Александр Проханов ВЫ СТАЛИ КРОВОМ ДЛЯ НУЖДАЮЩИХСЯ

Газета "День литературы" возникла в момент, когда сама литература в целом переживала острейшую фазу распада. Литература целостная, направляемая и спонсируемая властью, была разгромлена и растащена на тысячи осколков, чему до сих пор радуются иные литературные либералы, нашедшие даже термин "мультикультурность", то есть многокультурность, вместо единой национальной русской культуры. У этих осколков не было единого крова, не было приюта, не было окормляющего центра. Писатели в это десятилетие чувствовали себя сирыми, никому не нужными. Их творения, их открытия, их вдохновения оказывались никем не используемы. Их рукописи нигде не фиксировались, их книги не замечались…

Газета "День литературы", созданная Владимиром Бондаренко в 1997 году, поставила перед собой гигантски сложную цель — исследование и собирание этих, ещё живых, осколков русской литературной империи. В ту пору она была единственной на этой стезе. "Литературная газета" тогда занималась исключительно радикально либеральной политикой, "Экслибрис НГ" — издание, которое тоже претендовало на роль в литературном процессе, отказывалось заниматься всей полифонией современной литературы, было по существу однополым изданием.

"День литературы" поставил задачу собрать эти рассыпанные осколки, показать, как в них отражается великое космическое русское целое. Хотя культура и была выведена за пределы общества, читающий круг людей резко уменьшился, по существу, исчезла критика, и, в целом, литературный процесс да и сам писатель были предоставлены лишь самим себе. Это не значит, что не было блестящих литературных открытий. Космос, мировая тайна, тайна человека присутствовали с неизбежностью в каждой яркой талантливой книге. И газета "День литературы" искала, фиксировала все литературные открытия. Устанавливала иерархию этих открытий, рассказывала о том, что важного появилось в литературе — и в области идей, и в области эстетики, и в области мировоззрений. Это, по существу, единственная газета литературных мировоззрений.

Газета всегда старалась быть толерантной, занималась не только близкими ей по духу художниками слова, но также творениями писателей, ещё недавно ополчавшихся и против самой газеты, и против всего литературного патриотического направления. На мой взгляд, "День литературы" работает на всём пространстве ныне истребляемой культуры.

Я думаю, что подвиг этой газеты, подвиг её редактора Владимира Бондаренко заключается в том, что он тянет со своими соратниками по существу непосильное и, казалось бы, безнадежное дело. Здесь он напоминает мне сказочного русского героя, воина, поставившего себе целью победу, а не выживание. И как всегда, когда малый мира сего ставит перед собой огромную непомерную задачу, он и сам становится адекватен этой великой задаче.

Существование вот уже восемь лет, месяц за месяцем — сто номеров подряд — газеты "День литературы" — это издательский, литературный и мировоззренческий подвиг!

Валентин Распутин ИСКАТЬ УТЕРЯННЫЕ ЦЕННОСТИ

В этом году одной из известных и уважаемых литературных премий — премии имени Александра Невского "России верные сыны" — исполнилось пять лет. Учреждена она была в тяжелейшем для страны 2000 году наперекор всем врагам и завистникам России общественным движением "Сыны России", во главе которого стоит русский промышленник, один из авторов реконструкции Кремля, строитель, патриот и подвижник Виктор Степанович Столповских. Премии дали имя великого князя Александра Невского, в тяжелейшие для нашей страны годы собиравшего воедино земли русские.

Денежной премией, почётным дипломом и именной медалью из золота и серебра уже пятый год отмечаются писатели, чей литературный талант отвечает принципам высокой нравственности, гражданственности, любви к Родине. За эти годы лауреатами премии стали Юрий Бондарев, Пётр Проскурин, Станислав Куняев, Владимир Личутин, Леонид Бородин, Евгений Юшин, Сергей Каргашин, Вячеслав Дёгтев, Юрий Поляков, Андрей Шацков, Юрий Козлов, Валерий Клебанов, Николай Дмитриев, Фёдор Радов. Достойный литературный ряд.

В этом юбилейном году 6 декабря в большом зале Центрального Дома литераторов премии вручили: по прозе — Валентину Распутину за повесть "Дочь Ивана, мать Ивана", по критике и публицистике — Владимиру Бондаренко за книгу "Пламенные реакционеры. Три лика русского патриотизма", по поэзии — Валерию Дудареву за стихи последних лет, и по документальной прозе — Геннадию Зайцеву. После вручения дипломов и медалей состоялся концерт, в котором принимали участие народный артист России Юрий Маликов, народная певица России Татьяна Петрова, певец Юлиан, Игорь Демарин, ансамбль "Самоцветы" и другие популярные артисты.

Я рад, что эта премия так хорошо называется — "России верные сыны". И рад тому, что я вот сейчас стою на этом почётном месте. У нас много литературных премий — десятки. Я думаю, большинство этих премий обслуживают одни и те же лица. И направления, по которым они, эти премии, движутся, — кривые. Те направления, которые противоречат интересам России — нашим интересам. Люди, которые обслуживают эти направления, чувствуют себя очень хорошо — они сыты и благополучны. Никаких проблем у них нет. Это — особая страна в нашей стране. Особая культура в нашей культуре. Особая литература в нашей литературе. И чувствуют они себя очень и очень комфортно. Но читают мало, а их читают ещё меньше — не меньше, чем нас, а всё меньше и меньше по сравнению с уходящими годами.

Испортить, конечно, можно всё — можно испортить реку, когда вместо чистых притоков в неё со всех сторон стекает грязь. Но те люди, которые вольно или невольно отравляли эту реку находят себе чистые источники — пока ещё находят — из которых можно пить воду. Можно испортить атмосферу в городе или где-то ещё. Испортить до того, что и нельзя дышать будет. Люди тогда из этого города если не побегут совсем, то так и будут искать какого-то хотя бы временного отдохновения — где-то среди леса прочистить лёгкие и подышать свежим воздухом. Можно испортить всё что угодно. И можно испортить литературу. Испортить до того, что все ценности, которые до сих пор были незыблемы, извратятся на корню. Создать какие-то гнусные вещи и расплодить миллионы поклонников. Но у этих миллионов поклонников и душа заболит, и сердце заболит — и сами не будут знать отчего. И начнут искать себе тогда иного пристанища, чем то, в котором они прежде были.

Нас читают мало. Их читают меньше — меньше того, что было раньше. А со временем будут читать ещё меньше, чем нас. Наступят такие времена, когда произойдёт опоминание и эти люди начнут искать себя в этом мире. Искать утерянные ценности. И найти их могут — в литературе. И в литературе — настоящей — они есть. И будут всегда. Иначе литература может погибнуть.

Окончание темы читайте на стр.3

Владимир Бондаренко АКТУАЛЬНАЯ ЛИТЕРАТУРА

На мой взгляд, сегодня наступило время актуальной литературы. Само это понятие не случайно стремятся загнать в подполье авангарда или же некоей специализированной литературы, впрочем, как и саму литературу целиком. Её боятся и власти, и либералы, видя в начинающемся господстве актуальной литературы в её общенародном признании чуть ли не определенную фашизацию.

Я против всяческого приватизирования литературных терминов, будь то "новый реализм", "метафизический реализм", или же "актуальная литература" — тем более, мы не математики. Каждый критик, как правило, в тот или иной термин вкладывает своё содержание. Вот и я забуду напрочь о том значении, которое придаёт этому термину Сергей Чупринин в статье "Звоном щита". Поблагодарю его за обновление и расширение авангардистского смысла термина, но не соглашусь ни с ним, ни со своей однофамилицей Марией Бондаренко, в их утверждении, что "профессиональная актуальная литература — элитарная, ориентированная на саморефлексию. Эксперимент и инновационность… — противопоставлены неактуальной профессиональной литературе, ориентированной на сознательное (или несознательное) воспроизведение канона…"

Во-первых, противопоставляя актуальность следованию любому канону или традиции, Чупринин и Мария Бондаренко лишь подыгрывают тем же концептуалистам, считающим, что актуальность — это их и только их прерогатива, прерогатива того же Геннадия Айги или Всеволода Некрасова. Что авангардно, то и актуально. На мой взгляд, это полная чушь. Не надо достаточно понятный термин превращать в элемент таинственной игры. Вернем ему прежний смысл, и достаточно.

Во-вторых, не люблю это выражение: "профессиональная литература". Вот недавно, в связи с юбилеем Николая Островского, либералы дружно кричали о его непрофессионализме. Любят говорить о непрофессионализме Александра Проханова, Эдуарда Лимонова. О примитивной, непрофессиональной поэзии Николая Рубцова. Так когда-то в былые времена писали о непрофессиональности Сергея Есенина, противопоставляя ему профессионалов Пастернака и Мандельштама. Отголоски этих споров есть даже в переписке Марины Цветаевой и Бориса Пастернака, недавно опубликованной в "Известиях". Кто бы мне сказал, кто такой профессиональный поэт? Член какого-то союза или автор определенного количества книг? Вот Федор Тютчев или Гаврила Державин всю жизнь профессинально работали на государство российское, и пописывали между делом стихи. Они по Чупринину — непрофессионалы?

Кто-то накропает книжечку стихов по вдохновению, а потом забросит это дело, уйдет в коммерцию, уедет в дальние страны, как Артюр Рембо. А книжечка эта станет жемчужиной мировой поэзии. Другой издает том за томом, благо деньги или связи позволяют. Но никогда ни в какую историю литературы не войдет, разве что в чупрининский словарь. И кто из них — профессионал? Или нынче профессионалами литературы называются авторы зашифрованных концептов, постмодернистских, никем не читаемых опусов? Чем дальше от читателя, от реальности в изображении, тем больше их тянет называться актуальными художниками, поэтами, критиками.

Я отбрасываю вон эту "деавтоматизированную актуальность", эту демонстративную неадекватность ни времени, ни языку, ни миру человека.

Актуальная литература — это, на мой взгляд, любая талантливая литература, отвечающая на вызов времени, даже опережающая свое время, ибо она предчувствует все надвигающиеся трагедии и беды человечества, нации, государства, общества, в какой бы художественной традиции она ни создавалась.

Актуальна повесть Валентина Распутина "Дочь Ивана, мать Ивана", ибо он отразил в этой повести то нарастающее противостояние, которое зреет в русском народе.

Актуален роман о чеченской войне Захара Прилепина "Патологии", впервые художественно убедительно показывающего реальности затянувшегося военного конфликта.

Актуальны романы Александра Проханова, со своим природным метафоризмом демонстрирующего читателю все болячки нашего времени, пустоту наших политических лидеров.

Актуальны последние книги Дмитрия Нестерова, Анатолия Королева, Юрия Буйды, Вячеслава Дёгтева, Виктора Пелевина, Веры Галактионовой, с разных сторон, с разных точек зрения живописующие нашу действительность и всё больше порывающие с нечитабельным и депрессивным постмодернизмом.

Актуальна поэзия Бориса Рыжего и Игоря Тюленева, Алексея Шорохова и Марины Струковой, Максима Амелина и Всеволода Емелина…

У них разные актуальности, разные точки прорыва в действительность. Они спорят друг с другом, и это тоже часть актуальности. Через актуальность литература вновь возвращается в наше общество.

Даже роман Владимира Сорокина — и тот сверхактуален, только для меня это разрушительная и неприемлемая актуальность. Думаю, со временем, догадавшись, сорокинские романы могут поднять на щит наши правые радикалы, наши сверхчеловеки, и они сделают Сорокина своим витией, как сделали Владимира Маяковского своим витией политические лидеры тридцатых годов.

Я считаю, что в своей литературной практике газета "День литературы" изначально была устремлена к актуальной литературе. Может быть, это и есть наше кредо, объединяющее и кондовых реалистов, законных поклонников канона, и отчаянных новаторов, пробующих новым языком запечатлеть реальность наших дней. Но всегда главное для наших авторов — это актуальность и действия, и восприятия литературы. Ибо можно быть завзятым авангардистом, но описывающим лишь давно ушедшие в архив детали никому не интересного бытия, и тогда чем такой архивист-новатор отличается от эпигона тоже давно ушедшей деревенской прозы? Ничем.

Актуальная литература есть по любую сторону баррикады, также как когда-то были актуальны поэма "Хорошо" Маяковского и "Лебединый стан" Цветаевой, "Как закалялась сталь" Островского и "Окаянные дни" Бунина.

Наша актуальность — это актуальность всей России, выживающей, прорывающейся к своему новому бытию. Кто из писателей стремится понять в силу своих возможностей это новое бытие, преодолеть пропасть небытия, тот с нами!

Станислав Куняев ЧЁРНЫЕ РОЗЫ ГЕФСИМАНСКОГО САДА К 65-летию со дня рождения Татьяны ГЛУШКОВОЙ

Время от времени перебирая свой архив, я каждый раз задумывался: а стоит ли печатать свою переписку с Татьяной Михайловной Глушковой? Нелогичный финал наших отношений, завершившихся к середине 90-х годов прошлого века полным разрывом, всякий раз мешал мне осуществить это намерение.

Но время идет, и, в который раз перелистав эту "особую папку", я окончательно решил: письма надо печатать. Слишком много в этой эпистолярной драме блистательных прозрений и пророчеств с её стороны, глубоких и неожиданных оценок Пушкина и Гоголя, Блока и Белинского, Заболоцкого и Шагала. А если еще вспомнить размышления о Моцарте и Сальери, о Ницше и Константине Леонтьеве! А что уж говорить о беспощадных и точных характеристиках еще живущих (или недавно живших) участников литературной распри 60-х—90-х годов, предавших Родину вместе с ее историей, с Пушкиным, с русской поэзией, сменивших и кожу, и душу. Как никто другой во внешне благополучные времена, она, подобно Кассандре, прозревала их низменное будущее.

Но надо быть справедливым: в то же время её письма изобилуют утомительными бытовыми подробностями текущей литературной жизни, язвительными, но часто несправедливыми оценками и приговорами в отношении друзей и соратников. Насколько точна и проницательна была она, когда писала о врагах России, настолько же слепо и тенденциозно было её перо, когда Глушкова размышляла о писателях-патриотах. И эта закономерность — жестокий урок всем нам. Любая мысль, любая оговорка, любое сомнение каждого из нас, противоречащие её взглядам, вызывали у неё не просто обиду, но неистовый гнев. Особенно эта черта натуры обнажилась к концу жизни, когда Глушкова с восхитительным высокомерием поставила себя среди бывших единомышленников в положение изгоя и не жалела ни чувств, ни слов, чтобы заклеймить их, — поистине, она писала о них не чернилами, а, по ее собственным словам, "соком чёрных роз из Гефсиманского сада".

Становясь на эти трагические котурны, она застывала в своей гордыне, чувствуя себя единственной хранительницей моцартианства в русской литературе — ну, в крайнем случае, наследницей ахматовской судьбы, и это убеждение давало тёмную силу её неправедному гневу.

20 декабря 1976 года

"Дорогой Стасик!

...Я читаю (прочла) Ваши статьи — с наслаждением, у меня множество мыслей о них, как печатных, так и (мыслей) непечатных. Но у меня сильная была ангина; только 1-й день я без температуры и потому не сразу увижу Вас, чтоб сказать это.

Статья о Винокурове столь блестяща, что даже если бы Вы были и неправы, она сама по себе есть правота,— и невозможно удержаться: не написать о ней (даже если бы два чёрных кота пробежали по снегу между нами!).

Что до рукописи, то она заставила меня, целую — одну из — ангинную ночь, перечитать Багрицкого, и ко мне подкрадывался физический, болезненный, ну — настоящий, прямой — страх...

В этой рукописи есть вещи прелестной верности, неподкупного ума (так, прекрасно, прекрасно — о "дичке" — Ходасевиче: это словно бы вы у меня, в сне, "украли!..), да она и вся мне понятна, родственна.

Но — если бы мы могли "убрать" (ослабить) ноту (окраску) ответной ненависти, которая — вдруг, на взгляд противный либо вообще сторонний, — покажется всё-таки воплем, криком побежденного! Как бы сохранить иронию силы, интонацию храброго бесстрашия?..

Наверное, первое, что для этого требуется, — уметь последовательно (с сообразной последовательностью) презирать, когда — заслужили, своих же; носить в крови каплю "чаадаевскую", в том числе; несколько и ненавидеть любимую родину (вообще всё — любимое)... Должно сохранять всю диалектику лиризма. Не боясь утратить свою (личную даже, единичную) самобытность, помнить, сколь необходимы были евреи нам: для становления нашего национального характера, имея в виду культуру духа, русскую культуру вообще... И разумея,— то есть,— что ненависть (к ним) оправдана, главным образом, как ненависть к победителям. Подозревая, подразумевая в себе уменье при иных обстоятельствах (обратных) милость к падшим призывать и даже быть — как разночинец Чехов...

Я думаю, что только с каплей "еврейства" ("гамлетизма") в нашей пёстрой, в нашей бесценной или неповторимой крови мы можем быть само-стоящей нацией.

(Я говорю сейчас, — Вам покажется, — банально или "плохо"... Но думаю я обо всём этом давно, много, в разных связях. Вот, например, я пишу — иногда — свои "Заметки о лирике "русской хандры": она начинается от Пушкина и есть чувство — одновременно — личности, национально самоосознающей, и — "имперское"...) Исполнимо ли: сохранять спокойно твёрдую дистанцию "старшинства", оставаться человеком породистым; а ведь нужно — именно это!

В плане литературном: надобно обязательно показать, кроме мировоззрения, род, степень, качество самого поэтического дарования Багрицкого, неустранимую — никакими ПОБЕДАМИ "идей" — гадковатость "утёнка" в собственно поэзии. Органическое отсутствие интонации (поэтической) собственной (и т.д.), национальную неспособность (обреченность) выпрыгнуть за пределы способностей (творческих), закодированное, "в крови", недорастанье до таланта (исключения ибо — скандально редки! Потуги — повсеместны. В прозе же русской их не было, не будет никогда!).

То есть надо всегда сохранить и взгляд чисто профессиональный, показать несостоятельность творчества.

Кстати,— если о Багрицком: показать и муляжность его ("фламандского") быта в стихах; ведь многие помнят ещё его "краски", "фактуру", "метафоры"...

Что воистину: "нельзя написать хорошо то, что дурно" (Л.Т.).

(Не приходил ли Вам в голову — в связи с проблемой взрываемого, выкорчёвываемого быта — Кустодиев: 18-го—27-го года? Эта фигура также, быть может, героическая — в данном аспекте...)

Очень важна Ваша последовательность — с Есениным! Ведь многие его "не за то" любят, любя — не видят...

Летом я написала — погибшую, не напечатанную никем — статью о С.Липкине. Она — далеко не ругательная; но даже и при этом в ней оказалась нечаянная, самочинная правда, которая позволила одному читателю остроумно сказать: "Всё-таки Ваша мысль — в том, что нельзя быть русским национальным поэтом, не будучи им!" А я как будто и не об этом писала!..

В общем: спасибо, спасибо Вам за всё это моё чтение!

Я надеюсь, нам удастся ещё, хоть бы и односложно, устно поговорить про него.

Ваша Т.Глушкова"

5.1.78

"Стасик,

все они — вепсы!

И Кожинов — тоже вепс!1

Это — лесные люди, которые выходят из леса за гроздьями водки и уносят её обратно в лес; а у Кожинова в лапе мелькает при том ещё какая-нибудь книжка, но читает он её в лесу — при свете светляка.

Вы — по-моему — не вепс. И я — не вепс, хотя есть другие недостатки.

Передреев вызывает сплошную жалость.

Вы говорите: тоска по идеалу.

Эта тоска — хороша, но вот что плохо: если кто на волос даже не сходится с идеалом, то растерзает его вепс — точнёхонько как врага.

П.ч. мирозданье — у вепса — состоит из двух "действующих лиц": вепса и идеала (опричь же ничего в бездне пространства нет).

Теперь о Кожинове2.

Вот в чём беда: он мало умён и, главное, литературно мало даровит...

Уж поверьте, что это так!

(Мы с Вами — точно — умнее гораздо, как ни тоскливо это.)

Самое же поразительное — это отсутствие у таких, как Кожинов (т.е. русских) какого-либо народного чувства, чутья. (И чутья социального...) Эти слова непривычно громки — для меня, но я не знаю, как выразить ту важность, которая тут отсутствует. Так, все жалкие идеи о 30-х—40-х годах хуже, чем жалки! Так не может рассуждать человек, рождённый не из книжки (идеи), а естественным образом. Ибо нет и не будет во веки веков оправданья ни единому году того царствования. А пуще всего годам 30-м и 40-м. Они были страшны не только физически, но и морально, и противоядия тому злу, может быть, не сыщется уже никогда. (Всё это чудно видно в документах Смутного времени. Когда "брат доносил на брата, сын — на отца, и не было Бога ни в единой душе...") Эта отрава тогда начинала течь, а когда случилась Победа (в войне), всё уж стало тут необратимо3.

И вот, на мой взгляд, все речи такие как раз и есть антинародные, ибо всякий распад (нации и любого единства) начинается, именно когда Бог рушится в человеке. Кожинов ни капли не верит в Бога. Он думает, наверно, что Бог, как недвижимость, всегда при нём, если он — русский.

Ужасно он не плодотворен!

И очень мало даровит — вот беда!

Он при светляке вычитывает цитату. Ну, хоть из Белинского — про талант!

А это же — глупо! И при том: он Белинского не любит, а я — люблю. Но меня ничуть не смущает — быть против цитаты из Белинского, а его — не смущает пользоваться ею, хотя он его не любит!

Не любить Белинского может только бесталанность. (И еврейство.)

Знаете ли, что столь роскошный роман, как "Отцы и дети", посвящён:

"Памяти Виссариона Григорьевича Белинского

посвящается"?

Мне плевать на все "ошибки" его, даже и на ОШИБКИ. Блок — в чумном страхе своей реальности — ругал его. Да ведь и не только ругал...

Эти носятся с Ап.Григорьевым — против Белинского.

Дураки потому что.

Белинский талантливее Ап.Григорьева; и это Блок, а не я, сказал: "Одна пядь значительно более талантливого Б-го затмила все семь пядей Ап.Григорьева".

Он (Блок) мог досадовать на это (в иную минуту). Но он понимал, что талант — в России — не шутка. Ничего общего — с немецкими эстетиками. Немецкий язык не располагает этой тонкостью: способность — даровитость — одарённость — дар, талант, гений.

Талант всегда был у нас чудом духовным (а вовсе не суммой метрических способностей, которые всегда презирались).

Ну, разве ж за метрическое чудо дело поэта зовётся издревле в мире "святым искусством", "святым ремеслом", "священной жертвой" (и т.д.)? Не может человечество почитать "святой" просто способность к метрической речи.

Ругать Белинского — всегда признак бесталанности. Всякой узости. И "идеи".

Из всей литературы Блок один пытался делать это, будучи ослеплённым пародиями своего времени. (Но тут же: вдруг ставит его рядом с Леонтьевым...)

Ошибки?

Мережковский писал, что Белинский имел право на то "Письмо к Гоголю", единственный в России — имел право, и что Гоголь, единственный в России, это понимал. (Да и болен он уж был страшно. Это письмо гениального и умирающего человека — вот что это за письмо. Да его понять никто не умеет!)

А ещё: я написала бы "Защиту статьи Белинского о Баратынском". Т.е. — почему он "не любил".

(Потому что "зрел сквозь целое столетие".)

Так ведь — никому не нужно это; я говорила когда-то Лазареву.

В общем, выходит, я тоже — вепс. Так зла...

Лень продолжать о Кожинове.

Но мне жаль, что нет у него таланта. (Ведь он не понимает даже, что значит "склонность к парадоксальности, выдающей небескорыстность самого мышления" — и ставит тут вопросительный и восклицательный знак! Бедный Кожинов.)

(Далее в письме речь пошла об А.Межирове).

...Ну, я могу вообразить: ну, выпьем мы с ним водки, вроде станет чуть веселей. Но ведь он ни звука мне — там — не простит, ни слова (п.ч. они не способны к раскаянью). Да и во мне, может быть, теперь вовсе и нет той вечно вспыхивающей страсти — ко всему на свете, т.е. жизни, за которой и ходил ко мне, многие поношенья даже терпя...

И — старая калоша, вот он что!

Вот — гнусный случай:

я попросилась однажды отвезти меня в церковь (в н-ре), ну, и попросила не входить за мной туда. (Очень промозглый ноябрьский вечер.) Ну, пообещал, конечно. А чем кончилось? Тем, что когда я ставила свечку, то он — не только вошёл,— но от моей, в моих руках т.е., свечи зажёг свою — а я ничего не заметила. Он себе вымелся опять на двор, и мне в голову не пришло! А потом, совсем потом — рассказал, как я ничего не видела, и описал, где, пред каким образом...

Как вспомню, так опять ненавижу! (Ему, видите ли, было интересно, как я — в церкви.)

За такие поступки я устраивала огромные, бессмысленные казни. А на душу ложилась тоска. И это: "мелкий бес", — вилось и вилось.

(И вечно ноябрьский вечер в глазах моросит, как вспомню что. И водку покупать всегда надо было почему-то в ледяном Речном порту, и почти всегда я пила её злорадно: а как это — объяснить не могу.)

Ну, конечно, конечно, когда уж совсем нельзя было иначе, дарил к.-н. книжку и являлся интеллигентно, на кончике стула держась, и прилежное лопотал.

Но, м.б., только я и знаю, сколь неинтеллигентный это человек!

(А вообще: как опустел мой дом! Ни Слуцкого нет, ни друзей бывалых. Вот отчего — тоска!)

Примечания к письму от 5.1.78

1 В нашей личной литературной игре-переписке "еноты" — означало "евреи", а "вепсы" — непросвещенные, "тёмные" русские.

2 В сущности, с оценки Кожинова и началась трещина в наших отношениях. Почти во всём, что она говорила и писала мне о нём, Глушкова, на мой взгляд, была, при всей её искренности, пристрастна и неправа.

3 К концу жизни Т.М.Глушковой её взгляды на сталинскую эпоху 30-х—40-х годов изменились в корне. Более того — она стала даже идеализировать и то время, и образ вождя.

Полностью переписку Татьяны Глушковой со Станиславом Куняевым читайте в ближайших номерах "Нашего современника"

ХРОНИКА ПИСАТЕЛЬСКОЙ ЖИЗНИ

БЛАГОТВОРИТЕЛЬНОСТЬ — ПУТЬ К ВОЗРОЖДЕНИЮ РОССИИ

17 ноября в зале Церковных Соборов храма Христа Спасителя состоялась торжественная церемония вручения наград Международного Благотворительного Фонда "Меценаты столетия" (созданного при поддержке Государственной Думы РФ, Совета Федерации, Министерства культуры РФ).

