/ Language: Русский / Genre:prose_contemporary / Series: «Самое время!»

Высотка

Екатерина Завершнева

«Высотка» — это настоящий студенческий универсум начала девяностых. В нем есть Москва и Ленгоры, знаменитое высотное здание МГУ, зачеты, экзамены, разговоры на подоконниках, дневники и письма, много музыки, солнца и путешествий налегке. Главные герои «Высотки» интересны и важны себе и друг другу, серьезны и уязвимы так, как бывает только в юности. И все же в романе Екатерины Завершневой главное остается между строк. Это не сюжет, не подробности и даже не характеры, но сам воздух того времени. И, наверное, свобода, о которой так много говорят герои романа, не замечая, что они бессовестно, бесповоротно счастливы, и что этого счастья теперь ничто не сможет отменить…

Екатерина Завершнева

Высотка

Вместо предисловия

рассказать о нас как я это помню

от островка к островку

пробовала однажды, и вот:

слова-птицы разом снимаются с места

хлопают крыльями

носятся над землей, перекрикивая друг друга

куда нам теперь?

я предпочла бы просто промолчать

ведь остальные и так без меня обойдутся

разве что ты, Митя

может быть, это нужно тебе?

(Аська, перестань хныкать, говорит Митя

начни, наконец, — и увидишь сама, кому это нужно и зачем

хотя я представляю, что будет дальше:

Петя скажет — все было не совсем так

Гарик обидится, что его вывели непротивленцем

и припомнит тебе каждый случай

когда ему удалось стукнуть кулаком по столу

Баев опять возомнит о себе бог весть что

впрочем, что бы ты ни написала, он обязательно возомнит

Петя усомнится, а Гарик припомнит

поэтому заткни уши и пиши

если жизнь не расставила все точки над и

сделай это за нее!)

нет, Митя, ты не понимаешь

чтобы рассказать о нас (us but not them)

придется выбросить то, что к теме не относится

в особенности крупное, проблемное и социально значимое

забить на потерянное поколение

за новостями не следить, в выборах не участвовать

оставить в покое «лихие девяностые»

собирать мелкое, незначительное

хуже того, сугубо личное, въевшееся как ржавчина

невыводимое как солнечный ожог

думаешь, нас поймут?

(хватит изливаться, говорит Баев

подгребай ближе к делу — что там у тебя невыводимое

как пятно от портвейна на белом лабораторном халатике?)

ладно, давайте поименно:

из незначительного предлагаю оставить

Большую химическую аудиторию

двушки, пятнашки и жетончики на метро

пиво «Хамовники», «Медвежью кровь»

приватизационный чек на 360 Кб

письма, записки и выписки из зачетки

номера вагонов и комнат, все до единого

улицы Карла Либкнехта и Розы Люксембург

фоновый радиоэфир

длину саундтреков с точностью до секунды

наушники в кастрюле, яичницу на утюге

сахарную вату, Лёхиного кота

швейную машинку и слово «оверлок»

(которое страшно хочется вычеркнуть)

начальника поезда «Симферополь — Москва»

и даже кроссворд в киевской гостинице

который кто-то оставил на столике

на случай, если объявится заезжий эрудит

знающий все реки Индонезии

впрочем, это детали

а общее умонастроение можно выразить так:

нам по двадцать

ничего особенного, все как у других

но кажется, что это происходит только с тобой

(согласен, это весьма продуктивное заблуждение подтверждает Петя, снимает очки, трет переносицу глаза красные, опять торчал у компа, типа работал и все-таки, что ты собираешься делать?)

очень просто, Петя, смотри —

рассказать:

о том, как встретились на лестнице

и дальнейшее тоже стало лестницей — путешествием к

добавить в скобках:

на лестнице не живут

там только курят, ссорятся или целуются

она ведет прямо на крышу

где небо опутано проводами

и отвесные звезды

признать, наконец:

прожили три года в голубятне над городом

были свободны, как может быть свободно

беспозвоночное, впечатанное в известняк

и тем не менее проиграли — как и все остальные до нас

(ой, только не надо опять про свободу, заводится Митька

я добросовестно внимал тебе, Баеву

вместе и по отдельности

но вы мне так и не объяснили

зачем столько сложностей, когда на самом деле все просто

freedom’s just another word for nothin’ left to loose

разве что-то изменилось с тех пор

как мы это слушали в два наушника

возвращаясь домой по ночной Москве?)

а закончить примерно так:

прошлое быстро выветривается

оставляя провалы и впадины

мертвые точки воздушного рельефа, рытвины звезд

словам не за что зацепиться

и только невероятная острота зрения

как будто зрительные волокна стянуты в точку

а там ранняя весна, обледеневший город

улицы, бульвары, сады, которых давно нет на карте

наглухо запертая комната, солнце в окно

старая мебель, пыль

подоконник, голуби

мы отсюда и не уходили

сидим в кармане, как яблочные семечки-близнецы

из которых еще неизвестно, что вырастет

когда их вытряхнут на ветер

все возможно, все решаемо

нет такой задачки, которую наши зубы

не перегрызли бы за одну ночь

да и ночи как таковой тоже нет

потому что нас несет один и тот же поток

света, времени и любви

пожалуй, для начала хватит

а теперь задавайте ваши не очень-то умные вопросы

(какие вопросы, Ася

ты ведь ходишь вокруг да около, вздыхает Митька

двигай дальше, не дрейфь)

(а мне понравилось про поток того-сего

внезапно заступается Баев

только я нифига не понял, куда нас несет

и зачем — этого докладчик пока не объяснил, ждем-с)

(Гарик: я тоже не понял насчет писем

ты их сама накатаешь или мои возьмешь?)

(Петя: госкомиссия удаляется на совещание

дико хочу есть, что у нас в холодильнике имеется?)

и пока они так высказываются

у меня есть немного времени, чтобы собраться

откопать старый дневничок

перетрясти внутренние записи

вернуться назад, в точку отсчета

в ту самую Большую химическую

относительно которой мы постановили

что ей в списке быть

С нее-то мы и начнем.

Билет № 17

(А точнее — с проливного дождя.)

Ранним утром я иду по городу, по щиколотку в воде, настроение боевое. Дождь закончился только что, ночь и не наступала (я решила не спать). В руках босоножки, в сумочке паспорт, экзаменационный лист, шоколадка, пять рублей денег и «Двенадцать стульев». Стандартный набор абитуриента, если не считать стульев — это мой талисман.

Через несколько дней — Олежка & Со, остряки-фаталисты, презирают любые экзамены. Пусть ботаны трясутся, судорожно листая Сканави, мы — на подоконнике, читаем вслух; к нам подтягиваются, любопытствуют, просят погромче; гогочут, пока дяденька в черном костюме зазывает нас из дверей с табличкой «БХА». Пора так пора! Раньше сядешь — раньше выйдешь, говорит Олежка, и двое ботанов по соседству нервно смеются; мы встаем, картинно обнимаемся, и будь что будет.

(Да ничего не будет — сдадим… Химфак — не мехмат, а при наборе в четыреста человек реальный конкурс гораздо ниже, чем пишут на стендах. Продрался через математику — дело в шляпе.)

Через неделю «Стулья» проштудированы, на очереди мафия, ассоциации и контакт. Мы с Олежкой обыгрываем остальных всухую. Остальные возмущаются и требуют пару разбить, потому что им так неинтересно. Зато мне интересно — я на седьмом небе. Ради этого поступаем? чтобы сидеть на подоконнике и умничать?

Ассоциирует она! Лучше бы подумала, что дальше будешь делать на этом химфаке, говорит Олежка ехидно. Подашься в самодеятельность? Капустники сочинять будешь? Зачем тебе химия, скажи, пожалуйста? любопытствует он (вовремя!), когда самые страшные экзамены позади.

По нашему клубу любителей Ильфа-Петрова статистика весьма позитивная: к концу абитуры утеряны только двое, остальные прошли по кромке, то есть по четверкам. А пятерок в МГУ и не ставят, во всяком случае, за математику; обладатель четверки — герой, Геркулес, придушивший Немейского льва; да, мы герои, we are the champions, остался последний, пустяковый экзамен, и студенческий билет в кармане, а вместе с ним и новая жизнь.

Новая жизнь наступает стремительно. Двадцать восьмого июля в половине шестого утра (вот она, точка отсчета!) обнаруживаю, что сегодня совсем повезло — мой последний экзамен папа проспал. Хлопнул по будильнику, перевернулся, всхрапнул и затих. Я — на кухню, на цыпочках: наконец-то одна! своя собственная! и никто не будет следовать тенью отца Гамлета, компрометируя в глазах клубной общественности.

Вчера папа оговорился, что ему тоже надо в Москву, «по своим делам». Конечно, опять собирался полдня просидеть на лавочке возле памятника Ломоносову с бутылкой кефира и пузырьком валерьянки. До сих пор ни одного экзамена не пропустил, неся вахту возле памятника, чтобы вовремя оказать мне первую помощь, когда я выйду из аудитории зареванная, не сумевшая преобразовать систему уравнений, превратить синус в косинус и уж тем более решить задачку с параметром. Или внятно объяснить, чем алканы отличаются от алкенов, алкинов и алгонкинов.

Как насчет свободы передвижения, папа? торжествую я про себя, наскоро поглощая «легкий» завтрак (который в мамином представлении почему-то состоял из яичницы с сосисками и хлеба с маслом). Имею я право проехаться в электричке одна? молча смотреть в окно, обгрызая шоколадку (ну нет у меня сил терпеть до экзамена!), или просто дремать, заваливаясь на соседа, вместо того чтобы беседовать с тобой о поверхностном натяжении и рисовать в блокноте капельку дождя на подлете к земле?

Папа не только физик-аэродинамик, он еще и педагог. Любит изобретать задачки по ходу движения транспорта, с опережением, чтобы проверить мою так называемую сообразительность. Вполголоса он не может, особенно если речь идет о науке — мешает двадцатилетний преподавательский опыт. Соседи по скамеечке смотрят снисходительно, некоторые даже пытаются подсказывать. Оно и понятно — в этой электричке сплошь аэродинамики с некоторыми вкраплениями электротехников и инженеров-приборостроителей (конечная станция — «Академгородок»), и только на двадцатом километре в вагон садятся нормальные люди, которым интересно про футбол, а не про то, чему равняется «сигма» или «ро». И тогда ненормальные тоже переключаются на футбол, а сплющенная капелька, нарисованная на листке из блокнота, летит и летит к земле, счастливая уже тем, что о ней наконец-то забыли.

Вообще-то папе было чем заняться. Во-первых, горел квартальный отчет. Во-вторых, на нем висела разнесчастная летно-исследовательская лаборатория, которую руководство давно мечтало закрыть за недостатком финансирования, а всех сотрудников к чертям разогнать. Папа без работы не остался бы и даже мог пойти на повышение, — в соседней лаборатории как раз сняли начальника, — но не ходить же по головам! Мы здесь со дня основания, возмущался он; взять хотя бы Витю Семенова — уникальный специалист, «Буран» продувал, и вот его увольняют, а я остаюсь. Как они это себе представляют?

В общем, у папы классический, интеллигентский скверный характер. Ни дня без добрых дел, в ответе за все (буквально: за все), поэтому и в мою подготовку к экзаменам он вложился на совесть.

Начали с азов: первая совместная математика проходила по-пифагорейски, за выяснением того, что такое число и почему этого не знает ни наука, которая умеет много гитик, ни философия, которая ничего-то не умеет и не знает. Потом поползли по школьной программе, чтобы «освежить голову» и пойти в атаку на задачки повышенной сложности, выданные на подготовительных курсах. Особого прилежания я не проявляла и папа по-детски обижался, когда все ненужное наскоро выносилось за скобки. Жалобно просил аккуратней обходиться с маленькой «m», когда я норовила ее сократить, как будто это обиженный зверек, которому не налили в блюдечко молока.

И вычитывал мои шпаргалки! а я писала по четыре строки в одной: весь экзамен на подоле юбки (если пришить) или в кармане (если пришивать лень). Находил ошибки, подчищал их лезвием, после чего вписывал недостающее.

Мама при виде этого зверела. Кто у нас поступающий — ты или она? Зачем девочке математика? Мало моей загубленной жизни? Вот увидишь, ее срежут на первом же экзамене. И прекрасно, и замечательно — займется чем-то более подходящим. Перестань упрямиться и вернись в Сорренто, дорогая (это уже мне). Татьяна Александровна простит, у нее в классе есть свободное место. Поработаешь, восстановишь форму, сначала в хор, а потом видно будет.

Ну что ты, мама, — отмахивалась я, — какой хор, мы тут все индивидуалисты. Я уже решила — нет. Петь буду только в пьяном виде, и только «Ой мороз, мороз».

Отец, скажи ей!.. — стонала мама, — я больше не могу. Это не человек, это истукан. Променять музыкальную карьеру на какой-то химфак!.. с ее-то данными!..

Но папа тер бритвой шпаргалки и молчал.

Каждое утро, собираясь на работу, родителята обсуждали мои жизненные планы прямо над моей головой. Их педагогические стили, не совпадая ни в одной точке, на бесконечности сходились. Ей — то есть мне — надо учиться. Она — то есть я — отлынивает. Вывод: после половины девятого спать нехорошо, стыдно, а после девяти — просто грешно. Ася, петушок пропел давно. Подъем, подъем, кто спит, того убьем (и трубят в ухо пионерскую зорьку, нарочито давая в финале того самого петуха). Вставай, наконец! Хватит придуриваться, мы знаем, что ты не спишь.

(Знают они!.. Давно заметила: бодрствующие, особенно те, которые встают не по своей воле, смертельно завидуют тем, кому вставать не надо, попутно производя массу шума: суетятся, умничают, обсуждают — с раннего-то утра! — мировую и региональную политику; делаются ироничными, втыкают в мирную спину спящего ядовитые стрелы острот; роняют разнообразные предметы, иногда бьющиеся; хлопают дверьми, громко завтракают, чистят зубы, ищут обувную или одежную щетку, проездной или ключи; долго не могут попасть в замок, и, наконец, с кащеевым скрежетом заперев дверь на три оборота, хотя было бы достаточно и одного, все равно уходят несчастными. А я спокойно переворачиваюсь на другой бок и досыпаю.)

И так ежедневно. А если не поступлю?

Запилят до смерти.

И вот наконец-то еду на последний экзамен, дожевывая стратегический запас шоколада, глядя в окно на проносящиеся мимо подмосковные дачи. Последний рывок — и всем (всем!) станет легче. Включая меня.

Электричка прибывает в восемь, потом сорок пять минут метро, еще пятнадцать пешком по университетскому парку — и ровно в девять я уже в аудитории. Числа и действия с ними. Каждый из нас тогда постоянно складывал в уме — простейшая арифметика, сколько еще нужно, чтобы. В прошлом году — тринадцать баллов, в этом, говорят, сойдет и двенадцать, а сочинение на зачет. Делим на три, получаем «четыре», итого задачка на равновесие. Главное, не выйти из себя, ничего лишнего. Как говорит Олежка, поменьше фантазии, на экзаменах это не приветствуется. Никаких деепричастных оборотов, будьте проще.

Сам Олежка, будучи выходцем из республики Коми, никакого сочинения не писал. Ему по закону полагалось право на диктант, которым он в итоге и воспользовался, чем навлек на себя множество насмешек, однако на любые выпады в свой адрес реагировал более чем спокойно, предпочитая короткие и нетрудные пути к цели. При всей своей дурашливости Олежка был здорово подкован, производные щелкал как семечки, но старательно косил под дурачка. Меня всячески опекал (я бы сказала — чересчур; в столь плотной опеке я не нуждалась, и если бы ее стало меньше, не расстроилась бы), угощал черешней из кулька (немытой, разумеется) и ежедневно сопровождал до станции метро «Ждановская». Нет, не потому, о чем давно подумали остальные члены клуба, и вовсе не из благородных побуждений. На «Ждановской» обитала его тетка, одинокая бездетная дама, у которой Олежка окопался всерьез и надолго. Далековато, конечно, зато в итоге горячий ужин и глубокий сон, а у этих, в общаге, такое творится!.. я бы там и дня не протянул, а ты и подавно — срубилась бы, затейница ты наша. Тебе ж во все надо влезть, я правильно понял? Вот и влезла бы на свою голову… А так, чего доброго, и поступишь, и мне с тобой еще пять лет до «Ждановской» мотаться, эхехе.

(Он счастливчик, Олежка, видно даже по физиономии — веснушки, пионерский дискант, море энтузиазма. К этому добру льняные кудри да щечки-яблочки. Не мой тип, но на каникулах наверняка буду без него скучать.)

Экзамен-то безобидный — химия, мое недавнее увлечение. Тут шпаргалки нужны разве что для галочки, как аварийное оборудование на самолете. Если вам спокойнее от того, что под сиденьем впередистоящего кресла находится спасжилет, то пожалуйста, хотя вообще-то смысла в нем никакого, кому суждено потонуть — потонет, рассуждаю я, а время тает, капает, бежит, пора за работу.

Вытянув билет и заняв сладкое местечко в верхних рядах, первым делом проверяю подол юбки, к которому накануне пришила шпаргалки (вверх ногами: отгибаешь и смотришь, и не надо ничего доставать из кармана или рукава); но увы — бумажки намокли и отвалились, а формулы, выведенные на коленках шариковой ручкой, расплылись напрочь (ливень!); Олежка далеко, на другом конце аудитории; вокруг все жутко серьезные, уткнулись в черновики, каждый сам за себя и не подходите к ним с вопросами. Хорошенькое начало. Впрочем, до сих пор ничьими подсказками не пользовалась, и сейчас не планирую.

Ну-с, что у нас там:

Билет № 17.

1. Сурьма и ее свойства.

2. Диеновые углеводороды.

3. Крекинг нефти и ее производные.

Легкотня! Хотя второй вопрос неприятный, да. Не люблю органику — тоскливый раздел, где все определяется номенклатурой и никакого тебе полета фантазии. А как мерзко пахнут органические соединения, во всяком случае те, которые доступны для примитивного школьного синтеза!.. Однако надо признать — с билетом мне повезло, хотя не мешало бы проверить себя, на всякий случай. Ну хоть что-то должно было остаться от тех формул? Хотя бы крекинг нефти?

Ничего, ничегошеньки. Вздыхаю, перевожу взгляд на своего соседа; оказывается, он все это время разглядывал мои коленки с не меньшим интересом; быстро одергиваю юбку и строго смотрю на него (мама осталась бы довольна). Обыкновенное лицо, узкие губы, смеющиеся глаза. Худоба, темно-русые волосы. Не за что зацепиться, прямо скажем.

Вам помочь? спрашивает он, улыбаясь.

Так он еще и находчивый! Я ответила в том духе, чтобы помог себе сам, и занялась сурьмой металлической, аморфной и черной взрывчатой, ее электронными оболочками, свойствами и соединениями.

(А теперь самое время прихвастнуть…)

Кто, кроме меня, в этой аудитории может знать все модификации сурьмы? В школе виды сурьмы не проходят, а я их знаю, даже температуру фазовых переходов помню наизусть. Память у меня что надо. Правда, я могу запоминать только то, что цепляет, но вот какая штука — цепляет все, даже сурьма.

Вообще-то я специализировалась на языках, и по окончании школы прилично знала один, и на полприличия — еще один, но внезапно выиграла городскую химическую олимпиаду. Кому-то надо было идти на химию, мною за ткнули дыру в школьной команде, а я возьми да выиграй. Послали бы на физику, сидела бы сейчас в точно такой же аудитории, в доме напротив, на физфаке, и мучительно вспоминала бы какое-нибудь правило буравчика. Потому что и буравчик тоже цепляет, особенно если физику ведет молодой выпускник пединститута Вася Бородин, в которого наш класс влюблен без памяти, ну и я заодно.

Впрочем, если обобщить вышесказанное, все равно не понятно, почему я сижу именно в этой аудитории, а не в другой… Мда.

(Счастливая натура, хихикает Олежка, только уж больно беспокойная. И хвастунья притом, аж уши вянут. Погоди, тебя тут приструнят. В МГУ все гении, не ты одна.)

Но я отвлеклась. Олежка меня опять отвлек и я быстро забыла про темно-русого, который тогда пошел отвечать первым, хотя его никто и не вызывал. За двадцать минут все накалякал, пробежал глазами — и на амбразуру.

Пижон, подумала я. Не лучше ли сто раз отмерить, прежде чем отрезать?

Уходя, даже не глянул. Насчет помочь тоже больше не интересовался.

Вычеркиваем.

(Если бы мне тогда кто-нибудь сказал, что это тот самый Баев…)

Лестница

Второй раз мы с Баевым встретились на лестнице, возле финальных списков, еще не зная, что оба приняты и долго не задержимся здесь.

С утра палило солнце и ни о чем, кроме заслуженного отдыха, думать было невозможно. Билеты на поезд куплены, белое платье осталось только подшить. Выбрать момент и закончить, иначе скандал, а зачем мне осложнения, перед самым-то отъездом?

Платье создавалось в строжайшей тайне, из метрового отреза ткани, выданного мне для пошива приличной юбки, т. е. хотя бы до колена, а еще лучше — до середины икры (мамино словечко, из словаря аквариумиста-любителя). Мама мотивировала свои требования тем, что все новое — это хорошо забытое старое, и что в моде снова миди и даже макси. Прозрачный педагогический прием, на который я купиться не могла. Пускай они у себя на работе носят миди и даже макси, а мне до зарезу нужно было короткое, я так решила.

Задачка безнадежная, вроде квадратуры круга. Согласно учебнику кройки и шитья, из этого кусочка можно было смастерить: а) юбку, б) передник и в) шортики. Но учебники я презирала: на глазок получалось проще и вернее. Приложил к себе, заколол булавками — и сразу видно, где отрезать, подогнуть или пристрочить… А глубину вытачек пусть считают другие, кому не видно.

Резать я не боялась никогда. Это у меня от бабушки, которая полжизни проработала костюмером в Большом театре, пока ее не поперли оттуда за — конечно же! — скверный характер. Бабушка была эдакой русской m-lle Chanel — прямая, стройная, с вечной папироской в углу рта и неиссякаемыми идеями о том, как из ничего сделать что-то. До войны она обшивала московскую богему, была знакома со множеством «интересных людей» и любила об этом поговорить. Во время ее рассказов мама заметно нервничала и под любым предлогом пыталась увести детей из зоны поражения. Но все бабушкины байки — и про бурные двадцатые, и про подлые тридцатые — я знала наизусть, как и поименный список ее мужей, возлюбленных и просто поклонников. И могла бы при случае дословно воспроизвести.

Да, бабушка была мировая. При такой наследственности, утешала я себя, мне совсем не обязательно строить выкройки на бумаге или носить то, что носят другие. Придумаю лучше.

И придумала. Верх на бретельках, высокая талия и юбка-колокольчик. Длина рискованная, но все-таки длина!.. И тем не менее я понимала, что если мама вовремя обратит внимание на мое новое художество, поездки в Одессу может не получиться. Слишком много отягчающих обстоятельств — город южный, нравы свободные, а мне семнадцать лет. Я прятала свое произведение в шкафу, намереваясь подложить его в чемодан в последнюю минуту. Еще три дня, каких-то три дня — и я буду далеко отсюда, в белом платье, у самого синего моря!..

А сегодня — обнаружить себя в списках зачисленных и бегом на набережную, к Москве-реке. Нет, сначала позвонить родителям, раз уж обещала. Папа выдал целую горсть пятнашек, завязанных в детский носок — и не говори потом, что монетки не нашлось. Одну прозвоним, на остальные мороженого и плюшек. Вот и вся программа.

В вестибюле к телефону очередь; промаялась полчаса. Пятнашка провалилась в щель, в трубке загудело (высокий зуммер, не московский). Что бы им такого сказать, чем огорошить? Ладно уж, они там и без того как на иголках. Все в порядке, папа, на ближайшие пять лет мое будущее определено наилучшим образом. Я теперь человек, я больше не абитуриент. Поздравь: студент — это звучит гордо. Чушь, которую нес каждый второй в очереди на телефон, пытаясь быть оригинальным.

Позвонила — молодчина. Олежку ждать будем?

Не будем — опять увяжется. Могу я хоть раз прогуляться без него?

Вниз по лестнице, мимо Ломоносова — и в парк.

И тут сверху что-то раскололось, грохнуло — и понеслось.

Барышня в платьице с отложным воротничком

(она бы еще передник надела, а на макушку бант!)

пронзительно взвизгнула, бросилась под крышу

по лестнице потекла вода

к ступеньке прилип пробитый автобусный билетик

прическа осела, как мартовский сугроб

придется снять заколки и вымокнуть

что я и сделала сразу же

платье прилипло к телу до полной прозрачности

напомнив любимое кино шестидесятых

мне двадцать лет или, еще лучше, июльский дождь

смотрела как откровение когда было тринадцать

мечтала попасть туда, в свои двадцать, любой ценой

и больше не взрослеть

трах тарарах жжах бааабах

вода теплая и пахнет атмосферным электричеством

потому что мы в святая святых

перед нами памятник основателю российской науки

который, кажется, сконструировал громоотвод

(или это был кто-то другой?)

как быстро выветрились знания

с таким трудом втиснутые в эту голову за десять лет

помню, на картинке из учебника

естествоиспытатель-герой падал, схватившись за сердце

молния прошила его насквозь во время опыта

на благо науки, конечно

(ух, как шарахнуло!

не пора ли под крышу?

или пробежаться до остановки, там переждать?)

надо мной внезапно выстреливает зонт-автомат

сиреневый да еще в цветочек

и снова тот глуховатый голос:

любите мокнуть под дождем

или это у вас от избытка чувств приключилось?

рады, что зачислены в сие богоугодное заведение?

я тоже, так давайте радоваться вместе

вы, я и вон тот господин, который — спасибо ему —

пожертвовал своим зонтом ради вас

ради нас, я хотел сказать

он первый заметил, а я быстрее подбежал

эй, Серый, иди сюда!

— Здравствуйте, — говорит Серый, отряхиваясь, как большая собака эрдельтерьер, — ну и дождь.

— Это ты называешь дождем, лишенец? Это тропический ураган! — продолжает витийствовать темно-русый. Думает, наверное, что неотразим. Балабон.

— Мы вас видели с книжкой и поспорили, в какую группу зачислят, — поделился Серый.

— В сто двенадцатую, — говорю. — А что?

— Повезло тебе, чертяка, — вздохнул Серый, толкая балабона локтем. — А я из сто одиннадцатой, соседями будем. Этому всегда везет, он везунчик. Я с ним десять лет в одном классе учился, знаю. — И снова вздыхает, как собака, которой обещали косточку, да не дали, но она привыкла, ей не впервой.

(Хороший парень этот Серый, и языком не мелет почем зря. Из них двоих, пожалуй, он.)

— Дождь вот-вот закончится, времени вагон. Погуляем? — сказал тот, что мелет языком.

— Не могу, мне надо на вокзал, дядю встречать.

(Господи, ну и дура, какого дядю?! Получше ничего не могла придумать?)

— А дядя у нас кто? Волшебник?

(Процитировал? Сострил? Но мы не будем улыбаться, мы ответим ему как придется, потому что и у нас внезапно чувство юмора отказало. Промокло и раскисло. Про дядю, конечно, получилось так себе, плоховато получилось, неубедительно. Но надо довести начатое до конца.)

— А дядя у нас сердитый очень. Между прочим, коренной одессит. Обидчивый как дитя, опозданий не прощает. Опоздавшему читается лекция о том, почему так делать не надо, а я еще не готова к лекциям. И последний месяц вольной жизни хочу провести без лекций, причем провести его как не надо.

— Любопытно, весьма и весьма, — сказал остряк, прищурившись. Кажется, теперь ему действительно стало любопытно. — Проведите его с нами, мы вам лекций читать не будем. Мы тоже хотим как не надо. Научите? И если вы это прямо сейчас выдумали, про дядю, чтобы от нас сбежать, то напрасно. Мы хорошие. Мы просто отличные. Разве не видно? С первого взгляда?

— Дядя, — говорю я холодно, обжигающе ледяным голосом, почти антарктическим, — живет в районе Молдаванки, на улице Орджоникидзе, бывшая Разумовская. Поезд прибывает через час. Приятно было познакомиться.

(Правда приятно? Когда на тебя узенькими глазками смотрят и говорят банальности?)

— Значит, отложим прогулочку до осени. До первого сентября, если не проспите. Не советую, будет живенько — это я вам обещаю.

Хвастун, болтун, пижон

формулировочки такие пошловатенькие

но почему тогда расхотелось уходить

почему же я прокляла свою убогую фантазию

а заодно и ни в чем не повинного дядю

ожидающего меня со дня на день

в доме на улице Орджоникидзе

минута, остановка, стоп-кадр

лестница, мокрый билетик, прилипший к ступеньке

и предчувствие (так это называется в книжках?)

что сейчас с тобой заговорят и все изменится

мир сдвинется, перевернется

и покатится в тартарары

(и потом этот голос…)

обыкновенная гроза

ничем не примечательное знакомство

начало августа, мокрое платье, горсть пятнашек

кто бы мне тогда сказал, что и это в рамках программы

причем обязательной — не поверила бы

пообсохла в метро, добралась до вокзала

купила пирожок с повидлом, ужасный, резиновый

но после всего пережитого очень хотелось есть

задремала в электричке, чуть не проехав станцию

пронеслась по Гагарина, потом по Молодежной

трижды повернула в замке ключ

(ага! я первая! они еще не приходили!)

скинула босоножки

отрезала хорошенький ломоть черного хлеба

посыпала солью, включила радио

а там песенка про снег

про то, как он идет и всё вокруг чего-то ждет

люблю ее с детства

дома никого, самое время закончить платье

впереди целое лето, последнее беспечное лето

которое мы, конечно же, проведем как не надо

но для начала нужно выспаться и благополучно забыть

сурьму и ее свойства, правило буравчика

закон всемирного тяготения

коленки, дядю, сиреневый зонт

и этого, который мелет языком.

Согласилась бы ты теперь?

* * *

10.08

Моя дорогая Одесса!

Ты совершенно не изменилась, не постарела ни чуточки. Бульвары, трамваи, фонтаны, облака сахарной ваты, грязное любимое море — что еще нужно для счастья? Как будто в детство вернулась — жара, дядя Веня, бабушка Тамара…

Асенька, погадать на трефового короля? Или на червонного?

Нет, червонных нам не надо, бабушка. Чем гуще масть, тем лучше, ты ведь сама говорила.

Тот червонный, школьный, в которого я была влюблена пять лет без передышки, оказался дураком. Представляешь? Поговорила с ним пять минут на выпускном — и любви как не бывало. Теперь я совсем свободная, и дядю Веню это огорчает. Я надеваю новое платье, а он возмущается, что таких женщин у нас в роду отродясь не было. И сам себя не слышит от возмущения, даже этого вроду-отродясь. Грозится запереть в ванной, откуда я уже не выберусь, потому что ванна сделана на совесть, сам стенки клал, вот этими вот руками.

А в чем причина его гнева, знаешь? Разгуливать под руку с мичманом да по Приморскому бульвару — страшный грех, даже если это хорошо знакомый, крайне положительный субъект, друг семьи. А я разгуливаю. И мне нравится.

Друг семьи высокий, как фок-мачта, и очень надежный. Про себя называю его «товарищ Морфлот». От него пахнет вишневым табаком и веревками. Разговариваем на вы, это красиво, это подчеркивает дистанцию, которая между нами о-го-го какая, и одновременно снимает ее.

Вот что я пишу, а? Не знаю. У него невеста, у меня — будущее. «Вы будете вспоминать меня как нечто экзотическое. Впрочем, через две недели вы обо мне и не вспомните, потому что у вас начнется новая жизнь».

Он прав, бабушка.

Все как прежде, только я теперь другая.

Взрослая, наверное?

Первое сентября

Первого сентября к нам пришли зубры — физхимики, твердотельщики, материаловеды с мировым именем, аспиранты и старшекурсники. Рассказывали о головокружительных перспективах и новых методах, голова кружилась черт знает от чего, может быть, и от перспектив. Ядерно-магнитный резонанс, сокращенно ЯМР, у нас им занимается Кричевский, по списку в его лабораторию идут…

Трое наших и трое кубинцев, которых родина откомандировала, а русскому языку не научила; но это ничего, они рады и так; улыбаются, пританцовывают, а уроки русского начнутся завтра. Кричевский красавец, но резонанс — это не мое. Я попадаю в лабораторию высокотемпературной сверхпроводимости, сокращенно ВТСП, нас там пруд пруди, свеженькое направление, а между тем уже разработаны доступные для массового производства полимерные материалы, которые… Может быть, кому-то из вас повезет и он откроет… А вообще желаем побед во всех областях, не только в науке, потому что у вас начинается самый интересный, самый насыщенный жизненный период…

— Самое интересное тут — это столовка, сказал кто-то прямо над моим ухом. — Если вовремя не влезть в очередь, будешь ходить голодным до вечера.

Обернулась: смеющиеся глаза, узкие губы — тот самый, с лестницы. Как его зовут-то? Без пиджака, в понтовой джинсовой курточке. Только этого не хватало.

— Значит, ты вэтээспэшница? Поздравляю. Помрешь от скуки месяца через два. Будете смешивать, греть, капать на подложку, сканировать, потом опять смешивать, греть, капать и так без конца. Наукой тут и не пахнет, скорее аптекой. Милая барышня в белом халатике. У них в лабе есть одна, Ирина. Познакомитесь, все веселей будет. Извини, что я сразу на ты, предпочитаю без церемоний.

Наша сто двенадцатая не просто учебная группа, это исследовательская площадка, и многие из вас уже попробовали свои силы… Пять победителей и участников международных олимпиад, три печатных работы, мы отобрали вас…

— …у конкурентов, — продолжал комментировать тот самый голос, — у сто одиннадцатой. Там участников вдвое больше, потому что чистая физхимия куда круче нашей, полуприкладной. А тебя за что отобрали? Ты участница?

— Нет. А ты?

— Типа того. Только я не международник, а всесоюзник. Международники в сто одиннадцатой, а мы рылом не вышли. Как тебя вообще угораздило сюда попасть?

(Опять двадцать пять! Не буду же я, в самом деле, рассказывать:

• о чудесно гладких пробирках, в которых даже обыкновенная вода выглядит как слеза единорога или эликсир вечной молодости;

• о круглых колбах для пучеглазых рыб, неизвестных науке биологии;

• о бомбочках-бертолетках под ковриком у соседей;

• о силикатных водорослях и кристаллах медного купороса, сине-зеленых сокровищах пиратских кораблей;

• о фараоновой змее и берлинской лазури — великолепно звучит! и разве этого мало?..)

— Трудно сказать. Наверное, случайность.

— Честный ответ, хвалю. Давай руку и линяем, здесь ловить нечего. Сейчас я выцеплю вон того видного ученого, он проведет нам индивидуальную экскурсию по универу. Мой земляк, Ридна Украйна. А ты москвичка?

Рука была невозможно худая, как будто он в столовой никогда не пасся, а перебивался кое-как на подножном корму. Траву жевал, например. Я посмотрела на него повнимательней, пока он шептался с земляком. Нет, этот траву жевать не станет. Кого же он мне напоминает-то?.. Овчарку, точно! Немецкую овчарку чистых арийских кровей. Такие мальчики нужны Германии, сказал бы Олежка. Уж он припечатает так припечатает.

Земляк, поздоровавшись со мной, представился:

— Богдан. Редкое имя, легко запомнить. А Баев у нас молодец. В группе три девушки — и он уже перехватил самую красивую. Ну что, обедать?

Они решили меня смутить и обезоружить, или так, шутки шутят? Игнорируем. Запрашиваем подкрепление.

— У меня встречное предложение — давайте возьмем Олежку, он тоже голодный, он вообще без еды жить не может.

— Не бойтесь, — засмеялся Богдан, — Баев вас не съест, он занят. Правда, Саныч?

— Сдал как стеклотару, — буркнул Саныч, — и рад-радешенек. Ты, можно подумать, свободен.

В столовой было людно, но Баев сразу ввинтился в очередь, которая, повозмущавшись, расступилась. Стояли, стояли, вон за тем светилом науки. Как, девушка, вы не знаете, что он светило? Сейчас расскажу…

Я никогда раньше не была во взрослой столовой и растерянно оглядывалась по сторонам; меню в одном углу, раздача в другом, названия блюд ничему соответствуют — по внешнему виду сложно опознать, гуляш это или котлета, или печенка в сметане, все одинаково несимпатичное на вид. Не щелкай клювом, бросил мне Баев, принимая у распаренной работницы столовой тарелку, политую чем-то коричневым. Тут все несъедобно, но питаться надо, иначе протянешь ноги. Мне то же самое, сказала я распаренной. Она шмякнула то же самое на тарелку, но соуса явно пожалела.

— Вы только посмотрите на нее, — хихикал Баев за столом, — собрала все цвета радуги — тут тебе и свеколка, и морковочка, и зеленое яблочко. Как будто палитру подбирала, а не комплексный обед. Художественный склад у девушки, а она в химики подалась. Это какая-то ошибка природы. Химия, знаешь ли, портит руки и иногда лицо. Видела Коренева? Нет еще? Он у нас будет вести малый практикум. У него один глаз стеклянный, не шучу. Говорят, по молодости заглянул в лазер, очень захотелось посмотреть.

— Оставь девушку в покое, — сказал Богдан, — они у нас и так не задерживаются. Программа трудная, спецкурсы, математика с мехмата… Вы уже, наверное, обратили внимание, в методичке… Не обратили? А посмотрите вечерком. Если что — всегда рад помочь.

— Какой ты быстрый, — вмешался Баев, — помогать буду я. Хотя ей сейчас методички рановато открывать. Для начала надо научиться выживать в столовке, это же разбойничье гнездо. Запросто могут подсунуть кормовую свеклу вместо сахарной. Или от мертвого осла уши. Вкусный гуляш?

— Вообще-то не очень.

— Привыкай, теперь это твоя основная пища. Не бойся, козленочком не станешь. Я вот не стал.

— Помолчал бы лучше, — сказал Богдан, — видела бы тебя твоя мама.

— А что мама? Мама осталась бы довольна. Я соблюдаю ее главный завет — не бутербродничать. Даже суп иногда беру. Допивай свой свекольный компот и пошли. Ты не знала, что он свеклой крашеный? Ну ладно, ладно, не буду.

— Куда — пошли?

— Для начала учебники получим. Ты ведь не собираешься их таскать на себе, правда? Потом покажу тебе весь этот величественный комплекс, выстроенный во славу науки, а часиков в восемь посажу в метро, у меня дальше делишки кое-какие есть. Ну, годится идейка?

После обеда Богдан отделился от нас, ему нужно было возвращаться на кафедру. Баев утих, перестал хохмить и даже ненадолго сделался мрачным. Мне показалось, он что-то напряженно обдумывает, но я еще не знала, что у него нет такой привычки. Во время короткого перекура на ступеньках столовой он тихонько насвистывал какой-то мотив, потом кривовато пропел: а мы живем для того, чтобы завтра сдо-оохнуть, най-на-на, най-на-на, най-на-на, затушил сигарету и посмотрел на меня. Она еще здесь, надо же.

— Дурацкая песня, — сказала я, — терпеть ее не могу. Они думают, что разразились чем-то оригинальным. А там кроме най-на-на ничего и нет.

— Тебе надо оригинальное? — спросил он, усмехаясь.

— Мне надо со смыслом, — уперлась я, хотя разговор был тухлый. — А у них эпатаж дешевый. Знаешь, что это мне напоминает? Когда сквозь зубы сплевывают — такая у них музыка. Мальчики с бритыми затылками и ограниченным словарным запасом. Три слова на все случаи жизни.

— Вот оно что! А я как раз такой мальчик, из провинции, — он ничуть не обиделся, даже наоборот, как будто получил шанс показать себя в лучшем свете. — Мне можно. У меня жизненные цели простые. Потрогай мой затылок, не стесняйся. Славная щетинка. А вот ты — чего ты хочешь от жизни?

— Щастья.

— Эт правильно, — согласился Баев. — Ты же девочка. Девочки должны быть щасливы, иначе зачем они тут.

— А ты?

— Я хочу прожить жизнь так, чтобы было о чем вспомнить на свалке, — сказал он, глянув на меня искоса, оценила или нет. По-видимому, это было тщательно выпестованное и очень программное высказывание. — Короче, давай свою пятипальпу, пошли.

— Что дать?

— Руку, недогадливая. Педипальпы — это руки-ноги у членистоногих. А у таких, как ты — пятипальпы. Посчитай, если не веришь.

Он схватил меня за руку и потащил вперед. Я вырвалась и остановилась посреди улицы.

— Ну что опять? — поинтересовался Баев, немного притормаживая.

— Почему это я должна за тобой всюду бегать?

— Потому что ты мне нравишься. Мы с тобой одинаковые. Еще вопросы?

Проходивший мимо мужчина с портфелем хмыкнул:

— Вот это я понимаю. Укрощение строптивой, да?

— По-другому с ними никак, — серьезно ответил Баев, и, повернувшись ко мне, вдруг улыбнулся.

(Я не знаю, что это было. Влюбляться мне уже приходилось, и неоднократно — ничего похожего. Он мне нисколько не нравился. Некрасивый, я бы сказала — вызывающе некрасивый, худой, говорит глупости, иногда даже гадости, и лицо у него злое. Но вот улыбка…)

— Ладно, если ты не хочешь в библиотеку, поменяем курс. Ну их, твои книжки, завтра получишь. Не для того придумали первое сентября. Пойдем купаться.

— ?

— Купаться буду я, а ты посидишь на солнышке. Пойдем сначала на смотровую, потом спустимся на набережную. В фонтане я сегодня плавать не расположен. Фонтан оставим на завтра.

Солнце, тишина

тополя пожелтели, просвечивают золотом

мелкая китайка сыплется под ноги

здесь столько яблонь и никто не собирает

и ты не трогай, они засвинцованные

растут вдоль дороги, накапливают свинец

висмут и прочую редкоземельную муть

если ты еще помнишь таблицу Менделеева

или экзамены сданы, с глаз долой, из сердца вон?

взяться за руки, не имея на то никаких оснований

играть в романтику, провоцировать

на умиление-возмущение

и при этом держать дистанцию

а внутри любопытство

жгучее, как любовь

от смотровой вниз к реке волны зелени

расходящиеся дорожки, выбирай любую

давай кто быстрее, бросил он и сорвался с места

с носка на пятку, плавно подпружинивая

зависая в сентябрьском теплом воздухе

и каждая мышца, сокращаясь, посылала вперед

камень из пращи точно в цель

его собранное, настроенное тело

напоминало хорошо сыгранный оркестр

он раскрывался в движении

как прыгун с шестом, проходящий над планкой

с таким запасом, что сразу становилось ясно

этот первый

удлиненные мышцы, выпуклая сетка вен

ходячий анатомический атлас

легкая полая кость, как у птиц

в огне не горит, в воде не тонет

в плавках — ага, значит, заранее знал

(интересно, а запасные у него тоже имеются?

и где он их будет переодевать?)

возле пристани катерок

на газонах люди всех возрастов

жующие выпивающие

но больше всего тех, кто целуется

поветрие какое-то или вирус

радиус поражения двести метров

куда ни глянь

на газетках, лавочках, на травке

с трудом отрываясь друг от друга

затуманенным взором смотрят на тебя

кажется, что насмешливо, но это не так

ты их не интересуешь

ты одна такая здесь

неохваченная.

— Как водичка? — спрашиваю, чтобы что-то спросить.

— Сейчас поглядим, — отвечает он и уходит ласточкой в воду.

По дуге почти без всплеска

рисовался, конечно, позировал

наверняка осведомлен о том, как это действует

привел меня сюда, дабы покрасоваться

и все же я чувствовала, что эти выверенные движения

были для него естественным способом

перемещаться в пространстве

не ради меня, но ради возмущения среды

осеннего воздуха, ленивой Москвы-реки

не по сезону густо-синего

непрозрачного неба.

Бисер воды, скатывающийся с плеча. Ночью заморозки, но вода еще держит тепло, градусов пятнадцать — курорт, можно сказать. Мы поспорили с Блиновым и он точно проиграет. Я плаваю под открытым небом круглый год, а Шурик — только в бассейне.

Кто такой Шурик?

Твой одногруппник, чемпион Московской области по плаванию, между прочим. Чемпионил да бросил, в науку подался. А сердце с непривычки пошаливает, нагрузки-то регулярной нет. Зря я его подбил, как бы чего не вышло.

Вон они, идут, приготовься. Принесла нелегкая.

Он кивнул в сторону дорожки, по которой шли две девушки и высокий кучерявый парень.

Достань сигаретку, в левом кармане. Нет, в левом от меня. Не стесняйся, лезь. И коробок. У нас тут все общее — куртки, деньги, полотенца. Удобно.

(Закурил, смотрит на горящую спичку. Дошло до пальцев, выбросил. Очередная демонстрация или так, привычка ходить по краю.)

Давай заключим пакт о ненападении, если ты понимаешь, о чем я. Понимаешь?

(Стряхнул пепел, смотрит прямо в глаза.)

Неет, это еще не жизнь, это только наши танцы на грани весны, такие песни тебе больше нравятся? Я много песен знаю.

(Короткий взгляд мимо меня, на дорожку, оценил расстояние, успеет ли.)

А общага интересное место. Прибыли, заселись, обжились. Она ко мне прилипла, помоги то, помоги се. Сначала еще ничего, потом не знаю зачем… Короче, если ты тоже… В общем, если у тебя тоже кто-то заведется, так и знай — я не в претензии.

Тут ведь как — игра без правил. Главное — свобода, остальное фигня. Согласна?

— Вот ты где, паразит! Загораешь? — сказал кучерявый, здороваясь с Баевым. — Мы тебя с утра ищем.

Две девушки, очень похожие друг на друга, наверное, сестры. Одна тихоня, другая оторва, один на двоих смешной нос картошкой. Которая?

— Как видишь, я не только совершил омовение, но и нашел свидетеля. Это Ася, она из нашей, сто двенадцатой.

Та, что пониже ростом, смерила меня взглядом, потом перевела его на Баева, потом опять на меня. Что-то высчитывает. Понятно.

Не волнуйтесь, девушка, у нас соглашение. Получите своего Баева в целости и сохранности, распишитесь, не забудьте осмотреть на предмет повреждений и царапин.

— Я-то мог бы окунаться и дважды в день, а вот у тебя кишка тонка, — сказал Баев, все еще мокрый, голосом победителя-олимпионика. — Дотянешь до конца сентября, потом сдуешься. Будешь ходить за мной с полотенцами, фиксировать мои личные рекорды.

— Оденься, Даник, — сказала тихоня, та, что пониже ростом. — Хватит тебе. Мы в восхищении, Ася тоже.

(Оказывается, у него есть имя. Даник — это Даниил? Ишь ты…)

— Как это хватит, я только начал! — возмутился Баев и пошел на кудрявого с кулаками. Они немного повозились, потом упали на траву, через минуту Баев уже сидел на своем сопернике верхом.

— Иди ты к черту, водяная крыса, — ругнулся кудрявый, стряхивая его с себя. — Мокрый, склизкий, гадкий. Поглядим, кто за кем ходить будет. Разрешите представиться, — повернулся он ко мне, — Шурик. А это Татьяна и Галина.

Одинаковые кивнули, продолжая меня изучать. Потом тихоня (Татьяна?) вынула из сумки большое полотенце, поймала Баева и начала его усердно растирать выше и ниже пояса.

— Ну вы тут разбирайтесь, а мне пора.

— Эй, мы так не договаривались, — Баев высунулся из полотенца, Татьяна его запихнула обратно, как обезьянку, — у нас по программе прыжки в воду, потом прогулка по аллее славы и возложение сена к бюстику Менделеева.

