Генрих Бёлль

Причина смерти: нос крючком

Когда лейтенант Хегемюллер вернулся на отведенную ему квартиру, узкое бледное лицо его нервно подергивалось, взгляд потух и весь его обрамленный светлыми волосами лик больше походил на дрожащую от ветра мишень. Весь день просидел он в своей радиорубке, принимая и передавая какие-то сообщения, и все это под жуткий, немыслимый аккомпанемент пулеметных очередей, выплескивающихся далеко на окраине города в тусклый, невыразительный день; вновь и вновь разражались пулеметы безумным, истеричным смехом, и он не мог, никак не мог отрешиться от мысли, что каждая отдельная жемчужина из этого смертоносного ожерелья означает уничтоженную или раненую жизнь, человеческое тело, катящееся вниз по пыльному склону! А еще каждые полчаса с дьявольской периодичностью громыхал на окраине глухой взрыв, и он не мог отрешиться от сознания, что эти взрывы, похожие на отдаленные раскаты уходящей грозы, заменяют работу могильщиков, гигиеническую, так сказать, работу, он знал, что в результате взрыва еще одна часть склона каменоломни обрушится и погребет под собой урожай последнего получаса, погребет всех, мертвых и еще живых...

В тысячный раз лейтенант вытер бледное, потное лицо, толкнул с проклятьем дверь своего убежища, ввалился в комнату и рухнул со стоном на стул. Дальше, дальше, все дальше мчалась ополоумевшая, разъяренная машина смерти, и ее стрекочущий, изматывающий нервы звук казался ему визгом чудовищной пилы, надвое распиливающей небо, и лишь когда искореженные небеса рухнут на землю, дневная ее работа будет завершена. Его то и дело тянуло взглянуть, не видны ли уже на небе следы разрушения, и тогда на мгновение подергивающееся лицо его показывалось в окне, он хотел убедиться, на самом деле хотел убедиться, не покосился ли уже серый небесный свод, подобно палубе корабля, медленно погружающегося в морскую пучину: он словно наяву слышал уже мрачное клокотание темных вод, подстерегающих потерпевший крушение всемирный корабль и готовых с деловитым спокойствием разнести его в щепы.

Его бил озноб, дрожащими руками он закурил сигарету, понимая, что должен как-то бороться с подступающим безумием. Ибо он знал, что тоже виновен. Он чувствовал, как его вместе со всеми втолкнули в каменное чрево всеобщей вины, в этот кошмар, где перемалываются и перемалываются человеческие жизни. Ни боль, от которой он страдал, ни безмерный ужас, ни смертельный страх не могли избавить его от ощущения, что это он расстреливает там людей и что его расстреливают тоже. Никогда еще прежде так отчетливо не ощущал он принадлежности своей к всечеловеческой вселенской родине, к миру божьему.

Вновь и вновь принималась за страшный свой труд неистовствующая, скрежещущая пила смерти. Потом наступало несколько минут чудовищной тишины, когда даже птицы трепетали в своих гнездах, и наконец взрыв; заряд с взрывчаткой, заложенный в основание склона, заменял работу несметного числа могильщиков; и снова пулеметные очереди одна за другой, бесконечная цепь очередей, и каждый отдельный выстрел — прямо в сердце лейтенанту Хегемюллеру.

Но вдруг он услышал другой звук, очень тихий, похожий на женский плач. Он насторожился, потом вскочил с места, вышел в сени и секунду-другую прислушивался, потом распахнул дверь в кухню и замер смущенно на пороге: русская хозяйка дома стояла на коленях, стиснув кулаками виски, и рыдала, рыдала так, что слезы каплями стекали с ее блузки на пол.

На мгновение лейтенанта охватило странное, отрешенное любопытство: слезы, подумал он, надо же какие слезы, в жизни бы не поверил, что у человека их может быть столько. Страдание крупными прозрачными каплями лилось из глаз пожилой женщины, и слезы собирались в настоящую лужу у ее колен.

Еще прежде чем он успел что-то спросить, женщина вскочила и закричала:

— Они забрали его, и его тоже, моего Петра Степановича... О господи! Господи!

— Но ведь он... — начал было лейтенант.

— Нет, господин офицер, он не еврей, нет! О господи!

Слезы текли у нее по рукам, которыми она пыталась прикрыть лицо, словно огромную кровоточащую рану...

И будто повинуясь неодолимой внутренней силе, лейтенант повернулся, крикнул что-то женщине на ходу и выскочил на улицу.

Городок словно вымер. Странное напряжение ощущалось в воздухе; не только страх забившихся в свои убежища людей, не только занесенный надо всеми бич смерти. В тишине, серой тоскливой пылью опустившейся на улицы городка, было еще нечто издевательское, бесовское, словно один демон весело подмигивал другому.

