ЧАСТЬ I

ГЛАВА 1

Не прошло и дня с тех пор, как дед Фрэнсиса Мариона Таруотера помер, а мальчишка был уже в стельку пьян. По этой самой причине ему и не удалось до конца отрыть для старика могилу, и завершать начатое пришлось негру по имени Бьюфорд Мансон, который пришел за самогоном. Он оттащил покойника от стола, где тот сидел за накрытым завтраком, и похоронил его как подобает, по-христиански, с символом Спасителя нашего в головах, а могильный холм он сделал достаточно высоким, чтобы его не разрыли собаки. Бьюфорд пришел около полудня, а когда уходил на закате, мальчишка, Таруотер, все еще не прочухался.

Старик приходился Таруотеру двоюродным дедом, по крайней мере он так говорил, и, насколько мальчик помнил, они всегда жили вместе. Дед говорил, что ему было семьдесят лет, когда он спас мальчика и взялся за его воспитание, а умер он, когда ему было восемьдесят четыре. Выходит, самому Таруотеру должно быть четырнадцать лет, подсчитал Таруотер. Дед научил его Счету, Чтению, Письму и Истории, которая начиналась с того, как Адама выгнали из Райского Сада, а потом шла через всех президентов вплоть до Герберта Гувера и далее на перспективу как раз до Второго Пришествия и Страшного суда. Дед не только дал мальчику хорошее образование, но и спас его от другого имевшегося в наличии родственника, племянника старого Таруотера; тот был школьный учитель, своих детей на тогдашний момент не имел, а потому этого, оставшегося от сестры-покойницы, хотел воспитать в духе собственных идей.

Старик знал его как облупленного, со всеми его идеями. Три месяца он жил в доме у своего племянника — из Милости, как ему поначалу казалось, а потом, по его собственным словам, до него дошло, что никакая Милость там и близко не лежала. Все время, пока он там жил, племянник тайно изучал его. Этот самый племянник, который принял его как бы из Милости, на самом деле норовил залезть к нему в душу через черный ход, задавал двусмысленные вопросы, расставлял по всему дому ловушки и наблюдал, как старик в них попадается, а кончилось все это статьей в журнале для школьных учителей. Смрад от подобного нечестия восстал до небес, и Господь собственноручно спас старика. Он ниспослал ему Видение, приказав умыкнуть сироту и отправиться вместе с ним в самую что ни на есть отдаленную пустынь и воспитать младенца во Славу Искупления грехов людских. Господь пообещал ему долгую жизнь, и старик, утащив ребенка прямо из-под носа у школьного учителя, поселился с ним среди лесов, на вырубке под названием Паудерхед, на которую у него было право пожизненного владения.

Старик называл себя пророком, и мальчика воспитал в убеждении, что Господне призвание непременно снизойдет и на него тоже, и готовил внука к тому дню, когда это произойдет. Он научил его, что путь пророка тернист, и на долю ему выпадают разные бедствия, и бедствия мирские суть пустяк в сравнении с теми, что посланы Господом, дабы испепелить пророка истиной. Его самого Господь тоже испепелял — и не раз. И через огнь Господень ему даровано было знание.

Он был призван в годы ранней юности и направил стопы свои в город возвестить о гибели, что ожидала мир, ибо мир отрекся от Спасителя. Неистово вещал он, что узрят человеки, как солнце взорвется в крови и пламени; но пока он бушевал и возвещал грядущие бедствия, солнце каждое утро вставало, спокойное и самодовольное, как будто не то что человеки, но даже сам Господь не слышал пророчеств и не внял их смыслу. Оно вставало и садилось, вставало и садилось над миром, и мир своим чередом становился то белым, то зеленым; то белым, то зеленым; то белым, то опять зеленым. Оно вставало и садилось, и он уже отчаялся, что Бог когда-нибудь услышит его. Но однажды утром он с восторгом увидел, как вышел из светила перст огненный, и не успел старик отвернуть лице свое, не успел закричать, как перст сей коснулся его и предсказанная гибель постигла его собственный разум и собственную плоть. Не кровь человеков иссохла в жилах их, но — его кровь.

Многому научившись на своих ошибках, дед имел право наставлять Таруотера — когда мальчик был не прочь послушать — в нелегком деле служения Господу. Таруотер имел на сей счет свои собственные соображения и слушал старика в нетерпеливой уверенности, что уж он-то точно никаких ошибок не наделает, когда придет время и Господь его призовет.

Господь еще не раз вразумлял старика пламенем, но с тех пор, как дед забрал Таруотера у школьного учителя, такого больше не случалось. В тот раз видение было отчетливым и ясным. Он знал, от чего спасает мальчика, и делал это во спасение, а не погибели для. Он многое постиг и ненавидел грядущую погибель мира, но не сам мир.

Рейбер, школьный учитель, вскорости выяснил, где они поселились, и явился на вырубку, чтобы забрать младенца. Машину ему пришлось оставить на проселке и целую милю идти пешком через лес по едва заметной тропинке, прежде чем он добрался до засаженного кукурузой клочка земли, посреди которого стояла ветхая двухэтажная лачуга. Старик часто и с удовольствием рассказывал Таруотеру, как мелькало и кукурузе красное, вспотевшее, исколотое колючками лицо племянника и за ним — розовая шляпка с букетиком: потому что племянник притащил с собой женщину из службы социальной защиты. В тот год кукурузное поле у деда начиналось в четырех футах от крыльца, и когда учитель выбрался из кукурузы, в дверях появился старик с дробовиком и крикнул, что пристрелит любого, кто ступит ногой на крыльцо, и покуда женщина из соцзащиты, взъерошенная, как несушка, которую согнали с кладки, выкарабкивалась из кукурузы, эти двое стояли и пристально смотрели друг на друга. Старик говорил, что, если бы не женщина из соцзащиты, племянник бы даже не дернулся. Колючки кустов до крови расцарапали им лица, а у женщины из соцзащиты к рукаву кофты прицепилась веточка ежевики.

Она всего-то навсего перевела дыхание, медленно, так, словно дошла до последней крайности, но племяннику и итого было достаточно, он поднял ногу и поставил ее на ступеньку крыльца, и старик прострелил ему ногу. Для Таруотеровой пользы он рассказывал, как на лице племянника появилось выражение праведного гнева, и эта самая праведность так взбесила его, что он поднял дробовик немного повыше и снова нажал на курок, на этот раз отстрелив кусочек учительского правого уха. Второй выстрел выбил из племянника всякую праведность, его лицо стало пустым и белым, обнаружив полную пустоту внутри, обнаружив — в чем старик время от времени готов был признаться — и собственное его поражение, ибо когда-то очень давно он пытался, но не сумел спасти племянника. Он выкрал его семилетним младенцем, увез в пустынь, окрестил и наставил на путь истинный, рассказав об Искуплении, но через несколько лет племянник забыл наставления и избрал себе другую стезю. Иногда старику начинало казаться, что он сам толкнул племянника на этот новый путь, он замолкал на полуслове, замолкал и застывал, тупо уставившись перед собой так, словно у ног его разверзлась бездна.

Тогда он удалялся в лес, оставив Таруотера на вырубке одного, порой на несколько дней, пока ему не удавалось сторговаться с Господом и восстановить на душе мир, а когда дед возвращался, растрепанный и голодный, мальчику казалось, что вид у него и впрямь как у настоящего пророка. Вид у него был такой, будто он всю ночь боролся с дикой кошкой, и в голове у него все еще теснятся видения, которые открылись ему в ее желтых глазах — светящиеся колеса и странные звери с гигантскими огненными крыльями и о четырех головах, которые были повернуты на четыре стороны света. И Таруотер в такие минуты знал, что, когда его призовут, он скажет: «Вот я, Господи!» Но иногда в дедовых глазах не горело огня, и он говорил только о зловонной, потной тяжести креста, о том, что люди принимают второе рождение только затем, чтоб умереть, и целую жизнь проводят, проедая хлеб жизни, и тогда мальчик отпускал свои мысли на волю, и они разбредались которая куда.

Старикова мысль не всегда скользила вдоль этой истории на одной и той же скорости. Иногда, словно не желая вспоминать о том, как он подстрелил собственного племянника, дед перескакивал через соответствующий эпизод и подробно останавливался на том, где эта парочка, племянник и женщина из соцзащиты (у нее даже имя и то было смешное: Берника Пресвитер), удирала прочь, шелестя кукурузой, и как вопила на ходу женщина из соцзащиты: «Что ж вы сразу не сказали? Знали же, что он псих!»; а потом он побежал на второй этаж и смотрел из окошка, как они выбрались наконец из кукурузы на другом конце поля, и женщина обхватила племянника за талию, чтобы он не упал, и тот ускакал на одной ноге в лес. Потом-то старик узнал, что он на ней женился, хотя она и старше его в два раза, но больше одного ребенка выродить с ней, понятное дело, так и не смог. И дорожку в Паудерхед заказала ему именно она.

А Господь, говорил старик, упас этого единственного ребенка, которого учитель выродил со своей женой, от родительской порчи. Он избрал единственно возможный путь спасения: мальчонка родился идиотом. Здесь старик делал паузу, дабы Таруотер ощутил всю силу этого таинства. С тех пор как дед узнал о существовании ребенка, он несколько раз предпринимал походы в город с целью выкрасть младенца и окрестить его, но всякий раз возвращался ни с чем. Школьный учитель был начеку, да и старику к тому времени умыкать детей стало не так легко, как прежде — он растолстел и подрастерял былую сноровку.

— Если смерть помешает мне окрестить его, — сказал старик Таруотеру, — придется тебе это сделать. И это будет нерпам миссия, которую Господь пошлет тебе.

Мальчик сильно сомневался в том, что крещение идиота может стать его первой миссией.

Ну уж нет, — сказал он, — Господь вовсе не хочет, чтобы я доделывал то, что после тебя останется. Для меня у нею припасено кое-что другое.— И он подумал о Моисее, который извел воду из скалы, об Иисусе Навине, который остановил солнце, о Данииле, взглядом укротившем львов.

— Думать за Господа не твоя забота,— сказал дед.— И суд (то возденет кости твои.

В то утро, когда старику пришла пора помереть, он, как обычно, спустился вниз, приготовил себе завтрак и помер, так ничего и не съев. Весь первый этаж у них занимала кухня, большая и темная, с дровяной печью в одном конце и широким столом возле печки. По углам стояли мешки с запасами еды и кукурузного солода, а всякие железки, опилки, старые веревки, лестница и прочее барахло валялось там, где их бросил старик — или Таруотер. Раньше они и спали на кухне, но однажды ночью в окно забралась рысь, и напуганный старик перетащил кровать наверх, где имелись две пустые комнаты. Он тогда напророчил, что лестница будет стоить ему десяти лет жизни. Перед тем как умереть, он сел за стол, взял красной квадратной рукой нож и стал подносить его ко рту, но тут вдруг вид у него сделался удивленный до крайности, он стал опускать руку, пока она не опустилась на край тарелки и не сшибла ее со стола.

Старик был похож на быка. Голова у него росла прямо из плеч, а белесые глаза на выкате выглядели как две рыбы, которые попали в красную нитяную сеть и все пытаются вырваться. Он носил шляпу невнятного, как оконная замазка, цвета, с загнутыми вверх полями, и поверх нательной фуфайки — серое пальто, которое когда-то было черным. Таруотер, сидевший за столом напротив него, увидел, как у деда на лице выступили красные полосы, как следы от веревок, а по телу прошла дрожь, похожая на землетрясение, которое началось прямо в сердце и постепенно поднимается к поверхности. Его рот резко съехал на сторону, и он так и остался сидеть, не теряя равновесия: между его спиной и спинкой стула было добрых шесть дюймов, а животом он упирался в край стола. Взгляд белесых мертвых глаз остановился прямо на мальчике.

Таруотер почувствовал, как дрожь стала другой и как она добралась уже до него самого. До старика можно было даже не дотрагиваться — и так было понятно, что он умер; и мальчик продолжал сидеть за столом напротив трупа, угрюмо и растерянно доканчивая завтрак, словно находился в присутствии незнакомца и не знал, что сказать. Наконец он сказал ворчливо:

— Не гони, да? Я ведь уже сказал, что сделаю все, как положено.

Голос показался каким-то чужим, будто смерть изменила не деда, а его самого.

Он встал и вышел на заднее крыльцо, прихватив с собой свою тарелку, которую поставил на нижнюю ступеньку, и два черных длинноногих бойцовских петуха тут же дернули к нему через весь двор и склевали то, что на ней осталось.

На заднем крыльце стоял длинный сосновый ящик. Мальчик сел на него, и его руки стали машинально распутывать веревку, а длинное лицо уставилось через вырубку куда-то поверх леса, который уходил вдаль серыми и багряными волнами, пока у самого горизонта не превращался в зубчатую крепостную стену, подпиравшую пустое утреннее небо.

Паудерхед располагался в стороне не только от грунтовки, но и от ближайшего проселка, и от прохожих троп, и, чтобы добраться до него, ближайшим соседям, цветным, не белым, приходилось идти через лес, продираясь сквозь густую сливовую поросль. Когда-то здесь стояли два дома; теперь дом был только один, и мертвый его хозяин сидел внутри, а живой — снаружи, на крыльце, и собирался хоронить мертвого. Мальчик знал: сперва придется похоронить старика, иначе никак. Такое впечатление, что, если не присыпешь его землей, он как бы и не совсем мертвый. И думал он об этом даже с некоторым облегчением, потому что так меньше давала о себе знать другая тяжесть, угнездившаяся внутри.

Несколько недель назад старик заделал под кукурузу еще один акр земли, слева, и перевалил даже через изгородь, так что эта полоска тянулась теперь почти до самого дома. Получилось, что ровно посередине участок разделен двумя нитями колючей проволоки. Туман горбатыми клубами подбирался к изгороди, готовясь нырнуть под него и дальше ползти по двору, как охотничья собака.

— Я эту изгородь уберу, — сказал Таруотер. — Не надо мне никакой изгороди посреди моего участка. — Голос у него оказался неожиданно громким и резал ухо. Мысленно он продолжил: не тебе здесь хозяйничать. Школьный учитель теперь тут хозяин.

Это моя земля, потому что я здесь живу, и никто меня отсюда не выставит. Если какой-нибудь там школьный учитель вздумает явиться сюда и качать права, я его убью.

Господь может выставить тебя отсюда, подумал он. Вокруг стояла мертвая тишь, и мальчик почувствовал, как у него набухает сердце. Он затаил дыхание, будто ждал, что вот-вот услышит глас небесный. Через несколько секунд он услышал, как под крыльцом скребется курица. Он яростно вытер рукой нос, и понемногу на лицо его вернулась привычная бледность.

На нем были выцветший комбинезон и серая шляпа, натянутая на уши как кепка. У деда было в обычае никогда не снимать шляпу, разве что только на ночь, и мальчик тоже следовал этому обычаю. До сего дня он всегда следовал дедовым обычаям; но если я захочу убрать эту изгородь до того, как похороню старика, ни одна живая душа не сможет мне помешать, подумал он; и слова никто поперек не скажет.

Сперва похорони его, и дело с концом, сказал чужой голос громко и каким-то мерзким тоном. Мальчик встал и пошел искать лопату.

Сосновый ящик, на котором он сидел, был гроб для деда, но употреблять его в дело Таруотер не собирался. Старик был слишком тяжелый для того, чтобы тощий пацаненок смог в одиночку перевалить его через борт, и хотя старый Таруотер несколько лет назад собственноручно соорудил себе этот гроб, но сказал, что если, когда придет время, мальчик не сдюжит положить его туда, можно будет просто опустить его в яму как есть, нужно только, чтобы яма была достаточно глубокой. Он сказал, что хочет лежать на глубине в десять футов, а не в каких-нибудь восемь. Ящик он мастерил долго, а когда закончил, нацарапал на крышке МЕЙСОН ТАРУОТЕР, С БОГОМ, забрался в него, прямо там же, на заднем крыльце, и какое-то время лежал, так что наружу торчал только его живот, как переквашенный хлеб над краем формы. Мальчик стоял рядом с ящиком и разглядывал его.

— Все там будем, — удовлетворенно сказал старик, и его скрипучий голос уютно угнездился между стенками гроба.

— Больно ты здоров для этого ящика, — сказал Таруотер.— Пожалуй, придется сесть на крышку и поднажать или подождать, пока ты чуток подгниешь.

— Не надо, — сказал старый Таруотер. — Слушай. Если, когда придет время, у тебя не хватит сил пустить этот ящик в дело, ну, там, поднять его или еще что, просто опусти меня в яму, но только чтобы глубоко. Я хочу, чтобы в ней было десять футов, не каких-нибудь восемь, а десять. Можешь просто подкатить меня к ней, если по-другому не выйдет. Катиться у меня получится. Возьмешь две доски, положишь на ступеньки и толкнешь меня. Копать будешь в том месте, где я остановлюсь. И не дай мне свалиться в яму, пока выроешь, сколько надо. Подопрешь меня кирпичами, чтоб я не скатился ненароком, да смотри, чтоб собаки меня не столкнули, пока яма не готова. Собак лучше вообще запереть, — сказал он.

— А если ты помрешь в постели? — спросил мальчик. — Как тебя вниз по лестнице спускать?

— В постели я не помру, — сказал старик. — Как услышу, что Господь призывает меня к себе, побегу вниз. Постараюсь добраться до самой двери, если получится. Ну а если все-таки наверху, просто скатишь меня вниз по ступенькам, да и все дела.

— Господи боже мой, — сказал мальчик.

Старик сел в своем ящике и ударил кулаком о край.

— Слушай меня, — сказал он. — Я тебя никогда особо ни о чем не просил. Я взял тебя к себе, воспитал, спас от этого городского дурака, и теперь все, о чем прошу взамен, — когда я умру, предать мое тело земле, как положено, и поставить надо мной крест, чтобы видно было, где я есть. Одна-единственная просьба, и все. Я даже не прошу тебя сходить за черномазыми, чтобы они помогли тебе отвезти меня туда, где похоронен мой папаша. Мог бы попросить, но не прошу. Я все делаю, чтоб тебе легче было. Только и прошу, чтоб ты предал мое тело земле и поставил крест.

— Хватит и того, что я тебя в землю закопаю, — сказал Таруотер. — Я с этой ямой так наломаюсь, а тут ему еще и крест ставь. Я со всякой мурой возиться не собираюсь.

— Мура! — зашипел дед. — Узнаешь, какая это мура, когда настанет день и будут собирать кресты! Главная почесть, которую ты можешь воздать человеку, — это похоронить его подобающим образом! Я взял тебя сюда, чтобы воспитать христианином, даже больше, чем просто христианином — пророком! — в голос вопил дед,— и груз сей да пребудет на тебе вовеки!

— Если у меня у самого сил не хватит, — сказал мальчик, пристально глядя на старика, — то я сообщу дяде в юрод, чтоб он приехал и позаботился о тебе. Своему дяде, школьному учителю,— медленно сказал он, глядя, как бледнеют оспины на багровом дедовом лице. — Вот он тобой и займется.

Нити, в которых запутались стариковы глаза, набухли. Ом схватился за стенки гроба и толкнул руками вперед, как будто собрался съехать на нем с крыльца.

— Он кремирует меня, — хрипло сказал дед, — сожжет мою плоть в печке и развеет мой прах. «Дядя, — говорит он мне как-то раз, — вы же самое настоящее ископаемое!» Он нарочно заплатит похоронщику, чтобы тот меня сжег и чтобы потом можно было развеять мой прах,— сказал дед.— Он не верит в воскресение из мертвых. Он не верит в Страшный суд. Он не верит в хлеб жизни…

— Покойникам, им вообще без разницы, — прервал его мальчик.

Старик схватил его за лямки комбинезона, подтянул к себе так, что мальчик стукнулся о гроб, и уставился прямо в его бледное лицо.

— Этот мир был создан для мертвых. Ты только подумай, сколько в мире мертвых, — сказал он, а потом добавил, словно ему была явлена цена всей тщеты людской: — Мертвых в миллион раз больше, чем живых, и любой мертвый будет мертв в миллион раз дольше, чем проживет живой. — Он отпустил мальчика и засмеялся.

Мальчик был потрясен, но ничем себя не выдал, разве что чуть вздрогнул. Через минуту он сказал:

— Школьный учитель мне дядя. Единственный нормальный кровный родственник, который у меня останется, и живой человек. И если я захочу пойти к нему, я пойду; так-то.

Старик молча смотрел на него, казалось, целую минуту. Затем он хлопнул ладонями по стенкам ящика и проревел:

— Послан на вас меч — и кто отклонит его? Послан на вас огнь — и кто угасит его? Посланы на вас бедствия — и кто отвратит их?

Мальчик вздрогнул.

— Я спас тебя, чтобы ты был самим собой! Самим собой, а не формулой у него в голове! Если бы ты жил у него, то был бы формулой, — сказал он. — Он разложил бы тебя в своей голове по полочкам! И более того, — сказал он, — ты бы ходил в школу!

Мальчик скорчил рожу. Старик всегда внушал ему, что избавление от школы было для него великим благом. Господь счел целесообразным воспитать его в чистоте и уберечь от порчи — сберечь как избранного своего слугу, коего пророк воспитает для пророчеств. В то время как других детей согнали в комнату и женщина учит их вырезать из бумаги тыквы, он волен искать мудрости, а его наставники в духе суть Авель и Енох, и Ной, и Иов, и Авраам с Моисеем, и царь Давид, и Соломон, и все пророки — от Илии, который спасся от смерти, до Иоанна, чья отсекновенная голова излияла ужас с блюда.

И мальчик понял, что его спасение от школы есть вернейший знак избранности. Школьный инспектор приходил только раз. Господь подсказал старику, что это случится и что в этом случае делать, а старик в свою очередь наставил мальчика, как себя вести в тот день, когда под личиной инспектора к ним явится посланник дьявола. Когда время пришло и они увидели, как он идет по полю, оба уже были во всеоружии. Мальчик спрятался за домом, а старик сел на крыльце и стал ждать.

Когда инспектор, худой лысый мужчина в широких красных подтяжках, выбрался из кукурузы на утоптанный двор перед домом, он осторожно поздоровался со стариком Таруотером и начал излагать свое дело, как будто и без того не было ясно, зачем он пришел. Сперва он сел на крыльце и завел разговор о плохой погоде и плохом здоровье. И потом, глядя через поле вдаль, он сказал:

— А у вас ведь есть мальчик, правда? И этот мальчик вроде как должен ходить в школу.

— Хороший мальчик, — сказал старик, — и если бы кто-нибудь решил, что может чему-то его научить, — я бы возражать не стал. Эй, парень! — крикнул он. Мальчик явно не спешил. — Эй, парень, иди сюда! — заорал старик.

Через несколько минут из-за угла дома показался Таруотер. Глаза у него были открыты, но смотрели как-то странно. Голова дергалась, плечи обвисли, а изо рта висел язык.

— Не шибко смышленый,— сказал старик,— но парнишка что надо. Позовешь — он придет.

— Да,— сказал школьный инспектор,— может, его и правда лучше оставить в покое.

— Не знаю, может, ему и понравится в школе, — сказал старик. — Просто он уже два месяца никак не соберется сходить и посмотреть, как оно там.

— А то, может, лучше, пусть дома и остается,— сказал инспектор. — Не хотелось бы уж очень его перегружать.— После чего сменил тему. Вскорости он откланялся; они оба сидели на крыше и удовлетворенно наблюдали, как фигура в красных подтяжках идет назад через поле, постепенно уменьшаясь в размерах, пока красные подтяжки наконец совсем не исчезли из виду.

Если бы школьный учитель запустил в него когти, сейчас он сидел бы в школе, один из многих, незаметный в толпе, а в голове учителя и вовсе стал бы чем-то вроде формулы из букв и цифр.

— Он и меня таким хотел сделать, — сказал старик. — Думал, если напишет обо мне в этом журнале для школьных учителей, то я и вправду разложусь на буквы-циферки.

В доме у школьного учителя, считай, ничего и не было, кроме книг и всяческой бумаги. Когда старик переезжал туда жить, он еще не знал, что всякую живую вещь, которая через глаза племянника попадает ему в голову, племянников мозг тут же превратит в книгу, или в статью, или в таблицу. Школьный учитель обнаружил большой интерес к тому, что старик — пророк, избранный Богом, и постоянно задавал ему вопросы, а ответы иногда даже записывал себе в блокнот и поблескивал глазенками, как будто совершил открытие.

Старик было вообразил, что ему удалось сдвинуть племянника с мертвой точки в великом деле Искупления, ибо тот по крайней мере слушал, хотя ни разу так и не сказал, что уверовал. Казалось, слушать дядины проповеди было ему в радость. Он подробно расспрашивал его о былых временах, о которых старый Таруотер уже, в общем-то, ничего не помнил. Старик думал, что этот интерес к праотцам принесет плоды, а принес он — стыд и срам! — одни слова, пустые и мертвые. Он принес семя сухое и бесплодное, не способное даже сгнить, мертвое от самого начала. Время от времени старик выплевывал из рта, подобно сгусткам яда, отдельные идиотские фразы из той статьи, которую опубликовал учитель. Гнев слово в слово выжег их в его памяти. «Причиной его фиксации на богоизбранности является чувство неуверенности в себе. Испытывая потребность в призвании, он призвал себя сам».

— Призвал себя сам! — шипел старик. — Призвал себя сам! — Это приводило его в такую ярость, что он даже делать ничего не мог, а только ходил и повторял эту фразу: — Призвал себя сам. Я призвал себя сам. Я, Мейсон Таруотер, призвал себя сам! Призвал, чтоб связали меня и били! Призвал, чтобы плевали и надсмехались надо мной! Призвал, чтоб уязвлена была гордость моя. Призвал, чтоб терзали меня пред лицем Господним! Слушай, мальчик! — говорил он и, сграбастав внука за грудки, принимался медленно его трясти. — Даже милость Господня обжигает. — Он разжимал пальцы, и мальчик падал в терновую купель этой мысли, а старик продолжал шипеть и скрипеть: — Он хотел меня в журнал засунуть — вот чего он хотел. Думал, если вставит меня в этот журнал, я там и останусь, весь такой из букв и цифр, как у него в голове, и всех делов. И точка. Ну, так не вышло! Вот он я. И вот он ты. На свободе, а не в чьей-то голове!

И голос покидал его, как будто был самой свободной частью его свободной души и рвался прежде срока покинуть его земную плоть. И что-то такое было в ликовании двоюродного деда, что захватывало и Таруотера, и он чувствовал, что спасся из некоего таинственного земного узилища. Ему даже казалось, что он чувствует запах свободы, хвойный, лесной, пока старик не добавлял:

— Ты рожден был в рабстве, и крещен в свободу, и смерть твоя в Боге, в смерти Господа нашего Иисуса Христа.

И тогда мальчик чувствовал, как медленно вскипает в нем негодование, теплая волна обиды на то, что его свобода должна быть непременно связана с Иисусом и что Господом непременно должен быть Иисус.

— Иисус есть хлеб, наш насущный, — говорил старик.

Мальчик, смущенный и расстроенный, смотрел вдаль, поверх темно-синей линии леса, где расстилался мир, таинственный и свободный.

В самой темной, самой скрытой части его души висело вверх ногами, словно летучая мышь, ясное и неоспоримое представление о том, что голода по хлебу насущному он не испытывает. Разве купина, вспыхнувшая для Моисея, солнце, остановленное для Иисуса Навина, львы, остановившиеся пред Даниилом, были всего лишь обещанием хлеба насущного? Мысль об этом приходила как страшное разочарование, и он боялся: а вдруг именно так все и есть? Старик сказал, что сразу после смерти отправится к берегам озера Галилейского, чтобы вкушать хлеба и рыбы, преумноженные Господом нашим.

— Во веки вечные? — в ужасе спросил мальчик.

— Во веки веков, — сказал старик.

Мальчик почувствовал, что этот голод есть самая суть старикова безумия, и втайне боялся, что он, этот голод, может передаться ему, раствориться в крови и однажды взорваться, и тогда он сам точно так же, как старик, будет мучиться от голода, потому что в животе у него разверзнется бездна, такая, что ничто не сможет излечить ее или насытить, кроме хлеба насущного.

Он старался по возможности не думать об этом, смотреть на все спокойно и ровно, видеть только то, что у него перед глазами, и не давать взгляду проникать под поверхность вещей. Он как будто боялся, что, если задержит на чем-нибудь взгляд хоть на секунду дольше, чем то необходимо, чтобы просто понять, что перед ним — лопата, мотыга, круп мула, запряженного в плуг, или комья красной вывороченной плугом земли, — эта вещь тотчас встанет перед ним, странная и пугающая, и потребует, чтобы он дал ей имя, одно-единственное, принадлежащее ей по праву, и отвечал за свой выбор отныне и во веки веков. Он пытался всеми способами избежать этой пугающей личной вовлеченности в процесс творения. Когда настанет день и вострубит труба, ему хотелось, чтобы глас трубный прозвучал средь неба пустого и чистого, и был он голосом Господа Всемогущего, не причастного ни плоти, ни дыхания плоти.

Он ожидал увидеть колеса огненные в глазах неведомых зверей. Он ждал, что это случится,, как только умрет его двоюродный дед. Он решил не думать об этом и пошел за лопатой. Он шел и думал: школьный учитель — живой человек, но лучше ему сюда не соваться и не пытаться забрать меня отсюда, потому что я его убью. Если пойдешь к нему — будешь проклят, сказал дед. До сих пор мне удавалось тебя от него спасти, но если ты пойдешь к нему, как только я умру, я уже ничего не смогу сделать.

Лопата лежала рядом с курятником.

— Ноги моей больше не будет в городе, — вслух сказал себе мальчик. — Я никогда не пойду к нему. Ни ему, никому другому не удастся выставить меня отсюда.

Он решил рыть могилу под смоковницей, потому что смоквам старик пойдет на пользу. Верхний слой почвы был песчаный, ниже шла самородная глина, и каждый раз, пройдя через песок, лопата издавала лязгающий звук. Старик как каменный, и в нем фунтов двести, подумал он, навалился на лопату и принялся разглядывать белесое небо сквозь листья смоковницы. Глина каменная, и на то, чтобы выдолбить в ней подходящую яму, уйдет целый день, а школьный учитель сжег бы его за минуту.

Таруотер видел школьного учителя один раз в жизни футов с двадцати, а слабоумного мальчонку — еще того ближе. Мальчик был здорово похож на старого Таруотера, если не считать глаз, серых, как у старика, но таких ясных, как будто за ними открывались два колодца, на дне которых, глубоко-глубоко, плескались две лужицы света. Один раз глянешь — и сразу ясно, что в голове у него хоть шаром кати. Старик был настолько ошарашен этим сходством — и несходством, что в тот раз, когда они с Таруотером туда ходили, он все время простоял в дверях, глядя на мальчонку и облизывая губы, как будто у него у самого были не все дома. Мальчика он видел впервые, но забыть его уже не смог.

— Нет, ты подумай, он на ней, значит, женился, выродил с ней одного-единственного ребятенка, да и того без мозгов, — бормотал он. — Хоть ребенка Господь уберег и теперь хочет, чтобы мы его крестили.

— Почему же ты тогда этим не займешься? — спросил мальчик, ибо ему хотелось, чтобы что-нибудь произошло, хотелось увидеть старика в действии, чтобы он похитил ребенка, а учитель пустился бы за ними в погоню, чтобы Таруотер мог поближе взглянуть на другого своего близкого родственника. — Что тебе мешает? — спросил он. — За чем дело-то стало? Давно бы уже подсуетился и выкрал его.

— Меня направляет Господь Бог,— сказал старик.— И всякому делу у него свой срок. Ты мне не указ.

Белый туман, который висел во дворе, уполз и осел в следующей ложбине, и воздух стал чистым и прозрачным. У старика никак не шел из головы дом школьного учителя.

— Три месяца я там провел, — сказал он. — Какой срам! Три месяца меня водили за нос в доме сородичей моих; и если после смерти моей ты захочешь выдать предателю труп мой и посмотреть, как будет гореть моя плоть на костре,— валяй. Не стесняйся! — вскричал он, подскакивая в своем ящике. Лицо его пошло пятнами. — Ступай к нему, и пусть он сожжет мою плоть, но только впредь остерегайся льва, посланного Господом. Помни, на пути всякого ложного пророка встанет лев Господень. Я взошел на дрожжах, которые

превыше веры его, — сказал он. — И огонь не поглотит меня! А когда я умру, лучше бы остаться тебе в этих лесах одному, и достанет тебе света, который пошлет тебе Солнце, чем идти к нему в город.

Мальчик продолжал копать, но от этого могила глубже не становилась.

— Жалко покойников,— сказал он чужим голосом.

Бедные они, ничего у них нет. Кроме того, что на них надето. Но мне теперь уже никто не сможет помешать, подумал он. Никогда. Ничья рука не подымется, чтобы остановить меня. Разве что Божья, но только Он все молчит. Он даже и внимания-то на меня не обратил.

Рядом лежал песочный пес и бил хвостом по земле, в куче свежевырытой глины ковырялись несколько черных кур. Дымчато-желтое солнце выскользнуло из-за синей линии деревьев и медленно тронулось в привычный путь.

— Теперь я могу делать все, что хочу, — сказал он, пытаясь как-то смягчить чужой голос так, чтобы тот не резал слух. Захочу — и перебью всех этих кур, подумал он, глядя на никчемных черных птиц, с которыми старику так нравилось возиться.

Да, дури в нем хватало, сказал чужой голос. По правде говоря, вел себя дите дитем. Этот школьный учитель, в общем-то, ничего плохого ему не сделал. Сам посуди, в чем он виноват? Ну, смотрел он за стариком, ну, записывал все что видел и слышал, а потом напечатал все это в газете, чтоб другие учителя прочитали. Ну и что в этом такого? Да ничего. Кому какое дело, что учителя читают? А старый дурак вскинулся, как будто его убили, да еще и в душу наплевали. Но только одно дело, что он там себе напридумывал, а другое — что жизни в нем хватило еще на четырнадцать лет. И на то, чтоб воспитать мальчика, чтоб было кому его похоронить так, как ему по вкусу.

Пока Таруотер тыкал в землю лопатой, у чужого в голосе зазвенела нотка скрытой ярости, и он все повторял: ты себе тут все руки пообломаешь, а этот школьный учитель сжег бы его — и все дела. Он копал уже дольше часа, нов землю ушел всего на фут: положишь в такую могилу труп, а он из нее торчать будет. Он присел на край немного передохнуть. Солнце в небе напоминало набухший белый волдырь, который вот-вот лопнет.

Вот уж возни с этими покойниками, сказал чужой, с живыми куда как проще. Оно, конечно, в Судный день станут собирать только тех покойников, над кем поставлен крест, вот только, боюсь, школьному учителю на это наплевать. Мир-то большой, и дела в нем делаются совсем не так, как тебя учили.

— Был я там как-то раз,— пробормотал Таруотер.— И нечего мне рассказывать.

Два или три года назад его дед съездил в город, чтобы справиться у юристов, нельзя ли написать завещание так, чтобы земля не попала в руки школьного учителя, а досталась прямиком Таруотеру. Пока дед обговаривал свои дела, Таруотер сидел на подоконнике в кабинете юриста на двенадцатом этаже и смотрел наружу, где на самом донышке бездны была улица. По пути со станции он шел, как аршин проглотив, среди движущейся массы металла и бетона, испещренной малюсенькими человеческими глазками. Блеск его собственных глаз скрывался под жесткими, как кровельное железо, полями его новой серой шляпы, которая покоилась у него на ушах строго и прямо, как на кронштейнах. Перед тем как ехать, он проштудировал в иллюстрированном альманахе раздел «Факты» и теперь отдавал себе отчет в том, что здесь семьдесят пять тысяч человек видят его в первый раз. Перед каждым встречным ему хотелось остановиться, пожать руку и объяснить, что зовут его Ф. М. Таруотер и что он здесь только на денек, приехал с дедом уладить кое-какие дела у юристов. Голова у него дергалась вслед за каждым проходящим мимо человеком, пока их не стало слишком много и он не заметил, что эти, в отличие от деревенских, глазами по тебе не шарят. Несколько человек даже столкнулись с ним; в деревне за таким последовало бы пожизненное знакомство, но здешние увальни неслись себе дальше, едва кивнув головой и бормоча на ходу извинения, которые он принял бы, подожди они хоть немного.

А потом до него дошло, как осенило, что это место — обитель зла: эти опущенные головы, это бормотание, эта спешка… В яркой вспышке света он увидел, что эти люди торопятся прочь от Господа Всемогущего. Именно в город приходили пророки, вот и он попал — в город. Он в городе, и город нравится ему, хотя должен был бы вызывать страх. Он с подозрением прищурился и посмотрел на деда, который шел впереди уверенно, как медведь в лесу, и все эти странности ничуть его не беспокоили.

— Тоже мне, пророк! — прошипел мальчик.

Дед не обратил на него внимания, даже не остановился.

— А еще пророком себя называет! — продолжал мальчик громким, резким, скрипучим голосом.

Дед остановился и обернулся.

— Я здесь по делу, — спокойно сказал он.

— Ты всегда говорил, что ты пророк, — сказал Таруотер. — Теперь я вижу, что ты за пророк. Илия тебе в подметки не годится.

Дед вскинул голову и выпучил глаза.

— Я здесь по делу, — сказал он. — Если Господь призвал тебя, иди и делай свое дело.

Мальчик слегка побледнел и отвел глаза.

— Меня никто не призывал — пока,— пробормотал он. — Это ты у нас призван.

— И я знаю, когда зов звучит во мне, а когда нет,— сказал дед, отвернулся и больше не обращал на мальчика внимания.

На подоконнике в кабинете адвоката он встал на колени, высунул голову из окна и стал следить, как течет внизу улица, пестрая железная река, как тусклое солнце, медленно плывущее по блеклому небу, отблескивает на металле, слишком далекое, чтобы возжечь пламя.

Настанет время, и он будет призван, настанет день, и он сюда вернется и перевернет этот город, и пламя будет гореть в его глазах. Здесь тебя не заметят, пока ты не сделаешь чего-нибудь этакого, подумал он. На тебя не обратят внимания только потому, что ты пришел. И он снова с раздражением подумал про деда. Когда придет мой черед, я сделаю так, что всякий станет смотреть на меня, сказал он себе и, подавшись вперед, увидел, как медленно скользнула вниз его новая шляпа, ставшая вдруг чужой и ненужной, как небрежно поиграли с ней городские сквознячки и как железная река смяла и поглотила ее. Он почувствовал себя голым, схватился за голову и рухнул назад в комнату.

Дед спорил с адвокатом, между ними был стол, и оба стучали по нему кулаками — порывались встать с места и стучали кулаками. Адвокат, высокий человек с головой как купол и орлиным носом, повторял, едва сдерживаясь, чтобы не сорваться на крик:

— Но не я составлял это завещание! Не я придумывал этот закон!

А ржавый голос деда скрежетал в ответ:

— А мое какое дело? Знай мой папаша, что его собственность отойдет дураку, — да он бы в гробу перевернулся! Не для того он всю жизнь вкалывал!

— Шляпа улетела, — сказал Таруотер.

Адвокат откинулся в кресле, со скрипом повернулся к Таруотеру — бледно-голубые глаза и ни капли интереса, — со скрипом подался вперед и сказал деду:

— Ничего не могу поделать. Вы напрасно тратите свое и мое время. Примите все как есть и оставьте меня в покое.

— Послушайте, — сказал старый Таруотер, — было время, когда мне показалось, что дни мои сочтены, что я болен и стар, одной ногой в могиле, без гроша за душой, и я воспользовался его гостеприимством, потому что он — мой ближайший родственник, и в общем-то, это был его долг — принять меня, вот только я думал, он сделал это из Милости, я думал…

— Какое мне дело, что вы там думали и делали, что думал и делал ваш родственник, — сказал адвокат и закрыл глаза.

— У меня шляпа упала, — сказал Таруотер.

— Я всего лишь адвокат, — сказал адвокат, скользнув глазами по красновато-коричневым корешкам юридических книг: полки высились вокруг, как стены крепости.

— Ее теперь уже, наверно, машина переехала.

— Вот что, — сказал дед, — он все время изучал меня, чтобы написать эту статью. Ставит он, значит, на мне, своем собственном родственнике, какие-то тайные опыты, лезет ко мне в душу, а потом и говорит: «Дядя, вы же настоящее ископаемое!» Настоящее ископаемое! — У деда перехватило горло, и последнюю фразу он произнес едва слышно: — Ну вот и полюбуйтесь, какое я ископаемое!

Адвокат снова закрыл глаза и криво усмехнулся.

— К другим адвокатам! — взревел старик, и они ушли и перебрали еще троих, одного за другим, и Таруотер насчитал одиннадцать человек, на которых была его шляпа; хотя, может статься, это была и не она. Наконец они вышли из конторы четвертого адвоката и уселись на оконном карнизе банковского здания. Дед порылся в карманах, достал галеты и протянул одну Таруотеру. Старик расстегнул пальто, вывалил живот, и тот лежал у него на коленях, пока старик ел. Зато лицо у него работало вовсю; кожа яростно дергалось между оспин. Таруотер был очень бледен, и глаза его блестели какой-то пустой глубиной. На голове у него был старый шейный платок, завязанный по углам узелками. Теперь он не смотрел даже на тех прохожих, которые смотрели на него.

— Ну, слава богу, все теперь, домой пойдем, — пробормотал мальчик.

— Нет, не все.— Старик резко встал и зашагал по улице.

— О господи, — простонал мальчик и рванул за ним следом. — Даже минуты не посидели. Ты что, не понимаешь? Они все говорят тебе одно и то же. Закон один, и ничего ты с этим не поделаешь. У меня и то хватило ума, чтобы это понять. У тебя — нет? Что с тобой такое?

Старик, вытянув шею вперед, решительно шагал по улице с таким видом, будто вынюхивал врага.

— Куда идем-то? — спросил Таруотер, когда деловой район остался позади и они пошли мимо серых приземистых домов с грязными крылечками, которые вдавались в тротуар.— Слушай,— сказал он, хлопнув деда по ноге,— зачем я вообще сюда приперся?

— Не приперся бы сейчас — приперся бы чуть позже, — пробормотал старик. — Раньше сядешь — раньше выйдешь.

— А я садиться и не собирался. Я вообще никуда не собирался. Знал бы, как оно тут, — вообще бы никуда не поехал.

— А я тебе что говорил? — сказал дед. — Ты вспомни, я ведь говорил тебе, что, когда ты сюда приедешь, ничего хорошего от этих мест не жди.

И они пошли дальше, отмахивая квартал за кварталом, оставляя позади все больше и больше серых домов с полуоткрытыми дверьми и полосками чахоточного света на грязных полах коридоров.

Наконец они дошли до следующего района. Здесь дома были очень похожи друг на друга, невысокие и чистенькие, перед каждым квадратный участок с травой. Через несколько кварталов Таруотер уселся на тротуар и сказал:

— Я дальше не пойду. Я вообще не понял, куда мы идем, и больше не сделаю ни шагу.

Дед не остановился и даже не повернул головы. Через секунду мальчик вскочил и снова пошел за дедом, испугавшись, что останется один. Старик по-прежнему пер вперед, как будто внутреннее чутье подсказывало ему дорогу к тому месту, где прячется враг.