В основе деятельности Фонда лежит твёрдая уверенность его организаторов в том, что глубокая человечность благотворительности как социального явления — неразменная ценность в любом человеческом обществе, некий неумирающий идеал. Основы благотворительности и меценатства в России были заложены Петром I, получили развитие при Екатерине II, затем в конце XIX—начале XX века, на русской, православной почве достигли небывалого масштаба…

Живя в эпоху перемен, сопровождающуюся в России глубоким социально-экономическим и духовно-нравственным кризисом, особенно важно не растерять ценности, накопленные предыдущими поколениями… Не забывать их заветы, их дела, их мысли.

Павел Рябушинский: "Богатство обязывает быть не только энергичным, умным, сильным и деловым, оно обязывает быть нравственным, культурным человеком, чтобы понимать, что смысл его богатства, в социальном плане, определяется только тем, как он этим богатством распорядился".

Павел Третьяков выражает свою мысль ещё более определённо: "Моя идея была… наживать для того, чтобы нажитое от общества вернулось бы также к обществу".

Но меценатство, благотворительность, творение Добра — имеют не только материальное измерение, это не только деньги. Это и поступок, служение, в первую очередь, в сфере духовной — это деяния тех людей, созидательная деятельность которых пронизана ответственностью за будущее своего Отечества и направлена на его духовное, нравственное возрождение.

В числе основателей Фонда — А.Шатилова, Народная артистка России, диктор Центрального телевидения, председатель Попечительского Совета Фонда "Меценаты столетия"; Н.Дроздов, академик российской академии Телевидения; В.Лановой, Народный артист России, лауреат Ленинской премии, президент Фонда "Армия и культура"; Н.Софронов, художник; В.Дикуль, врач, академик РАН, директор Центра реабилитации больных с мозговыми травмами; О.Олейник, президент Международного Благотворительного Фонда "Меценаты столетия" и многие другие деятели науки, культуры и искусства, представители власти.

Основная цель Фонда — придать мощный импульс общественного признания процессам благотворительности, сформировать культуру отношений в той сфере жизни человека, где доминирующими понятиями являются сочувствие, ответственность и долг, направить свои усилия на формирование особого отношения к тем людям, которые в наше непростое время считают своим гражданским долгом отдавать часть заработанных средств нуждающимся, т.е. совершенствовать механизм, способствующий популяризации меценатства и благотворительности.

Благородная миссия Международного Благотворительного Фонда проходит под покровительством Православной Церкви.

В этом году кавалерами орденов Международного Благотворительного Фонда "Меценаты столетия" стали: Государственный Эрмитаж, Российская Академия Наук, Государственный музей изобразительных искусств им. Пушкина, ректор Русской консерватории им.Рахманинова, Председатель Российского музыкального общества в Париже граф П.П.Шереметьев, министр культуры и массовых коммуникаций Российской Федерации А.С.Соколов, Народный артист СССР Т.Н.Хренников, Председатель Союза писателей России В.Н.Ганичев, Народный артист СССР О.А.Стриженов, председатель Московской областной Думы В.Е.Аксаков, префект Юго-Восточного административного округа Москвы В.Б.Зотов, председатель партии "Возрождение России", депутат Государственной думы Г.Н.Селезнёв и многие другие государственные и общественно-политические деятели, деятели науки, культуры и искусства, руководители предприятий различных отраслей народного хозяйства из различных краёв и областей России.

В числе награждённых — Председатель Союза писателей России Валерия Ганичева, много лет своей жизни отдавший высокому служению отечественной литературе, а также министр культуры и массовых коммуникаций РФ Александр Соколов, речь которого 6 июля 2004 года в Свято-Троицкой Сергиевой Лавре на подведении итогов конкурса "Православная культура" поразила всех глубоким пониманием новым министром (особенно в сравнении с предыдущим) истинного масштаба возможного сотрудничества Православной Церкви и государства (см. "Российский писатель" №14(89), август 2004).

Открыла церемонию награждения народная артистка России Анна Шатилова.

По установившейся традиции сначала звучит представление награждаемого ведущими церемонии — краткий рассказ о его служении народу и Отечеству нашему, далее следует процедура награждения и ответное слово кавалера ордена "Меценат".

Из ответного слова кавалера ордена "Меценат" А.С.Соколова:

"… Я думаю, что в качестве министра, мне выдан явный аванс, поскольку среди тех традиций, которые реально имеют место, есть и такие, от которых хотелось бы скорее отмежеваться. Одна из них — традиция остаточного принципа финансирования культуры государством. Эта традиция, к сожалению, жива. Сейчас, в начале XXI века, в сложившейся ситуации, следует особо подчеркнуть крайнюю важность прихода к управлению людей духовно ответственных, нравственно высоких, которые своей каждодневной созидательной работой… возрождают ту великую традицию, пришедшую с рубежа XIX—ХХ веков. Поэтому сейчас в наших и силах, и правах — создание той законодательной, той объективной основы, которая позволит меценатству стать такой же опорой культуры, которой оно было 100 лет назад. Вот это я постараюсь сделать. Это моё обязательство".

А Анна Шатилова, по-человечески, по-женски обратилась к министру с просьбой:

"Александр Сергеевич, я думаю, все надеются на то, что, будучи министром культуры, вы всё-таки каким-то образом повлияете на тематику культурных программ наших СМИ — телевидения, радио… Это очень важный момент для тех, кто в своей деятельности, действительно, стремится к духовному возрождению нашей страны, нашего народа… Особенно надо подумать о детях, которые только-только начинают жить… Надеемся на вас."

Из ответного слова кавалера ордена "Меценат" В.Н.Ганичева:

"Дорогие соотечественники, друзья, коллеги! Благодарю Фонд за столь высокую награду. Я считаю её достойной оценкой деятельности всего Союза писателей России, его участия в работе Всемирного Русского Народного Собора.

В наше время понятие благотворительность в полной мере соотносится с материальной оценкой труда подавляющего большинства писателей России, так как гонорары за их работу практически отсутствуют, их творчество абсолютно бескорыстное, чистое, и по сути своей, является продолжением благотворительной традиции отечественной литературы.

Русская пословица гласит "благо творить — не слова говорить". Но мы-то как раз и занимаемся тем, что творим слова, в которых пытаемся передать мысли, чувства, переживания — состояние души человека. Самыми главными в ХХ столетии стали два направления отечественной литературы — крестьянская, почвенническая и военная проза.

Писателей-фронтовиков осталось уже совсем немного. Месяц назад мы провели в Волгограде пленум Союза писателей России, посвящённый приближающемуся празднованию 60-летия Великой Победы, и на Мамаевом кургане приняли Обращение к соотечественникам, которое было озаглавлено "Ни шагу назад! Не отдавать нашу Победу!" Вы все видите, как в демократических российских СМИ постоянно звучат голоса, пытающиеся принизить высоту подвига наших воинов, пытающиеся объяснить нашу победу — "генералом Морозом", вторым фронтом, ленд-лизом, великими жертвами… Камня на камне не оставили от всех этих измышлений основательные, глубоко аргументированные выступления на Пленуме знаменитого разведчика, Героя Советского Союза, писателя Владимира Карпова; Героя Советского Союза, уничтожившего на Курской дуге 7 танков, поэта Михаила Борисова; доктора исторических наук А.Александрова (Смоленск) и других. Для каждого истинного патриота России День Победы — навсегда останется праздником величия духа наших воинов, освободительной силы их грозного оружия, праздником любви к своему Отечеству…

От лица Всемирного Русского Народного Собора я бы хотел обратиться к руководству Благотворительного Фонда "Меценаты столетия" с предложением принять участие в организации и проведении задуманной нами Соборной встречи "Добрые люди России". Посвящена она будет тем, кто творит на нашей замечательной земле добро, не имея широких финансовых возможностей, как, к примеру, о.Николай из Оренбургской области, воспитывающий у себя дома тридцать детей…"

В заключение своего выступления В.Н.Ганичев передал Благотворительному Фонду в дар от Союза писателей России 25 экземпляров романа М.А.Шолохова "Тихий Дон", восстановленного в соответствии с недавно обретённым оригиналом рукописи (в текст возвращено более 4000 купюр).

ПЕРВАЯ ПИМЕНОВСКАЯ КОНФЕРЕНЦИЯ

25 ноября в актовом зале Духовной семинарии Николо-Угрешского мужского монастыря (г.Дзержинский) прошла первая научно-практическая конференция "Духовные пути русской литературы", посвящённая прославлению преподобного Пимена Угрешского в лике общецерковных святых.

Конференция была организована братией монастыря совместно с Союзом писателей России, делегация которого в составе сопредседателя СП России, доктора исторических наук С.Перевезенцева, доктора филологических наук, ведущего научного сотрудника ИМЛИ В.Троицкого, публициста, учёного и издателя А.Стрижёва и секретаря СП России, руководителя пресс-центра А.Дорина прибыла на заседание.

С приветственным словом к участникам Конференции обратился наместник Николо-Угрешского монастыря, ректор Николо-Угрешской Духовной семинарии епископ Люберецкий Вениамин.

Сопредседатель СП России С.Перевезенцев зачитал приветствие Председателя Союза писателей России В.Ганичева, а заместитель главы администрации г.Дзержинский С.Рыбальченко — главы города В.Доркина.

На Конференции прозвучали глубокие и фундаментальные доклады игумена Иоанна "Житие и история прославления преподобного Пимена Угрешского", С.Перевезенцева "Преподобный Пимен Угрешский и русская святость XIX в.", В.Троицкого "О духовном направлении в русской поэзии XIX века и поэме Дмитрия Благово "Инок", А.Стрижева "Николо-Угрешский монастырь в произведениях святителя Игнатия Брянчанинова".

На Конференции, кроме учащихся и преподавателей Духовной семинарии, присутствовали представители местной законодательной и исполнительной власти, преподаватели литературы и истории, учащиеся всех пяти школ г. Дзержинского.

По завершении Конференции состоялась встреча писателей и учителей школ с епископом Люберецким Вениамином, на которой обсуждались планы сотрудничества в области духовно-нравственного воспитания молодёжи.

На вопрос корреспондента одного из присутствующих на Конференции СМИ о влиянии Николо-Угрешской обители, её внутренней духовной жизни, на жизнь города преподаватель литературы школы №2 г.Дзержинского Олеся Синянская ответила так: "Влияние обители в нашем городе очень велико. Все мы, особенно преподаватели, считаем, что монастырь играет огромную роль в воспитании подрастающего поколения. У нас очень много увлечённых, талантливых детей… И сформированная в городе атмосфера добра, взаимопонимания, приятия, бережного отношения к истории своего Отечества, богатейшему культурному наследию, базирующемуся, в первую очередь, на православной культуре, позволяет максимально раскрываться их способностям. Дети пишут стихи, рисуют картины, сочиняют музыку… Они наполнены этой атмосферой, которая и есть результат органической связи духовной жизни Николо-Угрешского монастыря, исповедуемых им высоконравственных этических норм православной жизни — с внутригородской жизнью, что прекрасно понимают и руководители города, во всех своих делах теснейшим образом взаимодействующие с руководством обители".

СОБОЛЕЗНОВАНИЯ БРАТСКОМУ НАРОДУ ПАЛЕСТИНЫ

В связи с кончиной лидера Палестины Ясира Арафата Посольство Палестины в Москве посетила делегация Союза писателей России в составе Председателя СП России В.Н.Ганичева, его первого заместителя С.А.Лыкошина, председателя иностранной комиссии СП О.М.Бавыкина и руководителя пресс-центра СП А.Б.Дорина. От имени российских писателей были выражены соболезнования народу Палестины, родным и близким друга Союза писателей России, лидера палестинского государства Ясира Арафата. В Книге соболезнований, помещённой рядом с большим портретом Ясира Арафата, текст под которым гласил: "Вместе с народом — к правовому государству" В.Н.Ганичев и С.А.Лыкошин оставили записи:

"Писатели России выражают скорбь и глубокое сочувствие палестинскому народу в связи с кончиной Великого сына Палестины, борца за её свободу, самостоятельность и независимость.

Ваш вождь был великим другом и Советского Союза и России. Мне было очень приятно и интересно встречаться с ним, слышать его слова признания в добрых дружеских чувствах к нашему народу, нашей культуре.

Вечная память Великому Арабу, гражданину мира, другу России.

В.Н.Ганичев"

"Братская скорбь о Великом сыне Палестины! Уверены, что дело Ясира Арафата достойно доведут до конца — до возвращения в стены родного исторического дома — его духовные последователи…

С.А.Лыкошин"

УРАЛЬСКИЙ ФОРУМ

В Ханты-Мансийске прошла 5-ая конференция Ассоциации писателей Урала, в работе которой приняли участие руководители всех, входящих в Ассоциацию, писательских организаций (и от СП России, и от Союза российских писателей) — Екатеринбурга, Челябинска, Омска, Перми, Ханты-Мансийска, Тюмени, Оренбурга. На конференцию от правления Союза писателей России были приглашены его Председатель Валерий Ганичев и первый секретарь Геннадий Иванов.

Сейчас стало очевидным, что такая форма писательского взаимодействия как Ассоциация, предложенная секретарём правления СП России Александром Керданом, который и стал её координатором, себя оправдала.

Вот и сейчас писатели обсуждали свои проблемы, делились своими планами, знакомились с творчеством друг друга, встречались с жителями Ханты-Мансийска, с губернатором Александром Филиппенко, который сказал прямо: "Без культуры нам Север не поднять!", каждый день выходили в эфир на местном телевидении, …

В ходе работы Конференции состоялась встреча Валерия Ганичева с Александром Фелиппенко, результатом которой стало решение о проведении в будущем году в Ханты-Мансийске Дней российской культуры, обсуждался также вопрос о возможном перенесении центра празднования очередного Международного дня поэзии, отмечаемого по решению ЮНЕСКО ежегодно 21 марта, в Ханты-Мансийск…

6-ую Конференцию Ассоциации намечено провести в Перми.

ДОНЕЦКОЙ ОБЛАСТНОЙ — 80 лет!

80 лет со дня своего образования отмечает Донецкая областная писательская организация, творческую летопись которой украшают имена таких поэтов и прозаиков как Владимир Сосюра, Борис Горбатов, Павел Беспощадный, Николай Анциферов, Николай Рыбалко, а также их более поздние последователи — Станислав Жуковский, Иван Костыря, Виктор Логачёв, Борис Ластовенко, Александр Лихолёт, Анатолий Кравченко, Геннадий Щуров и другие. Чувствуется донецкая закалка и в творчестве таких оторвавшихся от родимой ветки авторов, как Виктор Яковенко, Евгений Нефёдов, Николай Переяслов и других, вышедших из этого шахтёрского края, писателей.

В эти непростые для трудового Донбасса дни исторического выбора, поздравляя донбасских писателей с их славным юбилеем, хочется пожелать нашим коллегам ясного видения пути в грядущее, твёрдой жизненной позиции и весомого литературного слова. Будем помнить, что у литературы и дружбы — нет границ!

СЕКРЕТАРИАТ СОЮЗА ПИСАТЕЛЕЙ РОССИИ

"РОДНАЯ СЕРБИЯ"

В Союзе писателей России прошёл вечер, посвящённом выходу в свет книги Т.Воронина "РОДНАЯ СЕРБИЯ: история братского народа" (М: "Православная педагогика", 2004).

Многое меняется в современном мире — геополитические интересы, социальные приоритеты, взгляды на мироустройство, правители государств, в том числе, и в России и в Сербии… — но неизменной, прошедшей тяжелейшие испытания, во все времена оставалась подлинная, высокодуховная и сердечная дружба двух братских православных славянских народов — русского и сербского. Об этом говорили на вечере председатель СП России В.Ганичев, Чрезвычайный и Полномочный посол СРЮ (1998-2001) в России Б.Милошевич (рецензент книги), автор книги Т.Воронин, главный редактор издательства А.Бородина, А.Шорохов (редактор книги), писатели Н.Переяслов, А.Сегень, А.Дорин, А.Стрижев, доктор юридических наук, профессор М.Кузнецов.

МАНИФЕСТ «ГРУППЫ СЕМНАДЦАТИ»

Русская литература стала великой после того, как русские писатели XIX века, начиная с А. С. Пушкина, реалистически воссоздали в своих произведениях окружающую их действительность, показали то, что радовало или огорчало их современников, предельно правдиво рассказали о страданиях и радостях живущих рядом с ними людей, вызвав тем самым у читателей сострадание униженным и оскорбленным.

Благодаря произведениям великих писателей-реалистов весь читающий мир не только увидел и полюбил Татьяну Ларину и Наташу Ростову, Печорина и Обломова, Базарова и Мелехова и других литературных героев, но и узнал правду о духовной жизни, культуре, быте и нравах народов России.

И в советские, непростые для русского реализма, времена такие писатели, как Максим Горький, Алексей Толстой, Михаил Булгаков, Михаил Шолохов, Василий Шукшин и др., смогли честно рассказать о жизни своих современников.

В настоящее время жизнь в России меняется на глазах. В 1989 году была одной, через пять лет, в 1994 году, стала другой, а сейчас, в 2004 году, снова резко изменилась. Мы живем совершенно в иной стране, нежели пятнадцать лет назад: иная культура, иные духовные ценности, иной быт, иные нравы.

Но за этот короткий срок произошел небывалый подъем русской литературы, появилось множество новых литературных групп и направлений с их различными ответвлениями. Только реализм сейчас имеет несколько направлений: новый реализм, мистический реализм, метафизический реализм, метаметафизический реализм, вульгарный реализм. И каждое направление, каждая литературная группа имеет талантливых лидеров и представителей.

Но ни мистические, ни другие реалисты, ни постмодернисты, ни фэнтезисты, ни куртуазные маньеристы и т.п. не могут показать реальную жизнь наших современников, у них иные литературные цели, иные ценности. Правдиво, такой, как она есть, изображают жизнь только реалисты традиционного русского направления.

Достоевский, Чехов, Горький, Куприн, Бунин и другие великие реалисты, к сожалению, уже не могут рассказать о болях и радостях наших дней. Растерявшиеся в период коренной ломки российского общества советские писатели второй половины XX века не смогли осмыслить и изобразить в своих произведениях все грани и проблемы современной действительности.

Эта задача легла на наши плечи, на плечи тех, кто продолжает традицию русских реалистов! Мы принимаем их литературные идеалы.

Только мы можем ярко, убедительно рассказать о том, что волнует, что любят и ненавидят люди, которые жили и живут рядом с нами в это стремительное для России время, рассказать об их победах и поражениях, о печалях и радостях!

Только из наших произведений весь мир может доподлинно узнать о реальной жизни наших людей в нашей стране!

Только наши произведения донесут до потомков правду о наших днях, о страстях и надеждах униженных и оскорбленных, о горестях и радостях наших современников!

Петр Алёшкин, Дмитрий Ермаков, Татьяна Жарикова, Николай Иванов, Александр Игнашов, Петр Краснов, Валерий Куклин, Виорэль Ломов, Николай Наседкин, Юрий Оноприенко, Иван Рыжов, Игорь Тюленев, Андрей Фролов, Александр Цыганов, Евгений Шишкин, Алексей Шорохов, Михаил Щукин.

***

Манифест мы впервые обнародовали на Международной книжной ярмарке во Франкфурте. Нас там приняли, заметили, написали на другой день, что "наконец-то из России подул свежий ветерок". Помимо Манифеста на презентации мы представили книги членов "Группы 17", вышедших накануне ярмарки. Это романы Валерия Куклина "Истинная власть" и мой "Герой наших дней", Юрия Оноприенко "Одинокая сорока", Александра Фитца "Судьба — российский немец", книги стихов Ивана Переверзина "Стихотворения", Алексея Шорохова "Путь неисследимый", Андрея Фролова "Над крышей снова аисты", книги Петра Краснова, Татьяны Жариковой, Николая Иванова, Ивана Рыжова, Льва Котюкова, Игоря Тюленева и др. Кстати, на ярмарке на стенде "Группы 17" были книги не семнадцати человек, а двадцати двух. Нас поддержали Иван Переверзин из Москвы, Владимир Берязев и Василий Дворцов из Новосибирска, Михаил Тарковский из Туруханского края, Лев Котюков и Сергей Соколовский из Москвы.

Объединяет нас то, что почти все мы принадлежим к НЕЗАМЕЧЕННОМУ поколению, то есть, наша литературная молодость, когда мы начали активно работать в литературе, стали выходить наши первые книги, совпала с перестройкой. В те годы пошел из-за рубежа вал "возвращенной" русской литературы, которая полностью завладела вниманием и читателей, и критиков. Потом начались реформы, тиражи у серьезных книг упали, и книги, издававшиеся в провинции, перестали доходить до Москвы. Они прошли мимо серьезных толстых журналов и внимания критиков.

Одна из особенностей нашей группы состоит в том, что писателей, живущих в Москве, в ней почти нет. Основной костяк — из провинции. И все мы — реалисты традиционного русского направления.

Пётр АЛЁШКИН

Юрий Поляков: "Я СМОЛОДУ — ТРАДИЦИОНАЛИСТ..."

Владимир Бондаренко. Все знают писателя Юрия Полякова, но никто не знает, как он пишет свои нашумевшие повести и романы?

Юрий Поляков. У меня ничего не получалось с первого раза. Ни "Сто дней до приказа", ни аспирантура, ни фильмы, ни пьесы. "Козлёнка в молоке" мы второй год не можем показать по центральным каналам: клевета на демократию. А говорят, что у Полякова всё получается. Я лбом ткнулся. Разбежался. Ещё раз ткнулся. И так до победы.

Пишу я так же трудно. Может быть, есть гениальные писатели, которые сразу пишут набело, я к ним не отношусь. У меня меньше десяти редакций текста не бывает. Я всё-таки поэт, а поэты пишут прозу словами. Это прозаики пишут абзацами. Поэты чувствуют семантическую радугу слов, о чем писал Соссюр. Они чувствуют отношения между словами в предложении. Читаешь и чувствуешь: вот тут у меня резонансик в предложении, слово надо заменить. Конечно, так писать тяжело, зато потом эти вещи переиздаются десятки раз.

В.Б. Тебе никогда не хотелось написать исторический роман?

Ю.П. Хотелось. Я несколько раз даже начинал собирать материал. Если Бог даст времени и здоровья я, конечно, напишу историческое произведение.

В.Б. В России нет традиции литературы "Трех мушкетеров". Если и есть, она идет где-то по касательной, Загоскин, Лажечников, Пикуль… При всем величии отечественной литературы, Россия к традиции "Трех мушкетеров" относилась чуть свысока, считала ересью. У тебя достаточно редкий дар в русской литературе. Новые поляковские "Три мушкетера" будут всем интересны.

Ю.П. Мне всегда хотелось написать историческую вещь, и всегда хотелось написать сказку. Хорошую сказку для уровня средней школы.

В.Б. Пожалуй, после "Трех толстяков" Олеши таких сказок тоже не писалось. Разве что Юрий Коваль.

Ю.П. Современную русскую сказку. С одной стороны, уходя в русский фольклор, с другой стороны, с современным сюжетом. Я же испорчен филологией. Прежде чем начинать что-то писать, я читаю уйму всяких исследований. Я знаю одного писателя, который пишет исторические романы. Он никогда не читает своих предшественников. "А зачем, это мне помешало бы". Я так не могу. Я перечитываю всё, написанное на данную тему. Поэтому я понимаю, что для меня исторический роман, это по меньшей мере несколько лет. Год-два я только буду читать все исторические версии. Когда я перестану быть редактором "Литературной газеты", тогда, может быть, и напишу.

В.Б. А какая историческая эпоха в России тебе наиболее интересна?

Ю.П. Меня очень интересует раннеславянская история. Бусово время, 6-7 век нашей эры. Когда мы только начинали выделяться из славянского единства. Когда Шварценеггер играет своего Конана, это же киммериец. Вдруг американский писатель заинтересовался Киммерией. А это наши предки. Это ушло в фэнтези. Но ведь это может стать нашей героической историей, как у Иванова в "Руси изначальной". У меня дома достаточно большой подбор литературы по этому периоду.

В.Б. Ты читал фоменковскую версию новой хронологии?

Ю.П. Я думаю, что как глобальная альтернативная модель истории, это бред. Но то, что в истории могут быть какие-то периоды, где действительно восторжествовали, в силу некорректного прочтения источников, ложные версии, — я в этом убежден.

В.Б. Это полезно, как заноза, чтобы прочищали залежи непроверенных или политически ангажированных версий.

Ю.П. Когда я писал книжку о фронтовом поэте Георгии Суворове, я нашел массу исторических несуразиц и недостоверностей. Вряд ли здесь были идеологические промахи. У каждого историка — свое видение военных событий. Хотя это наше время, могли бы быть и поточнее. А если прошла тысяча лет? Ошибка плюс-минус сто лет неизбежна. Поэтому попытка уточнить хронологию сама по себе полезна. Но создавать новую хронологию в стиле фэнтези не надо.

В.Б. Что ты пишешь сейчас?

Ю.П. Я заканчиваю роман "Грибной царь". Это большой роман. Это завершение моей трилогии. "Замыслил я побег", "Возвращение блудного мужа" и "Грибной царь". Русская семья на сломе эпох. По семье жестко прошел разлом эпохи. Нарушение нравственных табу. Это как бы семейная сага. Но если в центре первой части судьба человека, которого время надломило, то здесь, в "Грибном царе", тоже история семьи, но глазами человека, который это время оседлал. Стал хозяином этого времени. Она гораздо более трагичная, более жестокая, чем история героя романа "Замыслил я побег". Нравственная расплата за торжество на руинах державы, на руинах нравственности. Это бизнес на крови. Поэтому, думаю, роман вызовет негодование в кругах "новых русских". К тому же он и печатается в "Нашем современнике". Не знаю, как они вынесут мои эротические страницы? Но буду настаивать. Моя эротика совсем иная, нежели эротика постмодернистов. Я учился эротике у Бунина, у Сомова, это всё в рамках литературы. Думаю, к лету они начнут печатать. Мне ещё надо два-три раза пройтись по тексту. Как электрик прозванивает электросеть на предмет разрыва, так и мне надо прозвонить весь роман.

В.Б. Есть время для чтения? Что ты сейчас читаешь?

Ю.П. Слежу и за нашей, и за западной литературой. Но, извини, западная современная литература абсолютно не задевает. Мне неинтересно то, о чём они пишут. Прочитал того же Зюскинда — да, любопытно, но не более того. Буковского попытался читать, неинтересно.