— Без меня, — сказала я, вставая с его джинсовой курточки. Постелил на земле, чтобы я могла присесть, погреться на солнышке. Хорошая курточка, в левом внутреннем кармане (не от меня, от него) пачка сигарет, называется «Dunhill». В правом мятые деньги, а где ключи? В джинсах, наверное. Настроение почему-то испортилось. — Мне домой почти три часа добираться. Привет бюстику.

— Опять дядя приезжает? — спросил Баев, надевая футболку. — Погоди, мы тебя проводим на вокзал.

— Не стоит, отдыхайте.

Я удалилась как-то слишком поспешно, можно сказать, сбежала. Солнце садилось, тополиное, кленовое, каштановое золото померкло, а я все никак не могла решить, чего же мне сейчас больше хочется — немного поплакать или съесть мороженое. Долго мучилась, потом выбрала «Лакомку», перемазалась, замерзла

опоздала на электричку на какие-то три минуты

потом полчаса ожидания и что-то теплое в груди

как будто подарили вязаный шарф из чистой ангорки

пустой перрон, фонари в радужных иголочках тумана

свободное место у окошка, маленькие станции

будка обходчика, шлагбаум

быстро же я приехала

а вот и папа, встречает, прождал лишних полчаса

и как его отучить, спрашивается, ведь я не ребенок

прямые, косые мышцы

центр парусности легкого, почти невесомого тела

и ямка в основании шеи, вот тут

(это называется — яремная ямка)

хотелось прикоснуться губами

пить, попробовать на вкус

речную воду с бензиновыми разводами

сигаретный дым, сладкий, как сентябрь

эту их вольную жизнь

с ее презрением к частной собственности

сезонным колебаниям температуры

и распорядку дня

конечно, понаехали иногородние

заселились, перезнакомились

комнаты дверь в дверь

вино, кино и домино

ритуальные омовения

а я — домашняя девочка-овечка

которой подобная простота нравов

и во сне не снилась

что он ей говорил

про жизнь на свалке

про то, какие они одинаковые

про свободу, конечно, баки заливал

(он это говорит каждой второй, надо полагать)

подумаешь, Татьяна

не очень-то он был рад, когда они появились

и уж если подводить итоги

я точно знаю, о чем он сейчас думает

а он знает, о чем думаю я.

Одинаковые?

Ничего общего, совершенно.

Гарик

Если Баев хотел повысить градус, то он сделал все правильно. Но это не помогло.

Через неделю я уже влюбилась в Гарика.

Наша англичанка, молодая и смешливая дама, говорила: в этой гоп-компании Игорь самый ответственный и интеллигентный юноша, у него прекрасное произношение и лучшая в группе лягушка. Лягушкой назывался звук [æ], который остальным никак не давался. Не бойтесь мимических морщин, граждане, язвила англичанка. Раззявьте рот пошире, челюсть до колен, как у него. Еще бы, подавал голос Олежка, он из спецшколы, ему положено, а мы дети итээровцев. Гарик, покажи, как ты это делаешь! Тот послушно показывал розовый, как вареная колбаса, язык, группа покатывалась со смеху. Мне не нравилось, что они смеются, но Гарика это нисколько не задевало. Его вообще было трудно задеть, с такой-то самооценкой.

Ладно бы спецшкола! Гарик был поразительно похож на молодого Пастернака, которым я тогда зачитывалась. Удлиненные скулы, чернота зрачка, Марбург, я загорался и гас, я сделал сейчас предложенье… Аллитерации, слог, свобода дыхания!..

Но для Гарика Пастернак был пройденным этапом. Жизнерадостный ребенок, вечный подросток, ворчал он. Экспрессия — и что за ней? Предпочитаю невыразительного Кавафиса.

Я не знала, кто такой Кавафис… Маркес, Касарес, Борхес… Пас, Лугонес, Фуэнтес… В нашей домашней библиотеке таких авторов не было, только классики.

Держи, говорил Гарик, принося очередную книжку. Завидую — в первый раз!..

(В первый раз!.. и усмешечка такая, мол, я-то давно ничему не удивляюсь…)

У моей прабабки, говорил он, было поместье в Литве, под Шяуляем, пятьдесят гектаров реликтового леса, конезавод, озеро, яхта. В революцию все бросила и сбежала. Теперь, по слухам, начинают возвращать, но нам не светит, прав нет.

(Никак не привыкну, что он это всерьез. Помнится, игрывал я на ковре «Хорасан», глядя на гобелен «Пастушка»…)

В Питере у него имелся фамильный собор, Преображенский. Тот самый, на пушках, который в честь воцарения Елизаветы Петровны возвели. Мой прадед когда-то был его настоятелем. Поедем в Питер — покажу. Жили неподалеку, на Литейном, в доме Антоновой, сейчас там магазин бытовой техники. Я прошлым летом поехал, постоял под окнами, но не зашел — к чему беспокоить посторонних людей?

(А я бы зашла, точно!)

Ладно бы прадед! А предки по материнской линии, упомянутые в «Евгении Онегине» — это как?!

И в какой же главе они упомянуты, спрашиваю. Небось в уничтоженной, десятой?

Не угадала, в третьей, ответил он горделиво.

И все-таки, кто?

Немного помявшись, Гарик процитировал: «Мне галлицизмы будут милы, // Как бурной юности грехи, // Как Богдановича стихи».

Я хохотала.

Балда, говорил он снисходительно, Пушкин высоко ценил поэму Богдановича «Душенька», о чем сообщает в своем письме к такому-то от такого-то месяца года. Ты письма Пушкина вообще читала или сказками ограничилась?

Олежка говорил, что Гарик настоящий мальчик-мажор. Однако Гарик был беден, как и все остальные, про Олежку же ходили слухи, что у него северный коэффициент и что родители шлют ему с коми-пермяцкого севера не только посылки с теплыми носками, но и переводы, поэтому стипендия для него так, на пивко. Не знаю, не знаю — шиковать он не любил, даже отличался некоторой прижимистостью, но успешно маскировал свои недостатки чувством юмора. За это чувство нас регулярно выгоняли с лекций, потому что мне немного было надо, только пальчик покажи. Ты что, не умеешь хихикать, как все девчонки? — распекал меня Олежка уже за дверью. Ну что я такого сказал, почему обязательно сразу ржать?

Гарик же никогда не смеялся на лекциях. Нас выдворяли, он продолжал записывать: заголовки красной ручкой, определения зеленой, там подчеркнуть, тут обвести в кружок… У него мы при случае скатывали на контрольных, он великодушно не возражал.

Первое время мы шатались везде втроем, они провожали меня до электрички, ругаясь, что я так далеко живу, и вообще, не могла бы я наконец перестать ездить домой, всем было бы проще. Когда мы пили кофе с пирожными, они препирались, кто будет платить за эту обжору и как поделить/сократить расходы или хотя бы посадить ее на диету. Гарик внушал — посмотри на себя, ты же бочка, где у тебя талия!.. а знаешь ли ты, сколько килокалорий в этих трубочках с масляным, между прочим, кремом?.. Тебе не дали общежитие, потому что ты толстая, развивал тему Олежка. У них в комнате по четыре человека на десяти квадратных метрах. Если заселять таких, как ты, то никаких площадей не хватит. Сейчас посчитаем, сколько влезет на этаж, если воспользоваться моделью плотной шаровой упаковки… Какую решетку возьмем — ОЦК или ГЦК? Или обычную ГП?

Окружающие в ожидании результатов подсчета смотрели оценивающе. Я ела пирожные и смеялась. Пятьдесят два килограмма на сто шестьдесят четыре сантиметра — валяйте, считайте. Рост Венеры, сказал один умник с нашего курса, который тоже подбивал клинья, чем весьма раздражал Гарика. Я чувствовала себя превосходно в своем весе, возрасте, статусе (эмгэушница!) и между двумя умными и симпатичными однокурсниками.

Разве можно было не влюбиться в одного из них?

Произошло это само собой. После удачного доклада на семинаре по материаловедению я выплыла из аудитории, торжествуя победу. Молоденький аспирант, смущаясь и краснея, похвалил мое наглое выступление, в основе которого лежала пара неточных цитат из Гарика, а также несколько тезисов из брошюрки о сверхпроводниках, которую нам выдали в начале сентября. Похвала подействовала, и я почти поверила, что доклад был блестящим и что он был делом моих рук и моего же ума. Воспарила над собой, перестала смотреть под ноги. И напрасно — поскользнулась на лестнице, спланировала вниз, летела, свистела и радовалась, как говорят дети; потеряла туфельку; больно ушиблась копчиком, о чем беседовать совсем не хотелось, хотя сочувствующих набежало предостаточно; порвала колготки — бесповоротно, непоправимо, неэестетично. Коленка сильно кровила, но расстраивало не это, а огромная дыра на самом видном месте, которая расползалась во все стороны при малейшем движении.

Я села на подоконник и задумалась. Гарик пошел на кафедру за йодом. Захвати клей, крикнула я вслед, у них должен быть силикатный.

Потом мы мазали коленку клеем. Судя по всему, для Гарика это был бесконечно захватывающий опыт. Он так старательно клал все новые и новые слои, что мне совестно было его прерывать. Оказалось, что обычный канцелярский клей — прекрасное кровоостанавливающее средство. Было больно, но увлекательно.

Баев вышел из аудитории, долго беседовал с кем-то у дверей, поглядывая на нас сверху вниз. Проходя мимо, он наклонился ко мне и тихо сказал:

— Я был первым.

— Что? — переспросила я.

— Первым человеком на Луне, — ответил он, — тогда, на экзамене. Да хватит ей уже, — бросил он Гарику, — в банке-то ничего не осталось, — сел боком на перила и съехал вниз.

— Я чего-то не понял, — сказал Гарик, аккуратно завинчивая баночку с клеем.

— Я тоже, — ответила я и соврала. Нехорошее чувство, dйjа vu — лестница, коленки — мелькнуло и исчезло. Осталось дождаться, когда клей высохнет, надеть туфельку и отправиться на бал.

Что-то происходило

Ближе к весне мы с Гариком начали уединяться.

Прячась в гардеробе за колоннами, мы смотрели, как Олежка надевает куртку и уходит, а потом, сохраняя дистанцию, ехали тем же маршрутом, до «Ждановской», или до вокзала. Мне наконец-то надоело каждый день мотаться в Москву и обратно, я все чаще оставалась ночевать у Гарика, в его комнате, а он кое-как на раскладушке.

Высоким на раскладушке трудно, но он терпел, потому что у нас возникал целый вечер — не на улице и не в кафешке, а в маленькой комнатке, больше похожей на шкаф, чем на обиталище человека. Это помещение для прислуги, говорил он, когда-то здесь жила горничная, теперь вот я. Зато один, совсем один.

По вечерам мы читали книжки.

Не знаешь, кто такой Кортасар? Бедняжка, как же ты дожила до преклонных лет… эээ… в такой-то невинности? Засыпай, я почитаю вслух. Начнем с хронопов и фамов, с чего попроще, чтобы культурного шока не возникло. Неподготовленному читателю «Игра в классики» элементарно сносит крышу, а она у тебя и без того…

Мама спрашивает, не дать ли тебе еще одно одеяло. Я давно подозревал, что они хотели девочку. Короче, если так пойдет и дальше, то мне придется выселяться из собственной комнаты. А что твои родители говорят?

Моя мама души не чаяла в Гарике. Наконец-то, радовалась она, у нас появилась надежда, что мы пристроим Аську в надежные руки. Но папа не мог сдаться так быстро. Они с Гариком долго ходили кругами как два павиана, выясняющие на расстоянии, чего можно ожидать от противника, и потом папа остановился на умеренном скепсисе. Образование и воспитание — великое дело, говорил он. Они многое компенсируют, если не все. На том и порешили.

В университете мне нравилось. При наличии в группе двадцати с лишним мальчиков всегда находился желающий запаять пробирку, приладить трехгорлую колбу, собрать-разобрать установку, снять полярограмму или подсчитать выход чистого вещества. Ацетиленовой горелки я боялась до чертиков, а между тем она нужна была каждый день, но я ухитрилась ни разу не остаться с ней один на один за все время обучения на химфаке.

(Чужими руками жар загребаешь, говорил Олежка, и был, конечно, прав — я делала это сознательно, хотя во обще-то сознательного в той жизни было немного.)

Впрочем, уже к концу первого семестра обучение из разряда главных жизненных целей перешло в цели побочные. Самое интересное происходило между парами и по вечерам. Мы пересмотрели все новое кино на окраинах Москвы; поиграли в «веселых и находчивых» с физиками и филолухами; пережили день химика, который с непривычки пережить трудно, особенно если активно участвовать в работе основных секций. Например, секции «шашни».

Турнир по шашням проводился так: вместо шашек на досках расставляли беленькое и красненькое; кто прошел в дамки — тому водку или коньяк соответственно; ну и понятно, что шашки надо было не есть, а пить. Я сыграла партеечку и расклеилась; Богдан, наша надежда, вошел в десятку лучших; потом его вышиб какой-то пришлый гроссмейстер из группы вычислителей. Ясно, что подготовка у всех была разная, хотя мы регулярно совершали налеты на близлежащий «Балатон», где даже в самые трудные времена можно было раздобыть «Медвежью кровь», токайское или ром. Все эти напитки мы коллективно употребляли, а потом шли купаться в фонтане или в круглом водоемчике перед китайским посольством. Китайцы отрывались от делопроизводства и прилипали к окнам. Не каждый день такое увидишь, особенно зимой.

Потом, с некоторым запозданием по сравнению с окружающими, у меня наступила полоса «Битлз». Из черного школьного фартука и маминого костюма цвета «розовый шок», который когда-то был последним писком моды шестидесятых, я вырезала две сотни мелких деталек и собрала из них паззл — длинный балахон с надписью на спине «I love Beatles» («the» не влезло). Надпись располагалась по диагонали. Когда я выходила из лифта, головы пассажиров были наклонены под углом сорок пять градусов к горизонту.

«Битлз» я любила самозабвенно. Олежка утверждал, что я втюрилась в Маккартни. До Леннона ты еще определено не доросла, говорил он, твой уровень — это максимум «Хелп». Ты вроде тех дурочек, которые с ума сходят на концертах, визжат, бесятся, и никого кроме себя не слышат. А зачем? Они все равно в музыке мало что понимают. Они от собственного визга давно оглохли.

(Ты почему такой сердитый, Олежка? Я тебе чем-то насолила, да? Скажи, чем?)

В стране что-то происходило. Более сознательные однокурсники не расставались с приемниками, иногда даже на лекциях сидели в одном наушнике, чтобы не пропустить нечто важное. С луны свалилась? — удивлялся моим вопросам Шурик Блинов. Тут такое делается! СССР скоро развалится к чертовой матери, а ты!..

К сидящим в одном наушнике относились снисходительно, даже с пониманием, и я быстро сообразила, что могу слушать «Битлз» даже на лекциях — а все потому, что Гарик подарил мне плеер «Sony» и к нему десяток кассет. Я приняла подарок как должное, и тогда Гарику пришлось искать предлог, чтобы рассказать, как он на эту «соньку» целый месяц подрабатывал, иначе его подвиг остался бы неоцененным. (Кажется, он где-то книжками торговал с лотка. Или учил какого-то маменькиного сынка английскому. Не помню.)

У Гарика в кармане всегда лежали батарейки типа два А, он контролировал мои жизненные ресурсы. Это было необходимо, потому что я, оглушенная, на время вообще выпала из жизни. Лежала на его кровати, слушала «Белый альбом», потом «Abbey road» по кругу, ревела, смотрела в небо сквозь потолочные перекрытия, на проплывающие облака; Гарик сидел рядом, читал книжечку, ждал, когда очередной боекомплект сядет. На сегодня хватит, говорил он, больше не получишь. Пойдем пить чай, я заварил.

Гарик, какими мы будем, когда закончим универ? Потерянными, взрослыми, занятыми? Что за жизнь там вообще может быть, после? Вот, послушай:

Out of college money spent, see no future, pay no rent,

All the money’s gone, nowhere to go.

Представляю нас — на трассе, за рулем какой-нибудь желтой «копейки», как мы едем в полях и поем, свободные, счастливые, oh, that magic feeling — nowhere to go, nowhere to go. Так будет? Обещаешь?

Лихо, с наскока сдали первую сессию, за ней по инерции вторую. Я получила «отлично» по линейке у самого Штерна, которого боялись все без исключения, даже аспиранты.

Штерн был экзаменатор-легенда. Когда экзаменуемый садился отвечать, Штерн брал его листочек с записями и, ни слова ни говоря, выбрасывал себе за спину. А теперь начнем с начала, говорил он. Пишите. Слушал молча, с непроницаемым лицом, иногда задавая простенькие вопросы, которые эффективно сбивали с толку: «И это, по-вашему, билинейный функционал?», «Это вы так себе представляете ортогональный базис?», «А табличный интеграл выводить не пробовали?»

Когда он взял мою зачетку, чтобы расписаться, я была вне себя от счастья — значит, не два. Вышла из аудитории, чувствуя непреодолимую потребность выпить водки, хотя до сих пор не знала, какова она на вкус.

Налетели: что у тебя?

Не знаю, там.

Выхватили зачетку. Олежка: мама мия! // Баев: четыре, что ли? // Гарик: мне, мне покажите! // Шурик: ну ты даешь!..

Короче говоря, каникулы мы с Гариком заслужили. Съездили в Питер, посмотрели дом на Литейном, ночевали на лавочках, целовались на ступеньках Инженерного замка, на Васильевском объяснились на качелях, там же и уснули. Все будет хорошо, вот увидишь. Мама ждет не дождется, а формальности потом.

Июль и август провели в деревне, в бревенчатом доме, с радиоприемником, подшивками толстых журналов, комарами, грибами-ягодами и огромными, невероятной светосилы звездами, которые мешали спать, если на ночь не закрыть шторы. Мама Гарика встретила, устроила, а через неделю уехала в Москву, оставив дом в нашем распоряжении.

Почему-то с этого места мы начали ругаться, все больше по пустякам. Хороший поэт Бродский или плохой; кто был прав, Бор или Эйнштейн; добавлять майонез в салат из помидоров или нет; сделать варенье из черники или съесть ее так; оставить посуду на ночь или вымыть прямо сейчас. Вопросов оказалось так много, и все они были такие насущные, что я никак не могла взять в толк — где они прятались до сих пор. Раньше мне казалось, что мы идеальная пара, север и юг, красный и синий, а тут как будто два одноименных заряда изо всех сил прижимали друг к другу, а они отталкивались, в точности как в учебнике для пятого класса — и никаких чудес.

В день перед отъездом я смертельно обиделась уже не помню на что, и в знак протеста просидела в реке два часа, обгорела до пузырей. Как заносили в поезд, что дальше было — помню смутно. Температура сорок и две десятых, спать только сидя, потому что лечь не на что… Гарик стоически переносил роль сестры милосердия, мазал меня тошнотворным снадобьем с запахом тухлой рыбы, переворачивал как мумию, снимал гнойные бинты, не моргнув глазом провожал до двери туалета и ни разу не сорвался на обычные нравоучения относительно того, что если бы некоторые слушали, когда им говорят…

От того лета у меня остались крупные веснушки по плечам и маленькая оспинка на лбу. Может быть, что-то еще?

Приступить к занятиям оказалось ох как нелегко. Я все больше была озадачена собственным выбором, как личным, так и профессиональным. Химия далеко простирает руки свои в дела человеческие, но не настолько же!.. Гарик продолжал исправно посещать лекции, он теперь учился за двоих. Я появлялась только на контрольных, но даже для списывания теперь требовалось сверхъестественное усилие — они успели сильно продвинуться, изучали какую-то зонную теорию, группы симметрии, теормех…

Я спотыкалась о незнакомые значки и слова, как будто перерисовывала китайские иероглифы. Гарик злился, но не выдергивал свою тетрадь у меня из-под носа; старался писать убористо, чтобы реже переворачивать страницы; перешел на черновики, чтобы с них могли списывать набело сразу двое; делал за один квант времени два варианта, но ничего не помогало. Зверева покатилась по наклонной, резюмировал наш староста Володя Качусов. Гарику понравилось это выражение, и он включил его в свой лексикон.

К концу семестра вопрос встал ребром. Дайте ей шанс, умолял комиссию по отчислению (сокр.: «компот») добросердечный Качусов. Она подтянется, мы поможем.

Но помогло отнюдь не его заступничество. В тот раз меня спасла Леночка Баркова, которая собралась замуж. О ее намерении бросить учебу были осведомлены даже наверху. Замдекана мне так и сказал — ваше счастье, что Леночка выбывает, а у Фоминой положение хотя и лучше вашего, но тоже довольно шаткое. Мы не можем оставить двести двенадцатую группу без женского общества. Был у нас такой опыт — ничего хорошего. Сначала они перестают бриться, потом вообще теряют человеческий облик. Будь на вашем месте юноша, давно бы вылетел… Ну что ж, попробуйте.

В его голосе было столько скепсиса, что я засомневалась, нужен ли мне этот химфак и не лучше ли сразу замуж. Интересно, а если бы я была дурнушка, хромоножка или очкарик?

Замуж, замуж, радовался Гарик. Жена-домохозяйка, не отягощенная сопроматом — что еще нужно для того, чтобы спокойно встретить старость? Я тебя приму любой — с высшим образованием или без него, главное решиться.

Решиться не получалось. Ходить на занятия тоже — посещаемость упала до нуля, потому что одна из основных аттракций, ради которой я иногда появлялась на химфаке, некоторое время назад отпала. Баев в составе двести двенадцатой больше не числился, потому что он отчислился еще в мае, на первом курсе, по собственному желанию.

Сурик

Узнала я об этом в буфете, посреди длиннющей очереди, которая упиралась в следующую пару. Богдан, загадочно усмехаясь, сказал, что Баев переезжает в Главное здание, в высотку, будет жить у Самсона на всем готовеньком, как сыр в масле. Собирается поступать второй раз, на ВМК.

Вопросов больше, чем ответов. Кто такой Самсон? Почему как сыр в масле? С какого перепуга он вдруг решил стать программистом?

А ну его, внезапно рассердившись, сказал Богдан. Может быть, у него действительно интерес к компьютерам, кто знает. К Самсонову же у него интерес самый что ни на есть шкурный, хотя это и не моего ума дело. Короче, от Самсона только что ушел его последний фаворит, место свободно, ну Баев и взял его в оборот.

Как, ты не знаешь? Пашка Самсонов — председатель объединенного студкома, заведует ресурсами, в том числе квадратными метрами, из какой хошь передряги вытащит, устроит, накормит и обогреет. Вообще-то он хороший мужик, но со слабостями. Баев же ничего не боится — ни слабостей, ни общественного мнения. Поехал жить к нему. Говорит, хорошо живем, дружно. Пашка, можно сказать, бесплатный абонемент в цирк получил. А ты что, спрашиваю? А я хорошего товарища, ответил он. Правда, трудновато Самсону приходится. Я не по этой части, где сядешь, там и слезешь. Он страдает, но терпит. Ну дык я предупреждал.

Погоди, Богданчик, ты хочешь сказать…

Ай, ничего я не хочу сказать!.. И так уже сказал больше, чем следовало бы. Самому противно… Лучше давай о тебе. Шурик говорит, ты замуж собралась?

(Господи, и он туда же…)

Май в разгаре, мы заканчиваем неорганический практикум. Каких-то две недели — и не надо будет умолять Володьку в очередной раз поставить мне в журнал плюсик вместо «опозд» или «нб». Чем ближе к лету, тем труднее удержаться в рамках учебного плана. Я с досадой думаю о том, на что мы тратим лучшие годы жизни, синтезируя вещества, которые стоят перед нами на стеллажах, только они там гораздо чище и качественней. Отсыпаем, смешиваем, греем, сушим, запаиваем, а время-то идет!..

Из предпоследней темы мне достался синтез оксида свинца, а на полке — буквально рукой подать — как раз находилось то, что нужно. Рассыпчатый порошок, на этикетке баночки простенькая формула «Pb3O4», мелкими буквами «сурик», нежное рыжее животное, новорожденная лань на тоненьких ножках, количеством не то три, не то четыре, это как художник изобразит.

Сомнения терзают молодого ученого — не проще ли?.. И тут в практикуме появляется Баев, которого мы давненько не видели. Поговаривали что: 1) она от него ушла и он в запое, 2) пришла повестка и он в армии, 3) ему просто все надоело.

Какая «она» имелась в виду, неясно. Татьяну он бросил, быстро завел другую, и опять некрасивую, — почему-то они у него были как на подбор, — но и ее надолго не хватило. Зимой Баев появился со старшекурсницей с истфака, она была очень умная, очень. Ее звали Лия, и глаза у нее были грустные. Огромные черные глаза, как у княжны Мери, сказал Олежка. Долго не протянет.

Лия продержалась дольше всех, мы даже успели с ней подружиться, как вдруг Баев снова решил все переиграть.

В последний раз я видела ее после решающего разговора. Баев может быть очень жестким, если нужно, сказала она спокойно. Перегрызает горло безболезненно, одним движением, но зато как артистично!.. Я аж заслушалась. (Лия вынула из сумочки пачку «Родопи», чиркнула зажигалкой, а ведь полгода назад она не курила, я точно помню). Держись от него подальше, мой тебе совет. Впрочем, кто бы говорил… В свое время я получила аналогичный наказ от другой заплаканной вдовы. Но мы не будем плакать, потому что жизнь продолжается, или ЖП, и она прекрасна.

Баев заявился в практикум, все побросали приборы и столпились у двери. Кто бы мог подумать, что он столь популярен, подумала я ревниво. Лаборантка пригрозила позвать кого следует и мы вышли в коридор.

— Ты чего приперся?

— О, чувствую товарищеский локоть, прямо в бок. Приперся за документами. Ну здравствуй, девушка в белом халатике.

— Что это у тебя?

— Бегунок. На официальном жаргоне — обходной лист. Это такая бумажка, где надо собрать образцы почерков нашего начальства, чтобы потом их подделать в случае крайней необходимости. Шучу. Я должен получить письменные подтверждения, что не зажилил ни одной книжки, ни одного журнальчика, не спер дистиллятор, не разбил де флегматор и вообще был пай-мальчик. Я увольняюсь, представь себе.

— Да на здоровье. — Надо было изобразить равнодушие, непременно. Значит, ему и впрямь все надоело… — Куда потом? Домой?

— Ну уж нет. Нас и тут неплохо кормят. Кстати, о еде — ты сейчас что поделываешь?

— Да вот, сурик сочиняю.

— Сбежать не получится? Есть идея — отмечаем мою отставку и переезд в ГЗ. Богданчик сбегал утречком в «Балатон» и все раздобыл.

— Богданчик у тебя на побегушечках?

— С чего ты взяла? Мы в доле. Я тоже бегал, за тортиком. Затарились токайским, салатиком «Глобус», а для особо привередливых купили «Прагу». Итого через час в нашей комнате. Ты как?

— Вообще-то положительно, но меры придется принимать внештатные. Ты толкаешь меня на должностное преступление.

— Должен же кто-то посадить жирное пятно на твою крахмальную репутацию.

— Ах, какая там репутация, воспоминания одни…

— Короче, ждем тебя через час. Если хочешь, захвати своего аристократа. Он нам расскажет, как правильно пить токай, а то мы все из горла да из горла.

— Эй, полегче.

— Извини, вырвалось. Удачи тебе, совершай преступление — и ко мне, прикрою.

Возвращаюсь на рабочее место, недрогнувшей рукой сыплю сурик из банки в пустую пробирку, Олежка ее запаивает. Шефа пока нет, оставляю пробирку в условленном месте, кладу под нее записку: «Сурик. Зверева А., 112 гр.» — чистая правда, чистый сурик, задание выполнено. Иди, говорит Олежка, мы тебя догоним.

Конечно, пешком. Во-первых, близко, во-вторых, яблони зацвели.

Аллеи посыпаны солью, снегом, сахарными лепестками; зимний негатив, ретроградная петля; пленка, с которой не сделано ни одного отпечатка; свежая, ни разу не стриженая трава, коротенькая, словно челка жеребенка…

Салатик, тортик — и домой. А если увязну — Гарик выручит.

До сих пор ведь получалось?

Заходи, сказал Блинов, гостем будешь. Где твои оруженосцы?

Сражаются с суриком о трех головах. А ты почему дома?

Я на хозяйстве.

А где Баев?

Спит.

Спит?! Интересное дело! Я, может быть, тоже сегодня не выспалась, но это не повод…

(Конечно, не выспалась. Ночь — идеальное время, чтобы обливаться слезами под «Here, there and everywhere». Ладно, и я не прочь вздремнуть, пока народ собирается. Вон там, в закуточке.)

Ну и гость пошел, сказал Богдан, откупоривая бутылку. Сегодня день какой-то странный, говорят, аномальная вспышка на Солнце. Правда, до земли она дойдет только через три дня, а вы уже полегли. Метеопаты.

Проснулась оттого, что кто-то сидел рядом, на краешке кровати.

Скоро кончится век, как короток век;

Ты, наверное, ждешь — или нет?

Погладил по щеке, не просыпайся, еще не пора. Неважно, что они там делают. Ничего не делают, пьют, едят, на нас не глядят. Да, я ухожу, совсем. Твой Гарик остается за старшего, а ты слушайся его, если вообще умеешь кого-то слушаться.

Но сегодня был снег, и к тебе не пройдешь,

Не оставив следа; а зачем этот след?

Или сделай вид, что спишь, так будет лучше, не надо потом притворяться, что забыла — и лестницу, и набережную, и круглый водоем возле посольства, когда ты стояла с полотенцем у кромки льда, и сегодняшний день, почти вечер. Теплый-претеплый Шурик, раскачиваясь на стуле, говорит — оставь девчонку в покое, пусть дрыхнет, а мы с тобой рому, а сам еле держится за стакан; Богдан разглядывает бутылку на просвет, выражение лица многозначительное; Гарик спиной ко мне, повернуться не в его правилах, он не может себе этого позволить.

Но они есть они, ты есть ты, я есть я.

Черт подери, завели самое сокровенное. Размягчаешься, а надо быть твердым, твердокаменным. Конечно, потом свалим на токайское. Мол, был нетрезв, раскаиваюсь, обещаю загладить.

Ведь я напьюсь как свинья, я усну под столом;

В этом обществе я нелюдим.

Я никогда не умел быть первым из всех,

Но я не терплю быть вторым.

Господи, я только теперь заметила, как блестят глаза. Неужто всплакнуть собирается?

Но в этом мире случайностей нет,

И не мне сожалеть о судьбе.

Нет, это была улыбка, но какая-то очень растроганная. Я не знала тогда, что он сентиментален до чертиков и прослезиться ему раз плюнуть. И хорошо, что не знала.

Он играет им всем, ты играешь ему,

Так позволь, я сыграю тебе.

Да ничего он не сказал. Я все выдумала.

У него было доброе лицо и он погладил меня по щеке — и только-то. Олежка, не выдержав, заорал, что мы опоздаем, и они вытряхнули меня на пол. Как же так, она же ж не съела ничего, охал Шурик. Ничего, переживет. Ей незачем, она пыльцой питается. Сам видел, как ей подарили букет, а она отщипнула лепесток и съела. Ну чисто жывотное. Вставай, соня ореховая, электричку проспишь. Ты вроде собиралась сегодня к маме.

А мне не надо на электричку.

Как это не надо? Почему?

По кочану. И отстаньте от меня. Такой сон приснился, хочу досмотреть.

Квартира номер пятьдесят

Искали и нашли. Что искали, а не случайно набрели, поняла сразу, как только увидела тебя идущим по дорожке; рядом бородатый дядька в очках, рослый, взрослый (Самсон? хороший мужик, но со слабостями?); побежала тебе навстречу, прыгнула на шею, запоздало сообразив, что Гарик смотрит, что ему неприятно… Ничего, спишем это на детскую непосредственность, немного нарочитую. Ведь если бы мы сейчас встретили Олежку, я бы сделала то же самое, да?

Сбивчиво, потому что и было сбивчиво. Осенняя сочная листва, теплый денек; я бессовестно рада тебе, рада просто так, нипочему; встретились — и можно идти дальше, окунуться в эту осень, спрятать лицо в ее ладонях; спрятать улыбку или оставить; улыбаться Гарику, ведь мы не виделись целую неделю, его не было в Москве, а теперь есть.

Обнялись, повисели друг на друге, обменялись новостями; Самсон насупленно ждал в сторонке; Гарик на пределе, вид нейтральный; сейчас Баев скажет «ну пока», и уйдет. Но вместо «пока» он внезапно предложил пересечься завтра. А не махнуть ли нам на Садовую, триста два бис, квартира — правильно — номер пятьдесят? Уверен, это местечко тебе знакомо по прошлой жизни, Аська. Гарик, ты как?

Гарик восторга не выказал, но согласился. Баев назначил нам обоим в пять часов, у Михайлы Васильича.

Чувство всеобщей сопричастности, когда можно быть вместе и порознь, по двое и по трое; ощущение собственной прозрачности, когда ты как осколок стекла, в котором солнце, умножаясь, слепит глаза, яркое и хрупкое одновременно; стоило только распрощаться и пойти дальше, как это чувство померкло, сдулось, лопнуло, наткнувшись на Гарика и его голос, на его бодрое терпение, с которым он уводил меня подальше от того злосчастного места; ты идешь? идешь или нет, мы опоздаем! — чертов практикум, я иду, иду! если сумею отвести взгляд.

Гарик продолжает там, где его прервали — об имущественных вопросах, о бревенчатом доме, который, как выяснилось, стоит неправильно, незаконно; его надо сносить и строить заново, или бегать по кабинетам с бумажками, и он бегал; я отстоял наш дом, правда, нам это влетело в копеечку, ну неважно; у соседей теперь есть лошадь, представляешь, маленькая лошадка как раз для тебя, летом можно будет покататься, я спрашивал.

Так мы пойдем завтра или нет? К Воланду?

А ты хочешь?

Хочу, конечно.

Хорошо, давай пойдем. Давно я там не был.

День декаданса. Нас трое и мы оказываемся в лодке.

Нет, не так.

Что может быть приятнее, чем хлопнуть дубовой крышкой парты, потом вниз по лестнице через мраморный вестибюль — и на волю. Я быстрее, Гарик поотстал, напоролся на научного, итого у меня приличная фора, но для чего она мне?

Лавочки вокруг Ломоносова пусты, занята одна — моя любимая, под сиреневым кустом; подхожу тихо, чтобы не спугнуть; что это мы читаем, «Мастера»? Поднимает голову, его глаза с вертикальными зрачками, один пуст и черен как игольное ушко. Пришла все-таки.

На скамейку падает Гарик, в руках пакет с горячими булочками. Успел побывать в буфете, проскочил без очереди, или это мы так долго разговаривали/молчали?

Надеюсь, они не поставили кодовый замок, сказал Гарик. Там все такое запущенное, Аська, тебе не понравится. И на стенах черт-те что. Кстати, я тут принес… — и он достал из рюкзачка три чисто вымытых куриных косточки.

Клево, сказал Баев, я бы не додумался. Гарик покраснел от удовольствия. Мы рассовали косточки по карманам и пошли.

В восемнадцать лет настает пора декаданса. Нет ни щенячьей радости шестнадцати, ни подчеркнутой взрослости семнадцати. Душа безмерно устала. И не говорите, бога ради, что все впереди, какая пошлость!.. Впереди только бром бессонниц и разочарование. Это Гарик подпортил мне настроение своими нотациями, я надулась, молчу.

Подумаешь, списать ей не дали! Я тоже последний номер не решил, ну и что? Получишь свою четверку, или тройбан… За первые три задачки я ручаюсь, там все правильно. А вообще-то пора гайки закручивать. В следующий раз отсяду к Вовику. Он хотя бы не будет под руку ныть, что у меня почерк корявый.

Ну, и разве можно со мной вот так разговаривать?! Пусть даже свистящим шепотом, чтобы посторонние не слышали…

Баев искоса поглядывает на нас, рожа хитрая. Смешно ему. А чего смешного-то?

Идем по Садовой, покупаем апельсин, несем его по очереди. Ищем дом триста два бис, благоговейно входим в загаженный подъезд. Куда теперь?

Рисунки и признания ползут по стене как плесень — краска, ножичек, карандаш, уголек, зажигалка; на потолке портреты, ужасные; Маргарита — ведьма, Бегемот — обугленная груша, Воланд похож на Фредди Крюгера; Садовая превращается в улицу Вязов, пожарные едут домой, нам нечего делать здесь, говорит Гарик разочарованно.

За дверью нехорошей квартиры — машбюро, орава крашеных блондинок, армия крашеных ногтей; чей-то голос бубнит — постановили, разъяснили, закрыли, вынесли на вид; после каждого предложения — пулеметные очереди, готово, впечатано, утверждаю, дзиньк, возврат каретки. Гарик, поморщившись, трогает пальцем стену. Мы с Баевым обреченно прислоняемся к дверному косяку и одновременно замечаем: «Я остался таким же, как был, но я до сих пор не умею прощаться с теми, кого я любил». Знакомая фраза, и ради нее мы здесь.

Гарик: эвакуировать жильцов, облить бензином и поджечь. Сил моих нет смотреть на это безобразие. Баев: здесь должен быть чердак, это же старый дом. Тетки с пишмашинками туда не полезут. Гарик: вы как хотите, а я внизу подожду, в лужице поплещусь…

Баев: Аська, не бойся, я тебя поймаю. И потом — ты должна уметь летать.

Ржавая пожарная лестница на чердак начинается на уровне второго этажа, но как туда добраться? Сама лестница — одно название, несколько перекладин, ни площадок, ни перил. Фигня, говорит Баев, используем подручные средства, ведь нам позарез надо на крышу. Подтаскивает какие-то ящики и бочки, сооружает помост эквилибриста и, цепляясь за выступы в кладке, — подумаешь, человек-паук, фыркнул Гарик, — забирается на лестницу и исчезает в открытом окне третьего этажа. Через минуту на первом этаже вылетает стекло; солдатики, занятые на покраске соседнего дома, бросают работу и ждут продолжения; Баев высовывается из окна и говорит Гарику: «Тут черный ход прямо на чердак, снизу не попасть, заколочено. Подай мне Аську. Или пусть она влезет вон туда».

Со мной он и вовсе немногословен: «Руку!».

И вот мы на чердаке; по потолку цепочка кошачьих следов, нарисованных углем, Бегемот жив! — кричу я, и гулкое эхо подтверждает — жив! На крыше чудо — последнее в городе зеленое дерево, свеженькое, летнее, шелестит листвой; под нами дворы, Садовое кольцо, булгаковская Москва; возле трубы кто-то оставил настоящую, всамделишную метлу…

Я знал, говорит Баев. Ты должна была тут оказаться. Приветствую вас, Королева.

Обратно было куда сложней. Я флажком висела на нижней перекладине, эти двое стояли внизу и призывали спрыгнуть на неравновесную (сразу видно!) конструкцию из ящиков, солдатики скандировали: «Прыгай, не трусь!». И вовсе не от избытка храбрости, а по причине усталости мои руки разжались и я рухнула вниз.

— На метле было бы проще, — заметил Баев.

— Из окна первого этажа тем более. Зачем же ты меня на лестницу поволок, спрашивается? А я как дура пошла…

— Потому что так интереснее, — ответил Баев с этой своей улыбочкой. — С первого этажа кто угодно спрыгнет, но мы ведь не кто угодно. Мы избранные. Нам иначе нельзя.

Собрали со стен всю краску, ту, что еще не осыпалась, синюю, въедливую. Держались за руки, грели синие пальцы, несли по очереди синий апельсин. На берегу Патриарших чей-то мальчик водил по воде огромный деревянный ящик. Это ялик, сказал он важно. А когда отплываем? — спросил Баев и обменял ялик на апельсин. Мы сели и даже поплыли.

По идее, из лодки должен был раздаваться визг легкомысленных гражданок, которые боятся упасть за борт и с упоением брызгают на своих кавалеров холодной и грязной водой. Но мы внезапно опомнились и погрустнели. Нас трое, мы должны быть печальны и молчаливы. Я вспомнила, что мне не дали списать четвертый номер, и несколько раз повторила про себя «я вас не люблю», «ни того ни другого» — звучало убедительно — и тут же испугалась, что ялик перевернется. С рук на руки была высажена на берег, мы отдали веревочку мальчику и пошли по Садовой, молчаливые и печальные.

Стемнело, похолодало, Баев прикурил у парочки на лавочке, оглядел нас скептически — замерзли? Ну ладно, проваливайте домой. Вам пешком, а я на метро. До скоренького.

Два письма

Милый мой, хороший,

ничего не понимаю, не хочу понимать. Что с нами будет?

Впервые в жизни мне грустно, а ведь это не в моем характере. Я ведь сангвиник, да? Попрыгунья-стрекоза?

Письма не приходят, ты неизвестно где, а я-то тем более. Может, ты прав и лучше нам не встречаться? Говорят, из «хуже» иногда получается «лучше». Если честно, то мне — «хуже». Подождем, не будем ничего менять?

Выводила старательно, потом бросила ручку и засмеялась. Милая моя, кому ты пишешь? Кому из них двоих? Получается, что обоим сразу, вот в чем загвоздка.

День декаданса продолжается. Игра оказалась увлекательной — доведем же ее до конца.

На последней контрольной была задачка на разделение переменных, и ты ее не решила, а Гарик удивился — это же так просто, смотри. И разделил. Иксы справа, игреки слева, те и другие инкогнито, но каждый теперь на своем месте.

Прекрасный метод, попробуем?

Игреку (в бумажном варианте — левая колонка — Ред.)

Ты получился слева, а должен быть справа. Такой правильный, такой ортогональный, как базис, на котором можно провести любое преобразование, упростить, разделить, построить. Одеваться по погоде, жить по плану…

Ох, не верь всему, что я говорю. Ведь это от злости, но откуда бы ей взяться?

И вовсе ты не такой.

У тебя не только лягушка самая лучшая, ты вообще вне конкуренции.

Почему ты решил, что я ничего не помню? Вот, слушай.

Середина апреля, земля оттаяла, она не предаст, она вся — солнце. Мы медленно перемещались по университетскому парку, от лавочки к лавочке, чтобы успеть снова поцеловаться, потому что физкультура подходила к концу, а ты согласился пропустить только физкультуру.

В промежутках между двумя лавочками ты рассказал, как первого сентября пришел в аудиторию № 437, группа еще не собралась, и ты занял место у окна, возле чахлого фикуса, которому определенно тут не нравилось, еще бы — собирать пыль, абсорбировать вредные вещества, вытяжки-то на все не хватает. Следом появился румяный парень с комсомольским значком, Володечка Качусов. Пришла Наташка, села в первый ряд, достала зеркальце, быстро оглядела себя, успокоилась, приготовилась внимать. Потом ввалилась толпа человек десять, трудно было понять, кто есть кто. Вплыла Леночка Баркова, выражение лица у нее было скучающее, она сразу же выставила баллы всем присутствующим, подсчитала на своем внутреннем арифмометре, и никто не дотянул до нижней границы. Потом, сказал ты, зашла еще одна девица в короткой юбочке, постояла в дверях, выбирая, куда бы ей приземлиться, направилась ко мне, но не дошла, села чуть поодаль, положила сумочку на стол, достала конфету, освободила кое-как от обертки и сунула в рот. И я почему-то подумал — вот моя будущая жена. Глупо, да? Ведь ты меня даже не заметила.

Ошибаешься, заметила. Ты был какой-то обросший, после лета, наверное. Еще помню, как ты вскочил, когда назвали твое имя, опрокинул стул. А потом ты посетил парикмахерскую и превратился в аристократа. Леночка подкорректировала свои калькуляции, но было поздно. Ранняя седина, тонкие пальцы виолончелиста, сострил Олежка, а потом выяснилось, что ты таки да, учился восемь лет. Правда, слушать это невозможно. Играешь ты средне, уж прости, но седина тебе к лицу.

А дальше? Наше лето, старый дом, велосипед у двери, письма из соседней комнаты, когда было трудно говорить, чтобы не сказать слишком мало или слишком много, последнее штормовое предупреждение, письма, все чаще грустные, обложные дожди, слоистые сны…

Наверное, стоит попробовать снова и

Ведь не может это закончиться так нелепо

Иксу (в бумажном варианте — правая колонка — Ред.)

И откуда ты свалился на мою голову! Вернулись в Москву, первым делом пошли искать тебя. Гарик поплелся за мной, проклиная все на свете, но не мог же он пустить это на самотек.

Столкнулись у главного входа, ты был с Самсоном, в той же джинсовой курточке. Мы узнали, что ты снова студент-первокур, довольный жизнью, купающийся в Самсоновых благодеяниях. Поболтали, разошлись. Я, между прочим, даже не оглянулась. Институт фаворитизма, вздохнул Гарик, миньоны великого и ужасного Самсона, председателя земного шара, с карманами, полными талонов на бесплатное питание. За что такое счастье, как ты думаешь?

А я не думаю. Я потом у тебя поинтересуюсь, при случае, если он когда-нибудь настанет.

Вчера днем была у Шурика Блинова, опять прогуливала, потому что он обещал научить целоваться как-то по-особенному. Из любопытства я решила попробовать, но не обнаружила ничего интересного в способе имени Блинова. Было скучно и где-то нехорошо, хотя поцелуи получились совсем невинные. Я согласилась только потому, что без эксперимента Шурик отказывался сообщить, где именно ты живешь и что поделываешь. (Вру, конечно. Вообще-то мне нет дела ни до тебя, ни до твоего телефона.) Шурик проводил меня до дома, дело было заполночь и я не знаю, успел ли он на обратную электричку. С тех пор я его не видела. Получила три записочки укоряющего содержания, что, мол, обучение надо бы продолжить. Дурак. Сразу видно, бывший спортсмен.

У тебя теперь насыщенная жизнь, интересная, как нам когда-то рассказывали первого сентября. Надо же, войти в одну воду дважды. Снова закрутить с Лией, снова бросить ее… Почему-то мне кажется, что твои глаза выцветают. Ты запутался?

Ты совсем запутался в своих историях. Или дело в расстоянии?

Оно стало невозможно большим. Я хочу видеть тебя, видеть тебя. Вот, написала, а легче не стало. Видеть тебя.

После той прогулки в ящике по Патриаршим прудам я, кажется, потерпела крушение и высадилась на необитаемый остров. Рядом перевернутая лодка с пробоиной в днище, запасы провизии подходят к концу. Где они, твои талоны на бесплатное питание?

Высаживая меня из лодки, ты промурлыкал:

Я бы мог написать тебе новую роль,

Но для этого мне слишком мил твой король

Я услышала, а Гарик?

Ну и что мне теперь делать? Воспользоваться добытой за поцелуй информацией? Позвонить Самсону и сказать — а попросите к аппарату Раздолбаева, негодяя и прогульщика, из учебной части беспокоят?

Нет уж, ищи меня сам.

Я знаю, ты не будешь, это не в твоих правилах, тем более

Лист закончился, письма нет. Не отправлены оба.

Осень, и никакого солнца.

Пленка

Сидела на подоконнике, мирно жевала булочку, а тут Олежка.

— Иди скорей, Кузнецов требует. Чего ты опять учудила?

— Какой Кузнецов?

— Ой, ну бестолочь… отличница наша… твой начальник-завлаб, вот какой. Имя-отчество напомнить? Иван Васильич, как у Грозного, — крикнул он вдогонку.

Грозный сидел за столом, читал реферативный журнал и тоже жевал булочку. Пахло растворимым кофе. Я порадовалась совпадению вкусов — булочкой была «слойка свердловская», моя любименькая. Потопталась еще немножко:

— Здравствуйте, Иван Васильич. Вызывали?

— А, здрастье-здрастье. Склодовская-Кюри, собственной персоной… — Он поспешно засунул слойку в карман халата, как будто есть на рабочем месте неприлично. — Ну и как вы этого добились?

— ?

— Толщина пленки 125 микрон, это на 12 меньше, чем у меня. Ровная, как бабушкин блинчик. Температура перехода 73 К, не рекорд, но в эпсилон-окрестности. Как вы это объясните?

— Я больше не буду, Иван Васильич.

