/ / Language: Русский / Genre:sf_history / Series: Смилодон

Время Смилодона

Феликс Разумовский

Неисповедимы пути Господни — странно, с какой-то высшей отмеченностью, складывается судьба подполковника Бурова. Он витязь даже не в тигровой шкуре — в шкуре смилодова, самый быстрый, самый решительный, самый непредсказуемый, самый, самый… Прошедший Пещеру Духов, победивший время, сумевший отстоять тайну Философского камня. Однако главное дело его жизни впереди — ему еще предстоит спасти этот мир от грядущей напасти. А потому близится его час «Икс» — Время Смилодона…

Феликс Разумовский

Время Смилодона

(Смилодон — 3)

"Ну ты и змей!"

Восклицание

ПРОЛОГ

Быстро опускался вечер. Небо посерело, нахмурилось, клубом роилась мошкара, от реки тянуло сыростью, холодом, запахами тины и мокрого дерева. С криками, похожими на стоны, летели в гнезда уставшие птицы. День угасал.

— Да, не за горами холода. — Буров глянул вверх, на приутюжившее деревья небо, коротко вздохнул и ловко угнездил в углях обмазанную глиной утку. — Если по рябине смотреть, зима нынче ранняя будет, снежная. А с хиусом[1] да с хлящими[2] шутки не шутят.

— Да уж, — в тон ему ответила Лаура, медленно качнула головой и насмерть задавила под личиной[3] пронырливого не в меру комара. — Тут и любовь к отечеству не согреет…

Они сидели у костра в самом сердце тайги, отбивались от гнуса и терпеливо ждали ужина. Настроение, мягко говоря, было не очень — пройдена лишь половина пути, и оставалось действительно с гулькин хрен до заморозков. Вроде бы не курлыкали еще в небе журавли, не порошила еще тайгу метель опавших листьев, но осень уже чувствовалась — и в стылой свежести ночей, и в желтизне осоки, и в низких тяжелых облаках. Заканчивался август, агонизировало лето, обильное, сибирское, разочаровывающе короткое. А вокруг бушевала природа: пенилась, кипела в водоворотах река, билась волнами о камни и пороги, ветер, воя, рвал верхушки лиственниц; ухал где-то, собираясь на охоту, филин; хором робко пробовали голоса осторожные ночные птицы. Вот он, апофеоз флоры и фауны, вот она, торжествующая природа-мать, с коей что Буров, что Лаура пообщались изрядно, от души, — впечатлений, надо полагать, на оставшуюся жизнь хватит. Впрочем, Бога гневить нечего, до Тобольска все было на редкость мило и довольно цивильно. Более того, путешествовали с приятностью. Подорожная была выписана на имя генерала Черкасова и сопровождавшего его особу капитана Ермилова, а кроме того, имелась еще бумажка, из которой явствовало, что вышеозначенные персоны следуют конфиденциально, с ревизией и по долгу службы. Фискальной. И направил их не кто-нибудь, а сам Степан Иванович Шешковский[4] собственной персоной. Словом, поначалу путешествовали не напрягаясь — всюду их встречали поклонами, лаской, хлебом-солью, умилением и взятками. Это был не то чтобы удар Остапа Бендера по бездорожью, но хорошо задуманная долгоиграющая афера, основанная на том прискорбном факте, что у российских-то властей обычно рыло в пуху.

Неприятности начались в Тобольске. На званом ужине у местного градоначальника генерал нечаянно повстречал знакомого, так, майоришку одного, Залерьяшку Зубова, — тот командовал карательным отрядом по поимке беглого опасного преступника, выдающего себя за князя Бурова. В общем, вначале была драка, потом стрельба, ну а уж затем, как водится, погоня, по лесам, по долам, по болотам, по чащобам. Еле оторвались, чудом ушли. И все волшебным образом переменилось: Буров отпустил бороду, Лаура забыла про духи, от нее теперь за версту несло дымом, оленьей кожей, березовым ядреным дегтем.[5] Сам черт не признал бы их, бредущих в дебрях звериными тропами. Шли без суеты, с оглядкой, вели пяток навьюченных пожитками оленей. Мало разговаривали, все больше слушали — бдили. А иначе в тайге нельзя — вовремя не заметишь сохатого,[6] «забавницу с кисточками»[7] проглядишь, встретишься на узкой тропинке с тунгусом, юкагиром или каряком — пропадешь. Они хоть вроде бы и с государыней в мире, и платят исправно ей ясак,[8] а ведь не преминут перерезать горло, да так, что и глазом не моргнешь. Это тебе, люча,[9] за объясачивание.[10]

А между тем поспел ужин. Не ахти какой, из трех блюд: утка, запеченная в глине, в собственном соку, белка, жаренная на углях на палочке, да сушеная, кусочками, оленина: взять такую в горсть, растереть в порошок, бросить в чашку, залить кипятком — и «Магги» с «Галина бланка» отдыхают. Ели не спеша, в охотку, с яростью отгоняли комаров, пили терпкий, из брусники, чай, щурились на сполохи огня, молчали. Еще один день лета прошел, еще на один день ближе холода.

— Вася, сделай милость, помой посуду. Пойду-ка я спать.

Насытившись, Лаура поднялась, обтерла пальцы о кожаные штаны и энергично, целеустремленным шагом прошествовала в кусты. Потом сорвала веточку посимпатичней, пообкусала ее конец и, употребив в качестве зубной щетки, нырнула в балаган — построенный наподобие ленинского, только из еловых лап, шалаш.[11] Какие, к черту, ароматические ванны, «притирания Дианы», «маски Поппеи» и «перчатки Венеры».[12] Спать, спать, спать. Не раздеваясь, не снимая личины. Спать.

— Давай-давай, отдыхай, — буркнул запоздало Буров, налил в чашки кипятку, подождал, побултыхал, выплеснул на землю. — Баюшки-баю. — Потом он возвратился к костру, вытащил серебряную табакерку, под звуки менуэта открыл. — Да, такую мать, остатки сладки. — Вдумчиво набил трубку, со вкусом закурил, окутался густым табачным дымом — от комарья хорошо, да и для души неплохо. Помаргивали, переливались угли, над речкой поднимался туман, в воздухе ощутимо холодало — свет луны, проглядывающей сквозь дыры в тучах, казался леденяще мертвенным. Август, сукин сын август…

Щурился Буров на костер, посасывал проверенную трубочку, а в голове его, под малахаем с опушкой, ворочались неспешно мысли. О том, о сем, об этом, о былом, о жизни, о превратностях судьбы. Кажется, давно ли у него была ленинградская прописка, подполковничьи погоны и башкастый черный кот? Хотя, если вдуматься, — давно, очень давно… Лет, наверное, двести назад, вернее, вперед, там, в постперестроечном будущем, в эндшпиле двадцатого века. Из коего нелегкая и занесла его сюда, в Россию Екатерины. Не сразу занесла, по большой дуге — через пещеру Духов, средневековый Париж, великолепие Зимнего дворца. И вот нерадостный итог, не повод для оптимизма: поганец Зубов на хвосте, чукчи, вставшие на тропу войны,[13] со всех сторон, а до Кровавой скалы еще топать и топать. Ножками, ножками, ножками по непролазной тайге, в компании гнуса, хищников и невоспитанных аборигенов. И неизвестно еще, что скажет Мать Матери Земли Аан, Открывающая Дверь в Другие Миры. Может, просто пошлет подальше за то, что бабу привел. Не посмотрит, что умница, забавница, хороша собой, любит жизнь, не боится боли и презирает смерть. Шуганет на выход — и всего делов.

«Ладно, будет день — будет пища. — Буров встал, выбил трубку. — Утро вечера мудренее». С тщанием поправил личину, глянул на нахмурившееся небо и направился в балаган. Внутри все было тихо и спокойно — Лаура безмятежно спала, из ее спального мешка, сделанного из оленьих шкур, доносилось ровное, еле различимое дыхание. Внезапно, словно от толчка, она уселась, выхватила нож, узнала Бурова, пробормотала что-то и снова легла — миг, и в балагане снова наступили мир и тишина. Вот ведь, блин, женщина-загадка, мало того, что красива и умна, так еще воинственна, словно амазонка. В то же время ласкова, на удивление нежна, на редкость любвеобильна и надежна, как скала. Пылкая любовница, верный друг, испытанный боевой товарищ. И при всем при том — шпионка, конфидентка, оторва — вырви глаз, безжалостная мокрушница, каких не видел свет. Афина, Мессалина, Пандора, Суламифь в одном очаровательном, прямо-таки ангельском лице. А вот как зовут ее на самом деле, Буров не знал, — то ли Лаурой, то ли Ксенией, то ли еще как. Не женщина — вулкан, бушующее море страсти, клокочущая бездна ярости, манящая в неведомое тайна. А может быть, поэтому она нравилась Бурову?

— Спи давай, Валькирия, спи, — хмыкнул он, разулся, почесался и забрался в свой мешок, а мгновение спустя — к Морфею под крыло. Приснилось ему муторное, стародавнее, наизнанку выворачивающее душу — зона-поганка. По полной программе приснилась, красочно, с подробностями: с каменными брызгами на стенах БУРа,[14] с Прасковьей свет Ивановной[15] из манессмановской трубы,[16] с замерзшим петухом Таней Волобуевым, скорчившимся мокрой курицей на ее крышке. А еще Бурову приснился Шаман, семейник его, кореш, проверенный однокрытник.[17]

— А ведь новый кум, парень, тебе житья не даст, — приблизил он свое раскосое, изрезанное морщинами лицо. — Ты у него или в БУРе сгниешь, или пидором станешь, или раскрутишься по новой.[18] Бежать тебе, парень, однако, надо, когти рвать, линять. Есть дорожка одна. По ней педерасты не ходят. Менты поганые тоже. Только — Айыы-шаманы и великие воины.[19] Ты воин, однако, ты пройдешь. А может, сдохнешь. Вот и думай теперь крепко, что лучше — здесь гнить или подыхать человеком. А может, все же дойти, однако, до Кровавой скалы. Думай…

Десять дней спустя

Кровавая скала была в точности такой же, как двести лет назад, вернее, вперед — отвесной, словно вырубленной топором, цвета киновари, с остроконечной, будто бычий рог, вершиной, перед ней идеальным полукругом лежала каменистая пустошь, границу ее отмечали небольшие, вытесанные из гранита пирамидки — ошо, «вехи жизни». Золотой бабы, наследия бога Ура, уже не было и в помине.

— Ну вот, дошли, — несколько торжественно сказал Буров, глянул нежно на Лауру-Ксению и ободряюще кивнул: — Ну что, передохнула? Тогда вперед.

Вокруг подрагивали веточками чахлые березки, где-то за спиной могуче волновалась тайга, а у горизонта, из-за Кровавой скалы, величественно выплывало рыжее, уже совсем не греющее северное солнце. День, похоже, обещал быть запоминающимся.

— Да, на редкость милый ландшафтик. Очень радует взор. — Лаура усмехнулась, взяла Бурова за руку, и они пошли прямо на восход — неспешной походкой людей, которым возвращаться некуда. С легкостью преодолели незримую границу, отмеченную «вехами ошо», и направились к треугольному, в обрамлении мхов, неприметному отверстию в скале. Чем-то оно напоминало вход в преисподнюю.

«Вот, заместо Золотой бабы, чтобы моя осталась при мне». Буров вытащил мешочек с драгоценностями, положил на землю и потянул Лауру в лаз, в котором начиналась узкая, круто уходящая вниз, под землю, галерея. Фонарь здесь был не нужен — пол, стены, низкий потолок, видимо, покрытый светящимися бактериями, излучали тусклое багровое сияние. Скоро они очутились в громадном — девятиэтажный дом поместится — зале, и Буров услышал знакомый голос, казалось, что он раздается прямо в голове и звучит волшебной, туманящей рассудок музыкой. Говорила Мать Матери Земли Аан, Открывающая Двери в Другие Миры:

— Ты пришел опять… И не один… С тобой женщина… — Голос настороженно замолк, на миг воцарилась пауза, но только на миг. — Она тоже Великий Воин. Идите оба. Я покажу дорогу.

И Буров с Лаурой пошли. Ноги их как бы плыли в стелющейся, редкой дымке, словно они брели по мутному ленивому ручью. Что-то странное было в этом тумане, непонятное. Он существовал как бы сам по себе, не признавая законов термодинамики, не образуя турбулентных следов, не замечая ни воздуха, ни твердых тел. Словно был живым. Он наливался мутью, густел на глазах и постепенно поднимался все выше и выше. По колени, по бедра, по грудь. Наконец дымчатое облако поднялось стеной и с головой накрыло Бурова и Лауру клубящимся капюшоном. Странно, изнутри он был не молочно-мутный, а радужно-разноцветный, весело переливающийся всеми богатствами спектра. Словно волшебные стеклышки в детском калейдоскопе. От этого коловращения Буров и Лаура остановились, вздрогнув, и неожиданно почувствовали, что и сознание их разбилось на мириады таких же ярких, радужно-играющих брызг. Не осталось ничего — ни мыслей, ни желаний, только бешеное мельтешение переливающихся огней. Вся прежняя жизнь — Зубов, Шешковский, Чесменский, де Гард — остались где-то там, бесконечно далеко, за призрачной стеной клубящегося тумана. Потом перед глазами Бурова и Лауры словно вспыхнула молния, на миг они ощутили себя парящими в небесах, и тут же радужная карусель в их сознании остановилась, как будто разом вдруг поблекли, выцвели все краски мира. Стремительно они провалились в темноту… Однако ненадолго…

ЧАСТЬ I. БУДУЩЕЕ

I

«Смотри-ка ты, и не тошнит совсем. Не то что тогда, в Париже. — Буров прислушался к себе, с облегчением вздохнул и медленно открыл глаза. — Ну-с, куда на этот раз?»

На этот раз стараниями Матери Земли Аан он попал в объятия природы — на уютную, сплошь заросшую буйной зеленью поляну. Рядом сплошной стеной стояли лиственницы и кедры, справа возвышалась сопка, покрытая редким дубняком, слева, из-за стволов кленов и вязов, отражало солнце зеркало воды. Вились над цветами бабочки и пчелы, небо напоминало голубой хрустальный купол, жаворонки пели и нарезали круги. Гармония была полной…

— А здесь весьма недурственно, весьма. — Лаура подтянула ноги к животу, перевернулась на бок, с усмешкой поднялась и подошла к Бурову, осматривающемуся на местности. — Это что же, сады Эдема?

Выглядела она, особенно из положения лежа, на редкость обворожительно — точеные колени, волнующие бедра, упругие пиалы грудей. Фигура ее была божественна и напоминала амфору. Этакий, если верить святым отцам, сосуд бесовский, полный прелести, греха и соблазнов адских. И что удивительно — Лауру не тошнило, словно путешествие сквозь время и пространство было для нее не впервой. Да, странно…

— Угу. А ты прекрасна, словно прародительница человечества. — Буров встал, плотоядно оскалился и положил Лауре руку на бочок. — Как насчет греха?

Ему вдруг стало глубоко плевать и на неопределенность, и на всякую там безопасность, и на здравый смысл — основной инстинкт молотом стучал в его серое вещество гипоталамуса. Противиться очарованию Лауры было невозможно. Ну что тут сделаешь — он всегда был легок на подъем… Впрочем, и Лаура насчет греха была тоже всегда пожалуйста.

— Само собой, — промолвила она, и манящая улыбочка коснулась ее губ. — Только надо бы выкупаться вначале. Чертова жара. — И, уверенная в своей неотразимости, она неспешно направилась к реке, на берег тихой, укрытой зарослями ивы заводи. — Смотри, как в раю.

Да, это был уютный уголок — сонные кувшинки, ласковый песочек, квелые, привыкшие к ничегонеделанию солнечные зайчики. Все здесь располагало к неге, праздности, отдохновению души. Только Буров с Лаурой расслабляться не стали — быстренько развели волну, напрочь распугали водомерок, а потом в компании развратницы Венерки устроили такое… Адаму с Евой и во сне бы не привиделось, а будь поблизости библейский Змей — точно вылез бы из кожи и кувыркнулся с яблони… Однако же, увы, все проходит — Везувий страсти помаленечку иссяк, торнадо страсти поутихло, и Лaypa с Буровым без сил вытянулись на песочке. Пора было подобно нашим прародителям задуматься о хлебе насущном. И вообще о том, как жить-быть дальше.

— Если это райский сад, то должны быть и яблоки. Пойду-ка поищу.

Лаура с улыбкой поднялась, но Буров вдруг насторожился и резко ухватил ее за щиколотку:

— Тс-с-с…

Где-то далеко в лесу, за деревьями, ему почудился женский голос, затем отрывисто тявкнула собака, и снова закричали, уже совершенно явственно, тонко, пронзительно, с непередаваемым ужасом. Визг этот чудовищный быстро приближался, казалось, что бежит подраненная тупым ножом свинья. Но нет, точно — человек. Донельзя испуганный, потерявший все человеческое, изо всех сил напрягающий голосовые связки.

«Райские кущи, такую мать!» Инстинкт заставил Бурова с Лаурой броситься в кусты, слиться с рельефом местности и затаить дыхание, а на полянке тем временем появилась молодая, абсолютно голая женщина. Рот ее был судорожно оскален, огромные груди колыхались, она бежала так, будто бы за ней гналась добрая дюжина дьяволов. Нет, не дюжина, и не дьяволов — черный, оглушительно рычащий венец советской кинологической науки под гордым названием «московская сторожевая». Жуткая смесь бульдога с носорогом[20] с клыками наголо. Тяжким, размеренным галопом она мчалась следом за женщиной, настигла ее без особого труда и, прыгнув, в мгновение ока отхватила добрую половину ягодицы. В воздухе повис истошный крик, заалела кровь на белой коже. Буров и Лаура непроизвольно вздрогнули, до самой глубины души их обдало холодом от ужаса происходящего. А на полянку тем временем вышел здоровяк с охотничьим дальнобойным арбалетом фирмы «Барнет». Не спеша он поднял оружие, приник к оптическому прицелу, задержал, как это положено по всей науке, дыхание и с улыбкой чемпиона надавил на спуск. Рявкнула тетива, сыграли плечи,[21] свистнула стрела и с торжествующим чмоканьем вонзилась в плоть. Женщина разом замолчала, оборвала бешеный свой бег и упала на траву. Тут же к ней подскочила смесь бульдога с носорогом, алчуще, с утробным рыком принялась слизывать кровь. В мире, во всей вселенной не осталось красок, кроме черной и красной…

— Бакс, фу! — Вразвалочку к жертве подошел арбалетчик, глянул на свою работу, удовлетворенно хмыкнул и, вытащив массивный охотничий нож, принялся снимать с убитой женщины скальп. — Гром победы раздавайся, трам-пам-пам-пам-пам!

Ножом он действовал умело, сноровисто, заметны были привычка и отменнейшее хладнокровие.

— Что, Борис Арнольдович, с почином? — Откуда-то из-за кустов вынырнул толстячок, под мышкой, очень по-охотничьи, он держал гарпунное ружье для подводного промысла. — Ишь ты, блондиночка. Да гладкая такая, с фигурой, с ногами. А ведь она вначале на меня шла, да-да, на меня. Нехорошо, Борис Арнольдыч, нехорошо, такую девушку отбил, увел, если это можно так выразиться, из стойла. Ха-ха-ха! Нехорошо-с! — Он подошел поближе, присел на корточки и принялся внимательно следить за процедурой. — Да, Борис Арнольдыч, ухо с тобой нужно держать востро. Так и запомним, да еще и запишем. Ха-ха-ха!

Он был какой-то фатоватый, несерьезный, напоминающий паяца, однако же смотрел оценивающе, твердо, словно собирающийся вцепиться в глотку хищник. Сразу чувствовалось, что такой милостей от природы ждать не будет, все свое возьмет сам…

— А ты никак, Лев Семеныч, забыл: в кругу друзей еблом не щелкай! — тоже развеселился Борис Арнольдович, дружелюбно подмигнул и вытер тыльной стороной руки вспотевший загорелый лоб. — Запомни, а лучше запиши. Оставь для потомства. Ха-ха-ха. А потом, этого добра, — он похлопал женщину по спине, гадостно оскалился, — на всех хватит. Гром победы раздавайся, трам-пам-пам-пам-пам…

В голосе его, если вслушаться, улавливалась хорошо замаскированная ненависть. Давай-давай, трепись, толстая вонючая сволочь. Пасть тебе пока еще не заткнули.

— Да уж, генеральный размахнулся так размахнулся. Празднует день своего ангела с размахом. — Толстый завистливо вздохнул, вытащил ментоловое «Мальборо», щелкнул, словно выстрелил, зажигалкой. — На обед, говорят, будет печень тигра, ласточкины гнезда и жареные скорпионы. Не говоря уже обо всем прочем. — Он замолк, сглотнул слюну и, глядя на вступающий в свой эндшпиль процесс, жадно затянулся. — А ловко все же получается у вас, Борис Арнольдович, специфика как-никак сказывается. Да, хирург, золотые руки. Зима Васнецов, начрежима, кстати, тоже здорово дерет. Только скальп снимает по-своему — с лобка. Ха-ха-ха. Тоже специфика сказывается. Привык, понимаешь, с внутренними-то органами…

— Что с него возьмешь. Бывший комитетчик, садист. — Борис Арнольдович поморщился, шмыгнул широковатым носом и, с небрежностью держа за волосы, продемонстрировал окровавленный скальп. — Что, хорош? Хорош. Сейчас подсушу его немного, и вперед. Дай-то бог, чтоб не последний. — С ухмылкой он извлек из сумки губку и хотел было перейти от слов к делу, но Бакс вдруг дико зарычал, оскалился и черной молнией метнулся к реке — учуял-таки в кустах притаившихся Бурова с Лаурой. Даром, что ли, генерал Медведев дневал и ночевал в своем питомнике.

— Что это с ним? — насторожился толстый, встал, нахмурился, бросил сигарету. — Как с цепи сорвался. Странно.

Он сам чем-то напоминал дворового, обожравшегося падалью кабсдоха.

— «Что, что»! Да ничего. Просто дурак. — Борис Арнольдович примерился и принялся старательно, не торопясь, промокать кровь. — Учуял какую-нибудь крысу или мышь, и все, с концами. Сколько ни притравливал его, ни учил жизни — бесполезно, порода такая. Столичная. — Он усмехнулся, понюхал губку и с властной интонацией позвал: — Бакс! Бакс! Ко мне! — Выругался с экспрессией и одним движением губку отжал. — Ну вот видите, полный кретин. Жрет себе небось какую-нибудь вонючую ондатру. Если интересно, можете пойти полюбоваться — большего собачьего урода не найдете нигде…

Зря, зря Борис Арнольдович наводил поклеп на своего питомца, совершенно зря. Бакс уже при всем желании не мог откликнуться на его зов — он лежал очень тихий, мирный, с вывалившимся языком. И с раздробленной переносицей.[22] Что-что, а уж обращаться с собачками Буров умел. Да и Лаура, тоже озверевшая при виде происходящего на полянке, не подкачала…

— Ладно, пойду гляну, а ну как там не крыса. Вдруг бобик почуял кого покрупнее. Пора и мне пополнить свою коллекцию, — толстый со значением взглянул на скальп, молодцевато расправил плечи и гордо выпятил нижнюю губу, — довести свой счет до дюжины.

Он взял свое гарпунное ружье поудобнее и отправился — почему-то на цыпочках — разделить горькую судьбину Бакса. Собственно, Буров не хотел с ходу ему переносицу дробить — нужно было сперва поговорить, пообщаться, побалакать за жизнь, однако Лаура церемониться не стала, живо сунула обломок хворостины бедному Льву Семеновичу в глаз. Умер он мгновенно, без осложнений, вытянулся себе рядом с Баксом…

«Такую твою мать!» Буров вздохнул, глянул на Лауру с укоризной, однако же и с полнейшим пониманием — ах, эти женщины, они так эмоциональны, так чувствительны. К тому же чего не сделаешь, наглядевшись на художества на поляне. Ничего, ничего. Ничего страшного. В запасе имеется еще Борис Арнольдович…

А тот тем временем снял скальп, бережно убрал его в охотничью сумку и, вытащив из кармана радиомаяк, всадил его заостренный штырь женщине в спину. Затем извлек радиостанцию, бегло набрал код и пафосом триумфатора усмехнулся в эфир:

— Эй, на базе, это двадцать третий. Ну как, Коленька, видишь сигнал? Что, есть? Отчетливый? Поздравляешь? Ну спасибо, спасибо. А как другие? Васнецов уже двух завалил? Да, молоток, молоток… В общем, ладно, давай подъезжай, мою забирай. А то день нынче жаркий, завоняет. Ха-ха-ха-ха. А я, с божьего благословения, дальше, волка ноги кормят. Да-да, насчет обеда не забыл, да-да, ровно в час. Ну все, Коля, до встречи, всем привет.

Не прекращая скалиться, он убрал рацию, вытащил стрелу из тела жертвы и хотел было углубиться в лес, но неожиданно, витиевато выругавшись, схватился за арбалет — увидел на полянке рыжеволосую, сказочно прекрасную женщину. Это Лаура, не слушая увещеваний Бурова, вышла из-за кустов, мило улыбнулась и двинулась прямиком к Борису Арнольдовичу. За спиной она держала мощное гарпунное ружье для подводной охоты…

— Черт, дьявол, зараза, так твою растак! — До Бориса Арнольдовича не сразу дошло, что арбалет его не заряжен, он начал было судорожно взводить тетиву, потом передумал и, вытащив массивный охотничий нож, направился навстречу Лауре. — Молодец, цыпочка, молодец, ну давай иди, иди сюда, хорошая девочка.

А за спиной его, стремительно сокращая дистанцию, уже летел на всех парах Буров, неслышно, по большой дуге, кроя в душе Лауру очень нехорошими словами. Вот ведь, блин, воительница, мазонка хулева, все ей никак не остановиться, не прекратить кровопускания. Завалит ведь, как пить дать сейчас завалит этого поганца с арбалетом, и с кем, спрашивается, потом обсуждать реалии жизни? Общаться по душам о том, о сем, о разном? Нет, право же, он живет с фурией, с мегерой, с порождением ада, с рыжей кровожадной похотливой ведьмой. Зато, черт побери, как живет…

А Лаура присвистнула, улыбнулась еще шире и, не доходя пяти шагов до Бориса Арнольдовича, вытащила из-за спины ружье:

— Эй, сволочь, ку-ку.

— Э-э-э-э-э-э. — Тот сразу же забыл про нож, лапнул было кобуру, висящую на поясе, но где там — клацнула могучая пружина, и стальная, с палец толщиной, стрела продырявила арбалетчика насквозь.[23] Точнее, прошла сквозь мочевой пузырь, пронзила брюшную полость и глубоко засела в раздробленном крестце. Со всеми вытекающими — вот именно вытекающими — необратимыми последствиями…

Так что вскрикнул страшно Борис Арнольдович, потом тихо застонал, вздрогнул всем телом и рухнул на колени. А Лаура зубодробительным пинком опрокинула его навзничь, вырвала из раны окровавленную сталь и хорошо рассчитанным движением всадила ее арбалетчику в горло. С хладнокровием и безжалостностью Афины Паллады.[24] И, видно по всему, — без намека на раскаяние. М-да, ведьма, как есть рыжеволосая бестия…

— Так, — подошел злой, как дьявол, Буров, глянул на Лауру, быстро наклонился над телом. — Готов. — Выпрямился, засопел, снова бросил взгляд на Лауру. — Эти штаны наденешь сама. — Ухватив покойного за ногу, в темпе вальса потащил в кусты — в тесную компанию Бакса и Льва Семеныча. С кем теперь прикажете разговаривать по душам? О том, о сем, о смысле жизни…

— Как скажешь, милый, — разом превратилась из фурии в воплощение невинности Лаура, подобрала нож Бориса Арнольдовича и смиреннейшей походкой невиданнейшей добродетели двинулась следом за Буровым. — Твое слово, любимый, для меня закон.

Вот ведь стерва.

«Ничего, я как-нибудь покажу тебе эмансипацию с феминизацией», — мысленно пообещал Лауре Буров, однако же пока ограничился лишь грозным взглядом — нужно было срочно разбираться с трофеями. Да уж, было с чем повозиться, было — что Борис Арнольдович, что Лев Семенович были экипированы на славу: справная одежка, ладная обувка, мощные семнадцатизарядные стволы.[25] Это не считая запасных обойм, цейсовских биноклей и массивных, хорошо заточенных клинков, из которых один был так называемым ножом для выживания — с полой рукоятью, содержащей зажигалку, рыболовный набор, нить, иголки и сигнальное зеркальце. Красота. К тому же сразу выяснилось, что покойный Лев Семенович был ужасный сладкоежка и отчаянный жизнелюб — в его сумке было полно конфеток, бараночек и анальных презервативов с интригующим названием: «Голубой Дунай». Кондитерские изделия, в отличие от резиновых, были незамедлительно пущены в ход. А вот рации, хоть и японские, годились только на выброс, потому как были они с секретом — особым кодом доступа, который если не наберешь, то хрен войдешь в эфир.

В общем, ободрал Буров Льва Семеныча как липку, убрал бельишко в сумочку, дабы простирнуть потом, надел широковатые в поясе штаны, ботинки фирмы «Милитари», куртеночку и панаму и сделался похожим на супермена на марше. А вот Лаура в туалете от Бориса Арнольдовича выглядела не очень — окровавленный низ, бесформенный верх, огромные, а-ля Чарли Чаплин говнодавы. Справа на поясе нож, слева ствол в кобуре. Не Диана, не Валькирия, красавица еще та. Вырви глаз. Ничего-ничего, пусть осознает, перевоспитывается. Будет знать, блин, в следующий раз, как вперед батьки лезть в пекло…

— А тебе идет, — мстительно заметил Буров, посочувствовал Лауре в душе, и тут затрещал мотор и на полянку въехал квадроцикл, близкий родственник банальнейшего мотоцикла на толстых четырех колесах. Обычно на таких раскатывают негодяи в голливудских фильмах о засилии байкеров, смердящее, оглушительно ревущее чудо техники тянуло за собой прицеп-фургон, а погонял им плечистый парень, по роже видно сразу, не обремененный добродетелями. Куда там наивному голливудскому кинематографу…

— А, бля, есть контакт. — Парень, дав по тормозам, заглушил мотор, вылез из седла и вразвалочку направился к окровавленному телу женщины. — Ну, бля, и белуга, бля. Жопа как два арбуза… — Он раскатисто заржал, нагнулся, тронул женщину за сахарное бедро. — Ну, сука, бля, теплая еще… Ну, белуга… — С легкостью перевернул тело на спину, покачал башкой. — Да, белуга… Ляжки по пятяшке, качок — пятачок… А черное пятно, — воровато оглянулся, проглотил слюну и вытащил из кармана упаковку презервативов, — двадцать одно. — Расстегнул штаны, зашуршал оберткой, грузно навалился на остывающее тело. — О'кей, вошел…

Крепкий, поросший волосом зад его судорожно задергался, дыхание участилось, превратилось в хрип.

— Ну, сука, ну, падла, ну, стерва… Ну, белуга…

Похоже, он был более мертвец, чем его партнерша.

— И не думай даже. — Буров придержал Лауру за рукав, горько усмехнулся, заглянул в глаза. — Если что, его хватятся, начнут искать. По полной программе, с собаками. Поднимется хипеж, а он нам ни к чему. Хрен с ним, пусть живет пока. — Он резко замолчал и кивнул в сторону полянки, откуда доносились животные хрипы. — Уродом. Его не забивать — лечить надо. Мочить потом, когда головкой поправится…

Скоро на полянке наступила тишина.

— Ну, бля, ну, белуга… — Парень встал, застегнул штаны и волоком, за обе ноги потащил покойную к прицепу. — Тяжелая, белуга. У, сука. — Поколдовал с замком, открыл дверцу и определил труп внутрь — судя по клубящемуся облаку пара, это был не просто фургон, а холодильник на колесах. Весьма вместительный, весьма.

В это время резко зазвучал тональный сигнал.

— Ну кто там, бля, еще? — Парень вытащил рацию, наморщил лоб, осторожно выстучал на клавишах код. — Алло? Зачистка слушает. А, это вы, Риваз Георгиевич? Сейчас, сейчас. — Он глянул на экран наручного, напоминающего «ролекс» пеленгатора, пошевелил губами, соображая, шмыгнул носом. — А, есть-есть, сигнал устойчивый, в паре километров на запад. Поздравляю, Риваз Георгиевич, с почином. Да-да, уже. Васнецов двух, генерал приезжий — трех, главврач одну. Такую белугу. Вот бы вам такую. А лучше двух. Ладно-ладно, хорошо, еду. Уже лечу!

Он и впрямь немедленно залез в седло, чирканув стартером, запустил мотор и, сминая шинами головки цветов, порулил с рычанием строго на запад. После него осталась бензиновая вонь и глубокие борозды в великолепии тайги.

— Да, это точно не сады Эдема. — Лаура с ненавистью посмотрела ему вслед, вздохнула тяжело и повернулась к Бурову: — Ну, какие мысли?

— Надо сваливать. И строго на восток. — Буров мощно взвел арбалет Бориса Арнольдовича, зарядил болтом,[26] взвесил на руке и удовлетворенно крякнул. — Что-то меня совсем не тянет играть в кошки-мышки со всей этой сволочью. А вот посмотреть, откуда она взялась, было бы интересно.

— Да, крайне интересно, — согласилась Лаура и с клацаньем, налегая всем весом на приклад, зарядила ружье Льва Семеновича. — Что ж это за гадюшник такой?

Странно, но ни электронные часы, ни портативные радиостанции, ни автоматические «Глоки» в нейлоновых кобурах не вызвали у нее ни малейшей реакции. У нее, рыжеволосой девушки из восемнадцатого века. М-да, странно…

Ладно, пустили Льва Семеныча с Борисом Арнольдовичем в последнее плавание, посмертно поменяли Баксу породу на водолаза и в темпе вальса, но с оглядкой подались строго на восток. Вокруг все так же буйствовала природа, вовсю наяривали птички-синички, однако настроение, мягко говоря, было скверным — в ушах все еще звучали крики агонизирующей женщины. Куда, на какую помойку истории завела их неведомыми путями нелегкая?..

Куда, куда… Буров в первом приближении уже определился: судя по смешению растительности, характерной как для северной тайги, так и для лесов Китая, — на Дальний Восток, в Приамурье. Да и с хронологией, если не заморачиваться, тоже была относительная ясность — свой знаменитый, бьющий наповал «Глок» австрийцы сделали в начале восьмидесятых. Значит, где-то рядом перестройка, миллениум, Японское море и границы нашей родины… Знать бы вот только, что это за сволочь разговаривает по-русски, разъезжает на квадроциклах и охотится на женщин из спортивных арбалетов. Олигархи? Мафиози? Депутаты? Федералы? А впрочем, какая разница. Одна шайка-лейка… Все одним дерьмом….

Так, работая не только ножками, но и головой, шел себе Вася Буров дремучим лесом — держался следа, оставленного квадроциклом, огибал прогнившие, поваленные стволы, сторонился жгучих объятий аралии,[27] подсоблял Лауре в случае надобности с балансом и слушал, слушал, слушал. В тайге, если хочешь выжить, нужно ушки держать на макушке. А в руках что-нибудь весомое, этак двенадцатого калибра. Тем более что скоро стало чувствоваться близкое соседство человека: ушли в подполье жадины бурундуки, трепетно возившиеся с продовольственными припасами,[28] белки звонко цокали где-то под небосводом, а на земле, в зарослях терновника, Буров углядел банку из-под кока-колы. Диетической, поллитровую, на треть полную коричневой, сладковатой гадости. Это не считая глубокой колеи, проторенной колесами вездеходов, по бокам ее корчились опарышами останки недокуренных сигарет. Да, близость цивилизации ощущалась…

— Так, — сказал Буров сам себе и добро посмотрел на Лауру. — Привал, моя радость, отдыхай. И смотри не балуй, мне сверху видно все. — Отдал ей арбалет, улыбнулся и, выбрав кедр посимпатичнее, полез к белкам. — Следить буду строго, ты так и знай… Не кочегары мы, не плотники… А если парень раскис и вниз… Ты его…

Сверху действительно все было видно как на ладони. Да еще через оптику цейсовского, от Бориса Арнольдовича, бинокля. Перед Буровым открылась впечатляющая картина, этакий могуче-первозданно-буколический видок: уютная долина, излучина реки — той самой, ленивой, тихо принявшей в свое лоно Бакса, Бориса Арнольдовича и Льва Семеныча, могучие деревья, величественные скалы. На дальнем берегу стоял дремучий лес, торжествовала девственная природа, а на этом, ближнем, было расположено звероводческое хозяйство. На первый взгляд так, ничего особенного — правильные ряды сараюшек-шедов, склад, кормобаза, убойный пункт, горы ободранных, облепленных мухами, естественно разлагающихся смердящих тушек.[29] Но это только на первый взгляд. И на весьма, весьма поверхностный. Ферма сия была обнесена высокой, из колючей проволоки оградой, оборудована КПП и напоминала зону не только для братьев наших меньших. Периметр, судя по изоляторам, находился под высоким напряжением, с размахом, по всей науке, был снабжен прожекторами и — даже к гадалке не ходи! — системами охранной сигнализации. Все это говорило о мощном дизель-генераторе, большом запасе топлива и квалифицированном персонале. Дальше больше. У причала на реке стоял шикарный «Силайн»[30] стоимостью, верно, много больше самого хозяйства, рядом с ним застыл на поплавках красавец гидроплан, а у кормобазы, за зарослями шиповника, Буров обнаружил вертолетную площадку. Не хоккейную, не волейбольную, не для игры в мяч — на бетонном, оранжево размеченном поле стояла тройка винтокрылых машин: трудяга-многостаночник МИ-восьмой, изжелта-поносный американец «Экзек»[31] и, — о мама мия! — ударный всепогодный двухместный мокрушник, окрещенный врагами социализма «Аллигатором».[32] Изящный, приземистый, в оливковых разводах, он и впрямь напоминал готовящегося к прыжку хищника. Интересно, что ж это за сволочь прилетела на нем? Сразу видно, здорово пекущаяся о личной безопасности. А вообще-то, по большому счету, особых вопросов у Бурова не было, и особенно в плане зверофермы. Не маленький, чай, видели кой-чего. Рупь за сто — все эти клетки, шкуры, горы падали — так, маскировка, для отвода глаз. Чем больше вони, тем лучше. А под ними, в глубинах недр, располагается небось целый подземный комплекс. И чем там занимаются, это тоже не вопрос. Как пить дать, по научной части: то ли фетальной терапией,[33] то ли клонированием, то ли манипуляциями с внутренними органами. Страна у нас большая, народу пока хватает, жизнь человека не стоит ничего по сравнению с его печенью или, скажем, сердцем. Даром, что ли, вошкается ебарь-некрофил, разъезжающий на колымаге с прицепом-морозильником? Бдящий по-стахановски, с душой, дабы не пропало скоропортящееся добро. Да и хозяевам его, падким до развлечений, тоже не откажешь в рачительности и сметке — запросто дорогостоящими ресурсами не швыряются, ловко совмещают приятное с полезным. И, видит Бог, это совсем не плохо, что двое из них уже общаются с раками. Ай да Лаура, ай да сучья дочь! Эх, может, надо было бы и некрофила заодно?..

Рекогносцировка не затянулась. Не долго просидел Буров, словно филин на суку, глядя в окуляры бинокля и мысленно совещаясь с самим собой, — план действий быстренько созрел в его мозгу. Да, собственно, чего там, не бином Ньютона… Коню понятно, что исчезновение амбала с толстяком кому-то очень не понравится. Их будут искать, усиленно, по всей программе, с собаками и энтузиазмом, заварится крутая каша, поднимется нехилый хипеж, ярко разгорится мачтовый сыр-бор. А происходить вся эта суета будет на лоне природы, в окрестных лесах, болотах и долинах, которые, естественно, превратятся в зону повышенной опасности. И все тому же коню понятно, что никому и в голову не придет искать пропавших у себя под носом, в родных пенатах, на просторах зверофермы. То есть она автоматически превратится в остров безопасности, отдохновения и уюта в море треволнений, шума и суеты. Залечь там в каком-нибудь укромном уголке, с приятностью дождаться ночи, ну а когда настанет темнота, прошествовать на пристань и тихо, по-английски, отплыть. Отчалить со всей возможной скромностью — нет, не на красавце гидроплане и не на шикарнейшем «Силайне» — на неказистой, обшарпанной «Казанке», какие в количестве трех штук по-сиротски пришвартованы на отшибе. Ну а дальше вообще песня — плывет, качаясь, лодочка, трам-пам-пам-пам-пам-пам. Патроны есть, спички тоже, красавица Лаура под боком. Чистый воздух, экологическая жратва, благоприятный психологический климат. И затаенная надежда вернуться сюда с чем-нибудь повесомее «Глока»,[34] показать всей этой сволочи свой очень не простой, судя по отзывам тех, кто выжил, характер. Так что дело остается за малым — попасть в эту укрепленную, словно крепость, звериную обитель, затаиться, к примеру, под навесом среди сохнущих шкур и терпеливо, по-философски, дождаться темноты. Не обращая внимания на вонь, тучи изумрудных мух и близкое соседство двуногих, омерзительно смердящих падальщиков. Ни на что не реагировать, держать себя в руках, то есть руки не распускать. Сказано же, без эксцессов, по-философски… А как попасть за решетчатую ограду — так это тоже не вопрос, не высшая, чай, математика. Как говорится, на любую жопу всегда найдется болт с винтом. Словом, посидел-посидел Буров на суку, вволю надышался живительным озоном да и подался вниз — этаким камуфляжным, мелкогабаритным Топтыгиным. В душе он почему-то переживал, что не увидел ни одной белки. Лауры, впрочем, он тоже не увидел — на траве аккуратненько лежали арбалет и ружье, рядом стояли огромные, от Бориса Арнольдовича, говнодавы. Да, хозяин их был настоящий великан, и как это только речка из берегов не вышла…

«Это еще что за самодеятельность?» Буров засопел, мрачно осмотрелся и тяжело вздохнул — с соседнего дерева спускалась Лаура. Глядя на нее, сразу же вспоминался папа Карло, пудель Артемон и Карабас-Барабас, плотно приклеившийся мохнорылостью к смолистому стволу. Правда, в сказке была не елка, а сосна, однако хрен, как говорится, редьки не слаще, и Лаура являла тому наглядный пример. Общаться с ней на ощупь не хотелось, добротная, от Бориса Арнольдовича, униформа была ушатана вчистую.

— Так, так, так… — задумчиво сказал Буров, пощелкал языком, покачал головой. — Никак тоже с рекогносцировки, коллега? Ну, и какие мысли? Лично у меня одна — надо бы тебя скипидаром.[35]

Дозорная, блин, хренова, разведчица, такую мать! Феминистка с инициативой. Как есть — из ребра.

— А пошел бы ты, Васечка, со своим скипидаром, — Лаура усмехнулась, понюхала ладонь и принялась обувать говнодавы Бориса Арнольдовича, — куда подальше! А я лично двину в трубу. Думаю, защитная решетка там совсем никакая.

Ишь ты, а может, и не из ребра совсем. Соображает. Ну конечно же, проще всего попасть на ферму через сливную трубу, связанную одним концом, видимо, с центральным коллектором, а другим, забранным железными прутьями, — с многострадальной речкой. Диаметр вполне позволяет, уровень воды, из-за жары упавший так, что обнажился сток, тоже. Ну а решетка, омываемая потоками нечистот, наверняка уж чисто символическая — ржавая, изъеденная, дышащая на ладан. Словно та стена, о которой говаривал вождь[36] — ткни пальцем, и развалится. Странно вот только, отчего это Лаура не реагирует на зрелище летательных аппаратов тяжелее воздуха. Ни словом не обмолвилась, ни эмоций, ни вопросов. Ну да, право же, эка невидаль — ударный всепогодный «Аллигатор». То ли дело рессорная, запряженная в шесть линий[37] карета аглицкой работы, с тормозом…

Ладно, выбрались потихоньку на берег, спустились по косогору к воде и неспешно, с оглядочкой пошлепали к трубе. Не заплутали, не сбились с курса, не прошли мимо, не дали маху — мерзостный запах, слышимый издалека, был идеальным ориентиром, этаким Фаросским маяком зловония.[38] Казалось, что на ферме разводят исключительно скунсов. В количестве невообразимом… Господи, ну что же это за жизнь — опять в дерьмо…

— М-да, — с ненавистью сказала Лаура, — дело, как видно, движется, вонища на всю округу. Ну ладно, сволочи…

Буров, не отвлекаясь на эмоции, оценивал реалии жизни. Труба была конкретно манесемановская, угол горизонтали благоприятный, решетка действительно никакая. И впрямь дышащая на ладан. Так что при посредстве гарпунного ружья, используемого как рычаг, Буров быстренько поладил с ней, отогнул прутья на сторону и сделал приглашающий жест:

— Прошу, мадам, за мной.

Вздохнул и полез первым в зловонную, напоминающую ворота в ад дыру. Лаура, как учили, пристроилась в кильватер, лицо ее кривила нетерпеливая и кровожадная ухмылка.

В трубе было нерадостно-осклизло, мокро, мрачно, скулысводяще-вонюче. Зато тепло и в меру просторно. Она напоминала толстую кишку какого-то чудовищного монстра. Истинного исполина, кошмарнейшего создания — ползти на четвереньках в нечистотах предстояло метров сто, а может, и поболе. Хотя, по большому счету, сотня метров — это так, пустяк, детские игрушки, легкий тренинг для мускулов и психики. Буров в свою бытность зеком видывал людей, которые прошли километры в жуткой мышеловке труб и остались живы, содрав, правда, все ткани на конечностях и заполучив набор фобий — боязнь металла, темноты, ржавчины, закрытых помещений.[39] А здесь всего-то сто метров — хотя в нечистотах, зато в теплых. Так что вперед, вперед, еще немного, еще чуть-чуть. И не стоит верить пессимисту Гашеку, что все в мире дерьмо, а остальное моча…

Наконец впереди забрезжил свет, зловоние сгустилось и сделалось ощутимо плотным: ура, дошли — до бетонного объемистого колодца-коллектора, наполненного по щиколотку омерзительнейшей слизью. Впрочем, кому как — жизнерадостным опарышам она была очень по душе. Вернее, по нутру. В целом же местечко было так себе, из разнокалиберных стоков на стенах колодца интенсивно капало, сочилось, изливалось ручьями, даже не верилось, что где-то есть цветы, небо, звезды, пряное благоухание трав. Может, прав все-таки чернушник Гашек в плане своей доктрины? Очень может быть. Только ведь Буров был не теоретик, а практик, а потому раздумывать особо не стал — принялся выбираться из дерьма. По скользким, из ребристой арматуры, ступенькам, вмурованным в бетонную стену. Нет уж, на хрен это диггерство. Наверх, наверх, на свет божий, в объятия дня. Скоро путь ему преградила крышка люка, массивная, донельзя ржавая, решетчато фильтрующая солнечные лучи.

— Ах ты, железяка хуева.

Буров, примерившись, уперся в нее черепом, с усилием стронул с места и осторожно, по чуть-чуть, помогая рукой, принялся отодвигать в сторону. Так, чтобы можно было высунуть голову, вдохнуть полной грудью свежего воздуха и кинуть взгляд по сторонам. Вокруг все было тихо, спокойно: выцветший асфальт, какие-то мешки, приземистая, на колесах-дутиках, тележка. Хоздвор как хоздвор, ничего примечательного. А вот чуть поодаль, справа, из-за верхушек елок выглядывала желтая, с трубой, крыша кормобазы. Ага… Недаром, значит, шлепали по локти в дерьме — отсюда до навеса с подвяливающимися шкурами было рукой подать. Залечь там в теньке, почиститься, дождаться темноты… И плывет, качаясь, лодочка. Всеобщий физкульт-привет…

— Так. — Буров ловко, как танкист, убрался в люк, с ухмылочкой обрадовал злющую, как сто чертей, Лауру. — Выходим, моя радость, все чисто.

И снова, напрягая голову и руки, принялся ворочать крышку. Скоро она уже вернулась на свое место, а вот Буров с Лаурой сменили диспозицию — укрылись на задах щелястого сарайчика в ликующем великолепии чертополоха. Нужно было отдышаться и осмотреться — с толком, с расстановкой, через цейсовскую оптику трофейных биноклей. Спешка, как известно, до добра не доводит. И хорошо смеется тот, кто смеется последним…

На ферме при ближайшем рассмотрении было как-то нерадостно. Впрочем, какое может быть веселье на зоне — норки сидели в своих шедах снулые, мелкие, с изгрызенными хвостами и лапами,[40] кое-где в клетках лежали мертвые, недавно родившиеся щенки. Их почему-то не съели.[41] А сквозь распахнутые двери кухни было видно, как стараются тюремщики — тройка мордатых, широкоплечих мужиков с военной выправкой. Яростно гудело пламя в кирпичной, во всю стену, печи, ключом кипело варево в огромных, каждый ведер на двадцать, котлах, пар, вонь, брызги, мат стояли кремлевской стеной. Мордатые ссыпали в воду промороженную рыбу,[42] кукурузную муку, очистки овощей, с экспрессией помешивали лопатами, швыряли следом витаминные добавки, а докурив, и фильтры сигарет. Процесс кормотворения спорился, скоро один из красномордых взялся за гигантский ковш и принялся наливать «уху» в замызганные ведра. Десяток их поставили на тележку и под мат, ржание и колесный скрип повезли к шедам. Началось кормление зверей. «Уха» была горячей, с пылу, с жару, и норки долго прыгали возле своих мисок, прежде чем взяться за жратву. М-да, не братья наши меньшие — пасынки, сироты казанские. Эх, видели бы «зеленые»…

— Не с тех здесь шкуру дерут, — заметила Лаура, опустила бинокль и посмотрела на Бурова. — Ну и что, Вася, теперь?

Судя по выражению лица, она сама знала ответы на все вопросы.

— Как что? — Буров тоже оторвался от бинокля, выругался шепотом, замахал руками: — Кыш, падлы летучие, кыш… Гм… Как что?.. Залечь по-тихому, дождаться темноты, потом дойти до причала. И вниз по течению. Знаешь, песня такая есть: «Плывет, качаясь, лодочка трам-пам-пам-пам-пам-пам»… Кыш, падлы, кыш, говорю…

Общество упитанных зеленых цокотух, плотно набивающихся в компанию к нему и спутнице, Бурову не нравилось. До чего же назойливы, наглы, так и вьются над самой головой. И с чего бы это такая любовь?..

— Знаешь, Васенька, от твоей песни меня блевать тянет. Ввиду наследственной предрасположенности к морской болезни. А потом, мы не можем ждать. — Лаура как-то странно улыбнулась, оценивающе взглянула на Бурова и решительно констатировала: — Будем брать вертушку.

— Что?

До Бурова не сразу дошел смысл сказанного, а Лаура Ватто, эта рыжеволосая красавица из восемнадцатого века, расстегнула кобуру, передернула затвор «Глока»[43] и направилась конкретно к вертолетной площадке. В измаранном говном и кровью прикиде от Бориса Арнольдовича, в огромных говнодавах от него же, с могучим дальнобойным американским арбалетом для охоты на людей. Афина, блин, Паллада, Диана, мать ее, амазонка хренова… Все это напоминало какой-то фарс, дешевую клоунаду, театр абсурда одного актера. Вернее, актрисы, вдруг напрочь, с концами, забывшей свою роль и понесшей отсебятину, чушь, околесицу, немыслимый бред. Хотя если глянуть в корень, то и не бред совсем — заангажировать вертушку было бы славно. Главный вопрос в том, кто поведет ее. А вот почему девушка из восемнадцатого века про вертолеты разговаривает, лучше разбираться потом. Может, блин, все-таки послышалось?..

— Ну же, Василий, не стой столбом, пошли. У нас действительно мало времени. — Лаура, сделав пару шагов, остановилась, взглянула на электронные часы от Бориса Арнольдовича, нажала на одну из кучи мудреных кнопок. — Слышишь?

— Сегодня девятнадцатое августа две тысячи девятого года, — дискантом отозвался хронометр. — Московское время тринадцать часов ноль минут. Сегодня девятнадцатое августа…

Ни хрена себе, 2009 года!

— Слышу я, слышу, — задумчиво кивнул Буров, оценивающе прищурился, с ухмылочкой придвинулся вплотную. — Кто ты, Лаура-Ксения? Покайся, девушка, сразу всем легче будет…

— Давай потом. Время и вправду не ждет, — та посмотрела Бурову в глаза, и голос ее дрогнул от сдерживаемой ярости, — вернее, вся эта сволочь ждать не будет. Василий, пошли. — Резко отстранилась и двинулась с напором прежним курсом — вертушку, блин, брать. Вот ведь воительница, мать ее… Женщина-загадка, так ее растак…

II

Даже за обычной машиной на парковке нужен глаз да глаз. А уж за винтокрылой и подавно. Так что вертолеты на площадке были не сами по себе — под наблюдением щекастого амбала в пятнистой, на военный манер, униформе. Изнывая от жары и ничегонеделания, он скучал себе в бетонной будке, курил кубинский горлодерный «Лигерос» и листал какой-то толстый журнал — вяло, без интереса, шуршал листами, как бумагой в сортире. Какой-либо бдительностью, готовностью выполнить свой долг и лечь костьми на амбразуру здесь и не пахло. Только табаком, дешевым одеколоном и размякшим на солнцепеке рубероидом.

— Привет, засранец.

Лаура сквозь открытое окно всадила ему в шею арбалетный болт, мгновение полюбовалась на конвульсии и, ухмыляясь двинулась к вертушкам. Причем выбрала не трудягу Ми-восьмого, не залетного американца «Экзека», нет, прямиком направилась к воздушному мокрушнику. Как есть душегубу, хищному, приземистому, натасканному убивать, правда, прибывшему не на охоту, а на легкий променад — ни тебе подвесных контейнеров,[44] ни тебе ПТУРов, ни тебе НУРСов.[45] Так, пушечка автоматическая да ракетки «воздух-воздух» — все больше огрызнуться, за себя постоять, чтобы греха какого не случилось. Ну еще, конечно, бронированная кабина, защищающая от крупнокалиберных пуль, стабилизированная система обнаружения, идентифицирующая цели на расстоянии аж в пятнадцать верст, надежные катапультируемые кресла, современнейшее БРЭО,[46] позволяющее играть в войну днем и ночью, в любую погоду. А еще… А еще… В общем, зверь, монстр, машина для убийства. И вот к этому-то летающему терминатору и направилась Лаура — взялась за створку фонаря кабины,[47] с изяществом уселась в кресло и принялась молниеносно щелкать тумблерами. Завыли двигатели, дрогнула земля, захлопали, набирая скорость, сливаясь в мерцающие диски, лопасти. «Ни хрена себе!» Буров, уже переставший удивляться чему-либо, покачал головой, однако тут же справился со стрессом и тоже влез в чрево «Аллигатора», а в это время на площадке появился дядька в хаки, его рука привычным, хорошо оттренированным движением тянулась к кобуре:

— Эй, там… Эй, там…

Он не закончил свою мысль — Буров на автомате выхватил «Глок», резко передернул затвор и плавно начал жать на спуск.[48] Хватило двух раз, бой у австрийской пушки был что надо. Да и рука была как кремень, а глаз как алмаз….

— Василий, хорош, взлетаем! — рявкнула Лаура.

Буров мигом задраил фонарь кабины, и, как оказалось, очень своевременно — откуда-то со стороны разделочного цеха выскочили еще двое в хаки и открыли бешеную стрельбу из пистолетов Макарова. Очень эффектно, с двух рук, в чисто американской манере. Даром что из отечественных, на редкость бездарных пукалок. Пули горохом застучали по стеклу, с легкостью защищающему от кое-чего и посолидней.[49] Лаура весело выругалась, потянула на себя рычаг общего шага и филигранным движением отдала вперед ручку управления.[50] Земля сейчас же провалилась вниз, стремительно наползая на кабину, заскользила под фюзеляжем — «Аллигатор», вызывающе задрав хвост, с рычанием подался к облакам. Завывали от напряжения турбины, мило улыбалась Лаура, в молчании и полнейшем непонимании угрюмо сидел Буров. На вертолетах он полетал изрядно — днем, ночью, над джунглями, над морем, так что уж неплохо разбирался кое в чем. Его подружка из восемнадцатого века была уникумом, суперасом, этакими Ханной Рейч,[51] Мариной Расковой и Валерием Чкаловым в одном лице. Она прекрасно чувствовала машину, была на диво координированна и быстра, великолепно ориентировалась в пространстве и пилотировала вертолет играючи, с улыбкой, без малейшего напряжения. Винтокрылый монстр в ее руках вел себя послушно, словно ягненок.

«А еще она неплохо ездит верхом», — как-то не в тему подумалось Бурову. Лаура заложила вираж, с дьявольской улыбочкой легла на боевой курс и кнюппелем на ручке управления вертолетом откорректировала положение прицельной марки. Хмыкнула недобро, облизнула губы и надавила кнопку захвата цели. В дело сразу же вступила электроника — лазерный дальномер измерил расстояние, телеавтомат запомнил визуальный образ. Намертво, по-волчьи, зубами вгрызся. Процесс пошел…[52]

Лаура активировала пушечку убойного калибра, выбрала бронебойно-трассирующий боеприпас да и принялась выписывать круги — мастерски, на малой высоте, обрабатывая цели длинными очередями. Не на шутку разошлась, не пощадила никого — ни трудягу Ми-восьмого, ни американца «Экзека», ни красавца гидроплана, ни шикарного «Силайна». К чертовой матери разворотила склад, стерла с лица земли убойный пункт, быстренько помножила на ноль сушильный цех и кормобазу. А вот норкам, мечущимся в своих загонах-шедах, не досталось даже и снаряда — видимо, невзирая ни на что, сердце у Лауры было доброе. Наконец шквал огня и стали иссяк, наземных целей на звероферме не осталось. Все стало тихо в природе, только мерно гудели двигатели, хлопали лопасти, рассекая воздух, да негромко, себе под нос, напевала Лаура. Господи, она мурлыкала вагнеровский «Полет валькирий»![53]

«А еще она неплохо поет». Буров глянул вниз, поежился, уважительно вздохнул и оригинальностью блистать не стал:

— И все же, кто ты, Лаура-Ксения? Откройся, моя радость, не темни. Я все прощу.

— Василий, не нервируй меня. И не отвлекай. — Та разом перестала солировать, наморщила нос, и в голосе ее послышалась мука: — Если бы ты только знал, чего мне стоит управляться с этой рухлядью. Бездарная медлительная галоша, убогий летающий катафалк. Много шума из ничего. У, гроб с пропеллерами, колымага…

Это про могучего-то винтокрылого красавца, опередившего свою эпоху минимум лет на двадцать?[54]

— Летающая рухлядь, говоришь? Гроб с пропеллером? Хм, вопросов больше не имею.

Буров посмотрел на Лауру так, будто бы увидел ее впервые, но та проигнорировала его взгляд — ее глаза были прикованы к экрану, на котором ОПС[55] показывала цель. Как вскоре выяснилось, это был охотничий домик, стилизованный с претензиями под китайскую фанзу. Впрочем, какой там домик — дворец, палаты, бревенчатый чертог. Вокруг него царило великолепие — буйно торжествовала девственная природа, нежилось на солнышке стадо квадроциклов, вился над мангалами благоуханный дым. Буров вдруг явственно почувствовал аромат свинины, сочной, хорошо промаринованной, грамотно зажаренной на огнедышащих углях, и, тяжело вздохнув, воззрился на Лауру — ну какая, блин, может быть война на голодный желудок! Однако ту гастрономические темы не волновали — молча она снарядила пушечку фугасными снарядами, задала автоматике максимальный темп стрельбы да и запустила «Аллигатора» по кругу в стремительной, доступной лишь ему убийственной манере.[56] С ревом сиганула к цели осколочная смерть, зловонно задымили расслабившиеся квадроциклы, ухнули, вздрогнули, заходили ходуном, с грохотом превратились в развалины палаты. В воздухе запахло не свининой — кровью, пожарищем, бедой, в небо взвился не дымок мангала — смрадная, клубящаяся пелена. А Лаура все не унималась, знай погоняла себе воздушного мокрушника. Это была буря, ураган, тайфун неотвратимой смерти, вихрь истребления, разрушительный циклон. Куда там нецелованным валькириям с их воинственными замашками… Наконец стрелять стало не во что и нечем, снаряды кончились.

— Ну вот и ладно, — молвила Лаура, отпустила гашетку и сделала резюме: — По-моему, не ушел никто.

— М-да, похоже, ты не очень-то любишь людей, — отозвался Буров, глядя на бушующий внизу Везувий. — Ну и куда теперь?

Сам он людей любил. Только настоящих, не двуногих скотов…

— К южным границам нашей родины, Васечка. Только вот я еще не поняла, чего мне больше хочется: японского саке с суши или китайской водки с ядом.[57] — Лаура улыбнулась, но только на мгновение. — А что касаемо этих, — она по-древнеримски показала вниз большим пальцем,[58] — они не люди. Ты же сам…

В это время пискнул сигнализатор радара, и на дисплее в синем цвете обозначилась цель — групповая, воздушная, на дистанции в сто километров.

Два самолета, распознаваемые как «свои»,[59] двигались наперерез со скоростью 0,9 М.[60] И явно не с добром — с вполне конкретными намерениями. Еще какими конкретными — мерзко запищал сигнал предупреждения: инфракрасный датчик засек атакующую ракету.

— Вот дерьмо! — Лаура бросила машину к земле, надеясь потеряться в отраженном сигнале, перешла на бреющий, едва не зацепила верхушки деревьев. — Дерьмо, дерьмо, дерьмо!