В.Б. Великая литература Запада кончилась. Нет ни Белля, ни Фолкнера. Сплошная патология или депрессняк, суициды и инцесты. Будто нет ни нормальной жизни, ни великих событий. Если где и пишут, то в Латинской Америке. Но при этом современная русская литература не допускается, ни левая, ни правая, что бы здесь ни врал Виктор Ерофеев о своих успехах. Хотя для меня тот же Владимир Личутин ничуть не ниже Фаулза или Зюскинда ни по языку, ни по плотности текста. ни по глубине характеров. И те же "Скитальцы" смело поспорят с "Парфюмером". Да и Проханов, конечно, ярче Бегбедера. Но их не хотят знать на Западе. И тебя не хотят знать. Ни на Западе, ни в нашей литературной элите. В писательской элите ты как бы изгой, и в правой, и в левой. Кто и за что тебя ненавидит?

Ю.П. Ненавидят меня, конечно, прежде всего те люди, которые ненавидят Россию. В моем лице они видят русского традиционалиста, государственника, который противостоит попыткам разрушения русской государственности. Те, кого я в своей статье назвал "геростраты". Реакция на эту статью у "геростратов" была очень болезненная. Когда зло называется точным именем, их это бесит.

Есть, конечно, и коллеги, которые ко мне относятся плохо. Но это уже идет от раздражения, нищеты, злобы, зависти. Подозревают меня в какой-то двойной или тройной игре. Но это всё наши обычные писательские междусобойчики. Настоящая ненависть идет от "геростратов".

В.Б. Если бы ты был американцем, за кого бы ты голосовал, за Буша или за Керри?

Ю.П. Думаю, что за Буша. Не за его внешнюю политику. А за его защиту моральных ценностей. Я смолоду был традиционалистом, таким и останусь. На Украине я бы голосовал за Януковича. И не понимаю местных коммунистов, отказавших ему в поддержке. Если президентом станет Ющенко, для Украины это будет национальная катастрофа. И что будут там делать русские люди, которые там живут?

В.Б. А что будут делать миллионы украинцев, работающих в России, если введут визовый режим, а Украина устремится в НАТО?

Ю.П. Начнется кратковременный галицийский кошмар. Дивизия "Галичина" промарширует по всей Украине. Когда похожая на гоголевскую панночку Юлия Тимошенко говорит, чтобы все оппоненты пришли с веревками на шее, о чем это свидетельствует? Мне давно уже жаль всех тех русских, которые остались в странах, где начались мощные этнические чистки. Как человеку, для которого родной русский язык и родная — русская культура, переходить на язык культуры, которая на порядок ниже? Это как если бы англичанин приехал в африканскую страну и перешел бы на местный язык.

В.Б. Украина — региональная страна, лишенная имперского мышления, и на беду себе они захватили огромные русскоязычные территории, которые не смогут переварить. Которые наоборот задавят их самих. Я бы на месте украинских патриотов сам бы отдал поскорее русским и Крым, и иные чисто русские территории для того, чтобы сформировалось чисто украинское государство с украинским менталитетом. Они же, не будучи имперским народом, но воспользовавшись слабостью ельцинской России, прихватили себе от жадности всё, что плохо лежало. И сегодня большая часть Украины говорит на русском языке, мыслит по-русски. Эти присоединенные русские колонии рано или поздно раздавят саму метрополию.

Ю.П. Я не против украинской культуры, не против украинского языка. Горячо за. Но, дорогие друзья, если вы в силу трагического геополитического недоразумения получили в свои государственные границы исконно русские территории, заселенные людьми русской культуры, извольте делать федеративное государство. У вас будет западная республика, которой и не нужно никакой русификации. Но должна быть и юго-восточная русскоязычная республика. С какой стати русские люди, вовлеченные в игру исторического зигзага, должны становиться украинцами? Бывали случаи, когда ассимилировал более культурный, более пассионарный, более имперский народ иные малые народы с малой культурой и малой энергией. Но вы сначала станьте таким народом. А потом уже пытайтесь ассимилировать. Насильная украинизация более чудовищна, чем русификация. По крайней мере, русская культура была выше украинской.

В.Б. Твое отношение к Владимиру Путину? Сумеет он перевернуть ход развития России?

Ю.П. Думаю, сумеет. Не буду много говорить о самом Путине, важнее — о его плане восстановления России. Не надо забывать, какое гиблое наследие он получил из рук Ельцина. Фактически Путин получил ярлык на улус американской империи. Это же Ельцин довел Россию до положения улуса американской империи. Слово "патриот" с экранов телевидения никогда не звучало. Разве что в крайне отрицательном смысле. Прошло 5 лет — и мы видим, как меняется политика, что обнаглевшие олигархи, захватившие недра и решившие таким же путем скупить парламент, поставлены на место. Всё-таки появилась своя внешняя политика. Появилась государственная державная идеология, саботируемая телевидением. Не надо очень торопить события. От торопливости мы и получили вместо перестройки катастройку.

В.Б. Пишешь ли ты по-прежнему стихи?

Ю.П. Пишу стихи за своих героев, которые входят в романы. А их там много. Пишу стихи на случай. И всё. Те обломки поэта, которые остались во мне на дне души, реализуются через прозу.

В.Б. Рисуешь ли сейчас?

Ю.П. Только на полях страниц, чертей всяких, героев иногда, чтобы уточнить образ. Коллекционирую альбомы живописи: и русской, и мировой.

В.Б. Каков твой образ жизни?

Ю.П. Самый традиционный. Живем мы в Переделкино, в доме, который я выстроил на пепелище. Женат я один раз, скоро будем отмечать 30 лет. У меня дочь, она вышла замуж. Дочь живет со мной. Родила уже внука Егора. Сейчас она ждет, судя по всему, внучку. Еще у нас кошка и собака. Ричбек. Чисто писательская собака, деликатная, воспитанная, очень красивая. Не вмешивается, не отвлекает от мыслей.

В.Б. Получается, что ты, кроме литературы, кроме газеты, тянешь ещё и по-патриархальному весь семейный воз.

Ю.П. Я начал свою жизнь в общежитии и вступаю в зрелость в таком семейном общежитии.

В.Б. Удачи тебе во всех твоих ипостасях: и государственной, и литературной, и газетной, и семейной.

Александр Соколов, министр культуры Российской Федерации ВЫСОКАЯ РОЛЬ ЛИТЕРАТУРЫ

Дорогие друзья, в ЦДЛ я с удовольствием ходил всю свою жизнь. И сегодня рад тому обстоятельству, что здесь, в этом большом зале, происходит именно то событие, ради которого и должны создаваться такие Дома и такие залы — награждение писателей. Хотя, к сожалению, про многие другие творческие Дома Москвы этого сказать уже нельзя — они, по большей части, служат иным целям. А в этом зале сегодня продолжается истинная традиция русской литературы. Заключается она не только в том бережном отношении к смысловой чистоте русского слова, не только в той удивительной стилистике и многообразии жанров, с помощью которых так рельефно и чудно были представлены сегодня все лауреаты, — которых я от души приветствую и поздравляю (ведь слово художника о художнике не заменит никакое другое слово) — но главная интонация сегодняшнего праздника даже не в этом. И неслучайно о литературе как литературе сегодня никто почти и не говорил. Но говорили о том, в связи с чем "поэт в России больше, чем поэт". И, наверное, вспоминали те моменты в жизни страны, когда лихая беда, страшная опасность отводились в сторону именно благодаря слову, мысли и чести людей, для которых оно — это слово — стало профессией. И то, что много лет тому назад не пошли вспять северные реки, — заслуга писателей, за плечами которых стояла тогда вся русская интеллигенция. И таких примеров немало в нашей российской истории. Думаю, и сейчас настало то самое время, тот самый час "икс", в который и востребована будет вся сила русского духа, русской литературы.

К сожалению, латинское слово патриотизм мы стараемся употреблять аккуратнее — слишком затёрто оно, слишком снижено его звучание. Но, по сути дела, сегодня здесь, на этой сцене, и состоялся разговор о том высоком патриотизме, который нам, может быть, значительно проще понять через выражение Александра Трифоновича Твардовского. У него есть понятие малой родины, в которое он фактически вместил всё неизмеримое состояние духа.

Поэтому сегодня мы поздравляем не просто писателей, поэтов и критиков, мы поздравляем истинных граждан России — патриотов. Это им отведена та самая высокая роль, без которой они себя уже не мыслят и которая и делает их людьми, достойными гордости России.

И я от души поздравляю всех вас!

Виктор Столповских, лидер движения "Сыны России" НУЖЕН ПАТРИОТИЗМ

Дорогие друзья!

Я рад приветствовать вас в этом огромном зале!

Сегодня ровно пять лет с того дня, когда мы вместе с Петром Лукичом Проскуриным решили учредить премию "России верные сыны" — премию имени Александра Невского. Это были сложные времена распутья. Россия определялась, искала путь национального возрождения своего, национального развития. Сегодня я имею честь находиться в одном зале уже с пятым поколением лауреатов этой премии. Сидеть с ними вот здесь, так близко, — на одной сцене. Чувствовать их силу — силу любви к Родине. Эта сила как раз то, чего сегодня катастрофически не хватает России, — сила патриотизма.

И я особенно рад, что вручаю нашу премию Геннадию Николаевичу Зайцеву — человеку, отдавшему всю жизнь свою служению делу безопасности государства Российского. Да, раньше была Россия, был Советский Союз, была империя, которая держала баланс в мире. Как раз то, чего сегодня катастрофически не хватает России, чего сегодня не хватает и всему человечеству, понимающему, что такое Россия.

Мы должны обратить серьёзное внимание на нашу безопасность. Её могут обеспечить только люди, которые обладают государственным мышлением и государственной мудростью. Потому что они всю жизнь постигали эту великую науку — охраны государства. Сегодня, читая газеты спецназа, я понимаю, что нужно дать реализовать себя тем ребятам, которые прошли и проходят Чечню, другие горячие точки. Они должны быть не только востребованы, они не должны быть забыты государством. Ребята, которые шли и будут идти на смерть, должны чувствовать, что за ними стоит огромное, с большим потенциалом государство.

И я сегодня очень рад, Геннадий Николаевич, вручить вам премию "России верные сыны" за вашу книгу "Альфа — моя судьба". Это документалистика. И здесь написана правда. И я хотел бы пожелать, чтобы тот патриотизм, о котором вы в этой книге с такой любовью и самоотдачей писали, передавался бы новым поколениям, передавался бы новым защитникам Родины. Низкий поклон вам за вашу книгу, за ваш патриотизм. За то, что вы вселяете надежду и уверенность в правоте дела во всех ребят-спецназовцев, которые защищают сегодня Россию, обеспечивают её внутреннюю и внешнюю безопасность.

Виват Россия! После распятия обязательно будет воскресение.

Вячеслав Дёгтев 1,5%

Всё, что вы сейчас прочтёте — чистая правда. Вымысла, может, всего процента полтора, не более.

Сколько этого ни ждал частный детектив Виктор Петрович Кусов, особенно в последнее время, после того, как "органы" под благовидным предлогом отобрали у него десятизарядный ПМ, всё равно появился убийца неожиданно и в неожиданном, неудобном месте — на даче; появился в тот момент, когда Виктор Петрович, закончив работу, усадил в свой "мицубиси-спейс-вагон" жену, дочь и двух нанятых плотников и уже хотел было запускать двигатель, но неосознанно тянул время: в кустах смородины, в саду у соседа, заливался соловей — до того мощной, до того страстной была его песнь, будто за минуту до смерти, что бывший подполковник милиции, бывший начальник шестого, "бандитского" отдела РУБОПа заслушался, словно какой-нибудь студент-орнитолог, и хотел дождаться конца песни, а потому находил себе всякие мелкие причины, чтоб потянуть с запуском мотора, — тут он и появился — тот, в чёрной спецназовской маске с прорезями для глаз. Лихо вырулив из-за ближайшей лесопосадки и развернувшись в семи-восьми метрах перед носом кусовского "мицубиси", распахнув дверь своей машины, парень дёрнул с сиденья автомат АКС-74У с укороченным стволом, прозванный в народе "сучкой", и прямо с пуза, как в голливудских фильмах, повёл блестящим раструбом дула в сторону Кусова — тот успел крикнуть сидящим в машине "ложись!" и в этот же момент перехватил взгляд киллера, который был излишне самонадеянно-циничный, чуть ли не заносчиво-мальчишеский, это не был холодный, расчётливый взгляд профессионала — скорее, самонадеянного дилетанта, нахватавшегося вершков, который и сам-то, похоже, не понимал, во что сдуру ввязался, кто он реально и с кем взялся тягаться, в какую смертельную игру вздумал играть, притом с самим Кусовым, грозой криминала, и когда взгляды их пересеклись, жертвы и убийцы, что-то дрогнуло во взгляде киллера, и вместе с этим дрогнули и его руки, и дрогнуло блестящее дуло-раструб автомата, и потому первая очередь пошла ниже, чем предполагалось — тра-та-та-та-та — и пули легли по капоту и радиатору кусовского "мицубиси", который совсем по-человечьи охнул от этого и немного как бы осел; странно, — помимо воли отметил профессионально Виктор Петрович, детектив до мозга костей, как говорится, по жизни, приучивший себя замечать такие ничтожные детали и нюансы, на которые простые смертные не обращают внимания, — странно, но соловей будто бы и не слышал этих близких трескучих выстрелов, он продолжал шпарить с прежней силой: тляу-тляу-тляу! тррр! тррр! тррр! — киллер же после такой вопиюще-непрофессиональной очереди словно бы протрезвел и даже как будто слегка засмущался, он вскинул автомат к плечу, и Кусов видел теперь его взгляд, чёрный, горящий, черезь прорезь прицела, и теперь пуля должна была лететь точно в кусовскую голову, прямёхонько в глаз, в зрачок, и в то самое мгновение, когда спусковой крючок был уже тронут и почти нажат, Кусов в это мгновение резко убрал голову — одну голову — влево и в следующее мгновение почувствовал, как подзаголовник справа словно бы пропороли горячей спицей; взгляд убийцы по ту сторону прицела как будто сказал, несколько даже виновато: ничего, сейчас исправимся, — и стрелок сделал поправку на это уклонение, но в тот же миг Кусов ушёл вправо и почувствовал, как теперь уже слева от головы подзаголовник проколола горячая игла, отметив про себя: седьмая пуля, ещё двадцать три осталось в магазине, — и одновременно странным образом слыша раскаты, мощные хлыстовые стукотни и изощрённые оттолчки соловья, который как ни в чём ни бывало "кричал", как принято выражаться среди "птичников" в соседских кустах смородины: тю-лит, тю-лит, тю-лит! клю-клю-клю-клю! — и Кусов даже вспомнил, как бы само собой вошло в голову, что эти рулады у соловьятников называются "дудками", и ему совершенно не верилось, что, может, это его последние мысли, последние секунды, мгновения жизни, не верилось, вообще не укладывалось в сознании, что его могут убить, прямо сейчас, сей миг, как не верилось в это во время первого покушения, когда в него бросили гранату из-за гаражей, и она, закатившись под лавку, разворотила, расщепила её, а Виктора Петровича, который в момент взрыва закрылся пакетом с мороженым мясом, лишь посекла вскользь мелкими осколками, он тогда кинулся преследовать киллера, и стрелял в того из пистолета, который недавно у него отобрали; не верил и во второй раз, когда вторая граната разорвалась над головой, застряв-запутавшись в ветвях тополя, и тогда он тоже преследовал бомбометателя и тоже стрелял; не верилось, когда под машиной обнаружил фугас в виде двух толовых шашек, прикрепленных к днищу, — не верил и сейчас, потому что невозможно было поверить в собственную смерть, когда весь мир, всё живое пространство полнила мажорная, жизнеутверждающая, прямо-таки божественная песня, а киллер между тем приопустил автомат и рубанул длинной очередью прямо в грудь Кусову — и первую пулю он прозевал, хотя и видел, как приближалась она, похожая на крылышкующего шмеля, пуля летела ему прямо в грудь, и он попытался уйти, уклониться, но за первой пулей следовала вторая, а за второй третья — первая пришпилила к сидению куртку, вторая обожгла бок, и Виктор Петрович почувствовал, как раздирала она его мышцы, будто с треском рвали холст, третья попала в правую руку и после сухого щелчка, как по ошкуренной и высушенной на солнце палке, срикошетила в крышу, две последующих тоже закрутились пропеллерами перед самым носом, попав в руль и в зеркало заднего вида; Кусов был всё ещё жив, ибо явственно слышал, как рассыпался в кустах соловей — ирь-ирь-ирь-ирь! го-го-го-го-го! — это называется "гусачок", помимо воли, непонятно к чему припомнил Виктор Петрович, ещё вспомнил где-то прочитанное, что соловьиная песнь есть воплощение Святого Духа, который, значит, всё ещё оберегал его — для чего? — киллер в растерянности открыл левый, зажмуренный глаз, не веря в то, что после такой, в упор, совершенно убойной очереди можно всё ещё оставаться в живых, но факт был налицо и потому в побелевших глазах его плескался откровенный страх; в следующие мгновения он выпустил ещё одну длиннющую очередь — в этот раз разброс пуль был ещё большим: одна попала в наружное зеркало, другая в привод левого "дворника", две в приборную панель — потому что ствол у стрелка в руках начал уже плясать, но всё-таки одна из пуль, пятая, опять угодила Виктору Петровичу в правое запястье, точнее, он опять закрылся рукою, и снова пуля, щёлкнув по лучевой кости, ушла в обшивку, а Кусов, отметив про себя восемнадцатый выстрел, значит, осталось двенадцать патронов, опять услышал соловья: лип-лип-лип-лип! — заливался "славный птах", выдавая безукоризненную "липушку", а киллер стоял с широко раскрытыми, распахнутыми в ужасе глазами, в которых читалось ошеломлённое: не может быть! не может такого быть! — и опять он полоснул без прицеливания, и опять Виктору Петровичу пришлось изловчаться, изворачиваться, но всё-таки одна из пуль опять попала в руку, точнее, он опять словил пулю кистью, закрыв жену, как зонтиком, раскрытой ладонью — не было у него другого выбора, потому что пуля шла прямёхонько в голову жены, а после его ладони она срикошетила в потолок, да, всё-таки автомат калибра 5,45 в этом плане ненадёжная машина, успел подумать Кусов, человек может забежать в кустарник или за забор, и станет неуязвим для стрелка, пули начнут сбиваться с курса от малейших препятствий, крутилось в голове у Кусова, пока киллер вытирал обескураженно пот с бровей и поднимал виновато глаза, которые сделались у него совершенно круглые, белые, безумные — видно, он испытывал настоящий ужас, как при встрече с привидением или призраком; в отчаянии он полоснул короткой очередью ещё раз в сторону Кусова, бросил автомат с недорастрелянным, кажется, магазином в машину, прыгнул на сиденье и дал газу, все его пули пошли "за молоком", кроме самой последней, которая достала-таки Виктора Петровича; рано, видать, стал торжествовать он спасение, от последней-то как раз и не уберёгся, она вошла ему повыше правого соска, он видел, как вспухла куртка в месте попадания пули, и его при этом очень сильно, будто мешком, толкнуло в грудь и перехватило дыхание, но это было всего лишь мгновение-секунду, в следующий миг он услышал явственно и очень чётко: чричи-чу, чричи-чу, чричи-чу! клы-клы-клы-клы! — то "клыкал" соловей, пел, заливался, не переставая, не прекращая вить бесконечную верёвку жизни...

А происходило всё это в течение шести или семи секунд. Может, восьми.

На месте происшествия насчитают потом двадцать семь стреляных гильз.

Сидевшие с Виктором Петровичем в машине не пострадают, не будут даже оцарапаны. Ни один.

В Кусова попадут пять пуль из двадцати семи выпущенных. И ни одна из пуль не станет смертельной.

Незадачливого же киллера через две недели ликвидируют свои же — прямо у него на квартире, включив магнитофон с записями "звуков леса".

А в чём же тогда полтора процента вымысла? — спросит дотошный читатель.

А в том, что происходило всё это в октябре, когда соловьи вообще-то у нас не поют.

Но ведь что-то же пело, пело-заливалось у соседа в кустах смородины! Не херувимы же...

Иначе сколько б у Виктора Петровича было шансов на выживание?!

Владимир Личутин ОСТРОВСКИЙ

Николаю Островскому, (а значит и Павлу Корчагину) исполнилось сто лет. Лев Аннинский говорит о нем в интервью, что это был "атеистический святой из закаленной стали". Но святых из стали не бывает (это уже не святой, ибо нет преодоления боли и страха) — увы, эти необыкновенные люди тоже из плоти и крови, как все смертные, они так же страдают телесно и душевно, мучаются от своих обнаженных нервов, от своей тварности, и боль, которую переносили христиане-подвижники под пилой ли истязателя, иль в клетке со львами, иль на дыбе, иль сгорая добровольно на костре, чтобы не упасть в вере, одинаковая той, какую переносили на колесе и дыбе восставшие казаки Разина, русские интеллигенты в застенках ЧК, сотни тысяч плененных мужиков в немецких концлагерях и просто хворые во всех уголках мира. Только большинство усопших безымянны, ибо история не может вписать всех, но вот генерал Карбышев, пытками превращенный фашистами в ледяную скульптуру, стал святым. Святой — это состояние души, поклонившейся такому возвышенному чувству, которое позволяет перенести самую лютую невзгодь… Но от боли-то никуда не деться, её не слышат лишь мертвые. И даже трудно представить страдания Николая Островского, который стоически переносил недуг, но от того, что писатель был обычным, телесным, страдательным человеком и не перетянул смысл исповеди в сторону личных мук, —его роман "Как закалялась сталь" светел, исповедален и поныне обладает особой возвышающей, исцеляющей, побуждающей нравственной силой…

Но как случается в житиях святых, Николай Островский и Павка Корчагин, увы, срослись в нашем воображении, как сиамские близнецы, и разделять их из праздного или умышленного любопытства, наверное, запоздало, опасно и смертельно. Появляется соблазн разобрать роман с художественной стороны, и тогда у критиков возникает повод сказать, что работа малохудожественная, почти дилетантская; если же копаться в биографии писателя, то (как в случае с "Тихим Доном") могут посеять сомнение, что Островский не сам создал роман, что он польской кампании вплотную не знал, что он не обладал писательским талантом, что был слеп, недужен, погружен в свою болезнь, и если и присутствует в отдельных страницах его рука, то это лишь несущественные для романа частные эпизоды; и накопают, поверьте мне, свидетелей-очевидцев, архивные факты, соавторов… Ибо ой как хочется развенчать героя, опустить его с пьедестала, умалить, сбросить с головы лавровый венец, лишить победительной силы. Стоит вспомнить судьбу великого Пушкина, когда дельцы-острословы, эти чернильные души, принялись лихорадочно рыться в "постельном белье" гения, чтобы утвердить в понимании обывателя, что Пушкин был такой же, как все из светского круга, — дуэлянт, пьяница, бабник, из ряда вон никудышный капризный человек на кривых ножках ("Прогулки с Пушкиным") да к тому же не любящий родину, и вовсе не русский, но арап и, как все арапы, — бездельный, пустой человек. Подобное вышло и с Лермонтовым, и с Есениным, и с Шолоховым… Подкоп под русскую историю и её великих сынов неустанен; коварной методою сокрушается истиха духовная биография России, но в конце минувшего века подпольные работники выползли из бункеров и уже не скрывают своих намерений. Так что непрописанной судьбою самого Николая Островского должны заниматься совестные русские люди…

Велико ли, кажется, интервью Льва Аннинского в "Литературной газете", но сколько в нем подпущено корпускул с тонким ядом и просто нелепиц. Текст размашист, порою дерзок. Впускается слух, что Островский был "немного с безуминкой в сердце, хотя Островский безумцем себя не числил". Скажете, это метафора, дескать, безумным бывает лишь мозг, но сразу создается щель допуска, куда можно втиснуть идею ненормальности, некой ущербности писателя. Вобщем, "атеистический святой" с некоторой безуминкой… Но ведь слово святой означает свет, который распространяет вокруг себя посвященный, идеальный в своей вере человек; но если Островский — Корчагин был нравственен и чист в помыслах, значит ему покровительствовал сам Господь, тут неважно даже насколько сам Островский поклонялся Богу. Собственно, человека, без Бога на сердце не бывает; другое — какому "своему" Богу он поклоняется: Христу или мамоне — богу денег, разврата и черной зависти, который нынче переделывает Россию на свой дух… Ведь можно быть православным в своей сущности и стоять пред вратами Бога, если соблюдать глубинные природные идеалы. И таким был Островский. Он шел путем Христа-Богочеловека, приняв страдания ради счастья ближнего своего…Человек же без Бога — это машина по сокрушению и разрушению; собственно, такими и видит критик Лев Аннинский всех участников революции. Хотя в этом котле варились не только циники Троцкий с Бухариным и Урицкий со Свердловым, но и миллионы крестьян, кто мечтал создать благодать на земле (обетованную страну Беловодье, где не будет властей, податей и войны), полагавших, что ради вековечного, неостывающего идеала стоило пострадать и даже отдать жизнь. А они-то, крестьяне, все были крещеные, со Христовой церковью в груди. Значит, и эти миллионы пахарей, кто разуверился в большевиках лишь после гражданской, все были с безуминкой, как Островский? Может, они и были наивными мечтателями, соблазненными краснобайцами, этим бесовым отродьем, но никак не безумниками. Безумцами, кто Христа вновь и вновь распинывал, были ненавистники и потаковники, чаровники и совратители вроде Губельмана и Землячки, Кедрова и Пластининой, кто топили тысячи русских офицеров в Черном море, а после изобретали и строили лагеря смерти и желали весь мир спалить ради своего, местечкового торжества. Но миллионы мужиков, мечтавших лишь о своей земле и воле, Аннинский тоже походя пнул, ссылаясь, якобы, на Достоевского (излюбленный прием), что "русский народ дикий, народ страшный и при этом такой мечтательный и добрый". И невольно выступила ещё одна черта у Николая Островского, о коей, конечно же, не догадывался: он — "человек дикий и страшный". Но "дикие и страшные люди" — это изуверы, погубители и растлители.

Но и на этом критик не останавливается; оказывается, Островский — происходит от чехов, он скорее католик по типу, абсолютно католическая душа, устремленная по вертикали в зенит. По Аннинскому "православный распластывается на земле, а католик — прямо вверх".

Да, предки по материнской линии действительно католики из Чехии (славяне), но переехавши в Россию (к славянам), мать приняла православие. И Островский был крещен, а муж сестры был священником.

