/ / Language: Русский / Genre:prose_contemporary

Она была такая хорошая

Филип Рот

Роман американского писателя Филиппа Рота — это рассказ об обычной молодой семье, о юноше, работавшем ассистентом у провинциального фотографа, и его юной жене, мечтающей о поступлении в колледж, но… Новая «американская трагедия».

Предисловие

Когда в 1959 году вышла в свет первая книга Филипа Рота, повесть «Прощай, Колумбус», на ее суперобложке можно было увидеть фотографию автора — молодого человека с короткой прической и живым взглядом, одетого в дешевый грубошерстный свитер и поношенные серые брюки. Повесть имела быстрый и заслуженный успех: Национальная книжная премия, стипендии фонда Гуггенхейма, Института литературы и искусства… Десять лет спустя роман «Жалобы Портного» делает тридцатипятилетнего писателя одной из литературных знаменитостей Америки. В многочисленных статьях о романе жадные до сенсационных подробностей рецензенты с удивлением отметили любопытную деталь: все это время Рот особенно долго и кропотливо работал не над нашумевшим бестселлером, а над его предшественником — романом «Она была такая хорошая», опубликованным весной 1967 года и довольно прохладно встреченным тогдашней критикой. Но прошло несколько лет, и обнаружилось, что на первый взгляд «незаметное» и «скромное» произведение молодого автора стало провозвестником важных изменений, обозначившихся совсем недавно в развитии современной литературы Соединенных Штатов.

Резкое обострение внутриполитического кризиса в США, сказавшегося — опосредованно либо прямо — буквально в каждой сфере общественной жизни и культуры страны, быстро отодвинуло на задний план метафизическо-экзистенциалистскую проблематику, преобладавшую в американской прозе на протяжении послевоенного двадцатилетия. В заметной мере исчерпала свои возможности и литература так называемого «черного гротеска», «черного юмора», представители которой (Хеллер, Парди, Барт и другие) в весьма резкой, но в то же время и зашифрованно-условной форме отвергали не столько буржуазное устройство, сколько рациональный порядок мироздания в целом. Для ответа на жгучие проблемы современности творческая мысль Америки все настойчивее обращалась теперь к великой национальной традиции критического реализма первых десятилетий XX века во всем многообразии ее философского содержания и художественных открытий. И вместе с Чивером, Джонсом, Стайроном, Беллоу и другими прозаиками устоявшихся и даже громких репутаций благотворное воздействие реалистического искусства межвоенной поры испытала целая группа молодых писателей, заставивших заговорить о себе в самом конце 60-х годов.

«Кривые зеркала» Р. Стоуна, повесть Л. Гарднера «Город жирных», романы Дж. К. Оутс «Сад земных восторгов» и «Их жизни» несли на себе отпечаток трагической и славной эпохи «тридцатых годов» и напоминали читателю, что противоречия и конфликты, породившие «Свет в августе» Фолкнера и «Гроздья гнева» Стейнбека, по-прежнему неуничтожимы в американской действительности. Но первый шаг к освоению новым писательским поколением наследия американской классики XX века был сделан несколько раньше — той самой книгой, что потребовала от своего автора Филипа Рота трех лет напряженного труда. Не «заурядная история внутрисемейных забот и затруднений», как писала когда-то критика, а взволнованное повествование о драматизме бытия «среднего американца», продолжающее традиции «Американской трагедии» Драйзера и «Главной улицы» С. Льюиса, — так судят сегодня о романе Ф. Рота наиболее проницательные наблюдатели и историки американской культуры наших дней.

Она была такая хорошая… «Она» — это Люси Нельсон, в начале нашего с ней знакомства — восемнадцатилетняя девушка с голубыми глазами и соломенного цвета челкой, живущая среди самой что ни на есть «одноэтажной Америки», далеко от Чикаго, в поселке Либерти-Сентр. Такое название вряд ли можно отыскать на географической карте штата Миннесота, заселенного выходцами из Скандинавии, но оно, равно как и вся обстановка, окружающая героев книги Рота, живо напоминает о местечке Гофер-прери, ставшем синонимом американского провинциализма в романе о «главной улице» и ее обитателях.

Либерти-Сентр, «центр свободы», олицетворяет для Ф. Рота вслед за С. Льюисом весь Средний Запад, но не как «долину демократии», по выражению ее певца, поэта конца минувшего века Дж. Уиткомба Райли, а как сплетение противоречий, характерных в той или иной степени для всей многоликой Америки. Оплот частного предпринимательства и полуофициальной протестантской религии, Либерти-Сентр запечатлен в памяти читателя не только скоплением щеголеватых особняков с лужайками для пикников и площадками для игры в крокет, но и полуразвалившимися хижинами, где «из бревен торчали гвозди, с досок свисали обрывки проволоки». Процветающие бизнесмены-протестанты облюбовали себе самый уютный, тенистый район города Гроув, бывший когда-то рощей, а ниже по течению реки, на границе с открытым полем, теснятся жалкие лачуги переселенцев-католиков. Скупыми, рассеянными по всему роману штрихами создает писатель картину расслоения современной американской «глубинки» как по религиозному, так и по социальному признаку. Впервые за многие годы в литературе США Рот пишет если не о рабочей в узком смысле слова, то о трудящейся, демократической среде Америки, о людях, зарабатывающих на жизнь службой либо вышедших на долгожданную пенсию. Мир Либерти-Сентр, читаем мы в романе, — это мир, «где все еще идет борьба, где полно безработных, где многие живут гораздо хуже, чем в любой скандинавской стране». Старая клетчатая юбка и стоптанные башмаки Люси, уроки музыки, которые вынуждена давать ее мать, более чем скромное пособие бывшего почтмейстера Уилларда — все это приметы той, «другой Америки», существование которой способно напрочь опровергнуть радужный мираж послевоенного «общества изобилия».

Но «тирания суровых людей и жестокой природы», жизненных обстоятельств, ссылки на которую мы находим в самом начале романа, давно уже означает не только тиски нужды и прямое, открытое угнетение со стороны богатство и власть имущих. Хотя в рассказе о жизни и горестном конце бедной Люси и реализована в конечном итоге классическая формула социального детерминизма — среда определяет характер и судьбу индивида, — содержание книги показывает, насколько усложнились во второй половине XX века и понимание диалектики взаимоотношений человека и общества, и многие, самые общие условия человеческого существования. Люси Нельсон не похожа на Джен Эйр и других героинь традиционных романов XIX века, которые терпели столько невзгод и тягот, причиненных им своекорыстными и злонамеренными «негодяями». Однако внешняя благопристойность буржуазного уклада, распространившегося в послевоенные годы в США на образ жизни многих миллионов принадлежащих к так называемому «среднему классу», недолго могла скрывать объективные предпосылки для возникновения драматических ситуаций, новых «американских трагедий». Одна из таких психологических коллизий, коренящихся в несовершенстве либо порочности социального уклада, — разлад между мечтой и действительностью, расхождение между идеальным представлением о жизни и тернистой бессодержательностью реального житейского процесса — и является скрытой пружиной основных событий, совершающихся в романе Рота.

Несмотря на некоторую, подчас нарочитую, усложненность композиции, сюжет произведения вырисовывается вполне отчетливо. Это рассказ об обычной молодой семье, о юноше, работавшем ассистентом у провинциального фотографа, и о его юной жене, которая до этого долгие месяцы простаивала за стойкой Молочного Бара в надежде скопить деньги и поступить учиться в колледж. Но из образования ничего не вышло. Должен был родиться ребенок, а потому последовали скоропалительная свадьба, «медовая неделя» под одной крышей со сварливой квартирохозяйкой и, наконец, многие месяцы — а затем и годы — «самостоятельной» жизни, наиболее памятными вехами которой становились перебранки. Ссора, затишье, новая ссора — таков немудреный ритм течения времени во многих молодых семьях.

Но даже сложности чисто бытового, личного плана требуют осмысления, и молодых героев Рота беспокоит проблема выбора жизненного пути, приложения своих сил, формирования взглядов. История знакомства Люси с ее будущим мужем Роем Бассартом словно бы нарочно соткана из тех банальностей, что, повторяясь из разу в раз, из поколения в поколение, порождают в каждом конкретном случае не только ощущение новизны, но и чувство неповторимости, свежести, глубоко сокровенного переживания.

В жизни каждого юноши и девушки — таких же, как Рой и Люси в романе Рота, — бывает немало надолго остающихся в памяти мгновений, когда хорошо «просто так», и даже трудно сразу понять, в чем тут дело. Разве не приятно в осенние сумерки следить за футбольным матчем на школьном стадиончике в родном городе, прислушиваться к знакомой с давних пор мелодии и, поднимая голову, видеть, как бледная матовая луна встает в глубоком небе над школой. И разве не возникает жгучее, упоительное, трепетное чувство, когда ты идешь во главе колонны оркестра, подчиняя весь ритм и строй его движения звонкой барабанной дроби. Однако подобные яркие блики — лишь островки в океане повседневных забот и усилий, приобщение к которым создает первичную, самую общую закалку молодого характера. Путем многочисленных проб и ошибок героиня книги Ф. Рота пришла к пониманию своих возможностей и своего места в мироздании, но осуществить даже эту, пусть минимальную, программу ей не было суждено. И виной тому не только некая константа неподатливости внешнего мира, нашедшая себе выражение в расхожей мудрости поговорок типа «Не так живи, как хочется» и «Нет счастья в жизни», но и — в гораздо большей степени — конкретные условия духовной атмосферы Соединенных Штатов, прогрессирующее обветшание таких национальных святынь-символов, как понятия «американского образа жизни», «американской мечты».

Какие же требования предъявляет Люси Нельсон к современному миру и своему веку, в чем смысл конфликта молодой женщины с ее окружением? Нет, Люси не принадлежит к числу реформаторов, и она далека от мысли преобразить «первобытный уклад» Среднего Запада. Как и бесчисленные ее сверстницы, как и героини многих книг современных писателей США — от Розы Сароны из «Гроздьев гнева» Стейнбека до Розакок Мастиан в совсем недавно ставшей известной нашему читателю повести молодого прозаика Р. Прайса, Люси хочет лишь «долгой счастливой жизни» для себя и своих детей, жизни упорядоченной и уравновешенной, приличествующей имени и назначению человека в этом мире. Идеал этот не может не показаться нам, людям, воспитанным в духе коммунистического мировоззрения, во многом ограниченным, уязвимым и даже обывательским, но было бы непростительной ошибкой закрывать глаза на то, что и по сей день и в США, и особенно в других менее богатых капиталистических странах мечта о благоустроенном, безбурном существовании сохраняет свою магнетическую силу.

Впрочем, разве можно считать Люси Нельсон только ограниченной мещанкой, погрязшей в хлопотах по устройству своего тесного, замкнутого мирка? Да, внешне она такая же, «как все», «девчонка с нашего двора», как говорится, и в то же время сознание восемнадцати летней Люси устроено несколько иначе, чем у очень многих ее ровесников, — ей доступно понимание ответственности как мировоззренческого принципа, понимание того, что невозможно жить лишь сегодняшним днем и что молодость слишком драгоценна, чтобы приносить ее в жертву бессодержательному, не осененному светом высшего смысла существованию. «Идти по правильной дорожке» для Люси — это и сверхурочная работа официанткой, и подчеркнутая независимость от более состоятельных подруг, и неподдельная тяга к знанию и собственному суждению, сказавшаяся хотя бы в ее первом сочинении на тему «Озимандии» Перси Биши Шелли. «Правильная дорожка» для замужней женщины в специфически американском, выношенном еще XVIII и XIX веками толковании семейной этики — это требование соблюдения мужем своего долга, осознания им подчиненности своего положения, превращения его из «главы» семьи в ее «кормильца».

Представления Люси о супружестве и о взрослой жизни достаточно узки и шаблонны, но это все, что может предоставить в ее распоряжение традиционная ветхозаветная буржуазная мораль. «Дом мужчины — мир, мир женщины — дом» — Люси и не пытается восставать против этих патриархальных заповедей века минувшего. Но, поверив однажды в «американскую мечту» о «достойной, красивой жизни», она требует от окружающих выполнения завещанных ей традицией и воспитанием «правил игры» и, видя, что все идет прахом, впадает в отчаяние, граничащее с помешательством.

Образ героини романа Рота далеко не идеален, но он более чем правдоподобен — он жизнен. Люси не праведница и не бесплотный ангел (или, напротив, демон, как считают родные ее мужа). Это обычная девушка, с обычными для ее лет недостатками, сомнениями, заблуждениями. Ее речь далека от изысканности, ей свойственны заносчивость, категоричность, мнительность и другие почти неизбежные «пороки» юности, с годами, как правило, теряющие свою остроту. «Молодежь в твоем возрасте нахальная и самоуверенная, так было и, видно, так будет», — говорит однажды ей отец, и в его словах есть определенный резон. Люси не раз меняет увлечения и привязанности, но не из-за легкомыслия, а благодаря требовательности своего характера. Ее не в состоянии долгое время привлекать сентиментально-притворная мистика католицизма, и даже сам отец Дамрош бессилен перед стихийным реализмом здоровой, сильной натуры Люси. «Что он ей скажет? Что наша жизнь лишь предуготовление к жизни будущей? Она в это не верит. Наша жизнь — самая настоящая, а вовсе не преддверие чего-то. Здешняя, отец Дамрош! Нынешняя! И никому не удастся мне ее испортить!»

И протест против «золотых снов» религии перерастает у Люси в выступление (пусть далеко не осознанное) против самих основ общества, которое, что бы там ни говорили о свободе воли, по-прежнему беспрепятственно распоряжается судьбой отдельного индивида. Драматизм борьбы за минимум житейских благ в сочетании с полной неспособностью буржуазной Америки предоставить хоть какое-то духовное руководство своему молодому поколению способствует выработке у Люси собственного, резко критического отношения к миру, где, по словам Ф. Рота, «в лучшем случае она сможет убеждаться в своей правоте, но где никогда ей не быть счастливой». «Как будто важно, где вы живете и сколько у вас денег, а вовсе не то, что вы из себя представляете!» — вот чего не может простить Люси своекорыстная одноэтажная мораль одноэтажной Америки.

Мы говорим о конфликте Люси Нельсон с обществом, с ее окружением, но это «окружение» в романе Ф. Рота далеко не монолитно, а, напротив, глубоко дифференцированно. Наиболее ярко выделяется, пожалуй, фигура Джулиана Сауэрби, весельчака с «душой нараспашку», скрывающего, однако, под этой личиной свою подлинную сущность расчетливого дельца, антикоммуниста, холодного и жестокого циника. Подобный тип, выхваченный прямо из жизни, не менее характерен для современной Америки, чем для первых послевоенных лет, к которым приурочено действие книги Рота. Джулиан предостерегает молодежь городка против «угрозы безбожного коммунизма», без устали поносит президента Трумэна за его будто бы мягкотелость по отношению к «красным» и при всяком удобном случае предрекает в скором будущем «войну через Северный полюс». Скрытой иронии, которой умело пользуется Рот, вполне хватает для разоблачения зловещего образа американских «ультра», встающих, словно призраки, за спиной Джулиана. Гораздо более сложный или, чтобы точнее выразиться, неустойчивый характер у его племянника Роя Бассарта, который, хотя и «был во всем согласен с сержантом Хикки и дядей Джулианом насчет коммунизма», в то же время помышляет о переезде в Швецию, где «настоящая демократия со всеми свободами» и где «не сходят с ума по деньгам, как все в Америке». Но воздушные замки уместны лишь в ранней юности; затем наступает пора, требующая зрелых мыслей и ответственных решений.

После замужества Люси думает о семье, о ребенке. Как бы сами собой терзания, страхи, подозрения последних месяцев перед свадьбой уступают место трезвой этике домашнего очага. Роя же одолевают собственные проблемы, естественные заботы мужчины, обретающего зрелость. Что для него важнее: выбиться в люди, оставить свой след на земле, то есть хотя бы в памяти родственников и земляков-горожан, или, презрев самолюбие и стремление к незаурядности, не возноситься и смиренно «делать свое дело» в качестве примерного семьянина. Эту дилемму, которая рано или поздно возникает почти перед каждым, Рот и не пытается решить категорически, декретивно. С одной стороны, чисто логически она неразрешима, с другой — сколько различных судеб, столько и всевозможных ответов. Но, говоря о конфликте, потрясшем молодую семью и толкнувшем Люси на самоубийство, американский прозаик, тщательно взвесив все «за» и «против», приходит к конечному выводу о вине Роя, который с обычным для него хаосом мыслей так и не смог в нужный момент сделать нужный выбор, не сумел поднять и поддержать Люси, разобраться, что значит в двадцать с небольшим лет стать мужем и отцом, человеком, ответственным за благополучие и счастье своих близких.

Суровый XX век расшатал многие устои былых времен, но так и не оказался в состоянии уничтожить, высмеять, представить старомодными взгляды, олицетворением которых является героиня романа Рота. Даже Рой, считающий себя личностью («не одиночка, а индивидуалист — тут большущая разница»), а на деле вечно попадающий под чужое влияние, готов признать за своей женой и стойкость, и мужество, и умение отличать правду от неправды. Не получая прочной опоры в семье, разочаровавшись в религии и официальной морали, Люси решает на свой страх и риск объявить войну равнодушной жестокости заведенного порядка вещей. И именно поэтому, а не под воздействием душеспасительного, всеизвиняющего эгоизма так настойчиво борется она за уже нелюбимого ею Роя, не сознавая, что вступает в пагубный круг, образуемый неискренностью и разочарованием, из которого нет и не может быть выхода. Именно поэтому бросается она в решительную схватку с лицемерием и непостоянством, забывая подчас о том, что правота без терпимости способна в любой миг обернуться жестокостью и фанатизмом.

«Ну, почему они объединяются против матери и ребенка? Против семьи и любви? Против достойной, красивой жизни? Почему им нравится это безобразное существование!» — исступленно выкрикивает Люси, обращаясь к своему инфантильному мужу, к его отцу, «столпу общества» в Либерти-Сентре, к «дядюшке Джулиану», кичащемуся своим богатством и властью. Не только безволие, легкомыслие, безответственность мужчин — вначале отца, а теперь еще и мужа, — но и все уродства современной буржуазной морали, с ее приспособленчеством, продажностью, дряблостью вынуждают Люси выступить в новый крестовый поход — на сей раз навстречу собственной гибели. «Ложь опутала все! Весь мир рушится! Весь мир в огне!» — восклицает Люси, становясь на какой-то момент словно бы одной из эриний, этих мрачных ревнительниц справедливости и традиции в древнегреческой трагедии. Люси должна страдать, должна чувствовать себя одиночкой, потому что она «понимает, где истина, а где ложь, потому что она сознает и выполняет свой долг, потому что она говорит правду, потому что она не терпит предательства и вероломства»…

Последние страницы романа рисуют Люси почти в бреду, с помутившимся сознанием, подобно затравленному животному, делающему последние шаги навстречу гибели. Но и в агонии ее не оставляет навязчивая мысль, красноречивый призыв к несовершенному миру: «Пусть только каждый выполняет свой долг, делает свое дело! О если бы люди могли быть людьми!»

Но нет пророка в своем отечестве. Люси погибает, ее замерзшее тело заносит снегом, а жизнь в Либерти-Сентре и на всем Среднем Западе идет своим чередом. При всем своем стремлении к истине, к правильной, хорошей жизни Люси не хватает очень важного — терпимости, или, как еще говорят, человечности, не хватает широкого гуманистического взгляда на вещи. Отсюда и те черточки чисто женского деспотизма, который неприметно становится одной из ведущих сторон ее характера. Я есть я, а ты есть ты — постичь этот непреложный факт человеческого существования оказалось не под силу ни слабоумной Джинни, ни — в известном смысле — ее племяннице Люси. Ее частые споры с дедушкой Уиллардом, «папой Уиллом», позволяют выделить два противоположных мировоззренческих принципа, две полярные моральные позиции. «Наступит день, и правда откроется» — таково мессианское кредо Люси. «Я могу быть не согласен с вами, но всегда и везде я буду бороться насмерть за ваше право иметь собственное мнение» — вот любимая цитата Уилларда из Вольтера. Прямолинейная нетерпимость и всегдашняя готовность к компромиссу, холодный императив «так надо» и всепрощенческое «будем как все». Настойчивое менторство Люси приносит больше горя, чем радости, ее домашним, особенно матери, но и гибкий оппортунизм папы Уилла не способен служить решению сложных проблем, беспрестанно выдвигаемых жизнью…

Знал я девочку одну
с рыжим локоном на лбу.
Когда была хорошей,
она была прекрасной.
Когда была плохой,
она была ужасной!

Вот и пришло время для ответа на вопрос, как бы возникающий уже в названии романа Ф. Рота, созвучном нехитрым ритмам Детской английской песенки. Нет, Люси Нельсон не ангел и не демон, всем своим существом она тянется к хорошему, правильному, но при этом ей случается быть и очень плохой. Образ Люси — отражение самой жизни («величия жизни во всей ее полноте и обнаженности» — строчка из уже упоминавшейся «Озимандии» Шелли), которая никогда не бывает, не может быть абсолютно однозначной. Уловить эту тонкую диалектику бытия, представить мир в зримых формах, таким, как он есть, без наивных искажений и докучливой назидательности, — вот одна из основных целей большого реалистического искусства, достойным восприемником которого в Соединенных Штатах выступает в романе о молодых американцах, написанном молодым писателем, современный прозаик Филип Рот.

А. Мулярчик

Филип Рот

Она была такая хорошая

Часть первая

Ни богатство, ни слава, ни могущество не были мечтой его жизни. Даже счастье не манило его, а только цивилизация. Он смутно представлял, что это такое, покидая отчий дом, а вернее сказать — хижину в северных лесах штата. Единственно, что он заранее намечал, это как-нибудь добраться до Чикаго и уж там все для себя выяснить. Но одно он знал твердо — жить дикарем он не хочет. Его отец, свирепый и невежественный человек, был звероловом, потом лесорубом и под старость — ночным сторожем на железных рудниках. Мать знала только тяжелую работу и — рабская натура — не могла вообразить иной жизни. Да если бы и могла, если на самом деле она была не такой, как казалась, она все равно слишком хорошо понимала, как неосторожно говорить мужу о своих желаниях.

Одним из самых сильных впечатлений детства Уилларда стал тот неизгладимый момент, когда самая настоящая индианка племени чиппева пришла к ним в лачугу и принесла целебный корешок — пожевать его сестре Джинни, которая лежала в скарлатинном жару; Уилларду исполнилось семь, Джинни — год, а скво, как теперь уверяет Уиллард, перевалило за сотню. Измученной жаром и бредом малышке удалось выжить, хотя позже Уиллард понял отца, которому ее смерть представлялась благом. Через несколько лет им стало ясно, что бедной Джинни не под силу сосчитать, сколько будет дважды два, или назвать по порядку все дни недели. Было это следствием болезни или Джинни родилась такой, никто никогда не узнал.

Уиллард на всю жизнь запомнил равнодушную жестокость происшедшего, когда ровно ничего нельзя было сделать и все, что должно было случиться с существом, которому едва исполнился год, случилось. Смысл этого события не могли вместить его чувства, не могли охватить глаза…

Постепенно узнавая себя, уже в семь лет он открыл, что способен многого добиться от взрослых, если они увидят силу и искренность его желания и поймут, что тут дело не в прихоти, а в самой настоящей необходимости. И он не обманывался — так оно и было, правда, не дома, а в школе соседнего города Айрон-Сити. Молодой учительнице нравился живой, веселый и смышленый мальчишка. В тот вечер, когда Джинни стонала в своей кроватке, Уиллард изо всех сил пытался привлечь внимание отца, но тог продолжал орудовать ложкой. А когда наконец заговорил, то приказал поторапливаться с едой и прекратить ерзать да лупить глаза. Но Уилларду кусок не шел в горло. Он снова напрягся, снова постарался собрать в одном взгляде все чувства, которые наполняли его сердце. Он полностью отрешился от себя — ничего никогда не попросит он для себя — и остановил умоляющий взгляд на матери. Но она только отвернулась и заплакала.

Позже, когда отец вышел из хижины, а мать сложила миски в лохань, он прокрался через темную комнату в угол, где лежала Джинни. Положил руку в колыбель и, прикоснувшись к щеке девочки, почувствовал, что от нее пышет жаром, как от горячей грелки. Корешок, принесенный индианкой, он отыскал в ногах, возле пылающих пальцев. С боязливой осторожностью он сомкнул кулачок Джинни вокруг корешка, но ее пальцы разжались, как только он отпустил руку. Тогда он схватил корешок и стал совать его Джинни в рот. «Ну возьми!» — приговаривал он, будто упрашивал животное взять корм с ладони. Он старался пропихнуть корешок между деснами Джинни, когда дверь распахнулась: «Эй, ты! Не смей ее трогать! Убирайся!» Бессильный и раздавленный, он пошел к своей постели с первым — в семь лет! — ужасающим подозрением в душе, что в мире есть силы, еще более неподвластные ему, еще более далекие от его просьб и желаний, еще более равнодушные к человеческим чувствам и нуждам, чем его отец.

Джинни жила с родителями вплоть до смерти матери. Потом отец — к тому времени уже старая развалина — перебрался в комнатушку в Айрон-Сити, а Джинни отдал в дом для слабоумных в Бекстауне на северо-западе штата. Уиллард узнал об этом только через месяц. Не слушая возражений жены, он тут же вечером сел в машину и почти всю ночь провел за рулем. На другой день он вернулся с Джинни домой — но не в Чикаго, а в Либерти-Сентр, городок, что лежал в ста пятидесяти милях вниз по реке от Айрон-Сити. Когда в восемнадцать лет Уиллард решил обследовать границы цивилизованного мира, это был самый южный предел его странствий.

После войны маленький поселок Либерти-Сентр постепенно превращался в пригород Уиннисоу, с которым ему суждено было потом полностью слиться. Но когда Уиллард впервые приехал туда, моста через Слейд-Ривер, соединяющего раскинувшийся на восточном берегу Либерти-Сентр с самим городом, еще не было. Попасть в Уиннисоу можно было только паромом или глубокой зимой прямо по льду. Маленькие белые домики Либерти-Сентра прятались в тени огромных вязов и кленов, а посреди главной улицы — конечно, Бродвея — возвышалась эстрада для оркестра. Окаймленный с запада матовой гладью реки, городок на востоке раскрывался навстречу пастушеской молочной стране, которая летом 1903 года, когда Уиллард только что приехал, была такой зеленой, что напомнила ему — так он, бывало, шутил, рассказывая об этом молодым людям, — человека, объевшегося прокисшим картофельным салатом, которого он как-то видел на пикнике.

Пока он жил на севере, «загород» всегда означал для него высоченные леса, тянувшиеся до самой канадской границы, буйную непогоду, валы ветра, град, дождь и снег. А «городом» был пограничный Айрон-Сити, куда привозили бревна на лесопилку, где грузили руду в товарные вагоны и стоял непрерывный лязг, гул, столпотворение — шумное, пыльное пограничное поселение, куда он каждый день ходил (а зимой, когда приходилось подниматься в промозглые сумерки, — мчался) сквозь чащи, полные волков и медведей, в школу. Поэтому при виде Либерти-Сентра с его неброской красотой, стройностью линий, кротким летним покоем, все, что Уиллард до сих пор сдерживал в себе, вся нежность, которая целых восемнадцать лет втайне томила его и которой он временами попросту стыдился, — все это в одно мгновение выплеснулось наружу. Если на свете и существовал уголок, где не было той пасмурной хмури, грубости и жестокости, которые обступали его в детстве, где человека не принуждали жить подобно зверю и окружающее не напоминало постоянно, что почти все в этом мире либо враждебно человеку, либо знать его не хочет — этим местом был Либерти-Сентр! О сладостное имя! По крайней мере для него, — ведь он наконец-то и в самом деле освободился от страшной тирании суровых людей и жестокой природы.

Он подыскал комнату. Потом службу — удачно сдал экзамены и получил место почтового служащего. Потом — жену, разумную и порядочную девушку из приличной семьи. Потом обзавелся ребенком. И, наконец, исполнилось, как он сам признавался, самое заветное его желание — он купил дом: веранда, задний дворик, на первом этаже гостиная, столовая, кухня и спальня, наверху — еще две спальни и ванная. В 1915 году, через шесть лет после рождения дочери и производства Уилларда в помощники городского почтмейстера, оборудовали ванную и в нижнем этаже. В 1962 году тротуар перед домом пришлось сменить — огромный расход для человека, вышедшего на пенсию, но деваться было некуда, потому что мостовая покоробилась в полдюжине мест и представляла опасность для прохожих. Но даже и теперь, когда от знаменитой живости и непоседливости Уилларда не осталось почты и следа, когда по нескольку раз на дню он просыпается в кресле и не может вспомнить, как и зачем он здесь оказался; когда, развязывая перед сном шнурки ботинок, он стонет, сам того не замечая; когда, улегшись, он тщетно старается сжать пальцы в кулак и часто засыпает, так и не согнув, когда в конце каждого месяца он смотрит на новую страницу календаря, висящего на двери кладовой, и понимает, что здесь почти наверняка значится месяц и год его смерти и что одно из этих больших черных чисел, по которым медленно скользит его взгляд, станет датой его ухода из мира, — его все так же продолжают беспокоить и расшатавшиеся перила веранды, и протекающий кран в ванной, и торчащая из ковровой дорожки в прихожей шляпка гвоздя, он по-прежнему полон забот не только об удобствах тех, кто живет с ним, но и об их достоинстве, как бы там ни обстояли дела.

Однажды в ноябре 1954 года, за неделю до Дня Благодарения, Уиллард Кэррол в сумерки подъехал к кладбищу Кларкс-Хилл, поставил машину внизу у ограды и вскарабкался по крутой тропинке к семейному участку. С каждой минутой ветер становился все сильнее и холоднее. Когда он вылезал из машины, голые ветки деревьев поскрипывали, касаясь друг друга, а когда он добрался до вершины холма, деревья издавали глубокие протяжные стоны. На землю уже легла темнота, но небо, кипевшее над головой мрачным водоворотом, было озарено странным светом. В стороне города можно было различить только черную ленту реки и огни автомобилей, спешивших по Уотер-стрит к Уиннисоу-Бридж.

Словно он затем и приехал, Уиллард опустился на холодный камень скамьи, перед двумя плитами, поднял воротник красной охотничьей куртки, отвернул наушники кепки и замер в ожидании у могилы своей сестры Джинни и внучки Люси, возле прямоугольников земли, предназначенных для тех, кто еще жив. Пошел снег.

Чего он ждал? Глупость его поведения становилась для него с каждой минутой все очевидней. Автобус, который он поехал встречать, через несколько минут остановится за магазином Ван Харна, и из него выйдет Уайти с чемоданчиком в руке — будет его тесть сидеть на кладбище, костенея от холода или нет. Все подготовлено для возвращения зятя в семью, которое Уиллард во многом устроил своими руками. Так что же теперь? Передумать? Пойти на попятный? Пусть ищет себе другого покровителя — другого простофилю? Да так оно и есть, — пусть холодно, пусть темно, лишь бы пересидеть все это под снегопадом… И автобус подкатит, и Уайти вылезет и направится в зал ожидания, так и сияя оттого, что ему снова удалось кого-то провести, — только тут уж ему придется убедиться, что простофиля по имени Уиллард не ждет его нынче в зале.

Но дома Берта готовит обед на четверых. По дороге в гараж Уиллард поцеловал ее в щеку: «Все будет хорошо, миссис Кэррол». Но ответа не последовало — с таким же успехом он мог говорить сам с собой. Да, видно, с собой он и говорил. Он притормозил машину на мостовой перед домом и поглядел на верхний этаж, где его дочь Майра металась по комнате, чтобы успеть причесаться и одеться к тому времени, когда отец с мужем войдут в дом. Но больше всего огорчил и смутил его приглушенный свет в комнате Люси. Прошла всего лишь неделя, как Майра передвинула кровать на новое место, сняла занавески, что висели там все эти годы, и купила новое покрывало на постель, так что в конце концов комната стала совсем не похожа на ту, в которой Люси спала или пыталась уснуть в свою последнюю ночь в этом доме. И ясное дело, разве мог Уиллард говорить о том, куда поместить Уайти? Естественно, он воздерживался от обсуждения этой темы. Но втайне почувствовал облегчение при мысли, что Уайти принят в дом вроде бы как «на испытание» — правда, они могли бы выбрать для него и другую кровать.

А в Уиннисоу старый приятель Уилларда и его брат по масонской ложе Бад Доремус ждал, что с утра в понедельник Уайти приступит к работе в его фирме по продаже скобяных товаров. С Бадом все было условлено еще летом, когда Уиллард согласился «лишь на время» вновь принять зятя в свой дом. «Лишь на время» — это он так сказал Берте: она говорила, что не потерпит, — и тут она была в своем праве — чтобы повторилось случившееся двадцать лет назад, когда кое-кто, очутившись на мели, попросился ненадолго остаться и ухитрился растянуть свое пребывание на шестнадцать лет, преспокойно жирея за чужой счет, который, кстати сказать, был не очень-то жирным. Правда, сказал Уиллард, надо признать, что счет был не совсем чужим: он ведь приходился парню тестем… Так, значит, спросила Берта, все это снова растянется на шестнадцать лет? Потому что ты по-прежнему его тесть, и тут никаких изменений не предвидится. Берта, я прежде всего не могу представить одного — чтоб я прожил еще шестнадцать лет. Ну, возразила она, то же самое и я могу сказать, но, наверное, именно поэтому не стоит затевать все снова-здорово. Так что же, отпустить их на все четыре стороны и пусть сами выкручиваются? Так и не узнав, изменился этот человек или нет? — спросил Уиллард. А что, если он и впрямь переродился? Ну как же, как же, сказала Берта. Хорошо, Берта, может, у тебя мысль об этом только вызывает смех, но у меня нет. Ну конечно, нет, потому что эта Майрина мысль, — съязвила она. Я выслушиваю всех, — сказал он, — не стану этого отрицать, да и зачем? Хорошо, тогда, может быть, тебе следует выслушать и меня, — сказала Берта, — прежде чем мы опять заварим эту кашу. Берта, — сказал Уиллард, — я даю человеку место для жилья до первого января, только и всего. До первого января, — подхватила она, — но какого года? Двухтысячного?

Один на кладбище, под голыми ветвями, вздымавшимися к небу; мгла, окутавшая город как только посыпались первые снежинки, окутала и небо; Уиллард вспоминал дни депрессии, вспоминал и ночи, когда он просыпался в кромешной тьме и не знал, дрожать или радоваться, что в каждой кровати его дома спит существо, которое всецело зависит от него. Прошло всего полгода, как он вернулся из Бекстауна, вызволив Джинни из общества слабоумных, и он раскрыл двери своего дома Майре, Уайти и их трехлетней дочке Люси. Он как сейчас помнит эту крошечную, живую, золотоволосую Люси — такую резвую, смышленую и прелестную. Он помнит, как она училась смотреть за собой и как старалась передать эти первые знания своей тете Джинни. Но Джинни, бедняжка, и умываться-то толком не могла, чего уж и говорить о церемонии чаепития или о таинственном искусстве скатывать пару маленьких белых носков в шарик.

Ну как же, он отлично помнит все это. Джинни, взрослая, сложившаяся женщина, склонив бледное, одутловатое лицо, ждет, чтобы Люси сказала ей, что делать дальше — а маленькая Люси была тогда не больше птички. Вслед за играющим ребенком Джинни, в своих высоких ботинках, бежит через лужайку, стараясь делать коротенькие шажки, чтобы попасть в следы маленьких быстрых ножек — странная, чем-то притягательная и в то же время грустная картина, говорившая не только об их любви друг к другу, но и о том, что в голове Джинни многие вещи, в жизни разделенные и обособленные, были сплавлены вместе. Ей казалось, будто Люси — это она, что Люси — это больше Джинни, чем она сама, или какая-то часть Джинни, или та Джинни, которую люди звали Люси. Когда Люси ела мороженое, глаза Джинни расширялись от счастья и удовольствия, словно она тоже чувствовала его вкус. А если наказанную Люси раньше обычного отправляли в постель, Джинни тоже рыдала и отправлялась спать, будто кара касалась их обеих… Совсем иная картина, погружавшая всех домашних в печальное и угнетенное настроение.

Когда Люси пришло время идти в школу, Джинни отправлялась с ней, хотя ее никто не приглашал. Она провожала Люси до самого входа, а потом становилась под окнами первого этажа, где учились самые младшие, и выкрикивала имя Люси. Вначале учитель пересадил Люси за другую парту в надежде, что, не видя ее, Джинни устанет, соскучится и пойдет домой. Но крики становились лишь громче. Уилларду пришлось сделать Джинни строжайший выговор и пообещать, что, если она не будет отпускать Люси, он запрет плохую девочку Вирджинию на целый день одну. Но угроза не подействовала, как, впрочем, и само наказание: как только ее выпустили в уборную, она кинулась своей смешной утиной походкой вниз по лестнице и побежала к школе. Не мог же он все время держать ее взаперти. И не за тем он привез сестру к себе в дом, чтобы привязывать ее к дереву на заднем дворе. Она ему ближе всех из оставшихся родственников, — сказал он Берте, когда та предложила длинную мягкую постромку как возможное разрешение проблемы. Она его маленькая сестренка, с которой случилась беда, когда ей был всего-навсего год. Но Люси, напомнили ему, дочь Майры и его внучка — будто он сам этого не знал! — и как она может чему-нибудь научиться в школе, когда Джинни целыми днями стоит под окнами класса и заунывно выводит: «Лю-у-си… Лю-у-си…»?

Наконец пришел день, который спутал все карты. Джинни не унималась, и Уилларду пришлось отвезти ее назад в Бекстаунский приют. Накануне вечером состоялся очередной телефонный разговор с директором школы, и тот вежливо, но настойчиво заметил, что дело зашло слишком далеко. Уиллард пробовал сказать, что через каких-нибудь несколько недель Джинни поймет, чего от нее хотят, но директор объяснил мистеру Кэрролу, как уже объяснял за минуту до этого родителям Люси: либо Джинни будет изолирована раз и навсегда, либо Люси придется расстаться со школой, что, несомненно, явится нарушением законов штата.

Весь долгий путь в Бекстаун Уиллард снова и снова пытался растолковать Джинни, как она должна себя вести, но ни его объяснения, ни примеры которые он во множестве приводил — посмотри, вот корова, Джинни, а вот другая корова, а вот одно дерево и другое дерево, — ничто не могло заставить ее понять, что Джинни — это одно, а Люси — совсем другое. К обеду они добрались до места.

Взяв сестру за руку, он повел ее по заросшей тропинке к одноэтажному деревянному зданию, где Джинни предстояло провести остаток своих дней. И почему? Потому, что она не могла понять основной факт человеческой жизни: Я это Я, а Ты это Ты.

В приемной директор поздравил Джинни с возвращением в Бекстаунское ремесленное училище. Служительница взвалила на протянутые к ней руки Джинни полотенце, махровую рукавичку и одеяло и повела ее на женскую половину. Следуя указаниям служительницы, Джинни развернула матрац и стала стелить постель. «Но ведь отец поступил точно так же, — подумал Уиллард. — Он тоже сбагрил ее с рук!» Он продолжал думать об этом, даже слушая директора: «Так всегда бывает, мистер Кэррол. Люди думают, что могут справиться, а потом привозят их обратно. Не переживайте, сэр, так уж устроена жизнь».

Джинни прожила среди подобных себе три года без особых происшествий. А потом как-то зимой по приюту пронеслась эпидемия гриппа, и, прежде чем Уилларда оповестили о ее болезни, Джинни скончалась.

Когда Уиллард приехал в Айрон-Сити сообщить отцу, старик воспринял это известие спокойно: ни одного слова, ни одной слезинки не проронил он по своей плоти и крови, по дочери, которая жила и умерла вне общества. «Умерла в одиночестве, без родных, без друзей, без дома», — сказал Уиллард… Старик лишь согласно кивал, словно его придавленный горем сын говорил о самых обычных вещах.

В том же году старик умер от кровоизлияния в мозг. Во время скромных похорон в Айрон-Сити, которые Уиллард сам и устроил, он почувствовал внезапный приступ горя и непонятного раскаяния — чувства эти обрушиваются на отзывчивое сердце даже при известии о смерти врага.

Он глубже понял смысл жизни, понял, что жизнь — это трагедия куда более серьезная, чем он думал.

Он стряхнул снег с куртки и потопал правой ногой, уже начинавшей неметь от холода. Поглядел на часы. «Ну, может, еще автобус опоздает. А если и нет, пусть подождет. Не умрет».

И вновь на него нахлынули воспоминания: почему-то всплыла в памяти ярмарка, которую в Айрон-Сити устраивали ко Дню независимости, — то четвертое июля почти шестьдесят лет назад, когда он выиграл семь забегов из двенадцати и установил рекорд, который держится до сих пор. Это Уиллард знает точно, потому что каждый год пятого июля он раздобывает газету Айрон-Сити и проглядывает спортивную страничку. Он до сих пор помнил, как бежал через лес вечером этого славного дня, как промчался по грязной тропинке, влетел в хижину и швырнул на стол все завоеванные медали. Он помнил, как отец по одной взвесил их на ладони, вывел его во двор, где толклись соседи, и сказал матери Уилларда, чтобы она подала им знак. В забеге на две сотни ярдов отец опередил сына на добрых двадцать шагов. «Но я ведь целый день бегал, — вертелось в голове Уилларда. — Я несся всю дорогу домой…»

— Ну, кто быстрее? — поддразнил мальчика, когда он возвращался в хижину, один из зрителей.

— Запомни на будущее, — сказал отец, войдя в хижину.

— Запомню, — сказал Уиллард…

Ну, вот и вся история. А какова же мораль? Куда, в самом деле, возвращали его эти воспоминания?

Что ж, мораль из этого он извлек позже, много позже. Однажды он сидел в гостиной напротив своего молодого зятя, который удобно расположился с газетой и уже собирался приняться за яблоко; вот так спокойно начинался вечер, как вдруг Уиллард почувствовал, что больше не в силах выносить это зрелище. Четыре года — дармовая крыша и стол! Четыре года проваливаться на дно и вновь подниматься на ноги! И он все еще здесь, сидит на его горбу, в его гостиной. Вдруг Уилларду захотелось вырвать яблоко из рук Уайти и сказать ему, чтобы он тут же выметался. «Каникулы кончились! Выматывай! Убирайся! Куда?! Не мое дело!» Но ничего такого он не сделал, а решил пойти разобрать свои памятные вещицы.

На кухне он взял лоскут мягкой материи и средство, которым Берта чистила серебро. Затем вытащил из-под шерстяной рубашки в комоде сигарную коробку, где хранил свои сувениры. Усевшись на кровать, Уиллард открыл коробку и принялся перебирать дорогие ему вещицы. Сперва оп окинул их беглым взглядом, потом рассмотрел поподробней и наконец разложил на покрывале все по отдельности фотографии, газетные вырезки… Медалей не было.

Когда он вернулся в гостиную, Уайти уже завалился спать. Уиллард смотрел, как снежные сугробы всплывают за темным оконным стеклом. Дома через улицу, казалось, вот-вот утонут в белых вздымающихся волнах. «Не может быть, — думал Уиллард. — Этого просто не может быть. Я делаю поспешные выводы. Я…»

На другой день во время перерыва на ленч он решил пройтись к реке и заглянуть по пути в ломбард Рэнкина. Похохатывая, будто он тоже участвует в семейной шутке, Уиллард выкупил медали.

После обеда он позвал Уайти прогуляться. Когда они отошли настолько, что дом скрылся из виду, Уиллард сказал молодому человеку, что он так никогда и не сможет понять, как человек способен взять вещи, принадлежащие другому человеку, рыться в чужих вещах и просто так взять что-то, особенно связанное с воспоминаниями. Тем не менее, если Уайти даст слово, что это не повторится, он будет склонен приписать этот несчастный случай тяжелому стечению обстоятельств и незрелости ума. Мягко говоря, чрезмерной незрелости ума. Однако он считает, что никого нельзя выбрасывать из человеческого общества на основании одного глупого проступка — хотя, между прочим, глупых проступков ждешь от десятилетнего мальчишки, а не от человека, которому двадцать восемь и вот-вот стукнет двадцать девять. Однако медали возвращены на прежнее место, и если Уайти даст твердое обещание, что ничего подобного не повторится, и, кроме того, пообещает прекратить пить виски, к чему он недавно пристрастился, тогда можно считать инцидент исчерпанным. Да вы только посмотрите на него — ведь он три года играл в бейсбол за селкирскую школу; фигура боксера, красавец к тому же — Уиллард так прямо ему и сказал, — и чего же он добивается? Неужели он хочет превратить в развалину тело, дарованное ему господом? Уж одна только мысль об этом должна заставить его остановиться, пока не поздно. Ну, а если он не уважает свое тело, уважал хотя бы свою семью, свою собственную душу, наконец! Теперь будущее Уайти в его собственных руках: он должен начать новую жизнь, что же касается Уилларда, то этот скверный случай, нелепый случай — глупый сверх всякой меры — он готов забыть. Иначе — и здесь не может быть двух мнений — придется принимать какие-то решительные меры.

Молодой человек был настолько подавлен стыдом, что в порыве благодарности схватил Уилларда за руку и со слезами на глазах долго ее тряс. Затем он пустился в объяснения. Это случилось осенью, когда в Форт Кин приехал цирк. Люси сразу затараторила о слонах и клоунах, но, пошарив в кармане, Уайти обнаружил лишь мелочь, да и то не так уж много. Тогда он подумал, что если сейчас взять медали, а через несколько недель положить их обратно… Но тут Уиллард напомнил ему, кто водил Люси в цирк. И Майру, и Уайти, и Берту. Не кто иной, как сам Уиллард. Да, да, да, отозвался Уайти, он как раз подходил к этому… Признаться, самое неприглядное он откладывал под конец. «Я самый настоящий трус, Уиллард, но так тяжело признаваться сразу в самом плохом». — «Все равно лучше сказать, мальчик. Тебе самому будет легче».

Ну, и, покаялся Уайти, когда они свернули с Бродвея и зашагали к дому, он взял медали, и это его так потрясло, что вместо того, чтобы истратить деньги, как собирался, он направился прямиком в «Погребок Эрла» и оглушил себя виски, в надежде забыть свой глупый, гадкий проступок. Он сознает, что это свидетельствует об ужасном эгоизме и просто о глупости, но тем не менее так оно и было. И говоря по правде, все происходило как во сне. Случилось это в последнюю неделю сентября, сразу же после того, как старик Таккер отказался от половины магазина… Нет, нет, тут он вынул из бумажника календарик и взглянул на него при свете фонаря у входной двери — они остановились, сбивая снег с ботинок, — скорее всего это произошло в самом начале октября, говорил он Уилларду, который за несколько часов до этого выяснил у приказчика Рэнкина, что медали были заложены лишь две недели назад.

Но они уже вошли в дом. Берта вязала у камина, Майра сидела на диване с Люси на коленях и читала ей перед сном детские стихи. Но как только Люси увидела папу, она соскользнула с коленей и побежала к нему через столовую — играть в «плыг-плыг». Они играли в эту игру каждый вечер: так повелось с тех пор, как отец Уайти увидел, что ребенок хочет соскочить с подоконника. «Эй! — позвал остальных здоровяк фермер, — Люси плыгает!» Так он это произнес, хотя и прожил в Америке вот уже сорок лет. После смерти старика замирать в восхищении перед дочерью и после каждого ее прыжка нараспев выговаривать слова, которые она просто обожала, стало обязанностью Уайти: «Эй, Люси плыгает! Плыг-плыг, Гуся-Люси. Еще два плыжка, и марш в постель». — «Нет, три!» — «Три плыжка, и марш в постель!» — «Нет, четыре!» — «Живее, плыг-плыг, и хватит выпрашивать, ты, маленький гусенок-плыгунчик! Эй, Люси собирается плыгать. Люси приготовилась… Леди и джентльмены, Люси плыгает в последний раз!»

Так что же оставалось делать Уилларду? Если днем, по зрелом размышлении, он решил простить Уайти кражу, стоит ли ему теперь ловить зятя на мелкой лжи во спасение? Но все же, если Уайти, взяв медали, так терзался, почему, черт его возьми, он не вернул их, почему? Почему это первым делом не пришло ему в голову? И почему он, Уиллард, не подумал спросить его об этом? Но он так мучительно старался быть резким и твердым, говорить без обиняков, поставить Уайти жесткие условия, что такой вопрос даже не пришел ему в голову. Эй ты, почему ты не положил на место мои медали, если ты так ужасно переживал?

Но тем временем Уайти поднимался по лестнице с Люси на плечах: «Плыг два, три, четыре»; а сам он, улыбался Майре, и его улыбка говорила: да, да, мужчины отлично прошлись перед сном.

Майра, Майра. О таком ребенке родители могут только мечтать. Когда других только отнимали от соски, Майра умела делать все, что делают взрослые девочки. Всегда она занималась чем-нибудь женственным: вышиванием, музыкой, поэзией… Однажды на школьном вечере она прочитала стихи об Америке, которые сочинила сама, без всякой помощи, а когда она закончила, кое-кто в зале даже поднялся с мест и зааплодировал. И она так прекрасно держала себя, что когда дамы приходили к ним па собрания «Восточной звезды» — давно, когда они еще жили втроем и у Берты оставалось время от домашних дел, — они не возражали, чтобы маленькая Майра сидела вместе с ними.

О Майра! Какую радость приносило одно ее присутствие — всегда подтянутая и стройная, с мягкими каштановыми волосами, шелковистой кожей и серыми, как у Уилларда, глазами, которые на ее лице казались очень красивыми. Порой он думал о том, что его сестренка Джинни могла быть очень похожей на Майру — такую хрупкую, застенчивую, с тихим голосом и манерами принцессы, — если бы, думал, не злосчастная скарлатина… В детстве худенькая фигурка дочери трогала Уилларда чуть ли не до слез, особенно вечерами, когда он следил поверх газеты за тем, как она разучивает свой фортепианный урок. И тогда ему казалось, ничто в мире не может сообщить человеку такого стремления к добру, как зрелище этих хрупких запястий и лодыжек.