«Аллигатор» уже вовсю боролся за свою жизнь — включились комплексы радиоборьбы. «Отстрел планирующей ложной цели», — доложил информатор. Не соврал — в воздухе повисли инфракрасные ловушки, призывно переливающиеся, не менее полудюжины. Ракета вдруг размашисто вильнула, судорожно изменила курс и шустро устремилась к поблескивающей обманке. Миг — и в небе распустился огненный цветок, с грохотом раскинул лепестки и погас, превратившись в дымное облачко. Вот так, первый пуск в белый свет, как в копеечку…

— Что, сволочи, взяли? — Чертом Лаура пролетела над сопкой, миновала гибельную теснину скал и соскользнула в узкую, холмистую долину, весьма укромную, поросшую леском. — Сейчас вам будет, гады, последний дюйм…

Буров, дабы не мешать ей, сидел в молчании, смотрел, прищурившись, сквозь бронестекло, а рука его сама собой тянулась к красной массивной скобе. К той самой, от персональной катапульты. Ибо его внутренний голос не кричал — орал: «Пора валить! Пора валить! Пора валить! Промедление смерти подобно!»

Натурально, смерти — как ни хорош был «Аллигатор», как ни могуч, но куда ему против пары реактивных «Терминаторов».[61] Да, по душу Бурова и Лауры прибыли сверхзвуковые монстры с изменяющимися в полете векторами тяги, супермощным вооружением и могучей авионикой. Таким вертушку завалить — делать нечего, раз плюнуть. Однако у Лауры на этот счет было свое собственное мнение. Мастерски, над самыми деревьями, она стремительно пересекла долину, лихо заложив крутой вираж, опустилась до минимума и, укрывшись за холмом, сразу же исчезла с радаров «Терминаторов». «Аллигатор» замер, напружинился, приготовился дорого продать свою жизнь. А преследователи, видимо считая его уже мертвым, сами сделали фатальную ошибку — вместо того чтобы как следует осмотреться, потянулись следом на малой высоте. И сразу превратились из охотников в добычу. Только головной истребитель выскочил из долины, как из-за ближайшей сопки появилась Лаура. Певучий женский голос в ее наушниках произнес: «Воздушная цель захвачена». Дистанция была минимальная, менее полукилометра, так что увернуться «Терминатор» не смог: мощная высокоманевренная ракета Р-73 попала ему в переднюю полусферу. Активизировался взрыватель, сработала боевая часть, убийственное, из вольфрамовых частей, кольцо взгрызлось в фюзеляж, сметая беспощадно и круша все на своем пути. «Сухой» вдруг резко задрал нос, вставая на дыбы, потом опрокинулся на крыло, перевернулся и, продолжая кувыркаться, встретился с землей. Ухнуло, грохнуло, раскатилось, дрогнула, сотрясаясь, земля, взвились желтым погребальным костром языки керосинового пламени. Занавес, финита, аллес, финиш — «Аллигатор» взял на зуб зазевавшегося «Терминатора». Впрочем, куда там, шоу продолжалось. Ведомый истребитель взвился в небо, набирая высоту и используя свои нехилые возможности, послал сразу две подвешенные «задом наперед» ракеты.[62] Даже разворачиваться, гад, не стал. Две смерти средней дальности, с активным радиолокационным наведением на одного уставшего «Аллигатора», — это было слишком.

— Вася, кости за борт! — крикнула Лаура, бесшабашно хмыкнула и решительно взялась за ручку катапульты. — Поехали…

Поехали. Но вначале началась пальба — пиропатроны отстрелили лопасти несущих роторов, створки фонаря кабины, и лишь потом словно невидимый великан дал Бурову могучего пинка — такого могучего, что кресло вместе с ним стремительно взвилось ввысь. Бесплатный аттракцион, такую мать, развлекуха — лучше не придумаешь. Снова застреляли пиропатроны: один оборвал крепление ремней, другой отбросил в сторону кресло, третий пронесся маленькой ракетой, вытягивая из контейнера парашют. И закачалась под ногами у Бурова земля, поплыло море девственной тайги — холмистой, нескончаемой, кое-где изрезанной трещинами рек. Слева фантастическим цветком планировала Лаура. Именно планировала, спускаясь по чуть-чуть, сильное восходящее воздушное течение стремительно сносило ее в сторону сопки. А на земле все бушевало керосиновое пламя — это корчились в предсмертных судорогах «Аллигатор» с «Терминатором». Чадно, жарко, шумно, двумя гигантскими, в россыпи огней, кострищами.

Тем временем «сухой», заваливший вертушку, сделал разворот, снизился, заложил вираж и повел себя как-то странно — вместо того чтобы поквитаться и вволю поработать пушечкой, впритирку промчался «на ноже», чуть не оглушил Бурова и, качественно надавив на психику, растаял в синеве. Сволочь. Сам из себя скромный такой, застенчивый, хранящий полное инкогнито. Ни опознавательных знаков, ни номеров, только камуфляжный окрас. Летающий разбойник в черной маске, на реактивной тяге. Интересно, чьих же он будет? Да, интересно, очень интересно…

Однако скоро стало Бурову не до скромняги «Терминатора» — начался процесс приземления. По всей науке, как полагается — на полную ступню и сомкнутые ноги. Действуя без мыслей, на автомате, Буров расстался с парашютом, ловко свернул его в кокон и вместе со шлемом и подвесной системой сунул поглубже в дупло — вот подарочек так подарочек кому-то из братьев наших меньших. Теперь следовало немедленно убраться отсюда, причем настроившись на лучшее и выбросив из головы все мрачные мысли — выживание начинается непосредственно в сознании. Если ты впадаешь в пессимизм, жалеешь себя и ждешь беды — можешь не сомневаться, она придет. Так что потянул Буров носом живительный лесной озон, дослал патрон в казенник «Глока» да и припустил спецназовской упругой рысью. Куда? Даже думать не стал — по душу Лауры. Изо всех сил, на пределе возможностей, не замечая усталости, мошкары и шипастых, хлещущих бичами ветвей. Путь его лежал к лесистой сопке — через широкий, заросший девственными папоротниками овраг. Здесь были завалы бурелома, противотанковыми надолбами выпячивались валуны, казалось, невозможно отыскать место более глухое и труднопроходимое. Однако ничего, Буров прошел, даже не поморщился. Выбрался на едва заметную звериную тропку, вытер пот с лица, перевел дух и, стараясь не шуметь, слушая в оба уха, с энтузиазмом попер по редколесью в гору. План его был прост: добраться до вершины, залезть на дерево и как следует осмотреться — если на крайняк с Лаурой что плохое, купол парашюта отлично виден на фоне зелени. Потом можно еще покричать, в нарушение всех правил стрельнуть в небо — не маленькая, услышит, скумекает, даст знать. И лезть на елку надо в темпе, без расслабления и соплежевания: «сухой» не просто так сберег снаряды, теперь, как пить дать, нужно ждать подарка в виде вертолета, поисковой группы и натасканных собачек. Так что программа-минимум сейчас одна — вперед. Работать ножками, шевелить грудями… Только напрасно Буров бегал, лазил, орал до хрипа и стрелял. Пол-обоймы извел, всю фауну распугал, устал, как собака, а толку никакого, Лаура молчала. Как сквозь землю провалилась, ни ответа ни привета. Ни следов, ни парашюта, ничего. Вот ведь, блин, женщина-загадка…

«Так, малый ход, стоп, машина, — велел наконец Буров сам себе, вытянулся на спине, уперевшись подошвами в столетнюю ель, полностью расслабился и замедлил дыхание. — Перекур». Да, сейчас он чуток передохнет, так, чисто символически, минуток пятнадцать, затем, чтобы обмануть голод и набраться сил, съест пригоршню ягод лимонника[63] и снова отправится на поиски. Теперь уж ежику понятно, что с Лаурой что-то стряслось. Может, приземлилась неудачно, может, напоролась на сук, может, угодила в болото. Да мало ли чего. Она ведь все-таки женщина. Хрупкая, нежная, ласковая, ответная. Каково же ей сейчас в непролазных дебрях — одной, беззащитной, очень даже может быть контуженой или раненой. В этих нелепых, а-ля Чарли Чаплин, ужасных безразмерных говнодавах…

«Ладно». Даже не вылежав свою четверть часа, Буров встал, быстро поклевал лимонника и, чувствуя себя голодным, как лесной санитар, по новой подался в бега. Тревога за Лауру, за ее жизнь погоняла его, как кнут. Лишь сейчас со всей отчетливостью Буров понял, что она значит для него. Вот ведь, блин, и умница, и красавица, и пылкая любовница, и надежный товарищ. С такой можно куда угодно, и в койку, и в разведку, и в небо, и в трубу. Хоть на край земли. Где она теперь, что с ней?

— Лаура, отзовись, Лаура! — мощно, в который уже раз надсадил Буров горло. — Лаура! Лаура! — Немного подождал, сделал резкий вдох и снова вострубил с экспрессией изюбра: — Лаура! Лау…

И вдруг замолк, глянул в небо и быстренько нырнул в кусты — услышал шум моторов. Вертолетных. Летели, если судить по звуку, Ми-восьмые, троицей, с северо-востока. Да, похоже, насчет «приятного» сюрприза он нисколько не ошибался. А вертолеты между тем полого снизились, выписали круг и этакими брюхатыми стрекозами начали садиться — на каменистую проплешину, аккурат к дымящимся останкам «Аллигатора». Из их чрева посыпались горохом молодцы — сразу чувствуется, недобрые, не какая-то там вохра, настоящий спецназ. В ладном «камуфле»,[64] при «Клинах» и эмпэ-пятых,[65] а главное — при лучших корешах человека. Злых, хрипящих от ярости, по мордам видно, отлично натасканных. Вот так, с добрым утром, тетя Хая, ля-ля-ля, вам подарок из Шанхая, сука-бля…

«Сколько же, ребята, вас! И все без намордников. — Буров оторвался от бинокля, яростно почесал скулу и снова приложился к оптике. — Что-то не нравитесь вы мне, ребята, ох как не нравитесь…»

В том, что собаки возьмут след, он не сомневался. Плевать, что жарко, середина дня и полное безветрие[66] — барбосы, сразу видно, поимистые, злые, дело свое знают. Возьмут, возьмут, и хорошо, если не за задницу… А играть в войну с псарями, вооруженными до зубов, Буров не собирался — он устал, издергался, зверски хотел есть, так что оставалось лишь одно: ретироваться. Но — неспешно, с достоинством, не теряя лица. Что и было сделано — снял Буров часики с руки, положил в карман, густо измазал грязью кисти и лицо[67] да и подался на запад, к речке, по всей диверсантской науке: скрытно, беззвучно, держась в тени, сливаясь с рельефом местности. А собачки как бы в подтверждение его мыслей даже сомневаться не стали — уверенно пошли следом. Напористо, с огоньком, этаким сплоченным одной целью зубасто-хвостатым коллективом. И это было хорошо — поводки они натягивали в сторону, прямо противоположную той, где могла находиться Лаура.

«Зачем Герасим утопил Муму?» Скоро не замеченный никем Буров добрался до реки, по колено в воде прошелся вдоль берега и, профессионально высмотрев местечко по душе, принялся собираться: срезал камышинку посимпатичнее, обременил карманы галькой, сунул спички в презерватив и завязал его узлом, не на память — чтобы не промок. Глянул быстро на голубое небо, тяжело вздохнул и превратился в слух. А когда поблизости в лесу раздался лай, пошел в воду — погрузился по пояс, по грудь, по плечи, глубже, глубже, с концами, с головой. Скоро на поверхности остался лишь конец камышинки — другой Буров держал во рту, контактировал с атмосферой и пускал пузыри. Кардинально изменил среду обитания, натурально в воду канул, под носом у врага. Так поступали воины во все века — и гунны, и древляне, и русичи, и запорожцы. Метод этот, к слову сказать, старый как мир и называется в кругах определенных запорожским.

Словом, сориентировался Буров, выбрал курс и пошел себе под водой аки посуху, с тем чтобы устроиться под разлапистой, напоминающей дохлого спрута корягой. Место было что надо, вполне уютное, — сверху, сквозь хитрое сплетение древесных «щупалец», проглядывало солнышко, грело душу, высвечивало в подробностях местные красоты: золотой песочек на дне, колышущиеся водоросли, речную фауну в лице проворных, на редкость любознательных мальков. Очень даже напоминающих уклеек, коих Буров в детстве ловил на булку и презентовал по доброте душевной соседской кошке. Она, дура, помнится, отворачивалась, не жрала… Эх, добыть бы таких побольше, сварить ушицу, расположиться у костра, тяпнуть водочки граммов эдак сто пятьдесят. Потом чайку погорячей с сальцем и колбаской. Затем можно еще водочки, еще, да не просто так, с ушицей. К ней, само собой, хлебца, чесночку… В общем, все было бы преотлично, если бы не два «но»: собачий холод и волчий голод. Вот, блин, жизнь, и почему в ней не бывает никогда полной гармонии?

Между тем злобный хвостато-камуфляжный коллектив единомышленников прибыл на берег. Барбосы заскулили, заметались у воды, чуя всю правду-матку, но, как это свойственно барбосам, играя в молчанку. Так что их начальники все поняли по-своему и особо мыслью по древу растекаться не стали — послышался рык команд, взревели бензопилы, задорно, по-стахановски затюкали топоры. Было решено построить плавсредства, форсировать преграду и продолжить преследование на противоположному берегу. Естественно, по-гвардейски, в ударно-боевом порядке. Как учили.

Бурову вся эта суета ужасно не нравилась. Ишь ты, что творят — гонят волну, распугали всю рыбу, действуют на нервы и особо не чешутся. Веселее надо бы, ребята, веселей, течение здесь холодное и проблемы со жратвой. Ну, блин, сегодня и денек, рубь за сто — понедельник. Ну, блин, и жизнь, только держись. Собственно, одной рукой держался Буров за камышинку, а другой непроизвольно пестовал кобуру «Глока» — весомый аргумент как-никак, последний убедительный довод.[68] Дай-то бог, чтобы не пригодился. А впрочем, на Бога надейся, а сам не плошай…

Наконец плоты поспели, и форсирование началось. Как и было задумано — бодро, весело. Супостату на страх. Однако переправившиеся без потерь барбосы вдруг занервничали, заскулили, потеряли темп и даже не подумали идти по следу. Более того — скептически оскалились. О, это был верный знак, и командиры опять-таки поняли его по-своему, опять-таки особо не растекаясь мыслью по древу. Приказ был строг, категоричен и весьма доходчив — преследовать врага, плывущего по течению. Так что погрузились недобры молодцы на плоты, взяли на короткий поводок своих мухтаров да и отчалили себе. Такую напоследок подняли волну, такую муть да беспокойство развели…

«Девять футов под килем, ребята. Попутного ветра в жопу». Буров, выбросив гальку из карманов, всплыл на перископную глубину, глянул осторожно из-за коряги и судорожно, не чувствуя ни рук ни ног, медленно подался к берегу. Трудно, под зубовный стук выбрался на сушу, дрожа всем телом, упал, однако тут же заставил себя встать и, задыхаясь и хрипя, бежать вдоль берега реки вверх по течению. Двигаться, двигаться, двигаться, согревать переохлажденный организм. Здесь тебе ни водки, ни костра, так что вперед, вперед, вперед. А дрожь — это хорошо, дрожь — это отлично, значит, организм борется, и надо ему помочь.[69] Кто это сказал: «Я мыслю — значит, я существую»? Брехня. Я бегу — значит, я живу. Вперед, вперед, вперед. И раз, и два, и три. И не смотреть по сторонам, и не отвлекаться, и не реагировать ни на что. Чтобы никаких мыслей, никаких эмоций, никакой суки-падлы-стервы-жалости к себе. Взгляд только вниз, на землю, на носки ботинок, вниз, вниз, вниз. Вперед, вперед, вперед. Эх, Лауру бы сюда. Лауру, Лауру, Лауру. Согрела бы живо.[70] Лаура, Лаура. Где она теперь? Лаура…

Наконец Буров перестал дрожать, выстукивать зубами чечетку и с несказанной радостью почувствовал, что у него есть руки и ноги. Не останавливаясь, он перешел на шаг, оценивающе осмотрелся на местности и, не задумываясь, взял курс на полянку, к огромному замшелому валуну. Место это тихое и укромное было по нраву не одному ему — с дюжину, а может, и поболе гадов грели свои косточки на теплом камне. С важностью свивались в кольца, вальяжно блестели чешуей, лениво подставляли солнцу сплющенные треугольные головы. Ах, Ташкент, ах, парадиз, ах, неземное наслаждение! Только Буров быстро обломал им весь сайф, да так, что ретировались не все — самую упитанную гадюку успокоил навсегда, взвесил, покачивая, на руке и с довольным видом положил в котомочку. Пригодится. Затем, чудом не порвав, выкрутил одежку, расстелил ее на нагретом месте и с уханьем, с каким-то звериным рыком вытянулся на спине рядом. Под ласковыми, живительными, нежными, как руки женщины, солнечными лучами. А ведь правы гадюки-то — и впрямь благодать. Ни мыслей, ни желаний, ничего, только сказочное ощущение тепла. Впрочем, нет, тревога за Лауру как сидела у Бурова в душе, так там и осталась — саднящей, острой, не дающей покоя занозой. А потому он лежал недолго — встал, зевнул, с хрустом потянулся и принялся влезать в одежды. Хотя и влажные еще, мерзкие на ощупь, зато отбаненные классно, не воняющие дерьмом, не напоминающие ничем о приключениях на звероферме. Вот, блин, дайвинг так уж дайвинг, и от врага ушел, и одежонку простирнул, и с матерью-природой пообщался. Впечатлений масса, одни, сука-бля, положительные эмоции…

— А как тебе холодное купание, дружок?

Буров бегло осмотрел водоупорный «Глок», клацнув затвором, сунул в кобуру, удовлетворенно хмыкнул и снова заработал ножками. По идее, нужно было, конечно, бежать вдоль реки, путать следы, брести по воде. Однако какая тут логика, какой здравый смысл! Плюнув конкретно на безопасность и конспирацию, Буров выругался по матери и снова отправился разыскивать Лауру. А ну как, а вдруг… Надежда-то, как ни крути, умирает последней. Только чуда не случилось, а реальность была сурова — сгинула Лаура, испарилась, пропала без вести, не оставив и следа. Будто это не ее певучий голос Буров слышал лишь совсем недавно. Вот, блин, кажется, и времени-то прошло немного, а жизнь вдруг стала блеклой, неинтересной, мгновенно потерявшей все богатство красок. И почему мы начинаем понимать, чем обладали, лишь когда теряем? В общем, зря сделал Буров круг, вымотался, как собака, и, мрачно завернув к реке, попер уже по всей науке — мастерски петлял, заметал следы, шлепал, терроризируя мальков, в прибрежных водах. Наконец он почувствовал, что наступает край, голод, усталость, негативные эмоции накатили на него девятым валом. «Тпру!» — скомандовал Буров сам себе, сделал небольшой крюк в сторону и, высмотрев подходящее местечко, принялся старательно рыть землю. Устраивать походный очаг под названием «дакота», представляющий собой две неглубокие, сообщающиеся ходом ямы. В одну закладывается топливо, вторая служит поддувалом. И все, не страшен ни ураган, ни любопытствующие взгляды — в плане маскировки, удобства и безопасности лучше, наверное, не придумаешь. Так что покончил Буров с земляными работами, ловко запалил костер и обратил свое внимание на гадюку — на ту самую, навеки успокоенную, согнувшуюся в три погибели в котомочке. Скоро, обезглавленная, ободранная и выпотрошенная, она была разделана на куски, аккуратно нанизана на прутики и определена над раскаленными углями. А пока поспевала гадючья бастурма, Буров не смилодоном — истомившимся медведем влез в заросли малины. Вот уж навел шороху, вот уж отвел душу — от мириад ароматнейших, кисло-сладких ягод рябило в глазах. И кто это сказал, что садовая малина вкуснее? А в воздухе тем временем поплыло благоухание. Буров, не мешкая, отправился к костру, взял на зуб жареную рептилию, крякнув от восторга, наполовину съел ее и сразу вспомнил высказывание отца всех народов: «Жить стало лучше, товарищи, жить стало веселее». Ну да, как в желудке, так и на душе, какова кухня, такова и музыка. Затем Буров быстренько засыпал костер, вернул на место дерн, убрал все следы и через малинник, отдыхая на ходу, неспешной походкой подался на маршрут. Беззлобно выругался, с юмором вздохнул и, чувствуя, как бултыхается внутри гадюка, пошел спецназовской упругой рысью. Медлить и расслабляться сейчас было не резон, следовало, наоборот, предельно увеличить отрыв. Ночью небось не поработаешь ножками, вертолеты уж, как пить дать, оборудованы ноктовизорами. Засекут в лучшем виде, затравят, как зайца. Так что до наступления темноты — бега, бега и бега, потом залечь куда-нибудь в укрытие, ну, а уж как рассветет… Утро, оно, как известно, вечера мудренее. Сейчас же главное не сбавлять темп, не почивать на лаврах и не держать противника за малахольного придурка. Ножками, ножками, ножками. И головой. Словом, до самого заката старался Буров — все петлял, хитрил, маскировал следы. Летел как на крыльях, из последних сил, спасибо лимоннику, гадюке и малине. А в голове его по кругу бежали сами собой мысли. Безрадостные, чередой… Вот, блин, всего-то первый день в отечестве, а уже кровь, смерть, трупы, сплошные непонятки. Красивые женщины с гарпунами в спине, атакующие истребители, натасканные собаки. Лаура-Ксения, провалившаяся как сквозь землю. Да, нам дым отечества, конечно, сладок и приятен, но что-то от него першит в горле…

Наконец солнце вызолотило верхушки кедров и стало потихоньку уходить за горизонт. Небо как-то разом побледнело, выцвело, от кустов, камней, от стволов деревьев потянулись сумеречные тени. В природе ясно чувствовалось приближение ночи.

— Тпру, — сказал опять Буров сам себе, перешел на шаг, замедлил ход и, немного отдышавшись, стал осматриваться. Острый взгляд его сразу зацепил матерую накренившуюся ель, под мощными замшелыми корнями которой было вдоволь свободного пространства. Уютно, тихо, сухо, жилплощадь — хоть куда. Однако Буров не удовольствовался милостями природы и с рвением взялся за нож: расширил кубатуру, наладил потолок, нарезал лапника и занялся постелью. Скоро дом для смилодона был готов — с экранированным верхом, комфортабельным низом и могучей, для защиты от ветров, стеной. Что там зверю — и человеку очень даже сгодится. Буров так и сделал — прикончил, на ночь глядя, гадючью бастурму, прошелся по зубам обкусанной еловой веткой да и, не мудрствуя лукаво, завалился спать. На пышное, благоухающее хвоей, роскошнейшее ложе. Сбоку толстенная стена наподобие кремлевской, сверху могучий, в три наката, потолок. Чисто, тепло, уютно, просторно. Нежатся, отдыхают натруженные члены, сказочно благоухает лесом и смолой, а в животе плавает себе, неспешно переворачивается, отдает калории питательная гадюка. Эх, хорошо. Хрен вам, голод, холод, блохи и вертушки с ноктовизорами…

А потом к Бурову пришел Морфей, плотно взял од свое крыло и показал Лауру. Огненно-рыжая, в своих ужасных ботинках, она брела по лесу и загадочно улыбалась…

III

Было ясное таежное утро, как это и полагается на лоне природы, очень звонкое, благостное и на редкость жизнеутверждающее. Солнце уже поднялось над деревьями и разметало ночные тени, трещала-солировала желна, раскатисто подтягивал ей ворон. Природа просыпалась.

Буров, по принципу: кто рано встает, тому Бог дает, был уже на ногах. Точнее, сидел на бревнышке у маленького костерка, по-доброму посматривал на белочек, шастающих по ветвям, и неторопливо, со вкусом, завтракал. Комплексно, чем Бог послал. Жаренным на угольках тайменем да приготовленным на ветке полозом.[71] Игнорируя все советы диетологов о том, что рыба с мясом несовместимы. Затем в импровизированном меню значилось охлажденное, из кедровых ядер, молоко, а заключал утреннюю трапезу чай — брусничный, огнедышащий, крепчайший, причем не с белой рафинированной смертью — с густым лесным липовым медком. Его Буров заваривал с душой, погружая раскаленную на костре гальку в самодельную чашку с родниковой водой. Вот так, вкусно, питательно, полезно. А главное — совсем не хлопотно. Да, уже с неделю где-то шел Буров по тайге и никаких проблем с обеспечением себя продовольствием не испытывал. В реках водилась рыба, на солнышке млели гады, под кедрами лежала падалка, ягоды количеством поражали воображение. А рябчики, порхающие с дерева на дерево, а непоседы-белки, а хозяйственно-прижимистые пижамно-полосатые бурундуки? О красавцах оленях, тяжеловесах кабанах и прочей крупнокалиберной живности речь пока не шла — следовало беречь патроны. Словом, природа радовала щедростью, разнообразием и изобилием, а уж навыков по выживанию Бурову было не занимать. Рыбу он ловил на личинок короедов и ел ее с растертой берестой по примеру русских первопроходцев Севера, бил из незатейливой пращи белок и пернатых, нисколько не гнушался гадами, баловался ягодами и лиственным чайком, безошибочно угадывал и гнусно разорял пчелиные медовые запасы. Тут уж, верно, дедовские гены сказывались.[72] Шел с достоинством, особо не озоровал — брал у леса ровно столько, чтобы безбедно жить. Знал, что, какая бы ни была глухомань, все равно рано или поздно в ней отыщутся следы человека. Ну а те уж в конце концов обязательно выведут к жилью. Так что, целиком положившись на интуицию, мерил Буров шагами тайгу, набирался вволю положительных эмоций и никуда особо не спешил — зачем, успеется, до зимы еще далеко. Никто не трогал его, не доставал и даже просто не баловал вниманием. Кому ж это охота связываться с таким опасным, матерым зверем? Даром что на четырех и не венцы мироздания, но, извините, далеко не идиоты… Впрочем, нет, кое-кто посягал на Бурова, конкретно, да еще с таким размахом.

Жаркими безветренными днями, на закате, в преддверии дождя появлялась мошка, называемая понимающими гнусом. Тучей, роем, тьмой, клубящимся исполинским облаком. Она набивалась в ноздри, слепила глаза и была неимоверно, нестерпимо кусачей. Кожа горела, как в огне, ужаснейшим образом зудела, лицо кровоточило, опухало и недвусмысленно напоминало о роже.[73] Впрочем, так было первые два дня. Потом организм справился, выработал иммунитет, и опухоль постепенно исчезла. А вот гнус как был, так и остался — тьмой, тучей, роем, огромным клубящимся облаком.

«Ничего, ничего, — ободрял Буров сам себя, яростно скрипел зубами и делал титанические усилия, чтобы не чесаться. — Раз кусают, это хорошо, раз кусают, это отлично.[74] Терпение, терпение и еще раз терпение». Однако не жалел кедровых шишек[75] для дымокуров и постоянно горевал, что негде взять в тайге конского волоса. Чтоб сплести накомарник, так уж накомарник.[76] Свой-то, сделанный из подкладки куртки, так, самообман, жалкая пародия — и жарок, и легковат,[77] и уже зачал рваться. Эх, скорее бы ночь, что ли, свежая, с ветерком… Однако, увы. Хотя с заходом солнца гнус и исчезал, но его место на кусачей вахте занимал мокрец — маленькие, почти невидимые для глаза насекомые. Липкой, колючей паутиной они ложились на лицо, лезли в уши, нос, рот, набивались за шиворот, застилали глаза. И опять Буров не жалел шишек для костра, и опять переживал, что не водятся лошади в тайге…

Завтрак подошел к концу. Собственно, еще осталась половина тайменя и где-то сантиметров тридцать пять полоза, однако на еду уже Буров смотреть не мог. Медленно он завернул остатки трапезы в листья лопуха, с неторопливостью убрал в котомочку, минутку тихо посидел для правильного пищеварения и не спеша пошел к реке ополоснуть посуду. Самодельную, резанную из липы, не ахти какую изящную, зато вместительную. Скоро Буров был уже в пути — шел стелющимся упругим шагом, бдил, держался берега реки. Там, где вода, — там люди, жизнь, цивилизация, жилье. Однако пока что цивилизацией и не пахло — вокруг стояла девственная тайга. Лес был глухой, смешанный, с преобладанием пихты и кедра, кроны деревьев заслоняли белый свет, под ногами то и дело попадался валежник, причем валежник потревоженный, свежеперевернутый, глубоко отмеченный когтями прокуроров. Лесных, косолапых, для которых закон один — тайга.[78] Стояла тишина, пернатые стеснялись, никто веселых трелей не выводил, лишь озабоченно посвистывали рябчики да скромно подавала голос птичка «ли-у». Неказистенькая, серая, отвлекающая, если верить преданиям, искателей женьшеня от вожделенного корня. Зато уж комарье звенело так звенело — бодро, в одной тональности, на редкость дружным хором. Эх, скорпиона бы жареного сюда, чтоб не слушать этих песен. А лучше двух.[79]

— Не спи, замерзнешь. — Буров подмигнул огромному нахохлившемуся филину, с важностью устроившемуся на суку, хотел было взяться за пращу, но передумал, пожалел ночного разбойника. Уж больно хорош, матер, ушаст, сколько лет мокрушничает, один бог знает. Сразу видно, хоть и филин, а орел; ладно, пусть живет, давит харю дальше. Тем более что в сумке есть еще и полоз, и таймень, а уж живности вокруг — только не ленись. Что-что, а лентяем Буров не был никогда…

Солнце на небе показывало полдень, когда он решил передохнуть. Однако только снял котомочку, чтобы приземлиться с комфортом, как обрадованно хмыкнул и прибавил шагу — увидел кедры с ободранной корой. Скоро он удостоверился, что все понял правильно — под деревом, на берегу ручья, притулился односкатный, называемый еще почему-то балаганом, шалаш. Приземистый, из почерневшего корья, он, видимо, пережил не одну зиму.

«Э-ге-ге, вот и цивилизация. — Буров вслушался, подошел, с осторожностью заглянул внутрь. — Да уж». Ничего интересного: прибитая дождем зола, опавшая перина, ржавые, валяющиеся на полу банки из-под консервов. Ни тебе оставленных по закону тайги дров, ни тебе завернутых в бересту зпичек, ни тебе жратвы, ни тебе… Единственное, по привлекло внимание Бурова, была газета, покоробленная, пожелтевшая, при ближайшем рассмотрении оказавшаяся желтой — буквально, — на китайском языке. Интересно, и кто же это ее читал? «Ладно, на растопку пригодится». Буров вылез из балагана, посмотрел по сторонам и принялся устраиваться на бивак: расстарался с огоньком, оборудовал сиденье, положил в костер пару камешков посимпатичнее. Потом разделся догола, избавился от клещей и с уханьем, по-медвежьи бросился в реку. Наплававшись, вылез, обсохнул на ветру и, почувствовав себя заново рожденным, ударился по гастрономической части. Собственно, не высшая математика и не бином Ньютона — повесить над углями рыбу, пристроить по соседству гада и бросить в чашку с водой раскалившиеся камни. Так что разогрел Буров харч, заварил чайку, добавил меду да и порезвился в охотку. Даром что таймень да полоз, а полетели птицей. А вокруг природа-мать буйствует, солнце светит с неба, греет душу, ветерок резвится себе в кронах, машет крыльями, не оставляет гнусу-сволочи ни шанса.[80] Эх, хорошо… В общем, поел Буров, попил и в прекрасном настроении занялся делами — выпотрошил, чтобы не возиться вечером, рябчика, добытого на марше, намертво зашил расползшуюся было строчку и почтил тщательным вниманием австрийский безотказный ствол. Хоть и всепогодная пушка, а все равно как женщина — любит ласку, чистку и смазку…

Управившись с текучкой, Буров отлил, старательно уничтожил все следы и с видом человека, наслаждающегося жизнью, отправился дальше в лес. Он был полон ожидания — как же, как же, ведь скоро люди, цивилизация, человеческое жилье, приятное общение с братьями по разуму. Однако километров через десять, в извилистой долине реки, настроение у него вдруг изменилось, с грохотом упало, донельзя испортилось, повернулось на сто восемьдесят и окрасилось в черный цвет. Вот такая, блин, гамма — зелень кленов и тополей, скалы красно-фиолетовые от пены рододендронов и мрачный, конкретно траурный колер на душе. А еще трупный цвет валежника, из которого была сложена стена, перегораживавшая долину поперек и простиравшаяся, сколько видит глаз, по левому берегу реки. Это была так называемая лудева — искусственная препона, преграждающая животным доступ к водопою. Сделанная хитро, с иезуитской изощренностью, она была не сплошной, имела проходы, оборудованные ловушками. Мастерски замаскированными ямами и крепкими веревочными петлями.[81] Действительно, крепкими — совсем рядом с Буровым билась, затягивая путы, испуганная насмерть кабарожка.[82] Ее потухший, полный ужаса взгляд был жуток и по-человечески осмыслен.

— А ну-ка ша, — велел ей Буров, прошелся по веревкам ножом и, хмуро посмотрев на убегающую, излил свой душевный настрой: — Ну, козлы! Суки! Падлы!

Кого конкретно он имел в виду, стало ясно чуть позже, после скрытного получасового марша по лесистему склону. Узкая, едва заметная тропинка вывела Бурова к реке, к тихой, сплошь заросшей лилиями заводи. Чутко вздрагивали листвой ивы и осины, солнышко плодило блики на зеркале воды, медленно, с ленцой, скользили водомерки, барражировали стрекозы, плескалась мелюзга. Место это райское, прелестное и уединенное располагало к размышлению и отдохновению души. Только ни хрена… На берегу шел полным ходом производственный процесс: брякали лопаты, скрипели тележки, раздавались ругань и звуки команд. Какие-то люди, и на людей-то непохожие, пилили, копали, мешали в котлах, стучали топорами, разводили шум и вонь. Не сами по себе — под наблюдением других людей, в хаки, вооруженным дуэтом следивших за обстановкой. Один был ужас как похож на раздобревшего Брюса Ли, другой рожей напоминал больного желтухой зайца. С важным видом молодцы бдили, не отнимали рук от автоматов Калашникова, смотрели зорко, грозно. М-да, жуть — муха не пролетит, мышь не пробежит, враг не пройдет.

А уж куда лететь мухе, бежать мыши и идти врагу — было, ох как было. Хозяйство раскинулось на берегу великое — хоромы, стилизованные под фанзу, амбары, установленные на сваях, загоны, отгороженные заборами, сараи, постройки, кладовые. Мощная оптика бинокля показала Бурову даже кумирню, не ахти какую, из досок, кое-как украшенную грубой резьбой. В ней была повешена пестрая картина с изображением дюжины, верно, китайских богов. Тут же находились фарфоровые чашечки, в которые, видимо, наливалось что-то во время церемоний. Сейчас же емкости были пусты, и не поэтому ли боги смотрели гневно, с укоризной? Почему это не наливаем, а? Может, не уважаем? А еще в свой трофейный цейс Буров узрел меха, шкуры, панты, жилы, кожи — все в количестве просто невероятном, с горечью взглянул на оленей, дожидающихся своей скорбной участи,[83] посмотрел поверх забора, во двор, где царила производственная суета. Там, вокруг железного котла, устроенного над костром, стояли двое и, не давая закипеть воде, по очереди мочили в ней оленьи рога. С плеском обмакнув, быстро вынимали, шумно сдували пар, давали чуть остыть и снова бережно, с предельной осторожностью, погружали в воду. Стоит зазеваться, хоть на миг передержать — и все, панты лопнут, потеряют ценность, многодневный труд пойдет насмарку.[84] За это по головке не погладят. А если и погладят, то прикладом автомата.

Впрочем, нет, били здесь исключительно по почкам и ногами, в этом Буров убедился очень скоро, когда один из пантоваров вдруг застыл, судя по губам, выругался и с убитым видом уставился на панты, видимо от перегрева треснувшие. Сейчас же подскочил к нему упитанный Брюс Ли, что-то крикнул истошно, схватился за рацию, и буквально через минуту желтым чертом из табакерки появилось еще одно лицо китайской национальности. Более похожее на жопу. При всем при том осанистое, откормленное, одетое добротно, в хлопок и кожу. Мигом разобравшись в обстановке, оно с достоинством встало в позу, с властностью взмахнуло рукой, и раздобревший Брюс с внезапной яростью пнул пантовара в поясницу. Попал точно, хорошо, срезом каблука. Так, что человек застонал, скрючился и, корчась, опустился на землю, чтобы принимать все новые и новые удары — тяжелым армейским башмаком. По почкам, по почкам, по почкам. Вот такой производственный процесс — злобствовал брюхатый Брюс Ли, кривил жопо-рожу китаец, выплевывая кровь, ругался истошно пантовар. По-русски, между прочим, ругался, по-черному и по-матерному. И не так, и не в мать, и не этак… Экзекуция между тем не затянулась, ибо носила она не истребительный — сугубо воспитательный характер. Скоро все вернулось на круги своя — наказанный, едва дыша, к котлу, Брюс Ли — на боевую вахту, красавец же поносного колера — куда-то в глубь чертогов. Настала тотальная гармония, производственный процесс разгорелся с новой силой.

«Так». Буров покусал губу, перевел взгляд на реку, где покачивался у причала «Харрикен Аутборд»[85] — внушительный, с двумя моторами, даже не скажешь, что надувной, помассировал глаза и стал спускаться с кедра. Не торопясь, с ленцой, в этакой задумчивости, хотя его так и подмывало на решительные действия. Вот ведь, блин, что творится в отечестве — мало того что китайцы хулиганят, браконьерствуют в открытую, изгаляются над природой, так ведь они еще, сволочи, наших, русских, держат конкретно за скотов. Плевать, что бродяги и бичи, ведь все одно — люди, человеки. А их по почкам, по почкам, по почкам. Тяжелым армейским башмаком. В своем же исконном отечестве, за которое, блин, всей душою обидно.

В общем, не стерпел Буров, не сдержался, вечером, как стемнело, отправился к китайцам в гости. Хорошим манерам поучить, приватно пообщаться, показать, как вести себя на людях. А потом, что-то надоело ему путешествовать пешком, решил он все же устроить себе водный круиз. Не торопясь, мирно, чинно, вверх по течению. Эх, плывет, качаясь, лодочка, трам-пам-пам-пам-пам…

А вот с китайцами поговорить чинно, мирно, ненавязчиво и по душам как-то не получилось, видимо, не судьба. Хоть и заходил Буров с осторожностью, против ветра, но бобики учуяли его, подняли страшный лай. На шум высунулся зайцеобразный охранник, задергал затвором, замаячил фонарем… Повел себя предерзко, вызывающе, совсем нехорошо, одним словом. Так что пришлось с ним не разговоры разговаривать — глушить по полной, чтоб надолго. И только он залег, такой спокойный и умиротворенный, как вот те на — явился здоровяк Брюс Ли. Тоже весь на понтах, с апломбом, при автомате товарища Калашникова. Вот тут-то Буров и показал ему — фальшивому Брюсу Ли, не товарищу Калашникову, — и удары башмаком по почкам, и китайскую браконьерскую стену, и оскорбленную свою национальную гордость. С ходу раздробил колено, жутко приголубил в пах и мощным, концентрированным движением оставил Брюса Ли без печени. Вот так-то, милый, у нас здесь не кино — тайга. Затем Буров глянул по сторонам, разобрался с трофеями и в темпе вальса подался знакомиться с самым главным китайцем. С тем самым, у которого что рожа, что жопа…

Обретался тот в бревенчатом, но рубленном на китайский манер доме[86] — решетчатые окна во весь фасад, двускатная затейливая крыша, причудливая кирпичная печная труба, стоящая неподалеку от стены. Внутри было душно и полутемно, едко пахло потом, телесами и бензиновым угаром. Это еле слышно мурчал, усердно давал ток японский чудо-генератор «Робин»,[87] вдыхая жизнь в японский же телевизор «Шарп», на плоском экране которого шла по кругу порнуха. Действо это, немудреное и похабное, проходило в унисон с процессом, проистекающим в реальной жизни — на просторах кана,[88] на ватном одеяле, сплетались потные тела. В доминирующем партнере Буров сразу же узнал самого главного китайца. Вот уж истинно — что жопа, что рожа…

— Бог в помощь, приятель, — по-доброму сказал он ему, легонько глушанул, чтобы никаких там эксцессов, перевернул на спину и от отвращения сплюнул — роль пассивной стороны исполнял мужчина. А впрочем, может, оно было и к лучшему — вырубил Буров его без сожаления, вытер руки о штаны, снова непроизвольно сплюнул и занялся главнокомандующим. — Ты кто?

— Ты сто, капитана, ты сто. Я зе Сен Ли, сейдун,[89] — не испугался — удивился китаец. — Меня сдеся все снают. Сипко любят. Милисия денег давал, леснисий давал, мандарина давал… Я же сейдун, Сен Ли. Моя старсий брат Сен Хо тосе сейдун, на Амуре насяльник. Тоже денег милисии давал, леснисиму давал, мандарину в райсентр ох как много денег давал…

Твердо, искренне, глядя в глаза, говорил китаец, сразу чувствовалось, что не врет. Давал, давал денег, и мандарину, и милиции. И теперь цейдун на полном законном основании. Что ж тут непонятного может быть?

— Значит, говоришь, мандарину в райсентр давал? — Буров глянул на экран, где по новой разворачивалось блудодейство, нахмурился и надумал потихоньку закругляться. — Ладно, ключи от лодки давай. И кстати, далеко до Хабаровска-то?

Он вдруг с убийственной отчетливостью понял, что дело тут совсем не в китайцах. Ведь если бы не были они кому-то нужны, то их и не было бы здесь в помине. Тем паче слаженной браконьерской образцово-показательной артелью. И снова сделалось Бурову обидно за державу. За поля ее, за горы, за леса, за зверье безвинное, отданное на растерзание. До слез сделалось обидно, до скрежета зубовного, до желваков на скулах. А потому вытащил он ножичек, вытер о рукав и принялся вворачивать китайскому главкому в анус.

— Ну? Падла…

— Ты сто, капитана, ты сто! — сразу отозвался тот, видимо, крайне удрученный. — Нету теперь Хабаровск. Сабыл? А клюси есть, есть, бери посаласта, плыви. — Судорожно дернул задом, тоненько застонал и указал на стену, сплошь обклеенную развертками из «Пентхауза». — Бери-бери, плыви. Только не надо так больсе, не надо. Сасем носом, если янг[90] есть?

Вот чертов извращенец. Будто это не его предки взрастили древо персика, дающее изысканнейшие плоды.[91]

— Ладно, так не буду, — согласился Буров, вытащил нож, дал ногой хозяину реки наркоз и подошел к стене. «М-да, странно. Пидор, а клеит баб. Да, Восток — дело тонкое».

Прямо на него смотрела Мисс Апрель, хоть и длинноного-крутобедрая, а Лауре-Ксении в подметки не годящаяся. Точно во влагалище красотки был забит внушительный гвоздь, на котором и висели ключи, надо полагать, от замка зажигания и от двери рубки. Гвоздь был строго перпендикулярен, густо выкрашен в красный цвет и в целом напоминал янг. Да уж, истинно, Восток — дело тонкое…

— А ты очень даже, — обрадовал красотку Буров, щелкнул по гвоздю, экспроприировал ключи и, уже уходя, не удержался, посмотрел на экран телевизора, где все крутилось действо, по сравнению с которым собачий хоровод — это наисакральнейший, возвышеннейший акт…

А вот собачкам на улице было не до нежностей — злобной, лающе-захлебывающейся стаей кинулись они по душу Бурова. Вернее, по штаны, по ягодицы, по ноги. Только увы — вожаку ударил по глазам фонарный луч, по носу добавили мыском ботинка, и молочный свет седой луны для него на время погас. Стая зарычала, оскалилась, отпрянула и, отчетливо почувствовав в человеке тигра, сразу же набрала безопасную дистанцию. Ну его на хрен, лучше не связываться. И ведь ходят же такие двуногие монстры.

— Так-то лучше, бобики-тобики. — Буров, хмыкнув, кинул вверх переводчик АКМа,[92] незлобиво выругался и направил стопы к сараю, где китайцы содержали рабсилу. Сбил хлипенький, чисто символический замок, тронул ногою дверь, бросил режущий фонарный луч в клубящуюся темноту. — Эй, бродяги, подъем! С чистой совестью на свободу!

В нос ему шибануло вонью, затхлостью, запахом беды, узкий конус света пробежал по нарам, грязи, тряпкам, недвижимым, словно трупы, телам. И — тишина, мертвая, кладбищенская, убивающая наповал. Никто не отозвался, не встал, даже не пошевелился в ответ. Будто и впрямь все были давно уже мертвы… Мгновение помедлил Буров, задержался в дверях, затем сдавленно вздохнул, резко развернулся и отправился захватывать плавсредство. Дважды повторять, тем более призывы к свободе, он не привык…

Собственно, брать на абордаж надувной «Харрикен» не пришлось — был он сам по себе, без пригляда, у покоящихся на сваях причальных мостков. Внушительный, десятиметровый, с высокой надстройкой, он чем-то напоминал рыбацкий сейнер. «Знатная галоша». Буров с ловкостью расстался с сушей, без проблем открыл дверь рубки и, включив систему зажигания, с силой надавил на кнопку пуска. Чиркнул стартер, моторы подхватили и могуче застучали на холостом ходу. Диких жеребцов в них был, похоже, целый табун.[93]

«Да, машина — зверь». Буров быстренько отдал концы, возвратился в рубку и, пустив моторы на малый ход, взялся за штурвал. Впрочем, какой там штурвал — банальнейшая баранка, руль в псевдокожаной оплетке, похожий на автомобильный. Тем не менее жаловаться грех, «Харрикен» был дивно управляем, послушен, аки овечка, а уж пер-то вверх по течению с напором гвардейского танка, на все сто процентов оправдывая свою торговую марку.[94] Дробилась с нежным плеском волна, рычали надежнейшие «Джонсоны»,[95] величественно надвигались и исчезали за кормой заросшие тайгою берега. Плыть, даже без бортовых огней, было легко и приятно — на небе висела луна, струящая свой серебристый свет. Река, казалось, спала, примолкли ночные птицы, природа пребывала в задумчивости, спокойствии и умиротворенности. Только вот не было ее у Бурова в душе. Взамен — непонимание, обида, горечь, злость, гадливое презрение на грани отвращения. К своим. К братьям-славянам, к мужикам, к попавшим под китайцев горе-россиянам. Мало того что докатились до гнусного состояния рабов, так еще и не собираются от рабского ярма освобождаться. Зачем? Кормят, поят, крыша над головой. А так нужно думать, напрягаться, мозгами шевелить — как жить, как быть, как бороться за существование. И не отсюда ли гомо сапиенсы, не представляющие себя вне тюрьмы, а заодно с ними радетели да поборники социалистического рая? Готовые за пайку, за зарплату, за койко-место в хрущобе забыть, что они люди, венцы мироздания. Не безвольные, разучившиеся думать аморфные скоты…

Вот так, в ночи, под необъятным небосводом пер Буров мощно на двух моторах, рулил, переживал и интенсивно думу думал. И неизвестно еще, к чему бы пришел, если бы «Харрикен» внезапно не вздрогнул, резко не замедлил бы ход и не затрясся бы мелко в конвульсиях. Тут же его потянуло в сторону, словно танк с перебитым траком, слаженное рычание «Джонсонов» распалось — один двигатель заглох, другой стал захлебываться агонизирующими звуками, чувствовалось, что он переживает свои последние минуты. Да, похоже, Буров намотал на винт — мощно, с размахом, с недалеко плывущими последствиями, и не вульгарный трипак — нехиленький топляк, каким заклинить можно башню среднего танка. Что такому Архимед с его хитрыми спиралями…[96]

«Вот тебе, блин, и по морям, по волнам». Кое-как, по большой дуге, Буров дорулил до берега, принайтовил швартов к ветви ивы плакучей, вырубил зажигание и опять принялся думу думать. Не в плане морального аспекта — в плане сугубо практическом. В общем-то, реалии не напрягали: до рассвета еще оставалось часа четыре, ночь была чуть ветренной, то бишь бескомарной, а походная котомка чуть не лопалась от трофеев. Так что съел Буров в охотку консервированной ветчины, отхлебнул, чтобы упала помягче, неразбавленного спирта да и завалился спать. Не красным смилодоном — морским волком, аккурат у штурвала надувного «Харрикена». Уснул мгновенно, без сновидений, будто провалился в дурманящий густой туман…

IV

Шел третий день, как Буров, разочаровавшись в «Харрикене», отправил его на дно и снова окунулся в объятия тайги. День как день — знойный, солнечный, летний, до краев наполненный многообразием жизни. Шастали жадины-бурундуки, покрикивали иволги и удоды, с достоинством ползли погреться на камнях вальяжно нарядные гадюки. Воздух был ощутимо плотен, напоен запахами и звенел, гудел, вибрировал от мириад крыльев. Небо было во власти гнуса. Да что там небо — и в тайге нигде спасу не было от летающих кровавых татей, действующих по принципу: и числом, и умением. Слаженно, гудящим облаком они наваливались на свою жертву, нагло лезли за воротник, забивались в глаза, делали жизнь кошмаром, сущим бедствием, медленной пыткой. Впрочем, кому как — Буров летающую сволочь терпел, старался не чесаться и утешал себя древней мыслью о том, что и это пройдет.[97] Единственное, что трогало его, — это комариный звон, похоронной музыкой разливающийся в воздухе. Хотя нет, еще ему на нервы действовало однообразие. Сегодня лес, завтра лес, послезавтра лес… Ручьи, переходимые вброд, валежник, сухостой, завалы из камней, папоротники, мхи были удивительно похожи друг на друга. Так же, как и кедры, ели, липы, пихты, аралии, дикий виноград, заросли лещины, таволги и шиповника, вся эта торжествующая девственная природа. Словом, каждый божий день одна и та же впечатляющая, но приевшаяся декорация. Тоска…

Однако день сегодняшний начался с сюрприза, и, надо сказать, приятного, — сразу после завтрака Буров наткнулся на кумирню. Очень древняя, потрескавшаяся, из плитнякового камня, она стояла скромно у подножия дуба и напоминала формой П-образную арку. Замшелую, приземистую, украшенную красной тряпкой с китайскими иероглифами. Кумач был ярок, резал глаз, еще не выцвел от непогоды, и это Бурову понравилось весьма — значит, недавно повесили. Читал бы он по-китайски, порадовался бы еще и надписи, которая гласила: «Сан-лин-чжи-чжу», то есть «Владыке гор и лесов», то бишь тигру. Младшему брату смилодона.

Кумирню, видимо, поставили давным-давно искатели женьшеня и охотники, а вот кто на днях повесил кумач — это уже вопрос. Впрочем, чисто риторический, не на засыпку — такие же бродяги, искатели и охотники. Люди, одним словом, человеки, понимающие по-китайски, промышляющие тайгой и наверняка вооруженные. Короче, гомо сапиенсы еще те. Так что нужно не расслабляться и бдить в оба. Что Буров и делал…

Между тем звериная, едва заметная тропа потихонечку пошла в гору. Дубовое редколесье начало сменяться смешанным лесом, попадалось много кедра, лиственницы и пихты, папоротники, лишайники, ползучие растения образовывали роскошный, трудно проходимый ковер. Стали попадаться Бурову и приметы человеческого присутствия — метки-затесы на древесных стволах, по-особенному загнутые ветки, настороженные петли для добычи зверья, невостребованные расклеванные тушки. Чувствовалось, что хозяева ловушек не появлялись здесь уже давно.

«Вот сволочи. — С грустью Буров посмотрел на соболя, растерзанного клювами ворон, сплюнул горько, тихо выругался и двинулся дальше. — Ну, суки…» Имел он в виду вовсе не пернатых. И даже, по большому счету, не двуногих. Его одолевал гнус, раздражал, отвлекал внимание, действовал на нервы мерзким своим звоном. И, может быть, именно поэтому Буров не почувствовал опасности, не насторожился, не сошел вовремя с тропы. Раздался исступленный рык, живым болидом метнулось тело, и из кустов выскочил топтыгин, в настроении, мягко говоря, весьма посредственном. Попав в стальную самозатягивающуюся петлю, он уже сутки сидел без пищи и был готов порвать на части любое живое существо — дай бог бы только дотянуться могучими, способными сломать хребет оленю лапами со страшными пятидюймовыми когтями. И вот ведь — бог не выдал…

На миг в глаза Бурову бросились желтые клыки, огромный фиолетовый язык, в нос ударило отвратительное зловоние, и, ощущая себя уже не человеком — смилодоном, — он выхватил из ножен клинок. В мире не осталось ничего, кроме холодной ярости, контролируемого исступления боя и убийственных, доведенных до уровня рефлексов многократно проверенных навыков. Время сделалось пластичным и тягучим, потянулось, словно патока по стенке бетона, и наконец вообще остановилось. Все цвета смешались на палитре вселенной, образуя лишь один — кроваво-красный, будоражащий инстинкты цвет агрессии…

Когда Буров вынырнул из боевого транса, то не удержался, застонал, выругался по матери от отвращения к себе: «Что, мудак, получил презент от тети Хай? Вернее, от дяди Миши?» Вытер от кровищи нож, сунул, не глядя, в ножны и, бережно дотронувшись до левого плеча, едва не закричал от боли. Еле-еле сдержался, скрежетнул зубами, мрачно посмотрел на руку.

— Ну, сука-бля, мудак!..

Рука была в крови. Не удивительно — наискосок через плечо, вниз, вдоль позвоночника рассопливилась рана. Глубоким, до кости, презентом для благодарного гнуса. Топтыгин, сволочь, постарался, успел, гад, напоследок. Хоть и лесной прокурор, а головкой-то слаб. Впрочем, как и все прокуроры. Нет бы намекнул корректно так, деликатно, с пользой для дела — мол, все, понял, осознал, на свободу хочу. Мир, дружба, балалайка. Них шизен. А то — сразу рвать, метать, лапами махать. Норовить каждому встречному-поперечному натянуть затылок на лицо. И, естественно, нарваться на неприятности, крупные…

— Ну ты, мишка, и дурак! — Буров глянул на неподвижного медведя, вытер руки о штаны, тяжело вздохнул. — Как есть дурак. И шутки у тебя дурацкие. Лежи теперь, корми ворон…

А вообще-то было не до шуток. Левая рука напоминала о себе гложущей, мучительной болью, вниз по позвоночнику, впадая в трусы, тянулся горячий ручеек, в теле, сделавшемся чужим и непослушным, чувствовалось омерзительная, действующая на сознание слабость. Самое же скверное было в том, что рана большей частью располагалась неудобно, на тылах — ни осмотреть ее, ни обиходить, не говоря уже о том, чтобы зашить. Ну, Михаил Иваныч, постарался, устроил, гад, по полной программе — и на спине, и рваную, и глубокую, и протяженную. Еще слава тебе господи, что не задеты вроде бы крупные сосуды — кровь струится ровно, не пульсирует, не напоминает цветом алый стяг.[98] Вот ведь, блин, радость-то, такую мать! Вот ведь, сношать ее неловко, несказанная удача!

Однако недолго Буров радовался. Закусил губу и принялся дезинфицировать рану спиртом. Закончив, отдышался, сплюнул красным и наложил медовую повязку, поплотнее — для профилактики инфекции и остановки кровотечения. Прерывисто вздохнул и принял для повышения тонуса глоток-другой спирта. Однако настроение как было скверным, так и осталось. Уж больно перспективы были нелучезарны — боль, раненая рука, возможность осложнений. Медвежьи метки заживают долго, и лучше их лечить не медом и мхом,[99] а чем-нибудь поэффективнее, навроде стрептоцида. Да только где его возьмешь, в приамурской-то тайге? И потом, рану нужно зашить, хрен с ним, что простой иглой и вульгарной ниткой, да только вот как? До локтя-то особо не дотянешься, а до лопатки? Больной, кровоточащей, располосованной надвое медвежьими когтями! Ну, блин, такую мать, и ситуевина…

Однако Буров поддаваться минору не стал — повесил руку на косыночную повязку, хлебнул для бодрости еще спирту и, мысленно готовясь к худшему, но в душе уповая на лучшее, двинулся дальше. Вперед, вперед и только вперед. Раз есть следы, значит, будут и люди. Способные рану осмотреть, должным образом обиходить, а главное — подлатать. А то ведь ходить с распоротой лопаткой по приамурской тайге не рекомендуется. В общем, вот так и никак иначе — вперед. Надежда умирает последней…

Ну да, надежда умирает последней. Однако же на этот раз обошлось без жертв, уж, видимо, в рубахе на вырост родила мама Бурова. Когда на следующий день он плелся по тропе, то неожиданно заметил среди деревьев человека. Плотного бородача с ружьем, в штормовке цвета хаки. Странно, но что-то в биомеханике его движений показалось Бурову знакомым. Постой-постой… Бородач же, в свой черед заметив Бурова, особо удивляться не стал — мигом, как гласит закон тайги, взялся за ружье и, отпрянув в сторону, спрятался за дерево. А как же — медведь — прокурор, закон — тайга… И стало тут Бурову и грустно, и смешно: вот ведь, блин, жизнь, везде одно и то же — что в объятиях цивилизации, что на лоне природы. Ишь, как боимся-то себе подобных, по сторонам шугаемся, хватаемся за стволы. Вот уж воистину, что раньше, что сейчас — homo homini lupus est.[100] А идем навстречу лишь в случае нужды, если подопрет, когда наступает край и выбоpa уже нет. Мудро сказал кто-то — чтобы нас объединить, большая беда нужна.[101] М-да. И все же почему этот мохнорылый с ружьем движется так знакомо? Да, странно, странно… Ладно, сейчас узнаем.

— Эй, друг! — Буров поднял оружие над головой, не спеша повесил на сучок и, держа здоровую руку на виду, пошагал по направлению к незнакомцу. — Эй, друг, не бойся! Разговор есть.

В животе у него было как-то неуютно — а ну как жахнет сейчас этот друг пулей двенадцатого калибра.

— Разговор, говоришь? — отозвался бородач, с осторожностью вышел из-за кедра и, держа наизготове ижевскую двустволку, медленно пошел навстречу. И вдруг застыл, вгляделся, опустил ружье. — Рысь? Ты? Брат…

Тут и Буров понял, отчего это бородач двигается так знакомо. Вот это да — перед ним стоял Иван Зырянов, водитель молоковоза, прибивший как-то насмерть докучливого гаишника. Вместе тянули срок, семейниками были, по-братски делили пайку, отмазывали друг друга… Это ведь он, Иван Зырянов, сделал Бурову заточку, когда тот намылился в бега, портянки байковые отдал, морально поддержал, не выдал. Проверенный, крученый кент, надежный, как скала. Не будь его…

— Ну, здорово, Ваня, — Буров одноруко обнял его, похлопал по спине, — гора с горой не сходятся, а мы вот…

Он еще полностью не осознал всей глубины своего везения, того, что, видимо, и впрямь в счастливой рубахе родился.

— Рысь… брат… ты… — Зырянов, улыбаясь, тоже обнял Бурова, счастливо шмыгнул носом, блаженно прошептал: — Братуха… — Заглянул в глаза, неспешно отстранился, погасил улыбку, разом помрачнел. — Ты что ж это, брат, ранен?

Чувствовалось, что он не помнит имени Бурова, только зоновскую, прилипшую еще со времен СИЗО кликуху.[102] Да и неудивительно, лет, наверное, семь уже прошло…

— Медведь подрал, вчера. — Буров тяжело вздохнул, мысленно, в который уже раз, обозвал себя кулемой, однако тему развивать не стал, дружески улыбнулся: — Давай-ка, Вань, потом. Спирт ты пить не разучился?

Спросил так, чисто риторически, положительный ответ знал заранее.

Ладно, разожгли костер, вытащили немудреный харч, с чувством, с влажными глазами подняли извечный тост за встречу. И зажурчал, согревая души, спирт, и потекла неспешная дружеская беседа…

— Ты когда ушел, зона не работала три дня. — Щурясь, Зырянов подложил в костер лапника для дыма, усмехнулся зло. — Каратаев,[103] сука, всех на уши поставил. А потом собрал отрядных завхозов и объявил, что взяли тебя живьем и лежишь ты, Рысь, порванный собаками, на лагерной больничке в Мерзлихино. От нас, мол, не убежишь. А Шаман,[104] как узнал о том, только головой мотнул да рассмеялся с оскалом: «Брешет, пидор красноперый, на понт берет. Жив Рысь, ушел. Встретитесь еще. А я — все… Сдохну скоро. Дух-хранитель сказал. Сегодня ночью во сне приходил. Каркал шибко, к себе звал». — Зырянов замолчал, насупился, уставился на огонь. — И вишь ты, всю правду сказал. Мы с тобой сейчас здесь, а он давно уже там. С духом этим своим. И с двусторонним туберкулезом…

— М-да. — Буров мысленно помянул добром Шамана, сдерживаясь, негромко вздохнул и, чтобы покончить с печальной темой, заговорил о другом: — Слышь, Вань, а чего тебя в тайгу-то занесло? Или рулить надоело?

И вдруг понял, что куда лучше было бы промолчать — Зырянов помрачнел, как ночь, серое оскалившееся лицо его сделалось страшно.

— Жить мне, Рысь, надоело. Я ведь в рейсе был, когда шандарахнуло-то. А жена с ребенком дома. На третьем этаже. Когда вернулся, еще и раскапывать не начинали. — Он внезапно замолчал, мрачно шмыгнул носом и испытующе, с недоверием, уставился на Бурова: — Ты что, Рысь, с луны свалился? Не врубаешься, о чем речь? Или забыл, как Япония накрылась?

— Япония накрылась? — изумился Буров, честно посмотрел Зырянову в глаза и с твердостью, чтобы никаких обид, соврал: — Да я, Ваня, в коме, контуженый лежал. Ни хрена не помню, напрочь все отшибло. Так ты говоришь, Япония?