Европейцы-католики, покупающие индульгенции, верящие в силу денег и рай на земле, никак не могут быть духом устремлены в зенит, ибо деньги, как вериги, обуживают душу, приклоняют взгляд к земле, лишая его света. Они и сами сознают духовную оскопленность и не скрывают, ожидая света истины с востока, из России. Русский же взгляд был постоянно устремлен в небо, русские верят в вознесение души и в Светлое Воскресение, и потому не стяжательны, отсюда и заповедь, которая бытовала сотни лет: "Богатым деньги Бог дает нищих ради". Это русские крестьянки летали в рай, встречались с самим Господом и весть свою разносили по деревням; от грехов народ не откупался у батюшки, но каялся и праведными поступками старался исправить, поновить душу свою.

Прочитал интервью Льва Аннинского, написавшего книгу об Островском, и невольно запала в голову мысль: а стоит ли для буйного пирования у поминного стола перетряхивать пыльные страницы прошлого? Ой, только дай почину, и сразу выскочит из тьмы толпа закройщиков и портняжек, и все будут шить нелепый кафтан из лоскутьев под свою стать…

Невольно приходят на ум слова Николая Лескова: "Я думаю, какие вы все жалкие, поврежденные люди, и как вы безнадежно повреждены в самом своем корне: в вере в ум и в доблесть русского человека… Ах вы, господа теоретики. Постыдились бы вы этого своего неверия в русского человека да не давали бы другим повадки утверждать, что мы сами собою ничего путного учредить не можем".

Нина Краснова О НИКОЛАЕ СТАРШИНОВЕ К 80-летию со дня рождения

"А КОЛЯ ДМИТРИЕВ — ПОЭТ ХОРОШИЙ…"

У Старшинова была поговорка, то есть одна фраза, превратившаяся у него в поговорку: "А Коля Дмитриев — поэт хороший…". Старшинов повторял ее и к месту, и порой словно бы совсем не к месту.

Например, разбирает он у себя в редакции альманаха "Поэзия" на столе какие-то бумаги, папки, рукописи… И разговаривает сам с собой, а заодно и с тобой вслух:

— Вот эту рукопись мне такой-то автор прислал, эту — такой-то, надо мне будет ответить им…

И вдруг ни с того ни с сего говорит:

— А Коля Дмитриев — поэт хороший…

И продолжает разбирать рукописи, как ни в чем не бывало.

Или, например, рассказывает он тебе и другим находящимся около него авторам альманаха какую-нибудь историю о ком-то из поэтов, рассказывает, рассказывает, а потом вдруг ни с того ни с сего говорит:

— А Коля Дмитриев — поэт хороший…

И продолжает рассказывать свою историю о ком-то из поэтов.

Или, например, сидит он в столовой, обедает со всеми, рассказывает всем, как он съездил на рыбалку, сколько щук поймал, и вдруг ни с того ни с сего говорит:

— А Коля Дмитриев — поэт хороший…

И продолжает говорить о рыбалке.

Или, например, читает или поет он какие-нибудь новые частушки из своей коллекции, читает-читает, поёт-поёт и вдруг ни с того ни с сего говорит:

— А Коля Дмитриев — поэт хороший…

И продолжает читать и петь частушки.

Я помню, как Старшинов показал мне книгу Николая Дмитриева в самый первый раз, в 1975 году. Он всегда показывал всем книги известных или пока еще неизвестных поэтов, которые ему нравились:

— Ты знаешь такого молодого поэта — Николая Дмитриева? Он из Подмосковья, из Орехово-Зуева. Работает учителем в сельской школе. Вот он выпустил в "Молодой гвардии" свою первую книгу — "Я от мира сего"…

— Я знаю известного поэта Олега Дмитриева…

— А это не Олег, а Николай. Послушай, как он пишет… Вот, например, о войне и о своем отце, которого могла убить на войне пуля снайпера, но не убила, он ушел от нее, спрятался в клеверах и выполз оттуда живым и выжил, и таким образом вместе с ним выжил и сам Коля:

В пятидесятых рождены,

Войны не знали мы, но всё же

В какой-то мере все мы тоже —

Вернувшиеся с той войны…

...

С отцом я вместе выполз, выжил,

А то в каких бы жил мирах,

Когда бы снайпер батьку выждал

В чехословацких клеверах?..

Это — программное стихотворение, хрестоматийное. Так о войне еще никто не писал. Он написал о ней от своего собственного лица, но и от лица всего своего поколения… Коля Дмитриев — поэт хороший… Он — сирота. Рано потерял родителей… Как Коля Рубцов. А вот смотри, как он написал про старого деда, которого внучка привезла из деревни к себе в город и вознесла его на девятый этаж, а он скучает по своей деревне:

Ночью дед вставал — не спится,

Письма родичам писал,

Словно раненая птица,

Над балконом повисал,

Думал: что теперь в деревне,

Живы ль, нет его друзья?

И что старые деревья

Пересаживать нельзя.

Правда, ведь это очень глубокое стихотворение? Коля Дмитриев — поэт хороший…

Потом у Николая Дмитриева выходили другие книги — "О самом-самом" (1978), "Тьма живая" (1983), "Три миллиарда секунд" (избранное из трех книг в серии "Восхождение", 1989), и все — опять же в "Молодой гвардии", не без помощи Старшинова… И Старшинов показывал всем его книги и новые подборки стихов в альманахе "Поэзия" и читал всем его стихи. И хвалил своего молодого тёзку и своего любимца и говорил:

— А Коля Дмитриев — поэт хороший. Один из самых лучших среди молодых. Ему надо еще совсем немного, чтобы стать известным поэтом, а потом и классиком. Совсем немного он до этого недотягивает… Но обязательно дотянет. Ему совсем чуть-чуть для этого не хватает.

Старшинов раскручивал всех молодых поэтов, которых считал особенно талантливыми. Но больше всех из всех он раскручивал Колю Дмитриева. И удивлялся, если кто-то не считал его таким хорошим поэтом, каким он сам считал его, а особенно если кто-то вообще не знал его. И он при каждом удобном и при каждом неудобном случае вворачивал в свои речи эту фразу:

— А Коля Дмитриев — поэт хороший.

Она играла в устах Старшинова рекламную роль "двадцать пятого кадра". Она западала в голову другого человека и запечатлевалась на экране его мозга. И человек невольно запоминал имя поэта Николая Дмитриева.

Многие молодые поэты мечтали о том, чтобы и о них Старшинов постоянно говорил, как о Коле Дмитриеве:

— А ….(имярек) — поэт хороший…

И как же они радовались, когда он говорил про них такое и включал их в десятку, в пятёрку или в тройку лучших молодых поэтов. Словно только он и мог дать им пропуск в большую литературу и в бессмертие.

20 мая 2004 г., Москва

СТИХОТВОРЕНИЕ ПРО ЯЗЯ

Старшинов был "закоренелым, старым рыбаком" "с полувековым стажем", как он сам писал о себе в своей книге "Моя любовь и страсть — рыбалка" (М., "Физкультура и спорт", 1990). Он считался лучшим рыбаком среди поэтов и лучшим поэтом среди рыбаков и всегда говорил об этом с улыбкой и гордостью.

У него было много стихов о рыбах и рыбалке — наверное, как ни у кого из поэтов. И было одно такое универсальное стихотворение, как говорится, на все случаи жизни, которое он читал почти на всех литературных вечерах и праздниках, в которых он участвовал. Это стихотворение про язя, 1970 года, оно называется "И в этой холодной избе…".

Лирический герой стихотворения, то есть сам автор, уезжает из города в село на рыбалку, чтобы уйти от каких-то своих проблем, которые у него накопились, от близких ему людей, которые его чем-то обидели, и от любимой женщины, которая его чем-то обидела, развеяться душой и почувствовать себя свободным и независимым. Приходит после рыбалки в "холодную избу" на краю села, скидывает с себя "одежду сырую", разводит "в печурке огонь", варит уху и пирует в одиночестве. И испытывает состояние радости и счастья, но какое-то такое печальноватое, с примесью печали, и ложится в "ледяную кровать и, как мальчик обиженный, плачет". И старается внушить себе, что у него всё в жизни хорошо, и что ему всегда везло в жизни, по принципу "Всё хорошо, прекрасная маркиза… Всё хорошо, за исключеньем пустяка":

"О, как же мне в жизни везет!" —

Так сладко я думал когда-то.

А может, и правда везло,

И нечего портить чернила?

Ну ладно, болел тяжело,

Ну ладно, жена изменила.

("Жену" в своем стихотворении он потом благородно заменил на "любовь", чтобы не бросать тень на своих жен, которые ему не изменяли. — Н.К.)

Ну ладно, порой и друзья

Ко мне относились прохладно.

Ну ладно, жил в бедности я,

Подумаешь, тоже мне, ладно!

Нельзя убиваться, нельзя,

Размазывать трудности эти…

И вот тут-то наступает кульминация стихотворения:

Зато я какого язя

Сегодня поймал на рассвете…

Язь как бы перевешивает все неудачи, которые были у героя в жизни, становится панацеей от всех бед и неприятностей!

А три красноперки в придачу?!

Старшинов подкидывает на чашу весов к язю еще и "трех красноперок в придачу", чтобы чаша хорошего в его жизни окончательно перевесила, перетянула чашу плохого. В этом "язе" и "трех красноперках" — весь Старшинов, который старался сохранить в себе оптимизм при всех обстоятельствах жизни, в самые печальные моменты, и умел бороться со своими плохими настроениями и мыслями. Потому что он прошел школу солдата и был бойцом, а не просто рыбаком и поэтом.

Он был убежден, что рыбалка продляет человеку жизнь и помогает ему легче переносить все плохое в жизни и не впадать в уныние, и заряжает его той силой, которая нужна для этого.

И вот, где бы ни выступал Старшинов, он везде читал свое стихотворение про язя.

Допустим, приезжает он в Михайловское на Пушкинский праздник. Выходит на сцену, на берегу Сороти, и говорит в микрофон примерно следующее:

— Здесь, в этих местах жил великий русский поэт Пушкин и писал свои замечательные стихи. Какая красивая здесь природа, здесь нельзя было не писать стихов… И здесь есть река Сороть, вон она, я знаю, что она экологически чистая, в отличие от других рек нашего времени, и я знаю, что в ней водится рыба, форель, которая водится только в чистой воде. А я — заядлый рыбак, люблю ловить рыбу. И поэтому я сейчас прочитаю вам стихотворе- ние про язя.

Или, допустим, приезжает он в Константиново на Есенинский праздник. Выходит на сцену, на берегу Оки, и говорит в микрофон примерно следующее:

— Здесь, в этих местах жил великий русский поэт Есенин и писал свои замечательные стихи. Какая красивая здесь природа, здесь нельзя было не писать стихов… И, кстати, здесь есть река Ока, вон она… Она, наверное, еще довольно чистая, и в ней, конечно, еще водится рыба. А я — заядлый рыбак, люблю ловить рыбу. И поэтому я сейчас прочитаю стихотворение про язя…

Или, допустим, приезжает он в Корабиху на Некрасовский праздник. Выходит на сцену, на берегу Волги, и говорит в микрофон примерно следующее:

— Здесь, в этих местах, жил великий русский поэт Некрасов и писал свои замечательные стихи. Какая красивая здесь природа, здесь нельзя было не писать стихов. И здесь есть река Волга. Про которую Некрасов писал: "О, Волга, колыбель моя, любил ли кто тебя, как я?". Вон она… И хотя она уже довольно загрязненная, отравленная промышленными стоками, но здесь, наверное, еще водится рыба? А я — заядлый рыбак, люблю ловить рыбу. И поэтому сейчас я прочитаю стихотворение про язя…

Или, допустим, приезжает он в какой-то колхоз. Выходит на сцену клуба или красного уголка и говорит:

— Я люблю деревню. "Я не родной, приемный сын деревни, // Но я люблю ее, как любят мать…" У вас тут такая красивая природа, такие красивые места, еще не испорченные цивилизацией. И своя речка, наверное, есть или хотя бы свое озеро, свой пруд, а там — рыба. А я — заядлый, закоренелый рыбак, люблю ловить рыбу. И поэтому я сейчас прочитаю стихотворение про язя…

Читал Старшинов на литературных вечерах и праздниках и другие свои стихи, в обязательную программу своих выступлений он включал "Оду Ваньке-мокрому", "Я был когда-то ротным запевалой", "В музее чертей", "На выставке собак"… Но стихотворение про язя — у него было самое универсальное…

12 мая 2004 г., Москва, Перово

Николай Переяслов ИЗ МЫСЛЕЙ ДЛЯ СЕБЯ

***

…Длинная фраза у прозаика или чрезмерно длинное стихотворение у поэта (если это не поэма) являют собой неоспоримое свидетельство его нарциссизма. Он не может остановить себя, потому что постоянно внутренне любуется собой говорящим, как будто бы видит себя на трибуне. От этого нарциссизма всего один шаг до графомании…

***

…Возвращался вчера в поезде из очередной командировки. Долго смотрел на погружающиеся в вечерний сумрак леса за окном вагона. Не собирался ничего писать, однако строки застучались в душу сами: "Полощут душу сквозняки, / но поезд мчится по Отчизне / сквозь сосняки, березняки — / и сердце снова верит жизни..." Ощущение такое, что поэзия просто висит над землёй, как дождевые облака, и, попадая иной раз в такую зону, оказываешься орошённым ею, точно лёгким дождичком. А выехал из-под такого "облачка" — и опять "сухой", опять говоришь и мыслишь прозой…

***

…Набирая текст одной из своих статей, я случайно зацепил пальцем за клавишу лишней буквы и вместо слова "литература" набрал "литературва". Я, конечно же, сразу исправил эту ошибку, а сам между тем подумал — а не точнее ли это "неправильное" слово выражает внутреннюю сущность сегодняшней литературы, в которой всё отчетливее проступают черты то ли оторвы, то ли отъявленной курвы?..

***

…Глядя на то, что происходит сегодня в нашей стране, и, сопоставляя всё это с многовековым историческим опытом России, невозможно не прийти к выводу, что русский народ способен быть организованным только при воздействии на него какого-либо мощного силового поля — в этом смысле он удивительно похож на металлические опилки, высыпанные на листок бумаги, которые сами по себе будут хоть вечность лежать в виде бесформенной кучки, но зато мгновенно выстраиваются в хорошо видимые всем (будто вычерченные) линии под воздействием сильного магнитного поля. Без таких вот силовых линий мы тоже пребываем аморфными и бездейственными, а потому нам просто жизненно необходимы либо сильная национальная идея, либо великая цель, либо же, как это ни печально, какая-нибудь продолжительная всенародная беда типа войны, способная напомнить нам, что мы — единый народ, сплотить нас и выстроить в чёткие силовые линии…

***

Из случайных рифм:

"Август режет лето, как солому. / Воробьи купаются в пыли. / Сочиняя реквием былому, / плачет птица певчая вдали. // Ещё сухо. Дождь пока не месит / грязь дорог немыслимой длины. / Всё равно. Он самый страшный месяц / для моей мистической страны..."

***

…Прочитал на днях в выпуске газеты "НГ — Ex libris" (№ 29 от 21 августа 2003 г.) манифест бывшего автора газет "Патриот" и "Правда", бывшего члена Центрального совета НПСР Михаила Бойко "Как я стал либералом", в котором он, в частности, пишет: "Оглядываясь назад, на своё патриотическое прошлое, я не вижу ничего, кроме лжи и позора... Алкоголическое мычание патриотов не имеет никакого отношения к национальным ценностям... В патриотическом лагере нет ни одного человека, который бы сносно писал. Цветник этот разбушевался на чернозёме мизантропии, подбадриваемый горячительными вливаниями..."

Увы, как ни обидно читать ТАКОЕ про свой же лагерь, но приходится с сожалением признать, что в сказанном выше не так уж и много перебора. По крайней мере, к целому ряду тех, кого я знаю как лидеров патриотического крыла нашей литературы, эти слова подходят почти со стопроцентной точностью...

***

…Находясь осенью 2003 года в Самаре, я узнал, что в эти дни Москве умер Юрий Поликарпович Кузнецов, поэт, с которым я вёл спор по поводу его поэм о Христе. И у меня родились такие строки:

"Жил поэт среди русских равнин, / он в стихах своих мыслил не мелко. / Говорил о себе: "Я — один. / Остальные — обман и подделка!" // Он сюжеты срывал, как с куста — / пел про Вовочку, про маркитантов, / про Царевну-Лягушку, Христа — / всем на равных хватало таланта! // Всех он выстроил в рифменный ряд, / наделив сочинённой судьбою, / ну а после — отправился в Ад / и повёл их туда за собою. // Но вскричал адских бездн господин, / увидав, что невыгодна сделка: / "Остаёшься у нас — ты один. / Сам сказал, что другие — подделка!.."

Скорее всего, мои коллеги по Союзу писателей крепко на меня за эти строчки обидятся, поскольку многие относились к нему при жизни и относятся после смерти с беспрекословным почтением, почти как к поэтическому божеству, а я считаю, что его поэзия заслуживает самого серьёзного и трезвого обсуждения, которому бы не мешали ни дружеские отношения с поэтом, ни имевшие место размолвки. Ведь его стихи и поэмы, в которых дано абсолютно материалистическое понимание Господа, продолжают теперь своё самостоятельное существование, оказывая почти такое же влияние на умы читателей, как и богоборческие работы Льва Толстого. Который, как мы помним, был за высказываемые им греховные мысли и проявленный дух гордыни отлучён от Церкви…

***

…По пути в правление, обратил внимание на то, что сегодня чуть ли не у каждого встречного можно увидеть в руках мобильный телефон фирмы SIEMENS. Так что можно сказать, что в России сейчас протекает период всеобщей SIEMENSтруации…

***

Из случайных рифм:

"Мы выросли отнюдь не дураками, / коль пол-Москвы читает Мураками..."

***

…Будучи как-то мимоходом в Литературном институте, зашёл в его книжную лавку и купил там роман известного критика Вячеслава Курицына "Акварель для Матадора". Об этом романе много говорили в прессе, но я его не читал, а теперь решил сделать себе подарок к Новому году. Однако, начав читать, я понял, что подарочек оказался далеко не ахти… Роман представляет собой весьма стандартную историю про оперативника-наркомана, который ведёт дело о новом наркотике. Днём он крушит челюсти подозреваемым в наркоторговле, а по ночам сам ловит "глюки" от наркотиков… Написано это очень плоско и примитивно, нет ни второго, ни третьего, ни какого-нибудь иного плана, так что даже не верится, что автор этой скучноватой галиматьи выступает сегодня в российской литературе как пропагандист и даже чуть ли не идеолог всяких там супернавороченных модернизмов-хренизмов...

***

...Глядя на огромное количество лежащих на всех газетно-книжных лотках изданий эротического, а то откровенно порнографического характера да на идущие по всем каналам ТВ сексуально перенасыщенные фильмы и, опять же-таки, эротические и порнографические программы, можно утверждать, что на рубеже девяностых годов XX века в России произошла СПЕРМАнентная революция...

***

…Последние дни мы с Мариной чуть ли не каждое утро наталкиваемся на какие-нибудь маленькие забавные эпизодики, касающиеся нетрадиционного (или же как раз — традиционного?) русского словоупотребления. Так, например, доходя позавчера до станции метро "Братиславская", мы встретили хорошо одетого молодого человека, разговаривающего с кем-то по мобильному телефону о делах своей фирмы или банка. Высыпав на собеседника набор каких-то бухгалтерско-экономических терминов и названий иностранных компаний, он в завершение инструктажа громко добавил: "Ты только проследи там за этим лично, а то они привыкли всё через жопу делать…" А вчера, выйдя из своего подъезда, мы увидели бригаду дворников нашего ЖЭУ, очищающих освободившиеся от снега газоны от обнажившегося на них мусора. "Ну, прямо как будто не люди тут живут, а какие-то засери!" — с неудовольствием подбирая с земли и складывая в мешок пластиковые бутылки и грязные полиэтиленовые пакеты, громко (чтобы слышали все находящиеся в этот момент во дворе жильцы дома) проговорила одна из дворничих…

***

…По пути с работы зашёл на почту и получил пришедшую на моё имя бандероль, в которой екатеринбургская поэтесса Любовь Ладейщикова прислала мне свою новую поэтическую книгу "Бездна", сопроводив её очень горьким письмом о сегодняшней ненужности поэтов не только обществу, но даже друг другу. "Я печатаюсь 40 лет, — пишет она в нём. — Член Союза писателей СССР с 1980 года. Автор десяти книг, изданных в московских и региональных издательствах. Поэт, открыто заявляющий о своей любви к Отечеству и о верности "опальной" ныне гражданственной, вырубаемой в масштабах всей страны, традиционной, правдивой и гуманной ветви литературы... Но за последние полтора десятилетия (!) ни в центральных газетах, ни в журналах не было ни моих стихов, ни рецензий на мои книги; не удостоен автор также и попадания ни в одну из выходивших за эти годы антологий, ни на страницы каких-либо других, близких по духу, патриотических изданий... Причина всего этого, как мне думается, тут одна — меня просто НЕКОМУ ПРОЧЕСТЬ..."

Ознакомившись с этим полным безысходности посланием (да плюс ещё — с аналогичными приписками на форзацах самой книги), я, в общем-то, даже и не знаю, что тут можно возразить, потому что по большому счёту она абсолютно права, и мой собственный опыт показывает, что патриотическое единомыслие нашего писательского союза на деле, к сожалению, нередко оказывается только кажущимся, ибо каждый здесь действует почти исключительно в своих собственных интересах, не замечая тех, кто работает с ним рядом, не интересуясь их успехами, практически не читая друг друга и уж тем более — не собираясь никому, кроме своих личных приятелей, помогать издаваться или печататься. Сегодняшняя русская литература хронически поражена мелкой завистью писателей друг к другу, их незаинтересованностью в укреплении своих рядов и росте авторитета своего же творческого союза, социальной апатией, а также откровенным равнодушием авторов и к тому, что они сами делают в литературе, и к роли этой литературы в жизни общества, и, похоже, порой и к судьбе самой России тоже…

***

...В очередном номере "Дне литературы" помещена большая новелла Тимура Зульфикарова, напечатанная в связи с его 65-летием. До сих пор не могу понять, нравится ли мне его творчество или нет. Он пишет так, как рисуют лубок — когда, забыв о центральной теме картины, художник вдруг начинает выписывать цветок в углу, увлекается этим, делает лепестки всё больше и больше, и вот уже появляется несоразмерный персонажам экзотический куст сказочного растения. Потом он начинает рисовать над головой своего героя воробья — пёрышко к пёрышку, розовое, жёлтое, синее (ну что малевать-то серым? неинтересно), и вот уже летит по небу расписная жар-птица невиданных размеров и окраски... Так и Тимур — весь в деталях, в нескончаемых вереницах дублирующих друг друга глаголов и прилагательных, в густоте которых иной раз теряются и мысль, и сюжет. Да и играют ли они у него вообще какую-то роль?..

(Прочитав позже в "Литературке" притчи Тимура о ходже Насреддине, я не удержался и написал небольшой поэтический отклик на них: "Не боясь, что грянет Божья кара / и слетит шальная голова, / жил Тимур из рода Зульфикара, / выплетая дивные слова. // Мир писал лишь прозой и стихами, / ну а так, как он — лишь он один. / (Ибо ТАК вещал его устами / свою правду людям — Насреддин.) // Как ковёр, слова узор сплетали, / слог был — то игрив, то прян, то зол... / Жаль, что мудрость эту прочитали / лишь ходжа да друг его — осёл.")

***

…Самая невыигрышная тема для искусства — это счастье. Вокруг всего другого можно навертеть столько страстей! — вокруг трагедии, вокруг безответной любви, вокруг непонимания близких людей и прочего, — а что говорить о счастливой паре? Ну, любят и любят друг друга, ну, живут и живут себе. Никакого сюжетного развития. Сплошная статика…

***

Название нового творческого метода: "Постмодернизм с человеческим лицом".

***

Из набросков к ненаписанной поэме:

"...Заходил Парпара — / намекал, что давно, мол, пора, / отрешившись пера, / снова Зимний нам брать на "Ура!" // Забегал Верстаков / и ругался, что нас, простаков, / надо сбрасывать, на фиг, / с подмостков, мостов, и мостков, // потому что страну / мы продули врагу не в войну, / а, как Разин княжну, / сами с борта столкнули в волну..."

***

…Прочитал вчера газету "Московский литератор" со статьёй Александра Боброва "Агрессивность унылой этики", в которой он с обидой и возмущением пишет о своего рода воцаряющемся в нашей литературе засилье добровольной "православной цензуры" в лице неких критикесс с "неудовлетворённым сердцем", которые "зарубили" в одном из московских издательств книгу Боброва "Поэзия русских имён", показавшуюся им недостаточно православной, да и вообще рассматривают всю художественную литературу так, как будто это — учебники по богословию. Понятно, что с точки зрения СВЯТОСТИ авторские произведения сегодняшних писателей ВСЕГДА будут проигрывать Библии, но ведь их авторы и не брали на себя обязательств следовать исключительно духу и букве Священного Писания! Писатель — это творец, и он создаёт свой мир, и главное при этом — чтобы населяющие этот мир герои приходили к Богу, а не к Его извечному противнику. В своё время я тоже полемизировал с Владимиром Ивановичем Гусевым и Юрием Кузнецовым по некоторым религиозным вопросам, но там речь шла о трактовке некоторых конкретных понятий православной веры, но вовсе не о самом ПРАВЕ ВЫБОРА ими темы для творчества…

Буквально вчера, думая в автобусе о поведении некоторых из моих товарищей по Союзу писателей, я записал у себя в блокноте несколько мыслей, перекликающихся с содержанием статьи Боброва:

"Бойтесь тех, кто неустанно говорит повсюду о необходимости любви к ближнему — эти-то предадут вас в первую очередь. Бойтесь тех, кто, где надо и где не надо, демонстрирует всем (как выставляемые напоказ чётки) свою нарочитую православность — эти переступят через любую из Господних заповедей, лишь бы заполучить себе какую-нибудь моральную или материальную выгоду..."

К сожалению, всё это действительно так, мы слишком много стали в последнее время говорить о православной морали, а сами при этом живём практически абсолютно по другим принципам, гонясь за незаслуженными почестями и незаработанными наградами. Так что раздражает не столько сам факт появления в обществе людей, с чрезмерной демонстративностью пропагандирующих православную нравственность, сколько то, что личная жизнь самих этих людей ни в малейшей степени не соответствует тем ценностям, которые они навязывают окружающим…

***

Из случайных рифм:

"Я предан друзьями, врагами забыт, / не знаю ни лести, ни чести, ни мести. / Давно седина в бороде уж сквозит, / а жизнь, как машина, буксует на месте. // Струятся мгновенья в песочных часах, / тревога покой, словно дверь вышибает. / Надежды, как чайки, парят в небесах, / а век, как гроза, их к земле прижимает..."

