/ / Language: Русский / Genre:prose_counter

Испанский сон

Феликс Аксельруд

Роман не относится к какому-то определенному жанру. В нем примерно в равной степени присутствуют приключения, эротика и философия. Действие происходит в разных странах и временах, в городе и деревне, в офисах, катакомбах и высоких слоях атмосферы. Развитие сюжетных линий происходит по тем же законам, что и в любом другом романе. Задачей автора было, чтобы почти каждый читатель, в меру своего вкуса и интеллекта, нашел в нем что-то интересное для себя.

Феликс Павлович Аксельруд

ИСПАНСКИЙ СОН

(роман в трех книгах)

Пролог

— Нет-с, что ни говорите, уважаемый князь, а назначение русской литературы всегда было, так сказать, просветительско-социальным. Возьмите хоть кого: Ивана Сергеича ли… а то и графа Толстого… Какая правда жизни! какой могучий язык! нравственная глубина! Вечное-с! А вот вам прямо обратный пример, я конечно же говорю о Набокове: был порядочный человек, дворянин; по-русски писал — ого-го!.. а как переметнулся на птичий язык, тотчас и сотворил этакую пакость…

— Зато денег немало получил…

— Вот именно, вот так-то; все деньги, деньги!

Два человека шли по солнечной эспланаде, ведя неторопливый и обстоятельный разговор; видно было, что они знакомы давно и подобные разговоры велись между ними уже не первый день, а может, и не первое десятилетие. Несмотря на теплый денек и пальмы, ласково шуршащие над ними и явно обозначающие благодатную географическую широту, они были одеты строго: один в черный костюм, черную шляпу и черное же пальто (правда, нараспашку); другой — в серую, слегка выцветшую от времени, однако застегнутую на все пуговицы шинель с лампасами и одним эполетом. На голове его красовалась фуражка с начищенной до ослепительного блеска императорской кокардою; этот человек, по-видимому бывший военный, слегка приволакивал ногу, и тем не менее шаг его по полированным камням был четок и звучен, в то время как его спутник, прихрамывая значительно менее, все же не мог обойтись без черной трости, на которую опирался.

— Вот то-то и оно, что деньги, — продолжал последний, — а и слава… тираж… А возьмите простого совслужащего Булгакова: хоть один роман, да каков!

— Разве только один? — усомнился офицер.

— Я фигурально-с. Не спорю, велик Солженицын; душой писал! да только о чем бы писал, не будь зверств? Где же, спрошу я, вечное? Уж не говорю о нынешних; все эти… Ерофеев… Пелевин…

— Ерофеев который? Я слышал, их два.

— Оба-с!

— Ну, так что про них?

— А ничего! Одно слово — дикари!

— Да вы ж правды жизни хотите? Вот они и пишут…

— Но надо не так-с! не так-с!

— А как-с?

— Художественно! — сказал человек в черном и даже остановился от огорчения, что его понимают превратно. Офицер взял его за локоток и увлек далее по эспланаде.

— Или вот возьмем французиков, — предложил человек, слегка успокоенный этим дружеским жестом. — Не позже как сегодня ночью ловил «Немецкую волну»; так знаете что? Оказалось, половина самих же французов не считают Бальзака великим писателем. Соответственно и Гюго. Как же — великая нация-с, без великих писателей? Каково? И зарождается крамольная мысль — а уж так ли они велики? А отчего-с? Не оттого ли, что писали на потребу, на продажу, не по зову души и совести?

— Мопассана люблю, — отвечал офицер.

— Не спорю, — закивал в черном, — Ги де неплох, положительно неплох, особенно в сердечных сценах. Но каково воздействие на молодежь? Вам, князь, это не грозит; но не задумаетесь ли, отчего при смене веков было натурально потеряно не менее двух поколений, со страшными вытекающими отсюда последствиями? Не от того ли (в частности, конечно), что неоперившаяся молодежь не столько делала из любимого вами Ги социальные выводы, сколько удовлетворялась под него кулачком-с?

Пожилой офицер нахмурился.

— Почему это вы говорите, что мне не грозит? — спросил он не слишком довольно. — Я еще хоть куда; не знаю, гожусь ли в смысле размножения, но уж чтобы запрыскать страницу-другую «Любви» или еще чего — это, милый друг, запросто.

— Ах, вы такой шутник, князь…

— А вы говорите, как кисейная барышня.

Так, незлобиво подтрунивая друг над другом, они дошли до конца эспланады и задумались.

— Припекает, — заметил человек в черном.

— Неудивительно, — отозвался офицер. — Самый разгар пластмассового века; а пластмасса, как известно, пропускает ультрафиолетовые лучи.

— Чего-сь?

— Разгар, говорю, пластмассового века…

— Отчего же пластмассового?

— А какого еще? — удивился офицер и как бы нехотя пояснил: — Золотой век на то и золотой, что был невесть когда (и неизвестно вообще, был ли); серебряный также минул вместе с нашей, мой друг, юностью; логически, полагался бы нынче бронзовый, да название уже отдано троглодитам. Туда же и каменный, и железный… Деревянный? — неправда; как видите, только и остается что пластмассовый. Притом помеченный вот так…

С этими словами он ловким движением руки начертал в воздухе знак:

хоть и воображаемый, но решительно неотличимый от оригинала. Человек в черном недоверчиво посмотрел вначале на знак, а затем на своего спутника.

— А почему разгар? Конец же тысячелетия-с.

— Разве? — ухмыльнулся бывший военный. — А я думал, хронология врет; главное тут не цифирь, а кроки матерьяльной культуры. Фоменко с Носовским — слышали про таких?

На лице человека в черном отразилась напряженная работа мысли. От усилия он даже шляпу снял, но затем, почесавши вспотевшее темечко, возвернул головной убор на прежнее регулярное место.

— Да вы опять шутите, князь, — догадался он и нерешительно улыбнулся.

Офицер громко захохотал и дружески огрел своего спутника по плечу с такой силой, что шляпа едва вновь не слетела с того. Поправивши шляпу, человек в черном сконфуженно огляделся по сторонам, видимо не желая общественного к себе внимания; однако люди вокруг были столь беззаботны и заняты сами собой, что на шумное происшествие никто даже не обернулся.

— Но что же, — с надеждой в голосе спросил он, когда смех офицера, наконец, смолк, — еще кружок?

— Пожалуй, нет, — покачал головой офицер.

— Жаль, — огорчился в черном. — Я бы поделился с вами своими мыслями о поучительности литературы. Верите ли, нашел прелюбопытную закономерность: что ни классик, то поучителен, начиная с Шекспира или даже, — он по-православному перекрестился, — с Библии.

— А что, — удивился офицер, — разве у Библии установлен автор?

— Конкретно нет-с… но ведь кто-то же написал; и он, без сомнения, классик. Извольте сами судить…

— Обождите-ка, — бесцеремонно перебил офицер, — знаю я эту вашу манеру втягивать меня в спор этак исподволь; глядишь, и пошли по новому кругу. Нет уж! на сегодня моцион завершен, так что отложите свою мысль на завтра. Да и впрямь жарковато становится… Я забыл: вы читаете испанские газеты?

— Увы.

— Увы… что?

— Увы, нет. А в чем вопрос? я читаю французские. Может, вас интересуют подробности визита ее высочества принцессы Каролины? Я читал…

— Нет, — покачал головой офицер, — хотел справиться о розыгрыше лотереи.

Человек в черном смущенно потупился.

— Что ж, — решил офицер, — настал час, как всегда, расставаться. Доброго вам здравия, любезнейший друг.

И он протянул своему спутнику руку, которую тот пожал немедля и с несомненной почтительностью, даже некоторым подобострастием.

Они разошлись. Человек в черном, опираясь на свою тросточку, засеменил налево, в гущу городских кварталов. Следуя мимо стоявших на углу молодых девиц в коротких и как бы лакированных юбочках, видимо туристок, он достал из кармана пальто монокль, аккуратно протер его подкладкою и, поднеся к глазу, незаметно, но внимательно по очереди их рассмотрел.

Офицер, еще более выпрямившись, вскинув голову и поправивши эполет, чеканным шагом двинулся в сторону общедоступного пляжа.

Книга 1-я. ПЛАСТМАССОВЫЙ ВЕК

1

Видел я в ночных видениях, вот, с облаками небесными шел как бы Сын человеческий, дошел до Ветхого днями и подведен был к Нему.

И Ему дана власть, слава и царство, чтобы все народы, племена и языки служили Ему; владычество Его — владычество вечное, которое не прейдет, и царство Его не разрушится.

Даниил, VII, 13-14

Не Ты ли кругом оградил его и дом его и все, что у него? Дело рук его Ты благословил, и стада его распространяются по земле;

но простри руку Твою и коснись всего, что у него, — благословит ли он Тебя?

Иов, I, 10-11

И не мог народ распознать восклицаний радости от воплей плача народного, потому что народ восклицал громко, и голос слышен был далеко.

Ездра, III, 13

Всякий раз, открывая новое, девственно чистое окно своей почтовой машины, я возношу горячую благодарность человеческому гению, избавившему меня от необходимости совершать массу медленных, докучных действий — покупать конверт и бумагу, затем писать, зачеркивая неудачные фразы, или в лучшем случае печатать письмо на одном из механических агрегатов; далее заклеивать конверт, подвергая язык известной опасности; наконец, отнести запечатанное письмо на почту или по меньшей мере не забыть бросить его в уличный почтовый ящик, притом безо всякой уверенности, что Вы получите это письмо вообще. Уже не упоминаю самого главного — потрясающей скорости электронной почты. Разве я мог бы, разве бы осмелился написать обо всем, о чем пишу, в предположении, что Вы будете читать это через несколько дней и, возможно, в обстановке, исключающей сопереживание — например, в общественном транспорте, получив письмо по дороге из дома!

Но благодаря техническому прогрессу я пишу вполне свободно, зная, что Вы будете читать это прямо сейчас, сию же минуту, едва я нажму кнопку

SEND

— уютно расположившись наедине с Вашим домашним ноутбуком, и что каждое мое слово вызовет у Вас те же мысли и чувства, какие вкладываю в него я. С каждым новым письмом моя уверенность в этом только возрастает. Ведь скоро — помните ли? — мы отметим год нашей переписки, год любви. Наш первый совместный праздник. Я хотел бы отметить это событие как-нибудь по-особенному. Может быть, Вы, с Вашим восхитительным воображением, предложите какие-нибудь идеи?

Вернусь, однако, к мысли о сопереживании — или, если хотите, о взаимопонимании, об отклике, в общем, о встречном движении души. Кстати, очень возможно, что именно духовный отклик является наиболее твердой основой такой эфемерной субстанции, как простое человеческое счастье. В чем выражается отклик? Глупо же считать, что фраза «я тебя люблю», общее хозяйство, дети, совместный поход в театр или даже совместный оргазм являются определяющими признаками. Увы, все это настолько далеко от души… Многое писано о взгляде, жесте, интонации и т.п. — то есть, теми невербальными средствами общения, которыми будто бы только и можно выразить «все». Спору нет, театральные эти средства весьма значимы. Казалось бы…

Но вот я вспоминаю лирическое стихотворение слепоглухонемой, весьма интеллигентной дамы (кстати, доктора наук) — стихотворение, поразившее меня в детстве и посвященное именно этому, то есть средству духовного отклика. Единственным таким средством, доступным для автора по понятной причине, оставалось прикосновение. Пусть я не могу увидеть твоих глаз, пишет эта женщина, пусть не могу услышать твоего ласкового голоса, но наше прикосновение — оно-то и даст мне все, что я не могу увидеть и услышать. Представляете, каково это прикосновение? Могут ли такие, как мы, хотя бы приблизительно ощутить остроту чувств, доставляемых этим единственным, универсальным средством? Возможно, в области чувств эта женщина была счастливее многих. Несмотря на весь общежитейский, бытовой трагизм положения слепоглухонемого и на то, что я, конечно, ни в коем случае не хотел бы оказаться в таком положении, я до сих пор (с тех детских времен) испытываю что-то вроде жадного, недостойного любопытства, своего рода зависти… в общем, очевидно неисполнимого желания испытать нечто подобное от своего собственного прикосновения. Но оставим это; я лишь хотел подчеркнуть, что вышеупомянутые стандартные средства выражения чувств вовсе не являются критически необходимыми; а вот электронная связь, казалось бы, такая утилитарная и бездушная, как раз и оказалась — по крайней мере для нас — именно таким средством, подарком небес, обретенным неожиданно и удачно.

Признаюсь (теперь я могу себе это позволить), что год назад темпы познания нами друг друга меня даже пугали. Помню, я с унынием думал, что станется со мной, если для Вас это всего лишь временная забава и если очередное Ваше послание окажется последним — Вы просто перестанете мне писать, вот и все. Конечно, я пережил бы это, но сделался бы несчастен. Мое счастье — это Вы, дорогая, это Ваша раскрытая мне навстречу душа, постигающая мою душу все глубже и глубже. Сейчас, в конце нашего первого совместного года, у меня даже возникает предположение (возможно, лишь немного опережающее действительность), что Вы уже в состоянии заметить, определить по каким-то едва заметным, косвенным признакам тот чудесный момент, когда я начинаю печатать одной рукой с тем, чтобы другая рука освободилась. Как сейчас, например. Конечно, определить это непросто. Ведь когда она отрывается от клавиатуры и заползает под стол, я и сам сперва как бы удивляюсь этому. Я ощущаю ее с некоторым беспокойством, как чужака, как третье лицо, нежданно вмешавшееся в наше двустороннее общение. Позже, по мере развития действа под столом, это беспокойство проходит.

Кстати, о руке. Заметьте, дорогая, что на протяжении всего столь знаменательного периода мы еще ни разу не обсудили дилемму… как бы ее назвать… скажем так, используя применяемый физиками термин — дилемму четности. Помните, из школьного курса — правило правой руки… правило левой руки… Из одного лишь факта, что классики науки пожертвовали на это столько времени и сил, можно заключить, что проблема немаловажна.

Итак, какая же — правая или левая? Преимущества и недостатки каждого из вариантов, казалось бы, очевидны. Я — правша, представитель большинства; для выраженного левши все мои рассуждения, естественно, подлежат зеркальной замене. Ради строгости изложения замечу, что физик, занятый микрочастицей или строением космоса, мог бы поспорить с этим «естественно». Однако, данное скромное исследование ограничено масштабами нашего с Вами срединного мира; так или иначе, примем как факт, что моя правая рука «лучше» — она лучше, чем левая, обучается, лучше ощущает, лучше печатает на клавиатуре; бесспорно, она более пригодна и к движениям возвратно-поступательного типа… Как видите, передо мной стоит проблема выбора. Я должен выбрать меньшее из двух зол: или печатать правой рукой, а дрочить, соответственно, левой, или дрочить правой рукой, но тогда левой придется печатать. Вопрос: существует ли здесь абсолютная истина, объективно применимая для всех моих коллег?

Ответ обескураживает. Не только абсолютной истины здесь быть не может, но и я сам, в зависимости от сиюминутного настроения, выбираю то один, то другой вариант и зачастую не могу определить, сделал ли я, собственно, правильный выбор. Бесспорно, неловкость левой руки снижает качество мастурбации — если бы я занимался этим «как все», то есть безо всякого компьютера, о левой руке не могло быть и речи. Но в равной степени неуютно печатать левой рукой, ощущая ежесекундное отставание моих эмоциональных выплесков от того, что происходит под столом — отставание, которого моя правая рука не допускает.

Как же быть? Не пойти ли по Вашему пути — отказаться от нажатия клавиш во время мастурбации? Такая мысль, признаюсь, прежде посещала меня неоднократно. Но я сильный человек, дорогая; я сумел вначале ее превозмочь, а затем и найти верный путь решения проблемы — самоусовершенствование. (Не поймите этого как вольный или невольный камешек в Ваш благоухающий огород. Карл Маркс, почитаемый мною для данного случая, более всего ценил в мужчине силу, а в женщине — слабость. Будьте слабы, дорогая; оставьте борьбу с природой на мою долю. Это скучно, если Вы будете «брать с меня пример».)

Под самоусовершенствованием я понимаю, наряду с общим духовным восхождением, каждодневный и упорный труд над голой техникой. Вообще говоря, именно так делают йоги; применительно к данной проблеме — музыканты, в частности пианисты. Я читал, что великий Скрябин как-то перетрудил правую руку. Он вообще не мог ею играть, дорогая. Но он не сдался — сосредоточился на одной левой руке и даже написал для нее концерт, технически настолько сложный, что сыграть его хотя бы правой исполнители считают за честь! Постепенно правая рука восстановилась, и этот случай только добавил маэстро совершенства и славы. Вот мой ориентир; я верю, что в один прекрасный день я внезапно и просто не замечу проблемы.

Но пока она есть. Моя левая — да, левая! — рука… впрочем, я написал уже достаточно много, чтобы Вы тоже могли приступить к нашему пленительному занятию, а потому —

SEND

Не так уж часто в жизни Филиппа приходилось ему бороться со сном. Разве что в студенческие годы, ночами в сессию — это знакомо многим, но это было совсем уж давно и помнилось лишь номинально. Другое было почти недавно и ассоциировалось с испанской автострадой под солнцем — красивой, бесконечной, предательски убаюкивающей своею гладкостью и мокро сверкающей вдалеке вследствие какого-то хитрого оптического обмана. В основном такое случалось в первый год их испанской эпопеи, когда страна была в диковинку и они познавали ее с жадностью и размахом, покрывая за сутки до тысячи километров на мощном, большом по европейским понятиям, взятом напрокат «ситроене». Постепенно, с коварной незаметностью, тело сладко расслаблялось, башка начинала мотаться из стороны в сторону, глаза слипались, и все проще становилось заснуть, а все сложнее — врубиться и контролировать события. В большинстве случаев для этого достаточно было, опомнившись, заговорить или энергично пожевать резинки; но бывало, наступал миг, когда простые способы не выручали, и прогнать сонливость можно было только путем мучительного, головоломного усилия мышц и воли. В один из таких моментов он вспомнил эпизод из старого фильма про войну — ленинградская блокада, «дорога жизни» через заснеженное озеро, грузовик с продовольствием, измученное от недосыпа лицо водителя, и самое наиважнейшее — металлическая фляжка, болтающаяся там в кабине и бьющая по голове водителя — специально, чтобы не заснуть. На ровнейшем шоссе, за рулем роскошного автомобиля, провожаемый снаружи пронзительно прекрасными пейзажами жаркой страны, а внутри обдуваемый нежными струями охлажденного воздуха, Филипп зло мечтал о бьющей по голове металлической фляжке. Жена — Аня, Анютины Глазки, Зайка — сидя рядом, иногда замечала его сонное состояние, с тревогой в голосе предлагала остановиться, чтобы он хотя бы полчасика подремал (сама она еще плохо водила тогда); но чаще она не замечала, он все-таки более или менее владел собой… поэтому она, слава Богу, так и не узнала, сколько раз они были близки к катастрофе. С какой-то точки зрения, можно было остановиться, ведь это был всего лишь отдых, туризм; можно было изменить маршрут, но тогда они не успели бы увидеть намеченное, а вот этого уже нельзя было себе позволить.

Путешествие было главной жизненной ценностью, важнее денег, которые на него расходовались, и уж конечно важнее работы, которая эти деньги приносила. Он всегда работал много и с охотой, но очень, очень редко приходилось ему недосыпать от рабочей нагрузки. Он обладал отличной физической выносливостью. Мог подолгу не есть. Даже не дышать мог дольше всех знакомых — как-то в юности на спор пять минут продержался без воздуха; но недосыпать было сверх его сил, и он был крайне недоволен в тех редких случаях, когда работа вынуждала его к этому. В сущности, он мирился с этим только потому, что работа давала деньги, без которых никакое путешествие не было возможным.

И сейчас, на исходе тысячелетия, после длинных, выматывающих переговоров, пьянки, гостиницы, шоссе с попытками заснуть на пассажирском сиденье, после ожидания в аэропорту и самолета, полного орущих детей, душного и холодного в разных фазах отнюдь не короткого рейса, затем еще одного ожидания и еще одного шоссе — после всего этого он находился в гнуснейшем состоянии перевозбуждения, как и всякий раз, когда случалось ему насиловать свой здоровый, естественный сон: общая отупелость, замедленная реакция и тяжелая, начинающая болеть голова, наполненная одними и теми же докучными образами. Это были события и мысли последних дней, уродливо искаженные, навязчивые, липкие… тексты документов — протокол испытаний, протокол разногласий, дополнение к договору, еще бумаги; согласования, факсы, звонки, кислые рожи заказчиков; фальшивые улыбки субподрядчиков, будущих конкурентов — нужно было лететь вдвоем, это по части Вальда; опять факсы и звонки; набитая жуликами гостиница; девочки, мальчики, галстуки, тюбетейки, очень жирный плов, пьянка (почти не пил), танец живота, испуганные его отказом девочки, обиженные тем же партнеры; опять факсы, опять жирный плов, опять пьянка (пил), прощальная пьянка (пил, и много)…

Машина неслась по ночному шоссе, мокрый снег хлюпал под шинами и стучал по днищу. Филипп ежился, ощущая себя потным, грязным, нездоровым, страдая от бессилия выбросить из головы всю эту муть и всем существом мечтая о завершении этой нескончаемой поездки. О, наконец-то! Последние брызги снега разлетелись перед радиатором. Машина замерла в двух шагах от подъезда. Щелкнули дверцы; водитель услужливо вынес небольшой чемодан и обратил к машине пультик сигнализации, скомандовал ей кратко попрощаться звуком и фарами, и эти спокойные, рутинные действия, медленное перемещение от двери к лифту, от этажа к этажу, от лифта к квартире быстро и явно успокаивали Филиппа, приводили в состояние просто расслабленное, просто усталое — привычное состояние, в каком он легко засыпал…

Зайка не вышла, что из-за планового опоздания самолета было тоже обычно и неудивительно. Он еще оказался в силах бесшумно закрыть дверь и освободиться от части одежды в прихожей. Бесшумно — только одна ступенька скрипнула — подняться наверх. Сбросить с себя оставшуюся часть одежды, самую отвратительную. Залезть под гостевой душ. И даже успеть получить короткое острое наслаждение от струи, ударившей по его размякшему, жаждущему покоя телу.

* * *

…Он был бодр и счастлив. Солнце, чистейшее небо, ветер, движение! Они мчались вперед, раздвигая собой разноцветные горы Андалусии, и его правая ладонь торжественно владела не рычагом скоростей, но Зайкиным кулачком, робким и трогательным. А навстречу — Боже! — навстречу им за полосатыми столбиками шоссе проносились:

библейские овечьи стада в травянистых предгорьях;

виноградники (полотняные мешочки подвешены вокруг гроздей, наливающихся благословенными соками);

пологие склоны, опоясанные рядами зеленых олив (сколько же надо было веков, надежд, тяжких ручных усилий, чтобы наносить на камни земельный слой, обиходить его и рассадить эти деревья, помочь им взрасти, а потом терпеливо ждать двадцать лет — через столько начинает плодоносить оливка, — может быть, уже и не успев застать первого урожая);

крутые, ребристые, палевые склоны, гордые в своей наготе, подступая к шоссе утесами, теснясь к нему высоко, почти отвесно — и вдруг разбегаясь, сползая, обрушиваясь в бездонные пропасти;

апельсиновые рощи с яркими грудами спелых плодов;

ослик — грязный, милый, нагруженный, бредущий между шоссе и полем;

маленькие пуэблос — два десятка каменных, потемневших от времени, слепленных друг с другом домишек, обитель трудолюбивых крестьян (женщина у двери моет щеткой тротуарную плитку; аккуратная церковь на крошечной площади; медленный ход солнца над сквериком с парой скамей; выбеленное здание постоялого двора — комнаты на втором этаже, ресторанчик на первом, собака дремлет посреди пустых столов на затененной террасе);

а внутри шоссе, по встречным полосам, с удвоенной скоростью неслись мимо туристские автобусы, огромные шумные автофургоны, трескучие, сверкающие ободьями колес стайки разновозрастных мотоциклистов — и просто легковые машины, такие же как у них, лучше и хуже, всяких цветов, модные и старые, семейные, открытые, спортивные, большие и маленькие;

и все это было настолько прекрасно, насколько вообще может быть прекрасна жизнь не всегда, а в редкие, особенные мгновенья.

* * *

Внезапный звонок смял овец с осликом и разорвал пополам дорогу. Разноцветной лавиною мимо пронеслись апельсины, автобусы и дома с черепичными крышами. Звонок сравнял горы и пропасти, свернул небо, как свиток, погасил солнце; звонок вырвал Филиппа из «ситроена», и рядом не стало Зайки, не стало вокруг ничего, кроме телефонной трубки, единственно удержанной Филиппом из хаоса, единственно соединяющей его с параллельной Вселенной.

— Что надо?

— Это я.

— Да.

— У нас проблема.

— Говори.

— Ты пришел в себя?

— Да, да, я в порядке. В чем дело?

— Не могу говорить. Собирайся. Я послал за тобой.

— Где Зайка?

— На месте. Быстрей, Монтрезор.

Трубка испустила гудки, сделалась бесполезной. Филипп вскочил. Мысли путались. Он был в одежде. Значит, душ привиделся?.. Вниз, вниз… Замелькали ступени перед глазами.

Машина была уже там, микроавтобус военного типа. Две пары рук бережно подхватили, помогли забраться вовнутрь. Машина рванула с места. Опять ночное шоссе, опять мокрый снег под колесами. Куда?

Машина резко остановилась. Люди в черном, сидевшие вместе с ним, покинули машину первыми. Они опять взяли его за руки, пока он спускался на землю, и продолжали крепко держать, когда он оказался на земле. Филипп посмотрел на них — это были незнакомые люди, просто охранники, неизвестно, свои или чужие. Он попытался вырваться, но они не отпустили его. Ловушка!.. Его повели к зданию. Его провели сквозь низкие мрачные своды. Его подвели к лестнице, ведущей вниз.

Ступени спускались все ниже. Спереди и сзади — люди в черном, по бокам — холодная каменная кладка. Факелы, висящие на стенах, фонарь в руке идущего впереди… Наконец, показалась дверь. Человек в черном, человек в маске, из-под которой не было видно лица, тронул железное кольцо. Дверь заскрипела.

Филиппа ввели в большой, но не очень высокий подземный зал, освещенный так же тускло, как и лестница, пустой, скупо декорированный. Зал был круглым, если не считать широкой ниши напротив входа; там, в этой нише, более ярко освещенной, чем все остальное, на каменном возвышении стоял длинный стол и за ним — несколько человек в высоких креслах, обращенных к залу.

— Покайся, несчастный… — сказал человек в центральном кресле на возвышении.

Филипп содрогнулся. Ужас сжал его сердце; гром зазвучал в ушах, многократно отдаваясь от камня.

— Признайся перед судом святой инквизиции…

Филипп упал на колени, заставил себя посмотреть на трибунал, ощущая себя средоточием его строгих, внимательных взоров. Молчать нельзя…

— ¡Herético!

Молчать нельзя. Он с трудом разлепил тяжелые губы и, мертвея, понял, что не слышит себя. Слова застревали в глотке, слова не выходили наружу. Бессмысленная, жалкая попытка доказать… оправдаться…

— ¡Herético!

Он съежился и прижал локти к животу; он сгруппировался так, как, должно быть, лежал в чреве матери. Он зажмурил глаза. Он заткнул пальцами уши.

Он охватил руками голову.

Он застонал.

Он проснулся, перешел в очередную реальность — может быть, еще более гнусную, из которой опять нужно было спасаться, уходить.

И он тихо стонал внутри себя еще какое-то время, прежде чем не заснул снова и прежде чем все, что было — овцы, и ослик, и Зайка, и горы, и ласковое солнышко — не возвратилось туда, откуда исчезло, прежде чем все эти части прекрасного, любезного сердцу мира не заняли свои законные, назначенные места.

Потом он опять спал и улыбался.

* * *

Итак, моя левая рука медленно, по-особому волнующе, расстегивает брюки, и здесь — еще одна прежде не обсуждаемая нами дилемма: «молния» или пуговицы? Эту дилемму, пожалуй, отложим на потом; сосредоточимся на настоящем. Рука моя благополучно форсирует гульфик, доставляя мне массу тонких тактильных ощущений, многообещающих, сладких в силу своей предварительной сущности. Нижнее белье, имея соответствующие прорези, обычно не влияет на процесс, хотя я и допускаю, что на определенном уровне моей технической (или, если угодно, эстетической) компетентности наступит момент, когда это будет немаловажно. Единственное, что мне пока что удалось открыть в столь деликатной области, это волнующее и необычное ощущение от хождения без трусов, в одних джинсах, особенно приятного в горячую летнюю пору — собственно, только в эту пору и возможного, ибо ходить без трусов зимой просто холодно.

Недостатков у такого хождения два. Во-первых, оно как бы не отвечает правилам гигиены. Именно «как бы»: это еще вопрос, что чище — часто стираемые джинсы или загаженные трусы, поэтому указанный недостаток чисто психологический. Встречайся я с женщинами в реальности, он бы мог мне навредить. Моя партнерша, узнав, что под джинсами у меня ничего нет, могла бы заключить, что я попросту грязнуля, и из предосторожности, чего доброго, даже отказалась бы от близости — конечно, если она, подобно героине «Истории О.», сама не поступает таким же образом. Однако, я не встречаюсь с реальными женщинами, кроме моей жены, которая хоть и никогда не ходит без трусов, но все же мало-помалу привыкла к этой моей манере (правильней сказать, смирилась с ней); таким образом, первый из описываемых мной недостатков хождения без трусов никакого вреда мне не наносит.

Второй недостаток, конечно же, будет понятен Вам, дорогая, как и любой другой женщине, вынужденной время от времени пользоваться прокладками и тампонами (о которых я хорошо информирован благодаря телевидению) для того, чтобы капли влаги, просочившись насквозь, не заляпали Вашу одежду. Я намеренно употребил слово «влага», как это делает телереклама, но в данном случае это не стыдливый эвфемизм, ибо моча имеет ничуть не меньше шансов просочиться, чем менструальная кровь (даже больше — мне кажется, она менее вязка и, следовательно, легче проникает между волокнами ткани). Вы спросите, почему же не промокать чем-нибудь типа салфетки выход мочеиспускательного канала после каждого его орошения? Возможно, для женщины это решает проблему — я не знаю настолько подробно устройства женского органа; что же касается мужского, то примите к сведению, дорогая, что, хотя мужчина и пытается после акта мочеиспускания стряхнуть с члена последние капли мочи (иногда — себе на штаны, в основном — на ботинки), это вовсе не значит, что несколько капель не задержатся в длинном (надеюсь!) мужском канале, чтобы выкатиться наружу при дальнейших движениях тела. Как Вы понимаете, промоканием мужской проблемы не решить. Результат ясен: несколько капель мочи, оказавшись снаружи, пропитывают близлежащую ткань и, в отсутствие трусов, выступают наружу. На светлых джинсах это очень заметно. Компромиссным решением явились темные джинсы, не очень-то приятные в жару… но разве это неудобство идет в сравнение с постоянным легким трением члена о грубую ткань, с самим сознанием, что между моим членом и окружающим миром — ничего, кроме этого единственного слоя!

SEND

Однако, я отвлекся, как и всегда. Рука моя уже давно коснулась крайней плоти, охватила ее, слегка зажала в себе и, как за шкирку, вытянула за нее мой настороженный орган наружу. Сейчас, когда эпистолярная моя мысль догоняет события, он уже слегка набух, располагая к спокойному, удачному акту. Мы уже описывали друг другу различные типы своих мастурбаций, однако я предложил бы счесть ту переписку неким предисловием общего, академического типа. Всякая же конкретная мастурбация, очевидно, должна бы сопровождаться изложением мельчайших деталей и, конечно, сопереживанием другой стороны. Если помните, с месяц назад мы уже касались этой темы. Вы возразили мне. Чтобы получать адекватный ответный импульс — таков был смысл Ваших слов, — чтобы наслаждаться максимально возможным сопереживанием, полагалось бы мастурбировать в прямом смысле on-line, то есть попросту воспользоваться страницей с чатом — благо, теперь таких достаточно.

Наверно, по большому счету Вы правы, но обсудить с Вами этот вопрос сразу же у меня просто не хватило духу. Попробую сделать это сейчас. Видите ли, такой способ общения имеет в моих глазах два очень больших недостатка, значительно более существенных, чем вышеописанные недостатки хождения без трусов. Во-первых, чаты с ходу превратились в пристанище физиологически бессильных, в лучшем случае сексуально озабоченных, грязных юнцов, спускающих от первого же напечатанного или прочитанного ругательного слова. Мне среди них неуютно, это не моя среда. Во-вторых — и это важнее, так как мы могли бы исключить первый недостаток, устроивши чат на двоих — во-вторых, жалкая щель диалогового окна, предназначенная для моей реплики, теснит мои чувства, не дает словам свободно вылиться на экран и уж во всяком случае быть обозреваемы так, как это можно в обычной почтовой машине. Как видите, оба недостатка чисто психологические. Есть и другие… не хочу останавливаться на них. Возможно, я несколько старомоден. Возможно, со временем мы все-таки перейдем к другому способу общения. Пока же я ощущаю себя достаточно «on-line» хотя бы потому, что в любой момент волен нажать кнопку

SEND

— и краем глаза уловить системное сообщение, что Вы уже получили и, верно, читаете эти строки. Однако я не просто отвлекся, а начинаю повторяться, в то время как под столом происходят очередные события. Мой член полностью набух и почти встал. Юнец из тех, что оккупировали чаты, конечно, задрочил бы на моем месте неистово и без промедленья, чтоб через минуту глупо, бездарно, смешно выплеснуть на пол парочку жалких капелек. Профаны!.. Нет, я не таков.

Я терпелив; я обстоятелен; в моих действиях есть система. По мере того, как головка члена самопроизвольно — верьте мне, это так! — высвобождается из плена окружающей его крайней плоти, мои пальцы сжимаются вокруг нее все более жестко и требовательно. Моя рука охватывает член так, что головка упирается в ладонь; подушечки пальцев скользят от основания члена до головки, пока член не встает настолько, что длины пальцев уже начинает не хватать для этого простого, но изысканного движения. Наступает сладкий момент, когда я могу изменить положение кисти и полностью забрать член в кулак. Я сжимаю кулак все сильнее. Члену — писал ли я Вам? — свойствен некоторый мазохизм. Парадокс… С одной стороны, столько эмоций от нежнейших прикосновений — и почти полная нечувствительность, например, к морозу. Это похоже на действие змеиного яда: малые дозы — жизнь, исцеление; доза побольше — смерть.

Я делаю несколько быстрых поступательных движений. Подобно тому, как это сделал бы юнец, но это чисто внешнее подобие. Дрочу ли я? Нет — лишь поддрачиваю. Своего рода прелюдия, пролог к настоящей мастурбации.

SEND

Теперь мой кулак разжимается. Он продолжает движения, едва касаясь члена внутренней стороной ладони; фактически единственной зоной касания сейчас стал нижний ободок головки. Замечали ли Вы, что головка эрегированного члена похожа на молодой подосиновик? Я разжимаю кулак, перехватываю член большим пальцем книзу и сильно сгибаю его, словно намереваясь сломать — это доставляет мне первую по-настоящему сильную порцию наслаждения. После этого я охватываю член прежним способом и сжимаю его грубо, как любой другой мастурбирующий, будь то юнец с чата или оленевод с Крайнего Севера. Я дрочу! Теперь мое внимание перемещается из материальной области в область идеальную. Я представляю себе Вас. Сегодня я не раздену Вас — Вы сделаете это сами. Вы снимаете с себя платье. Вы стягиваете его через голову. Я прикрываю глаза — Боже, сколько из-за этого опечаток — и вижу, как Ваше нижнее белье приподнимается, задетое краем платья, и на мгновение обнажает Ваш половой орган. О, этот мелькнувший в глазах черный треугольник… при виде его я ощущаю внутри члена колкое рождение первой капли — это, конечно, еще не сперма, лишь жидкость, долженствующая подготовить Ваше влагалище к будущему оргазму, вызвать у Вас ответный секрет… я должен удержать эту жидкость внутри, ни в коем случае не выпустить ее наружу, иначе оргазм не будет полным, цельным и продолжительным. Юнцы с чата этого не могут. Я — могу. Для этого нужно ослабить хватку и как бы начать все сначала — упереться головкой в ладонь… сместить кулак ниже… разжать его… Вы стягиваете с себя Вашу нижнюю рубашку. Кровь приливает к моей голове, мои пальцы сгибают член, я нахожу им Ваше жаркое влагалище… Я сегодня не буду проникать в него языком — Вы не обидитесь, дорогая? Я делаю это членом… О! О! Вот теперь — сильнее, теперь — быстрее… еще быстрее… Я чувствую, как сперма начинает волноваться, подступать изнутри осторожно, смешиваясь с прозрачным секретом… Так должно быть! «Еще, — шепчете Вы, — еще»… Да, дорогая… Мой кулак начинает работать как механическое устройство. Центр ощущений перемещается с поверхности члена вовнутрь; зрительные образы уступают место звуковым — я слышу Ваши стоны. Они становятся громче. Сперма подступает ближе к выходу. Теперь — самое важное. Главное — не поспешить. Отстраниться от всего… от эмоций, от воображения… только четкая, голая техника пальцев… четкий расчет… не поспешить… но и не… сейчас… вот сейчас…

оо

ооооооооооооооооо

оооооооооооооооооооооооооооо

оооооооо

оооооо

ооооо

ооооо

---------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------

теперь ваша очередь дорогая

SEND

Филипп проснулся в очередной раз, по-видимому наяву, и немедля сделался мрачным. Темень в окне и приблизительное ощущение времени указывали на то, что до утра еще далеко, и это было плохо.

Медленно восстанавливая в памяти ночные события, он мысленно добрался до душа, осознал себя в гостевой, голяком лежащим на диване под пледом, и вяло удивился, как он еще вообще сумел доползти до дивана.

Он знал себя: если сейчас снова не заснет, если только позволит гадким командировочным картинкам опять пролезть в сознание, они безвозвратно овладеют им, вернут в прежнюю пакостную карусель, заставят жестоко мучаться до утра, а потом он поедет на работу разбитый и несчастный, и все пойдет кувырком. Этого никак нельзя было допустить. Нужно… нужно…

Рецепт был тривиален. Всеми силами удерживая в теле сладкое ощущение сна, стараясь не думать ни о чем, кроме ласкового солнышка, он медленно, очень медленно поднялся. Босые ноги приятно ощутили пушистую мягкость коврового покрытия. Не включая света, он шагнул, наступил на что-то тоже мягкое, но не пушистое, догадался, что это его разбросанная, нечистая одежда, и скривил нос. Как чудесно идти по ночной квартире обнаженным. В неподвижном, темном воздухе его телу было хорошо. Тихо, нежно, тепло… только осторожно… не расплескать… не думать об этих… об этом… вообще ни о чем…

Наслаждаясь почти обретенной властью над собой, он медленно, плавно вышел из комнаты, так же медленно и плавно спустился по лестнице — вообще ни одна ступенька не скрипнула! — и двинулся в кухню. Только тут он заметил, что за окном вовсе не ночь. Белый, мутно-молочный свет неприятно сочился в кухню сквозь полуоткрытые жалюзи. Штора, подумал он, глухая наружная штора в гостевой, она сбила его с толку. Значит, уже день. Черт побери, это было еще хуже.

Нет уж. Не будет он вставать. Он приехал среди ночи. И дико устал. Имеет он право выспаться или нет? Сейчас вот хряпнет… только больше, чем обычно, раз такие дела… и опять наверх, только не в дурацкую гостевую, а в спальню… под одеялко… Жмурясь от противного белого света, Филипп открыл холодильник, достал бутылку водки — холодную, красиво запотевшую — и повернулся к стеклянной полке, чтобы взять стакан.

И вдруг обнаружил, что он не один на кухне.

Вода хлынула из-под крана, и Филипп резко обернулся. Дева (почему-то ему подумалось именно так — не девушка и не девица, и не женщина тем более, а именно Дева) стояла, собственно, в четырех шагах от него, вполоборота, лицом к посудной раковине, и делала то, что и полагается делать возле посудной раковины — мыла посуду. Филипп обомлел. Это было так неожиданно. Затаив дыхание, он рассматривал Деву в профиль: высокая, значительно выше Зайки; нос прямой; волосы тоже прямые, длинные, каштанового цвета, стянутые в «конский хвост»; глаза большие и непонятного в профиль цвета; ноги вроде ничего; а вообще фигуру рассмотреть было трудно, так как мешал скрывающий формы передничек.

Дева мыла посуду. Филипп смутно припомнил: Зайка что-то говорила о домработнице, как раз перед его отъездом, но он был занят мыслями, пропустил мимо ушей… Ну ясно, подумал он… а она-то меня заметила или нет? Если я ее заметил не сразу… Впрочем, это можно понять: дурацкий свет, глаза после темноты, и вообще голова не в порядке… Так подумал Филипп, оправдывая себя, и с некоторым опозданием вспомнил, что он совершенно голый.

Полагалось бы поспешно уйти или чем-нибудь прикрыться (например, бутылкой водки), но какой был теперь в этом смысл? Если она уже заметила его (ну и что, кстати? Подумаешь, голый мужчина! Да откуда он вообще может знать об ее здесь присутствии? Почему бы квартировладельцу, думающему, что он дома один, не спуститься голым на кухню?)… итак, значит, если она уже заметила его, то самое разумное с ее стороны — отвернуться и сделать вид, что не заметила. И еще издавать какой-нибудь шум, чтобы якобы не услышать случайного звука, который он может произвести. Но ведь именно это она и делает. Она громко и очень медленно моет посуду. Значит, заметила… А может, нет? Если нет, то он должен, не делая резких движений, бочком удалиться из кухни, и она так и не увидит его. Впрочем, если заметила, он должен сделать то же самое — для того-то громко и медленно моется посуда. Филипп осторожно, не выпуская бутылки из рук, попятился. Конечно, глупо пятиться боком, если на тебя все равно не смотрят. Ему внезапно захотелось, чтобы Дева взглянула на него. Чтобы увидеть ее смущение — он-то уже овладел собой, уже не смутится, это точно. Он даже ощутил легкую эрекцию, совсем небольшую — если она посмотрит на него прямо сейчас, это будет, пожалуй, в рамках некой пикантности и даже красиво.

Он уже был готов оборвать свои столь недостойные мысли (хотя и не был уверен, что оборвет), но в этот момент произошло событие, вмешавшееся в его планы. А именно — зазвонил телефон.

Филипп вздрогнул, едва не уронил бутылку — нервишки, мать их! — и заметил, что Дева вздрогнула тоже, но так и продолжала мыть посуду, как заведенная. Должна ли домработница брать трубку? Во всяком случае, нормальным было бы обеспокоиться, обернуться. Ну, что ж. Значит, видела. По крайней мере ясность внесена. Уже нисколько не стесняясь, он прошел к столу, взял телефон, присел на подоконник насколько мог поизящнее, вполоборота, так, чтобы ей было уже почти прилично посмотреть на него, а ему — не делать вид, что прикрывается.

— Слушаю, — сказал он негромко, глядя в пространство перед собой.

— Я бы тебя не дергал… Дал бы поспать…

Конечно, это был Вальд Пионтковский. Кто же еще, как не ближайший друг и компаньон — Партнер! — вечно ухитряется ставить его в самые идиотские ситуации. Разумеется, из соображений высшего порядка и недоступных уму. Разумеется, вежливо извиняясь при этом.

— Говори, — разрешил Филипп.

Все начиналось как обычно.

— Если будем раскачиваться, клиент уплывет.

— Ясно.

— Я бы тебе сказал вчера, но события разыгрались после обеда… я звонил… но мне сказали, что ты уже…

Вежливость надоела.

— Партнер, — Филипп поморщился, — давай по существу.

— Это бензиновая фирма. С ней работали люди Гонсалеса. Ты знаешь Гонсалеса? Гонсалес — это начальник проекта номер двадцать пять; перед отъездом ты представил его на должность начальника отдела.

— Припоминаю.

— Очень хорошо. Задачу ты помнишь едва ли… просто мелкая халтура, пошла мимо тебя прямо к плановикам… И вдруг два дня назад…

— Что им надо?

— Все, на что мы способны.

— Даже включая…

— Вплоть до того.

— Хм.

— Но в кредит.

— Какой объем?

Пиотровский замялся.

— Э-э… Миллион? Пока не знаю.

— Хорошо. Обсудим. Можно поспать?

— Партнер, — голос в трубке начал осторожно повышаться, — ты послушай, о’кей? Их вовсю окучивают, мы попали в самый… самый такой момент… Партнер, их надо прихватить, понимаешь?

— Кажется, да. Кажется, понимаю.

Филипп зевнул.

— Понял окончательно. Все?

— Я хочу, чтоб ты прямо сейчас переговорил с их человеком.

— Вот так, прямо сейчас.

— Да.

— Но это невозможно, я хочу спать… Я еще не созрел для этого разговора. Давай я тебе перезвоню через… э-э…

— Это срочно. Нужно прямо сейчас.

— Их хотя бы проверила служба безопасности?

— Она бы проверила. Но ведь у нас ее нет.

— Ну, тогда это несерьезно.

— Давай я лучше тебе расскажу…

— Не надо, — перебил Филипп, — пойми: такой, какой я сейчас, я скорее напорчу. Ты представляешь себе, какой я? После этих выматывающих переговоров, пьянки, гостиницы, шоссе с тщетными попытками заснуть на пассажирском сиденье… после ожидания в аэропорту и самолета, полного орущих детей, то душного, то холодного, затем еще одного ожидания и еще одного шоссе…

— Ты в состоянии перевозбуждения.

— Да, в гнуснейшем.

Трубка издала глубокий вздох.

— Ну, что ж, — сказала она вкрадчиво, — тогда конечно… Тогда мне придется звонить самому… Другого выхода просто не вижу.

— Дешевый шантаж, — сказал Филипп с некоторой тревогой. — Партнер?.. Сейчас другой год, не девяносто первый. И мы другие. Давай прекратим эти импровизации.

— Вот ты приедешь, и мы подискутируем, о’кей? Поговорим обо всем спокойненько. А сейчас… если не хочешь, чтобы я занимался этим… возьми себя в руки, сосредоточься и позвони.

— Черт, — буркнул Филипп уже раздраженно, — я же ни черта не знаю, что там за люди, что за проект… да и какая разница, кто позвонит? Телефон, кредит, твою мать… Я категорически против! Ведь мы уже проходили все это, я неправ? О чем-то договорились, нет? Было такое, или я неправ?

— Партнер, ну давай поговорим по существу, — душевно сказала трубка. — Ну пожалуйста. Ты потом сам увидишь. Ты просто устал, зол… Я понимаю…

— «Понимаю», — хмуро передразнил Филипп. — Где было твое понимание, когда я ехал один к этим талибам?

— Признаю! — крикнула трубка. — Всецело! Факсы, звонки… жуткая гостиница… девочки, мальчики, галстуки, тюбетейки, жирнющий плов, пьянка, танец живота… Ужасно! Ошибся, да… Согласен!

— И сейчас ошибаешься.

— Нет! — истерически заверещала трубка. — Сейчас нет! Фил, партнер! Так надо! Чую нутром! Последний раз, правда!

Филипп почувствовал, что теряет способность к сопротивлению.

— Короче! — настырно пищала трубка. — Никаких деталей! Общие пузыри… брэйнсторминг… Фил, это твое! Десять минут, ты умеешь… Вот послушай… У них…

Филипп, ненавидя трубку и презирая себя за безволие, тяжко вздохнул и поискал глазами сигареты. Кухонные сигареты должны были лежать тут же на подоконнике — штатном месте для них и для пепельницы тоже; но пепельница стояла на штатном месте, как всегда, а сигарет рядом с ней почему-то не было.

Новая женщина в доме, подумал Филипп.

Начинается.

А новая женщина — точнее, Дева — между тем закончила долгое мытье трех тарелок и слегка повернула голову, чтобы, наверно, выяснить, уместно ли дальше делать вид слепой и глухой особы. Их взгляды встретились — театрально спокойный взгляд Девы и взгляд Филиппа, весьма уже раздраженный из-за отсутствия сигарет. Трубка поспешно, пискляво испускала поток информации. Филипп не то что забыл про свою наготу, но нервный телефонный разговор сам по себе был достаточно извиняющим обстоятельством, как бы ширмой… а тут еще и сигареты, отсутствующие где положено. Он, конечно, мог бы с телефоном в руке отправиться вкруг по кухне в поисках сигарет, но, во-первых, шнура не хватало даже до холодильника (сколько раз собирался завести хотя бы одну бесшнуровую трубку…); во-вторых, это значило бы просто дефилировать голым перед незнакомой женщиной — Девой, черт побери! — в-третьих же, он и понятия не имел, куда она могла поместить эти несчастные сигареты.

Он положил телефон себе на бедро, придерживая его одной рукой, непринужденно, будто бы и не закрываясь, прижал трубку к уху плечом, а другой рукой, спеша, пока Дева не отвела взгляд, недвусмысленно изобразил свою нужду в сигарете. Дева наморщила лоб, покрутила головой по сторонам, а затем выдвинула ящик со столовыми приборами и достала из него сигареты. Хорошо хоть, не забывчива… Она подошла к Филиппу походкой ровной, отнюдь не смущенной, но и не вульгарной тоже, продолжая смотреть на него безо всякого выражения — глаза у нее были прозрачные и голубые, но не такие темно-голубые, как у Зайки, а светло-голубые, почти серые — и протянула ему пачку с галантно выдвинутой наружу одной из сигарет, которую Филипп схватил с жадностью и нетерпением.

