Белль Генрих

Завет

Генрих Бёлль

ЗАВЕТ

Повесть

Перевод с немецкого и вступление М. Рудницкого

Перед читателем - одна из первых вещей Генриха Бёлля и вместе с тем одна из последних его прижизненных публикаций. Так уж парадоксально сложилась ее судьба. Начатая осенью сорок седьмого, законченная весной сорок восьмого, повесть "Завет" была разослана сразу в несколько издательств, которых в нищей, но освобожденной Германии оказалось на удивление много. Правда, пару месяцев спустя, после конфискационной денежной реформы, проведенной в западных оккупационных зонах летом 1948 года, почти все эти издательства в одночасье разорились. А Бёлль к тому времени уже завершил другую свою военную вещь "Поезд пришел вовремя" (кстати, первоначальное ее название "От Львова до Черновцов"), напряженно работал над романом "Где ты был, Адам?" и судьбой затерянной рукописи интересовался мало. Когда через несколько лет, обнаруженная в одном из издательских архивов, она все же вернулась к автору, тот посчитал, что публиковать ее поздно - и время, и собственное творчество Бёлля ее уже обогнали.

Подобные решения почти всегда делают автору честь, свидетельствуя о его взыскательности и высокой требовательности к себе. И все же, как показывает судьба повести "Завет", иной раз они ошибочны. Когда в начале восьмидесятых младший сын Бёлля вместе с группой друзей-энтузиастов затеял небольшое "альтернативное" издательство "Ламуф", писатель отдал туда свою опальную повесть, которая в 1982 году увидела свет. Лейтмотивом едва ли не всех рецензий было изумление: критики отказывались понимать, как можно было такую вещь тридцать пять лет держать под спудом.

Наш читатель, знакомый с искусством Бёлля давно и основательно, без труда подметит, что в этом дебютном произведении с немалым изяществом обозначены и, так сказать, предварены многие мотивы будущего творчества писателя, а некоторые уже воплощены с незаурядной художественной силой. И в первую очередь это касается изображения войны, ее страшной окопной правды. Тут надо бы заметить, что живописанием своего фронтового прошлого Бёлль никогда особенно не увлекался. Герой одного из его военных рассказов признается, что ему нравятся пушки, "даже когда они стреляют". В этом "даже" - все отношение Бёлля к войне: она ему тем интереснее, чем дальше от самой себя, от своей человекоубийственной сути. Однако в 1947 году вчерашний фронтовик, только что вернувшийся из американского плена, видимо, не только считал своим долгом, но и жаждал поведать о неправедной войне, которую ему пришлось пройти всю, от звонка до звонка, и рассказать подробно, точно и специально то, что пережил он сам. Сцены боевого крещения, описанные в заключительных эпизодах "Завета", на мой взгляд, принадлежат к числу лучших страниц бёллевской прозы вообще. Но главное в повести все-таки не противостояние фронтов, а, как всегда у Бёлля, извечное - что в военной, что в мирной жизни - противостояние правды и лжи, совести и приспособленчества, "причастия агнца" и "причастия буйвола". И, пожалуй, именно в этой узнаваемости поэтики и нравственных коллизий - основное обаяние повести: воспринимая ее будто в обратной перспективе, сквозь опыт всего позднейшего творчества Бёлля, читатель радуется тому, что даже в этой дебютной вещи автор уже сумел в полной мере оказаться самим собой.

I

Сегодня, многоуважаемый сударь, я повстречал молодого человека, чья персона Вам, смею полагать, небезызвестна. Фамилия его Шнекер, живет он, сколько я знаю, уже не первое десятилетие по соседству с Вами и был школьным товарищем Вашего брата, пропавшего без вести. Но это еще не все. С сегодняшнего дня я знаю, что Вы вот уже пятый год тщетно ждете хоть какой-нибудь весточки от Вашего брата, о судьбе которого Вам сообщили только обычную казенную ложь - "пропал без вести", и точка. Так вот, Шнекер вполне мог бы эту ложь прояснить. Только два человека на свете в силах избавить Вас от роковой безызвестности, один - это Шнекер, другой - это я. Я молчал. Когда Вы прочтете мой отчет, Вы поймете: не мог я просто так к Вам заявиться и, что называется, всё выложить.

Простите меня: мне придется сообщить Вам нечто, чего не смягчишь и не приукрасишь. Ваш брат погиб.

А вид у Шнекера вообще-то был очень даже бодрый. Я заприметил его среди больших красных ящиков с геранями на террасе летнего кафе, под одним из веселеньких пестрых зонтов, где нынче так любят сиживать иные беззаботные люди в темных очках, наблюдая за потоком прочих смертных. Шнекер к тому же был в обществе весьма приятной молодой дамы.

Дама была хороша собой, весела и скованности не ощущала. Сам не знаю почему я вошел в кафе, сел за соседний столик и заказал мороженое - до того мне вдруг захотелось подслушать их разговор.

Волнение мое усугублялось тем, что Шнекер почти не изменился. Ну да, слегка пополнел, стал скорее старше, чем моложе, и приобрел легкий налет той матерой буйволиности, которым почти неизбежно обрастают немецкие молодые люди из лучших кругов годам этак к тридцати двум, когда и для них приспевает пора вступать в партию отцов и активно в этой партии функционировать. Как только я, поблагодарив официанта, уселся наконец так, чтобы ничего не упустить, Шнекер произнес:

- А Винни?

- Замужем. Разве ты не знал? И счастлива, безумно счастлива, ты уж мне поверь.

Шнекер рассмеялся.

- Мы тоже будем счастливы, - сказал он мягко и накрыл руку девушки своей рукой. В ответ она до того восторженно вскинула на него огромные, кроткие, лишь самую малость глуповатые глаза, что мне показалось, она от счастья сейчас совсем растает да так и растечется по красивому плетеному летнему стулу липкой лужицей сиропа.