***

…Цель нынешней власти — сделать Россию такой, чтобы она стала абсолютно никому из нас не нужной, чтобы она настолько опротивела каждому из русских, что ему было уже не жалко ни покинуть её, ни отдать чужеземцам. Поэтому они и принимают один закон хуже другого, доводя жизнь русского человека до лишённого всякого смысла абсурда...

***

…Лёжа минувшим летом рядом с Мариной и Алинкой на горячем песке феодосийского пляжа, я вдруг, не знаю уж, по какой ассоциации, вспомнил известную строчку Станислава Куняева "Добро должно быть с кулаками" и, отталкиваясь от неё, написал такое стихотворение: "Добро должно быть с кулаками. / Весь мир наполнен дураками. / Страна читает Мураками / и пьёт глотками "Рыжий ап". / А я лежу под облаками, / сжимая голову руками, / и мысль рождается рывками: / "Я — Бог, я — царь, я — червь, я — раб!.."

Вот так поэтическая энергия и перетекает, как из сосуда в сосуд, из одного поэта в другого: от Державина — через Куняева — и к лежащему на пляже мне…

Игорь Царёв СТИХИ

***

Пространству муравьиных куполов,

Зеркал озёрных и кедровых стен,

Коврам зелёным земляных полов,

И таинству икон на бересте

Не изменю я даже в страшном сне,

Не откажусь, не отверну лицо.

Я, сын страны, которой больше нет,

Стране грядущей прихожусь отцом.

В ПОИСКАХ СЛОВА

Восток — дело тонкое. Дальний Восток — тем более.

Как понять, что, родившись там, я живу в столице?

Память детства дрожит комочком сладчайшей боли,

Храня щепоть золотых крупиц — имена и лица.

Я, испытав все прелести ветра странствий,

Планеты шарик не раз обогнув в самолете гулком,

Стал со временем избегать суеты в пространстве,

Предпочитая движение мысли иным прогулкам.

Всё объяснимо — меня голова, а не ноги, кормит.

А голове отдыхать приходится крайне редко.

С каждым годом всё дальше крона, всё ближе корни,

Всё дороже мечты и вера далёких предков.

Один мой пращур "всея Руси" был архиепископ,

Другой штаны протирал когда-то на троне Польши,

А я в Москве десять лет не мог получить прописку,

Но, получи ее раньше, навряд ли успел бы больше.

Пишу стихи. А у тех, кто пишет — своя дорога.

И не нужны им — ни трон, ни митра, ни "мерин" чалый.

Во все эпохи поэты слушают только Бога,

И ищут Слово, чтоб в этот мир возвратить Начало.

Алексей Шорохов СТИХИ

***

Д. Ильичеву

Каждый день — как по краешку бездны.

Год за годом — вперёд и вперёд.

Будто кто-то прямой и железный

Там, внутри, в напряженье живёт.

Будто тянет протяжно и глухо,

Как открытая ветру струна,

Эту песню, что слышу вполуха,

Что кому-то на свете нужна.

Каждый день выхожу я из дому,

Будто с поезда ночью — в пургу.

И боюсь, что родных и знакомых

Сквозь метель разглядеть не смогу!

Всё теряется в вихренном танце

Загустевших, как соты, минут:

Сотни лиц, переулков и станций,

Где нас, может, добром помянут.

Только кажется, что бесполезней

И быстрей всё мелькает во мгле…

Мы давно уж несёмся по бездне,

Как когда-то неслись по земле!

26. 02.2004

***

посв. Вик. Бородиной

Душа, как сад, роняет первый цвет

И алым ветром порошит в зарю.

И только счастья — не было, и нет!

А я опять о счастье говорю.

Как нет любви земной, что без конца,

Которой с детства мы уязвлены.

А есть смешные глупые сердца,

Поющие в предчувствии зимы.

И есть великих сроков череда,

Когда под знаком славы и беды

Пред тем, чтобы угаснуть навсегда,

Качает сад тяжелые плоды.

01.04.2004

***

Д.Ермакову

Без креста, без молитвы, без песен.

Как же ночь-то была тяжела!

Никому уже неинтересен,

Одного он наверно желал:

Как во сне, как в зловещем тумане,

Отстраняя последний свой час,

Он надеялся, будто обманет

Тот для всех одинаковый глас

И шептал: "Хоть немного помедлю

В этом сером болотном краю…" —

Оставляя желанную землю,

Беспощадную землю свою!

И уже пролетая над полем,

Где смешались и снег и вода,

Навсегда расставался он с болью,

Кроме той, что при взгляде сюда.

30.05.2004

Глеб Горбовский "ПО ВЕРСИИ ...ОТЦА И СЫНА"

СОЧЕЛЬНИК

Сочельник. Прошлого не жалко:

оно — бессмертно... в наших лбах.

По телевизору гадалка

вовсю гадает на бобах.

Колдун колдует, а вещунья

пророчит ночь, за ней — рассвет.

...Увы, не прошлого хочу я, —

в отжившем хламе проку нет.

А то, что в храме — снова служба,

спешат ко Всенощной рабы, —

так это с вечным Богом дружба,

а не какие-то бобы.

Сочельник... Завтра на планете

у православных — торжество...

И все мы снова только... дети.

И да восславим Рождество!

АНТИНАУЧНОЕ

И без науки, нам в угоду,

дана событий круговерть:

запрограммированы роды,

запрограммирована смерть.

Без применения науки

грудь воздымается, дыша,

смекает мозг, воруют руки

и чистит пёрышки душа.

Без консультации научной

был этот лучший из миров

в объятья к солнышку допущен,

и суетится — будь здоров!

БЕЗ КЛЮЧА В ГОЛОВЕ

И откуда только прыть? —

вышел в синий вечер,

дверь захлопнул, а открыть

без кувалды — нечем.

Вспомнил тёплую кровать,

чайничек заварный

и остался ночевать

на скамье бульварной.

Ночь, вреда не причиня,

мне хвостом вильнула.

Найда, спящего меня, —

по губам лизнула.

Нет в карманах ни гроша —

даже на закуску.

...А под утро, как бомжа,

отвезли в кутузку.

НИКОЛАЙ РУБЦОВ

Не от мира сего человек?

Нет, зачем же... Он был в этом мире —

мимолётным и чистым, как снег,

на гармошке играл и на лире.

Мог обняться с тобой, как родной,

мог схватиться, азартом влекомый!

Не со зла, не от ласки хмельной —

от сиротства, от жизни бездомной...

Сухопутен. А в море был вхож:

ударялся о “Волны и скалы“

и хватался порой не за нож,

а за сердце, что правду искало!

Если взглядом уставиться вспять —

мы с ним оба хлебнули, дай Боже!..

Он прожил на ветру — тридцать пять...

Я, к стыду, этот срок приумножил.

В этой жизни, родству вопреки,

находились мы чаще в разлуке...

И погиб он — от злобной руки...

Я ж погибну — от водки и скуки.

***

“Я во пустыню удаляюсь

ото прекрасных здешних мест...“

Старинный романс

Промотав степенство,

носом землю рыть!

...Ваше отщепенство,

дайте прикурить!

Достаю из прошлого

спичек коробок.

Все мыслишки пошлые

знаю назубок.

До предела взвинченный,

хоть Христа распять! —

стопку “керосинчика“

хватану — и спать.

Во туманец ситцевый

завернусь во сне...

Чтоб моя милиция

забыла обо мне!

ДЯДЯ ХАИМ

Не пиная и не хая,

не кляня своей судьбы,

загляделся дядя Хаим

на фонарные столбы.

А вокруг столбов окурки,

луж осенних — серебро...

И с гитарой полудурки

ставят даму на “зеро“.

Дядя Хаим с ними ласков,

дождевую ловит пыль...

Он приемлет жизни сказку,

он не хочет в Израиль.

Дождь, просеянный сквозь сито, —

хорошо, что — не пурга.

...Холодна к нему Россия,

а — поди ж ты! — дорога.

ПАМЯТИ СТАНИСЛАВА ПОЖЛАКОВА

Затянуло, будто озеро туманом,

светлую судьбу твою, мой друг...

жизнь была подарком и обманом

и слиняла — журавлём на юг.

Позвонили! И поведали о страшном...

Парк Победы, разделявший нас в быту,

стал — на миг — ненужным и вчерашним:

сквозь него — к тебе я не дойду.

“Осень, осень...“ — мы с тобою тихо пели,

торжеством была “Пора любви“!

Наши руки сникли, задубели.

Наши души разминулись... Позови!

***

Сбереженья, житейские опыты,

утоление жадных утроб, —

всё ушло на последние хлопоты,

на его положенье во гроб.

Он лежал, осаждён поцелуями,

окроплён непрозрачной слезой.

Но рассеять накрывшую мглу его

не сумел даже попик Сысой.

А когда опускали стремительно

в преисподнюю крашеный гроб, —

пела птичка в кустах упоительно,

провожая солдата в окоп.

***

Бессонница... Ночь выела глаза.

Снег за окном танцует вальс фонарный...

На мёртвом циферблате — три часа.

Рассудок гаснет — злой, не элитарный.

Бессонница... Читаю детектив.

Бессмыслица... Короче — порчу зренье.

Желудок отдыхает, хоть — ретив:

работает, не зная несваренья.

Бессонница... Кто прячется в углу?

Икона? Призрак? Или — паутина?

Добро, не уступающее Злу

по версии... Отца и Сына?

Роман Солнцев СТИХИ ШЕСТОГО ДНЯ

АВТОЭПИТАФИЯ

Был весельчак, живого норова...

Родня мне — русичи, татаре...

Сгорел, как верный пес, которого

Не отцепили при пожаре.

В КАФЕ

А.Аникевичу

"Не судите — не судимы будете".

Я согласен — больше не сужу.

С чаем и сухариком на блюдечке

в стороне от музыки сижу.

Пусть там пляшет нечто полуголое...

некто власть ругает в микрофон...

Я всё это видел в годы школьные,

был в студентах злобой вознесен.

Слыл и я державы грозным критиком,

гибелью грозил чрез пару лет.

Бабушки пугались: что за крики там?

Девушки шептались: он поэт!

Но поэт плывет в морях с русалками,

выдувает радуги с пера.

А не ходит с бабами усатыми

на базары, митинги с утра.

Хоть стихи твои взошли на лозунги,

ты обманут — захватили власть

те же люди толстые... а слёзыньки

можешь пить до самой смерти всласть...

***

Ю. М.

В монастыре, припав к порогу,

иль в океане на плоту

в уединении подолгу

смотреть в сырую высоту.

И страстно вопрошать часами,

годами требовать, чтоб Он

поговорил отдельно с вами,

терпеньем вашим изумлен.

И гневаться, что нет ответа

быть может лучшему — тебе?

Неужто Он идет на это,

лишь снизойдя к большой толпе?

По мелочам не тратит время,

крутя вселенной веретье.

Ему смешно твое веленье,

высокомерие твое.

Но ведь в толпе, в гипнозе общем,

мы можем выдумать, что Он

сказал нам что-то... Страшно очень,

что все обман и краткий сон.

И вот я тоже, тоже, тоже

уединясь, отворотясь,

в который раз, надменный Боже,

с Тобой ищу живую связь.

Иль Ты приходишь в час особый,

когда уставший человек

прощается с земною злобой

пред пламенем граничных рек?

Когда он ничего не просит,

за то, что жил, благодарит,

и вот тогда его возносит

Тот, кто о страшном говорит...

МОНАХ

В темной переписывая келье

летописи сгинувших веков,

что считал ты главным? Не веселье,

не базары праздных городов.

Это всё обыденное дело!

А вот где чума или война,

царская семья осиротела

или разворована казна —

то оставить! Пропуская снова

труд мужичий, свадьбы, песен вязь,

лишь о самом страшном чертишь слово,

лишь о смерти, втиснуться стремясь —

ибо дорог золотой пергамент...

И сегодня в страхе, словно кметь,

фолиант твой трогая руками,

я читаю лишь про кровь и смерть.

Но ведь войны длились не веками,

и чума огнем и облаками

уходила, новый царь вставал...

и пушкарь весной коня ковал...

Да, наелся я измен и яда!

И отныне мнение мое:

верить древним житиям — не надо!

Вся история земли — вранье!

Да и мы к традиции приникли.

В книгах, в телевизорах, в кино,

только то показывать привыкли,

что с кровавым прошлым заодно.

А ведь были сваты и гулянья,

песни хором и колокола...

и берез, и облаков сиянье...

Вечно жизнь хорошая была.

***

Приезжаю на родину — падаю,

словно весь я чугун или медь.

Наслаждаюсь травинкой помятою,

пререкаюсь с собакой патлатою.

Здесь такою всё кажется правдою,

словно время пришло умереть.

Но теперь бы и жить припеваючи,

от всемирных соблазнов уйдя,

собирать с ребятишками гаечки,

в сочинениях ставить им галочки,

родниковой водой запиваючи

яд газет и молчанье вождя...

***

В.Г.

Он бродит в кривых коридорах

приснившихся собственных книг,

порой загораясь как порох

намокший — лишь внешне, на миг.

И снова — в угрюмой дремоте...

Он пережил славу свою.

Его на любом повороте

встречаю и благодарю —

от имени тысяч и тысяч...

Ведь он не запомнит лица,

кивнет — и привычно набычась,

бредет в грозной роли отца.

Один он сегодня — мессия,

один он, в конце-то концов,

несчастную любит Россию,

сердясь на веселье юнцов.

ВОСПОМИНАНИЕ ПРО КРОВЬ

Зэк на прощанье чиркнул бритвой

себе могучее плечо, —

чтоб друга одарить кровинкой

в ладони — вот, держи еще! —

идешь на волю, к людям, к свету?..

На память я дарю тебе,

коль ничего дороже нету,

что я имел бы при себе...

И я подумал: в мире этом

приходится и нам, поэтам,

порой прощаться точно так...

Особенно — с Отчизной милой.

Ведь для нее, глухой, двужильной,

всё в жизни прочее — пустяк!

***

На острове зеленом, иноземном

я вырыл кустик и привез домой —

он через год покрыл мой огород

высоким хищным остроиглым лесом,

и не цветет... наверно, наши пчелы

ему скучны, как мне — твоя чужбина.

ТЕЛЕФОННЫЕ НОМЕРА

Остается напоследок

три-четыре телефона...

Ю.Левитанский

Угадал поэт печальный —

я открою свой блокнот,

не какой-нибудь скрижальный,

а небрежный — до и от,

и смотрю, как идиот,

вот поэт был эпохальный,

вот артист, как черт, нахальный...

где они? Цифирь орет.

Вот еще остался номер

твой, дружок, но ты же помер...

И еще строка одна,

вымарана и бледна...

Впрочем, если ближе к свету,

я смогу и различить.

И услышу: — Веры нету.

— Веры и не может быть.

Среди этой жизни подлой,

среди лжи и нищеты...

И услышу: — Мальчик, полно!

Это ты?

Я сменю свой номер завтра...

...Трубкой бью по рычажкам.

Жгу блокнот. У печки жарко.

Всё равно всё вспомню сам.

— Можно Вилю?

— Нету Вили.

— Можно Лиру?

— Лиры нет.

Лиры нет — есть только вилы.

Водка и большой привет.

***

Нет, я еще скажу, нет, я еще поведаю,

как нам далось легко, легко, как сон во ржи,

то, что на свете называется победою, —

а почему? А мы не знали лжи.

Нет, ложь была, была, неслась над нами тучею,

и огненной реки шипела полоса!

Но шли дорогой мы, дорогой самой лучшею —

из глаз в глаза.

Георгий Судовцев ВЕЛИКИЕ ГОРЫ

Я видел Великие Горы весной.

Поэтому я сижу среди сада

и перекладываю камни в траве.

Юность, и зрелость, и старость — названья

тем, кто идёт перед нами, за нами.

А мы для себя остаёмся собой.

Этой весной всё я вижу иначе,

и даже подарки далёких друзей

кажутся напоминаньем о смерти.

Щегол чёрно-красный в клетке из прутьев

ивовых — снова запел. Я бы не смог

петь в одиночестве так даже весной.

Шёлковой нитью связал я дороги:

на север, на юг, к восходу, к закату.

Спутницей мне стала собственная тень.

Чем выше уходит дорога твоя,

тем шаг твой достойнее сотни шагов,

ведущих равниной, и тысячи — вниз.

Целую жизнь я скитался по миру,

не выходя за привычные стены.

А ныне, скиталец, обрёл я свой дом.

Хворост несу — на ночь огонь развести.

Остановлюсь отдохнуть у развалин

древнего храма, чьи боги — забыты.

Флот облаков уплывает на запад,

где остывает усталое солнце.

Долго стою, размышляя о ветре.

Утренний дождь застаёт меня спящим.

Открою глаза и продолжу свой путь.

Но кого же разбудят слёзы мои?

Тушь растираю неспешно на камне.

Горы подёрнуты утренней дымкой,

а мотылёк всё порхает, порхает.

Скользнула тень от бабочки летящей —

и гусеница замерла тревожно:

такая смешная в зелёной траве!

Разве увижу Великие Горы,

если не стану смотреть неотрывно,

всегда и везде, где бы ни был, — на них?

Превозмогая дорогу к вершинам,

выше становится в горы идущий.

Но и вершины становятся выше.

Озером горным не станет болото,

даже поднявшись поближе к вершинам:

а как же лягушки, камыш, комары?

Ноша моя тяжела не по силам.

Хотя не видна, но и сбросить нельзя:

ни отдохнуть, ни помощника выбрать.

Может, что лишнее? Огниво, кисти,

тушь и бумага в бамбуковом стебле?

Может, что лишнее в сердце осталось?

Лёгкая стая из птиц разноцветных

с веток слетела, чтоб место оставить

новой, зелёной — дождусь ли весною?

Каждый листок вновь становится миром,

оброненным ветром у ног невзначай.

Так трудно подняться. Так трудно уйти.

Имя моё помнят камни и травы,

а сам я забуду его навсегда.

Спрошу — и уже не услышу ответ.

Зимнею ночью присел у жаровни,

и долгие-долгие песни сверчка —

что угольки: то погаснут, то вспыхнут.

Жемчугом светятся зубы красавиц,

но под жемчужной луной у прибоя

груды встречаю погибших ракушек.

Если увижу, что впрямь разделимы

зло и добро в этом мире, как должно,

то мир не достоин существованья.

Думаешь, столько прошел и увидел,

исполнился мудростью, можешь учить?

Глупец! Ты ещё и не начал свой путь!

Горные тропы! О, сколько сандалий

сплёл я — и что же? Да все износились.

Дальше пойду, словно ребенок, босым!

Великие Горы были безмолвны.

Я, человек, рассмеялся над ними —

и эхо моё оглушило меня.

Бегущую воду, горящий огонь,

детей, создающих миры из песка,

могу созерцать почти бесконечно.

А бесконечность подобна дороге,

лежащей в горах, подобна молчанью,

лежащему в речи, и камню в траве.

Лев Котюков "ЭТО ПРАВДА БОЖЬЯ..."

ВСПОМИНАЯ ПОЭТА

Он с бездной перепутал высь

Во тьме земного круга.

Поэзия, душа и жизнь

Не приняли друг друга.

Он отрицал угрюмо всех,

Одной гордыне внемля.

Летит над ним последний снег,

Не падает на Землю…

НЕМЕЦКОМУ ДРУГУ АЛЕКСАНДРУ ФИТЦУ

Дальний гул мирового потопа

И забвенья сухая вода.

Чёрным светом объята Европа

На закатном пути в никуда.

Старый мир, обезумев, двоится.

Воют монстры в готической мгле.

Но душа, может быть, повторится

И на той, и на этой Земле.

Обращается ярость в усталость

На последнем пустом рубеже.

Ничего за душой не осталось,

Только тайна осталась в душе.

Старый мир распластался на плахе,

Стал последним Победный парад.

И летят самолёты Люфтваффе —

На закат, на закат, на закат.

И под прессом железных раскатов

Заметает без устали всех

Чёрный снег европейских закатов,

Словно уголь, сгорающий снег.

РЕВНОСТЬ

Ты очнёшься в часу четвертом,

Ты представишь меня за тьмой, —

И ревнуешь к живым и мёртвым,

И ревнуешь к себе самой.

Тёмной страстью душа объята,

И безумны думы твои.

Но ни в чём ты не виновата,

Виновата любовь — в любви.

Ты в забвенье меня целуешь,

Исчезая в незримом сне.

Но и там, в незримом ревнуешь, —

Вновь ревнуешь себя ко мне.

Над рекою с рассветной дрожью

Пробуждается вербный свет…

...

А любовь — это правда Божья, —

И в любви виноватых нет!

В НЕСБЫВШЕМСЯ

Мне жизнь не худшая досталась,

И что-то даже удалось.

Но то, что сбудется, казалось,

Увы, но как-то не сбылось.

Живу с мечтою бесполезной,

Всё бесполезное — моё.

Буяню с русскою поэзией,

А иногда и без неё.

И всё моё давно нездешнее,

Как снег, нетающий в руке.

Но души юные, безгрешные

Соединяются в строке.

И всё ж душа с душой расстанется,

И тьма омоется в крови.

Но вот любовь навек останется

В душе несбывшейся любви.

ВОСКЛИЦАТЕЛЬНЫЙ ЗНАК

Был, как знак восклицательный,

А теперь, как вопрос.

Жил надеждой блистательной,

Жил, не ведая слёз.

Где ты, время рассветное?!

Где-то в сердце моём…

Безответно-заветное

Всё родней с каждым днём.

И во сне, и воочию

Лезет в душу с пера —

Темнота многоточия,

Чёрноточья дыра.

Озираюсь искательно,

Как бы заново мне

Жить, как знак восклицательный

В молодой тишине.

Жить надеждою летнею,

Как весной соловьи.

Жить любовью последнею

В ожиданье любви.

***

Не жди никого за рекою!

Прошли молодые дожди.

Не жди гробового покоя,

Земного покоя не жди.

Всё кануло, минуло, сплыло, —

И явь воплотилось сполна.

И чёрную даль озарила

Ещё молодая Луна.

Луна до рассвета с тобою,

Не жди за рекой никого!

Живи без оглядки любовью,

Не жди от любви ничего.

А где-то сады с соловьями

Таятся вдоль медленных рек.

И там, по ту сторону яви

Любовь остаётся навек…

***

Ты давно незримой тенью стала.

Я тебя, как песню позабыл.

И роса на ржавчину упала

В тишине заброшенных могил.

Только бледный адрес на конверте,

Только память стылая во мне…

Ты томилась в стороне от смерти,

А теперь — от жизни в стороне.

Всем Господь воздал по полной мере,

Всех Господь сумел объединить.

Но в грехе свободнее, чем в вере,

Думалось когда-то жить и жить.

Как греховно о тебе мечталось —

На вокзалах, в аэропортах!..

Но безгрешной ты навек осталась —

И в моих, и не в моих мечтах.

Только смерти тёмная остуда!

Только жизни ржавая роса!

Но упорно слышатся оттуда

Грешные, живые голоса…

***

"Мой друг! я видел море зла…"

Константин Батюшков

"Мой друг! я видел море зла…"

О, как слова близки.

Порой грядущая гроза

Встаёт из-за реки.

В грозу распахнуто окно,

И в комнате светло.

И льётся чёрное вино

В гранёное стекло.

И время льётся через край,

Смывая жизнь мою.

И навсегда потерян рай

В неведомом краю.

"Мой друг! я видел море зла…"

Дрожат в душе слова.

Вот-вот и упадёт гроза,

Как чёрная листва.

Гроза грядущая — горой

Затмила белый свет.

И никого сейчас со мной

В земной округе нет.

Быть может, всё предрешено

Для всех, кто ищет рай?..

И льётся чёрное вино,

Как время, через край.

Жан Бодрияр РЕВЕРСИЯ ИСТОРИИ

Вот уже почти 5 лет, как "приблизились сроки" и наступил "новый век". Наступил номинально, каждым событием подтверждая то, что по-прежнему длится век предшествующий — или тянется его тень, как говорит Ж. Бодрияр в своей книге "Иллюзия конца, или Забастовка событий" (1992). В самом деле — и сегодня это более очевидно, чем в 92-м — Миллениум забастовал и не явился, и всякое событие утеряло собственную легитимность: нас призывают либо "поскорее забыть" его и "реабилитировать пострадавших", либо объявить о его фальсификации и назначить повторное событие, либо вызвать его в памяти с единственной целью — чтобы реальность прошлого навсегда ушла в небытие. Похоже, к этому сводится весь событийный опыт последних лет — столь богатый трагедиями, выборами и памятными датами. Возможно, что наше стремление к первичному и предощущение конца также являются ностальгией по Событию, не поддающемуся ни повторению, ни искусственному проектированию. Сегодня Новый год может наступить в любое мгновение, а Новое начало может возникнуть в любой точке: фантом События воскресает и захватывает лжеузнаванием, а все, что захватывает, — поставлено на поток. Мы имеем дело уже не только с рынком терактов, но и с каталогом мини-революций. И Новый год, по-европейски вступивший в московские витрины уже в начале ноября, свидетельствует: Новый год не наступит, подобно Новому веку, о чем и предупреждает нас Жан Бодрияр.

Годах в 80-х XX-го века история повернулась вспять. Пройдя точку временного апогея, вершину эволюционной дуги, момент исторического солнцестояния обнаруживает своеобразное искривление событийного хода и разворачивает его к противоположному смыслу. Как и в космическом пространстве, существует, возможно, искривление исторического пространства-времени. Во времени, как и в пространстве, действует тот же хаотический эффект, который заставляет вещи двигаться все быстрее и быстрее по мере того, как приближается их срок — подобно тому, как вода необъяснимым образом ускоряет бег по мере приближения к водопаду.

В эвклидовом пространстве истории самым коротким путем от одной точки до другой является прямая линия, линия Прогресса и Демократии. Однако этот закон работает лишь в линейном пространстве Просвещения. В нашем, неэвклидовом пространстве конца столетия злосчастное искривление неизбежно обращает вспять всякую траекторию. Это, несомненно, связано со сферичностью времени (явственно различимой на горизонте конца века, подобно сферичности земли, видимой на горизонте в конце дня), а также с тончайшим колебанием его гравитационного поля.

Сегален говорит, что на Земле, ставшей сферой, всякое движение, удаляющее нас от какой-либо точки, тем самым начинает к ней же приближать. Это также верно и в отношении времени. Всякое явное движение истории незаметно приближает нас к противоположной — скорее даже, к исходной — точке. Это конец линейности. В этой перспективе будущее более не существует. Однако это даже не конец истории. Мы имеем дело с парадоксальным процессом реверсии, с реверсивным эффектом модерна, который достиг границы спекуляции и вынес вовне свои виртуальные порождения — он также распадается на простейшие элементы, следуя катастрофическому ходу возвращения и закругления.