Тем временем Дева сообразила, что к сигарете полагался бы огонь — эта задача, видимо, была для нее сложнее, так как бессистемные ее поиски по кухне продолжались не менее пятнадцати секунд, пока она не обернулась вопросительно к Филиппу и он не ткнул пальцем в направлении новомодной универсальной плиты, над которой висела длинная и вполне традиционная газовая зажигалка.

Прикурив наконец (после чего Дева просто исчезла из кухни), затянувшись и испытав определенное удовольствие, Филипп вольготно сел за стол, водрузил на него пепельницу и телефон, а затем, освободивши уже обе руки, вскрыл бутылку водки и тоже с удовольствием, хотя и меньшим, отхлебнул из горлышка два приличных глотка. После этого он почувствовал себя немного лучше и прекратил затянувшийся монолог телефонной трубки с помощью нескольких интенсивных и кратких выражений.

— Но мы договорились?.. — заныла трубка.

— Я перезвоню, — пообещал Филипп.

— Точно?

— Точно, … ! Дай прийти в себя.

Он нейтрализовал докучный источник звука, совершил правильные действия со стеклянным шкафом и холодильником и в результате поимел стакан апельсинового сока с двумя ледяными кубиками. После глотка сока во рту стало совсем хорошо, да и водочка уже, похоже, начинала действовать. Филипп затушил сигарету и со стаканом сока в руке, позвякивая ледяными кубиками, звучно отхлебывая из стакана и шлепая по матовым кухонным плиткам босыми подошвами (теперь была его очередь производить побольше шума), дошел до лестницы и поднялся по ней, скрипя всеми подряд ступеньками и никого, конечно, не встретив по дороге. Затем он открыл дверь в спальню, на всякий случай бочком, но и тут никого не было («…вот интересно, если бы Зайка была дома и спустилась бы как раз…»); допил сок («…а пришла бы домой… а мы там с этой… а я там…») — и, что поделаешь, полез под душ («…удобно вообще-то ходить голым — не нужно специально раздеваться…»), так как складывающиеся обстоятельства в данный момент требовали именно этого.

2

И поднял я глаза мои и увидел: вот, появились две женщины, и ветер был в крыльях их, и крылья у них как крылья аиста; и подняли они ефу и понесли ее между землею и небом.

И сказал я Ангелу, говорившему со мною: куда несут они эту ефу?

Тогда сказал он мне: чтобы устроить для нее дом в земле Сеннаар, и когда будет все приготовлено, то она поставится там на своей основе.

Захария, V, 9-11

Когда наполнены были сосуды, она сказала сыну своему: подай мне еще сосуд. Он сказал ей: нет более сосудов. И остановилось масло.

И пришла она, и пересказала человеку Божию. Он сказал: пойди, продай масло и заплати долги твои; а что останется, тем будешь жить с сыновьями твоими.

4-я Царств, IV, 6-7

И сделал Давид себе имя, возвращаясь с поражения восемнадцати тысяч Сирийцев в долине Соленой.

И поставил он охранные войска в Идумее; во всей Идумее поставил охранные войска, и все Идумеяне были рабами Давиду. И хранил Господь Давида везде, куда он ни ходил.

2-я Царств, VIII, 13-14

Довольно-таки задолго до конца тысячелетия, то есть когда Филиппу шел седьмой год, отец принес домой большую карту полушарий и повесил ее на свободной стене в Филипповой комнате. Через какое-то время общение с картой сделалось одним из его любимейших дел. Карта затягивала. Стоило глянуть на нее и прочитать парочку названий — например, «Магадан» или «острова Туамоту», как этот процесс трудно было остановить; он мог продолжаться час или больше. Трудно сказать, что особенно интересного было в чтении географических названий. Может быть, в Филиппе пропал великий топоним. А может, он таким образом давал выход воображению, пытаясь себе представить, как может выглядеть неизвестный город Магадан и что за народ населяет острова Туамоту. В познавательных детских книжках, как и во взрослых справочных изданиях, он находил кое-какие сведения о городах и континентах, но эти сведения были скудны, скучны и, как втихушку подозревал Филипп, не всегда достоверны.

Поскольку в то время, когда Филипп разглядывал карту полушарий, понятие «заграница» было сугубо абстрактным, ему и в голову не могло прийти, что когда-нибудь он сможет вполне реально посетить такие города, как Толедо или Лос-Анджелес. В то время эти города были для него всего лишь кружочки на карте. Ну, а если совсем по-честному, то у него было большое подозрение, что по крайней мере часть этих нарисованных городов и на самом деле не более чем кружочки на карте. Существуют ли они вообще? К примеру, город Симферополь существовал, так как Филиппа возили туда на поезде — по ходу поезда можно было заодно убедиться в существовании Белгорода, Харькова и многих других городов; не было также оснований сомневаться в существовании Вильнюса, в котором Филипп не был, но в котором родился дядя Шура.

Взрослые, напичканные географическими названиями, были одним из заслуживающих доверия первоисточников. Скажем, в городе Чикаго жил родственник папиного сослуживца. Жил-жил, да и умер, оставил сослуживцу наследство — трудно сказать, большое или нет, так как сослуживец все равно передал его в какой-то Фонд Мира; да и черт с ним, с сослуживцем — главное, что эта история свидетельствовала о существовании Чикаго. Существовал Стратфорд-на-Эйвене, так как именно в нем родился Шекспир. Существовало множество больших городов, о которых упоминалось в газетах. А вот как быть с маленькими городами, в которых никто не был и никто не родился, с маленькими кружочками, особенно на полупустых местах, куда так и просится какой-нибудь город? Ведь карты составляют люди, картографы. На месте картографа Филипп и сам бы не утерпел — добавил бы кружочков, где посвободнее, и названия бы тоже придумал. Например, что за город Лейвертон на краю карты, в далекой Австралии? Никто из знакомых не слышал ни о каком Лейвертоне. Правда, в энциклопедическом словаре Лейвертон есть, но вдруг составители словаря тоже придумали про него, вслед за картографом? А убери его с карты — вообще пусто будет, в этой Австралии и так-то городов кот наплакал. Подозрительный город Лейвертон. Запросто может не существовать.

Тоже вот Толедо. Ну да, конечно: бывшая столица Испании. А почему кружочек такой маленький? Вот Ленинград — бывшая столица, а город-то большой! Нет уж. Если уж старые города исчезают, это насовсем. Троя, например, или эта, как ее… Мангазея… Ну, был когда-то Толедо… разрушился со временем… теперь какие-нибудь раскопки, а картографы все рисуют кружочек по старой памяти — хорошо хоть маленький, без претензий.

А вот что Филиппу нравилось, так это переименования. Он отмечал их на карте. Был, к примеру, какой-то маленький Уссурийск — окруженный, конечно, дремучей тайгой, с тиграми на окраинных переулках… и вдруг сделался Ворошиловым. Как, должно быть, жизнь сразу изменилась в этом таежном городке! Какие счастливые стали люди, как гордо сообщили в письмах всем своим родственникам и друзьям: теперь уж не пишите нам в Уссурийск, пишите в Ворошилов! Даже тайга, пораженная, отступила. Филипп прикладывал к карте линейку, вычеркивал название «Уссурийск» и, аккуратно выводя буковки, вписывал: «Ворошилов». Шло время, и вместо названия «Ворошилов» появлялось еще одно, даже более значительное: «Никольск-Уссурийский». Вот уж радуются люди… Филипп вычеркивал, вписывал… Через какое-то время город опять становился Уссурийском, и Филипп видел в этом отрицание отрицания — он уже был взрослым и умным, изучал диалектический материализм…

Продолжая взрослеть и умнеть, он с удивлением обнаруживал все больше выдуманных вещей в непосредственной от себя близости, и детские подозрения насчет далеких маленьких городов стали неактуальны. Однако суеверный их след так и остался в душе, и по мере его путешествий по одной шестой, как бы в пику кружочкам, увиденным наяву, в противовес их унылой реальности из сборного железобетона, полные тайны названия далеких чужих городков выплывали из детства за грань обыденного, становились просто красивыми словами, символами недостижимой мечты.

И даже когда замок с границы был снят, он сторонился людей, возвратившихся издалека. Избегал слушать их, захлебывающихся от восторга, тасующих фотографии, как игральные карты. Боялся профанаций, подмен, пошлых речей о его запредельной мечте… его Дульсинее…

* * *

— Ты какая-то не такая сегодня, — с легкой досадой сказала Вероника. — Какая-то озабоченная. Что-нибудь произошло?

Они сидели в полупустой кофейне, обнаруженной ими с год назад и с той поры предпочитаемой другим заведениям, так как здесь было чисто, вкусно, умеренно по цене и не людно в дообеденное время. И официанты, забавные молодые ребята, с неизменным предупредительным уважением относились к двум красивым дамам, чьи нечастые, но постоянные утренние встречи в этом кафе стали некой традицией.

— Ты здорова?

— О, да, — Ана рассмеялась. — Да, вполне.

— Что-то случилось, — пристально глядя на подругу, заявила Вероника. — Я же вижу. Расскажи?

Ана задумчиво покачала изящной головкой.

— Психоаналитические дела. Знаешь?.. Повезло русским бабам, что нет у них массовой привычки таскаться по психоаналитикам. Иначе — представляю, сколько накосили бы всякие проходимцы. Наша баба — не ихняя баба. Небось, последнее с себя бы сняла…

Вероника молчала, смотрела требовательно.

— Ну хорошо, — пожала плечами Ана, — хотя это такая… ерунда, с одной стороны… Помнишь, мы говорили о домработнице?

— Да, ты искала…

— Я взяла. Собиралась тебе рассказать.

— Уже пропало что-то, — предположила Вероника.

— Так тоже можно сказать, — усмехнулась Ана, — но не то, что ты думаешь… Ах, это долгий разговор.

Глазки поискали официанта, нашли, мило мигнули.

— Слушай, давай выпьем по чуть-чуть. А то все кофе да кофе… Я сейчас угощу тебя такой славной штукенцией… Вадик, у вас бывает «шеридан»? — спросила она у официанта.

— Обижаете, мэм, — развел руками официант Вадик.

— Отлично, а вы умеете его наливать?

— Мэм! — воздел руки Вадик. — Это вопрос индивидуального вкуса! Одни требуют смешивать, зато другие нет!

— Если захотим, смешаем и сами.

— Понял вас, — с гротескной серьезностью склонил голову официант. — Два «шеридана»? Со льдом?

— Да, только льда чуть-чуть. И еще — будьте любезны, пепельницу.

Вадик ушел. Ана достала из сумочки плоскую пачку хороших дамских сигарет и копеечную разовую зажигалку.

— Ты меня пугаешь, — сказала Вероника.

— Последний раз я курила…

— Я не об этом.

— А-а, — Ана опять усмехнулась. — Я же тебе сказала, ничего особенного. Просто долгий разговор.

Она закурила. Принесли пепельницу.

— Может быть, даже не столько долгий, сколько…

Принесли «шеридан», и Вероника почувствовала знакомое нежное умиление, наблюдая, как самозабвенно ее подруга вторгается соломинкой в двуслойный напиток. Долгий разговор почтительнейше ожидал конца церемонии; Анютины Глазки послали Веронике мимолетный, легкий укор за уклонение от участия в торжестве.

— Ну попробуй!..

— Класс, — отозвалась Вероника, попробовав.

Ана просияла.

— Я знала, что тебе понравится. Светлый слой похож на «бэйли», но это не совсем «бэйли», как ты считаешь, или я ошибаюсь?

— А ты спроси.

— У кого? — удивилась Ана. — У них? Откуда же они знают?

— Раз торгуют этим, значит, что-то должны знать…

Ана пренебрежительно махнула рукой.

— Спасибо еще, что наливать умеют. Про такие вещи нужно читать в специальной литературе… при этом смотреть еще, что за издательство… кстати, я привезла с собою один журнал, там такое стекло — чудо! Помнишь, я рассказывала — «Леонардо»? Я тебе покажу… Значит, решено: включаем в меню по рюмке «шеридана», vale?

— Vale, — улыбнулась Вероника. — Однако, — напомнила она, — ты начала про домработницу…

— Да, да… У меня никогда не было домработниц. Помнишь мои страхи и сомнения? Неделю назад я стала звонить. Разным людям; среди прочих и Марковой — помнишь Маркову? Сейчас мы видимся редко, но она и сама держит домработницу, и знакома со многими такими людьми… Мы мило поболтали. Буквально на следующий день она перезвонила мне и сказала, что ее бывшая начальница отпускает хорошую домработницу и согласна, чтобы она дала мне ее телефон.

— Кого — ее? — спросила Вероника.

— Начальницы, не домработницы же…

— Ну, мало ли… Хотела уточнить.

— Начальницы. Я позвонила. Интеллигентная пожилая дама; между прочим, Анна Сергеевна, как и я.

— Послушай, — нахмурилась Вероника, — это забавно, что Анна Сергеевна, но разве от хороших домработниц избавляются? Или я чего-то не понимаю?

— Именно это меня и тревожило, то есть я хотела выяснить причину. Маркова сказала, что она — домработница — просто стала им не нужна. Если есть первоисточник, зачем же я буду уточнять у Марковой?

— Ага.

— Итак, я позвонила. Поговорили о Марковой, о том о сем. Эту тему, представь себе, Анна Сергеевна подняла сама. Она сказала так:

«Многие думают, что с уволенными домработницами дело иметь нельзя, потому что хорошую домработницу не отпустят. И я очень рада, что Вы мне позвонили, — сказала она, — потому что я хотела бы принять участие в судьбе этой девушки и хотела бы, чтобы она попала к хорошим людям».

Надо сказать, что к этому моменту нашей беседы ее основная тема была затронута нами в самых общих словах, а образ домработницы в моем представлении почему-то являл собой полную, хлопотливую тетушку лет этак сорока пяти, может быть, даже в чепчике, и непременно пышущую здоровьем.

«Вы сказали, девушки?» — переспросила я.

«Да, девушки, — подтвердила она, — молодой девушки, по имени Марина и с привлекательной внешностью; и это основная причина того, что мне трудно ее устроить».

«Понимаю, — сказала я, — то есть я, кажется, понимаю, почему ее трудно устроить, но не понимаю, почему девушка с привлекательной внешностью вообще пошла в домработницы. Согласитесь, что это кажется странным. Даже если это не основное ее занятие… Сейчас для привлекательной девушки столько всяких возможностей…»

«Положим, возможностей было много всегда, — так сказала Анна Сергеевна. — Видите ли, Марина кое в чем отличается от многих. Во-первых, она из деревни, и ей удалось сохранить редкую для нашего времени моральную чистоту…» — Именно так она и выразилась, с достоинством и вполне серьезно. — «А во-вторых, — сказала она, — эта девушка верующая… правда, исповедания не православного; кажется католичка… словом, такая работа соответствует ее мировоззрению, точнее желанию помогать людям. Кроме того, Вы угадали, что это не основное ее занятие; она работает медсестрой, и здесь еще одна причина того, почему не так-то легко ее устроить — работа в больнице посменная, и она может работать в доме только два дня через один, по скользящему графику, а это, как Вы понимаете, далеко не всем подходит».

«Однако, чтобы работать медсестрой, — уточнила я, — нужно специальное образование, не так ли?»

«Да, конечно. У нее есть соответствующий диплом».

«Просто Вы сказали, что она из деревни…»

«Я имела в виду ее происхождение и воспитание. А медицинское училище она закончила в своем районном или даже, кажется, областном центре».

«Теперь мне более понятны обстоятельства, — сказала я, — но разрешите нескромный вопрос? Если Вы, по Вашим собственным словам, принимаете участие в судьбе этой девушки, причем участие, как я вижу, искреннее и, более того, горячее, то отсюда естественным было бы сделать вывод о Вашей глубокой к ней симпатии и даже, может быть, человеческой привязанности. В таком случае, почему же Вам вообще понадобилось от нее отказаться? И, если Вы так ее полюбили, не будете ли Вы в какой-то степени страдать от ее отсутствия?»

«Вы и здесь угадали, — с грустью ответила Анна Сергеевна, — мне действительно будет плохо без Марины; но почему Вам не приходит в голову, что это не я пожелала, как Вы выразились, от нее отказаться, а наоборот, она сама решила уйти от меня?»

«О, простите, — сказала я смущенно, — я чувствую, что едва ли не обидела Вас… Вероятно, такова инерция мышления. Просто я помню, что раньше домработницу действительно было трудно найти, и за хороших домработниц держались хозяева; теперь же все наоборот — трудно найти работу… и, если с обеих сторон нет каких-нибудь особенных требований… а оплата соответствует объему труда…»

«Не беспокойтесь, — мягким тоном сказала моя собеседница, — я на Вас не в обиде; видно, я должна разъяснить Вам возникшие отношения так, как сама их понимаю. В своей работе на дому Марина видит не только способ заработать деньги, но и возможность быть полезной людям, которые нуждаются в ее… даже не труде, а скорее помощи или, если хотите, участии. По причинам, обсуждать которые я полагала бы неэтичным, она не может или не желает завести собственную семью; но у нее есть потребность ощутить семейный уют, пусть вначале чужой, который, однако, делается для нее своим, если она видит, что без нее обойтись трудно. Когда-то давно, в пору моего детства, домработницы зачастую становились для хозяев более близкими, чем иные члены семьи… К несчастью, сегодняшняя обстановка в нашей семье сильно отличается от той, в которой у нас появилась Марина. Тогда, то есть год назад, жена моего сына — а мы живем вместе с его семьей — была на последнем месяце беременности; и в то же самое время мой муж слег с тяжелой болезнью. Я не могла позволить себе бросить работу за год до пенсии. Мы были натурально в отчаянии. И тут Бог послал нам Марину. Для всех нас это был трудный год…»

Ана помолчала, закурила еще одну.

— А дальше? — спросила Вероника.

— Дальше она заплакала, — хмуро сказала Ана. — Я растерялась, стала ее утешать. В последующем разговоре выяснилось, что муж ее два месяца назад умер. Невестка отняла ребенка от груди и занялась хозяйством. Наконец, сама она, моя тезка, оформила себе пенсию. На следующий же день, по ее словам, Марина заявила, что уходит.

— Это согласуется с ее учением о миссии Марины, — заметила Вероника. — Три бабы в одной кухне, явный перебор.

— Положим, не только это, — сказала Ана. — Муж имел какой-то доход. Муж умер — дохода не стало, а домработнице-то надо платить. Сын, видно, не слишком богат, если квартиру не разменяли… Вдобавок еще непонятно, какие отношения были у Марины с той невесткой. Сдается мне, не самые лучшие.

— Ну ясно… Молодая и привлекательная…

— Возможно, — уклончиво сказала Ана, — и к тому же человек свекрови… Не завидую я этой Анне Сергеевне.

— Постой, что значит «возможно»? — насторожилась Вероника. — Ты сказала, ты ее взяла?

— Взяла, да…

— Так что ж — было так трудно определить, привлекательна она или нет?

Ана слабо улыбнулась.

— Представь себе. Она и в самом деле какая-то другая. Она… как бы это сказать… миловидна, да. Но насчет привлекательности… — Ана пожала плечами. — В общем, будь я мужиком, я бы на нее не клюнула.

— Ох, Зайка, — неодобрительно покачала головой Вероника, — не было у бабы забот… На кого она хоть похожа?

Ана задумалась.

— Блондинка, очень светлая, с зелеными глазами… Высокая… Нет, не то, — досадливо перебила она себя, — этак я тебя только с толку собью… Впрочем… помнишь голливудский фильмец про русалку? Милую такую комедию? Не помню актеров…

— Да… кажется… да, да.

— Она похожа на ту актрису… или русалку…

— Сигаретку будь добра, — пошевелила пальцами Вероника. — Значит, ты взяла эту похожую на русалку Марину и создала себе проблему. Так?

— Дорогая, — сказала Ана, протягивая подруге курительные принадлежности, — ты права и не права одновременно. Я и впрямь создала себе проблему, но эта проблема вовсе не в Марине как таковой. Я же сказала тебе — это психоаналитическая проблема. Не знаю, поймешь ли ты меня… Рассказывать дальше?

— Вообще-то, — поджала губы Вероника, — я считаю себя твоей подругой… или тебя — своей…

— Да, ты права, — решила Ана, — я должна тебе рассказать. Но тогда потребуется еще что-нибудь… например, «шеридан»… и сигарета…

— Третья подряд, — бесстрастно отметила Вероника.

— Хорошо, — кротко вздохнула Ана, — обойдемся… Вадик!

Она сделала заказ. За соседний столик с шумом опустились двое русских бизнесменов, выложили на скатерть джентльменский набор — сигареты, зажигалки, электронную записную книжку, авторучку, журнал, трубку сотового телефона. Вадик принес «шеридан».

— Итак, — сказала Вероника.

— Моя проблема, — сказала Ана, — не в Марине, а во мне самой. Ты же знаешь — у меня с Филом все в порядке. Говоря высоким слогом, я по-настоящему счастлива.

— Проблема в том, что ты счастлива?

— Если хочешь, да; я слишком привыкла быть счастливой и вдруг поняла, насколько уязвима эта позиция. Однако, мы никогда всерьез не обсуждали эту тему — понимаешь ли ты, что такое счастливая женщина? Поговорим о счастье.

* * *

В отличие от австралийского города под названием Лейвертон, в существовании Мадрида Филипп никогда не сомневался. Мадрид был столицей; он был реален, как испанский язык; более того, он был Real, то есть королевский. Он был парадоксально Real, как понял Филипп, когда жарким временем сиесты, в сквере прямо напротив королевского дворца, компания таких же, как в России, цыганок лишила их налично-денежной ценности.

Толедо же обретал свою реальность постепенно.

Рекламка в витрине бюро путешествий.

Кружочек — большой! — на карте автодорог.

Голубой транспарант на шоссе — указатель направлений. Toledo. Еще Toledo. И еще.

Цифры справа — километры до города.

И все меньше и меньше. И вовсе ноль.

Они въехали в город.

* * *

Среди изрядного множества новых процедур, долженствующих стать бытовыми традициями в новом жилище Филиппа, одна стояла неким особняком и была мила своей сибаритски-снобистской сущностью, а именно — совершение выбора: душ или джакузи. Это не было похоже на прежний выбор между душем и ванной, определяемый соображениями в основном узко прагматическими — то есть, запасом собственного времени, возможностью занимать единственный в квартире санузел, текущей стабильностью горячего водоснабжения, степенью общей усталости тела, а также конкретной гигиенической потребностью. Нет, не то было теперь. Поскольку и душевая кабинка, и джакузи, сделанные по наивысшим стандартам, призваны были доставлять человеку радость во всех отношениях, начиная со своих сияющих внешних форм, выбор между ними определялся теперь в первую очередь эстетическими запросами момента, в некотором роде капризом, прихотью; так гурман выбирает в хорошем ресторане блюдо, слабо руководствуясь при этом собственно чувством голода. Уже само то, что он, Филипп *ов, ежедневно делает этот сложный и красивый выбор, наполняло его приятными, самодовольными ощущениями. На своей сумасшедшей работе ему ежедневно приходилось решать массу разных проблем, в том числе и сложнейших, и даже таких, которые было по силам решить только ему, одному человеку из многомиллионного города; но этот факт, которым он мог бы по праву гордиться, доставлял ему отнюдь не удовольствий, а лишь неврозов перед лицом огромной ответственности. А вот выбор между душем и джакузи, не требующий ни умения, ни заслуг, почему-то был для Филиппа источником гордости, чувства собственного достоинства и покоя.

На сей раз он выбрал душ, как средство мобилизации к предстоящей ему телефонной атаке. Он уже знал за собой это новое качество, новый навык или, может быть, прием — за четверть часа до встречи, до важной беседы кратко обежать мыслью вокруг созданной ими со Вальдом империи… правда, совсем еще маленькой, но все же империи: ему нравилось это надменное слово, и маршальский жезл все яснее прощупывался в захламленной глубине его бывалого жизненного ранца. Итак — объять рачительным, въедливым взглядом любимое детище, прикинуть его нынешний потенциал, нащупать слабинки, разглядеть скрытый резерв, потом — выше: обнаружить его среди многих подобных, увидеть, чем оно лучше других и чем, не дай Бог, уступает — это плохо, но это нужно знать; и, наконец, движение в сторону — к клиенту, партнеру, конкуренту: что мы предложим? чем прельстим? не попадем ли в ловушку? не напустим ли благостных пузырей сверх меры? И дальше: что за люди? чего хотят? что дадут? а что могли бы? И еще: с кем связаны? от кого зависят? и кто зависит от них?

Он уже привык создавать и оценивать общую картину, именно таким способом настраивая себя перед новыми контактами; и в данный момент душ был наилучшей средой для совершения этого мысленного полета. Нелепая сцена, разыгравшаяся на кухне, осталась далеко позади. Быстрые струи, острые, сверкающие, как серебряные спицы, неустанно сканировали сложную поверхность его тела, возбуждали активные точки и активизировали пассивные, и блестящая кожа благодарно откликалась, становилась бодрой, молодой, упругой; мириады нейронов приступали к действию, источали сигналы, искали друг друга в пространстве и, найдя, превращали аморфные, вялые цепи уставшего тела в цельную, многослойную, прекрасно организованную и готовую к эксплуатации информационную сеть. Картина бизнеса перестала быть упражнением для мозга. Проецируясь на весь обновляемый организм, она обретала четкость, масштаб и необыкновенную легкость для навигации и воздействия.

Полотенце завершило процесс творения, сообщив возрожденной системе начальный кинетический импульс; стакан сока, трансформированный по закону химии, снабдит энергией телефонный разговор. Нагрузку завтрака вернее будет принять после разговора, не обременяя систему лишними процессами. Энергетический план был составлен. Филипп надел халат и шлепанцы. Бумага и карандаш для таких случаев всегда имелись на кухне. Филипп зашлепал по лестнице вниз, нимало не отвлекаясь на мысли о том, достаточно ли на сей раз его внешний вид будет уместен при Деве.

* * *

— Итак, — сказала Ана, и взгляд ее мечтательно затуманился, — посмотри на нашу семью. Муж, умный, красивый и удачливый в делах, жена и сын годами за границей; романтические встречи и путешествия, прекрасная новая квартира в Большом Афанасьевском, при всем при том все здоровы; наконец, сын хорошо устроен, а жена возвращается в Москву, чтобы вместе с мужем благоденствовать в своей прекрасной квартире. Сказка, ведь так? Всем людям на зависть, не правда ли? Хочешь, скажу, — она взяла Веронику за руку, — почему ты моя лучшая… да что там! — моя единственная подруга в этом городе? Потому что ты одна мне не завидуешь, и я это знаю.

Я действительно не завидую ей, подумала Вероника; это другое; я люблю ее, нуждаюсь в ней, страстно хочу брать с нее пример… Она нужна мне; но не может ли быть, что я ее таким образом использую — а это разве лучше, чем греховная, но бесхитростная зависть? Нет, отвечала себе Вероника; я чиста перед ней, во мне нет корысти; мне приятно быть открытой перед ней, быть понятной ей и не иметь от нее секретов; мне хорошо, когда она говорит со мной; и это просто восхитительно, когда она держит меня за руку, смотрит мне в глаза и улыбается, легко читая мои столь простые и откровенные мысли.

— Да, дорогая, я прекрасно понимаю тебя, даже лучше, чем ты думаешь, хотя ты и думаешь, что лучше невозможно, — говорила между тем Ана, — потому что ты — это я… десять… даже двенадцать лет назад… Когда у нас с Филом было плохо… а плохо было, это я расскажу тебе тоже, — она усмехнулась жестко, почти зло, потупилась на секунду, но сразу же овладела собой и с прежней приветливостью посмотрела в глаза Веронике, — мне было проще общаться с другими женщинами; конечно, мне было жаль себя, было как бы стыдно, особенно первое время… а потом я подумала: перед кем? Перед ними? Но ведь они такие же, как и я. У каждой свои проблемы. И мне стало легко. Мы были равны — не слишком счастливые, не слишком несчастные — и они тоже относились ко мне ровно, легко и даже, можно сказать, искренне. Нам было в чем посочувствовать друг другу.

Взор Аны опять затуманился, скользнул на минутку вовнутрь, вглубь, в те далекие годы; светлая и нежная улыбка легко тронула ее изумительный рот, и Вероника, как всегда, удивилась, насколько по-разному может улыбаться ее обожаемая подруга и собеседница.

— Но потом все изменилось. Я стала счастливой, — сказала Ана так же запросто, как сказала бы, например: «я стала сыта». — А они оставались прежними. Знаешь, женщине не дано скрывать от других свое счастье. Оно прямо-таки лезло из меня, и они это видели. И отдалились. Некоторые — из зависти, из-за своей натуры… Они фальшиво радовались моему счастью, и я сама отошла от таких. Большинство же тех, с кем я общалась, были неплохие и даже очень милые женщины, мы могли провести вместе время, поговорить о чем-то конкретном или возвышенном, но настоящей душевной близости у нас уже не возникало. Может быть, это оттого, что им не в чем было мне посочувствовать, — задумчиво предположила Ана, — ну, а принимать мое сочувствие односторонне… унизительно, что ли… или они считали его фальшивым? Может, я просто разучилась сочувствовать с тех пор, как стала счастливой?

— Но сейчас, — осторожно заметила Вероника, — у тебя, кажется, получается…

— Ты думаешь? — с сомнением в голосе переспросила Ана. — Сочувствие, дорогая, это когда делятся несчастьем. Это мы все… и с большим удовольствием… А чтобы делиться счастьем? Я, например, не хочу. Ни с кем. Вот просто не хочу, и все.

— По крайней мере честно, — сказала Вероника. — Но жаль.

Ана хмыкнула.

— Жаль? Да это и невозможно, даже если бы я хотела. Ну, как ты это представляешь себе? Надумала я, допустим, уделить тебе кусочек своего счастья. Это как? Денег дать? Мужика одолжить на ночь?

Двое русских бизнесменов за соседним столом, видимо, уловили последнюю фразу Аны (сказанную и впрямь не без некоторой излишней экзальтации), повернулись разом, как по команде, и заинтересованно оглядели обеих дам.

— Да, ты права, — сказала Вероника, немного подумав. — Отчего же мне так хорошо с тобой? Разве ты мне не сочувствуешь?

— В чем? Мы обе счастливы, дорогая. Мы не нуждаемся в сочувствии. По большому счету, нам немного нужно друг от друга. Общение и взаимопонимание — вот и все. Этим мы делимся, поэтому нам и хорошо. Видишь, как просто.

— Да, — вздохнула Вероника.

Что будет, подумала она, если мне понадобится помощь? Не мелкая услуга, какими мы обмениваемся по ходу общения, а настоящая помощь? Поможет ли Ана? Да, она красива, умна, обворожительна; она, конечно, счастлива; но вот добра ли? Ах, Анютины Глазки!.. «Делиться счастьем ни с кем не хочу». От нее иногда веет таким холодом… Как грустно! Похоже, счастливые люди должны быть эгоистами. Может быть, доброта и счастье несовместимы?

— Ты обещала о плохом, — напомнила она.

Ана нахмурилась.

— Нет, это в другой раз, это тяжело… Я обещала рассказать тебе, в чем секрет моего счастья. Еще один эспрессо, пожалуйста, — улыбнулась она склонившемуся над столом официанту, — и один капуччино… ведь тебе капуччино, я правильно угадала, дорогая?

Конечно, правильно, с тоской подумала Вероника. Как же ты можешь не угадать? Совершенство Аны временами приводило ее в отчаяние. Никогда ей не стать такой... Внезапно — впервые такое произошло — она разозлилась, и маленький, капризный бесенок овладел ее существом.

— Почему ты решила? — спросила она с детской интонацией, бессознательно копируя собственную манеру Аны. — Именно сейчас я бы с удовольствием тоже выпила эспрессо. Два эспрессо, — важно сообщила она официанту, сделав ударение на слове «два».

Анютины Глазки обескураженно затрепетали.

— Просто мне казалось, я знаю твои привычки… Прежде бы ты заказала капуччино. Мы меняемся…

В ее голосе даже зазвучала легкая печаль, и Веронике стало стыдно за свою недостойную, мелкую выходку. Она дотронулась до руки подруги.

— Дорогая, ты откроешь мне секрет своего счастья, или нет?

Раньше она реже называла меня «дорогая», подумала Ана. Это было мое слово. «Ника» — для задушевной беседы, «дорогая» — для досужей болтовни… Последнее время «Ника» звучит все реже, подумала она с горечью. Допустить, чтобы отдалилась единственная, бесценная подруга?..

— Конечно, Ника, милая, — сказала она с порывом в голосе и душе, — более того; я передумала и решила рассказать тебе о плохом, потому что иначе ты, пожалуй, поймешь меня неполно. Помнишь ли, — продолжала она со слегка лекторской интонацией, в то время как Вероника превратилась в слух, — как двадцать лет назад жили простые люди? Возможно, и помнишь; тебя брали в очередь, чтобы доказать, что ты существуешь физически, но все же это были заботы не твои, а твоих родителей. Чтобы купить еду, требовались не столько деньги, сколько стояние в очередях, талоны, знакомства или хитрости. Некоторые, например, добывали справки, что у них свадьба или похороны, по этим справкам можно было купить водки, сгущенки, колбасы. Саша был маленький, и чтобы купить молоко, мы с Филом в пять утра занимали очередь в магазин «Диета». Представь себе темную зимнюю улицу, морозный ветер, злую толпу, часами жмущуюся к запертому входу в магазин, и что творилось, когда магазин наконец открывался… а потом могло и не хватить… А чтобы купить вещь, нужны были, наоборот, большие деньги; было нормальным отдать месячную зарплату за сапоги… Люди уже забыли, что все это было, но ведь это продолжалось десятилетиями, впереди не было видно никакого просвета, и предполагалось, что так пройдет вся жизнь…

Ана все-таки закурила третью сигарету.

— У нас никогда не было ни блата, ни денег. Кто мы были такие? Муж — инженер-асушник (АСУ — это значит автоматизированные системы управления; уж не знаю, говорят ли так теперь). Жена — экономист… В институте я подавала надежды. Некоторые из тех, с кем я училась, стали сейчас очень богатыми и известными людьми… Меня интересовали сугубо научные проблемы; я стала знатоком в узкой области, напечатала несколько статей; звали в аспирантуру, но тут — семья, ребенок… Потом, через много лет, пошла куда попало, лишь бы поближе к дому и чтоб хоть что-то получать… Да, — усмехнулась она, — невысок был рейтинг нашей семейки. Положение в обществе определялось тем, что ты можешь украсть на работе, а что могли украсть мы? Разве кусок перфорированной бумаги — мы его и крали, масло заворачивали в него…

Она помолчала, вспоминая. Лампочки, вспомнила она; кроме перфорированной бумаги, Фил приносил домой лампочки, пока на заводе не случился рейд и его не поймали на проходной с двумя несчастными лампочками в карманах. Это была смешная экономия — лампочка стоила копейки; он тащил их просто потому, что совсем ничего не тащить значило признать себя полным неудачником. Ана грустно улыбнулась и продолжала:

— Скудной и бесперспективной была наша личная жизнь. Мы не могли купить дорогих вещей, поехать в путешествие; Сашенька рос и рассказывал о богатых одноклассниках; я хотела второго ребенка, а Филипп был против; в той ситуации он, возможно, был прав — мы и одного-то растили с трудом, хорошо еще, я шила на машинке… Постепенно у Фила развился комплекс неполноценности. У нас начались скандалы; Фил все чаще срывался на крик, рвал на груди рубашку, все чаще прятал глаза, когда я пыталась поговорить с ним откровенно, по-дружески; все чаще задерживался после работы, начал выпивать, а потом завел женщину, которая, видно, не предъявляла к нему особых требований; возможно, с ней он чувствовал себя уверенней и сильнее… Впрочем, она оказалась не единственной… Послушай, — скривилась Ана, — тебе, должно быть, скучно; я рассказываю такие неинтересные, банальные вещи…

— Нет, продолжай, прошу тебя…

— Я не думала, что будет так трудно все это вспоминать… Стоит ли?

— Бедная Зайка, — Вероника погладила Ану по руке, — ну, если уж тебе совсем невмоготу… Но я очень хотела бы… Это важно для меня тоже… Я настолько понимаю тебя, честное слово!

— Понимаешь? — с сомнением переспросила Ана и, поколебавшись, решила продолжать. — Что ж, допустим; тогда тебе легче понять тот неожиданный, сумасшедший энтузиазм, который мы оба испытали, я и Фил, когда положение изменилось и мы вдруг увидели, что с помощью наших скромных специальностей мы можем зарабатывать приличные деньги и жить красиво. Начальнички на его работе создали кооператив, и им потребовались люди, умеющие не только воровать, но и работать. Так началась деловая карьера у Фила; а через пару месяцев выяснилось, что кооперативу нужен бухгалтер — смешно, но они не смогли найти бухгалтера-универсала во всей своей огромной заводской бухгалтерии. Фил поговорил со мной… я немножко поучилась, в основном сама… и через какое-то время мы уже работали вместе. Как-то незаметно кончились у него бабы и выпивки — вначале просто времени стало нехватать… а потом, видно, и потребности…

Легкая улыбка тронула губы рассказчицы.

— Однажды вечером, после трудного дня, мы лежали в постели и обсуждали какую-то особенно сложную производственную проблему. Мы долго искали решение и не могли найти; наконец, зациклившись в рассуждениях, мы решили прекратить разговор и пожелали друг другу спокойной ночи. Но я не могла заснуть, была слишком возбуждена проблемой и продолжала прокручивать ее в голове, пока мне не показалось, что решение найдено. Первой моей мыслью было поделиться с Филом, однако, глянув на него, я увидела, что он уже заснул; тогда я решила записать свои мысли, чтобы, не дай Бог, не забыть их наутро. Я тихонько выбралась из постели, переместилась на кухню и медленно написала несколько строк на куске перфорированной бумаги. После очередной из этих строк, оторвав взгляд от бумажного листа во время напряженной работы мысли, я вдруг увидела Фила, который стоял в проеме кухонной двери и смотрел на меня с любовью и нежностью. Я что-то начала объяснять, но он не стал слушать, схватил меня и потащил в постель; мы трахнулись с чувством, какого у нас никогда прежде не было, даже в наш коротенький медовый месяц за много лет до того; помню, в середине полового акта я все-таки рассказала ему свою основную идею — по-моему, в продолжение моего рассказа его потенция даже слегка увеличилась. А потом мы полночи не могли заснуть, все разговаривали; мы отправились на кухню, выпили, завершили обсуждение производственных проблем и перешли к общим темам… Знаешь, — усмехнулась Ана, — о чем мы говорили, вернувшись наконец в постель? О базисе и надстройке. Наша семейная экономика была базисом, а любовь, значит, надстройкой; мы пытались понять, что с нами происходит — мы еще боялись поверить в возрождение нашей любви — и в марксистских категориях анализировали события прошлого и настоящего. Вот тогда-то, в этот вполне мелодраматический момент, я впервые почувствовала, что могу быть счастливой.

Вероника вздохнула мечтательно.

— Но это только первый акт мелодрамы, — довольно-таки зловеще заметила Ана. — Слушай дальше, раз уж тебе так интересно…

* * *

После человеческого муравейника под названием Пуэрта-дель-Соль Филипп ожидал, что по всей Испании их будут сопровождать толпы таких же, как они, туристов.

Но Толедо был пуст, или почти пуст; это было странным, но приятным сюрпризом. В ресторанчике под тентом они поимели плотный обед с видом на средневековые городские ворота и изрядным количеством красного вина.

В ту свою первую поездку они вообще пили много вина, понимая это как неотъемлемую и законную часть туризма в Испании. Впрочем, это и было в порядке вещей на фоне страшной жары, обычной для испанского августа…

Наступало время достопримечательностей.

3

Когда Давид возвратился, чтобы благословить дом свой, то Мелхола, дочь Саула, вышла к нему на встречу и сказала: как отличился сегодня царь Израилев, обнажившись сегодня пред глазами рабынь рабов своих, как обнажается какой-нибудь пустой человек!

И сказал Давид Мелхоле: пред Господом, Который предпочел меня отцу твоему и всему дому его, утвердив меня вождем народа Господня, Израиля; пред Господом играть и плясать буду;

и я еще больше уничижусь, и сделаюсь еще ничтожнее в глазах моих, и пред служанками, о которых ты говоришь, я буду славен.

И у Мелхолы, дочери Сауловой, не было детей до дня смерти ее.

2-я Царств, VI, 20-23

А свой дом Соломон строил тринадцать лет и окончил весь дом свой.

И построил он дом из дерева Ливанского, длиною во сто локтей, шириною в пятьдесят локтей, а вышиною в тридцать локтей, на четырех рядах кедровых столбов; и кедровые бревна на столбах.

3-я Царств, VII, 1-2

И услышала Гофолия голос бегущего народа, и пошла к народу в дом Господень.

И видит, и вот царь стоит на возвышении, по обычаю, и князья и трубы подле царя; и весь народ земли веселится, и трубят трубами. И разодрала Гофолия одежды свои, и закричала: заговор! заговор!

4-я Царств, XI, 13-14

Взгляд Девы встретил Филиппа сразу же, как только он появился на кухне. Ничего не выражалось в этом взгляде — ни боязни, ни легкой вины, ни даже скрытой насмешки над тем, что произошло ранее. Она просто смотрела на него своими светлыми глазами, смотрела спокойно и внимательно, слегка изучающе, готовая услышать что угодно — приветствие, просьбу, приказ.

Но Филипп уже, как автомат, действовал в режиме рабочей программы. Ему было не до Девы; он посмотрел на нее молча, и взгляд его тоже не выразил ничего.

— Доброе утро, — сказала она тогда и слегка улыбнулась. — Будете что-нибудь — чай, кофе?

Он в первый раз услышал ее голос. Он попытался его оценить и рассердился на себя за то, что тратит активизированный мозг на это несвоевременное занятие. Ему пришло в голову, что им предстоит общаться. Он поморщился. Следовало установить отношения, а заниматься этим сейчас у него не было ни желания, ни времени.

— Стакан сока, пожалуйста, — распорядился он, как будто она официантка или секретарша, и сел за стол. — Как тебя зовут?

— Марина, — ответила Дева. — Апельсиновый?

Он хмыкнул.

— Там другого и нет. — Он подумал, что полагалось бы все же представиться. «Звать меня будешь Филипп» — так, что ли? Но он же не знает, какие инструкции Дева получила от Зайки. Если Зайка велела называть ее «Анна Сергеевна», то тогда он должен быть, соответственно, Филипп Эдуардович. О, черт, как все это несвоевременно, отвлекаться на эти проблемы… А если просто «Анна»? Тогда «Филипп Эдуардович» будет звучать глуповато. — Скажи, Марина, — спросил он, — как ты будешь звать мою жену? Как вы договорились?

— Она сказала, что я должна называть ее «Ана».

Она четко произнесла — «Ана», с одним легким «н». Необычный звук резанул слух Филиппа.

— Именно так, — уточнил он, — «Ана» с одним «н»?

— Да, — ответила Дева, наливая сок, — она… вам со льдом или без?.. она специально попросила обратить на это внимание. Она сказала, что там, где она долго была, ее называли «Ана», и что она привыкла к этому и полюбила.

Что еще за новости, подумал Филипп.

— О’кей, — буркнул он, — в таком случае я для тебя Филипп. Два «п» на конце, — не удержался от проходной шпильки, — обрати внимание: когда одно, я не люблю.

Дева засмеялась глазами. Это у нее вышло просто обалденно: не издала ни звука, даже почти не улыбнулась… а тем не менее засмеялась. Филипп удивился. Он видел такое только в кино.

Он бы удивился еще больше, если бы каким-то чудом подслушал ее мысли. Никакой ты для меня не Филипп, думала она. Ты для меня или Господин, или никто — скоро узнаю точно; третьего быть не может. Если ты никто, я уйду и никак называть тебя не буду. А если ты Господин, ты не заставишь меня называть себя как-то иначе; что же при этом произносит мой язык, то не имеет для меня никакого значения — пусть хоть Филипп, раз ты этого хочешь.

Видно, ход странных мыслей все же как-то отразился в ее глазах, потому что Филипп что-то уловил, насторожился, не понял ничего и оттого испытал легкую досаду.

— Ладно, — сказал он, — познакомились; а теперь давай не мешать друг другу.

Дева кивнула и молча подала сок.

Филипп взял сок и карандаш, набрал Полоновского.

— Да?

— Это я. Говори данные.

Вальд продиктовал.

— Все, звоню.

— Эй, — крикнула трубка, — погоди! Ты когда сам планируешь появиться?

— Я еще буду спать.

— Понимаю. Я просто спрашиваю — когда?

— К обеду. После часа скажу на пейджер водителю.

— Партнер… — Голос в трубке замялся. — Мне сейчас нужны документы, которые ты привез…

— Нет проблем. Присылай кого-нибудь, я передам.

— Но если ты уже заснешь…

— Пусть сошлются на тебя и спросят Марину.

— Марину?..

— Да, здесь есть Марина. Я оставлю ей пакет.

Полонский озадаченно хмыкнул.

— Ну, все?

— Может, позвонишь после разговора?

— Нет, — сказал Филипп. — Приеду, поговорим.

Он нажал на кнопку и стал набирать следующий номер. Помедлил. Подумал. Опустил трубку. Собрался с мыслями. Отпил сока. Закурил.

…Согласно карте, путь к достопримечательностям вел через те самые средневековые ворота старого города, к которым они как бы уже привыкли за обедом…

Он вдруг заметил, что Девы нет на кухне. Как-то она незаметно умеет исчезать. И как-то все вовремя. Пожалуй, первое впечатление неплохое.

Он набрал номер и отрекомендовался голоску секретарши — шустрому, непростому:

— Филипп *ов, компания «ВИП-Системы»… Прошу господина Эскуратова. Ссылка на предварительный разговор наших инженеров с вашим специалистом господином Эстебаном.

— Да, Филипп Эдуардович, мы знаем. Борис Эдуардович ждет вашего звонка. Одну минутку…

В трубке забренчал электронный регтайм ожидания.

— Алло?

— Здравствуйте, Борис Эдуардович.

— Здравствуйте, Филипп Эдуардович. Слушаю вас.

— Напомню: мы уже в общем-то ваши партнеры, обслуживаем вас уже около года, но до настоящего времени наше сотрудничество ограничивалось определенной узкой областью. Это… вы, очевидно, в курсе дела…

— Да. Я понимаю так, что вы не прочь его расширить.

— Точно. И у нас есть что предложить.

— Не сомневаюсь, — голос в трубке улыбнулся, — мне доложили все, что положено… Но вы, насколько я понимаю, тоже… э… осведомлены о нашей ситуации?

— В какой-то мере, — дипломатично выразился Филипп. — Вы имеете в виду финансовый аспект или технический?

— Аспектов, э-э… хватает…

— В какой-то мере, — повторил Филипп. — Во всяком случае, технических аргументов в нашу пользу у меня достаточно.

— Мне все доложили, — тоже повторил собеседник свою фразу, и, судя по тону, нахмурился. — Вы понимаете… мы не в той позиции, чтобы проводить тендеры.

— Понимаю.

— Должны быть очень веские аргументы… в частности, и технические, но не только…

— Понимаю. Э-э…

— Да?

— Я просто хочу сказать, что в этих вещах выбор ориентации — вещь более ответственная, чем многие… все еще думают. Впрочем, кажется, вы не из их числа… В любом случае такие вопросы лучше изучать в спокойной обстановке. С обеих сторон.

— Нельзя нам тянуть, — хмуро сказал Эскуратов.

— Что ж, — отозвался Филипп, — на это тоже есть способы… Обычно на нашем рынке работают как? Приходит маркетер… изучает возможности и нужды… потом внутренние согласования, пакет в целом… потом — спецификации… юристы… Впрочем, вы и сами знаете. Тоже знаете, что все это долго и не для нашего с вами случая. — По реакции собеседника на это «нашего с вами» уже можно было кое-что определить. Реакции не последовало. Однако Филиппа не перебивали, и он непринужденно продолжал: — Итак, в нашем случае можно было бы ускорить этот процесс за счет целого ряда неформальных приемов… например, старого доброго брэйнсторминга… которые на проверенной нами практике дают отличные результаты и позволяют быстро урегулировать массу проблем. И не только технических, кстати, — добавил он значительно.

Собеседник задумался.

Вот почему Вальд так настойчиво просил, прямо-таки умолял Филиппа провести этот, в общем-то, никчемушный разговор. Это называлось у них кодовым словом «брэйнсторминг». Вообще-то под этим словом разумелся модный в пору их молодости импортный способ коллективного решения проблем. Подавшись в бизнес, Филипп не сразу научился понимать, что разговор с потенциальным заказчиком — это прежде всего разговор с конкретным человеком. Что нужно сделать, чтобы получить хороший заказ? Конечно, узнать заказчика, понять его деловые интересы и так далее, но это только видимый пласт обстоятельств; вслед за ним идет следующий — шкурные интересы директора или группы лиц; но даже если и это идет в расчет и, кажется, никто не будет внакладе, остается еще третий, глубинный пласт — скрытые связи заказчика с государством, с бюджетами, с его партнерами и просто со всяким жульем. Недоработка любого из пластов ставит крест на заказе. Но пока все это выяснишь (что само по себе непросто, дорого и не слишком надежно), ситуация двадцать раз изменится и заказ уплывет сам собой.