Внезапно он свернул на короткую дорожку, ведущую к дому из светло-желтого кирпича, и уверенно двинулся к белой двери, подобрав плечи так, что, казалось, он собирается вышибить ее с ходу. Он ударил в дверь кулаком, не обращая внимания на блестящий медный дверной молоток. И тут до Таруотера дошло, что здесь-то и живет школьный учитель; он остановился и замер, не отрывая взгляда от двери. Какой-то скрытый инстинкт подсказывал ему, что, когда дверь откроется, его участь будет решена. Он уже почти воочию видел, как в двери появляется учитель, жилистый и злой, готовый сцепиться со всяким, кого Господь пошлет наказать его.

Мальчик стиснул зубы, чтобы они не стучали. Дверь отворилась.

В проходе, отвесив челюсть в глупой ухмылке, стоял маленький розоволицый мальчик. У него были светлые волосенки и выпуклый лоб. За очками в стальной оправе светились блеклые глаза, точь-в-точь как у деда, только пустые и ясные. Он грыз заветренную серединку яблока.

Старик уставился на мальчика, нижняя челюсть у него пошла вниз, пока не отвисла совсем. Выглядел он так, будто стал свидетелем невыразимой тайны. Мальчик издал какой-то непонятный звук и притворил дверь так, что в оставшуюся щелку блестело одно только стеклышко от очков.

Страшное негодование охватило вдруг Таруотера. Он смотрел на это маленькое лицо, выглядывающее из-за двери, и лихорадочно пытался найти подходящее слово, чтобы швырнуть туда, внутрь. Наконец он сказал, медленно и внятно:

— Я был здесь, когда тебя еще и в помине не было. Старик дернул его за плечо.

— У него с головой не в порядке, — сказал он. — Ты что, не видишь, что у него не все дома? Что толку с ним говорить?

Мальчик развернулся на каблуках с твердым намерением уйти. Еще никогда в жизни он не был так зол.

— Подожди, — сказал старик и снова положил руку ему на плечо. — Иди вон за ту изгородь и спрячься, а я пойду в дом и окрещу его.

Таруотер разинул рот.

— Иди, куда тебе сказано, — сказал старик и подтолкнул его к изгороди.

Старик весь как-то подобрался. Он повернулся и пошел к двери. Когда он подошел к крыльцу, дверь распахнулась и на пороге показался тощий молодой человек в очках в тяжелой черной оправе и, вытянув шею вперед, уставился на старика.

Старый Таруотер поднял кулак.

— Господь наш Иисус Христос послал меня окрестить младенца! — закричал он. — Отыди! Я не отступлюсь!

Из-за кустов вынырнула Таруотерова голова. Затаив дыхание, он вцепился взглядом в учителя: худое лицо углом назад от торчащей вперед челюсти, редкие волосы разбежались по обе стороны лба, застекленные глаза. Белобрысый шкет ухватился за отцовскую ногу и повис на ней. Учитель толкнул его назад в дом. Затем он вышел и, не сводя глаз со старика, захлопнул за собой дверь, словно провоцировал его — попробуй только, сделай еще шаг.

— Душа некрещеного младенца вопиет ко мне, — сказал старик. — Даже убогий желанен Господу.

— Пошел вон с моей земли, — сказал племянник звенящим голосом, словно сдерживался из последних сил. — А не уйдешь — упеку тебя в психушку, где тебе самое место.

— Не посмеешь тронуть слугу Божьего! — взревел старик.

— Убирайся отсюда! — закричал племянник, потеряв контроль над голосом. — И сперва спроси у Господа, почему Он создал его идиотом! Спроси, а потом скажи мне!

Сердце у мальчика билось так быстро, что он испугался: вот сейчас оно выскочит из груди и ускачет прочь. Из-за кустов он высунулся уже по плечи.

— Не тебе задавать вопросы! — закричал старик. — Не тебе вопрошать Господа Бога Всемогущего о путях Его! Не тебе молоть Господа в голове и выплевывать числа!

— А где же мальчик? — вдруг, оглянувшись, спросил племянник, как будто он только что об этом вспомнил. —Где мальчик, из которого ты хотел воспитать пророка, чтобы истиной испепелить мои глаза? — и засмеялся.

Таруотер снова нырнул в кусты. Смех учителя сразу ему не понравился: казалось, он унасекомил его до крайней степени.

— Придет день его,— сказал старик.— Мы окрестим младенца. Если не я во дни мои, значит, он — в его.

— Вы его и пальцем не тронете, — сказал учитель. — Можешь до конца его дней лить на него воду — он все равно останется идиотом. Что пять лет, что вечность — все без толку. Слушай. — Он заговорил тише, и мальчик услышал в его голосе скрытую силу, не уступавшую стариковой; страсть равную, но разнонаправленную: — Он никогда не будет крещен просто из принципа. Во имя величия и достоинства человеческого он никогда не будет крещен.

— Время покажет и выберет руку, которая окрестит его.

— Время покажет, — сказал племянник, открыл дверь, сделал шаг в дом и с грохотом захлопнул дверь за собой.

Мальчик вылез из кустов, голова у него шла кругом от возбуждения. Больше он никогда там не был, больше никогда не видел двоюродного брата, не видел учителя, и даже чужаку, который копал вместе с ним могилу, сказал, что уповает на Господа, чтобы никогда его и не увидеть, хотя лично против него ничего не имеет и не хотел бы убивать его; но если он сюда придет и будет лезть не в свое дело, пусть даже по закону, тогда, конечно, придется.

Эй, сказал чужак, а с чего это он вдруг сюда заявится? Смысл какой?

Таруотер не ответил. Он не пытался понять, как выглядит чужак, но теперь он и без этого знал, что лицо у него дружелюбное и мудрое, с резкими чертами, и на него падает тень от широкополой шляпы-панамы, так что цвет глаз разобрать невозможно. Неприязнь к голосу уже прошла. Только время от времени голос все еще казался ему чужим. У него появилось ощущение, что он только что повстречал самого себя, как будто, пока дед был жив, мальчику нельзя было видеться с близким знакомым.

Старик — он в общем-то был ничего себе старик, сказал его новый друг. Но ты же сам сказал: жалко покойников, ничего у них нет. Вот и приходится им обходиться тем, что есть. Его душа уже покинула сей бренный мир, а тело: коли его, жги его или еще что хочешь, оно все равно не почувствует.

— Ну, он-то думал о дне последнем, — пробормотал Таруотер.

В таком случае, сказал чужак, разве тебе не кажется, что крест, который ты поставишь в пятьдесят втором году, просто-напросто сгниет к тому времени, когда грянет Страшный суд? Сгниет и обратится во прах, — так же как и пепел, если ты предашь его тело огню. А вот тебе еще вопросец: как Бог поступает с утопшими моряками, которых слопали рыбы, а тех рыб — другие рыбы, а этих — третьи? А те люди, которые заживо сгорели у себя в постелях? Или еще как-нибудь сгорели, или станками их перемололо в свинячью жижу? А солдаты, которых разорвало к едрене фене? Как быть с теми, от кого ничего не осталось, чтобы похоронить или сжечь?

Но если я его сожгу, сказал Таруотер, это будет неправильно, это будет как будто я нарочно так сделал.

Ага, понятно, сказал чужак. Ты, значит, не о том беспокоишься, как он предстанет перед Страшным судом. Ты беспокоишься о том, что спросят с тебя.

Это уж мои дела, сказал Таруотер.

А я ни фига в твои дела и не лезу, сказал чужак. Мне это вообще по фигу. Ты теперь один, и ни души вокруг. Совсем один, и все, что у тебя осталось, — пустой дом и света ровно столько, сколько попадет в его окошко. До тебя, по-моему, теперь вообще никому нет дела.

И тем искупил грехи свои, пробормотал Таруотер.

Ты куришь? спросил чужак.

Хочу — курю, хочу — нет, сказал Таруотер. Надо будет — похороню, а нет — значит, нет.

Ступай погляди, он там, часом, со стула не свалился, сказал новый друг.

Таруотер бросил лопату в могилу и пошел в дом. Он приоткрыл дверь и заглянул в щелку. Дед смотрел чуть в сторону, сосредоточенно и напряженно, как судья, задумавшийся над какими-нибудь страшными уликами. Мальчик быстро захлопнул дверь и пошел назад к могиле; ему вдруг стало холодно, хотя он и был весь в поту, так что даже рубашка прилипла к спине. Он снова взялся за лопату.

Глуповат он был с учителем канаться, вот в чем загвоздка, снова заговорил чужак. Он ведь тебе рассказывал, как украл учителя, когда тому было семь лет от роду. Пошел в город, выманил его со двора, привел сюда и окрестил. И что из этого вышло? А ничего. Учителю плевать, крещеный он или нет. Это его вообще не колышет. Плевать он хотел, искуплены его грехи или не искуплены, к чертям собачьим. Он тут пробыл четыре дня; ты — четырнадцать лет, а теперь тебе придется торчать тут до самой смерти. Сам же понимаешь, что он был просто чокнутый, продолжал он. Из учителя, вон, тоже хотел пророка сделать, только у того с головой все было в порядке. Взял и слинял.

Так за ним-то было кому приехать. Папаша приехал и отвез домой. А за мной и приехать некому.

Сам же учитель, сказал чужак, за тобой и приезжал и за свои труды получил пулю в ногу и чуть без уха не остался.

Мне еще и года тогда не было, сказал Таруотер. Младенец не может сам встать и уйти.

Но теперь-то ты не младенец, сказал его друг.

Он все копал и копал, но могила, казалось, и не думала становиться глубже. Нет, вы только полюбуйтесь на этого великого пророка, ухмыльнулся чужак откуда-то из кружевной древесной тени. Ну-ка, напророчь мне что-нибудь. Вот только, знаешь, Господу и без тебя есть чем заняться. Он тебя в упор не замечает. Таруотер резко развернулся и стал копать с другой стороны, а голос продолжал звучать у него за спиной. Всякому пророку нужен какой-никакой слушатель. Если только ты не собираешься пророчить самому себе, поправился он; или иди, вон, окрести этого недоумка сопливого, добавил он голосом совершенно издевательским.

Все дело в том, сказал он через минуту, все дело в том, что ты такой же умный, как учитель, если не еще умнее. Потому как у него все же кто-то был — папаша, там, или мать, — кто мог сказать ему, что у старика не все дома; а у тебя никого нет — и все равно ты сам до этого додумался. Конечно, у тебя ушло на это больше времени, но вывод ты сделал верный: ты понял, что он псих и что остался психом, даже когда его выпустили из психушки. Ну а если и не совсем псих, все равно от этого не легче: все одно на уме. Иисус. Как навязчивая идея. Иисус то, Иисус сё. Ты же четырнадцать лет слушал весь этот бред. Господи ты боже мой, вздохнул чужак, у меня твой Иисус уже вот где сидит. А у тебя что, нет?

Он помолчал немного и продолжил. У меня такое впечатление, сказал он, что ты можешь сделать одно из двух. Не то и другое разом, а только одно. Так, чтобы и то и другое — это ни у кого не получится, это надорвешься. Ты либо делаешь одно, либо делаешь другое.

Либо Иисус, либо дьявол, сказал мальчик.

Нет, нет и нет, сказал чужак. На свете вообще нет никакого дьявола. Это я тебе точно говорю. По собственному опыту. Как пить дать. Не либо Иисус, либо дьявол. Либо Иисус, либо ты.

Либо Иисус, либо я, повторил Таруотер. Он положил лопату, чтобы передохнуть и подумать: старик говорил, что учитель сам за ним пошел. Только и нужно было, говорил он, что прийти на задний двор, где играл учитель, и сказать: Давай-ка уйдем с тобой ненадолго из города, и ты родишься заново. Господь наш Иисус Христос послал меня, чтобы я помог тебе. И учитель, не сказав ни слова, встал, взял его руку и пошел с ним, и все те четыре дня, что он здесь был, говорил старик, он надеялся, что за ним не придут.

Ну а с семилетнего какой спрос, сказал чужак. Чего еще ждать от ребенка? А вернулся в город — ума-то и поднабрался; папаша научил его, что старик сбрендил и что нельзя верить ни единому его слову.

Он совсем не так рассказывал, сказал Таруотер. Он говорил, что в семь лет учитель был парнишка сообразительный, а вот потом мозги-то у него и усохли. Папаша у него был туп, как дуб, и не ему детей воспитывать. А мать была шлюха. Удрала отсюда в восемнадцать лет.

В восемнадцать? переспросил чужак недоверчивым тоном. Долго же она думала. М-да, тоже, видать, была та еще дубина.

Дед говорил, его с души воротит признаваться, что его родная сестра была шлюха, а приходится, ради правды, сказал мальчик.

Брось, сказал чужак, ты же сам знаешь, он с огромным удовольствием признавался в том, что она была шлюха. Он всегда был готов признать другого человека дураком или шлюхой. Единственное, на что годен пророк, — так это признать, что кто-то другой — дурак или шлюха. И вообще, ехидно спросил он, что ты знаешь о шлюхах? Ты где с ними сталкивался? Хотя бы с одной?

А что тут знать-то? — ответил мальчик. В Библии их полным-полно. Он знал, что они из себя представляют и к чему это их приводит. Как псы растерзали тело Иезавель, так что нашли потом руку здесь, а ногу там, так, по словам деда, или почти так было и с матерью, и с бабкой Таруотера. Они обе вместе с его родным дедом погибли в автомобильной катастрофе, и из всей семьи в живых остались только учитель и сам Таруотер, ибо мать его, бесстыдная и безмужняя, прожила после аварии ровно столько, чтобы мальчик успел родиться. И родился он на поле скорбей.

Мальчик очень гордился тем, что был рожден на поле скорбей. Ему всегда казалось, что это событие ставит его выше обыкновенных людей, и оно же наталкивало на мысль о том, что у Бога для него уготован особый удел, хотя до сей поры никаких таких особенностей не наблюдалось. Бывало, гуляя по лесу, он натыкался на какой-нибудь куст, растущий немного в стороне от остальных; и тогда ему становилось трудно дышать, он останавливался и ждал, не вспыхнет ли этот куст ясным пламенем. Но ни один пока не вспыхнул.

Дед, казалось, никогда не понимал, как велико значение обстоятельств его рождения, зато придавал большую важность тому, как он обрел второе рождение. Он часто спрашивал мальчика, как ему кажется, почему Господь извлек его из чрева шлюхи и позволил вообще появиться на свет; и почему, сотворив одно чудо, он вернулся и сотворил другое, позволив мальчику получить крещение от руки двоюродного деда; и сотворив второе чудо, сотворил затем и третье, ниспослав мальчику спасение от школьного учителя и отдав его под руку двоюродного деда, который увез его во чащу лесную, где мальчик получил возможность быть воспитанным в правде Божией. А все потому, говорил дед, что Господь уготовил ему, выблядку, стать пророком и занять место двоюродного деда, когда тот умрет. Старик говаривал, что они — точь-в-точь как Илия и Елисей.

Ладно, сказал чужак, предположим, ты и правда знаешь, кто такие шлюхи. Но есть еще куча вещей, о которых ты знать не знаешь. Давай, следуй за ним, как Елисей за Илией. Вот только дай задам тебе один вопросец: где же глас Божий? Что-то я его не слышал. Призвал тебя хоть кто-то нынче утром? Или вчера, или вообще хоть раз в жизни?

И тебе сказали, что делать? Сегодня даже грома, простого грома и то не было. На небе ни облачка. Как я погляжу, заключил он, главная твоя беда вот в чем: мозгов у тебя хватает только на то, чтобы верить каждому его слову.

Солнце, как вкопанное, торчало прямо над головой и, затаив дыхание, выжидало полдень. Могила была в глубину фута два. А надо б футов десять, смотри не забудь, сказал чужак и засмеялся. Старики — народ жадный. А чего еще от них ожидать? Да и от всех остальных тоже, добавил он и вздохнул коротко и сухо, как будто ветер подхватил и бросил пригоршню песка.

Таруотер поднял голову и увидел двух человек, идущих через поле, цветных мужчину и женщину. У каждого на пальце болтался пустой кувшинчик из-под уксуса. На голове у высокой, похожей на индианку женщины была зеленая летняя шляпа. Она на ходу наклонилась, проскользнула под проволокой ограды и прошла через двор к могиле; мужчина придержал проволоку рукой, перешагнул через нее и двинулся за женщиной следом. Они не сводили глаз с ямы, а остановившись на краю, уставились вниз со странной смесью испуга и удовлетворения на лицах.

У мужчины, у Бьюфорда, лицо было все в морщинах и цветом темнее, чем шляпа у него на голове.

— Старик отошел, — сказал он.

Женщина подняла голову и издала полагающийся по случаю протяжный вопль, пронзительный, но не слишком громкий. Она поставила свой кувшин на землю, скрестила руки на груди, затем воздела их к небесам и снова взвыла.

— Скажи ей, пусть заткнется, — сказал Таруотер. — Я теперь здесь хозяин, и мне тут всякие черномазые завывания без надобности.

— Я видала его дух две ночи кряду, — сказала она. — Две ночи кряду, и дух его был неупокойный.

— Да он помер только сегодня утром, — сказал Таруотер. — Если вам нужно кувшины ваши наполнить, давайте их сюда, а сами копайте, пока я не вернусь.

— Много лет он знал, что умрет. Заранее знал, — сказал Бьюфорд. — Она его во сне видала несколько ночей кряду, и дух его был неупокойный. А ведь я его знал. Хорошо знал. Куда лучше.

— Горюшко ты мое, — обратилась женщина к Таруотеру, — как же ты теперь, совсем один остался, и никого-то у тебя нет.

— Не твое дело, — сказал мальчик, выхватив кувшин у нее из рук, и чуть не бегом побежал к деревьям на краю вырубки, так что запнулся и едва не упал. Выровнявшись, он пошел спокойнее и тверже.

Птицы, прячась от полуденного солнца, улетели подальше в лес, и где-то впереди одинокий дрозд повторял одни и те же четыре ноты, а потом каждый раз замолкал, и тогда наступала тишина. Таруотер пошел быстрее, потом почти побежал, и через мгновение он уже мчался так, словно за ним гнались. Он скользил по гладким от сосновых иголок склонам, а потом, задыхаясь, цепляясь за сосновые корни, взбирался на противоположный склон. Он проломился сквозь заросли жимолости, сиганул через песчаное русло полупересохшего ручья и всем телом ударился о высокий глинистый обрыв. В обрыве была ниша, заваленная большим камнем: здесь старик держал запас выпивки. Таруотер принялся отваливать камень, а чужак стоял у него за спиной и, тяжело дыша, повторял: Не все дома! Не все дома! Как пить дать, не все дома!

Таруотер отвалил камень, достал из ниши черную бутыль и сел, привалившись спиной к склону. Псих! Прошипел чужак, падая рядом.

Вылезло солнце, яростно-белое, и поползло сквозь верхушки деревьев над тайником. Семидесятилетний пень уносит пацаненка в лес, чтобы правильно его там воспитать! Вот ты прикинь, а если бы он умер, когда тебе было четыре года, а не четырнадцать. Кто бы стал с аппаратом управляться — ты, что ли? Как-то не слыхал я, чтобы четырехлетний пацаненок самогон гнал.

Не слыхал о таком отродясь, продолжал он. Ты и нужен-то ему был только для того, чтоб было кому его похоронить, когда пробьет его час. А вот теперь он умер, и нет его, а есть только двести пятьдесят фунтов человечины, которые нужно убрать с лица земли. А еще представь себе, как он взбеленился бы, если б увидел, что ты хватанешь глоточек, добавил он. Хотя он и сам выпить был не дурак. И когда Господь доставал его по самое не хочу, то он, пророк — не пророк, а надирался. Ха. Он бы, конечно, сказал, что это тебя до добра не доведет, а на самом-то деле просто переживал, как бы ты до того не набрался, что даже и похоронить его будешь не в состоянии. Он говорил, что принес тебя сюда, чтобы воспитать ради святого дела, а дело-то это и заключалось только в том, чтобы ты смог в должную пору похоронить его и крест поставить, чтобы видно было, где он лежит.

Самогон гнал — а туда же, в пророки! Что-то не припомню я, чтобы какой-нибудь пророк зарабатывал на жизнь самогоноварением.

Через минуту, когда мальчик сделал большой глоток из черной бутыли, чужак сказал тоном чуть более мягким: Ну вот, глоток-другой никому еще вреда не делал. Если, конечно, знать меру.

Горло у Таруотера вспыхнуло так, словно дьявол по локоть засунул руку ему в глотку и теперь пытался закогтить душу. Мальчик прищурился и посмотрел на злобное солнце, пробирающееся сквозь верхние ветки деревьев.

Да брось ты переживать, сказал друг. Помнишь тех черномазых, что распевали свои псалмы? Тех, что пели и плясали вокруг черного «форда», все, как один, б хлам? Бог ты мой, они и вполовину бы не радовались так Искуплению собственных грехов, если б не набрались по верхнюю рисочку. Я бы на твоем месте не стал так носиться с этим Искуплением. И горазды же люди создавать себе проблемы!

Таруотер неторопливо приложится к бутылке. Только раз в жизни он напился пьяным, за что дед отлупил его деревянной планкой, приговаривая: всё теперь, разъест самогон тебе кишки; и опять наврал, потому что никакие кишки Таруотеру не разъело.

Мог бы уже и сам догадаться, сказал Таруотеру его новый друг, что этот старый пень тебя надул. Прожил бы ты эти четырнадцать лет в городе, как у Христа за пазухой. Ан нет — сидел в этом коровнике двухэтажном у черта на рогах, людей никаких, кроме него, не видел, да еще и землю с семи лет пахал, как мул. Опять же откуда ты знаешь: а может, все, чему он тебя научил, — вранье? Может, такими цифрами вообще больше никто не считает? Кто тебе сказал, что два плюс два — действительно четыре, а четыре плюс четыре — восемь? Может, у других людей другие цифры? Может, никакого Адама и в помине не было? И кто сказал, что Иисус сильно тебе помог, искупив грехи людские? А может, никакого искупления и вовсе не было? Ты знаешь только то, чему старик тебя научил, но пора бы уже и догадаться, что у него были не все дома. А если уж речь пошла о Страшном суде, сказал чужак, так у нас каждый день Страшный суд.

Разве ты уже не достаточно взрослый, чтобы самому во всем разобраться? Разве все, что ты делаешь, и все, что когда-либо делал, не представало пред глаза твои истинным или ложным прежде, чем сядет солнце? А ты никогда не пробовал послать все к такой-то матери? Не-а, не пробовал. Даже и мысли такой у тебя не было. Смотри, сколько ты уже выпил, так, может, тебе вообще всю бутылку допить? Ладно, меры ты не знаешь — ну так и черт с ней; а это вот коловращение, которое идет у тебя вкруг головы от маковки, есть благословение Господне, которым он тебя осенил. Он даровал тебе отпущение. Этот старик был — камень на твоем пути, и Господь откатил его в сторону. Ну, конечно, этот труд еще не окончен, тебе придется совсем убрать его с дороги, самому. Хотя главное Он уже, хвала Ему, сделал.

Ног Таруотер уже не чувствовал. Он задремал, голова у него упала набок, рот открылся, и из накренившейся бутыли по штанам потек самогон. Постепенно струйка пресеклась, жидкость уравновесилась в горлышке и сочилась теперь капля ;ia каплей, тихо, размеренно, с медовым солнечным блеском. Яркое чистое небо поблекло, заросло облаками, тени расползлись и растворились. Он проснулся, резко дернувшись вперед, перед лицом у него маячило что-то похожее на обгоревшую тряпку, глаза не слушались, и он никак не мог заставить их смотреть прямо перед собой.

Негоже так делать, — сказал Бьюфорд. — Старик такого не заслужил. Вперед надо мертвого похоронить, а уж йогом отдыхать.— Он сидел на корточках и держал Таруотера за руку чуть выше локтя. — Подхожу я, значит, к дверям, а он так и сидит за столом, даже на холод его никто не положил. Если уж ты думаешь его на ночь в дому оставить, тогда бы и положил его, и соли на душу насыпал.

Мальчик сощурил глаза, чтобы Бьюфорд не расплывался, и через секунду смог различить два маленьких красных нос паленных глаза.

— Ему бы сейчас лежать в могиле, он это заслужил. Пожил он хорошо, и в страстях Иисусовых лучше него никто не разбирался.

— Черномазый, — сказал мальчик, еле ворочая чужим отяжелевшим языком, — руки убери.

Бьюфорд отнял руку:

— Надо б его упокоить.

— Да упокоится он, упокоится, доберусь я до него,— пробормотал Таруотер. — Вали отсюда и не лезь в мои дела.

— Никто к тебе и не лезет, — сказал Бьюфорд, поднимаясь. Он постоял минуту, глядя на безвольно притулившееся к обрыву тело мальчика. Голова запрокинулась через торчащий из глинистого склона корень. Челюсть отвисла, и поля съехавшей на лоб шляпы прочертили прямую линию поперек лба, чуть выше полуоткрытых невидящих глаз. Тонкие узкие скулы выпирали, как перекладина креста, а щеки под ними запали, как у мумии, словно под кожей скелет мальчика был древним, как мир.

— Вот ты нужен, лезть к тебе, — бормотал негр, продираясь сквозь жимолость. Он ни разу не оглянулся. — Сам теперь и разбирайся.

Таруотер снова закрыл глаза.

Проснулся он оттого, что рядом надрывно орала какая-то ночная птица. Вопила она не все время, а с перерывами, словно между приступами горя ей требовалось вспомнить, по какому, собственно, поводу она так разоряется. Облака судорожно метались по черному небу, а заполошная розовая луна то и дело подскакивала на фут или около того, потом падала и снова подскакивала. Это все потому, понял он через секунду, что небо падает на землю и сейчас совсем его задавит. Через какое-то время птица заверещала и улетела. Таруотера бросило вперед, и он приземлился на все четыре посреди русла. Луна бледным пламенем горела в лужицах воды на песке. Он вломился в заросли жимолости, и знакомый сладкий запах путался у него в голове с чужим ощущением тяжести.

Когда, пробравшись сквозь кусты, он попытался встать, черная земля покачнулась и снова сбила его с ног. Розовая вспышка молнии осветила лес, и он увидел, как со всех сторон выпрыгнули из земли черные тени деревьев. Ночная птица забилась куда-то в самую чащу и снова принялась орать.

Он поднялся и пошел по направлению к дому, на ощупь пробираясь от дерева к дереву, и стволы у него под пальцами были сухие и холодные. Вдалеке гремел гром и плясали молнии, освещая то одну, то другую часть леса. Наконец он увидел свою хибару, высокий силуэт посреди вырубки, черный и мрачный, и прямо над ним дрожала розовая луна. Он пошел по песку, волоча за собой свою смятую тень, и глаза у него блестели, как две ямки, вкрай залитые лунным светом. В тот конец двора, где была начата могила, он даже не посмотрел. Он остановился у дальнего угла, присел на корточки и оглядел сваленный под домом мусор, клети для цыплят, бочонки, старые тряпки и ящики. В кармане у него лежал коробок деревянных спичек.

Он залез под дом и принялся разводить костерки, поджигая один от другого, и постепенно выбрался на переднее крыльцо, оставив за собой пламя, жадно вгрызавшееся в сухое дерево и дощатый пол. Он пересек двор и пошел по изрытому полю не оглядываясь, пока не добрался до леса на противоположной стороне вырубки. Там он повернул голову и увидел, как розовая луна проломила крышу хибары, упала и пышет внутри. И тут он побежал, гонимый сквозь лес двумя набухшими посреди пожара бесцветными глазами, которые ошарашенно глядели ему вслед. Он слышал, как сквозь черную ночь возносится в небеса огненная колесница.

Ближе к полуночи он вышел на шоссе и поймал попутку. За рулем сидел человек, который был торговым представителем завода по производству медных труб во всех юго-восточных штатах. Продавец дал молчаливому мальчику самый лучший, как он сказал, совет, какой только можно дать парнишке, решившему отправиться на поиски своего места в жизни. Пока они мчались по черному прямому шоссе, но обе стороны от которого стояла темная стена леса, продавец сказал, что он убедился на собственном опыте: ты не сможешь продать медную трубу человеку, которого не любишь. Он был худ, и его узкое лицо, казалось, усохло до последней степени. На нем была широкополая жесткая серая шляпа, из разряда тех, что носят деловые люди, если

хотят быть похожими на ковбоев. Любовь, сказал он, это единственная политика, которая работает в девяноста пяти случаях из ста. Идешь продавать человеку трубу, сказал он, справься сначала о здоровье его жены и о том, как поживают детки. Он сказал: в специальном блокноте у него записаны фамилии всех покупателей и членов их семейств и рядом — что с ними не так. Например, у жены одного клиента был рак. Он записал ее имя в блокнот и рядом с ним слово «рак», а потом каждый раз, заехав в скобяную лавку к этому человеку, справлялся о ее здоровье, пока она не умерла. Тогда он вычеркнул слово «рак» и написал «умерла».

— А если они помирают, так и слава богу,— сказал он.— А то ведь разве всех упомнишь!

— Мертвым ты ничего не должен, — громко сказал Таруотер, который до сей поры не проронил, считай, ни слова.

— А они — тебе, — сказал продавец. — И это правильно. В этом мире никто никому ничего не должен.

— Эй, — сказал вдруг Таруотер и резко выпрямился, так что едва не ударился лицом о лобовое стекло. — Мы не туда едем. Мы же обратно едем. Вон опять пожар. Мы ведь от него как раз и едем!

В небе прямо перед ними стояло тусклое зарево, ровное и явно не от молнии.

— Это же тот самый пожар, от которого мы едем! — сказал мальчик, едва не сорвавшись на крик.

— Ты что, рехнулся? — сказал торговец. — Мы же в город едем. И это — свет городских огней. Ты, похоже, вообще в первый раз из дома выбрался.

— Ты свернул не на ту дорогу, — сказал мальчик. — Это тот же самый пожар.

Продавец резко повернулся, и мальчик увидел его изрытое морщинами лицо:

— Еще ни разу в жизни я не ездил не по той дороге. И ни от какого пожара я не еду. Я еду из Мобила. И я точно знаю, куда еду. А ты-то чего дергаешься?

Мальчик уставился на зарево.

— Я спал, — пробормотал он. — И только сейчас проснулся.

— А зря ты меня не слушал, — сказал торговец, — я дельные вещи говорил. Тебе бы пригодились.

ГЛАВА 2

Если бы мальчик по-настоящему доверял своему новому другу, Миксу, продавцу медных труб, то не отказался бы, когда тот предложил подбросить его прямо до дядиного дома. Микс включил в машине свет и велел мальчику лезть на заднее сиденье и порыться там, пока не найдет телефонный справочник, а когда Таруотер вернулся со справочником на переднее сиденье, Микс показал ему, как найти там дядино имя. Таруотер записал адрес и номер телефона на обратной стороне одной из Миксовых визиток. На обратной стороне был телефон Микса, и тот сказал, что если вдруг Таруотеру нужно будет связаться с ним, ну, например, занять немного денег или вообще понадобится какая-либо помощь, так пусть не стесняется звонить по этому номеру. После получаса общения Микс решил, что мальчишка в достаточной мере темный и не от мира сего, чтобы из него вышел работник, который будет пахать и пахать, а ему как раз нужен был тупой энергичный парень для тяжелой работы. Но от Таруотера сложно было добиться чего-то определенного.

— Мне нужно связаться с дядей, он у меня теперь единственный родственник, — сказал он.

Миксу достаточно было одного взгляда на парня, чтобы понять, что тот сбежал из дома, бросил мать и, может быть, в придачу к ней пьяницу-отца, и еще, может быть, в придачу к двум первым четверых или пятерых братишек и сестренок в двухэтажной хибаре на голом пустыре где-нибудь неподалеку от трассы, променяв все это на большой мир и подкрепившись для начала парой глотков кукурузного пойла; по крайней мере несло от него за версту. Он ни минуты не сомневался, что у такого парня нет и не может быть никакого дяди, который проживал бы по такому приличному- адресу. Он думал, что мальчик просто ткнул пальцем в первое попавшееся имя, Рейбер, и сказал: «Вот. Учитель. Мой дядя». Я тебя доставлю прямо к порогу, — сказал хитрый Микс. — Нам все равно ехать через город. Как раз мимо этого дома.

— Нет, — сказал Таруотер.

Он подался вперед и разглядывал сквозь окошко склон холма, сплошь заваленный трупами старых автомобилей.

В предутренних сумерках казалось, что они тонут в земле, как в болоте, и уже ушли почти по пояс. Прямо за машинами, чуть дальше по склону, начинался город, словно продолжение той же самой свалки, еще не успевшее как следует увязнуть в земле. Огонь из города весь вышел, и город казался распиленным на ровные, неделимые части.

Мальчик не собирался идти к учителю, пока не рассвело, а по приходе он намеревался сразу дать понять, что явился не для того, чтобы ему лезли в душу или изучали для ученой статьи. Он начал старательно вспоминать лицо учителя, чтобы уставиться ему прямо в глаза и переглядеть его про себя еще до того, как столкнется с ним лицом к лицу. Он чувствовал, что чем более ясно представит себе учителя, тем меньше преимуществ будет иметь перед ним этот новоиспеченный родственник. Лицо все как-то не складывалось, хотя он прекрасно помнил скошенную челюсть и очки в черной оправе. Но вот представить себе глаза за очками ему никак не удавалось. Сам он забыл, какие они, а в дедовых россказнях, и без того довольно путаных, на сей счет царила полная неразбериха. Иногда старик говорил, что глаза у племянника черные, иногда — что карие. Мальчик пытался подобрать глаза, которые подходили бы ко рту, и нос, который подходил бы к подбородку, но каждый раз, когда ему казалось, что он уже сложил лицо целиком, оно распадалось на части, и ему приходилось начинать все заново. Складывалось впечатление, что учитель, совсем как дьявол, мог принимать любой облик, который удобен ему на данный момент.

Микс рассказывал мальчику о том, как это важно — хорошо работать. Он сказал, что убедился на собственном опыте: если хочешь пробиться в жизни, нужно работать. Это — закон жизни, сказал он, и обойти его невозможно, потому как этот закон начертан на человеческом сердце, так лее как «Возлюби ближнего своего». Эти два закона, сказал он, всегда работают в команде и заставляют вращаться мир, и любому, желающему добиться успеха или выиграть погоню за счастьем, только их и нужно знать.

У мальчика как раз начал вырисовываться правдоподобный образ учительских глаз, и совет он прослушал. Глаза были темно-серые, затененные многознанием, и это много-знание было — как отражения деревьев в пруду, где глубоко, почти у самого дна, может скользнуть и исчезнуть змея. Когда-то мальчик забавлялся тем, что ловил деда на расхождениях в описании учительской внешности.

— Да не помню я, каким цветом у него глаза, — раздраженно говорил дед. — Цвет никакого значения не имеет, когда знаешь суть. А уж я-то знаю, что за ними скрывается.

— И что за ними скрывается?

— А ничего. Сплошная пустота.

— Да он знает кучу всего, — сказал мальчик. — Он, наверное, вообще все на свете знает.

— Он не знает, что есть на свете такие вещи, которых ему знать не дано, — сказал старик. — Вот в чем его беда. Он думает, если он чего-то не знает, то кто-нибудь поумнее может ему об этом рассказать, и тогда он тоже будет об этом знать. И доведись тебе туда пойти, первое, что он сделает, — это заберется к тебе в башку и скажет, о чем ты думаешь, и почему ты сейчас думаешь именно об этом, и о чем тебе вместо этого следует думать. И вскорости ты уже будешь принадлежать не себе, ты будешь принадлежать ему.

Ничего подобного мальчик допускать был не намерен. Он знал об учителе достаточно, чтобы быть начеку. Две истории он знал от начала до конца: историю мира, начиная с Адама, и историю учителя, начиная с его матери, единственной родной сестры старого Таруотера, которая сбежала из Паудерхеда в возрасте восемнадцати лет и стала — старик сказал, что будет называть вещи своими именами даже в разговоре с ребенком, — шлюхой, а уже потом нашелся человек по фамилии Рейбер, который пожелал взять ее такую в жены. По крайней мере раз в неделю старик повторял эту историю от начала до конца со всеми подробностями.

Его сестра и этот Рейбер произвели на свет двух детей, один был учитель, и еще одна девочка, которая впоследствии оказалась матерью Таруотера и, как говорил старик, самым натуральным образом пошла по стопам своей матери, потому что уже к восемнадцати годам была законченной шлюхой.

Старик мог много чего сказать по поводу зачатия Таруотера, ибо учитель ему рассказывал, что он самолично уложил сестру под этого ее первого (и последнего) полюбовника, потому как считал, что это придаст ей уверенности в себе. Старик произносил это, подражая голосу учителя, и мальчик чувствовал, что тон у него при этом выходит куда более дурацкий, чем, вероятнее всего, был на самом деле. Старик заходился в приступе ярости совершенно отчаянной, ибо для подобного идиотизма даже и ругательств подходящих подобрать был не в состоянии. И в конце концов просто махал на это безнадежное дело рукой. После аварии полюбовник застрелился, к большому облегчению учителя, который хотел воспитать младенца лично.

Старик сказал, нет ничего удивительного в том, что, приняв такое непосредственное участие в рождении мальчика, дьявол будет постоянно держать его под своим надзором и не спустит с него глаз до самой его смерти, чтобы душа, которой он помог появиться на свет, могла служить ему в аду вечно.

— У парнишек вроде тебя дьявол всегда вертится прямо под рукой, он станет предлагать тебе помощь, даст тебе курнуть или выпить или позовет прокатиться, и тут же начнет выпытывать и лезть в твои дела. Так что смотри, с чужаками держи ухо востро. И в дела свои никого не посвящай.

Господь для того и взялся лично следить за воспитанием Таруотера, чтобы расстроить дьявольские козни.

— Чем собираешься заняться? — спросил Микс. Мальчик, по всей видимости, вопроса не услышал. Пока учитель вел сестру по стезе порока, и вполне успешно, старый Таруотер сделал все возможное, чтобы свою собственную сестру привести к покаянию, однако успеха на этом поприще не добился. С тех пор как она сбежала из Паудерхеда, он так или иначе ухитрялся не терять ее из виду; но даже и выйдя замуж, она никаких разговоров о спасении собственной души просто на дух не переносила. Муж дважды вышвыривал старика из своего дома — оба раза не без помощи полиции, ибо сам физической силой не отличался, — но Господь всякий раз воздвигал старого Таруотера вернуться, даже при том что опасность угодить в тюрьму была вполне реальной. Если в дом его не пускали, он вставал посреди улицы и кричал, и тогда сестре приходилось впускать его из страха, что на шум сбегутся соседи. Как только вокруг старика начинали собираться соседские дети, она впускала его в дом.

Неудивительно, говорил старик, что учитель стал тем, чем стал, при таком-то отце. Тот был страховой агент, носил соломенную шляпу набекрень, курил сигару, и, стоило только заговорить с ним об опасности, которая грозит его душе, он тут же предлагал продать страховой полис на все случаи жизни. Он говорил, что он тоже пророк — пророк, несущий людям уверенность в будущем, потому что любой здравомыслящий христианин, по его словам, знает, что защитить собственную семью и обеспечить ее на случай непредвиденных обстоятельств есть его наипервейший христианский долг. Говорить с ним было — только время тратить, пояснял старик, мозги у него были такие же скользкие, как глазенки, и слово истины имело примерно столько же шансов просочиться сквозь эту скользкую поверхность, как дождь — сквозь кровельное железо. Но в учителе все-таки была кровь Таруотеров, и, значит, было чем разбавить отцову дурь.

— Добрая кровь течет у него в жилах, — говорил старик, — а добрая кровь внемлет Господу, и ничего ему с этим не поделать, при всем желании. Кровь, ее ничем на свете не вытравишь.

Микс резко двинул мальчика локтем в бок. Он сказал, что если уж чему и стоит научиться, так это слушать людей, которые старше тебя, особенно в тех случаях, когда они дают тебе дельный совет. Он сказал, что сам закончил Школу Жизненного Опыта и получил ученую степень СУЖ. Он спросил, знает ли мальчик, что такое ученая степень СУЖ. Мальчик покачал головой. Тогда Микс объяснил, что ученая степень СУЖ — это ученая степень Суровых Уроков Жизни. Он сказал, что получить ее можно быстрее, чем какую-либо другую ученую степень, а вытравить из памяти невозможно.

Мальчик отвернулся к окну.

Однажды сестра вероломно предала старика. Обычно он ходил к ней по средам после обеда, потому что в это время муж играл в гольф и можно было застать ее одну. В ту среду она не открыла дверь, но он знал, что она дома, потому что слышал внутри шаги. Он несколько раз ударил в дверь, просто чтобы предупредить ее, а когда она не открыла, стал кричать так, чтобы слышно было и ей самой, и всякому, у кого есть уши.

Дойдя в рассказе до этого места, старик вскакивал и начинал кричать и пророчествовать прямо на вырубке, точно так же, как он делал это перед дверью сестры. Никакой другой публики, кроме мальчика, у него здесь не было, но старик размахивал руками и ревел:

— Забудьте Господа нашего Иисуса Христа, доколе можете! Плюйте на хлеб наш насущный и извергайте мед! Кого зовут труды — трудитесь! Кто жаждет крови — проливайте кровь! Кого томит похоть — предавайтесь похоти! Торопитесь, торопитесь! Быстрее! Быстрее! Кружитесь в безумии своем, ибо времени осталось мало! Ибо готовит Господь пророка, и явится он в город ваш, и пламя будет гореть в глазах и деснице его, дабы предупредить вас. Грядет он, и несет послание Божье: «Ступай, упреди детей Божьих,— молвил Господь, — что суд мой скор и страшен». Кто уцелеет? Кто уцелеет, когда придет к вам и сокрушит вас милость Господня?

Вокруг стоял лес, немой и темный, и старик с тем же успехом мог проповедовать лесу. Пока он неистовствовал, мальчик брал дробовик, подносил его к лицу и смотрел вдоль ствола; но порой, если дед неистовствовал сильнее обычного, мальчик на секунду отрывался от прицела и с тревогой смотрел па старика, словно все то время, пока он был занят ружьем, дедовы слова одно за другим падали ему в душу и вот теперь молча, тайком пустились в путь по жилам, к какой-то своей собственной цели.

Дед вещал, пока силы не покидали его. Тогда он тяжело опускался на кособокое крыльцо, и порой ему требовалось минут пять, а то и десять, чтобы прийти в себя и продолжить историю о том, как вероломно предала его сестра.

Как только он добирался до этой части своего рассказа, дыхание у него учащалось, как будто он только что одолел крутой подъем. Кровь ударяла ему в лицо, голос становился выше и иногда совсем пресекался, и тогда он, сидя на крыльце, молотил кулаком по полу, шевелил губами, но не мог произнести ни звука. А потом выдавливал из себя:

— Они схватили меня. Двое. Сзади. Из-за двери. Двое. За дверью вместе с сестрой прятались два санитара и доктор, и они его слушали, и уже заранее заготовлены были бумаги, чтобы отправить старика в дурдом, если доктор решит, что он псих. Поняв, что происходит, старик промчался по дому, как бык, которому выкололи глаза, круша все на своем пути, и потребовалось пять человек — два санитара, доктор и двое соседей, чтобы в конце концов повалить его на пол. Доктор сказал, что дед не только ненормальный, но еще и опасен для окружающих, и старика увезли в сумасшедший дом в смирительной рубашке.

