/ / Language: Русский / Genre:sf_horror / Series: Некрономикон. Миры Говарда Лавкрафта

Мифы Ктулху

Говард Лавкрафт

Г.Ф. Лавкрафт не опубликовал при жизни ни одной книги, но стал маяком и ориентиром целого жанра, кумиром как широких читательских масс, так и рафинированных интеллектуалов, неиссякаемым источником вдохновения для кинематографистов. Сам Борхес восхищался его рассказами, в которых место человека — на далекой периферии вселенской схемы вещей, а силы надмирные вселяют в души неосторожных священный ужас.

"Мифы Ктулху" — наиболее представительный из "официальных" сборников так называемой постлавкрафтианы; здесь такие мастера, как Стивен Кинг, Генри Каттнер, Роберт Блох, Фриц Лейбер и другие, отдают дань памяти отцу-основателю жанра, пробуют на прочность заявленные им приемы, исследуют, каждый на свой манер, географию его легендарного воображения.


Мифы Ктулху

Йа! Йа! Ктулху фхтагн!

«Зачем, ради всего святого в научной фантастике, вам понадобилось публиковать эти ваши "Хребты Безумия" за авторством Лавкрафта? Или положение ваше настолько бедственно, что волей-неволей приходится издавать всякую ахинею?.. Тоже мне история: двое парней перепугались до полусмерти, сперва насмотревшись на какие-то древние руны, а потом убегая от твари, которую сам автор не в состоянии описать, плюс россыпь невнятных намеков на безымянные ужасы: тут тебе и пятимерные монолиты без окон, без дверей, и Йог-Сотот, и бог весть что еще! Если будущее "Astounding Stories" — за такого рода байками, да хранят небеса научную фантастику!»

В сей эпистолярной инвективе (взятой из рубрики «Письма читателей» июньского номера «Astounding Stories» за 1936 год) речь шла, разумеется, об одном из двух ключевых произведений Г. Ф. Лавкрафта, посвященных мифу о Ктулху, что публиковалось в журнале в том же году. Читательские отклики на истории Лавкрафта отнюдь не всегда были негативными, но одобрительные комментарии по большей части тонули в буре негодования, изумления и ужаса.

В 1930-е годы в американских научно-фантастических журналах утвердилась тесно сплоченная братия наемных писак от остросюжетной приключенческой литературы, которые просто-напросто превращали техасское ранчо в планету Икс и строчили себе бесконечные шаблонные рассказы, подменяя угонщиков скота космическими пиратами. Для читателей, привыкших запрыгнуть на борт космического корабля, да прокатиться с ветерком на сверхсветовой скорости (а теорию Эйнштейна мы в гробу видали!), да задать хорошую взбучку восьминогим обитателям Бетельгейзе, лавкрафтовская детально проработанная атмосфера и особый настрой были просто-напросто непонятны. Поклонники НФ 1936 года не смогли оценить по достоинству странствия в дебрях Антарктики, в ходе которых два отважных исследователя визжат и бредят пред лицом высшего ужаса.

Различие между лавкрафтовской авторской мифологией и ниспровергающим галактики энтузиазмом Дока Смита[1] и его когорты на самом деле куда более фундаментально, нежели просто противопоставление атмосферы — действию. Многие из представителей «космооперы» того времени, такие как Э. Э. Смит, Нат Шахнер и Ральф Милн Фарли,[2] родились в предыдущем веке, когда все еще считалось, что вселенная функционирует в терминах непреложных Ньютоновых законов, а любая звезда — это солнце вроде нашего. Астрономы девятнадцатого века, направляя в небо свои спектроскопы, жизнеутверждающе убеждались, что звезды состоят из водорода, гелия, магния, натрия и других химических элементов, в точности таких же, что представлены в нашей собственной Солнечной системе. В конце века, когда физики поздравляли себя с тем, что якобы полностью постигли устройство вселенной, как было не уверовать, что человек в итоге завоюет космос?