Как же быть? Как раздобыть информацию в комплексе? И Филипп, дурачась — тогда они могли позволить себе дурачиться — пару раз предложил номенклатурным собеседничкам организовать современную форму брэйнсторминга для выяснения, как он выражался, «блока проблем». Результат оказался неожиданным. Уяснив смысл забытого слова, оба собеседничка, как сговорившись, решили, что Филипп хитро, благовидно предлагает им неофициально встретиться для обсуждения их личных интересов. Просто одни приглашают в сауну… но ведь в сауну тоже пойдешь не с каждым, особенно теперь… а этот придумал красиво: «брэйнсторминг». Джинсы, воздушные шарики и прочая мишура, и никто не спросит — а чем ты, сволочь, там занимался. Вот так и прошли оба «брэйнсторминга». Заказчики оказались словоохотливыми людьми; блок информации был добыт, а блок проблем был улажен.

То были два первых крупных заказа, после которых «системы» заняли нишу на рынке, а семья Филиппа — квартиру на Киевской. С тех пор двусмысленное словцо стало для него талисманом. Постепенно он перестал затрудняться объяснением термина собеседникам (к чести последних, примерно треть из них все же помнила само слово, а треть из этих даже понимала, что это значит). Посреди трудного разговора всегда наступал некий кризисный момент, решающий дальнейшую судьбу контакта. Нельзя было молчать — это был верный проигрыш; нельзя было атаковать — это был проигрыш весьма вероятный; и вот в такой-то момент на Филиппа находило свыше (может быть, хорошо работала его подготовленная душем или чем еще персональная информационная сеть); тогда он замешивал, как тесто, вдохновенную импровизацию на общие темы, согревал ее непринужденной интонацией, приправлял обязательным «брэйнстормингом», а то и клюковкой впридачу, и получал-таки в итоге согласие собеседника на контакт, хотя для постороннего слушателя его речь звучала бы, вероятно, полной ахинеей.

Не то чтобы он был виртуозом этой техники. Даже в «системах», не говоря уже о более масштабных компаниях, числились настоящие профи, всякие бывшие комсомольцы и комитетчики, для которых доморощенный «брэйнсторминг» звучал, наверно, по-дилетантски. Но эти профи были — все или почти все — продажными тварями. Их можно было использовать для обработки какого-нибудь конкретного чиновника, но им нельзя было доверять слишком много информации о фирме. Поэтому они именно числились, то есть были закреплены за отделом продаж и маркетинга, но работали, как правило, на дому.

Кроме того, посреди любого трудного разговора мог быть задан специальный вопрос, то есть просто технический вопрос — и необязательно было Филиппову собеседнику для этого разбираться в технике. До разговора он мог попросить своего технаря-подчиненного снабдить его тестом-вопросиком, лакмусовой бумажкой, чтобы определить, кто конкретно с ним разговаривает — специалист, или свадебный генерал, или просто бандит при галстуке; и технарь, конечно, указывал ему такой тест, в результате чего время от времени Филипп слышал что-нибудь вроде: «Кстати… а на какой платформе вы предложили бы нам построить виртуальную частную сеть?» — и, внутренне усмехнувшись, мягко отвечал собеседнику так, чтобы собеседник понял, что говорит не просто с крупным, а с очень крупным специалистом и что это само по себе для него великая честь.

Вот по этому сочетанию разнообразных причин, несмотря на то, что Филипп был главный инженер и занимался, в общем-то, не добыванием, а выполнением заказов, в компании не было человека, более него пригодного к определенного сорта переговорам. С течением времени, с неуклонным движением вперед таких переговоров становилось все меньше. Но они не исчезли совсем, выплывали опять и опять из непостижимого волнения рынка — вот почему Вальд так настойчиво просил, просто умолял, и вот почему теперешний собеседник Филиппа задумался.

— Хм, — сказал он после паузы, и Филипп понял, что в его голове, верно, уже родилась какая-то организационная идея, но высказать ее в данный момент он не мог или не хотел. — Я вижу, как бы есть над чем подумать… — Он говорил медленно, подбирал слова. Мутный кадр, подумал Филипп. Может, к черту эту затею? — Это займет… э-э… пару дней… Скажем, так: пока я не проработаю вопрос предварительно, мы со своей стороны не будем делать резких движений. Это я вам могу обещать.

— Неплохо для начала, — заметил Филипп, — а как я узнаю?..

— С вами свяжутся, — сказал Эскуратов.

— Хорошо, — сказал Филипп. — Был рад с вами побеседовать.

— Взаимно…

Разговор завершился. Мутный, мутный кадр. Ладно, подумал Филипп; если не врет, значит, продолжение следует, а если врет, то это просто не наш клиент. Он почувствовал, что энергия апельсинового сока израсходована полностью. Каждый такой разговор отнимал у него массу сил; было противно после них, хотелось опять мыться, водку пить — в общем, делать что-нибудь такое, чтобы избавиться от шлейфа гнусных ощущений.

Он встал, потребил порцию водки и задумался о завтраке. Энергетически, полагалось бы… а душа как-то еще не просит… и желудок тоже… Он изучил содержимое холодильника. Может, салатик? Ишь какой симпатичный на вид. Или что-нибудь микроволновое? Съем салатик, решил Филипп. И чайку. И сигаретку за чайком. Все равно сейчас на боковую… до обеда…

Он зевнул, предвкушая сладкое досыпание.

Интересно, подумал он, поедая салатик, Дева — должна его кормить или нет? Как они с Зайкой договаривались? С Аной… Ана! Путь к достопримечательностям вел через те самые средневековые ворота старого города, к которым они как бы уже привыкли за обедом…

Он увидел рядом с собой Деву и полусонно удивился: оказывается, она и появляться умеет в нужное время, не только исчезать…

— Принеси-ка мне в спальню чай, — сказал он. — Крепкий, с лимоном, три куска сахару. И еще. Я приготовлю пакет, на нем будет написано: «Пшебышевский». Приедет человек, спросит тебя, ты должна будешь спросить его, от кого он. Если он назовет эту фамилию, отдашь ему пакет.

— А если не назовет? — спросила Дева.

— Не назовет — значит, не отдашь. Меня не будить. Ты умеешь пользоваться домофоном?

— Да, Ана показала…

Он поджал губы и направился к лестнице. Поднялся, зашел в кабинет, достал здоровенный желтый конверт, запихнул в него пачку привезенных бумаг и заклеил. Написал сверху: «Пшибыльский». Прихватив пакет, пошел в спальню. Чая еще не было. Он разобрал постель, скинул халат на спинку кровати и с наслаждением забрался под одеяло. И моментально заснул.

Даже не услышал, как Дева, буквально через двадцать секунд, тихонько постучала и вошла с чаем в спальню. Постояла рядышком, устанавливая, спит или нет. Полюбовалась спящим — неизвестно пока, Господином или нет. Подумала, оставлять чай или нет. Решила — не оставлять. Забрала пакет и пошла обратно на кухню.

* * *

Живут же люди, завистливо думал бывалый бармен, занимаясь ортодоксальным барменским трудом, то есть протиркой коктейльных стаканов, и исподтишка при этом поглядывая в сторону Аны и Вероники. Да-а, думал он, есть же люди… есть же счастливые люди, которые ебут таких. Бля, какие дамы! Даже на блядей не похожи. Не то что те шалавы, которых здесь по вечерам раком не переставишь. Нет, эти только по утрам — делятся, видно, свежими впечатлениями. Уж эти здесь снимать фраеров не будут. Так что зря те два кулика тулятся рядом. Ни хрена у вас не выйдет, злорадно думает бармен, кишка тонка… выложили, мудаки, на стол телефон и книжки электронные. Те, что таких куколок ебут, на стол телефонов не выложат. Тем телефоны поднесут телохранители и еще возле уха поддержат, только глазом моргни. Вот кто живет. Когда-то и он мечтал… и деньги были, и уважение… Бармен был — человек! Ебучая перестройка, все поставила кверху жопой. Был человек, а сейчас — просто чмо, ничем не лучше вечерней шалавы. Ну какие дамочки! Изысканные… утонченные… ебутся, небось, как королевы… одеты неброско, элегантно — сколько же это стоит, мама! притом без понтов, без выебонов… со спокойным достоинством… знают себе цену, сучки… воспитанные…

Хотя одна, правда, все же прокололась разок. Одолжу, кричит, мужика тебе на ночь! Да так громко, бля, на полкофейни… Вот она, блядская натура: мы, значит, думаем, что имеем вас, баб, а вы, значит, нас друг дружке одалживаете. Вот оно как! Уебываешься, значит, за вас… а вы выебываетесь тут, «шеридан» пьете, суки страшные. Я бы вас, блядищ… Я бы вам бутылку этого «шеридана»… Я бы…

Так думал бармен. Официант же Вадик прикидывал, сколько сегодня дамочки оставят ему на чай. Обычно — червончик, по-скромному… а сегодня новость: «шеридан». Сегодня с них причитается… Интересно, «шеридан» — это исключение? Или дамочки, по закону накопления, перешли в иной потребительский класс?

Каждый думал о своем, и в конце тысячелетия это было справедливо. Дама из медицинского учреждения, расположенного напротив, думала о заляпанном чем-то экране своего домашнего ноутбука. Один из ее знакомых где-то совсем в другом месте думал о Вселенной, в которой он был одинок. Девушка Марина Осташкова думала о Царе и Господине. Филипп *ов спал, улыбаясь; если человек способен думать во сне, то он думал об овцах и ослике. Вальд Патрашевский думал о Филиппе и о делах. Вероника думала об Ане. Ана думала о себе.

Рассказ Аны о бизнесе

— Второй акт мелодрамы, — объявила Ана. — Начинается с производственной идиллии на кухне с последующим актом любви под знаменем всесильного учения. Идиллия продолжалась год. Были куплены вещи. Вначале — самые необходимые, которые у нас просто не получалось прежде купить. Потом появился видик, первая ласточка обеспеченной жизни… Стали копить на машину… Была демократия, эйфория; мы быстро поверили, что станем крутыми — очень хотелось поверить — и начали брать уроки тенниса; кстати, если помнишь, мы с тобою впервые встретились именно там.

Меж тем дела в кооперативе пошли хуже. Причина была ясна. Кооператив не делал ничего нового; это был просто заводской сателлит, один из немногих жизнеспособных участков, чей оборот был выделен из общезаводского, чтобы начальничкам было проще откачивать деньги. По мере спада государственных заказов и всяческой помощи завод слабел, и соответственно приходилось кооперативу. Начальнички засуетились, повысили уровень воровства, и ко мне стали поступать бумаги, которые я не хотела подписывать. Начальнички попытались использовать Фила, чтобы меня уломать. Создалась нервная, напряженная обстановка, и я поспешила уволиться, чтобы больше не вредить ни себе, ни Филу. Однако нам этого не простили. При ликвидации кооператива Фил оказался одним из нескольких крайних. Мы легко отделались — даже сохранили видик; но деньги, отложенные на машину, пришлось отдать.

Мы стали безработными и, по закону марксизма, унылыми. Вместо любовно-производственных сюжетов на кухне теперь разыгрывались фальшивые сцены взаимного утешения. Уроки тенниса прекратились; мы уже вдвоем прятали глаза друг от друга, стыдясь хлипкости нашей быстрой мечты; крах надстройки казался неминуемым, и он бы, наверно, случился, если бы не подоспело очередное экономическое чудо, то есть сумасшедший бум электрифицированных самоудовлетворителей.

Это было именно чудо. В конце тысячелетия вдруг оказалось, что насущные цели, которые веками требовали массы времени, денег, человеческих сил, достигаются легко и просто; изощренная техника, требовавшая специальной подготовки, вдруг оказалась доступна каждому. Естественно, у нее сразу же нашлось немало врагов. Одни, пожилые чиновники-импотенты, видя в ней (и не зря) очередной фактор своей скорой ненужности, продолжали прежние песни о тлетворном влиянии Запада — идеологическая борьба, напомню, еще не была закончена бесповоротно! Другие, интеллигентные, писали философские статьи о глобальном нашествии бездуховности, пытались по-научному предостеречь.

Но джинн был уже выпущен из бутылки. Конечно, для большинства обычных людей самоудовлетворители поначалу были лишь чем-то новеньким, интригующим, лишь забавой, которой можно было посвятить много ночей подряд, не опасаясь, как в прежние времена, быть обвиненными в антисоциальном поведении и подрыве устоев — несмотря на рост мешков под глазами, на скрюченные ноющие пальцы поутру, уже одно это предрешило бы феноменальный успех новой, революционной техники. Но вдобавок, одновременно с общим подъемом «железного занавеса» столь же быстро выяснилось, что на тлетворном Западе самоудовлетворители уже не только служат средством индивидуального или олигархического потребления, но и открывают неслыханные прежде формы общения людей. После массового осознания этого факта судьба российского самоудовлетворения стала совершенно понятной.

Итак, новая техника хлынула в страну лавинообразно; но чем больше ее становилось, тем больше спрос опережал предложение. Лихорадка рыночных ниш… Слыхала ли ты такие термины — «желтая сборка», «белая сборка»? Кто первым допер, что удовлетворители нужно собирать прямо в Москве, тот стал богатым человеком. Бессистемно блуждая по рынку труда, Фил встрял в крошечную сборочную шарашку, в которой работал его приятель-однокурсник Вальд Потемковский. Шарашка занимала помещение бывшего буфета в маленьком отраслевом институте; в ней пахло прошлогодней тухлятиной, канифолью, мышиным дерьмом — чем угодно, только, слава Богу, не начальничками. Еще один однокурсник, к тому времени американский гражданин, нашел необыкновенно дешевых азиатских производителей… и пошло-поехало.

Американец комплектовал в Штатах партии тайваньских деталей, добавлял кое-что американское и отправлял самолетом в Москву. Буфетная шарашка собирала красивые и, кстати, не такие уж плохие удовлетворители, а потом продавала их по ценам, вышибающим любого конкурента. На так называемых валютных аукционах — очередной экзотике — шарашкин банк покупал доллары и отправлял их американцу. Через полгода заманчивое, опасно-недоступное прежде слово «доллар» стало обиходным в семье; Фил уже гордо именовался главным инженером, а детали начали поступать в шарашку морскими контейнерами. Институт нищал, а шарашка каждый месяц отхватывала у него по комнате и по нескольку лучших работников. Руководство, тоже, видно, кое-что имевшее с бизнеса, помалкивало, пока группа обойденных шарашкой и потому озлобленных сотрудников не устроила громкий скандал, требуя изгнать «новых русских» из института.

Шарашка раскололась. Одна партия, возглавляемая генеральным директором, считала, что нужно уступить, затаиться и перейти к закулисной политике с целью стакнуться с вышестоящей инстанцией, ликвидировать институт-паразит и прибрать к рукам все его здание. Другая — партия главного инженера — предлагала переезжать на временное место, брать в банке кредит, увеличивать обороты и вкладываться в солидное долговременное помещение. В то время было модным словечко «консенсус»; так вот, партиям не удалось добиться консенсуса. Как мы увидим дальше, пострадали все.

Вместе с главным инженером Филиппом *овым из шарашки ушли лучшие специалисты, Вальд Помяловский в их числе; он-то, имея уже определенный деловой опыт и кое-какие сбережения, и выступил одним из двух учредителей новой фирмы. Вторым был, естественно, *ов. Еще более, чем жажда наживы, им руководила моральная ответственность за судьбы людей, покинувших здание института (замечу, несмотря на то, что сам он ради нового бизнеса сразу же влез в долги, в то время как его подопечные не вложили в дело ни копеечки). Фирму назвали «ВИП-Системы». Почему «ВИП»? Ну, видишь ли… первоначальным замыслом было «ВИФ», то есть «Вальд и Фил»; «П» было идеей Фила: Вальд и Philip, Вальд и Партнер… во всяком случае, аббревиатура звонкая и респектабельная сама по себе; добавленные «системы» долженствовали завершить сугубое общее благозвучие.

Развод был более или менее цивилизованным. В результате недолгих переговоров активы шарашки были пропорционально поделены, причем «ВИП-Системы» забрали с собой товар на складе — я выражаюсь бухгалтерским языком — в обмен на оборотные средства, то есть попросту деньги, оставшиеся у директорской партии. Судьба последней забавна и, мне кажется, заслуживает короткого рассказа. Эта часть шарашки, как уже ясно, осталась в институте и погасила конфликт, пригласив на освободившиеся рабочие места бывших озлобленных работников института, которые были, конечно, просто профнепригодными. Формально их брали по совместительству, то есть часть времени они как бы продолжали работать на институт, создавая выгодную для руководства института красивую картинку дружбы бюджета и коммерции. Фактически же эти люди так и продолжали бездельничать, только уже не на одной работе, а сразу на двух. Интриги в высшей инстанции не удались, поскольку акции институтского руководства лишь поднялись в результате столь удачного решения конфликта; тогда директор шарашки, рассчитывая использовать люмпенов-совместителей в качестве пятой колонны, повел против руководства открытую борьбу в стенах самого института. Уже некогда и некому было следить за рынком и за качеством продукции. Ставка на люмпенов тоже не оправдала себя, так как одни из этих людей боялись, что шарашка, овладев позициями, выгонит их из двух мест одновременно; другие же, более осведомленные, поняли, что дни шарашкины сочтены и что хорошо бы остаться хотя бы в институте. Директорская шарашка тихо умерла с уходом последней группы мало-мальски компетентных работников, которые, оценив ситуацию, с повинной головой явились к Филу и в красочных деталях поведали ему все вышесказанное.

Прости мне такое подробное отвлечение — наверно, я должна была собраться с духом, а может, просто хотела оттянуть самую грустную часть моего рассказа… Итак, директорская партия проиграла; однако Фила, увы, тоже нельзя назвать победителем. «ВИП-Системы» сумели справиться с техническими проблемами, то есть нашли помещение и даже удержали большинство клиентов, но, как я уже упомянула, денег у них не было, а запасы деталей быстро уменьшались. Срочно нужны были новые поставки, и Фил со Вальдом побежали по банкам, пытаясь добыть кредит. Банки видели, что дело хорошее и надежное, однако по правилам требовался залог; кое-кто соглашался взять в залог остатки товара, но этого было очень мало. В директорской партии остались хитрованы, беспринципные дельцы, без которых, однако, любой бизнес как суп без соли; такие люди нашли бы подходы к банку, нарисовали баланс, заложили контракты, наконец, вообще обошлись бы без залога, но Филу все эти фокусы были не по зубам. Наконец, когда фирма уже готова была разбегаться, Вальд нашел маленький банк, согласившийся дать немного денег под залог не менее чем двух квартир…[1] …А кто должен был… заложить? Кто бы… согласился? Учредители… то есть, тот же Вальд Пошехонский… и мы…

[2]

Ты помнишь нашу старую квартиру, в которую мы съехались после свадебных обменов и которую, как я говорила тебе, мы продали перед моим отъездом в Испанию? Так вот: не продали мы ее. Я сразу почувствовала неладное с этой затеей. Оформляем документы, а у меня кошки скребут на душе. Пришли от нотариуса… тоска такая накатила… Фил счастлив — дело выгорает! — а я реву, прощаюсь со своей квартирой… он, бедолажка, решил, что это я от радости, с нежностями полез… Конечно, я могла бы воспрепятствовать. И очень даже просто. Но он так хотел этот кредит. Он сны видел про кредит, глаза его горели, он источал энергию; это был лидер — никогда раньше он не был лидером! — и я не смогла. Я малодушно гнала прочь черные мысли о квартире, наслаждаясь новым Филом и своим к нему каждодневно обновляющимся чувством. Надстройка оторвалась от базиса и понеслась ввысь. К солнцу. Как Икар.

Ты уж, конечно, угадываешь, что произошло; да, мы потеряли обе квартиры, их просто отняли у нас, не вернули ни одной… Как, спрашиваешь, это было сделано? Подло и мастерски. Подробности? Изволь… О, проклятые жулики! У «систем» появилось несколько новых клиентов, розничных торговцев-программистов, симпатичных, разговорчивых… согласились на высокие цены, но — в рассрочку… даже частичную: половина вперед, остальное — с продажи… Не могут же подвести сразу все, верно? ВИП уже знали рынок, это да; но они не знали, что скрытая, серая, неприметная личность в банке тайно дирижирует их счетом — по тогдашним правилам, их единственным счетом! — и еще за несколько дней до возврата кредита они были спокойны, так как на счете уже скопилась изрядная сумма, служащие банка вежливо улыбались, да и клиенты вот-вот должны были заплатить, просто со дня на день. Эти дни шли… и клиенты, в общем, платили… правда, меньше, чем обещали, но ведь это обычное дело, житейское, каждый норовит заплатить чуть позже, а клиентами, как ты сама понимаешь, не бросаются…

Невдомек было Филу со Вальдом, что серый человек, поглядывая на растущую колонку цифр, уже накопил в секретном ящике своего стола силу для удара в спину «системам». Чтобы заблаговременно и красиво начать выплату кредита, ВИП направили в банк поручение снять накопившиеся деньги, пустить их в частичный расчет; но на следующий день они увидели, что поручение осталось неисполненным, так как в тот же день — вот незадача! — на счет «систем» поступило сразу несколько платежных требований.

Да, дорогая, в то время были такие финансовые инструменты — сейчас их нет; получив такое требование, банк должен был автоматически удовлетворить его, списав деньги со счета клиента безакцептно, то есть без согласия клиента и даже без его предварительного уведомления. По таким требованиям снимались деньги в бюджеты и фонды, за электричество и телефон, и даже любой поставщик в принципе мог этим воспользоваться. Требования направлялись только в банк; сам же клиент знакомился с ними только при посещении банка — и уже, так сказать, по факту списания.

Итак, требования пришли почти в один день, как будто предварительно были кем-то бережно накоплены — не то чтобы «системы» совсем их не ждали, но не все сразу и не в последний момент… Увидев выписку из банка, ВИП забеспокоились, самолично поехали по клиентам. «Завтра»… «вот-вот»… «бухгалтер ушла в налоговую»… На следующий день кое-какие деньги поступили, но тут же подоспели и новые требования; очередная выписка была еще хуже. ВИП бросились в банк. Служащие были так вежливы… Продлить кредит? Нет проблем, зайдите к вице-президенту… правда, в данный момент он в отъезде, но в среду непременно вернется… или в четверг…

Запахло жареным. ВИП начали лихорадочно искать деньги у друзей, у поставщика-американца… слишком много и слишком поздно… Срок кредита истек… еще парочка требований… потом — пошлый спектакль в банке: озабоченный вице-президент, неприступный главбух, некстати захворавший юрист, заместитель которого не может решить проблему… Это были самые тягостные дни, когда мне все уже было ясно, я уже думала, куда что вывозить, а эти двое сидели на кухне, строили какие-то планы… кого-то дождаться… кого-то сводить в ресторан…

Квартиры быстро дорожали в то время. Я посчитала: кому-то ловкому наша квартира досталась за четверть рыночной цены. Как и Вальда, впрочем; но Вальд был один, ему было проще; и у него была лишь оставшаяся после развода крохотная квартирка черт-те где, а у нас… ты же помнишь?.. Почему не сказала тебе? Ну… потому что тогда мы еще не были с тобой так близки и вообще редко виделись… Я и маме не сказала… Трудно сказать, почему; наверное, стыдно было… впрочем, нет: я не жалею об этом, а значит, нечего было и стыдиться; все было сделано правильно, и если чего-то и жаль, то не квартиры и тем более не денег, а только нас самих… надежд этих обманутых… Сашеньку… Нет! Я опять неправа. Не жаль ничего этого. Все, все было правильно, иначе не было бы того, что есть сейчас. Жаль, что Фил унижался какое-то время перед подонками — вот без этого уж точно можно было бы обойтись.

Потому что дальше он вел себя как настоящий мужчина. Я горжусь им! Мы съехали с квартиры, выкрутились кое-как с жильем, зато деньги остались в обороте. Когда до Фила наконец дошло, как с ним поступили, он был просто вне себя; пару дней я просто боялась за него, как бы он что-нибудь не выкинул… ходить пыталась вместе с ним… в итоге все это, к счастью, вылилось в неистовый трудовой порыв, и фирма медленно, но верно пошла в гору. Фил работал как сумасшедший, а я занималась какой-то нескончаемой бытовухой… полочки, чемоданы, тараканы, краны текущие… а еще, помню, носила ему еду на работу. Фил победил. Иначе быть не могло — он был неудержим; его прозвали «Бешеным Филом» на фирме. «Системы» получили пару крупных заказов, и мы взяли квартирку на Киевской… ну, ее-то ты помнишь получше.

Тем временем рынок удовлетворителей менялся, переходил к крупным компаниям, и ВИП методично перебрались в многообещающую нишу сетевых технологий. Они съездили в Калифорнию, расширили связи; вернувшись, купили по машине, обновили кадровый состав и, наконец, осуществляя старинную мечту, сняли в аренду целый этаж добротного, удобного здания в хорошем районе. Однако теперь у Фила была новая мечта.

Даже две мечты; это был какой-то комплекс, связанный с тем, что случилось в банке. Во-первых, он пожелал заиметь (построить, купить, оборудовать…) отличную квартиру в двух уровнях, со многими комнатами, зимним садом, кухней «Бош» и так далее — короче, именно ту квартиру, в которой мы сейчас живем, и это прекрасно. Вторая же мечта… Я не знала о ней. Он вбил себе в голову, что должен найти человека, который обобрал нас с помощью банка, и… в общем, я даже не знаю, что он хотел с ним сделать, но уж во всяком случае не меньше чем сам поимел от него.

А на моем горизонте появилась — Испания…

* * *

Согласно карте, путь к достопримечательностям вел через те самые средневековые ворота старого города, к которым они как бы уже привыкли за обедом…

Воспоминание заело. Он помотал головой, ускоренно прокручивая память; в глазах зарябило, фрагменты слились в сплошной трудноразличимый ряд. Он прикрыл глаза и резко затормозил где попало, остановился совсем, передвинул иглу проигрывателя, включил «play» на первом же случайном эпизоде.

…Оргас — так назывался городок, а гостиница называлась «Хави». Она была просто подарком судьбы, так как в ней, в отличие от всех встреченных ими в тот день гостиниц, действительно оказались комнаты. И вообще она была в своем роде маленьким идеалом. Она стояла прямо возле шоссе, отделенная от него лишь живой изгородью. Она была большей частью одноэтажной, напоминая длинный деревенский дом, а над окнами вдоль фасада тянулся навес, под которым можно было поставить машину.

Старик портье встретил их с улыбкой на лице. Он назвал умеренные цены. Он показал им — на выбор — очень уютные комнаты, отделанные темным деревом, а также обеденную залу, еще и украшенную охотничьими трофеями. Правда, комната на троих, которую они захотели (из соображений экономии и единства семьи они тогда снимали комнаты на троих), так вот комната на троих была всего одна, а третьей кроватью в ней оказалась детская колыбелька. Портье посмотрел на Сашеньку, а потом на колыбельку. Потом опять на Сашеньку и на колыбельку. «Кажется, — озабоченно сказал он, — ваша chica здесь не поместится». — «Похоже на то, — отозвался Филипп. — Возможно, вы правы». — «Понимаете ли, — объяснил портье, — ваша chica большая. А эта кроватка маленькая, да». Филипп не стал возражать. «Но это не проблема, — сказал портье. — Я принесу раскладушку».

Они лежали в этом уютном номере, вяло беседуя перед сном, и в окне картинно белела крыша «ситроена». Филипп был счастлив. Зайка была счастлива, и даже ворчливая chica, похоже, была счастлива. Филипп чувствовал, что они прожили один из самых счастливых дней в своей жизни. И в тот день ему было плевать на гнусные дела, которые ожидали его в Москве. Это потом, думал он; через неделю, даже через одиннадцать дней… в общем, позже. А в тот день Москвы как бы не существовало. Что существовало, так это Оргас. Существовал Толедо: теперь, наконец, он был уверен в этом полностью и бесповоротно.

* * *

Мой онанист, я обожаю тебя! Ты еще не давал мне такого подробного описания. Ты раскочегарил меня так, что я кончила четыре раза. Я еще не кончала больше трех от одного твоего письма! Мне вообще трудно много раз подряд — я кончаю бурно и расходую много сил — так я знаешь что сделала? Я открыла твое последнее письмо на следующий день! Это не по правилам, да? Я согрешила? Ты будешь меня ругать? Не ругай меня, пожалуйста! Может, я и согрешила, но зато я сейчас тебя научу одной штуке. Я сама ее придумала!

Я решилась на это сразу же, как только поняла, что четвертый раз подряд мне не кончить, а душа просила еще. Тогда-то я и решила, что завтра займусь этим снова. Я понюхала свой палец — он был еще пахучий, но уже сухой. Он высох, пока я приходила в себя после третьего оргазма. Тогда я вставила палец в мою пизду, которая, к счастью, была еще мокрой. Потом я вынула палец и понюхала его. Потом я вытерла его об экран ноутбука. На экране осталось длинное пятно. Оно быстро высохло, но если посмотреть сбоку, то его было видно вполне отчетливо.

Потом я пошла спать, потому что если бы я стала его нюхать или просто долго на него смотреть, то могла бы возбудиться снова, а это было незачем. Утром я посмотрела на это пятно, но не возбудилась, так как спешила на работу, и вообще я утром не люблю. На работе я вспоминала о пятне — первый раз перед обедом, второй раз сразу после, а потом вспоминала еще много раз — чем позже, тем чаще. Вспотела, башка закружилась, писька пару раз увлажнялась так, что нужно было бежать в туалет — еле удержалась, чтобы там не кончить; в общем, с трудом дотянула до конца рабочего дня. Почему-то мысль об этом пятне возбудила меня даже больше, чем ожидание твоей почты. Ведь ты не обидишься, верно?

Я так торопилась, что села за стол прямо в пальто. Я села и стала нюхать пятно. Конечно, оно пахло значительно слабее, чем накануне, но этот слабый запах возбудил меня, может быть, даже больше ожидаемого. О, змеиный яд… ты прав, милый! Я лизнула пятно — осторожно, с самого краешка. На вкус оно было скорее сладковатым, чем соленым, но, может быть, мне лишь показалось. Я все-таки сильно спешила. Я поцеловала пятно и открыла твое письмо. Пока оно загружалось, я расстегивала костюм, задирала свою юбку и стаскивала трусики. Потом я сделала все как обычно.

Я кончила всего один раз, но зато так, что у меня просто не хватило сил на большее. Я собиралась описать тебе детали, но чувствую, что не могу, потому что снова возбуждаюсь. После твоего анализа правой и левой руки мне просто стыдно, что я, в отличие от тебя, не могу писать и мастурбировать одновременно. Увы! Я пробовала, правда. Я могу описать только самое начало, а потом лишь оперировать, скажем так, историческими фактами. Но беда в том — и это я пишу тебе впервые — что писать после акта у меня тоже не очень-то получается, потому что как только я нахожу нужные слова, сразу же опять начинаю возбуждаться, и так каждый раз, пока я окончательно не

SEND

Вот, кончила. Я могу еще и буду еще, только для этого нужно писать о чем-то не настолько эротическом. У тебя это получается классно. Ты вообще эстет. Как ты выглядишь? Не хочешь ли послать мне свое фото? Или хотя бы фото своего члена? (Хотела написать другое слово, ты знаешь какое, но поняла, что стоит мне его употребить, увидеть написанным, как я сразу

SEND

Сумасшедший кайф. И всего-то от одного слова, да даже и не написанного, а лишь промысленного. Странно. Когда я вижу его на заборе, мне противно и больше ничего. А тут… Сейчас я еще могу об этом писать, потому что кончила минуту назад — должно пройти какое-то время, пока моя пизда будет опять готова. Чувствую, впрочем, что оно не за горами. Побыстрее — пока могу — напишу пару общих слов. Как ты живешь? Здоров ли ты? Не вздумай ходить без трусов в холодное время! Ты как будто и сам это знаешь, но я уже изучила тебя: начнешь обязательно пробовать и что-нибудь застудишь. Ну, может быть, не застудишь, но на потенции скажется. Я не переживу, если с тобой что-то случится. Я не могу без тебя. Я так к тебе привыкла. Я хочу пососать твой хуй. Я опять возбуждаюсь. Совсем забыла: расскажи мне о своей жене. Расскажешь? Я беру его в рот. Я сосу его. Расскажи мне, как ты ее трахаешь. Я сосу, сосу его, причмокивая и отрываясь от него только затем, чтобы облизнуться от удовольствия. Расскажи, как вы с ней еб

SEND

P.S. Я не согласна с твоими аргументами насчет чата. Точнее, согласна, но только с первым. Эти юнцы противны и глупы, как ругательство на заборе. А вот чат на двоих, мне кажется, был бы прекрасен. О том, как нам отметить нашу годовщину, я еще не думала, некогда было. Я хочу спать, я пошла спать. Я счастлива. Я люблю тебя.

SEND

4

Как виноград в пустыне, Я нашел Израиля; как первую ягоду на смоковнице, в первое время ее, увидел Я отцов ваших, — но они пошли к Ваал-Фегору и предались постыдному, и сами стали мерзкими, как те, которых возлюбили.

Осия, IX, 10

Однажды под вечер Давид, встав с постели, прогуливался на кровле царского дома и увидел с кровли купающуюся женщину; а та женщина была очень красива.

И послал Давид разведать, кто эта женщина? И сказали ему: это Вирсавия, дочь Елиама, жена Урии Хеттеянина.

Давид послал слуг взять ее; и она пришла к нему, и он спал с нею. Когда же она очистилась от нечистоты своей, возвратилась в дом свой.

2-я Царств, XI, 2-4

Источник твой да будет благословен; и утешайся женою юности твоей,

любезною ланью и прекрасною серною: груди ее да упоявают тебя во всякое время, любовью ее услаждайся постоянно.

И для чего тебе, сын мой, увлекаться постороннею и обнимать груди чужой?

Притчи, V, 18-20

— Испания, — задумчиво повторила Ана, помолчав, и покачала головой слегка устало, — о нет; это слишком много всего; таким образом я буду рассказывать очень долго, но это будет просто история нашей с Филом семьи… Нет, это не то, что я хотела. Я хотела создать общий план, как средство для объяснения тебе моего счастья и моих проблем, а в результате занялась довольно-таки подробными деталями…

— Какая разница, — перебила Вероника, — по какой причине ты начала этот исторический курс? Ты интересно рассказываешь; во всяком случае, мне интересно тебя слушать. Я уже начинаю видеть по-другому многие вещи, связанные с тобой… Конечно, я не могу настаивать, чтобы ты продолжала; тем более, я вижу, что ты устаешь, а некоторые вещи тебе просто тяжело вспоминать… но, если бы ты согласилась продолжать — пусть даже не сегодня — я была бы тебе признательна. Ну, не смешно ли читать многотомные саги или, может быть, смотреть длиннющие сериалы о подробностях жизни придуманных персонажей, зачастую схематичных и убогих существ… а о ближайших друзьях знать только то, что произошло с ними вчера или во время последнего отпуска?

— Что же, — спросила Ана, — ты предлагаешь, чтобы я устроила тебе устный сериал из собственной жизни?

— А почему бы и нет? Мы могли бы встречаться чаще, пока этот сериал не закончится, я имею в виду не закончится текущим моментом… Да и не думаю, что он будет настолько уж длинный… а еще, мы могли бы обсудить его…

Ана пожала плечами.

— Как-то односторонне. Тогда ты тоже должна…

— О, я бы с удовольствием, — ответила Вероника, — но история моей семьи, во-первых, в несколько раз короче, а во-вторых, как я вижу, гораздо беднее событиями. Поэтому лучше бы мне послушать. Мы же неравноправны, — улыбнулась она искательно, — я твоя младшая подруга.

— Ну что ж, — согласилась Ана, — пожалуй, я не против… В следующий раз… если у тебя все еще останется такое желание…

— А сейчас, — сказала Вероника, — реши сама: или ты отложишь описание своей проблемы до окончания сериала, или все же расскажешь об этом сегодня (то есть доведешь хотя бы одно дело до конца), но в последнем случае тебе придется заменить свой длинный рассказ неким кратким логическим мостиком.

Ана рассмеялась.

— Ника, ты прелесть, я люблю тебя! Ты ужасно, просто ужасно напоминаешь мне себя в молодости. Наверно, в тебе я люблю себя. А может, свою воображаемую дочь… или сестренку… И вообще, — она плутовски сощурилась, — сдается мне, что ты, младшая подружка, влияешь на меня гораздо больше, чем я на тебя. И уж точно больше, чем кажется нам обеим.

— Ну давай, — нетерпеливо потерла ручки Вероника.

— Я иду у тебя на поводу, — объявила Ана. — Раздел первый, то есть краткий логический мостик. Час назад я сказала тебе, что моя проблема связана со счастьем… в сущности, даже не историю своей семьи я начала описывать, а историю своего счастья. Конец моего сериала — это буквально понимаемый хэппи-энд, то есть я стала счастливой. Поскольку счастье у каждого свое, полагалось бы определить, что лично я вкладываю в это понятие; однако, такое определение явно не было бы кратким, а потому я остановлюсь только на одном из признаков моего счастья: это гармоничные отношения между мною и Филом.

— Ты сказала «моего», — заметила Вероника, — но неужели найдется женщина, которая исключит гармоничные отношения между собой и своим мужем из своего понимания счастья?

— Не знаю, — сказала Ана, — возможно, у каких-нибудь феминисток другие понятия… Или у молодежи… Я не претендую на оригинальность; согласна, что это самый обычный, мещанский идеал. Но дело не столько в понимании, сколько в достижении счастья. Ведь если бы даже все на свете женщины согласились, что без гармоничных отношений в семье счастья не достичь, разве одно это понимание сделало бы их счастливей? У многих и семьи-то нет… Я достигла счастья. Нашла, создала, открыла секрет… называй как хочешь. Поэтому и говорю — «моего».

— Ну ладно, — сказала Вероника, — это все философия; ты обещала объяснить проблему, а я поняла только то, что у вас с Филом гармоничные отношения, что поэтому ты счастлива и именно поэтому возникла проблема. Это называется ахинея.

— Потому что ты не имеешь терпения понять.

— Я стараюсь.

— Ах, я сама стараюсь… Мое счастье очень безоблачно. Для меня нет других мужчин, кроме Фила. Я понимаю, что они есть, я могу их оценить и даже пофантазировать, но это как бы сон, другая жизненная плоскость… А для Фила, соответственно, нет других женщин, кроме меня; наверняка он тоже видит их, оценивает и так далее — да было бы странно, если бы он вел себя иначе — но это опять-таки не из области реального, это не влияет на нашу любовь. Наши с ним разлуки… я расскажу тебе о них в следующих сериях… думаешь, я уверена, что все это время он жил как монах? Нет; однако это не трогает меня, я знаю, что если что-то у него и было, то только ради элементарной телесной нужды. Ревность? С таким же успехом я ревновала бы к унитазу, поскольку, имея соответствующую нужду, мой муж каждодневно обнажает перед ним интимные части своего тела и, между прочим, от использования данного прибора даже получает определенное удовольствие. Унитазы бывают красивыми и не очень; можно даже сказать унитазу «я люблю тебя», и даже от души — если очень долго терпел и наконец дождался… Итак, в моем сердце нет ревности, я вообще забыла, что такое ревность; я потеряла способность (никогда, впрочем, особо во мне не развитую) к борьбе за своего мужика — к той самой борьбе, которой занято превеликое множество других, менее счастливых женщин. Я попросту сделалась тепличным растением — прихотливым, изнеженным и очень, очень уязвимым.

— Насколько я понимаю, — заметила Вероника, — ты наконец-то подошла к сути дела.

— Да; теперь ты можешь понять мою проблему, хотя и не полностью, так как половина сериала все-таки впереди. Я увидела эту странную девицу и почему-то забеспокоилась. Казалось бы — с учетом всего мною сказанного — что мне до нее? Мне должно быть безразлично; вокруг Фила всегда было полно и таких, и получше… Но я представляю себе, как она остается под одной крышей с Филом. Как она делает домашнюю работу — наклоняется, встает на цыпочки и так далее — а он оценивающе смотрит на нее. Мне даже неважно, подойдет ли он к ней, тронет ли… Мне просто не нравится само это сочетание — Фил и домработница Марина, которую я сама наняла.

Вероника фыркнула.

— Вполне естественное ощущение. Если честно, для меня все эти твои благостные рассуждения про унитазы — сплошная шиза. А вот то, что ты сказала сейчас, похоже на жизнь. Вот и весь психоанализ. Пусть я молодая и глупая, но в этих делах, уверяю тебя, любая умудренная была бы со мной солидарна.

— Бедная девочка, — с сожалением произнесла Ана, покачивая головой, — не заставляй меня думать, что я сделала ошибку, начав тебе рассказывать все это или хотя бы не завершив сериал… Не домработница меня беспокоит. Меня беспокоит сам факт, что это меня беспокоит. Так не должно быть! — внезапно выкрикнула она и хлопнула по столу кулачком, отчего все немногие люди, что были в кафе, бросили короткие взгляды в их сторону. — Меня не должны волновать возможные, — она издевательски подчеркнула это «возможные», — отношения моего мужа с кем бы то ни было; это мелочно, противно! Я не хочу запускать в наши отношения эту гадкую обывательскую муть! Эту пошлость… банальщину… после того, что было…

Она заплакала.

— Зайка, — Вероника с тихим ужасом захлопотала над ней, — успокойся, ради Бога… Зайка, все в порядке, это такая ерунда…

Она достала платочек, стала заботливо, нежно вытирать опухающие Глазки.

— После всего, что было… — всхлипывала Ана. — Это недостойно… Я просто старею, становлюсь такой же, как все…

— Зайка, Зайка…

Ана взяла платочек в руки. Глазки поднялись и тоскливо уставились на Веронику. Поодаль в деликатно-выжидательной позе замер официант.

— Извини, — хмуро сказала Ана и шмыгнула носом. — Я тебе сразу сказала, что все это ерунда. Не нужно было тебе настаивать. Конечно… рассказала целую душещипательную историю… да еще и не всю… раскисла…

— Я же не знала… — промямлила Вероника. — Я думала…

— Да ладно тебе… Мне все равно хотелось поделиться. Сегодня утром, представляешь, я специально ушла ни свет ни заря. Ведь как получилось? — Ана смотрела на подругу жалобно, как маленькая обиженная девочка. — Он уехал четыре дня назад. А я ее взяла позавчера, то есть позавчера она уже пришла работать. Я ей показала, где что… и так далее… Вчера у нее была больница — сутки через двое, если помнишь. Ночью приехал Фил. Я слышала, но не вышла. Ужасно хотела выйти, дотронуться до него, вымыть, покормить… Но, понимаешь, он должен был отдохнуть, командировки его здорово изматывают; если бы я вышла, мы бы до утра не спали — так уже бывало, а в результате посреди рабочего дня у него повышалось давление. Он даже не перекусил — принял душ и заснул в гостевой. А я не могла заснуть. Я думала о том, что утром придет Марина. Ну, выгоню я Марину, дальше что? Дело же не в этом… Почему, почему я не могла заснуть? Что за бес в меня вселился? И я ушла. Вот… Все, собственно. Вся моя проблема.

Ана полностью успокоилась. Она была элегично грустна, но не более. Она была точно такой, как в самом начале их сегодняшней встречи.

— Нет у тебя никакой проблемы, — вдруг сказала Вероника.

— Нет? Как это нет?

— Очень просто. Или ты такая, как все — обычная, ревнивая, мелочная… что там еще? Ну, ты поняла. Слова могут быть самые обидные, не в них дело.

— Или?..

— Так вот, если ты такая, как все, только на время как бы разленившаяся, разблагодушест-во-вав-ша-яся… а теперь приходящая в обычную норму (и слава Богу, если так!), то проблемы нет вообще, потому что твое беспокойство нормально. Не беспокойство о беспокойстве, — она хихикнула, — а просто беспокойство. Я ясно выражаюсь?

— Ага.

— А если ты не такая, то проблемы нет тоже, потому что, дорогая, в этом случае никакого беспокойства в тебе быть не должно, и ты сама это признаешь, а значит, это беспокойство ты себе просто вообразила… а уж беспокойство о беспокойстве — тем более… Слишком благородной натуре время от времени непременно нужна ветряная мельница, чтобы что-нибудь с ней учинить. Иначе — неинтересно. Ну так ведь? Ну скажи, что я права!

— Логически да… но…

— Брось, — махнула рукой Вероника, — пройдет… Ты, главное, поменьше думай об этом. Все психозы люди сами себе выдумывают. Накручивают, запутываются сами в себе. Будь проще.

— Хорошо с тобой, — несмело улыбнулась Ана.

— Ты мне другое скажи, — оживилась Вероника. — Что проблема твоя — выдумки, это для меня очевидно. А как ты все-таки добилась своего безмятежного состояния? Напоминаю: ты обещала открыть мне секрет своего счастья. Конкретно. Ты наконец сделаешь это или нет?

— Да, я могу… но ведь…

— Опять скажешь, что это отдельный длинный разговор?

— Нет-нет, пожалуйста… Ведь сам-то по себе секрет моего счастья очень прост… Это наши с Филом разлуки, вообще как мы с ним мало и жадно живем. Мы настолько мало времени проводим вместе, что просто не успеваем надоесть друг другу. И каждая разлука немножко изменяет нас. При каждой новой встрече мы как бы заново привыкаем друг к другу. Бывает, что мы и этого-то не успеваем — привыкнуть, не то что надоесть.

— Ну, это я знаю, — сказала Вероника. — Вижу сама.

— Но это все, — сказала Ана.

Вероника почувствовала себя обманутой.

— Как?! И это — секрет счастья?

— Секрет моего счастья, дорогая, — ласково поправила Ана; — может быть, у каждого в этом деле свой секрет.

Принесли очередной по счету кофе.

Двое русских бизнесменов поднимались из-за соседнего стола, собирая свои многочисленные принадлежности, и один из них, молодой и симпатичный, перед тем, как направиться к выходу, неожиданно развернулся в сторону Вероники и, остро глядя ей в глаза, откровенно улыбнулся и кончиком языка облизал губы. Веронику бросило в дрожь. Он был потрясающе привлекателен. Стоит ей улыбнуться в ответ… А почему нет? Может быть, в этом секрет ее счастья… Он был фантастически эротичен и привлекателен. Дура несчастная… столько лет пропускала такие взгляды… дура несчастная, несчастная… столько лет, ах, столько лет…

Вероника улыбнулась.

Молодой человек медленно поднял руку и коснулся губ двумя пальцами, то ли осушая легкий след своего языка, то ли посылая воздушный поцелуй Веронике. Блеснуло обручальное кольцо. Вероника зачарованно хранила улыбку; ее глаза с восторгом ответили на призыв; из закружившейся головы моментально вылетело все, сказанное Аной, кроме последних, весьма значительных слов. Секрет счастья, сокровенный, бесценный секрет оказался простым и нечаянным.

Манной небесной пролилось, лаская слух Вероники:

— Добрый день…

* * *

Дальнейшее для Вероники — мультик, калейдоскоп: «БМВ» с приятным запахом и хорошей музыкой, затемненными стеклами отгороженный от окружающего мира, шума, выхлопа, мокрого снега; бар, полумрак, другая хорошая музыка, руки, губы, «БМВ»; холл, лифт, полумрак, музыка, губы, руки и это… что — это? какого черта это? Прочь покровы, приличия, дурацкие эвфемизмы: член, именно так это называется; значит, губы, руки и член: «о, как он прекрасен!»; снег, дождь, «БМВ», ночной клуб, член, член, член, чле-е-е-е-е-ен! Вода, пена, брызги, сверкающие воздушные пузырьки, чле… м-м-м, кайф! Громкая классная музыка! Тренажеры, фиттинг, шейпинг, шоппинг, сверкающие витрины новомодных московских аркад: «это мы купим здесь, а остальное на месте». Ее рука, крадущаяся под полу пальто (под полу его пальто!), а там, между прочим… между ногами, конкретно… «Между прочим, здесь можно сфотографироваться». Член, вот там что. Отличный член. Гордость. Прекрасный такой членик, миленький, тверденький… твердый… ах… а… а-а-а… Счастье. Фотограф старый, лысый, похожий на член, особенно сзади. Сззззади. Возьми меня, возьми, возьми, возьми… «Дай мне свой загранпаспорт, дорогая».