«Погребок Эрла». Чтоб ему провалиться сквозь землю!.. Хоть бы его никогда и не было… По просьбе Уилларда в «Клубе Лосей» и «Таверне Стенли» (там теперь новый хозяин, подумалось ему, а тем временем внизу, в городе, начали зажигаться огни) все человечные, или хотя бы наполовину человечные бармены, согласились не давать Уайти напиваться до потери сознания, все, кроме одного (по имени Эрл), которому казалось очень занятным получить чек у пьяного мужа и отца, а затем предъявить к оплате. Но самая большая насмешка заключалась в том, что в так называемом «Погребке Эрла» не нашлось бы человека, который годился бы в подметки Уайти как работник, муж и отец, когда тот не оказывался жертвой обстоятельств. Однако проклятые обстоятельства всегда оборачивались против него как раз в такое время — хотя это и не продолжалось больше месяца, — когда он страдал от отчаянного приступа болезни, которую нельзя назвать иначе, как слабоволием. Вероятно, и в ту пятницу он в худшем случае проплутал бы свое по дорожке перед домом, распахнул бы с грохотом дверь, выкрикнул несколько бредовых заявлений и завалился в постель прямо в одежде — не более того, если бы обстоятельства, или рок, если вам угодно, не подстроили все так, что, войдя в дом, он первым делом натолкнулся на жену Майру, которая держала свои хрупкие маленькие ноги в ванночке с горячей водой. И еще он увидел Люси, склонившуюся над обеденным столом, и понял (а он и в пьяном угаре понимал, что к чему, если ему мерещилась обида или оскорбление), что она отвернула край скатерти и делает уроки — здесь, внизу, чтобы матери не пришлось встретиться с чудовищем с глазу на глаз.

Уиллард и Берта, как обычно по пятницам, отправились развеяться, поиграть в рамми. По дороге к Эрвинам они договорились между собой, что, как бы там ни было, на этот раз они досидят до кофе и пирожных, как все люди. Если Уиллард хочет пораньше вернуться домой, сказала Берта, это его дело. Ну, а у нее была трудная неделя и не так уж много в ее жизни развлечений, чтобы обрывать свой короткий отдых только потому, что ее зять предпочитает хлестать виски в прокуренном баре, а не спокойно обедать дома, в кругу семьи, после трудового дня. Проблему эту решить можно, и Уилларду хорошо известно, как это сделать. Но она все же скажет ему — тем, что еще раз откажешься от компании старых друзей и от единственной возможности развеяться, ее не решить.

Но Майра и ее больные ноги… Что-то подсказывало Уилларду: ее не надо оставлять вот так. Не то чтобы ей было очень больно. Нет, это были сущие пустяки по сравнению с теми страшными мигренями, что стали одолевать ее в последние годы. Но отчего-то сам вид Майры в этой грустной позе, над ванночкой, угнетал его. «Тебе нужно побольше сидеть, Майра. Не понимаю, зачем ты все-таки так много стоишь». — «Я сижу, папа. Правда, сижу». — «Тогда почему у тебя неладно с ногами?» — «У меня все в порядке, папа». — «Это из-за уроков, Майра, оттого, что ты целый день стоишь у пианино». — «Папа, никто не стоит у пианино». — «Тогда почему у тебя болят ноги?» — «Папа, прошу тебя». Ну что тут прикажете делать? Он крикнул в столовую: «Спокойной ночи, Люси». Она не отозвалась. Он подошел к тому месту, где она сидела, что-то записывая в тетрадку, и коснулся ее головки. «Что с вашим языком, барышня? Не хочешь сказать — спокойной ночи?» — «Спокойной ночи», — промямлила та, не поднимая головы.

Он знал, что ехать не следует, но Берта уже сидела в машине. Да, это зрелище пришлось ему не по душе. «Не стоит чересчур долго держать их в воде, Майра». — «Ну, папочка, поезжай, развейся», — сказала она, и он, наконец, спустился к машине, а там его спросили, как это он умудряется тратить пять минут на то, чтобы сказать «спокойной ночи».

Ну вот, все вышло именно так, как он и предполагал: когда Уайти добрался до дому, ему тоже пришлось не по душе то, что он увидел. Первым делом он заявил Майре, что она могла хотя бы опустить шторы, чтобы не показывать людям, какая она великомученица. Окаменев от растерянности, она не двинулась с места, тогда он сам бросился к окну и начисто оторвал штору от карниза. Она нарочно набрала всех этих учеников (семь лет назад — забыл он добавить), чтобы поскорей превратиться в ведьму и — все это размахивая шторой — заставить его бегать за другими женщинами, чтобы теперь хныкать не только из-за своих бедных пальчиков. Она для того и стала учительницей, чтобы не ехать с ним во Флориду и не дать ему начать новую жизнь. И все потому, что она ни капли его не уважает!

Майра пыталась повторить ему то же, что сказала отцу, — по ее мнению, нет никакой связи между ее ногами и музыкой, — но он и слушать ничего не хотел. Нет, она предпочитает сидеть здесь со своими бедными пальчиками и с утра до вечера слушать от каждого встречного-поперечного, что ее муж дрянной, никудышный сукин сын, только потому, что он в кои-то веки хватил лишнего.

Бывают такие слова, которые мужчина не вправе говорить женщине, даже той, кого ненавидит, — а ведь Уайти любил, обожал, боготворил Майру, — и все эти слова ей пришлось выслушать в тот вечер. А потом, будто содранной шторы, сломанного карниза и незаслуженных оскорблений было мало для одного раза, он схватил ванночку, до краев наполненную теплой водой с эпсомской солью, и непонятно почему опрокинул на ковер.

О том, что происходило дальше, Уиллард узнал от своего приятеля-масона, который той ночью дежурил в патрульной машине. Полицейские изо всех сил старались, чтобы со стороны все выглядело по-дружески и никак не походило на арест: они подъехали без сирены, остановились подальше от уличного фонаря и терпеливо стояли в прихожей, пока Уайти возился с застежками куртки. Затем они свели его с крыльца и дальше по тропинке к патрульной машине так, что соседям, глядевшим в окна, могло показаться, будто три человека вышли пройтись перед сном, только двое из них прихватили пистолеты и патронташи. Поначалу полицейские даже не держали Уайти, а лишь с шутками и прибаутками подталкивали к машине, как вдруг он рванулся что есть мочи. В первый момент никто, глядя на них со стороны, и не догадался бы, что он делает. Он согнулся пополам, так что на секунду показалось, будто он ест снег: потом он рывком выпрямился и, раскачиваясь, словно под ветром, швырнул ком снега в сторону дома.

Снежная пыль упала ей на голову, и на лицо, и на плечи. И хотя ей было только пятнадцать, а из-за вздернутого носика и прямых светлых волос ей можно было дать не больше каких-нибудь десяти, — она даже не вздрогнула. Она стояла, как вышла — одним шлепанцем на земле, другим на ступеньке, придерживая пальцем заложенную страницу в учебнике, словно собиралась вернуться к занятиям, прерванным затем, чтобы позвонить на дежурный пост. «Камень! — крикнул Уайти. — Настоящий камень!» И попытался рвануться к ней. Тут приятель Уилларда, до оцепенения потрясенный этой сценой, хотя куда больше его изумила Люси, чем Уайти, как рассказывал он потом, на таких-то он насмотрелся, — вспомнил о своих обязанностях. «Нельсон, это же ваша дочь!» После чего пьяница, то ли вспомнив, что он действительно отец, то ли в надежде забыть об этом проклятом обстоятельстве, увернулся от полицейских и сделал то, к чему, очевидно, стремился с самого начала — грохнулся лицом в снег.

Утром Уиллард первым делом велел Люси сесть и сделал ей выговор.

— Я знаю, милая, вчера тебе пришлось нелегко. Я знаю, за всю твою молодую жизнь тебе пришлось пережить много такого, о чем лучше никогда и не знать. Но, Люси, я хочу, чтобы ты поняла кое-что раз и навсегда. Я хочу спросить, почему, — Люси, посмотри на меня, — почему прошлой ночью ты не позвонила мне к Эрвинам?

Она тряхнула головой.

— Ты ведь знала, что мы там, правда?

Она опустила глаза и кивнула.

— И номер телефона наверняка есть в книжке. Ну, разве это не так, Люси?

— Я не подумала об этом.

— А о чем же ты думала, барышня? Смотри на меня!

— Я хотела остановить его.

— Но звонить в тюрьму, Люси…

— Мне было все равно куда, лишь бы его остановить!

— Но почему ты не позвонила мне? Я хочу, чтобы ты ответила на этот вопрос.

— Потому.

— Почему потому?

— Потому что ты не смог бы…

— Я что?

— Ну, — сказала она, пятясь, — ты не…

— А теперь вернись, сядь на место и слушай меня. Во-первых, — да, да, садись, — не знаю, известно это тебе или нет, но я не бог. Я — только я, это во-первых.

— Тебе и не надо быть богом.

— Не огрызайся, ясно? Ты всего лишь школьница и, вполне возможно, заметь — вполне возможно, — еще многого не знаешь о жизни. Ты, наверное, думаешь, будто ты уже все знаешь, но я, видишь ли, думаю иначе, а ведь я как-никак твой дедушка, и ты живешь в моем доме.

— Я не просилась жить здесь.

— А тем не менее живешь! Поэтому веди себя поспокойней! Ты никогда не должна звонить в тюрьму. Мы обойдемся без них, ясно?

— В полицию, — прошептала она.

— Или в полицию. Ясно или нет?

Она не ответила.

— В этом доме живут цивилизованные люди, которым не пристало делать некоторые вещи. И в первую очередь такие, как выкинула ты. Мы не подонки, ты должна это помнить. Мы способны ладить друг с другом и управляться со своими делами без посторонней помощи, и не нужно, чтобы полиция делала это за нас. Я, между прочим, помощник городского почтмейстера, барышня, на случай, если ты об этом забыла. Я, между прочим, занимаю приличное положение в обществе, а значит, и ты тоже.

— А как же отец? Он-то что «занимает», если это вообще что-нибудь означает?

— Я сейчас говорю не о нем! Я доберусь и до него, можешь не сомневаться, и, кстати, без твоей помощи. Сейчас речь о тебе и о том, чего ты можешь не знать в свои пятнадцать лет. В моем доме, Люси, мы придерживаемся других методов. Мы сначала говорим с человеком, стараемся наставить его на путь истинный.

— А если он не слушает?

— Мы и тогда не отправляем его в тюрьму. Это тебе ясно?

— Нет!

— Люси, не я выходил за него замуж. Не я живу с ним в одной комнате.

— Ну и что?

— А то, что я говорю тебе — есть множество вещей, великое множество вещей, о которых ты не имеешь ни малейшего понятия.

— Я знаю, это твой дом. Я знаю, ты пустил его в дом, и чтобы он ни устраивал ей, что бы он ей ни говорил…

— Я пустил в дом мою дочь, вот что я сделал. Я пустил в дом тебя. Ват так обстоит дело, Люси. Я делаю, что могу, для людей, которых люблю.

— Да, — сказала она, и глаза ее наполнились слезами — но, может, не ты один так поступаешь.

— О, мне это хорошо известно, детка. Но, милая, неужели ты не понимаешь — они ведь твои родители.

— Тогда почему ж они не ведут себя как родители! — крикнула она и выскочила из комнаты.

Потом настала очередь Берты.

— Я слышала, что она сказала тебе, Уиллард. Я слышала этот тон. Это то, к чему я давно привыкла.

— Но я тоже привык, Берта. Мы все привыкли.

— И что же ты намерен делать? Где конец ее выкрутасам? Когда она в пятнадцать лет захотела стать католичкой, я думала, что это ее последняя выходка. Убежать к монахиням, провести у них целый уикенд! А теперь еще и это.

— Берта, мне больше нечего сказать. Я пытался и так и эдак, и после этого…

— После этого, — сказала Берта, — мы получили наотмашь! Я бы не поверила, если бы услышала от посторонних. Втянуть всю семью в публичный скандал…

— Берта, она потеряла голову. Она испугалась. Это ведь все он устроил, идиот проклятый.

— Хорошо, любому дураку было ясно, что здесь произойдет. И любой дурак может предсказать, что будет дальше, — наверное, в следующий раз она вызовет ФБР.

— Берта, я сам займусь этим. Ты преувеличиваешь, и это вовсе не помогает делу.

— С чего же ты собираешься начать, Уиллард? Отправишься за ним в тюрьму?

— Я подумаю и тогда приму решение.

— А пока ты решаешь, я хочу напомнить тебе, Уиллард, что люди по фамилии Хиггл были среди основателей этого города. Люди по фамилии Хиггл были среди первых поселенцев, трудами которых этот город возник на земле. Мой дедушка Хиггл строил, кстати, эту тюрьму, Уиллард. Я рада, что его уже нет в живых, что он не видит, для кого построил ее.

— Я знаю все это, Берта. Мне это хорошо известно.

— Вы не считаетесь с моей гордостью, мистер Кэррол. Я ведь тоже человек.

— Берта, она больше не будет.

— Она не будет? Она завалила комнату четками, статуэтками и прочим католическим хламом. А теперь еще и это! Она, как я вижу, хватила через край!

— Берта, я уже объяснил тебе: она испугалась!

— А кто тут не испугается, когда этот варвар начинает бушевать? В прежние времена таких, как он, сажали в поезд и выдворяли из города.

— Ну, теперь все-таки не прежние времена, — сказал он.

— Тем хуже.

…И, наконец, Майра. Его Майра.

— Майра, я сидел и обдумывал, что предпринять. И просто не знаю, что делать, вот что я тебе скажу. Никогда бы не предположил, что доживу до такого дня. Я говорил с Люси. И взял с нее обещание, что ничего подобного не повторится.

— Она обещала?

— Да, пожалуй, что так. И только что я говорил с твоей матерью. Она на пределе, Майра. И не мне ее осуждать. Но все же я надеюсь, что мне удалось заставить ее попытаться понять. Потому что, грубо говоря, она бы хотела, чтобы он сгнил в этой тюрьме.

Майра закрыла глаза, так глубоко запавшие, так горько оттененные багровыми кругами от тайных рыданий.

— Но я успокоил ее, — сказал он.

— Да?

— Более или менее, я думаю. Она предоставила решать дело мне. Майра, — продолжал он, — это тянется двенадцать лет. Для всех, живущих здесь, это настоящая мука.

— Папа, мы уедем во Флориду, и все кончится, Мука кончится.

— Что?

— Мы уедем во Флориду.

— Во Флориду!

— Где Дуайн сможет начать новую…

— Майра, он ведь не маленький. В любой момент он может начать новую жизнь, не сходя с места.

— Но здесь, папа, у него чужая крыша над головой.

— А там? Что ты скажешь на это, Майра? Хотел бы я знать, где это он сумеет приткнуться во Флориде, чтобы ему было лучше, чем здесь?

— Во Флориде у него родственники.

— Ты хочешь сказать, он рассчитывает жить за их счет?

— Нет, не за их счет…

— И предположим, то, что случилось прошлой ночью, произойдет во Флориде. Или в Оклахоме. Или где угодно!

— Этого не случится.

— А почему? Хороший климат? Лазурное небо?

— Потому что он сможет быть самостоятельным. Это все, чего он хочет.

— Радость моя, это все, чего и я хочу. Чего мы все хотим. Но где, где у тебя гарантия, Майра, что, живя самостоятельно с дочерью, и женой, и с тысячью и одним обязательством…

— Но он такой добрый, — тут она начала всхлипывать. — Я просыпаюсь по ночам, папа, я просыпаюсь и, — «Майра, — говорит он, — ты все, что у меня есть. Майра, Майра, не презирай меня». О, если бы мы только могли уехать…

Когда в середине первого семестра Люси приехала домой в День Благодарения и сказала, что выходит замуж, Уайти опустился на край дивана и весь обмяк. «Но мне бы хотелось, чтобы она закончила колледж», — произнес он, уронив голову в ладони, и заплакал, да так, что окружающие могли бы простить ему все скопившиеся за многие годы обиды, если бы не подозревали, что именно ради этого он и плачет. Первый час он плакал неумолчно, как женщина, потом стал всхлипывать, словно ребенок; и хотя все понимали, чего он добивается, это тянулось так бесконечно, что поневоле пришлось простить его, видя, как он жалок.

А потом свершилось чудо. Вначале казалось, что он болен или вот-вот наложит на себя руки. На него было действительно страшно смотреть. Целыми днями он почти не прикасался к еде, хотя и садился со всеми за стол. Вечерами он выходил на крыльцо и сидел, не откликаясь на попытки заговорить с ним или зазвать домой с холода. Но вот однажды ночью Уилларду послышалось, что кто-то ходит по дому.

Прямо в халате он пошел на кухню и застал там Уайти, склонившегося над чашкой кофе. «Что с тобой, Уайти? Почему ты не спишь?» — «…Не хочу». — «Что случилось, Уайти? Почему ты не раздевался?» Тут Уайти отвернулся к стене, и его большое тело начало сотрясаться. Уиллард видел только широкие плечи зятя и его мощную, крепкую шею. «Что с тобой, Уайти? Что это ты надумал? Скажи мне».

На другой день после свадьбы дочери Уайти сошел к завтраку в рабочем костюме, но при галстуке, и в таком виде пошел на службу. Вечером, дома, он вытащил из коробки щетки, гуталин и бархотку и довел свои ботинки до такого сияния, словно их обработал профессионал. Уилларду он сказал: «Хотите, заодно и вам почищу». И вот Уиллард протянул ему ботинки и сидел в носках, пока невероятное свершалось перед его глазами.

В выходной Уайти побелил фундамент и наколол почти целый корд дров. Уиллард стоял у окна на кухне и смотрел, как зять яростно, словно заведенный, взмахивает топором.

Так миновал месяц, и еще один, и хотя постепенно с Уайти сошло угрюмое настроение и он вновь стал шутить и подсмеиваться — все же было очевидно: что-то пронзило его сердце.

Зимой он отпустил усы. В первые недели ему, ясное дело, пришлось выслушивать обычные шутки от коллег на службе, но Уайти держался своего, и к марту все забыли, как он выглядел раньше, и даже как-то поверили в то, что этот здоровый великовозрастный шалопай в сорок два года решил-таки стать человеком. Все чаще и чаще Уиллард ловил себя на том, что называет его Дуайн, как Берта и Майра.

Он вдруг стал вести себя так, как — по ожиданиям Уилларда — и следовало вести себя тому энергичному молодому парню, которого он знал в 1930 году. В то время он был уже первоклассным электриком и к тому же приличным плотником, и у пего были свои планы, стремления, мечты. И одна из них — выстроить дом для себя и для Майры, если только она станет его женой, сложить собственными руками особняк с внутренним двориком в духе тех, что стоят на мысе Кейп-Код… И притом это не казалось ему такой уж невыполнимой мечтой. В свои двадцать два года он выглядел достаточно сильным, энергичным и знающим для этой затеи. Он предполагал, что сможет в полгода своими руками построить двухэтажный дом, за исключением водопровода (его за сходную цену согласился сделать приятель из Уиннисоу), если будет работать по вечерам и в уикенды. Он пошел даже дальше и положил в банк сотню долларов на покупку участка земли в северной части Либерти-Сентра; опять-таки мудрый поступок, потому что тогдашняя роща стала теперь Либерти-Гроув, лучшим районом города. Итак, он положил деньги в банк и занялся чертежами и сметами. Он был уже полгода женат, когда разразился кризис, а вслед за ним, почти сразу же, родилась Люси.

Уайти воспринял депрессию как-то уж очень лично. Словно маленький мальчик приготовился сделать свои первые шаги, встал, улыбнулся, и только занес одну ножку, как откуда ни возьмись один из тех огромных железных шаров, которыми разбивают здания, влетел ему промеж глаз. Уайти понадобилось почти десять лет, чтобы найти в себе силы подняться на ноги и вновь попробовать сделать первые шаги. В понедельник 8 декабря 1941 года он сел в автобус и поехал в Форт Кин поступать в Береговую охрану Соединенных Штатов. Его забраковали из-за шума в сердце. На следующей неделе он попытался попасть во флот, а там у него остался единственный шанс — пехота. Он убеждал комиссию, что три года играл в бейсбол за селкиркскую школу, но все было напрасно. Кончил он пожарной командой Уиннисоу, в которой проработал всю войну, а вечерами все реже и реже бывал дома и все чаще торчал в «Погребке Эрла».

Но теперь он снова на ногах, убеждал он Майру, и, как только закончится учебный год, она должна обзвонить родителей своих учеников и сказать им, что прекращает преподавать музыку. Ей не хуже его известно, что, когда она только начинала давать уроки, предполагалось, что это лишь временно. Он не должен был позволять ей продолжать эти уроки, даже если они и давали несколько лишних долларов в неделю. И ему наплевать, что она ничего не имеет против уроков. Дело не в этом, а в том, чтобы ему не подстилали соломку на случай, если он упадет. Потому что он не собирается больше падать. Вот где начало всех бед: он понял — все эти подпорки и подстилки, которыми он думал застраховать себя, задерживают любое его продвижение, не пускают вперед, постоянно напоминая о том, какой он неудачник. А как начнешь думать, что ты неудачник и, видно, ничего уж тут не поделаешь, как глядь — и вправду ничего не можешь поделать и только ждешь новых неудач. Пьянство и увольнение, новая служба, пьянство и опять увольнение… Это заколдованный круг, Майра.

Попади он в армию, продолжал Уайти, возможно, это вернуло бы ему уверенность в себе, и он пришел бы совсем другим человеком. Но пока другие рисковали жизнью, он расхаживал по улицам Либерти-Сентра, а люди удивлялись, каким это образом Уайти Нельсону, эдакому здоровяку, удалось увернуться от окопов и смерти, и перешептывались за его спиной — мол, вот живет за счет тестя. Нет, нет, Майра, я знаю, что болтает вся округа, я знаю, что говорят люди, и хуже всего, что они скорее всего правы. Нет, это понятно, я не виноват в том, что у меня шумы в сердце. И в том, что была депрессия, — тоже. Но сейчас ведь уже не депрессия. Посмотри вокруг. Какой буйный рост, какое процветание! Просто какая-то новая эпоха, нет, в такое время он не собирается плестись в хвосте. Нынче каждый стремится разбогатеть, заколотить деньгу, а монеты так и валят прямо в руки. Поэтому, во-первых, она должна сообщить родителям, что, как только закончится учебный год, занятия музыкой прекращаются. А во-вторых, надо подумать об отъезде из этого дома. Нет, не во Флориду. Уиллард, возможно, был прав — это слишком похоже на самообман. Но вот что он начинает подумывать. Нет, нет, он не будет теперь ничего обещать, не хочет снова ходить в дураках, — но он начинает подумывать, что, может быть, стоит присмотреться к этим новым стандартным домам, вроде тех, что понастроил этот парень возле Кларкс-Хилла…

И тут Майра, подробно пересказывавшая отцу все, что говорил Дуайн, прослезилась, и Уиллард похлопал ее по спине, и его глаза тоже наполнились слезами, и он подумал: «Значит, все было не напрасно». И лишь одно омрачало ему настроение — не выйди маленькая Люси замуж не за того человека и но причине, которую трудно было назвать радостной, этого перерождения могло бы и не быть.

Весна. Каждый вечер Дуайн поднимался из-за обеденного стола, похлопывая себя по коленям, будто в том, чтобы распрямить ноги, тоже заключалась некая победа над собой, и новым человеком, которому нипочем старые искушения, — проходил весь путь по Бродвею к реке. К восьми он возвращался как часы и начищал ботинки. Вечер за вечером Уиллард усаживался против него в кресло на кухне и смотрел как зачарованный, словно Уайти не просто чистил ботинки в конце трудового дня, а здесь, прямо на его глазах, изобретал сапожную щетку и гуталин. Он и впрямь начинал подумывать, что не только не стоит поощрять Уайти уехать, а, наоборот, надо упрашивать его остаться. Жить с ним вместе теперь было одно удовольствие.

Как-то майским вечером, перед самым сном, у них состоялась серьезная беседа. Говорили о будущем. Когда заалел рассвет, они уже не могли вспомнить, кто из них первым сказал, что, может, Дуайну и впрямь пора вернуться к прежним планам и завести собственное дело. При нынешнем размахе строительства электрика с его опытом за несколько недель завалят работой. Надо только иметь деньги на обзаведение, ну, а там все пойдет как по маслу.

Через несколько часов, солнечным субботним утром, побрившись и надев костюмы, они поехали в банк разузнать о ссуде. В семь часов вечера, вздремнув после сытного обеда, Дуайн вышел на свою обычную прогулку. Тем временем Уиллард сел с карандашом и блокнотом прикинуть, какими суммами они могут располагать — ссуда в банке плюс кое-какие сбережения… К одиннадцати он исчеркал всю бумагу крестиками и нуликами, а в полночь сел в машину, чтобы опять, как когда-то, поколесить по привычному кругу.

Он нашел Уайти в переулке за парикмахерской Чика в компании какого-то негра и белой автомобильной покрышки. Уайти обнимал покрышку, а цветной парень мерз на цементе. Он сделал все, чтобы оторвать Уайти, разве только не заехал ему под вздох, но тот, видно, затеял с покрышкой роман не на шутку. «Хватит. К черту, — сказал Уиллард, подталкивая его к машине, — брось эту штуку!» Но Уайти устроил сидячую забастовку на обочине тротуара, лишь бы не разлучаться со своей покрышкой. Он сказал, что они с Клойдом шли на огромный риск, доставая эту штуковину, и потом — что Уиллард, ослеп? — она же совсем новая.

Он был тяжелее на пятьдесят фунтов и на двадцать лет моложе, да еще и пьяный, так что Уиллард провозился чуть не полчаса, прежде чем ему удалось оттащить Уайти от покрышки, которую он и его новый дружок «позаимствовали» бог знает где.

Утром — хотя он и был какого-то белесо-мучнистого цвета — Уйти сошел к завтраку вовремя. При галстуке. Тем не менее прошло целых две недели, прежде чем разговор вновь зашел о банковской ссуде, личных сбережениях и собственном деле. И начал его не Уиллард. Как-то субботним днем они с Уайти сидели в гостиной к слушали по радио репортаж, как вдруг Уайти поднялся и, в упор глядя на своего тестя, произнес обвинительную речь: «Вот, значит, как, Уиллард. Один раз оступишься — и прости-прощай новая жизнь!..»

Затем однажды вечером, уже в июне, когда все в доме готовились ко сну, Майра завела было с Уайти разговор о его новой жизни (и ее, кстати, тоже), и это пришлось ему не по душе. Забирая свою Гертруду после сегодняшнего урока, Адольф Мертц поинтересовался — не передумал ли Уайти насчет работы электрика? Дело в том, что один человек из Дрисколл-Фоллс сворачивает дело и по дешевке продает оборудование, грузовик и все прочее. Тут Уайти раздраженно замахнулся брюками и чуть не выбил ей глаз пряжкой ремня. Но он и не думал ее ударить — просто хотел предостеречь, чтобы она не попрекала его тем, в чем он не виноват. С какой стати она болтает об этих планах, когда до их осуществления так далеко? Разве ей не известно, что такое мир бизнеса? На этой стадии об их планах могут знать только он и Уиллард, как бы ее отец ни пытался теперь отвертеться. Если бы дело было в Уайти, он пошел бы в банк хоть завтра. Но Уиллард сперва настропалил его, а теперь отказывается помогать и прямо-таки лишает его уверенности в себе. Да, точно — жизнь в этом доме просто подрывает в нем мужество, так было раньше, и теперь то же самое. Со взрослым человеком обращаются так, словно ему место только в богоугодном заведении. Ясно, он виноват, вали все на него. Но кто плакался, кто жить не мог без папочки только потому, что наступила депрессия и ее муж остался без работы, как, между прочим, и половина страны, черт побери? Кто привел их назад к папочке, который сидит на тепленьком государственном местечке? Кто отказывается ехать с мужем на юг, чтобы начать новую жизнь? Кто? Он? Конечно, всегда он! Только он! И больше никто!

А насчет того, что он ее ударил, — это он говорил, уже вернувшись из кухни с куском льда для ее глаза, — так разве он когда-нибудь хотел сделать ей больно? «Никогда! — кричал он, снова одеваясь. — Никогда в жизни!»

Уиллард влетел в прихожую, когда оскорбленный Уайти во второй раз спускался по лестнице. «Теперь вы тут хоть все стойте день и ночь, — говорил Уайти, застегивая пальто, — и смейтесь надо мной, и судачьте о том, какой я распоследний неудачник, — мне на это наплевать, потому что я ухожу!» По его лицу текли слезы, и вид у него был такой несчастный и удрученный, что Уиллард на миг совершенно растерялся, но тут же его осенило: он понял одну истину, которая ускользала от него все эти пятнадцать лет: «Уайти ни в чем не виноват. Он сам свой злейший враг. Как Джинни».

Но когда Уайти прошел мимо него еще раз — он вернулся на кухню выпить последний глоток их драгоценной воды, если никто не возражает, — Уиллард пропустил беднягу к двери, закрыл за ним задвижку и крикнул вслед: «Ну и уходи, держать не стану. В моем доме я никому не позволю бить мою дочь! И вообще нигде не позволю».

Когда Уайти снова постучал в дверь, было около двух часов ночи. Уиллард вышел в прихожую в пижаме и шлепанцах и на верхней площадке лестницы увидел Майру в ночной рубашке. «По-моему, дождь», — сказала она.

— Больных ног тебе мало? — крикнул Уиллард, задирая голову. — Еще и ослепнуть хочешь?

Уайти потянул колокольчик.

— Но какой смысл, чтобы человек стоял под дождем? Чему это поможет? — сказала она. — А мои ноги тут вообще ни при чем.

— Майра, я отец тебе, а не ему! Пусть себе помокнет! Мне теперь все равно, что ему там поможет или нет!

— Я сама виновата, что начала с ним этот разговор.

— Майра, перестань наговаривать на себя. Слышишь? Ты тут ни при чем! Он во всем виноват!

Тут пришла Берта.

— Если это твоя вина, барышня, тогда ступай тоже помокни немножко.

— Ну, Берта, — сказал Уиллард.

— Так будет справедливо, мистер Кэррол, нравится вам это или нет!

Она удалилась, оставив Уилларда вдвоем с дочерью. Уайти стал колотить в дверь ногами.

— Вот уж точно, умнее ничего не придумаешь, верно, Майра? Лупить в дверь ногой — вот уж действительно умнее не придумаешь!

Так они и стояли в прихожей, а Уайти продолжал лупить в дверь и звонить в звонок.

— Шестнадцать лет, — сказал Уиллард. — Шестнадцать лет одно и то же. И он все валяет дурака…

Через минут пять Уайти успокоился.

— Вот и ладно, — сказал Уиллард. — Так-то лучше. Я не смирюсь с этим, Майра, ни сейчас, ни потом. Теперь он утихомирился, и я открою. И лучше всего нам троим пойти сейчас в гостиную. Пусть мы просидим там до утра, зато окончательно договоримся. Он больше не ударит ни тебя, никого другого!

И он открыл дверь, но Уайти уже не было.

Это случилось в ночь на четверг. В воскресенье в город приехала Люси. Она была в платье для беременных, из темно-коричневой толстой материи, ее лицо светилось над ним, как матовая лампочка. Она казалась такой маленькой — да, впрочем, она и была маленькой, вся, кроме живота.

— Ну, — бодро начал Уиллард, — что у нашей Люси на уме?

— Рою рассказала обо всем его мать, — сообщила она, остановившись посредине гостиной.

Снова заговорил Уиллард:

— О чем, милая?

— Папа Уилл, если ты думаешь, что мне лучше, когда от меня все скрывают, ты ошибаешься.

Никто не нашелся что сказать.

Наконец Майра собралась с духом:

— А как у Роя с учебой?

— Мама, погляди на свой глаз.

— Люси, — сказал Уиллард и взял ее за руку, — может быть, твоя мать не хочет говорить об этом. — Он усадил ее рядом с собой на диван. — Почему ты не расскажешь о себе, о вас? Ведь вся твоя жизнь теперь переменилась. Как Рой? Он приедет?

— Папа Уилл, — сказала она, вставая, — он подбил ей глаз!

— Люси, нам это так же неприятно, как и тебе. Смотреть па это тяжело. Стоит мне взглянуть на этот синяк, и у меня просто сердце кровью обливается. Но, к счастью, глаз не поврежден.

— Восхитительно!

— Люси, я по-настоящему зол на него, поверь мне. И он это знает. Что-что, а уж это до него дошло, будь покойна. Он не показывается целых три дня. Четыре, считая сегодняшний. И насколько я понимаю, он сидит поджав хвост и чувствует себя очень паршиво…

— Но что, — сказала Люси, — что будет в итоге, папа Уилл? Что мы будем делать теперь?

По правде говоря, у него еще не было никаких соображений на этот счет. А у Берты, естественно, были, и она высказывала их каждый вечер, как только они укладывались в постель. Выключив свет, он поворачивался то на один бок, то на другой, пока жена — уснувшая, как ему казалось, — не начинала: «Нечего ворочаться и доламывать кровать, Уиллард. Пусть он уходит. И она вместе с ним, если ей так хочется. Ей уже тридцать девять, насколько мне известно». — «Возраст тут ни при чем, Берта, ты сама это знаешь». — «Для тебя ни при чем, только для тебя. Ты нянчишься с ней. Ты трясешься над ней, будто она у нас из золота». — «Ни с кем я не нянчусь. Я стараюсь все обдумать. Все очень сложно, Берта». — «Все очень просто, Уиллард». — «Ну, это, конечно, не так, и никогда не было так, как на это ни посмотри. Нет, совсем не просто. Особенно когда в это впутана уже взрослая, почти двадцатилетняя девочка. Когда это стало вопросом жизни и смерти для целой семьи…» — «Но Люси уже давно не живет здесь». — «А представь себе, что они уедут. Что тогда? Ну, скажи!» — «Я не знаю, Уиллард, ни что будет с ними тогда, ни что будет теперь. Но вдвоем мы хотя бы проживем по-человечески остаток жизни. Без трагедий на каждом шагу». — «Но ведь надо и о других подумать, Берта». — «Хотела бы я знать, когда наступит мой черед быть одной из этих других. Наверное, уже в могиле. А выход очень простой, Уиллард». — «Но это вовсе не так, и не станет так, даже если ты мне будешь это повторять по пятьдесят раз за ночь. Люди — куда более хрупкие существа, чем тебе кажется». — «Ну и пусть выпутываются сами». — «Я говорю о нашей дочери, Берта!» — «Ей тридцать девять, Уиллард. А ее мужу, по-моему, за сорок или около того. Пусть они выпутываются сами, без моей и твоей помощи». — «Хорошо, — сказал он, помолчав, — только представь, если бы все думали так же. Вот уж действительно прекрасная жизнь пошла бы. Никто бы никому не помогал, даже собственным детям». Она молчала. «Представь, если бы Эйб Линкольн так думал, Берта?» Молчание. «Или Иисус Христос. Да если б все так думали, Иисуса Христа никогда б и не было». — «Ты не Авраам Линкольн. Ты помощник почтмейстера в Либерти-Сентре. А что до Иисуса Христа…» — «Я не сравниваю себя с ним. Я только привел пример». — «Я выходила замуж за Уилларда Кэррола, если мне не изменяет память, а не за Иисуса Христа». — «О, мне это известно, Берта…» — «Так вот, знай я заранее, что стану миссис Иисус Христос…»

Итак, Люси спросила что будет в итоге.

— В итоге? — повторил Уиллард.

Собираясь с мыслями, он отвел взгляд от вопрошающих глаз Люси и посмотрел в окно. И догадайтесь, кто в этот момент подходил по дорожке к дому? С мокрыми прилизанными волосами, в сияющих ботинках и с большими мужественными усами!

— Ну вот, мистер Итог собственной персоной, — сказала Берта.

В дверь позвонили.

Уиллард повернулся к Майре:

— Это ты сказала, чтобы он пришел? Майра, ты знала, что он придет?

— Нет, нет. Клянусь тебе.

Уайти опять позвонил.

— Сегодня воскресенье, — объяснила Майра, когда никто не двинулся к двери.

— Ну и что? — спросил Уиллард.

— Может быть, он хочет что-нибудь сказать нам. Что-нибудь объяснить. Сегодня воскресенье. А он совсем один.

— Мама! — крикнула Люси. — Он ударил тебя. Пряжкой!

Теперь Уайти стал легонько постукивать по стеклу входной двери.

Волнуясь, Майра сказала дочери:

— Так вот что Элис Бассарт разносит по всему городу?

— А что, разве это не так?

— Нет, — сказала Майра, прикрывая подбитый глаз, — все вышло случайно. У него и в мыслях ничего такого не было. Не знаю, как так получилось, но это было и прошло, и кончен разговор.

— Мама, один раз, хоть один раз в жизни будь мужественной!

— Послушай, Уиллард, — вступила Берта. — Мне ясно одно: судя по всему, он пока что собирается разбить пятнадцатидолларовое стекло.

Уиллард сказал:

— Прежде всего я хочу, чтобы все успокоились. Человек не был дома целых три дня, чего с ним раньше никогда не случалось…

— О, держу пари, папа Уилл, он отыскал себе какое-нибудь теплое местечко с пивной стойкой в придачу.

— Это неправда, я знаю, — возразила Майра.

— Тогда где же он был, мама? В «Армии спасения»?

— Ну-ка, Люси, ну-ка, подожди минутку, — сказал Уиллард. — Кричать тут нечего. Насколько мы знаем, он все это время ходил на работу. А ночью спал у Билла Брайанта. На диване…

— Ну что вы за люди! — крикнула Люси и выскочила в прихожую.

Стук в стекло прекратился. Какой-то момент стояла тишина, потом звякнула задвижка, и раздался крик Люси: «Уходи! Ясно тебе? Уходи!»

— Нет, — простонала Майра. — Не надо.

Люси ворвалась в комнату.

— …Что, что ты наделала? — сказала Майра.

— Мама, это конченый человек! На нем надо поставить крест!

— Аминь, — заключила Берта.

— А ты! — крикнула Люси, поворачиваясь к бабушке. — Ты даже не понимаешь, о чем я говорю!

— Уиллард! — встрепенулась Берта.

— Люси! — сказал Уиллард.

— Нет, нет! — крикнула Майра и кинулась мимо них в прихожую. — Дуайн!

Но он уже бежал по улице. Когда Майра открыла дверь и выскочила на крыльцо, он уже повернул за угол и скрылся из виду. Исчез.

И с той поры не показывался. Люси прогоняла его, а Уайти только смотрел на нее и молчал. Через стеклянную дверь он видел, как его восемнадцатилетняя беременная дочь закрывает задвижку перед его носом. И не смел возвратиться. А ведь с тех пор прошло целых пять лет, и Люси умерла… Должно быть, он ждет на станции уже минут двадцать. Если не потерял терпения и не решил уехать назад, откуда явился. Если не решил, что ему, может быть, лучше всего исчезнуть.

Боль пронзила правую ногу Уилларда от бедра и до кончиков пальцев — полоса острой, колющей боли. Рак! Рак кости! Вот здесь. И опять! Вчера он чувствовал ту же боль, словно прожигающую ногу. И позавчера. Что ж, пригласят доктора, сделают рентген, уложат в постель, напичкают болеутоляющими, наговорят с три короба, а потом, когда боль станет невыносимой, сплавят в больницу и будут смотреть, как он угасает…

Но тут боль притихла, словно вода, кипящая на медленном огне. Нет, это не рак. Это всего лишь его застарелый ишиас.

Но чего он ждет тут, на кладбище? Плечи его куртки совсем занесло снегом, так же как и носки ботинок. Первые зимние блестки сверкали на дорожках и плитах кладбища. Ветер затих. Был темный холодный вечер… Да, сэр, подумал он, теперь он будет повнимательнее с этим ишиасом. Пошутили, и хватит. А то ведь можно и такую шутку выкинуть: взять и забраться на месячишко в кресло на колесиках и раскатывать, пока не отойдут ущемленные окончания нервов. Два года назад доктор Эглунд посоветовал ему это, и, кто знает, может, идея эта была не так глупа, как ему тогда показалось. Долгий заслуженный отдых. Накрыть колени теплым шарфом, пристроиться в приятном солнечном уголке с газетой, приемником и трубкой, и что бы там ни происходило в доме, его это не касается. Он будет думать о своем ишиасе и только. И ведь никто не может отрицать, что в семьдесят лет у него есть все права выкатиться на колесиках в другую комнату…

Или вот что еще: он может притвориться, что плоховато слышит. Сделать вид, будто стал туг на ухо. Кто догадается? Да, это тоже хороший способ покончить со всеми затруднениями. И кресло не понадобится! Надо только смотреть пустыми глазами, пожимать плечами да отходить в сторону. Вдобавок можно несколько месяцев попритворяться, что понемногу впадаешь в детство. Да, сэр, пусть они обходятся без него. Добро пожаловать в дом, обосновывайтесь на время, он согласен, ну, а в остальном… У него, видите ли, голова плохо варит. Может быть, чтобы им стало понятнее, ему стоит начать — нарочно, естественно, и постоянно отдавая себе отчет в том, что он делает, и так, конечно, чтобы не перепадало Берте, — может быть, ему стоит начать (как это, увы, уже по-настоящему началось с его приятелем Джоном Эрвином) мочиться в постель?

Но зачем? Зачем впадать в детство? Зачем притворяться, что рехнулся, когда ты в здравом уме? Он вскочил на ноги. Зачем сидеть здесь и мучиться, да еще с риском подхватить воспаление легких, когда я делал только добро? Страх смерти, пугающей, ненавистной смерти, заставил его плотно закрыть глаза. «Да, я делал добро! — крикнул он. — Добро людям!» И зашагал вниз по склону, стряхивая снег с куртки и кепки. А ноги, больные старые ноги, со всей быстротой, на какую они еще были способны, уносили его прочь от кладбища.

Только свернув с дороги, ведущей к Кларкс-Хиллу, под уличными фонарями Саус-Уолтер-стрит, он почувствовал, что сердце стало биться более или менее нормально. Да, вновь началась зима, но это вовсе не значит, что ему уже никогда не увидеть весны. Он еще поживет. Он и сейчас жив! Так же как все, кто расхаживал по магазинам и ехал навстречу ему в машинах — гнетет их что-нибудь или нет, они живут! Живут! Мы все живем! Так что же он делал там, на кладбище? В такой час, по такой погоде! Прочь, долой эти болезненные, мрачные, лишние мысли. Ему есть о чем подумать, и не всегда о плохом, между прочим. Хотя бы о том, как развеселится Уайти, когда услышит, что дом, в котором помещался «Погребок Эрла», развалился сверху донизу посреди ночи. Развалился, словно сам накликал на себя такую кару, и его тут же снесли. И что с того, что в «Таверне Стенли» теперь новые хозяева? Уайти презирал грязные притоны, как и всякий другой человек, когда владел собой, а это бывало гораздо чаще, чем может показаться на первый взгляд. И вряд ли так уж хорошо — выкапывать из прошлого только самые неприглядные случаи. Этак любого человека можно возненавидеть, если выискивать в нем лишь дурные черты… И потом Уайти еще не видел нового торгового центра, пусть-ка прогуляется по Бродвею — они пойдут вместе, конечно, и Виллард покажет ему, как перестроили «Клуб Лосей»…

«О, черт! Парню уже под пятьдесят, ну, что я еще могу для него сделать? — Въезжая в город, он уже говорил вслух. — В Уиннисоу его ждет работа. Такая, о какой он говорил, какую хотел, о какой просил. Ну, а то, что он снова будет жить у нас, — так это ведь временно, лишь временно. Поверь, я слишком стар, чтобы начинать все сначала. Значит, мы решили — до первого января… Ну, послушай, — обращался он к мертвой, — я ведь не бог! Не я сотворил этот мир! Я не могу предсказать будущее! К черту все это — он ее муж, она его любит, нравится это нам или не нравится!»

Вместо того чтобы поставить машину за магазином Ван Харна, он подъехал к главному входу — отсюда дольше идти до зала ожидания, так что у него будет лишние полминуты для размышлений. Похлопывая о колено мокрой кепкой, он вошел в магазин. «А скорее всего, — подумал он, — скорее всего его тут и нет. — Не заходя в зал, он попытался заглянуть внутрь. — Скорее всего я просто зря проторчал там, на кладбище. В конце концов, видно, у него не хватило духу приехать».

И тут он увидел Уайти. Он сидел на скамье, уставясь на свои ботинки. Его волосы совсем поседели. И усы тоже. Он то и дело перекладывал ногу на ногу, и Уиллард видел подметки его ботинок — совсем гладкие, не успевшие потемнеть. Маленький чемоданчик, тоже новый, стоял рядом с ним на полу.

«Итак, — сказал Уиллард себе, — он приехал. Все-таки сел в автобус и приехал. После всего, что произошло, после всех несчастий, которые он причинил, у него хватило наглости, сесть в автобус, а потом выползти из него и сидеть полчаса, надеясь, что за ним явятся… Ах ты идиот! — подумал он и, стоя у входа, в ярости вглядывался в своего пожилого зятя, в его новые ботинки его новый чемоданчик. — Как же, как же, перед вами новый человек! Ты, тупая башка! Ты, хитрый враль, ворюга безграмотный! Ты, жалкий, спившийся балбес, пиявка, сосущая кровь из всех окружающих! Ты, тряпка несчастная! Что из того, что ты ничего не можешь с собой поделать! Что из того, что ты не хочешь никому зла…»

— Дуайн, — сказал Уиллард, делая шаг вперед, — ну, здравствуй, Дуайн!

Часть вторая

1

Когда летом 1948 года Рой Бассарт вернулся с военной службы, он не знал, чем ему заняться, и поэтому целых полгода сидел себе да слушал, что люди об этом скажут. Он заваливался в глубокое мягкое кресло в дядюшкиной гостиной, но тут же его длинная костлявая фигура сползала — и чтобы пройти по комнате, приходилось перешагивать через армейские башмаки, гольфы и брюки цвета хаки, что часто проделывали во время его визитов кузина Элинор и ее подружка Люси. Он сидел неподвижно, засунув большие пальцы в пустые брючные петли и уронив подбородок на хилую грудь, а когда спрашивали, слушает ли он — ведь это к нему обращаются, — лишь кивал, не отрывая глаз от пуговиц на рубашке. А не то поднимал веселое открытое лицо, освещенное голубыми, ясными, словно день, глазами, и смотрел на собеседника сквозь рамку из пальцев.

В армии у него открылся талант к рисованию — особенно удавались ему портреты в профиль. Рой отлично изображал носы (чем крупнее, тем лучше), хорошо — уши, волосы, а иногда подбородки, и вдобавок купил самоучитель, чтобы научиться рисовать губы, которые у него не получались. Он даже начал подумывать: а не пойти ли еще дальше и не стать ли профессиональным художником? Дело, конечно, не простое, но, может, как раз и настала пора взяться за что-нибудь трудное, а не хватать, что поближе да полегче.

В конце августа, едва заявившись в Либерти-Сентр, он объявил родным об этом своем намерении. Но не успел он опустить мешок на пол гостиной, как посыпались возражения.

Можно подумать, что он мальчишка и вернулся из летнего лагеря, а не с Алеутских островов. И если в армии он успел забыть, каково ему жилось в последний школьный год, Ллойд и Элис Бассарт в полчаса освежили его память. Спор, затянувшийся до бесконечности, сводился к тому, что родители говорили, какой у них — не в пример Рою — жизненный опыт, а Рой козырял тем опытом, который был у него, а у них не было. В конце концов, сказал он, не грех посчитаться и с его мнением, ведь речь как-никак идет о его будущем.

И чтобы поставить точку, он на целый день засел срисовывать женский профиль со спичечной коробки. Позволив себе оторваться лишь на завтрак, он вновь и вновь делал эскизы и только в конце длинного рабочего дня, проведенного взаперти, почувствовал, что время прошло не даром. После обеда он извел три конверта, прежде чем остался доволен своим почерком, и отправил рисунок в художественную школу в Канзас-Сити, штат Миссури, проделав путь через весь город до почтамта, чтобы письмо успело уйти с вечерней почтой. Но когда он получил ответ, в котором мистера Роя Баскета извещали, что он прошел по конкурсу и получит пятисотдолларовый курс заочного обучения всего лишь за сорок девять долларов пятьдесят центов, он был склонен согласиться с дядей Джулианом, что это просто-напросто какая-то лавочка, и прекратил переписку.

Так или иначе, а он им доказал, что хотел, и тут же, с первой попытки. Когда его на два года призвали в армию, отец сказал: он, мол, надеется, что военная дисциплина будет способствовать возмужанию его сына. Выходило, что отец с этим делом не справился. И Рой действительно возмужал, даже слишком. Но дисциплина здесь была ни при чем. Все дело, сказать по правде, было в том, что родители были далеко. Да, в школе он тянулся кое-как на тройки и тройки с минусом, хотя стоило ему лишь чуть-чуть приналечь («А ведь у тебя есть способности, Рой», — говорила мать), и он мог бы, если бы захотел, учиться на твердые четверки или даже на пятерки. Но теперь пора заявить: он больше не троечник, и нечего с ним обращаться как с троечником. Уж если ему работа понравится, он наверняка с ней справится, и не как-нибудь, а хорошо. Вопрос только в том, на чем остановиться. В двадцать лет он и сам понимает без всяких подсказок, что пора подумать о своем будущем. Он и сам достаточно размышляет над этим, будьте покойны.