А вот Альберт Эйнштейн придерживался иного мнения. В 1905 году он положил начало революции в науке двадцатого века — той самой революции, которая навеки сокрушила догматы классической физики. Последовали новые разработки в области теории относительности, квантовой механики, элементарных частиц и так далее — и вселенная уже не казалась ясной и понятной. Точно так же, как Коперник и Галилей выпихнули род людской из центра мироздания, так и современный человек вынужден был осознать, что он — не центр Вселенной, но, скорее, необычный курьез. Космос с его нейтронными звездами, квазарами и черными дырами чужд нам, да и мы во Вселенной — чужие.

Из всех писателей, подвизавшихся в жанре научной фантастики на страницах журналов в 1930-х годах, один только Г. Ф. Лавкрафт сумел подняться над экстатическими банальностями собратьев по перу и донести до читателя это осознание основополагающей тайны Вселенной — дань двадцатого века. «Все мои истории, — утверждал Лавкрафт в письме от 1927 года, — основаны на непреложном допущении, что человеческие прописные истины, интересы и эмоции в масштабах необъятного космоса несостоятельны и недействительны». Это утверждение практически суммирует революцию, происходившую на тот момент в современной науке: потрясенные физики как раз открывали для себя дивный новый мир, никоим образом не гарантированный механикой Ньютона. Таким образом, неевклидовы углы города Ктулху на дне морском (см. с. 48) представляют собою те же самые неевклидовы геометрии, с которыми пришлось бороться Эйнштейну в процессе создания общей теории относительности, а сверхъестественное свечение метеорита в рассказе «Сияние извне» перекликается с исследованиями Беккереля[3] и Кюри,[4] что экспериментировали с радием в начале века. Даже современные разработки в области высшей математики — тот же феномен хаоса — предсказаны в авторском мифе, ибо верховное божество воображаемого лавкрафтовского пантеона, бессмысленный слепец Азатот, царит «в спиральных черных вихрях исходной пустоты Хаоса». Снабженный фракталами[5] Мандельброта и вооруженный постоянной Фейгенбаума,[6] Азатот, уж верно, почувствовал бы себя как дома среди пермутаций и пертурбаций современной теории хаоса.

Проводить и далее аналогии между мифом Ктулху и наукой XX века бессмысленно: Лавкрафт использует эти понятия не потому, что профессионально владеет высшей математикой в рамках, допустим, теории относительности, но скорее в силу мгновенного интуитивного озарения, позволяющего прозревать «вторжения хаоса и демонов из неисследованного космоса». Исторически Лавкрафт отождествлял себя с экономической и социальной аристократией, которую современный, двадцатый век оставил далеко позади; изгой в своем собственном пространстве-времени, обездоленный мечтатель стал изгоем и во Вселенной. Аргентинский автор Хулио Кортасар предположил, что «все абсолютно удачные рассказы, особенно фантастические, — порождение неврозов, ночных кошмаров или галлюцинаций, нейтрализованное посредством объективации и переведенное в среду вне пределов невроза». В случае Лавкрафта авторское представление о Вселенной как о вместилище чудес и ужасов — это просто-напросто его собственный, ярко выраженный комплекс чужака: точно так же, как сам Лавкрафт чувствовал себя посторонним в родном современном Провиденсе, так и в литературе о Ктулху современный человек предстает таким же чужаком — затерянный, брошенный на произвол судьбы, балансирующий на краю устрашающей пропасти.

Лавкрафтовские «Хребты Безумия», наводящие на мысль о загадочной беспредельности Вселенной, выпусками публиковались в журнале «Astounding Stories», и то, что в 1936 году читатели сочли «ахинеей», научная революция нашего века подтвердила доподлинно. Как отметил в одной из своих недавних статей физик Льюис Томас: «Величайшее из достижений науки XX века — это осознание человеческого невежества». А теперь, держа в памяти данное утверждение, помедлите минуту, откройте этот том — и прочтите вступительный абзац «Зова Ктулху».

В 1937 году Лавкрафт умер, но сверхъестественные ужасы продолжали множиться. Лавкрафт не дожил лишь нескольких лет до прихода в редакцию «Astounding Stories» Джона У. Кэмпбелла, чьи издательские таланты и влияние радикально оздоровили всю журнальную научную фантастику в Америке. Однако при всех своих колоссальных талантах Кэмпбелл сохранил менталитет инженера: фанатичную веру в победу технических наук и в абсолютную действенность человеческой изобретательности и находчивости — на этом фоне Лавкрафт казался странной аномалией в поднебесье научной фантастики.