В силу этой гиперболической кривой ретроверсии, этого обращения истории в бесконечность, век также ускользает от своего конца. В силу ретродействия всех событий, мы ускользаем от нашей собственной смерти. Выражаясь метафорически, мы никогда не сможем достигнуть символического срока конца — 2000-го года.

Можно ли ускользнуть от этой ретроверсии истории, заставляющей ее возвращаться на круги своя и стирать свои собственные следы? Можно ли уйти от фатальной асимптоты, заставляющей нас проматывать модерн, как магнитофонную ленту? Мы так привыкли к повторному прокручиванию фильмов — как художественных фильмов, так и фильмов нашей жизни, мы так прониклись техникой ретроспекции, что готовы, следуя безумному духу современности, перемотать историю — словно фильм — из конца в начало. Правда ли, что в нашей тщетной надежде противостояния актуальному разрушению, как говорит Канетти, мы обречены на меланхоличное, ретроспективное повторение и исправление всего пережитого, на повторное проживание прошлого с единственной целью — высветить его (как если бы психоанализ наложил печать на всю историю — одни и те же события и стечения обстоятельств воспроизводятся почти в тех же самых терминах, те же войны развязываются между теми же народами, и все, что было преодолено, восстает вновь, движимое каким-то неистребимым фантазмом — во всем этом дословно можно усмотреть форму бессознательного и первичный процесс). Должны ли мы призвать к ответу все новоявленные события прошлого и пересмотреть их в духе судебного разбирательства? В последнее время все мы захвачены навязчивой идеей суда — равно как и навязчивой идеей ответственности, в то время как сама ответственность становится все более неуловимой. Переписывание истории, исправляющее все неверные ходы: скандальные факты множатся на глазах, и все это создает странное ощущение, что сама история и есть скандал. Ретропроцесс навязывает нам идею первоначала, исходного состояния, выражением которого становится "состояние вне истории", идея животного сообщества, некой первобытной ниши, на которой основана экологическая спекуляция понятием иллюзорного первоначала.

Единственный способ избежать этого постоянного отступания назад, избавиться от этой навязчивой идеи, заключается в том, чтобы заранее перейти на другую временную орбиту, перепрыгнуть через собственную тень, тень века, принять эллиптическую траекторию и тем самым выйти за пределы конца, не давая ему времени, чтобы произойти. По крайней мере, это даст возможность сохранить то, что осталось от истории — вместо того, чтобы заниматься бесконечным вскрытием ее мертвого тела, подобным психоаналитическому "вскрытию" собственного детства. По крайней мере, это дало бы возможность сохранить память и славу истории — вопреки нынешней реабилитации, призывающей события прошлого к покаянию и тем самым уничтожая их шаг за шагом.

Если бы только нам удалось ускользнуть от отсрочки конца века, от этой запоздалой расплаты, которая странным образом напоминает долг, неисполненный долг. Долг этот состоит в том, чтобы все пересмотреть, переписать, восстановить и зачистить, в том, чтобы добиться к концу века — посредством этого параноидального, казалось бы, усилия — идеальной просчитываемости, абсолютно позитивного баланса, царства прав человека на всей планете, повсеместной демократии, окончательного стирания всех конфликтов, а также по возможности и стирания наших воспоминаний обо всех "негативных" событиях. Так вот, если б всё-таки нам удалось отделаться от этих работ по побелке и международной лакировке, за которую ныне с воодушевлением взялись все нации, если б удалось уберечься от всеобщего демократического посвящения в Новый Мировой Порядок, то, по крайней мере, тем самым мы смогли бы сохранить славу, своеобразие и смысл тех событий, что нам предшествовали. Но поскольку мы озабочены тем, как бы успеть до срока платы по счетам скрыть самое плохое (а ведь на самом деле втайне все боятся этого ужасного срока, относя его к наступлению 2000 года), то в конце тысячелетия у нас не останется ничего от нашей истории — ни озарения, ни внезапной, непредсказуемой событийности. Отличительная черта события и того, что его порождает — а следовательно и имеет историческую ценность — заключается в том, что оно необратимо и содержит в себе нечто, что больше какого-либо смысла и интерпретации. Сегодня же мы наблюдаем прямо противоположное: все, что произошло в течение этого века, будучи оформлено в терминах прогресса, освобождения, революции, насилия — оказывается практически сведенным к здравому смыслу.

Вот в этом и вопрос: в самом ли деле ход современности оказался обратимым, а сама его обратимость приобрела необратимый характер? Куда ведет эта ретроспективная форма, этот миф конца тысячелетия? Не существует ли своего рода "барьера истории", подобно звуковому или скоростному барьерам, который ей не удастся преодолеть в ее палинодическом движении?

Перевод с французского и предисловие Яны БРАЖНИКОВОЙ

Виталий Овчинников, Елена Имбро ДВА ПОЭТА

Виталий Овчинников и Елена Имбро — муж и жена.

Живут в недальней глубинке.

Растят троих детей.

Любят друг друга.

Виталий Овчинников

***

Я блуждал среди сосен, десятками

Преграждающих путь средь болот.

Я — секвойя, летящая в небо,

Я — сквозняк от двери до балкона,

Я читал скандинавские саги,

Я — бегу черепахи быстрей

(Но не думай, что я чемпион).

Я не лошадь — меня остановишь,

Я горю, как изба перед бабой,

Я — загадка какой-то природы,

А природа — загадка моя.

Я ему... Мне ему недоступно

Объяснить, что никак в этом мире

Сотворённым (а кто был второй?)...

Я не ты (впрочем не очевидно,

ибо мы — это тоже не я).

А кораблик всё плыл с парусами...

Просто без — это хуже, чем штиль.

Я — иллюзия...

***

По утрам — холоднее, чем ночью.

Ночью — спишь.

По утрам — просыпаешься,

Удивляясь: куда я попал?

***

Кораблик плыл зеленым морем,

Стояла полная луна.

И если мы о чём-то спорим,

То это не его вина.

У рыбы взор холодный очень,

Короче ночи — только день.

А пустота — длиннее ночи.

И от нее — ложится тень.

***

Солнышки капают протуберанцами

Критикам в пику

Пикируют зайчики

На циферблаты часов незасахаренных

Их не поймать

Даже голым запястьем

Не обернуться листом увядающим

Падают капли лучами пронзённые

Смотрят очами вдоль неба — на мимо

Низко летящие…

Зайцев табун

***

Мысли — пучком.

Человечки с луками

По огороду идут, хромая.

Майя рассыпали по понедельникам

Тыквы.

А мы — не в зеленых ливреях

С крыльями бабочек на саквояже,

В меру потрепанном, лейблами стран.

Странно… не верить в грядущее небо…

Ты ее, мысль о постигшей удаче,

В небытие не гони за собою.

Нет ее там, где живешь уже ты.

Елена Имбро

***

Когда мы вышли из дома,

деревня была пуста.

Деревня спала и смотрела нехитрые сны.

И пышно цвела цикута

у речки возле моста,

И были ее соцветья

чуть влажны и холодны.

По небу еще метались

осколки погибших звёзд,

А в речке мерцали рыбки,

скользя в рассветных лучах.

Не глядя в светлую воду,

мы молча взошли на мост,

И в наших сердцах проснулся

неведомый прежде страх.

Над дальним городом плавал

рассветный розовый дым.

А солнце уже всходило,

касаясь труб и крестов.

И кто-то уже спускался

к реке, чтоб набрать воды.

Деревня освобождалась

от власти утренних снов.

В прибрежных травах укрылась

от яркого света ночь.

Мы видели всё, мы знали:

там дверь в иные миры.

Мы знали, что зря боимся

правил этой игры,

И некто за дверью примет

заблудших сына и дочь.

Но знать — это очень просто,

поверить — куда трудней.

Мы всё молчали, глядя

на рыбок в светлой воде.

А солнце уже сушило

росу окрестных полей,

И свет отнимал надежду

приблизиться к этой черте.

***

Я зонтик, забытый тобою

в пустой электричке.

На полке багажной лежу

и смотрю по привычке,

С надеждой на то,

что буду вот-вот обнаружен,

Но людям, похоже,

потрепанный зонтик не нужен.

На улице ярко смеется веселое солнце,

Я жду, когда пасмурно станет

и дождик польется.

И кто-то озябший и мокрый

пройдёт по вагону,

Посмотрит наверх и увидит

там зонтик зелёный.

И с полки возьмёт,

и погладит холодную ручку,

И радостно скажет:

"Какой я сегодня везучий!",

Положит меня на колени и книгу откроет,

И брать меня будет

всегда и повсюду с собою.

Счастливейшим зонтиком мира я буду.

Но дождик не льется, и не

совершается чудо.

На полке багажной

не видят меня пассажиры,

Я просто не нужен

им в солнечном радостном мире.

***

Я добра в порыве гнева,

Энергична, если лень.

Я — шальная королева

С диадемой набекрень.

Вот забыв про всё на свете

Я сижу среди камней.

Пересчитывает ветер

Дырки в мантии моей.

***

Средь облаков звенела просинь,

Но замерла, и стали слышны

Поющие изгибы сосен

Над тишиной замшелой крыши.

Под коркой льда мечты о лете

Проснулись. Я, как прежде, верю,

Что можно в воздухе заметить

Миров распахнутые двери.

Все ждут весну. Уже не страшно

Осознавать, что мы нетленны,

И что звезды светлее нашей

Не вспыхнет ни в одной вселенной.

с. Звягино, Московская область

Григорий Бондаренко МЫ МОГЛИ БЫ ВОЙТИ В ИСТОРИЮ

Стоит ли задумываться об истории, когда живёшь в её водовороте и не понимаешь, что где-то ситуация может быть совсем иная? В глубине амазонской сельвы, или в сонном средневековом японском городке вы, конечно, окажетесь вне истории, предоставленные самим себе. Изначальное безвременье примитивного общества плавно переливается в безвременье общества постисторического, о законах которого мы мало что знаем. Скандальность истории заставляет среднего европейца от этой истории отказаться, по-страусиному закопать голову в песок безвременья. И это уже не политкорректность — это формирование чётких законов жизни современного человека, в которых от раннего подъёма до расслабленного досуга, включая напряжённую работу, нет места рефлексии, исторической в том числе. Тогда становится закономерным, что американский или русский молодой современный человек не сможет вам сказать, как звали его прадеда, чем он занимался и где жил.

Конечно, строительство универсальных модернистских империй в Штатах или в Советском Союзе во многом и привело к этому положению вещей. Но всё-таки что-то случилось и в последнее время. Наступили ли для многих из нас девяностые годы вообще, не говоря уже о заоблачном двухтысячном? Девяностые в глазах среднего советского человека восьмидесятых должны были стать своеобразным трамплином в светлое и неописуемое будущее XXI века. До сих пор забыта и требует нового прочтения вся советская фантастика и футурология семидесятых-восьмидесятых. В целом это был, бесспорно, левый проект: полёты в космос, сверхскоростные средства передвижения, манипуляции со здоровьем и продолжительностью жизни человека. О душе и ответственности задумывались немногие.

Такие девяностые и не наступили никогда, жизнь для многих остановилась в восемьдесят девятом году, а дальше началось выживание. При этом я не говорю, хорошо это или плохо. Как справедливо писал недавно Дмитрий Поляков, России, видимо, перед смертью дали возможность причаститься: отсюда некоторое подобие духовного возрождения. По большей мере признаки его очень внешние, с одной стороны, и лицемерные, с другой. Но даже происходящее заставляет людей вспомнить свои корни и восстановиться, осознать собственное место в череде своих предков, мест и событий, связанных с ними. Я не говорю здесь даже о христианской метаистории, речь идёт просто об истории конкретных русских семей, родов, местностей или институтов. Части народа была дана возможность обернуться назад и встретиться взглядом со своими праотцами. Есть ли у этого возвращения какое-то будущее, хоть малейшая перспектива? Над этим вопросом очень интересно думать, но вряд ли можно его редуцировать, т.е. попросту дать ответ.

Интересно подметить только, что одновременно с западным откатом в постисторию, часть русских открывается в собственное прошлое, т.е. в историю классическую (а не модернистскую). Мы можем увидеть здесь две грани одного и того же процесса, которые просто по-разному отражают общий ужас от апостасийного настоящего. Маячок апокалипсиса светит в разные окна по-разному: в одном окне, украшенном разноцветными средневековыми витражами, он причудливо разбивается на все цвета радуги и призывно манит разнообразием выбора, в замутнённом окне высокого офисного здания он кажется восходящим солнцем демократии, а в разбитом окне русского дома он горит нестерпимо ярким мертвящим светом. Мы отворачиваемся, потому что не в силах смотреть вперёд, а наши ближние, завороженные и не успевшие отвернуться, стоят вокруг соляными столбами.

Иван Жданов КУБ В СЕБЕ

***

Этот город — просто неудачный

фоторобот града на верхах.

Он предъявлен цифрой семизначной

как права на неразъёмный страх.

Фоторобот золотой эпохи

застеклён и помещен туда,

где ему соседствуют пройдохи

и иные, впрочем, господа.

Как лунатик, множимый ногами,

пропуская в бездну этажи,

город-призрак заблудился в раме.

Ложный страх сильнее страха лжи.

Бродит он по улицам старинным,

сам себя нигде не находя,

где домам, прохожим и машинам

легче быть пустотами дождя.

Но составлен фоторобот страха,

и морозом дорисован лес —

рыбья нота или ночь-рубаха

в нём живут, не ведая чудес.

***

Снег сыплет парадоксами Вийона.

Вот пень в снегу, на нем сидит ворона

цитатой из Эдгара По.

Ей невермор, что мор во время оно,

и пень под ней совсем не бюст Платона,

она — как повесть без приставки "по-".

Так кованая роза, остывая,

выносит цвет, отсутствием живая,

за скобки лика своего.

Необходимость пустоты знакома

как поздний цвет садам металлолома,

он — только ржа, и больше ничего.

Где полночь та и где тот час угрюмый,

когда я, утомившись от раздумий

у фолианта одного,

услышу стук и в отрешенных шторах

пурпурным шелком завершенный шорох,

и гость войдет, и больше ничего.

***

Памяти сестры

Область неразменного владенья:

облаков пернатая вода.

В тридевятом растворясь колене,

там сестра всё так же молода.

Обручённая с невинным роком,

не по мужу верная жена,

всю любовь, отмеренную сроком,

отдарила вечности она.

Как была учительницей в школе,

так с тех пор мелок в ее руке

троеперстием горит на воле,

что-то пишет на пустой доске.

То ли буквы непонятны, то ли

нестерпим для глаза их размах:

остается красный ветер в поле,

имя розы на его губах.

И в разломе символа-святыни

узнаётся зубчатый лесок:

то ли мел крошится, то ли иней,

то ли звёзды падают в песок.

Ты из тех пока что незнакомок,

для которых я неразличим.

У меня в руке другой обломок —

мы при встрече их соединим.

***

Как душу внешнюю, мы носим куб в себе —

Не дом и не тюрьма, но на него похожи,

Как хилый вертоград в нехитрой похвальбе

Ахилловой пятой или щитом его же.

Как ни развёртывай, не вызволишь креста,

Выходит лишь квадрат, незримый или чёрный.

Как оборотня шум, его молва чиста

И хлещет из ушей божбой неречетворной.

И Белой Индии заиндевелый сон

Глядится в гололёд серебряной ладошкой,

Где сходится звезда со взглядом в унисон

То лазерным лучом, то Марсовой дорожкой.

Допустим, это ад, где каждому своё:

Ни темени, ни тьмы, но остаётся с теми,

Кто черный куб влачит как совесть и жильё,

Горами черепов изложенная тема.

***

Весною сад повиснет на ветвях,

Нарядным прахом приходя в сознанье.

Уже вверху плывут воспоминанья

Пустых небес о белых облаках.

Тебя он близко поднесет к лицу,

Как зеркальце, но полуотрешенно,

Слабеющей пружиной патефона

Докручивая музыку к концу.

Потом рукой, слепящей, как просвет,

Как уголок горящего задверья,

Он снимет с лет запретных суеверье.

Быть иль не быть — уже вопроса нет.

Но то, что можно страхом победить,

Заклятый мир в снотворной круговерти

Тебе вернет из повседневной смерти,

Которую ты должен доносить.

***

Пустая телега уже позади,

и сброшена сбруя с тебя, и в груди

остывшие угли надежды.

Ты вынут из бега, как тень, посреди

пустой лошадиной одежды.

Таким ты явился сюда, на простор

степей распростёртых, и, словно в костёр,

был брошен в веление бега.

Таким ты уходишь отсюда с тех пор,

как в ночь укатила телега.

А там, за телегой, к себе самому

буланое детство уходит во тьму,

где бродит табун вверх ногами

и плачет кобыла в метельном дыму,

к тебе прикасаясь губами.

Небесный табун шелестит, как вода,

с рассветом приблизятся горы, когда

трава в небесах заклубится

и тихо над миром повиснет звезда

со лба молодой кобылицы.

«ТО, ЧТО СНАРУЖИ — КРЕСТ, ТО ИЗНУТРИ — ОКНО...»

Не мы выбираем жизнь, а жизнь выбирает нас. И делает она это, имея в виду какие-то цели, которые не всегда понятны нам. Она всегда держит своего избранника в ситуации выбора. Из преодоления хаоса, из сопротивления энтропии постепенно возникает смысл, свободный от иллюзии и скороспелой завершенности. И не она подсказывает, а сам человек доходит своим умом, предшествует ли опыт души простой житейской опытности. Если иметь в виду человека, который осознает себя как результат многих и многих поколений, такой его жизненный опыт страшно велик. Но и не он опять же решает дело. Из этого еще не следует, что такой жизненный опыт находит свой голос, свое разрешение в данном человеке. Тут уж многое зависит от воли того, кто впутался в эту историю не по своей воле. Как зависит и от того, какое место он отводит этому опыту в иерархии ценностей, которую ему внушила жизнь, данная ему для отсчета.

И вот потому-то имеет смысл выражение "изучать жизнь". Человек изучает себя прежде всего, свою жизнь, а она не так уж мала и во времени, и в пространстве, если она не замкнута рамками послужного списка. Одинокий человек неизбежно делает одинокими и других, он ненароком, непреднамеренно вносит свою лепту в энтропию беспамятства. Как нельзя отделить от своего "я" какую-либо часть своего тела, так и от жизни своей нельзя отделить нужные тебе и совсем бесполезные дни, заполненные чужим или даже чуждым опытом. И если одиночество и богооставленность являются доминантой во времени, в обществе, человек не может в одиночку справиться с их преодолением. Конечно, его борьба для него единственна, конечно, он совершает ее наедине с собой, но не мир вокруг, а мир в нем, если он хочет добиться победы. Это может быть и счастьем, если ему хватает своих маленьких побед, но это значит, что жизнь отбрасывает его на обочину, а не тащит его в свою сердцевину, может быть, и вопреки его воле.

К сожалению, моему поколению приходилось много сил тратить не в сражениях со словом, краской и звуком, а с тем, чтобы иметь необходимый доступ к этому сражению. Трагедия ли это? Нас, конечно, не рассовывали по воронкам, не морили голодом, мы не гибли на войне. Но и счастливыми нас не назовешь. Достаточно сказать, что мы научились понимать, что не в счастье счастье. Дело в другом. Это ведь тоже дар — возможность реализовать свой дар. А его невостребованность едва ли не равна его отсутствию. Но и это не трагедия. Может быть, она в том, что мы слишком рано поняли рассогласованность обломков культуры и невозможность привести их к согласованию.

Как в классической, так в современной литературе мне близки традиции авангарда. Авангарда в широком смысле этого слова. То есть традиции того, что противоположно зарежиссированному существованию как результату иллюзорного всезнайства, сработанного на века и зафиксированного на собственной окончательности и неподвижности.

Авангард создает не просто эффект присутствия, а эффект соучастия даже в том времени, даже в той жизни, которые никоим образом не являются фактом твоей биографии. В этом смысле любые "искания в области художественной формы" вполне перспективны. Потому что такая форма более внутри, чем снаружи. А искать форму снаружи — значит подгонять под ответ.

Редакция “Дня литературы” выражает признательность сайту “Филиппов-Град” за помощь в подготовке данной публикации.

Лев Аннинский АРСЕНИЙ ТАРКОВСКИЙ: "ВСЁ ПРОЙДЁТ — ОСТАНЕТСЯ БЕДА"Из цикла "Засадный полк"

Сын народовольца выбирает путь "в стороне". Живет на отшибе, братается с травой и небом. Строит дом — на песке.

Правда, и отец — не совсем типичный народоволец. Не с бомбой за пазухой. Следователю на допросе отвечает в таком стиле: "Да, имею честь принадлежать к партии "Народной воли". Быт — интеллектуального ссыльнопоселенца: плед Гарибальди на плечах, том Герцена под локтем.

"Отец знал греческий, латинский, французский, немецкий, английский, итальянский, польский, сербский языки. Году в 1915-м к нему стал ходить какой-то раввинообразный еврей: отец взялся за древнееврейский…"

В 1915-м уже поздновато было искать корни в библейской древности: десять лет, которые оставалось жить отцу, не способствовали кабинетным занятиям, да и слепота его подстерегала (может быть, отсюда возник мотив слепоты и образ слепца в стихах сына).

Память о невозвратимом детстве у сына — на всю жизнь: "Никогда я не был счастливей, чем тогда".

Что же там за счастье такое — в провинциальном Елисаветграде (еще не переименованном в Зиновьевск, а потом в Кировоград)? "Край земли", окраина империи. Предания о роще именных деревьев в родовом гнезде, в дедовском имении. Еще более древние предания — о кумыкском селении Тарки, откуда горцы во времена царя Феодора совершали набеги на Грузию, легенды о тарковском шамхале, который при царе Александре перешел на сторону русских и в чине генерала штурмовал аул Ахульго. Впрочем, кавказские мифы прошли как-то мимо сознания поэта .

В его памяти остался городской сад. Остался двухсотлетний дуб… Мороженщики, будка с лимонадом и в синей раковине музыканты. И музучилище. Они со старшим братом — в летних шляпах на резинке, в сандалиях, в матросках с якорями… "И мы еще не знаем, кто из нас в живых останется, кого из нас убьют".

Брату в гимназии поручили доклад о каналах на Марсе. Брат очень долго готовился, писал реферат, потом прочел его в гимназии... Всем очень понравилось, ему долго хлопали. "Мне тоже захотелось поучаствовать в его торжестве, я вышел и сказал: "А теперь я покажу вам, как чешется марсианская обезьяна". И стал показывать. И услышал громкий, чтобы все услышали, шепот мамы: "Боже мой, Арсюша, ты позоришь нас перед самим директором гимназии…" Меня схватили за руку и увели домой, я всю дорогу плакал. Дома нас ждал чай с пирогами, все хвалили брата, а он гордо говорил: "Вы оценили так высоко не мои заслуги, а заслуги современной наблюдательной науки о звездах". А потом, окончив свою речь, сказал: "А теперь пусть он все-таки покажет, как чешется "марсианская обезьяна". Но я уже не мог..."

Брата убили в 1919-м бандиты Григорьева.

От этой истории — на всю жизнь — два следствия. Во-первых, страсть к астрономии: коллекция подзорных труб и биноклей, домашний телескоп. И звезды — как сквозной мотив лирики. Но никогда — пятиконечные (символ государственной власти), а именно как "могучая архитектура ночи", благословление вселенной, первоэлемент материи, маяки духа, вестники смысла…

И, во-вторых, — запрет на смех в стихе. Тоже на всю жизнь. "Спасибо, что губ не свела мне улыбка". Ловля блох марсианской обезьяны — свидетельство природного чувства юмора; готовность к шутке, "очаровательное словесное озорство" было чертой Тарковского, который и в преклонных годах, гуляя с внуком, все играл с ним в слова-перевертыши, и писал иногда даже шуточные вирши вроде "Колхозной поэмы" в подражание "Тамбовской казначейше" или "Домику в Коломне", — но все это было намертво отсечено от собственной серьезной лирики: в настоящей поэзии не могло быть никаких "блох", никаких "обезьян", никаких "ухмылок". И вообще той нервической веселости, какая скручивала в ХХ веке поэзию авангарда. Классика, тихая, работящая классика…

В предреволюционные годы отец успел поводить маленького любимца семьи на литературные вечера, которые устраивались в Елисаветграде по случаю гастролей столичных стихотворцев. Приезжали: Северянин, Бальмонт, Сологуб… Есть основания полагать, что именно последний произвел на Тарковского особенно сильное впечатление, и они даже познакомились.

Этот поэтический форум отложился в сознании Тарковского в следующем виде (как сформулировал он лет десять спустя, уже в столице, поступив в семинар профессора Шенгели). Есть два ряда поэтов. Один ряд — поэты революционные: Демьян Бедный, Кириллов, Гастев, Александров, Герасимов… Другие — "влетевшие в РСФСР из бывшей империи" просто поэты: Кузмин, Сологуб, Андрей Белый, Василий Каменский…

Разумеется, разделение довольно грубое, и по персоналиям не бесспорное (Каменский вряд ли "просто поэт", а Александрова и Кириллова как поэтов сегодня вообще мало кто помнит). И Тарковский сразу уточняет, что такое разделение характерно лишь для "того времени" — для 20-х годов. Можно уточнить и другое: оказавшись перед выбором, он выбор сделал. О вступлении в первый, революционный ряд и мысли не было! А если стать "просто поэтом" то следовало сразу же согласиться на второй ряд.

Здесь — объяснение того нестандартного интереса к "поэтам начала века", которых Тарковский мыслил не персонами, а носителями некоего "собирательного качества", причем себя самого он склонен был отождествить именно с "кем-нибудь из небольших поэтов… с Дельвигом, быть может". Какое твердое неприятие гигантомании, на которой держалось все державное, великое, грандиозное! (Интерес к Пушкину и Тютчеву возник позже, и о Лермонтове были написаны стихи — тоже позже).

Отчетливо выраженное нежелание травиться "великими идеями", без которых не мыслила себя советская поэзия большого стиля! Неукоснительная готовность хлебать из "горькой обжигающей чаши… саднящее зелье беды"… Принять судьбу тех, что идут "стороной", отказываясь от столбовой дороги истории.

Но попробуй уберечься, если история сама влетает с большой дороги на окраину бывшей империи! Чехарда властей! Дети играют гранатами, патронами "и даже снарядами". С улиц исчезают "хорошо одетые мальчики" (в шляпах на резинке), все ходят в перешитых шинелях и гимнастерках. Бронепоезд делается чем-то более реальным, чем гимназия.