Он продолжал заниматься по самоучителю и после четырех дней сплошного невезения с губами в раздражении переключился на шею и плечи. Не собираясь ставить крест на своем призвании, он все же пошел навстречу родным и, по крайней мере, согласился выслушать все, что они могли предложить. Честно говоря, Роя соблазняло предложение дяди Джулиана поработать у него и освоить прачечное дело с азов. Особенно привлекало его в этой идее то, что жителям прибрежных местечек он будет казаться эдаким шалопаем, разъезжающим на дядюшкином «пикапе», а женщины, управляющие автоматами, решат, что у хозяйского племянничка не жизнь, а малина, — на самом же деле по-настоящему трудиться он станет лишь ночью, когда все уснут, а он за дверью спальни будет бодрствовать до рассвета, совершенствуя свой талант.

Но было здесь и свое «но» — не хотелось с самого начала опираться на родичей. Ему была невыносима мысль, что до конца жизни он будет слышать: «Ну, конечно, ведь это Джулиан поставил его на ноги…» И еще больше пугало его то, что, согласившись на подобное положение, придется поступиться своей индивидуальностью. Нет, он никогда не сможет уважать себя, если устроится на работу и продвинется вверх только благодаря родственникам. И главное, как узнать, на что ты способен, если с тобой будут обращаться как с богатым сынком, которого всю дорогу подталкивают по лестнице успеха?

К тому же нельзя забывать и о Джулиане. Он сказал, что его предложение совершенно серьезно при одном условии, если Рой собирается работать не за страх, а за совесть. Он для него не будет делать никаких скидок. Ну, что-что, а тяжелая и упорная работа не пугала Роя. Как-то скотина сержант (ей-ей, редкая скотина) по одной только злобе продержал его на кухне семнадцать часов кряду. Семнадцать часов Рой драил котелки и кастрюли и убедился, что ему не страшна никакая работа. Так что стоит ему на чем-то остановиться, и он уж будет — говоря языком Джулиана — пахать рогами землю.

Ну, а что, если он пойдет к Джулиану, начнет зарабатывать деньги, а в сентябре — чем черт не шутит — возьмется и мотанет в Институт искусств в Чикаго, а то и в Нью-Йоркскую художественную школу? Он всегда считался с мнением родителей, каким бы оно ни было, но, если в итоге он все же решит стать профессиональным художником, не украдет ли он время не только у себя, но и у Джулиана? Не посчитает ли его дядя, чье расположение для Роя очень много значит, неблагодарным типом, и при этом будет прав. А вот неблагодарным ему никак не хотелось бы быть. Хотя одноклассники, а потом и дружки считали его своим парнем — старший сержант так и заявлял: «Рой, он свой в доску», — все же ему не раз говорили, что в нем есть склонность к эгоизму. Мало у кого ее нет, но некоторые люди любят преувеличивать, и у него нет никакого желания давать им (а папаше в первую очередь) повод подозревать его в неблагодарности, что к тому же и несправедливо.

И еще, если его к чему и тянет после скуки и серости прошедших месяцев, так это к приключениям, а если говорить искренно, без дураков, разве в прачечных-автоматах есть что-то захватывающее или хотя бы попросту интересное. Хорошо, конечно, иметь надежный тыл, но деньги не играют для него такой большой роли. У него две тысячи долларов сбережений плюс выходное пособие и солдатская страховка, да и, кроме того, он не собирается стать миллионером. Поэтому, когда отец заявил, что художники кончают мансардой, Рой отпарировал: «Ну и что тут плохого? Что такое мансарда, по-твоему? Чердак. Моя комната тоже на чердаке, ты ведь сам знаешь». Факт, оспорить который м-ру Бассарту было не так-то легко.

Приключения, риск — вот что ему было нужно, вот что могло раскрыть его настоящие возможности. Если не жизнь художника, пусть какая-нибудь служба далеко за морями, где бы никто не знал и о нем судили бы лишь по его делам, а не по прошлому… «Но если ты говоришь подобные вещи, это означает, что тебе опять хочется стать ребенком». Так сказала тетя Айрин, и, пожалуй, в ее словах был смысл. Он всегда охотно прислушивался к тете Айрин, ибо, во-первых, она обычно говорит с глазу на глаз, а не для того, чтобы произвести впечатление (в отличие от дяди Джулиана); во-вторых, не шумит и не набрасывается на тебя, если ты с ней не согласишься, что позволяет себе папаша; и в-третьих, не встречает истерикой все, что иной раз сболтнешь просто так — проверить на слух (чего уж никогда не пропустит мать).

Тетя Айрин была ей сестрой, но что касается выдержки и спокойствия, более разных людей нельзя и представить. К примеру, когда он сказал, что, может быть, стоит уехать из Либерти-Сентра и побродить с рюкзаком за плечами — взглянуть, как там в других краях, прежде чем влезать в хомут, тетя Айрин сочла эту мысль интересной. А что бы устроила мать? Нажала бы все кнопки тревоги, как говорили у них в армии. С ходу начала бы кричать, что он едва успел вернуться (вот уж действительно новость!) и ему пора подумать насчет университета (и не зарывать в землю свои способности, «которые господь даровал тебе, Рой»), а под конец заявила бы, что он все ее слова пропускает мимо ушей.

Но ничего подобного. Даже совсем провалившись в кресло, он прекрасно все слышал, то есть почти все. Когда мать заводила что-нибудь в сотый раз, он, ясное дело, отключался, но все же более или менее улавливал, куда она клонит. Ей хотелось, чтобы он был послушным сыночком и жил, как ему скажут; хотелось, чтобы он был таким же, как все. Да достаточно разок послушать ее, чтоб хотелось смотаться из города, как только стемнеет. А может, так и сделать? Взять и убежать без оглядки, только решить сначала куда. Для него всегда найдется тюфяк в Сиэтле в штате Вашингтон у старины Уиллоуби. Уиллоуби ведь лучший дружок по армии, а с его младшей сестренкой Рой чуть ли не помолвлен. В Техасе живет другой закадычный друг — Хендрикс. У его папаши свое ранчо, так что Рой может там и отработать кормежку, если вдруг окажется на мели. И еще оставался Бостон. Вот уж где, верно, здорово — это в Бостоне. Это ведь самый исторический город во всей Америке. «Можно и в Бостон, — думал он, когда мать совсем распалялась, — да, сэр, можно прямо сняться с места и двинуть на восток».

Но, по чести сказать, не мешало бы месяц-другой еще покейфовать, а уж там и впрячься всерьез, если к тому времени он решит, на чем остановиться. Полтора года он проторчал в этой богом забытой дыре, — с восьми до пяти каждый божий день в раскаленной конторе мехчасти, а потом еще эти вечера!.. Вряд ли он хоть раз в жизни захочет посмотреть на пинг-понговый шарик… А погодка! После нее Либерти-Сентр покажется джунглями в Южной Америке. Ветер, снег и это бескрайнее серое небо, которое так же радует взгляд, как классная доска, вытертая мокрой тряпкой. А грязища! А жратва! А постель — не постель, а сплошное издевательство: узкая, коротенькая, сырая! Нет, он просто обязан перед самим собой не трогаться с места, пока не доспит недоспанное на этой чертовой кровати да к тому же не даст прийти в норму хотя бы парочке вкусовых пупырышков на языке. Чего и говорить, после армии, конечно, понравится завтракать в светлой, уютной кухне и опять жить в отдельной комнате, и торчать сколько влезет (или просто, сколько тебе надо) в закрытой уборной, чтобы никто не сидел с тобой бок о бок. Да, ему это по душе, это он прямо скажет: позавтракаешь как следует, а не одними помоями с картоном, устроишься в гостиной с «Лидером» в руках, почитаешь в свое удовольствие, не боясь, что кто-нибудь выдернет спортивную страницу прямо из-под носа.

А то, что мать без конца ворчит у себя на кухне, его мало трогает, он не дурак — понимает: она беспокоится о нем, ведь он как-никак ей сын. Она его любит. Только и всего. Досмотрев газету, он иногда заходил на кухню и, не слушая ее глупостей, обнимал мать и говорил, что она славная девочка. Временами он даже подхватывал ее и делал несколько па, напевая какую-нибудь популярную песенку. Ему это ничего не стоило, а мать была просто на седьмом небе.

У нее всегда были самые добрые намерения, у его матери, даже если ее желание побаловать своего мальчика иной раз выходило ему боком. Взять, например, эту посылку с чехольчиками на унитаз, что он получил по почте в один прекрасный день, — сотню больших белых бумаженций, вроде бубликов, которые она увидела на рекламе медицинского журнала, сидя в приемной у своего доктора, и которые, по идее, он был должен подкладывать в туалете — это в армии-то! Сперва он и впрямь было собрался показать их старшему сержанту, раненному в спину при Анцио на второй мировой. Но вовремя сообразил, что сержант Хикки может, не разобравшись, поднять на смех его самого, и поздним вечером, вроде бы прогуливаясь за столовой, выкинул посылку в мусорный бак с замерзшими отбросами, конечно, содрав перед этим надпись на обертке. А там было написано: «Рой, не забывай пользоваться этим. Запомни: не всякий из культурного дома».

Это доказывало, что намерения у нее добрые, но нет никакого понимания того, что ее сын взрослый человек, с которым никак нельзя проделывать подобные штуки. И все же в Адаке он не раз скучал по ней и даже по отцу, и относился к ним совсем как в те годы, когда они еще не начали толковать каждое его слово шиворот-навыворот, и забывал все плохое, что они наговорили ему, а он им, и даже искренне чувствовал себя эдаким счастливчиком, у которого дома заботливые родичи. У них в казарме был один малый, родом из Бойстауна в Небраске, к которому Рой, при всем своем уважении, просто испытывал жалость за все, чего тот лишился, оставшись сиротой. Звали его Куртц, и, хотя Рой не слишком-то любил смотреть на него в столовке — у того была какая-то болезнь кожи, — он не раз приглашал его приехать в Либерти-Сентр (когда они наконец вылезут из этой тюряги) и отведать домашней кухни. Куртц отвечал, что он, конечно, не против. Да и кто бы был против — вся казарма не могла дождаться очередной посылки с так называемыми «гостинцами мамаши Бассарт». Когда Рой написал матери, что она самая популярная после Джейн Рассел красотка в их казарме, она стала присылать по две коробки печенья — одну для Роя, другую для его «дружков».

А насчет Джейн Рассел она сообщала, что последний фильм с ее участием запрещен в кинотеатре Уиннисоу специальным судебным постановлением, и она надеется, Рой примет это к сведению. Уж об этом-то Рой рассказал сержанту Хикки, и они повеселились от души.

И еще много месяцев спустя после своего возвращения Рой только и делал, что, во-первых, всласть отсыпался, а во-вторых, до отвалу наедался. Около четверти десятого — едва уходил отец — он спускался к завтраку в армейских брюках и тенниске. Сок двух сортов, парочка яиц, ломтика четыре бекона, кусочка четыре поджаренного хлеба, горка варенья из вишен, горка повидла и кофе, который, чтобы шокировать мать, никогда прежде не видевшую, чтобы он пил что-нибудь, кроме молока, он называл «жгучей яванкой». Иногда за завтраком он опустошал целый кофейник «жгучей яванки», и было видно, что мать в самом деле не знает, то ли ужасаться тому, как он называет кофе, то ли волноваться насчет того, в каких количествах он его поглощает. Матери нравилось хлопотать вокруг него, закармливать его всевозможными лакомствами, и, поскольку это ему ничего не стоило, он дал ей полную волю.

— А знаешь, Элис, я ведь, случается, пью и кое-что еще, — говорил он, вставая из-за стола и хлопая ладонью по животу. Выходило не так громко, как у сержанта Хикки, который весил двести двадцать пять фунтов, но тоже неплохо.

— Не будь наглецом, Рой, — отзывалась она. — Не хочешь ли ты сказать, что пьешь виски?

— Да так, по маленькой, Элис.

— Рой…

И тут — если она принимала его слова всерьез — он подходил к ней, обнимал и говорил: «Ты славная девочка, Элис. Но не верь всему, что тебе говорят». А потом звучно чмокал мать в лоб, уверенный, что это моментально исправит ее настроение и озарит утро, проведенное в домашних хлопотах и беготне по магазинам. И он был прав — так оно обычно и выходило. В итоге, что бы там ни говорилось и ни делалось, они с матерью оставались в прекрасных отношениях.

Затем он просматривал газету — от первой до последней страницы. Потом возвращался на кухню опрокинуть между делом стаканчик молока. Он выпивал его в два глотка, тут же у холодильника, и закрывал глаза от жгучего холода в переносице. Потом вытаскивал из хлебницы полную пригоршню домашнего печенья, которое обожал с детства, потом: «Я пошел, мам!» — стараясь перекричать гул пылесоса…

В первые месяцы он обычно обходил весь город, и почти всегда эти прогулки оканчивались у школы. Как-то не верилось, что всего два года назад он сидел среди этих корпящих над учебниками детей, чьи склоненные головы виднелись в окно. И почти так же не верилось, что он не один из них. Однажды утром он подошел к самой парадной двери, прямо к флагштоку, и услышал голос своего учителя математики, старого добряка, бубнившего что-то за открытым окном 104-й комнаты. Никогда-никогда не придется Рою вновь выйти к доске и с мелом в руке поджидать, когда старый Крест-накрест продиктует задачу, которую надо решить перед классом. Эта мысль внезапно поразила и огорчила его. А ведь он ненавидел алгебру. Еле-еле сдал. И когда явился домой с трояком, отец чуть не подпрыгнул до потолка от удивления… «Ну, парень, надо рехнуться, чтобы скучать по таким вещам, — сказал он себе, пошел прочь, пересек овраг, выбрался к реке и уселся на солнышке, прямо на земле, разламывая печенье и отправляя его в рот по половинке — сначала пустую, а потом намазанную, — не переставая думать: — Двадцать лет. Тебе двадцать. Тебе двадцать, Рой Бассарт». Он смотрел на реку и размышлял, что вода похожа на время. «Кто-нибудь должен написать об этом стихи, — пришло ему в голову, и следом: — Почему бы не я?»

Вода, словно время, течет,
Стремится… стремится…
Вода, словно время, течет,
Струится… струится…

Иногда не успевал прийти полдень, как ему снова хотелось есть, и он заходил в Молочный Бар Дэйла — перехватить жареного сыра с беконом и томатами и запить стаканом молока. В Адаке не делали сандвичей с жареным сыром, беконом и томатами. Почему? «Потому что потому», — как сказал он однажды дяде Джулиану, Не делали, и все тут. Был и сыр, и бекон, и томаты, и хлеб, но на кухне просто не жарили все вместе, даже если объяснишь, как это делается. Можешь надрываться до посинения, но повар тебя и слушать не станет, «Вот что значит служить в этой паскудной армии», — объяснял он Джулиану.

Днем Рой частенько заходил в публичную библиотеку, где когда-то работала после школы его старая привязанность — Бэв Коллисон. Он раскладывал на коленях альбом и просматривал журналы, выбирая виды, которые стоит срисовать. К портретам он потерял всякий интерес и решил, что лучше специализироваться на пейзажах, чем лезть из кожи вон, стараясь чтобы рот выходил похожим на что-то способное открываться и закрываться. Рой проглядел сотни номеров «Холидей», ничем особенно не вдохновившись, хотя и прочитал о куче стран и обычаев, которых совершенно не знал. Выходит, он не терял даром времени, хоть иногда и дремал — в библиотеке стояла такая духота, что приходилось требовать, чтобы открыли окно и впустили хоть немного свежего воздуха. Совсем как в армии. Целый день добиваешься разрешения на самую простейшую вещь. Эх, братцы, до чего же хорошо быть свободным! Вся жизнь впереди. И можно делать со своим будущим все, что только захочешь.

К концу такого осеннего дня он обычно вновь заворачивал к школе — посмотреть тренировку футбольной команды — и оставался там затемно, двигаясь вдоль кромки поля — туда и обратно — следом за игроками. Он придвигался так близко, что, когда судьи на линии приходили вместе, слышал отрывистое, резкое — хлоп! — особенно любимый им звук, и мог в упор рассмотреть гранитные ноги Тага Сигерсона, о которых говорили, что даже в самой гуще свалки они «не перестают сбивать масло». Пусть на нем повиснет хоть десяток парней, а старина Таг все равно продвинется на лишний дюйм, и, может, в конце игры этот-то дюйм все и решит. А то ему вдруг приходилось отбегать вместе с немногими зрителями, когда один из полузащитников несся прямо на них, так здорово разбрызгивая грязь, что по дороге домой Рой то и дело отыскивал комочки у себя в волосах. «Да, — думал он, разминая пальцами засохшую грязь, — ход у этого малого что надо».

А вот уж за кем действительно стоило специально последить поближе — до того он красиво все делал, — так это за Диким Биллом Эллиотом, знаменитым левым крайним. Целых три года Дикий Билл заставлял защитников, что называется, попотеть и был самым результативным краем со времен самого Бадда Бранна. За одну секунду он успевал сделать финт вправо, влево, срезать угол, сместиться к середине поля, принять прострел Бобби Рокстроу прямо на живот, потом — только плечом! — показав, что уходит вправо, неожиданно повернуться и дать свечу прямо в центральный круг, но тут Гарднер Дорси, главный тренер команды, давал свисток, и Билл мчался назад, загребая ногами, и по дороге еще успевал исподтишка отпасовать мяч в самую гущу свалки с криком: «Выше голову, ребятня!» И кто-нибудь рядом с Роем говорил: «Ну, старина Билл мог бы прямо внести мяч в ворота», с чем Рой был вполне согласен.

Над бейсбольным полем разносились звуки оркестра, репетирующего перед субботней игрой. «Оркестр, внимание… Приготовились!» — доносилось до него; это м-р Валерио кричал в мегафон, и, честно говоря, ему не бывало никогда так хорошо, как в те моменты, когда он слышал родную мелодию:

Идем играть
За Ли-бер-ти,
Не в первый раз
Нам по-бе-дить… —

и смотрел, как первая команда (три года не знавшая поражений!), сцепив руки, сбивается в кучу, а второй состав пытается разбить ее, и Бобби Рокстроу — эдакий паучок, — поднявшись на цыпочки, командует: «И раз, и два…», а потом, когда мяч взлетал вверх, поднимал голову и видел бледную матовую луну в темнеющем небе над школой.

К этому вечернему часу, к этой неповторимой поре жизни, к Америке, где все это возможно, он испытывал такое пронизывающее и высокое чувство, для которого есть только одно название — любовь.

В ту осень одной из звезд футбольной команды был Джой Витстоун — Джой Башмак, стремительный полузащитник (сто ярдов он пробегал за 9,9) и величайший бомбардир в истории школы, а некоторые говорили, и в истории штата. С лета Джой встречался с кузиной Роя, Элли, и субботними вечерами, когда Рой с Джулианом разговаривали или потягивали пиво, он заходил за Элли и брал ее с собой на праздник в честь очередной победы команды Либерти-Сентра. Пока Принцесса Сауэрби, как называл ее Джулиан, решала, какое платье надеть, Джой присаживался к мужчинам. Сперва Рой просто не представлял, о чем с ним говорить. Он и раньше-то старался не иметь дела ни со школьными спортсменами, ни вообще с какой-нибудь постоянной компанией. В компании личность растворяется, а Рою это не по нутру, он слишком индивидуалист. Не одиночка, а индивидуалист — тут большущая разница.

Но Джой Витстоун оказался вовсе не таким, как воображал Рой. Можно было предположить, что при его внешности и славе он будет таким же самодовольным всезнайкой, как Дикий Билл Эллиот (который мог дальше всех плюнуть в проходе кинотеатра Уиннисоу, во всяком случае, так Рою рассказывали). Но Джой был почтителен и любезен с семейством Сауэрби, да и с Роем тоже. Мало-помалу Рой стал понимать, почему Джой тихо сидит в пальто и только кивает головой на его слова: оказывается, он не только не задирает нос, а попросту тушуется перед ним. Джой, может, и был величайшим нападающим в истории штата, ну, а он зато успел отбарабанить шестнадцать месяцев на Алеутских островах — дальше одно только Берингово море, а там уж сама Россия. И Джою это было прекрасно известно. В одну из таких суббот, увидев Элли, вприпрыжку спускавшуюся по ступенькам, Джой вскочил на ноги, и тут Рою стало ясно, что прославленный Джой Башмак, у которого, можно сказать, в кармане полдюжины университетских стипендий, был на поверку семнадцатилетним ребенком — таким же, как Элли. А Рою уже стукнуло двадцать, и он бывший джи-ай…

Очень скоро Рой стал слышать, как он изрекает что-нибудь вроде: «А они здорово заставили тебя побегать, Джой», или: «Как лодыжка Барта?», или: «Сильно повредили ребро малышу Гуарделло?» И теперь уже Элли приходилось терпеть, пока мужчины закончат обсуждать, надо ли Дорси перевести Сигерсона в первый состав, слишком ли легок Бобби Рокстроу для студенческой команды, пушечный у него удар или нет и стоит ли Дикому Биллу податься в команду Мичиганского университета, у которой репутация будь здоров, или в Канзас, где уж что-что, а он будет заниматься с тренером, любящим, как говорится, зафитилить мяч в воздух.

Посмотрев тренировку, Рой обычно мчался к воротам, чтобы подоспеть к тому моменту, когда Джой шагнет своим пятидесятым размером между стойками ворот.

— Как дела, Джой?

— А, привет, Рой.

— Ножки в порядке?

— Кажется, еще держат.

— Ну давай!

Разговор происходил в том же конце поля, где занимались чир-лидеры — дирижеры болельщиков. И после прощального: «До скорого, Рой». — «Пока, старик» — Рой застегивал куртку, поднимал воротник, откидывался на локти и, вытянув ноги через три ряда скамеек, торчал там еще несколько минут, и, улыбаясь, наблюдал, как чир-лидеры проходят свой ох какой важный репертуар.

— Все разом «ЛИ»…

— ЛИ, — насмешливо повторит Рой, не боясь, что его услышат.

— Все разом «ВЕР»…

Последние четыре школьных года Рой был тайно влюблен в Джинджер Донелли, ставшую главным чир-лидером еще в младших классах. Встречая ее в холле, он чувствовал, что у него выступает испарина на верхней губе — совсем как в классе, когда его вызывали отвечать, а он даже не слышал вопроса. Правда, они никогда и словом не перекинулись, и такого случая могло вообще не представиться. Но фигура у нее была — закачаешься, и, как тут ни крути, не заметить этого невозможно. По ночам он вспоминал, как она перегибалась назад, приводя в движение болельщиков Либерти-Сентра, и просто задыхался от возбуждения. Когда Джинджер касалась земли, а потом проходила колесом вдоль линии поля, все в ней играло, и тут каждый начинал вопить и поддерживать свою команду, а Рой боялся пошевелиться, чтобы никто не заметил, что с ним творится. И это было прямо до смеха ни к чему — ведь она не то, что другие. Все считали, что она ни с кем даже не целовалась, и потом Джинджер была католичкой, а они и обнять себя в кино не разрешают, пока не поженишься или, на худой конец, не обручишься. А может, это и сказки. Другим всего-то и надо было пообещать, что женишься сразу после школы, и, как говорится, они с ходу «раскладывались» в первое свидание.

Даже о Джинджер рассказывали разные истории. Почти все парни в Либерти-Сентре клялись, что она ни на шаг к себе не подпускает, а знакомые девушки говорили, будто она собирается стать монахиней. Но потом Маффлин — малый лет двадцати пяти, который все время крутился у школы, покуривая с малолетками, — рассказал, что его дружки из Уиннисоу говорили, будто на какой-то вечеринке за рекой — когда Джинджер училась еще в младших классах и не была такой задавакой — она обслужила всю футбольную команду Уиннисоу. А все было шито-крыто, потому что замешанный в этом деле католический священник пригрозил тюрьмой за изнасилование, если кто-то из них пикнет или расколется.

Типично маффлинская история. Кое-кто из ребят ей поверил, но только не Рой.

А вообще говоря, ему больше нравились девушки посерьезней и поспокойней, вроде Бэв Коллисон, которая считалась за ним весь выпускной год, а теперь училась на первом курсе Миннесотского университета, куда Рой, как ему казалось, на худой конец, может, еще и надумает пойти, если ничего другого не подвернется. В отличие от других девушек Бэв не проводила жизнь в борьбе за популярность, она предоставляла выпендриваться тем, кто это любит, не секретничала, не разводила хихоньки да хахоньки и не висела целыми вечерами на телефоне. Она хорошо училась, после школы работала в библиотеке, и у нее еще оставалось время для кучи разных дел (она состояла в Испанском клубе и в Клубе горожан и помогала принимать объявления в местной газете «Либерти Белл»)…Да, она твердо стояла на земле (даже его родители вынуждены были признать, что Бэв молодчина), и Рой по-настоящему ее уважал. Без всякого. Из-за этого уважения он в общем-то и никогда не пытался, что называется, сбить ее с правильной дорожки.

И все же дальше, чем с ней, он ни с кем не заходил. Сперва они по часу целовались у нее в прихожей (все время оставаясь в пальто). Потом как-то в субботу, когда они вернулись со школьного вечера, Бэв пустила его в гостиную. На этот раз она сняла пальто, а Рою не разрешила — ему и так уходить буквально через две минуты: ведь спальня родителей прямо над их головой — и пусть Рой тут же перестанет подталкивать ее к дивану. Прошло много недель, прежде чем он убедил ее разрешить ему снять пальто: ведь сидеть в помещении одетым вредно для здоровья; но даже когда Рой однажды ухитрился наполовину вылезти из рукавов, не прекращая обниматься, чтобы Бэв ничего не заметила, она не сдалась. А как-то вечером, после особенно нудной и долгой возни, она вдруг разрыдалась. Первой мыслью Роя было уйти, пока мистер Коллисон не сошел вниз, но вместо этого он принялся гладить ее по спине и говорить, что ничего, в сущности, не случилось, что он ужасно виноват, он так не хотел… И тут Бэв стала затихать и спросила: «Правда?» И хотя Рой не совсем понимал, о чем речь, он сказал: «Конечно же. Никогда», и с тех пор, к его удивлению, Бэв разрешала ему класть руку, куда он захочет, но только выше пояса и поверх платья. За этим последовал мрачный месяц, когда они с Бэв едва-едва не поссорились напрочь. Рой оправдывался, извинялся, и все без толку, пока, отбиваясь в какой-то очередной раз, Бэв (нечаянно, как она уверяла его потом с полными слез глазами) не запустила ногти ему в руку, да так глубоко, что выступила кровь. Она почувствовала себя до того виноватой, что позволила ему залезть под блузку, хотя и поверх рубашки. Это так разожгло Роя, что Бэв пришлось прошептать: «Рой! Родители рядом… Перестань пыхтеть!» Потом в один из вечеров они совсем тихо включили радио в темной гостиной и поймали передачу «Звезды эстрады у вас дома». Передавали музыку из фильма «Ярмарка в нашем штате», который недавно снова пускали в Уиннисоу. Это был «их фильм» и «Может быть, это весна» — «их песня» (здесь Рою удалось убедить Бэв согласиться). Даже мать Роя и та сказала, что он чем-то похож на Дика Хеймса — «правда, меньше всего в те моменты, — прокомментировала Бэв, — когда пытается петь, как он». На середине «Эта ночь создана для песен» Бэв откинулась на диван, закрыла глаза, а руки заложила за голову. Он лихорадочно думал, действительно ли она клонит к тому, решился рискнуть и просунул руку прямо ей под рубашку. К несчастью, с непривычки и от возбуждения он зацепил ремешком часов петлю на ее лучшем свитере. Когда Бэв заметила это, ее чуть не хватил удар, и им пришлось прерваться, пока она срочно поднимала петлю; а то еще мать заметит и потребует объяснений. Произошло это за неделю до окончания школы — в темной, как ночь, гостиной он коснулся ее груди. Совсем голой. И тут же она уехала в гости к своей замужней сестре, а его призвали в армию.

Сразу, как их переправили на Алеуты — он даже не успел еще попривыкнуть к этим местам, — Рой написал Бэв, чтобы она прислала ему анкету для поступления в Миннесотский университет. Когда анкета пришла, он было стал по вечерам заполнять ее, но вскоре понял, что писем от Бэв больше не будет. К счастью, он к этому времени уже кое-как справился с унынием, которое в первую ночь после приезда было совсем нестерпимым, и понял, что глупо поступать в какой-то университет только из-за того, что там учится его девушка. И было б уж полной дуростью заявиться после демобилизации в Миннеаполис и там узнать, что у нее теперь другой парень, а она даже не потрудилась ему об этом сообщить.

Поэтому анкета осталась незаконченной и валялась среди его бумаг, которые Рой все собирался разобрать, как только выдастся два-три свободных дня.

Теперь Рой вроде бы заинтересовался одной из чир-лидеров по имени Мэри Литтлфилд, хотя, как он вскоре узнал, все ее называли попросту Обезьянкой. Это была маленькая девушка с темной челкой и потрясной, несмотря на рост, фигурой (чего уж никак не скажешь о Бэверли Коллисон, которую Рой в сердцах называл «плоской, как доска», причем не без оснований). Обезьянка Литтлфилд училась в младших классах и казалась Рою чересчур молодой для него. А если еще выяснится, что у нее вообще голова не варит, то лучше уж сразу поставить на этом деле точку. На этот раз он искал более зрелую особу. Правда, у Обезьянки Литтлфилд фигура была просто потрясная, и ноги тоже в большом порядке, но то, что она была таким большим мастером среди чир-лидеров, уже не производило на него такого впечатления, как два года назад в случае с Джинджер Донелли. Да и что такое чир-лидер? В конце концов всего-навсего девушка, которая выставляет себя напоказ. Кроме того, Обезьянка жила в районе Гроув и должна была знать, что Рой — кузен Элли Сауэрби и близкий друг Джоя Витстоуна. Что он джи-ай, она наверняка догадалась хотя бы по одежде.

Когда вся ее команда ходила колесом на тренировке, Рой сцеплял пальцы на затылке, скрещивал ноги и только покачивал головой. «Ох, братцы, — думал он, — хлебнуть бы им жизни там, на Алеутах».

Тем временем темнело. Игроки медленно покидали поле, брели в раздевалку, покачивая серебряными шлемами на ремешках. Чир-лидеры разбирали пальто и учебники из общей кучи в первом ряду, а Рой распрямлял все свои шесть футов три дюйма, потягивался и зевал — ни дать ни взять само добродушие и бесхитростная простота. Затем в один длинный прыжок оказывался на земле, засовывал руки в карманы и отправлялся домой, время от времени замахиваясь ногой, словно по мячу… и думал, что, будь у него собственная машина, он мог бы запросто сказать Обезьянке Литтлфилд: «Мне все равно в сторону Гроув — к кузине… Хочешь, подвезу…»

С недавних пор он стал серьезно подумывать о машине, и она вовсе не казалась ему роскошью. Отец относился к этой идее не лучше, чем раньше, но теперь у Роя были свои деньги — он скопил их на службе и мог истратить как захочет. Отцовскую машину приходилось просить за несколько дней и вечером в назначенный час ставить на место — только со своим собственным автомобилем он станет по-настоящему независимым. Вот тогда уж он сможет прокатить эту Литтлфилд лучше не надо и выяснить, действительно она просто показушница или в ней все-таки что-то есть… А если и вправду ничего нет? Это его остановит? Что-то неуловимое в ее ногах говорило Рою, что Обезьянка Литтлфилд то ли уже успела пройти все до конца, то ли пойдет на это ради взрослого малого, который сумеет все разыграть как по-писаному.

В казармах оказалось, что почти все, кроме Роя, уже сумели уговорить хотя бы одну девушку. И Рой тоже намекнул — ведь это никому не вредило и было скорее преувеличением, чем полным враньем, — что довольно часто имел дело с одной девицей из университета в Миннесоте. Как-то раз, когда выключили свет, Лингельбах — а у него язык был хорошо подвешен — сказал, что главная беда почти всех девушек в Соединенных Штатах в том, что они считают секс чем-то непотребным, тогда как это, по всей вероятности, самое возвышенное физическое и духовное переживание, какое только выпадает на долю человека. И потому, что было темно, и он чувствовал себя одиноким, да и сердился на Бэв, Рой сказал: «Я потому и бросил эту девицу из Миннесотского университета, что она считала секс чем-то позорным».

— А знаешь, — отозвался какой-то южанин с другого конца казармы, — такие потом становятся самыми последними шлюхами.

И тут влез Казка — парень из Лос-Анджелеса, которого Рой не выносил, — и давай шлепать своими жирными губами. Послушать его, так он знал все на свете насчет этого дела. «Чтобы девица в темпе раскололась, — сказал Казка, — надо только твердить, будто ты ее любишь. Знай повторяй без остановки, и в конце концов („Кто не попадись, хотя сама Мария Монтес“) она не выдержит. Мели себе: „Люблю тебя, ты только поверь мне, поверь мне, поверь мне…“ „Как, по-вашему, Эррол Флинн с ними обращается? — спросил Казка, словно у него был прямой провод с Голливудом. — Мелет себе: поверь мне, детка, поверь мне — а сам уж штаны расстегивает“. Дальше Казка принялся рассказывать, как его брат, механик из Сан-Диего, обработал одну беззубую шлюху, которой было уже верных полсотни, и Рой почувствовал себя довольно паршиво из-за того, что наговорил на Бэв. Худенькая и какая-то испуганная, Бэв была по-настоящему славной девчонкой. Что она могла поделать, если у нее такие строгие родители? На другой день, припомнив, что не называл ее имени, Рой немного утешился.

Ллойд Бассарт пришел к выводу, что Рою следует поступить в подмастерья к печатнику в Уиннисоу. Отцу почти так же нравилось произносить слово „подмастерье“, как Рою ненавистно было его слышать. Но отца это нисколько не останавливало: Рою, продолжал он, следует поступить подмастерьем к печатнику в Уиннисоу, он сам прошел через типографию и может утверждать, что это благородная профессия и притом дающая приличный заработок. Братья Бигилоу — он совершенно уверен — сумеют подыскать местечко для Роя, и вовсе не потому, что он сын Ллойда Бассарта, а потому, что он действительно подает надежды. Художники, если они не Рембрандты, голодают, и Рой к тому же не Рембрандт. Что касается колледжа, то, если вспомнить школьные отметки Роя, как-то трудно себе представить, чтобы он вдруг ни с того ни с сего стал так уж блестяще учиться в колледже. И хотя Элис заметила, что на свете случаются и более удивительные вещи, ее муж не поверил в такую возможность.

Ллойд Бассарт преподавал в школе печатное дело и, кроме того, был правой рукой директора Бранна — Крошки Дональда, бывшего крайнего из команды Висконсинского университета, который когда-то даже выступал за сборную Штатов. Тогда в 1930 году в Либерти-Сентре построили новую школу, у всех перед глазами еще стояли потрясающие броски и захваты Дона Бранна, четыре года украшавшие матчи Большой десятки. Футбол и организация учебного плана, захваты и составление бюджета — какая связь между этими вещами, Элис Бассарт так и не смогла понять до конца жизни, но, как бы там ни было, Дону, в то время уже школьному учителю физкультуры в Форт Кине, предложили место директора в родном городе именно из-за его славы. Во всем, что касается своей личной выгоды, он был не дурак и быстренько согласился. Ну, и вот восемнадцать лет — „восемнадцать лет серединка-наполовинку“, как выражалась Элис, от злости путаясь в словах, — Дон был директором (то есть сидел в директорском кабинете), а Ллойд — как Элис говорила — „нашим невоспетым героем“. Без помощи Ллойда Дон не мог даже сторожа нанять, но все-таки он получал жалованье директора и был для родителей своих учеников прямо каким-то божком, а Ллойд оставался для всех пустым местом.

Стоило Элис заговорить на эту тему, как Ллойд приводил в ответ слова человека более мудрого, по его выражению, чем любой из нас, — поэта Бобби Бернса:

Что толку жаловаться, друг,
Когда Судьба озлится вдруг…

Он не спорит — Дон попросту смешливый дурачок, но с этим, как и со многим другим в жизни, он давно научился мириться. И все это уже так долго тянется, что теперь было бы дико мечтать о том, что вдруг Дон все поймет и подаст в отставку. Да если б он вдруг научился все так понимать, то ему незачем было бы и уходить. Что же — желать ему поскользнуться на банановой корке? Но, во-первых, Дон здоровенный буйвол и переживет нас всех, а во-вторых, даже думать о подобных вещах — не то что говорить о них вслух — ниже достоинства Элис. Остается либо совершить свой жизненный путь с горьким привкусом зависти во рту, либо никогда не забывать, что многим приходится гораздо хуже, и надо быть благодарным судьбе за то, что ты тот, кто есть, имеешь то, что имеешь, и так далее, и тому подобное.

Ну разве Рой виноват, что ему больше нравилось проводить вечера у дяди Джулиана? Нет, он вовсе не считал Джулиана верхом совершенства, но тот, по крайней мере, любил хорошо пожить и не смотрел на мир, как двести лет назад. „Проснись! — так и подмывало его крикнуть отцу прямо в ухо. — На дворе 1948 год!“ А Джулиану об этом напоминать не надо — это, сразу видно, хотя бы по одежде. Если у них дома выписывали „Гигиену“, то Джулиан не пропускал ни одного номера „Эсквайра“ и с ног до головы одевался по последней моде. Может, и несколько крикливо — по крайней мере на вкус Роя, — но, во всяком случае, модно, этого уж никто не сможет оспорить. Даже низкое мнение о м-ре Гарри С. Трумэне не помешало ему обзавестись спортивными рубашками „а-ля Трумэн“, да такими, что от зависти глаза на лоб лезли… И уж кто-кто, а Джулиан не считал скандалом появиться в обществе без галстука и не воображал, будто наступил конец света, если Рой заявлялся в рубашке, случайно выбившейся из брюк. Он мог понять, что Рой не хочет выкладываться ради всяких пустяков, которые ему кажутся несущественными. „Ну-ка, Айрин, — говорил он по вечерам, открывая племяннику дверь, — посмотри, кто к нам пришел, сам Джой Слюнтяй“. И смеялся. Совсем не то, что отец. Когда Рой вспоминал о нем в армии, он почти всегда представлял его возле кабинета мистера Бранна: седые, прилизанные волосы, сжатые губы, длинный, прямой, словно жердь, и в этом мерзком фартуке, ни дать ни взять городской сапожник.

Вернувшись с войны, Джулиан уселся и пораскинул мозгами: чем бы таким заняться, чтобы и людям помочь, и себя не забыть, — и остановился на прачечных. Вот так совсем просто и всего-то за год четвертаки и пятидесятицентовики, которые женщины из прибрежных городов опускали в сушилки и мойки Объединенной компании прачечных, принесли Джулиану ни много ни мало двадцать тысяч долларов.

Особо горячего желания следовать по стезе бизнесмена Рой не испытывал, но не только это заставляло его колебаться насчет предложения Джулиана. Дело куда серьезнее — Рой не был убежден, что по-прежнему верит в принципы свободной инициативы, по крайней мере в том виде, в каком они существуют в этой стране.

В последние месяцы службы, лежа на казарменном тюфяке, Рой часто прислушивался к серьезным дискуссиям о мировых проблемах, которые вели его товарищи — выпускники колледжа. Сам он больше молчал, но на другой день, сидя возле конторы мехчасти (где Рой занимался снабжением), он обсуждал услышанное с сержантом Хикки. Ясное дело, он не принимал на веру все без разбора, что бы там Лингельбах ни наговаривал на Америку. Сержант Хикки был прав на все сто: легче легкого целыми днями молоть языком, замечать только плохое и крушить направо и налево. Сержант стоял на том, что, если ничего лучше предложить не можешь, тогда и вовсе не открывай рот, раз уж ты носишь форму, ешь солдатский паек, а деньги тебе платит та самая страна, которую ты так чихвостишь. И тут Рой соглашался, сержант Хикки намертво прав: есть парни, которые никогда не будут довольны, хоть ты их озолоти, но все же, пожалуй, стоит прислушаться к тому, что рассказывал этот малый из Бостона (не Лингельбах, тот-то законченный индивидуалист и вообще человек странноватый, а Беллвуд) про жизнь, например, в Швеции. Рой был во всем согласен с сержантом Хикки и дядей Джулианом насчет коммунизма, но, по словам Беллвуда, социализм отличается от него, как день от ночи. А в Швеции пока еще даже и не социализм.

И Рой стал задумываться: а может, человеку вроде него и вправду больше улыбается Швеция: во-первых, высокий уровень жизни и настоящая демократия со всеми свободами; во-вторых, они, по словам Беллвуда, не сходят с ума по деньгам, как все в Америке (а это уж не критиканство, а истинный факт); и, наконец, они против войны, а Рою она тоже без надобности.

Если бы он только что не вернулся домой после полутора лет службы на Алеутах, он бы, пожалуй, устроился матросом на судно, которое ходит в Швецию, и подыскал там какую-нибудь подходящую работенку — не обязательно в Стокгольме, а в какой-нибудь рыбачьей деревушке, вроде той, что он видел однажды на фотографии в „Холидей“. Обосновался бы попрочнее, женился бы на шведке, завел бы шведских детей и не вернулся бы в Соединенные Штаты. А может, в этом что-то есть? Надо бы поразмыслить хорошенько и, если это именно то, что он хочет, взять и проделать такую штуку без лишних слов… Только ему уж надоело, что солнце поднимается в десять утра, а заходит чуть ли не в полдень — а дальше уже ни день, ни ночь. Может, шведов это тоже заедает, ведь что-то их, наверное, заедает. Сержант Хикки, проглядывавший все журналы, до того как их приносили в общую комнату, пришел как-то утром в контору и сообщил, что в последнем номере „Лук“ говорится, будто в Швеции выпрыгивают из окна куда чаще, чем в любой другой капиталистической стране. Когда Рой разговорился об этом с Беллвудом, тот практически ничего не сказал в защиту Швеции, а принялся темнить и жонглировать процентами. Тут-то и приоткрылась уйма всяких закавык, о которых Беллвуд не хотел заикаться, а потом, если уж совсем начистоту, хоть Рою и нравилась их форма правления — демократия со всеобщим свободным голосованием, — после работы он предпочитал провести время с людьми, которые умеют отдохнуть и не делать из всего проблемы. Соблюдай меру во всем — вот его девиз.

Поэтому он считал, что лучше уж убивать вечера у Сауэрби, чем торчать дома, где приходится прикручивать радио до самого шепота, потому что отец, видите ли, пишет какую-нибудь докладную для мистера Бранна (это на другом-то этаже), а если отец освободится — слушать, как родичи взахлеб обсуждают „будущее Роя“, словно папаша только что наткнулся на эту тему, будто на мертвое тело на травке перед домом: „Так что же ты собираешься теперь делать, Рой?“

Ллойду Бассарту не нравилось, что Рой допоздна засиживается у Сауэрби, не нравился ему и шурин Джулиан — первый поверенный сына, но о действительных причинах своего недовольства отец умалчивал — ему, дескать, просто непонятно, как можно каждый день надоедать людям из-за одного только телевизора. А почем он знает, что Сауэрби надоело его общество? — отвечал Рой. Дяде Джулиану хочется знать, что делается в теперешней армии, о чем думает молодежь, и он любит побеседовать с Роем. Чего тут плохого?

Однако эти „беседы“ чаще всего сводились к тому, что Джулиан все время подшучивал над Роем. Джулиану нравилось дразнить Роя, да и Рой был не против — от этого отношения становились по-настоящему приятельскими. Правда, время от времени Джулиан заходил в своих шутках чересчур далеко: как-то раз Рой, например, сказал, что он не почувствует истинного удовлетворения, пока не прикоснется к какому-нибудь творческому делу. В общем-то, он только повторил слова Беллвуда, но слова эти относились и к нему, хотя Рой и не сам их придумал. Джулиан же притворился, будто неправильно понял, и объявил, что для удовлетворения Рою лучше прикоснуться к какому-нибудь телу. Рой постарался отшутиться и сделать вид, что его это не задело, хотя тетя Айрин была рядом, в столовой, и могла их слышать.

Шуточки дяди не всегда были Рою по вкусу. Одно дело крыть направо и налево в казармах или в мехчасти, и совсем другое, когда рядом женщины. Что касается языка дяди Джулиана — это Рой понимал, — тут отец прав на все сто. И к тому же Джулиан иногда бесил его своими взглядами на искусство — вот уж полная темнота. Его, правда, беспокоила не проблема куска хлеба, а то, станет ли Рой мужчиной в этой никчемушной школе. „С каких пор ты решил заделаться мозгляком, Рой? Неужто на Северном полюсе вас учили, как обабиться на деньги налогоплательщиков?“

Но вообще-то Джулиан шутил довольно добродушно, да и споры их не слишком затягивались. И хотя в Джулиане едва набиралось пять футов да парочка дюймов, он служил офицером в пехоте, и пули могли продырявить ему портки столько раз, что и не сосчитать. И пусть Джулиан никогда не выбирал выражений, кто бы его ни слушал — женщины или дети, все же он вызывал симпатию, потому что говорил чистую правду. Вся слава в эту войну досталась тому парню, который разок выкрикнул немцам: „Пижоны!“ — ну, а его, Джулиана, 36-я дивизия звала „Нет, вам капут!“ — вот как он говаривал в бою, когда другой на его месте давно бы сбежал, а не то и сдался бы в плен. Он дошел до майора и получил Серебряную звезду, так что даже Ллойд Бассарт был готов, что называется, снять перед ним шляпу и, когда Джулиан вернулся домой, пригласил его выступить перед всей школой. Рой это прекрасно помнил: за первые пять минут дядя Джулиан успел дюжину раз чертыхнуться (Ллойд Бассарт вел точный подсчет), но потом, к счастью, остыл, а когда он кончил речь, школьники встали и запели в его честь гимн.

Джулиан редко звал Роя по имени, а чаще Водокачкой, Дылдой, Дохляком и Джоем Слюнтяем. Иногда, прежде чем впустить племянника в прихожую, Джулиан вставал в стойку и, приплясывая как боксер, отступал к двери гостиной: „Ну, давай, Рохля, попробуй только подойти — сразу приземлишься“. Рой знал парочку приемов (выучился на уроках физкультуры, хотя воспользоваться этой наукой у него еще не было случая), так что он выставлял правую руку и наступал на Джулиана, тот подпрыгивал, наносил удар, а сам всегда успевал увернуться. Рой кружил и кружил, дожидаясь, когда дядя откроется, но тут — и это ему всегда удавалось — Джулиан поднимал руку, кричал: „Перекур!“ — и пока Рой еще прикрывал кулаками подбородок, а локтями живот (как его учили в школе), Джулиан успевал влепить племяннику под зад носком своего шлепанца. „Ладно, слабак, — говорил он, — садись, дай отдохнуть мозгам“.

Но лучше всего в Джулиане был даже не его веселый нрав, а то, что он мог понять, как тяжело бывшему джи-аю привыкать к штатской жизни. Отец Роя для первой мировой войны был слишком молод, а для второй — слишком стар, и поэтому он не понимал, что значит быть „ветераном“, как и многое другое в современной жизни. Что за два года службы взгляды человека могут измениться — до этого он допереть не мог. И то, что человек отдыхает душой рядом с тем, кто его понимает, с кем он может поговорить обо всем на свете, отец тоже не мог взять в толк и считал пустой тратой времени. Он и в самом деле доводил Роя до белого каления.

Не в пример ему Джулиан был готов без конца слушать Роя. Правда, и он не прочь был давать советы, когда их не просят, но все-таки есть маленькая разница: советуют тебе или приказывают. Как-то мартовским вечером (а надо сказать, Джулиан выслушивал Роя вот уже битых полгода), когда они с Роем, покуривая сигары, смотрели по телевизору шоу с Мильтоном Берли, Рой, дождавшись рекламы, заговорил: он начинает подумывать, что, может, отец и прав — время течет между пальцами, как вода…

— Что-то уж больно ты плачешься, — отозвался Джулиан, — тебе что — сто лет в обед?

— Ну, не в этом же дело, дядя Джулиан…

— А в чем? Ты давай не дури.

— Жизнь ведь…

— Жизнь! Тебе двадцать годков. Понял? Двадцать, Верзила, и это не веки вечные. За ради Христа, поживи нормально хоть чуток, не дури. И хватит об этом.

И вот на другой день Рой наконец решился: поехал в Уиннисоу и купил подержанный двухцветный „гудзон“ позапрошлого выпуска.

2

Спрятавшись за занавесками, Элли Сауэрби и ее подружка Люси частенько поглядывали, как он возится с машиной. Время от времени Рой присаживался на бампер своего „Гудзона“ — колени подтянет к груди, а перед глазами крутит бутылку кока-колы. „Бравый вояка задумался над будущим“, — говорила Элинор и фыркала. Но Рой притворялся, что не замечает их, даже когда Элинор барабанила пальцами по стеклу и потом быстро отпрыгивала от окна. Погода стала теплее, и теперь нередко можно было видеть, как он лежит, развалясь в машине — ноги на спинке переднего сиденья, в руках — библиотечная книга. „Эй, Рой! А в Швеции ты где будешь жить?“ — кричала Элли. В ответ на это он обычно громко хлопал дверцей. „Он читает все, что пишут о Швеции. Половина фермеров в нашей округе бежали оттуда без оглядки, а он туда собирается“.

— Правда? — отозвалась Люси. Ее это не задевало, хотя ее дедушка был фермером, он приехал из Норвегии.

— Ну, надо надеяться, что он все же уедет, — продолжала Элли. — А то папа боится, как бы он к нам насовсем не переселился. И так целыми днями тут торчит… — Она опять высунулась из окна: — Рой! Тебе мать звонила, говорит, собралась продавать твою кровать.

Но он уже лежал под машиной, и со второго этажа были видны только его подметки. Замечал он девушек лишь в гостиной, когда они выходили в сад через раздвижные стеклянные двери, а он ни за что не хотел подвинуть ноги, ни на полдюйма, так что им приходилось перешагивать его ботинки. И вообще Рой вел себя так, будто дом разделен на две команды: в одной — он с Джулианом, в другой — девушки и миссис Сауэрби.

