/ / Language: Русский / Genre:det_action / Series: Сердце Льва

Сердце Льва — 2

Феликс Разумовский

Судьба по всему свету разбросала семью Хорста — одного из Детей Солнца. Самого Хорста после приключений в Советской России занесло в Индию, где он вместе с Валерией Воронцовой, бывшей графиней и бывшей сотрудницей КГБ, изучает тантру, разыскивает Око Господне — уникальный артефакт, наделяющий неограниченными паранормальными возможностями, и знать не знает, что в России у него есть двое сыновей-близнецов. Что его сын Андрон — на зоне, второй сын Тим учится в аспирантуре в Ленинградском университете… Но узы крови и притяжение Ока Господня так сильны, что встреча отца и сыновей неминуема.

Феликс Разумовский

Сердце Льва — 2

Часть первая

ПРОЛОГ

Год 1711-й от рождества Христова, Ижорская земля

Близились Покрова, холодало. Низкие грозовые тучи касались брюхом верхушек елей, скудно произроставших с краю гибельных Васильевских болот, с моря наползал туман, клочьями, тихой сапой, влажный и пронизывающий ветер рвал сопревшую солому с крыш, разводил волну на вздувшейся Неве и, задувая в зипуны, яро пробирал душу русскую до самого застывшего нутра.

Вон сколько народу со всех концов земли российской пригнал в Ижорию его высочество князь кесарь Ромодановский — подкопщиков, древорубов, плотников, почитай, тыщ пятдесят за раз. Не по доброй воле, а по царскому повелению занесла их нелегкая на самый край света — у черта на рогах строить град престольный Питербурх. Одних, чтобы не подались в бега, ковали в железо, других насмерть засекали у верстовых столбов усатые, как коты, драгуны в лягушачьих кафтанах. Всюду голод, язва, стон человеческий. А ежели кто от сердца да по скудоумию, али просто по пьяной лавочке говаривал противное, то с криком «Слово и дело!» волокли его в тайную канцелярию. Слава богу, если просто рубили голову. Не всем так-то везло — все больше на дыбу подымали, палили спереди березовыми вениками, а то и на кол железный могли посадить. Никола-угодник, спаси-сохрани! Сновали повсюду фискалы да доносчики, громыхали по разбитым дорогам телеги, полные колодников. А может, раскольный-то отец Варлаам правду возвестил, что царь Петр суть Антихрист и жидовен из колена Данова? Ох, лихое это место, земля Ингерманландская! Испокон веков здесь, окромя карелов-душегубцев, не прижился никто, вон сколько их озорует по окрестных чащобам. А нашему-то чертушке державному засвербило не куда-нибудь, а прямо сюда, к бесу в лапы. Видать, в самом деле опоила его немчура проклятая в дьявольской слободе своей сатанинским зельем.

Сильный ветер, между тем, разогнал так и не пролившиеся дождем тучи, на небо выкатилась тусклое утреннее солнце. Глянув на лучи, багряно пробивающиеся сквозь дощатые стены барака, Иван Худоба сел, истово перекрестил раззявленный в зевоте рот:

— Прости, Господи, видать, утренний барабан скоро.

Как в воду глядел. Тут же раскатисто бухнула пушка на крепостном валу, дробно загрохотали барабаны, и рябой солдат в перевязи, что всю ночь выхаживал у дверей, закричал истошно, словно на пожаре:

— Подъем!

Зашевелился, почесываясь спросонья, запаршивевший на царской службе люд, кряхтя, начал выползать из-под набросанного на нары тряпья, и в скорости перед местами отхожими образовалось столпотворение вавилонское. А многие, животами скорбные, не стерпев нужды, устраивались справлять ее где придется. У длинных бревенчатых бараков уже дымились котлы, в которых грозные усатые унтеры мешали истово варево, на запах да и на вкус зело тошнотное. Однако же, помня о «Слове и деле», дули на ложку и хлебали молча, упаси, Богородица, охаять кормление-то государево — не до харчей будет, язык с корнем вырвут.

— Оглядывайся, оглядывайся, страдничий сын, тебе бы жрать только, — с утра уже полупьяный десятский нахмурился, грозно засопел и зверем глянул на Ивана Худобу. — Хорош задарма в тепле отираться, сбирай ватагу на порубку.

А какого рожна, спрашивается, собираться-то? Вот они пособники, все тут, рядом, на соседних нарах: Митяй Грач с сыном, Артемий Матата, Никола Вислый да братья Рваные — как ни есть земляки, орловчане, в войлочных гречушниках да армяках, подпоясанных лыком. Вместе чай еще по весне перлись сюда лесными тропами строить на болотине Чертоград, чтоб ему пусто было. Как бы теперь здесь и окочуриться не пришлось.

Не дохлебав, обулись поладнее, сунули топоры за опоясья и во главе с десятским тронулись. А чтобы греха какого не вышло, позади общества притулился сержант — при шпаге, в мятом зеленом мундире, с ликом усатым и зверообразным — Бориска Царев.

Несмотря на солнце день был свеж, близились, видать, звонкие утренники, а там, глядишь, и до зимы рукой подать, неласковой, с морозами да метелями. Охо-хо-хо-хо! Да и сейчас невесело было как-то на невских берегах, неуютно. Черные воды бились о бревенчатые набережные, ветер с моря разводил волну, и, шлепая по мокрым доскам, проложенным поперек бесчисленных луж, орловчане вдруг враз закрестились, вспомнили приснодеву нашу заступницу непорочную. С полсотни почитай народу, забравшись в стылую воду по пояс, вбивали сваи для устройства пристани. Слышался надрывный кашель, ругань, иные, застудив нутро, уже харкали кровью. «Господи, счастье-то какое, что древорубы мы», — следом за десятским орловские вышли на Большую Першпективу, где затевалась стройка великая: повсюду груды кирпичей, кучи песка, бунты леса, а уж народищу-то. Стук топоров, смрад дегтярный и громоподобный лай десятских — по-черному, по-матерному, до печенок.

На ближнем берегу безымянной речки, там где северные ветра шумели в раскидистых еловых лапах, уже собралось порубщиков изрядно. Запаршивевших, цинготных, бороды, почитай, с того Покрова нечесаны, одно слово — Расея немытая. А дожидались всем обществом архитектора латинянина. Тот пожаловал наконец: одетый не по-нашему, в накладных волосах девки незнамо какой, а в зубах дымится зелье богомерзкое, суть трава никоциана, специально разводимая в Неметчине для прельщения народа православного. Пожаловал, пожаловал, да не один — на пару с высоченным, обряженным как на похороны кавалером: даже рукоять англицкой, навроде палаша, шпаги была у того черной, агатового камня, крестом. Пригляделись и ахнули, перекрестили пупки. Батюшки, мать честна, так это ж сам Брюс, чертознай царский. Ликом мрачен, страшон, смотрит исподлобья, предерзко. И чего ему тут? Ох не к добру пожаловал, ох не к добру! Засобачились негромко десятские, выкатив глаза, сержанты взяли на караул, а ученый нехристь с бережением развернул свиток плана, пополоскав кружевной манжетой, наметил направление работ и вместе с Брюсом убрался, изгадив утреннюю свежесть дьявольским табачным смрадом. Надобно было проложить просеку ровно по речному берегу.

И пошла работа. Орловчане в рубке были злые — подернув правое рукавище, поплевали в ладони и айда махть топорами, только пахучие смоляные щепки полетели во все стороны. Прощально шелестя верхушками, валились в мох столетние сосны, хрустко трещали ветки, где-то в стороне матерно лаял десятский. К полудню Иван Худоба со своими вышел на поляну, похожую более на чертову проплешину на низком берегу реки. Посередь нее огромным яйцом угнездился черный валун-камень, на четверть поди в землю врос, а из-под него сочилась малой струйкой влага, застаиваясь зловонной лужей и цветом напоминая кровь человеческую.

— Матерь божья, святые угодники! — Никола Вислый встал как вкопанный и истово себя крестом осенил. — Ты, гля, ни одной птицы вокруг, дерева сплошь сухостйоны да кривобоки, а земля, — он низко наклонил голову и принюхался, — будто адским огнем палена. Вишь как запеклась коростой-то.

— А воняет-то сколь мерзопакостно, — Артемий Матата тоже перекрестился, сплюнул, — будто преставился кто.

В это время затрещали сучья под тяжелыми начальственными ботфортами и объявился Бориска Царев.

— Чего испужались, скаредники? — успевший, видимо, не раз приложиться к фляге, сержант раздвинул в пакостной ухмылке усы. — Сие есть волхование лопарское, священный камень, сиречь сейд. Ходит тут у меня один колодник карел, много чего брехал, — он хлопнул себя ладонями по ляжкам и раскатился громогласным хохотом. — Пока не издох. Одначе мы люди государевы, — смех его внезапно прервался, будто отрезало. — Шведа побили, что нам пакость чухонская. Нассать.

В подтверждение своих слов сержант рыгнул и, загребая сапожищами, двинулся через поляну к камню, на который, покачиваясь, и принялся справлять малую нужду. Виват! — наконец он застегнул штаны, сплюнул тягуче, аккурат в зловонную красную лужу и вдруг повалился в нее следом за своей харкотиной.

— Господи, свят, свят, свят!

Орловчане принялись как один креститься, а сержант между тем извернулся и медленно, линялым ужом, пополз с поляны прочь, но саженей через десять замер бессильно — вытянулся.

— Нут-ко, пособите, обчество!

Дав кругаля, Иван Худоба первым кинулся вызволять начальство — чай живая душа, христианская. Навалились сообща, выволокли, да видно зря пупы надрывали — не жилец был сержант. Покуда перли его, мундир свой весь кровью изблевал и вопил дурным голосом будто кликуша. А как затих, вывалился у него язык — распухший, багровый, похожий на шмат гнилого мяса.

— Прими, Господи, душу раба твоего грешного…

Охнув, орловчане начали креститься и внезапно будто темное что накатило на них. Перед глазами замелькали хари бесовские, а на душе сделалось так муторно, что изругался Артемий Матата по-черному да по-матерному и в сердцах вогнал топор до половины острия в сосну:

— Эх, обчество. Как бы не пришлось нам из-за Бориски этого попасть в преображенский-то приказ, дело нешутейное, сержантский преставился. А с дыбы что хошь покажешь, и гля — обдерут кнутом до костей да на вечную каторгу. Так жить далее я не согласный, лучше уж с кистенем на большую дорогу.

А надобно сказать, что хоть и был он видом неказист, да только первый заводила в драке — легок на сапог, на кулак тяжел. И норовом коли надо крут, а уж речист-то, речист. И все ругательно, по матери. Отсюда и прозвание — Матата. В общем человек опасный, непростой — матюжник да кулачник.

— Истинно, истинно, — братья Рваные перехватили топорища половчее и, не сговариваясь, покосились на дымок костра, разложенного в сторонке для сугреву сержантского. — Ей богу, лесовину в сто раз завалить труднее, нежели человека угробить…

Сверканула отточенная сталь, хрястко булькнуло и из голов караульщиков, разваленных надвое, поперла жижа тягучая, розовая, на холодец похожая.

Орловчан же с тех пор и след простыл. Сказывали, будто бы год спустя видели их на новгородской дороге — на конях, о саблях, озорующих. А чертов камень тоже вскоре с глаз пропал — подкопали его да и зарыли в глубокой ямине. А поверх, говорят, сам Брюс хоромы себе задвинул, добротные, на аглицкий манер. Во как!

Андрон (1980)

Ну и как тут у нас дела? — Иван Ильич вышел из метро, осмотрелся, довольно выругался и махнул рукой в сторону кафешки, скорбно притулившуюся на краю просторного заснеженного пятака. — Дело, Андрюха, будет!

Над дверями виднелась надпись «Кафе мороженое», несколько кривоватая, выцветших тонов, зато букетики в руках цыганок, шастающих по тротуару вдоль фасада, были жезнеутверждающего канареечного колера.

— Угу…

Андрон коротко кивнул, сбил на затылок шапку и следом за Иваном Ильичом пошел на свою новую работу. Что-то не очень-то ему верилось, что здесь, среди сугробов, за обоссаной стеной кафешки лежат те самые золотые россыпи, тайну которых открыл ему тесть. Не так давно, с месяц назад.

«Слушай меня, Андрей, внимательно, — сказал ему тогда Иван Ильич, серьезный и непривычно трезвый, — хорош тебе херней страдать, двигай ко мне в напарники. Лешке мудаку дадим пинка, директору Сергею Степановичу тыщу дадим, и все будет в ажуре. За сезон накалымишь столько, сколько инженеру и не снилось. Двигай, говорю, такую мать!»

И Андрон, не долго думая, двинул. А затем все случилось, как и предвидел Иван Ильич. Лешка мудель получил под зад, директор кормилец — тысячу рублей, Андрон же для начала запись в трудовом талмуде: «Принят контролером на цветочный филиал». И вот — первый рабочий день. Открытие сезона. Какой там к черту клондайк — только сугробы, снег, будка-накопитель и цыганки шумною толпой. Ах, как все же оно обманчиво, первое-то впечатление.

— Ой, дядя Ваня, здравствуй, — завидев Ивана Ильича, цыганки заулыбались, подплыли ближе. — Как здоровье, как семья? А это кто, новый сменщик твой? Новый бригадир?

С таким почтением они наверное не разговаривали и с цыганским бароном.

— Привет, привет, — сдержанно ответил Иван Ильич и поманил пальцем дородную, с тройными брылями тетку. — Марфа, кто там у вас теперь казинует? Ты? Ну так сама понимаешь, снег надо убирать, столы ставить…

Глаза его хищно сощурились и руки сделали резкое загребающее движение. Таким своего тестя Андрон еще не видел.

— Мы тебя, дядя Ваня, обидели хоть раз? Конечно, поможем, — Марфа надула брыли, дернула плечом и пошла к своей кодле за подмогой. Только цыганки не стали ни снег убирать, ни столы двигать. Пошептались, пошептались, поорали вразнобой, и вскоре вернулась Марфа, сунула Ивану Ильичу что-то в лапу. — Это я, за своих. Варька потом, отдельно подойдет.

— Ладно, — Иван Ильич сразу подобрел, сунул добытое в карман и, не обращая более на цыганку внимания, озабоченно повернулся к Андрону. — Ну что там, получается?

— Пока не ясно…

Закрывая огонек от ветра, тот отогревал газетным факелом замок на будке-накопителе, огромный, ржавый, чем-то похожий на калач. Наконец человек победил — ключ повернулся, дужка щелкнула, взвизгнули впервые за зиму петли. Внутри какие-то коробки, тряпки, ведра, выцветшие тенты. И батарея бутылок — если сдавать, за раз в обеих руках не унесешь.

— На, будешь за старшего, — Иван Ильич снял с гвоздя ватник с повязкой «Контролер» на рукаве, с грохотом достал молоток, ржавое зубило и поманил Андрона на улицу. — Фронт работ видишь? Тогда вперед. А я за бульдозером.

Фронт работ впечатлял — у торца кафешки возвышался огромный, сюрреалистический сугроб, снизу сплошь изжелтенный промоинами мочи. Это снег укрыл от посторонних взглядов цветочные, сваленные в кучу столы. Цельнометаллические, тяжеленные, обжигающе холодные и отвратительно ржавые. Обваренные по периметру, чтоб не растащили, арматурой.

«Клондайк, говоришь», — Андрон проверил сооружение на прочность, выругался и лихо принялся рубить хрупкий на морозе металл. Работа спорилась. Стучал по-пролетарски молот, из-под зубила летели искры, деструктивный процесс шел бойко. Скоро баррикада стала распадаться по частям, ломать — оно не строить. А тут еще Иван Ильич пожаловал на грейдере, и совсем славно сделалось на пятаке, шум, лязг, рев мотора, скрежетание стали по обледенелому асфальту. Скоро, позорно капитулировав, снег был загнан в угол, оперативный простор расчищен и первое отделение столов выстроено параллельно тротуару. Гвардейский порядок, рыночная красота, которая не дает пройти мимо. И проехать — из остановившейся четверки вышел человек в пуховике, посмотрел оценивающе по сторонам и, безошибочно признав в Иване Ильиче старшего, направился прямиком к нему.

— Хозяин, мы встанем с тюльпаном? Двое нас.

Неторопливый, с акцентом голос явственно выдавал в нем прибалта.

— По мне, раз хороший человек, так хоть раком становись, — не сразу отозвался Иван Ильич и, кашлянув, выразил сомнение. — Порядки-то знаешь?

— Хозяин, все в порядке будет, — заверил прибалт и, вернувшись через минуту, протянул две зелененьких и керамическую поллитровку с черным рижским бальзамом. — Вот.

— Ну ладно, торгуй, — Иван Ильич нахмурился, но виду не показал, а едва прибалт отошел, негодующе повернулся к Андрону. — Совсем кураты обнаглели. Раньше с такими вот шкаликами и не совались, одни литровые несли.

На столах между тем появились аквариумы с тюльпанами, вспыхнули, не позволяя цветам замерзнуть, стеариновые огоньки. На их свет, как известно, менты слетаются, куда там мотылям…

— Ну вот, явились не запылились, — при виде милицейского УАЗа Иван Ильич нахмурился, неприязненно сплюнул и, не оглядываясь, направился к будке. — Без них, сволочей, никак.

Андрон, вспотевший как мышь, поеживаясь, пошел следом — по пятаку резво и вольготно гуляли февральские ветра. Скоро в дверь будки поскреблись, не дожидаясь ответа, открыли, и в проеме показалась харя розовощекого ментовского сержанта.

— А, дядя Ваня, привет! Уже открылись? Что-то рано вы нынче.

Андрону сразу вспомнился сиверский старшина Калогребов, такой же мордатый, самоуверенный и наглый.

— Здорово, Санек, здорово! — Чудом преобразившись, Иван Ильич по-доброму оскалился и гостеприимно помахал рукой. — Заходи давай, не стой в дверях.

— Да, не май месяц, — с ухмылочкой мент вошел, не рассчитав, выстрелил дверью и, поручкавшись с Иваном Ильичом, сунул вялую ладонь Андрону. — Александр. — Затем он помолчал, кашлянул и с достоинством вытащил беломорину. — Дядя Ваня, там прибалты стоят, ты у них документы смотрел? В порядке? А то ведь у нас нынче усиленный режим несения службы. И потом, что это у тебя цыганки-то разбегались? Шумят, галдят, мешают свободному проходу граждан… Оскорбляют общественную нравственность и социалистический порядок…

Слушая его, сразу вспоминалась песня: «Если женщина просит…»

— Цыганки, Санек, бегают не у меня, а у тебя, — Иван Ильич улыбнулся еще шире и снял с полки грязный, еще в прошлогодней пыли стакан. — Я за тротуары не отвечаю. А насчет прибалтов не сомневайся, все охвачено и проверено. Ну что, надо бы отметить открытие сезона…

— Правильно, чтоб закрывался лучше, — милицейский сразу забыл и про обещственную нравственность, и про усиленный режим несения службы. — Давай, дядя Ваня, наливай. А мы вздрогнем.

И Иван Ильич налил, до щербатых краев, из керамического, презентованного прибалтом сосуда — жри.

— Будем, — лицо сержанта сделалось одухотворенным, медленно, со смаком, растягивая наслаждение, он вытянул жидкий, настоенный на травах огонь, замер на мгновение, выдохнул и блаженно сообщил: — Пошло.

Тут же он выглушил второй стакан, закусил, не поморщившись, рукавом и, увидев, что пить больше нечего, принялся торопливо откланиваться.

— Ты, дядя Вань, если чего, только свистни. По ноль два. Сразу приедем. Всем перекроем кислород. И прибалтам, и цыганкам. Чтоб не мешали проходу граждан…

Он раскатисто рыгнул, крепко поручкался и несколько нетвердо пошагал к машине. Если и был на рогах, то едва-едва, в самую плепорцию. Это после полулитра-то убийственной микстуры на спирту? Нет, видно не перевелись еще богатыри на Руси…

— Шакал лягавый, паскуда, — проглотив слюну, Иван Ильич выругался, взяв кончиками пальцев стакан, понюхал и осторожно поставил на полку. — Знаешь, Андрюха, мент должен носить нож в спине. Понял?

Чего уж не понять, хороший мент — дохлый мент.

На улице между тем темнело, мороз, судя по носам цыганок, крепчал.

— Хватит на сегодня. Полдела уже сделано, — подвел итоги Иван Ильич, желто помочился на сугроб и решительно вжикнул молнией. — Поехали домой. А то от работы кони дохнут.

Чувствовалось, что настроение у него не очень. Однако дома, после огненного борща, бифштекса, свешивающегося с тарелки, и доброго стакана пятизвездочного, он отошел душой, заметно подобрел и начал приоткрывать Андрону секреты мастерства.

— Значит так, — с ухмылочкой он достал пачку пронумерованных квитанций, прошитые и сброшюрованные навроде книжки, ловко зашелестел листами, словно игральными картами. — Это твое наиглавнейшее орудие производства. Полста разрешений на право торговли, строгая отчетность в двух экземплярах. Один отдаешь торгующему, другой оставляешь себе, для отчета. Место стоит тридцать пять копеек, ведро шесть, стул восемь. Ну это так, фигня для бухгалтерии, — Иван Ильич замолчал и, усмехнувшись, хитро подмигнул. — Обычно все платят больше. Наши садоводы рупь, всякий там Краснодар — два, Прибалтика — трешечку. А злостных жмотов можно и прижучить, ну там с торговли снять за грязь или шакалов в форме натравить. Я тебе потом на примере покажу. Главное только не перегнуть палку, чтобы потом этот жмот не в ОБХСС побежал со стуком, а на поклон тебе с денежкой. Вобщем ничего такого хитрого, насобачишься. И вот еще, помни как «Отче наш» — в левом кармане выручки, в правом свои, кровные, и хотя бы примерно знай сколько. А раз в неделю, как приедешь на рынок с отчетом, первым делом к директору в кабинет — наше вам, Сергей Степанович, и поздоровайся четвертачком, чтобы работалось лучше. Ему тоже жить надо, и управляющему платить. Здесь тебе, зятек, не завод, не подмажешь, не поедешь. Вернее, можно уехать очень далеко. Куда Макар телят не гонял.

— Иван Ильич, а чего это цыганкам за столами не сидится? — Андрон сдержал зевок и глянул на Анджелу, наслаждающуюся телевизором. Она была похожа в профиль на болонку.

— Ну сейчас понятное дело, холод, — Иван Ильич дунул в беломорину, но, оглянувшись на дочку, кашлянул и закуривать не стал. — А вообще-то все зависит от цветка. С хризантемой какой-нибудь, бывает, и залезут за прилавок. А с гвоздикой ремонтантной кто ж их пустит, торговать ей может только государство. Да и розу частным лицам разрешено продавать только с первого июля. А что она, что гвоздика — самый ходовой товар. Вот и шастают цыганки вдоль столов, отбивают покупателя. Да и не цыганки они, так, не пойми кто, седьмая вода на киселе, помесь молдованская. Их настоящие таборные за людей не считают.

Слушай его Андрон, дивился, набирался опыта. А потом настал канун светлого женского праздника и пришлось незамедлительно переходить от теории к практике. Все подходы к пятаку заполнили машины, от тюльпанового красноцветья зарябило в глазах, вскипело у столов, заволновалось людское море — покупатели, цыганки, прохожие, менты. Толпы Петерсов, Модрисов, Вилисов и Лайм заискивающе улыбались, хрустели трешками, просили разрешения поставить личный столик: ну пожалуйста, крохотный, раскладной, за любые деньги. А стол в будке-накопителе ломился от бальзама, копченых кур, каменно-твердых колбас и шоколадных подарочных наборов «Лайма». С ромом и коньяком. Только все это добро особо не залеживалось. Слетались на халяву менты, жрали прибалтийские деликатесы и, получив по вожделенному букету, уходили лучшими друзьями. Заявлялись с жалобами граждане, кричали, причитали и грозились:

— Ах, карман порезали!

— Ах, цыганки палки суют в мимозу!

— Ах, у вас тротуар песком не посыпан! Копчик отшибла напрочь, дайте жалобную книгу!

Пошли все на хрен, за город Ленинград не отвечаем.

— Ну здравствуй, Ваня, все скрипишь? — Заглянул местный участковый, маленький, кругленький майор, поручкался по-простецки, закурил. — Да, санитарное состояние у тебя. Придется акт писать…

Дали ему литр бальзама, пару прибалтийских кур, и до акта дело естественно не дошло. Побухтел еще и убрался довольный.

Целую неделю, аж до девятого числа, продолжалась вся эта кутерьма. А потом все, как отрезало. Прибалты, кто расторговавшись кто осчастливив перекупщиков, отбыли к морю, на пятаке осталась только пара-трешка саблинских барыг да легион цыганок, слоняющихся вдоль столов с неуставной гвоздикой. Тишь, скука и безденежье. Само собой, очень и очень относительное.

— Работай, зятек, трудись, набирайся опыта. А я пока отдохну, — сказал Иван Ильич и вместе с генералом из ГАИ надолго ушел в загул, благо после женского дня пропивать ему было чего.

И Андрон встал на бессменную рыночную вахту. Без ропота и сожаления, ибо понял, что пятак это и впрямь золотое дно, нужно только уметь его взять. Знай себе, долби и долби. Правда, вдумчиво, без суеты и с оглядкой, цепко держа кайло в мозолистых руках. И чтобы никакой там вони и пыли. Что, что, а с головой и руками у Андрона было все в порядке. Держась просто, но с достоинством, он греб снег, знакомился с барыгами и ментами, учился работать так, чтобы люди сами давали ему деньги, да еще говорили спасибо. Дело это очень не простое, нужно быть большим психологом и знатоком торгашеской души. Познакомился Андрон и с коллективом кафетерия, благо весна выдалась холодная, а любовь к родине особо его не грела. Коллектив был небольшой, но дружный: две девахи-сменщицы разбодяживали кофе, пара матрон прилавка недовешивала мороженое, а пьяненькая, вечно улыбающаяся бабка Михеевна блюла опрятность и чистоту. Еще в кафе обретался кот, угольно-черный, мяукающий басом. Из-за привычки дрыхнуть на лотке с меренгами длинная шерсть его отдавала сединой. Прямо не мартовский паскудный кот, а баргузинский соболь.

По вечерам, когда темнело, Андрон снимал свой ватник с надписью «Контролер» на рукаве, выпивал чашечку настоящего двойного кофе и отправлялся в отчий дом, проведать мать, Арнульфа и Тима. Как они там, на одной зарплате и стипендии? Слава богу, ничего — единорог вещал о будущем, бил копытом и благополучно жрал детсадовскую кашу. Вера Ардальоновна истово внимала, вглядывалась в лики угодников и готовила ту самую детсадовскую кашу, которую потом благополучно жрал Арнульф. Тим держался молодцом и честно отрабатывал постой — вворачивал лампочки, махал метлой, устранял засоры, круглое таскал, квадратное катал. Все принимали его за Андрона, похоже, и Вера Ардальоновна в том числе, во всяком случае Андронову зарплату ему выдали без малейших проблем. Так что жить-быть пока что было можно.

Однажды, уже в апреле, Андрон застал в гостях у квартиранта тощего жилистого парня Юрку Ефименко. Собственно как в гостях — прикинутые в каратэ-ги, они нещадно тузили друг друга на чердаке, удивительнейшим образом преобразившимся — расчищенным от грязи и оборудованным под спортивный зал. С большим мешком для ног, боксерскими подушками и коварной, дающей сдачи макиварой. Устроено все было основательно, с любовью, чувствовалось — надолго.

— Ну вот, брат, ушли в подполье, — прокомментировал происходящее Тим и уважительно, с полупоклоном взглянул на Ефименкова. — Скажи, сэмпай.

На талии того красовался уже успевший выцвести коричневый пояс, обозначающий высшую ученическую степень.

— Да, хреново дело, — хмуро отозвался он и резко, чтобы сбросить напряжение, потряс жилистой ногой. — Товарищи из спорткомитета взяли курс на создание единого стиля советского каратэ. Все прочие, выработанные веками, признаны ошибочными, вредными и не отвечающими советской системе физического воспитания. Только это ягодки, цветочки впереди. Грядет всеобщий писец.

Юрка знал, что говорил. С неделю назад его, еще одного сэмпая и гарного сенсея Смородинского прямиком из додзе препроводили в дивное серое строение у Невы, такое высокое, что из его подвалов отчетливо видна Колыма.

— Ну здравствуйте, здравствуйте, — ласково сказали им в просторном кабинете, где со стен любовались друг на дружку Дзержинский и генсек. — Значит, практикуем каратэ? Мало того, обучаем. И конечно, за деньги. Ай-яй-яй-яй-яй! Ребятки, лучше не надо. Добром просим. Стучите лучше по мячику, он мягкий.

Не пугали, не грозили, не клацкали затворами. С шуточками-прибауточками пробили по ЦАБу, зафиксировали установочные данные и со смехуечками отпустили с миром. А табуретка посредине кабинета железная, отполированная тысячами задов, с вмурованными в бетонный пол ножками…

— Ничего, братва, всех не переловят. А потом, запретный плод, он всегда слаще, — Андрон усмехнулся и, переодевшись, тоже предался недозволенному — стучал конечностями по грушам, долбил пружинящую макивару, бился по-нешутейному, с доводкой в корпус. Только с Юркой Ефименковым не очень-то поспаррингуешь, разве что на средней дистанции. Хлипкий, рахитичный вьюноша превратился в опытного бойца с отличной гибкостью, убийственным ударом и мгновенной реакцией. И хотя сенсей Смородинский был парень гарный и вешал пояса на свой страх и риск, но свой коричневый Юрка несомненно заслужил. Зверь.

Побегали, попрыгали, помахали конечностями, надавали друг другу тумаков, попили чаю.

— Ну, приятно было, — наконец Юрка глянул на часы, встал и подался на выход. — Но пасаран, коллеги, прорвемся.

Без кимоно он снова превратился в хилого, рахитичного юношу, похожего со спины на гнутый верстовой столб.

— Ну как ты, студиоз? — спросил Андрон Тима, когда они остались одни. — Не бедствуешь? — Вытащил толстую пачку денег, трудовых, все рубли и трешки. — Вот, Арнульфу прикупи гостинец. Что, рог ему еще не обломали?

— Да нет, — Тим вздохнул, но деньги взял, бросил веером на стол. — Каждую ночь пасется здесь, блеять что-то много стал. Ну а ты как живешь, барыга?

Он не стал говорить, что последнее время Вера Ардальоновна принимает его за сына и все ездит по ушам единороговыми пророчествами.

— Готовлюсь стать отцом, — Андрон вспомнил Анджелу с ее токсикозами и недомоганиями и сразу помрачнел. — Не женитесь на курсистках, они глупы как сосиски.

— Ага, а белошвейки бляди, потому как их дерут спереди и сзади, — в тон ему усмехнулся Тим и дипломатично переменил тему. — Знаешь, я тут в библиотеке покопался, кучу интересного нарыл о первом хозяине этого домика-пряника, такой не только крышку, гроб с содержимым мог всобачить над входными дверями.

И он принялся живописать жизненные вехи генерал-фельдмаршала графа Якова Велимовича Брюса. Из всей плеяды Петровских деятелей того выделяли высокая образованность и глубокие научные познания. Он занимался физикой, астрономией, математикой, разрабатывал теорию движения планет, наладил в Росси издание учебной литературы, делал переводы с английского и немецкого, вел переписку с Лейбницем, редактировал географические карты и глобусы. Ведал Московской типографией, владел ценной коллекцией предметов старины и редкостей. Под надзором Брюса царский библиотекарь Василий Киприянов составил первый русский календарь или «Месяцеслов», рассчитанный на длительное употребление, он содержал помимо прочих сведений «предзнамения времени по всякий год по планетам» на сто двенадцать лет вперед и «предзнамения действ на каждый день по течению Луны в Зодии», а также специальные таблицы, из коих можно было узнать, когда надлежит «кровь пущать, мыслити почать, брак иметь, чины и достоинства воспринимать, долг платити». Этим «Месяцесловом» пользовались несколько поколений людей, он снискал такую популярность, что и спустя два века справочные календари на Руси именовались брюсами. Словом, Яков Велимович был выдающимся русским ученым энциклопедистом, военным и государственным деятелем.

Однако это только одна сторона медали, видимая, анфасная. Существует множество устных преданий, и как всегда очень мало достоверной информации о том, что Брюс был великий чародей, «знал все травы тайные, камни чудесные, составы разные». Будто бы владел он даром прорицания и мог, взглянув на пригоршню песка, сразу определить точное количество песчинок. Будто бы в жару он замораживал воду на пруду и катался на коньках, только черный плащ развевался, а зимой наоборот, растапливал толстенный лед и плавал в полынье на яле. А еще вроде бы была у него волшебная Черная книга, писаная самим дьяволом. Все Брюсово-то могущество от нее. Слухи оно конечно слухами, но в достоверных исторических источниках приводятся конкретные сведения о неком тайном «Нептуновом соборе», в котором царь Петр со своими приближенными под руководством Брюса занимался магией, алхимией и астрологией. Между прочим, зело успешно. Вобщем дыму без огня не бывает — волшебник и точка. А на родовом его гербе изображен пес, один в один флюгер на крыше…

— Ясно, понятно, — Андрон рассеянно внял тираде, смачно зевнул и потянулся так, что старинный, изогнутый по-венски стул жалобно заскрипел. — Значит, волшебник изумрудного города? Неактуально. Сейчас в ходу не черные книги — красные. С гербом.

Чувствовалось, что настроен он сугубо реалистично, приземленно. Ничего не попишешь, специфика работы сказывалась.

Поговорили еще, выпили полсамовара чаю, и Андрон стал собираться.

— Пошел я, брат, в семейное лоно. Супружеский долг зовет.

Насчет супружеского долга сказал так, для красного словца — до своего лона Анджела его не допускала уже наверное третий месяц, недомогала, тревожилась за плод. И вообще стала раздражительной, нервной, весьма непривлекательной, весьма. Да и была-то…

А к матери Андрон так и не заглянул — единорогов, блин, живых что ли не видал…

Хорст (1978)

В святилище царили тайна, полумрак и освежающая прохлада, в отблесках факелов все происходящее в храме казалось призрачным и нереальным. Тонко вызванивали колокольчики, торжественно звучали гимны, воздух был полон дыма, ароматов благовоний и нежного дрожания струн. В такт им двигались по кругу девять девственниц, посвящаемых сегодня в тантру на празднике «Открытия ворот». Лица девушек были спокойны и сосредоточены, стройные тела — прекрасны и обнажены. Полузакрыв глаза, двигаясь как во сне, они водили хоровод вокруг сидящего на пятках Шивы — бронзового, в человеческий рост, со взыбленным лингамом из слоновой кости. Великий разрушитель Вселенной на этот раз был настроен миролюбиво — тонко, едва заметно улыбался. На лбу его между насупленных бровей ясно выделялся третий глаз, при помощи которого он под настроение кремировал однажды бога Каму. Чтобы не лез куда не надо со своей любовью. Таинственно играли камни, богато украшающие статую, медоточиво изливалась музыка, томно, в каком-то страстном оцепенении плавно кружились девушки. Казалось, время замерло, замедлило свой ход, превратилось в клейкую тягучую субстанцию. И вдруг все мгновенно переменилось.

Ом! Свами Бхадиведанта резко ударил в гонг, грянули цимбалы, кимвалы и шушан-удуры, и девственницы сразу набрали темп, бешено завертелись в неистовой пляске. Бедра их изображали разнузданную страсть, груди сладострастно подрагивали, губы улыбались нетерпеливо и призывно, словно у вкусивших плюща участниц сатурналий. Плющ не плющ, а выпитый в начале церемонии афродизиак действовал. Наконец одна из девственниц громко вскрикнула, бросилась в центр круга к статуе и решительно, с разведенными коленями опустилась богу на бедра. Резко завибрировал гонг, дрогнуло пламя светильников, желтая кость лингама окрасилась в красный цвет. Одни ворота были распахнуты. За ними открылись настежь вторые, третьи, девятые. Никаких засовов, запоров, щеколд, окровавленные створки нараспашку. Теперь все было готово для заключительного акта, майтхуны — ритуального соития со сбросившими оковы, символизирующими великий женский принцип носительницами йони. По знаку Свами Бхадиведанты лучшие адепты школы соединились с ними в лягушачьей связке, а сам учитель в это время поведал красивую легенду.

Изначально, оказывается, люди были лишены половых органов и даже не подозревали, что существуют плотские желания. Ангельские души их были чисты, безгрешны и преисполнены внутреннего света. А размножались люди в те стародавние времена красиво и невинно — сияние мужчины проникало в утробу женщины, озаряло и оплодотворяло ее. Однако постепенно люди деградировали — начали касаться друг друга руками, бедрами, животами и лобками, покуда не открыли физическую близость. Когда в них пробудились животные инстинкты, постепенно изменились и тела, появились лингам и йони — половые органы. Однако внутреннее сияние погасло, души сделались темными, порочными, ленивыми и больными. Животное начало погасило божественный огонь. И чтобы он разгорелся снова, необходимо заниматься сексом не ради размножения или удовольствия, но исключительно для самапати — медитации, в раздумьи наполняя тело небесными светом семи планет.

Дабы слова учителя запали глубже в душу, все присутствующие на празднике так и сделали — завершили церемонию кабаньей, тигриной и буйволиной связками. И еще — собачьей позицией…

Потом была товарищеская трапеза, обильная, с кушаньями из благих продуктов. Рыбные палочки, сырные колбаски и поджаристые пирожки имели выраженную фаллическую форму, абрикосы, персики и сливы явственно символизировали йони, кашу из пшеницы — вождя всех злаков, подавали в казанах, формой напоминающих женскую грудь. За столом несмотря на отсутствие спиртного было непринужденно и весело. Молодые под впечатлением праздника много говорили, смеялись, умудренные вкушали молча, думали о смысле жизни, тщательно, как предписфывает йога, пережевывали пищу. Законы мироздания неотвратимы — у каждого своя карма.

Хорст и Валерия Воронцова сидели на почетном месте, неподалеку от Учителя. По левую руку от них размещался Свами Чандракирти, великий гуру, звездочет и маг, явившийся на церемонию Открытия Ворот в качестве почетного гостя. Он происходил из варны брахманов, называемых еще дважды рожденными, летом и зимой ходил в заплатанном рубище и обладал, по рассказам очевидцев, нечеловеческим могуществом. Запросто мог предать проклятью, с легкостью превратить в животного, играюче оборвать спиралевидный ход жизни, сделать собакой, педерастом или неприкасаемым. Он знал наперечет все свои прошлые рождения, выдерживал на плечах слона, мантрой зажигал огонь, двигал горы, излечивал проказу. Нет, положительно, гуру Свами Чандракирти был не тот человек, с которым стоило портить отношения. А он между тем мягко положил ладонь Воронцовой на колено и участливо спросил:

— Ты так задумчива, дочь моя. О чем тревоги твои, что беспокоит тебя? Я вижу, как волнуется прана в твоей сушумне, свадистхане и анахате. О, эти огненные вихри! Тебе надо усерднее практиковать змеиную связку — она придает легкость всем членам, успокаивает сердце и вносит сладостную размеренность в мятущееся коловращение мысли.

Весь его вид излучал спокойствие и доброту, крепкие пальцы, поглаживающие колено, — живительные, пробирающие до самого нутра флюиды.

— О, Таподхана, отец мой, — с улыбкой Воронцова склонила голову и попыталась незаметно сдвинуть ноги, — печаль моя проистекает от неудовлетворенности желания. Желания постичь премудрость истины. Поведай мне о камне Чинтамани, и токи моей праны умерят бег, вольются в русло, уготованное совершенством и плавностью своей уподобятся Гангу. Поведай мне, о Таподхана, я жажду знания!

С чувством сказала, складно. Так что сидящий рядом Хорст хмыкнул про себя и внутренне зааплодировал — теперь-то брахман уж расскажет чего-нибудь. И дважды рожденный не подвел, действительно разговорился. Начал, правда, издалека, с замысловатых сказаний о нагах, мудрых полубожественных существах, наполовину людях, на три четверти гадов. Они — хозяева подземного царства Поталы, живут в блистающих золотом и бриллиантами дворцах и обладают несметными сокровищами. Им принадлежит тайна элексира бессмертия, с его помощью они не только способны неограниченно продлевать жизнь и сохранять вечную молодость, но и оживлять мертвых. Наги легко принимают человеческий облик и часто вступают в любовную связь со смертными людьми. Особенно изощренны в сексуальных утехах красавицы нагиги. И квинтэссенцией их искусства является змеиная связка. Постепенно Свами Чпндракирти добрался и до сути: да, давным давно с неба прилетел Камень богов Чинтамани — Неописуемый, Непознаваемый, Сияющий Совершенством. Изначально он находился на горе Меру — окруженной семью небесами, с северным склоном из чистого золота. Южным — из лазурита, западным — из рубинов, восточным — из серебра. На той самой, о которой сказано в Махабхарате:

Есть в мире гора крутохолмая Меру,

Нельзя ей найти ни сравненья ни меру…

Однако, увы, вслед за согрешившим человечеством пал на землю и камень Чинтамани и навсегда утратил свою целостность. Стараниями бодхисатв, отцов-питаров и аватаров многие его осколки найдены и помещены в сокровищницы, но это лишь слабый отблеск, жалкое подобие прежнего могущества. Тем не менее значительная часть камня пребывает в Гималаях, в главной башне обители махатм. Другие размещены в святилищах по всей земле и связаны незримыми лучами с Шамбалой. Все прочие осколки считаются утраченными и ждут своего часа, дабы обрести целостность, однако, обладая магическими свойствами, открываются далеко не всякому. Чтобы увидеть, а тем паче взять их, нужно быть брахманом и владеть сиддхами, правда, если дружить со змеями и понимать их язык, то они способны помочь. Дело в том, что наги, те самые, живущие в Потале, делают свой элексир бессмертия из небесных камней и посылают на их поиски своих слуг-гадов. О, змеи могут многое поведать тем, кто понимает их. А лучше всех в этом преуспели псиллы, люди из маленького племени на севере Африки. Именно к ним когда-то обратился Октавиан, чтобы спасти укушенную коброй Клеопатру — но, как видно, с опозданием. Издревле, веками псиллы наблюдали за змеями, изучали их повадки, поведения, рефлексы, проверяли на врагах свойства ядов, учились врачевать, учились врачевать укушенных. Так, неутомимая Кундалини медленно и упорно поднимается по колодцу Сушумны, чтобы достичь в конце концов сокровища, спрятанное в недрах тысячелепесткового лотоса. Лучше своя плохая, но честно исполненная дхарма, чем хорошая, но чужая…

Тихо, с задумчивой улыбкой делился откровениями брахман. Доброе лицо его было светло, бесхитростные глаза полузакрыты, чуткие, чуть подрагивающие пальцы переместились Воронцовой на бедро. Все дышело миром, спокойствием и согласием — сидеть бы так, сидеть, до скончания времен. Но только не Хорсту. Ему уже было не до еды, поучительных бесед и флюидов мудрости, летающих над столом. Ему хотелось в Африку, к гадам.

Тим (1981)

Женился Тим спонтанно и по американской системе. Собственно, если глянуть в корень, заокеанская метода была в общем-то не при чем, а главной движущей матримониальной силой явился зам декана по науке КТН Опарышев. Весной сей доцент вернулся из загранкомандировки окрыленный идеей тотального тестирования, столь распространенного в иных мирах. Особенно вдохновил Окатышева так называемый тест Ай-Кью, по-нашему говоря, определение уровня умственного развития, немедленный внедреж которого он распорядился провести во всех подведомственных подразделениях… Старшие товарищи несколько охладили пыл младорефоматора, справедливо указав на нецелесообразность подобного мероприятия среди профессорско-преподавательского состава, поскольку оно может обернуться большим конфузом и вызвать нежелательное брожение умов. Приняли решение ограничить круг тестируемых аспирантами и студентами, в число которых нелегкая занесла и Тима. Распечатка результатов, выданная ему в деканате, польстила его самолюбию чрезвычайно. Надо же, он набрал 244 балла — этот показатель умственного развития с запасом вписывался в самую верхнюю графу: «220 и больше — чрезвычайно высокий». Кроме него в эту самую графу вошел только еще один человек, правда, с результатом в 256 баллов и, что самое интересное, женщина. Некая аспирантка Регина Ковалевская. А все говорят — из ребра, из ребра… Впрочем нет, что касаемо Регины Ковалевской, то судя по всему к мужчинам она, вернее, с мужчинами никаких отношений не имела — тонкие поджатые губы, надменный взгляд, серый старомодный костюм в синюю клетку. Слава богу, что не синие чулки. А еще — неистребимое амбре «Лесного ландыша», сиреневая блузка с широким галстуком и хорошо поставленный, чуть скрипучий голос. Что поделаешь — 256 баллов по Ай-кью. Ноблесс оближ. Этакая неприступная как монолит целомудренная академическая дива. Гипатия, Блаватская и Жанна д'Арк в одном лице.

Однако, как говорится, в тихом омуте черти водятся. Где-то недели через две после теста Тим встретил Ковалевскую в публичке. Та сидела тихо, пригорюнившись, и листала «Энциклопедию для женщин». На ее лице было запечатлено страдание.

— А, конкурирующая фирма? Привет, — Тим, не преминув сделать ручкой, хмыкнул, бодро уселся по соседству, подмигнул. — И что это мы такое читаем? Гм… про клиториальный оргазм? Это с умственным-то коэффициентом в 256 баллов? Брось, дурацкое дело оно не хитрое.

— Метельский, скажи мне, — Регина, затуманившись, вдруг захлопнула книгу и как-то уж очень близко придвинулась к Тиму, — я уродина, да?

— Да нет, что ты, что ты, — успокоил ее Тим.

— Я дура? Я зануда? От меня не так пахнет?

— Да нет, нет, ты само очарование, — Тим, сожалея, что подсел, стал отодвигаться. — Чертовски пикантна, самая обаятельная и привлекательная.

— Тогда пойдем.

Регина поднялась, цепко ухватила его за локоть и чуть ли не силком потащила к выходу. По пути она умудрилась сдать свою «Женскую энциклопедию», зацепиться подолом за скамью и основательно припечатать каблуком Тиму ногу. А он послушно шел за ней, как бычок на веревочке. В глубине души ему было страшно и смешно — похоже, половой инстинкт крепко взял Ковалевскую за живое. А потом ведь, как дама скажет. Тем более с коэффициентов 256 баллов. Один хрен, сегодня вечером делать нечего.

По дороге от публички до Садовой, где стоял массивный дом Регины, он все пытался завести умный разговор — о романтичном простаке по имени Мартын Эдельвейс, малолетней стервозе Лолите, интеллектуальном гурмании по фамилии Годунов-Чердынцев, однако Ковалевская шла молча и разговора не поддерживала, на ее суровом, с конопушками лице играл лихорадочный, прямо-таки туберкулезный румянец. Наконец пришли.

— Нам сюда, — властно сказала Регина и потянула Тима в подъезд. Потом в лифт, на четвертый этаж, затем — в просторную, обставленную со вкусом прихожую. — Проходи на кухню, я сейчас.

Судорожно, словно механическая кукла, улыбнулась и стремительно порысила в комнату.

«А девочка-то с ногами», — Тим искоса посмотрел ей вслед, как человек воспитанный, переоделся в тапки и по коридорчику направился на кухню — единоличную, с холодильником «Розенлев». Финским, поражающим воображение. Гм, интересно, что в нем?..

Да, действительно, чем дальше, тем становилось интереснее… Регина вышла в ореоле каштановых кудрей, в сиреневом облегающем платье, с ниточкой жемчуга на открытой белой шее и без очков. Платье Тиму понравилось, оно выгодно подчеркивало тонкую талию и высокую грудь. А вот криво наведенные густые тени на веках и вампирски-яркая помада на губах были неприятны.

— О, как ты хороша! Только знаешь что? — Она вздрогнула и подняла на Тима прищуренные глаза. — Зря ты сняла очки, они тебе очень идут, и в них удобнее, наверное.

— Мне надеть? — тихо спросила она.

— Я бы на твоем месте надел.

Она вышла, по дороге неплохо приложившись к дверному косяку.

— Совсем другое дело, — сказал он, когда она вернулась.

Регина улыбнулась.

— А теперь я должна накормить тебя. Так всегда делается, я знаю. А еще напоить…

И она стала доставать из холодильника икру, буженину, охотничьи колбаски, поставила на газ что-то шкворчащее в кастрюльке. Потом исчезла ненадолго и вернулась с объемистой, благородного вида бутылкой. Марочного грузинского коньяку.

«Енисели», — не читая, определил Тим и почему-то ощутил жгучий стыд: эту марку коньяка очень уважал его отец. И почему это они опять в ссоре?.. Только не время было грустить, а потому Тим изобразил восторг и ласково потрепал «Енисели» по загривку:

— Ого! А от родителей нам не попадет?

— Не попадет, — заверила Регина. — Они не пьющие, к тому же приедут только послезавтра.

И покраснев, словно маков цвет, она многозначительно воззрилась на Тима.

«Ну что ж, если женщина просит…» — тот, не церемонясь более, откупорил коньяк, с галантностью налил Регине, не забыл и себя и прочувствованно, с витиеватой тонкостью поднял первый тост за хозяйку дома. И понеслось… Коньяк был великолепен, Регина гостеприимна, икра малосольна, а кастрюлька полна тушеной крольчатины. Затем они перешли в комнату и пили уже «Киндзмараули» при зажженных свечах под вкрадчивые мелодии с диска «Звезды калейдоскопа». Дошло дело и до танцев. Ее дрожащие пальцы лежали на его груди, каштановые волосы щекотали нос… Наконец Регина напоила Тима кофе, нервно, как-то отрешенно улыбнулась и вызывающе показала на часы.

— Половина второго. Метро закрыто, в такси не содят. — Замолчала на мгновение, облизнула тонкие губы и резко выдохнула. — Оставайся. И обними меня.

А затем зачем-то сняла старомодные, в роговой оправе очки.

И Тим остался. Во-первых — интересно. Во-вторых — неудобно. Кормила все ж таки, поила, кролик был великолепен. И ноги вобщем-то ничего. Потом опять-таки стройная, волосы не крашеные, лицо правильное. А главное — 256 баллов. С таким коэффициентом можно играючи идти по жизни.

Только не по половой. Когда ложишься в постель с двадцатисемилетней девственницей, легкой жизни ждать не приходится. Если же при этом суммарный показатель умственного развития партнеров равен пятистам, сложность задачи возрастает многократно. Только с пятой попытки, в неописуемых муках и скрежете зубовном, у них получилось нечто приемлемое. Тим настолько утомился, что не хватило сил даже сползти с Регины…

Проснулся он поздно, разбитый и жутко голодный. Регины рядом не было, но в раскрытые двери доносился божественный аромат свежезаваренного кофе и горячих тостов. Ах, как кстати!

Тим натянул трусы, просунул ноги в тапочки и, протирая глаза, выкатился на кухню.

— Регинушка, гутен морген, как насчет кофейку?

— Можно и кофейку, молодой человек, — отозвался приятный баритон.

Тим вытаращил глаза и с ужасом увидел за кухонным столом импозантного мужчину лет пятидесяти и круглолицую женщину, на вид чуть постарше и попроще. У стола, выкладывая тосты на блюдо, стояла Регина. Родители…

— Ой!

Тим рванулся в спальню за штанами и рубашкой. Следом, бросив тосты, устремилась Регина.

— Тимочка, прости, я и подумать не могла, это так неожиданно… Сессия закончилась на два дня раньше, и они…

Тим посмотрел на нее с горькой усмешкой.

— Да ладно… Иди уж, представь меня по всей форме…

Мать Регины смотрела на него с обожанием, все подливала кофе, подкладывала ветчины, сыру, тостиков поподжаристей. Отец, Делеор Никитич, сосал трубочку с душистым табачком, поглядывал хитро, с загадочной улыбкой.

— Так вы, Тимофей, уж не родственник ли Антона Корнеевича?

— Сын, — угрюмо буркнул Тим.

— Занятно, занятно, до чего тесен мир… Я, помнится, студентом зеленым на его лекции бегал, после войны. Ах, какой был лектор, какой ученый!.. Впрочем, что это я — был. Есть, конечно же, есть… Кстати, как его здоровье? Получше?

— Получше…

— Ну, дай Бог, дай Бог… Ему… Нам… Вам… Всего…

И вдруг, не сдержавшись, буйно возликовав, он отбросил всю свою академическую сдержанность.

— А не выпить ли нам за это дело? Молодое? Эй, мать, тащи коньяк. Есть там у меня заветная бутылочка «Енисели». Горько, горько!

Ну как после всего этого пойдешь на попятный. Особенно, если ты благородный человек. И Тим женился… За что и получил молодую супругу, отдельное однокомнатное гнездо и члена-корреспондента тестя. А главное — академическую перспективу. Весьма благоприятную. Весьма.

Андрон (1980)

Лето надвигалось стремительно. Давно отошел выгоночный тюльпан, отцветали потихоньку грунтовые, цыганки шастали вовсю с краснодарской розой, а за столы валом поперли садоводы с местными неказистыми лютиками. Иван Ильич привез с рынка тенты, розовые как матрасовки, и полиэтиленовые ведра, зеленые как тоска. Первые Андрон натягивал на столы, а во вторых делал дырки калибром миллиметров сорок пять, чтоб торгующую братию случайно не путал бес. Дело шло. Мусор вывозили по два раза в неделю. Не за горами был плодово-ягодный сезон.

— Пора! — сказал Иван Ильич, и рядом с цветочными столами взметнулись овощные ряды.

Все чин чинарем — железные стойки, столешницы, обитые дюралем, волнистые, крытые пластиком крыши. На двадцать пять посадочных мест. Не сами собой конечно взметнулись, при посредстве КамАЗа, команды работяг и пачки красненьких, волнующе-хрустящих бумажек.

И заулыбались золотозубо, заходили кругами предприимчивые дети Кавказа:

— Дорогой, пусти поторговать. Да? Не обижу.

Ясное дело, на рынке при жестокой конкуренции можно в день от силы продать ящик, ну два. А здесь, в одиночку, рядом с метро… Только кого ни попадя ни Андрон, ни Иван Ильич на свято место не допускали. Ты, мил человек, вначале съезди-ка на рынок, поговори как следует с директором, потом с врачом в санветлаборатории, чтоб она тебе бумажку дала, и уж только потом приходи. Да не забудь, за каждый проданный ящик засылать по трешечке. А то приедут люди на желтом УАЗе — их хлебом не корми, дай вцепиться в черного, да еще без прописки. Они тебе покажут дружбу народов, расскажут про нерушимое братство.

Однажды, уже в конце мая, Андрон отправился на рынок сдавать выручку. Уж выручка-то выручка. Куда как больше осело в левом кармане. Однако порядок есть порядок — отчетность и контроль основа социализма. День был субботний, и народу на рыночном дворе хватало: рыбаки, кормушечники, шерстяники, покупатели. Шум, гам, запах пота, табака, раскаленного асфальта. С трудом продравшись сквозь толпу, Андрон нырнул в двери рынка, завернул налево к кассе и постучал в маленькое, забранное фанеркой оконце.

— Люсечка, открывай, свои!

Видели бы эту Люсечку, кожа да кости, а на роже не понять, чего больше — то ли прыщей, то ли морщин.

— Свои все на базе, — фанерка поднялась, из амбразуры пахнуло потом, духами, раствором кофе.

— Новый причесон, Люсечка? Чертовски пикантно…

Андрон сдал деньги и квитанции, сунул, как положено, рубль за инкассацию и двинулся в обратный путь. А во дврое стоял вселенский хипеж, великая суета и грандиозный шмон — это менты шерстили шерстяников, прибывших в основном из братских Дагестана и Литвы. Возле рядов, где торгуют пряжей, разумеется ворованной, выжелтился грязно милицейский УАЗ, обшарпанное чрево его пучило от реквизированных мешков с пятирублевкой. Руководил сей операцией молодой, похожий на сперматозоид человек в черной рубашке, застегнутой невзирая на жару на все пуговицы. Он резко и возбужденно жестикулировал, что-то много и исступленно говорил, выкатывал на скулах желваки и в целом напоминал воинствующего фанатичного иезуита.