— Иезекииль сорок дней сидел в яме, — говорил он, — а меня заточили аж на четыре года.

Здесь старик останавливался, чтобы предупредить Таруотера, что слугам Господа нашего Иисуса в этом мире всегда уготована самая тяжкая доля. И под этим мальчик готов был подписаться обеими руками. Но как бы плохо им ни было в жизни земной, говорил дед, наградой им в конечном счете будет Сам Господь наш Иисус Христос, хлеб наш насущный!

Мальчику являлось омерзительное видение: наевшись до отвала, до отрыжки, он веки вечные сидит вместе с дедом на зеленом берегу и смотрит на разделенных рыб и преумноженные хлеба.

Дед провел в психушке четыре года, потому что только через четыре года до него дошло: чтобы выбраться оттуда, нужно прекратить пророчествовать в палате. Четыре года, чтобы додуматься до того, до чего, как казалось мальчику, он сам дотумкал бы в первые две минуты. Но, по крайней мере, в сумасшедшем доме старик научился быть осторожным и, выйдя оттуда, применил все, чему научился, во благо дела. Отныне он следовал стезей Господней как заправский пройдоха. Он отстал от сестры, но вот ребенку ее намеревался помочь. Для этого он решил похитить мальчика и держать его у себя столько времени, сколько понадобится для того, чтобы окрестить его и наставить во всем, что касается Искупления, а план похищения разработал до последней детали и выполнил в точности.

Эту часть истории Таруотер любил больше всех прочих, потому что не мог не восхищаться ловкостью деда — даже против собственной воли. Старик подговорил Бьюфорда Мансона отправить свою дочь в дом к сестре на заработки, и, когда девушка нанялась кухаркой, выяснить все необходимые подробности стало предельно просто. Старик узнал, что и доме теперь два ребенка вместо одного, а сестра сидит день-деньской в халате и пьет виски, которое налито в пузырек из-под лекарства. Пока Луэлла Мансон стирала, готовила и приглядывала за детьми, сестра валялась в постели, прихлебывая из пузырька и читая книжки, которые каждый вечер покупала в аптеке. Но главным образом умыкнуть ребенка оказалось так просто потому, что сам учитель, тощий мальчонка с худым бледным личиком и очками в золотой оправе, которые все время сползали с носа, во всем оказал ему полное содействие.

Старик говорил, что они сразу друг другу понравились. В назначенный для похищения день муж подался по делам, а сестра заперлась в комнате со своим пузырьком и вряд ли вообще соображала, день на дворе или ночь. Единственное, что нужно было сделать старику, это войти в дом и сказать Луэлле Мансон, что племянник проведет с ним несколько дней за городом, а потом он пошел на задний двор и уговорил учителя, который копал там ямки и выкладывал их битыми стеклышками.

Старик и учитель доехали на поезде до конечной станции, а остаток пути до Паудерхеда прошли пешком. Старый Таруотер разъяснил учителю, что в путь они отправились не ради удовольствия, а потому что Господь послал его проследить, чтобы учитель был рожден заново и наставлен во Искуплении души своей. Все это было учителю внове, ибо родители никогда ничему его не учили, вот разве что, добавлял старик, не ссаться по ночам.

За четыре дня старик обучил его всему, что нужно, и окрестил. Он объяснил ему как дважды два, что истинный его отец — Господь, а вовсе не этот городской раздолбай, и что ему придется вести тайную жизнь во Иисусе до того дня, когда он сможет привести к покаянию всю свою семью. Он объяснил ему, что в последний день ему суждено воскреснуть во славу Господа нашего Иисуса, и никуда от этого не денешься. Поскольку до старика никто не удосужился рассказать учителю обо всех этих вещах, слишком долго он слушать был просто не в состоянии, а поскольку раньше он вообще никогда не видел леса, не плавал в лодке, не удил рыбу и не ходил по проселочным дорогам, поэтому всем этим они тоже занимались, и, по словам старика, он даже разрешил ему пахать. За четыре дня землистое лицо учителя разрумянилось. С этого места и дальше слушать Таруотеру становилось скучно.

Четыре дня учитель провел у старика, потому как мамаша хватилась его только через три дня, а когда Луэлла Мансон сказала, куда он делся, ей пришлось подождать еще один день, пока не вернулся домой его отец, чтобы было

кого послать за ребенком. Она не пошла сама, сказал старик, ибо боялась, что гнев Господень обрушится на нее в Паудерхеде и она никогда больше не сможет вернуться в город. Она отправила учителеву папаше телеграмму, и, когда этот недоумок прибыл за дитем, учитель пришел в отчаяние, узнав, что нужно возвращаться. Свет померк в его глазах. Он уехал, но старик уверял, что по выражению его лица было понятно — мальчик никогда уже не станет прежним.

— Если он сам не сказал, что не хочет уезжать, откуда ты знаешь, что он хотел остаться? — начинал придираться Таруотер.

— Тогда почему он пытался вернуться? — спрашивал старик. — Ну-ка, ответь. Почему он сбежал от них через неделю и попытался найти дорогу назад, и потом еще в газете напечатали его фото, как патруль федеральной полиции обнаружил его в лесу? Я тебя спрашиваю. Давай отвечай, коль ты такой умный.

— Потому что здесь было не так плохо, как там, — говорил Таруотер. — А не так плохо — еще не значит хорошо. Это значит, лучше, чем там.

— Он пытался вернуться,— медленно отвечал дед, подчеркивая каждое слово,— чтобы услышать об Отце своем Небесном, и об Иисусе Христе, умершем, дабы искупить грехи его, чтобы воспринять слово Истины, которую я мог ему открыть.

— Ладно, валяй дальше, — раздраженно говорил Таруотер. — Что там еще осталось?

Историю непременно нужно было рассказать до самого конца. Такое впечатление, словно тебя ведут по знакомой дороге, по которой ходил уже тысячу раз, так что большую часть времени даже нет необходимости обращать внимание, в каком месте находишься, а когда мальчик время о времени все-таки спохватывался и оглядывался вокруг, то удивлялся, что старик еще не добрался до следующего поворота. Иногда дед старательно мешкал на каком-нибудь эпизоде, как будто боялся переходить к следующему, а когда в конце концов рассказывал и о том, что было дальше, то делал это в страшной спешке. И тогда Таруотер начинал донимать его расспросами.

— А расскажи, как он пришел, когда ему было четырнадцать лет, когда он уже решил, что все это неправда, и нахамил тебе?

— Скажешь тоже, — говорил старик. — Вокруг него такое творилось, полная неразбериха. Где ему было разобраться, что к чему. Так что его вины в том не было. Они сказали ему, что я спятил. Но вот что я тебе скажу: им он тоже не верил. Из-за них он не верил мне, а им не верил из-за меня. И ничегошеньки он от них не взял, ни единой малости, хотя, конечно, та дорога, по которой он в конечном счете пошел сам, она еще того хуже. И когда вся эта троица сгинула в автомобильной аварии, он был рад-радешенек. Тогда-то он и решил тебя воспитать. Сказал, что откроет перед тобой массу возможностей. Возможностей! — фыркал старик. — Скажи мне спасибо — избавил я тебя от этих возможностей.

Мальчик безучастно смотрел куда-то в пустоту, словно где-то там маячили невидимые возможности, до которых ему, впрочем, особого дела не было.

— Когда вся эта троица сгинула в автомобильной аварии, он первым делом явился именно сюда. В тот самый день, когда они погибли, он пришел, чтобы рассказать мне об этом. Прямиком сюда и пришел. Так точно, сэр, — со смаком говорил старик. — Прямо сюда. Он меня годами не видал, а пришел-то сюда. Ко мне пришел, вот так-то. Только я и был ему нужен. Только я. Я у него никогда из головы не шел. Прочно я там у него засел.

— Ты пропустил всю ту часть, где он пришел, когда ему было четырнадцать лет, и нахамил тебе, — напоминал Таруотер.

— Да хамства-то он у них набрался, — отвечал старик. — Талдычил, как попугай, их слова, что у меня, дескать, не все дома. А правда вся в том, что даже если они и велели ему не верить в то, чему я его научил, забыть он этого все равно уже не мог. Не мог он забыть, что, может, этот недоумок — не единственный ему отец. Я заронил в него семя, и не напрасно, нравится это кому-то или нет.

— Оно упало меж терний, — говорил Таруотер. — Расскажи, как он тебе нахамил.

— Оно упало в борозду глубокую, — говорил старик. — А то думаешь, пришел бы он сюда после катастрофы, стал бы он меня разыскивать?

— А может, он просто хотел убедиться, такой же ты псих, как раньше, или нет, — подначивал деда мальчик.

— Настанет день, — медленно отвечал дед, — и разверзнется в тебе бездна, и откроется тебе то, чего ты доселе не знал. — И он бросал на мальчика такой пронзительный, всевидящий взгляд, что тот, скорчив сердитую мину, отворачивался прочь.

Дед отправился жить к учителю и сразу же окрестил Таруотера, почти под самым учительским носом, а учитель надругался над священным обрядом и превратил его в богохульство. Но эту историю старик не мог рассказывать по порядку. Он всякий раз сдавал немного назад и объяснял, почему он вообще пошел жить к учителю. Тому было три причины. Во-первых, по его словам, он знал, что нужен учителю. Он был единственный человек, который за всю учителеву жизнь хоть что-то для него сделал. Л во-вторых, племянник вполне подходил старику, чтобы похоронить его, и дед хотел заранее договориться с ним о каждой важной для него детали. А в-третьих, старик хотел проследить за тем, чтобы Таруотер принял крещение.

— Да знаю я, — говорил Таруотер. — Давай уже дальше.

— После того как эти трое погибли и он стал хозяином в доме, дом он вымел подчистую, — сказал старый Таруотер. — Всю мебель оттуда повыкинул, кроме разве что пары стульев и стола, да еще оставил пару коек и колыбель, которую он сам же для тебя и купил. Снял все картины, все занавески, ковры все убрал. Даже одежду матери, сестры и этого недоумка всю сжег, чтобы ничего от них не осталось. И остались только книжки и бумажки, которые он за жизнь свою насобирал. Кругом одна бумага, — сказал старик. — Заходишь в комнату, как в птичье гнездо попал. Я пришел через несколько дней после аварии, и он мне обрадовался. У него аж глаза загорелись. Он был рад меня видеть. «Вот те на, — говорит он мне, — только я успел вымести и вычистить дом, и на тебе, явились семь чертей в одной шкуре». — И старик радостно хлопал себя по колену.

— Как-то не очень мне верится…

— Прямо он этого, конечно, не сказал, — говорил дед, — по ведь я же не идиот.

— Раз он не сказал, значит, ничего ты не можешь знать наверняка.

— Я в этом уверен так же, как и в том, что это вот,— он поднимал руку и растопыривал короткие толстые пальцы прямо перед лицом у Таруотера, — моя рука, а не твоя.

Было в этом жесте что-то такое, от чего у мальчика всякий раз пропадало желание вредничать.

— Ладно, давай дальше, — говорил он. — Если так и будешь топтаться на месте, никогда и не доберешься до его богохульства.

— Он был рад меня видеть, — продолжал дед. — Открывает он, значит, дверь, а дом у него за спиной весь забит макулатурой, а тут я стою. Еще бы ему не радоваться. У него все на лице было написано.

— А что он сказал? — спрашивал Таруотер.

— Он посмотрел на мою котомку, — сказал старик, — и сказал: «Дядя, вы у меня жить не сможете. Я прекрасно знаю, что вам нужно, но этого ребенка я воспитаю по-своему».

При этих словах учителя по жилам у Таруотера всякий раз пробегала острая, едва ли не чувственная волна радости.

— Тебе, может, и показалось, что он был рад твоему приходу, — говорил он, — а мне так кажется, что с точностью до наоборот.

— Да ему от роду было двадцать четыре года, — сказал старик. — У него еще все мысли были на лбу написаны. Это был все тот же семилетний мальчуган, которого я увел с собой, разве что очки теперь были в черной оправе и не падали все время, потому что нос подрос. Глаза стали меньше, потому что лицо выросло, но все равно это было одно и то же лицо. Сразу было видно, о чем он думает. Это уже потом, когда я тебя выкрал, а он пришел за тобой, лицо у него закостенело. Стало как каменное, как тюремный фасад, но это потом, а тогда, в тот момент, все было ясно как божий день, и я сразу понял, что нужен ему. А иначе зачем бы он пришел в Паудерхед рассказать, что они все померли? Я тебя спрашиваю! Мог ведь просто оставить меня в покое, и все дела.

Ответа мальчик не находил.

— В любом случае, — говорил старик, — по делам его видно, что я ему был нужен: ведь принять-то он меня к себе принял. Смотрит он, значит, на мой узел, а я ему и говорю: Прими, говорю, меня из милости, а он в ответ: Простите, мол, дядя. Если я вас пущу, вы еще одному ребенку жизнь поломаете. Так что нельзя вам у меня оставаться. Этот ребенок будет жить в реальном мире. Он будет знать, чего сможет добиться сам. И спасителем для самого себя он станет сам. Он будет свободным человеком! — Тут старик поворачивал голову и сплевывал. — Свободным человеком! — повторял он. — Он весь был напичкан такими вот словечками. И тогда я ему сказал. Сказал ему то, что заставило его передумать.

На этом месте мальчик всегда вздыхал. Это был у старика коронный номер. Он тогда сказал учителю: Я не жить к тебе пришел. Я пришел умирать!

— Поглядел бы ты тогда на его лицо, — говорил он. — Его вдруг словно подменили. Плевать он хотел, что этих троих не стало; но когда он понял, что я могу умереть, он в первый раз почувствовал, что может лишиться кого-то очень близкого. И встал как вкопанный в дверях и смотрит на меня.

Однажды, один-единственный раз, старик наклонился вперед и выдал Таруотеру тайну, которую держал при себе все эти годы:

— Он любил меня, как родного отца, и стыдился этого! Мальчика это не особенно тронуло.

— Ага, — сказал он, — а ты ему наврал в глаза. Умирать-то ты и не собирался.

— Мне было шестьдесят девять лет, — сказал дед. — Я мог умереть на следующий день. А мог и не умереть. Не дано человеку знать час смерти своей. Жизнь-то я, почитай, уже прожил. Так что это была не ложь, это было такое предположение. Я ему сказал: Может, проживу еще два месяца, а может — два дня. И одежа на мне была вся новая — специально купил, чтоб меня в ней похоронили.

— Уж не эта ли? — возмущенно спросил Таруотер, ткнув пальцем в прореху на дедовом колене. — Не та ли самая одежа?

— Я ему сказал: Может, два месяца еще протяну, а может, и два дня, — сказал дед.

А может, лет десять или двадцать, подумал Таруотер.

— Да, — сказал старик, — это его потрясло.

Может, это его и потрясло, подумал мальчик, только не очень-то он по этому поводу горевал. Учитель просто сказал: «Значит, дядя, я должен вас похоронить? Ладно, похороню. С удовольствием. По полной программе». Но старик настаивал, что слова — это одно, а выражение лица и поступки — совсем другое.

Таруотера дед успел окрестить, не пробыв в доме племянника и десяти минут. Они вошли в комнату, в которой стояла Таруотерова кроватка, и как только старик взглянул на него — спящего младенца со сморщенным серым личиком, — он услышал глас Господень, и молвил глас сей: «ВОТ ПРОРОК, ЧТО ПРОДОЛЖИТ ДЕЛО ТВОЕ. ОКРЕСТИ ЕГО».

Этот? спросил старик. Этот сморщенный серолицый… И не успел он подивиться, как же можно окрестить дитя, когда племянник под боком, как Господь уже послал продавца газет, который постучал в дверь, и учитель пошел открывать.

Когда через несколько минут он вернулся, дед уже держал Таруотера на одной руке, а второй лил на него воду из бутылочки, которую нашел на столике рядом с кроваткой. Соску он с нее снял и сунул в карман. Он как раз произносил последние положенные слова, когда учитель вошел в комнату; тут он поднял глаза, увидел, какое у племянника лицо, и покатился со смеху. Стоит в дверях, как мешком пришибленный, рассказывал старик. Даже не разозлился поначалу-то, а как будто его пыльным мешком оглоушили.

Старый Тару отер сказал ему: «Заново родился сей младенец, и ты уже ничего не можешь с этим поделать». И тут он увидел, как в племяннике вскипает гнев и как тот старается не выпустить его наружу.

«Ты отстал от жизни, дядя, — сказал племянник. — Теперь меня этим не проймешь. Ни вот столечки. Смех один, да и только».

И он засмеялся, коротко и отрывисто, но, по словам старика, лицо у него при этом пошло пятнами.

«Теперь все это без толку, — сказал он. — Если бы ты со мной все это провернул, когда мне было семь дней, а не семь лет, может, и не поломал бы мне жизнь».

«Если кто тебе ее и поломал,— сказал старик,— то не я».

«А то кто же, — сказал племянник и пошел на деда через всю комнату, красный как рак. — Ты же слепой, а потому и не видишь, что ты со мной сделал. Дети — народ беззащитный. Доверие — вот их проклятие. Ты выбил у меня почву из-под ног, и я не обрел ее вновь, покуда сам не разобрался, что к чему. Ты заразил меня своими идиотскими надеждами, своей дурацкой жестокостью. Я же до сих пор бываю иногда сам не свой, до сих…» — и замолчал. Не смог признаться в том, что старику и без него было известно. «Со мной все в порядке, — сказал он. — Этот твой клубок я распутал. Чистым усилием воли. Размотал — и сам распрямился».

— Вот видишь, — говорил старик, — он сам признался, что семя по-прежнему в нем.

Старый Таруотер положил младенца обратно в кроватку, но племянник взял его на руки, и странная такая улыбка на лице, говорил старик, как будто перекорежило его. «Одно крещение хорошо, а два лучше»,— сказал он, перевернул Таруотера и стал лить оставшуюся в бутылочке воду ему на жопку, и заново читать крестильную молитву. Старый Таруотер стоял и смотрел на него, ошарашенный подобным богохульством. «Теперь Иисус войдет в него хочешь с той стороны, а хочешь — с этой», — сказал племянник.

Старик проревел:

«Никогда еще богохульством не удавалось изменить воли Божьей!»

«Вот и моей воли Господь тоже изменить не в силах», — спокойно сказал племянник и положил ребенка назад в кроватку.

— А я что сделал? — спрашивал Таруотер.

— Ничего ты не сделал,— отвечал старик, как будто собственные дела и поступки мальчика вовсе не имели никакого значения.

— Но ведь пророк-то все-таки я, — угрюмо говорил мальчик.

— Ты тогда еще вообще ничего не соображал, — отвечал дед.

— А вот и соображал, — возражал мальчик. — Я лежал там и думал.

Старик на эти его слова не обращал никакого внимания и продолжал рассказывать дальше. Поначалу он думал, что, живя с учителем под одной крышей, ему снова удастся убедить его в том, в чем он уже один раз убедил его, когда похитил в детстве, и эта надежда жила в нем до той поры, пока учитель не показал ему статью в журнале. Тогда до старика наконец дошло, что учителя уже не исправишь. Он ничего не смог сделать ни с матерью учителя, ни с самим учителем, и теперь оставалось только одно: попытаться спасти Таруотера, не допустить, чтобы его воспитал этот дурак. И в этом он преуспел вполне.

Что-то подсказывало мальчику, что учитель мог бы приложить побольше усилий, чтобы вернуть его. Он, конечно, пришел, и получил пулю в ногу, и чуть без уха не остался, но если бы он подумал хорошенько, этого можно было бы избежать, а заодно и забрать ребенка.

— А почему он не натравил на тебя каких-нибудь законников, которые помогли бы ему забрать меня отсюда? — спрашивал мальчик.

— Хочешь знать почему? — говорил старик. — Так я скажу тебе почему. Все скажу, как на духу. Потому что посчитал, что с тобой будет слишком много хлопот. Он ведь только мозгами шевелить горазд. А шевелить мозгами и пацаненку штаны мокрые менять — это не одно и то же.

Мальчик думал: вот если бы учитель не написал ту статью про деда, жили бы мы сейчас в городе, все втроем.

Поначалу, прочитав статью в журнале для учителей, старик не понял, о ком это пишет племянник, кто такой этот тип, который настоящее ископаемое. Он засел читать статью, раздуваясь от гордости, что его племянник добился такого успеха и его сочинение напечатали в журнале. Учитель небрежно протянул номер дяде и сказал, что вот, мол, может, имеет смысл бросить взгляд, и старик тут же сел за кухонный стол и взялся читать. Потом он вспоминал, что учитель все время маячил в дверном проеме, чтобы посмотреть, какое впечатление все это произведет на старика.

Где-то на середине статьи старому Таруотеру стало казаться, что читает он о человеке, с которым встречался когда-то давным-давно или, может, просто видел его во сне — до того знакомым казался ему этот человек. «Причиной его фиксации на богоизбранности является чувство неуверенности в себе. Испытывая потребность в призвании, он призвал себя сам», — прочел он. А учитель все ходил и ходил мимо двери, потом наконец зашел в кухню и тихо сел напротив старика за тот же маленький белый металлический стол. Когда дед поднял голову, он улыбнулся в ответ. Улыбка была едва заметной, такой, что к любому случаю подойдет. По этой его улыбке старик и догадался, о ком написана статья.

Целую минуту он не мог пошевелиться. Он чувствовал, что связан по рукам и ногам внутри учительской головы,

и что место это такое же пустое и чистое, как палата в психушке, и как он съеживается, усыхает, чтобы вместиться в эту пустоту. Глаза у него судорожно метались из стороны в сторону, как будто на него снова надели смирительную рубашку. Иона, Иезекииль, Даниил — на какой-то момент он почувствовал себя всеми тремя пророками одновременно, он был и проглочен, и пленен, и брошен в яму.

Племянник, все еще улыбаясь, протянул руку через стол и положил ее деду на запястье. Ему было жаль старика.

«Вам бы, дядя, следовало заново родиться,— сказал он.— Своею же собственной волей, и вернуться в реальный мир, где нет для человека другого спасителя, кроме него самого».

Язык лежал у старика во рту, словно камень, но сердце стало набухать у него в груди. Кровь пророка взыграла в нем и вышла из берегов, взыскуя чуда, взыскуя освобождения, хотя выражение на лице осталось прежним: пустота и обида. Племянник положил руку на огромный кулак старика, поднялся и вышел из кухни, сияя победной улыбкой.

На следующее утро, когда учитель с бутылочкой в руках подошел к кроватке, чтобы накормить младенца, вместо ребенка он нашел там синий журнал, на задней обложке которого старик нацарапал свое послание: ПРОРОК, КОТОРОГО Я ВОСПИТАЮ ИЗ ЭТОГО МЛАДЕНЦА, ПРАВДОЙ ВЫЖЖЕТ ТЕБЕ ГЛАЗА.

— Я всегда был человеком дела, — говорил старик, — а он нет. Он никогда и ни на что не мог решиться. Все только в голову себе: затолкает и перемелет в прах. А я дело делал. Я дело делал, и поэтому ты сидишь здесь, свободный человек, и ты богат, потому что ведаешь Истину, и свободен в Господе нашем Иисусе Христе.

Мальчик раздраженно поводил плечами, как будто для того, чтобы поудобнее устроить на спине бремя Истины, тяжелое и неудобное, как крест.

— Он пришел сюда и словил пулю, потому что хотел забрать меня, — упрямо говорил он.

— Если бы он и правда этого хотел, он бы своего добился, — говорил старик. — Натравил бы на меня полицию или отправил обратно в дурдом. Да он все что хочешь мог сделать, но вместо этого связался с этой бабой из соцзащиты. Она-то его и уговорила родить своего и оставить тебя

в покое, а его уговорить оказалось — просто делать нечего. А своего, — и старик снова впадал в раздумья об учителевом чаде, — Господь послал ему такого, которого испортить невозможно. — Старик хватал мальчика за плечо и яростно сжимал его. — И если мне не приведется его окрестить, это сделаешь ты, — говорил он. — Тебе, малец, я велю исполнить долг сей.

Ничто так не раздражало мальчика, как эти слова.

— Мной Господь повелевает, а не ты,— огрызался он и пытался выдрать плечо из стариковых пальцев.

— Господь себя ждать не заставит,— говорил старик и сжимал ему плечо еще сильнее прежнего.

— Но этот-то небось тоже ссался, и учитель штаны ему менял, — бормотал Таруотер.

— Это за него делала баба из соцзащиты,— говорил дед.— Для чего-то же она должна была пригодиться, только вот спорим, ее уже там нет. Берника Пресвитер! — выкрикивал он так, как будто не мог себе представить имени более идиотского, чем это.— Берника Пресвитер!

У мальчика хватило мозгов, чтобы понять, что учитель его предал, и поэтому он не собирался идти к нему, пока не рассветет и не станет видно, что у тебя перед глазами, а что за спиной.

— Пока темно, я туда не пойду, — внезапно сказал он Миксу. — Можете там не останавливаться — я все равно не выйду.

Микс небрежно облокотился на дверцу машины, одним глазом поглядывая на дорогу, а другим — на Таруотера.

— Послушай, сынок, — сказал он. — Священника из себя строить я не собираюсь. Не собираюсь учить тебя, что врать нехорошо. Не буду требовать от тебя чего-то невозможного. Я скажу тебе одно: не ври, если в этом нет необходимости. Иначе, когда она появится, тебе никто не поверит. Мне врать совсем не обязательно. Я прекрасно знаю, что ты сделал.

Луч света ворвался в машину, Микс повернулся и увидел рядом бледное лицо с широко раскрытыми глазами цвета сажи.

— Откуда вы знаете? — спросил мальчик. Микс довольно улыбнулся.

— Потому что я в свое время поступил точно так же, — сказал он.

Таруотер схватил торговца за рукав куртки и дернул на себя.

— На Страшном суде, — сказал он, — мы с вами восстанем и скажем, что мы сделали!

— Ты думаешь? — Микс снова взглянул на мальчика, подняв бровь под тем же самым углом, под которым носил шляпу. Потом спросил: — Ты, парень, по какой части намерен дальше идти?

— Части чего?

— Чем займешься? Какой работой?

— Я все могу, вот только в машинах совсем не разбираюсь, — сказал Таруотер и снова откинулся на сиденье. — Дед меня всему научил, вот только первым делом нужно будет проверить, что из этого правда.

Они углубились в неряшливые городские окраины, с покосившимися деревянными домишками, на которых кое-где случайный тусклый фонарь высвечивал поблекшую вывеску с рекламой какого-нибудь целебного снадобья.

— А по какой части был твой дед? — спросил Микс.

— Он был пророк, — сказал мальчик.

— Да иди ты? — вскинулся Микс, и плечи у него пару раз дернулись, как будто пытались прыгнуть выше головы. — И кому он возвещал свои пророчества?

— Мне, — сказал Таруотер. — Больше его никто не слушал, а мне все равно слушать больше было некого. Он выкрал меня как раз вот у этого дяди, который теперь у меня единственный на всем свете родственник, чтобы спасти от погибели духовной.

— Этакий слушатель поневоле, — сказал Микс. — А теперь ты, значит, едешь в город, чтобы найти эту самую свою духовную погибель вместе со всеми нами, грешными?

Мальчик немного помолчал. Потом сказал осторожно:

— Я не говорил, чем собираюсь заняться.

— Ты вроде как не слишком уверен в том, о чем тебе рассказывал этот твой дед? — спросил Микс. — Что, думаешь, он тебе лапшу на уши вешал?

Таруотер отвернулся и посмотрел в окно, на хрупкие очертания домов. Локти он плотно прижал к бокам, как будто ему было холодно.

— Это я выясню, — сказал он.

— А пока-то что? — спросил Микс.

По обе стороны от них разворачивался темный город, а где-то впереди, у самого горизонта, маячил тускло светящийся круг.

— Подожду, а там посмотрим, что со мной сделается, — сказал мальчик через секунду.

— А если ничего с тобой не сделается? — спросил Микс. Светящийся круг стал огромным, они резко свернули и остановились в самом его центре. Мальчик увидел зияющую бетонную пасть, перед ней две красные бензоколонки, а сзади маленькое стеклянное конторское помещение.

— Ну, так как же, если вдруг ничего такого с тобой не сделается? — повторил Микс.

Мальчик мрачно посмотрел на него и вспомнил, как тихо стало после того, как умер дед.

— Ну? — сказал Микс.

— Тогда я сам что-нибудь сделаю, — ответил мальчик. — Дело делать — это я могу.

— Молоток, — сказал Микс. Он открыл дверь и поставил ногу на землю, но глаз с попутчика не сводил. Потом он сказал: — Подожди-ка минутку. Я девчонке своей позвоню.

Рядом с передней застекленной стеной конторы на стуле спал человек; Микс не стал его будить и вошел внутрь. С минуту Таруотер, вытянув шею, следил за ним из окна. Потом он вылез и подошел к стеклянной двери, чтобы посмотреть, как Микс управляется с аппаратом. Аппарат был маленький и черный и стоял посреди заваленного всяким хламом стола, на который Микс уселся так, как будто стол был его собственный. Рядом с конторой лежали автомобильные шины, пахло бетоном и резиной. Микс разъединил аппарат на две части, одну поднес к голове, а по другой стал водить пальцем: кругами. Потом он просто сидел и ждал, покачивая ногой, а возле уха у него гудела трубка. Через минуту уголки рта у него разъехались в кислой целлулоидной улыбке, и он, переведя дыхание, сказал:

— Лапочка моя, как живем-поживаем? — И Таруотер, стоя в дверях, услышал в ответ настоящий женский голос, который звучал как с того света:

— Милый, это правда ты?

Микс заверил, что это он и есть, собственной персоной, и назначил ей свидание через десять минут.

Таруотер, исполненный благоговейного страха, стоял в дверях. Микс соединил две части телефона, а потом с эдакой подковыркой в голосе сказал:

— А почему бы тебе не взять и не позвонить своему дяде? — и стал наблюдать, как мальчик меняется в лице, как взгляд его уклончиво ползет куда-то вбок, а возле жесткой линии рта обозначаются глубокие складки.

— Я и так скоро с ним поговорю, — пробормотал он, продолжая, как зачарованный, смотреть на черный механизм со спиральным проводом. — А как им пользоваться? — спросил он.

— Просто набираешь номер. Ты же видел, как я это делал. Давай, звякни дяде, — настаивал Микс.

— Да нет, вас же там эта женщина ждет, — сказал Таруотер.

— Подождет, — сказал Микс. — Это единственное, что у нее хорошо получается.

Мальчик подошел к аппарату и вытащил карточку, на которой записал номер. Он вставил палец в диск и стал осторожно крутить.

— Боже правый, — сказал Микс, снял трубку с рычага, вложил ее мальчику в руку, а руку поднес ему к уху. Он сам набрал номер, а потом силой усадил на стул, но Таруотер снова встал и остался стоять, слегка подавшись вперед и прижав к голове гудящую трубку, а сердце бешено колотилось изнутри в грудную клетку.

— Не говорит, — пробормотал он.

— Подожди немного, — сказал Микс. — Может, он не любит вставать среди ночи.

Гудение длилось с минуту, а потом вдруг резко прервалось. Таруотер стоял и молча прижимал трубку к голове с таким напряженным выражением на лице, как будто боялся, что вот-вот услышит на том конце провода глас Господень. А потом в трубке раздался звук: как если бы кто-то тяжело дышал ему прямо в ухо.

— Спроси человека, с которым хочешь поговорить,— подсказал Микс. — С кем ты будешь говорить, если не понятно, кто тебе нужен?

Мальчик не пошевелился и не издал ни звука.

— Я тебе что сказал, спроси того, кто тебе нужен, — раздраженно сказал Микс. — У тебя что, мозги отшибло?

— Я хочу поговорить со своим дядей, — прошептал в трубку Таруотер.

На другом конце было тихо, но эта тишина не производила впечатления пустоты. Казалось, что там просто затаили дыхание и ждут. И вдруг мальчик понял, что по другую сторону аппарата — учительский сын. Перед глазами тут же встало белесое тупое лицо. Злым, срывающимся голосом Таруотер сказал:

— Я хочу поговорить со своим дядей! Не с тобой!

В ответ снова послышалось тяжелое дыхание. Звук был булькающий, как будто кто-то пытался дышать под водой и рвался наружу. Через секунду все стихло. Трубка выпала из руки Таруотера. Он стоял тупо и безучастно, как будто ему только что было явлено откровение, понять которое он пока не в силах. Казалось, где-то глубоко-глубоко он пропустил чудовищной силы удар, который просто не успел дойти до поверхности его сознания.

Микс взял трубку и поднес ее к уху: на том конце провода было тихо. Тогда он положил ее на рычаг и сказал:

— Поехали. Нечего терять время попусту.

Он подтолкнул ошеломленного мальчика в спину, они вышли и снова поехали в город. Микс сказал, что нужно научиться управляться с любым механизмом, который попал тебе на глаза. Он сказал, что величайшее изобретение человека — это колесо, и спросил Таруотера, задумывался ли тот когда-либо над тем, как же люди обходились без колеса, но мальчик ему не ответил. Он, казалось, вообще ничего не слышал. Он сидел, слегка подавшись вперед, и время от времени едва заметно шевелил губами, как будто беззвучно разговаривал сам с собой.

— Н-да, — мрачно сказал Микс, — жуткое, должно быть, было времечко.

Он так и знал, что у мальчика нет и не может быть никакого дяди, который жил бы в таком приличном месте, и, чтобы доказать это, нарочно свернул на улицу, где должен был жить предполагаемый дядя, и медленно поехал мимо маленьких приземистых домов, пока не нашел нужный номер, нарисованный светящейся краской на маленьком столбике, вбитом у края лужайки. Он остановил машину и сказал:

— Ну вот, парень, приехали.

— Куда? — очнулся Таруотер.

— Это дом твоего дяди, — сказал Микс.

Мальчик обеими руками вцепился в автомобильную дверцу с опущенным стеклом и уставился на черные очертания дома, который едва угадывался на фоне еще более черной тьмы.

— Я же сказал,— произнес он сердито,— я туда не пойду, пока не рассветет. Поехали.

— Ты пойдешь туда прямо сейчас, — сказал Микс. — Я с тобой возиться не намерен. И там, куда я еду, тебе делать нечего.

— Я здесь не выйду, — сказал мальчик.

Микс перегнулся через соседнее сиденье и открыл дверцу.

— Пока, сынок, — сказал он. — Если очень уж проголодаешься до следующей недели — позвони мне по тому номеру, который у тебя на карточке, и мы что-нибудь придумаем.

Мальчик, побелев как полотно, яростно сверкнул на него глазами и выскочил из машины. Он прошел по короткой бетонной дорожке к крыльцу и резко сел, сразу растворившись в темноте. Микс захлопнул дверцу машины. Несколько секунд он сидел и смотрел на едва заметный силуэт мальчика на крыльце. Потом откинулся на сиденье и тронулся. Ничего путного из него не выйдет, сказал он себе.

ГЛАВА 3

Таруотер сидел на краешке крыльца и мрачно глядел на исчезающий в темноте автомобиль. На небо он не смотрел, но звезды чувствовал, и они были ему неприятны. Они были как дырки у него в черепе, сквозь которые какой-то далекий немигающий свет наблюдал за ним. Ему казалось, что он остался один на один с огромным молчаливым глазом. Ему страшно хотелось немедленно сообщить учителю, что он здесь, рассказать ему о том, что он сделал и почему, и чтобы учитель это оценил. Но в то же время где-то глубоко в нем шевелилось недоверие к этому человеку. Он снова попытался представить себе лицо учителя, но в памяти всплывало только лицо семилетнего мальчика, которого когда-то похитил дед. И он, набычившись, смотрел на это лицо, собираясь с духом перед неизбежной встречей.

Потом он встал и увидел массивный медный молоток на двери. Он дотронулся до молотка, но металлический холод обжег его, и он отдернул руку. Он быстро оглянулся через плечо. Дома на другой стороне улицы сливались в одну темную зубчатую стену. Тишину, казалось, можно было потрогать рукой, она затаилась и ждала. Терпеливо выжидала подходящего момента, когда сможет раскрыться и потребовать, чтобы ей дали имя. Он опять повернулся к холодному молотку, схватил его и разбил тишину вдребезги, как если бы она была ему — личный враг. В голове тут же не осталось ничего, кроме грохота дверного молотка. Все остальное исчезло — остался только грохот.

Он стучал все громче и громче, одновременно долбя по двери свободной рукой, пока ему не показалось, что он стронул дом с места. Пустая улица эхом отзывалась на его удары. Он остановился, чтобы перевести дыхание, а потом начал снова, бешено пиная дверь тупым носком тяжелого ботинка. И все без толку. Наконец он остановился, и неумолимая тишина, безразличная к его ярости, снова окутала его. Его охватил какой-то непонятный страх. Тело казалось пустым и невесомым, словно его, как пророка Аввакума, подняли за волосы на голове его, пронесли сквозь ночь и опустили в том месте, где должен был он осуществить дело свое. Вдруг ему показалось, что все это — ловушка, и подстроил ее старик. Он развернулся вполкорпуса, чтобы убежать.

В это самое мгновение в стеклянных панелях по обе стороны от двери вспыхнул свет. Послышался щелчок, и ручка повернулась. Руки Таруотера машинально дернулись вверх, как будто он целился из невидимого ружья, и, увидев его, открывший дверь дядя отпрыгнул назад.

Образ семилетнего мальчика навсегда вылетел у Таруотера из головы. Дядино лицо было до того знакомым, как будто мальчик всю свою жизнь только его и видел, каждый божий день. Он постарался взять себя в руки, а потом выкрикнул в голос:

— Дед умер, и я сжег его, как сжег бы его ты сам.

Учитель стоял не шевелясь, как будто думал, что перед ним галлюцинация и, если смотреть на нее достаточно долго, то она исчезнет. Он проснулся оттого, что дом дрожал, и, полусонный, побежал к двери. Лицо у него было как у лунатика, который только что проснулся и видит, как превращается в реальность его ночной кошмар. Через мгновение он пробормотал:

— Подожди здесь, ничего не слышно, — повернулся и быстро ушел куда-то в дом. Он был босиком и в пижаме. Вернулся он почти сразу, на ходу что-то заталкивая себе в ухо. Еще он успел нацепить свои очки в черной оправе, а за пояс пижамных штанов сунул какую-то металлическую коробочку. От коробочки к затычке в ухе шел провод. На секунду мальчику показалось, что у учителя голова работает от электричества. Дядя схватил Таруотера за руку и затащил в комнату, освещенную люстрой в форме фонаря. Мальчик оказался под прицелом двух маленьких, похожих на буравчики глаз, мерцающих из глубины двух одинаковых стеклянных пещер. Он отшатнулся. Ему показалось, что в душу к нему уже успели залезть.

— Дед умер, и я его сжег, — повторил он. — Кроме меня, некому было это сделать, и я это сделал. Я сделал за тебя твою работу. — Когда он проговаривал последнюю фразу, по лицу у него пробежала тень презрительной гримаски.

— Умер? — спросил учитель. — Дядя? Старик умер? — переспросил он бесцветным недоверчивым тоном. Потом вдруг резко схватил Таруотера за руки и заглянул ему в лицо. Мальчик вздрогнул, заметив, как где-то на донышках его глаз проскользнуло болезненное выражение, простое и страшное. И тут же исчезло. Ровная линия учительских губ начала искривляться в улыбку.

— И как же он покинул сей мир? — спросил он. — С кулаком, подъятым к небу? Господь заехал за ним на огненной колеснице?

— Никаких ему видений и знамений не было. — У мальчика вдруг перехватило дыхание. — Он завтракал, и от стола я его так и не убрал. Спалил его прямо на месте, вместе с домом.

Учитель ничего не сказал, но по глазам мальчик понял, что тот ему не верит и смотрит на него с интересом, как на отъявленного лжеца.

— Съезди туда сам и посмотри, если хочешь, — сказал Таруотер. — Он слишком здоровый был, чтобы его хоронить. Я и сделал, как быстрее.

Глаза у дяди стали такие, как будто бы он пытался разгадать увлекательную головоломку.

— А как ты сюда попал? Как ты узнал, куда тебе нужно ехать? — спросил он.

Все свои силы мальчик потратил на то, чтобы заявить о себе. Теперь силы как-то вдруг покинули его, он стоял ошалелый и вялый и тупо молчал. Еще никогда он не чувствовал такой усталости. Ему казалось, еще чуть-чуть, и он упадет.

Учитель ждал, нетерпеливо изучая его лицо. Потом выражение его глаз опять изменилось. Он еще сильнее вцепился Таруотеру в руку и перевел внезапно вспыхнувший взгляд на входную дверь, которая так и осталась открытой.

— Он что, там, снаружи? — спросил он приглушенным, дрожащим от ярости голосом. — Это что, он опять со мной шутки шутит? Ждет подходящего момента, чтобы залезть через окно и окрестить Пресвитера, пока ты мне тут лапшу на уши вешаешь? Опять этот старый маразматик принялся за свое?

Мальчик побледнел. Он вдруг ясно увидел старика, темную фигуру за углом дома: как он сдерживает дыхание, и дышит с присвистом, и терпеливо ждет, когда Таруотер окрестит здешнего придурка. Он остолбенело уставился на учителя. В ухе у дядьки торчала клинообразная затычка. Почему-то при взгляде на нее Таруотер настолько отчетливо ощутил присутствие старика, что ему даже показалось, что он слышит, как старик хихикает снаружи. И он вдруг с ужасающей ясностью понял, что учитель — не более чем приманка, которой старик заманил его в город, чтобы завершить неоконченное дело.

Глаза яростно вспыхнули на его хрупком лице. Он почувствовал новый прилив, сил.

— Он мертвый, — сказал мальчик. — Мертвее не бывает. Только пепел остался. Даже креста над ним нет. На то, что осталось, и птицы-то не польстятся, а кости растащат собаки. Вот такой он мертвый.

Учитель поморщился, но тут же снова разулыбался. Он крепко держал Таруотера за руки, всматриваясь ему в лицо, как будто перед ним уже забрезжил вариант решения, изысканно точный и безупречно грамотный.

— Какая великолепная ирония, — пробормотал он, — какая великолепная ирония в том, что именно ты это сделал — и именно так. Он получил по заслугам.

Мальчик раздулся от гордости:

— Я сделал то, что должен был сделать.

— Он уродовал все, за что брался, — сказал учитель. — Он прожил долгую жизнь, лишенную всякого смысла, и совершил великую несправедливость по отношению к тебе. Счастье, что он наконец умер. Ты мог иметь все и не имел ничего. Но теперь все можно исправить. Теперь у тебя есть человек, который может понять тебя — и помочь. — Глаза его светились от удовольствия. — Еще не поздно, я еще смогу сделать из тебя нормального человека.

Лицо у мальчика потемнело. Выражение делалось все более и более жестким, пока Таруотер не почувствовал, что за этой крепостной стеной никто не сможет разглядеть его истинных мыслей; но учитель не заметил перемен. Сам по себе мальчик, который стоял сейчас перед ним, не имел никакого значения; учитель смотрел сквозь него и видел образ, уже давно и во всех деталях сложившийся у него в голове.