Но что бы он там ни воображал, Люси Нельсон все же не думала, будто Айрин Сауэрби с ней заодно. Хотя с лица миссис Сауэрби не сходило выражение любезности и гостеприимства, Люси была почти уверена, что за глаза та не слишком-то хорошо отзывалась и о ней самой, и о ее семействе. Как только Люси появилась у них в доме, миссис Сауэрби стала называть ее „дорогая“, а уже через неделю Элли с ней раздружилась и исчезла из ее жизни так же внезапно, как и появилась. А причина тому — Люси твердо была в этом уверена — в матери Элли. То ли она наслушалась всяких гадостей об отце Люси, то ли о ней самой, но миссис Сауэрби не захотела, чтобы Люси ходила к ним в дом.

Это произошло в сентябре, в их выпускной год. А в феврале, словно эти четыре месяца она не вела себя довольно странно для благовоспитанной девицы, Элли просунула ей в шкафчик веселую, дружескую записку, и после школы Люси опять пошла в гости к Сауэрби. Конечно, она могла бы написать Элли: „Нет уж, спасибо! С другими можешь обращаться как угодно, но со мной этот номер не пройдет. Я вовсе не ничтожество, Элли, что бы там ни думала твоя мать“. Или даже вообще не удостоить ее ответом, и пусть себе заявится к половине четвертого к флагштоку и увидит, что Люси там нет и что она вовсе не так уж жаждет стать опять ее подругой.

Конечно, было обидно, что Элинор сначала так увлеклась ею, а потом внезапно охладела, но дело было даже не в этом, а в том, что неожиданная вспышка заставила Люси принять решение, которое она наверняка бы не приняла и в котором потом горько раскаивалась. Но, в общем-то, она виновата гораздо больше Элинор (во всяком случае, ей хотелось верить в это, когда она перечитывала записку на голубой бумаге с монограммой „Э.Э.С.“ наверху). В глубине души она понимала, что Элли Сауэрби ей не компания, ведь она выше Элли во всех отношениях, кроме наружности (которой она не придает большого значения), и богатства (которое вообще ничего не значит), и платьев, и мальчиков… Но именно потому, что, по ее твердому убеждению, Элли уступала ей во всем и тогда, в сентябре, обошлась с ней уж хуже некуда, сейчас, в феврале, Люси решила простить ее и опять пойти к Сауэрби.

А куда еще идти? Домой? Слава богу, ей оставалось прожить там с ними всего лишь двести дней — четыре тысячи восемьсот часов, но тысяча шестьсот как-никак уйдут на сон, а потом она уедет в Форт Кин, в новое отделение женского колледжа. Она подала прошение на одну из пятнадцати полных стипендий, предназначенных для студенток штата, и, хотя папа Уилл говорил, что хоть что-нибудь получить и то почетно, ее расстроило поздравительное письмо, в котором ей сообщали, что она получит жилищное пособие в сто восемьдесят долларов, покрывающее годовые расходы на общежитие. Из выпуска в сто семнадцать человек она пока шла двадцать девятой и теперь горько сожалела, что не трудилась как последний раб, чтобы получить „отлично“ по физике и латыни, где даже четверка с минусом была для нее до сих пор настоящей победой. И тут дело даже не в деньгах. Мать уже давно откладывала деньги на ее образование и сумела скопить две тысячи долларов, кроме того, у Люси было одиннадцать сотен собственных сбережений, а если прибавить еще и жилищное пособие — этого вполне хватало на четыре года учебы, если летом работать полную смену в Молочном Баре и не расходовать денег зря. Люси расстраивало одно: она хотела быть совсем независимой и надеялась, что уже с осени 1949 года больше ничего никогда у них не попросит. Она выбрала Форт Кин прошлым летом потому, что это был самый дешевый из приличных колледжей, а кроме того — единственный, где она могла получить финансовую поддержку от штата. Люси твердо решила поступать туда и ни минуты не колебалась, даже когда мать открыла ей секрет своего „университетского фонда“.

Взять эти деньги претило Люси не только потому, что они продолжали бы связывать ее с домом, но и потому, что она знала, как мать собирала эту сумму. Вплоть до пятого класса ей казалось, что раз она дочь миссис Нельсон, учительницы музыки, это должно поднимать ее в глазах окружающих, а потом вдруг ребята, в теплую погоду ждущие на крыльце, а зимой сидящие в пальто в прихожей, оказались ее одноклассниками. И это открытие преисполнило ее ужасом… Как бы она ни бежала из школы, как бы тихонько ни пробиралась в дом, все равно кто-нибудь — и всегда мальчишка! — уже сидел за пианино и обязательно оборачивался как раз в ту минуту, когда его одноклассница Люси Нельсон поднималась по лестнице в свою комнату.

А в школе ее знают вовсе не как дочку миссис Нельсон, учительницы музыки, а как дочку пьяницы, который всегда слоняется возле „Погребка Эрла“, — в этом она была совершенно уверена, хотя чувствовала себя такой чужой среди школьников, что никогда не осмелилась бы спросить, что они в самом деле думают или о чем перешептываются за ее спиной. Она, конечно, делала вид, будто у нее вполне нормальная семья, даже тогда, когда начала понимать, что это далеко не так, даже тогда, когда ученики ее матери поведали всему городу, что из себя представляет семейка Люси Нельсон.

Конечно, ребенком Люси казалось, что она говорит чистую правду, когда сообщает подружкам, что это дедушка с бабушкой живут у них, а не наоборот. Как только она знакомилась с кем-нибудь, а новых друзей она заводила часто, она сразу рассказывала, что, к сожалению, не может никого к себе звать после школы — в это время бабушка спит, а Люси не хотела бы ее будить. Одно время, стоило в городе появиться новой сверстнице Люси, как она тут же выслушивала рассказ о бабушкиной привычке вздремнуть после обеда. Но потом одна из этих скороспелых подружек — Мэри Бекли (на другой год ее семья уехала из города) в ответ на эту историю захихикала, и Люси поняла, что кто-то уже отвел Мэри в уголок и посвятил ее в тайну бабушкиного сна. Она так разозлилась, что даже заплакала, и вид ее слез до того испугал Мэри, что та поклялась, будто захихикала из-за странного совпадения: ее маленькая сестренка тоже спит днем…

Но Люси не поверила. С тех пор она никогда и никому не лгала, с тех пор никого не приглашала домой и никак это не объясняла. С десяти лет у нее не было настоящей подруги, значит, не надо было бояться, что кто-нибудь, чьим мнением она дорожит, увидит, как мать принимает от учеников маленькие конвертики с деньгами (и так приторно-приторно говорит: „Большое, большое спасибо“), или, что еще хуже — о ужас! — увидит, как ее пьяный отец вваливается в дверь и замертво падает в прихожей.

Она старалась, чтобы даже Китти Иген не увидела этой картины. С ней Люси познакомилась на второй год учебы, и целых четыре месяца Китти оставалась самой близкой ее подругой — ближе у Люси вообще никогда никого не было. Они учились не вместе — Китти ходила в школу прихода святой Марии. Люси только-только поступила на работу в Молочный Бар, где была занята четыре вечера в неделю, познакомилась она с Китти из-за одной скандальной истории: старшая сестра Китти — Бэбз (ей всего-то стукнуло семнадцать) убежала из дому. Даже не дождалась пятницы, когда девушкам в Молочном Баре платили жалованье, а исчезла во вторник вечером, сразу после работы, и не переодевшись — прямо в платье официантки. Причиной такой спешки был восемнадцатилетний парень родом из Селкирка, работавший дворником в упаковочной компании. К концу недели из города Аврора, штат Иллинойс, пришла почтовая открытка, адресованная „Рабыням“ из Молочного Бара Дэйла: „Собираюсь в Западную Вирджинию. Продолжайте вкалывать, детки“. И подпись — „Миссис Гомер Кук (Бэбз)“.

Отец послал Китти в Молочный Бар получить жалованье Бэбз за понедельник и вторник. Она была высокая, худая и такая бледная, что это бросалось в глаза; даже если Китти приходила с мороза, она все равно оставалась белой, как очищенная картофелина. Сперва Люси решила, что она ничуть не похожа на Бэбз, пока не узнала, что та перекрасилась в брюнетку, надеясь добиться сходства с Линдой Дарнелл (а вообще-то она была рыжая, как Китти). А что до цвета лица, сказала Китти, то Бэбз так штукатурилась, что никому не докопаться, какая у нее кожа.

У семьи от Бэбз всегда были одни неприятности. Ее родители могли утешаться лишь тем, что она носила серьги в виде распятия и крестик на шее, да и то, сказала Китти, чтобы привлечь внимание к ложбинке между грудями: если что там у нее и было неподдельного, так это ложбинка. А в лифчик она набивала туалетную бумагу или носки братишки Френсиса. Не успев отойти и пяти шагов от школы святой Марии — темного кирпичного здания сразу же за мостом Уиннисоу, — Бэбз ныряла в какой-нибудь переулок, чтобы намазаться тоном от корней крашеных волос до набитого носками лифчика, и все это не вынимая изо рта сигарету „Лаки Страйк“. Китти рассказала Люси, что однажды нашла „ужасную вещь“ в ее сумочке: „А потом я увидела эту ужасную вещь в ее сумочке“. Когда Бэбз узнала, что Китти спустила эту штуку в уборную, она раскричалась, развопилась и ударила ее по лицу. Китти никому не сказала об этом — кроме, конечно, священника, — потому что боялась, как бы родители не наказали сестру чересчур строго, ведь она так нуждалась в сострадании, прощении и любви. Она была грешницей и не ведала, что творит, а Китти любила ее и молилась и утром и вечером за Бэбз — за свою сестру, живущую в далекой Западной Вирджинии с парнем, который, как Китти подозревала, даже не был ей мужем.

Китти молилась и за трех остальных маленьких Игенов, особенно за Френсиса, которому вскоре предстояло лечь на операцию. Они жили неподалеку от молочной фермы Маурера, где работал мистер Иген, и не в доме, а попросту в старой развалюхе. Из бревен торчали гвозди, с досок свисали обрывки проволоки, и, хотя была уже осень, на потолке болталась липкая бумага от мух. Войдя в дверь, Люси застыла на пороге; ей не хотелось натолкнуться на что-нибудь, из-за чего она почувствовала бы еще более острое отвращение к дому, в котором Китти ест, спит и делает уроки.

А когда Китти сказала, что ее мать обычно спит днем, Люси побоялась спросить почему. Она знала, что за такой ложью скрывается ужасная правда, которую не стоит и знать. Единственной ее мыслью было поскорее выскочить на свежий воздух, и, решив, что ближайшая дверь ведет во двор, Люси толкнула ее. В крошечной комнатке на двуспальной кровати спала бледная женщина в серой дешевой рубашке, на левой ноге ее был ортопедический башмак — это в постели-то! Потом она познакомилась с Френсисом, который тут же продемонстрировал след, оставшийся от удара палкой по уху. И с восьмилетним Джозефом, которого Китти привела с улицы и вытащила из мокрых штанов — „насквозь, как обычно“, сказала она Люси. И с крошечным Бинги, названным в честь певца Бинга Кросби, — этот таскал по двору свое одеяло и все время звал какую-то Фэй, которую, как объяснила Китти, сам себе придумал. А потом появился мистер Иген, его неуклюжая походка и блестящие зеленые глаза, может, и понравились бы Люси, если бы Китти не успела показать ей непонятного вида штуковину, висевшую на гвозде под открытым навесом; „Это плетка-девятихвостка“, — прошептала она в самое ухо Люси. В общем, семьи неблагополучней и несчастней Люси никогда не видела, не могла себе представить и даже не слышала ни о чем подобном. Похуже ее собственного семейства, если такое, конечно, возможно.

Они стали встречаться после уроков. Поджидая Китти в скверике напротив школы святой Марии, Люси смотрела на ребят, выбегающих из боковых дверей, и представляла, как они возвращаются в такие лачуги, как у Игенов, хотя у старого Снайдера, тоже католика, через три подъезда отсюда по Франклин-стрит, был почти такой же дом, как у папы Уилла.

Люси поделилась с Китти всеми своими секретами. Даже провела ее по Уотер-стрит и на безопасном расстоянии показала дверь „Погребка Эрла“.

— Он сейчас там? — прошептала Китти.

— Нет. Он работает. Во всяком случае, считается, что он на службе. А сюда приходит вечером.

— Каждый вечер?

— Почти.

— А тут есть женщины?

— Нет. Только виски.

— Ты точно знаешь, что тут нет женщин?

— Да, — сказала Люси. — Ох, до чего это страшно. Я просто ненавижу все это!

А Китти в ответ не замедлила рассказать ей про свою любовь к святой Терезе из Лизье,[1] которая некогда изрекла: „Человеки — утешение Господа, не Ему утешать нас…“ У Китти была маленькая книжечка в голубой обложке под названием „Откровение души“, в которой сама святая Тереза описала все удивительные мысли, какие приходили ей в голову. Погода начала портиться, и после уроков было уже почти темно, но девочки усаживались на скамейку в маленьком скверике напротив святой Марии, тесно прижимаясь друг к другу, и Китти читала вслух отрывки, которые, по ее словам, должны были преобразить Люси и ввести ее в жизнь вечную.

Сперва Люси не могла ухватить никакого смысла. Слушала она внимательно, иногда закрывала глаза, чтобы получше сосредоточиться, но вскоре ей стало казаться, что, раз она не католичка, ей никогда не понять слов, так воодушевлявших Китти. Отец Люси был лютеранином, а сама она пресвитерианкой — по матери, до тех пор пока той удавалось заставлять ее ходить в церковь. Люси все больше убеждалась в своей духовной темноте, и однажды, полная презрения к себе и к узости своей наследственной веры, заглянула через плечо Китти в таинственную книгу и открыла, что понять ее вовсе несложно. Это было трудно только на слух — потому что Китти, как внезапно выяснилось, была совершенно безнадежной и возмутительной невеждой: ставила неопределенный артикль вместо определенного, путала „он“ и „она“, „кто“ и „когда“, пропускала целые слова, если затруднялась их произнести, или просто заменяла их другими.

И все же ее чувство к святой Терезе было необыкновенно глубоким — Люси никогда и никого так не любила, сколько она себя помнила. И когда Люси постепенно начала понимать устремления святой Терезы, когда каждый раз она видела, с каким восторгом Китти произносит слова, записанные самой святой Терезой, она стала думать, что надо простить Китти Иген ее грамматические ошибки и постараться также полюбить святую Терезу.

Китти и привела ее к отцу Дамрошу. Дважды в неделю после уроков Люси по часу выслушивала его духовные наставления, а потом проводила еще несколько часов в Церкви, возжигая бесконечные свечи святой Терезе, земной жизни которой собирались подражать и она и Китти. Когда она в первый раз приехала в монастырь, сестра Анджелика подарила ей черный покров. Это была низенькая женщина с темной лоснящейся кожей, в очках без оправы и с длинными, очень похожими на мужские усиками на верхней губе, но Люси ничего не сказала об этом из страха обидеть Китти — та просто обожала сестру Анджелику и, казалось, вовсе не замечала этих длинных черных усов. Китти писала сестре Анджелике о Люси, так что она все знала об отце Люси и по просьбе Китти молилась о нем, а также о заблудшей Бэбз. Но они тщетно ждали вестей от грешницы — было похоже, что она отправилась из Авроры, штат Иллинойс, прямым путем в ад.

Китти и Люси часто читали друг другу любимые отрывки из жития святой Терезы, оставившей этот грешный мир в двадцать четыре года, умершей ужасной смертью: слабость, холод, мучительный кашель и кровь, хлынувшая горлом… „Достичь святости можно лишь великим страданием, — читала Китти, — не уставая стремиться к лучшему и забывая себя…“

Рука об руку они пошли по „тропке духовного становления, указанной святой Терезой“, как любила говорить сестра Анджелика. Единственной заботой Терезы, рассказывала она Люси, было опасение, как бы вид ее страданий не принес скорби или даже минутного неудобства ближнему; „изо дня в день она искала случая унизить себя“ (читала сестра Анджелика по книжке и, значит, ничего от себя не добавляла) — так, она разрешала всякому неправедно упрекать ее, принуждая себя казаться спокойной и кроткой и не давая вырваться ни одному слову жалобы. Она тайно помогала бедным и сделала самоотречение первым правилом жизни. Врач, лечивший Терезу во время болезни, сведшей ее в могилу, говорил: „Мне никогда не доводилось видеть, чтобы в подобных страданиях, лицо человека оставалось настолько просветленным и радостным“. Последние слова, которые она произнесла во время долгой агонии, были: „Боже, люблю Тебя“.

И Люси решила вести жизнь, полную повиновения, смирения, молчания и страданий, пока как-то вечером пьяный отец не сорвал штору и не опрокинул ванночку, в которой ее мать держала больные ступни своих хрупких ног. Люси взывала и к святой Терезе, и к самому господу, но тщетно. И тогда она вызвала полицию.

Отец Дамрош не позвонил ей, хотя она (ежедневно бывавшая, по крайней мере, на двух службах) не пришла в церковь в воскресенье, а на неделе ни разу не явилась на духовную беседу. Вместо этого он договорился, чтобы Китти пораньше освободили от занятий, и она смогла бы встретить Люси возле школы, где уроки кончались на полчаса раньше. Китти сказала, что отец Дамрош знает, как папаша Люси попал в тюрьму. И это еще одна причина, чтобы поскорее принять католичество. Она убеждена, что, если Люси попросит, отец Дамрош согласится уделить ей еще один час в неделю и постарается все ускорить, так что Люси сможет прийти к первому причастию уже через месяц. „Иисус простит тебя“, — заключила Китти, и тут Люси разозлилась и заявила: не за что ее прощать, она ничего такого не делала. Китти кинулась умолять ее и канючила до тех пор, пока Люси не отрезала: „Хватит ходить за мной! Ты ничего не понимаешь!“ И тогда Китти заплакала и сказала, что напишет сестре Анджелике и попросит ее помолиться, чтобы Люси приняла учение церкви, если еще не поздно.

Одно время она боялась наткнуться на отца Дамроша где-нибудь в городе. Это был крупный мужчина с копной черных волос, любивший погонять мяч с учениками после занятий. Звук его голоса заставлял даже скромниц из числа девушек-протестанток просто-напросто обмирать посреди улицы. Он вел с Люси долгие, серьезные разговоры, и она старалась искренне поверить ему. „Эта жизнь не настоящая“, — говорил он, и Люси изо всех сил принуждала себя верить ему.

…Когда же он успел узнать о том, что она вызвала полицию? Как вообще все узнали? В школе с ней стали здороваться даже те, кого она едва знала в лицо, словно вдруг стало известно, что она умирает от страшной болезни и детям велели напоследок быть с ней особенно приветливыми. А после уроков отвратные мальчишки, обычно курившие за доской объявлений, кричали ей вслед: „Эй ты, Гроза гангстеров!“ — а потом делали вид, что строчат из пулемета. Она терпела целую неделю, а потом вдруг схватила камень и запустила его в доску с такой силой, что там осталось темное пятно. Но мальчишки только отбежали в сторону и продолжали дразниться.

Дома она ела только на кухне, чтобы не сидеть вместе с ним — дедушка взял его из тюрьмы на другое же утро. Она сидела над едой надувшись и, если звонил телефон, молилась, чтобы это оказался отец Дамрош. Что сделает бабушка, когда священник назовет себя? Но он так и не позвонил. Люси даже думала пойти прямо к нему, но не за помощью или советом, а потому, что узнала одного из мальчишек, которые обзывали ее „Грозой гангстеров“, — по воскресеньям она встречала его вместе с родными на утренней мессе. Но она сразу же даст отцу Дамрошу понять, что ей не в чем исповедоваться и не за что просить прощения. Да и кто такая Китти Иген, чтобы давать ей такие советы? Серая, отсталая девчонка из простецкой семьи, платья ее пахнут жареной картошкой, и она не может толком прочесть ни одного предложения. Кто она такая, чтобы командовать Люси? А что касается святой Терезы, так ее страдания Люси тоже в печенках сидят.

Она взяла черный покров, четки, катехизис, „Откровение души“ и все брошюрки, которые набрала в школе святой Марии, и положила в бумажный мешок. Можно было просто вышвырнуть все в мусорную корзину, но ее остановила мысль, что тогда бабушка непременно решит, будто на Люси повлияли ее разглагольствования о католических фокусах-покусах и она поэтому прекратила ходить в церковь. Нет уж, Люси не доставит ей такого удовольствия. Что бы она ни решила насчет своей веры или чего бы там ни было, это не касается ее домашних и прежде всего зануды-бабки.

Отправляясь вечером на работу, она взяла с собой набитый мешок, чтобы выбросить по дороге в урну или просто оставить на пустыре. А четки? Покров? Распятие? Вдруг все это найдут и передадут отцу Дамрошу? Что он тогда подумает? Может, он только потому так долго не звонит, что ему неудобно вмешиваться в жизнь семьи, которая явно против перехода Люси в католичество, а может, он чувствовал, что Люси не совсем верит проповедям и поэтому его слова попросту на нее не подействуют. А скорее всего она его никогда по-настоящему не интересовала — он думал о ней не больше, чем о любой другой девчонке, и если Люси вернется, он опять начнет пичкать ее катехизисом, а потом потащит в исповедальню, где, как дурочке Китти Иген, ей придется просить прощения за чужие грехи и возносить молитвы, от которых никому нет никакой пользы. Он опять попытается учить ее возлюбить страдания. Но она ненавидит страдания и тех, кто их причиняет, и будет ненавидеть всегда.

После работы она пришла в церковь, не преклоняя коленей, приблизилась к последней скамье, положила мешок и убежала прочь. В доме священника светилось только одно окно… Стоял ли отец Дамрош за каким-нибудь из этих темных окон, глядя на свою бывшую ученицу? Люси помедлила, чтобы дать ему время окликнуть ее и пригласить к себе. Но что он ей скажет? Что наша жизнь лишь предуготовление к жизни будущей? Она в это не верит. Наша жизнь — самая настоящая, а вовсе не преддверие чего-то. Здешняя, отец Дамрош! Нынешняя! И никому не удастся мне ее испортить! Я этого не позволю! Я по всем статьям выше их! Меня могут ругать, как только вздумается, — мне все равно! Мне не в чем исповедоваться, я права, а они — нет, и я не дам себя доконать!

Две недели спустя отец Дамрош зашел вечерком в Молочный Бар съесть порцию мороженого. Дэйл тут же выскочил из-за перегородки поздороваться и собственноручно обслужил священника. При этом он все время приговаривал; какая это для него великая честь. Деньги Дэйл брать отказался, но отец Дамрош настоял на своем, а когда он ушел, одна официантка сказала Люси: „Он просто прелесть!“ Но Люси продолжала старательно наполнять сахарницы.

Сразу же после каникул Люси начала заниматься музыкой. Ее учитель, мистер Валерио, посоветовал ей присмотреться к барабану. И целых полтора года Люси могла не думать над тем, что делать после школы, — у нее был оркестр. Они репетировали в зале или на поле, а по субботам играли перед футбольным матчем. Теперь вокруг нее всегда были ребята, они то проносились в комнату для музыкантов, то выскакивали оттуда, толкались в школьном автобусе или, прижавшись друг к другу потеснее, старались согреться во время бесконечно длившейся игры, которую Люси терпеть не могла. В общем, она теперь редко бывала одна после уроков, и на нее уже не могли показывать пальцами — эта девочка натворила то, эта девочка сделала это… Иногда, поднимаясь с барабаном из подвального этажа, она видела Артура Маффлина, который крался за баскетбольными щитами или курил, взгромоздясь на свой мотоцикл. Несколько лет назад его выперли из школы в Уиннисоу, и он был чем-то вроде героя для тех самых мальчишек, что обзывали ее „Грозой гангстеров“ и „Эдгаром Гувером“. Но она не дожидалась, пока он крикнет что-нибудь новенькое, а сразу начинала выбивать дробь, и так до самого поля, да как можно громче, чтобы не слышать, проорал он свою очередную гнусность или нет.

А потом, в самом начале выпускного года, с оркестром было внезапно покончено. За две недели она дважды пропустила репетиции — проводила время у Элли Сауэрби, а мистеру Валерио объясняла (первая ложь за многие годы), что ей пришлось ухаживать за больной бабушкой. Он ей поверил, и между ними не осталось никакой натянутости — Люси по-прежнему оставалась „его надеждой“, как он говорил. И она по-прежнему волновалась, когда выходила на поле, командуя себе: „Левой-правой… левой… правой…“, и выбивая приглушенную маршевую дробь, пока они не выстраивались у средней линии и не начинали играть гимн. Ради этого мгновения Люси жила всю неделю, и дело тут было вовсе не в глупеньком школьном патриотизме и даже не в любви к родине, которой у нее не меньше и не больше, чем у любого другого. Звездный флаг развевался на ветру, и это было, действительно, впечатляющее зрелище, но по-настоящему она начинала волноваться, когда все вставали в едином порыве при первых звуках, разносившихся по полю. Уголком глаз она видела, как одна за другой обнажаются головы, и чувствовала, как барабан мягко бьет по ноге, и ощущала солнечное тепло на волосах, которые выбивались из-под черной шляпы с желтым плюмажем и серебряными галунами. Да, это было поистине великолепно — и так оно продолжалось вплоть до того самого дня, до той сентябрьской субботы, когда оркестр замер напротив трибуны, где все стояли в торжественном молчании, она крепко сжала отполированные палочки, а мистер Валерио забрался на складной стул, который для него всегда выносили на поле, поглядел на них и прошептал, улыбаясь: „Добрый день, музыканты“, — и тут, перед тем как он взмахнул дирижерской палочкой, она вдруг поняла (сама не зная отчего), что в оркестре объединенной средней школы города Либерти-Сентр всего четыре девушки: кларнетистка Ева Петерсон с бельмом на глазу, Мерлин Эллиот, хоть она и была сестра знаменитого Билла Эллиота, но сама она заикалась; новенькая горнистка, которой мистер Валерио очень гордился, — бедняжка Леола Крапп — такое чудное имя, да еще в свои четырнадцать лет она весила две сотни фунтов „без ничего“. И — Люси.

В понедельник она сказала мистеру Валерио, что у нее не хватает времени для занятий — вечером работа в Баре Дэйла, а днем репетиции. „Но ведь мы в полпятого заканчиваем…“ — „Все равно“, — ответила она, глядя в сторону. „В прошлом году это у вас как-то получалось, Люси. Вы закончили год с отличием“. — „Да, но… Мне очень жаль, мистер Валерио“. — „Люси, — начал он, — вы и Бобби Уитти моя единственная опора. Прямо не знаю, что и сказать… Как раз приближаются самые важные игры“. — „Я понимаю, мистер Валерио, но все же так будет лучше. Я все обдумала. Поступление в колледж тоже приближается, вы ведь знаете. Так что мне надо изо всех сил стараться получить стипендию. И еще мне надо зарабатывать в Молочном Баре. Если бы я могла обойтись, тогда конечно… Но я никак не могу“. — „Ну, — сказал он, опуская свои большие черные глаза, — не представляю, что теперь будет в группе ударных. Кому держать ритм? Боюсь даже подумать об этом“. — „Мне кажется, Бобби справится, мистер Валерио“, — неуверенно проговорила она. „Бобби, — вздохнул он. — Ну да ладно, я ведь тоже не Фриц Райнер. Видать, в школьном оркестре иначе и быть не может“. — „Мне, правда, очень жаль, мистер Валерио“. — „Да, не так уж часто на моем пути встречается мальчик или девочка, серьезно относящиеся к барабану. Даже самые лучшие просто колошматят почем зря. Да… Вы были моей надеждой, Люси“. — „Спасибо, мистер Валерио. Это для меня много значит. Очень много. Правда“. Затем она поставила на его стол коробку, в которую сложила форму. Шляпу с серебряными галунами и золотым плюмажем она держала в руке. „Мне, правда, очень жаль, мистер Валерио“. Он взял шляпу и положил ее рядом с коробкой. „А барабаны там, — сказала она, чувствуя мгновенную слабость, — в оркестрантской“.

Мистер Валерио сидел, пощелкивая пальцем по перу на ее шляпе. Ох, какой он прекрасный человек! Он был холост, слегка хромал, приехал к ним прямо по окончании музыкальной школы в Индианаполисе — и вся его жизнь заключалась в оркестре. А какое у него терпение, какая преданность делу… Смеялся он или печалился, но все равно никогда не злился, не придирался по мелочам, и вот теперь она оставляет его, оставляет по глупой, пустой, самой эгоистической причине… „До свидания, мистер Валерио. Я обязательно буду заходить, узнавать, как У вас идут дела. Не беспокойтесь!“

Вдруг он глубоко вздохнул и поднялся. Теперь он как будто собрался с силами. Обхватил ее руку обеими руками и встряхнул, стараясь казаться веселым: „Ну, ни пуха ни пера, моя надежда“.

Слезы покатились у нее по щекам, ей хотелось его поцеловать! Ну зачем, зачем она уходит? Оркестр был ее вторым домом. Ее первым домом.

— И все же я надеюсь, — говорил мистер Валерио, — что мы выстоим. — Он похлопал ее по плечу. — Берегите себя, Люси.

— А вы себя, мистер Валерио!

Маленькая девочка с косичками раскачивалась в качалке у них на веранде, когда Люси взбежала по ступенькам. „Здрасьте!“ — сказала девочка. А мальчишка, сидевший за пианино, едва она хлопнула дверью, остановился на середине такта и посмотрел, как она взлетает вверх по лестнице через две ступеньки.

Стоило ей повернуть ключ в двери спальни, как пианино снова заиграло. Она тотчас же вскочила на стул и стала осматривать свои ноги в стоявшем на туалете зеркале. Они были худые и тонкие, да это и естественно: ведь она такая низенькая и костлявая. Но что тут поделаешь? Вот уже два года, как в ней были все те же пять футов полтора дюйма, а что касается веса, ну что ж, она не любила есть — в чужом месте, во всяком случае. А к тому же, стоит ей пополнеть, ноги сразу станут как сардельки — у всех коротышек так.

Она слезла со стула и стала рассматривать свое лицо. Какая топорная, неинтересная физиономия. А про такие носы, как у нее, обычно говорят — одно слово „мопс“! Ева Петерсон хотела, чтоб ее так и звали в оркестре, но Люси дала ей понять, что с ее бельмом лучше это дело прекратить, и та сразу послушалась. В общем-то вздернутый нос не так уж и плох, но только вот кончик у него чересчур толстый. Да и челюсть великовата, во всяком случае для девушки. Волосы какие-то пегие, желтовато-беловатые, и никакой челкой, конечно, не исправить такую топорную, почти квадратную форму лица — это она прекрасно понимала. Но если зачесать волосы наверх — вот как сейчас, — виден костлявый лоб. Глаза, правда, у нее ничего или были бы ничего на другом лице. И что самое плохое — глаза словно и не ее. В комнате оркестра она иногда глядела на себя в зеркало и прямо ужасалась сходству с отцом — в шляпе она была на него похожа как две капли воды, особенно эти голубые кругляки под крутым бледным лбом.

Кожа сплошь усыпана веснушками, но хоть, слава богу, прыщей нет.

Люси отступила от зеркала, чтобы увидеть себя целиком. Она не вылезала из клетчатой юбки, застегнутой спереди большой английской булавкой, серого свитера с поддернутыми рукавами да из жалких, поношенных башмаков. Правда, у нее были еще три юбки, но те уж совсем износились. Да ей наплевать на тряпки. К чему они ей? Ох, и зачем только она ушла из оркестра!

Люси одернула свитер, чтобы он поплотней обтянул ее. Груди у нее начали расти в одиннадцать лет, но через год это, слава богу, прекратилось. Но ведь, наверное, они снова станут расти? Она знала одно упражнение, которое увеличивало грудь, — его показала на уроке гигиены мисс Фихтер. Она вычитала про него в „Америкэн Постчур Мансли“ — на обложке этого номера еще стояли на головах и улыбались во весь рот малыши — близнецы в белых трусиках. И она не понимает, над чем тут смеяться, говорила мисс Фихтер, это относится и к упражнению, необходимому для всякой уважающей себя женщины, которая хочет быть здоровой и привлекательной. Если они возьмут в постоянную привычку упражнять мускулы, пока еще молоды, им никогда не придется краснеть за свой вид. В этой школе слишком много девочек, которые совершенно не следят за собой, заявила мисс Фихтер таким тоном, будто хотела сказать — „врут“ или „воруют“.

Вначале надо было вытянуть руки перед грудью, а потом ударять кулаком правой по открытой ладони левой и наоборот, и проделывать это необходимо не меньше двадцати пяти раз, напевая для ритма, как мисс Фихтер: „Мне нужно, нужно, нужно беречь мой бюст“.

Встав перед зеркалом — она предварительно заперла дверь, — Люси попробовала, как это у нее получается без слов. Интересно, долго это надо делать, чтобы подействовало? „Да-дам, — отсчитывала она, — да-дам… — да-дам“.

Ох как она будет скучать по оркестру! А по мистеру Валерио! Но она больше не могла маршировать рядом с этими девчонками — они просто уродки. А Люси — нет! И теперь никто не сможет сказать, будто она одна из них. Отныне ее будут видеть с Элли Сауэрби и больше ни с кем. Постель у Элли была с белым балдахином из органди, а рядом стоял удобный туалетный столик с зеркалом — за ним они будут делать уроки в дождливые дни. В хорошую погоду можно выходить в сад и читать на солнышке или просто прогуливаться по окрестным улицам, посматривая на травку и болтая о том, о сем. Если к их возвращению уже стемнеет, Сауэрби скорее всего пригласят ее поужинать. По воскресеньям они будут звать ее с собой в церковь, а потом оставлять на обед. Миссис Сауэрби такая внимательная, так мягко говорит и назвала ее „дорогой“, как только они познакомились, Люси тогда — вот дура — чуть было не ответила ей реверансом. А в пять с шумом заявится мистер Сауэрби. „Папаша-хохотун пришел!“ — крикнет он, смачно поцелует жену прямо в губы, хотя она полная, почти седая и носит резиновые чулки (у нее больные вены, сказала Элли). Она обычно называла отца „хохотун“, а он ее — „красотка“, и, хотя эти глупые шутки и коробили Люси, ей все же было очень приятно, что наконец-то она встретила истинно счастливую семью.

Итак, она распрощалась с оркестром. А Элли — с ней. Встретившись в школьном дворе, Элли небрежно роняла: „Салют!“ — и шла себе дальше. С неделю Люси еще объясняла это тем, что Элли ждет ответного приглашения. Но как позвать ее в гости, если у нее не было случая даже заговорить с Элли. Да и представься он, кто знает, согласилась бы Элли прийти? Потянулись долгие две недели — Элли не обращала на нее никакого внимания, а потом Люси как-то увидела, что она сидит в кафетерии за одним столом с самыми что ни на есть глупыми и пустыми девицами во всей школе, и подумала: ну что ж, если она предпочитает таких подруг, ладно — и пошло, и пошло…

А потом, на исходе февраля, обнаружила в своем ящике записку:

„Привет, Незнакомка!

У меня приняли заявление в Северо-западный колледж (представляешь!), и теперь я могу наконец-то вздохнуть посвободней. Встретимся у флагштока в половине четвертого (очень прошу).

Твоя замученная образованием коллега Элли, выпускница школы Либерти-Сентра — 49-й год, Северо-западного колледжа — 53-й год“.

Но на Люси это не произвело такого впечатления, как в сентябре. Прежняя Люси, которая бросила оркестр ради чести стать подругой Элли Сауэрби, представлялась ей, в лучшем случае, десятилетней дурочкой. Это было не только непохоже на нее, а прямо против всех ее правил. Настоящая дурость, и слабость, и ребячество. И хотя Люси довольно-таки крупно презирала Элли, к себе она относилась не лучше. Прежде всего ей совершенно наплевать (и тут она ни капли не кривит душой), что они живут в самом шикарном районе города. Когда по воскресеньям они ездили всей семьей на прогулку (она еще была настолько мала, что ее таскали за собой куда вздумается), мать не упускала случая показать дом, который отец чуть было не купил однажды в этом районе, и Люси просто из себя выходила. Как будто важно, где вы живете и сколько у вас денег, а не то, что вы из себя представляете! Вот у Сауэрби и дом за тридцать тысяч долларов, и постоянная прислуга, и денег хватает, чтобы на четыре года послать дочь в Северо-западный колледж, а все-таки факт остается фактом — их собственной дочке далеко до Люси Нельсон.

Для Элли самым главным в жизни были тряпки. Нигде, кроме магазина Маршалла в Уиннисоу, Люси не видела столько юбок разом, как у Элли в ее огромном (во всю стену) шкафу с раздвижными створками. Иногда в дождливые дни, когда они делали уроки у Сауэрби (точь-в-точь как она себе представляла в начале знакомства), Люси сквозь открытую дверцу шкафа видела туалеты Элли. И только через несколько минут ей удавалось опустить глаза в книгу и попытаться найти строчку, на которой она остановилась. А как-то раз, когда вдруг потеплело и в пальто, которое Люси надела утром в школу, к трем часам стало чересчур жарко, Элли предложила ей вытащить любой старый свитер из ящика комода и надеть. Только старья-то там и не было.

А однажды Люси, ничего не подозревая, надела свитер из чистого кашемира. Уже выйдя в сад, она ненароком глянула на ярлык — и у нее просто перехватило дыхание. Но тут Элли позвала ее забивать крокетные воротца, к тому же миссис Сауэрби ее видела, когда она проходила через гостиную. Да и она, спускаясь с лестницы, в свою очередь, видела, как скривилось лицо миссис Сауэрби, когда она заметила, что обвислую клетчатую юбку Люси венчает бледно-лимонный свитер Элли. „Веселитесь“, — сказала миссис Сауэрби, но — как слишком поздно поняла Люси — думала она совсем о другом. Вернуться и сменить кашемировый свитер на бумажный или даже из овечьей шерсти — значило бы признать себя виноватой в том, что выбрала его совершенно сознательно, хотя на самом деле она взяла первый попавшийся. Она вовсе не думала, кашемир это или нет, когда вытаскивала свитер из набитого ящика, а только удивилась — до чего же мягкий! Она его взяла вовсе не потому, что у нее глаза завидущие, и, чтобы не подкреплять подозрений миссис Сауэрби, лучше уж сегодня больше не попадаться ей на глаза. Она не хочет зависеть ни от Элли и ни от кого другого из ее семьи… Так и проходила в свитере до той самой минуты, пока, уходя домой, не влезла в свое тяжелое зимнее пальто.

Вскоре после этого Элли взялась подровнять ей челку. Люси все время повторяла:

— Только немножко. Прошу тебя, Элли… Мне нельзя открывать лоб.

— Ну вот — совсем другое дело! — сказала Элли, когда они обозрели результаты в зеркале в ванной. — Теперь хоть лицо видно.

— Ты слишком много отхватила.

— Ничего подобного. Взгляни на свои глаза.

— А что такого?

— Дурочка! Да у тебя прекрасные глаза. Какой цвет, а за твоей челкой их совсем не видно было.

— Да?

— Слушай, а если зачесать волосы вверх? Давай попробуем.

— Не надо — голова выйдет совсем квадратная…

— Только взглянем, Люси.

— Но ничего не срезай.

— Да не буду, не буду, дурочка, я просто хочу взглянуть, что получится.

Вот так же Элли захотела взглянуть, что получится из клетчатой юбки Люси, если попробовать отпустить подол на три дюйма по новой моде.

И как только она позволила это Элли — вот что глупо и непонятно. Она ведь презирала Элли, так почему же она разрешила ей обращаться с собой как с куклой? И ее родителям относилась ничуть не лучше, если не хуже. Да кто такая миссис Сауэрби? Тщеславная мещанка, и больше ничего. Что же касается мистера Сауэрби, Люси его еще не раскусила. Папа Уилл тоже любил избитые шутки, отец в детстве называл ее Люся-Гуся и думал, что это ужас как смешно, но мистер Сауэрби острил без передыху да еще во весь голос. Всякий раз, когда он бывал в гостиной, Люси старалась как можно медленнее идти из спальни Элли в ванную комнату в конце холла. „Мне блевать от этого хочется! — кричал он жене на кухню. — Блевать, и только!“ И затем как можно громче читал из газеты, чем на этот раз взбесил его Гарри Трумэн. Однажды он позвал: „Айрин, пойди сюда, Айрин!“ И когда она подошла, похлопал ее по заду и спросил (на этот раз негромко, но Люси, которая затаив дыхание замерла в коридоре на втором этаже, все же расслышала): „Как здоровьишко, Пусик?“ Ну разве могло ей понравиться, как он разговаривал с миссис Сауэрби и какие выражения употреблял? И конечно, она ни за что не поверит, что миссис Сауэрби, которая так задирает нос, это может нравиться. Она нисколько не сомневается, что все эти поцелуйчики и объятия миссис Сауэрби терпит через силу. И Люси испытывала к ней чуть ли не жалость.

С другой стороны, мистер Сауэрби действительно был героем, и им гордился весь Либерти-Сентр. Когда он возвращался с войны, вереницу автомобилей, двигавшихся к вокзалу на его встречу, возглавила машина самого мэра. Люси тогда еще училась в младших классах, но прекрасно помнила речь, которую он произнес у них в школе, — она произвела отрезвляющее впечатление на тех, кто решил, будто худшее уже позади. Выступление мистера Сауэрби было посвящено тому, „как сделать этот мир более подходящим для жизни“ или — в восторженной передаче мальчишек — „как, черт подери, сделать этот богом проклятый мир более подходящим для жизни, чтоб его разнесло!“. Чего надо больше всего опасаться, так это угрозы безбожного коммунизма, сказал мистер Сауэрби. А на другой же день на первой полосе местной газеты Уиннисоу появилась редакционная статья, призывавшая майора Сауэрби выдвинуть свою кандидатуру в конгресс на выборах 1946 года. Элли говорила, что он решил отказаться только потому, что мама не хотела, чтобы Элли переводилась в другую школу, а это было б неизбежно, если они должны будут переехать в Вашингтон. Ей уже пришлось менять школу из-за войны — она училась в Северной Каролине и в Джорджии, вот почему иногда, сама того не замечая, она начинает говорить с южным акцентом. Элли любила рассказывать, как ее отец разговаривал по телефону с самим губернатором и заявил, что не хочет, чтобы губернатор подумал, будто долг перед семьей для него выше долга перед отечеством, и так далее и тому подобное. Каждый раз Элли передавала этот разговор по-разному, однажды даже так, будто он происходил прямо в губернаторском особняке. Не менялся только тон рассказов — бесконечно самодовольный.

Конечно, Люси нравилась щедрость Элли, и потом она была девочка добродушная — это так, но терпеть, чтобы Элли снисходила до нее, она не намерена. Когда Элли начала возиться с клетчатой юбкой, Люси так разозлилась, что чуть не убежала. Она бы так и сделала, но Элли уже распорола подол и накалывала новую длину, а сама Люси в рубашке и блузке сидела на туалетном столике и смотрела из-за занавесок, как кузен Элли, бывший джи-ай, возится со своим „Гудзоном“.

Рой. Она никогда его так не называла, да и вообще еще никак к нему не обращалась. Похоже, что и он не знал, как ее зовут, и даже не узнавал в ней девушку из Молочного Бара Дэйла. А Люси не раз видела его у своей стойки с того сентябрьского дня, когда мельком встретилась с ним у Элли, и до февраля, возвратившего ей благосклонность Сауэрби. Иногда он попадался ей на глаза на Бродвее со своим альбомом для эскизов. А в те долгие месяцы, когда ей пришлось обходиться без оркестра и без Элли и она каждый день после школы торчала в библиотеке, несколько недель подряд она сталкивалась с ним у выхода. Он уходил — она приходила. Он дружил с Дэйлом, и как-то раз Люси видела его за серьезным разговором с библиотекаршей мисс Брункер — значит, объяснить его постоянное одиночество просто застенчивостью нельзя. Наверное, ему нравится быть одному, а значит, он, по всей вероятности, интересный человек. Кроме того, она знала, что его отец — мистер Бассарт, неизменный председатель на заседаниях школьного совета, — слывет самым строгим, но и самым справедливым учителем. И еще она знала, что Рой только-только вернулся из армии — два года прослужил на самых Алеутах.

Элли все время подшучивала над ним.

— Он воображает, будто похож на Дика Хеймса. А как ты думаешь?

— Я не знаю.

— Не будь он моим кузеном, мне, наверное, казалось бы, что в нем что-то есть. Но я слишком хорошо знаю его, — добавила она многозначительно и тут же крикнула из окна: — Рой! Спой, как Дик Хеймс. Не ломайся, Люси никогда не слышала тебя, Рой. Ну, изобрази Воэна Монро. Теперь ты больше всего похож на него — ты ведь у нас такой зрелый мужчина! Спой „Балерину“, Рой, ну спой „И вот я признаюсь вам вновь“. Ну, пожалуйста, Рой! Просим! Умоляем тебя на коленях.

Люси заливалась краской, а Рой корчил гримасу или говорил что-нибудь вроде: „Когда ты будешь себя вести, как полагается в твоем возрасте?“, „Элли, Элли, ну когда ты только повзрослеешь?“

Рою шел двадцать первый год. Она видела его то на Бродвее, когда он задумчиво брел, похлопывая себя по бедру альбомом для эскизов, то за стойкой Молочного Бара, где он сидел вечерами и крутил перед собой бутылку кока-колы, бренча кубиками льда, то в уикенды у Сауэрби, когда, раскинувшись в мягком кресле, он обсуждал свое будущее с дядей Джулианом. Он был на распутье — именно так Рой сказал однажды в субботу, и Люси услышала и запомнила это.

Кем он станет? Художником? Бизнесменом? А вдруг и правда махнет в Швецию? Или выкинет что-нибудь такое неожиданное, чего и представить нельзя? Как-то раз он при ней сказал дяде, что ему причитается не только армейское пособие, но и солдатские льготы на покупку дома. Так что, коли ему захочется, он может хоть сейчас купить дом и жить-поживать. Тут дядя Джулиан захохотал, а Рой сказал: „Фыркай сколько тебе вздумается, старина, но так оно и есть. Меня не заставишь на кого-то там вкалывать, если только я сам не захочу“.

— Куда это ты смотришь? — сказала Элли с кровати, где сидела, подшивая юбку.

Люси отпустила краешек занавески.

— Не на Роя, надеюсь, — добавила Элли.

— Да просто так, ни на что в особенности, — холодно ответила Люси.

— Потому что можешь не тратить на него времени, — сказала Элли, перекусывая нитку. — Знаешь, на кого он заглядывается?

— На кого?

— На Обезьянку Литтлфилд.

Неожиданно для Люси сердце ее сжалось.

— Роя сейчас интересует только с-е-к-с. Ну, и он себе выбрал правильную девочку, просто на все сто.

— Кого?

— Литтлфилд.

— Он что, гуляет с ней?

— Еще не знает, стоит ли снизойти. А может, только притворяется. Он мне говорит: „Она что, совсем ребенок или у нее голова уже варит? Мне не хочется даром терять время“. Я говорю: „Не беспокойся, Рой. Она не ребенок“. А он мне: „Что ты имеешь в виду?“ А я ему: „Знаю я, почему она тебе нравится, Рой“. А он возьми да и покрасней. Ясное дело, про нее все всё знают, а Рой делает вид, будто только сегодня родился.

Тут уж Люси постаралась показать, что кто-кто, а она в курсе дела.

Элли продолжала:

— Я и говорю ему: „Уж ее-то любят не за то, какой она там человек“. А он мне: „Ну вот об этом я и спрашивал тебя, Элли, что она за человек“. — „А ты лучше Билла Эллиота спроси про нее, Рой, если еще не спрашивал“. А он мне: „А я и не знал, что она с ним гуляла“. — „Было, да сплыло, Рой. Но теперь даже он ее ни капельки не уважает. Остальное пусть тебе подскажет воображение“. А он знаешь что мне сказал? „Иди играй со своими малявками, Элли“. Он рассказывает моему отцу все свои армейские подвиги по части секса, и папка ему разрешает, а я считаю — зря. Знаешь, над чем они хохочут там, внизу?

— Да нет, не знаю.

— Ну, они там часто хохочут. И как ты думаешь, что их веселит?

— Секс?

— Он только об этом и думает. Я имею в виду Роя, — добавила Элли.

К апрелю резинка солдатских носков Роя уже порядком растянулась и ослабла. Теперь каждый раз, когда девушкам приходилось переступать через его ноги („Извините, кузен, но, может, вы все-таки подвинетесь?“ — говорила Элинор), Люси видела между спустившимися носками и мятыми, полинявшими брюками бледную полоску его худых ног. Месяц начался удивительно жаркой, совсем летней неделей, которая пронеслась над всем Средним Западом и почти за одну ночь заставила расцвести форзицию в саду Сауэрби. Однажды Люси подошла к окну и увидела, что Рой стягивает рубашку через голову. И хотя Люси тут же повернулась к Элли, перерывавшей ящик в поисках шорт для Люси, его гладкое, округлое тело, перегнувшееся через открытый верх машины, стояло у нее перед глазами до самого вечера.

А перед маем Рой обзавелся фотоаппаратом, и стал скупать фотожурналы. Тогда-то он и заявился к Элинор и сказал, что ему нужно сделать несколько черно-белых этюдов на природе. Ему нужна девушка — позировать под деревом, которое он уже выбрал. Для этого может сойти и Элли.

Элли вспыхнула; у нее были темные блестящие волосы и карие глаза, которые временами становились дымчатыми. Когда она не сердилась, то казалась Люси не только самой хорошенькой, но и самой воспитанной и умной девушкой. Ей можно было дать девятнадцать или даже все двадцать, и она это прекрасно знала.

— Слышь, Рой, — сказала она, съезжая на южный говор, — чего бы тебе не позвать Обезьянку Литтлфилд? Для тебя она может согласиться сниматься и полуголой, не хуже Джейн Рассел, твоей любимой артистки.

— Слушай, — ответил он, скорчив гримасу, — я даже толком не знаком с этой Литтлфилд. И в жизни не видел кино с Джейн Рассел, ей-ей.