«Страшно, аж жуть», — Андрон полюбовался на молодого человека, сплюнул и начал пробираться сквозь толпу ко входу в административный корпус — топла похоже еще более сгустилась. С облегчением он ввинтился в прохладный коридор, пригладил ладонью волосы и потянул массивную, обтянутую дермантином дверь с большой внушительной вывеской: «Директор».

— Здравствуйте, Сергей Степанович!

— Привет, Андрей, привет, — директор приподнялся над столом, сунул по-простецки руку. — Как работается?

Он был крепенький, с брюшком и ходил прихрамывая, с палочкой, как и подобает инвалиду войны, раненому где-то в Синявинских болотах. Правда, он никогда не воевал и инвалидность свою приобрел за очень большие деньги. Зато тронь его теперь…

— Нормально, стараемся, Сергей Степанович, — Андрон пожал директорскую руку, вытащил четвертак и положил его на стол. — Жить можно.

— Да, жить хорошо, а хорошо жить еще лучше, — пошутил директор и осторожно, не оставляя отпечатков, сбросил четвертак в ящик стола, вместительный и всегда полуоткрытый. — Вижу, работа у тебя спорится. А у нас тут пунические войны, БХСС покою не дает.

Он был очень недоверчив и мнителен, может быть, поэтому и сидел в директорском кресле уже пятый год.

— Да, шерстяников трясут, — Андрон кивнул и посмотрел, как муха вошкается на переходящем знамени «За коммунистический труд». — Какая уж тут торговля.

Муха была жирная, говеная и отливала изумрудом на красном фоне.

— Шерстяники это что! Шерстяники это тьфу, вершина айсберга, — директор помрачнел, и глаза его стали как у бульдога, готового вцепиться в нос быку. — А вот если глянуть в корень. Цареву, этому гаду…

И впрямь ситуация на рынке сложилась нехорошая, тревожная. Новый, назначенный недавно куратор из ОБХСС капитан Царев с ходу показал себя человеком беспокойным, суетливым, сующим нос туда, куда совсем не следовало бы. Брал не по чину. Обирал шерстяников до нитки, наложил свою лапу на фуры, оборзел до того, что стал интересоваться, кто, когда и сколько дает директору и контролерам. Гнул, гад, свою линию, а главное, отбивал хлеба у коренного рыночного мента из сорок четвертого отдела, капитана Сереги Опарина. Человека проверенного, сговорчивого и абсолютно не вредного. Ну не сволочь ли!

— Сволочь, сволочь, — с легкостью согласился Андрон, попрощался с директором за руку и, откланявшись, направился к дверям. — Счастливо, Сергей Степанович!

Об ужасном капитане Цареве он сразу забыл — век бы его не видеть. Не получилось. Где-то через неделю, когда Андрон утаптывал ногами содержимое мусорного бачка, раздался истошный, по-бабски визгливый голос:

— Эй, контролер, ко мне! Почему такой бардак? Почему лица цыганской национальности спекулируют гвоздикой ремонтантной?

К помойке, широко шагая, направлялся капитан Царев, с высоты мусорного бачка он казался еще более плюгавым и тщедушным — сперматозоид задрипанный в линялой пропотевшей рубахе.

— Разве это бардак? — ласково спросил Андрон, мягко соскочил на землю и медленно, не выпуская из рук вил, начал приближаться к Цареву. — А вы, извиняюсь, почему такой любознательный? Зубы жмут?

В белой, на голое тело, куртке с трезубцем Нептуна наперевес, он выглядел внушительно и грозно.

— Я это вот… Стоять! Милиция! — проворно отступив назад, чекист вытащил ксиву, с важностью помахал и сделал шаг вперед. — Капитан Царев! ОБХСС!

Все как в школе у Соломона Кляра — шаг налево, две шаги направо, шаг вперед, наоборот.

— Так бы, товарищ капитан, сразу и сказали. Со свиданьицем. — Андрон, изображая доброго идиота, преданно заулыбался, брякнул вилами об асфальт и вытянулся по стойке смирно. — Бригадир Лапин. Разрешите доложить: цыганки спекулируют на общественном проходе, а потому мне неподконтрольны. Разрешите идти месить говно дальше?

Вся эта буффонада в стиле молодого Швейка капитану Цареву очень не понравилась.

— Завтра чтобы к десяти ноль ноль был у меня, в РУВД. Кабинет номер два, — веско сказал он, уничтожительно глядя на Андрона. — Пока вызываю без повестки. Посмотрим, как ты там повеселишься.

Сдвинул сурово брови, выкатил цыплячью грудь и, как ему самому казалось, с достоинством удалился.

«Гнида, мусор, падло, лягаш», — не понимая даже, чего ему хочется больше — сунуть железо между хлипких лопаток или просто отвесить леща, Андрон посмотрел капитану вслед, сплюнул презрительно и брезгливо. — «Пидор мелкошанкрный и гнойный».

И почему это он так не любил МВД, особенно офицерский состав? Впрочем нет, это относилось не ко всем — поладив с мусором, Андрон переоделся и пошел звонить главмайору Семенову, испросить совета, как жить-быть с пидором Царевым дальше. К слову сказать, Андронову измену водяной стихии ведущий генеколог ВВ воспринял философски — каждый как хочет, так и дрочит, а получив рыночный презент коньячно-ереванского разлива, и вовсе проникся убежденностью, что ну ее, эту учебу, в анус. Не стоит рвать сфинктер на сто лимонных долек. Хвала аллаху, майор Семенов оказалая на месте.

— Так говоришь, Царев, из ОБХСС, капитан? — переспросил он, выслушав Андрона, и было слышно, как зазвенела ложечка о хрупкие бока стакана. — Есть, записал. Ты вот что, завтра-то сходи, узнай, что этой жопе надо. А я сейчас его начальству позвоню. Есть у меня там пидораст один знакомый.

В РУВД на следующее утро Андрон прибыл ровно к десяти. Он был небрит, одет все в ту же куртку контролера на голый торс, а в руке сжимал толстую, суковатую палку. На его груди гордо побрякивали знаки «За отличие в боевой службе ВВ» первой и второй степени.

РУВД располагалось в здании бывшей женской консультации, передислоцировавшейся на новое место совсем недавно. Под лестницей, наводя на жуткие мысли, стояло гинекологическое кресло, с коридорных стен все еще взывали плакаты типа «Нет эрозии», «Победим мастит» и «Это рак шейки матки», а командиру батальона ППС достался кабинет с биде, функционирующим и почти что новым, так что демонтировать его не стали. Пригодится.

— Разрешите? — Андрон поскребся в дверь, украшенную цифрой два, и, прихрамывая, постукивая палкой, вошел в уютный, на два стола кабинет. — Здравия вам желаю! Товарищ капитан Царев, бригадир Лапин по вашему приказанию прибыл!

— А это зачем? — не отвечая на приветствие, Царев с опасливостью пса уставился на палку, потом поднял глаза на воинские регалии, затем скользнул ими по прохарям Андрона, грязным и задубевшим, и вдруг обреченно произнес: — Садитесь.

В голосе его был слышен надлом.

— Как это зачем? — Андрон с грохотом уселся и как бы невзначай задел локтем пепельницу, так что все хабарики оказались на столе. — Во время службы во внутренних войсках был жестоко ранен, вследствие чего случилось повреждение конечности. Хотели ампутировать, но Москва не дала. Потому как навеки внесен в книгу боевой славы. — Андрон кашлянул и стукнул себя в грудь, чтобы висюльки звякнули. — С тех самых пор и бедствую по легким работам. А так хочется в горячий цех, к мартену, просто мочи нет.

В это время проснулся телефон.

— Доброе утро, товарищ подполковник, — Царев послушал и, сразу подобравшись, выпрямил спину. — Да, здесь, товарищ подполковник. Никак нет, товарищ подполковник. Есть, товарищ подполковник. — Медленно положил трубку и затравленно посмотрел на Андрона. — Подполковник Павлов. Вас. Хочет видеть.

Ничего удивительного, в свое время и с генералами здоровались за руку. Ладно, двинулись к подполковнику, благо недалеко, на том же этаже.

— Разрешите? — Царев тронул дверь с вывеской «Нач. ОБХСС», пропустил Андрона вперед, и тот узрел усатого интеллигента, устроившегося за массивным письменным столом. По левую его руку стоял огромный сейф, над правым ухом висел портрет Дзержинского, прямо в глаза щурился с противоположной стены Ильич. Стандартный официальный антураж чекиста среднего звена.

— Капитан, вы свободны, — интеллигент махнул рукой и указал Андрону на стул. — Присядьте. — С ухмылочкой посмотрел на палку, на ордена, хмыкнул по-доброму, покачал головой. — Значит, вы служили в одном полку с майором Семеновым. Отрадно, отрадно. Я его помню еще старшим лейтенантом. Да, столько лет прошло.

Умным был чекистом подполковник Павлов, ушлым, хорошо знающим жизнь и поймистым, словно натасканный сеттер. Он не стал спрашивать Андрона: «А правда ли, что директор и его зам берут взятки? А верно ли, что санодежду принято сдавать под шелест рублей? А не брехня ли это, что завгостиницы берет на лапу, химичит с местами и завязана с проститутками?»

Нет, идиотских вопросов подполковник Павлов задавать Андрону не стал. Только-то и сказал проникновенным голосом:

— Это большая удача, что теперь в рыночной системе работает наш человек. Вы ведь наш человек, Лапин? Или я глубоко ошибаюсь?

Прозвучало это у него примерно также, как у сына турецкоподданного во время разговора с Кислярским: вы конечно можете уйти. Но знайте, у нас длинные руки. А в глазах подполковника Павлова при этом ясно читалось: это ведь коню понятно, парень, что при зарплате в семдесят пять рэ ты имеешь раз этак в двадцать пять поболе. Не бином Ньютона. И испоганить тебе жизнь, парень, нам ничего не стоит — а стоит только захотеть. Так что ты уж, парень, подружись с ами, подружись. Как дружат со спецурой халдеи, топчилы из таксярника с Уром и деятели из интуриста с КГБ. Такова система, с добрыми попутчиками дорога к коммунизму короче. А в одиночку на хлебном месте не усидишь, окажешься у параши. Кто не с нами, тот против нас.

Андрон никогда не читывал доктора Дзигикаро Кано и не знал старинной японской поговорки: «Дзю екуго-о сэй суру», то бишь «Мягкость одолевает силу». Однако он знал твердо — не надо ссать против ветра и рубить с плеча, особливо обух плетью. Силу лучше всего одолевать хитростью.

— Вы не ошиблись, товарищ подполковник, — он выдержал паузу и сказал с пафосом, негромко, но проникновенно: — Можете всецело полагаться на меня. — Грудь его геройски выпятилась, ордена звякнули, и сразу стало ясно, что он свой, буржуинский.

— Ну вот и славно, — подполковник просиял, вытащил лист бумаги и продиктовал Андрону нижеследующее: «Я такой-то такой-то, проживающий там-то там-то обязуюсь информировать органы ОБХСС о всех замеченных мною правонарушениях и преступлениях. Обязуюсь сохранять мою деятельность в строжайшей тайне и работать под псевдонимом Иванов». Стороны пришли к консенсусу — индульгенция была подписана.

«Хоть Иванов, хоть Сидоров, нам татарам…, — Андрон с облегчением покинул подполковника, чертом прошелся по коридору и, спустившись по лестнице, с грохотом бросил палку на гинекологическое кресло. — Один хрен, ничего не видим, ничего не знаем, ничего не помним».

По поводу вступления в доблестную армию сексотов, стукачей и провокаторов он особо не горевал. Закладывать никого он и не собирался, а бумаженция та блядская написана с уклоном в левизну, коряво и на редкость неразборчиво. Фиг чего поймешь и уж тем более докажешь, что накарябал всю эту муть Андрюха Лапин. Плавали, знаем.

Тим (1980)

Еще недавно глухарь был пернатым красавцем — с гнутым клювом, черной бородкой, с блестящими под желыми веками глазами. Увы, все бренно в этом мире — сейчас от лесного петуха остались лишь морщинистые лапы, глянцевые длинные перья да хорошо обглоданные кости. Будет чем поживиться лисам.

— Хорош, словно кура первой категории, — сыто поделился впечатлениями Тим и отхлебнул дымящегося, заваренного в кружке чая. — Его бы еще в глине запечь, с брусникой, по рецепту викингов. Был бы вообще цимес. А, Куприяныч?

Глухаря они испекли в углях по-походному, обернув в мокрые тряпки.

— Ты бобрятины не пробовал, тушеной с беленькими, — Куприяныч, тощий, неопределяемого возраста человек усмехнулся и погладил редкую сплошь седую бороденку. — А еще хоршо ленка замалосоленного под водочку калганную. При вареной икре и лососиной теше, да со свежезапеченным хариусом. А главное, ребята, не дай нам бог хавать никогда казенной пайки.

Его голос, насмешливый и тихий, сразу сделался отрывистым и злым, будто кто другой встрял в разговор. Потому как пайки этой казенной с хряпой да бронебойкой Куприяныч в свое время наелся предостаточно. Досыта накормили товарищи, как ЧСИРа — члена семьи изменника родины. А потом еще загнали к черту на рога, в колонию-поселение, что на берегах Нотоозера. С тех самых пор Куприяныч и живет на Кольском безвылазно, исходил его вдоль и поперек, древню землю Самиедны знает не хуже уроженцев лопарей. Вечный странник, бородатый эрудит перекати поле.

— Да, шила стаканец сейчас был бы кстати, — Влас Кузьмич, пожилой, много чего видевший геолог, закурил, и в голосе его послышалась мечтательность. — Закачать его шприцем в арбуз, дать настояться денек, и вот они тебе, нектар с амброзией, куда там коньяку. Душа сразу отлетает в райские кущи.

Увы, ни арбуза, ни спирта, ни райских кущ. Только сухой закон, сопка-варака, поросшая елями, да недвижимая вода в синем загадочном озере. А еще — комарье непроглядными тучами, брусника мириадами рубинов, бескрайняя тайбола на сотни километров. Лапландия. Страна Санта-Клауса, волшебников и андерсеновских гусей.

Летнее, незаходящее солнце между тем чуть приспустилось к верхушкам елей, но продолжало припекать, словно раскаленная сковородка. Сейды на гребнях гор в его лучах казались брошенными, погасшими навек маяками. Хотя наверняка кто-то видит их свет.

— Ну что, пойдем купанемся? — сладко потянувшись, Юрка Ефименков встал и со значением посмотрел на Тима. — С полным контактом? Чтоб глухарь не залежался.

Тренировались они каждый божий день, благо энергии хватало, потому как делать особо им было нечего. Так, побыть на подхвате, разложить костер, помыть посуду. Хоть и хорошие ребята, но недотепы, не умеют ни бороздочную пробу взять, ни шурф отрыть, как полагается. Археологи, мать их… То ли дело мы — крепись, геолог, держись, геолог, ты ветру и солнцу брат.

Да, да, археологическая практика на реки Выг, что неподалеку от Беломорска, не состоялась — во-первых, заболел руководитель, во-вторых, доконал неотвратимый всероссийский бардак. Так или иначе Тима с Ефименковым засунули в геологическую партию по святому принципу: свалите в туман. Плакали орудия труда времен неолита — каменные сосуды, рыболовные крючки, пилы, топоры. Пустили слезу украшения из бронзы и раковин. Горько зарыдали петроглифы, изображающие зверей, птиц, рыб, людей в лодках и сцены охоты. На кого же вы нас покинули?

На необъятные просторы тайболы, на величественные, нередко называемые в знак уважения морями озера, на склоны древних, поросших лесом тундр (по-саамски горы) Ловозерского массива. На загадочную Нинчурт, что переводится как женские груди, на скалистую Куйвчорр с явственно различимой на обрыве фигурой старца Куйвы, грозного повелителя ветра и снежных бурь, на священную Карнасутру, гору Ворона, действительно напоминающую гигантскую, раскинувшую крылья птицу. Говорят, что это окаменевший божественный Ворон-творец, который когда-то проклевал в небе путь матери заре.

Вот уж подвигали-то ножкам Тим с Ефименковым, погуляли на природе, вволю надышались живительным лапландским ветром. Может и хрен с ними, с беломорскими петроглифами? Сейчас геологи дробили скалы на берегах Сейдозера, искали то ли уран, то ли редкоземельные руды, и потому из проводников остался только Куприяныч — все саамы ушли. Не пожелали участвовать в осквернении святыни. Духи не простят. Их это озеро, так шаманы нойды говорят. А самый большой острой на нем, Могильный, и не остров совсем — заколдованная лодка. И когда он плывет вдоль озерных берегов, появляется на его остром мысу прекрасная повелительница вод Сациен, белокожая и черноволосая, облаченная лишь в лучи света. Она высматривает мужчин, соблазняет их, а затем безжалостно топит в озере. Ну ее на фиг однако…

— Никак на озеро собрались, археологи? — Куприяныч вытащил кисет, шумно понюхал, крякнул и наставительно глянул на Ефименкова. — Смотрите там, не забудьте духов задобрить. И так верно на нас злые.

На полном серьезе сказал, без тени улыбки, аккуратно насыпая табачок на папиросную бумажку. Археологи, промолчав, переглянулись, кивнули согласно, мол, знаем, знаем. Желтую монетку хозяину земли, белую владычице вод. И непременно заклинание. Привыкли к чудачествам лапланского Фенимора Купера. А может и не к чудачествам, кто его разберет, на блаженного он не очень-то похож. Слишком много знает. Ишь как рассказывает под настроение — и про бога солнца Пейве, и про повелителя ветров Пьегг-ольмая, и про могучего метателя молний Айеке-Тиермеса. С неудержимой страстностью гоняется он по небу за Мяндашем, большим белым оленем с черной головой и золотыми рогами, причем судьба этого оленя таинственнейшим образом связана с будущем земли саамов. Первая же стрела Айеке-Тиермеса, попавшая в него, вызовет землетрясения, от которых горные массивы Самиедны распадутся, а все озера и реки высохнут и наполнятся огнем. Попадет вторая стрела в лоб оленю — и разольется тот огонь по всей земле. Когда же Айеке-Тиермес вонзит свой охотничий нож в сердце Мяндаша, тогда упадут с неба звезды, погибнет солнце и наступит конец мира. Вот такие, блин, пирожки с оленятинкой.

— Да ладно тебе, Куприяныч, ребят-то стращать, — хмыкнув, сказал бывалый геолог Влас Кузьмич и выщелкнул окурок в костер. — Юрка вон любому равку ногой в лобешник закатает так, что все фиксы на полку.

Чувствовалось, что лукавит Влас Кузьмич, вызывает Куприяныча на разговор, хочет сказку послушать на сон грядущий. А то чертова скука заедает не хуже комарья.

— Чтоб с равком справиться, нужно быть очень сильным нойдой, — сделав вид, что не заметил хитрость, простовато сказал Куприяныч, и живое рябоватое лицо его сделалось серьезным. — От равка можно лишь убежать, да и то если рисовать осиновым колом на его пути кресты. Только есть вещи и пострашнее железных зубов, — он замолчал и густо окутался махорочной, убийственной для комарья завесой. — Самое страшное, когда злой нойда по своей воле забирается в камень, то бишь превращается в сейд. Жизнь в округе становится невыносимой — ураганы от одного края неба до другого, пурга всю зиму напролет, летом непрекращающиеся ливни. В охоте нет удачи, олени мрут, не ловится рыба, бабы не рожают. Единственное средство — найти другого, более сильной нойду, чтобы закопал тот камень поглубже в землю. Поближе к царству Рото-Абимо, властителя саамского ада. Рассказывают, что жил когда-то ужасно лютый нойда Риз и было у него злых духов помощников сэйвов-куэлле словно звезд в небе. Очень сильный был нойда, наверное самый сильный во всей Лапландии. И вот однажды у реки он откарнал кусок берега, сел на него и словно на плоту отправился в плавание, естественно против течения. Плыл себе плыл и вдруг видит, как на берегу из огромного, размером в дом камня появляется сам властитель ада Рото-Абимо. Махнул когтистой лапой, так что буря поднялась, и проревел, будто громом ударило: «Иди ко мне, нойда Риз. Пришло твое время».

С таким не поспоришь — нойда причалил беззвучно, низко поклонился и следом за владыкой вошел в камень. И все, никакого житья в округе не стало. То мор, то засуха, то проливные дожди. На тысячи полетов стрелы место это обезлюдело, заболотило, превратилось в пустошь. Дьявольским стало, гибельным, проклятым. Много лет никто не селился там. Пока не нашелся нойда из рода Огненного Пса, не расколол чертов камень на тысячи кусков и не заложил их в основание своего дома. Вот так-то, ребята. А вообще, чтоб вы знали, страшнее всего манда с зубами.

— Верно, Куприяныч, неподмытая и горизонтального разреза, — пошутил Тим, но как-то машинально и совсем невесело. Он со скрипом соображал, где ему пришлось встречаться с именем шамана Риза, и был изрядно похож на Чапаева из одноименного фильма: «Риз лапландский? Кто такой? Почему не помню?»

Хорст (1978)

Каир был точь-в-точь таким же, каким его помнил Хорст — городом контрастов. С нарядной суетой площади Тахрир и подозрительными кривыми улочками района Булак, с современными небоскребами и шпилями минаретов тысячи и одной ночи, с приторной блевотиной «Кока-колы» и изысканным вкусов бриуатов — треугольных аппетитных пирожков с мясом, курятиной и рыбой. Со школой при Каирском музее, где два тысячелетних саркофага служат в качетсве скамеек, с величественной цитаделью, построенной Салладином из блоков, обрушившихся с пирамид, с великолепными, переливающимися всеми цветами радуги песками Ливийской пустыни. Воздух был полон запахов мускуса, традиционного арабского кофе с кардамоном, нагретого солнцем асфальта, жареной зелени — таамии, мяса, а главным образом — неуловимых ветров истории. Африка, экзотика, отрада любопытствующих путшественников.

Только Воронцова, Хорст, Ганс и полудюжина громил прибыли сюда не по сторонам глазеть, а заниматься высокой наукой. По крайней мере так следовало из сопроводительных документов, выданных Гарвардским университетом: профессор Тимоти Лири со своей женой секретарем-ассистенткой Линдой, а также ученик его бакалавр Фритьов Олафсон с лаборантами Лассе, Ноэлем, Свартфлеккеном, Пером, Бьеландом и Бьерком были командированы на берега Нила предаваться серпентологии. И судя по тому, что разместились они в Найл Хилтоне, — с очень и очень приличными командировочными. К слову сказать, экспедиция и впрямь готовилась основательно и не только в финансовом плане — все было продумано скрупулезно, тщательно, вплоть до малозначимых деталей. Хорст завел очки, галстук и голливудскую улыбку, Воронцова начала носить колготки, Ганс велел своим отрастить академические бороды, а сам все покуривал глиняную трубочку и истово поругивался по-норвежски. Вобщем когда ученые по прибытии пожаловали на ужин, шум в ресторане затих, танец живота застопорился, а местная секьюрити схватилась за кинжалы. Дикари-с, настоящих серпентологов не видели. Привыкли к своим грязным заклинателям дантистам, вырывающим у бедных кобр ядовитые клыки.

Да уж, кого-кого, а дрессировщиков змей в Каире хватало — благо было, кого дурачить. Словно зачарованные, раскрывая рты, смотрели любопытствующие туристы на беззубых кобр, на ошейниковых аспидов с выдоенными железами, на исключительно опасных, харкающих ядом рингхальсов с зашитыми пастями. Вскрикивали хором, когда рептилия кусала заклинателя, не дыша, следили за процессом исцеления и громко восхищались стойкостью к отраве, с легкостью убивающей слона. Да, спектакль был еще тот, дело по «дрессировке» змей в Каире процветало. На бульварах, улицах, терассах ресторанов объявлялись бойкие молодые люди и с улыбочками предлагали посмотреть, как они живьем будут заглатывать кобр. «Настоящих? Кобр? — Да, добрый господин, настоящих. С зубами и хвостом. Не пожалеете, увлекательнейшее зрелище».

От зрелища этого крепких заграничных мужчин начинало тошнить, а чопорные заграничные женщины снопами падали в обморок. А бойкие молодые люди извергали заглоченных кобр, хватали их за горло, заствляя открывать бездонные отвратительные пасти, и смачно, не слюной, а наркотиком, плевали в них. Бедные змеи каменели, впадали в ступор и превращались в жезлы, живописанные еще в библии. Крепких заграничных мужчин тошнило по-новой, а чопорные заграничные женщины опять лишались чувств.

Были, правда, на берегах Нила и подлинные мастера, люди мужественные и бесстрашные, продолжающие традиции предков. Эти небось у своих кобр зубы не рвали и не резали складки в пасти, чтобы новые не росли. Одним из таких гениев дрессуры был рыжий Шейх Мусса, действительно рыжий, наполовину лысый, вечно улыбающийся араб. Его дед, отец и старшие братья были тоже заклинателями, и все погибли от змеиных зубов. Печальную их судьбу разделил и младший сын шейха, бесшабашный Ахмад. Так что в жизни у Муссы не осталось ничего кроме единственного наследника Али, шипящих ядовитых тварей и смертельной, филигранно выверенной игры с ними. Смерть он презирал, и может быть поэтому мастерство его и было непревзойденным. Не прибегая к дудочке-сумаре, одними заклинаниями, он выманивал диких змей из нор и особым пением подзывал их к себе. Если кобра пыталась напасть, он своей раздвоенной на конце палкой аккуратно отбрасывал ее, и когда она, раздувая капюшон, поднималась, медленно, не прекращая пения, бесстрашно приближался к ней. Шаг, еще один, еще, еще. К стремительно грациозной, затейливо раскрашенной смерти. Наконец, приговаривая что-то, он клал на землю руку, и змея, будто кланяясь, опускала голову человеку на ладонь. Иногда Мусса заключал дикую, только что пойманную кобру в круг, очерченный с заклинаниями на песке палкой, злобная, смертельно оскорбленная тварь делала боевую стойку, страшно шипела, разевая пасть, но была не в силах пересечь тонкую, едва различимую границу. Чтобы ей было не скучно, Шейх подсаживал в круг еще одну кобру, еще, еще. И так до полудюжины. Слов нет, он был великим заклинателем, выдающимся хауи.

А познакомился с ним Хорст случайно, на Змеином рынке во время выступления. Подошел поближе, поцокал языком, подержал в руках огромную, но не опасную змею, отвалил богатый, прямо-таки царский бакшиш. В знак профессионального восхищения. Однако рыжий Шейх Мусса знал себе цену и пошел на контакт лишь после того, как Хорст помог достать ему королевскую кобру — огромную, четырехметровую гадину привезли в специальной клетке аж из Бирмы. С тех пор они стали друзьями, и каждый с щедростью делился тем, что у него было: Хорст — распроклятым металлом, а Шейх — опытом, знаниями и чисто арабским радушием. Жил он, несмотря на известность, в скромном глинобитном доме на самом берегу Нила и больше всего на свете любил принимать гостей.

Каждую пятницу профессор Тимоти и супруга его Линда были званы на кускус из хорошей телятины, ароматный кофе со свежевыпеченной сдобой, на трубочку-другую гашиша и дружескую, уходящую далеко за полночь беседу. Разговаривали о ценах, о делах, о боге, об Асуанской плотине, о женщинах, об арабской автономии и еврейской экспансии, о политике Советов и конечно же о змеях. Старшая жена Муссы Лейла молча прислуживала за столом, его сын Али развлекал гостей карточными фокусами, с Нила тянуло свежестью, запахом воды, тихо квакали породистые, с суповую миску, лягушки. Текла неторопливая серечная беседа — размеренно и плавно, как великая река. Хорст ни о чем не спрашивал и не форсировал событий — отлично понимал, что Шейх болтает с легкостью лишь о пустяках, держа в серьезных вопросах язык за зубами. Как там говаривает Валерия-то на ночь? Поспешишь — меня насмешишь? Вот-вот, а со старым заклинателем будет совсем не до смеха. Главное — не спугнуть его. С человеком, который чувствует запах кобры, прячущейся в норе, ухо нужно держать востро. Вернее, язык…

И вот настала очередная пятница. Вечер был тепл и тих, в воздухе роились светлячки, быстро убывающие воды Нила сулили хороший урожай. Все в природе дышало гармонией и спокойствием. Только дома у Муссы яростно сверкали молнии, оглушительно гремел гром и пахло порохом — по недосмотру Али королевская, презентованная Хорстом гадина без зазрения совести сожрала Голду Меер, любимую, самую способную кобру Шейха. И кто теперь, спрашивается, будет делать «мертвую петлю», «поцелуй Клеопатры» и изображать жезл Моисея? Эта что ли четырехметровая бездельница, которая только-то и может, что шипеть, раздувать свой капюшон и глотать своих собратьев по искусству. Дождется, будет без зубов.

Однако как только гости прибыли, Шейх сразу подобрел, заулыбался, прижимая руки к груди, начал кланяться и как ребенок обрадовался подарку.

— О, спасибо, уважаемый, очень кстати. А то кое-кто вместо того, чтобы поднимать голову, поднимает хвост.

Хорст привез ему семейку мангуст, на редкость симпатичных и располагающих с виду. Пушистого полосатенького самца и хорошенькую длиннохвостую самочку. Зверьки, делая стойку, нюхали воздух, водили носами и предвкушающе пофыркивали — как видно, учуяли кобр. На их усатых хорошеньких мордах было написано счастье…

И потянулся привычный уже вечер пятницы — с кускусом, кофе, карточными фокусами, глубокомысленной беседой и молчаливой Лейлой в чадре. Когда дошли до давамеску — дурманящего как кальян печенья из гашиша, Мусса вдруг загрустил, нахмурил брови и пальцем погрозил Али.

— Ты, ты, ты, сын греха. Зубб-эль-хамир, никуммака, твою мать…

Потом рыгнул, понюхал бороду и начал посвящать гостей в несчастье, случившееся с Голдой Меер. При этом он сморкался, пускал слезу и жутко костерил змеиное племя, не забывая впрочем и человеческое.

— Скольские тупые бездушные твари, только-то и умеют, что жрать друг друга… Словно люди… Ты думаешь, змею можно приручить? Зубб-эль-хамир! Ей неведомы благодарность, беспокойство, чувство привязанности. Она делает только то, что ей интересно, или уступает силе. Ее нам не понять. Ее и кошку. Недаром Змеевод коворит, что они не отсюда и…

Внезапно он замолк, как бы приходя в себя, тряхнул своей рыжей головой и, резко уклоняясь от темы, сурово воззрился на Али:

— Ну что ты сидишь, как скоробей в навозе. Развлекай гостей дорогих, покажи им свой номер.

— Да, отец, — понурившись, Али поднялся, не сразу погасил в глазах отточенный блеск ненависти, — как скажешь. Пальцы его нехотя расстегивали грубую домотканную рубаху.

— А кто такой Змеевод? — с фальшивым равнодушием осведомился Хорст, многозначительно взглянул на Воронцову и сразу сделал вид, что больше всего на свете его интересует кофе. — Никак тоже хауи?

Внутренне он весь напрягся и напоминал борзую, почуявшую дичь.

— А кто у нас здесь не хауи? — невесело отшутился Шейх, вытащил длинный нож, резко рассек им воздух, грозно воззрился на Али. — Ну, долго тебя ждать, сын греха?

— Я готов, отец, — тот скинул рубаху на скамейку и, по пояс голый, смуглый и худой, змеей обвил изнутри огромную пузатую корзину. Пятки его соедились с затылком, глаза закрылись, тело одеревенело, дыхание замедлилось — смертельный номер начался. Правда продолжался он недолго: Шейх сунул нож в частое плетение прутьев, как раз напротив солнечного сплетелния сына, дважды повернул, крякнул, вытащил обратно и сделал зверское лицо. Али, вскрикнув что-то, вылез из корзины, сделал фляк, потом переднее сальто и принялся усиленно кланяться. На смуглом животе его отчетливо выделалая узкая багровая полоса.

— Браво, браво, брависсимо! — громко одобрили гости, веско поддержали свой восторг зелеными бумажками, и дальше вечер потянулся как обычно — размеренно, глубокомысленно, под кваканье лягушек. Нечто необычное случилось позже, когда Али провожал дорогих гостей до машины.

— Если доброму господину интересно, Али расскажет ему о Змееводе, — шепотом сказал он, судорожно глотнул и тронул просяще Хорст за рукав. — Пусть только добрый господин увезет Али отсюда. Куда угодно…

Андрон (1980)

Рожала Анджела в большом родильном доме на Малой Балканской улице. Весьма и весьма непросто. Благодаря халатности врачей вся порвалась, измучилась, но все же произвела на свет здоровенькую пацанку весом в три с половиной кэгэ. Вареньку. Уж такую хорошенькую, такую пригожую, писаную красавицу. Всю в ненаглядную дочку Анджелочку.

— Ну теперь мы с приплодом, — кричал в восторге Иван Ильич, плюнув на работу, неделю пил горькую и подарил Анджеле бриллиантовые серьги. — Костины завсегда были крепки в кости.

Только Андрон себя счастливым отцом не чувствовал, некогда было, работал каждодневно как проклятый. Вовсю уже поспела земляника, и садоводы поперли валом. С утра до вечера — очереди за весами, дефицитные дюралевые лотки, мятые в красных липких пятнах квитанции. Правый карман с кассой, левый с наваром, вонь, мухи, раскаленный асфальт, ментовский беспредел, проверяющие из госторгинспекции, управления торговли и объединения рынков. Каждый норовит застать врасплох, поставить раком, ошеломить напором, дабы поиметь свою долю малую от общака рыночного изобилия. Здесь как в джунглях, будешь щелкать клювом, сожрут.

Чуть живой после этого бедлама возвращался Андрон в семью, но и там ему не было покоя — Анджела, оправляясь от ран, сетовала на судьбу, Иван Ильич, если был на базе, звенел посудой, новорожденная, как и полагается, громко и жизнеутверждающе орала, теща Катерина Павловна, на которой лежало хозяйство, сетовала в голос, за что ей это все. В одиночестве Андрон ужинал на кухне, долго мок под струями душа и, несколько приободряясь, шел на ложе к молодой жене, под сахарный бочок. Только какой там к черту сахарный бочок — железное табу, сплошные швы, перманентный целобат. С полгода наверное уже.

Так что счастливым супругом Андрон себя не чувствовал и все чаще стал ночевать в родительском доме, благо из-за холеры в Одессе детсад в это лето не поехал на дачу, и Вера Ардальоновна сидела безвылазно в четырех стенах. Естественно разговаривая исключительно с Арнульфом. Вот весело-то. Тим же отвалил на южный берег северного моря и обещался быть не ранее конца лета. Господи, когда же оно закончится. Когда отойдет эта чертова клубника. А то денег куча, а счастья… Тошно было у Тима на душе, муторно — и скучно, и грустно, и некому руку пожать. И не только руку…

Однако не угадать, где найдешь, где потеряешь, жизнь, она, как известно, похожа на тельняшку. В пятницу, уже под занавес, Андрон, взопревший и мрачный, собирал торговый инвентарь. Вернее, с боем выдирал его у торгующих из лап… Все, все, тетки, алес. Надоели вы мне хуже горькой редьки, домой хочу. Всех денег не заработаешь, всех баб не переимеешь.

— Суки драные, опять лотки не помыли, — Андрон с лязгом отомкнул замок, настежь распахнул дверь будки и принялся расшвыривать по полкам добычу, как вдруг услышал голос снаружи, вроде бы знакомый:

— Андрей! Андрей! Можно вас?

— Нас уже не можно! А вас? — Андрон поставил на пол стопкой лотки, бросил в верхний россыпью гири-стограммовки и, высунувшись в дверь, вдруг резко сменил тон: — Оксана… э… Дмитриевна? Привет, перивет.

Ему дружелюбно улыбалась заведующая рыночной гостиницей, фигуристая, стриженная под мальчика блондинка лет двадцати пяти. Поговаривали, что с ней жил прежний замдиректора…

— Андрей, обращаюсь к вам как к специалисту, — сказала белозубо она и поправила на загорелом плече сумочку из крокодиловой кожи. — Мне нужен букет, очень качественный. Розы, девять штук и непременно алые.

Бриллиантовые семафоры в ее ушах при этом качнулись, и солнце заиграло в них мириадами ярких брызг.

— Что за вопрос, Оксана Дмитриевна? Сделаем, — Андрон покладисто кивнул, оскалился и понимающе заверил: — Айн момент.

Прошелся по рядам, набрал — не краснодарского шиповника — свежайшей прибалтийской «Сони», добавил гипсофилы, завернул и чуть ли не бегом вернулся к завгостиницей.

— Прошу. Только прежде чем дарить, не забудьте снять целлофан. Чтоб не случилось моветону.

Вот так, пусть знает, что и мы не лыком шиты.

— Замечательные розы, высший класс, — проигнорировав ремарку, Оксана Дмитриевна улыбнулась, бережно взяла букет и потянулась к крокодиловой своей сумке. — И сколько?

Браслетка на ее руке была тоже бриллиантовая и переливалась на солнце ничуть не хуже серег.

— Ну что вы, коллега, нисколько, — ухмыльнулся Андрон и непроизвольно, очень по-мужски глянул на заведующую. — Гусары денег не берут.

Ох уж эти барские замашки, тоже мне, дочь миллионера. Вот содрать бы все эти брюлики да и поставить бы…

— Вот как? — весело удивилась Оксана Дмитриевна и с интересом, словно только что заметила, прищурилась на Андрона. — А ведь верно, похож, похож, только без усов. Слушайте, Андрей, а не заглянуть ли вам ко мне на рюмочку кофе? Без церемоний, знаете ли, по-соседски, ну скажем, завтра, часикам к восьми. Живу я совсем рядом, за Ручьем. Если смотреть отсюда, по правой стороне первый дом по Гражданскому, квартира двадцать семь. Так что давайте на завтра, к восьми. По-соседски. Тем более, что муж у меня в дальнем плавании…

Даже слова не дала сказать Андрону, словно все уже было заранее решено. Улыбнулась, помахала букетом и исчезла. А хороши у нее ноги — стройные, с изящными икрами, породистые, как у чистокровной кобылицы. Ужасно завлекательные… Особенно, когда жена не дает…

День следующий был субботний, выходной, только для Андрона выходных пока что не намечалось — Иван Ильич все никак не мог выбраться из запойного штопора. А может не очень-то и хотел. По праздникам, когда можно насшибать немеряно, о водке и не думает, как лось носится по рынку, клацкает вставными челюстями как волк. А так — вкалывай, зятек, набирайся опыта, тащи семью. Молодым везде у нас дорога.

«Чертова жара», — обливаясь потом, нарезал Андрон круги по пятаку — бдил, заполнял квитанции, следил за чистотой, гаркал на цыганок, чтоб не забывали, кто здесь главный, а сам все думал о шикарной завгостиницей. Красивая баба, и вроде не дура, с головой. Ладно, недолго ждать осталось, посмотрим…

А жизнь вокруг кипела. На углу ветеран мелкой розницы Васька торговал бананами из ларька и конечно же, гад, работал «на педали», обвешивал почем зря. Девки из кафе, замочив еще с вечера в чану сардельки, бойко, под очередь, пихали их с ресторанной наценкой. Приехал на красных жигулях матерый человечище прыщавый дядя Миша. Оставив из конспирации машину за углом, принес мешок с гвоздикой, оглянулся и дал знать брылатой Марфе — все как уговаривались, чавелла, деньги против стульев. Дядя Миша работал в крематории, заведовал процессом кантования гробов в топку. Так что цыганская братия без цветка революции не сидела. А вот Варька у него гвоздику не брала, отоваривалась у ментов с Пискаревского кладбища. Собственно как отоваривалась — ночью отстегивала червонец-другой, чтобы отвалили в сторону, да и навещала Маму-родину и надгробия павшим героям. Полежите и без цветов, бог, он велел делиться.

Неистовала рыночная стихия — шум, гам, суета, тонкое благоуханье роз, вонь невывезенных баков, всезглушающий шелест денег, денег, денег. Однако, слава богу, всему приходит конец. Ровно в семь Андрон стал собираться — выдрал инвентарь, проинструктировал уборщика, вымыл под краном торс по пояс, а ноги по щиколотку. Гусар он, блин, или нет. С грохотом задраил будку, получил с цыганок бакшиш и подгоняемый гормонами отправился на рандеву. Аккурат в означенное время он уже звонил в квартиру двадцать семь, что в большом девятиэтажном доме на углу Гражданского и Луначарского. С шоколадно-вафельным тортом «Невский», бутылкой советского шампанского и улыбкой состоявшегося Казановы.

— А, это вы, Андрей? — дверь без церемоний открыла Оксана Дмитриевна, с улыбкой подала ухоженную, с шелковистой кожей руку. — Привет. И не пора ли нам перейти на «ты»? Зови меня просто Ксюшей.

Она была босиком, в легкомысленной маечке и жутко сексуальных, из обрезанных джинсов шортах. Выглядела сногсшибательно. В прихожей тоже было здорово — в огромном, во всю стену зеркале отражались вешалка, рога и что-то модернистое в ажурной рамке. Мореные под дуб панели сразу создавали ощущение респектабельности и комфорта — не прихожая, приемная генсека. В кухне тоже было ничего — не наша мебель, холодильник под потолок, мудреная, похожая на машину времени, кофеварка. Однако несмотря на вычурную обстановку держала себя Ксюша с завораживающей простотой.

— Ну что, разговорами сыт не будешь? — ловко накрошила всего, словно для салата, залила квасом, добавила сметаны. — Окрошка, сэр.

Не забыла и обещанные рюмочки для чая, посмотрела их на свет, достала из холодильника початую бутылку.

— Виски ред лейбл, сработано ин не наша.

В каждом ее движении сквозили уверенность, неспешность и спокойная естественность человека без комплексов. Ничем не обремененного и живущего без проблем. В полном согласии со своей натурой.

— Да, сработано на совесть, — Андрон, не церемонясь, выпил, одобрительно кивнул и принялся хлебать окрошку, к слову сказать, весьма и весьма недурственную. — Очень вкусно.

— Я рада, что тебе нравится, — Ксюша усмехнулась, выдержала паузу и спросила прямо-таки с материнским участием: — Котлеты разогревать?

Это натуральные-то свиные, с корочкой и косточкой? Разогревать, разогревать и немедленно! Лесного санитара не видали?

Хорошо было с Ксюшей, вкусно, нестеснительно и просто. Не нужно было думать, что сказать, как себя вести, изображать хорошие манеры и возвышенную работу мысли. Можно было быть естественным, не кривить душой и не вписываться в установленные рамки. Быть самим собой. Давно уже Андрон не чувствовал себя так славно.

Допили виски с красным лейблом, потом открыли с черным, хлопнули бутылочку шампусика и естественно по летнему-то времени набрались. Весьма. А набравшись, само собой разговорились — о том, о сем, и конечно же по душам. А потом как-то само собой получилось, что закружились у них хмельные головушки, и пришли они в себя только глубокой ночью. На необъятном водяном матрасе, упругом и в то же время мягком, позволяющем отлично поддерживать нужный ритм.

— Нет, ты не рядовой гусар, — блаженно потянувшись, Ксюша чмокнула Андрона в шею, и воркующая нежность послышалась в ее голосе, — ты генералисимус. Фельдмаршал.

В этот миг на улице истошно скрипнула, завизжало, и раздался звук, будто кувалдометром припечатали жестняную банку. И наступила тишина.

— А, еще один, — Ксюша перекрестилась, трудно поднялась и, пошатываясь, подошла к окну. — Ну конечно же, выноси готовенького. Хоть бы фонарь бы повесили, сволочи, а то один за другим бьются. Бум, бах, трах.

Вот то-то и оно, что трах… Ксюша со спины была так соблазнительна и прекрасна, что Андрон не удержался, встал, обнял ее, прижался губами к розовому ушку и…

Разомкнули они объятья все на том же матрасе уже под утро.

— Господи, хорошо-то как, что я выходная, — Ксюша без сил перевернулась на живот, поцеловала Андрона и коротко, как-то буднично спросила: — Сегодня придешь?

— Приду, — истово как на духу ответствовал Андрон, поднялся, сходил в ванную, налил себе чаю покрепче и с раскалывающейся головой отправился на службу — проклятье тебе, зеленый змей. Начал, гад, с яблока, а кончил виски и джином…

Утро было как в гадючнике — теплое и сырое. «Ну, быть грозе», — выбравшись из подъезда, Андрон двором прошелся вдоль дома, вывернул на Гражданский и вдруг притормозил, сразу вспомнив верину ремарку «бум, бах, трах». Багровая, помнившая еще, как видно, победу над целиной «Победа» врезалась в постамент указателя «Наша цель — коммунизм» на углу Луначарского и Гражданского. Указатель был железнобетонным, установленным на века, и «Победу» победил без труда. Курс на коммунизм не поменялся ни на йоту.

Хорст (1978)

— А, это ты? Заходи, заходи, — Хорст гостеприимно поманил Али внутрь номера и указал ему на глубокое, добротной кожи кресло. — Садись, не стесняйся. Что, на улице жара?

Здесь, в пятизвездочных аппартаментах было как всегда освежающе прохладно — кондиционеры работыли на славу.

— Жарко, добрый господин, очень жарко, — Али почтительно кивнул, с вежливостью улыбнулся и медленно опустился на самый край кресла. — Змейки бодры как никогда, скорпионы исходят ядом…

Агатовые глаза его лихорадочно бегали, пухлые губы пересохли, грязные руки дрожали — вот это да, вот как живут белые люди! С винтом от аэроплана под потолком!

— Да, значит, урожай будет знатный, — Хорст на мгновение почувствовал себя Епифаном Дзюбой, сразу вспомнил Марию, вздохнул. — М-да. — Крякнул, резко позвонил, барственно скомандовал запыхавшемуся коридорному: — Мороженое, сифон, малинового сока. — Кивнул на мгновенно появившийся поднос, подмигнул Али: — Угощайся, будь как дома.

— Спасибо, добрый господин, — тот осторожно, словно кобру, устроил в пальцах ложку, ткнул ею в шарик крем-брюле, опасливо пригубил содовой — ух ты, холодная, а кипит! А сифон шипит как рассерженная кобра, но не кусается совсем. Правда, плюется как верблюд… Эх, живут же белые люди!

— Что, нравится? — Хорст благожелательно глянул, как Али орудует ложкой, закурил десятидолларовую сигару, шумно выпыхнул ароматный, пахнущий Гаваной дым. — А домашние-то хлеба чем тебе не по нраву?

Участливо так спросил, сердечно, изображая всем видом понимание, сострадание и доброжелательность. Глянуть на него — не заезжий янки, отец родной, папа.

— Не хочу всю жизнь в грязи. Не хочу со змеями, — вздохнув, Али воткнул ложку в недоеденное мороженое, отпихнул едва ополовиненную креманку, и в голосе его, тихом и прерывистом, послышался страх. — Не хочу, как мой старший брат Ахмат. Жить хочу. Без Змеевода. Без «Рифаи».

— А что тебе известно о «Рифаи», мальчик? — вкрадчиво, но очень твердо осведомился Хорст и положил свою ладонь гостю на плечо. — Расскажи мне.

Глаза его горели от возбуждения — подумать только, напасть на след «Рифаи», этой таинственной, существовавшей еще во времена крестоносцев секты! Такой же легендарной и смертоносной, как и орден хашишинов, основанный «старцем с гор» Хасаном ибн ас-Саббахом. Зарождение же «Рифаи» связывают с именем Абдула Абд ал-Расуда, знатока змеиных ядов, долгое время учившегося у северных африканских негров псиллов и кстати дальнего родственника того самого Хасана ибн ас-Саббаха. Только если хашишины убивали ядом и кинжалом, то люди из «Рифаи» — исключительно ядом. Змеиным. И по сию пору. Оставшиеся в живых свидетели рассказывают, что главное занятие в секте «Рифаи» это превращение ползучих гадов в невидимое орудие убийство. Все окружено страшной тайной, но кое-кому удалось узнать, что, услышав шум падающего метеорита, посвященные члены секты не мешкая подбирают его. Это самый аэролит кладут рядом с каким-то другим неизвестным науке камнем, который по-видимому испытывает губительную силу первого. Затем они оба размельчаются в порошок, приобретающий запах, неощутимый для человека, но привлекающий змей, который приползают со всех сторон и лежат, словно очарованные вокруг приманки. Члены секты хватают их при помощи маленьких деревянных вил, сажают в горшки из обожженой глины и держат там для своих гибельных надобностей. Очень хорошо работают: орден хашишинов уж давно поминай как звали, а вот «Рифаи» жива-живехонька до сих пор…

— Это страшная тайна, добрый господин, за нее убивают, — Али вжал голову в плечи, сгорбился и перешел на свистящий шепот. — Но вам расскажу…

И рассказал — несколько сбивчиво, но вполне внятно. Странные вещи творились на берегах древнего Нила. Оказывается, все здешние хауи должны были вступать в некое секретное общество, во главе коего стоял загадочный Змеевод, и соответственно выплачивать солидные членские взносы. За что им делалась особая, очень действенная прививка от яда и продавался, правда, очень дорого, таинственный «змеиный» камень — не крашеная пемза, а настоящий, с гарантией нейтрализующий укус любой рептилии. Вот так, плати, держи язык за зубами и мордуй себе в хвост и в гриву безответных змей. Все же отказники, бунтари, дилетанты и любители правды кончают крайне плохо и со стопроцентной вероятностью — навеки замерев с двумя маленькими ранками на теле. Иногда впрочем в таком виде находили и волепослушных членов «Рифаи» — как видно они чем-то не угодили Змееводу, и тот прислал к ним Мурру. А от ее укуса не спасает ни прививка, ни «змеиный камень». Вот такие дела, прямо не священная земля фараонов, а гадючник какой-то. Что же касаемо личности самого Змеевода, то говорят, будто он не человек, а вселившаяся в человеческое тело душа гигантской Матери кобры, королевы и повелительницы всех змей. Свирепой, безжалостной и ужасной. Вобщем Али категорически не желает иметь с ней никаких дел. Готов продаться в рабство, служить собакой, только бы убраться отсюда. Очень надоело выламываться в корзине.

— Ладно, ладно, не горюй, чего-нибудь придумаем, — Хорст бодро подмигнул, вытащил бумажку с ликом Джонсона, с хрустом протянул. — На, иди поешь все же мороженого…

— Занятная история, — сказала Воронцова задумчиво, когда Али ушел, сбросила халат и стала надевать тонкое, почти что не существующее белье. — Мальчонка случаем не покуривает ли гашиш? Такого туману напустил, такого наплел… Просто сказки тысячи и одной ночи…

Время, казалось, не имело к ней ни малейшего касательства — тело у Воронцовой было как у двадцатилетней, стройное, лакомое, с шелковистой, бронзово-загорелой кожей. Модно подстриженная, одетая с тонким вкусом, она неизменно притягивала платоядные мужские взгляды — ай да американка, ну и ну! Повезло же этому профессору Лири! Впрочем, неизвестно еще, кому повезло больше. Хорст являл собой совершенный образчик, этакий эталон мужской красоты — мощный, высокий, широкоплечий, неторопливый в речах и стремительный в деле. Таким наверное видел Ницше в своих мечтах белокурую бестию — викинга с внешностью блондинистого еврея Бернеса.

— Ну, май дарлинг, не скажи, — Хорст с удовольствием взглянул на ее упругие бедра и прочертил сигарой в воздухе замысловатую кривую. — Парень знает о «Рифаи», а это не просто так. Опять-таки, отец его проговорился о близком знакомстве с каким-то там загадочном Змееводом. Нет, думаю, мы на верном пути. Да и сами мифы древнего Египта намекают на это. Два ока божьих — око Ра и око Хора, — их прямая связь со змеиным племенем… В общем сегодня же вечером поедем к Шейху — довольно онанировать, пора поставить все точки над «i». Кстати, дорогая, по-моему ты поспешила с бельем…

И затушив сигару, сладострастно улыбаясь, он заключил Валерию в объятья. Новый день начался как всегда, в любви и гармонии.

А вечером поехали к Мусе. Заклинатель ужинал — по-простому, без кускусов, в кругу семьи. Рис, хлеб — эйш, финики, фуль — вареные бобы, молоко, давамеску, мед. Весело кружились мотыльки, квакали заливисто лягушки, младшая супруга Фатима молча прислуживала за столом.

— О аллах! О, какие люди! — воззрадовался как ребенок Шейх, с почестями усадил гостей, кланяясь, положил им лучшие куски. — Бисми-лла, бисми-лла! Бисми-лла!

Потом стер улыбку с загорелого лица, сдвинул сурово брови и брюзгливо повернулся к Али:

— Ну что сидишь, словно скарабей в навозе! Давай, развлекай дорогих гостей, покажи им свой номер!

Вот сын греха. Мало того, что угробил Голду Меер, ленится работать и не уважает старших, так еще завел себе галстук, ярко оранжевый, с вышитой коброй. Где только деньги взял, безмозглая его голова, настоящих змей ему, видите ли, не хватает…

Да уж, чего-чего, а этого добра на берегах Нила хватало. В конце ужина Шейх развел в молоке мед, покрошил лепешку и, поставив чашку на край стола, хлопнул троекратно в ладоши.

— Кабир! Кабир! Кабир!

Послышалось вялое шуршание, и на его зов пожаловал ошейниковый аспид — старый, чуть живой, с вырванными клыками. С трудом сделав стойку, без вкуса поел, жалуясь, тихо прошипел что-то и медленно, зигзагами отправился к себе, в маленькую тесную конурку под крыльцом. Еле уполз — сразу видно, не жилец.

— Самая умная порода, — с нежностью заметил Шейх и принялся рассказывать о том, что раньше в Египте фараонов все мало-мальски уважающие себя люди держали в домах дрессированных ошейниковых аспидов. И вот однажды один аспид, живший в доме очень уважаемого богатого египтянина родил детеныша, и тот по молодости умертвил ребенка этого самого богатого, очень уважаемого египтянина. И когда отец-аспид узнал об этом, он горестно зашипел, сделал стойку и словно сорную траву вырвал с поля жизни своего дурного, непутевого детеныша. А затем заплакал и навсегда покинул дом этого богатого, очень уважаемого египтянина. Что с ним стало потом, не знает никто. Не с богатым уважаемым египтянином — с ошейниковым аспидом.

— Да, интересная история, — в свою очередь заметил Хорст и тактично промолчал, что нечто подобное уже читал у Плиния. — И весьма поучительная. Сей ошейниковый аспид напоминает мне резкоположительного персонажа русского писателя Гоголя. Тот тоже убил своего сына, правда, из ружья. Нет, не русский писатель Гоголь, его резко положительный персонаж Тарас Бульба.

Так они поговорили о проблемах отцов и детей. Потом Шейх велел Али закрыть дверь и окна, поставил чашку со змеиными объедками на пол и выпустил из клетки обрадовавшихся мангуст.

— Спасибо тебе, добрый господин, добрые ихневмоны очень злые. Вчерашней ночью в подвале загрызли всех крыс, сегодня на спор — двух кобр и рогатую гадюку. Хороши.

В красках живописал Шейх стати мангуст, с нежностью наблюдал, как они прикладываются к молоку, а сам нет-нет, да и посматривал вопросительно на гостя — чего мол приперся, добрый господин, на ночь глядя? Спрашивать же в открытую без обиняков было нельзя — нарушишь предписанный пророком закон гостеприимства. И Хорст не торопился заговаривать о цели визита, болтал о пустяках, восторгался мангустами — брать сразу быка за рога было просто неприлично, можно на всю жизнь до глубины души обидеть хозяина. Так они и сидели, долго, в компании Али, Воронцовой и ихневмонов под кваканье лягушек. Наконец Хорст кашлянул, глянул на Муссу и сделал непроницаемое лицо:

— А я ведь к тебе по делу, уважаемый. Предназначенному только для твоих ушей.