"Нас воспитала романтика гражданской войны", — признает Тарковский. Но, в отличие от прочих сверстников, изошедших завистью к старшим братьям которые на войну "поспели", а эти — "опоздали", Тарковский не испытывает подобной ностальгии. Потому что его старшего брата (того самого, что изучал каналы на Марсе) бандиты таки-угробили.

Милицейские облавы. Голод. Оборванность. Директор гимназии не допускает к занятиям без обуви. Униженные попытки достать денег, чтобы купить ботинки.

"Первое стихотворенье сочинял я, как в бреду: "Из картошки в воскресенье мама испекла печенье!" Так познал я вдохновенье в девятнадцатом году".

Объятый вдохновеньем юный стихотворец ходит с тетрадью подмышкой и декламирует революционным матросам Алкея.

"Надо мной не смеялись матросы. Я читал им: "О, матерь Ахайя!" Мне дарили они папиросы, по какой-то Ахайе вздыхая. За гекзаметр в холодном вокзале, где жила молодая свобода, мне военные люди давали черный хлеб двадцать первого года".

Нет больше гимназии с ее гекзаметрами. Нет музыкальной школы имени Робеспьера. Есть только что устроенная советская "трудовая школа", в каковую и поступает вчерашний гимназист-музыкант-поэт.

Окончив ее, он покидает город своего счастливого детства и едет в Москву.

Отъезжая, сжигает всё, что успел написать.

Москва 1925 года — если говорить о том, какой стороной она поворачивается к шестнадцатилетнему провинциалу, — это не только скитанье по чужим углам и случайные заработки. Это и Брюсовский Институт (среди однокашников — Мария Петровых, Семен Липкин). Это — по рекомендации профессора Шенгели — газета "Гудок" (среди сослуживцев — Юрий Олеша, Илья Ильф, Евгений Петров). "Искрометная среда!" — отмечают биографы.

Эти искры, однако, так и не поджигают Тарковского, хотя всё, что требуется, он добросовестно делает (и фельетоны в "Гудок" — пишет).

Поэзия остается "в стороне".

А где же пьянящие лозунги "лефов", "рефов" и прочих кочегаров "искрометной среды"?

Где кудри символистов полупьяных?

Где рослых футуристов затрапезы?

Где лозунги на липах и каштанах,

Бандитов сумасшедшие обрезы?

Эта зарисовка, где футуристы и символисты приравнены к бандитам с обрезами, — единственное у Тарковского упоминание о тогдашнем поэтическом авангарде, и оно начисто отрицательное.

Вадим Кожинов, тем не менее, усмотрел у молодого Тарковского программную идею "неоклассики", то есть стремление механически соединить традиционный русский стих с новациями ХХ века. В соответствующих манифестах — призыв ввести в этот стих "и тревогу футуристических ритмов, и тяжесть кубистских массивов, и огненность экспрессионистских бессмыслиц". Столь пьянящий коктейль подтвержден у Кожинова ссылкой на Блока, который в свою очередь сослался на Сметанича (переводчика, известного под псевдонимом Стенич), у него Блок усмотрел "популярную смесь футуристических восклицаний с символическими шепотами" (точнее было бы: символистскими. — Л.А. ). Такая зоркость понятна: у самого Блока в "Двенадцати" можно, наверное, обнаружить подобную смесь: победоносные восклицания и посрамленные шепоты. Но Тарковский тут абсолютно не причем, никакого "лефоакмеизма" и прочих комбинаций, взятых с большой дороги поэтического авангарда, из него не извлечешь, он с самого начала строит свой дом "от большой дороги в стороне".

На большой дороге звучит призывная медь. А в стихе Тарковского единственная "медная струна", которую он согласен различить, — "запечная скрипка домашнего сверчка". И только. Лучше оглохнуть, чем слышать, как на большой дороге "взвывает медь", как "нарастает за окном далекий марш, военный гром". А если трубач все-таки вынужден выдувать мелодию в общем оркестре, то плывет с его нотного листа "шаровая пустота", ощущает такой трубач "бесплодный медный привкус на губах": его мучит жажда, ему не хватает влаги…

Влага — спасительный фермент в поэзии Тарковского: он охотно изъясняется на эзотерическом языке. На язык общеупотребительных исторических реалий он переходит редко и неохотно. Но вехи обозначает.

Запад — тупик. Россия Петра: обезумевший век, ложь, обман, слюдяные немигающие звезды, бездвижные медные львы, слепое стоянье… "У, буркалы Петровы, навыкате белки!".

Восток — пергаментная старина, Кемине, Махтумкули, Молланепес, каракалпакский эпос, грузинская классика, бумажный вкус подстрочников, донорство переводов и, наконец, пронзивший советскую многонациональную поэзию стон: "Ах, восточные переводы, как болит от вас голова!"

Из русской истории: Игоревы обреченные полки, черные кони Мамая, Калка-река: гибель, гибель, гибель.

Из героической советской современности — ничего.

Притом — никаких конкретных и очевидных отказов сотрудничать с "эпохой". Отказ — неочевидный, молчаливый, абсолютный.

Впрочем, если бы тогдашние критики имели возможность читать то, что уходило неопубликованным в "могилу стола", — он бы выудили необходимые признательные показания.

…Но если я вступаю в дикий спор

Со звездами в часы ночных видений,

Не встану я пред ложью на колени

И не на кривду я направлю взор…

Если учесть, что это написано в 1947 году, вскоре после известного Постановления ЦК партии о закрытии журналов и о причислении Ахматовой и Зощенко к лику врагов режима, когда под нож пусщена уже отматрицированная, готовая к печати книга Тарковского (первая его книга), — то ясно, перед какой ложью он отказывается встать на колени и от какой кривды отворачивается.

Тринадцать лет спустя — стихотворение "В музее". Созерцая ассирийское воинство, предводительствуемое царем Шамил-Ададом, Тарковский ему слагает следующий антигимн:

Я проклинаю подошвы царских сандалий.

Кто я — лев или раб, чтобы мышцы мои

Без воздаянья в соленую землю втоптали

Прямоугольные каменные муравьи?

Аллюзия, типичная для эпохи Первой Оттепели. Разумеется, в 1960 году уже не обязательно открещиваться от официальной "кривды", тем более что и это проклятье тоталитаризму идет не в печать, а в стол, но первая, "отводящая" строка: "Это не мы, это они — ассирийцы" — как раз и "наводит" на ассоциации с социализмом — по всем законам Эзоповой антилогики.

А вот убийственное по неосторожности стихотворение 1932 года:

Мне было десять лет, когда песок

Пришел в мой город на краю вселенной

И вечной тягой мне на веки лег,

Как солнце над сожженною Сиеной…

Попадись это признание какому-нибудь тогдашнему зоилу! Он быстро высчитал бы, что десять лет автору стиха стукнуло точнехонько в 1917 году, и никакая не "Сиена" скрывается в образе степного "города на краю вселенной", и "песок", засыпающий зрачки и погребающий все живое, — похлеще ассирийских полчищ.

Судьба, отсекшая поэта от печатного станка, спасает его от убийственных очных ставок с критикой. Да и сам он не ищет контактов с общественностью. Он строит совершенно автономное поэтическое мироздание — на глобальной символике. Так что "песок" у него — не дешевое иносказание с намеком на "политику", — а материал Космоса.

Сверху — небо. Звезды. Снизу — земля. Камни. И как символ иссушенности и бесплодия — песок.

Что может спасти в такой пустыне? Спасти траву, деревья, жизнь?

Влага. Будет влага — взрастет лес, зацветет сад, выстроится дом…

…Дом — на песке?

Но до финала еще далеко. С классической истовостью, без тени улыбки, спокойно распределяя смысл "по всей поверхности стиха" (то есть не подчиняясь безумным авангардистским поветриям, не пробавляясь ухмылками и не вывешивая никаких лозунгов, концентрирующих смысл в специально отведенных местах), — Тарковский возводит свое поэтическое мироздание.

Его путь — восхождение "от земли до высокой звезды". Его взгляд "запрокинут". Его материя — "фосфор последних звезд". Его мечта: "Мимо всей вселенной я пойду, смиренный, тихий и босой, за благословенной утренней звездой".

Однако пространство и время — в "дырах"; "многозвездный венец" не по силам слабому "натурщику" бога; пророческий крест его попросту раздавит. "Звездной песчинкою в звездный песок" ложится он, не дойдя до цели. Звезды — песок…

Земля — суха, черства, она — "как губы, обметанные сыпняком". Корни! — вот вопль о жизни, готовой иссохнуть в этой пустыне. — Как нащупать корни, как срастить жилы человека с хрящами придорожной бузины, когда корни окостеневают, делаются стальными? Как сделать, чтобы были они льняными, кровяными? Дождь оросил бы эту сушь. Слезы…

Дай каплю мне одну, моя трава земная,

Дай клятву мне взамен —

принять в наследство речь,

Гортанью разрастись и крови не беречь,

Не помнить обо мне и, мой словарь ломая,

Свой пересохший рот моим огнем обжечь.

Это — 1965 год. Время первых итогов.

А вот Боткинский барак, сентябрь 1939-го, канун испытания:

А я за окно не смотрю. Что мне делать в беде?

Вернуться к тебе? Никогда.

Напиться хочу — и глаза твои вижу в воде.

Горька в Ленинграде вода.

А вот философема 1946 года, когда надежда на выход книги еще теплится, и все мотивы собраны в узел:

Всё на земле живет порукой круговой:

Созвездье, и земля, и человек, и птица.

А кто служил добру, летит вниз головой

В их омут царственный,

и смерти не боится.

Он выплывет еще и сразу, как пловец,

С такою влагою навеки породнится,

Что он и сам сказать не сможет, наконец,

Звезда он, иль земля, иль человек, иль птица.

В контексте Космоса безвыходность этих альтернатив не так очевидна, как в контексте истории, а тем более в контексте повседневности, где немота и слепота — единственное спасение.

Как выжить в этой безводной пустыне? Вот на выбор три варианта: кактус, страус и верблюд.

"Допотопное чудище", уцелевшее "под пятой бронтозавра", "стотысячный век" гонящее побеги "из тугой сердцевины", спрятанной под корой.

Нахохленная птица, "фиолетовые веки" надвинувшая на сонные глаза, недвижное чучело на негнущихся ногах, — бытие, научившееся небытию.

Бродяга пустыни, слепленный господом "из отходов творенья", вскормленный на ржавых колючках, вытертый песками — апофеоз "нищеты и терпенья" (сейчас последует штрих, отделяющий поэтику Тарковского от гримас и ухмылок авангарда):

Стоит, улыбаясь некстати…

Отрешенная серьезность Тарковского, послушное смирение перед непостижимостью, отказ слышать и видеть повседневье — всё это плохо вписывается в официальную советскую реальность, зато хорошо вписывается в "Черный Пантеон" русской лирики (куда и зачисляет рукопись Тарковского, рецензируя ее в 1946 году, "пиковая дама" советской критики Евгения Книпович, — после чего книга зарублена, и автор ее на полтора десятка лет выпадает из печати).

"Черный Пантеон" — Ахматова и Мандельштам, Гумилев и Ходасевич. Словно подтверждая эту круговую связь, Цветаева, навсегда прощающаяся с поэзией, именно Тарковскому адресует последний свой стих о том, что ей нет места на этом невеселом пиршестве.

Цветаевой в тот момент до самоубийства остается двадцать пять недель (пятнадцать предвоенных и десять военных). Тарковскому — полвека до мирной кончины на девятом десятке, при счастливом обилии изданных книг (после пятнадцатилетнего запрета).

В счастье он не верит.

Я сам без роду и без племени

И чудом вырос из-под рук,

Едва меня лопата времени

Швырнула на гончарный круг.

Жизнь — вообще чудо. Надежда на чудо. Безумная вера в чудо. Бессмысленное ожидание чуда. Непрестанная готовность к тому, что чудо оборвётся.

Прелестное, легкое, как пух, воспоминание о первой любви (еще в Елисаветграде): головокружительные свидания, влажная сирень (влага — вещество любви!), алтарное свечение ночи, тепло рук, хрусталь вод в кувшине, миражи города, построенного чудом… И — две последние строки, врезавшиеся в память миллионов людей, когда сын поэта Андрей, знаменитый кинорежиссер, врезал их в свой фильм "Зеркало":

…И рыбы подымались по реке,

И небо развернулось пред глазами…

Когда судьба по следу шла за нами,

Как сумасшедший с бритвою в руке.

Гибельное предчувствие, которого Тарковский не избежал, как не избежало и всё его поколение, чья жизнь выпала на историческую паузу (ее правильнее определяли тогда — как "передышку"), в историческую засаду (ее правильно определяли как "запасной путь"), а можно сказать: в историческую западню (как ее никто тогда не определял), — у Тарковского это предощущение гибели никак не связывается ни с Гражданской войной (что было свойственно "опоздавшим"), ни с более далекими прошлыми войнами ((ну, не ближе Куликова поля, а то и вовсе на Калке).

Война надвигается — из будущего.

В 1939-м она всё еще воспринимается как "последняя" (страна пела: "это будет последний и решительный бой"). Тарковский уточняет: "предпоследняя", потому что "последняя" будет — "со всей вселенной".

В 1941-м "вселенная", столь родная Тарковскому с его астрономическиом мироохватом, — сужается до гитлеровского воинства, и в стихах на мгновенье появляется конкретно-историческая определенность: "Вы нашей земли не считаете раем, а краем пшеничным, чужим караваем, штыком вы отрезали лучшую треть. Мы намертво знаем, за что умираем: мы землю родную у вас отбираем, а вам — за ворованный хлеб умереть!"

В 1942-м, под Сухиничами, на переднем крае — еще более определенное предчувствие: "Немецкий автоматчик подстрелит на дороге, осколком ли фугаски перешибут мне ноги, в живот ли пулю влепит эсэсовец-мальчишка, но всё равно мне будет на этом фронте крышка, и буду я разутый, без имени и славы, замерзшими глазами смотреть на снег кровавый" .

В 1943-м, под Орлом, при начале Курской танковой битвы: "Дай мне еще подышать, дай мне побыть в этой жизни, безумной и жадной, хмельному от водки, с пистолетом в руках ждать танков немецких, дай мне побыть хоть в этом окопе..."

Еще миг — и предвещанное сбывается.

Полевой госпиталь, в котором хирурги пресекли гангрену, подымавшуюся по искалеченной ноге, — достает сил описать лишь двадцать лет спустя:

Стол повернули к свету. Я лежал

Вниз головой, как мясо на весах,

Душа моя на нитке колотилась,

И видел я себя со стороны:

Я без довесков был уравновешен

Базарной жирной гирей. Это было

Посередине снежного щита,

Щербатого по западному краю,

В кругу незамерзающих болот,

Деревьев с перебитыми ногами

И железнодорожных полустанков

С расколотыми черепами, черных

От снежных шапок, то двойных, а то

Тройных. В тот день остановилось время…

Как перекликается этот стон раскромсанного тела с исповедью духа, для которого время никогда вроде бы и не шло… а вот, оказывается, что шло, и замерло — только теперь:

…Не шли часы, и души поездов

По насыпям не пролетали больше

Без фонарей, на серых ластах пара,

И ни вороньих свадеб, ни метелей,

Ни оттепелей не было в том лимбе,

Где я лежал в позоре, в наготе,

В крови своей, вне поля тяготенья

Грядущего…

Но грядущее наконец, ударило и, сделавшись настоящим, отступило… а в настоящем мир снова сдвинулся, и пошел вперед — уже за гранью свершившегося:

…Но сдвинулся и на оси пошел

По кругу щит слепительного снега,

И низко у меня над головой

Семерка самолетов развернулась,

И марля, как древесная кора,

На теле затвердела, и бежала

Чужая кровь из колбы в жилы мне,

И я дышал как рыба на песке,

Глотая твердый, слюдяной, земной,

Холодный и благословенный воздух.

Мне губы обметало, и ещё

Меня поили с ложки, и ещё

Не мог я вспомнить, как меня зовут,

Но ожил у меня на языке

Словарь царя Давида. А потом

И снег сошел, и ранняя весна

На цыпочки привстала и деревья

Окутала своим платком зеленым.

В январе 1944-го гвардии капитан Тарковский, демобилизованный по ранению, получает белый билет и костыли.

На костылях его никто не запомнил, а на протезе он передвигался так, что люди не подозревали о протезе. Он сохранил в осанке и в движениях то, чем природа наградила его с юности: изумительную элегантность облика.

Еще сорок четыре года оставила ему судьба — для поэтического расчета. Восемнадцать лет издательского безмолвия (спасали — "восточные переводы"). И еще двадцать шесть, когда один за другим стали выходить книги (1962 — "Перед снегом"; 1966 -"Земле — земное"; 1969 — "Вестник"; 1974 — "Стихотворения"; 1980 — "Зимний день"; 1982 — "Избранное"; 1987 — "От юности до старости"), и в дополнение к боевым орденам (Красная Звезда и Отечественная война 1-й степени) один за другим посыпались ордена и лавры за литературные заслуги (высшая в СССР Государственная премия — уже после торжественных похорон, посмертно).

Стихотворец мог быть счастлив.

Поэт — нет.

Финальный аккорд его лирики — осмысление пройденного пути: "от большого пути в стороне", которым в давние, ранние годы прошел "по самому краю родимой земли", до мольбы к России в зрелые годы: "научи меня, Россия… под выстрелы степные подходить сторонкой" — и до поздней горькой догадки: "сам себя потерял я в России".

Всю жизнь отсчитывал от звезд, мыслил мелодиями небесных светил. Обернулся: "Из всего земного широпотреба только дудку мне и принесли: мало взял я у земли для неба, больше взял у неба для земли".

Дом мечтал построить — мимо дома пробрел. Куда прибился? В муравьиное царство Кощея? Под кусток, что под осиной:

То ли в песне достоинство наше,

То ли в братстве с землей, то ли в смерти самой.

Кривды-матушки голос монаший

Зазвучит за спиной и пройдет стороной.

Влага, символизировавшая жизнь и силу, оборачивается промозглой стужей. "Я случайный прохожий под холодным дождем" — это написано в теплом Тбилиси в 1945-м счастливом году.

Десять лет спустя, в оттепельном 1956-м: "В четверть шума я слышал, вполсвета я видел".

Еще шесть лет спустя — при первом настоящем выходе стихов в свет: "Я полужил и… сам себя прошляпил".

И еще два десятка лет спустя, уже в начале 80-х: "Я — никуда — ниоткуда…" — это чуть не единственное новое стихотворение в итоговом сборнике: "От старости до юности", — сплошь составленном из стихов 30-х—40-х годов. И среди них:

Я поднял винтовку и выстрелил в пену,

И встала река во весь рост предо мной,

И камни пошли на отвесную стену,

И рыба хлестала в пыли водяной.

Выстрел в пену — заклятье абсурда абсурдом? Из пены вообще-то рождаются богини. Но пена, сбегая, обнажает суть. Как справиться с этим? Отчаяние, воплощенное в слова, уже преодоление отчаяния. Напыление смысла "по всей поверхности стиха", есть уже концентрация смысла. Стороны драмы не уравниваются, они вглядываются друг в друга. "У русской песни есть обычай по капле брать у крови в долг".

Кровь вытекает — смысл возвращается. Смысл возвращается — кровь вытекает.

Пляшет перед звездами звезда,

Пляшет колокольчиком вода,

Пляшет шмель и в дудочку дудит,

Пляшет перед скинией Давид.

Плачет птица об одном крыле,

Плачет погорелец на золе,

Плачет мать над люлькою пустой,

Плачет крепкий камень под пятой.

Внук (Михаил Тарковский — сын Марины Арсеньевны) зафиксировал (в письме Валентину Курбатову) последние встречи:

"Помню дедушку сидящим в уже старческой вековой полудреме с какой-нибудь книгой в руке. И как каждый час заходили люди, от которых он так устал за всю жизнь, что и сказать нельзя. Так и жил он на выставке, а раз жена его Татьяна Алексеевна говорит: расскажи, мол, Мише про Сологуба (он с ним встречался в юности). И он попытался рассказать, а потом затрясся от рыданий.

А до этого, когда я еще школьником был, мы гуляли с ним, и он все время шутил, играл в перевертыши и всякие штуки вроде "Кулочная-бандитерская", всякие смешные стихи читал-сочинял.

В общем, загадочный человек был и беззащитный..."

Будут гости — не подай и вида,

Что ушли отсюда навсегда:

Все уйдут — останется обида,

Всё пройдет — останется беда.

Валентина Ерофеева СТИХИ

***

Ну, что там было? Что кружило так?

Что пело так тончайшими стихами?

И волны удивлённые стихали,

И камешки прибрежные ласкали

Усталый лунный свет своим теплом.

Что было с нами в лунном свете том?..

***

Растекаюсь по древу и цвету,

По траве и росинке на ней.

Растекаюсь и таю под светом

Твоих нежных и страстных лучей.

Моё солнце — светило ночное —

Раскаляешь собой добела.

И вплавляясь в пространство иное,

Как песчинка, слаба и мала,

Перестав быть самою собою

И почти примирившись с судьбою,

Вдруг взрываюсь сверхновой звездою,

Чтоб коснуться тебя, уходя...

***

Неистовство, забитое в строку,

Как резвый, в стадо загнанный ягнёнок,

Всё буйствует и ножкой на скаку

О ножку бьёт. И голосочек звонок,

Но тесная прострация стиха

Его смиряет — тише, тише, тише...

И вот уже стареюще глуха

Дождём шуршащим — боль его — по крыше.

***

Озвученные каплями дождя,

Бесшумные шаги струятся слепо

И формируют ожиданья слепок,

Не прикасаясь, мимо проходя.

И разнося встревоженные волны

Угаснувшей в бессилье тишины.

Терпеньем ожиданье полно.

И миражи достоинства полны.

НЕЖНОСТЬ

Застывшее в поленьях древо

Свой источает аромат.

И звёзды — сверху, справа, слева —

Дыханье благости струят.

Покой и тишь в подлунном мире.

Все катаклизмы до утра,

Часа на три или четыре

Зависли в коме. Спать пора...

Собачье сонное смятенье

Вновь освещает путь назад.

Луны угаснувшей затменье —

Как очищенья листопад.

Спадают тяжко горечь, пытки

Молчанием достичь глубин,

Где заиграют солнцем слитки

Грядущей нежности вершин.

Всё ей, всесильной и всевластной,

Под ноги брошено давно.

И мраком, тяжким и прекрасным,

Пресыщенно горит окно.

***

В переходе подземном Арбата

Бьётся музыка грудью о гулкие камни моста.

Раствориться б и выпасть, мечтает душа виновато, —

Выпасть в вечность...

Куда уж скромнее мечта.

***

Какая вязь

И музыка какая

В чужих стихах!

Какие переливы,

Созвучные журчанию ручья

И трепетанью ивы

Тончайших пальчиков.

Кто дирижёр сей музыки?

И чья истонченной души

Блеснула партитура?

И, растворив окаменевший плен,

Измяв беззнаковость

И беззаконье звуков

Чужих речей,

Рванулась вверх —

Чистейшая натура, —

Совпав мелодией

Прелюдий и теней,

И соучастьем счастья...

***

"Я — раб."

Что ж, милый,

Я тогда — раба рабыня.

Звонко имя

Теперь моё.

Раскатисто и просто.

Рабовладелец наш,

Скупивший остров

За бусины и злачное питьё,

Вряд ли захочет имя знать моё.

Да и твоё.

Зачем ему нытьё

Ограбленных...

"Я — раб

Идеи, Времени и Силы."

Прости, мой милый.

Вот теперь — раба рабыня.

Грозно имя —

С твоим моё.

Раскатисто и остро.

Рабовладелец наш,

Не сдавший остров

За бусины и злачное питьё,

Пусть пользует его на остриё

Стрелы

И на литьё

Стены

Той крепости, где мы осаждены,—

Но не сданы.

Юрий Павлов ТВАРДОВСКИЙ

Cо времени публикации "Впрок", "Усомнившегося Макара" Андрея Платонова и "Поднятой целины" Шолохова советская литература молчала о трагическом положении крестьянства. Всё неимоверно сдавлено страхом, мёртвые молчат о мёртвых — и есть ли живой? Это был Твардовский. Он возвысился как советский поэт в трагическое время, но сам оказался сколком народной трагедии, а поэтому страдал правдой, будто узнавать её должен был о самом себе. Крестьянский сын, он помнил так о деревне. Отец его в 1931 году был признан "кулацким элементом", подвергнут раскулачиванию и высылке — а вместе с ним отправили на спецпоселение за Урал жену да шестерых детей. Константин Трифонович, один из братьев, вспоминал: "Постройки наши расхватали. Жилой дом перевезли в Белый Холм, как будто бы для учителей. А на самом месте, где мы жили, поставил себе избу председатель местного колхоза". Так закончилась жизнь крестьянской семьи, оставшейся без дома, земли, без всего родного. Твардовский покинул смоленскую деревеньку, в которой родился, ещё в 1928 году. Он переезжает в город, чтобы получить образование и войти в новую советскую жизнь.

Вот одно его малоизвестное стихотворение тех лет, "Отцу-богатею" (1927):

Нам с тобой теперь не поравняться.

Я для дум и слов твоих — чужой.

Береги один своё богатство.

За враждебною межой.

Пусть твои породистые кони

Мнут в усадьбе пышную траву,

Голытьба тебя вот-вот обгонит.

Этим и дышу я и живу.

Писал это, конечно, не доносчик, а верующий в свою идею комсомолец. Но в первоначальном варианте поэмы "Cтрана Муравия" (1936) читаешь вдруг такие строки, уже не пропущенные цензурой:

Их не били, не вязали,

Не пытали пытками,

Их везли, везли возами

С детьми и пожитками.

А кто сам не шёл из хаты,

Кто кидался в обмороки, —

Милицейские ребята

Выводили под руки…

Это написано без страха, по-живому, а в словах — реальность, правда. Всё описывается как таинство — глуховато, скупо. Это и есть — таинство жертвы народной, которое вершит сама история. Ребята милицейские — не шавки конвойные, а такие же свои, будто бы даже подневольные, одетые в милицейскую форму пареньки. Одним выводить приказано — другим выходить с пожитками, и на всех-то один приказ. Куда везут? За что? Никто не знает… Пожили — нажили по узлу, по котомке дорожной, да ещё вот детишек. Если уж с детьми увозят — может, оставят жизнь, будут хоть они жить? Но бабы кидаются в обмороки, исступлённые, бесчувственные, — везут на смерть. Без дома своего да земли — это же холод и голод, верная гибель. Отнимают её, жизнь. "Не били, не вязали" — значит, подчинялись они своей судьбе покорно, не оказывая сопротивление, да и уже-то были забиты, лишены свободы. "Не пытали пытками" — даже не дознавались, кто и что скрывает, какая и у кого вина. "Их везли, везли" — без счёта, будто и видишь неимоверно растянувшуюся вереницу этих возов, почти бесконечную. Видишь как-то со стороны, сам-то живой, как будто вспоминая тех, кого уж нет, чья жизнь кончилась, кто никогда не возвратится по этой же дороге, на том же возке домой. Понимая и сострадая — тем выдавая себя, что помнишь родных, храня в душе весь этот уход, без прощания и прощения, хоть какой-то надежды.