«БМВ», скорость, вялое солнышко. Заднее сиденье. Музыка: «эта мелодия звучала, когда мы встретились первый раз…» Снег, брызги из-под колес, веселое мельтешение за окном; рука на обычном месте, конкретно; «Илья Колеров»; чемоданы, люди, собаки, стены из стекла, завидущая рожа пограничницы — глаза бы мои тебя не видели! а надо заискивающе улыбаться — и наконец-то сиденья, подлокотник наверх, плед, плен, член… м-м-м… «О, дорогая…»

Пальмы — прекрасные, стройные, устремленные вверх, стоящие вертикально, длинные, твердые, похожие на… нет, пожалуй, не совсем… но все равно чем-то эротичные… ну конечно — эти качающиеся ветви, они как опахала у одалисок… вееры у танцовщиц фламенко… Ах, фламенко! Каким пламенем сверкают твои глаза! Ты видишь, как она делает руками? Смотри, смотри на нее! Ты хочешь ее? Конечно, ты хочешь ее! Ты должен хотеть ее! Ее зовут Кончита. Это значит ракушка; она раскроется тебе навстречу, будет мягкой, зовущей, пахучей, она обнимет твой член своими жадными створками, затянет в себя, во влажную сладкую глубину, она вознесет тебя на вершину блаженства… а когда ты вскрикнешь от радости, она сожмет свои хищные, острые створки, с чудовищной силой сомкнет их между собой и отрежет ими твой член по самые яйца. Она погубит его в себе… превратит, быть может, в жемчужину, такую же — одну из многих! — какие прыгают сейчас вверх и вниз в ожерелье на ее изумительной шее. Смотри: вверх — вниз, вверх — вниз. О, Кончита… Я хочу ревновать, умереть от ревности, пусть она сожжет меня, как этот огненный танец. Хочу тебя. Эти юбки сводят меня с ума… дай руку… сюда… дальше… еще! еще! Я хочу кончить! Я кончу сейчас! Кончай ты тоже! Кончи вместе со мной! Кончи!.. Кон… чи… та…

Послушай, как тихо вокруг. Море и звезды. Это вечность. Наши души уже соединились где-то там, вдалеке, в неведомом… Я — твоя звездная сестра, твоя Астра… Астарта… Ты читал доктора Штейнера? Я верю в переселение душ… Может быть, ты — мое будущее воплощение… Признайся: ты инопланетянин, пришелец из другой Галактики, скиталец Мельмот, заблудившийся во времени и пространстве и прибившийся к этой жалкой, отсталой планете просто потому, что устал, что душа твоя захотела покоя и ласки… и ты связался с маленькой туземкой, открытым и наивным существом, снизошел до нее, не подозревая, что твоя усталая душа когда-то обитала в жарком теле этой одержимой тобой дикарки… Твой истинный образ неведом; бесспорно, по меркам твоей родной планеты ты был прекрасен, потому что прекрасна твоя душа (как и твой член, добавлю я в скобках — видишь, сколь примитивно мое мышление?); да, все вы прекрасны, но если бы ты явился передо мной в телесной оболочке, Богом данной тебе при рождении, я могла бы, наверно, лишиться чувств, даже умереть или сойти с ума от первобытного ужаса, увы! — неподконтрольного сознанию, сколько бы я ни давала себе слов принять и любить тебя таким, каков ты есть, подобно героине из детской сказки «Аленький цветочек».

А потому, используя древнее искусство твоей родины, ты принял облик, свойственный жителям этой планеты, стараясь, в меру своего разумения, ничем особенным от них не отличаться. Не ужасная ли это пытка для тебя, мой звездный брат, быть заточенным ежедневно, ежечасно в этом смешном и уродливом по твоим понятиям теле, противном всему, что ты впитал с молоком матери! Но нет; твоя душа так благородна, так высока, что ты не можешь не постичь своеобразной красоты и этого, чужого для тебя мира. Ты совершенен! Лишь одну, лишь единственную ошибку ты допустил: желая создать обычное, заурядное человеческое тело… ну, разве что немножко лучше других… ты вместо этого создал само совершенство. Мельмот! Возьми меня здесь, на берегу океана, чтобы наша душа воссоединилась… сквозь время… сквозь… эту материю… трахни меня, скиталец… трахни, мой звездный брат… да, да, так… так… еще! трахай меня, пронзай меня своим упоительным фаллосом… возьми меня за задницу своими клешнями… своими щупальцами… возьми — за задницу — чем хочешь, только трахай меня, умоляю, своим великолепным человеческим членом. О Боже! А теперь… теперь опусти меня на песок.

Песок по-испански арена и бык налитый кровью сбитый с толку толчками выбрасывающий кровь навстречу бандерильям Оле-е-е! воздух пахнет смертью моя любовь на арене опасная игра любовь ускользает смысл ускользает а вот и этот в золоте со шпагой на готовенькое подлая игра кровь зацепи его нет мимо Оле-е-е! ты обречен мы обречены еще раз еще ну давай проткни его ороси его золото кровью нет опять мимо Оле-е-е! будь готов сейчас смерть кровь стынет в артериях я холодна ты будешь холоден через минуту жизнь смерть страшная игра эрекция шпаги тонкой стальной мертвящей отвратительная игра ты почти симметричен сзади яйца и пенис обескровленный обреченный спереди рога и шпага жди сейчас будет шпага вот она вот Оле-е-е! бык убит бык мертв смысл мертв любовь мертва холод тишина все мертвы мы мертвы мы убили друг друга

* * *

Вероника очнулась от минутного наваждения. Молодой человек, покинувший соседний столик, коснулся двумя пальцами своих губ, как бы посылая воздушный поцелуй Веронике. Блеснуло обручальное кольцо. Его взгляд стал тяжелым и серьезным. Вероника едва заметно поджала губы и отвела глаза. Молодой человек слегка поклонился и повернул в сторону выхода.

Наша жизнь с Валентином, с моим мужем и отцом моих детей, подумала Вероника, моя жизнь с человеком, который по всем земным и небесным законам, по всей логике жизни на планете Земля должен быть самым близким и родным для меня существом — эта жизнь мне не нравится. Она устроена так же, как у миллионов других людей, и поэтому я должна быть довольна. И я, наверно, довольна. Я не знаю, счастлива ли. Но знаю, что мне хочется большего.

Если бы мы с Валентином жили так, как живут Ана и Фил, подумала Вероника, глядя в спину удаляющегося обольстителя, он — Валентин — забыл бы меня после первой же разлуки. Просто забыл бы, без всяких таких штук. И не стал бы привыкать заново.

— Через двенадцать лет, — тихо сказала Ана, зрительница состоявшегося мимического представления, — Ника, дай тебе Бог познать то, что сейчас у меня с Филом.

* * *

…Позже, набравшись опыта путешествий, они поняли, что нет ничего зазорного в том, чтобы спрашивать в гостиницах не редкий трехместный, а обычный двухместный номер с одной из кроватей пошире — «una cama matrimonial y una para chica», — а тогда они еще не знали этого и создавали проблемы для администрации, которая не желала терять нежданых клиентов и поэтому вначале долго искала раскладушку, затем долго и бестолково располагала эту раскладушку в двухместном номере, нарушая уютный интерьер, и после этого они все равно устраивались на одной кровати, в то время как вторая кровать (или раскладушка) так и оставалась незанятой.

Зайка прижималась к нему крепко, как всегда, независимо от ширины кровати, укладывала головку на его плечевой сустав и пряталась в узкой ложбинке между его плечом и подбородком — «под крылышко», так называлось у них это излюбленное расположение, в котором можно было согреть друг друга, а потом думать, или разговаривать, или откровенно ждать, пока chicа заснет, или самим засыпать с ровной супружеской нежностью. В любом случае эта позиция была для них переходной; через какое-то время их плотно прижатые друг к другу тела начинали рассоединяться, расслабляясь перед глубоким и спокойным сном или же, наоборот, возбуждаясь от обоюдного жара и начиная движение к коитусу, с томительной сдержанностью обретающее цель и неукоснительность.

Первый путь его языка, долгий путь от ключичной впадины к шее, а затем вверх по шее — к мочке, перехваченной трогательными складочками, крохотными подобиями перетяжек, какие бывают на ножках у пухленьких грудных детей; по извилистому, непостижимому лабиринту ушной раковины пролегал далее путь языка, торжественно и смело завершаемый проникновением вглубь, что было в этом первом пути наградой и целью. И — синхронно — ее первый путь, путь руки: опытное, смышленое, алчное созданье, медленно крадущееся вниз по его животу, опасливо прижимающееся к коже… вот замерло в испуге перед неожиданным препятствием пупка… коснулось… отпрянуло… снова коснулось, осторожно изучило его и освоило, сделало временной базой, укрытием для отступлений при будущих, более дальних и дерзостных рейдах, а пока что затаилось в этом неглубоком, не очень-то надежном укрытии. Здесь начинался второй путь, сладкий путь его рта…

но что-то не так…

путь… путаница…

путь рта, жадно сосущего…

сущего…

* * *

— Зайка, — пропела она, — Зайка, бедный уставший Зайка, вернувшийся Зайка. Я принесла Зайке кофе. Будешь кофе? Кофе и мадаленку. Смотри, какая! Какую ты любишь.

Он вырвался из сна резким прыжком, разрушив хрупкую процессию ночных пилигримов; робкие, любопытные, жадные существа быстро таяли в отступающей глубине его подсознания. Живые, настоящие Анютины Глазки сидели на краешке de cama matrimonial и смотрели на него сладко-пресладко. Кофе сладко дымился в маленькой чашечке. Мадаленка сладко просилась в его алчущий рот.

Он коснулся рукой мадаленки — ее верхней, обнаженной части, загорелой и выпуклой; он ухватил ее за округлые бока и, приблизив к ней свое лицо, вдохнул свежий соблазнительный запах. Он стал медленно освобождать ее мягкую плоть, ее аппетитную, податливую плоть от прозрачного гофрированного бумажного платьица.

Он откусил половину мадаленки и с наслаждением прожевал ее, запивая кофейком и отслеживая внутренностью рта метаморфозы плоти — измельчение кусочков, их отчаянный танец между зубами, языком и верхним небом, превращение во вкусную кашицу и досадное, но неотвратимое движение в глотку с последующим в ней исчезновением. Он доел мадаленку и допил кофе. И Анютины Глазки продолжали сладко-пресладко смотреть на него.

Он поставил поднос на прикроватную тумбочку, протянул руку к Зайке и притянул ее к себе. Они нежно поцеловались, одними губами.

— Знаешь, — прошептала она, — мы не одни сейчас дома.

— Да, я спускался.

— Общался с ней? (Вопрос бытовой, вопрос между прочим: тон спокойный, взгляд безмятежный, почти безразличный; ни намека на непонятную и непозволительную суету чувств и мыслей.)

— О, да. Общался. (Каков вопрос, таков и ответ: тон спокойный, взгляд безмятежный, почти безразличный; ни намека на непонятную и непозволительную суету чувств и мыслей.)

— Как она тебе?

Он пожал плечами.

(Заметил?..)

(Заметила?…)

(Боже, как я хочу…)

— Подожди… я не могу сейчас, мне нужно идти… мне нужно…

— Молчи.

— Но мы не одни… Мы не…

Ее попка выгнулась навстречу его рукам. Она задрожала. Она забыла обо всем, кроме пуговиц, которые следовало пощадить. Как всегда в такие внезапные моменты, она не успела сделаться скользкой. Он брал ее больно, как когда-то во временной комнате, на чужой раскладушке, над темно-красным, расплывающимся, пахучим пятном — и, как тогда, стало влажно, стало гладко, стало тепло, и она вбирала его в себя все глубже и глубже, стараясь подольше удержать эту чудесную, слабеющую боль, плавно перелить ее в… соединить с тем, другим… накопить его больше, больше… и — брызнуть! выплеснуть! так! так! соединить с брызнувшим навстречу!

— Ах, Зайка…

Тихо-тихо вернулось ощущение Зайкиной кожи, Зайкиных волос, Зайкиного остального, а потом — простыни… кровати… подноса на прикроватной тумбочке…

— Ах, Зайка! Мне надо бежать, я опоздаю!

Вскочила, сбросила с себя все, все; вихрем метнулась в душ, и сразу — плеск воды, шлепанье ладошками по мокрому телу…

Э, так не пойдет… Он встал, потянулся мягко, как ягуар, подобрался к двери, за которой шумело, открыл ее медленно и, сощурив глаза от света, от пара, в момент достиг душевой кабинки, приник носом к стеклу — полупрозрачному, полускрывающему, полуобнажающему… Он сдвинул стеклянную створку слегка, как бюстгальтер, как трусики — ох, получит сейчас по рукам! — нет; обошлось; чуть-чуть еще; теперь залезть в эту щелочку как-нибудь поделикатней… уф-ф-ф, залез… (Ура, залез! Залез!) Теперь — на колени… здесь стекает вода, и особенно хороша эта отдельная струйка, как раз посредине… Эта струйка не должна так бездарно спадать, так сиротливо, бесхозно… Она должна течь по моему носу… потом по губам… по подбородку… по шее… Ах, я пресек эту бедную струйку! Ах, ах, бедная маленькая струйка — ее нет уже! Зато — как тут мокро, как щекотно, как весело! Какие штучки; какие пухленькие, розовенькие, блестящие!

Ана вцепилась Филиппу в волосы. Боже, я точно опоздаю. Боже, как хорошо. Ах, как хорошо. Ну что же он такое творит. Все, все, все, все. Чмок, чмок, милый Зайка, чмок, cariñ

o, мне пора бежать, чмок, мне точно пора бежать, te quiero, я побежала. Чмок! Прими ванну, Зайка, я побежала. Ты слышишь, я включила тебе воду! Я побежала, меня уже нет, ¡te quiero!

Он сидел на полу душевой кабинки и улыбался, как идиот. Долго сидел и долго улыбался. Потом перебрался в джакузи — переполз, перевалился через край, плюхнулся туда, как морской котик. Включил пузыри; долго сидел там, смотрел на пузыри и радовался.

…В ресторанчике под тентом они поимели плотный обед с видом на средневековые городские ворота и изрядным количеством красного вина.

Наступало время достопримечательностей…

Он лениво, расслабленно вылез из джакузи и кое-как вытерся влажным Зайкиным полотенцем. Поискал взглядом халат. Не нашел взглядом халата. Хотя конечно, откуда в ванной быть халату, если он увязался за Зайкой как был голышом.

Он вышел из ванной и тут увидел перед собой Деву, держащую в руках подносик с кофейной чашкой и с некоторым удивлением смотрящую прямо на него. История повторялась. Теперь небось подумает, что это его обычный стиль — ходить голым по квартире, невзирая на присутствие домработницы.

— Ну что ты смотришь? — недовольно пробурчал он, стараясь не отходить от двери в ванную. — Дай мне халат.

Она поставила подносик обратно на тумбочку и взяла его махровый халат — он висел на видном месте, на спинке кровати. Она медленно, сомнамбулически подошла к нему и обошла его сбоку, как будто он был каменным изваянием. Он почувствовал, что она подает ему халат сзади, и приподнял руки, стараясь попасть в рукава.

Она отошла назад, вглубь спальни, похоже, высматривая что-то на полу… Она нашла его шлепанцы и все так же сомнамбулически двинулась к нему, чтобы…

Она встала на колени перед ним и коснулась рукой его лодыжки. Он слегка приподнял ногу, и она надвинула на ногу шлепанец. Ее прикосновения были бережны и чисты. От того, что она делала, веяло ритуалом, высоким и торжественным.

Раба, подумал он, обувающая господина.

Он переступил и царственно выдвинул вперед другую ногу, принимая условия этой необычной игры. Она обула и эту ногу, приподняв ее ладонью, а потом опустила руки на пол так, что ее большие пальцы легли под его лодыжки.

Она подняла голову и посмотрела ему в глаза, и он увидел, что халат у него распахнут. Вертикальная полоса его тела оставалась обнаженной, и его кровь несколькими бешеными толчками затопила центр этой полосы.

Ее руки так и оставались прижатыми к его ногам; она не сделала ни одного лишнего движения. Она просто опустила голову, и ее губы тотчас сомкнулись вокруг его напрягшейся плоти.

Это было особенное соитие — две неподвижных фигуры в острой, туго натянутой тишине, и только тонкое, точное движение ее языка анимировало, то есть одушевляло застывший мир, наполняя происходящее каким-то мистическим, религиозным смыслом.

Он внезапно почувствовал, что эрекция здесь глупа и неуместна… и сразу же — что его неистовая, своенравная кровь унимается и отходит, что его плоть становится мягкой и послушной, как у ребенка, и что Дева странным образом не возбуждает, а наоборот, успокаивает его, делая это вполне намеренно, с необычайным тактом и чувством или, может быть, мастерством.

Потом она поднялась с колен и заметно стряхнула с себя усилие, которого, видимо, требовало от нее это странное действо. Ее лицо озарилось светлым сиянием. Больше не было сказано ни единого слова; и Филипп ясно ощутил, что теперь между ними немыслимы зло, отчужденность и фальшь, и что даже если всю оставшуюся жизнь он проведет исключительно голым, прыгая по квартире на одной ножке и вдобавок задом наперед, он и тогда останется для нее господином, братом и вообще кем ему будет угодно.

Кофейный подносик был наконец унесен. Филипп брился в прекраснейшем настроении, напевая песенки (что само по себе навело бы на многозначительные мысли любого, кто знал его хорошо). При этом он был почему-то уверен, что внизу для него уже готов обед — хотя, строго говоря, не имел достаточных для того оснований. Нечего и говорить, что он оказался прав; стол был накрыт на одну персону, и Дева прислуживала ему, предвосхищая малейшее его желание. За весь обед — кстати, весьма достойный — они едва ли перекинулись парой слов. Дальнейшие действия Филиппа ничем уже особенным не отличались, в точности повторяя многократно совершаемые ранее, как-то: звонок на водительский пейджер — «выхожу через пятнадцать минут»; одевание в костюм (вполне самостоятельное); проверка содержимого карманов и портфельчика; спуск по лестнице и одевание в пальто (при некоторой помощи Девы, однако безо всяких мистических компонентов); спуск на лифте, открывание двери и посадка в машину. Все это он проделал как автомат, в прекрасном ровном настроении, нимало не утруждая себя какими бы то ни было попытками системного и любого иного анализа.

И только по дороге в офис, покачиваясь в авто рядом с водителем Мишей, он с удивлением осознал всю необычность случившегося. Да полно, случилось ли это вообще? Похоже на сон… Все меньше ему верилось, что час назад он царственно протягивал Деве ногу для ритуального водружения шлепанца; а то, что последовало за этим, вообще не поддавалось никакому разумному пониманию.

Если бы, в дополнение к прочим волшебствам дня, ему было дано хоть разок побывать одновременно в двух разных местах, то вторым местом, конечно же, стала бы покинутая им спальня, где час назад он пережил потрясение. Он увидел бы, как Дева входит, чтобы закончить в спальне уборку. Как медленно, сомнамбулически перемещается по комнате, оставляя за собой одухотворенную чистоту. Как снимает с постели простыню — сильно смятую и еще влажноватую местами, — внимательно ее осматривает и, собравши в бесформенный ком, плотно прижимает к своему лицу, глубоко вдыхая исходящий от простыни слабый запах, и глаза ее при этом темны и серьезны.

А потом она бросает простыню на пол и встает напротив высокого зеркала, отражающего ее в полный рост. Она аккуратно снимает передничек, вытягивает руку, держа его в ней двумя длинными пальцами, разжимает их, и передничек падает на пол. Она расстегивает блузку и стряхивает ее с себя, оставаясь в глухом лифчике из плотного полотна. Она распускает «конский хвост» и резко разворачивается всем телом, отчего ее огненно-рыжие волосы волнообразно взлетают в воздух и, сверкая, разлетаются по обнаженным плечам. Затем она расстегивает юбку, медленно стаскивает ее через голову и бросает на простыню, и ее темноволосая, не прикрытая трусиками пизда предстает перед зеркалом из-под нижнего пояса над чулками телесного цвета. И все это время ее лицо продолжает оставаться сосредоточенным и бесстрастным и как будто не имеющим никакого отношения к происходящему.

После этого, оттянув руками верхнюю кромку лифчика, она извлекает наружу тяжелые, плотные груди. Она обращает их к зеркалу, поддерживая снизу широко расставленными пальцами левой руки так, что правый сосок оказывается между ее ногтями. Она изгибает свой стан, выставляя пизду вперед, ближе к зеркалу. Она широко раздвигает ноги. Пальцами правой, свободной руки она раздвигает складки, прежде скрытые треугольником темных кудрявых волос.

Только сейчас, когда зеркало возвращает ее глазам открывшийся вид темно-розового рельефа, лицо ее начинает искажаться, теряя печать бесстрастия. Ее зрачки и ноздри расширяются; она закусывает губу и издает короткий стон. Она отрывает руку от груди и обеими руками впивается в набухшие складки, все шире раздвигая их, все больше выгибаясь навстречу зеркалу и жадно пожирая глазами свое отражение, достигшее наконец предначертанных вершин непристойности и бесстыдства.

Потом она без сил опускается посреди разбросанного тряпья и, привалившись к кровати спиной, долго сидит без движения. И глаза ее, как прежде, прозрачны и светлы.

* * *

…Но Филипп не увидел этого. Не успел увидеть. Сухой, механический треск разрезал собой уличные шумы, пробил окна салона, раздавил мягкий лепет радиоприемника — и сам был вытеснен неистовым визгом тормозов-эриний. Машину занесло. Ремни безопасности впились в тело; заляпанное брызгами лобовое стекло страшно приблизилось, и черная щетка стеклоочистителя качнулась перед самыми глазами Филиппа, как гигантская стрелка, только что отмерившая его последний час.

Водитель Миша, полулежа на рулевом колесе, дышал с трудом, дрожал прерывисто, и взгляд его, устремленный на Филиппа, был исполнен тоски, вины и преданности.

— Что это было? — спросил Филипп.

— Траншея, — хрипло выдавил Миша. — Компрессорщики, суки, асфальт вскрыли, а знак не поставили. … …, … их … ! — добавил он и грязно выругался.

5

И Я буду для них как лев, как скимен буду подстерегать при дороге.

Буду нападать на них, как лишенная детей медведица, и раздирать вместилище сердца их, и поедать их там, как львица; полевые звери будут терзать их.

Осия, XIII, 7-8

И сказал Амнон Фамари: отнеси кушанье во внутреннюю комнату, и я поем из рук твоих. И взяла Фамарь лепешки, которые приготовила, и отнесла Амнону, брату своему, во внутреннюю комнату.

И когда она поставила пред ним, чтоб он ел, то он схватил ее, и сказал ей: иди, ложись со мною, сестра моя.

2-я Царств, XIII, 10-11

Увидев Тебя, вострепетали горы, ринулись воды; бездна дала голос свой, высоко подняла руки свои;

солнце и луна остановились на месте своем пред светом летающих стрел Твоих, пред сиянием сверкающих копьев Твоих.

Аввакум, III, 10-11

— Госпиталь Тавера, — сказала Зайка, когда наступило время достопримечательностей, — согласно карте, это туристский объект; смотрите, вот он, прямо за нами. Не посетить ли вначале его, прежде чем мы войдем в эти средневековые ворота и, может быть, так и останемся за ними до позднего вечера?

— Госпиталь, — пренебрежительно скривилась критически настроенная chica.

— Не очень-то похоже на госпиталь, — с сомнением заметил Филипп. — И вообще, не закрыт ли он…

Они подошли к зданию.

Ни одного человека не было возле дверей необычного госпиталя. Под ярким полуденным солнцем, посреди жары он казался бездействующим, вовсе вымершим; однако горячая черная дверь неожиданно подалась, и взорам открылся темный, гулкий, прохладный холл, в котором прямо у двери стояли три женщины — монахиня средних лет и две светских дамы почтенного возраста — стояли и вели некий медленный, вежливый спор.

Филипп домыслил картину: полненькая, не очень-то приветливая монашка была смотрительницей объекта, а старушки — просто туристками-англичанками, ради которых, всего двоих, смотрительнице не улыбалось специально устраивать экскурсию по объекту. Увидев еще троих пришельцев, старушки возликовали, а смотрительница сдалась, сразу сделалась милой, любезной и обходительной.

Эту черту испанского характера Филипп встречал затем сотни раз. Пока испанец (продавец, полицейский, случайный прохожий…) один, или занят с людьми, по его мнению, докучными — он уныл, брюзглив, неприветлив до грубости; но стоит обратиться, тем паче спросить что-то новенькое, как тут же — миллион улыбок и слов в минуту, он тут же сама любезность и твой лучший друг.

* * *

— ¡

Hola, Филипп Эдуардович!

— ¿

Que tal, Эдуардыч?

— ¡

Hi, Фил!

Он шел по офисине мимо панельных модулей, и головы, как в кукольном театре, выпрыгивали из-за ширм и расплывались в радостных улыбках. Как классно возвращаться из командировок! Наверно, единственное удовольствие от командировок вообще. Вся эмпреса рада тебе — кто тебя любит, те рады, что наконец вернулся, а кто не любит, те рады, что хоть ненадолго избавил их от своего присутствия и контроля.

Не дойдя до приемной Вальда, он свернул в технический блок и через водомерный узел пробрался в группу — теперь, наверно, уже отдел — к Гонсалесу.

— ¡

Hola, Гонсалес!

— ¿

Ась?

Их было четверо — сам Алонсо Гонсалес и три его хакера-инженера. Отличные специалисты, как и во всей эмпресе вообще. Однако у Гонсалеса они были более ленивы, а точнее, больше других забавлялись всякими хакерскими штучками.

Сочетание «хакер-инженер» само по себе диковато, примерно как «хиппи-банкир» или что-то похожее. Это потом их скуют золотыми цепями, погрузят в трюмы и повезут в Америку, а пока что они были кадровым резервом Филиппа. Они были здесь на трудовом воспитании. Отводя душу, Филипп возжелал сегодня побыть педагогом.

— ¿

Не ждали? Детки, у вас перекур, — посмотрел он на часы, — пять минут, а мы тут пока… с вашим шефом… Ну-ну, быстренько.

Он похлопал по плечам выходящих, пожал руку довольно-таки озадаченному Гонсалесу и усадил его повелительным жестом.

— ¿

Алонсо, что за история с Эскуратовым?

— ¿

Сеньор имеет в виду проект или разговоры?

— ¿

Что понимается под словом «проект»?

— …Ну, мы с корешками малехо как бы подумали…

— «Как бы», — недовольно передразнил Филипп. — Именно ты, Алонсо Гонсалес, участвовал в совещании, на котором были установлены и разъяснены правила этапирования проектов. ¿

Так или нет?

Алонсо набычился.

— ¡

Вы что, получили задание? ¡Вы, может быть, по совместительству устроились в отдел продаж?

— Сеньор главный инженер, — зло заявил Гонсалес, — я уважаю сеньора, но это просто бюрократизм. Сам-то сеньор всегда говорит — работаем, дескать, на прибыль. ¿

А ну корешки способны на большее, нежели полагает сеньор, такая мысль не приходит сеньору в голову?

Филипп разозлился тоже, но скорее на себя. Он неправильно начал с этим человеком. Не сдержал эмоций, и не в этом кабинете рассуждать о правилах этапирования.

— О’кей, — сказал он мрачновато, — позже вернемся к этому… Теперь меня интересует — про разговоры. Кто такой господин Эстебан и так далее. Как все началось.

Алонсо набрал воздуха в грудь.

— Эстебан, — проговорил он презрительно, — ха, Эстебан! Кто такой Эстебан вообще? Да никто; просто начальничек у клиента. Пытается подсуетиться по интеграции, комиссионные думает получить. Мы раньше вовсе не работали ни с каким Эстебаном. Сеньору должно быть известно: в той эмпресе мы обслуживали единственный маленький узелок. И тут, откуда ни возьмись, является к нам chico из его отдела…

— Куда к нам?

— На объект, во время штатных работ…

— К кому конкретно?

— К Цыпленку Манолито.

— Фамилия de chico?

— Хм, — Алонсо задумался. — ¿

Бананов? ¿Фиников? Какая разница, в конце-то концов… Спросим сейчас у Цыпленка.

— Дальше.

— Приходит, и давай пену гнать про стыковочные модули. Новые модули вдруг понадобились.

— Так.

— Цыпленок ему объяснил про модули.

— Так.

— Он Цыпленка за хобот — и к тому Эстебану.

— Когда это было?

Алонсо поскреб за ухом.

— Небось, уже с месяц назад.

Ясно, что нужен Цыпленок — подождем; ясно, что Гонсалес не договаривает — разберемся… Филипп сдержал новый взрыв эмоций.

— ¡

Гонсалес!

— ¿

Ась?

— Ты сам-то когда об этом узнал?

— Фактически сразу. Но, учитывая, что, как справедливо заметил сеньор, мы далеки от отдела продаж… Так, обсудили кое-какие идеи.

— ¡

Чтоб подарить Эстебану?

— Ну зачем сеньор так сердит, — с укором сказал Гонсалес, — хотя мы и далеки от отдела продаж… но все же не идиоты… Подумали — а вдруг клюнет? А вдруг?

— И что бы вы делали, если бы клюнуло?

— Тогда бы, — гордо сказал Гонсалес, — имел место быть официальный доклад начальству, в надлежащей форме и со всеми подробностями.

— Даже так?..

— Вплоть до того.

Филипп задумался.

— Ну и как ты считаешь, клюнуло?

— Похоже.

— В таком случае, где твой доклад?

— Сеньор не дослушал. Мы еще не дошли до доклада.

— Эх ты, Гонсалес, — сказал Филипп почти сочувственно. — Ты рыбной ловлей не балуешься?

— ¿

А что? — насторожился Алонсо.

— Когда рыбка клюет — ¿

почему одни вытаскивают, а у других срывается?

Алонсо пожал плечами.

— Я не специалист по сопротивлению материалов…

Зашли инженеры.

— ¿

Покурили? — осведомился Филипп.

У них был дебильный вид ругаемых второгодников.

— По умолчанию вижу, что да, — заключил Филипп удовлетворенно. — Значит, так: Пепе и Аурелио-Мария-де-Кастельбланко курят еще по одной, а Цыпленок Манолито останется с нами.

За дверью возник и приблизился шум группы людей: топот, ропот, отдельные возгласы. Пепе и Аурелио-Мария-де-Кастельбланко без слов развернулись и открыли дверь, но тут же попятились, смятые встречной толпой. Толпу — человек десять, не меньше — возглавлял Понятовский.

— Партнер! — протянул он с радостной укоризной и картинно развел руками. — Что ж ты тут застрял? Я тебя заждался!.. Мы все тебя заждались…

Он вальяжно повернул голову в одну сторону, в другую, как бы призывая свой эскорт в свидетели. И Филипп заметил, что некоторые (женщины в основном), сохраняя свои приклеенные улыбки, подтверждающе закивали: да, мол, правду говорит начальник, все заждались, все как один. Густо, отвратительно запахло совком. Филиппа замутило от этого запаха, от этого дурацкого шоу.

Тем не менее он достиг свой цели, то есть заставил Вальда подергаться и даже выступить клоуном. Вальд позволил ему уехать одному туда, куда нужно было ехать вдвоем; Вальд неприлично изнасиловал его утром, и за все это он заслуживал экзекуции. И Вальд это тоже знал и потому должен был принять экзекуцию безропотно.

— Я рад, — сказал Филипп, встал за столом, не выходя, однако, навстречу, и протянул руку своему компаньону. Вальд подошел к столу и залихватски шлепнул его по руке. Только для них двоих это была процедура прощения. Для людей вокруг это была классически неформальная встреча двух отцов-основателей, за которой они наблюдали со штатным почтительным любопытством.

— У нас совещание по рекламе, — сообщил Вальд, — в маленькой переговорке… Тебя ждать?

Филипп покачал головой.

— Вряд ли. Лучше разберусь… с одним проектом…

— Увидимся, — сказал Вальд.

Толпа пропустила Вальда и вслед за ним вывалилась в коридор. В кабинете стало неожиданно просторно. Пепе и Аурелио-Мария-де-Кастельбланко нерешительно потянулись вслед за толпой.

— Эй, — позвал Филипп, — а вы куда?

— ¿

Как куда? Курить.

— Так часто нельзя.

— Но вы же сами…

— Я передумал, — объявил Филипп, — решил беречь ваше здоровье. Гонсалес и Манолито — вместе со мной ко мне в кабинет. Остальные напряженно думают над основной задачей.

Два парня, окончательно сбитые с толку, посмотрели друг на друга и изобразили одинаковое недоумение.

— Над какой конкретно? — спросил Пепе.

Филипп сощурился и жестко сказал:

— Как получить…

Он хотел сказать обычное, столько раз говоренное — но не успел. Страшный удар обрушился на него сзади, сверху, со всех сторон; свет померк в его глазах, и он не успел закончить фразу.

* * *

Вчера я занимался хождением в народ. Я самоудовлетворялся как все — лежа навзничь на диване, потея и сопя, с трусами, позабыто болтающимися на одной ноге; я был одинок во Вселенной. Вас не было рядом, моя любимая. Не было Ваших милых, сладких, таинственно мерцающих на экране посланий. Уродливый их суррогат, порнографический журнальчик, валялся рядом со мной и дергался, слабо подскакивал на пружинящей ткани в такт моим конвульсиям. Бессмысленный взгляд мой блуждал по потолку; мыслям в голове было как никогда просторно, а словам… да слов-то и не было.

И когда моя сперма, как лягушонок-альбинос, выпрыгнула из родимой дыры и распласталась на коже в районе адамова яблока, на душе у меня стало совсем гнусно и муторно. Не зря энциклопедические источники, читанные мной в период полового созревания, в один голос утверждали, что акт онанизма не приносит советскому человеку ничего, кроме физической усталости и морального опустошения. Такой акт — уж точно… Возникает вопрос: а зачем же я тогда?.. А вот как раз и затем, чтобы еще раз сравнить и с содроганием отринуть. Чтобы подумать и возблагодарить… Счастье, как и все на земле, нуждается в сопоставлении, в измерительной шкале — а иначе может пропасть чувство реальности, и все окрасится серым.

Но, дорогая, если быть по-настоящему честным перед нами обоими, если копнуть глубже гнуси, осевшей на дно моей души, то нужно признаться: не такая уж большая разница между описанным мной пролетарским актом и тем, чем я занимаюсь со своей женой. Моя жена… Это непростая тема. Честно говоря, я не уверен, должны ли мы вообще обсуждать ее. Не спустимся ли мы мало-помалу с рафинированных, узких высот наших отношений в болото бытовой, обывательской трепотни. Утратить такое хрупкое и ценное, достигнутое временем, любовью, трудом… Это было бы ужасно.

Попытаюсь все же отозваться на Ваш вопрос, ограничившись наименьшим. Конечно, я люблю свою жену. Мы с Вами — тонкие натуры, дорогая; разве для кого-то из нас было бы мыслимо делить каждодневную рутину с нелюбимым существом? Она — мать моих детей, она делила со мной взлеты и падения и, надеюсь, через сколько-то лет разделит несколько квадратных метров нашего последнего земного пристанища. Я отношусь к ней с нежностью. Если враги будут меня пытать, чтобы чего-то добиться, я полагаю, что был бы способен терпеть до какой-то степени; если станут пытать мою жену, я соглашусь на сотрудничество моментально. Думаю, этот детский пример лучше всего выразит мое отношение к ней. Возможно, в нем есть кое-что христианское.

Боюсь, однако, что дальше буду нестерпимо банальным. Моя любовь к жене ограничена; наши души соприкасаются лишь поверхностно, в то время как их глубины — самое важное — разделены стенами, замурованы в разных камерах какой-то очень большой и прочной тюрьмы. Я не могу докричаться, не могу достучаться до нее. Это вечная тайна. Когда-то, как и любая тайна, она влекла меня к себе. Однако со временем, по мере накопления горечи от безуспешных попыток ее раскрыть, притяжение это становилось все слабее, и сейчас она, увы, не влечет — лишь разочаровывает.

Вы уже поняли, что я вовсе не считаю свою жену в чем-то неполноценным существом в сравнении со мной или с Вами. Просто тонкие миры у нас разные. Например, у нее есть близкая подруга, возможно, понимающая ее лучше, чем я. Завидую ли я, ревную ли? Нет; это было бы глупо; так уж вышло, и я не стремлюсь изменить это положение. Мой тонкий мир нашел свою отдушину — это Вы, дорогая. Как мы с ней трахаемся? Я бы уклонился от описания этого процесса — конечно, не из-за интимности темы (нет темы, закрытой для нас с Вами по причине интимности; все наше общение — сплошной и предельный интим). Мы с женой трахаемся обыкновенно; вряд ли мне будет особенно интересно описывать это, а Вам, соответственно, читать.

Гораздо интересней мне кажется поделиться с Вами анализом столь занимающей меня проблемы «молнии» и пуговиц. Ведь это — проблема не моды или индивидуального стиля одежды, и даже не таких потребительских качеств, как скорость и легкость расстегивания или, к примеру, долговечность застежки, ее надежность и проч. Конечно же, главное здесь — это насколько процесс расстегивания волнует меня, насколько он хорош как элемент введения в мастурбацию. Согласен, что иногда такие вещи теряют свое значение. Иногда — так же, как в описанном Вами случае (за который Вам, право, не стоило бы просить у меня прощения) — и впрямь хочется сбросить с себя одежду быстрее, как докучную помеху — и дрочить, дрочить… Как кажется Вам, перешел ли я уже на одну руку? Еще нет, дорогая. Прежде я все же закончил бы мысль. Принято считать, что для женщин важнее процесс, а для мужчин — результат. Возможно; хотя это не совсем так — шуршание белья, щелчок расстегиваемого бюстгальтера… поверьте, уже эти звуки значат для мужчины немало; что же сказать о зрительных образах? Итак, даже в общем случае детали бывают важны. Для нас же с Вами, как следует из недавних моих размышлений о средствах духовного отклика — помните? — для нас с Вами деталь — это не просто пикантное дополнение, но архиважный, неотъемлемый атрибут нашей технологии общения. Наш с Вами секс — по определению секс деталей. Мы — гурманы деталей; не будь мы таковыми изначально, мы все равно стали бы ими в силу самой природы своих отношений. Не сочтите меня снобом — я вовсе не хочу сказать, что мы так уж исключительны. Возможно даже, что благодаря техническому прогрессу таких, как мы, становится все больше и больше.

Ваше замечательное пятно… Это так возбуждающе. Жаль, что я не могу воспроизвести Ваш опыт. Как Вы уже знаете, я стараюсь задержать появление секрета, который выделяется перед эякуляцией. Но если бы я и получил его в чистом виде (что несложно), это не дало бы мне ровно ничего: сама по себе эта жидкость не имеет ни вкуса, ни запаха; она высохнет бесследно, как вода. Сперма, с этой точки зрения, ничем не лучше. И детям известно, что высохшая сперма похожа, например, на высохший яичный белок. Возбуждающие свойства этой субстанции весьма и весьма сомнительны. Впрочем, даже и в натуральном виде (свежеизверженном, так сказать) сперма не очень-то возбуждает — я имею в виду, мужчину-гетеросексуала; возможно, в отношении женщин я неправ.

Однако, несмотря на бесполезность Вашего опыта для меня в чисто утилитарном смысле, он далеко не бесполезен для нашей связи вообще — для моих чувств, для наших чувств, ради которых, собственно, мы и ведем эту переписку. Я представляю себе Вас, когда, склонившись над экраном, Вы вдыхаете этот слабый аромат. Я представляю себя рядом с Вами. Я мысленно присоединяю свой язык к Вашему языку, они вместе осторожно касаются экрана и пробуют Ваше пятно на вкус, и каждая такая деталь все прочнее привязывает меня к Вам, дорогая.

О, эти детали… Я проникаю пальцем под верхнюю кромку гульфика. Насколько это может быть по-разному в зависимости от типа застежки! «Молния» или пуговицы? Или взяться за длинный, плоский язычок, отштампованный символ конца тысячелетия; схватить его, поймать двумя напряженными пальцами и тащить вниз, влачить сквозь слабый треск разделяемых зубцов, преодолевая сопротивление складок грубой материи! Это пахнет насилием, голливудской сценой: люди в черном хватают жертву за шиворот и влекут по лестнице… ноги жертвы прыгают со ступени на ступень… Это волнует. Или — сжать край ткани двумя пальцами, потянуть на себя, в то время как третий палец контролирует рельефную поверхность пуговицы; напряжение увеличивается; хлоп! — пуговица не выдерживает, панически ныряет в предельно вытянутую петлю, как в черную дыру, в фантастическое приспособление для спасения, для эскейпа. И опять, с другой пуговицей, и с третьей… В этом — некая освободительная миссия. Она тоже волнует, но по-другому. Разве можно сказать, что «лучше»? Как это субъективно!

И еще о деталях. Сейчас я напишу нечто важное. Вы назвали меня эстетом. Я воспринимаю это как комплимент — возможно, даже отчасти заслуженный. Но должен заметить, что Ваши письма мне нравятся больше моих; они гораздо короче, а деталей в них отнюдь не меньше. Я по-интеллигентски растекаюсь, а Вы пишете конкретно и по существу. Конечно, Вы за чат. Иначе и быть не может. Я чувствовал, что рано или поздно мы коснемся этой коварной темы; я избегал ее сколько мог, но сам же и спровоцировал ее появление, сам же приблизил ее и в итоге оказался поглощенным ею, как кролик пастью удава.

Смысловая пауза.

Это заслуживает быть начатым с чистого листа.

SEND

Дорогая! (Помните ли — «Товарищи!» — в эпоху осуждения онанизма так начиналась очередная, предваряемая стаканом воды, глава любого из публикуемых центральной печатью докладов?) В последней серии моих сообщений я уже коснулся некоторых психологических причин, отвращающих меня от концепции чата. Однако, кроме них, есть моменты и чисто практические, организационные. Пока и поскольку мы связаны off-line, мы сами планируем свое время; мы можем быть за компьютерами одновременно (как чаще и бывает), но это условие не является критически необходимым. Мы вольны отложить сладкое чтение на потом; вольны, как только что сделали Вы, пережить его заново. В противоположность этому, чат не только изменит формальный стиль нашего общения, но превратит одновременность в обязанность и долг. Справимся ли мы, получится ли это? Если кто-то из нас в назначенное время занят, не в настроении и т.д., не превратится ли чат в насилие, в ту же бытовуху, от которой мы бежим?

С учетом всего сказанного мною ранее и теперь, не кажется ли Вам, что резкий переход на новую форму общения, столь отличную от настоящей, был бы шагом опасным и безответственным? Может быть, это будет удачно. А если нет? Решительно я не сторонник поспешных и непродуманных действий. В обществе — в политике или экономике, например — такие действия всегда приводят к плачевным результатам; Вы ежедневно видите вокруг себя многократные подтверждения этому. Но разве частная жизнь подчиняется иным закономерностям? Ведь мы рискуем потерять друг друга, дорогая. Нет, я предпочитаю плавные переходы, позволяющие в случае необходимости отступить без особых потерь.

Не раз и не два я задумывался над этим. Мало-помалу, похоже, у меня сформировалась одна идейка, которую я сейчас и изложу — признаюсь, не без некоторого внутреннего трепета. Итак: что бы Вы сказали, если бы я предложил Вам ответить на мое послание не через день-два, как обычно, а прямо сейчас? Мы могли бы обменяться несколькими сообщениями в течение одного и того же вечера. Эта простая и почему-то еще не исследованная нами возможность избавила бы нас от рисков поспешного перехода на чат, но вместе с тем позволила бы нам попробовать, например, кончить одновременно.

Я понимаю — несмотря на обнадеживающее, в этом смысле, содержание Вашего постскриптума — что мое предложение, тем более в таком безыскусно-деловом виде, может выглядеть нелепо или оскорбительно. Если так, то прошу Вас немедленно уничтожить данное послание и вообще ничего сегодня не отвечать — просто будем считать, что его не было. Ведь я люблю Вас; я не должен обидеть Вас даже случайно. Но если Вам это по душе… необязательно сейчас, может быть, позже… прошу Вас, дайте мне знать!

Сейчас я отправлю письмо и буду ждать с замиранием сердца. Я долго вынашивал эту идею; был мнителен, как беременная женщина, так же страдал токсикозом; а теперь, родив наконец, внезапно ощутил, что она — недоделанная, уродливая на вид, как большинство новорожденных — сделалась мне близка, захватила меня целиком и полностью.

Я ничего не буду делать, пока не получу ответ.

Какой угодно ответ, но поскорее.

SEND

Да, да, да, да, да!

Я готова!

Только чуточку быстрей, если можно.

SEND

О, радость!

Конечно, любимая, я могу быстрей. Я предвосхищаю — какое красивое, точное слово! — что такие сеансы нашего секса вначале даже могут сделаться предпочтительными. Постепенно мы начнем чередовать их с режимом off-line. Боже, сколько неизведанных радостей впереди! Только бы не загубить… не испортить излишней поспешностью…

Вы чувствуете, что я уже печатаю одной рукой. Сегодня я в джинсах с металлической «молнией» (см. предыдущее сообщение); «молния» эта уже расстегнута; мой член полностью объят свободной рукой и стремительно набухает. Он еще не вполне тверд. Я слегка сжимаю и разжимаю свои пальцы. Я не умею доить — я только видел, как это делают, — но мне кажется, мои пальцы совершают движения именно этого типа.

SEND

Я спустила трусы и сижу на кресле голой задницей. Мое кресло покрыто грубой тканью, типа плетенки, и мне нравится этот контакт. Сегодня, в честь такого события, я попробую печатать одной рукой. Я знаю, что не смогу таким образом кончить, но какое-то время смогу одновременно печатать и мастурбировать. Это забавно. Знаешь, какого цвета у меня волосы на лобке? Они русого цвета. Сейчас я поглядываю на эти волосы и ерзаю задницей по креслу. Волосы встали дыбом, а это значит, что я вот-вот начну возбуждаться.

Прием!

SEND

«Прием» — это да! Пока я читал Вашу записку, мой член отвердел и сделался настолько могучим, насколько он вообще может быть. Начинаю дрочить! Как-то раз я замерил штангенциркулем размеры члена, я имею в виду члена в состоянии максимальной эрекции. Продолжаю дрочить сильно и ровно, не очень быстро. Длина получилась (возможно, с некоторой натяжкой) 17 сантиметров; толщину точно не помню, но что-то около полутора дюймов (увы, не в радиусе — в диаметре). Слегка увеличиваю сжатие члена. Вышеприведенные антропометрические данные, возможно, помогут Вам конкретизировать Ваши фантазии. Я же, в свою очередь, представляю себе Ваши русые волосы и, кажется, ощущаю их вкус на губах. Я начинаю ускоряться.

SEND

Пусти, противный, твоя ручища не дает мне прижаться к нему, наложить на него мои губы. О, как это сладко. Я еще не сосу его — просто беру в рот и выпускаю, беру и выпускаю. Мое влагалище уже мокро, клитор набух, губы набухли; ты чувствуешь этот запах, милый?

SEND

Твой запах сводит меня с ума. Так нельзя, слишком скоро… Постой… замедлись хоть ненамного… ты замедляешься, да? Я чувствую, как ты замедляешься.

Моя рука приоткрылась, словно выпуская на свободу бившуюся в ней птицу. Распахнутый гульфик похож на матерчатую модель женского органа, ожидающего, готового к акту. Член, торчащий из него в обрамлении темных, почти черных волос. Ваши губы на нем… Какой сюрреалистический образ. О, почему я не художник?

Возьмись за мои яйца нежно, снизу.

Погладь их. Перейди выше. Выше.

Вставь мой член куда положено.

SEND

Я делаю это.

Я больше не могу печатать

прости

я сейчас буду

SEND

Я тоже Я тоже

Я тоже

Я тоже

Я тоже

Я тоже

SEND

Боже, как ты славно придумал. Как хорошо. Но ты прав: это изнуряет гораздо сильнее, и часто так нельзя. Я уже больше не могу сегодня.

Пока, милый! Я поцеловала Его на прощанье, но не возбуждайся, умоляю, не дрочи без меня!

SEND

Обещаю.

Но только — на сегодняшний вечер.

SEND

* * *

Филипп очнулся и ощутил себя на диванчике все в том же отделе Гонсалеса. Болела голова. Взгляд Филиппа, первоначально сконцентрировавшись в зените, совершил концентрические движения и уперся в зияющую посреди потолка здоровенную дыру неопределенной формы. Спустившись ниже, взгляд его достиг лиц работников, окружавших диванчик в полном составе отдела и глядевших на него с одинаковым выражением боязливого любопытства. Все выглядело нечетко, как в тумане.

— Что это было? — спросил Филипп.

— Потолок обвалился, — ответил, после некоторой паузы, Аурелио-Мария-де-Кастельбланко.

Филипп подумал и осторожно ощупал голову. На голове он обнаружил холодный компресс. Забравшись пальцами под компресс, он обнаружил там изрядную шишку. Изучив шишку на ощупь, он посмотрел на свои пальцы и увидел, что они сделались красно-зелеными.

— Бриллиантовая зелень, — пояснил Гонсалес, — антисептик из штатной аптечки. Поскольку рана оказалась открытой, применен в целях недопущения столбняка.

— Странно, — сказал Филипп. — Потолок-то подвесной. Плитки, сами по себе, очень легкие. Откуда же кровь?

Лица над ним омрачились. Филипп скосил взгляд еще ниже и увидел под дырой кучу строительного хлама — кирпичей, деревяшек, обломков плиток типа «Армстронг». Всю комнату заполняла густая взвесь известковой пыли, ошибочно принятая им за туман в голове.

— Нужен респиратор, — пробормотал Филипп. — Доложили ли службе безопасности?

— Мы доложили бы, — уклончиво сказал Гонсалес. — Но ведь у нас ее нет.

— Ну, тогда это несерьезно.

Отдел переглянулся.

— Для кого как, — сказал Цыпленок Манолито.

— Ты на что намекаешь? — возмутился Филипп, сел на диванчике и снял с себя компресс. — Ты хочешь сказать, возможность диверсии имела место, а я, главный инженер, не придаю этому значения?

Цыпленок поскучнел.

— Сеньор неправильно истолковывает, — вступился Гонсалес за подчиненного, — малец просто тоже получил по башке, вот и все.

— Но меньше, — добавил Пепе.