— А я уже повесил их на гвоздь внимания, — Шейх, сразу встрепенувшись, жестом удалил Али, шикнул на мангуст, покосился на Воронцову. — Итак, что же привело тебя в мой скромный дом, добрый господин? Знай, ты попал к друзьям. С добрым попутчиком дорога короче.

— Да приведет она нас всех к благополучию и успеху, — закончил поучительную мысль Хорст и выложил на стол запечатанную пачку долларов. — А ты, уважаемый, приведи меня к Змееводу. И моя благодарность будет высока как горы и безгранична как море.

Воронцова подняла бровь, мангусты замерли, Шейх оторопел, впал в ступор, потухшим взглядом воззрился на стодолларовые. На побледневшем, вытянувшемся лице его явственно угадывалась внутренняя борьба.

— Я не понимаю, о ком это ты, добрый господин, — наконец сказал он, судорожно дернул горлом и жалобно скривил пергаментные губы. — Я ведь просто старый больной заклинатель. Кобра меня кусала девять раз, рогатая гадюка восемь. Ноги мои холодны, спина горбата, чресла опустошены. И что-то с памятью моей стало. Тут помню, а тут не помню.

— Вот тебе, уважаемый, еще для освежения памяти, — Хорст почтительно хмыкнул и вытащил еще пачку зелени, также стодолларовой и также запечатанную. — Надеюсь, теперь-то ты покажешь мне дорогу в «Рифаи»? С добрым попутчиком, как известно, она короче.

Что-что, а скупердяем он не был никогда.

— О, добрый господин, — только-то и прошептал Мусса, тяжело вздохнул и сделал пальцами судорожное, непроизвольно загребательное движение. — А, аллах!

Снулые глаза его вспыхнули бешеным огнем, голос задрожал, ноздри расширились — подумать только, такая куча денег! Сколько змей можно купить… Да что там змей — лодку с бензиновым мотором, чтобы катать туристов по Нилу… А всего лучше девственницу с хорошим прикусом, красивую и породистую, словно кобылица. Взнуздать ее покрепче, объездить как следует и скакать, скакать, скакать… Прямо в рай… Насчет порожних чресел это так, для красного словца. Есть еще порох в пороховницах, есть, двенадцатидюймовую пушку зарядить хватит.

— Будь по-твоему, добрый господин, — тихо, как бы через силу, согласился Шейх, ресницами притушил блеск своих глаз и неуловимо быстро, словно египетскую кобру, сграбастал американскую валюту. — Завтра же Змеевод узнает о твоей доброте, да не к ночи будет помянуто имя его.

Последнюю фразу он произнес шепотом, непроизвольно оглянувшись.

— Ах, да, да, уже поздно, — Хорст глянул на часы, потом на Воронцову, встал. — Поехали, дорогая, не будем утомлять хозяина. Спокойной ночи, уважаемый, да приснятся тебе все ангелы и гурии рая. А мне вот будет не заснуть, от нетерпения.

— Спи спокойно, добрый господин, всему свое время, — Шейх низко поклонился, прерывисто вздохнул и осторожно, чтобы не убежали звери, выпустил гостей за порог. — Змеевод скажет свое слово…

В тихом голосе его звучало раздражение — вот ведь богатый чудак, сам лезет черт знает куда, и других толкает в объятия искуса. Как бы эти доллары не вышли боком. А с другой стороны — моторная лодка, красавица девственница… Только катайся… Ладно, аллах не выдаст — баран не съест. Может, Змеевод и разрешит принять неверного в «Рифаи». А может и нет.

В голосах лягушек, что квакали неподалеку, слышался оптимизм, здоровая конкуренция и страстное желание к немедленному размножению. На проблемы морально-этического свойства им было наплевать.

Андрон (1980)

День с виду солнечный и ясный на деле выдался мрачным, тоскливым, искрящимся неприятностями, словно электричеством при грозе. Сперва приперся участковый, майор Щеглов, важно закурил, кашлянул и поведал беду.

— Уборщик твой опять в говно вляпался, теперь у меня в ОПоПе сидит. Двести шестая часть вторая у него на лбу написана. Ну что, будем дело возбуждать?

Густо заволосевшие ноздри его короткого носа с жадности раздувались в предвкушении поживы.

— Дела, Семен Петрович, у прокурора, а нам бог велел делиться, — мрачно пошутил Андрон, сунулся в карман, естественно в левый, и пропасть своему уборщику не дал — во-первый, работу знает, во-вторых орел. Опять видно кому-нибудь в бубен вмазал. Бывает.

Едва майор убрался, пожаловал капитан Царев, да не просто так, а на фуре, груженой под завязку яблоками.

— Здравствуйте, Лапин. Обращаюсь к вам как к проверенному человеку. Нужно помочь подполковнику Хренову из белореченского ОВД продать сельхозпродукцию, законно выращенную на приусадебном участке его отцом дважды оредноносцем геройским инвалидом отечественной войны. У нас по спецсвязи прошла шифротелеграмма. Надо, Лапин, надо.

Из кабины МАЗа между тем вылез широкоплечий гражданин, глянув изподлобья, сунул Андрону руку.

— Здравия желаю. Хренов. Подполковник. Имею правительственные награды.

На его решительном скуласто-мордастом лице было ясно написано — хрен тебе, а не три рубля за каждый проданный ящик. Я это право заслужил в боях. Пришлось втыкать зареченского мента на непыльное место, а потом еще выслушивать упреки совершенно справедливого свойства: слушай, дорогой, ты зачем эту сволочь поставил, а? Чтоб он нам цены сбивал, да? Будем его сегодня резать…

Ох, верно говорят, пришла беда — отворяй закрома. И часа не прошло, как пожаловал проверяющий из управления торговли, тощенький, нагловатый человечек с хитрыми бегающими глазенками. Все чего-то искал, принюхивался, присматривался, тыкался курносым носом в каждую квитанцию, сличал, дурашка, их порядковые номера. Наконец, ни черта собачьего не нарыв, накрапал положительный акт, сухо попрощался и уже пошел себе потихонечку с рынка, как к Андрону вдруг подкралась беда в лице его освобожденного из «обезьянника» уборщика, Аркадия Павловича Зызо.

— Ах ты сука, хабарики бросать! — закричал тот грозно, обуянный гневом, и, не разбирая, что было сил, отвесил проверяющему пендель. — Ты сейчас у меня языком асфальт вылижешь, гад! Эй, Андрей Андреич, что с этим пидорастом делать будем?

А был Аркадий Павлович мужчиной крупным, двухметрового роста, в недалеком еще прошлом чемпионом десятиборцем, так что проверяющий сразу осел на зад, однако же способности к актонаписанию отнюдь не потерял. И чтобы гнусный этот талант не воплотился в пасквиль зловещего свойства, пришлось Андрону раскошеливаться и на проктолога, и на новые трусы, и на моральный ущерб. Если уж не везет, так не везет.

— Андрей Андреич, прости! Отработаю, в ночную смену выйду! — покаялся Аркадий Павлович, посмотрел по сторонам и сделался угрюмым и нехорошим. — А это еще что за харя? Дозволь, Андрей Андреич, как ты уйдешь, ее начистить как следует?

И указал на белореченского мента, бойко, под очередь, толкающего наливные яблочки.

— Не раскатывай губу. Бог даст, его сегодня зарежут, — усмехнулся Андрон и строго, по-командирски, уставился на подчиненного. — Давай вперед, в пахоту. Чтобы все блестело как яйца у кота.

Зызо ему нравился — не курит, не пьет, бегает кроссы по утрам, крестится двухпудовой гирей. А что не прочь кому-нибудь в морду дать, да поимел всех телок в округе, так какой же русский не любит быстрой езды. Ишь как скребет лопатой, словно грейдер, а метлой наяривает так что пыль столбом. Эх, раззудись плечо, размахнись, рука, развернись, душа. Вобщем, орел.

Только зря старался Аркадий Павлович, обливаясь потом и матеря торгующих, все его усилия были признаны тщетными. А случилось так, что в кафе пожаловала проверяющая, санитарный врач Эсфирь Абрамовна, натура вобщем-то не вредная, но крайне впечатлительная, занудная и нервная, человек настроения, и все больше плохого. Увидев пару-тройку крыс, чинно продефилировавших по прилавку, она сперва чуть не упала в обморок, потом пришла в неописуемую ярость и поклялась сие крысиное гнездо закрыть. И натурально задраила кафе на санитарный день.

— Чтобы вот здесь, здесь и здесь лежал таки зоокумарин толстым, толстым слоем. Толщиной в палец. Нет, лучше в два. Завтра я приду и проверю. И заведите-ка себе кота. Чтобы мышковал, мышковал, мышковал.

Показать бы ей того, черного, дрыхнущего на лотке с меренгами.

Закрыв кафе, Эсфирь Абрамовна не успокоилась, а выползла на рынок и под настроение стала приставать к Андрону — это у вас плохо, это у вас нехорошо, и вообще ваш уборщик злостный антисемит, вы только послушайте, как он высказывается насчет евреев. Пришлось незамедлительно грузить врачихе всякую лапшу на уши, а после нагружать сумки и тем, и сем, и этим — Эсфирь Абрамовна была медичкой старинного закала и взяток деньгами не брала. Ну и денек, черт бы его побрал! Однако это было не все, кульминация настала ближе к вечеру, под самый занавес. Пожаловал Иван Ильич, поддатый, но в плепорцию, настроенный весьма решительно, выбрался из жигулей и без всяких там обиняков, предисловий и растеканий воды по древу начал основательный разговор:

— Ты, зятек хренов, вот чего. Или давай живи с Анджелкой нормально, или вообще жить нормально не будешь. Я тебя породил, я тебя и прибью. В бараний рог согну. Перну раз, и тебя на хрен сдует.

Спокойно так говорил, веско, внушительно, на полнейшем, дальше некуда, серьезе, только Андрона это совсем не трогало. Душа его была объята удивлением, потому как Иван Ильич виделся ему каким-то нереальным, расплывчатым, приведением, а слова его доносились мертвыми, ничего не значащими звуками. Словно плеск набежавшей волны, словно писк пролетевшего комара, словно свист миновавшей пули. Они не трогали, потому что жизни в них не было.

Наконец Иван Ильич выдохся, сел в машину и, вдарив по газам так, что затрещал глушитель, под рев мотора дунул по Гражданскому. «Эх, сидел бы ты дома, старче», — с пронизывающей жалостью вдруг подумал Андрон, вздохнул тяжело и позвал Аркадия Павловича.

— Закрывайся без меня. Механик не в силах на вахте стоять. Рука бойца колоть устала.

Переоделся в цивильное, взял у девок из кафешки коньяка и отправился морально разлагаться к своей заведующей гостиницей. Его ждали изысканная беседа, шарлотка, испеченная на сковороде и добросовестные ласки опытной, понимающей толк в любви женщины. Что еще нужно человеку для полного счастья. День, черный и сволочной, заканчивался, похоже, неплохо. Однако Андрон был задумчив, слушал Ксюшу невнимательно и сколько ни глушил, не брало — перед его глазами все стоял Иван Ильич, похожий до жути на призрак. Хорошенькое, блин, кино! Наконец уже на водяном матрасе он позабыл все тревоги дня, сбросил напряжения в судорожных объятьях, но едва стал засыпать, как на улице знакомо заскрипело и ударило железом о бетон. Пудовым кувалдометром по банке из-под килек.

— Господи, опять, — Ксюша приподняла голову с груди Андрона, и в сонном голосе ее послышалось удивление. — Ты куда?

— Туда…

Сумбурно, путаясь в штанах, Андрон оделся кое-как, проигнорировав шнурки, обулся на босу ногу и стремительно, пулей на рикошете, выскочил из квартиры. Вихрем слетел вниз по лестнице, с ходу распахнул дверь подъезда и, окунувшись в ночь, рванул что было сил на место встречи Гражданского и Луначарского. К нелепому, скверно освещенному указателю, указующему путь в светлое будущее. И, не добежав, остановился, страшно закричал от ужаса и непонимания — узнал размазанную по бетону красную треху тестя. Самого же Ивана Ильича узнать было невозможно, голова его превратилась в бесформенную, кажущуюся черной в полумраке массу.

Тим (1980)

В здании аэропорта было душно, пахло соляркой, асфальтом, невкусными, жареным бог знает на чем пирожками. Настроение было подстать обстановке — скверным. Рейс на Ленинград задерживали, рубахи липли к телу и напоминали компресс, разговаривать на жаре не хотелось. Да и вообще… Юрка, хоть и был в радиотехнике даже не ноль — минус с палочкой, сосредоточенно тыкал ножом, сопел, пытаясь реанимировать накрывшуюся «Селгу». Тим же, дабы отвлечься от суеты, откинулся на спинку кресла, закрыл глаза и предавался дреме. Ему приснилась вдруг Вера Ардальоновна, да не одна, напару с Арнульфом. Единорог был какой-то снулый, нечесанный и смурной, видимо, недомогал. На его рогу, словно чеки в магазине, были наколоты карты, огромные, размером с книгу, все без исключения трефовой масти. «Ящур что ли у него начинается», — подумалось во сне Тиму, а Вера Ардальоновна тем временем перекрестилась, что-то прошептала и, снимая карты с единорогового рога, принялась раскладывать пасьянс. Завещующий кафедрой Уткин, бывалый человек Влас Кузьмич, начальник геопартии Зуев, член-корреспондент Ме… Все как один траурной крестовой масти.

— Отец! — вскрикнул во сне Тим, резко протянул руку и выхватил у Варвары Ардальоновны последнюю карту. — Нет, нет!

Карта с хрустом порвалась…

Он проснулся от собственного крика, ничего еще не понимая, уставился на Ефименкова и стряхнул с руки невесть откуда взявшийся клочок засаленной бумаги из-под вокзальных пирожков.

— Что, брат, кошмары, — Юрка понимающе кивнул и начал с отвращением запаковывать внутренности «Селги». — Все по Фрейду, подкорка растормаживается. Освобождает подсознание от негативной информации, от дивных воспоминаний нашего бытия.

Да уж, чего-чего, а негативной информации хватило, хождение по просторам Самиедны закончились плачевно. А все начальник партии партиец Зуев, решительный целеустремленный карьерист, готовый хоть и с ободранной жопой, но на елку влезть. Еще одну Курскую магнитную аномалию ему подавай.

Где-то с неделю тому назад геологи вышли к узкому, похожему на трещину ущелью, на сколонах котрого несмотря на жару лежал не тающий и летом снег. Даже на первый взгляд место это казалось странным, загадочным и пугающим. Облачность над ущельем делилась надвое подобно ласточкиному хвосту, словно натыкалась на невидимую преграду, вокруг стояла мертвая тишина, а самое главное и настораживающее — стрелка компаса будто взбесилась. Где юг, где север, где восток — пропеллером по кругу.

— Дальше нам нельзя, — сразу нахмурился Куприяныч, глянув по сторонам, поклонился и непроизвольно перешел на шепот. — Это ущелье смерти. Тольно нойды могут заходить сюда — поговорить с душами предков, прочитать «знаки заборейские» на священном камне. Вот он, на левом склоне.

В бинокль действительно был виден гигантский, в форме куба камень, потрескавшиеся грани которого были покрыты какими-то знаками. Рядом стояла желто-белая, похожая на свечу колонна. Размерами она была никак не меньше александрийского столпа.

— Что? Знаки заборейские? — пришел в неописуемую ярость Зуев, витиевато выругался по матери и словно полководец простер длань к ущелью. — Да там же геомагнитная аномалия голимая, чует мое сердце! А ну вперед, копать шурфы, бороздочные пробы брать, рыть носом землю! Родине нужен уран!

— Мы туда не пойдем, — сказал Тим, переглянувшись с Ефименковым, и в подтверждение своих слов сбросил с плеч рюкзак. — Хоть убейте.

Почему-то он верил Куприянычу куда как больше чем Зуеву и тревожить духов не захотел.

— Ладно, археологи, я вам покажу характеристику, вы у меня получите отзыв о практике, — Зуев вдруг сделался спокоен, мстительно усмехнулся и кивнул бывалому геологу Власу Ильичу. — Давай, веди людей.

Геологи вытянулись цепочкой и медленно пошли вдоль ручья, струящегося по-змеиному по дну ущелья. Это был не обычный лапландский ручей, прозрачный, игристый и звонкий, мутная вода его дымилась и густо отдавала аммиаком.

— Ну все, теперь точно практику не зачтут — Юрка помрачнел, остервенело высморкался и грустно опустился на рюкзак. — Уж этот гад постарается, накатает положительный отзыв.

Как это ни смешно, но он был факультетской гордостью и первым кандидатом на красный диплом.

— Не боись, не накатает.

Куприяныч усмехнулся, многозначительно закурил, а в это время противно всем законам физики, метеорологии и зравого смысла над ущельем появилась туча и со дна его стал подыматься густейший непроглядный туман. Ярким сполохом метнулась молния, словно залп орудий разродился гром, и сразу вздрогнула земля, гулко застонала под тяжестью обвала. Заревела, взвыла, загрохотала. И все — повисла тишина, туша уплыла, туман рассеялся. А на том месте, где стояли люди, как надгробье остался камень. Размерами с трехэтажный дом…

Потом были разборки с местной властью — вопросы, объяснения, выяснения, разъяснения, затем прощание с Куприянычем, и вот наконец кульминация — Мурманский аэропорт. Душный, зачуханный и грязный.

— Да уж. Есть что растормаживать, — Тим потихонечку пришел в себя, судорожно, вздрогнув всем телом, зевнул и стал без интереса наблюдать, как Юрка мучает транзистор. — Зря стараешься. Покрасить его и выбросить. Один хрен, в самолете не послушаешь.

И тут произошло невероятное, не зря видимо считают, что Лапландия страна чудес. Приемник вдруг чихнул, захрипел и ожил, громко, на весь зал, затянул голосом Пахоменко: «Долго будет Карелия сниться…»

Потом спел про «потолок ледянок, дверь скрипучую», «про землянку нашу в три наката и сосну, сгоревшую над ней» и перешел к последним известиям: «Советская наука понесла тяжелую утрату — скончался член-корреспондент академии наук Ме… — Тим тяжело вздохнул, со стоном закрыл глаза… — шенев Степан Филатович, выдающийся авиационный конструктор, любимый ученик легендарного Туполева».

Андрон (1980)

На вожделенную «шестерку» с родным шесторочным же двигателем Андрон в этом сезоне не потянул — то да се, похороны Ивана Ильича, усиленный пансионат для Анджелы, пеленки-распашонки для Варварки. Да и ночные экзертиции в объятиях Веры производительности рыночного труда способствовали едва ли. Однако грех роптать, на жизнь, и на безбедную, хватало. Еще какую безбедную.

А осень между тем надвигалась стремительно. Прошел сентябрь с поздней розой, гладиолусами и астрами, пролетел октябрь с паленой, крашеной марганцовкой хризантемой, наступил ноябрь со светлым юбилеем Октября, заморозками и домокловым мечом скорого закрытия. И вот он ударил, как серпом по яйцам — поступил приказ: все, аллес, финита, эндшпиль. Есть — Андрон и Аркадий Павлович разобрались со столами: цветочные баррикадой и арматурой по периметру, овощные — на КАМаз и вместе с торгинвентарем на рынок, покончили с мусором, вывезли баки, повесили на будку новый, промасленный от души замок. Цыганки взирали на исход грустными глазами, вздыхали тяжело, нервно трясли гвоздикой — охохо, куда же мы теперь…

В самый разгар этой суеты, когда Андрон матерно ругался с водителем мусоровоза, а Аркадий Павлович яростно махал лопатой и вилами, на пятак пожаловали двое, в штатском, но с явными милицейскими замашками:

— Эй, кто тут старший?

Плечи широкие, морды наглые, ернические, как у фавнов, носы красные — сразу видно, оперсостав, корифеи сыска.

— Ну я за него, — отозвался Андрон, поняв, что не отстанут. — Вы сами-то чьих будете, дяденьки?

Дяденьки были еще те, из южных краев, один старший лейтенант, другой подполковник.

— Вот этого человека видели? — напористо спросили они и продемонстрировали фото торгового чекиста Хренова. — Если видели, то когда, при каких обстоятельствах?

Хренов на фото был удручающе лыс, запечатлен в фас и в профиль и выглядел как-то невесело.

— Да это же милиционер из Белореченска, — живо отреагировал Андрон и в предвкушении интриги внутренне повеселел. — Летом еще торговал яблоками, целую фуру пригнал. А что, сорт у него не тот?

— А откуда вам известно, что он из органов? — вопросом на вопрос, как в Одессе, ответил старший дядька, переглянулся с младшим и в голосе его прорезалась сталь. — Он что, официально представлялся вам? Показывал что-нибудь?

Только кукиш с маслом, жуткий маромой.

— Да нет, с ним вместе приезжал товарищ Царев из нашего ОБХССа, он и попросил поставить на торговлю товарища из Белореченска, — Андрон тяжело и преданно вздохнул, высморкался в два пальца, честно посмотрел в глаза. — А мы завсегда…

— Значит, товарищ Царев? — дядьки опять переглянулись, нахмурились и принялись жать Андрону руку. — Спасибо. О нашем разговоре ни гу-гу. Особенно товарищу Цареву.

Закурили, зыркнули профессиональным оком на цыганок и быстренько убрались.

«Катитесь колбаской по Малой Спасской, — Андрон с презрением взглянул им вслед, сплюнул брезгливо и тягуче, — шли бы вы все с вашим Хреновым на хрен».

Он не знал, что подполковник Хренов на самом деле был злостным уголовником, Колей Хрен Догонишь, и специализировался на хищениях сельхозпродукции, причем с особой дерзостью, из государственного сектора. Ту самую фуру с яблоками бандюга тормознул на скок с прихватом, шофера с эксппедитором пришил, а законное добро совхоза «Маяк» втюхал ленинградцам по спекулятивным ценам. Ничего этого Андрон, впрочем как и капитан Царев, не знал. Доблестно он добил сезон, как следует прикрыл лавочку и явился не запылился пред светлые директорские очи. Вот он я, надежа, весь твой, и душой, и телом. Готов к труду и обороне. Директор в свое время хаживал на курсы марксизма-ленинизма и знал твердо, как отче наш, что кадры решают все.

— Ладно, — сказал он по-отечески Андрону, водрузил очки и вытащил из папки лист бумаги. — Пиши прошение на мое имя. От такого-то, живущего там-то, паспорт такой-то. Прошу принять меня на должность водителя электротележки. Вот здесь, дата, подпись, ажур. Да не боись, от той тележки и колес-то не осталось, — он усмехнулся золотозубо, куда там Коле Хрен Догонишь, и избегая никотина по соображениям здоровья, отправил в рот лепешку монпасье. — Будешь со снегом бороться на крыше. А чтобы с голоду не сдохнуть, по выходным работать на площадке… Вот так, Андрей, в таком разрезе.

Хороший все же человек был Сергей Степанович — сам жил, да еще как, и другим околеть не давал.

По случаю закрытия Андрон купил коньяк, торт, парную куру первой категории, дабы запечь ее в духовке на бутылке из-под молока.

— Ого, гуляем, — обрадовался Тим, отложил в сторону труд по археологии и, не удержавшись, упер с торта розовую мармеладную сливу. — Эх, конфетки-бараночки. А как насчет женского общества?

Несмотря на заключенный с отцом и матерью пакт о ненападении, он все же предпочитал жить на дружественной территории у Андрона.

— А ну их на фиг, — отозвался тот и принялся ловко насаживать куру на бутылку, наполненную водой. — Непостоянные созданья. То с одним, то с другим.

Он знал, что говорил. У Ксюши из плавания вернулся муж, и она заново переживала все прелести медового месяца.

— Ладно, тогда выпьем вдвоем, — Тим откупорил бутылку, налил, подождал, пока Андрон возьмется за стакан. — За нас, брат! Чтоб у наших детей были крутые родители.

За стеной, что-то шепча себе под нос, Вера Ардальоновна раскладывала пасьянс. Карты ложились на стол тихо, словно мертвые осенние листья.

Хорст (1979)

Следующий день был воскресенье, и серпентологи предались отдыху, активному, в соответствии с наклонностями. Хорст и Воронцова подались в пески, на верблюжьи скачки, смотреть, как чумазые, привязанные к бактрианам и дромадерам отроки лупят по носу дредноутов пустыни, оглушительно визжат и, невзирая на младые годы, неописуемо ругаются. Ганс же с подручными отправился в чрево Каира — глазеть, как цветастые, опоянные зельем петухи режут друг другу глотки опасной бритвой. Шум, гам, крик, перья во все стороны, брызги горячей крови, адреналин рекой. Незабываемое зрелище. К тому же побежденные, сваренные в бульоне, украшенные луком и благоухающие пряностями, оставляют впечатление едва ли не лучшее, чем победители.

А вечером серпентологи ужинали — не торопясь, в полном составе, обмениваясь впечатлениями. Ели нифу из молодого козленка, пили рисовый подслащенный отвар, поминали по матери привередливого пророка, алкали шампанского и поглядывали на сцену. Там как обычно давали танец живота — плоского, загорелого, с выпуклым пупком, украшенным серебряной серьгой. Почему-то он, не танец, живот, казался жалким, полуголодным, полным пульсирующих, закрученным винтом кишок… Потом был фокусник с фальшивыми мечами, за ним канкан, потом полустриптиз, облезлый пудель показал смертельный номер, и представление — хвалла аллаху — закончилось. На сцену вышли бедуины с гитарами, расправили усы и заиграли естердей Битлз. Получалось у них громко и заунывно, словно азаны у муадзинов, но в целом впечатляюще. Начались танцы. Они были полны истомы, сильно волновали воздух и душу и пробуждали жажду, мечтательность и разнообразные желания. Всем сразу захотелось любви и ласки и трепетного человеческого общения.

— Пойдем-ка, дорогой, — Валерия, не дожидаясь сладкого, призывно улыбнулась Хорсту, с нежностью подмигнув, взяла его под локоть и с силой, как бычка на веревочке, требовательно повела в номера. А он вправду был как бык — могучий, неутомимый, готовый покрыть все стадо.

— Все, все, дорогой, больше не могу…

Было уже далеко за полночь, когда Валерия утихомирилась, вытянулась без сил и мгновенно заснула. Крепкая грудь ее мерно волновалась, длинные ресницы трепетали, на чувственных губах, запекшихся и алых, застыла блаженная улыбка. Она будто являла собой образчик безоблачного женского счастья — что снилось ей? А вот Хорсту не спалось. Он ощущал какую-то смутную тревогу, совершенно не осознанную, необъяснимую с позиций логики, но заставляющую, тем не менее, вслушиваться в тишину, умерять дыхание и не выключать ночник в виде лотоса. Какое-то смятение в крови, волнительное беспокойство на уровне интуиции… Наконец Хорст все же провалился в сон, чуткий, на грани бодрствования.

— Будь осторожен, маленький солдат, — шепотом сказала ему мать и предостерегающе блеснула камнем на длинном указательном пальце. — Здесь, Хорстен, так скучно и холодно…

— Не теряй нюх, парень, — грозно, с ефрейторским апломбом, закричал старина Курт, стукнул кулаком о ладонь и выкатил белесые глаза. — Ну что ты, как обосравшись в поле! Шевели грудями, шевели!

— Я так скучаю по тебе, любимый, — нежно улыбнулась Мария, вздохнула тяжело, и на прекрасных заплаканных глазах ее блеснули слезы. — Только еще не время, не время… Береги себя, я подожду. Заклинаю, береги…

Что за черт! Хорст резко вынырнул из сна, выругался и вдруг — даже не увидел — почувствовал какое-то движение в воздухе. Тут же инстинкт заставил его отпрянуть, вскрикнуть оглушительно и, схватив со стула первое попавшееся, коротко и сильно взмахнуть рукой. Это первое попавшееся оказалось лифчиком, в чашечку его, как в сачок, угодило нечто трепыхающееся, мерзкое, судорожно бьющееся в ажурных кружевах. Правда, трепыхалось это нечто недолго.

— Ах ты тварь! — Хорст, рассвирепев, познакомил добычу с подоконником, с силой, не долго думая, добавил пепельницей и, резко выдохнув, чтобы успокоиться, включил свет. — Дорогая, подъем, у нас гости.

Валерия, проснувшаяся на шум, уставилась на бюстгальтер.

— Мой любимый, от Ив сен Лорана. Пятьсот долларов, такую мать!

Бюстгалтер был в омерзительных зелено-желтых пятнах и даже на расстоянии вонял. Не удивительно — в тонких кружевах запуталось какое-то полураздавленное создание — змеиная голова, крылья как у голубя, тщедушное, похожее на сосиску тельце. И бороздчатые, истекающие ядом зубы, не короткие, как у кобры, — длинные, гадючьи.

— Да, хороша птичка, — Воронцова сразу же забыла про бюстгалтер, впрочем как и том, что нужно одеться. — Голубь Пикассо, такую мать. Только это не игра природы, думаю, без магии здесь не обошлось. Лично мне эта гадость напоминает галема, искусственное существо, вылепленное одним раввином из глины и оживленное при помощи кабалы.

— Господи, неужели и здесь не обошлось без евреев? — Хорст удрученно вздохнул и начал одеваться. — Хотя навряд ли. Думаю, кашу заварили арабы. Ну ничего, мы их ею накормим досыта. — Со всей решительностью он застегнул штаны, глянул, как Воронцова облачается в трусики, хмыкнул недобро и взялся за телефон. — Алло, штандартенфюрер? Боевая тревога! Подъем сорок пять секунд, вооружение, снаряжение полностью.

Вот так. Этот рыжий клоун, терроризирующий рептилий, сполна получит за свое коварство — нахватался, понимаешь, у евреев их оккультных штучек-дрючек. Сразу видно, они со Змееводом заодно, одним дерьмом мазаны, одна шайка-лейка. Стоило ему гаду королевскую кобру дарить…

— Дорогой, надеюсь, я успею почистить зубы? — плюнув на отсутствие бюстгалтера, Воронцова натянула платье с кружевами, хмыкнула оценивающе, пошла было в ванну, но вдруг остановилась, наморщила лоб. — Ну что я говорила, конечно же магия.

Противно всем законам физики, логики и здравого смысла существо из лифчика менялось на глазах: сморщивалось, таяло, распадалось… Мгновение — и не осталось ничего, кроме змеиной кожи, перьев и бороздчатых устрашающих клыков.

— Вот-вот, сразу чувствуется еврейская рука, — Хорст на миг почувствовал эти зубы в своей шее, еще больше помрачнел и нехорошо оскалился. — Ладно, обломаем и евреям, и арабам, и руки, и ноги. Поехали, дорогая, подмоешься потом. Устроим этой рыжей гадине Ас-Салям Муалейкум.

Поехали. На двух машинах по ночному беззаботному городу. Весело играли в нильских водах огни «Найл Хилтона», «Семирамиса» и «Рамзеса», ревели оглушительно автомобильные гудки, играла музыка в старинной, помнящей еще Наполеона Бонапарта кофейне Фишави, что расположена на рынке Хан-аль-Халили, точный возраст которого неведом никому. Беспечные каирцы гуляли с детьми, ходили по магазинам, угощались голубями, фаршированными кашей, покуривали кальян, почти невинно — набивая его сушеным яблоневым листом с медовыми добавками. Вобщем радовались жизни, пили чай-каркеде, поминали всевышнего — иль хамдуль илла! Слава Господу!

А вот в доме рыжего Муссы царил плач. Скорбели все, громко, в голос — начиная с сына заклинателя Али и кончая старым добрым аспидом, горестно шипящим в своей каморке. Сам рыжий Шейх в церемонии участия не принимал, судорожно выгнувшись, он распростерся на полу и невидящими глазами смотрел в потолок. Лицо его было жутко перекошено, жилистые ноги сведены, спутанная борода в крови. Лежал он не в одиночку, а в компании ихневмонов. Шерсть на зверьках встала дыбом, окровавленные пасти оскалились.

— Он послал Мурру! Мурру он послал! — страшно закричал Али, увидев Хорста, поднял к небу руки и яростно потряс ими. — О аллах! О, отец! О, я отомщу! О, мне ведомо, где его логово!

Пальцы его сжимали мертвой хваткой голубиные потрепанные перья.

— Тихо ты, сынок, тихо, не кричи так, — Хорст по-отечески обнял его, участливо вздохнул, похлопал по плечу. — Сын моего друга — трижды мой сын. Не плачь, береги силы. Ты ведь поедешь со мной в гости к Змееводу?.. С легким сердцем? Вот и отлично, никуда не уходи, — улыбнувшись Али, он передал его в цепкие руки Ганса, пальцем поманил старшую жену Шейха Фатиму и вытащил пачку денег. — Муж твой, о женщина, был добрый мусульманин. Сделай так, чтоб земля ему стала пухом. Я проверю.

В глубине души ему было стыдно, что он подумал о Мусе плохо — слава богу, что все закончилось так. С предельной ясностью.

Андрон (1981)

И было воскресенье, мороз и солнце, день чудесный. К тому же февральский, предпраздничный, знаменующий собой канун зачина красной армии, так что народа на рынке хватало. И продавцов, и покупателей, и праздношатающегося элемента, и ментов, и жулья. Все погрязли в мелкобуржуазной трясине.

В мясном ряду благоухало шейкой, колбасами, шпигованным копченым салом, в молочном отливала янтарем густая словно масло сметана, в отделе для солений притягивали взоры черемша, огурчик, чеснок, хрустящая эстонская капуста. Невольно замедлялись шаги, непроизвольно поворачивались головы, обильно выделялась слюна. Неподалеку спекулянты азеры торговали молдавской грушей, задвигали мандарины из Грузии и пихали яблоки из госторговли, сверкали золотозубо пастями, пушили молодцевато усы.

— Эй, дэвушка! Эй ты, блондынка! Ты туда не ходы, ты сюда ходы! Мой фрукт самый сладкий.

Шум, гам, алчная суета, визг вырываемых из ящиков досок, стук мелочи о железо прилавка, сияющие, похожие на ночные посудины окорята с квашениной. Рынок…

На дворе тоже народу невпроворот. Кто пришел купить, кто продать, кто украсть, кто просто поглазеть, а кто пресечь, засечь, проявить ментовскую бдительность. Волнуется, шумит разномастная толпа, пробавляется по принципу: не надуешь, не проживешь, и в самой гуще ее, привычно раздвигая народ, похаживает в белой куртке Андрюха Лапин, со знанием дела вышибает деньгу, посматривая зорким глазом на вверенный ему фронт работ.

В аппендиксе двора, у параши, то бишь у мусорных баков, устроилась вшивота — голубятники со своими турманами, бородунами и тучерезами. Самое подходящее для этой публики место. Жуткие жмоты. Выкатят нехотя положенные тридцать коп. разового сбора — и все, хорошо еще, если не обругают вслед вполголоса по матери. Маромойное племя! Не доходя до гадючника, у торца рынка, стоят крольчатники, крысятники, опарышники и мотыльщики. Те, что с грызунами, тоже шелупонь, жадная, прижимистая, не достойная уважения, а вот народ с кормами большей частью душевный, широкий, вызывающий самые лучшие чувства. Взять хотя бы Асю, толстую, с перманентной простудой на губах, неопрятную тетку. Поздоровается всегда приветливо, посмотрит ласково и одарит рублем. А то что воняет от нее за версту тухлятиной, так это понятно — опарышей она разводит на дому, осеменяя мясо при помощи говеных мух, окрещенных — уж не в честь ли Терешковой? — вальками. Или вот Косой Тимур со своей командой, добывающие мотыль при посредстве хитрой приспособы под названием «волчья пасть». Всегда поручкается уважительно, матюгнет от души товарища Берию — это у него бзик такой, да и зашуршит по-доброму рублевой бумажкой…

Крысино-голубино-крольчачей сволочи, слава богу, нынче не так уж и много, зато кошатников и псарей явилось немеряно, так и норовят продать втридорога братьев наших меньших. Рыбаки-аквариумисты взяли их в плотное кольцо, баламутят воду сачками, греют ее, чтоб не превратилась в лед, на хитроумных горелках и свечках. Будто варят невиданную уху из гуппи, скалярий и меченосцев. Те еще жмоты — торговать бы им жабой, которая их душит!

— Ну что, Роден Буонаротти, — живо разглядев в толпе шустрого мужика-масочника, Андрон придвинулся к нему, начальственно, но с уважением подал руку, — опять нарушаем? Любишь ты, Федя, неприятности.

На ящике были разложены искусно вылитые из гипса и ярко раскрашенные маски, распятья, сексуально-буферястые русалки. Сразу вспоминались слова Вицина из всенародно любимого фильма: налетай, торопись, покупай живопись.

— Любовь приходит и уходит, а кушать хочется всегда, — Федя подмигнул, редкозубо ухмыльнулся и профессионально, неуловимо быстро сунул Андрону трешницу. — Да ты не боись, начальник, таможня дает добро. С Сережей я уже поздоровался, — и он мотнул башкой в сторону рынка, где за двойными дверями в специально оборудованном помещении волок свое нелегкое бремя ментовский капитан Опарин. Сумками, бутылками, но все же большей частью дензнаками.

«Ну и ладно», — Андрон кивнул, не выписывая квитанции, отчалил и двинулся сквозь толпу к столам, за которыми толкали корм для пернатых. Здесь стояли люди уважаемые, проверенные, хорошо понимающие главный жизненный принцип — пусти свою кукурузу на воду, и она вернется к тебе с маслом. Не бином Ньютона. Дай контролеру рубль за место, потом еще один за хранение товаров в контейнере, и торговля пойдет как по маслу. По тому самому, которое приплывет на кукурузе.

«Ну пока вроде бы все», — охватив всех неохваченных сбором, Андрон пересчитал добычу, отдал в кассу богово и, прикинув свою долю малую, погрустнел — двадцать карбованцев. К вечеру, может, наберется еще десять — итого три червонца. Умножить на восемь выходов в месяц — двести сорок, плюс семдесят пять рублей жалованья, положенного ассу водителю электротележки. О мама мия! Жалких три сотни! Fortune de camp, нищенское существование! Слава богу что зима на исходе, и скоро открытие сезона. А там… Воображение сразу нарисовло Андрону косяки цыганок, размахивающих гвоздиками, цветочные столы, заваленные розами и как кульминацию всей этой фантасмагории вожделенную «шестерку» цвета коррида с шестерочным же, аж восьмидесятисильным, двигателем. Экспортного исполнения, с велюровым салоном и хромированными, написанными не по-нашему буквами Lada. Эх, под железный звон кольчуги… Занятый волнительными мыслями, двинулся Андрон сквозь рыночную суету, но тут же был вынужден вернуться к прозе жизни, услышав глас туалетчика Коляни, пропитой, умоляюший:

— Андрюха! Брат! Займи рубля! Нутро горит!

Коляня был занюханный голомозый мозгляк, обтрюханный, небритый и, как водится, в своем репертуаре — на кочерге. Когда-то давно он колымил на автобусе и, приезжая на кольцо, с чувством угощался бутербродами, наливая из термоса бурый, круто заваренный чай. Пока не врезался на всем ходу, и не выяснилось, что в термосе-то был не чай, а вульгарный коньяк наполовину с зубровкой. С тех самых пор — ни бутербродов, ни коньяка, только емкости по три шестдесят две, потом по четыре двенадцать, затем с мебельным лаком, политурой, жидкостью для обезжиривания поверхностей, да еще грязные загаженные очки, похожие на амбразуры в преисподнюю. И хоть было Коляне далеко за полтинник, так он и значился — Коляней, спившимся запомоенным изгоем. Шкваротой чесоточной.

— Держи, — уважив-таки старость, Андрон облагодетельствовал его рублем, сплюнул от мерзкой вони бормотухи и отправился к себе, в крохотный предбанник— раздевалку в боковом крыле рынка, расположенный по соседству с зоомагазином. Хотел было просто посидеть, погреться, дочитать «В августе сорок четвертого», но девки продавщицы не дали — затащили к себе на чаи, распиваемые по случаю мороза с наливкой. Вишневой. А что, время обеденное, святое, имеем право…

В лабазе было тепло, уютно и непринужденно. Плавал в личной двухсотлитровой зоне исполинский меченосец Папа, лихо выводил рулады неугомонный кенар хмырь, кормленный, чтоб звончее пел, семечками конопли, дико повизгивали, опрокидываясь на спину, потешные хомячки, когда их гладили по брюху свернутой сторублевой бумажкой. Исключительно сторублевой — на дензнаки меньшего достоинства грызуны не реагировали. Девки-продавщицы, смешливые, румяные и совсем без комплексов, знай подливали чаю, сально шутковали, набивались в подружки, но Андрон, словно хомяк на трехрублеку, не реагировал, свято помнил одиннадцатую заповедь — не греши по месту работы да и без греха будешь. С достоинством попил чайку, подогрел жирной пайкой красноперого Папу и степенно откланялся…

Однако только он собрался расслабиться, дочитать-таки «В августе сорок четвертого», как попался на глаза пьяному мясорубу Оське.

— Враги сожгли родную хату, — сообщил тот картаво, но доверительно, раскатисто рыгнул и потянул Андрона в холодный цех, — по этому поводу мы и тяпнем. Шнапса, горилки, сала, тушенки. Что такое, где маца, лаца-дрица-ацаца.

Дородный и румянощекий Оська был философом, горем в еврейской семье и образцом воинствующего интернационализма. Он был любвеобилен, словно сын Кавказа, широк и бесшабашен, как таборный цыган, и предпочитал всему великорусскую водку, поволжских девушек и малороссийское сало. Однако и от корней не отрывался, и своих не забывал — бойко выдавал кошер нагора для исторического народа. Для чего в своих владениях под Всеволжском выращивал быков, а когда приходило их время, приглашал уполномоченного из синагоги, специалиста по брисам. Тот за долю малую пускал скотине кровь, а заодно и информацию среди верующих евреев: хава нагила, люди! Есть кошер! И правоверные гужом валили к Оське…

— Свали в туман, Абрамыч, я при исполнении…

Андрон строго посмотрел на мясоруба, но Оська, уже забыв о нем, переключил внимание на Мэри, скромную женщину-цветовода, приехавшую из солнечного Очамчири.

— Здравствуй, широкоформатная ты моя. Ну что, поедем в номера?

— Будешь приставать, мужу скажу, — со сдержанным кокетством рассмеялась та и поправила жидкую, выкрашенную басмой челку. — Знаешь, он у меня кто? В бараний рог тебе согнет…

Конечно, наврала, бросил ее муж. Да и вообще, была она не Мэри, а Манана. Тертая, прожженая перекупщица, полгода как рванувшая с концами из своего солнечного Очамчири. Та еще штучка, с дрючкой. От такой лучше держаться подальше.

Андрон — обрадованно отчалил, с людским потоком выплеснулся на двор, где обэхээсэсовский уполномоченный капитан Царев проводил очередной налет на шерстяников. Естественно с реквизициями, эксами, шмонаниями по карманам и далеко идущими последствиями. Проклятья и шум висели над рядами, стучал мотором канареечный УАЗ, затравленно, с лютой ненавистью смотрел на конкурента капитан Опарин, в глазах же контролера из шерстяного отдела светились скорбь, отчаянье и непротивление злу — целый день как в песок. Чтобы этому Цареву забеременеть от морского дьявола! Смоляной фал ему куда не надо! Фамилия контролера была Оганесян, раньше он служил в торговом флоте.

«Доиграетесь, товарищ капитан, доиграетесь, литовцы люди серьезные, до пятдесят шестого в лесах сидели», — Андрон полюбовался на отчаянно жестикулирующего Царева, брезгливо развернулся и отправился по своим делам — все, аллес. Последний круг, и до дому. Всех денег не заработаешь.

Всех не всех, а отломилось Андрону на этот раз в общей сложности что-то около полтиника. Не бог весть что, но хватит и на хлеб, и на масло, и на «майкопскую», кренделем, колбасу. К ней маринованного чесночка, перца, соленых огурцов, сочной, хрустящей на зубах капустки. Квашеной на эстонских хуторах с морковкой и клюквой. И не забыть взять в кооперации сельдь — не какую-нибудь там рахитичную иваси — бочковую, астраханскую, с жирной спинкой толщиную в три пальца. Очень уж Тим ее уважает, с картошкой — сегодня обещался быть, сделать перекур в долгомoтине матримониальной жизни. Очень даже можно его понять — плавали, знаем.

Когда Андрон заявился домой, Тим предавался отдыху, правда, весьма активному, в обществе Юрки Ефименкова. Мелькали с быстротою молнии руки и ноги, воздух на чердаке вибрировал от мощи ударов, взметались к потолку пыль, звуки тумаков и боевые выкрики. Ефименков был неподражаем — фантастическая скорость, сказочная реакция, неимоверная гибкость. Мощь, кремень, скала. Отрада гарного сенсея Смородинского.

— Ну что, я пошел картошку ставить, — понаблюдав за действом, Андрон закашлялся, зевнул и равнодушно сплюнул, — айда, братцы, вдарим по селедке. Астраханская, пряного посола.

Почему-то ему вспомнилась народная, многократно проверенная жизнью мудрость — против лома нет приема.

— Лично я пас, соленое отрицательно влияет на суплес, — вежливо отказался Юрка, сделал резкий очищающий выдох и взялся за скакалку, чтобы приступить к заминке. — И вообще мне пора.

Не стал вдаваться в подробности, объяснять, что сегодня ночью воши Фунг Лок проводит еженедельный практикум по зыонгшиню, и принимать в нем участие необходимо на пустой желудок. Для полнейшей гармонии духа и тела. Чтоб ни одна крупица тясячелетней мудрости не пропала даром.

Воши Фунг Лок студент вьетнамец, с которым сенсея Смородинского свел не так давно его величество случай. Вот уж истинно, на ловца и зверь бежит. Большой Песчаный Дракон. Именно так и называлась школа вьетводао, к которой принадлежал Фунг Лок, потомственный клановый боец. Предки его участвовали в восстании Тэйшонов, дед, любимый ученик легендарного Фунг Хунга, хаживал на тигра с голыми руками, а сам Фунг Лок, хоть и не носил на самом деле уважаемого звания воши, к своим неполным двадцати пяти имел красный пояс. Это означало, что боевое искусство вошло в его кровь. Причем до такой степени, что он мог безболезненно держать полноконтактные удары, дробить руками и ногами камни, работать с дюжиной противников и даже изменять собственный вес. И вот этим-то сказочным богатством он и готов был поделиться со своими русскими друзьями. Какая тут к чертям собачьим селедка!

— Пряного посола, говоришь? — Тим заметно оживился и недоуменно глянул на сэмпая. — Ты слышал, Юра-сан, пряного? Ну, не выламывайся же, не рушь кумпанство. Посидим, поговорим, к селедочке у нас еще кое-чего найдется. Сорокоградусное. Давай, Юрка, ты же не гимназистка-целка…

Однако Ефименков был кремень во всем.

— Сказал не могу, значит, не могу, — он по-быстрому замялся, умылся, собрался и в темпе отвалил, сказав на прощание извиняющимся тоном: — Чур, братцы, без обид, дела.

Сорокоградусной ему только не хватало перед динамической медитацией!

— А ведь совсем плох парень-то, — произнес задумчиво Тим, и на лице его запечатлелось сожаление, — уж и от еды отказывается. Как бы не пришлось ему ставить питательную клизму. Словно пуделю Артемону.

— Да брось ты, дуркует он исключительно на почве каратэ, — живо заступился за приятеля Тим. — Активно самоутверждается, компенсирует психические травмы, полученные в детстве. Все по папе Фрейду. К слову сказать, подавляющая масса знаменитых мастеров от рождения были слабы, неказисты и обделены природой. А что получилось — Фунакоши, Уэсиба, Брюс Ли. Да и вообще, если глянуть исторически, — Тим запнулся, вспомнил про селедку и проглотил обильную слюну, — миром управляют инвалиды детства. Ты только вдумайся — Наполеон, Гитлер, Ульянов, Сталин… Хоть бы один нормальный, все плюгавые, все ущербные…

— Ну не скажи. Наш-то теперешний, мужчина видный, — Андрон по-генсековски пошамкал, почмокал, пожевал, поклацал челюстями. — Да на его бровях до Киева дойти можно. Опять-таки, говорят, ебарь грозный. А ты — плюгавый, ущербный…

— Я же сказал, если глянуть исторически, — Тим антисоветски усмехнулся. — Ну что, мы будем сегодня жрать или не будем?

А как же! Сварили картошку, без церемоний, в мундире, порезали «Майкопскую», развернули сельдь. В комнате запахло морем, чайками, просолеными досками палубы…

— Вот, из личных запасов тарабарского короля, — Тим достал пузатую бутылку, элегантным жестом водрузил на стол. — Только что украдена.

Этикетка была неброской, благородного колера, с витиеватыми надписями не по-нашему.

— Что-то вы, батенька, погорячились, — Андрон, поежившись, вздохнул, сунул под воду нож и, жмурясь, стал резать лук. — К селедке коньяк изволите. А впрочем ладно, у нас не пропадет, не бояре, чай. Да и коньяк вроде бы ничего.

— Мартель, кордон блю, — веско пояснил Тим и потянулся к дымящейся картошке. — У тестя позаимствовал. А водки он не держит, увы, ноблес оближ не позволяет.

Ладно, кордон блю так кордон блю. Открыли, налили, не чокаясь, выпили. Упало, растеклось, побежало по жилам, огненной, приятно согревающей волной. И сразу захорошело, стало спокойно на душе, легко на сердце и несуетно в мыслях. Ай да коньячок, ай да кордон блю. Не церемонясь, приняли еще, крякнули одобрительно, в унисон, и взялись за еду — не манерничая, не по-французски, по-простому, по-нашему, лупя руками дымящуюся бульбу…

— Ты как, надолго из семейных-то уз? — тактично осведомился Андрон, когда с первым голодом и кордоном блю было покончено. — На ночевку останешься? Блядей позовем…

Собственно одну, ласковую и безотказную как винтовка Мосина, десятирублевую девушку Свету, проверенную, трехпрограммную и всепогодную, привыкшую к «бутербродам» и «ромашкам». А главное живущую неподалеку за мостом.

— Что ты, брат, шуму будет как при Карибском кризисе, — Тим невесело усмехнулся, хрустко раскусил зубчик чеснока и взялся с энтузиазмом за «майкопскую». — Я тебе скажу так: что семейные узы, что семейное лоно… Вобщем лучше бы без них. Да впрочем ты и так в курсах. Сам-то как?

— Воскресным папой, — нахмурившись, соврал Андрон, жадно закурил и поставил чайник на плитку.

Последний раз он видел дочку две недели назад. То текучка, то заботы, то то, то се. Не воскресный папа — гадский. Правда, нежадный, деньги дающий регулярно. Деньги, деньги, вся жизнь вокруг них. А вот личной — никакой. С Верой все так непрочно, шатко, словно на подвесном мосту. То она в отъезде, то она не может, то она занята. Роскошная, но утлая ладья, слава богу еще, что не плоскодонка…

— Да, если б я был султан, был бы холостой, — помечтал вслух Тим, и голос его из фальшивого сделался уважительным. — Одно хорошо, с тестем повезло. Жаль, что женушка задалась не в папу.

С тестем ему и правда повезло, и дело было даже не во французских коньяках. Профессор Ковалевский был человеком добрым, приятным в общении, и к тому же весьма практичным, оценивающим мир с цинизмом искушенного, много чего видевшего прагматика. «Поймите же вы, молодой человек, — частенько говаривал он Тиму и дружески подмаргивал ему через стекла очков, — времена Лейбницев, Ньютонов и Гауссов безвозвратно канули в Лету. Сейчас в науке все решает не гений, а осознание того прискорбного факта, что один, увы, в поле не воин. Коллектив это сила. Скорее, клан, семья, если хотите, стая. В наши дни без поддержки ВАКа Ломоносов так бы и ловил свою тюльку в заполярье. Если вам, молодой человек, угодно служить науке, этой циничной проститутке, набирайте вес, уважайте старших, обрастайте связями, и вот вам для начала моя рука…» Эх, жаль все же, что Регина пошла не в папу.

Приговорили сельдь, прикончили картошку, попили чаю. Поболтали о политике, о фильмах с Брусом Ли, о кремлевских старцах, о бабах.

— А там как? — Тим внезапно вздохнул и подбородком показал на стену. — Все приходит?

— А как же, — Андрон вздохнул в ответ, и в голосе его скользнула безнадежность. — Уже и днем повадился.

Все ясно — и мой Арнульф со мной. Бетховену и не снилось…

— Ладно, пойду, — глянув на часы, Тим поднялся, быстро напялил военный, купленный по случаю тулуп, ложную, подареную тещей, ушанку из крысы. — А то будет как в песне, метро закрыто, в такси не содят.

— Я тебя провожу, — Андрон набросил на шею шарф, вжикнул молнией «аляски» на меху, — вечерний моцион не повредит. Чтобы был крепкий и здоровый сон — никаких поллюций.

— Знаем, знаем, солнце, воздух, онанизм укрепляют организм, — в тон ему оскалился Тим, и они пошли из спящего, охваченного тишиной дома, их торопливые шаги гулко раздавались под лепными сводами.

На улице морозило, и изрядно — хоть весна и не за горами, но февраль, не сдаваясь, брал свое.

Они дошли до остановки, закурили и, укрываясь от ветра, встали у витрины магазина, мертвой, скудной и заиндевевшей. Килька, килька, килька. Балтийская, в томатном соусе, горой. Ничего не осталось в этом мире, только холод, снег и килька. Господи, какая скука! Наконец шумно подкатил трамвай, красный заснеженный сарай на колесах.

— Покеда, брат…

Андрон пожал Тиму руку, посмотрел, как тот запрыгивает в вагон, подождал, пока трамвай отчалит. Выщелкнул окурок и понуро побрел домой. Ну и холодрыга. Ни людей, ни собак, ни блядей… Э, а это кто? Никак Светка? Да, да, несчастная, с красным носом, десятирублевая девушка отлавливала клиента с мотором, но редкие автолюбители проезжали мимо…

— Привет, Светка, — обрадовался Андрон и принялся активно бороться с одиночеством. — Пойдем-ка! Презер мой, кончу быстро.

Однако дело молодое, затянулось до утра. Когда Андрон проснулся, первое что он увидел, был густо наштукатуренный курносый Светкин профиль. Она что-то бормотала во сне и улыбалась совсем по-детски.

Хорст (1979)

Небо над ночным Каиром было необыкновенно ясным, призрачно таинственным, в россыпи крупных звезд. Его подсвечивала полная луна, дырявили минареты, надежно подпирала Цитадель, построенная еще самим Садах эд-Дином на вершине горы Мукаттам. К ее подножию и вела дорога, которую указывал Али, — мимо известного своим базаром квартала Хан эль-Халили, минуя знаменитую средневековую мечеть Аль-Азхар, оставляя позади кузницу исламских кадров, авторитетный богословский университет, называемый так же Аль-Азхаром. Путь лежал в Город мертвых, бесчисленное скопище надгробий, склепов и могил времен фатимидов и мамлюков, занимающее территорию целого квартала и пользующееся зловещей репутацией.

На первый взгляд все здесь обстояло благополучно — в дремучих зарослях акаций и пальм угадывались остовы мечетей и мавзолеев, звонко перекликались беспечные ночные птицы, горели кое-где веселые костры, отбрасывая отсветы на человеческие лица — угрюмые, осунувшиеся, не располагающие к знакомству. Все верно, мертвые — они без претензий, могут и потесниться… В воздухе, теплом и тугом, висели запахи земли, прели и готовящемся на костре кошары — жуткой смеси бобов, фасоли, чечевицы и один аллах ведает чего еще…

«Да, тяжеловато на ночь-то», — Ганс потянул носом бобовую струю, тягуче сплюнул.

— Эй, парень, далеко еще?

За плечами он тащил ранец огнемета. Да и остальные серпентологи прибыли на кладбище совсем не налегке — кто с «ремингтоном» двенадцатого калибра, кто с ностальгическим «шмайсером», заряженным разрывными пулями, обер-лаборант Сварт Флеккен, огромный и мощный как скала, пер трехпудовое взрывное устройство — адскую машину, управляемую по радио. Мелочиться не стали, чтоб хватило всем. И Змееводу, и Муррам, и прочей ядовитой сволочи. Серпентологи как-никак, специалисты по гадам.