- Сигарету? - предложил Шнекер, протягивая ей открытый портсигар.

Она взяла, оба закурили, каждый углубился в свое мороженое. Мимо тянулся поток легко одетых, но все равно сморенных зноем и давкой людей, торопящихся в город на последнюю летнюю распродажу или уже возвращающихся домой с покупками. На лицах у всех та же судорога, какую еще в прошлом году можно было наблюдать в "картофельных поездах", когда по осени все кидались за город запасаться картошкой. Усталость, жадность и страх - вот что читалось в этих лицах. Опустив глаза, я помешивал свое мороженое, сигарета тоже была мне уже не в радость.

- Вообще-то, - снова начал Шнекер, - сегодня у нас настоящий праздник.

- А как же, - подтвердила его спутница, - такой торжественный, такой знаменательный день!

- И в самом деле.

- Еще бы! Ты еще сомневаешься! Ты просто потрясающе справился, так уверенно, так лихо! Единственный, кому "очень хорошо" поставили. А скажи-ка, она вдруг хихикнула, - тебе что, правда докторскую шапочку наденут?

- Да нет же, радость моя, но послушай, - тут он сперва отправил в рот ложечку мороженого, - я вот что предлагаю: давай мы прямо сейчас куда-нибудь за город съездим, а уж после переоденемся в парадное и, прежде чем вся эта официальная дребедень начнется, устроим в "Космо" маленькое интимное торжество для нас двоих.

На сей раз она накрыла его руку своей.

Мне вдруг стало до того муторно, что понадобилось немедленно встать и хоть что-то сделать. Я положил на столик купюру, вообще-то слишком крупную, чтобы мне такими чаевыми бросаться. Но сейчас мне было не до того. Пошатываясь, я вышел, дал потливому и болтливому людскому потоку снести себя вниз по течению и только потом нырнул в тихую разбомбленную улочку, укрытую ломаными тенями уцелевших фасадов. Только тут на какой-то обломок стены я и присел. Покой развалин - это кладбищенский покой...

Но полагаю, пора мне уже Вам представиться. Фамилия моя Венк, у Вашего брата, старшего лейтенанта Шеллинга, я служил ординарцем. Как я Вам уже сказал, он погиб. Вы, впрочем, давно могли узнать об этом сами. Достаточно было просто зайти в дом к Вашему соседу и чуть пристальней обычного посмотреть ему в глаза, те самые глаза, ради которых столь юная и цветущая, столь восторженная особа готова в полном соответствии с намеченной семейной программой зачать от него двух прелестных детишек. Ах, как трогательно будет плакать эта милашка, когда священник соединит их руки, а орган с хоров грянет баховскую фугу, для чего, не довольствуясь простецкой игрой местного органиста, будет заказан настоящий исполнитель-виртуоз. Уж Вы постарайтесь не пропустить такую свадьбу. Не побрезгуйте отведать пирожных и вина, не откажитесь и от сигарет, но первым делом не забудьте проследить, чтобы и Ваша матушка соседскую свадьбу не пропустила, чтобы пришла подобающим образом поздравить молодоженов и вручила подарок, тщательно подобранный с учетом степени приятельства. Этот брачный союз, призванный подарить миру новых Шнекеров, достоин подобающих почестей и торжеств. Не знаю, что дарят на свадьбу с учетом такой степени приятельства в Ваших кругах, в наших это был бы утюг или крюшонница, которую ставят на стол раз этак лет в пять, а то и вовсе никогда. Впрочем, оставим эту болтовню. Я просто пытаюсь оттянуть то, что мне так трудно написать, слишком уж неправдоподобно прозвучат эти слова, слишком плохо вяжутся они со всем обликом новоиспеченного доктора обоих прав, даже невзирая на его тронутый жирком загривок. И тем не менее выслушайте: Шнекер убийца Вашего брата. Вот оно и сказано. Вот оно и написано. И не в каком-то там переносном, аллегорическом смысле, а просто и ясно, именно так, как Вы прочтете: Шнекер - убийца Вашего брата...

Вы-то сами человек еще молодой. Вам, по моим наблюдениям, лет двадцать. Я позволил себе бесцеремонность пару-тройку дней пошпионить за Вашими - Вашим и Шнекера - домами, но Вы наверняка даже и не вспомните абсолютно безликую внешность анонимного современника, что в темных очках и с неизменной сигаретой в зубах, этакий нанятый самой судьбой частный детектив-любитель, торчал под кустом бузины, чувствуя себя обязанным за инвалидную пенсию в тридцать марок, которую государство соизволяет ежемесячно ему выплачивать через окошечко на почте, отблагодарить отчизну маленькой ответной услугой.

Итак, Вам, по моим прикидкам, лет двадцать. Я видел, как Вы с портфелем в руках спешно уходите куда-то к определенному часу, и в лице Вашем я узрел нечто, что могу истолковать только как страх перед выпускными экзаменами. Не бойтесь. Вы все сдадите. Не принимайте этого слишком всерьез. Мы тоже очень гордились тем, что по географии и математике у нас твердые четверки, когда нас заставили взглянуть, как выглядят люди, у которых животы по всем правилам военного искусства прошиты автоматной очередью. Вы уж мне поверьте, все они и те, у кого по латыни было "хорошо", и те, кто ни о какой латыни слыхом не слыхивал, - выглядели одинаково. Отвратительно выглядели. И не было в этом зрелище ничего, ну ровным счетом ничего возвышенного. Все смотрелись одинаково: французы, и немцы, и поляки, что герои, что трусы. И больше тут ничего не скажешь. Они уже принадлежали земле, а земля им уже не принадлежала. Вот и весь сказ.