— И Япония, и Курилы, и Сахалин. По мелочи еще что-то там, — кивнул Зырянов, оторвал тяжелый взгляд, и голос его сделался бесцветен. — Вначале вдарило землетрясение, потом нахлынуло цунами. Владивосток, говорят, словно языком слизало, Хабаровск за мгновение превратился в руины. Да что там Хабаровск! Тряхнуло так, что по земле пошли волны, словно по морю. Девятиэтажник, где я жил, сложился карточным домиком. Жену опознавал потом по родинкам на ноге, а дочку вообще… — Зырянов замолчал, поперхал горлом и снова, чтобы хоть что-то сделать, подкинул лапника в костер. — Вот так, вернулся из рейса — ни дома, ни семьи, ни желания жить дальше. Ну а потом пошло-поехало. Лес сплавлял, золото мыл, баржи разгружал, в экспедициях ходил. Теперь вот сам по себе, тайгой кормлюсь. И охотник, и корневщик,[105] и добытчик, и вообще… Ну а тебя, Вася, каким ветром занесло сюда? Что, надоело среди людей?

Ишь ты, вспомнил все же имя-то. А то все Рысь да Рысь.

— Знаешь, Вань, давай не будем о грустном. После расскажу. — Буров коротко улыбнулся, мгновение помолчал и плавно перевел общение в практическое русло: — Лучше посмотри-ка, что там у меня с плечом? Болит, зараза, мочи нет…

Крякнул горестно и, к восторгу гнуса, начал раздеваться.

— Ну-ка. — Зырянов бережно снял повязку, оценивающе глянул, цокнул языком. — Ну, так твою растак. Царапина паршивая, сама не заживет. Не медом ее надо мазать, а лечить. — Наложил повязку, сердито сплюнул, с укоризной, в упор посмотрел на Бурова: — Слышь, Василий, лечить, а не таскаться по тайге.

По всему чувствовалось, что увиденное ему не понравилось.

— Ты мне здесь, Иван, не открыл Америку. — Буров усмехнулся, побаюкал плечо и вплотную, чтобы не так беспредельничал гнус, придвинулся к дымокуру. — Чем разговоры-то разговаривать, может, лучше бы зашил? Нитку дам, иголку тоже. Спиртик вроде бы пока есть…

— А вот ума у тебя, Василий, точно нет. Вернее, ты лопатку свою не видел. Одевайся, такую мать. — Зырянов помрачнел, глянул зверем, на лбу его, между бровей, обозначилась морщинка. — Иголкой с ниткой здесь не обойтись. Врач нужен, специалист. Так что давай, Василий, собирайся. — Зырянов махнул рукою на запад. — Вот там этот спец и живет, верстах где-то в тридцати отсюда. Хоть и «косач»,[106] а человек. Года три тому назад руку мне спас. Пошли.

И не поленился, закатал рукав, показал чудовищный, во все предплечье, шрам, розовый, выпуклый, похожий на замысловатую татуировку. Ну, что тут скажешь? Пошли. Узкой, едва заметной тропкой, петляющей между лесистыми сопками.

Дорога давалась нелегко — было много замшелого валежника, зарослей шипастых кустов, и по-прежнему безжалостного гнуса. Деревья высились стеной, природа была девственна и великолепна, да, похоже, нога человека не ступала здесь уже давно… Пока шли, Зырянов не молчал, помогал процессу языком — все рассказывал в подробностях и деталях о китайском эскулапе-виртуозе. Обретался тот, оказывается, на заимке некоего профессора, который сам обосновался там давным-давно, еще во времена Стаханова, ГУЛАГа и Папанина на льдине. Собственно, раньше, говорят, это была какая-то ботаническая станция, да только нынче, ввиду отсутствия финансов, превратилась она в обыкновенную заимку. Вот там-то и жили эскулап с учениками да ученый профессор с женой. Неплохо жили, дружно, все у них было как у людей…

Как именно обстоят дела на кордоне у профессора, Буров увидел лишь на следующий день, когда они с Зыряновым вышли к широкой, обрамленной по краям лесистыми горами долине. Картина открылась прямо-таки умилительная, трогающая за живое: раскидистые дубы, ветвистые липы, узловатые осокори, а между ними творения рук человеческих — главный двухэтажный корпус, охотничьи клети, амбары, кладовые, сараи, навесы, китайские глинобитные фанзы. А вокруг — зеленеющие поля, огороды, бахчи. Чего тут только не было: пшеница, кукуруза, чумиза, овес, разнообразнейшие овощи, дыни, цветы. Сразу чувствовалось, что ученики эскулапа промышляют не браконьерством — общаются с землей. Впрочем, это было ясно с первого же взгляда — в полях кое-где виднелись люди в столь уважаемой китайцами синей дабе.[107] Пахали они с огоньком, аки лошади.

— Да, колхоз — дело добровольное. — Зырянов глянул из-под руки, оценивающе сплюнул, высморкался в два пальца. — Трудолюбивый народ китайцы, дружный, с идеей. За что ни возьмутся — все у них путем. А берутся, гады, за все. Тайга-то уже вся насквозь китайская. Чую, Василий, придется нам скоро всем учить иероглифы.

— Да, сообразительный народ. Порох выдумали, компас, макароны опять-таки. И бабы у них, говорят, самые красивые. Хотя и не факт. — Вспомнил Лауру Буров и замолчал — разговоры разговаривать ему что-то расхотелось, да и раненое плечо горело, словно в огне.

Наконец пришли. Миновали изгородь с воротами, протопали с полдюжины шагов по дорожке и разом остановились, попятились назад — откуда-то из-под крыльца, натягивая цепи, возникли дуэтом два крупных волкодава с вполне конкретными недобрыми намерениями — спустить даже не штаны — шкуру до костей. Не брехали попусту, не заливались лаем, нет, готовились к активным кровопускательным действиям. Хорошо еще, что цепи были крепкие да короткие…

— Странно, раньше что-то этих бобиков здесь не наблюдалось, — хмыкнул Зырянов, сплюнул с презрением бывшего зэка. — У, друзья человека, такую вашу мать.

Буров на лютых зверей смотреть не стал, кинул быстрый взгляд по сторонам, восхитился мысленно — эх, живут же люди. И впрямь, жуть как славно было во дворе — чистота и гармония, порядок и целесообразность. Выложенные камешками дорожки, аккуратно подстриженные кусты, вьющиеся над маками, пионами и ирисами деловитые бархатистые шмели. Рай, парадиз, эдем, сказка наяву. Если бы еще не волкодавы. Однако скоро преисполнились гармонии и они.

— А ну, звери, тихо, отбой. — Вышел на крыльцо страшенный разбойный человечище, жутко рявкнул на псов, зыркнул из-под бровей и вразвалочку, даже с какой-то ленцой двинулся навстречу.

С виду кержак кержаком, чалдон чалдоном: заросший аж по самые глаза, в грубом, домашней вязки свитере и кожаных штанах, туго перехваченных сыромятным ремешком с охотничьим ножом, похожим на мачете. Однако первое-то впечатление обманчиво, и форма не всегда соответствует содержанию. Милейший оказался человек, воспитанный, отзывчивый, хлебосольный.

— А, это вы, юноша, — дружески поздоровался он с Зыряновым. Даже не спросив, кто такой, откуда, крепко поручкался с Буровым, радостно раздвинув губы в улыбке, сделал приглашающий жест: — Ну-с, давайте-ка в дом. Время, знаете ли, обеденное.

Вот-вот, сколько же ему самому лет в обед, если для него Зырянов юноша. Вот уж точно, что форма не всегда соответствует содержанию.

— Глеб Ильич, это кореш мой старинный, Василий, вместе мотали срок, — отрекомендовал Бурова Зырянов. Дернул кадыком и с ходу взял быка за рога: — Его медведь подрал, от души. Так что, может быть, нам вначале к дедушке Вэю?

Так и сказал: к дедушке. Тихим, проникновенным голосом любящего внучка…

— Вэй здесь, собираемся обедать. — Глеб Ильич нахмурился, глянул на руку Бурова и кивнул в направлении фасада. — На ловца и зверь бежит. Так что давайте, ребята, в дом. Давайте. За столом и поговорим.

Фасад был обшит лиственничным тесом, наверное, уже вечность не крашен и отмечен ржавым железным прямоугольником. На нем еще можно было различить колосья, серп, молот и ностальгическую надпись: «Академия наук… СССР…» Еще какую ностальгическую — Бурову сразу вспомнился дурацкий стих времен застоя:

А хочешь жни, а хочешь куй,
А все равно получишь хуй…

Странно все же устроена память, напоминает старьевщика, трясущегося над хламом. Нет бы выбросить его куда подальше, не устраивать помойку. Ну да, как же, как же…

В доме царила совершенная гармония — мебель из березы, занавесочки на окнах, стерильные, вымытые с мылом и выскобленные до белизны пол, стены, массивный, на полозьях, стол. На нем же все как полагается — семга, лососина, оленина, бобрятина, соленые грибы, сквашенная особым образом икра, благоухающая лесом глухарятина. И брусничный — спиртиком не пахнет, а сам валит с ног — первач. Ну, красота. Да и компания вокруг стола подобралась колоритная до жути — статная, фигуристая красавица матрона, чинный дедушка — китаец с бородой да какой-то дерганый старик в больших очках, сразу чувствуется, интеллигент. Чем-то донельзя, едва ли не до смерти напуганный. Еще возле стола, правда на полу, сидел кот, рыжий, огромный, вальяжный. По морде видно — наевшийся от пуза и разделяющий людское общество не из соображений меркантильных — ради приятного общения. Братья по разуму как-никак, старшие.

— Эй, мать, принимай гостей, — сказал с порога Глеб Ильич и пропустил Бурова с Зыряновым внутрь горницы. — Давайте-ка, ребята, к столу.

— Добрый день, — сказали те, мол, здоровья всем и приятного пищеварения.

— Садитесь, садитесь, вот сюда, — захлопотала матрона, излучая радушие, поднялась из-за стола и, хлебосольно улыбаясь, принялась возиться с посудой. — У нас как раз сегодня рыбники, пироги с брусничкой.

Было совершенно непонятно, сколько же ей лет — взгляд мудрый, осанка статная, движения грациозные, по-девичьи изящные. М-да.

— Ну сто, как с рукой? Отлисно? — глянул на Зырянова дедушка-китаец, сунул в рот брусничину, быстро разжевал и ласково посмотрел на Бурова. — А у тебя некарасо. Совсем некарасо. Нисего сесяс не ее, потом лесить тебя буду.

Дружески кивнул, улыбнулся и с аппетитом занялся лосиными котлетами. Сам из себя весь такой благостный, умиротворенный, ликом весьма похожий на Конфуция, каким его изображают обычно в книгах по истории. Этакий видящий все насквозь китайский чудо-лекарь, с явно выраженными садистскими наклонностями. Не есть этого дивного, вызывающего слюнотечение лухаря? Эх…

Дерганый старик в очках на появление гостей отреагировал вяло — приподнялся, что-то пробормотал и снова уткнулся в свою тарелку. Не столько ел, сколько вздыхал, пристально уставившись в одну точку, без толку двигал руками, морщил лоб, мыслями, видно, пребывая где-то далеко-далеко. Смотреть на него было больно и гадко, словно на кошку, побывавшую под колесами. А Глеб Ильич и не стал, кашлянул сурово, засопел и не постеснялся гостей:

— Хватит, Мишка, киснуть, будь мужиком. Сопли и слюни при себе оставь, дай пожрать людям. Возьми себя в руки. — Крякнул грозно, раскусил хрящ и, поймав недоуменный взгляд Зырянова, пояснил: — Внучок это мой, Миша, академик во плоти. Вишь, какой красавец из Москвы, на институтку похож. Чуть что — и в истерику. На месте глаз мокрое место.

— Верно, дед, нервы ни к черту. — Миша-академик вскочил, бросил вилку на стол. — Я ведь женьшень не хрумкаю, как морковку. Бабуля, мерси, — глянул благодарно на матрону, взмахнул рукой и вихрем, по дуге, выскочил из комнаты. С грохотом налетел на что-то, яростно помянул дьявола и хлопнул, словно из мортиры выстрелил, входной дверью. На улице забренчали цепи, залаяли, заскулили волкодавы — обрадовались, встретили своего.

— Вот ведь, совсем расклеился парень. — Глеб Ильич с извиняющимся видом посмотрел на Бурова. — Вот такие нынче пироги с котятами. А впрочем, понять его можно — жену с сыном потерял, сам только чудом жив остался. Плюнул и на академию, и на институт, кормит теперь вот мошку в тайге. Как припекло-то по-настоящему, сразу вспомнил деда. У нас небось здесь не Москва, персональных «мерседесов» не взрывают. Да и не Питер с его помойкой.

В голосе его звучала боль, скорбь, обида, чувствовалось, что на душе у него тяжело.

— Питер с его помойкой? — вслух удивился Буров, негодующе хмыкнул. — А я-то, дурак, думал, что он красивейший город в мире, Северная Пальмира, Новая Венеция…

Эх, как ни крутила его жизнь, как ни вертела, он как был, так и остался патриотом. Может, и вправду дурак?

— Э, да ты никак, мил человек, родом-то оттуда? — обрадовался Глеб Ильич, просветлел лицом, но только на мгновение. — Я ведь сам с невских берегов, с Охты. Оттого-то и тяжело вдвойне… Это же представить невозможно — ипритовый компот в Балтийском море,[108] история дичайшая с ЛАЭС, периметр этот безобразный, с ужасной стеной. Не Китайской, не Кремлевской, даже не Берлинской. Ленинградской. Эх…

Он горестно вздохнул, нахмурил брови и вилкой загарпунил ломтик рыбы. Разговоры, оно, конечно, разговорами, а вот аппетит, и аппетит хороший, — аппетитом. Одно другому не мешает.

«История с ЛАЭС?» — насторожился Буров, хотел было продолжить тему, но тут матрона подала обещанные рыбники, и над столом повисла тишина, нарушить которую мог бы только злостный враг рода человеческого. Пышные пироги, судя по виду и по запаху, были восхитительны. Увы, только по виду и по запаху… Однако все же есть на небе Бог — наконец обед подошел к концу.

— Спасипа, хасяин. Спасипа, хасяйка. — Дедушка-китаец встал, чинно поклонился и вприщур, с улыбкой, посмотрел на Бурова: — Пасли. Есе не посна.

Тронул паршивенькую бороду, с видом философа вздохнул и с напором, но в то же время и с плавностью двинулся на выход. Глядя на него, сразу вспоминались слова Конфуция: «Помыслы благородного мужа — как голубизна небес и блеск солнца: не заметить их невозможно. Таланты благородного мужа — как яшма в скале и жемчужина в морской пучине: разглядеть их непросто».

— Спасибо, — горестно сказал несолоно хлебавший Буров, встал, проглотил слюну и двинулся, как велели, следом. Причем в темпе польки, вовсю работая ножками, — дедушка-китаец, невзирая на года, шел спецназовской упругой рысью. Мощно, споро, словно наскипидаренный. Скоро он привел Бурова во дворик, где был разбит «естественный» — олицетворяющий единство всех стихий — китайский сад.[109] Как полагается, с могучими соснами, вгрызающимися корнями в песчаную почву, с бурлящими потоками, с благоуханием цветов, с горбатыми мостами и каменными горками. Всего извечного здесь хватало — и дерева, и огня, и металла, и земли.[110] Гармония Великого Предела была полной, где инь, где ян, одна целесообразность…[111]

Ладно, протопали по дорожке, миновали веранду, вошли в широко распахнутую дверь. М-да, не фанза и не жилище браконьера-извращенца. В доме, как и в саду, царило триединство сил[112] — ширмы, шкаф, комод и спинки стульев покрывали росписи и инкрустации, на столах в особых поддонах росли карликовые деревья, вдоль стен, облагороженных панелями, стояли вазы и горшки с цветами. Решетчатые, затянутые бумагой окна мягко фильтровали солнечные лучи, упорядочивали их в невиданные узоры и окрашивали в теплые, изысканные тона. Казалось, что не свет это, а топленое молоко, от души разбавленное липовым медом…

— Сюда посаласта, — сказал дедушка-китаец, кивнул, приглашая, и раздвинул плотную портьеру. — Сахади.

Буров очутился в маленькой уютной комнате, обставленной со спартанской простотой — циновки для сидения на полу, приземистый инкрустированный столик да вместительные, от пола до потолка, полки с какими-то сосудами, коробочками, пузатыми мешочками, подписанными иероглифами. В углу на низенькой подставке стоял бог долголетия Шоусинь — глазурно-глиняный, улыбающийся, светящийся здоровьем и оптимизмом. Плевать хотел он на все проблемы геронтологии. Дедушка-китаец, похоже, тоже, — резко, с неожиданной экспрессией он ударил в гонг, стоящий на столе, так, что Буров непроизвольно вздрогнул, а в воздухе поплыл прямо-таки малиновый благовест. Повисла пауза, но, правда, ненадолго. Послышались шаги, разъехалась портьера, и в комнату пожаловал китаец-юниор. С поклонами до земли, с почтительностью во взоре, всем видом выражая благоговение и восторг.

— Мяу, мяу, мяу, мяу, — озадачил его дедушка-китаец, дернул вальяжно бородой и, едва юниор ушел, с важностью повернулся к Бурову: — Расдевайся. Садись. — И пальцем указал на мат, лежащий у стола: — Сюда садись.

Тронул висячие усы, шагнул к полкам и принялся неспешно колдовать над содержимым мешков: нюхать, мять, цокать языком, сыпать в фарфоровые плошки. В комнате запахло лесом, травами, болотом, землей. Вскоре возвратился недоросль-китаец, он принес тазик кипятку, зажег свечу и, пятясь, с поклонами отчалил. Его широкоскулое, с раскосыми глазами лицо выражало единение с Великим. Тем не менее дедушка-китаец начал действовать банально и приземленно — снял повязку у Бурова с плеча, быстро глянул, что-то пробурчал и развел в тазике пахучее, напоминающее цветом марганцовку снадобье. Затем вытащил ларец, из него — бамбуковую трубку, из которой появились на свет диковинные, с ручками, золотые иглы. Две из них старец прокалил на свече, с отеческой улыбкой дал остыть и медленным плавным вращательным движением всадил Бурову в правое ухо:

— Инасе осень больно будет, парсивая рана.

Быстро дотронулся до таза, одобрительно кивнул и, обмакнув кисть наподобие малярной, принялся промывать рану. По загнившему-то, по живому беличьим хвостом. Ой-ой-ой-ой. Впрочем, нет, грех жаловаться — боль была далекой, призрачной, пригвожденной остриями игл. Самым неприятным было ощущение влаги, затекающей вдоль позвоночника в штаны…

— Карасо, осень карасо, — наконец сказал дедушка-китаец, выбрал с полки склянку, тщательно взболтал и набулькал в чашку пахучее снадобье. — Пей. Где есть пансуй,[113] там есть сиснь…

А сам принялся готовить вязкую, колером похожую на битум мазь — в комнате и впрямь запахло гудроном, летним, разморившимся на солнце городом, мягкими, истыканными каблуками туфелек тротуарами.

«Ишь ты, на спирту, — сразу понял Буров, принюхиваться не стал, принял с энтузиазмом и непроизвольно крякнул. — Хорошо пошло». В животе сразу сделалось тепло, мысли воспарили, словно птицы, настроение начало стремительно улучшаться. А еще говорят, что не нужно пить на голодный желудок…

«Ну что, может, повторим?» — с тайной надеждой он глянул на деда, но тот, не наливая больше, обильно внедрил мазь, наложил тугую повязку и, не забыв взять иглы, начал учить жизни:

— Сегодня нисего не ес и постоянно думай о песени, ее дыхание — си в третий месяс лета, когда десять тысясь весей достигли фасы рассвета, осень, осень слабое. Не принимай в писю кровь барана, инасе уменьсится сила духа — сэнь и дуси — хунь, в ресультате сего ослабеет память и обрасуются отеки в селесенке. Не беспокой почву, не отдавай гросных прикасов и бойся юго-сападного ветра. Инасе нарусится двисение си в костях и не будет силы в суставах ног. А сейсяс сто восемь раз проглоти слюну, сестдесят четыре раса селкни субами и ступай в сад на северо-восток. Там, за горкой камней, у маленького водопада, ты найдес клумбу с пионами. С красными дусистыми пионами, самыми благородными из всех светов. Смотри на них, насласдайся их формой, вдыхай босественный, укрепляюсий дух аромат. Пока не посювствуес, как сокровисница твоей истинной силы не наполняется дыханием си. Иди.

На полном серьезе сказал, с командной интонацией, строго глядя из-под кустистых бровей. Авторитетно, аки Конфуций. Так что проглотил Буров слюну да и подался в сад общаться с пионами. Правда, не сразу — от всей души сказал спасибо эскулапу, от той самой, которую нужно укреплять дыханием ци…

В саду было славно — спокойно, несуетно, очень близко к природе. Странно, но даже мошка там совершенно не донимала, видимо, не вписывалась в Великий Предел.

«М-да, лютики-цветочки у дедушки в садочке», — подумал Буров, взял курс на северо-восток, и, миновав завалы из «естественных камней» — дырчатых, морщинистых, волнистых и ноздреватых, — он очутился наконец у маленького ручья, ниспадающего журчащими касадами. Водопадец был вял, надуман, пронзительно фальшив, зато вот клумба с пионами действительно впечатляла — и колером, и габаритами, и формой, и ароматом. От дивного благоухания шла кругом голова, и впрямь происходило что-то и с духом, и с душой. Расслаблялось тело, исчезали мысли, в сердце воцарялись безмятежность и покой. Не хотелось ни думать, ни напрягаться, ни погружаться в суету и уж тем паче уходить отсюда. Так что вволю пообщался с Буров с флорой, набрался благодати по горло, однако все же смог собраться и в конце концов подался восвояси. Только сразу отчалить не удалось — двигаясь неспешно по дорожке, он вдруг услышал специфические звуки: дробные притопывания, отрывистое дыхание, резкие, сопровождаемые выкриками удары. Как пить дать, по живому. Сомнений нет — это были звуки схватки, а доносились они из-за высокой стены со стороны фазенды эскулапа, там, видимо, располагался дворик, хорошо укрытый от нескромных взглядов.

«Ты смотри, молотки, в полный контакт работают», — мысленно восхитился Буров, замедлил шаг и, не задумываясь, пошел на звук — рыбак рыбака, как говорится, видит издалека. Только фигушки, не на этот раз. Мало того что стена впечатляла, так еще по верху ее была разбита клумба — длинной, сплошной, сказочно благоухающей препоной. Ну, не ломиться же через нее с криками: «Банзай!» Так что пришлось Бурову, словно в лесу, полагаться более на слух, нежели на зрение. За стеной угомонились, в молчании перекурили чуток и взялись, судя по звукам, за дреколья. Хорошо взялись, плотно, со знанием дела. Не удивительно, шест — это оружие мастеров, в умелых руках он травмирует конечности, сносит черепа и вскрывает грудные клетки. С ним можно запросто и супротив меча… И долго еще за стеной ритмично топали, бешено выхаркивали воздух, рассекали оный со свистом и стучали резко деревом по дереву. Наконец выкрикнули что-то, остановились, прощально прогудели шесты, и наступила тишина. Послышался мяукающий китайский говор, пружинистые удаляющиеся шаги. Сеанс слепого кино закончился.

«Вот тебе и лютики-цветочки у дедушки в садочке». Буров тоже задерживаться не стал, двинулся невозмутимо на выход — увиденное, вернее, услышанное его нисколько не удивило. Ну да, орел и решка у монеты, два конца у палки, жизнь — это единство и борьба противоположностей. Умеющий разрушать способен и к созиданию, наученный убивать может и лечить. А то, что дедушка-китаец был корифеем плюходействия, лично у Бурова не вызывало сомнений. Какой-нибудь лао-шифу[114] с принципами, не поладивший с хунвэйбинами и подавшийся от культурной революции вместе с близкими, да-шифу[115] и любимыми шисюнами.[116] Как пить дать, владеющий, помимо всего прочего, искусством чжень-цзю терапии,[117] секретами изготовления лекарств, отлично разбирающийся в ядах и обладающий паранормальными возможностями типа телепатии, телекинеза, силового гипноза и создания энергетических полей. Всего того, что под силу человеку, подчинившему себе свое ци. С которым лучше жить в гармонии. Наиполнейшей.[118]

В общем, задерживаться в палисаде Буров не стал — подался восвояси, в дом Глеба Ильича. А там, как на грех, полдничали, разминались перед грядущим ужином. Пили ароматный, крепко заваренный чаек, баловались шанежками, рыбниками да вареньями. Разговор, соответственно обстоятельствам, также касался тем гастрономических, приятных, связанных с пищеварением.

— Лето, оно, конечно, хорошо, — говорил Глеб Ильич, хлебосольно улыбался и лично подавал пример отменнейшего аппетита. — Только ведь все лучшие северные блюда мороженые. Одна строганина чего стоит, будь она хоть из оленины, хоть из лососины, хоть из кеты. Или вот патанка, к примеру. Мало того что вкусна, так еще и профилактическое средство против цинги и прочих напастей. И готовится просто — свежую щуку, добытую из-подо льда, швыряют в сугроб, где она стекленеет, становится костяной, каменно-твердой. Потом ее перетирают, дробят, ломают каждое ребрышко, словом, превращают рыбину в кашу. Солят, посыпают перцем, поливают уксусом и все. Работай ложкой…

Буров с жадностью взглянул на харч, зверем — на пирующих и с неожиданной симпатией на академика Мишу — тот по обыкновению игнорировал процесс. Буров сослался на плохое самочувствие и за стол не пошел, отправился отдохнуть. На второй этаж, в маленькую, указанную матроной комнату. С пузатым шифоньером, рассохшимся щелястым полом и кривоногими, верно, пережившими эпоху социализма стульями. Воздух здесь был затхл, лежанки в двух углах — приземисты, фальшивая кукушка, равно как и сами часы-ходики, фатально, безнадежно мертва. Чувствовалось, что комната эта уже ох как много лет нежилая. «Ладно, не в хоромах у Чесменского,[119] но слава богу и не у хозяина в СИЗО. — Буров оценивающе посмотрел по сторонам, подошел к стене, где висела политическая карта мира. — Привет, Союз нерушимый республик свободных… Вот это наш советский герб, вот это молот, это серп… А хочешь жни…» Карта была пожелтевшей, в полстены, и представляла политический момент во всем его волнующем многообразии: лоскутный океан империализма и красный, цвета запоздалых месячных, внушительный архипелаг счастливой жизни. Той самой, что словно песня. Мы свой, мы новый мир построим…

«Сука, бля». Буров вспомнил вдруг свое стародавнее, старлейско-капитанское, походно-боевое. Ангола, Сомали, Камбоджа, Гондурас. Черный континент, принуждаемый белым братом жить по-новому. Веселенькие людоеды, строящие светлое коммунистическое завтра. Так что сегодня — разруха, смерть, партизанская война, красные от крови джунгли… «И чего все ради?» Буров вздохнул, отвернулся, подошел к окну. И вначале не понял, что это напихано между двойными рамами — то ли вата, то ли труха, то ли какие-то опилки. Посмотрел, прищурился, поцокал языком. И неожиданно ухмыльнулся — комары. Мириады высохших, превратившихся в мумии залетных кровососов. Рыжей, невесомой пеной аж до четверти окна. Сколько же лет не отворяли эти рамы? М-да…

Заскрипела лестница, распахнулась дверь, и в комнату, пригибаясь, пожаловал Зырянов.

— Ну, как на новом месте-то, Вася? Не скучно? — подмигнул он, вытащил кисет и принялся сворачивать не козью — слоновью ногу. — На вот, покури, замори глиста. У деда ведь первое дело при лечении — не давать жратвы. Уж я-то знаю. Хотя, как ни крути, верно это. Хворый лось не ест, раненый кабан голодает, не тратит силы на усвоение пищи. Ничего, Вася, не грусти, плечо тебе китаец поправит, ему не впервой. Поживешь у Глеба Ильича, наберешься сил, он хорошему человеку только рад. А я вот завтра утречком отчалю, попытаю, Бог даст, счастья. Может, повезет. — И, уловив непонимание у Бурова в глазах, мечтательно хмыкнул: — Женьшень, Вася, уже набрал силу, и ягоды его созрели. Я ведь корневщик как-никак, а волка ноги кормят. Эх, дай-то мне Боженька панцуй не простой, а золотой. Инеупие, а десять липие.[120]

Бурова добыча панцуя интересовала мало, вернее никак. Покивав из вежливости, он спросил о том, что отложилось на душе:

— Слушай, Вань, ты не в курсе, что там в Питере-то? История какая-то с ЛАЭС, стена…

— Как это не в курсе? — изумился Зырянов. — Там же шуму было больше, чем в Чернобыле. И радиации соответственно. Чеченские террористы взорвали ЛАЭС, да не просто так, а дождались ветра на Питер. Ну, облако и прошло аккурат от станции до берегов Невы. А зону поражения отгородили стеной. Ух, здоровенная, говорят, получилась. Под стать зоне. — Он вдруг замолчал, нахмурился и удрученно посмотрел на Бурова: — Да, Вася, контузило тебя, видать, знатно. Чувствительный ты стал, нервный, эко как сбледанул-то с лица. Ну ничего, дедушка тебе и психику поправит заодно с плечом. Ему это раз плюнуть, виртуоз, он и в тайге виртуоз… Не горюй.

Буров не ответил, перед глазами у него стояла дыба. На ней висел тучный, совершенно голый человек.[121] Из омерзительного отверстия в его паху медленно сочилась влага, тонкие, подрагивающие от муки губы хрипло, еле слышно шептали:

— Ничего, когда-нибудь придет и наше время, и вся Россия будет выложена начисто. Только холостить будут всякому не между ног, а в сердцевине, в самой сути его, в душе. Ничего, ничего, придет наше время…

V

«…Ночью во время своего цветения панцуй богов светится таинственный белым огнем. Если в эту ночь выкопать волшебный корень, то он сможет не только вылечить человека от любой болезни, но и воскресить мертвого. Однако добыть такой женьшень чрезвычайно трудно, потому что его стерегут тигр и дракон. Только очень смелые люди могут решиться взять светящийся панцуй…»

Таежная легенда

— А, это вы, юноша? Ну как плечо? — Глеб Ильич кивнул, дружески оскалился и, воздев над головой топор, резким взмахом отпустил. Так, что кряжистый березовый чурбан разлетелся аккуратными поленьями.

— Спасибо, доктор говорит, что уже лучше. — Буров с неподдельным восхищением посмотрел на древокола. — Господи, Глеб Ильич, сколько же вам лет? Иногда мне кажется, что мы с вами одногодки.

— Это все потому, что настоящий возраст человека, юноша, определяется душой. Качеством формы. Если она молода, то и тело соответственно. И никак иначе. — Глеб Ильич примерился, опустил топор, и еще один чурбан брызнул поленьями. — А вообще-то, пожил, пожил предостаточно, видел кое-что на этом свете. У Николая Ивановича[122] имел честь учиться, с иудой Лысенко[123] был по службе знаком, отца всех народов, великого и ужасного, однажды лицезрел на приеме в Кремле. Уж нету их давно, а вот я все живу… Да, впрочем, ладно, поговорим лучше, юноша, о вас. За что это вы в тюрьму-то угодили?

Они стояли во дворе, под кленом, у длинного бревенчатого сарая. Буров только что вернулся от эскулапа, где ему по новой обиходили плечо, Глеб же Ильич, судя по горе поленьев, вволю намахался топориком на горе грядущим морозам. Правда, пока что ликовало лето — в воздухе разливался зной, наяривали птички-синички, густо благоухало травами, цветами, нагревшимся на солнце деревом. Пессимизм таял, как сосновая живица, настроение поднималось к безоблачным высотам. Особенно у Бурова. За четыре дня, прожитых на новом месте, — в основном лишь одни положительные эмоции. Дедушка-китаец и впрямь оказался превосходным лекарем, бабушка матрона — искусным кулинаром, а долгожитель Глеб Ильич — изряднейшим, милейшим хлебосолом. Какими бывают обычно мужественные, много испытавшие плохого, но не утратившие веры в хорошее люди. Да уж, чего-чего, а жизненных коллизий на долю Глеба Ильича пришлось немало. Происходил он из дворянской, вовремя не эмигрировавшей семьи, а потому все время чувствовал настороженность советской власти — и в студенческие годы, и в аспирантуре, и уже работая в Институте почвоведения. Слава богу еще, что его заметил академик Вавилов и взял, не посмотрев на голубую кровь, в свою команду. Шел одна тысяча девятьсот тридцать пятый год, и Глеб Ильич Костромин только что защитил кандидатскую. А в одна тысяча девятьсот сороковом, когда он защитил докторскую, академика Вавилова арестовали и принялись внимательнейше разбираться с его ближайшим окружением. С этими злокозненными вейсманистами, морганистами и менделистами, позором, бременем и ярмом на могучей вые социалистической науки. В результате чего профессор Костромин угодил на пару месяцев в СИЗО, а затем, как еще не до конца погрязший, был откомандирован в приамурскую тайгу. Вместе с беременной женой. Всячески способствовать культивированию женьшеня, столь необходимого для советской фармакопеи. Чтобы не только там, у них, в странах капитала…[124]

Так Глеб Ильич и оказался в тайге, на Богом забытой безымянной заимке. Впрочем, нет, называлась она гордо: «Научная горно-таежная биологическая станция Дальневосточного филиала АН СССР». Во всем же остальном… Бревенчатое жилье, хозяйственные постройки, с тщанием унавоженные, с навесами, гряды.[125] Плюс ссыльно-поселенный помощник агроном — отчаявшийся, пьющий, начхавший на все и вся, покуривающие опиум китайские рабочие и чрезвычайно общительный, застилающий солнце гнус. Да еще беспросветная, давящая на психику тоска. Грусть, печаль, кручина, безнадега, тысяча скребущих на душе, нет, не черных кошек, полосатых уссурийских амб.[126] Только Глеб Ильич быстренько спустил с них шкуру и терзаться по этому поводу не стал — ударился в работу. Не то чтобы в плане выдачи женьшеня на гора, а принялся вдаваться в подробности, касающиеся всего, с корнем жизни связанного. Читал записки светлой памяти Янковского,[127] встречался с опытными корневщиками-вапанцуй, вникал в их быт, предания и традиции, старательно учил мудреный «хао-шу-хоа».[128] Бывало, что и сам пытал таежную удачу, старался отыскать сокровище, рожденное ударом молнии.[129] В общем, пообтерся Глеб Ильич, набрался опыта, крепко слился — крепче некуда — с матерью-природой. Жизнь тянулась буднично, размеренно, без суеты — привычно шелестели кедры, неспешно подрастала дочь, зрел, наливался соками искусственный эрзац-женьшень. Как говорится, Федот, да не тот.[130] А потом грянула война, и оплоту победивших пролетариев стало как-то не до женьшеня. Совершенно. Где-то громыхала канонада, свистели пули, струилась кровь, а здесь все тот же шелест кедров, неистребимый гнус, безудержное буйство ликующей природы. Еще, правда, старший лейтенант-уполномоченный, заявляющийся раз в месяц с проверкой из райцентра, одаривающий газетами ископаемой давности и пьющий до упаду с агрономом-алкашом. Жизнь на заимке походила на дрезину, тянущуюся по ржавым, проложенным неизвестно зачем рельсам. Куда, чего ради, с какой целью…

Так прошло пять лет, скучных, однообразных, невыразимо пресных, никчемных. Хотя это как посмотреть — дочка Варенька научилась грамоте, старший лейтенант дослужился до капитана, а хроник агроном отправился к русалкам, решив однажды спьяну искупаться в реке. С Глебом же Ильичом вообще случилось нечто примечательное — как-то раз в августе на охоте он наткнулся на умирающего. Тот лежал, вытянувшись, без сознания и что-то бессвязно бормотал, на теле его не было ни царапины, однако одежда заскорузла от крови. Теплая, на меху, странного покроя, явно не по сезону. Ну, чудеса… Только долго удивляться Глеб Ильич не стал, взгромоздил болящего себе на плечи да и потащил на заимку, благо, недалеко. Человек ведь как-никак, живая, пока еще, душа. А где-то на полпути умирающий вдруг очнулся, ужасно застонал и слабым голосом заговорил. На чудовищном русском. Попросил, коверкая слова, принести ему панцуй богов. Тот самый, волшебный, корень которого светится в темноте и может излечивать любую болезнь. Снова страшно застонал, объяснил, куда идти, и, судорожно дернувшись, затих. Корень жизни, вылечивающий все болезни, был ему уже ни к чему…

«Э-хе-хе», — расстроился Глеб Ильич, предал усопшего земле и, переваривая услышанное, занятый своими мыслями, в задумчивости побрел домой. Ему было не дано узнать, что он встретил Заниуни — старого маньчжурского шамана-булантка, тяжело раненного в душу из астрального лука.[131] Тот шел, чтобы выкопать Панцуй богов, да только не удалось…

Зато Глеб Ильич без проблем добрался через неделю до места, указанного Заниуни. Это была узкая неприметная долина в трех днях пути на север от кордона. Здесь росли исключительно кедры и пихты, царили спокойствие, сырость и тень. «Хорошее место, ни одной березы. И кислица ковром»,[132] — сразу же отметил Глеб Ильич, глянул наугад под папоротник-трехлистку и вдруг непроизвольно, по обычаю китайцев, рухнул на колени, еле-еле удержался, чтобы не закричать: «Ва-панцу-у-уй!» Перевел дыхание, справился с собой и хотел было немного оголить корень, чтобы по морщинам, по рубчикам на его теле оценить достоинство растения. Но, едва начав раскапывать землю, все же не удержался, закричал — корень был огромный, диаметром примерно в десять сантиметров. А затем до Глеба Ильича дошло, что и листьев у женьшеня было не пять и даже не шесть — семь. Вот уж воистину Панцуй богов. «Этого не может быть!» Глеб Ильич зажмурился, до боли потер ладонями глаза, однако, убедившись, что со зрением все в порядке, встал, отметил место находки и отправился осматриваться на местности — до заката солнца оставалось времени еще достаточно.[133] И уже где-то через полчаса совершенно утратил душевное спокойствие — вся долина была прямо-таки нашпигована корнями. Исполинскими, уникальными, не имеющими цены, неповторимо отмеченными семью причудливыми листками.[134] Это было сказочное, хранившееся сотни лет в земле сокровище, фантастический клад, о котором можно только мечтать.[135]

Впрочем, напрягать воображение Глеб Ильич не стал — вытащил, словно заправский женьшеньщик, костяные палочки[136] и принялся выкапывать панцуй из влажной таежной почвы. Дело это было неспешное, хлопотливое, требовалось не повредить ни одного отростка, ни одного мечевидного корешка. И чем глубже зарывался Костромин в землю, тем сильнее билось его сердце. Было с чего — корень поражал. Был он длиной с мужскую руку от кисти до локтя и весил, верно, где-то добрых полкило. А уж стоил-то…[137] Вернее, если говорить строго, не имел цены…

«Ничего себе морковка!» — восхитился Глеб Ильич, счистил ниткой землю с корня и аккуратно положил его в конверт, сделанный из кедровой коры и застланный влажным сфагнумом. Затем всыпал туда земли с места, где произрастал панцуй, удовлетворенно крякнул, поднял голову и непроизвольно выругался — ну, такую мать, вот он, очередной сюрприз. Не слишком ли их много за сегодняшний-то день? Пока он обихаживал женьшень, сгустилась темнота, и в опустившейся ночи затеплились огни. Иссиня-белые, обманные, напоминающие спящих светлячков. Но это были совсем не насекомые…

«Черт возьми!» — Глеб Ильич вспомнил байку про светящийся женьшень, сразу же заторопился и, невзирая на темноту, подался из долины. Понял очень хорошо, что это за тигр с драконом охраняют женьшень, даром, что ли, изучал работы Кюри.[138] Не позарился на сказочное богатство, взял только один корень, для себя и близких. Так же как и годом следующим, за ним — очередным, затем еще одним, еще, еще… За семнадцать лет Глеб Ильич выкопал ровно столько же корней, никогда не забывал, что жадность порождает бедность и наивысшее благо — это чувство меры. А вот в восемнадцатое лето не удержался, взалкал, обрек один панцуй на продажу: дочь, закончив техникум в Хабаровске, вышла замуж за бывшего сокурсника. Как же молодым-то без квартиры? Так что выкопал Костромин пару панцуев посимпатичнее, один по всей науке определил в настойку, а другой осторожно, с огромным знанием дела начал обращать в проклятый металл. Процесс этот был деликатный, тонкий и по сути очень опасный. Следовало, словно летчику в бою, то и дело оглядываться назад — и на любимое отечество, и на прожорливых посредников, и на потенциальных покупателей, зарабатывающих на жизнь не у мартена в цеху. Впрочем, по части всего, с панцуем связанного, Глеб Ильич собаку съел и в конце концов удачно продал корень чинному задумчивому китайцу из города Харбина. Такому рассудительному, несуетному в движениях, наверняка читающему перед сном Конфуция. Сомнений нет — поэту в душе. Ох, знал бы Глеб Ильич, кто у него тогда купил панцуй. И годом позже, когда родился внук, — еще один, потом еще, еще, еще. Верно говорят, что внешность обманчива. Хотя и не всегда. В самый первый раз взглянув на Бурова, Костромин проникся к нему симпатией и сейчас, спустя три дня, не случайно вспомнил про тюрьму — знал, что сесть туда порядочному человеку в разлюбезном отечестве ничего не стоит. Ох как хорошо знал…

— Погорячился малость. Не сдержал рефлексы. — Буров вспомнил свой отдых у моря, помрачнел, набычился, свирепо засопел. — Не люблю, когда убивают женщин.

А сука память тем временем показала ему мертвую Зоечку, безвольно раскинутые ее ноги, поникшее золото волос.[139] И трупы комитетских в количестве полудюжины. С вырванными трахеями, сломанными позвонками, треснувшими черепами. Куда подвыпившему-то оперсоставу против смилодона…

— Да, люди-люди, порождение ехидны. — Глеб Ильич вздохнул, понимающе оскалился. — Как же, не убий, возлюби. Пожалуй, единственный вид, который истребляет себе подобных с таким размахом. Кобры, выясняя отношения, отклоняют головы назад, чтобы паче чаяния не ужалить соперника, волк без особой надобности не нападает на волка, самцы-изюбры в период гона никоим образом не добивают слабых. Берегут вид. А тут… Вся обозримая история — это хроника войн, все развитие цивилизации — это усовершенствование оружия. Человечество, увы, уподобляется змее, кусающей свой хвост, и в конце концов сожрет само себя. Если, конечно, не образумится. Да только в это верится с трудом. Жизненные реалии показывают, что самый опасный враг человека — это человек. Вопрос вот только в том — почему.

Вопросов о том, почему это Глеб Ильич безвылазно сидит в тайге, не возникало. По крайней мере у Бурова.

— Да, чем больше узнаешь людей, тем сильнее нравятся кошки, — тактично заметил он, узнал много нового о ноосфере[140] и, наконец, услышав звуки выстрелов, начал плавно выходить из разговора.

Стреляли у торца приземистого, похожего на блиндаж сарая. Дергано, бестолково, из девятимиллиметровой тринадцатизарядной «беретты». Это Миша-академик проводил свой ежедневный тренаж, учился выживать, прессуя спусковой крючок. Щурил левый глаз, лихо щелкал затвором, что-то невнятно бормотал. И пулял, пулял, пулял в белый свет как в копеечку. Вчера Буров не удержался, по доброте душевной показал, как правильно держать, как целиться, как наводить.[141] Как не тревожить ствол, не рвать, не насиловать спусковую собачку. Зря старался. И почему это говорят, что талантливые люди талантливы во всем? Академический муж ни хрена не понял.

«Да, Рэмбо отдыхает». Буров подошел, опасливо поежился, подождал, пока ученый опорожнит обойму.

— Гутен морген, Михаил Егорыч! Ну как успехи?

Нарочито бодро спросил, с оптимизмом, хотя и так все было ясно даже на первый взгляд.

— А, мое почтение, Василий Гаврилыч. — Миша-академик кивнул, невольно приосанился, с ненавистью взглянул на ствол, потом в направлении мишеней. — Хвастаться пока нечем. Пистолет, наверное, дерьмо.

Ага, гранаты не той системы…

— Гм, может быть, боковой ветер? Вы дивиацию учитывали? — в тон ему отозвался Буров, сунул палец в рот, медленно поднял вверх и по-боцманматски изрек: — Норд-вест-вест, два балла, разрешите?

Взял «беретту», снарядил и играючи, от бедра, положил все поленья, стоящие вдоль стены. Кашлянул, возвратил ствол хозяину и принялся ненавязчиво учить его жизни.

— Уважаемый Михаил Егорыч, чтобы хорошо стрелять, нужно правильно стоять и забыть, что у вас есть запястья. Запомните, как «Отче наш», — при любых движениях руки работают только локоть и плечо. Ну-ка повторяйте за мной: локоть и плечо, локоть и плечо, локоть и плечо. Тэк-с, хорошо. Ну-с, давайте в позицию…

Миша-академик пулял, «беретта» выплевывала гильзы, и Буров рассказывал в подробностях про главный принцип «пара — перемещение».[142] Гремели выстрелы, разил свинец, ядрено пахло порохом и буровской повязкой — дедушка-китаец на этот раз обиходил рану чем-то вонючим.

Наконец по причине грохота и усталости боевые действия прискучили.

— Спасибо за науку, Василь Гаврилыч, — сказал Миша-академик, с благодарностью кивнул и неожиданно, как-то по-детски, с нелепым любопытством спросил: — Скажите, трудно убивать в первый раз?

Бледное, измятое лицо его выражало решимость, рожденную страхом.

— Не помню, давно было, — сказал, будто отрубил, Буров и тему муссировать не стал, заметил по-отечески: — И вот еще что, Михаил Егорыч. Есть старое как мир правило: услышал выстрелы — падай. Потом уже хватайся за ствол, не строй из себя супермена. Лучше испачкаться грязью, чем собственной кровью. Вот так, в таком разрезе. — Он резко замолчал, пошмыгал носом и улыбнулся академику, снаряжающему обойму: — Миль-пардон за бестактность, Михаил Егорыч, но сдается мне, что у вас какие-то проблемы. Поделитесь бедой, не стесняйтесь, может, чего-нибудь и придумаем. Один ствол, как говорится, хорошо, а два лучше. Чего вы боитесь? Или кого?

— Кого боюсь? — Миша-академик поежился, посмотрел на Бурова так, как будто бы увидел впервые. — Всех… Всего. Вас. Темноты. Китайцев. Шорохов. Собственной тени. Потому что не знаю, откуда исходит опасность. Вообще не понимаю ничего, что происходит вокруг. — Он зарядил «беретту», загнал патрон в патронник и, клацнув предохранителем, определил в карман. — Не понимаю. Хоть убей.

Вздрогнул, как от холода, снова испытующе посмотрел на Бурова?

— Вы слышали что-нибудь о гипотезе Маркова?[143] А об идеях Эверетта?[144] А с теорией Уиллера-Фейнма назнакомы?[145] Что, нет? Хм. Да…

— Увы. — Буров развел руками, виновато вздохнул, изобразил раскаяние, стыд, презрение к себе и пламенное желание внимать. — Наверное, много потерял?

Вот только, блин, Фейнмана с Уиллером ему не хватало!

— Вы еще спрашиваете! — Миша мигом оживился, даже как-то помолодел, указал рукой на низенькую, из распиленного бревнышка скамейку. — Давайте-ка присядем, а то быстро не объяснить. Да и комкать не хочется. — Он извлек из кармана, как это и полагается для ученого мужа, трубку, не закуривая, сунул в рот, тут же вытащил, понюхал и прочертил в воздухе кривую. — Итак, представьте себе на миг странный, завораживающий мир. Мир, состоящий из бесчисленного множества равноправных событий, мир, в котором уже все произошло, в котором прошлое, настоящее и будущее существуют в тесной, неразрывной связи. В мире этом отсутствует стрела времени, опаздывающее и опережающее решения основного волнового уравнения квантовой механики равноправны,[146] а все причинно-следственные временные связи носят курковый характер.[147]

— Потрясающе, Михаил Егорыч, — отозвался Буров, — фантастично. Все прямо как у Алисы.

— У какой еще такой Алисы? А, у Кэрролла. — Миша-академик замолчал, на мгновение задумался и снова трубкой очертил в воздухе кривую. — М-да, в этом что-то есть, точно есть… Мерси за аналогию, Василь Гаврилыч, мерси… Так вот, мы сделали математическую модель, отладили методику расчета бифуркационных точек, нашли решение уравнений, описывающих атрактор.[148] И что бы вы думали, Василий Гаврилыч? Ни за что не угадаете. Это ведь наш мир, да-да, наш. Тот самый пространственно-временной континиум, который мы в силу нашей ограниченности традиционно признаем четырехмерной мышеловкой. Правы на сто процентов древние, что нет ни прошлого, ни настоящего, ни будущего, а есть все. А раз так, то перед человечеством открываются невиданные перспективы — возможность избавиться от оков времени, пространства, кармы, судьбы. Люди могут, словно в сказке, уподобиться богам. В общем, мой обзорный доклад на заседании Академии наук произвел фурор, сенсацию, смятение в умах. Вавилонская башня эйнштейновского примитивизма заходила ходуном. Вот так. — Академик закашлялся, все же закурил, и оптимизма в его голосе поубавилось. — Ну а потом все и началось. Чудовищное и непонятное. Профессор Суховидов выбросился из окна, начлаб Звенигородский застрелился на охоте, Тамару Станиславовну, математика божьей милостью, насадил на кол какой-то маньяк. Мою машину взорвали, только чудом уцелел. А вот жена и дочь… — Он прерывисто вздохнул и затянулся так, что в трубке захлюпало. — И знаете, Василий Гаврилыч, что меня испугало более всего? Как мог попасть вирус в мой компьютер, отключенный от сети и находящийся в надежно охраняемом помещении? Это что же, капельная инфекция? А? Грипп? Чума? Холера? Не понимаю. Ничего не понимаю…

— А скажите-ка, Михаил Егорыч, — с интересом спросил Буров и улыбнулся тонко, в располагающей манере, — может, вы кому-нибудь дорогу перешли? Отобрали, так сказать, пальму первенства? Наступили на любимую мозоль в финансовом аспекте?

Вся эта история ему очень не понравилась, потому что была здорово похожа на правду.

— Господи, Василий Гаврилыч, какой финансовый аспект? Какая любимая мозоль? — Академик от удивления даже поперхнулся дымом, вытащил трубку изо рта и посмотрел на Бурова, словно на маленького. — Наши исследования носят чисто теоретический характер, практическое применение просматривается чисто гипотетически, в самой отдаленной перспективе. Собственно, все дело в методе, в несовершенстве математического подхода. Ах, если бы несравненный Галуа не ушел так рано!.. Что? О нем вы тоже не слыхали? — Ученый замолчал, нахмурился, как туча, убито покачал лохматой головой. — Да… Вот оно, благодарное человечество. Гм… Эварист Галуа — гений, уникум, самородок, яркий метеор на небосводе математики.[149] Не понятый при жизни монополистами науки,[150] он в двадцать лет создал свою бессмертную теорию, и трагически погиб от ранения на дуэли. Причем в ночь перед поединком он не спал, занимался вычислениями, о чем свидетельствует абракадабра формул — именно абракадабра, не расшифрованная до сих пор, и краткая приписка в конце: «Это, оказывается, так просто. Сейчас нет времени. Потом». Полагают, что он открыл Универсальный закон симметрии, озвученный в глубокой древности мифическим Гермесом Трисмегистом:[151] что наверху, то и внизу. И по сию пору бьются теоретики, перегреваются ЭВМ, однако же, увы, решение, найденное Галуа, неуловимо. Словно нейтрино. М-да… А вы представьте только, Василий Гаврилыч, какие возможны перспективы. Гм… Просто кругом идет голова. Можно вот так запросто, например, отправиться… в век восемнадцатый. Посмотреть на Екатерину Великую, на Потемкина, на Орлова, на графа Разумовского…

«Ага, на де Гарда, суку, полюбоваться. — Буров из вежливости кивнул, усмехнулся про себя. — Интересно, блевотиной от него все еще несет?[152]»

— Да-да, просто идет кругом голова, — с занудством повторил Миша, качнул патлатой головой, а в это время распахнулась дверь, и голос матроны возвестил:

— Эй, ребята, обед! Уха стынет.

Уха была наваристая, духовитая, основанная на крепком бульоне из хариуса. Затем в меню значились тушеная бобрятина, особенным образом сквашенный глухарь, вареная кетовая икра и шпигованный, облагороженный морошкой олений окорок. Да при картошечке, грибочках, томленных в бочках вилках капусты. И само собой при бруснике. Куда без нее-то, королевы тайги…

Разговор за столом шел неспешный, обстоятельный, благоприятный для пищеварения, однако, как это ни странно, не на темы гастрономии — о былом, о прошлом, о стародавнем, об ушедшем навсегда. Собственно, вербально напрягался лишь один хозяин дома — зато как! Занимательнейше, в плане истории края. Не обходил он стороной и географию, много чего интересного поведал. Да, хоть и глухомань, а много чего помнят здешние места. Не этими ли звериными тропами пробирались из Маньчжурии хунхузы, бежали колодники-«горбачи», каторжане, кайлившие на рудниках золото и серебро? Заработанные деньги они зашивали в одежду, а утаенные самородки вживляли в тело — в ягодицы, в икры ног. Раньше тут в домашней пристройке специально устраивали оконце с подоконником и туда на ночь ставили крынку с молоком, клали хлеба с салом, а то и дорогой сахар с солью. Для беглых… И не здесь ли скрывались староверы? В глубине таежного моря, где мошка покрывает шевелящимся ковром все живое, выращивали они гречку, картофель, капусту, рожали детей, истово верили, до самосожжения, в своего Бога. Где они теперь? Куда завела их вера? К истине ли? К свету ли?

Буров за столом не терялся, держался с достоинством, не хуже Цезаря, пребывающего в цейтноте, делал сразу три вещи: внимал рассказчику, энергично жевал и вдумчиво переваривал историю, изложенную академиком. Очень, очень странную историю. Интересно, кому это понадобилось изничтожить на корню научную, похожую на фантастику теорию? Практическое воплощение которой может и вообще не состояться. Ученым конкурентам? Навряд ли, какая чушь. Родной, а может, вражеским спецслужбам? Едва ли, не похоже, нет мотива. Сектантам? Экстремистам? Воюющим материалистам? Поборникам теории Эйнштейна? Кому это надо, чтобы человечество не высовывало носа дальше жалких четырех измерений? Чтобы тащилось себе малой скоростью в направлении, указанном стрелою времени? М-да, это вопрос так вопрос. Поневоле вспомнишь байки, рассказанные Лаурой, — про Золотой век, про Войну миров, про ужасных завоевателей — кровожадных драконов. Как говорится, сказка — ложь, да в ней…

Рассказчик между тем покончил с бобрятиной, без паузы отдал должное вареной икре и взялся за тему староверов поплотнее, благо была она глубокой и неисчерпаемой, как море:

— А с ними, с родимыми, не все так просто. Я ведь раньше-то по тайге находился, насмотрелся кое-чего. Где только не был! Так вот, в верстах ста пятидесяти отсюда наткнулся как-то на деревню. Из домов навстречу мне вышли мужики, бабы, дети. Странные, не наши. Ни слова не сказали, я даже воды побоялся у них спросить. А где-то через месяц опять попал туда — ни домов, ни людей. Только крапива, полынь да лебеда светятся. Все как сквозь землю провалились. Да, говорят, они особо ничего и не роют. Без них уже все выкопано, много раньше. Такие подземелья, такие ходы. Целый лабиринт на сотню верст…

— Э, дед, ты еще про чудь белоглазую расскажи. — Миша-академик оскалился, весело подмигнул и вилкой забрался в окоренок с кетовой малосольной икрой. — И про Агарту[153] не забудь. А также про подземелья пирамид с теорией полой земли. Все это домыслы, полеты необузданной фантазии. Преданья старины глубокой, сказания приамурского леса…

— Умный ты, Мишка, стал, просто беда. Настоящая академическая крыса, — в тон ему отозвался Глеб Ильич и, нисколько не обидевшись, продолжил: — Оно, может, конечно, и сказания, да только где-то перед перестройкой объявились тут у нас геологи — шурф от штрека отличить не могут, морды сытые, лощеные, руки — сразу видно — к работе не привычные. И ориентируются по карте-«километровке», какую днем с огнем нашему брату не сыскать. Те еще геологи, из компании глубокого бурения. Набрались у меня брусничного, один все целоваться лез, ну да и рассказал, что называются те ходы «стрелами» потому что прямые, как их полет.[154] А идут под тайгой глубоко, аж до самого моря. До какого, не сказал, ткнулся харей в тарелку. Примерно повторил все то, что раньше довелось услышать от шаманов. Только те рассказывали, что тоннели эти ведут не к морю — в другие миры…

— Ну конечно же, конечно, раз шаманы говорят… — вроде бы обратил все в шутку Миша, однако улыбнулся невесело, одними губами. — Не надо ни пространство искривлять, ни потоки времени структурировать, ни искать разгадку головоломки Галуа. Нужно просто забиться под землю… Вот оно, решение всех проблем. Дед, ты не в курсе, вход туда свободный? Или только по пропускам? Василий Гаврилыч, вы как? Я, например, очень положительно. Готов забраться не в туннель — в помойную яму, лишь бы только с гарантией убраться отсюда. Мир наш, право, — это совершеннейшее дерьмо…

— Ладно тебе, Мишка, ладно. Придержи язык-то, за столом сидишь. — Глеб Ильич нахмурился, перестал жевать, медленно положил липовую ложку. — Мир есть, каков он есть. Хороший ли, плохой ли, не мы его придумали. Да только это уже не важно — шаманы говорят,[155] что скоро все, конец. Всему. Где-то года три осталось…

Негромко так сказал, но твердо, тоном человека, которому уже нечего терять.

— Ну ты смотри, теория конца света. Господи, эта несусветная чушь популярна даже здесь, в дремучей тайге. — Миша удивился, с уханьем зевнул, то ли рассмеялся, то ли всхлипнул — не понять. — Знаем, знаем — болид, землетрясение или потоп. На фоне термоядерной тотальной войны. Фатально осложненной применением ОМП.[156] М-да… Вокруг только и говорят о том, что занавес вот-вот опустится, а фарс тем не менее все идет. Дерьма в этом чертовом мире прибывает на глазах.

Хмыкнув, он поймал взгляд Глеба Ильича, замолчал и, криво улыбнувшись, посмотрел на Бурова:

— Ну что, Василь Гаврилыч, будем углубляться? Даже если в другой мир не попадем, так хоть к морю выйдем. Дай-то бог, чтобы к Черному, а не к Белому. Шаманы, они всю правду говорят.

Говорят, говорят, да еще как. Буров моментально вспомнил зону, старого якута Тимофеева, его негромкий, чуть хрипловатый голос: «Только Айыы-шаманы и Великие Воины могут заходить в Пещеру Духов, чтобы Мать Матери Земли Аан открывала им Дверь в Другие Миры. Трусам, педерастам и ментам путь туда, однако, заказан».[157]

А истеричным патлатым академикам с «береттой»?

VI

На следующий день после завтрака Буров отправился на перевязку. С легким сердцем, со спокойной душой и в замечательно приподнятом настроении. Причин для оптимизма было несколько. Во-первых, завтрак впечатлил, во-вторых, плечо уже практически не болело, а в-третьих, Бурову импонировало общество старого Сюй Вэя. Что-то в дедушке-китайце было таинственное, загадочное, отправляющее в полет фантазию. И даже не ореол мастера у-шу, не аура мистика и философа, нет, некая двусмысленность, недосказанность, возможность для игры воображения. Впрочем, единственное, в чем сомнений не было, — старый Сюй Вэй прожил жизнь отнюдь не праведником. За почтенной внешностью благообразного старца скрывался воин, видевший смерть. Матерый хищник, людоед, знающий, как пахнет кровь, какая она на вкус…

Да, в плане интуиции и физиогномии у Бурова все было в порядке, в чем, в чем, а в сути гомо сапиенса он разбирался хорошо. И относительно дедушки-китайца не обманулся ни в чем. Ни на йоту. По-настоящему звали того Ченг Хуа, а происходил он из рода бунтарей, профессиональных преступников, пиратов и мафиози. Предки его основывали хуэйданы,[158] «выращивали Белый лотос»,[159] верой и правдой служили Коксингу[160] и пели хором со слезами на глазах:

Развевает ветер знамена Хун.
К нам на помощь, если ты храбр и юн!
Грянем вместе, братья,
Все, как один:
«Ниспровергнем Цин, восстановим Мин!»[161]

Дальние, очень дальние предки. Прадед Ченг Хуа уже песен не пел, с чувством, по-отечески воспитывал деда: «Цзе фу, мой мальчик, цзы линь. Обирай богатых, помогай бедным». Дедушка, возмужав, пестовал отца: «Обирай всех, мой мальчик, деньги не пахнут, зато труп врага пахнет хорошо». Папа Ченг Хуа много не говорил, воспитывал наследника собственным примером. Пока не напоролся на пулю. А перед смертью прошептал: «Запомни, мой мальчик, хорошо умирает тот, кто умирает последним. А потому убивай первым. Истинно мудрый человек не имеет живых врагов». И Ченг Хуа пошел по стопам любимого отца. Дядюшка Хеу[162] учил его «естественному» боксу Дзы Жень Мень, старшие братья — жизни, а та — хитрости, жестокости, изворотливости и коварству. Ведь хорошо умирает тот, кто умирает последним… К сорока годам Ченг Хуа достиг многого — он обрел множество «племянников», сделался богат, мог повернуть голову на триста шестьдесят градусов, втянуть тестикулы под лобковую кость, ударить нападающего сзади через свое плечо ногой. У него был роскошный дом, влиятельные друзья, красивейшие женщины, невиданная власть. И вдруг все это сделалось ненужным, призрачным, не имеющим ни малейшего значения. Когда в мозгу неоперабельная раковая опухоль, как-то не до яхт, лимузинов и чемоданов с наркодолларами. Тянет все больше к эскулапам, к светилам от науки, а те единодушно объявили приговор — дело хуже некуда. Максимум полгода…

Только не такой был человек Ченг Хуа, чтобы вот так, запросто, расстаться с жизнью. Мучительно страдая от головных болей, захлебываясь рвотой и теряя сознание, он вылетел на личном самолете в Харбин, к таинственному Белобородому Даосу Даоженю — лекарю, мудрецу, философу и предсказателю. И видит бог, не зря.