— Уже близко, совсем, — Али до шепота понизил голос, непроизвольно замедлил шаг и указал на четко видимый на фоне неба исламский полумесяц со звездой. — Там Змеевод, там.

Заросшая, когда-то прямая как стрела дорожка скоро вывела к заброшенной, взятой в плен кустарником мечети, у подножия ее стоял массивный белого, потемневшегося от времени камня мавзолей. Это было настоящее произведение искусства — прекрасные пропорции, филигранная резьба, тончайшие, похожие на пену кружева из мрамора. Усыпальница казалась призрачной, нереальной, порожденной красноречием Шахерезады, однако все очарование сказки разрушала вонь из заболоченного, сплошь поросшего лотосами водоема.

— Так значит, говоришь, внутри один человек? — Хорст мягко взял Али за плечо, чувствительно сжал пальцы. — Ты ничего не путаешь, мальчик? Ничего?

В тихом голосе его звучал булат.

— Да, добрый господин, один. Проводник. Только он знает дорогу к Змееводу, — он с усилием проглотил слюну, яростно, гораздо громче, чем говорил, вздохнул. — Я видел, как отец заходил внутрь. О, отец! О, аллах! О, я отомщу!

Однако, судя по его виду, это были всего лишь слова, жалкий, испуганный лепет.

— Ладно, стучи. Только ты уж не подведи меня, мальчик, не подведи, — Хорст с ухмылочкой отпустил его, сделал красноречивый знак Гансу и взвел курок автоматического, стреляющего разрывными пулями парабеллума. — Внимание, начали. Али — вперед.

— Да, добрый господин, — прошептал тот, на негнущихся ногах подошел к двери усыпальницы и троекратно постучал. Дробно и отрывисто, словно дятел.

Ему ответили без промедления, на древнеарабском, бодрым, невзирая на ночное время, тягучим голосом. Али тоже сказал что-то в тон, гортанно, заунывно и заумно, глухо лязгнул несмазанный засов, древняя, с остатками чеканки дверь приоткрылась. Тут же она распахнулась настежь, лаборант Пер мягко перешагнул порог и приставил дуло к голове упавшего на пол смуглокожего человека — он, как и говорил Али, был в усыпальнице один.

Внутри мавзолей был великолепен — гранитное надгробие в центре, бронзовое, дивной работы ограждение вокруг, синие, желтые, ярко-красные цветы, вырезанные из камня и распустившиеся на стенах. Впечатление торжественности не нарушала даже деревянная лежанка, затертая, грязная, убого скособочившаяся в углу. В целом усыпальница сильно смахивала на прихожую, за которой открывается дорога, если не в лучший, то уж явно в мир иной. А смуглокожий человек на полу напоминал привратника.

— Ну все, все, — Хорст играючи приподнял его, тряхонул как куклу, похлопал по щекам, и едва тот ожил, дернувшись, открыл глаза, ласково и нежно улыбнулся. — Давай, к Змееводу веди.

— О, аллах! Какой еще Змеевод? — смуглокожий громко застонал, всхлипнув, потрогал голову, и по щекам его градом покатились слезы. — О, горе мне несчастному, горе! О, аллах, чем я прогневал тебя в этой жизни, какой еще Змеевод? Я старый и больной, никому не нужный мусульманин. Не знаю никакого Змеевода. Пророком Мухамадом, да светится его имя, клянусь!

— Врешь, врешь, ты, собака! — Али с неожиданной горячностью подскочил к нему и с силой, резко вскрикнув, пнул его в пах. — Пачкаешь своими грязными губами Мухамада, да светится его имя в веках! Я видел, как ты открывал дверь моему отцу, когда тот ходил к Змееводу. Ты, шакал, падаль, ослиный хвост! Вот тебе за отца, вот тебе за пророка!

И он снова попытался пнуть смуглолицего — еле оттащили.

— У тебя хорошая память, мальчик, и сильные ноги, — прохрипел тот, скрючившись, и вдруг резко плюнул кровью Али на башмак. — Но длинный язык. Будь ты проклят! Мамира, кабира, барит, китира сохн… Сказал, не знаю никакого Змеевода да и знать не хочу. Я просто старый больной араб. Иль хамдуль илла!

— Ну как знаешь, мусульманин, — Хорст глянул на часы и сделал знак Гансу. — Приступайте.

Время разговоров закончилось, началось время действий. Решительных и безоговорочных. Ганс был профи и не привык, чтобы ему повторяли дважды — опрокинув смуглолицего на пол, он прижал ему голову коленом, вытащил свой верный золинген и начал ампутацию уха. Не торопясь, с толком, с чувством, с расстановкой. В ответ — бешеные крики, кровь, судорожные телодвижения, но ни малейшего желания познакомить со Змееводом.

— Так, так, так, — Ганс нахмурился, отшвырнул хрящи и взялся за клиента со всей решительностью — с треском распорол ему штаны, сдернул до колен и приставил нож к его мужской гордости. — Ну, швайн, сейчас будет как с ухом.

Страшно закричал араб, фыркнула с презрением Воронцова, Хорст велел включить еще фонарь. Подошел, вгляделся, выругался — ну и ну. Тот еще правоверный, необрезанный. С татуировкой в виде кобры, трижды опоясывающей талию и заползающей в ложбинку между смуглыми поджарыми ягодицами. Не мусульманин вовсе… И вроде бы не совсем дурак.

— Ладно, ладно, хорошо, — сразу согласился тот, с ненавистью застонал от безысходной злобы, а будучи отпущен, встал, подтянул штаны и медленно, как сомнабула, с руганью подошел к надгробью. — Ослиный член, бога душу мать…

Бережно потрогал кастрированное ухо, выругался снова, воззрился на ладонь, помянул аллаха, Магомета и всех ангелов, вытер окровавленную руку о штаны и надавил ажурную резную розу на гробнице.

— Черт с вами…

Глухо щелкнула секретная пружина, заработал тайный механизм, и мраморная глыба с гулом отошла, открывая вход в чернеющую неизвестность — туда вела узкая каменная лестница. Из бездонного прямоугольного провала повеяло запахом тысячелетий.

— Бьерк и Лассе — занять пост, остальные со мной, — Хорст повелительно повел фонарем, переложил его в левую руку и с силой ткнул стволом вальтера смуглокожего в тощую спину. — Калибр девять миллиметров. Специальная экспансивная пуля. Глаз — алмаз. Так что без глупостей.

Тот не отозвался, только выдохнул негромко — дома и стены помогают, а в темноте все кошки серы. Еще неизвестно, кто кому хребет переломает. Посмотрим…

— Ни черта не видно, все как в жопе…

Первым стал спускаться в ад серпентолог Пер, за ним юркий, как хорек, тяжеловооруженный Ноэль, следом пожаловали в преисподнюю Свартфлеккен, Бьеланд, плотно опекающий фальшивого араба Хорст, встрепанная Воронцова с парабеллумом наизготовку и испуганный Али с округлившимися глазами. Замыкал сошествие в недра Ганс, мрачный, невозмутимый, привыкший ко всему — с русским самозапальным огнеметом «Светлячок», дающим струю с температурой как на солнце. Двигались молча, не разговаривая, след в след, напряженно вслушиваясь в пульсирующую темноту.

Узкая, крутоопускающаяся лестница скоро закончилась, воздух сделался парным как в бане, и дорога пошла просторной галереей, проложенной судя по рисункам на стенах еще во времена достославных фараонов. Это была несомненно часть какого-то древнего захоронения наподобие Серапеума. Восковые, не выцветающие тысячелетиями краски поражали воображение: вот его Величество Царь Фараон Правогласный — грозный, исполинского роста, в двойной короне Повелителя Обоих Миров — Верхнего и Нижнего Египта, окруженный дрессированными львами и прирученными грифами, выступает на врага во главе свого победоносного войска. Вот, сопровождаемый ручными бабуинами, он ищет корень мандрагоры — символ счастья, жизни и врачебной магии. А вот он же с большими дрессированными котами охотится в дельте Нила на гусей, воплощающих собой поверженных врагов. А вот…

Однако досмотреть жизненные коллизии фараона не удалось. Послышался какой-то свист, и первопроходец Пер истошно вскрикнул, выронив фонарь, судорожно прижал к лицу ладони, сгорбился, всхлипнул и рухнул на колени. В световом конусе метнулась змея и глубоко вонзила зубы ему точно в сонную артерию. Это была африканская черношеяя кобра, полутораметровая гадина, плюющаяся ядом на расстоянии до семи футов.

— Тварь!

Выстрелом навскидку Ноэль размозжил ей голову, ногой отбросил извивающееся тело и стремглав кинулся к ужаленному товарищу, однако тому ничего уже не могло помочь — укус кобры в шею неотвратимо смертелен.

— Всем стоять! Ганс, вперед!

Хорст, мигом разобравшись в обстановке, замер, сильней уперся дулом вальтера в лопатку лже-араба, а темень впереди вдруг ожила, превратилась в свете фонарей в скопище гибких, неумолимо приближающихся тел — желтых, зеленых, коричневых, черных. Зашипело так, будто разом в таксопарке прокололи все колеса. Не удивительно — змеи шли стеной, валом, нескончаемым потоком, построившись по всем правилам военной науки. Впереди в роли лучников и пращников выступали плюющиеся гады, следом, словно легковооруженная пехота, выдвигались гадюки всех мастей — рогатые, ковровые, с капюшоном, основную же массу полчищ составляли кобры — египетские, черношеии, капские, среди которых были и элитные, королевские, державшиеся отдельно и с достоинством — кадрированным взводом. Как и полагается гвардейцам. Все эти гады пронзительно шипели, уверенно держали строй и двигались слаженно, как на параде. Шли в психическую.

Вот передние ряды встали в стойку, страшно разевая пасти, приготовились брызнуть ядом. Однако тут-то их движение и нарушилось — это Ганс выдвинулся вперед и с ухмылочкой пустил огненную струю. Да, много чего говорят про русских — и будто уровень жизни у них низкий, и дороги паршивые, и дамское белье фиолетового цвета. Может и так, да только огнемет они сделали классный — мощный, дальнобойный, с объемистым бачком. «Светлячок» ужасно — куда там гадам — зашипел, раскаленная струя ударила в змеиные ряды, вспыхнули гигантскими свечами королевские сдыхающие кобры. Запахло жареным. А тут еще и серпентологи добавили, в упор, картечью из двенадцатого калибра. Залп, еще, еще… С чмоканьем стальные шарики разносили головы рептилиям, корчились в огне гибкие тела, лопались от жара помутневшие, близорукие змеиные глаза. Однако это была лишь преамбула — разведка боем. Словно повинуясь неведомому полководцу, змеиные полчища изменили тактику и, разом отказавшись от фронтальных атак, начали широкомасштабную партизанскую войну. Откуда-то сверху, из трещин потолка, на головы серпентологов стали падать шипящие диверсанты. Вот дико закричал укушенный в лодыжку Ноэль — раздавил врага, согнулся вдвое и упал. Вот Бьеланд отстрелил корону королевской кобре, прикладом, словно играя в лапту, размозжил голову капской, подошвой, словно танцуя краковяк, расплющил череп египетской, с ловкостью сломал хребет зазевавшемуся рингхальсу, подскользнулся и упал, укушенный в обе щеки…

— Свартфлеккен, мину! — Хорст в упор пришил атакующую гадину, поймал в полете другую, с силой, как кнутом, щелкнул головой о стену. — Ганс, еще струю!

В глубине души он переживал, что не взял второго огнемета.

— Яволь, — тихо отозвался Свартфлеккен, судорожно, из последних сил, включил приемную часть мины и, дернувшись, затих — борозчатые, брызжущие ядом зубы трижды за сегодня коснулись его могучего тела.

— Отходим!

Хорст с одобрением отметил, как ловко Ганс поджаривает тварей налету, помог с балансом споткнувшейся Воронцовой и вдруг, почувствовав, что смуглокожий пытается сбежать, без всяких колебаний нажал на спуск — сдохни, Сусанин гадский!

На войне как на войне. Однако верный, испытанный в сражениях вальтер вдруг сухо щелкнул бойком — осечка. Еще, еще одна. Странно. А лже-араб тем временем бежал по галерее, поддерживая штаны, нечеловечески орал, и змеи не только не жалили его — мгновенно расползались, уступая дорогу. Странно, очень странно. Может, все дело в кобре, вытатуированной у него на заднице?

Отстреливаясь и отплевываясь огнем, серпентологи добрались до лестницы, чуть перевели дух и стали подниматься по выщербленным ступеням. Ползучих тварей хватало и тут, однако «Светлячок» в руках Ганса творил чудеса. А вот в мавзолее серпентологов ожидала беда — у надгробия лежали мертвые Бьерк и Лассе, и торжествующе шипящее змеиное племя укрывало их живым шевелящимся ковром. Правда, шипело оно не долго. Ганс захрустел зубами, страшно выругался и, выжимая из «Светлячка» последние соки, кремировал всех, и живых, и мертвых. Жал на спуск, пока не опустел баллон. Потом повернулся к Хорсту и тихо попросил:

— Группенфюрер, разрешите мне. Всю эту распросукину сволочь… Всех, всех, всех…

Молча Хорст отдал ему инициатор мины, хлопнул ободряюще по плечу Али, уважительно глянул на Воронцову.

— Пошли отсюда. Здесь воняет.

Выполнили его приказ без промедления…

Кладбище встретило их шелестом ветвей, птичьим беззаботным гомоном и утренней, холодком за ворот, свежестью — светало. Арабская ночь минула — какая из тысячи и одной?..

Однако не все еще было кончено — Ганс взвесил на руке инициатор мины, сломал кронштейн защиты тумблера, с ухмылочкой замкнул контакт. Глухо охнув, затряслась земля, дрогнул, проседая, древний склеп, шумно приземлился, спикировав с мечети, исламский священный полумесяц.

— Эх, мало взрывчатки, мало, — горестно покачал головой Ганс и первым пошагал к машине. — Как же я теперь без лаборантов-то?

Было неясно, что его печалит более — то ли гибель боевых товарищей то ли недобор тротиллового эквивалента. Остальные двинулись следом. Хорст — молча, Али — с остановками, чтобы поблевать, Воронцова — отчаянно матерясь. На подоле ее короткого трехтысячедолларового платья от Кардена зеленело гнусное, явно несмываемого пятно. Еще хвала аллаху, что кобра не взяла чуток повыше…

Андрон (1981)

Наступила весна, но в стране родной было как-то нерадостно. Из Афганистана, обгоняя эшелоны с ранеными и увечными, шли цинковые гробы, похоронки и дурные вести. Правдолюбца академика Сахарова турнули в ссылку в закрытый город Горький, а когда он устроил голодовку, кормили через зонд, зажимая нос специальными щипцами. Суды и трибуналы работали без выходных, вынося стандартные, проверенные временем приговоры: «семь лет тюрьмы и пять лет ссылки за антисоветскую агитацию, за хранение, распространение антисоветской литературы, за иную деятельность, направленную на ослабление советского строя». Сажали за все — за анекдот, за опус Солженицына, за американский журнал, за длинный язык, за красивые глаза. А ровно в двадцать один ноль ноль по всем телеканалам, число коих доходило до трех, транслировали программу, называемую в народе «бремя», посвященную в основном двум постоянным темам — все о Нем и немного о погоде. О Нем, о Нем — гениальном пятизвездочном маршале-писателе, несущем свою славную вахту на ответственнейшем посту генерального секретаря.

Газеты вяло писали о героях, доблестно исполняющих свой интернациональный долг в дружественном Афганистане, в народе был популярен тост «за безбрежное счастье», в Москве и Ленинграде прокатилась странная волна убийств — погибали самиздатовские поэты, модернистские художники, музыканты-авангардисты, поговаривали, что без КГБ дело здесь не обошлось. Председателя его, Андропова, в шутку называли Юрием Долгоруким. Впрочем, какие уж тут шуточки. В стране каждый пятый работал на органы, основной жизненный лейтмотив был — лучше стучать, чем перестукиваться. Политика внедрялась во все щели, не исключая половых — чекисты не гнушались услугами путан, вульгарных проституток и банальных давалок. Не брезговали они и прямыми проходами — с органами КГБ активно сотрудничали гомосексуалисты. Основной лейтмотив звучал так — лучше быть пидором, чем антисоветчиком. К тому же один раз — не педераст. Политика.

Только Андрону на нее было начихать — он открывал филиал. Трудно, в поте лица, в одиночку, сменщица, о которой так много говорил директор, пока что болела гриппером. Хорошо еще верный Аркадий Палыч не подвел, явился по первому зову наскипидаренным львом на горячее дерьмо — накинулся на объем работ. А тот впечатлял немерянностью — за зиму хозяйство здорово пришло в упадок. Пятак по колено занесло, столы завалило снегом, девки из кафе набросали гору мусора, а баки, кривоссачки, вывезти и не подумали. Что с них возьмешь, слабый пол… Однако, где наша не пропадала?

— Здравствуй, Марфа. Иди-ка ты сюда…

Андрон со знанием дела взялся за цыганок и, выцыганив нужную сумму, отправился на поиски грейдера, а Аркадий Павлович взялся за лопату, за зубило да за молоток. Пошла мазута… Скоро со снегом, мусором и бесхозяйственностью на пятаке было покончено. Ржавые и обшарпанные столы выстроились шеренгой вдоль тротуара, Аркадий Павлович и Андрон крыли их матом и серебрянкой…

А потом пришло Восьмое марта, и как водится — с непомерной суетой, копчеными курами, рижским бальзамом и залежами денег. Андрон вкалывал, как папа Карло, крутился, как Фигаро, и к концу женского праздника был словно выжатый лимон, так что появлению сменщицы обрадовался чрезвычайно. Это была не столько ладно скроенная, сколько крепко сшитая дама лет тридцати пяти по имени Полина. Полина Афанасьевна Арутюнян. Можно просто Полина, Поля.

Все в ней было крепкое, ядреное, несмотря на фамилию, по-русски разухабистое — ноги словно ножки от рояля, груди как футбольные мячи, острый язык, бьющий и не в бровь, и не в глаз, а наповал. По ухваткам же — Швейк в юбке. Не удивительно, потому как всю свою сознательную жизнь Полина проработала врачом, в «скорке» да на «неотлоге». Там, само собой, не до хороших манер…

Муж же ее, Рубен Ашотович, ученый-геофизик со степенью, работал в минобороновской конторе, усиленно соображая, как бы это половчее встряхнуть мозги потенциальному противнику, пока его родная сестра Ася не собралась отчалить за кордон. Естественно со всем семейством, с мужем, детьми, родителями и дальними родственниками. А надо сказать, что Рубен Ашотович, что Ася происходили из армян, имевших когда-то неосторожность приехать под сень библейского Арарата аж из Индии, из-под Бомбея, потянуло их на родину предков. Это были, мягко говоря, совсем не бедные люди. Довольно скоро они поняли, что в условиях развитого социализма долго им не протянуть. Ладно. Из страны, где так вольно дышит человек, их с грехом пополам согласились выпустить, но как вывезти сотни тысяч знаков с бородатым фейсом дяди Франклина? Тем паче, что «компания глубокого бурения» была прекрасно осведомлена, что валюта есть, и с вожделением ждала, когда же ее повезут через границу. Выход нашел Рубен Ашотович, голова хоть и лысая, но светлая.

— Эти деньги нужно сжечь, — вынес он свой вердикт на семейном совете.

Кому-то из армян стало плохо, кто-то вытащил булатный кинжал, однако по здравому размышлению страсти поутихли. Деньги, сотни тысяч долларов, были сожжены, безжалостно и тщательно, правда, не просто так, а при свидетелях, из американского посольства. Национальный банк США был менее всего заинтересован, чтоб немалая сумма в твердой и конвертируемой валюте досталась бы ни за что, ни про что СССР. Так что доллары были тщательно сфотографированы, номера их и серии переписаны, после чего их и сожгли, ярким пламенем, без сожаления и истерик. И армяне благополучно улетели за кордон. Напрасно чекисты сажали их на геникологические кресла, заглядывая во все мыслимые и немыслимые отверстия. Ничего особо привлекательного они не углядели. Сплошная жопа. А в США сожженные билеты отпечатали заново, в точности воспроизведя их серии и номера.

Понятно, что после этого у КГБ вырос большой острый клык на семейство Арутюнянов.

— Это у тебя что ли сестра за границей? — спросили Рубена Ашотовича в первом отделе, сняли все формы допуска, а потом и вовсе дали пинок под зад — свободен. Брат такой сестры нам не брат.

Выгнали Рубена Ашотовича с работы, выписали волчий билет и сказали ласково, широко улыбаясь:

— С сестрой увидишься нескоро.

Ну да, годков эдак через десять, пока не позабудешь все секреты родины и, отупев в дрезину, не будешь выпущен за государственный кордон. Полину, как Арутюнянову жену, тоже поперли с неотлоги — сожительницы братьев вражин народа не могут этот самый народ лечить. Дело врачей-вредителей помните? Пришлось Рубену Ашотовичу пробавляться то дворником, то подсобником, то сезонным рабочим, Полина же устроилась посудомойкой, воровала в общепите то, что не украли повора. Посылки и субсидии, что посылала сестра, страннейшим образом терялись по пути, друзья-приятели все куда-то подевались, вместе с непрерывным стажем порвались вроде бы прочные, проверенные прежней жизнью нити. Оскаля гниль зубов и поджимая куцый хвост, подкрался незаметно писец… Хорошо еще, что не было детей, что-то там не ладилось у Полины. Так прошло два муторных года, злых, голодных, похожих на кошмар. Осталось восемь. Эх, хорошо в стране советской жить…

Однако неисповедимы пути Господни. Где-то под новый год бог послал Рубену Ашотовичу подарок — тот встретил своего старинного знакомца Генриха Оганесяна, работающего на рынке.

— Вах, Рубен джан, Рубен джан, — только-то и сказал при виде его Оганесян, сытый, вальяжный, в болгарской дубленке. — Вах, вах, вах! — По-кунацки обнял, прослезился и пообещал ссудить тысячу рублей. — Директору дадим, он пропасть не даст…

Однако Рубен Ашотович уже имел виды на место дворника на мясокомбинате, так что вкалывать на рынок пошла Полина. Упираясь рогом, пахать с рассвета до заката, рьяно вышибать деньгу с торгашей, цыган и спекулянтов — посидите-ка на подсосе пару лет…

По субботам вечерами Андрона приглашали на хаш, Рубен Ашотович готовил его лично, из уворованного мяса, и был на редкость хлебосолен и радушен. Ели огненно-горячий хаш, пили огненно-холодную водку, разговаривали неспешно и, боже упаси, только не о политике. Все больше на отвлеченные темы. А тем этих за годы на скорке у Полины накопилось немеряно — начнет рассказывать, так сразу и не понять, то ли смешно, то ли грустно. О диагнозах типа «нарыв левой половины жопы», о врачебной примете, что если наденешь хорошую обувь, то обязательно вляпаешься в дерьмо, о препарате для внутривенного наркоза китамин, который, будучи введен без транквилизатора, разом растормаживает подкорку и буйно пробуждает основной инстинкт — с криками, стонами, соответствующими телодвижениями. Под настроение Полина затягивала песню, любимую неотлоговскую, про то, как «мы поедем, мы помчимся в венерический диспансер. И отчаянно ворвемся прямо к главному врачу. Ты узнаешь, что напрасно называют триппер страшным, ты увидишь, он не страшный, я тебе его дарю». Пела, улыбаясь, а у самой на васильковых глазах слезы. Десять лет жизни отдала, врач первой категории как-никак… Рубен Ашотович наоборот предпочитал серьезную тематику — о дрейфе материков, о деформациях литосферы, о сетях Пара, Витмана, Хартмана и Кури. Причем в своих воззрениях он был весьма далек от ортодоксов, стоящих на позициях воинствующего марксизма.

— Планета наша не есть нечто неживое, окаменевшее, тупо вращающееся вокруг Солнца по регулярной орбите, — говаривал он нередко в изрядном подпитии и тер вместительный, в залысинах, лоб, — она живая, и древние отлично знали это. Они считали, что духи земли двигаются по определенных каналам или венам, подобно тому, как кровь человека пульсирует по жилам. И подобно тому, как душа человека пребывает в конкретном органе — в мозгу, печени или сердце, духи земли тоже сосредотачиваются в конкретных местах, там-то и концентрируются все жизненные силы. Такие зоны называются «пупами земли». В них устраивались захоронения, строились святилища и возводились храмы. Весь вопрос только в том, какие именно духи локализованы в таких местах. Добро, как известно, не бывает без зла…

Андрон вежливо кивал, со вкусом хлебал хаш, но в умные беседы не лез, высокие материи его не трогали. В глубине души он не сомневался, что если шарик и был когда-то живой, то к настоящему моменту уже накрылся кедами — всякие там атоллы Бикини, Мороруа, полигоны на Новой земле доканают кого угодно. Переживай за судьбы мира, не переживай, он все равно катится к чертовой матери. Нечего умничать, надо жить. Скоро клубника пойдет, вот это проблема так проблема, куда там всем этим Хартманам-Витманам. Глобальней не бывает.

Хорст (1979)

«Мангуста бы сюда голодного, — хмыкнув, Али отвел глаза от простыни, на которой бегали рисованные кот и мышь, обрадовался своей мысли и носом прилип к окну. — У, облака». Его переполняло счастье, бескрайнее, как Нил, лучезарное как солнце и громадное, как пирамиды — добрый господин сдержал свое слово. Купил Али штаны со стрелками, ботинки с носками и рубашку с галстуком, посадил на белый, грохочущий как плотина в Ассуане, таэра-самолет и сейчас везет по небу подальше от Змеевода. Впрочем, кто такой Змеевод? Уж не тот ли несчастный, чьи кости сгорели дотла в пламени геенны огненной? Шутки плохи с господином профессором, он хоть и добр, но справедлив, рука его крепка, глаз остер, а сердце покрыто шерстью и не ведает жалости к врагам. А какая у него жена! Правда всего одна, но зато какая! Груди ее цвета слоновой кости, наполненный гармонией живот, славные бедра и ягодицы мягкие, как подушки. О, у Али будет три таких — Лейла, Фатима и Гюльчатай. Одна будет воспитывать детей, другая вести хозяйство, третья готовить фуль в кисловатом соусе, кофта-кебаб и необыкновенно вкусную, пропитанную медом, хрустящую орехами паспусу. А ночью они будут ублажать Али, одаривать его неземными ласками, вести себя словно гурии в раю— разнузданно и сладострастно. По очереди, а может все сразу… Да, немного нужно для счастья человеку — сел на самолет Али, вкусно пообедал из пластиковых, поданных стюардом корытец и знай теперь витал в облаках, глядя то в иллюминатор, то на экран и попивая мерзкую как рвота кока-колу.

Ганс, устроившийся рядом, косился на него с неодобрением, но делал вид, что заинтересован «плейбоем» — группенфюреру видней, приголубил этого обрезанного хулигана и ладно. Хотя папаша Мюллер повторял и неоднократно: «Всем, у кого обрезан член, необходимо сразу же резать глотку». А уж он-то знал, что говорил. Да, старый добрый Гестапо Мюллер. Впрочем не такой уж и старый и не такой уж и добрый. Сам-то, осев в Боливии, в целях конспирации сделал себе обрезание, открыл кабак с рулеткой под названием «Имперский бункер», отрастил усы и в них не дует. А тут — ни кола, ни двора. Только банковские счета, счета, счета… Некому руку пожать, опереться на теплое плечо, сказать по-доброму ласковое слово в розовое ушко. Группенфюреру-то хорошо, вон какая баба при нем. Валькирия страсти, Венера московская. Эх, помнится, сидела у него подпольщица одна из Краснодона, вот у той была фигура так фигура. Как начнет, в чем мама родила, плясать на письменном столе — чудо, прелесть, дивное видение. Как же звали-то ее? Татьяна? Ульяна? Марьяна? Вот чертова память. А румянощекая радисточка-душка, что работала с одним уродом из окружения Шеленберга? Вот была женщина так женщина, кровь с молоком, огненная бездна, раскаленная печка, Везувий страсти. Даром не теряла ни мгновения, такую выдавала морзянку. Пришлось, чтобы не докучала своей рацией, отправить ее в Швейцарию, к нейтралам. Говорят, потом один выбросился из окна… Да, с русскими бабами нужно осторожно — они ведь и в горящей избе могут, и не зная броду, и с конем на скоку. То ли дело немки — чувствительные, нежные, изящные в движениях. Воспитанные, грациозные, неторопливые в речах. Наследницы культуры Вагнера и Гете. Эти небось не будут, не зная броду, и с конем. А лучше вообще держаться от всех баб подальше, все мировое зло от них. Какая разница — полячка, русская, француженка, арабка, все суки, потому что из ребра. Охи, вздохи, претензии, занудствование. Вся их логика в органах малого таза.

Нет, нет, положа руку на сердце, — с бабами никаких дел, себе дороже. Куда как приятнее открыть заветный секретер, вытащить отраду глаз и гордость коллекции — шкатулку мейсеновского, которому и цены-то нет, фарфора, бережно запустить тончайший механизм и — медленно закружится в галантном менуэте миниатюрные позолоченные фигурки, звонко застучат на струнах души серебряные медоточивые молоточки: «Ах, мой милый Авгуситн, Августин, Августин…» Сразу же на глаза навернутся слезы и вспомнится запах резеды, зацветающей в отцовском палисаде, ивы, кланяющиеся в пояс могучему Дунаю, крупные баварские звезды, отражающиеся в его сонных водах. Родина, фатерленд, священная земля предков… И все же хороши ляжки у группефюрреровой пассии — плотные, загорелые, сразу видно, упругие наощупь. И она, стерва, отлично знает это, вон какие юбки носит, плотно облегающие, короткие и с разрезом. М-да…

А Воронцова мирно сидела по соседству, игнорировала взгляды Ганса и совмещала приятное с полезным — кусала персик и листала журнал. На лице ее была написана скука — двести пятдесят страниц мелованной бумаги и все одно и то же: шмотки от французских кутюрье, пудра от французских же парфюмеров, тачки от американских производителей. Оденься, надушись и езжай к чертовой матери. Похоже, весь мир туда и катится. Валерии хотелось домой, в Союз. Точнее говоря, в Россию. Надоели сикиморы, кобры, кучерявые личности. А в среднерусской полосе — березки шелестят ветвями, обычные окопные гадюки греются на солнышке, никто не ходит в тюрбанах и рубахах-галабеях до пят. Впрочем, кучерявых личностей хватает и там… Вот ведь как, оказывается, ностальгия это вам не пустой звук… А еще Валерия скучала по дочке — хоть и дура набитая, а все равно свое, кровное, родное. Вот ведь стерва, не желает работать в конторе, это при такой-то орденоносной бабушке. Влюбилась, дурочка, не хочет кривить душой. До сих пор не поняла, что на этом свете все давно уже перекошено и вывернуто наизнанку. Эх, дети, дети, черт бы вас подрал…

Она захлопнула журнал, взглянула на безмятежно почивающего Хорста, которого вскоре разбудил шепот Ганса.

— Группенфюрер, араб не возвращается из сортира.

— Что? — Хорст медленно открыл глаза, коротко зевнул, сладко потянулся. — Терпение, господа, терпение. Никуда не денется. Высота десять тысяч. Эй, мисс, грейпфрутового сока плис.

— Уже полчаса как сидит, — лениво вмешалась Воронцова и с отвращением надкусила персик. — Я конечно понимаю, что восток это загадка, но не до такой же степени.

— Да бросьте вы. Парень просто плотно поел. У вас, мисс, здесь отлично кормят, — Хорст, мило улыбнувшись, взял с подноса стаканчик сока, выпил, не отрываясь и со вздохом поднялся. — Ладно, уговорили, пошли посмотрим.

В глубине души он был уверен, что Али предается рукоблудию.

Пошли посмотрели. Дверь сортира, массивная и герметичная, была закрыта изнутри, о чем и свидетельствовала надпись по-английски: «Клоузд». Ладно, постучали, подождали, покричали: «Али, выходи, мальчик, выходи, пожар!» Никакого эффекта. «Ого», — Хорст сразу помрачнел, сосредоточился и подошел к стюардессе вплотную.

— У вас здесь и вправду отлично кормят. Открывайте дверь.

Интуиция подсказывала ему, что дело было совсем не в рукоблудии.

— Да, сэр, — с живостью отозвалась стюардесса, вытащила специальный ключ и резко крутанула им в замочной скважине, так что «клоузд» сменилось на «опенд». — Прошу.

Да, дело было вовсе не в рукоблудии. Мертвый Али сжимал в руке измятые голубиные перья.

Андрон (1981)

Время бежало с неотвратимой стремительностью. Давно уже отошли тюльпаны, многозвонковые крокусы и самовлюбленные нарциссы, махрово, всеми колерами радуги, расцветали георгины, цыганки втюхивали розу, привозной пион и ремонтантную гвоздику. Рыночные отношения бушевали вовсю и давали пышные мелкобуржуазные всходы. И все было бы хорошо, если бы не один прискорбный факт, строго говоря, два: во-первых, Полина оказалась слабой на передок, а во-вторых, ее углубленное женское внимание обратилось на Аркадия Павловича, большей частью на нижнюю часть его могучего тела. Собственно ничего особо криминального в этом не было, нравится — и прекрасно, однако был грубо нарушен основной закон торговли: не блядуй там, где воруешь. Лучше уж там, где живешь. Андрон, правда, не совался, молчал, однако служебный этот роман был ему явно не по душе. Смешно сказать, но было как-то неловко перед Рубеном.

А лето, жаркое и на редкость урожайное, все глубже засасывало в меркантильную трясину. Народ с клубникой дрался из-за гирь, торговых мест на всех желающих решительно не хватало, очередь за весами напоминала очередь в Мавзолей. Стаями прибывали на такси дети Кавказа, заискивающе улыбаясь, совали рубли, блестели влажно и многозначительно коронками.

— Пусты, дарагой. Нэ пожалеешь.

С утра до вечера хороводила толпа — цыганки, спекулянтки, квазичестные садоводы, торгующие инвалиды войны, покупающие инвалиды труда и праздно шатающиеся инвалиды детства. А менты, а проверяющие, а доброжелатели из бдительных граждан! А бухгалтер из управления Махмуд Ильчи, которому, ежели не нальешь, такой паскудный акт, волчина, насобачит! С раннего утра до позднего вечера что Полина, что Андрон вкалывали как проклятые, бегали, крутились в рыночной сансаре, с трудом даже находя время, чтобы поесть. Хорошо еще Михеевна из кафе за три карбованца в день ставила со всем нашим удовольствием кого пошлет бог на полное котловое довольствие. Собственно не котловое, кастрюльное, вареное из кости, бульбы, бурака, морквы, томат пасты и комбижира. Мутное, дымящееся в щербатых емкостях с надписью «Ресторан». Зато густое, питательное и с добавкой — жри не хочу. А жрать его полагалось огненно-горячим, чтобы не чувствовался вкус и не стыл комбижир. Впрочем для Андрона, как хлопчика складного и собрата по искусству, Михеевна готовила фирменное блюдо — яичница с помидорами и колбасой. Правда и про ресторанную наценку не забывала, дружба-то она конечно дружбой, а денежки вперед.

Как-то уже в августе Андрон сидел в кафе на кухне и неторопливо, с котом на пару, степенно угощался приватным блюдом. Воздух от работающей плиты был тяжел, мухи, нарезающие в нем круги, ярко-изумрудны, яйца подгорелые, а колбаса слеплена из крахмала. Кот, скептически фыркая, ее не жрал, тряс разочарованно лапой и поддерживал компанию просто так, за уважуху. Черная его шкура нынче отдавала в рыжину — меренг на складе не было, в кафешку привезли полоски из песочного теста.

— Да, а хлеб теперь из рыбьей чешуи…

Андрон, глядя на кота, отставил сковородку, снял с огнедышащей плиты кипящий закопченый чайник, а на улице тем временем взревела сирена, скрипнули истошно тормоза и громогласно, на всю округу раздался звук удара железом по железу. «Ну вот, едет пожарная, едет милиция, — Андрон невозмутимо налил себе чаю, выбрал из лотка полоску, не обтертую котом. — Похоже, ребятки приехали».

Пожарные эти проносились мимо рынка по десять раз на дню и все не просто так, под рев сирен, пролетая ближайший переулок по принципу: а нам пожарным все равно, что помидор, что апельсин. Один хрен. И вот дело, похоже, кончилось табаком.

— Михеевна, спасибо.

Андрон, выпив чаю, Андрон расплатился с кормилицей, вышел, закуривая «стюардессу», из кафе. Ну и ну… На перекрестке лежала на маячке пожарная машина, рифленые колеса ее смотрели в небо беспомощно и жалко. Тут же скособочился ГАЗ, пятдесят второй, фургон, строшно изуродованный, с покареженной кабиной. Собственно не фургон уже — огромный деревометаллический ящик с надписью «Хлеб» от страшного удара оторвался и грохнулся всей тяжестью на крышу ехавшего следом ядовито-желтого «москвича». В воздухе пахло кровью, расспыпавшимися по асфальту булками, бензином и бедой. Быстро собиралась толпа, отделовские менты, приехавшие раньше всех, вытаскивали из пожарки обмякшие тела, без обычной злости одергивали любопытных:

— Ну куда, куда! Что на них смотреть, холодные…

Однако Андрона пропустили без вопросов, услужливо приподняли окровавленную брезентуху.

— Вот, Андрей, гля, водила. Это ему кишки рулем, вишь как, наружу…

Рядом вытянулся водитель фургона, крупный мужчина в штопанных носках, вместо головы у него было страшное бесформенное месиво. Прокатился пожарный экипаж по красному свету с песнями…

— Так, — Андрон, глянув, сгорбился и, хоть был совсем не сентиментален, пошатываясь, пошел прочь, почему-то он сразу вспомнил подгорелую яичницу и колбасу из крахмала. Вот стерва-жизнь, ведь и впрямь жестянка — в ясный солнечный день на ровном месте и четыре трупа. Ехали куда-то по своим делам, небось потели от августовской жары, что-то всем им надо было. Теперь ничего. Все лежат рядком на замызганной рогожке… Неожиданно в общей какофонии звуков он услышал голос, показавшийся ему знакомым, непроизвольно обернулся и увидел давнего своего приятеля Сяву Лебедева. Тот стоял в сногсшибательных вайтовых траузерах, курил коричневую, сразу видно, не нашу сигарету и отчаянно, на чем свет стоит, виртуозно ругался матом. Это на его поносно-желтый «москвич» угодил фургон от «горбушки» — крыша вмялась, вылетели стекла, двери задраило, как люки в субмарине. Ехать можно было, но в спартанской обстановке, положив зубы на руль.

— Ты только посмотри, вот ведь сука бля, — Сява, узнав Андрона, обрадовался и протянул потную дрожащую ладонь. — Непруха… А ты сам-то здесь за каким хреном?

— Так, гуляю, — Андрон нахмурился, отвел глаза и, чтобы не вдаваться в ненужные детали, с ходу рубанул по-живому. — Машина-то у тебя застрахована? ГАИ ждать будешь?

— ГАИ? — Сява скривился как от горького, бледное лицо его выразило отвращение наполовину с ненавистью. — Обойдемся уж как-нибудь без ментов. Поганых. А москвач говно, хрен с ним. Хочу взять волжанку, концы уже нашел… Слушай, а стволом не хочешь прибарахлиться? Есть парабеллумы и вальтеры. Могу по дружбе устроить шмайсер. Скажешь — пристреляем, без проблем. Патронов хоть жопой ешь. Хочешь цинку, хочешь две. Фирма веников не вяжет, фирма делает гербы. Ну так как?

Все как у великого комбинатора — я дам вам парабеллум. Только Андрон не был малохольным паникером Кислярским.

— А никак, — твердо сказал он, сплюнул и с безразличием пожал плечами. — С кем воевать-то? Живых врагов у нас нет. А развитой социализм уже давно всех победил…

— Ну как знаешь, — Сява тоже сплюнул и принялся прощаться. — Будет тема какая, звони, номер знаешь…

Грозно заревел мотор, жалобно заскрежетали шестерни, и москвич, дав задний ход, покатился к горизонту. А на место происшествия тем временем уже прибыли скорая, ответственный дежурный по РУВД, руководящий наблюдающий из райкома, лихо прикатил на багровой волге большой комитетский начальник. Шум, гам, суета, мельтешение полосатых жезлов…

«Словно стервятники на падаль», — Андрон отвернулся, сгорбился и понуро побрел к себе. Работать ему категорически расхотелось. Какие там лютики-цветочки, кормовая, уворованная с полей совхоза «Бугры» морковка и мятые, поносного оттенка рубли. Моменто море!

— Закроешься без меня, — коротко бросил он уборщику и так выстрелил дверью будки, что с мусора поднялись встревоженные голуби. — Я все. Никакой.

В голове его вертелась единственная и увы не оригинальная мысль — надо выпить. И как следует.

— Есть, командир, — Аркадий Павлович глянул на него и спрашивать ни о чем не стал. — Все будет абгемахт.

Ужом Андрон вывернулся из рыночного месива, прикидывая, чего бы взять, направился к лабазу, затарившись от души, задумался насчет компании: Ксюша? Нет, слишком уж приторно, по-бабски сыро, непрочно. Бляди? Ответ отрицательный, сугубо категоричный. Бляди они и есть бляди, дешевки, не для души, для тела. Значит, Тим. Ну конечно же Тим, старый добрый Тим, с ним можно по-простому, по-мужицки, без витиеватостей и сентиментов. Только бы он оказался на базе, не слинял куда-нибудь в свои академические сферы. Андрону повезло, Тим был дома.

— Да, сейчас позову, — обрадовал его по телефону визгливый женский голос, тут же ставший пронзительным, похожим на звук пилы. — Эй, Метельский, трубку возьми!

Чего только не было во властном этом голосе — и отзвуки матриархата, и спесь хранительницы очага, и осознание нерушимого, отмеченного штампом ЗАГСа, святого права узаконенной супруги.

— А, это вы, Лев Брониславович! — Узнав Тима, произнес он в трубку, послушал крик души и изумился гораздо громче, чем следовало бы. — Как, монографию Трахтенбурга? Переводную, без купюр? Первой половины девятнадцатого? Ну конечно же приеду. Незамедлительно. Если надо, буду конспектировать всю ночь.

С готовностью откликнулся на зов, сразу понял, как тошно Андрону. Да и самому-то — грудной ребенок, настроение Регины, тягостная неопределенность с поступлением в аспирантуру… Нет, что ни говори, Андрон позвонил кстати — необходимо увидеться. И расслабиться. В дрезину.

Когда Тим приехал в знакомый дом на берегу Фонтанки, Андрон уже ждал его — в компании бутылок, крупно порезанной жратвы и умной книги, в которой значилось: «Единорог или моноцерос был наиболее любопытным созданием древних инициированных. Он упоминается как зверь, в существовании которого хотя и сомневались многие писатели, тем не менее описывается древними следующим образом: у него один рог и очень большой, растущий из середины лба. Его голова напоминает оленью, ноги его похожи на слоновьи, хвост кабаний, а остальное тело лошадиное. Рог около фута с половиной длиной. Его голос подобен мычанию быка. Грива и шкура желтоватого цвета. Рог у него тверже железа, грубее напильника, загнутый или закрученный подобно пылающей шпаге, острый и весь черный за исключением кончика. Ему приписываются поразительные свойства, в частности, изгнание яда из организма и лечение некоторых неизлечимых болезней. На этого зверя не охотятся. Хотя единорог несколько раз упоминается в Святом писании, нет никаких твердых доказательств его существования…»

Книга эта, купленная на рынке за трояк, мирно лежала на краешке стола и предназначалась в качестве подарка Варваре Ардальоновне, которая несла свое нелегкое бремя на ниве общепита на Сиверской. Будет что почитать вслух на сон грядущий. Порадовать Арнульфа.

— Слушай, а кто такой Трахтенбург? — с ходу поинтересовался Андрон, угрюмый и истомленный, заждавшийся. — Ебарь что ли грозный какой?

— Угу, освоил квадратный трехчлен, — в тон ему оскалился Тим и, глянув на накрытый стол, присвистнул скорее озабоченно, чем с восхищением. — Ну ты даешь. Нажремся ведь.

— Еще как нажремся, — Тим утвердительно кивнул, хмыкнул и принялся «откручивать ухо». — Много не мало. Ну что, начнем пожалуй с водочки.

Начали — с энтузиазмом, без тостов, под ветчинку, копченого окуня, маринованный чеснок и малосольные, хрустко раскусываемые огурцы. Несмотря на жару, метиловые добавки и дурное настроение, пошло отлично. С хрустальным звоном и энергичным бульканьем. Скоро водочка сменила дислокацию.

— Ну что, брат, легчает? — Андрон убрал под стол пустую емкость, с чувством закурил и ловко откупорил коньячок «четыре звездочки». — Только не останавливайся на достигнутом, иди до кондиции. А я с тобой.

Тим выпил, заметно воодушевился, заел армянский полтавской колбасой и вдруг привстал, сделавшись необычайно серьезным, с видом средневекового схоласта изрек:

— Эврика! Свершилось! И как же я раньше до этого не допер? Это же конгениально! Как все простое. Наливай!

Вилку с малосольным огурцом он держал в руке с изящной элегантностью на манер указки.

— Эврика, говоришь? — Андрон без промедления налил, хмыкнув саркастически, нагнулся и стукнул об пол под столом пустой бутылкой. — Архимед ты наш, сиракуз твою мать, Лобачевский, бля, вот с таким Ньютоном. Короче, Склифосовский! Не допер-то до чего?

Жара, реалии дня и коньяк сочетании с водкой усугубляли его и без того гадостное настроение. Как в песне — заглотили мы ноль восемь первача, и братана сразу кинуло в тоску…

— До истины, брат, до истины, — Тим, прерываясь, тяпнул, глухо замычал и вилкой с многострадальным огурцом показал куда-то наверх, — до нее. То есть до него, до родимого.

— Это до того, который не фраер что ли? — Андрон нехорошо прищурился и, выпив в свою очередь, едко усмехнулся. — Что-то рановато ты, брат, побудь пока с нами. И потом ведь просто так к нему не сунешься. Вначале надо погрешить, потом покаяться, только уж затем спасаться. У него как в ОСВОДе — спасение утопающийх дело рук самих утопающих. Хотя, говорят, из-под прилавка вовсю продаются надувные круги.

— Причем тут опиум для народа, — Тим брезгливо фыркнул, сел и, вспомнив наконец про корнишон на вилке, с безвкусным хрустом раскусил его. — Спускайся с облаков, бери ниже. Танцуй от печки, то бишь от печной трубы. Слушай сюда. У нас ведь флюгер-то не кабсдох, волк. Волчина позорный. Фенрир его фамилия.

— А моя Лапин, — Андрон кивнул, осклабился и понимающе воззрился на него. — Ты, брат, закусывай давай. Масло вот, сало. А то, может быть, поблевал бы? По-нашему, по-простому, а?

— Товарищ не понимает, — Тим жутко огорчился, и голос его, мятый и неотчетливый, сделался зловещим и панихидным. — Это же не волк из «Ну погоди», а Фенрир, символ мирового хаоса. Тот самый, что сожрал бога Одина. И Тюру отхватил полруки. Представляешь, какой у нас блядский домик-пряник.

— Кстати о девушках, — Андрон, заскучав, живо перевел беседу в практическое русло и приступил к откупориванию следующей бутылки, тоже коньяка, правда грузинского. — Мы будем решать вопрос или мы будем сопли жевать? Ша, хорош сидеть на жопе ровно.

Фенрир — это неактуально. Зачем нам чухонский волк, когда есть свои, тамбовские. К тому же бардака и без него хватает.

Ладно, чокнулись, выпили, звякнули блядям, только Светки не оказалось дома. Где наша не пропадала — тяпнули еще и пошли искать ее на угол. Увы, не нашли, зато познакомились с парой развеселых девушек — то ли Любой с Галей, то ли Леной с Валей, пока шли до детсада, как-то забылось. Да и неважно — хоть груздем назови, главное в койку положи. Однако девушки эти были не промах, из породы зажигалок, из тех, что ярко светят, но совсем не греют. Они с энтузиазмом занялись соленьями и ветчиной, живо допили остатки коньяка и, прихватив, как это выяснилось утром, приемник «Альпинист», благополучно скрылись в неизвестном направлении. Вальяжно, чинно, с кокетливыми улыбочками. Впрочем, крутануть динамо девицам этим сам бог велел — что Тим, что Андрон вырубились синхронно, как и подобает настоящим ужравшимся вусмерть братьям близнецам…

А потом было утро, муторное, похмельное, с которого начался скверный, полный жизненных коллизий день.

— Что, пришел, изменщик? — рыкнула с порога Регина на Тима, однако, догадавшись, что дело здесь не в Еве, а в змее, поменяла тон уничтожительный на брезгливо-ехидный. — У алкаш, пьянчуга, пропойца. Тебе не в аспирантуру с такой-то рожей, в кружало. Глаза бы мои тебя не видели. Сегодня же отцу все будет доложено.

Несмотря на драматизм ситуации, в резком голосе ее звучало облегчение. Она бешено ревновала мужа ко всем прочим женщинам, и раз баба тут не при чем, можно со спокойной душой и в волю поучить его жизни, поговорить о разложении семьи, упадке нравов и тлетворных веяниях так называемой сексреволюции. Тем хватит до вечера. Тим же, слушая шелест супруги, курил, вежливо кивал, и в больной, гудящей колоколом голове его разбухал, пульсировал единственный вопрос: а не живет ли он с этой занудной недалекой бабой только ради ее папы, аспирантуры и академического будущего? Ишь как жужжит, зараза, словно муха говеная на пыльном стекле. Ядовитая, словно це-це…

У Андрона же день начался без особых разговоров — торгующие, только глянув на него, сразу замолкали, вздыхали сочуственно и тяжко. Знаем, знаем, брагадир, каково оно, похмелье. Хоть в петлю лезь, хоть волком вой, хоть караул кричи, хоть в гроб ложись. Небо с овчинку, жизнь в тягость, белый свет не мил и мальчики кровавые в глазах. Да если бы не оно, давно бы догнали и перегнали… Крепись, бригадир, два часа не за горами.

Все утро Андрону было муторно, блевотно и неподъемно. Жизнь казалась дерьмом. Собачьим. В проруби. Однако ничего, потихоньку оклемался, спасибо девчонкам из кафе — напоили кофе, крепчайшим с коньяком, дали две таблетки валидолу под язык и оставили дремать в компании с котом. Впрочем и могучий организм тоже не подвел, быстро вывел шлаки и продукты метаболизма. К обеду Андрону полегчало, вернулось чувство юмора и прежний оптимизм, однако это была лишь передышка, дарованная ему коварным роком. Вечером под самое закрытие приехал капитан Царев. Все такой же плюгавый, упивающийся личной значимостью, в черной вылинявшей неизменно пропотевшей рубашке. Зато прибыл он на новых жигулях, ключами от которых поигрывал с молодецкой удалью.

— Лапин, завтра к десяти ноль-ноль вас ждет подполковник Павлов, — веско произнес он, с ловкостью подкинул ключи, однако не поймал и быстро присел, подбирая их из рыночной грязи. — На серьезный разговор. Очень серьезный. — Встал, вытер о ладонь ключи, с видом дегустатора понюхал руку и, удрученно хлопнув ею о штаны, с властной деловитостью пошел к машине. — Не вздумайте опоздать, Лапин!

Снова понюхал руку, сплюнул и забрался в машину.

— Чтоб тебя… Чтоб тебе… С твоим подполковником Павловым… — Андрон с ненавистью глянул ему вслед, закурил и, дабы задавить неприятности в корне, отправился звонить майору Семенову — дяденька главный проктолог, скажи своим пидорастам, чтобы не цеплялись.

Однако же майора ни дома, ни на службе не оказалось, а вызванный на линию капитан свет Сотников негромко и с падающей интонацией довел:

— В командировке он, Андрюха, в командировке. Вернется не скоро.

Вот так же тихо и с такой же жуткой интонацией в свое время сообщали: он в Испании. Но пасаран. Однако времена меняются, и нелегкая, как видно, занесла Семенова в дружественный нам Афганистан. Действительно вернется не скоро. Можно и вообще… Так что пришлось Андрону в одиночку разбираться с товарищами из ОБХСС.

— Эх, Лапин, Лапин, — сказал ему на следующий день подполковник Павлов, и в голосе его прорезалась булатная сталь. — Вы жестоко разочаровали нас, Лапин. Можно сказать, огорчили. Год уже с гаком, как вы наш человек, Лапин, и надо же — ни одного сигнала. Такая чудовищная, прямо-таки преступная пассивность. С кем вы, Лапин?

Ну да, как в том анекдоте, ты за белых или за красных?

— Да я, ваше превосходительство, свой, буржуинский, — умильно отвечал ему Андрон, преданно смотрел в глаза и глуповато, заискивающе улыбался. Однако ничего не помогло.

— Пишите, — грозно приказал ему Павлов и вытащил из сейфа четвертушку бумаги. — Я, такой-то такой-то, проживающий там-то, обязуюсь никому не разглашать информацию о своем сотрудничестве с органами ОБХСС. Предупрежден, что в случае нарушения подписки буду привлечен к уголовной ответственности как за разглашение государственной тайны. Дата, подпись. Вот здесь, — крепким обкусанным ногтем он прочертил гиперболу на бумаге и глянул на Андрона как учитель на школяра, выпороть которого нельзя, а ставить в угол бесполезно. Впрочем, если в какой-нибудь медвежий… Куда-нибудь на Колыму…

Хорст (1980)

Все как-то не заладилось с самого начала. Едва прибыв в Рио, один из подручных Ганса Мориц жестоко отравился — то ли переел фейжоады, то ли перепил каапириньи. Пришлось срочно промывать ему желудок, затем мозги, проводить курс очистительных клизм и сажать на специальную диету. Потом неподалеку от Росиньи, центральной городской фавелы, Макса, другого помощника Ганса, попробовал на зуб какой-то невоспитанный пес. Пришлось отправлять кабсдоха на небо, крупно разговаривать с хозяевами и экстренно вакцинироваться от возможного бешенства. Каково? Однако это было лишь начало. Уже в Манаусе, столице Амазонии, какие-то безнравственные молодые люди устроили сюрприз — решили взять в заложницы купающуюся Воронцову. Ох, молодо, молодо, хоть и черно рожами, но все одно — зелено. Пришлось срочно отправлять молодых людей к бешеному псу, подбирать отстрелянные гильзы и энергично уносить ноги. Естественно не осталось ни следов, ни отпечатков, ни улик, а вот горький осадок в душе…

По идее надо было бы внять знамениям небес и немедленно вернуться в Рио. Влезть на Корковадо, понежиться на Копакабане и Ипанаме, нажраться вволю мяса в чурраскириях и благополучно отбыть. Какое там! Хорст уперся, закусил удила — не привык отступать. А кроме того он ведь приехал в Бразилию — райский уголок, где прошла его юность. Без малого десять лет… Девственные джунгли, кишащие смертоносными красно-черно-желтыми семафорными змеями, очкастыми полосатохвостыми коати, чуть живыми заторможенными ленивцами, свирепыми стремительными ягуарами и бесподобными на вкус юрками пекари, притягивали его к себе как магнит. А еще ему хотелось увидеться с учителем. Как он там, старый добрый Курт? Судя по агентурной информации, неплохо — получил генерала, уж лет пять как начальник лагеря. Как хочется взглянуть ему в глаза, крепко пожать верную, все еще сильную руку, шепотом сказать большое, идущее из самой глубины души спасибо. За все. В общем вперед, только вперед, древние индейские сокровища ждут смелых!

Кстати о сокровищах. Месяца три тому назад Ганс как всегда позвонил в Боливию — поздравить своего бывшего шефа с днем ангела. Пожелать от всего сердца крепкого арийского здоровья, истинной немецкой пунктуальности и твердого нордического характера. Мюллер как обычно был тронут до слез.

— Спасибо, дружище, — с чувством сказал он, резко кашлянул, одолевая спазм, и сухо спросил: — Ты как, все еще работаешь с этим?