Это похоже на предостережение, подумал Филипп. Что-то происходит со мной, что-то необычное. Страшное, может быть. Он вспомнил траншею, преградившую путь автомобилю. Хуже всего, подумал Филипп, что я вовлекаю в это окружающих. Людей, которые вовсе не при чем.

— Вам нужно держаться от меня подальше, — тускло сказал он и обвел лица этих людей медленным, тяжелым взглядом. Под этим взглядом они опускали глаза.

— Но мы и так… — пискнул было Цыпленок и смолк, опустил глаза вслед за другими.

— Тем не менее, совещание состоится, — сказал Филипп еще более тускло. — На чем я остановился до происшествия с потолком?

Они слегка оживились. Снова вылез Цыпленок:

— Мы собирались пойти…

— Отнюдь, — перебил его Гонсалес, — последняя фраза сеньора была обращена к Пепе и Аурелио. Им было сказано, чтоб они думали над основной задачей, то есть как получить. Сеньор не уточнил, что именно. Возможно — я бы даже сказал, весьма вероятно — сеньор как раз собирался это уточнить. Однако, в тот же момент страшный удар обрушился на сеньора; свет померк в его глазах, и он не успел закончить фразу.

— Да, — подтвердил Филипп. — Ты в точности угадал; именно так все и было.

Гонсалес самодовольно ухмыльнулся.

— Что ж, — сказал Филипп, — жду вас в моем кабинете… э-э, через десять минут.

— Разве мы не идем вместе? — озабоченно осведомился Гонсалес. — Сеньор еще слаб…

— Я же сказал, держитесь от меня подальше, — недобро сказал Филипп. Но, глядя на их вновь омрачившиеся лица, смягчился и нехотя добавил: — Хочу испытать тамошний потолок. Мало ли что… На это ведь нужно время, неужели не ясно?

Он встал, обошел кругом кучу строительного мусора и отворил дверь.

— Сеньор, — окликнул сзади Гонсалес, — но все-таки! Каково содержание основной задачи?

Филипп обернулся.

— Странно, — проговорил он с удивлением, — мне кажется, я столько раз уже это говорил… Я просто хотел сказать — думайте о том, как получить прибыль.

* * *

Назначение объекта оставалось малопонятным. Англичанки говорили по-испански плоховато, а монашка не говорила по-английски вообще — гораздо меньше испанцев говорят по-английски, чем предполагалось бы из общекультурных соображений. Самым замечательным экспонатом госпиталя Тавера, видимо, считалась картина, на которой был запечатлен древний феномен — некая бородатая дама, родившая в весьма почтенном возрасте и изображенная кормящей своего ребенка единственной грудью, расположенной посередине.

Однако на Филиппа большее впечатление произвела библиотека — длинный сумрачный зал с картинами, статуями, рыцарскими доспехами, тяжелыми шкафами и огромным количеством фолиантов разных эпох, даже инкунабул и рукописей, особенно редкие из которых лежали в витринах под стеклом, закрытые плотной материей от верхнего света. Филипп, дождавшись, пока монашка не перешла в другой зал, быстренько сфотографировал библиотеку — он не был уверен, что это дозволено.

Уже казалось, что экскурсия завершается, когда монашка, поколебавшись, показала еще одну дверь — неизвестно, входившую ли в регулярный экскурсионный маршрут — и спросила, как понял Филипп, не желает ли честная компания посмотреть еще и это. Пятеро экскурсантов по очереди заглянули за дверь. Там были ступени, уходящие вниз. Англичанки начали совещаться. Филипп попытался выяснить у них, что там, внизу. Они отвечали малопонятно.

Тогда, побыстрее, пока монашка не передумала, он вошел в загадочную дверь, увлекая за собой Зайку и Сашеньку. Монашка бойко протопала мимо них — вести была ее прерогатива. Англичанки потащились вслед.

Ступени спускались все ниже. Редкие слабые лампочки наводили страх, почему-то напомнив туннель метро — детский кошмар Филиппа. Повеяло сыростью и могильным холодом. Наконец, показалась дверь. Тускло блеснуло железное кольцо, отполированное временем. Дверь заскрипела. Стало еще страшней; впрочем, этот страх — понимал Филипп — был какой-то аттракционный, игрушечный.

Они вошли в довольно большой, но не очень высокий подземный зал, освещенный так же слабо, как и лестница, пустой, скудно декорированный, с куполообразным потолком и гладким каменным полом. Зал был круглым, если не считать широкой ниши напротив входа; там, в этой нише, более ярко освещенной, чем все остальное, на каменном возвышении стоял длинный стол и за ним — несколько высоких кресел, обращенных к залу.

— Ahí

estaba el tribunal, — сказала смотрительница, махнув рукой в сторону кресел. — Y aquí el hereje.

— Hereje? — переспросили англичанки.

— Heré

tico, — пояснила смотрительница.

И она показала на центр зала, где камнем другого цвета был выложен круг в полметра диаметром.

Трибунал. Эретико. Вот, значит, куда их занесло. Вот как это происходило… Филипп встал в круг.

Монашка объяснила англичанкам что-то непонятное, сопровождая объяснение разносторонней жестикуляцией.

— Try to speak out of there, — показала англичанка Сашеньке, и та пошла, поднялась легонько на возвышение и непринужденно уселась за стол, в центральное кресло.

— Покайся, несчастный… — сказала она басом, выпендриваясь.

Филипп не узнал голос дочери. Что-то громоподобное затряслось у него в ушах, многократно отдаваясь от камня, грозным звоном вторгаясь в мозг и наполняя его настоящим, не игрушечным ужасом. Он вздрогнул и затравленно огляделся. Стайка из четырех женщин смотрела на него с любопытством, без малейшего сочувствия.

— Признайся перед судом святой инквизиции…

Страшное существо за столом не могло быть его милой маленькой доченькой. В его ушах бился, гремел глас разгневанного Бога. Филипп инстинктивно съежился, пытаясь спрятаться от этого кошмара. Чучело гороховое… начиталась всякой ерунды.

Он жалко вякнул — кончай, мол — и, мертвея, с еще большим ужасом осознал, что еле слышит себя. Слова выходили глухими, будто ватой забило гортань. Беспомощная, тщетная попытка доказать… оправдаться…

¡Herético!

Вот, значит, как… Он поспешно вышел из круга.

Наверх шли долго, иногда спотыкаясь, и вместо лампочек виделись ему факелы, висящие на стенах, фонарь в руке идущего впереди… А снаружи — такое яркое, радостное солнце… Может, это закон природы? Обязательно должен быть противовес, когда слишком ярко и радостно? А где он, этот противовес, сейчас?

Когда поднялись, монашка спросила:

— Вы из какой страны?

— Из России, — ответила Сашенька.

— О! — воскликнула монашка и смущенно, явно уступая мирскому соблазну, попросила: — А не дадите ли мне монетку?

Они, все втроем, уставились на нее непонимающе.

— Moneda, — повторила монашка и для ясности показала им песету. — Una moneda de su pais, la moneda rusa. Су-ве-нир.

Они расхохотались, и монашка вместе с ними, и англичанки тоже. Может быть, для Европы это было в порядке вещей. Монашка-гид, она же коллекционер… Весело было смеяться снаружи мрачного подземелья, в самом конце второго тысячелетия. Монетка нашлась, и разносторонняя монашка рассыпалась в благодарностях. Она подарила Сашеньке репродукцию картины, изображающей пожилую бородатую маму. Все впятером, экскурсанты вежливо поблагодарили монашку за доставленное удовольствие.

Солнце на улице было странно, неестественно ярким. Закон противовесов, подумал Филипп.

Комментарий Аны

Было не так. То есть, все было не совсем так, как запомнилось Филу. Смею утверждать это с уверенностью, так как позже, подавшись в любители-краеведы, я по различным источникам изучила места, где мы бывали в то наше первое путешествие.

Это факт, что госпиталь Тавера давно перестал выполнять больничные функции. Лет уже двести, наверное, часть его служила апартаментами аристократа. Там-то и висело изображение бородатой мамаши; не знаю, существовала ли таковая в действительности, но картина — да, была. Вместе с тем, в библиотеке не было никаких доспехов и статуй — они, верно, привиделись Филу, переместились в его сознании из какого-то другого похожего места, каких за ту нашу поездку мы перевидели множество. В застекленных шкафах хранились вовсе не бесценные фолианты, а всего лишь больничная бухгалтерия, накопившаяся за несколько веков; стоящие же на специальных подставках (а вовсе не закрытые под стеклом) инкунабулы представляли собой не что иное, как сборники нот для хора.

Ну, а что касается мрачного подземелья, то здесь уж воображение Фила разыгралось в полную мощь. Никакой инквизиции сроду там не бывало. Подземелье представляло собой не более чем усыпальницу (хотя и неплохую), с четырьмя саркофагами, расставленными по стенам с претензией на крошечный Эскуриал; возвышение же со столом, думаю, предназначалось для отпеваний и прочих аналогичных надобностей. Звук на самом деле усиливался неправдоподобно, но не от стола к центру зала, а просто в самом центре. Акустическая линза — вот как это называется; о назначении этого строительного шедевра можно лишь догадываться. Может быть, дань какой-то традиции? В общем, по этому поводу у меня нет идей.

Вот так, дорогие. Конечно, Фил скажет — какая разница, как было на самом деле? Был нарисованный кружочек, вообще никакой. Обернулся многим — настоящим, разным, таинственным. Вещи — скажет Фил — таковы, какими мы их видим.

И какими помним; вот что и есть главное.

Заметьте, для Фила.

Не для меня.

* * *

Она медленно поднялась в необходимости сурового выбора и застыла возле двери неподвижно, безмолвно. Она слышала каждый звук, доносящийся изнутри, каждый тишайший звук — как он ел мадаленку, как пил кофе, как допил и поставил чашку на блюдце, как поставил поднос на прикроватную тумбочку. Она уловила воздушный шелест постельного белья, слабый шорох внутренностей атласного ложа, а потом — звук поцелуя легкого и нежного, поцелуя одними губами.

Она опустилась на колени и приникла глазом к замочной скважине, созданной для нее, как и все в этом доме — замечательно широкой, горизонтальной и позволяющей видеть почти все. То, что оставалось вне поля зрения, она умела домыслить — безошибочно, так, как если бы она это видела своим очень зорким глазом. Она не боялась, что ее могут застать. Она умела подглядывать. Умела не моргать, задерживать дыхание, бесшумно и быстро скрываться. Она также умела распознавать намерения. Если бы кто-нибудь из них захотел посмотреть, нет ли ее за дверью, она исчезла бы прежде, чем он успел бы сделать свой первый шаг. Но никто из них — ни он, ни Ана — не помышлял об этом.

— Знаешь? — шепнула она. — Мы не одни сейчас дома.

— Да, я спускался.

— Общался с ней?

— О, да. Общался.

— Как она тебе?

Он пожал плечами. В следующий момент его рука появилась из-под одеяла и плавно опустилась на ее бедро… сжала его слегка… отпустила… поползла по нему выше, выше…

— Подожди… я не могу сейчас, мне нужно идти… мне нужно…

— Молчи.

Он привстал в постели и одним точным движением опрокинул ее на одеяло. Она оказалась лежащей поперек кровати на животе. Она попыталась перевернуться.

— Но мы не одни… Мы не…

Он пригнулся к ее обращенной к нему голове и закрыл ей рот поцелуем. Затем он выпрямился, наложил обе руки на ее попку и сделал несколько плавных кругообразных движений. Его пальцы напряглись и сжались. Попка выгнулась навстречу его рукам. Но они уже двигались дальше, захватывали тонкий поясок и тянули его вниз, в то время как она поспешно, крупно дрожа, расстегивала пуговицы на юбке, потом на жакете, потом во всех остальных застегнутых местах. Она расстегивала все, что было застегнуто; и, не успевала она расстегнуть очередное, как его руки уже оказывались там и ласкали прежде скрытое, раздвигали, сжимали, гладили.

Его губы и язык присоединились к его рукам, для которых было уже слишком много работы. Его Царь обнажился — мягкий, благой, притягательный; она схватила его рукой; она ласкала Царя сильно и страстно… быстро возник, вознесся змей, и тотчас превратился в грозного зверя. Дева чувствовала, что ее Царица еще не сдалась, но зверь, не дожидаясь этого, приступил к ней решительно, жестко, даже с грубостью. Она издала стон, и Царица исчезла. Теперь это была лишь пизда, трепещущая от страсти и истекающая соками под властью зверя свирепого и неумолимого. Они взлетали над постелью; в один из моментов он перевернул ее, и Дева ощутила краткий, беззвучный, отчаянный крик покинутой плоти, но в следующий момент зверь вторгся опять, приветствуем ее хриплым, торжествующим стоном, и полет двоих продолжался.

Без вожделения, без насмешки смотрела Дева на их неистовый акт. В ней вершилось мучительное таинство выбора. С той самой минуты, когда он спустился по лестнице, неожиданно обнаженный, волнующе и горделиво предшествуемый любезным своим Царем, решение было фактически принято. Она понимала это, но решение было слишком серьезным; она хотела убедиться, проверить еще и еще, но как можно быстрее. Она уже не могла без Царя. Еще немного — и она бы могла умереть; она уже и так жила без Царя целых два долгих месяца.

Господин ее — она попробовала уже мысленно назвать его так — между тем завершал свое дело. Его зверь неустанно раскачивался взад и вперед, вновь и вновь поглощаемый жадной ее пиздою. Ее… Аны… Госпожи… нет, еще рано… она устала ждать, хотела поверить, уже готова была поверить… но все равно — слишком рано.

Они — Господа? — закричали.

Она уже почти называла их так. Еще чуть-чуть…

— Ах, Зайка…

Ее не трогали их страсти и нежности. Она ждала одного: видеть, будет ли зверь укрощен благородным Царем — или так и пребудет змеем, лукавой и любострастной сущностью, не стремящейся ни к чему, кроме новой телесной забавы.

Она жаждала, чтобы Царь уже явил свой лик.

— Ах, Зайка! Мне надо бежать, я опоздаю!

Ана первой опомнилась — вскочила, сбросила с себя все, все; вихрем метнулась в душ, и сразу — шум воды, плеск воды, шлепанье ладошками по мокрому телу…

Час настал.

Он поднялся с постели, потянулся мягко, как ягуар, и исчез из горизонтальной щели, и Марина прочувствовала его поступь к двери, за которой шумело. Он открыл эту дверь и вошел в нее, и еще одна дверь в этой спальне открылась неслышно. Это было легко, это было усвоенным с детства умением. Таись, сказал ей Отец, скрывайся, будь незаметна — о, Отец! — не зря в этих действиях, в этом движении она обрела совершенство.

Ей уже не пришлось отыскивать точку для наблюдения. Душа снова, как в старину, видела зорче изощренной оптики глаза. Они будто намеренно, ей в подарок, создали духовный образ простой и святой церемонии из ее далекого и волшебного, из ее утраченного детства.

Вещи встали на место. Госпожа нежилась в облаке пара под шумящими водными струями, и это была Госпожа. Господин, как когда-то Отец, стоял на коленях, приникши губами к Царице — это был Господин. О, восторг! Она едва удержалась от счастливых рыданий. Нашла, наконец-то нашла. Слава Царю, все же нашла. Слава Царю Господину. Слава Его Госпоже. Слава Отцу Вседержителю.

6

И произрастил Господь Бог растение, и оно поднялось над Ионою, чтобы над головою его была тень и чтобы избавить его от огорчения его; Иона весьма обрадовался этому растению.

И устроил Бог так, что на другой день при появлении зари червь подточил растение, и оно засохло.

Когда же взошло солнце, навел Бог знойный восточный ветер, и солнце стало палить голову Ионы, так что он изнемог и просил себе смерти, и сказал: лучше мне умереть, нежели жить.

И сказал Бог Ионе: неужели так сильно огорчился ты за растение? Он сказал: очень огорчился, даже до смерти.

Тогда сказал Господь: ты сожалеешь о растении, над которым ты не трудился и которого не растил, которое в одну ночь выросло и в одну же ночь и пропало.

Иона, IV, 6-10

На вершинах гор они приносят жертвы и на холмах совершают каждение под дубом и тополем и теревинфом, потому что хороша от них тень; поэтому любодействуют дочери ваши и прелюбодействуют невестки ваши.

Я оставлю наказывать дочерей ваших, когда они блудодействуют, и невесток ваших, когда они прелюбодействуют, потому что вы сами на стороне блудниц и с любодейцами приносите жертвы, а невежественный народ гибнет.

Осия, IV, 13-14

Любимый мой, ты гений. Как ты красиво обосновал этот онлайн и начал по новой системе. Я не знаю, сколько это продлится, но это именно то, о чем я мечтала всю жизнь.

Не отвечай мне сегодня. Пусть это будет как в старину. Я слишком переполнена недавними эмоциями, я не хочу сейчас двустороннего секса.

Я расскажу тебе о своих детских фантазиях. Как бы мы с тобой ни были близки, до последнего раза я даже не думала, что смогу рассказать тебе это. А теперь могу. Во-первых, я занималась онанизмом с детства. Только это не было сосредоточено в главной эрогенной зоне. Я гладила себя по животику и мечтала оказаться посреди таких же, как я, посреди кучи-малы маленьких, голеньких и юрких. Это было неважно, мальчики они или девочки; это было все равно, потому что главным и единственным кайфом было прижиматься друг к дружке животиками, тереться друг о дружку животиками. Там еще было много теплой воды; в ней-то мы и барахтались, в ней кувыркались. То-то было радости и удовольствия! Ах, как было славно!

Но эта фантазия исчезла после того, как я увидела на рынке бадью с полуживыми карпами. Мне было лет шесть или семь. Карпы в бадье теснились; там было — обычное дело — ровно столько воды, чтоб они не погибли раньше времени. Бедные карпы с трудом разевали рты, из последних сил пытались уйти поглубже, протиснуться между другими такими же обреченными. Я впервые увидела это. Я заплакала. Там, на рынке, я думала, что плачу от жалости к карпам. Но вечером, оказавшись в постельке, я поняла истинную причину этого плача. Я не могла больше мечтать о радостной куче-мале. Теснота и скользкость приобрели отвратительный смысл. Куча-мала, не успев доставить мне никакого удовольствия, каждый раз вытеснялась из моей фантазии страшной картиной гибнущих карпов. Этот кошмар продолжался несколько дней, пока я вообще не перестала думать о теплых, гладких животиках. Потом, став постарше, время от времени я вспоминала о них опять, но они уже никогда не вызывали во мне и следа прежней радости.

А совсем другая история связана с пи-пи. Странно, но первые сексуальные ощущения я получала именно от пи-пи, а вовсе не от троганья своей письки руками. Пи-пи было моим любимым занятием. (Да что было! я и сейчас обожаю этот акт.) Первой эрогенной зоной, открытой мною в себе самой, был выход мочеиспускательного канала. Я обнаружила, что он особенно чувствителен, когда я делаю пи-пи и трогаю его пальчиком одновременно. Конечно, пи-пи разбрызгивается; ну и что с того? Самое приятное было делать это в ванне. Сейчас, подожди. Я разволновалась. Сейчас. Две минутки, это будет простой оргазм, уж конечно не такой драматический, как в онлайне.

SEND

Да. Продолжение о пи-пи. Когда разница между девочками и мальчиками стала волновать меня эмоционально, то есть примерно через год после гибели мечты о куче-мале, я увидела фонтан — делающего пи-пи мальчика. Амура, что ли. Не помню где — таких фонтанов полно где угодно. Этот образ подействовал на меня прямо противоположно жуткой бадье с подыхающими карпами. Я подумала, как было бы здорово, если бы мальчик был живой. Я бы — конечно, голенькая, как и он — подсела под его чудесную теплую струйку. Взявшись за его письку, я бы стала водить ею туда-сюда, и пи-пи брызгала бы не только на меня, но и на него самого, на его ножки и на животик. А когда бы она кончилась, мы поменялись бы местами. Я бы присела над мальчиком и стала бы делать пи-пи на него, а он бы разбрызгивал мою пи-пи, смотрел бы на дырочку, откуда она вытекает, и добравшись до этой дырочки пальцем, приятно бы ее щекотал. И мы бы смеялись.

Вот это-то и сделалось моей самой сильной детской фантазией. О, как я мечтала ее осуществить! Время от времени возникали ситуации, когда это было бы возможно. Но я не использовала ни одну из таких ситуаций. Самое забавное, что препятствием для меня был вовсе не страх быть осмеянной и наказанной. Я, видишь ли, подозревала, что моя идея владеет не только мною. Я была уверена, что многие втайне хотели бы того же. Но как отличить, кто хочет, а кто не хочет? Я пристально вглядывалась в лица своих подружек и приятелей, пытаясь как-то выделить единомышленников. Пыталась поймать взгляды, намеки, случайные оговорки. Наверняка мои единомышленники стеснялись открыться именно по той же причине — они не были уверены. Мы так и остались непонятыми друг дружкой. Недополучившими и недодавшими. Жаль.

Я осуществила свою мечту, но гораздо позже. Когда мужчина впервые достиг языком моего клитора, мне стало ясно, что вещи, о которых пишут в запретных романах, случаются и наяву. Границы возможного моментально расширились. В таком случае, чем моя мечта хуже? Я даже не стала ничего обсуждать со своим партнером. Едва мы оказались в душе, едва он встал на колени и уткнул свое лицо мне между ног, я охватила его голову обеими руками, взявшись за темя и за подбородок. Я опустила его голову еще ниже и одновременно приподняла его лицо, чтобы он видел, что происходит. Я присела над ним. Я стала делать пи-пи на его волосы, на лицо, на плечи. Он ловил мою струйку и забавлялся с ней именно так, как я этого хотела. Потом мы поменялись. Мы сделали все то, что я нафантазировала около фонтана. И — знаешь? Еще не закончив это, я уже знала, что загубила свою мечту.

Ну, может быть, не загубила. Может быть, просто испортила, изгадила. С ней не сделалось того, что постигло кучу-малу после бадьи с карпами. Да, она не погибла — просто как-то потускнела, обесценилась. Я больше никогда и ни с кем не делала этого. Я поняла, что некоторые вещи лучше не делать. Можно мечтать о них, можно даже обсуждать с кем-то (с тобой!), но — не делать.

Поэтому я вполне понимаю твою осторожность, например, в вопросах стиля общения. Не такая уж я прямолинейная дурочка, как ты, может, думаешь потихаря! ;-) Например, я ни за что не согласилась бы встречаться с тобой. (Это серьезно.) Даже если бы ты меня умолял или, к примеру, предложил встретиться и тут же расстаться навсегда, я и тогда бы не согласилась, потому что эта очередная протухшая фантазия навсегда испортила бы мне отношения с любым последующим корреспондентом. Я в шутку просила твою фотографию — забудь об этом! Я не желаю знать, как ты выглядишь. Я каждый раз представляю себе твой новый образ. Ты — мой идеал; лучше тебя быть не может. Знай: ты — тот единственный, кто делает на меня пи-пи так, что мне это по-прежнему приятно.

Никакая бытовуха не будет грозить нашим отношениям. Твоя жена, сама по себе, мне вовсе не интересна. Надеюсь, ты не обиделся? если да, то я вполне искренне готова обсуждать твою жену только потому, что тебе этого хочется! А спросила я тебя о вашем сексе лишь затем, что надеялась найти в этом источник какой-нибудь своей новой маленькой фантазии.

Сегодня я более многословна, чем обычно, да? Не ты один можешь писать длинные письма. Концовка получается у меня какой-то грустноватой. Сама не пойму, нравится мне это или нет. Во всяком случае, настроение не онанистическое. Ну, не все коту масленица.

Я люблю тебя.

SEND

* * *

В кабинете, за тремя напитками, внесенными секретаршей Женечкой и недопитыми, сидели трое: травмированный, но статный Филипп *ов; плотный, приземистый Алонсо Гонсалес; а также Цыпленок Манолито, высокий, тоненький, похожий на вундеркинда — победителя математических олимпиад.

Настоящие хакеры — люди не от мира сего; прочие люди считают их типа инфантилами. Иначе не может быть; мир, в котором хакер живет — виртуален. В обычный мир хакер спускается, как в ад; он совершает в нем необъяснимые поступки. Обворовав финансовую сеть в особо крупных размерах, он не вложит деньги в семью или власть. В лучшем случае в яхту, в худшем в игрушки, а скорее всего — в свою хакерскую усладу. Впрочем, хакер в любом случае плохо обойдется с деньгами, он способен растратить сколько угодно по пустякам. Нет ничего, с чем бы хакер хорошо обращался, включая и его самого, хакера. С техникой хакер обращается хуже всего, насилует сеть — а иначе что он за хакер — находясь в состоянии вечного поиска свежих программ и новых деталей. Анекдот из «Плэйбоя». Встречаются два хакера: «Ты чего такой грустный?» — «Да вот, мать сдохла. Надо новую искать». Правда, «Плэйбой» утверждает, что речь идет всего лишь о материнской плате — детальке, хотя и важной. Филипп утверждать этого бы не стал.

В беседе с власть предержащим хакер вначале бравирует, делая вид, что ему все пофиг (что несложно, поскольку в тот момент это действительно так). Стоит на хакера надавить — попросту говоря, ущучить его или даже прижучить — как с него слетает тонкий слой самоуверенности, обнажая ранимое детское существо, либо уходящее в себя в порядке глухой обороны, либо полностью поддающееся воздействию и контролю извне.

Таковы были характерные признаки хакера на конец тысячелетия. Именно таков был психологический фон, на котором главный инженер Филипп *ов допрашивал своего юного сотрудника, хакера по прозвищу Pollo, то есть Цыпленок, и по имени Манолито.

— Имя?

— Манолито.

— Я спрашиваю, имя этого человека?

— Радомир. Бананьев. Ратмир Бананьев.

— Квалификация Бананьева?

— Маршрутизатор. Сигналы, каналы, узлы… навигация, в общем. Кабельтовы, то есть, кабели из волокна… сети из него же… Ничего особенного.

— Только это — или еще что-нибудь?

Цыпленок подумал.

— Ну… может, еще протоколы… писанина всякая…

— Что сказал Эстебан?

— Много сказал. Что они собрались все менять, всю систему коммуникаций. Траншеи, колодцы уже выкопали. Глубокие. Трубы подвезли, сам видел. Пропускная способность — ого! Теперь вопрос, как их соединять. К кому-то обратились, но не к тем, как ему кажется. Рожи, говорит, у них уголовные; такие соединят, а потом все дерьмо из подвала попрет в кабинет начальника. Сам-то он в сетях полный ноль. Вы, говорит, очень кстати. Подпитайте меня идеями, говорит, тогда я буду делать начальству доклад о смене концепции. И подрядчика, соответственно.

— Дальше.

— Мы нарисовали картинок, просветили его.

— Кто «мы»?

— Группа, кто же еще, — беззаботно ответил Цыпленок; — сейчас, говорят, даже отдел… Мы — вместе, разве не так, Алонсо? Посоветовались, сделали маленький информпакет Эстебану…

— ¡

Манолито, кто у тебя начальник?

— Дон Алонсо Гонсалес, — сказал Цыпленок, и в его голосе появилась тоска. Он быстро почуял неприятности.

— Твой начальник Гонсалес участвовал в этой работе?

Цыпленок затравленно посмотрел на Гонсалеса.

— Мы — вместе… Мы… Алонсо, ну

¡скажи что-нибудь!

— Я тебя спрашиваю, — строго сказал Филипп.

Гонсалес вскочил, рванул рубашку на шее, обнажил татуировку, пальцы веером распустил, выкатил глаза, оскалился — захотел, наверно, что-то сказать, но передумал, сел и молча отвернулся.

— Даже так… — трагически молвил Цыпленок.

— Вплоть до того, — сурово отрезал Филипп.

— Но там не было ничего секретного, — пролепетал Цыпленок. — Просто… общие сведения… Платформу нарисовали… на которую трубы сложить… Я не знал, что это так серьезно.

— Теперь будешь знать, — произнес Филипп тоном инквизитора. — Итак, вы просветили Эстебана. Кстати, запрещаю тебе говорить слово «мы». Говори конкретно — кто ходил, кто просвещал и так далее.

— ¡¡

Замочу, сеньор!! — крикнул Гонсалес, не выдержав. — ¡Не трожь ребенка! ¿Следствие чинишь над малолетними?

— Ты угадал, — бесстрастно сказал Филипп. — Это служебное расследование. Манолито! прошу, продолжай.

Цыпленок тяжело вздохнул.

— Вначале я ходил один. В общей сложности раз… — он задумался, — пять-семь, не больше. После того, как мы с Бананьевым…

— ¡

Еще раз скажешь «мы», я тебя оштрафую! — рявкнул Филипп.

— ¡

Я! После того, как я с Бананьевым ушел… ушли от него… от Эстебана… я доставил ему материалы. По почте. Вначале один. Потом он позвал Бананьева. Мне задали вопросы. ¡Я отвечал уклончиво! — боязливо добавил Цыпленок. — Некоторые вопросы вообще игнорировал… особенно, это… если не знал, что сказать… Пробыл там часов пять-семь. Не больше. Через день — снова зовут. Надоело мне ездить. Шесть пересадок, а потом еще монорельс. Неделю назад Бананьев звонит и говорит, что Эстебан просит срочно прибыть. Услышав такое, я посоветовался с Эрнандесом… то есть, с Гонсалесом… Гонсалес сказал, поедем вместе. Мы… ¡ой! Я и Гонсалес, то есть Гонсалес и я, поехали к Эстебану.

— Неделю назад?

— Да, в четверг. В пятницу. Эстебан сказал, что изучил вопрос и хочет получить от нас коммерческое предложение, но очень быстро. Гонсалес спросил, насколько быстро. Эстебан сказал «вчера». Гонсалес сказал, что так работать нельзя и что любой проект имеет этапы.

Цыпленок с опаскою покосился на мрачно молчащего Гонсалеса и воинственно выпалил — правда, непонятно кому и о чем:

— ¿

Ну, не так разве?

Поскольку никто ему не ответил, он продолжал:

— Эстебан стал думать, ходить куда-то. Так ничего и не решил. Мы… Гонсалес и я… уехали.

— Хватит с тебя, — решил Филипп. — Твоя очередь, Алонсо. Поточнее, пожалуйста.

Гонсалес почесал репу.

— В понедельник утром, — начал он заунывно, — примерно с девяти сорока до одиннадцати, Эстебан вышел на меня с разговором. Секретарша соединила нас по внутренней телефонной сети. Эстебан вначале приветствовал меня, а затем недвусмысленно высказал свое намерение переговорить с нашим руководством.

— Даже так?

— Недвусмысленно. В ясных, конкретных формулировках.

— Дальше…

— В тот день, — продолжал Гонсалес, — сеньор главный инженер был в отъезде. И я, оценив возможные варианты, записался на прием к Вальдемару Эдуардовичу. Тот принял меня непосредственно после обеда. За обедом он съел несколько специфически грузинских блюд, таких, как суп-харчо, аджаб-сандал и мацони… Притом аджаб-сандал был переперчен…

— Можешь опустить детали, — мягким тоном сказал Филипп. — Что было дальше?

— Он оделся, покинул обеденный зал, дал пять… нет, десять новых рублей на чай гардеробщице…

— Дальше, дальше…

— Опускаю возврат на рабочее место и посещение служебного туалета.

— Очень хорошо, — одобрил Филипп.

— Он принял меня, одновременно распорядившись, чтобы секретарша подала черный кофе. Беседа началась неожиданно. Вальдемар Эдуардович приказал: «Выкладывай все, что знаешь». Я повиновался.

Он опять почесал репу.

— Дальше, — потребовал Филипп.

— Пусть сеньор не торопит меня, — с достоинством заявил Гонсалес. — Мысли путаются… по умолчанию… Эстебан ему в дальнейшем звонил… или, я бы сказал, приезжал физически…

Гонсалес умолк.

— ¿

Так звонил или приезжал?

— ¿

А я знаю?

Он подумал и пояснил:

— Это уже вышло за пределы моей компетенции.

Черта с два ты еще что-то скажешь, зло подумал Филипп. Развели гадюшник. А ведь он, Филипп *ов, сейчас думает о Вальде так же, как Гонсалес думает о нем самом. Гонсалес по-своему прав… Филипп Эдуардович разводит инженерную бюрократию. Вальдемар Эдуардович — административную. Две стороны одной медали? Обязательный атрибут бизнеса, начиная с какой-то черты?

Было ясно и так, что происходило за пределами компетенции Гонсалеса. Эстебан имел разговор со своим начальником Эскуратовым. Тот сказал — встреться, поговори. Если, к примеру, в кредит… рассмотрим. Будет достаточно причин отказать тем, кому отказывать без причины нельзя. Эстебан поехал к Вальду. Рассказал про конкурентов… много неофициального рассказал, намекнул. Нужен первый шаг. Бережный, осторожный — они ведь нас тоже не знают. Нужен срочный звонок. Цель номер ноль — приостановить конкурентов. Вальд боится напортить. И вообще, специалист — Филипп…

— Ясно, — сказал Филипп. — Оба свободны.

Помолчали.

— ¿

В смысле? — осторожно осведомился Гонсалес.

Страх распространяется быстро, подумал Филипп.

— За несанкционированные деловые контакты вы оба получите по выговору, — пообещал он противным, казенным голосом. — На первый раз этого будет достаточно. Если кому-то неясен смысл наказания, готов объяснить на досуге. В следующий раз… Идите, короче.

Они встали и пошли с серыми, деревянными лицами.

Алонсо задержался перед выходом из кабинета.

— Сеньор Филипп Эдуардович, — сказал он, — а ведь у того, кто на рыбалку не ходит, рыбка вообще не клюет. По умолчанию.

Филипп хотел психануть. «¡¿¿¿¿¿

Умник, — хотел завопить, — где были твои деловые амбиции, когда мы вытащили тебя из твоей крохотной дохлой фирмешки? Да ты знаешь ли вообще, что такое заказ? Как финансировать? Где взять людей? И что такое нахапать заказов и не справиться? Что прежде чем вытащить рыбку, проверь, не подавишься ли! не отравишься ли… а есть рыбки, которые за собой еще и на дно потянут…»

Но сдержался. Толку-то…

Каждый должен сам. Этому не научишь.

— Да, — сказал. — Ты прав. В следующий раз, когда клюнет, подашь мне письменный рапорт о передаче удочки отделу продаж в установленном порядке.

* * *

Нежнейше проворковал телефон, и на дисплее обозначилось: «Przezdzieszczewski».

— Да?

— Партнер, пора обсудить Эскуратова.

— Пора так пора.

— В салончик?

— О’кей. Выходи.

Встал, обошел стол, прошелся до двери, открыл ее, вышел и плотно затворил за собой.

Секретарша Женечка перекидывалась в картишки с удовлетворителем.

— Вы надолго? — встрепенулась она.

— Я в салончик. С кем соединять, сама знаешь.

— Ясно, — значительным тоном сказала Женечка.

Дура, подумал Филипп, идя по коридору. Надоела. Выгнать, что ли? Без секретарши плохо, с секретаршей плохо тоже. Никак не найти кого хочется.

Раньше они с Пшелешевским располагались в соседних кабинетах. Постепенно технический блок разросся. Рабочие совещания оказалось удобнее проводить на местах. Филипп замучился бегать взад-вперед по коридору и перенес свой кабинет в центр технического блока. На полпути между двумя кабинетами устроили салончик, место для специальных нужд — в частности, для встреч отцов-основателей.

Вальд уже был там. Первым пришел — заключительный реверанс после размолвки.

— Мне сказали, на тебя что-то упало…

— Еще как.

— Дай посмотреть.

Филипп склонил голову и ощутил прикосновение пальцев Вальда.

— Здоровая, черт, — сочувственным тоном сказал Вальд и посмотрел на свои пальцы, не осталось ли на них зеленки. — Сильно болит?

— Нестерпимо.

— Тогда садись и побыстрее рассказывай про Эскуратова, — предложил Вальд. — Нужно занять мозг чем-то совсем посторонним; тогда ты увлечешься и будешь в состоянии выносить боль.

Филипп сел.

— Мутный кадр, — сказал он.

— Это я и сам понимаю… Что на выходе?

— Ничего особенного.

— Но это еще живо?

— Может быть. Мне сказали, ты принимал Эстебана.

— Да.

— В таком случае, кто наши конкуренты?

— Договор готовится с подставным лицом. Все контакты — у Эскуратова. Эстебана оттерли.

Вальд усмехнулся.

— Он предложил уворовать технических бумажек, чтобы мы могли понять, с кем имеем дело и что это вообще за проект.

Филипп задумался.

— Смотря под каким соусом это подать, — осторожно предположил он, — сам понимаешь, чем пахнет… Санкция на стороннюю экспертизу… скажем, некоторых системных решений — это Эстебану по зубам?

Пшешелевский понюхал воздух.

— Ты вкусно сказал о соусе. Ты обедал?

— Вообще-то, да.

На мгновение Филиппа осенил светлый облик Девы.

— А я нет еще. Извини, закажу еду.

Он щелкнул пальцами. Над столиком возник официант, протянул каждому по кожаной папке.

— Я не буду, — сказал Филипп.

— Ну, может быть, пивка? Утром, я видел, подвозили свеженькое… Записывайте, — сказал Вальд официанту. — Угорь под маринадом, один. Пельмени в горшочке… нет, лучше китайский лапшовый суп, а на горячее — куриные крылышки, но не очень острые.

— Что будем пить? — осведомился официант.

— Мне — пожалуйста, сок из свежих апельсинов, — сказал Вальд. — Ну, ты что-нибудь надумал? — спросил он у Филиппа.

— Сто грамм водки, — сказал Филипп, — да постуденее, а еще соленый огурец.

— Тогда мне тоже, — сказал Вальд. — Впрочем, сто многовато…

— Сто пятьдесят на двоих.

— Точно, — одобрил Вальд. — И два огурца. И чесночный хлеб, пожалуйста.

— Сожалею, — сказал официант, — сегодня чесночного нету.

— Как это, — недовольно отозвался Вальд, — а ну подай жалобную книгу!

— Шутить изволите, — несмело допустил официант.

— Хорошие шутки! — воскликнул Вальд. — Нет, ты подумай, что творят, а? Сколько раз я говорил: чесночный хлеб чтоб был ежедневно. Уволю, — зловеще пообещал он официанту, — иди и скажи там на кухне: еще раз не будет чесночного хлеба — точно всех выгоню.

Официант вздохнул и возвел глаза к небу.

— Пошел, — буркнул Вальд.

Официант исчез.

— Совсем плохие, — проворчал Вальд с отвращением. — На чем мы остановились?

— Я сказал, — напомнил Филипп, — что Эстебан мог бы запросить санкцию на какую-нибудь там экспертизу.

— А, да. Знаешь, он совсем не дурак. Он уже получил такую санкцию.

— Тогда где бумажки?

— А ты уверен, что нам нужны эти игры? Может, лучше ничего об этом не знать?

— Конечно, лучше бы не знать, — сказал Филипп, — но если ты хочешь взять заказ, то придется. Эскуратов играет на понижение. Чем лучше будем знать противника, тем меньше уступим.

— Хорошо. Скажу, чтоб доставил бумажки.

Принесли водку, огурцы и угря под маринадом.

— Не сходится, — неожиданно для себя сказал Филипп. — Ты говоришь, ему дали санкцию на экспертизу. Значит, он облечен доверием, к информации тоже допущен. Тогда почему — «уворовать»? И почему — «оттерли»?

— Серьезные вопросы, — покачал головой Вальд. — Наверно, Эстебан набивает себе цену.

— Всего лишь Эстебан? А не держат ли нас за идиотов, стремясь получить преференции?

— Да ну… Слишком как-то театрально.

— Деньги не пахнут. Для Эскуратовых — особенно.

— Давай выпьем, — предложил Вальд и запихнул салфетку себе за воротник.

Они выпили и захрустели огурцами.

— Когда-то, — мечтательно сказал Вальд, полуприкрыв глаза и откинувшись в кресле, — мы занимались совсем другими вещами. Помнишь ли?.. Ведь было время, мы занимались чем-то вроде науки… Даже сборка тайваньских продуктов и то была делом сама по себе… Ты чувствуешь? Вместо сборки мы занялись разборками, — хихикнул он, — потенциальными… а то и действительными… Мы были лучше тогда.

— Да, — сказал Филипп, закуривая, — но тогда ты не мог заказать чесночного хлеба. И тем более угря под маринадом.

— Ну, чесночного хлеба я и сегодня не получил, — скривился Вальд. — Бардак… О том ли мы мечтали? Куда все катится…

— Партнер, не ной. Стоит тебе рюмку принять, вечно одно и то же.

— Но я же прав?

— Если даже так, то что? Толку с твоих разговоров…

— Несчастный прагматик, — сказал Вальд с неодобрением. — Обязательно, видишь ли, с любого разговора должен быть толк. Разве мы не друзья?

— Мы друзья, — серьезно сказал Филипп.

— А если друзья, значит, у нас могут быть бестолковые разговоры. Просто для души.

— Я не против, — сказал Филипп. — Только не о работе. Нельзя нам говорить о работе для души.

— Согласен, — вздохнул Вальд. — Слушай, может махнем куда-нибудь хоть на недельку? Вдвоем, а? Позволим себе?

— Мы же иногда ездим на природу…

— А, — махнул рукой Вальд, — уикенды, не то. Все равно о работе разговариваем… сотовый вздохнуть не дает… Я имею в виду, куда-нибудь совсем далеко. Куда-нибудь, чтоб не достали…

— Нельзя нам вдвоем.

— Ну, в рождество?

— В рождество я с Анюткой. А ты с кем?

— Не наступай на больную мозоль, — буркнул Вальд.

Принесли китайскую лапшу с палочками и фарфоровой ложечкой-хлебалкой.

— Давай еще по чуть-чуть.

— Давай.

— Знаешь, — сказал Филипп, закусывая позаимствованным кусочком угря, — сегодня со мной случилась забавная вещь. Я голым разгуливал перед незнакомой женщиной.

— Шутки? — подозрительно осведомился Вальд. — Где это было?

— У меня дома. Никакие не шутки, правда.

— Ого! Как это?

— Как в кино. Пока меня не было, Анютка взяла домработницу. Я не знал. Утром вышел голый — ты же знаешь, я люблю спать голяком — а она на кухне. Молоденькая. Из себя ничего… даже очень…

— Хм.

— Я и не сразу ее заметил.

— Ну это уж ты, положим…

— Нет, правда.

— Хм. А она тебя?

— Интересный вопрос, — усмехнулся Филипп. — Она, думаю, заметила.

— Ну, и что? — спросил Вальд. — Скажешь, никаких последствий?

— Пожалуй, не скажу, — покачал головой Филипп.

Он подумал, что не сможет рассказать Вальду о заключительной сцене наверху. Даже если сильно захочет. Просто не найдет таких слов. Вот тебе и дружба…

— Везет тебе, — завистливо сказал Вальд.

— Почему? — удивился Филипп. — Последствия могут быть разными… негативными в том числе…

— Уж конечно! Только ведь есть правило… где живешь, не…

— Да, да, — досадливо отмахнулся Филипп. Он уже жалел о своей глупой откровенности, проявленной не к месту и не ко времени.

— А у меня с бабами что-то совсем расклеилось, — грустно заметил Вальд.

— Озабочен?

— Можно и так сказать. Странный возраст, — вздохнул Вальд, — девочки уже не интересны… то есть, должны еще быть интересны, но это позже, совсем на излете… а сейчас нужна одна женщина, молодая, но такая, чтобы все понимала… чтобы… ну, короче, чтобы было все… чтоб в рождество с тобой и с Анютой… а ее все нет и нет…

Он вдруг оживился.

— Рассказать тебе, что со мной произошло, пока тебя не было?

— Расскажи, — охотно согласился Филипп.

— Помнишь риэлтора Степу? — спросил Вальд.

Филипп задумался.

— Ну, из… м-м… ну, который квартиру на Киевской тебе продавал, — уточнил Вальд.

— Ах, да, — вспомнил Филипп. — Так что?

Рассказ Вальда

— Это было позавчера, — сказал Вальд; — я поехал на выставку ритуальных услуг, так как там должны были быть сам знаешь кто. Выставка оказалась так себе, за исключением разве некоторых гробов; возле них-то я и увидел Степу-риэлтора.

«Какие люди! — сказал я. — Деловой интерес?»

«Да какое там деловой, — сказал он, крепко пожав мою руку. — Своевременная, знаешь ли, выставка; и молодцы, что устроили прием предварительных заказов. Свежая струя! А ты как?»

«Да ничего», — сказал я и увидел, что он не один. Рядом с ним была девушка лет девятнадцати.

Больше мы с ним не разговаривали, так как сразу же после этих слов к нему подошли какие-то люди и попросили отойти с ними в сторонку; он вначале отошел как бы ненадолго, то и дело оборачиваясь на нас с девушкой, но потом разговор захватил его, и он вместе с этими людьми, даже не попрощавшись, вышел из зала.

Мы с девушкой остались одни возле гробов, неловко поглядывая друг на друга.

«Хм», — сказал я, просто чтоб не молчать.

«Пойдем, — сказала девушка, взяла меня под руку и повела прочь. — Я думаю, Степа не скоро освободится; ты мог бы отвезти меня?»

«Куда?» — спросил я.

«Странный вопрос, — сказала она. — Куда хочешь».

Я рассмотрел ее. Она была темненькая, с длинными волосами и приятная на вид; она не смотрела на меня искушающе — она большей частью вообще не смотрела на меня, — но именно эта ее какая-то замороженность и была особенно привлекательной. Ну, ты меня понимаешь.

«Как тебя зовут?» — спросил я.

«Инна».

«Тогда, — сказал я, — едем ко мне».

Она молча кивнула.

Мы ушли с выставки, сели в мою машину и поехали ко мне домой. Когда мы зашли в квартиру, Инна удивилась.

«Почему ты так бедно живешь?» — спросила она.

Я почесал репу. Мне как-то в голову не приходило, что я живу бедно. Никто мне такого уже давно не говорил.

«Живу по средствам, — сказал я. — Что ж поделаешь, если беден! Говорят, это не порок».

«Это не порок, — сказала она, — но это вроде заразной болезни. Боюсь, я должна идти».

«Но, может быть, ты была бы в итоге довольна».

«Вряд ли, — сказала она. — Даже если ты самый прекрасный любовник на всей земле, само сознание того, что я трахаюсь в такой бедной квартире, способно отравить любое удовольствие. Я уже буду не я, понимаешь? Никаких денег это не стоит, даже тысячи долларов».

Эта речь, холодная и высокомерная, убила во мне всякое желание. Я толкнул дверь на лестницу и сказал, презрительно глядя на нее:

«Что ж — иди!»

Инна как бы машинально посмотрела в эту дверь, прежде чем уйти, и лицо ее вдруг удивленно вытянулось. Проследив за ее взглядом, я тоже посмотрел в дверь.

На лестничной площадке стояла девушка, в другом стиле, то есть не такая, как Инна, но тоже внешне приятная. Волосы у нее были рыжие и вились кудрями. Лет ей было примерно столько же, сколько и той, и на ее лице застыло точно такое же удивленное выражение.

«Странно, — сказала она. — Вы экстрасенс? Ведь я даже позвонить в дверь не успела, только-только подошла».

«Кто вы?» — спросил я.

«Коммерческий агент “Бипторга”».

«Чего?»

«“Бипторга”… ну, торговой организации».

Я посмотрел на Инну, как бы побуждая ее взглядом идти уже, но она почему-то замешкалась. Согласись, что в такой ситуации все, что я мог ожидать от нее — это лишь поджатые губы и презрительный взгляд: как же, ко мне еще и коммерческие агенты ходят! — но, против ожидания, ее лицо проявило какую-то человеческую эмоцию, едва ли не заинтересованность.

«Почему ты держишь гостью на лестнице?» — спросила она меня.

Я удивился.

«Гостью, ты говоришь?..»

«Ты еще и дурно воспитан, — сказала Инна с неодобрением и опять повернулась к двери. — Заходите, девушка. Как вас зовут?»

«Маша», — сказала рыженькая с улыбкой и зашла.

Я недовольно покачал головой, давая тем самым понять Инне, что уходя — уходи, и что нечего в чужом доме командовать, тем более в таком бедном.

«А что вы продаете, Маша?» — спросила Инна с таким мягким участием в голосе, на какое я даже не предполагал ее способной.

«Счастье», — ответила Маша.

«Лотерейные билеты, да?»

«Нет; это типа электронной игры. Вы покупаете у меня вот такой маленький прибор, называется бипер…»

С этими словами Маша раскрыла свою сумочку и забралась в нее рукою, желая достать прибор.

Разговор все еще продолжался в прихожей; однако как только Маша сделала паузу, Инна немедленно этим воспользовалась и сказала с приглашающим жестом:

«Проходите, Маша, прошу вас. В ногах правды нет».

Они обе пошли в гостиную. Пошел и я, весьма озадаченный происходящим.

Мы расположились в креслах, и Инна сказала:

«Продолжайте. Вы хотели показать бипер».

«Да, — кивнула Маша и достала из сумочки небольшой прибор. — Он показывает время, содержит несколько простых игр и так далее, но самое главное — он помогает вам накапливать счастье».

«Каким образом?» — спросила Инна.

«Продавая такие же биперы. Начисление счастья происходит автоматически; вот смотрите». — С этими словами Маша без спросу взяла в руки телефонный аппарат с журнального столика, набрала номер и приложила бипер к микрофону трубки. Бипер зашипел, приблизительно как модем; наверняка он передавал цифровые данные.