Но прежде чем поведать Вам, как Шнекер убил Вашего брата, я, пожалуй, представлюсь чуть подробнее. Особого доверия как современник я, пожалуй, не внушаю. Большую часть времени я провожу лежа на кровати и куря сигареты. Жалюзи закрыты, так что света в мою каморку проникает ровно столько, сколько нужно, чтобы разглядеть полоску клея на сигаретной бумаге. Около кровати стоит стул, на нем аппетитная желтая горка рассыпного табака. Все мое занятие состоит в том, чтобы скрутить себе новую сигарету, когда окурок предыдущей, которую я изо рта не выпускаю, намокнет настолько, что перестает тянуться. От табака у меня першит в горле, окурки я не глядя швыряю в окно, а когда иной раз все-таки выглядываю на улицу, то вижу, как они в бессчетном количестве лениво кружат в сточной канаве, словно раздувшиеся желтоватые гусеницы-личинки - некоторые уже полопались и выпустили из себя табак, так что он бурой кашицей застаивается в зеленоватой, вонючей илистой луже, ибо уклон у канавы малость не в ту сторону. Время от времени, когда жижа достигает критической кондиции, я одалживаю у уборщицы моего квартирного хозяина метлу и гоню всю эту грязь к стоку, в котором она с утробным урчанием и исчезает...

Лишь изредка я подвигаю себя на какие-то иные действия. Единственная моя серьезная забота - это обеспечить себя табаком, с чем я справляюсь путем продажи собственных книг. Однако даже это занятие для меня достаточно утомительно. Я, по счастью, неплохо ориентируюсь в мире книг, но мне никогда не хватает терпения заполучить за книги настоящую цену. Так что я с крайней неохотой тащусь в мелкие темные букинистические лавчонки, насквозь пропитавшиеся тем тяжелым духом, который исходит только от груд старых книг, сухим запахом плесени и пыли одновременно. Узеньким желтоватым ладошкам, чьи движения почему-то напоминают мне суетливую и проворную повадку енотов, я вручаю свои духовные богатства на предмет определения их материальной ценности. Торгуюсь я очень редко, только если предложенная цена кажется мне бессовестно низкой; обычно же просто киваю, а неуступчивость проявляю лишь тогда, когда жадное лицо скупщика, пересчитывающего деньги, доверительно приближается ко мне, чтобы в последнюю секунду еще немного сбавить цену. Я уже смирился с тем, что с людишками этими мне не совладать - как и с памятью о войне.

II

Первая моя встреча со Шнекером случилась летом сорок третьего. Из подразделения военных переводчиков, размещенного в Париже, я был откомандирован в одну из дивизий на побережье, где мне предстояло вновь приобщиться к радостям "настоящей" пехотной службы. От последней железнодорожной станции я добрался до заспанной деревушки, которая, казалось, сплошь состоит из длинных и низких стен, прорезавших ковер густой и высокой травы. Там, в северо-западном углу Нормандии, параллельно морскому берегу протянулась полоска земли, навсегда отмеченная безнадежной тоской и унылой затерянностью пустошей и болот вперемежку; тут и там по ней разбросаны крохотные деревеньки, заброшенные и полуразрушенные хутора, вялые, почти неподвижные ручейки, лениво текущие к заболоченным протокам, а то и вовсе бесследно уходящие под землю.

После долгих расспросов я добрался наконец от станции до штаба батальона. Там, как обычно, меня сперва заставили долго ждать, но в конце концов приписали к какой-то роте. Фельдфебель-писарь предложил мне дождаться полевой почты, чтобы вместе с ней отправиться в расположение части. Однако это означало еще четыре часа тоскливого сидения в угрюмом штабном замке, так что я только попросил объяснить мне дорогу, отдал честь и откланялся.

В полутемном коридоре, где я забирал свои вещи, мимо меня прошел офицер, рослый ладный парень, невзирая на свою молодость уже в погонах капитана. Я исполнил предписанное уставом "отдание чести посредством принятия стойки "смирно", он посмотрел на меня, как на пустое место, даже не кивнул и прошел мимо. Это и был Шнекер.

Все это заняло, быть может, полсекунды, но за эти полсекунды я успел ощутить всю меру унижения, в которое загоняет человека мундир. Каждый миг, что на мне был мундир, я мундир ненавидел, но в эти полсекунды на меня накатило такое отвращение, что я буквально физически ощутил во рту горький привкус желчи. Я ринулся за офицером, что не спеша направлялся к штабной канцелярии, успел загородить ему дверь, снова встал по стойке "смирно" и отчеканил:

- Попрошу господина капитана отданием чести ответить на мое приветствие.

Ненависть переполняла меня, как восторг вожделения. Он смотрел на меня, словно на сумасшедшего.

- Что? - переспросил он, внезапно охрипнув.

Как можно более безразличным голосом я повторил свои слова, посмотрел ему прямо в глаза и снова отдал честь.

Это был поединок одними глазами. Капитан был в ярости и, будь его воля, просто стер бы меня в порошок, но и меня от кончиков взъерошенных мурашками страха волос до самых пяток пронизывала ненависть редкой, кристальной чистоты. Тут он наконец вдруг вскинул руку к козырьку, я посторонился, отворил ему дверь и только после этого вышел. Я быстро пересек деревню, спящую, казалось, беспробудным сном, свернул, как мне было указано, в третью улицу налево, что вела к берегу, и уже вскоре очутился в совершенно необитаемой местности. Полуденный зной висел над лугами зыбким маревом, на тропе только белесые камни и пыль, изредка попадались на глаза два-три деревца, чаще кустарник, нигде ни одной возделанной делянки. Завидев вдалеке пятнышко скудной тени, я двинулся к нему и шел так полчаса, прежде чем опомнился, поднял глаза и только тут сообразил, что все это время иду вперед, бессмысленно уставившись в одну точку. Усталость накатила внезапно - я вдруг совсем обессилел. Край тропы порос сочной муравой, я уж совсем было собрался на нее присесть, но тут завидел метрах в ста, не дальше, небольшую рощицу, под сенью которой, похоже, угадывалось нечто вроде человеческого жилья. Коровы, вконец сморенные духотой, жались поближе к кустарнику. Пройдя по плитам дорожки, я остановился у крыльца: это был не дом, а почти руина, наполовину заросшая кустарником, с забитыми окнами и облупившейся, совершенно выцветшей вывеской над дверью, на которой от слова "Ресторация" сохранилось нечто, что я поначалу, не разобрав, почему-то прочел как "рацио".