— Нет уж, вы, пожалуйста, будьте. Готовьтесь к семинару. Диаграммки там, таблички, чтобы все как у людей. Завтра придут повторные спектры, сами отследите. У вас есть собственная ячейка? Нет? Пора завести. Хотя… нетрудно предположить, как было дело. Ира вам рассказала, как надо капать, и вы капнули, от балды?

— Наверное.

— Новичкам везет. Третьяков уже оповещен, говорит, интересный финт получился. Но вы, конечно, понимаете, что из этого ничего не следует?

— Понимаю.

— Это не наука и даже не технология, а чистая случайность. Но пленочку вашу мы погоняем, погоняем. Интересные у нее свойства получились… Ира говорит, вы поете и на фортепиано умеете?

— Умела. Теперь нет.

— Жаль. В жизни всякое пригодится может. Тонкая моторика, например. Ну ладно, идите. Капайте дальше, а вдруг что-то еще накапаете, — благословил меня Кузнецов, и переключился на журнал, шаря в кармане в поисках слойки.

Аудиенция была окончена.

Пораженная до глубины души, я вернулась на подоконник, не понимая, что происходит. Вообще-то для химических опытов нужны особенные руки, которыми меня природа не наградила, и это выяснилось вскоре после начала занятий. К концу сентября одногруппники выучили простое правило: если что-то разбилось или бабахнуло, то это, скорее всего, моя работа. Из малого практикума меня изгнали с позором, потому что я перепутала банки с нитратом и нитритом натрия (подумаешь, индексом ошиблась! четче надо писать на этикетках, эн-о-два, эн-о-три, а не царапать кое-как!), и за считанные минуты цоколь химфака наполнился рыжим удушливым газом под названием «лисий хвост», или диоксидом азота, если следовать номенклатуре неорганических соединений.

Потом я разбила колбу с концентрированной серной кислотой, выскользнуло из рук. Раздевайся, крикнул Олежка, и на его крик сбежалась вся наша двенадцатая группа. Олежка моментально стащил с меня халат, как будто делал это ежедневно, как будто ничего такого в этом не было. Кубинцы, досконально изучившие ТБ, присыпали негашеной известью кислотную лужу на полу, подмели осколки, вытерли стол. Я оглядела себя — вроде бы обошлось, разве что на юбке образовались мелкие дырочки, там, где попали капли.

Ну что пялитесь, давайте за работу, скомандовал Олежка и разогнал любопытных по местам. Через пять минут подошел малиновый от смущения Костик: Ася, мне очень неловко, тем более нам запретили пялиться… но ты посмотри на свои чулки. А что с ними? — спросила я. Да так, замялся Костик, в общем, их уже нет. Они растворяются.

Я бросила синтез — Гарик доделает — и понеслась в общагу. Наташка выдала полотенце, отправила в душ (какое счастье, что она проспала первую пару!), потом достала из шкафа пачку колготок, страшно дефицитную (и не жалко ей?), вручила мне и посоветовала завести халат посолиднее, чтобы хоть коленки прикрывал.

Такой вот послужной список… Пока выкручивалась, но если, чего доброго, дотяну до диплома и стану химиком, что тогда? Не пора ли сменить ориентацию и поступить на другой факультет, где не надо работать руками? Неважно какой. Жизнь сосредоточена в МГУ, за его пределами жизни нет. Вот бы подобрать вариант, чтобы и учеба не раздражала…

После полугодового отсутствия в лабе меня встретили холодно.

— Пришла все-таки? — поинтересовалась Ирина (где-то я уже слышала этот вопрос…). — К Иван Васильичу? Ну-ну. Он в подсобке, новые реактивы прислали. Подожди немного.

Кузнецов вообще отказался меня признавать. Первый раз вас вижу, барышня, вы кто, по какому вопросу? Разъяснения на тему, что я, мол, Склодовская-Кюри, эффекта не возымели. Я несколько иначе вас себе представлял, сказал Кузнецов иронично и, как мне показалось, с ноткой разочарования в голосе. Я попыталась уцепиться за эту нотку, наплела ему, что и литобзор давно готов, и схемки-диаграммки рисуются, но Грозный даже слушать не желал. Курсовые пишутся в тесном сотрудничестве с научным руководителем. А я, извините, ничем не руководил и подпись под вашими диаграммками поставить не могу, Заратустра не позволяет. Всего наилучшего.

За дверью Гарик: ну что, отбоярилась?

Как бы не так. Похоже, придется брать бегунок, или, на официальном жаргоне, обходной лист. Это такая штука, Гарик, в которой будет засвидетельствовано, что я не зажилила ни одной книжки, не спалила Кореневу малый практикум, не трогала ацетиленовой горелки и вообще была пай-девочка.

Брось, возмутился Гарик, при первом же затруднении она лапки сложила! Идем к Качусову!

Я тебя умоляю, не надо Качусова. Проще перевыполнить план по пленкам за всю кафедру, чем терпеть его нравоучения… Пойдем лучше в ЦДХ, там такая выставка, закачаешься! Шенберг-Кандинский! Привезли! К нам! Неужели ты сможешь это пропустить?

Сестра

Помимо берлинской лазури была еще одна причина, по которой я решила стать химиком — моя двоюродная сестра Нина.

Казалось бы, я и мои сестры должны были люто ее ненавидеть. Взрослые постоянно попрекали нас Ниночкой, лучшей девочкой на свете. Ниночку не просто ставили в пример, она сделалась архетипическим образом, притчей во языцех, это было имя нарицательное, платоновская идея девочки как таковой, ее чтойность и квинтэссенция, и всякий раз, когда мы делали что-то не так, расстояние между нами и этой девочкой, и без того непреодолимое, становилось просто космическим. На таком расстоянии силы притяжения обычно не действуют, только силы отталкивания. Но не в нашем случае.

Впервые я увидела Нинку, когда мне было четыре, а ей целых семь. Я сидела на кухне, ела полдник, и тут позвонили в дверь. Наконец-то! — сказала мама и побежала открывать. Ниночка приехала! — сказал папа и тоже побежал. Ага, приехала, села на поезд и приехала, подумала я сердито. Высадилась на вокзале, забросила чемодан в электричку, потом в автобус, доволокла до подъезда… подпрыгнула, дотянулась до кнопки звонка — и вот наконец-то…

Ну что ж, зато я осталась на кухне одна. На столе — вазочка с конфетами, сахарница и банка варенья, три запрещенных объекта желания. Времени в обрез, поэтому надо быстро принять решение. Варенье придется исключить — медленно льется, а по вкусовым ощущениям заметно уступает шоколаду. Итого две конфеты в карман, одна под язык. Теперь сахар.

Я открыла сахарницу и жестом горниста, трубящего зарю, высыпала в рот все, что могло высыпаться. На столе образовались мини-барханы, за пазуху тоже попало. Слизывать со стола с полным ртом неудобно. Что же делать?

Мамин голос: Ася, иди скорей к нам, познакомься с сестренкой!

Я поплелась на зов. В прихожей стояла беленькая девочка и держала в одной руке такую же беленькую куклу, а в другой — лакированную сумочку. Настоящую, с металлической защелкой и карманом на молнии. Я никогда раньше не видела таких сумочек, и таких девочек, пожалуй, тоже. Она была тихая и серьезная, как одинокое летнее облако.

Здравствуй, Ася, сказала она. Это тебе. И протянула мне сумочку.

От неожиданности я открыла рот, потом поняла, что надо бы сказать спасибо, промычала что-то, сахар посыпался изо рта… Мама засмеялась — так, все ясно. Иди-ка приведи себя в порядок и возвращайся к нам.

Ниночка выросла, но осталась самой лучшей девочкой на свете. Закончила школу, приехала в Москву, поступила в институт, поселилась в общежитии на «Студенческой», а по выходным отсыпалась у нас, хотя я всячески мешала ей разговорами о главном. Главным было понятно что — личная жизнь, которой у меня на тот момент еще не было, но очень хотелось. Влюблялась я с завидной регулярностью, поэтому всегда было что обсудить. О себе Нинка почти не рассказывала, и когда она внезапно вышла замуж за такого же ясноглазого и рассудительного юношу, для меня это оказалось полной неожиданностью. Мне не сообщили!.. Я все проспала!..

Нинка и ее муж Руслан занимались чем-то вполне обыкновенным — ходили в пешие походы, плавали на байдарках, пели авторские песни, столь ненавистные нам, мальчикам и девочкам нет, обустраивали квартиру, что-то в ней вечно сверлили и красили, чистили картошку, выносили мусор, катались на лыжах, заводили детей, и все это легко, весело и позитивно, как говорил Гарик.

В его устах наречие «позитивно» звучало как приговор. Гарик с подозрением относился к норме, которая, по его мнению, не могла породить ничего стоящего. Ты посмотри, кипятился он, как устроено их, так сказать, бытиё. Сначала они вырезают снежинки, клеят фонарики, свои и чужие дети в кучу, полное помрачение ума, борода из ваты, косы из чулков и прочее, и прочее. Потом они едут за елкой, втаскивают ее в дом, обламывая по дороге все, что еще не обломали на базаре, наряжают ее тем, что под руку подвернется, поют, водят хороводы и играют в фанты. Дом в иголках, вода в ведре испарилась, игрушки оборвали. Наконец наступает весна и они выносят то, что осталось от елки — и снова детский праздник, или лето, или зима, или рождается очередной ребенок.

Погоди! — возмущалась я, не надо передергивать! Детей у них только двое, остальные племянники, соседи по лестничной клетке и по детской площадке. Да и эти двое, как мне кажется, незапланированное мероприятие. Близнецы все-таки, нарочно не придумаешь…

Ерунда, отмахивался Гарик, я уверен, что на этом они не остановятся. А жить-то когда, спрашивается? Ты меня извини, но я не согласен. У меня дома будет иначе.

Как же, не согласен… Что бы он ни говорил в полемическом задоре, получался гимн здоровой семье. Откуда у двадцатилетнего юноши мог взяться столь мощный инстинкт гнездования? Гарик иногда делился со мной матримониальными планами, мечтал вслух о том, как у нас с тобой будут дети. Я не могла взять в толк — какие дети? Его мечты постоянно натыкались на мое недоумение, но он не обижался. Ты еще маленькая и глупенькая, потом поймешь.

(Потом так потом — главное, что не сейчас.)

Гарик старался увязаться за мной, когда я ехала к Нинке, потому что это была точка отсчета, константа, не менее фундаментальная, чем постоянная Планка или число Авогадро. Но я его с собой не брала. У меня там была своя сахарница и свое раскладное кресло, сколько угодно «Битлз», теплый плед, тишина (иногда), одиночество (если находился свободный угол), горячий чай, глинтвейн, кусочек пирога с яблоками, умная книжка, глупая книжка… Короче говоря, у меня там было лежбище. И делить его ни с кем, даже с Гариком, я не собиралась.

Конечно же, в тот день я поехала к ней.

— Что-то не стыкуется у меня.

— Ты имеешь в виду сессию или?..

— И сессию тоже… Придется поступать по-новой, на другой факультет. Никому пока не говорила, и ты, пожалуйста, не говори.

Про «никому» приврала, конечно, чтобы сохранить эффект конфиденциальности. Я уже поделилась с Гариком и он, как ни странно, одобрил. Дал неожиданный совет: иди, говорит, на психфак. (Ой, а что это? Санитары, смирительные рубашки и палата номер шесть? Манипуляции общественным сознанием? Психотронное оружие? Тайны души и именины сердца? Девушка с психфака — чудовищно!.. нет, мне это не подходит!) По слухам, у них интересно, продолжал Гарик. Конкурс безумный, тебя должно зацепить, ты же у нас альпинист. Да, беру на слабо. Правда, там одни девочки, но меня это устраивает. Я не первый день думаю о твоем будущем и прихожу к выводу, что психфак подойдет. Если ты, конечно, не планируешь вернуться к своим фиоритурам…

Обругав Гарика, я тем не менее пошла в библиотеку и набрала психологических книжек. Оказалось, что психология молодая и перспективная псевдонаука, в которой еще ничего толком не сделано. Можно сказать, конь не валялся. В корифеях числился тот же Фрейд, что и сто лет назад. Почему человек стремится к смыслу, и что такое смысл, никто так и не установил. Определяется ли сознание языком или наоборот — лучше и не спрашивать. Но все-таки кое-что из просмотренного по диагонали действительно зацепило.

Нет, не книжки по семейной терапии и не техника установления доверительного контакта (какой кошмар, психологи и правда этим занимаются?), а формальные, сугубо теоретические вопросы. Например, механизмы зрительного восприятия. Почему сетчатка плоская, а мир воспринимается трехмерным? Или вот: за ночь мы видим десяток снов, но запоминаем в лучшем случае один-два. Зачем же остальные? Верно ли, что мы ничего не забываем, а только теряем ключи к нашим воспоминаниям? И почему образы памяти такие неточные? Чем важнее событие, тем более искажен его образ, утверждал один переводной авторитет. Память человека пристрастна и в этом ее огромное преимущество, добавлял другой, а я подчеркивала карандашом, переписывала в тетрадочку.

(Пожалуй, этим можно было заняться на досуге. Всяко лучше, чем сурик синтезировать.)

Ну и, конечно, психологические тесты, которых психологи наплодили предостаточно, на все случаи жизни. Я терпеливо отвечала на вопросы, ставила галочки, подсчитывала баллы… И что в итоге? Ничего утешительного — эгоцентричная, инфантильная, этически неразвитая личность, склонная к демонстративному поведению и — о ужас! — с явным истероидным компонентом. Повышенный IQ в графе «интеллект» уже не радовал, а настораживал. Нечто похожее, но другими словами, я неоднократно слышала от мамы. Доведенная до бешенства, она однажды бросила мне — ты пустышка, пустельга. Бог тебя ничем не обделил, кроме сердца. Способности — да, но к чему ты их приложила? Прокатиться с ветерком, а саночки пусть везет другой. Сколько лет угрохала на тебя Татьяна Александровна!.. Ты хоть раз о ней подумала за последние год-два? Трудно было навестить?.. Я уже не говорю о нас с отцом… Куда все делось?.. Человек, живущий для только для себя, Ася, черпает воду дырявым ведром. Трудно тебе будет, когда ты это поймешь…

У того же Фрейда избыточная любовь к себе носила более эстетичное название — нарциссизм. Я пролистала великого психоаналитика, потом двух его последователей, потом остальные книжки, выданные мне библиотекаршей, и утешилась. Поняла, что в них нет ничего такого, что было бы недоступно человеческому уму. Ни критерия Даламбера-Коши, ни дифракции Фраунгофера, ни эффекта Черенкова. Занимаясь психологией, можно было в свое удовольствие лететь с горы на саночках, и никаких подъемов, разве только для тренировки, чтобы мускулы не атрофировались. Человеку с естественнонаучным образованием, коим я тогда себя считала, эта музыка должна даваться легко и непринужденно.

Все это я изложила Нинке, когда она вернулась с чайником и тарелкой эклеров.

— Звучит неплохо. А почему ты не рассматриваешь истфак? Ты ведь хотела когда-то.

— Истфак как таковой меня не привлекает, только история искусства. Я выяснила — у них на это отделение набор двадцать пять человек, из них максимум пять с улицы, остальные — блат. Нереально. Пять человек со всей страны! Я не могу позволить себе не поступить, понимаешь?

— Честно говоря, не очень. И кто тебе сказал про блат? Гарик?

— Да ну тебя. Чуть что сразу Гарик, как будто мне поговорить больше не с кем!

— Гарик всегда в курсе. Посоветуйся с ним, он лицо заинтересованное. Как у него дела, кстати?

— Как обычно, — буркнула я, — первый ученик, страстный ботаник, надежда курса и вообще полное комильфо куда ни ткни.

— Хм, неласково. Чем он провинился на этот раз? Опять предложение сделал? Которое по счету?

— Нинка, поделись секретом, ради чего люди женятся? Чего им для счастья не хватает?

— Боюсь, мой опыт тебе не подойдет. Поженились, потому что хотели быть вместе. Какая могла быть жизнь в комнате с тремя соседками?

— А какая она может быть с родителями мужа, его сестрицей и двумя малолетними детьми?

— Не представляешь — замечательная, — сказала Нинка и опять засмеялась. — Особенно когда дети спят, вот как сейчас.

Я просто не знала, с какой стороны ее ухватить, она ускользала от любого вопроса. Круглая, как мячик, разноцветный детский мячик, в воде не тонет, в огне не горит, и все-то у нее хорошо и просто, как в букваре. Мама мыла раму.

— Что тебя, собственно, пугает? Домашнее хозяйство?

— Понимаешь, я пытаюсь представить себе… Вот, в моей комнате какой-то мужик, он там постоянно, от него никуда не денешься, по ночам храпит… опять же носки, если верить фольклору…

— Не очень-то похоже на Гарика.

— Во-первых, Гарик храпит, уверяю тебя. Ой, что это я такое сказала, хи-хи.

— А я уверяю тебя, что рано или поздно храпеть будет любой мужчина.

— И еще мне не нравится… Как бы это сказать… Он пахнет недозрелыми семечками… или горелыми спичками… наверное, это феромоны какие-то… не могу привыкнуть…

Нинка изо всех сил старалась спрятаться за чашкой чая, но не выдержала и расхохоталась:

— Это твоя единственная претензия к Гарику?

— Конечно, нет! Терпеть не могу, когда меня поучают. Когда превозносятся, принимают решения о том, как мне дальше жить, куда пойти учиться, сколько детей заводить и в каком порядке…

— На твоем месте я бы не жаловалась, ведь у тебя недоразвита планирующая функция, это я цитирую твоего папу. А мой папа в таких случаях использует другое идиоматическое выражение — драть тебя некому.

— И ты, Брут. Ты тоже считаешь, что Гарик на меня хорошо влияет?

— Конечно. Рано или поздно он из тебя сделает…

— …страшную зануду, знаю, знаю. Научусь мыть ручки перед едой, пользоваться таблицей интегралов, правильно произносить слово «прецедент» или «феномен»… Кстати, он пьет кофэ из блюдечка, такой вот прецендент-инцендент. Дико смешно — берет чашку, выливает из нее на блюдечко и дует по-купечески, оттопырив мизинец. У них в семье такая традиция. Кто первый начал, в каком веке, установить невозможно, но они все так делают.

— Понятно. Претензия номер два.

— Ой, да что б ты понимала!.. Гарик струсил, он слабак, я всегда это знала, но теперь… Никогда ему не прощу!..

— Да что у вас случилось, в конце-то концов?!

— Ничего. Откровенно побеседовали. Оказалось, он вовсе не собирался жениться, разговоры одни.

— Погоди, — сказала Нинка, прислушиваясь к сдавленному нытью в соседней комнате. — Там Сашка вякает. Сейчас проснется и Лешку разбудит, надо срочно выносить. Я быстро, — и она выскочила из комнаты.

Вернулась со старшеньким, он выглядел вполне довольным, пускал пузыри, схватил с тарелки пирожное, засунул в рот целиком, потом сообразил, что дальше с ним будет трудно работать, ни туда ни сюда, и снова заныл. Минут пять мы выковыривали у него изо рта эклер, ему было жалко отдавать обратно, он норовил тяпнуть Нинку за палец, канючил, пытался стащить с тарелки второй эклер, опрокинул пакет сока… Потом его надо было отмыть и посадить в детский стульчик, чему он тоже активно сопротивлялся. Потом проснулся младшенький и история повторилась. Нинка варила кашу, я подбирала предметы, которыми Сашка и Лешка кидались в нас, иногда довольно метко. Дальше по графику были пляски с кашей вокруг детей и оттирание ее со всех плоскостей — горизонтальных, вертикальных и наклонных. В восемь часов наконец-то появился Нинкин муж и пообещал деточек забрать, если его как следует накормят.

(Какое счастье, что он в состоянии сделать это сам, подумала я. В смысле поесть.)

Поужинав, Руслан подхватил детей и удалился. Мы опять остались одни.

— Представляешь, он — мне — отказал! Именно теперь, когда мне позарез нужна его помощь!.. Я поссорилась с родителями, ушла из дома…

— Вот как?

— …не могу больше, нет сил! Я у них как кость в горле. Скандалы, претензии какие-то… Они думают, что я не в универ езжу, а по притонам шатаюсь, опиум курю. И эти пересдачи, так некстати!.. Однажды позвонили Гарику, а меня там нет, и он не знает, где я… Ну отсюда выводы… Маман взбесилась, залезла в мой дневник, начиталась, не поняла, конечно, ни шиша… Как она могла вообще!..

Видела тележку мою? Бабушкина — в ней раньше картошку с рынка возили. Я вещи сложила — и на электричку. Второй месяц дома не живу, поможите, люди добрые… На лекции прихожу с тележкой, ну чисто Мэри Поппинс. Раскладушки только не хватает сбоку… Ночую в общаге. Наташка, добрая душа, пустила к себе в кровать. Мы обе не спим, толкаемся, а что делать? На полу пробовала — холодно…

Устала я, короче говоря. Подумала-подумала и решила — отчего бы не принять предложение Гарика? Поиграли в гордость — и хватит. Пришла, выкладываю…

— А он?

— А он побледнел весь, съежился, смотрит на мою тележку и молчит. Дошло, значит, что я не гений чистой красоты и не мимолетное виденье.

— Представляю, как ты на него налетела. Что сказала хоть?

— Неважно. Не очень сказала, прямолинейно, ну так он мужчина или кто? Через некоторое время он даже обрадовался, но ты знаешь, я так не могу. Первая реакция — она самая верная, которая непроизвольная. Он себя выдал, с головой. Слабак.

— Ты сейчас очень похожа на Вику, прости, конечно. Какой-то у вас культ непроизвольности. А ты подумала о том, каково ему? Пришла и говорит — не уверена, что у меня к тебе большое светлое чувство, но жить с тобой буду непременно. Приперла к стенке. Обещал — получи и распишись. Лучший твой подарочек — это я.

— Но…

— Послушай меня, пожалуйста, — Нинка перешла в наступление, и я от удивления замолчала. — Если тебе негде жить, я устрою. Одна моя подруга хочет снять комнату, ищет соседку, это совсем недорого. Сдашь на стипендию — справишься. Не сдашь — мы поможем. Но Гарику голову не морочь. И родителям тоже. Хочешь, я с твоей мамой поговорю? Они, наверное, с ума сходят. Ты ведь им с тех пор не звонила, да?

— Не звонила и не собираюсь. И про Гарика ты не все знаешь. Он тут мне свой сон рассказал… Как будто он женится… ну да, на мне… и в тот самый момент, когда надо обменяться кольцами, понимает, что попался. Кольцо по размеру впритык — если что, снять уже не получится. И он — подумать только! — надевает кольцо на мизинец. Каково? На мизинец!

— Елки зеленые, Ася!.. Какие могут быть претензии к мужчине, который даже во сне надевает обручальное кольцо, да хоть куда, но ведь надевает!

— Лучше бы он промолчал, оставил бы при себе эти психоаналитические нюансы, — я попыталась возмутиться, но притухла. Настроение неумолимо портилось.

— Гарик вообще не такой, каким ты его описываешь, — продолжала Нинка, не слушая, — потому что…

— Потому что я его не люблю, да?

— У тебя есть кто-то другой? — внезапно спросила она.

— Пожалуй, нет. Во всяком случае, он об этом не догадывается.

(Еще бы. Съем свою зачетку, но не сознаюсь. Какие у меня могут быть шансы, если уж начистоту? Чем я могла бы его сразить, желательно наповал? А ведь раньше мне не приходилось сомневаться в том, что я единственная, что таких больше нет. Элонгатура вселенной, мечта поэта… Все это вроде бы осталось при мне, но тогда откуда робость?..)

— Расскажи? Впрочем, если не хочешь…

— Конечно, хочу. Только мой рассказ тебя не обрадует.

Начнем, пожалуй, с лица. У него лицо как бритва — или ножичек, выкидной, бандитский. Любимец женщин, к каждой подходец имеется. Нет, не подходец, тут дело в другом. Сейчас попробую объяснить…

Он настоящий, понимаешь? Если он сейчас с тобой, то он с тобой, на двести процентов. Луну с неба сорвет, пыль сдует и подарит — держи, я даже не спрашиваю, зачем она тебе понадобилась. А если ты ему не интересен — до свиданьица. Тебя просто нет, ты не феномен, не прецедент, не занимаешь места в пространстве и не длишься во времени ни секунды. В этом смысле он ведет себя честно, даже если его честность кого-то раздражает. У него мир в кармане, ему все равно. Короче, мне он нисколечко не нравится, и все-таки он сидит у меня вот тут, в печенках. Мне мешает, Гарику, всем. И что делать?

— Мда… — Нинка посмотрела на меня с сочувствием. — Какая пламенная речь. Бедняжечка Гарик, ему нечего будет противопоставить, кроме своего ангельского терпения.

— Гарик уже проиграл. Мне ужасно жаль его, и я стараюсь… Но по большому счету мои старания не более чем отсрочка. А жалость вообще плохой мотор. Если дело затянется, Гарику будет только хуже.

— Ого. Выходит, ты и тут решила. А если подумать? Этот твой новый герой… Ты девочка нет, а он мальчик нате. Что может получиться из такого союза?

— Ничего хорошего. Барышня и хулиган, стандартный сценарий. Хулиган перевоспитывается, барышня спивается… И вообще, он даже предположить не мог бы, что мы сейчас его обсуждаем… Кто я ему? Бывшая одногруппница — и только.

— Ну, почем ты знаешь… И все-таки — давай не будем делать резких движений. Поговорить с твоей мамой?

— Не надо, я сама, — сказала я, уже совсем расстроенная. — Пора начинать борьбу хотя бы с инфантильностью. Скажи честно, я инфантильная, да? эгоцентричная? этически недоразвитая?

— Что это на тебя нашло?

— Нет, ты скажи! — настаивала я, чувствуя, что сейчас разревусь неизвестно от чего.

— Чем больше ты будешь думать об этом, тем сильнее будет раздуваться твое, теперь уже непомерно критикуемое, «я». Надо бы отвлечься. Если хочешь, пойдем с нами на Кольский. Мы с Русланом сдадим младенцев бабушке и тоже отдохнем. Или возьмем их с собой, пусть привыкают.

— Нет уж, спасибо, — отмахнулась я. — Лето у нас и без того слишком короткое, чтобы проводить его за полярным кругом. Никогда не могла по достоинству оценить эти ваши интересы. Как можно любить север, когда там все плоское, чахлое, однотонное? Мокнуть в байдарках, вонять дымом, есть жирную тушенку, мыться из котелка… Самое противное, что может быть в жизни — это немытая голова, я точно знаю.

— Каждому свое, — сказала Нинка, зевая. Наверное, не высыпается. Только ночных разговоров ей сейчас и не хватало.

На кухне внезапно образовались другие члены семьи, пришедшие с работы, и все голодные. Стало шумно, тесно, в соседней комнате на два голоса вопили близнецы (один голос погуще, это младшенький, я уже научилась их различать)… Мое время вышло.

— Ты куда? — Нинка поймала меня в прихожей, когда я застегивала куртку. — Оставайся, что за глупости опять.

— Не, поеду.

— Куда поедешь?

— К Гарику. Он меня встретит у метро.

— Прелестно, — всплеснула руками Нинка. — Я тут голову ломаю, а они, оказывается, обо всем договорились. Когда успели?

— Неважно. Я ему позвонила, пока вы укатывали деточек. Правда, он почти ничего не разобрал, плохо слышно было. И откуда в таком маленьком тельце столько децибел? Я поднесла трубку поближе к двери, чтобы Гарик насладился сполна. В его воображении дети похожи на пухленьких путти кисти Рафаэля, которые никогда не писают и не какают, а только лежат в кроватке, улыбаются или спят.

— Ты столько узнала о младенцах, — засмеялась Нинка. — Осталось применить на практике.

— Типун тебе на язык. Ну пока. И спасибо. Если будешь говорить с мамой, скажи ей, что со мной все в порядке, ладно?

* * *

Бедная девочка,

как хорошо, что ты вернулась домой.

Ты думаешь, я хочу определенности? Я ее боюсь не меньше твоего. Определенность положит конец чему-то такому, что я пока не готов отпустить. Но мне кажется, она даст возможность идти дальше, а нам надо дальше, иначе будет плохо. Что такое плохо, я вчера понял, наверное, впервые, хотя это не первая наша ссора. Но не будем о плохом, будем о хорошем.

Раньше я думал, что это я тебя учу, а оказалось наоборот. Ты учила меня видеть ночь, туман, рельсы, уходящие в твоем направлении и во всех направлениях мира. Я провел столько времени на вокзале, что обжился в нем и мне достаточно провожать и встречать, как всегда у четвертого вагона, потому что четные тихие, в отличие от нечетных, где тарахтит мотор и трясутся стекла. Во втором слишком много народу, итого четвертый и непременно у окошка.

У тебя такие жесткие требования к действительности, не понимаю, почему она уступает и ты всегда у окошка. Я тоже должен соответствовать и это меня пугает. Ты и правда сможешь жить с человеком, который тебе противен, только потому, что больше негде, или жалко его, или просто так сложилось? Или потому, что ты так решила? Ты решительная, я не очень, в итоге должно получиться.

Вокзал манит, он обещает, но мне нравится наша Москва, в которой все больше мест, где мы были вдвоем, она опутана твоими передвижениями, как той ночью, когда мы шли пешком от универа ко мне, и я нес твою сумочку, она была белая и слегка светилась в темноте, и я пытался себе представить, что бы в ней могло находиться. Студак — несомненно. Ты законопослушная и носишь документ при себе, на всякий пожарный. Что еще? Каштаны или стеклянные шарики — катать на ладони. Расческа, без нее не получается. Она выныривает из сумки, если ветер, или шапка, или просто вошла в помещение, увидела зеркало, ужаснулась. Какие-то деньги в пакетике, кошелька у тебя нет, проездной и сезонка на электричку, но за прошедший месяц только проездной. Зеркальце из бывшей пудреницы. Иголка с ниткой на случай катастрофы, и тут я каждый раз вспоминаю про коленки и клей, с чего все, собственно, и началось, сделалось более осязаемым, чем беспредметные мечты или переглядки на лекциях, пирожные, метро, контрольные… Нет, в сумочке был туман, нечто недоступное воображению, без контуров или назначения, она была нужна как сумочка, а не как вместилище полезных вещей. И я ее нес.

Лето. Я смотрел твоими глазами, видел лес, тонущее в золоте вечернее солнце, приемник с безнадежно севшими батарейками, за другими надо идти три километра в сельпо, в такую глушь мы забрались. Журналы, журналы, журналы, выпущенные как будто только для того, чтобы схватиться за них вечером, чтобы снова не схватиться друг за друга, чтобы образовался островок молчания, одиночество, пауза… Перевести дыхание, вообразить себя до, отделиться, оторваться, отделаться, выключить свет, отвернуться и не видеть, как платье, взмахивая рукавами, складывается через голову, опадает, но в темноте не видно ничего, это же деревенская, глухая темнота. Там только осязание, чтобы поверить, что все правда.

Никогда не мог до конца поверить. Поэтому каждый раз саднило, как разбитая коленка, — не воображай, что она твоя, она не твоя.

Что ж, я привык. Столько раз говорил себе, почти убедил, но этой ночью разомкнулось, ослабли какие-то винты, я подумал — нельзя привязывать, не нависать над ней, надо отпустить, пусть решает отсюда, а не по прошлым отметкам, которые никто не будет брать в расчет.

Вот, я пишу тебе — выбирай свободно, не думай обо мне, не думай о себе, это тоже ни к чему. Я счастлив уже тем, что пишу, что была сегодняшняя ночь, будет утро.

Мы прожили ночь, так посмотрим, как выглядит день?

Ты мое счастье, где бы ты ни находилась, — теперь это так.

Целую тебя спящую. До завтра. До утра.

Г. Г.

(Грустный Гарик, густопсовые глаза.)

Собеседование

Гарик не цербер, я не Склодовская-Кюри, родителей тоже можно понять.

С этими новыми установками я и поехала домой, мириться.

— Папа, психология тоже наука. Не такая, конечно, как ваша физика, но вполне сносная.

— Психфак — звучит не слишком симпатично, — сказала старшая сестрица Катя. Самая уравновешенная в доме, к ней даже папа прислушивается. У нее, как у неваляшки, по центру тяжести грузило присобачено, не раскачаешь. Будущая учительница математики. Непогрешимый идеал.

— Знаю, — огрызнулась я, — но твой пед не лучше.

— Значит, есть надежда, что они тебя вылечат, — съязвила младшая сестрица Вика, которая в ту пору уверенно входила в подростковый кризис и вовсю претендовала на право участвовать во взрослых разговорах.

— Тихо, кукушки, раскудахтались, — цыкнул папа. — Давайте дослушаем оратора, уже интересно.

— А это все, — сказала я, предчувствуя нехороший финал. — Сдам бе… обходной лист, заберу документы, начну готовиться. За два месяца успею.

— Ну вот что, — заявила мама, которая до сих пор сидела молча, — твой выбор — это твой выбор. Мы в нем участия не принимали и примать не будем. Готовься сама, отца не трогай. Отец, ты слышал? Никакого пособничества. Заварила кашу — пусть ест.

— Алена, ты чересчур категорична, — сказал папа примирительно. — А что если перед нами взвешенное решение? Хотя по внешним признакам не похоже… Пусть пробует, ей же в армию не идти.

— Лучше б она в армию пошла, — опять подала голос Вика. — Там из нее дурь повыбили бы. Ей от вашего либерализма один вред. Она всю жизнь делает то, чего хочет ее левая нога, она у нас исключение. Мы с Катей такой свободы и в глаза не видели.

— Дура, — сказала я с достоинством. — Тебе свободу дай, так ты покажешь, где раки зимуют.

— Хватит с меня!.. — взорвалась мама, вскакивая со стула. — Ты можешь делать все, что заблагорассудится — поступать, не поступать!.. Стол и дом по-прежнему твои, но от меня ты больше слова не дождешься, — и ушла, хлопнув дверью.

— Допрыгалась, — сказала Катя. — Могла бы подготовиться заранее, продумать, что собираешься говорить… У матери, между прочим, и без тебя проблем хватает. Затаскали по врачам, кардиограмма никудышная …

— Катя права, — согласился папа. — Но ты молодец, что поставила нас в известность, хотя бы задним числом. Однако в данном случае, — он перешел на официальный тон, что тоже было дурным знаком, — я вынужден отказать тебе в помощи, чтобы не расстраивать маму. Возьми наши старые тетрадки, я их сохранил. Как знал, что снова пригодятся.

— В крайнем случае запихнем тебя в пед, — сказала Катя. — С условием, что ты не будешь работать по специальности.

— И выйдешь за Гарика, — добавила Вика. — Он такой душка! Душка-лягушка.

В условиях бойкота готовиться было даже легче — никто не лез с советами и не сочувствовал. Я целыми днями валялась на травке с учебниками, загорела, посвежела, поправилась на пару килограмм. Мама готовила как никогда, я ругала себя за штрейкбрехерство, но кушала с аппетитом. Это был очень прочный, очень верный канал связи, который позволял обеим сторонам выражать родственные чувства. Папа втихую проверял мои шпаргалки. Катя уехала на практику, Вику услали в спортивный лагерь. Гарика я попросила временно удалиться, чтобы не мешал. Он расстроился, но просьбу выполнил. Звони, сказал он, буду ждать — что мне еще остается?

Психфак оказался лучше хотя бы тем, что до него ехать на час меньше. Кроме того, на психфаке не было проблем с общежитием, студентов заселяли в какой-то безразмерный ДАС, который в народе расшифровывали как Дом Абсолютно Сумасшедших или даже Дом Активного Секса. Однако конкурс — пятнадцать человек на место!.. Три экзамена плюс какое-то собеседование. Наверное, будут искать особые задатки — рентгеновский взгляд или способности к чтению мыслей на расстоянии. Уже подали заявления более тысячи человек. Из них мальчиков считаные единицы. Нда…

Подавать документы папа со мной не поехал, но информацию по своим каналам собрал. Когда я вернулась — снова в статусе абитуриента — он поделился новостями:

— Говорят, у них есть целые аудитории, из которых ни один человек…

— …не выйдет живым.

— …не поступит. Своих сажают отдельно, пришлых отдельно. Раздают разные варианты, и они настолько разные…

— Папа, ну что за пионерские страшилки, — рассмеялась я. — В черном-пречерном доме есть черная-пречерная комната… И это доктор наук!.. Купи астрологический прогноз, если хочешь все знать.

— А я знаю, — сказал папа, очень спокойно. — Стереометрию можешь не учить, ее не будет. Задачу с параметром тоже — ты ее не потянешь. В остальном все штатно — тригонометрия в виде квадратного уравнения, система неравенств, несложная, потом задача с трапецией, там надо будет плясать от квадрата… Все, больше не вижу.

— Тоже мне, Нострадамус. Скажи лучше, куда подевался в доме сахар. Вика, что ли, приехала?

Шутки шутками, а получилось в точности, как он говорил. Он у нас такой, папа. Если бы не наводка про квадрат, может, и не решила бы… Помнится, мама рассказывала, как он ее насмешил своим заявлением, что у них будет три дочки и отдельная квартира. Однажды заставил ее купить билетик лотереи «Спринт», а там оказалась «Волга» (отдали маминому брату, «ему нужней»). Пятилетнюю Вику он привел в трепет рассказом о том, как она ела масло из масленки в отсутствие родителей. Правда, в данном случае ларчик просто открывался — папа обнаружил на куске масла характерные отпечатки зубов, двух передних не хватало. И вот теперь трапеция с квадратом… Если я хоть что-то унаследовала от него, то должна была пройти собеседование без проблем.

— …прочитала книжку про нейронные сети. Понравилось. Я бы хотела изучать механизмы зрительного восприятия.

— Человека?

— Конечно.

Молодой и пожилой переглянулись, пожилой улыбнулся вредной улыбкой и сказал:

— Вот как! А знаете ли вы, — и он заглянул в личное дело, — уважаемая Ася Александровна, что на данный момент хорошо изучены только механизмы передачи сигнала по изолированным нервным волокнам виноградной улитки? О человеке речь пока не идет. Если мы говорим о психофизиологии, конечно. Психологическое исследование — совсем другое дело. Но там никаких нейронов. Вам именно нейроны нужны?

— Да нет, я к ним не очень-то привязана.

— Вот и хорошо. То есть плохо. У нас на психофизиологию спрос катастрофически низкий, всем человека подавай. Психология входит в моду, но почему-то с черного хода. Все хотят быть психоаналитиками, в крайнем случае гипнотизерами. — Он повернулся к молодому, — сегодня у меня уже четыре гипнотизера побывало, хе-хе. А наука — это совсем другое, — сказал он и с недоверием покосился на меня, оценивая, стоит ли дальше метать бисер. Черт, не надо было надевать это платье. Я в нем просто барби какая-то. — Не имею ничего против психоанализа, однако…

— Однако мы немного отвлеклись, — перебил его молодой. Несколько невежливо перебил, как мне показалось. Я бы еще послушала про науку. — Что еще вас привлекает в этой профессии, кроме механизмов восприятия?

— А вот я хотела спросить…

— Да?

— Памятью у вас кто занимается? Меня интересует автобиографическая.

Они опять переглянулись. Теперь уже молодой хмыкнул и спросил:

— Это вы тоже в книжке прочли?

— Естественно, где же еще… — Меня начал раздражать их стиль общения, и я решила, что могу позволить себе немного сарказма. — Так, подвернулось под руку. Мне понравилась идея о гетерогенном составе памяти. (Давай, вверни забористое словечко, чтоб знали, с кем дело имеют, и что ты не ПТУшница какая-нибудь, а девочка, прочитавшая сто тыщ мильенов книг.) Должны образовываться островки, как бы центры притяжения. Происходит перегруппировка воспоминаний. Ведь если опросить одного и того же человека сейчас и через двадцать лет, эти островки приобретут совсем другую конфигурацию, да?

— Это называется лонгитюд, — кивнул молодой. — Впрочем, вам еще объяснят. Я вижу, по баллам вы проходите. И матподготовка прекрасная, пригодится.

— Кхм, — кашлянул пожилой. — Кхм. — Видимо, его коллега сказал что-то лишнее.

— Однако мне хотелось бы знать… Ведь автобиографическая память — это совсем свежая тема в психологии. Ее пока даже в учебном курсе нет. Кого вы читали, если не секрет?

— Не помню точно… Робина, кажется…

— Рубина?

— Да, наверное…

— Так-так. Любопытно. — Молодой помолчал немного, потом сказал: — Вообще-то памятью занимаюсь я. Если эта тема и дальше будет вас волновать — приходите, — улыбнулся он и добавил, слегка повернувшись в сторону пожилого, — после зачисления, чего мы вам с Ильей Степановичем и желаем. Всего доброго.

(Ух, ну и дурище же ты, Ася Александровна! Дупло — сказал бы Баев. Это ж надо было так опозориться — какого-то Робина-Бобина… А платье-то надела… Забракуют. Отсеют. И славно, и хорошо. Поступлю в пед, выйду замуж, помру молодой…)

Возле списка зачисленных мы стояли втроем — я, Гарик и Олежка. Как в былые времена.

— Мама дорогая, — сказал Олежка, — ее взяли! Они хоть понимают, что делают?

— Главное, чтобы она сама понимала, — ответил Гарик, — в чем лично у меня есть основания сомневаться. Давай, звони отцу и пойдемте выпьем. Душа просит.

— Ну что, наконец-то устаканилось? — сказал Олежка. — Будешь учиться?

Конечно, ответила я. Конечно. А иначе зачем, спрашивается?

* * *

2.08.

Давно не плакала — не над чем.

Господи, как смешно звучит, но ведь это факт.

Ровные, ровные дни, середина лета. Почему-то кажется, что это будет серединой всего. Именно сегодня — самый ровно-счастливый день моей жизни. Если раньше хотелось дальше и больше, то теперь — нет. Закрываю глаза, а там солнце. Golden Slumbers.

Провожу дни в блаженном безделье. Поглощаю ириски, Платона и Винни-Пуха. Все вместе идет замечательно. Вчера приезжала Нинка, мы проболтали до четырех утра о тех девочках, которым надо, чтобы было чуточку хуже, если все идет как нельзя лучше. Потом я до пяти читала «Когда смеются боги», она подсунула. Говорит, с ней было то же самое, или почти было. Как это — почти было?

Остаток ночи мне снился Гарик. Смеясь, он говорил, что две три трети населения земного шара умирает от болезней сердца, а я крепко держала его за руку, чтобы он не исчез, как эти две трети.

В понедельник мы с Г. Г. слонялись в Сокольниках и я опять расстроила его своей болтовней на тему идеального брака. Больное место у нас. Удивительно — еще никакого брака, а уже больное. Что же дальше-то будет?

Бесчувственная ты, Ася. Сердце у тебя есть? Или только поперечно-полосатая сердечная мышца? Ты сама поперечнополосатая. То да, то нет. Как оса. Ужалила — и улетела.

Нет, мой хороший, я с тобой. А того, черта узкоглазого, я забыла, забыла. Повторять как мантру. Говорят, что если быть настойчивым, получается все. Или почти все.

Учиться?

Учиться было легко, даже слишком. Поначалу я просто не могла понять, чем люди заняты.

Первого сентября к нам на семинар пришел импозантный мужчина по фамилии Воробьев, сел верхом на парту и начал рассуждать о Сократе. Единственное, что было при нем — это пачка сигарет, которую он положил на стол. Его руки заметно дрожали. Говорил он красиво, вдохновенно, в пиковые моменты речи воздевая дрожащий перст к небу. Душа это всадник, а тело — конь. Мы управляем собой, как опытный всадник управляет лошадью. Но что такое душа и как ее изучать? Где, собственно говоря, ее вещество? Бессмертная Психея, легкая субстанция огня, или, быть может, воды? Кто был прав, Фалес или Анаксагор, или, чего доброго, Анаксимандр?.. Вспомните потоки дождя у Тарковского, это один из возможных ответов.

(В аудитории — благоговейное молчание. Экстаз. Аудитория внимает Учителю.)

— Я, кстати, был с ним знаком, — небрежно добавил Воробьев, — и как-то раз решил спросить, отчего в его фильмах столько воды…

— А он? — выдохнули девушки восхищенно.

(Девушек и правда было много, слишком много.)

— Ответил уклончиво, мне кажется, он и сам до конца не осознавал… Я вам сейчас объясню…

И объяснил. Доступно, непротиворечиво и артистично. Поговаривали, что Воробьев когда-то учился в школе-студии МХАТ и до сих пор не пренебрегает уроками актерского мастерства. Половина курса была без ума от Воробьева, вторая половина — от его вечного конкурента по фамилии Пузырей, бородатого методолога-интеллектуала, который слыл любимым учеником Мамардашвили и обращал первокурсников в мамардашвилианство. Мы занимались по учебнику, на котором было написано «психология воробьев [и] пузырей». Это комичное название вполне соответствовало тому, что мы изучали и как. Если у нас семинар, то почему никто не пишет на доске? не решает задач? Если лекция, то почему Воробьев верхом на парте, а девчонки задают глупые вопросы — а вот у меня… а я знаю, был такой случай… а как объяснить, если снится сон, который потом сбывается, и т. д…

Подошла к расписанию, проверила. Действительно — семинар, в самом деле — доцент, канд. психол. наук. Непривычно как-то. На наших химфаковских профессорах и доцентах это было написано крупными буквами, и проверять нечего. А тут либерализм, равенство и братство. Можно позвонить преподавателю домой, не возбраняется; можно пройтись с ним после занятий к метро, никто не осудит; есть множество кружков по интересам, где обсуждаются какие-то, на мой взгляд, чрезвычайно интимные темы; в обязательном порядке мы смотрим кино, одна из первых письменных работ посвящена «Сталкеру»; наши профессора обожают лирические отступления, читают стихи, поют песни и ходят со студентами в походы, кафе и даже в курилку. Закуришь поневоле, если хочется быть ближе.

Из других неожиданностей — анатомия. Вот я разговариваю с человеком, интересуюсь его, так сказать, внутренним миром, и для этого мне надо знать, где у него проходит премоторная извилина, где располагается мозолистое тело и что такое комиссура, иначе я не психолог. При случае я должна уметь приготовить из него препарат.

Логика. Из нее мы узнали, что говорим прозой, т. е. изъясняемся силлогизмами. Их чертова туча — Barbara, Darii, Ferio — и жизнь у нас черно-белая. Истинно или ложно, третьего не дано. Выпустите такую истину в жизнь, да вот хоть в нашу с Гариком, ничего от нее не останется. На что мне такая логика?

В общем, я быстро поняла, что достаточно соблюдать осторожность, вовремя попадаться на глаза преподавателям, демонстративно не прогуливать — и все будет тип-топ. А свободное от занятий время посвятить личной жизни, ибо она тут есть. И сосредоточена она в ДАСе.

Татьяна

На заселение в ДАС я приехала с ордером, вещами и Нинкой. Не успели мы войти внутрь, как уже испытали первое острое ощущение. Из окон двух параллельных крыльев ДАСа торчали люди, правый корпус слаженно орал «Туда!», левый не сдавался — «Сюда!». Смысла в этой перепалке не было ни на грамм, зато какой азарт! Игра в «туда-сюда» продолжалась до тех пор, пока не приехала милиция, но финала мы с Нинкой дожидаться не стали, двинули оформляться. Я нервничала, хотелось побыстрее разделаться с бумагами. Трудно было поверить, что на мое счастье никто не посягнет. Нинку я прихватила с собой в качестве свидетеля, чтобы зафиксировать несправедливость, если она будет иметь место.

Нинка шла по коридорам с горящими глазами. Ей, очевидно, вспомнилось что-то свое. Разглядывая вздутый линолеум, стены с облупившейся масляной краской и консервные банки с окурками, выставленные на полу возле каждой двери, она мечтательно сказала: «Как же я тебе завидую, ты будешь здесь жить!..» Из перекошенных рам дул ветер перемен. Я подумала и согласилась. Да.