Лейтенант бежал по пустынным улицам, и пот тек у него по спине, страшный холодный пот, не приносящий облегчения, пот мертвеца. Пот тоже отравлен был бесовской атмосферой, насыщенной безумным сладострастием убийц. Странная душная прохлада исходила от мертвых фасадов домов. И все же он испытывал нечто, похожее на радость, да-да, это была настоящая радость, было чудесно вот так бежать во имя спасения человеческой жизни. За те десять минут, что он, почти не сознавая себя, мчался по пустынным улицам, лейтенант многое понял, из прежнего густого тумана, называемого им мировоззрением, взошли, подобно звездам, тысячи новых мыслей, они озарили душу новым светом, и хотя быстро погасли, словно кометы, сияние их осталось и превратилось само в источник слабого света.

С трудом переводя дыхание, весь покрытый серой пылью, он добежал наконец до окраины, где обреченные смерти согнаны были в степи, словно стадо. Каре окружали грузовики с пулеметами, охрана, покуривая, маялась от безделья позади поблескивающих узких стволов.

Поначалу Хегемюллер не обратил внимания на остановившего его часового; он позволил тому ухватить себя за рукав и несколько секунд вглядывался в оказавшееся перед ним лицо. Он удивился лишь, что увидел его так близко и так отчетливо. У него возникло ощущение, будто лица всех ограждающих толпу солдат скроены на один лад, с одинаково тупым и животным выражением, они словно оттеняли лица обреченных, выделяли из массы, поднимали до высот индивидуального. Темное, тяжелое молчание висело над толпой, странно взволнованное, колеблющееся, словно развеваемое по ветру знамя, слегка даже торжественное и — Хегемюллер ощутил это с замиранием сердца — какое-то благотворное, немыслимым образом просветляющее; он почувствовал, как просветление это снизошло и на него, и в этот миг позавидовал идущим на смерть, и с ужасом осознал, что на нем та же форма, что и на убийцах. С горящим от стыда лицом он обратился наконец к часовому и, запинаясь, произнес:

— Здесь хозяин моей квартиры. Он не еврей... — и поскольку часовой тупо молчал, добавил: — Гримченко, Петр...

От группы охранников отделился офицер, с изумлением оглядел взмокшего от пота лейтенанта в седом от пыли мундире, без ремня и без фуражки, и тут только до Хегемюллера дошло, что все эти заплечных дел мастера пьяны. Перенасыщенная шнапсом кровь придавала красноватый животный блеск их глазам, дыхание было зловонно. Хегемюллер еще раз, запинаясь, назвал фамилию своего квартирного хозяина, и палач-лейтенант, с ужасающим добродушием почесав в затылке, спросил смущенно:

— Выходит, невиновен?

— Тоже невиновен, — кратко бросил Хегемюллер. Лейтенант застыл на мгновенье, когда это короткое слово упало в трясину его сердца. Но слово исчезло без следа, круги от него не пошли, и молодцевато выступив перед толпой обреченных, лейтенант громко скомандовал:

— Гримченко, Петр, два шага вперед! И поскольку толпа не шелохнулась, лишь темное молчание продолжало колыхаться над нею, лейтенант еще раз выкрикнул имя и фамилию, добавив:

— Может быть свободен!

И поскольку вновь не последовало ответа, он отступил назад и смущенно сказал:

— Нет его здесь, наверное, уже прикончили, а может, еще там, пройдите!

Хегемюллер взглянул в направлении вытянутой руки, туда, где вершилась расправа. Он увидел склон огромной каменоломни, собравшихся над обрывом людей, их окружала густая цепь солдат с пулеметами. От блокированного грузовиками каре живая очередь обреченных тянулась к самому высокому, полого спускающемуся краю карьера, оттуда треск пулеметов безостановочно бил в послеполуденную тишину.

И вновь, следуя за подвыпившим лейтенантом-палачом, Хегемюллер осознал, что масса, обреченная на смерть масса растворилась в возвышенно-индивидуальном, убийцы же, много меньше числом, казались скроенными по единой мерке манекенами. Лица, в которые он вглядывался, тревожно пытаясь отыскать Гримченко, поражали спокойствием и непостижимой человеческой значимостью. Женщины с младенцами на руках, дети и старики, мужчины, вымазанные в грязи девушки, которых разыскали даже в отхожих местах, чтоб убить здесь; богатые и бедные, элегантные и в лохмотьях, — на всех без исключения лежал отблеск величия, лишивший Хегемюллера дара речи. Лейтенант, пытаясь поддержать разговор, бросал какие-то странные, извинительные обрывки фраз — не в оправдание вершившегося убийства, но чтоб закамуфлировать нарушающее устав подпитие:

— Тяжелая это служба, дружище. Без шнапса никак не продержишься. Сам войди в наше положение...

Но Хегемюллера, под воздействием пережитого кошмара ощутившего вдруг странную, мертвенную трезвость мысли, мучил только один вопрос: как они могут проделывать это с младенцами, этими крошечными человечками, не умеющими еще ни стоять, ни ходить; как это возможно технически? Все это время взгляд его не отрывался от лика назначенных смерти, он не смотрел вверх на край пропасти, туда, где заходящиеся от ярости пулеметы расстреливали тусклый умирающий день. Но когда подъем кончился и он оказался у края обрыва, глаза поднять все-таки пришлось — и он увидел ответ на сверливший его сознание вопрос. Он увидел черный сапог, сталкивающий в пропасть залитого кровью младенца, и поскольку ужас заставил его тут же отвести глаза, в самом конце скорбной цепи он увидел вдруг Гримченко, скорчившегося в этот момент от выстрела, и закричал диким, страшным голосом:

— Остановитесь! Остановитесь!