Но дверь была открыта, я вошел в прихожую, где даже угадывались какие-то запахи, отворил следующую, коричневую, дверь справа. И очутился в пустой комнате. Я поставил сумку, снял с плеч ранец, бросил на стул пилотку и ремень, извлек из кармана необъятный носовой платок и, продолжая осматриваться, принялся отирать пот.

Обычно в подобных заведениях невольно ожидаешь встретить старую грымзу злющую, как ведьма, усатую и в засаленном переднике старуху, которая мрачно сунет тебе тарелку еле теплого варева. Вот почему я был весьма удивлен, когда в комнату вошла молоденькая, хорошенькая, к тому же и опрятная девушка, которая коротко, но скорее любезно поздоровалась со мной обычным "Добрый день, мсье".

Я ответил на ее приветствие и слишком долго не сводил с нее глаз. Девушка была очень красива. Огромные карие глаза были подернуты дымкой и, казалось, упорно уклонялись от моего назойливого взгляда. Светло-каштановые волосы, перехваченые голубой лентой, свободно ниспадали на плечи. От ее рук исходил запах парного молока, она сжимала и разжимала пальцы - видимо, только что доила...

- Что вам угодно? - спросила она.

Я чуть было не брякнул: "Вас!", но движением руки стер с губ едва не сорвавшееся слово и спокойно сказал:

- Попить чего-нибудь, если можно похолоднее.

Она опустила веки, как будто услышав мое непроизнесенное слово и молча погрузив его в себя, потом снова открыла глаза и спросила с едва слышной усмешкой в голосе:

- Вина или лимонада?

- Воды, - ответил я.

- Не советую, мсье, - заметила она. - Вода у нас такая же тухлая, как в Сомме.

- Хорошо, - согласился я. - Тогда вина. Белого, если есть.

Она кивнула, повернулась и исчезла.

Обстановка вокруг была такая же, как и почти всюду во французских деревенских кабачках. Среди нас принято было отзываться о ней пренебрежительно, с нажимом на отрицательные определения - "неряшливо", "безвкусно", "неуютно". Разумеется, там было много аляповатостей, и старинных, и современных, но каждый из этих кабачков хранил для меня неповторимое очарование сезанновских "Картежников".

Бледное лицо девушки вдруг показалось за стеклом двери, почти как лицо утопающей, что в последний раз всплывает к поверхности, прежде чем окончательно уйти под воду. Я испугался, вскочил, отворил ей дверь. В правой руке она с трудом удерживала бутылку и бокал, в левой - сифон с содовой. К немалому моему изумлению, сифон, который я у нее забрал, оказался прохладным на ощупь. Я спросил, как ей это удается в такую жару, на что она, ставя передо мной бокал и бутылку, спокойно объяснила, что сифоны они обычно держат в ручье. По-прежнему избегая моего взгляда, пробормотала:

- Позовете меня, если еще что-нибудь понадобится.

И собралась уходить.

Я тихо взмолился:

- Скажите мне только одно: вы всегда здесь? Вы - хозяйская дочка?

Лишь теперь она обернулась и посмотрела на меня прямо. Похоже, я все-таки вызвал на ее лице тень улыбки.

- Да, - ответила она. - Я всегда здесь.

- Тогда я хотел бы расплатиться сразу. Бутылку, если позволите, я потом возьму с собой, неизвестно, что ждет меня впереди, - сказал я, кивнув в сторону побережья.

- Там тоже есть кабачки, - равнодушно заметила она и передернула плечами. - Но если вам угодно...

Она прошла за стойку, и я понял, что она делает это лишь для того, чтобы избежать прикосновения моей руки, - обычно в таких заведениях не принято столь торжественно рассчитываться у кассы, деньги здесь просто передают из рук в руки. Она же подала мне сдачу на большом счете и холодно произнесла:

- До свиданья, мсье.

И я остался один. Приятно было вспоминать, как она сказала: "Я здесь всегда". Я сел, вытянул ноги, поел, попил, закурил. Когда бутылка наполовину опустела, я встал, уложил свой ранец, крикнул в сторону двери, что вела куда-то на кухню: "До свидания", - и вышел.

Тропа была трудная, с подъемами, вокруг ни души, только бескрайние луга со змейками пропадающих в них ручейков, кустарники, купы ив, пока наконец где-то вдали не завиднелся ровный ряд деревьев, высаженных, должно быть, вдоль прибрежной улицы. Я сделал еще один привал, перекурил под серым, квелым небом, а уж потом двинулся дальше - к бледным голубоватым очертаниям этих выстроившихся шеренгой деревьев.

III

Обещаю Вам - я не буду слишком болтлив. Ничто из того, о чем я Вам рассказываю, не покажется Вам никчемным, если Вас и вправду интересует судьба брата, роль, которую сыграл в ней Шнекер, ну и, в определенной мере, Ваш покорный слуга. Я просто не могу больше молчать. Ужас и страх охватили меня с тех пор, как мне довелось бросить хотя и беглый, но вполне исчерпывающий взгляд за розовые фасады нашего "восстановления" и "преодоления", взгляд в лицо Шнекера. В лицо нашего среднего человека.