Хорста он не любил за молодость, но уважал за деловые качества.

— Да, с этим, — ответил Ганс не без гордости, и голос его стал официальным. — С обергруппенфюрером фон Левенхерцем.

— Как, уже обергруппенфюрер? — здорово удивился Мюллер и снова кашлянул, одолевая спазм. — М-да, кажется, скоро мы все будем кричать: «Хайль Левенхерц!» Ладно, ладно, дружище, я пошутил. Все пока остается в силе. Хайль Гитлер!

— Хайль Гитлер, — сразу отозвался Ганс, внутренне подобрался и постарался отойти от щекотливой темы. — А как ваша левая, застуженная под Краковом, почка? Беспокоит?

Тема была действительно щекотливой — все знали, что здоровье фюрера в последнее время сильно пошатнулось — он сбрил усы, замкнулся в себе и все порывался наверх, во льды, беседовать по душам с пингвинами. Причем по поводу и без повода хватался за кавказский кинжал с дарственной надписью золотом: «Другу Адольфу от большого друга Иосифа». Говорят, уже успел пырнуть кого-то…

Да, тема была действительно щекотлива, и Мюллер продолжать ее не стал.

— Вечно вы путаете сено с соломой, дружище, — покладисто сказал он и фыркнул незлобиво в трубку. — Правое, черт его побери, правое. Да и не почка совсем. Уже не беспокоит, мне его удалили, на Пасху. Ладно, не будем о грустном, лучше-ка послушайте, дружище, что вам расскажет старый Гестапо Мюллер. Можете и с этим вашим поделиться.

Мюллер снова закашлялся в трубку, чтобы до неузнаваемости изменить голос, и поведал Гансу презанимательную историю. Где-то с месяц тому назад в заведение к нему пожаловал некий проповедник, возвратившийся из джунглей бразильской Амазонии. Звали преподобного отца дон Антонио Кастильский, и он больше года провел аки добрый пастырь среди язычников индейцев дремучей сельвы, отвращая их от мерзкого служения духам и обращая в веру истинную, благостную и богоугодную. Судя по всему падре преуспел — остановился в лучших номерах, завел себе любовника-мулата и словно бешеный играл в рулетку, расплачиваясь не деньгами, а золотыми слитками и неограненными алмазами. Как пить дать нашел какой-то древний индейский клад. Пронял-таки словом божьим темные языческие души. Вот такую наколку отдал по дружбе старый гестапо Мюллер. Лет бы десять назад естественно не отдал бы, поехал бы сам. А нынче никак — годы. Да и бизнес оставить не на кого, даже на время, вокруг одно ворье. Так что ауф фидерзейн, хайль Гитлер, попутного ветра в спину. Действуйте, ребята.

И ребята долго думать не стали, вылетели в Ватикан в составе отделения. Нашли отца Антонио на вилле, в окружении румянощеких юношей, удалились с ним в кабинет, поговорили по душам.

— Да, — сказал он, затуманившись на мгновение, — был со словом божьим в тридевятых землях, верой, ниспосланной мне Господом, наставлял души неразумные на путь истинный, к блаженству ведущий. Аминь!

А наставлял, оказывается, отец Антонио темные индейские души в одиночку, потому что спутников его — отца Мигеля, отца Фернандо и сестру Агнессу — аборигены по изначальному своему неведению съели: вскипятили пальмовое масло, залили его при помощи каучуковой клизмы пленникам в задний проход и, подождав, пока они умрут, а мясо сделается сочным, устроили пир на весь мир. На него же, отца Антонио, вследствие его истинной набожности и известного всем благочестия даже и не посягнули, более того, шаман лично взял посланца божия под свою опеку и отвел ему лучшее место в своей просторной хижине. А теперь отец Антонио молится и сопереживает, пребывая в тихой радости и твердой уверенности, что души его спутников милостью Господней обретаются в несказанной благодати райских благоухающих кущ и лицезреют пред собой пресветлые лики ангельские…

Вобщем послушал-послушал Ганс, соскучился и начал разговаривать со святым отцом по-своему, вернее, по-русски — при помощи щипцов, ущемляющих нос, и сапожного рашпиля, водимого по зубам. Еще слава богу, что дело не дошло до клизмы, нет, не с кипящим маслом, — с толченым хрусталем. И поведал святой отец, проблевавшись кровью, что да, действительно, милях в двухстах от Обидуса и примерно столько же от места встречи Риу-Негру и Риу-Бранку на берегу безвестного притока Амазонки стоит заброшенный древний город. Да, в его подземных лабиринтах полно алмазов, изумрудов и золота. Только вот местные индейцы племени тсохон-дьяпа считают древний город обителью духов и никому кроме своих шаманов не позволяют под страхом смерти даже приближаться к священным развалинам. О, эти тсохон-дьяпа сущие дьяволы, свирепые эквадорские хиваро, охотники за головами, кроткие агнцы по сравнению с ними. Но благодаря тщаниям отца Антонио они теперь католики, причем ревностные, и потому с радостью отринут все сокровища недр за счастье лицезрения сонма ангелов, являющихся во всем своем неописуемом устами блеске пред ликами исконно верующих в спасителя Христа, заступницу Марию и божью благодать, проистекающую с купола небес навроде манны, дарованной народу иудейскому через водителя его, святого Моисея. Аминь. Алилуйя. Е-е-е хали-гали.

Не выдержал пастырь божий серьезного Гансового разговора, пошел на попятный, вернее, головой подвинулся. Пришлось отправить его к братьям во Христе Мигелю и Фернандо и к сестрице приснодеве Агнессе. Заодно успокоили и его педерастов — сорную траву и с поля вон. Ликвидировали трупы, уничтожили следы, сели на самолет и полетели к себе готовиться к экспедиции.

И вот она едва началась, а уже есть отравленные, похищенные и укушенные, и совершенно непонятно, что будет дальше. А дальше был вояж в стиле Хаггарда, Киплинга и Новикова-Прибоя — на моторном катере, сквозь девственную сельву. Сперва по мутным, цветом напоминающим кофе с молоком водам Амазонки, затем по бесконечной ленте ее притоков. Собственно, никто бы и не сказал, где заканчивается река, а где начинается берег. Была большая вода, и все вокруг — и суша, и болото превратились в исполинское, неподвижно задумчивое озеро. Семь не семь футов под килем, но плыви, куда хочешь. В компании кайманов, пираний и, если повезет, розовых, лихо выпрыгивающих из воды дельфинов. Можно еще запросто повстречаться с анакондой, да и остальные змеи плавают недурственно. Ну а что касаемо москитов, кукарач, всяких малярийных и изжелто-лихорадочных тварей — стеной, роем, тучей, только зажги свет. Впрочем кусают и в темноте. А еще заглядывают на огонек летучие мыши — огромные, с кожистыми крыльями, мерзкие на вид, поди-ка разберись, которые из них вампиры? Вобщем, природа, флора с фауной, девственная сельва, живущая по закону джунглей…

Однако хоть и началось путешествие неважно, но до владений тсохон-дьяпа добрались без эксцессов — без труда нашли холмистую терра фирму, на которой стояли сотни две внушительного вида хижин. Как сразу выяснилось, тщания отца Антонио даром не пропали — аборигены встретили пришельцев как добрые католики, с миром. Последовали ритуальные пенисопожатия, громкие приветствия, пир, круговая каучуковая клизма с веселящим зельем, кое полагалось с тостами и достоинством глубоко вводить в прямую кишку. Говорили о погоде, о джунглях, об охоте, о большой воде, ели сладковатое, сдобренное травами мясо, о происхождении коего спрашивать из вежливости не полагалось. В общем поначалу атмосфера была дружеской и непринужденной. Однако после пятой клизмы все вдруг резко переменилось — отец Антонио был прав, эти чертовы тсохон-дьяпа и впрямь оказались сущими дьяволами. Шаман начал гнусно домогаться Ганса, его помощник — Морица, старший брат вождя — Макса, а сам вождь — Хорста. На красавицу Воронцову никто даже внимания не обратил. Не дети природы, а поганые, действующие нагло и цинично извращенцы. Причем с огромными, чудовищно распухшими вследствие ритуального укуса змеи пенисами. Ясно теперь, за что это шаман так возлюбил отца Антонио…

Вобщем пиршество ознаменовалось побоищем — гости били хозяев с мастерством профи и со всей яростью разбушевавшейся оскорбленной мужской гордости. Потом естественно захотели откланяться, без долгих церемоний, по-английски. Но не получилось, эти чертовы тсохон-дьяпа и впрямь были сущими дьяволами. Они на редкость метко стреляли из своих сарбаканов, а наконечники стрел смазывали ядом лягушек кокои. Скверно закончилось застолье, тягостно — Ганс, Макс и Мориц так и не переварили съеденное, а Хорст и Воронцова, хоть и отплыли под тучей стрел, но в темноте и спешке напоролись на топляк, так что гребной винт заклинило. Вот такая ситуация. Три погибших боевых товарища, катер, потерявший ход и море разливанное темной, отсвечивающей как зеркало воды… Поужинали, называется, с местным населением. Хрен до колен в обе руки, каучуковая клизма в жопу. М-да.

Однако Хорст духом не упал, бывали с ним приключения и похуже. А тут — запасов в волю, осадка у посудины мелкая да и дожди наяривают каждый день, не пропадешь, куда-нибудь да выплывешь. И даже при свете фонарей — двигатель работает на холостом ходу, крутит, как положено, дизель-генератор. Вот если бы еще гребной винт крутил… Жаль конечно Ганса, смелый был и верный товарищ. И погиб, как положено мужчине, в бою. Отрыгнется его смерть проклятым тсохон-дьяпу, еще как отрыгнется. Однако богу богово, а кесарю кесарево — мертвым вечная память, а живым треволнения будней. Словом, выстругал себе Хорст весло посимпатичней да и неторопливо, величественный как гондольер в Венеции, погнал свою гондолу к владениям Курта Мольтке.

По идее нужно было бы конечно забраться в воду и внимательно присмотреться к винту — может и не погнут вал, может просто намоталось что-то. Но Хорст вырос в сельве и отлично знал, что во время паводка нерестится «чертова шпора», маленькая, похожая на змейку рыбка с крючкообразными, загнутыми назад плавниками на хребте. Самое страшное речное существо, куда опасней пираний, кайманов и анаконд. Рыбка эта имеет обыкновение залезать в естественные отверстия купальщикам, и извлечь ее оттуда можно только хирургическим путем. Нет уж, нет уж — вполне достаточно каучуковой клизмы и грязных поползновений неразвитых аборигенов. Бр-р-р…

Так что греб себе неторопливо Хорст, зорко посматривал по сторонам и ни на мгновение не терял бдительности. Сельва не прощает беспечности. Местами над водой висел туман, воздух был парной, влажный, насыщенный кислородом, стволы гивей, пальм, хинных и красных деревьев столбами уходили в нахмурившееся небо. Там, где-то в вышине, за куполом листвы, резали круги всевидящие стервятники. Лес был полон треска и уханья, плеска, свиста — могучего биения жизни. Все шло своим чередом, согласно эволюции — сильные пожирали слабых. А Хорст знай себе греб, размеренно, неторопливо и чутко. Потом он делал остановку где-нибудь у затопленного дерева, и они с Валерией ловили рыбу — внушительных, размером с карася, чернобоких пираний, тщедушных, размером с окуня, красных, усатых, жалобно мяукающих сомиков-котов. Чувство близости к природе переполняло их, от запаха воды, сельвы, тропической растительности сладостно и истомно кружилась голова. Поев, они предавались страсти — крики их звучали в унисон с какофонией леса, катер разводил волну, которая распугивала рыб, беспокоила птиц и мерно колебала лилии Виктория Реженти, способные выдержать вес двенадцатилетнего ребенка. Колибри заводили свадебную песнь, протяжно, словно пьяный шафер, кричала обезьяна-ревун. Хорст и Воронцова были счастливы, они чувствовали себя Робинзоном и Пятницей на необитаемом острове…

Однако ничто так не хрупко, как счастье — на третий день идиллии Валерия слегла. Болезнь ее была быстротечна, тяжела, слабо реагировала на хлороквитан и сульфадоксин и трудно поддавалась диагностике. То ли лихорадка Денге, то ли желтая, то ли видоизмененная малярия. Нет, судя по прыгающей температуре, коликам в животе и судорогам в мышцах — энцефалит, но почему же тогда прострация, сыпь и частые, мучительные кровотечения из носа, слизистых, кишечника и желудка? Вобщем Воронцова лежала пластом, а Хорст трогательно ухаживал за ней и держал верный курс — бдил, греб, добывал хлеб насущный. Вернее рыбу и мясо. Приходилось тяжко, но в глубине души он был уверен — и все же выплывут из-за деревьев знакомая до боли пристань, рубленные, никогда не затопляемые бараки, все основательное, неладно скроенное, но крепко сшитое хозяйство старого Курта. Только вот когда это будет… Кругом потоп, море разливанное, живая иллюстрация того, что в Амазонке и ее притоках находится одна пятая часть всей пресной воды планеты.

Однажды утром, когда восток из багрового сделался розовым, а небо из темно-синего лазоревым, Хорст облюбовал местечко для рыбалки, в тихой заводи, у огромной полузатопленной пальмы жауари. Вытащил ведерце с мелконарезанным, уже несколько протухшим мясом обезьяны, щедро выплеснул за борт свернувшуюся кровь и принялся хлестать по воде палкой, изображая судорожное барахтанье тонущего. После этого обычно ждать долго не приходится. Нужно разматывать удочку, обыкновенный прут с бесхитростной, без грузела и поплавка леской, насаживать наживку и… подсекать, подсекать, подсекать. За час можно без труда поймать до пары дюжин пираний. Однако не на этот раз — похоже все три тысячи амазонских видов рыб вымерли. И прожорливые пираньи, и мяукающие сомики, и исполинские пираруку, и зубастые тамбаки, с легкостью разгрызающие косточки каучукового дерева. Клева ноль, тишина. Лишь заливаются на ветках птицы, кружится на сельвой всевидящие стервятники и нет-нет, да и пролетят носатые туканы — откормленные, важные, держа клювы параллельно земле.

Наконец Хорст почувствовал, как нехотя натянулась леска — клюнуло, но как-то слабо, вяло, с ленцой, вроде бы из одолжения. «Ты смотри, зажрались. Никак переправлялся кто», — сплюнув, он дернул удочку, с ловкостью подсек добычу и от изумления выругался, беззлобно, по-русски. Было с чего. На крючке, играя чешуей, билась банальнейшая, лупоглазо-красноперая вобла. Словно где-нибудь у излучины Волги в окрестностях Самары-городка.

— Ты здесь откуда, подружка? — обрадовался вобле Хорст, принялся бережно снимать ее с крючка и тут же поплатился за свое гостеприимство — длинные бороздчатые зубы глубоко вонзились ему в руку.

У воблы змеиные клыки? Бред. Может и бред, только боль была явственной, настолько раздирающе непереносимой, что даже закаленный Хорст закричал — на всю сельву, так что поднялась Воронцова. Мигом справившись с прострацией, она рванулась за поливалентной сывороткой, по пути прибила воблу, сделала укол, с ловкостью пустила кровь и принялась, часто сплевывая, отсасывать яд из раны. Потом вытащила шмайсер, с чувством продырявила небо и крепко прижала ствол к чудовищно распухшей конечности. Затем Хорсту были введены кортикостероиды и анальгетики, наложен жгут, однако состояние его ухудшалось на глазах, и вскоре он впал в патологический, напоминающий летаргию сон. Вот ведь как — прошел партшколу, огонь, воду и медные трубы, а тут какая-то вобла…

— Ну не спи же, не спи, замерзнешь, — тщетно Воронцова пыталась разбудить его, тормошила, била по щекам, обливаясь слезами, дергала за уши — увы, Хорст лежал ни жив, ни мертв, с заторможенными рефлексами, без чувств. Да и сама Валерия вскоре вытянулась рядом, обессилев, задыхаясь от слабости. Сознание легко покинуло ее больное тело, последнее, что она запомнила, был торжествующий оскал раздавленной воблы…

Андрон (1981–1982)

Цыплят и деньги лучше всего считать по осени. К середине августа Андрону стало ясно — мечта идиота близка к воплощению. Можно, можно покупать вожделенную «шестерку» с родным шестерочным же двигателем и благородным, радующим глаз окрасом «коррида». Вот только, черт побери, где ее взять?

Без промедления, через мясоруба Оську был вызван на контакт Абрам Израилевич, матерый спекулянтище из Красного села, и тот за чисто символическую плату в триста рэ подвел Андрона к рвачам из автоцентра. Те взяли втрое больше, но не обманули, без долгих разговоров выкатили вазовское чудо, правда, увы, с одиннадцатым двигателем.

— Еще спасибо скажи, парень, все выбрали менты и инвалиды.

Ладно, хрен с ним, что одиннадцатый мотор, узкая резина и не велюровый салон — главное, едет. И Андрон без оглядки кинулся в автолюбительский омут — медкомиссия, курсы, подношения инструктору, головоломки «разводок» и переживания катаний. По ночам, плюнув на ГАИ и возможные неприятности, колесил авансом без прав, выбирая глухие и самые непроторенные пути. Вот набрался-то ям, гвоздей и бесценного опыта…

А время между тем летело с незамечаемой стремительностью. Увяли гладиолусы, пожухли астры, отцвели уж давно хризантемы в саду. Все сроки вышли, и от высокого начальства пришел приказ: ша, закрывайте лавочку. Приказано — сделано, ломать не строить. И в который уже раз филиал велел всем долго жить. Не рынок — птица Феникс.

— Ну что, напарник, будем ждать весны? — сказала в предвкушении Полина, чмокнула Андрона в щеку и рванула к морю с Аркадием Павловичем, длить до невозможности медовый месяц. А Андрон отправился на рынок — чистить крыши, вертеться на площадке и чесать свернутыми сторублевыми купюрами розовое брюхо хомякам. Однако долго чистить и чесать не пришлось. Зато уж покрутиться-то… Зима выдалась гриппозная, слякотная, рыночный персонал попеременно болел, и Андроном, коего зараза не брала, затыкали все прорехи в штатном расписании. До самого Рождества он протрубил контролером, с неизменной морокой хранения, обтрюханной санодеждой и измятыми бумажками, приносимыми в карманах этой самой одежды. Хорошо, сытно, но уж больно хлопотно. Потом контролеры оклемались, зато приболели ночники, и пришлось Андрону наминать бока на скрипучей твердокаменной лежанке, занимавшей чуть ли не половину караулки.

По вечерам, приняв хранение, Андрон задраивал входные двери, ждал, пока уйдут торгующие и контролеры, с лязгом запирал дворовые ворота, возвращался в зал и приступал к осмотру. Рынок в полутьме казался необъятным, таинственным, полным тишины, серых полутонов и какой-то первозданной силы. Высились баррикадами драпированные пленкой ящики, тускло отсвечивали серебром сколиозные хребты прилавков, непоколебимо, словно дзоты, стояли бочки с квашениной и соленьями. Емкости трудной судьбы. Некоторым довелось приехать аж из Дагестана с молодым, круто замаринованным чесноком, потом принять в свое чрево черемшу, затем огурцы, огурцы, огурцы, с тем, чтобы вновь отправиться в Дагестан за молодым, свежевыкопанным чесноком. До этого срока менять в них рассол было не принято.

«Лепота», — вдоволь налюбовавшись, говорил себе Андрон, сглатывал обильную слюну и, стараясь не скользить по свежевымытому асфальту, принимался с чувством, с толком, с расстановкой шакалить. Капустки там, огурчиков, хурмы. Умные-то хозяева весь товар не закрывали, что похуже, оставляли на виду. Бери, ночной, тебе хорошо и нам не накладно. А у прижимистых дураков Андрон экспроприировал самый цимес, из принципа. Пусть знают, что жадность порождает бедность. Потом он шел к себе в каморку, со вкусом ел, гонял чаи, и все было бы преотлично, если бы не директорша гостиницы — как ее дежуроство в ночь, покою не даст, замордует звонками: «Андрюшенька, зайди, чего-то у меня пробки искрят… Андрюшенька, заскочи, что-то у меня труба подтекает…»

Ага, слизистая, вертикального разреза, знаем, знаем. Впрочем ладно, можно резьбу навернуть, в два прохода, коническую, двухдюймовую. Все веселей ночью-то. К тому же кадр проверенный, с санитарной книжкой. Что, муж-то снова отбыл в дальнее плавание?

Летели дни, сопливилась распутица, туманная и мозглая проходила зима. Иногда среди ночи прибывали машины, привозили товар, предвкушение мзды, запах странствий, солярки и дальних дорог. Волчары-дальнобойщики барабанили в ворота, совали Андрону полтинники и четвертаки, а тем, кто не совал, он начинал писать хранение и все одно урывал положенный бакшиш — любимое отечество драло куда как больше.

А по выходным ближе к вечеру Андрон садился в «жигули», врубал шикарный, купленный втридорога «грюндиг» и величаво, без лишней суеты, нарезал круг за кругом по засыпающему городу. Мелькали желто светофоры, летела грязь из-под колес, лучи автомобильных фар дробились в зеркалах витрин. Прохожие на тротуарах спешили, чтоб успеть в метро, троллейбусы с прощальным гудом тянулись потихоньку в парк, зеленоглазо, словно волки на охоте, блестели «соньками» таксисты. Над городом опускалась ночь.

Выкатавшись в волю, Андрон давал по тормозам где-нибудь на Стрелке, курил, слушал свой несравненный «грюндиг», смотрел на скованную льдом Неву, думал ни о чем — мысли текли ленивые, жирные, косяком. Масла в голове хватало. Потом ему становилось скучно и, дабы рассеяться, он выискивал попутчицу, не какую-нибудь там лярву-сыроежку, промышляющую за три рэ миньетом, а на вид порядочную, помилей, припозднившуюся, к примеру, на метро. Держался чинно, невозмутиво и с достоинством, неспешно и уверенно руля, завязывал непринужденный и деликатный разговор.

— И что это вы, девушка, серьезная такая? Что, проблемы? В личной жизни? Надо, надо сбросить груз с души, кардинальным образом растормозить подкорку. Я это вам как врач говорю. Да, да, большой специалист по душе и телу. Разрешите представиться, с успехом практикующий сексопсихотерапевт врач-гениколог первой категории Ржевский-Оболенский. Любимый ученик профессора Отто. Он мне все свои труды завещал посмертно. В честь него еще институт назван. А знаете, вы там аборт делали? Очень хорошо. Итак приступим, излагайте симптомы. Не смущайтесь, не смущайтесь, меня интересуют все подробности…

Странно устроена женская психика — у представительниц прекрасной половины человечества не бывает тайн от недоброжелательниц подружек, попутчиков по купе и врачей геникологов, пусть даже самозванных. Однако Андрон своим попутчицам не верил, все их секреты проверял лично и с высоким качеством, быстренько переходя от слов к делу. Простому, молодому и дурацкому, которому бог в помощь…

«Что, оргазм не той системы? Проверим!.. Дискомфорт во время акта? Раздевайтесь!.. Со сфинктером нелады? Гм, интересный случай. Ну-с, попробуем с вазелином…» Свое непосредственное участие в лечении он объяснял новейшей разработкой, американской секретной системой Мюллера. Максимальнейший контакт между врачом и пациентом. Как папа Фрейд завещал. Теснейшее взаимопонимание, глубочайшее проникновение, полнейшая удовлетворенность. Все желания страждущего закон для эскулапа. Самое интересное, что Андронова система работала, многим помогало…

Где-то в середине февраля так вот и рулил себе Андрон в поисках очередной болящей. Весело урчал мотор, жигули плескались в рассоле, настроение было отличным — скоро грачи, вешние воды и открытие сезона. Вечер, хоть и зимний, был отволгл, пасмурен и зыбок, народ на тротуарах нагл и изрядно пьян, матовый свет луны, скупо пробивавшийся сквозь низкую облачность, тускл, призрачнен и обманен. Падлы фонари почему-то не горели вовсе. Может быть, поэтому Андрон вовремя и не заметил фигуру, трудно отлепившуюся от столба, чтобы пересечь улицу в неположенном месте. Однако все же среагировал, дал по тормозам, так что машину занесло и бампером боднуло нарушителя под зад — тут же тот исчез из вида, оказавшись под колесами машины.

«Ну бля, сука бля!» Удар был вскользь, еле ощутим, но Андрона сразу прошиб холодный пот: «Все, писец, приехали. Вот только ДТП с потерпевшими ему не хватало. Сейчаса начнется — скорая, ГАИ, изъятие документов, сдача крови на анализ. Съездил, называется, по блядям!» Руки его судорожно вцепились в руль, сил не осталось даже, чтобы подняться с сиденья.

Так что первым поднялся стукнутый — натурально, хватаясь руками за капот. Буркнул что-то, резко повернулся и, придерживая руками зад, чинно поковылял себе по раскисшему тротуару. Что-то в его походке было на удивление знакомое.

— Эй, мужик, — сбросив наконец оцепенение, Андрон рванулся из машины и, что было мочи, пустился за потерпевшим. — Постой, мужик, постой, разговор есть!

Он достаточно наслушался про все эти штуки с ДТП. Если потерпевший ходит, главное не дать ему уйти, а посадить в машину и денег дать. Чтобы расписку накарябал, что претензий не имеет. А то потом залудит еще стакан и накатает ментам заяву, что такой-то с номером таким-то злостно сбил меня, трижды обматерил ГАИ и по кривой убрался с места происшествия. Хлопот потом не оберешься. Так что первым делом — денег дать.

— Ну постой же, постой! — Андрон с легкостью настиг свою жертву, взяв за локоть, мягко придержал, повернул к себе и жутко удивился. — Рубен? Ты?

Да, неисповедимы пути господни, это был Рубен Ашотович. Но господи, в каком же виде! Жалкий, продрогший, без шарфа и шапки, с бледным лицом, мокрым то ли от слез, то ли от осадков. Впрочем мокрыми насквозь были и штаны, и пальто, и ужасные скороходовские говнодавы — поваляйтесь-ка, побарахтайтесь в раскисшем снежку. Ноги плохо держали Рубена Ашотовича, он был сногсшибательно, до изумления пьян, но пьян как-то интеллигентно. Ни мата, ни спеси, ни резкий телодвижений, только извиняющаяся улыбочка да невнятное бормотание. Но Андрона признал, полез обниматься по-кунацки.

— Здравству, дорогой, здравствуй. Эх, жопа у меня болит.

Язык плохо слушался его, выпитое сказывалось, да и замерз как собака до зубовного стука.

— Эх, Рубен, Рубен…

Андрон забыл и про блядей, и про ГАИ, и про недавний свой мандраж, посадил Рубена в машину и повез к себе на Фонтанку. К Полине такого нельзя, хоть и промокшего, замочит враз.

— Эй, банщик, пару поддай, еще, еще…

В тепле салона Рубен Ашотович размяк, расслабившись, растекся аморфной массой по сиденью и сразу же забылся сном, а будучи разбужен, откантован в дом, напоен крепким — одна заварка — чаем, снова закемарил, плюхнувшись ничком на Тимову кровать. Храпел он страшно, долго не давал заснуть ворочавшемуся Андрону и чуть было не вспугнул чуткого и мнительного Арнульфа. Тем не менее, ночь как-то минула.

— Ну-с, алкоголики, дебоширы, тунеядцы, подъем, — Андрон, проснувшийся первым, умылся, побрился и принялся будить так и не изменившего позы Рубена. — Вставайте, граф, вас ждут великие дела.

Ну да, чайник вскипел, скороходовские, набитые газетой гавнодавы высохли, краденая детскосадовская каша разогрета. Жизнь, дорогой граф, прекрасна и замечательна. Однако судя по Рубену Ашотовичу сказать сие было затруднительно — он был помят, растерян, а главное никак не мог вспомнить перипетии дня минувшего. Без штанов, с больной головой, на скрипучей кровати. С огромным кровоподтеком на заду. Только-то и ясно, что похмелье, тягостное, муторное, долгомотное. Полцарства за коньяк! Увы, ничего горячительнее горячего кофе в доме не нашлось. Да и то скверного детскосадовского разлива.

Завтракали в скорбной тишине без разговоров. Андрон тактично, ни о чем не спрашивая, с аппетитом пользовал ячневую смесь, Рубен Ашотович, страдая, лазил чайной ложечкой в мутный кофе, на лысом его черепе блестели капли пота, в глазах, налитых кровью, светилось отвращение. Нет, не к бурой приторной жидкости, к самой жизни. Молчание становилось тягостным, ощутимо плотным, стопудовой гирей повисало в воздухе. Не дай бог упадет…

— Ну, а как там Полина? — начал было разговор Андрон и тут же раскаялся.

Рубен Ашотович еще больше помрачнел, резким движением в штопор закрутил неповинную ни в чем ложечку.

— Не знаю, давно не виделись. — Голова его вдруг затряслась, мятое лицо собралось складками, сморщилось, словно печеное яблоко, и он заплакал, глухо, без слез, тяжело выкатывая небритый кадык. — С месяц уже. Ушла. К какому-то мужику. Сказала, навсегда.

Что-то было в нем от Васисуалия Лоханкина и розовобрюхого, загнанного в клетку хомяка, которому чешут сторублевкой это самое розовое брюхо. Вот ведь, ушла, волчица старая и грязная при том!

— Брось, Рубен, все бабы суки, — веско произнес Андрон, и атмосфера сразу разрядилась, живительным озоном ее наполнила мужская солидарность.

— Да, да, конечно суки, — Рубен Ашотович, вздохнув, начал успокаиваться, зубы его дробно стукнули о чашку с кофе. — Вот ведь, ушла. Сказала, что я ей всю жизнь испоганил с моим национальным вопросом. Точнее, с армянским носом. И за кордон она не поедет. Это после всего-то?

Чувствовалось, что он не так переживает измену Полины-жены, как предательство Полины-друга.

— Все правильно, из ребра, — Андрон глубокомысленно прикончил смесь, набулькал кофе и взялся за бутерброд. — И что же теперь?

— А ничего, — Рубен Ашотович поставил чашку, мятое лицо его сделалось серым. — Буду хоронить прошлое. Один знакомый зовет на кладбище в пахоту, негром. Перекантуюсь лето, а там видно будет. Честно говоря, ничего хорошего не жду, все как-то мрачно.

А вот и нет. Когда после завтрака вышли из дома, на улице уже рассвело — мглисто, туманно-зыбко, но все же темнота отступила.

— Погодка-то а? Как в Англии! — Андрон, поеживаясь, закурил, с важностью подошел к машине и, вытащив брелок с ключами, приступил к сакральному процессу отмыкания. — Ну как ты тут, моя ласточка? Не замерзла? Рубен, заходи, подкину до метро. Рубен, эй! Что с тобой? Увидел дедушку на облачке?

Рубен Ашотович не отвечал, прищурившись, как бы не доверяя зрению, он внимательно смотрел на флюгер, длиннохвостую железную собаку, четко различаемую на фоне неба.

— Странно, очень странно, — произнес он наконец, оторвал мутный взгляд от флюгера и залез в стылое нутро машины. — Действительно, все как в Англии. Там в Суффолке есть церковь с аналогичным флюгером, я сам видел фото. Ее называют храмом Цербера, сатанинского пса. Когда-то давно он явился прихожанам, кого-то убил, кого-то изувечил и с адским ревом исчез. После него остались искареженные церковные часы и глубокие, напоминающие следы когтей царапины на плитах пола. Странно, очень странно.

До самого метро он молчал, думал о своем, тер бугристый, в морщинах лоб — ясно было, что зеленый змей еще не до конца разжал свои объятья. При прощании же Рубен Ашотович расчувствовался, дружески обнял Андрона и скупо прослезился.

— Спасибо, Андрюша. Ничего, ничего, не все так плохо. Пока мы мыслим, мы существуем. — Замялся на мгновеие, как бы вспомнив что-то, выпятил губу, покачал плешивой головой. — И все-таки собака эта, флюгер… Странно, черт возьми, очень странно, — крепко пожал Андрону руку, вылез из машины и пропал под землей.

«Конечно, странно, — Андрон, глянув в зеркало, просемафорил поворотником и осторожно, дабы не задеть прохожих, начал отъезжать от поребрика, — не флюгер вертится, а все базары крутятся вокруг него. То то, то се, то чухонский волк, то собака Баскревилей…». И в довершении собачьей темы он вдруг поймал себя на мысли, что в самом деле все бабы суки, и Полина отнюдь не исключение. Жучка еще та.

Хорст (1980)

Пришла Валерия в себя от ощущения чего-то лишнего в своем теле. Застонав от слабости, она открыла глаза и сквозь призрачную пелену увидела женщину, пожилую, добрую, в белом — приветливо улыбаясь, та всаживала ей иголку в вену.

— А, вам уже лучше, слава богу.

— Кто вы? — Воронцова поняла, что лежит безо всего под крахмальными хрустящими простынями и, собрав в кулак всю свою волю, справилась с пеленой перед глазами. — Где я?

— У друзей, дочка, у друзей, — раздался низкий и глухой мужской голос, и Воронцова увидела гиганта, широкоплечего, седого, с начальственной осанкой. — Тебя ведь звать Марией, дочка, верно? — участливо спросил он, и мощный голос его дрогнул, сел, превратился в шепот. — Хорстен писал мне о тебе. Ах, Хорстен, Хорстен! Бедный, бедный мальчик мой!

Все это было очень похоже на провокацию — слишком уж искренно, чувственно, на саднящей ноте.

— Никакая я вам не Мария. Требую американского консула, — Валерия нахмурилась, сдвинула брови, дернувшись, хотела сделать протестующий жест, но не смогла — добрая женщина уже глубоко всадила ей иглу в другую руку.

— Потерпите, милочка, потерпите. Сейчас вам будет совсем хорошо.

— Да, ладно тебе, дочка, ладно. Я же дядя Курт, учитель Хорста, — гигант раскатисто ударил себя в грудь, миролюбиво улыбнулся и, чтобы не осталось ни малейшего сомнения в его искренности, похлопал Валерию по плечу. — А ты Маша, русская либлих фройляйн нашего Хорстена. Маша с Петроградской.

Да, похоже, у старого доброго Курта с информационным обеспечением было не очень. Только Воронцовой на это было наплевать.

— Валерия Евгеньевна, законная супруга Хорста, — веско и безапеляционно представилась она, и в голосе ее, все еще слабом, отчетливо послышалась тревога. — Как он там? Его укусила вобла.

— Плох, дочка, плох, — гигант насупился, проглотил слюну. — Собственно, как плох, состояние стабильное. Кома. А что касаемо этой твари…

Кашлянув, он замолчал и деликатно отвернулся, потому что женщина в белом занялась вплотную ягодицами Валерии. Быстро испятнав их точками уколов, она собрала инструмент, добро улыбнулась и вытянулась по стойке смирно.

— Группенфюрер, все в порядке. Жить будет.

— Спасибо, гауптштурмфюрер, вы свободны, — он присел на табуретку у кровати Воронцовой и трогательно, с отцовской нежностью поправил сбившееся одеяло. — Так вот, что касаемо этой твари, дочка. Это был опытный образец. Наши ученые вывели редкую породу воблы, с ядовитыми железами, с тем, чтобы в реках советского Нечерноземья она кусала на водопое скот. Здорово придумано, да? — хмыкнув, Курт впервые за все время улыбнулся, выпятил губу, подбородок и грудь, но тут же страшное, в глубоких шрамах лицо его снова затуманилось. — Но только на деле, дочка, ни хрена не вышло. Вначале от бескормицы вымер колхозный скот, а следом особая, выпущенная в реки советского Нечерноземья вобла. Не вынесла плотин и удобрений. А вот здесь, на Амазонке, прижилась, кусает, стерва, всех кого ни попадя. Хотя сушеная, с баварским пивом очень даже ничего. Главное — не есть ее вместе с головой. А то ведь противоядия наши ученые так и не придумали. Впрочем хрен его знает, прогресс не стоит на месте. Я уже отправил шифртелеграмму в Шангриллу, фюрер не даст пропасть таким борцам как Хорст. Хорст, Хорстен, бедный мальчик мой…

Настроение у старого Мольтке было мрачным — события последних дней не радовали. Вначале первый зам, оберштурмбанфюрер Диц, в борделе и в пьяном виде наступил на скорпиона. Босиком, на большого черного, боль от укуса которого сводит с ума и держится не менее двух суток, причем не помогают ни антибиотики, ни анальгетики. Так что пришлось давать этому гаду общий наркоз. Затем второй зам, штурмбанфюрер Мильх, опять-таки в борделе и опять-таки в пьяном виде, наступил на любимую мозоль капаэристу из местных. Опять-таки большому и опять-таки черному. Так что два дня лежал потом под наркозом, не помогали ни анальгетики, ни антибиотики. И вот последняя капля — Хорст. Хорстен. Лучший из лучших, почти что сын… Еще слава богу, что эта Валерия Евгеньевна сделала все как надо, отсосала качественно. Да и поливакцина оказалась хороша. Теперь все решает время.

Да, мрачен и суров был старый Курт Мольтке, и первопричина этого крылась, строго говоря, не в одних лишь событиях дней последних. Давно уже, словно гвоздь в пальме, гнездилась на сердце у него тревога, с тех самых пор, когда какие-то сволочи принялись рубить леса по всему бассейну Амазонки. Лихо взялись за дело, с тракторами и бульдозерами. Этак можно в чистом поле остаться, без штанов, во всей красе, на виду у мировой прогрессивной общественности. А хвалиться, честно говоря, особо нечем. Не осталось ни чести, ни совести, ни любви к фатерлянду — курсанты не верят ни в бога, ни в черта, ни в фюрера. Что ни выпуск — бандиты, террористы, дезертиры. Какая там великая Германия, какая там, к чертям собачьим, Шангрилла… Кстати там дела тоже не хороши. Уроды русские взорвали над Антарктикой бомбу, нарушили тем самым озоновый слой, и теперь на Южном полюсе повышена температура, что приводит к таянию материковых льдов. По слухам капает уже в бункере у фюрера, и ходят разговоры о предстоящей эвакуации. А куда сунешься с арийской-то идеей, если джунгли вырубят и льды растают? Разве что на Луну. А все же хороша задница у этой русской бабы, сразу видно, Хорст не промах, понимает, что к чему. Чем-то напоминает задницу русской шифровальщицы, что работала с одним уродом из окружения Шеленберга. Ее еще потом отправили в Швейцарию, к нейтралам. Да, русские они все такие, ядреные, задастые, ногастые, буферястые. Как баварки. Те тоже бабы гладкие, в теле… А, кажется, заснула. Ну, баюшки баю.

— Спасибо вам, дядя Курт, — прошептала, не открывая глаз, Валерия, сдержанно, беззвучно зевнула и, повернувшись на бок, очень по-детски положила щеку на ладонь, — за все.

Чтобы он не заметил, что щека стала мокрой.

— Ладно, ладно, спи, дочка, спи, — коротко буркнул Курт, встал, тронул Воронцову за плечо и, резко отвернувшись, быстро пошел из комнаты. Страшный, цвета булатной стали, глаза его влажно поблескивали.

Андрон (1982)

Прошла зима, настало лето, спасибо партии за это. Настала, конечно, не сразу. Сначала была весна с многотрудным открытием, дарвиновскими выгоночными тюльпанами, денежной суетой Восьмого марта, вычурной помпезностью Первого мая и скорбным разгуляевом Девятого. Прибалтика, крестясь, толкала диссидентскую «Айвори флоридейл», цыганки — краснодарскую, еще не разрешенную розу, Михеевна из кафешки — паленую, левозакатанную водку. Тучами роилась мошкара, радостно набухали почки, яблони окутывались благоуханным кружевом, соками нечерноземья наливались озимые. Весна идет, весне дорогу. И вот все это в прошлом, настало-таки лето красное.

— А не кажется ли тебе, Андрей, что занимаемся мы с тобой вульгарным онанизмом? — спросила как-то Полина на совещании трудового коллектива. — Ну да, здесь хапнешь, там урвешь, где-то чего-то отдербанишь. Мелко, пошло, не чувствуется центральной идеи. А идея-то есть, — она многозначительно прервалась и подмигнула хитро. — Старая, как мир. И гениальная, как все простое. Думаешь, реклама двигатель торговли? Фигушки, спекуляция! Взять в госторговле гвоздики по тридцать коп, озадачить цыганок, и дело в шляпе. Пусть втюхивают по рублю и отбиваются по семдесят, всем хорошо. А где гвоздики взять, найдем, у меня знакомая завсекцией в цветочном магазине… Масштабно надо мыслить, масштабно…

Андрон слушал молча, курил. Честно говоря, не лежала у него душа ко всяким там игрищам с законом, и так работенка та еще, криминала хватает. А с другой стороны денег сколько ни зарабатывай, всегда мало. Анджеле, Тиму, туда, сюда, автомобильный дефицит этот жуткий… Арнульф, сволочь, обычное печенье не жрет, подавай ему овсяное. В общем подумал, подумал Андрон да и согласился — кто не рискует, тот не пьет шампанское. И закрутились, завертелись колеса спекуляции, точнее любимой Андроновой шестидесятидевятисильной «шестерки». Каждый божий день в нее грузились короба с гвоздикой, которая затем оказывалась в лапах у цыганок, и те под предводительством брылатой Марфы умело втюхивали символ революции народным массам. Крутились колеса, летели дни, шуршали пачки измятых бумажек, подделка которых преследовалась по всей строгости советского закона. Все лето одно и то же — пыль, жара, товарно-денежные отношения. Деньги, деньги, деньги. Жизнь, отданная нет, не науке, и не искусству — барыге. Настала осень, но ничего не изменилось — сентябрь выдался на редкость теплым, все также хороводили с гвоздиками цыганки, по-прежнему шуршали, собираясь в пачки, дензнаки. А потом вдруг пошли дожди, и нежданно-нагаданно объявился командировочный Семенов. Только был он уже не старый жизнерадостный майор, а молодой полный пессимизма подполковник. Весь седой, прихрамывающий на правую ногу, с усталым, будто выцветшим взглядом.

— Не будем вдаваться в анальности, — не выдал он военную тайну Андрону, взялся за стакан сорокаградусной и с жадностью выпил залпом. — Скажу только, что обосрались, жидко и обильно. Та непобедимая, что от Москвы и до Британских морей, сидит в говне по самое некуда. Плюнут на темечко, и уши отвалятся. Да ладно, давай, Андрюха, наливай.

Выпил по второй подполковник Семенов, со вкусом закурил, глянув на Андрона, суетящегося со жратвой, выругался матерно, покачал головой.

— Да ты не очень, не очень-то старайся. Все одно, после гепатита нельзя. Не в коня корм. А вот водочки в самый раз, наливай!

Махнул по третьей экс-майор Семенов, крякнул и замолк. Не стал рассказывать ни о моджахедах, воюющих отчаянно, с бесстрашием фанатиков, ни об узбеках-дезертирах, сдающихся взводами в плен, ни о блядях-чекистках, лихо промышляющих в женских модулях того самого ограниченного контингента. Не стал он рассказывать ни про колонну, сгоревшую до скатов в ущелье под Баграмом, ни про автоматы Калашникова, толкаемые за доллары с наших складов моджахедам, ни про пехотного майора, которому душманы вырезали сфинктер, привязали леску к прямой кишке и вывернули наизнанку со всеми потрохами. Лучше, сжав до хруста зубы, промолчать, чтобы не переживать все это снова. Один хрен, тот кто не был там, не поймет. А лучше вообще не думать ни о чем, смотреть на этот блядский мир сквозь водочную пелену…

— Вот что, Андрюха, — сказал Семенов наконец, выпив в одиночку, закашлялся и вытер подбородок рукавом, — я ведь тут с тобой не просто так, поплакаться в жилетку. Приволок кое-что, а как сбыть, не знаю. Если сможешь, подсоби.

— Что-нибудь автоматическое? — Андрон понимающе кивнул, деловито хмыкнул и пошевелил указательным пальцем, будто нажимая на спуск. — Калибра семь шестдесят две? Хорошая штука, думаю, ценители найдутся.

Сразу ему вспомнился Сява Лебедев — что там вальтеры, парабеллумы и допотопные шмайсеры. АКМ, пробивающий стенку рельса за сто метров, — вот это вещь.

— Да нет, — Семенов тяжело вздохнул, зачем-то оглянулся, и хотя были они в комнате вдвоем, непроизвольно перешел на шепот. — Слышал песенку — мой чемоданчик, набитый планом? Вот его-то я и припер. Набит под завязку. И вот еще, — он снова оглянулся, сунул руку в карман и вытащил брезентовый увесистый мешочек. Торопясь, суетливо распустил гороловину, и на стол аккурат между миской с огурцами и тарелкой с колбасой с дробным стуком посыпалось золото — кольца, серьги, браслеты, какие-то странные, высотой в полпальца фигурки. Одна, задев бутылку с пивом, срикошетила, и Андрон вздрогнул словно от удара током — на колени ему упала миниатюрная копия собакообразного флюгера. Этакий длиннохвосто-зевлоротый щенок рыжевато-золотистого окраса. Похожий на волчару Фенрира, и на собаку Баскервилей, и на барбоса из преисподней, поставившего на уши церквуху где-то в Англии. Не веря своим глазам, Андрон дрожащими пальцами взял фигурку и бережно с негромким стуком поставил на стол.

— А это откуда?

И даже вздрогнул от неуклюжести вопроса — где, где, в магазине купил.

— В карты выиграл, — Семенов с равнодушием зевнул, пожав плечами, не сразу, с третьей спички, прикурил. — У спецназовца одного, капитана. Он их во дворце Амина взял, в сейфе, после штурма. Ну что, поможешь с чемоданом-то? И с этой, — он брезгливо, словно кучу дерьма, отодвинул золото в сторонку, громко, не сдержавшись, икнул и с видимым удовольствием потянул к себе водку, — хурдой-бурдой?

— Чем могу, — пообещал Андрон, выпив в унисон с Семеновым, закусил и, дожевывая на ходу буженину, пошел в коридор к телефону.

Однако прежде чем звонить Сяве Лебедеву, не удержался, накрутил номер Тима.

Хорст (1980)

Разбудила Валерию женщина в белом — сначала подала утку, затем жареные с бататом обезьяньи мозги, фаршированную жарараку и тушеное с овощами мясо молодой анаконды. Все духовитое, источающее невторимые по насыщенности запахи. Воронцова ела с аппетитом, пила сдобренный мате и нипо чай и чувствовала, как возвращаются силы, крепкий организм и заботливый уход — фатальнейшее сочетание для болезни.

В комнате чуть слышно жужжал кондиционер, мерно помахивали маятником часы, из-за зашторенного решетчатого окна слышалась стрельба, топот сапог и громкие фельдфебельские крики:

— Эй, Вайс, что ты повис, как мешок с дерьмом? Давай, давай, подымай свою сраную задницу! Делай айн, цвай, драй! Ни хрена… Вечером, засранец, пойдешь на говно.

«Все будет хорошо, все наладится, — внутренне улыбаясь, Валерия доела жарараку, коркой хлеба подобрала жирный соус и ловко придавила залетного, забравшегося за полог москита. — Правда, маленький?» Вулкан энергии снова пробудился в ней — что грустить, что печалиться, надо действовать. Главное — Хорст жив, а неизлечимых болезней не бывает.

Так она пролежала до полудня, пообедала тушеной капибарой, жареным пекари и заливной пираруко, со вкусом занялась бананами, апельсинами и кокосами, когда на сладкое к ней пожаловал старый добрый Курт. Вернее, на горькое… На нем был генеральский мундир и не было лица — только что ему доставили шифротелеграмму из Шангриллы. Похоже, у высшего начальства действительно крыша протекла. Группенфюреру Мольтке было приказано обергруппенфюрера фон Хагенкройца умертвить, поместить в холодильник и первой же субмариной переправить в Шангриллу. В дальнейшем его тело планировалось мумифицироватть и поместить в Пантеон Боевой Славы — для воспитания и поднятия боевого духа германской молодежи… Это Хорста-то забить как быка, заморозить как барана и превратить в геройское чучело в паноктикуме? Лучшего ученика? Любимого маленького Хорстена? Да ни в жисть! Пусть Гитлер с Борманом сами позируют для молодежи!

— Ты, дочка, как относишься к авиации? — начал Курт издалека. — Положительно? Или только поездом?

— Да нет, могу еще и на катере, — в тон ему отозвалась Валерия, и в голосе ее послышалась тревога. — А в чем собственно вопрос, дядя?

Сразу же ей стало не до бананов, апельсинов и кокосов, в желудке тяжело заворочились пекари, капибара и пираруку.

— А вопрос в том, дочка, что летели бы вы с Хорстом нах хаузе. От греха. — Старый Курт заткнулся, и на скулах его выкатились желваки. — Где приземлиться-то найдешь?

Все внутри него клокотало от ярости и стыда — так-то он принимает любимого ученика после стольких лет разлуки.

— Было бы желание. У нас в Гималаях места хватит, — Валерия уселась на кровати, взгляд ее скользнул по комнате в поисках одежды. — Случилось что?

— Ну вот и отлично, — Курт, проигнорировав ее вопрос, вздохнул, расстегнул на горле коричневую рубашку. — Я дам вам провожатого и борт. Полетите завтра.

Тут же он поднялся, подошел к двери и настежь распахнул ее.

— Эй, дежурный! Штурмбанфюрера Мильха сюда, живо!

Боль, скорбь, ненависть, злоба — чего только не было в его лающем голосе…

— Разрешите?

В дверь скоро постучали, и вошел тощий, странного вида фашист. Его сапоги из-за пришитой изнутри резинки были собраны гармошкой и едва ли доходили до половины икр, за ухом торчала недокуренная сигарета, а фуражка формой и размерами походила на «плевок» — уркаганскую, с крохотным козырьком кепку-восьмиклинку. Это был второй заместитель Курта штурмбанфюрер Мильх, присланный в Бразилию недавно, после расформирования секретного учебно-тренировочного лагеря под Оймяконом. Он был тощ, подвижен, низкоросл и похож на крысу, и манерами, и лицом. Впрочем, что касаемо лица, тот сейчас оно больше походило на жопу — переливающуюся всеми цветами радуги, в плотном обрамлении бинтов.

Впрочем что касаемо его лица, то сейчас оно больше походило на жопу — в плотном обрамлении бинтов, переливающуюся всеми цветами радуги. А вот на руках странного фашиста преобладал радикально синий колер — пальцы его были сплошь в замысловатой вязи блатных татуировок. Дело в том, что в СС штурмбанфюрер Мильх попал по спецнабору, когда возникла резкая необходимость в потрошении еврейских сейфов. Такому не страшно отдать в татуированные руки хрупкую судьбу Хорста. Не стукач какой-нибудь — вор. Умеет, как-никак, держать язык за зубами.

И Мильх не подвел, все понял сразу.

— Базара нет, начальник, сделаем, — вытянувшись, он щелкнул каблуками и несколько гнусаво произнес: — Клиент будет в лучшем виде. — Потом присел в ногах у Воронцовой и вытащил окурок из-за уха. — Огоньком не богата? Нет? Ну и ладно, зато литавры у тебя… Эх и полетим же мы завтра, лапа, с тобой на бреющем… Кстати, пардон, забыл представиться — Мильх, штурмбанфюрер. А лучше просто Папаша Мильх. Ты, лапа, не грусти, не лежи бревном, подружись со мной. Кому Папаша Мильх кореш, у того и очко на руках. Не в заднице.

И он улыбнулся, широко и фиксато. Дружба, она, как известно, начинается с улыбки.

Андрон (1982)

— Так значит, говоришь, один в один как флюгер, только в миниатюре? Да еще из проклятого металла? — Тим снял с конфорки плюющийся чайник, с грохотом водрузил на стол и вытащил из шкафа объемистые щербатые чашки. — И хрен с ним. Много чего, друг Горацио, удивительного на свете. О, мама мия! — взрезав бечеву, он обнажил огромный, в виде полена торт и с необыкновенной энергией принялся работать ножом. — М-м-м, шоколадный, с орехами. Я в восхищении, брат!

Вот так, иметь дела с тортом куда приятней, чем со всякими там золотыми побрякушками. Заблудшее человечество за свою историю только и делало, что примеривало их на себя. Золото инков, золото ацтеков, золото испанских легионов, золото скифских курганов. Золото, золото, золото… Тьфу, дерьмо! То ли дело шоколадная глазурь, сочный благоухающий бисквит, всякие там цукаты, марципаны и засахаренные вишни. А к ним чайку заварить, покрепче, грузино-индийского со слоном…

Однако спокойно насладиться тортом и свежезаваренным индийским им так и не пришлось. Гневно зашаркали шлепанцы, и в кухню просочилась Регина, нечесанная, злая, с горящими от возмущения глазами.

— Я че, одна должна, как проклятая, этого ребенка спать укладывать? Он че у нас, безотцовщина?

Засаленный халат ее был порван в локте, на розовой щеке рубец, какой бывает после общения с подушкой.

«С недоеба это она такая что ли?» — подумал про себя Андрон, а сам поднялся, галантно наклонил подстриженную модерново голову.

— Здравствуйте, здравствуйте, очаровательная Регинушка. Смотрю, все хорошеешь. Давай-ка с нами чайку.

Смотреть, честно говоря, было особо не на что…

— Недосуг мне с вами чаи распивать. У меня белья нестиранного воз, — Регина, фыркнув, смерила его презрительным взглядом, брезгливо отвернулась. — Хорошо некоторым, ни семьи, ни ответственности, ни забот. Конечно, можно чаи распивать, когда один одинешенек…

Андрона она не жаловала, более того, терпеть не могла. А за что, спрашивается, его любить — заделал ребенка, ушел из семьи, раскатывает себе на новеньких, купленных на наворованное жигулях. Торгаш. У, бабник. И Тиму наверняка какую-нибудь шкуру присмотрел. А тут стой в позе прачки, стирай до посинения обосранные пеленки. И месячные эти чертовы уже неделю не приходят. Ох, как пить дать, придется идти скоблиться на Арсенальную. А муженьку что, утерся и в сторону…

— Ты что, не видишь, ко мне брат пришел? — Тим, так и не отпив, поставил чашку, грозно засопел, изящно вырезанные ноздри его раздулись. — Не мельтеши, женщина, дай поговорить.

— Знаем, знаем мы ваши разговоры, о хоккее, рыбалке да о бабах, — Регина зевнула, уничтожительно скривилась и росомахой потянулась в коридор. — Сегодня же отцу будет доложено, что воспитанием ребенка я занимаюсь одна. Пусть не сомневается насчет зятька. И делает оргвыводы.

Пятки у нее были желтые, потрескавшиеся, весьма неаппетитные.

— М-да, семья — ячейка общества, — Андрон вздохнул, поцокал языком, и чтобы что-то сделать, взял книгу с подоконника, взвесил на руке, открыл наугад. — О, а это кто?

На рисунке был изображен бородатый мужик — суровый, в круглой шапке, с пронизывающим взглядом. Сразу чувствуется — непростой. Хоть и с серпом, а как пить дать не жнец, — жрец.

— А, это архи-друид, высшая степень посвящения кельтских волшебников, — Тим мельком глянул, сплюнул в раковину и принялся закуривать. — У них ведь все строго было, по ранжиру: друиды, оваты, барды. Своя табель о рангах, не забалуешь.

— Да, барды…

Андрон глянул на портрет Высоцкого на стенке, глянцевый, с разворота журнала, посидел еще немного для приличия и поспешно, с облегчением, стал прощаться. Не нравилось ему у Андрона. Не зря ведь хранительницей очага считается женщина. А что может хранить истеричная, злая сучка?..