— Ну что, вот и отрыгнулось тебе мясо белого зайца,[163] — веско промолвил маг, только взглянув на визитера. — Тот, кто, дожив до сорока лет, вызывает лишь неприязнь, — конченый человек. Нельзя все время брать, не отдавая. За все на этом свете приходится платить. Сполна.

Затем он взял за руку Ченг Хуа, определил характер его ци и стал вычерчивать фигуру-гуа, подбрасывая бронзовые цяни.[164] Монеты были старые, истертые, с квадратными отверстиями и иероглифами, движения волшебника — уверенные, атмосфера — напряженно-выжидательная. Наконец магическая диаграмма поспела. Даос внимательно уставился в нее, угрюмо фыркнул, нахмурил бровь и неожиданно подобрел. Пожевал губами, оценивающе хмыкнул и, повернувшись к Ченг Хуа, изрек: — Заболеть и лишь после этого счесть здоровье сокровищем, окунуться в хлопоты и лишь после этого счесть покой счастьем — это не назовешь проницательностью. Жить в счастье и знать, что оно корень несчастья, держаться за жизнь и знать, что в ней причина смерти, — вот дальновидное мнение. — Замолкнув, он опять полюбовался на каракули, пощелкал языком, задумчиво вздохнул: — Воистину неисповедим божественный путь Дао, отмечен превращениями, хаосом, бесчисленными метаморфозами. Какие только не сулит сюрпризы изменчивое колесо Предела. — Он желтозубо улыбнулся, значительно кивнул и сделался похожим на китайского болванчика. — Эта шестичленная фигура-гуа говорит о долгой жизни, а не о близкой смерти. В ней должным образом соотносятся между собой Небо и Земля. Небо располагается внизу и стремится подняться вверх, а Земля, располагаясь наверху, стремится опуститься вниз. Это говорит о том, что будет потеряно малое, а взамен получено большее. Болезнь твоя отступит, если ты сольешься с Пустотой и сделаешь великий поворот на истинном пути своего Дао. Ибо сказано же мудрыми: певичка из веселого дома на склоне лет обращается к добродетели. И то, что она распутничала целый век, тому не помеха. Женщина из хорошей семьи, поседев, забывает о приличиях. И то, что она всю жизнь жила в скромности, оказывается напрасным. Вот поистине замечательные слова: суди о человеке по тому, как он оканчивает свои дни.

В общем, если по-простому, озадачил волшебник крестного отца — мол, завязывай давай, твое предназначение в другом. А голову мы тебе поправим, не вопрос, нужно только прикупить Панцуй богов. Кстати, подходящий корень продает у нас сейчас барыга в Харбине…

И Ченг Хуа слился с Пустотой. Вылеченный великим Даоженем, он был взят им в свои ученики, открестился от бремени прошлого и женился на хорошей девушке. Со всей своей вопиющей очевидностью перед ним открылась древняя истина: когда от дерева остается только корень, видно, что красота его кроны — бренная слава. Когда человек лежит в гробу, понимаешь, что почести и богатства — это сущие пустяки. Да, власть и выгода, блеск и слава: кто не касается их, тот воистину чист. Но тот, кто касается, но не имеет на себе грязи, тот чист вдвойне. И где бьет источник таинственного благочестия, смывающий в одночасье всю скверну с души?

Десять лет ходил Ченг Хуа по пути гармонии и добродетели, подкрепляя себя каждый год, по совету мудрого даоса, панцуем — богом — для предотвращения рецидива. А помогал ему с корнем жизни Глеб, русский, человек тайги, благородный муж, отрекшийся от скверны мира. Бежали дни, сплетались в месяцы, незримо сочетались в годы. Ченг Хуа работал, набирался мудрости, помогал всем страждущим, убогим и увечным. Это был какой-то Кудеяр Харбинский, правда, посмуглее, полегковеснее и без вериг.[165] Ни на миг он не забывал слова вещего даоса: «Суди о человеке по тому, как он оканчивает свои дни». Сам же Даожень вовсю подкреплял свои слова делом — вкалывал не разгибая спины, активно занимался благотворительностью, часами просиживал в медитации, отыскивая тайну бессмертия. Тем не менее однажды слег, трое суток боролся со смертью, а потом позвал любимого адепта, безутешного от горя Ченг Хуа.

— Не печалься, сын мой, — посмотрел ему в глаза Даожень, — ибо, утром познав истину, вечером можно и умереть. Запомни, единственная настоящая ошибка — не исправлять своих прошлых ошибок. Не желай успеха в этом мире. Не впасть в заблуждение — это уже успех. Не ищи милости людей. Не заслужить их ненависть — это уже милость. Подлинное бескорыстие не выставляется напоказ. Копилка цела, когда она пуста. Благородный муж предпочтет отсутствующее наличному. Он примет то, в чем чего-то недостает, и отвернется от того, что закончено. Ибо понимает в душе, что все находится в хаосе Дао. Кто знает, что ждет его? В чем предназначение человека?

Непроизвольно застонав, он замолчал, до крови закусил губу и произнес свистящим шепотом, невнятно, словно в горячке:

— Трижды я гадал на тебя, сын мой. Используя систему пяти движений, инь-ян сознаний, десяти стволов и двенадцати ветвей.[166] И каждый раз у меня получалось одно и то же. В первый месяц осени мэн-цю, когда Северный ковш будет указывать на звезду со знаком Шэнь, а Небо и Земля придут в согласие с фигурой Дуй-гуа, тебе предстоит спасти тигра. Могучего красного тигра, победителя Зеленых драконов. Из мировых стихий это будет время металла, из домашней живности — черного петуха, из злаков — проса, из плодов — персика, из цветов — снежно-белого, из запахов — козлиной вони. День, час и способ ты определишь сам, как подскажут тебе сердце, интуиция и душа-хунь с духом-шэнь. Спаси тигра, Ченг Хуа, не дай содрать с него красную шкуру. В этом и есть твое предназначение, весь смысл твоей жизни.[167] 111 (141)

Сказал все это, задыхаясь, Даожень, вытянулся и затих, с улыбкой облегчения на искусанных губах. Словно на ветру погасла яркая, дающая свет и аромат свеча. Вот уж воистину, когда человек лежит в гробу, становится ясно, что богатство и почет — сущие пустяки.

Тяжко страдая от утраты, Ченг Хуа похоронил учителя и снова встал на путь благочестия и доброты, однако шел недолго, помешали. Беда, она, как известно, в одиночку не хаживает — в стране началась культурная революция. Разнузданные хунвэйбины творили самосуд, устраивали чистки, боролись с феодализмом. И конечно же, размахивали цитатниками Великого Гениального Кормчего. Только Ченг Хуа того кормчего не жаловал, а потому подался от его идей подальше — вместе с семьей и родственниками жены. Куда? А через границу, в русскую тайгу, на кордон, к проверенному временем другу Глебу. Уж всяко лучше, чем изводить феодализм, бороться с воробьями[168] и декламировать бредятину.

Еще как лучше-то. Глеб оказался на редкость хлебосольным, местная тайга — изобильной, реки поражали обилием рыбы, почвы — высокими урожаями. Правда, кое-кто поначалу задавал кое-какие вопросы, но стоило только Ченг Хуа вернуть потенцию главному милиционеру, как интерес к пришельцу сразу же иссяк. Ну живет себе в глуши китайский Айболит, да и хрен с ним. Вернее, хрен — вот он, тут. В наиполнейшей исправности и боевой готовности. Так что вопросов нет, пусть живет. Еще пригодится…

В общем прижился Ченг Хуа на русской стороне, освоился, выучил язык, а чтоб ничто не напоминало о прошлом, сменил имя, назвался в честь любимого художника Сюй Вэем.[169] Много медитировал, занимался у-шу, учил секретам рукопашного искусства подрастающих детей. И ни на миг не забывал пророчество Даоженя, да только до указанного времени было пока далеко. Еще застою предстояло смениться перестройкой, ее восходу превратиться в закат и супердержаве выродиться в «банановую республику», прежде чем настал тот самый месяц осени, отмеченный фигурой Дуй-гуа. А вот красного тигра пока что не было. Пришли лишь двое русских браконьеров, причем у одного из них нагнаивалось плечо. Уж не дал ли где-нибудь маху достопочтимый Даожень? Ну, не так подбросил кости, поставил монету на ребро или, может, спутал Бин с Дином, «старый ян» со «старым инем», а триграмму Кань — с триграммой Кунь?[170] Все бывает в жизни. Однако, осмотрев раненого, исследовав характер его ци, Ченг Хуа уверовал лишний раз в невиданную гениальность Даоженя: человек, пришедший из тайги, был великим воином, отмеченным знаком тигра. Огромного, невероятно сильного красного тигра. Фантастического животного, наверное, встречающегося только в сказках. Внутренне трепеща от изумления, Ченг Хуа обиходил рану, смазал ее бальзамом из мумие и, только человек-тигр вышел в сад, с тщанием приступил к гаданию. Учел и замысловатость линий на коже незнакомца, и переменность уровня яо, и состояние небесных сфер, и их проекции на земные ветви. И получил следующее: в девятый день месяца Сюй,[171] в час, соответствующий Вэй,[172] красный тигр должен укрыться на западе, ибо ему угрожает синий знак Чень. Ужасной, неотвратимой, мучительной смертью…

Ну да, все правильно, какой же другой знак символизирует дракона! Трижды гениален великий Даожень, и его предначертание верно. Так что нужно поскорее вылечить этого русского пришельца и отправить, не дожидаясь часа Вэй, подальше на запад. Чтобы никакие там синие драконы не содрали с него красную шкуру. А пока пусть наслаждается пионами, укрепляет селезенку, дух-хунь и дыхание-ци сердца.

И вот девятый день месяца Сюй настал. Солнечный, ясный, полный утренней свежести, пения птиц и благоухания цветов. Недаром же первый месяц осени называют «временем хризантем». Вскоре пожаловал и русский, отмеченный знаком тигра, — на редкость сильный, уверенный и целеустремленный человек. Вся его фигура излучала спокойствие, движения были энергичны и скупы. Он даже внешне напоминал матерого хищника — свирепого, безжалостного, привыкшего убивать. Правда, пока что сытого и вроде бы не очень опасного.

— Ну сто там у нас? — Ченг Хуа снял повязку, бегло осмотрел рану, с важностью поцокал языком: — Карасо, осень карасо. Атлисная мась, сторовый органисм. Плесе как огурсик…

Собственно, раны уже не было: розовый выпуклый рубец. Длиной этак сантиметров в двадцать пять. Вот так, хоть и красный тигр, а зажило все как на собаке. Сказано же — отличная мазь, здоровый организм.

— Зур рахмат. Огромное спасибо. — Русский уважительно склонил голову, в некоторой растерянности сказал: — Не знаю, как и благодарить.

На его лице была написана решимость истребить всех врагов Ченг Хуа.

— Да, спасипа не булькает. И ис него супу не сосьес, — ухмыльнулся тот, значительно кивнул и вытащил из шкафа объемистую склянку. — Вот, пойдес тосно на запат, серее день пути найдес осеро с голубой водой и наберес лесебной гряси со дна. Побольсе. Там неглубоко. Поспесы.

Сделал величественный жест, погладил символическую бороду и, мельком глянув русскому в спину, мысленно похвалил себя — здорово как придумано-то. И про лечебную грязь, и про озеро с голубой водой. Пусть идет, пусть ищет, места на западе много. Главное — подальше от дракона. От синего летающего чудовища, обозначенного знаком Чень. Внезапно от пришедшей в голову мысли Ченг Хуа нахмурился, побледнел, на его лбу выступила испарина. И как это он раньше-то не додумался? Дракон, владыка неба, летающая тварь, как пить дать, атакующая сверху… Не есть ли это намек на нечто реактивно-турбовинтовое? Самолет, вертолет, крылатую ракету? Несущее неотвратимую погибель?

«Вот уж воистину праздность превращает человека в обезьяну», — мысленно обругал себя Ченг Хуа, вздохнул, вошел в медитативное состояние сознания и принялся манипулировать с тысячелистником.[173] В результате появилась фигура Син-гуа, и анализ ее оптимизма не внушил — из хитрых арабесок гадательной абракадабры явствовало, что синий знак Чень опасен для всех. Причем дракону нужен был даже не столько красный тигр, сколько бородатый мудрый муж, скорее всего внук Глеба. Вот это да!

— Старый, дряхлый, выживший из ума гамадрил, — вслух, так, что было слышно и на улице, обругал себя Ченг Хуа, промокнул испарину на лбу и глянул на напольные часы. — Жирная, тупая, собакоголовая обезьяна…

Стрелки показывали время лошади,[174] до часа Вэй оставалось совсем немного.

— Эй, там, живо! — Чудом не испортив гонг, Ченг Хуа вызвал Ду, старшего внука от своего среднего сына Хе, кинул властный взгляд из-под мохнатых бровей. — Беги в поле, мальчик, собери всех. Отца, братьев, девочек, дядю Ли, тетю Тхе, Лао By, Кунга, Шанга, Цуньга, Сунга Лу. Всех. Скажи, я приказал. Ну, живо.

Потом Ченг Хуа позвал свою старшую дочь Ци Си-инь, так похожую на покойную жену Ли Шень Ку, велел ей уводить людей в лес и, чувствуя на сердце большое облегчение, отправился на фанзу к другу Глебу. А там, даже и не подозревая о беде, пили чай под степенный разговор. Собственно, чаевничали в охотку лишь хозяин дома с супругой, внучок их Миша ничего не ел и что-то судорожно карябал на жеваном листке бумаги. Атмосфера была самая благостная, даже и не верилось, что где-то там синий дракон…

— Нет, спасибо-спасибо. — Ченг Хуа взглянул на свое отражение в самоваре, тяжело вздохнул, сделал резкое движение на приглашение присесть за стол. — Нет, нет. Сто, Василий усел?

— Уж часа два, наверное, как. — Глеб Ильич кивнул, откусил пышного, румяного рыбника. — Большое ведро взял, сказал, что хочет сделать тебе приятное. Садись, Саня, не ломайся, пирог — чудо как хорош. С сырком,[175] слаще курятины.

— Нам тосе уходить надо. Как мосно скорее, — сказал Ченг Хуа, мельком посмотрел на стол и вдруг почувствовал, что от рыбника бы не отказался. — Фигура Син-гуа говорит, сто в сяс Вэй нам будет гросить с неба снак Сень, символисирующий Синего дракона. Если мы не уйдем, то, скорее всего, погибнем. Тысяселистник тозе никогда не врет…

— Так, значит, фигура Син-гуа говорит? Вместе с тысячелистником? — Глеб Ильич оскалился, дернул головой и ложечкой размешал в крепком чае тягучий таежный медок. — А ты скажи-ка им, Саня, что после красного НКВД нам эти Синие драконы — так, тьфу, баловство, детские страшилки, и видели мы их в гробу в белых тапках и в бледном виде. С места не сойду, пока не съем все и не допью. Вон Мишке рассказывай о своих драконах, он у нас натура нервная, впечатлительная, опять-таки не жрет ничего. Может, и уйдет от пирогов-то…

И он с улыбкой указал на внука, чиркающего ручкой по мятому листу бумаги. В фигуре того и впрямь угадывались экзальтация, порыв, болезненное напряжение души, однако же лицо выражало восторг.

— Да ты что, дед. Какие, к чертям собачьим, пироги, какие там летучие драконы! — не сразу отозвался тот, прищурился на лист, и в голосе его зазвучало торжество: — Наконец-то удалось определиться с постоянной… Великий Эварист не соврал — это действительно так просто… Теперь, бог даст, добьем вот это уравнение и… что нам Эйлер, Лобачевский и Коши… А уж голубые-то драконы…

— Знак Чень соотносится с Синим драконом, — строго поправил его Ченг Хуа, глянул на стол и вдруг поймал себя на приятной мысли, что драконов совершенно не боится. Ни голубых, ни синих, ни розовых, ни красных. Нечего терять, заканчивается жизнь. Из которой, если ты благородный муж, следует уходить достойно. Трус умирает сто тысяч раз, мужественный человек лишь единожды. Так что пусть прилетают хоть все сразу, старого Ченг Хуа им не испугать. Тело его все еще сильно, дух-разум хунь незамутнен, ци течет в каналах без препон, руки в схватке напоминают клещи, а ноги — боевые молоты. Пусть, пусть прилетают, истинному мастеру у-шу нечего терять, кроме этой жизни…

— Ну сто, сначит, никто не идет? — не то чтобы сказал, констатировал Ченг Хуа, в задумчивости покрутил головой и, улыбнувшись вдруг с какой-то бесшабашностью, направился к столу, поближе к самовару. — Я тосе не пойду. Как это говорят у вас, русских, са компанию и сид удавился. Я весаться не буду, лучше пиросок съем…

И он мощно подкрепил свои слова делом. Никогда еще простой рыбник не казался ему таким вкусным, а обыкновенный чай — напоминающим нектар. Тот самый нектар, который пьют в раю души праведников.

VII

Держать курс на запад было непросто. Болотистая почва мерзко чавкала под ногами, огромное ведро цеплялось за кусты, а главное — донимал свирепый, одуряюще гудящий гнус. День-то был благой, солнечный, не по-осеннему теплый и ясный. Зудело все, жесточайшим образом — руки, лицо, шея, розовый, через левое плечо, шрам. Впрочем, когда он был легок-то, путь на запад?

«Да, похоже, погорячился я с ведром, в таком слона выкупать можно. — Буров осторожно поднял накомарник, густо сплюнул мошкой, почесал скулу. — Как его назад-то переть, с лечебной грязью? Ох, верно говорят, что инициатива наказуема. Ну да ладно, зато дедушка-китаец, верно, будет доволен». Он еще не знал, что больше не увидит ни дедушки-китайца, ни Глеба Ильича, ни Миши-академика. Как раз в это время те услышали гудение моторов, воздух гулко завибрировал от вертолетных лопастей, и сверху, словно в дешевом боевике, посыпались — нет, не синие драконы, а фигуры в камуфляже, подвешенные на канатах. Мгновенно двор наполнился вооруженными людьми, стволы они держали наизготове.

— А ну в подпол, живо! — рявкнул на супругу Глеб Ильич, сдернул со стены двустволку и глянул выразительно на Ченг Хуа: — Ну ты, Саня, и горазд брехать. Вот, накаркал…

И, не разговаривая более, зарядил ружье, кинулся к окну и высадил стекло. С тем чтобы жахнуть «турбинками» из двенадцатого убойного калибра. Причем отменно метко — двое супостатов полегли, остальные же рассредоточились и кинулись к дому в «мертвую зону». Странно, но в ответ огня никто из них не открывал. Впрочем, чего ж тут странного — сказала же отчетливо фигура Син-гуа, что драконам нужен ученый бородатый муж. Видимо, живьем.

— Сукины дети, сволочи. Вот я вас! — Глеб Ильич по новой зарядил ружье, выглянул на улицу, выискивая цель, а на крыльце тем временем возникла суета и тихо заскрипела вскрываемая дверь. Не вышибаемая, не ломаемая — именно вскрываемая. С поразительной легкостью странный, необычной формы нож резал крепкое дерево, словно сметану. Видел бы Буров, здорово бы удивился, сразу бы вспомнил де Гарда со товарищи…[176]

— Ну вот и все… Финита… — Миша-академик словно вынырнул из омута, оторвал глаза от своего исчирканного листа и неожиданно прошептал с каким-то гибельным спокойствием: — Ну уж нет. Ни хрена. — Встал, убито посмотрел на лист и, скомкав, бросил его в печку, в объятия углей. — Да, великий Эварист не врал…

Потом вытащил «беретту» и принялся ждать. Ждать пришлось недолго — дверь скоро капитулировала, и нападающие ворвались в дом, они были словно братья-близнецы, все одного роста, лица их прикрывали шерстяные маски с прорезями для глаз. Крепкие такие молодцы, широкоплечие, двигающиеся быстро и организованно, с замечательной ловкостью. Однако уже в сенях они затормозились, мгновенно потеряли темп и в беспорядке ретировались на улицу. Это на пути им встретились Глеб Ильич с ружьем и Ченг Хуа с вместительной суповой тарелкой. Аккуратнейшим образом расколотой о стол и превращенной в две опасные внушительные бритвы. Сени были узкие, пули — на медведя, старички — настроены решительно и бесповоротно.

— Подыхать, так с музыкой! Саня, за мной! — рявкнул Глеб Ильич, перезарядил ружье и вихрем полетел за неприятелем. — Что, сукины дети? Не нравится? Вот я вас…

Дважды упрашивать Ченг Хуа не пришлось. Чертом он выскочил из дома, перерезал глотку одному, распорол лицо другому и пошел, пошел, пошел, стремительно смещаясь по спирали, отмечая свой путь убийством, кровью, раздробленными членами. Глеб Ильич от него не отставал, знай, спускал курки, щедро раздавал свинец всем встречным-поперечным. Однако продолжалось все это недолго. Быстрота и натиск, они, конечно, залог успеха, да только люди в камуфляже были тоже не лыком шиты — воздух разорвали автоматные очереди, и Глеб Ильич, не выпуская из рук двустволку, упал. Через мгновение к нему присоединился и Ченг Хуа, мощная полуоболочечная пуля попала ему точно в сердце. Тут же раскатились звуки команд, и нападающие опять пошли на приступ. Но теперь уже по-новому, с хитрецой, забросив в дом химические гранаты и нацепив взамен личин резиновые хари противогазов. В ответ двенадцать раз протявкала «беретта», затем настала тишина, и наконец послышался еще один выстрел. Тринадцатый, последний, в упор. Он поставил точку на всем… Вернее, точка была поставлена чуть позже, когда от пилона вертолета отделилась зажигательная бомба. В тайге словно проснулся вулкан, его пламя с жадностью сожрало все и вся…

Нет, ни о чем подобном Буров даже не подозревал. Бодро шел он себе по просторам тайги, внимательно поглядывал по сторонам и, несмотря на гнус, бездонное ведро и хлюпающие мшарники, находился в отличном настроении — рана не болела, плечо практически прошло. Ай да кудесник, эскулап дедушка-китаец, такому не то что пуд сапропеля — тонны не жалко. Словом, ощущая себя сильным, добрым и здоровым, мерил Буров шагами тайгу. На обед он раздобыл матерого рябчика, ужинал — вареным бобром, ночь провел в уютном, из еловых лап балагане, а на следующий день утром вышел точно к озеру. Собственно, сбиться с курса, пройти мимо было очень трудно — направление еще издалека задавалось аудиомаяком. Это ревел на берегу чудовищный стереоцентр «Айва». Покоясь на потрескавшемся, замшелом камне, он изрыгал полифонические перлы Баха. Тут же зеленела шикарная, на три отсека палатка, трещал дымный, разложенный без всякого понятия костер. Зачем, спрашивается, кидать в огонь лапник, если летающей кровососущей нечисти нет и в помине? Да, странное дело, гнуса в окрестностях озера не наблюдалось, а вот людей, по таежным меркам, было предостаточно — сбоку от палатки копошилась женщина, около костра наслаждался дымом мужчина, а на середине озера в надувной посудине баловался спиннингом какой-то рыбак. Впрочем, какое уж тут баловство — размахивал с экспрессией, аки самурай мечом. Будто намеревался рыбу не поймать — порубать.

«Хм… Никак руссо туристо? Здесь? В этой глуши? Да, странно… А этот, в лодке, ну просто шут. Гороховый. Клоун тряпичный. — Буров пожалел в душе, что не взял с собой бинокль, снял „Калашникова“ с плеча, передернул затвор. — Ладно, будем посмотреть, что это за отдыхающие…» И под торжественные раскаты музыки он отправился свидетельствовать свое почтение. Однако же, не доходя до берега, вдруг остановился. Нет, это были не руссо. И отнюдь не туристо. У костра расположился давний буровский знакомец — маг, волшебник, алхимик, отец всех нищих, основатель Ложи истинного египетского масонства. Сам божественный Александр Калиостро, граф, ученый, Великий Копт.[177] Его супруга и перцепиент красавица Лоренца ощипывала у палатки крупного гуся. При взгляде на нее сразу вспоминалась Мадонна Рафаэля, при взгляде на пернатого — Паниковский Гердта. Птица была еще теплой, пальцы у Лоренцы — ловкие, перьевой сугроб рос прямо на глазах, навевая мысли о мягонькой подушечке…

«Ну вот, дожил, уже глюки пошли, — мрачно усмехнулся Буров, сделал шаг вперед, прищурился. — Да нет, с головой вроде все в порядке…» Он, он, точно, это Великий Копт. Все такой же низенький, приземистый, с брюшком, в мешковатой, выцветшей штормовке, словно главный персонаж из песни:

Крепись, геолог, держись, геолог,
Ты ветра и солнца брат.

Ну, теперь надо ждать очередного сеанса магии. Практической…

— А, вот и вы, сударь, — подал глас из-за завесы дыма маг, глянул на свои платиновые часы, выбрался на белый свет и без чванства поручкался с Буровым. — Я же говорил, что мы еще встретимся. Лоренца, милая, он пришел. Так что не затягивай с обедом.

— Доброе утро, сударь. — Лоренца оторвалась от гуся, мило улыбнулась Бурову, словно старому доброму знакомому. — Сколько лет, сударь, сколько зим.

Да уж минимум сотни полторы.

— Мое почтение, мадам. Отлично выглядите, — в тон с ней, по-французски, отозвался Буров, быстро сделал полупоклон и повернулся к Калиостро: — Да, граф, как говорится, гора с горой… Ну прямо чудеса… Тесен мир…

Сам он, если честно, в случайности уже давно не верил. Великий Копт, похоже, тоже.

— Сударь, все в этом мире отмерено, детерминировано и предопределено. — На лбу волшебника прорезалась морщина, в голосе, рыкающем и низком, зазвенел металл. — Случайность — это закономерность, закон, который непонятен профанам. А здесь мы все, слава богу, люди посвященные, Hommes de desir,[178] так сказать. — Он снова глянул на свои бесценные часы и сделал приглашающее движение: — Прошу располагаться. У нас не так уж много времени, а разговор наш долог и требует внимания. Самого пристального, на грани медитации…

И дабы подчеркнуть всю значимость момента, он с чувством прочертил рукой в воздухе. Рубины, изумруды, сапфиры и бриллианты вспыхнули на миг драгоценными болидами, ударили по глазам совершенством огранки и разом потухли. Интересно, для чего они кудеснику в тайге?

— Как скажете, граф, пообщаться не вредно. — Буров, отворачивая лицо, подошел к костру и мужественно опустился в предложенный шезлонг — тот находился в самом эпицентре клубящейся стихии. Еще слава богу, что ветер был переменный и имелась возможность хоть как-то дышать.

— Ну вот и ладно. Так что начнем. — Маг опустился в кресло по соседству, взял с шаткого походно-раздвижного столика пульт и сделал тише фугу. — Скажите, сударь, как вам в двадцать первом веке? Нравится? Только откровенно.

В его вопросе слышался ответ.

— Да, честно говоря, не очень. — Буров вспомнил свои скитания в тайге, мгновенно помрачнел. — Похоже, евангельские заповеди никто не соблюдает. Если не сказать больше.

Да, всего-то ничего в двадцать первом веке, а уже кровь, разруха, смерть, мертвые тела. Навалом. И это на периферии, в глухой тайге. Что же делается тогда в крупных городах с их извечными проблемами? Да еще разговоры эти застольные про коктейль в Балтийском море, про остаточную радиацию, про великую ленинградскую стену. М-да…

— Не соблюдают, еще как не соблюдают. Ты совершенно прав, красавчик. — Полог палатки вдруг откинулся, и опять пришло время Бурову изумляться до невозможности — перед ним стояла старая Анита.[179] Та самая Кривая Анита, шарлатанка с Ферронри, с коей он познакомился в Париже в канун Французской буржуазной революции. Господи, как же все это похоже на бред. Однако фигушки, ничего подобного, вот она бабушка-старушка, во плоти и в добром здравии: сморщенное лицо нарумянено, зубы — вызывающе фальшивы, один глаз закрыт экраном из толстой кожи, другой немилосердно слезится и смотрит вприщур, оценивающе, с нескрываемым цинизмом. Та еще бабуля, божий одуванчик, улыбается игриво, скалит зубы да еще при этом и облапать норовит.

— Ну-ка, иди, иди сюда, красавчик, мы так давно с тобой не виделись! — Анита заключила Бурова в объятия, трижды, будто христосуясь, облобызала его и, неожиданно нахмурившись, прошипела: — Так вот, красавчик, люди, может, и не ведают, что творят, но ведут себя отвратно. Возомнили себя вершиной мироздания, зверски насилуют природу, уничтожают себе подобных, нарушают все законы гармонии и целесообразности. Они словно раковая опухоль на теле планеты, величина андрогенного давления на биосферу составляет уже более пятнадцати процентов.[180] Это при пороговом-то значении в одну сотую! Как тебе все это нравится, красавчик? Наводит на мысли?

Да, все же она какая-то странная, эта колдунья-отравительница из Парижа, затрагивающая глобальные проблемы с непринужденностью академического мужа. Интересно все же, в какую сторону она клонит?

— Не нравится, — искренне признался Буров и в душе порадовался, что костер уже не дымит. — Да только так было всегда. По принципу: после нас хоть потоп. Жадность человеческая и самомнение границ не знают.

Точнее, люди знать не хотят, что же будет потом. Главное — урвать свое сейчас.

— Ладно, красавчик, мы еще дойдем до потопа, — зловеще ухмыльнулась Анита, вытерла бархоткой глаз и сделала небрежный жест волшебнику, словно управляющий в конторе, озадачивающий мелкого писца. — Граф, будьте так добры, покажите-ка нам гибель Атлантиды.

Судя по ее интонации, на берегу озера царил полный матриархат.

— Да, мадам, — встрепенулся Калиостро, сделал быстрый полупоклон, затем воздел руки к небу и, вытянувшись струной, принялся шептать что-то, видимо магическое заклинание.

Шептал недолго — в небе откуда-то взялось белогрудое низкое облачко, подгоняемое ветром, оно подплыло поближе и остановилось аккурат над самой серединой озера.

— Духи огня, саламандры! Именем Невыразимого я заклинаю вас! — грозно приказал волшебник, с яростью притопнул ногой, да так, что ярчайший луч, вырвавшийся из его перстня, принялся рисовать на облачке мигом оживающие картины.[181]

Вот это да, инженер Гарин со своим гиперболоидом точно бы удавился. Куда там лазер-шоу, цифровым проекторам и хваленым заокеанским драйвинам.[182] Это было кино так кино — объемное, жутко красочное, форматом в половину неба. Только какое-то мрачное, зловещее, преисполненное ужасов и библейских пророчеств. С ревом разверзалась твердь, суша опускалась в море, рушились невиданные города, пламя поднималось выше гор. И впрямь ходила ходуном земля, и все живое попряталось в норы, и не стало ни воды и ни пищи, ибо превратились злаки в полынь, а реки наполнились кровью, скверной и смертоносной отравой. И люди превратились в животных, и солнце стало мрачным, и луна сделалась как власяница. В общем — жуть. Да еще на полнеба.

— Это результат войны между Гипербореей и Атлантидой. Войны с широким применением черной магии, — с горечью заметила Анита и снова вытерла бархоткой глаз. — Всплески отрицательной энергии были столь сильны, что вызвали волнение в ноосфере. Как следствие земная кора провернулась вокруг ядра, положение полюсов изменилось, и пришел конец Серебряному веку — началось всеобщее оледенение. Потом, много лет спустя, наступило Время бронзы, и вот оно-то, красавчик, и закончилось Потопом. Эх, знал бы только, сколько воды утекло с той поры…

Анита, фыркнув, улыбнулась своим мыслям, и стало ясно, что ей очень много лет. Не сто, не двести — столько не живут. Но это по привычным меркам, конечно. А здесь — волшебники, колдуньи, кино на облаках, Гиперборея, Атлантида и вселенский Потоп. Мир, похоже, вовсе не такой, каким он кажется на первый взгляд. Что там говорил Миша-то, академик, насчет инвариантности пространства?

— А сейчас, красавчик, человечество живет в Калиюге, в Железном веке. — Анита перестала скалиться, мотнула головой, и в ее единственном глазу засветилась злость. — Сам знаешь, как живет. Ноосфера переполнена болью, ненавистью, жадностью и ложью. А потому конец уже близок. И если верить календарю древних майя, то наш мир погибнет четвертого Ахау третьего Канкина,[183] и день этот пройдет под знаком бога Солнца, девятого владыки Ночи. Луне будет восемь дней, и она будет третьей из шести. Такую же дату называют и древние китайцы, и индусы, и иранцы, и живущие сейчас в резервации шаманы индейцев хопи. Вот такая, красавчик, перспектива, не радостная, весьма. — Она замолкла, выдержала паузу и глянула на Бурова в упор, почему-то напомнив ему нашу Бабу Ягу. — А вот как, по-твоему, почему это люди, которые и впрямь, если глянуть в корень, являются вершиной совершенства, докатились до подобного состояния? Что заставило их забыть свою божественную суть? А может, кто?

И с чувством, с толком, с расстановкой она внезапно поведала знакомое, уже однажды слышанное от Лауры: о Золотом веке на Земле, о Войне миров, о мерзких и злокозненных захватчиках-драконах, разделивших человечество на народы и племена, отнявших у них единый язык, наложивших магические замки[184] на божественные знания. Во все времена развязывающие войны, убивающие жрецов, пробуждающие в людях животные начала. А главное, сумевшие создать этот мир, где безраздельно властвует телец.

— Да-да, красавчик, мир наш — это вонючий хлев, где под копыта золотому скоту брошены людские души, — с горечью повторила Анита, сделала энергичное движение, каким тореро убивает быка, и посмотрела в сторону Копта: — Граф, достаточно, довольно катаклизмов. Лучше покажите-ка нам врага. И дайте подробные комментарии. А я, пожалуй, отлучусь, даст бог, ненадолго. — И, сделав шутливый реверанс, она напористо направилась к Лоренце. — Так-с, милочка, и чего это мы ждем? Вдохновения? Что с чем тушить? С песнями. В двадцати шагах отсюда, точно на север, растет отличная яблоня. Так что поспешите, милая, поспешите, а то у нас будет не обед, а поздний ужин. Не думаю, что мессиру это понравится. Ну давайте же, давайте…

— Да, мадам, — с некоторой задержкой отозвался маг, коротко вздохнул и сменил пластинку: на облаке появился — нет, не белобородый дедушка, строгий, но справедливый, — портрет в полный рост человекоподобного существа. Видом мрачный, отталкивающий и карикатурный — длинная фигура, гротескный нос, узкие, с кошачьими зрачками, глаза. Ну просто главный герой какого-нибудь фантастического фильма ужасов.

— Это так называемые Длинноносые Серые, они по происхождению откуда-то с Ориона. — Калиостро нахмурился, покусал губу. — Главные подручные собственно драконов. Имеют сходное с насекомыми генетическое строение, чрезвычайно агрессивно настроены к людям. Внешние половые органы отсутствуют. А вот еще. — Он брезгливо сплюнул, выпятил губу. — Маленькие Серые с Цета Рецикули, из системы красной двойной звезды. Щуплые, невысокие существа, издающие запах органических кислот. Внешние половые органы также отсутствуют. Не в пример вот этим инсектоидам с Плеяд, занимающимся похищением людей, главным образом женщин. — Калиостро сделал паузу, продемонстрировал инсектоида и с некоторой торжественностью объявил: — Ну вот мы и добрались до собственно драконов. Их еще называют змеями, рентами, слугами Сатаны. Хотя вообще-то, насколько нам известно, это рептилоидные гуманоиды с определенными инсектоидными признаками, то есть смешанная форма человека, пресмыкающегося и насекомого. Такой вот необычный каприз природы. Видят их в истинном обличье чрезвычайно редко, потому что они могут принимать любую гуманоидную форму. Вот, сударь, полюбуйтесь, это рептилоид низшего уровня, — и во всю ширину облака показалась зеленая рожа — Фантомас не Фантомас, крокодил не крокодил, динозавр не динозавр. Приплюснутый, куда там неграм, нос, безгубый, щелью, рот, малюсенькие, бусинками, глазки. Смотрящие, между прочим, осмысленно, с хитрецой, оценивающе и недобро. Ну хорош, прямо не рептилоид, а огурчик. И это еще только начинающий, из низшего звена, каков же тогда бывалый, из высшего, командного?

Словно бы услышав мысли Бурова, Калиостро вздохнул, в низком, раскатистом голосе его послышалась ярость.

— К сожалению, сударь, мы не знаем, как выглядят старшие драконы. Они на редкость осторожны, изворотливы и постоянно меняют обличье. — И он что-то буркнул, как бы про себя, можно было только разобрать: «Канальи, сволочи, сучьи дети» и «порка мадонна путана».[185]

На этом сеанс практической магии закончился — перстень с шипением погас, хозяин его достал табакерку, ветер подхватил кинематографическое облако и быстро потащил за горизонт. А со стороны палатки замечательно запахло жареным — это завлекательно скворчал, томился обихоженный Лоренцей гусь с яблоками. В огромной, с грилем, микроволновой печке, провод от которой был воткнут в… землю. В девственную, нехоженую таежную почву, тучную, благодатную, плодородную. Сказочно богатую всем, чем угодно, но только не электрическими розетками. Да, вот она, практическая-то магия, в действии. И с такими-то вот неслабыми возможностями даже не взглянуть на старших рептов! Да, видно, те — серьезные ребята, вот с кем было бы недурно повозиться. Это тебе не де Гарду морду бить и не семейству Зубовых яйца плющить. Хотя вот с сикариями теми неплохо получилось, очень даже неплохо. Как их звали-то, болезных? А, Асаил и Ави-Албон… Как же, как же, ужасные богатыри. Ну да ладно, пусть будет им земля пухом… Эх, пустячок, а приятно вспомнить…[186]

Только недолго Буров был мыслями в прошлом, быстренько возвратился к реалиям и принялся анализировать текущий момент. Интересно, к чему бы все это — встреча на Эльбе, кино на небесах, доверительные беседы на глобальные темы. Все та же сказка про белого бычка, точнее, золотого, уже когда-то рассказанная в Петербурге Лаурой. Сомнений нет, все они одна шайка-лейка. Чего-то от него, Васи Бурова, добивающаяся. Ну, с девушкой Лаурой вроде бы все ясно, а вот какого хрена нужно Копту с этой старой ведьмой? Э, похоже, и не только им… Батюшка, Матерь Божья, да ведь это…

Да, Бог любит Троицу — снова Бурову пришлось изумляться по самое некуда. Было с чего — самурай на озере перестал рубать рыбу, остепенился и направил лодку, влекомую электродвигателем, к берегу. Это был сам — о господи! — граф Сен-Жермен, скрипач-любитель.[187] Еще — маг, алхимик, философ, дипломат, служитель муз и любимец королей. В общем, титан, колосс, баловень судьбы, особа, приближенная к императору. Что там Калиостро с его штормовкой и перстнями — Сен-Жермен был в бархатном камзоле, а бриллианты у него сверкали даже на охотничьей, со страусовым пером, шляпе. Выглядел он совершенным молодцом, однако был, как это скоро выяснилось, совсем не в настроении.

— Рыба не берет, пришлось ловить лобстеров. Там, в лодке, пара дюжин, на дне, — с ходу бросил он, обращаясь к Аните, ловко зашвырнул на стол свою шляпу и, тронув букли модного, мелко завитого парика, обратил наконец-таки внимание на Бурова. — А, это вы, сударь. Ну что, нога не беспокоит?[188] Нет? Ну и отлично. Вас уже ввели в курс дела? Так, в общих чертах? Ну хорошо. Да, кстати, вы сделали мудро, что захватили ведро, оно нам пригодится. — И, предвосхищая все вопросы, переживания и эмоции, он печально улыбнулся уголками рта. — Увы, сударь, увы. Этот мир таков, каков он есть. Тот, кто послал вас за лечебной грязью, уже ни в лечении, ни в грязи не нуждается. Ни он сам, ни те, что были рядом. Mortem effugere nemo potest.[189] А в вашем ведре будут сварены лобстеры. И, надеюсь, без задержек.

Хмурясь, он взглянул в сторону Аниты, и Бурову стало ясно, что здесь, на берегах озера, все же властвует мужское начало. А еще он понял, что графы, как и драконы, бывают разные — низшего звена и высшего, командного. Ох как непросто там у них, в этой Hierarchia Occulte.[190]

Обедать сели и впрямь без промедления — лобстеры, мало того что пойманные в озере на блесну, сварились вопреки всем законам физики практически мгновенно. Да и вообще вся трапеза была отмечена печатью магии — стол вдруг сделался огромным и дубовым, шезлонги превратились в кресла, а на скатерти, не иначе самобранке, появились всякие там антроме вроде индейки с шио, рулады из кролика, куропатка с трюфелями, фазаны с фисташками, маринады из цыплят да бесчисленные салаты. На гуся от Лоренцы и на раков от Сен-Жермена никто даже не взглянул. Да, совсем неплохо кормили у волшебников-то, на свежем воздухе, под пение птиц. Однако Буров толком не ел, все больше думал, горестно вздыхал. Дедушка-китаец, академик Миша, долгожитель Глеб Ильич… Кто следующий? Что это за время, блин, такое, более напоминающее безвременье? Где все шиворот-навыворот, набекрень, против правил, наоборот. Нет, что-то двадцать первый век Бурову положительно не нравился…

А за столом тем временем текла беседа ни о чем, на отвлеченную тематику. Анита сетовала на нравы гладиаторов, Сен-Жермен рассказывал о Пунической войне, Копт живописал охоту на гусей в компании своего приятеля фараона Махматона.[191] Лоренца по обыкновению молчала, тихо улыбалась, смотрела на супруга аки кролик на удава — между ними ясно чувствовалась магнетическая связь. Не между кроликом и удавом — между великим Коптом и его uxor[192] Лоренцей. Наконец пиршество подошло к концу..

— Итак, сударь, к делу, — веско изрек Сен-Жермен после кофе, бросил вспоминать о талантах Ганнибала и с оценивающей улыбочкой уставился на Бурова. — Как у вас с воображением, сударь? Вполне сносно? Тогда представьте себе слепня — в буквальном смысле слепое, кровожадное, омерзительное насекомое. Ни на йоту не понимающее, что творится вокруг, и умеющее по сути только одно — жалить безответную, на редкость терпеливую корову. При этом оглушительно жужжа, источая отвратительные миазмы и повинуясь некоему невидимому советчику, который постоянно твердит: «Больше крови! Больше боли! Больше зловония! Тебе можно все, ты — венец мироздания!» И какой же будет в конце концов финал? Как, сударь, по-вашему? — Кашлянув, Сен-Жермен сделал паузу, заглянул Бурову в глаза и крайне благожелательно кивнул. — Ну конечно же, финал будет плачевный. Долготерпение коровы постепенно иссякнет, и она отыщет способ избавиться от слепня.

Он вздохнул, кинул взгляд на озеро и уже без всякой улыбочки сказал:

— Так было уже не раз — и в Золотой век, и в Серебряный, и в эпоху Бронзы. Трижды на Земле цивилизация погибала и трижды подобно птице Фениксу возрождалась, естественно, деградируя, на все более низком уровне. Эх, видели бы вы только, сударь, как жили Асуры[193] в этом своем Золотом веке! Гм… Впрочем, и они в конце концов не устояли перед коварством рептов. Те ведь только поначалу воевали открыто, а затем вдруг резко изменили тактику — встали на макиавеллиевский[194] путь коварства, с тем чтобы уподобить людей змее, кусающей себя за хвост. И, увы, преуспели в этом — Асуры, невзирая на свое могущество, канули в Лету. Так же как и атланты, гипербореи, жители континента My.[195] И человечество Калиюги ждет подобная печальная участь, хотя бы даже потому, что оно уверено в своей исключительности. Как же, как же, мы вершина совершенства, мы единственный разумный вид. А драконы между тем уже везде. Они купили правительства, внедрились в политику, контролируют финансы, науку и культуру. Причем действуют тайно, исподтишка, загребая жар чужими — человеческими — руками. Они развязывают войны, тормозят прогресс, извращают религии, разжигают национализм. Чего только стоит история с этим избранным народом, которому все прочие будут даны в услужение, «яко рабочий скот». В общем, как вы, сударь, уже поняли, вся сила рептилоидов в скрытности. Хотя в последнее время они обнаглели до того, что стали похищать людей и проводить над ними генетические эксперименты в подземных, устроенных по соглашению с правительствами лабораториях.[196] Как видно, уверовали, канальи, в свою полную безнаказанность. А самое главное, совершенно неясно, что движет этими тварями, в чем корень причины их гнусных устремлений, что вообще, по большому счету, им нужно на Земле. Вот уж воистину — Perpetuum in essentia pericula occulta…[197]

— Значит, ставят опыты на людях? — подобрался Буров, вспомнил звероферму в тайге и задал извечный вопрос: — И что же делать?

А сам прикинул, сколько у него осталось патронов…

— Хороший вопрос. Ребром, — усмехнулся Сен-Жермен, одобрительно кивнул и сделал знак Лоренце, чтобы та налила еще кофе. — Вот его-то и задали себе в свое время люди видящие, обладающие auctoritas,[198] pentagrammatica libertas[199] и vis humana.[200] Люди, владеющие ars magna,[201] увенчанные corona magica,[202] узревшие pericula occulta.[203] He тупая аморфная толпа, все эти hommes de terrent,[204] отмеченные veulerie,[205] lucrum[206] и restrictio.[207] — Сен-Жермен поморщился, сделал паузу и отпил глоток крепчайшего мокко. — И было создано братство protectores,[208] тех, кто обладает ratio,[209] наделен le force[210] и не теряет ни при каких обстоятельствах spes.[211] Мы назвали его «Мужским клубом»…

— Прошу простить, мессир, но вы меня не переубедите. Название на редкость неудачное, — вмешалась в разговор Анита и яростно располовинила кремовое нежнейшее ореховое пирожное. — Ох уж мне этот Парацельс с его вечным женоненавистничеством.[212] А о мэтре Леонардо я уж и не говорю…[213]

— Ну вот и отлично, мадам, молчание это золото, — мило улыбнувшись, прервал ее Сен-Жермен и невозмутимо продолжил: — Да, сударь, в нашем «Мужском клубе» есть и женщины. Однако и Виракоча,[214] и Кецалькоатль,[215] и Уан,[216] да и Иисус из Назарета были все-таки мужчинами…

— Вот именно, мессир, может, поэтому у них ничего и не вышло, — криво усмехнулась Анита, однако, вспомнив что-то, сразу замолчала и перестала скалиться. — Впрочем, как и у бедняжки Гепатии,[217] и у Сафо,[218] и у Марии из Магдалы…[219]

— Итак, сударь, в двух словах, — сделал вид, что не услышал ничего, Сен-Жермен, выпил залпом кофе и вытащил батистовый, внушительных размеров платок. — Время не есть нечто ограниченное, однонаправленное, заключенное в некие конкретные пределы — sic mundus creatus est.[220] Restutio и roversibilitis[221] — это неотъемлемые свойства мира. И потому всегда есть шанс, исправив прошлое, повлиять на настоящее и предопределить будущее. Однако, сударь, увы, connaissance des temps,[222] это еще не все. Сколько раз мы посылали в прошлое наших fratres[223] — магов, просветителей, наставников, учителей, призывавших человечество к миру, терпению, доброте, любви. Только без толку, ложь и ненависть, навязываемые рентами, оказались людям куда милее. Просветителя Виракочу забросали камнями,[224] суть учения Кришны вывернули наизнанку, христианство сделали основой для создания инквизиции. Нет-нет, жить по-человечески человечество не желало. И тогда мы поняли, что клин вышибают клином — нужно не взывать к заблудшему стаду, а вести его, направлять, уберегать от ошибок, защищать от космических волков. Этот мир спасет не любовь, а сила. Не эстеты, не философы, а воины… Но воины божьей милостью, презирающие смерть, те, кому в жизни нечего терять, кроме чести. Самые лучшие. Такие, как вы, сударь… — Дабы подчеркнуть сказанное, Сен-Жермен замолк, выдержал эффектную паузу, и в голосе его послышалось уважение. — Да-да, сударь, мои аплодисменты: вы лучший воин своего времени. Есть, конечно, и посильнее, и побыстрее, и покоординированнее, однако совокупность всех ваших качеств вне всякой конкуренции. Это, знаете ли, как у самострельного тромблона[225] вашего же оружейника… э… как бишь его…

— Калашникова, мессир, Калашникова, — вклинился в беседу Калиостро и на мгновение запнулся, припоминая детали. — Генерала, уже покойного…

— Ну конечно же, генерала Калашникова. — Сен-Жермен кивнул, и лицо его выразило брезгливость. — Так вот, у тромблона этого по сравнению с другими и дальность не ахти, и кучность не очень, и скорострельность так себе. Однако сочетание всех его качеств таково, что делает его оружием наиболее удобным для убийства. Что и показывает жизнь. В общем, сударь, еще раз комплименты…

Ну и дела, волшебник толкует спецназовцу о достоинствах автомата Калашникова! Кому рассказать — не поверят.

— Чувствую, что членство в этом вашем клубе мне уже обеспечено, — усмехнулся Буров и потянулся к яблочному, с корицей и кардамоном, штруделю. — Да уж, колхоз, дело добровольное.

А про себя он подумал, что «хари хари Вася хари хари Буров» звучит совсем неплохо.

— Ну что вы, сударь, вступление в респектабельный, уважающий себя клуб — дело хлопотливое, непростое, требующее времени и усердия. — Сен-Жермен улыбнулся, но одними губами. — Дай бог в кандидаты-то попасть.[226] Тем более с нашими повышенными требованиями. Если бы вы только знали, сударь, как мы внимательно присматривались к вам…

— Постойте-постойте, уж не хотите ли вы сказать, что и пергамент, и «ребро дракона», и все, с философским камнем связанное…[227] — Буров помрачнел, забыл про штрудель, на скулах его выкатились желваки, — это так, понарошку, для блезиру, невсерьез? Банальнейшая проверка на вшивость и поэтому…

— Зато теперь, красавчик, мы уверены в тебе, — твердо глянула ему в глаза Анита и улыбнулась по-простому, без намека на игру. — Ты храбр, великодушен, честен и умен. Порядочен с друзьями и беспощаден к врагам. Слышишь голос совести и не боишься крови. Умеешь убивать и не разучился любить…

— Вы, сударь, обладали тайной и сохранили ее, — продолжил панегирик Калиостро, — могли разбогатеть, но презрели корысть, отвергли венценосную, но нежеланную фемину, не пошли на поводу у сильных мира сего. Право же, сударь, вы достойный кандидат. Вопрос, однако, в том, можем ли мы на вас рассчитывать. Так, чтобы в полной мере и до конца. Наш колхоз — дело добровольное. Пока в него еще не вступили…

— Как же, как же, плавали, знаем.

Буров вспомнил сразу родимую Контору,[228] допуски, пропуски, расстрельные статьи. Портфельчик свой секретный из опломбированного сейфа, оплеванную,[229] секретную же, личную печать, все связанное с ужасающей военной тайной, которая ну не должна достаться заклятому врагу. Еще Буров вспомнил окровавленные джунгли, тягостное месиво зоновского бытия, тесный, яблоку некуда упасть, морг в южном городке Моздоке. Носилки, носилки, носилки. Мертвые тела, обернутые в фольгу, в ту самую, которую хозяйки используют для готовки. Обезглавленные трупы, обрубки без рук и ног, обгоревшие до кости, развороченные до неузнаваемости, просто куски плоти. Над всем жуткий запах человеческого дерьма, жареного мяса, жженых тряпок, солярки. И где-то среди этого запредела лежит с раздробленным черепом Витька. Единственный сын. Кто послал его на эту войну? Люди?

— Можете рассчитывать. И до конца, и в полной мере. — Буров, заскрипев зубами, вынырнул из прошлого, даже и не заметил, что скрутил в бурав вилочку для сладостей. — Готов к труду и обороне.

И неожиданно почувствовал всю немыслимость происходящего: магия, оккультизм, и он, Вася Буров, собирающийся спасать мир от инопланетной сволочи. А ведь, кажется, и не пил ничего, только слабенькое благородное Гран-Крю.[230] Сидя, блин, за волшебным столом, сервированным при помощи скатерти-самобранки. Ну, такую мать…

— Ну вот и отлично, — одобрил Сен-Жермен, встал, с видом венценосца, посвящающего в рыцари, крепко поручкался с Буровым. — Ну слава богу, нашего полку прибыло. Брат Алессандро сообщит вам idees forces,[231] а я на этом, пожалуй, откланяюсь, пойду попытаю рыбацкое pars fortunae.[232] Oser,[233] друг мой. И не забывайте никогда, что peu de sciense eloigne de Dieu, beacoup de science у ramene.[234] — Сен-Жермен кивнул, глянул с выражением на Копта и, захватив, видимо, в качестве наживки, внушительный кусок торта, направился к своей посудине. Скоро он уже был на середине озера, где снова принялся кромсать недвижимый воздух спиннингом. Чувствовалось, что после сытного застолья у него прибавилось сил…

— Боюсь, на ужин у нас опять будут раки, — желчно заметила Анита, Копт дипломатично промолчал, а Бурову вдруг вспомнилось кино, подвиги нашего разведчика и голос Броневого-Мюллера, заклятого врага: «Да, хорошо начальству, у него нет конкретной работы».

Господи, когда же это кончится? Как укрыть суку память «такими большими снегами»? Калиостро между тем молчал недолго.

— Сударь, — сказал он, глянув на часы и сразу помрачнев, — времени у нас в обрез, мы пировали слишком долго. Словом, приступим. Итак, сударь, мы избрали тактику рептов, посылая своих людей в прошлое и корректируя таким образом настоящее и будущее. Однако истина, сударь, в том, что мы, в отличие от драконов, очень мало знаем о времени и пользуемся хрональными туннелями, проложенными еще атлантами на рубеже Серебряного и Бронзового веков. Координаты их и свойства постоянно меняются, законы трансформации неизвестны. Отсюда — ошибки, неточности и в конечном счете провалы. Жестокие. Мы посылаем человека в Древний Рим, а он оказывается у викингов, в Норвегии. Причем совершенно голым, в природном естестве своем, потому как транспортировать во времени искусственные предметы мы еще не умеем. Да-да, увы. Ни одежды, ни оружия, ни припасов. Именно поэтому так остро и встает вопрос внимательнейшего отбора — все главным образом зависит от личных качеств человека. Я не говорю, конечно, о всяких форс-мажорах типа спонтанных флуктуации векторов временных каналов. Ах, если бы мы умели прокладывать их сами, с необходимой точностью — строго выверяя направление, время и координаты. Ну вот, собственно, сударь, мы и подошли к самой сути проблемы. Не правда ли, мадам? — Калиостро прервался, глянул на Аниту, и та, горько усмехнувшись, тяжело вздохнула. — Дошли до самой сути, дошли. А суть эта чертова заключается в том, что крайне несовершенна математическая база. Драконы же делают все возможное и невозможное, чтобы она так и осталась в зачаточном состоянии. Подтасовывают результаты, похищают труды, искажают вычисления, убивают ученых. Всех тех, кто стоял на пороге великой Тайны теории симметрии. Галуа, Стародубцева, Макеева, Костромина. Будь сейчас из них хоть кто-нибудь живой, мы бы не бродили наобум в коридорах времени, словно несмышленые незрячие щенки, брошенные сукой. Тебе, надеюсь, понятно, красавчик, к чему я все это говорю?

— Понять не сложно. — Буров кивнул, бодро изобразил на лице бравый оскал. — Куда прикажете?

А сам до боли захотел вернуться в прошлое, на пару дней назад, на тихую таежную заимку. Продемонстрировать во всей красе свой очень непростой, если верить выжившим, характер…

— Во Францию, к Галуа, — распорядился Калиостро, однако мягко, в просительном ключе. — Но через Ленинбург. Эти чертовы временные каналы…

— Через Ленинбург? — удивился Буров. — Может быть, Ленинград?

— Ну конечно же, через Ленинград. Бывший и будущий Санкт-Петербург, — с легкостью согласился Копт, несколько понурился и сделал виноватое лицо. — Что-то с памятью моей стало, годы, знаете ли, сударь, стрессы. Жизнь, полная опасностей и треволнений. Опять-таки, нерозовое детство, холодный пол, дубовые игрушки… В общем, ладно, сударь, не будем отвлекаться. Операция спланирована тщательно, с тонким знанием предмета, на основе астрального предвидения, вызывания духов и глубокой медитации. Сам Великий Атавар изволили заниматься. — И он взглянул в сторону озера, где размахивали спиннингом, раскачивали лодку и гнали волну. — Итак, сударь, слушайте и запоминайте. В Ленинграде вы первым делом попадете в термы, где подойдете к бальнеатору,[235] доверенному человеку, и скажете по-русски: «Пламенный физкульт-привет, доплыл благополучно». Тот обеспечит вас питьем, едой, а также одеждой и обувью. Ровно в четверть первого пополудни, по местному времени, вам надлежит быть на набережной, у Всадника Апокалипсиса.[236] Там к вам подойдут, скажут: «С легким паром!» — и дадут все необходимые инструкции. Ну вот, пожалуй, пока, в общих чертах, все. Вопросы?

— Скажите, граф, а как меня узнают там, у Медного-то всадника? — поинтересовался Буров. — Может, нужно прийти с букетом, газетой или каким-нибудь журналом? По всем суровым законам тотальной конспирации?

В голове его игриво звучал баритон Высоцкого: «И еще — оденьтесь свеже, и на выставке в Манеже к вам приблизится мужчина с чемоданом, скажет он: „Не хотите ли черешни?“ Вы ответите: „Конечно“. Он вам даст батон с взрывчаткой, принесете мне батон…»

— Я же сказал, операция спланирована тщательно, с завидной скрупулезностью и знанием предмета. Не узнать вас, сударь, будет просто невозможно, — усмехнулся Калиостро, правда, не весело — сурово. — И вот еще, сударь, что. В жизни бывает всякое, она частенько преподносит сюрпризы. Никто, черт возьми, не застрахован от случайностей. Словом, если вдруг вы не сможете прийти к Всаднику Апокалипсиса в указанное время, то знайте, что существует резервный вариант. Каждый понедельник в четырнадцать часов вас будут ждать на набережной у Академии искусств, рядом с дальним от Дворцового моста сфинксом. Вот тут-то вам и понадобятся газеты, две, свернутые в трубочку, в каждой руке. Повторяю, сударь, это очень важно — не две в одной, а по одной в каждой. Итак, еще вопросы? — Он снова глянул на часы, поднял глаза на Бурова и сделал торопливый жест: — Давайте, сударь, давайте. Время поджимает…

— Со мной была женщина по имени Лаура. А может, ее зовут Ксения, — отошел от темы Буров. — Что с ней? Жива ли?

Положа руку на сердце, судьба Лауры волновала его куда больше, чем будущее человечества.

— А, рыжая друидесса… Красавица и амазонка… — Калиостро понимающе подмигнул и почему-то оглянулся на безмятежную Лоренцу. — Жива, жива. Сейчас она…

— Все, начинается, — оборвала его Анита, указала в направлении озера и с интересом взглянула на Бурова: — Раздевайся, красавчик. Догола, догола. Можешь не стесняться, боюсь, что ничего нового я уже не увижу…

А на озере между тем происходило что-то странное — на его поверхности побежала рябь, заходили с плеском волны, и появился радужный, бешено крутящийся водоворот. Этакий разноцветный, пенящийся Мальстрим в миниатюре. Сен-Жермен уже больше не размахивал удилищем — черт его знает как удерживая баланс, он стоял в своей резиновой лодчонке и выделывал руками невиданные пассы, вся его фигура излучала уверенность, движения были точны, энергичны и на диво координированны. Слов нет — маг, волшебник, чаровник, чудодей, кудесник из «Мужского клуба». Да еще какой — озеро потихоньку успокоилось, волнение улеглось, радужная воронка убавила обороты. Этаким внушительным бензиновым пятном плавно и торжественно взяла курс на берег.

— Transmutatio energiae[237] состоялось, временной проход открыт и взят под контроль, — с гордостью объяснил ситуацию Калиостро, взял дистанционный пульт от «Айвы» и добро, по-отечески, заглянул в глаза Бурову. — Вам придется искупаться, сударь. Да пребудет с вами Spiritus Directores.[238] Да снизойдет на вас Attractio Divina…[239]

«Эх, была бы я помоложе. Этак на пару сотен лет», — расстроилась Анита, оторвала взгляд от раздевающегося Бурова и нежно, по-матерински, дала последнее цэу:

— Ты на глубину-то, смотри, красавчик, не заплывай. Не торопись, пусть подойдет поближе…

Буров так и сделал — неспешно забрался в воду, зашел по грудь и с уханьем нырнул в самый центр вертящегося пенного калейдоскопа. Последнее, что он услышал, были звуки токкаты Баха. Слава богу, что не марша Шопена…

ЧАСТЬ II. ПРОШЛОЕ

I

Первое, что услышал Буров, вынырнув на воздух, была песня. Несколько занудная, зато полная искренности, драматизма и душевной муки:

А листья желтые над городом кружатся…
С тихим шорохом нам под ноги ложатся.
Эх, не прожить нам в мире этом без потерь…

Солировал в меру пьяненький, загребающий по-собачьи гражданин, собственно, не столько пел, сколько отплевывался зеленой, щедро хлорированной водой. Голос у него был мятый, движения вялые, глаза запавшие, красные, словно у кролика. Казалось, еще немного, еще чуть-чуть, и он пойдет на дно с песней на устах. Однако ничего — при виде Бурова воодушевился, отбросил разом пессимизм и с интересом спросил:

— Э, мужик, ты кто?