— Мы с тобой наверстаем упущенное время, — сказал он. — Я направлю тебя по верному пути.

Таруотер на него не смотрел. Его шея как-то вдруг дернулась вперед, и он стал напряженно всматриваться куда-то поверх учительского плеча. Он услышал смутный звук тяжелого дыхания, и звук этот был ему знаком. Это дыхание казалось ближе, чем биение собственного сердца. Глаза у него расширились, и в них в ожидании неотвратимого видения открылась потайная дверца.

В гостиную неуклюже вошел маленький светловолосый мальчик, остановился и стал пристально глядеть на чужака. На ребенке была синяя пижама, куртка заправлена в штаны, натянутые чуть не до подмышек. Штаны держались на шлейке, обмотанной, как лошадиная упряжь, вокруг груди, а потом через шею. Глаза были посажены как-то слишком глубоко, а скулы были чуть ниже, чем следовало бы. Он стоял в дальнем конце комнаты, такой дремучий и древний, как будто пробыл ребенком целую вечность.

Таруотер сжал кулаки. Он стоял, как приговоренный к казни, который стоит у помоста и ждет. А потом пришло откровение, немое, безжалостное, меткое, как пуля. Не нужно было ни заглядывать в глаза чудищ, ни созерцать горящие кусты. Он просто понял с отчаянной уверенностью, что должен окрестить этого мальчика и пойти по стезе, уготованной для него дедом. Он понял, что призван быть пророком и что путь сей привычен миру. В бездонном зеркале его черных зрачков, неподвижных и остекленевших, отразилась другая бесконечность. Он увидел собственный образ: изможденный мальчик бредет, едва переставляя ноги, вслед за кровоточащей, смрадной, безумной тенью Иисуса, и бродить ему до тех пор, пока он не получит воздаяние свое — разделенные рыбы, преумноженные хлеба. Господь сотворил его из праха, наделил его кровью, плотью и разумом, наделил способностью проливать кровь, чувствовать боль и мыслить и послал его в сей мир, исполненный бедствий и пламени, только для того, чтоб окрестить слабоумного мальчика — которого по большому счету Он вообще не должен был создавать, — да еще и выкрикивать при этом бессмысленные слова пророчеств. Он попытался крикнуть «НЕТ!», но это было все равно что кричать во сне. Тишина тут же впитала его крик и поглотила его.

Дядя положил руку ему на плечо и слегка встряхнул, чтобы привлечь его внимание.

— Послушай, мальчик мой, — сказал он. — Ты избавился от старика, а это все равно что выйти из тьмы на свет. У тебя в первый раз в жизни появился шанс. Шанс вырасти полезным человеком, шанс развить свои таланты, делать то, чего хочешь ты, а не то, чего хотел он, какая бы чушь ни пришла ему в голову.

Мальчик, не отрываясь, глядел куда-то сквозь него, и зрачки у него были расширены. Учитель повернул голову, чтобы посмотреть, что же мешает мальчику сосредоточиться на разговоре. Лицо у него тут же подобралось и застыло. Малыш медленно шел в их сторону и улыбался во весь рот.

— Это всего лишь Пресвитер, — сказал он. — Он болен. Не обращай внимания. Он только смотрит, не более того, и он очень милый. — Его рука впилась в плечо Таруотеру, а губы подобрались в страдальческой полуулыбке.

— Все то, что я мог бы сделать для него — если от этого была бы хоть какая польза, — я сделаю для тебя, — сказал он. — Теперь ты понимаешь, почему я так рад, что ты здесь?

Мальчик не слышал ни слова из того, что он сказал. Мышцы шеи у него напряглись, как корабельные канаты. Слабоумный был уже не далее чем в пяти футах от него и с каждой секундой подходил все ближе, все с той же кособокой ухмылкой на лице. Внезапно Таруотер понял, что ребенок узнал его, что сам старик с небес внушил этому полудурку, что перед ним посланник Божий, явившийся, дабы проследить за тем, чтобы ребенку даровано было второе рождение. Малыш протянул руку, чтобы дотронуться до Таруотера.

— Пошел вон! — завопил Таруотер. Его рука выстрелила вперед, как хлыст, и отшвырнула детскую ладошку прочь. Малыш испустил пронзительный вопль, на удивление громкий, и тут же вскарабкался вверх по отцовской ноге, цепляясь за пижамную куртку, в мгновение ока оказавшись едва ли не на уровне учительского плеча.

— Тихо, тихо, — сказал учитель, — все хорошо, замолчи, все в порядке, он не хотел тебя обидеть. — Он перебросил малыша себе за спину и попытался спустить его на пол, но тот продолжал висеть, вцепившись обеими руками, тычась головой отцу в шею и не спуская глаз с Таруотера.

Мальчику вдруг показалось, что учитель и его сын — единое целое. Лицо у учителя было красное и страдальческое. Казалось, что ребенок был какой-то уродливо деформированной частью его тела, которая некстати показалась наружу.

— Ты к нему привыкнешь, — сказал он.

— Нет! закричал мальчик, этот крик как будто давно лежал под спудом где-то у него внутри и томился в неволе, а теперь прорвался наружу.

— Я к нему не привыкну! У меня никогда не будет с мим ничего общего! — Он сжал руку в кулак и поднял кулак вверх. — Ничего общего! — крикнул он еще раз, и слова прозвучали отчетливо, ясно и дерзко, как вызов, брошенный и лицо безмолвному противнику.

ЧАСТЬ II

ГЛАВА 4

После четырех дней с Таруотером учительский энтузиазм угас. Более резких формулировок он избегал. Энтузиазма поубавилось уже в первый день, и только упрямая решимость добиться своей цели хоть как-то его поддерживала; и хотя учитель знал, что на одном упрямстве далеко не уедешь, он все же решил, что в данном случае оно-то как раз ему и поможет. Всего полдня ушло у него на то, чтобы понять: старик сделал из мальчика настоящее чудовище, и переделывать придется все, начиная с фундамента. В первый день энтузиазм придавал ему сил, но с тех пор как на смену ему пришло упрямство, сил стало катастрофически не хватать.

Было всего восемь часов вечера, но он уже отправил Пресвитера в постель и сказал мальчику, что тот может пойти к себе в комнату и почитать. Он купил ему книг, да и многого другого, для ликвидации самых злостных пробелов. Таруотер ушел в свою комнату и закрыл за собой дверь, не сказав, будет он читать или нет, а Рейбер пошел спать, но от усталости все никак не мог уснуть и лежал, наблюдая, как в прорехах живой изгороди перед окном меркнет вечерний свет. Он не стал снимать слуховой аппарат на тот случай, если мальчик попытается сбежать: тогда он сможет услышать его и пойти за ним следом. Последние два дня вид у мальчика был такой, словно он вот-вот уйдет из дома, и не просто уйдет, а сбежит — тайком, ночью, когда никто за ним не погонится. Это была уже четвертая ночь; учитель лежал и думал о том, как же она непохожа на первую, и на лице у него застыла недовольная гримаса.

Всю первую ночь до самого рассвета он просидел рядом с кроватью, на которую в конце концов, даже не раздевшись, рухнул мальчик. Он сидел, и глаза его горели как у человека, который нашел сокровище и даже не успел еще поверить в то, что находка его — взаправдашняя, на самом деле. Он снова и снова окидывал взглядом разметавшегося на кровати худенького мальчика, который, казалось, был придавлен усталостью настолько неизбывной, что подняться с постели ему уже не суждено. Он всматривался в черты его лица, и его охватывал острый прилив радости от осознания того, что племянник в достаточной степени на него похож, чтобы сойти за сына. Тяжелые башмаки, поношенный комбинезон, жуткая засаленная шляпа вызывали в учителе жалость и боль. Он думал о своей несчастной сестре. Единственную истинную радость в жизни она познала только тогда, когда у нее появился любовник, от которого она и родила этого ребенка: юноша со впалыми щеками, который приехал город, чтобы изучать богословие, вот только голова у него была для этого слишком светлая — и Рейбер (в те годы университетский студент-выпускник) сразу это понял. Он подружился с ним и помог ему обрести себя, а потом и ее. Он тонко срежиссировал их первую встречу, а затем с искренней радостью наблюдал за тем, как развиваются их отношения и как идут на пользу им обоим. Рейбер был умерен, что, если бы не авария, их мальчик вырос бы совершенно нормальным и даже одаренным ребенком. Однако после аварии студент застрелился, пав жертвой нездорового чувства вины. Он пришел на квартиру к Рейберу, и в руках у него был пистолет. Учитель снова вспомнил его вытянутое нервное лицо, такое красное, как будто огненная вспышка сплошь опалила на нем кожу, и глаза, которые тоже казались выжженными. Эти глаза не показались ему глазами живого человека. Они были — одна сплошная бездна раскаяния, лишенная даже намека на элементарное человеческое достоинство. Парень смотрел на него целую вечность, хотя п действительности, должно быть, прошло не более секунды, а потом развернулся и вышел, не сказав ни слова, и застрелился, как только переступил порог собственной комнаты.

Когда посреди ночи Рейбер в первый раз открыл дверь и увидел лицо Таруотера — белое, искаженное неведомым и неутолимым голодом и гордыней,— он на секунду застыл как вкопанный: ему показалось, что он спит и видит страшный сон, в котором лицом к лицу столкнулся с собственным отражением в зеркале. Лицо, на которое он смотрел, было его собственным лицом, но глаза были другие. Глаза студента, вкрай затопленные чувством вины. Он тут же метнулся назад, к себе в комнату, за очками и слуховым аппаратом.

Сидя в ту первую ночь у кровати, он понял, что в этом мальчике есть какой-то жесткий, неуступчивый стержень, который не ослабевает даже во сне. Он спал, оскалив зубы и зажав шляпу в кулаке как оружие. Рейбера стала мучить совесть, что все эти годы он совсем не думал о мальчике, бросил его на произвол судьбы, не вернулся и не спас его. Ком встал у него в горле и защипало в глазах. Он поклялся наверстать упущенное, дать мальчику все то, что дал бы собственному сыну, если бы у него был сын, на которого имело смысл тратить время и силы.

На следующее утро, пока Таруотер спал, он сбегал в магазин и купил ему приличный костюм, клетчатую рубашку и красную кожаную кепку. Он хотел, чтобы, проснувшись, мальчик первым делом увидел новую одежду, новую одежду как символ новой жизни.

Прошло четыре дня, и все эти вещи по-прежнему лежали нетронутыми в коробке на стуле в его комнате. Мальчик смотрел на них так, будто со стороны учителя предложение надеть их было равносильно просьбе выйти на улицу голым.

По всему, что говорил или делал мальчик, было заметно, кто его воспитал. Едва ли не каждый его жест рождал в Рейбере неподконтрольное, из глубины идущее чувство раздражения, поскольку на каждом жесте стояло выжженное стариком клеймо независимости — независимости не созидательной, но иррациональной, заскорузлой и темной. Примчавшись поутру в дом с покупками, Рейбер подошел к постели, положил руку на лоб спящего мальчика и решил, что у того жар и что ему стоит остаться в постели. Он приготовил завтрак и на подносе принес к нему в комнату. Когда он появился в дверях с Пресвитером в кильватере, Таруотер, сидя в постели, расправил шляпу и натянул ее на голову.

— Может, не стоит пока надевать шляпу? Поваляйся-ка ты еще в постели,— сказал Рейбер и одарил мальчика такой радушной и приветливой улыбкой, какой, по идее, тот за всю свою жизнь ни разу не видел.

Мальчик улыбки не оценил, вообще не проявил никакого интереса к хозяину дома и продолжал натягивать шляпу. Потом он перевел взгляд на Пресвитера, и в глазах у него мелькнуло какое-то странное выражение. На малыше была черная ковбойская шляпа, он таращил глаза из-за ободка мусорной корзины, которую прижимал к груди. В корзине он хранил камень. Рейбер вспомнил, что вчера вечером Пресвитер явно действовал Таруотеру на нервы, и поэтому свободной рукой он отодвинул ребенка назад, чтобы тот не смог попасть в комнату. Потом он зашел сам, закрыл за собой дверь и запер ее. Таруотер мрачно посмотрел на закрытую дверь, как будто и сквозь нее продолжал видеть малыша, прижимающего к груди свою корзину.

Рейбер поставил поднос мальчику на колени и, не сводя с него глаз, отступил на шаг. Таруотер, судя по всему, даже и не собирался обращать на него внимания.

— Это твой завтрак, — сказал учитель так, словно без него мальчик ни за что об этом не догадался бы. На подносе стояли миска кукурузных хлопьев и стакан молока. — Пожалуй, лучше бы тебе полежать сегодня в постели,— сказал он. Как-то ты не очень бодро выглядишь.

Он подтянул к себе стул с прямой спинкой и сел. Теперь мы сможем по-настоящему с тобой поговорить, сказал он, и улыбка у него на лице стала еще шире прежнего. — Нам давно пора как следует познакомиться.

Лицо мальчика не выразило ни одобрения, ни радости. Он взглянул на завтрак, но до ложки даже не дотронулся. Он стал осматривать комнату. Обои были ярко-розовые, их выбирала Рейберова жена. Теперь эта комната превратилась в кладовку. По углам стояли сундуки, а на них целые штабеля каких-то ящиков. На каминной полке среди бутылочек из-под лекарств, перегоревших лампочек и старых спичечных коробков стоял ее портрет. Мальчик задержал на нем взгляд, и уголок его рта слегка дернулся, как будто его искренне повеселило то, что он ее вообще узнал.

Женщина из соцзащиты, — сказал он.

Дядя покраснел. Эти слова были сказаны тоном старого Таруотера. Раздражение охватило его как-то вдруг и сразу.

Старик мог появиться между ними в любой момент, нагло и бесцеремонно. Он почувствовал, как в нем поднимается знакомый неистовый приступ ярости, несоизмеримой с конкретным поводом: дядя всегда умел провоцировать его на такого рода приступы. Учитель сделал над собой усилие и убрал этот камень с дороги.

— Это моя жена, — сказал он, — но она больше с нами не живет. Это была ее комната.

Мальчик взял ложку.

— Дед всегда говорил, что надолго она тут не задержится, — сказал он и начал быстро есть, как будто эти слова сделали его достаточно независимым, чтобы он имел право есть чужую еду. На лице у него было написано, что и еда у дяди - дрянь.

Рейбер сидел, смотрел на него и пытался подавить свое раздражение, повторяя про себя: «У этого парнишки не было шанса, помни о том, что у него просто не было шанса».

— Бог знает, что этот старый дурак наговорил тебе, чему тебя научил, — с внезапной силой прорвалось у него изнутри. — Бог знает что!

Мальчик перестал есть и внимательно посмотрел на него. Через секунду он сказал:

— Ничем он на меня не повлиял, — и вернулся к еде.

— Он совершил великую несправедливость по отношению к тебе, — сказал Рейбер. Ему казалось, что эти слова надо произносить как можно чаще, чтобы мальчик как следует осознал их смысл. — Из-за него ты не мог вести нормальную жизнь, не получил приличного образования. Он забил тебе мозги бог знает какой чушью!

Таруотер продолжал есть. Затем с ледяным спокойствием он поднял на учителя взгляд и на секунду задержал его на недостающем кусочке учителева уха. Где-то в самой глубине его глаз сверкнула искра.

— Отстрелил он ухо-то тебе, а? — сказал он.

Рейбер достал из кармана рубашки пачку сигарет и закурил, нарочито медленно, поскольку он изо всех сил пытался держать себя в руках. Он выпустил дым прямо мальчику в лицо. Затем снова облокотился на спинку стула и пристально посмотрел на Таруотера. Свисавшая из уголка его рта сигарета едва заметно подрагивала.

— Да, чуть не отстрелил, — сказал он.

Глаза мальчика, поблескивая все той же искрой, скользнули по проводу слухового аппарата и остановились на прикрепленной к поясу учителя металлическую коробочке.

— К чему это ты такому подключился? — медленно процедил он. — У тебя, что ли, голова на лампах?

Рейбер стиснул зубы, но тут же расслабил сведенные судорогой мышцы лица. Немного погодя он, как деревянный, протянул руку, стряхнул пепел на пол и ответил, что никаких ламп в голове у него нет.

— Это слуховой аппарат, — терпеливо сказал он. — После того как старик в меня выстрелил, я начал терять слух. Когда в тот раз я отправился, чтобы забрать тебя, пистолета у меня с собой не было. Если бы я не ушел, он убил бы меня, а от мертвого тебе от меня никакого толку бы не было.

Мальчик продолжал рассматривать аппарат. Дядино лицо казалось бесплатным приложением к этой машинке.

— Мне от тебя и так никакого толку, — небрежно уронил он.

— Да как ты не поймешь, — настойчиво проговорил Рейбер. — У меня даже пистолета не было. Он бы меня убил. Он же был ненормальный. Но зато теперь, именно теперь я хочу и могу помочь тебе; я желаю тебе только добра. Я хочу наверстать упущенные годы.

На секунду взгляд мальчика оторвался от слухового аппарата и перекочевал на дядино лицо: прямо в глаза.

— Ну, так взял бы пистолет да вернулся, — сказал он.

Тон у него был настолько откровенно провокационный, что Рейбер на секунду потерял дар речи. Он сидел и беспомощно смотрел на Таруотера. Мальчик снова взялся за еду.

Наконец Рейбер сказал:

— Послушай, — и схватил мальчика за кулак с зажатой и нем ложкой. — Я хочу, чтобы ты понял. Он был сумасшедшим, и если бы он меня убил, тебе сейчас некуда было бы идти. Я не дурак. В бессмысленные жертвы я не верю. Ты что, не понимаешь, что от мертвого человека никакой пользы нет и быть не может? А сейчас я смогу кое-что для тебя сделать. Сейчас мы сможем наверстать упущенное время. Я помогу исправить то, что сделал он, тебе самому помогу с этим справиться. — Он крепко держал мальчика за руку, а тот все это время настойчиво тянул ее на себя.— Это наша общая проблема, — сказал он, настолько отчетливо видя собственное отражение в лице напротив, что, казалось, он уговаривает самого себя.

Таруотер резко выдернул руку. Затем он долгим оценивающим взглядом посмотрел на учителя, пройдясь взглядом сперва вдоль линии подбородка, потом по складкам в уголках рта и далее по лбу, все выше и выше, пока не уперся в линию волос, похожую на краешек пирога. Он быстро перевел взгляд на измученные глаза за стеклышками дядиных очков, как будто решил отказаться от поисков чего-то важного, чего здесь все равно не отыщешь. Потом его глаза соскользнули на металлическую коробочку, торчащую у Рейбера из-под рубашки, и в них опять сверкнула знакомая искра.

— Ты коробочкой думаешь — или головой?

Дяде захотелось выдернуть аппарат из уха и швырнуть его об стену.

— Это из-за тебя я оглох! — закричал он, глядя в невозмутимое лицо напротив. — Потому что единственный раз в жизни попытался тебе помочь!

— Не видел я от тебя никакой помощи.

— Я могу помочь тебе сейчас, — сказал Рейбер. Через секунду он снова откинулся на спинку стула.

— Может, ты и прав, — сказал он, беспомощно разведя руки. — Я допустил ошибку. Надо было вернуться и убить его или позволить ему убить себя. А вместо этого я дал ему возможность убить частичку тебя — твоей души.

Мальчик допил молоко и поставил стакан на поднос.

— Никаких моих частичек никто не убивал, — уверенно сказал он, а потом добавил: — Ты не переживай. Я сделал за тебя твою работу. Я о нем позаботился. Я сделал так, чтобы его не стало. Напился в стельку и позаботился, чтобы его не стало. — Он говорил об этом так, словно вспоминал самый яркий момент в своей жизни.

Рейбер услышал многократно усиленный слуховым аппаратом грохот собственного сердца, которое ни с того ни с сего принялось колотиться изнутри о грудную клетку, как гигантский паровой насос. Хрупкое дерзкое лицо мальчика, его сияющие глаза, в которых по-прежнему горел отблеск каких-то отчаянно жестоких воспоминаний, на мгновение заставили его увидеть самого себя в четырнадцать лет, когда он отыскал дорогу в Паудерхед, чтобы проорать в лицо старику все проклятия, которые он только смог придумать.

Внезапно он понял, что глубже копать смысла нет. Он понял, что мальчик повязан дедом по рукам и ногам, что он страдает от кошмарного чувства ложной вины за то, что сжег, а не похоронил старика, понял, что мальчик ведет отчаянную героическую борьбу за то, чтобы освободиться от призрачной дедовой хватки. Он наклонился к мальчику и срывающимся от избытка чувств голосом сказал:

— Послушай! Послушай меня, Фрэнки! Ты больше не одинок. У тебя теперь есть друг. Больше, чем друг. — Он сглотнул. — Отныне у тебя есть отец.

Лицо у мальчика стало кипенно-белым. Глаза потемнели, и в них плеснула тень дикого, невыразимого словами возмущения.

— В гробу я видал таких папаш, — сказал он, и лицо дяди исказилось, как от удара хлыстом. — В гробу я видал таких папаш, — повторил он. — Я рожден на поле скорбей, из чрева шлюхи. — Он выпалил это с такой гордостью, как будто предъявлял права на принадлежность к королевской крови. — И звать меня не Фрэнки. Мое имя Таруотер, и…

— Твоя мать не была шлюхой, — сердито перебил его учитель. Вот такой дурью он и забивал тебе голову. Она была здоровая и славная девушка, настоящая американка, она только-только успела нащупать свой собственный путь в этом мире и погибла. Она была…

— Долго я тут торчать не собираюсь, — сказал мальчик и огляделся по сторонам с таким видом, словно вот-вот перевернет поднос с завтраком и выскочит в окно. — Я только для того сюда приехал, чтобы кое-что выяснить, и, когда я это выясню, только ты меня и видел.

— И что же ты хочешь выяснить? — ровным тоном спросил учитель.— Давай я тебе помогу. Единственное, чего я хочу,— это помочь тебе, всем, чем только смогу.

— Не надо мне от тебя никакой помощи, — сказал мальчик и отвернулся.

Рейбер кожей почувствовал, как на нем затягивают что-то вроде невидимой смирительной рубашки.

— И как же ты собираешься что-то там выяснять, если тебе никто не поможет?

— Просто подожду, — ответил он. — Подожду, а там посмотрим, что со мной сделается.

— А что если, — спросил дядя, — ничего такого с тобой не сделается?

На лице мальчика появилась странная улыбка, как будто маску скорби вывернули наизнанку.

— Тогда я сам что-нибудь сделаю, — сказал он. — Не впервой.

За четыре дня ничего с ним не сделалось, и сам он тоже ничего не сделал. Если не считать того, что они — все втроем — обошли пешком уже весь город, а по ночам, во сне, Рейбер проходил дневной маршрут еще раз. Он не уставал бы так сильно, если бы не Пресвитер. Малыш постоянно вис у него на руке и тянул назад, потому что всякий раз его внимание привлекало что-то, мимо чего они уже прошли. Примерно через каждый квартал он садился на корточки, чтобы подобрать какую-нибудь палку или еще какую-нибудь гадость, и учителю постоянно приходилось тянуть его за собой. А Таруотер всегда шел чуть быстрее, чем они, как будто какой-то неведомый запах манил его вперед. За эти четыре дня они побывали в картинной галерее и в кино, прошлись по магазинам и покатались на эскалаторах, посетили супермаркеты, обследовали фонтаны, почту, вокзал и здание городского муниципалитета. Рейбер объяснил, как управляют городом, и детально растолковал обязанности примерного горожанина. Он говорил не умолкая, но с тем же успехом он мог читать лекции глухому от рождения, поскольку мальчик на его слова никакого внимания не обращал. Он молчал и на все вокруг смотрел одним и тем же совершенно безразличным взглядом, как будто заранее знал, что ничего достойного внимания здесь нет и быть не может, но идти дальше он должен и должен искать что-то, что постоянно ускользало от его взгляда, чем бы оно в итоге ни оказалось.

Один раз он задержался перед витриной, за которой на платформе медленно вращался маленький красный автомобиль. Обрадовавшись этой внезапной вспышке интереса, учитель сказал, что, может быть, когда мальчику исполнится шестнадцать, он получит в подарок свой собственный автомобиль. Ответ Рейбер услышал точно такой же, какой услышал бы от старика, что он и на своих двоих в состоянии добраться докуда угодно, вот только этим он не будет никому обязан. Никогда еще Рейбер настолько отчетливо не осознавал присутствия старика, даже когда старый Таруотер жил под его крышей.

В другой раз мальчик внезапно остановился перед высоким зданием и, задрав голову, стал жадно смотреть вверх. Было видно, что этот дом он видит не в первый раз. Рейбер удивился:

— Ты что, был здесь раньше?

— Я тут шляпу свою потерял, — пробормотал мальчик.

— Твоя шляпа у тебя на голове, — сказал Рейбер. На Таруотерову шляпу он не мог смотреть без раздражения. Но снять ее у мальчика с головы мог разве что Господь Бог, которому только и оставалось молиться об этом чуде.

— Мою первую шляпу, — сказал Таруотер. — Она упала. — И он чуть не бегом помчался прочь, словно ни секунды больше не мог находиться возле этого здания.

И только однажды он выказал настоящий, неподдельный интерес. Он остановился на ходу, со всего маху, так что его едва не занесло назад, перед большим, чумазым, похожим на гараж сооружением с двумя окнами, выкрашенными желтой и синей краской, да так и остался стоять, застыв в неустойчивом равновесии, как будто успел подхватить сам себя в падении. Насколько понял Рейбер, это была какая-то сектантская молельня — пятидесятники или что-то вроде того. Бумажный транспарант над дверью гласил: «НЕ ПРИНЯВ ВТОРОГО РОЖДЕНИЯ, ТЫ ОТКАЗЫВАЕШЬСЯ ОТ ЖИЗНИ ВЕЧНОЙ». На плакате под транспарантом мужчина, женщина и ребенок держались за руки. «Что Кармодисы скажут тебе о Христе!» — было написано на плакате. «Почувствуй чудесную силу, услышь божественную музыку, прими небесное послание объединившихся пред ликом Господним!»

Рейбер уже достаточно хорошо знал, что мучит мальчика, чтобы понять, какой зловещей притягательной силой должно обладать для него такое место.

— Тебе это интересно? — сухо спросил он. — Напоминает о чем-то важном?

Таруотер сильно побледнел.

— Дерьмо собачье, — прошептал он.

И улыбнулся. Потом рассмеялся.

— Единственное, что есть у этих людей в жизни, — сказал он, — это уверенность в том, что они воскреснут.

Мальчик нашел наконец точку равновесия, не отрывая при этом взгляда от транспаранта, но так, словно низвел его до крохотной точки где-то у самого горизонта.

— А они не воскреснут? — произнес он. Фраза прозвучала как утверждение, но с некоторым намеком на вопросительную интонацию в конце, и Рейбера пробрало неуемной радостной дрожью оттого, что его мнение в первый раз оказалось востребованным.

— Нет, — просто и прямо сказал он, — они не воскреснут.

Сказал — как отрезал. Чумазое сооружение сделалось похожим на тушу гигантского, только что поверженного им зверя. Он даже осмелился — на пробу — положить мальчику руку на плечо. Мальчик стерпел.

Неровным от внезапно вернувшегося энтузиазма голосом Рейбер сказал:

— Вот почему я хочу, чтобы ты научился всему, чему сможешь. Я хочу, чтобы ты получил образование, которое позволит тебе стать интеллигентным человеком и занять свое место в мире. Этой осенью, когда ты пойдешь в школу…

Плечо резко дернулось, и мальчик, бросив на учителя мрачный взгляд, отскочил к противоположной кромке тротуара.

Он носил свое одиночество, как мантию, кутаясь в него, как в одежду избранника. Рейберу хотелось как следует отследить этот случай, самые важные наблюдения непременно записывать, но каждый вечер он чувствовал себя слишком измученным, сил уже ни на что не хватало. Каждую ночь он проваливался в беспокойный сон, боясь, что, проснувшись, мальчика на месте уже не застанет. Он чувствовал, что поторопился, что зря и не вовремя начал приставать к нему со своими тестами и тем самым только усилил в нем желание уйти. Он хотел сперва дать ему стандартные задания на выявление общих и интеллектуальных способностей, а потом перейти к тестам, основанным на факторах эмотивного характера, которые разработал сам. Ему казалось, что так он сможет добраться до самой сути той психической инфекции, которой поражена душа мальчика. Он разложил на письменном столе элементарный тест на проверку общих

способностей — тетрадь с напечатанными заданиями и несколько только что заточенных карандашей.

— Это как игра, — сказал он. — Садись и посмотри, что тут у тебя получится. Для начала я тебе помогу.

Выражение лица у мальчика стало более чем странным. Веки едва заметно смежились; по губам скользнуло слабое подобие улыбки; во взгляде — разом — всплеснули ярость и чувство превосходства.

— Сам в это играй, — сказал он, — я не буду разгадывать никаких тестов. — Последнее слово он буквально выплюнул изо рта, как будто боялся запачкать им губы.

Рейбер оценил ситуацию. А потом сказал:

— Может быть, ты просто не слишком хорошо умеешь читать и писать? В этом проблема?

Мальчик вскинул голову.

— Я свободен, — прошипел он. — Я сам по себе, а не у тебя в голове. Нет меня там. Нет и никогда не будет.

Дядя засмеялся.

— Ты не знаешь, что такое свобода, — сказал он. — Ты не знаешь… — Но мальчик уже развернулся и вышел вон.

Все было напрасно. С шакалом, и с тем, наверное, можно было договориться быстрее и проще. Ничто не могло заставить мальчика остановиться и задуматься — кроме Пресвитера, но Рейбер знал: это происходит только потому, что Пресвитер напоминает мальчику о старике. Пресвитер выглядел совсем как старик, если бы тот смог прожить жизнь вспять и вернуться в крайнюю степень невинности, и Рейбер заметил, что мальчик изо всех сил старается не смотреть малышу в глаза. То место, где Пресвитеру случалось сидеть, стоять или ходить, для Таруотера становилось опасной прорехой в пространстве, от которой он должен был держаться подальше любой ценой. Рейбер боялся, что в конце концов Пресвитер, который постоянно пытался навязать Таруотеру свое общество, просто вынудит мальчика сбежать. Малыш все время пытался незаметно подкрасться к Таруотеру, чтобы дотронуться до него, и когда тот замечал его возле себя, то становился похож на змею, которая свернулась кольцами, втянула голову внутрь и готова ужалить, и шипел: «Отвали!» Пресвитер тут же бросался за ближайший предмет мебели и оттуда снова принимался наблюдать за Таруотером.

Это учителю тоже было понятно. Все проблемы, которые возникли у Таруотера, он когда-то пережил сам и преодолел их или частично преодолел, ибо проблему Пресвитера преодолеть ему не удалось. Он всего лишь научился с этим жить, а еще понял, что жить без этого он не сможет.

Когда учитель избавился от жены, они с малышом стали жить вдвоем тихо и просто, как два холостяка, чьи привычки переплетались так тесно, что они уже могут практически не обращать друг на друга внимания. Зимой он отправлял сына в школу для неполноценных детей, и там Пресвитер делал большие успехи. Он научился самостоятельно умываться, одеваться, есть, научился сам ходить в туалет и делать сандвичи с арахисовым маслом, хотя иногда клал внутрь хлеб. По большей части присутствие Пресвитера не причиняло Рейберу излишнего беспокойства, но время от времени все еще случались моменты, когда откуда-то из неведомых глубин его души прорывалась любовь к ребенку, любовь такой необычайной силы, что он, потрясенный силой и глубиной этого чувства, на несколько дней погружался в депрессию и даже начинал опасаться за собственное душевное равновесие. Этакое легкое напоминание о том проклятье, которое он унаследовал вместе с кровью.

Обычно Пресвитер представлялся ему чем-то вроде знака, обозначающего превратности судьбы. Он не верил, что сам сотворен по образу и подобию Божьему, но в том, что Пресвитер сотворен именно так, он не сомневался. Ребенок был частью простого уравнения, для решения которого не требовалось сложных алгебраических процедур: вот разве что в те моменты, когда им полностью завладевало пугающее чувство любви, которое возникало из ниоткуда, без всякого предупреждения — или почти без всякого предупреждения. Поводом для приступа мог стать любой предмет, если смотреть на него слишком долго. Присутствие самого Пресвитера было при этом совсем не обязательно. Камень, палка, лежащая на земле тень, нелепая старческая походка скворца, идущего наискосок по тротуару, — да все что угодно. Если он бездумно и без задней мысли отдавался на волю этого чувства, то вскорости его захлестывала огромная истерическая волна любви — настолько мощная, что в порыве восторга он вполне мог упасть на колени и вознести хвалу Всевышнему. Все это напрочь противоречило здравому смыслу и какой бы то ни было разумной логике.

Он не боялся любви как таковой. Он знал ей цену и знал, как ее можно использовать. Он видел, что она может помочь там, где все остальное бессильно, как, например, в случае с его несчастной сестрой. Однако к его ситуации все это не имело никакого отношения. Любовь, которая время от времени захлестывала его, была совершенно иного рода. Эту любовь нельзя было направить ни на самосовершенствование, ни на совершенствование ребенка. Это была любовь беспочвенная, бесперспективная, любовь, которая была полностью замкнута на самой себе, властная и всеобъемлющая, и она могла в любой момент толкнуть его на самые нелепые поступки. И Пресвитер был для нее всего лишь отправной точкой. Отправной точкой был Пресвитер, а потом она, как лавина, обрушивалась и заполоняла все, что только было на свете ненавистного разумной части его я. В такие моменты он неизменно чувствовал приступ отчаянного желания снова почувствовать на себе взгляд старика, его глаза — безумные, рыбьего цвета, жестокие в своем неисполнимом стремлении преобразить мир. Это желание тонкой струйкой текло в его крови и, как подводное противотечение, стремилось отнести его вспять, к безумию — и он об этом знал.

Недуг был наследственный. Он таился в крови, которая текла у него в жилах, переходя от поколения к поколению, беря начало из какого-то древнего источника, может быть, от канувшего в Лету пророка или отшельника, и с нерастраченной силой проявился в старике, в нем самом и, судя по всему, в мальчике. Тем, кто испытывал на себе влияние этого недуга, приходилось либо постоянно с ним бороться, либо подчиниться ему. Старик подчинился. Учитель всю свою жизнь положил на то, чтобы поставить на пути безумия непреодолимый заслон. Что выберет мальчик, было не ясно.

Путем жесткой дисциплины, доходящей до аскетизма, учитель не давал болезни полностью завладеть собой. Он пи на чем надолго не задерживал взгляд и не позволял себе того, без чего можно было обойтись. Он спал на жесткой узкой кровати, работал, сидя на твердом стуле с прямой спинкой, умеренно питался, мало говорил, в приятели выбирал самых скучных людей. Он работал в средней школе и был специалистом по тестированию. Все принимаемые им профессиональные решения были разработаны заранее и не требовали от него какой бы то ни было непосредственной вовлеченности. Он не обманывал себя иллюзией, что живет полной жизнью, но знал, что должен так жить, если хочет сохранить хоть какое-то человеческое достоинство. Он знал, что сделан из того же теста, из которого получаются фанатики и сумасшедшие, и что он изменил свою судьбу одним лишь усилием воли. Он, вытянувшись в струнку, балансировал на той грани, что отделяет сумасшествие от пустоты, и когда не мог больше держать равновесия, предпочитал упасть в ту сторону, где пустота. Он сознавал, что на свой молчаливый лад живет героической жизнью. Мальчику предстояло выбрать одно из двух: идти по его стезе или по стезе деда, и Рейбер твердо решил заставить его сделать правильный выбор. И хотя Таруотер заявлял, что не верит ни единому слову из того, чему старик его учил, Рейбер ясно видел, что вера и страх все еще таятся в нем, подавляя все остальные чувства.

В силу родства, сходства и большего жизненного опыта Рейбер был как раз тем человеком, который мог бы спасти мальчика, но было что-то такое в одном только взгляде Таруотера, что опустошало учителя, и одного-единственного взгляда бывало достаточно, чтобы лишить его сил. Это был голодный взгляд, неизбывно голодный, и соки он тянул — из него. Стоило Таруотеру на него посмотреть, и он чувствовал колоссальное давление, которое убивало в нем жизненные силы прежде, чем он сам успевал дать им волю. Глаза мальчику достались от отца — сумасшедшего студента, характер — от деда, и где-то между этими двумя боролось за жизнь подобие самого Рейбера, до которого он безуспешно пытался дотянуться. После трехдневной ходьбы по городу он отупел от усталости и мучился сознанием собственной беспомощности. Те фразы, которые он непрерывно извергал из себя весь день напролет, были мало связаны с тем, о чем он думал.

Вечером они поужинали в итальянском ресторане, безлюдном и полутемном, и учитель заказал равиоли, потому что они нравились Пресвитеру. После каждой еды Таруотер вытаскивал из кармана листок бумаги и огрызок карандаша и записывал цифру — сколько, по его мнению, стоила эта еда. Придет время, и он заплатит за все, сказал он, потому что не собирается никому быть должным. Рейберу было очень любопытно взглянуть на эти цифры и узнать, во что он ставит каждое блюдо, поскольку о ценах он не спрашивал никогда. В еде он был весьма переборчив, долго возил пищу по тарелке, прежде чем начать есть, и каждый кусок отправлял в рот с таким видом, как будто у него есть все основания полагать, что пища отравлена. С той же недовольной физиономией он ковырялся и в тарелке с равиоли. Потом съел немного и отложил вилку.

— Тебе что, не понравилось? — спросил Рейбер. — Если не понравилось, закажи что-нибудь еще.

— Тут все из одного помойного ведра, — сказал мальчик.

— Ну, Пресвитеру вот нравится, — сказал Рейбер. Пресвитер к этому времени уже успел измазаться по самые уши.

— Вот я и говорю, — сказал Таруотер и скользнул глазами поверх Пресвитеровой макушки, — свиньям такие помои как раз и должны быть по вкусу.

Учитель отложил вилку.

Таруотер разглядывал темные стены комнаты.

— Он как свинья, — сказал мальчик. — Ест, как свинья, и мозгов у него не больше, чем у свиньи, а когда сдохнет — сгниет, как свинья. И ты, и я тоже, — сказал он, подняв глаза и увидев, что лицо учителя пошло пятнами, — мы все сгнием, как свиньи. Единственная разница между нами и свиньями в том, что мы с тобой можем соображать. А между ним и свиньей вообще нет никакой разницы.

Рейбер почувствовал, что зубы у него стиснуты настолько крепко, что он не может раскрыть рот. Потом он наконец сказал:

— Забудь, что Пресвитер вообще есть на этом свете. Тебя никто не просил обращать на него какое бы то ни было внимание. Он просто ошибка природы. Постарайся его просто не замечать.

— Ну, не моя же он ошибка, — пробормотал Таруотер. — У меня с ним вообще ничего общего.

— Забудь о нем, — резко и хрипло сказал Рейбер. Мальчик как-то странно на него посмотрел, как будто понял, каким недугом втайне от всех страдает учитель. То,

что он понял — или решил, что понял, — доставило ему этакого мрачного рода удовольствие.

— Давай уйдем отсюда, — сказал он. — Лучше пойдем еще по городу погуляем.

— На сегодня все прогулки кончились, — сказал Рейбер. — Мы пойдем домой и ляжем спать. — В голосе у него прозвучали решимость и твердость, которых раньше за ним не замечалось. Мальчик только пожал плечами.

Рейбер лежал, глядя на темнеющее окно, и чувствовал, как натянуты в нем нервы — словно провода под высоким напряжением. Он попытался расслабить мышцы одну за другой, как советовали в книгах, начав с тыльной стороны шеи. Он очистил сознание от всего на свете, кроме силуэта живой изгороди за окном. И все-таки он был начеку и ловил каждый звук. Он уже давно лежал в полной темноте и никак не мог расслабиться, готовый вскочить при малейшем скрипе половицы в коридоре. Внезапно он резко сел, сна не было ни в одном глазу. Где-то открылась, а потом закрылась дверь. Он вскочил с кровати и бросился через гостиную в комнату напротив. Мальчика не было. Учитель метнулся назад в свою комнату и натянул брюки прямо поверх пижамы. Потом схватил куртку и, даже не обувшись, выбежал наружу через дверь кухни. Челюсти у него были плотно сжаты.

ГЛАВА 5

Стараясь держаться как можно ближе к изгороди, он прокрался на улицу по темной влажной траве. Ночь была душной и очень тихой. В окне соседского дома загорелся свет и высветил шляпу над дальним концом изгороди. Шляпа слегка повернулась, и под ней Рейбер увидел острый профиль, выдающуюся вперед челюсть, такую же, как у него самого. Мальчик замер. Судя по всему, он пытался сориентироваться и решить, в какую сторону ему идти.

Он оглядывался снова и снова. Рейберу была видна только шляпа, несгибаемо, как старый солдат на посту, утвердившаяся у мальчика на голове. Даже в тусклом свете соседского окна вид у нее был вызывающий. Дерзость впиталась в нее столь же прочно, как и в ее владельца, будто за долгие годы общения с ним она планомерно видоизменялась, чтобы в конце концов полностью принять форму его характера. Это будет первое, от чего нужно будет избавиться, подумал Рейбер. И тут шляпа нырнула во тьму и пропала.

Рейбер проскользнул сквозь кусты и пошел следом, совершенно бесшумно, потому что был босой. Свет кончился, кончились и тени. Мальчик был на четверть квартала впереди, Рейбер едва угадывал его в кромешной тьме, и только иногда упавший из какого-нибудь окна свет на мгновение выхватывал его фигурку. Рейбер не знал, что у мальчика на уме, действительно ли тот собрался сбежать или всего лишь прогуляться в одиночестве; посему он решил не окликать и не останавливать его, а просто походить за ним, не привлекая к себе его внимания, и посмотреть, что будет дальше. Он отключил слуховой аппарат и, как во сне, шел за неясной фигурой. Ночью мальчик передвигался еще быстрее, чем днем, и Рейберу постоянно казалось, что он вот-вот исчезнет из виду.

Рейбер слышал, как быстро стучит его сердце. Он вынул из кармана платок и вытер лоб и шею под воротником пижамы. В темноте он наступил на что-то липкое и, чертыхаясь про себя, второпях перешел на другую сторону улицы. Таруотер шел к центру города. Рейбер подумал: чем-то он все-таки заинтересовался и теперь возвращается, чтобы взглянуть еще раз, попристальней. Так что, может статься, нынче ночью он выяснит то, чего не смогли выявить тесты — из-за ослиного мальчикова упрямства. Он почувствовал, как в нем всплеснуло мстительное — и радостное — чувство, и отметил про себя сей факт.

Кусок неба на мгновение посветлел, и стали видны очертания крыш. Таруотер вдруг резко свернул направо. Рейбер выругал себя за то, что не задержался на полминуты и не надел ботинки. Это был квартал обшарпанных ветхих доходных домов: от тротуара в обе стороны шли дорожки, и каждая упиралась в веранду. Кое-где на верандах сидели и глазели на улицу припозднившиеся жильцы. Он почувствовал, что на него смотрят, и опять включил свой слуховой аппарат. Женщина на одной из веранд встала и перевесилась через перила. Уперев руки в боки, она стояла и смотрела на него: на его босые ноги, на полосатую пижаму, торчащую из-под куртки. Он почувствовал внезапный прилив раздражения и тоже посмотрел на нее — пристально и вызывающе. Мнение о нем она себе уже составила, и это было видно по насмешливому наклону головы. Он застегнул куртку и быстрым шагом пошел дальше.