Одинокого затворника из Провиденса и его легендарное литературное наследие поддержал избранный круг друзей и поклонников: они сберегли мифы Ктулху, как члены тайного общества хранят сакральное знание и священных идолов. К этим благородным трудам по сохранению лавкрафтовского наследия (так, в 1939 году Август Дерлет и Дональд Уондри основали издательство «Аркхем-хаус») добавились спорные попытки подражаний.

В 1930-х годах сам Лавкрафт стряпал эрзац-мифы для разнообразных переизданий — об этих рассказах он недвусмысленно говорил: «Ни при каких обстоятельствах не допущу, чтобы мое имя употреблялось в связи с ними». В последующие годы после смерти Лавкрафта, начиная со словаря терминологии «Мифа», составленного в 1942 году Френсисом Т. Лейни, ведется отсчет новой эры, в течение которой Ктулху и его космические собратья были подробно исследованы, проанализированы, классифицированы, систематизированы, заархивированы, разложены по папкам, скреплены скрепками — и безжалостно изувечены. Так, к концу 1970-х годов в достопамятно поверхностной книге о лавкрафтовской мифологии американский писатель-фантаст отмечает наличие «лакун» в концепции Лавкрафта — и считает, что сам он и другие обязаны «заполнить» их новыми рассказами. До Лавкрафта спрос на земноводных антропофагов всегда был довольно ограничен; за несколько десятилетий после его смерти стилизации под Ктулху и К° превратились в индустрию поистине циклопического размаха.

То, что все это «вторичное творчество» по большей части представляло собою, по определению покойного Э. Хоффманна Прайса, «тошнотворную дрянь», — это как раз ерунда. Важно другое: тем самым в отношении «Мифа Ктулху» была совершена величайшая несправедливость. Воображаемая космогония Лавкрафта всегда представляла собою не статичную систему, но, скорее, что-то вроде эстетического концепта, который неизменно приспосабливался к развивающейся личности и меняющимся интересам его создателя. Так, в течение последних десяти лет жизни Лавкрафта «готичность» постепенно сменялась «инопланетностью»: раннее произведение мифологии, «Ужас Данвича» (1928), все еще крепко укоренено в провинциальной глуши Новой Англии, а всего-то-навсего шесть лет спустя в повести «За гранью времен» автор рисует завораживающую картину поистине стэплдонских гонок[7] по Вселенной прошлого, настоящего и будущего. Точно так же, по мере того как в 1930-х годах Лавкрафт наконец-то начал перерастать «ужастики», стоит сравнить «Ужас Данвича» (в котором мифологические божества — все еще демонические существа, от которых должно обороняться с помощью чернокнижных магических формул) с «За гранью времен» (где инопланетяне уподобились просвещенным партийным социалистам — прямое отражение новообретенного интереса Лавкрафта к обществу и общественным реформам). Если бы автор дожил до 1940-хгодов, «Миф» продолжал бы эволюционировать заодно с его создателем: жесткой системы, которую подражатель мог бы унаследовать по смерти автора, никогда не существовало.

Кроме того, самая суть «Мифа» заключается не в пантеоне вымышленных богов и не в заплесневелой коллекции запретных фолиантов, но, скорее, в особом убедительном «космическом» подходе. Термином «космический», или «вселенский», Лавкрафт неизменно оперировал для описания своей собственной основополагающей эстетики: «Я выбираю рассказы о сверхъестественном, потому что они наилучшим образом соответствуют моим склонностям. Одно из сильнейших и самых настойчивых моих желаний — это на краткий миг достичь иллюзии приостановки или насильственного преодоления досадных ограничений времени, пространства и естественного закона, которые от века держат нас в заточении и препятствуют узнать больше о беспредельных космических пространствах…»