В моей комнате уже обитали две девицы-старшекурсницы. Встретили без особой радости, представиться не захотели. Перед сном долго шептались, я невольно прислушивалась, улавливая обрывки разговора: «безнадежный нарцисс», «это твоя проекция», «а чего же ты хотела, милочка, когда он такой астеничный» и т. д. Речь точно шла о мужчинах, но «проекция» как будто относилась к геометрии, а «астеник» напоминал астматика и симпатий не вызывал. Нет, милочке не надо было клеиться к астенику, факт. Я подумала — выучусь и буду как они, но внутри что-то запротестовало без видимых причин.

Наутро я оклеила свой угол фотографиями битлов и уехала домой, за вещами. По возвращении обнаружила в своей комнате пятерых юношей, которые сидели на пяти кроватях и лучезарно улыбались. Со стены столь же лучезарно улыбался Пол Маккартни, третьего дня посаженный мною на клей «Момент». Я извинилась и вышла за дверь, чтобы проверить номер комнаты. Он был правильный, то есть мой. Недоумевая еще больше, вернулась обратно. На вопрос «кого ищешь?» ответила невпопад, что, мол, живу здесь, недавно въехала и вот что-то не въезжаю…

— А, понятно!.. Ты пострадавшая, — сказал парень, сидевший на кровати у окна. — Сейчас объясню.

Оказывается, мои соседки решили сменить обстановку и воссоединиться с двумя другими знакомыми ДАСовками. Составив сложную обменную цепь, на последнем этапе махнулись жилплощадью с юношами, вынесли мои вещи в коридор и там их бросили. Чудное антикварное одеяло, выданное при заселении, пропало. Кое-какие вещи сберег Шурик, тот самый, который теперь сидел под битлами.

Это катастрофа, вздохнул юноша, возлежащий на кровати у окна. Все комнаты заняты, тебя не пустят. Никто не собирается жить впятером, мы одни такие дефективные. У прочих есть в запасе мертвые души, справки и так далее. А на входе — баррикады. Приготовься.

Ерунда, сказал Шурик. Мир не без добрых людей. Будем искать.

Для начала он попытался поднять мой боевой дух. «А я похож на Гальперина, все говорят. Похож, правда?» Наверное, я отреагировала недостаточно живо. «Как! Ты не знаешь?! Это же наш великий психолог! Сейчас расскажу, но для начала познакомлю тебя с…» Конца фразы я не расслышала — Шурик убежал, и возможно, за Гальпериным. Юноша у окна достал из тумбочки хрестоматию и показал мне портрет видного советского психолога (и правда — похож), а также сообщил, что Шурик известен в узких кругах под именем Велосипед. Во-первых, благодаря своим джон-ленноновских очечкам в круглой оправе. Во-вторых, потому что он все делает быстро — говорит, ест, перемещается. Жди, скоро вернется.

Шурик вернулся через минуту с другим психологом, поразительно смахивающим на Джорджа Харрисона. Джорджа звали Зураб или Зурик. Они посовещались и составили список недоукомплектованных комнат. И мы пошли по списку втроем.

А теперь представьте, что вы сидите на полу в коридоре, в руках бесполезный список, пройденный дважды из конца в конец, и какая-то добрая душа говорит: «Кажется, в 1406 место освободилось. Не приехала иностранка, врачи не пустили…». И правильно сделали, говорю, что нам хорошо, то иностранцу смерть. Поднимаю Шурика на ноги (он, кстати, оказался астеником), тащу к двери под номером 1406. Дверь открывает милая девушка в кудряшках, и я решительно заявляю — меня поселили в вашу комнату. Она удивлена. Она говорит: «Входите, конечно, но мы ждали Божену…».

Так я попала в оазис.

* * *

10.09.

Нет, я все-таки везучая. Кто-то меня водил по коридорам — и вывел. И вот я дома.

Пустили сразу, даже сражаться не пришлось. Кудрявая Михалина долго сокрушалась, что ее подруга не приедет, а круглая девушка Юля с пристрастием допрашивала меня на предмет аккуратности и скромности. Свет гасят в одиннадцать, гостей после девяти водить неприлично… И как они тут сохранились такие славные! Очевидно, мое одеяло теперь в безопасности.

Нас четыре, пятой жилички нет. Точнее, есть, но она мертвая душа. Здесь с ужасом ждут ее появления — такое иногда случается, если мертвая душа ссорится с родителями и воскресает к новой самостоятельной жизни.

Пока меня инструктировали, как надо себя вести в женской комнате, Шурик и Зурик отправились в рейд по лестницам, коридорам и целовальникам, и принесли в комнату охапку железа — спинку, ножку, сетку… В сумме получилась кровать, вполне пригодная для сна. А потом появилась Татьяна.

Танька — мое второе я. У нее светлые, доведенные до состояния мелкого беса волосы и самая тонкая на курсе талия. Ладно уж, уступлю. Мы сегодня измеряли — 55 см, а если затянуть как следует, то все 52 (против моих 57). И еще у нее железная воля к победе. Девушка из Армавира, поступила в МГУ, учится. И это только начало.

Она велела мне подхватить кровать с другой стороны, мы переставили ее вглубь комнаты, сели и съели коробку конфет, которую я принесла, чтобы отметить с теми дурами новоселье. Потом она сказала, что добьется моего перевода в свою группу. И добилась, на следующий же день.

Найти комнату, кровать и Таньку… Ведь это события совместные, оттого вероятности умножаются, да? Какая у меня математическая каша в голове — как будто и не училась на химфаке. Или это было с кем-то другим.

Шурик, Зурик, Акис, Света и Рощин

Танька с ходу невзлюбила Гарика. Она называла его Носорогом и подарила мне репродукцию с гравюры Дюрера, на которой был изображен Rhinocerus, толстокожее существо в панцире, маленькие подозрительные глазки. И хотя Гарик по-прежнему ассоциировался у меня с молодым Пастернаком, что-то носорожье в нем, безусловно, присутствовало, просто я раньше не замечала.

Повесь у себя над кроватью, сказала Танька, и помни, что жизнь одна. Не надо застревать на проклятом прошлом — придет весна и все изменится. Правда, добавила она озабоченно, здесь ловить нечего. Знаешь поговорку? Женщина-психолог — не психолог, мужчина-психолог — не мужчина. Я вяло заметила, что уже сталкивалась с такой поговоркой на химфаке, только она была про химиков. Ну и что, упорствовала Танька, истина от этого не тускнеет — здесь ловить нечего. Я вчера познакомилась с двумя археологами, у них база на Загородном шоссе, хочешь, пойдем вместе? Хотя и эти тоже далеки от идеала.

Она была очень, очень разборчивой. А мой упадок объясняла исключительно временем года.

Я проводила свободное время, глядя с четырнадцатого этажа на улицу имени какого-то революционера, на снег с дождем, играла на дудочке, слушала музыку. Риноцерус приходил не вовремя, сидел долго и бессмысленно, молчал, сопел, иногда бормотал что-то вроде «Эх, ты…» и, путаясь в веревках и флажках, шел на выход несолоно хлебавши (не соло нахлебавши, говорила Танька).

Веревки и флажки возникли в результате очередного переустройства комнаты. Танька фонтанировала разного рода идеями, поэтому обстановка менялась до неузнаваемости каждый раз, когда Таньку снова озаряло. Неприкосновенным оставался только картонный шкаф, которым мы отгородились от Михалины, собрав его из коробок еще в начале осени, в период массовой продажи бананов. Целый месяц мы бродили по улицам в поисках коробок с надписью «Chiquita» и волокли их домой, потом купили скрепок и принялись за дело. Стена была практически готова, когда в одном из ящиков обнаружилась свеженькая банановая гроздь, и мы устроили вокруг нее ритуальные пляски в знак признательности сочувствующим богам, а затем подарок был ритуально съеден.

Ближе к зиме Танька раздобыла длинные тельняшки, которые можно было носить как короткие облегающие платья, опутала наш угол веревками, развесила флажки, а я поселила в нескольких эксикаторах, оставшихся от прошлой жизни, стайку неоновых рыбок (эксикатор — это химпосуда такая, она прекрасно заменяет аквариум), после чего в нашем углу комнаты немедленно образовалась всеобщая рекреация. Танька говорила — они идут сюда косяком, чтобы посмотреть на облегающие платья, а я говорила, что на эксикаторы. Соседки же начали потихоньку ворчать, что в комнате теперь не протолкнуться, в особенности после девяти.

Впрочем, их быстро отвлекла весна. У Михалины начался комсомольский роман. По вечерам в нашу дверь стучался некий Ярик, отличник-активист, Михаськин однокурсник. Отличники садились за стол, пили чай и приступали к учебе. Голова к голове разбирали конспекты, выписывали определения, критиковали буржуазную науку. Даже Юля, которую мы с Танькой после сдачи экзамена по антропологии прозвали мармазеткой, потому что она напоминала маленькую сердитую обезьянку, приходила домой с цветами и совершала обход по этажу, везде спрашивая вазочку и демонстрируя свой букет.

Вот увидишь, говорила Танька. Скоро. Если уж Юлька себе нашла, то за нами не заржавеет. Главное, не мелочиться, понимаешь?

Я понимала. Понимание было полным и распространялось на глубинные слои личности. По ночам мы вели осмысленные диалоги, сопровождающиеся громким хохотом — и все это во сне. Танька спрашивала, я отвечала, и наоборот. Юля и Михалина бодрствовали, добросовестно исполняя нашу просьбу — уловить тему разговора, записать хоть что-нибудь. Но каждый раз получалось одно и то же: мы отлично понимаем друг друга, нас — никто.

По вечерам нас навещали — Шурик, Зурик, Акис, Света и Рощин, это был базовый игровой состав. Когда Юля с Михалиной собирались баюшки, мы перетекали к Зурику, во вторую на этаже мужскую комнату (вторую и последнюю). Там находился еще один оазис.

Главным по оазису работал Зурик, и не потому, что он был аспирантом. Просто он лучше всех знал, что такое хорошо. Вокруг него это «хорошо» рассеивалось как семена одуванчика. В его комнате никто не ссорился вусмерть, не орал, не делил казенное имущество и не плел интриг за полагающуюся ему жилплощадь. Вопросы любого рода решались демократическим путем, казна была коллективная, мысли, аффекты и сигареты тоже.

Курили все, кроме Акиса, который успел отслужить в армии и даже повоевать с турками, но дурными привычками так и не обзавелся. Акис был чистокровным киприотом, атлетически сложенным и канонически прекрасным, как статуя работы Праксителя. Вообще-то его звали Михалакис, то есть просто Миша, но ходить Мишей ему не хотелось. Ему хотелось ходить Акисом. Когда я сказала, что у них любой мужчина ходит Акисом просто по факту типичного греческого окончания мужских имен, он засмеялся и сказал: ну и что, все греки — братья навек, это во-первых, а во-вторых, у вас же нет таких окончаний. Возразить было нечего.

Рощин писал какой-то многообещающий диплом. Каждый раз, когда я натыкалась на него в коридоре, вздрагивала — он был клоном доцента Пузырея, таким же бородатым ироничным всезнайкой. За что ни возьмись, он оказывался на полстраницы умнее и с хорошо просчитанным безразличием давал это понять; водил нас с Татьяной на ретроспективы Бергмана и Пазолини; выигрывал любое дело, с улыбкой подавая руку, на которой не хватало двух пальцев (на девушек это действовало гипнотически). Его ассоциативные двухходовки напоминали быстрые шахматы; лучшего партнера по игре во всякую словесную чепуху трудно было пожелать, а играли мы запоем, не разбирая дня и ночи, в контакт, пикник, буриме, мафию, кинга, сказочку и верю-не-верю; рубились в капусту, пленных не брали, иногда дело доходило до драк (мы с Танькой обе не умели проигрывать, в особенности друг другу), и тогда Акис вызывал Зурика. Заспанный Зурик появлялся из-за перегородки и, сияя джордж-харрисоновской улыбкой, спрашивал: «Что тут у вас такое, девочки? В чем ваша проблема?». Мы быстро приходили в себя и клялись, что введем мораторий на ночные игры, хотя каждый понимал, что это утопия.

У Зурика была Света, она возникла из ниоткуда и могла снова растворится в никуда. Хипповая блондинка, в хайратнике и фенечках, симпатичная, но очень ревнивая. Несмотря на дружеские отношения со мной и Танькой, периодически пыталась выцарапать нам глаза. Ей не нравилось, что мы смотрим на Зурика. Но на него невозможно не смотреть — помимо общечеловеческих добродетелей он был еще и нечеловечески красив. Он князь, говорил Акис, самый настоящий, родословная от потопа. Ну тебя, смеялся Зурик, у нас каждый второй князь, и что с того?

Шурик-Велосипед рассказал мне по секрету, что Зурик снял Светку с иглы, заставил учиться, после чего она сбежала и он ее нашел в канаве, без денег и документов, потом она два раза резала вены, ну и так далее. — Откуда знаешь? спросила я. — Мне Светка говорила. — Сама? — Конечно. — А ты поверил? Какой ты наивный, Шурик! Она ж тебя разыграла!

Шурик вроде бы успокоился, а я при первой же возможности изучила Светкины руки. На одной был тоненький белесый шрам, как раз на запястье, под бисерным браслетиком. Ну и что? Это еще не доказательство.

Если бы не они, тосковать бы мне со своей дудочкой, не перетосковать. Помучившись за себя и за Гарика, я с чистой совестью вешала дудочку на гвоздь и шла играть в буриме или в стишки. Стишки отличались от буриме тем, что первые две строки ведущий брал не из головы, а из книжки. Их надо было закончить в меру своих способностей, а потом, для сравнения, зачитывался оригинал. Лучше всего шли советские поэты и трудные классики, например, Данте. Я собирала наши произведения в коробочку, чтобы они дошли до потомков, ведь еще неизвестно, кого будут чаще цитировать — поэта Суркова или Сережу Рощина.

Тем вечером Олежка застал меня за чтением очередного шедевра. Две строки «Божественной комедии» были доведены Акисом до логического завершения:

Вечор верхом влачась одной тропой
И тяготой пути томясь в тревоге,
Я шел вперед с протянутой рукой,
Поочередно выставляя ноги, —

дописал Акис и уверенно поставил точку.

Олежка выслушал стишок и ехидно заметил:

— Вот ты чем занимаешься… Я так и знал. Выгонят, что будешь делать? В гомеры подашься? По миру с сумой?

— А почему это меня должны выгнать, — обиделась я. — Мы, между прочим, на повышенной стипендии, девочки-отличницы, ребятам пример. Пятьдесят рублей как с куста. Хочешь, покажу? Ты такой бумажки и в глаза не видывал.

— У тебя что, одной бумажкой? — спросил Олежка, насторожившись.

— Не веришь?

— Оба-на!.. Вся страна с ума сходит, а она сидит со своей бумажкой… как в танке… Вы тут вообще новости смотрите?

— Нет, конечно. А зачем? И где смотреть-то? Телевизора нет.

— И на улицу не выходите? В стране денежная реформа, слыхали? Сотки и полтинники обменивают, но в сберкассах такая давка, что хоть святых выноси. Завтра последний день, усекла? Дай сюда, я обменяю, у меня канальчик есть… Это все твои сбережения? Неудивительно.

— Вот представляешь, — сказала я, — была бы обычная стипендия, сорок рублей, ничего бы не случилось. Не надо выпендриваться, помнишь, ты мне говорил, перед сочинением? — Спохватившись, вскочила со стула: — Слушай, возьми Танькины деньги, ну пожалуйста… У нее тоже одной бумажкой.

— Ладно, давай. Я сегодня добрый.

— А что за канальчик, если не секрет?

— Секрет, но тебе скажу. Баев устроил.

(Черт. Черт. Сижу тихо, спокойно, вопросов не задаю.)

— Кстати, он на днях заявился к нам, тебя разыскивал. Очень расстроился, что не нашел. Чуть не плакал.

— Врешь ты все. Этот заплачет.

— Откуда-то пронюхал, что у тебя с Гариком…

— А что у меня с Гариком?

Олежка помялся, потом выдал:

— Если уж на то пошло, то я рад, что все развалилось. Пока это у вас продолжалось, я молчал, из солидарности. Но теперь-то можно высказаться? Гарик тебе не пара, а ты ему. Оставь ты его в покое, ради бога. Тебе нужен другой мужчина, крутой как кипяток, чтобы твои фокусы пресекать на корню. Шикарный, щедрый и остроумный, настоящий мужик, вот как я, — хохотнул Олежка и замолк.

Ничего кроме недоумения я не ощутила, хотя, наверное, могла бы. Пауза затянулась дольше, чем следовало, и Олежка толкнул меня локтем в бок:

— Шутка-нанайка! А ты что подумала? — спросил он опасливо и снова рассмеялся. — Мне такое счастье не сдалось, ты уж прости. Я тебя знаю как облупленную, столько пирожков на вокзале съедено… Мне нужна девушка тихая, скромная, как Дюймовочка, чтобы три зернышка в день и наперсточек водички, а ты, Арутюновна, обжора и…

(К вопросу о его остроумии. Олежка называл меня Арутюновной, ему казалось, что это отчество прикольней, чем Александровна.)

— …и все такое, — закончила я его мысль.

— Или вот Баев, у него не забалуешь. Чем не вариант? Хотя ему я тоже не пожелал бы. — Олежка полез во внутренний карман пиджака и достал сложенную вчетверо бумажку. — На. Вечно я у тебя на подсадных, еще не хватало записки таскать от твоих воздыхателей. Там номер телефона, я видел. Баев сказал, чтобы ты позвонила, если что.

— Если что?

— Это уж вам видней. Но я бы посоветовал не откладывать. Баев не я, он ждать не будет. Ну, покеда. Мне от вас больше часа домой добираться, а завтра на тренировку.

Дверь за ним закрылась. Я превратилась в соляной столп, в руках записка.

Мантры не помогли.

Пришла Танька, поинтересовалась, чего это я сижу в темноте и почему тогда не пошла с ней в кино; полезла за окошко в ящик, где у нас хранились продукты, что-то положила, что-то взяла… Омлетик взболтать? — спросила она и, не получив ответа, взялась за омлетик. — Надо спросить у Акиса, может, у него кусочек сыра завалялся… С сыром вкуснее. И варенье кончилось… Эй, ты жива? Что случилось?

— Денежная реформа, — говорю. — Я отдала наши заначки, теперь мы без денег.

— Это все? — спросила Танька.

— Нет, не все. Я даже думаю, что это только начало, как ты выражаешься.

Танька бросила омлетик и прискакала ко мне на кровать.

— Рассказывай.

— Пока и рассказывать-то нечего, но если взять да позвонить по этому номеру, знаешь, что будет?.. И я не знаю.

* * *

Здравствуй, девочка.

Юля меня впустила и вот я здесь. Она всегда мне сочувствует, ведь я такой интеллигентный. В отличие от Таньки, которая интеллигентов не любит и правильно делает.

Как ты там поживаешь в своем многоквартирном доме? Наверное, хорошо. Порозовела, повеселела, учишься. Рад, что от меня приключилась какая-то польза, хотя при чем тут я… Кто он такой? — скоро спросишь ты… В самом деле, кто?

Ты перестала звонить, а я не могу целыми днями торчать в твоей комнате в ожидании, что ты появишься. Впрочем, этого и не требуется. Я так долго жил тобой, что химический состав моего тела изменился — реакция замещения, помнишь еще? — и теперь я это ты. Какая-то часть тебя навсегда ушла из тебя и я должен ее сохранить. Как в сказке о Снежной Королеве и другой сказке, название которой я забыл.

Прости, что снова докучаю, но ведь человек так устроен — если он любит, то не может сразу понять, что ему отказывают. Он будет пытаться снова и снова.

(Ты напрямую не говорила, но я это чувствую. Со дня на день.)

На химфаке без тебя стало грустно. На лекциях сижу один, иногда в компании Наташки Фоминой, которая жаждет излечить меня от печали. Похожие намерения у нее имеются и в отношении Влада Сорокина. Я кандидат ненадежный, а ей надо точно знать.

Олежка передает тебе привет. Он теперь большой человек, спортивный функционер. Сам не играет, подался в судьи, начал тренировать. Специализируется на женских командах, гоняет по площадке здоровенных белобрысых дылд. Завел себе особенный свисток, мэйд ин Гонконг. Если встретишься с ним — попроси посвистеть. Сильное впечатление.

Он пытался мне намекнуть на какие-то новые интересы, которые якобы у тебя появились. Может быть, он имеет в виду астрологию? Согласен, увлечение забавное, но отнимает многовато времени. Лучше бы ты учила психологию (хотя она тоже наука та еще) или пошла бы со мной в культпоход. В «Иллюзионе» дают Бастера Китона, ты ведь с ним еще не знакома? Уверен, ты сразу же в него втрескаешься, он потрясающий. И вообще — приезжай, я приготовил тебе сюрприз, очень вкусный, но долго он храниться не может. Я уже начал обгрызать его по краям.

Родители замучили меня вопросами, куда ты пропала. Я отвечаю — она наконец-то взялась за ум. И сам иногда в это верю. Если так пойдет и дальше, то мне придется отправлять тебе письма по почте. Или подкупить твоих соседей и поселиться в ДАСе. Честно говоря, ни один из этих вариантов меня не устраивает. Я бы предпочел прямое решение. Если ты собралась меня бросить — так и скажи.

Твой Г. Г.

(горемычный гость).

Набираем статистику

В баевской записке был только номер телефона, нацарапанный сикось-накось, куриной косточкой, наверное. Не перетрудился, подумала я. Остальное по умолчанию или как бы интрига. Сейчас все брошу и побегу звонить. Размечтался.

Я сунула записку в тумбочку и вернулась к таблицам движения планет, которые носили поэтичное название эфемериды.

Астрология была моим очередным антинаучным увлечением. Я втянулась в нее, потому что втянулся папа. Накупил книжек, изучил птолемеевский «Альмагест», за пару недель освоил несколько современных систем, дело-то нехитрое. Естественно, он не верил ни в какие космические вибрации, а просто развлекался на досуге. Его развлечения всегда были связаны с вычислениями, вместо вечерней гимнастики он интегрировал, и астрология на какое-то время стала для него легкой комбинаторной разминкой.

Я тоже не верила, но вычисляла с азартом. Мне нравилось составлять звездные портреты своих друзей и знакомых, я набирала статистику. Похоже или нет? Памятуя о том, что незабвенный Иван Петрович Павлов создал свою теорию темперамента, вдохновленный учением Гиппократа, я намеревалась приложить астрологию к психологии. За идеей звездных влияний наверняка пряталась другая идея — о базовых компонентах личности. Сколько их и за какие процессы они отвечают? Я тогда не знала, что с этой задачкой уже пободался другой великий психолог — Карл-Густав Юнг, и что за подобные проекты берется каждый второй неофит факультета психологии.

Прогнозы меня мало интересовали, я их не составляла, даже если очень просили. А вот натальные карты и гороскопы — запросто. С течением времени их скопилось десятка три, и я заметила, что количество совпадений явно превышает порог случайного. Но иногда получалось смешно, особенно с Гариком.

Гороскоп Гарика оказался перенасыщен гармоничными аспектами. Помимо замкнутых конфигураций обнаружились многообещающие незамкнутые, которые вступают в игру при наличии благоприятных внешних влияний. Попадись он в руки хорошей женщине, она бы замкнула их куда следует, однозначно. Что касается его внешности, то это был, судя по констелляции небесных тел в первом доме, тучный дядька («внешность городничего» — так сообщал учебник) и большой начальник, второй дом указывал на серьезный источник дохода, а прочие — на счастливую семейную жизнь.

(Слушай, а тебя случайно в роддоме не подменили? — спрашивала я. Где все это великолепие, куда ты его дел? Внешние влияния не благоприятствуют?)

Танька выходила многодетной матерью, что тоже очень удивляло. Года через два она должна была эмигрировать, причем навсегда. Меня этот вариант не устраивал, но зато он устраивал Акиса, который планировал по окончании университета вернуться на родину. На шее Акиса, согласно гороскопу, висело четверо или пятеро детей, то есть на один-два больше, чем у Татьяны. Разберемся, говорил он, согласуем как-нибудь. Акису нравилась Татьяна, и он просил, чтобы я там что-нибудь подмухлевала и мы могли совместными усилиями убедить ее эмигрировать именно на Кипр. Я просчитала резонансный гороскоп на них обоих — безрезультатно. Их карты не симпатизировали друг другу и создавали бесконечно напряженную комбинацию. Но Акис не унывал: человек — кузнец своего счастья, астрология фигня, Танька не устоит. Поведу ее сегодня в «Прагу», давно собирался.

Зурик тоже получался с ног до головы гармоничный, пробы ставить негде. Скучно… И вдруг мне до смерти захотелось заиметь в своей коллекции Баева. Что у него там в первом доме? А в седьмом, захихикал внутренний голос, не хочешь ли узнать, что у него в седьмом (согласно учебнику, седьмой был домом брака)? Как насчет резонанса?

Пробовала кидаться чернильницей, но голос не умолкал. Яркая индивидуальность!.. Для статистики!.. И тогда я решила, что позвоню только затем, чтобы выяснить день его рождения и успокоиться.

Нашлась всего одна двушка. Я загадала, что если автомат сожрет ее, как он обычно и поступал с первой жертвенной двушкой, то перезванивать не буду. Но автомат, по-видимому, был сыт.

— Попросите, пожалуйста, Баева, — сказала я официально, потому что боялась нарваться на Самсона. Номер-то старый — тот самый, выторгованный у Шурика за поцелуй. Значит, Баев по-прежнему жил с Самсоном, как сыр в масле.

— Девушка в белом халатике? Привет, — раздался знакомый голос. — Ты еще в халатике?

— На данный момент в тельняшке. Мы с Танькой обе в тельняшках. Нас мало потому что, — ну сказала глупость, с кем не бывает.

— Кто такая Танька?

— Мое второе я. Самая тонкая талия на курсе.

— Понятно. Познакомишь. Я к тебе собрался, не возражаешь? — спросил он деловито. Наверное, вот так кладут бумаги на подпись тупому начальству.

— Прямо сейчас? — оторопела я.

— А что? Ты страшно занята?

— Типа того.

— А когда освободишься? Часика через два?

— Это вряд ли. Скорее, денька через два. У нас начинается практикум в анатомичке, если бы ты знал, как это увлекательно, сколько сил требует и вообще.

— Ох, какие мы занятые. Незнакомые покойники нам дороже знакомых друзей.

— Да какие там покойники… Мы только препараты изучаем. Слушай, я чего звоню, собственно… Я тут статистику набираю… Короче, мне нужен день твоего рождения.

— Статистику чего? — спросил он ехидно. — Дней рождения всего человечества? Ладно, послезавтра объяснишь. Не поверишь, но мой день рождения сегодня. Хотел тебя пригласить, но ты слишком долго шла к телефону. Если не ошибаюсь, пять дней и что-то около шестнадцати часов.

— Поздравляю.

— Эх, ну разве так поздравляют!.. Вот если бы ты сейчас плюнула на свой практикум, — а я знаю, ты можешь, — да прикатила бы к нам…

— Данька, я не могу, честно.

— Данька — это уже лучше. Хочешь еще что-то спросить?

— Да. Место и время рождения.

— Тоже для науки? Ну, место ты знаешь, городок на Днепре, я тебе говорил. А время самое что ни на есть подходящее. Два часа ночи. Маменька, наверное, не выспалась.

— Два часа ровно?

— Если хочешь, я позвоню родителям и уточню. Но как им объяснить, кому это надо и для чего?

— Ладно, не парься. Поздравляю еще раз, расти большой, в духовном смысле, конечно.

— Ты имеешь в виду — расти над собой? Пробовал, не получается. Выше только звезды. Кажется, я понял, для чего тебе статистика. Ну давай, считай. До послезавтра успеешь?

(Черт. Засветилась, причем в такой недвусмысленной форме, что придется позорно бежать с поля боя. К папе на два дня. Покажу ему новые случаи, пусть думает.)

Когда я вернулась в ДАС, то обнаружила Татьяну одну, в ночнушке, но не с пушкинским гусиным пером, а с вилкой, которой она ковыряла огромный торт. Хихикая, она доложила, что Баев явился в костюме — в двойке или в тройке? — с ума сошла, конечно, в двойке! — вино мы допили, а тортик нет, сказала она, немного путаясь в словах. Баев поглядывал на дверь и бегал курить в коридор, а курил у окна с видом на автобусную остановку. Это развлекало больше, чем его беседа, ха-ха. Не веришь — спроси у Рощина с Акисом. У нас если кто-то бутылку открыл, соседи сразу подтягиваются, телепатия.

Жаль, тебя не было, — вздохнула она, подцепив шоколадную розочку, — нет, это несъедобно, одно масло, — и сбросила ее обратно в торт. — Рощин превзошел самого себя. Он профессионально оглядел твоего дружка, а потом протянул ему свою знаменитую руку со словами: «Ну здравствуй, Данила». Тот аж позеленел. Да, а еще Баев просил передать, что ему некогда тут прохлаждаться и что он ждет тебя завтра в гости. В семь часов. Если не приедешь — пеняй на себя, — прибавила она, кажется, уже по собственной инициативе.

Я взяла другую вилку и присоединилась к разорению торта. Некоторое время мы молчали, хотя ей ну очень хотелось задать вопрос — она ерзала, вертела на пальце колечко, чертила вилкой по бисквиту и, наконец, спросила. Поедешь?

И тогда я решилась. Да.

Марс в Близнецах

Шестое чувство Рощина сработало незамедлительно (или ему сорока на хвосте принесла?). Утром он разбудил нас приглашением на праздничный обед. Учеба отменяется, приглашение можно считать официальным. Мы с Танькой были заинтригованы. Почему-то вспомнилась бабушка Тамара и ее карточные короли. Неужели Акис?..

Нет, маловероятно. Акис не стал бы действовать в лоб, он боится отказа, предположила я. И правильно, фыркнула Танька, потому что так он протянет несколько дольше. Я уверена, прибавила она, что марьяжная дама — это снова ты. Но что они задумали?

Что бы они ни задумали, у меня в рукаве джокер. Однако пообедать все-таки не помешает. Тем более если у рояля Зурик.

Все утро, пока у Рощина шли приготовления, я лихорадочно обсчитывала casus Baevi. Стол, заваленный эфемеридами, разноцветные фломастеры, халдейские справочники — за пару часов нужно было обработать баевскую жизнь, чтобы обеспечить пути отступления на тот случай, если он снова сочтет ситуацию легко прогнозируемой и спросит, зачем я пришла. Любопытные интересовались, но я говорила всем одно и то же — иди себе, не тронь моих кругов. Ближе к обеду в комнате бесшумно возник Рощин, постоял за спиной, задал двусмысленный вопрос: «А не Данила ли теперь твой клиент?», потом небрежно ткнул пальцем в карту и сказал: «У него ретроградный Марс в Близнецах. Я бы на твоем месте подумал». Одного взгляда на мои таблицы ему было достаточно, чтобы определить — куда и, главное, зачем я сегодня еду.

Рощин наклонился, чтобы рассмотреть детали. Ба! Да тут вон какая история… Луна в Козероге, поврежденная. Сатурн на кармических узлах в доме смерти. Авантюрист, бабник, нелады с законом. Что еще? Рационализм, безответственность, железное здоровье. А вот эта фигура должна замыкаться при транзитах. Дай сюда калькулятор, возьмем точные квадратуры… Он придвинул второй стул, сел рядом со мной и углубился в расчеты. Закончив, многозначительно посмотрел на меня.

— Елки-палки, ну и дела. Ты вообще в своем уме?

— Да, я тоже это обнаружила, но ведь астрология — лженаука.

— Не понимаю, как можно связываться с человеком, у которого нет ничего ни в доме личности, ни в доме творчества, ни в доме семьи, — сказал Рощин.

— Зато у него вот тут неплохо, — кивнула я на скопление планет в Водолее.

— Своеобразный профиль. Хотя и без карт видно, что за тип. — Рощин поднялся, сунул руки в карманы, покачался взад-вперед, с носка на пятку, потом сказал: — В этом деле тебе никто не советчик. Ты у нас взрослая, самостоятельная. Короче, взрослая, через полчаса у нас. Жду.

Через полчаса Зурик был еще в фартуке.

Ему очень идет, сказала Танька, он офигенно похож на князя. Света тут же занервничала, хотя знала, что мы пришли не за тем. Без сомнения, они были в сговоре и роли уже распределены. Акиса услали в кондитерскую за плюшками, чтобы он сразу не проболтался. Но он быстро вернулся, сел напротив и весь обед делал нам большие глаза.

Ели мы с Танькой молча, иногда задавали вопросы, с набитым ртом — а это как называется, а что ты сюда положил? Зурик объяснял, слова были незнакомые — пхали, цабеле — мы переспрашивали. Эх, девочки, особых секретов-то и нет, было бы хорошее мясо. В Москве это такая редкость!..

— А что мы, собственно, отмечаем? — не выдержала Танька.

— Мы пропиваем гонорар Зурика, да? — спросила Света у Рощина. Тот кивнул. — За статью в журнале «Вопросы психологии». Жаль, ее вдвое сократили — на двадцать рублей можно было бы гулять с большим размахом.

Зурик грустно посмотрел на нее и вздохнул:

— Светка, при чем тут рубли.

— Действительно, ни при чем, — сказал Рощин. Акис насторожился и мы поняли, что процесс входит в решающую фазу. — Я беру тайм-аут и уезжаю на месяц домой, в город Бердичев. Да, Татьяна Сергевна, есть такой город, где-то рядом с вами. Отдохну, закончу диплом. Желающие могут присоединяться. Моя мама, между прочим, готовит не хуже Зурика.

— Ася, соглашайся, — сказала Света.

— Почему это я должна ехать в город Бердичев в разгар учебного года к незнакомой маме? — поинтересовалась я.

— Потому что будет лучше, если вы сначала познакомитесь, а потом мы поженимся. Учти, это заявление при свидетелях. Поедешь со мной, и я не буду к тебе приставать, если ты, конечно, сама не захочешь. — Света прыснула в тарелку, Акис открыл рот. Какое у меня было выражение лица, не могу сказать точно, наверное, такое же, как у Акиса. — Покажу город, а потом привезу обратно по первому же требованию.

Танька, изрядно навеселе, перебила: мое условие — каждый день по шоколадке. Рощин: согласен. Еще вопросы? Света: у нас с Зуриком бутылочка шампанского припасена. Откроем ее, поймаем машину и поедем в ЗАГС.

Акис сидел недвижим, Рощин смотрел на меня через стол и смущенным не выглядел, наоборот. И тут Татьяна внезапно протрезвела, поднялась, покачнулась и уверенно заявила: «Нам пора». И попыталась дойти до двери. Я выбралась из-за стола, подхватила Таньку и под крики: «Вы куда? а шампанское?» — повела к выходу, невежливо ответив: «В другой раз».

Уложила ее в постель, поставила на тумбочке бутылку воды. «Не забудь, что я выторговала тебе шоколадки. Подозреваю, правда, что Рощин просто прикололся на твой счет — он же не дурак, отнюдь. Ты ему отказала, он и рад. Баба с возу, кобе… кобыле легче», — пробормотала она и уснула.

* * *

1.02. 19 ч. 05 м.

Странное ощущение, как будто я снова собираю вещи, и вместе с тем никаких вещей не нужно. Бросить все — банановый шкаф, дудочку, Дюрера, рыбок, эту комнату-курятник, разгороженную на закутки…

Постой, постой. А с чего бросать-то? На текущий момент поступили три предложения: о переезде на Лубянский проезд, потом в город Бердичев, и еще одно невнятное куда-то в Коми-Пермяцкий АО. Коми, это где такое? Вечная мерзлота, дома на сваях, скважины… Кстати, я забыла написать — Олежка такой смешной. Они все смешные. Но тот, с ретроградным Марсом, еще ничего не предлагал. Он смешным быть не собирается.

Более всего волнует, однако, извечный женский вопрос:

ЧТО МНЕ, СПРАШИВАЕТСЯ, СЕГОДНЯ НАДЕТЬ?!

Пожалуй, Танькины джинсы подойдут, если я смогу их застегнуть.

Все назад, я делаю первый шаг, хотя считается, что девушка не должна и т. д. И тем не менее — я начинаю движение в сторону весны.

(А мне кажется, ты просто тянешь время. Зажмурься и прыгай. И не забудь потом отчитаться.

Твой дневничок.)

Тельняшка и брюки-клеш

Баев был дома и он был дома один. Я разложила карты на столе и, пока он варил кофе, попыталась набросать его астральный портрет. Он слушал, иногда вставляя короткие комментарии типа «не в бровь, а в глаз», «ну и ну», «это звезды тебе поведали?». А что у тебя тут намалякано? — спросил он, показывая на ту самую штуковину, которую мы с Рощиным сегодня просчитали на моем калькуляторе.

— Трудно сказать. Если строго следовать учебнику, то это угроза… м-мм… твоей жизнедеятельности.

— Старуха с косой, что ли?

— Она самая. Вот, посмотри: здесь фигура разомкнута, и она замыкается при транзитах с периодичностью примерно раз в семь лет. Итого получается один, восемь, пятнадцать и так далее. Ничего не припоминаешь?

— Припоминаю, — ответил Баев, — но не все. Мамашка говорила, что родился я заморышем. Это тебе про один. Видишь, у меня поперек горла шрам идет? Потрогай, не бойся. Красивый? Думаешь, я его в бою заработал, защищая девичью честь? Это мне в реанимации разрезали, чтобы трубочки вставить, иначе не разговаривала бы ты со мной сейчас.

— А дальше?

— Не в восемь, нет… наверное, в девять лет я заплыл под плот и долго не мог найти, где у него выход. Болтался в воде счастливый, как осьминог, и тут чья-то рука схватила за волосы и вытащила наверх. К тому моменту уже и дышать расхотелось…

— А потом?

— А что потом? Тебе мало? Вам лишь бы циферки сошлись. А пациент пусть сыграет в ящик, если это нужно для статистики. Не было ничего потом. Ну, там, по мелочи. Напился как-то раз до чертиков, покатался на «скорой», но это к делу отношения не имеет…

— В двадцать два сходятся сразу три транзита. Не понимаю, что это значит…

— Слушай, ты серьезно? — спросил Баев, разливая кофе. — И сверху пеночку… Видала, какая пенка получилась? То-то же. Сама небось не умеешь кофе варить. Досье составила, вопросы задает… Хочешь, я тебе расскажу, что это значит? — он подвинул к себе карту и отпил из чашки. — Тэкс. Первого, нет… — он бросил короткий взгляд на календарь с изображением березовой рощи, висевший на двери, — уже почти второго февраля к подзащитному явится некая прорицательница. На ней будет, — теперь он бросил взгляд на меня, — тельняшка и… — он заглянул под стол, — матросские брюки-клеш, а на плече попугай, тоже прорицатель. Нет, попугая не принесла, наврали карты. Она придет, такая симпатичная и неприступная, и будет бросаться в подзащитного умными словесами, которые он в силу своей природной неотесанности понять не состоянии. И что же получается? Получается ерунда. Он вынужден ждать своего часа, чтобы вставить хоть словечко. Аська, я так рад, что пришла. Я думал, ты уже не придешь.

Кажется, именно в тот момент я навсегда потеряла интерес к астрологии.

Конферанс закончился. Начиналась, если не ошибаюсь, лирика.

Февраль

В дневнике за февраль ничего, в памяти пусто. Рассказать о тех днях не получится, они растворены в последующих, перемешаны, перепомнены. Пинцетом вынимается крошечный квадратик, на его место заменитель, день за днем, и так пока не обновится каждая клеточка, нерв, капилляр, пока тело не станет другим, а вместе с ним и жизнь. Волосы, впитавшие табачный дым, белесый кофейный дымок, влажный воздух того февраля, уже срезаны, их нет. Другие глаза видели ту весну, другие руки касались этих рук, другие в наших комнатах, где теперь только сияние, сияние никому. Мы ведь знали, что так будет. Нам ничего не принадлежало, все это было одолжено на время, напрокат, и мы возвращали — потертое, треснутое, сломанное, и надо было не объяснять, почему так, а платить…

Лестницы, двери, календари на стенах; кто они, наши добрые хозяева, которые умеют вовремя отлучиться из дома; ключи в руке как эквивалент времени — еще час, два, три сверх положенных двадцати четырех; скоро придут и нужно успеть — вымыть чашки, вытряхнуть пепельницы, одеться, закрыть окно…

Доказано: человек может питаться табачным дымом и кофе. В начале весны тело состоит из воздуха и света, ему ничего не нужно или оно так тихо говорит, что мы не слышим. Мы временно оглохли для всего, что не относилось… к любви? И не выговоришь. Впрочем, как бы это ни называлось, нельзя было терять ни секунды.

Я так рад, что ты пришла. Я думал, ты уже не придешь.

И вот уже нет никакого «я»; на его месте возникает «мы», а «мы» упирается в целый мир; лбом ко лбу — любопытные глаза, улицы, бульвары, деревья. Сопряженное с нами и есть мир: мы будем счастливы — и он. Если ты не убежишь от меня восвояси под каким-нибудь неубедительным предлогом, к дяде на вокзал, или к жениху-аристократу, или на последний автобус, то мы спасем этот мир от зимы, которая в нем разлита как ртуть, попряталась по щелям и глядит оттуда крошечными злыми шариками.

Превратим ее в золото, зиму в лето. Ты должна знать, как это делается, ты же дольше на химфаке училась. Трансмутации элементов входили в вашу программу? Поддержание оптимального режима влажности в процессе выращивания гомункулуса? Хотя бы философский камень Коренев успел вам показать? Надеюсь, ты отломила кусочек. Конечно, отломила. Вечно у тебя карманы набиты черт-те чем — шарики, каштаны, шматочки серы, обмылочки бора. Я однажды видел в практикуме, как ты совала бор в карман. Он красивый, хотя и ядовитый — это я говорю на тот случай, если ты его до сих пор не выкинула.

Ты кошка на веточке, которая забралась высоко и смотрит. Ее невозможно сманить оттуда какой-нибудь любительской колбасой или вареным минтаем. Она спрыгнет, когда захочет, и не раньше. Два года я торчу под деревом — а она ноль внимания. Решайся уже, иначе минтай протухнет и ты не узнаешь, какой он был на вкус.

Что же все-таки было первого, нет, уже второго февраля?

Комната Самсона оставалась за нами до утра, но она внезапно сделалась тесной, маленькой, и нас понесло на улицу. Поцеловались быстро, одним касанием — потому что хотелось видеть друг друга, а на близком расстоянии получался только огромный нос и маленькие глазки — и бегом по лестнице вниз

(в высотке такие лестницы, что мимо них грешно ездить на лифте)

на смотровую, на набережную, по обледеневшему, неосвещенному склону к реке, по которой плыли серые льдины; мимо двух потерянных лет, в обратную сторону, сматывая время как трос

мимо трамплина, мимо заброшенных спортивных баз, сторожевых будок, скамеек, информационных щитков с предупреждениями о том, что здесь ничего нельзя — ни разжигать, ни мусорить, ни валяться в снегу

что мы и делали — валялись в снегу, изрядно подтаявшем, отряхивали друг друга, насквозь промокшие шли по набережной

поднялись от руин Андреевского монастыря в город, до Юрика Железного, который, прижав руки к бокам как ракета, по-прежнему собирался в космос

и от площади Гагарина уже было рукой подать.

Затемно ввалились в комнату номер 1406, на цыпочках преодолели ничейную полосу прихожей, пробрались к себе. Никого, кроме Юльки, и та спит сном праведника, законспектировавшего все страницы хрестоматии, указанные в методичке.

Спать рановато, ведь сон нужен как запятая, если хочется перевести дух, взять дыхание… Так много нужно сказать, но не сегодня, давай не будем о нас, хорошо?

Кофе, нет, только чай, и тот неважный

острая черная звездная пыль кружилась, не оседала

один стакан лопнул, другой выжил

мы пили из другого по очереди

легли на пол, разглядывали старые фотографии

вернулись на десять, двадцать

тридцать лет назад к точке отсчета

когда они были такими же и не знали друг о друге

а потом познакомились

и тоже стали людьми из воздуха и света.

Девушка с высокой прической — это мама. На двери календарь, не знаешь, на кой он нужен? почему люди жить не могут без календарей? // Это чтобы ты теперь могла прочесть: «1967». Сколько ей лет? // Примерно как нам. // Ты другая. А глаза похожи.

Дай сюда // не дам // вот эту, в белом фартучке // не дам, это проклятое прошлое, Танька велела послать его подальше, что я сейчас и сделаю // только не рви, потом пожалеешь. Какая ты серьезная, что за мероприятие? // Отчетно-перевыборный концерт, кантата про Ленина, нашего рулевого. После антракта — романсы про сирень и горные вершины. Ненавижу романсы.

А это сестрицы? // Да, Катя и Вика. Мы похожи, правда? // Ты другая. Где это вы, в тайге? // На турбазе в лесу. // Любители активного отдыха? Походники? // Вроде того. Папа пристрастил, на байдарках, на лыжах. Вот он справа, раздувает огонь, картонкой машет. Остальные — его коллеги-физики. Я в пятом классе была влюблена вот в этого. // В брюнета? // Ага. Он у них был лицом отдела — в командировку там или поздравить с женским днем…

А здесь ты почему такая кислая? // Не хочу пить козье молоко. Нас заставляли, считалось страшно полезно. // Я видел у тебя такую гримасу, в столовой и еще в практикуме, когда ты мыла пробирки. Держала двумя пальчиками, тыкала ершиком, а они не отмывались. У меня был наблюдательный пункт возле дальней вытяжки и я оттуда тебя хорошенько изучил, чтобы найти ответ на вопрос, зачем ты подалась в химики, но так и не нашел.

Ночь на исходе, скоро проснется Юлька и скажет, что в этой комнате отродясь не было мужчин, тем более ночью, и что я порочная женщина (везет же мне на реинкарнации дяди Вени). Надо немного поспать, чисто символически, я утром уйду, не удивляйся. Вечером вернусь.

Кто это сказал? Оба сразу?

Лег на Танькину кровать, не раздеваясь; я со своей смотрела на него, засыпая, удивляясь новому ракурсу — мы по горизонтали, остальные по вертикали, перпендикулярно; у них утро, у нас ночь; они встают хмурые, мы засыпаем счастливые

между нами комната, стулья, книжки

а кажется, ближе не бывает

светает, фотографии белеют на полу

лица исчезают, остается фон

выгоревшая листва, белая трава, белое небо

и я больше не помню, не могу вспомнить

что на самом деле произошло в ту ночь

с первого на второе февраля.

Расписание

Расставаться не хотелось, не получалось, скрывать свое состояние — куда там!.. Мы носились по городу, оглушенные солнцем, как две пьяные, преждевременно оттаявшие пчелы; ударялись о стекла, садились на воду, падали в рыхлый снег; от нас отмахивались, нас ненавидели, особенно старушки в трамваях. Почему-то их там было много, вредных и драчливых; одна огрела Баева зонтом по спине, когда он смотрел на меня и улыбался; другая вопила, брызгая слюной, что-то про целующихся обезьян, третья потребовала предъявить документы; Баев предъявил, она сверилась и успокоилась, но высказала предположение, что мы безбилетники и что нас непременно оштрафуют сразу за горбольницей, где обычно садятся контролеры, и поделом.

Безбилетные, бездомные бездельники, но только ради нас проложен этот трамвайный маршрут, чтобы соединить четырнадцатый этаж с одиннадцатым, перекинуть рельсы по воздуху, протянуть провода, пустить состав, который будет подтормаживать на поворотах, чтобы нас бросало друг к другу, и в нем окна, чтобы сиять, когда падает свет. Баев разговаривал с бабулькой, взятый в кадр солнечным лучом, влюбленный и непростительно молодой; так вы прогульщики!.. ну что вы, как можно! едем на занятия, потрошить лягушек; он еще и смеется, вот нахал!.. нет, я совершенно серьезен, как никогда, и кроток, и светел, и сам на себя не похож — а все она.