Да, влип, похоже, братуха… Пробкой из бутылки выскочил Андрон на улицу, отпер жигули, сел, завел мотор, поехал. Куда? Да куда глаза глядят…

Вечерело. Город потихоньку засыпал — в ржавом свете ртутных ламп под усталый рык укатавшихся за день автобусов. Было как-то безрадостно, невесело, остро чувствовалось приближение зимы. Надписи то тут, то там «Осторожно, листопад!», граждане в пальто и макинтошах, печальные, напоминающие скелеты остовы деревьев на лысых бульварах. Тускло помаргивали звезды на черном небе, желто — светофоры на скучных улицах, агонизирующе — перегорающие буквы неоновых реклам. Замигало и у Андрона на приборной доске — красная лампочка указателя уровня топлива. Эка беда, мы ли не впереди планеты всей по нефти! Без проблем он доехал до заправки, встал, сунул шланг в горловину бака, заплатил сонной бабе в светящемся окошке и, вернувшись, надавил на спуск — загудело, зажурчало, полилось. Самый дешевый, самый высокооктановый, под завязку. В это время заревел мотор, и какой-то фраер чертом, по-пижонски, начал задом подавать к колонке — ишь ты, гад, не терпится ему, не может он как все, в очередь… А машина-то — настоящая семерка, цвет лазурь да еще с шестерочным двиглом. Не с одиннадцатым, такую мать!

«Ты смотри, гад, не уважает, обидеть норовит», — Андрон нехорошо оскалился, вытащил рывком шланг и только хотел воткнуть его невежде куда не надо, как дверь семерки открылась, и на свет божий под медоточивые гласы Альбины и Рамины Пауэр явился Юрка Ефименков. Вальяжный, в куртке настоящей замшы, о перстне и в зимнем вранглере, как и полагается семпаю, твердо идущему по Истинному пути. Так что встреча началась с приветствий, крепких рукопожатий и живого обмена впечатлениями: ух ты, бля! Ну и тачка! А салон! А где брал?

— Да ученик один пригнал из Тольятти, у него там брат работает. Я ведь теперь группу веду, младшую, — охотно пояснял Ефименков, хлопал ласково семака по заду и горестно, с надрывом, вздыхал. — Только все, лафа кончается. В кодекс статью всобачили о преподавании каратэ. На Украине Коценбогена замели, у нас под Ларина копают. Занимаемся в тренировочных костюмах, окна занавешиваем простынями. Вот ругают Пиночета, мол, сатрап, диктатор, а он наверняка бы такой херней страдать не стал. У самого восьмой дан.

— Ага, просыпаюсь утром рано, нет Луиса Карвалана, а вот она, вот она, хунта поработала, — в тон ему поддерживал беседу Тим, с восхищением разглядывал обводы семерки, гладил девственную обшивку кресел, с головой лазил в неизгаженный еще, пахнущий заводом багажник. — Ну, бля! Ну, сука! Полный отпад!

Вобщем, мерседес, правда, советский.

На том и расстались. Юрка порулил на ночную тренировку, проводимую сенсеем для продвинутых семпаев, а Андрон — куда глаза глядят, по безмолвному засыпающему городу. Домой, к Арнульфу, его не тянуло, хотелось чего-то нового, свежего, неизведанного. Приключений на свою задницу, одним словом. Ну, за этим дело не стало. На Пяти углах, набиваясь в попутчицы, ему проголосовала скуластая брюнетка — так, с первого взгляда ничего особенного, и сразу, без обиняков, определила свой статус:

— На Васильевский не подвезете? Только денег нет и отсасывать не буду.

Суровая такая, решительная девушка.

— Ну что вы, милая, какие деньги, какая сперма, — Андрон гостеприимно распахнул дверь, вырулил от поребрика и придавил педаль газа. — И вообще самое прекрасное в женщине это внутренняя гармония нежной музыки тонких струн ее души. Кто может постичь ее, тот истинный счастливец. Сказал же Пушкин, что одной музыки лишь любовь прекрасней, но и она мелодия… Вы согласны со мной, незнакомка? Кстати, как ваше имя? А, Клара? Очень приятно, Андрей Андреич. Скажите, не вы ли это украли кораллы у Карла?

Вобщем познакомились.

— Вам бы, Андрей Андреич, котом баюном, к дубу, на золотую цепь, — Клара послушала, послушала, покивала головой и вдруг расхохоталась заливисто и непосредственно. — Вы кто, массовик вот с таким затейником?

Сама она напоминала кошку — лицо круглое, скулы высокие.

— Я, милочка, представитель древней и благородной профессии. Бывшей в почете еще во времена цезарей, — Андрон с важностью кивнул, прибавил газа и убрал громкость магнитолы. — Позвольте отрекомендоваться: врач Ржевский-Оболенский, гениколог в седьмом колене. Не у дуба на цепи — работаю в институте Отта.

Для усиления сказанного он взял паузу, и разговор на время прервался. Был слышен только звук мотора, шелест шин да задушевный, придушенный голос Джо Дассена:

Люксембургский сад,
Ах, Люксембургский сад…

— А вы случаем не внучком поручику Ржевскому приходитесь? — в тон Андрону поинтересовалась Клара, однако смеяться перестала и сказала серьезно, с трагической ноткой. — Если нет, тогда может посмотрите меня? Скажите мне всю правду-матку.

В голосе ее слышалась какая-то усталость, словно от застарелой, притупившейся зубной боли. Нудной, неизлечимой и привычной.

— А что такое? — сразу насторожился Андрон, и нога его сама собой тронула педаль тормоза. — Надеюсь, ничего венерического? И не кровотечение, и не внематочная?

— Внепапочная, — Клара фыркнула, прикусила губу. — Говорят, фиброма. Врут наверное.

— Ну, фиброма это еще не факт, — Андрон, успокаиваясь, хмыкнул, сделел глубокомысленную мину. — Посмотрим, посмотрим. Главное, что нет ничего острого. Я сделаю вам пульпацию матки. А вообще фиброма это тьфу.

Что есть фиброма, он не знал. Его словарный запас в области интимных сфер ограничевался несколькими буквосочетаниями, правда, какими:

1. Либиа минора.

2. Либиа мажора.

3. Коитус интераптус.

4. Анус. Сфинктер. Ректум. Пенис.

Фиме Собак из «Двенадцати стульев» с ее вульгарным «эксгибиционизмом» такое и не снилось.

Ладно, проехали мимо Зимнего, переправились через Неву, покатились по набережной. На Васильевском острове все было по-прежнему — расстральные, буравящие небо колонны, меньшиковский, уходящий под землю дворец, балтийские гуляющие вольные ветра. Ни машин, ни прохожих, лишь плеск волны да перемигивание светофоров. Зато и долетели быстро, без помех, по вытянувшемуся стрелой пустынному Большому. Жила Клара в массивном, напоминающем дредноут доме…

— А вы как относитесь к крысам? — спросила она Андрона, когда они вышли из «жигулей» и окунулись в полумрак подъезда. — Смотрите под ноги. Здесь их полно.

С крысами Андрон не ладил, потому что и в детсаду, и на рынке их тоже было полно. Ясное дело, всех кошек вытравили еще в олимпиаду, единорогу конкретно наплевать, вот и приходится пользовать хвостатых капканами, лопатами, стекловатой, зоокумарином. Жестоко, без пощады, потому как разносчики, вредители и паразиты. Только афишировать свои наклонности перед дамой не резон. Наследник Гиппократа как-никак, целитель страждущих…

— Нормально отношусь, как к братьям нашим меньшим, — Андрон пожал плечами, хмыкнул и с надрывом, оглушительно мяукнул. Словно тот, страдающий словесным поносом, сорвавшийся со златой цепи.

— Я же говорю, баюн, — Клара усмехнулась, вытащила ключи и стала подниматься по выщербленным ступеням. — Эй, Андрей Андреевич, кыс-кыс-кыс.

Ее дверь была на третьем этаже — черная, обшарпанная, с пуговками кнопок на грязном косяке. Клацнул, будто выстрелил, замок, скрипнули протяжно несмазанные петли. В нос ударили миазмы кухни, вонь удобств, несвежих простыней, воздух был тяжел, ощутимо плотен и густо отдавал замусорившимся сливом.

— Вперед, Андрей Андреевич, сейчас привыкнете, — ласково сказала Клара, сделала гостеприимный жест и повела Андрона длинным, освещаемым с крайней экономностью коридором. — Нам сюда. — Открыла плохонький, плюнь и отвалится, навесной замок, щелкнула выключателем, повернула голову. — Эй, кыс-кыс-кыс!

Подбородок у нее был точеный, волевой, а вот нос слишком вздернутый, курносый, что говорит о темпераменте и легкомыслии в женщине. Андрон вошел, огляделся. Да, Клара не крала кораллов у Карла. Ни у Маркса, ни у Либкнехта, ни у того, который живет на крыше. В комнате царила очень симпатичная, опрятная нищета. Этакий спартанский, доведенный до совершенства аскетизм: узкая — не кровать — койка в углу, мрачный дореволюционный шифоньер, стол, пара стульев, ситцевые занавесочки, ваза с сухостоем, сделанная из бутылки. Вот, пожалуй, и все. Зато на подоконнике, на стенах, на свежей скатерти — листы с эскизами, наброски, акварели, рисунки темперой, гуашью, маслом. Вздыбленные кони Клодта, ржавый купол Исакия, тонко улыбающиеся сфинксы из Фив. Как живые. Центральное место на стене занимал портрет белокурой бестии, именно такой, какой ее видел Ницше — нордические черты, железные мышцы, неистовый взгляд, несомненно обращенный куда-то на восток. Невольно вспоминались нибелунги, могучий Зигфрид, тевтонская спесь, а в ушах бравурно и раскатисто, кау удары грома, раздавалась музыка победы Листа: пари-па-пам, пари-па-пам. Вот только левый край портрета подкачал — обгорел малость.

— Что, нравится? — Клара искоса посмотрела на Андрона, положила сумочку, вздохнула тяжело. — Это еще отец писал. Он мне рассказывал, что однажды на Кольском видел Зигфрида живьем, во плоти, — она оценивающе взглянула на картину, потом на гостя, затем снова на портрет и удивленно усмехнулась. — А ведь есть сходство. Нос, подбородок, разрез глаз. Нет, не баюн, совсем не баюн. Да, странно. Ну что, чаю?

Чай пили так же по-спартански — грузинский, с ванильными сухариками и сахаром-рафинадом в прикуску. Как объяснила Клара, на стипендию, даже повышенную, не разгуляешься. Андрон сидел прямо, говорил мало, скудным угощением почти что и не интересовался — чаи что ли он сюда приехал распивать. Да еще грузинские. Наконец, сделав серьезное лицо, он поднялся, очень гинекологически, как ему самому показалось, пошевелил пальцами и многозначительно глянул на дверь.

— Ну, я пошел мыть руки.

Пари-па-пам, пари-па-пам, — близилась кульминация.

— Ванна как раз напротив, — обрадовала его Клара, тоже поднялась и вытащила из шкафа махровое, пахнущее «Аистом» полотенце. — Моя мыльница желтая, на третьей полочке слева.

— Отлично! Готовьте вульву!

Андрон вышел в коридор, не изменяя курса, оказался в ванной и, пустив струю в древнюю, напоминающую цветом кариозный зуб емкость, принялся намыливать руки. Пари-па-пам, пари-па-пам. Себя он ощущал Пироговым, Казановой и Остапом Бендером в одном лице…

Когда он вернулся, держа руки на весу, Клара уже была готова — в шлепанцах и каком-то легкомысленном халатике. Впрочем, не совсем.

— Я сейчас, быстро, — улыбнулась она и с полотенцем на плече выскользнула в коридор, оставляя запах свежего, неизбалованного парфюмерией тела. Тот самый запах женщины, от которого так кружится голова. Хлопнула дверь ванной, глухо зашумела вода, Андрон, словно хищник в засаде, замер, напрягся, нетерпеливо вслушался — а, все. Кажись идет…

Клара действительно не задержалась — быстро вернулась в комнату, без тени замешательства взглянула на Андрона.

— Мне куда? На стол? Ладно, — вытащила из шкафа простынь, застелила скатерть, сбросила халат. — Как прикажете?

В чем мама родила ей было несравненно лучше, чем в убогой одежонке — фигура стройная, поджарая, кожа шелковистая смуглая, живот плоский, груди круглые, ягодицы выпуклые. Не студенточка из «мухи», а роковая индейская скво.

— На спину, пожалуйста, лицом к свету, — Андрон, сразу же охрипнув, сглотнул слюну, хрустнул пальцами, разминая суставы. — Согните, разведите ноги.

Стройные, цвета меда. С огкруглыми бедрами, крепкими икрами, тонкими лодыжками и маленькими ступнями.

— А теперь обхватите колени и прижмите их к груди, — сдавленно распорядился Андрон, пристроился между ног у Клары и трепетно, не веря своему счастью, приступил к гинекологическому таинству. — Так, либиа минора, либиа мажора, входим в вульву…

Только гинекологическое действо продолжалось недолго. Клара вдруг вздрогнула, истомно выгнулась, как-то воркующе, совершенно необидно рассмеялась.

— Так я и думала, ты, кот заморский, самозванец. Не гинеколог, и не Ржевский, и не в седьмом колене. Однако продолжай, негодник, у тебя совсем неплохо получается.

Мелко сотрясаясь всем телом, она ногами обхватила Андрона за шею, с силой пригнула к себе и потянулась рукой к его ширинке. Действо, резко превратившись из гинекологического в вакхическое, плавно передислоцировалось на кровать и под скрип пружин, звуки поцелуев и оргазмические стоны бурно продолжилось до самого утра. Им было необыкновенно здорово вдвоем. Куда там Тристану и Изольде, Ромео и Джульете и ветхозаветным Адаму с Евой. Да и без гада ползучего обошлось.

— Нет, ты не баюн, — сказала Клара под утро, когда по радио загнули гимн, — и не Ржевский. Ты его жеребец. Обещай, что придешь сегодня вечером. Мы уж тебя стреножим.

Ну вот, иди пойми женщин — одна держит за поручика, другая за его буцефала. А ведь держатся обе по сути за одно и то же.

— Приду, — твердо пообещал Андрон, проскакал еще кружочек напоследок и принялся собираться на работу.

Уже в дверях он задержался и, почему-то покраснев, сунул за пришпиленную к стенке акварель бурую сторублевую бумажку.

— Слушай, и купи чего-нибудь пожрать.

Все правильно, какая кухня, такая и спальня. А с ванильных-то сухариков можно и без любви копытами накрыться.

Тим (1982)

— Еще чаю, — Регина сладчайше улыбнулась, грациозно поднялась и изобразила на лице дочернюю любовь, — папа?

Домашнюю засаленную униформу она сменила на гостевой халат, сколола в кукиш волосы и в честь прихода отца сготовила яблочную шарлоттку — как учили в «Работнице» — на сковороде.

— Спасибо, Регинушка, спасибо…

Профессор Ковалевский кивнул, поставил мельхиоровый подстаканник и веско посмотрел на Тима, угрюмо расправлявшегося с шарлотткой — мол, повезло тебе, парень, жена-то у тебя и умница, и рукодельница, и красавица. А что коврижки печет, похожие на опресноки с повидлом, так это пустяки. Моисей со своими и не такое пользовал в пустыне…

— Ну что ж, не буду вам мешать, — быстро исчерпав лимит любви, своего терпения и липового гостеприимства, Регина поднялась, томно улыбнулась и пошлепала вон из кухни. — Надо еще ребенку сделать оздоровительный массаж, по системе доктора Опопельбаума. В «Бурде» писали.

Родительские вылазки на свою территорию она не выносила. Фи, нужно готовиться, намывать полы, изображать активность, деловитость и хозяйственность. Куда как лучше посмотреть телевизор или покрутить-повертеть кубик Рубика, тем паче, что в «Науке и жизни» дали полный алгоритм его сборки, доходчивый и простой, со стрелочками, пояснениями и диаграммами. Вот ведь повезло этому венгру Рубику, придумал разноцветную фигню и все — из архитектора в миллионеры. Жена его небось не вкалывает, как каторжная, на кухне. А тут — девяносто аспирантских рэ, муж, который так и смотрит, как свернуть налево, грязные пеленки, мутная вода. Хорошо еще родитель не жмот, то и дело подкидывает харч из профессорской кормушки. Вот если бы не ползал еще…

— Ну-с, молодой человек, и как вам видется ваша будущность? — спросил внезапно тесть зятя, когда они остались одни. — Что подсказывает вам ваш внутренний голос?

Интригующе спросил, с загадочной улыбочкой, видно, что-то приберег на десерт.

— Видится естественно светлым, естественно коммунистическим, — Тим пожал плечами, брякнув блюдцем, отодвинул шарлоттку. — А внутренние голоса нам ни к чему. Так же как и вражеские. Достаточно указующего гласа партии.

Ни грана не соврал, сказал как на духу. Он уже давно не слушал свой внутренний голос, бубнящий с маниакальной настойчивостью: «Вали, парень, вали, с этой дурой жизни не будет. Ни нормальной, ни половой».

— Так, так. А что бы вы сказали насчет вояжа в Гластонбери, на плато Афингтон-Касл или к древним мегалитам Cathoir Ghall? — невинно поинтересовался Ковалевский, пригладил жиденькую шевелюру и, торжествуя, принялся живописать, что в тесных рамках советско-английской дружбы намечается обмен студентами, профессорско-преподавательским составом и само собой аспирантами. Лучшими из лучших, достейнешими из достойнеших. На полгода, с мая по ноябрь. И что он, профессор Ковалевский, состоит в отборочной комиссии. Так что прямая дорога Тиму в Англию, страну туманов, кельтов и друидов. Однако же оказанное доверие нужно оправдать. А значит, как завещал великий вождь, — учиться, учитсья и учиться. Чтобы напрочь рассеять туман над темным прошлым этих кельтов и друидов, сорвать с них фиговый листок таинственного четырехлепесткового клевера.

О, британские острова! О, Ламанш! О, Биг Бен, Пикадилли Серкуз и колонна Нельсона! Узреть все это воочию Тим и не мечтал, а потому зубами вгрызся в гранит науки, такой же твердый, как стены Тауэра. Итак, старушка Англия, древняя, омытая морской водой и кровью сторона. Богатая традициями, оловом и непроглядными извивами истории. Только-то и ясно, что задолго до рождества Христова на острова Британии нахлынули орды кельтов — воинственных, поклоняющихся Белену племен. И там они встретили длиннобородых таинственных волшебников-мудрецов, чье превосходство признали сразу, безоговорочно и на все времена. Это были друиды. Могущество их не знало границ: они в совершенстве владели искусством иллюзии, умели вызывать молнии, бури и ветры, укрывали землю непроницаемым туманом, осушали потоки, предсказывали будущее. Им были подвластны стихии, магические растения, драгоценные камни и дикие животные. Мановением руки они изменяли погоду, воскрешали умирающих и останавливали армии. Юлий Цезарь, прозорливейший из смертных, писал о своем друге верховном друиде Дивититакусе: «Он не доступен пониманию». И Тим, сколько ни сидел в публичке, ничего особо нового в плане друидов не высидел — дело ясное, что дело темное. Тайна, покрытая мраком. Ведь даже не ясна этимология слова друид. То ли оно означает по-кельтски «очень ученый», то ли соотносится с гэльским «друидх» — «волшебник», то ли берет свое начало от санскритского «дру» — «лес». Уж если сам Юлий Цезарь не смог, куда там советскому аспиранту с его девяносто «рэ».

Но неизвестно, где найдешь, где потеряешь, старался все же Тим не зря. Волей случая в руки ему попалось письмо известного масона Елагина к своему собрату по ложе графу Воронцову, отцу княгини Дашковой. С первого взгляда письмо как письмо, выцветшие чернила, витиеватый стиль, пожелтевшая бумага. А вот содержание… Старый грандмасон сетовал, что гостивший у него граф Калиостро в силу некоторых причин тайну философского камня открывать не стал, однако посвятил его в степень некоего ордена, членами которого состояли генерал-фельдмаршал Брюс, шотландец астроном Фарварсон и, как это ни странно, сам император Петр первый. Называется сие общество Черным друидическим и имеет в качестве эмблемы знак длиннохвостого мистического пса. Это было все, что могла вынести бумага, остальные подробности грандмасон обещался изложить при личной встрече. А в заключение письма несколько утрированно, но вполне узнаваемо, был изображен пес. Один в один как тот железный на крыше, или тот золотой, о котором рассказывал Андрон. Вот это да! Словно бешеный кинулся Тим делиться впечатлениями, да только зря — делиться было не с кем. Андрон уже с неделю не появлялся дома, видимо, зависал у какой-то очередной. Вот счастливец…

А Андрон и в самом деле себя не помнил от счастья. Он влюбился. В неприметную с виду смуглокожую девушку Клару, на первый взгляд такую заурядную и простую. Однако в жизни у нее все было ой как не просто. Ее отец, известный портретист Трофимов, после хрущевской оттепели вернулся с Кольского, куда был сослан еще в конце тридцатых, имел успех, признание, награды, но после ввода войск в Афган вышел из худсоюза, порвал свой партбилет и написал большое полотно: «Пуштуны и маджахеды встречают хлебом-солью дорогого товарища Брежнева». А незадолго до Олимпиады его с женой нашли в квартире — парой обгорелых трупов среди дымящихся углей пожарища. Как утверждали очевидцы, занялось как-то необычайно быстро, неудержимо, будто политое бензином. Кларе повезло — в ту ночь ее не было дома. Повезло-то повезло, да только ни кола, ни двора, лишь повышенная стипендия да выделенный в замен сгоревшей пятикомнатной убогий закут в вонючей коммуналке. Спасибо еще сначала помогал финансами отказник Лев Абрамович, но в канун Олимпиады его арестовали, посадили в самолет и пинками под зад вытолкали уже в Вене.

Видимо, так суждено по жизни — артистическая натура должна быть голодной. Ну уж фигушки! Немедленно Андроном был отыскан инвалид войны, и тот за символическую плату помог достать двухкамерную «Ладогу», набить которую уж не составило труда. Вслед за холодильником последовало око в мир — переносное, плевать, что черно-белое, скромно окрещенное «Электроникой». Так же назывался и триумф советской техники — портативная микроволновая печь, за которую наивный инвалид всего-то запросил сто двадцать в гору. Осатанев от страсти и хозяйственного размаха, Андрон хотел было купить еще и «Вятку» автомат — с крышкой иллюминатором, мощным микропроцессором и дюжиной операций, но в магазине потребовали справку из ЖЭКа на предмет соответствия электрической сети, и с кибернетическим отжимом пока что не получилось. Зато «Полтава», практичная двуспальная кровать, была доставлена в кратчайшие сроки, с минимальной наценкой и в максимальной комплектации. И немедленно опробована. Сексодром еще тот, таких дел наворотить можно… К нему — торшер, тумбочка, сервировочный столик и двойной комплект польского, в розовый цветочек белья. Вот так, все как в лучших домах Лондона. Живи и радуйся.

Однако имущественные метаморфозы радовали Клару постольку поскольку. Ну да, пельмени теперь похожи на пельмени и спать куда удобнее в обнимку. Нет, она всем сердцем радовалась Андрону — постоянно трогала его, целовала, шептала глупости, заствляла раздеваться догола и запечатлевала в акварели и угле. Заканчивались сеансы позирования разнообразнейшими позициями в «Полтаве». Вобщем, любовь-морковь. Клара похорошела, заневестилась, Андрон осунулся, спал с лица, однако рассудительности не терял и понимал отчетливо, что на пустой желудок видится любительская колбаса, а не любимая женщина. А потому усиленно напрягал не только член, но и голову. И совсем не зря — через директора рынка удалось побаловать управляющего тысящей рублей, и тот разрешил-таки не закрывать филиал на зиму. А это значит — новый год, старый новый год, двадцать третье февраля и вообще все трудовые будни — праздники для нас. Цыганки, спекулянтки, барыги, латыши, все флаги в гости к нам. Так что будет на нашей улице праздник — и любительская колбаса, и любимая женщина. Главное, чтобы не пожухла гвоздика в халявных магазинных закромах….

Хорст (1980)

— Да, горе, горе, — Свами Бхактиведанта потупился и с чувством помотал нечесанной, посыпанной пеплом головой. — Беда, беда…

Едва он прослышал про несчастье с Хорстом, как сразу же забросил все дела, оделся во вретище и босой, с одним только посохом и скромной, из половины кокоса чашей для подаяний, отправился к любимому ученику. Вместе с ним выступил в дорогу гуру Свами Чандракирти и блаженный правоверный джайн гуру Дшха Баба — тоже грязные, вонючие, посыпанные пеплом. Божий человек нес еще в руке метелку для отшвыривания насекомых, а рот его был закрыт повязкой из плотной ткани — не дай бог проглотить какую-нибудь букашку или мушку. Грех, неискупимый грех…

— Да, беда, беда, — тихо подтвердил гуру Чандракирти, яростно почесался и горестно вздохнул. — Плохо дело.

Дело действительно было нехорошо. Хорст лежал неподвижно, бледный как мел, жизнь едва теплилась в его исхудавшем теле. Слева от него находилось искусственное сердце, справа механическая почка, у изголовья молоденькая санитарка, в ногах свирепый охранник сикх. В комнате было тихо, царила полутьма, пахло лекарствами, грустью и духами сиделки. Атмосфера была самая тягостная — в воздухе чувствовалось дыхание смерти. Однако правоверный джайн вдруг рассмеялся, приложил к повязке грязный палец и сделал мудру всеобщего молчания:

— Тс-с-с! Я слышу голос его души… Она в Рупалоке. Мирно беседует с брахманом. А вот и Шива подошел, великолепный, неописуемо прекрасный. О, он весь исходил лучезарным светом! Таким я и запомнил его, когда согласно завещанию гуру предался умерщвлению плоти на горе Шайшире. Месяц я питался одними кореньями, второй — только водой, а на третий совсем отказался от пищи. Четвертый месяц я простоял с воздетыми вверх руками, но — о чудо! — жизнь все-таки не покинула меня. Прошел четвертый месяц, и в первый день пятого передо мной вдруг явился он — Невыразимый Лучезарный Сотрясающий вселенную. О, какое же это счастье — лицезреть его! О, как же…

Его голос из-под плотной тряпки доносился глухо как из гроба.

— Кстати о кореньях, — Воронцова всхлипнула, но удержалась от слез, высморкалась в платок и сделала радушный жест. — Время обеденное. Прошу к столу.

— О, да, да, мы долго шли, — гуру Дшха Баба сразу же забыл о Шиве и принялся без промедления снимать с лица повязку. — В тщаниях, в аскезе, в дорожной пыли… Да воздастся этому дому за доброту его хозяев. Пусть никогда не предадутся они печали, ибо она есть сильнейший яд, он убивает слабого разумом, как разъяренная змея ребенка. Кто предается горю, когда приходят беды, того… О, как благоухает эта пища, предложенная нам господом с любовью и которую мы, как я надеюсь, сейчас вкусим с трепетом блаженства. О, Харе Рама, Харе Кришна…

Стол был накрыт в малой гостиной, из уважения к гостям в аюрведическом вегетарианском стиле: дал, дахи, ги, рис, овощи, пряности, сладости, безалкогольное питье. Еще для дорогих гостей были приготовлены вьясасаны, дубовые, массивные, с резными ручками и гнутыми ножками, весьма похожие на электрические стулья.

— Намо маха — ваданья кришна-према прадая те. Кришна кришна — чайтанья — намне гаура — твиши намах, — громко провозгласил Свами Чандракирти, Свами Бхактиведанта одобрительно кивнул, гуру Дшха Баба поскреб под вретищем, и все без промедления приступили к трапезе: Валерия без аппетита, как и положено жене при занемогшем муже, гости — с воодушевлением, рожденным дальними странствиями, эксштурмбанфюрер Мильх — угрюмо и с отвращением. Черт бы драл этих вонючих индусов, явились не запылились. Жри теперь горох, хряпу и перловку бронебойку. Ни тебе сосисок, ни тебе шнапса, ни копченых, тушеных с капустой ножек. Только гнусные, будто козел нагадил, шарики из шпината и сыра. Тьфу!

В бразильские болота Папа Мильх так и не вернулся, с ходу дизертировав, остался у Воронцовой в доме. Собственно как остался — по приземлению самолета сразу же исчез и появился снова через неделю, вальяжный, без бинтов, в цветастом тюрбане с пером и при деньгах.

— Все, начал новую жизнь, ушел в отставку. Не сдашь ли ты мне, лапа, плацкарту пофартовее? — с отменной вежливостью осведомился он, учтиво подмигнул и выкатил в качестве аванса серебряный браслет с рубином. — Страсть как люблю квартировать у порядочных людей.

Валерия, измученная одиночеством, естественно сдала и впоследствии не пожалела — Папа Мильх оказался человеком полезным и надежным. Он как из-под земли выкапывал лекарства для Хорста, быстро покончил с хищениями продуктов на кухне и лично инспектировал сиделок-медсестер на качество несения службы в ночное время. А по вечерам он гадал квартиросдатчице на картах и развлекал ее рассказами о прошлом: о том, что Гесс был онанистом, Рем — ярым педерастом, Борман — импотентом, фюрер — извращенцем, а легавый генерал засранец Мольтке сожительствовал с зелеными мартышками. Нет, право же не зря пустила Воронцова на постой эсэсовского дезертира-блатаря. Тем более что дома Папа Мильх не крал — ни-ни, даже по мелочи, говорил, что волк в своем логове дерьма не мечет. А сам-то он был волчара еще тот…

Обед между тем успешно продолжался — при посредстве тхали, серебряных катори и пальцев правых рук. Левые, как известно, предназначены только для мытья тела. Съели шафранный рис с сырными палочками, тушеные овощи по-бенгальски и чатни из свежего кориандра, а когда слуги принесли масалу-пури, салат из картофеля и кокосового ореха и морковный пудинг, джайн гуру Дшха Баба возвестил:

— Пища богов! Просад.

Мудрый джайн знал, что говорил, за непростую свою жизнь много всякой всячины взял на зуб. Все было — и плоть нечистых животных, и мясо грифов и ворон, и даже сладковатая на вкус человечина. Жизнь его своей извилистостью напоминала путь нетопыря. Тридцать лет назад жажда истины оторвала его от молодой жены и шестерых детей и бросила в объятия «Агоры», зловещей секты извращенцев-каннибалов. Жизнь там протекала согласно закону пяти «М» — «манш» — плоть, «мин» — рыба, «мурда» — труп, «мадира» — алкоголь и «майтхун» — секс. Бедный Джха Баба ел плоть издохших псов, вылавливал плывущие по Гангу трупы, участвовал в чудовищных гетеро-садо-мазо-гомо ритуалах. А по ночам, когда сгущалась темнота и на чернильном небе загорались звезды, он тайком пробирался на площадки для кремации и с тщанием копался в остывающих кострах, выискивая в пепле человеческие останки. Причем копался и участвовал с таким старанием, что через десять лет добился звания «адвахута», то есть просветленного. Казалось бы, теперь только и жить — расхаживать с черепом в руках в окружении учеников, потряхивать гирляндами из позвонков кобры, не знать отказа ни в мадире, ни в майтхуне и наставлять себе молодежь на путь истинный. Однако не было покоя в душе Джха Бабы, он понял вдруг, что путь тот истинный — кривая, ложная тропинка, ведущая в объятья демонов. Сердце его все чаще переполнялось кротостью и добротой, принципы благостной «ахимсы» открылись перед ним во всей своей священной, первозданной неприкрытости, словно молодая жена перед ликом новобрачного, алчущего страсти мужа. Наконец Джха Баба забросил череп, снял украшения из змеиных позвонков и, с головой омывшись в купели Ганга, надолго предался дхьяне, посту и воздержанию. Потом завел себе матерчатую повязку, взял в руки метелку и с миром пошел босым по дорогам Индии. Видели его и в Кримкуне, и в Бомбее, и в Дели. Теперь вот ветер истины занес его на пир к Воронцовой…

— Да, да, это сочная, маслянистая, укрепляющая пища, — Свами Бхактиведанта кивнул и, ловко захватив кусочком чапати немного овощей, приправленных соусом, с удовольствием отправил в рот. — Хотя мы, тантристы, относимся к ахимсе с некоторым скепсисом. Ведь сказано же в «Ведах»: «Дживо дживасайя дживанам» — «В борьбе за существование одно живое существо является пищей для другого».

— Истину сказал ты, брат, — живо подхватил Свами Чандракирти, с хрустом откусил поджаристую самосу с манкой и, чмокнув, приложился к сладкому анисовому молоку с изюмом и фисташками. — А потом ведь истинного мудреца не осквернит никакая пища. Такого человека не порицают за то, что он ест мясо. Ведь сказано же в «Ведах» — все равно останется брахманом тот, кто дал обет воздержания, а сам имеет сношения с супругой в положенное время.

— Еще очень многое, о братья, зависит от супруги, — с видом знатока заметил Джха Баба, прищелкнул языком, со вкусом облизнулся и щепотью захватил халавы, тающего во рту ароматного десерта из поджаренной манки. — Раньше вот женщины были благостны, чисты и смело подымались на костер к усопшему мужу. Не боялись испечься живьем. — Он почему-то загрустил, снова облизнулся и нехотя отпил сладкого напитка из йогурта. — Когда преставился раджа Виджаянагара, вместе с ним сгорели на костре три тысячи его жен и наложниц. С телом достославного раджи Идара были сожжены семь его жен, две наложницы и четыре служанки. На костер последнего раджи, Танжора, смело поднялись две его любимые жены, кости коих были смолоты в тонкий порошок, смешаны с вареным рисом и съедены двенадцатью жрецами одного из храмов во искупление грехов почивших в бозе. А что сейчас? Ни любви, ни благочестия, ни совести. Вдовы как безумные выскакивают из костров, и брахманы вынуждены бить их по голове дубинками, чтобы после оглушенных забрасывать обратно. Нет, не осталось в женщинах ни любви, ни стойкости. Их приходится приковывать за ноги к помосту, вводить словно лягушкам через соломинку наркотическое зелье. О, времена, о, нравы! А ведь не в «Ригведе» ли сказано, верная жена да упокоится на скорбном ложе рядом с телом мужа? И только если брат покойного сподобится назвать ее своей женой, она минует огненные объятия пламени. А что рекут нам «Махабхарата» и «Рамаяна»?..

Воронцовой все эти разговоры о преставившихся мужах, всепожирающих объятиях пламени и тысячелетней истории обряда «сати» очень не понравились. Она дала знать слугам, что банкет заканчивается, хрустнула индийским, с пряностями, крекером, раздавила шарик из нутовой муки и мило улыбнулась гуру Аджха Бабе.

— Вы наверное так устали, о Таподхана. Не пора ли вам отдохнуть?

Папа Мильх, глянув на нее, насторожился и тактично, на немецком, чтобы не поняли гости, спросил:

— Что это ты, лапа, так сбледонула с лица? Или непонятки какие в натуре? Наезжают? Напрягают? Качают мазу?

Сам он, хоть и числился истинным арийцем, ни черта собачьего на санскрите не понимал.

— Да нет, просто святой отец долго был на солнце, — Воронцова расплющила творожный индийский десерт, размазала его по тхали и, не отрывая взгляда от жуюущего Аджха Бабы, улыбнулась еще шире и обворожительней. — Я прикажу застелить вам ложе шкурой лани и бросить в ванну лепестки роз.

— Да, шкура это хорошо, — Аджха Баба милостливо кивнул и хотя джайнам возбраняется есть помидоры, ибо сок их цветом напоминает кровь, с удовольствием принялся за таматар тур-дал, густой гороховый суп с томатами. — Шкура, дочь моя, это отлично. А вот ванны с розовыми лепестками не надо. Кто смывает свой пот, тот смывает свое счастье. Дай бог здоровья тебе, твоему мужу и твоему повару.

Без своего матерчатого забрала он был похож на славного Ханумана, царя обезьян, каким его изображают на иллюстрациях к «Рамаяне».

Скоро обед закончился, и гуру поднялись со своих вьясасан — несколько тяжеловатые, но преисполненные благодати.

— Благодарим тебя, дочь моя, за твою заботу и доброту, — свами Бхактиведанта икнул, приложил ладони к груди и тайно сделал мудру, усиливающую пищеварение. — А теперь мы хотели бы уединиться, дабы провести в покое активную групповую медитацию.

Гости были тут же препровождены в Голубую спальню и оставались там до ужина, накрытого в беседке среди ажурной кисеи благоуханных персиковых соцветий. Когда они вышли — торжественно, неторопливо, с сияющими округлившимися глазами, их уже ждали:

— пряный рис,

— тушеные овощи с сыром.

— жареная цветная капуста, картофель и свежий сыр,

— гороховые крокеты в йогурте,

— чатни из фиников и тамаринда,

— банановые пури,

— сгущеный ароматизированный йогурт,

— напиток из кумина и тамаринда,

— хрустящие жареные спирали в сиропе.

Все аппетитное, с пылу, с жару, не менее ароматное, чем ажурная кисея благоуханных персиковых соцветий. Только поначалу посвященные не обратили ни малейшего внимания на пищу, все как один устремились к Валерии.

— Хорошие новости, — начал разговор свами Чандракирти.

— Мы тут поговорили с Шивой, — живо подхватил гуру Аджха Баба.

— А также с буддой Вайрочаной, мудрым Бхагаван Дханвантари и пандитом Цилупой, чей дух исполнился однажды всеми знаниями бодхитсаттв, — закруглил преамбулу свами Бхактиведанта.

И мудрецы поведали Валерии, что во время дхьяны им открылась истина: муж ее будет исцелен, причем ею же самой, однако при условии, что она будет усердно предаваться тантре и обращать особое внимание на лягушачью связку.

— И еще, дочь моя, на собачью позицию, — в заключение дал наказ свами Чандракирти, и все отправились в беседку, под сень цветущих дерев. Посвященные — с чувством выполненного долга и аппетитом, Валерия — задумчиво, с бьющимся, словно перепел в силке, трепетным сердцем. Да она встанет, как угодно, лишь бы только Хорст встал на ноги. Милый, милый, добрый, верный Хорст…

Папа Мильх в беседку не пошел, хватит, нахавался гороха. Обществу брахманов и ученых он препочел компанию повара — тучного лупоглазого усатого индуса. Тот давно уже проиграл Папе в секу и себя, и жену, и красавицу дочь, а потому, униженно кланяясь, начал тут же жарить свиные отбивные, нарезать корейку и кровяную колбасу, открывать бутылки с холодным пивом. И Папа Мильх предался трапезе, в одиночку, чинно, без заумных речей и соседей собакоедов. Старший офицер СС как никак, хотя и бывший…

Андрон (1980)

Все бы хорошо, да только полной гармонии не бывает. Куда-то исчез, как сквозь землю провалился, проктолог подполковник Семенов. Его не наблюдалось ни дома, ни на службе, а Сотников, уже начштаба и уже майор, в приватном разговоре за бутылкой «Плиски» сказал: «Брось, Андрей, чует мое сердце — Семенов с концами». Так, так. Андрон подумал, подумал, прикинул свой орган к носу, да и отправился без колебаний по душу Славона Лебедева. Нашел его в цветущем виде — с «Кентом» в зубах, одетым в шкуру лани, на бежевой, с форсированным двигателем «Волге». На ней Славон выкатывался нынче на Выборгский шлях, тормозил автобусы с заезжими турмалаями и мешками затаривался фирмовым дефицитом. Ну а в случае чего так давал по газам, что менты на УАЗах заливались слезами. Машина зверь, хрен догонишь. Да и вообще — тяга атомная.

— Помнишь моего чувака с наркотой и рыжьем? — с ленцой, как бы между делом, поинтересовался Андрон, взял халявный «Кент», закурил. — Ну, седой такой. Ты его к кому-то еще подвел?

Они стояли на Стачках у танка, совсем недалеко от Красненького кладбища. Ветер шелестел в голых ветках парка, тявкали отпущенные по нужде собаки, брякали, покачиваясь на стыках рельсов, грузные, светящиеся во тьме трамваи. Вечер тяжелого дня. Скучного, осеннего и ненастного.

— Ну подвел и подвел. Какие могут быть вопросы? — Славон набычился, бросил сигарету. — К серьезным, очень серьезным людям подвел. Ты, брат, не при делах, лучше не суйся, а то…

Он не договорил. Коротко, от кармана, Андрон впечатал ему в дых с левой, потом с правой, нежно придержал за плечи и добавил коленом п од ребра.

— Колись, сука, убью.

Со стороны это наверное напоминало сцену из всенародно любимого фильма: «Это тебе ночные прогулки по девочкам. Это тебе стулья. Это тебе седина в бороду, это тебе бес в ребро…»

Удар Сява Лебедев держал плохо.

— У-у-у-у, — бесформенной хрипящей массой повис он на руках Андрона, жутко загрустил, заплакал, а продышавшись, заскулил: — За что ты, брат, меня, за что? Ну привел я чувака, ну отстегнули мне долю малую. Все чин чинарем. Хрустами и вот, рыжьем.

Он рванул дубленку на груди, затем шарф, потом ворот пуловера и извлек на свет божий породистого золотого пса, того самого, которого Семенов привез из Афгана. Уже посаженного на внушительную цепь.

— Падла, гнус, сука! — Андрон в ярости схватил Сяву за золотой ошейник, пнул, рванул, расквасил рыло и, припечатав к «Волге», принялся охаживать кулаками. — Гнида, гнида, гнида!

Но — сдерживаясь, в полсилы, с оглядкой. Пока Славон не зарыдал по-новой, не высморкался кровью и не застонал протяжно, словно партизан на допросе:

— У, фашист, сволочь.

Ага, значит, дозрел.

— Давай ключи и лезь в машину, — резко, словно выстрелил, сказал Андрон, дал заключительного пинка и сплюнул через зубы с презрением. — Или будешь Сусаниным, или будешь педерастом. Выбирай.

Только сейчас он понял, что сжимает в кулаке золотую фигурку, и, не задумываясь, опустил ее в карман.

— Ну!

Нет уж, лучше Сусаниным. Всхлипывая, Сява протянул ключи от «Волги», стеная, забрался на сиденье, обмяк. Чувствовалось, что особой душевной твердостью он не отличается. Да битие, однозначно, определяет сознание.

— Ну вот и ладно, хороший мальчик, — Андрон с усмешечкой закрыл свою «шестерку», залез в «волгешник», пустил мотор. — Куда?

После жидулей ему было как-то непривычно — сиденье неудобное, салон огромный, двигатель звуком напоминающий молотилку. Да, машина зверь, пахать можно.

— В Гатчину, — прошептал Славон разбитыми губами, тихо застонав, всхлипнул и предпринял последнюю попытку: — Не надо, брат, не надо…

— Надо, Федя, надо…

Андрон, примериваясь, клацнул скоростями, плавно отпустил сцепление и, не рассчитав, так врезал по газам, что «волга» взяла с места с пробуксовкой — и впрямь зверь, недаром двигло форсированное. С ходу развернувшись, рванули как на пятьсот, ушли со Стачек на Трамвайный, выкатились стремительно на Ленинский и, срезав угол по Варшавской, мимо отеля, универсама и монумента вылетели, словно наскипедаренные, на Пулковское шоссе. Сразу же кроваво замигал глазок антирадара, Андрон, не рассусоливая, придержал коней и, уже проехав притаившегося гаишника, выругался матерно, беззлобно, по привычке — у, сука, мент, легаш, падло! Что, взял?

Просемафорил дальним всем встречным-поперечным, довольно усмехнулся и надавил на газ — поперли чертом в осенней полутьме. Только режущий свет фар, рев расточенного по самое некуда двигателя да оглушающий, бьющий в самую пердячью косточку, мерный рокот «красной волны». Музыка-то у Сявы была покруче Андроновой — «Роуд стар», под каждой ягодицей по динамику.

До Гатчины долетели как на крыльях. Миновали Ингербургские ворота, въехали под знак ограничения скорости и скорбно потащились улицей Двадцать пятого октября, бывшим проспектом императора российского Павла первого.

— Живой? — Андрон с презрением повернулся к Сяве, бросил негромко, но выразительно, через губу. — Куда?

— Туда.

Ушли направо, повернули налево, зарулив в проулок, двинулись между серыми ребристыми заборами. Голые деревья, тусклый свет окошек, тоска. Чем дальше ехали, забурялись вглубь, тем более мрачнел Андрон — что-то уж до боли знакомой казалась ему дорожка. В памяти вдруг всплыло прошлое — железные ворота, слаженный рык волкодавов, стриженный мордоворот на дворе у Равинского. С таким лучше бы не встречаться. Да и с самим Равинским…

— Стой, тормози, — Сява вдруг, дернувшись, ожил, с плачем, с задавленным рыданьем схватил Андрона за плечо. — Не надо, брат, не надо, не лезь. Им ведь человека замочить как два пальца обоссать. Такие люди. Звери. И свет погаси, чтоб нас не засекли. Они уже близко…

Странно, но Андрон послушался, вырубил фары, выключил музыку, щурясь, вгляделся в ночь. Собственно особо вглядыватсья не пришлось — улица впереди была залита ярким светом. Это горели галогеновые фонари над массивными железными воротами. Теми самыми, из прошлого. Лязг которых очень бы не хотелось услышать снова.

— Черт!

Андрон автоматически включил задний ход, попятился, выматерился, развернулся в проулке и медленно, в какой-то странной задумчивости, печально порулил в Ленинград. До него вдруг с убийственной ясностью дошел смысл поговорки — стену лбом не прошибешь. А уж железные ворота и подавно. На душе у него было муторно — приссал, как лягуха в болоте.

— Все путем, брат, все путем, — Сява между тем воспрянул духом, приободрился, повеселел, на его бледном, словно алебастровом лице жалко играла улыбка облегчения. — Ништяк, что прикинул хер к носу. С этими быками разбираться — бездорожье. Завалят враз. А чувак твой — мудак. Коню понятно, что угол с дурью покупать не будут. Так возьмут. Да еще рыжье. А что это ты мазу вздумал за него держать? Он тебе чего, денег должен?

— Должен, должен, — Андрон с отвращением кивнул, с силой наступил на газ и до самых Стачек не проронил ни слова — бесполезно. Здесь только битие определяет сознание. У танка он остановился, заглушил мотор, бросил Сяве: — Еще раз увижу — прибью.

Вылез из «волги», сел в «шестерку» и резко, не прогрев двигло, принял с места. Даже не выругался, что уперли дворники. Мыслей не было, так, обрывки какие-то, обжигающие мозг, бешено пульсирующие. Все — суета. Блуд. Жизнь — только бабки, кнут, стремы и фуфло. На хрен она такая? Места в ней человеку нет. Зверье кругом. За железными воротами, в черных «волгах». Советский зоопарк, гадюшник социализма…

Удивительно, но факт — доехал Андрон без происшествий. Да еще достал в таксярнике втридорога бутылку пшековской отменной водки. Литровую. Думал упиться тихо, степенно, в одиночку, по-английски. Только по-английски не получилось — в России живем.

— Так, так, — сказал Клара, глянув на него, — хорош.

Молча собрала на стол, выпила без церемоний на равных, а потом взяла да и затащила Андрона в постель. Устроила ему Полтаву. Выжала все соки, заездила, укатала, так что не осталось сил ни думать ни о чем, ни переживать. И Андрон, опустошенный словно сдутый шар, заснул. Скоро к нему пришел Семенов, бодрый, улыбающийся, еще майор: «Шире сфинктер, Андрюха, — весело сказал он, — не жми даром анус. В жизни масса хорошего. Каловая…»

Тим и Андрон (1982)

На подходе был Новый год. Воздух густо отдавал хвоей, мандариновыми корками и упорными надеждами на лучшее завтра. В магазины завезли новозеландское масло, соки от Фиделя Кастро с трубочками, дамское нарядное белье и проверенные электроникой презервативы из Прибалтики. Пусть народ радуется. Хоть и не ахти какой, а все-таки праздник, еще одна зарубка на пути строительства коммунизма. Ведь как шагаем-то — семимильно. Заложили серию подлодок типа «Курск», спустили под воду субмарину «Комсомолец», подняли в воздух сверхтяжелый «Руслан». А рабочая неделя без черных суббот, а денежно-вещевая лотерея «Спринт», а средняя зарплата по стране аж в сто шестдесят восемь рублей. А отечественный, самый большой в мире микрокалькулятор «Электроника Б3-18А» стоимостью всего-то в двести рублей! Еще провели рок-фестиваль «Тбилиси — 80», разрешили легализоваться Митькам и сняли фильм, художественный, двухсерийный, «Экипаж», про наших ассов. Во как! Вобщем, уже догнали, скоро перегоним.

Только что для Тима, что для Андрона год заканчивался хреново — частыми походами на больничку: Антон Корнеевич снова слег с инфарктом, а Клару ночью увезли на скорой. Она бодрилась, подтрунивала над собой, рассказывала о несовершенстве человеческого организма, особенно женского, ослабленного никотином, алкоголем и всякими прочими нехорошими излишествами. Врала… Андрон ни разу не видел ее курящей. Все врала. Вобщем, не Новый год — тоска собачья, нажраться до чертиков в его преддверье.

Почему бы и нет? Андрон, не церемонясь, позвал Тима, тот принял приглашение с великим удовольствием, пришел зеленый, злой, голодный и с пустыми руками — грошей нема. Этого чертового, проклятого металла, от которого все беды в жизни. Вернее без которого.

— А у меня для тебя презент, брат, — Андрон с ухмылочкой вытащил трофей, добытый у Славона Лебедева, лихо подмигнул и, не дожидаясь, пока Тим справится с остолбенением, двинулся одаривать мать и Арнульфа.

Вера Ардальоновна за этот год особенно сдала: поседела как лунь, сгорбилась, еще больше замкнулась в себе. Зрение ее, и без того неважное, катастрофически ухудшилось, всякая работа валилась из рук, и если бы не доброе отношение заведующей, Александры Францевны, никто бы на казенной площади и полуторной ставке держать ее не стал.

— С Новым годом, мать, — Андрон достал оренбургский, через обручальное кольцо можно протащить, платок, водрузил на стол увесистый целлофановый пакет со жратвой. — И парнокопытному твоему привет. Пламенный революционный.

Ему было как-то не по себе в этой маленькой, скромно обставленной комнатенке. Пахнущей конюшней, богадельней и бедой.

— Арнуля, ты только посмотри, кто пришел-то к нам, — с улыбочкой Вера Ардальоновна закрыла Библию, натужно поднялась из-за стола и, шаркая, трудно поднимая ноги, медленно подошла к Андрону. — Спасибо, сынок, ой спасибо. Теплый какой, крученый. Мы его Арнульфу на попонку, на попонку. А то ведь зимушка-зима, потолок ледяной, дверь скрипучая…

Потом она живо заинтересовалась пакетом, вытащила первое попавшееся — зефир в шоколаде и принялась крошить его в корытце в углу.

— Арнульф, Арнульф, Арнульф…

Подслеповатые глаза ее лучились радостью, высохшие губы улыбались, руки делали какие-то судорожные, замысловато хаотические движения. Тяжкое зрелище, удручающее, скорбно действующее на психику — Андрону даже показалось, что он слышит стук копыт. Наконец с процессом кормления было закончено.

— Поел, поел, касатик. Пусть теперь побалует, — Вера Ардальоновна отвернулась от кормушки, хотела было откусить зефира, но не стала, задумалась. Немного помолчав, она стряхнула оцепенение, с улыбкой подошла к Андрону и ласково, словно Арнульфа за гриву, тронула его за рукав. — Андрюшенька, сынок. Тут вот давеча праздник был в старшей группе. Хорошо, весело. Лампочки мигают, детки с Арнульфом скачут вокруг елки, песню поют: «Мишка с куклой бойко топают, бойко топают, посмотри, и в ладоши звонко хлопают, звонко хлопают, раз, два, три…» А ближе-то подошла и вижу — не елка ведь это и не лампочки. Свечи поминальные и крест. А висит на нем вместо Спасителя нашего родитель твой, Андрей Васильевич. Как есть, без руки, при орденах. И пьяный-пьянющий, бесстыжая его морда…

Больше делать здесь было нечего.

— Ладно, мать, я пошел, — Андрон вздохнул, погладил Веру Ардальоновну по плечу и с несказанным облегчением вернулся к Тиму. — Ну что, братуха, не скучаешь?

Натурально тот не скучал, оправившись от удивления и сглатывая слюни, резал колбасу. Свежайшую, телячью, по три шестдесят. Только-то и спросил, указывая на золотого пса:

— Тот самый, что ты рассказывал?

— Угу, афганский борзой, — Андрон, сразу вспомнив проктолога Семенова, кивнул и принялся лишать девственности бутылку «Ахтамара». — Приносит в зубах одни несчастья. Владей, брат. А лучше продай. И деньги нищим.

— А сами-то мы кто? — Тим криво усмехнулся и лихо ударил себя в грудь. — И потом с этим золотым Мухтаром не все так просто. Помнишь, когда-то имели разговор о хозяине этого дома петровском генерал-фельдцехмейстере Брюсе? Так вот дед его, что приехал в Московию где-то в середине семнадцатого века, был королевских кровей и членом тайного общества друидов. А знаком этого ордена была собака, угадай с трех раз, какая.

— Му-му, конечно, чтобы много не гавкала, — Андрон, чмокнув пробкой, откупорил «Ахтамар» и, наплевав на все условности, принялся расплескивать коньяк по стаканам. — Не выдала чтобы военную тайну. Хрен с ней. И с Брюсом. И с дедушкой его, и с бабушкой. Давай выпьем.

Они здорово набрались в тот предпразничный вечер, только все равно на сердце было как-то сумрачно, тяжело и невесело. Не хотелось ни душевных разговоров, ни баб, ни живого человеческого общения. Куда как лучше сидеть вот так, молча, и смотреть на весь этот блядский мир сковзь призму стаканов. Правда, смотрели недолго — после третьей бутылки вырубились и рухнули на многострадальную кровать. Синхронно, в унисон, дуплетом. Родные как-никак братья.

Воронцова (1980)

— Спасибо, мама. Все очень впечатляюще, особенно горох с жареной манной кашей, — Лена приложила салфетку к губам. Встала из-за стола и, не представляя еще, чем заняться, подошла к окну. — А ничего здесь у вас. Не колхоз «Путь к коммунизму».

Действительно, хозяйство у Воронцовой было крепкое — необъятный сад с яблоневыми и персиковыми деревьями, огромный огород, на котором хорошо родились картофель, капуста, помидоры и морковь, бетонная ограда со спиралью Бруно, вышки наблюдения с вооруженными охранниками. По ночам вдоль забора выгуливались тигры, бдили, рыли землю, начальственно рычали, позванивали цепями, словно голодные пролетарии. Все здесь было подчинено одному закону: мой дом — моя крепость.

— Ты еще, доченька, не видела моих яков, — с гордостью сказала Воронцова, тоже подошла к окну и с нежностью полуобняла дочь за плечи. — А какие здесь родятся баклажаны! Сказка.

«Да уж, баклажанов здесь хватает, — Лена мельком посмотрела на слугу индуса, с важностью махараджи управляющегося с посудой, коротко вздохнула и остановила взгляд на величественных вершинах, солнце уже вызолотило их, словно купола церквей. — Красиво-то как!»

Если уж говорить о красоте, то дочь и мать были тоже очень хороши собой. Обе стройные, фигуристые, необычайно женственные и очень похожие со спины. Однако внимательный наблюдатель заметил бы, пусть и не сразу, что у дочки и руки помощней, и ступни пошире, и благородной изысканности поменьше в лице. Тут уж ничего не поделаешь — товарищ Тихомиров постарался, разбавил породу. А в общем и целом — изысканная красота, обе хоть сейчас в натурщицы к Рубенсу. Пленительные женщины, глаз не оторвешь.

А Папаша Мильх и не пытался. Заканчивая завтрак, он пил имбирный чай, ел фаршированные фрукты, зажаренные в тесте и так и мерил глазами фигуры мамы и дочки. «Ладные скважины. Фартовый хипес задвинуть можно…»

Впрочем грех роптать, и без фартового хипеса дела у Папы шли неплохо. Он быстро освоился на новом месте и глубоко пустил крепкие корни. С ходу свел знакомство с местными брахманами и на основании справки об арийской крови, выданной еще самим Рихардом Дарре, сразу получил статус почетного кшатрия со всеми полагающимися кастовыми льготами. В местной мафии он засветил свои наколки, круто перетер по понятиям и без базаров отмусолил долю малую в общак в качестве влазных. С местными кшатриями он поговорил как офицер с офицерами, в красках рассказал им про партизанов, и они, посовещавшись, приняли его в свой клуб не стареющих душой ветеранов. Всюду успевал Папа Мильх, буйный темперамент его, долго прозябавший в бразильской сельве, бил неиссякаемым, все сметающим на своем пути фонтаном. В основном в сторону местного базара. Скоро он уже наложил свою татуированную лапу и на торговцев кашемировыми шалями, и на добытчиков гурмызского жемчуга, и на продавцов шляп, твердого сыра и хвостов яков… Местные нищие, грязные, покрытые пеплом, падали, завидев его, в пыль и, ловко балансируя чашами для милостыни, громко кричали хором: «Мы помним о тебе, великий господин! Мы помним, что боги велят нам делиться!»