В каком-то смысле весь корпус зрелых произведений Лавкрафта состоит из рассказов и повестей о космических чудесах, но именно в последние десять лет своей жизни, когда автор мало-помалу отказался от дансенийской экзотики[8] и новоанглийской черной магии и в поисках сюжетов обратился к загадочным безднам открытого космоса, он создал ряд произведений, за которыми посмертно закрепился термин «Миф Ктулху». Иными словами, «Миф» представляет собою те рассказы и повести о космических чудесах, в которых внимание Лавкрафта сосредоточено на современной научной Вселенной; мифологические божества, в свою очередь, рассматриваются как отдельные субстанции и свойства бесцельного, равнодушного, невыразимо чуждого космоса. И да зарубят себе на носу все лавкрафтисты-подражатели, что за годы породили бессчетные имитации «Мифа» — про эксцентричных затворников из Новой Англии, которые произносят правильные заклинания из неправильных книг и тотчас же достаются на обед гигантской лягушке по имени Ктулху: «Миф» — это не соединение воедино готовых формул и словарных находок, а, скорее, особое «космическое» умонастроение.

Эта суровая критика ни в коей мере не относится к настоящей подборке рассказов, что числятся среди относительного меньшинства удачных произведений, написанных под влиянием «Мифа Ктулху». Несколько ранних рассказов из этого тома, написанных «при участии и содействии», сегодня, возможно, покажутся жалкими подделками китч-культуры, но все прочее достойно восхищения: тут и Роберт Блох («Тетрадь, найденная в заброшенном доме»), и Фриц Лейбер, и Рэмси Кемпбелл, и Колин Уилсон, и Джоанна Расс, и Стивен Кинг, в частности, — все они наглядно демонстрируют загадочно длительное влияние Г. Ф. Лавкрафта на самых разных авторов, внесших свой собственный неповторимый вклад в развитие «Мифа».

А Ричард А. Лупофф, автор заключительного рассказа в настоящем сборнике, вероятно, дал нам нечто большее. «Как была открыта Гурская зона» — это не просто примечательный рассказ в контексте «Мифа», это единственная из известных мне историй такого плана, за исключением лавкрафтовских, что передает ощущение иконоборческой дерзости, сопутствовавшее первой публикации Лавкрафта, — ощущение, столь возмутившее тогдашних читателей «Astounding Stories». В своем блистательном повествовании Лупофф задействует не только необходимую терминологию «Мифа», но еще и ключевую атмосферу космического чуда, а в придачу отчасти воссоздает крышесносное возбуждение исходных повестей в рамках «Мифа». Хотите сами узнать, о чем был весь сыр-бор в 1936 году, — откройте этот том на странице 691 и прочтите, как три киборга занимаются сексом на борту космического корабля, который летит за пределы Плутона к загадочной неведомой планете под названием Юггот.

Джеймс Тернер

Г. Ф. Лавкрафт[9]

Зов Ктулху

(Обнаружено в бумагах покойного Френсиса Виланда Терстона, г. Бостон)

Можно предположить, что из этих великих стихий или существ иные выжили… выжили со времен бесконечно отдаленных, когда… сознание, вероятно, проявляло себя в обличьях и формах, давным-давно отступивших пред натиском человеческой цивилизации… мимолетное воспоминание об этих формах сохранили лишь легенды да поэзия, нарекшие их богами, чудовищами, мифическими существами всех родов и видов…

Элджернон Блэквуд

I

Глиняный ужас

По мне, неспособность человеческого разума соотнести между собою все, что только вмещает в себя наш мир, — это великая милость. Мы живем на безмятежном островке неведения посреди черных морей бесконечности, и дальние плавания нам заказаны. Науки, трудясь каждая в своем направлении, до сих пор особого вреда нам не причиняли. Но в один прекрасный день разобщенные познания будут сведены воедино, и перед нами откроются такие ужасающие горизонты реальности, равно как и наше собственное страшное положение, что мы либо сойдем с ума от этого откровения, либо бежим от смертоносного света в мир и покой нового темного средневековья.