— Да хрен в пальто, — успокоил его Буров, дружески подмигнул и принялся забирать влево, к краю бассейна, где прилепилась узенькая, заржавленная лесенка.

Вылез из воды, расправил грудь и с достоинством пошлепал на выход. Народ на его явление отреагировал слабо — кто мок на мелководье, кто плавал на глубине, кто с уханьем бросался в хлорированные бездны. Ну мужик, ну амбалистый, ну с плечами шириною в дверь. Да и хрен с ним. Одним большим, одним меньше. Не хреном, мужиком… Буров между тем прошел парную, душевые, сауну, помывочный зал и скоро оказался в раздевалке-предбаннике, являвшемся одновременно и клубом по интересам. Собственно, центральный интерес здесь был один — пенилось пивко, звенели емкости, дергались, способствуя процессу, кадыки. В воздухе висели разговоры о футболе, пахло мылом, потом, исподним и спиртным, со стены смотрели Миша Олимпиец,[240] Николай Олялин и всем известная женщина, которая поет. Приглядеться, так это было вовсе не веселье — так, массовое убиение времени, которого невпроворот. А душой компании, этаким главкомом парада был верткий человечек в выцветшем, верно, белом когда-то халате. С невероятной ловкостью он шуршал рублями, лихо лишал девственности батареи бутылок, с энтузиазмом Фигаро управлялся с простынями и грозно, аки цербер, рычал на нерадивых. Одно слово — спец, бальнеатор, корифей помыва. Все спорилось, играло и кипело в его умелых руках, в нем было что-то от светила медицины, проводящего уникальную, невыразимо сложную операцию. От светила медицины, успевшего принять на грудь граммов этак сто пятьдесят спирту…

— Пламенный физкульт-привет, доплыл благополучно, — сообщил ему Буров, не заметил никакой реакции, кашлянул, нахмурился и веско повторил: — Доплыл, говорю, благополучно. Пламенный физкульт-привет.

— А-а… Ты… — Бальнеатор наморщил узкий лоб, как бы вспоминая что-то, пошмыгал красным носом. — Значит, явился… А у нас все на мази, у нас все, как в аптеке. — Он тут же сунулся в свой шкаф, вытащил невзрачный, перевязанный бечевкой пакет. — Вот, как просили, передаю. А это харч, — протянул он что-то в промасленной бумаге. — Куплено как для себя, согласно действующим расценкам. У нас все как в аптеке. На, — подал он простыню, открыл бутылку пива и пальцем показал куда-то в угол. — Туда давай. Смотри, недолго. А своим скажи — все, ша, амба. За фиолетовую[241] последний раз пускаю. Пускай готовят бурого Володю.[242] А так мне понта нет, — глянул он на Бурова словно на пустое место, дернул презрительно плечом и резко повернулся в сторону, к страдающим от жажды массам: — Что, пивка три бутылки? Сделаем. Вот, «Жигулевское», холодненькое, вчерашнего разлива.

Казалось, всплыви у него в бассейне лохнесское чудовище, он ничуть бы не удивился. Главное, чтобы было заплачено.

— Конечно, передам, — улыбнулся Буров — не гниде-бальнеатору, красотке на календаре, покладисто кивнул и пошагал к себе в гадючий уголок. «Ага, значит, лето года 1983-го от Рождества Христова. И 66-го от пролетарской революции. От той самой, о которой так занудно говорили большевики…»

Завернулся в простыню, сел на выделенное место, осторожно, кончиками пальцев поладил с пакетом с харчами. Так, негусто. Холодец, называемый в народе волосатым, плавленый сырок «Дружба», копченая, завернутая в газету, сельдь. В газете той писали:

«Гордой поступью входит в новый 1983 год ленинградский комбинат „Трудпром“. Его специалисты предлагают населению города новые необычные услуги: мойка и натирка полов, чистка и регулировка газовых плит, комплексная уборка квартир и тысяча других полезных мелочей. И пятна на одежде пусть не приводят больше в отчаяние любителей красивых и модных гардеробов, потому что объединение „Химчистка“ закончила испытания нового препарата „Алкомон-ДС“, который не только отлично чистит одежду, но и дарит ей вторую молодость. А еще умельцы из химчистки освоили крашение столь модных в этом сезоне нейлоновых рубашек во все цвета и оттенки радуги. Не отстают от них и работники Невского мыловаренного завода. В рекордно короткие сроки они наладили производство питательного крема „Волшебница“. В состав его входит маточкино молоко пчел, столь богатое витаминами и гормонами. Крем превосходит по качеству продукцию лучших капиталистических фабрик, а стоит всего 60 копеек…»

От селедки пахло морем, чайками, ветром странствий и немного неподмытой женщиной…

«Значит, говоришь, „Волшебница“?» Буров отложил газетку в сторону, крякнув, отхлебнул пивка, посмотрел в задумчивости на часы на стенке и занялся вторым пакетом. С легкостью порвал шпагат, быстро развернул, глянул и даже как-то оторопел. Ну что тут будешь делать! То ли смеяться, то ли плакать, то ли матом крыть Великого Аватара, лично принимавшего, блин, участие в скрупулезной отработке операции. В пакете были майка, трусы и зелено-белые, с черными шнурками кеды, сразу наводящие на мысли о Ваковском заводе.[243] Довершала экипировку шапочка — с мятым козырьком, резинкой на затылке и ностальгической надписью: «Пярну-80». «Да уж, меня узнают без труда. Правду глаголил Калиостро, истинно великий маг. Чтоб ему вместе с Аватаром!» — Буров принялся копаться в белье и не удержался, хмыкнул — на майке было написано «Динамо», крупными белыми буквами наискось через всю грудь. Вот ведь, блин, волшебники, мать их ети! Мало что марафонцем сделали, так еще и ментом поганым.[244] Ну умора, ну укатайка, ну потеха. Сунули спецназа с пятью железками[245] к пидорам во внутренние органы. Ох, не влезет, встанет на ребро, пойдет против шерсти и выйдет боком… Только веселился Буров не долго — нашел в левом кеде часы. Наручные, противоударные, водонепроницаемые, с календарем. И с гравировкой: «От высокого командования». Дарственной. На имя Бурова Василия Гавриловича. Свои, командирские, с которых, собственно, все и началось.[246] Господи, и что это за пьеса, в которой он играет хрен знает какую роль? Вот уж воистину весь мир театр, а все люди актеры. Только вот кто режиссер? Впрочем, вдаваться в сущность глобальных вопросов Буров не стал, быстренько спустился на землю и принялся сливаться с реалиями.

— Угощайтесь, — предложил он «Дружбу», волосатого и сельдь вкушающему соседу слева. — Баба вот собрала, а у меня гастрит.

— Во, я и говорю — все бабы дуры, — отозвался тот, икнул и вытащил второй стакан. — Ну давай, что ли, за знакомство.

— Спасибо, не могу, у меня еще и почки, — извинился Буров, глянул на часы и выказал работу мысли. — А потом я взял два билета, на дневной сеанс… На двенадцать, в «Великан». Скоро уже нужно собираться.

— Ну ты и забежка. Времени одиннадцать часов, а до «Великана» отсюда доплюнуть можно. Впрочем, хозяин — барин. — Сосед оскалился, принял в одиночку и, потеряв к Бурову всякий интерес, занялся вплотную сельдью. Что зря разговаривать с моральным-то уродом? С виду очень даже нормальный мужик, а если глянуть вглубь — колит, гастрит, почки, слюни, билеты на дневной сеанс. Тьфу. И селедку ему баба подложила хреновую, в рот не взять, сухую, словно вобла. Может, не такая и дура…

Буров в ответ с ухмылочкой кивнул, по новой приложился к пиву и неторопливо, вдумчиво, даже с этакой ленцой принялся собираться на выход. В мыслях его царила ясность, на сердце было легко — за час с небольшим, изображая марафонца, он уж всяко доберется до места. А по пути посмотрит на Неву, на спицу Петропавловки, на Стрелку, на Зимний, на Кунсткамеру, на мосты, на купол Исаакия под летним солнцем. На все это великолепие града Петрова. Петербург, Петроград, Ленинград. Здравствуй, город, знакомый до слез. Сколько, блин, не виделись-то? Пару сотен лет, не меньше.[247] А вокруг по-прежнему кипела жизнь. Греб рубли поганец-бальнеатор, перло пеной парное «Жигулевское», разрумянившиеся граждане, отбанившись снаружи, отмывали души злодейкой-сорокаградусной. Из настенного репродуктора, что у Бурова над головой, изливалась, куда там Ниагаре, песня:

Нам рано на покой,
И память не умрет,
Оркестр полковой
Вновь за сердце берет!

Прости, красавица, но жизнь пехотная
Вновь расставание сулит тебе!
Не зря начищена труба походная,
Такая музыка звучит у нас в судьбе!

Однако скоро поток иссяк и начался рассказ о белом медвежонке, из которого, как пить дать, ничего уже путного не вырастет. Экипаж атомного ледокола «Арктика» напоил его допьяна; спиртом со сгущенкой, лыка не вяжущего взял нa борт, а по прибытии в Ленинград подарил местному зоопарку. Новосел получил имя Миша, быстpo освоился в новых условиях и чувствует себя как дома…

«Ага, плещется в теплой луже, а не в Северном Ледовитом и жрет казенную пайку вместо свежей нерпы», — с горечью подумал Буров, встал и совсем уже было собрался идти, как вдруг стремительно раскрылась дверь и внутрь вломились колонной шестеро. Не с вениками и мочалками — с красными книженциями. Собственно, ксивой цвета месячных сразу помахал один, другие же засуетились, задергались, затопали ногами, закричали, бешено раздувая ноздри:

— А ну подъем! Сорок пять секунд! Всем одеваться и выходить строиться! Время пошло. Предъявить документы, вещи и карманы к осмотру! Шевелить грудями! Живо, живо, живо!

Чертом кинулись кто в душевые, кто в парную, кто в помоечный зал, а один, недобро ухмыляясь, подошел к зеленому от предчувствий бальнеатору:

— Валюту, золото, бриллианты и порожнюю тару на стол. Живо у меня и в полном объеме! Ну!

А из банных недр уже начали прибывать голые люди, слышались возня, грохотание шаек и прерывающиеся от ужаса голоса:

— Товарищи, ну не надо, товарищи… Ведь намылилися же только, товарищи… Окатиться дайте, окатиться… Ну пожалуйста, ну христа ради, разрешите хотя бы смыть шампунь. С ромашкой, мятой и витамином С. Жена подарила на двадцать третье февраля… Ну товарищи, что же вы делаете, товарищи…

А товарищи те, действуя ужасно ловко, уже строили у стенки народ, шмонали по карманам, изымали документы и экспроприировали экспроприатора-бальнеатора. Сразу чувствовались выучка, мастерство, профессионализм и устойчивые богатые традиции. В том плане, чтобы не было богатых…

Бурову вся эта суета крайне не понравилась. Во-первых, из-за досады на себя — и как же он это мог забыть, что попал во времена Юрия Долгорукого,[248] считающего, что дорога в коммунизм пролегает исключительно через концлагерь? Во-вторых, и это самое главное, можно было запросто опоздать на рандеву. И наконец, в-третьих, ну уж очень не любил, на дух не выносил Буров компанию глубокого бурения. Как и всякий боевой офицер — жандармов. Только-то и умеют, что надуваться спесью да хватать евреев, правдолюбцев и диссидентов. Мало он им морды бил тогда, на берегу моря, в «Занзибаре».[249] Не евреям, правдолюбцам и диссидентам — комитетским педерастам. А вот, явились, не запылились…

— Документы, — велели те, и Буров сразу же заулыбался, с великой радостью закивал, мастерски изображая доброго, преданного делу Ленина и партии идиота.

— Ну, слава труду, вот и родные органы. Приветствую, аплодирую и вверяюсь, потому как одобряю. А документов нет, вот только что умыкнули. Все, все — и паспорт, и партбилет, и командировочное предписание. А также полушерстяную пару из ткани «Ударник», нейлоновую блузу и галстук в горошек. И еще сорок восемь рублей и двадцать восемь копеек, выданные мне вчера под отчет бухгалтерией нашего краснознаменного совхоза «Ленин с нами». Это же, товарищи, не баня, а бандитское гнездо, вертеп разврата, буржуазно идеологический омут! — Буров оглянулся, перешел на шепот, яростно вздохнул, глядя в чекистские глаза: — Товарищи, дорогие мои товарищи, это же рассадник контрреволюции в чистом виде. Как же я теперь буду платить мои партийные взносы, а?

Валять он дурака валял, а на душе на самом деле было нерадостно. Вот как установят товарищи, что не придурок он из орденоносного совхоза, а капитан спецназа Вася Буров, по идее находящийся сейчас где-то в Гондурасе, вот будет весело так уж весело. Жуткая потеха, на всю оставшуюся жизнь…

— Ладно, разберемся, становись в строй. В автобусе, чай, не замерзнешь. Да и ехать недалеко, — пожалели Бурова товарищи и громким командирским голосом поставили последний штрих: — Всем в колонне по одному выходить на улицу и грузиться в транспортное средство. Шаг влево, шаг вправо…

Ладно, в колонну по одному, благоухая мылом и пивом, двинули грузиться в автобус. Причем не строгим мужским коллективом — в приятной дамской компании: со стороны женского отделения бани вели колонной представительниц прекрасного пола. Каких-то встрепанных, нечесаных, в без любви надетых кофточках и платьицах. Многие дрожали, словно на морозе, терли глаза и пускали слезу. Слышались вздохи, всхлипывания, приглушенный шепот и стук каблучков. В общем и целом настроение было не очень, с легким паром, называется, черт его бы драл…

На улице оптимизма не прибавилось. И в прямом, и в переносном смысле атмосфера там была грозовой. В воздухе, тяжелом, словно в бане, не чувствовалось ни ветерка, парило немилосердно, как пить дать, собиралась гроза. А у входа в ту самую баню смердели автобусы — уж лучше не задумываться, какого маршрута, — стояли люди со стальными глазами, толпилась, правда чуть поодаль, любопытствующая общественность. Пахнущая не мылом и шампунем — потом, зато свободная и не построенная в колонну. Впрочем, это еще как посмотреть…

В общем, ехать по жаре на расправу Бурову не захотелось. А потому в транссредство он грузиться не стал — брякнул одного товарища мордой на асфальт, от души коленом в пах угостил другого да и рванул, не долго думая, через дорогу во двор — дай-то бог, чтобы двор этот оказался проходным. Чертом бросился в подворотню, вихрем занырнул под арку и с головой закутался в мрачную изнанку города — вонь, грязь, мусор, невывезенные баки, облупившиеся стены. А за стеной уже шумели страшно, топали ногами, кричали грозно, гневно, очень даже на повышенных тонах. Не понравилось, значит, рожей-то об асфальт…

«Ну что ж вы так орете-то, ребята? Вас ведь пока не режут». Буров пробежал мимо каких-то ящиков, завернул за угол, наддал, пролетел под приземистой аркой и внезапно выругался, встал, увидев чугунные, хитрого литья ворота. Крепко запертые.

Грязный извилистый аппендикс двора оказался еще и конкретно слепым. Бежать дальше было некуда. Так… На Востоке говорят: шакал, загнанный в угол, становится тигром. А кем же тогда становится тигр, да еще не простой — саблезубый?

«Ладно, ребята, сами напросились. Такая уж ваша судьба», — усмехнулся Буров, сплюнул, «отдал якоря»[250] и принялся ждать. А когда появились преследователи — трое разъяренных, тяжело дышащих людей, — он издал ужасный крик и метнулся им навстречу, только это был уже не человек — красный саблезубый тигр с кинжальными, исполинскими клыками. Чмокнула насилуемая плоть, захрустели кости, рухнули безвольные тела. Одно, второе, третье, практически синхронно. И наступила тишина. Дом по-философски молчал, хранил невозмутимое спокойствие, зашторенные окна с угрюмых стен смотрели с откровенным равнодушием. Мало, что ли, морды людям били во дворе? Правда, вот чтобы так…

«Ни хрена не могут. Ну и ну. А если завтра война? А если завтра в поход?» — с горечью подумал Буров, укоризненно вздохнул, однако долго о судьбе отечества скорбеть не стал — молнией, на автопилоте забурился в подъезд. Игнорируя вонь, темноту и осклизлые ступени, полетел вверх по выщербленной, помнящей еще и времена Петровы лестнице. А что, экипирован на славу, в кедах, плевать, что белых, очень даже удобно. Вперед, вперед, вперед. Запах кошек — это ничто по сравнению со смрадом параши. Вперед…

Шлепал кедами он по спинам ступеней не зря — лестница скоро вывела его на площадку, на самый верх, к двери на чердак. Замок на ней висел добрый, в смазке, с массивной дужкой, а вот петли подкачали — держались на соплях, вернее, на каких-то ржавых, доверия не внушающих болтах. Лет, наверное, сто с гаком держались…

«Опаньки», — потрогал Буров дверь и долго думать не стал — резко, мощно, по всей науке приложился к ней ногой. Боковым проникающим — со всего реверса таза, выпрямляя в одну линию голень, бедро и плечо. С грохотом вломился внутрь, глянул и страшно обрадовался — сушившемуся на чердаке белью. Собственно белью — вместе с наволочками, простынями, полотенцами и покрывалами на веревках висели и предметы гардероба. Буров, особо не мудрствуя, выбрал синий тренировочный костюм. Ну, во-первых, размерчик самое то, а во-вторых, к кедам хорошо. Опять-таки не шерсть какая-то — трикотаж х/б, сохнет быстро, а главное, не мешает бегу, не стесняет свободу движений. Сейчас все зависит от качества маневра. Да уж, еще как — шмелем Буров кинулся к слуховому окну, проворно, по-змеиному выбрался на крышу и в темпе заскользил, зашлепал кедами по жаркой, словно печь, но уже остывающей кровле. Погода, переменившись, способствовала бегу — светило убралось, ветер дул в спину, в воздухе не чувствовалось и намека на расслабуху. Только свежесть, турбулентность и приближение стихии. Той, от которой лучше держаться подальше.

Буров пересек крышу, прыгнул на соседний дом, глянул на часы и непроизвольно замедлился: «Так, рандеву, похоже, отменяется. Вот педерасты!..» Откорректировал план и побежал в сторону от Медного всадника. Кого он материл с таким искусством, было ясно и без уточнения…

А стихия все свирепела — ветер превратился в шквал, небо стало сизым, воробьи спикировали на вынужденную посадку и кричали хором, куда там буревестнику: «Буря, скоро грянет буря!» И вот блеснуло знатно, аж до горизонта, громыхнуло так, что задрожала земля, и ударил дождь как из ведра, ливень, водопад, стена, заоблачная Ниагара. Хвала Аллаху, что по-летнему теплая, боже упаси, чтоб не радиоактивная и не кислотная…

— Давай, давай, — возрадовался Буров, перешел на шаг и ловко перебрался на следующую крышу. — Люблю грозу в начале мая. И в конце июля люблю…

Он насквозь промок, с трудом держал баланс,[251] однако рад был низкой облачности до чертиков — она ведь играет на руку ему, не этим педерастам с Литейного. Которые и в ясную-то погоду ничего, кроме своих шор, не видят… Это очень хорошо, это очень славно, что кто-то там, на небесах, крупно обоссался. Вперед, вперед, пока он не иссяк. Так что озаряемый молниями и омываемый ливнями мчался себе Буров по петербургским крышам. Не мартовским котом — красным смилодоном. Промокшим, страшным, готовым дорого продать свою жизнь. Бесчинствовал ветер, струились потоки, скользили кеды по железному катку…

Наконец, прикинув, что оторвался достаточно, Буров замедлил ход, перевел дыхание и по пожарной лестнице спустился с небес на землю — в маленький, с огромными тополями дворик Петроградской стороны. По случаю дождя пустынный, словно вымерший. Ничего не стоило инкогнито пересечь его и выбраться на Большую Пушкарскую, тоже обезлюдевшую, зато необыкновенно опрятную, чем-то напоминающую ухоженную, ожидающую любовника женщину. Впрочем, кое-кто из гомо сапиенсов все же не убоялся ливня — на тротуаре у мостовой стоял понурый муж с зонтом. Грустно он взирал на бежевые «жигули», вернее, на переднее, спущенное до диска колесо. Домкрат, запаска и балонник лежали тут же, у его ног, однако как восстановить автомобильную гармонию, страдалец, видимо, не знал. Просто стоял, мок, вздыхал и невыразимо скорбел, этаким геройским генералом Карбышевым, правда, под июньским дождем.[252]

«Эх, шел бы ты в машину, дурашка», — ухмыльнулся Буров, подошел поближе и вспомнил Пушкина с его ремаркой, что черт ли сладит с бабой гневной. В «Жигулях» сидела дама при прическе, сверкала крашеными бельмами и через полуоткрытое окно давала очень ценные советы. Сверкала и давала она так, что в общем-то не робкий Буров поежился.

— За три рубля помочь? — шепотом спросил он мученика, увидел торопливый кивок и через пять минут уже шел прочь, сжимая в кулаке зелененькую. Вот так, хоть что-то. А в общем и целом ситуация не очень, он снова влип в изрядное дерьмо. Ни денег, ни определенности, ни связей, только краденое промокшее трико, белые кеды да испорченные отношения с чекистами. А до следующего рандеву в понедельник еще, извините, три дня. И неизвестно еще, что будет там, на берегу Невы, у сфинксов.

Впрочем, где добыть проклятый металл, Буров знал и поэтому держал сейчас курс на север, в ГДР,[253] в огромный, изогнутый подковой дом-тысячеквартирник. К себе домой. Там, под ванной, в укромном тайничке лежала пачка долларов. Тридцать пять бумажек с мордой Франклина, аккуратно стянутые резинкой. Трофей из Африки, боевой. Эх, возьми тот черномазый гад чуть-чуть левее…

Словом, двигал Буров к себе домой. А чтобы были понятны трико и кеды — в темпе, спортивной рысью, размеренно дыша. Бодро так прошлепал Петроградскую, выбежал на набережную, осилил мост и пошел, пошел, пошел мерить ножками необъятную, как космос, Выборгскую сторону. А дождь все сильнее, а ветер все шквалистее, а лужи пузырями…

О-хо-хо-хо-хо. Только недолго Буров боролся со стихией. Сработали тормоза, взметнулись брызги, и из остановившегося «каблука»[254] спросили:

— Может, подвезти? Погода-то нелетная.

— Еще какая нелетная, — согласился Буров, с оглядкой подошел, тронул ручку дверцы с надписью «Почтовый». — Мне, вообще-то, в конец Гражданского.

— У, круто, — кивнул водитель, крепкий паренек в десантной майке. — Я сам тоже бегаю. Но чтобы вот такие кругаля… Вы кто, вольник? Боксер? А может… шотокан?

Последнее слово он произнес шепотом.

— Да так, — хмыкнул Буров, залез в кабину, с удовольствием устроился в неудобном кресле. — Сражаюсь с гиподинамией, болезнью века. А ты, я вижу, поклонник шотокана? Ну да, эффектный стиль, приятный глазу…

— Это еще смотря чей глаз. — Паренек нахмурился, врубил скорость и резко, так, что глушитель рявкнул, надавил на газ. — Мы вот полгода окна в зале простынями закрывали. В тренировочных, — он коротко вздохнул, посмотрел на Бурова, — костюмах занимались. Ну а потом вообще началось… Да вы, наверное, сами в курсе…

Еще бы не быть. Буров отлично помнил всю эту историю с каратэ. Социально вредным, криминально опасным, не вписывающимся никоим образом в принцип социалистического физвоспитания. За преподавание коего полагалась уголовная ответственность. Впрочем, наиболее известных мастеров посадили по другим статьям — кого за валюту, кого за спекуляцию, кого — это надо же такое придумать! — за попытку к изнасилованию.[255] Вот так, чтобы неповадно было. А то размахались тут без разрешения ногами, понапускали пыли народу в глаза, понаболтали кучу всякой вредной чепухи — дух, разум, воля, сильные личности. Ага, щас вам. Винтики государственной машины, унифицированные члены общества, ревностные строители коммунистического завтра. А кто с этим не согласен, живо останется без резьбы…

— Ничего страшного, раньше хуже было. В тридцатые годы, например, бокс был запрещен. — Буров посмотрел в окно, на колышущуюся водяную стену, глуховато кашлянул, вздохнул и неспешно продолжил мысль: — А сейчас что, сейчас лафа. Вошел на «челночке», двойку-тройку отработал, дистанцию разорвал, и ажур. Слава советской власти. Атаку увидел, с сайд-степом отвалил и через руку кроссом, с проносом, в бороду… Ура, партия наш рулевой. А если учесть еще, что на средней дистанции бокс все же эффективнее каратэ, то и вообще да здравствует гениальная политика ленинского Центрального Комитета!

Он крайне контрреволюционно мигнул, очень по-антисоветски оскалился и, быстро отвернувшись к окну, вышел из разговора — тупо, без мыслей стал смотреть, как торжествует стихия. Молчал, пока не переехали ручей — мутный, взбудораженный, похожий на реку, шевельнул плечами, собираясь встать, и тихо сказал:

— Спасибо, друг. Здесь останови.

Крепко пожал парню руку и вылез из кабины, отдавшись во власть водяных плетей. Хотя нет, Бога гневить было нечего — ливень потихоньку слабел, гром гремел тоном ниже, гроза уходила в сторону. Стихия выдыхалась.

«Ну вот и славно». Буров глянул вверх, на начинающее светлеть небо, потом по сторонам, на мокрый социализм своей молодости, и неожиданно расчувствовался, запел необыкновенно фальшиво:

— Эх, давно мы дома не были…

Однако двинул первым делом не нах хауз — в магазин, где купил иглу и пару спиц. И только уж потом направился к огромному, изогнутому подковой многоквартирному монстру. Родное ведомство строило. Трансформаторная будка во дворе, стонущая жалобно дверь подъезда, вечно не работающий, в граффити, лифт. Впрочем, до него Бурову никогда дела не было — и ноги крепкие, и этаж второй. Вот она, знакомая дверь, обитая черным дермантином. Белая пуговка звонка на синем косяке, круглая хромированная ручка, два замка — ригельный и французский. Не ахти какие, без претензий — Буров при посредстве спицы и иглы быстренько поладил с ними, плавно открыл дверь и бесшумно вошел. Дома, как он и предполагал, никого не было — Витька со своим детским садиком дышал воздухом на Сиверской, супруга же, видимо, еще вкалывала у себя в районном стационаре.

Стояла тишина, лишь мерно капало из крана в ванной, урчал негромко компрессор «Бирюсы» да пел душой по радио известный телеверхолаз:

…Но сожалений горьких нет.
А мы монтажники-высотники
И с высоты вам шлем привет.

«Да, не кочегары мы, не плотники», — согласился Буров, разделся до трусов и, обтерев об тряпку ноги, пошел осматриваться. Свиит хоум как-никак, милый дом. Пусть даже и в прошлом.

Квартирка была типовая, ничем не примечательная: прихожая с вешалкой и рогами, кухонька в восемь метров, комната родителей, комната ребенка. Скромненькая мебель, телевизор так себе, тюлевые, много раз стиранные занавески. Все такое родное, близкое, до жути знакомое. Только вот что это за запах? Инородный, чужой, совсем не вписывающийся в образ милого дома… А, запах сигарет, табачного дыма. Выветрившийся, еле уловимый, видимо вчерашний. А ведь дражайшая супруга, помнится, не курила никогда. М-да, странно, странно. И страшно интересно. Буров, будучи человеком практическим, долго думать не стал, отправился на кухню и заглянул в «Бирюсу».

«А, так и есть, торт, из „Севера“, частично съеденный. Хороший торт, увесистый, шоколадно-кремовый. С цукатами и миндалем… Может, подруга, а?» Заметил у ведра с отбросами коньячную бутылку, с ухмылкой подошел, присел на корточки и, в общем-то, не удивился — увидел в мусоре презерватив. Б/у. Этаким то ли мотылем, то ли исполинским опарышем лежащий на картофельных очистках. Да, с такими насекомыми подруги обычно не приходят.

— Ты меня ждешь, а сама с лейтенантом живешь, — в рифму и вслух констатировал Буров, встал, сделался суров. — Да, семья, ячейка общества. Может, написать записку Ваське-капитану, что жена его не «бэ», а «ща». Пусть делает соответствующие выводы. — И вдруг усмехнулся зло, без тени самолюбования, вспомнил во всей красе Ваську-капитана. Делающего не выводы, а вводы. Крупного спеца по женской части. Да что там капитана — майора, подполковника. А если глянуть в корень — генерала. Что ему до общества, ему бы ячейку. Нет, Калиостро был не прав: мир наш — это не театр, мир наш — это бардак. И дело здесь не только в бабах…

Впрочем, долго размышлять на темы нравственности Буров не стал — выбросил из головы мысли о Лауре, двинул в ванную и вытащил из тайника доллары. Взял не все, только пять бумажек, остальные приберег для капитана Васьки. На машину — красную, роскошную «семерку» с «шестерочным» двигателем. Пусть порадуется, перестанет думать о злодее, умыкнувшем его кровную валюту, гэдээровский шикарный костюм и так, еще кое-что по мелочи…

«Господи, ну и жизнь. Смысл которой — устаревшая модель фиата». Буров вспомнил о мешке с бриллиантами, им однажды брошенном у Пещеры Духов, мрачно засопел, выругался и занялся текущими делами — вымыл пол, собрал вещички и кардинально изменил свой имидж. А именно: свежее бельишко, белая рубашка, тот самый гэдээровский, цвета кофе с молоком, костюм. К нему песочные, египетского производства, туфли, модный, но не легкомысленный галстук в тон, бежевые, с малиновыми стрелками, носки. Завершил экипировку плащ — польский, с пояском, висящий на руке. В другую Буров взял пакет с мокрой амуницией, глянул еще раз, не оставил ли следов, и не спеша, уверенно, прогулочной походочкой отправился на воздух. На улице его ждал сюрприз, приятный, — дождь перестал. Солнце робко пока еще выглядывало из-за туч, но свежести после грозы уже как не бывало — лето и не думало сдаваться, становилось жарко.

«М-да, видимо, с костюмчиком-то я погорячился». Буров ослабил узел галстука, посмотрел на небо, расстегнул пиджак и направил стопы к помойке, где расстался — дай бог навсегда — и с краденым тряпьем, и с хлюпающей обувкой, и с майкой от общества «Динамо». Скоро он уже шел к метро по нарядному после дождя Гражданскому — тот блистал стеклами витрин, свежестью умытого асфальта, влажными, будто обновившими цвета, боками общественного транспорта. Да что там автобусы, что там троллейбусы! Какие девушки шли по улицам, перебирая ножками, подрагивая выпуклостями, поигрывая шалыми бездонными глазами! Пышногрудые, поджарые, миниатюрные, величественные, длинноногие, смешливые, с волосами до плеч… В обтягивающих брючках, в куцых мини-юбках, в загадочно просвечивающих сетчатых кофтенках. Блондиночки, брюнетки, крашенные хной. И кто это там сказал, что самые красивые — японки? А ну пусть приедет к нам сюда в ГДР, быстренько заткнется и прикусит свой язык. У них там, в Японии, конечно, и «Сони», и «Айва», да только наши бабы российские самые путевые. Как их ни крути, с какой стороны ни глянь. Самые обаятельные и самые привлекательные…

Только Бурову сейчас было как-то не до баб — ему зверски хотелось есть. А потому он искал глазами не глаза, не губы, не колени, не бедра — обитель общепита. А когда нашел, то замер, едко ухмыльнулся, с оттенком ностальгии.

— Ну вот, блин, все возвращается на круги своя…

Перешел дорогу и открыл тяжелую, захватанную дверь. «Вот она, вот она, на хрену намотана…»

Знакомая до боли ресторация «Бездна». С которой, собственно, все и началось.[256] Впрочем, до статуса ресторации ей еще было ой как далеко — ни секьюрити в клешах и тельняшках, ни похожих на русалок подавальщиц, ни выламывающихся на сцене стриптизерш. Где чучело акулы под самым потолком, бефстроганов из кальмара «Девятый вал», ногастые, буферястые, без трусов и претензий девчушки-поблядушки у барной стойки? Пока что — касса, очередь, неубранные столы и неопрятный бак, стоящий на плите. Призывно клокочущая общепитовская емкость, в которой пельмени доходят до кондиции. Все такое чужое, непривычное, не радующее глаз. Впрочем, нет, одного старого, правда, не доброго знакомого Буров узрел. Будущего мэтра. Вице-повелитель халдеев пока что скромненько стоял у бака, лихо осуществлял процесс и при посредстве погнутой, чудовищных размеров поварешки наделял пельменями всех заплативших в кассу. Не было пока что ни серьги в левом ухе, ни уверенного блеска в глазах, ни массивного, с приличным изумрудом золотого перстня на руке. В общем, выглядел он совершенным ложкомойником.

— Пожалуйста, двойную с сыром. — Буров отдал чек на рубль шесть копеек, получил полуторную, усугубленную водой, взял с прилавка хлеб, салат, компот и вилку и двинулся с подносом к не занятому месту. Выглядел он в своем костюме крайне неопределенно — то ли мент из непростых, то ли чекист из высоковольтных, то ли товарищ из тяжеловесных. В общем, трое пролетариев за его столом сразу же застеснялись, бросили распивать да и вообще убрали водочку куда подальше — от греха.

— Вольно, вольно, мужики, продолжайте, — ухмыльнулся им Буров, предложение выпить за уважуху отклонил и с энтузиазмом занялся салатом и пельменями.

Ел, а сам работал не только челюстями — извилинами. Думу думал. Салат был огуречный, пельмени — так себе, мысли Бурова — брезгливые, отрывистые, о презренном металле. Без которого никуда. Хрустяще присутствующем в кармане в количестве пяти сотен зелени. И где-то одного дубового рубля. Паршивое сочетание, лучше бы наоборот, в Советской России доллар не в ходу. Хотя и в чести. В общем, надо экстренно менять Франклинов на Лениных. Куда податься — к «Альбатросу», к «Березке»[257] или на Галеру?[258] Так, чтобы тихо, мирно, без всякой суеты, без отрицательных, совсем ненужных эмоций. А то ведь криминал не дремлет. Да и у чекистов руки длинные, а головы горячие. Ну, куда? Чтобы без шума и без пыли? Может, на Галеру? А? Ладно, хрен с ним, Галера так Галера… Словом, съел Буров незамысловатый харч, отважно потребил компот да и подался из пучины моря под землю — тоже на глубину, в метро. Прошел за пять копеек, спустился на чудо-лестнице, забрался в вагон и, стоя в уголке, принялся шуршать газетами, купленными по дороге. Уж всяко лучше, чем встречаться взглядами со всеми любопытствующими. А потом информация — это мощь, это сила, ключ к успеху, пониманию и процветанию. Хм… Все это, конечно, хорошо, только вот писали в тех газетах об одном и том же — о безмерно гениальном пятизвездочном писателе и о том, как хорошо здесь и как погано, гнусно, мерзко, скверно и паскудно там. У них — безработица, расизм, язвы капитализма, у нас — на подходе коммунизм, равенство и братство плюс уверенность в завтрашнем дне. Ведь как шагаем-то — семимильно. Заложили серию подлодок типа «Курск», спустили под воду субмарину «Комсомолец», подняли в воздух сверхтяжелый «Руслан». А рабочая неделя без черных суббот, а денежно-вещевая лотерея «Спринт», а средняя зарплата по стране аж в сто шестьдесят восемь рублей? А отечественный, самый большой в мире микрокалькулятор «Электроника БЗ-18А» стоимостью всего-то двести целковых? Еще провели рок-фестиваль «Тбилиси-80», разрешили активизироваться Митькам и сняли фильм «Экипаж», художественный, двухсерийный, про наших асов. Во как! В общем, уже догнали, скоро перегоним.

Наконец, охренев от прочитанного, Буров добрался до Невского проспекта. Постоял на эскалаторе, вынырнул на воздух и двинулся по направлению к Гостиному Двору. И сразу понял, что приехал некстати — вся Думская улица была запружена народом. Это волновалась, суетилась, ссорилась, алкала невообразимо длинная, чудовищная очередь. Тут же изображали бдительность бесчисленные менты, посматривали товарищи с пронзительными взглядами. Чувствовалось сразу, что дают дефицит. Как выяснилось вскоре — ковры.

«М-да, столпотворение вавилонское. — Буров посмотрел на людское скопище, поднял взгляд наверх, на часы на Думе, тяжело вздохнул: — Эх, наверное, надо было двигать к „Альбатросу“. Не будет здесь удачи, ох не будет».

Ситуация ему конкретно не нравилась — шум, гам, крик, блуд, сплошные менты и чекисты. Кто в таких антисанитарных условиях будет стоять на Галере, а? Однако ничего, мафия бессмертна — народу на галерее хватало. Толкали импортную обувку, бельишко х/б, мохеровые свитера, джинсы «Левис» и «Вранглер», паленые, по 120 рублей за пару, различаемые исключительно лейблами. Процесс шел активно, мелкобуржуазная стихия скалилась. Эх, видели бы Маркс, Энгельс и Ленин…

А вот спекулянтов-валютчиков сразу было не разглядеть. Буров прошелся туда-сюда — с нулевым эффектом, помрачнел и начал действовать издалека — подвалил к гражданке, задвигающей джинсы:

— Мой размерчик найдется?

Нашелся без труда. Зато, когда рассчитывался, возникли трудности: едва Буров решил сменять «Вранглера» на половину Франклина, как тетка побледнела, вздрогнула и стала отгребать назад.

— Нет-нет, никакой валюты. Вон у Кольки слейся, тогда и подходи, — и незаметно указала на амбала в джинсовой куртке, плечистого, мордатого и крайне самоуверенного. Сосредоточенно он жевал резинку, курил американский «Кент» и нес в народ трусы-«недельку», паленые, польские, по 25 рублей.

— Возьмешь? — показал ему Буров Франклина, оценил жадный блеск в глазах, дернувшийся кадык. — Отдам по трехе.

— А мы не пьем, и не тянет, — отозвался амбал, глянул в свою очередь изучающе на Бурова и выпустил колечко синеватого дыма. — Ты попал, товарищ, не по адресу. Видишь чувака в Байтовых траузерах?[259] Спроси у него, глядишь, и поможет.

— Понял, не дурак, — усмехнулся Буров и двинул к гражданину в белых, вернее, Байтовых штанах. Причем с полнейшим одобрением — лучше играть в конспирашки, нежели в тюремного козла.[260] За доллары-то советская власть по головке не погладит…

А вот чувак в траузерах ему очень не понравился. Выглядел он не барыгой-валютчиком, а совершеннейшим бандитом, из тех, что разрешают свои финансовые проблемы при помощи рихтовочного молотка.[261]

— Надо? — показал ему Буров зелень. — По три?

— Надо, — с готовностью кивнул тот. — А сколько у тебя?

— Двести, — и глазом не моргнул Буров. — Подружимся — смогу еще.

— Ну, тогда пошли. — Белоштанный оскалился и сделался похожим на хорька. — Здесь недалеко. И все будет у нас с тобой тип-топ.

Его манеры, вазомоторика и выражение лица говорили совсем об обратном.

— Погоди минутку, послушай сюда. — Буров тоже улыбнулся, посмотрел как можно ласковее, дружелюбнее. — Мне совсем не нужны прихваты,[262] ментовские разводки[263] и прочие головняки. Все это давно уже сожрано и высрано. А если ты по-другому дышать не можешь, то так и скажи. Все останутся живы и здоровы…

Очень хорошо сказал, исключительно доходчиво, глядя не в глаза — на бульдожий подбородок. Так, что чувак в траузерах ему поверил сразу.

— Лады, — хмыкнул он, — тогда по два с полтиной.

Вот так, как в том анекдоте про пиво — сегодня не разбавляла, поэтому буду недоливать.

— И возьмешь пятьсот, — в тон ему ухмыльнулся Буров. — Ну что, запрессовали?[264]

Запрессовали. Спустились вниз, вышли на Садовую, нырнули в узкую расщелину двора. Место было мрачное, на редкость неуютное, Буров уже стал настраиваться на боевые действия, однако ничего, обошлось, скверный мир, как говорится, лучше хорошей ссоры.

— Я лётом, — заверил белоштанный и скрылся за углом, с тем чтобы вернуться вскоре с пачкой рублей. — Вот, косая с четвертью, без балды. У нас не в церкви, не обманут.

А сам принялся мять, щупать, лапать, изучать с пристрастием американских президентов. Какой у них цвет лица, хрустят ли, в пиджаках ли, с глазами ли, есть ли нитки.[265] Буров в то же время любовался на вождей — были они буры, бородаты и смотрели вприщур, мудро, в коммунистическое завтра. А уж хрустели-то, хрустели…

Наконец ужасный грех, страшнейшее деяние, непростительнейший проступок свершился. На этот раз, слава тебе, господи, без дурных последствий — никого не посадили, не подвергли конфискации, не приговорили к расстрелу.[266]

И пошли — белопорточный хищник в одну сторону, а Буров — в другую, причем оба преисполненные надежд и оптимизма… С такими попутчиками, как Ленин и Франклин, дорога к коммунизму кажется короче. Впрочем, неизвестно, как там хищник, а вот Буров долго гулять не стал — взял такси, уселся в кресле и скомандовал негромко:

— К Варшавскому вокзалу.

Вышел на Измайловском, у Троицкого собора, купил роскошный, с хороший веник, букет и не спеша направился на юг, в сторону главной городской клоаки — гранитный, на высоком пьедестале, вождь служил ему надежным ориентиром. Скоро Буров уже был на месте, в самом эпицентре вокзальной суеты. Пыхтели поезда, покрикивали носильщики, держался за имущество путешествующий народ. Фырчали по-лошадиному автоматы с газировкой, продавались пирожки и эскимо, милиция потела, не вызывала лучших чувств, изображала добродетель и была насквозь фальшива. В Багдаде все спокойно! Какие там проститутки, частные извозчики и сдатчики жилья! А вот проверить документы у лица кавказской национальности даже не бог — сам начальник главка велел… Да и вообще у всех встречных-поперечных, у кого харя не по нраву…

Бурова менты не трогали. Во-первых, внешность впечатляет, во-вторых, держится уверенно, ну а в-третьих, и это главное, все с ним предельно ясно. Что может делать на вокзале трезвый, хорошо одетый мужик? Хмурый, сосредоточенный, в буржуазном, сразу видно, галстуке и при дорогущем, червонца на два, букете. Ну конечно же, встречать свою бабу, скорее всего законную жену. То есть он не бомж, не извращенец, не социально опасный элемент. И очень может быть, что тот еще товарищ, из партийных или комитетских. Ишь ты, смотрит-то как, уверенно, сурово, пронизывающе до глубины души. Нет, к такому лучше не подходить, не связываться, держаться от дерьма подальше…

А Буров между тем осматривался, покуривал, баюкал букет и остро чувствовал пульсацию кипучей вокзальной жизни: тянули тепловозы, скрипели тормоза, невнятно что-то бормотала из репродуктора сонная дикторша-информатор. Казалось, ее только что оприходовали — злостно, орально, разнузданно и вшестером. А вообще-то в плане секса здесь было все в порядке, «ночные бабочки» и днем шатались табунами. И какой же это мудак придумал, что самое блядское место в городе — это Московский вокзал? Глупости, куда ему до Варшавского! А уж до Смольного-то…

Сориентировался Буров быстро — подвалил к «диспетчеру» на привокзальной площади, купил координаты комнаты, сдаваемой внаем, и двинулся по направлению к Обводному. Идти было недалеко, на 11-ю Красноармейскую. Уже на Лермонтовском он вспомнил про букет, взглянул на нежно-розовые, в полуроспуске розы и неожиданно досадливо вздохнул — представил, как выбрасывает их в зловоние помойки. А потому пошел другим путем, традиционным — выбрал барышню посимпатичнее, рванул наперерез, галантнейше оскалился и протянул букет.

— Здравствуйте, девушка, это вам. В честь славной годовщины взятия Бастилии.

Лихо подмигнул, быстро сделал ручкой — и ножками, ножками, ножками… Заметил только удивленный взгляд, пушистые длинные ресницы, цветущие, дрогнувшие благодарно губы, такие же свежие, как и розы. Некогда, некогда, не до баб-с. Надо разобраться до конца с жильем, купить харч, припасов, одежку по сезону. Чтобы было все в ажуре. Ну а уж тогда…

Неизвестно, как в плане остального, а вот на 11-й Красноармейской улице гармонии не наблюдалось, все там было не в ажуре — в пышном, безразмерном саване. Белой пеной он лежал на крышах, со стороны казалось, что дома в округе разом поседели. И дело было вовсе не в тополях — в «циклонах» мебельной шараги, работающей по соседству.[267]

«Да, порубили все дубы на гробы. — Буров посмотрел на опилочный Везувий, почему-то сразу вспомнил Владимира Семеныча и, выматерив районное начальство, перевел глаза на номер на фасаде. — Так, есть контакт. Вот эта улица, вот этот дом». Завернул под арку, отыскал подъезд, двинулся по древним вытоптанным ступеням. Нужная дверь была на третьем этаже — черная, обшарпанная, не крашенная вечность, с пуговками кнопок на грязном косяке. Против одной было написано, крупно, чернильным карандашом: «Панфиловым». Буров позвонил, приоткрыл рот, затаив дыхание, прислушался. Вначале ничего не изменилось, затем послышались шаги, щелкнул выключатель, и женский голос спросил:

— Кто там?

Негромкий такой голос, измятый, совершенно бесцветный.

— Здравствуйте, это насчет жилья, — бодро отозвался Буров, — мне ваш адресок дали на вокзале.

— А, — трудно отодвинулась щеколда, клацнул, будто выстрелил, замок, скрипнули несмазанные петли. — Заходите…

Буров оказался в полутемном коридоре, вежливо, с достоинством кивнул и улыбнулся не старой еще женщине:

— Еще раз здравствуйте.

— Здрасте, здрасте, — поежилась она, задвинула щеколду и показала Бурову дорогу к опухшей из-за утепления двери. — Сюда.

За дверью находилась комната, сразу видно, бывшая буржуйская — высокие потолки, изысканная лепнина, массивные, с бронзовыми ручками, рамы. А вот обстановочка была самая что ни на есть советская, идеологически правильная, от развитого социализма — холодильник «Юрюзань», шифоньер «Полтава», стол-книжка «С приветом», секретер «Хельга» и телевизор «Радуга»[268] — опасной раскорякой. За столом в обществе борща сидел мужчина; сразу чувствовалось, что ему не до еды. Да и вообще оптимизма он не излучал.

— Ваня, вот, насчет комнаты пришли, — сказала женщина, прикусила губу и посмотрела на Бурова без всякого выражения: — Да вы присядьте.

— В марте, — сказал мужчина, тоже посмотрев на Бурова, — у перевала Саланг…

А Буров смотрел на секретер, на фото ефрейтора-танкиста. Широко улыбающегося. Загорелого до черноты. В черной рамке…

— У меня сын тоже был танкист, — наконец сказал он, заплатил за месяц вперед и в молчании отправился к себе — вдоль по коридору, в комнату по соседству. Ему мучительно хотелось дотянуться до всей этой сволочи наверху, заглянуть в нечеловеческие, белые от ужаса глаза, вырвать с корнем, с позвонками, с трахеями лживые, блудливые языки. Ну а уж потом…

«Да, мечтать не вредно», — сразу же одернул он себя, открыл замок, поладил с дверью и занялся вплотную реалиями — нужно было не мечтать, а выживать. Так что повесил Буров плащ, снял пиджак, расстался с галстуком и, с лихостью засучив рукава, отправился по магазинам, благо денег хватало. Все купил, ничего не забыл — харч, посуду, белье, мелочевку, одежду, обувку, суму для добра. Выживать-то, оно лучше с комфортом. А затарившись, вернулся Буров домой, устроился основательно на кухне и принялся сочетать на сковородке яйца, помидоры и колбасу. Только забрызгало, заскворчало масло да пошел ядреный, вызывающий слюноотделение дух. В пельменной небось таким вот не накормят, да и нечего шастать-то по общепитам — без документов, прописки и постоянной работы сто процентов, что впрок не пойдет…

А вообще на кухне было тягостно — тесно, скученно, жарко, как в аду. Шипело молоко, плевались чайники, гудели, куда там иерихонской, водопроводные трубы. Воздух был стояч, ощутимо плотен и густо отдавал замусорившимся сливом. Кухонные аборигены на появление Бурова отреагировали вяло, все занимались своими собственными делами: сплетничал, недобро озираясь, прекрасный пол, жарил яйца с вермишелью и макаронами гражданин с перепою, еще один, но уже конкретно датый, с трудом удерживая баланс, взывал из уголка:

— Люсь, а Люсь! Ну пропиши, а?

— Заткнись, рецидивист! Замолкни, уголовник! — грозно отвечали ему. — Так было хорошо без тебя эти полгода. Сказано ведь ясно: не пропишу.

— Люсь, ну как же так, Люсь? Ведь и ремонты, и ковры, и хрусталя, и мебеля, — пьяно расплакались в углу. — Все, все вот этими натруженными руками. Все в дом, все в дом… И что же мне теперь — шиш?

— Вот такой, с маком, — подтвердили ему. — Вали. А будешь занудничать — участкового позову. Катись, исчезни с глаз моих, бандит.

— Эх, Люся, Люся, — всхлипнули в углу, — ну какая же ты сука, Люся. Ведь без прописки меня на службу не берут. Что же мне, опять в тюрьму, а? Нет, такие законы придумал не человек. Дьявол все это придумал, сатана. И живем мы все в аду…

Через минуту страдалец уже спал, сидя, свесив на грудь лобастую, с оттопыренными ушами голову. На его губах кривилась детская улыбка, как видно, снилось ему что-то очень хорошее. Единственный, кто вступил в общение с Буровым, был бойкий абориген в вельветовых штанах.

— Привет, — сказал он. — У Панфиловых приземлился? Как соскучишься, давай ко мне, у меня по видику показ. Все укомплектовано — Брюс Ли, Чак Норрис и бляди. В «Баррикаде»[269] небось такого не увидишь. Сеансы четные, вход четвертак. Девятая дверь по левой стороне от сортира. Слушай, а девочку тебе не надо? Только свистни, будет через час.

— Я подумаю, — заверил его Буров, дружески подмигнул, взял в одну руку сковородку, в другую свистящий чайник и решительно направился к себе — подкрепляться. Есть в компании кухонных аборигенов ему что-то не хотелось.

Потом он, переваривая пищу, ходил кругами по тесной комнате, курил «Союз-Апполон» и слушал ленинградское радио. В продажу, оказывается, поступили новинки — макароны «Соломка» и ацидофилиновое молоко, превосходящее по своим вкусовым качествам кефир и ряженку. Изысканным вкусом отличались также творожные торты следующих сортов: «Кофейный», «Шоколадный» и «Фруктовый». Стоил полукилограммовый торт 1 руб. 61 коп. С ним удачно сочеталась чашечка горячего какао «Золотой ярлык». Отличным десертом являлись крема производства Ленинградского пищевого комбината. Они выпускались трех видов: заварной, кофейный и шоколадный и были необыкновенно вкусны и просты в приготовлении — всего-то залить содержимое пачки водой, довести до кипения и через минуту ваш деликатес готов. Приятного вам аппетита.

«Мерси. — Буров, озверев, вытащил шнур, подошел к окну, горестно вздохнул. — М-да… Сижу, трам-пам-пам-пам, в темнице сырой, трам-пам-пам-пам-пам-пам, орел молодой…»

Собственно, не такой уж и молодой, и не такая уж и темница, однако без документов попусту носа лучше не высовывать. М-да, дела… Ладно, хрен с ним, прорвемся. Как там у Гайдара-то? Нам бы день простоять да ночь продержаться. И вспомнился тут Бурову Мальчиш-Кибальчиш таким, как рисовали его в пионерских бестселлерах: при классовом враге и в буденовке на вырост, затем настала очередь поганца Плохиша — при бочке с вареньем и при корзине с печеньем, затем воображение намалевало Буржуина, ну а затем… В общем, делать было решительно нечего, разве что загибаться от скуки. Так что подумал Буров, подумал и погибать от скуки не стал — глянув на часы, пошел искать девятую дверь от сортира. Нашел без труда — та то и дело хлопала, пропуская зрителей; желающих полюбоваться на видео хватало в избытке.

— А, это ты, сосед, — ухмыльнулся Бурову бойкий абориген, принял четвертак, кивнул и указал на место рядом с телевизором. — Седай, гостем будешь. — Посмотрел оценивающе на почтеннейшую публику, с деловитостью вздохнул и, достав кассету из картонного футляра, сунул ее в недра видеомагнитофона. — Первый фильм про смертельное боевое кунг-фу с Брюсом Ли. «Войти в дракона» называется!

«Панасоник» заурчал, по экрану пошли титры, публика заволновалась, заерзала — ну когда же, когда. И вот началось — жуткая интрига, несусветный злодей, безупречный герой, раздающий негодяям сокрушительные оплеухи. Руками, ногами, плечами, головой, на земле, под землей, ясным днем и темной ночью. Американо-китайское кинематографическое чудо, маленький, но грозный дракончик Брюс Ли. Глядя на него, Буров вспомнил сказку про шустрого блудливого кота, выбившегося волей случая в лесные воеводы. Кот тот требовал в кормление быка, тигром кидался на него, рвал когтями, а звери, стоя в отдалении, умилялись, дико радовались и преданно шептали: «Воевода-то у нас хоть и мал, зато прожорлив. Ох и грозен же у нас воевода, просто зверь…»

Наконец добро восторжествовало, злодеи угомонились навсегда, а положительный герой пошел себе дальше, по пути добродетели, альтруизма и духовного совершенства. Фильм закончился.

— Следующая лента про любовь. «Мокрые щелки» называется, — громко объявил бойкий абориген, а на экране уже пошло-поехало, покатилось-понеслось без всяких там титров — и так, и этак, и вот так, и стоя, и лежа, и в упор-приседе. Публика задышала, истомно напряглась, почувствовала волнение в крови. Вот это да, вот это кино, под такое не надо и водки. Как пробирает-то, до глубины души, действительно, наиглавнейшее из всех искусств…

В самый разгар действа, происходившего на кухне, один из зрителей встал, схватился за штаны и придвинулся к бойкому аборигену:

— Где здесь у вас сортир? А, в конце коридора? Спасибо.

Публика посмотрела ему в спину с презрением — что, сломался мальчонка, онанировать побежал? Не совладал с кипением гормонов?

Нет, это был совсем не онанист. И минуты не прошло после его ухода, как накрылось электричество — телевизор померк, «панасоник» вырубился, блуд на три персоны на кухонном столе внезапно оборвался на самом интересном.

— У, трагедия, облом… — Народ заволновался, подавленно вздохнул и с надеждой посмотрел на бойкого аборигена: — Кино давай, кино!

А в коридоре уже слышались шаги, негромкие, уверенные, зловеще-неотвратимые, даже и наиполнейшему кретину было ясно, что это приближается беда. Вспыхнули лампы, открылась дверь, и в комнату пожаловала добрая дюжина молодцов, рослых, плечистых и в общем-то совсем не добрых.

— Всем встать! Руки за голову и лицом к стене! Живо! Живо! Товарищи понятые, пожалуйста сюда!

Сюда — это к «панасонику», из которого гадюкой-змеей уже выползала кассета с порнухой. За распространение которой, да еще с целью наживы, гуманный и справедливый советский суд по головке не погладит. Всхлипнул, запечалился, побледнел как смерть бойкий абориген — ему уже мерещилась параша; бодро, в унисон закивали головами понятые — на лбах их явственно читалось: «нанятые»; принялись шерстить почтеннейшую публику по всей науке товарищи — документы, объяснительную, желание содействовать работе органов… Ну а Буров стоял себе у стеночки, искоса посматривал через плечо — в одном из молодцов он узнал героя, пытавшегося задержать его у бани. Вот ведь, блин, хоть и с забинтованным носом, с залепленным глазом, а на своих двоих. Ходит, гад, и не под себя.

«Да, старею, теряю форму. Все, надо переходить на диету, бросать курить и не общаться с бабами», — казнил, уязвлял себя Буров, тяжело вздыхал, правда недолго, скоро очередь дошла и до него.

— А ну документы давай!

— С собой, извините, нету. Все присутствует в полном объеме, но, еще раз извиняюсь, в соседней комнате. И краснокожая паспортина, и партийный билет, и читательский, и профсоюзный, — изобразил Буров идиота, подобострастно хмыкнул и преданно заглянул в глаза: — Разрешите принесть? Я — мухой.

— Коля, присмотри за ним, — последовала команда, и Бурова взял за локоть давешний подбитоносый молодец.

— А ну двигай, живо!

— Живо, извиняюсь, не могу. У меня геморрой первой степени, — крайне огорчился Буров. — Осложненный выпадением кишки. Показать?

— Не надо, — твердо отказался Коля, быстренько руку убрал и вытер ее о подкладку пиджака. — Ладно, двигай как можешь.

— Как начальство скажет, — ухмыльнулся Буров и у себя в комнате двинул действительно, как мог. Так, что Коля замер на мгновение, закатил глаза и безвольно грохнулся носом об пол — похоже, день сегодняшний у него не задался. — Ну вот и молодец, хороший мальчик, — похвалил его Буров, задраил дверь и принялся поспешно собираться.

Набил сумчонку, накинул плащ, с легкостью вскочил на подоконник. Теперь следовало допрыгнуть до водосточной трубы, крепко обняться с ней и спуститься на землю. Плевое дело, ерунда, к тому же на тротуаре еще опилки не убрали…

— Эх-ма, — сбросил Буров сумочку, чтобы не мешала, — шмотки, деньги, харч асфальта не боятся, цепко ухватился за трубу и принялся изображать коалу. И все было хорошо, все было преотлично, пока не вмешался случай в лице, вернее, в наглой морде огромного черного пуделя, каким изображают Артемона.

— Ряв! — сказал он Бурову, когда тот был на полпути, схватил зубами сумочку и резво поволок вдаль, только замелькали задние, в фальшивых галифе, лапы. Учуял, видно, гад, краковскую полукопченую в количестве полутора килограммов.

— Стой, сволочь, — прошептал Буров, ибо подавать голос в полной мере не решался из соображений конспирации. — Шкуру сдеру! Чучелом сделаю!

Какое там, лохматый паразит не обернулся даже. Просто сбавил ход, остановился и принялся с рычанием вгрызаться в сумку. Колбаса не колбаса, бельишко не бельишко… Господи, не допусти, чтоб финансы взял на зуб!

— Ну, Каштанка… — Буров сконцентрировался, завис на руках, мягко, по-кошачьи спрыгнул на землю и разъяренным тигром кинулся по шкуру похитителя. — Ну, сейчас все будет тебе, как в Корее.[270]

Только как в Корейской Народной Республике не получилось. Пудель уже пребывал в компании с хозяйкой, которая стыдила его, ругала, пыталась всячески отвлечь от сумочки и называла Барсиком. Держалась она от питомца на расстоянии вытянутой руки.

«Так, значит, еще и Барсик?» — удивился Буров, подбежал поближе и удивился еще больше — в хозяйке пуделя он узнал свою избранницу, которую сегодня одарил букетом. Признали и его — с улыбкой изумления, сиянием карих глаз и бархатными обертонами в голосе.

— А, загадочный незнакомец! Ваш букет великолепен…

— Не стоит благодарности. Он похож на вас.

Буров усмехнулся, вошел на дистанцию и, мастерски чувствуя момент, вырвал-таки свое имущество из цепких звериных лап. За что был немедленно наказан — с размахом тяпнут за ногу и лихо, трехэтажно облаян. Не хуже их сиятельства Орлова-Чесменского,[271] только на собачий манер.

— М-да. — Буров посмотрел на испоганенные штаны, на обслюнявленно-пожеванную сумочку, горестно вздохнул. — Друг человека. Его от бешенства-то хоть прививали?

— Да не подумайте чего плохого, у нас заразы нет. Мы просто балуемся сегодня, в игривом настроении. — Хозяйка, сдерживая хохот, прикусила губу, в глазах ее, под длинными ресницами, играли бесенята. — А штаны вам мы готовы компенсировать всеми нашими доступными способами. Ну, чего желаете? Как у вас, загадочный незнакомец, с воображением, а?

Веселая такая девушка, общительная, ничего не скажешь. С фигурой, с языком. Похожа на Венеру Милосскую, только с руками, в мини-юбке и с румянцем во всю щеку. А вот пудель, сволочь, на цербера похож. На цепь бы его, к дубу, на пониженную жирность…

— С воображением у нас все в порядке…

Буров, возрадовавшись, запнулся на миг, отчетливо почувствовал себя балбесом Васькой, а в это время, нарушая тишину, затопали каблуки, захлопали двери, забегали, засуетились энергичные люди. Откуда-то из-за угла вывернулась машина, пронзила июльский вечер буравами фар. Все стало как-то муторно, нехорошо, тревожно, напряженно.

«Так, значит, Колю нашли». Буров заметил приближающиеся тени, мысленно кастрировал пуделя и с напором, но в то же время ласково заглянул в глаза хозяйке:

— Чур, не шевелиться. Уговор дороже денег.

А сам придвинулся вплотную, обнял, с ходу нашел губами губы. Сочные, упругие, пахнущие клубникой. Странно, его тут же обняли в ответ, крепко, порывисто, с какой-то подкупающей естественностью, и поцелуй получился обоюдный, самый что ни на есть настоящий — сладостный, упоительный, невыразимо грешный и пылкий. Такой, что Буров даже не заметил, как товарищи прошли стороной, затопали себе каблучищами по направлению к Московскому. Однако недолго длился волшебный миг, чудесное мгновение — откуда-то из дворов вывернулся пудель, задрал свою левую заднюю в фальшивом галифе и мощно пустил струю. Журчание ее, отнюдь не хрустальное, сразу же развеяло все чары.