«Все, — улыбнулась Маша и положила трубку. — Это я просто отправила сообщение, что нахожусь у клиента; а если вы купите бипер, я занесу в него ваш код и отправлю новое сообщение. Тогда счет этого бипера перепишут на вас, а мне будет начислено десять единиц счастья».

«А сколько стоит бипер?» — спросила Инна.

«Десять условных единиц».

«То есть, долларов?»

«Расчет происходит в рублях».

«А по какому курсу?»

«По текущему. “Бипторг” работает честно, без всяких выкрутас типа процентов на конвертацию».

«Но тогда у меня еще целых три вопроса, — не унималась Инна. — Во-первых, откуда вы берете новые биперы; во-вторых, куда вы деваете деньги; а самое главное, как вы используете накопленное счастье?»

«Сейчас объясню, — сказала Маша. — Биперы я беру на складе “Бипснаба”, деньги сдаю в “Бипторг”, а счастье расходую по своему усмотрению: могу обменять на новые биперы (из расчета двадцать к одному), могу накопить побольше и обменять на тропический тур, а могу и просто продать, правда с потерями».

«А говорят, — сказала Инна разочарованно, — что счастье за деньги не купишь».

Тут я не выдержал.

«Да это же банальный сетевой маркетинг! — сказал я в сердцах. — Типа гербалайфа… вот жулики! уже до высоких технологий добрались».

«Почему жулики? — обиделась Маша. — У “Бипторга” есть лицензия; и никто вас силой не заставляет покупать».

«Вы правы, Маша, — с неожиданной печалью в голосе произнесла Инна и пересела на подлокотник кресла, в котором сидела девушка с бипером. — Но и он прав, — продолжала она тихо и проникновенно, заглядывая Маше в лицо; — кто вокруг нас нынче не жулик? Знаешь ли, — улыбнулась она и коснулась рукою Машиного плеча, — я знакома с этим человеком не более часа, и я тоже хотела получить от него немножко счастья, как и ты. — Говоря это, она опустила свою ладонь и коснулась ею Машиной груди, обтянутой недорогим трикотажем. — Но у меня не вышло, и я уже собиралась уйти; но твое появление изменило мои планы».

С этими словами она начала ласкать Машину грудь, поглядывая на нее с нежностью. Переход Инны с Машей на «ты» уже сам по себе прозвучал эротично, а ее последующее действие вновь возбудило во мне половой задор. Я разозлился, так как видел, что совсем им не нужен; полагалось бы встать и выкинуть их обеих за дверь, но, во-первых, это было бы очень грубо, во-вторых, мне было уже интересно, чем это кончится; а самое главное, я все же на что-то надеялся, а потому продолжал мирно сидеть.

«Ты хочешь секса со мной? — спросила Маша. — Я еще никогда не пробовала с женщиной и не стала бы возражать; но как же на это посмотрит хозяин квартиры?»

Инна коротко усмехнулась.

«С хозяином мы бы договорились; но я не хочу секса с тобой, я просто закупориваю свое счастье».

«Как — закупориваешь?» — удивилась Маша.

«Ты меня поймешь запросто, — сказала Инна, не оставляя в покое Машину грудь. — Для нас с тобой, дорогая, высшее счастье — это семейная тихая жизнь; притом не знаю как для тебя, а для меня это счастье несбыточно. Но так хочется урвать хотя бы кусочек! А тут — ты. Вот я и пригласила тебя зайти, будто бы это моя квартира; пригласила присесть, будто бы я на самом деле решила что-то купить; и вообще будто бы он мой муж, и мы принимаем гостью. Пока я задавала тебе вопросы, а он молчал (как и должно быть в нормальной семье), я вся была во власти этой иллюзии; я была счастлива — полностью, хоть и недолго».

«Ага, — догадалась Маша, — а теперь, чтобы это счастье подольше не улетучивалось и оставалось с тобой, ты должна прикрыть его сверху чем-нибудь обыкновенным, но не плохим… а лучше всего каким-нибудь неважнецким удовольствием. Ну точно! это и есть закупорить».

«Я же говорила, ты меня поймешь».

«Простите, — вмешался я, видя, что дело пошло к концу, — а мне не отломится небольшого кусочка? Ведь я, что ни говорите, условия создавал».

Они переглянулись и дружно расхохотались.

«Что здесь смешного?» — спросил я.

«Теперь мне ясно, почему твоя квартира так бедна, — сказала Инна, вставая с кресла и увлекая Машу вслед за собой. — Ты же совсем глупый! Я специально рассказывала Маше подробно, чтоб даже ты, присутствуя, мог понять… ведь я не эгоистка, я дала и тебе возможность получить свой кусочек и даже закупорить его; а если ты эту возможность не использовал — что ж, тем хуже для тебя. Идем, Маша».

И они ушли.

* * *

— И я остался один, — сказал Вальд. — Я и так-то подозревал, что ни черта не смыслю в нынешних житейских подходах и ценностях; а позавчера, после этого случая, я окончательно это понял. Вот бы можно было брать женщин из другого времени! Я бы смотался в свою молодость, на танцплощадку… в библиотеку, в кино… Фил, какие там были девочки! Да ты должен помнить — ты-то успел… Любую бы сейчас сюда! причем пусть ей будет даже столько же, сколько мне… ну, почти столько же…

Он горестно махнул рукой.

— Тебе просто хронически не везет, — осторожно заметил Филипп. — Наверняка и сейчас есть такие… нужно только терпеливо дождаться.

— Уже и времени нет, дожидаться-то.

— Да ладно тебе! Еще не вечер.

— Нет, Фил. Уже вечер. Опускаются сумерки…

Тема утухла. Вальд начал поглощать лапшу, ловко орудуя фарфоровой хлебалкой и палочками, но вид у него при этом был грустный.

— Мы не договорили о деле, — сказал Филипп, возможно, несколько более живо, чем требовалось. — Поскольку люди мутные, я думаю… что с тобой? Эй, не шути так!

Вальд внезапно побледнел как смерть. Он выпрямился в кресле, даже выгнулся назад, как делают тореадоры. Он уронил хлебалку и палочки. Он задрожал; лоб его заблестел, и по нему потекли струйки пота.

Филипп вскочил, желая сделать что-нибудь, хотя бы позвать на помощь. С грохотом упало кресло. Рука Вальда мертвой хваткой вцепилась в Филиппа, не дала отойти от стола.

Вальд хрипел, силясь, кажется, что-то сказать. Глаза его вылезли из орбит; свободной рукой он схватился за горло.

— Измена! — закричал Филипп. — Отравление!

Вбежал официант, оценил обстановку; подскочил, попытался вытащить Вальда из кресла. Вальд отпустил Филиппа и замахал на официанта руками; покачнулся в кресле, рухнул на пол, покатился, забился в конвульсиях, в диком, безудержном кашле.

Официант, пройдоха, ловко увернулся от цепляющихся за воздух рук, обежал Вальда кругом, выждал удобный момент, трахнул, сволочь, Вальда кулаком по спине, да так, что эхо пошло по салончику; и еще раз, и еще.

Вальд вытянулся и затих неподвижно.

— Все? — спросил Филипп.

Официант пожал плечами.

— Зови «скорую», балбес…

Вальд шевельнулся.

— Не… не надо «скорую»… — засипел он, взявшись за горло. — Хорошо хоть… догадался… Поднимите меня.

Подняли, водворили в кресло.

— Боже, — поразился Филипп, — кость! Но как это — в лапше? В китайском супе?

— А черт ее знает, — просипел Вальд, — может, осталась от угря… Кха! Кха! — Он громко откашлялся, обретая голос. — То-то я чувствую, торчит что-то, мешает…

— От угря, должно быть, — осторожно предположил официант, — у нас на кухне утром стряслась похожая история… Ох уж этот угорь!

Вальд гневно вперился в лицо официанту.

— Ну, слава Богу, — потупясь, проговорил официант, поднял кресло Филиппа и быстренько ретировался.

Посидели просто так. Вальд приходил в себя, бормоча проклятья и время от времени с негодованием мотая головой. Наконец, он снова взялся за палочки и хлебалку. Кажется, обошлось.

— Мы не договорили о деле, — сказал Филипп, возможно, несколько живее, чем требовалось. — Поскольку люди мутные, я думаю, что нужно проявить осторожность.

Вальд согласно промычал, прожевывая лапшу весьма тщательно.

— Да и момент не таков, — добавил Филипп, — чтобы мы любой ценой стремились к этому заказу.

— Не агитируй, — сказал Вальд. — Как мы узнаем о событиях, вы договорились?

— Он сказал, сами сообщат.

Официант занес вкусно пахнущие крылышки, поставил на стол, заботливо покосился на Вальда.

— Спасибо тебе, — с чувством промолвил Вальд. — Выручил, молодец. Не растерялся.

— Всегда к вашим услугам, — расплылся в радостной улыбке официант.

— Нет уж, благодарствую. А кухне передай — точно уволю. Еще раз такое…

Официант исчез.

— Сами сообщат, — напомнил Филипп.

— Ага, — сказал Вальд, размышляя, — значит, нужно быть готовым ко встрече.

— Нужно. Кто пойдет?

— Ну… я думаю… пока мы не выиграли…

— Понял.

— А что, ты против?

— Да в общем-то нет, — пожал плечами Филипп. — Брэйнсторминг, мать его. Однако, бумажки тогда нужны побыстрее.

— Я прямо сейчас…

Вальд с крылышком в руках оглянулся по сторонам, как бы желая отдать распоряжение.

— Короче, к утру будут бумажки.

— Еще одно, — сказал Филипп. — Насчет осторожности — это не агитация. Если я буду вести переговоры, значит, я и приму решение. Договорились?

Вальд остановил на Филиппе свой взгляд и на секунду прекратил жевать крылышко.

— Не хочу больше таких сцен, как сегодня, — объяснил Филипп. — Нам нужно бережнее относиться друг к другу, не так ли?

— Конечно, — подтвердил Вальд. — Именно поэтому я хотел бы тебя подстраховать.

— Звучит красиво.

— Что ты хочешь? — зло спросил Вальд. — Опять вляпаться? Изволь! Не забудь только загодя купить жене билет в Испанию.

Филипп скривился.

— Столь нетактичный и некрасивый выпад вовсе не заслуживает ответа.

— Партнер, мы работаем вдвоем! — с жаром объявил Вальд. — Каждый должен делать то, что у него лучше получается.

— В таком случае ты должен вести переговоры.

— Своим упрямством ты испортил мне аппетит, — сказал Вальд, вытащил из-за воротника салфетку и с досадой швырнул ее на стол. — Не буду доедать крылышки. Не желаешь, кстати?

— Нет.

— Я так и думал. Одно слово, упрямец.

Филипп закурил опять.

— Много куришь, — ворчливо заметил Вальд. — Вообще в нашем возрасте уже нужно начинать себя ограничивать. Бабу новую завел… Думаешь, я не заметил, что ты уже пил сегодня?

Насчет бабы — это ты из вредности, хотел возразить Филипп, имея в виду недавний рассказ Вальда, но подумал, что такая реплика была бы злоупотреблением дружеской откровенностью.

— Ты выпустил из виду, — сказал он вместо того с некоторым вызовом, — что на меня упал потолок.

— Что ты этим хочешь сказать? — подозрительно осведомился Вальд. — Чтоб на меня упал тоже?

— Ты же щупал шишку. Не какая-то несчастная рыбья кость.

— Все равно, это не основание бражничать.

Филипп подвинул к себе телефон.

— Женечка, — ласково сказал он в трубку, — принеси-ка мне, лапушка, кофейку с лимончиком и рюмочку коньяку, да побольше. А Вальдемару Эдуардовичу принеси кружечку молочка стерилизованного. Большую такую кружечку, поняла? Выполняй.

Он отключился.

— Ладно, — сказал Вальд. — Черт с тобой. Пойдем вдвоем. И решать будем вдвоем. Доволен?

— Нет, конечно, — сказал Филипп, — но это уже немного лучше.

— Раз так, — заметил Вальд, — у меня снова появляется аппетит.

Он доедал крылышки, когда появились заказанные напитки. Филипп залпом хлопнул рюмку коньяка, оказавшуюся меньше, чем он думал. Вальд как ни в чем ни бывало начал пить принесенное молоко из огромной Филипповой кружки с надписью «If you toucha my mug, I’ll smacka your face».

Женечка ушла, гордая выполненной миссией.

— Есть идея, — сказал Филипп. — Почему бы нам не перевести Женечку в официантки?

* * *

Пройдя наконец-то через средневековые ворота, они долго бродили по узким улицам города. И эти улицы становились все уже и уже, пока они, наконец, не обнаружили улочку меньше чем в метр шириной. Трудновато было на этой улочке разминуться двоим, не коснувшись друг друга — а называлась она, между прочим, Улочкой Поцелуев. Они добросовестно убедились в справедливости такого названия. И с этим бы Ана, любитель-краевед, не заспорила — просто потому, что так оно и было.

7

Венадад, царь Сирийский, собрал все свое войско, и с ним были тридцать два царя, и кони и колесницы, и пошел, осадил Самарию и воевал против нее.

И послал послов к Ахаву, царю Израильскому, в город,

и сказал ему: так говорит Венадад: серебро твое и золото твое — мои, и жены твои и лучшие сыновья твои — мои.

И отвечал царь Израильский и сказал: да будет по слову твоему, господин мой царь: я и все мое — твое.

3-я Царств, XX, 1-4

И спала она у ног его до утра и встала прежде, нежели могли они распознать друг друга. И сказал Вооз: пусть не знают, что женщина приходила на гумно.

И сказал ей: подай верхнюю одежду, которая на тебе, подержи ее. Она держала, и он отмерил шесть мер ячменя, и положил на нее, и пошел в город.

Руфь, III, 14-15

В конце рабочего дня, когда Филипп, мечтая о редкой, сезонной радости беззаботного похода de copas, уже сортировал и распихивал по файлам накопившиеся за день бумаги, произошло неожиданное. Раздался сигнал телефона, и Женечкин голос сообщил:

— Филипп Эдуардович, здесь вас… м-м… господин Эскуратов…

— Эй! — успел крикнуть Филипп. — Стоп. Жди.

Башка лихорадочно заработала. Он сказал — пару дней. Такие люди говорят «пару дней», а потом для солидности выдерживают еще пару, чтоб партнеры дозрели как следует. Или что-то стряслось, или… Если у него все в порядке, он бы ни за что не позвонил. Значит, возникла срочность. Брать трубку — или пусть звонит в понедельник? Сам теперь пусть созревает? Пятница, конец рабочего дня… Будет вполне прилично, если его, Филиппа, уже не окажется на работе… А с другой стороны, за выходные столько всего может произойти… Надо брать. Нет, не надо. Ага… сейчас он выяснит заинтересованность Эскуратова.

— Женя, спрашивает женский голос или мужской?

— Женский… Это его секретарша.

— Слушай внимательно: ты поискала меня по телефонам и пока не нашла. Но я, кажется, еще где-то в офисине, поняла?

— Да.

— Поэтому ты спросишь у секретарши, срочное ли дело. Если срочное, можешь попробовать найти меня.

— И вы перезвоните, да?

— Э-э… нет. Если она скажет, что срочное, скажи усталым таким голоском, чтобы перезвонили минут через десять.

— Поняла. Все?

— Выполняй. — Филипп отключился.

Он задумался и стал просчитывать варианты. Эскуратов сказал: «с вами свяжутся». Он не сказал: «я позвоню». Может, хочет что-то уточнить, какую-нибудь мелочь? Нет: если так, позвонил бы не Эскуратов, а Эстебан, и не ему, а Вальду или вообще Гонсалесу, в зависимости. Звонит известить об отказе? Да ну… Самолично, в тот же день — так вообще не бывает. Может, дура Женька перепутала — звонит не сам Эскуратов, а кто-то со ссылкой на него?

— Женя!

— Да, Филипп Эдуардович.

— Ты поговорила?

— Да-а…

— Что она сказала?

— Что перезвонит.

— Она сама решила, что перезвонит, или отключалась, советовалась с кем-то?

Женечка молчала.

— Эй!

— Я не помню, — неуверенно сказала Женечка.

— Хорошо, — Филипп матюгнулся про себя, — вспомни хотя бы, как она сказала про Эскуратова? Звонят от Эскуратова, — он сделал слегка истерическое ударение на этом «от», — или звонит сам Эскуратов?

— Ну, не знаю. Она сказала: «С Филиппом Эдуардовичем хотел бы поговорить господин Эскуратов».

— Точно? Не фантазируешь?

— Кажется… ой, Филипп Эдуардович, извините, отвечу на звоночек…

Она пропала из трубки, но тут же появилась опять.

— Это снова оттуда, Филипп Эдуардович.

Первой мыслью было — давай! Стоп. Звонок слишком быстрый. Это инициатива его секретарши, догадался Филипп; ей просто поручили его найти, вот она и звонит через три минуты. Надо вынудить ее посоветоваться с Эскуратовым. Может, тогда станет понятно, насколько срочно он вдруг понадобился…

— Еще не нашла. Упрекни ее легонько: я же попросила вас через десять минут, а вы звоните сразу.

— Поняла. — Отключилась.

Он звонит назначить встречу, внезапно понял Филипп. Должно быть так, или я вообще ни черта не понимаю в этих людях. У него точно что-то стряслось, для нас скорее хорошее. Он сейчас будет пускать пузыри, стараться так, чтобы Филипп сам попросил о встрече — ну, это азы, это мы проходили давно: один раз он уже попросил — сегодня утром, — а второй раз просить, если хочешь сохранить лицо, не положено. Филипп должен быть вежливым, слегка усталым, как Женечка, и думать вроде как не о Эскуратове, а о том, о чем он думал до звонка, то есть о походе de copas. Сам не запросит, значит, разговор будет ни о чем, но он по крайней мере не сдаст позиции. Запросит в понедельник, в среду… А не запросит вообще, так и черт с ним. Мало ли таких было и мало ли впереди.

Филипп успокоился и стал опять думать о чем положено, то есть о copas. Ему это даже немножко надоело. Он разложил все бумаги — прошло никак не меньше десяти минут. Он запустил в удовлетворителе незначительную игру и, продолжая думать о том же, безуспешно повозил мышкой по резиновому коврику.

Может, никакого звонка и не будет? Женька опять напутала, забыла сказать?

— Женя!

— Да, Филипп Эдуардович.

— Почему нет звонка?

— …Ну, я не знаю…

— Она сказала, что еще будет звонить?

— Вообще-то да…

Неубедительно звучит. Ни черта она не сказала.

— Ты ее случайно не обидела? Не слишком сильно упрекнула?

— Кажется, нет… Ой! Опять звоночек — это, наверно, она! Хи-хи-хи… Как только с вами начинаю говорить, так тут же…

— Скажи, нашла. Но соединяй не сразу. Вначале на холд ее, соединишься со мной, доложишь, как положено…

— Поняла.

Исчезла. Появилась.

— Филипп Эдуардович, с вами хочет поговорить господин Эскуратов.

— Эскуратов? Правильно я расслышал?

— Хи-хи-хи… Да. Эскуратов.

— Ну что ж. Хотя, конечно, конец рабочего дня… Ладно, так и быть. Поговорим с Эскуратовым. Соединяй… Слушаю!

— Здравствуйте… Филипп Эдуардович? — Он уже слышал этот голосок — непростой, по-женски искушенный, не то что наивно-девчоночий лепет Женечки.

— Да, да. — Устал. Но вежлив. Думает о copas.

— С вами хотел бы поговорить господин Эскуратов.

— Да, я слышал. Я готов.

— Минуточку… соединяю…

¡

Copas!

— Алло?

— Да, да.

— Филипп Эдуардович? Эскуратов, добрый вечер.

— Здравствуйте, Борис Эдуардович. Рад слышать.

— Взаимно… Но вы молодец — в пятницу, в такую погоду… Мало кто так сейчас.

— Ну почему же — вы, например…

— Э, — пренебрежительно отозвался голос, — я конченый человек, трудоголик… Таких все меньше. Скоро уже не с кем будет работать по выходным. Да и в пятницу вечером тоже.

— Может быть, так и надо, — предположил Филипп.

— М-да.

Дебют разыгран.

— Как дела? — спросил Филипп после небольшой правильной паузы. Это нужный вопрос — будет фальшивым его не задать.

— Помаленьку, — сказал голос рутинно — а этот сфальшивил, мать его! — и тут же исправился: — Хотя что я говорю! Неплохо идут дела, Филипп Эдуардович… прямо-таки закрутились, особенно после вашего звонка.

Ждет напоминания, понял Филипп. Ждет вопроса: «Ну, и как?» — на что будет сказано что-нибудь вроде «Думаем, думаем…», а Филипп должен спросить: «И что, готов какой-нибудь промежуточный результат?», а он в ответ будет тянуть кота за хвост, пока Филипп не спросит, попросту, зачем же тогда он звонит, если ни черта не ясно, и останется Эскуратову всего-то — хитро захихикать и обронить с номенклатурной, вальяжно-загадочно-шутливой нотой: «А я не сказал, что не ясно… Может, очень даже ясно…» А Филиппу, с другой стороны, уж точно ничего не останется, как заискивающе осведомиться: «Но тогда… почему бы не встретиться? Не обсудить, так сказать, в непринужденной обстановке?»

А вот фигу тебе, Эскуратов.

— Я очень рад, — сказал Филипп. Вежливо и устало.

На той стороне раздалось слегка озадаченное сопение. Тот, видно, соображал, не понял ли Филипп его неуклюжее «особенно после звонка» как прямо-таки готовое согласие на сделку. Не слишком ли большой аванс выдал он этому сопляку.

Молчание неприлично затянулось, и Филипп сделал ловкий ход из серии тех, которыми люди типа Эскуратова овладевают не сразу.

— О, Борис Эдуардович, — заторопился он, — извините, тут у меня еще одна линия… Я как раз жду звоночка… Сейчас переправлю, и сразу к вам. — И, не дожидаясь реакции, быстренько нажал на кнопку холда.

На холде у них в офисине звучала классическая музыка — с год назад хакеры развлекались, подключили диск-плэйер к телефонке. Пусть послушает, придет в себя от такой наглости. А что? Все чинно-благородно. Не будет сопеть подолгу. Как славно! И хорошо, что удалось применить приемчик первым — повторяться-то Эскуратову не след, даже если он уже этот ход и выучил.

Однако долго нельзя… Опять кнопка холда.

— Борис Эдуардович! Вы здесь?

— Куда я денусь…

Голос добрый изо всех сил, но Филипп слышит легкую досаду. Обыгрывает тебя сопляк, Эскуратов… лучше уж давай по-приличному, пока совсем не прижали.

— Извините еще раз. — Филипп слегка оживлен. — Хороший человек позвонил… правда, не тот, которого ждал… пришлось уговорить, чтоб попозже… Вам, кстати, никогда не кажется, что вся эта техника просто издевается над людьми? Прежде без всяких хитростей: звонишь — занято, но он же не знает, что ты ему звонишь. А теперь тебя вызывают, и ты должен: прерваться… взять линию… сообразить, кто важней… и как не обидеть человека… Не дозвонится по каналам — значит, по сотовому достанет, по пейджеру… А вы говорите — пятница, вечер… Ну, как тут уйдешь? Столько еще звонков…

Филипп блаженствовал. Уже ясно было, что он победил и ничего не запросит. Ему удалось первым начать ахинею. Да не просто, а какую! Каждой фразой этой ахинеи Филипп интеллигентно напоминал собеседнику: быстрее колись, а то у меня и без тебя дел по горло. Вместе с тем, красиво связал со своим бизнесом — вышутил слегка, с элементом житейской философии. Мускулы невзначай показал — не думай, Эскуратов, что на лоха нарвался. Классная ахинея. И, между прочим, еще один холд в запасе — позвонил-то другой, не ожидаемый! Удачная импровизация, надо будет запомнить…

Чем достигается успех — власть, деньги, влияние на людей? Мозгами? Трудом? Как бы не так. Использованием ситуаций — вот чем, наверно. А уж здесь в каждой игре свои правила. Гонсалес — что поделаешь, не рыбак! — будет вкалывать, Пепе и Цыпленок Манолито будут вкалывать, мозгами и трудом зарабатывать деньги, а он, Филипп, этой ахинеей — полуискусством, полуозарением… полувраньем, в конце концов! — может, за минуту заработал больше денег, чем за месяц все они вместе взятые. Такова жизнь… Пора бы, однако, сдаваться Эскуратову. Пора, пора просить о встрече самому, раз уж не вышло заставить Филиппа. Просто неприлично столько тянуть в ожидании верного мата.

Что ж. Так и есть.

— Да-а, — звучит глубокомысленно, — вы правы… Значит, в субботу тоже работаем?

Молодец. Хоть и сдается, но красиво. С достоинством.

— Если надо, то и в воскресенье, Борис Эдуардович…

— Есть один… человек, который может нам помочь. Но вот беда, завтра вечером он улетает.

Он хотел сказать «хороший человек», машинально отметил Филипп. Я и тут отметился первым — впрочем, без умысла. Не к добру это. Если игра ведется с обеих сторон по одним правилам — то есть, он прекрасно понимает, что никаких звонков не было, и Филипп до разговора был на месте, и вдобавок это сверхплановое браконьерство с «хорошим человеком» — он может по мелочи озлиться и потом подставить Филиппу подножку на переговорах. А такого не надо бы.

— Вот как. Хм…

— Поэтому возник вариант — устроить встречу завтра днем. Предварительная договоренность на нашей стороне достигнута.

— Ага, — протянул Филипп, как бы соображая, сверяясь с завтрашними планами. Теперь уж пошли паузы прямо-таки золотые. Очень точно нужно держать — не меньше, но и никак не дольше, чем полагается.

Собеседник солидарно молчал — как-то незаметно, между прочим, начиная отыгрываться.

— Пожалуй, — сказал Филипп и вдруг вспомнил про бумажки Эстебана. Нужно иметь время их посмотреть. Если хорошо работать, утра хватит. Значит, не соглашаться на утро. — Э-э… вот только… Вас не затруднит, если я сейчас улажу одну встречу, а потом перезвоню? Во сколько вам предпочтительней?

— Можно вместе пообедать. Даже, я бы сказал, будет привычней для нашего товарища… Устроит в три?

— О, тогда мне не нужно ничего улаживать. Мое дело до обеда.

— Ну и ладненько. Ресторан «Славянской», три часа.

Филипп усмехнулся про себя. Хитрый жук. Какой-нибудь «Амбассадор» или «У Пиросмани» небось сразу наведет знатока на размышления: один хороший человек в таких местах за своего, а другой нежелателен… Значит, можно уже угадать какой-то расклад. Правда, Филипп — если и знаток, то скорее со знаком минус. Но Эскуратов-то этого не знает; Эскуратов только что прокололся, недооценил противника — теперь уж страхуется как положено. «Славянская» — отличный ход: дорогое и престижное место, само по себе известно чье давно и прочно, но абсолютно нейтральное в смысле посещения ресторана хорошими людьми извне.

— О’кей, — сказал Филипп. — Возможно, я буду со своим компаньоном.

— Со Вальдемаром Эдуардовичем?

— Да, с ним.

— Очень хорошо. — Эскуратов заторопился. Для него, сообразил Филипп, настал час быстрых действий, чтобы человек, улетающий завтра вечером, не нарушил предварительную договоренность и действительно почтил своим присутствием назначенное место.

* * *

Дорогая! После Вашего последнего письма я так же переполнен эмоциями, как и Вы… впрочем, почему после последнего? после любого из Ваших писем! Я просто в очередной раз хочу сказать, что каждое последующее Ваше письмо привязывает меня к Вам все больше и больше.

Сегодня я поступлю нестандартно: я опущу свою обычную, свою слишком длинную увертюру. Причина очень проста. С Вами, как я вижу, подобные вещи бывают едва ли не постоянно: такое произошло несколько дней назад — я имею в виду случай с пятном, — а еще раньше случилось при мысли об определенном слове. В общем, Ваше письмо подействовало на меня так, что при одной мысли о нем я начинаю возбуждаться. Не скрою, раньше я лучше владел собой. (Это не значит, что происходящее мне не нравится!) Я был, как бы это сказать, хозяином своего возбуждения — во всяком случае, процедуры эрекции. Сейчас все не так. Описанные Вами образы действуют на меня непосредственно. И субъективно — то есть на основе моего собственного духовного опыта.

Все же какую-то, пусть минимальную, увертюру я выдержать в состоянии. Итак: не доводилось ли Вам смотреть «Ад» (по Данте), фильм Питера Гринуэя? Сам по себе фильм… ну, не важно; речь пойдет лишь об одной из его знаковых фигур — об образе копошащихся обнаженных тел, там и сям проявляющемся по ходу фильма. Этот сюрреалистический образ, по идее, эмоционально един с Вашими карпами: и то и другое — в первую очередь квинтэссенция коллективных страданий, невыносимых и нескончаемых. (Соображение, что персонажи Гринуэя смертно грешны, карпы же предельно невинны, является именно соображением; оно имеет моральную природу и проявляется заведомо позже, да и слабее эмоции.) И действительно, до вчерашнего дня копошащаяся толпа неизменно заставляла меня содрогнуться. Возможно, это содрогание уже несло в себе эротический эмбрион, хотя, просматривая и вспоминая фильм, я не чувствовал — или мне казалось, что не чувствовал — ничего, кроме жалости, смешанной с отвращением. Это было сродни Вашему детскому плачу. И вдруг!.. Бадья с карпами — по ходу чтения мною Вашего письма — конечно же, моментально заставила меня вспомнить о гринуэевской толпе… но вместо содрогания, отвращения и т.п. я почему-то ощутил приятную тяжесть начальной эрекции. Удивительно. Ваш опыт заставил мое воображение полностью переменить эмоции, вызываемые во мне Гринуэем (читай — бадьей с карпами). Вот сегодняшний маршрут этих эмоций: бадья — куча-мала нагих грешников — куча-мала нагих абстрактных тел — куча-мала нагих детишек… и мой член начинает оживать.

И далее: нагой ангелочек — может быть, один из все той же кучи — делает на меня пи-пи. Я поднимаю голову и вижу над собой завораживающий свод Вашей обнаженной промежности. Мой член поднимается неуправляемыми толчками, в такт сердцебиению; мне остается только освободить ему пространство («молния», пуговицы — не все ли сейчас равно…); вот он радостно, неуемно выпрыгивает из разверстого гульфика и, раскачиваясь, вздымается над ним на манер готового к старту воздушного шара. Старт! Будь он и впрямь воздушным шаром, этой энергии хватило бы, чтоб улететь в стратосферу. Но это всего лишь половой член. «Половой член» — не правда ли, гнусное словосочетание? «Половой» — вызывает омонимическую (онанистическую!) ассоциацию с тем полом, который тут внизу подо мной и на который бросают окурки… обнаруживает якобы низменную и грязную природу оного (онаноного…) члена; кажется, и впрямь, куда уж ему в стратосферу.

Ну, относительно низменной природы, может быть, и был бы смысл поговорить (например, в предположении, что я адепт какого-нибудь фаллического культа); что же касается стратосферы, то говорить точно не о чем. Ибо я крепко держу свой член в кулаке; я не дам ему добраться не то что до стратосферы, но даже до клавиатуры моего компьютера, управляемой на этот раз одной левой. Методом исключения несложно установить, что моим членом сейчас распоряжается кулак именно правой руки; так как мне еще далеко до Скрябина, из этого все с той же безупречной логикой следует, что качество письма будет относительно хуже, но качество оргазма — лучше несравненно. Впрочем, сегодня письмо не имеет такого значения, как обычно. Сам по себе этот факт мне не очень-то по душе — я уже привык к определенной гармонии — но, учитывая особые обстоятельства (то есть особую, ментальную природу данной эрекции), я могу с этим как бы смириться. В виде исключения. Если такое начнет повторяться, мне нужно будет подумать. Вы поможете мне, дорогая?

Тем временем я мощно дрочу, и свод надо мной — этот чудесный свод, поросший, как плющом, русыми волосами — постепенно начинает снижаться. Оттуда, со стороны стратосферы, льет тропическое пи-пи; теплые струи обтекают мое тело. Моей кожи уже достигает Ваш жар, моих ноздрей — Ваш запах. Мы сегодня — on-line или как? На всякий случай —

SEND

Я жду. Не переставая дрочить, я частично отвлекся от члена и слежу за своим почтовым окошком. В порядке ли связь? Мастурбация в ждущем режиме начинает приобретать пролетарское качество. Дайте намек, дорогая!

SEND

Прости, мой любимый. У меня менструация. Я ожидала завтра; наверно, это связано с погодой. Я должна была сообщить тебе раньше, да? Не хватило духу прервать тебя. Как-то неудобно получается. Что мне делать?

SEND

Сними трусики.

SEND

Сняла. Но там же тампон!

SEND

Вытащи тампон!

SEND

Не могу: польется. Боже, вот влипла… Ну, представь себе, что вытащила!

SEND

Уже представил. Чую запах крови…

оо

ооооооооооооооооо

оооооооооооооооооооооооооооо

оооооооо

оооооо

ооооо

ооооо

---------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------

нужно обсудить менструацию это возбуждает

и в следующий раз наври мне что вытащила

SEND

* * *

Бар назывался «Desden» (что-то немецкое, подумал Филипп) и был освещен изнутри синим светом. К синему свету был незаметно подмешен свет особой ультрафиолетовой лампы, какую иногда используют для театральных эффектов — зубы сверкают, глаза сверкают белками, темные одежды светятся ворсинками, белые одежды и пуговицы сияют, будто подсвеченные изнутри — весело!

Они были втроем — Филипп с Глазками и повзрослевшая chica. Они танцевали, приняв перед этим разные напитки — Филипп и chica по текиле (chica проинструктировала, как потреблять текилу с солью), а Глазки — некрепкое местное пивко.

Народ в баре толпился так, как в советских дискотеках времен перестройки и гласности. Музыка и толпа были интернациональными. Отличием от советских дискотек всех времен было то, что здесь никто никому не угрожал, никто не старался быть лучше других и никто не выдвигал политических лозунгов.

Элементарное, непритязательное человеческое счастье переполняло бар «Desden»; люди в нем просто отвязывались. Немцы отвязывались тут от чопорных нравов их скучной северной родины. Филипп был счастлив отвязаться от вонючих разборок своей еще более северной родины. Зайка была счастлива потому, что был счастлив Филипп. Chica была счастлива сама по себе — в силу возраста, текилы и общей приятности времяпрепровождения.

— Пойдем дальше? — предложила chica, когда красивая музыка кончилась.

Они вышли на узкую улочку и двинулись вверх. Улочка была весела, многолюдна и ярко освещена — обычная картина для часа ночи с пятницы на субботу в barrio antiguo, или попросту баррио, то есть старого городского квартала.

В следующем баре им не понравилось, так как там было темно и совсем мало людей — всего несколько жавшихся по углам представителей местной молодежи. Отчетливо пахло травкой. Следующий бар тоже прошли, хотя в нем было много людей и музыки, так как бывалая chica сказала, что это клуб гомосексуалистов.

Бары в баррио лепились один к одному. Их там было столько, что само слово «бар», кажется, могло произойти от слова «баррио». Очередной был вполне гостеприимен. Размышляя о лингвистических курьезах, Филипп принял джина с тоником, chica опять проявила солидарность, а Зайка осталась верна испанскому пиву. Танцуя с Зайкой медленно и страстно, Филипп вдруг увидел входящего в бар Алонсо Гонсалеса, наряженного пиратом и сопровождаемого двумя девицами в народных каталанских костюмах. Ему захотелось выпить с Гонсалесом, поговорить о рыбной ловле. Но если бы танец был хоть чуть-чуть менее страстным… Во время танца, настолько страстного, оторваться от Зайки было невозможно. А когда танец кончился, Гонсалеса и след простыл, как и его спутниц-каталанок.

Пошли дальше… Филипп перестал считать бары. От лингвистических размышлений в башке только и осталось это замечательное словечко «de copas», то есть «по рюмкам». Ходить «по рюмкам» означало принять немножко текилы там, немножко джина здесь, а потом — чуть-чуть водки, а потом для разнообразия бутылочку пивка, а потом — глоток ликера «Бэйли», а потом… а потом…

А потом вдруг оказаться в невменяемом состоянии сидящим на ступеньках церкви напротив очередного бара. Мимо шли веселые люди, парочки и компании. Зайка и Сашенька пытались оторвать Филиппа от ступенек. Филипп упирался. Ему было хорошо, никуда больше он не хотел. Он напился конкретно. По ходу перемещений он потерял милый шерстяной шарфик, подарок Зайки к Рождеству. Ступеньки церкви были его последним воспоминанием о чудесном вечере; затем был провал в памяти, нарушаемый смутным, тускло мерцающим, как огромное, вывернутое наизнанку яйцо, дрожащим перед глазами видением унитаза… после чего Филиппа поглотила черная, бездонная, непостижимая испанская ночь.

…Ступеньки спускались все ниже. Факелы, висящие на стенах, фонарь в руке идущего впереди… Повеяло сыростью и могильным холодом. Наконец, показалась дверь. Мрачный монах в капюшоне, из-под которого не было видно лица, тронул железное кольцо. Дверь заскрипела.

Вошли в довольно большой, но не очень высокий подземный зал, освещенный так же тускло, как и лестница, пустой, скупо декорированный, с куполообразным потолком и гладким каменным полом. Зал был круглым, если не считать широкой ниши напротив входа; там, в этой нише, более ярко освещенной, чем все остальное, на каменном возвышении стоял длинный стол и за ним — несколько человек в высоких креслах, обращенных к залу.

— Покайся, несчастный… — сказал человек, сидящий в центральном кресле.

Филипп содрогнулся. Что-то громоподобное затряслось у него в ушах, многократно отдаваясь от камня, грозным звоном вторгаясь в мозг и наполняя его ужасом. Он съежился, зажмурил глаза, охватил руками всю голову, пытаясь спрятаться от этого кошмара.

— Признайся перед судом святой инквизиции…

В ушах бился, гремел глас разгневанного Бога. Филипп упал на колени, заставил себя посмотреть на трибунал, ощутить себя средоточием его строгих, внимательных взоров. Молчать нельзя…

— ¡

Herético!

Молчать нельзя. Он с трудом разлепил тяжелые губы — и, мертвея, с еще большим ужасом осознал, что еле слышит себя. Слова выходили глухими, будто ватой забило гортань. Беспомощная, тщетная попытка доказать… оправдаться…

— ¡

Herético!

Он проснулся от ужаса — а может, от легкого движения в комнате. Лежал какое-то время без движения, по чуть-чуть разлепляя веки, и женский силуэт становился все определеннее. Зайка! Пришла спасти его, помочь, утешить… Нет, это не Зайкин силуэт. Это… это силуэт Девы, блондинки по имени Марина… Он ощутил на себе строгий, внимательный взгляд. Он заставил себя раскрыть глаза полностью и заметил, как ее глаза потемнели. Она подошла к нему и откинула одеяло. Она встала на колени перед кроватью, и ее голова легла к нему на живот. Она погладила руками его грудь и бедра. Она вдохнула сложный запах, исходящий от его тела, слегка передвинула голову, и он почувствовал, как его маленький сонный орган легко, как рыбка, скользнул между ее губами.

Филипп замер. Это было против его эстетической максимы. Как и большинство обычных людей, он не любил утренних запахов — самых, быть может, правдивых, но таких непривлекательных. Запахов пота, всяких мелких, мерзких выделений, опрелостей, прочих химических продуктов сонной жизнедеятельности организма (это еще если красиво сказать, а по сути просто медленного распада человеческого тела) — этого малоаппетитного ряда, о котором публично говорят разве что в рекламе освежающих средств гигиены. Он редко допускал утреннюю близость с Зайкой до душа, да и то только после кофе в постели, некоторым образом заменяющего зубную щетку. Казалось невозможным, чтобы почти незнакомая женщина так легко перешла этот порог. Особенно сегодня: ведь он перепил накануне, отчего к гамме обычных утренних запахов должен был добавиться смрад перегара… а то и случайно прицепившихся к телу рвотных частиц… В довершение всего, когда Дева откинула одеяло, Филипп от неожиданности легонько пукнул; да уж, тот еще получился букетик для Девы. Решительно, если бы не прошлая сцена на пороге ванной, он бы, наверно, воспротивился ее движению.

Но благодаря той сцене и полусохраненному ощущению родства и единства он не воспротивился. А потом ему показалось, что ей нравится гамма, отвращающая его сознание. Впрочем, это и на самом деле было так — часть Девы, может быть, произошла от собаки…

Вообще-то — если совсем откровенно — большинство этих гнилостных ароматов отвращали именно сознание Филиппа; подсознательно, на своем зверином уровне, он испытывал к ним своеобразное влечение. Он не находил в этом ничего особенно противоестественного и подозревал, что такое свойственно не ему одному. Общество разделило запахи на хорошие и дурные; полагалось не любить дурные запахи — Филипп и не любил; собственно, не любил он не сами дурные запахи, а то впечатление, которое он, как их источник, произведет на других людей. Начиная с Зайки.

Обычных людей, нужно еще добавить. А Дева во многом не походила на обычных. Странными были ее ласки — нежными и точными настолько, что ни одной капли крови не перелилось в пещеристые тела. Филипп наконец понял, что истинная цель ее ласк как раз в том и состоит, чтобы не перелилось, и впервые в жизни ощутил от отсутствия эрекции не стыд, а своеобразную гордость.

Потом он захотел коснуться ее. Он шевельнулся, отчего ее ласки не изменились; он протянул руку и погладил ее по юбке, скрывающей ее крутое бедро. Ему захотелось проникнуть под ее одежду. Он нащупал пальцами замок юбки и расстегнул его. Забравшись большим пальцем вовнутрь окружности пояса, он вел рукой, как консервным ножом, по этой восхитительной линии, мало-помалу опускаясь все ниже и высвобождая упругую плоть из текстильного плена. Он раздвоился; одна часть его существа так и оставалась в ласковом рту Девы, другая сопровождала большой палец, вторгалась глубже, ища и не находя тонкой резинки трусиков. Лакомое место было достигнуто неожиданно. Рука Филиппа вздрогнула и превратилась из подобия консервного ножа в подобие робкой и любопытной улитки.

Волосы, более жесткие, чем у Зайки, привлекали его и почему-то пугали одновременно; внезапно он почувствовал, что Дева слегка раздвинула ноги, поощряя улитку его руки, и осмелел. Пальцы коснулись мягкого, теплого и набухающего. Филипп ощутил потребность быть там губами и слегка потянул бедра Девы по направлению к своей лежащей на подушке голове.

Не прерывая ласк, Дева изменила положение тела. Она привстала с колен и стащила юбку со своей левой ноги, освободив ее. Филипп лишь боковым зрением уловил резкое движение амазонки; в следующий момент то, о чем он мечтал, очутилось у него прямо перед глазами. Он жадно осмотрел свои новые владения, вдохнул незнакомый, волнующий аромат и приник ртом к повлажневшему рельефу.

Он не мог бы сказать, сколько продолжалась ласка. Время остановилось; он пытался сравнить свою партнершу с Зайкой и не находил прямых аналогий. Ему не хотелось искать путей по телу Девы. Эти ласки были на новом для него языке, которым он овладевал методом проб и ошибок. Он увлекся этим непростым постижением, почувствовав много открытий впереди. Два центра наслаждения опять объединились в его теле на каком-то более высоком уровне; два тела — его и Девы — были соединены, как знаки Инь и Ян; и —

без эрекции;

без поршневой запарки;

без астматических симптомов в дыхании;

без стонов и воплей, созвучных камере пыток;

без программированной финальной судороги —

два этих тела познали друг друга настолько, насколько это вообще возможно между мужчиной и женщиной.

Он очнулся опять, выпрыгнул из забытья и увидел Деву, сидящую перед кроватью, и снова, как тогда, после прошлой сцены, родился вопрос: а было ли наяву? Он протянул руку, погладил Деву по голове и стал искать слова для вопроса. А Дева, потершись, как кошка, головой об его ладонь, легонько вскочила на ноги и улыбнулась. «Господин», — гордо и благодарно шепнули ее губы.

— Доброе утро, — вслух сказала она.

— Привет, — отозвался Филипп и решился: — Скажи, это было взаправду? Сейчас… и тогда, в спальне…

Глаза Девы насмешливо сощурились. Это было взаправду, понял Филипп.

— Принести Вам кофе? — спросила Дева.

— Мне бы водочки… похолодней…

Дева исчезла. Филипп вскочил и стрелой кинулся в душ. Это был самый короткий и наполненный действием душ в его жизни; стоя под водяной струей, он наскоро чистил зубы и одновременно опорожнял мочевой пузырь. Собственно, этим последним и определялась длительность душа. Примерно через пятьдесят секунд — не меньше! — он вытерся и водворился в постели. Дева была такой шустрой, что могла появиться с водкой в любой момент.

Кстати, подумал Филипп подозрительно, а почему она предложила кофе? Откуда ей знать о его любви к кофе в постели? Ну ладно; не уникально, согласен. Но разве это обязанность домработницы — приносить кофе в постель? Это прерогатива любящей женщины… скажем, жены или любовницы… матери в конце концов… Значит, она или не придает этому никакого значения, или считает себя вправе. Однако!..

Вот как придет Зайка…

А может, вообще все это Зайка подстроила? Какие-нибудь новые интересные штучки… Зайка сильно изменилась в Испании. Не скажешь же мужу так сразу: «Я полюбила l’amour de trois». Сразу в чем-то заподозрит. А если вначале подбросить ему домработницу… а она на самом деле вовсе даже не домработница, а какая-нибудь уже проверенная партнерша…

Зайка измени… Стоп, стоп. Что же, выходит, он — Филипп — рогоносец? Хм. А если это только баб касается? Как вообще положено считать — если жена связалась с другой женщиной, это измена или нет?

Вот это номер. Филипп обнаружил массу неведомых проблем, которые, может быть, и надуманны, но могут быть и актуальны. Ладно. Сейчас все равно нет времени размышлять. Вот-вот зайдет Дева с водкой… Считаем для простоты, что Зайка не при чем. Любимая, чудесная Зайка! Она так его любит, разве она может быть ему неверна? А он, негодяй, наслаждается тут… притом как извращенно: безо всякой эрекции… выраженно немытый… да еще и пукнувши перед этим… Бр-р! Сволочь я, подумал Филипп, нужно гнать ее в шею, эту проходимку… вот сейчас зайдет с водкой, а я… но как она пахнет… нет, я не смогу… кажется, я влипаю в историю…

Дева зашла.

От ее улыбки на душе у Филиппа стало светло; все стали милы — Дева, и Зайка, и все остальные возможные мужчины и женщины. Ставя на тумбочку подносик с водкой и огурцом, Дева наклонила голову чуть ниже, чем требовало действие; тень недоумения мелькнула на ее лице, едва заметно дрогнули ноздри, нахмурился лоб — заметила, подумал Филипп, что я принял душ, и недовольна. Она определила это по запаху. У нее сверхчеловеческое обоняние. Может, она вообще пришелица какая-нибудь? Обычная женщина не смогла бы так… вытворять такие штуки…

Скрывая уже недовольство, она налила из графинчика. Филипп рывком приподнялся, опрокинул в рот стопку и почувствовал себя лучше, смелей, веселей.

— Скажи, — спросил он неожиданно сам для себя, — ты обожаешь гнусные запахи, верно?

Она усмехнулась.

— Вряд ли Вы знаете, что такое по-настоящему гнусный запах.

— Кстати… почему, когда мы наедине, ты со мной на «вы»? Мы же с тобой как бы любовники.

— Вам хочется, чтобы я была на «Ты»?

— Не знаю, — пожал он плечами. — Просто это немного странно… но и вообще все связанное с тобой немного странно.

— С Вашего позволения, — сказала Дева, — я бы называла Вас Господином. А на «Вы» или на «Ты» — мне все равно.

— Тогда давай на «ты», — решил Филипп. — Чтобы было как в «Белом солнце пустыни».

— Как скажешь, Господин.

— Но ты не ответила на мой вопрос насчет запахов.

— Это сложный вопрос, Господин, — сказала она. — Вряд ли у нас так уж много времени на беседу; если коротко, то я люблю все запахи человеческого тела… а особенно Твоего, Господин.

— М-да, — сказал Филипп и все так же неожиданно для себя признался: — Знаешь, а мне и самому нравятся всякие такие гадкие запахи. Но я думал, во-первых, мои собственные могут нравиться только мне, а во-вторых, я стыжусь этого. Никому не говорю, даже Ане.

— Почему же Ты мне сказал? — спросила Дева, глядя на него с лукавой искрой в глазах.

— Сам не знаю… Но я почему-то тебя не стыжусь.

— И правильно делаешь, — сказала она улыбаясь. — А насчет запахов… знаешь, один мой приятель высказал такую мысль. Он считает, что человек просто испорчен цивилизацией. Человек живет в окружении искусственных запахов. В результате понятия сместились. Масса природных запахов сделались как бы плохи. Запах гниения, например.

— В воздухе, — заметил Филипп, подумав, — может быть множество вредных веществ. Сероводород — вреден… Может быть, функция запаха — бить тревогу.

— В таком случае, почему не пахнет угарный газ?

— М-да. — Он задумался. — Но ведь цивилизация породила не только запахи. А что же другие чувства? Скажем, слух?