Теософы уже предугадали устрашающее величие космического цикла, в пределах которого и наш мир, и весь род человеческий — не более чем преходящая случайность. Они намекают на странных пришельцев из тьмы веков — в выражениях, от которых кровь бы застыла в жилах, когда бы не личина утешительного оптимизма. Но не от них явился тот один-единственный отблеск запретных эпох, что леденит мне кровь наяву и сводит с ума во сне. Это мимолетное впечатление, как и все страшные намеки на правду, родилось из случайной комбинации разрозненных фрагментов — в данном случае вырезки из старой газеты и записей покойного профессора. Надеюсь, никому больше не придет в голову их сопоставить; сам я, если останусь жив, ни за что не стану сознательно восполнять звенья в столь чудовищной цепи. Думается мне, что и профессор тоже намеревался сохранить в тайне известную ему часть и непременно уничтожил бы свои заметки, если бы не внезапная смерть.

Впервые я ознакомился с ними зимой 1926/27 года: именно тогда умер мой двоюродный дед Джордж Гаммелл Эйнджелл, почетный профессор семитских языков в Брауновском университете города Провиденс, штат Род-Айленд. Профессор Эйнджелл был широко известен как видный специалист по древним надписям, к нему то и дело обращались директора крупных музеев, так что его кончина в возрасте девяноста двух лет вызвала изрядный резонанс. В местном масштабе интерес подогревался еще и тем, что причина смерти осталась невыясненной. Профессор возвращался из Ньюпорта: он сошел с корабля — и, по словам свидетелей, рухнул как подкошенный после того, как его толкнул какой-то негр, с виду моряк, что нежданно-негаданно вынырнул из странноватого темного дворика на холме, по крутому склону которого пролегал кратчайший путь от порта до дома покойного на Уильямс-стрит. Врачи не обнаружили зримых признаков какого бы то ни было расстройства и, посовещавшись немного в замешательстве, заключили, что причиной трагедии послужило некое скрытое нарушение сердечной деятельности, спровоцированное быстрым подъемом в гору — в профессорские-то преклонные годы! В ту пору я не видел повода ставить диагноз под сомнение, но в последнее время я склонен задуматься на этот счет… очень серьезно задуматься.

Как наследнику и душеприказчику моего двоюродного деда — ибо он умер бездетным вдовцом — мне полагалось сколь возможно тщательно просмотреть его архивы; с этой целью я перевез все его коробки и папки на свою бостонскую квартиру. Бóльшую часть разобранных мною материалов со временем опубликует Американское археологическое общество, однако ж среди ящиков нашелся один, изрядно меня озадачивший: вот его-то мне особенно не хотелось показывать чужим. Ящик был заперт, ключа нигде не оказалось, но в конце концов я догадался осмотреть брелок, что профессор всегда носил в кармане. И действительно: открыть замок мне удалось, но тут передо мною воздвиглось препятствие еще более серьезное и непреодолимое. Что, ради всего святого, означали странный глиняный барельеф и разрозненные записи, наброски и газетные вырезки, мною обнаруженные? Или дед мой, на закате дней своих, стал жертвой самого банального надувательства? Я решил непременно разыскать эксцентричного скульптора, по всей видимости нарушившего душевный покой старика.

Барельеф представлял собою неровный прямоугольник площадью приблизительно пять на шесть дюймов и менее дюйма толщиной, явно современного происхождения. Но изображалось на нем нечто крайне далекое от современности и по духу, и по замыслу, ибо хотя бессчетны и сумасбродны причуды кубизма и футуризма, нечасто воспроизводят они таинственную упорядоченность, сокрытую в доисторических надписях. А большая часть этих узоров, вне всякого сомнения, представляла собою именно письмена, хотя память моя, невзирая на близкое знакомство с бумагами и коллекциями деда, не сумела ни опознать эту разновидность, ни хотя бы намекнуть на какие-то отдаленные параллели.

Над этими несомненными иероглифами просматривалась фигура — явно изобразительного плана, хотя импрессионистский стиль исполнения не позволял распознать ее природу. Что-то вроде чудища или символ, представляющий чудище, породить которое способна разве что больная фантазия. Я нимало не погрешу против сути этого образа, если скажу, что моему взбалмошному воображению одновременно представились осьминог, дракон и карикатура на человека. Мясистая голова с щупальцами венчала гротескное чешуйчатое тулово с рудиментарными крыльями, но особенно жуткое впечатление производили общие очертания всего в целом. На заднем плане смутно проступало некое подобие циклопической кладки.