— Скажи, это все из-за тебя? — шепотом спросили Бурова, мягко разорвали объятия и указали на подъехавшую «Волгу», на транспорт неотложной помощи, в которую грузили тело. — Меня зовут Лена. А кто ты?

Вот ведь, умненькая девочка, и наблюдательная притом. Как ни была занята, а связала причину со следствием. Право же, вот редкое сочетание — и красавица, и умница. Да еще с бюстом…

— Разрешите представиться: Василий Гаврилович Буров, израильский шпион. — Буров усмехался, сделал полупоклон и, неожиданно вновь почувствовав себя Васькой-капитаном, взял свою новую знакомую за руку. — Давай пойдем отсюда куда подальше. А то заберут нас с тобой на пару и всех собак навесят, какие есть. И начнут вот с кого, — и Буров подмигнул поганцу пуделю, впрочем, не такому уж и поганцу. Не будь его, не было бы ни Лены, ни… всего того, что еще, дай-то бог, может быть…

— Ну что, пошли, шпион, ко мне. — Лена хмыкнула, руки не отняла и, когда уже перешли через дорогу, неожиданно рассмеялась: — Что-то хреново вас там, в Израиле, готовят. Целоваться ты совершенно не умеешь. А еще говорят, у вас там обрезание…

— Ага, такое, что ты можешь полностью положиться на мою добропорядочность, — в тон ей ответил Буров, улыбнулся про себя и воровато посмотрел на ее бюст.

«Пятый номер? Нет, четвертый. Нет, пятый. Хорошо бы проверить…»

Шли недолго. Жила Лена в большом старом доме неподалеку от Фонтанки — выцветший фасад, некрашеные рамы, тусклая лампочка над входом в подъезд. Во дворе — кустики сирени, тщательно пронумерованные гаражи, древний, щелястый, доживающий свой век, донельзя загаженный сарай-дровенник. Тоска. Квартирка, расположенная на пятом этаже, также к оптимизму не располагала — длинный коридор, бесчисленные двери, запах кухни, времени, запущенных удобств.

— А вот и моя келья. — Лена клацнула замком, распахнула дверь, щелкнула, пошарив по обоям, выключателем. — Заходи, осваивайся, а я пойду сдам зверя на руки хозяину.

И она направилась с пуделем вдоль по коридору; после нее остался запах свежести, женщины, каких-то дивных, будоражащих мысли цветов…

Ладно, Буров вошел, начал осматриваться. В комнате все было чисто, опрятно и без излишеств — кресло-диван в углу, ящик телевизора у окна, ваза с буровским букетом на столе. Радовали глаз макулатурные тома, щербато чернело пианино, по радио занудно солировали про Карелию, которая будет долго сниться. Обстановка как обстановка — типовой комплект труженицы общества развитого социализма, хвала аллаху, труженицы с фантазией, хорошим вкусом и приличной зарплатой. Зато на подоконнике, на стенах, на свежайшей скатерти имело место быть нечто оригинальное — листы с эскизами, набросками, акварелями, рисунки темперой, гуашью, маслом. Вздыбленные кони Клодта, ржавый купол Исаакия, тонко улыбающиеся сфинксы из Фив. Те самые, к которым нужно в понедельник к 14.00 как штык…

«А ведь и впрямь умница и красавица. Здорово чувствует цвет», — искренне восхитился Буров, в общем-то к живописи равнодушный, кашлянув, подошел к столу, взял кубик Рубика[272] и не удержался — принялся вертеть его, крутить, хорошо еще не пробовать на зуб. Только без толку, то есть безрезультатно. Не удивительно — столько лет прошло, Васьки-капитана уже нет, остался там, в далеком прошлом…

— О, никак израильские шпионы хотят похитить тайну Рубика? — мощно толкнув дверь, вошла Лена, в руке она держала чайник. — Можешь не стараться, в прошлом номере «Науки и жизни» дали полный алгоритм его сборки. Ну что, будем чай пить? Мацы-то, уж извини, сегодня не завезли, да и ливерная колбаса уж явно не кошерная. — Она подмигнула и принялась вытаскивать из холодильника масло, сыр, сгущенку, початую банку шпротов. — Если очень хочется есть, могу пельменей.

— Спасибо на добром слове, — отказался Буров и потянул из сумочки надкушенную колбасу, пожеванные сосиски, измочаленных цыплят. — Уж не побрезгуйте, душа-девица…

— Ну, вообще-то, я была замужем. — Лена вздохнула, сделала гримаску и быстренько пустила буровскую колбасу в дело, на бутерброды. — К тому же протезист-стоматолог по специальности. Так что этим нас не испугать, — и она покосилась на цыплят, посиневших, зачуханных, по рубль десять за кэгэ. Действительно очень страшных.

— А я-то решил, что ты служишь музам, — сдержанно удивился Буров и посмотрел на Медного, запечатленного в гуаши, всадника. — Вон как здорово, сразу чувствуется профессионализм. Да и вообще, — он улыбнулся и перевел глаза на Лену, — чувствуется натура тонкая, артистичная…

— Смотри-ка ты, израильский шпион, а как лопочет-то по-нашему, — умилилась Лена, поднялась и вытащила из шкафчика бутылку. — Открывай, маршальский.[273] Выпьем за безбрежное счастье…

«Как дама скажет», — согласился Буров и принялся без энтузиазма откупоривать коньяк — пить ему что-то совершенно не хотелось. Тем не менее налил, приосанился, блеснул красноречием:

— За тебя! За ум и красоту.

— Спасибо, гражданин израильский шпион, уважил. — Лена без церемоний выпила, взялась за колбасу. — Только слышится мне в вашем голосе сарказм. Признайся, Вася, ты ведь в глубине души меня безнравственной считаешь. Дешевкой, кидающейся на любого мужика. В том-то и дело, Васечка, что не на любого. — Она вздохнула, и на лицо ее набежала тень. — Ты был когда-нибудь в Ивановской губернии, столице нашего текстиля? Не видел парки Судогды и Шуи, где на скамейках прозябают одинокие, согласные на все аборигенши? Те самые, на которых по статистике — нет, не девять ребят — один, да и тот пьяный, грязный и поганый. К любой можно подойти и сделать приглашение: «Посопим?» И ни одна не откажется — сопят тут же, в кустах, с превеликим удовольствием. А что делать? Если идет по фабрике баба с фонарем — ей не сочувствуют, ей завидуют. Как же, при мужике. И видать, любит, раз в глаз дает. Так вот, я, Васечка, — Лена вдруг рассмеялась, резко замолчала и принялась разливать коньяк, — родом из этих мест… А здесь, в Питере, оно, конечно, мужиков хватает, да только все они какие-то серые, аморфные, похожие на амеб. Безликие, безвольные, не способные на поступок. Все мужское из них вытравлено, выбито, предел мечтаний — устроиться потеплей. Неважно, что в дерьме, главное, в парном. А ты, Васечка, не такой, другой породы. Настоящий. Плевать, что обрезан, израильский шпион и совершенно не умеешь целоваться. Ну, будем. Нет-нет, давай на брудершафт, надо же все-таки повышать твою квалификацию…

Как дама скажет — выпили, поцеловались, и Лена, сразу повеселев, направилась к телевизору.

— Ну-с, чем порадуют? Будем мы, черт возьми, культурно отдыхать?

Однако телевизионное вещание как-то не радовало — третья программа не работала, по второй наяривали чувствительный дивертисмент, а первая провоцировала мысли о Барсике, ибо речь в передаче шла конкретно о собаках. Вернее, о бдительном и недремлющем оке первого секретаря обкома партии товарища Григория Васильевича Романова, который разглядел-таки главную причину дефицита мяса. Корень зла, оказывается, был в собаках. Ведь, по сути дела, все совершенно просто — прикинуть поголовье этих хвостатых паразитов, умножить на дневной рацион — и вот она, полная ясность. Вот откуда рыбные четверги,[274] борщи из тушенки в рабочих столовых и бесконечные очереди за суповыми наборами. Вот где собака-то зарыта. Та самая, которая сожрала у пролетариата мясо. А значит, она не домашнее животное, а злобный, контрреволюционно тявкающий классово-идейный враг. И значит, пощады не будет. Будет травля на государственном уровне, гневное обличение в прессе, негодование народных масс, введение налогов, запреты на выгул и ликвидация площадок для оного. А еще — спецмеры по линии ГО, от коих враги народа слепнут, теряют нюх и отправляются прямой дорожкой на живодерню. Вот так, и никаких полумер — собакам собачья смерть. Наш пролетариат в колыбели своей революции должен быть сыт.

— Господи, как же мне обрыдла эта тягомотина, все это мерзкое, вонючее болото. — Лена поднялась, выключила «ящик» и неожиданно улыбнулась, как-то очень по-детски. — Знаешь, какой у меня любимый автор? Александр Грин. Лучше, чем он, никто не писал про счастье. Эх, сесть бы сейчас на тот кораблик, поднять повыше алые паруса — и куда угодно, лишь бы отсюда подальше. Как думаешь, дадут мне ваши политическое убежище? Хотя нет, к вашим я не хочу, только-то и знают — деньги, деньги, деньги. Души им растоптал копытами безжалостный золотой телец. Да и не только им. Весь мир, похоже, катится к чертовой матери. Ты-то, сам израильский шпион, что думаешь по этому поводу?

Вот тебе и девушка с бюстом из славной Ивановской губернии. Начала с отношения полов, а закончила глобальными проблемами. Причем мыслит верно, правильно ставит акценты, ох и доконали же ее, видимо, реалии любимой отчизны. Интересно, до чего же она договорится, когда бутылка с коньяком опустеет?

— Постой, паровоз, не крутитесь, колеса, кондуктор, нажми на тормоза, — дурашливо и несколько не в тему пропел Буров, по новой наполнил рюмашки и, не желая продолжения насчет глобальных проблем, спросил: — Леночка, а что это хозяин Барсика сам животное не выгуливает? Так питомец утомил?

— Да нет, просто ему сегодня нездоровится. — Та бодрый тон не поддержала, вздохнула, дернула плечом. — Ну что, давай. Будь. — Выпила глотком, посмотрела на Бурова. — Видел бы ты, израильский шпион, как его подлечили в советской психушке. Был человек, а стал инвалид. Зато социально не опасен, книжек больше писать не будет…

— Ясно, понятно, — заинтересовался Буров. — Что-нибудь, конечно, антисоветское? Подрывающее священный конституционный строй?

— Да в том-то и дело, что ничего такого криминального, — возмутилась Лена, поднялась и вытащила из холодильника оранжевый грейпфрут. — Все сугубо научно-фантастическое. Экзотика, пирамиды, джунгли, сфинкс, приключения на суше и на море. Слушай, подожди, я схожу помою, а? «Грейпфрут» называется, говорят, лучше ананаса, вчера получила в наборе.

И она пошла на кухню мыть невиданный, недавно появившийся в продаже фрукт грейпфрут, про который писалось в газетах: «Плод следует разрезать пополам, затем поверхность мякоти засыпать сахарным песком, а затем выделившийся сок следует брать ложечкой».

А потом, пока располовиненный грейпфрут доходил потихоньку до кондиции, Лена рассказала странную историю про своего соседа, Анатолия Семеновича Саранцева. Тот был кандидатом-историком, звезд с неба не хватал и, сочетая в меру приятное с полезным, состоял еще в Союзе писателей, достоинствами не блистая, но издаваясь регулярно. Пока не написал тот самый злосчастный опус, в котором поднимал вопрос: а не являются ли пирамиды, сфинкс, зиккураты в Центральной Америке некими вехами, маяками, оставленными посвященными древностями? Теми тайными, сакральными знаками, предупреждающими о некой опасности? Уж не о библейском ли катаклизме, опустошающем периодически нашу грешную Землю? Интересная получилась книжечка, занимательная, только вот очень немногим посчастливилось прочитать ее — тираж быстренько изъяли, а у автора неожиданно нашлась другая книжечка, запрещенная, крамольная, содержания зловещего и антисоветского. И был гуманный советский суд, медицинская экспертиза, трепыхание общественности и осуждение народных масс. Саранцев был признан психически ущербным, естественно, опасным для социума и определен не в узилище — в больницу, с которой не сравнится никакое узилище. Теперь вот ни здоровья, ни семьи, только пенсия по инвалидности, да еще черный, неизвестно как прибившийся пудель, прозванный за свое пристрастие душить крыс Барсиком. Такая вот невеселая история…

А между тем наступила ночь. Закончился коньяк, иссякли разговоры, и дело завершилось логически, по всем законам здорового естества — на тесном для двоих скрипучем диване-кровати. Собственно, как завершилось. До самого утра не смолкали стоны, не размыкались объятия, вибрировали тела. Это был апофеоз страсти, цунами чувств, торжество плоти и проказника Эроса. Удивительно, но факт — Лена словно прибыла с необитаемого острова, на котором прожила сама с собой лет двадцать пять. А может, тридцать. Или Бурову сквозь пелену альковного тумана это только показалось?

II

— Ты уже? — Буров посмотрел на Лену, облачающуюся в халат, потом на свои командирские, отсчитывающие вечность. — Пойдешь на трудовую вахту? Строить коммунизм?

Календарь часов показывал «пт», стрелки, судя по свету за окном, половину восьмого. Похоже, начинался новый день.

— Ну да, скажешь тоже. Нахожусь в очередном, своевременно оплаченном отпуске, — с гордостью отозвалась Лена и улыбнулась Бурову требовательно и нежно. — Так что буду отдыхать. Культурно и активно. Составишь мне компанию?

— За компанию жид удавился, — согласился Буров, с уханьем зевнул, а когда Лена вышла, встал и принялся разминаться по урезанному варианту — так, два притопа, три прихлопа. Потом он мылся, брился, размышлял о пустяках, с тем чтобы после завтрака попасть опять на проверенный диван. Минуток этак на сто пятьдесят. Отдыхать Лена и впрямь решила, видимо, активно. Однако это была только преамбула, вступительный аккорд, легкая разминка.

— Собирайся, израильский шпион. И одевайся похуже, — сказала Лена после обеда, ласково поцеловала Бурова и начала собираться сама: рюкзак, комбинезон, гитара и — о господи! — строительная каска. Словно та, пронзительно красная, с веселенького плаката «Не стой под стрелой! Убьет»…

— Куда же ты меня, родная? — вяло поинтересовался Буров, горестно вздохнул и принялся экипироваться во все, тронутое пуделем на зуб. — Может, не надо, а? Пойдем, может, лучше полежим?

— Надо, Василий, надо, — твердо отвечала Лена, интригующе улыбалась и оценивающе посматривала на сбирающегося Бурова. — Так, так, хорошо… А вот так еще лучше… Э, пиджак не надо, надень ветровку, синтетическую память о моем супруге. Да, коротковата кольчужонка. И узковата в плечах. А впрочем, ладно, плевать, любовь к родине тебя согреет. Ну что, готов? Тогда присядем на дорожку. Теперь вставай, бери рюкзак, пошли.

Дорога перед путешественниками лежала нехитрая, на Московский вокзал, правда, по дуге, через лабаз, где они затарились харчами и выпивкой, огромными, чудовищного вида бутылками с портвейном. Такие в народе называют еще фугасами, фаустпатронами и в знак восхищения спортивным мастерством — Сабонисами.[275] Зачем понадобилось это пойло и в таких количествах, Буров понял сразу, едва попал в зал ожидания. Там, у «головы»,[276] царило веселье: странные люди в комбезах, в касках и при ермаках радовались жизни, горланили под гитару и баловались прямо из бутылок дешевым портвешком. Тем самым, из фаустпатронов, которого, как известно, много не бывает…

— А, Ленка, привет! — закричали они, впрочем, не прекращая петь и кутить. — Кто это там с тобой, такой обдрипанный?

— Это Вася, израильский шпион, — сообщила Лена, вытащила фугас, мастерски открыла и, вылив отраву в каску, отправила в народ. — Принимайте в компанию…

— Да нехай, — отозвались массы, быстренько осушили каску и слезно, но с напором попросили Бурова: — Вася, ты там скажи своим, пусть линяют с Голанских-то высот. Ну хрена ли вам собачьего в этом секторе-то Газа?

А сами ни на миг не останавливались, все пели хором и с экспрессией:

Эх, приморили, гады, приморили…

В общем цирк, балаган, дешевая клоунада. Действо это было долгоиграющим и продолжалось и в электричке, следующей в поселок Саблино, и в рейсовом автобусе, и уже на лоне природы, то бишь на берегах Тосны. А вокруг торжествовала жизнь — буйствовала фауна, ликовали птички, лихо альпинировали на оранжевой скале фанаты скалолазания в галошах.[277] Все было полно экспрессии и движения под июльским солнцем. Впрочем, и под землей кипения хватало. В самом авторитетном местном гроте Жемчужном, куда Лена притащила Бурова, жизнь, к примеру, била ключом: брякали гитары, звучали голоса, шипели примусы, звякали стаканы. Насиженные залы и тупички служили местом отличнейшей стоянки, народ трепался, выпивал, фальшиво музицировал, ходил к соседям в гости, общался по интересам и, если глянуть в корень, был совершенно свободен. Ни тебе транспарантов, ни речей, ни программы «Время», ни болтовни, ни охмурежа, ни светлого коммунистического завтра. Ни ментов, ни стукачей, ни гэбэшников, ни сексотов. Готовы куда угодно — хоть на Марс, хоть под землю, лишь бы от руководящей роли партии с ее гениальным ленинским ЦК…

Привычно ориентируясь в темноте, Лена затащила Бурова куда-то в глубь пещеры. И сразу же была встречена приветственными возгласами — несколько нестройными и ощутимо пьяными:

— Докторица, ты? Ну здорово! Никак медбрата привела?

— Ну вот еще, медбрата! Знакомьтесь, израильский шпион и террорист Василий, — с гордостью ответствовала Лена, выдержала паузу, и в голосе ее послышалось озорство: — А это люди подземелья. И зовут их…

— Бяки! — хором заорали присутствующие, кто дискантом, кто басом, кто визгливым сопрано, и завели вразнобой, но с энтузиазмом песню: — Говорят, мы бяки-буки, как выносит нас земля, эх, дайте, что ли, карты в руки погадать на короля…

Отзвучала песня, отсмеялись певцы, и пошло-поехало: зашипели по-змеиному примусы, разогревая нехитрый харч, забурлили «солнцедар» с «тридцать третьим», задымились «Прима» и «ББК». Чокнулись, выпили, застучали ложками, принялись знакомиться поближе.

— Ты вообще-то, Василий, чьих будешь? — с напором спросили Бурова. — Из «Хаганаха»? Из «Агаф моддина»? Из «Шеруд битахона»? А может, из МОССАДА? Из «Кидона»?[278] Что же вы там, ребята, так хреново работаете? Нет бы — на целину его, на Малую землю, чтобы не было возрождения…[279]

— Пробовали, пробовали, — в тон им, цитируя дурацкий анекдот, отозвался Буров, — только ничего не получилось. Никак не прицелиться. Каждый вокруг вырывает пушку и кричит: «Дай я! Дай я!»

Ладно, пообщались с Сабонисом, поговорили о политике, и народу до чертиков захотелось прекрасного.

— Ленка, спой, а? Дай на душу бальзама, докторица.

И Лена дала — недурственным голосом, с гармонией в лад — и про «печальную могилу, над которой веют свежие ветра», и про то, что «здесь вам не равнина, здесь климат иной», и про «серый в городе туман», и про «плывущую облачность, у которой ни пенсий, ни хлопот»…

Получилось здорово, просто классно, рулады, акустика и интим — волнительное сочетание. С гарантией пробирающее всех… А уже под занавес Лена вздохнула:

— Ну все, теперь любимую, для души, песню нашей юности, — взяла аккорд, прошлась по струнам и двинула в ля-миноре чесом:

Опять мне снится сон, один и тот же сон,
Он вертится в моем сознаньи словно колесо.
Ты в платьице стоишь, зажав в руке цветок,
Спадают волосы с плеча, как золотистый шелк…

Да, знакомая песенка, старинная, с длинной, седой, аж до земли бородой. Сразу же вспоминается курсантское прошлое, извечный половой вопрос, общежитие прядильной фабрики «Победа» — обшарпанная дверь, ворчливая вахтерша, замызганная полутемная лестница к счастью. Окурки, грязь, отметины на стенах, второй этаж, разбитое окно, выше, выше, третий, четвертый. Теперь налево по скрипучим половицам, вдоль бесконечного петляющего коридора. Ванна, туалет, унылого вида кухня, комнаты, комнаты, комнаты. У 43-й остановиться, лихо заломив фуражку, постучать:

— Привет, девчонки! Что, не ждали?

Вариант беспроигрышный — комната шестиместная, «аэродром», всегда есть кто-нибудь на посадке. Неважно кто — Марина, Вера, Катя, Надя, Наташа первая или Наташа вторая. Все девочки знакомые, досконально проверенные и, главное, без особых претензий. Знают, что ничем не наградят, не какой-нибудь там слесарь-расточник. Время пошло: пять минут на разговоры, десять на чаепитие, затем, особо не церемонясь, выбрать прядильщицу по настроению и на стол ее, на кровати нельзя — скрипу будет на всю общагу. Есть контакт, пошел процесс. А из-за стены, сбивая с ритма, слышится песня. Та самая, бородатая, сугубо ностальгическая:

Не будет у меня с тобою больше встреч,
И не увижу я твоих покатых белых плеч,
Хранишь ты или нет колечко с бирюзой,
Которое тебе я подарил одной весной?
Как трудно объяснить и сердцу, и тебе,
Что мы теперь с тобой чужие люди на века,
Где вишни спелых губ и стебли белых рук,
Прошло все, прошло, остался только этот сон.
Остался у меня на память от тебя
Портрет твой, портрет работы Пабло Пикассо.
Ла-ла-ла-ла-ла-ла…

Да, как ни крути, щемящая, саднящая, хватающая за живое песня нашей юности.

«Постой-ка, постой, — Буров вдруг нахмурился, выругался про себя, в задумчивости покусал губу, — песня чьей юности-то? Его, Васьки-капитана, без пяти минут майора. Тогда при чем здесь Лена, которая, к гадалке не ходи, лет на десяток помоложе? По крайней мере, внешне. Да, странно, странно, что-то здесь не так… И опять-таки, дело прошлое, почему это именно она оказалась вчера на 11-й Красноармейской? В нужное время на нужном месте с пуделем-негодяем, покусившимся на его, Бурова, сумочку. Как там говорил Калиостро-то? Случайность — это всего лишь закономерность, понять которую мы не можем. А еще говорят, что вино и бабы не доводят до добра. В основном — до цугундера. Хорошо, если не до дубового макинтоша… Ладно, разберемся», — заверил себя Буров, отодвинул стакан и продолжил приятное общение — валял шута горохового наравне со всеми. Потом ему показали местный мемориал, могилу Белого спелеолога, он расписался в гостевой книге, несколько по-сионистски названной Суперталмудом, и прослушал занимательную историю из жизни Ленина. Вождь, как известно, частенько наведывался в Саблино, так как все местные помещики здесь приходились ему родственниками, и однажды его, начинающего революционера, за которым гналась по пятам полиция, местные пролетарии вывели через какой-то подземный ход в здешние леса. Ильич был истощен, контужен, плохо ориентировался на местности и, естественно, маршрута не запомнил, но, ввиду того что по пути потерял мандат, кепку и гранки «Правды», все же решил самостоятельно прогуляться по новой. Вроде бы безошибочно нашел лаз, забрался в пещеру, пошел, пошел, пошел и вдруг уперся в стену. Хоть и трухлявую, а сколько ни тыкай пальцем, не разваливающуюся. Потоптался вождь, потоптался, сплюнул в сердцах да и уехал в Шушенское. Хрен с ней, с кепкой и с «Правдой». А пещеру с тех пор так и называют — Ленинским тупиком.

В общем, было хоть и пьяно, но искренне, без всяких там недомолвок, экивоков и бдящей партобщественности. Говори о чем хочешь. А Белый спелеолог, он хоть и белый, но в доску свой, не выдаст. И тихий такой…

Однако, увы, все кончается.

— Ну что, Василий, ты уже дошел до кондиции? — осведомилась Лена, когда трепаться стало не о чем, разговор иссяк и кое-кто из общества отчалил под крыло к Морфею. — Пошли пройдемся. Бери портвейн.

Ладно, встали, взяли Сабониса, пошли — куда-то в самые пещерные дебри. На ощупь, не спеша, во тьме, из катакомбной гордости не зажигая огня. Эх, и вправду ты авторитетна, Жемчужная, кажется, что нет тебе ни конца ни края…[280] Наконец Лена замерла, прислушалась и тихо позвала:

— Фрол! Фролушка! Ты здесь? Мы тебе бутылочку принесли.

— Тс-с, — шепотом ответили из темноты, — не мешайте процессу. Не нарушайте контакт.

— Тьфу, опять эта задрыга, — сразу же прорезался другой голос, хриплый и недовольный. — Бутылку лучше себе засунь, поглубже, чай, дырок хватит… Вот ведь, как банный лист к жопе…

В темноте выматерились, резко поднялись и, шаркая ногами, пошагали по песку. Куда-то еще дальше, дальше, под землю, к Плутону…

— Да, Леночка, что-то божий человек вас не жалует. — Щелкнула зажигалка, принялась свеча, желтое колеблющееся пламя осветило длинноносое лицо. — Чувствует, наверное, стервец, что в каждой красивой женщине есть что-то в немалой степени от дьявола…

Длинноносое лицо принадлежало лицу явно кавказской национальности.

— А, это вы, Рубен Ашотович, — улыбнулась Лена, впрочем без особой радости, и не стала муссировать тему, показала на Бурова. — Знакомьтесь, секретный агент Василий.

— Очень приятно, доктор каких-то там наук, правда в прошлом, Арутюнян. — Рубен Ашотович привстал, с энтузиазмом хмыкнул и протянул Бурову мозолистую рабоче-крестьянскую ладонь. — А также истопник, ассенизатор, дворник и кладбищенский «негр». Леночка, бутылку никуда совать не надо, у меня есть проверенная вместительная чара. Так-с, с вашего позволения…

Он умело открыл Сабониса, налил и с обходительностью Дон Жуана облагодетельствовал гостью.

— Прошу, прошу, вот еще свинина в собственном соку, белорусская, из набора, правда, остыла, зараза…

Ну да, все правильно — ladies first,[281] а к мясу — красное вино. Вернее, наоборот не в плане ladies, в плане мяса…

Затем Рубен Ашотович осчастливил Бурова, не мудрствуя особо, причастился сам и, вытащив отважно горлодерный «Лигерос», добрейше улыбнулся с полнейшим пониманием:

— Значит, гуляем, ребята? Ну что ж, дело молодое, дело хорошее.

Сам он был едва ли намного старше Бурова.

— А вы, я посмотрю, Рубен Ашотович, все с блаженным на пару, — констатировала Лена и спросила небрежно, слишком уж небрежно, как показалось Бурову: — Ну-с, и что он говорил на этот раз?

— Да как обычно, нес несусветный бред. — Арутюнян зевнул, с силой затянулся, и в голосе его Буров почувствовал игру. — Какие-то ходы, какие-то провалы, какие-то зеленые человечки. У меня, как у геофизика в прошлом, уши завяли сразу. Вот такая, Леночка, оказывается истина в последней инстанции — не дрейф материков, не деформация литосферы, не сети Пара, Витмана и Кури, а уроды, обретающиеся под землей. Нет, все, все, хватит, Фролу больше не наливать…

И не стали, налили себе. Приняли, усугубили, раздавили фугас, и Лена вдруг призналась с пугающей откровенностью:

— Все, никакая, писец, приехала.

Глупо рассмеялась, поднялась и, не удержавшись на ногах, плюхнулась на землю. Всхлипнула, выругалась не по-женски и через мгновение засопела. Что с нее возьмешь — слабый пол. Так что положили ее на спальник, прикрыли курточкой и едва хотели продолжить разговор, как послышались знакомые шаги, порывистые, размашистые, но в то же время неспешные.

— Ну что, скважина угомонилась? Дрыхнет? — прохрипел все тот же сипатый голос, и из темноты вывернулся человек, близко подходить к которому совершенно не хотелось: его лицо, шея, голова представляли собой сплошную, исходящую сукровицей рану. Не было ни волос, ни ресниц, ни бровей, только глубоко запавшие глаза да черная, кривящаяся в ухмылке прорезь рта. Это еще не считая лыжных ботинок, строгого галстука в синий горошек и белого, донельзя засаленного медицинского халата. Увидишь такого на ночь — точно не заснешь, а может, и кондратий хватит.

— Фрол, ты? Вернулся? — обрадовался Рубен Ашотович. — Давай садись, пожри чего-нибудь. Вот сгущенки возьми, колбасы.

Однако Фрола интересовал конкретно Буров.

— Эй, красный паскудный кот, — прохрипел он глухо, без всякой интонации, — бойся черного кобеля и похотливой прорвы. А то будешь красный от крови.

Харкнул смачно и сгинул во тьме — этаким сочувствующим вещим монстром из фильма ужасов.

— М-да, — вздохнул Рубен Ашотович, вытащил «Лигерос», почесал вместительный, в залысинах, лоб. — Одно слово, блаженный. А вы никак, Василий, с ним знакомы?

— Да нет, — открестился Буров и в свою очередь спросил: — А вы?

Настроение у него начало портиться. Ведь казалось бы, блин, как все было хорошо — Лена, умница и забавница, темнота — друг молодежи, уютный грот без развитого социализма, где можно дотянуть до понедельника. И вот здрасте вам, началось — странности в поведении забавницы, тайны пещерного двора, пророки-матюжники в пещерном отечестве, похожие ликом на Франкенштейна. И теперь все, ни отдохнуть, ни расслабиться, ни послужить ни Бахусу, ни Эросу, ни Момусу.[282] Какое может быть веселье, если лезет на ум древняя как мир мудрость: все зло от женщин? Да еще, для полноты картины, вспоминаются имена собственные, а некоторые и с фамилиями: Пандора,[283] Геката, Медея, Клеопатра, Лукреция Борджиа,[284] Инесса Арманд, Лариса Рейснер,[285] Вильма Эспин[286]… Сучки еще те, целая псарня. Кстати вот еще одна, прелестница Елена, из-за которой разгорелся, и так ярко, весь троянский сыр-бор… Хорошее имя Елена, благозвучное, радующее слух… Елена, Елена… Умница и забавница… Уж не с той ли она сучьей псарни? Кстати, а что там касаемо кобеля? Черного, которого следует бояться? Уж не о Барсике ли речь? Да нет, навряд ли, экстерьером не вышел и прикус не тот. Хотя, если посмотреть теоретически… Ну, если взбесится, к примеру… Ох уж эти юродивые и блаженные, все у них двусмысленно, расплывчато, вокруг да около. И Фрол свет Франкенштейнович не исключение — навел туману и слинял. Интересно, чем же это его так, болезного? Похоже на радиационный ожог. Ладно, сейчас у его кунака спросим. А в том, что юродивый и армянин хорошо знакомы, Буров не сомневался.

— Да так, не то чтобы дружим семьями. — Рубен Ашотович оскалился и покосился в полумрак, где почивала Лена. — Его здесь, в пещерах, каждый знает, он своего рода уникум, местная знаменитость. Этакий пророк. — Он замолчал на полуслове и перевел общение в другое русло. — Да, пещеры, каменоломни, гроты, рудники. Язвы в теле нашей матушки земли. А ведь планета наша не есть нечто неживое, окаменевшее, тупо вращающееся вокруг солнца по регулярной орбите — она живая, и древние отлично знали это. Они считали, что духи земли двигаются по определенным каналам или венам подобно тому, как кровь человека пульсирует по жилам. И подобно тому, как душа человека может находиться в конкретном органе — в мозгу, печени или сердце, — духи земли тоже сосредоточиваются в конкретных местах, там-то и концентрируются все жизненные силы. Такие зоны называются пуп земли. В них устраивали захоронения, строились святилища и возводились храмы. Ведь вопрос только в том, какие именно духи пребывают в таких местах. Добро, как известно, не бывает без зла…

Ишь ты, какую знатную лапшу развешал, ишь какую вербальную поллюцию развел. Готов о чем угодно, хоть о пупе земли… Молодец, и не дурак.

— Да, зла на этом свете хватает. — Буров с пониманием кивнул, выдержал приличествующую паузу и попытался возвратить беседу в прежнее русло: — Скажите, Рубен Ашотович, а что это у Фрола-то с лицом? Сдается мне, что без мирного атома дело здесь не обошлось?

— Скажете тоже, мирного. Про Тоцкий полигон слыхали?[287] — не выдержал Рубен Ашотович, зло щелкнул языком, привстал и неожиданно смягчился, мгновенно отошел от темы: — А, вот и Леночка проснулась. Ну что, спящая красавица, как самочувствие?

— Хреново дело, головка бо-бо. — Та криво усмехнулась, кряхтя поднялась и сделалась похожей на механическую куклу из тех, что стонут: «Мама», если жать на живот. — Пошли, Василий, на базу, заляжем основательно. С концами. Рубен Ашотович, чао, Фролушке привет. Ох и гадость же эта ваша фаршированная рыба. Я хотела сказать, плодово-ягодное. Чертова бормотуха, дьявол ее дери…

Словом, попрощались с опальным геофизиком, встали на обратный курс и, предвкушая общение с медоточивым Морфеем, двинулись малой скоростью к Бякам. Сейчас прийти, рухнуть на что-нибудь мягкое и спать, спать, спать… Только фигушки, бивак их встретил шумом, гамом и звяканьем стаканов — это к Бякам пожаловали их давнишние друзья-однополчане Пилигримы. Не просто так, естественно, в компании Сабонисов. Они — Бяки, Пилигримы при содействии Сабонисов — пели: «По выжженной равнине за метром метр идут по Украине солдаты группы „Центр“», пили и вместо тостов хором кричали: «Все Атасы — пидарасы! Все Атасы — пидарасы! Все Атасы…»

Кричали дружно, но недолго. Откуда-то из глубины пещеры послышались зловещие шаги, грозно выругались матом, слаженно, на четыре голоса, и из темноты явились три богатыря, с мощным, чуть ли не задевающим своды черепом дядькой Черномором впереди. Как вскоре выяснилось, это был авангард Атасов — самые стойкие, самые отважные, не поддавшиеся проискам Сабониса.

— Если мы пидоры, то вы пидоры гнойные, — веско заметили они, а дядька Черномор встал в смертельную позицию зен-кутцу:[288]

— Киай! Ну как насчет полного контакта?

«Да, блин, это надолго, и само собой не кончится», — огорчился Буров, зевнул и с хрустом а-ля красный смилодон потянулся:

— А как насчет полового контакта? Не хочется тебе быть выебанным и высушенным? — мило улыбнулся, подошел и из «разговорной стойки»[289] легко и непринужденно вынес Черномору мениск. Сунувшимся было богатырям продемонстрировал в действии поддевающий в пах, травмирующий в нюх и вырубающий в печень, так что Атасова гвардия убралась с поля боя в тотальном расстройстве. Победа была полной, впечатляющей и, главное, быстрой. Настоящий блицкриг. Хвала аллаху, теперь можно было лечь, вытянуться, нырнуть поглубже к Морфею под крыло. Ни хрена подобного.

— Вот это да. — Пилигримы вышли из шока и воззрились на Бяк. — Кто это? Никола Питерский?

— Да нет, это так, израильский шпион, — не без гордости отвечали Бяки, — докторша закадрила где-то. Не ради продажи родины — на предмет блуда. Зверь. Обрезан и в МОССАДе натаскан.

«Израильский шпион? Да еще обрезанный? Гм. А как на хохла машет. Да, впрочем, ладно, где хохол прошел, там жиду делать нечего», — мощно раскинули мозгами Пилигримы, дружно пришли к консенсусу и принялись крепить с Буровым контакт.

— Шолом алейхем, уважаемый! Не помешаем? Вот, не побрезгуйте, тушенка, правда, не кошер, зато лаваш уже засох и превратился в мацу. Берите-берите, совсем как ваши опресноки. А к ним вот нашего плодово-ягодного… Ну как вам здесь, от родины-то вдали, не скучно? Пещеры смотрели? На могиле Белого были? С Фролушкой блаженным не встречались?

— С Фролушкой? — заинтересовался Буров, разлепил глаза и вынырнул из дремы. — С пророком?

— Ну да, да, конечно же, пророком, — с хохотом, но довольно плавно влез в общение кто-то из Бяк. — Говорит, что все, аллес, дело плохо. Будто бы в глубине земли окопались какие-то гады, и если не прищемить им хвост сейчас, то потом будет очень плохо. Словом, зовет в последний и решительный бой. Я лично — пас.

— Ну да, дело здесь, конечно, не в гадах, а в вялотекущей шизофрении, — послышался еще голос, довольно трезвый, в меру занудный и весьма академический. — Хотя в этом что-то есть. Я имею в виду не гадов, не вялотекущую шизофрению, а, вы уж извините меня, коллеги, за нестрогость фактов, теорию Красных и Белых стрел, суть теорию Центральных каменоломен…

— Как вы сказали? — Буров сразу же забыл про сон, вспомнил будущее, долгожителя Костро-мина, занимательнейшие, под бобрятину и лососину, разговоры на заимке. — Теорию Красных и Белых стрел?

— Ну да, — с готовностью ответили ему и принялись вещать о том, что Русь запечатана четырьмя крестами, то бишь окружена системой тайных подземных ходов, имеющих оккультное и оборонное значение. Они простираются на сотни километров, сооружены в десятых-девятнадцатых веках, а на месте их пересечения, в узлах, возведены храмы. Но это как бы одна сторона медали, причем отнюдь не анфасная. Самое главное заключается в том, что существует еще и другая система подземных структур, неизмеримо более древняя, тайная и протяженная. Никто не знает, кем, когда и для каких целей она была сделана. Ходы выполнены выше уровня водоносных горизонтов, в виде прямых, как стрелы, выработок, за что и прозваны Белыми стрелами в известняках и Красными — в песчаниках. Они обычно имеют ширину два-три метра и простираются от берегов рек перпендикулярно обрывам, причем пролегают ниже русел, в толще синих кембрийских глин. Есть ходы даже ниже Балтийского моря, так называемые пешеходники — узкие одиночные штреки в кирпичной или каменной кладке и «конники» — запараллеленные стволы сечением три метра, всегда парные, с периодическими смычками. В общем, если коротко, существует исполинское, поражающее воображение сооружение, назначение которого невозможно понять, руководствуясь современной психологией, и если гады хвостатые, враги человечества, все же имеют место быть, то сам бог велел им окопаться именно там — под землей. Таким образом, если глянуть в корень, вернее, вглубь…

— Да будет тебе, Фима, заткни фонтан, — единодушно рявкнула соскучившаяся аудитория, — забодал уже, утомил. А ну, наливай!

Выпили, крякнули, прищемили струну:

А если шел он с тобой, как в бой,
На вершине стоял хмельной,
Значит, как на себя самого
Положись на него…

Буров с народом петь не стал, задал храповицкого. Однако и во сне не было ему покоя, ибо привиделся кошмар — жуткий, с судорожно оскалившимся ртом пещерный прорицатель Фролушка.

— Ну что, Васек, плохо дело, — горестно сказал он, с ожесточением харкнул и выругался столь витиевато, что Орлов-Чесменский позавидовал бы.[290] — Люди в основном слепы, глухи и самодовольны. Слушают лишь себя, все им глубоко по хрен. И не так, и не эдак, и не в мать. Вот и получат по самые по волосатые, ох как получат…

Снова выругался, заплакал и, шаркая, хромая сразу на обе ноги, исчез. Однако легче не стало, кошмар только начинался — вскоре к Бурову явилась Лаура. Как всегда топлес, как всегда улыбающаяся, причем на этот раз до одурения страшно.

— Ах ты баловник, — сказала она, игриво погрозила пальчиком и фривольно крутанула бедром. — Твоя слабость, Васечка, в твоей силе. Держись от этой куклы подальше. Будет очень нехорошо, если мне придется вмешаться. Привет. И учти, мне сверху видно все, ты так и знай, — сделала Лаура ручкой, изобразила воздушный поцелуй и, пританцовывая, в золоте волос быстренько исчезла из виду. То ли к себе наверх, откуда видно все, то ли в пещерную тьму, где пели и пили, то ли еще куда. Кто знает? Кошмар…

III

Как ни крути и ни верти, а уикенд, если глянуть в корень, хорошая штука. За два дня, проведенных в пещере, Буров отоспался всласть, налопался на всю оставшуюся жизнь тушенки, а также, надо полагать, как следует поправил здоровье. Не фиг собачий — спелеотерапия. Наконец настал вечер воскресенья, и пещерные массы бросило в тоску — вот беда-то, беда. Надо вылезать на воздух, брести на станцию, грузиться в электричку и ехать строить коммунизм. Охо-хо-хо-хо, только куда ты денешься. Бяки с Пилигримами так и сделали, не в плане коммунизма, в плане электрички. Вместе с ними тронулись и Буров с Леной — доехали до Московского, прокатились на метро и, молча прогулявшись по сонному городу, безо всяких приключений добрались до дома. Поужинали чем бог послал, пополоскались в ванной, и все было бы преотлично, если бы не извечный вопрос — половой. Собственно, у Лены была сотня способов его решения, а вот Буров пребывал в недоумении — с одной стороны, конечно, натура требовала, а с другой… Ведь сказано же было по-русски и в категоричной форме — ни-ни-ни, держаться от искусительницы подальше. Причем не просто искусительницы, а ведь еще прорвы и куклы. М-да, вот проблема так проблема, бином Ньютона по сравнению с ней — детские игрушки. Что же делать, как быть? Может, пойти на компромисс? Войти все же на близкую дистанцию, но ненадолго, без экспрессии, так, чтоб и волки были сыты, и овцы уцелели, не изображать безудержную страсть, а тихо так, вяло, по-стариковски… Да, а в этом что-то есть. Не то чтобы эврика, но хоть какое-то решение. Ну-с, присно-дева, благослови, приступим. И Буров приступил, однако тихо и вяло, по-стариковски, не получилось — Лена, заполучив его в объятия, уже не выпустила до утра. Стонала, извивалась, расшатывала диван, с напором блудодействовала, — куда там менадам.[291] Как есть — похотливая прорва. А еще, если вдуматься, действительно кукла. На редкость привлекательная, на диво одаренная, но в то же время примитивная, словно пробка от шампанского, — использующая все свои недюжинные способности исключительно для одного — для достижения земных благ. Внимание, успех, забавы плоти — все, все, больше ничего не надо, и так хорошо. А живопись, музыка, изящество в речах — это только инструмент, способ. Не от движения души, для движения зада. Породистого, налитого, с шелковистой кожей и лакомыми упругими ягодицами, похожими на половинки персика. Какие и впрямь бывают только у кукол. Не у той барышни из дурацкого анекдота, у которой голубые глаза, а все остальное жопа…

В общем, утро нового дня встретил Буров так себе, утомленный неопределенностью и любовной суетой. Встал, помылся, размял члены и принялся в ожидании Лены возиться с завтраком — та ушла выгуливать поганца Барсика, хозяину которого в очередной раз сделалось плохо. Сквозь щели в занавесях пробивалось солнце, нож с хрустом резал подсохший хлеб, по радио несколько не в тему пели:

В Антарктиде льдины землю скрыли,
Льдины в Антарктиде замела пурга,
Там одни пингвины прежде жили,
Ревниво охраняя свои снега…

Какие, на фиг, пингвины, какая Антарктида, какие снега… Заглавный день недели — понедельник. Как всегда, тяжелый…

Наконец пришла Лена, в маечке и индийских джинсах «Милтонс», тем не менее похожая на голливудскую кинозвезду.

— Ох, видимо, придется мне Барсика брать, — вздохнула она. — Анатолий Семеныч совсем плох. Ночью, оказывается, «неотложка» приезжала, мотор у него ни к черту. Ох беда. Такой человек, личность. Вот несчастье-то.

Однако, как ни волновалась Лена за судьбу Саранцева, отличный аппетит не потеряла, а после завтрака еще хотела склонить Бурова к блуду, но он не стал, нашел в себе силы отказаться:

— Увы, не могу, радость моя. Дела. Надо срочно отправить шифротелеграмму в центр.

Выбрался на улицу, вздохнул полной грудью да и пошел куда глаза глядят, без всякой цели — девять тридцать восемь на часах, до четырнадцати ноль-ноль еще вагон и маленькая тележка времени. Некуда спешить. А вокруг шумел, радовался жизни, дышал бензиновыми выхлопами огромный город. Шелестели шины, торопились граждане, голуби скреблись когтями по крышам и карнизам. Матерились дворники, снюхивались собаки, какой-то недоросль в тельнике ловил в Фонтанке сеткой колюшку, сфинксы на Египетском мосту смотрели на него с неодобрением. В общем, дело было хоть и не вечером, но делать было решительно нечего. Так что шел Буров по городу, смотрел по сторонам и ни во что не вмешивался, думу думал. Хоть и старался ощущать себя сторонним наблюдателем, но только не получалось — мысли были злые, конкретные, глобально анархические. Вот ведь, блин, люди, человеки, вершины мироздания. Рождаются в муках, в болезнях растут, приспосабливаются к жизни, достигают вершин. Верят, надеются, влюбляются, лгут, играют в благородство, изобретают велосипед… И искренне считают себя квинтэссенцией творения. А потом умирают — опять-таки в муках, в страхе, в невежестве, в болезнях, во лжи, так и не поняв, кто они, откуда и зачем приходили на эту грешную землю. Люди, люди, повелители вселенной… Играющие всю жизнь, с рождения и до смерти, в какую-то двусмысленную, неведомую им игру по непонятным, придуманным неясно кем правилам. Заведомо шулерским. Хрен тебе, человече, хоть и звучишь ты гордо. Ты не бог, не микрокосм, не господин вселенной — винтик в государственной машине, член общества. Такая вот, брат, игра в одни ворота. А если играть не хочешь, то будешь или сумасшедшим, или изгоем, или преступником. Ваши, как говорится, не пляшут, пиф-паф, айн момент и в дамки… Се ля ви, цивилизация… Ох и славно же погулял Буров, вот уж весело-то провел время.

Наконец, устав от мыслей на глобальную тематику, он все же снизошел до прозы жизни — принялся придумывать и так и этак, как бы убить получше время. Ничего лучшего, как поход в кино, в голову ему не пришло, и вместе с неотъехавшими в лагеря пионерами и школьниками он отправился смотреть мультфильм. Японский, полнометражный, про кота в сапогах. Закручено было здорово, нарисовано еще лучше. Краски завораживали, персонажи умиляли, анимация восхищала, сюжет брал за живое, любовь творила чудеса. Зрители, впав в экстаз, не шевелились, восторженно открыв рты, Буров, от коллектива не отрываясь, также смотрел на экран, по-детски улыбался и где-то сожалел в душе, что главный персонаж банальный кот. Эх, был бы он красным смилодоном, да еще в семимильных сапогах! Таких бы дел наворотил, такого бы шухера навел. Сам бы выбился в князья и поимел принцессу… Да, впрочем, ладно, и так все неплохо — враг не прошел, людоед на ладан дышит, а девочке скоро быть в беде. Близится мир, дружба, балалайка…

Только увидеть хэппи-энд Бурову не удалось — время, которого, казалось, было невпроворот, не дало. Так что пришлось стоически стиснуть зубы и бочком, бочком, не отрывая глаз от экрана, выбираться на улицу, в шумное столпотворение Невского. Да, на главной магистрали города народу хватало, и это невзирая на жару, дневное время и доблестные происки чекистов. В зеркале витрин отражались джинсы, пиджаки, галстуки, рубашки, юбки, блузки, белые техасы, стройные, элегантно окаблученные ноги. В воздухе не было ни ветерка, только шум, гам, говор, рык моторов, запахи асфальта, траченого бензина и женского, будоражащего воображение, пота. И никому в этом кишащем скопище дела не было до Васи Бурова, ну, может, кроме истомленных, не обласканных мужским вниманием гражданок. Так что купил он газету «Правда», без приключений сел в троллейбус и благополучно докатил до славного Васильевского острова. С достоинством сошел, глянул на часы и сразу же взял ноги в руки — дожидаться следующего понедельника в компании с Леной ему как-то не хотелось. В четырнадцать ноль-ноль, как учили, он уже был на месте — рядом с каменным, дальним от моста чудищем из Фив. С хрустом разорвал газету, в два захода скатал и, взяв по «полуправде» в каждую руку, с надеждой поводил глазами по сторонам. И тут же удивленно хмыкнул — знакомого увидел. Бывшего доктора каких-то там наук, «негра», дворника и пещерного зубра Рубена Ашотовича Арутюняна. А тот, хлопнув дверцей «жигулей», с опаской подошел, оценивающе прищурился и также в изумлении воззрился на Бурова:

— Вы?

В голосе его слышалась явная тревога — ну вот, только шпионов-самозванцев здесь не хватало.

— Я, я. — Буров кивнул, с достоинством поклонился и, дабы развеять все сомнения, повертел «полуправдами». — В пятницу, извините, не получилось, КГБ сел на хвост. Пришлось прищемить ему его собственный. Ну-с, какие будут инструкции?

Только сейчас он понял, что лицо у Рубена Ашотовича напоминает маску — резко асимметричную, гипсовую, искаженную страшной судорогой. А вот глаза были хорошие, живые, с твердым, весьма циничным взглядом. Такой бывает у умудренных, много чего видевших людей.

— КГБ? — сразу же насторожился Арутюнян, нехорошо ощерился и брезгливо выпятил губу. — Теперь я понимаю, что это за «Волга» тащится за нами. А что касается инструкций… Видите ли, у меня есть не то чтобы друг, так, хороший знакомый, Анатолий Семенович Саранцев. Вместе в психушке сидели. Так вот, сегодня утром он позвонил мне, сказал, что болен, и попросил встретить человека с газетами в руках, то есть вас. Еще просил передать, чтобы вы сегодня ровно в пятнадцать десять были на Загородном. Там, не доезжая Пяти углов, если двигаться к Московскому, стоит закрытый на капремонт дом. Вам нужно попасть в квартиру 48, пройти по коридору и найти шестую дверь по левой стороне. Просто зайти внутрь. Э, вы слушаете меня?

— Конечно, внимательнейшим образом. — Буров на миг отвел глаза от черной припаркованной в сторонке «Волги» — из салона ее вовсю пускали солнечных зайчиков, не иначе при помощи бинокля.

— Да-да, та самая, — понял его взгляд Арутюнян. — Не иначе гэбэшникам опять что-то надо. А впрочем, ладно, черт с ними. В общем, Анатолий Семеновича просил вас зайти в эту самую дверь по левой стороне и сказал, что сделать это надо не позже пятнадцати двадцати. Иначе будет поздно. Очень просил, два раза повторил. Мне, грешным делом, показалось, что бредил. — Рубен Ашотович вздохнул, заглянул Бурову в глаза: — Ну что, вы поедете?

Казалось, что еще немного, и длинноносое лицо его съедет на сторону — так сильно, до потери человеческого облика исказила его судорога.

— Естественно, — ответил Буров, глянул на часы. — Да, время. Спасибо вам, Рубен Ашотович, от всей души. И держитесь от этой «Волги» подальше. Думаю, это не КГБ.

— Не КГБ? — Арутюнян прищурился на вражескую «Волгу», оценивающе хмыкнул. — Так, ладно. А давайте-ка я вас подвезу на Загородный, все одно мы собирались на дачу. Вместе и посмотрим, что это за «Волги» тут ездят за нами. Садитесь, прошу.

В «жигуленке» нависала над рулем дама, мощная, ядреная, с необъятным бюстом, Бурову она напомнила девицу-богатырку из народного эпоса.

— Здравствуйте, — сказал он, — отличный сегодня денек.

— Да уж, — ответила дама басом, — скорее бы он кончился, эта чертова «Волга» действует мне на нервы. Ох взорвусь, ох пойду на таран…

Ну да, ее бюстом можно было без труда заклинить башню среднего гвардейского танка.

— Полинушка, не надо, — строго вмешался в разговор Рубен Ашотович, — давай поехали, так, чтобы через Загородный.

— Минуточку, мильпардон, — с ходу взял тайм-аут Буров, — а нет ли у вас в хозяйстве чего-нибудь остренького?

Остренькое нашлось под креслом у водителя, мощная, заточенная до бритвенной остроты отвертка. Сразу видно, не винты крутить — дырки делать.

— Ну! — восхитился Буров. — Класс! Заводите двигатель, я мигом.

Лихо подмигнул, элегантно вылез и направился к «Волге». Близко, впрочем, подходить не стал — шагов за десять остановился, резко взмахнул рукой и, удовлетворенно крякнув, с достоинством пошел прочь. А за спиной его словно придавили хвост какой-то матерой гадине — послышалось истошное, пронзительное шипение.

Затем выстрелили двери, затопали каблуки, и у Бурова в тылу оказались двое крепких, разбитных, правда, одетых уж больно траурно, как-то похоронно, во все черное. Впрочем, с интуицией у них было все в порядке — один сразу же залег с раздробленным лицом, другой надолго, если не навсегда, потерял способность к размножению. А Буров, не останавливаясь на достигнутом, травмировал ему еще и печень, степенно уселся в «жигули» и крайне интеллигентно изрек:

— Ну вот, и не надо идти на таран…

В ответ зверем заревел мотор, шаркнула по асфальту резина, яростно затрещал глушитель. Тронулись лихо, с проворотом колес — давить на педаль Полина умела. С минуту ехали в молчании, затем Арутюнян вздохнул:

— А я-то вас, Василий, держал за шутника. М-да. Кстати, познакомьтесь, это Полина, моя жена. Полина, это Василий, израильский шпион и диверсант. Мы, похоже, вляпались в какое-то очередное дерьмо.

— Очень приятно, — улыбнулся Буров, дружески, но соблюдая дистанцию, кивнул и, дабы не вдаваться в ненужные подробности, принялся мастерски менять акценты. — Рубен Ашотыч, извините за бестактность, что это у вас с лицом? У меня нечто подобное было как результат контузии.

— Реакция на власть Советов, — рассмеялся Арутюнян, но глаза его налились злобой. — Если говорить серьезно, то остаточные явления. После галоперидола, его мне вводили без корректора. Сутками я сидел с разверстым ртом, аки скимен, раздираемый руками Самсона, истекая слюной, изнемогая от жажды.[292] Слишком живые впечатления, знаете ли, чтобы забыть их без следа. М-да. Сорок два авторских свидетельства, двадцать пять научных трудов, шесть дипломов и сертификатов от Академии наук…

Ну да — видеомагнитофон один, фотокамера одна, кожаный пиджак — два… Такое вот, блин, кино.

— Ну все, хорош, проехали, — нахмурилась Полина и действительно проехала мимо здания, такого высокого, что из его подвалов виднеется Колыма. — За что боролся, на то и напоролся. Хватит плакаться, уже два года осталось. Как-нибудь пробьемся…

На ее лице было написано: ты, милый мой, все свое носи с собой.

«Правда ваша, мадам», — внутренне согласился с ней Буров, тонко улыбнулся, кашлянул и попросился на выход:

— Прошу прощения, вы не могли бы остановиться? Ага, вот здесь, возле магазина. Уно моменто.

Магазин назывался «Хозтовары» и особыми изысками не блистал, впрочем, и Бурову нужно было не много: перочинный нож, фонарь, топор, фомку, продаваемую под названием «гвоздодер», с полдесятка напильников, гвоздиков-двухсоток и массивную, радующую глаз и руку штыковую лопату. Глянуть со стороны — человек на дачу собрался, с природой пообщаться, озоном подышать. Эх, если бы так. Нет, Буров готовился к войне, ибо ситуация ему конкретно не нравилась. Ох уж все эти шпионские страсти — резидент Саранцев, находящийся под колпаком, враг режима Арутюнян, используемый втемную, и втершаяся в доверие красавица Елена. Интересно, интересно, на кого же она работает? Уж не на этих ли мордоворотов, раскатывающих с понтом на черной «Волге»? Ну сейчас-то, положим, им не до езды, да только ведь от этого не легче — на Загородном наверняка будут неприятности. Тот, кто смог пробить Арутюняна по одному звонку, наверняка сможет устроить и засаду. Так что по идее, конечно, нужно было не дергаться. Плюнуть и на дом на Загородном, и на временной канал, и на вундеркинда Галуа с его глобальной теорией. Ага… Зассать, пустить слезу по ноге и застрять в обществе развитого социализма. Нет уж, фигушки, лучше прорываться с боем. Как там говаривал-то поручик Ржевский?[293] Жизнь копейка, судьба индейка? Во-во. Двум смертям не бывать, одной не миновать. Если подыхать, то с музыкой. Словом, вооружился Буров по мере сил, бодро вернулся в «жигули» и прямо-таки с гагаринской улыбкой сказал:

— Поехали!

А когда миновали Литейный, проскочили церковь и свернули на Загородный, сделался серьезен.

— Все, хорош, стоп, машина. Дальше я сам. — Вытащил из кармана всю оставшуюся наличность, с галантным полупоклоном облагодетельствовал Полину. — Это за отвертку, она того стоит. — Снял со вздохом свои командирские, с торжественной суровостью вручил Арутюняну: — Рубен Ашотович, на память, хотелось бы надеяться, не на вечную. Мне, если бог даст и все будет хорошо, они уже не понадобятся. Ну а если бог не даст и возникнут трудности, то единственная надежда у меня, ребята, на вас. — Он вытащил фонарик, проверил батарейку. — Вы уж не уезжайте сразу, подождите до половины четвертого. Вдруг мне понадобится хирургическая помощь. Ну все, пошел.

Он убрал фонарик, взял лопату и, гремя железом, вышел из машины. Путь его лежал к большому четырехэтажному дому, сразу видно, расселенному — со стороны улицы он был заколочен.

«Так, лево руля». Быстро сориентировавшись, он свернул за угол, прошмыгнул во двор и узрел картину, не радующую глаз: лебеда, разруха, колотый кирпич, драное тряпье, ржавые радиаторы. Фашист пролетел, цунами прокатилось, Мамай проскакал. Да нет, коммунисты похозяйничали… Дом напоминал агонизирующего, оставленного без присмотра больного, мрачные провалы его окон-глазниц смотрели с пугающей обреченностью.

«Интересно, сидит у него кто в печенках? — Буров посмотрел по сторонам, покачал лопату на руке и направился к висящей на петле двери некогда черного, а в советские времена самого что ни на есть парадного входа. — Так, похоже, сюда». Пока все было тихо, спокойно, ничто не вызывало тревоги — где-то жизнеутверждающе пищали крысы, изнутри тянуло гадостным, запущенно-сортирным смрадом. Се ля ви — кошки, бомжи и случайные, скорбные животами товарищи постарались.

«Ну никакой сознательности в народе». Буров, задержав дыхание, вошел, прислушался и принялся подниматься по древней, густо загаженной лестнице. Вокруг, если бы не залежи дерьма, все было бы здорово: дубовые перила, лепнина на потолке, рельефные, подобранные с изяществом и вкусом цветные изразцы. Вился с плитки на плитку совершенно живой плющ, сквозь густые листья синел заброшенный пруд, в таинственном полумраке расцветали золотые и белые лилии. Ну лепота!.. Только Бурову было не до гармонии красок, крадучись он шел наверх, вслушивался, всматривался, ловил малейшие движения воздуха. Внутри него словно тикали невидимые часы, точнейшие, куда там командирским: «Пятнадцать ноль одна… Пятнадцать ноль две… Пятнадцать ноль три…» А вот наконец и квартира сорок восемь — жуткая, в рванине дермантина дверь, гроздья кнопок, снабженные кривыми надписями, резиновый, затоптанный до дыр бесформенный коврик у порога. Плюс полное отсутствие каких-либо замков. Довершала антураж табличка с надписью: «Квартира высокой культуры». Все было тихо, как в гробу, изнутри не доносилось ни звука.

«Ну, мышеловка открывается». Буров без промедления просочился внутрь, двинулся по тихо стонущему полу коридора. Луч фонарика выхватывал из темноты розы на обоях, мусор на полу, скорбную заброшенность покинутого жилья. Пока все было тихо — ни кошек, ни бомжей, ни мародеров-чердачников.[294] Да, что-то уж больно подозрительно тихо. Когда все очень хорошо, на самом деле будет плохо.

Так-с, а вот и она, шестая дверь. Ничем не примечательная, белая, с аляповатой ручкой в виде рыкающего льва. Хм, незапертая… «Ну, Совдепия, прощай». Буров почему-то вздохнул, решительно распахнул дверь и неожиданно замер, сразу не поверил глазам — луч фонарика уперся в стену. В грамотно уложенные силикатные кирпичи, за которыми уже, видимо, открылась путь-дорожка во Францию.

«Ну, суки, такую мать!» — мигом все понял Буров, но ретироваться не стал, не удержался, дал волю ярости — отступил на шаг, расслабился и на выдохе с чудовищной силой приласкал преграду ногой. С полной концентрацией, проникающим боковым. Такими ударами калечат, убивают, разрывают внутренние органы, дробят берцовые кости, ломают ребра и позвонки. Только фигушки, ноль эмоций, ничего не изменилось в природе. Стена стояла нерушимо, результат был нулевой. Хотя это как посмотреть. Где-то совсем рядом открылась дверь, грузно метнулось тело, и темноту прорезал луч фонарика.

— А ну стоять! К стене! Лицом!