Над городом, у огромного окна, распахнутого настежь, пока не замерзнешь

(я замерзала быстро и закрывала, он смеялся — разве ж это холод!..)

сидели, обнявшись, молчали, это длилось и не длилось, потому что времени не было, а снаружи оно шло своим чередом, иногда вторгаясь к нам в виде так называемых нормальных людей, которые работали, учились, сдавали экзамены, ходили в столовку, приносили нам какую-то еду, вовремя снимали с плитки чайник, короче говоря, занимались делом. На фоне нашего благополучия они казались особенно родными, милыми и немного жалкими. Мы ощущали себя обладателями неуничтожимого золотого запаса, и желали, чтобы так было у всех, и сочувствовали обделенным.

Танька переехала в высотку, в профилакторий, и у нее на месяц вперед образовалась своя комнатка, крошечная, с узенькой кроватью, средневековым дубовым шкафом и талонами на трехразовое питание. Акис возвращался в ДАС ближе к вечеру, заходил к нам, видел примерно одно и тоже — двух сонных аистов, склоненные головы, распростертые крылья — и тяжко вздыхал. Ему не везло, во всяком случае, не так, как нам. Танька, судя по всему, на Кипр не собиралась. Она была очень предприимчивой и не хотела уподобляться нам с Баевым. Акис же хотел, еще как, но пока ничего не добился.

А вы похожи, ребята! — удивлялся он, располагаясь на Танькиной кровати. Вы сделались совершенно на одно лицо. Не понимаю, как это может быть? Ты же волчарка, Баев. Худой и безобразный. Встретишь в подворотне, не обрадуешься. Что она в тебе такого нашла? И сердцу девы нет закона, — декламировал он, взбивая Танькину подушку, ложился, надевал наушники, слушал музыку, напевая себе под нос, и нисколько нам не мешал. Иногда засыпал на полуслове, будить его было жалко, и Юлька поутру не знала, что думать, когда он, протирая глаза и извиняясь, шел к себе в комнату, грустный и отоспавшийся на неделю вперед.

Чтобы не вылететь из университета, мы с Баевым условились посещать самое необходимое, с трудом поделили дни на красные и черные так, чтобы совпадало у обоих, за вычетом форс-мажора в виде хорошей погоды, когда расписание отменялось к черту. По красным дням мы слонялись по улицам или сидели в банановой комнате. По черным учились и провожали солнце.

Баев появлялся минута в минуту, наверное, следил за календарем или каждый раз отсчитывал по четыре минуты вперед; я тоже отсчитывала, и день прирастал, мы тянули его за собой, в сторону весны. Баев смахивал со стула книжки, ставил поближе к окну, пепельницу на стол; я устраивалась рядом и мы наблюдали, как розовеет и расслаивается небо, как застывает воздух, а между домами неподвижно висит огромное февральское солнце. Начиналась ночь, и это значило, что мы будем молчать, смотреть на город, вырезанный из черного картона, подсвеченный изнутри, на его нарисованные дома и деревья, огоньки, снег, друг на друга, отражающихся в темном стекле окна.

Он уходил поздно, иногда под утро, когда коты уставали от собственных концертов и разбредались по помойкам. Шел по пустынным улицам, по весеннему хрусткому льду, в тонкой курточке со сломанной молнией (или это он ее сломал, за ненадобностью?). Заледеневший, худой, счастливый, я всегда знала, где он, мы проверяли.

Наше зрение стало нечеловечески острым, мы не теряли друг друга из виду даже ночью, даже во сне. Три часа пешком, игольчатый лед в лужах, огонек сигареты пеленг, зимние звезды, я слышала его шаги, скрип двери на проходной, скрежет лифта, звяканье ключей, недовольное ворчание Самсона, тоненький свист чайника, шипение заварки в стакане, щелчок зажигалки… Засыпая у себя на четырнадцатом этаже, видела закат, пустынные улицы, снег, его счастливую улыбку, такую же, как у меня.

Promise me

В один из красных дней, в самом конце февраля, мы не пошли гулять, несмотря на то, что солнце шпарило вовсю, с крыш текло, а в банановой комнате установилась тропическая жара. Шатания по городу, поездки в трамваях с заходом на второе кольцо, трехчасовые марш-броски по ночам никто из расписания не вычеркивал, но они перестали быть главным, из них ушло напряжение. Снаружи было много, но внутри было больше. Начиналось что-то новое.

Легли на мою кровать, тихо обнялись; за занавеской сопела простуженная Юлька, делала уроки, чихая и поминутно сморкаясь в рулон туалетной бумаги; ее так проняло, что никаких носовых платков не хватало; она отрывала все новые и новые кусочки, по перфорации и без, а мы лежали на солнцепеке, и кровать плыла над городом, комната простреливалась солнцем от угла до угла, и он повторял, как будто пытался втолковать мне то, чего я не понимала, убедить, разбудить, вывести на край, чтобы я ахнула, увидев, наконец, где мы оказались —

Аська, это ты. Ты.

Ты как ослепительный свет, глазам становилось больно, и он плакал, и больше ничего сказать не мог.

Твое напористое сердце, такое громкое, уверенное

недавно оно было другим —

бедное, зашитое в грудной клетке

прокачивающее через себя какую-то муть, грусть, дым

но теперь мы связаны, переплетены, перепутаны

и получается жизнь, не принадлежащая никому

и сердце телеграфирует без устали всем-всем-всем

это ты

это ты.

Ты не видишь себя такой, не можешь видеть, даже если проторчишь у зеркала целый день, но я другое дело. Вот брови-ласточки, я прикасаюсь к ним и ласточки взлетают, удивленно, у тебя всегда удивленный вид, потому что ты как дурочка веришь в то, что все будет хорошо

верь, так надо

я не могу, но ты, пожалуйста, верь

и еще у тебя замшевый кошачий нос

а в тумбочке полно фантиков

в упор не понимаю — зачем хранить фантики?

плести закладки? играть в подкидушки?

солнце жарит бессовестно, не по сезону

спрячься за меня, иначе обгоришь и нос облезет

я так люблю тебя, Аська

где ты была раньше, где пропадала?

а если бы я не пошел тебя искать?

Юлька, из-за занавески: Ася, у тебя есть психологический словарь?

Я: У Таньки есть, заходи.

Баев: Ты что, она перепугается насмерть. Она такого и в страшном сне не видала, тем более в женской комнате.

Юлька: Ладно, обойдусь, там все равно ничего путного нет, одни тавтологии — психика это психика, душа это душа. А Бурлачук есть? Мне нужен тест семейных отношений. Впрочем, откуда тебе знать, вы же этого не проходили.

(Сдавленное хихиканье. А ты не смейся, вырастешь — пройдешь.)

Из последних сил защищаться

от того, что скоро накроет с головой

сердце как бомба, того и гляди рванет

и ничего не остается, только смотреть, обнимать

гладить кончиками пальцев воротник его рубашки

белой в мелкую полоску

стремительная весна наступает и лучше сдаться

все равно не выстоишь

солнце и барабанная дробь по жестяному подоконнику

отсюда, с четырнадцатого этажа, рукой подать до неба

оно синее, и я тебя люблю

завтра отключают лифты, я видел объявление

неплохая зарядка для лежебок

будем бегать на время, по секундомеру

ставить личные рекорды, и знаешь что —

собирайся на улицу

пока не кончился день, надо многое успеть

промочить ноги, застудить уши

поваляться в последнем снегу

найти наши следы, от которых завтра

ничего не останется.

Нельзя быть эгоистами, пора подумать об окружающих. Мы уйдем, Юлька получит свой словарь и этого, на Б. Ей очень надо протестировать кого-то на предмет семейных отношений, а мы мешаем. Он не нарисуется, пока мы не свалим, потому что в этой комнате все квантовано, в каждой ячейке по парочке, а граждане с одинаковыми спинами пожалте на выход. (Здорово я сказал про спины, да?)

Ну и весна, все с ума посходили. Что ты со мной сделала, Аська, как тебе это удалось! Звонил домой, мама говорит — у тебя голос какой-то странный, не узнала, богатым будешь. Едва не рассказал правду, но сдержался. Не хочу по телефону. Съездим к ним — сами все поймут.

Я: Погоди, Данька, не надо правду, успеется. И ноги промочить тоже. Побудем тут, еще чуть-чуть…

Юлька (дружелюбно): Ребята, я включу радио, не возражаете? «Европу-плюс»?

Баев (еще дружелюбнее): Да пожалуйста, плюс или минус, отнять или прибавить, нам все равно, такая у нас арифметика. Мы неделимое бесконечномерное целое, от которого сколько хочешь режь, не убудет. Ни морд, ни лап, с какой стороны ни зайди, хоть справа налево, хоть наоборот.

Юлька (оглохшая на оба уха, в ушах капли, вата, обидно быть простуженной в такую погоду, определения в тетрадочку выписывать): Чего? какое целое? я включаю, скажете, если мешать будет.

В другой день мы бы размазали эту «Европу-плюс» по карте мира, стерли бы ее с лица земли за те мегагерцы попсы, которые изливались на нас из окрестных радиоприемников; как будто других станций не существовало; как будто ничего кроме попсы человечество не насочиняло; но сегодня мы были светлы и благодушны — валяй, включай.

Мы застали радиодиджея (или диджейку?) на середине длинной тирады, девушка запнулась и потеряла нить, ее густой ленивый голос дрогнул

(ах, какой голос! от него трепетало все население страны, охваченной зоной радиовещания европыплюс, мужчины и женщины, но особенно мужчины

ее представляли роковой красавицей-брюнеткой, с длинной косой челкой до подбородка и папироской в эбонитовом мундштуке, а она оказалась невзрачной стриженой блондинкой не первой молодости, как выяснилось годика через два)

красавица перешла на сдержанный рык, пытаясь скруглить углы, срезать путь к концу фразы, но еще больше запуталась

феномен типа «пропала мысль», прокомментировал Баев, в прямом-то эфире, как выкручиваться будем?

но она не стала выкручиваться, хрипло рассмеялась (половина охваченного эфиром населения сладко вздрогнула) и добавила, что мысли ее витают далеко-далеко, с тем, который ушел в пять утра, и теперь она думает только о нем и посвящает влюбленным эту песенку

enjoy to whom it may concern

а поскольку с приходом весны это касается всех без исключения, слушайте и вырабатывайте эндорфины, столь необходимые для

последние слова перекрыло фортепианное арпеджио а-ля «лунная соната», потом пошло соло с придыханием, Баев сел на кровати, чиркнул спичкой, прикурил, взял паузу, приготовился спеть кривеньким голоском

и вдруг что-то произошло

(дуновение, ожог, разорвалось неподалеку; будь наводка точнее, они уничтожили бы нас два года назад; ты думала спрятаться, переждать, но укромных мест не осталось; мы как на ладони, живая мишень; и ежели некий ангел действительно зайдет сюда, то нам ничего не придется ему объяснять)

его рука застыла в воздухе, он смотрел на меня

you light up another cigarette

пристально, как будто хотел запомнить

it’s four o’clock in the morning, and it’s starting to get light

как будто сейчас нам обоим выпустят по пуле в затылок

ранним утром на глухой окраине

заросшей чертополохом и васильками

(зима капитулировала, назад хода нет; еще немного — и нас не будет тоже; готова ли ты потерять себя прежнюю?)

душа, пережившая бессонную ночь

вдруг взрывается как вселенная

течет как световая река, вышедшая из берегов

и куда бы ты ни отправился

не отыщешь ее границ

(на нашем этаже законы природы не действуют; пространство искривлено, завязано в узел; ты близко как никогда и одновременно дальше всех; пробить это расстояние я не в силах, а глупая болонка с «Европы-плюс» справилась; песенка кретинская, но она вся — сообщение, доставленное лично нам в эту комнату, подвешенную за уголки над февральской, тающей Москвой)

ее голос и мы по обе стороны

how can you be so far away lying by my side

боимся прикоснуться друг к другу

чтобы не разрушить тонкий воздушный слой

в котором на мгновенье укореняются слова

прежде чем их выдернут, выкорчуют

с помощью иронии или стыда

который, как бритва, срежет эти ростки

если ты дашь ему волю

(послушай, ты раньше не замечала, как значительно звучат самые банальные тексты, если их петь, а еще лучше — на иностранном языке)

она не поет, она переводит

с моего немого на его безмолвный

чтобы затертые слова прозвучали, сверкнули

в оконном стекле, отразившись от проезжающей мимо

(и как благозвучны их предупредительные сигналы!.. я сегодня полюбил автомобильные гудки, и вряд ли когда-нибудь к ним охладею)

слова солнечные блики

накрой их ладонью, а они снова поверх несказанного

слова — стрелы, сгорающие на подлете к солнцу

семена, растрескивающиеся на лету

(пока я не стал клевером, пока ты не стала строкой; чувствую, как горят кончики пальцев; время плотное, как огонь, не продохнуть — и я тебя люблю)

бабушка рассказывала

как мой дед, польский офицер

и она, снайпер женского батальона

познакомились в мае сорок пятого

аккордеон, вальс «Голубой Дунай»

кипенно-белая черемуха

очумелые соловьи

она смеялась, переспрашивала

он ей понравился, даже очень

но говорил слишком быстро

щелкал, чирикал, присвистывал, смеялся вместе с ней

как будто впервые услышав собственный

воробьиный язык, скачущий между tak и nie с остановочкой на može býc

позвали переводчика

который вклинился в эту историю ровно на полчаса

и исчез, переведя все существенное

оставил один на один

небо синее, трава зеленая, деревья в цвету

переводчик шел по разрушенной Варшаве

шел, курил, думал о своем майском одиночестве

где же ты, любовь моя далекая

звезда неугасимая

(когда весь свет — на тебя; кто-то направляет его, оставаясь в тени)

когда-нибудь один из нас обойдет другого

оторвется, первым пересечет границу, сгорит без следа

в безобидном слове «мы» спрятано

неуничтожимое расстояние между «я» и «ты»

предел близости, о который мы бьемся

как птицы о стекло

выпустите нас, дайте дышать

promise me, you wait for me

обещай что дождешься меня

в комнате над городом

где нет ни границ, ни боли, ни слов

‘cause I’ll be saving all my love for you

and I will be home soon

будь со мной, Аська, не бросай меня

повторял он и плакал

сигарета жгла пальцы, он не обращал внимания

потому что боль на ветру выгорает, как спичка

поднесенная к твоей сигарете

в самом начале песенки об этой невыносимой

негасимой любви.

Надели куртки и ушли, бродили по улицам, стараясь отделаться от ощущения, что произошло непоправимое. Как будто нас и вправду расстреляли. Может быть, мы поняли, что жизнь… это самое… коротка?

(Подумаешь, открытие. И раньше знали. Но что тогда?)

Перегрузка, сказал Баев. Мы непрерывно чувствовали, а ведь в обычном состоянии люди этого не делают. Переживали происходящее с интенсивностью, превышающей возможности человеческого организма. Плакали, смеялись. Попробуй, выдержи без подготовки, а у нас ее нет. Предыдущее за таковую не считается, мы ведь начали с нуля, с абсолютного, правда?

Вот и получается — пробки перегорели. Стэк оверфлоу. Ничего, заменим. Выспимся хотя бы одну ночь — и заменим. Как минимум на завтра объявляется разгрузочный день, согласна? Жмем на паузу и удерживаем, сколько хватит сил. День, два, три.

Короче, позвонишь, как прочухаешься.

Полиграфическим способом

Из солидарности Баев иногда ходил на мои занятия. Он беспрепятственно проникал через все кордоны, у не го было такое свойство — просачиваться. Преподы считали его своим и не сверялись со списком. Иногда задавали вопросы, он отвечал через раз, пальцем в небо. Обычный первокурсник, каких много.

С особенным прилежанием он посещал анатомичку. Отпуская свои обычные шуточки, выуживал из эмалированных корыт самые свежие, самые рельефные препараты головного мозга и складывал их в мой личный тазик номер семнадцать, и мы вместе, затаив дыхание, спасаясь от бьющего в нос формалина, разглядывали извилины, бороздки и соединительные пучки. На физиологии он вылавливал из террариума упитанных лягушек, которых надо было обездвижить — миленький эвфемизм — при помощи длинной железной спицы, вогнав ее лягушке в позвоночник, а потом отрезать задние лапки и повторить опыт Гальвани на отдельно взятой мышце.

Гляди, какая красота, говорил он, растягивая препарат на станочке, получалось довольно ловко. Давай, записывай. Тут у тебя в методичке сказано — зарегистрировать вызванный потенциал. Если сказано, должно быть сделано. Регистрируй и пойдем отсюда. Пахнет в вашем террариуме отнюдь не розами.

Когда Баев появлялся в лягушатнике, дисциплина сразу падала. Стоило преподу выйти покурить, как у нас начинались игры в зеленые снежки. Танька была азартным игроком, а я не очень. Я подбирала лягушек и водворяла обратно в террариум. Как ни странно, они хорошо переносили снежки, кроме тех, которые забивались под шкаф — эти просто засыхали там от страха. Отсюда мораль, говорил Баев, — не трусь. Намекал на что-то, наверное.

Я собиралась идти к Гарику объясняться. Сразу же, второго февраля. Потом передумала — эти дни были не для выяснения отношений, и они были мои.

Пойти с тобой? — спрашивал Баев. Еще чего, обойдемся без мелодрам, отвечала я сердито. Не мое это дело, говорил он, но я не могу смотреть, как ты мучаешься. Надоело обходить Ломоносова стороной, потому что ты можешь там столкнуться с Гариком. И я не хочу, чтобы кто-то стоял между нами, будь он хоть самый старый друг, хоть самый новый. Составь проникновенную речь. Или отправь телеграмму, почта за углом. Адрес-то помнишь?

* * *

Здравствуй, девочка.

Ты спрашиваешь, как нам быть. Хороший вопрос, правда немножко риторический. Ведь для себя ты вполне определилась, откуда же это «нам»?

То, что я сейчас скажу — всего лишь брюзжание старого слоника (в твоей зооклассификации я носорог, но предпочел бы пойти в слоники, они умные и печальные, а носороги в массе свой дураки и недотепы). Хорошо знакомый жанр, не так ли? Не будем же ему изменять. Пусть хоть что-то останется по-прежнему, хотя бы привычки. Я буду писать тебе, зная, что ты прочтешь, небрежно или с отвращением, однако мои письма теперь тебе нужны не меньше, а даже больше, чем год назад. Кажется, у нас обоих в этом смысле нет выбора.

Вчера я приезжал, но тебя снова не было. На третьем часу ожидания заглянул в твою тумбочку, механически, рука сама потянулась и открыла дверцу, у вас это называется «полевое поведение», я вычитал в хрестоматии, которая лежала на столе. Открыл тумбочку и почти сразу закрыл. Письма были там, ты положила их в жестяную коробку из-под печенья, которой, очевидно, дорожишь (на ней нарисованы три белые розочки и шелковая лента). И если теперь ты выбросишь их в мусорное ведро — не беда, выбрасывай, туда им и дорога. Напишем новые.

О твоем вопросе. Я был где-то подготовлен к подобному разговору (художественная литература ими буквально переполнена), но, как обычно, на высоте не удержался. Ты сидела с каменным лицом, упиваясь сознанием выполненного долга — я пыталась его вразумить, но он уперся, он не рад моему счастью. И это любовь? — возмущалась ты, — это помешательство! Ты обсцессивный невротик, если хочешь знать. Посмотри, на кого ты похож! Разве можно так унижаться? Не надо настаивать, если тебе говорят — нет, ты мне неприятен, не трогай меня, отойди. Потом тоже расплакалась — да, тоже, потому что я извел в тот вечер два носовых платка, один белый, другой в цветочек. Наверное, это комично выглядело со стороны — старый слоник, трубя, живописно сморкается в платок с цветочками и продолжает талдычить о своем всепоглощающем чувстве, хотя никому это не интересно.

Но где же ты нашла унижение? В прошлый раз, когда ты решила переехать ко мне под давлением обстоятельств — признаюсь, я испытал нечто подобное. Позавчера мне было только очень больно и я продолжал (и продолжаю!) надеяться, что твое новое счастье — всего лишь очередное недоразумение, которое скоро рассеется. Скорей, чем ты думаешь.

Меня поставили перед фактом: дела обстоят так-то и так-то, ответа не нужно. Что я должен был предпринять? В какое геройство сыграть? Я попытался остаться открытым, плакал — и не стыжусь. Оставь надежду всяк сюда входящий (вы уже обыграли эту строфу в стишках?). Вот и весь разговор.

Жаль, что до сих пор не придумали открыток, на которых полиграфическим способом было бы отпечатано, к примеру, «все кончено», «прощай, любимый», три розочки и разбитое сердце впридачу. Ответная: «хорошо, любимая, мы же интеллигентные люди». Это облегчило бы твою задачу. Но ты не ищешь легких путей. Все, что ты говорила, имело вопросительную форму («как нам быть»?), везде эти закорючки с точечкой. Тебя мучают сомнения? Ты не рада своему новому недоразумению?

Вряд ли. Я думаю, ты хотела подсластить пилюлю, не понимая, что надежда остается, что я тебе небезразличен, иначе бы ты просто позвонила или передала через Таньку и кого-то еще. Или вообще не позвонила бы. А позавчера тебе важно было убедиться, что я пилюлю съел и она подействовала, что я поправился и не собираюсь делать глупостей. Все это шито белыми нитками, не будем же притворяться.

Виноват, конечно, я. Прежнее истрачено, нового не появилось. Я поучал тебя, я относился к тебе как к домохозяйке. Пишу это не затем, чтобы разжалобить тебя или продемонстрировать свое раскаяние. А для чего же, спросишь ты раздраженно? Не пора ли перейти к делу?

Твои глаза бегают по строчкам, отсеивая нравоучения и останавливаясь на словах… на каких? Ты заметила, какие слова останавливают взгляд? Те же, что и раньше — любовь и надежда, девочка моя, Асенька, одинокий кленовый листик, осенняя ласточка, все это останется, что бы ни произошло потом. Кто может отменить прошлое? Ни у кого нет такой власти, ни у тебя, ни у меня, ни у него.

Я был невыносим, ревновал, тряс тебя по пустякам, заставлял читать Демидовича вместо Павича, и при этом смотрел на твою учебу как на блажь, которая нужна разве что для общего развития. Твоей главной функцией, согласно моему генеральному плану, должна была стать функция жены, и ведь я столько раз слышал о том, что многие женщины к этому стремятся и поступают в институты, потому что не на улице же им искать, правда?

Но ты не такая? Тебе не нужно обыкновенное женское счастье?

Я тебя проглядел, проморгал тот момент, когда наш мир померк и ты устремилась на поиски другого, где все только начинается. В таких случаях человек часто выбирает импульсивно. Ты выбрала, но не торопись менять свою жизнь, не ломай ее. Я бы мог написать — «держись от него подальше», но это не сработает, как и все, что я могу сказать о нем хорошего или плохого (хотя кто спрашивал моего мнения?), или хотя бы — «не спи с ним», но ты обидишься и не услышишь. Слишком грубо? И тем не менее в точку. Зная тебя, я предположу, что ничего еще не было, ты не могла прийти ко мне «после», ты пришла «до». И дай Б-г, чтобы твои сомнения, если они есть, продлились как можно дольше.

Но если все-таки это случится — а оно случится, других вариантов, по-видимому, не осталось — так вот, если он будет тебя обижать, передай ему, что мой призрак настигнет его и разорвет на атомы.

Твой Г. Г.

(горелая гренка)

P. S. Нет, я не делаю глупостей, я просто спалил свой завтрак, пока размышлял о том, стоит ли отправлять это письмо. Оно сумбурное и какое-то усталое, но пусть будет.

Совсем запамятовал — наши звали тебя на празднование экватора. Они тоже без тебя скучают. Приходи, не будь бякой. 15 февраля в Большой химической.

Ты дашь нам ключ?

Приближался так называемый женский день. У нас было принято его презирать, и мы презирали. Я заявила Баеву, что в эти игры не играю и пусть он не беспокоится. А если побеспокоится, я поссорюсь с ним на день или два, за это время умрут оба и какому-нибудь Шекспиру будет чем заняться. Но Баев неожиданно начал действовать.

Седьмого числа он явился на психфак, ул. Моховая, дом номер, строение такое-то, с двумя букетами в руках, и вручил их Татьяне с просьбой «поделить как-нибудь между собой». Они разговорились, а я стояла в сторонке и гадала, что мне достанется — гиацинты или тюльпаны (хотелось и то и другое). Танька сказала, что проведет выходные в новой компании, и я в очередной раз удивилась тому, что у нее есть кто-то, кроме нас. Баев выслушал ее и спросил: «Значит, восьмого тебя не будет?», она кивнула. «Тогда, может быть, ты дашь нам ключ?»

От такой наглости растерялась я, но не Танька. Она хмыкнула, достала ключи, отцепила нужный от кольца и сказала: «Талоны на диетическое питание в тумбочке. Только не рвите зубами, отрежьте аккуратно, ножницы в верхнем ящике». Потом они сообразили, что без ключа Танька в свою комнату не попадет и условились оставить его в норке. Увидите, там есть дырочка возле двери, такая неприметная.

Скрепив договор рукопожатием, Баев и Танька распрощались, как два деловых человека, удачно заключившие сделку.

(Меня даже не спросили, какие молодцы!)

Я заеду за тобой вечером, сиди дома и никуда не уходи, сказал Баев как бы невзначай и исчез. Заметил, значит, что я тоже присутствовала при разговоре.

Когда я вошла в комнату номер 1406, там уже дежурил Рощин, приехавший ночью из Бердичева. Как диплом? — спросила я. Отлично, ответил он, с теорией покончено. А ты хорошо выглядишь, только глаза красные, мало спишь? Это я плакала, говорю, от умиления, сегодня в универе черт-те что творится, психфак превратился в цветник. А я решил соригинальничать и пришел без веника, сказал Рощин. Не ты один, ответила я. (Танька мой букет не выдала, мотивируя это тем, что я скоро получу еще, и зачем мне тогда два.) Ну значит, я не оригинален, но и он тоже, удовлетворенно заметил Рощин, оглядев наш с Танькой закуток, после чего сел на мою кровать и сложил ручки на груди.

Выгнать его не удалось. Он вознамерился провести тут целый день, комментируя каждое мое движение. Он отказался выходить даже в том случае, если я соберусь переодеваться. Я чувствовала, что сейчас провалю ответственное задание, как последняя двоечница. Мое состояние, внешнее и внутреннее, отвечало всем диагностическим признакам комплекса «пришла пора — она влюбилась». Рощин не мог ошибиться (все-таки пятый курс), он мастерски повышал напряжение в системе, рассчитывая на перегрузку и катарсис. Я пыталась вытолкать его вон или поколотить, но он под видом самозащиты хватал меня за руки и все это могло бы плохо кончиться, если бы не Баев, который вошел так тихо, что мы его не услышали. Некоторое время он наблюдал за нами, потом предупреждающе кашлянул.

— Здравствуй, Данила, — сказал Рощин, который первый заметил, что мы не одни.

— И вам не болеть, — ответил Баев, взгляд у него был жестковат, я бы не поручилась за то, что он и дальше будет вести себя как джентльмен. — Ты готова? Едем?

— Я еще не оделась, извини.

— Неодетые девушки выглядят несколько иначе, — процедил Баев, глядя на Рощина, а вовсе не на меня. Он как будто держал его на прицеле. — Мне нравится так. Оставь, тебе очень идет, ты похожа на девочку, у которой есть мальчик с бритым затылком и двумя-тремя словами на все случаи жизни. Впрочем, если ты хочешь изменить свой имидж, мы с Сергеем можем выйти и обсудить футбольные новости где-нибудь на лестнице.

— Обойдусь, — сказала я. — Сережа, тут Акис забыл кассеты, отнеси ему, ладно? Я к вам завтра зайду. Нет, послезавтра.

Баев обернулся ко мне, его лицо смягчилось, желваки на скулах, которыми он только что так картинно играл, пропали. Он посмотрел на часы — на диетический ужин мы опоздали, но не больно-то и хотелось. У меня другие планы. Поехали.

Обнаружив норку у двери в Танькину комнату, Баев выудил оттуда ключ и записку: «Ведите себя хорошо. В шкафу чай, халва и кипятильник. Спокойной ночи. Таня».

Мы вошли, включили свет и расхохотались.

Это была не комната, а келья, от силы метров шесть. Монастырская кровать, аккуратно застеленная одеяльцем, как в пионерском лагере. Взбитая подушка-треуголка, под кроватью тапочки. Лечись — не хочу. В банке из-под варенья стояли гиацинты и одуряющее пахли, переработав остатки кислорода во что-то непригодное для дыхания. Баев поставил сумку на пол, открыл окно и огляделся. Сейчас, сказал он. Все будет.

Сумка была огромная, размером с палатку, и бездонная, как ночь. Не отрывая взгляда от меня, он слепой рукой доставал оттуда яблоки, вино, штопор, что-то еще… Это тебе, буркнул он, сунув мне в руку черную коробочку, запаянную в полиэтилен. Французские. Понюхай, я угадал? Открой, не бойся. После твоих гиацинтов… лично я уже ничего не чувствую, обоняние отключилось.

Ты ограбил банк? — спросила я, так и не открыв, не сейчас. Конечно, ответил он, чего не сделаешь ради восьмого марта.

Мы глупели прямо на глазах. С разговорами пора было завязывать.

Ни страха, ни неловкости; восемь пуговиц рубашки, два ремня, одна молния; джинсы на кнопках, никогда раньше не видела, должно быть ненадежно, не отстреливается?

ты можешь говорить глупости сколько угодно

никто не осудит, не услышит

ни стыда ни совести, ни малейшего зазора

только ты и я, новорожденные

не умеющие различать добро и зло

да и самого себя от него/нее пока не отличающие

первые люди, вылепленные из глины

обожженные небом предки-прародители

брат и сестра, солнце и луна, поглотившие друг друга

зеленый дождь, падающий на необитаемую землю

первозмей, крылатый повелитель вод

горе тебе, если увидишь его

при свете дня

одинаковые, одинаковые, стучало в висках

так не бывает, когда не знаешь, чья это рука

запах разогретой кожи, влажные волосы

тело со всеми его дугами и пропорциями

поточечно, как на чертеже

за исключением вот этого и этого места

где совпадает с точностью до наоборот

тише, сказал он, перестань трещать

ты сбиваешь меня с толку

но я не могла перестать, начала смеяться

вот уж не думал, что это такое веселое занятие

сказал он недоуменно и даже обиженно

ну сейчас я тебе покажу

держись

качнувшись, стронулись с места и снова поплыли над городом, в котором на полную катушку наступила весна, все текло, рыхлый снег сползал с улиц, обнажая новую траву

и как она успела вырасти там, в феврале

в синих сумерках столько счастливых лиц

удивительная пневматика счастья, которое расходится как ударная волна, захватывая все на своем пути, и мы несемся на ней, покачиваясь, засыпая, но и во сне оно никуда не денется

спать было трудно, наверху бушевала кубинская дискотека

латиноамериканские ритмы, топот, рев, третий этаж превратился в остров свободы, наверное, они пили ром, и охранник с ними

иначе как объяснить его утреннее благодушие, когда он поймал нас на выходе и Баев начал жаловаться, что кровати очень узкие и жесткие, на что охранник ему резонно возразил, что они предназначены для одного больного, а не для двух здоровых, и, внезапно расплывшись в улыбке, отпустил с миром

посетили столовую лечебного питания, сходили туда на экскурсию, но съесть ничего не смогли, вернулись обратно и все сначала

появилась Танька, изумленно наблюдала за тем, как я прокалываю штопором новую дырочку на ремне (плакали ее пятьдесят пять сантиметров), и отказалась от обеда в нашу пользу, но мы отказались в ее

потом вызвалась проводить меня до метро, потому что я собиралась на другой конец Москвы одна, как бы в гости, но представить себе такое было невозможно

и мы пошли, ноги не слушались, в голове установилась пугающая ясность

все сходится, все ради нас, и эта весна, и высотка, и случайные прохожие

я не стала застегиваться, а шапки у меня, естественно, не было

люди оглядывались, по-видимому, за ночь здорово подморозило

навстречу шел Акис, он увидел нас с Баевым и присвистнул — ребята, вы не боитесь менингита? но я торопилась, опаздывала в ненужные гости

помахала рукой, вошла в вестибюль станции метро «Университет», села в поезд, все еще завернутая в полотенце, которое к утру, ясное дело, не высохло

отпустила, не отпуская, успела заметить, что Акис смотрит мне вслед, а Танька завязывает на моем возлюбленном свой полосатый шарф

и совсем не жалко было от них уходить, потому что теперь от них было не уйти.

* * *

9.03

Держаться, не считать дней, не оглядываться, но как пережить эти несколько часов до завтра! Сижу на подоконнике, с видом на улицу имени революционера… Кто он, чем знаменит — какая разница, лучше и не копать, иначе вскроется самая обыкновенная партбиография, и никаких побед на любовном фронте, только явки, листовки, забастовки. Но нет, сейчас он тоже персонаж нашей истории, безымянный герой, как тот охранник в профилаке.

Данька, тебе не приходило в голову, что мы преступно небрежны по отношению к нашим союзникам, попутчикам и просто сочувствующим? Разве мы сказали спасибо Татьяне? Олежке? этой голосистой с «Европы-плюс»? Юльке — за ее безграничное терпение?

Мы бессовестно счастливы и принимаем это как должное, потому что именно на нас сошелся клином белый свет. Во всяком случае, других кандидатур в герои дня, ради которых завтра снова встанет солнце, я вокруг не вижу.

Я всем мешаю, брожу как привидение. Они лежат по кроваткам и ждут, пока я угомонюсь. Танька советует по-быстрому проспать ночь, чтобы приблизить потребное будущее, ее очень забавляет этот термин из хрестоматии, и вправду забавный. Я бы тоже не отказалась приблизить, заметила Юлька из-за занавески, но из окна страшно дует… Закрой, наконец, и ложись. Беда с вами, вздохнула она, зевая, эти гормональные выбросы так оглупляют, и так невовремя, когда сессия на носу.

Она говорит, а я записываю, протоколирую, пока не погасили свет и что-то еще можно записать.

Спать-то не хочется, жалко спать. Посижу еще немного с тобой, хорошо?

Мне решительно и бесповоротно нужен ты, весь и сразу, частями не возьму. Скорее бы лето! Чтобы все смотрели нам вслед, и, наверное, завидовали бы, как та одинокая в трамвае.

Я тоже буду такой? Состарюсь, буду жить прошлым и завидовать парочкам в общественном транспорте?

Тогда нужно срочно отправить спаслание в бутылке, прямо сейчас. У меня столько сил, что добьет и на двадцать лет вперед, и до незнакомой грустной тетеньки, которая смотрела на нас и едва не плакала. У нее там что-то случилось, наверное, бросил муж или чего похуже, но так бессовестно чувствовать, что тебя это не трогает и не тронет, потому что с нами такого точно не случится. Мы не доживем. Я права?

Я счастлива, наконец-то, так счастлива, как, наверное, не буду уже никогда. (Говорила? Да разве ж я знала, что это такое!) И пусть та нервная грустная женщина, которой я когда-нибудь стану, улыбнется мне сегодняшней. Пусть она вспомнит, ведь это было, было и есть! а кто может отменить прошлое? Мы ничего не теряем, сохранится все — эта комната, занавеска, стол, несъеденный обед в диетической столовой, ключ в тайничке и халва в тумбочке. Протяни руку — и оно твое.

Что может помешать этому длиться вечно?

(Ушла реветь в ванную,

девятого марта,

в тот самый день, когда Москва стала чуточку меньше, как становится меньше тот, кого обнимают.)

Ключ к совместной жизни

— Хорошие новости. То есть очень хорошие, — сказал Баев многозначительно, по-видимому, еще не определившись, чего он больше хочет — сразу выложить или потянуть резину. — Самсон нашел себе мальчика. Симпатичный мальчик, Андрюхой зовут, но чует мое сердце, он приспособленец вроде меня, поэтому накрутит Пашке динаму, оставит его чувства без ответа, а в комнате с чайничком, видиком и раскладным диваном поживет.

— Чего же тут хорошего?

— А то, дурище, что Самсон оформил на него вторую комнату в нашем блоке.

— Поздравляю.

— Э, нет, рановато поздравляешь. Во второй комнате будем жить мы с тобой, пока временно, а там разберемся. Погоди, я не закончил. Пашечка мон амур сегодня утром уехал домой, навестить семью, — сказал он и умолк, ожидая бурных и продолжительных. Они сразу же воспоследовали:

— Данька, как ты этого добился?! Выселить Самсона из собственной комнаты ради женщины! Это же неприкрытый цинизм. Бедному Пашке должно быть вдвойне обидно.

— Ты его недооцениваешь. Самсон благороден как олень и вообще-то хорошо относится к женщинам, он с ними дружит. Тебя, правда, не любит, и тут ничего не поделаешь. Но он всегда был с тобой корректен, ты же не можешь этого отрицать. Однако спешу заметить, что, поселяя нас обоих под своим профсоюзным крылышком, Пашка держит ситуацию под контролем. Я рядом, со мной все в порядке, а ты, уж извини, в нагрузку. Но не будем заострять. Я сделал тебе ключ, держи.

Ключ на голубой ленточке, сбоку бантик. Слишком тонкая шутка для моего измученного недосыпом организма. Новенький, сверкающий металлическими бороздками ключ к совместной жизни. А как же Танька? — спросила я жалобно. Танька будет заходить к нам в гости, сказал Баев. Если захочет.

Вскоре слух о том, что Самсон в отъезде, разнесся по этажу и наша комната превратилась в вертеп. Дверь перестала закрываться, на кровати круглосуточно сидели гости, зачастую совершенно незнакомые. Потом они распространились и на Самсонову комнату, где за старшего оставался Андрюха, освоили ее и заодно научили Андрюху дурному.

Вкусивший от тихой и размеренной жизни с Самсоном, Андрюха быстро сориентировался, присоединился к прожигателям и тоже стал прожигать. Его научили пить портвейн «Три топора» и заедать его тушенкой из банки. Он узнал, что в метро можно ездить бесплатно и включился в наш с Баевым конкурс «Золотой единый», суть которого состояла в том, чтобы показать контролеру, сидящему в будке, нечто отдаленно напоминающее проездной, и чем отдаленней, тем лучше (студак, пачку сигарет, фантик от конфеты «А ну-ка отними», винную этикетку, шпаргалку-гармошку, рублевую бумажку, зачетку, комсомольский значок, и так далее вплоть до пустой ладони). Кроме того, Андрюха на двадцатом году жизни впервые посмотрел «The Wall» и с ним приключился еще один инсайт. Засыпая, мы слышали, как он вопит во всю глотку о том, что ему не надо никакого образования, и никакого контроля за его свободной мыслью, и пусть-ка злобный учитель оставит его в покое, иначе он за себя не ручается. Оказалось, что он отнюдь не скромный и воспитанный мальчик, а очень даже шумный сосед.

Дело шло к тому, что Самсон, который должен был вернуться через две недели, обнаружит, что скрижали передать некому, потому что в его уютном жилище Содом и Гоморра, и гнев его праведный обрушится на всех без разбора. Мы с опаской ждали этого момента, переживая прежде всего не за Андрюху, а за себя. Ведь выгонит!

(Давно пора, говорил Петя. Не мешало бы прикрыть эту лавочку и найти более уместную форму семейной жизни.)

Пожалуй, я тоже мечтала о чем-то другом, глядя на ключик, сиротливо висящий на гвозде у двери. На мой вкус, веселья выходило слишком много, но я не могла в этом признаться — ни вслух, ни про себя. Выручал Петя, который умел в два счета разогнать прожигателей и навести в комнате порядок. Он мыл посуду, вытряхивал пепельницы, выносил мусор, готовил по утрам кашу, заваривал чай, накрывал это дело полотенцем и исчезал до вечера.

Короче говоря, Петя не был гостем. Он был Петей.

Мы и Петя

Вообще-то его звали Алексей, но прозвище, производное от фамилии Петренко, победило родное имя, на которое Петя больше не реагировал. Столь же успешно он адаптировался и к нам, он стал нашим третьим. Появлялся вечером, исчезал утром, засыпал в любом положении, на диване, за столом, его было невозможно разбудить даже перекладыванием в постель. Выспавшись, тихонечко вставал и шел учиться, потом в лабу, где мы его обычно и перехватывали.

В лабе мы и познакомились.

Баев привел меня в какое-то очень закрытое учреждение, в котором действовал строгий пропускной режим: входили и выходили по часам, расписывались за оборудование, за пожарную безопасность, за неразглашение информации и т. д. Однако попасть в лабу, минуя формальности, было проще простого — надо всего лишь воспользоваться другим входом, где никакой охраны нет, подняться по лестнице на последний этаж, пройти по коридору до другой лестницы и спуститься вниз. Этим тайным путем мы и проникнем в святая святых, сказал Баев, а пропуска и прочая канитель предназначены для сотрудников, которым некогда бегать вверх-вниз, которым работать надо.

Мы поднялись, вошли в лабу и застали Петю как раз за работой: он резался в «Doom» не на жизнь, а на смерть, гонял мышь по подложке, ерзал на стуле и давил на гашетку. Наиболее острые моменты сопровождались выразительными движениями ушных раковин. Дывысь, сказал Баев, яка чудова игрышка. Его уши живут собственной жизнью. У меня был один знакомый, который тоже это умел, но с нами ему не тягаться — Петя сэнсэй высшей категории. Видела бы ты, как он смотрит боевики — никакого перевода не нужно. У него там что-то с чем-то соединено напрямую, не как у простых людей. Давно ему предлагаю развивать обратную связь: пошевелил ушами — и мысль сама пришла, как на веревочке.

Переговариваясь в том же духе, постояли у Пети за спиной, остались незамеченными. Петя был похож на автогонщика «Формулы-1», он уворачивался от летящих в лицо огненных шаров, пригибался при стрельбе, ввинчивался в коридоры всем телом, накреняясь вправо-влево, как будто крутил штурвал. Шут с ним, сказал Баев, оглядимся пока, что тут есть. Грешно отрывать человека от ответственного спецзадания. Он спасает мир, ему не до чего.

Я послушно огляделась. Сюда приходит самая современная компьютерная техника, которой даже на ВМК в глаза не видали, прошептал Баев. У них есть стример, прибавил он восхищенно, емкостью десять гигабайт! А это много? — спросила я. Баев посмотрел на меня с жалостью — перед кем приходится распинаться. Тебе за всю жизнь не освоить. Мне, впрочем, тоже. Это институтский стример, самый мощный в стране. А что за институт? — продолжала любопытствовать я. Горе мое, вздохнул Баев, тут занимаются ядерной физикой, чтоб ты понимала. И вообще, не позорь меня, поменьше вопросов. Здесь люди умные сидят, не то что мы с тобой. Цвет отечественной науки.

Я снова огляделась, уже проинструктированная, поискала глазами стример — какой он? на что похож? — но ничего необычного не заметила. Я столько раз видела подобную обстановку в кино или у папы на работе, что сразу почувствовала себя как дома.

В Петиной лаборатории было все, что полагается по канону, установленному в начале шестидесятых: ироничные физики-полубоги (один из них обязательно гений, или даже два); горы аппаратуры (старой, на которой сидят, и новой, которую еще не наладили); исписанная мелом доска, где помимо формул можно было найти пару-тройку афоризмов на сегодняшний день, глумливый стишок про самого младшего обитателя лабы (ясное дело, про Петю), а также рожи, чертей, женщин и даже классическую надпись «такой-то — дурак». И, конечно, кучу металлического хлама: микросхемы, паяльники, отвертки, банки из-под кофе, полные окурков, разнокалиберные кружки, черные изнутри от чайного налета, и валяющиеся повсюду испитые, продифференцированные до дыр пакетики чая (снобы они, а не физики — чай со слоном их, видите ли, не устраивает!), которые здесь собирали в стеклянную посуду, в надежде, что кто-нибудь когда-нибудь сумеет их проинтегрировать.

Надежды, очевидно, возлагались на глум. Когда я потеряла в лабе мамино серебряное колечко, Петя сказал — не волнуйся, он наиграется и вернет. Кто? — спросила я удивленно. Да глум, он у нас не злобный, если хорошенько поканючить — отдаст обязательно.

Когда что-то в лабе пропадало, говорили, что вещь ушла в глум. Искать ее было бесполезно, но попросить глум не возбранялось. Я один раз своими ушами слышала, как Стеклов, Петин научный, взрослый дядька лет сорока с лысиной и степенью кандидата физмат наук, смиренно просил глум отдать ему конденсатор на пятнадцать вольт. И ведь получалось! Колечко, например, нашлось на столе у Стеклова, и никто не знал, как оно туда попало, хотя скептически настроенный Баев сказал, что это наверняка уборщица приходила, и что не мешало бы ей приходить несколько чаще, чем раз в месяц.

Иногда глум выручал завалявшейся пачкой сухариков, особенно ценных во время ночных бдений. Он также был ответственным за чай. От лежания в стеклянной посуде чайные пакетики хорошели, крепчали. А все потому, что местный глум — не простой глум, квартирный, говорил Петя. Наш институтский подвид глума отличается умом и сообразительностью, он действительно умеет интегрировать. Бывало, мы заваривали чаек из десятка лежалых пакетиков и ничего, живы. Так что спасибо глуму за все.

Пока я осматривалась, а Петя расстреливал козлов, Баев завел беседу с кем-то из местных. Похоже, его тут знали давно. В лабу вошел Стеклов и, завидев Баева, потащил его к компьютеру — слушай, надо срочно перебутить, выручай. А Баев-то у них в цене, подумала я и немедленно возгордилась. До сего момента мне не приходилось видеть его за работой, и я бы с удовольствием понаблюдала, но тут Петя нехотя оторвался от борьбы за мир и повернулся ко мне.

Его глаза были затуманены. Очевидно, я возникла в его поле зрения как очередной игровой персонаж, которого надо либо защитить, либо быстро прикончить. Такие решения принимаются мгновенно — Петя решил защищать. Промычал что-то невразумительное и покраснел как рак, потом усадил в угол, на железный ящик с тумблерами, достал из другого ящика булочки с маком, вручил их мне и, извинившись, пошел отмывать чашки. Судя по всему, это было нелегким делом: до его возвращения Баев успел все перебутить, плюхнуться рядом со мной и сожрать две булочки из пяти. Когда Петя вернулся, они начали что-то между собой обсуждать на кошмарном — с точки зрения профана-гуманитария — языке программистов, а я продолжала разглядывать Петю, потому что он был очень хорош собой. Очки, которые болтались у него на носу, явно предназначались только для того, чтобы скорректировать это впечатление. Да, он был хорош, как девушка в цвету, и краснел тоже как девушка. Особенно если на него пялиться, как я сейчас.

То, что Петя свободно «работал» в середине рабочего дня, имело простое объяснение — до отчета целых два месяца. Остальные, включая Стеклова, тоже были не прочь поработать. Главное — не допускать повального саботажа, поэтому играли по очереди, а массовые мероприятия откладывались до вечера. Мне удалось втереться в число участников институтского турнира по тетрису, организованного по олимпийской системе, на выбывание. Дошла до полуфинала, оставив позади и Петю, и Баева, но потом уступила в жестокой схватке Стеклову, который впервые меня заметил и поинтересовался, откуда такая взялась. Девушка с психфака, сказал Петя, помогает нам по мере сил. А, протянул Стеклов, который тоже отличался немногословностью (не у него ли Петя поднабрался?). Я подумала, что это «А» могло быть куда менее доброжелательным, если бы я не дошла до полуфинала. Гуманитариев здесь не очень-то жаловали.