Забыл Вам сказать: я не люблю солнце. Иногда мне даже кажется, я его ненавижу. Если бы пришлось выбирать между идолами диких первобытных народов, я бы прибился к тем меланхоличным племенам, которые, отдавая солнцу дань положенных подношений, видели в нем дьявола, а не к тем, что почитали его богом. Причем ненавижу я вовсе не свет, нет, свет, когда он проливается во тьму, я очень даже люблю, но вот это нестерпимое ослепительное летнее сияние, когда один только свет, - в нем есть что-то ужасное.

Проселок, до которого я вскоре наконец-то доплелся, оказался окаймлен деревьями только с одной, правой стороны, так что тень от деревьев падала в чистое поле, вернее, на прибрежный луг, заросший пышной и высокой, в человеческий рост, травой. Только потом я узнал, что все луга по обе стороны дороги заминированы, вот почему трава и цветы по обе ее стороны произрастали с невиданной силой и пышностью. Иногда там попадались и крохотные сосенки. Вот уже три года луга эти не обиходила и не скашивала человеческая рука, три года не паслась на них скотина.

Где-то впереди я уже заметил дом, примостившийся на перекрестке дорог под сенью тенистого леса, однако неотвязный солнечный свет слепил до рези в глазах, доводя меня до исступления. До дома не было и трехсот метров, но расстояние это показалось мне бесконечностью. Однако минут через пять я его все-таки преодолел. Это опять оказался кабачок. Вокруг, живописно разбросанные в ельнике, расположились небольшие современные виллы, остальные дома, попроще, тянулись вдоль улицы. На перекрестке был даже установлен дорожный указатель с названием населенного пункта - Бланшер. На кабачке красовалась свежевыкрашенная вывеска "Восточный буфет". Я вошел, поставил, даже не оглядевшись, на пол свои вещи и снова принялся отирать пот.

Мало-помалу придя в себя от изнеможения, я наконец узрел перед собой жуткое лицо, одаривавшее меня улыбкой. Разумеется, Вам неведомы эти создания, живущие по другую, редко описываемую сторону войны. В нашей отечественной литературе для действительной жизни вообще очень мало находится места.

Необъятное это лицо было сверх всякой меры оштукатурено пудрой, большие водянистые глаза заплыли, а под глазами набрякли слезные мешки. Это была хозяйка кабачка в Бланшере. Кстати, и она тоже играла существенную роль в жизни Вашего брата, она стирала ему белье, чистоте которого он всегда придавал большое значение, причем стирала хорошо и брала недорого.

- Привет, солдатик, - проговорила она неожиданным басом, от которого я вздрогнул. - Да ты садись, - добавила она.

- Добрый день, мадам, - сказал я.

- О-ля-ля! - воскликнула она. - Я не мадам, я мадемуазель!

- Добрый день, мадемуазель, - поправился я.

- Что будешь пить?

Я присел на один из стульев поближе к двери.

- Пожалуйста, пива, если у вас есть.

Пока я видел только голову трактирщицы, я представлял ее толстухой. Теперь же, когда, вооруженная бутылкой пива и кружкой, она двинулась к моему столику, я вздрогнул еще раз. Она была тощая, как драная кошка, и такая же страшная.

Она сказала:

- Пей на здоровье! - и не ушла. - Новенький, да?

- Да, - ответил я. - Вот в роту иду.

- С такой тяжеленной поклажей?

- Да.

- Тогда подожди-ка, - она глянула на допотопные стенные часы над стойкой, - подожди, сейчас придет посыльный из Ларнтона, вон оттуда, - она указала на дорогу, что сворачивала влево, тогда как мне, согласно полученной инструкции, полагалось еще километр шагать прямо. - Он в четыре придет, с велосипедом. Он тебе с вещами и подсобит. Он славный парень. Тебе ведь в пехоту, верно?

- Да, - подтвердил я, удивленный столь полной ее осведомленностью.

Я посмотрел на часы - до четырех оставались считанные минуты.

Она между тем просто поедала меня глазами и, казалось, вот-вот лопнет от любопытства. Ведь главное занятие подобных созданий - собирать и распространять сплетни. А болтливы и наблюдательны они ничуть не меньше, чем их кажущиеся антиподы - ханжи и святоши. Так что она продолжила беседу неукоснительно и точно, как журналист, берущий интервью.

- Ротный фельдфебель у тебя отличный, - сообщила она. - Командир, правда, свинья. Сам увидишь. Ну а который вон там, - она снова махнула куда-то в сторону тенистой аллеи, что убегала к морю, где, видимо, располагался опорный пункт обороны, - тот вообще ангел. Да-да, ангел, - добавила она с неожиданной запальчивостью, словно кто-то собирался ей возражать.

- Вот как? - сухо проронил я.

- И откуда же в наши края? - продолжала наседать она, явно не намереваясь оставлять меня в покое. Теперь в ее глазах наряду с любопытством читалось еще и неприкрытое нахальство.

- Из Парижа.

- О-о! - взвыла она своим трубным гласом. - Город любви!

Я промолчал.

- Рота у тебя хорошая, ребята почти все что надо, - продолжала болтать она. - Я вообще пехоту люблю. Бедно, да честно - вот мой девиз.

Я же все это время смотрел на ту, другую дорогу - казалось, она осенена покоем тенистых райских кущ. Она уходила в сосновую рощу, где, предвестьями близких дюн, веселыми солнечными зайчиками светились проплешины песка. По обе стороны дороги враструску, словно игрушечные, были разбросаны небольшие, аккуратные виллы, и только тут я заметил, что вся эта красота тоже обнесена колючей проволокой и щитами с надписью "Заминировано!". Так вот почему и эта тишина брала за душу, как кладбищенская.