— Это как раз подтверждает, — сказала она. — Точно так же как есть разные запахи, есть разные звуки. Они могут быть красивые и не очень… могут быть даже страшные… но никого почему-то не воротит от звуков самих по себе.

— Но слишком громкий звук может вызвать боль, тошноту…

— Любой чересчур сильный запах может вызвать такую реакцию. В том числе и приятный. Разве мы говорим о концентрациях, Господин?

— Ты где-то права, — согласился Филипп, — то есть, этот твой приятель… Кстати, насчет концентрации. Я вчера малость перебрал… но хорошо, что есть это… — Он потянулся к графинчику на подносике, и Дева, опережая его, мигом налила еще стопку, и он снова залпом опорожнил ее. Он хлопнул стопкой о подносик и спросил: — А как быть с таким звуком, как царапанье гвоздя по стеклу?

Дева поежилась.

— Это неестественный звук. Есть масса неестественных запахов, которые мне не нравятся.

— Но есть и естественные звуки, сильно действующие на психику… инфразвук, например…

— Неслышимые звуки не в счет, — возразила Дева, покачивая головой. — Что там слышат собаки, дельфины… Если б ухо человека было устроено по-другому, вся наша речь была бы другой… и музыка тоже… Господин, съешь хоть один огурчик, а то вредно этак натощак.

— Давай.

Они помолчали. Он пришел в себя и, хрустя огурцом, прокрутил в голове события прошлые и сегодняшние. Разговор об инфразвуке увел его мысль далеко.

— Скажи, — спросил он, — а ты вообще человек?

Она снова нахмурилась.

— То есть?..

— Ну… ты случайно не пришелец из космоса?

— А-а, — она слегка улыбнулась, — теперь поняла…

— Ты очень необычная.

— Да, — виновато подтвердила она, — дело в том, что я родилась в деревне… и вообще почти всю жизнь там прожила… Наверно, по столичным понятиям я веду себя очень глупо…

— Не морочь мне голову. В каких это деревнях так себя ведут?

Дева усмехнулась глазами.

— Есть такая деревня…

— Интересно, — сказал Филипп. — А как называется?

— Да, собственно, никак, — ответила Дева; — раньше считалась колхозом «Путь Ильича», а как колхоз развалился, так и названия не стало.

Она подумала и добавила:

— В принципе, это вообще не населенный пункт; просто часть волости под названием Великие Починки.

— Волости?

— Ну, поселка…

— Ладно. — Филипп откусил еще огурчика. — Расскажи, однако, хоть что-нибудь о себе. Ты тут… вполне освоилась, как я погляжу… а ведь я ровным счетом ничего о тебе не знаю.

— Я медсестра, — сказала Дева. — Работаю медсестрой, сутки через трое.

— Замечательно, — одобрил Филипп. — Основная работа, да?

— Ага, по трудовой.

— Хм. Не устаешь от такого совмещения?

— Нет, я выносливая.

— М-да.

Он еще похрустел.

— Насколько я понимаю, ты не замужем?

— Правильно.

— Детей нет?

— Нет.

— Ну да, ты же совсем молоденькая.

— Не совсем.

— Не совсем — это сколько?

— Двадцать два уже.

— О да, — сочувственно сказал Филипп. — Я-то думал… А двадцать два — это возраст.

Она хихикнула. Они проболтали еще пару минут — все в том же обыденном тоне, все о такой же малозначащей ерунде. Они ни разу не коснулись друг друга, не сделали чувственного жеста, не допустили в разговоре двусмысленности. Сладкие слова, придыхания и паузы, нежные поцелуи противоречили складывающимся отношениям. И наоборот: она уже не называла его Господином; она явно избегала и «ты», и «вы»… видно, разговор был чересчур прост для этого.

И хорошо. Потому что ни один из них не знал, что за дверью, примерно так же, как Дева накануне, с некоторого момента — к счастью, уже вполне невинного — притаилась Зайка, которая, поднимаясь по лестнице, вдруг услышала доносящиеся из спальни голоса. Потом Дева взяла подносик с опустевшим графинчиком и понесла его на кухню, оставив Филиппа одного. За полминуты до этого, предугадав конец разговора, Зайка отступила от двери, неслышно спустилась по лестнице и улетучилась, исчезла из дома — так же незаметно, как и пришла.

* * *

Они увидели кафедральный собор и поняли, что такое кафедральный собор в Испании. Потом они зашли в этот собор и поняли опять, но больше.

На площади перед собором мальчишки прозаично и самозабвенно играли в футбол.

8

И полюбил царь Есфирь более всех жен, и она приобрела его благоволение и благорасположение более всех девиц; и он возложил царский венец на голову ее и сделал ее царицею на место Астинь.

И сделал царь большой пир для всех князей своих и для служащих при нем, — пир ради Есфири, и сделал льготу областям и роздал дары с царственною щедростью.

Есфирь, II, 17-18

Все укрепления твои подобны смоковнице со спелыми плодами: если тряхнуть их, то они упадут прямо в рот желающего есть.

Наум, III, 12

Какие сеньоры, восторженно думал бывалый бармен, занимаясь ортодоксальным барменским трудом, то есть протиркой коктейльных стаканов, и исподтишка при этом поглядывая в сторону Аны и Вероники. Наверно, француженки: с каким вкусом одеты… Заняться бы с ними… по-французски… Какая грудь у молоденькой! Да и старшенькая хоть куда, ¡

vaya, vaya! Прежде бы он не раздумывал… Подошел бы, поднес каждой по гвоздике, встал бы красиво, как тореро… пригласил бы на вечер… за счет заведения… А вечером — танцы, темнота и огни… они пьяны и веселы, и он ведет их гулять, ведет на пляж, и обнимает их за плечи, сразу обеих, и молоденькая говорит: «¡Je t’aime, Manolito!», и старшенькая говорит: «¡Je t’aime tambien!» И он доказывает им свою любовь… сразу обеим… Сейчас так не будет. Все по-другому сейчас; другая Испания, меньше в ней страсти, и туристки уже не находят здесь столько экзотики, как в прежние дни. Да и он, Манолито, уже не тот, он просто старый; ему не по силам сразу две… с одной бы справиться… ¡Joder!

Две дамы тихо сидели за угловым столиком. Старшенькая была грустна. Какая жалость! Младшенькая была как будто веселей, но только как будто; серьезные проблемы — слишком серьезные для красивых женщин — витали в воздухе за этим столиком и были видны невооруженным глазом Манолито.

— Это продолжается, — сказала Ана, — и имеет под собой основания. Сегодня они… Я не знаю, что делать.

— Что они?

— Они…

Ана извлекла из сумочки платочек и приложила его к переносице, предполагая, что заплачет, но как-то удержалась. Через какое-то время она с удивлением посмотрела на сухой платочек и, убедившись, что слезы нейдут, спрятала его обратно в сумочку.

— Ну что, что они делали? — с жадным любопытством спросила Вероника.

— Они разговаривали.

— Ну и что?

— Они разговаривали в спальне. Я подслушала. Она принесла ему водки. Представляешь? Принесла ему водки в постель!

— Вот это номер, — подняла брови Вероника. — Как это понимать? И ты не выгнала ее сразу же, не устроила скандал?

Ана отрицательно покачала головой.

— Я тебе удивляюсь, — сказала Вероника. — Но постой… Может, он сам попросил? А ты ему не… а ты не замечала за ним такой привычки — водку в постель?

— Какая там привычка, — скривилась Ана. — Просто мы веселились накануне, и он здорово перебрал.

— Ну-у, — разочарованно протянула Вероника. — Как все банально, оказывается… О чем хоть был разговор?

— Да ни о чем. Такой же банальный.

— Так тогда ей еще спасибо за это надо сказать.

— Как же. Разбежалась.

— Ох, Зайка…

Вероника покачала головой.

— Я понимаю, — тоскливо сказала Ана. — Формально нет повода… Но я сердцем чувствую — веришь, нет?

Вероника поскучнела.

— Опять психоаналитическая шиза?

— Ну…

— Прекрати.

— Я стараюсь, — тоскливо моргнули Глазки. — Честное слово.

— Лучше расскажи хорошее.

— Что?

— Историческое. Из сериала.

Ана слабо улыбнулась.

— Давай попробуем, — сказала она, — но тогда…

— «Шеридан»? Это с удовольствием.

— Н-нет, — Ана поколебалась, — сейчас чего-нибудь покрепче бы… Бармен! Джин «Лариос», doble, por favor, y un poquito de tó

nica.

— А мне, — добавила Вероника, — в таком случае бутылочку темного мексиканского пива с орешками.

— Muy bien. — Бармен вышел из-за стойки и, улыбнувшись по очереди обеим, подал требуемое.

Ана закурила.

Рассказ Аны о Цюрихе

— Дошло до меня, о великий султан, — сказала она, — что муж по имени Фил заимел две мечты, одна из которых была хороша, а другая… была тайной. И что в это же самое время я услышала жаркое слово «Испания», и оно меня взволновало… Но вначале был Цюрих — слово странное и смешное, как чириканье воробья. Ну, про Цюрих ты помнишь, должна помнить… Мы смотрели цветные картинки; я тебе рассказала про город, кратко — про то, что я делала в Цюрихе, но совсем не рассказывала, как это, собственно, произошло.

Вышло-то все, можно сказать, случайно. Запускалась серьезная сеть; я хочу сказать, «системы» запускали самоудовлетворительную сеть в солидном банке; был май — прекрасная погода, самое время загорать, а они пахали как черти, старались успеть до отпусков. В конце месяца акт был подписан, и ВИП на радостях учинили отменный банкет. «У нас классификация бемсов по клиентскому типу, — пошутил по этому поводу Вальд Павелецкий, — для компаний — просто компания, а для банков — банкет». Много людей, много выпивки, все были веселы, и я разговорилась с одним из банкиров. Я даже почти знала его: когда-то он читал лекции в нашем институте, правда не у меня; шампанское ударило мне в голову, и я похвасталась своими несостоявшимися успехами по экономике… может быть, я флиртовала слегка… в общем, разговор имел продолжение. Через пару дней он позвонил мне на Киевскую и прямо предложил ехать с ним на банковский симпозиум в Цюрих — делать доклад по теме, близкой к тому, в чем я когда-то была хороша. Я обалдела.

Вероятно, нужно было отказать… но это звучало так заманчиво и, кстати, весьма достойно — банкир умел делать предложения… Я помню этот разговор. После его слов я долго молчала. Просто не знала что сказать. До неприличия долго молчала.

«Алло, алло, — забеспокоился он, — Аня, вы меня слышите?»

«Да, — пролепетала я. — Не знаю… это странно…»

«Странно было, когда вы законсервировали свои мозги, — сказал он слегка насмешливо. — Конечно, жаль, что они все это время не работали… но хотя бы сохранились неплохо… Итак?»

«Можно мне подумать?»

Он недовольно хмыкнул. Ждал, небось… думал, я… а не тут-то было.

«Что ж. Только думать вам осталось меньше недели. — Его голос звучал ровно и сухо, и я подумала, что, может быть, зря фантазирую. — Через неделю нужно представлять материалы для включения в программу — краткий реферат, сведения о докладчике… потом документы на визу и так далее».

«Я позвоню. Скажите мне телефон».

Он продиктовал телефон и попросил:

«Позвоните в любом случае, хорошо? И чем скорее, тем лучше».

Так он меня озадачил, и я, конечно, в тот же день поехала к маме, где хранились мои экономические труды. Я разобрала их, перечитала кое-что, расчувствовалась, вообразила себя на кафедре в Цюрихе. Еще всякое вообразила… Впрочем, всякое — отвергла с негодованием. Я любила Фила и не хотела ему изменять.

Решила — еду.

Выдержала день паузы. Надо признаться, с трудом.

Потом позвонила. Сердце стучало: вдруг что-то сорвется, вдруг что-нибудь изменилось или это он просто так пошутил… Предложение оставалось в силе. Я поговорила с Филом. Разговор вышел значительно проще, чем я думала; он ничего не имел против, был рад за меня, но при всем при том — я видела — его гораздо больше занимали свои проблемы. На следующий день я отвезла в банк то, что требовалось.

Ничего не сорвалось. Кроме…

За несколько дней до вылета Владимир Эдуардович позвонил — его звали Владимир Эдуардович, и он не предлагал мне называть его «Владимир» — и сообщил:

«Аня, вам придется лететь одной. Вышло так, что я не могу — а кого-то другого мы уже не успеем оформить».

Честно тебе скажу, моя реакция — разочарование или как это еще назвать — была сильнее, чем я могла бы себе представить.

«Что-то случилось?»

«Дела, — кратко объяснил он. — Ничего страшного».

«Жаль».

«Надеюсь, что вы искренни… Однако в связи с этим на вас ложится дополнительная нагрузка, так что нам нужно срочно увидеться. Прошу вас приехать ко мне через час».

Через час я была у него, и он подробно объяснил мне, что нужно сделать, с кем встретиться, что сказать и так далее. Потом он устроил мне экзамен, и я сдала его.

«Да-а, — сказал он тогда, — учились бы вы у меня на потоке, я бы вас не отпустил. Что ж. Лучше поздно, чем… Уверен, вы достойно представите наше банковское учреждение».

Он смотрел на меня с довольной ухмылкой, и я увидела, что никуда он не собирался лететь вообще. Все это было — так, проверкой. Мне вдруг стало легко и свободно с ним в его кабинете; я подмигнула ему и засмеялась от удовольствия.

Он достал коньяк и две рюмки из бара.

«На посошок?»

Мы выпили.

«Мне нравится ваш муж, — проговорил он слегка мечтательно. — Бешеный Фил!.. — забавно… Когда-то и я…»

«Откуда вы знаете?» — удивилась я.

«Про Бешеного Фила? Я обязан знать… Неужели вы думаете, что мы доверили бы такие работы кому попало?»

«Да, конечно… Простите, я вас перебила…»

«Нет, что вы… может быть, я просто немного завидую…»

Я не стала уточнять, чему. Но он и сам уже завершил эту неформальную паузу, сделался официальным, проводил меня до дверей. Интересно, думала я, делая эти три шага в его сопровождении, руку — просто пожмет или все-таки поцелует?

Не поцеловал.

Ну, про сам по себе Цюрих ты помнишь — фотографии и прочее; что же касается моей миссии, то это был первый и, наверно, последний в жизни международный симпозиум, на котором мне довелось побывать. Я поняла, что это такое. Никому особенно не нужен был мой доклад, но меня запомнили. Зачем? ну, возможно, чтобы где-нибудь в том же Цюрихе, но на совсем другом форуме, рейтинг банка Владимира Эдуардовича — а с ним и шансы получить крупный кредит — пусть на самую малость, но выросли. Владимир Эдуардович, при всех его прочих достоинствах, оказался хитрым политиканом. Он узнал или рассчитал, кто будет представлять другие русские банки; в основном это был тот еще контингент — ушлые ворюги, которых за версту видать, да жуткие золотозубые тетки из прежней госбанковской системы, еще более жуткие от их фирменных нарядов и косметики; вдобавок ни те, ни другие двух слов связать не могли. На их фоне я была этакий невинный цветочек, что-то свеженькое. Сразу же после доклада ко мне прицепились какие-то аккуратные швейцарские старики, финансисты-пенсионеры; пригласили на обед — я была в тот день страшно голодна, нервничала, курила, до самого доклада кусок в горло не лез; конечно, я согласилась; мы пообедали дорого, медленно, церемонно; за мной ухаживали, мне говорили комплименты; а один из стариков, очень милый, по имени Отто Гласснер, доктор Гласснер, представлял какой-то серьезный фонд по развитию экономической науки, то есть он курировал ход международных программ, финансируемых этим фондом; вот он-то и предложил мне провести годовой — точнее, десятимесячный — цикл лекций и исследований, как он выразился, «в одной из европейских стран».

«Не в Швейцарии?» — уточнила я.

Он слегка замялся и объяснил: можно и в Швейцарии, если это так важно, но тогда только в следующем году… Помнишь такое понятие — «горящая путевка»? У них случилось что-то вроде того: конкретный проект в барселонском институте нуждался в иностранном специалисте; цикл начинался в сентябре, а они еще никого не нашли… да кого бы они уже нашли в конце июня.

«Видите ли, — смущенно пояснил доктор Гласснер, — проект рассчитан на добровольцев, потому что оплачены будут только лекции; на исследования же выделяется сравнительно небольшой грант. Мы рассчитывали на пенсионеров или, наоборот, на честолюбивых выпускников… конечно, я поступаю не вполне корректно, предлагая проект практикующему специалисту, тем более такому компетентному, как вы… но, с другой стороны, новые контакты… новые впечатления… Барселона — прекрасный город. Вы бывали в Испании?»

«Пока нет», — честно призналась я.

Он обрадовался.

«О, такая страна! Вы получили бы замечательные, незабываемые впечатления…»

Спокойно, Зайка, сказала я себе, это мы уже месяц назад проходили. Я задумалась. Старичок лукаво улыбался. Я пожелала ознакомиться с условиями проекта более детально. Не будет ли доктор Гласснер так любезен прислать мне письменные материалы в Москву? Старичок перестал улыбаться. Впрочем, сказала я (чувствуя досаду от своей неопытности и пытаясь отработать назад так, чтобы он этого не заметил), — впрочем, если эти материалы у него с собой здесь, в Цюрихе, я бы постаралась успеть ознакомиться с ними и даже, может быть, дать ответ, однако этот ответ будет в любом случае предварительный… доктор Гласснер понимает, что его предложение для меня несколько неожиданно и я должна, как минимум, обсудить это в своем банке, а также с семьей.

«У вас большая семья?» — спросил доктор Гласснер.

«Нет — муж и сын…»

«Вы могли бы поехать вместе с ними…»

«Что вы. Мой сын учится в школе, а муж — страшно занятый бизнесмен…»

«Ну, каждая семья решает эти вопросы по-своему».

Уж конечно, подумала я, выпускникам или пенсионерам почему бы такие вопросы не решить.

«Что же касается банка, то мы направим туда официальное письмо… Мы приятно удивлены, что из русских финансовых институтов начали приезжать такие специалисты… — Он уже как бы цитировал будущий текст этого дипломатического послания. — Я уверен, что ваш уважаемый банк только выиграет от личного участия в проекте одного из его должностных лиц…»

«О, спасибо, это совсем не обязательно. Обычно я сама решаю свои проблемы».

Отто посмотрел на меня примерно так, как за неделю до того смотрел Владимир Эдуардович. Я на секунду даже забыла, что передо мной старичок лет семидесяти. Приятно, когда так смотрят мужики, кем бы они ни были.

Ну неужели…

неужели они…

…и впрямь до такой степени все одинаковые?

* * *

Они посетили средоточие власти — Алькасар. Трудновато было поверить, что один и тот же народ в одном и том же маленьком городе создал и прихотливый, воздушный, кружевной кафедраль, и суровый, аскетически рубленый параллелепипед Алькасара.

Внутри здания, среди прочего, обнаружился стенд с душераздирающей историей, изложенной на многих языках (в том числе и на русском, благодаря чему ее удалось понять — ведь никто из них по-испански тогда не говорил). Сына коменданта-франкиста захватили республиканцы. Угрожая его убить, они потребовали впустить их в Алькасар, на что комендант, ставя долг перед родиной выше отцовского чувства, ответил гордым отказом.

Судьба сына не сообщалась.

* * *

Менструация кончилась быстро. Что значит настроиться! Обычно у меня три дня. Но я очень-очень хотела, и вот — за один день все почти сухо. Осталась ерунда какая-то, она не помешает нам делать то, что мы хотим.

Признаюсь тебе: когда я трахалась с мужиками, мне ужасно нравилось делать это в последний день менструации — когда уже не хлещет, но еще не прошло. Писька вся такая чувствительная, так тонко настроена. Правда, партнер должен быть понимающий. Не грубый. От грубого просто боль, никакого кайфа. Зато от нежного!

Да впрочем, большинство грубых не любят, когда кровь. Им противно. Это уж совсем зверюгам все равно, но от таких меня Бог миловал. По-настоящему понимающих мужчин легкий запах менструальной крови возбуждает, это факт. Многие любят пососать. Я не возражаю.

Кстати: мы с тобой ни разу не обсуждали моих бывших любовников. Ты не ревнуешь к ним? Что бы ты сказал, если бы у меня сейчас с кем-то что-то было? Ты бы расстроился — или, наоборот, стал бы расспрашивать, как дела?

SEND

А как ты думаешь?

SEND

Думаю, расстроился бы.

Я чувствую по твоему тону.

SEND

Как это?

SEND

Ну, как… Если бы ты действительно не расстроился, то обязательно пофилософствовал бы на эту тему. Во всяком случае, не был бы так лаконичен. Да что там лаконичен — попросту сух.

Кроме того, ты до сих пор обращался ко мне на «ты» только когда кончаешь.

SEND

Вы наблюдательны. Ведь я и сам не заметил, как допустил фамильярность. Короткая фраза была почему-то неуместна на «Вы». Возможно, это потому, что короткие фразы я подсознательно ассоциирую с указанными Вами моментами.

Однако, сегодняшний сеанс мог бы покончить с монополией оргазма на короткие фразы. Почему бы и нет? Почему я должен быть так уж обязательно многословен? Я не хочу быть каким-нибудь обязательно. Таким образом, с Вашим первым доводом я бы не согласился. Да и сейчас я, как видите, уже вовсе не лаконичен и не сух.

Теперь по существу. Все зависит от того, чья Вы, когда мы обсуждаем Ваши дела. Если Вы продолжаете принадлежать недавнему партнеру, а я для Вас — что-то вроде подружки, с которой Вам (Вам самой, это важно!) приятно вновь пережить (а попросту, помусолить) счастливые мгновения, и все назначение которой — поддакивать, завидовать и восторгаться, то — спасибо, я бы на самом деле этого не хотел. Обратно, если во время нашей связи Вы — моя, если Вы предлагаете мне разделить с Вами Ваши воспоминания, если Вашей целью является наш совместный оргазм (неважно, одновременный или нет — важно, что совместный!), — в этом случае я не вижу никакого отличия обсуждаемой темы от любой другой.

Я уже писал Вам, что наша связь предельно интимна. Для нас нет невозможных тем.

SEND

Пытаюсь понять и не могу. Может, ты для меня слишком умный? Как отличить один твой пример от другого? Ведь сказать можно все что угодно. Даже искренне убедить себя в этом. Если я обсуждаю с тобой как с подружкой, но пишу — «ах, ах, я вся твоя», — кто из нас определит, чья я — твоя или его?

Я представила себе, что описываю тебе этого воображаемого партнера. Например, его член. Мне приятно это воспоминание. Кстати, может быть и наоборот (ты не рассмотрел этот случай) — но тогда я уж явно твоя, поэтому предположим, что приятно. Но как же я могу быть его? Пишу-то я тебе! Значит, делюсь. Буду счастлива, если вместе кончим.

И почему ты так презрительно пишешь о подружке? Подружки, мой милый, тоже бывают всякие. Сам же признаешь, что подружка твоей жены более близка ей, чем ты. Но, в таком случае, откуда тебе знать, насколько глубока их близость? А может, они почище нас с тобой!

Нет, дружок, на сей раз твои рассуждения просто смехотворны, а вернее всего ты просто написал совсем не то, что думаешь. Ты именно ревнуешь, а я тебя дразню, вот что сейчас происходит. Я еще ни разу не дразнила тебя, даже не думала, что это возможно. Боже, как я люблю тебя, дурачок!

SEND

Ты хочешь, чтобы я ревновал?

SEND

Не только ревнуешь, но и злишься. Опять на «ты» — кстати, почему бы тебе не перейти со мной на «ты» полностью?

Ну, а что касается твоего вопроса… Конечно, я, как и любая женщина, не прочь, чтобы меня немножко поревновали.

SEND

Я не злюсь. Насчет «ты» или «Вы» — я уже понял, в чем дело. Это просто стилевой атрибут; зачем мне переходить полностью на «ты», если язык предоставляет возможность выбора? Разве «Ваша пизда» не звучит несравненно более волнующе, чем «твоя»? Да Вы и сами это понимаете, дорогая; не старайтесь казаться проще, чем Вы есть. Я думаю, Вы сейчас просто в игривом настроении. Раз так… собственно, почему бы и нет… Выбирайте: я могу подурачиться вместе с Вами, а могу и остаться элегически настроенным сухарем. Вам хочется, чтобы я Вас немножко поревновал? Считайте, что Ваше желание выполнено.

SEND

Давно бы так. Только почему я должна выбирать по своему вкусу? Я не хочу, чтобы ты играл какую-то роль. Я люблю тебя таким, какой ты есть, милый. Я ужасно дорожу тобой — именно таким, какой ты есть. До сих пор ты не играл со мной, вот и не надо.

SEND

ОК. Так что насчет любовников?

SEND

Каких любовников?

SEND

Я имею в виду, не прошлых. Мне почему-то кажется, что Вы имеете сейчас любовников, но все еще стесняетесь или боитесь в этом признаться.

SEND

Ты меня в краску вогнал.

SEND

Если не хотите отвечать, мы можем оставить эту тему. Вернемся к вопросам кровотечения, они не менее интересны.

SEND

Фу, какой ты. Мы ругаемся, да?

SEND

Есть немножко. Скажем так — пикируемся.

SEND

Может, хватит нам на сегодня?

SEND

Без секса? Без сладкого примирения? Как это, дорогая? Если бы вчера, это я еще понял бы — хоть какая-то уважительная причина… ;-)

Нет, я так не играю. :-(

SEND

Ага! Испугался! Слушай же, мой любимый: я давно уже возбуждаю себя своими красивыми пальчиками, то одним, то другим, но не сильно, по чуть-чуть, иначе, как ты знаешь, я не смогла бы вести с тобой этот захватывающий диалог. И пальчики мои уже давно покраснели от крови. И клавиши тоже окрасились — ты представляешь это? Я вдыхаю запах своих пальчиков. Ну что, тебе это нравится? Ты хочешь меня?

SEND

Таким слогом, должно быть, говорят телефонные девочки.

SEND

Тебе это нравится?

SEND

Да.

SEND

Ты хочешь меня?

SEND

Я хочу тебя.

SEND

Я твоя.

SEND

Раздвинь свои ноги. Сейчас я выебу тебя. Я засунул в тебя свой член и ебу тебя, ебу. Повтори. Напиши: «ты ебешь меня». Напиши, хорошо ли тебе.

SEND

Ты… я не могу — боюсь, кончу. Но мне хорошо.

SEND

Когда мой член выдвигается наружу из окружения русых волос, я вижу, как он все больше окрашивается красным И эти движения все чаще. Чувствую, это будет короткий акт.

Давай кончим вместе.

SEND

Давай. Я беру твой красный

SEND

Оооооооооооооооооооооооооооо

SEND

Удивительный акт. Позже расскажу, почему. Не пиши больше сегодня. Я люблю тебя. Я засыпаю.

SEND

* * *

Беспомощно стрельнув в Веронику при вопросе об одинаковых мужиках, Глазки опустились, и крупные слезы закапали из них на темно-вишневое дерево столь внезапно и быстро, что платочек даже не успел появиться из сумочки.

— Зайка, — в сердцах бросила Вероника, — ну что же это такое? А ну перестань! Ты что себе позволяешь?

Но слезы Зайкины полили, как дождь из облака, которое долго собиралось и в результате стало совсем большим. Платочек, нашедший наконец применение, промок насквозь за считанные секунды, и даже уровень почти допитой влаги в стакане, расположенном внутри створа слез, понемногу снова стал повышаться.

— Пошли, — сказала Вероника и положила купюру на стол.

Она встала. Ана встала тоже, уткнулась в плечо Веронике, и так, вместе, полубоком, как сиамские близнецы, они и выбрались из гостеприимного бара.

— Поедем к тебе, — решила Вероника. — Тебе нужно успокоиться. И обсохнуть. Я уложу тебя, напою чем-нибудь горячим и чем-нибудь крепеньким.

Они потащились вначале по закрытой для транспорта, вымощенной желтыми плитками улице Кастаньос, потом, размахивая руками перед каждой полупустой машиной — по оживленной Рамбле, потом — слезы Зайки орошали пространство вокруг — между жалобно пищащими светофорами поперек еще более оживленной Майсоннаве, и только свернув мимо Центрального Рынка на улицу Кальдерон-де-ла-Барка, Вероника выловила такси, да и то в обратную сторону.

— Пинтор, — сказала Вероника таксисту.

— Который? Их, знаете ли, несколько.

— Мурильо. Да поживей, а то машина заржавеет.

— Si, señora.

Таксист развернулся и, не считаясь с правилами, поехал кратчайшей дорогой, то есть навстречу одностороннему движению улицы Кальдерон.

— Как это вы? — удивилась Вероника.

— Сеньора плачет, — лаконично объяснил таксист.

— Что-о?

Анютины Глазки от изумления округлились и моментально высохли.

— Извините, — сказал таксист и развернулся опять, — сеньора больше не плачет.

Он обогнул рынок и довез их до дома по правилам.

— Ваше сочувствие, — заметила Вероника, — обошлось нам в лишние пятьдесят песет расходу.

— Сеньора, — с достоинством возразил таксист, — вы неправы: сочувствие бесценно. Кроме того, я рисковал разбиться вдребезги.

— Ну, что ж, — прокомментировала Вероника, когда он уехал, — хотя бы ты наконец перестала плакать.

В подъезде Ана попросила:

— Не включай свет.

В тусклом отблеске уличных фонарей, проникающем сквозь стеклянные двери, она подошла к зеркалу и внимательно осмотрела свое распухшее от слез лицо.

— Ужас. Пошли.

Они молча поднялись на этаж и зашли в ее большую, пустоватую квартиру. Они обе были в подавленном состоянии. Им обеим хотелось что-то уничтожить, в крайнем случае — сотворить.

— Мне тяжело, — сказала Ана.

— Я обещала жалеть тебя.

— Жалей.

— Подожди, дай хоть кофе сделаю…

— Нет.

— Боже мой! — горестно воскликнула Вероника. — Опять начинается, что ли? Ну точно.

Ана снова заплакала — как кукла, сразу вдрызг, безо всякой предварительной подготовки.

— Зайка, Зайка же, — захлопотала Вероника вокруг нее, — ты не заболела? Зайка, по-моему, у тебя жар… пойдем, милая, я тебя сейчас приласкаю, приголублю, согрею… все-таки, кофе дашь поставить?..

— Потом.

— Зайка, может быть, ванну горяченькую?

— Потом.

— Зайка…

Вероника притащила Ану в спальню, усадила на кровать, с лязгом опустила тяжелую заоконную штору.

— Давай разденемся, — сказала она ей, как маленькой. — Это очень легко, Зайка: давай расстегнем эти пуговки… еще одну… а теперь продень ручку сюда… Молодец! А эту ручку сюда… а поясочек мы сделаем вот так… Ай да Зайка… Зайка у нас умничка…

Ана закрыла глаза.

— А теперь мы Зайку уложим, — приговаривала Вероника, откинув легкое покрывало и одну из лежащих под ней тонких простынок, — мы Зайку укроем… мы Зайку…

Она воздела покрывало над уложенной полураздетой Зайкой… но помедлила его опускать, залюбовавшись смуглым телом подруги. Взгляд ее упал на нежный Зайкин животик, мягкий, кругленький, покрытый едва заметным пушком, и сердце ее защемило от любви и жалости, и ниже сердца что-то сладко опустилось, и ноги внезапно ослабели так, что она просто вынуждена была опуститься, найти опору, присесть рядом с Зайкой на краю белоснежной постели.

— Давит, — вдруг прошептала Зайка.

Что давит, хотела спросить Вероника, и тут же поняла: ну конечно… этот тонкий кружевной аксессуар… как она сама не догадалась, его тоже… Она осторожно завела ладонь под Зайкино плечо, бархатное, прохладное… вобрала в нее маленькую лопатку, отделившуюся от спины скрытым от взора барельефом… легко скользнула под рванувшийся кверху свод позвоночника… вот он, маленький галантерейный секрет, и еле слышный щелчок, извлеченный двумя пальцами.

Другая рука — ее ли это рука, Вероники? — медленно сдвинула кружева вверх, и восхитительная розетка нежнейшего пурпура явилась взору, потемнела, обидчиво припухла на глазах и стала похожей на крошечную шляпу; и вслед за ней вторая такая же. Вероника не могла больше сдерживаться. Ее рот — большой, чувственный рот, созданный для наслаждений — раскрылся, издал стон тихого восторга и заключил в себя одну из двух крошечных шляп, в то время как освободившаяся рука завладела другой, окружив ее чарующими, волнообразными движениями пальцев.

О Боже, подумала Вероника, как чудесно; и как будет горько, если она не примет меня… а это, увы, так возможно… сейчас они обе растеряны, они замерли от неожиданности, но ведь он пройдет, этот первый момент… Мне не будет стыдно перед собой, нет; нужно смотреть правде в лицо — я, может быть, и гнала от себя заманчивые мечты в силу лицемерия и боязни, однако на самом деле всегда хотела этого. Но она?! У нее другие заботы. Она обожает мужа; она плакала, она вбила себе в голову много всего; и она сейчас еще в трансе, еще не опомнилась… но опомнится через секунду — и что тогда?

Я люблю ее. Я не вынесу ее тактичного упрека. Нет, я обращу все в шутку; как это ни больно и ни позорно, я рассмеюсь, найду в себе силы рассмеяться, сделаю вид, что таким образом решила ее растормошить, подзадорить… я не знаю, поверит она или нет, но я сделаю это прямо сейчас, не дожидаясь тактичного упрека, тогда его и вовсе не будет. А может быть, в этом случае она задумается после, на досуге; припомнит необычное ощущение, в шутку доставленное ей ее верной младшей подружкой, и… как знать? вдруг захочет повторить эту шутку еще разок… а потом и еще… и настанет момент, когда это перестанет быть шуткой… Да! надо именно так! я теперь знаю, как нужно стремиться к этому! Вот сейчас… еще чуть-чуть… сейчас я выпущу это чудо изо рта и рассмеюсь… только, Боже, молю тебя, сделай так, чтобы мой смех не прозвучал по-идиотски…

Ана подняла руки и вцепилась Веронике в волосы. Она нащупала ее уши и сжала их своими маленькими кистями, причинив подруге сладкую, исполненную нового смысла боль. Невероятно… Она прижала ее голову к своей груди. Движение пальцев Аны вдоль ушных раковин Вероники наполнили ее слух громовым чудным шорохом, сквозь который прорвался ласковый, долгожданный стон.

О, счастье! Слезы брызнули из глаз Вероники. Она вырвалась из громкого плена Зайкиных пальчиков и, как сумасшедшая, набросилась всеми органами чувств на желанное тело, торопливо и всюду вкушая от его дотоле запретных плодов, спускаясь от мягкого живота к изящным тонким ступням, а потом поднимаясь снова, нетерпеливо сорвав последний кружевной аксессуар и застолбив поцелуем освобожденные из-под него сокровища; поднимаясь еще выше и отмечая языком грядущие маршруты по плечу и шее, до ушной раковины, до мочки, на которую она с вожделением смотрела столько раз, маленькой мочки, перехваченной трогательными складочками — крохотными подобиями перетяжек, какие бывают на ножках у пухленьких грудных детей.

И, пробегая так по открываемому миру в восторге от своих будущих радостей, она одновременно ощущала — скорее даже постигала умом, потому что сердцу не дано вместить столько всего одновременно, — постигала иной восторг, рождающийся рядом с тем, первым… восторг ответной ласки маленьких рук, ласки иной — не такой, как у нее, не такой неистовой и безоглядно жадной, но мягкой, медленной, вдумчиво-тягучей, томительной. И она уже видела, что и здесь, как в любом другом отношении, нечего ей равняться с ее идеалом, ее возлюбленной старшей подругой, чья мягкая ласка была сильней ее бурных объятий, побеждала шутя, легко вытесняла из души восторг познания, заставляя ее, Веронику, замирать в блаженстве под каждым встречным движением, изгибаться вслед каждому удаляемому предмету одежды, стонать от непередаваемого, вздрагивать и метаться от каждого простого прикосновения и впиваться зубами в подушку от краткого ужаса паузы.

А потом, когда этот первый, пробный обмен завершился, когда был установлен начальный регламент и протокол, они долго лежали обнявшись, лишенные контактных токов, лишенные всего отдельного, безличные и неразделимые, как две тихие водяные струи, самодостаточные, обособленные от остального мира — две половинки единого, прекрасного, эфемерного существа, слившиеся линией губ, с синхронным биением сердца, со встречным вдохом и выдохом, с одинаковым, будто отраженным в невидимом зеркале движением языков, медленно проверяющих изнутри герметичность пленительного соединения.

И когда половинки распались, это произошло лишь на чисто физическом уровне. Связь, установившаяся между ними, существовала на иной, более высокой ступени бытия, нежели прикосновение и слово. Что это, анализировала Вероника — чтение мыслей? Нет; мы и раньше читали мысли друг дружки в какой-то степени; и это не стало острее. Чтение чувств? Да… теплее… но не чтение, слово не то, скорее — ощущение чувств возлюбленной, разделение чувств… объединение… да! объединение чувств, вот что это такое: мы теперь словно накрыты одним общим куполом; я чувствую ее, как себя, и она меня — я уверена — тоже. Жаль, что это не выйдет на расстоянии, наверняка не выйдет; наши тонкие чувства — не телефонный звонок; но когда мы вдвоем… всякий раз, когда будем вдвоем… если будем вдвоем…

— Зайка, — тревожно спросила она, испугавшись внезапной мысли, — ведь правда, это не каприз? Ведь это навсегда, правда?

Ана тихо, мелодично рассмеялась.

— Ника…

— Да? Да?

— Мне было так плохо… а стало так хорошо…

И она погладила Веронику по волосам и по шее. А Вероника со страстью схватила ее маленькую руку и стала самозабвенно покрывать ее жаркими, благодарными поцелуями. Делая это, она почувствовала вторую маленькую руку между своими бедрами; она изогнулась, умоляя ее быстрей приблизиться к сокровенному месту, раскрыть его, забраться в него… так, именно так… да! Тонкие пальчики мягко раздвинули собой влажную, жаркую, нервно пульсирующую плоть, юрко скользнули в мускулистое, скользкое, трубчатое… уперлись во внутреннее и упругое… и Вероника громко застонала, почувствовав, что там, в глубине, горячо брызнуло так, как никогда прежде не бывало в ее не такой уже и коротенькой жизни.

Только опомнившись от этого нового потрясения, она вдруг заметила, что расцелованной ручки уже нет близ ее губ, заметалась глазами в поисках — и нашла… занятой хотя и тоже губами, но другими, которыми — о позор! — полагалось бы заниматься ей, Веронике. Осуждая себя, она поспешила исправить ошибку. Обе ее руки устремилась туда, и губы и язык вслед за ними; но маленькая рука все равно не уходила, неустанно продолжала свои труды, показывая Веронике дорожки и способы… и наконец здесь это свершилось тоже. И опять они лежали, не в силах пошевелиться, и опять были одним существом, с одним ощущением и одним биологическим ритмом, только линий сомкнутых губ теперь было две — так они познавали друг друга.

— Вот теперь делай кофе, — сказала Ана. — Мы заслужили, не правда ли?

— Да, — сказала Вероника. — Да.

У нее больше не было слов. Слова были и не нужны; она соскочила с постели и вылетела в коридор легко, как птичка; однако, осененная новой счастливой мыслью, вдруг развернулась в коридоре и снова очутилась в спальне, прижалась к Ане на секунду, поцеловала мизинчик на изящной ноге и спросила:

— Ты успокоилась?

Ана с улыбкой кивнула.

— Нет, — потребовала Вероника, — скажи вслух.

— Я успокоилась.

— Не будешь больше?

— Не буду.

— Обещаешь? Обе…

Ана сладко потянулась, неожиданно схватила Веронику за голову и лихим, звонким, вкусным поцелуем залепила ей рот.

— М-м-м…

— Поняла? Быстро кофе, а не то…

— Поняла… Но ты любишь меня?

— Я тебя… я!.. тебя!..

— А-а-а!

Вероника вырвалась и, громко смеясь, убежала.

* * *

— Смотрите, — показала Сашенька куда-то вверх.

Они задрали головы. Высоко в небе над ними проплывал одинокий воздушный шар. Бока его были разноцветны и веселы; он вовсе не гармонировал с низлежащим городом. Он гармонировал только с окружающим его небом.

Он медленно плыл над кружевными башнями кафедраля и над кубом Алькасара, соединяя эти немыслимо разные вещи в одно — песочно-желтое, наземное, твердое, — а сам он был из мира мягкого и невесомого, из эфемерного мира эллиптических метаморфоз. Он как бы беззлобно посмеивался над всем, что ниже неба. Вся Испания — знойная, пахучая, пронзительная — на мгновение сделалась провинциальной, грязноватой, смешной. Филипп ощутил неприязнь к шару.

— Тебе нравится? — спросил он у Аны.

— Он красив, — сказала она. — Но он какой-то ненастоящий, и… и… и он где угодно, а это — только здесь.

— А мне нравится, — упрямо сказала Саша.

9

Пробудитесь, пьяницы, и плачьте и рыдайте, все пьющие вино, о виноградном соке, ибо он отнят от уст ваших!

Ибо пришел на землю Мою народ сильный и бесчисленный; зубы у него — зубы львиные, и челюсти у него — как у львицы.

Иоиль, I, 5-6

Она пала на лице свое и поклонилась до земли и сказала ему: чем снискала я в глазах твоих милость, что ты принимаешь меня, хотя я и чужеземка?

Руфь, II, 11

— Они опаздывают, — сказал Вальд, посмотрев на часы. — Специально? Психологический фон?

— Не комплексуй. Это же обед, кроме всего прочего. Подождем минут десять, а потом сделаем заказ.

— Нет, это позиция.

— Позиция?..

Слово почему-то вызвало у Филиппа озорные ассоциации, и он сам неожиданно для себя расхохотался.

— Ты что? — удивился Вальд.

— Да так. Похоже, у меня роман.

— С этой?.. С домработницей?

— Ну. Странный роман. Нестандартный.

Вальд помолчал.

— Вижу, тебе хочется рассказать. А мне — послушать.

— Наверно…

— А посмотреть чуть дальше — и тебе не хочется рассказывать, и мне не хочется слушать…

— Ты прав. Мы состарились.

— Нет. Состаримся — опять захочется. Просто — не настолько молоды. Взвешиваем все, как обернется… Аптекари. Тоскливо становится, когда подумаю, что вся оставшаяся жизнь так и будет сплошным взвешиванием.

— Ну, — усмехнулся Филипп, — сегодня утром я как-то обошелся без этого.

Сказал — и сразу же пожалел, что сказал. Прозвучало интригующе, а было враньем по сути. Украдкой, стремительно бросился в душ; всяко раздумывал про Зайку в ожидании водочки — стал бы он так себя вести семнадцати лет от роду? Небось валялся бы неподвижно, блаженно улыбаясь, глядя в никуда, до отказа наполненный небывалыми ощущениями и занятый единственно скольжением сквозь все новые проекции этих ощущений. А теперь? Взвешивание. Все то же взвешивание… Вальд прав — мы не молоды. И все-таки Дева хороша… Найти бы пару фраз, чтобы закруглить эту небольшую неловкость… да вот беда — и сказать-то нечего…

— Господа?

Рядом со столиком стояли двое — мужчина и женщина, и Филипп со Вальдом встали, как в кино про приличное общество. Мужчина был моложав, статен и гладок лицом, напоминая преуспевающего бизнесмена из известной рекламы «проезжаешь по Крымскому мосту…». Его спутница, наоборот, ничем не напоминала приятно-безликую героиню того же ролика, будучи смуглой, вызывающе крашеной брюнеткой с порочными глазами, побрякушками на облегающем фигуру темном трико и явным позывом в позе и движении. Классической блядью, короче.

— Эскуратов, — представился бизнесмен.

Представились Вальд с Филиппом.

— Очень приятно…

— А это Анжелика, — сообщил Эскуратов. — Она украсит нашу компанию предпринимателей, чтобы было повеселей. Все же суббота, а?

— Мы рады вам, Анжелика, — проникновенно сказал Филипп. — Прошу вас, присаживайтесь.

Анжелика улыбнулась в своем стиле. Четверо сели.

— Мы ждем еще кого-то? — осведомился Филипп.

— О да, — с удовольствием сказал Эскуратов, и Филипп понял, что предварительная договоренность подтверждена. — Особенно ждет Анжелика… правда, милочка?

Анжелика посмотрела на Эскуратова и бесстыдно усмехнулась.

Демонстрирует мускулатуру, подумал Филипп. Девочка для того, которого ждут. Гонорар за визит? Заложница?

У него ухудшилось настроение.

— Давайте пока закажем что-нибудь легонькое, — предложил Вальд. — Борис Эдуардович, может быть, покомандуете? Мы здесь редкие гости…

— Да и мы не так чтобы завсегдатаи…

Тем не менее подозвал официанта; не дожидаясь меню, заказал напитки, аперитивы.

За соседний стол шумно опустились двое русских бизнесменов, выложили на скатерть джентльменский набор — сигареты, зажигалки, электронную записную книжку, трубку сотового телефона, авторучку, журнал.

— Знаете, — сказал Филипп и нежно улыбнулся, — у нас в «ВИП-Системах» люди простые и работящие. Я слышал, что по-хорошему всякие деловые разговоры откладывают на кофе. Мы — как? Лично у меня, сколько этих деловых обедов не было, никогда не получалось дождаться кофе за разговорами о еде и о прочем.

— А знаете почему? — спросил Эскуратов.

— Конечно, — сказал Филипп, не дожидаясь, пока тот объяснит. — Просто скучно есть вкусные вещи и при этом не поговорить о делах. Удовольствие неполное. Вы же трудоголик, вы меня понимаете.

— Да, это так, — подтвердил Эскуратов, — я вас понимаю, но причина на самом деле другая.

— ?

— Правило, что вы упомянули, придумали старики. Для них вкусные вещи — жизненная ценность сама по себе. Сложно им за едой думать еще о чем-то.

Филипп ощутил нечто вроде симпатии к Эскуратову.

— А давайте спросим у Анжелики, — предложил он. — Анжелика, вам же частенько приходится бывать на так называемых деловых обедах? Я угадал?

Анжелика опять так же усмехнулась.

— Случается…

Голос у нее оказался низкий, но какой-то менее порочный, чем ожидалось. Не в полном соответствии с внешностью.

— Ну и как обычно бывает? Говорят мужчины о своих делах за едой или дожидаются кофе?

Движение мысли отразилось на лице Анжелики.

— Смотря о каких делах…

— О тех, ради которых устроен деловой обед. Если нет дел — значит, обед не деловой, верно?

— Это да, — согласилась Анжелика.

— Ну так как же? Ждут кофе со своими делами — или нет?

Анжелика задумалась. Трое мужчин с некоторым напряжением ожидали ее ответа, как вердикта о процедуре встречи.

— Если хотят поговорить, говорят за едой.

— Отличный ответ, — похвалил Эскуратов, и в это время подошел официант.

Чтение, обсуждение, советы… Честно говоря, Филипп был не прочь просто пожрать, как бывало в молодые годы. Утром, после… после чего? — секса? свидания? как это назвать? — в общем, после того, что у них было с Девой, стоило ему прийти в себя — потому что это самое, с Девой, не давало ему прийти в себя, пока она была в спальне — он тут же вспомнил про Эстебановы бумажки и схватился за телефон. На другом конце был довольно-таки злющий Вальд, уже получивший бумажки и деликатно воздерживающийся звонить Филиппу домой в субботнее утро, а в результате долго ожидающий звонка. Выдержав эмоции Вальда в течение одной сигареты, Филипп скоренько оделся и скатился по лестнице в тот самый миг, когда в дверь позвонил водитель Миша. В результате сегодня утром Филипп позавтракать не успел.

А на работе тоже было голодно, так как в субботу столовая не работала — заколдованная проблема; в фирме положительно не было человека, способного ее разрешить. Впрочем, до двух часов голод не ощущался, так как внимание было поглощено анализом бумажек, толково в целом подобранных — к двум часам, когда уже был смысл потерпеть до «Славянской», они представляли себе технический подход, да в общем-то и ценовые запросы своих конкурентов. Неясным оставалось, кто все-таки эти конкуренты — предложенные ими решения были самыми что ни на есть банальными — но тем более выходило, что у «ВИП-Систем» сильная позиция и большой резерв для маневра, так что основная мыслительная нагрузка делового обеда выпадала на долю Эскуратова.

— А вот и наш друг, — сказал Эскуратов посреди холодного.

Подошли двое, один из которых сделал другому жест и остался, а другой повернулся и пошел обратно к выходу. Оставшийся был в кожаной куртке. У него была толстая шея и короткая стрижка. У него были маленькие, глубоко запавшие глазки и злое, волевое лицо. Филипп содрогнулся — те были такие же.

Эскуратов стал приподниматься. Человек в кожаной куртке опустил ладонь на его плечо, разрешая сидеть. Он тоже сел — рядышком с Эскуратовым, окинул быстрым взглядом стол, потом сидящих за ним; ненадолго задержал взгляд на Анжелике.

— Ну? — спросил он тусклым голосом, глядя в пространство, безо всяких знакомств и вступлений. — Чего надо?

— Может быть, закусим? — засуетился Эскуратов, впрочем, умело сохраняя видимость радушия и как бы этикета. — Как у нас со временем? Здесь хорошо…

Филипп заметил, что он балансирует между «ты» и «вы».