Надо сказать, что Петя за всю свою жизнь сделал мне одну-единственную гадость, но зато пребольшую. Началось невинно, с тетриса; потом пошли какие-то примитивные ходилки; затем мы с ним вляпались в квест, который удалось пройти только к концу мая (что заметно осложнило сдачу зачетов); в июле я уже наравне со старшими и младшими научными сотрудниками бегала по кровавым коридорам, сбивая бластером все, что движется; пересекала бассейны с кислотой, радиоактивные зоны, загазованные помещения, а потом зализывала раны где-нибудь под лестницей, с помощью аптечки, набитой свеженькими жизнями. Иногда нас запирали в лабе на ночь — и тогда мы садились за штурвал невидимки F-117 «Найт хок», и к утру Петина виртуальная грудь была буквально усыпана орденами «Пурпурное сердце» (сажать самолет чисто, без аварий, мы научились далеко не с первой попытки). Злой Петя, беспомощно моргая и щуря покрасневшие глаза, волевым усилием вырубал компьютер со словами: «Плохая игрушка, ни уму ни сердцу. Надо бы часок поспать, ты не находишь?». Мы шли в кабинет начальства и устраивались в роскошных кожаных креслах. Охранник Валя нас вовремя будил, если сам вовремя просыпался — ему тоже когда-то надо было играть.

В конце квартала подходил срок сдачи отчета. Статьи недописаны, данные недообработаны, гремел Стеклов так, что слышно было на лестнице, и за что вас тут держат, оболтусы!.. В лабу завозилось продовольствие, тетрис предавался анафеме — и за две недели ядерная физика совершала очередной рывок. Разгоню к чертовой матери, наберу новых, непуганых, говорил подобревший Стеклов, и чтобы никаких посторонних, это мое последнее слово.

Мы с Баевым даже ухом не вели, какие же мы посторонние. Баев был кем-то вроде мэнээса, а я, наверное, лаборанткой, так как чашки у них теперь были чистые не только снаружи, а в железной тумбочке всегда имелись свежие булочки с маком.

Однако Баев, в отличие от меня, не был стопроцентно счастлив. Как-то раз, проходя мимо института и глядя на освещенное Петино окно, он сказал: зайдем или ну его? Впрочем, этот сам зайдет. Ему особого приглашения не нужно. У меня такое чувство, что нас теперь всегда будет трое.

Ты что, удивилась я, Петя свой. Хотя отдельная комната… только наша… представляешь? Ни Самсона, ни Андрюхи, ни прожигающих…

Будет, кивнул Баев, я же обещал. Дотянем до мая, а там у меня откроется новый вариант. Или у тебя. Джа даст нам все. До сих пор он вроде бы не подводил.

Питер

В один из выходных мы проснулись ближе к обеду, втроем на Самсоновом диване (Андрюха с пятницы загулял, поэтому диван и прочие радости достались нам). Петя дрых, укатанный ночными разговорами о смысле жизни, которые удалось пресечь только на рассвете, когда мы уже почти уперлись в истину лбом. Оставалось чуть-чуть поднажать и истина поддалась бы, но Баев некстати всхрапнул на своем краю дивана. Мы расхохотались, спиритуальность тут же испарилась и просветление пришлось отложить до утра.

Петя спал, я его изучала. Без очков Петино лицо выглядело милым и беспомощным, хотя с него даже во сне не сходило выражение напускной суровости («ненавижу сопли»). Кожа светлая, почти фарфоровая, без единого пятнышка, как у младенца, вынутого из ванны. Захотелось поцеловать его в нос, но Баев бы не одобрил, и я не стала. Петькины руки, которыми он обнимал подушку, заметно контрастировали со всем остальным, что было доступно для разглядывания; они казались странно рельефными, как будто чужими — голова от одного персонажа, руки от другого. Приходилось вам видеть котов как бы с пришитыми хвостами? Сам белый, гладенький, а хвост полосатый, трубой, явно пересажен от другого кота. Вот и у Петьки так.

На прошлой неделе у нас даже случился острый момент. Надела на него наушники — вот, послушай, забавная песенка:

He’s such a delicate thing,

but when he starts in the squeeze

you’d be surprised,

He doesn’t look very strong,

but when you sit on his knees

you’d be surprised.

Петька поморщился — она же не поет, а мяукает. Но зато как! — сказала я, к тому же песня-то про тебя. Ты что, не любишь Мэрилин? Я думала, все мужчины любят. Он залился краской, нахлобучил наушники мне на голову и пошел ставить чайник. Я осталась наедине со своими мыслями о том, каково сидеть у Петьки на коленях и почему это место до сих пор вакантно. Ведь Петька такой милый… все умеет… и вообще…

(Вот, опять! Опять! Рассуждай потом о дружбе между мужчиной и женщиной. Старайся быть нейтральной/ным. А моменты все равно возникают.)

Баев обнимал меня, спине было жарко, словно в постель подложили грелку. Я смотрела на Петьку и думала о том, как это здорово — втроем и без моментов, как в детском садике, где днем укладывали спать, на белые простынки, под белые одеяльца, но никто не хотел укладываться, сначала дрались подушками, потом успокаивались, по одному ныряли в сон, а там уже и полдник, самое вкусное время суток.

Что бы учудить, сказал Баев, живем семейно-келейно, двери на ночь запираем. Наконец-то выспались, но для чего? Сердце мое рвется к морю, душа хочет перемен, а тело — покушать. Что у нас есть поесть?

Ничего нет, ответила я. Зато Пашкиной заварки пруд пруди. И как это Андрюха сберег? Я вчера ходила вокруг нее, ходила, но потом не выдержала и решила посягнуть.

— Умница моя, — протянул Баев, потягиваясь. — Значит, на первое чай, на второе тоже.

— Можем спуститься вниз, перекусить в столовке, — сонно отозвался Петя. — Если ты, старый дуралей, будешь возражать, отпусти хотя бы девушку.

— А, проснулся!.. С добрым утречком, — сказал Баев. — Как спалось? Что во сне привиделось?

— Я снов не вижу, — ответил Петя, — ерунда это на постном масле. Кстати о масле — мы идем завтракать или как?

— Денег нет, — сказала я, — только на метро осталось. Поэтому разжиться бесплатным столовским хлебушком не помешало бы.

Тут Баева осенило, он сел в постели и провозгласил:

— Я все понял. Есть нечего — это раз. Покоя нам в ближайшее время здесь не будет, это два. Через несколько дней явится Самсон и разнесет эту халабуду вдребезги пополам, я цитирую, но неважно. Итого большая и малая посылка в наличии. Вывод: мы едем в Питер, там и позавтракаем. Это три. Конец сообщения.

— Данька, повторяю, у меня только на метро, — продолжала занудствовать я.

— А стипа на что?

— Дали?!

— Ага, догнали и добавили. Я получил за себя и за некстати отсутствующих. Дениска домой уехал, вернется через неделю.

— Нет, так не пойдет. — Правило не брать в долг относилось к разряду священных и я пока умудрилась через него ни разу не переступить.

Петя, который все это время лежал, закинув руки за голову, и слушал нашу беседу, повернулся на бок и сказал:

— А мне идея нравится, честное слово. Но. Билетов может не быть.

Вот тут он попал в точку. Баев оживился, это был его выход.

— Билеты ни к чему. Я все устрою, если вы, законопослушные граждане, рискнете пожить пару деньков по моим правилам. А в моих правилах о билетах ничего не говорится.

— Петя, это святое, — пояснила я. — Баев их не покупает, он заяц-виртуоз. Это серьезный вид спорта, посерьезнее, чем автостоп. Правда, я его в деле не видела, разве что по мелочам, в городском транспорте…

— На крыше поедем, как Шапокляк? — поинтересовался Петя.

— Если его как следует развести на слабо, то и в СВ можешь оказаться.

— СВ не обещаю, остальное без проблем. Аська, собирайся, — скомандовал Баев. — Возьми мой рюкзачок, но не набивай под завязку, мы кое-что из Питера привезем.

— По такому случаю могу вообще ничего туда не класть, — обрадовалась я.

— Вы о чем? — спросил Петя.

— О чем, как не о пирожных!.. Кондитерская «Норд», то бишь «Север», слыхал? С ней вообще легко управляться, — сказал Баев, стягивая с меня одеяло. — Ходжа Насреддин в таких случаях привязывал морковку к веревочке, веревочку к палке, потом садился на осла…

— За осла ответишь, — я ухватилась за край одеяла, завязалась потасовка, Петя невозмутимо за нами наблюдал. — Эй ты, отпусти, а ты закрой глаза, я не одета, то есть почти.

— Она опять не одета, — вздохнул Баев, — это такая форма кокетства. Петька, если и сейчас глаза закроешь, то снова ничего не увидишь.

— Да чего я там не видел, — сказал Петя, покраснев, но глаза закрыл.

— Дураки, — я вылезла из постели и огляделась. — Где мои джинсы? Сейчас возьму твои и поеду в них. Мы все одинакового размера — махнемся не глядя? Люблю мужскую одежду. Рубашки, свитера, мне идет. Штаны еще не пробовала.

— Эй, — забеспокоился Петя, — не трогайте мои штаны.

Полуоткрыв один глаз, он подобрал с полу джинсы и поплелся в ванную. На нем были синие боксерские трусы с кармашками и белым кантиком. Мы с Баевым покатились со смеху, ничего особенно смешного, просто настроение хорошее.

— Обиделась?

— На дураков не обижаются.

— Да ничего он не видел. Для Петьки девушка его друга — сакральный объект, который он будет всячески оберегать от посторонних, а если надо — то и от самого себя. Хотя мне показалось, что в последнее время ему для этого требуется гораздо больше усилий, чем раньше. Иди сюда. Хватит торчать посреди комнаты в неглиже.

— А ты всячески осложняешь ему задачу. Одеяло зачем стягивать?

— Ну ладно, не дуйся. Я знаю волшебное слово, даже два — пирожное «шу». Ты же сама рассказывала. Я о твоей кондитерской осведомлен не больше, чем ты о моем автостопе, но верю как эксперту. Еще полдня и пироженце твое.

— Убери свою морковку.

— Я осел, признаю.

— Ах, как жаль, что Петя не слышит, свидетелей нет.

— Это мы сейчас исправим, — обрадовался Баев, выскочил в коридор в чем был и заорал: — Граждане, я осел! Эврика! Спешите видеть!

Бодрое утро, однако… Хотя какое к черту утро — два часа дня. Быстро покидать вещи в сумку — и на вокзал.

Вернулись из Питера вечером того же дня. До баевских безотказных схем дело не дошло, вокзал был оцеплен. Нас не пустили бы даже к кассам.

— Ну, Саныч, ты прокололся, — сказала я, открывая дверь. В обеих комнатах темно, Андрюха не появлялся.

— Аська, ты не догоняешь — бомба тоже часть плана. Не так ли, маэстро? — уточнил Петя.

— Ясен пень, — подтвердил Баев.

— И ведь самое обидное, они все перетряхнут и ничего не обнаружат. Ложный шухер. Почему именно сегодня!..

— Забудь о пирожных, Аська, — сказал Петя сочувственно.

— Ошибаетесь, граждане пассажиры, — Баев поставил на стол рюкзак и вынул из него пакет с сушками. — Мы едем в Питер прямо сейчас, фирменным поездом «Красная стрела».

Этот номер со шляпой фокусника я уже видела, и не однажды. За сушками последовали хлеб и сыр, а вместо волшебного кролика появилась курица-гриль в промасленной бумаге (наверняка перепачкала в рюкзаке все остальное, подумала я и тут же устыдилась — какое мещанство!.. ну перепачкала… что бы там ни было, шоу маст го’он!).

Когда он же успел, ведь мы были на виду друг у друга целый день?

— А теперь — гвоздь программы! — объявил Баев и достал из рюкзака полиэтиленовый мешок с конфетами. — Извини, пирожных не выдали, но тут кое-что на замену. Питерские, «Мишка на севере».

— Если честно, я видел, как ты их покупал у вокзала, — сказал прямодушный Петя.

— Видел он… Мне мужик мамой клялся, что они только вчера прибыли в Москву, утром с поезда.

Петя развернул конфету, положил ее в рот и причмокнул:

— Божественно. А что тут у нас написано? Кондитерская ф-ка им. П. А. Бабаева, Москва.

— Дай сюда, — Баев выхватил у него фантик. — Действительно.

— Подумаешь, — сказала я. — Дайте мне.

— Между прочим, это еще не все, — продолжал Баев, чувствуя, что аудитория теряет к нему интерес. — Попрошу аплодисменты.

В рюкзаке оказалось две бутылки токайского.

— А давайте разложим диван и устроим симпозиум, — сказала я.

Очень хотелось есть.

Пили за клуб винопутешественников, за Питер среди нас, за относительность пространства и времени, благодаря которой мы, не слезая с диванчика, переместились в культурную столицу нашей родины, лежим на травке у музея, обнимаемся на ступеньках Инженерного замка, идем по Фонтанке, взявшись за руки, я посерединке.

(Последнее, что сказал Гарик, когда перестал плакать и сморкаться — если узнаю, что ты поехала с ним в Питер, прокляну. Не смей, это мой город. Мальчикам из гитлер-югенда там не место.)

Потом Баева непреодолимо потянуло на юг.

Как, вы не знаете, что такое Одесса первого апреля? Да вы ничего в этой жизни не знаете! — возопил Баев, которого осенило третий раз за сегодняшний день, если считать осла, а осел дорогого стоил, его надо было посчитать. Отличная задумка, похвалил он сам себя, едем через Киев, потому что прямых билетов на Одессу в это время нет — ни платных, ни бесплатных. Позвоню одноклассничкам, они присоединятся. Из Одессы рванем ко мне, предъявим Аську родителям. И попробуйте что-нибудь возразить, несогласных отдам на съеденье Самсону, живьем. Кстати, за время нашего отсутствия он потеплеет, соскучится по мне и позабудет о плохом, только надо привести комнаты в порядок. Завтра с утречка я на вокзал, а вы с Петькой — за уборку. Петух, тебе сколько билетов — один или два?

Петя смущенно ответил, что он пока не знает.

Любопытно, любопытно. Определись до понедельника, мы подождем, ну и уборку заодно отложим, в субботу грешно.

А как же практикум? — робко спросила я.

Отработаешь, ответил Баев. Первое апреля один раз в жизни бывает, если оно действительно первое.

Потом Петька заснул, привалившись к баевскому плечу, а мы продолжили вчерашний разговор о людях, которым ведом сверхсмысл. Несомненно, такие люди есть — БГ, например, или Пинки, особенно ранние, времен «Meddle». Ты слушаешь, сверхсмысл летит прямо в лицо, как огненный шар, и не надо уклоняться, надо ловить. Это очень просто: вот сейчас мы говорим, а над нашими головами зависают оранжевые шары, их можно передавать, перебрасывать друг другу, и мы оба как будто внутри тюльпана, который раскрылся и занял всю комнату, от стены до стены. Чувствуешь?

Не надо глаза пялить, лучше зажмурься и представь, имэджин, включи третью передачу, аккуратно, потому что в правом углу висит такая штуковина, похожая на смятую консервную банку, и наблюдает за нами. Она нехорошая, мы ее сейчас общими усилиями подвергнем аннигиляции. Сосредоточься и вообрази узкий голубой луч. Бац! — и она обратилась в пепел. Теперь следи, как он оседает — перышками, спиральками… Туда ей и дорога — не люблю наблюдателей. Вечно понаставят по углам.

Запомни, лучшие цвета для путешествий, продолжал наставлять он, это оранжевый и зеленый. Если ты в них — значит, поле к тебе расположено. Фиолетовый — цвет опасности, не суйся в него, тем более в одиночку. Я-то опытный лоцман, проведу по фарватеру и без потерь. Но вообще-то подобные игры — опасная штука. Не играй в них с теми, кого ты плохо знаешь. А потом, когда освоишь азы, я покажу, как выходить из тела.

Заметив мое недоумение, он поспешно добавил, что выходить из тела прямо сейчас было бы непростительной ошибкой, потому что оно источник всяческих благ, отказываться от которых глупо. Кроме того, бродить в виде астральной сущности по коридорам ГЗ — преотвратнейшее занятие, кого только не встретишь. Да не пугайся ты, это шутка, сказал он и расхохотался, несколько инфернально, как мне показалось.

Баев, ты что — любитель эзотерики? — изумленно спросила я.

Нет, ответил он, ни в коем случае. Сам дошел, эмпирическим путем. Не хочешь — не играй, но это хорошо тренирует интуицию. Ты угадываешь, что вижу я, и наоборот. И так, пока не наступит полное единодушие. Пете я не говорил, он существо приземленное, физик, что с него взять. А ты вполне способна обучиться цвету. Во-первых, мы с тобой сможем общаться без слов, во-вторых, ты будешь лучше понимать людишек, или управлять ими, если угодно, но это уже отдельная тема, для тебя, судя по всему, не слишком актуальная.

Сосредоточься-ка на тюльпане, дюймовочка. Он обнимает нас своими алыми лепестками, а мы внутри, защищенные, настроенные друг на друга как никто, как нерожденные близнецы, а Петька подкидыш, он подсадной, но не выгонять же его из тюльпана.

Наигравшись в цвета, прослушав «Meddle» («Echoes» — дважды), перешли к важнейшему из искусств. Я сбегала к Машке, взяла кассету, и ничего, что посреди ночи, Машка почти не ругалась, а Серега даже не проснулся. «Zabriskie Point» — история о нас, возбужденно шептала я. Тот парень, он ведь безбилетник, да? Угнал самолет. Не сомневаюсь, ты на его месте поступил бы также.

Э, нет, возразил Баев, не делай из меня придурка. Если бы я угнал самолет, за ради тебя покатать, то потом аккуратно стер бы пальчики со штурвала и оставил бы дивайс в пустыне. Кому надо найдут. И вообще, я созрел для чая, сказал он, зевая, но тут отрубили свет.

— Опаньки. Ни музыки, ни кино, ни кипятка. Впрочем, чай можно из-под крана заварить — здесь вода идет градусов восемьдесят, почти белый ключ, — оживился он.

— Она же противная, — сказала я.

— Давай попробуем! — настаивал Баев.

— Отравитесь, — заявил Петя спросонок, но довольно отчетливо.

— Ты не спишь?

— Спу. А который час?

— Четыре с хвостиком.

— Черт, опять маме не позвонил, — пробормотал он и отключился.

Мы переложили его на край дивана.

Пойдем на крышу? Или на смотровую, погуляем?

Аська, я бы придавил часик-другой, сказал Баев умоляюще. Нет, все хорошо, прекрасно и удивительно, и мы умеем сгорать как спирт в распростертых ладонях, но… День должен когда-нибудь кончаться, дюймовочка. Нажмем на паузу, ладно?

Гражданское состояние

Баев позвонил домой, чтобы сообщить о приезде, и между делом прибавил — буду не один.

С Пашей? — спросила мама. — Нет. — С Петей? — Может, и с Петей. — Данька, перестань крутить, скажи, с кем? — С одной девицей. —?.. — Ну мама, ну что тут непонятного — с девицей!.. — сказал Баев сурово и связь оборвалась. Петя, присутствовавший при разговоре, заметил, что это первый случай на его памяти, когда Баев забуксовал и даже смутился, и что он, Петя, жаждет продолжения и просит зарезервировать место в первом ряду, потому что на смотринах еще ни разу не присутствовал.

(Ага, позубоскалил, а потом сел в ту же лужу. Взял да и поехал с девицей.)

Назавтра Петя раструбил по факультету, что собирается в Одессу и взял бы кого-нибудь на прицеп. К нему подошла первокурсница и спросила — а правда, что ты едешь, и он ответил — правда, и она сказала — я тоже хочу, а он ей — давай. Вот и вся история, которую Петька изложил нам нарочито безразличным тоном. Бедняга еще не догадывался, что его ждет, однако в надежде на лучшее взял билеты в купе, на все четыре места, чтобы сдать два верхних перед отправлением поезда и остаться с первокурсницей наедине.

(Интересно, это Баев его надоумил или он сам сообразил?)

Таким образом, первый ряд на смотринах был зарезервирован именно для нас. Почему Петька ее прячет! — волновалась я. Когда нам, наконец, покажут девицу? Если у него что-то серьезное, то нам с ней жить. Нет, возразил Баев, если это серьезно, то Петю мы потеряли. Вот и думай теперь, что лучше. Я бы предпочел, чтобы он остался холостым. Или нет.

Погоди, сказала я, надо сначала ее увидеть, а выводы потом. Какая свекровь пропадает, хихикнул Баев, погляжу я на тебя лет через двадцать… Но сейчас — во избежание несчастных случаев — давай тему не муссировать, девушку не обсуждать и тем более не пугать, если она действительно есть в природе.

Когда мы подошли к поезду «Москва — София» Петька и его подружка стояли у своего вагона. Дистанция между ними была пионерская, подружка молчала, энергично обрабатывая во рту жвачку. Петя, помявшись, представил ее как Аню и был несказанно рад тому, что правильно вспомнил. По всему выходило, что он видел ее второй раз в жизни, а мы с Баевым обыкновенные паникеры. Ничего у нее не получится, шепнул Баев, не наш размерчик, в смысле калибр, или как это у вас там — страта не та. Простовата девушка, без изыска.

Они с Петькой поболтали немного, потом Аня, махнув хвостиком, повела Петю в купе. Навестите нас, не пожалеете, у нас плюшки, крикнул Баев, и мы понеслись к себе, давясь от хохота. Ты видел? а ты? только не обсуждать, мы же договорились!

Плюшки Петю не привлекли. Мы съели половину, забрались наверх, строя самые разные предположения, подождали еще немного. Глаза слипались и Баев ушел на свою полку. Сцепили руки — давай так заснем?

(Проснулась, вижу: Баевская рука свешивается вниз, раскачиваясь взад-вперед. Держался до последнего?)

Выйдя из поезда в городе Киеве, обнаружили, что Аня надела желтые штаны.

Нет, они были не просто желтые. Они были цыплячьи, канареечные, попугаистые, подсолнуховые и одуванчиковые — верный маячок, по которому Петю можно будет отыскать в любой толпе. К чудо-штанам прилагалась футболка с портретом Курта Кобейна, розовая куртка и бейсболка со стразами. Петя выглядел сердитым, Аня жевала и щурилась на солнышко. Ну что, пошли?

Здешняя весна была куда убедительнее московской, все цвело и щебетало, девушки носили туфельки на шпильках, белые крутые улицы говорили — бегите, там за поворотом вы найдете. Но Аню ничто не радовало. Сначала она захотела есть и надо было искать вегетарианское, потом она потеряла заколку и долго хныкала, что потеря невосстановима, хотя Петька широким жестом предложил купить новую. Аня предложение отвергла, выудила из кармана засаленную резиночку, накрутила ее на хвост и заявила, что у нее только что поднялась температура и дальше она идти не может.

Как ни жаль было Петю, мы оставили его с девицей и двинули в город. Петя тоскливо посмотрел нам вслед.

Достопримечательности города Киева остались неоцененными, потому что главнее была погода, свобода и горячий кофе, остальное петитом. На Андреевском спуске прибились к компании хиппов; потусили с ними полдня, поняли, что теряем время, и сбежали. Бродили по улицам, втайне радуясь тому, что Петя вышел из строя; под вечер оказались в гидропарке, прошли его до конца; с каждым шагом солнце все ниже, тени все длиннее; мы два гиганта на негнущихся ногах, от воды тянет сыростью; фонари зажигаются по цепочке — один, потом другой — как будто птица летит впереди или кто-то подает знаки — я здесь, я рядом; обыкновенный ангел, занятый обыкновенной ангельской работой, объясняю я, и Баев соглашается: да, нам определенно требуется покровительство какого-нибудь святого, специализирующегося на безбилетниках. Знать бы еще, как его зовут. Дорогой невидимка, не осчастливите ли нас двумя проездными документиками в сторону Одессы, а лучше четырьмя, ибо у нас на шее двое малолетних детушек, не бросать же их в Киеве? Кажется, нет такой жертвы, которой я бы сейчас не принес, чтобы побыстрее завершить переброску наших тел в пункт назначения.

И тут он дернул меня за руку. Стой, ни с места. А вот и привет от небесного покровителя! Просвистели бы мимо, если бы не моя необычайная наблюдательность. И будь я проклят, если это мираж.

Мы стояли возле старого морщинистого тополя, к стволу которого был прибит компостер.

Как ты думаешь, зачем такая нужная вещь на дереве, вечером, когда автобусы уже не ходят или ходят не туда? — спросил Баев. Не знаешь? Сейчас объясню.

Полез в карман, вынул паспорт, раскрыл его, сунул в пасть левиафана и пропечатал. На страничке «Семейное положение» появилась составленная из семи дырочек буква «А».

Поняла?

Поняла, ответила я. Твой паспорт теперь недействителен.

Зато он теперь отражает мое душевное и гражданское состояние, сказал Баев, пряча паспорт в карман. С буквой «А» они молодцы, вовремя подсуетились. Столько народу нам сочувствует, Аська, потому что мы особенные. Нам велено помогать. На вокзале сочувствующие тоже найдутся, так что не беспокойся, уедем по графику.

Вокзальные ангелы — билетные жучки, неотличимые друг от друга, в одинаковых куртках из кожзама, с одинаково ушлым выражением лица — утверждали, что могут отправить нас в любую точку земного шара «без обмана», прямо сейчас, до Одессы пожалуйста, но суммы просили почему-то разные, и никаких гарантий взамен не предоставляли, кроме личного знакомства с проводницей или начальником поезда. Аня сидела в зале ожидания и жевала таблетки, которые ей купил Петя по случаю температуры. Ей было все равно, где сидеть — тут или в поезде. Наши поиски ее совершенно не волновали.

Мы выбрали самого наглого из жучков — и не ошиблись. После беседы с ним две огненно-рыжие проводницы-ангелицы любезно приняли нас на борт, в разные вагоны. Мы опять пошли провожать Петю, и он снова грустно посмотрел на нас, и сказал, что предстоящая ночь его заранее не радует, потому что если прошлую он провел за уговариванием Ани, то теперь она только чихала на него и все тут.

В самом деле, Аня беспрерывно чихала и кашляла, стоя у газетного киоска в раздумьях, какую жвачку ей предпочесть. Если так пойдет и дальше, сказал Петя, то завтра утром мне придется выносить ее из поезда на руках и везти в больницу. Тем не менее Аня выглядела вполне довольной, хотя и не слишком привлекательной, но и это ей было, по-видимому, безразлично. Идите, сказал Петя, это мой крест, я сам виноват. Не надо знакомиться с девушками в коридорах физфака, есть места и получше.

Я открыла дверь нашего купе и обомлела. Скатерть, цветы, минералка. Появилась проводница и медовым голосом предложила чай-кофе. Баев, как ты это устроил!.. — не выдержала я. Баев молча улыбался, наслаждаясь эффектом. Проводница ждала особых указаний, но не дождалась и сказала — я прослежу, чтобы вас не беспокоили. Ее уже никто не слышал.

Когда мы проснулись, поезд стоял и стоял, было очень тихо, никто не совал в окна жареные беляши, не повторял как заклинание «семечки, семечки, семечки», не предлагал «СПИД-инфо», и мы решили еще немного поспать. Но сон не шел, и я, прихватив полотенце, отправилась умываться.

Первое, что бросилось в глаза — огромные буквы «Город-герой Одесса» и золотая звезда на макушке вокзала. Голуби гуляли по перрону, пассажиры давно высадились и едут по домам, а мы сейчас отправимся на запасный путь. Нас, как и было обещано, никто не побеспокоил.

Похватали вещи, спрыгнули с подножки, поезд тронулся; из соседнего вагона, чихая, вывалился Петя с двумя сумками, за ним заспанная Аня; хвостик у нее был растрепан, наверное, она не снимала резиночку со вчерашнего дня — а зачем?

Петя был похож на утопленника, бледный, опухший от досады, он хотел только покоя и больше ничего. На этот раз у нас не хватило бы духу бросить его одного, но он сдался сам. Поставил сумки, попросил подождать и решительным шагом направился к кассам, а через двадцать минут вернулся с билетами на московский поезд (в обратную сторону, отметила я, почему-то всегда легче).

Его путешествие закончилось.

Потом он рассказывал, что «эта ужасная девица» (кажется, он снова забыл, как ее зовут) приехала в Москву абсолютно здоровая, потребовала довезти ее до университета и там растворилась среди первокурсниц в розовых курточках, кивнув Пете на прощанье. Он поначалу решил сдаться в лабу, но передумал, и поехал домой лечиться.

А нас уже ждала Одесса.

Нулевой километр

Что я видела в Одессе до сегодняшнего дня?

Квартирку дяди Вени, точно такую же, как у нас в Подмосковье, хотя находилась она не где-нибудь, а в Молдаванке, застроенной теперь панельными домами и хрущевками. Пляжи Ланжерона и 14-го фонтана, сладкую вату, вареную кукурузу, которую здесь называли пшенкой, и которую я ненавидела, а дядя Веня не выпускал нас из дому, пока мы не съедим по отвратительно теплому початку, потому что считал кукурузу основой здорового образа жизни. Крошечный виноградничек на Бугазе, потребляющий такое количество дефицитной воды, что вся семья и родственники-отдыхающие летом работали только на полив. Староконный рынок, где можно найти что угодно, черта лысого, и не надо ехать в Грецию за прокладками для смесителя старого образца, угольным утюгом, запасной шпулькой для машинки «Зингер» или отрезом люрекса на выпускное платье. Каштаны (настоящие, как в Париже, а не конские, как в Москве), вздыбленный, потрескавшийся асфальт, булыжные мостовые, холодное море и раскаленный воздух, мороженое на щепочках, которыми проще простого занозить язык, пустыри на окраинах города, переполненные трамваи (наш «пятый»), и дети во дворе, которые говорят на каком-то знакомом, но не вполне русском языке.

Прежняя Одесса была ростом с девочку-школьницу, которая ходит по улицам с мамой, папой или бабушкой, держится за ручку и смотрит по сторонам. Теперь мне предстояло увидеть совершенно другой город, напоминающий ту Одессу разве что трещинками на асфальте, на которые я по привычке старалась не наступать. И руку не отпускала, только рука была другая, Данькина.

Первым делом рванули на море, в Аркадию.

Ветер, солнце, пустынный пирс, мы бродили по берегу босиком, я в куртке, Баев без, не признаваясь, что все-таки холодно, потому что холод — это ощущение привходящее, второстепенное, было и прошло, а море останется, и наш первый день на море тоже. Баев устроил тренировочный заплыв, вылез из воды синий, обсыхал на ветру. Потом мы кое-как вытрясли песок из обуви, надели ее и отправились в город.

Было слишком рано для кофе, но самое время для молока. Баев нашел какой-то закуток, где нас напоили горячим молоком (без пенок!) и накормили хрустящими рогаликами, кровасанами, если верить ценнику. За соседней стойкой завтракали всамделишные миссионеры, похожие на ручных ворон. Жизнерадостные и деловитые, они ели самурайские рогалики-кровасаны и обсуждали распорядок дня: куда ехать, как поделить районы, кому передать литературу, где встретиться, чтобы пообедать… Протестанты, сказал Баев, видишь, как сладко улыбаются. У них все хорошо, у католиков обычно хуже. Главный миссионер, заметив, что мы смотрим на них, сделал приветственный жест, подхватил кружку молока и двинулся к нам. Удираем, сказал Баев, иначе сейчас для нас наступит царствие небесное, а я еще не готов.

Булыжная мостовая, деревья, окруженные солнечной дымкой; улица Розы Люксембург (здесь это звучало как поэма, canticum canticorum), соседняя — Карла Либкнехта, верного ландскнехта Розы; посреди улицы начинаются трамвайные рельсы — для начинающих трамвайчиков… Встань вот сюда, сказал Баев, это пуп земли, полюс, нулевой километр, отсюда все дороги ведут в Одессу.

Может, из Одессы? — переспросила я.

Да какая разница! Шарик — он же круглый, вас что, в школе не просветили? Двоечница! Я вами удивляюсь — прожить двадцать лет и не знать, что такое Одесса!

Да нет, я знаю, помнишь, я тебе рассказывала…

Но он не слушал — свернул за угол, пропал из виду, и мне вдруг захотелось остаться здесь, сесть на лавочку, смотреть, как просыпается город, как разгружают хлеб, поливают улицы, продают газеты, клеят объявления пятым слоем поверх старых… Вся Одесса в объявлениях, продает, покупает, торгуется, меняется, знакомится, женится, разводится, идет на работу, с работы, играет в шахматы, в домино, пьет пиво, балаболит, и так без конца. Почему в Москве ничего этого нет?

Ты только погляди, у них уже май! — не унимался Баев, волоча меня за собой. Не город, а вечный анахронизм — тут даже деревья растут корнями вверх. Кстати, учти — никто не станет с тобой церемониться, будить вовремя, встречать с оркестром, охранять карманы, водить по историческим местам, потому что со своими не церемонятся, а мы свои, своей не бывает.

Смотри по сторонам, запоминай. Если на лифте написано «Лифт вниз не поднимает», значит, так оно и есть, верь ему. Если на улице к тебе обращаются «дайте ходу пароходу» или «отвалите на полвареника», это вежливо, это означает — разрешите пройти. Еще мне нравится — «перестаньте сказать» или «дышите носом», это значит, что ваша реплика была неудачной. Учуяла? Начинай учить язык и вообще, хочешь быть свободным — будь, сказал Баев и окончательно снял куртку, оставшись в одной футболке. У него был вид человека, прорвавшегося к мечте.

Если справа от Карла есть улица Розы, то слева должна быть Клара, они же подружки. В школе на линейках, помнишь? — идет знаменосец, а с ним две симпатичные девчонки-ассистентки. Обычно выбирали самых-самых, которые не отличницы, а симпатичные. Ты ходила под знаменем? Ты точно должна была ходить.

(Опять пальцем в небо. Конечно, ходила: вместо уроков нас возили в музей Ленина с каждой новой партией октябрят, которых надо было принимать в пионеры. Потом в меня влюбился знаменосец и стал держать равнение не в ту сторону, и его рассчитали, а на освободившееся место поставили новенького, но он был такой противный, что я даже не запомнила, как его зовут, а потом незаметно для себя вышла из пионерского возраста и вошла в комсомольский, и прогулы пошли уже совсем, совсем другого рода.)

Да нет там никакой Клары, — сказала я. Дальше сразу Дерибасовская.

Сбежала, сказал Баев, извелась от ревности, украла кларнет и сбежала. Ну и ладно, обойдемся Розой.

Ах, Роза, Роза, декламировал он, летя по направлению к Приморскому бульвару, полы его куртки, завязанной на поясе, парусили, развевались, хлопали по бокам

утро красит нежным светом, первоапрельская заря над миром встает, погодка шепчет

итого все по списку — и светлое будущее, и электрификация всей страны, и равенство полов, а мы с тобой, бедняжка Роза, теперь две улицы, не сойтись, не разойтись, но я бы предпочел все-таки сойтись, скреститься трамвайными маршрутами, завернуть за угол, обогнуть вон тот ободранный особнячок, там должно быть море

просыпайся, соня, хватит уже

для справки — нас только что окатила поливальная машина, а полотенца не выдала, за сегодня это уже второй раз, когда я должен сохнуть естественным образом

эй, ты в порядке?

К кому это ты обращаешься? — спросила я, отряхивая куртку (не сняла — и правильно сделала). К Розе, Кларе или Соне?

Это не я, это Карл Либкнехт, ответил Баев. Он же ландскнехт, как ты утверждаешь. Это его серенада всем женщинам мира, включая тебя.

— Тогда уж миннезингер, — уточнила я.

— Чего-чего? — переспросил Баев. — Это фамилия такая? местная? У меня, кстати, был одноклассник по фамилии Гольденвейзер-Вандербровер, и ничего — вырос, живет в Америке. Зовется просто Вейзер, а остальные трое — Гольден, Вандер и Бровер — не у дел. Видишь, как человек усел.

— Не пойму — ты что, придуриваешься? — спросила я. — Не знаешь, кто такие миннезингеры? Впрочем, куда тебе… Если хочешь знать, две минуты назад ты воспроизвел классический сюжет, балладу утренней зари. Гарик рассказывал, там целая система была, как обратиться к даме и как ее воспевать, в зависимости от статуса. Если дама замужняя, то ей полагается…

— Слушай сюда, — сказал Баев свирепо, внезапно остановившись, так что я врезалась в него на лету. — Я хочу, чтобы прямо сейчас, на нулевом километре, ты позабыла всех остальных, что бы они там тебе ни пели в достопамятные времена. Обнулим наши счетчики. Закроем курсы ликбеза для малограмотных — что взяли, то взяли. Хватит учиться, пора обналичить путевку в жизнь. Отсюда и далее со всеми остановками никаких гариков-шмариков и вообще никого. Как первые люди, Адам и Ева, усекла?

— До грехопадения или после? — спросила я на всякий случай.

— Конечно, до. Если ты помнишь, после их депортировали за сто первый километр, нам это не подходит. Поклянись немедленно, а руку положи мне вот сюда, пусть все видят. По традиции, которую я только что заложил, на нулевом километре полагается поцеловаться. Одесса вся нулевой километр, так что давай, не отлынивай.

Прохожие оборачиваются, машины сигналят; сегодня все настроены на неофициальное, чудное; реагируют на малейшее движение воздуха, готовы с ходу оценить хохму, ткнуть пальцем в пузо, захохотать; но сколько таких целующихся первого апреля, это вовсе не оригинально, проходите себе мимо, граждане, не на что тут смотреть.

Я точно знаю, чего ты сейчас хочешь, поэтому мы пойдем искать гиацинты, сказал Баев. Чую по запаху, идти нам недалеко. Это не цветок, а завод по производству бытовой химии. В природе такого запаха быть не может. Перемещаемся на ту сторону, где бабульки с цветами стоят.

(Никогда не слышала, чтобы Баев нес такую чушь. Не видела его таким дурачком никогда.)

Ася, — крикнул кто-то из-за спины. Это тебя? — спросил Баев недовольно. Мы и тут не одни?

Тетя Ляля взяла курс прямо на нас, лавируя между другими участниками дорожного движения; ей дудели, она в ответ погрозила кому-то кошелкой; из кошелки торчали батон и газета; наконец полоса препятствий преодолена; отдуваясь, тетя ставит кошелку на тротуар и сразу к делу:

— Какие люди и без конвоя!.. На юморину приехали? Ася, это твой друг-приятель? Мама Алена знает? — Не дожидаясь ответа, руки в боки: — Ну вы даете, голубчики. А твоя мама в курсе? — это уже вопрос к Баеву. Тот, опешив, утвердительно мотает головой. Мама в курсе — и про Одессу, и про девицу, так что бояться нам нечего. — Есть хотите? Пирожка с печенкой дать? Держите, свеженький, вчера бегал.

— Здравствуйте, тетя Ляля. Это Даня, мы вместе учимся.

— Знаю, чему вы учитесь, — хохотнула тетя, — проходили. Диплом скоро выдадут? С отличием? Но курточку-то надо одеть, Даня, тут вам не Рио-де-Жанейро. Очень вы худой, прямо шкиля-макарона. Надолго в Одессу?

— До завтра, теть Ляль.

— И отлично, значит, ночуете у нас. — Баев попытался что-то возразить, но она не дала ему вклиниться в разговор. — Вот только Веня наш… Он же сразу Алене позвонит, он молчать не станет… Представляю, как твоя мама обрадуется, Ася. Ладно, маму я беру на себя. Только не позже одиннадцати, умоляю, а то мне самой от Вени нагорит. Как там Ниночка, справляется? Как мои буцманы, Сашка с Лешкой — бузят?

— Бузят.

— Наша порода, — удовлетворенно заметила тетя Ляля и подняла с тротуара кошелку. Некогда мне тут с вами… Запиши телефон, наверняка не помнишь.

Продиктовала и убежала.

— Ай да тетя. Не тетя, а торнадо, — восхищенно присвистнул Баев.

— Наша порода, — сказала я, хотя у меня с тетей не совпадало ни одного участка ДНК, кроме общечеловеческих. — Так что ты того, поосторожней. А я начинаю нюхать гиацинты — мне нужен тот самый запах, и пока не найду, мы отсюда не уйдем.

Набережная веселилась, по ней слонялись толпы одесситов, одетых кто во что горазд. Нас взяли в кольцо и повели какие-то фольклорные персонажи: дети лейтенанта Шмидта, рыцари ордена рогоносцев, соньки-золотые-ручки и кости-морячки; пожарные несли транспарант «Уважайте труд пожарных, не курите в постели»; интеллигенты несли другой: «Чтобы носить очки, мало быть умным, надо еще и плохо видеть»; оптимисты поучали: «Не жалуйся на жизнь, могло и этого не быть», пессимисты были лаконичны: «Не вижу смысла»; юристы предлагали гражданам идти на букву закона; на каждом углу продавали фальшивые деньги, консервы с одесским воздухом, бычки в томате (сигаретные), паспорта истинных одесситов, удостоверения любителей пива, почетных собаководов, многоженцев-ударников, красивых девушек и прочая и прочая.

А давай Юльке что-нибудь подарим! — загорелся Баев. Она моя тайная поклонница, я должен ей что-то привезти из командировки. Например, бумажку, подтверждающую ее небесную красоту… Нет, не стоит. Чего доброго воспримет как признание, и что потом?

Поторговавшись, Баев купил удостоверение, позволяющее ему круглый год купаться без пальто, а я — одесский воздух. Потолкались среди коробейников, изучили рынок и вдруг почувствовали, что одесский воздух не здесь. Скорее к тем, кто похож на нас, к солнцепоклонникам, которые знают, что такое поезд на юг, горячий ветер, листья травы, раскрошенные сигареты в кармане, просить у других, у третьих, не смущаться отказами, потому что люди, когда они смотрят под ноги, или на дорожные знаки, или в газету, становятся несчастными, рожденные любить не любят, боятся, но ведь это так просто, проще, чем на самом деле, сказала одна девчушка в пестром балахоне и с колокольчиком на шее, и протянула мне жестяную коробочку с цветными мелками.

Бродячие души

светлые, рыжие, выгоревшие волосы

бубен звенит, гитара говорит

бисерные запястья отбивают такт

мы теперь с ними, берем из коробки мелки

рисуем на ступеньках птиц, бабочек и цветы

мы не любим перепевки

потому что никто не может спеть так, как он

у него серебряное горлышко, выкованное ангелами

серебро Господа моего, выше слов, выше звезд

но сегодня даже он не считается за

и каждый, кто поет, поет

летим вниз по Потемкинской лестнице

все ракурсы слиты в один

кто-то промчался на велосипеде

зеркальце точно на нас

шаг на четыре, сбегаем по нотным линеечкам

тени все длинней, где чья

руки перекрещены за спиной, спина общая

пальцы в петельку джинсов

ноги все быстрей, их все больше

это музыка серебряных спиц

это набережная, на которой нам всегда будет двадцать

нам, солнечным отпечаткам, и время их не сотрет

и камень расцветает, и зеленеет земля.

Чуть дальше, за углом — Тещин мост, белая беседка, ветер, верфи.

Стояли, раскачиваясь на мосту, над городом дикого винограда, глухих дворов, молочников с бидонами, точильщиков с брусками, сапожников с колодками, бродяг с шарманками, бандитов с финками, фотографов с обезьянками

удивительно, что они еще существуют

подождать — и увидишь биндюжников или беглых каторжников, в этом городе никогда не знаешь, где человек, а где призрак

один из них, с «Зенитом» на шее

поднялся на мост, увидел нас, стал предлагать

а Баев ему про уговор, мол, мы не хотим останавливать мгновенье именно потому, что оно прекрасно, вот и пообещали друг другу, что сниматься не будем

фотограф очень удивился и сказал, что незапечатленная молодость — это зря потраченная молодость, и что мы непременно пожалеем

но мы не стали спорить и ушли.

Забрели в порт, разглядывали разноцветные стрелки подъемных устройств, читали на бортах незнакомые фамилии, купили по бутылке пива, потому что я очень хотела доказать Баеву, что пиво изменяет мир. Он явно этого не знал.

Изменяет мир? Пивная революция?

Вроде того, смотри. Взять водку или даже вино — какие у них механизмы действия? Принял на грудь, разошелся, наворотил дел — и все, трезвеешь, и сам себе противен. А пиво работает по другому принципу: мир моментально преображается, он превращается в стеклянный шарик, нагретый в руке, а в нем пузырьки радости. И ты вроде бы прежний, только добрый какой-то и открытый… Короче, на улице надо пить пиво и ничего кроме пива, таково мое убеждение.

Тут, конечно, вопрос количества, уточнил Баев. Боюсь, что с увеличением дозы эффект от употребления любого алкоголя нарастает одинаково, пусть и не линейно, но вполне предсказуемо. Мир схлопывается до точки и ты вместе с ним… Я как-то в восьмом классе надрался до беспамятства, хотел показать себя мужиком. Попал в реанимацию, отдохнул денек в коме, с тех пор почти не пью. Не, я могу,

конечно, просто потребности нет. Однако за ради хорошей погоды, да на солнышке… и никуда не торопясь… Считай, что уговорила. На улице так на улице. Это означает, что в «Гамбринус» мы сегодня не пойдем, закончил Баев деловито. И правильно — сегодня там не протолкнешься, затопчут. Давай завтра. Утречком встретим Юльку с Султашкой и наведаемся, выпьем за знакомство.

Ты в порядке? Не замерзла?

И вдруг словно струна порвалась — нет ничего, ни меня, ни Одессы.

Беспричинно, бесповоротно. Стою у парапета, вглядываясь в осколки города, в его ошметки, шкурки, седую мыльную пену; мир лопнул, прекратился в бессмысленную окружающую среду, холодное декартово пространство, как попало заставленное мертвыми предметами, скамейками, деревьями, людьми… Толпы небрежно раскрашенных, пьяных приезжих, нацепивших фальшивые носы и уши; гидроперитовые блондинки в кожаных юбках, их спутники с банками джин-тоника; эти мужчины и женщины ждут концерта Петросяна, Петросян для них царь и бог; гогочут, лузгают семечки, курят-пьют-матерятся, собственно, они так разговаривают, здесь многие так разговаривают, но я почему-то не замечала; бросают на ветер обертки от «Сникерсов», ветер ледяной; мы два беженца в куртках с чужого плеча; запыленные кроссовки, правый порвался еще с утра, пару дней и развалится. Гиацинты осыпались, запах перегорел, перетерся. Задубевшие, непослушные пальцы. Это от усталости, наверное. Да, от усталости.

Между прочим, ты наверняка не знаешь, какой лозунг был самым удачным за всю историю одесской юморины, продолжал бубнить Баев, зачем-то взяв меня под руку. (Мы никогда не ходили под руку — не наше.) Осторожно, мотоцикл. Почему ты все время норовишь под колеса влезть!.. Мне папашка рассказывал, они в былые годы регулярно в Одессу наведывались. КВНы всякие, физики-лирики, споры до хрипоты… Не знаю, как папашке это с рук сходило, он же у меня ответственный работник. Какой? Потом расскажу. Они вообще лихо жили, на грани, а сейчас — два голубка-пенсионера, приятно посмотреть. Мы будем такими же, если доскрипим.

Собственно, я о лозунге. Воспроизвожу дословно: «А что ты сделал для того, чтобы Одесса стала миллионным городом?» И ведь стала! Чертовы одесситы, им все легко дается. Захотели — взяли. Вот это жизнь!

Кстати, насчет взяли. Мы вчера с тобой шиканули, сегодня надо бы поприжаться, свести баланс. Пойдем вон в ту блинную и уведем пару блинчиков, желательно с мясом. Заодно посмотришь, как я это делаю.

Что значит уведем?

Очень просто, я зубы заговариваю, а ты мимо кассы, с подносиком. Если поднимется кипеж, а он не поднимется — с чего бы? — я типа тут, достаю мани, расплачиваюсь, честь по чести.

Вот еще, возмутилась я, лучше голодать.

Ради чистого искусства, упрашивал Баев, и потом, я тыщу раз это проделывал, тем более — мы же в Одессе. Если хочешь знать, передразнил он меня, когда я с девушками разговариваю, они уже о блинчиках и думать забыли. У них вообще эта функция — думать — отключается за ненадобностью.