— Так я тебе и поверила. У вас в армии все стенки были обклеены ее карточками, а в кино ты ее не видел.

— Слушай, Элли, ты что, Скарлетт О’Хара из „Унесенных ветром“? Мне нужно сделать этюд. Так что отвечай: да или нет. Я не намерен торчать тут весь день.

Элли ответила, что подумает, а потом все же поднялась к себе и переоделась в новое белое платье, попутно рассказывая Люси, какие письма писал Рой из армии тете Элис. Сплошь об одном с-е-к-с-е. И это родителям!

Они поехали к реке. Люси отправилась „прокатиться с ними“. Так сформулировал Рой свое предложение, когда она заявила, что, пожалуй, пойдет домой: „Можете прокатиться с нами, если охота. Я ведь денег не спрашиваю“; разговаривая с ней, он не переставал накачивать недавно купленным маленьким насосом передние шины, которые, по его мнению, немного спустили.

Свою модель (а она была именно моделью, натурой, и он надеялся, Элли понимает, что это значит) Рой поставил под большим дубом возле старой пристани. Элли казалось, что она лучше выйдет в профиль, и она порывалась глядеть на Уиннисоу, но Рой хотел, чтобы она смотрела вверх, на дерево. Через каждые несколько кадров он подбегал к ней и оттягивал какую-нибудь ветку, чтобы тени падали в нужные места.

— Интересно бы узнать, — сказала Элли, — что он имеет в виду под нужными местами.

— Я говорю в техническом смысле, Элинор. И вообще помолчи.

— По нынешним временам сразу и не поймешь, что такое нужные места. Все зависит от того, что у тебя на уме.

— Прошу тебя, смотри на ветки. Этюд будет называться „Чудо весны“, поэтому смотри вверх, а не на меня.

— Прошлым вечером я кое-что слышала, Рой.

— Что слышала?

— Как вы смеялись. И я знаю, что вас рассмешило.

— Ну хорошо, что?

— Догадайся.

Когда они уже собирались ехать домой, Элли спросила:

— А почему ты не сфотографировал мою подругу?

Он тяжело вздохнул.

— Ну ладно. Один кадр, уж так и быть!

Рой повернулся и поискал Люси глазами:

— Ну, куда она делась? Я не собираюсь торчать тут весь день.

Элли показала на берег, где из воды выступали старые, почерневшие сваи.

— Эй! — позвал Рой. — Хочешь сняться? Если хочешь, давай поскорей, а то уже пора уходить.

Люси взглянула в его сторону.

— Нет, — сказала она.

— Люси, иди же сюда! — позвала Элинор. — Рою нужна фотография с блондинкой.

Рой постучал пальцем по лбу.

— Откуда ты это взяла? — спросил он.

— Ты ей нравишься, — шепнула Элли.

— В самом деле? Откуда ты знаешь, Элинор?

— Гляди прямо перед собой в объектив.

Люси встала под деревом по стойке смирно, и Рой сделал снимок: один. Люси заметила, что он впервые не сверился с экспонометром.

Отпечатав снимки, Рой показал ей фотографию. Она уже уходила домой, когда он побежал вслед за ней по садовой дорожке.

— Эй!

Она не смогла сдержаться и обернулась. Он трусил по дорожке, переваливаясь и загребая ногами.

— Вот, — сказал он. — Хочешь?

И едва она взяла снимок из его рук, добавил:

— А то ведь я собирался выбросить. Не слишком здорово.

Свирепо поглядев на него, она сказала:

— Ты с кем говоришь, ты! — швырнула ему фотографию и в гневе зашагала домой.

Вечером он заявился в Молочный Бар Дэйла, где Люси работала с семи до десяти по понедельникам, вторникам и средам, а по пятницам и субботам — до половины двенадцатого, и нарочно сел так, чтобы ей пришлось взять его заказ: жареный сыр с беконом и томатами.

Люси положила перед ним сандвич, Рой сказал:

— Очень неудачно получилось сегодня, — он откусил кусок: — Ты уж извини.

Она круто повернулась и пошла по своим делам.

Когда, в конце концов, ей все же пришлось вновь подойти к нему и спросить, не хочет ли он чего-нибудь еще, он снова извинился, на этот раз очень искренне и ничего при этом не жевал.

— Платите в кассу, — ответила она, протягивая счет.

— Я знаю.

Но она-то присмотрелась к нему за эти месяцы — он был всегда до того занят своей персоной, что оставлял деньги на стойке.

— Только вы никогда этого не делаете, — сказала она резко и пошла прочь, чувствуя, что на этот раз была не права.

Ну и конечно же, он пошел за ней прямо за стойку. И улыбка у него была от уха до уха.

— Чего не делаю?

— Платите в кассу, пожалуйста.

— Когда вы кончаете работать?

— Никогда.

— Послушайте, я правда извиняюсь. Я хотел сказать, что снимок получился неудачно с технической точки зрения.

— Заплатите в кассу, пожалуйста.

— Послушайте. Но я же действительно извиняюсь. Послушайте… Я же не вру, — добавил Рой, когда она не ответила. — Да и с чего бы я стал врать? — возразил он, поддергивая брюки.

После закрытия он ждал ее у бара в машине. Только очень ей нужно, чтобы ее подвозили. Люси сделала вид, что не замечает его.

— Эй! — сказал он, и машина медленно двинулась следом за ней. — Я просто хочу оказать тебе любезность.

Она повернула с Бродвея на Франклин-стрит, машина за ней.

Проехав в молчании квартал, он сказал:

— Ну серьезно, что тут плохого, если я хочу оказать тебе любезность…

— Послушай, ты! — сказала она; сердце у нее билось, словно с ней только что произошло страшное несчастье. — Послушай, ты, — повторила она опять, — оставь меня в покое! — И тут-то он к ней и прилип.

Он сделал сотни ее фотографий. Как-то раз они чуть не целый день ездили по окрестностям на его „Гудзоне“ — все искали подходящий фон. Ему хотелось найти мрачный амбар с провалившейся крышей, а им попадались только огромные, свежепокрашенные сараи. Однажды он сфотографировал ее на фоне белой школьной стены при ярком свете полдня, так что челка смотрелась соломенно-белой, голубые глаза казались глазами статуи, а серьезное лицо словно изваянным из камня. Он назвал фотографию „Ангел“.

После этого он начал целую серию этюдов ее головы, озаглавив серию „Явления ангела“. Сперва он то и дело говорил, чтобы она не хмурилась, не таращилась, не морщила лоб, не повторяла каждую минуту: „Это же смешно!“, но вскоре Люси стала меньше стесняться, и он перестал делать ей замечания. Он чуть не каждый день говорил ей, что у нее просто фантастические „планы лица“, и вообще она куда лучшая модель, чем Элли, которая все делает напоказ, а за душой у нее ничего нет. Он заявил, что таких, как Элли, хоть пруд пруди в любом журнале. А в ее лице есть что-то свое, неповторимое. В полчетвертого он встречал ее у школы, и они отправлялись в очередную фотографическую экспедицию. А вечером он поджидал ее в машине у Молочного Бара, чтобы отвезти домой. Во всяком случае, первую неделю так оно и было.

Как-то он спросил, можно ли зайти к ней на минутку, но она ответила, ни в коем случае. А с тех пор, как она согласилась поехать с ним на другой берег реки, в рощу, которую Загородная Комиссия Уиннисоу называла „Райская прохлада“ и которую все школьники звали „Райская услада“, он, к счастью, больше об этом не спрашивал. Здесь Рой тушил фары, включал радио и изо всех сил старался склонить ее, что называется, пойти до конца.

— Рой, я хочу уйти. Честное слово.

— Почему?

— Я хочу домой. Ну, пожалуйста.

— Ты же знаешь — я люблю тебя.

— Не говори так. Не надо.

— Ангел, — сказал он и дотронулся до ее лица.

— Перестань. Ты чуть не попал мне в глаз.

— „Твой вздох как песня, — запел он, вторя радио, — а голос — скрипка, и это во-о-олшебство…“

— Рой, я тебе ничего не разрешу. Так что давай поедем.

— А я ничего и не прошу. Кроме одного — верь мне. Только поверь мне, — сказал он, снова пытаясь просунуть пальцы между пуговицами ее форменного платья.

— Рой, ты порвешь мне платье.

— Ничего подобного, если ты не будешь вырываться. Только поверь мне.

— Не понимаю, что это значит. Ты говоришь-говоришь, а стоит мне поверить, ты начинаешь лезть дальше. А я не хочу.

Но он уже напевал ей на ухо:

Без золотой палочки
Или заклятий
Сказки начинаются,
В твоих объятьях!

— О Люси! — сказал он.

— Не надо! — вскрикнула она, потому что тут он будто случайно положил локоть ей на колени.

— О, не вырывайся, не вырывайся, Люси, — шептал он, ввинчивая локоть все дальше и дальше, — поверь мне!

— Перестань! Пожалуйста!

— Но это же только локоть.

— Мне пора домой!

Прошло три недели. Она сказала — раз его только это и интересует, ей кажется, им вообще незачем встречаться. Он сказал — нет, его интересует не только это, но он взрослый мужчина и не думал, что она окажется одной из тех девчонок, которые ничего не смыслят в жизни. Он не думал, что она окажется профессиональной девственницей, динамисткой, вроде Элли, если она знает, что это такое. Она не знала, и он сказал, что слишком уважает ее, чтобы объяснять. Все дело в том, что он никогда бы не стал с ней встречаться, если бы не уважал ее, — это для него превыше всего, да он бы ни за что не пригласил ее прокатиться, знай он, что она не отнесется к обычным ухаживаниям как взрослый человек, ведь до свадьбы у всех так. Она сказала — ухаживать это одно, а он хочет совсем другого. Пусть она перестанет сопротивляться, и ему больше ничего не надо, сказал он. А она сказала — стоит ей перестать сопротивляться, как ему надо все больше и больше. Ну, так она не Обезьянка Литтлфилд. А он сказал — если на то пошло, может, тем хуже для нее. А она сказала — ну тогда и беги к ней, раз тебе только это и нужно. А он сказал — может, я так и сделаю. А когда на другой день она вышла из школы, „Гудзона“ не было. И Элли уже успела уйти, она давно — почти целый месяц — перестала ждать Люси, с тех самых пор как Рой затеял свои „Явления ангела“. Люси просто не знала, куда деваться. Опять нечего делать.

Вечером, когда она шла домой из Молочного Бара, к тротуару подъехала машина.

— Эй, малышка, хочешь, подвезу?

Она не повернула головы.

— Эй, Люси! — Он нажал гудок и подъехал поближе к обочине. — Это же я. Ну, прыгай, — он распахнул дверь, — ну, ангел!

Она сердито взглянула на него:

— Где ты пропадал сегодня, Рой?

— Да тут поблизости.

— Я серьезно спрашиваю, Рой. Я тебя ждала.

— Ну ладно, забудь это. Иди сюда.

— Не указывай, что мне делать. Я не Обезьянка Литтлфилд.

— Надо же! А я-то вас перепутал.

— Как это понимать?

— Да никак — просто шутка.

— Где ты был? С ней?

— Скучал по тебе. Ну, брось, давай подвезу.

— Нет. Пока ты не попросишь извинения за свое поведение утром.

— Но что я такого сделал?

— Ничего особенного — не сдержал свое слово, не явился на свидание, только и всего.

— Но ведь мы поссорились, — сказал он. — Разве не помнишь?

— Если так, тогда чего же ты здесь? Рой, я не позволю тебе так вести…

— Ладно! Прошу прощения.

— В самом деле? Или просто так говоришь?

— Да! Нет! Ну залезай же в машину. Поедешь?

— Тогда проси прощения, — сказала она.

— Прошу!

Она забралась в „гудзон“…

— Рой! Куда это ты вздумал ехать?

— Да никуда. Ведь еще рано.

— А я хочу, чтобы ты сразу отвез меня домой.

— Отвезу, отвезу. Что, разве когда-нибудь не отвозил?

— Поворачивай, Рой. Не стоит начинать все сначала.

— А может, мне надо поговорить с тобой. Может, я хочу еще поизвиняться.

— Рой, это вовсе не смешно. Я хочу домой. Перестань сейчас же.

Миновав последний квартал, он свернул на проселок, немедленно выключил фары (так полагалось по неписаным законам „Рая“), чтобы не мешать другим парочкам, и выехал на уединенную поляну. Тут Рой выключил и задние фары, щелкнул радио и поймал „Звезды эстрады у вас дома“. Дорис Дэй пела „Это волшебство“.

— Ну, детка, ты подумай, какое дикое совпадение — это же наша песня — без дураков! — сказал Рой, мягко пытаясь притянуть к себе ее голову. — „Без золотой палочки или заклятий…“ — запел он.

Люси напрягла шею, противясь его руке, и, когда он склонился к ней, губы ее были сжаты, а глаза широко открыты…

— Ангел, — сказал он.

— Ты говоришь прямо как в кино. Перестань.

— Ладно… — проговорил он, — ну ты и мастер испортить настроение.

— Послушай. Я ведь собиралась домой.

— Да отвезу я тебя, отвезу! Ты, между прочим, могла бы и подвинуться, — сказал он. — Ну, может, ты сдвинешься? Пожалуйста. Я ведь не могу править, когда прямо сижу на руле. Ясно?

Люси отодвинулась, но не успела она опомниться, как он прижал ее к дверце и стал осыпать поцелуями.

— Ангел, — шептал он. — О ангел. Ты пахнешь, как весь Молочный Бар.

— Ты же знаешь, я там работаю. Извини.

— Но мне нравится этот запах, — и не успела она ответить, как он прижался к ее губам. Он отпустил ее с глубоким вздохом, только когда кончилась песня. Потом подождал, пока объявят, кто будет петь дальше.

— Не вырывайся, Люси, — шептал он, поглаживая ее волосы. — Не надо, ни к чему. — Потом стал подпевать Маргарет Уайтинг „У дерева в лучах журчит наш ручеек“ и просунул руку ей под рубашку.

— Не надо, — остановил он ее, когда Люси попробовала вырваться. — Доверься мне. Я только поглажу колено.

— Это просто смешно, Рой. Я тебе не верю.

— Клянусь. Ни дюйма выше. Ну, Люси, что тут страшного?

Взгляд твоих глаз мне не забыть,
Когда ты сделал, милый,
Такую надпись на коре:
„Любить — так до могилы!“

Они продолжали целоваться.

— Видишь? — сказал он через несколько минут. — Разве я двигал руку? Ну, двигал?

— Нет.

— Значит, мне можно верить, ведь верно?

— Да, — сказала она, — только, пожалуйста, не делай так языком.

— Почему? Разве тебе больно?

— Ты просто возишь им по зубам, Рой. Какой в этом смысл?

— Тут масса смысла! Это же от страсти!

— Ну, а мне не нужно никакой страсти.

— Ладно, — сказал он, — успокойся. Я думал, тебе так нравится. Извини.

— Чему тут нравиться, Рой…

— Ладно!

Странный мальчик,
Очарованный, околдованный мальчик,
Говорили, он странствовал долго
По далеким морям и горам…

— Здорово, — сказал Рой. — Прямо выдающаяся вещь. Малый, который ее написал, наверное, вот так и живет.

— А что это?

— „Неиспорченный мальчик“. А малый, который это все написал, и сам такой. Тут просто громадный смысл. Только послушай.

Это он мне признался при встрече —
Лишь любить стоит людям учиться,
И еще — быть любимым в ответ.

— Люси, — прошептал Рой. — Давай пересядем назад.

— Нет. Ни в коем случае.

— О, черт! Для тебя настроение просто ничего не значит. Не замечала за собой?

— Но мы ведь никогда не сидим там. Ты только так говоришь, а на самом деле хочешь лежать.

— Просто там руль не мешает. Так ведь удобней, Люси. Да и почище — я только сегодня днем там прибрал.

— Ну, а я все равно не хочу…

— А я хочу, и, раз так, сиди здесь одна, мне-то что!

— Погоди, Рой…

Но он уже выскочил из машины, залез на заднее сиденье и растянулся там во весь рост — головой прислонился к дверце, а ноги высунул в окошко.

— Ты права — я лежу. А отчего бы и не полежать? Это моя машина.

— Я хочу домой. Ты обещал меня отвезти. Это просто смешно.

— Тебе-то, конечно, смешно. Нет, девочка моя, теперь я понимаю, почему ты с Элли так дружна! Два сапога пара. — И он пробормотал что-то невнятное.

— Ну-ка повтори, что ты сказал!

— Я сказал „две динамистки“, вот что.

— Как это понимать?

— Ох, — простонал он, — выбрось это из головы.

— Рой, — сказала она зло и повернулась к нему на коленях, — все это уже было на прошлой неделе.

— Верно! Мы сидели сзади. И ничего ужасного ведь не произошло.

— Потому что я этого не допустила, — сказала она.

— Вот и сейчас не допускай, — отозвался он. — Послушай, Люси, — он сел и попытался обнять ее. Но она отстранилась. — Ты прекрасно знаешь, я с тобой считаюсь. Но ты, — сказал он, развалясь на сиденье, — хочешь только фотографироваться, и больше ничего, а что там другой человек чувствует… Что я, по-твоему, ничего не чувствую? Ну да ладно, что тут говорить…

— Ох, Рой, — и она выскочила из машины, как в тот ужасный вечер неделю назад. Рой так стремительно распахнул дверцу, что она закачалась на петлях.

— Иди сюда, — прошептал он.

И снова принялся твердить, как сильно он ее любит, а сам все крутил и вертел пуговицы ее платья.

— Все так говорят, Рой, когда хотят того, чего ты. Пожалуйста, перестань. Я не хочу. Честное слово.

— Но я ведь не вру, — сказал он, и его рука, привычно сжимавшая ее колено, вдруг поползла вверх, словно огонь по запальному шнуру.

— Нет, нет…

— Да! — крикнул он в исступлении. — Прошу тебя!

И стал без конца повторять „верь мне“ и „прошу тебя“, а она не знала, как остановить его, — разве что подняться и вцепиться ему зубами в горло, которое оказалось вдруг прямо над ее лицом. Он говорил „прошу тебя“, и она тоже повторяла „прошу тебя“, она не могла ни вздохнуть, ни пошевелиться, а он навалился на нее всей своей тяжестью: „Не вырывайся, я люблю тебя, ангел, верь мне, верь мне“, — и вдруг в ее памяти всплыло имя „Бэбз Иген“.

— Рой!..

— Я люблю тебя. Правда, люблю.

— Что ты делаешь?

— Ничего, о мой ангел, мой ангел…

— Нет, делаешь.

— Нет, мой ангел, даже не собираюсь.

— Перестань, Рой! Не надо! Немедленно перестань! — вскрикнула она.

— Ох, черт! — сказал он, садясь, и она наконец смогла высвободить ноги.

Люси отвернулась к окну. Стекло запотело. Она боялась смотреть на Роя — а вдруг он раздетый.

— Ты что, ненормальный? — выговорила она с трудом.

— Что ты хочешь этим сказать? Это почему же я ненормальный? Просто я человек! Мужчина!

— Ты не имеешь права заставлять меня! Вот что я хочу сказать! А я этого не хочу — ни по-хорошему, ни по-плохому. Давай пересядем вперед. И приведи себя в порядок. Поехали домой. Сейчас же.

— Но ты же сама хотела? Ты даже не сопротивлялась.

— У меня руки были стиснуты. Ты поймал меня в ловушку. Ничего я такого не хотела. А ты, ты даже не подумал о том, чтобы остеречься. Тебе-то все равно… Ты что, совсем спятил? Ничего у тебя не выйдет!

— Да подумал я!

Люси была поражена:

— То есть как?

— Я пробовал кое-что раздобыть.

— Пробовал? Значит, ты заранее все решил, ты обдумывал это целый день?

— Но у меня же ничего не вышло! Так или нет?

— Все равно ты пытался. Ты обдумывал это целый день…

— Но я ничего не сделал!

— Я не понимаю тебя и даже понимать не хочу. Отвези меня домой. И оденься, прошу тебя.

— Я одет. И все время был одетым. Проклятье, ты даже не представляешь, что я пережил днем. Тебе бы только на своем настоять, вот и все. Господи, да ты просто вторая Элли — самая настоящая динамистка!

— Что это такое, в конце концов?

— Я таких вещей при девушках не говорю, Люси. Я к тебе отношусь с уважением! Это, по-твоему, ничего не значит? Знаешь, где я был сегодня? Я скажу, мне нечего стыдиться — я делал это только для тебя. Что бы ты там ни думала.

И пока она одергивала рубашку и поправляла юбку, Рой рассказал ей обо всем. Битый час он слонялся возле магазина Форестера, поджидая, когда миссис Форестер уйдет наверх и оставит своего старикашку одного за прилавком. Но оказалось, что она лишь вышла в кладовую, и, едва Рой сунулся в аптеку, она уже сидела за кассой в полной боевой готовности — он даже не успел выскочить обратно.

— Ну, что мне было делать? Взял пачку жевательной резинки. Коробку мятных лепешек. А что тут еще придумаешь? В любом магазине в городе знают моего отца. Куда ни пойдешь — „Эй, Рой, как дела солдатского папаши?“ И все видят нас вместе. Люси. Уж, верно, они понимают, что мы встречаемся. И что они решат — для кого я стараюсь? Думаешь, я не думал об этом? Должен я заботиться о твоей репутации или нет, ты как думаешь? О чем только мне ни приходится думать, пока ты себе знай посиживаешь целый день в школе.

Почему-то это сбило ее с толку. И верно, чего же она хотела от него? Чтобы он купил эти штуковины? Но ведь он никак не мог предположить, что они ему сегодня понадобятся! Не потерпит она, чтобы он заранее, за много часов решал такие вещи, а потом изображал порыв страсти… Она не позволит, чтобы он ее обманул, не позволит, чтобы он обращался с ней как с уличной потаскухой.

— Но ты ведь был в армии, — сказала она.

— Это на Алеутах-то! Дальше только Берингово море и — Россия! Знаешь, как у нас шутили: „На Алеутах женщина за каждым деревом!“ Только деревьев-то там и нет, Люси, поняла? Чем я, думаешь, там занимался? С утра до вечера выписывал накладные. Сыграл восемнадцать тысяч партий в пинг-понг. Как ты не можешь понять? — воскликнул он, в негодовании сползая вниз по сиденью. — В армии! — повторил он зло. — Ты думаешь, я был в гареме!

— А как же тогда с другими?..

— Не было у меня никаких других! Никогда! За всю жизнь!

— Ну, — сказала она мягко, — я этого не знала.

— Но так оно и есть, черт меня побери! Мне двадцать лет, чуть ли не двадцать один, но это вовсе не значит, что я занимался этим с каждой встречной-поперечной. Прежде всего она мне должна понравиться как человек. Ты слушаешь дуру Элли, а она и сама не знает, чего несет. И хочешь знать, почему я не встречаюсь с Обезьянкой Литтлфилд, — да просто потому, что я ее не уважаю. Да. И она мне совсем не нужна. Я даже не знаю ее толком. И хватит об этом. Давай забудем все это. И поставим на этом точку. Раз ты слушаешь всякую ерунду, что обо мне говорят, раз сама не видишь, что я за человек, тогда извини меня, Люси, но катись ты к черту!

Он любит ее. Правда, любит. Он сказал, что люди видят их вместе. А она как-то не брала этого в расчет. Она встречается с Роем Бассартом, с парнем, которому уже двадцать, который успел отслужить в армии. И все кругом видят это.

— …а в Уиннисоу? — говорила она тем временем. И кто ее заставляет продолжать этот разговор?

— Ну, может, в Уиннисоу эти штуки прямо раздают на улицах, не знаю…

— Ты мог бы попробовать достать там, вот и все, что я хотела сказать.

— А какой смысл? Послушать тебя, так даже зайти к Форестеру на Бродвей, и то уже чересчур. Так что зачем мне это доставать? Кого я обманываю? Сам себя? Целый божий день я болтался под окнами и высматривал, когда смоется эта карга, а для чего, спрашивается? Ты бы возненавидела меня еще больше, вот и все. Верно? Что же мне в таком случае остается? Разве не так, Люси, — разве ты бы согласилась, если бы я их достал?

— Нет!

— Ну вот теперь мне все ясно! Очень хорошо! — он рванул ручку дверцы. — Едем домой! Больше я не выдержу. Я, между прочим, мужчина и, между прочим, живу не только чувствами: природа, если хочешь знать, требует своего! И я не позволю так с собой обращаться какой-то там школьнице. А мы только и делаем, что обсуждаем меня, каждый мой шаг, каждое движение! По-твоему, это очень романтично? По-твоему, такими и должны быть отношения между мужчиной и женщиной? А по-моему, нет. Секс — в жизни человека одно из высочайших переживаний, как физических, так и духовных, будь то мужчина или женщина. Но ты одна из тех типичных американских девиц, которые вбили себе в головы, будто это постыдно… Ну хорошо, Типичная Американская Дева! Я парень добрый и покладистый, и вывести меня из терпения, Люси, дело нелегкое. Но тебе это удалось! Поэтому все, точка, поехали!

Она не шелохнулась. На этот раз он сердился по-настоящему, а не для того, чтобы обмануть или обхитрить ее.

— Ну, а теперь в чем дело? — осведомился он. — Теперь что не так?

— Мне хочется, чтобы ты знал, Рой, — сказала она, — дело вовсе не в том, что я тебя не люблю.

Он скорчил недоверчивую мину:

— Вот как?

— Да.

— Ну, знаешь, тогда ты здорово умеешь скрывать свои чувства.

— Я не скрываю, — сказала она.

— Еще как!

— А вдруг ты не любишь меня? Вдруг это совсем не то? Откуда мне знать, что это правда?

— Говорю тебе, я не вру!

Она не ответила, он приблизился к машине.

— Ты только говоришь про любовь, — сказала Люси, — а имеешь в виду совсем другое.

— Я теряю голову, Люси. Но я не вру. Я теряю голову: знаешь, бывает вдруг на тебя накатит… И потом я люблю музыку, и она меня возбуждает. Но я не вру.

Что он хотел этим сказать? Она даже толком не поняла…

Он опять влез в „Гудзон“. Погладил ее по голове.

— И что плохого в том, если на тебя вдруг накатит!

— А если откатит, тогда что? — спросила она. Ей вдруг показалось, что все это уже с ней было. — Что будет завтра, Рой?

— Ну, Люси! — произнес он и вновь принялся целовать ее. — Ну, ангел.

— А как же Обезьянка Литтлфилд?

— Я же тебе сказал, я даже толком не знаком с ней… Ну ангел, ну, пожалуйста, — бормотал он, укладывая ее на новые чехлы, которые приобрел после покупки машины. — Ты, ты одна, только ты…

— А завтра…

— Завтра будет то же самое. И послезавтра, и потом…

— Рой, перестань, не надо.

— Но я ничего не делаю.

— Не обманывай!

— Ангел, — стонал он в самое ухо.

— Рой, нет, пожалуйста…

— Ничего, — шептал он, — не бойся…

— О нет!

— Все будет в порядке, клянусь, — сказал он, а потом стал уверять, что ничего не случится — ему рассказывали на Алеутах, как избежать риска.

— Только поверь мне, — молил он, — поверь мне…

И Люси так хотелось верить, что она поверила.

Когда Люси оставалась всего неделя до окончания школы, Рой получил письмо из „Училища фотографии и художественного оформления“ под названием „Британия“, основанного, как сообщалось в проспекте и приложенной к нему брошюрке, в 1910 году. Письмо извещало, что училище имеет удовольствие занести Роя в списки первокурсников, начинающих занятия в сентябре, и возвращает фотографии, которые он вложил в свое заявление, — дюжину портретов Люси.

На маленьком импровизированном празднике (Элли и Джой, Рой и Люси, мистер и миссис Бассарт), который он устроил в честь Роя, дядя Джулиан заявил — все они в долгу перед Люси Нельсон за то, что она так здорово выходит на снимках. Она тоже заслужила награду, и, раз так, он дарит ей поцелуй. Люси до сих пор еще не решила для себя, как к нему относиться, и, увидев его приближающиеся губы, пережила не слишком приятный момент и едва не отшатнулась. Дело было не только в том, как мистер Сауэрби вел себя с женой или как он выражался. И даже не в том, что мужчина пяти футов и пяти дюймов, насквозь пропахший сигарами, не казался ей таким уж привлекательным. Просто в последний месяц Люси несколько раз казалось, будто она перехватила слишком пристальный взгляд Джулиана, устремленный на ее ноги. Неужели Рой рассказывал дяде, чем они занимаются? Нет, поверить этому она не могла… Он, конечно, мог знать, что они ездят в „Рай“, но ведь туда ездила и Элли с Витстоуном — правда, они только обнимались, а дальше не заходили. По крайней мере, Элли так говорила, ну, а родители, конечно, ей верили. Нет, никто ничего не знает, и мистер Сауэрби, наверное, просто смотрел в пол или даже совсем мимо нее, а она воображала, будто он глядит на ее ноги. Ведь, в конце концов, ей всего восемнадцать, а он как-никак отец Элинор, да и ноги у нее не бог весть какие; во всяком случае, она так считает. И как только она могла подумать (это было в одну из суббот, когда она осталась с ним одна в доме), будто он хочет пойти за ней в комнату Элли и овладеть ею. Нет, похоже, она тоже помешалась на сексе. Наверное, им действительно пора прекратить этим заниматься, но Роя теперь не удержишь, он тащил ее туда каждый вечер, да и нельзя сказать, чтобы ей это не нравилось, но нравится не нравится — не в том дело… А в чем же? Именно этот вопрос обычно задавал Рой, когда она начинала говорить: „Не надо, не сегодня…“ Почему тогда вчера было можно?

Но как бы там ни было, мистер Сауэрби чмокнул ее в щеку, да так громко, что все рассмеялись, а миссис Сауэрби глядела на них и делала вид, что ей тоже смешно. И тут Люси сделала нечто неожиданное — во всяком случае, она совершила один из самых необъяснимых поступков в своей жизни: смущенная тем, что вот так, при всех говорят, какая она привлекательная, и взволнованная тем, что она словно член семьи на этом празднике и в этом доме, Люси неловко передернула плечами, густо покраснела и, в свою очередь, поцеловала дядю Джулиана. „Браво!“ — выкрикнул Рой и зааплодировал, а миссис Сауэрби перестала делать вид, что ей весело.

Да, хуже некуда. А впрочем, что бы Люси ни делала, ей не приходилось рассчитывать на одобрение миссис Сауэрби. Эта безвкусная, претенциозная особа была настроена против Люси уже хотя бы потому, что Люси больше всех повлияла па решение Роя. А хотя бы и так — ей-то какое дело. Конечно, Рой выбрал училище в Форт Кине не из-за того, что там хорошо преподают и, если уж говорить начистоту, не из-за того, что у него какой-то там особый талант фотографа, а из-за того, что Люси собиралась учиться именно в этом городе.

И то, что Рой руководствовался этим, было приятно. Но, с другой стороны, она лишний раз убеждалась, что Рой — далеко не тот серьезный молодой человек с большим будущим, каким она представляла его, пока не познакомилась поближе. Да, он не такой, каким она его представляла, но, по правде говоря, и хуже он оказался далеко не во всем. Во-первых, он вовсе не такой грубый и неотесанный, каким казался вначале. И нельзя сказать, чтобы он не считался с людьми, а уж с ней особенно… Едва Рой перестал рисоваться и бояться ее (а она поняла, что он боялся ее не меньше, чем она его), как превратился в очень деликатного и мягкого человека. Своей доброжелательностью он даже напоминал мистера Валерио, а это в ее устах было комплиментом.

Он не пытался командовать ею, а она боялась, что это неизбежно, принимая во внимание его возраст и армейские привычки. Никогда, ни в чем он, что называется, не давил на нее — только в вопросах секса, да и тут она была твердо уверена: стоит ей решить (хотя бы сегодня вечером) кончить с этим делом — и так оно и будет, да и как он может ее заставить? Он и с самого начала, конечно, не мог ее заставить — только почему она поняла это так поздно? Ну, скажем, они бы тогда расстались и больше не увиделись. Но разве это такая трагедия? По правде говоря, Люси то и дело открывала в Рое черты, которые были ей не по душе. Временами ей даже казалось, будто это она на два с половиной года старше Роя, а не наоборот. Прежде всего она просто терпеть не могла, когда он мычал ей песенки прямо в ухо. И пусть ему двадцать один год и он имеет право голоса — а Рой повторял это всем и каждому, — иногда он казался ей совсем ребенком. Временами он нес законченную чепуху. Вот хотя бы — в машине он без конца повторял, что любит ее… Ну разве это не глупо? А что, если это правда? А может, он говорит так потому, что боится, что без этих слов она ему больше не разрешит? Господи, да ведь знала она, знала, знала: не надо было тогда заниматься этим в машине. Нельзя этого делать, если люди не женаты, а уж с человеком, за которого и выходить не собираешься, — тем более. Мы должны это прекратить! Но теперь это было бы так же глупо, как глупо было начинать тогда, в первый раз… Нет, надо вообще порвать с ним.

Да, она была в смятении, даже в тот удивительный, радостный вечер у Сауэрби, который начался с того, что дядя Джулиан (так Рой уговаривал ее называть его) поцеловал Люси, словно она член семьи, а закончился тем, что он вынул из холодильника бутылку французского шампанского — пробка хлопнула и… Но как она могла поверить, когда все они стояли вокруг него с поднятыми стаканами и кричали хором „за будущее Роя“, как она могла поверить — хотя сомнения и одолевали ее с каждым днем все сильнее, — что никакого будущего у него нет.

После окончания школы она начала работать в Молочном Баре по летнему расписанию: ежедневно с десяти до шести, кроме среды и воскресенья. Как-то в среду в середине июля они с Роем поехали в Форт Кин приглядеть ему комнату — он должен был переехать в сентябре. Рой осматривал одну меблированную комнату за другой, потом возвращался к автомобилю, где сидела Люси, и заявлял: нет, ему это не подходит — то в комнате плохо пахнет, то хозяйка выглядит подозрительной, то кровать страшно короткая, а уж от этого он достаточно натерпелся за полтора года на Алеутах. В одном месте, где ему все пришлось по вкусу: огромная комната, кровать, на которой до этого спал муж хозяйки (а росту в нем было шесть футов пять дюймов!), чистенькая уборная, и еще дают полку в холодильнике, — не было отдельного входа…

Ну, сказала Люси, давай-ка все-таки туда, где он есть.

К четырем часам у них разгорелась такая ссора, какой никогда еще не было, и больше того — Рой ни с кем так никогда не скандалил, даже со своим папашей. Он выбрал самый лучший вариант, во всех отношениях лучший, доказывал Рой, но она ничего не слушала, а только яростно мотала головой и твердила: нет, если он хочет ее видеть, в комнате должен быть отдельный вход. Вдруг он закричал: „Плевать мне на это — мне ведь там жить, а не тебе!“ — развернул „Гудзон“ и погнал назад в дом с заветной кроватью.

Договорившись с хозяйкой, он вернулся в машину, достал из ящичка для перчаток дорожную карту и на ее обложке старательно нарисовал прямоугольник. „Моя комната“, — пояснил он, стараясь не глядеть на Люси. Комната была угловая, на первом этаже и с четырьмя окнами — по два на каждой стене. Все они выходили на широкую веранду, окруженную кустами, и были совсем как четыре отдельных входа: когда стемнеет, можно спокойно входить и выходить, словно в двери… Ну, что она скажет? Есть у нее на этот счет мнение или она действительно решила никогда больше с ним не разговаривать?

— Я уже высказала свое мнение, — ответила Люси. — Но оно для тебя совсем ничего не значит.

— Очень даже значит.

— Но ведь ты поступил по-своему. И все равно снял эту комнату.

— Да! Потому что она мне понравилась!

— Ну, тогда мне больше нечего сказать, Рой.

— Люси, но ведь речь идет лишь о комнате! Эка важность! Подумаешь! И зачем ты все это устраиваешь?

— Это не я устраиваю, а ты.

— Я? Да что я такого делаю?

— Опять ведешь себя как ребенок.

Прежде чем отправиться в Либерти-Сентр, Рой повез Люси к Женскому колледжу. Он подкатил к самому тротуару, чтобы Люси могла еще раз взглянуть на свое будущее обиталище. Между городским центром и колледжем простирался Пендлтон-парк. Здание колледжа было построено в 1890 году, и вначале в нем помещалась подготовительная школа для мальчиков. В тридцатые годы школа прогорела, и здание пустовало вплоть до самой войны — тогда его передали в ведение войск связи. После победы участок, постройки и все остальное приобрели власти штата, в это время расширявшие сеть учебных заведений. Так что, конечно, это был вовсе не обвитый зеленым плющом университетский городок, какие видишь в кино или в книжках. Казармы, наспех построенные военными, — длинные, некогда желтые здания — использовались под классы, а ректорат и общежития располагались в старом, похожем на крепость строении из серого камня, напоминавшем окружной суд в Уиннисоу, которое выходило почти на улицу. И все же, увидев его, Люси подумала: „Осталось всего пятьдесят девять дней“.

— Где твоя комната? — поинтересовался Рой, высовываясь из окошка.

Она не ответила.

Напротив колледжа тянулась улица лавок и закусочных, одна из которых называлась „Студенческой кофейней“. Рой спросил:

— Слушай, как насчет кока-колы в этой кофейне?

Ответа не последовало.

— Ангел, правда же, я всегда с тобой считаюсь, и ты это знаешь. Твое мнение для меня очень важно. Но надо ведь мне где-нибудь жить, а? Ну, Люси, постарайся меня понять. В этом нет ничего детского или младенческого, что бы ты там ни говорила.

— Да, Рой, — ответила она наконец, — тебе надо где-нибудь жить.

— Не будь такой язвой, Люси, не надо так. Я тебе задаю простой вопрос, а ты только издеваешься. Мне обязательно надо спать по восемь часов, если я хочу заниматься так, чтобы от этого была польза. Разве нет? Значит, длинная кровать для меня просто необходимость. Ну что, по-твоему, я опять говорю глупости?

Ей подумалось: „Да ты сроду ничего умного не сказал!“.

— Нет, — произнесла она, потому что тут он взял ее за руку. Вид у него и впрямь был несчастный.

— Тогда что же ты сердишься? Ладно, Люси, какой смысл ссориться? Давай выпьем кока-колы, а? И поедем домой. Ну, давай мириться. К чему портить день? Послушай, может, простишь ты мне мой смертный грех или решила вечно тянуть эту волынку?

Он действительно чуть не плакал. Нет никакого смысла спорить с ним дальше, это ясно. И тут ее осенило (какая жалость, что эта мысль не пришла ей в голову раньше — тогда и ссориться бы не пришлось): она больше не пойдет в его комнату, сколько бы там в ней ни было окон или даже настоящих дверей. Только и всего.

— Ладно, — сказала она, — давай выпьем кока-колы.

— Ай да моя девочка, — проговорил Рой, целуя ее в нос, — ай да моя старушка!

Начиная с этого дня она совершенно твердо поняла — Рой не для нее. И вечером отказалась поехать с ним в „Рай“. Он сразу помрачнел, насупился и, казалось, вот-вот заплачет, и тогда Люси сказала — дело в том, что она плохо себя чувствует. По случайному совпадению это было правдой, но дома она обвела жирной черной чертой день, когда скажет ему, что между ними все кончено. А заодно и перечеркнула сегодняшнее число, значит, ей осталось прожить в Либерти-Сентре пятьдесят восемь дней…

Но до самого воскресенья ей так и не удалось объявить Рою свое решение: на следующий вечер они собирались на ярмарку в Селкирк вместе с Элли и Джо, с которыми теперь — когда Люси работала только днем — встречались по крайней мере раз в неделю; а в пятницу Рой хотел поехать с ней в кино в Уиннисоу на „Свидание с Джуди“, и, наконец, в субботу у Сауэрби была вечеринка. Джулиан устраивал ее для своих друзей, и поэтому, когда он сказал, чтобы „Дылда“ прихватил с собою „Блондиночку“, Люси втайне это было не менее приятно, чем Рою. С каждым днем мистер Сауэрби нравился ей все больше, а кое-какие его черты даже восхищали ее. Как сказал Рой, он и правда плевал на чужое мнение — говорил, что хотел, и делал, что вздумается. Язык у него, конечно, грубоватый, это так, но против того, что он постоянно называет ее „Блондиночкой“ — хоть это и довольно пошло, — она не возражала. Как-то вечером он даже обнял ее за талию и сказал (в шутку, конечно, и предварительно подмигнув Рою): „Когда тебе надоест смотреть вверх на этого Дылду, Блондиночка, и захочется взглянуть на кого-нибудь покороче, сообщи мне“.

Не будь этой субботней вечеринки у Сауэрби, она бы, конечно, обвела кружком не воскресенье, а пятницу. Но ее пригласил сам хозяин, и отказаться было просто невозможно. Ну что ж, пожалуй, не будет никакого вреда, если она подождет до воскресенья, и к тому же не придется торчать дома три лишних вечера. Даже с Роем и то лучше, чем сидеть в душной комнате и слушать, как родственники на веранде качаются в своих качалках, или лежать без сна, покуда по отцовским шагам на лестнице она не определит (просто так — для истории), пьяный он или трезвый на этот раз.

Лето она переносила тяжелее всего — окна и двери были распахнуты настежь, и она особенно остро и болезненно ощущала присутствие всех этих несносных людей. Стоило ей услышать, как кто-то, такой знакомый и ненавистный, зевает совсем рядом, и она впадала в настоящее исступление, особенно если настроение было паршивое. Но теперь она являлась домой не раньше полпервого, когда все уже обычно спали (хотя слышать, как храпят эти несносные люди, тоже радости мало — лишний раз вспоминаешь, что они все здесь, поблизости). Вместо того чтобы коптиться взаперти с семьей в эдакую жару, лучше уж сидеть себе с Роем на скамейке у реки, где тебя обдувает ветерок, и всматриваться в черную тихую воду под мостом. Она может раздумывать о колледже и Форт Кине — скорее бы удрать из дому! — а Рой будет время от времени напевать, ведь голос у него, по правде говоря, вовсе неплохой, во всяком случае, так ей казалось, когда она мечтами уносилась в это близкое будущее. Он пел под Воэна Монро и Дика Хеймса или изображал, как „Король“ Нэт Коул исполняет „Неиспорченного мальчика“, Мел Блэнк — „Лесного дятла“, а Рой Бэджер — „Однажды, влюбившись в Эми…“ (Рой считал, что похож на него фигурой). Когда они посмотрели „Жизнь Джолсона“, Рой стал изображать несравненного Ола. Он так и объявлял, когда они сидели рука об руку в те душные вечера последнего лета несчастливой и трудной юности Люси: „Леди и джентльмены! Перед вами несравненный, неповторимый и единственный Ол Джолсон!“

О, как мы танцевали
Под вечер нашей свадьбы,
Плясали и плясали…

Пятьдесят восемь дней. Пятьдесят семь… Пятьдесят шесть…

В субботу на вечеринке у Сауэрби Люси имела долгую и серьезную беседу с отцом Роя — они впервые разговаривали по-настоящему — и с удивлением услышала, как уверенно она убеждает мистера Бассарта, что он может не тревожиться относительно будущего Роя. Мистер Бассарт сказал, что он все-таки не может представить, откуда у Роя этот внезапный интерес к фотографии. Педагогический опыт давно научил его не слишком доверять мгновенным порывам молодежи, ибо под напором первых трудностей от этих порывов, как правило, не остается и следа. Он действительно испытывает известное облегчение оттого, что наконец-то закончились долгие месяцы топтания „в трясине полусырых мыслей“, как он это называет, но теперь его беспокоит, тот ли это выбор, от которого Рой не отступится и перед лицом трудностей. А как думает Люси? Что вы, сказала Люси, Рой действительно увлечен фотографией, тут нет никаких сомнений.

— А почему вы так уверены? — спросил мистер Бассарт своим невыразительным голосом.

Она лихорадочно перебрала мысли и сказала, что интерес к фотографии у Роя не так уж и неожидан — ведь это поистине счастливая возможность объединить его новое увлечение рисованием со старой привязанностью к типографскому делу.

Мистер Бассарт погрузился в размышления.

Тогда она покраснела и добавила:

— В известном смысле так оно и есть, мистер Бассарт…

— Что ж, это довольно тонкое наблюдение, — наконец произнес он без улыбки, — но насколько оно соответствует действительности, об этом еще надо подумать. Ну, а каковы ваши собственные планы? Я имею в виду в области дальнейшего образования.

Покрываясь потом под новенькой блузкой в крестьянском стиле, купленной специально для вечеринки, она стала перечислять… Развить логическое мышление… Самодисциплина… Общий рост знаний… Больше узнать о мире, в котором мы живем… Лучше узнать себя…

Она не знала, когда надо остановиться (как в прошении о выдаче стипендии), но тут мистер Бассарт сказал в перерыве между пунктами ее программы: „Это все очень достойные цели“, — и тогда она сочла, что достаточно потрудилась, чтобы произвести на него впечатление, и замолчала.

А он — Люси это только потом поняла — не задал ни одного вопроса о ее семье. Видно, эта тема его интересовала не больше, чем Джулиана Сауэрби; похоже, мужчины предпочитают судить о вас не по родственникам, а по тому, что вы за человек. Только Айрин Сауэрби и миссис Бассарт (моментально подпавшая под влияние сестры) ставили ей в вину то, за что Люси никак не могла отвечать. Остальных, в том числе и Роя, к их чести, не интересовали старые сплетни.

Каждый вечер, с самого начала лета, Рой заезжал за ней домой. К его появлению Люси уже была готова — она не хотела, чтобы он слонялся по дому и вступал в разговоры с ее родственниками. Однажды, когда ей показалось, что он пробует вызвать ее на откровенность, Люси его так оборвала, что Рой никогда уже к этому не возвращался. Случилось это после того, как он познакомился со всеми ее родственниками. Они собрались после обеда в гостиной, но не успел Рой войти, как Люси торопливо представила его им и тут же вывела за дверь.

По дороге в кино Рой сказал:

— Слушай-ка, а знаешь, твоя мама очень даже ничего себе.

— Знаю.

— Угадай, кого она мне напоминает.

— Не представляю.

— Дженнифер Джонс.

Она ничего не ответила.

— Послушай, ты смотрела „Песнь о Бернадетте“?[2]

Люси смотрела этот фильм три раза вместе с Китти Иген, но ее отношения с католической религией тоже никого не касались, и к тому же она ведь так и не стала католичкой.

— Конечно, Дженнифер Джонс помоложе… — сказал Рой. — А я и не знал, что твой дедушка тот самый мистер Кэррол, что работает на городской почте! Элли никогда и не заикалась об этом.

— Он вышел в отставку, — сказала Люси. И зачем она только уступила, когда Рой заявил, что пора познакомить его с ее „предками“?

Они въехали на Уиннисоу-Бридж.

— И твой отец вроде приятный малый.

— Я не желаю о нем говорить, Рой! Ни теперь, ни вообще!

— Ладно, как тебе угодно, — откликнулся он, предупреждающе поднимая руку. — Просто к слову пришлось.

— Ну вот и не надо.

— Хорошо, и не буду.

— Эта тема меня абсолютно не волнует.

— Ладно, ладно, — проговорил он, улыбаясь, — ты у нас командир.

На минуту воцарилось молчание, и Люси уже совсем было собралась попросить Роя остановить машину у обочины и выпустить ее, как он вдруг включил радио и запел.

После этого ни у Бассартов, ни у Сауэрби ее никто не спрашивал о домашних делах. Элли это вообще нисколько не интересовало, так что лишь в обществе миссис Сауэрби или матери Роя ее одолевали те самые мысли, от которых за долгие годы самоконтроля она почти сумела избавиться. В последнее время (вне дома, конечно) ей почти перестало казаться, что за ее спиной все шушукаются: „А вы знаете, что эта девчонка выкинула“, или: „А вы знаете, что натворил ее отец!“ Для многих, с кем Люси впервые встретилась в ту субботу у Сауэрби — а среди них, между прочим, был и директор мистер Брани с женой, — она была просто девушкой Роя Бассарта.

— Так-так, — сказал мистер Бранн, — это и есть та юная леди, которая, как я слышал, заставляет нашего прежнего питомца ходить по струнке?

— Ну, это еще как сказать, мистер Бранн, кто кого заставляет ходить по струнке, — отозвался Рой.

— В сентябре вы уезжаете учиться, дорогая? — поинтересовалась миссис Бранн. „Дорогая“. Точь-в-точь как миссис Сауэрби.

— Да, — ответила Люси, — в Женский колледж в Форт Кине.

— Очень недурственное заведение, — сказал мистер Бранн. — Чудесно. Чудесно.

— Люси закончила двадцать девятой из этого выпуска, мистер Бранн, сама она об этом, конечно, не скажет.

— Еще бы, я узнаю Люси, и мне известно, что она закончила в этом году. Ну-с, удачи вам, Люси. Поддержите нашу репутацию. Мы уже посылали туда несколько превосходных девушек, и, уверен, вы не уроните нашу репутацию.

— Благодарю, мистер Бранн. Буду стараться изо всех сил.

— Ну, в вас-то я уверен. Всего доброго, Рой. Всего доброго, Люси.