- Не угостишь? - неожиданно сказала хозяйка, и я сообразил, что она смотрит на мои сигареты.

- О, простите! - воскликнул я.

- Это хорошо, что ты на табачок не скупишься, но посмотрим, какой ты недельки через две добренький будешь.

Я ничего не сказал, хоть она и хапнула у меня сразу две сигареты.

- С табаком здесь так же худо, как с хлебом, - продолжала она.

Тут, по счастью, я наконец-то завидел мышино-серый полевой мундир велосипедиста, который вынырнул и быстро приближался из темных, тенистых недр аллеи. Винтовка у него висела не на плече, а строго по уставу была закинута за спину.

- Ага! - воскликнула хозяйка. - Вот и он. Вилли!

Она вышла на крыльцо и помахала подъезжающему солдату, лицо которого я теперь уже мог хорошо разглядеть. Это был бледный, пожилой уже мужчина с соломенными усиками, узкая и редкая полоска которых казалась приклеенной к его верхней губе. У него и пилотка на голове сидела, как у новобранца, да и все лицо излучало какую-то образцовость.

Соскочив с велосипеда, который он оставил у крыльца, он вошел.

- Добрый день, товарищ! - поздоровался он.

- Добрый, - вяло отозвался я.

Он бросил изголодавшийся взгляд на хозяйкину сигарету, потом посмотрел на меня, уселся на табурет к стойке бара и спросил:

- У тебя что, опять левые сигареты?

- Не-а, - ответила она. - Завтра получу, дешевые, по семь франков штука.

- А эти?

В ответ она ткнула горящей сигаретой в мою сторону. Я уже вытащил свою пачку и протягивал Вилли. Он глянул на меня ошарашенно, смущенно усмехнулся и сказал:

- Спасибо, приятель, ты, наверно, прямо из дома, но у вас там тоже не больно разживешься...

- Да уж, - вздохнул я. - Но неужто у вас тут до того худо?

- А-а, чтоб их... - чертыхнулся он. - Сам увидишь. Каждый день сидим, как проклятые; трех пайковых сигарет дожидаемся, за час их скуриваем, чинариками добираем, потом опять двадцать три часа маемся.

- Выпьешь что-нибудь? - спросила хозяйка.

- Да, Кадетта, одно пиво, пожалуйста.

- Ну, твое здоровье! - сказал он, получив свое пиво. - За твои сигареты, товарищ.

Поскольку пиво он выпил залпом и тут же собрался уходить, я тоже поспешил расплатиться; когда я подошел к стойке, он уже надевал пилотку. Я спросил:

- Послушай, барахлишко мое не подбросишь?

Он заважничал, изобразив на лице крайнее сомнение, придирчиво осмотрел мой ранец и сумку, потом сказал:

- Вообще-то, приятель, велик почти разваливается. Это же просто старый рыдван. Ну да уж ладно, - тут он как бы сам себя пришпорил, - не бросать же товарища с багажом на дороге. Так ты, значит, к нам?

- Ну да, - ответил я. - Третья рота.

- Правильно, мы третья и есть. Тогда нагружай.

Потом он укатил, а я с завистью смотрел ему вслед. Дорога, по счастью, оказалась тенистой. Слева стеной стоял лес, тянувшийся прямо от дома Кадетты, а по правую сторону гладкой асфальтированной ленты то и дело попадались дома, похоже, даже обитаемые. Кое-где висело на веревках солдатское бельишко: сорочки, подштанники и те серые, в белую полоску, гетры, что расползлись уже чуть ли не по всему свету. Теперь я шагал быстро: ведь при мысли о своей новой службе я испытывал не только страх, но и любопытство. Каждый перевод на новое место таит в себе нечто будоражащее. Я пока еще не видел моря, а на карте, по которой фельдфебель в штабе батальона показывал мне дорогу, точка, обозначавшая канцелярию роты, находилась совсем рядом с той волнующей пунктирной линией, вдоль которой поверху тянулась надпись "Первая линия обороны", а понизу - "Линия прилива". Так что мне не терпелось снова увидеть море - впервые за последние три года. Еще через пять минут лес кончился. По обе стороны вновь потянулись изобильные луга, пока наконец из-за пологой складки пригорка не показалось здание с ведущей к нему песчаной дорожкой. Это был очаровательный домик, напоминавший курортную виллу очень состоятельного человека. Справа от дороги виднелся еще один кабак, нечто вроде летнего кафе с деревянной крытой верандой, за ним и другие дома, ну а потом - давненько, аж с полудня не видел! - я вновь узрел ненаглядные фельтфебельские звездочки вперемежку с унтер-офицерскими петлицами, унылую толпу солдат, сгрудившихся возле полевой кухни, и все мои романтические мечтания о дивном лете на побережье Атлантики как ветром сдуло. Успев откозырять нескольким фельдфебелям, что стояли возле сарая, наблюдая за раздачей пищи, я наконец добрался до канцелярии.

Поднявшись по ступенькам, я первым делом увидел свои вещи, сложенные на полу. На меня дохнуло сухостью жары и прокаленного зноем дерева. Послышались голоса, в том числе и голос Вилли, крикнувший из комнаты, где, очевидно, шла раздача почты: "Есть!", я же вошел в дверь с надписью "Полевая почта No ...". Номер этот я потом часто видел на открытках, которые забирал для Вашего брата и отвозил ему в Ларнтон. Полагаю, Вы этот номер тоже уже не забудете.