На следующем перекрестке мальчик остановился. В свете фонаря от него наискосок падала тонкая тень. Ее венчала тень от шляпы, которая поворачивалась то вправо, то влево. Казалось, мальчик раздумывал, в какую сторону идти. Рейбер вдруг почувствовал тяжесть собственного тела. Он и не знал, что устал настолько сильно, и понял это, только когда сбавил шаг.

Таруотер повернул налево, и Рейбер, чертыхаясь, снова тронулся с места. Они прошли по грязной торговой улочке. За следующим перекрестком на Рейбера сбоку выставился дешевый ярко размалеванный кинотеатр. У входа стояла стайка мальчишек, совсем мелких.

— Ботинки забыл, — пропищал один из них. — Рубашку забыл!

Рейбер побежал, подпрыгивая и прихрамывая одновременно.

Дразнилка неслась за ним по кварталу:

— Яники-бяники, потерял подштанники, дадим ему на пряники!

Рейбер не спускал злобного взгляда с Таруотера, который как раз свернул направо. Добежав до перекрестка и повернув, он увидел, что мальчик стоит в середине квартала и смотрит на витрину магазина. В нескольких ярдах от учителя был узкий проход с лестницей, уходившей куда-то вверх, в темноту, и он не задумываясь шмыгнул в эту темную щель.

Свет витрины придавал лицу Таруотера какое-то странное выражение. Некоторое время Рейбер с любопытством смотрел на него. Лицо у мальчика было как у голодающего, который смотрит на лежащий перед ним кусок мяса, но не может до него дотянуться. Наконец-то ему хоть чего-то захотелось, подумал учитель и решил, что завтра утром он непременно вернется и купит это. Таруотер протянул руку, дотронулся до стекла и медленно отвел ее обратно. Он стоял возле витрины с таким видом, словно не мог оторвать глаз от чего-то желанного и очень важного. «Наверное, это зоомагазин, — подумал Рейбер. — Может, он хочет собаку. Наверняка все дело в собаке». И тут вдруг мальчик резко оторвался от витрины и зашагал дальше.

Рейбер вылез из своего убежища и подошел к витрине, возле которой только что стоял мальчик. Разочарование было оглушительным. Магазин оказался всего лишь булочной. На витрине не было ничего, кроме завалившейся в угол буханки, которую, скорее всего, просто не заметили, когда убирали хлеб на ночь. Пару секунд он ошарашенно таращился на пустую витрину, а потом снова пустился вслед за мальчиком. «Опять ложная тревога, — с отвращением подумал он. — Надо было ужинать, когда тебе предлагали, не сосало бы сейчас под ложечкой». Проходившие мимо мужчина и женщина с интересом посмотрели на его босые ноги. Он уставился на них в ответ, потом глянул в сторону и увидел свое бледное раздерганное отражение в витрине обувного магазина. Мальчик как-то вдруг пропал в соседнем переулке. «Боже правый, — подумал Рейбер, — да когда же все это кончится?»

Рейбер свернул в незаасфальтированный переулок, такой темный, что Таруотера вообще не было видно. Он остро чувствовал, что в любую минуту может порезать себе ноги о разбитое стекло. Потом из темноты на него выплыл мусорный ящик. Раздался грохот, как будто рассыпался на куски жестяной дом, и Рейбер обнаружил, что сидит на земле, а руки и ноги у него увязли в чем-то мерзопакостном. Он выбрался, как мог, и заковылял дальше, слушая собственные ругательства как чей-то чужой голос, пропущенный сквозь слуховой аппарат. Добравшись до конца переулка, он увидел тоненькую фигурку уже в середине следующего квартала и, поддавшись внезапному приступу злости, сорвался на бег.

Мальчик свернул в очередной проулок. Рейбер упрямо трусил следом. В конце второго переулка мальчик повернул налево. Когда Рейбер добежал до перекрестка, мальчик как вкопанный стоял в середине следующего квартала. Воровато оглянувшись, он шагнул в сторону и исчез, судя по всему, в том доме, перед которым стоял. Рейбер кинулся за ним. Как только он поравнялся с нужным домом, в барабанные перепонки ему ударило заунывное пение. Из темноты на него смотрели, как глаза библейского чудища, два окна, подсвеченных синим и желтым светом. Он остановился перед вывеской и прочел слова, казавшиеся ему дурной шуткой: «НЕ ПРИНЯВ ВТОРОГО РОЖДЕНИЯ…»

В том, что эта зараза так глубоко укоренилась в мальчике, не было ничего удивительного. Из себя Рейбера вывел только тот факт, что Таруотер заманил в эту убогую богадельню его собственную копию, изуродованную и запертую на замок. Взбешенный, он кинулся вокруг дома, чтобы найти окошко, через которое можно было бы высмотреть в толпе лицо мальчика. А как только увидит, он тут же прикажет ему выйти отсюда вон. Окна, расположенные ближе к фасаду, были слишком высоко от земли, но, пройдя подальше, он нашел одно, в которое смог заглянуть. Он пролез через облезлую живую изгородь и, упершись подбородком в карниз, увидел что-то вроде небольшой прихожей. На противоположной стороне комнаты была распахнута дверь, выходившая на маленькие подмостки, на которых в свете фонаря стоял мужчина в истошно-синем костюме и дирижировал людьми, поющими гимн. Рейбер не видел той части здания, где стояли люди. Он уже хотел было уйти, но тут мужчина оборвал пение и начал говорить.

— Друзья, — сказал он, — время настало. Время, которого мы все ждали. Вечер сего дня. Иисус сказал, допустите детей малых, и да придут они к Нему, и не препятствуйте им, ибо знал, что, может статься, именно дети привлекут к Нему сердца людские, может статься, Он знал это, друзья мои, что-то подсказало Ему, что именно так все и будет.

Рейбер слушал и злился. Но, раз остановившись, сил на то, чтобы двигаться дальше, он все равно в себе не находил.

— Друзья мои, — сказал проповедник. — Люсетта объехала весь свет, рассказывая людям об Иисусе. Она была в Индии и в Китае. Она говорила со всеми властителями мира. Иисус не устает нас поражать, друзья мои. Устами младенцев он учит нас мудрости.

«Еще одному ребенку испортили жизнь»,— в ярости подумал Рейбер. Мысли об изуродованных детских душах, о детях, которых отрывают от реальности, всегда выводили его из себя, напоминая о том, как в детстве обманули его самого. Он смотрел сквозь мужчину на сцене, как сквозь размытое пятно, сквозь которое можно было увидеть всю свою жизнь, и из глубины этого коридора на него смотрели бесцветные, рыбьи глаза старика. Рейбер увидел мальчика, который берет протянутую руку и, ни о чем не подозревая, покидает свой родной двор, чтобы в невинности и незнании своем на шесть или семь лет окунуться в бредовую ирреальность. Любой другой ребенок освободился бы от этой напасти через неделю. А он не смог. В свое время Рейбер уже проанализировал этот случай и подвел итог. Но, несмотря на это, он иногда снова и снова переживал те пять минут, которые потребовались его отцу, чтобы забрать сына из Паудерхеда. И вот теперь он смотрел сквозь смутную фигуру проповедника и, словно в кошмарном сне, переживал все заново. Они и дядей сидят на ступеньках дома в Паудерхеде и наблюдают, как отец выходит из леса и смотрит на них через поле. Дядя подается вперед, приставляет ладонь козырьком ко лбу над глазами и, прищурившись, смотрит вдаль, а мальчик сидит, зажав руки между колен и отчетливо слышит каждый удар собственного сердца, глядя, как отец подходит все ближе и ближе.

— Люсетта ездит по свету со своими папой и мамой, и я хочу, чтобы вы познакомились с ними, потому что мать и отец должны забыть о родительском эгоизме и поделиться своим единственным ребенком со всем миром, — говорил проповедник. — Поприветствуйте их, друзья мои, — перед вами мистер и миссис Кармоди!

Пока мужчина и женщина выходили на сцену, Рейбер отчетливо увидел вспаханное поле и красные борозды с глубокой тенью между валиками земли, которые отделяли его от приближающейся худой человеческой фигуры. Тогда он пытался представить себе, что на поле бывают отливы, и вот как раз сейчас отлив унесет его отца обратно и утащит в пучину, но тот неумолимо подходил все ближе и лишь изредка останавливался, чтобы вытряхнуть из туфли набившиеся внутрь комочки земли.

— Он заберет меня обратно, — сказал он.

— Куда это, обратно? — проворчал дядя. — Некуда ему тебя забрать.

— Он не может забрать меня с собой?

— Туда, где ты был раньше, — нет.

— Он не может забрать меня в город?

— Про город я и словом не обмолвился.

Рейбер заметил, что мужчина, который вышел на светлую часть сцены, сел, а женщина осталась стоять. Теперь она стала размытым пятном, и уже сквозь нее он снова увидел отца, который подходил все ближе и ближе, и мальчику захотелось сорваться с места, пробежать через дом насквозь, а оттуда — в лес. Он бы пронесся по знакомой ему в те времена тропинке, скользя по восковым хвойным иголкам, он бежал бы все дальше и дальше, пока не добрался бы наконец до бамбуковой чащи, продравшись сквозь которую, упал бы в ручей и лежал бы там в безопасности, задыхаясь, тяжело дыша, в речушке, в которой он обрел свое второе рождение, когда дядя опустил его голову в воду и, вытащив оттуда, даровал ему новую жизнь. Он сидел на крыльце, и мышцы ног у него дергались, готовые к тому, чтобы вскочить, но он так и не сдвинулся с места. Он увидел отцову линию рта, линию, которая шла много дальше, чем обычные приступы раздражения, чем шумные приступы отцовского гнева, куда-то туда, где бездонные запасы подспудной ярости будут кипятить его на медленном огне долгие и долгие месяцы.

Пока высокая мосластая миссионерка рассказывала о трудностях, которые ей пришлось преодолеть, Рейбер наблюдал, как отец с раскрасневшимся от ходьбы через пашню лицом подходит к краю поля и ступает на утоптанную землю двора. Он дышит тяжело и прерывисто. На какое-то мгновение кажется, что вот сейчас он кинется и схватит мальчика, но он остается стоять у самой кромки поля. Его блеклые глаза не торопясь изучают человека, который сидит неподвижно, как камень, на крыльце и смотрит на него в упор, затем перескакивают на красные шишковатые руки на мощных бедрах, затем на лежащий на крыльце дробовик. Он говорит:

— Его мать хочет, чтобы он вернулся, Мейсон. Не знаю, зачем он ей сдался. По мне, так оставайся он у тебя, сколько влезет, но ты же ее знаешь.

— Пьяная шлюха, — рычит старик.

— Твоя сестрица, не моя, — отвечает отец, а потом говорит: — Давай-ка, сынок, поднимайся, — и коротко кивает ему.

Тонким, пронзительным голосом мальчик пытается объяснить ему, почему он не может вернуться:

— Я заново родился!

— Прекрасно, — говорит отец, — прекрасно.

Он шагает к мальчику, берет за руку и рывком поднимает его.

— Спасибо, что слегка его образумил, Мейсон. Я думаю, лишнее купание поганцу никак не повредит.

У мальчика никак не получалось заглянуть дяде в лицо. Отец уже вовсю пер по вспаханному полю, таща ребенка за собой, и только тут у них над головами просвистела дробь. Плечи у Рейбера резко дернулись. Он встряхнул головой, чтобы прийти в себя.

— Десять лет я проповедовала в Китае, — говорила женщина, — пять лет я проповедовала в Африке, и год я проповедовала в Риме, где умы и души людские по-прежнему скованы папистской тьмой; но последние шесть лет мы с мужем путешествуем по свету вместе с дочкой. Это были годы мучительных испытаний, годы, полные страданий и невзгод.

На женщине был длинный театральный плащ, одну полу которого она перекинула через плечо, чтобы видна была красная подкладка.

Лицо отца оказалось вдруг очень близко к его собственному лицу.

— Ну что, обратно в реальный мир, а, пацан? — говорил отец. — Обратно в реальный мир. И это я, так ведь? Я. А не он. Я есть, а его — нет.

И Рейбер услышал свой собственный вопль:

— Он есть! Есть! Он важнее! Я родился заново, и ты ничего уже с этим не сделаешь!

— Вот, господи, мать твою, — сказал отец. — Хочешь верить во всю эту чушь — верь себе на здоровье. Кому какое дело? Скоро сам все поймешь.

Голос у женщины изменился. Зазвеневшая в нем новая нотка вновь привлекла внимание Рейбера.

— Это время не было простым для нас. Мы — едины, когда работаем не покладая рук во имя Христа. Люди не всегда были великодушны по отношению к нам. Только здесь люди великодушны по-настоящему. Я сама из Техаса, а мой муж из Теннесси, но мы объехали весь мир. Мы знаем, — сказала она голосом, ставшим вдруг глубоким и теплым, — где живут по-настоящему великодушные люди.

Рейбер слушал, забыв обо всем. Ему стало намного легче, когда он осознал, что этой женщине нужны только деньги. Он услышал, как в тарелке зазвенели монеты.

— Наша дочка начала проповедовать, когда ей было шесть лет. Мы поняли, что ей ниспослана миссия Божья, что она избрана. Мы поняли, что не имеем права скрывать ее от мира, поэтому мы терпели лишения и невзгоды, чтобы мир услышал ее, чтобы сегодня привести ее к вам. В наших глазах, — сказала она, — вы не ниже величайших правителей мира сего! — Она подняла полу плаща, вытянула руку перед собой и отвесила низкий поклон, как фокусник, который закончил свой номер. Через мгновение она подняла голову и стала смотреть вдаль, словно перед ней открылся великолепный вид, а затем вдруг исчезла. На сцену, хромая, вышла девочка.

Рейбера передернуло. Едва взглянув на нее, он понял, что она совершенно искренна, что ее просто используют. Это была девочка лет одиннадцати или двенадцати, с маленьким нежным личиком и густыми черными волосами, которые казались слишком тяжелыми для такого хрупкого ребенка. С одной стороны пола ее плаща, так же как у матери, была перекинута через плечо. Под плащом на девочке была юбка, достаточно короткая для того, чтобы видны были тонкие, искривленные от колен ноги. Она на секунду подняла руки над головой, а затем заговорила громким, высоким детским голосом:

— Я хочу рассказать вам, люди, историю мира. Я хочу рассказать вам, зачем пришел в этот мир Иисус и что случилось с Ним. Я хочу рассказать вам, как Он придет снова. Я хочу сказать вам: готовьтесь. Больше всего на свете я хочу сказать вам: готовьтесь, дабы, когда приидет день Судный, вознеслись вы на небо во славу Божию.

В Рейбере кипела ярость, готовая излиться на родителей девочки, на проповедника, на всех тех идиотов, которые сидят перед ней в зале и которых он не мог отсюда видеть — на всех тех, кто участвовал в растлении этого ребенка. Она верит всему этому и не может освободиться, она скована по рукам и ногам так же, как был связан когда-то он сам, так, как может быть скован только ребенок. И опять он почувствовал на языке горький, как хинин, вкус собственного детства.

— Знаете ли вы, кто есть Иисус? — заходилась на сцене девочка. — Иисус есть слово Божье, и Иисус есть любовь. Слово Божье есть любовь, но знаете ли вы, люди, что такое любовь? Если вам не ведомо, что такое любовь, вы не узнаете Иисуса, когда приидет Он. Вы не будете готовы. Я хочу рассказать вам, люди, историю мира, не узнавшего любовь, когда она пришла в мир, так, чтобы в тот день, когда она придет снова, вы были готовы.

Она ходила по сцене взад и вперед и хмурилась, словно пыталась разглядеть людей сквозь окружавшее ее ослепительное кольцо света.

— Слушайте меня, люди, — сказала она. — Бог разгневался, ибо в этом мире человек никогда не доволен тем, что имеет. Человек восхотел всего того, что есть у Бога. Он не знал, что есть у Бога, но хотел этого, и большего, чем это. Он хотел дыхания Божьего, он хотел слова Божьего, и Господь сказал: «Я воплощу слово Свое в Иисусе, Я дам им слово Свое, и да будет оно им — царь; Я отдам им дыхание Свое, и будет оно — как их собственное». Слушайте, люди, — сказала она и раскинула руки. — Бог сказал миру, что пошлет ему царя, и мир ждал. Люди думали, золотое руно будет служить Ему постелью, а пояс Его будет соткан из золота, серебра и павлиньих перьев, из тысячи солнц, что сияют в павлиньем хвосте. Они думали, что матерь Его прискачет на белом звере о четырех рогах, и закутана будет она в закат, словно в плащ, который шлейфом будет стлаться за ней по земле, и мир сможет порвать этот плащ на куски, по кусочку на всякий вечер.

Рейберу она казалась похожей на тех птиц, которым выкалывают глаза, чтобы они слаще пели. Ее голос звенел, как хрустальный колокольчик. Его охватила жалость ко всем детям, по отношению к которым люди творят несправедливость, — к самому себе в детстве, к Таруотеру, которого одурачил старик, к этой девочке, которую дурачат родители, к Пресвитеру, одураченному самой жизнью.

— И люди спросили: «Сколько же нам ждать, Господи?» И Господь сказал им: «Приидет слово Мое, приидет слово Мое из дома Давидова, из дома царей…»

Она замолчала и отвернулась от ослепительного света. Се темные глаза заскользили по присутствующим и наконец остановились на торчащей в окне голове Рейбера. На мгновение она задержала на нем взгляд. Его словно током ударило. Он был уверен, что девочка заглянула в самое его сердце и увидела там жалость. Он почувствовал, что между ними установилась какая-то таинственная связь.

— «Приидет слово Мое, — сказала она, опять повернувшись к свету. — Приидет слово Мое из дома Давидова».

Теперь она запричитала, как на панихиде:

— Иисус рожден был в холодном хлеву, и дыхание вола согрело его. «Кто это? — спросили люди. — Кто сей посиневший от холода младенец, кто эта женщина, скромная, как земля зимой? Этот посиневший младенец и есть слово Божие? Эта скромная женщина и есть воля Его?» Слушайте, люди! — кричала она.— Мир сердцем чувствовал то, что чувствуете сердцем вы, что чувствую сердцем я. Люди сказали: «Любовь обжигает, как ледяной ветер, и воля Божья скромна, как зима. Где же тепло воли Господней? Где лето? Где щедрость и изобилие Его?» Им пришлось бежать в Египет, — сказала она тихо и снова обернулась.

Теперь ее глаза обратились прямо к Рейберу, и он понял, что это не случайность. Под ее взглядом он почувствовал себя как в ловушке, и ему показалось, что сейчас она вынесет ему приговор.

— И я знаю, и вы тоже знаете, — сказала она, опять отвернувшись, — на что надеялись люди. Люди надеялись, что старый царь Ирод умертвит одного-единственного младенца. Люди надеялись, что другим младенцам Ирод не причинит вреда. Но они ошиблись. Ирод избил всех младенцев, и только один младенец избег злой участи. Иисус вырос и воскресил мертвых.

Рейберу показалось, что у него выросли крылья. «Но Он не спас их! — чуть не закричал он. — Не спас невинных детей! Не спас тебя, меня, когда я был маленьким, не спас Пресвитера, не спас Фрэнка!» И он увидел, как летит над землей, словно ангел-мститель, и собирает детей, которых погубил не Ирод, а Господь.

— Иисус вырос и воскресил мертвых, — кричала девочка, — а мир воскликнул: «Оставь мертвых в покое! Пусть лежат они там, где место им! Что нам делать с живыми, которые воскресли из мертвых?» О люди! — взывала она. — Они распяли Его на кресте, они пронзили тело Его, а потом сказали: «Теперь мы сможем отдохнуть, теперь наступит покой!» Но едва успели они это произнести, как возжелали, чтобы Он снова явился к ним. Глаза людские отворились и увидели они Славу Господню, которую сами же и погубили… Внимай же, мир! — воскликнула она и раскинула руки так, что плащ взметнулся у нее за спиной. — Иисус придет снова! Горы, как верные псы, лягут к Его ногам, и звезды опустятся к Нему на плечи, а солнце, как послушный ягненок, прильнет к Его груди, лишь только позовет Он. Узнаете ли вы тогда Господа нашего Иисуса? Горы узнают Его и склонятся перед Ним, звезды осветят Его путь, и солнце упадет к Его ногам. А вы? Узнаете ли вы Господа нашего Иисуса?

Рейбер уже видел, как скрывается с этой девочкой от мира в уединенном саду, где он смог бы научить ее правде, где он собрал бы всех детей мира, которых использовали в корыстных целях, и солнечный свет рассеял бы мрак неведения, в котором их держали прежде.

— Если вы не признаете Его сейчас, вы не сможете узнать Его, когда Он придет. Внимайте мне, люди! Внимайте предупреждению моему! Мои уста глаголят Святое Слово Его!.. Мои уста глаголят Святое Слово Его! — воскликнула она и снова посмотрела на лицо Рейбера в окне. На этот раз взгляд у нее был мрачен и сосредоточен. Рейбер полностью отвлек ее внимание от прихожан.

«Пойдем со мной,— беззвучно молил он.— Пойдем, и я расскажу тебе правду, я спасу тебя, прекрасное дитя!»

Не отрывая взгляда от Рейбера, девочка закричала:

— Я видела Господа на древе огненном! Слово Божье есть горящее Слово, которое опалит и очистит вас!

Она шла к нему, забыв о сидящих перед ней людях. Сердце Рейбера бешено заколотилось. Он почувствовал, что его и девочку объединяет необыкновенная духовная связь. Казалось, во всем мире только эта девочка могла понять его.

— Оно спалит всех, от мала до велика! — восклицала она, глядя на учителя. — И никто не спасется!

Она остановилась недалеко от края сцены и замолчала, полностью сосредоточив свое внимание на его лице в оконном проеме. Ее огромные темные глаза неистово горели. Он чувствовал, как в небольшом пространстве от окна до сцены их души разорвали узы времени и невежества и слились воедино в стремлении познать друг друга. Молчание девочки приковало его к месту. Вдруг она вытянула руку и указала на него.

— Слушайте, люди! — завопила она. — Я вижу здесь проклятую душу! Я вижу мертвого, которого не воскресил Иисус! Его голова в окне, но ухо его глухо к Священному Слову!

Голова Рейбера дернулась назад так, словно невидимая молния поразила его. Он припал к земле, яростно сверкая очками сквозь живую изгородь. Он слышал, как в комнате продолжала заходиться криком девочка:

— А вы — вы тоже глухи к Слову Божьему? Слово Господа обжигает, оно опаляет очищающим пламенем! Оно спалит всех, от мала до велика, все равны перед ним, слышите, люди! Спаситесь же в огне Господнем или сгинете в огне грехов своих! Спаситесь в…

Он, как сумасшедший, принялся ощупывать все вокруг себя, похлопывать по карманам куртки, по голове, груди, пытаясь найти рычажок и избавиться от этого голоса. Затем он наконец нашел нужную кнопку и резко нажал на нее. Темная тишь опустилась на него, словно плащ, которым он укрылся от дикого порывистого ветра. Не чувствуя под собой ног, он опустился на землю и какое-то время тихо сидел под кустом. Потом вдруг вспомнил, зачем он здесь, и испытал такое отвращение к мальчику, которое, ощути его Рейбер раньше, заставило бы его содрогнуться. Теперь ему хотелось только одного — вернуться домой и упасть в постель, вне зависимости от того, вернется мальчик или исчезнет навсегда.

Он вылез из кустов и пошел по направлению к фасаду. Выйдя в переулок, он увидел, что дверь молельни распахнулась и на улицу вылетел Таруотер. Рейбер застыл на месте.

Мальчик стоял и смотрел прямо на него, и лицо у него было невероятно подвижным, как будто шок отразился на нем не сразу, а ложился пластами, придавая лицу все новые и новые выражения. В следующую секунду он несколько неуверенно поднял руку, что, вероятно, должно было означать приветствие. Казалось, что, увидев Рейбера, мальчик не просто испытал облегчение — он готов был уцепиться за учителя, как утопающий за соломинку.

Выражение лица у Рейбера было каменным, как обычно, когда бывал выключен слуховой аппарат. Выражения лица

мальчика он не заметил. Гнев стер все, кроме общих очертаний фигуры Таруотера, а они, как казалось Рейберу, выражали одну сплошную страсть к неповиновению, бороться с которым не представлялось возможным. Он грубо схватил мальчика за руку и потащил за собой. Оба шли очень быстро, будто спешили как можно скорее и как можно дальше уйти от молельни. Когда они отошли в дальний конец квартала, Рейбер остановился, рывком развернул мальчика и свирепо посмотрел ему прямо в глаза. Ярость не позволила ему заметить, что в первый раз за все это время в глазах у мальчика было что-то похожее на покорность. Он включил слуховой аппарат и резко сказал:

— Надеюсь, представление тебе понравилось.

Губы у Таруотера дернулись, потом он пробормотал:

— Я только затем туда пошел, чтобы плюнуть им в рожи. Учитель все так же смотрел ему в лицо:

— А мне так не кажется.

Мальчик ничего не ответил. Казалось, что там, внутри, что-то поразило его до глубины души, так что язык до сей поры отказывался ему повиноваться.

Рейбер отвернулся, и они молча пошли дальше. Пока они шли домой, Рейбер в любую минуту мог положить руку мальчику на плечо, тот бы руки не сбросил, но учитель не сделал этого. В нем проснулась былая злость и пульсировала в голове. Он вдруг вспомнил тот день, когда со всей ясностью представил себе, какое будущее ждет Пресвитера. Он вспомнил, как стоял и не отрываясь смотрел на доктора, а доктор был похож на быка, бесчувственного и безразличного, и мысли его были уже заняты следующим пациентом. Доктор сказал:

— Вы должны быть благодарны, что хотя бы со здоровьем у него все в порядке. Мне доводилось видеть младенцев, которые родились слепыми или без рук и без ног, а у одного и вовсе — незакрытая грудная клетка и сердце снаружи.

Рейбера повело в сторону, он едва не ударил доктора.

— Как я могу быть благодарен, — прошипел он, — когда один, всего-то навсего один-единственный ребенок мог родиться с неприкрытым сердцем?

— Ничего другого я вам посоветовать не могу, — сказал доктор.

Таруотер тихо шел за ним, но Рейбер так ни разу и не посмотрел на него. Его гнев, казалось, разворошил прошлое, похороненное глубоко внутри и не беспокоившее его вот уже много лет, и вот теперь оно очнулось и все ближе и ближе подбиралось к и без того слабым корням его спокойствия. Когда они добрались до дома, Рейбер открыл дверь и немедленно отправился в постель. Он даже не обернулся и не посмотрел на побледневшее, измученное, выжидающее лицо мальчика, когда тот слегка задержался на пороге, как будто ждал, что вот сейчас его пригласят войти.

ГЛАВА 6

На следующий день он понял, что упустил свой шанс, но было уже слишком поздно. Лицо Таруотера снова закаменело, а металлический блеск в его глазах напоминал о железной двери сейфа, взломать который нечего и пытаться. Рейбер с пугающей ясностью ощущал, как его внутреннее «я» четко поделилось на две части: по одну сторону остался фанатик, яростный и бескомпромиссный, а по другую — трезвый рационалист. Фанатик видел — и хотел видеть — в мальчике врага, но Рейбер знал, что никакая другая дорога не может завести его дальше от намеченной цели. Ему приснился кошмарный сон, в котором он гнался за Таруотером по бесконечному переулку, который ни с того ни с сего развернулся петлей, и преследователь с преследуемым поменялись ролями. Мальчик настиг Рейбера, нанес ему оглушительный удар по голове и исчез. И с его исчезновением Рейбера охватило безграничное чувство легкости, и проснулся он в радостном предощущении, что ночью Таруотер сбежал. За это чувство ему сразу стало стыдно. Он тут же разработал план на день, разумный и не оставляющий ни одной свободной минуты, и в десять часов все трое уже шагали по направлению к Музею естествознания. Рейбер решил расширить кругозор мальчика, познакомив его с отдаленными чешуйчатыми предками и с бездонными глубинами давних, малоисследованных времен.

Часть пути совпала с местами их ночной прогулки, но по этому поводу ничего сказано не было. О том, что произошло, напоминали только круги под глазами у Рейбера.

Пресвитер ковылял рядом, то и дело присаживаясь, чтобы поднять с земли какую-нибудь дрянь, а Таруотер, во избежание скверны, шел поодаль, в добрых четырех футах в сторону и чуть впереди. «Мое терпение безгранично, мое терпение безгранично», — повторял про себя Рейбер.

Музей находился по другую сторону от городского парка, через который они еще не ходили. Когда они дошли до парка, мальчик побледнел, словно был поражен тем, что в центре города может расти лес. Зайдя в парк, он остановился и стал оглядывать огромные деревья, чьи древние ветви шелестели и переплетались над головой. Сквозь них проникал солнечный свет и пятнами усеивал бетонные дорожки. Рейбер понял, что мальчика что-то беспокоит. А потом догадался, что это место напоминает ему Паудерхед.

— Давай-ка присядем, — сказал учитель.

Ему одновременно хотелось и передохнуть, и как следует присмотреться к взволнованному состоянию мальчика. Он сел на скамейку и вытянул ноги. Пресвитер тут же взобрался к нему на колени. Шнурки у него оказались развязаны, и Рейбер принялся завязывать их, на какое-то время перестав обращать внимание на мальчика, с нетерпеливым выражением стоящего рядом. Закончив завязывать шнурки, учитель оставил малыша сидеть у себя на коленях, тот раскинулся поудобнее и расплылся в улыбке. Его светлая макушка как раз пришлась учителю под подбородок. Рейбер смотрел поверх нее, ни на чем конкретном не сосредоточив измяла. Потом он закрыл глаза и в темноте, которая отгородила его от остального мира, забыл о присутствии Таруотера. Внезапно его снова охватил и зажал в тиски мучительный и ненавистный приступ любви. Не следовало ему брать малыша на колени.

Его лоб покрылся капельками пота; вид у него был такой, как будто его гвоздями приколотили к этой скамейке. Он знал, что стоит ему только преодолеть эту боль, встретить ее лицом к лицу и одним грандиозным усилием ноли отказаться ее замечать — и он будет свободен. Обеими руками он крепко обнял Пресвитера. Источник боли был именно здесь, но здесь же был и ее предел, способ утолить ее и утешить. Он понял это в один из самых кошмарных дней своей жизни, когда попытался утопить малыша.

Он привез его на пляж, за двести миль от дома, намереваясь, как только представится такая возможность, разыграть несчастный случай и вернуться домой осиротевшим. Стоял прекрасный тихий майский день. Пляж, почти пустой, плавно переходил в степенную громаду океана. И ничего кругом не видно, кроме бескрайней океанской дали, и неба, и песка, и еще какой-нибудь маленькой, словно из палочек составленной, человеческой фигурки вдалеке. Он посадил Пресвитера на плечи и, когда вода дошла ему до груди, подкинул радостно хихикающего ребенка в воздух, а потом быстро опустил в воду, спиной вперед, и держал его там, глядя не вниз, на то, что делал, а вверх, на невозмутимое, ко всему безразличное небо, не то синее, не то белое.

Он почувствовал, как яростно ребенок пытается освободиться из его рук, и с мрачной решимостью стал наращивать собственную силу, с которой давил вниз. Через секунду ему показалось, что он пытается удержать под водой гиганта. Он удивился и посмотрел вниз. Первобытный страх и отчаянное желание спастись исказили лицо под водой, превратив его в страшную гримасу. Рейбер машинально отпустил руки. Затем, осознав, что он делает, он с новой силой и злобой стал давить на ребенка, пока тот не перестал дергаться у него под руками. Рейбер стоял в воде, весь мокрый от пота, безвольно отвесив челюсть: совсем как Пресвитер. Подводный ток подхватил тело и чуть было не унес, но Рейбер вовремя пришел в себя и поймал его. Потом он посмотрел на него еще раз, и его вдруг охватил приступ безграничного ужаса, стоило ему только представить свою дальнейшую жизнь без ребенка. Он начал кричать что было сил. С обвисшим детским тельцем на руках он кое-как выбрался на берег. Пляж, который только что казался пустым, вдруг наполнился незнакомыми людьми, спешившими к нему со всех сторон. Лысый мужчина в шортах в красную и синюю полоску сразу стал делать искусственное дыхание. Откуда ни возьмись, появились три безостановочно причитавшие женщины и фотограф. На следующий день в газете напечатали снимок, запечатлевший спасителя, склонившегося над ребенком, полосатой задницей в объектив. Рейбер стоял рядом с ним на коленях, с отчаянным выражением на лице. Подпись под снимком гласила: «Сына возвращают к жизни на глазах у обезумевшего от радости отца».

В его мысли резко ворвался голос мальчика:

— Ты только и делаешь, что нянчишься с этим недоумком!

Учитель открыл воспаленные мутные глаза. Он словно пришел в себя, как после удара по голове. Таруотер смотрел в его сторону:

— Ты идешь? Пошли! Если нет, я пойду по своим делам. Рейбер не ответил.

— Пока, — сказал Таруотер.

— И какие, интересно знать, у тебя здесь дела? — хрипло спросил Рейбер. — Отправишься в очередную богадельню?

Мальчик покраснел. Он открыл рот, но ничего не сказал.

— Я нянчусь с недоумком, на которого ты даже взглянуть боишься,— сказал Рейбер.— Посмотри-ка ему в глаза.

Таруотер на секунду задержал взгляд на макушке Пресвитера и тут же отдернул его прочь, как палец из пламени горящей восковой свечи.

— А мне что на него смотреть, что на собаку, — сказал он II повернулся спиной.— Тоже мне, пугало.

Через секунду, как будто продолжая незаконченную мысль, он пробормотал:

— И еще я бы скорее собаку крестил, чем его. Толку было бы ровно столько же.

—А кто вообще говорил про крестины? — спросил учитель. Это что, пунктик у тебя такой? Ты эту заразу от парика подцепил?

Мальчик развернулся и посмотрел на дядю.

Я тебе уже говорил: я только затем туда пошел, чтобы плюнуть им в рожу,— сказал он срывающимся голосом.— Я два раза повторять не собираюсь.

Рейбер молча смотрел на него. Он почувствовал, что, сорвавшись на мальчике, смог наконец окончательно взять себя в руки. Он спихнул Пресвитера с колен и встал. Пошли,— сказал он.

У него не было ни малейшего желания вдаваться в дальнейшие обсуждения, но пока они шли и молчали, в голову ему пришла еще одна мысль.

Послушай-ка, Фрэнк,— сказал он.— Я верю, что ты пошел туда, чтобы плюнуть им в лицо. В твоих умственных способностях я никогда не сомневался. Все твои поступки, даже твое присутствие здесь, доказывают, что ты выше всего того, чему научил тебя старик, что ты пробился сквозь тот потолок, которым он тебя ограничил. Ты ведь в конце концов сбежал из Паудерхеда. У тебя хватило мужества выбрать самый быстрый путь, чтобы отдать ему последние почести, а потом удрать оттуда. А выбравшись на свободу, ты пришел туда, куда нужно.

Мальчик подошел к дереву, сорвал лист и откусил кусочек. На лице у него появилось недовольное выражение. Он скатал лист в шарик и выбросил его. Рейбер продолжал говорить ровным тоном как будто ему все это было не очень интересно, как будто говорил он от лица некой объективной истины, безличной и безразличной, как воздух.

— Вот ты говоришь, что плевать ты на них хотел, — сказал он. — Тут дело вот в чем: нет никакой необходимости на них плевать. Они того не стоят. Не так это все важно. Ты несколько преувеличиваешь их значимость. Старик выводил меня из себя, пока я не понял главного. Он не достоин моей ненависти и твоей тоже. Единственное, чего он достоин с нашей стороны, так это жалости.

«Интересно, — подумал он, — а этот мальчик вообще способен на такое простое и спокойное чувство, как жалость?»

— Ты хочешь избежать крайностей. Крайности — удел людей отчаянных, удел фанатиков, а ты ведь… — Он вдруг замолчал, потому что Пресвитер отцепился от его руки и ускакал прочь.

Они подошли уже к центру парка, круглой бетонированной площадке, с фонтаном посередине. Из каменной львиной пасти вода лилась в неглубокий бассейн, и ребенок летел прямо к нему, размахивая руками, как мельница крыльями. Еще секунда — и он перелез через бортик и оказался в воде.

— Слишком поздно, черт подери, — пробормотал Рейбер. — Уже залез.

Он посмотрел на Таруотера.

Мальчик застыл в полушаге. Он смотрел, как малыш плещется в бассейне, но глаза у него горели так, словно он видел нечто ужасное и никак не мог отвести взгляд. Солнце ярко освещало белую голову Пресвитера; малыш встал и обернулся, весь внимание. Таруотер медленно пошел в его сторону.

Казалось, его неодолимо тянуло к стоящему в воде ребенку, но в то же время тянуло и назад, почти с такой же непомерной силой. Рейбер наблюдал за ним, удивленно и с подозрением, и шел рядом, но чуть поодаль. Чем ближе мальчик подходил к бассейну, тем сильнее натягивалась кожа у него на лице. У Рейбера было такое чувство, что мальчик двигается вслепую, что вместо Пресвитера он видит лишь яркое пятно света. Он чувствовал, что происходит что-то очень важное, и что если бы он только смог понять, в чем тут дело, у него в руках оказался бы ключ к будущему мальчика. Мышцы его напряглись, он был готов действовать. Вдруг ощущение опасности стало в нем так велико, что он закричал. Его осенило, он понял все. Тару-отер шел к Пресвитеру, чтобы окрестить его. Он уже почти дошел до бортика бассейна. Рейбер кинулся вперед, вытащил ребенка из воды и поставил его, орущего, на бетонную дорожку.

Сердце у Рейбера бешено колотилось. Он чувствовал, что в этот самый момент спас мальчика, не дав ему совершить какой-то чудовищно унизительный для него поступок. Теперь ему все стало ясно. Старик все-таки передал свою навязчивую идею мальчику, он все-таки внушил ему, что тот должен, во избежание неких неведомых, но тем более кошмарных напастей, окрестить Пресвитера. Таруотер поставил ногу на мраморный бортик бассейна. Он уперся локтем в колено и наклонился, всматриваясь в свое мозаичное отражение в воде. Его губы шевелились, словно он разговаривал с человеком, лицо которого видел в бассейне. Рейбер ничего не сказал. Он только сейчас понял, как глубоко укоренился в мальчике недуг. Он знал — взывать к его разуму бесполезно. Надежды на то, что рано или поздно удастся здраво и взвешенно обсудить с ним все происходящее, не было никакой, поскольку мальчик положительно был одержим навязчивыми идеями. Он не видел способов излечить его, вот разве что какой-нибудь внезапный шок способен оказать на него благотворное воздействие, если он сам, неожиданно для себя столкнется с абсолютной бессмысленностью своих идей и поймет, насколько это абсурдно — исполнять пустые, нелепые и смешные ритуалы.

Он присел на корточки и стал снимать с Пресвитера мокрые ботинки. Малыш перестал кричать и теперь только тихонько всхлипывал. Лицо у него было красное и странным образом перекривилось. Рейбер отвел глаза.

Таруотер шел прочь. Он уже успел оставить позади бассейн и шел какой-то кособокой походкой, сгорбившись, словно его гнали кнутом. Вот он свернул по направлению к одной из узких тенистых дорожек.

— Подожди! — крикнул Рейбер. — Мы теперь не сможем пойти в музей, нам нужно домой, переобуть Пресвитеру ботинки!

Таруотер не мог не слышать его, но продолжал идти и через секунду скрылся из виду.

«Черт бы подрал эту дремучую бестолочь», — выругался про себя Рейбер. Он стоял и смотрел на дорожку, по которой ушел мальчик. Никакого желания идти за ним у него не было, потому что он знал, что тот все равно вернется, что Пресвитер не даст ему уйти. И овладевшее Рейбером в очередной раз чувство подавленности росло теперь совсем от другого корня: теперь он знал наверняка, что от мальчика ему не избавиться. Он останется с ними до тех пор, пока не исполнит то, за чем пришел. Или пока не исцелится. Рейбер снова увидел слова, которые старик нацарапал на обложке журнала: ПРОРОК, КОТОРОГО Я ВОСПИТАЮ ИЗ ЭТОГО МЛАДЕНЦА, ПРАВДОЙ ВЫЖЖЕТ ТЕБЕ ГЛАЗА. Рейберу показалось, что ему опять бросили вызов. «Я вылечу его, — мрачно подумал он. — Я вылечу его или узнаю, в чем тут дело».

ГЛАВА 7

«Чероки-Лодж» был складом, переоборудованным под гостиницу, нижний его этаж был выкрашен в белый цвет, а верхний — в зеленый. Здание частично стояло на земле, а частично на сваях над маленьким ровным, как зеркало, озером, которое окружал густой зеленый лес; уходя к серо-синему горизонту, лес становился черным. Длинный фасад гостиницы, сплошь обклеенный рекламой пива и сигарет, выходил на шоссе, которое футах в тридцати от нее пересекало проселочную дорогу, за узкой полоской колючего бурьяна. Рейберу и раньше случалось проезжать мимо, но соблазна остановиться не возникало никогда.

Он остановил свой выбор на этом мотеле, потому что от него до Паудерхеда было всего тридцать миль, и он был дешевый. На следующий день они приехали туда втроем, и до обеда у них еще оставалось время, чтобы погулять и осмотреться. Поездка прошла в тягостном молчании. Мальчик, как обычно, сидел на своем месте с видом иностранной коронованной особы, которая ни за что не опустится до разговора на чужом языке. Грязная шляпа и вонючий комбинезон сидели на нем вызывающе, как национальный костюм.

Рейбер придумал план ночью. Надо было привезти мальчика обратно в Паудерхед и заставить посмотреть на все то, что он сделал. Учитель надеялся, что, увидев и почувствовав все снова, на том же самом месте, мальчик испытает настоящий шок, и тогда его травма излечится сама собой. Все его подсознательные страхи и побуждения вырвутся наружу, а дядя — его сочувствующий, сопереживающий, все понимающий дядя — будет рядом и все ему объяснит. Он не сказал, что они поедут в Паудерхед. Мальчик думал, что они отправляются на рыбалку. Рейберу показалось, что денек-другой, проведенный в лодке на озере, с удочкой в руках, поможет расслабиться перед столь серьезным экспериментом и позволит ему снять напряжение, как свое собственное, так и Таруотера.

Один раз но дороге на озеро его сбило с мысли внезапное появление нелепой Пресвитеровой мордочки в зеркале заднего вида; она возникла ниоткуда, а затем опять исчезла; малыш попытался перелезть через спинку переднего сиденья к Таруотеру на колени. Мальчик развернулся и, не глядя на запыхавшегося малыша, резко толкнул его обратно на заднее сиденье. Одной из первоочередных задач Рейбер поставил себе объяснить мальчику, что его стремление окрестить малыша — это своего рода болезнь, и явным симптомом выздоровления будет способность посмотреть Пресвитеру в глаза. Рейберу казалось, что если Таруотер сможет смотреть малышу в глаза, можно быть уверенным — свою навязчивую идею окрестить его он рано или поздно преодолеет.