И что ей оставалось делать, когда позже вечером они приехали в „Рай“? Только в воскресенье она сможет сказать ему, что с нее хватит, но ведь суббота еще не кончилась. Ну, а если все-таки она ему скажет, что из этого выйдет? „Я не буду больше с тобой встречаться. Никогда“. — „Что ты сказала?!“ — „У нас с тобой нет ничего общего, Рой“. — „Но… в чем дело? Разве эти месяцы совсем ничего не значат для тебя? Послушай, с какой стати я тогда поступал в эту школу в Форт Кине? Из-за кого я поступил-то туда, а?“ — „Ну, положим, у тебя были причины поважнее“. — „Есть ли причины важнее любви?“ — „Да — никакая это не любовь — просто секс“. — „Секс! Может, для тебя это и так, но не для меня… Потому что я… нет, нет, — заплачет он, — это просто ужасно…“ И уж после этого — она знала наверняка — он, конечно, не поедет в Форт Кин. Стоит порвать с ним теперь, и он тут же бросит „Британию“, откажется от всех своих планов, а может, и вообще не станет заниматься фотографией, а она еще так вступалась за него в разговоре с мистером Бассартом. И скатится назад, „в трясину полусырых мыслей“… Ну, это его дело, ее это не касается… А может, все-таки касается. Все это время он был так добр и мягок с нею, как никто другой за всю ее жизнь. И это день за днем. Как она может теперь отвернуться от него, расстаться с ним холодно и жестоко? Особенно теперь, когда до отъезда оставалось каких-нибудь несколько недель. И ведь это может сказаться на всем его будущем. А он так полагался на нее, слушался ее, любил ее… Рой любит меня.

Во всяком случае, так он ей говорил.

— Я люблю тебя, ангел, — сказал Рой уже на пороге ее дома. Он поцеловал ее в нос. — Ты всех их сегодня потрясла.

— Кого?

— Мистера Бранна хотя бы. Да и всех. — Он поцеловал ее снова. — Меня, — добавил он. — Смотри, спи спокойно. — Сойдя со ступенек, он прошептал: — Оревуар.

Люси была в полной растерянности. Подумать только, десять месяцев назад она еще играла в оркестре, маршировала вслед за Леолой Крапп, а теперь она без пяти минут замужем! Она позволяет ему все, что угодно, почти каждый вечер!

Люси обводила в календаре дату предполагаемого разрыва шесть раз за июль и десять — за август. А первого сентября она взяла карандаш и четырьмя жирными кругами обвела число, следующее за Днем Труда. Она было начала обводить сам День Труда, но вовремя вспомнила, что они собирались кататься на каноэ вместе с Элли и Джоем. Рой предупредил ее за несколько недель. Если бы только все не намечалось так загодя! Если бы она не была ему так необходима! Если бы он не полагался на нее, не любил бы ее так! Но так ли это на самом деле?

Когда в День Труда они явились к Сауэрби, к ним вышла тетя Айрин и сказала, что Элли еще спит — ночью ей было плохо. Пожалуй, им лучше поехать втроем. Но как раз в этот момент бледная и осунувшаяся Элли в купальном халате выглянула из окна верхнего этажа.

— Эй, — махнула она рукой.

— Элли, — сказала миссис Сауэрби, — я предложила им поехать сегодня без тебя, дорогая.

— Ну уж нет…

— Элинор, конечно же, тебе нельзя кататься на каноэ, раз ты плохо себя чувствуешь.

— Твоя мама права, — поддержал Джой.

— А я хочу поехать, — сказала Элли слабым голосом.

— Это рискованно, Эл, — сообщил Джой. — Правда.

— Джой прав, Элинор, — сказала миссис Сауэрби.

— Но мы ведь так давно задумали эту поездку, — возразила Элли и порывисто опустила полотняную штору, видно приступая к реву.

Порешили на том, что молодые люди подождут, пока Элли умоется, оденется и проглотит поджаренный хлебец с чаем, а уж тогда, если она почувствует себя получше, может, они и поедут на реку всей компанией, как и собирались. Элли заболела накануне вечером, когда миссис Сауэрби была на собрании местного женского клуба. В ее отсутствие Элли с отцом засели перед телевизором, проглотили ванильное мороженое, три фунта вишен и умяли половину шоколадного торта с орехами, который оставался от обеда.

Джулиан Сауэрби чувствовал себя превосходно и утверждал, что крохотная вазочка мороженого и кусочек торта никак не могли вызвать у Элли расстройство желудка — просто она уже за две недели перед отъездом в колледж начала трястись. На это Рой сказал, что Элли, может, и унаследовала приятную внешность отца (тут все засмеялись, и Джулиан громче всех), но, к несчастью, не унаследовала его луженого желудка.

— Да, так оно и есть, мистер Сауэрби, — прокомментировал Джой.

Потом он заверил миссис Сауэрби, что если она отпустит дочку, он сам проследит за тем, чтобы Элли не прикасалась ни к чему сладкому. Для пикника была заготовлена огромная корзинка — миссис Бассарт тут постаралась, и Рой заявил, что они с Джоем справятся с порцией Элли без особой натуги.

Через несколько минут Элли вся в белом — шорты, сандалии, спортивная блузка — уже спускалась по лестнице. Загар ее — а она его тщательно поддерживала, ежедневно принимая солнечные ванны у себя в саду, — выглядел просто ослепительно, как, впрочем, и волосы, которые приобрели за лето медный оттенок. Но ее черты в это утро заострились от усталости, и она чуть слышно сказала: „Привет“, проходя на кухню, чтобы подкрепить свое стройное, красивое тело. Тело Элли! Стройное, красивое тело! Люси моментально догадалась о причине ее болезни: Боже мой! Так вот что произошло с Элли Сауэрби!

Джулиан уехал в Уиннисоу в гольф-клуб, а молодежь (вняв совету миссис Сауэрби) решила не ехать на каноэ, а выбрать на берегу тенистое место для пикника. Но даже здесь, под деревьями, с каждым часом жара ощущалась все сильнее. К полудню у Элли началось головокружение, и они вернулись к Сауэрби в „Гудзоне“ Роя. Дом встретил их молчанием. В спальне, где, по всей вероятности, дремала миссис Сауэрби, шторы были опущены. Машины все еще не было, и это взволновало Элли: очевидно, она думала, что отец уже дома.

— Может, стоит разбудить твою маму, Эл? — спросил Джой.

— Нет, не надо. Мне уже лучше.

Мужчины решили пойти за дом и послушать там матч по портативному приемнику Сауэрби. Элли попросила Люси пойти с ней в ее комнату. Едва затворив дверь, она повернула ключ, бросилась на постель под белым балдахином и зарыдала.

Люси молча взирала, как рыдает ее подруга. На лужайке за окном она видела виновника всех страданий. Он готовился прогнать шар через крокетные воротца. Через два дня Джой поступал в футбольную команду Алабамского университета. Казалось, на его согласие поехать в Алабаму повлияли воспоминания Элли о ее жизни на юге в первые военные годы. Джой должен был уезжать завтра, но теперь он, наверное, останется? Или, может быть, Элли поедет с ним вместе?

Сегодняшнюю прогулку и этот ленч (приготовленный его матерью) Рой устроил в честь отъезда Джоя Витстоуна, которого считал своим лучшим другом. Люси же Джой всегда казался просто остолопом. Возможно, он и великий спортсмен, и нельзя не признать, что он хорош собой и вид у него мужественный, если вам по вкусу этот тип, но у Джоя никогда не было в голове ни единой собственной мысли. Он всегда и со всем соглашался. По временам ее так и подмывало прочитать вслух Декларацию Независимости единственно для того, чтобы посмотреть, как он будет кивать головой и поддакивать знаменитым высказыванием: „Ей-ей, это истинная правда. Ей-ей, тут куча смысла, вот и моя мать также говорит…“ Искушение становилось особенно сильным, когда Рой поворачивал разговор так, чтобы Джою было интересно, — рассказывал смешные истории о своей жизни на Алеутах или обсуждал какую-то университетскую команду, которую они с Джоем называли „Малиновый прибой“, хотя обычно она его нисколько не интересовала. Но Люси так никогда и не поддалась искушению, даже Элли она не говорила, что думает о Джое Витстоуне. А теперь уже слишком поздно, теперь Элли влипла в историю — хуже не придумаешь. И похоже, что Джой даже этого не знает.

Внизу на крокетной площадке Рой выкрикивал:

— Два — ноль.

— Пошел, — говорил Джой, чисто прогоняя деревянный шар через воротца на другом конце площадки. — Ура, Джой Золотые руки!

— Ну и дела, — отзывался Рой кисло. — Раз, два, три, четыре, пять, я иду искать.

— Давай, сосунок, давай, — говорил Джой и вставал с молотком наизготовку, словно бейсболист, который вот-вот ударит по мячу. — Эй, — крикнул Джой и ударил по воображаемому шару. — Герой с дырой, валяй, бей…

— Мимо! — крикнул Рой.

— Сила есть, ума не надо, — сказал Джой. — Хрен в зубы, старичок…

— Ш-ш-ш, тихо, — остановил его Рой, быстро оглядываясь на окна дома, а Джой засмеялся и упал на траву.

…Как же теперь с колледжем? Как вообще с Сауэрби? И с будущим Элли, если ей придется выйти замуж за Джоя Витстоуна? А вдруг он уже все знает и ему наплевать? Или, может, совсем наоборот — он хочет жениться на Элли, а она плачет, потому что ей это ни к чему?!

— Мне нужно… Мне нужно рассказать тебе кое-что, — повернулась Элли, прижимая подушку к груди.

— Что? — участливо спросила Люси, — что, Элли?

Элли опять уткнулась в подушку и зарыдала. Она сделала глупость. Непоправимую глупость. Теперь ничего никогда не будет по-прежнему.

— Почему? Что произошло?

Она подслушала телефонный разговор.

— И не в первый раз, — призналась Элли, рыдая.

Значит, она не беременна.

За окном послышался голос Роя.

— Нижний!

— Пошел! — сказал Джой. — Крой, если можешь!

— Есть! — крикнул Рой. — И еще! Два-ноль!

Люси нетерпеливо произнесла:

— Я не понимаю, о чем ты говоришь, Элли.

— Я подслушала телефонный разговор… и это было ужасно!

— Чей разговор?

— Ох, Люси, только бы мама не узнала.

— Да о чем?

— Дверь заперта? — спросила Элли.

— Ты же сама закрыла, — сказала Люси.

— Тогда… Сядь сюда. На кровать. Не хочу кричать на весь дом. Ох, я просто не знаю, что делать. Это такой кошмар… Я давно собиралась тебе сказать. Мне так нужен совет, так надо обговорить все… Но я не могла и, наверное, не смогу… Нет, все-таки скажу. Люси, обещай — никогда никому. Даже Рою. Особенно Рою.

— Элли, я что-то ничего не понимаю…

— Это все из-за отца! — воскликнула Элли. — Люси, никому не говори, обещаешь? Ты должна пообещать, Люси. Ну, прошу тебя, тогда я смогу рассказать.

— Хорошо, обещаю.

И тут Элли прорвало:

— У моего отца есть любовницы! На стороне!

Новость не произвела на Люси особенного впечатления, словно Элинор произнесла вслух то, что она давным-давно знала.

— И это еще не все, — продолжала Элли. — Люси… Он платит им деньги!

— Ты точно знаешь?

— Да.

— А откуда?

— Это я и услышала по телефону. — Она закрыла глаза. — Платит деньги по-настоящему. — У нее по щекам покатились слезы и закапали на белую блузку.

И тут они услышали, как внизу открылась дверь — миссис Сауэрби проснулась.

— Ты уже дома, дорогая? — крикнула она.

— Да. И Люси здесь. Мы болтаем, мамочка.

— А как ты себя чувствуешь?

— Прекрасно, мама. Честное слово, — отозвалась Элли, нещадно вытирая глаза. — Просто стало очень жарко. Наверное, градусов сорок. И народу полным-полно. Туда съехался чуть ли не весь Уиннисоу.

Мгновение ничего не было слышно, затем донеслись звуки шагов — миссис Сауэрби спускалась по лестнице. Они молчали, потом внизу открылась раздвижная дверь, и Джой сказал:

— Четыре-ноль, миссис Сауэрби!

— Точно, — сказал Рой. — Она хочет это первая узнать а как же иначе! Тетя Айрин, скажите-ка Джою, за кого играет Люк Эпплипг. Расскажите ему, что такое верный удар. Расскажите, расскажите, вы же все это знаете…

Внизу на крокетной площадке мальчики подшучивали над невежеством миссис Сауэрби, и та с готовностью смеялась вместе с ними… А наверху Элли рассказывала все по порядку.

Это произошло с год назад, летним вечером, когда в доме были только она и отец. Шел двенадцатый час, и она уже лежала в постели, как вдруг вспомнила, что забыла предупредить Джуди Роллинс, чтобы та ничего не говорила о чем-то, что сказала ей Элли, и вот она дотянулась до телефона и взяла трубку. Конечно, как только она услышала, что отец разговаривает по параллельному аппарату, она тут же хотела положить трубку. Но дело в том, что она уже успела узнать голос женщины, разговаривавшей с ним, — это была миссис Майерхофер, управляющая папиной прачечной в Селкирке, на которую он всегда жаловался маме. По его словам, миссис Майерхофер была не слишком сообразительна, ей приходилось все объяснять по десять раз, чтобы она хоть что-нибудь поняла. Он держал ее только из жалости — от нее ушел муж, и она осталась с маленьким ребенком на руках, — зато было не похоже, чтоб она его обчистила, как ее пресловутая предшественница миссис Джарвис.

Так вот, отец говорил по телефону, что вряд ли выберется в Селкирк до конца недели, до того он завяз в делах, а миссис Майерхофер отвечала, что просто не может ждать так долго, и Элли, помнится, еще подумала: „Господи, ну и кретинка“, но тут отец рассмеялся и сказал — пусть попробует обойтись грелкой. Миссис Майерхофер тоже рассмеялась, и (как говорит Элли) она вся окаменела от этого смеха. Она зарыла трубку в подушку и, наверное, прождала целую вечность, прежде чем вновь поднесла ее к уху — линия была уже свободна, и тогда она набрала номер Роллинс. А что ей еще оставалось?

Это случилось незадолго до того, как они познакомились, сказала Элли. Ей до смерти хотелось рассказать все Люси, только очень уж было стыдно и неловко, а вскоре она и вообще засомневалась, а вдруг она неправильно все поняла, — словом, она решила, что лучше на время совсем не встречаться с Люси, чем рисковать Дружбой и выставить себя и свою семью в таком дурацком свете.

Признание Элли на мгновение сбило Люси с толку, и не только потому, что та так сумбурно все изложила. Ей надо было еще разобраться, какое отношение все это имеет к ней, к Люси.

Долгие ночи после этого она не могла заснуть, продолжала Элли, все боялась, а вдруг случайно услышит такой разговор… А потом, потом снова тихонько поднимала трубку. Это был какой-то кошмар, она не хотела ловить отца — и не могла остановиться. Ну, а как-то вечером — уже этой зимой — отец пришел и сказал, что миссис Майерхофер („мой гигант ума“, — как он выразился) дала деру, покинула свои апартаменты в Селкирке, прихватив младенца, вещички и все прочее. На другой день он поехал искать кого-нибудь на освободившееся место. Выбор его пал на женщину по имени Эдна Шпатц.

Только и всего. Элли больше не слышала, чтобы он разговаривал по телефону с миссис Майерхофер, и подозревать эту Эдну Шпатц у нее не было никаких причин. И все же каждый раз, как отец уезжал в Селкирк, она была просто уверена — он продолжает обманывать маму, хотя ей и было известно, что у Эдны Шпатц есть муж и двое маленьких детей. Примерно в это время Люси снова стала приходить к ним, и Элли много раз собиралась рассказать ей эту ужасную историю про миссис Майерхофер. Но миссис Майерхофер была до того уж дура и деревня, что папа просто не мог ничего с ней иметь! Даже подумать нельзя.

Она заставила себя в это поверить, и так продолжалось до вчерашнего вечера. Телефонный звонок застал ее на лестнице. Она подумала, что это Джой, он обещав позвонить около девяти, и побежала наверх в свою комнату. В это время отец взял трубку внизу и тут же крикнул: „Не трудись, принцесса, это меня!“ Она крикнула в ответ: „Ладно, пап“, пошла к себе, закрыла дверь и — сама не знает, как это вышло! — осторожно подняла трубку. Сперва она была просто не в состоянии ничего услышать, ни единого слова. Сердце у нее словно раскололось — одна половина стучала прямо в голове, другая сжималась в горле, а сама она будто перестала существовать. С отцом говорила женщина. Эдна Шпатц или кто другой — она не знает. Миссис Шпатц представлялась ей такой же деревней, как и миссис Майерхофер, но весь ужас в том, что, судя по голосу, женщина была интеллигентной… и молодой! Она говорила, что, если не оплатит счет, она просто не знает, чем это для нее кончится. Отец сказал, что займется этим потом „и не по телефону“. Он говорил шепотом, но все равно чувствовалось, что он очень сердится. Женщина расплакалась. Она сказала, что агентство угрожает судом. Она называла его „Джулиан, Джулиан“ и все плакала. Она говорила, что просит прощения, она знает, не надо было звонить — в эти два выходных она несколько раз набирала номер и вешала трубку, — но кто же еще ей может помочь, если не „Джулиан, Джулиан“.

Тут Элли почувствовала, что не в силах слушать дальше. Женщина была такой несчастной и такой молодой! Поэтому она опять запрятала трубку под подушку и сидела в растерянности, не зная, на что решиться. Через минуту или чуть больше отец позвал ее снизу. Как можно осторожнее она поставила телефон на место и быстренько спустилась к нему, все время что-то болтая. Она знала — он следит за каждым ее движением, — хочет выяснить, не подслушала ли она, но Элли уверена, что не выдала себя тогда ни словом, ни видом. Она продолжала лепетать: Джой то да се, это да вот это, и стоило ему только сказать: „Причаливай-ка сюда, красотка“, как она моментально села рядом на кушетку и даже позволила держать себя за руку все время, что они смотрели телевизор и ели вишни. Поэтому она и проглотила столько всякой дряни — боялась, как бы он не догадался, что она встревожена. И ей без конца лезла в голову разная чепуха: вдруг у нее есть старшая сестра, о которой ей ничего не известно, вот она-то и звонила и просила отца прислать денег. Конечно, сестру она сама выдумала — это Элли понимала, но именно из-за этого она начала сомневаться — а вдруг она и все остальное тоже выдумала…

— Люси, я совершенно растерялась… И я так несчастна! Потому что теперь я и сама не знаю, так это или не так. Думаешь, это правда?

— Что правда?

— Ну то, что я узнала.

— Ведь ты слышала собственными ушами, разве нет?

— Я не знаю. Конечно, правда! Но кто она? Кто бы это мог быть? Бедная мамочка, — она вновь залилась слезами, — ей даже ничего не известно. Никому. Никому, кроме тебя и меня, и его… и ее!

Молодежь пригласили поужинать в саду у Сауэрби: все накинулись на сандвичи с холодным мясом, кукурузные початки, яблочный пирог и мороженое — кроме Элли, которая ела только бульон, да и то половину оставила в чашке. Мистер Сауэрби выставил мальчикам по бутылке пива, не обращая внимания на протесты жены. „Послушай, через неделю все они станут студентами. А Рой — это же наша опора, шутка сказать, защищал Северный полюс. Чуток пива ему даже полезно — от него растут волосы на груди“.

Джой едва отхлебнул и отставил стакан. Рой пил прямо из бутылки. Потом расстегнул рубашку и заглянул внутрь.

— Хоть бы один вырос, — сказал он.

Они засиделись на лужайке далеко затемно. Элли накрылась вязаным платком и пристроилась на раскладном стуле, так что у нее только голова выглядывала и вся она казалась удивительно маленькой. Рой с бутылкой в руке уселся прямо на траву; всякий раз, делая глоток, он прикасался затылком к ногам Люси, Джой Витстоун растянулся на животе, подперев кулаками подбородок, и время от времени поглядывал вверх на небо. При этом он без конца повторял: „Ох, ребята! Ох, сколько же их там…“

Рой сказал, что у них на службе был один малый — так он верил в звезды.

— Брось, — отозвался Джой.

— Нет, без всяких, — сказал Рой, — есть люди, для которых это прямо религия.

— Да брось ты, — повторил Джой. — А хотелось бы знать, сколько их на самом деле.

Джулиан поинтересовался, как там его принцесса.

— Получше, — отозвалась она, чуть помедлив.

— Сдается мне, ты уже нюнишь по дому, — сказал мистер Сауэрби, — а еще и уехать-то не успела.

— А что, очень даже может быть! — обрадовался Джой.

— Точно, точно. Тоска по дому плюс ванильное мороженое, да еще с помадкой, сладким соусом и грецкими орехами, как мне сообщили из самых надежных источников…

— Рой! — слабо вскрикнула Элли.

Мальчики рассмеялись.

— Не дразни ее, Рой, — сказала миссис Сауэрби.

— Прости, Эльхен, — сказал Рой.

Джулиан закурил сигару.

— Как насчет затяжки, а, Джой?

— Нет, спасибо, сэр. Стараюсь быть в форме.

— Ну, чего уж там, это тебе не повредит, — сказал Джулиан.

— Нет. Спасибо, но что-то не хочется, мистер Сауэрби. Да и пиво зря я открывал.

— Ну, пусть его стоимость спишут с моих налогов, — заявил Джулиан, чем страшно развеселил Джоя. — А как ты, генерал? — повернулся он к племяннику.

— Ясное дело, — сказал Рой, — от хороших не отказываемся. Кидай.

Джулиан перебросил ему сигару.

— Четырнадцать пятьдесят коробка, самосадом такие не назовешь, как бы ты там ни изощрялся, остряк.

Дым от сигары Роя вился вокруг его головы.

— Ничего себе, — похвалил он, отставляя подальше руку с сигарой и сдерживая кашель.

— Взрослый парень, что и говорить, — отозвался дядя Джулиан.

Обычно Люси не нравилось, когда Рой курил сигары и пил пиво, да его и самого не слишком к этому тянуло. Но в этот вечер она не обращала внимания на то, как Рой красуется перед дядей, — ей было о чем подумать: прежде всего о дяде, чья тайна наконец-то раскрыта, потом об Элли, которая узнала эту тайну, потом о миссис Сауэрби, которая ничего не знала, и, наконец, о себе самой. Все эти месяцы ей казалось, что ее прошлое совсем не интересует Элли, но вдруг выяснилось — ничего подобного, ведь именно потому Элли и подружилась с ней тогда в сентябре, а в феврале опять сблизилась. Сногсшибательное открытие! А она-то, глупая, наивная дурочка, воображала, будто для Элли Сауэрби она вовсе не та девчонка, чей отец просиживает в „Погребке Эрла“, не та, что вызвала полицию и прославилась на весь город, а оказалось, что от этого никуда не уйдешь! Элли привлекало к ней то самое прошлое, о котором ей хотелось забыть навсегда, — и когда сегодня она наконец все поняла, это причинило ей глубокую боль.

Да и разозлило, признаться. Днем, пока Элли изливала ей душу, ее так и подмывало вскочить и выложить Элли все начистоту! „Так, значит, вот зачем я тебе понадобилась, Элли? Вот почему ты решила со мной подружиться? И тебе не стыдно прямо в лицо мне заявить, что ты бросила меня, как только тебе показалось, что ты можешь без меня обойтись? Да и чем, интересно, я, по-твоему, должна была тебе помочь за то, что ты дала мне поносить свой драгоценный свитер?“

И так далее и тому подобное, но только не вслух, конечно. Сперва она едва сдерживалась, чтобы дослушать рассказ Элли о похождениях Джулиана Сауэрби, но Элли не подошла и к концу рассказа, как Люси стала совсем иначе толковать привязанность Элли к ней. На самом деле Элли просто преклонялась перед Люси. Перед ее мужеством. Чувством собственного достоинства. Перед ее силой. Ведь если посмотреть на это глубже, разве можно истолковать это по-другому? Иначе почему бы красотка Элли Сауэрби со всеми своими платьями, мальчиками и деньгами обратилась за советом и помощью именно к ней — к Люси.

Интересно, что теперь станет делать Элли? Что? Она начала перебирать разные возможности.

— Эй, что это нынче с блондиночкой? — спросил Джулиан. — Кошечка язычок проглотила?

— Нет, что вы…

— Наверное, задумалась о колледже, да, Люси? — сказала миссис Сауэрби.

— Да.

— Чудесная пора, — сказала Айрин Сауэрби, — это будут четыре самых прекрасных года в вашей жизни.

— Вот так и моя ма говорит, миссис Сауэрби, — влез Джой.

— Да, всем вам будет полезно провести четыре года вдали от дома, — продолжала она.

Бедная миссис Сауэрби. Бедная, обманутая женщина. Как это ужасно. Как обидно. Как несправедливо… Так незаслуженно оскорбленная… Люси впервые почувствовала симпатию к матери Элли. Когда она поняла, что миссис Сауэрби страдает, она перестала видеть в ней своего потенциального врага, до нее дошло, что та живет своей жизнью. У нее свои побуждения и причины, и цель ее существования вовсе не в том, чтобы чинить неприятности Люси Нельсон. Ведь Элли призналась, что тогда, в сентябре, решила больше не встречаться с Люси вовсе не по приказу матери. За все месяцы их знакомства она не видела от миссис Сауэрби ничего, кроме добра, — лишь теперь Люси поняла это. Может быть, манеры у нее немного старомодные, и держится она отчужденно — ну и что тут такого? Разве она ей сделала хоть что-нибудь плохое? Боже мой, ведь это вовсе не миссис Сауэрби, а сама Люси была мелочной и подозрительной! Ей должно быть стыдно за свои выдумки. Даже в тот раз, когда она появилась в одном из кашемировых свитеров Элли, миссис Сауэрби рассердило вовсе не то, что Люси якобы завидует нарядам ее дочки, а плохо скрытое высокомерие Элинор — только и всего. Да, она терпеливая, мягкая, отзывчивая — стоит только посмотреть на ее отношение к Рою, не говоря уже о самой Люси. Она одна из всех родственников Роя серьезно выслушивает его идеи и рассуждения, одна выказывает ему непритворное уважение. И кто еще умел держать себя с таким достоинством и самообладанием, как миссис Сауэрби? Пожалуй, никто.

И что она получала в награду? Джулиан Сауэрби вместо того, чтобы относиться с уважением и благодарностью к такой воспитанной и великодушной женщине, чем он ей платил? Да, ей приходится носить специальные эластичные чулки, да, она женщина пожилая и склонна к полноте, да, у нее уже седеют волосы, но разве это причина для того, чтобы обманывать ее, бесчестить и порочить, как делает этот бабник, остряк-самоучка и кривляка. Свинья он после этого. „Блондиночка! Кошечка!“ Ну и тип! Ну и отвратительный, гнусный тип!

Но самое поразительное, что в душе она всегда это знала.

Как же поступит Элли? Расскажет матери? Или дяде Ллойду? А может, прямо поговорит с отцом, чтобы мать так никогда ничего и не узнала? Да, пойти к нему, и если он пообещает порвать с этими женщинами и никогда больше не… А может, сперва надо выяснить, кто она такая, и пойти к ней. Прямо прийти и сказать, что она должна немедленно расстаться с ее отцом под страхом разоблачения или даже заключения в тюрьму, если обнаружится (а это вполне вероятно), что она продажная женщина, которая имеет дело с мужчинами вроде Джулиана Сауэрби. А может, Элли имеет смысл скрывать свою тайну, выждать момент, подстеречь очередной телефонный звонок, а потом неожиданно поднять параллельную трубку и, вместо того чтобы сидеть сложа руки и покрывать предательство отца, раз и навсегда положить этому конец: „Говорит Элинор Сауэрби. Я дочь Джулиана Сауэрби. Прошу вас назвать ваше имя…“

Внезапный холодный порыв ветра — впервые за много месяцев — налетел на сад Сауэрби.

— Ух ты, — передернулся Джой и выпрямился. — Осень. Самая настоящая осень.

— Ну что ж, проводим принцессу домой, — сказал Джулиан. Он встал, потянулся, и огонек сигары закачался над его головой, словно сигнал.

— Хорошая идея, — отозвался Джой.

Мальчики сказали миссис Сауэрби, что они вдвоем справятся с посудой — прислугу отпустили на вечер. Они ни за что не хотели разрешить ей хозяйничать и в конце концов прогнали в дом.

Мистер Сауэрби стал складывать стулья, а Рой собирал столовое серебро, насвистывая „Осенние листья“. Составляя тарелки, Джой говорил: „Ты только представь, Рой, старина, уже завтра в это же время…“

Вдруг возле Люси оказалась Элли и зашептала ей на ухо.

— Что? — переспросила Люси.

— Забудь все это.

— Что ты хочешь этим сказать?

— А то, что вообще не вспоминай!

— Но… разве это не правда?

— Эй, девоньки, — позвал Джулиан, подделываясь под простонародный говор: — Пора бы уж в дом — хватит, нахихикались.

Они побежали через лужайку к дому. Элли вздрогнула, набросила платок на голову и устремилась в открытую дверь.

Люси громко прошипела вдогонку:

— Элли! Что ты думаешь делать?

Элли остановилась.

— Я… я…

— Ну?

— Да просто уеду в Северо-западный.

— Но, — Люси взяла ее за руку, — как же твоя мама?

Как раз в этот момент их догнали мальчики:

„Дорогу! Поберегись! Осторожно, дамы!“ — больше она уже ничего не могла сказать: их могли услышать. А потом Джулиан Сауэрби подхватил их под руки и, смеясь, потащил в дом.

На другой день Джой укатил в Алабаму, а Элли лихорадочно занялась сборами, беготней по магазинам и почти не расставалась с матерью, которая, похоже, все еще не знала, что творится у нее за спиной. Несколько раз не больше чем на минуту они оставались вдвоем, но Люси не успевала и рта раскрыть, как Элли уже говорила: „Тсс, потом“, или: „Люси, я не хочу вспоминать об этом, правда“, и, наконец: „Послушай, я просто ошиблась“.

— Ты ошиблась?

— Да, я неправильно поняла. Конечно.

— Но…

— Пожалуйста, дай мне спокойно уехать в колледж!

И когда пришло время расставаться, казалось, что они вовсе и не были никакими подругами. Элли вместе с родителями уехала в Эвастоун во второй уикенд сентября, а в понедельник, в тот самый день, который Люси обвела пятью черными кругами, они с Роем в набитом чемоданами „Гудзоне“ отправились в Форт Кин: занятия были на носу.

3

В середине ноября за одну только неделю она дважды падала в обморок — первый раз в телефонной будке в „Студенческой кофейне“, а на другой день — когда встала, чтобы выйти из аудитории после занятий по английскому. В университетской клинике — бывшей казарме, перестроенной после войны, — Люси сказала доктору, что у нее скорее всего малокровие. Сколько себя помнит, она всегда была бледная, а кончики пальцев — что на руках, что на ногах — в сильный мороз в одну секунду превращаются в ледышки.

После осмотра Люси оделась и села на стул, придвинутый доктором. „Нет, дело тут не в кровообращении“, — сказал он и, отвернувшись к окну, поинтересовался, не было ли у нее задержек. Сначала Люси сказала — нет, потом — да, и тут же подхватила пальто и учебники и выскочила из кабинета. В тесном коридоре у нее опять закружилась голова, но это продолжалось всего минуту.

Едва она прикрыла дверцу телефонной будки в „Кофейне“, как вспомнила, что Рой еще на занятиях. К телефону подошла квартирная хозяйка миссис Блоджет, и Люси молча повесила трубку. Она подумала было набрать номер училища и попросить, чтобы его позвали, — но что она ему скажет?

И тут, когда первый приступ сменился полной растерянностью, ею овладела странная мысль — а может быть, Рой здесь вообще ни при чем? Она поймала себя на том, что рассуждает, как ребенок, который совсем не знает жизни и думает, будто женщина может забеременеть сама по себе. Стоит ей только захотеть.

Вернувшись к себе в комнату, Люси посмотрела на календарик со смехотворными пометками. Только в прошлую субботу, когда Рой привез ее из кино, она жирно обвела черным карандашом День Благодарения… Внезапно Люси почувствовала дурноту, ринулась в уборную и долго стояла там с раскрытым ртом, но смогла выдавить из себя лишь несколько коричневых капель. Ощущение тошноты не прошло.

Вечером, когда дежурная постучала в комнату и сказала, что звонит Рой, она не отозвалась.

На другое утро, в восемь, когда остальные студентки спешили кто завтракать, кто на занятия, Люси прибежала в клинику. Ей пришлось долго ждать на скамье в коридоре: доктор появился только в десять.

— Я Люси Нельсон, я была у вас вчера, — сказала она.

— Заходите, присаживайтесь, — сказал доктор.

Потом подошел к двери и прикрыл ее поплотнее. Когда он вернулся к столу, Люси сказала, что не хочет ребенка. Доктор чуть-чуть отодвинулся, закинул ногу на ногу и ничего не сказал.

— Доктор, я только что начала учиться. Первый семестр первого курса.

Он ничего не ответил.

— Чтобы поступить сюда, я несколько лет работала. Вечерами, за стойкой. В Либерти-Сентре — я ведь оттуда… И летом тоже — три года подряд. А тут я получаю жилищное пособие. Не поступи я сюда, я бы вообще не смогла учиться в колледже — из-за денег.

Она вовсе не собиралась растрогать его своей бедностью или беспомощностью. Доктор должен знать, что Люси совсем даже не слабая, она сильная, она преодолела множество лишений и перенесла множество страданий — она совсем не такая, как все восемнадцатилетние девчонки. Дело не в том, что Люси нуждается в его помощи, она заслуживает его помощь.

— Я никогда еще не уезжала из дому, доктор. Это мои первые самостоятельные шаги. Я ждала этого всю жизнь. Копила деньги. Годами мечтала об этом.

Он невозмутимо слушал.

— Доктор, я не какая-нибудь вертихвостка, клянусь вам. Мне только восемнадцать лет. Вы должны поверить!

Доктор, сдвинувший было очки на лоб, опустил их на переносицу.

— Не знаю, что и делать, — сказала она, пытаясь собраться и побороть волнение.

Лицо доктора осталось неподвижным. У него были добрые глаза и мягкие седые волосы. Он почесал нос.

— Не знаю, что и делать, — повторила она, — просто не знаю.

Он скрестил руки. Покачался на стуле.

— Доктор, до этого у меня никогда не было мужчин. Он первый. Правда. Я не вру.

Доктор повернулся к окну и посмотрел в сторону „Бастилии“ — так студентки называли главное здание колледжа. Потом опять вздернул очки на лоб, потер глаза. Может быть, он всю ночь провел на дежурстве и неимоверно устал. Может быть, обдумывал, что сказать. А может быть, даже и не слушал. Он приходил сюда на два часа утром четыре раза в неделю, так что не все ли ему равно? У него была собственная практика и, конечно, хватало своих хлопот, а здесь он принимал так, между прочим, — подрабатывал. И вполне возможно, он попросту тянет время, а потом отправит ее восвояси, пусть сама выпутывается.

Доктор опять повернулся к ней.

— А молодой человек где? — спросил он.

— Здесь.

— А точнее, Люси. Где?

У нее немного отлегло от сердца. Может быть, он и в самом деле собирается помочь?

— В Форт Кине.

— Значит, он своего добился и в сторону?

— Что? — прошептала она.

Доктор потер виски кончиками пальцев. Он думает. Он хочет помочь.

— Почему только вы, девчонки, не понимаете, что они из себя представляют? — спросил он мягким печальным голосом. — Разве не ясно заранее, как они будут себя вести в подобной ситуации? А еще такая смышленая, симпатичная девушка, как вы, Люси… О чем вы только думали?

Когда он назвал ее по имени, глаза Люси наполнились слезами. Можно подумать, что к ней впервые обращаются по имени. Да, она, Люси, смышленая, симпатичная… Ее жизнь только-только начинается! А за последний год и особенно за последний месяц с ней так много всего произошло. И вот уже девушка, соседка Люси по этажу, собирается познакомить Люси с одним парнем. Только все как-то не выходило, потому что каждый вечер к ней заезжал Рой — хотя бы только чтобы сказать „привет“. Стоило ей надолго уехать из дому — и вот она уже стала симпатичной! Ох, зачем же, зачем, спрашивается, она связалась с этим типом? Из-за того, что он звал ее ангелом? Из-за того, что без конца фотографировал? Или из-за того, что напевал на ухо дурацкие песенки? Он даже не понимал, что она собой представляет, дубина! Он все лето вел себя с ней так, будто она девчонка вроде Обезьянки Литтлфилд, а ведь она совсем не такая. И она разрешила, разрешила этому дураку настоять на своем. И теперь — вот, достукалась! Такое случается с деревенскими простушками, с теми, кто не учится, бросает школу, убегает из дому. Это должно было произойти с Бэбз Иген, но никак не с ней. Ей и без того не так уж сладко жилось.

— Не знаю, о чем я тогда думала, доктор, — она не смогла сдержать слез. — Я хочу сказать: иногда и сама не знаешь, что делаешь.

Она спрятала лицо в ладони.

— А что же все-таки молодой человек?

— Молодой человек? — вытирая глаза, переспросила она жалобно.

— Да, он-то что собирается делать? Бежать в Южные моря?

— Нет, что вы, — простонала она еще жалобнее, — нет, он женится на мне хоть завтра.

И тут же поняла, что этого не надо было говорить. Хоть так оно и есть, но говорить об этом ни к чему.

— Выходит, ты сама не хочешь, — произнес доктор.

Она приподняла голову.

— Разве я это сказала?

— Не лги мне, Люси! Говори все, как есть. Он готов жениться, а ты не хочешь. Так?

Она вскочила.

— Но я не пробыла здесь и трех месяцев. У меня первый семестр!

Доктор опять приподнял очки. У него было такое дружелюбное, морщинистое, крупное лицо — только разок взглянешь на него — и уже ясно, что у этого человека любящая семья, и уютный дом, и спокойная, радостная жизнь.

— Если молодой человек готов жениться…

— Ну и что из того? При чем тут он?

— Все-таки можно было бы и посчитаться с ним, тебе не кажется?

— Не понимаю, — бесхитростно сказала Люси. Она действительно не понимала.

— Ну, не мешало бы посчитаться с его чувствами. С его любовью к тебе.

Люси молча покачала головой: да не любит он ее. Он только напевает ей на ухо дурацкие песенки.

— С тем, чего он хочет, — продолжал доктор, — чего ждет от тебя.

— Но он и сам не знает, чего хочет.

— Ты говоришь, он хочет жениться.

— Я совсем не то имела в виду. Просто он так говорит, но ведь ему совершенно непонятно, что это значит. Да, вы правы, доктор, — я не хочу выходить за него замуж. Зачем мне вас обманывать? Я ненавижу ложь, и это правда, самая настоящая правда! Вы же знаете, что сотни и сотни девушек делают то же самое, и притом с разными людьми.

— Наверное, им все же не следует этого делать.

— Но я не плохая! — что она могла поделать, если это так и есть. — Я хорошая!

— Ну, ну, сядь и успокойся. Я и не говорил, что ты плохая. Напротив, я уверен в обратном. И не вскакивай каждый раз прежде, чем я договорю до конца.

— Извините. Такая у меня привычка. Пожалуйста, извините.

— Так вот, им не следует этого делать, — продолжал он, — потому что они чаще всего недостаточно взрослые, чтобы суметь заплатить по счету, если они проиграют. Я имею в виду, если они попадут в беду.

— Но…

— Но, — возвысил он голос, — для того чтобы хотеть любви, они уже достаточно взрослые.

У нее опять навернулись слезы.

— Да, да. Вы все правильно поняли, доктор, именно так со мной и было. Точь-в-точь как вы говорите…

— Люси, слушай меня…

— Я слушаю, доктор. Потому что именно так и было…

— Люси, но ведь это касается не только тебя.

Она было подумала, что в колледже есть и другие девушки в таком же положении, и, может быть, даже здесь — в палатах, выходящих в тот же коридор, что и кабинет доктора.

— Не надо забывать про молодого человека.

— Но…

— Послушай, Люси. Ведь это затрагивает еще и молодого человека и твоих родителей. Ты уже говорила с ними?

Люси посмотрела на свои пальцы, теребившие английскую булавку, скалывавшую старую клетчатую юбку.

— У тебя есть родные?

— Конечно.

— Ну, так я думаю, тебе следует побороть смущение и все им рассказать.

— Нет, я не могу.

— Почему же?

— У меня ужасная семья.

— Поверь, Люси, в восемнадцать лет многим кажется, будто у них ужасная семья. Ты ведь стала так думать с тех пор, как попала в колледж, верно?

— Но у меня действительно ужасная семья. Я ничего не придумываю, это правда!

Он промолчал.

— Я их даже не замечаю. У нас нет ничего общего. Доктор, да они просто ниже меня, — добавила Люси: ей показалось, что он не очень-то ей верит.

— В каком же это смысле?

— Отец пьет, — Люси посмотрела ему прямо в глаза. — Он настоящий пьяница.

— Ясно, — произнес доктор. — Ну, а мама?

Опять закапали бессильные слезы.

— Она слишком хороша для него.

— Это еще не значит, что они ниже тебя, — спокойно сказал доктор.

— Да, но, если бы у нее была хоть капелька ума, она бы давным-давно его бросила. И хоть капелька уважения к себе. Она должна была найти человека, который бы ей подходил, который уважал бы ее.

Вроде вас, подумала она. Если бы вы встретили мою мать, если бы она вышла за вас… Вдруг Люси услышала свой голос:

— Один человек мне как-то сказал, будто она похожа на Дженнифер Джонс. На актрису.

Доктор протянул ей бумажную салфетку, и Люси высморкалась. Не надо стараться разжалобить его, не надо хныкать, не надо расклеиваться. Так вела бы себя ее мать.

— Люси, мне кажется, тебе надо поехать домой. Прямо сегодня. Думаю, твоя мать поймет все гораздо лучше, чем тебе кажется. Может быть, даже не рассердится. Судя по тому, что ты тут рассказала, мне именно так и кажется.

Люси не отвечала. Он не хочет помочь ей. Он старается избавиться от нее.

— По-моему, ты все-таки любишь ее. И возможно, она отвечает тебе тем же.

— Но она ничем не может мне помочь, доктор. Любовь здесь совсем ни при чем. Это как раз то, что ее губит. Она слишком слабая. Слишком беспомощная.

— Ну, голубушка, ты сейчас просто слишком взволнована…

— Доктор, но они ведь не могут помочь! Только вы можете, — она вскочила. — И вы должны это сделать!

Он покачал головой:

— Боюсь, что я не могу этого сделать.

— Но вы должны!

— Мне очень жаль.

Неужели он не шутит? Неужели он вот так отвернется от нее и заявит, что не может помочь, после того как понял, в каком она положении?

— Но это же нечестно! — вырвалось у нее.

Он опять покачал головой.

— Вовсе нет.

— И что же вы собираетесь делать? Сидеть здесь и двигать очки вверх-вниз? Одарять меня своими мудрыми советами? Говорить мне „голубушка“?! — Люси овладела собой и села. — Простите! Я не это хотела сказать. Но почему же вы… Вы же поняли, как обстоит дело. — У Люси было такое ощущение, будто она умоляла доктора убедиться в его собственной правоте. — Ведь вам все ясно, доктор. Ну, пожалуйста, вы же так хорошо меня поняли!

— Человек может только то, что он может. Это общий закон. Мало ли чего от нас требуют?

— Пожалуйста, не говорите мне прописные истины, да еще таким тоном, — сердито сказала она. — Я не ребенок.

На секунду воцарилось молчание. Затем он поднялся.

— Но что же будет со мной? Если вы не поможете…

Он обошел вокруг стола.

— Значит, вам все равно, что со мной будет? — спросила она. И тут Люси впервые почувствовала, что доктору не терпится выпроводить ее.

— Вы не вправе рассчитывать, барышня, что я буду вас спасать, — сказал он.

Она поднялась и посмотрела ему прямо в лицо — он уже стоял у двери.

— Пожалуйста, не читайте мне нотаций с высоты своего величия. Я не намерена выслушивать поучения совершенно незнакомого человека, который ровно ничего не знает о том, что мне пришлось перенести. Я совсем не такая, как все эти восемнадцатилетние девчонки, и не нуждаюсь в ваших нотациях.

— А что же вы хотели услышать? — спросил он раздраженно.

— То есть?

— Я спрашиваю, на что вы рассчитывали? Да, Люси, вы совершенно правы, — сказал он, — вы совсем не такая, как все эти восемнадцатилетние девчонки. — Он распахнул дверь.

— Но что же будет со мной? Как вы можете быть таким жестоким?

— Надеюсь, все-таки найдется человек, которого вы послушаете, — отозвался он.

— Вряд ли, — ответила она резко.

— Тем хуже для вас.

— Ну что ж, — сказала Люси, застегивая пальто, — желаю вам счастья в вашем уютном домике. Да, ступайте домой и будьте счастливы со своей мудростью, со своими очками, со своим дипломом в рамочке и со своей трусостью!

— Прощайте, — сказал он, па мгновенье прикрыв глаза. — Желаю удачи.

— Я не привыкла надеяться на удачу, доктор. Да и на людей тоже.

— Тогда на кого же вы надеетесь?

— На себя! — сказала она и прошествовала мимо него в раскрытую дверь.

— Всего доброго, — мягко произнес доктор, когда Люси промчалась мимо, и закрыл за ней дверь.

„Ах ты трус, — стонала она сквозь зубы, спеша в „Кофейню“. — Ах ты рохля, — плача, бормотала она, когда шла к автомату с телефонной книгой в руках. — Ах ты жалкий, подлый эгоист“, — когда водила пальцем по желтой странице, отыскивая телефоны врачей и представляя, как все они, один за другим, произносят: „Вы не вправе рассчитывать, барышня, что я буду вас спасать“, и она уходит ни с чем и бредет к другому, точно такому же, униженная, отверженная, несчастная.

В День Благодарения, когда вся семья собралась в столовой за праздничной индейкой, Люси объяснила родным, что она и Рой Бассарт решили пожениться.

— Что? — изумился отец.

Она повторила.

— С чего это вдруг? — резко спросил отец и отшвырнул нож — он собирался разрезать индейку.

— С того, что нам так захотелось.

Через пять минут за столом осталась одна бабушка. Она продолжала есть и спокойно дошла до кулебяки, пока наверху остальные члены семьи, каждый по-своему, пытались уговорить Люси открыть дверь. Однако Берта все же не упустила случая заявить, что смертельно устала от вечного кавардака и постоянных трагедий — нет, больше она не допустит, чтобы не тот, так другой отравляли ей жизнь изо дня в день.

В четыре часа позвонил Рой. Люси вышла из спальни, но не начала разговора, покуда кухня не опустела. Рой сказал, что им не удастся встретиться до девяти.

Ну, а как вели себя его родные, когда он им рассказал?

Никак. Он еще ничего не сказал.

В половине десятого он позвонил от Сауэрби и сказал, что решил подождать до дома, чтобы сообщить новость родителям наедине. „Хорошо, а когда ты им скажешь, Рой?“ — „Точно не знаю. Ну, а как я могу знать точно? Попозже“. Но ведь неделю назад он сам хотел позвонить им из Форт Кина, ему самому казалось, говорила Люси, что здесь не может быть никаких осложнений: всем и так ясно, что они рано или поздно поженятся. И он сам…

— Слушай, — прервал он, — тут Элли хочет с тобой поговорить.

— Рой!

— Привет! — влезла Элли. — Привет, Люси. Извини, что так долго не писала.

— Хелло, Элинор.

— Ты знаешь, дела, дела, дела. Ну, ты можешь себе представить. Я прямо схожу с ума от всех этих наук. А сейчас мы тут слушали про приключения Роя в „Британии“ и просто животики надорвали. Ну и местечко! Хватанули уже — будь здоров! Слушай, давай сюда.

— Нет, мне надо быть дома.

— Ты, я думаю, не обижаешься, что я тебе не писала… или обижаешься?

— Нет, что ты!

— Ну, тогда хорошо. До завтра. Мне надо тебе кое-что рассказать. Я познакомилась с таким замечательным типом, — Элли перешла на шепот, — чуть было не послала тебе его карточку, вот до чего дошла. Он прелесть, просто прелесть!

В полночь Люси вышла из спальни и сама позвонила Рою.

— Ну как, сказал?

— Слушай, ну что ты делаешь? Все уже спят.

— Значит, ты не говорил?

— Было уже поздно.

— Но я ведь уже своим сказала.

— Слушай, отец вышел на лестницу и спрашивает, кто звонит.

— Ну и что такого? Скажи, что я.

— Знаешь, будь добра, прекрати указывать, что мне делать, — ответил он, — я скажу, когда мне…

Вдруг он повесил трубку. Она опять набрала номер. На этот раз к телефону подошел мистер Бассарт.

— Кто это? — спросил он.

Люси задержала дыхание.

— Послушайте, кто бы вы ни были, советую вам не безобразничать в такой час. А если это кто-нибудь из моего пятого класса, так и знайте, я сумею вас разыскать.

С утра она позвонила снова.

— Я как раз собирался набрать твой номер, — сказал Рой.

— А когда ты соберешься поговорить с ними?

— Еще только восемь. Мы даже не завтракали. Тут тетя Айрин должна подъехать.

— Значит, ты уже разговаривал?

— Откуда ты взяла?

— Нетрудно догадаться — поэтому она и приезжает.

— Откуда ты только все берешь? Откуда ты все знаешь?

— Рой, ты от меня что-то скрываешь.

— Ничего подобного. Слушай, пустим все на самотек хоть на пару часов. О господи!

— А зачем бы твоей тете приезжать в восемь утра? Кому это она так понадобилась?

— Ну ладно, ладно, — внезапно сказал он, — если тебе не терпится узнать…

— Еще бы!

— Так вот, отец хочет, чтобы я подождал до июня.

— Значит, ты все же сказал!

— Как только мы приехали домой.

— Чего же ты молчал об этом вечером?

— Так получилось, Люси. Я хотел сообщить тебе хорошие вести. Я не хотел огорчать тебя, но ты без конца меня дергаешь и мешаешь действовать по намеченному плану.

— По какому еще плану! О чем ты говоришь, Рой? Разве мы можем ждать до июня?

— Но он-то не знает, что мы не можем!

— А ты не сказал, Рой?

— Я вешаю трубку. Она уже здесь.

Днем он позвонил и сообщил, что останется дома до понедельника, так что ей лучше поехать автобусом в воскресенье вечером.

— Я говорю из автомата, Люси. Меня послали к мистеру Бранну, взять чего-то там для отца. Так что я спешу…

— Рой, немедленно объясни мне, что все это значит.