Это исповедание Твардовского, и вся его суть. Мёртвым, ушедшим не нужно правды — нужна она живым, потому посыл обращён будто бы даже в какое-то будущее. Есть правда, необходимая человеку. Правда, необходимая человеку, — это память. Твардовский не отрекался от того, что помнил. Он уцелел, но в этом чувствовал жертву отца и матери, младших братьев и сестёр, а глубже — жертву народную. Уцелел с той же покорностью своей судьбе, с которой другие шли арестантскими этапами и погибали.

Ещё малоизвестного поэта, его обвиняли в "кулацких тенденциях". В 1937 году в Смоленске готовился его арест. "Кулацкое происхождение" как приговор. Спасло то, что "Cтрана Муравия" понравилась Сталину. Оставленный в живых, Твардовский, пожалуй, был единственным русским поэтом, кто мог публиковаться в сталинскую эпоху, хотя шёл своей поэзией за трагической судьбой своего народа. "Василий Тёркин", "Дом у дороги", "За далью — даль" поэтому опережали сдавленное страхом и молчанием время. Это пролог ко всем главным событиям русской прозы, но и свидетельство о главных событиях истории. Хождение ли это за лучшей долей крестьянина, не желающего вступать в колхозную жизнь, или война глазами привычного к окопам русского мужичка, или реквием по убитым на войне — всё получит продолжение в темах и публикациях "Нового мира", когда Твардовский, как главный редактор, откроет для них журнал.

Главная — крестьянская тема. Он сам вёл отсчёт своего времени с публикации в "Новом мире" очерка Валентина Овечкина "Районные будни". Она состоялась в 1952 году. Партийный работник, журналист, Овечкин в этом очерке правдиво показал советскую деревню тех лет. Это был не художественный прорыв, но равный ему по силе поворот к жизненной правде. Когда через четыре года Твардовский был снят с должности главного редактора, его журнал уже успел опубликовать очерки и рассказы Тендрякова, Троепольского, Яшина. После смены партийного курса Твардовского в 1958 году cнова назначают главным редактором "Нового мира" — и крестьянская тема получает на его страницах ещё более направленное продолжение. Новая, хоть и обставленная красными флажками, свобода обсуждать общественное состояние страны, поданная докладом Хрущёва на XX съезде партии, побуждала творческую интеллигенцию искать опору для этой свободы в народе. А писать о "проблемах сельского хозяйства" — и значило обращаться к народу. Так возникло уже в среде советской интеллигенции подобие "народничества".

Повторялось такое историческое состояние, когда государственная машина, созданная для подавления человеческой воли, в момент наивысшего господства над обществом и человеком уставала от собственного напряжения и нуждалась в уменьшении "нагрузки". Можно сказать, что начинались "общественные преобразования", однако общество было не готово к обновлению, и сама свобода не представлялась этому обществу необходимостью. В нём не было духоподъёмных сил и единства. Оно было воспитано произволом, сковано страхом и приспособилось к такому существованию ценою огромных жертв, как будто даже его и выстрадало. Именно такое положение вещей побуждало власть к реформам. Это были государственные меры, принятие которых ослабляло "внутреннее давление" в напряжённых донельзя механизмах управления народом. Однако сами механизмы управления не менялись. И машина подавления отнюдь не ослабевала, а разве что могла работать уже не в полную мощь. Во время этих реформ общество получало допустимую свободу — и уже не тотальное, а как бы необходимое государственное насилие. Но, взбудораженная даже такой свободой, общественная жизнь приходила в движение. Её хватало для того, чтобы стать средой для мыслящих и образованных людей. Духовно интеллигенция обретала себя с осознанием своей вины перед народом. Чувство вины возмещало утраченную свободу, так как хотя интеллигент обладал личной независимостью и привилегиями образованного человека, но существовал в окружении угнетающих его сознание и душу несправедливости, страданий. Поэтому и он, чтобы обрести подлинную свободу, должен был страдать. Однако он становился, конечно же, только выразителем народных страданий. И если мужик ложился под розги покорно, принимал удары без стонов, то интеллигент как мог обличал несправедливое устройство жизни. Он находил виновной во всём власть государственную или власть денег, а мужик так же парадоксально отвергал его жертву — и уже сам жертвенно вверял свою судьбу правителям, спасался покорностью земле, а образованным господам говорил: "Не суйся!" Жертвуя собой, мужик не заявлял никаких прав на власть. Однако интеллигенция, обличая государственную власть, требовала для себя новых прав. По сути, она уже как бы наделяла себя властью, в том числе и над волей народа, роль которого в истории начинала представляться ей подчинённой и не главной. Казалось бы, словесная, полемика с властью приводила к политической борьбе за власть. Испытывая неожиданно такое "внешнее давление", государственная машина отвечала усилением карательных мер. Наступала политическая реакция. Преобразования не получали развития. Режим управления народом ужесточался.

"Новый мир" Твардовского во многом повторил судьбу "Отечественных записок" Некрасова, когда в условиях допустимой свободы обсуждение общественных вопросов стало содержанием литературной полемики и сосредоточило внимание всего общества. В его публикациях, конечно же, имели место и сознательные отсылки к прошлому. Так, скажем, "Деревенский дневник" Ефима Дороша безусловно отсылал читателя к циклу очерков Глеба Успенского "Из деревенских дневников". Но такие отсылки к шестидесятым годам прошлого века были своего рода полемическим приёмом и попыткой расширить её, полемику, указывая на сходство исторических эпох. Само направление, которое сложилось в "Новом мире", однако, не было продолжением "народнической традиции": журнал Твардовского расколол её и опрокинул движением новых сил. Народничество — это попытка духовного сближения культурного общества с народом, что можно выразить словами Глеба Успенского: "Одни, убедившись в бесплодности интеллигентного существования "в одиночку", ищут, или, вернее, полагают найти под соломенными крышами недостающее им общество, среди которого и надеются растворить остатки своих умственных и нравственных сил… Другие, напротив, полагают найти под теми же крышами нечто совершенно иное, небывалое, спасительное чуть не для всего человечества, погибающего от эгоистически направленной цивилизации". "Новый мир" показал обратное — он был попыткой сближения народного интеллигента с культурным обществом. Того народного интеллигента, о котором Глеб Успенский ещё за сто лет перед тем написал, что он умер и без него опустела народная душа. Этого сближения не произошло.

Народничество эпохи Успенского и Михайловского кончилось духовно в революционных кружках. А народничество времён Твардовского — в диссидентских. Вот что формулировал революционер, скажем, в лице Троцкого: "Для нас факт остается фактом. Ржаное поле, как оно есть, не приняло интеллигента, как он есть. Социальные условия деревни стали в противоречие с задачами интеллигенции". Точно так же советские диссиденты, с их идеями и подпольем, куда загнаны были мечты о политической свободе, формулировали новые задачи. Например, Григорий Померанц: "Интеллигенция есть мера общественных сил — прогрессивных, реакционных. Противопоставленный интеллигенции, весь народ сливается в реакционную массу".

Твардовский публикацией "Районных будней" начал борьбу с "колхозной" мифологией советской литературы, что подменяла собой реальную действительность. От литературы требовали народности — понимай, "социальной близости". А, по сути, это интеллигенция должна была отречься от своей морали, культурных интересов. Для Твардовского было важно показать крестьянскую жизнь, чтобы опрокинуть такую соцреалистическую народность. Движение в сторону жизненной правды освобождало интеллигенцию, и "Новый мир" становится выразителем её интересов — но тогда уж до тех пор, пока о деревне писалось с точки зрения интеллигента, то есть его морали и представлений о народной жизни. В своих "дневниках" и "записках" о деревне культурное общество как бы получало право голоса, до этого у него отнятое. Примечательно, что на страницах журнала при этом возникает только понятие "крестьянская тема" — и даже не в смысле "темы творчества", а с явным публицистическим звучанием, то есть темы для обсуждения. Всё перевернула публикация "Одного дня Ивана Денисовича", когда литература заговорила голосом самого народа. Или, сказать иначе, когда с этим рассказом и взглядом, как будто на всё человеческое бытие и на весь, разве что уподобленный лагерному бараку, мир, глазами мужика — вдруг пришла другая литература, отдельная от советской. Это было впечатление от одного рассказа, но тогда же, в шестидесятых, наружу вышел уже пласт произведений о народной жизни.

Для Твардовского всё кончилось, когда перестал существовать "Новый мир"… Фёдор Абрамов вспоминал: "Ему казалось, что стоит только прикрыть "Новый мир" — и в стране разразится что-то вроде землетрясения. А этого он не хотел. Повторяю, он был законник, государственник, ортодоксальный член партии, депутат, и всякие эксцессы ему были не по душе. Но что же? "Новый мир" закрыли, а землетрясение, общественный взрыв… Этого не произошло. Пришло несколько сочувствующих писем, и все. Ни демонстраций, ни бурных протестов. И это было потрясением для Твардовского, крушением всех его просветительских иллюзий". Столько лет журнал читали в стране, столько честных публикаций в нём состоялось, а в жизни людей ничего не поменялось? Так или иначе, для этих людей, то есть своих читателей, журнал не оказался силой освобождающей. Но ведь и авторы собирались в редакции, подписывали какие-то обращения — а потом разошлись по углам, даже сотрудники как-то устроились, притихли. Мятеж не вспыхнул. Твардовский остался в одиночестве.

Проза "Нового мира" была его душой, а сокровенным желанием — начать писать её, прозу. Твардовский говорил о себе: "Я, в сущности, прозаик". Ещё в тридцатых написал повесть о колхозной жизни, брался за прозу и потом, а под конец задумывал роман. Но если относиться всерьёз к тому, в чём он сознавался, очевидно, без всякого лицемерия, то понятным может быть одно: открыватель новой литературной эпохи, он сам оказался в тупике, мало что успел сделать в слове и не смог даже пережить это время. Для него всё закончилось поражением уже тогда, в шестидесятых. Закрытием журнала, осознанием собственного бессилия, ненужности. Он прекращает работу над поэмой "По праву памяти" в 1969 году, когда теряет надежду, что её можно будет опубликовать. Поэма, обращённая к своему читателю точно бы из прошлого, остаётся недописанной. Он уходит из жизни, окружённый пустотой, и оставляет как будто последние строки:

Допустим, ты своё уже оттопал

И позади — остался твой предел,

Но при тебе и разум твой, и опыт,

И некий срок еще для сдачи дел

Отпущен — до погрузки и отправки...

Нет, лучше рухнуть нам на полдороге,

Коль не по силам новый был маршрут.

Без нас отлично подведут итоги

И, может, меньше нашего наврут.

Слова его всегда ясны, просты. В тех, что произносятся как последние, где нужно сказать о конце всего пути, выносит приговор только себе. "Лучше рухнуть", жить не по силам… А кому по силам? Да и кто остался с ним, о ком это он, погибая: "нам", "без нас", "меньше нашего"? Рухнет. Будут помнить о нём, вот как Абрамов свято помнил, даже возвышая до пушкинских пьедесталов. Только ту минуту, последнюю, делить окажется не с кем… Твардовский, наверное, выше всего хотел, чтобы разделили с ним эту минуту, вот как хлеб и воду, и это стало бы оправданием для него самым важным, оправданием того, о чём, израненный, стонет в глухом одиночестве: эх, ребята, некуда жить, всё кончилось!

Быть может, имея на это право, в своих "очерках литературной жизни" отзовётся о его уходе Солженицын: "Так погибли многие у нас: после общественного разгрома смотришь — умер. Есть такая точка зрения у онкологов: раковые клетки всю жизнь сидят в каждом из нас, а в рост идут, как только пошатнётся… — скажем, дух". Это обвинение в малодушии Солженицын сам же покаянно переосмыслит. "Богатырь" — озаглавит он поминальное слово к 90-летию со дня рождения Твардовского. И вот о гибельном его пути: "Он ощущал правильный дух — вперёд; к тому, что ныне забренчало так громко, он был насторожен ранее меня. Лишь теперь, после многих годов одиночества — вне родины и вне эмиграции, я увидел Твардовского ещё по-новому. Он был — богатырь, из тех немногих, кто перенёс русское национальное сознание через коммунистическую пустыню, — а я не полностью опознал его и собственную же будущую задачу". Но в том времени, о котором почти как о библейском вспоминает Солженицын, русское национальное самосознание перенесено было разве что со Cтрастного бульвара на Цветной, то есть из "Нового мира" в "Наш современник". Там, на новом месте, с начала 70-х годов дружно печатаются Абрамов, Астафьев, Белов, Залыгин, Лихоносов, Можаев, Носов, Распутин, Солоухин, Шукшин... Тогда зачем нужно было уничтожать "Новый мир"?

Да, ужесточался политический режим… За написанное начали сажать. Уже арест в 1965 году Синявского с Даниэлем был предупреждением для творческой интеллигенции, а после пражской весны, когда свободолюбие таких же интеллигентов вдохновило народное восстание, вся она оказалась под подозрением… Под надзором было каждое сколько-то заметное идейное направление в литературе, поэтому с "Молодой гвардией" или "Новым миром" власть состояла в одинаковых отношениях, а возможность какой бы то ни было полемики точно так же обеспечивалась самой властью. Если в своё время возможность публикации "Одного дня Ивана Денисовича" не устрашила Хрущёва, то споры и скандальная шумиха, ею поднятые, перерастающие в общественный конфликт, становились для партии скрежетом зубовным. Полемика по своему определению может быть только деятельной, открытой — и выпускала наружу множество противоречий, заражала духом борьбы, то есть становилась выходом из подполья, превращая всё в действие, в сопротивление. Но был удар не только по "Новому миру" и его направлению… После замены Твардовского и его редакции подобные события произошли в "Молодой гвардии" и "Юности", а в 1973 году сменился главный редактор "Октября", потому что застрелился Кочетов — не смог жить ортодоксальный сталинист. Сама власть отказывалась терепеть разномыслие интеллигенции. Произошло единовременное прекращение публичной общественной полемики по всем направлениям и вопросам.

Если русское духовное подполье было этой власти необходимо, то полемика, которую порождал "Новый мир", становилась для неё опасной, совершенно неуправляемой уже потому, что выплёскивалась за пределы страны. Но суть даже не в том, какую полемику и с какими силами вёл "Новый мир": журнал Твардовского стремительно становился мифом, что разрастался не по дням, а по часам... Главное, на страницах "Нового мира" русское национальное самосознание соединялось с протестом интеллигенции. Достаточно было Солженицына, чтобы понять, какие потрясения ждали СССР, если бы с жаром политической оппозиции, такие же запрещённые и гонимые, вышли бы как со дна морского все до одного богатыри, посланные собственной русской судьбой как великое возмездие этой революции… Этот миф самого Твардовского пугал, но он уже ничего не мог остановить. Твардовский видел и осознавал происходящее с журналом даже отстранённо, как будто в отражении, которым становился Солженицын. Что он мог сделать? Читай "Бодался телёнок с дубом": умолял своего автора пощадить журнал, якобы тот тащил его за собою в пропасть, не желая понимать, что этой пропастью была сама история. Он думал, да и гордился тем, что у всех на глазах творит историю русской литературы, а это была история, та всеобщая воля, что сама вершила судьбами. Обрушить Твардовского нужно было, чтобы прикончить этот миф. Только в тот момент, когда вершилась история, Твардовский не пошёл вперёд. Он не увидел там, впереди, будущего. Только новую кровь, новую революцию… Вот что оказалось не по силам, хоть шли и шли по коммунистической пустыне, пока не дошли до её конца… Дети уничтоженных крестьянских семей, они впитали ненависть к революции и ужас перед ней же с материнским молоком. Солженицын шагнул вперёд — он не чувствовал этого ужаса, да и просто страха, которых лишился в лагерях, там же обретши волю, решимость, право, чтобы мстить этой революции, не прощать, судить… Правда даёт такую свободу, и тогда уж cама русская литература будет творить историю.

После удара по журналу он как будто раскололся по уже намеченной трещине. Твардовский рухнул, но пути дальше не было ни для кого в этом подполье. В конце коммунистической пустыни Солженицын сам же подводит такой итог, провожая Бориса Можаева: "умирать — ещё не легче ли, чем остаться". Твардовский ушёл первый, когда они ещё не верили, что всё то же самое произойдёт с ними: всё оборвётся как будто на полдороге и окружит чужой злобный мир, они останутся в одиночестве, а ни сил, ни веры уже не будет — только стоны, жалобы, проклятья. Они должны были всё изменить… Могли… Хотели… Но чтобы побеждать, нужна схватка не на жизнь, а на смерть. Быть может, если бы их начали тотально запрещать, а ведь было за что; если бы даже не поставили к стенке за "русское начало", как тех, кто был до них, а хоть бы притиснули — тогда рассеялся бы ужас, нечего стало бы терять… Но советская власть с щедростью возмещала потери. Награждала, отдавая долги писательской славой и благополучием за все страдания, унижения… Она не могла вернуть того, что уничтожила и разрушила. Взамен этого всё погибшее позволено было оплакать, пряча всё в себе, пряча самих себя, настоящих. Она душила их в "Новом мире" — и давала ожить в "Нашем современнике", как будто уступая силе, которой не было. И тогда их обмануло, что пал "Новый мир", а они устояли. Но это и значило, что уже тогда ничего на них не держалось… Они прощали, потому что были прощены. Жили, потому что можно было жить. Они всё терпели, покорные той же воле, с которой продолжал свою историю русский народ! Почему всё терпящий? Кому покорный? На эти вопросы они дадут ответ своим творчеством. И если пронесли через коммунистическую пустыню русское национальное сознание, но не вывели к новой жизни свой народ, то потому, что пошли за своим слепым народом, разделив до конца его судьбу.

Евгений Нефёдов ВАШИМИ УСТАМИ

За сорок лет работы в газетах мне приходилось не раз выпускать "юбилейные" номера самых разных изданий: от незабвенной районки и областной молодёжки — до армейской газеты и "Комсомолки", не говоря уже про легендарные "День" и "Завтра". Так что сотое явление в свет "Дня литературы" поначалу вроде и не воспринял как нечто особенное. Ну что, солидный рубеж, за ним ещё будут другие, дело обычное... Но тут же и подивился: а ведь сто номеров "ДЛ" — это, выходит, и сотня моих пародий на его восьмой полосе... Целая книжка!

Так оно, в общем, и есть: хочешь-не хочешь, можешь-не можешь, болен-здоров, а уговора не нарушай. И какое же благо, что нынешняя поэзия в любой момент тут готова щедро помочь... Какой журнал ни открой, какой стихотворный сборник ни полистай, какую подборку собрата ни обнаружь в периодике — материал не то что просится в руки, а часто просто кричит о своём желании быть непременно запечатлённым в рубрике "Вашими устами", под коей я и печатаю в "Дне литературы" скромные подражания неугомонным в своих изысках коллегам-стихослагателям. Я писал пародии и до этого, и прошу не счесть за кокетство признание в том, что иной раз уже хочется взять и забросить это занятие. И не по той причине, что пародистов — мнимых и настоящих — развелось ныне столько, что пародируют уже и меня самого. И не оттого, что занятие это мне, как кому-то покажется, надоело. Я этот жанр люблю, в любви же к метаниям не привык, но постепенное превращение Нефёдова-поэта в Нефёдова-пародиста внутренне не приветствую, а ведь угрозу такой тенденции в представлениях и части читателей, и иных критиков нет-нет да и замечаю. Однако — хоть и не мне об этом судить — пока что лирик и публицист, сатирик и переводчик каким-то образом в моей творческой жизни мирно сосуществуют. Так что я поздравляю нас с юбилейным выпуском и, поскольку всякая круглая дата — это некий текущий итог проделанного, предлагаю сегодня читателям избранные пародии из тех самых ста номеров "ДЛ", а в заключение — одну совсем свежую. Как гарантию дальнейшего продолжения своего несерьёзного увлечения.

В ТРЁХ СОСНЯКАХ...

"А любил я Россию — всею кровью, хребтом,

Ее реки в разливе и когда подо льдом,

Дух ее пятистенок, дух ее кедрача,

Ее Пушкина, Стеньку и ее Ильича..."

(Ранняя редакция)

"Дух ее пятистенок, дух ее сосняков,

Ее Пушкина, Стеньку и ее стариков..."

(Поздняя редакция)

Евгений ЕВТУШЕНКО

Заплутал я, похоже, в кедрачах-сосняках...

Я любил — но кого же в этих пылких стихах?

И я думаю снова, ужасаясь подчас:

Ильича — так какого? Их же двое у нас!

Значит, что-то другое? Не Сергеич ли вдруг?

И Сергеичей — двое! Замыкается круг.

Николаичей — тоже. ("Архитектор" — второй).

Так кого же я всё же — больше жизни порой?..

Было двое их, каждых, в обожанье моем.

Но любовь тогда — как же? Неужели... втроем?

Нет, любил я того лишь, чья сильна была власть.

Может, Виссарионыч — моя тайная страсть?..

Он без пары, сердешный, как вокруг погляжу.

И я думаю, грешный... Но подумав, скажу:

А любил я все годы, то борясь, то скорбя,

Ни того, ни другого — а родного себя!

«ИКС»УАЛЬНОЕ

"Спадает простынь, как трусы...

Бунтарь, мастеровой, холуй

В "Тысячелетии Руси",

Отлил в металле слово "икс"..."

Андрей ВОЗНЕСЕНСКИЙ

С чем русский памятник сравнить?

Не пирамида же, не сфинкс...

В трусы спадает мысли нить,

А там — словцо на букву "икс"!

Меня сей образ обаял,

Я ж сам — и зодчий, и пиит.

Вон, на Тишинке наваял

Свой "икс" — пускай хоть он стоит...

Стою и я, бунтарь в трусах,

За кои дергает Прусак:

— Ты генитально нас воспел!

Совсем, поэт, о"икс"уел...

ТИМУР И ЕГО НАХОДКА

"Вот, бля, какие бывали дела...

Лю, бля, и блю, бля,

и жить не могу, бля,

я не могу без тебя..."

Тимур КИБИРОВ

Ну и бле, все-таки, стящий поэт!

Как же он блю себя дет столько лет...

Кто его бли только зко разглядит —

Тот ему лю тоже блю говорит.

Экий муд, ахают, рец-балагур!

Что за ху, охают, дожник Тимур.

Полный пи, знаете, томец пиров...

Славим находку, Киби твою ров!

МУЗАЧЕСТВО

“Так и есть — заявляется Муза,

Эта старая б... тут как тут..."

Сергей ГАНДЛЕВСКИЙ

Эта старая б... — мне обуза.

Я рвану от нее погулять!

Поищу себе новую Музу,

А по-честному — юную б...

Лишь дурак вдохновенно тоскует

О небесной подруге своей —

Лично я выхожу на Тверскую:

Ну-ка, девки, какая смелей?

Кто сегодня из вас моя Муза?

Все ж не каждая с ваших-то лет

Пообщается с членом Союза!

Я могу показать и билет...

Глядь — одна. Не идет — подплывает

(Да куда там Бриджит и Лорен!..).

Ротик ласковый приоткрывает:

— Да пошел,— говорит,— старый хрен!

И вернулся домой я украдкой,

В телевизорный тихий уют.

На экране торчит демократка.

Эта старая б... тут как тут!

ЗДРАВСТВУЙ, ДИМА, НОВЫЙ ГОД!

"Она мне говорит: Привет!

— Привет. Кто ты, похожий на мышонка?

— А я, а я — твоя мошонка..."

Дмитрий ПРИГОВ

Ответя на ее кивок,

Я изучаю эту мышку:

Вот так — похожа на мормышку,

Так — на утопший поплавок...

Такая гадость... На глаза

Не попадайся ты мне лучше,

Ведь яйца курицу не учат,—

Ее встряхнувши, я сказал!

Но слышу — голос подает

Ее соседство по интиму:

— Мы — твои ягодицы, Дима.

Ну здравствуй, Пригов, новый год!

А я ж не вижу их, увы...

Но благодарен и за это,

Что все на месте у поэта!

...Ну, разве, кроме головы.

СТИШОК ПРО ПЕТУШОК

“Юноша в небе летит,

С дерева он сорвался.

Яркой весны разгорается аппетит,

Солнце весеннее, алься!

С девочками двумя пойдём

За гаражи и снимем

Трусики: с тоненьким петушком

Я постою на синем

Фоне небесном...”

Владимир ГАНДЕЛЬСМАН

У меня разгорается каждой весной

Аппетит к созданию строчек,

Посвященных теме, увы, одной —

Ею с детства я озабочен.

Ухожу я с девочками за гаражи,

В распаляющем алясь пламени,

И они говорят: — А ну, покажи...

Что ты там напечатал в "Знамени"?

И, чтоб этих курочек подогреть,

Я на синем фоне небесном

Говорю: — Смотрите! — хотя смотреть

В общем, не на что, если честно...

Посему интерес их ко мне пропал,

Разве только вопрос остался:

— То ли с дерева, юноша, ты упал,

То ли ты с петушка сорвался?

КОХОХУЛЬНОЕ

"Немцов Борис Ефимович —

По знаку зодиака Весы.

Немцов Борис Ефимович —

Ты, в общем, не тушуйся, не ссы!

...Я знаю, что тебе пожелать:

Побольше баб красивых е...ть."

Альфред КОХ

Крошка сын к отцу пришёл

И сказала кроха:

В "Коммерсанте" я нашёл

Стих Альфреда Коха...

Папа ту белиберду

Оценил неплохо:

Видно, что-то не в ладу

С палочкой у Коха...

Крошка сын пошёл гулять,

Папа — в непокое:

Как посмел употреблять

"Коммерсантъ" такое?

Ныне пакостей сполна

Принесла эпоха,

Но подобного кохна

Не было до Коха!

Презирая стыд и срам —

Мол, учитесь, лохи! —

Кохинею тут и там публикуют Кохи.

Пожелает посмотреть

Стих какой-то кроха,

А обязан лицезреть —

Типа, как у Коха...

Ох, и крепко надоел

Грязный стиль поэтов,

Но, похоже, Кох уел

Всех по части этой...

Потому суров и строг

Папа был к газете:

Вредно всё, что пишет Кох,

И большим, и детям!