Он кричал так громко, что палачи испуганно прекратили стрельбу; схватив лейтенанта за руку, он потащил его туда, где залитое кровью тело Гримченко повисло над краем обрыва. Он не рухнул вниз, в пропасть, он упал навзничь, хотя стоял к убийцам спиной. Хегемюллер подхватил его, приподнял, и в тот же миг где-то рядом раздалась команда:

— Всем назад! Взрыв!

Хегемюллер не видел, как убийцы в страхе кинулись назад и отбежали шагов на пятьдесят, не видел он и ошарашенного, сбитого с толку пьяного лейтенанта-палача. Он обхватил тело Гримченко, с трудом взвалил его на плечи, чувствуя, как по пальцам потекла липкая, уже слегка загустевшая кровь. Позади него взметнулось в небо облако глухого взрыва, всего в нескольких шагах от него отделился, пополз вниз и рухнул обрывистый край, и каменистая земля погребла под собой мертвых и еще живых, младенцев, стариков, девяносто четыре года влачивших по земле бремя жизни...

Хегемюллер даже не удивился, что цепь убийц с тупыми взглядами и дымящимися пулеметными стволами, поджидавшая следующую партию обреченных, безропотно расступилась перед ним. Он почувствовал вдруг, что способен взглядом одним, единственным словом повергнуть на колени этих мясников в новенькой с иголочки форме, ибо сквозь застилавший сознание красный туман, сквозь неразбериху, страх, шум, смрад и отчаяние пробилось нечто, осчастливившее его, слабое дыхание Гримченко, то было словно ласковое прикосновение другого мира, слабое, прерывистое дыхание тяжелораненого, чья кровь застыла на его руках.

Никем не задерживаемый, он прошел сквозь строй убийц и услышал позади новую серию пулеметных очередей. Обнаружив поджидавший кого-то автомобиль, он крикнул дремавшему водителю: «В госпиталь! Быстрее!» — а сам уже распахнул дверцу и уложил Гримченко на заднее сиденье.

Ему вдруг показалось, что он видит сон: вот он бежит и бежит, бежит с товарищами наперегонки, бежит изматывающим, стремительным, неистовым бегом к озеру, в воде которого так хочется охладиться. Жара распростерлась над ними, в них самих и вокруг. Весь мир наполнен безжалостным жаром, а они все бегут и бегут, и пот хлещет ручьями, словно кровь закалываемой свиньи. Нечеловеческая мука — этот бег по пыльной улице к озеру, которое должно быть сразу за поворотом, и в то же время наслаждение, этот жар, погружение в нечеловеческое, но странным образом дарующее отраду страдание, а пот все тек, тек изо всех пор. И наконец вот он, поворот, за которым озеро, с диким криком стремительно врезался он в кривую, увидел отливающую серебром водную гладь, с ликующим возгласом ринулся к ней и, склонившись над водой, с наслаждением погрузил в нее лицо, и от удивления, насколько она оказалась прохладной в такой чудовищный зной, он проснулся и открыл глаза.

Он увидел равнодушное лицо санитара, пустую чашку в его руке, в тот же миг понял, что потерял сознание, а теперь холодной водой его привели в чувство. Он ощутил запах какого-то дезинфицирующего средства, услышал, как стучит пишущая машинка.

— Гриш... Гримченко? — прошептал он вопросительно, но солдат ничего не ответил и отвернулся.

— Итак, фамилия русского Гримченко, теперь вы можете заполнить историю болезни, сестра.

Солдат отошел в сторону, а Хегемюллер почувствовал у себя на лбу прохладную, как и положено, руку врача, услышал, как грубоватый голос произнес:

— Немного переутомился, так ведь?

Потом рука врача скользнула к запястью, и пока Хегемюллер слушал, как неровно бьется собственный пульс в ласковых докторских пальцах, грубоватый голос произнес:

— Ну что, сестра, записали? Пишите дальше. Причина смерти — м-м-м, нос крючком.

И грубоватый голос разразился смехом, в то время как принадлежавшие этому голосу руки все еще бережно слушали пульс Хегемюллера. Хегемюллер поднялся, обвел светлое помещение странным отчужденным взглядом, а потом расхохотался тоже, и смех его был странен, как и взгляд; глаза у него закатились, но он смеялся все громче; взгляд помутился, он словно обратился теперь внутрь, как прикрытый блендами свет прожектора, и весь окружающий мир тоже переселился внутрь, а глаза лишились всякого выражения; а Хегемюллер все хохотал и хохотал, и единственные слова, которые он с тех пор повторял, были: «Причина смерти — нос крючком»