Взматерел Папаша Мильх, приосанился, справил себе саблю — кирпан, кхангу — гребень для волос, железный, для солидности, браслет — кари. Бросил бриться, выкрасился хной, стал носить тюрбан с пером орла и, игнорируя старые добрые подтяжки, подпоясывал свои эсэсовские штаны прочным кушаком, называемым качх. Ну чистый сикх. Только вот бороденка хреновата, такую в сетку не заправишь и к подбородку не загнешь.

— Я рада, что тебе еще не отшибли чувство прекрасного, — Воронцова хмыкнула, отвела глаза от скалистых гребней и с ласковой улыбкой подмигнула дочери. — Сходим, обязательно сходим на альпийские луга за белыми рододендронами. Даже не представляешь, какой из них чай вкусный. И рыжики тут, знаешь, какие, крепенькие, не хуже, чем в Переделкино. Кстати, о любимом отечестве. Как там мамуля? Инсценировала летальный исход? Небось голема хоронили, а?

— Да нет, старушенцию нашли подходящую, — Лена сразу же замкнулась, выскользнула из материнских рук. — Слушай, ма, я только приехала вчера, а ты уже начинаешь давить на психику. Давай вначале о чем-нибудь прекрасном. О заварных рододендронах например, о рыжиках… О големах не надо.

И разговор иссяк. Обе знали, что Елизавета свет Федоровна некроманка, черная друидесса и идет не по тому пути, а посему устраивает свои жуткие ритуалы, дабы не попасть раньше времени в ад. Только ведь как ни крути — не троюродная. Вырастила одну, воспитала другую…

— Ну и ладно, не хочешь серьезно разговаривать и не надо, — Валерия кивнула, согласно улыбнулась и изобразила всем видом радушие и любовь. — Еще успеется. Отдыхай, осматривайся.

И Лена стала осматриваться. Да, величественны горы, на склонах коих зацветают по весне розовые деревья. Да, изобильны виноградники, бескрайние сады и необъятные поля пшеницы. Да, беспредельно небо, цвет которого меняется непредсказуемо, от темно-фиолетового до нежно-золотистого. Слов нет, чтобы описать великолепие природы. А вот во всем остальном… Дикость, нищета, язвы колониализма. И безвкусно кичливые, украшенные статуями хоромы нуворишей. Хоть кино снимай: Индия — страна контрастов. Материала — завались. Десятилетние матери с младенцами за спиной, тридцатилетние старухи с выцветшими глазами. Узкие, усаженные пальмами грязные улицы с запахами орехов, сандаловых деревьев и не убранного навоза. Жалкие покосившиеся глинобитные дома, тарелки из банановых листьев, отдельные колодцы для людей каждой варны. Священные коровы — воровки и попрошайки — тянущие еду с уличных лотков. Легкий пепел покойных и желтые цветы, скорбно проплывающие по мутному Гангу. Вместе с несожженными, просто выброшенными в реку из-за бедности трупами. И повсюду храмы, храмы, храмы. А возле них — садху, святые. Высохшие, с волосами, покрытыми пеплом, с единственным имуществом — чашкой, сделанной из половины кокоса, куда прохожие кладут подаяние. То застывшие неподвижно, словно русские столпники. То привязавшие руку к плечу, так, чтобы та засыхала. То сжавшие пальцы в кулаки навсегда, так что ногти прорастают сквозь ладонь. Отрешенные от всего, погрузившиеся в себя, не испытывающие ни малейших желаний. Все по фиг — нирвана…

Вобщем не понравилось Лене в Индии — грязь, вонь, жара и нищета. Бардак похуже, чем в совдепии, плюс еще опиум для народа. Тоска собачья. Хорошо еще, Папа Мильх не дал пропасть, взял на себя заботы гида и познакомил с местным колоритом. А между делом набился в кореша, запудрил мозги. Занятный старикан, вороватый и смешной. Весь на понтах. Новый уркаганский окрас — СС в законе. А впрочем его присутствие дела не меняет, один черт — тоскливо. Вот ведь дура-то, не ценила балтийский ветров, плавную величественность Невы, крепких объятий неутомимого Тима. И не менее крепкие — Андрона. А у здешних мужиков рожи иссиня-черные, ернические, в кучерявой поросли жесткой мохнорылости. Бр-р-р-р…

С месяц любовалась Лена красотами природы, посещала храмы, ступы и монастыри, вслушивалась в звуки гонгов, труб и журчание Сарасвати, таинственного потока из другого измерения. Вот уж надышалась чистым горным воздухом, нанюхалась цветов, наелась сыра, турецкого горошка и гороха простого. А потом был разговор с матерью, крупный и нелицеприятный. Естественно, во время завтрака.

— Как это ты хочешь уехать? — тихо спросила Воронцова, и изящно очерченные ноздри ее гневно раздулись. — Ты что, не понимаешь, что именно сейчас мы должны быть вместе? Обязаны.

И последовало уже многократно слышанное. О том, что они, Воронцовы, — потомки пресветлой памяти великого Брюса и следовательно прямые продолжатели дела его. О родовом предании уж лет как двести живописующем, что заветный камень найдут зачатые под знаком пса не ведающие ни сном, ни духом близнецы. О том, как трудно ей, Воронцовой-средней, потому что Воронцова-старшая погрязла с головой в недрах черной магии, а Воронцова-младшая витает в облаках и думает лишь только о себе и своей личной жизни, причем при этом напрягает не извилины, а слизистую, вертикального разреза щель. И еще много о чем — все с ласковой улыбочкой, не повышая голоса и сугубо по-русски, дабы не смущать бывшего фашиста Мильха, с миром расправляющегося с жареной капустой в кисло-сладком йогурте.

Однако тот когда-то общался с партизанами и понял сразу, что Воронцова не в духе — ну не могут же в русском языке все слова быть мытерными, кроме одного, обозначающего задницу. Впрочем и сам Папа был не в настроении, на что имел веские причины. Третьего дня на него наехали. Подгребли на рынке шестеро быков, которым еще и хрен рога обломаешь, гавкнули, понтуясь: «Джей Кали! Знаешь, кто мы?» Еще бы не знать. Это были люди из клана таги, из тех, кто с криками «Джей Кали!» кидаются на свою жертву, душат ее румалами — ритуальными шарфами-удавками, вспарывают живот, потрошат, отрезают руки и ноги и закапывают в землю. И все это якобы в честь извращенки Кали, прозванной в знак уважения Кан-Кали, то есть «пожирательница людей». Однако вспарывать живот Папаше таги пока не стали — повесили денег немерено, включили счетчик и, закинув за спины свои шарфы-удавки, убрались. По постановке ног видно сразу — замочат. Неделю дали на раскрутку, падлы. И какое же после этого может быть хорошее настроение? Так что смурной сидел Папа за завтраком, вяло ковырял капусту в кефире и нехотя внимал сентециям Воронцовой. Очень удивлялся. Ну до чего странный этот русский, язык подпольщиков и партизан! Сирота. Папы у него нет, одна только мама. Впрочем нет, есть еще млеко, яйки, сало.

Лена же, ничуть не удивляясь, вежливо кивала, улыбалась внутренне и думала о своем — эко как мамахен распирает, села на любимого конька. И ведь и по-черному, и по-матерному, а все с непроницаемой ухмылочкой, без органолептики, на полном самоконтроле. Профи. Нет бы берегла нервную систему, не за горами ведь климакс. Да, годы, годы. А сколько же ей? На вид лет тридцать — тридцать пять, больше, как ни старайся, не дашь. Глаз живой, ноги от зубов. Да, хороша мадам, слов нет — графская кровь. А матерится, как пьяный боцманмат. На мать она не обижалась, милые бранятся — тешатся. Относилась с пониманием и к факту нахождения ее второго мужа то ли в анабиозе, то ли в летаргии — ну что ж, бывает. Но вот Воронцовские радения на почве тантры с целью накопления внутренней энергии для воскрешения этого своего пребывающего в анабиозе мужа — бред, сексуальный блуд, вульгарнейший свальный грех, возведенный в ранг эзотерической практики. Групповуха у алтаря. Да еще кончать воспрещается — как же, табу, ужасный грех, нарушение гармонии астральных токов. Сплошной извод. А индусы-то соратнички потные, наглые, за версту воняющие козлом и чесноком. Тантристы хреновы. Вот-вот, именно, хреновы. Не баклажаны — козлы. Тьфу. Нет, что ни говори, а дети после восемнадцати должны жить отдельно от родителей…

— Мама, не теряй лицо, я не останусь, — Лена дождалась-таки конца тирады, улыбнулась с наигранной почтительностью. — И прошу тебя, довольно ремарок. Денег лучше дай на дорогу.

Честно говоря, она еще не знала, куда поедет.

— Так, — Валерия внимательно взглянула на нее и сразу поняла, что разговоры все без толку. — Значит, хочешь в свободное плавание? По морям, по волнам? Загадочной варяжской гостьей? Ну-ну. Так вот, для начала поплывешь в каюте экономического класса, — она ехидно фыркнула, прищурилась и, жестом подозвав слугу, скомандовала по-английски. — Молодая госпожа уезжает. Немедленно. Помогите ей с вещами.

Вскинула точеный подбородок, повернулась к Лене и улыбнулась с убийственной язвительностью.

— Семь футов под килем, доченька. Счастливо проблеваться.

Снова показала зубы, сдержанно кивнула и стремительно, словно разъяренная пума, выскочила из комнаты. Дрогнули шелковые занавеси, вытянулся слуга-индус, звякнула ложечка о фарфор в умелых руках Папы Мильха. Мгновение он сидел не шевелясь, как бы ударенный кувалдой в темя, затем разом встрепенулся, вышел из ступора, и на лице его отразилась усиленная работа мысли. Секунда — и он поднялся.

— Деточка, это судьба, отчалим вместе. — А чтобы не было сомнений в его искренности, с видом серьезным и торжественным перешел на русский: — Попиздюхайт.

Общение с брянскими партизанами даром не прошло.

Андрон (1983)

Старый Новый год Андрон встречал в рыночном кругу. Отправились, как это было принято, в Прибалтийскую, в зал «Нева», начальственно-командным составом: директор, зам, контролеры и главбух, желчная, не добравшая женского счастья стерва Нина Ивановна. Стол, как водится, не подкачал, весело играла музыка, только настроения у Андрона не было — Клару все еще держали в больнице, речь шла о необходимости операции. Лечащий врач деньги само собой взял, но отвечал уклончиво, неопределенно — ну да, какие-то там трубы, ну да, какие-то там яичники. Ясно пока одно — с беременностью и половой жизнью в ближайшей перспективе придется повременить. Случай не простой. Не простой, такую мать! А тут еще оркестр старается, наяривает русское народное блатное хороводное. Не шей ты мне, матушка, красный сарафан! Понятно, красного цвета и так хватает. Вон и у рыночных коллег рожи тоже красные, довольные, и написано на них — кто как ворует, тот так и ест. Десять лет на них написано с конфискацией. Строители коммунизма, светлого будущего нашего!.. Такие же ворюги, как и он сам. Ох, тоска собачья. Может драку заказать?..

Вобщем посидел-посидел Андрон и, не дожидаясь горячего, — от рыбы, буженины, заливного, икры подался из ресторанного веселья. Одел дубленку с шапкой, вышел из отеля, спустился не спеша по скользкому пандусу. В лицо ему ударил ветер с Балтики, бойко налетела, забросала снегом вьюга. Бр, погода как раз под настроение. Собачий холод под тоску собачью. Зимушка-зима, ядрена вошь, все белым-бело словно в саване. Ох верно говорят, все одно к одному — то ли от душевного дискомфорта, то ли от ресторанных изысков Андрону вдруг захотелось по нужде. Большой, плавно переходящей в максимальную. Возвращение в гостиницу отпадало — швейцары, гардероб, ненужные расспросы, устраиваться где-нибудь на берегу Финского залива было холодно да и западло — слава богу не чукча. Оставался третий путь, не тривиальный. На машине туда, куда сам царь пешком ходил.

— Отец, давай за чирик к туалету, — не мешкая, Андрон поймал колымщика, тщедушного, как из концлагеря, дедка на «Москвиче». — К ближайшему, типа сортир. Гони!

И многообещающе зашуршал красной, с портретом Ильича бумажкой.

— Что, никак брюхо схватило? — обрадовался десяти рублям дедок и мощно, так что затрещал глушитель, начал рассекать клубящуюся снеговую стену. — Мы и сами с колитом, очень даже понимаем. Чуть что — и понос, фекалия всмятку. Наследственное это у нас, в родителя. Тот еще к тому страдал метеоризмом. Ох как страдал, ох как страдал. Его через это дело с народных заседателей и поперли… Ну вот и нужник, прибыли. А это вам от нас, со всем нашим к хорошим людям уважением. — И дедок облагодетельствовал Андрона чистенькой, аккуратно сложенной газеткой. — «Правда», ленинградская. Свежая. На здоровье.

Сей жест доброй воли тронул Андрона до глубины души.

— Ты вот что, отец, — с чувством сказал он и немедленно убрал газету. — Жди меня. Поедем на Фонтанку, не обижу.

— Давай, давай, не торопись. Все машине легче…

Дедок, кивнув, надел очки, зачем-то оглянулся и принялся судорожно листать журнал «Советская физкультурница». Маленькие глазки его горели, волосатые пальцы подрагивали, чувственный пухлогубый рот ассиметрично кривился.

«Нет, на хрен, лучше бы уж он ехал», — Андрон вылез из «Москвича», сгорбился и, отворачивая лицо от ветра, с радостью нырнул в сортир. Это было типовое одноэтажное общественное строение с окнами из стеклоблоков. Внутри, несмотря на непогоду, было тепло, в меру испачкано и по-своему уютно. Тихо журчала вода, матово отсвечивал кафель.

— Лепота, — вслух восхитился Андрон, сплюнул в засорившийся писсуар и устремился к боковой кабинке. — Восьмое чудо света.

Устроился, закурил, достал дареную газету, хмыкнул, развернул и едва не упал с унитаза. Во всю вторую страницу была помещена статья, озаглавленная броско и интригующе: «Скажите им ямэ». A живописалось в ней про самозванцев-недоучек некоего Смородинского и его верного помощника Ефименкова, которые взяли да и открыли тайную и незарегистрированную школу якобы каратэ, по сути же своей злостного мордобоя. Настоящий рассадник хулиганства, правонарушений и социального неблагополучия. Мало того, что открыли, так брали еще аж по пятнадцать рублей с занимающихся в вертепе отщепенцев. На личных авто раскатывали, видеомагнитофоны покупали, пропагандировали культ насилия, жетокости и буржуазный образ жизни. Однако все им было мало, мало. Для полного удовлетворения своих низменных наклонностей и вящего морального разложения вышеозначенные Смородинский и Ефименков организовали так называемую женскую секцию, одну из учениц которой изнасиловали группой, цинично, травматично и в извращенной форме. Причем подробности вышеозначенного действа были таковы, что могли травмировать чувствительные уши советских граждан. А потому скорый, но справедливый суд свершился за закрытыми дверями. И негодяи сполна получили свое. Народ в лице своих народных заседателей громко сказал им «ямэ»…

Когда Андрон вышел из сортира, дедка на «Москвиче» и след простыл. Понятное дело, праздник, клиентов хоть жопой ешь. И никакого колита. «Интересно, Тим в курсе?» — кинув благодарный взгляд на гостеприимное строение, он поправил шапку, поднял воротник и направился к Среднему. По пути он то и дело останавливался у телефонных будок, но дозвониться смог только с пятой попытки — трубка была то отрезана, то разбита, то элегантно выпотрошена умелыми руками. Наконец щелкнуло, провалило двухкопеечную монету, отозвалось длинными занудливыми гудками. Тим, хвала аллаху, оказался дома.

— С праздничком тебя, братан, с новым счастьем, — пожелал ему Андрон, отодвинул трубку от уха, чтоб не мерзла и с фальшивым равнодушием спросил. — Насчет Ефименкова ты слышал?

— Не только слышал, еще и видел, его в «Человеке и законе» показывали, — Тим прерывисто вздохнул, выругался, и голос его стал злым. — Все это провокация, подстава. Так доказать что-то трудно, вот эту бабу и подсунули, — помедлил, сдерживая крик души и с ненавистью выдохнул: — Суки! — Помолчал, снова выругался, сменил тон. — Ладно, брат, не по телефону. Может завтра заеду к вечеру. Поговорим.

— Конечно, братуха, приезжай, я как раз выходной. Шашлычницу опробуем, — Андрон внезапно понял, что зверски хочет есть, сделал паузу и тяжело сглотнул. — Вобщем жду. Давай.

C лязгом повесил трубку, потер пунцовое, отмороженное еще в войсках ухо и бодро зашагал к метро. А чтобы было веселей идти, по пути представлял, что нужно сделать с той сукой, заложившей Ефименкова. В красках представлял, в подробностях, в мельчайших, но очень значимых деталях. Святые отцы Инститорис и Шпренгер отдыхали.

Тим и Андрон (1983)

Приехал Тим, как и обещался, на следующий день, ближе к вечеру.

— Салям алейкум, братан. Что смурной-то такой?

— С ящиком общаюсь, будь он неладен, — Андрон поручкался с ним, задраил входную дверь и двинулся полуосвещенным вестибюлем к лестнице. — Пойдем, сам посмотришь, какое там веселье.

Ладно, поднялись в горницу, посмотрели. Телевизор у Андрона был сногсшибательный, радикально буржуазный «хитачи», а вот вещали по нему очень по-советски, с революционным пафосом. Речь шла о собаках. Вернее о бдительном и не дремлющем оке первого секретаря обкома партии товарища Григория Васильевича Романова, который разглядел-таки главную причину дефицита мяса. Корень зла, оказывается, был в собаках. Ведь все просто — прикинуть поголовье этих хвостатых паразитов, умножить на дневной рацион — и вот она, полная ясность. Вот откуда рыбные четверги, борщи из тушенки в рабочих столовых и бесконечные очереди за суповыми наборами. Вот где собака-то зарыта. Та самая, которая сожрала у пролетариата мясо. И значит пощады ей не будет. Будет травля на государственном уровне, гневное обличение в прессе, негодование народных масс, введение налогов, запреты на выгул… Наш пролетариат в колыбели своей революции должен быть сыт.

— Господи, какой же бред, — тихо простонал Тим и нехорошо, словно от зубной боли, оскалился. — Ефименкова им мало, уже до собак добрались. Развитой социализм, такую мать. Что же будет, когда коммунизм построим!

Под впечатлением увиденного он даже забыл раздеться, снег на его воротнике превратился в капельки воды.

— А ты не строй. Езжай в свою Британию, да и с концами, — с веской контрреволюционностью посоветовал Андрон и пультом, не по-нашему, выключил «Хитачи». — Отчаливаешь-то скоро? И может все же разденешься? Здесь не упрут.

— Вроде, говорят, весной, в мае. Завтра вот иду на парткомиссию, собеседовать, по душам, — Тим, вздохнув, снял пальто, крашеного кролика, ладонью пригладил волосы. — А то что Юрку замели, удивляться не приходится. Все это звенья одной цепи — разделение самбо на боевое и спортивное, запрещение бокса в тридцатые годы, несуразица закона о холодном оружии. Сильные, а значит независимые люди советской власти не нужны, не жалует их государство, боится…

— Знаешь, брат, ты завтра-то на парткомиссии особо не собеседуй, лучше молчи, — Андрон внимательно воззрился на Тима и осуждающе мотнул головой. — А то ведь уедешь не к Английскому проливу, а к Татарскому. А в память Юрки предлагаю устроить тренировку. С полным контактом.

И они, поднявшись на чердак, принялись скакать козлами, лихо размахивать конечностями, с увлечением дубасить и лягать мешок, воздух, стены, макивару и друг друга. Половые доски гудели, пыль веков поднималась столбом, кромкие крики «киай» пробирали как пить дать партийных и всех сочувствующих до печенок. Наконец запал прошел, пыл иссяк, силы кончились. Не сговариваясь, остановились, вытерли синхронно пот, трудно перевели дыхание.

— Да, до Юрки нам далеко, — сделал резюме Тим, высморкался и тягуче сплюнул. — Зверюга был.

— Да, такой и на зоне не пропадет. Выбьется если не в паханы, так в бугры, — веско подтвердил Андрон, харкнул и, чтобы восстановиться, сделал концентрированный выдох. — Пш-ш-ш. Помнишь, какой был у него йоко-тоби-гири? — И сделав зверское лицо, подражая отнюдь не Юрке — Брюсу Ли, он в прыжке раскорякой пнул стену: — Киа!

Получилось, честно говоря, не очень — низко, без акцента, с нечетким приземлением. Зато уж громко-то…

— А кто пах будет закрывать второй ногой? А где прогиб корпуса в направлении атаки? — Тим, не мудрствуя лукаво, тоже сиганул в воздух, с силой пнул ребром ступни многострадальную стену: — Тя-я-я!

Попал хорошо, с предельной концентрацией. А главное, куда надо, так что раздался скрежет и кусок стены размером с шахматную доску грузно повернулся на оси. Из образовавшегося отверстия потянуло холодом веков…

— О мама мия, уж не сокровища ли ето капитана Флинта! — Тим, недолго думая, сунул руку в нишу, ликуя, встал на цыпочки, вытянулся всем телом, пошарил. — Ага, что-то есть. Черт, не достать.

Кончики его пальцев дотрагивались до чего-то зеркально гладкого и холодного словно лед.

— Дай-ка я, — Андрон подошел, попробовал, тихо помянул всех чертей. — Вот ведь положили, сволочи, руки бы оторвать. Давай, брат, влезай ко мне на плечи, не будем ждать милостей от природы.

Однако только они собрались выполнить акробатический этюд, как единственная лампа где-то у стропил погасла, и в наступившей темноте опять заскрежетало, зловеще, глухо и таинственно.

— Вот так, бля, советское значит отличное. Лампочка Ильича, едрена вошь, на той неделе новую вворачивал…

Андрон вслепую нашарил куртку, нащупал коробок, потряс. — В зад бы ее забить неловко кому следует.

Выругавшись, чиркнул спичкой, прищурился, с огнем в руке двинулся к Тиму и вдруг застыл, недоуменно свистнул.

— Что-то я не понял, это как, обман зрения? — Разом зажег с пяток спичек, близко поднес к стене. — Что за фигня?

Не фигня, а гладкая, без малейших отметин каменная поверхность. Ни тайника, ни тем паче Флинтового имущества. Стена как стена — и не трухлявая, тыкай не тыкай пальцем — не развалится.

— Тривиальная конструкция с пружинной крышкой, — с веской авторитетностью прокомментировал Тим. — Хотя степень подгонки кромок высока, стыки практически незаметны. Это знаешь, брат, как в пирамиде Хеопса, лезвие ножа нельзя просунуть в зазоры между блоками. Зачем нам нож, мы его ломом, — изумление Тима между тем прошло, быстренько сменившись жаждой неуемной деятельности. — Сейчас возьмем струмент, лампочку ввернем. Деньги ваши, будут наши. Двинули.

Они выбрались на лестницу, но вдруг остановились, недоуменно и как-то глуповато уставились друг на друга.

— Ты чего-нибудь понимаешь?

— Не-а! А ты?

— Ни хрена!

— Ну дела, вроде не пили ничего.

Внизу в вестибюле шла обычная детсадовская суета — родители сдавали с рук на руки своих обожаемых чад. Чада привиредничали, сопливились, хотели в цирк, домой, в школу, вырасти большими пребольшими. Воздух вибрировал от гула голосов — капризных детских, увещевающих родительских, профессионально строгих поборниц воспитания. Вроде бы ничего такого особенного, банальное педагогическое утро.

— Ах как скоро ночь минула, — Андрон вытащил из кармана часы, глянул. — Ну, бля, сука, на хрен! Начало девятого. Пора в пахоту…

— Сколько? — Тим переменился в лице, тоже выругался и принялся поспешно собираться. — Нет, день сегодняшний я точно не переживу. Либо на парткомиссии в гроб загонят, либо супруга ненаглядная насмерть изведет. Эх, жаль шашлычницу так и не опробовали.

— Брось, братуха, какие наши годы, ночь уже простояли, осталось только день продержаться, — Андрон нацепил сейку на руку, зачем-то потряс и дружески улыбнулся Тиму. — Все будет у нас распрекрасно, как в сказке. Особливо длинный и счастливый конец.

На том братья и расстались. Годков эдак на пятнадцать.

Чекисты (1983)

На страже родины

Ничто не вечно под Луной. Все проходит. Еще — течет и меняется. Так что в одну и ту же речку нельзя войти дважды. Ну и плевать, если все, что ни делается, все к лучшему.

Да, замечательнейшая метаморфоза случилась с бывшим генерал-майором, в прошлом генералом-лейтенантом, в недавнем — генералом свет полковником. Ура, слава труду! Он стал генералом круглым, полным, гарантированно стропроцентным. Начиная от шевровых, стаченных по спецзаказу штиблет, на которые мягко ниспадают широченные, широко же лампасные бритвенно отглаженные штаны, и кончая благородным, щедро изукрашенным грибом фуражки, оставляющим на шишковатом, убеленным сединой массивном черепе розовую глубокую извилину, надо полагать вовсе не единственную и не представляющую угрозы для жизни и здоровья. Чудо как хорош сделался бывший генерал-полковник, просто стал не генерал высшей пробы, а орел степной, казак лихой. Впрочем и подчиненные его не подкачали — в люди вышли, сиднем не засидевшись на низовке, выросли кто на голову, а кто на две или даже три. Болван подполковник к примеру показал себя, выслужился до генерала. Конечно не до полного круглого — до совсем еще начинающего майора, но все одно уже не хухры-мухры, не отставной козы барабанщик. С таким нужно разговаривать человечно, по имени-отчеству, не повышая голоса и угощая чаем. Приблизительно вот так:

— Павел Андреевич, а не сделать ли нам то-то, то-то, то-то… А то ведь вызовут на ковер в Георгиевский-то зал…

А тот и отвечает, человечно так, преданно и честно глядя в глаза:

— Сделаем, Владимир Зеноныч, сделаем. Всеобязательнейше исполним. Не посрамим ваших седин и честь родимого управления. Разрешите идти?

Ах, как же переменились отношения эксгенерал-полковника и бывшего болванистого подполковника! Стали такими теплыми, тесными. Ну просто Ганнимед и Юпитер, Дзержинский и Владимир Ильич, Василий Иваныч и Петька.

И вот однажды одним прекрасным утром круглый генерал завтракал — рыбкой, буженинкой, сардельками с пюре, да еще чайком баловался, с коврижками и пряниками. Прямо в рабочем своем кабинете, дома-то не успел, торопился на службу. В парке за блендированными стеклами разгуливала метель, клены стояли жалкие облезлые будто горелые, мрачные вороны каркали на их ветвях. Раскатисто так, не по-нашему — все им каррамба да каррамба…

«Да, минуло лето красное, — круглый генерал нахмурился, не доел коврижки, густо сдобренной цукатами и маком, порывисто вздохнул. — Да, все проходит, к весне как пить дать отправят на пенсию. Маршала — к доктору не ходи — не дадут. М-да, на персональную, заслуженную, республиканского значения. А может и союзного — широка страна моя родная. Эх, а хорошо бы уйти не просто так, а героем. Хрен с ним, пусть будут не маршальские звезды на широких плечах — одна, золотая, на заслоне груди. Только вот добыть ее еще труднее, чем кремлевскую. Тут очень крепко подумать надо. И головой, головой.» Не доев, не допив, генерал поднялся, подошел к внушительному, в полстены портрету Феликса Эдмундовича, быстро оглянувшись, надавил тайную пружину. Та в ответ щелкнула, и рыцарь революции покладисто подался вправо, обнажая содержимое своих тылов — мощный, еще дореволюционной работы сейф. Именно такие уркаганы и называют «медведями». Генерал с видом опытного дрессировщика отключил сигнализацию, забренчал ключами, поладил с дверцей и, вытащив потертую общую тетрадь, шевеля губами, принялся за чтение.

Вариант один. Организовать покушение, громкое, но неудачное, а затем убрать зачинщиков в перестрелке…

Вариант 2. Организовать поджог с выраженной политической направленностью (райком, лучше обком, здание НКВД, тюрьма), а затем зачинщиков его убрать при задержании.

Вариант 3. Организовать пожар, лучше взрыв, с резкой социальной направленностью (жилые дома, больницы, санатории, детские сады), а затем убрать его зачинщиков по горячим следам.

Вариант 4. Организовать заговор против советской власти, разоблачить его, а зачинщиков бить, пока не сознаются. До суда не доводить, убрать их при попытке к бегству.

Всего путей к чекистскому совершенству было с полсотни, тернистых, длинных и извилистых. Иди-ка выбери единственно правильный, чтобы не споткнуться и не сломать ногу, а паче чаяния и шею. Недаром в песне поется — наша служба и опасна и трудна…

«Нет, не то, не то, не то», — шевелил губами генерал, трудно и вдумчиво вникал и, не забывая ни на миг, что все на свете повторяется, вспоминал уроки истории. И учителей — Агранова, Ягоду, Берию. Да, хорошо было им, политический момент соответствовал. Хочешь тебе заговор, хочешь поджег, хочешь… А, чего хочешь… А тут… Прогрессивная общественность, мать ее за ногу. Борцы за демократию…

Так толком и не придумав ничего, он почти добрался до конца, уже было загрустил, жутко пригорюнился и страшно расстроился, как вдруг узрел последний вариант, скупо предлагающий нижеследующее: добыть известного

а) шпиона,

б) диверсанта

в) террориста

с целью обеспечения широкого международного резонанса. Чтобы и в Кремле было слышно.

«Шпиона, террориста, диверсанта? Ну-ка, ну-ка, ну-ка. Шпиона, террориста, диверсанта?» Чувствуя, как в предвкушении удачи птицей забилось сердце, генерал привстал, крепко помассировал лобастый череп, крякнул и снова сел, уже сосредоточенный и волевой. — «Постой, постой. Значит, говоришь, шпиона, террориста, диверсанта? А как вам понравится международный хищник по кличке Барбаросса?» И как же он только мог забыть про такую дичь? Тут же крепкий палец его уперся в кнопку селектора и голос, начальственно-стальной, ударил дежурного майора по ушам:

— Позвать! Сей же момент!

Момент не момент, но очень скоро в двери поскреблись, негромко так, с бережением, и перед круглым генералом явился тоже генерал, правда, из начинающих, всем своим видом выражая уважение и готовность к действию — что изволите, Владимир Зенонович?

— Присядьте, Павел Андреевич, — тот милостливо указал на кресло, рявкнул по селектору насчет чаю с бубликами и сразу взял быка за рога. — Вы насчет террориста этого, международного, как его, а, Барбаросса, помните? Не пустили дело на самотек?

Тихо так спросил, свистящим шепотом, но очень и очень доходчиво. Павла Андреевича, к примеру, пробрало до печенок.

— Ну что вы, Владимир Зеноныч. Не забывается такое никогда. Держим на контроле, — тоже шепотом ответил тот, проглотил тягучую слюну и словно в прежние, подполковничье-балванистые времена выпрямился в кресле. — Не отнимаем рук, не опускаем глаз. У него еще двое выкормышей здесь, держим в качестве наживки. Только прикажите — и заглотит. Тут-то и ухватим его за рыжую бороду.

— Все правильно, за зебры его, за зебры, — круглый одобрительно кивнул, резко щелкнул пальцем и, сверкнув по-орлиному глазами, вдруг поднялся, широкоскулое лицо его сделалось серьезным, а на скулах выкатились желваки. — Равняйсь! Смирна! Слушай приказ! Пусть глотает! И как можно глубже! А то ведь вызовут на ковер в Георгиевский зал…

— Слушаюсь, — генерал из начинающих тоже встал, вытянулся, прищелкнул каблуками. — Сделаем, Владимир Зеноныч, сделаем. Всенепременнейше исполним. Не посрамим ваших седин и честь родного управления. Разрешите выполнять?

— Идите, голубчик, идите. Я надеюсь на вас, — круглый милостливо улыбнулся начинающему, но тут же снова сделался непроницаемым как сфинкс и ткнулся носом в папку с грифом «совершенно секретно». — Все, вы свободны.

Однако только тот вышел, как он вскочил и, с оттяжечкой прищелкивая пальцами, мастерски притоптывая, приплясывая и прихлопывая, выкинул невиданное коленце и вприсядочку придвинулся к большому зеркалу, овальному, в дубовой раме. Долго щурился в упор на себя любимого, шарил по плечам, гладил по груди, мерил расстояние от края лацкана до предполагаемого места водружения звезды. Хотел было уже проделать дырочку, но из скромности не стал, просто отметил ее координаты мелом. Потом довольно крякнул, еще полюбовался на себя и с невиданной энергией взялся за дела.

До самого обеда генерал был кипуч и свеж — миловал, казнил, подписывал бумаги, проводил планерки, распекал недотеп и жаловал удальцов. Так он горел на службе где-то до полудня и начал с удовольствием подумывать о наваристом борще, сочном натуральном бифштексе и салате «оливье» с каперсами и языком, как вдруг гастрономический полет его мыслей нарушила прямая связь — звонил по вертушке генерал из начинающих.

— Владимир Зеноныч, беда, — в качестве преамбулы поведал он, и почтительный голос его трагически дрогнул. — Хищник-то этот, международный, Барбаросса, к нам не приедет.

— Как это не приедет? — с ходу, очень по-начальственному, перебил его круглый и бухнул кулачищем по столу. — А что говорит?

— Да тихий он теперь, Владимир Зенонович, все больше молчит, — генерал из начинающих вздохнул, на миг запнулся и звучно сглотнул слюну. — Кондратий его вдарил. Мы тут навели справки — то ли в анабиозе, то ли в летаргическом сне лежит. Вобщем не ходячий, то есть под себя ходящий.

— Значит, допрыгался, доскакался, довыкаблучивался, гад, — круглый снова бухнул по столу, так что подскочил бюст Феликса железного, а Феликс нарисованный покосился с укоризной со стены. — Д и вы там тоже хороши… Работнички, такую мать… Раньше надо было наводить справки, раньше.

Повисла томительная пауза. Генерал из начинающих на том конце линии старался не дышать, круглый генерал на этом конце линии начальственно сопел, сама линия была секретной, пока что занятой и сильно защищенной от вражеских ушей. Болтун, он, как известно, находка для шпиона.

— Ладно, — наконец нарушил молчание круглый, горестно вздохнул и, с чувством плюнув на волосатый палец, начал с силой затирать на груди меловой крест. — Подождем. Время работает на нас. Авось оклемается. А детенышей его на короткий поводок, чтоб не разбежались. Вы уж, Павел Андреевич, постарайтесь, придумайте что-нибудь. А то ведь вызовут на ковер в Георгиевский-то зал…

— Не извольте беспокоиться, Владимир Зеноныч, сделаем. Всенепременнейше исполним, — начинающий на том конце линии облегченно вздохнул, и в голосе его послышался кремень. — Не опозорим ваших седин и чести родимого управления. Посадим на самый короткий. Разрешите выполнять?

— Давай, давай, действуй, — круглый медленно повесил трубку, скорбно закурил, сбираясь с мыслями, и тихо прошептал, собственно ни к кому конкретно не обращаясь: — А может, есть все же бог? И террорист этот поправится к весне?

Потом прерывисто вздохнул, скупо прослезился и трепетно, аки на икону, глянул на парсуну желзного Феликса, надежно прикрывающего тряпичным задом вход в лежбище стального косолапого.

Тим (1983)

Первым, кого встретил Тим у дверей Кабинета, был тесть. Насупившийся и мрачный.

— Странное дело, — покачал он головой, — тебя почему-то нет в списке. Ладно, иди домой, не расстраивайся, думаю, обыкновенная бюрократическая промашка. Разберемся.

Однако Тима домой не тянуло. Медленно, словно во сне, он побрел по нечищенным улицам, хлюпая скороходовскими ботинками по грязной раскисшей жиже и чувствуя, что и на душе у него так же слякотно, грязно, неуютно и погано. А сверху, с надвинувшегося на самые крыши неба, все падал и падал снег — белыми, издыхающими на лету мухами. Наконец, измокнув и озябнув, Тим забрел в кинотеатр на утренний сеанс, с отвращением, наверное в сотый раз, полюбовался на мужественного мужелюбца Марэ и подгоняемый голодом плюс дурными предчувствиями отправился-таки домой. А с неба — все белые, белые, белые, тающие на лету мухи.

Дома, как и ожидалось, было нехорошо. В холодильнике пустота, зато на кухне полный сбор — супруга, тесть и плачущее чадо. Профессор был хмур, взлохмачен и изжолта бледен, Регина яростна и похожа на пантеру, чадо горлопанисто и, как всегда, описавшись. В кухне пахло не обедом — скандалом и бедой.

— Оставь-ка нас, Регинушка, — мягко попросил профессор дочь, и едва та, шаркая подошвами, вышла, с ненавистью прищурился Тиму в переносицу. — Плохие новости, молодой человек. Я бы даже сказал, скверные. У вас, оказывается, родственники за границей. А вы даже не потрудились меня ввести в известность.

И не давая Тиму даже рта открыть, он вдруг вскочил и резко, так что повалилась вазочка с фальшивыми нарциссами, ударил кулачком о стол.

— Это возмутительно! В моей команде человек с пятном, да еще с таким! Это бросает тень на всех нас! От такого дерьма можно и не отмыться! Знал бы кто-нибудь, что мне сегодня пришлось пережить там, на верху! — Он с пафосом ткнул пальцем куда-то наверх, в низкий, в стиле развитого социализма, потолок. — Сколько седых волос стоило мне это все, скольких дней, нет, лет жизни! — Он нервно закурил, манерно затянулся и далеко выпустил дым «Союза-Апполона». — Вобщем, молодой человек, наверху есть мнение. С темы вас снять, и ни о какой загранице, естественно, не может идти и речи. Скажите еще спасибо, что оставляют в аспирантуре.

Он еще много чего говорил, стряхивая пепел в раковину и нарезая куцые круги по кухне, только Тим его не слышал — в голове его ни к селу ни к городу крутилась песня, спетая дворянкой Орловой на американский манер в кинокомедии «Цирк»: я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек.

Наконец, докурив, профессор выдохся.

— Ладно, молодой человек, это, надеюсь, не последний наш разговор, — кивнул небрежно, не подавая руки, поцеловался с дочерью, сделал ути-ути внучке и отчалил. Хлопнула дверь подъезда, рявкнула мотором «волга», брызнула, с плеском разошлась жижа под колесами. На миг наступила тишина, только капала вода из крана да по радио заливался истеричным смехом Пугачевский «Арлекино». Было совсем не весело.

— Я всегда знала, что мой муж неудачник, — стала подымать себе настроение Регина, и на дряблых щеках ее загорелся румянец, — но не знала, что он еще и с клеймом…

— Слушай, давай потом, — тихо сказал Тим. — Я хочу есть.

— Вот, вот, — обрадовалась Регина и села на любимого конька. — Ты только и можешь, что жрать да трахаться. Кроме как за столом и в постели, ни на что не годен. Господи, я живу с троглодитом, с неандертальцем! Цена которому девяносто рэ в месяц!

— Пожалуйста, помолчи, а, — шепотом попросил Тим, брякнул сковордой, поставил на огонь, вытащил из холодильника последнее яйцо, разбил и отшатнулся. Тухлое. Ну и денек.

— Фу, одна вонь от тебя, — Регина фыркнула, наморщив нос, и не по-женски сплюнула в раковину с посудой. — Я же говорю, мастодонт, неандерталец.

В это время проснулся телефон, пронзительно, под стать Регининому голосу.

— Да, — Тим автоматически снял трубку, молча послушал, коротко кивнул, пообещал странным каким-то голосом: — Сейчас приеду.

— Ну вот, дожили. Твои бляди уже на дом звонят, — гневно, в продолжение темы, Регина раздула ноздри, хотела было высказаться еще, но не успела.

— Значит, неандерталец, говоришь, мастодонт? — как бы просыпаясь, Тим остановил свой взгляд на жене, медленно придвинулся вплотную и вдруг, с силой схватив ее за волосы, принялся тыкать лицом в мусорное ведро, аккурат в раздавленное тухлое яйцо. — А ты сука, сука, сука!

И так раз десять. Верно говорят, не буди лиха, пока оно тихо.

— Ладно, тварь, живи, только подмойся, — бросив наконец рыдающую Регину, Тим закончил экзекуцию, оделся и хлопнул напоследок дверью так, что спикировал портрет членкора Ковалевского, висевший в прихожей в сторонке от сортира. Только Тиму было наплевать, в ушах его все еще звучал голос матери: «Сынок, папа умер. Скоропостижно, не приходя в сознание».

Хоронили членкора Метельского на Южном кладбище. Хоть и Южное, а промозглое, слякотное, продуваемое насквозь злющими ветрами. С неба по-преженему валил мокрый снег, чавкали в грязи лопаты землекопов, каркала кладбищенское откормленное воронье.

— Эх-ма, взяли! — с плеском домовина опустилась в яму, накренилась, выправилась, вспыла и величественно закачалась на волне. — Хорош, присыпай!

Шлепнулись на крушку гроба грязь, всхлипнулись, шатнулись провожающие женщины, выругались матом вкалывающие неподалеку негры — Антон Петрович Метельский, ученый и гражданин, отправился в свое вечное плавание. Requiescit in pace. И ничего не изменилось в этом мире, все так же падал печальный снег, так же каркали вороны, все так же матерились злые, еще не похмелившиеся с утра рабочие. Вот ведь — fu…e none! Трижды верно, омния ванитас, все суета.

Проводив усопшего на тот свет, живые, скорбя, погрузились на автобус и отправились малой скоростью в город, дабы помянуть его. Однако только вырулили на Пулковский шлях, как Тим вдруг понял, что не в состоянии находиться среди этих незнакомых ему людей, давиться студнем с безвкусной водкой и слушать обязательные, не значащие ничего слова. События последних дней, да нет, пожалуй, месяцев, девятым валом накатились на него, в сердце и на душе сделалось так тошно, что хоть сейчас в петлю.

— Стой! — заорал он водителю, пробкой выскочил из автобуса и, понуро глядя себе под ноги, двинулся по нечищенной обочине.

Никто не позвал его, никто не окликнул — чужим было наплевать, а Зинаида Дмитриевна, помертвевшая от слез, толком даже не понимала, что происходит вокруг.

На улице пахло весной, теплело. Снег на глазах превращался в дождь, машины обдавали Тимами брызгами и жидкой грязью. А он все шел и шел, обтрюханный и жалкий, не видя ничего и не слыша, испытывая лишь одно желание — находиться в беспрестанном движении. Чтобы мысли остановились. О чем думать-то теперь? Надежда, говорят, умирает последней, так ведь прибили и ее, вдрызг размазали по райкомовским ступенькам. Какие еще на хрен родственники за границей? Туфта! А вот нелепая женитьба, девяносто аспирантских рэ, годы, прожитые с дурой замшелой, это да… Из песни слова не выкинешь, горькой, безрадостной, похожей на собачий вой.

Долго шел Тим, озябнув и промокнув насквозь, устал, в кровь стер ноги. Стемнело. Машины включили фары, встречные огни били по глазам, заставляли жмуриться, отворачивать лицо, закрываться рукой. Где уж тут заметить «волгу», следовавшую в отдалении почитай с самого кладбища…

Наконец Тим миновал Среднюю Рогатку и вступил в город. По улицам шли по своим делам люди — спешили домой, на свидание, в кино, никому не было дела до промокшего прихрамывающего человека. Впрочем нет, не всем. Когда Тим миновал указующую руку Ленина и двинулся вдоль мрачноватых, построенных еще при Сталине домов, из резко давшей по газам «волги» вынырнул гражданин и цепко ухватил его за плечо:

— Стой, сука бля! Зачем мою Люську за жопу хватал? И за ляжки, и за буфера!

В другое время Тим, может быть, и поддержал бы беседу о какой-то там Люське с буферами и ляжками, но только не сейчас. Все его переживания, дурное настроение и давешние обиды обрели конкретное материальное воплощение, называемое в терминах традиционного каратэ «гияку-аге-цуки». На реверсе бедер мосластым кулаком ввинчивающим движением точно в подбородок. На редкость точно, резко и с акцентом, так что хранитель Люськиных форм на миг застыл, пьяно пошатнулся и плотно приложился затылком об асфальт. Скверно упал, с похоронным звуком.

— А ну стоять! Из «волги» в унисон выскочили двое, парой легавых псов кинулись к Тиму, и быть бы ему в большой беде, если бы из рюмочной, что неподалеку, не появился армянин в сопровождении кунаков.

— Наших бьют, такую мать! — на хорошем русском закричал он и, недолго думая, вытащил бутылку коньяка. — Держись, Андрюха, мы сейчас!

А кунаки у него были рослые, плечистые, уже принявшие, но в меру. В количестве двух боевых, жутко матерящихся единиц. Так что и минуты не прошло, как обидчики Тима тихо залегли — без памяти, но с тяжелыми телесными. Это не считая Люськиной симпатии, с которым, судя по положению ног, было и совсем нехорошо. Похоже, кеды кинул.

— Да, Ленинград маленький город, — армянин вздохнул, отшвырнул разбитую бутылку и, улыбаясь, полез к Тиму обниматься. — Ну здравствуй, дорогой, сколько лет, сколько зим! И пора сматываться, пока менты не подоспели.

— Скажешь тоже, Ашотович! А боевой трофей? — в шутку оскорбился один из кунаков, быстро опустился на корточки и начал шарить по карманам. Внезано он застыл, страшно выругался и подскочил будто ужаленный. — Ни хрена себе, в бога душу мать! Пора рвать когти.

В пальцах он держал маленькую, цвета месячных, книжечку с хорошо известной аббревиатурой.

— Да, влипли в историю, — армянин сплюнул, глянул по сторонам и выругался. — С компанией глубогого бурения связались.

— Еще никуда не вляпались и ни с кем не связались, — кунак с удостоверением хмыкнул и сунул его на место, в карман потерпевшему. — Ну что, долго будем сопли жевать? Двинули?

Двинули. И Тим, не задумываясь, вместе со всеми.

Андрон (1983)

Зима к концу февраля рассопливилась. Накатилась оттепель, пошел крупный, сразу раскисающий снег. Тоска. Мозгло, слякотно, ветренно, сыро.

Только Андрону было глубоко плевать на вопросы метеорологии — его занимали проблемы коммерческого свойства. Каждый божий день поутру он заявлялся в магазин «Цветы» и при посредстве завсекции Зои Павловны тщательно готовил почву для спекуляции — лично паковал в коробку срезку гвоздики. Розовые, кремовые, красные цветы революции. Все как на подбор в полуроспуске, высшего сорта, с длинными, прямыми, как дорога к коммунизму, стеблями. В подсобке, как в могиле, пахло сыростью, землей и обреченностью, казалось, что горшечные растения смотрят на срезанных собратьев с соболезнованием — как же они красивы, эти кандидаты на тот свет.

— Ну все, полным-полна коробушка, — тонко улыбалась Зоя Павловна, кивала, цепкими, наманикюренными пальцами брала у Андрона дензнаки, с хрустом пересчитывала, наметанно щурила глаз. — Порядок. Соскучитесь — звоните. Чао.

Отлично знала, что сегодня же вечером и позвонит, не он, так Полина — процесс отлажен, цыганки трудятся напористо и с огоньком.

Вот и нынче, хмурым февральским днем, Андрон затарился, как всегда, сказал завсекции: «Приятно было» и, взяв коробку с цветами, отнес ее в салон своей «шестерки» — ну, дай бог, чтоб не последняя. Отключил сигнализацию, снял кочергу с руля, завел еще не остывший двигатель и порулил, будто поплыл, по месиву на родимый пятак. Жизнь там уже кипела ключом. Прибалты расставляли аквариумы с тюльпанами, запаливали, словно перед образами, свечи для обогрева. Аркадий Павлович вовсю орудовал лопатой и скребком, галдели, расхаживая с мимозой, неугомонные цыганки.

Заметив, что Андрон запарковался в стороне, они, как по команде, замолчали и, соблюдая очередность, потянулись за товаром. Мимозы это так, тьфу, между прочим. Вот гвоздика — это да. Однако нынче из-за нелетной погоды брали ее труженицы с разбором, понемногу, так что наверное еще с полкороба осталось в машине. Не беда, не пропадет. Еще не вечер. Андрон бдил, ослеживал порядок, вел учет, а в голове его все крутилась мысль о голубой «копейке», только что замеченной по пути из магазина. И где это он ее раньше видел? Вот чертов снег, так толком ничего и не разглядишь.

Наконец процесс раздачи завершился. И цыганки двинулись на тротуар спекулировать, а Андрон — в свою будку переодеваться. Однако только он успел напялить ватник и красную, с грозной надписью «Контролер» повязку, как дверь с лязгом распахнулась. В проеме показался торжествующий капитан Царев в сопровождении ментовского лейтенанта и омерзительного вида гражданина, по гадкой роже которого было видно сразу — внештатник.

— Лапин? ОБХСС! Пройдемте.

В голосе его слышались литавры триумфатора и трепетное позванивание майорских звезд.

Ладно, пошли. Аккурат к Андроновой «шестерке». Она была уже не одинока — сзади ее подпирала та самая — ну как же он мог забыть! — голубая Царевская «копейка», спереди стоял поносный густо-канареечный УАЗ, а в сторонке, чуть поодаль, мягко рокотал двигатель «волги». Черныой-пречерной, густо оперенной антеннами. Как пить дать с номерами в специальных направляющих — вставляй, какой хочешь, ГАИ не спросит. И чего ей здесь?

— А в чем собственно дело, товарищи? — Андрон, чтобы выиграть время, споткнулся, замедлил шаг. — Это какая-то ошибка.

Да нет, милицейской ошибкой здесь и не пахло, дело было действительно плохо. У «копейки» Царева выхаживались двое, тоже, видно, внештатники, кандидаты в понятые, рослый старшина с недоделанными сержантами кантовали в бардачок матерящихся цыганок. Те, впрочем, особо не волновались, мяли, хрустели гвоздиками, чтоб не достались ментам — во-первых, у каждой по шестеро детей, а во-вторых, каждая насквозь беременна. Что с них возьмешь? А вот с Андрона…

Он уже полностью въехал в ситуацию. Наверняка его сфотографировали, когда он выходил от Зоечки, подождали, чтобы растолкал товар, сделали закупку у какой-нибудь из цыганок, а теперь ведут, как барана, на заклание, чтобы найти в его машине нереализованную, приобретенную с целью наживы гвоздику. Нет, он не баран, — козел, коему гуманный советский суд отшибет рога под корень, и надолго. Пока шел Андрон от будки до машины, из звенящей головы его исчезли все мысли, кроме двух, пульсирующих по кругу: дело швах и любимую «шестерку» — к адвокату не ходи! — конфискуют. Отднако это ладно, полбеды. А вот его доблестная служба в СМЧМ может обернуться даже не бедой — порванной задницей и местом у параши. Это еще если повезет. Зэками ведь все равно, что тебя забрили насильно и в солдаты. Главное — ты был мент. А уж любимому-то отечеству на этические тонкости плевать, и вместо прокурорской зоны оно задвинет тебя куда-нибудь на дальняк. А так, как говорил комроты Сотников, дрочите жопу кактусом — все тайное когда-нибудь становится явным. Впрочем ладно, еще не поздно все исправить, главное не играть очком. И не забывать, что клин вышибают клином.

Между тем пришли.

— Это ваша машина, Лапин? — чисто риторически спросил Царев, вытащил фото-раритет ФЭД-2 и не удержался от торжествующей ухмылки. — Открывайте. Товарищи понятые, попрошу поближе.

Хорошенькие понятые, такую мать, штатные, эти тебе любую филькину грамоту подпишут, не дрогнут. Только не на этот раз.

— Моя машинка, моя, — с ходу сыграл убогого Андрон, сунул в карман руку, взялся за брелок поудобнее и снизу, резко выдохнув, отоварил капитана в скулу. — Сейчас открою.

Не давая телу упасть, смачно припечатал левой в область печени, приласкал коленом в подбородок и, резко сократив дистанцию, парой жутких, всесокрушающих ударов положил несостоявшихся понятых вытянувшимися мордами в снежок. Все это случилось настолько неожиданно, что менты, грузившие цыганок, даже не поняли, в чем дело, а Андрон выхватил лом у превратившегося в столб Аркадия Павловича и принялся крушить свою ненаглядную, выпестованную с любовью и нежностью «шестерку». Триплекс, сталинит, сложногнутое железо, стекла, фары, двери, стойки, ох! Каждый удар отдавался болью в сердце. Завершающим аккордом он вогнал лом в зеркало капота — будто пригвоздил навсегда все свое прошлое. Попал хорошо, точно в аккумулятор.

— Ах ты гад! — менты, кантовавшие цыганок, наконец-то протерли мозги и принялись действовать. — Стой, стрелять будем!

Один хотел было выпалить в воздух, забыв, правда, что не дослал патрон в патронник, двое других кинулись к Андрону с приемами самбо. А он и не сопротивлялся, все, что можно было сделал, он уже сделал.

И поехали с места задержания Андрон и капитан Царев в разные стороны: один в «подвал», другой вместе с внештатниками своими лечиться. А в черной-черной, густо оперенной «волге» сидели двое короткостриженных товарищей, расслабленно курили и с гнусными ухмылочками делились впечатлениями. Ну и мудаки же, эти педерасты из МВД, ничего толком сделать не могут. Что с них возьмешь, деревня неумытая, лапотники. Куда им до нас…

Часть вторая. СУМА ДА ТЮРЬМА

ПРОЛОГ

Год 1560-й от Р.Х., земля Московская

В просторной, топившейся по-белому мыльне, что неподалеку от летних хором боярина Бориса Федоровича Овчины-Оболенского, было смрадно. Чадно горели смоляные светочи, крепко пахло потом, кровью и дерьмом человечьим, потому как третьего подъема, будучи бит кнутом нещадно, а затем спереди пален березовыми вениками, не стерпев муки адской, хозяин дома обделался.

А случилось так, что третьего дня сын боярский Козлов, свахи коего дважды получали от ворот поворот, сказанул за собой дело государево. Будто бы Оболенский Бориска злыми словами и речами кусачими поносил самодержца-царя и грозился многие беды и тесноты на Руси учинить. И в том сын боярский Козлов, не побоявшись страшного суда, божился и крест целовал на кривде. Видать совсем головушка его помрачилась от любви, змеи лютой, к дочери Овчины-Оболенского Алене Борисовне.

Лихое было время, неспокойное. Грозный царь Иоанн Васильевич поимел на старых вотчинников мнение, будто бы они замышляли смуту великую и подымали добрых слуг его на непокорство и непотребство. Не мешкая, начальный человек государев Григорий сын Лукьянов Скуратов-Бельский повелел кликнуть стременного своего Царькова Ивашку.

Отыскался от на Балчуге, в кружальном дворе, и как был — злой, о сабле, в кармазинном кафтане, рысьей шапке да зарбасных лиловых штанах — серым волком метнулся по державному повелению. А с собой взял верных поплечников, в коих были худородны кромешники, подлы страдники да кабацка голь с протчей скарнедною сволочью, величаемые нынче опсною царской стражей, суть опричниной. Студное дело приходилось им не в первой, не в диковинку. Так что разогнав дворню хэозяйскую, порубали люди Царькова держальников да холопов боярских острыми саблями, а самого боярина подвесили в мыльне на ремнях принимать смерть жуткую, лютую.