Как только они выбрались из машины, Рейбер принялся внимательно наблюдать за мальчиком, пытаясь понять, что тот чувствует, снова очутившись за городом. Сначала

Таруотер резко вскинул голову и застыл, как будто учуял знакомый запах, который шел по-над озером от соснового бора на том берегу. Под пыльной, похожей на луковицу шляпой его вытянутое лицо живо напомнило Рейберу некий корнеплод, который внезапно выдернули из земли и выставили на свет божий. Таруотер сощурился так, что озеро должно было казаться ему не шире лезвия ножа. На воду он смотрел с неприкрытой враждебностью, весьма для него характерной. Рейберу даже показалось, что, увидав ее, мальчик задрожал. По крайней мере кулаки у него точно сжались, в этом учитель был уверен. Потом взгляд у него стал чуть менее напряженным, и он своим обычным стремительным шагом двинулся, не оборачиваясь, в обход здания.

Пресвитер выкарабкался из машины и уткнулся лицом отцу в бок. Рейбер машинально взял его за ухо и осторожно потрепал, как будто пробежался пальцами по чувствительному шраму от старой раны. Затем он оттолкнул ребенка, взял сумку и направился к дверному проему, закрытому сеткой от насекомых. Дойдя до дверей, он увидел, что Таруотер выходит с другой стороны здания, и ему показалось, что вид у мальчика такой, будто за ним кто-то гонится. Рейбер не мог понять, какое чувство в нем сильнее: жалость, которую он неизменно чувствовал, в очередной раз перехватив этот затравленный взгляд, или злость на то, как мальчик относится к нему самому. Таруотер вел себя так, словно хотел посмотреть, на что способен Рейбер, если вывести его из себя. Учитель открыл дверь и вошел, предоставив мальчикам самим решать, оставаться им на улице или войти за ним следом.

Внутри было темно. Слева он увидел стойку, за которой сидела, поставив локти на столешницу, женщина, полная и простоватая на вид. Он поставил сумки на пол и назвал свою фамилию. Она смотрела прямо ему в глаза, но ему показалось, что глядит она куда-то сквозь него. Он оглянулся. В нескольких футах от него Пресвитер, открыв рот, уставился на женщину.

— Как тебя зовут, сладенький?

— Его зовут Пресвитер, — резко сказал Рейбер. Его всегда раздражало, когда кто-то пялился на малыша.

Она с пониманием покачала головой.

— Полагаю, вы привезли его сюда, чтобы дать матери немного отдохнуть, — сказала она. В ее глазах светились любопытство и сочувствие.

— Я все время с ним, — сказал он и, не сдержавшись, добавил: — Мать его бросила.

— Не может быть, — выдохнула она, — хотя, вообще-то, женщины тоже всякие бывают. Только я бы такого никогда не оставила.

«Ты даже глаз от него оторвать не можешь», — раздраженно подумал он и принялся заполнять карточку. Потом, не поднимая головы, спросил:

— Можно взять напрокат лодку?

— Для отдыхающих бесплатно, — сказала она. — Только если кто утонет — сами виноваты. А он? Сможет он сидеть в лодке смирно?

— С ним еще никогда ничего не случалось, — пробормотал он, закончил заполнять карточку и протянул ей. Она прочитала, подняла глаза и уставилась на Таруотера. Он стоял в нескольких футах от Пресвитера, засунув руки в карманы и низко натянув шляпу на лоб, и с подозрением озирался вокруг. Женщина нахмурилась.

— А этот мальчик — он тоже ваш? — спросила она, указывая на него карандашом, как будто это не укладывалось у нее в голове.

Рейбер понял: она подумала, что он нанял мальчика в качестве проводника.

— Ну конечно, он тоже мой, — быстро ответил он таким голосом, что мальчик не мог не услышать. Он хотел, чтобы до Таруотера дошло: есть человек, которому он нужен, вне зависимости от того, хочется ему этого или нет.

Таруотер поднял голову и уставился на женщину так же пристально, как она смотрела на него. Затем он широкими шагами подошел к стойке и очутился с ней лицом к лицу.

— Что значит — «тоже ваш»? — требовательно спросил он.

— Ну, его, — ответила она, отпрянув. — По тебе совсем не скажешь, что ты его. — Потом она нахмурилась, словно при более детальном рассмотрении ей удалось обнаружить между Рейбером и Таруотером необходимое сходство.

— Ну, так я не его, — сказал он, вырвал у нее карточку и прочитал. Рейбер написал там: «Джордж Ф. Рейбер, Фрэнк и Пресвитер Рейберы» и адрес. Мальчик положил карточку на стол и взял ручку, вцепившись в нее настолько сильно, что кончики пальцев покраснели. Он зачеркнул имя Фрэнк и под ним тщательным стариковским почерком стал писать что-то другое.

Рейбер беспомощно посмотрел на женщину и пожал плечами, словно пытаясь сказать: «Проблем у меня хватает»,— однако вместо спокойного жеста у него получилась какая-то дикая нервическая дрожь. Он с ужасом почувствовал, что у него задергался уголок рта. Его вдруг охватило предчувствие, что поездка обречена на провал и что если он хочет спасти собственную жизнь и собственный рассудок, то надо уезжать отсюда немедленно.

Женщина протянула ему ключ и, смерив его подозрительным взглядом, сказала:

— Вам вон туда, вверх по лестнице, четвертая дверь справа. Вещи отнесете сами, у нас тут носильщиков нет.

Он взял ключ и нетвердой походкой стал подниматься по лестнице. На полпути он остановился и, попытавшись собрать воедино остатки былой уверенности в себе, сказал:

— Захвати вон ту сумку, Фрэнк, когда пойдешь наверх. Мальчик как раз дописывал на карточке свое эссе и на эти слова никак не отреагировал.

Женщина с любопытством следила за тем, как Рейбер поднимается по лестнице, пока тот совсем не исчез из виду. Когда его ноги оказались на уровне ее глаз, она заметила, что один носок у него коричневый, а другой серый. Его ботинки не казались изношенными, но летний креповый костюм выглядел так, будто Рейбер никогда не снимал его на ночь. Ему бы явно не помешало сходить к парикмахеру, и взгляд тоже был какой-то странный — как будто в электрической распределительной коробке заперто что-то человеческое и рвется наружу. «У этого наверняка со дня на день ожидается нервный срыв, — сказала она себе, — поэтому он сюда и приехал. — Потом она обернулась. Взгляд ее зацепился за обоих мальчиков, которые за все это время так и не сдвинулись с места. — Н-да, — подумала она, — эти кого хочешь доведут до нервного срыва».

Малыш, у которого явно были проблемы с головой, выглядел так, будто одевался он сам. Его наряд состоял из черной ковбойской шляпы, коротких штанишек цвета хаки, которые были слишком тесными даже для его узких бедер, и желтой футболки, которую в последнее время вообще, похоже, не стирали. Шнурки на его высоких коричневых ботинках были развязаны. Выше пояса он выглядел как старик, ниже — как ребенок. Другой, весьма неприятный на вид подросток, снова взял со стойки карточку и стал перечитывать написанное. Это занятие настолько поглотило его, что он не заметил, как младший потянулся к нему и попытался дотронуться до его руки. После первого же касания плечи у деревенского мальчика дернулись, как будто его ударило током. Он отдернул руку и сунул ее в карман.

— Отвали! — неожиданно громким и высоким голосом сказал он. — Пшел вон и не лезь ко мне!

— Придержал бы ты язык, когда разговариваешь с такими, как он, — прошипела женщина.

Таруотер посмотрел на нее так, словно только что ее заметил.

— С какими еще «с такими»? — пробормотал он.

— С такими, как он, — сказала она, яростно сверкнув на него глазами, как будто он только что осквернил святыню.

Он перевел взгляд обратно на больного малыша, и женщину поразило выражение его лица. Казалось, он видел только этого ребенка, и ничего больше: ни воздуха вокруг, ни комнаты, вообще ничего, как будто взгляд его, оборвавшись где-то на самом краешке зрачка, соскользнул в глубину и падал теперь все глубже и глубже. И еще глубже. Прошла секунда. Малыш повернулся и вприпрыжку побежал к лестнице, и старший молча пошел за ним следом, как будто на веревке. Малыш стал карабкаться вверх на всех четырех, ударяя в каждую ступеньку носками ботинок. Потом он вдруг развернулся и уселся прямо на пути у старшего мальчика, вытянув ноги, явно ожидая, чтобы тот завязал ему шнурки. Парень остановился. Словно заколдованный, он в нерешительности навис над малышом, и его длинные руки бестолково болтались в воздухе.

Женщина зачарованно смотрела на него. «Не станет он завязывать ему шнурки, — подумала она, — кто угодно, только не он».

Мальчик нагнулся и принялся завязывать шнурки. Сердито хмурясь, он завязал один, потом второй, а малыш следил за его руками, с головой уйдя в процесс. Затянув последнюю петлю, мальчик выпрямился и сварливым тоном сказал:

— А теперь давай вали дальше и больше не лезь ко мне со своими дурацкими шнурками!

Малыш тут же рванул дальше, снова на четвереньках, грохоча башмаками о дерево.

Ошарашенная этим внезапным приступом доброты, женщина окликнула Таруотера:

— Эй, молодой человек!

Она хотела спросить: «Так чей ты все-таки будешь?» — и уже открыла рот, но вопрос повис в воздухе. Он повернулся и посмотрел на нее, и его глаза были цвета озера, когда вот-вот наступит темнота, когда последние лучи дневного света уже угасли, а луна еще не взошла, и на мгновение ей показалось, что поперек этой поверхности пробежала какая-то рябь, заблудившийся отблеск света, который появился ниоткуда и исчез в никуда. Несколько секунд они молча смотрели друг на друга. В конце концов, убедив себя в том, что ничего такого она не видела, женщина тихо сказала:

— Какую бы чертовщину ты ни задумал, не делай этого здесь.

Он стоял на лестнице и смотрел на нее сверху вниз.

— Недостаточно просто сказать «нет»,— сказал он.— Это «нет» нужно сделать. Его нужно показать. Нужно показать, что ты имел в виду, когда собирался это сделать. Показать, что делал ты именно это, а не что-то другое. И довести дело до конца. Так или иначе.

— Вот только тут ничего такого делать не надо, — сказала она, прикидывая про себя, о чем таком он может говорить.

— Я его сюда ехать не просил, — сказал он. — Я не просил совать мне под нос это озеро. — Он повернулся и пошел наверх.

Некоторое время женщина смотрела прямо перед собой, как будто пытаясь прочесть собственные мысли, которые предстали пред ней в виде неразборчивой надписи на стене. Затем она перевела взгляд на лежащую на столе карточку и перевернула ее. «Фрэнсис Марион Таруотер, — написал он. — Паудерхед, Теннесси. НЕ ЕГО СЫН».

ГЛАВА 8

Они пообедали, и учитель предложил взять лодку и немного порыбачить. Таруотер видел, что он опять следит за ним, и стекла очков одновременно защищали его глаза и делали взгляд острее. Он следил за ним постоянно, с самого первого дня, но теперь глаза его блестели по-другому: он явно что-то удумал и ждал подходящего момента, чтобы привести свой план в исполнение. Вся эта поездка была замышлена как ловушка, но Таруотеру некогда было распыляться на подобные мелочи. Все его мысли были заняты только тем, как спастись из ловушки куда более опасной, которая грозила ему со всех сторон. Едва попав в город, он сразу понял, что учитель ничего из себя не представляет — он всего лишь мелкая рыбешка, наживка, устроенная для того, чтобы раздразнить его разум, который находился в постоянной борьбе с какой-то противостоящей ему молчаливой силой, которая требовала, чтобы он окрестил мальчишку и занялся тем, к чему готовил его старик.

Стояла странная выжидающая тишина. Казалось, она окружала его, как невидимая страна, и он постоянно был на ее границе и постоянно рисковал эту границу пересечь. Иногда, гуляя по городу, он оборачивался и в витрине магазина видел, что его собственная тень, прозрачная, как змеиная кожа, идет в ту же сторону, что и он. Она шла рядом, как призрак, решительный и жестокий, который уже пересек границу и теперь обращается к нему с той стороны и в чем-то его упрекает. Повернув голову в другую сторону, он видел слабоумного мальчонку, который цеплялся за учительское пальто и тоже следил за ним. Рот у него был перекошен в дурацкой кривой ухмылке, но линия лба смотрела оценивающе и упрямо. Мальчик никогда не опускал взгляда ниже его макушки, разве что по неосторожности, ибо вход в молчаливую страну был в серединке его глаз. Там она и расстилалась, безграничная и ясная.

Таруотер мог бы уже сто раз окрестить его, даже не дотронувшись до него пальцем. И всякий раз, как в нем возникало искушение сделать это, он чувствовал, что тишина окружила его со всех сторон и готова поглотить, что еще чуть-чуть — и он затеряется в ней навеки. Он бы давно уже упал в эту бездну, если бы его не поддерживал голос —

голос того самого чужака, который составлял ему компанию, пока он копал деду могилу.

Ощущения, сказал голос друга — уже не чужой. Чувства. Чего тебе недостает, так это знака, настоящего знака из тех, что бывают явлены пророкам. Коль уж ты у нас пророк, так пусть с тобой и обращаются подобающим образом. Когда Иона усомнился, его поглотила бездна, и он три дня провел во чреве тьмы, пока наконец тьма не выблевала его наружу в том месте, где он должен был исполнить свою миссию. Вот это и был знак; не какое-нибудь тебе ощущение.

Сколько можно тебя учить! Только взгляни на себя! Поперся в этот шарлатанский храм, сидел там, как идиот, и позволял этой девчонке вешать себе лапшу на уши. Что ты хотел там увидеть? Что ты хотел там услышать? С пророками Господь беседует лично, а тебе Он еще и слова не сказал, пальцем ради тебя не пошевелил. А что у тебя кишки пучит, так это твои дела, а Господь тут ни при чем. Помнишь, в детстве у тебя были глисты. Может, и сейчас то же самое.

В самый первый день в городе он почувствовал в животе что-то странное, какое-то особенное чувство голода. Городская пища не насыщала его, наоборот, от нее он становился слабее. С дедом они всегда ели хорошо. Может, старик ничего для него хорошего и не сделал, но кормил, по крайней мере, вдоволь. Просыпаясь по утрам, мальчик всегда чувствовал запах жареной свинины. Учитель же едва обращал внимание на то, чем набивает себе живот. На завтрак он насыпал себе каких-то опилок из картонной коробки, на обед делал бутерброды из белого хлеба, а ужинать они ходили в ресторан, и рестораны менялись каждый вечер, и вместе с ними менялся цвет кожи иностранцев, которые там заправляли. «Это для того, — говорил учитель, — чтобы ты понял, как едят люди других национальностей». Таруотер плевать хотел на то, как едят люди других национальностей. Он всегда уходил из ресторана голодным, с ощущением, что кто-то сует нос в его дела. В последний раз он получал удовольствие от пищи в то утро, когда ему пришлось заканчивать завтрак лицом к лицу с трупом деда; с тех пор голод превратился в настойчивую немую силу внутри него, которая была сродни той, что поджидала его снаружи — как будто гигантская ловко расставленная западня оставила ему всего лишь дюйм свободного пространства, на котором он вынужден был существовать, чтобы остаться свободным.

Друг решительно отказывался принимать постоянное чувство голода за знак свыше. Он ссылался на то, что пророков кормили всегда. Илия лег под можжевеловым деревом, чтобы помереть, и уснул, и ангел Господень слетел к нему, разбудил и накормил хлебом, мало того, он сделал это дважды, и Илия поднялся и пошел по своим делам, и двух хлебов ему хватило на сорок дней и сорок ночей. Пророки не томились от голода, но питались дарами Господними, и им были посланы верные знаки. Друг настойчиво советовал ему потребовать верного знака, а не обычных приступов голода или, там, собственного отражения в витрине магазина, но знака верного, ясного и понятного, чтобы, к примеру, из камня ударила ключом вода или огонь возгорелся по одному слову и спалил что-нибудь, на что он укажет, вот хотя бы ту богадельню, в которую он ходил, чтобы плюнуть тамошним пророкам в лицо.

На четвертую ночь после того, как он приехал в город, вернувшись из молельни, где проповедовала девочка, он сел на постель женщины из соцзащиты, поднял зажатую в кулак смятую шляпу высоко над головой и твердым голосом, словно пытаясь напугать царящее вокруг молчание, потребовал верного знака Божьего.

Вот теперь-то мы и поглядим, какой из тебя будет пророк. Теперь поглядим, что Господь тебе уготовил.

На следующий день учитель повел их в парк, где деревья обнесли забором и сделали своего рода островок, чтобы машины не могли попасть внутрь. Едва они туда вошли, как мальчик почувствовал затишье в крови, и все вокруг смолкло, словно воздух очистился сам собой в ожидании откровения. Таруотер уже готов был развернуться и дать деру, но учитель пристроился на лавке и притворился, что уснул, держа своего недоумка на коленях. Деревья густо шелестели над головой, и у него перед глазами встала вырубка. Он представил себе темное пятно между двух труб, увидел торчащие из кучи углей остовы двух кроватей — своей и дедовой. Он открыл рот, чтобы набрать воздуха, и тут учитель проснулся и начал задавать вопросы.

Мальчик гордился тем, что с самого первого вечера он отвечал на учителевы вопросы хитро, как негр, ничего толком не рассказывал, работал под дурачка и всякий раз умудрялся вывести учителя из себя, покуда злость не начинала бело-розовыми пятнами проступать у него под кожей. Нужно было дать всего два-три порядочных ответа — и учитель уже был готов плюнуть на все и переходить к следующей теме.

Они еще глубже зашли в парк, и он опять почувствовал приближение тайны. Он снова был готов развернуться и удрать, но через мгновение все прошло. Дорожка стала шире, и они вышли на открытое пространство в центре парка, круглую асфальтовую площадку с фонтаном посреди. Вода била из пасти каменной львиной головы в мелкий бассейн, и когда слабоумный мальчонка увидел фонтан, он издал дикий вопль и поскакал к нему, размахивая руками, как будто его только что выпустили из клетки.

Таруотер сразу сообразил, что к чему. Он абсолютно точно знал, что нужно делать.

— Слишком поздно, черт подери, — пробормотал учитель. — Уже залез.

Ребенок, оскалившись, стоял в бассейне и медленно поднимал и опускал ноги, словно ему нравилось ощущение проникающей в ботинки воды. Солнце, которое торопливо перебегало от облака к облаку, появилось теперь прямо над фонтаном. Его ослепительный свет залил замысловато вырезанную из мрамора львиную голову, бьющая из пасти вода стала золотистой. Затем солнечный луч осторожно, словно ладонь положили, указал на белую голову малыша. Солнце как будто нарочно остановилось, чтобы взглянуть на свое отражение в зеркале, и этим зеркалом было лицо малыша.

Таруотер шагнул вперед. Он чувствовал, как напряглась залегшая вокруг тишина. Было похоже, что старик притаился где-то поблизости и, затаив дыхание, ждет таинства. Друг молчал, как будто не осмеливался подать голос в присутствии деда. С каждым шагом мальчик все сильнее чувствовал, как что-то тянет его назад, но тем не менее продолжал двигаться к бассейну. Подойдя к краю, он уже занес было ногу, готовый шагнуть в бассейн, но как только его нога коснулась воды, учитель перегнулся через край и выхватил недоумка из воды. И тут же малыш прорезал тишину диким воплем.

Таруотер медленно поставил занесенную было ногу на край бассейна и, оперевшись на нее, стал смотреть в воду, где его разбитое рябью лицо, казалось, пытается собраться воедино. Постепенно оно стало ясным и отчетливым, вытянутым, крестообразным. Где-то глубоко в глазах таилось жестокое чувство голода, и мальчик его заметил. Не собирался я его крестить, молча выкрикнул он молчаливому лицу в бассейне. Я б его лучше утопил, чем крестить.

Ну, так утопи его, ответило ему лицо.

Таруотер отшатнулся в ужасе. Нахмурив брови, он выпрямился и пошел прочь. Солнце спряталось, и в ветвях деревьев зияли черные дыры. Пресвитер лежал на спине, его красное искаженное лицо испускало вопли, а учитель стоял над ним и смотрел куда-то вдаль, как будто откровение было явлено ему, а не Таруотеру.

Да уж, это всем знакам знак, заговорил друг, — солнце вышло из-за тучки и осветило недоумку голову. Такое, может, сто раз на дню происходит, жаль, что никто не догадывается, в чем тут дело. Слава богу, хоть учитель этот тебя спас, как раз вовремя. Кабы не он, ты бы уже все обстряпал и угодил бы прямиком черту в лапы. Слушай, может быть, хватит путать Божий дар с обычной придурью? Нельзя же всю жизнь такого дурака валять. Соберись и не поддавайся искушениям. Окрестишь раз — и будешь делать это всю оставшуюся жизнь. Сегодня идиот, завтра какой-нибудь черномазый. Позаботься о себе, пока спасение в твоих руках.

Но мальчик был слишком взволнован. Уходя все дальше в парк по дорожке, которую едва замечал у себя под ногами, он почти не слышал то, что говорил ему голос. Когда наконец он немного пришел в себя, то понял, что сидит на скамейке и смотрит на свои ноги, а рядом, как пьяные, ходят кругами два голубя. На другом конце лавки сидел мужичок ничем не выдающейся наружности. Он внимательно изучал дырку на своем ботинке, но как только на лавку сел Таруотер, тут же бросил свое занятие и принялся так же пристально рассматривать мальчика. В конце концов он пододвинулся ближе и дернул Таруотера за рукав. Мальчик поднял голову и увидел два блеклых глаза в желтой нездоровой окантовке.

— Слышь, парень, бери пример с меня,— сказал чужак, — нечего всяким болванам указывать тебе, что делать. — Он ухмыльнулся так, словно действительно знал, что к чему в этом мире, а глаза у него были злые и навязчивые. Голос звучал привычно и знакомо, но выглядел он неприятно, как пятно на рубашке.

Мальчик встал и поспешил уйти. Какое забавное совпадение, сказал друг. Он сказал то же самое, что и я тебе все время твержу. Тебе кажется, что Господь расставил для тебя ловушку. Так вот: нет никакой ловушки. Есть только те ловушки, которые ты сам для себя расставил. Ты Господа не интересуешь, он знать о тебе не знает; да если бы и знал, все равно ничего бы для тебя не сделал. В этом мире у тебя никого нет, кроме себя самого, и только самому себе ты можешь задавать вопросы, судить или благодарить — только самого себя. Только себя. Ну, и меня еще. Уж я-то тебя не оставлю.

Первое, что попалось ему на глаза, когда он вылез из машины у мотеля «Чероки», было маленькое озеро. Оно, как зеркало, отражало кроны деревьев и бесконечный небесный свод. Оно выглядело так необычно, что, казалось, лишь секунду назад его здесь установили четыре сильных ангела, чтобы ему было где окрестить ребенка. Появившаяся в коленях слабость доползла до живота, а потом, поднявшись еще выше, продернула дрожью челюсть. Спокойно, сказал друг. Куда бы ты ни пошел, везде будет вода. Ее не вчера придумали. Только не забывай, что вода предназначена для чего угодно. Ну, как ты думаешь, не пришло еще время? Разве не пора уже показать, на что ты способен? Разве время сомнений еще не прошло?

Они пообедали в темном углу того же вестибюля. Еду подавала сама хозяйка мотеля. Таруотер ел жадно. Он был напряжен и сосредоточен, съел шесть сандвичей с мясом и выпил три банки пива. Он как будто готовился к долгой поездке или еще к какому-нибудь делу, которое потребует всех его сил. Рейбер заметил этот внезапный аппетит к некачественной пище и решил, что это нервное. Он думал, что пиво поможет развязать Таруотеру язык, но и в лодке мальчик был, как обычно, мрачен и угрюм. Он сидел, сгорбившись, надвинув шляпу на лоб, и, сдвинув брови, смотрел туда, где исчезало в воде его отражение.

Они успели отплыть от мостков, прежде чем Пресвитер вышел из мотеля. Женщина потащила его к холодильнику, извлекла оттуда зеленый леденец на палочке и протянула ему, не сводя глаз с его загадочного лица — как зачарованная. Они успели доплыть до середины озера, когда Пресвитер взобрался на мостки: женщина тут же бросилась за ним следом и вовремя успела его схватить, чтобы он не упал в воду.

В лодке Рейбер вскрикнул и отчаянно схватил руками пустоту перед собой. Потом покраснел и нахмурился.

— Не смотри туда, — сказал он, — она за ним приглядит. А нам нужно отдохнуть.

Мальчик мрачно смотрел на мостки, где только что едва не случилось несчастье. В той ослепительно яркой картине, которую он видел перед собой, малыш был единственным черным пятном. Женщина развернула его и уводила назад к мотелю.

— Не велика была бы потеря, если бы и утонул, — обронил он.

Рейбер вдруг на мгновение увидел, как сам стоит по грудь в океанской воде и держит в руках безвольное тело сына. Он тряхнул головой, чтобы избавиться от наваждения. И тут же понял, что от Таруотера его минутное замешательство не ускользнуло. Мальчик внимательно смотрел на него, словно видел насквозь и был в шаге от разгадки какой-то тайны.

— С такими детьми никогда ничего не случается, — сказал Рейбер. — Может, лет через сто до людей дойдет, что их нужно усыплять сразу после рождения.

На лице у мальчика явственно отразилась жестокая внутренняя борьба, настоящая война между искушением согласиться и очередной вспышкой ярости.

Кровь горела у Рейбера под кожей. Он изо всех сил пытался подавить в себе желание признаться во всем. Он подался вперед, его рот открылся, потом закрылся, и наконец он сказал сухим тоном:

— Однажды я пытался его утопить, — и жутким образом ухмыльнулся мальчику прямо в лицо.

Губы Таруотера разомкнулись, как будто только они и услышали эти слова, но он ничего не сказал.

— У меня нервы сдали, — сказал Рейбер. Он смотрел на воду, и всякий раз, когда переводил взгляд вверх или в сторону, ему казалось, что он видит на поверхности отблеск бледного пламени. Он стал крутить в руках шляпу.

— У тебя кишка тонка, — сказал Таруотер таким тоном, как будто изо всех сил старался быть вежливым. — Он мне всегда говорил, что ты ничего не можешь сделать, не можешь действовать.

Учитель наклонился к нему и сказал сквозь зубы:

— Я устоял против него самого, вот что я сделал. А что сделал ты? Может, ты и выбрал самый быстрый способ от него избавиться, но, чтобы по-настоящему пойти против его воли, этого никак не достаточно. Ты действительно уверен, — спросил он, — ты уверен, что действительно справился с ним? Сомневаюсь. Сдается мне, что он и сейчас держит тебя, словно цепями прикованным. И еще мне сдается, что ты не сможешь освободиться от него без моей помощи. И что у тебя есть проблемы, с которыми самому тебе справиться не под силу.

Мальчик нахмурился и промолчал.

Яркий свет ударил Рейберу в глаза. Он понял, что переоценил свои силы и на целый день его не хватит. Но его словно кто-то подталкивал в спину и заставлял продолжать этот разговор.

— Ну, и каково тебе снова оказаться за городом? — проворчал он. — Напоминает Паудерхед?

— Я приехал порыбачить, — сварливо сказал мальчик.

«Чтоб тебя черти взяли, — подумал дядя. — Я просто пытаюсь сделать так, чтобы ты не вырос полным уродом». Вода горела отраженным солнечным светом; удочку он забросил, даже не наживив. На него нашло совершенно безумное желание говорить о старике.

— Помню, в первый раз, когда я его увидел, — сказал он, — мне было лет шесть или семь. Я играл во дворе, и вдруг что-то встало между мной и солнцем. Я посмотрел вверх и увидел его, увидел эти сумасшедшие рыбьи буркала. Знаешь, что он сказал мне — семилетнему ребенку? — Учитель попытался сымитировать голос старика: — «Послушай, мальчик, — сказал он, — Господь наш Иисус Христос велел мне найти тебя. Ты должен принять второе рождение». — Он рассмеялся и свирепо уставился на Таруотера. Его глаза были похожи на два волдыря. — Иисус Христос так переживал за мое благополучие, что послал ко мне личного полномочного представителя. Так в чем же беда? А беда была в том, что я ему поверил. И это длилось пять или шесть лет. Кроме этой веры, у меня ничего не было. Я служил Господу нашему Иисусу. Я думал, что родился заново и теперь все пойдет по-другому или уже идет по-другому, ибо Господь наш Иисус лично во мне заинтересован.

Таруотер пошевелился. Он слушал учителя как будто сквозь стену.

— Все дело было в этих его глазах, — сказал Рейбер. — Взгляд сумасшедшего детей просто завораживает. Взрослый человек может устоять. Ребенок — нет. Проклятие детей в том, что они всему верят.

До мальчика вдруг словно дошло, о чем речь.

— Есть такие, что и не верят. Учитель хитро улыбнулся.

— А есть такие, которым кажется, что они не верят,— сказал он и почувствовал, что снова может полностью владеть собой. — Выкинуть это из головы не так легко, как тебе кажется. Знаешь ли ты, к примеру, что некая часть твоего разума постоянно работает, а ты об этом даже не подозреваешь? И что она управляет твоим поведением, а ты об этом не имеешь ни малейшего представления?

Таруотер оглянулся, как будто в бесплодных поисках способа выбраться из лодки и смыться.

— Думаю, что по большому счету с головой у тебя все в порядке, — сказал дядя. — И ты прекрасно понимаешь то, что тебе говорят.

— Я не в школу на урок пришел, — грубо сказал мальчик. — Я приехал порыбачить. Мне плевать, что там делает мой другой ум. Я знаю, о чем я думаю, когда делаю дело, и если я готов что-то сделать, я времени на то, чтоб говорить слова, не трачу. Я просто иду и делаю. — В его голосе звучала приглушенная ярость. Он начал понимать, что слишком много съел за завтраком. Еда, как свинцовая колонна, давила ему на желудок, а голод, который она всего лишь растревожила, выталкивал ее обратно.

Учитель секунду смотрел на него, а потом сказал:

— Как бы то ни было, если бы речь шла только о крещении, старик мог бы себя не утруждать. Я уже был крещен. Моя мать так и не смогла встать выше той среды, где была воспитана, и сама сделала это. Но последствия того, что со мной это сделали еще раз, в семилетнем возрасте, оказались воистину ужасными. Это новое крещение оставило шрам, который долго не затягивался.

Мальчик вдруг резко поднял глаза, словно кто-то дернул вверх удочку.

— А этот, там, — сказал он и мотнул головой в сторону пристани, — его еще не крестили?

— Нет,— сказал Рейбер и пристально посмотрел на мальчика.

Он подумал, что если бы смог сейчас подобрать нужные слова, то сумел бы помочь ему, преподать урок и не причинить при этом боли.

— Чтобы утопить его, у меня, может, кишка и тонка. Зато у меня хватило сил не уронить свое собственное достоинство и не совершать над ним никаких дурацких обрядов. У меня хватило сил не стать жертвой суеверия. Он — это он, и нет такого мира, в который ему следовало бы рождаться заново. Моя сила, — закончил он, — не в кишках, а в голове.

Мальчик сидел и смотрел на него, и глаза у него затягивались мутной пленкой тошноты.

— Величие человека в том, — продолжал дядя, — что он может сказать: я рожден лишь раз. Мой удел в этой жизни в том, что я сам могу сделать для себя и своих близких, и этим уделом я вполне доволен. Этого достаточно, чтобы быть человеком. — Голос учителя еле слышно звякнул. Он внимательно посмотрел на мальчика, пытаясь понять, удалось ли ему затронуть хоть какую-то чувствительную струну.

Лицо Таруотера абсолютно ничего не выражало. Он повернулся и посмотрел на деревья, которые ровным строем росли вокруг озера. Казалось, что он смотрит в пустоту.

Рейбер снова умолк, но смог выдержать лишь несколько минут. Он докурил сигарету и зажег новую. Потом он решил, что навязчивые идеи надо пока оставить в покое и поговорить о чем-нибудь другом.

— А знаешь, чем мы займемся недельки через две? — спросил он тоном едва ли не дружеским. — Полетаем на самолете. Хочешь?

Он уже давно вынашивал эту идею, но держал ее про запас, как козырь в рукаве. Ему казалось, что чудеснее этого и придумать ничего невозможно и что такая волшебная возможность уж точно вытряхнет из оцепенения даже самого замкнутого мальчишку.

Ответа не последовало. Глаза у мальчика были как стеклянные.

— Полет есть величайшее достижение человеческой инженерной мысли, — сказал Рейбер раздраженно. — Неужели воображение у тебя настолько бедное, что даже мысль о возможности подняться над землей тебя не возбуждает? Если так, то, боюсь, с тобой что-то неладно.

— Я уже летал, — сказал Таруотер, подавив отрыжку. Он был полностью сосредоточен на тошноте, которая усиливалась с каждой минутой.

— Как это? Где ты мог летать? — сердито спросил дядя.

— Мы с ним раз на ярмарке доллар отвалили, чтобы прокатиться, — сказал он. — Дома были — как спичечные коробки, а людей вообще не видно — как микробы. Все эти самолеты гроша ломаного не стоят. Канюк, вон, и тот летает.

Учитель схватился за борта лодки и резко подался вперед.

— Он тебе всю жизнь испортил, — хрипло сказал он. — Ты вырастешь полным уродом, если не пустишь меня, не позволишь тебе помочь. Ты до сих пор веришь в тот вздор, которому он тебя научил. Он внушил тебе ложное чувство вины. Я тебя насквозь вижу.

Он не хотел всего этого говорить, но не смог остановиться.

Мальчик даже не взглянул на него. Он перегнулся через борт лодки, и его стошнило. Колонна, которая давила на желудок, вырвалась на волю и оставила после себя белесый круг на воде и сладковато-кислый запах. У мальчика закружилась голова, но зато чуть погодя прояснилось в голове. В животе у него, словно восстановив свои законные права, бушевала прожорливая пустота. Он зачерпнул ладонью воды из озера, прополоскал рот, а потом вытер лицо рукавом.

Рейбер вздрогнул, поняв, какой промах допустил. Нельзя было произносить слово вина. Он положил мальчику руку на колено и сказал:

— Теперь тебе полегчает.

Таруотер ничего не ответил. Воспаленными, слезящимися глазами из-под красных век он уставился на воду, словно был доволен, что ему удалось ее запачкать.

Дядя решил воспользоваться случаем и сказал:

— Очистить разум — такое же облегчение, как очистить желудок. Когда ты рассказываешь кому-нибудь о своих проблемах, они уже не так сильно тебя беспокоят, не проникают в твою кровь и не вызывают тошноты. Другой человек всегда может разделить с тобой твой груз. Мальчик мой, — сказал он, — тебе нужна помощь. Прямо здесь и сейчас тебя нужно спасать от старика и от всего, что стоит за ним. И я единственный, кто может тебе помочь.

В шляпе с опущенными полями он был похож на сельского проповедника-фанатика. Его глаза сверкали.

— Я знаю, в чем твоя беда, — сказал он. — Знаю и могу помочь тебе. Что-то гложет тебя изнутри, и я могу сказать тебе, что это.

Мальчик со злостью посмотрел на него.

— Почему бы тебе не заткнуться? — спросил он. — Почему бы тебе не вытащить из уха эту затычку и не отключиться хотя бы на какое-то время? Я приехал сюда порыбачить. Я не собирался ничего тут с тобой обсуждать.

Дядя выронил сигарету из пальцев, она упала в воду и зашипела.

— С каждым днем, — холодно сказал он, — ты все больше и больше напоминаешь мне старика. Ты совсем как он. И тебя ждет такое же будущее.

Мальчик опустил глаза. Четкими, рассчитанными движениями он поднял правую ногу и стянул с нее ботинок, потом поднял левую и стянул другой. Затем он сдернул с плеч лямки комбинезона, потянул за них вниз и остался в вытянутых, поношенных стариковых кальсонах. Шляпу, чтобы не слетела, он поплотнее надвинул на голову, а потом бросился в воду и поплыл прочь, сжатыми кулаками разбивая зеркальную гладь озера, как будто ему хотелось до крови избить ее и изранить.

«Поди ж ты, — подумал Рейбер, — задел-таки его за живое». Он не отрывал глаз от удаляющейся шляпы в судорожном водовороте воды. Пустой комбинезон лежал у его ног. Он схватил его, порылся в карманах и извлек два камня, серебряный гривенник, коробок спичек и три гвоздя.

Новый костюм и рубашку он привез с собой и положил на стул в номере, сразу по приезде.

Таруотер доплыл до мостков и взобрался на них. Кальсоны прилипли к телу, но шляпа была все так же плотно надвинута на лоб. Он повернулся как раз вовремя, чтобы увидеть, как дядя бросает его завязанный узлом комбинезон в воду.

Рейбер почувствовал себя так, словно только что пересек минное поле. И тут же испугался, что совершил ошибку. Застывшая тонкая фигура на пристани не шевелилась. Она казалась призрачным столбиком хрупкого, раскаленного добела гнева, который на мгновение материализовался, воплотив собой безграничное чувство возмущения. Мальчик развернулся и быстро зашагал в сторону мотеля. Рейбер решил, что лучше всего будет еще немного задержаться на озере.

Вернувшись в мотель, он с удивлением обнаружил, что Таруотер в новой одежде лежит на самой дальней койке, а Пресвитер сидит на той же койке, но с другой стороны, и смотрит на Таруотера как загипнотизированный, глаза у мальчика блестели металлическим блеском, и этот блеск явно был предназначен для малыша. В клетчатой рубашке и новых синих брюках Таруотер выглядел как подменыш, вроде бы он самый, а вроде и нет, и уже наполовину похожий на того нормального подростка, которым со временем станет.

Настроение у Рейбера слегка улучшилось. В руках он держал ботинки, в которых позвякивало содержимое карманов старого комбинезона. Он поставил их на постель и сказал:

— Не переживай по поводу одежды, старик. Просто на этот раз я тебя переиграл.

Вся фигура мальчика выражала какое-то странное скрытое волнение, как будто он наконец смирился с некой неизбежностью. Он не встал, никак не отреагировал на ботинки, но отреагировал на присутствие дяди, слегка переместив тяжелый металлический взгляд сначала на него, а потом куда-то в сторону. Учителя заметили ровно настолько, чтобы показать, что игнорируют его. Затем он снова перевел взгляд на Пресвитера, с откровенным, едва ли не хвастливым чувством гордости: в самые глаза.

Рейбер стоял в дверях, не зная, что и подумать.

— Кто хочет прокатиться? — спросил он. Пресвитер вскочил с постели и через секунду уже стоял рядом с ним. Таруотер вздрогнул оттого, что малыш настолько резко исчез из его поля зрения, но он не встал и не повернул головы в сторону учителя.

— Ну что ж, мы оставим Фрэнка предаваться своим размышлениям, — сказал Рейбер, развернул ребенка за плечо и поспешно вышел с ним вместе. Ему хотелось поскорее сбежать, покуда мальчик не передумал.

ГЛАВА 9

На дороге жара была не такой сильной, как на озере, и он вел машину, чувствуя, как восстанавливаются силы, растраченные за пять дней, проведенных с Таруотером. Когда он не видел мальчика, ему казалось, что напряжение, постоянно висевшее в воздухе все эти дни, исчезает. Любая мысль о нем давила, и он попытался избавиться от этого давления, думая только о тех аспектах проблемы, которые можно было очистить и перевести в область абстрактных величин, имевших отношение уже к иному, изменившемуся человеку, которого он вполне мог себе представить.

Небо было безоблачно синим. Он вел машину куда глаза глядят, хотя и помнил о том, что перед тем, как возвращаться в мотель, нужно где-нибудь остановиться и заправиться, чтобы завтра можно было ехать в Паудерхед. Пресвитер, открыв рот, высунулся из окна, и ветер сушил ему язык. Рейбер машинально потянулся, запер дверь и за рубашку втянул ребенка назад в машину. Тот уселся и стал торжественно снимать с головы шляпу и надевать ее на ноги, а потом снимать с ног и надевать на голову. Поразвлекавшись немного таким образом, он перелез через сиденье и исчез из виду.

Рейбер продолжал думать о будущем Таруотера, и мысли эти были приятными, кроме тех моментов, когда, время от времени, в их ровное течение вторгалось лицо мальчика, такое, каким оно было сейчас. Эти внезапные заторы заставляли Рейбера вспоминать о бывшей жене. Он теперь редко думал о ней. Она не стала с ним разводиться, потому что боялась, как бы ребенка не оставили на ее попечении, и жила она теперь в самой дальней точке света, какую только смогла найти, в Японии, где работала в какой-то социальной конторе. Он понимал, что ему здорово повезло, когда он избавился от нее. Это она не дала ему вернуться и забрать Таруотера старика. Она бы, наверное, ничего не имела против того, чтобы взять его к себе, если бы не увидела его в тот день, когда они отправились в Паудерхед, чтобы сбить со старика спесь. Младенец выполз на порог за спиной у старого Таруотера, а потом спокойно сидел и смотрел, как старик поднял дробовик и выстрелил Рейберу сначала в ногу, а потом в ухо. Рейбер не видел его, а она видела и забыть это лицо уже не смогла. Дело было даже не в том, что ребенок оказался грязным, худым и мрачным. Ее глубоко поразило то, что, когда дробовик выстрелил, выражение его лица изменилось не больше, чем у старика.

Она сказала, что, если бы в его лице не было ничего отталкивающего, она бы, поддавшись материнскому инстинкту, кинулась и схватила его. По дороге туда она думала, что именно так и поступит, и у нее бы хватило на это смелости, несмотря на стариков дробовик; но под взглядом этого ребенка она буквально примерзла к месту. Он был полной противоположностью всему, что обычно нравится человеку в детях. Она так не смогла объяснить своего внезапно возникшего чувства отвращения к нему, ибо в нем не было ни капли логики. У него был взгляд не ребенка, а взрослого; взрослого, пораженного неизлечимой душевной болезнью. Такие лица она видела на каких-то средневековых картинах, где мученикам отпиливали руки и ноги, а по выражению их лиц было понятно, что ничего существенно важного они не теряют. Она смотрела на сидящего в дверях ребенка, и у нее было такое ощущение, что, знай он, что в этот самый момент у него отнимают все его будущее, выражение его лица ничуть бы не изменилось. Ей показалось, что все глубины извращенности людской отразились на этом лице плюс смертный грех упрямого отречения от своего же собственного блага. Тогда Рейбер думал, что у нее просто разыгралось воображение, но теперь понимал, что это действительно было так. Она сказала, что не смогла бы жить в одном доме с человеком, у которого такое лицо; ей пришлось бы жизнь положить на то, чтобы изгнать с его лица этот презрительный и высокомерный взгляд.