Буров не послушался, махнул рукой, и лучик, описав кривую, опустился на пол. Пущенные веером гвоздики-двухсотки угодили, видимо, точно в цель. Тут же закричали, затопали ногами, и со стороны подъезда пожаловали трое — не с простыми электрическими фонариками в руках, похоже, с морскими прожекторами. Буров сразу плотно взялся за гвоздодер, загасил прожектор и его хозяина и, не желая более блуждать впотьмах, подался на свет — в ближайшую комнату. Там его ждали. Двое плечистых, опять-таки во всем черном. С ножичками. Причем ножичками не простыми — замысловатой формы, живо напомнившими Бурову де Гарда, форма их один в один соответствовала «Когтю дьявола».[295] Вот она, блин, связь времен, вот, такую мать, весело так уж весело. Впрочем, куда там было клинкам, пусть даже волшебной формы, до лопаты — свистнуло, чмокнуло, хрустнуло, и наступила тишина. Вернее, куда там было супостатам до Бурова — одному он с легкостью распорол живот, другому без особого труда сделал ямочку на подбородке. Нестерпимо пикантную, глубиною в пару дюймов. Потом он запер дверь, огляделся и, сориентировавшись в реалиях, вскочил на подоконник. Миг — и с треском распахнулись рамы, брызнули со звоном стекла, полетели грязь, вата, щепки, засохшие мухи. А Буров бросил следом лопату, примерился, вздохнул и на пределе сил, прыжком махнул на росшее неподалеку дерево. Эх ты, липа вековая, раскудрявый клен густой…

Долетел благополучно, пообнимался со стволом и, обдирая листья, принялся спускаться. С максимальной скоростью, недобрым сердцем и смутными предчувствиями: из подъезда с криками появились четверо и явно не для беседы по душам. А заступница лопатка, наилюбимейший инструмент, там, на грунте, на нулевой отметке, в зарослях бурьяна и лебеды. И как же без нее-то, без родимой? Как, как — да очень просто. Мягко рухнул с дуба Буров в сорняки, вытащил трехгранный напильник да и мастерски, с полдюжины шагов, засадил его супостату в горло. Второй нападающий познакомился с топором и сразу, и надолго, превратился в потерпевшего, а Буров с диким криком разорвал дистанцию и в длинном кувырке метнулся к лопате. Вот она, вот она, подруга с черенком, ждет с нетерпением его, Васю Бурова. Ну теперь держитесь, гады. Будет вам приятное общение на гормональном уровне. Только не очень-то. Гады хоть и остались на пару, но держались чинно, с достоинством — не в пример своим павшим коллегам. Причем ножи были у них не понарошные, липовые, а самые что ни на есть волшебные и настоящие, магические «Когти дьявола». Те самые, режущие все подряд с легкостью клинка, проникающего в масло.[296] Еще как режущие-то — вжик-вжик, и лопата в руках у Бурова сделалась короче на полштыка, а сам он, вовремя не увернувшись, получил подарочек в плечо — в левое, недавно залеченное. Хорошо еще, что касательно, не глубоко, без задевания костей. Однако все одно — кровь, боль, травмированная конечность, и как следствие — дурные перспективы. А супостаты все не унимались, перли, гады, как на буфет, и по всему — хотели видеть Бурова в гробу и в белых тапках. Правда, у одного из них было нехорошо со зрением, другой же явственно хромал, но тем не менее размахивали они «Когтями дьявола» с экспрессией, помноженной на энтузиазм. Хрен дотянешься даже и лопатой. В общем, пришлось Бурову браться за топор. Не индеец, казак, но метнул топор не хуже томагавка, так что одноглазый супостат сразу сделался на редкость умиротворенным. Второй, одноногий, оскалился, рванулся, пошел было ва-банк, но тут же встретился с лопатой — хоть несколько и укороченной, но рубящей по живому преотлично. Свистнула сталь, чмокнула плоть, и словно в дурном кино рука супостата, сжимающая нож, мягко упала на землю. Следом рухнул и сам супостат — грузно, с расколотым черепом. По идее, конечно, нужно было не спешить и пообщаться с ним приватно, по душам — кто, где, когда, откуда, сколько и зачем. Однако Буров торопился, внутренний хронометр давил ему на психику: «Пятнадцать двадцать три… Пятнадцать двадцать четыре… Пятнадцать двадцать…» Не дай бог Полина подведет — тогда быть беде. Ни денег, ни жилья, ни перспектив, только резаная рана, покоцанная лопата да вражеская конечность, отхваченная по локоть. Хорошенькое сочетаньице, внушающее оптимизм!

Словом, не побрезговал Буров трофеями, не забыл про вооружение и снаряжение да и подался прочь в самом скверном настроении. Вот ведь, блин, компот, съездил, называется, в Париж по делу. Что ж это творится-то в стране Советов — мало того что беспредел властей, так еще и оккультный бандитизм, какие-то люди в черном, размахивающие волшебными клинками. Ну да, все правильно, мы родились, чтоб сказку сделать былью. Только больно уж страшная получилась сказочка, кровавая, не для слабонервных. На ночь такую слушать не стоит. Жуть. Зато вот если сейчас Полины не окажется на месте, вот будет весело так уж весело…

Нет, Полина не подвела и раньше времени не уехала.

— Здравствуйте, товарищи. — Буров нарочито бодро залез в машину, вытащил с ухмылочкой топорик из-за пояса и развалился в кресле. — Со свиданьицем. Давненько не виделись. Есть предложение включить форсаж. И как можно быстрее.

Бодриться-то он бодрился, однако чувствовал себя не очень — кружилась голова, хотелось пить, в теле ощущалась противная, какая-то ватная слабость. Пятый десяток, рана в плече, драка на шесть персон с поножовщиной — джентльменский набор еще тот, доконает любого джентльмена…

— Ну сегодня и денек, такую мать! — выругалась вдруг Полина, выщелкнула сигарету и с неожиданным хладнокровием посмотрела на Бурова: — Плечом не надо прислоняться к сиденью. Испоганите обивку. Лучше раздевайтесь, будет вам та самая хирургическая помощь. А ну давай за руль, — глянула она уже на Рубена Ашотовича, колыхнула бюстом, изогнула бровь и живым болидом сменила дислокацию — из водительского кресла к Бурову, на заднее сиденье. — Ну-ну, раздевайтесь, раздевайтесь. Мне пришлось немало видеть голых мужиков. И теплых, и холодных. Так, так, так…

Похоже, ее совсем не трогали ни кровь, ни липнущий топор, ни розовая лопата. Судя по всему, работала она на мясокомбинате, в разделочном цеху.

— Господи, а это что? — выдохнул Рубен Ашотович, когда Буров снял с груди вражескую отрубленную конечность. — Полинушка, ты даже не представляешь, в какое мы влипли дерьмо! По сравнению с ним КГБ — это так, детские какашки.

Гм, странно. Похоже, зрелище отрубленной руки подействовало на него не так, как вид магического кинжала, к слову сказать, совершенно невзрачного. Рубь за сто, «Коготь дьявола» он уже где-то видел. Интересно, блин, интересно…

— Ты поедешь или нет? А ну трогай! — рявкнула Полина, выкатила глаза и, засопев, принялась за Бурова. — Ну-ка, ну-ка, так, так… Ерунда, — веско констатировала она, криво усмехнулась и вытащила из автоаптечки йод. — Надо бы, конечно, заштопать, да, думаю, и так заживет. Эх-ма. — Выпятила губу, открутила крышечку да и вылила на рану Бурову жидкого огня. — Ничего, шпион, терпи, атаманом будешь. А это правда, Василий, что у вас в Израиле самая лучшая в мире медицина?

Нет, похоже, работала она не на мясокомбинате. Потрошила не животных — людей.

Машина между тем двигалась на юг — рычала мотором, скрипела колодками, стонала изношенной подвеской. Рубен Ашотович, видимо, от стресса рулил опасно, на редкость нервно и напоминал не армянина-геофизика, а японца-камикадзе. Наконец, хвала аллаху, выехали из города, встали на курс и покатили по направлению к столице нашей родины. Рубен Ашотович уже не бузил, ровно держал руль, знай давил себе на клавишу газа. Ехали в молчании, по прямой, говорить о чем-либо не хотелось.

— Вот здесь, у болотца, остановитесь, пожалуйста, — уже после Колпино подал голос Буров. — Ага, вот здесь. — С плеском утопил лопату и топор, вытер руки о траву, вздохнул и принялся прощаться. — Спасибо, ребята, что пропасть не дали, здорово помогли, не бросили. Езжайте себе с богом, лучше вам держаться от меня подальше…

Ох непрост был Вася Буров, непрост, тонко разбирался в вопросах психологии. Да и в людях-человеках разбирался неплохо.

— Ты, шпион, на себя-то посмотри, — выразила ему неодобрение Полина. — В таком скорбном виде далеко не уйдешь. Вернее, уедешь далеко. И надолго. А ну лезь в машину, мы раненых не бросаем. Будь он хоть трижды израильский шпион.

Что-то не чувствовалось в ней патриотизма и любви к социалистическому отечеству. Скорее наоборот…

— Счастливые, они, конечно, часов не наблюдают, но я не думаю, что вы уж очень счастливы. Возьмите, — честно возвратил Рубен Ашотович Бурову его командирские. — Гм… Знакомая фамилия. Интересно, и какова же судьбина подполковника В. Г. Бурова?[297] Занесен навеки в списки части?

— Здравствует и поныне, — буркнул Буров, залез в машину и устроился на сиденье. — Дослужился до генерала.[298]

А сам вспомнил раут у ее величества, приятнейшие забавы, этикет, галантнейшее общение на высшем уровне, чарующую улыбку русской Клеопатры. А еще Бурову вспомнился де Гард — жалкий, обгадившийся, потерявший лицо, скорчившийся, словно недоносок в банке, в луже собственной блевотины. Эх, надо было, видно, его тогда того… Самого… Может, и не бегали бы сейчас уроды, размахивающие магическими свиноколами. Не должно быть живых врагов, если только хочешь жить спокойно…

— Вот, с учетом удержания стоимости утраченной отвертки, — вытащила откуда-то из-под юбки Полина деньги, с грозным, не допускающим даже малейших возражений видом отдала и сразу же кардинально изменила тему, как видно, по ее личному разумению, на более приятную: — Ишь ты, срез-то какой аккуратный, словно ножичком ампутационным прошлись, — взяла обрубок конечности, помяла, покрутила, оценивающе пощелкала языком: — Гм, остыла уже. Это что же вы, Василий, топором? Без фиксации? Твердая же у вас рука.

На «Коготь дьявола», невзрачный и безжизненный, она, ясное дело, даже не взглянула. Где ему до линейного-то ножа…[299]

— Лопатой. — Буров сделался суров, нахмурился, с индифферентным видом отвернулся к окну — вот ведь чертова баба с садистскими наклонностями. В голове его из бездонных глубин памяти всплыла вдруг нехитрая детская песенка:

Рыжий, рыжий, конопатый убил дедушку лопатой!
А я дедушку не бил, а я дедушку любил!

Да, говорят, человек формируется до пяти-шести лет…

— Смотри-ка ты, тут еще и колечко в нагрузку. — Полина не унималась, трепетно вертела конечность и так, и сяк, и эдак, чувствовалось — соскучилась. — То ли платина, то ли серебро.

— Что выдавлено на печатке? — вдруг вклинился Рубен Ашотович, и «жигуленок» тоже едва не вклинился — в придорожный столб.

— За дорогой смотри! — рявкнула Полина, выругалась яростно на монголо-татарский манер и, как все добрые, отзывчивые люди, тут же сменила гнев на милость. — За дорогой смотри, говорю. Выдавлен голубок с веткой в клюве. На трезубце сидит.

— Что? — Буров оторвал глаза от изысков Нечерноземья, с вниманием посмотрел на конечность, и верно, окольцованную. О, мама мия! И впрямь птичка божия с веткой в клюве, сидящая на трезубце. Какая трогательная картина, на редкость умилительная. Такую Буров уже видел как-то на остывающем теле — там, в далеком восемнадцатом, под мышкой у иудейского богатыря.[300] Господи, здесь-то им чего? Ведь национальный-то вопрос в СССР уже полностью решен…

— Значит, голубь? На трезубце сидит? — переспросил Рубен Ашотович, резко остановился на обочине и неожиданно принялся выражаться по-армянски, но видит бог, в монголо-татарском ключе. Наконец, когда не стало слов, он вздохнул, шмыгнул широковатым носом и перешел на русский, вернее, на личности: — Василий, вы, вообще-то, кто?

Отвечать уклончиво, не конкретно, типа «кто-кто, хрен в пальто» как-то не хотелось, а потому Буров добро улыбнулся:

— Да никто. Меня любит только милиция. Ни паспорта, ни партбилета. Интересен только Анатолию Семеновичу Саранцеву.

— Если бы вы только знали, Василий, в какую залезли кашу! — Услышав про Саранцева, Арутюнян кивнул, раздумал задавать вопросы и, решив все-таки ехать, включил поворотник. — Это же рука магистра некроманов…

— Ну вот, начинается, любимая тема. — Полина ухмыльнулась, вытащила «Родопи» и, не предлагая никому, закурила. — Сектанты-некроманты, сатанисты-онанисты. Что, не надоело тебе? Или свое кладбище все забыть не можешь? Василий, я прошу вас, внесите же ясность, признайтесь, что все это простая уголовщина. — И она опять обласкала взглядом ампутированную руку, ободранную, страшную, со скрюченными пальцами. Какие обычно рисуют на плакатах типа: «Руки прочь от мира и социализма!»

— Ну это как посмотреть, — с вежливой индифферентностью улыбнулся Буров. — Все зависит от точки отсчета. Так что вопрос этот скорее не ко мне, к Эйнштейну. Вот он бы сразу определился с системой координат.

Полина ему нравилась — ядреная баба. Ноги словно ножки от рояля, груди как футбольные мячи, язык острый, бьющий и не в бровь, и не в глаз, а наповал. По ухваткам — этакий Швейк в юбке, и рубь за сто — медичка. И сугубо практическая — откуда-нибудь со «скорки», из «неотлоги», а может, вообще из морга.[301] Не кисейная барышня, не дура, не мокрощелка. Основательная женщина, с такой можно и в разведку. С прекрасной половиной Рубену Ашотовичу, похоже, здорово повезло.

— Господи, да они же не просто сектанты. Они предатели человечества, — горестно насупился тот, глянул на Полину с разочарованием и — с надеждой на Бурова. — А человечеству плевать. Единственный, кто понял все и отнесся серьезно, был Анатолий Семенович. Мы даже книгу с ним хотели написать, но не получилось. Меня скоро выписали…

— Вот-вот, шизофреники вяжут веники, а параноики рисуют нолики, — усмехнулась Полина и выпустила мощную табачную струю. — Да ладно тебе, спаситель человечества. Ты же знаешь, я всегда тебе шла навстречу. Иначе бы не ехала сейчас на это пепелище.

Пепелище? Буров непроизвольно уставился в окно, оценивающе оскалился, качнул головой — да, видимо, и впрямь он здорово не выспался. Нет бы раньше догадаться-то о цели вояжа — «жигули» с рычанием приближались к Саблино. А вот и нарисованный Владимир свет Ильич, с плаката указующий в счастливое далеко, шлагбаум переезда, отполированные рельсы, поддатенький смотритель в фуражке набекрень. Дорога потянулась вдоль оград, за ними дружно вызревали яблоки, распускались гладиолусы, стояли хаты, развалюхи и дома. А вот у Арутюнянов в хозяйстве гладиолусов не было. Да и вообще оно являло собой квинтэссенцию контрастов — шикарный, правда покосившийся, забор, дивный, правда одичавший, сад, роскошный, при огромном погребе, ленточный фундамент, которым, правда, все начиналось и заканчивалось. Палат, предполагавшихся быть высокими и просторными, не было. Только то самое пепелище, которое, видимо, и имела в виду Полина.

— Враги сожгли родную хату, — с горечью сказала она, смачно припечатала слепня и сделала гостеприимный жест: — Нам вот сюда.

В низенькую сараюху, приспособленную для жилья — так, печка-буржуйка, стол, стулья, продавленная лежанка. И, слава советской власти плюс электрификации всей страны, — лампочка Ильича, подвешенная под потолком. Правда, сейчас она была без всякой надобности — солнце пробивалось в многочисленные щели и заливало сараюху жидким золотом. Картина была на редкость сюрреалистической.

— Располагайтесь, отдыхайте, чувствуйте себя как дома. — Арутюнян засуетился, захлопотал, южное гостеприимство его искало выхода. — Шашлык жарить будем, вернее бастурму. Из ворованной свинины, самый вкусный. Сейчас пойду костер разожгу…

— Ну да, что охраняем, то и имеем, — с горечью одобрила Полина, глянула по сторонам и тяжело вздохнула: — Пойдемте-ка, Василий, на воздух. Сходим по малину, в ней еще, похоже, ужи не завелись.

— Угу. — Буров, занятый своими мыслями, кивнул и бесцельно, чтобы хоть что-то сказать, вспомнил Самуила Яковлевича:[302]

Я буду питаться зернистой икрой,
Живую ловить осетрину,
Кататься на тройке над Волгой-рекой
И бегать в колхоз по малину…

В глубине души он удивлялся — к чему все эти вояжи на воздух? Выдвигаться надо в каменные джунгли и решать конкретно наболевший вопрос — разбираться от всей души с паскудой предателем. Перекрывшим окно во Францию, загубившим на корню операцию и подставившим его, Васю Бурова. И плевать, что наверняка ожидается засада, — не маленькие и не впервой, и очень хорошо знаем, как держать в руках «Коготь дьявола». Довести его до нужной кондиции, войти по-тихому, ну а уж там… Кто не спрятался, я не виноват. Затем можно потолковать и с предателем. Гм… С предательницей. С бездушной, хитрой, на все готовой куклой. Вот то-то и оно, что всегда готовой. И не надувной — живой. Ну не мог Буров, хоть ты его режь, разбираться с бабой, с которой был близок. А потому давал ей шанс, обманывал себя, с паскудным малодушием оттягивал расплату — пусть, пусть узнает, как оно, прикинет, что к чему, и реактивно свалит куда-нибудь с концами. Не полная ведь дура, должна же понимать, что при любом раскладе отныне будет крайней. Со всеми вытекающими мокрыми последствиями. Это уже дело техники, захотят — достанут. И кстати, опасность угрожает не только ей…

— А вообще-то, к вопросу о малине… — бросил думать думу Буров, захрустел суставами и плавно перенесся с берегов Волги на берега Тосны. — Здесь оставаться опасно. Вы — единственная зацепка, чтобы вычислить меня. А вашу дачу вычислить не в пример проще. Так что лучше на ней не задерживаться.

Сурово сказал, грозно, со всей возможной убедительностью.

— А мы и не задержимся. — Полина усмехнулась. — Вот порубаем шашлыков, а там видно будет. Во сколько ты встречаешься со своим чудиком-то? — глянула она на мужа, задержавшегося в дверях, и, не дав ему ответить сразу, повернулась к Бурову: — Не дрейфь, Василий. У нас, если что, лопаты здесь найдутся.

— Как обычно, в шесть, — дернул плечом Рубен Ашотович, покрутил своим широковатым носом и с какой-то болью сказал: — А здесь мы, Василий, и вправду не задержимся. Осталось семьсот сорок восемь дней. Если, конечно, товарищи чекисты чего-нибудь не придумают. А впрочем, черт с ними. И некромантами этими. Пусть приходят. Лопат у нас на всех хватит…

Да, чувствовалось, что чету Арутюнянов социализм достал и строить то самое светлое будущее они не собирались. Скорее наоборот… А ведь как все славно начиналось-то. Полина, врач первой категории, старалась на улице Саньяго-де-Куба,[303] супруг ее, Рубен Арутюнян, был на переднем крае науки. Работал он в минобороновской конторе, усиленно соображал, как сделать плохо потенциальному противнику, пока его родная сестра Ася не собралась отчалить за кордон. Естественно, со всем семейством, с мужем, детьми, родителями и дальними родственниками. А надо сказать, что Рубен Ашотович, что Ася происходили из армян, имевших когда-то неосторожность приехать под сень библейского Арарата аж из Индии, из-под Бомбея, потянула их нелегкая на родину предков. Это были, мягко говоря, совсем не бедные люди.

Во втором поколении они все-таки поняли, что в условиях развивающегося социализма долго им не протянуть. Ладно. Из страны, где так вольно дышит человек, их с грехом пополам согласились выпустить, но как вывезти сотни тысяч знаков с бородатым фейсом дяди Франклина? Тем паче что «компания глубокого бурения» была прекрасно информирована, что валюта есть, и с вожделением ждала, когда же ее повезут через границу, — иначе доллары было, естественно, не найти. Выход нашел Рубен Ашотович, хоть и лысая, но светлая голова.

— Эти деньги нужно сжечь, — вынес он свой вердикт на семейном совете.

— Вай, вай, вай, вай!

Кому-то из армян стало плохо, кто-то выхватил булатный кинжал, однако, по здравому размышлению, страсти поутихли. Деньги, сотни тысяч долларов, были безжалостно сожжены, правда, не просто так, а при свидетелях из американского посольства. Национальный банк США был менее всего заинтересован, чтобы немалая сумма в твердой конвертируемой валюте досталась бы ни за что ни про что СССР. Так что все доллары были тщательно сфотографированы, номера их и серии переписаны, после чего их и сожгли, ярким пламенем, без сожаления и истерик. И армяне благополучно улетели за кордон. Напрасно чекисты сажали их на гинекологические кресла, заглядывая во все мыслимые и немыслимые отверстия. Ничего особо привлекательного они не углядели. Сплошная жопа. А в США сожженные билеты отпечатали заново, в точности воспроизведя их серии и номера.

Понятно, что после всего этого у КГБ вырос большой острый клык на семейство Арутюнянов.

— Это у тебя, что ли, сестра за границей? — спросили Рубена Ашотовича чекисты, сняли все формы допуска, а потом и вовсе дали пинок под зад — все, свободен. Брат такой сестры нам не брат. Затем выписали волчий билет, чтобы на нормальные места не взяли, и сказали, ласково улыбаясь: — С сестрой увидишься не скоро.

Ну да, годков этак через десять, пока не позабудешь все секреты родины и, отупев в дрезину, не превратишься в идиота. Полину, как Арутюнянову жену, тоже попросили из морга — сожительницы братьев врагов народа не могут пользовать этот самый народ. Дело врачей-вредителей помните? Пришлось Рубену Ашотовичу перебиваться то дворником, то подсобником, то сезонным рабочим, Полина же устроилась посудомойкой, экспроприировала в общепите то, что не украли повара. Посылки и субсидии, что посылала сестра, страннейшим образом терялись по пути, дачные хоромы вдруг сгорели ярким пламенем, друзья-приятели все куда-то подевались, вместе с непрерывным стажем порвались вроде бы прочные, проверенные прежней жизнью нити. Оскаля гниль зубов и поджимая куцый хвост, подкрался незаметно писец… Хорошо еще, что не было детей, что-то там не ладилось у Полины. Так прошло три муторных года, злых, голодных, похожих на кошмар. Осталось семь. Эх, хорошр в стране советской жить… Однако неисповедимы пути господни — где-то под Новый год бог послал Рубену Ашотовичу подарок: он встретил своего старинного приятеля Оганесяна, вкалывавшего на рынке. Тот был в дубленке из афганской ламы, в шапке из вольного песца и в великодушном настроении.

— Вах, вах, вах! — только-то и сказал он, скупо прослезился и заключил Арутюняна в объятия. — Эх, Рубен-джан, Рубен-джан!

Затем по новой пустил слезу, дал по-кунацки денег и клятвенно пообещал помочь. Что и сделал без промедления — уже через неделю доктор Арутюнян трудился на погосте «негром». Рыл ямы, подсыпал щебенку, грузил тяжелые, неподъемные камни. Квадратное катал, круглое таскал. Показал себя не шлангом, не бухариком, не рукожопым интеллигентом. И зарабатывал столько, сколько доктору наук и не снилось. Да что там доктору наук: членкору, академику! Встал на обе ноги Рубен Ашотович, взматерел, человеком стал — вызволил Полину из общепита, без очереди «жигуленка» купил и начал сомневаться всей душой — а хрена ли нам эта заграница? А может, не нужен нам берег турецкий и Африка нам не нужна? И наверное, пошел бы Арутюнян проторенной кладбищенской дорогой: набрал бы денег на взятку, оформился бы в штатные землекопы[304] да и стал бы матереть себе дальше. Но только, видно, не судьба. Все вышло по-другому. А причиной тому был Фрол, странный, ужасающего вида бомж, частенько объявлявшийся на кладбище. Все связанное с ним было туманно, загадочно, полно неясностей — он не воровал с могил, не пил, отказывался от денег и непонятно где обретался: то ли в Бомжестане,[305] то ли на свалке, то ли еще неизвестно где. Для него же самого, похоже, неясностей не было — он мог с легкостью найти пропажу, предугадать успех, предвидеть неприятность, предсказать будущность. Но не всем, только тем, кто ему нравился. А еще Фрол рассказывал — о глубинах земных, о проходах во тверди, о злокозненных чудищах, дожидающихся своего часа «X».

— Они там, там! — раздирал он в крике свой страшный, щелеобразный рот и топал сапогом под полой медхалата. — В глубинах, в пропасти, в зловонии, в бездне! Ждут, изготавливаются, плодятся. Боже упаси, если покажутся. Настало время свернуть им шею, задавить гадину в ее гнезде! Пойдемте, люди, я покажу дорогу…

— Эхе-хе, Фролушка, экий же ты шутник, — дружно отвечали люди, с усмешкой переглядывались, тайно, чтоб блаженный не видел, крутили у виска пальцами. — Ты ведь наши глубины знаешь, лопатами отмерено. Ну куда же мы от процесса-то, жмур-то, ведь он ждать не будет. Подсыпка опять-таки, установка. На-ка, Фролушка, лучше выпей. Что, не будешь? Зря, зря, холодненькая, под ветчинку. А мы примем. Ну, чтобы всем гадам подземным стало тошно! Аминь! Эх, хорошо пошла. Ну-ка, наливай еще, чтобы уж точно загнулись…

А вот Рубен Ашотович не ухмылялся, не переглядывался, внимал блаженному с доверием. И тот по дружбе рассказал ему, что у подземных тех тварей есть приспешники на поверхности, называются они некромантами и обретаются недалеко от кладбища, в Ковровой чаще. Там, если топать под прямым углом к свалке, полянка есть. Не простая полянка, особенная, с выщербленным от ударов молний Гром-камнем, Ржавым ручьем и сухими елями, закрученными винтом. Так вот, на этой полянке и собираются те некроманты, занимаются разной чертовщиной и служат своему Великому Змею. Приносят людей ему в жертву, медленно, мучительно, в жутких страданиях. А еще некроманты разыскивают его, Фрола, с тем чтобы вот так же мучительно убить, ибо знает он всю правду об их хозяине и всеми силами призывает род людской на борьбу с ними. Гм, интересно… Мощный интеллект Рубена Ашотовича, задействованный, мягко говоря, не до конца в кладбищенской текучке, нашел наконец-то сферу применения. Арутюнян принялся наводить справки и без особого труда узнал, что секта петербургских некромантов возникла где-то в восемнадцатом веке, а у истоков ее стоял некий барон де Гард, личность легендарная, овеянная славой, отмеченная бесчисленными достоинствами. Так, барон этот в решающем сражении ниспроверг в лужу рвоты своего противника, князя Бурова, негодяя, проходимца и подлеца, и в окружении любящих учеников пообещал приход Великого Змея на эту грешную землю. Не так чтобы скорый, но стопроцентно неотвратимый.

Пока Рубен Ашотович внимал, сектанты тоже не дремали и только чудом не ухайдакали Фрола — тот появился весь избитый, хромой, со страшной, словно от гигантской бритвы, раной на бедре. Так что пришлось везти его лечиться в Саблино, где он попал к истосковавшейся по практике Полине. Уж та-то обиходила его по всей программе, вот только с памятью о Тоцком полигоне ничего поделать не смогла… А Рубен Ашотович все вникал, расспрашивал, проявлял живейший интерес, совал куда надо и не надо свой несколько широковатый нос. Затем стал привлекать внимание общественности, писать в партийные и государственные органы — мол, непорядок в колыбели революции, дурман, сектантство, злостный оккультизм, гашиш и опиум для трудового народа. Однако вместо понимания и поддержки получил лишь диагноз, крайне настораживающий, психиатрический, в плане агрессивности и буйнопомешательства. Обнаружились вдруг показания свидетелей о том, что он опасен в быту, одержим маниакальной идеей, не реагирует на замечания и бросается на окружающих с ножом. С удивительной оперативностью Арутюняна задержали, погрузили в транспорт, зафиксировали на всякий случай и отконвоировали в лечебницу. Там-то и был вынесен единогласный приговор — да, болен, неадекватен, социально опасен. А значит — стационар, галоперидол, аминазин и, возможно, если будет хорошо себя вести, циклодол. Словом, как сказала Полина, шизофреники вяжут веники, а параноики… Кстати, пока Рубен Ашотович лежал, точнее сидел, ей тоже пришлось не сладко. Кормилась она от баранки «жигулей», возила народ за плату. Ох уж и насмотрелась на изнанку бытия, на социалистическую прозу, на строителей коммунизма. Нет, право же, у себя в холодном зале на Сантьяго-де-Куба ей было куда приятнее. В общем, накушалась чета Арутюнянов советской власти досыта и более ее не принимала. А в настоящий же момент хотела шашлыков — с пылу, с жару, с соусом «Кубанский», плевать, что из свинины и к тому же ворованной. Так что Рубен Ашотович взялся за костер, Полина — за шампуры и мясо. Процесс, хвала труду, пошел, запахло дымом и маринадом. Буров тоже без дела не сидел, также вдарил по мясу, правда, по человеческому — принялся аккуратненько так снимать кожу с кисти отрубленной руки. Плавали, знаем, «Коготь дьявола» — ножик с секретом. Точнее, с заточкой под конкретного владельца. Вроде знаменитого ствола Джеймса Бонда. А идентификация происходит на тактильном уровне, проще говоря, по кожному покрову. Вот так, все строго по науке, никаких чудес…

— А, кожные покровы, — подошла Полина, с интересом глянула, удрученно покачала головой. — Да ведь не так, бестолочь, не так. Это тебе не лопатой махать. Дай-ка я.

Взяла дело и конечность в свои руки и мигом добилась результата — кожу как чулок сняла. Сразу видно, ас, профи, советский врач первой категории. Джеку Потрошителю учиться и учиться.

— Мерси. Иголки с ниткой не найдется? — Буров с уважением кивнул, тщательно выскоблил снятое и принялся старательно сооружать некое подобие перчатки. Топорное, не Ив Сен Лоран, беременным и детям лучше не смотреть…

А между тем изрядно запахло жареным, и Рубен Ашотович возвестил:

— Готово! Прошу.

В голосе его слышались гордость, нетерпение и истинно кавказское радушие.

«Ладно, после докуем». Буров непроизвольно проглотил слюну, повесил изделие сушиться и стремительно пошел на зов, правда по большой дуге, через рукомойник. Чтобы жить, надо есть. А чтобы выживать — и подавно.

У костра было хорошо — зелено, бескомарно, в меру цивилизованно. Весело подмигивали уголья, Полина четвертовала огурцы, Рубен Ашотович дефлорировал бутылку. Не какой-нибудь там солнцедар — «Алазанскую долину». Ладно, сели, тяпнули винца, взялись за исполинские шашлыки, и впрямь необычайно вкусные. Ели с аппетитом, но в молчании, общих тем, в общем-то, не было. Вернее, была одна, невеселая, не способствующая пищеварению, говорить на которую не хотелось. Однако что это за трапеза без беседы? Банальное чревобесие. Мало, что ли, приятных тем? И Полина принялась со всей решительностью исправлять ситуацию.

— Василий, ну как плечо? Я не думаю, что оно загноится. Сукровица выделяется?

— М-м-м. — Буров поперхнулся, хватанул винца, снова взялся за свинину. — Не выделяется.

— Ну вот и ладно, — одобрила Полина, тоже приняла винца и, мощно разжевав кусок мяса, принялась за свое: — Василий, а перчатку эту вы как, для дела или на память? На стену, в сервант?

— Для дела, — положил шампур Буров, удрученно вздохнул и с каким-то странным выражением посмотрел на Полину. — Попозже покажу, для какого. Когда, бог даст, поедим.

Бог не выдал, свинья не съела, и он действительно устроил представление: надел ужасную свою перчатку и взял за ручку трофейный нож.

— Ап! Вуаля!

Клинок разом ожил, замерцал, налился мрачным, мертвенным светом. Словно глаз какой-то хищной, необычайно злобной твари.

— О, дьявольский коготь! Столько раз слышал, но ни разу не видел! — выдохнул Рубен Ашотович, вскочил, оглянулся на жену: — Полинушка, ты только посмотри! Помнишь, я тебе рассказывал… ты еще не верила, сочилась скепсисом…

Буров между тем, не ограничась визуальными эффектами, двинулся дальше и показал магический клинок в действии: знатно испоганил ленточный многострадальный фундамент, светящееся лезвие кромсало бетон — куда там агрегату инженера Гарина. Шоу, похоже, удалось.

— Здорово, — восхитилась Полина и принялась закуривать «болгарию». — Трепанацию черепа делать — лучше не придумаешь. И в плане внутренних полостей… Да, вещь. Конфетка. Был, помню, у меня брюшистый скальпель[306] золингеновской работы, всем скальпелям скальпель, так вот, с когтем этим даже не сравнить. День и ночь…

А Буров уже выпустил клинок из пальцев, и тот сразу же потух, утратил вес, сделался словно из алюминия. Тусклым, неинтересным, насквозь фальшивым, захочешь хлеб порезать — и то не получится. Все, чудеса окончились.

— Ну, время, — глянул на часы Рубен Ашотович. — Пора ехать. Уговор дороже денег.

Сборы были недолги — загасили костер, сполоснули шампуры, навесили на дверь хлипенький, чисто символический замок. Тронулись. И потянулись опять палисады, столбы, лента асфальта, деревья, дома. Дорога лежала к реке, на крутые берега Тосны. Наконец «жигуль» остановился, дальше следовало топать ножками.

— Ну, на фиг, я пас. — Полина зевнула, раскинулась на сиденье. — Озоном подышу, музыку послушаю. Нам песня строить и жить помогает. Давайте быстрее.

Из радиоприемника «жигулей» необыкновенно бодро изливалось:

И вновь продолжается бой,
И сердцу тревожно в груди,
И Ленин такой молодой,
И юный Октябрь впереди…

Что строить с такой песней, как жить?..

— Ладно. — Рубен Ашотович кивнул, вытащил из багажника сумку, осторожно открыл. — Так, все отлично, вроде ничего не расплескалось. — Крякнул, шмыгнул носом, посмотрел на Бурова. — Ничто человеческое не чуждо и Фролу. Жутко уважает окрошку. Только без огурцов, жевать-то нечем.

Горько усмехнулся, вскинул сумочку и, не оглядываясь, пошел к реке. Буров, наоборот, с оглядкой, медленно двинулся следом. Что-то его совсем не радовали ни местные красоты, ни щебетание птиц, ни пряное благоухание трав. Инстинкт приказывал ему быть настороже — вслушиваться, всматриваться, бдить, не расслабляясь. А он своим инстинктам доверял.

Скоро вышли на берег Тосны, крутой, живописный, малиновый на разрезе. Вокруг все дышало покоем и безмятежностью. Светило солнышко, струились воды, дуэт акселератов на той стороне с напором занимался петтингом. М-да, дело молодое, дело немудреное…

— Странно, никого, — нахмурился Рубен Ашотович, почесал висок и указал на древнюю, с лапами до земли, ель. — Он обычно приходит раньше и ждет там. Который сейчас час?

Буровские командирские показывали ровно восемнадцать ноль-ноль. Ничто не изменилось до восемнадцати тридцати — все так же ласково светило солнце, бежала река, ковали свое маленькое счастье тинейджеры.

— Может, есть резон его поискать? — быстро глянул Буров на Арутюняна. — Может, заболел, простудился, может, ногу подвернул? Все бывает в жизни.

— Ну как же, поискать его! — Арутюнян вздохнул, насупился, лицо его выразило муку. — Его вон сектанты два года найти не могут. Что там делается под землей — один бог знает, говорят, есть проходы до Колпино, под Ижорским заводом. А Фрол ведь видит всех и все насквозь. Вот черт, боже упаси, только бы он не попался в лапы к этим изуверам. Давайте, Вася, подождем еще.

Они простояли под елкой еще с полчаса, оставили, надеясь на что-то, сумку с харчами и в мерзком, прямо-таки похоронном настроении отправились к машине. Собственно, горевал и активно печалился лишь Рубен Ашотович, Буров смотрел по сторонам, ждал сюрпризов, неприятностей и треволнений. Большой беды ждал. Ждать ему пришлось не долго…

Полины у машины не было, как видно, предпочла озону музыку. И точно, она сидела в кресле с закрытыми глазами, расслабленно, словно во сне, откинув голову на подголовник. Хотя заснуть в машине было сложно — из приоткрытого окна ревел неистово приемник:

Сегодня мы не на параде,
Мы к коммунизму на пути.
В коммунистической бригаде
С нами Ленин впереди…

— Полина, ты что это, спишь? — Рубен Ашотович клацнул дверцей, тронул супругу за плечо и вдруг истошно закричал, страшно, жутко, бешено, заглушая оду про Ленина. Потом издал утробный звук, судорожно схватился за дверцу и пополам сложился в рвотных, выворачивающих душу спазмах. Со стороны казалось, что он умирает.

«Ну-ка, ну-ка, ну-ка», — вихрем подскочил Буров, оттолкнул Арутюняна, мигом оценил обстановку. М-да. Зрелище не радовало — на затылке у Полины зияла круглая, с хорошее блюдце, дыра. Сквозь нее виднелась внутренность пустого черепа. Мозга не было. Причем края раны были на удивление ровные, словно трепанацию делали лазерным лучом. Впрочем, при чем здесь какие-то лазерные лучи…

— А ну, тихо! — Буров отвесил Арутюняну звонкую пощечину. — Заткнись, будь мужчиной! Иначе сдохнешь.

Вытащил тело из «жигулей», сел, взялся за ключ зажигания. «Фиг вам», — прострекотал стартер. Раз, другой, третий, четвертый. Это при неостывшем-то еще двигателе?

— Черт!

Буров, чудом не оторвав ручку привода, разблокировал капот, выскочил из машины, сунулся в мотор — ага, так и есть. То есть на трамблере нет центрального провода. «М-да, кому-то очень хочется, видимо, побалакать с нами по душам. Кому, кому…»

— Ну все, хватит киснуть, ей уже не поможешь, — по-настоящему уже разъярился Буров, тряхнул Рубена Ашотовича, как щенка, и тихо, ужасным голосом приказал: — Давай прощайся с ней. В темпе вальса. Живо. Ага, вот так, вот так. Все, хорош. Теперь давай помоги мне. И хватит, такую мать, скулить.

Вдвоем они погрузили труп на заднее сиденье, Рубен Ашотович, всхлипывая, стал искать в багажнике все колющее и режущее, а Буров несколько уподобился жрецам изуверов ацтеков.[307] Иллюзиями он себя не тешил, настраивался — хотелось бы надеяться не на последний, но уж точно — на решительный бой. И впрямь, только он надел свою жуткую перчатку, как из-за деревьев вывернулись четверо — беззвучно, на знакомый манер, в своих покойницких черных костюмах. Трое держали в руках светящиеся «Когти дьявола», один, видимо самый главный, — трость с вычурным набалдашником в виде головы пса. Пуделя. О, мама мия! Похоже, это был увековечен Барсик!

— Рубер-джан, держи дистанцию, не лезь, — требовательно прошипел Буров, полузакрыл глаза, вздохнул и привычно отдал якоря.[308] Мир сразу преобразился для него, в сознании не осталось ничего, кроме холодной, всепобеждающей ярости. Это был уже не человек — тигр.[309] Саблезубый. Да еще с «Когтем дьявола». И пошла потеха, смертельная игра, в которой хорошо смеется тот, кто убивает первым. Более быстрый, более ловкий, более тонко чувствующий дистанцию. Заточка у клинков еще ведь та, волшебная, сугубо магическая, и режут они все на плотном плане играючи, без всякого усилия. Еще как режут-то. Вжик — и Буров выпотрошил одного, с легкостью кастрировал другого и, с живостью увернувшись от удара, практически располовинил третьего. Куда этим медлительным существам до разъяренного саблезубого хищника! Драку заказывали? Не обижайтесь. А хорошая это штука, «Коготь дьявола», эффективная, получше, верно, будет самурайского меча.[310]

Кстати, о мече. Пока еще живой старший супостат переварил наконец увиденное, дернулся, как от удара током, глухо зарычал и вытянул из своей трости клинок, причем клинок, отсвечивающий не блеском стали — зловещим магическим сиянием. Снова глухо зарычал, судорожно оскалился и принялся ужасно суетиться в надежде покромсать Бурова. Дурашка. Мало того что заторможенный, так еще и не наблюдательный. Ведь учиться-то всегда лучше на чужих ошибках. «Ап!» — Буров живо поймал темп, сократил дистанцию и, заранее представляя, что произойдет, быстренько скрестил клинки. Ничего особо интересного не случилось. Клинки, скрестившись, клацнули, хрустнули, пошли трещинами и потухли. Мгновение — и они распались на части, оставив фехтовальщикам лишь одни рукоятки. Нисколько не магические, но увесистые — Буров, например, швырнув свою, с легкостью подбил противнику глаз. Затем приголубил в пах, с чувством уронил на землю и, резко взяв на болевой, так, что захрустели кости, ласково позвал:

— Рубен Ашотович, ау-у! Вы где?

Верный Арутюнян был неподалеку — бледный, задумчивый, с потухшими глазами. От полноты увиденного и услышанного его конкретно шатало, однако он был верен приказу — судорожно держал в руках сумку с шоферским инструментом.

— Рубен-джан, у меня тут разговор намечается с товарищем, — Буров усмехнулся и устроил так, что товарищ от боли замычал, — а вы не тратьте даром времени, занимайтесь трофеями. Руки режьте на уровне кисти и следите за строгим соответствием их клинкам. Чтобы никакой путаницы. Все, давайте…

Отдал Буров ЦУ, настроился и занялся плененным супостатом — плотно, по всей науке, как учили: со скручиванием спинки носа,[311] с эпиляцией бровей, со сдавливанием мошонки, с давлением на ушной канал.[312] Форсированный допрос, он на то и форсированный допрос, а на войне, как на войне — без сантиментов. Однако как ни старался Буров — а уж он-то разбирался кое в чем, но результат не впечатлял. Клиент стонал, мычал, корчился от боли, но тем не менее был крайне немногословен. Чем-то он напоминал собаку, которая все знает, понимает, но сказать, увы, ничего не может. Правда, кое-что он все же сообщил — о задании, о цели, о методах исполнения, о путях отхода, о транссредстве поддержки. О том, что непосредственно связано с текущими реалиями. Кто он, кем послан, откуда и зачем — молчание, тишина, тотальное табу. Словно в его памяти стоял какой-то шлюз, на прошлом — жирный, все перечеркивающий крест. В общем, выудил Буров то, что мог, поставил пальцем, всаженным в кадык, точку и одобрительно кивнул Арутюняну — мол, давай-давай, заканчивай. Пора. Молодец мужик, с характером. Резко овдовел, вляпался в дерьмо, нашел и приключение на свою попу, и ведь ничего, держится, не сломался, знай пилит себе ножовкой по металлу. По верхним вражеским конечностям на уровне кисти. Похоже, толк с такого будет.

Скоро все было готово — отпилено, разбито по комплектам, убрано подальше.

— Уходим, — сказал Буров, но прежде подошел к машине, сдернул шланг со штуцера карбюратора и взялся за рычаг бензонасоса. Захлюпала мембрана, запульсировала струя, заиграла на солнце огнеопасная жидкость.

— О господи! — Арутюнян всхлипнул, однако тут же справился с собой и сам твердой рукой достал зажигалку. — Дай я…

Чиркнул кремень, из искры возгорелось пламя, и уже через миг его робкий язычок превратился в чадный, бушующий костер. Бедная Полина в объятиях дыма с треском уходила куда-то в небо. А Буров и Арутюнян двинулись к развилке по направлению к шоссе, там, если только супостат не врал, должна была ждать машина. Да, супостат глаголил правду, и транссредство имело место быть — бежевая «Волга» с амбалистым, одетым опять-таки во все черное водителем. Ужасно любопытным — с жадностью, прислонившись задом к машине, он следил за клубами дыма, выплывающими из-за вершин деревьев. Любопытной Варваре нос оторвали — амбалу пришлось куда хуже. Положил его Буров в канаву, вытер руки, звякнул тихо ключами от машины и к этой самой машине подошел. На первый взгляд «Волга» как «Волга», банальный драндулет развитого социализма. Только вот почему пернатая от антенн, с госномерами, покоящимися в особых направляющих — вставляй любой, какой натура требует, с какой-то навороченной радиостанцией, каких Буров ни разу не встречал? Ведь сектанты же, некроманты, враги народа и государства. Апологеты ереси, мракобесия и воинствующего шаманизма. М-да. Видать, не такие уж и апологеты.

Ладно, сели — Буров рулевым, Рубен Ашотович смертником,[313] завели мотор, потихоньку тронулись. Миновали проселок, выехали на шоссе и покатили себе под шуршание шин — двигатель был форсирован и на удивление приемист, а на рулевой колонке имелся тумблерок — щелкнешь, и такая сирена заревет, тонально, душераздирающе, куда там паровозной. Шакалы из ГАИ подобных звуков не выносят и шарахаются подальше, словно черт от ладана. В общем, поначалу ехали как надо — бодро, с ветерком. Рубен Ашотович печалился, переваривал пережитое, Буров не внапряг рулил, жал на газ, то и дело щелкал тумблером, усмехался — а ну поди раздайся, прочь с дороги! Едет Буров с победой, при трофеях, с подельником, на добытом транссредстве. Куда едет-то? Да на расправу, на разбор, вершить суд скорый, честный и беспощадный. Не самый гуманный советский суд. А ну-ка ша, довольно сантиментов…

После Колпино начались неприятности. Резко ожила радиостанция и грубым мужским голосом спросила: отчего это не доложили об обстановке, вовремя не вышли на связь и почему это, не связавшись с базой, предпринимают незапланированные действия? Двигаются с непозволительной скоростью, еще неизвестно, в ту ли сторону. Буров презрительно хмыкнул — ну да, как же, держи карман шире, сектанты-некроманты, идеалисты-сатанисты, у коих «Волги» оборудованы радиомаяками, контролируемые не иначе как через систему спутников. Нет, тут чувствуется рука отечества, цепкая, жилистая, ухватистая, берущая за глотку. Кстати, о конечностях. Верхних, вражеских, отхваченных пилой. Надо бы заняться ими, и как можно скорее. И дело даже не в том, что задубеют, а следует всемерно крепить боеготовность. Жизнь, похоже, обещает быть как песня, где поется про покой, который только снится…

А между тем голос из радиостанции сделался суров, дрогнул от негодования, зазвенел сталью и чрезвычайно грозно приказал немедленно дать по тормозам. Причем не просто дать, а еще и подтвердить, шепнув в эфир волшебное секретное слово. Мол, все мы тут свои, конкретно буржуинские, так что в Багдаде все спокойно. Трекс-фекс-пекс, тройка-семерка-туз.

Буров волшебное слово говорить не стал, однако остановился, как требовали, без промедления. Выскочил из машины, следом потянул задумчивого Арутюняна:

— Ходу, ходу, Рубен Ашотович, быстрее.

Конечно, быстрее — советская техническая мысль на месте не стоит, особо в плане всего, касающегося безопасности отечества. Придумают и радиомину в багажнике, и отравленную иглу, выскакивающую из спинки сиденья, и баллон с ипритом или фосгеном, запрятанный глубоко под торпедой. Все что угодно для любимых органов — только бы не было войны. Словом, развили Буров с Рубеном Ашотовичем скорость, убрались с расстояния прямой видимости и, отдышавшись, завернули в лес, где занялись кожевенными работами. Так, без особого старания, на живую нитку, на скорую руку — не до жиру, главное, чтобы держалось. Хотя, честно говоря, прожировать изделия совсем бы не мешало… Наконец управились, надели, по-быстрому проверили клинки — Буров испоганил клен резной, Рубен Ашотович — калину красную. Теперь можно было и повоевать. Хотя, честно говоря, не хотелось. Буров притомился, зверски хотел спать и на все сто был согласен с сицилийцами: да, месть — это блюдо, которое лучше есть холодным. Рубен Ашотович как-то сник, сдулся, выглядел больным и потерянным. Переживания, смерть, обилие впечатлений нахлынули на него тяжелым бременем, ему казалось, что он пребывает в каком-то жутком, трудно представимом сне. А что же будет, когда придется проснуться?

Однако ничего, поднялись через силу, почистились, пошли к дороге на столицу нашей родины. Стали на обочине, изобразили миролюбие, принялись голосовать. Долго, настойчиво, с завидным упорством. Впрочем, нет, завидовать тут нечему. Наконец свершилось, до них снизошли — парень в десантной майке на стареньком КАвЗе.[314]

— Седайте, — распахнул он дверь, явно обрадовавшись попутчикам, подмигнул подфарником, лихо надавил на газ. — Ну, ласточка, давай.

Чувствовалось, что он полон жизни, счастья, оптимизма, доброты и горячего желания к приятному общению. Ну да. Все правильно, легко на сердце от песни веселой — из динамика «Весны», установленной на торпеде, изливался голос молодого Розенбаума.

— Я вас до Средней Рогатки, ладно? — с ходу определился парень. — Дальше уже не поеду никуда. У меня невеста там живет, в доме у универсама. Наташей зовут…

«Гоп-стоп, ты отказала в ласке мне, — грозно начал Александр Яковлевич. — Ты так любила звон монет…»

— Вот, — захрустев дензнаками, мощно зевнул Буров, — купи своей Наташе чего-нибудь…

— А, спасибо. — Парень взял деньги, не считая убрал, и в голосе его послышался восторг. — Ну дает, ну дает. Как фамилия-то его? То ли цветочная, то ли железнодорожная. Ну еврейская, одним словом. А, плевать. Главное, по-русски, с душой поет…

Так, в приятном обществе, под песни Розенбаума, Буров и Арутюнян въехали в город Ленина. Вздохнули с облегчением, попрощались с водителем и резко окунулись в сутолоку Московского проспекта. Вокруг спешили люди, газовали машины, даже и не верилось, что день уже на исходе, — стрелки на больших уличных часах показывали начало десятого. Программа «Время», верно, уже началась…

— Ну, и куда мы теперь? — спросил Арутюнян и вспомнил, что в кармане у него лежит перчатка из человечьей кожи. — Может, ко мне?

— Рубен Ашотович, Рубен Ашотович! — Буров укоризненно вздохнул. — К вам нельзя, нас там ждут. Сгинем не за понюшку табака. Нет, если уж и лезть на рожон, то с толком. Поехали-ка ко мне. И рожна, и толка там с избытком.

Арутюняну, похоже, было все равно — молча он уселся в такси, равнодушно прокатился по городу, медленно, словно сомнамбула, вылез на набережной Фонтанки. Чувствовалось, что он чудовищно устал — и мыслями, и душой, и телом, и держится из последних сил, огромным усилием воли.

— За мной, не отставайте, — бодро распорядился Буров, посмотрел по сторонам и с видом революционера-подпольщика повел Рубена Ашотовича во двор — тот шел в молчании, без всяких эмоций, показывая ясно, что у Саранцева не бывал.

Путь не затянулся — вот он, смрадный загаженный сарай, сосчитанные гаражи, обшарпанный фасад. И занавешенное кисеей окно на пятом этаже. Полуоткрытое. Знакомое. В котором горел свет…

— Рубен Ашотович, я надеюсь на вас. — Буров снова уподобился ацтекам, сделался суров, ласково, но в то же время крепко взялся за волшебный нож. — Запомните, никакой пощады. Или мы, или они, третьего не дано. Отомстите за Полину, посчитайтесь за Фрола. Думаю, он тоже мертв…

— Да-да. На войне как на войне, — согласился Арутюнян, натянул перчатку, вытащил кинжал и, неловко взмахнув им, основательно попортил себе шкуру. — Ай! Уй! Такую мать! Ну, суки!

Странно, но это спонтанное кровопускание взбодрило его, разъярило, добавило сил. Мирный геофизик исчез, уступив место абреку, к тому же вооруженному волшебным, кромсающим все и вся ножом. Находиться с ним рядом сделалось тревожно, вот уж воистину — в тихом омуте черти водятся.

— Э-э-э, Рубен Ашотович, не надо так ножичком-то, подождите немного, экономьте силы. — Буров одобрительно посмотрел на армянина, превратившегося в берсерка, и, нырнув в знакомый, все такой же грязный подъезд, принялся считать ногами ступени.

Арутюнян, не отставая, поднимался следом, сек кинжалом воздух и с выражением шептал:

— Всех порубаю, всех… Легавых, чекистов, сектантов, коммунистов… На шашлык, на бастурму, на бозбаш, на бозартму… Хаш делать буду, толму, сациви. Всех, всех, всех… — В голосе его чувствовались экспрессия и отличное знание кавказской кухни, такое, что у Бурова пошла слюна.

Наконец, когда Рубен Ашотович добрался до шорпы, выдвинулись на место. К вечность не крашенной, серой до омерзения двери.

— Повторяю еще раз — максимальная жестокость. Рвите врагам глотки, и победа будет за нами. — Буров страшно подмигнул, оскалился. Семи смертям не бывать, одной не миновать. Ну-с, приступим. Подошел к двери, примерился и одним движением перерезал ригеля. — Заходите, быстро.

Ладно, проскользнули в коридор, затаили дыхание, прислушались. Вроде ничего настораживающего, подозрительного, вызывающего чувство опасности. Коммуналка коммуналкой — гонорейный слив, стонущие трубы, запахи мышей, пыли, запущенных удобств. Грусть, безнадежность и тоска, возведенные в квадрат. Зато за дверью комнаты Лены весело пели, видимо, по телевизору:

Дружба — это Манжерок,
Верность — это Манжерок,
Это место нашей встречи — Манжерок.[315]

Ну да, нам песня строить и жить помогает. И портить жизнь другим…

— Так-с. — Буров потрогал дверь, не заперто, глянул на Арутюняна: — Всех, всех, Рубен Ашотович, в капусту. На хаш, на колбасу. Ну, по счету «три», и не отставать. — Сделал резкий выдох, вихрем ворвался внутрь и неожиданно замер, бешено закричал: — Стой, Рубен Ашотович, стой! Отбой, отставить, не надо никого на колбасу!

За столом в гордом одиночестве сидела Лаура Ватто, баловалась чаем с ватрушкой и смотрела на Эдиту Станиславовну. Белая нейлоновая блузка с рюшами ей была необыкновенно к лицу. Не Эдите Станиславовне — Лауре Ватто.

IV

— А, Вася, ты? — сказала она так, будто бы не виделись с утра, поправила прическу и сделала гостеприимный жест. — Давай, давай, попьем чайку, время у нас еще есть. Вы, уважаемый, тоже не стесняйтесь, присаживайтесь, ватрушка нынче диво как хороша. С изюмом. — И она взглянула на Арутюняна — ни хрена не понимающего, хлопающего глазами и все еще сжимающего «Коготь дьявола». — Ну садитесь же, садитесь. И уберите этот ваш израильский тесак, ватрушка у меня, хвала аллаху, уже порезана.

Удивительно, но факт, — стол был сервирован на троих, вернее, на три персоны.

— А где Лена? — по-дурацки спросил Буров, сел, нахмурился, угрюмо задышал и, сам того не замечая, принялся закручивать в штопор ложечку. Где, где… Понятно где. Лаура Батьковна пожаловала, чертова мокрушница…

— А я-то думала, Вася, ты сразу спросишь о моих планах на вечер. — Лаура рассмеялась, дернула плечом и посмотрела требовательно на Рубена Ашотовича: — А вам, уважаемый, уже не до ватрушки и ни до чего на свете. Единственное ваше желание — спать, спать, спать. — Мгновение подождала, пока Арутюнян не захрапел, стерла с лица улыбку и сделалась серьезна. — Лены, Вася, нет и уже не будет. Она предала все, что возможно предать, — дело, соратников, друзей и, если глянуть в корень, — все прогрессивное человечество. Тебя, меня, Хранителя Пути, умершего смертью страшной, жуткой, лютой. Кстати, прошу почтить его память минутой молчания, — поднявшись, она выдержала паузу, короткую, но эффектную, изящно уселась, вздохнула тяжело. — Однако теперь все точки расставлены. Предатель получил свое, измена выжжена каленым железом. Операция благополучно завершилась.

— Ах, значит, благополучно. — Буров ухайдакал-таки многострадальную ложку, посмотрел на половинки, положил на стол. — То есть все это был блеф? Ни Галуа, ни теоремы, ни задания, ни Франции? Только Вася-полудурок в качестве живца да геройский Саранцев в роли потерпевшего? Так-так, значит, убивание двух зайцев сразу? Еще одна проверка на вшивость плюс тотальное искоренение крамолы на корню? Так-так, а не пошли бы вы, Лаура Батьковна, вместе с вашим Навигатором к едрене фене? И вообще, куда слиняла тогда в тайге? Где шлялась? И почему это вся в белом, когда вокруг все в конкретном дерьме?

Стукнул Буров кулачищем, выругался по матери, а сам вспомнил Полину — мертвую, чадно уходящую на небо в вихре бензинового пламени. Ну да, лес рубят — щепки летят, да только почему должны страдать отзывчивые, добрые люди? Почему, блин, в этом мире все благие дела наказуемы? И где он, тот, параллельный, где, говорят, все совсем не так? Где он, такую мать, где?

— Рассказать тебе, Васечка, как умер мой отец? — резко вдруг сменила тему Лаура, грустно улыбнулась, и глаза ее подернулись влагой. — Он имел окладистую бороду, носил белый капюшон и во время праздника Ху стоял на расстоянии руки от Главного Друида.[316] Так вот, смертельно раненного в бою, драконы взяли его в плен, жестоко пытали, отрезали все, что можно отрезать у мужчины, и, заковав по рукам и ногам в цепи, бросили в жертвенный костер. Три дня и три ночи он боролся с пламенем, не поддавался духам огня, затем в конце концов обессилел, и злые саламандры[317] сожрали его. Если бы ты только слышал, Вася, как он кричал. Если бы ты только, Вася, слышал… — Лаура замолчала, качнула головой, машинально приложилась к остывшему чаю. — Впрочем, моя мать кричала страшнее, у нее, еще живой, драконы вырезали матку. А что они сделали со мной, я тебе, Васечка, не скажу. Иначе ты меня разлюбишь. — Она вздохнула, поднялась и вырубила «ящик», по которому пошли новости. — Словом, идет война, жестокая, кровавая, не на жизнь, а на смерть. И мы должны быть уверены в своих бойцах, слишком уж велика ответственность и необходимость победы. Кадры решают все… А то ведь слаб человек, ох как слаб. Вот эту например, — она брезгливо фыркнула, уселась и с ненавистью указала на Ленин автопортрет, — купили за молодость, за красоту, за стабильный оргазм. Но надо смотреть правде в глаза — не она первая, не она последняя. Плотный план манит, словно магнит. Тьфу ты черт, в рифму получилось. — Лаура усмехнулась, покусала губу и с неожиданной нежностью воззрилась на Бурова: — Кстати, об оргазмах. Я по тебе, Васечка, соскучилась. А ты?

Вот стерва, свинтила тогда, с концами, проверяльщица хренова, а теперь опять за свое — любовь, морковь, оргазм до гроба. А впрочем, ладно, ее можно понять, кадры на поле боя действительно решают все. Воюют-то ведь не числом — умением. И блузка эта ей очень даже ничего. Ишь ты как смотрит, ласково, преданно, совершенно без фальши, видимо, и впрямь не на шутку соскучилась. Господи, если вдуматься, и сколько же ей лет? М-да…

— Ты, Лаура Батьковна, разговоры о конце не с того конца начинаешь, — внутренне подобрел Буров, но с виду остался грозен. — Баньку истопи, щец замути, яишню сваргань. А вот потом можно и на перины. Слушай, разбуди, бога ради, Рубена, пусть человек пожрет. Свою ватрушку с изюмом он уж точно заслужил.

— А его, Васечка, никто и не думает обижать. Более того, ему уготована самая светлая будущность. — Лаура нежно взглянула на Бурова и требовательно на спящего Арутюняна: — Эй там, на полубаке, хорош дрыхнуть! Подъем, говорю, подъем!

— А? Что? Кого? — Рубен Ашотович дернулся, разлепил глаза, а в дверь тем временем постучали, и на пороге появился настоящий негр:

— Разрешите, госпожа?

Собственно, не такой уж и настоящий, рубь за сто — гомункул, сразу же напомнивший Бурову несчастного эфиопа Мельхиора.[318] Гомункулов этих, если Калиостро не врет, наплодил во множестве для фараона Хор Аха[319] волшебник Гернухор, придворный чародей. Всех, всех на одно лицо, по своему образу и подобию, а был он совершенный эфиоп.

— Зайди, раб, — кивнула Лаура, и в голосе ее послышался булат, на коем «Коготь дьявола» не оставил бы ни отметины. — У тебя, надеюсь, все готово?

— О да, госпожа. — Негр расплылся в улыбке обожания, низко поклонился и с чувством пробасил: — Альканор старался, Альканор работал, Альканор очень любит свою госпожу. Вот.

Он попятился в коридор, смачно закряхтел и вернулся в комнату с… пуделем Барсиком. В обнимку. Выглядел тот впечатляюще, скалился ужасно. Правда, скалил зубы на полированной подставочке, а вместо глаз у него были пластмассовые бусины. Зато какой ошейник, размах лап, лоснящаяся, будто нагуталиненная, шерсть. В общем, не кобель — огурчик. Даром что очень тихий и набитый опилками…

— Кинозавр вульгариус малый, — тоном опытного конферансье пояснила Лаура и брезгливо поморщилась. — Обладает зачатками интеллекта, отличным обонянием и превосходным слухом. Злобен, коварен, жаден, труслив, создан рептолоидами с помощью генной инженерии. Размножается клонированием, чрезвычайно ядовит. Ну-ка, Альканор, покажи его оскал.