Поговори лучше со мной, сказала я мрачно. У девушек потом недостача обнаружится, их отругают, премии лишат.

Этих? — хихикнул Баев, кивая в сторону двух девиц, курящих на крыльце. Упитанные аки поросята, вся недостача в габариты ушла, в проценты, неплохой капиталец, я вам доложу… Ну не хочешь, как хочешь. Может, ты и права. Обрати внимание на названьице этой богадельни. Крупно: «Кафе Катакомбы». Буковками поменьше: «Быстро, дешево, питательно». Я бы еще приписал совсем крошечными: «Летально. Гарантия 100 %. Справки». Согласен, такие блинчики нам не сдались. Ну что ж, подзарядимся солнечной энергией, а также энергией ветра и морских приливов. Может, еще по пиву?

За стеклом газетного киоска большая карта Одессы, прижалась к стеклу — чтобы лучше видеть тебя, дитя мое — разложенная от и до. А не переместиться ли нам из туристического центра в настоящий город?

Ты прочти, одни названия чего стоят! Улица Пастера, пережившего свою болдинскую осень в холерной Одессе, где от нечего делать пришлось заняться пастеризацией… или вакцинацией… или ирригацией… или я умолкаю, потупив очи долу. Он разве одессит? Что-то не припомню. Рядом улица Сакко, который без Ванцетти как карандаш без грифеля. Жаботинский — тот самый? Который Белоусов, химические часы? Нет? Очень жаль. Жанна Лябурб — кто такая, почему не знаю? Француженка? Если революционерка, то наверняка уродина… И целый выводок прелестниц — Уютная, Веселая, Елочная, Тенистая… А эта, длинная — Дача Ковалевского, прямо так и называется. Хочу на дачу! То-то старик Ковалевский будет рад. Заждался, поди, и самовар давно простыл.

Там должно быть неприглядно, сказала я, это же окраина.

И хорошо, настаивал Баев. Пересидим вакханалию, вечером вернемся в центр. Нам обоим передышка не повредит. Мне — потому что я так решил, а тебе — потому что у тебя глаза на мокром месте и даже хваленое пиво не в состоянии это упущеньице исправить.

Со мной такое было полчаса назад. Я не стал говорить, перекурил как-то, перемогся. Но по внешним признаком сразу определяю, я прекрасный диагност. Дай руку, посчитаем пульс, если он у тебя вообще есть. Не хочешь? Ну и не надо, науке и без того все ясно: внезапное разлитие черной желчи. Характерные симптомы: жизнь продолжается, но тебя как будто вырвали из нее с корнем и ты болтаешь ручками-ножками в воздухе — дайте мне точку опоры, дайте поскорей. А опоры нет и не предвидится. Ты один, холодный, как айсберг в океане, свободный, как смертник, и никому не нужный. Вот что с тобой приключилось. Я прав? Конечно, прав. Тогда поверь мне на слово, что это явление временное. Сейчас полегчает.

Мы движемся рывками, Аська, жизнь квантована, только вчера были в Киеве, позавчера в Москве, промежутков нет. Нет зазоров! Вчера не любил, а сегодня любишь — как это случилось, в какие вечера? Кроме всего прочего, мы уже преодолели сверхзвуковой барьер и недалеки от сверхсветового. Слышишь меня, красавица? Надулась как мышь на крупу, вызванные потенциалы в височных долях отсутствуют. Правильно я помню вашу анатомию ЦНС? Что ты тогда за нее получила, кстати?

Внезапные провалы, продолжал он едва ли не самую блестящую в своей жизни речь, обычная штука для вычерпывающих людей. Для таких, как мы. Это от скорости, своего рода релятивистский эффект. Хотя к чему тревожить дух создателя теории относительности, если можно этого не делать? Предложим другую метафору — в воздушном океане полно ям, и мы попали в ямку. Терпение, господа, сейчас наш самолетик дрыгнется и выскочит из нее. За штурвалом пилот-угонщик, лучшее в мире привидение с мотором, кислородная маска выбрасывается автоматически. На, дыхни, затянись. Ну и что, что не куришь, я же тебе не курить предлагаю, а средство спасения, можно сказать, парашют. Погоди, сейчас прикурю новую, потому что первая затяжка самая вкусная, самая нежная. И улыбнись, наконец, а то я себя полным придурком чувствую. Наговорил тут, самому не смешно.

Итого все по плану, хотя не мешало бы подзаправиться. Пиво пивом, но горючка нужна. Сиди здесь, я скоро. Да не волнуйся ты, все будет по-честному. Я же не знал, что у тебя голова набита правилами хорошего поведения в школе, во дворе и дома. Я уважаю чужие принципы, даже когда зверски голоден. Даже когда мрачен. А мрачен я, потому что превысившие скорость света ничего не излучают. Они поглощают. И если такой превысивший решит увести блинчик, его, конечно же, никто не заметит.

И исчез, оставив меня с зажженной сигаретой в руке.

Думает, я не пробовала курить. Черт, какая неуместная хандра. Выправляем крен и летим дальше.

Съели по бублику, по заветрившемуся бутерброду с сервелатом, заполировали пивом; пошли на дачу старика Ковалевского, по пути встретили укромную лавочку в кустах; задремали; проснулись оттого, что нас поливают из шланга холодной водой; это в третий раз, сказал Баев, надеюсь, он же и последний, поскольку больше трех раз в одну воронку не бывает, исключено. Правило трех сигм знаешь?

Причем тут сигмы, это вообще о другом, пробормотала я, ежась от холода.

А, неважно, отмахнулся Баев. Кстати, у меня в Одессе одноклассничек есть, выдающийся математик будущего Яша Минкин, в прошлом неплохой теннисист нашего, местного разлива. Мы с ним провели на корте десятки незабываемых спортивных часов. Если хочешь знать, — он никак не мог мне простить лекции о миннезингерах, — у меня разряд по теннису и по яхтингу, да-да, однако речь не об этом. Предлагаю посетить Одесский госуниверситет и передать ему привет от Московского. В конце концов, мы с тобой олицетворяем целых три факультета, должны же местные власти как-то отреагировать на столь представительную организацию. Хлеб-соль, то да се.

Видишь, ты повеселела. Потому что назад повернули, против ветра, и все как рукой сдуло. И не надо меня поправлять. Если я говорю, а девушка смеется, значит, я говорю правильно.

Универ облазили сверху донизу, Яшу не нашли, приземлились в полукруглой аудитории, сели за парту. Осмотрелись, почитали надписи (как будто и не уезжали из Москвы — узнаваемо до деталей). А тут не без приятности, сказал Баев — старое здание в духе царизма. Занавесочки, пианино. Скажи мне, пожалуйста, зачем студенту мехмата пианино?

Ну как же, привычно завелась я (Гарикова школа!), музыка и математика близнецы-братья (или сестры?), греческий антоним слова «музыка» — ни за что не угадаешь — аматия, то есть «невежество»… (Баев сделал заинтересованное лицо, но его блуждающий взгляд ясно давал понять, что ему просто нравится звук моего голоса.) Мир как струна между бытием и ничто… платоновы многогранники, хоровод небесных тел… интервалы, пропорции, числа Фибоначчи…

Сейчас проверим, сказал Баев, не расположенный к сократическому диалогу о вечном, влез на сцену, открыл крышку пианино, сбацал собачий вальс. Больше ничего не умею, сыграй? Ты ведь у нас могешь? Давай напишем чего-нибудь на доске, да покрупнее. Должны же мы оставить след и в этой истории.

Он держался бодрячком, ни тени усталости, залез под кафедру, обнаружил в коробке из-под леденцов тайный запас мела, начал сочинять что-то витиеватое, мел застучал по доске, знакомый усыпляющий звук, логарифм «а» по основанию «бэ», возводим в степень и отсюда… Я присела на лавку, положила голову на парту…

Проснулась, Баев курил на подоконнике, в золотистом вечернем свете, струйки дыма медленно рассеивались над его головой. Снаружи грохотала музыка, пели, аплодировали. КВН начался, сказал он, пойдем? Не хочешь? У нас куча времени до одиннадцати, целая жизнь. И надо провести ее так… чтобы было о чем вспомнить на свалке, закончила я.

Мы покинули университет и углубились в непарадную часть города. Осматривали дворы, заходили в подъезды, читали на дверях фамилии жильцов. Интересно, они и правда тут живут или это рудименты? — спросил Баев. Фамилия есть, жильца нет — съехал, поменял паспорт, умер… Давай позвоним в дверь и спросим — проживает ли по данному адресу гражданин Шнирман? И как именно проживает, хорошо? В таком дворе невозможно жить плохо. Ну что, зайдем в гости?

В другой раз, говорю, хотя другого раза, конечно, не будет. Вот побывали мы в этом дворе, представь себе, и больше никогда…

Глупости, возразил Баев, все в наших руках. Если хочешь навестить гражданина Шнирмана в следующем году, я устрою, не проблема. Отметим в записной книжечке — 1 апреля 1992 года навестить Л. О. Шнирмана. Мы ведь каждый год будем начинать с Одессы, не так ли?

Стемнело, ноги не несли, чувства не чувствовали. Помню двух котов: она на дереве, он внизу; он зовет ее спуститься, она делает вид, что не хочется. Мы подождали немного, но Джульетта так и не снизошла. Умыла мордочку, лапки, спинку, не слезая с веточки; послушала еще; посмотрела на миннезингера внимательно, оценивающе; приняла про себя какое-то решение и, мягко спрыгнув на землю, удалилась в сторону моря.

Мы пошли следом, Ромео крался за нами по кустам, осторожничал, потом все вчетвером сидели на берегу, молчали, в парке бумкала-тудумкала дискотека, какой-то парень выкрикивал «It’s easy to remember», больше ничего понять было нельзя, рэп. Мне снова захотелось плакать, но не от разлива черной желчи, а оттого, что это не повторится. Солнце первого апреля село за горизонт, его больше нет, завтра из моря появится другое. Только что были гиацинты, нулевой километр, горячее молоко — и как будто в прошлой жизни. Пообещали и оборвалось. Карета стала тыквой, платье отобрали, башмачок потерялся.

Что скажете, доктор?

А я скажу, что это признак хорошо прожитого дня, только и всего.

Долго ждали «пятерки», промерзли, сели не в ту сторону, пришлось возвращаться, приехали к дяде смирные, съели все по два раза, на вопросы ответили, пообещали позвонить маме завтра же, на будущее оповещать родственников заранее, застегиваться, расхристанными не ходить, вообще быть серьезней, ответственней, что ли. Тетя Ляля постелила в бабушкиной комнате, мне на диване, Баеву на полу. И пожалуйста без перебежек, пощадите Вениамина Сергеича, у него жуткая бессонница, встает в четыре, бродит по квартире, что-то мастерит, пилит, наждачит… С тех пор, как его отовсюду ушли на пенсию, мается, бедняга. Увидите ночью привидение за верстаком — не пугайтесь. И вообще, вовремя проснулись — сразу по кроватям.

(Не ожидала я от тети Ляли такого либерализма.)

А бабушки Тамары нет, некому показать моего Даньку. Уж она бы определила, какой он король. Уж она бы порадовалась тому, что мы в ее комнате вдвоем, наконец-то вдвоем.

Родители

Утро, набережная.

«Вы перестанете строить рожи или нет? У меня пленка заканчивается».

Мы только что познакомились, Султан с фотоаппаратом намеревается взять нас в рамочку, а мы с Баевым саботируем. Баев мне про них все объяснил — женатики, безнадежный случай; знакомы с детства, сидели за одной партой; отгуляв выпускной, расписались, как будто горело у них. Четырнадцатого июля, в день взятия Бастилии, между прочим. А Юлька-то — генеральская дочь, и что прикажешь делать? Она привыкла к хорошему, к очень хорошему, к самому лучшему; ей нужно было обеспечить, и он из кожи вон вылез, но обеспечил; теперь они живут в отдельной квартире, в старом питерском доме, о детях и не думают — зачем?

Женатики смешные, крупные, очень похожие друг на друга, разве что у Юльки толстая коса, а у Султана ежик и очки. Их портреты отлично смотрелись бы в школах, загсах и поликлиниках — здоровая ячейка общества, крепкий организм, молодость, полноценное питание. (И никакого спорта, лучшие друзья — отбивная и телевизор.) Султан мне нравится, но слушаться его я не намерена. Если мы перестанем строить рожи, то потомки увидят на снимке кого? — правильно! — двух по уши влюбленных и непростительно молодых людей. Однако Султан непоколебим, он настаивает, чтобы мы сказали «чииииз», и птичка все-таки вылетает — теперь мы на пленке, позади бликующее море, акации, утренняя дымка, сияние, полукругом расходящееся над головами.

Что подарить этому городу? Монетку в море не годится, мы же не туристы… Выручает потайной карман. Сознаюсь, что нарушила клятву и контрабандой таскаю при себе фотографию от десятого марта сего года. Нинкин день рождения, мы вошли в комнату, стоим в дверях и никого-то из этой компании не знаем; бородатые походники, химики-технологи, их жены и дети; стол от двери до окна; цветы от восьмого числа, помноженные на цветы от десятого, плюс зеркальный шкаф, сколы, грани хрусталя, итого эн факториал; ну что же вы, проходите, в уголке есть местечко; посидишь у меня на коленках? они ужасно костлявые, тебя надолго не хватит; зато можно обнимать безнаказанно, есть из одной тарелки, лакать из одного блюдечка, стаканчика — и все уже про нас понимают, и объяснять ничего не надо.

Хорошая фотография, хороший день, поэтому не жаль; разжимаю пальцы, отпускаю и она летит; глянцевая поверхность собирает солнце и воду, воду и солнце. Мы делаем круг, навещаем парк, где вчера в третий раз приняли крещение одесской водой; поднимаемся, огибаем Оперный театр; пока Баев с Юлькой о чем-то шепчутся, Султан берет меня под руку — и снова двести ступенек вниз; здесь бы лед да морозец, острит он, потому что не знает, кто я и о чем со мной говорить, а между тем мы рискуем выйти на второй круг, как будто вся Одесса втиснута между двумя площадями и тремя улицами, но не стоять же на месте!

В «Гамбринусе» темнота, духота, пивные бочки… Дядька за стойкой, увидев нас, припечатал — опять детский десант — но все-таки налил. (Мы чудовищно помолодели — еще немного, и тебя перестанут пускать в общественные места без мамы.) Пиво невкусное (потому что не на улице?), кислое, с липкой пеной; мы не допили и смылись под шумок. Поезд через час, ночью будем на месте.

…полупустой, дребезжащий, по-летнему раздолбанный, с открытыми окнами, пыльный, душный. Плацкартный вагон весь наш, под столом ящик пива, я слушаю истории — про выпускные экзамены и школьные попойки; смотрю на Баева, как он переменился, помягчел, перестал брутальничать; расчувствовался, старый хрен, после бутылочки «Оболони» и очередной истории типа «а помнишь, на перемене…»; и я расчувствовалась, но чем дальше, тем меньше понимаю, о чем они говорят. С трех сторон, перебивая друг друга

Султашка (место 11), мы с Баевым (два верхних), Юлька (место 13, ничего?)

и еще какой-то доходяга на нижнем боковом, тихий и безучастный:

…и вместо сменки показал ей // а она как заорет // прямо из мешка достал, представляешь, за хвост // ну чисто пожарная сигнализация, слышно было даже на улице // подонки! родителей в школу СЕЙЧАС ЖЕ! // а еще интеллигентной профессии дама, учитель русского языка и русской же литературы // пока я жива, это тебе с рук не сойдет, ты у меня попляшешь, Аввасов // аж пена изо рта // испугала ежа голой ж… простите, девушки // дома-то нагорело небось? // еще чего, у нас дома полное либерте-эгалите // рассказываю: папа-главнокомандующий надел свои звезды и пошел на педсовет // крыса-то настоящая, на помойке найденная, свежачок // я старался // они там все со стульев попадали от страха // ладно заливать, папа им просто позвонил, станет он ради них звезды надевать // больше они его не трогали // у него в аттестате поведение прим // а папа молодцом // и у Баева тоже // обижаешь, у меня хор, а папашка да, мировой (это Баев, возмущенный, потому что «прим» для любого раздолбая позор на всю жизнь) // он ушлый, Баев, никогда не светился без необходимости, все тихой сапой // вы что хотите сказать, папа-генерал заранее знал, кто будет его зятем? // а кто ж не знал-то, мы с Юлькой с пеленок // еще скажи, на одном горшке сидели // нет, врать не буду, не сидели // шкура печеная, сам тощий, улыбочка волчья // за что его женщины любят, ума не приложу // ну и друзья, двурушники (это Баев, польщенный) // у него прозвище было — «гриль» // а что, похож! // стилял немного, галстук-шнурок, черные очки // Данька, ты носил галстук?!! (это я, не выдержала) // компромата у нас завались, если понадобится, свисти // я вам свистну // вот еще, вспомнил — в третьем классе он в сочинении написал // бедная Анна Марковна // «мама — припадователь, а папа — уехал» // это у него папу в командировку отправили на неделю и тут доходяга, который караулил пустые бутылки, лежа на нижнем боковом, оглушительно захохотал; оказывается, он тоже слушал, и мы его угостили пивом, потому что ящик на четверых — это, пожалуй, многовато…

Во втором часу ночи идем по центральной улице — по Крещатику, который есть в каждом тамошнем городе. Старый кирпичный дом, с арками, внутренним двориком и зеркалами в парадном. На лестничных площадках коляски, санки, клюшки. Баев достает ключ, ювелирно орудует в замке, открывает без щелчка…

А в коридоре родители: долго же вы от вокзала добирались!

(Конечно, ведь мы останавливались под каждым фонарем, как и положено.)

Давайте ужинать и на боковую, остальное завтра.

Не получилось.

Просидели полночи, спохватились на рассвете, заселили меня в Данькину комнату, его прогнали в гостиную на диван. Переживешь ночку без меня?

Книжки, стол, покрытый зеленой бархатной бумагой, за которым ему полагалось делать уроки, и они думали, что он делал; старый проигрыватель (33, 45, 78), балкон со стеклянной дверью, на столе игрушечный волчок; я покрутила, цветные полосы слились в одну, глаза слипались; спрятала волчок под подушку, спать, спать. Комната изучала меня, прислушивалась к сиреневому туману в моей голове, утром сквозь сон обрывки телефонного разговора, ваша девочка у нас, да-да, конечно, пора бы и нам познакомиться, приезжайте обязательно, в отпуск, отдохнете на Днепре, Данька, неужели все это правда — это ты, это я?

— И притом неприглядная, потому что я неумыт и небрит, а уже перебежал к тебе под королевское хихиканье. Минуточку полежим — и по коням. Приготовься, сейчас нас начнут кормить.

— А это страшно?

— Это практически несовместимо с жизнью. Если удастся спастись, покажу тебе город, потом навестим Юльку с Султашкой и возьмем у них ключ. А сейчас Королева тебе все расскажет и даст инструкции по превращению меня в человека, но не это главное. Главное, зачем мы здесь — кушать и поправляться.

— А если я хочу голодать и худеть? А Королева — это кто?

— Тогда иди на кухню и скажи ей сама. Королева — это мама. Король — отец. Да-да-да, мы так друг друга называем, что смешного?

— А ты кто? Прынц? Наследник престола? — прыснула я. Такой суровый Баев, неприступный как скала, и на тебе — семейный очаг, игры в королей и капусту.

— Дети, завтракать, — позвала Королева из-за двери. Потом осторожно постучала. — Вы тут? Вставайте, отцу скоро на работу.

Не хочу, чтобы он поправлялся, не хочу вставать

его тело цвета отполированной бронзы

еще темнее на белой крахмальной простыне

не увлекайся, говорю я себе

самое большее, что мы можем себе позволить

это полежать под одним одеялком, как в детском садике

потому что папа и мама, и утро солнечное

солнце здесь не заходит

кажется, оно обогревает только одну часть земли

с эпицентром в Одесской области

а Москва в вечной полутени

(какая Москва, где она!)

длинная, как у наследника фараона, шея

твердо очерченные скулы

брови густые, вычерченные по линейке, без изгиба

очень похож на отца, но отец крепче, шире в плечах

трудно поверить, что ему почти семьдесят

работает, хотя мог бы позволить себе отдохнуть

и другие бы заодно не вставали

в полдвенадцатого утра.

— Мой отец — подполковник КГБ, — с гордостью сообщил Баев. — В отставке, конечно. Патологически честный и порядочный, такие тоже работают в органах. По международной линии, точнее не скажу, потому что не знаю, и не узнаю никогда, — Баева прямо-таки распирало от удовольствия. Папа Джеймс Бонд, не каждому в жизни так свезло! — Пока меня не было, они годами ошивались за границей. Папашка неплохо разбирается в живописи, собирает гравюры, если продать его коллекцию, можно в старости безбедно жить. Сейчас подрядился рыбинспектором, гоняет браконьеров. Работенка та еще, тем более для пенсионера, но он не пенсионер, нееет. До сих пор под парусом ходит. Все, хватит вопросов. Завтракать. И не пялься на него за столом — он сразу поймет, что я тебе растрепал.

— Не беспокойся, — говорю, — если я и буду пялиться, то по другой причине. Мне очень нравится твой отец, особенно теперь, когда я о нем такое узнала. Он не носит мятых футболок, курит трубку, разбирается в живописи, знает языки и к завтраку наверняка выйдет в белой рубашке, а ты даже побриться не успеешь, чудовище, все щеки мне исколол.

Барышня и хулиган, здесь таких парочек пруд пруди. Широкие южные улицы разматываются прямо в Днепр, по ним слоняются, заложив ручки в брючки, беспечные южные мальчики с затылками щеточкой, с ними девочки из хороших семей. Когда-то наш город был почти академгородком, а теперь вырождается до люмпена. И тем не менее… Это тебе не Москва — заметила, как дышится?

У фонтанов дежурят голуби, клянчят себе на пропитание; и эти вразвалочку — чувствуется близость Одессы, хотя моря нет; и все же Днепр — почти море, нечеловеческой ширины, уходит за горизонт; редкая птица из школьной программы дотянет до буйка, а мы с батей — на вертолетике! как только сезон охоты открывается, мы патрулируем; здесь столько птицы гнездится, по водохранилищу, чуть-чуть от города отплыть… Ничего, я тебе летом устрою… Плавать-то умеешь? Буду тебя под парус ставить, или на доску…

И еще он говорил — скоро зацветут абрикосы, и я отвечала — а я тебя люблю. У берега ходили яхты, и он объяснял, какие маневры они выполняют, хорошо или так себе, кривокосо, произносил без дефиса и написал бы наверняка без оного, а я снова говорила свое я-тебя-люблю. Не сбивай меня, сердился он, иначе я тоже перейду на междометия, и как прикажешь просить у Султана ключ?

Очень просто, скажи ему — ты мне друг, Султан, и я тебя люблю, но все-таки дай мне ключ, потому что она меня тоже любит, разве он не поймет? // Ну нельзя же так, в лоб — а светская беседа? // Ему одного взгляда будет достаточно, чтобы бросить ключ тебе под ноги и сбежать. // Я что, похож на бандита? // На безнадежно влюбленного бандита, который обдирает чужие сады для своей избранницы. Оставь эту веточку в покое, у меня их уже штук сто.

Я поставлю их в воду, и они зацветут. В Москве.

Кубок Вермута

Влетели с разбегу, да не тут-то было. Андрюха, прибитый пыльным мешком по голове, сидел на краешке кровати. Увидев нас, молча показал пальцем на соседнюю комнату, где Самсон говорил по телефону, едва сдерживая тот самый праведный гнев. Все понятно.

Привет, Павлик, — сказал Баев, ничуть не смутившись. — Телефончик поставили? Здоровско. Теперь меня мамашка будет вызванивать каждый день, приготовься.

Самсон, коротко поздоровавшись, добавил — «на два слова». Мне было столь же категорично предложено посидеть в коридоре. Я молча вышла и пристроилась на подоконнике. Снаружи шел снег, ему было плевать на нас и на календарь. На календаре, если не ошибаюсь, шестое апреля, и мы вернулись платить по счетам.

(Достать банку с одесским воздухом, нырнуть в нее с головой и не выныривать.)

Из комнаты выполз Андрюха, сел рядышком, закурил.

— Я тут ни при чем, — сказал он сразу, хотя кто его спрашивал. — Баев сам дурак. Спалил плитку, это раз. Кассету с «Аквариумом» кто зажевал, ну не я же? А видео, над которым Самсон дрожит как цуцик!.. Как можно было раздать по этажу и не озаботиться тем, чтобы вовремя собрать обратно! И вообще, по мнению Самсона, которое он не высказывал, но оно очевидно и без слов, в его комнате чрезмерно пахнет женским духом. Я уж не говорю о том, что в ней тусовался народ, который до сих пор, по старой памяти, вваливается к Пашке среди ночи.

У вас не было шансов. У меня их тоже осталось мало, но я уцелел. Пашка выбросил спасательный круг, я покаялся и теперь веду себя хорошо. Вас не топил, честно. Вы сами потонули, — сказал он с нажимом, затушил сигарету в консервной банке, стоявшей между рамами, и удалился.

Я молчала. А зачем говорить? Нет, не о том мечтали большевики. Снег, дождь, холодрыга. Задолженности. В кармане опять только на метро, глаза засыпаны песком, так бы сейчас и заснула на подоконнике. Самсон нас выселяет и его можно понять. Мягкой посадки не получилось. Ну здравствуй, Москва.

Ровно через два слова вышел Баев, крепко озадаченный, обнял за плечо — к Машке, к Машке. Что-нибудь придумаем. Я выставил Самсону ультиматум, сделал вид, что ухожу. Должно подействовать.

Машки не было, но Серега нам посочувствовал и где-то обнадежил — по выходным мы на даче у родителей, сейчас Машка придет и отчалим, следовательно, до понедельника комната ваша. Однако хочу спросить кое о чем, только чур не обижаться. Вам не приходило в голову самое простое решение? Ну о-о-очень простое и надежное, как электрический стул.

Какое же?

А расписаться! Мы с Машкой расписались, получили комнату и живем, горя не знаем. Вы же оба из МГУ, должны дать.

Чего? — изумленно спросил Баев, выпучив глаза.

Чего? — спросила я ошарашенно.

Чего? — спросили мы оба, недоумевая.

Серега поднял руки в знак капитуляции. Не горячитесь, ребята, вопросов больше нет. А вот и жена. Ты готова, солнышко, едем? Эти поборники свободной любви переночуют у нас, ничего? Чао, рагацци, в холодильнике котлетки, остальное сами.

Хороший он, Серега, сказала я. Везет нам на хороших людей. Вызываем Петьку и живем до понедельника, потом в ДАС.

Ниче, сказал Баев, не развалимся. Выходные это много, особенно если Петьку на ночь выгонять к маме. Раз в неделю — по статистике население так и живет, и даже воспроизводится. Чем мы хуже? Доставай котлетки, я пока пойду соберу твое барахлишко. Не будем мозолить глаза Самсону, мне с ним жить. Надеюсь, что недолго.

Когда я вернулась в ДАС, обнаружила, что и там тоже похолодало. Танька дулась.

Оказывается, я исчезла, не попрощавшись, бросила ее, приехала из Одессы не такая!.. Ты изменилась. (Укоризненно и без комментариев, со скорбью в голосе.)

Танька, ведь это была твоя идея, помнишь?

Допустим. И на старуху бывает проруха. Ты лучше скажи — он тебе хоть что-нибудь подарил? Кроме тех якобы французских духов, которые на самом деле польские?

Ай, причем тут это, отмахивалась я.

При том, настаивала Танька, что лучшего критерия пока не придумано, и он работает, и ты не ответила на вопрос.

(Ну откуда она такая прагматичная?)

Взялась за ум, учит немецкий, раздобыла лингафонный курс, крутит по вечерам, ломает язык, тявкает, шипит… Собралась переселяться, куда — неизвестно, вид загадочный, значит, нашелся тот самый, единственный, но тебе не скажу. Через пару дней оттаяла, достала из-под кровати банку варенья, мы залезли в нее двумя ложками, как раньше… Все-таки дуться — это серьезная работа, сил требует, и про единственного охота поговорить. Старше нас на восемь лет, экономист, москвич. Брошу все — и к нему. Надоел этот ДАС — тараканы, бычки, грязь. Дворники ходят в касках, потому что любой мусор выбрасывается сразу в окно. Мятые психфаковские мальчики в мятых маечках, изрядно разбавленные девочками, в пропорции один к двадцати. Тебе не кажется, что мы заслуживаем большего? Да нет, говорю, меня устраивает. Скептический взгляд, вздох сожаления — в жизни, Ася, должна быть цель, желательно конкретная, и желательно выше тебя на целую голову. А лучше на три — я высоких люблю.

(Остальное как прежде — и тельняшки, и диалоги по ночам. Танька она и есть Танька. С ней не поссоришься.)

Мертвая душа Наташа ожила и явилась нам воочию, потребовала жилплощадь, пригрозила разбирательством, оттяпала кусок кают-компании, завесила его тряпками, ужесточила режим. Ходит набыченная, на всех покрикивает, кто сквозняк устроил, ей нельзя, у нее гайморит, чьи волосы в ванной, негигиенично, почему в комнате посторонние, кто пропустил, сейчас охрану вызову… Выставила Баева за дверь, и он пошел. Баев — пошел! Юлька говорит — так продолжаться не может, давайте бунтовать, а сама мельтешит — Наташечка, душечка, поставить тебе чайничек, закрыть окошечко?..

Одно спасение — оазис имени Джорджа Харрисона, но не будешь же там круглые сутки торчать! Света нервничает. Рощин дописывает диплом. У Акиса с Танькой взаимопонимания еще меньше, чем было месяц назад. Остается пить пиво на улице и ждать выходных.

Или брать инициативу в свои руки.

Наташечка-душечка уведомила нас, что будет отсутствовать до завтрашнего вечера, грех не воспользоваться. Скинулись, сбегали на десятый этаж к спекулянтам, купили вина; Зурик приготовил плов с барбарисом (сильный ход, после бесплатного-то хлебушка, серых макарон и овсянки со шкурками). Жизнь налаживается?

Запах плова в коридорах, на лестницах, даже в лифте, к нам заглядывают, а нет ли соли, сахару, словарика, калькулятора, ой, а что это у вас, день рождения? Сейчас нас будет много, больше, чем может вместить одна даже очень большая комната, и мы увидим, как Михалина обнимается с Яськой, как Юлька пьет и добреет, и вот уже она всех любит — меня, Таньку, Акиса, Баева, которого до сих пор нет; Зурик откупоривает бутылку, штопор, поскрипывая, ввинчивается в пробку; его руки, открытые по локоть, подвернутый рукав рубашки, за столом он похож на дирижера, играет и пьет целый оркестр, но смотрят только на него; плавные жесты, улыбка, размноженная солнечным сквозняком; я тоже немножко пьяна, Баева все нет, окна настежь, огромные окна, которые не открываются, а переворачиваются, и вместе с ними улица с ног на голову; мрачный Рощин, которого с трудом оторвали от четвертой главы диплома, срок сдачи вчера, а еще введение и заключение, и ссылки не проставлены; взрослый, умный Рощин говорит мне — я не в обиде, Аська, я не в обиде, но если ты когда-нибудь захочешь посетить город Бердичев, вэлкам, это лучший город на свете, в котором никогда не отцветает жасмин.

Почему-то опять ощущение, что в последний раз, но я не поддамся; Баев пробирается ко мне по головам, курточка со сломанной молнией, под мышкой бутылка вермута; уберите руки, это приз; я объявляю конкурс бумажных самолетиков на кубок Вермута, быстрее, выше, дальше, у кого дальше, тому и приз.

И вот мы пыхтим по углам, складывая свои «Су» и «Ту», «боинги» и «конкорды»

папа-аэродинамик не гарантия, мои изделия никогда не летают, они врезаются носом в пол, вот и весь полет; в лучшем случае могу смастерить тебе шапку из газеты, бумажный тюльпан, лягушку или двухтрубный пароходик, который сразу же намокнет и потонет, но не поплывет

ерунда, говорит он, мы придумаем отличный самолет, разрисуем его, приделаем уши, а внутри обязательно текст послания — чтобы он гордился своей миссией и нес слово людям

мы хотим сообщить вам, выводила я, стенографируя

Баев диктовал, декретировал

всем, всем, всем

сегодня чудесный день и хочется выиграть кубок

но главное — все должны сегодня нас увидеть

потому что легкость и счастье заразительны.

Ушастый самолетик безошибочно выполнил петлю Нестерова, набрал высоту и взял курс на юг. Оставил позади крышу детского сада, на которой осело большинство летательных аппаратов, произведенных Акисом; уверенно обогнул тополь, прошел над пятиэтажкой, до которой не дотянули конкуренты-середнячки (Рощин, Танька, Зурик); поплыл медленно, любуясь солнцем, белея незапечатанным письмом; Акис завопил: «Ну!», и самолетик, планируя, покинул территорию Гагаринского района, Москвы, средней полосы; солнце било в глаза, наступил предел видимости. Танька захлопала в ладоши, Рощин, недоверчиво: «Ну и как у вас это получается?», бутылка была немедленно откупорена, мы победили.

* * *

Здравствуй, девочка.

Ты совсем пропала. Я терпел целый месяц и не вытерпел, отправился на поиски. Да, я должен знать, что ты здорова, весела и что тебя не отчислили. Мне кажется, с твой стороны это не потребует особых жертв. Ведь ты звонишь папе и маме, иногда бываешь у них. Допустим, они знают тебя двадцать лет, а я два с половиной года, почти три, но со временем эта разница сгладится, обещаю. Ты можешь включить меня в список дальних родственников в виде старенького дядюшки, которому раз в месяц нужно наносить визит милосердия. Почитать книжку, рассказать, какая на улице погода, попить чайку с баранками…

По совету Акиса съездил в ГЗ, видел Самсона и его нового соседа. Разговаривать с ними не стал, это было бы слишком. Какой-то клуб брошенных мужей, мыльная опера. Сочувствующий Акис — еще куда ни шло, но сочувствующий Самсон!.. Удивительно, как быстро он нашел замену. Баеву отставка вышла? Или Самсон что-то хочет ему доказать? Или просто скучно одному в двухкомнатной комнате?

Впрочем, меня это совершенно не касается. И если тебе показалось, что я без должного уважения отзываюсь о твоем нынешнем спутнике жизни, то это впечатление правильное. Хочу, чтобы ты не питала иллюзий: «дружить» мы не будем никогда.

Как вспомню эти твои слова, сразу делается дурно. Ты иногда бываешь чрезвычайно деспотичной, как и прочие изобретатели утопий. Ты пыталась убедить меня, что он хороший, и что я тоже должен им восхищаться. Им, тобой, вашим уникальным сходством, что ты еще там говорила взахлеб. А не кажется ли тебе, что здесь есть что-то не просто дурное, но прямо-таки пошлое? Плохой Трюффо? Пойми, дружба на троих — крайне скользкий вариант. В лучшем случае они втроем садятся в машину, а потом их достают оттуда автогеном, потому что машина — по неосторожности, наверное, — разбивается в лепешку.

Признаться, я был удивлен. Ты определенно не собиралась меня отпускать — и вовсе не потому, что я сделаю глупость. То ли ты боялась потерять меня, то ли не хотела оставаться с ним один на один… Зачем тебе понадобился третий, не думала?

Вчера я заходил к вам на лекцию, постоял в дверях, разглядывая ваш курс, пытаясь найти тебя, и не нашел. Какая-то девица, сидевшая рядом с Танькой, мечтательно грызла карандаш, глядя на доску, пока ее однокурсницы записывали пояснения лектора (боже мой, у вас там одни девчонки, как, должно быть, тебе поначалу было скучно!), потом заерзала, оглянулась на дверь, заметила меня и сразу же нырнула под стол. Наверное, карандаш уронила. Долго не могла найти. Танька забеспокоилась и тоже полезла под стол. Потом высунулась обратно и посмотрела на меня. Очень смешная сценка.

Нет, это была не ты. Это была какая-то другая девочка. Ты, вероятно, лекцию прогуляла, что меня совсем, совсем не удивляет.

Кстати, о лекциях. Посмотрел вчера расписание — читается как гомеровский список кораблей. Неужели у вас изучают все эти предметы! Я чрезвычайно горд тем, что сподвиг тебя поступить на психфак. Творческое мышление, арт-терапия, психодрама, лекции по психологии игры, семейной жизни, лжи и обмана — чего там только нет! Я выбрал несколько психоаналитических курсов, хочу походить-послушать, если время будет. Не беспокойся, не у вас, а у вечерников. Мы даже не будем с тобой сталкиваться в коридорах. Просто мне интересно. Мне кажется, я найду там что-то для себя.

Шпионить за тобой я не собираюсь, позвони мне, пожалуйста, сама. Я не буду вмешиваться в твою личную жизнь, уговаривать вернуться, ведь это бесполезно, не так ли? У меня накопилось множество новых книжек. Мы могли бы ходить в кино и на выставки. Уверен, что с начала года ты не посетила ни одной. А музыка? Ты забыла, что жить без нее не можешь? Я достал пластинку с Каллас, хотел подарить тебе на день рождения, но потом решил не откладывать. ДР вообще такая штука, которая может случиться в любой момент. Я пережил несколько за последние пару лет, но пока не уверен, что родился окончательно. Как там вас учат — человек рождается дважды? А умирает сколько раз?

Наши, как обычно, передают привет. Они очень расстроились, что тебя не было на экваторе. Антонио постоянно о тебе спрашивает, и даже новая девочка Настя, которую нам прислали из другого вуза, не смогла компенсировать потери, хотя и очень старалась. Настя чертовски умна, играет в «Что? Где? Когда?», у нее списывает полгруппы, но, увы, она не в моем вкусе. Я остался холоден, хотя и подвергся с ее стороны кратковременному артобстрелу. Пишу, чтобы тебя позлить, зная, что ты ни капельки не разозлишься.

Наташка, сделавшись в твое отсутствие королевой красоты, сначала попробовала свои чары на Олежке, потом ей удалось закогтить Костика. Позабыв о том, что он английский джентльмен, эдакий белый кролик при часах и перчатках, воспитанный и невозмутимый, Костик теперь убегает с конца лекции, чтобы занять ей очередь в буфет. Судя по всему, в ближайшем семестре мы наконец-то напьемся на комсомольской свадьбе.

Я скучаю без тебя, Аська, много учусь, пишу курсовую (а ты пишешь? не забыла?). Дела мои неплохи, Кузнецов грозится взять в штат. На кафедре закончена очередная коллективная статья, в соавторах, ближе к концу списка, есть и Г. Г., который открытий не совершал, но зато занимался расчетами, протиркой рабочих поверхностей и мытьем химпосуды. Статья будет переводной. Не для «Nature», конечно, но тоже неплохо. Все это ощутимо щекочет мое самолюбие. Оказывается, я самолюбив, и это прекрасно.

Следующий вопрос: хорошо ли ты кушаешь, девочка? Если что-то нужно, не стесняйся. Жизнь пошла странная, но мы еще держимся, в основном на отцовском распределителе. Приходи к нам на обед, не бойся. Я сказал маме, что мы оба много учимся и отложили вопросы личной жизни до лучших времен, и что инициатором был я. Мама долго кудахтала на тему моей бессердечности. И это мой сын, восклицала она? Оставить девушку в такой ситуации? А если она голодает? Что значит отложить, я вообще не понимаю! Ты какой-то чурбан, говорила она, вытирая глаза платочком, ты всегда был бесчувственным бревном, даже в детстве. Не хотел идти домой из детского садика. Я приходила за тобой, а ты прятался под стол. Тут я засмеялся, совсем некстати, вспомнилась та девица с карандашом. Пришлось успокаивать маму, и я пообещал время от времени тебя приводить.

И вообще, если возникнут проблемы — живи у нас. Это мама предложила. Не знаю, как она это себе представляет, но подписываюсь под ее предложением. Если вдруг.

Где же ты все-таки? Акис говорит, в ДАСе тебя уже месяц не видели, но вот твои вещи, учебники, дневничок. Это письмо как послание в бутылке, оставляю его в твоей непотопляемой тумбочке. Когда-нибудь оно найдет адресата. Мы сейчас на противоположных берегах океана, и самая надежная связь — это бутылка. Другая почта не ходит, потому что полковнику теперь никто не напишет.

Чувствую себя колонистом, которого выгрузили из трюма и бросили на земле, непригодной для жизни. Он упорный малый, все копает и копает, долбит камень, ищет воду, сажает картошку, строит дом, может быть и не из любви, а из чистого упрямства, или это инстинкт самосохранения, не знаю. Вообще-то я не верю в самосохранение, за которым ничего не стоит. Так не бывает.

P. S.

О бутылке. В нашем случае это «Монастырская изба». Мы с Акисом распили ее и пришли к единому мнению — братья-болгары ни бельмеса не смыслят в вине. Акису я доверяю, он потреблял сенсимилью, нам не чета. У них на Кипре есть даже сенсимилья. Хоть бы ты его выбрала, что ли, он замечательный мужик. Вокруг тебя столько замечательных мужиков, куда ты смотрела? Ну все, не буду. Пока.

Твой Г. Г.

(гастрономический гурман, астрономический обман, океанический туман, а при ближайшем рассмотрении — безнадежный клинический болван)

Не май месяц

Дорогие молодожены, сказал Серега, если будете себя хорошо вести, возьмем вас на дачу проветриться. Заодно поможете копать, сажать и строить. Моя любимая теща обо всем позаботилась, план строительно-огородных работ, а также канистра домашнего вина и домашние же люляки в количестве, достаточном для того, чтобы накормить целый взвод, дожидаются нас на месте. А место, я вам скажу!.. Ока в разливе, рыбалка!.. Жаль, что купальный сезон еще не открыт.

У нас он и не закрывался, проворчал Баев, проглотивший «молодоженов», правда, не без труда. Но Сереге можно, он Большой брат. Он вроде Зурика — старше, умней и выше на целую голову. Пишет диссертацию по теории катализа, черный пояс по кунг-фу, два иностранных языка свободно, один из них венгерский; впрочем, этот не иностранный, потому что Серега наполовину венгр, мадьяр; мне так больше нравится, звучит зажигательно, отдает цыганщиной-балканщиной — поле, ветер, конская грива и барышня через седло …

Серега тоже князь, потомок угасающего рода, последний представитель, единственный сын, согласно баевской справке, выданной мне трепетно, с почтением. Обычно Баев характеризует людей весьма своеобразно, с черного хода, но к Сереге только с парадного. Серега зубр, столп, авторитет. Я поражена — оказывается, есть люди, о которых Баев говорит с придыханием.

Это уже третий потомок за последний два года, замечаю я, не многовато ли? Неужели прослойка настолько тонка, и узок их круг, и далеки они от народа?

Тут народом и не пахнет, разве что в порядке исключения, ответил Баев. Целевой набор или самородки вроде Качусова — вот и весь народ. Наш Володечка Качусов, как Михайло Васильич, пешком в науку пришел, из деревни Дедушкины Порты, а теперь в Америку метит, и дойдет, верю в него. Я его на днях встретил в столовке, не узнал. Ест ножом и вилкой, галстучек, газета к чаю. Вот что карьеризм с человеком делает! Сереге же манеры прививать не надо. Знаешь, как они у себя в Ужгороде живут? Дома, сады, лошади, иномарки — другой мир, заграница…

Нет, к Сереге не подкопаться, он идеал. У него глаза черные, как маслины; волосы как проволока — смоляные, волнами, набриолиненные от природы; фигура танцора — узкое тело с перетяжкой в талии; тонкий с горбинкой нос и неисчерпаемые запасы сарказма в наш адрес. Машка, моя бывшая однокурсница — его любимая жена, подпольная кличка Рыжая или Мать. У нее практический склад ума и она не верит в перспективы нашего с Баевым союза, хотя он ей в целом вполне симпатичен. Машка видела всех моих предшественниц, отсюда и скепсис. Баев бывал здесь, и неоднократно — с Танькой, с Лией… с Тасей из сто одиннадцатой наверняка бывал… и Серега давал им ключ, и ели они котлетки из холодильника, майскими короткими ночами, под заливистые трели соловьев из университетского ботанического сада. Так что мой номер во втором десятке — и это в лучшем случае.

(Ну и что? Я-то знаю, что иду вне списка. Пусть только попробуют меня посчитать!..)

Баев у них с Серегой вроде великовозрастного сынка — пущай дитё веселится во дни юности своей, пока есть порох в пороховницах и ягоды в ягодицах. Или вроде любимчика-кота, которому можно то, чего нельзя хозяевам. Мне они искренне сочувствуют и хотели бы верить, что я сделаю из Баева человека, но в моих планах этого пункта нет — такого окультуривать только портить. Сама идея «делания» вызывает у меня глубочайшее отвращение. Манипуляции — это не к нам. Провалиться мне на месте, если я буду обращаться с Баевым, как с дрессированным пуделем. На что мне такой Баев?

И вообще, свобода, в том числе глубоко личная…

Постой-постой, говорит Серега, при чем тут свобода, я пока удовольствовался бы тем, что он не будет выкуривать мои заначки или бросать мокрое полотенце на кровати. Остальное — на ваше усмотрение. Однако как муж со стажем хочу заметить, что у тебя, Ася, несколько превратное представление о семейной жизни. Не все в ней безнадежно, есть и просветы. А так называемые «манипуляции», если они носят ритуально-игровой характер, очень освежают. Впрочем, откуда вам знать, желторотики. Вы же свято верите в то, что… Вы непроходимо серьезны с этой своей свободой, хотя…

Кончай философствовать, говорит Рыжая. Эти все равно не поймут. Сбегай-ка за хлебушком, дорогой, завтра будет не с руки — подъем в пять утра и никаких возражений.

И вот мы покидаем первомайскую Москву

встали раненько, чтобы опередить толпы дачников, вооруженных саженцами, граблями и лопатами

едем безоружными, заняли обе скамейки, расположились табором, потягиваем пиво «Жигулевское», отбиваясь от Серегиных острот, обсуждаем плюсы и минусы семейной жизни, заедая их свежей булочкой, купленной на вокзале

булочка одна, предназначалась самой толстой девочке, но по-братски поделена на четверых

(мы все теперь будем делить на четверых)

как будто мы попали в кадр из того фильма, где они мчатся по шоссе ранним утром, просыпаются, поют, обнимаются, босые ноги на ветровое стекло, из зимы в лето, спящий ребенок на руках

заметь, сказал Баев шепотом, Машка не пьет ни вина, ни пива, это подозрительно, это здорово, и род не угаснет, и земля не осиротеет

ветер треплет волосы, мы несемся по шоссе, прямому как стрела, рукой подать до Аризоны, а в плеере у меня, конечно же, доброе утро:

Good morning, star shine, the earth says hello,

You twinkle above us, we twinkle below.

Good morning, star shine, you led us alone,

My love and me as we sing our

Early morning singin’ song.

Дальше неразборчиво, gliddy glup gloopy, глупый, нежно любимый мною припев, пузырящаяся радость младенца; глупенький Баев обнимает меня, не обращая внимания на нападки женатого друга; saba sibi saba, nooby aba naba, и мне нечего возразить; lее la la lo lo, только бы ветер в открытое окно и вместе до конечной, loving a song, laughing a song, до последней станции, откуда электрички не возвращаются назад, а рассеиваются в утреннем тумане, song song song sing sing sing sing song.

Оказавшись на дачном участке, первым делом разулись, хотя это было неумно, земля еще не прогрелась, однако в наличии едва пробившаяся травка, или первая робкая вегетация, о которой сообщалось в газете, кем-то забытой в электричке. На завтра прогноз так себе, значит, надо взять от погоды сегодня же и ни грамма не расплескать.