Рейбер с усмешкой подумал о том, что она не смогла жить в одном доме и с другим человеческим лицом, на котором отродясь никаким высокомерием даже и не пахло: с Пресвитером. Малыш поднялся с пола перед задним сиденьем, перевесился через спинку и повис, дыша Рейберу в ухо. Ее характер и образование позволяли ей общаться с «особенными» детьми, но только не настолько «особенными», как Пресвитер, у которого была ее фамилия, а лицо — «этого ужасного старика». Она приезжала как-то раз, года два тому назад, и требовала, чтобы он устроил Пресвитера в специальное учебное заведение, потому что, как сказала она, он не может заботиться о нем как нужно, хотя вид у ребенка был более чем цветущий. Своим собственным поведением в тот день Рейбер почти гордился. Ударил он ее не сильно, так что она даже до середины комнаты не долетела.

К тому времени он уже понял, что его собственное душевное равновесие зависит от присутствия сына. Он мог держать свое жутковатое чувство любви к миру под контролем до тех пор, пока эта любовь была направлена на Пресвитера, но, если бы с ребенком что-то случилось, ему пришлось бы остаться с этим чувством один на один. Тогда весь мир превратился бы для него в полоумного ребенка, и этот ребенок был бы — его собственый. Он думал о том, что стал бы делать, случись что с Пресвитером. Ему пришлось бы все силы бросить на то, чтобы сопротивляться очевидному; каждой клеточкой своего тела, всеми фибрами души ему пришлось бы подавлять в себе любую попытку почувствовать что бы то ни было, подумать о чем бы то ни было. Ему пришлось бы провести полную и всеобъемлющую анестезию собственной жизни. Он встряхнул головой, чтобы избавиться от этих неприятных мыслей. В голове прояснилось, но мысли вскоре вернулись, одна за другой. Он почувствовал, как где-то внутри у него нарастает мрачная и мощная тяга, подводный ток знакомого предчувствия, как будто он снова стал мальчиком и ждет Христа.

Машина, словно по собственной воле, свернула на проселочную дорогу, которая была до того знакома, что его задумчивость как рукой сняло. Он ударил по тормозам.

Дорога была узкая и ухабистая и шла меж двух высоких рыжих откосов. Рейбер сердито осмотрелся. Он вовсе не собирался приезжать сюда сегодня. Машина стояла на вершине холма, и откосы по обе стороны дороги казались ему входом в царство, вход в которое сопряжен для него с риском для жизни. Дорогу было видно примерно на четверть мили. Она бежала вниз, а потом поворачивала и исчезала за краем леса. В первый раз, когда он был здесь, они ехали по этой дороге в обратном направлении. На перекрестке их с дядей встретил негр с мулом и телегой, на край которой они уселись и поехали, болтая ногами. Он наклонился и почти всю дорогу смотрел на только что оставленные в пыли следы копыт мула.

В конце концов он решил, что неплохо было бы взглянуть на Паудерхед сегодня, чтобы завтра, когда он приедет с мальчиком, эти места не преподнесли никаких сюрпризов ему самому, однако, даже приняв такое решение, он еще какое-то время не двигался с места. Он помнил, дорога тянется еще мили на четыре или на пять, потом нужно пройти через лес и в конце концов пересечь поле. С отчетливым чувством досады он подумал о том, что придется пересекать его дважды — сегодня, а потом еще раз, завтра. Об этом поле он вообще думал с неприязнью. Потом, словно для того чтобы перестать думать, он резко надавил на педаль газа и уверенно поехал вперед. Пресвитер скакал у него за спиной, лопоча что-то непонятное и визжа от восторга.

По мере приближения к лесу дорога становилась все уже и постепенно превратилась в ухабистую тележную колею, так что скорость пришлось сбавить до минимума. Наконец он остановился на маленькой полянке, сплошь заросшей диким сорго и густым ежевичником, где дорога упиралась в опушку леса. Пресвитер выпрыгнул из машины и кинулся к зарослям ежевики, над которыми кружили яркие полосатые осы. Рейбер кинулся за ним следом и успел поймать его прежде, чем тот схватил осу. Затем он осторожно сорвал ягоду и протянул ее малышу. Тот внимательно изучил ее, а потом, виновато улыбнувшись, отдал назад, как будто они с отцом выполняли некую привычную церемонию. Рейбер выбросил ягоду и пошел искать тропинку через лес.

Он взял ребенка за руку и потащил за собой в прогал между деревьями, который, как ему казалось, скоро должен был перерасти в тропинку. Лес тут же окружил его со всех сторон, таинственный и чужой. «Ну вот, спускаюсь под землю, чтобы побеседовать с дядиной тенью», — с раздражением подумал он, и ему вдруг стало интересно, лежат ли до сих пор в золе обуглившиеся стариковы кости. На этой мысли он едва не запнулся, но тут же пошел дальше. Пресвитер во все глаза таращился по сторонам и потому еле шел. Он задрал голову и, открыв рот, смотрел вверх, как будто его вели по какому-то величественному, грандиозному дворцу. С него слетела шляпа. Рейбер подобрал ее, натянул малышу на голову и потащил его дальше. Где-то ниже по склону в полной тишине какая-то птица вывела четыре кристально-чистых звука. Ребенок, затаив дыхание, остановился.

Рейбер вдруг понял, что сегодня, вдвоем с Пресвитером, ему не пересечь поля и до цели не добраться. Завтра, когда рядом с ним будет другой мальчик и у него будет чем занять голову, все будет проще. Он вспомнил, что где-то здесь есть такое место, где растут два дерева, и, если смотреть между ними, будет видно ту самую вырубку. Когда он в первый раз шел через этот лес с дядей, они остановились там, и дядя, вытянув руку, показал ему на покосившийся некрашеный дом, стоявший на голом утоптанном дворе.

— Вот и пришли, — сказал он, — и когда-нибудь все это будет твоим — этот лес, это поле и этот прекрасный дом.

Рейбер вспомнил, как сердце тогда чуть не выпрыгнуло у него из груди.

И вдруг до него дошло, что это место действительно принадлежит ему. За всеми переживаниями из-за того, что к нему вернулся мальчик, он совсем забыл о праве собственности. Он остановился, пораженный мыслью о том, что теперь он действительно всем этим владеет. Вокруг росли его деревья, спокойные и величественные, часть того мира, законы которого не менялись с первого дня Творения. Его сердце исступленно забилось. Он быстро прикинул, что стоимость этого леса вполне могла бы покрыть расходы на обучение мальчика в колледже. На душе у него стало легче. Он потянул ребенка за собой, пытаясь отыскать то место, откуда виден дом. Он прошел всего несколько ярдов, и впереди сверкнул открытый кусок неба: то самое место. Он отпустил Пресвитера и пошел вперед.

Перед ним было то самое раздвоенное дерево, или по крайней мере так ему показалось. Опершись рукой об один из стволов, он подался вперед и выглянул из развилки. Взгляд его наскоро, ни за что не уцепившись, скользнул по-над полем, а потом вдруг резко остановился на том месте, где прежде стоял дом. Там торчали две трубы и между ними — куча обугленного мусора.

Он стоял с пустым, спокойным выражением на лице, и только как-то странно защемило сердце. Даже если кости и лежат в золе, с такого расстояния разглядеть их все равно было никак невозможно, однако перед ним тут же встал образ старика, такого, каким он был когда-то. Тот стоял на краю двора, подняв руку в знак приветствия, а сам Рейбер торчал, как перст, посреди поля, сжав кулаки, и пытался кричать, пытался сделать так, чтобы его подростковая ярость нашла выражение в простых и понятных словах. Стоял и орал во всю глотку: «Ты сумасшедший! Ты сумасшедший! Ты все врал! И вместо мозгов у тебя дерьмо собачье, и самое место тебе — в психушке!» — а потом он развернулся и побежал прочь, унося с собой одно-единственное воспоминание: о том, как изменилось лицо старика, как на нем невесть откуда появилось выражение тайной муки, и этого выражения он так и не смог забыть — никогда. И снова увидел его, глядя на две голые печные трубы.

Он почувствовал, как что-то прикоснулось к его руке, и посмотрел вниз, хотя перед глазами у него стояло все то же выражение на лице у старика, и он едва ли отдавал себе отчет в том, что перед ним теперь совсем другое лицо, лицо Пресвитера. Малыш хотел, чтобы его подняли, чтобы он тоже смог посмотреть сквозь дерево. Рейбер задумчиво поднял его и стал держать между стволами, лицом к вырубке. Ему показалось, что в бессмысленных, как забор, серых глазах отражается разрушенный дом. Через некоторое время малыш обернулся и стал смотреть на него. Рейбера вдруг охватило ужасное чувство утраты. Он понял, что не может больше здесь оставаться ни секунды. Держа малыша на руках, он развернулся и быстро пошел прочь той дорогой, которой пришел.

Он вырулил на шоссе и погнал машину прочь, судорожно вцепившись в руль, со сведенным судорогой лицом, с головой, занятой одной-единственной мыслью о той страшной дилемме, которая раздирает Таруотера изнутри и которую решить должен только он сам, потому что от этого теперь зависит не только спасение мальчика, но и его собственное спасение тоже. Он отказался от своего прежнего плана, в Паудерхед нельзя ехать так скоро. Он понял, что не сможет еще раз туда вернуться, что ему нужно искать какой-то другой выход. Он вспомнил, что случилось в лодке после обеда, и подумал, что был на правильном пути. Просто нужно было зайти еще дальше. Он решил, что мальчику просто-напросто нужно все разъяснить, разложить по полочкам. Не спорить с ним, а только рассказать, рассказать простыми, понятными словами, что у него мания, болезнь, и объяснить, что это такое. Не важно, будет он отвечать или хоть как-то реагировать, но выслушать ему придется. Ему придется узнать, что есть на свете человек, который точно знает, что с ним происходит, по той простой причине, что это в принципе поддается объяснению. На этот раз он пойдет до конца и скажет все. Мальчику следует по крайней мере знать, что у него нет никаких секретов. Пока они будут ужинать, он как бы невзначай вытащит эту манию на белый свет и даст мальчику на нее полюбоваться. Что уж он будет с ней делать — его личное дело. Рейберу вдруг показалось, что все это очень просто, что именно так и следовало поступить с самого начала. «Только время расставит все по своим местам», — подумал он.

Он остановился на оштукатуренной в розовый цвет заправочной станции, где продавали керамические фигурки, детские волчки и прочую дребедень. Пока машину заправляли, он вышел поискать какую-нибудь вещицу, которую можно было бы предложить мальчику в знак примирения. Он хотел, чтобы предстоящая встреча прошла как можно более гладко. Его взгляд скользил по полке, на которой стояли керамические муляжи рук, вампирских клыков, коробочки с фальшивыми собачьими экскрементами, которые можно подбросить кому-нибудь на коврик перед дверью, деревянные тарелки с выжженными на них циничными надписями. Наконец он увидел удивительно ухватистый гибрид штопора и открывашки. Он купил его и вышел.

Когда они вернулись в номер, мальчик по-прежнему лежал на койке. Его лицо было абсолютно спокойным, казалось, с тех пор, как они вышли, он ни разу не сдвинул

взгляда с одной точки. Рейберу снова привиделось то лицо, которое так потрясло его бывшую жену, он почувствовал мгновенный приступ отвращения к мальчику, и его пробрала дрожь. Пресвитер взобрался на койку, и Таруотер спокойно посмотрел ему в глаза. Он, казалось, вообще не заметил, что Рейбер тоже вошел в комнату.

— Я так проголодался, что, наверное, съел бы лошадь, — сказал учитель. — Пошли вниз.

Мальчик обернулся и спокойно, без особого интереса, но и без враждебности ответил:

— Если ты собираешься ужинать здесь, именно это тебе и подадут.

Рейбер, никак не отреагировав на шутку, вынул из кармана штопор-открывашку и небрежно уронил его мальчику на грудь.

— Может, пригодится когда-нибудь, — сказал он, отвернулся и стал мыть руки в тазу с водой.

В зеркале он увидел, как Таруотер осторожно взял металлический кругляш и принялся рассматривать. Он вытащил штопор, потом задумчиво затолкал его обратно. Он изучал вещицу спереди и сзади, потом взвесил на ладони, где она легла удобно, как монета в полдоллара. Через минуту он нехотя произнес:

Она мне совсем не нужна, но все равно спасибо,— и положил открывашку в карман.

Его внимание опять вернулось к Пресвитеру, как к себе домой. Приподнявшись на локте, он внимательно посмотрел на ребенка.

— А ну-ка встань, — медленно сказал он.

Было такое ощущение, что он отдает команду маленькому зверьку, которого успешно дрессировал все последнее время. Голос звучал спокойно, но с некоторой ноткой интереса: выйдет — не выйдет. Всю свою обычную враждебность он, казалось, взял на поводок и направил на достижение цели. Ребенок смотрел на него как зачарованный.

— Я ведь сказал тебе, встань! — медленно повторил он. Ребенок послушно сполз с кровати.

Рейбер почувствовал укол нелепой ревности. Он стоял, раздраженно нахмурившись, и смотрел, как, не говоря ни слона, мальчик выходит из комнаты, а Пресвитер покорно идет за ним. Через секунду он бросил полотенце в таз и отправился за ними следом.

Мотель сотрясался от топота восьми пар ног. В том конце холла, где хозяйка заведения держала музыкальный автомат, танцевали. Троица уселась за жестяной красный стол, и Рейбер отключил свой слуховой аппарат до лучших времен, пока не прекратится светопреставление. Он сидел и смотрел по сторонам, злясь, что его потревожили.

Танцующие были ровесники Таруотеру, но, казалось, принадлежали к совершенно другому виду. Девочек можно было отличить от мальчиков только по узким юбкам и голым ногам. Лица и головы у всех были почти одинаковые. Они танцевали с какой-то остервенелой сосредоточенностью. Пресвитер оцепенел. Он привстал на стуле и смотрел на них, свесив голову набок, так что она, казалось, вот-вот отвалится. Таруотера смотрел сквозь них, и взгляд у него был темный и отсутствующий. Эти подростки, видимо, были для него чем-то вроде мошек, которые жужжат и кружатся у него перед глазами.

Музыка всхлипнула в последний раз, подростки, толкаясь, пробились к своему столику и развалились на стульях. Рейбер включил слуховой аппарат и вздрогнул, когда ему в голову ворвался трубный рев Пресвитера. Малыш подпрыгивал на стуле и вопил от разочарования. Когда танцоры увидели его, он прекратил шум, встал по стойке смирно и принялся пожирать их взглядом. За их столиком воцарилась раздраженная тишина. Вид у них был такой, словно их оскорбила в лучших чувствах какая-то ошибка мироздания, что-то такое, что надлежало исправить, прежде чем показывать им. С каким наслаждением Рейбер подскочил бы к ним сейчас и заехал в эти дурацкие рожи стулом. Они встали и, угрюмо подталкивая друг друга, упаковались в открытый автомобиль, который тут лее взревел и умчался, возмущенно окатив мотель волной полетевшего из-под колес песка и гравия. Рейбер выдохнул так, словно воздух у него в легких был острым и мог его поранить. И тут ему на глаза попался Таруотер.

Мальчик смотрел прямо на него и улыбался едва заметной, но вполне ясной по смыслу улыбкой, словно видел его насквозь. Эту улыбку Рейберу и раньше доводилось видеть у него на лице. Она издевалась над ним, опираясь на какое-то глубинное, нутряное знание, которое с каждым разом становилось все глубже и, по мере приближения к самой его сокровенной сути, все отчетливей перерастало в полнейшее к нему безразличие. Рейбера вдруг как током ударило, он понял смысл этой улыбки, и его охватила такая злоба, что на мгновение он лишился сил. «Убирайся, — хотелось крикнуть ему, — и чтобы я больше не видел твоей проклятой наглой рожи! Убирайся к дьяволу! Проваливай и крести хоть целый мир!»

Женщина уже какое-то время стояла рядом с ними и ждала, когда учитель сделает заказ, но внимания он на нее обращал не больше, чем на невидимку. Она принялась постукивать меню по стакану, а потом просто сунула его Рей-беру под нос. Не читая, он сказал:

— Три гамбургера с гарниром,— и оттолкнул меню прочь. Когда она ушла, он сухо проговорил:

— Я хочу раскрыть перед тобой кое-какие карты.

Он посмотрел мальчику в глаза и, натолкнувшись на знакомый ненавистный в них блеск, попытался взять себя в руки.

Таруотер перевел взгляд на стол, как будто ждал, что сейчас Рейбер достанет карты и начнет их раскладывать.

— Это значит, что я хочу поговорить с тобой начистоту, сказал учитель, стараясь скрыть раздражение. Он изо всех сил старался сделать так, чтобы его взгляд и голос казались такими же безразличными, как у его визави.— Мне нужно кос что сказать тебе, и тебе придется это выслушать. Что тебе после этого делать — решай сам. Я не собираюсь больше руководить твоими поступками. Я хочу просто рассказать тебе все как есть,— Его голос звучал нервно и зло. Он будто читал выдержку из газеты. — Я заметил, что ты уже вполне в состоянии смотреть Пресвитеру в глаза. Это хорошо. Это значит, что ты уже сделал шаг вперед. Однако не думай, что теперь, раз ты можешь смотреть ему в глаза, той опасности, которая тебя подстерегала, больше не существует. Вовсе нет. Старик все еще крепко держит тебя. Не думай, что ты уже свободен.

Мальчик продолжал смотреть на него все с той же понимающей улыбкой.

— Это в тебя он заронил свое семя, — сказал Рейбер. — И ты ничего не можешь с этим поделать. Оно упало на дурную почву, но корни пустило глубоко. А во мне, — с гордостью сказал он, — оно упало на камень, и ветер унес его прочь. — Учитель ухватился за стол, как будто собирался швырнуть его в мальчика. — Черт тебя подери! — сказал он хриплым прерывистым голосом. — Оно сидит и в тебе, и во мне. Разница в том, что я о нем знаю и могу его контролировать. Я выдираю его с корнем, а ты слишком слеп, чтобы увидеть и распознать его в себе. Ты даже не знаешь, что руководит твоими поступками.

Мальчик злобно сверкнул глазами, но ничего не ответил.

«По крайней мере,— подумал Рейбер,— я стер с его физиономии это дурацкое выражение». Несколько секунд он молчал, обдумывая, что сказать дальше.

Женщина вернулась и принесла три тарелки. Она поставила их на стол медленно, чтобы хватило времени отследить происходящее. Лицо у мужчины вспотело и выглядело утомленным, совсем как у мальчика. Последний бросил на нее раздраженный взгляд. Мужчина сразу стал есть, как будто хотел побыстрее с этим покончить. Ребенок быстро схватил булку и стал слизывать с нее горчицу. Старший мальчик посмотрел на свой гамбургер так, словно мясо в нем было несвежее, и не прикоснулся к нему. Она ушла и, на несколько секунд задержавшись на пороге кухни, бросила на них возмущенный взгляд. Наконец мальчик взял свой гамбургер. Он почти донес его до рта, но потом положил обратно. Он дважды брал его и дважды возвращал на тарелку, так и не откусив. Потом он стянул с головы шляпу и скрестил руки на груди. Она решила, что с нее хватит, и закрыла за собой дверь.

Учитель подался вперед через стол, буравя мальчика светлыми и острыми, как два стальных сверла, глазами.

— Ты даже есть не в состоянии, — сказал он, — потому что что-то гложет тебя изнутри. И я намерен сказать тебе, что это такое.

— Глисты, — прошипел Таруотер так, словно больше был не в состоянии сдерживать кипящее в нем отвращение.

— Что, выслушать кишка тонка? — спросил Рейбер. Мальчик подался вперед, будто ни с того ни с сего весь превратился во внимание.

— Ты не можешь сказать мне ничего такого, что у меня кишка тонка будет выслушать, — сказал он.

Учитель выпрямился.

— Хорошо, — сказал он, — тогда слушай. — Он скрестил руки на груди и, прежде чем начать, секунду смотрел на мальчика. Потом заговорил холодным тоном: — Старик приказал тебе окрестить Пресвитера. Этот его приказ крепко засел в твоей голове и, как валун на дороге, мешает тебе двигаться дальше.

Кровь отхлынула от лица Таруотера, но глаз он не отвел. Все понимающий блеск в них пропал, и теперь он смотрел на Рейбера с яростью. Учитель говорил медленно, аккуратно подбирая слова, словно перебирался через горную речку и нащупывал камни поустойчивей.

— Пока ты не избавишься от своего маниакального желания окрестить Пресвитера, ты не сможешь стать нормальным человеком. В лодке я сказал, что ты вырастешь уродом. Мне не следовало этого говорить. Я имел в виду, что у тебя есть выбор. Я хочу, чтобы ты понял, между чем и чем выбирать. Я хочу, чтобы ты сделал этот выбор сам, а не просто шел как лунатик, одержимый манией, которой он даже не в силах понять. То, что нам понятно, мы можем держать под контролем, — сказал он. — Ты должен понять, что тебе мешает. Не знаю, хватит ли у тебя сообразительности разобраться в этом. Это непросто.

Лицо у мальчика казалось высохшим и старым, как будто он уже давным-давно во всем разобрался, и теперь это было частью его самого, как невнятный ток смерти в его кроим. Факты он принял молча, лицом к лицу, и учителя это тронуло. Злость как рукой сняло. В холле было тихо. Из окон на стол упал розовый свет. Таруотер перевел взгляд с дяди на Пресвитера. Волосы у ребенка стали розовые, светлее лица. Он сосал ложку; глаза его потонули в нависшей тишине.

— Есть два способа решения этой проблемы, — сказал Рейбер. — Какой из них тебе ближе — решай сам.

Таруотер снова посмотрел на него — без насмешки, без блеска в глазах, но и без интереса, словно для него все было уже решено окончательно и бесповоротно.

— Крещение — пустой ритуал, не более того, — сказал учитель.— Есть единственный способ по-настоящему родиться заново, и он состоит в том, чтобы постоянно совершенствоваться, понять самого себя. На это уходит много времени и много сил, не спорю. Но, пролив немного воды и произнеся пару слов, ты ничего не добьешься от вечности. То, что ты хочешь сделать, бессмысленно, а потому простейшее решение проблемы состоит в том, чтобы взять и сделать это. Прямо здесь и сейчас, вот этой водой из стакана. Я разрешаю тебе сделать это, чтобы вся эта дурь больше не мучила тебя. Если все дело только во мне, так крести его прямо сейчас.

Он подтолкнул стакан с водой к мальчику. Взгляд у него был терпеливый и насмешливый.

Мальчик посмотрел на стакан и тут же отвел глаза. Его рука, лежавшая на столе рядом с тарелкой, дернулась. Он сунул ее в карман, отвернулся и стал смотреть в окно. Сама манера его движения, казалось, говорила о том, что он потрясен до глубины души, что он сам не свой и просто не знает, что ему делать дальше.

Учитель взял стакан и поставил его на прежнее место, прямо перед собой.

— Я знал, что ты на это не купишься, — сказал он. — Я знал, что ты не станешь совершать глупых поступков, недостойных той смелости, которую ты уже проявил.

Он взял стакан и выпил остатки воды. Потом поставил его обратно на стол. Казалось, еще секунда, и он рухнет без сил, как альпинист, который дни и ночи напролет взбирался на вершину горы и буквально только что ее покорил.

Через некоторое время он сказал:

— Другой путь куда сложнее. Этот путь я выбрал для себя. Здесь ты рождаешься заново по-настоящему, потому что прилагаешь к этому все свои силы. Все свои умственные способности. — Он говорил сбивчиво. — Другой путь состоит в том, чтобы встретить сбою одержимость лицом к лицу и бороться с ней, выпалывать этот сорняк всякий раз, когда чувствуешь, что он снова пошел в рост. Неужели я должен объяснять это тебе? Умному молодому человеку, который вполне мог бы и сам до этого додуматься?

— Не надо мне ничего объяснять,— пробормотал Таруотер.

— Навязчивой идеи окрестить его у меня нет, — сказал Рейбер. — Моя мания куда сложнее, но суть одна и та лее, и способ искоренить ее — один и тот же.

— Ничего не то же самое, — сказал Таруотер, повернувшись к дяде. В его глазах снова появился прежний блеск. — Я могу раз и навсегда вытащить ее вместе с корнями. Я могу действовать, я же не как ты. Ты только и делаешь, что думаешь, что бы ты сделал, если бы смог сделать. Я — нет.

Я могу это сделать, могу действовать. — Он смотрел на дядю с презрением, но презрение это было уже другим. — Во мне, — сказал он, — все по-другому.

— Существуют определенные законы, которым подчиняется поведение любого человека, — сказал учитель. — И ты не исключение. — Он абсолютно точно понимал, что ненависть — это единственное чувство, которое вызывает у него этот мальчик. Самый его вид был ему противен.

— Погоди немного — сам увидишь, — сказал Таруотер, как будто мог что-то доказать, не выходя из этой комнаты.

— Опыт — жестокий учитель, — сказал Рейбер. Мальчик пожал плечами и встал. Он пересек комнату, подошел к дверной сетке и стал смотреть сквозь нее на улицу. Пресвитер сразу слез со стула и пошел за ним, на ходу напяливая шляпу. Таруотер ощутимо напрягся, когда малыш подошел к нему, но с места не сдвинулся, а Рейбер сидел и смотрел, как эти двое стоят рядом и смотрят на улицу — две фигуры в шляпах, нелепые и допотопные, связанные между собой каким-то общим нервным напряжением, которое исключало необходимость в нем самом. Потом он с нарастающим чувством тревоги увидел, как мальчик положил руку на шею малышу, открыл дверь и вывел его наружу. Ему пришло в голову, что под «сделать что-нибудь» мальчик имел в виду возможность превратить ребенка и своего раба, научить Пресвитера, как преданную собаку, подчиняться его командам. Вместо того чтобы избегать его, он решил полностью подчинять его себе, чтобы показать Рейберу, кто здесь хозяин.

«Вот только я этого не позволю,— подумал Рейбер.— Пели кому Пресвитер и будет подчиняться, то только мне». Он положил деньги на стол под солонку и вышел за ними.

Небо было ярко-розовым и излучало свет почти потусторонний, так что все земные цвета казались ярче. Всякий пробившийся сквозь гравий сорняк казался живым зеленым первом. Мир, как змея, менял кожу. Мальчики были уже па полпути к мосткам, они шли медленно, и рука Таруотера по-прежнему лежала у Пресвитера на шее, но Рейберу показалось, что это Пресвитер ведет Таруотера, что именно он захватил мальчика в плен. Учитель с мрачным удовольствием подумал о том, что рано или поздно уверенности в себе и в своих убеждениях у Таруотера поубавится.

Они дошли до края мостков и остановились, глядя вниз на воду. А потом, к вящей досаде Рейбера, мальчик взял ребенка под мышки, как мешок, и посадил в лодку, которая была привязана к мосткам.

— Я не давал тебе разрешения катать Пресвитера на лодке, — сказал Рейбер.

Может быть, Таруотер услышал его, а может, и нет; он не ответил. Он сел на край мостков и несколько секунд смотрел на противоположный берег озера. Половинка большого красного шара висела, почти не двигаясь, над дальней стороной озера, как будто озеро само было вытянутой в овал половинкой солнца, разрезанного в середине зубчатой полосой леса. По воде на разной глубине плыли красные и оранжевые облака. Рейберу вдруг больше всего на свете захотелось провести полчаса в одиночестве и не видеть этих детей — ни того, ни другого.

— Хотя, впрочем, давай, прокати его,— сказал он,— только, пожалуйста, будь осторожен.

Мальчик не пошевелился. Он сидел, наклонившись вперед, ссутулив худые плечи, руками вцепившись в край пристани. Он словно удерживал равновесие перед решающим прыжком.

Потом он соскочил в лодку к Пресвитеру.

— Присмотришь за ним? — спросил Рейбер.

Лицо Таруотера было похоже на древнюю маску, которая высохла и поблекла.

— Я о нем позабочусь, — сказал он.

— Спасибо, — ответил дядя.

На секунду его отношение к мальчику потеплело. Он зашагал по мосткам назад к мотелю. Дойдя до двери, он повернулся и посмотрел, как лодка удаляется от берега. Он поднял руку и помахал им, но Таруотер никак не показал, что он заметил этот жест, а Пресвитер сидел к отцу спиной.

Маленькая фигурка в черной шляпе сидела в лодке, как пассажир, которого мрачный лодочник везет через озеро к какому-то таинственному месту назначения.

Вернувшись в номер, Рейбер лег на койку и попытайся снова почувствовать то облегчение, которое снизошло на него, пока он ездил днем на машине. Едва ли не единственным чувством, которое он испытывал в присутствии мальчика, было колоссальное напряжение, и когда это чувство на какое-то время оставляло его, он понимал, до какой степени оно непереносимо. Он лежал и с отвращением думал о той минуте, когда это лицо с неизменным выражением молчаливого вызова снова появится в дверях. Он представил, что ему все лето придется бороться с холодным упрямством мальчика. Он начал думать о том, может ли Таруотер уйти от них по своей собственной воле, и через секунду понял, что хочет именно этого. Он больше не чувствовал никакого желания исправлять его. Единственное, чего он хотел, так это избавиться от него. Он с ужасом подумал о том, что мальчик останется с ними навсегда, и стал размышлять, как бы спровадить его побыстрее. Он знал, что мальчик не уйдет, пока рядом будет Пресвитер. Он даже подумал было, а не отправить ли ему Пресвитера и впрямь на несколько недель в специализированное учреждение. Впрочем, от одной этой мысли он пришел в ужас и тут же переключился на другие возможные варианты. Потом он ненадолго задремал и во сне видел, как вместе с Пресвитером мчится на машине от надвигающегося на них облака, похожего на торнадо. Он проснулся и увидел, что в комнате стало почти совсем темно.

Он встал и подошел к окну. Лодка с двумя пассажирами находилась примерно в центре озера и почти не двигалась. Окруженные водой, они сидели и смотрели друг на друга, маленький приземистый Пресвитер и Таруотер, длинный и тощий, слегка наклонившийся вперед, сосредоточив все свое внимание на сидящем напротив него малыше. Они будто попали в сильное магнитное поле, которое властно удерживает их вместе. Истошно-багровое небо, казалось, вот-вот взорвется и погрузится во тьму.

Рейбер отошел от окна и снова упал на кровать, но спать он больше не хотел. У него было какое-то странное чувство, что он чего-то ждет и отмеряет время. Он лежал с закрытыми глазами, словно слушал неведомые миру звуки, которые мог услышать только тогда, когда был выключен слуховой аппарат. Похожее чувство он испытывал в детстве — похожее по насыщенности, а не по сути, — когда лежал и ждал, что в любой момент город может расцвести и превратиться в вечный Паудерхед. Теперь он тоже чувствовал, что ждет каких-то грандиозных перемен. Ждет, что весь мир превратится в кучу пепла меж двух обгорелых труб.

А он будет всего лишь наблюдатель, не более того. Чувство ожидания было совершенно безмятежным. Жизнь никогда его особенно не баловала, а потому и жалеть было не о чем. Он убеждал себя в том, что даже собственная гибель совершенно ему безразлична. Ему казалось, что это безразличие есть вершина человеческого величия, и, забыв на секунду обо всех своих промахах, забыв, как чудом удержался на последней грани нынче днем, он почувствовал, что этой вершины он уже достиг. Покой в том, чтоб ничего не чувствовать.

Он лениво наблюдал, как в окне поднимается круглая красная луна. Она была как солнце, только на обратной стороне земли. Он принял решение. По возвращении мальчика он скажет: «Мы с Пресвитером сегодня же возвращаемся в город. Ты можешь поехать с нами, но только при соблюдении следующих условий: ты не начинаешь действовать со мной заодно — ты действуешь со мной заодно, целиком и полностью. Ты меняешь свое отношение ко мне и к жизни, ты проходишь тесты, ты готовишься осенью пойти в школу. И прямо сейчас ты снимешь с головы эту шляпу и выбросишь ее в окно. Если ты на все это не согласен, мы с Пресвитером уезжаем без тебя».

Потребовалось пять дней, чтобы все встало на свои места. Он вспомнил свои дурацкие чувства в ту ночь, когда появился мальчик, вспомнил, как сидел у его постели и думал, что теперь у него наконец-то есть сын, перед которым открыто будущее. Он вспомнил, как шел за ним по темным переулкам, чтобы оказаться в конце концов в этой отвратительной молельне, вспомнил, каким был идиотом, когда стоял под окном и слушал проповедь сумасшедшей девочки. Теперь он едва мог в это поверить. Даже прежняя идея отвезти мальчика назад в Паудерхед казалась теперь нелепой, а поехать туда сегодня днем мог только психически нездоровый человек. Ему было стыдно за свои сомнения, за неуверенность, за свое настойчивое стремление изменить мальчика. Теперь он не видел во всем этом абсолютно никакого смысла. Он почувствовал, что после пяти дней безумия к нему вернулся здравый смысл. Он с нетерпением ждал, когда же они вернутся, чтобы как можно скорее выдвинуть свой ультиматум.

Он закрыл глаза и подробно представил себе эту картину: угрюмое лицо мальчика, попавшего в безвыходное положение, вынужденного опустить свои нахальные глаза. Его сила заключалась теперь в том, что ему было безразлично, останется мальчишка или нет. Улыбнувшись, он подумал, что его безразличие не идеально: он безусловно хотел, чтобы мальчик убрался восвояси. Скоро он задремал опять и опять вместе с Пресвитером спасался на машине от надвигавшегося торнадо.

Когда он снова проснулся, луна, успевшая добраться уже до середины окна, светила привычным блеклым светом. Он сел, вздрогнув всем телом, как будто в лицо ему заглянул чужой человек, вестник, который только что, задыхаясь, вошел к нему в комнату.

Он встал, подошел к окну и выглянул наружу. Небо было совершенно черным, по озеру пролегла четкая лунная дорожка. Сощурив глаза, он высунулся из окна, но ничего не увидел. В самой этой тишине что-то было не так. Он включил слуховой аппарат, и голова сразу загудела от монотонного скрежета сверчков и древесных лягушек. Он подождал. Потом, за секунду до того, как случилось непоправимое, он ухватился за металлическую коробочку слухового аппарата, словно когтями впившись в собственное сердце. В тишине раздался вопль.

Он не пошевелился. Он стоял абсолютно неподвижно, оцепенев, ничего не чувствуя, пока слуховой аппарат ловил и пережевывал отдаленные звуки жестокой, длительной борьбы. Вопль прервался, но потом возник снова. Теперь он звучал ровно, то усиливаясь, то затухая. Аппарат создавал иллюзию, что эти звуки вырываются из него самого, что там, внутри, кто-то пытается освободиться, продраться наружу сквозь плоть. Он стиснул зубы. Мышцы на лице напряглись, обнаружив под кожей живые линии боли, более жесткой, чем кость. Его лицо окаменело. Ни единый крик не должен ускользнуть от него. Он знал только одно, только в одном был уверен — ни единый крик не должен от него ускользнуть.

Вопль то усиливался, то затухал, потом взметнулся последний раз, в самый решающий момент, как будто после сотен лет ожидания смог наконец прорваться в спасительную тишину. И над ним опять сомкнулись мелкие ночные звуки.

Он так и остался стоять у окна. Он знал, что случилось. То, что случилось, было так же очевидно, как если бы он

сам стоял в воде вместе с мальчиком, и они вдвоем не давали ребенку всплыть, пока тот не перестал биться. Он стоял и смотрел через тихий, пустой водоем на стоящий у воды темный лес. Мальчик, скорее всего, шел сейчас по этому лесу навстречу своей ужасной судьбе. Он знал, инстинктом настолько же верным, как монотонное, механическое биение собственного сердца, что, даже утопив ребенка, мальчик окрестил его, что теперь ему не миновать всего того, к чему его готовил старик, и что сейчас он бредет сквозь черный лес, чтобы сшибиться в отчаянной схватке со своей судьбой.

Он стоял, пытаясь вспомнить что-то очень важное, пока не ушел от окна. Наконец он ухватил эту мысль, такую неясную и далекую, словно все это уже произошло, причем давно, очень давно. Завтра нужно будет прочесать озеро, чтобы найти Пресвитера.

Он стоял и ждал, когда невыносимая боль, нестерпимая мука, которые он должен был ощутить, охватят его, чтобы можно было не обращать на них внимания, но так ничего и не почувствовал. Он так и стоял у окна, с чувством удивительной легкости во всем теле, пока не понял, что не будет никакой боли, которую нужно было бы преодолевать.

ЧАСТЬ III

ГЛАВА 10

В свете фар у обочины дороги появился мальчик. Слегка подобравшись, он повернулся и выжидательно смотрел на машину. В его глазах на секунду зажегся красный огонек, совсем как у кроликов и оленей, которые ночью стрелой проносятся перед мчащими по шоссе автомобилями. Штаны у него были мокрые до колен, как будто он пробирался через болото. Шофер выскочившего из темноты грузовика выглядел в громоздкой стеклянной кабине совсем карликом, он резко ударил по тормозам и, пустив мотор работать на холостых оборотах, потянулся через соседнее сиденье и открыл дверцу. Мальчик забрался в кабину.

Это был дальнобойный грузовик, огромный и похожий на скелет доисторического ящера, и в кузове он вез четыре автомобиля, подогнанных тесно один к другому, как патроны в магазине. Шофер, жилистый мужчина с резко загнутым книзу носом и тяжелыми веками, подозрительно оглядел попутчика, потом нажал на сцепление, и грузовик, отчаянно взревев, тронулся с места.

— Если ты, приятель, хочешь, чтобы я тебя подбросил, не давай мне спать, — сказал он. — Я тебя не для того подобрал, чтоб тебе одолжение сделать.

По голосу было понятно, что он из какой-то другой части страны. Концы его фраз, как хвосты, неизменно загибались вверх.

Таруотер открыл рот, словно надеясь, что слова появятся сами собой, но ничего подобного не произошло. Так он и сидел, уставившись на шофера, с полуоткрытым ртом. Лицо его было бледным.

— Парень, я не шучу, — сказал шофер.

Мальчик крепко прижимал локти к бокам, чтобы его не трясло.

— Мне только доехать, где это шоссе выходит на пятьдесят шестое,— сказал он наконец. Его голос как-то странно скакал вверх-вниз, как будто он впервые открыл рот после какой-то страшной неудачи. Казалось, он постоянно слушает сам себя, пытаясь сквозь это дрожание различить некую твердую звуковую основу.

— Давай рассказывай что-нибудь, — сказал шофер. Мальчик облизал губы. Через секунду он сказал высоким, совершенно не слушающимся голосом:

— Я никогда на разговоры времени не тратил. Я всегда дела делал.

— И что же такого ты сделал в последнее время? — спросил шофер. — Почему у тебя штанины мокрые?

Мальчик опустил глаза и стал смотреть на свои мокрые штаны. Казалось, они полностью отвлекли его от всех тех слов, которые он только что собирался произнести вслух, целиком завладев его вниманием.

— Очнись, парень, — сказал шофер. — Я спрашиваю, почему у тебя штанины мокрые?

— Потому что я их не снял, когда делал это, — сказал он. — Я ботинки снял, а штаны снимать не стал.

— А что такого ты делал?

— Мне домой надо, — сказал он. — Я там, на пятьдесят шестом, вылезу, а потом по просеке пойду. До утра, видать, как раз и доберусь.

— Почему у тебя штанины мокрые? — не отставал шофер.

— Я мальчика утопил, — сказал Таруотер.

— Одного-единственного, и только-то? — спросил шофер.

— Да.

Он потянулся и вцепился шоферу в рукав. Несколько секунд его губы шевелились. Потом они замерли и зашевелились снова, как будто он не находил слов, чтобы выразить свою мысль. Он закрыл рот, потом снова попытался что-то сказать и снова не издал не звука. Потом фраза наконец сорвалась с губ и пропала:

— Я окрестил его.

— Да ну? — сказал шофер.

— Случайно. Я не хотел, — еле слышно сказал мальчик. Потом, уже спокойнее, он произнес: — Слова сами вырвались, но это ведь ничего не значит. Заново не рождаются.

— Верно, — сказал шофер.

— Я хотел только утопить его, и все,— сказал мальчик. — Рождаются-то всего один раз. А это просто слова, они сами у меня с языка сорвались и ушли в воду. — Он сильно встряхнул головой, как будто хотел разогнать ненужные мысли. — А куда я еду, там только сарай, больше ничего, — начал он снова,— потому что дом сгорел. Но это так и надо. Я не хочу, чтобы от него что-нибудь осталось. Там теперь все мое.

— От кого, «от него»? — пробормотал шофер.

— От деда моего, — сказал мальчик. — Я назад еду. И оттуда больше уже никуда. Я теперь там хозяин. Никто и пикнуть не посмеет. Не надо мне было уезжать, да только я ведь должен был доказать, что никакой я не пророк. Ну, и доказал. — Он помолчал немного, а потом дернул шофера за рукав. — Доказал тем, что утопил его. Даже если я его и окрестил, это ведь случайно получилось. А теперь я должен только заниматься своим делом, пока не умру. Ни крестить никого не должен, ни пророчествовать.

Шофер быстро взглянул на него, а потом опять стал смотреть на дорогу.

— Не будет никакого светопреставления, никакого пламени, — сказал мальчик. — Есть люди, которые могут действовать и которые не могут. Вот и все. Я могу действовать, и я не голодный. — Слова срывались с губ, как будто выталкивая друг друга. Потом он вдруг замолчал. Он, казалось, следил за темнотой, которую всегда на одно и то же расстояние гнали вперед фары. На обочине то и дело возникали и исчезали какие-нибудь дорожные знаки.

— Какую-то чушь ты несешь, — сказал шофер, — но все равно, давай неси дальше. Мне спать нельзя. Я тебя не за ради прогулки везу.

— Мне больше нечего сказать, — сказал Таруотер слабым голосом. Казалось, что мальчик надорвет его, если будет много говорить, что голос его ломается после каждого произнесенного звука. — Я хочу есть, — сказал он.

— Ты же только что сказал, что не голоден, — возразил шофер.

— Я не голоден до хлеба насущного,— сказал мальчик.— Но я бы съел что-нибудь. Обед я есть не стал, а ужина не было.

Шофер порылся в кармане и достал слегка помятый сандвич, завернутый в вощеную бумагу.

— Вот, возьми, — сказал он. — Я от него только один раз откусил. Невкусный он какой-то.

Таруотер взял сандвич и сжал его в руке, не разворачивая.

— Давай ешь! — раздраженно сказал шофер. — Что с тобой такое?

— Когда я уже совсем соберусь что-нибудь съесть, раз, и нет никакого голода, — сказал Таруотер. — Как будто у меня в животе пусто, и эта пустота ничего туда не пускает. Если я его съем, меня вырвет.

— Эй ты, — сказал шофер, — смотри не наблюй мне тут. А если у тебя зараза какая, так вообще выметайся отсюда.

— Меня не тошнит, — сказал мальчик. — Меня сроду никогда не тошнило, только если съем слишком много. А то, что я его окрестил, так это ж просто слова. Я домой еду,— сказал он. — Я там теперь хозяин. Пока придется в сарае спать, пока не придумаю, где бы себе дом построить. Было бы у меня дури поменьше, я б его вытащил и на улице сжег. Не надо было дом сжигать вместе с ним.

— Век живи — век учись, — сказал шофер.

— У меня дядя все на свете знает, — сказал мальчик, — а только все равно дурак. Ничего сделать не может. Он только и делает, что думает. У него голова такая, с проводом, а к уху электрический шнур подключается. Он умеет мысли читать. Он знает, что заново не родишься. А я все то же знаю, что и он, только я еще и действовать могу. Я это доказал, — добавил он.