Кожаный покосился на стол, на Анжелику и, соображая, поковырял пальцем в ухе.

— Нет. Некогда. Говори суть.

Эскуратов колебался. Что-то было не так или не совсем так, как было задумано.

— Э-э, — выдавил он наконец, — Ильич мне сказал, что вы с ним уже как бы обсудили… то есть, что он довел…

— Ну, был разговор. Назначили же стрелку.

— Значит… э-э…

— Он сам в этом не рубит. Сказал, ты объяснишь.

Эскуратов озадаченно смолк. Выручил официант, шустро подскочивший к кожаному.

— Чего желаем-с?

— Исчезни, — буркнул кожаный.

Официант повиновался.

— Ну?

— Вот ребята, — решился наконец Эскуратов и кивнул в сторону Вальда с Филиппом. — Могут сделать нам хорошую систему связи. Корпоративная интеграция, то есть интеграция всего. Это профессионалы.

— Ну.

— Мы уже пытались заказать такое другим. Они подготовили проект. Он нас не устроил.

— Ну.

— Но те пришли не с улицы. Ильич должен был сказать, от кого…

Кожаный довольно хрюкнул.

— Это-то он сказал. А я ему сказал, что проблем не будет.

У нас, — подчеркнул Эскуратов и внезапно, каким-то неуловимым способом, сделался жестким. Может, пожестче кожаного. — А нам надо, чтобы у них проблем не было тоже.

Кожаный с некоторым удивлением покосился на Эскуратова. Потом прищурился, достал сигарету и закурил.

— А вы под кем, ребятки? — ласково спросил он у Филиппа со Вальдом.

Филипп задумался над ответом. Последний раз такой вопрос был задан ему много лет назад, и неправильный ответ на него имел для Филиппа весьма значительные и неблагоприятные последствия.

— Мы ни под кем, — сказал Вальд.

— Так не бывает.

Вальд пожал плечами.

— Значит, бывает…

— Э, погодите, мужики, — вмешался Эскуратов, — вы что-то не о том начали… — Он опять стал как бы суетливым, но Филипп уже видел, что это просто роль, маска. — Нам нужно, — он еще раз подчеркнул «нам», — чтобы у них, — подчеркнул «у них», — не было с нами проблем. Их проблемы с другими — это не наше дело.

Кожаный задумался.

Двое русских бизнесменов, собрав многочисленные принадлежности, поднялись из-за соседнего стола и неторопливо направились в сторону выхода, проходя прямо за спинами кожаного и Эскуратова. Один из них, молодой и симпатичный, неожиданно задержался, остановил взгляд на Анжелике и, глядя прямо ей в глаза, откровенно улыбнулся и кончиком языка облизал губы. Кожаный медленно поднял голову и без выражения посмотрел на молодого человека, и Филипп заметил, как в тот же момент старший из проходивших слегка задел кожаного — чем именно, трудно было рассмотреть; может быть, рукавом, а может, дипломатом. Молодой человек медленно поднял руку и коснулся губ двумя пальцами, как бы посылая воздушный поцелуй Анжелике. Блеснуло обручальное кольцо. Взгляд кожаного стал тяжелым и серьезным. Анжелика едва заметно улыбнулась и отвела глаза. Молодой человек слегка поклонился и заспешил за своим старшим товарищем.

Кожаный сглотнул и опустил голову. Его глаза внезапно выкатились и остекленели, взгляд потерял всякий смысл; он страшно побледнел и замер — так замирает пронзенный шпагой, упавший на колени бык, прежде чем опрокинуться на песок жалкой, безжизненной тушей.

«Сейчас он умрет, — с ужасом подумал Филипп. — Его задели; я не видел, я ничего не видел». Кожаный вздрогнул и уронил сигарету; крупные капли пота покрыли его лоб, лицо исказилось страданием. Он захрипел и схватился рукой за горло.

Официант подскочил, подобрал сигарету, склонился над кожаным в выжидательной позе. Коллеги его притихли, замедлились, зорко следили издалека, стараясь не пропустить момент, когда нужно вмешаться. Анжелика продолжала смотреть вбок, происходящее ее не касалось. Эскуратов, в тревоге, растеряв показное спокойствие, подносил к губам кожаного стакан воды, пытался напоить. Кожаный вяло отстранился от стакана, с трудом проник рукой к себе под куртку, шарил там, покачиваясь, наконец что-то достал, развернул, трясущейся рукой запихнул себе в рот и тогда уже схватил стакан, выпил жадно, буквально влил в себя его одним приемом.

Кажется, обошлось. Кожаный дышал тяжело, был по-прежнему бледен, но глазки его снова спрятались вглубь, а взгляд стал осмысленным. Анжелика посмотрела на него и ободряюще улыбнулась. Официант исчез. На периферии зала опять возникло движение.

— Бывает, — сочувственно сказал Эскуратов.

Кожаный покосился на него с плохо скрываемой злобой. Однако Эскуратов уже полностью овладел собой. Он будто и не заметил злобного взгляда; смотрел на кожаного заботливо, улыбался ободряюще, почти как Анжелика.

Молчание сделалось невыносимым.

— Ладно, — буркнул кожаный. — Выкрутил.

— Мы договорились? — спросил Эскуратов.

— Да.

— Отлично. Очень рад… Может, хотя бы сейчас закусим? По чуть-чуть, может быть?

— Сказал же, некогда, — тоскливо отмахнулся кожаный, вытер лоб салфеткой и с усилием встал.

Обошел круглый стол и наклонился, прижал скатерть лапищами, разместил рядышком с головами Вальда и Филиппа свою стриженую голову, все еще бледную, похожую на череп, просверлил глазками их обоих одновременно — сделал все так, что у Филиппа поджилки затряслись.

— А вы, умники, смотрите: если что-нибудь к ним подцепите… не рядом с ними — это ваше дело — а к ним, вы поняли? К ихнему узлу… или хотя бы к той кишке, за которую они заплатят…

Филипп и Вальд тревожно переглянулись.

— Например?.. — нервно осведомился Филипп.

Кожаный улыбнулся улыбкой черепа.

— Ну, там… банкоматик с первого этажа… интернатишко для населения… понятно, да? — Улыбка его пропала. — Чего молчите? Вы поняли?

— Как же не понять, — негромко сказал Вальд, довольно-таки хладнокровно глядя в пространство. — Захочется им, чтоб подцепили — наверное, нас известят?

Он перевел взгляд на Эскуратова.

Тот дружелюбно фыркнул, красиво руками развел — да что вы, ребята, говорил жест, разве здесь могут быть проблемы…

— О’кей, — ухмыльнулся кожаный, — живите…

Он выпрямился.

Анжелика встала и томно произнесла:

— До свидания, мальчики…

Как в кино, встали все остальные. Двое пошли к выходу — кожаный и Анжелика за ним.

— Уф! — облегченно сказал Эскуратов.

Трое посмотрели друг на друга и рассмеялись — нервно, негромко, так, что уходящие уже не могли их услышать. Сладким, заслуженным призом были десять секунд этого общего смеха, когда они — предприниматели — ощущали себя единым целым против враждебной им стихии насилия, страха и хаоса.

— Вот и ладно, — сказал Эскуратов, отсмеявшись и тоже вытерев лоб, вспотевший от всего происшедшего. — Это надо отметить… По чуть-чуть, а? Официант! За начало переговоров.

— Переговоров по существу, — не удержался Вальд.

— О, да. Не дожидаясь никакого кофе.

* * *

Выбросив из головы нелепый, ярмарочный воздушный шар, отогнав его от себя, как назойливую муху, Филипп опять потащил своих дам в переплетение узких переулочков. Они походили туда-сюда и остановились перед маленькой церковью, какой-то уже по счету.

— Смотри, — сказала Зайка, — Санто-Томе.

— «Похороны графа Оргаса», — отозвался он.

— Зайдем?

— Конечно.

Вход в церковь стоил по триста песет с каждого — вообще-то дороговато за одну-единственную картину… но зато за какую!.. Здесь, в отличие от остального Толедо, было много людей; они толпились рядами, ожидая своей очереди приблизиться; и, хотя время стояния перед шедевром не было специально ограничено, простое приличие не позволяло слишком долго занимать там кусок довольно-таки неширокого пространства. А ему хотелось стоять еще и еще, чтобы в охотку рассмотреть эти загадочные, значительные узкие лица, и небесный сонм, и самого графа, ставшего поводом для столь большого собрания — все то, что он много раз видел в альбомах и что, конечно же, совсем по-другому виделось в подлиннике. «Вообще-то в Эль Греко не так уж и много испанского духа, — негромко сказал кто-то рядом по-русски. — Скажем так, не во всем. Грек есть грек… Но это — очень, очень испанское». Филипп опомнился; он понял слова, но смысл — вряд ли; он поискал глазами говорящего, но не нашел; зато увидел Зайку и Сашеньку, которые стояли позади людей и, заметив, что он наконец оглянулся, замахали руками, чтобы привлечь его внимание.

Поздним вечером они выехали из Толедо в южном направлении. Где-нибудь неподалеку от города они собирались найти ночлег, с тем, чтобы на следующий день пересечь —

Кастилию-Ла-Манча, затем пересечь —

Андалусию, и затем остановить стопы на берегу —

Средиземного моря.

* * *

Вечер пришел незаметно, сопровождаемый сладкой усталостью. Вечер застал их вдвоем. Они лежали в постели, и Ана ласково гладила завитки волос на слегка выпуклом лобке Вероники.

— Сколько же в нас всего, — мечтательно сказала Вероника. — Страшно подумать, сколько возможностей люди упускают. Ведь нам посчастливилось, правда? Мы могли никогда об этом не узнать.

— И очень даже просто, — подтвердила Ана.

— Нет, серьезно. Я чувствую, на тебя это подействовало гораздо меньше, чем на меня.

Ана пожала плечами.

— Может, ты просто занималась этим раньше? — спросила Вероника с внезапным подозрением.

— «Занималась этим», — презрительно передразнила Ана. — Ну и выраженьица ты подбираешь.

— А все-таки?

Ана хихикнула. У нее проявилась способность критиковать Веронику, не снимая ласковой руки с ее лобка.

— Тебе важно знать, занималась ли я этим раньше?..

— Вообще-то… хотелось бы.

— А как бы ты предпочла — чтобы занималась или нет? Наверно, тебе хочется, чтобы сегодняшнее, с тобой, было уникальным опытом во всей моей жизни?

— Да, — призналась Вероника.

— Наверно, это сорт ревности.

— Наверно…

— Но завтра я буду спать с Филом. К нему — тоже?

— К нему — нет. Наверно, это только к женщинам.

— Ага, — отметила Ана. — Не только к прошлым небось. К будущим тоже, а?

— Да.

— Ну, а я, — спросила Ана, — как ты думаешь, я должна интересоваться, было ли это с кем-нибудь у тебя?

Ее будто забавлял этот сорт исследования.

— Не знаю, — хмуро сказала Вероника. — Я очень просто устроена. Я люблю тебя, вот и все. И всегда хотела этого, хоть и не всегда себе в этом признавалась. И сейчас я более счастлива, чем когда-либо. А еще — надеюсь, что это будет взаимно и долго.

— Ты формулируешь, как мужчина, — задумчиво сказала Ана. — Если мыслить по аналогии, ты не должна ожидать от меня встречного интереса к своему лесбийскому прошлому.

— А его и не было, — сообщила Вероника с легкой обидой. — Это для меня не сексуальная ориентация, а просто любовь к тебе, к одной-единственной на всем белом свете.

— Это хорошо, — сказала Ана и поцеловала то место, которое продолжала поглаживать. — Приятно быть для кого-то одной-единственной на всем белом свете. Но я не хочу отвечать на твой вопрос.

Вероника изумилась.

— Секрет? Между нами?

— Ника, — попросила Ана, — сними этот вопрос. Нет никакого секрета. Просто очередной долгий разговор, и я не хочу сейчас.

— Хочешь, чтобы я мучилась ревностью.

— А ты хочешь, чтоб я тебе наврала, лишь бы ты отвязалась? Ты этого хочешь?

— Чую, ты та еще би, — сказала с тоской Вероника.

— Прекрати, дорогая. Эй, что с тобой? — спросила Ана, глядя на потерянное лицо подруги. — Теперь моя очередь утешать, да? Проблемки психоаналитические?

— Нет, нет, как скажешь… Я забылась, прости; твое слово закон для меня… ты вольна делать что хочешь…

— О, моя глупенькая…

Ана еще раз поцеловала кудрявую шапочку. Потом еще и еще. Потом Вероника не выдержала, ответила на ласку бурно и повсеместно. Они опять любили друг дружку, забыв о выяснении отношений. Только физическая усталость ставила им предел.

— Я не хочу с тобой расставаться, — сказала Вероника после очередного короткого отдыха. — По крайней мере сегодня не хочу. Можно мы хотя бы разок поспим вместе?

— Ты думаешь, нам удастся заснуть?

— Мы попробуем.

— Ну ладно, — согласилась Ана. — В порядке исключения. Поверь, — добавила она, глядя на огорченное ее последней фразой лицо Вероники, — это для нас же самих… Нам не нужно превращаться в семейную парочку. Мы должны быть любовницами… постоянно тоскующими, ждущими, жаждущими… уж поверь мне, я знаю!

— Я верю тебе.

— Хочешь, сходим на пляж? Или в кафе?

— Сейчас — нет.

В Глазках мелькнула тень разочарования.

— Мы будем ходить, обещаю, — заспешила оправдаться Вероника, — я не буду заставлять тебя лежать со мной целыми днями все в той же постели… Ну правда. Только сегодня, прошу. Будь сегодня только моей, ладно? Необязательно новые ласки… Расскажи мне что-нибудь, милая. Расскажи что-нибудь перед сном. Почему бы тебе не продолжить ту серию, которая так драматически прервалась днем в кофейне? Помнишь? — ты говорила о Гласснере…

Вероника села на постели. Ана молчала.

— Он сделал тебе предложение, он убеждал тебя, — перечисляла Вероника, стараясь увлечь Ану, будя в ней воспоминания, — и ты, кажется, фактически согласилась, сказала, что не нужно письма в банк, что ты сама решишь эту проблему…

Рассказ Аны о банкире

— Не так, — усмехнулась Ана, — я сказала ему, что обычно я сама решаю свои проблемы, только и всего. Это я помню очень хорошо, потому что тогда я еще ничего не решила…

Да, жаркое слово прозвучало, но получить приглашение — еще не значит его принять. Простившись с Гласснером, я задумалась по-настоящему. Целый год! Как же они без меня? Конечно, ужасно интересно все это… и вообще славно бы вернуться к активной деятельности… но одно дело — трехдневный симпозиум… а год…

Вернувшись в гостиницу, я обнаружила на стойке довольно толстый пакет, переданный госпоже *овой от господина доктора Гласснера. В пакете оказалась масса общей информации о фонде, его истории, программах, участниках и так далее; затем было описание барселонского института, тоже с историческими экскурсами; описание цикла, который ждали от меня; и, наконец, пачка форм, которые необходимо было заполнить участнику проекта. Я позвонила Гласснеру, поблагодарила за пакет и обещала сообщить свое решение «as soon as possible».

Визит в банк был примечателен. Я вдруг поняла, что не знаю, как себя вести, и это случилось за десять секунд до встречи. У меня просто не было времени подумать об этом заранее. Ведь почти до самого отлета я думала, что буду не одна; меня больше занимал вопрос, как правильно построить с Владимиром Эдуардовичем отношения в поездке, нежели то, что будет после нее. Когда он объявил, что не едет, я полностью погрузилась в дела; я отправила Сашеньку к маме не перед вылетом, как было решено, а сразу же, освободив себе несколько оставшихся дней, и все равно они были сумасшедшими. В тени банковского босса я обошлась бы тремя костюмами — для доклада, для приема, для отдыха; это у меня было, я и не беспокоилась; кое-что, между нами, собиралась прикупить на месте; но когда на меня в одночасье свалилась чертова уйма представительских задач… в общем, ты понимаешь. Потому-то я и не привезла оттуда ничего — просто некогда было ходить по магазинам. Ты бы видела эти горы баулов в аэропорту, с которыми возвращались золотозубые госбанковские тетушки! В Москве тогда действительно нечего было купить, но я в своих дешевеньких дорожных шмотках и с одним-единственным чемоданом на колесиках выглядела среди них — клянусь! — как настоящая иностранка.

Итак, весь симпозиум был для меня сплошной суетой; еще и Гласснер туда же; мне опять-таки некогда было подумать о Владимире Эдуардовиче, и даже два часа в самолете, страшно усталая, я полностью проспала. Потом — Фил, Сашенька, мама… встреча с тобой… Я даже разговор с Филом отложила на денек, решила вначале встретиться с Владимиром Эдуардовичем; и только увидев перед собой приветливо раскрывающуюся дверь его кабинета, я с ужасом осознала, что совершенно не готова к этой встрече. Ну, съездила, выступила… Дальше что? Сказать — спасибо, я пошла? Идиотизм.

Он вышел мне навстречу:

«Рад видеть вас, Анна Сергеевна… прошу, прошу…»

Он опять всего лишь пожал мою руку, но при этом слегка коснулся другой рукой моего плеча — и сразу стало как-то легче. Он умел создавать нужную дистанцию. Не большую, не маленькую, а именно нужную.

«Я тоже рада вас видеть, Владимир Эдуардович».

Он усадил меня не перед письменным столом, а в слегка затененном углу кабинета, у журнального столика, и сам сел там же. Мы помолчали. Я не знала, как начать разговор — просто открыла сумку и стала выкладывать на столик всякие цюрихские бумаги, недостатка в которых не было. Я выкладывала понемножку, чтобы у него иссякло терпение и он заговорил первым.

Но он молча дождался конца бумаг, а потом спросил:

«Вам чай или кофе?»

«Мне… чай, пожалуйста». — Я произнесла эту фразу с подчеркнуто представительской интонацией, какую постоянно слышала вокруг себя на протяжении трех суток симпозиума. И дежурно улыбнулась при этом.

Он хохотнул, коротко распорядился насчет чая.

«Владимир Эдуардович, — совершенно неожиданно для себя спросила я, — неужели в банке не нашлось никого для этой очень приятной и интересной поездки?»

Он покачал головой.

«Хороший вопрос. Ну, а если я скажу, что не нашлось?»

«Я не поверю».

«Тогда что вы хотите услышать?»

«Почему вы послали меня».

«Вы мне понравились».

«Хм».

«Не только как женщина. Я знал, что вы сможете это сделать».

«Откуда вы знаете, как я это сделала?»

«Знаю».

«Вы знаете все на свете, да?»

«Почти. Не забывайте, я был педагогом».

Я подумала, что он, верно, знает и про Гласснера. Я опять не знала, что сказать, но в это время принесли чай, и я получила возможность размешивать ложечкой сахар.

«Значит, понравилось?» — спросил он.

«Да, — сказала я, и меня понесло, — даже очень. Просто ужас как понравилось! Только, видите ли, я ничего не привезла с собой. Кроме этих бумаг, конечно. Ни себе, ни даже вам сувенира… Некогда было, понимаете».

Он посмотрел на меня сочувственно:

«Понимаю».

Мы опять помолчали.

«Я, наверно, должна написать отчет».

«Должна? — удивился он. — А вы что, не написали?»

«Не успела, — призналась я. — Честно говоря, я очень устала».

«А-а», — сказал он, как бы принимая это объяснение.

«Владимир Эдуардович, — сказала я, — тогда, на банкете, да и вообще до поездки, мне было легко и приятно с вами беседовать. А сейчас… конечно, тоже приятно, но совсем не легко. Я что-то должна сказать… или сделать… или вы что-то хотите сказать, но все откладываете…»

«Да, вы совершенно правы, — сказал он, — я хотел бы предложить вам работу в банке и все думаю — стоит или нет. Пытаюсь сопоставить вас сегодняшнюю с той… до поездки…»

Мне стало обидно.

«А вы не подумали, хочу ли я этого?»

«Почему же, — спокойно сказал он, — это уже следующий вопрос… Если я решу, что не стоит предлагать вам работу, то он отпадет сам собой. Разве не логично?»

Я улыбнулась — должно быть, кривовато.

«Давайте позанимаемся делом, — неожиданно предложил он. — Меня интересует…»

[3]

В общем, он расспросил о деталях. Следующие полчаса я отвечала на его вопросы и рассказывала вещи, которые — как было нами условлено — я не собиралась включать в письменный отчет.

«Да-а, — сказал он наконец, точно так же как тогда, после экзамена, — вы способная женщина… Откровенно говоря, постоянная работа в банке — не для вас. Вы стали бы украшением соответствующего департамента… но и только. Через год вы уже не смогли бы сделать то, что сделали сейчас».

«Вам виднее», — заметила я. И подумала — сказать или нет про Гласснера?

«Но мы могли бы сотрудничать. Правда, не всегда это будет связано с заграницей… Бывают разные ситуации, сложные… э-э… теоретические вопросы…»

И тут я вдруг прозрела. Ах ты, хитрый пес! Захотел сделать из меня свою нештатную осведомительницу, вот какая была затея. Умница… научная киска… понравилась, видишь ли… Да, проверка была что надо. То-то он удивился, что я не написала отчет — это не вписывалось в его безупречную схему. Всего одна мелкая ошибочка, одно словцо — сотрудничать, вот оно! Дешевый трюкач — конечно, не знает он ни про какого Гласснера… Ну погоди, Владимир Эдуардович, сейчас я тебе устрою… сложный теоретический вопрос…

«Понимаю, — сказала я в глубоком раздумье, — это, наверно, наилучший вариант… Только вот…»

«Да?»

«Видите ли, — я осторожно подбирала слова, на самом деле осторожно, — там, на симпозиуме, я почувствовала, что по большому-то счету практика в этом деле все же нужна. Я имею в виду, в науке…»

«Хм». — Он не понимал, куда я клоню.

«Ведь это случайность, что тема была близка моей бывшей специализации. Попросту, мой доклад был чистой авантюрой».

«Хм. Интересно».

Я видела, что не интересно ему совсем. По схеме полагалось, видно, перейти к следующему действию, а я тут затеяла какую-то ерунду.

«И я подумала, что мне нужно позаниматься научной работой. Плотно позаниматься, восстановить форму. Сейчас так много нового… Море информации. Потом — живые контакты…»

«Прекрасный вывод, — сказал он с облегчением, и я увидела, что мысль о живых контактах ему понятна и близка. — Могу я оказать вам содействие? У меня сохранились кое-какие связи в академических кругах…»

Осторожно, сказал тут мне внутренний голос, не очень-то. Не забывай — это крупный клиент твоего мужа. Смотри, на нем отыграется.

«Да вы уже помогли мне, — сказала я со всей искренностью, на которую была способна. — Мне предложили поучаствовать в одной программе… — И я коротенько рассказала ему про Гласснера, стараясь не замечать, как его рожа вытягивается по ходу моего рассказа. — Итак, если до визита к вам я еще сомневалась, то теперь все сомнения позади. Я должна ехать! Ведь так?»

«Э-э.. ну, в принципе…»

«И я уверена, — перебила я его с энтузиазмом, — что в итоге я буду значительно полезней… для вас… чем сейчас…»

«Ну что ж… надеюсь… очень интересно…»

Он скушал. Пришлось ему скушать. Ах, как ловко я выкрутилась! Выплыла сухой из воды и Фила не подставила при этом. Наверно, я прирожденная динамистка. Я получала огромное удовольствие от уныло-церемонного завершения нашей беседы.

«Я оставляю дверь открытой, — высокопарно сказал он, держась за латунную дверную ручку, и я поразилась, насколько по-другому я почувствовала себя, нежели час назад, входя в эту дверь и трепеща перед великим и могучим Владимиром Эдуардовичем, который на поверку оказался обычным напыщенным и жалким интриганом, — то есть, если вы передумаете… или что-то не склеится…»

«Спасибо… Я вам так благодарна…»

«И вообще — be in touch».

«Sure, — сказала я. — Bye!»

Я кокетливо сделала ручкой и пошевелила пальчиками. А он, старый козел, повторил мой жест.

Через минуту, в лифте, когда эмоции утихли, я воспроизвела в памяти этот дурацкий жест и подумала, что могла и ошибиться насчет его намерения. Может, он все-таки хотел меня трахнуть, просто не знал, с чего начать. В любом случае…

[4]

…в любом случае я выкрутилась замечательно. И при этом…[5] Давай спать, дорогая?.. при этом… что особенно приятно…

…я никак не подставила Фила…

…спокойной ночи, милая…

…я тебя люблю…

* * *

Они выехали из Толедо поздно вечером в южном направлении. Где-нибудь поблизости они собирались найти ночлег, с тем, чтобы на следующий день пересечь Кастилию-Ла-Манча и Андалусию, а затем провести пару дней на побережье. Почему-то гостиница все не попадалась — это было уже странно для них, в одночасье привыкших к обилию сервиса. (Позже выяснилось, что дорога, по которой они поехали, лежала в стороне от обычных туристских трасс. И вообще половина этой дороги была на ремонте.)

Наконец, появилось что-то похожее. Пошли посмотреть. По всему, вход в гостиницу был со двора, огороженного каменным забором с закрытыми воротами. Однако вделанная в ворота калитка была слегка приоткрыта. Они шире открыли калитку и заглянули во двор.

Там звучала негромкая музыка, благоухало цветами и жареным мясом. Длинные столы, освещенные настоящими свечами, ломились от еды и питья. Человек сто, не меньше, с бокалами в руках прогуливались вдоль столов, ожидая, очевидно, начала трапезы. Дамы были в вечерних туалетах. Мужчины были в смокингах. На одетых по-дорожному чужаков, застрявших в калитке и разинувших рты от изумления, кое-кто посмотрел — без враждебности, без интереса. Никакая охрана не бросилась их выпроваживать. Если бы они зашли, их, может, посадили бы и за стол, как путников, как в старину, как в сказке…

— Мы не туда попали, — сказала Сашенька.

Они поехали дальше. Опять показалась гостиничка, на этот раз обычная, без торжественного приема, только вот комнат в ней не было. «Дальше по дороге еще одна гостиница, — сказал по-английски портье, — там должны быть свободные комнаты. Километров пять отсюда, а место называется Оргас. Запомнили? Ор-гас».

Ор-гас. Почему бы не запомнить…

Гостиница называлась «Хави».

* * *

Здравствуй, милый! Сегодня я мила и весела; я объясню тебе, чем наш последний акт был для меня так уж удивителен.

Я всегда немножко боюсь признаться тебе в моих идеях или в моих маленьких новшествах. Так было и когда мы обсуждали чат, и когда я рассказывала тебе про пятно на экране, и вообще во всяких таких вещах я как бы робею. Ты бываешь таким консерватором: предложу что-нибудь новенькое, а ты возьмешь меня и отругаешь. Правда, ты ругаешь очень нежно и бережно, но от этого суть не меняется; я уже научилась различать твои полутона.

Дело в том, что я кончила с помощью воображения. Пальчики мои — помнишь? — окрасились от моей менструальной крови. И я печатала ими, и клавиши тоже окрасились. В какой-то момент я испугалась, что кончу раньше положенного, и не потянулась пальчиком туда. И у меня возникла азартная мысль: а слабо мне кончить вообще не касаясь своих нежных местечек? В это время ты предложил мне написать, что ебешь меня. Я начала было писать это, но безо всякого прикосновения мне вдруг стало так хорошо, как бывает только перед самым оргазмом. Если ты откроешь ту запись, то увидишь: я не смогла написать этой фразы. И тут ты предложил кончить вместе. Я успела только написать «Я беру твой красный» — и все, и я уже не смогла дальше; я подплывала уже со словом «беру»; когда я писала «твой», мое тело крупно содрогнулось, и я еле-еле напечатала «красный» и тут же нажала на Send, потому что поняла, что больше не смогу напечатать ничего.

Никогда в жизни я не кончала, держа ручки вдалеке от моей главной эрогенной зоны. Это меня поразило; я хотела подумать об этом, но устала и хотела спать; я заснула со свежим воспоминанием и не коснулась ее рукой. Я даже не подмылась перед сном — сама не знаю почему, я никогда так не делаю; наверно, я боялась к ней прикоснуться.

Сейчас, когда я описываю тебе это, я чувствую сладкое томление. Мое тело будто вспоминает, как было тогда. Напиши что-нибудь. Хорошо бы растянуть один-единственный оргазм на весь сеанс. Ах, почему он — оргазм — обычно так короток?

SEND

Любимая! Ваши простые, на первый взгляд непритязательные и даже, по Вашему признанию (верю, что это не кокетство), слегка робкие строки повергли меня в трепет. Я обожаю Вас; именно Вы, а не я, являетесь духовным лидером нашей связки. Исключение тела для духа — краеугольный камень таких вещей, как йога или восточные единоборства. Я не большой их знаток (чтобы быть в них большим, нужно только ими и заниматься), но из того, что я познавал по верхушкам, следовала именно эта грустноватая мысль. Почему грустноватая? Потому что в такие минуты я более остро, чем когда-либо, ощущал собственное ничтожество и краткость отведенного мне земного часа — часа, который нельзя уделить сразу нескольким дисциплинам, таким, как йога и успех в обществе, например, — а еще я очень хотел бы реинкарнации, чтобы, может быть, другую жизнь уделить чему-то более высокому… но поверить в нее не могу.

От Вашей записки пахнуло вечностью. Люди приходят к богам разными путями… быть может, Вы уже на пути туда, куда мне, застывшему в этой жизни на уровне питекантропа, ходу нет и не будет.

Ну и что, думаю я с отчаянием богоборца. Я — таков! Главное, что Вы меня любите — меня, с моими мелкими, деликатесными вопросиками, с нудной манерой разложить все по полкам, а в какой-то момент переключиться на регистр «матюги» и, содрогаясь, испустить побольше спермы. А потому —

SEND

— потому я расстегиваюсь и приступаю к любимому делу; я совершенен ровно настолько, чтобы осознать невозможность для себя бесконтактного акта — да даже и не пытаться. Как-то раз (я печатаю уже одной рукой) я голышом разглядывал себя перед большим зеркалом. Я делал это с целью некой самооценки. Однако я смотрел не на фигуру свою, не на лицо и не на мускулы; я хотел лишь оценить свою сексуальную привлекательность для себя самого. Гожусь ли я в Нарциссы? Дело во внешности — или в чем-то другом? Могу ли я возбудиться, глядя на себя? Вот какие вопросы меня интересовали.

Как Вы поняли, я не касался члена рукой; он висел неприкаянно, как бы укоряя меня за то, что я это затеял. Но когда я, уныло вздохнув, уже готов был начать одеваться от холода, он вдруг ожил и начал расти на глазах. Это было как чудо — ведь я уже перестал о себе думать. Я не смог удержаться: разумеется, я горячо поддержал эту инициативу и через весьма короткое время, впервые в жизни, наблюдал свое семяизвержение со стороны.

Придя в себя, я проанализировал происшедшее. Было важно, что к моменту эрекции я уже перестал думать о себе. Может быть, распорядитель эрекции (Бог, организм, нейрон… — называть можно по-разному) таким способом мне указал: больше не делай так. И я поверил. Не стал ждать возбуждения от зеркального своего собрата… но и искать бесконтактной эрекции — тоже не стал.

Таков мой опыт; здесь мы расходимся. Тешу себя надеждою, что на мой век Вас хватит. В конце концов, мы не должны быть одинаковыми: Вы — нежное, одухотворенное существо, приближающееся ко мне своими простыми словами; я — варвар духа, прячущийся за мелко вкопанным частоколом сомнительных фраз.

Однако и у меня есть новаторский порыв: сменить руку. Я прежде не делал этого. И если до настоящего места я бойко отстукивал правой, то теперь она настоятельно просится под стол, и я перехожу на левую руку. Мой коварный дружок уже длинный и пухлый. Он рад моей правой руке; он просится к Вам. Вы примете его, дорогая?

SEND

Приму, и с большим удовольствием. И зря ты так уж меня возносишь: в тот раз я только попробовала — еще не знаю, буду ли делать так дальше хоть иногда. Наверно, нужно сравнить ощущения. Видно, меня пока все-таки интересует не столько одухотворенная высота, сколько качество оргазма. Ты, конечно, напишешь или хотя бы подумаешь, что в этом деле важен первый шаг.

Короче, много сегодня болтаем, давай-ка его сюда. Хочу пососать. Хочу приласкать язычком моего любименького. А как ты считаешь, если я куплю в магазине искусственный член и буду ласкать его во время нашей переписки — это будет хорошо или плохо?

SEND

А Вы будете думать, что это мой?

SEND

Само собой. А чей же — дяди Васи?

SEND

Ну, не знаю. Может быть, чей-то абстрактный, собирательный… А Вы хотели бы этого?

SEND

Мой язык, пожалуй, хотел бы.

SEND

Право, не знаю. Вы — фонтан идей; что ни новый сеанс, то какие-то очередные новации. На Вашем фоне я кажусь себе все дряхлее, все неповоротливее; мои мозги трещат от напряжения, пытаясь как-то все это уместить, осмыслить… а учитывая, что еще и член в кулаке… Может, не будем обсуждать отвлеченные вопросы хотя бы во время акта?

SEND

Не думала я, что это отвлеченный… Но будь по-твоему; я взялась сам знаешь за что. Заходи в свой домик, он уже мокренький и теплый. Он ждет тебя!

SEND

Я там.

SEND

Я чувствую тебя. Какой он сегодня большой. Ты делаешь мне больно, и мне это нравится.

SEND

Опять слышу телефонную девочку.

SEND

Но тебе же это нравится, разве нет? Я хочу побыть телефонной девочкой. Ну, смелее. Как больно, как хорошо. Ну, скажи какое-нибудь свое чудесное слово.

SEND

Твои ноги у меня на плечах. Я поддерживаю тебя за жопу. Я, как маятник, качаюсь взад и вперед.

SEND

Ты достаешь хуем до самых глубин моей пизды. Но всё… ни слова больше… их надо дозировать…

SEND

Я понял… ты дашь мне стонать? Наши стоны становятся громче и чаще. Я … тебя, я … тебя. Если хочешь, ты так же — запуская в точки воображение настолько, насколько позволит тело — можешь написать мне фразу, которую не смогла в тот раз.

SEND

Ты … меня. Я сейчас буду… приготовься вместе

SEND

Я готов. Давай

SEND

Все. Мне хорошо.

SEND

И я все, и мне хорошо.

SEND

Я часто мечтаю как-нибудь поболтать с тобой после оргазма. И все никак не могу себя заставить. Меня всегда тянет в постельку после него… Мне жаль тебя: я-то дома, я вольна пойти спать, или включить телевизор… а ты в кабинете, и у тебя впереди улица, путь домой, а там свое. А ты думаешь обо мне по пути домой?

SEND

Да. Я всегда расстаюсь с Вами неохотно.

SEND

И я. Но помногу нельзя, будет не так возбуждающе.

SEND

Увы, да. Например, завтра я бы предложил помечтать друг о друге.

SEND

То есть, отдохнуть друг от друга? Твои эвфемизмы иногда до умиления трогательны. До послезавтра, милый.

SEND

До послезавтра, моя любовь.

SEND

* * *

— Помнишь банкира Володю? — спросил Вальд.

Филипп задумался.

— Ну, из… м-м… ну, который Анютку отправил в Швейцарию, — уточнил Вальд.

— Ах, да, — вспомнил Филипп. — Так что?

— Убили Володю.

Филипп помрачнел.

— Постой, — озабоченно спросил он через минуту, — но разве его не убили с месяц назад?

Теперь уж настала очередь Вальда задуматься.

— Ты прав, — удивленно сказал он, — это было ровно месяц назад, день в день. Какое странное совпадение!

— Ну, жаль Володю, — сказал Филипп, — и что?

— Ничего, — пожал плечами Вальд. — Я думал, вдруг ты забыл или еще чего.

— Не надо! Я чувствую, ты не просто так это сказал.

— Ты прав, — вздохнул Вальд, — твоя проницательность меня иногда поражает. К чему притворяться? Я решил, что нам все-таки нужна служба безопасности.

— Это сильное решение, — сказал Филипп. — Не могу возражать; вопросы такого рода в твоей компетенции. Но почему бы нам не увязать ее создание с грядущей структурной перестройкой?

— Но я не планировал никакой перестройки.

— Так ты запланируй.

— Твой уверенный тон говорит о том, что ты кое-что уже обдумал, — сказал Вальд. — Это так?

— Поразительная проницательность.

— Ну, так давай поговорим.

— Я еще не вполне готов, — сказал Филипп, — хотел просто удержать тебя от излишне поспешных действий.

Вальд помолчал.

— А по-моему, — сказал он, пристально глядя на Филиппа, — ты просто валяешь дурака и хочешь удержать меня от создания службы безопасности. Я проницателен?

— Ну а даже если так, — разозлился Филипп, — сколько у нас их было и что это дало?

— А что ты предлагаешь?

— Я уже давно предложил тебе.

— Не помню.

— Да? — удивился Филипп. — Последний раз это было месяц назад, когда убили банкира Володю.

— Ах, вот ты о чем! — недовольно сказал Вальд. — Ты опять толкаешь меня на отказ от Родины!

— Именно, — сказал Филипп, — но причины все время разные, заметь. Вначале это была просто мечта, потом типа возможность, потом… просто страх, если помнишь… потом опять мечта, но вполне конкретная…

— А сейчас?

— Наверно, безысходность. Тогда, в старину, была одного сорта безысходность, личная, что ли… а сейчас, как подумаешь обо всем… о детях… и обо всем окружающем… там… и здесь…

— Понятно.

— Жаль, что ты так и не побывал в Испании. Ведь безалаберный народ, просто смешно иногда. Ну ничуть не лучше наших. Такие же ленивые, неряшливые… бумажки швыряют где попало… собачки на тротуарах какают, и это в порядке вещей…

— Ну?

— Но почему же у них в итоге так хорошо? Так красиво, так по-настоящему грустно и весело? Жаль, ты не видел… Да у них каждый подъезд — произведение искусства. А у нас… Мистика какая-то.

— Ты забыл. Ты уже выдвигал версию.

— Наверно, забыл…

— А мне запомнилось. Ты сказал, что они слишком ленивы, чтоб разрушать. Поэтому столько старины и осталось. Затем — климат, туристы…

— Да, точно, — улыбнулся Филипп, — припоминаю. Все мы тогда были экономистами. Но ведь дело совсем в другом, верно?

— Естественно, — сказал Вальд. — Кстати, ты имел возможность понять это и до Испании.

— Вспомнил Аляску, да?

Вальд ухмыльнулся.

Конечно, вспомнил Аляску. Вот что их по-настоящему поразило в Америке. Это было их первым впечатлением — да так и осталось самым сильным за все время той не очень-то слабой, в целом, поездки.

Это он придумал, хозяйственный Вальд, что чем биться за билеты до Нью-Йорка, сами по себе достаточно дорогие, а потом и вовсе пересекать Америку буржуйской авиалинией (интересно и весело, но не чересчур ли накладно?), лучше бы лететь на восток: транссибирские рейсы единственной еще компании «Аэрофлот» тогда были, считай, дармовыми, а там — вполне любезный по цене и билетной доступности, тоже аэрофлотовский перелет до Сан-Франциско, конечного пункта назначения. И Фил, помнится, еще спорить пытался, не сразу признал Вальдову правоту.

Забавное было время! Старое в замешательстве приспустило вожжи, а новое только хорохорилось, его и не было по существу; все, кто раньше имел власть не пущать, на время подрастеряли ее и стали почти как люди. Еще не влезло в свои «шестисотые», не возникло как класс хамло с золотыми цепями на шеях, и таможенники нового призыва, уж не осененные крылом доселе всесильного ведомства, еще ощущали себя вспомогательной как бы службой, вели себя вежливо и даже, можно сказать, предупредительно. Или просто это был Хабаровск, а не Москва?

В любом случае, это было необычно. Гораздо обычнее вела себя там русскоязычная толпа — от нее, смешавшейся с немногочисленными иностранными туристами и вальяжными жуликами, от этой пестрой толпы номенклатурных ворюг, быстро перекрашивающихся функционеров, от амнистированных зэков и вчерашних завлабов, ставших неожиданно политическими боссами — от всех этих людей, трудно или подленько добившихся загранпоездки, от всех вместе и каждого в отдельности, так и несло неуверенностью и беспокойством: вдруг что на самой границе! вдруг задержат проверяющие! вдруг места не хватит в самолете! Конечно, все они соблюдали внешние приличия, пускали женщину с ребенком вперед, за локоток поддерживали, но зорко при этом секли, нет ли какой угрозы их путешествию, прятали бегающие глаза, и если бы вдруг таможенник сказал что-нибудь вроде «последних десять человек» — кто знает, что бы тут приключилось с этой женщиной и с ее ребенком тоже.

Зато когда и таможня и пограничник были уже позади, когда места в самолете были заняты и становилось ясно, что все в порядке и препятствия кончились, тут эти люди быстро и явно сбрасывали с себя напряженность, становились, кажется, по-настоящему доброжелательными, оглядывали попутчиков с искренним интересом, потому что начинался увлекательный и красивый кусочек их жизни — их, с этого момента цивилизованных членов мирового сообщества, — и невозможно было портить это новое, восхитительное ощущение достоинства и свободы страхом, хамством и завистью.

— Анкоридж, — произнес пилот красивое слово, и чужая земля появилась в окошке. Была зимняя ночь — огни, снег, продрогшая стекляшка маленького аэровокзала; в Хабаровске, при двадцати градусах холода, им сказали, что в Калифорнии лето, тепло, но чтобы как-то не замерзнуть до Калифорнии, они прихватили с собой демисезонные курточки, пригодные для легких перебежек. Слабая надежда, что в Анкоридже тоже лето (заграница все-таки!), не сбылась; минус двадцать пять Цельсия, сказал радиоголос, и Вальд поежился. Открыли выход. Повыше застегнув свои малопригодную курточку, Вальд форсировал присосавшуюся к аэровокзалу гофрированную кишку, ступил на что-то мягкое, вдохнул воздух другого континента, покрутил в стороны головой — и заплакал.

Мы рождаемся и вырастаем с мыслью, что живем в особенной, ни на что не похожей стране. Что Европа? Маленькое ухоженное пространство, все быстро, без проблем… одна нога здесь, другая там, и одеваться особенно незачем — не зябко, не жарко… в самый раз; потому и благополучные, сытенькие, и литература у них изящная… короче, жлобы. Зажравшиеся жлобы. То ли дело наша Россия! Бескрайние снежные поля, могила интервентов; могила живых мыслей, великих инициатив, звонко провозглашенных, но глохнущих в необъятном морозном просторе. Степь… ямщик… холодно, далеко… пока оденешься сообразно, пока дров наготовишь, день и прошел, а когда строить красивую жизнь, развлекаться? Да. Российская тоска и российский бардак объективны.

И уж каким быть сугубо провинциальному — камчатскому, скажем — аэровокзалу, как не потонувшим в снегу, холодным, заплеванным, с людьми, валяющимися на полу, потому что больше негде… да что описывать картину, хорошо знакомую каждому. Слишком большая страна. Поди настрой везде аэровокзалов, согрей, вычисти…

А тут — в черт-те каком медвежьем углу, на Аляске, бывшей русской территории, в этом малипусеньком аэровокзальчике, затерянном среди вполне необъятных снегов, в два часа зимней ночи, Вальда с Филиппом встретили:

тепло, а точнее, столько градусов, что не холодно выйти и в костюме, но уж если по воле или недомыслию напялил куртку или меха, то не вспотеешь;

запах — неизвестно, дезодоранта ли, или какой-то новой электрической штуки, но просто чудесный, вот бы дома иметь такой;

множество удобных свободных кресел;

мягкий свет, более яркий в людных местах, а над креслами локализованный, чтобы и почитать, и подремать нашлось бы место;

ковровое покрытие, на которое даже и ступить как-то неприлично из-за его нежности и чистоты;

чистые звуки тихой, красивой музыки;

и наконец (а точнее, в самом начале), вместо известно какой гримасы блюстителя с Калашниковым, их встретила прелестная улыбка девушки в аэровок-зальной форме, внешности самой обычной, но необыкновенно милой из-за этой улыбки и очевидного желания удружить.

Уж ясно было, что не ради них, пролетных из варварской соседней державы, здесь устроили эту радость для путешественников. Это было для всех. Вот, оказалось, как можно тоже. Посреди снегов. Может, как раз и потому-то, что посреди снегов, думал Вальд, утирая свои дурацкие неожиданные слезы и очень-очень быстро постигая многие вещи, о которых он раньше не знал или просто не задумывался. Какое-то время они с Филом не разговаривали между собой, не делились впечатлениями, лишь переглядывались беспомощно, ошарашенно — и понимали друг друга без единого слова. Они прошли туда, где свет был ярче, рассмотрели средства вражеской пропаганды — работающий бар, завлекательно сверкающий витринами сувенирный киоск (ага, закрытый все-таки в два часа ночи!), а в центре зальчика, напротив бара — круглую стойку аляскинского географического общества с картами, фотографиями и дамой средних лет за компьютером. В баре, конечно, толпился любознательный российский народ, шустро тратил доллары (не потому, впрочем, что был голоден — просто, должно быть, желал побыстрей ощутить свое участие во всемирном товарно-денежном обороте), а перед круглой стойкой не было никого, хотя как раз дама-то из географического общества и сидела у своего компьютера только ради них, идиотов — ведь пока что, до следующего самолета, они были единственными пассажирами во всем аэропорту.

Вальду стало стыдно за соотечественников. Он подошел к даме, и оробевшего Фила подтащил за собой; она обрадованно подняла голову, и в ее близоруких глазах Вальд опять увидел желание помочь, хотя она и не улыбалась. Она как будто была в легком замешательстве, и Вальд продолжал свое быстрое постижение, точно угадав причину этого замешательства: дама не знала, говорят ли они по-английски, и обычное «hi, can I help you?» могло, по угадываемой ее логике, смутить этих людей и, может быть, испортить их первое впечатление об Америке.

— Good night, — сказал Вальд, как более наглый, — it’s the first time that we are here…

Ее лицо просияло.

— И надолго вы к нам?

— Well, вообще-то мы летим дальше, поэтому в самом Анкоридже, боюсь, не побываем…

— Жаль, — сказала она и немножко торопливо, наверно, чтобы они не ушли, стала рассказывать про Анкоридж, какой это замечательный город. Не так уж хорошо они знали английский, чтобы понять хотя бы половину, и дама увидела это, закруглилась тактично; она дала им небольшую разноцветную книжечку про Анкоридж и по круглому значку каждому, все бесплатно, и Филипп, чтобы сделать ей приятное, прямо при ней перелистал эту книжечку и вежливо подтвердил, что да, это очень красивый город и что они обязательно постараются как-нибудь в другой раз его посетить и все увидеть в натуре.

— А не хотите ли посмотреть на него в телескоп? — спросила дама.

— Как это? — удивились они.

— Если выйти на открытую галерею, over there, — она показала, — там стоит телескоп, направленный на город. Правда, — добавила она извиняющимся тоном, — за это надо платить. One quarter. Would you?

Теперь озадачены были Вальд и Филипп. У них, конечно, были доллары (и даже вовсе немало), но монетка-четвертак еще был для них экзотикой, знакомой лишь понаслышке. Они в очередной раз переглянулись и поняли друг друга. Если бы они отказались, она подумала бы, что они или совсем бедны (это они-то, ВИП!), или просто халявщики — как же, значки-то бесплатные взяли. Нет уж! Вальд непринужденно засмеялся и сказал:

— О’кей! А вы разменяете доллар?

— Sure, — она деловито и бесстрастно, как кассир в банке, открыла денежный ящик и выдала ему вместо доллара четыре четвертака. Именно ему, отметил он, не обоим! Это была уже не беседа — это была сделка, the deal; дама выдавала деньги Вальду, глядя только на него и как бы даже полуотвернувшись, дистанцируясь от стоящего рядом Филиппа. Заперев ящик, она снова сделалась милой и спросила опять у обоих: — Вы найдете дверь? Не желаете ли, я вас провожу?

— Немного, если вас не затруднит…

— Что вы, это же моя работа. — Она вышла из-за своей круглой стойки и повела их к какой-то лестнице, а потом — к выходу в наружную галерею, открыла незапертую дверь, и они очутились на галерее, посреди двадцатипятиградусного мороза — ВИП в своих легких курточках (пригодились-таки!), а она вообще в чем была. На горизонте светился город Анкоридж. Прямо передо ними возвышалась латунная, внушительного вида подзорная труба — ей было, наверно, лет сто, если не больше. Их спутница показала Вальду щелку, куда нужно опустить четвертак (и правильно сделала, сам бы он догадался не сразу) — и исчезла, передернув плечами и виновато улыбнувшись, а они остались наедине друг с другом и с Анкориджем и сквозь эту довольно-таки сильную трубу добросовестно по очереди изучали огни ночного города, пока не был полностью использован четвертак и отверстие в трубе не закрылось.

10

Не радуйся, земля Филистимская, что сокрушен жезл, который поражал тебя, ибо из корня змеиного выйдет аспид, и плодом его будет летучий дракон.

Исаия, XIV, 29

И пришел Ахав домой встревоженный и огорченный тем словом, которое сказал ему Навуфей Изреелитянин, говоря: не отдам тебе наследства отцов моих. И лег на постель свою, и отворотил лице свое, и хлеба не ел.

И вошла к нему жена его Иезавель и сказала ему: отчего встревожен дух твой, что ты и хлеба не ешь?