Машка распределила роли. Мне доверили тяжелую, подбитую железом тачку, которую я катала по участку, напевая, нет, горланя — наверное, мимо нот, потому что в плеере плохо слышно. Баев и Серега нагружали тачку землей, оба очень красивые, молодцы-удальцы, похожие на героев-стахановцев; с лопатами, перепачканные, голодные, в закатанных по колено джинсах; мне тоже захотелось покопать, но они не дали, отправили рыхлить грядки, сеять морковку, таскать воду на полив, заниматься женской работой; и я занималась, с удовольствием, что было вдвойне удивительно, потому что я всегда презирала эту сельскохозяйственную возню. За прошедшие двадцать лет маме ни разу не удалось уговорить меня прополоть наш маленький огородик — и вдруг такой энтузиазм, спровоцированный, очевидно, международным днем солидарности трудящихся или личным примером двух молодых людей в закатанных по колено джинсах.

Машка готовила в открытой кухне, запах стоял над садом и не рассеивался — теплынь, безветрие — мы еле дотерпели до обеда. Откупорили канистру вина, выпили за простые радости, буколически разлеглись на травке, поместив канистру точно в геометрический центр, чтобы каждому было удобно. Не напивайтесь, сказала Рыжая строго, вам еще бревна ворочать, мама очень просила во-о-он ту кучку перекидать, потом собрать парник, он в сарае, а вечерком, на закуску, вырубить парочку кленов, которые прошлым летом обсеменили весь участок, хуже сорняков.

Нет, сказал Серега, прихлебывая из стакана, клены на закуску не годятся. Нет, сказал Баев, как можно?! Вырубать деревья — я против. Аськин, подпиши письмо протеста против уничтожения живой природы. Ты ведь тоже не за?

Ладно, сказала Машка, тогда вечером побелка яблонь, это-то вам подходит, гринписовцы недобитые? И еще сгоняйте на рынок за творожком, сделаю на ужин сырники.

Бабка, у которой мы покупали молоко, творог и сметану, умильно таращилась на наши, мягко говоря, не слишком новые одежды, на босые ноги, что-то прикидывала, потом внезапно спросила: «Дети, вы только что поженились?». Я поспешно сказала «НЕТ!», Баев тут же добавил «еще», чтобы не расстраивать бабульку, и мы понеслись по деревне, распевая lee la la lo lo, пугая кур, гусей и поросей.

Доставив творожок по назначению, занялись побелкой.

Легкие, невесомые, в одинаковых майках, с розовыми от недосыпа щеками, со взглядами, прилипшими друг к другу, с ведром известки, одна кисть на двоих

ну и работнички, за что вас только кормят, хохотнул Серега, проходя мимо с арматурой для парника

хорошо устроились, я вкалываю, а они опять целуются

на хлеб и воду, в карцер, выселим на ночь в неотапливаемое помещение, на веранду, я уже чувствую, чем дело кончится

непременно этим и кончится, сказал Баев серьезно

у нас все по графику, раз в неделю, вашими молитвами.

Серега посмотрел на него одобрительно, как мне показалось, и исчез, а мы продолжили, окуная кисточку в белое, раскрашивать все, что под руку подвернется

затеяли какой-то бессмысленный разговор

хорошо, что эти не слышат, засмеяли бы, забодали бы вконец.

— А ты что думаешь, у них было иначе? Обыкновенная дедовщина! Женатики потешаются над неженатиками, а сами черной завистью завидуют и готовы развестись, чтобы только повторить, но повторить невозможно.

— Чего мне меньше всего хотелось бы, так это сидеть на собственной свадьбе невестой, в платье из занавески, с занавеской же на голове, вставать по команде «горько», целоваться на счет… Нельзя ли как-то без этого обойтись?

— Аська, с чего ты взяла, что я тебе предлагаю занавеску! — рассердился Баев. — Я, может быть, хочу на нулевом километре, выездную сессию… Или возле Дюка, со второго люка, разобьем бутылку шампанского — и в плавание, так сказать, по жизни. Да мало ли вариантов! Главное — это сердечное согласие брачующихся, остальное детали.

— Откуда ты слова-то такие знаешь… Брачующихся… Мы на зоопсихологии как раз проходим…

— Я много разных слов знаю, кошенция, — перебил Баев. — Их безусловно хватит на то, чтобы сломить твое сопротивление, не слишком настойчивое, если честно. Ритуал ритуалом, но надо же и меру знать! Сдавайся, а текст капитуляции я составлю сам. К примеру: я, толстая девочка Ася Зверева, сдаюсь на милость победителя и обещаю делить с ним все булки и двойки, окурки и бутылки отсюда и до скончания века аминь.

— Данька, я и так буду делить, без клятв. Это Серега тебя с толку сбил? Не нужна мне расписка, и комната тоже не нужна…

— Да при чем тут комната!.. Ты сегодня какая-то скрипучая, Аська, руль у тебя заклинило… Короче, моя диспозиция проста. Имеется настроение праздника — делай праздник. Из ничего, из воздуха, паспорта, семейного положения, главное, чтобы несло. Я как раз в таком настроении, а ты мне палки в колеса суешь.

— Но…

— Никаких но. И перестань умничать, говори по-человечески — да или нет? Распишемся или будешь кочевряжиться еще пару лет, пойди туда, не знаю куда, принеси всего и побольше, и таблеток от жадности, сварись в молоке, изваляйся в муке, замороженную тушку дракона мне под балкон прикати…

— Данька, ты серьезно?

— Конечно. Я что, похож на шутника?

— Прямо сейчас?

— Конечно, прямо сейчас.

— Тогда пойдем и скажем им об этом?

(Конечно, не сказали, а потом забылось — за ненадобностью.)

Тем же вечером. Стояла под яблоней, смотрела на Баева, не подозревая, что в эту минуту огромная садовая лестница пошатнулась, отошла от ствола, накренилась… Затем случилось нечто вроде мгновенной телепортации — вот Баев в пяти метрах от меня и вот он уже здесь. Лестница хлопнулась в его ладонь и затихла.

Я получу свою награду? — поинтересовался он. Я только что тебя спас, если хочешь знать. Пятиметровая байда, да еще в свободном падении… а ближайшая больница в Москве, наверное… Здесь люди не болеют, им некогда, посевная-уборочная… Считай что родилась в рубашке, то есть в футболке, причем в моей.

Ночью. Выгнали на веранду (дайте уже поспать!), было холодно, чуть выше нуля, но награда нашла героя; когда мы вернулись, оказалось, что никто не спит — один другому греет застуженное ушко каким-то варварским способом, стаканом с горячей водой.

Рановато было тебе, Серега, разуваться, сказал Баев, не май месяц, по вашему-то календарю.

Ложись уже, рявкнул Серега, вы нам всю ночь отравили, мы с Рыжей гадаем и понять не можем, что такого надо сделать, чтобы произвести эти бесконечно интригующие звуки.

(Теперь я понимаю, до чего мы были невежливы и нескромны, и к тому же бескомпромиссно здоровы, несмотря на ночные заморозки на почве.)

Май закончился назавтра, второго числа.

Подул ледяной ветер, нагнал тучи; стволы потемнели, бревна намокли, приехали родители; мы героически пытались ходить босиком и даже валяться в траве, но от этого становилось так грустно, как будто мы имитировали самих себя, дергали за веревочки, тащили в гору то, что вчера само летело с горы; серое небо, трава, которая внезапно стала резать ноги; бледное, синеватое от холода лицо; яркие майки, никчемные подвиги; сужение, охлаждение, отмирание…

Наступила на осколок бутылки, Баев выковыривал его ножичком, смоченным в водке, пока испуганный Серега искал в домике йод. Ранка оказалась неглубокой, пустяковой, я сама дошла до электрички, потом Павелецкий вокзал, по зеленой ветке в сторону центра, не надо, не провожай, тебе на красную, мне на оранжевую, вчерашнее лето вернется, яблони зацветут, ранки заживут, сегодня только второе мая.

Вселучшееконечновпереди.

* * *

25.05

Забросила дневничок — некогда, нет времени. Жалко, если он захиреет — потом не восстановишь. Легкомысленное отношение там, где надо собирать в житницу. Как будто ничего нельзя упустить или забыть… Написала «потом», обогнав себя на двадцать лет, забежала вперед, в какое-то одинокое время, где я уже не я, а сорокалетняя тетя Ася. Неужели всеобщее неверие проникло и в меня тоже?

Капают и капают, ах, вы такие разные, дельфин и русалка, ах, вы еще вместе… Если не говорят, то подразумевают. Даже Нинка. А ты сказала родителям, что вы решили? Не сказала? Чего тянешь?

Тяну, потому что знаю своих родителят. Поставлю их перед фактом, чтобы не портить себе праздник. Как они смотрели на Даньку, когда я его наконец-то привезла домой!.. Могли бы сдержаться, сделать вид… А он все прекрасно понял. Ничего, говорит, нам с тобой спешить некуда, перевоспитаем. Родителята твердолобы, к ним подходец нужен и масса терпения.

Все, кроме Пети, Петя кремень, он за нас. И мне надо бы научиться ограждать себя. Баев умеет, а я нет. Напрягает что-то — нажимаем кнопочку эскейп, отряхиваемся, идем дальше — вот его девиз. Удивительно быстро ко всему приспосабливается. Свободен, текуч, непредсказуем, как кастанедовский дон Хуан. Настоящий охотник, да? Выскочит сухим из воды, впишется в любой интерьер?

В сущности, механизмы такой свободы просты, даже банальны. Многое из того, что я вижу, не вызывает восторга. И тем не менее — люблю. Точка. Я ответила?

Вчера разговаривала с В. П. относительно своих набросков. Это вы сами написали? Весьма своеобразно, заметил он, потом спохватился. Я хотел сказать — интересный ракурс, но, увы, главная мысль не просматривается.

Да знаю я! Надо меньше фантазировать и больше читать, литобзор куцый, выводы беспочвенные. В. П. деликатно разбомбил мое произведение и даже нашел за что похвалить: редко бывает, когда студент определяется на первом курсе. Тема крупная, нахрапом не берется, вот, почитайте на досуге — и вывалил на меня кучу ксероксов на английском. О чем он вообще думает — сессия на носу, какой досуг! Попрошу Гарика отксерить и отложу в долгий ящик. Сейчас основная задача проломиться на следующий курс, а не науку реформировать.

Да, мои «изыскания» — копошение в песочнице, однако тема пошла, я на крючке. Есть шанс, что именно мы окажемся первыми. И тогда — прощай, учебничек. У них память — это ряды стеллажей, запечатление, хранение, воспроизведение, скука смертная. Память работает не так! Лопну, но докажу. Знать бы еще, как она работает…

Все это распрекрасно, но курсовую — фиктивную — приходится писать у одной сумасшедшей тетки, которая круглый год ходит в меховой шапке, ненавидит женский пол, не может меня запомнить, каждый раз надо пояснять — здравствуйте, я у вас пишу, чего же боле. Анекдотическая ситуация… К В. П. не попала, поздно принесла заявление, у него нет мест, он популярен, а у тетки в шапке недобор, на нее никто не позарился. Будешь исправно учиться — станешь такой же, напоминаю я себе. И все-таки учусь, как завещал мне Гарик. Вздыхаю, глядя в окно, и обратно, в тетрадочки.

Май на исходе, весна заканчивается. Деловитая, сухая, вышколенная как секретарша, в костюмчике, на затылке пучок, подсовывает какие-то ксероксы, приказы, распоряжения… Конвейер. Я кругом должна. Семь зачетов, четыре экзамена… Мы с Танькой теперь мало отличаемся от Юльки. Того и гляди, подурнеем. Может быть, Юлька тоже была красавицей, пока не поступила на психфак. Да простятся мне эти нехорошие слова, потому что я теперь и Юльку полюбила, как существо, которое помогает, когда другие, мягко говоря…

Рассуждаю о психологии, хожу кругами… Надо, наконец, разбежаться и прыгнуть. О нем.

Как это трудно, проще исписать сто страниц рассуждениями на тему научных перспектив. Я как будто избегаю о нем говорить. Это все равно, что заводить «Битлз» при всех, вообще заводить «Битлз», когда можешь прослушать прямо с подкорки. Или, например, произносить слова побуквенно. Может быть, и не надо сейчас о нем, ведь есть же вещи «по умолчанию»?

Все держится на взаимной открытости: я не объект для манипуляций и он не объект. Вижу, как он жмет на педали, когда разговаривает с людьми, от которых ему что-то нужно. Упаковывает (его словечко). Нагло, недвусмысленно, и все-таки действует — тетки млеют, тают. Но не со мной, со мной никогда. На том и стоим.

Мне не нужны ни слова, ни доказательства любви, ни одобрение окружающих, чтобы быть с тем, кого я выбираю сама. Точка, последняя на сегодня.

Странная квартира

(Мария, ты не помнишь, какой у нее был номер?)

Танька загремела в больницу с аппендицитом, ее долго не отпускали, брали кровь, все вены искололи, что-то у нее там не заживало. Я приезжала, находила в палате одного и то же субъекта весьма привлекательной наружности, который с озабоченным видом держал ее за руку (все влюбленные глуповаты, это аксиома), ради приличия отсиживала свои пятнадцать минут и уматывала. Мне показалось или Танька не хотела нас знакомить, а познакомив, старалась развести по углам? Молодчина. Бережет свое сокровище, наверняка зная, что мне оно не сдалось. И она права, сокровище лучше поберечь. Кроме того, это комплимент в мою сторону, надо полагать. Так что обижаться не будем.

В отсутствие Таньки я внезапно осознала, что на курсе полно гуманоидов, с которыми можно вступать в межпланетные контакты. Хиппушка Даша приходила на зачеты с огромной спортивной сумкой, в которой спал ее младший сын Бублик. Если обстановка располагала, из сумки вынимались шпаргалки, бомбы или даже учебники, спрятанные под детским одеяльцем. Если списывать было неудобно, она начинала потихоньку трясти свое дитятко, подбрасывая сумку на коленках. Бублик просыпался, истошно вопя, Даша демонстративно вынимала грудь, кормила, получала свою положительную оценку и уходила на следующий зачет.

Это еще что, хвастала она. При необходимости можно задействовать тяжелую артиллерию — старшего сына Люсю, который будет пищать, размазывать сопли, проситься в туалет… Один ребенок — не ниже четырех, двое — не ниже пяти, простая арифметика.

(С третьим, подумала я, диплом должны выдавать автоматически, и ей проще завести еще одного, чем отмыть этих двух вымучивать все новые и новые зачеты.)

С Дашей было интересно поговорить о системе, она многое знала. Как правильно плести фенечки, путешествовать стопом, клянчить деньги, общаться с ментами… Потом ко мне прибился ее приятель, веселенький Мотя, мальчик с локонами пшеничного цвета, вздернутым носиком и справкой из психдиспансера, которой он тоже умело пользовался в затруднительных обстоятельствах. Не бывает плохого настроения, бывает плохая трава, говорил Мотя, скручивая косячок. Проверим?

Стайка девушек, куривших с ними на переменках. Высоченная рыжая ундина, похожая на Венеру Боттичелли в масштабе два к одному. Говорят, большого ума девка, но что она забыла на лестнице? Еще одна, амазонка, с сигаретой на мужской манер, большой и указательный палец колечком. Хрипло смеется, заигрывает с однокурсницами… Нет, эти мне совсем не нравились.

Мужчины, с ними тоже не очень. Гоша с гитарой, демобилизовавшийся из рядов СА, на общем субтильном фоне выглядел шварценеггером, однако пел печальные девичьи песенки, старательно выводя «ты ешь вишнё-оо-вое варе-е-енье». Одно это может отвратить, и отвращало, хотя в остальном Гоша был парень хоть куда. Другой демобилизованный, Мишка, автор новой теории темперамента, грозился переплавить всех меланхоликов в сангвиников. Гарантия пять лет, говорил он, предлагая потенциальным клиентам свои услуги, а мы отслеживали, кого он опять записал в меланхолики.

Нет, все не то. Я бродила неприкаянная, от лестницы к буфету, от буфета к лестнице, пила свой чай в одиночку и ни к кому не могла прибиться, пока не появилась Мария.

Почему я ее раньше не замечала? По-видимому, из-за Таньки, которая до сих пор прикрывала меня по всем фронтам и так некстати разболелась в разгар сессии. Танька умела доставать книжки, на которые в читалке записывались с раннего утра, по десять человек на сундук мертвеца. Ей давали дефицитные конспекты, а я даже не знала, у кого спрашивать, какими словами, мне почему-то не давали. Записавшись пятнадцатой на «Психологию эмоций», я разревелась прямо у окошка выдачи. И внезапно, над самым ухом — ангельский голосок, хрустальный, безмятежный (послышалось?):

— Хочешь, дам тебе свою? Только она дома.

Я обернулась. У ангела были черные-пречерные глаза и ресницы до небес. Опешив, я не нашла ничего лучше, чем спросить, откуда своя книжка.

— Дядя Сережа дал, просил не выносить. У меня к экзамену полный комплект, журналов только нет. Сейчас разберусь с журналами и приеду. Вот ключи, пиши адрес.

А кто такой дядя Сережа?

Неважно, смутилась она.

(Дядя Сережа оказался завкафедрой клинической психологии. Знаменитость, специалист по девиантному поведению, ужасно симпатичный дядька. Везет же некоторым…)

Огрызок карандаша, читательское требование, на обороте записываю: м. «Проспект Вернадского», ул. Раменки, автобус номер, дом, этаж…

Мария приехала с пачкой журналов, которые надо было прочесть и сдать в тот же день, но мы не сдали, не вышло. Слово за слово, просидели на кухне до утра, проснулись после обеда, я засобиралась было в читалку, в ДАС, восвояси, но очень не хотелось уходить. Мария, заметив мои мучения, сказала, что проще остаться здесь, и я осталась.

Мария жила в отдельной квартире, которую ей снимали родители. Хозяйку квартиры мы прозвали Сара Барабу. Почему? А просто так! У Сары был длинный нос и трудный ребенок Лёва, сорокалетний бездельник с телевидения, которого она сватала всем мало-мальски подходящим девицам, и нам в том числе, потому что мы были образованные. Под видом дружеского участия Сара регулярно наведывалась к нам и проверяла, все ли цело, обстоятельно обыскивала шкафы, делая вид, что ищет что-то остро необходимое, попутно излагая собственную точку зрения на идеального жильца или жиличку. Мы должны были слушать и мотать на ус. Также в наши обязанности входило кормить и развлекать хозяйского попугая Сеню. Дом стоял на холме, внизу был парк, а в парке лето.

Мария — только так, только полное имя. Ее улыбка — летняя ночь, волосы — темная ночная листва; она из Еревана, смешливая и серьезная, всегда немного удивленная, доверчивая; любит «Битлз», крыши и звезды, итого редкое единодушие во всем. Мы питаемся булочками, мармеладом, салатом и редиской, мы обе любим редиску, ее продают в магазине напротив; удивительный магазин, пережиток сытого прошлого; и еще — неочищенный арахис, в пыльных мягких чехольчиках, целая история его оттуда доставать; и кофе по-баевски. У него непревзойденный кофе — белая пенка, потом черная, потом кремовая; в этот момент надо снимать и разливать по чашечкам, и мы бросаем конспекты и бежим на кухню; потом, конечно, ночной треп, еще один заход на кофе, и в три часа ночи Баев отправляется домой, к Самсону, пешком.

В нашей квартире много всякой всячины — лопоухие растения в горшках, серванты, ковры, комоды, Сеня, который время от времени выдает Сариным голосом «Боже мой, боже мой, спать хочу» или «Надень шапочку, золотце», удачно попадая в контекст. Кухонный «уголок», обитый зеленым велюром (как раз на троих), магнитофон «Весна» с дефектом дикции (зажевывает и пришепетывает), хозяйские кассеты (несимпатичное нам диско), мягкая, как облако, кровать, на которой можно было бы и пять человек уложить, но мы не пускаем туда Баева, в наши разговоры и сны ему хода нет, мы прогоняем его посреди ночи, и он послушно идет домой, к Самсону, пешком.

Как будто я вернулась в десятый класс

приехала Нинка и можно болтать до утра

две бабочки-белянки, белые ночнушки, прозрачный тюль; мы не закрываем окна, не закрываем шторы, не слушаем диско

кресты и тени на стенах, внизу разворачиваются машины; жильцы паркуются, хлопают дверцами, входят в подъезд

и снова шум листвы, ветер, ночь

какая странная квартира, ей постоянно есть дело до нас в прихожей завелся незнакомый шарф, книжки поменялись закладками, телефонная трубка снята, Сенина клетка

распахнута, а он сидит на подоконнике — то ли уже вернулся, то ли еще собирается удрать

мы не закрываем окна

мы хотим сквозняков, чтобы белая шторка трепыхалась на ветру, чтобы снизу доносились крики играющих детей, собачий лай, шлепки футбольного мяча, цоканье каблуков, чириканье воробьев, художественный свист, громкий, но фальшивый

это Баев, он не любит звонить в дверь, а камешком не докинешь; когда свист не действует, он тоже кричит

Аськин, вы там уснули, что ли

высокий этаж, вид на лето

если высунуться с балкона, среди панельных домов обнаруживается высотка; меньше часа пешком, Баеву несказанно повезло и мы теперь не зависим даже от трамваев

балкон — вот что самое главное

подолгу стоим, облокотившись на поручни, смотрим вокруг; двор застроен симметрично, а ось симметрии — мы; справа плоский квадрат школы, слева точно такой квадрат детского сада, две башни, две улицы

молодцы, говорит Баев, постарались ради нас

мы снова на нулевом километре, в центре вселенной

год радуг и гроз, каждый день без передышки

сырая трава, мокрые ремешки босоножек, за ночь не высыхают; сушили феном, клали на горячий змеевик, пока кожа не потрескалась и ремешки не оторвались совсем

лужи, ручьи, дождевые реки

врытые в землю радуги, двойные, тройные

можно пересчитать цветные полосы, можно фотографировать, если тебя не смущает, что на снимке получится банальщина, типовой двор, типовой пейзаж, и лето все равно ускользнет

однажды, во время очередной грозы, к балкону приблизились белесые тучи, из них свисали волокна, тонкие путаные нити, водяные рыльца, атмосферный мох, мягенький серый ягель

я протянула руку, Мария оттащила меня, не трогай

у нее врожденное чувство опасности

выйти из дома за минуту до землетрясения

вытряхнуть пепельницу до появления Сары

убрать шпаргалку с колен

мало спали, мало ели, были счастливы, были беспечны

все получалось само — кофе, гроза

возвращение блудного попугая

экзамены, от которых почти ничего не осталось

лето, которое только начинается…

Баев приходил, заглядывал наугад в наши книжки и ему, как нарочно, попадалась особенно нелепая фраза, например, хрестоматийное: «Правда состоит в том, что действительный и действующий человек при помощи своего мозга и его органов воспринимает внешние объекты; их явление ему и есть их чувственный образ».

Да ну! — удивлялся Баев. Потом еще раз перечитывал фразу, смакуя подробности, и добавлял: «Ладно, занимайтесь, а я кофе сварю».

И да — мы бежали на кухню, захлопнув Леонтьева, от которого не было житья, потому что Леонтьев — это психологический Ленин, без него в светлое будущее не пускают, его надо зубрить, продираясь сквозь марксизмы и энгельсизмы к глубинному, потаенному смыслу самой правильной на свете теории деятельности, сидящей у всех отечественных психологов сами понимаете где.

Пока мы наслаждались кофе, Баев курил, сидя на подоконнике, эффектно свесив ноги наружу. Я подходила и держалась за него, на всякий случай, он довольно посмеивался. Читаете всякую муть, говорил он, девушкам это противопоказано, портит цвет лица. Предлагаю забить на книжки и прогуляться.

Прогулкой у него называлась весьма и весьма серьезная пробежка, потому что он внезапно загорелся идеей сделать из нас физически культурных людей. Мы бегали в парке, а парк был агромадный, почти лес. На третьем круге я обычно падала в изнеможении на мокрую траву, Баев наклонялся, легонько пинал — поднимайся, нельзя сачковать, сейчас придет второе дыхание.

А если пропало первое, как быть? — спрашивала я.

Вставай, говорил он, и беги, и когда-нибудь ты скажешь мне спасибо. Правда, у меня нет иллюзий, что ты скажешь это сегодня. Но когда-нибудь непременно.

Я нехотя поднималась, оставаясь при своем мнении, что бег трусцой — самое глупое спортивное изобретение человечества; основная причина инфарктов, инсультов и разводов; бездарно потраченное время; красная рожа и свистящее дыхание; мокрая майка спереди и сзади; отталкивающий внешний вид и ощущение собственного бессилия, которое, вопреки расхожему мнению, совершенно непреодолимо путем дополнительных тренировок, бега, бега и бега, а преодолимо разве что путем не-бега.

Его-то мы в конце концов и избрали.

Последний старт состоялся накануне баевского экзамена по физике. В отличие от нас, Баев не слишком усердствовал в учебе, но Самсон крепко держал его за шкирку, дергал за нужные ниточки, устраивал пересдачи, доставал медицинские справки, из которых явствовало, что студенту было не до сессии, что он отчаянно боролся за жизнь вместе с командой хирургов, отолариногологов и пульмонологов (чаще всего Баев болел острым бронхитом, терял слух или ломал себе верхние конечности, коих к настоящему моменту сломал уже несколько полных комплектов). Попирая собственный принцип не пользоваться служебным положением в личных целях, Самсон уговаривал знакомых аспирантов поставить раздолбаю зачет, а уж он-то в долгу не останется. Взятый на измор, раздолбай соглашался, являлся, мямлил, списывал, в общем, делал что мог. Однако в случае с физикой этот метод внезапно дал осечку.

Баев утверждал, что препод по фамилии Козлов его на дух не переносит. А ты к нему на лекции ходил? — спросила я. Им почему-то важно, чтобы ходили, как будто нельзя открыть книжку и прочитать… Конечно не ходил, возмущался Баев, но это не причина! А гениальные самоучки? А что, если я глух как тетерев (вот, и справка имеется)? А если мне его стиль изложения чужд? В общем, зачет мы с Пашечкой кое-как сдали, но к экзамену придется готовиться — Козлов сказал, что тройки нам не видать как собственных ушей.

(Я слушала и сочувствовала — да-да, у нас тоже есть такие, взять хотя бы Капустина… как он мне вчера противным таким голоском — «и не диспе-е-ерсия, Зверева, а стандартное отклоне-е-ение, все у вас плюс-минус лапоть, а математика наука то-о-очная…» Подумаешь, забыла про корень из n–1! А справочники на что?)

Я возненавидела Козлова заочно, но вскоре увидела его во сне. Козлов явился мне в испанском бархатном берете, камзоле и панталонах. По сюжету у них с Баевым была назначена решающая дуэль, на которую мой возлюбленный пришел в своем обычном наряде — джинсах и сиреневой футболке. Козлов поклонился, метя пером тротуар, Баев в ответ сделал козу и они скрестили шпаги.

Салют, en garde, удар, финт-финт-удар — и Баев прижат к стене. «Уши отрежу», — процедил Козлов, слегка надавливая кончиком шпаги на баевскую грудь. Перепуганный Баев заорал что-то вроде «мамочка» или «папочка» (Пашечку звал?), вынул зачетку, наколол ее на рапиру (в раскрытом виде), поднырнул под руку своего мучителя и пустился наутек.

И тут я заметила, что на рапире красуется целая стопка зачеток, а сам Козлов подозрительно смахивает на этого, у которого один зрачок черный, как игольное ушко. Ощупав свои карманы, я обнаружила, что моей зачетки тоже нет. Сообразила, не просыпаясь, что она давным-давно продырявлена тем же самым клинком, ведь на последней контрольной по матметодам я снова забыла про корень из n — 1.

Я была в шаге от понимания, что все преподы — магистры тайного ордена, могущественной организации, опутавшей мир паутиной статистики и психодиагностики, и Самсон в ней — всего лишь бедная толстая муха, которая надеется пролететь мимо клейких ниточек, не зацепив ни одной. Что уж говорить о таких, как мы, безымянных жертвах, пробормотала я, просыпаясь от звука собственного голоса. На часах шесть, Мария спит, волосы змеятся по подушке, незнакомая, грозная, лицо колхидской царевны Медеи… нет, Медея грузинка… а у них эта, как ее, Анаит, и еще ковчег… подумала я, повернулась на другой бок и заснула, теперь уже без сновидений.

Накануне экзамена Баев пришел с сумкой, в которой уже не булькало пиво — она была набита теми самыми книжками, которые портят цвет лица. Разложил учебники на кухонном столе, взялся за турку, поколдовал, перекурил… А ну-ка, девушки, сказал он после непродолжительного раздумья. А ну, хорошие, на старт.

Мы вышли на старт и тут в небе бабахнуло, и мы понеслись, как будто услышали сигнальный выстрел. Игрушечные молнии били в землю, по парковым аллеям, вздуваясь пузырями, текли потоки воды… Локти прижать, надрывался Баев, дышим через рот, не тормозим, наращиваем темп, но мы не слушали, размахивали руками, что было строжайше запрещено, потом начались пляски под дождем, и Баев сказал, что он слагает с себя полномочия, и сложил.

Раньше он заставлял нас бежать вверх по лестнице (после тренировки!), но в тот день Мария уехала на лифте, а Баев взял меня на руки и понес. Я говорила — дышим через рот, не тормозим, сейчас придет второе дыхание, в общем, припомнила ему все, потом мне надоело болтаться мокрым грузом и я спрыгнула. Мы поднимались медленно, останавливаясь между этажами, потому что Мария не Петька, при ней не обнимешься, а до субботы далеко, целая неделя…

Когда мы поднялись, чайник уже кипел. Мария внезапно вспомнила: «Даник, а экзамен?» Он досадливо кивнул — после ужина. Посижу на кухне, когда вы пойдете спать.

Утром мы обнаружили на кухонном столе инсталляцию, над которой Баев, по-видимому, трудился всю ночь.

В центре стола красовался таз, полный воды, в тазу плавал плот, утыканный зеленым луком. В луковой траве лежал человечек, ножки вывернуты, голова набок, руки болтаются в воде. Автор инсталляции хорошо изучил законы равновесия, потому что плот плавал и не переворачивался. Табличка, воткнутая в него, свидетельствовала о том, что жертва взывала о помощи, но ее не спасли. Для изготовления этого шедевра Баеву понадобился полугодовой запас спичек, остатки редиски, пробки, проволочки и другая мелочь, которую он подобрал на кухне. «И так будет с каждым, кто слишком много ботанеет» — гласила табличка. «Если я не вернусь, считайте меня физиком-героем, павшим в бою за законы Ома (я написал Ома, а не Юма, чтобы вам было понятней)» — сообщала записочка, подсунутая под тазик. И еще одна: «Буду в шесть, встречайте с помпой. Поищите в ванной — она там».

(И думает, что это ах как смешно.)

Вечером он с гордостью покрутил зачеткой у меня перед носом. Оценка «уд» была правдоподобной — по нашим подсчетам за время, оставшееся от ночного творчества, выучиться на «хор» было невозможно. Мы порадовались тройке и даже разделили эту радость с Сарой.

Какая прелесть! — сказала она, увидев человечка на плоту. Даниил, да у вас талант! Креативный ум! Вами надо заняться, добавила он игриво. Почему вы так редко у нас бываете?

Я хотела напомнить, что она запретила нам водить посторонних, тем более мужского пола, но Мария посмотрела на меня умоляюще. Если Сара уверена, что Баев обитает где-то в другом месте, не надо ее разубеждать.

В субботу мы с Баевым уехали в высотку, к Машке с Серегой. В коридоре я столкнулась с разгневанным Самсоном. Он отвел меня в сторонку и сообщил, что его знакомый аспирант прождал два часа, а затем вычеркнул из ведомости четверку, по доброте душевной поставленную Баеву авансом. Самсон возмущался, требовал, чтобы я подключилась к давлению на его подопечного, но я не слушала. Его учеба меня больше не волновала.

Я не могла понять, почему!.. Мелочь, муть, осадочек. Самсон — классная дама, а я мамаша, которую отчитывают на родительском собрании. Неужели не было других способов поставить в известность?

Да, я сваливаю, сказал Баев спокойно. Чему они меня могут научить? Программы старые, советские; кибернетика — вчерашняя продажная девка империализма; в учебниках — ламповые вычислители, перфокарты, двоичные коды; они даже не знают, что существует «си-плюс-плюс», а я на нем пишу! Мы с Петькой — первые люди в стране, которые на нем начали писать. Ну ладно, в первой сотне-тысяче, что тоже неплохо. И я должен ходить на физкультуру, политэкономию, философию, изучать «фортран»? Увольте. Что касается диплома — в наше время корочки значения не имеют, только мозги. А диплом, я цитирую, и подделать можно, в крайнем случае — купить. Решение принято, заявление подано. Если хочешь что-то добавить — добавь.

Я не хотела. Я только не могла понять, почему нельзя было…

Вопрос закрыт, отрезал Баев. Следующий вопрос — о хлебе насущном. Предлагаю выцепить Петю и пойти куда-нибудь, отметить мое освобождение. Сомневающиеся да будут посрамлены — я вчера был у Стеклова, получил по договору за первую программку. Стеклов доволен, заказал еще. Если удастся набиться к нему в сотрудники, к осени снимем себе квартиру в Раменках, раз уж ты к ним так привязалась.

Осадок растворился, потому что мы снова были втроем, на кухне, в открытое окно летел тополиный пух, этажом ниже жарили мясо и смотрели Гайдая, «будете у нас на Колыме…» и мы, свесившись из окна, кричали в один голос: «Уж лучше вы к нам!» Где-то безутешно плакал младенец, лаяли собаки, Баев показывал какой-то трюк с пачкой сигарет, Мария смеялась, и я смотрела на них, раскачиваясь на доживающем последние дни, расшатанном, доисторическом стуле, в долгом-долгом сне, где мы все еще на кухне, за окном парк, в парке лето, экзамены позади, по квартире разбросаны баевские записочки… А теперь Сара их собрала и, предварительно ознакомившись, выкинула в ведро, потому что учебный год закончился, Мария едет домой, квартира возвращается к Сариному Лёвке, который внезапно решил надеть шапочку и обзавестись семьей.

Мы отвезли книжки дяде Сереже, ликвидировали задолженность в журнальном зале, в последний раз покормили Сеню. Пришла Сара, закрыла окна (нам бы и в голову не пришло), взяла ключи, полюбезничала с Баевым и потом ни с того ни с сего сказала: «Не теряйте друг друга».

Вот тебе и раз, подумала я. Оказывается, Сара тоже человек: пафосно, но зато по делу.

Баев пафоса не вынес и по обыкновению начал острить. Сара коротко посмотрела на него, сказала: «Не забудьте захлопнуть дверь» — и ушла. И тогда мы поняли, что расстаемся, и что это был очень счастливый дом.

Как-то так.

P. S.

Через несколько лет Мария приехала в Москву в командировку. Мы встретились, погуляли по бульварам, потом я сломала каблук. Неподалеку, в «Художественном», давали «Аморальные истории». Мы запаслись пивом, орешками и пошли в кино — на эротику, средь бела дня. В холле Мария стала совать мне бутылку, чтобы я подержала, пока она поищет в кармане билеты; надо же, купила и сразу потеряла, растяпа; из карманов немедленно посыпалась мелочь, фисташки, телефонные жетончики; начали подбирать, уронили снова… Потом предстали перед билетершей: я, с двумя бутылками, и Мария, в руках билеты, липкие от пива. Обе хороши.

Фильм оказался смешным. Мы хихикали и мешали зрителям сосредоточиться. Сидевший впереди дядька в очках и с зонтом постоянно шикал на нас, пришлось уйти. Хромая, я проводила Марию до метро и мы договорились о встрече, которая так и не состоялась. О Баеве не было сказано ни слова.

Башенка

На лето мы переехали к Альгису, аспиранту химфака. Он и его друзья литовцы занимали целый этаж в одной из башенок на крыше ГЗ. Здесь тоже знали про баевский список и наверняка сравнивали. На всякий случай я решила обороняться — умничала по поводу и без, стремилась быть злой и тонкой, как иголка, бросалась цитатами, в общем, пылила. Однако вскоре выяснилось, что обороняться не от кого. Мои новые знакомые верительных грамот не требовали, они были мирные, симпатичные и практически непьющие. Более того, они были читающие и смотрящие. Поначалу, пока сообщество не разъехалось на каникулы, мы ходили в «Литву» на Тарковского, потом брели домой, распивая токайское, умничали, спорили, что означает перегоревшая лампочка, стакан воды, календарный листок, водоросли, паутина, разлитое молоко…

Он цитирует живопись! — говорила я, — причем цитирует как-то по-книжному, это его фирменный приемчик. Там Брейгель, тут Леонардо, здесь Пизанелло. Девочка в платке, которая стаканы взглядом двигает — это же портрет Беатриче д’Эсте, ну тот, который в бабочках. Андрей Арсеньич ее нарочно в финале в цветастый платок закутывает, чтобы это сходство подчеркнуть. Он вообще любит подчеркнуть для непонятливых.

Блин, Аська, восхитился Янис, а в письменном виде слабо? Напиши статью, я пристрою.

Вот ты и напиши, отвечала я, ты же теперь все знаешь. А мне некогда, у меня жизнь.

(И правда — жизнь. Каникулы!)

Самого Альгиса мы не застали — он отдыхал с семейством в Паланге. Мы будем тут поливать цветы, — сказал Баев. Новый эвфемизм? — обрадовалась я. Чего? — переспросил Баев, — новое чего? Твой словарный запас по-прежнему оставляет желать лучшего, Баев, ты как был Митрофанушкой, так и остался. Стараюсь, ответил он. Хочу сохранить себя девственно чистым от вашего словоблудия и, между прочим, раздобыл нам офигенную комнату. Что-то не устраивает?

Фантастическая комната, комната-сон… Шел дождь — и мы просыпались в облаке, как путешественники, застигнутые непогодой в альпийской хижине; хозяева обо всем позаботились: чистое белье, теплые одеяла, чай; в горах туман и морось, мы одни на сотни километров вокруг. Выглядывало солнце — и мы заводили «Dark side of the moon», устраивались на подоконнике, коленями друг к другу; оказывается, можно обнять коленками и в этом даже больше нежности; как оленята, да?

четыре ноги в обтрепанных джинсах

четыре руки, переплести пальцы и держаться

breathe, breathe in the air, don’t be afraid to care

пепельница посередине, колечки дыма одно в одно

не знаешь, куда смотреть — на тебя или в город

кого слушать — Гилмора или набережную

скрежет троллейбусов, рев мотоциклов

или гудки теплоходов,

расходящихся на середине реки.

Да! мы заполучили комнату в башенке! со своей лестницей и кухонькой, четыре двери на этаже, тишина, окно на Ленгоры, Новодевичий, все семь сталинских высоток здесь, капитаны стоят на башнях, яблочные дни наступили. Невероятная удача, таких счастливцев в ГЗ доли процента, плюс вид на набережную, итого p < 0,001, а это все равно, что выиграть «Волгу» в «Спринт». Трубы вон там я бы посшибала, и те ужасные коробки тоже надо снести. Много сносить придется, если уж начистоту. Не поднимаю, почему приезжие восхищаются — в сущности, город застроен безобразно, то ли дело Питер…

И все же Москва…

Ах, эта Москва под палисандровой крышкой рояля!..

Мир как струна, он звучит, он поет, а мы пифагорейцы, обитаем на небе, курим, пускаем колечки… Мы фабрика облаков — нужны же городу облака. Только нам известно, почему так бестолково застроена Москва — кругами, переулками — это чтобы никогда не попадать в нужное место сразу, а идти окольным путем и смотреть. Купальщики-заводы, пахнущие печеньем и шоколадом, сущие бездельники, сидят на берегу, глядятся в воду, опустив в Москву-реку неработающие трубы, ножками болтают. Мечтательные, невредные машины, поставленные тут не затем, чтобы производить, а чтобы быть, просто быть на реке.

Москва ночью — озеро света, тонкие ручейки вливаются в нее, и город растет, прирастает. Москва днем — распределение светотени, блики на стенах, сетка отражений, маленькие водяные зеркала, окна, много окон. Сады, дворики, парочки на скамейках, картонные задники старого кино… Отрешенность Москвы-воды, псевдодорические колонны, увитые розами, пустынные набережные, силуэты высоток, девушки в белом… Раньше носили белое, а теперь черное, почему так?..

Москва — город-на-реке даже в большей степени, чем Питер. Она стоит на живой воде, с лодочками, песнями, прогулками, черемухой; ее сады, ее грунтовые воды, противотечения, затопленные церкви, дворцы, палаты, клады; она вся окольцована, схвачена обручами как бочка — бульварное, садовое, трамвайное; под нами ее годовые кольца, переулки, дворы; голова кружится, кружится, теряется голова, остается одна Москва.

Это потому что ты сидишь на краю. Подвинься и возьмись за меня. Закрой глаза. Лучше?

For long you live and high you fly
     and smiles you’ll give and tears you cry
          and all you touch and all you see
               is all your life will ever be.

И что это мы, собственно, дома торчим? Поехали в Серебряный бор! Наговорила — так давай, возьми меня к реке, вымочи в живой воде, а то тут и засохнуть недолго. Посмотри на себя, какая ты бледная. И это моя девушка! Я хочу, чтобы ты была загорелая и дерзкая, в короткой юбочке // куда уж короче-то! // босиком //? // дикая и грязная //?? // dirty and sweet, windy and wild // а-аа, понятно! // и чтобы непременно научилась всем дерзить. Загорелой девочке легче дерзить, чем бледной. У нее это лучше получается.

Я загорела, но дерзить не научилась. Ровный июль, макушка лета, Баев приходит заполночь, остальные разъехались. Посещаю Музей кино с Гариком, Баеву молчок. Потому что лето надо с кем-то делить. И крышу…

Крыша — дом родной. На ней можно загорать, играть в бадминтон, в футбол или смотреть на звезды. Пока была компания и мы играли — упустили три мяча, не задумываясь о последствиях (получить футбольным мячом по голове, с такой-то высоты…). Потом Баев притащил сюда скамейку — читать или смотреть в небо. Я хвастала, что знаю звездное небо как свои пять пальцев, и жаждала обучить Баева азам, но он отмахивался — не сейчас. Это ты можешь гулять по крышам, мяукая, хвост трубой, а я не могу, мне утром на работу.

(На работу?)

Петька тоже занят, в кино ему ходить некогда. Или не хочется. Увиливает от разговоров об искусстве, оживляется только если при нем обсуждают сериал про Индиану Джонса. Обожает приключения и терпеть не может кина про сложные взаимоотношения между мужчинами и женщинами. Приходится рекрутировать Гарика, он всегда свободен, сидит на телефоне, ждет, когда ему позвонят.

Звонить очень просто — из лифта, это еще одно местное чудо. В лифтах висят доисторические, вечные телефоны, которые не боятся вандализма и не глотают двушки. Можно кататься и разговаривать, и никакой очереди, разве что тебя все слышат. Ну и пусть слышат, пусть завидуют, у меня этого добра навалом, могу с кем угодно поделиться — хорошим настроением, бездельем, «Книгой Мануэля», метеорными потоками, душным летом, сладким липовым цветом, которого у меня полные карманы, я грызу его вместо конфет, get it on, bang a gong, get it on! ты слушаешь меня // слушаю, отвечает Гарик, ты в лифте? вопи потише, а то оборвется // это не я, говорю, это «Ти-Рекс» // ты там с динозавром? он у тебя на веревочке? // ты что, Гарик, не знаешь Марка Болана? один ты не знаешь, как хорошо быть диким и ветреным, грязным и дерзким, and you’re my girl, конец сообщения, отбой.

Изучила Альгиса по фотографиям — от скуки. Высокий брюнет, жена Лена, дочка Раса. Раса значит «роса», красивое имя, красивая девочка, говорит Баев, а сам разве что не плачет от умиления. Ему нравится все несоветское, и если бы девочку звали Маша или Оля, он восхищался бы ей несколько меньше. Вообще-то Баев равнодушен к детям. Называет их «малые», «мелкие», «спиногрызы», что вполне типично для южанина (Нинка тоже так говорит). Ему интересно с ними играть или бодаться (версия южан: «играться»), однако пеленки, ночные вопли и каша, размазанная по лицу, быстро удалили бы его с игрового поля. Хотя кто знает…

В любом случае, это вопрос не ко мне. Когда Баев показывает фотографии Альгисова семейства, Расу в пеленках, трусиках, кружевном платьице, новогоднем костюмчике, я фиксирую только перемену нарядов, и ничего особенного не чувствую. Девочка как девочка. Семья как семья. Холостое положение всяко лучше.

Гарик появляется раз в неделю, долдонит свое «вернись, я все прощу», я терплю. К концу июля совсем раскисаю от безделья, все реже покидаю башенку, сижу на подоконнике, рисую в тетрадке, смотрю на набережную, где мамы катают коляски, а профессора и аспиранты бегают трусцой. По вечерам на пятачке возле главного входа собираются любители скейта и роликов, парни на маленьких велосипедах показывают чудеса акробатики, романтики запускают воздушных змеев, рокеры, сбившиеся в воронью стаю, с реактивным ревом несутся по улице Косыгина, значит, через два-три часа жди обратно. Соседка жалуется, что они ей мешают спать, я же сплю — из пушки не разбудишь. Отсыпаюсь за всю предыдущую жизнь.

Баев целыми днями где-то пропадает, я не спрашиваю. Не хочется выступать в роли сварливой жены, хочется рисовать, мечтать, вспоминать. Надо мной, кроме всего прочего, тяготеют идеалы свободной любви. Мне кажется, если я спрошу, то тем самым подорву базовое доверие, без которого, как известно, никуда. И вот я молчу, рисую, мечтаю и понемножку превращаюсь в цветочек на подоконнике комнаты Альгиса

фантастической комнаты с видом на набережную, бегающих профессоров и парочки, которые в избытке водятся в университетском парке, часами сидят на лавочках, не меняя позы

такие же сонные, как я, но только вдвоем.

Neverland

Да, тем ленивым летом у меня появилась странная привычка предаваться воспоминаниям. Я валялась в постели, вспоминая поезд, компостер, улицу Розы Люксембург, одесские задворки, «Гамбринус», суровое лицо дяди Вени, которое идеально дополняло историю до целого, придавая нашим в общем-то невинным похождениям оттенок авантюризма. Мы делали то, что нельзя — обнимались, ели прямо на улице (в дядивенином черном списке этот грех всегда стоял в первой десятке), покупая одну бутылку пива, незаметно прихватывали вторую, распевали песенки с непатриотическим содержанием, расхаживали в майках (это в апреле-то!), краснели и облезали на одесском солнышке, вместо того чтобы посещать лекции и семинары за две тысячи километров отсюда.

Казалось бы, нет ничего проще — встать с кровати, побросать вещи в сумку и отправиться на вокзал, но я с упоением мечтала о том, как мы встанем и поедем, и все будет как раньше.

Но что именно? Разве стало хуже? Ничуть не хуже — даже лучше, ровнее. Отношения должны развиваться, и они развиваются. Никто ведь не обещал, что дым будет валить из ушей бесконечно. Не поехали на Днепр? И правильно — там папа с мамой, а здесь только мы и Москва. И Петька, который тоже остался в городе, поэтому с хорошей периодичностью ночует у меня. Утром вскакивает, плещет себе на физиономию, надевает джинсы — и бегом в лабу, как будто там у него работа, как будто без него ядерную физику должны немедленно упразднить. Знаю, что за работа, называется «Цивилизация». Попробовала — не пошло. Воевать, торговать, добывать — скучно. Вообще скучно все.

И тут Баев говорит — хочешь в Киев на недельку? Мне надо в командировку, обещали гостиницу, билеты. Я буду работать, а ты гуляй, только не задавай вопросов.

Оба-на, но ведь я и не задаю!

Ты не понимаешь. Вообще никаких вопросов.

Это было требование сугубо прагматическое, даже коммерческое. У него определенно пошли дела, он туманно намекал на какой финансовый прорыв, который намечался на ближайшие две-три недели. Я делала вид, что намеков не понимаю, но мне нравились сказки. Почему бы им не оказаться былью, в конце концов.