— Может, сменишь пластинку? — поинтересовался шофер. — Сколько у тебя сестричек дома?

— Я родился на поле скорбей, — сказал мальчик.

Он снял шляпу и почесал голову. Волосы у него были жидкие и тусклые, темные на фоне белого лба. Он положил шляпу на колени, как чашу, и заглянул в нее. Достал оттуда коробок спичек и белую карточку.

— Я это все себе в шляпу положил, когда топил его, —сказал он. — Боялся, что в карманах намокнет. — Он поднес карточку к глазам и вслух прочитал: — «Т. Фосетт Микс. Завод скобяных изделий. Мобил, Бирмингем, Атланта».— Он засунул карточку за ленту и надел шляпу обратно на голову. Спички он сунул в карман.

У шофера голова стала падать на грудь. Он тряхнул ею и сказал:

— Говори давай, мать твою.

Мальчик полез в карман и достал штопор-открывашку, который ему подарил учитель.

— Это мне дядя дал, — сказал он. — Он неплохой. Знает кучу всего. Думаю, эту вещь я как-нибудь использую. — И он посмотрел на удобно лежавший в ладони штопор. — Думаю, она мне как-нибудь пригодится, — попросил он, — открыть что-нибудь.

— Расскажи анекдот, — попросил шофер.

Внешний вид мальчика говорил о том, что анекдотов он никаких не знает. И о том, что навряд ли он вообще знает, что такое анекдот.

— Знаешь, какое самое величайшее изобретение человека? — спросил он наконец.

— Не-а, — сказал шофер, — какое?

Мальчик не ответил. Он снова смотрел вперед, в темноту, и казалось, уже забыл, что вообще задал вопрос.

— Какое самое величайшее изобретение человека? — раздраженно спросил водитель грузовика.

Мальчик повернулся и посмотрел на него, явно не понимая, в чем дело. У него в горле что-то щелкнуло, а потом он сказал:

— Что?

Шофер сердито уставился на него:

— Что с тобой такое?

— Ничего, — сказал мальчик. — Я хочу есть, только я не голодный.

— Ты не из дурдома ли, часом, сбежал? — пробормотал шофер. — Такое впечатление, что в этих краях все прямиком оттуда. Пока до Детройта не доеду, наверняка не попадется ни одного нормального.

Несколько миль они ехали молча. Грузовик все сбавлял и сбавлял скорость. Веки шофера падали, как будто были налиты свинцом. Он тряс головой, чтобы открыть глаза, но они почти сразу закрывались опять. Грузовик стал вилять. Шофер опять ожесточенно потряс головой, съехал с дороги на широкую обочину, откинулся назад и захрапел, даже не взглянув на Таруотера.

Мальчик тихо сидел на соседнем сиденье. В его широко открытых глазах сна не было совсем. Казалось, он никогда не сможет их .закрыть и перед его открытым взором всегда будет стоять один и тот же вид. Вскоре глаза его закрылись, но тело не расслабилось. Он сидел прямо, с выражением полной собранности на лице, как будто под закрытыми веками не спал внутренний взгляд и все пытался отыскать истину в рваной путанице сна.

Они сидели в лодке и смотрели друг на друга, подвешенные в мягкой и бездонной тьме, разве что чуть тяжелее черного воздуха вокруг, но видеть темнота ничуть не мешала. Он видел так же хорошо, как днем. Он глядел в темноту, прекрасно различая глаза сидевшего напротив малыша, светлые и тихие. Они утратили привычную рассредоточенность взгляда и приучились неотрывно следить за ним, блеклые, как у рыбы, и очень внимательные. Рядом с ним, как корабельный лоцман рядом с капитаном, стоял его верный друг, тощий и похожий на тень, на чьи советы мальчик полагался как в городе, так и в деревне.

Поторопись, сказал он. Время — оно как деньги, а деньги — как кровь, и время превращает кровь в прах. Мальчик взглянул в глаза склонившегося над ним друга и с удивлением заметил, что они фиолетовые, очень глубокие и внимательные, и смотрят на него странным, сочувствующим и голодным взглядом. Мальчик отвернулся. Ему стало неуютно.

Поступков более внятных, чем этот, просто не бывает, сказал друг. Когда имеешь дело с покойниками, приходится действовать. Голых слов недостаточно, чтобы сказать «нет».

Пресвитер снял шляпу и выкинул ее за борт, и она поплыла, черная по черной глади озера. Мальчик повернулся, следя глазами за шляпой, и вдруг увидел, что сзади, уже менее чем в двадцати ярдах, на него надвигается берег, безмолвный, как лоб неведомого левиафана, чуть возвышающийся над водой. Он почувствовал, что у него нет тела, нет ничего, кроме головы, а голова полна воздухом, и он готов к тому, чтобы раз и навсегда разобраться со всеми покойниками сразу.

Будь мужчиной, посоветовал друг, будь мужчиной. Всего только и нужно, что утопить одного недоумка.

Мальчик перегнулся через борт к темным зарослям кустарника и привязал лодку. Потом снял ботинки, переложил содержимое карманов в шляпу и положил ее на ботинок, и все это время серые глаза спокойно следили за ним, словно в ожидании схватки, которой уже не миновать. Фиолетовые глаза тоже следили за ним, но в них таилось плохо скрытое нетерпение.

Не время раздумывать, сказал наставник. Сделал дело — и свободен.

Вода вылизывала берег широким черным языком. Он вылез из лодки и, стоя в воде, почувствовал, как пальцы ног погружаются в грязь, а колени окутывает влага. С неба смотрели миллионы немигающих, спокойных глаз, словно огромная небесная птица разложила огромный черный хвост. Пока он, потерявшись на минуту, стоял и смотрел в небо, ребенок в лодке встал, обхватил его за шею и вскарабкался на спину. Он повис, как огромный краб на тонкой ветке, и мальчик, вздрогнув, почувствовал, что его тянет назад, что он погружается в воду, как будто прибрежная тина не хочет его отпускать.

Он сидел в кабине грузовика, прямой и напряженный, а потом его мышцы начали подергиваться сами собой, он начал молотить руками в воздухе, он открыл рот, пытаясь дать дорогу крику, который все никак не шел наружу. Его бледное лицо кривилось и гримасничало, само собой. Он был как Иона, который в ужасе цепляется за язык кита.

Тишину в грузовике нарушал только размеренный храп шофера, чья голова падала то на одну сторону, то на другую. Мальчик один или два раза едва не задел его своими конвульсивно дергающимися руками, пока пытался освободиться от поглотившей его чудовищной темноты. Время от времени мимо проезжала машина, на секунду освещая его искаженное лицо. Он отчаянно хватал ртом воздух, словно его, как рыбу, выбросило на берег мертвых, а легких, чтобы дышать, у него не было. Наконец ночь пошла на убыль. На востоке в небе над деревьями появилось красное плато, а по другую сторону дороги в серо-коричневом свете стали вырисовываться поля. Внезапно раздавленный, побежденный мальчик высоким резким голосом выкрикнул слова крестильной молитвы, вздрогнул и открыл глаза. И услышал, как рядом, исчезая вместе с темнотой, хрипло выругался его друг.

Дрожа, он сидел в углу кабины, тесно прижав локти к бокам. Он чувствовал невероятную усталость и головокружение. Плато увеличивалось в размерах, и солнце, величественно поднимаясь сквозь него, разрушило его взмахами длинных красных крыльев. Теперь, когда он открыл глаза, его лицо казалось не таким напряженным. Осторожно, усилием воли он закрыл свой внутренний глаз, который видел все, что происходило во сне. В руке он сжимал шоферский сандвич. Крепко впившиеся пальцы продавили его почти насквозь. Он расслабил руку и посмотрел на него так, будто не имел ни малейшего представления, что это такое. Потом сунул его в карман. Через секунду он схватил шофера за плечо и тряхнул его. Тот проснулся и рывком вцепился в руль, как будто грузовик ехал на огромной скорости. Потом до него дошло, что машина стоит на месте. Он повернулся и сердито посмотрел на мальчика.

— Какого черта ты здесь делаешь? Куда ты, к чертовой матери, едешь? — зло спросил он.

Лицо у мальчика было бледным, но глядел он весьма решительно.

— Я домой еду, — сказал он. — Я теперь там хозяин.

— Вот и вали, — сказал шофер. — Я днем придурков не подвожу.

Мальчик с достоинством открыл дверь и вылез из кабины.

Он стоял на обочине дороги, хмуро и равнодушно, и смотрел, как чудовищная громадина с грохотом исчезает вдали. Неширокое серое шоссе лежало перед ним, и он решительно пошел вперед. Воли и сил ему было не занимать. Лицо его смотрело строго в сторону вырубки. К заходу солнца он туда дойдет. К заходу солнца он доберется до места, где ему предстоит начать жизнь, для которой он предназначен. Доберется до места, где до конца своих дней будет пожинать плоды того, что сделал правильный выбор.

ГЛАВА 11

Прошло уже около часа. Мальчик достал из кармана помятый, завернутый в бумагу шоферский сандвич. Он развернул его, бросил бумагу за спину, и та полетела за ним, шелестя над землей. Шофер надкусил сандвич только с одного конца. Мальчик засунул ненадкушенный край в рот,

но через секунду вынул, оставив на нем едва заметные следы зубов, и положил в карман. Желудок жил собственной жизнью и не желал ничего принимать; вид у мальчика был отчаянно голодный и разочарованный.

Занималось утро, чистое, безоблачное и ясное. Он шел по обочине и не оборачивался, когда у него за спиной появлялись машины и проносились мимо, но когда они исчезали в конце сходящей на нет полоски шоссе, ему казалось, что расстояние между ним и целью его пути увеличивалось. У него было ощущение, что земля у него под ногами какая-то странная, как будто он шел по спине огромного зверя, который мог в любую секунду напрячься и сбросить его в кювет. И этот зверь сидел в загоне, окруженный светлым забором неба. Из-за ярких солнечных лучей мальчик прищурился, но на обратной стороне его век, спрятанные от обычного зрения, но вполне внятные внутреннему, постоянно открытому глазу, были начертаны четкие серые линии, границы той страны, куда он чуть было не забрел прошлой ночью. Границы он не пересек и тем спас себя.

Чтобы заставить себя идти быстрее, он через каждые несколько ярдов повторял, что он скоро будет дома, что отсюда до вырубки ходу — всего лишь на остаток дня. Горло и глаза у него саднили от сухости, а кости казались такими хрупкими, словно принадлежали человеку гораздо старше, чем он, и наделенному куда большим жизненным опытом; и когда он задумался об этом — о своем жизненном опыте, — то сразу понял, что с того момента, когда умер дед, он и впрямь успел прожить целую жизнь. Теперь он был уже совсем не тот. Он вернулся, закаленный в огне сделанного выбора, и в этом же огне сгорели все дедовы причуды. Все дедово безумие сгинуло навсегда и теперь уже не сможет снова воскреснуть в нем. Он спас себя от той судьбы, которую предвидел, стоя в гостиной учителева дома и глядя в глаза слабоумному мальчонке; предвидел, как будет тащиться вслед за кровоточащей вонючей безумной тенью Иисуса, не имея ни малейшего представления о том, что ему нужно.

Мысль о том. что он, по сути дела, окрестил мальчонку, беспокоила его лишь время от времени, и каждый раз, думая об этом, он приходил к выводу, что это произошло случайно. Он принимал во внимание только, что малец утонул, и что сделал это он сам, своими руками, и по большому счету этот факт намного важнее пары случайных слов, которые тоже ушли под воду. Он понимал, что в этой малости учитель его превзошел. Учитель мальца не окрестил. Мальчику вспомнились его слова: «Моя сила не в кишках, а в голове». «Моя сила тоже в голове», — думал Таруотер. Даже если это крещение каким-то образом и не было случайностью, все равно, если для Таруотера оно не имело никаких последствий, значит, и для мальца тоже; а утопить он его все-таки утопил. Он не стал говорить «нет», он это «нет» сделал.

Солнце постепенно обрело четкие контуры и из яркого шарообразного сияния превратилось в огромную жемчужину: как будто солнце и луна слились в сияющем брачном союзе. Сквозь прищуренные веки мальчик увидел вместо него черное пятно. В детстве он несколько раз проводил эксперимент, приказывая солнцу остановиться, и однажды на те несколько секунд, что он смотрел на него, оно и впрямь остановилось, но стоило ему отвернулся, оно снова пошло. Сейчас он был бы рад, если бы оно вообще убралось с неба или хотя бы спряталось за облако. Он отвернул лицо, чтобы солнце не слепило ему глаза, и опять почувствовал незримое присутствие раскинувшейся далеко-далеко вокруг молчаливой страны, .для которой тишина была границей, или, может быть, наоборот, именно в границах тишины эта страна и лежала.

Он опять стал думать о своей вырубке. Он вспомнил выжженное место между двумя трубами и очень подробно и тщательно представил себе, как будет выбирать из пепла обгоревшие кости и выбрасывать их в ближайший овраг. Он четко представил себе того спокойного и независимого человека, который все это сделает: расчистит мусор и построит новый дом. Сквозь ослепительный свет мальчик ощущал присутствие рядом с собой еще какой-то фигуры, тощего чужака, рожденного на поле скорбей и потому возомнившего себя обреченным мучительной судьбе пророка. Мальчик прекрасно отдавал себе отчет в том, что этот доходяга, который до сей поры не обращал на него внимания, был сумасшедший.

Солнце светило все ярче, мальчику все больше и больше хотелось пить, а голод, соединившись с жаждой, превратился в боль, которая простреливала Таруотера сверху донизу и от плеча к плечу. Он уже готов был сесть и передохнуть, когда впереди, на чисто выметенной площадке в стороне от дороги, показалась негритянская хижина. Во дворе стоял маленький цветной мальчик, один-одинешенек, если не считать тощей свиньи, с хребтиной, острой как лезвие бритвы. Негритенок уже заметил идущего по дороге мальчика и теперь не сводил с него глаз. Когда Таруотер подошел поближе, он увидел, что из двери хижины за ним следит целый выводок цветных детей. Во дворе под кустом протеи был колодец, и Таруотер ускорил шаг.

— Мне бы воды немного, — сказал он, подходя к мальчику. Он вынул из кармана сандвич и протянул ему. Мальчуган, который по возрасту и телосложению был похож на Пресвитера, одним движением взял сандвич и сунул его себе в рот, не отводя при этом взгляда от лица Таруотера.

— Вона, пей, — сказал он и рукой, в которой держал сандвич, указал на колодец.

Таруотер подошел к колодцу и воротом вытянул ведро воды. Рядом лежал ковш, но он им пользоваться не стал. Он лег грудью на край ведра, опустил лицо в воду и начал пить. Он пил до тех пор, пока у него не закружилась голова. Потом он снял шляпу и сунул в ведро голову. Как только его лицо полностью оказалось в воде, его с головы до ног пробила жуткая судорога, как будто до сей поры он вообще никогда и близко не касался воды. Он заглянул вниз, в прозрачное озерцо отраженного серого света, в невероятную глубину, из которой на него смотрели безмолвные, спокойные глаза. Он рывком вынул голову из ведра и пятился назад, пока размытый контур хижины, потом свинья, потом, наконец, цветной мальчишка, который по-прежнему неотрывно пялился на него, опять не собрались в фокус. Таруотер нахлобучил шляпу на мокрую голову, вытер лицо рукавом и торопливо зашагал прочь. Негритята провожали его взглядом до тех пор, пока он не вышел на шоссе и совсем не скрылся из виду.

Взгляд из глубины колодца прочно, как бур, засел у него в голове, и ему потребовалось пройти больше мили, пока до него дошло, что на самом деле не было там никаких глаз. Вода почему-то не утолила его жажды. Чтобы отвлечься, он полез в карман, достал учительский подарок и стал им любоваться. Потом он вспомнил, что еще у него есть монетка в десять центов. В первом же попавшемся магазине или на заправочной станции он купит чего-нибудь попить и откроет бутылку открывашкой. Маленький инструмент поблескивал у него на ладони, словно обещал открыть перед ним все двери. Мальчик начал понимать, что недооценил учителя, что упустил какую-то возможность. В памяти его черты дядиного лица уже утратили прежнюю четкость, и он снова видел те осененные тенью многознания глаза, которые представлял себе, когда ехал в город. Он положил открывашку обратно в карман и сжал ее в руке, словно с этой минуты вещица стала его талисманом. Скоро впереди он заметил перекресток, где шоссе, по которому он шел, пересекалось с 56-м. Отсюда до грунтовой дороги, ведущей к вырубке, было не больше десяти миль. На дальней стороне перекрестка стояли рядышком магазин и заправочная станция. Мальчик пошел быстрее, весь — предвкушение той бутылочки с питьем, которую он сейчас купит. С каждой секундой пить ему хотелось все отчаянней. Подойдя ближе, он увидел стоящую в дверях заведения толстую женщину. Жажда стала еще сильнее, но радость предвкушения угасла. Она стояла, прислонившись к дверному косяку и скрестив руки на груди, и почти полностью перегораживала вход. У нее были черные глаза, лицо — как из гранита резали, и скорый на расспросы язык. Таруотер с дедом иногда делали в этом месте покупки, и когда там была эта женщина, старик всегда задерживался и заводил с ней разговор, поскольку ему это было так же в радость, как, скажем, в самую жару прилечь в теньке под деревом. Мальчику приходилось, изнывая от скуки, стоять рядом и расшвыривать ногой камушки.

Она углядела его издалека, и, пусть даже она ни единым движением не показала этого, он почувствовал, как ее глаза впились в него, как крючок в рыбу. Он перешел на другую сторону дороги и нехотя, как будто его на леске тянули из воды, пошел к ней, нахмурившись и стараясь смотреть в нейтральную точку, где-то между ее подбородком и плечом. Когда он подошел и остановился, она не сказала ни слова, а только стояла и смотрела на него, и он был вынужден поднять глаза и посмотреть ей в лицо. По лицу ее сразу было видно, что она знает все, а в скрещенных на груди руках читался приговор, вынесенный раз и навсегда. Мальчик бы ничуть не удивился, если б узнал, что за спиной у нее — два огромных сложенных крыла.

— Мне негры рассказали, как ты с ним обошелся, — сказала она. — Стыд, да и только.

Мальчик взял себя в руки, чтобы хоть что-то сказать ей в ответ. Он понял, что грубость здесь не поможет, что к нему взывает какая-то сторонняя по отношению к ним обоим сила, что ему придется прямо здесь и сейчас отстоять свою свободу и право действовать так, как ему того хочется. Его пробрала дрожь. Его душа нырнула глубоко-глубоко и в самой темной своей глубине услышала голос наставника. Он открыл рот, чтобы поразить эту женщину покрепче, и, к своему ужасу, услышал, как с его губ, словно пронзительный крик летучей мыши, сорвалось грязное ругательство, которое однажды он слышал на ярмарке. Он вздрогнул и понял, что момент упущен.

Женщина и бровью не повела. Помолчав еще какое-то время, она сказала:

— А теперь, значит, вернулся. И кто же, интересно мне знать, захочет взять на работу парня, который дома поджигает?

Таруотер еще не пришел в себя после первой своей неудачи, и потому голос у него дрожал:

— А я никого и не просил брать меня на работу.

— И мертвых не уважает?

— Мертвые, они и есть мертвые, и им уже все равно, — сказал он, понемногу собираясь с духом.

— И наплевал на Воскресение и Жизнь вечную? Жажда железной ржавой хваткой вцепилась мальчику в горло.

— Продайте мне этой воды, которая коричневая, — хрипло попросил он.

Женщина даже не пошевелилась.

Он развернулся и пошел дальше, и взгляд у него был такой же темный, как у нее. Под глазами у него залегли круги, а кожа, казалось, плотно облепила кости от недостатка влаги. Ругательство мрачным эхом отзывалось у него в голове. Душа у него была слишком яростная, чтобы терпеть такого рода грязь. Ко всем порокам, кроме чисто духовных, он был нетерпим и никогда не потакал порокам плотским. Его победа была неполной, сорвавшееся с губ слово пятнало ее. Он хотел было вернуться и швырнуть ей в лицо правильные, достойные слова, но не мог придумать, какие именно. Он попытался представить себе, что бы сказал ей учитель, но никакие дядины слова тоже не шли ему в голову.

Теперь солнце светило ему в спину, и жажда достигла такой точки, за которой хуже быть уже не могло. Было такое чувство, словно в горло насыпали раскаленного песка. Он упорно продолжал идти. Машин не было. Он решил, что остановит первый же автомобиль, который будет идти в нужную сторону. Человеческое общество ему было теперь нужно ничуть не меньше, чем вода и пища. Ему хотелось объяснить кому-нибудь все то, чего он не смог объяснить этой женщине, и достойными словами смыть грязь, которая запятнала его мысли.

Он прошел еще около двух миль, когда мимо наконец проехала машина, а потом сама собой сбросила скорость и остановилась. Мальчик рассеянно плелся по обочине и даже руки не поднял при ее приближении, но, увидев, что она остановилась, побежал к ней. Пока он бежал, водитель, потянувшись через соседнее сиденье, открыл дверцу. Машина была двухцветная, сиреневая с кремовой отделкой. Даже не взглянув на водителя, мальчик влез внутрь, захлопнул дверцу, и автомобиль тронулся с места.

Таруотер повернулся, посмотрел на водителя, и у него появилось непонятное — и неприятное — чувство. Подобравший его водитель был худой и бледный мужчина со впалыми щеками, молодой, но отчего-то похожий на старика. На нем были сиреневая рубашка, легкий черный костюм и панама. Губы у него были такие же белые, как небрежно висящая в уголке рта сигарета. Глаза были того же цвета, что и рубашка, а ресницы густые и черные. Из-под сдвинутой на затылок шляпы на лоб выбивался светлый локон. Он молчал, и Таруотер тоже молчал. Мужчина неспешно вел машину, через какое-то время повернулся и смерил мальчика с головы до ног долгим влажным взглядом.

— Живешь неподалеку? — спросил он.

— Не на этой дороге, — сказал Таруотер. Голос у него был надтреснутый от недостатка влаги.

— И куда собрался, если не секрет?

— Туда, где живу, — прохрипел мальчик. — Я там теперь хозяин.

Несколько минут водитель молчал. На окне рядом с сиденьем Таруотера была трещина, заклеенная липкой лентой, и ручки, чтобы опускать стекло, не было. Воздух в машине был сладковатый и затхлый, и казалось, что дышать почти нечем. В окошке Таруотер видел свое собственное бледное отражение, которое с мрачным видом пялилось на него.

— Не на этой дороге живешь, да? А где же у тебя родня?

— Нет у меня родни, — сказал мальчик. — Я один, сам по себе. И никто мне не указ.

— Совсем никто? — сказал водитель. — Я так понимаю, что тебе палец в рот не клади.

— Совсем никто, — сказал мальчик.

Что-то в облике чужака показалось Таруотеру знакомым, но понять, где он мог его раньше видеть, у него не получалось. Из кармана рубашки водитель достал серебряный портсигар, щелчком открыл его и протянул Таруотеру.

— Закуришь? — спросил он.

Мальчик никогда ничего не курил, кроме махорки, и сигареты ему совсем не хотелось. Он сидел и смотрел на открытый портсигар.

— Это особые, — сказал водитель, явно не спеша его убрать. — Такие не каждый день приходится курить, хотя, может, ты вообще никогда не курил?

Таруотер взял сигарету и вставил ее в уголок рта, как водитель. Тот тут же вынул из другого кармана серебряную зажигалку, высек огонь и поднес ему. Сначала сигарета не раскуривалась, но потом мальчик затянулся, она загорелась, и в легкие потек дым. Вкус у дыма был необычный.

— Значит, никого у тебя не осталось, да? — снова спросил водитель. — А по какой дороге к тебе ехать?

— Там даже и дороги-то никакой нет, — сказал мальчик. — Я жил с дедом, но он умер, сгорел, и теперь только я там живу. — Он закашлялся.

Водитель протянул руку вдоль приборной доски и открыл «бардачок». Там на боку лежала плоская бутылка виски.

— Угощайся, — сказал он. — Это тебе от кашля поможет. Бутылка была старая, с гербом, без этикетки, и на пробке виднелись следы зубов.

— Виски тоже особый, не просто так,— сказал водитель,— если ты слабак, тебе такой даже нюхать нельзя.

Мальчик схватил бутылку и стал вытаскивать пробку, тут же вспомнив все дедовы предупреждения о том, что виски — это яд, и его дурацкий запрет ездить с чужими людьми. В этом была вся суть стариковой дури, и внезапно прихлынувшая волна раздражения на старика захлестнула его с головой. Он покрепче вцепился в бутылку и пальцами потянул пробку, которая засела слишком глубоко в горлышке. Зажав бутылку между колен, он достал из кармана учительский штопор-открывашку.

— Клевая штучка, — сказал водитель.

Мальчик улыбнулся, воткнул штопор в пробку и вытащил ее. Никуда от этого старика не денешься, ну да ладно, сейчас он все исправит.

— Эта штукенция все что хочешь откроет, — сказал он. Чужак вел машину медленно и все время смотрел на Таруотера. Мальчик поднес бутылку к губам и сделал большой глоток. Он не ожидал, что жидкость окажется такой горькой и такой крепкой, крепче, чем любой виски, который он когда-либо пил. Она жестоко обожгла ему горло, и жажда разгорелась с такой силой, что ему пришлось сделать еще один глоток, полнее предыдущего. Он оказался еще хуже, чем первый, и мальчик почувствовал, что чужак с какой-то странной ухмылкой смотрит на него.

— Что, не понравилось? — спросил он.

У мальчика немного закружилась голова, но он быстро повернулся к чужаку и сказал, блестя глазами:

— Уж получше будет, чем хлеб наш насущный!

Он откинулся на спинку сиденья, снял пробку со штопора и засунул бутылку обратно в «бардачок». Движения у него стали будто бы замедленные. Ему потребовалось какое-то время, чтобы положить руку на колено. Чужак ничего не сказал, и Таруотер отвернулся к окну.

Выпитая жидкость горячим камнем лежала в бездонной яме его желудка, согревая все тело, и он с удовольствием поймал себя на чувстве свободы от какой бы то ни было ответственности и от необходимости напрягаться и искать оправдание своим поступкам. Мысли стали на удивление тяжелыми, как будто для того, чтобы добраться до разума, они должны были преодолевать какую-то плотную, вязкую субстанцию. Он смотрел на густой неогороженный лес. Машина ехала теперь настолько медленно, что он вполне мог сосчитать отдельно растущие деревья. Он принялся считать их: одно, еще одно, еще одно, а потом они начали перетекать одно в другое, пока окончательно не слились воедино. Он уткнулся лбом в стекло, веки у него отяжелели и закрылись.

Через несколько минут чужак потянулся к Таруотеру и толкнул его в плечо, но мальчик не шелохнулся. Тогда он увеличил скорость и достаточно быстро проехал около пяти миль. Заметив поворот на проселочную дорогу, он свернул и промчался еще примерно милю или две, а потом съехал с дороги и вырулил вниз по склону в неглубокую ложбинку у самого края леса. Он часто дышал, и лоб у него покрылся испариной. Он вышел, обошел машину, открыл дверь со стороны Таруотера, и мальчик вывалился наружу, как полупустой мешок. Водитель поднял его на руки и понес в лес.

На проселочной дороге было тихо, и солнце по-прежнему вершило свой путь по небу, ослепительное и неторопливое. Лес безмолвствовал, и лишь иногда раздавались нечаянная трель или воронье карканье. Казалось, что от жары размяк даже воздух. Время от времени большая птица, расправив крылья, тихо падала куда-то между верхушками деревьев, а потом опять взмывала ввысь.

Где-то через час чужак вышел из леса один и украдкой осмотрелся. В руках он держал мальчикову шляпу, которую решил взять на память, вместе со штопором-открывашкой. Его нежная кожа приобрела розоватый оттенок, как будто он освежил себя глотком свежей крови. Он быстро сел за руль и укатил прочь.

Когда Таруотер очнулся, маленькое серебристое солнце стояло прямо у него над головой, сея призрачный свет, который, казалось, не доходил до земли. Первое, что мальчик увидел, были его же собственные ноги, тонкие и белые, вытянутые прямо перед ним. Он лежал, опершись на бревно, на маленьком открытом пространстве между двумя очень высокими деревьями. Кисти рук были не слишком туго связаны сиреневым носовым платком, который его друг оставил в обмен на шляпу. Одежда, сложенная аккуратной стопкой, лежала здесь же, неподалеку. На мальчике не было ничего, кроме ботинок. И он вдруг остро почувствовал, что шляпы нигде нет.

Рот у Таруотера открылся и сполз набок, словно собирался навсегда поменять свое положение на лице. Через секунду это было уже просто отверстие, которое, казалось, больше никогда не станет ртом. Глаза были маленькие, как семечки, как будто, пока он спал, их вынули, выжгли, а потом опять засунули ему в голову. Его лицо сжималось и корчилось, пока не стало выражать что-то такое, что было сильнее ярости и боли. И тогда у него вырвался сухой громкий крик, и рот вернулся на свое обычное место.

Мальчик стал яростно терзать платок, пока не разорвал его. Потом он оделся, так быстро, что половина вещей оказалась надета наизнанку, но он этого не заметил. Он стоял и смотрел на разворошенные листья, где он только что лежал. Рука сама собой потянулась в карман за спичками. Пинками он собрал листья в кучу и поджег их. Потом отломил сосновую ветку, поджег ее и стал поджигать кусты вокруг поляны, пока наконец огонь не охватил все вокруг, жадно пожирая проклятое место, не оставляя следов от всего того, к чему мог прикасаться чужак. Когда пламя заревело, он повернулся и побежал, держа в руке сосновый факел и поджигая на ходу кусты.

Он не заметил, как выскочил из леса на пустынную красную дорогу. Она мелькала у него под ногами, как застывшее пламя, и лишь через некоторое время, начав задыхаться от бега, он притормозил и понял, где находится. Небо, лес, земля под ногами — все остановилось. У дороги появилось направление. Она вилась между высокими красными откосами, а потом поднималась и выходила в поле, вспаханное по обеим сторонам от нее. Вдалеке виднелась немного покосившаяся на один бок хижина. Она как будто плыла по красным волнам поля. Внизу, под холмом, над руслом ручья висел деревянный мост, напоминавший скелет какого-то доисторического зверя. Это была дорога домой, земля, знакомая с детства, только теперь она казалась странной и чужой.

Он стоял, сжимая в руке обожженную, почерневшую сосновую ветку. Через секунду он снова двинулся вперед. Он шел медленно, зная, что теперь ему нет пути назад, что судьба ведет его навстречу последнему откровению. Его воспаленные глаза больше не выглядели пустыми. По ним уже нельзя было сказать, что их единственная задача — вести своего хозяина вперед. Теперь казалось, что к ним, как к устам пророка, прикоснулся пылающий уголь, и они больше никогда не увидят того, что видят обычные люди.

ГЛАВА 12

Широкая дорога стала сужаться, пока наконец не превратилась в размытый дождями овраг, который терялся в зарослях ежевики. Огромное красное солнце висело прямо над деревьями. Здесь Таруотер остановился. Его взгляд скользнул по созревшей ежевике, а потом впился в лежавший перед ним густой, темный лес. Он вдохнул и на секунду задержал в себе воздух, а потом нырнул в эту чащу, скорее чутьем, чем зрением, различая едва заметную тропу, которая вела через лес к вырубке. Воздух был насыщен тяжелым ароматом жимолости и резким запахом хвои, но мальчик едва ли обращал на это внимание. Его чувства притупились, а в голове, казалось, не было ни единой мысли. Где-то далеко в лесу пропел дрозд, и у мальчика в горле встал ком, словно эти звуки были ключом к его сердцу.

Подул легкий вечерний ветерок. Мальчик перешагнул через упавшее на тропу дерево и головой вперед нырнул дальше в лес. Колючий вьюн впился ему в рубашку и порвал ее, по ом не остановился. Вдалеке снова пропел дрозд. Все та же положенная от природы трель на четыре ноты, единственный способ объяснить тишине свое горе. Таруотер шел прямо к прогалу, откуда через раздвоенный ствол березы, если посмотреть вниз вдоль склона холма, а потом через поле, видно вырубку. Они с дедом всегда останавливались там, когда возвращались с дороги. Ничто не доставляло старику большего удовлетворения, чем смотреть через поле и видеть со стороны свой дом, уютно угнездившийся меж двух труб, свой сарай, свою делянку и свою кукурузу. Он был как Моисей, которому дозволили бросить взгляд на землю обетованную.

Чем ближе Таруотер подходил к дереву, тем глубже уходила во внезапно закостеневшие плечи его голова. Казалось, он готовится сдержать удар. Потом наконец впереди замаячило дерево со стволом, который в нескольких футах от земли расходился надвое. Таруотер остановился и, опершись руками о стволы, глянул сквозь проем на бескрайнее малиновое небо. Его взгляд, как птица, пролетевшая сквозь огонь, вспорхнул было вверх и тут же упал на то место, где стояли две трубы, как две плакальщицы, которых поставили стеречь обгоревшую землю между ними. Лицо у мальчика подернулось сетью морщин, пока он стоял и смотрел.

Он не двигался, шевелились только кисти рук. Они сжимались и разжимались. Он видел то, что и ожидал увидеть, — опустевшую вырубку. Старика нигде не было видно. Его прах не смешается с землей, его не унесут по крошке в поле весенние дожди. Ветер подхватил его бренные останки и бросил наземь, и снова подхватил и рассеял их, разнес по всей земле. Огонь очистил вырубку от всего того, что когда-то давило на мальчика и мешало ему жить. На этой земле не стоял крест, который означал бы, что ею все еще владеет Господь. То, что он видел перед собой, было знаком нарушенного завета. Отныне это место было забыто, заброшено и принадлежало только ему. Он стоял и смотрел, и его сухие губы понемногу разошлись, как будто их раздвинул тот страшный голод, который уже давно бушевал внутри него и которому теперь стало тесно. Таруотер стоял, открыв рот, словно сил, для того чтобы сдвинуться с места, у него больше не было.

Его шеи коснулся ветерок, легкий, как чье-то дыхание, и, слегка повернувшись, он почувствовал, что кто-то стоит у него за спиной. По березовым листьям пробежал еле слышный шепоток, и мальчику показалось, что кто-то вздохнул прямо у него под ухом. Он побледнел как полотно.

Иди и возьми, прошептал друг. Теперь это все наше. Мы это заслужили. С тех самых пор, когда ты начал копать могилу, я всегда был рядом, и теперь мы с тобой можем прибрать все это к рукам. Ты больше никогда не будешь одинок.

Мальчик конвульсивно дернулся. Этот призрак был вездесущ, как запах, как теплый приторный ток воздуха, окутавший его со всех сторон, как безумная темная тень, которая плащом висит у него за спиной.

Мальчик яростно стряхнул с себя наваждение, нащупал в кармане спички и отломил еще одну сосновую ветку. Зажав ее под мышкой, он трясущимися руками зажег спичку, поднес ее к иголкам и держал, пока ветка не превратилась в горящий факел. А факел он тут же сунул меж нижними сучьями раздвоенного дерева. Пламя затрещало, перепрыгивая с одного сухого листа на другой, взбираясь все выше и выше, покуда перед мальчиком не воздвиглась горящая арка. Таруотер стал пятиться, поджигая каждый куст, мимо которого шел, и наконец между ним и ухмылявшимся призраком встала огненная стена. Глядя сквозь пламя, он почувствовал прилив сил, ибо знал, что его соперник скоро сгинет в ревущем пламени пожара. Потом он развернулся и пошел прочь, крепко сжимая в кулаке горящий факел.

Тропа, петляя, бежала вниз, мимо покрасневших сосновых стволов, которые становились все темнее по мере того, как солнце опускалось за горизонт. Время от времени мальчик совал факел в какой-нибудь куст или дерево и шел дальше, оставляя у себя за спиной новый пожар. Лес стал заметно реже. Потом, как-то вдруг, совсем расступился, и Таруотер оказался у края кукурузного поля, за которым возвышались две печные трубы. Над зубчатой кромкой леса протянулись по небу багрово-красные полосы, как ступени, ведущие в сумрак. Посаженная стариком кукуруза выросла на фут, и зеленое море колыхали неровные волны. По полю совсем подавно прошлись мотыгой. Мальчик стоял и смотрел, маленькая неподвижная фигурка с непокрытой головой и с черной, о6горевшей веткой в руке.

Мотом он почувствовал, как его с новой силой скрутил голод. Казалось, что он где-то рядом, что он окружает его, что он почти материален и к нему можно потянуться, но дотронуться нельзя. В самом виде вырубки было что-то странное, как будто ее уже кто-то занял. Оторвавшись от труб, его взгляд двинулся к серому, видавшему виды сараю, а потом опять пересек поле и остановился на черной стене леса. Кругом стояла мертвая тишина. Сгущавшиеся сумерки надвигались медленно, словно из уважения к поселившейся здесь тихой тайне. Мальчик стоял, слегка подавшись вперед. Его словно подвесили на месте, и он теперь не мог ми вперед сдвинуться, ни вернуться назад. Он вдруг стал обращать внимание на каждый свой вдох. Даже воздух здешний, казалось, принадлежал кому-то другому.

А потом возле сарая он увидел негра верхом на муле. Мул стоял смирно: и он, и негр были словно высечены из камня. Мальчик резко взял с места и пошел вперед через поле, подняв над головой кулак в знак то ли приветствия, то ли угрозы, но через секунду разжал кулак, помахал рукой и сорвался на бег. Это был Бьюфорд. Теперь можно будет пойти к нему домой и поесть.

При одной только мысли о еде он остановился, и его свело судорогой тошноты. Ужасное предчувствие сковало его. Он стоял, бледный как смерть, и чувствовал, как внутри разверзается бездна, как она увеличивается и окружает его со всех сторон, увидел пустые серые пятна, сквозь которые просвечивала чужая страна, на землю которой он поклялся никогда не ступать. Он машинально двинулся вперед. Он вышел на твердый утоптанный двор в нескольких футах от смоковницы, но его взгляд тут же пошел по кругу, задержавшись на сарае, потом на линии леса за ним, — и вернулся назад. Он знал, что следующее, что ему предстоит увидеть, будет зияющая недорытая могила почти у самых его ног.

Негр пристально смотрел на него. Мул двинулся к мальчику. Когда Таруотер наконец заставил себя перевести взгляд, он сначала увидел копыта мула, а потом висевшие по бокам ноги Бьюфорда. Сверху на него с нескрываемым презрением смотрело коричневое морщинистое лицо.

Их разделял недавно насыпанный могильный холмик. Таруотер опустил на него взгляд. Из голой земли в головах могилы торчал грубо сработанный темный крест. Руки мальчика нехотя разжались, как будто он уронил что-то, что держал всю жизнь. Наконец его взгляд остановился в том месте, где деревянный крест уходил в землю.

Бьюфорд сказал:

— Это благодаря мне он упокоился здесь. Я похоронил его, пока ты валялся пьяный. Это благодаря мне вспахана вся его кукуруза. Это благодаря мне стоит у него в головах символ Спасителя нашего.

Казалось, что у мальчика остались в живых только глаза, которые впились в основание креста так, словно пытались протиснуть взгляд вдоль деревянного темного бруса, под землю, туда, где возле его корней обретались все мертвые мира.

Негр сидел и смотрел в странным образом потухшее лицо мальчика, и ему вдруг сделалось как-то не по себе. Кожа на лице мальчика натянулась, а когда он поднял взгляд от могилы, глаза его как будто увидели вдали что-то, что приближалось к ним обоим. Бьюфорд обернулся. За его спиной вплоть до самого леса простиралось быстро темнеющее поле. Когда он снова повернулся лицом к мальчику, тот взглядом чуть не буравил воздух. Негр вздрогнул и ни с того ни с сего всем телом ощутил страшное, почти невыносимое напряжение. Ему показалось, то воздух горит и жжет ему кожу. Его ноздри дернулись, он что-то пробормотал, развернул мула и поехал прочь.

Мальчик так и остался стоять, и в глазах у него по-прежнему отражалось пустое поле, через которое уехал негр. Оно больше не казалось ему пустым. На нем было полно народу. Повсюду, на каждом склоне, сидели расплывчатые фигуры, и, глядя на них, мальчик увидел, как из одной-единственной корзины насытились тьмы. Он долго вглядывался в каждую тень, но никак не мог найти того, кого искал. А потом он увидел его. Старик как раз собрался присесть, прямо на землю. Когда тот уселся и устроился поудобней, мальчик всем телом подался вперед и понял наконец, в чем суть его голода, понял, что его голод ничем не отличается от голода старика и ничто земное не насытит его. Его голод был настолько огромен, что он один мог бы съесть все эти хлеба и рыбы, после того как Господь преумножил их.

Он стоял, весь устремившись вперед, но в надвигавшейся темноте видение тускнело. Спускалась ночь, и постепенно между ней и землей осталась только тонкая красная полоска, а он все стоял и стоял. Голод уже не причинял ему боли. Теперь он волной поднимался в нем сквозь время и тьму, поднимался сквозь столетия, и мальчик знал, что этот, голод пришел к нему вдоль по длинной череде поколений, передаваясь тем, кто был избран, чтобы терпеть его и не дан, ему угаснуть, тем, кто всю жизнь скитался по миру, пришельцам из страны чужой и яростной, где царит безмолвие, разрушить которое можно, только прокричав слово истины. Он чувствовал, как этот голод, берущий начало свое из крови Авеля, поднимается и поглощает его. Он развернулся вокруг своей оси и бросился к лесу, куда снизошло с небес, разрастаясь и пронзая ночь, золотисто-красное огненное дерево, которое, единожды зажженное, готово было раз и навсегда поглотить тьму в одной отчаянной вспышке ослепительного света. У мальчика перехватило дыхание. Он знал, что перед ним тот самый огонь, что окружил Даниила, что вознес Илию над землей и говорил с Моисеем, и что через мгновение он заговорит и с ним. Он пал ниц и, уткнувшись лицом в землю могильного холма, услышал приказ: СТУПАЙ ПРЕДУПРЕДИ ДЕТЕЙ БОЖЬИХ О МИЛОСТИ СКОРОЙ И НЕИЗБЕЖНОЙ. Слова были безмолвны, как семена, которые одно за другим открывались и проросли в его крови.

Когда он наконец поднялся, пылающий куст исчез. Огонь лениво пожирал лес, и там, где над деревьями нависло тяжелое красное облако дыма, время от времени поднимались тонкие языки пламени. Мальчик наклонился, взял горсть земли с могилы деда и размазал ее по лбу. Он постоял еще секунду, а потом, не оглядываясь, двинулся через поле тем же путем, которым ушел Бьюфорд.

К полуночи и дорога, и горящий лес остались у Таруотера за спиной, и он снова вышел на шоссе. Луна, яркая, как бриллиант, низко плыла над полем рядом с ним, то появляясь, то исчезая в клочьях темноты. Время от времени на дорогу прямо перед мальчиком выскакивала его собственная неровная тень, и казалось, что она расчищает ему тропу к цели. Его воспаленные от огня глаза, черные, глубоко запавшие внутрь глазниц, уже, казалось, видели предначертанную ему судьбу, но он упорно продолжал идти вперед, устремив лицо навстречу темному городу, где спали дети Божьи.