Исполнив на пороге церемонию отдания чести, я тотчас же услышал голос с жестким саксонским выговором. Там, откуда он доносился, я узрел старшего лейтенанта, жгучего брюнета с пышной пижонской прической, и первым делом подумал, что красная ленточка Железного креста замечательно подходит к его смоляным, будто нафабренным волосам. Ему было около сорока, он тоже носил усы, разумеется, черные, и при виде этих усов я невольно снова отметил, как замечательно гармонирует их черный цвет с серебряным эсэсовским значком.

- Ага! - произнес этот человек, едва он меня увидел.

Сказано это было отнюдь не с насмешкой, а скорее тоном педагогической укоризны, и действительно уже через полчаса я знал, что на гражданке этот красавчик подвизался школьным учителем. За его спиной я узрел вполне нормальное лицо ротного фельдфебеля, еще молодого парня, и каменную мину писаря, которая сразу показалась мне очень симпатичной.

- Ага! - произнес, значит, этот человек. - Так вот кто у нас такой неженка, что не в силах протащить свои манатки какой-то лишний километр, не так ли?

При последних словах глаза его расширились, почти карикатурно сверкнули, он смотрел на меня с вызовом.

- Господин старший лейтенант, - ответил я, приняв в соответствии с уставом стойку "смирно", - мне показалось бессмысленным отпускать товарища порожняком на велосипеде, а самому плестись с багажом, который я и так уже от самого Крютеля на себе волок.

- От самого Крютеля! - повторил он с издевкой. Фельдфебель рассмеялся.

- Ничего смешного, Фишер! - рявкнул на него старший лейтенант. - Эти интеллигенты вонючие, сколько ими ни командуй, всё умников из себя корчат. После чего он повернулся ко мне: - Так вы, значит, господин старший ефрейтор, думать изволите, изволите размышлять, если я вас правильно понял, не так ли?

В Париже я настолько привык к почти цивильной манере общения, что чуть было с поклоном не ответил: "Безусловно". Но вовремя опомнился и строго по уставу отчеканил:

- Так точно!

- Вот как! А кое-чему наоборот, то есть умению отключать ваши умственные способности, вас никогда не учили?

- Никак нет! - гаркнул я. - На предыдущем месте службы от меня хотя бы изредка требовалось умение думать.

- Вот как, - заметил он озадаченно и на миг напомнил мне боксера, нарвавшегося на точный встречный удар. Но тут он вдруг просто заорал. - Вы мне здесь это бросьте, ясно? Я вас тут мигом думать отучу, слышите? Тут вся ваша интеллигентность даром не нужна, понятно?

- Так точно, - отозвался я.

- И еще зарубите себе на носу: солдат ни при каких обстоятельствах не бросает свою амуницию. - Он отвел от меня свой горящий опереточный взор, обратив его на фельдфебеля, и коротко спросил: - Ну, куда мы его засунем?

Фельдфебель извлек из ящика стола список, а старший лейтенант тем временем снова вперил в меня свое партийное око (позже я узнал, что на родине у себя он и вправду руководил партийной ячейкой). Он спросил у меня:

- Какое у вас образование? Я имею в виду, разумеется, сугубо военное.

- Пулеметчик, господин старший лейтенант, - выпалил я. - И еще телефонист.

- Еще чего! - сказал он с тихой яростью. - Телефонистов у нас хоть пруд пруди. А вот пулеметчиков всегда не хватает.

- За пополнением у нас Ларнтон на очереди, - сообщил старший фельдфебель.

- Ладно. Вот и пошлем его к господину Шеллингу. Что там у нас еще? Наряды на завтра расписаны, боеприпасы для боевых стрельб на укрепления надо доставить, ясно?

- Так точно, - ответил ротный фельдфебель.

Я распахнул дверь и принял стойку "смирно", пропуская мимо себя господина учителя. Он больше даже взглядом меня не удостоил.

- Дружище! - вскричал ротный, едва шаги командира стихли за дверью. - Да я чуть обнимать тебя не кинулся, когда по говору рейнландца услышал, землячок!

Он протянул мне руку, а я глядел ему в глаза и радовался. Тогда он кивнул на писаря, который с улыбкой наблюдал за нами.

- Это Шмидт, - пояснил он. - Шмидт хотя бы берлинец. У нас еще только несколько берлинцев, остальное всё шушера.

Я вручил писарю пакет с моими бумагами, который в Париже в нашей либеральной части собственноручно заклеил и запечатал сургучом. Покуда писарь его открывал, читал и раскладывал бумаги, фельдфебель жадно допытывал меня, когда я в последний раз был в отпуске и не проезжал ли, часом, через его родной Кёльн.

Вскоре после этого он ушел поесть, я же, оставшись с симпатичным писарем наедине, расспросил его о настроениях в роте и о службе, обменялся с ним парой скептических соображений о войне вообще и о нашем командире в частности, после чего уже четверть часа спустя тем же путем двинулся обратно. Я снова заглянул к Кадетте, снова выпил у нее пива и угостил ее сигаретой.

И только потом двинулся к аллее, которая так меня манила. Я все еще так и не видел моря, из окон канцелярии оно было загорожено лесом, к тому же там мне было не до того - сильно отвлекал светло-серый мундир старшего лейтенанта.

Но теперь-то море должно было появиться вот-вот. Дорога протискивалась между минными полями, и меня не оставляло чувство, будто я прямиком иду в западню. По обе стороны аллеи виднелись очаровательные, правда полностью заросшие, виллы, потом эти чащобы мало-помалу расступились и слева показалось большое, совершенно разоренное здание, похожее, скорее всего, на бывшую школу, и только потом я увидел широкую светлую полосу морского песка... Самой воды почти не было видно, берег в этих местах настолько пологий, что во время отлива море отходит на километры. Где-то вдали, как мне показалось, невероятно далеко, я разглядел широкий и светлый клин песчаной косы и узенькую ленточку пены, которую море так любит гнать на берег и утаскивать обратно, а уж за ней такую же узкую полоску серого цвета - воду. И больше ничего - только песок, песок и выгоревшее, тоже серое небо. На меня накатила вдруг такая тоска, будто я не на берегу моря, а в бескрайней безводной пустыне, когда же я отвел глаза от безотрадных далей, куда так опрометчиво упал мой взгляд, то вокруг себя тоже увидел лишь песок, поросшие скудной растительностью дюны, развалины каких-то явно взорванных построек и опять песок - песок без конца...