— О да, госпожа, — обрадовался негр, снова поклонился и с важностью продемонстрировал пуделеву пасть — в самой глубине ее виднелась пара длинных, гадюки отдыхают, клыков.[320] К гадалке не ходи — ядовитых. М-да, и впрямь голимый кинозавр вульгариус малый. Как похож на лучшего друга человека, гад. А каковы же тогда большие?

— Ну ладно, все, больше здесь делать нечего, а оставаться опасно. — Лаура поднялась, погладила Барсика, сурово посмотрела на негра: — В машину его, и жди нас, грей мотор. Иди.

— О да, госпожа, — склонился эфиоп, по новой обнялся с пуделем и мигом, куда там джинну из бутылки, исчез. Дисциплина в хозяйстве у Лауры вызывала изумление.

— Ну и куда же мы теперь? — Буров, не теряя времени, поднялся, начал собирать свои пожитки. — Ночь на дворе.

Он даже точно не мог сказать, чего хотел больше — то ли есть, то ли спать. Даже у смилодона силы не безграничны. Тем более когда ему за сороковник.

— Баню со щами заказывали? — усмехнулась Лаура, шагнула к пианино, откинула крышку, пробежалась по клавишам. — Так вот, будут тебе и щи, и баня. И перина. Давай быстрее, хозяйственный ты наш. Хватай мешки, вокзал отходит.

— Простите великодушно, не расслышал ваши имя-отчество… — Арутюнян переварил услышанное, переменился в лице и, игнорируя ватрушку, воззрился на Лауру. — Вы сказали, репты? Я не ослышался? Господи, значит, бедный Фрол был прав. Трижды прав.

— Давайте, уважаемый, отложим все разговоры на завтра, а? — Лаура улыбнулась ему, резко, так что пианино охнуло, опустила крышку. — Как говорится, утро вечера мудренее, а ночью лучше спать. Ну что, Васечка, ты готов? Что, ответ отрицательный? Ну и ну. А ты ведь не тигр, настоящая росомаха…

А Бурову, строго говоря, было наплевать на шмотки. Просто ему нужен был предлог, чтобы походить по комнате, подвигать мебель, глянуть в последний раз на Ленины работы. Вот ведь, блин, жизнь. Еще вчера здесь радовался Эрос, хлопотала Венера, а нынче прочно обосновалась смерть. Да, сука, гнида, тварь, предательница, стерва, но в то же время умная, красивейшая женщина. На редкость привлекательная, ласковая, на диво преисполненная шарма и огня. Что только сотворила с ней мокрушница Лаура? Безжалостная, беспощадная и, видит бог, ревнивая. Похоже, Барсик еще легко отделался…

Наконец собирать стало нечего.

— Все, уходим, — скомандовала Лаура, надела серый полувоенный пиджачок и повела Бурова с Арутюняном вниз, через дворы, на набережную Фонтанки. Там их уже ждал верный Альканор — вдумчивый, сосредоточенный, в черной, с блестящим козырьком, шоферской фуражке. За рулем также черной и также блестящей четырехкрылой «чайки».[321] При виде Лауры он с поклонами открыл дверь, бережно поддержал за руку, трепетно, словно драгоценность, принял от Бурова багаж. Ладно, сели, утонули в роскоши, поехали, точнее, поплыли. Еле слышно урчал мотор, эйр-кондишен струил прохладу, из стереофонических, «ненаших» динамиков певуче изливались звуки музыки. Тянула и, между прочим, довольно контрреволюционно хорошая знакомая ленинградского партбосса:

Целую ночь соловей нам насвистывал,
Город молчал и молчали дома.
Белой акации гроздья душистые
Ночь напролет нас сводили с ума.[322]

Так, на птице «чайке», с музыкой, добрались до Невы, перелетели через мост и, словно на крыльях, понеслись по Васильевскому — Девятая линия, Одиннадцатая, Тринадцатая, Пятнадцатая. Скоро повернули, сбавили ход и мягко остановились у чугунных, хитрого литья ворот. Альконор бибикнул, заурчал электромотор, и створки начали плавно расходиться — пока стояли, Буров прочитал: «Ленинградский филиал Общества советско-атсийской дружбы». Медленно поднялся шлагбаум, с уханьем ушел в землю «еж», и «чайка» въехала в просторный, освещенный на славу двор. Тут же подскочили двое черных в ливреях, синхронно поклонились, захлопали дверями, на лицах их читались преданность, оптимизм и истовое желание лечь на амбразуру.

— Итак, уважаемый, спокойной ночи, все разговоры будут завтра. Вас ждут ужин, ванна и тотальное гостеприимство. — Лаура улыбнулась Арутюняну, дала ему возможность попрощаться с Буровым и пальцем поманила одного из черных: — Зальконор, отведи кавалера в комнату для гостей, накорми, обеспечь его всем необходимым. — Затем она взглянула на водителя, стоящего по стойке «смирно» у капота: — Альконор, отнеси кинозавра малого в мой кабинет, поставь напротив бюста Апполония Тианского.[323] Все, давай иди. — И лишь потом она обратила внимание на Бурова: — Ну что, Василий, пойдем, будет тебе и кофе, и ванна, и какава с чаем. Чай, давно не виделись.

— Слушай, а что это за советско-атсийская дружба до гроба? — хмуро осведомился Буров уже в вестибюле основательного, построенного, сразу видно, до победы революции особняка. — Что-то я не в курсе.

А сука память снова в который уже раз не пожалела соли на рану, перенесла в былое, прожитое, походно-боевое. Ангола, Сомали, Камбоджа, Гондурас. Черный континент, принуждаемый старшим белым братом жить по-новому. Веселенькие людоеды, строящие светлое коммунистическое завтра. Разруха, смерть, партизанская война, красные от крови джунгли. Жуть…

— Атси, Вася, да будет тебе известно, — это прогрессивное африканское племя, вставшее на тернистый путь мира и социализма. — Лаура усмехнулась, двусмысленно фыркнула и указала на огромное, в массивной раме полотно. — Так что нехай идут.

Картина поражала размерами, буйством красок и изысканностью сюжета: старейшины народа атси — все в разводах ритуальных татуировок, в отметинах от львиных когтей и богатых парадных мучах[324] — награждали лучшего друга всей свободной Африки — Писателя, Маршала и Коммуниста — орденом Большого Черного Гиббона. Представляющего собой набедренную повязку из сплетенных обезьяньих хвостов, на которой был присобачен спереди череп того самого большого гиббона. Из серебра, в натуральную величину, с хибангинскими рубинами на месте глаз и с клыками, выточенными вручную из бивня черного слона. К награде полагался медный котел с кускусом, богато изукрашенный нож-толла и гарем из десяти обученных, но все еще хранящих девственность красавиц. Старейшины были торжественны, большой Советский Друг — растроган, гиббон — ужасен видом, прелестницы — наги и соблазнительны. В композицию, естественно, был включен и простой народ. На заднем плане стояли атсииские массы, внимательно следили за процессом и буйно выражали радость, потрясая толлами, ассегаями и дедовскими боевыми топорами. Казалось, их вдохновляет то, что Советский Друг такой большой…

«Хм, видать, переживают, что съели Кука», — глянув на шедевр, сразу вспомнил Буров Владимира Семеновича, усмехнулся и посмотрел на Лауру:

— Что-то сдается мне, что вся это советско-атсийская дружба родилась в пробирке. Вернее, в герметичной емкости, помещенной в парной навоз, и не без посредства arcanum sanguinis hominis.[325] Или меня подводит зрение?

— Ну что ты, Васечка, глаз у тебя алмаз. Все верно, у нас здесь полно гомункулов. — Лаура кивнула, усмехнулась и ступила на широченную, из каррарского мрамора, лестницу. — А что? Они послушны, исполнительны и не тяготеют к каннибализму. Более того, здесь есть, Вася, и искусственные бабы. Со всеми анатомическими деталями и фигурами, чуть похуже моей. Смотри у меня, баловник. С тебя еще за Ленку, суку, спросить бы надо. По всей строгости…

Так, за приятными разговорами, они поднялись на второй этаж, вошли в просторные трехкомнатные апартаменты, зажгли плафоны под лепниной потолка. И была Бурову ванна, затем поздний ужин, а потом уж и перина, мягкая, роскошная, с объятиями и поцелуями. Все наивысшего качества, стопроцентной пробы, проливающее бальзам и на душу, и на тело. Только самым приятным моментом был момент засыпания, полного отдавания себя во власть медоточивого Морфея. Однако же и во сне не было Бурову покоя — снилось ему давнее, прожитое, впитавшееся в плоть. Кровь, смерть, разруха, недвижимые тела. Смилодон как-никак, к тому же красный, не какой-нибудь там малахольный братец кролик-альбинос…

Утро следующего дня выдалось славным. Лаура была нежна, песня по радио бодрой, завтрак — восхитительным, упоительным, вызывающим восторг и обильное слюнотечение. Кормили в честь русско-атсийской дружбы комплексно, в бинарном ключе: кускус с телятиной, мешуи[326] с тмином плюс жареные пельмени и буженина с хреном. Это еще не считая севрюжины, икры и гигантских отбивных, осложненных каперсами, баклажанами и цветной капустой. В общем, когда Буров встал из-за стола, у него было единственное желание — залечь. И если будет на то господня воля, то к Лауре под бочок. Однако, увы, всевышний не дал. Вернее, не дала Лаура — решительно допила кофе, салфеткой промокнула губы, взглянула на Бурова:

— Тебе придется пообщаться с председателем филиала, надеюсь, что плодотворно и с приятностью. Пойдем.

Тронула прическу, живо поднялась и повела Бурова куда-то вниз, в подвал — через герметичные, закрывающиеся с лязгом двери, мимо черных, страшных, словно черти, часовых. Стерегущих уж явно не советско-атсийскую дружбу. Впрочем, по сравнению с председателем филиала доктором Экиангой Муньялиба Мбвенгой они выглядели совершеннейшими ангелами, кроткими, наиприятнейшими созданиями, не способными обидеть и муху. Ну разве что цеце.[327] При взгляде на него почему-то казалось, что не было никогда ни Луи Армстронга, ни Мартина Лютера Кинга, ни Патриса Лумумбы, ни бедного дяди Тома. Нет, только кровожадные изуверы-дикари, явно не отягощенные бременем моральных ценностей. Те, что, отхватив плечо у черного быка и загоняв его в краале до смерти, брали в руки копья-ассегаи и шли вести военные действия с тем, чтобы сварить из побежденных вкуснейший, радующий небо кускус…

Однако в обществе Лауры доктор Мбвенга был сама учтивость.

— Доброе утро, мадемуазель, — обрадовался он, шаркнул ножкой и растянул в улыбке вывороченные губы. — А это, если не ошибаюсь…

— Не ошибаетесь, доктор, — одобрила Лаура и тонко улыбнулась, соблюдая дистанцию. — Так что начинайте. Введите кавалера в курс дела. Не буду вам мешать.

Вскинула подбородок, начальственно кивнула и элегантной походкой вышла из каземата. У нее, черт ее побери, были потрясающие, божественные ноги.

— Прошу садиться и напрячь внимание. — Доктор указал Бурову на кресло, вытащил из сейфа объемистое досье и в лучших традициях советских особистов принялся шуршать прошитыми страницами. — Так, так, так… Ого… Вас инициировал сам Штурман с заместителями? Да, большая честь… Ага… И псевдоним у вас хорош, звучен, доходчив, впечатляет. Тигр, красный… Да… — Внезапно он замолк, впился глазами в Бурова и медленно, скаля зубы, покачал головой: — А, вот в чем дело. Это ведь не псевдоним, это констатация факта… Ну вот и ладно, я сам из кошачьей компании, тотемом моего рода служил лев. И совсем не похожий на старуху в ночном чепце.[328] — Он вдруг рассмеялся, отшвырнул досье и плавно перешел от львов и тигров к теме инопланетных гадов. — В прошлые времена люди были с принципами. А потому репты были в изоляции — никто, кроме народа избранного и отдельных отщепенцев, иметь с ними дела не хотел. Более того, все здравомыслящие люди чурались иудеев, взашей гнали их, клеймили как предателей рода человеческого. Тем не менее золотой скот их рос, быстро набирал вес, матерел и превратился наконец из телка в быка. В 1743 году во Франкфурте-на-Майне родился человек по имени Майер Анхель Бауэр, впоследствии он изменил свою фамилию на Ротшильд.[329] Его гербом был красный стяг — символ воинствующих евреев, позже такого же кровавого цвета стало и знамя русской революции. Так вот, первого мая 1776 года еще один еврей, Адам Вейсхаупт,[330] с подачи Ротшильда и, само собой, с благословения рептов основал орден Иллюминатов. Целью этой организации было установление Novus Saeclorum — нового мирового порядка, как подготовительного этапа перед приходом Всемогущего. Что должен был дать людям этот новый мировой порядок, подробно описано в поздних плагиатах, таких как, например, «Коммунистический манифест» или «Протоколы сионских мудрецов». На Первом всемирном сионистском конгрессе, прошедшем в Бадене в 1897 году, духовный вдохновитель Теодор Гарцль конкретизировал учение Вейсхаупта. Вот некоторые его цитаты.

Доктор Экианга Мбвенга вдруг по-звериному рыгнул — густо, утробно и раскатисто и, вытащив бумаженцию из ящика стола, уж очень по-сортирному зашуршал ею.

— Наилучшие результаты в контроле над массами достигаются путем применения силы и террора, а не академическими дискуссиями.

— В соответствии с законами природы правым является тот, в чьих руках находится власть.

— Права человека надо использовать как приманку, чтобы привлекать к себе массы.

— Цель оправдывает средства.

— Не концентрируйте ваше внимание на том, что хорошо и морально, концентрируйте его на том, что полезно и необходимо.

— Думайте об успехе, которого мы добились благодаря дарвинизму, марксизму и ницшеанству. Мы должны оценить царящий повсюду хаос, порожденный этими направлениями человеческой мысли.

— Средства информации в наших руках. Благодаря им мы имеем силы и возможности воздействовать на массы, сами при этом оставаясь в тени.

— Сегодня можно сказать, что лишь несколько шагов отделяют нас от нашей цели. Все европейские государства уже покорены.

— Под нашим руководством разгромлена аристократия.

— Духовные вожди общества должны быть уничтожены.

— Приятные ребята, да? — улыбнулся Мбвенга, встал, и в голосе его прорезалось рычание льва. — И такие компанейские. Новый глава дома Ротшильдов Натан, к примеру, сразу протянул свои щупальца в Новый Свет — в Америку, с щедростью финансировал обе стороны во время гражданской войны. Не просто так, естественно, с дальней перспективой — целью клана Ротшильдов было создание централизованной, сосредоточенной в одних руках Системы федеральных резервов, с помощью которой возможно контролировать все финансовые активы США, что в конечном счете и было сделано — Франклин Делано Рузвельт, президент и иллюминат, выпустил однодолларовую купюру, украшенную знаком своего ордена — срезанной масонской пирамидой с несколько самоуверенной надписью: «Annuit coeptis».[331] Впрочем, не такой уж самоуверенной. — Доктор сел, вытащил сигару, не обрезав кончик, принялся закуривать. — Этим ребятам есть чем похвалиться. Они инспирировали Первую мировую войну, спустя лишь двадцать лет Вторую, устроили русскую революцию, создали государство Израиль. А самое главное, — председатель сел, затянулся и выпустил струю зловонного дыма, — они развязали Третью мировую войну, да так, что никто и не заметил. Войну за человеческую душу, за человеческий разум. Ведь, если вдуматься, все очень просто — стоит только превратить людей в скотов, и они пойдут без ропота куда угодно — хоть в коммунизм, хоть в фашизм, хоть к чертовой матери. Только щелкай кнутом. А уж репты-то знают, по какой дорожке направить человечество. Я не буду касаться сейчас мягких методов влияния на личность — моды, культуры, образования, воспитания. Поговорим о методах радикальных. Вернее, посмотрим.

С этими словами он нажал на кнопку, за панелью стены оказался экран, и Бурову показали фильм про электронные транспондеры,[332] про мозговые трансмиттеры,[333] про форсированный гипноз, про программирование на поступок, про «жесткое» и «мягкое» зомбирование.[334] Собственно, ничего такого нового, особенного, но в куче, в цвете — впечатлило, особенно создателям удалась концовка — фильм заканчивался откровениями одного из корифеев: «Настало такое время, когда я, если вы дадите мне нормального человека и пару недель времени, при определенных условиях, за пару месяцев, но я не думаю, что это продлится так долго, направлю его сегодняшнее поведение в любое русло, насколько позволяют его физические возможности. Я не смогу заставить его взлететь, как бы он ни махал крыльями, но я определенно смогу сделать из христианина коммуниста, и, с гарантией, наоборот…»

— А давайте-ка передохнем, — закончил сеанс доктор, — лично у меня в глотке пересохло. — Тут же он что-то по-обезьяньи пробубнил по внутренней связи: — Ба-ба-ба. Бу-бу-бу. Бы-бы-бы. Ба-бу-бы…

В дверь скоро поскреблись, и мило улыбающаяся темнокожая девица вкатила столик с чаем и легким перекусом. Перекус был не такой уж и легкий, чай цейлонский, круто заваренный, девица на диво хороша. Все в ней было совершенно, восхитительно, отмечено гармонией, правда, на многоопытный взгляд Бурова, — слишком уж, чересчур. Глядя на эту идеальную фигуру, волнительные формы, пленительную грудь, он вдруг понял, и понял совершенно ясно, что перед ним искусственное существо. Что нет в ней той самой малой толики уродства, которая наделяет функциональность красотой… Впрочем, судя по тому, как девица улыбалась и кокетливо посматривала на доктора, ничто человеческое ей было не чуждо. А тот, похоже, особо и не разбирался — натуральная ли, искусственная ли, главное, чтобы баба. Бурова же пока вопросы пола не волновали. Глянул красотке в спину, одобрительно кивнул, оценил округлость ягодиц и забыл, принялся пить чай под бутерброды и переваривать увиденное и услышанное. Собственно, не раз уже увиденное и услышанное и, соответственно, переваренное и усвоенное. Ну да, ровно как у них, за бугром, так и у нас, в стране Советов, всегда стремились надавить на психику. Начиная с показательных процессов, на коих каялись враги народа — надломленные, безвольные, неадекватно реагирующие,[335] и кончая нашими днями, со всякими там «Радиоснами»,[336] «Лидами»,[337] торсионными излучателями и психотронными генераторами. Дерьмо еще то, вляпаешься — уже не отмоешься.[338] В общем, пока ничего нового и интересного — все вокруг да около, топтание на одном месте. Не первый год замужем, плавали, знаем. Этим-то уж нас никак не удивишь.

А вот после перекуса, когда красавица откатила стол и разговор пошел конкретно о пришельцах, настало время удивиться и Бурову; вещи в общем-то известные, привычные предстали перед ним несколько в ином ракурсе. Кто бы мог подумать, что изначально ЦРУ создавалось исключительно для контролирования пришельцев, равно как и альма-матер национальной безопасности всевидящий и всемогущий СНБ?[339] Что хваленая «Дельта»[340] охраняет базы рептов, что базы те построены сплошь на наркодоллары, а президента Кеннеди убили за язык, вернее, за намерение открыть всю правду людям? Да, много чего интересного поведал доктор Бурову, вернее, скорбного, печального, цепляющего за живое. Крепко, глубоко, с гарантией окопались репты на планете, снюхались с правителями-предателями, наложили свою лапу на все и вся. И чуть что, показывают зубы. Так, когда у них возникли трения с Советами, то над Байконуром сразу появились НЛО. Один, оранжевый, нарезал круг, взбудоражил охрану и полетел себе дальше, другой, медузообразный, завис над главным стартовым комплексом и окатил его серебряным, похожим на метеоритный рой, дождем. Вскоре выяснилось, что в стальных конструкциях не хватает множества болтов крепления, запланированные ранее старты ракет пришлось отложить на неопределенное время. Впрочем, это еще что — цветочки. Ягодки были на базе Дьюльса в США. Охранявшие ее спецназы из «Дельты» волей случая узнали об исследованиях, запылали ярко праведным гневом и решили измывательство над родом человеческим прекратить. Для начала крепко поговорить с чужими. А те, не мудрствуя, просто расстреляли их из своих лучевых ружей. Спецназовские выучка, мастерство и отвага оказались бессильны, погибло смертью храбрых более шестидесяти человек. А пришельцы даже не поморщились, как гнули свою линию, так и гнут. Скрещивают, клонируют, лезут в ДНК, искусственно оплодотворяют, копаются в мозгах, впитывают кровь, и большей частью человеческую, через кожные покровы — своих-то органов пищеварения у них в помине нет. А главное, постоянно мутят воду, направляют человечество на путь обмана, злобы, разрушения и ненависти. Для чего инспирируют деятельность разных сект, обществ, партий и кружков по нездоровым интересам, типа инквизиции, Гардуны,[341] тонгов,[342] тугов,[343] коммунистов, сатанистов, карбонариев, масонов, ассасинов,[344] сионистов.

— В общем, столько всякой сволочи, всех и не упомнишь, — сделал резюме доктор Мбвенга, вводную часть закруглил и перешел с напором к непосредственным реалиям. — Здесь у нас, в Ленобласти, как и везде, паршиво. Мало, что всеобщий социализм, так еще имеет место быть секта некромантов, вернее, братство, как они сами называют себя. Глядя в корень, никакое это не братство, даже не секта, а тщательно закамуфлированная структура отдела «Z» — секретного подразделения при Центральном комитете, занимающегося силовыми акциями. Причем занимающегося по последнему слову науки — с использованием внушения, зомбирования, магических, точнее, тонкоплановых технологий. В частности, это резонансные, вибрирующие с субмолекулярными частотами клинки. Гм… Впрочем, я уверен, в них вы разбираетесь куда лучше меня. Да и речь, собственно, не об этом. — Доктор вытащил очередную сигару, повертел, понюхал, но закуривать не стал. — Речь идет о самих некромантах. В теплое время года они кучкуются на лоне природы, в лесном массиве неподалеку от Южного кладбища. Там, предположительно, имеются проходы в катакомбы Асуров и, соответственно, возможности организации системы временных туннелей. Что-либо установить наверняка, с гарантией, не получается — местность находится под магической защитой и охраняется зомбированными боевиками секты. Мы уже не раз пробовали обмануть их бдительность, что, увы, привело лишь к напрасным человеческим жертвам. То есть я хотел сказать, не совсем человеческим. — Он все же закурил, густо испортил воздух и, пожевав сигару, глянул на часы: — М-да, ах, как скоро ночь минула. До обеда осталось четырнадцать минут. Можете идти отдохнуть от меня и от моей сигары…

Обедал Буров в обществе Лауры, Рубена Ашотовича и какой-то чопорной, малоразговорчивой девицы — даром что без бюста, так еще и без языка и шарма. Кормили, как и в завтрак, великолепно, качественно, как на убой, опять-таки в бинарном ключе: бриуаты,[345] таджины,[346] брошетты[347] плюс наваристый украинский борщок, гусь с фисташками, черносливом и яблоками, жареная, с молодой картошечкой, баранина, молочный поросенок, фаршированный гречневой кашей. Не обошлось, естественно, без икры, осетрины, севрюжины и провесной белорыбицы. А запивали всю эту благодать квасом, соками и ароматизированным флердоранжем. Эх, хорошо пошло. Впрочем, не у всех — Рубен Ашотович сидел в прострации, ничего не ел, смотрел в свою тарелку блаженно и сосредоточенно. Как видно, с ним уже поговорили, и поговорили хорошо. Глубоко, по самое некуда ввели в курс дела. И точно, уже после сладкого, когда все с трудом поднялись, он с улыбкой придвинулся к Бурову:

— Господи, Вася… А я ведь мог всю жизнь прожить в том мерзком болоте. В тупой безысходности, не ведая дороги. Эх, жаль, Полина с Фролом не дожили, не постигли истину, не узрели всю правду-матку. Ну да ладно, я уж поквитаюсь за них. Еще как поквитаюсь.

Да, слов нет, поговорили с ним изрядно… Потянули на разговоры и Бурова.

— Пойдем-ка пообщаемся, — улыбнулась Лаура, вытащила клубничный, от Надюши Крупской, джюсифрут[348] и, не оборачиваясь, пошла к себе — вверх по лестнице, в шикарные апартаменты. Нет, пожалуй, ноги у нее были ничуть не хуже, чем у той искусственной подавальщицы…

«Снегопад, снегопад… Если женщина просит…» Буров в предвкушении двинулся следом, однако его благополучно обломали, привели не в спальню, а в кабинет. Это была уютная, в меру просторная комната с добротной мебелью, тяжелыми занавесями и целой стаей кинозавров-вульгарисов — скалящихся, в полный рост, на полированных подставочках вдоль стены. Лаура, видимо, питала к ним особую симпатию.

— Присаживайся, дорогой, — сказала она, указывая пальцем на кресло, открыла на столе неприметную панель и, мило улыбаясь, нажала две кнопки. Под ними тотчас засуетились красные огни светодиодов. На окнах плавно опустились плотные мохнатые шторы, послышалось низкое гудение, воздух в кабинете завибрировал. Красные светлячки позеленели, система защиты от прослушивания встала на рабочий режим. Да, позвали сюда Бурова, как видно, не на секс. А Лаура тем временем подошла к стене, потревожила подделку под Матисса и, поладив с дверцей обнажившегося сейфа, вытащила пачку фотографий. — Ну что, Васечка, как у тебя со зрительной памятью? Еще не отшибло?

Нет, не отшибло. На фотографиях Буров без труда узнал одного старинного знакомца. Еще какого старинного, лет, наверное, двести знакомы. Черного барона де Гарда. Правда, обходящегося на этот раз без своих обычных атрибутов — длинного плаща, шпаги, крагинов и ошпоренных ботфортов. Нет, черный маг был прост, словно правда, насколько может быть проста правда, одетая то в скромное пальтишко, то в куцый пиджачок, то в коверкотовую гимнастерочку с петлицами майора НКВД.[349]

— Что, хорош маскарад? — усмехнулась Лаура, и глаза ее недобро прищурились. — Программа двойников категорично утверждает — на фотографиях одно и то же лицо. Вот, пожалуйста, на этой — Шлема Зильберштейн, изрядный динамитчик, агитатор и бомбист, активный член эсеровской[350] боевой дружины, а вот на этой — товарищ Соломон, идейный вдохновитель Обуховской стачки;[351] на этой — товарищ Аарон, отец-организатор Кровавого воскресенья.[352] Как тебе, Василий, его усы? — Лаура замолчала, покусала губу, и в голосе ее послышалось что-то нехорошее. — А вот, извольте бриться, товарищ Фаерман-Михайлов, славный комендант Киевской ЧК.[353] А вот, пожалуйте, еще типаж, опять-таки геройский, из той же оперы. Начальник специальной команды МГБ, подчиняющийся лично товарищу Жданову.[354] Наделенный особыми правами и полномочиями, как это и полагается в военное время. А вот, пожалуйте, уже мир, дружба и торжество крепнущего социализма. — Лаура щелкнула ногтем по фотографии, показала Бурову. — Новочеркасск, тысяча девятьсот шестьдесят второй год.[355] Угадай с трех раз, кто там раздул из искры пламя и щедро подлил в него не масла — бензина? А, по глазам вижу, что догадался, молодец, возьми с полки пирожок, с воображением у тебя, Вася, все в порядке. Он, он, мастер каббалы, гениальный провокатор и редчайшая сволочь. Ап, знакомьтесь. — Она лихо, словно примадонна сцены, сделала рукой и показала крупное сияющее глянцем фото. — Генрих Мария Теодорович фон Грозен. Поволжский немец, антифашист, доктор каких-то там наук, член-корреспондент. И главный кремлевский специалист по всем вопросам оккультизма. До этого трудился в ПГУ,[356] осуществлял магическую защиту киллеров, говорят, что с его легкой руки ни один не промахнулся, не попался, не сбежал. Так что нынче Генрих Теодорович вхож в советское святая святых, и не просто вхож, а на короткой ноге с Самим, у которого звезд на груди больше, чем на небе. Помогает ему быть стойким марксистом, — и она язвительно усмехнулась. — Картину в фойе видел? Такую тяжесть в одиночку не удержать…

Было неясно, что именно она имеет в виду — то ли серебряную башку гиббона в натуральную величину, то ли гарем из десяти обученных, но все еще хранящих девственность красавиц, то ли еще что, не замеченное Буровым. Только он вдаваться в подробности не стал. Жадно посмотрел на фотографию де Гарда и с неподдельным интересом спросил:

— А где он сейчас?

Эх, хорошо бы свидеться, сыграть еще одну партию в бильярд.[357]

— «Где, где!» В столице нашей родины. — Лаура положила фотографию, зевнула, взглянула сквозь ресницы на Бурова. — Крепит связи с органами: ладит половую сферу вождям и помогает комитету с тонкоплановыми технологиями — кодированием, программированием, магической защитой. Опять-таки, возглавляет и координирует свою банду некромантов, филиалы ее уже организованы во всех крупных городах. Ну, ведь здорово же придумано? Хотя и не оригинально.

Ну да, конечно же, здорово, чем больше непонятного, таинственного, шокирующего в обществе, тем легче им управлять. В атмосфере ужаса не до высокой политики, основной инстинкт не половой — самосохранения. Так что да здравствуют наши внутренние органы, доблестно расследующие убийства диссидентов, художников, самиздатовских авторов, ворчливых интеллигентов и музыкантов из авангарда! Говорят, их кончают из-за идейных разногласий какие-то неуловимые, вездесущие сектанты. Кончают мучительно, по-садистски, медленно и печально. Расчленяют, кастрируют, потрошат, вынимают мозг, головной и костный, выпускают по каплям кровь. Жуть. Нет-нет, сегодня на премьеру в театр мы не пойдем, останемся сидеть дома перед экраном телевизора. Будем смотреть «Время», «Депутата Балтики» и «Человека с ружьем»…

— Все точно, миром правят не только ложь и деньги, но еще и страх. — Буров нехорошо оскалился, потянулся в кресле. — А придумано действительно не оригинально. Всегда, во все времена магическое и сугубо практическое были концами одной палки. Той самой, которой погоняют законопослушных членов общества. Знаешь, мне почему-то сразу вспомнилась история известного гипнотизера Смирнова, блиставшего в двадцатые годы под псевдонимом Орландо. Выступал, выступал, а потом вдруг исчез, оказалось, перешел на службу в органы НКВД. Дочь его еще потом вышла замуж за товарища Абакумова, министра государственной безопасности. Такая вот, блин, семейка.

— Кстати, к вопросу о семье, браке и матримониальных отношениях, — в тон ему усмехнулась Лаура, однако глаза ее налились льдом. — Главный некромант фон Грозен часто ездит на периферию с инспекциями, проверяет лично работу филиалов и где-то в середине месяца, если информация верна, должен осчастливить своим присутствием нашу колыбель трех революций. И ездит он, Васечка, дабы не нарушать семейную гармонию, с женой. А может, с мужем, кто их разберет? В общем, вот, посмотри. Как тебе? Впечатляет?

— Еще как впечатляет. — С фотографии на Бурова смотрел амбал из будущего. Тот самый, в камуфляже, стреляющий по голым женщинам из арбалета фирмы «Бартон». И благополучно замоченный Лаурой. Как бишь звали-то его, голубчика? Борис?.. Арнольд?.. А, Борис Арнольдович… У него еще собачка была, хреново дрессированная, зато упитанная такая, тоже черная, как кинозавр вульгарно…

— Это Борис Арнольдович Слуцкер, когда-то врач-гинеколог. Близкий друг Генриха Теодоровича, его правая рука, надежда и опора, — заметила Лаура, мизинцем почесала бровь и не смогла сдержать улыбки, наверное, вспомнив, что впоследствии оставит Слуцкера без мочевого пузыря. — А также половой партнер и магистр некромантов. Все они, так сказать, члены одного кружка. А вот тебе, Васечка, еще знакомое лицо.

Точнее, рыло. На фотографии Буров увидел толстяка, здорово выручившего его тогда в тайге — снабдившего качественным, которому износу нет, удобнейшим прикидом. Помнится, особо хороши были ботиночки «Милитари» — разношенные, на резиновом ходу, пришлись точно-точно по ноге. А самого толстяка Лаура, помнится, пришила, продырявила ему мозги заостренным сучком. Как, блин, звали-то его, сучка-толстячка?..

— Прошу любить и жаловать, Лев Семенович Задков, обермагистр некромантов, — сообщила Лаура, помахала фотографией и с хрустом припечатала ее к столу. — Главнокомандующий в их здешнем отделении. А также Главный Жрец, Наставник и Великий Посвященный, творящий Диво дивное во славу змееву. Магическая бездарность, мистическая серость, оккультная импотенция, помноженные на манию величия. Слышал трели этой вашей Пугачевой про волшебника-недоучку? Так вот это про него, про Льва Семеновича. Кстати, он также закоренелый педераст и жить не может без своего начальника, куратора по линии КГБ. Ты его, Васечка, не видел, но фамилию, надеюсь, вспомнишь, — и она продемонстрировала лысого, со щеками как у хомяка, упитанного чекиста. — Вот, их превосходительство, полковник Васнецов, славный продолжатель дела Судоплатова, Эйтингтона и Дроздова. Я, Васечка, понятно изъясняюсь?[358]

— Куда уж понятнее. — Буров посмотрел на фотографии, кивнул, пощелкал языком. — Да, такому не до шедевров.[359] Знаешь, я бы сказал, что это начрежима той звероконторы в тайге. Ну, тот, что снимает скальпы у женщин с лобков. Но этот сейчас уже в годах, а сколько же ему будет через четвертак? Уж точно будет не до женских лобков. Нет-нет, столько не живут…

— Еще как живут, рентам на такое раз плюнуть. Или ты по Ленке не заметил? — едко усмехнулась Лаура, мельком посмотрела на часы и пристально, с уважением — на Бурова. — Молодец, Василий свет Гаврилович, с индукцией-дедукцией у тебя все в порядке. С потенцией тоже. Это действительно тот самый Васнецов, начальник охраны одной из секретных баз рептов, которую ты уже имел счастье лицезреть. А теперь вопрос на засыпку: зачем я тебе все это рассказываю? Может, лучше хрен с ним, с вербальным общением, займемся гормональным?

Вопрос, впрочем, был чисто риторический, и ответа на него ждать Лаура не стала, стала расставлять все точки над «i».

— В общем, Вася, займись-ка ты для начала сатанистами. На этом направлении ведется работа, кое-какие результаты уже есть, так что давай вливайся. И без проволочек. Сегодня же получишь инструктаж, пароли, явки, документы, легенду. И знаешь, милый, я тебе завидую. Ну, по-хорошему, без магии, беззлобной белой завистью: так бы и примочила Слуцкера со Львом Семеновичем по второму разу, наши аналитики утверждают, что смерть их привнесет в будущее счастье, гармонию и доброту. Да только никак мне, Василий, никак. Дела. А на Мбвенгу полностью положиться нельзя, слишком уж эмоционален, вечно перегибает палку. В прошлом месяце, например, он завлек в магический капкан трех инсектоидных гуманоидов с Цета Рецикули, сотрудничающих с рентами. Что он, Вася, сделал с самкой, я тебе рассказывать не буду, язык не поворачивается. А одного из самцов кастрировал, сготовил из него кускус и тем кускусом накормил второго гуманоида, отчего тот вскорости и издох. Как накормил — не ясно, они ведь, Вася, питаются через кожу… Нет бы просто устроил допрос с целью получения достоверной информации. Словом, Кормчий был ужасно недоволен, тем паче что последнее время он вообще не в настроении — кто-то выкорчевал под корень реликтовую, завещанную ему в дар плантацию женьшеня в Приамурье. Так что после ужина, Вася, давай дуй к Мбвенге, он тебя снабдит всем необходимым. А сейчас, — она закрыла сейф, по-кошачьи потянулась и игриво, с призывом, посмотрела на Бурова, — не пора ли нам перейти от слов к делу. Молодому, нехитрому, а?

Буров, как всегда, был за, кинозавры вульгарисы, скалящиеся вдоль стены, тоже не возражали…

VI

А на кладбище все спокойненько,
Среди верб, тополей и берез.
Все нормальненько, все пристойненько,
И решен там квартирный вопрос… —

гнусаво себе под нос промурлыкал Рубен Ашотович, застеснялся, дождался желтого и не по-жигулевски резко принял с места.

— Да, Василий, все пути земные ведут почему-то на кладбище…

«Жигули» обогнули стелу, миновали очередь в Пулковский универсам и, шустро выехав на Пулковское же шоссе, с урчанием покатили по Ижорскому плато. За окнами поплыли теплицы фирмы «Лето», разлапистые деревья, непаханые поля, зеленая, надежно укрывающая размах аэропорта лесополоса. Скоро долетели до развилки, ушли направо, на Волховское шоссе, и, в темпе вальса проехав по прямой, дали по тормозам — да, дорога эта действительно привела их на кладбище. Южное, самое большое в Европе: частный элемент, торгующий рассадой и цветочками, административный комплекс, голубые елки, безвкусный, олицетворяющий неземную скорбь монумент. А главное — камни, надгробия, памятники, поребрики. Крестов, склепов и часовень не видать. Приказано жить по-новому не только на этом свете, но и на том.

— И решен там квартирный вопрос. — Кряхтя, Арутюнян снял дворники, старательно закрыл машину, и они с Буровым направились в объятия тишины и умиротворения. Не скорбеть — осматриваться. Вдумчиво провели рекогносцировку, трезво оценили реалии и, выбрав могилку посимпатичнее, принялись вдаваться в детали. А чтобы не привлекать к себе внимания и ничем не выделяться из общей массы, вытащили бутылочку, закусочку и стали изображать поминки. По нашему, по русскому, обыкновению. Плевать, что отливает золотом звезда Давида и надпись на граните гласит: «Аарон Соломонович Кац, большой хозяйственник. Он задешево продавал людям то, что охотно купил бы сам. Люди ему этого не забудут». Национальный вопрос у могильных червей полностью решен. Русский, украинец, еврей — все одно. Тлен.

— Вот так, Василий, на кладбище, как ни крути, все ходят под богом, — изрек в продолжение разговора Рубен Ашотович, чокнулся с Буровым, выпил и смачно захрустел огурцом. — Вернее, под наместником его на земле, директором. Царем и самодержцем, повелителем и властелином, имеющим деньги и связи. Я бы сказал, даже не под директором — под его величеством Землекопом. Это не бог — архангел. В его распоряжении находятся техника, контейнеры, щебенка, песок. Даже лопаты, которыми вкалывают «негры», принадлежат ему, его величеству. Да и сами «негры», если вдуматься, находятся в полнейшей его зависимости. Захочет — и с концами разгонит всех, такой устроит, на хрен, день свободы Африки. Тут уж и советско-атсийская дружба не поможет…

Так, у памятника хозяйственника Каца, Рубен Ашотович и Василий Гаврилович общались на темы кладбища. Собственно, Буров молчал, внимательно, не прерывая, слушал, Арутюнян же на правах экс-«негра» излагал, живо предавался воспоминаниям — странно, но с некоторой долей ностальгии. Раньше кладбищем заправлял человек с кличкой Навуходоносор — дерганый, непоседливый, как блоха. Он лично производил замеры выкопанных могил — на предмет жесткого соответствия санитарным нормам, воевал с установщиками самодельных скамеек, грозил всяческими, вплоть до эксгумации, карами. В общем, был дурак, и дурак с инициативой. Вволю навоевавшись с неуставными лавками, он придумал снимать с усопших посмертные маски — за дополнительную, естественно, плату. Хорошенькая услуга! А когда верха идею задробили, начал ратовать за установку надгробий в виде каменных шестиконечных звезд. Словом, процарствовал Навуходоносор недолго — был с позором снят и брошен на низовку. А пока происходила смена власти, на Южном кладбище творился бардак. Дело в том, что при Навуходоносоре набрали в штат алкашей, уголовников и прочих рукожопых, они не то что человека присыпать, стакан не могли путем донести до хайла. Весело было на Южняке, ох как весело. Пока не пришел новый лидер по прозвищу Борода. По бумагам он числился в землекопах, но к его мнению прислушивались все — начиная с фиктивного директора, вяло надувающего пухлые щеки, и кончая распоследним «негром»-бомжом.

— Эй, слушай сюда, — сказал Борода негромко, но так, что было слышно на всем кладбище, — с сегодняшнего дня вы все «негры». Кто не согласен — на хрен. Погост должен быть похож на окаменевший похоронный марш, а не на бардак. Я сказал. Ша, прения окончены. Все в пахоту.

И настала гармония. Похоронно-железобетонная.

Вот так, построил всех, навел порядок, до упора закрутил гайки на болтах — больше рукожопую шваль из Говниловки и со Свалки в «негры» никто не брал. А что такое Говниловка и что есть такое Свалка? Да тоже неотъемлемые здешние реалии. Говниловка, она же Бомжестан, она же Гадюшник, возникла сразу после основания кладбища, то есть в начале семидесятых. Первым, кто осознал всю выгоду от близкого соседства с гигантской Южной свалкой и не менее гигантским Южным кладбищем, был некий бравый бомж по кличке Клевый. В лесном массиве Клевый со товарищи вырыли землянку и зажили там в свое удовольствие. Свалка в изобилии снабжала их едой, куревом и одеждой, кладбище — вином и водочкой. Потихоньку слух о клевом житье Клевого достиг города Ленина, и к Южному кладбищу потянулись новые поселенцы. Они тоже вырыли землянки, осмотрелись и также зажили всласть, пока наставшая зима не выгнала их с насиженных мест на теплые городские чердаки и в люки теплоцентралей. С тех пор прошло немало лет. Говниловка разрослась и стала представлять собой настоящую колонию-поселение. А роль Южного кладбища в ее жизни поистине глобальна и не поддается измерению. Здесь любой бомж найдет все, что необходимо ему для достойного существования. Те же, кто не желает честно трудиться, «промышляют могилами», то есть, подобно птицам, клюют все то, что оставляют на надгробиях безутешные родственники, — конфеты, сдобу, печенье, хлеб и, естественно, водку. Встречаются среди кормящихся с кладбища и представители редкой профессии, связанной с изрядной долей риска. Такие пристраиваются к похоронным процессиям, выдавая себя за школьного друга или знакомого покойного, с чувством скорбят и вместе со всеми отправляются с похорон на поминки, где, нажравшись на халяву, прихватывают напоследок что-нибудь конкретно ценное. На память о друге. Местная легенда, бомж по прозвищу Артист, виртуозно кормился таким способом несколько лет. К своему промыслу он относился крайне серьезно — часто брился и мылся, завел костюм, белую рубашку и галстук. При этом он обладал благообразной внешностью и бесспорными актерскими данными: умел толкнуть приличествующую речь, подпустить в нужный момент слезу и натуральнейше изобразить сердечный приступ. Короче, Артист жил так, как не жил ни один в Бомжестане. Дошло до того, что он перестал употреблять одеколон, лосьоны и дешевую водку. Предпочитал исключительно «Столичную». Однако ничто не вечно под луной. Сгорел Артист, и, естественно, на пустяке. Он настолько уверовал в свою непогрешимость, что стал пренебрегать личной гигиеной и, само собой, моментом подцепил вшей. Со всеми пагубными и нелицеприятными последствиями: только он вылез на передний план и зашелся речью о безвременно ушедшем, как раздался истеричный крик: «Ой, мама, мамочка, какая гадость!» Расфуфыренная дамочка шарахнулась в сторону, только чудом не опрокинув домовину с покойным. Наманикюренный пальчик дамочки, словно перст божий, был обращен на Артиста. И все увидели, что манжет у него густо обсыпан породистыми бомжестановскими вшами.

— Ага, — нехорошо сказали граждане и дружно перестали всхлипывать. — Так ты, падла, бомж?

И, позабыв и о покойном, и о вселенской скорби, принялись метелить Артиста. Под настроение забили до смерти…

Рассказал Рубен Ашотович также и о свалке, чьи гигантские терриконы мусора возвышаются Эверестами по ту сторону Волховского шоссе. У подножия этих гор вяло копошатся аборигены — грязные, оборванные, презираемые даже бомжами. Мусорное Эльдорадо дает им все — еду, одежду, курево, жилье. Не гнушаются они и чайками с воронами — добывают дичь при помощи самодельных луков и пращей. Что с них возьмешь? Свалочники. Обретающиеся в грязи, в смраде, по соседству с «иловыми картами». А «иловые карты» — это залежи зловонной жижи, густо смердящие на километры вокруг. Грязная вода, как известно, очищается на острове Белом при посредстве бактерий, а затем выпускается в Финский залив. Черный же, издающий невыносимую вонь осадок складируется для обеззараживания здесь, по соседству с кладбищем и свалкой, превращая реки и ручейки в клоаки, а все произрастающее по их берегам — в отраву. Господи, спаси и сохрани выкупаться в здешней Дудергофке!

Складно излагал Рубен Ашотович, славно шло на воздухе сухое винцо, Буров был слушателем благодарным, схватывающим все на лету. А вокруг, словно иллюстрируя слова Арутюняна, разворачивалась на всю катушку кладбищенская проза. Каркали вороны, чмокали лопаты, на спецплощадку подъезжали похоронные автобусы. Тут же, как из-под земли, выскакивали квартетом молодцы в черных комбезах, напористо хватали гроб и тащили его в «зал прощаний». Из боковых дверей выныривал товарищ с цинковой мордой, строил прощающихся по ранжиру и выдавал казенную речь о светлой и вечной памяти. В наших и в ваших сердцах. Тут же крутился вьюном лихой фотограф, мастерски щелкал «Сменой», делал фотографии покойного. После пары-тройки удачных крупняков — в фас, профиль и снова в фас прощальная церемония заканчивалась. По знаку цинкомордого снова появлялись молодцы, грузили домовину на катафалк и везли с музыкой или без оной к месту вечного пристанища. А вокруг, как бы в пику смерти, ликовала жизнь — зеленела листва, промышляли бомжи, ревели «Белоруси», вкалывали «негры». Еще как вкалывали, Корчагин бы удавился: копали ямы, подсыпали щебенку, «сажали на трубы», грузили песок, возились с надгробиями, цветниками и поребриками. Это — в дневное время, на людских глазах, при солнечном свете. А что они творили здесь ночью, один бог знает. Впрочем, не бином Ньютона и не теорема Ферма — ночами «негры» превращались в вандалов и опрокидывали наземь надгробия побогаче. С тем чтобы днем восстанавливать оные за отдельную плату. Се ля ви — мертвые не обидчивы, а живым нужно жить…

Где-то до полудня просидели Буров и Арутюнян в обществе Аарона Соломоновича. Прикончили бутылочку киндзмараули, уважили «Докторскую» и «Краковскую», побаловались, как это и положено под винишко, похожим на брынзу сулугуни. Изрядно пообщались с прекрасным. Без десяти двенадцать Буров встал, командно посмотрел на Арутюняна:

— Рубен Ашотович, давай в машину. Жди. Я, бог даст, не долго.

Подмигнул и направился по диагонали налево. К скромной, ничем не примечательной могилке Ксении Наливайко, где его должно было ждать доверенное лицо с милым псевдонимом Комод. Паролей, ответов и условных знаков не требовалось — Мбвенга клятвенно заверил, что агент сей и Буров знакомы, и знакомы очень хорошо. А уж как давно-то, давно… Больше, правда, ничего не сказал, только усмехнулся своими вывороченными губами. Даром что изрядный людоед, так еще и конспиратор хренов…

«Так-с, похоже, есть контакт. — Буров заметил фигуру на скамейке, подошел поближе, с облегчением вздохнул. — Нет, слава богу, не знакомы. Ну и рожа, настоящий фашист. — Резко отвернулся, двинулся дальше и неожиданно, еще не веря глазам, замедлил шаг. — Фу ты, черт, не может быть. Жарко сегодня, не нужно было пить…» И невыразимо обрадовался, услышав знакомый голос:

— Ну, такую мать! Князь, вы? Ты? Вася! Друг! Ни хрена себе, встреча!

На могиле сидел первый клинок Парижа, бретер, задира и любимец всех женщин шевалье де Сальмоньяк.[360] Но господи, пресвятая дева, в каком же виде! Где голландский парик, батистовая, с кружевами, рубашка и проверенная, валансьенская шпага — мощная, тяжелая, испанской работы, способная как колоть, так и рубить? Где ботфорты, жилет, панталоны, камзол, изысканная, вся в золоте, перевязь? Увы, в советские времена младший Сальмоньяк таскал техасы, тельник и замызганные полуботинки. Отечественной фабрики «Скороход», без шнурков, на босу ногу.

— Едрить твою налево, Вася, князь! Ну не так и не этак! — Шевалье вскочил и заключил Бурова в объятия. — Кореш! Корешок!

От него умопомрачительно несло свалкой, кладбищем и иловыми, доходящими до кондиций картами. Не цветочным одеколоном и не лавандовой водой, однако Буров и не подумал отстраняться.

— Анри, друг! — с чувством сказал он, похлопал экс-Сальмоньяка по спине и, разомкнув наконец кольцо объятий, с улыбкой покачал головой: — Да, тесен мир. И что это тебе в Америке-то не сиделось?[361] Не понравилось что?

— Да это моя работа мессиру не понравилась. Похоже, погорячился я с Декларацией-то независимости.[362] — Анри уселся на скамью. — Свобода эта только рентам на лапу. Теперь вот здесь, в клоаке, работаю над ошибками. И слава богу, что отныне в компании с тобой. И давно, Вася, тебя захомутали? Признайся, одна наша рыжая знакомая сподобилась?

Да, помнится, в старые добрые времена шевалье де Сальмоньяк матом не ругался.[363]

— И она в том числе, — улыбнулся Буров, устроился напротив, посмотрел на шевалье: — А как там Мадлена, учительница первая моя?[364] Надеюсь, ты не забыл ее в Америке?

— Да нет, все это время была здесь, со мной, в Говниловке. — Анри улыбки не поддержал и сделался серьезен. — А вчера ее сняли с задания, экстренно перебросили в Германию, в Третий рейх, к фашистам. Там сейчас такая заваруха затевается, такую мать!

В это время раздались голоса, хриплые, невнятные, на повышенных тонах, и на расстоянии прямой видимости появились два бомжа, по поклаже сразу чувствовалось, промышляющие с могил.

— Ш-ш, так это же сам Комод. — Голоса сразу стихли, затрещали кусты, и бомжи испарились, словно джинны из бутылки. Показав с предельной ясностью, что у них своя компания, а у экс-маркиза де Сальмоньяка-младшего — своя, и что вообще лучше лишний раз на глаза ему не попадаться…

— Кстати, о фашистах, — мысленно оценил популярность Анри Буров. — Там, по соседству, мужик сидит, морда как у Зигфрида. Вылитая белокурая бестия, только в ботах. Хоть сейчас в СС.

— Да это же Донатас Танкист, лепший корень мой. Прибалт голимый, хотя очень может быть, что и разбавлен немчурой, — улыбнулся шевалье и вытащил помятую «Стюардессу». — Танкист в натуре, капитан, горел в Афгане ярким пламенем. Потом въехал в морду своему прямому начальнику, за что был помножен на ноль, выкупан в дерьме и выпихнут без пенсии в народное хозяйство. Теперь вот со мной в Говниловке зависает. — Он предложил «Стюардессу» Бурову и жадно закурил сам. — Слушай, Вася, давай по всем темам завтра. А то ведь сегодня на четырнадцать ноль-ноль у нас запланированы боевые действия. Нужно как следует намылить холку всем этим мусорным шакалам. Ну это ж надо, придумали херню — объявили свалку своей законной вотчиной, куда вход нашим бомжам-говниловцам категорически заказан. Хорошенькое дело, а что же они понесут в общак? Так что ладно, сегодня сойдемся, посмотрим, ху ис ху. Я, кстати, себе такие ножички изладил, ну просто любо-дорого посмотреть, — и он на метр с гаком, словно заправский рыбак, развел ручищи в стороны. — Вот такие, с долами, из рессорной стали. В общем, Вася, давай завтра. В это же время на перекрестке трактов Пулковского и Волховского. Лады?

— Лады, — сразу согласился Буров, крепко поручкался с шевалье, и тот на пару с Донатасом Танкистом отправился готовиться к сражению. Что он, что прибалтиец-фашист со спины были похожи на шифоньеры…

«А говорят, на кладбище все спокойненько, средь верб-то, тополей и берез». Буров посмотрел им вслед, усмехнулся, бросил взгляд на покойницу Наливайко и, так и не использовав по назначению «Стюардессу», подался из юдоли печали. На душе у него, несмотря на антураж, было радостно — ура, шевалье жив-здоров и находится рядом. Ну, теперь можно и повоевать. Скоро не будет ни рептов, ни кинозавров вульгарисов, ни барона де Гарда — только море дымящейся крови…

Так, полный мыслей и радужных планов, Буров убрался с кладбища, глянул на безобразие, символизирующее скорбь, нахмурился и пошагал к машине.

Рубен Ашотович был не за рулем — плюнув на все законы коспирации, он разговаривал — и, сразу видно, по душам — с каким-то мужиком в комбинезоне. Чувствовалось по всему, что если даже они и не друзья, то добрые хорошие знакомые. Скорее всего — бывшие сослуживцы. Буров в секретной службе что-то понимал — он терпеливо подождал, пока мужик отчалит, выдержал должную паузу и уже в машине с невинным видом спросил:

— Никак знакомого встретил, Рубен Ашотович?

— Ну ты, Василий, скажешь — знакомого. — Тот, все еще обрадованно скалясь, запустил мотор, клацнул передачей, отдал педаль сцепления. — Это же напарник мой бывший, Васька Штык, когда «негрили» вместе. В гости звал, сказал, что постарел, рассказал по-быстрому о том, о сем, об этом. Землекопа нашего замочили, старого директора замели, в Бомжестане верховодит теперь какой-то Комод, а вчера на кладбище «негры» поймали двух «писателей». Живьем взяли. Одного избили до полусмерти и выкинули на свалку, другого, как бы это помягче сказать, сделали гомосексуалистом и выкупали в Дудергофке. Пусть подмоется, сволочь. Если даже и выплывет, то пидором гнойным. — И, поймав недоуменный взгляд Бурова, Рубен Ашотович пояснил: — «Писатели» — это жесточайшие враги и первые конкуренты «негров». Ведь те как — ночью камушек опрокинут, днем за дополнительную плату подымут, и все довольны. А «писатели» положат глаз на памятник посимпатичнее, прикинут его стоимость да и изуродуют надпись, испоганят портрет. Потом же по телефону сообщают родственникам, что, мол, такое вот случилось дело, и называют адрес мастера, который может беде помочь. И жди теперь, пока этот камень отреставрируют — ни опрокинуть его, ни поднять. В общем, все «писатели» — гады. Падлы, суки, сволочи, ложкомойники…

Так, не прекращая разговаривать на кладбищенские темы, ехал Буров с Рубеном Ашотовичем по летнему городу Ленина. И нисколько не волновался по поводу выпитого винца — по документам они значились сотрудниками контрразведки «Роса», прибывшими в длительную служебную командировку из далекого и славного Оленегорска. А кроме того, на торпеде «жигулей» имелся миленький картонный прямоугольник, из лаконичной надписи на коем явствовало, что остановке, равно как и проверке, данные «жигули» не подлежат.[365] Вот так, с пламенным приветом, пошли все на хрен. Мелькали светофоры, скрипели тормоза, катился Вася Буров со товарищи по делу секретному, служебному, сугубо конфиденциальному, а если глянуть в корень — конкретно мокрому. По душу Васнецова, полкана из ГБ, если, конечно, эта сволочь уже не заложила ее рентам. И никакой он не полкан, так, жучка шелудивая, нечто теплокровное, двуногий, хищный, смердящий зверь. А как похож на хомячка — щечки круглые, взгляд бесхитростный, сам весь из себя такой покладистый, елейный, добрый. Впрочем, у Бурова полковник Васнецов почему-то ассоциировался с хорьком, может быть, благодаря своему имени-отчеству: Тимофей Кузьмич. Мультфильм был детский про хоря, которого звали Тимоха. Правда, тот Тимоха не драл у женщин скальпов с лобков…

А «жигуленок» знай себе урчал мотором, сигналил поворотниками, вибрировал подвеской. Арутюнян потел, концентрировал внимание и на рожон не лез — рулил по правилу трех «д» — дай дорогу дураку. У нас ведь, если верить классику, две беды — дураки и дороги. Эх, если бы так…

Наконец, пересекая город с юга на север, протащились по Московскому, миновали центр, затем Аптекарский остров и выкатились на Приморский проспект. Отсюда до цели экспедиции оставалось уже недалеко.

— Рубен Ашотович, тормозни-ка у ЦПКиО, — сам не зная почему, сказал Буров, вылез из машины, покрутил головой. — М-да, все течет, все меняется. Где же вы, вековые, стеной, мачтовые сосны до неба?

А память тут же отфутболила его на двести лет назад, показала явственно, во всей красе великое Елагинское хозяйство:[366] огромный, крытый красной медью дом, мощные, из полированного гранита, колонны которого делали его похожим на дворец, грандиозный парк, разбитый строго регулярно, на аглицкий манер, хитрые оранжереи и хозяйственные постройки, бесчисленные беседки, баскеты и мосты. Все — в небывалой заботе, ухоженности и опрятности. Еще Буров вспомнил, как принимал его главный директор придворной музыки и театра.[367] Вспомнил свою комнату с кожаными обоями, расписанными маслом по перламутровому фону, с дверями из красного дерева, украшенными бронзовыми накладками, и с мебелью, обшитой бархатом малинового цвета, с серебряными кистями и золотыми шнурами. В зеркальном потолке, помнится, отсвечивало пламя жирандолей, в большом хрустальном шаре плавали живые рыбы, пол был инкрустирован порфиром и черным мрамором и представлял собой узорчатый невиданный ковер. А напольная севрская ваза бирюзового цвета с украшениями из белого бисквита, а большие бронзовые канделябры в форме античных амфор, а огромный, во всю стену шедевр с изображением святого семейства! Впрочем, бог с ним, со святым семейством. А вот саженные осетры, свежие — это накануне Масленицы-то! — малина, земляника и ананасы — вот это да. Не говоря уже о салатах из соленых персиков, гусиной печени, вымоченной в меду и молоке, жареных хавроньях, выкормленных грецкими орехами и напоенных перед забоем допьяна лучшим венгерским. Ну, на фиг, лучше не вспоминать. И не слушать всхлипов музыки, доносящихся из-за ограды, за которой отдыхают так центрально и культурно…

— К черту, — дал пинка воспоминаниям Буров, уселся в «жигули», глянул на часы, потом кивнул Арутюняну: — Поехали. На первом перекрестке направо.

Скоро он велел остановиться, щелкнул замками кейса и вытащил портативные, сразу видно, не наши, радиостанции.

— Тэк-с, выбираем канал, подстраиваем частоту, проверяем. Ажур. Рубен Ашотович, держи. И запомни, как «Отче наш», — хранить радиомолчание, в эфир выходить только в случае ЧП. Когда я пошумлю два раза, вот так, — Буров дважды надавил на клавишу вызова, — заводи мотор, разворачивай авто и будь, как пионер, готов. Ну все, ариведерчи, не скучай.

Дружески кивнул, улыбнулся и вылез из машины. Не забыв собаководческие, приготовленные заранее причиндалы. Путь его лежал к приземистому, с эркером и балкончиками, миленькому особнячку, утопающему в море зелени. Однако миленькому лишь на первый взгляд, подходить к нему следовало с опаской. А потому повесил Буров на шею поводок, взял в одну руку намордник, в другую строгий ошейник и голосом, звенящим от экспрессии, принялся взывать:

— Рекс! Рекс! Рекс! — При этом он кидался, куда там Рексу, на всех встречных-поперечных, звенел ошейником наподобие вериг и не то рычал, не то стонал, не то скулил по-волчьи: — Собачку не видали? Кобелька? Черненький, с хвостиком такой.

И, проводя ладонью на уровне груди, доходчиво показывал, какая где-то рядом бегает собачка. Народ в разговоры не встревал, стремительно бледнел и разрывал дистанцию. Ну ее на хрен, эту черненькую собачку с хвостиком, габаритами со среднего телка.

Так, взывая, стеная и скорбя, Буров скоро вышел на расстояние прямой видимости, оценил рифленые двойные окна особнячка[368] и несколько сменил репертуар.

— Рекс! Рекс! Рекс! На! На! На! — При этом он достал изрядный кусок «Краковской», прикинул оснащение периметра охраны и снова, не мудрствуя особо, взялся за свое: — Рекс! Рекс! Рекс! Ко мне!

М-да, вот ведь, блин, домик-пряник, наследие проклятого царизма, проходящий по секретным документам как объект АБК — чрезвычайной важности, стратегического значения, а для отвода глаз замаскированный под снабженческую контору: не крашенные вечность ворота, табличка «Отдел кадров» у дверей, заплатки объявлений на стене: «Требуются, требуются, требуются». Только просто так, с улицы, туда еще фиг возьмут…

И долго еще Буров бродил вокруг да около — взывал, стенал, звенел, нервировал случайных прохожих и потчевал полукопченой «Краковской» окрестных компанейских котов. Наконец дождался — из-за периметра домика-пряника потянулся народ, с виду люди как люди, две руки и две ноги. А вот и полковник Васнецов, посмотреть — душа человек: маленький, кругленький, брюхатенький, похожий — нет, не на хорька и хомяка — на добрейшего медведя коалу. Вальяжного, медлительного и не вредного, питающегося эвкалиптовыми листьями. Ишь как идет-то — плывет, неспешно так загребает на парковку. К новенькой, сияющей боками экспортного исполнения «семерке». Жутко шикарной, цвета лазурь.[369]

«Ах, значит, ты у нас автомобилист». Буров шуманул, как и договаривались, в эфир и неспешно двинулся к Арутюняну. Тимофей Кузьмич человек обстоятельный, вдумчивый, рупь за сто, будет греть мотор до упора.

Рубен Ашотович сигнал принял — «жигуленок» был развернут и стоял под парами. Одиннадцатой модели, кирпично-красный, выделенный по советско-а