На дворе, светлом от огня полыхающего пожарища, было суетно — в голос рыдали, расставаясь с первинками, сенные девки, опричники, уже успевшие излить семя, скидывали в кучи дорогую утварь, деньги, одежды богатые, хвалились, а из брусяной избы доносился гневный голос замкнутой там до времени Алены Борисовны.

Между тем седовласая голова Оболенского свесилась на окровавленную грудь и, прижав длань свою точно супротив сердца боярского, раскатился вдруг Царьков злобным смехом:

— Жив еще, старый пес, жив, а как оклемается, посадить его на кол. Да чтобы мучился поболе, острие бараньим салом не мазать. Гой-да! — махнул он рукой своему подручному, Давыдке Гриню, выкресту из харарских жидов, и, ни на кого не глядя, пошел из мыльни вон, станом строен, из себя ладен и широкоплеч.

Хорошо жил боярин Овчина-Оболенский, богато. В брусяной избе лежанка изразцаовая, вдоль увешанных драгоценным оружием стен длинные дубовые лавки, а полки ломятся от златой да серебряной посуды. Однако не на эту лепоту уставились опричники, — с дочери боярской, красоты неописуемой, глаз отвесть не могли. Тугая грудь под лазоревым летником, аксамитовым, при яхонтовых пуговицах, коса темно-руская до подколенок, на ногах сапожки сафьянные золотым узором побелскивают. Ой, хороша была Алена Борисовна в свои шестнадцать девичьих годков! Одначе как там в Писании-то сказано? «Да ответят дети за грехи отцов своих?»

Ухватили опричники дочь боярскую, да сорвали с нее все одежды, да разложили в срамном виде на столе, накрепко привязав осилами руки к дубовым подставам. От стыда и бесчестия зарыдала в голос Алена Борисовна, тело ее белосахарное содрогнулося, пытаясь от пут избавиться, и на мгновение Царькову сделалось жаль ее. Да жалость ту он прогнал тут же. Что есть жена? Сосуд греховный, сковорода бесовская, соблазн адский! Глазами блистающа, членами играюща и этим плоть мужеску уязвляюща.

Ухмыльнулся зловеще начальник стражи опричной и покрыл дочь боярскую, а она, потерявши то, чего уж не вернуть вовек, заголосила, запричитала жалобно, убиваясь по первинкам своим. Наконец, захрипев, излил Ивашка семя свое, подтянул штаны, оглядел тело распятое.

— Бей! — выкрикнул бешено. Плюнул в ладонь Давыдка Гринь, свистнула плеть-вощага, и понеслись кровавые полосы впечатыываться в грудь да в чресла Алены Борисовны. Закричала она, словно порося под тупым ножом-засапожником, а после полусотни ударов обделалась, как водится, дочь боярская, неподвижно вытянулась. Развязав, отливали ее опричники водой, покуда не очухалась. Зачиналась самая потеха.

Густо расыпав соль по столу, положили Алену Борисовну на живот, спиною кверху, и, когда она, сердечная, начала извиваться, аки уж на сковородке горячей, Давыдка Гринь принялся хлестать ее не шутейно уже. С каждым взмахом уж не кожи лоскутья, а ошметки нежной девичьей плоти разлетались во все стороны, и истошные женские вопли скоро иссякли — преставилась дочь боярская. Не снесла стыда и мучения.

— А хороша была девка! — Царьков, сам не ведая зачем, приподнял за косу поникшую бессильно голову и, заглядевшись на искаженное смертной мукой лицо, внезапно услышал в дальнем углу чье-то невнятное бормотание:

— Кулла! Кулла! Ослепи Ивашку Царькова, раздуй его утробу толще угольной ямы, засуши его тело тоньше луговой травы. Умори его скорее змеи-медяницы! — Дряхлая, беззубая мамка Васильевна, нянчившая еще самого Овчину-Оболенского, скорбившись, чертила клюкой в воздухе странные знаки.

Вытащив ведьму из-зе печки, опричник с силой швырнул ее иссохшее тело на пол:

— За волшбу свою будешь по грудь в землю зарыта.

— Волны пенные, подымайтеся, тучи черные, собирайтеся! — Голос Васильевны внезапно сделался звонок, как у молодухи, и, исхитрившись, она ловко плюнула опричнику на носок сафьянного сапога. — Будто же ты проклят, Ивашка Царьков, и род твой, и дети твои с этого дня и во веки веков! Бду, бду, бду!

— Собака! — Вжикнула выхваченная из ножен сабля — а была она у опричника работы не нашей, сарацинской, с елманью, — и, развалив надвое бесплотное старушечье тело, вытер он о него оплеванный сапог. — Сжечь бы тебя надобно на медленно огне, карга старая, четобы каркать неповадно было.

Межу тем зарево над поместьем боярина Овчины-Оболенского начало бледнеть, уже лошади были навьючены знатной добычей, и, положив на мысль прибыть в первопрестольную к зауктрене, Царьков вскочил на статного каракового жеребца:

— На конь! Гойда!

Верстах в трех от Москвы стояла на заставе воинская стража. Заспались сторожевые, сдуру не разобрали, кто и едет.

— Раздвинься, страдник! — белшено вскричал Царьков, ударив плеткой. Он еще издали услышал, как принялись малиново благовестить колокола храма Покрова Богоматери.

«Господи Иисусе Христе, помилуй мя, грешного». Опричник осенил себя крестом — трепетно, лелейно, очень уж не хотелось ему лизать сковороды в аду. И казалось, Спаситель внял Ивашке Царькову. Когда тот с поплечниками переехал мост через Москву-реку, зыбкий, еле живой, аж кони копыта замочили, первым повстречался ему человек странный. Босой, раздетый, — утро студеное, а он в одной рубахе полотняной. Редкие сальные волосики сосульками по плечам, по жидкой, раздвинутой детской улыбкой бороденке слюнявый ручеек, а в руках рубаха грязная.

— Куда бежишь, блаженный? На, помолись за меня, Вася. — В другой раз перекрестившись, Царьков щедро отсыпал юродивому серебра.

— Некогда, душко. Рубашку надобно помыть. Пригодится скоро. — Божий человек, смахнув набежавшую слезу, разжал пальцы, и монеты, звеня, покатились по мостовой.

— Бог с тобой, блаженный. — В третий раз сотворив крестное знамение, опричник махнул рукой поплечникам. — Гойда! — И в этот миг свет божий померк.

Невесть откуда черная смоляная туча накрыла златые венцы храмов, и вместо утренних лучей осветилось все вокруг полыханьем молоний.

— Уноси голову! — Ивашка Царьков пригнулся к самой конской шее и, потеряв тут же шапку свою рысью, принялся остервенело понукать испуганного жеребца.

Однако караковый лишь пятился, всхрапывая и прядая ушами. А меж тем налетел жуткий ветер, такой, что по Москве-реке пошли саженные волны. Прикрыл глаза начальник стражи царской, да так света белого и не увидел боле. Грянул гром, нестерпимо полыхнула молонья, и сорвалась тяжелая кровля с башни на Кулишке, отсекла с легкостью Ивашке Царькову голову. Рухнуло, потеряв стремя, под ноги коня окровавленное тело, бешено заржав, вскинулся на дыбы жеребец, а черная туча, так и не пролившись дождем, начала потихоньку уплывать вдаль.

Не успели поплечники Царькова опомниться, как во внезапно повисшей тишине негромко звякнули вериги, послышалось шарканье босых ног по мостовой и божий человек Василий подал опричникам мокрую рубаху:

— Оденьте мертвеца, душено это я помыл для него.

Андрон. 1983-й год

То, насколько сильно капитан Царев засношал шерстянников с рынка, Андрон постиг со всей убийственной отчетливостью на второй день своего пребывания в «подвале». Вечером, ближе к ночи, заскрежетал замок, дверь в камеру открылась и возник дежурный по ИВС, тощий мордастый старшина.

— Эй, который тут Лапин?

В руках он держал объемистый рюкзак и внушительную картонную коробку, в какие обычно пакуют торты.

— Я за него, — Андрон поднялся с нар, кашлянул, прочищая горло. — Слухаю.

— На, — мент вручил ему коробку и рюкзак, едко усмехнувшись, понизил голос. — Привет тебе с рынка.

На морде лица у него было ясно написано — уплачено.

— Благодарю, начальник, — с ненавистью сказал Андрон, стоя подождал, пока мент выйдет и понес торт на стол к Гниде Подзалупной, Харе и Уксусу. — За уважуху.

Сладкого он не любил с детства.

— Во дает жизни кент,[1] — Уксус, опустившийся вор-карманник, нынче не столь блатной, как голодный, оживился, соскочил с угловых нар. — Ну ты, паря, и кондитер, в натуре!

Дрожащими пальцами оборвал веревку, снял крышку, щербато заржал.

— Ну ничтяк!

Во всю шоколадно-вафельно-марципановую ширь торта было выведено кремом: «Андрюнису-Перунису с благодарностью».

— Лам![2] — из другого угла отозвался Харя, зэк с десятилетним стажем, налетчик. — Клево, путевый бубен.[3]

Выртащил заныканный супинатор[4] и принялся резать торт. Всех оделил, кого больше, кого меньше, по заслугам. Не дал только «зачумленному» Люське, старому и неаппетитному педерасту, вдобавок еще страдающему виноградом.[5]

— Тебе, милая, нельзя, от сладкого очко слипается.

Рюкзак Андрон оставил себе, устроился на нарах, развязал — белый хлеб, копченое сало, твердая колбаса, лук, чеснок, конфеты-сухари. Адидасовский костюм, нижнее белье, зубная паста, щетка, мочалка, мыло. И шикарный свитер с теплыми носками из той самой краденой пятирублевки, с коей безуспешно воевал ныне потерпевший капитан Царев. Еще — курево, бумага, шариковые ручки. Все уложенное по уму, складно упакованное, собранное на потребу дня. Чувствовалось, что кое-кто из шерстянников проводил свое время не только на рынке…

Посмотрел-посмотрел Андрон на все эти тюремные сокровища и здорово расстроился — литовцы люди серьезные и просто так деньгами не сорят. Видимо, капитан Царев плох, к доктору не ходи. Да впрочем и так понятно, что дело серьезное, следователь из прокуратуры пустяками не занимается. Угрюмый такой, дебильный, с фамилией соответствующей — Недоносов. Уже таскал Андрона на допрос — шьет нанесение телесных сотрудникам милиции на фоне злостной, особо крупного размера спекуляции. Мол, покайся, заблудший, советский суд зачтет. Нашел дурака. Как говорится, чистосердечное признание облегчает душу и удлиняет срок. «Виновным себя не признаю», — встал на своем Андрон, упрямо и очень крепко.

— Завсекцией Зоя Павловна, как истый патриот и дама кристалльной чистоты души, дала мне те гвоздики, чтобы я их возложил к могиле неизвестного солдата, что на Пискаревсокм мемориальном комплексе. А я, каюсь, поленился и перепоручил это святое дело несознательным цыганкам, но их попутал бес и толкнул в неверные объятья проклятой мелкобуржуазной стихии. Что же касаемо побоев, но наносил я их не сотрудникми милиции, а, как мне показалось, аферистам и мошенникам, вздумавшим маскироваться под наши достославные органы социалистической законности и трижды социалистического же правопорядка. Это был акт необходимой и достаточной самообороны. Так что уповаю на объективность следствия, всецело отдаю себя в его справедливые руки и виновным себя не признаю.

Послушал его Недоносов, послушал, покивал очкастой короткостриженной башкой да и несолоно хлебавши вернул в «подвал» на сварные нары. А сам такой корректный, вежливый, ну прямо рыцарь из кино про рыцарей советского закона. Научно-фантастического. Не кричит, все на «вы», головой в сейф не сует и молотит по нему чем-нибудь тяжелым. Чудеса… Да и вообще… Когда Андрона забирали, он приготовился в душе к самому плохому — не шутка все-таки, менту накостылял. Однако же его и пальцем никто не тронул, все было строго по закону — обыск, изъятие, опись. Даже деньги не сперли, определили на лицевой счет. Странно, весьма странно. И «волга» это черная, вся пернатая от антенн… Хрена ли комитетским на рынке? М-да, все в тумане, никакой ясности…

Впрочем нет, кое в чем ясность была полной — точно спустя семдесят два часа Андрону предъявили обвинение и в качестве окончательной меры пресечения избрали содержание под стражей. Все понятно — теперь точно посадят. До свидания ИВС, здравствуй, тюрьма, что тебе провалиться! Мрачная, краснокирпичная, тысячекамерная махина, строитель-архитектор которой, как и положено такому пидеру, сошел с ума и повесился на подтяжках.

Автозак привез Андрона на Арсенальную в ясный, переливающийся солнечными брызгами мартовский день. Однако в каменных, выстроенных в виде креста (отсюда и название) казематах царила вечная ночь. Здесь Андрона обшмонали, загнали на медосмотр, с фотографировали, ознакомили с описью вещей и «посадили за рояль».[6] Потом помыли в бане, взяли кровь, выдали исподнее, матрац, подушку, наволочку, пару простыней, ложку и миску. И чего еще, спрашивается, человеку надо? Впрочем ни о чем Андрона не спрашивали — сумрачный, бледный как кентервильское привидение дубак-коридорный повел его на новое место жительства. С лязгом открыл тяжелую дверь, брякнул ключами, грозно скомандовал:

— марш.

Это была стандартная восьмиметровая крестовская камера. Зарешеченное окно, нары, унитаз толкан, на тумбочке — журналы, старые газеты, на обшарпанной стене — радиоприемник болоболка. Меланхолически грустная тягучая музыка создавала ощущение фальшивого уюта.

— Добрый день, хозяева, — Андрон вошел и инстинктивно вздрогнул от лязга закрывшейся двери. — Куда матрас бросить можно?

Ответили ему не сразу, пауза была долгой, только отнюдь не театральной.

— А твое место, русский, будет у параши, — раздался откуда-то из угла грубый голос с кавказским акцентом, затем к Андрону подвалил амбалистый джигит — не просто так, блатной походочкой, вгляделся, выругался, и все вдруг резко переменилось. — Мамой клянусь, это он, он! — радостно вскричал кавказец, обращаясь к своим соседям однокамерникам, и хлопнул себя в знак восторга по нехилым ляжкам. — Жених моей родной сестры Светки! Ну здравствуй, дорогой, вот это встреча! Ты по какой статье?

В голосе его, несмотря на радость, мелькнули тревога и сомнение — не дай бог по сто семнадцатой.[7]

— По сто девяносто первой. Мента зашиб, — Андрон с облегчением вздохнул, швырнул матрас и вещи на ближнюю свободную шконку. — С внештатниками.

— Вай как хорошо! — еще больше обрадовался джигит, распушил пышные усы и полез к Андрону обниматься. — Заходи, дроогой, гостем будешь. Вот, знакомься. Сослан, Тотраз, Казбек, Руслан… Э, Хетаг, радость у нас, вари чифирь. А Светка твоя до сих пор тебя ждет… Говорит, любит.

После ужина уже ближе к вечеру, когда Андрон пошел на парашу, брат его несостоявшейся невесты положил ему руку на плечо.

— Прошу, не надо сюда. Надо вот сюда, — и показал на какую-то мерзкого вида банку. Поймав недоуменный взгляд Андрона, он пояснил: — Меньше зудить будет, мамой клянусь. Э, Сослан, давай начинай.

Подследственный Сослан, тощий, жуткого вида абрек, на базе теплой Андроновой мочи из копоти подметки, сахара и сигаретного пепла сотворил невиданный краситель радикально черного колера. А затем при посредстве игл, сделанных мастерски из тетрадных скрепок, начал накалывать Андрону на икру полный изящества и идейного содержания рисунок — милицейский погон, вспоротый аж по самую рукоятку острым уркаганским кынжалом. Работа спорилась. Сослан что-то напевал, Андрон кривил от боли губы, родной братан его невесты Светы одобрительно кивал:

— Вот хорошо. На зону как человек пойдешь.

А чтобы Андрон не сомневался, уже в конце экзекуции он громогласно позвал:

— Эй, Тотраз, дорогой, покажи.

И Тотраз показал. Широкую волосатую грудь, сплошь испещренную разводами татуировок, чего только не было тут: и церковь с куполами, символизирующими количество судимостей, и обвитый колючей проволокой горящий ярким пламенем крест с проникновенной надписью: «Верь в бога, а не в коммунизм», и большая пятиконечная звезда, снабженная красноречивым пояснением: «Смерть мусорам», и профиль В.И.Ленина, соседствующий с оскалом тигра, что на языке посвященных означает: «Ненавижу власть Советов». На плоском мускулистом животе по обе стороны пупка были выколоты женские фигурки, естественно голые, они натягивали изо всех сил канаты, уходящие куда-то вниз в бездну абрековых трусов. Надпись полукругом подбадривала их: «А ну-ка девушки». Словом чудо как хорош был уркаган Тотраз, смотреть на него было сплошное удовольствие. Вобщем с сокамерниками Андрону повезло, чего нельзя было сказать об адвокате — пожилом, несимпатичном, тяжело вздыхающем, напоминающем то ли Паниковского, то ли Кислярского, то ли обоих сразу. Собственно его можно было понять, дело дохлое. Причинить тяжкие телесные оперуполномоченному при исполнении… Да еще внештатникам… Плюс эпизод до спекуляцией. Посадят, как пить дать, посадят. Старайся не старайся. Да и вообще… Эх, азохенвей, надо было уезжать… В этой стране фемида не слепа — изнасилована. В общем не доктор,[8] а так, фельдшер, дефективный медбрат…

А следак Недоносов между тем разкручивал процесс дознания на всю катушку, действовал с размахом. Рентгеновские снимки травм, найденный при обыске телевизор «Хитачи», изуродованная при задержании машина «Жигули». Опись, протокол, показания свидетелей, отпечатки пальцев. Ажур. Дело по своей сути было очень простым, Недоносов даже не стал подсаживать к подследственному барабанов[9] — и так все ясно. Предельно. Сто девяносто первая у этого Лапина на лбу светится, собственно эпизодом со спекуляцией можно и не заниматься…

Пока поганец Недоносов копал под него, Андрон тоже времени даром не терял, вникал по все тонкости тюремно-лагерного бытия. Нюансов было множество. Уважающему себя зэку, оказывается, поспрещается, то есть западло: брать что-нибудь из рук пидоров, сидеть с ними за одним столом и тем паче хавать из их посуды, отмеченной отверстием по краю. Он не должен есть колбасы — она похожа на член, иметь вещь красного цвета — на зоне это цвет педерастов, поднимать ложку с пола, обязан говорить «благодарю» вместо «спасибо» и «присаживайся» вместо «садись». Он должен четко представлять, что в лагере действуют свои законы, и самы главный их них — кастовый. А основой размежевания является способность выжить за счет других. На вершине пирамиды размещаются блатные — шерсть, окруженные шестерками и бойцами. Ниже по рангу следует масса мужиков — сильных работяг, способных постоять за себя, знающих законы и не стремящихся «мочить рыло»; специалисты придурки, которыхи изначально поддерживает тюремное и лагерное начальство. Еще ниже слой чертей — большая категория рабов, убитых тюрьмой и зоной, они плывут по воле обстоятельств, подгоняемые блатными и мужиками. Грязные, вшивые, неряшливые, сломанные навсегда. Они готовы выполнять все распоряжения как блатных, так и мужиков из-за пайки хлеба, шлюмки (миски) баланды, чайной подачки. Ими все брезгуют, отгоняют от себя окриками, пинками, словно навозных мух. Они неприкасаемые, парии, не годящиеся даже на хрящ любви. И все же самая низшая каста это педерасты. Они делятся на две группы — проткнутые и непроткнутые. Проткнутые это те, кто стал пидером по своей воле, а также изнасиванные по статье, связанной с половыми преступлениями.

Непроткнутые — совершившие непростительный косяк, ошибку, например попросившие закурить у пидора, взявшие у него продукты, жившие в углу «петухов». С момента промаха такой человек тоже получает статус педераста, будет спать рядом с парашей, жить в казарме в проходах у дверей, сидеть в столовой за позорным столом, стоять последним в колонне, выполнять педерастические работы — убирать сортиры, мыть коридоры, жечь мусор. Теперь он изгой, лишенный всех прав, пария, рабочая скотина, существо низшего сорта.

Чем больше слушал Андрон своих блатных учителей, тем тверже убеждался, что все в этом мире подобно. Ведь если вдуматься, и зона, и тюрьма есть отражение общества, построенного марксистами. Блатные паханы — это копия коммунистических вождей, подхват, кодла — их ближнее окружение, мужики — тесное единство работяг-пролетариев с трудовым крестьянством, пахари, вкалывающие, несущие на своих спинах слой прихлебателей. Черти, педерасты — люди вне игры, подскользнувшиеся, оступившиеся, забывшие основное кредо жизни — не суйся, куда не надо. Между ними болтаются масти прослойки, на воле — инженеры, учителя, ученые, советские интеллигенты одним словом. На зоне — придурки, то есть зэки с образованием. Так что получается почти по Бабелю: не понятно, где заканчивается Совдепия и где начинается тюрьма, разницы большой по большому счету не ощущается.

А коптящий смрадно паровоз следствия между тем все катился и катился по кривым рельсам советского законодательства. Наконец он сделал остановку — не в коммуне, как в песне поется, в старом, похожем на сарай здании Калиниского суда. Именно там, в гадючем углу, и обреталась местная фемида — спившаяся, беременная и слепая потаскуха.

Был уже солнечный апрельский день, когда Андрона повезли на встречу с ней.

— Ну давай, — брат его несостоявшейся невесты сыпанул Андрону в карман пригоршню перца — с ним по первости любая баланда пойдет, одарил вместительным полиэтиленовым пакетом, чтобы оправляться в «столыпине», и подался себе Андрюха Лапин в цепкие объятия социалистического правосудия. Встаь, суд идет! Та самая, спившаяся проблядь на четырех костях…

Простого народу было немного. Мать, как всегда с Арнульфом, добрая заведующая Александра Францевна, Аркадий Павлович, Клара, кое-кто из любопытствующей общественности. Ни Полины, ни соратничков с рынка. Обосрались, сволочи, даже общественного защитника не представили. Испугались прецедента.

В зале было душно и муторно, бились о стекло проснувшиеся мухи, воздух отдавал плесенью, киселью и какой-то обреченностью. Женщина судья была сурова, кругленький гособвинитель лыс, заседатели-кивалы — от народа, блондиночка-секретарша кривоногой. Тем не менее сержанты из конвоя смотрели на нее призывно и плотоядно, как пить дать чувствовали родственную душу.

— Варя, форточку открой, душно, — с ходу скомандовала судья, блондиночка поднялась на цыпочки, продемонстрировав острые, неаппетитные коленки, лысый обвинитель вытер плешь платком, заседатели собрали лбы морщинами, приосанились. И понеслось… Вернее потащилось — показания, свидетельства, изливания потерпевших. Капитана Царева было кстати что-то не видать, до сих пор не оклемался сердечный, вследствие низкого процента свободного кальция. Слаб в кости. Зато Андрон стоял на своем крепко — не виновая я, он сам пришел. В том плане, что не спекулировал, на государственное не посягал и если бил, то только в качестве необходимой обороны. Только строгий и справедливый советский суд нему не поверил. И отмерил своей щедрой рукой от души. А ну-ка ша!

Когда Андрона уводили из зала, Клара улыбнулась ему, мол не бойся, я с тобой. По крайне мере внутренне. На глазах ее блестели как бриллианты чистейшей воды слезы. Господи, восемь лет! Как же я без тебя…

Тимофей. 1983-й год

— Все, стопори, — велел армянин и сунул колымщику мятую трешку. — На.

Заскрипели тормоза, завизжали колеса, и машина встала — не доезжая фирмы «Лето», у массивного, и в самом деле напоминающего дредноут дома-корабля.

— Выходи, Андрей, — сказал армянин, тронул Тима за плечо и первым вылез в промозглость вечера. — Да, погодка.

Дождь и в самом деле полил как из ведра, серую стену его парусил резкий, пронизывающий ветер.

— Бр-р-р, — поежился один из кунаков по прозвищу Штык и зябко передернул саженными плечами. — Рубин, у тебя коньяк-то хоть остался?

— Да, две бутылки еще есть, — ответил армянин, не останавливаясь, сплюнул на ходу и потянул Тимофея в обшарпанную темную парадную. — Сюда, Андрей, сюда.

В голосе его звучало участие, дружелюбие и некоторая обеспокоенность. Тим словно во сне двинулся за ним следом — поднялся на второй этаж, тупо подождал, пока тот откроет дверь, и, глядя себе под ноги, вошел в запущенную, сразу видно — наемную, квартиру. Свет в прихожей не горел, обои в коридоре висели клочьями.

— Заходи, — Рубин неспешно, не снимая ботинок, шагнул в комнату, скинул с плеч намокшее пальто, резко потянул ручку холодильника. — Братва, а жрать-то нынче особо нечего.

И принялся вытаскивать сыр, колбасу, ветчину, какие-то банки, большую эмалированную бадью с застывшим хашем. Это называется жрать нечего…

— Плохо, ужин-то подрастрясли, — весело заржал второй кунак, Дыня, с лысой головой, и в самом деле напоминающей оную. — Зато товарищи чекисты жевать теперь не смогут долго. У моего-то — к доктору не ходи — скула точно на сторону.

Чувствовалось, что мысль об изувеченной чекистской челюсти очень греет его душу.

— Ладно, ты не очень-то радуйся. Еще неизвестно, чем все кончится, — Рубин, нахмурившись, сделался суров и начал обихаживать бутылку. — Стаканы давай.

— Чем, чем? — Дыня еще шире оскалился и вытащил из шкафчика граненые полтарастики. — Да ничем! Хрен найдут и хрен возьмут.

Помолчал, протер стаканы и вспомнил Остапа Бендера: «круг от бублика они получат! Мертвого осла уши». Ладно, выпили, не чокаясь, крякнули, выдохнули, закусили, тяпнули еще. В тяжелой голове Тима был какой-то сумбур, он ел и пил механически, не чувствуя ни градусов, ни вкуса. Все происходящее казалось ему мороком, обманным колдовским сном.

Наконец коньяк кончился, и Дыня со Штыком засобирались.

— Ну что, по лебедям? Тебя, Рубин, не приглашаем, знаем, ты чокнутый, по супруге сохнешь. А вот мы к Анджелке, с пиздой на тарелке.

— По лебедям? — вынырнул на миг из-за хмельной завесы Тим. — К Анджелке?

Ни к селу, ни к городу он вспомнил вдруг, что бывшую Андронову жену тоже зовут Анджелой и живет она где-то рядом.

— Ну да, к Анджелке, — Дыня заржал, закашлялся, утерся рукавом, — скважина знатная. И недорого берет. Хочешь — давай с нами. Обслужит усех. Может и за раз. Хочешь бутербродом, хочешь ромашкой… Гандоны не забыл? — он подмигнул Штыку, оскалился, и они отчалили, хлопая дверями.

Некоторое время висела тишина, затем Рубин вздохнул, закурил и посмотрел на Тима.

— А так думаю, Андрей, возвращаться тебе домой не надо. Чекисты раз пристали — не отстанут. По крайней мере сначала. Уж я-то с этой компашкой сталкивался. Изучил досконально. — Он даже вздрогнул от омерзения, задышал, выпустил далеко и густо сигаретный дым. — Вобщем, если альтернативы нат, оставайся. Места хватит. Ну а с голоду не сдохнешью. Были бы руки и желание. И шея. А уж хомут-то найдется.

Да уж, хомут-то нашелся. На следующий день рано утром Рубин разбудил Тима, напоил чаем и повел на автобусную остановку. Дыня со Штыком, вяло матерясь, тащились следом, помятые и зеленые после ночных безумств. Молча покурили, сели в «Икарус», и скрипучая желтая кишка повезла их по Пулковскому шляху. За окнами тянулись теплицы фирмы «Лето», грязные, еще заснеженные поля, скучные облезлые деревья, укрывающие размах аэропорта. Не зима, не весна, так, тоска. Наконец «Икарус» дотащился до пересечения с Волховским шоссе, заскрипев, ушел направо и скоро встал — приехали. Южное. Вот оно какое, самое большое кладбище в Европе — частный элемент, уже торгующий первой рассадой, административный комплекс, голубые ели, несколько безвкусный, олицетворяющий скорбь, монумент. А главное — камни, памятники, надгробия, поребрики. Крестов, склепов и часовень, по крайней мере на первый взгляд, не видно — не велено. Приказано жить по-новому не только на этом свете, но и на том.

— Вот оно, преддверие Аида, — несколько возвышенно сказал Рубин, сплюнул, закурил и протянул «Родопи» Тиму. — И учти, Андрей, здесь воняет. Так что старайся дышать носом. Рот не раскрывать.

За разговорами миновали административный комплекс, камнную скорбь и голубые ели и подошли к рифленому морскому контейнеру, приспособленному под гараж. Здесь уже толпился народ, чем-то неуловимо похожий на Дыню со Штыком, а командовал парадом приземистый красномордый крепыш, со взглядом острым и буравящим наподобие штопора.

— Вот Сан Саныч, человека привел, — уважительно, но с достоинством поручкался с ним Рубин и, не оборачиваясь, махнул в сторону Тимофея. — Свой парень. В доску.

— Хорошо, если не в гробовую, — мрачно пошутил Сан Саныч и тоже посмотрел на Тима, не то оценивающе, не то равнодушно. — Из Говниловки?

— Да нет, из хорошей семьи, — Рубин индиферентно сплюнул, тактично отвернувшись, высморкался. — Алиментщик. С образованием.

— А, значит, от бабы, — Сан Саныч, и не думая отворачиваться, тоже высморкался, понимающе кивнул. — И с образованием… Лады. — Вытащил из недр контейнера лопату, покачал в руке, скалясь, осчастливил Тима. — Держи. Ты, академик.

Так Метельский-младший обогнал отца, разом махнул в академик. Только вот какой академии… И послали его напару с Дыней рыть утреннюю яму, могилу то есть. Каркали вороны, припекало уже по-весеннему солнышко, лопата, чмокая, нехотя вонзалась в грунт. Вначале вкалывали молча, однако, скоро убедившись, что Тим не шланг, не отсосник и не рукожопый интеллигент, Дыня подобрел, разговорился и стал учить основам мастерства.

— Ты, едрена мать, штыком-то не тычь, а кромсай. Покосее ее, лопату, покосее, и ногой наступай, ногой. Оно конечно грунт здесь хреновый, глина. Болотина опять-то, сырота. А потому, когда жмура откапываешь, такой выхлоп идет — с ног валит. Преет, квасится жмур в таком грунте, словно бабская манда в тепляке. А потому воняет еще почище. Вот если бы сухота, песок. Там жмур как огурчик — чистенький, аккуратненький, одни кости. Глазу приятно. И никакой вони.

Потом Тим опять рыл, подсыпал щебенку и гравий, грузил тяжелые неподъемные камни. Словом, квадратное катал, а круглое таскал. Впрочем нет, трудовой процесс был здесь организован грамотно, и работали все споро и с огоньком. Почему, Тимофей понял позже, уже под вечер, когда в негнущиеся пальцы ему вложили четвертак.

— На, академик, это тебе для начала.

Именно четвертак — четвертую часть его аспирантской стипендии.

Однако деньги даром не даются. Вечером, когда ехали в стонущем «Икарусе», Тим заснул, словно провалился в омут. Разбуженный Рубином, чудом дошел до дому, вяло поклевал картошки с ветчиной и опять залег, уже до утра. А когда проснулся, вспомнил сразу бурлаков, гребцов на галерах и колодников в рудниках — все тело ломило, мышцы не слушались, на руках вздулись болезненные кровавые пузыри. Чувство было такое, будто ночью черти отмудохали его своими хвостами. А они у них, как известно, похуже николаевских шпицрутенов.

— Ничего, Андрей, ничего, — по-отечески успокоил его Рубин и, не тратя времени на разговоры, с грохотом поставил чайник на огонь. — Втянешься.

Он промыл руки Тима водкой, прокаленной иглой проколол пузыри, подержал в растворе марганцовки и заклеил раны пластырем.

— Ничего, все проходят через это.

И Андрон прошел, втянулся. Через две недели он уже и думать забыл о ноющих костях, кровавых мозолях, жалости к себе. Знай махай себе отточенной лопатой, режь оттаявший упругий грунт — и не будет мыслей, слабостей, сомнений, всей этой муторной, слюнявой, квазиинтеллигентской лабуды. И моменто мори — думай о смерти. И копай, копай, копай. А главное, как учил Рубин, дыши носом — держи рот на запоре. Помни, куда попал, не забывай, что человек смертен. И что здесь все ходят под богом. Вернее под директором — царем и самодержцем, повелителем и властелином, разъезжающим на шикарной машине, имеющим деньги и связи и которого даже сильные мира сего за глаза величают по имени-отчеству. Однако до бога высоко, а вот до реального рыночного властелина, его величества землекопа Пархатого, было рукой подать. Это был не бог — архангел. В его распоряжении были контейнеры, тракторы, надгробные камни, щебень и песок. Собственно даже лопата, которой орудовал Тим, принадлежала ему, его величеству. Однако негры его даже и не видели — всем распоряжалось доверенное лицо Порхатого Сан Саныч — ушлый, недоверчивый, прижимистый и злой. За тяжелый характер и тяжелый же кулак называли его ненавидяще, но уважительно и с опаской Кувалдой. Зверь, а не человек. Всех запойных, жопоруких и отмороженных разогнал — устроил неграм день Африки. Навел порядок, закрутил гайки, установил дистанцию — бомжи с Говниловки и со свалки на пушечный выстрел не подходили к нему. А что такое Говниловки и что такое свалка, Тима, как сторожил Южного, просветил Дыня, теплым вечером, после «Арарата» и шашлыка, зажаренного Рубином. Говниловка, она же Бомжестан, она же Гадюшник, возникла сразу после основания кладбища, то есть в самом начале семидесятых. Первым, кто понял всю благодать и выгоду от близкого соседства с гигантской, Южной свалкой и не менее гигантским Южным кладбищем, был некий бомж по кличке Клевый. В лесном массиве Клевый со товарищи вырыли землянку и зажили там всласть в свое удовольствие. Свалка в изобилии снабжала их едой, куревом и одеждой, кладбище — вином и водочкой. Потихоньку слух о клевом житье Клевого достиг Ленинграда, и к Южняку потянулись новые поселенцы. Они тоже вырыли землянки, осмотрелись и тоже зажили всласть, пока наступиушая зима не выгнала их с насиженных мест. На теплые городские чердаки и в люки теплоцентралей. С тех пор прошло немало лет. Говниловка разраслась и стала представлять собой колонию-поселение. А роль Южного кладбища в ее жизни поистине глобальна и неизмерима. Здесь любой найдет все, что необходимо ему для достойного существования, с точки зрения бомжа очень и очень приличного. Обычно это работа негром, причем у самых неавторитетных, неуважаемых землекопов. Те же, кто не желает честно трудиться, «промышляют могилами», то есть подобно птицам клюют все то, что оставляют на могилах безутешные родственники — конфеты, печенье, хлеб. И естественно водку. Встречаются среди кормящихся с кладбища и представители редкой профессии, связанной с изрядной долей риска. Это те, кто уверен в безупречности своего внешнего вида, поскольку для данной профессиональной категории внешность, не вызывающая подозрений, играет главную роль. Такие пристраиваются к похоронным процессиям, выдавая себя за школьного друга или знакомого покойного, неподдельно скорбяти и вместе со всеми отправляются с похорон на поминки, где нажравшись нахаляву, прихватывают напоследок что-нибудь ценное на память о друге. Местная легенда — бомж по прозвищу Артист, который виртуозно кормился подобным образом несколько лет. К своему промыслу он относился крайне серьезно — часто брился и мылся, завел костюм, белую рубашку и галстук, которые надевал, отправляясь на дело. При этом он обладал благообразной внешностью и бесспорными актерскими данными — умел толкнуть приличествующую речугу, подпустить в нужный момент слезу и даже натурально изобразить сердечный приступ. Короче, артист жил так, как не жил ни один бомжестановец со времен его основания. Дошло до того, что он перестал употреблять одеколон, лосьены и дешевую водку. «Предпочитаю „Столичную“», — отвечал он на предложение выпить. Более тог, он выгнал из шалаша своего сотоварища, заявив, что он того несносно воняет блевотиной и козлом.

— Брезгует нами, гад, — завидовали бомжестановцы, воняли козлом и пили политуру. — Привык, сука, с академиками да торгашами по ресторанам…

Однако ничто не вечно. Сгорел Артист и естественно на пустяке. Он настолько уверовал в свою непогрешимость, что стал пренебрегать личной гигиеной и моментом подцепил вшей, а затем, не предав этому должного значения, как обычно пристроился к похоронной процессии. Однако только он вылез на первый план и зашелся речугой о безвременно ушедшем, как раздался пронзительный крик:

— Какая гадость!

Расфуфыренная дамочка, шарахнулась от него в сторону, едва не опрокинув гроб. Наманикюренный пальчик дамочки, словно перст божий, был обращен на краснобая. И все увидели, что рукав у него густо обсыпал породистыми бомжестанскими вшами.

— Ага, — нехорошо сказали граждане и перестали всхлипывать. — Так ты, падла, бомж!

И позабыв о скорби и покойном, принялись метелить Артиста. Под настроение забили насмерть…

Еще бомжестановцы ходят по грибы, воруют овощи с совхозных огородов и продают дары природы на развилке Волховского и Пулковского шляхов. А чужаков не жалуют, так что на экскурсию к ним в Бомжестан лучше не ходить. Иначе можно прямиком отправиться к Артисту…

А еще Дыня рассказывал о свалке, чьи гигантские терриконы мусора возвышались Эверестами по ту сторону Волховского шоссе. У подножия этих гор вяло копошились аборигены, грязные, оборванные, презираемые даже среди бомжей. Мусорное эльдорадо дает им все, еду, одежду, курево, жилье. Они не гнушаются и чайками с вороньем — добывают их при помощи самодельных луков и пращей. Что с них возьмешь. Свалочники. Обретающиеся в грязи, по соседству с «иловыми картами». А иловые карты это залежи зловонной жижи, густо смердящие на километр вокруг. Грязная вода, как известон, очищается на острове Белом при посредстве бактерий, а затем выпускается в Финский залив, черный же, издающий невыносимую вонь осадок складируется для обеззараживания. Здесь, по соседству с кладбищем и свалкой. Превращая реки и ручейки в клоаки, а все произрастающее по их берегам в отраву. Господи упаси выкупаться в Дудергофке! Не обошел Дыня в своих рассказах и кладбище, правда, вещал тихо, не договаривая, наедине и с оглядкой. Раньше кладбищем заправлял человек с кличкой Навуходоноссер, дерганный, непоседливый как блоха. Он лично производил замеры выкопанных могил — на предмет жесткого соответствия санитарным нормам, воевал с установщиками самодельных скамеек, грозил всяческими карами за появление на могилах неустановленных администрацией предметов. Вобщем был дурак, и дурак с инициативой. Навоевавшись с неуставными лавками, он надумал снимать с усопших посмертные маски — за дополнительную плату естественно. Хорошенькая услуга! А когда верха эту идею задробили, начал ратовать за установку надгробий в виде бетонных шестиконечных звезд. Вобщем процарствовал Навуходоноссер недолго — был тихо снят, оттащен и брошен на низовку. А пока происходила смена власти, на Южняке творился бардак. Дело в том, что при Навуходоноссере набрали в штат алкашей, уголовников и прочих рукожопых — они не то что человека присыпать, стакан не могли путем донести до хайла. Бывало часто, что во время похорон могильщик падал в яму следом за гробом, а оратор-толмач, задвигающий речугу в зале скорби, ночинал подшучивать сально над родственниками покойного, за что оными родственниками и бывал нещадно бит. Весело было на Южняке, ох как весело. Пока не пришел новый лидер, по прозвищу Борода. По бумагам он числился в землекопах, но к его мнению прислушивались все — начиная с фиктивного директора, вяло надувающего пухлые щеки, и кончая распоследним негром-бомжом.

— Эй, рукожопые, слушай сюда, — сказал Борода негромко, но так, что было слышно на всем кладбище. — С сегодняшнего дня вы все негры. Кто не согласен — на хрен. Погост должен быть похож на окаменевший похоронный марш, а не на бардак. Я сказал. Ша, прения окончены. Все в пахоту.

И настал порядок. Железобетонный.

— Только знаешь, Академик, нашему пархатому и Борода не указ, — выдал в заключение спича Дыня, бросил копать, оглянулся и перешел на шепот. — Ему никто не указ. Ни менты, ни бандиты, ни мафия. Потому что он сам… — Тут же он заткнулся, прерывая разговор, сплюнул эффектно сквозь зубы и кардинально сменил тему. — Вон мошки сколько, вьется роем. Это к теплу. Скоро, брат, в пахоту, вся работа идет с мая месяца.

И Тим вздрогнул, если это не пахота, тогда что же?

Воронцова. 1996-й год

Было пять часов утра, солнце вставало. Пурпур восхода высветил храмы и дворцы, гханы — огромные каменные ступени, ведущие к Гангу, начали выступать из мрака. Древний Бенарес уже пять тысяч лет как город святости паломников и богов просыпался, приветствуя светила блеском позолоты. Люди, благоговея, тоже привечали солнце — соединяли ладони у лба, выпивали глоток священной воды и трепетно заходили в реку. В древний Ганг, как его называют здесь Мата Ганга — «мать Индии». Паломников как всегда прибыло во множестве — на берегу происходила толкотня, давка, ругань, скоротечные драки. Всем хотелось побыстрее войти в священные воды, от души набраться праведности, мудрости и благодати. Воздух вдруг разорвали резкие удары гонга, над рекой поплыл звон колоколов, люди, обсыхая, начали петь и молиться. Им ладно вторили звуки тамбуринов, священослужитель-сатху, стоя под зонтом из пальмовых веток, благословлял радеющих:

Ом Бхур Бхувах Свах
Тат Савитур Варенйам
Бхарго Девасья Дхимахи
Дхийо Йо Нах Прачадайат[10]
Вставало солнце, просыпался древний Бенарес…

— Ом Тат Сат! (Ом! Ты — Истина) — Воронцова, загорелая до черноты, в разноцветном сари, трижды, как и все, выкупалась в Ганге, с чувством напилась воды и отправилась к себе на гхаты варить чечевицу на завтрак. Она уже три дня жила в палатке у реки, с тех самых пор, как вместе с гуру Бхактиведантой, Свами Чиндракирти и праведным блаженным джайном Адшхой Бабой прибыла в Бенарес на Дивали, ежегодный праздник радости, очищения и света. Считается, что в период с самой темной ночи октября и до первого ноябрьского новолуния здесь, в священных водах Ганга, можно смыть все тяжкие грехи, получить успокоение в душе и вернуться домой очищенным. Но уж умереть во время праздника самое милое дело. Что может быть почетней и благостней кремации на тысячелетних, ведущих к Мата Ганга гхатах, чтобы затем пеплом и останками уплыть по древним водам в вечность? Так что не случайно на Дивали в Бенерес собирались сотни тысяч паломников. Правда многие уже не возвращались с праздника назад — уходили на небо, на корм рыбам, на удобрения и перегной. Да, Бенарес, Бенарес… Город нирваны, жизни, смерти, прекрасный и загадочный. Построенный в виде полумесяца, он расположился лишь на одном берегу Ганга — другой, проклятый, порос лесом, кишащим змеями. Боже упаси умереть там, по поверьям сразу же перевоплотишься в осла. Уходить надо в Бенаресе и во время праздника — с гарантией попадешь на небо, а оттуда максимум в брахманы, минимум в вайшьи. Проверено, шудр нет. Да, Дивали, Дивали, праздник света, очищения и надежд…

А начался он как всегда самой темной октябрьской ночью, когда затихают муссоны и жизнь словно возрождается. Тысячи людей устремились в Татери Базар, но интересовали их не горы красного и желтого магического порошков, не пирамиды цветов, не ароматические масла, пряности и украшения из золота, нет, паломники словно исступленные закупали петарды, ракеты, розовые бенгальские огни. И тут же вся эта пиротехника взвилась в безлунное небо, вспыхнули на терассах, на подоконниках в храмах миллионы масляных ламп — дип, люди заплясали, запели, закружились в половодье толпы, а паломники все прибивали и прибывали, особенно было много женщин, изящных, в разноцветных сари, непальских узнавали по красно-кровавым оттенкам.

А наутро на берегу случилась жестокая драка между голыми сатху за право первым войти в священные воды Ганга. Только ведь Свами Бхативеданта и гуру Чиндракирти были не простые посвященные — они еще владели страшной и секретной борьбой каляри-ппаятт. Быстренько и доходчиво показали праведникам ху из ху и торжествующие, увитые гирляндами, первыми погрузились в воду. Следом за ними, оглашая округу песнями и ликующими криками, устремились в Ганг праведники всех мастей. Ну а уж потом тысячи и тысячи поломников. Вскипела, запенилась вода, казалось, вышла из берегов. И понеслось, и понеслось, и понеслось…

После обеда давали представление в честь Рамы, героя Рамаяны. Все было очень трогательно и достоверно — молодой, всеми силами стремящийся оправдать высокое оказанное доверие брахман ловко разодрал гадину Варуну, прыгнул со священного дерева в Ганг и неожиданно для всех оказался рядом с лодкой махараджи, на огромной камуфляжной водоплавающей змее.

— Да здравствует Рама! — закричал на берегу народ.

— Да здравствует махараджа! — закричал брахман, бросил повелителю венок из цветов и заиграл на флейте душещипательную мелодию. Оркестр, расположившийся на соседней лодке, подхватил, трепетные звуки вольно полились над просторами Ганга. Махараджа, восседая на массивном троне из литого серебра, одобрительно кивал, важно надувал лоснящиеся щеки, сверкал бриллиантами, рубинами и изумрудами. Нищие, увечные и умирающие от проказы были тронуты и чрезвычайно довольны.

А празднество все разворачивалось по нарастающей — на слудющий день поминали Ханумана, главнокомандующего обезьян и лучшего друга Рамы, затем слоноголового бога Ганеша, покровителя мужчин, потом богиню Лаксми, покровительницу женщин. Паломники все живей плескались в Ганге, пили от души святую воду, катались на лодках, пели и молились:

Ом Бхаскарайа Намах! (Ом! Поклонимся тому, кто прчина Света!)
Ом Адвайтайа Намах! (Ом! Почтение Единому!)
Ахимса Парамо Дхармах (Ненасилие высший долг)

Роженицы в новых сари купали новорожденных в Ганге, ночами сотни ламп, укрепленных на бамбуковых шестах, освещали великую реку. Говорят, что светильники эти указывают дорогу усопшим, возвращающимся в мир своих предков. Малой скоростью вниз по течению.

А Воронцова между тем, ничем не выделяясь из толпы паломников, вела жизнь скромную, достойную и праведную. Вставала как и все с восходом солнца, купалась, не снимая сари, молилась, занималась йогой, пела, предавалась танцу. Стирала, медитировала, беседовала с народом, прогуливалась на лодке по реке, смотрела на фейерверки, варила чечевицу. Однако окружающие люди относились к ней с почтением — как же, к этой статной, похожей на богиню брахманше приходят на обед сами Свами Чиндракирти и гуру Бхактивиданта. Такие сатху. Да и сама Воронцова излучала некую таинственную энергию, эманации которой улавливали даже на расстоянии все паломники. Люди приносили ей больных детей, и она вылечивала их, посмотрев в глаза, женщины на сносях прикладывались ей к руке и благополучно разрешались от бремени, параличные и увечные приползали за благословением и с песнями и танцами уходили на своих ногах. Да, годы тантры, благочестия и аскезы не пропали даром — Воронцова творила чудеса. Народ приносил ей бананы и кокосы, с почтением кланялся, поливал молоком и втихомолку называл уважительно и просто Грудастой Волоокой Благодатной Богиней.

Андрон. Зона. Безвременье

И понесла Андрона нелегкая на дальняк (то есть удаленная колония) к черту на рога в Сибирь, благо, страна у нас большая. Все было — и передвижение из автозака до «столыпина» ползком по грязи, для профилактики побега, и пайковые двадцать граммов сахара, четыре кильки и буханка хлеба, и злобные, набитые в вагон как сельди в бочку зэки. Вот уж пригодилась-то подаренная абреком полиэтиленовая емкость. Тем не менее настроение у Андрона было какое-то хреноположительно-наплевательское. Зоны он совершенно не боялся, процедура предстоящей лагерной «прописки» с «подковырками и последствиями» его совершенно не волновала. Он знал, что на предложение: «Что хочешь — вилку в глаз или кол в жопу?» нужно выбирать вилку (в тюрьме и лагере вилок нет), на вопрос: «Кем хочешь быть, рогом (то есть активистом из числа осужденных, занимающих высокую общественную должность — председатель совета отряда, председатель или секретарь совета колонии) или вором?» нужно отвечать уклончиво — пожвем увидим. Задница не дается, мать не продается (имеется в виду подковырка: мать продашь или в задницу дашь). На комаду «Сядь» нельзя садиться на постель или на пол — нужно на корточки. И так далее и тому подобное. Много еще чего знал Андрон, благо брат его несостоявшейся невесты был не какой-нибудь там брус шпановый — зэка в натуре. А знание это сила, раз предупрежден, значит вооружен. Так что ехал себе Андрон по бескрайним просторам родины, присыпал хлеб сахарком, смачивал водой и, наплевав на сук конвойных, ссал, когда припрет, в полиэтиленовый пакет. А впереди него по зэковскому телеграфу неслась хорошая молва — Кондитер едет, пацан ништяк, мента обидел, свой в доску.

И вот приехали, прибыл этап. В промышленный центр районного значения, каких сотни за полярным кругом в Сибири. Со стандартным набором для построения светлого будущего — высоченная труба ТЭЦ, лесобиржа с горами накатанных штабелями бревен, нитки узкоколейки, покосившиеся обшарпанные деревянные домики. Ну а какая же социалистическая стройка без зоны? Вот она, родимая, окружена с трех сторон лесом, обнесена туго натянутой шатровой колючей проволокой, обставлена вышками с прожекторами и вертухаями. У ворот приземистое строение, это КПП и вахта. У вахты на территории зоны домик свиданий, похожий на сарай. Бараки снаружи побелены известкой и чем-то напоминают клавиши аккордеона. Их тут целый городок. Они расположены ровными рядами, словно зубья расчески. А где-то в километре от жилой зоны, то бишь лагеря, расположена промзона, то есть рабочая. Это огромный производственный комплекс — шахта с терриконником, высокой пирамидой отработанной горящей породы, которая охвачена языками сине-зеленого и оранжевого пламени. Административные, производственные здания, склады и мастерские. К промзоне подходит железнодорожная ветка, сюда, к бункерам, встают под погрузку составы из вагонов и платформ. И все это необъятное хозяйтсво тоже обтянуто колючей проволокой, над которой высятся будки часовых. Тут же рядышком расположен другой лагерь, но поменьше зэковского — расположение части внутренних войск. Такие же бараки, правда, украшенные красочными призывами типа: «Приказ начальника — закон для подчиненного», «Политику ленинской партиии одобряем», «Наше главное оружие — бдительность». По соседству с военными городком расположен питомник, сотни собачьих глоток надрывно, в бешеной злобе рвут тишину. Одобряют ленинскую политику партии.

Зона, куда попал Андрон, была воровская, правильная. Уже на карантине к нему подвалил какой-то гражданин с фиксой и клешнястыми, густо наколотыми пальцами принялся шарить в его одежде, словно товарищ Сталин на параде 1938-го года, проверяя новую солдатскую форму, у Ивана Водяного.

— Что это ты меня мацаешь, словно пидера? — веско поинтересовался Андрон и продемонстрировал зубы — не понять, то ли ухмыльнулся, то ли оскалился. — Дрова ищешь? Так в Греции все есть. — Шевельнул широким плечом, скинул куртку и, показав рельефные мышцы груди, снял одну за другой три байковые рубахи. — Замену давай.

— А, дровишки пакистанские? От них отличный жар, кипяточек славный, — сразу обрадовался клешнястый и, вытащив синтетическую майку, с чувством облагодетельствовал Андрона. — Возьми пока симпатическую, с нашим уважением. А мы-то тебя за фраера держали… Эй, Мелкий Шанкр, на пику давай, Рыгун, шлюмку (миску).

Маленький вертлявый зэк стал на вассер у пики, у смотрового окошка в двери камеры, другой, плотный и рябой, налил в миску воду и с почтением подал клешнястому. А тот, сев на корточки у параши, поджег скрученную жгутом Андронову рубаху и, стряхивая пепел в шлюмку, начал кипятить воду в банке из-под сгущенки. В считанные минуты она закипела, и тогда Рыгун, священнодействуя, начал сыпать в нее чай. Когда черное варево поднялось, его слили в эмалированную кружку и наслаждением пустили по кругу. По глотку в первый, по два во второй, по три в третий — пока не кончится. Андрону же естественно не дали — кто знает, может он скрытый педераст. Впрочем он особо и не переживал — напился чифиря в обществе родного брата своей невесты и кунаков его достаточно. Да и наслушался про чай столько всякой всячины — книгу написать можно. По поверью он содержит сотни витаминов и минеральных солей, он — средство от всех болезней, им промывают глаза и раны, полощут в нем болт после связи с педерастами, смачивают бинты и накладывают на опухоли и чирьи. Черная жижа чифиря — неизменный элемент всех зэковских ритуалов. Впрочем можно жевать чай и всухую, это тоже придает силы, проясняет голову и отвлекает от дурных, скверных мыслей. Он объединяет людей, снимает агрессивность, привносит радость и умиротворение в души. При шмонах-обысках его спасают в первую очередь, пакетик с ним не западло засунуть и педерастам в фуфло. А лучшая ферментация чая производится в Иркутске, на местной чаеразвесочной фабрике. Всем известно, что в ее ограду вмурован памятниак чифирю — большой заварной чайник с надписью «Грузинский чай». Рядом с ним всегда лежат цветы. Вобщем, если есть на зоне хоть какая-то радость, то это дымящееся, бодрящее мысли чайное пойло…

А жизнь между тем шла своим чередом, и карантин закончился. Андрон был распределен в отряд и препровожден в жилую секцию — длинный барак-казарму с сушилкой, коптеркой и завхозовским кабинетом-кильдымом. И — о чудо! — сразу же на входе он увидел Юрку Ефименкова. В углу педерастов. Выглядел тот неважно — без передних зубов снулый, с мутным, ничего не выражающим взглядом. Коротко мазнул глазами, судорожно глотнул и, сделав вид, что не знаком, отвернулся. К параше.

«Господи, Юрка», — Андрон еле удержался, чтобы не шагнуть к нему, не схватить дружески за плечо, но сразу же взял себя в руки и тоже отвел глаза — в пидере нормального человека интересует лишь одно — фуфло. С ним не разговаривать надо — чешежопить. Но все-таки чтобы Юрка, черный пояс, и у параши… Нет, неисповедимы пути твои господни.

То, насколько они неисповедимы, Андрон понял чуть позже когда его позвали к пахану. Следом за амбалистым татуированным гражданином он прошел в самый дальний угол барака и натурально обомлел — перед ним сидел друг его буйной юности Володька Матачинский. Только это был уже не прежний Матата, гроза танцплощадок и куровчанской шпаны. Нет, перед Андроном сидел лидер, ушлый и прожженый пахан, истинный вожак блатной стаи — опытный, недоверчивый, с цепким, бурявящим насквозь взглядом. Щеку его пересекал выпуклый рубец, пальцы рук были сплошь в визитных партаках: «Загубленная юность», «Судим за разбой», «Отрицало»,[11] «По стопам любимого отца», «Свети вору, а не прокурору». Его окружала ощутимая аура вседозволенности и авторитета, смотреть на него было страшно, хотелось сразу опустить глаза.

— Ты кто и по какой статье? — в упор взглянул Матата на Андрона и даже не подал вида, что они были друзьями. — Бывал ли в командировках раньшще? И если да, то кем?

Р