И, вопреки моим ожиданиям, ни одного бункера в поле зрения. По счастью, на гребне одной из дюн, подле перегородивших дорогу металлических ежей, виднелся часовой с винтовкой, и в его сторону вела бетонная дорожка. Я двинулся по ней. Стальная каска и ствол винтовки мало-помалу увеличивались в размерах, и когда я наконец забрался наверх, взору моему открылось странное селение. На вид оно больше всего напоминало рыбацкую деревеньку, где на ночь на просушку развесили сети. Но сети были маскировочные, они укрывали орудия и бараки - эти убогие деревянные строения были частью знаменитого Атлантического вала и летом 1943 года представляли собой весьма важный стратегический объект. Подойдя к часовому, я спросил, как мне найти лейтенанта Шеллинга, тот равнодушно махнул в сторону барака, стоявшего поодаль чуть выше, но прежде чем я до этого барака дошел, успел крикнуть мне в спину:

- Вообще-то он старший лейтенант, приятель, смотри, не ляпни!

- Что? - переспросил я.

- Он старший лейтенант. Ему это, правда, все равно, но он старший. Лучше тебе об этом знать.

Старший лейтенант - и всего лишь командир взвода; я был крайне удивлен. В сорок третьем, когда офицеров не хватало уже катастрофически, как хлеба в голодуху, тут было чему удивляться. С этим жалким укрепленным пунктом на худой конец мог управиться и фельдфебель, и вдруг на тебе - старший лейтенант.

Первым, кого я увидел, войдя в барак, оказался Вилли. Он был в одиночестве и читал письмо.

- А-а! - обрадовался он. - Тебя, значит, к нам определили?

- Да.

Вилли отложил письмо, подсунув его под телефонный аппарат: он сидел у открытого окна, в которое со стороны моря тянуло легким сквознячком.

- Посмотрим, - сказал Вилли, - примет ли тебя господин старший лейтенант.

Он постучал в дверь, кто-то крикнул оттуда, как мне показалось, неохотно: "Войдите!", Вилли открыл дверь и доложил куда-то почти в кромешную тьму о моем прибытии. В ответ надтреснутый голос произнес:

- Хорошо, пусть войдет.

Я вошел и притворил за собой дверь.

Окно было занавешено, я смутно разглядел койку и чью-то серую долговязую фигуру на ней, шкаф-пенал, стол и несколько совсем уж неразличимых картин по стенам.

Я ощутил неизъяснимое блаженство оттого, что человек этот при моем появлении тотчас же встал. Вам-то это, наверно, покажется мелочью, но поверьте, когда вы много лет отбарабанили в этой армии простым солдатам и постоянно имели дело с так называемыми старшими по званию, у вас развивается обостренная чуткость к человеческому обхождению. Знай вы, как ведут себя иные из ваших знакомых - мне-то для этого достаточно подумать о своих, какой-нибудь вполне приятный молодой человек, в котором вы не предполагали ровным счетом ничего дурного, знали бы вы, что он вытворяет, что позволяет себе, имея дело с так называемыми подчиненными, - знай вы об этом, вы бы, глядя на него, просто сгорели от стыда...

За пять лет моей армейской службы Ваш брат был первым встреченным мной офицером, о котором я твердо могу сказать: он поразительно тонко чувствовал грань между приказом и унижением и, как и подобает настоящему командиру, никогда эту грань не переступал. Боюсь, Вам куда лучше знаком противоположный тип, все эти "идеологически выдержанные" долдоны, бескультурные, заурядные, несведущие даже в своем офицерском, не говоря уж о нелегком солдатском, ремесле, жалкие лейтенантишки, чей авторитет держится только на звездочках погон да еще, не в последнюю очередь, на блеске дорогих офицерских сапог. А о демоническом всемогуществе мундира Вам красноречивее всего скажет тот факт, что вся наша гигантская армия только на эту идиотскую иерархию чинов и опиралась, ибо все иные ценности, пресловутая "идея", вокруг которой поначалу было столько шума и трескотни, уже задолго до сорок третьего обнаружила свое полное ничтожество и пустоту, как сдувшаяся оболочка балаганного воздушного шара, безжалостно затоптанная в воскресный день на базарной площади.

Попытайтесь-ка вообразить себе кого-нибудь из ровесников, из однокашников Вашего брата - забудем пока что Шнекера, - говорю Вам, возьмите любого, по мне так и разлюбезного молодого человека, который везде и всюду будет вести себя прилично, даже безукоризненно, и я Вам скажу: "А в казарме он свинья!" А ведь эта армия тащила за собой свои казармы по всей Европе...

Таким был Икс, и таким же был Игрек. Тот самый Икс, который, горюя сегодня о своей пока что столь незадавшейся карьере, глушит обиду дымком американских сигарет и дымкой смутных политических чаяний, но тем не менее регулярно встречается со своими бывшими товарищами по оружию, дабы вместе предаваться сладостным воспоминаниям о том, "как мы им показали". И тот самый Игрек, что ожесточенно готовится сейчас стать прокурором или школьным учителем, то есть овладеть профессией, которая дает возможность вволю, как над солдатами, поизмываться над другими беззащитными - над стариками или детьми.