— Я постараюсь уладить тут кое-что, понимаешь?

— Рой, я ничего не хочу слушать. Мне необходимо сейчас же с тобой увидеться!

— Я кладу трубку, Люси.

— Погоди!

— Нет, мне нужно идти! Извини. До свиданья.

— Если ты так поступишь, я тут же еду к тебе домой. Ты слышишь меня?

Но Рой уже положил трубку.

Она позвонила Элинор.

— Элли, это Люси. Мне нужно повидаться с тобой.

— А что такое?

— Значит, и ты тоже?

— Что „тоже“, Люси?

— Элли, помнишь, когда-то тебе нужно было поделиться со мной, а теперь это нужно мне. Я должна знать, что тут происходит. Я еду.

— Сейчас? Люси, лучше не надо, я хочу сказать — лучше не сейчас.

— Ты что, не одна дома?

— Нет, но они все словно с ума посходили.

— Из-за чего?

— Ну, Рой сказал, что ты хочешь выйти за него замуж.

— А он не сказал, что это он хочет на мне жениться?

— Ну да… Что-то вроде. Будто бы и он об этом подумывает… Но, Люси, им кажется, что ты хочешь заставить его. Ой, кто-то подъехал к дому. Разъездились тут — все утро туда, сюда и обратно. Люси?

— Да?

— А это правда?

— Что правда?

— Ты заставляешь его?

— Нет.

— Тогда зачем тебе все это?

— Затем, что мы оба этого хотим.

— И ты тоже?

— Да.

— Но…

— Что но, Элинор?

— Ну… ты еще такая молодая. Мы все молодые. Я хочу сказать, это такая неожиданность. Просто не знаю, что тут сказать, ей-богу.

— Потому что ты кретинка, Элли. Зануда, набитая дура, да еще ко всему и эгоистка.

Под вечер она села в автобус и уехала в Форт Кин. На дверях „Бастилии“ висела цепочка, и Люси сильно промерзла, пока ей удалось найти сторожа. Тот отвел ее в корпус № 3, посадил на стул, вынул очки и принялся просматривать списки. Она смотрела на нескончаемый ряд имен и вдруг подумала: „Бежать отсюда. Навсегда. Никто меня не отыщет!“

Оказавшись в своей комнате, она стала бить кулаками по подушке, по спинке кровати, по стене. Это ужасно. Невыносимо. Все студентки в Америке сейчас дома, веселятся с родными и друзьями. Да и ее умоляли остаться — и мать, и дедушка, и даже отец. Говорили, что их просто ошеломила такая новость. Ведь все произошло так неожиданно. Ну, разве не так? — умоляли они через дверь. Они постараются свыкнуться с этой мыслью, если только Люси не сбежит от них в Форт Кин, как убежала вот сейчас к себе наверх. Вполне понятно, сперва они были попросту ошарашены, можно сказать, потеряли голову. Ведь как-никак это ее первый семестр в колледже, она об этом столько мечтала. Но, уж наверное, Люси знает, что делает, раз это окончательное решение. Может быть, она все же останется до понедельника? Разве они ее останавливали три года назад, когда Люси собиралась перейти в католичество? Нет, она заявила, что это очень серьезно, и они не стали ей препятствовать. А когда Люси передумала, она приняла и это решение самостоятельно, никто на нее не давил. То же самое и с оркестром. И тут она никого не спрашивала. Они относились к ее увлечению с пониманием и уважением, пока Люси сама в конце концов не решила бросить оркестр.

Конечно, им и в голову не приходит сравнивать увлечение барабаном и выбор мужа, с которым делишь всю жизнь, но от этого их позиция не меняется: если она хочет играть на барабане, а не заниматься фортепиано (которое, напомнили они, Люси забросила в десять лет, тоже ни с кем не советуясь) или там аккордеоном (компромиссное предложение папы Уилла), пусть поступает по-своему, они ей мешать не станут… У них дома не диктатура. У них демократия: каждый имеет свое мнение, и его только уважают за это. „Я могу быть не согласен с вами, — говорил папа Уилл из-за двери, — но всегда и везде я буду бороться насмерть за ваше право иметь собственное мнение“. Так, может быть, она все-таки передумает и не станет торопиться в колледж, где сейчас никого нет? Почему бы ей не остаться и не переговорить обо всем? А кроме того, бабушка чего только не наготовила для нее, целую неделю трудилась. „Не для меня, а для праздника“, — отозвалась Люси. „Ну ладно, голубушка, какая ж тут разница, если подумать. Ведь ты впервые приехала из колледжа надолго, и мы все понимаем… Люси? Ты слушаешь меня?“

И чего вдруг отец повел себя так, словно для него все это — неописуемая трагедия? Она как-то не привыкла, чтобы он близко, чуть ли не до слез, принимал к сердцу ее жертвы, обиды и страдания? Она терпеть по может притворства. И потом, кто говорит о том, что Люси бросит колледж? Он бегал по дому и вопил: „Я так хотел, чтобы она училась!“ Откуда он взял, что она не хочет? Люси всего-то и сказала, что собирается замуж за Роя… А может быть, они сами догадались об истинной причине? Вдруг они поверили ей, лишь бы не слышать унизительной правды? Люси схватила учебник французского и швырнула через всю комнату. „Ничего не знают, — выкрикнула она, — а еще лезут со своими разрешениями!“

Если бы только они сказали: „Нет. Нет, Люси, не смей этого делать. Все. Мы запрещаем тебе. Кончено“. Но, как видно, ни у кого из них не хватало ни твердости, пи упорства, чтобы противодействовать ей. Она давно восстала против них, эта борьба длилась всю ее юность, и она победила. Теперь с этим покончено. Она может делать все, что только захочет, — даже выйти замуж за человека, которого в душе презирает.

Когда в понедельник вечером Рой вернулся в Форт Кин и зажег свет у себя в комнате, первым делом он увидел Люси, сидевшую у окна.

— Ты что это здесь делаешь? — вскрикнул он, роняя чемодан. — И занавески не задернуты!

— Что ж, задёрни их, Рой.

Он мигом опустил занавески.

— Как ты сюда попала?

— Как обычно, Рой. На всех четырех через подоконник.

— А она дома?

— Кто?

— Хозяйка! — прошептал он и тут же выскользнул в холл.

Она слышала, как он насвистывает, поднимаясь в ванную: „Твой, вздох как песня, а голос — скрипка, и это волшебство…“ Потом в туалете наверху зашумела вода, и Рой снова проскользнул в комнату.

— Ее нет, — сообщил он, прикрывая дверь. — Но, пожалуй, все же лучше выключить свет.

— Чтобы не смотреть мне в глаза?

— Чтобы она нас не накрыла, когда вернется. Она вот-вот придет. Так что стряслось?

Она поднялась со стула и обхватила руками живот.

— Угадай!

— Тсс-с-с…

— Ее же нет.

— Но она сейчас придет. Мы всегда выключали свет, Люси.

— Я хочу говорить с тобой и смотреть тебе в глаза. Не по телефону, Рой, когда ты можешь…

— Ладно… Но ты уж извини, а свет все-таки придется выключить. Так что давай-ка.

— Но мы поженимся или нет? Скажи, я ведь должна знать, что делать дальше, к кому идти и что вообще…

— Ну ладно, в конце-то концов ты, может, разрешишь мне хотя бы снять пиджак?

— Рой, да или нет?

— Слушай, ну как я могу сказать „да“ или „нет“, когда тут так просто не ответишь.

— Нет, на такие вопросы именно так и отвечают.

— Может, поговорим поспокойнее? Я ведь два часа просидел за рулем.

Когда он стал вешать пиджак в шкаф, она подошла сзади и дотянулась на цыпочках до его уха, которое было почти на фут выше ее:

— Да или нет, Рой?

Он отшатнулся.

— Во-первых, сейчас я выключу свет. Осторожность не помешает. Когда я снимал эту комнату, то уговаривался не приводить сюда девушек.

— Ну, меня-то ты водил. И не раз.

— Она ведь не знает. Ох, черт побери. Ладно, тушим, — и не слушая больше возражений, он выключил свет.

— Наконец-то ты не видишь меня, Рой. Теперь расскажи, как ты провел праздники, пока я сидела здесь в пустом общежитии одна-одинешенька целых два дня?

— Во-первых, я не просил тебя возвращаться в общежитие, когда там никого нет. А во-вторых, я все же присяду, если не возражаешь. Да почему бы и тебе не сесть?

— Ничего, я постою.

— В темноте?

— Да.

— Тсс…

— Ну, я слушаю, — сказала она.

— Дай мне сесть как следует… Ну вот, порядок.

— Так что?

— Мне удалось их уговорить, но не совсем.

— Дальше.

— Да ты сядешь в конце концов или нет?

— Не все ли равно? Ты ведь меня так и так не видишь.

— Очень даже вижу, как ты висишь надо мной. Ну сядь же. Пожалуйста.

Она прождала его почти час. И ей больше всего хотелось не сидеть тут, а лечь спать. Люси опустилась на край постели и закрыла глаза. „Пойти к мистеру Валерио“. „Скрыться, сбежать“. Какой в этом смысл? Единственный человек, которого она хотела бы сейчас видеть, — отец Дамрош. Но что он может сделать? Ничего — и в этом вся его беда. Помощи от него столько же, как от святой Терезы или Иисуса Христа. А на вид он такой сильный, и всегда так внимательно выслушает, и говорит такие прекрасные слова… Но ей не слова нужны. А дела.

— Во-вторых, — говорил Рой, — не думай, что мне это так легко далось. Это был сущий ад.

— Это почему же?

— Да потому, что пришлось делать вид, будто ты не беременна, хотя все они только и делали, что приставали с вопросами — с чего да с чего.

— И ты сказал?

— Нет.

— Точно?

— Да! Тсс-с!

— Ты сам кричишь.

— Из-за тебя.

— Нет, ты кричишь, потому что ты заврался, Рой.

— Я не сказал им, Люси. Ну что ты на меня взъелась? В самом деле, я просто удивляюсь, почему я им не сказал. Почему нельзя открыть правду? Ведь мы все равно поженимся.

— Поженимся?

— Ну я хочу сказать — смогли бы пожениться, если б я им сказал…

— Ты хочешь сказать, что, раз ты им не сказал, мы не поженимся?

— В том-то и вся штука. Вот что путает все карты. То есть я хочу сказать, они приводят столько доводов, почему нам надо подождать хотя бы до июня.

— Ну?

— Ну, и это серьезные доводы. Мне кажется, против серьезных доводов трудно возражать, только и всего.

— И поэтому ты согласился ждать?

— Я сказал, что подумаю.

— Но разве мы можем ждать?

— Слушай, надо мне было выбраться из дому или нет? Я и так пропустил целый день.

— С машиной ты мог бы в любой момент…

— Но не мог же я уехать в разгар скандала! Ты ничего не понимаешь!

— Отчего же? Почему не мог?

— Слушай, зачем мне их злить, зачем морочить им голову? Я не сделал ничего плохого. Совсем даже наоборот. И почему бы нам попросту не сказать правду? Мне, знаешь ли, не к чему врать родителям.

— Мне тоже, Рой, если мы говорим об одном и том же.

— Но ведь ты ж соврала.

— Потому что мне так захотелось!

— Почему?

— Слушай, будь мужчиной! Ну как ты себя ведешь?

— Но ведь это ты все от них скрываешь? Знай они правду, они бы нас поняли.

— Рой, тебе в самом деле кажется, будто они кинутся мне на шею, если узнают насчет ребенка?

— Я сказал, что они поймут, только и всего.

— Но понять прежде всего нужно нам — нам с тобой, Рой!

— Что ж, может, это и правильно… в отношении твоих.

— А чем они хуже твоих, Рой? Думаешь, твои лучше? Слушай, если ты не хочешь жениться на мне, потому что кто-то начал тебе нашептывать, будто я тебе не пара, — не волнуйся, я тебя неволить не стану.

Молчание. Секунда, другая… Наконец он сказал:

— Но я ведь сам хочу.

— А мне кажется, Рой, это вовсе не так. — Она закрыла лицо руками. — Верно? „Верь мне, верь мне“, — а на самом деле вот оно что получается.

— Ну нет… что ты… Только должен тебе сказать, в последние дни ты ведешь себя так, что поневоле не захочется жить с тобой под одной крышей. Ты вдруг стала такой…

— Какой такой? Плебейкой?

— Нет, — сказал он, — такой неласковой.

— Ах, значит, вот оно что?

— Да, вроде того, особенно в последнее время.

— А что еще?

— Ну ладно, Люси, если говорить серьезно — ты стала ужасно злая.

— Посмотрела б я на тебя, если бы у тебя был уговор с человеком, а потом…

— Да нет, не просто злая, а…

— Что?

— …словно чокнутая.

— Ты действительно думаешь, что я свихнулась?

— Я этого не говорил. Я не говорил, что ты свихнулась.

— А кто же это сказал?

— Никто.

— Кто?

— Никто!

— Может быть, — сказала она, помолчав, — это из-за тебя я и делаюсь чокнутой, Рой Бассарт.

— Тогда чего же ты так хочешь выскочить за меня?

— А я и не хочу.

— Ну, знаешь, тогда не делай мне такого одолжения.

— И не стану, даже не подумаю, — сказала она. — Потому что ты этого не заслужил.

— Как же, как же. А что ты тогда будешь делать? Выскочишь за другого?

— Слушай, знаешь, что я тебе скажу? Да я еще в июле хотела тебя бросить. С того самого дня, как ты снял эту комнату, чтоб спать на большой кровати, эх ты, младенец!

— Ну, тогда ты долго раскачивалась, вот что!

— Я не раскачивалась! Я не хотела тебя огорчать, Рой. Я жалела тебя!

— Как же, как же!

— Да, я боялась, что, если я нанесу такой удар по твоему самолюбию, ты бросишь фотографию. Но я все равно собиралась с тобой распрощаться в День Благодарения и так бы и сделала, если бы вместо этого не должна была выходить за тебя замуж.

— Знаешь, я переживу, если ты не выполнишь этого долга.

— Я думала, тебе будет легче перенести все это в Либерти-Сентре, где ты сможешь утешаться своим любимым печеньем.

— Ну так вот, я плакать не стану, если хочешь знать. Меня не так уж легко заставить прослезиться. А печенье здесь совершенно ни при чем. Я даже не понял, что ты хочешь этим сказать. И кроме того, — добавил он, — если бы тебе так уж приспичило меня бросить, будь спокойна, ты б меня бросила. А уж стал бы я плакать или нет, это тебя бы не интересовало.

— Да?

— Потому что ты не способна переживать, как все люди.

— Я не способна? Откуда ты это взял?

— Люси! Ты плачешь?

— О нет… Я ведь не способна переживать, как все люди. Я настоящий камень — меня не прошибешь.

— Нет, ты плачешь. — Он подошел к кровати — она лежала навзничь, закрыв лицо руками. — Не надо. Пожалуйста, не надо. Я вовсе не то хотел сказать, правда.

— Рой, — спросила она, — кто это сказал, что я сумасшедшая? Кто сказал, что я не способна переживать?

— Переживать, как все люди!.. Да нет, никто не говорил.

— А все-таки, Рой? Кто, дядя Джулиан?

— Никто.

— А ты и поверил?

Ничего подобного. Да и не говорил он этого.

— Ну, я тоже много чего могу о нем порассказать. И как твой дядюшка смотрит на меня! И как он лез ко мне целоваться на вечеринке!

— Летом, что ли? Ну, так это в шутку. Ты ведь тоже поцеловала его в ответ. Ну что ты только говоришь, Люси.

— Я говорю, что ты слепой! Ты не видишь, до чего они страшные люди! До чего испорченные и злые! Они тебе внушают, будто я плебейка и даже переживать не способна, а ты им веришь!

— Как раз не верю.

— А все из-за чего? Ну, Рой? Говори!

— Что сказать?

— Ну ясно, из-за отца! Но я не сажала его в тюрьму!

— Я этого не говорил.

— Он сам себя засадил! И это было бог знает когда, с этим давно покончено, и я ничем не хуже ни тебя, ни их, ни вообще кого бы то ни было!

Тут дверь в комнату распахнулась, и вспыхнул свет.

На пороге стояла миссис Блоджет, хозяйка Роя: худая, нервная, недоверчивая вдова с узким, словно щель, ртом и фантастической способностью выражать неодобрение, сужая его еще сильнее. Она хранила красноречивое молчание — ей и не нужно было ничего говорить.

— Да, но как вы сюда попали? — спросил Рой тоном человека, оскорбленного в своих законных правах. Он молниеносно встал между Люси и хозяйкой. — Так как же, миссис Блоджет?

— С помощью ключа, мистер Бассарт. А вот как она попала сюда? Вставай, бесстыдница!

— Рой, — прошептала Люси.

Он продолжал загораживать ее.

— Тебе говорят, вставай с кровати, — потребовала миссис Блоджет. — И убирайся.

Но Рой стоял на своем.

— Должен вам сказать, что открывать своим ключом чужую дверь не принято.

— Не указывайте мне, что принято, а что нет, мистер Бассарт. Я поверила, будто вы бывший военный…

— Но…

— Что „но“, сэр? И у вас хватает наглости сказать мне, будто вам неизвестны правила поведения, заведенные в этом доме, — так, что ли?

— Вы не совсем поняли, в чем дело, — сказал Рой.

— Чего тут понимать?

— Если вы успокоитесь, я вам объясню.

— Успокоюсь я или нет, вам все равно придется объясниться, хотя мне и нечего успокаиваться. У меня уже бывали такие случаи, мистер Бассарт. Один в тридцать седьмом году а другой сразу за ним — в тридцать восьмом. Оба на вид вполне приличные люди, но только на вид. А нутро у вас у всех одинаковое. — Ее рот стал совсем невидимым. — Прощелыги, вот вы кто, — произнесла она.

— Но тут совсем другое дело, — сказал Рой. — Это моя невеста.

— Кто? Отойдите-ка в сторону, дайте мне на нее посмотреть.

— Рой, — попросила Люси, — отойди.

Он, не переставая улыбаться, отстранился.

— Миссис Блоджет, моя квартирная хозяйка, о которой я тебе говорил, — сказал он, радостно потирая руки, будто уже давно жил в предвкушении такого удовольствия. — Миссис Блоджет, это моя невеста Люси.

— Люси, а дальше как?

Люси встала — наконец-то юбка прикрыла ей колени.

— Зачем же вы выключили свет и что за шум тут был? — спросила миссис Блоджет.

— Шум — удивился Рой, оглядываясь по сторонам. — А это мы слушали музыку… Вы ведь знаете, миссис Блоджет, я очень люблю музыку.

Миссис Блоджет поглядела на него с неприкрытым скептицизмом.

— Радио, — объяснил он. — Мы его только что выключили. Наверно, это и показалось вам шумом. Мы только что приехали, из Либерти-Сентра. И отдыхали с дороги. Глаза, знаете ли, устали… Поэтому и свет был такой слабый.

— Вовсе никакого, — произнесли поджатые губы и совсем исчезли.

— Во всяком случае, — сказал Рой, — вот мой чемодан. Мы едва успели войти.

— Но все же кто вам позволил, молодой человек, обманным путем таскать в мой дом девок? Тут вам не проезжий двор. Разве, когда вы вселялись, я вас не предупреждала?

— Но я ведь уже сказал, мы только что приехали. И мне казалось, что, поскольку она моя невеста, вы не станете возражать, если мы немного отдохнем. — Он улыбнулся. — Обманным путем. — Никакого ответа. — И потом, раз уж мы решили пожениться…

— Когда?

— На рождество, — объявил он.

— Это верно?

На сей раз вопрос был к Люси.

— Сущая правда, миссис Блоджет, — поспешил Рой. — Потому мы так поздно и приехали — строили планы на будущее, — он вновь широко улыбнулся и тут же принял печальный, покаянный вид. — По-видимому, я нарушил правила, пригласив сюда Люси, и, если так, прошу меня извинить.

— Тут не может быть никаких „если“, — отрезала миссис Блоджет. — Насколько я понимаю…

— Ну что же, тогда я извиняюсь.

— Люси, а дальше? — спросила хозяйка. — Как твоя фамилия?

— Нельсон.

— А откуда ты?

— Из Женского колледжа.

— Это правда? Ты собираешься за него замуж или так — время проводишь?

— Собираюсь.

Рой поднял руки:

— Ну, слышите?

— Подумаешь, — сказала миссис Блоджет, — очень может быть, что она и врет. Такое сплошь и рядом бывает.

— Неужели похоже, что она способна соврать? — спросил Рой, опять засовывая руки в карманы и наклоняясь к Люси. — С такими глазами? Ну, что вы, миссис Блоджет, — произнес он обаятельно, — мы с детства жених и невеста.

Хозяйка даже не улыбнулась.

— В сорок пятом у меня жил один молодой человек, у которого тоже была невеста, но он пришел ко мне, мистер Бассарт…

— Да?

— И сообщил о своих намерениях. А затем в воскресенье привел свою девушку и представил ее.

— В воскресенье? Это хорошая идея.

— Я еще не закончила. И мы договорились, что она будет у него оставаться только до десяти. И мне не пришлось намекать им, что дверь в комнату должна остаться открытой. Ему это было ясно.

— Понимаю, — вставил Рой с заинтересованным видом.

— Мисс Нельсон, поверьте, я человек довольно широких взглядов, но правила я соблюдаю строго. Как всем известно, здесь у меня частный дом, а не какой-нибудь постоялый двор. Если я позволю нарушать мои правила, я в два счета вылечу в трубу. Возможно, когда вы повзрослеете, вы поймете, что это значит. Я искренне надеюсь, что так и будет ради вашего же блага.

— О, мы уже и сейчас понимаем, — сказал Рой.

— Никогда больше не пытайтесь провести меня, мистер Бассарт.

— Ну что вы, теперь-то я знаю, что в десять вечера…

— А я знаю ваше имя, барышня. Люси Нельсон. С-о-н или с-е-н?

— С-о-н.

— И еще я знакома с вашим деканом. Мисс Парди, так?

— Да.

— Так что лучше вам и не пытаться меня провести. — Она двинулась из комнаты.

— Стало быть, — сказал Рой, провожая ее до двери, — в конце концов мы все утрясли, правда?

И только миссис Блоджет повернулась, дабы высказать все, что она думает по этому поводу, как Рой снова заулыбался:

— Я хочу сказать, теперь все забыто, не так ли? Я понимаю, незнание закона не служит оправданием…

— К вам это не относится, мистер Бассарт. Вы орудовали за моей спиной. Какое уж тут незнание. Сразу видно, что вы грешник.

— Ну, это так, к слову пришлось… — он пожал плечами, — а что касается правил, миссис Блоджет, теперь я их точно понял, уверяю вас.

— Итак, только в случае, если двери будут оставаться открытыми…

— Абсолютно настежь.

— И если в десять она будет уходить…

— О да, конечно, — вставил Рой, широко улыбаясь.

— Если больше не будет никакого шума…

— Это была музыка, миссис Блоджет. Честное слово.

— И если свадьба состоится на рождество, мистер Бассарт.

На мгновение он опешил: какая еще свадьба?

— Ах да, конечно. Как, по-вашему, рождество — хорошее время для свадьбы?

Миссис Блоджет вышла из комнаты, распахнув дверь настежь.

— До свидания, — крикнул Рой вдогонку, подождал, пока хлопнула дверь в гостиной, и рухнул на стул. — Уф-ф!

— Значит, мы собираемся пожениться, — сказала Люси.

— Тсс-с! — подскочил Рой. — Слушай, хватит… Да, да, — сказал он громко, так как дверь в гостиной снова открылась: миссис Блоджет направлялась к лестнице, — ма и па согласны. А-а, приветствую вас еще раз, миссис Блоджет, — Рой приподнял воображаемую шляпу, — спокойной ночи.

— До десяти осталось двенадцать минут, мистер Бассарт.

Рой взглянул на часы.

— Да, вы правы, миссис Блоджет. Спасибо, что напомнили. Сейчас, сейчас, вот только кончим обсуждать паши планы. Спокойной ночи.

Она опять вышла на лестницу. Казалось, ее гнев не утих.

— Рой, — заговорила Люси, но он в два прыжка оказался рядом и, обхватив одной рукой ее затылок, другой зажал рот.

— Так вот, — громко произнес он, — ма и па в основном согласны с твоими предложениями…

Она гневно смотрела на него, пока наконец дверь спальни наверху не закрылась и он не отнял влажную ладонь от ее губ.

— Никогда, слышишь, — от ярости она едва могла говорить, — никогда не смей этого делать!

— Господи! — простонал он и бросился на кровать. — С тобой просто рехнешься. Ну что мне, по-твоему, было делать, когда она совсем рядом?

— По-моему!..

— Тсс-с… — Рой вскочил, — мы поженимся! — добавил он хриплым шепотом. — Только замолчи!

Такой поворот полностью сбил ее с толку. Надо же, она выходит замуж!

— Когда?

— На рождество! Хорошо? Теперь-то ты замолчишь?

— А твои родители?

— Что мои родители?

— Нужно сообщить им.

— Сообщу, сообщу, только подождем немножко.

— Рой… это надо сделать сейчас.

— Сейчас? — повторил он.

— Да!

— Но мать уже спит… и хватит тебе, наконец! — Он помолчал и потом продолжал: — Правда, спит. Я не вру. Она ложится в девять, а встает в полшестого. Откуда мне знать почему? Так уж повелось, Люси, и не мне менять ее привычки. Честно, так оно и есть. И знаешь, Люси, с меня на сегодня хватит.

— Но ты должен объявить о дне свадьбы. Я не могу жить вот так. Это какой-то кошмар!

— Я объявлю, когда придет время.

— Рой, а вдруг она позвонит мисс Парди! Я не хочу, чтобы меня выкинули из колледжа! Только этого не хватало!

— Ну хорошо, — сказал он и замолотил себя кулаками по голове, — я, знаешь, тоже не хочу, чтобы меня отсюда выкинули. Иначе с чего бы, по-твоему, я ей все это наговорил?

— Значит, ты врал, ты опять меня обманул!

— Не врал я! Никогда я тебя не обманывал!

— Рой Бассарт, немедленно позвони родителям, не то я не знаю, что я сделаю.

Он вскочил с постели.

— Не смей!

— Держи руки подальше от моего рта, Рой!

— Да не визжи ты, ради бога! Не будь дурой!

— Я беременна! — закричала она. — Твоим ребенком, Рой! А ты не желаешь выполнять свой долг!

— Да выполню я! Выполню!

— Когда?

— Сейчас! Хорошо! Прямо сейчас! Только не визжи, не устраивай дурацких истерик!

— Тогда иди и звони!

— Но, — сказал он, — я ведь обещал миссис Блоджет, что не буду нарушать ее правил.

— Рой!

— Ладно, ладно! — И он выбежал из комнаты.

Через несколько минут он вернулся. Люси никогда не видела его таким бледным. Полоска кожи на шее под короткой стрижкой была совсем белой.

— Позвонил, — сказал он.

И Люси поверила. У него побелели даже запястья и кисти рук.

— Я позвонил, — пробормотал Рой. — Ведь я же предупреждал тебя, верно? Я говорил, что она уже спит. Я говорил, что отцу придется поднимать ее с постели. Так или нет? Я же не врал. И меня не исключат из училища. Да что тут говорить! Меня бы просто выбросила хозяйка, но тебе-то что? Если меня никто — ни он, ни она — ни в грош не ставит, так чего ж мне стараться? Ты тоже меня ни в грош не ставишь, тебе бы только своим визгом поставить человека в дурацкое положение. Тебя хлебом не корми, дай только поставить всех в дурацкое положение. Всех и каждого. Того же Роя — почему бы нет? Кто он такой? Но теперь с этим покончено! Больше я этого не допущу! Нет, Люси, с сегодняшнего дня я беру все в свои руки. Ты слышишь меня — мы поженимся на рождество. А если родителям это будет неудобно, на следующий день — и точка!

Наверху открылась дверь.

— Мистер Бассарт, опять у вас крики. Это не музыка, а самый настоящий ор. Я этого не потерплю.

Рой выставил голову в холл.

— Нет, нет, миссис Блоджет, это я прощаюсь с Люси, мы уточняли наши свадебные планы.

— Тогда нечего кричать! Говорите нормально! Здесь как-никак частный дом! — Она хлопнула дверью.

Люси плакала.

— Ну, а теперь-то из-за чего слезы? — спросил Рой. — А? Что я такого сделал? Что натворил? И может, все-таки я уже достаточно наслушался и от тебя, и от всех прочих? Не пора ли остановиться? Наверное, после всего, что я пережил, ты могла бы дать мне передохнуть, черт возьми!

— Ладно, — сказала она, — больше не буду. Пока ты опять не передумал.

— Ну, братцы! Я, кажется, так и сделаю! С восторгом!

И тут, к его удивлению, Люси распахнула окно и — не то по злобе, не то по привычке — вылезла из комнаты тем же путем, что и явилась. Рой бросился в прихожую и открыл входную дверь.

— Спокойной ночи, — крикнул он, — спокойной ночи, Люси! — И как можно громче хлопнул дверью: пусть миссис Блоджет думает, что хоть они немного и шумят, но все у них чин чином.

Вторник: тетя Айрин, ленч в отеле „Томас Кин“.

Среда: мать с отцом, обед в „Норвежской песне“.

Четверг: дядя Джулиан, выпивка в баре „Кина“, затянувшаяся с пяти до девяти.

В половине десятого Рой плюхнулся на диван в гостиной первого этажа „Бастилии“. Люси поджидала его в самом темном уголке.

— А я так ничего и не ел, — сообщил Рой. — Ни крошки.

— У меня в комнате есть печенье, — прошептала Люси.

— Они не имеют права так обращаться со мной, — объявил он, уставясь на свои солдатские ботинки. — Я не стану сидеть и выслушивать их угрозы.

— Ну как, принести печенья?

— И не только в этом дело, Люси! А в том, что они распоряжаются мной. Он думает, я буду там сидеть и слушать его! Да не стану я, не так уж мне это нужно, вот что я тебе скажу. Я не желаю иметь с ними ничего общего, если они и дальше собираются так себя вести. Это надо же — так обращаться со мной! А ведь они вроде должны обо мне заботиться!

Рой поднялся и подошел к окну. Вид тихой улицы не успокоил его — он стукнул кулаком по ладони. „Ну, дела!“ — донеслось до Люси.

Она продолжала сидеть на диване, подогнув под себя ноги. Так обычно сидели все девочки колледжа, когда принимали в гостиной своих мальчиков. И если б зашла дежурная, она б увидела, что ничего неподобающего не происходит. Пока никто ни о чем не догадался, да и вряд ли кто-нибудь догадается. Рой почти но оставлял Люси одну в эти два с половиной месяца, так что у нее не было возможности познакомиться с кем-нибудь поближе, а теперь она отдалилась даже от тех немногих соседок по этажу, с которыми вроде бы начинала дружить.

— Послушай, — сказал Рой, возвращаясь к дивану. — У меня же есть право на солдатское пособие, а?

— Конечно.

— И кое-какие сбережения, ведь правда? Другие играли в карты, решались в кости, а я нет. Я ждал демобилизации и копил сознательно. Они должны понимать! Я говорил им, но они и слушать не хотят. А уж на худой конец я продам „гудзон“, хотя и вложил в него много труда. Ты-то веришь мне, Люси? Ведь это чистая правда!

— Да.

Неужели все это происходит на самом деле? Неужели существует Рой? Она? Они оба?

— Для них деньги — это все. Хочешь знать, кто он такой, дядюшка Джулиан? Может, я только сейчас это понял, но он самый настоящий материалист! А что за словечки! Ты даже и представить себе не можешь. Никакого уважения к ближним!

— Что он сказал, Рой? Чем они тебе угрожают?

— Да ну их! Чем угрожают — оставить без денег, конечно. И отец туда же. Да будет тебе известно — хотя сам он этого, может, и не знает, но я в общем-то привык его уважать. А он, думаешь, хоть капельку меня уважает? Нет, он обращается со мной словно я все еще его ученик. Но я уже отслужил в армии. Полтора года без малого на Алеутах — на обратной стороне шарика. А дядюшка знаешь что говорит? Он говорит: „Война кончилась в сорок пятом, парень. Не воображай, будто ты воевал“. Он, видите ли, воевал. Он заработал медаль. А при чем здесь вообще все это? Совсем ни при чем! Да ну, хватит о нем.

— Рой, — остановила его Люси, потому что в гостиную вошли несколько старшекурсниц.

— Ну хорошо, — плюхнувшись рядом с ней, продолжал Рой, — они все твердят, что я должен отвечать за себя, так или нет? „Не отступай от своего решения, Рой, раз уж ты все обдумал“. С тех пор, как я вернулся домой, только это и слышу. Да разве дядя сам все время не надрывается, не кричит, каким надо быть пробивным парнем? Да ты и сама знаешь, что ему больше всего нравится в капитализме: тут хочешь — не хочешь, а надо действовать, а не болтаться и ждать, пока счастье тебе само привалит. Ну, а откуда он знает, как там при социализме? Да он ни одной книги об этом за всю свою жизнь не прочел. Он считает, что социализм и коммунизм — одно и то же, и хоть кол ему на голове теши — никакого результата. Никакого. Ну ничего, я пока молодой и здоровый. И не так уж горю желанием работать в этих его прачечных! Подумаешь, напугал! Да все равно я решил заниматься фотографией. И знаешь, это еще не все… Они просто не в состоянии понять, что справедливо, а что нет. Вот в чем вся штука. И это в нашей стране, где все еще идет борьба, где полно безработных, где многие живут гораздо хуже, чем в любой скандинавской стране — и вот он, этот тип, который не имеет никакого представления о приличиях, прет напролом, и плевать ему на всех, на справедливость и несправедливость, на чьи-то там чувства! Но мне больше не нужны его подачки. Хватит! Пусть оставит при себе свои четырнадцатидолларовые сигары. Честно, Люси, пусть идет куда подальше.

На другое утро, в половине седьмого, едва прозвонил будильник, она помчалась в ванную, пока еще никто не пошел чистить зубы, и поспешила сунуть два пальца в рот. От этого ей становилось лучше, особенно если потом еще пропустить завтрак и даже вообще не подходить к коридору, ведущему в столовую. По утрам она могла съесть только несколько песочных печений. Но этого ей хватало, чтобы продержаться весь день; она даже успешно делала вид, будто ничуть не изменилась.

А как же прошлой ночью? И позапрошлой? Обмороки прекратились две недели назад, а от тошноты она научилась избавляться путем голодовки, но теперь, когда Рой так переменился, истина впервые открылась Люси во всей своей полноте: она ведь тоже переменилась.

Эта мысль потрясла ее. Ведь она действительно в трудном положении. А не просто выдумала все это для того, чтобы они опомнились и вели себя по-человечески. Она вовсе не использует эти обстоятельства, чтобы вынудить их обращаться с собой, как с живым человеком, как с девушкой. И эти обстоятельства не исчезнут только потому, что наконец-то к ней отнеслись всерьез. Да, она действительно в трудном положении! И теперь она не в силах ничего остановить. Что-то росло внутри Люси, хотела она этого или нет. А ведь мне и думать противно о том, чтобы выйти за него замуж!

Солнце еще не поднялось над верхушками деревьев, а она уже бежала через Пендлтон-парк к центру города.

На автовокзале ей пришлось час прождать первого автобуса в сторону Либерти-Сентра. На коленях у нее лежали книги. Люси думала подучить кое-что по дороге и поспеть к половине третьего на урок, но вообще-то она и сама толком не понимала, зачем она вдруг сорвалась в Либерти-Сентр и на что, собственно, она рассчитывает. Сидя на пустой станции, она взяла себя в руки и начала готовить задание по английскому, которое собиралась сделать в свободный час перед ленчем и во время ленча — ведь она все равно ничего не ела. „Приведем некоторые приемы, характерные для выразительной прозы. Данные приемы необходимо проанализировать, а затем использовать в упражнениях“.

Она не хочет выходить за него замуж! Если бы даже на свете не осталось других мужчин.

Не успели они отъехать от Форт Кина, как Люси стала давиться и зажимать рот. Услышав это, водитель свернул к обочине. Люси выскочила в заднюю дверь и выбросила в лужу испачканный носовой платок. Вернувшись, она забилась в угол на заднем сиденье: только бы не упасть в обморок, только бы не расплакаться. Она не должна думать о еде, о печенье, которое забыла, убегая из общежития, о том, с кем и о чем ей предстоит говорить. Да, но что же она скажет?

„Приведем некоторые приемы, характерные для выразительной прозы. Данные приемы необходимо проанализировать, а затем использовать в упражнениях. Найдите эти приемы среди нижеследующих предложений…“ Несколько лет назад возле Либерти-Сентра жила одна деревенская девушка, она хотела устроить выкидыш и приняла такую большую дозу касторового масла, что буквально продырявила себе желудок. У нее разыгрался страшный перитонит, и она, конечно, потеряла ребенка, но потом все простили ее, потому что она чуть не умерла, и ребята, которые никогда раньше не замечали… „Приведем некоторые приемы, характерные для выразительной прозы. Данные приемы необходимо проанализировать…“ Керт Бонхэм, баскетболист, восходящая звезда, был на класс старше ее. Как-то мартовской ночью, незадолго до окончания школы, он вместе с товарищем попытался перейти реку. Начался ледоход, и Керт утонул. Класс решил посвятить Керту школьный ежегодник, и его фотография появилась на первой странице „Либерти-Белл“, под черной рамкой стояла надпись:

С полей, где слава — миг один,

Он вовремя решил уйти…

ЭЛЛИОТ КЁРТИС БОНХЭМ

1930–1948

— Люси, что случилось? — спросила мать, когда она вошла в дом. — Как ты здесь оказалась? В чем дело?

— Я приехала автобусом, мама. Так попадают из Форт Кина в Либерти-Сентр. На автобусе.

— Но что с тобой? Ты такая бледная.

— Есть кто-нибудь дома? — спросила Люси.

Мать покачала головой. Она вышла из кухни с миской в руках и теперь прижимала ее к груди.

— Девочка, на тебе лица нет…

— Где же все?

— Папа Уилл повез бабушку на рынок в Уиннисоу.

— А этот пошел на работу? Ну, твой муж?

— Люси, что случилось? Почему ты не на занятиях?

— На рождество я выхожу замуж, — сказала Люси, проходя в гостиную.

— Мы уже слышали, — печально отозвалась мать.

— От кого?

— Люси, разве ты не хотела сообщить нам?

— Мы сами решили только в понедельник вечером.

— Но, дорогая, — сказала мать, — сегодня уже пятница.

— От кого вы услышали?

— Ллойд Бассарт разговаривал с папой…

— С папой Уиллом?

— Нет, с твоим отцом.

— Вот как? А могу я спросить, что из этого вышло?

— Ну, папа встал целиком на твою сторону. Вот что вышло, Люси, отвечаю на твой вопрос. И сделал это без колебаний. Хотя наша дочь и не поставила нас в известность о дне своей свадьбы, как принято у людей…

— Что он сказал, мама? Точно.

— Ну, он сказал мистеру Бассарту, что, хотя он не знает, но он считает, что ты уже взрослая и можешь судить о своих чувствах.

— Откуда ему знать, взрослая я или нет?

— Люси, не надо думать, будто все, что бы он ни сделал, плохо только потому, что это сделано им. Отец верит в тебя.

— Ну и зря, можешь ему передать.

— Миленькая…

— У меня будет ребенок, мама. Так что передай ему, что не стоит так уж верить в меня.

— Ребенок? У тебя, Люси?

— У кого же еще? У меня будет ребенок, и я ненавижу Роя, и мне не то что выходить за него замуж — даже видеть его не хочется.

И с этими словами Люси выбежала на кухню, где ее вырвало прямо в раковину.

Ее уложили в постель. „Приведем некоторые приемы…“ Книга соскользнула с кровати. Оставалось лишь ждать. Что тут еще поделаешь?

Через дверную прорезь на коврик упала почта. Зашумел пылесос. На подъездную дорожку въехала машина. Люси услышала голос бабушки, доносившийся с веранды. Она заснула.

Мать принесла чай и поджаренный хлебец.

— Я сказала бабушке, что у тебя грипп, — шепнула она. — Ты не против?

Поверит ли бабушка, что Люси приехала из-за гриппа? И где папа Уилл? Что она сказала ему?

— Он даже не входил в дом, Люси. Он скоро вернется.

— Он знает, что я дома?

— Нет пока.

Дома. Ну, а почему бы и нет? Они вечно жаловались, будто Люси встречает презрением все их слова и поступки, вечно плакались, что она и слышать не хочет их советов, что она живет среди них как чужая, вообще чуть ли не враг — замкнутая, неприступная, угрюмая. Ну, а разве они могут сказать, что сегодня Люси ведет себя словно враг? Она пришла домой. Что они на это скажут?

Оставшись одна, Люси выпила немного чаю. Потом откинулась на подушку, заботливо взбитую матерью, и стала легонько водить пальцем по губам. Лимон. Какой приятный запах. Забыть обо всем. Просто ждать. Пусть идет время. Что-нибудь да произойдет.

Она так и заснула — прижав пальцы к губам.

По лестнице поднялась бабушка с мокрым горчичником. Больная покорно позволила расстегнуть рубашку.

— Подними-ка повыше, — сказала бабушка Берта, прижимая горчичник. — Отдых и тепло — самые первые средства. Побольше тепла, так что терпи, сколько можешь, — и она водрузила на больную еще два одеяла.

Люси закрыла глаза. Почему она сразу до этого не додумалась? Надо было сразу залечь в постель и предоставить им действовать. Разве не этого они всегда добивались, ее родители?

Ее разбудили звуки пианино. К матери начали приходить ученики. Она подумала: „Но ведь у меня вовсе не грипп“, — но тут же отогнала и эту мысль, и нахлынувшую с ней панику.

Должно быть, когда она еще спала, повалил снег. Люси стянула одно одеяло, закуталась в него, метнулась к окну, прижалась губами к холодному стеклу и смотрела, как машины бесшумно проносятся по улице. Окно возле губ согрелось. Запотевший кружок то расширялся, то съеживался от ее дыхания. Люси смотрела, как падает снег.

Что случится, если бабушка узнает, что с ней на самом деле? А что сделает дедушка, когда вернется? А отец?

Люси забыла предупредить мать, чтобы та ничего не говорила ему. Может, она и не скажет? А если и скажет, разве это на что-то повлияет?

Шаркая шлепанцами, она прошла по старому, вытертому ковру и снова улеглась. Может, поднять с пола учебник и немного позаниматься? Вместе этого она забралась под одеяло и, вдыхая слабый запах лимона, который хранили ее пальцы, заснула в шестой или седьмой раз.

Она сидела, откинувшись на спинку кровати. И хотя за окнами было темно, видела, как падают снежинки в кругу света под фонарем напротив. В дверь постучался отец и спросил, можно ли войти.

— Открыто, — отозвалась Люси.

— Да, — произнес он, входя. — Вот так и проводят деньки всякие там Рокфеллеры. Тут есть чему позавидовать.

Люси поняла, что эту фразу он готовил заранее. Она не подняла глаз от одеяла, лишь пригладила его рукой.

— У меня грипп.

— Сдается мне, — сказал отец, — тебя кормили сосисками.

Ни улыбки, ни ответа.

— Знаешь, что мне это напоминает: Комиски-парк в Чикаго.

— Это горчичник, — сказала она наконец.

— Да, — продолжал отец, поплотнее закрывая дверь, — это у твоей бабушки первое удовольствие в жизни. Первое, — он понизил голос, — а второе… Нет, пожалуй, тут и первое и второе.

Люси лишь пожала плечами: не ей, мол, судить других. Интересно, почему он так паясничает — то ли потому, что ничего не знает, то ли наоборот? Краем глаза она заметила, что светлые волоски у него на руках были мокрыми. Он мылся, прежде чем прийти к ней.

Из кухни донесся запах обеда, и Люси вновь почувствовала тошноту.

— Ничего, если я присяду вот тут, у тебя, в ногах? — спросил отец.

— Как хочешь.

Нельзя, чтобы ее стошнило, нельзя пробуждать в нем подозрений. Она не хочет, чтобы он знал, ни за что!

— Дай-ка подумать, — тем временем говорил он, — хочу я присесть или нет. Хочу.

Едва он сел, Люси зевнула.

— Что ж, — заметил отец, — у тебя тут уютно.

Люси смотрела прямо перед собой в снежные сумерки.

— Вот и зима нагрянула, — сказал он.

Люси быстро взглянула на него.

— Да, похоже на то.

Она посмотрела в окно, и это дало ей время собраться с мыслями: Люси не могла припомнить, когда в последний раз глядела ему в глаза.

— Я тебе когда-нибудь рассказывал, — спросил отец, — как растянул лодыжку, когда еще работал у Макконелла? Пока я добрался до дому, нога вся распухла, а бабушка как увидела это, так и просияла. „Горячий компресс“, — командует. Ну, я уселся на кухне и закатал брюки. Поглядела бы ты на нее, когда она кипятила воду! Я смотрел и думал: ни дать ни взять африканский каннибал. Она ведь тоже не в силах понять, какая может быть польза от лечения, если при этом тебе не больно и не воротит от запаха.

А что, если попросту выложить ему правду?

— Впрочем, очень многие так считают, — продолжал отец… — Ну-с, — и тут он сжал ее ногу, торчавшую под одеялом, — как идет учеба, Гусенок?

— Нормально.

— Я слышал, ты учишь французский. Парле-ву?

— Да, я записалась и на французский.

— Ну, о чем бы еще тебя спросить… Мы ведь с тобой давно не говорили по-настоящему, верно?

Люси не ответила.

— А как дела у Роя?

Она тут же отозвалась:

— Прекрасно.

Наконец-то он убрал руку с ее ноги.

— До нас тут дошли новости насчет свадьбы, — сказал отец.

— А где папа Уилл? — прервала его Люси.

— Я ведь с тобой разговариваю. Зачем он тебе понадобился, именно сейчас, Люси?

— Я не говорю, что он мне понадобился. Я только хотела узнать, где он.

— Уехал, — сказал отец.

— И даже к обеду не вернется?

— Он уехал! — Отец поднялся. — Я не спрашиваю, куда он едет и когда обедает. Откуда мне знать, где он? Нет дома, и все! — И он вышел из комнаты.

Следом явилась мать.

— Что тут у вас произошло?

— Я только спросила, где папа Уилл, — ответила Люси. — Что тут плохого?

— Но кто тебе отец — папа Уилл или отец?

— Значит, ты сказала ему! — взорвалась Люси.

— Говори потише, — предупредила мать, прикрывая дверь.

— Значит, ты сказала. Сказала ему! Без моего разрешения!

— Люси, миленькая, ты вернулась домой и сама сказала».

— Я не хотела, чтобы он знал! Это не его дело!

— Люси, замолчи, если не хочешь, чтобы и все остальные узнали.

— А мне все равно — пусть все узнают! Я ни чуточки не стыжусь. И нечего плакать, мама!

— Тогда позволь ему поговорить с тобой. Ну, пожалуйста. Он так этого хочет.

— Ах, хочет?

— Люси, поговори с ним. Ты должна дать ему эту возможность.

Люси отвернулась и спрятала лицо в подушку.

— Я не хотела, чтобы он знал, мама.

Мать присела на постель и погладила ее по волосам.

— Да и потом, — отстранилась Люси, — что он хотел мне сказать? И почему сразу не сказал, если ему есть что сказать?

— Потому что ты не дала ему этой возможности, — заступилась мать.

— Ну так вот, я даю ее тебе, мама.

Молчание.

— Говори же.

— Люси… Дорогая… что бы ты сказала… вернее, как бы ты отнеслась к тому… то есть что бы ты сказала, если бы я предложила тебе поехать погостить…

— О нет.

— Пожалуйста, дай мне закончить. Поехать погостить к тете Вере. Во Флориду.

— Это он придумал?

— Люси, только на время, пока с этим не будет покончено. Это займет не слишком много времени.

— Девять месяцев, по-твоему, «не слишком много», мама?

— Но там так тепло и приятно…

— Да, — сказала Люси и заплакала в подушку, — очень приятно. А чего бы ему не сплавить меня в дом для заблудших девиц?

— Не надо так. Ты ведь сама знаешь, он не хочет тебя никуда сплавлять.

— Он просто жалеет, что я появилась на свет, мама. Ему кажется, что причина всех его неудач во мне.

— Ничего подобного.

— И пусть не думает, что он за меня в ответе, — сказала она, захлебываясь слезами, — тогда у него будет одной причиной меньше чувствовать себя виноватым. Если он вообще способен на это.

— Даже очень способен, Люси.

— Еще бы! — сказала Люси. — Ведь если кто тут и виноват, так только он.

Мать выбежала из комнаты, и через двадцать минут в дверь постучался папа Уилл. Он был в старой рабочей куртке, в руке держал фуражку. Края фуражки потемнели от растаявшего снега.

— Привет. Я слышал, кто-то меня спрашивал.

— Здравствуй.

— Ну и голос у тебя, дружок, как будто ты замерзла насмерть и теперь только-только отогреваешься. Посмотрела бы ты, что творится снаружи, какой ветер. Тогда бы ты поняла, как приятно поболеть, понежиться в постельке.

Она не ответила.

— А как теперь желудок, в порядке?

— Да.

Он придвинул стул к ее кровати.

— Может, еще горчичников? Берта позвонила к Эрвинам, и на обратном пути я купил целый пакет. Так что только дай команду.

Она отвернулась и уставилась в стену.

— Что с тобой, Люси? Хочешь, позовем доктора Эглунда? Я уже предлагал Майре… — Дедушка подтянул стул к самой кровати. — Люси, он так изменился, я просто не видел ничего подобного, — начал он мягко. — Ни капли, ни единой капли, детка. А за тебя стоит просто горой. Ты назначила свадьбу, и он ни слова против. Да и все мы за, лишь бы вы с Роем были счастливы..

— Позови маму.

— Тебе опять плохо? Может, все-таки вызвать доктора?

— Я хочу маму! Маму, а не доктора!

Когда дверь снова открылась, Люси все еще глядела в стенку.

— Майра, — сказал отец, — сядь вот здесь. Сядь, я сказал.

— Я села.

— Ну хватит, Люси. Поворачивайся. — Он подошел к кровати. — Повернись, говорю.

— Люси, — взмолилась мать, — взгляни же сюда, ну, пожалуйста.

— Нечего мне смотреть на его начищенные ботинки, на то, как он переродился, и на его волевой подбородок. Нечего мне смотреть на его галстук, да и на него самого!..

— Люси…

— Помолчи, Майра. Если в такой момент она хочет вести себя, как двухлетний младенец, — пусть ее.

— Кому бы говорить о младенцах, — прошептала Люси.

— Послушай-ка, барышня, можешь огрызаться сколько влезет, меня это не задевает. Молодежь в твоем возрасте нахальная и самоуверенная, так было и, видно, так будет. Особенно нынешнее поколение. Ты просто выслушай меня — вот и все, а если тебе стыдно глядеть мне в глаза…

— Это мне-то стыдно! — отозвалась Люси, но не шелохнулась.

— Так ты поедешь к тете Вере или нет?

— Я даже не знакома с твоей тетей Верой.

— Я у тебя не о том спрашиваю.

— Как я могу поехать одна к кому-то, с кем я даже не знакома, да и чего ради? Чтобы обманывать там соседей?

— Но их никто не будет обманывать, — сказала мать.

— Что же им скажут, мама? Правду?

— Что-нибудь да скажут, — ответил отец. — Мол, муж служит в армии. За границей.

— Ну, на этот счет ты мастер, что и говорить. Но я предпочитаю правду!

— Тогда, — сказал он, — что же ты будешь делать, коли ты забеременела, да еще от человека, которого — как мама мне сказала — ты на дух не переносишь?

Она повернулась так резко, словно собиралась броситься на него.

— Не смей разговаривать со мной так! Слышишь?

— Как еще прикажешь разговаривать?

— Я не стыжусь. Перед тобой мне нечего стыдиться!

— Осторожно, прикуси-ка язык! Я ведь могу задать тебе трепку, не погляжу, что ты такая боевая.

— Можешь? — спросила она. — Ты так думаешь?

— Да!

— Ну, попробуй.

— Восхитительно! — сказал отец, отошел к окну и встал, делая вид, что смотрит на улицу. — Просто восхитительно.

— Люси, — вступила мать, — если тебе не хочется ехать к тете Вере, тогда чего же ты хочешь? Скажи нам.

— Вы ведь мои родители. Вам всегда до смерти хотелось быть настоящими родителями…

— Ну хватит, — сказал отец, поворачиваясь к ней. — Во-первых, ты сядь, Майра. И сиди. А ты, — он погрозил дочери пальцем, — ты слушай меня, ясно? Сейчас мы переживаем кризис, тебе это понятно? В нем замешана моя дочь, и я намерен спасти положение.

— Прекрасно, — отозвалась Люси. — Спасай.

— Ну, не огрызайся, Люси, — взмолилась мать, — дай ему договорить. — Она хотела было пересесть на кровать, но муж так глянул на нее, что она осталась на месте.

— Так вот, — процедил он сквозь зубы, обращаясь к жене, — либо я берусь за это, либо нет. Ну как?

Она опустила глаза.

— Если ты, конечно, не хочешь обратиться к своему папочке, — сказал он.

— Извини.

— Итак, — теперь он обращался к Люси, — если ты хочешь выйти за этого Роя Бассарта, а мы думали, что так оно есть вплоть до сегодняшнего дня, и поэтому поддерживали тебя — это одно. Но я говорю совсем о другом. Что он из себя представляет, я раскусил, и чем меньше о нем говорить, тем лучше. Я и так все понимаю, и нечего повышать голос. Он старше тебя, отслужил в армии и решил, что может воспользоваться неопытностью семнадцатилетней школьницы. Так оно и вышло. Но им пускай занимается его собственный отец, Люси, его папаша, большая шишка, великий педагог, пусть он попробует вдолбить что-нибудь своему сыночку. Да, его папаша дерет нос, думает, он лучше других, но, сдается мне, сынок ему еще устроит сюрприз. Я же думаю только о тебе, Люси, и о том, что сейчас для тебя важнее всего. Ты ведь понимаешь; меня заботит твоя учеба — ты же всегда мечтала о колледже, правда? И теперь вопрос стоит так — это все еще остается твоей мечтой или нет?

Люси не удостоила его ответом.

— Хорошо, — сказал он, — остается считать, что ты все еще хочешь учиться. Пойдем дальше. Итак, я готов сделать все, что в моих силах, лишь бы твоя мечта сбылась… Ты слушаешь меня? Все, чтобы твоя мечта сбылась, понимаешь? Потому что я не хочу, чтобы этот так называемый ветеран — а я бы ему с удовольствием свернул шею, — взял и разбил твою мечту раз навсегда… Да, все, — продолжал он, — даже то, что обычно не делают и что некоторые сочли бы недопустимым. — Он подошел поближе к кровати, чтобы его не могли услышать из соседней комнаты. — А теперь, прежде чем я стану продолжать, скажи, ты догадываешься, что я имею в виду?

— Ты бросишь пить — ты это имел в виду?

— Я имел в виду, что тебе нужно закончить колледж! А пить я уже бросил, к твоему сведению!

— На самом деле? — спросила она. — В который раз?

— Люси, уже с самого Дня Благодарения… — начала мать.

— Помолчи, Майра.

— Я только хочу ей сказать…

— Я сам скажу, — заявил он. — Без твоей помощи!

— Конечно, — тихо сказала жена.

— Так вот, — он вновь повернулся к Люси. — Виски тут совсем ни при чем. Дело не в виски.

— Неужто?

— Да! Дело в ребенке!

Она отвела взгляд.

— В незаконном ребенке, — повторил он. — И если ты не хочешь этого незаконного ребенка, — тут его голос упал почти до шепота, — тогда, может быть, нам удастся устроить, чтобы ты избавилась от него. Раз уж ты не желаешь ехать к тете Вере…

— Ни за что. Я не собираюсь врать девять месяцев подряд. Не хочу быть огромной, как бочка, беременной и лживой!

— Тсс-с!

— Так вот, я не поеду, — пробормотала она.

— Ладно, — он вытер рот рукой. — Ладно. — Люси видела, что над губой и на лбу у него выступила испарина. — Тогда давай обсудим все по порядку. И нечего повышать голос — ведь в доме, кроме нас, живут и другие люди.

— Это, кроме них, тут живут другие люди, и эти люди — мы.

— Помолчи, — сказал отец, — это всем известно и без твоих подсказок.

— Ну и что ты мне предлагаешь? Я слушаю.

И тут мать кинулась к ее постели.

— Люси, — мать взяла ее за руку, — Люси, мы хотим только помочь тебе…

Отец взял ее за другую руку, словно через них троих должен был идти какой-то ток. Закрыв глаза, Люси слушала, а отец говорил и говорил. Она не прерывала его, Она представляла себе, как это будет. Вот она сидит между родителями, а отец перевозит их через мост в Уиннисоу. Это будет ранним утром. Доктор едва успеет позавтракать. Он встретит их в дверях, и отец пожмет ему руку. Доктор усядется за большой темный стол в приемной, ее усадит на стул, а родители расположатся на диване, и он обстоятельно объяснит им, что он намерен предпринять. На стенках будут висеть его медицинские дипломы в аккуратных рамках. Когда Люси выйдет с ним в небольшую белоснежную операционную, мать и отец улыбнутся ей с дивана. И будут сидеть там и ждать, пока не придет время укутать Люси и отвезти обратно домой.

Она дождалась, пока отец закончил, и сказала:

— Но это, должно быть, стоит целое состояние.

— Деньги тут ни при чем, дорогая, — сказал он.

— Самое главное — ты, — добавила мать.

Как мило это звучало. Будто стихи. Совсем недавно она начала изучать поэзию. Написала сочинение по «Озимандии» Шелли. Люси получила работу назад в понедельник утром — четыре с плюсом за самое первое сочинение о поэзии. И последнее, подумала тогда Люси. В тот вечер, когда она так долго ждала Роя в его комнате, ее вновь и вновь посещала мысль о бегстве. А теперь ей не надо ни бежать, ни выходить замуж. Теперь, она может заниматься учебой, французским, историей, поэзией и больше ни о чем не думать.

Деньги тут ни при чем, дорогая,
Самое главное — ты.

— Но где вы их возьмете? — тихо спросила она.

— Это уж моя забота, — ответил отец. — Ладно?

— Ты что, пойдешь работать?

— Уф, — повернулся он к Майре. — Она, верно, никогда не перестанет язвить, твоя дочь. — Краска залила его лицо и не сходила со щек, хотя он старался говорить мягким шутливым тоном. — Ну ладно, Гусенок, что ты говоришь? Может быть, ты все-таки попытаешься поверить в меня еще раз? Где, по-твоему, я был сегодня весь день? Прогуливался по бульвару? Играл в теннис? Чем, по-твоему, я занимался всю жизнь с восемнадцати лет и даже до этого, как ты думаешь? Работал, Люси, вкалывал с утра до ночи.

— У тебя случались и перерывы, — заметила она.

— Что ж, верно… Я часто искал… Это так…

Слезы подступили ей к горлу: опять эти разговоры.

— Слушай, — сказал он, — почему бы тебе не взглянуть на это вот так: у тебя есть отец — мастер на все руки, и ты можешь им гордиться. Ну хватит, Гусенок, как там насчет улыбки? Вроде той, что мне доставалась в доисторические времена. Давно, когда мы играли в «плыг-скок»… Так как, Люся-Гуся?

Люси ощутила, как мать сдавила ей руку.

— Послушай, — продолжал он, — как, по-твоему, зачем люди, что бы там ни было, нанимают Дуайна Нельсона? Потому, что он бьет баклуши? Или потому, что он знает любую машину вдоль и поперек? Так как же? Не такой уж трудный вопрос для рассудительной студентки, правда?

…И когда все это кончится, она будет читать в постели. Задания ей будут присылать по почте, пока она не отлежится. Да, она будет студенткой. И никакого Роя, хоть он не так уж и плох. Просто он не для нее, вот и все. Когда Рой исчезнет из ее жизни, Люси сможет завести новых друзей в колледже, сможет приглашать их к себе на уикенды. И все-все переменится.

Неужели это возможно? Неужели придет конец этим ужасным дням ненависти и одиночества? Подумать только, она начнет вновь разговаривать с родными, рассказывать им обо всем, что происходит в колледже, показывать свои учебники и работы. Прямо здесь, на полу, вложенная в учебник английского, лежала ее работа об «Озимандии». Четыре с плюсом, отзыв преподавателя написан наискосок на первой странице: «Развитие темы — превосходно, понимание значения произведения — хорошо, использование цитат — хорошо, но не надо так перегружать предложения». И верно, она в самом деле чересчур утяжелила те предложения, в которых излагала, как она понимает это произведение. Но уж очень ей хотелось сказать обо всем, ничего при этом не утеряв. «Даже великий король, — начиналась работа, — каким был Озимандис, не мог заглянуть в будущее, уготованное судьбой ему и его королевству. Вот что, по-моему, хотел сказать поэт Перси Биши Шелли своей романтической поэмой „Озимандия“, раскрывшей не только тщету человеческих желаний (в том числе и королевских), но и величие жизни во всей ее „полноте и обнаженности“ и неотвратимость „вселенской гибели“ всего сущего в сравнении с „холодной усмешкой и презрением“, которыми только и располагают, к сожалению, очень многие из смертных».

— Но у него хоть чисто? — спросила она.

— Чище не бывает, — отозвался отец. — Ни единого пятнышка, Люси. Как в больнице.

— А сколько ему? Сколько лет?

— Ну, — ответил отец, — я бы назвал его пожилым.

Молчание.

— Хитришь ведь, да? — опять заговорила Люси.

— Что?

— Наверное, он старый-престарый.

— Смотря что ты понимаешь под этим — «старый-престарый»? Во всяком случае, он по-настоящему опытный врач.

— Он только этим и занимается?

— Люси, это обычный доктор, настоящий доктор, и он оказывает нам одолжение, вот и все.

— Но ведь потом он предъявляет счет, так ты сказал?

— Ясное дело.

— Тогда это не одолжение. Он делает это ради, денег.

— Ну, каждый должен оплачивать свои счета. И каждый должен получать плату за свою работу.

Но она уже видела себя мертвой. Врач будет плохой, и она умрет.

— Откуда ты его знаешь?

— А потому, что… — Тут отец встал и поддернул брюки. — Через одного знакомого, — ответил он наконец.

— Какого знакомого?

— Люси, боюсь, что это секрет.

— Но где ты услышал о нем? — Да и где бы ему услышать о таком докторе?! — Конечно, в твоем драгоценном «Погребке Эрла»?

— Люси, не это важно, — вступила мать.

Отец вновь отошел к окну. Он стоял, очищая стекло ладонью.

— Ну, — произнес он, — вот и снег перестал. Снег перестал идти, если вас это интересует.

— Все, что я хотела сказать… — начала Люси.

— Что? — он опять повернулся к ней.

— Ну… ты знаешь кого-нибудь, кому он это делал? Вот что я хотела знать.

— Между прочим, да, если тебе так уж интересно.

— И они живы?

— К твоему сведению, живы!

— Речь идет о моей жизни. Я имею право знать.

А почему ты мне не веришь? Я не хочу убивать тебя!

— О Дуайн, — сказала мать, — ей это известно.

— Не говори за меня, мама.

— Ты слышишь? — крикнул он жене.

— Ну, вдруг он окажется каким-нибудь шарлатаном, каким-нибудь пьянчужкой, который только говорит, будто он доктор. Откуда мне знать, мама? Может, это сам Эрл в своих красных подтяжках.

— Да, конечно же, это он! — закричал отец. — Эрл Дюваль! Собственной персоной! Что с тобой творится? Думаешь, я вру, когда говорю, что больше всего хочу, чтобы ты кончила колледж?

— Ну, конечно, он этого хочет. Ведь ты его дочь.

— Это еще не значит, что он знает, какой это врач — хороший или плохой, мама. А вдруг я умру!

— Но я же сказал, — крикнул отец, грозя ей кулаком, — ты не умрешь!

— Ты-то откуда знаешь?

— Потому что она ведь не умерла, не так, что ли?

— Кто «она»?

Никто не отозвался.

— Нет, нет, — Люси медленно отодвинулась к спинке кровати.

Мать, сидевшая в ногах, закрыла лицо руками.

— Когда? — спросила Люси.

— Но она ведь жива, не так ли? — Он стал рвать рубашку на груди. — Отвечай на мои вопросы! Я тебе говорю — она не умерла! Ей это ничуть не повредило!

— Мама, — Люси повернулась к ней. — Когда?

Но мать только трясла головой. Люси вылезла из постели.

— Когда он тебя заставил?

— Он не заставлял.

— Ох, мама, — сказала Люси, останавливаясь перед ней. — Ох, мама-мама.

— Люси, это случилось во время депрессии. Ты была еще совсем маленькой. Вот как давно. И все это забыто, Люси. Папа Уилл и бабушка ничего не знают, — прошептала она, — и не должны знать…

— Но депрессия кончилась, когда мне было три, ну, четыре.

— Что? — закричал отец. — Ты смеешься? — Он повернулся к жене. — Она смеется.

— Люси, — проговорила мать, — мы пошли на это ради тебя.

— Конечно, — отозвалась она, опять залезая в постель, — ради меня, все только ради меня.

— Люси, мы не могли завести еще одного ребенка, — сказала мать. — Ведь мы тогда еще только пытались встать на ноги…

— Если бы он занялся своим делом! Если бы он перестал быть тряпкой!

— Слушай, — сказал он гневно, подступая к Люси, — ты не представляешь, что такое депрессия, даже не знаешь, когда она была, — поэтому думай, что говоришь!

— Прекрасно знаю!

— Вся страна оказалась за флагом, не только я! Если уж ты ругаешь меня, лучше крой сразу Соединенные Штаты!

— Скажи еще — весь мир.

— Ты что, вообще не знаешь истории? — крикнул он. — Ты что, ничего не знаешь?

— Я знаю, что ты заставил ее пойти на это, ты!

— Нет, — воскликнула мать, — я сама!

— Слышишь? — выкрикнул он. — Слышишь, что твоя мать тебе говорит?

— Но ведь ты — мужчина!

— Я к тому же еще и человек!

— Это не оправдание!

— А-а, да что с тобой спорить: ты в жизни ни бе ни ме не понимаешь и никогда не поймешь! Где уж тебе разбираться в делах взрослых!

Молчание.

— Слышишь, мама? Слышишь своего мужа? — спросила Люси. — Нет, ты слышала, что он сейчас сказал? Прямо в открытую!

— Ты пойми, что я хочу сказать! — крикнул он.

— Нет, ты уже сказал…

— Один черт! Перестань ловить меня на слове! Я пришел, чтобы предложить выход, но что я могу сделать, когда мне не дают рта раскрыть? Закрыть и то не дают. Тебе приятно подлавливать меня на слове, а еще бы лучше прямо в тюрьму старика! Вот чего ты хочешь! Тебе бы только унизить меня перед всем городом, выставить городским шутом!

— Городским пьяницей!

— Пьяницей? — повторил он. — Городским пьяницей? Стоило бы тебе хоть раз увидеть городского пьяницу, и ты бы сто раз подумала, прежде чем сказала такое отцу. Нет, ты не знаешь, что такое городской пьяница. Ты вообще ничего не знаешь! Ты… Тебе бы просто-напросто засадить меня за решетку — вот о чем ты мечтаешь и всегда мечтала!

— Вовсе нет.

— Да!!

— Но ведь с этим давно покончено! — крикнула Майра.

— Ну конечно, конечно, — отозвался Уайти, — люди давно забыли, как дочка засадила в тюрьму своего собственного отца. Конечно же, люди не болтают об этом у тебя за спиной. Люди не судачат о тебе нет, нет! Люди дают тебе шанс исправиться и встать на ноги. Ну конечно, какую же мораль можно извлечь из этого скандала? Ясно, моя дочь хочет, чтобы я снова стал человеком, и готов спорить, так оно, верно, и будет. Вот какая она, ваша дочка, ваша умница, ваша так называемая студентка. Ну, продолжай, так называемая дочка, тебе ведь все на свете известно — а вот устрой-ка теперь свою собственную жизнь! Ведь я недостаточно хорош для тебя, и всегда был нехорош. Да кто я такой для нее? Городской пьяница!

Он распахнул дверь и шумно сбежал по лестнице. Они слышали, как он бушует в гостиной.

— Теперь ваш черед, мистер Кэррол. Она только вам позволит помочь ей. Ваша очередь, незаменимый папа Уилл. Я тут не ко двору — мое дело бить баклуши, как всем известно!

— Крик нам не поможет, Дуайн…

— Вы правы, совершенно правы, Берта. Нам ничего не поможет.

— Уиллард, — возмутилась Берта, — скажи этому человеку…

— Что стряслось, Дуайн? Что за шум?

— О нет, ничего, не беспокойтесь, Уиллард. Просто вы настоящий отец, а я — так, между прочим.

— Уиллард, спроси, куда это он собрался? Обед готов.

— Дуайн, куда ты?

— Не знаю. Может быть, схожу в город, повидаю старого Тома Уиппера.

— А кто это?

— Городской пьяница, Уиллард. Том Уиппер — вот кто городской пьяница, черт побери!

Хлопнула дверь, и дом затих, только снизу доносился шепот.

Люси вытянулась на кровати и так и застыла.

Мать плакала.

— Мама, как, как он заставил тебя пойти на это?

— Я сделала то, что должна была сделать, — глухо сказала мать.

— Нет! Ты позволила ему растоптать твое достоинство! Ты была для него половой тряпкой! Рабыней!

— Люси, я сделала то, что необходимо, — рыдала мать.

— Необходимо — еще не значит правильно, а ты должна была поступить правильно!

— Так надо было. — Мать говорила будто во сне. — Так надо было…

— Нет! Тебе это было не нужно! Мама, он унижает тебя, а ты молчишь! И так всегда! Всю жизнь!

— Ах, Люси, ты отказываешься от всего, что бы мы тебе ни предлагали.

— Да, отказываюсь! Отказываюсь жить твоей жизнью, мама, вот от чего я отказываюсь!

Шафером Роя был Джой Витстоун, который приехал из Алабамского университета, где играл в команде младшекурсников; он уже успел забить девять голов и набрать двадцать три очка. А подружкой невесты была Элинор Сауэрби. Не успела она расстаться с Джоем, как влюбилась в парня из своего колледжа, и ей просто не терпелось сообщить об этом Люси, хоть она и взяла с нее обещание не говорить никому — даже Рою. Конечно же, она вскоре напишет Джою обо всем, но сейчас, на каникулах, ей не хочется думать ни о чем таком. Хватит и того, что ей вообще придется переживать по этому поводу.

То ли Элли простила Люси, что та назвала ее кретинкой в День Благодарения, то ли решила забыть об этом на время свадьбы, но на протяжении всей церемонии слезы ручьями стекали по ее прелестному личику, а губы, когда Люси произнесла «да», шепнули что-то свое.

Выйдя из церкви, папа Уилл сказал, что такой красивой невесты, как Люси, он не видел с тех пор, как венчалась ее мать. «Такой и должна быть новобрачная, — то и дело говорил он, — правда, Берта?» — «Прими мои поздравления, — сказала бабушка. — Ты выглядела как и полагается новобрачной». Больше она ничего не прибавила: ей уже было известно, что Люси стошнило в кухонную раковину вовсе не из-за гриппа.

Джулиан Сауэрби опять поцеловал ее.

— Ну, — сказал он, — надеюсь, теперь мне это частенько придется делать.

— Наверно, все-таки мне чаще, — поправил его Рой.

— Повезло тебе, мой мальчик. Она у тебя милашка что надо, — отозвался Джулиан, будто это не он четыре часа подряд стращал Роя в баре отеля «Томас Кин».

Да и Айрин Сауэрби ничем не показывала, будто считает Люси бесчувственной. «Желаю счастья», — сказала она новобрачной и прикоснулась губами к ее щеке. Затем взяла Роя за руку и очень долго держала, словно собиралась что-то сказать. Но так ничего и не сказала.

Затем настала очередь родителей Люси. «Доченька» — вот и все, что он шепнул ей на ухо. Заметил, видно, что Люси очень не по себе в его объятиях, и не решился ничего добавить. «О Люси, — произнесла мама, и ее мокрые ресницы коснулись лица дочери, — будь счастлива. Если ты постараешься, так и будет. Ты была такой счастливой девочкой…»

Засим к ней подступили родители Роя, какой-то момент они уступали друг другу дорогу, а потом разом ринулись к новобрачной. Возникшая из этого путаница рук и лиц наконец-то дала присутствующим повод хоть немного посмеяться.

В конце концов, именно Ллойд Бассарт встал горой за юную пару и поддержал ее в желании пожениться на рождество, а то и до рождества, если это возможно. И переменил он свою позицию в начале декабря, после того как вечером Рой внезапно позвонил домой и сказал родителям, чтобы они прекратили на него наседать. «Не могу я больше ждать! — закричал он тогда со слезами в голосе. — Перестаньте! Перестаньте! Люси беременна!»

«Хорошо. Хорошо» — вот и все, что он услышал в ответ. Если дело действительно обстоит так, как говорит Рой, тогда отец не видит иного выхода: ему остается лишь взять на себя ответственность за свои поступки. Насколько мистер Бассарт понимает — нельзя выбирать, быть тебе порядочным мужчиной или непорядочным. Рой сквозь слезы сказал, что примерно так он и сам думал. «Очень хочу надеяться, что так оно и есть», — ответил отец, и тем дело и кончилось.

Часть третья

1

Она переехала к нему в комнату. К миссис Блоджет, которая назвала ее бесстыдницей. К миссис Блоджет, которая обругала Роя прощелыгой. К миссис Блоджет с ее бесконечными мелочными придирками и предписаниями.

Но Люси молчала. В первые месяцы после свадьбы она изо всех сил старалась делать все в точности, как ей говорилось. Если сомневаться в каждом слове и поступке, вряд ли будешь счастливой, да и с тобой никто не будет особо счастлив. Теперь они муж и жена. Она должна доверять ему. Иначе какая же тут жизнь?

Рой заранее условился с миссис Блоджет, что они будут доплачивать лишь пять долларов в месяц за комнату, и Люси пришлось признать, что им очень повезло: ведь Рой еще уговорился с миссис Блоджет, чтобы она на целый час уступала им кухню — от семи до восьми вечера. Естественно, они были обязаны оставлять кухню в том же идеальном порядке. В конце концов, это же не гостиница, а частный дом. Но Рой уверил миссис Блоджет, что Люси невероятно аккуратна и приучена к порядку: ведь в Либерти-Сентре она три года работала в Молочном Баре после школы и во время каникул. «Вот я и хочу сказать, мистер Бассарт, что здесь вам не какой-то Молочный Бар, не какая-то…» В таком случае и он будет прибираться на кухне вместе с Люси, заверил Рой. Это как же? Ну, если, например, миссис Блоджет оставит посуду после обеда, им будет совсем нетрудно вымыть ее заодно со своей. В армии ему как-то пришлось семнадцать часов подряд драить миски и котелки, так что — тарелкой больше, тарелкой меньше, он и не заметит, будьте уверены.

Миссис Блоджет сказала, что предоставит им кухню на час в виде пробы и только при условии, что они не злоупотребят ее доверием.

И потом Рой не раз стучался после обеда в двери гостиной и спрашивал хозяйку, не хочет ли она присоединиться к их десерту. Люси он наедине сказал, что лишняя чашка сока или шоколадный пудинг стоят гроши, а учитывая изменчивый нрав миссис Блоджет, им не мешает расположить ее к себе. После того как они поженились, миссис Блоджет более или менее вернула ему свое доверие, но так или иначе, когда три человека живут под одной крышей, нет смысла усложнять жизнь, особенно если можно избежать неприятностей, коли действовать с головой.

Да, Люси молчала. Только не ссориться по пустякам. Только не придираться к нему, говорила она себе, когда он хочет сделать как лучше. У некоторых это получается, у других — нет. Разве они не муж и жена? Разве он не выполнил то, что она от него требовала?

Доверять ему.

К ее удивлению, они чуть не каждое воскресенье наведывались в Либерти-Сентр к его родным. Рой объяснил, что при нормальных обстоятельствах в этом не было бы никакой необходимости, но в последние месяцы перед свадьбой возникла такая напряженная, тяжелая атмосфера, что ему кажется, совсем неплохо сгладить острые углы перед тем, как родится ребенок и жизнь пойдет колесом. Ведь, по сути дела, Люси была чужой в его семье, а он — в ее. И теперь, когда они поженились, есть ли в этом смысл? Ведь им до конца жизни придется иметь друг с другом дело, поэтому так важно найти правильный тон с самого начала. Подумаешь, двухчасовая поездка. Это ведь ничего им не стоит, не считая расходов на бензин.

Итак, она отправлялась на воскресный обед к Бассартам, а на обратном пути на минутку заглядывала к своим. И вот Люси молча сидела в гостиной — а ведь она мечтала, что больше никогда в жизни не ступит в нее и ногой, — а Рой с четверть часа занимал ее родных пустяковым разговором, рассчитанным в основном на отца и папу Уилла. Чаще всего они разглагольствовали о сборных домах. Уайти вроде бы подумывал о строительстве, а папа Уилл — о том, что об этом стоит подумать. Рой говорил, что в училище у него есть приятели, которые, пожалуй, смогут помочь с чертежами, когда придет время. Сейчас, бывает, за одну ночь строят целые районы, говорил Рой. Да, это настоящая революция в строительстве, откликался отец Люси. Вы совершенно правы, мистер Нельсон. Прямо как грибы растут, подхватывал папа Уилл. Вот именно, мистер Кэррол, — целые районы за ночь.

В один из таких воскресных вечеров, уже по дороге в Форт Кин, Рой сказал: «Слушай, похоже, что на этот раз твой старик и впрямь завязал».

— Я его ненавижу. И всегда буду ненавидеть, Рой. Я тебе давным-давно сказала и теперь повторяю: я не хочу говорить о нем, никогда!

— Ладно, — безмятежно отозвался Рой, — ладно. — И ссоры не произошло. Он тут же с готовностью забыл об этой теме, как забыл о той ненависти, о которой Люси старалась ему напомнить.

Вот так они и ездили — воскресенье за воскресеньем, как почти все молодожены, посещающие то тех, то других родителей. Но кому это нужно? Кому?

Просто так полагалось — ведь теперь она была замужем. И ее мать была тещей. А отец со своими пышными новоприобретенными усами и такими же новенькими радужными планами был тестем Роя. «Мне что-то сегодня не хочется ехать, Рой, может быть, в другой раз?» — «Ну, знаешь, раз мы уже здесь… Представляю, как это будет выглядеть, если мы уедем, не сказав ни здрасьте, ни до свиданья! Подумаешь, великое дело! Ну ладно, не веди себя как ребенок, забирайся в машину, только поосторожней — побереги животик».

И Люси не спорила. Может быть, она вообще свое отспорила? Она долго билась, чтобы заставить его выполнить свой долг — но в конце концов он ведь его выполнил. За что же теперь бороться? У Люси просто не было сил, чтобы настаивать на своем.

И кроме того, теперь она должна была его уважать! Нельзя цепляться к его словам, нельзя возражать и оспаривать его мнение, особенно в вещах, в которых он разбирается лучше ее. Или хотя бы там, где ему полагается разбираться лучше. Она жена ему и обязана сочувственно относиться к его мнениям, даже если она и не согласна, а это нередко бывало, когда Рой начинал разглагольствовать о том, что знает побольше всех учителей «Британии», вместе взятых.

Увы и ах, училище оказалось вовсе не таким, как обещали пестрые проспекты. Во-первых, оно не было основано в 1910 году, во всяком случае, как фотографическая школа. Это отделение открыли только после второй мировой войны, чтобы поживиться на демобилизованных. А первые тридцать пять лет училище выпускало одних чертежников и называлось «Технический институт „Британия“», да и до сих пор две трети студентов готовились стать строителями — от них-то Рой так много и узнал о сборных домах. Чертежники еще были туда-сюда, но уж фотографы ни в какие ворота не лезли. Хотя от вас требовали заполнить длиннющую вступительную анкету и приложить к ней образцы своих работ, на самом деле никто ничего не отбирал и не рассматривал. Все это была сплошная показуха, чтобы создать впечатление, будто новый факультет соответствует каким-то стандартам. А преподаватели были почище студентов — тот еще уровень! — особенно один из них, Гарольд Ла Вой, который ни с того ни с сего вообразил, будто он эксперт по фототехнике. Тоже мне эксперт! Если попросту перелистать подшивку «Лук», и то больше узнаешь о композиции, чем если всю жизнь прослушаешь этого надутого идиота (который вдобавок ко всему — ходят такие слухи — еще и спец по мальчикам. Настоящий педик. Чтобы Люси представила, что он имеет в виду, Рой изобразил, как Ла Вой прохаживается по факультету. Такая вся из себя милашечка. И педик может чему-то научить, если сам в этом смыслит, но если он к тому же и долбак — тогда полный привет).

Занятия Ла Воя начинались в восемь утра. Целый месяц второго семестра Рой честно вставал и отправлялся в училище: каждый божий день слушал гнусавого всезнайку, который занудно вещал о том, что известно десятилетнему мальчишке, если у него хорошее зрение. «Тени возникают, джентльмены, при положении объекта А между солнцем и объектом Б». Мамочки родные! И в одно ненастное утро не успели они сойти с веранды, как Рой развернулся, кинулся обратно в комнату и, не раздеваясь, прямо в куртке и армейских башмаках бросился на кровать со стоном: «О господи! Плевать мне, что он педик, лишь бы не был таким долбаком!» Он заявил, что с большей пользой проведет этот час дома, никуда не выходя из комнаты, ей-богу. А если учесть, что следующие занятия начинаются только в одиннадцать, то он сбережет не только час Ла Воя (все равно потерянный), но и еще два, когда ему нечего делать, кроме как торчать к коридоре и наблюдать одну из дурацких игр, которыми вечно забавляются студенты. А больше там нечем заняться — до того накурено и шумно. Поговорить о фотографии не с кем — никто из студентов этим не интересуется. Иногда поглядишь на этих ребят, и кажется, будто все еще торчишь в казарме на Алеутах.

А что же тем временем делала Люси? К восьми утра она отправлялась в колледж — доходила до перекрестка и садилась в автобус, который шел через весь город. Рой говорил, что готов подвозить ее на машине, если она хочет: ведь Люси стала такой неповоротливой, что ей опасно ходить по скользким улицам или ездить в общественном транспорте. Но Люси отказалась — и в первый раз, и потом, когда уже выпал снег. Все в порядке, говорила она, ничего с ней не произойдет, она не хочет, чтобы Рой отвлекался, — а от чего там было отвлекаться, когда он целый день валялся в постели, обложившись журналами, которые мать накапливала для него за очередную неделю, делал из них вырезки и поедал горстями свое любимое печенье! Но, может быть, он знает, что делает. Может, в школе и впрямь сплошная показуха. Может, все остальные студенты действительно кретины. Может, Ла Вой и вправду зазнайка, и идиот, и гомосексуалист в придачу. Может, все так, как говорит Рой, и он совершенно прав.

Так она убеждала себя, шагая по снегу к автобусной остановке, потом в аудиторию, в библиотеку, в «Кофейню», куда заходила на ленч к половине второго. Девушки из их колледжа чаще всего собирались в закусочной в полдень; когда она жила в общежитии, она тоже ходила туда к этому времени, но теперь Люси предпочитала встречаться с ними как можно реже. Ни одна не могла удержаться, чтобы не взглянуть исподтишка на ее живот, а с какой стати Люси это терпеть? С чего бы этим нахалкам первокурсницам задирать перед ней нос? Конечно, для них она всего-навсего та девушка, которой пришлось выйти замуж на рождество, о которой перешептывались и хихикали, но для себя Люси — миссис Рой Бассарт, и ей нечего стыдиться. Да, да, ни стыдиться, ни сожалеть, ни раскаиваться она не будет. И вот к половине третьего она заканчивала свой ленч в одиночестве в самом дальнем углу «Студенческой кофейни».

В июне, в первую же воскресную поездку в Либерти-Сентр, Рой заявил, что не станет сдавать экзамены на будущей неделе. Вообще-то говоря, пойти и сдать какое-то там ретуширование или ремонт фотоаппаратов ему раз плюнуть, как говорили в армии. Дело не в том, что он трусит или ленится. Да и нечего там было особенно учить. Только вот бессмысленно сдавать экзамены, которые, между прочим, никому еще не удалось завалить за всю историю отделения фотографии, кроме предмета Ла Воя, где важно не то, знаешь ты материал или нет, а то, согласен ли ты с этим гением и его великими идеями; так вот, это бессмысленно, поскольку он вообще решил осенью не возвращаться в училище. Во всяком случае, он хотел бы обговорить это с ней.

Но они уже говорили на эту тему. Чтобы обеспечить семью, ему придется уйти с дневного отделения, и ведь они уже решили, что он перейдет на вечернее. Это займет два года вместо одного, но они к этому пришли еще несколько месяцев назад. Именно поэтому он и завел разговор снова. Какой смысл болтаться в училище, когда бы там ни заниматься — днем или вечером! Ну, что ему даст этот диплом магистра фотоискусства? Всякий, кто мало-мальски смыслит в этом деле, понимает, что диплом их заведения не стоит даже бумаги, на которой отпечатан. А если посмотреть на тех, кто преподает днем, можно вообразить, что за гении на вечернем факультете!

— Знаешь, кто там всем заправляет, а?

— Кто?

— Милашка Ла Вой. Так что можешь себе представить этот уровень.

Затем он открыл ей сюрприз. Вчера утром они с миссис Блоджет разговорились, и в результате он вот-вот получит первую в своей жизни работу. Ну на кой ему теперь душка Ла Вой? С утра в понедельник он будет делать портрет миссис Блоджет, а она с них скостит плату за неделю, если ей понравятся фотографии.

А когда они приехали в Либерти-Сентр, миссис Бассарт отвела Роя в сторону и рассказала, что отец Люси подбил глаз ее матери. После обеда Рой подстерег Люси на лестнице и со всей деликатностью, на какую был способен, сообщил эту новость. Люси тут же надела пальто, шарф и сапоги и, не слушая Роя, ушла от Бассартов, чтобы самой взглянуть на подбитый глаз. И выяснилось, что это не сплетня, а самая настоящая правда.

Казня себя за содеянное, Уайти трое суток не ночевал дома. Время, которое он выбрал для возвращения в семью, совпало с визитом Люси. Он так и не переступил порог дома.

Четыре дня спустя родился ребенок. Схватки начались прямо на экзамене по английскому и продолжались двенадцать долгих трудных часов. Она ни на минуту не забывалась и беспрерывно клялась, что, если только останется в живых, ее ребенок никогда не узнает, что значит дом без отца. Она не хочет повторять жизнь своей матери, и ребенок не должен повторять жизнь ее — Люси.

И для Роя (а в известном смысле и для Уайти Нельсона, который исчез из города сразу же после этого воскресенья) медовый месяц окончился.

В больнице она впервые после свадьбы не согласилась с ним. Почему бы им на лето не переехать в Либерти-Сентр? Старики будут спать на застекленной задней веранде — в жаркую погоду они всегда там ночуют, — а Рой, Люси и малютка Эдвард могут занять весь верх. Ему кажется, Люси было бы полезно переменить обстановку. Что до него, он вполне выдержит несколько месяцев жизни с родителями, а Люси просто необходимо отдохнуть и прийти в себя. Подумать только, как это было бы хорошо для ребенка — ведь в Либерти-Сентре он будет гораздо меньше страдать от жары. Словом, он так загорелся этой идеей, что, когда накануне вечером его родители приехали навестить Люси, он отвел их в сторону и посвятил в свои планы. Он не хотел говорить Люси раньше времени, чтобы она не расстроилась, если предки вдруг не согласятся. Но они были в восторге. Мать прямо расцвела от его слов. Ведь ей давненько не приходилось заниматься тем, что она любила больше всего на свете, — а именно нянчиться с большой буквы. И кроме того, благодаря присутствию Эдварда наступит конец натянутости, существующей между ними и родичами из-за их скоропалительной свадьбы. Теперь-то они уже полгода женаты, и у них действительно гармоничный брак. Он никак не может прийти в себя, сказал Рой, оттого, как они стали ладить, едва было покончено со всей этой предсвадебной неопределенностью. Знай он, как все обернется, — и тут Рой взял ее за руку, — он сделал бы ей предложение в тот самый вечер, когда впервые ехал за ней по Бродвею. И надо признаться, в глубине души ему будет приятно вернуться на время в Либерти-Сентр и доказать этому неверующему Фоме, своему отцу, каким удачным оказался брак его сына.

Ну, а на что Рой собирается содержать семью, когда они будут жить там, спросила Люси.

Если он где и может подзаработать, как свободный фотограф, то скорее всего в родном городе — в чем, в чем, а в этом он может ее уверить.

— Нет.

Нет? Что она хочет этим сказать?

— Нет.

Он не может поверить своим ушам.

— Почему нет?

— Нет, и все!

Ну разве можно спорить с человеком, лежащим на больничной койке? Он было попытался, но без всякого успеха.

На их счастье, после того как родился Эдвард, миссис Блоджет разрешила поставить на месяц в комнате детскую кроватку, подаренную Сауэрби, и оставаться на кухне сверх условленного часа — все это еще за доллар в неделю. Более того, она приняла сделанный Роем снимок в счет недельного взноса. Правда, ей кажется, что черты у нее получились чересчур мелкими, особенно глаза и рот, но, сказала она себе, если хочешь профессиональную фотографию, обращайся к профессионалу. Она человек честный и после сделки не пойдет на попятный. Конечно, сказал Рой, Люси должна согласиться, что хозяйка во всем идет им навстречу. Муж, жена и грудной ребенок, — прямо скажем, год назад они договаривались не совсем об этом, и ему бы хотелось, чтобы Люси была с ней немного полюбезней, а еще лучше, если она согласилась бы переехать к его родителям, и хотя уже середина лета, все-таки месяц они смогли бы пожить в более подходящей обстановке… Ну так как?

— Что как? В чем, собственно, дело?

Она переедет в Либерти-Сентр.

— Нет.

— Хотя бы на август?

— Нет.

Ну, тогда она, может быть, станет хотя бы полюбезней с миссис Блоджет, встречаясь с ней в коридоре? Неужели так трудно улыбнуться?

Она любезна ровно настолько, насколько нужно.

— Но ведь хозяйка-то теперь ведет себя совсем не так, как когда-то.

Хозяйка получает ровно столько, сколько сама запросила за свою комнату и кухню. Если ей не подходят эти условия, хозяйка может в любую минуту попросить их съехать.

— Да? А куда же?

— На свою собственную квартиру.

Но как же они могут себе это позволить?

— Вот именно, как?

— Но я же ищу работу. Изо дня в день! Сейчас ведь лето, Люси. Правда. Отпускное время. Куда ни ткнешься — извините, хозяин в отпуске! Наши сбережения тают прямо на глазах. А в Либерти-Сентре мы бы за целое дето не потратили и пенни. А что толку сидеть здесь: ребенок мучается от жары, деньги утекают сквозь пальцы, а я только попусту трачу время — торчу в конторах и жду людей, которых даже нет в городе! А ведь вместо этого все мы могли бы отдохнуть — нам это позарез нужно, хоть ты, может, и не отдаешь себе в этом отчет. А теперь посмотри, что у нас получается: ссоримся как заведенные. Вот опять завелись. А с чего? Ведь до этого мы прекрасно ладили, ничуть не хуже, чем полгода назад, а теперь ссоримся только потому, что торчим в такую жару в одной комнате, в то время как у моих пустует целый верх.

— Нет.

Накануне Дня Труда Люси сказала — раз уж он никак не может устроиться фотографом, наверное, есть смысл подыскать другую работу, но Рой ответил, что не хочет надевать на себя первый попавшийся хомут только потому, что не может устроиться на работу, которую он любит и к которой, кстати сказать, подготовлен.

Но ведь деньги действительно текут сквозь пальцы, и не только те, что Рой накопил в армии, напомнила ему Люси, но и те, что она из года в год зарабатывала в Молочном Баре.

А ему, кстати, это известно. Именно об этом он и твердит ей все лето. Они бы запросто могли этого избежать — и, хлопнув дверью, он выскочил из дому, прежде чем Люси разразится ответной речью, а миссис Блоджет, которая уже стучала им сверху туфлей, как молотком, спустится и, в свою очередь, закатит речь.

Всего через час раздался телефонный звонок — Роя спрашивал мистер Г. Гарольд Ла Вой из института «Британия». Ему известно, сказал он, что мистер Бассарт ищет работу. Он хочет сообщить ему, что Уэнделлу Хопкинсу нужен помощник — прежний записался к ним на отделение телевидения, которое должно открыться с нынешней осени.

Когда к ленчу Рой вернулся домой и услышал эту новость, у него глаза на лоб полезли. Звонил Ла Вой? Работать у Хопкинса, светского фотографа? Побриться, переодеться и вылететь из дому было для него минутным делом; через час он позвонил и попросил Люси позвать к телефону Эдварда.

Позвать Эдварда? Эдвард спит. И вообще он соображает, что говорит?

Ну ладно, тогда пусть она сама скажет малышу: с сегодняшнего дня его отец работает помощником в студии Уэнделла Хопкинса в Плэтт Билдинг, в самом центре Форт Кина! Ну, что — был смысл ждать или нет?

Вечером за ужином он никак не мог успокоиться. Слыханное ли дело: Ла Вой решил позвонить именно ему — и это после того, как они чуть ли не каждый день сцеплялись в классе весь тот месяц, что он удосуживался посещать занятия. Но, как видно, Ла Вой был на самом деле не таким уж обидчивым, каким казался в аудитории. Дружок-пирожок и верно не терпел, когда ему возражали при всех, но, несмотря на это, втайне проникся уважением к познаниям Роя по части композиции и светотени. Что ж, надо отдать ему должное, — он куда лучше, чем Рой думал. Кто знает, может, он вовсе и не педик, может, просто у него только такая манера ходить и разговаривать. И кто знает, если бы они перестали цапаться и поговорили всерьез, возможно, оказалось бы, что Ла Вой довольно толковый малый. Они могли бы и подружиться. Но все равно, какое это теперь имеет значение? Ему только двадцать два года, а он уже единственный помощник Уэнделла Хопкинса, который, как выяснилось, всего несколько лет назад фотографировал в Либерти-Сентре все семейство Дональда Бранна! То-то будет приятно сразу после обеда позвонить отцу и сообщить ему, что он будет работать у самого мистера Хопкинса, который к тому же был еще и домашним фотографом отцовского директора.

Не прошло и месяца, как они подыскали себе первую в жизни квартиру. Она помещалась на верхнем этаже старого дома с северной стороны Пендлтон-парка, почти на самой окраине Форт Кина. Плата была вполне умеренная, мебель — довольно приличная, а заросшая деревьями тихая улица напомнила Рою Либерти-Сентр. Они могли спать в просторной гостиной, а у малютки была своя спальня. Кроме того, в квартире была отдельная кухня, ванная и даже сырой, заплесневелый чулан за топкой. Агент по найму сказал Рою, что тот может переделать чулан в фотолабораторию, они не станут возражать при условии, что он все так и оставит после своего отъезда. И хотя до центра надо было ехать верных двадцать минут, виды на фотолабораторию решили дело.

Тридцатого сентября, в субботу, погода стояла ветреная и пасмурная. Все утро они перевозили вещи на новую квартиру. А вечером вымыли тарелки, оставшиеся от последней еды, и вот теперь Рой сидел в машине, легонько постукивая по клаксону, а Люси с ребенком на руках стояла на веранде и выкладывала миссис Блоджет все, что она о ней думает.

Целый год после этого Рой колесил по всей округе, фотографируя церковные сходки, обеды Ротари-клубов и женских клубов, игры команд малой лиги, но чаще всего ему приходилось снимать выпускные классы младших и средних школ — большей частью своих доходов Хопкинс, как оказалось, был обязан не городской верхушке Форт Кина, а школьному совету, членом которого состоял его брат. Сам Хопкинс никогда не покидал студии, он делал самые важные заказы — портретные снимки новобрачных, младенцев и бизнесменов. В первую неделю Рой не расставался с откидным блокнотом, куда собирался заносить все секреты мастерства, какими за день может поделиться с ним этот тертый специалист. Но очень скоро стал записывать в него ежедневный расход бензина.

Эдвард. Бледный маленький мальчик с голубыми глазами и светлыми волосиками, у него был такой милый, такой добрый, такой веселый характер. Он благожелательно улыбался каждому, кто заглядывал в коляску, пока Люси катала его по парку. Он спал себе да ел в положенное время, а в промежутках между этими занятиями снова улыбался. Пожилые супруги, которые жили ниже этажом, говорили, что в жизни не видели такого тихого, спокойного малыша. Услышав, что у них над головой будет жить младенец, они готовились к самому худшему, но они должны сказать молодым Бассартам, что им было бы просто грех жаловаться.

Перед первым днем рождения Эдварда дядя Джулиан подрядил Роя фотографировать вечеринку в честь очередного кавалера Элли. На другой день Рой завел разговор о том, чтобы взять расчет и открыть собственную студию. Сколько еще можно днем снимать «Дочерей Американской Революции», а вечером школьные танцульки? Получать гроши за самую черную работу — ни тебе свободного вечера, ни выходных, а Хопкинс загребает деньги да еще выполняет сам все творческие заказы (если только можно назвать этим словом то, что делает Хопкинс). Действительно, долго он еще будет спускать, что Хопкинс оплачивает только бензин, а амортизация автомобиля целиком ложится на счет Роя.

— Ох, попадись мне этот Ла Вой, — свирепо завопил Рой как-то вечером: ему целый день пришлось фотографировать мальчишек и девчонок из клуба «4 Аш», нет, в самом деле, надо пойти в училище и заехать этому педику прямо в зубы. Потому что Ла Вой знал, кем он будет у Хопкинса — мальчиком на посылках — вот кем!

— А что касается фототехники — да тут и Эдди бы справился, ей-богу. И Ла Вой это знал, вот что я тебе скажу. Нет, сама посуди. Помнишь, как меня это ошарашило? Так вот, это была его месть, а я, идиот, сразу и не допер, можешь представить? Только сегодня и додумался, когда говорил детям: «Смотрите, отсюда вылетит птичка!» Ну, ладно, я им всем покажу — и Ла Вою, и Хопкинсу. Стоит мне открыть собственное дело, и я за какой-нибудь год отобью у Хопкинса половину лучших клиентов. Это уж точно. Голову на отсечение. Он не выдержит никакой конкуренции сразу завопит: «Мамочки!» Без дураков.

— Но где ты устроишь студию, Рой?

— Где? Для начала? Ты спрашиваешь о помещении? Это ты имеешь в виду?

— Да, где ты собираешься открыть студию? Во сколько это обойдется? И как ты думаешь зарабатывать на жизнь, пока клиенты еще не бросили Хопкинса и не кинулись к тебе?

— А, черт! — выругался он, ударив кулаком по столу. — Проклятый Ла Вой. Он и вправду не выносил никакой критики, ну, ни полслова. И должен тебе сказать, я в нем ни на минуту не обманывался. Но что он опустится до такой низости…

— Рой, где ты намерен открыть студию?

— Что ж, если говорить серьезно…

— Где, Рой?..

— Ну, для начала придется снять еще помещеньице… вроде бы так.

— Ах, еще одно помещение?

— Ну, пожалуй, этого можно и не делать. Сейчас, конечно, не выйдет. Просто не по карману. А на первых порах, ну… Я думаю — здесь.

— Здесь?!