К этой диковинке помимо подборки газетных вырезок прилагался целый ворох свежих записей, сделанных рукою профессора Эйнджелла и не претендующих на какую бы то ни было литературность. Основной, по всей видимости, документ был озаглавлен «КУЛЬТ КТУЛХУ» — тщательно прорисованными печатными буквами, чтобы предотвратить ошибки в прочтении столь неслыханного слова. Рукопись состояла из двух частей: первая — под рубрикой «1925 — Сон и творчество по мотивам снов Г. Э. Уилкокса, проживающего по адресу: штат Род-Айленд, г. Провиденс, Томас-стрит, д. 7», и вторая — «Рассказ инспектора Джона Р. Леграсса, проживающего по адресу: штат Луизиана, г. Новый Орлеан, Бьенвиль-стрит, д. 121; 1908 г. — заседание А. А. О. — протокол и доклад проф. Уэбба». Остальные бумаги представляли собою краткие заметки, в некоторых содержалось описание странных снов самых разных людей, тут же попадались выдержки из теософских книг и журналов (в частности, из «Истории Лемурии и Атлантиды» У. Скотт-Эллиота), а также комментарии на тему сохранившихся с давних времен тайных обществ и секретных культов, вместе со ссылками на соответствующие пассажи в таких справочных изданиях по мифологии и антропологии, как «Золотая ветвь» Фрэзера и «Культ ведьм в Западной Европе» за авторством мисс Мюррей. В газетных вырезках речь шла по большей части о странных психических расстройствах и о вспышках группового помешательства или мании весной 1925 года.

В первой части основной рукописи пересказывалась прелюбопытная история. 1 марта 1925 года к профессору Эйнджеллу явился худощавый смуглый юноша вида неврастенического и до крайности возбужденного, с необычным глиняным барельефом, на тот момент еще мягким и влажным. На визитке значилось имя: Генри Энтони Уилкокс. Дед узнал в нем младшего сына некоего уважаемого семейства, отдаленно ему знакомого. Юноша вот уже некоторое время учился в род-айлендской художественной школе на отделении скульптуры, а жил один, в здании «Флер-де-лис» неподалеку от учебного заведения. Уилкокс, многообещающий вундеркинд, славился как своим недюжинным талантом, так и изрядной эксцентричностью и с детства удивлял окружающих диковинными историями и пересказами странных снов. Сам он говорил о своей «физической гиперсенситивности», но респектабельные жители старинного торгового города считали его просто-напросто чудаком. С людьми своего круга он никогда особенно не общался, а постепенно и вовсе выпал из светской жизни; теперь его знала разве что небольшая группка эстетов из других городов. Даже насквозь консервативный Провиденский клуб искусств убедился, что юноша безнадежен.

Что до визита, сообщалось в профессорской рукописи, скульптор нежданно-негаданно воззвал к археологическим познаниям хозяина, попросив идентифицировать иероглифы на барельефе. Изъяснялся он в этакой отрешенной, напыщенной манере, что наводило на мысль о позерстве и сочувствия не пробуждало, и дед мой отвечал довольно резко, поскольку очевидная новизна глиняной таблички наводила на мысль о чем угодно, кроме археологии. Ответ молодого Уилкокса, впечатливший деда настолько, что тот запомнил и записал его дословно, был облечен в причудливо-поэтическую форму, свойственную речи юноши в целом; впоследствии я убедился, что такая манера изъясняться для него и впрямь весьма характерна. «Воистину табличка нова, я создал ее прошлой ночью, грезя о невиданных городах, а сны — древнее, чем угрюмый Тир, или задумчивый Сфинкс, или венчанный садами Вавилон».

Тут-то юноша и повел свой бессвязный рассказ, внезапно разбередив дремлющие воспоминания деда и пробудив в нем лихорадочный интерес. Накануне ночью случилось небольшое землетрясение — самое значительное в Новой Англии за последние несколько лет, и впечатлительный Уилкокс остро ощутил на себе его влияние. Ночью ему привиделся небывалый сон: великие города Циклопов, сплошь — исполинские глыбы и устремленные в небеса монолиты; все они сочились зеленой слизью и таили в себе неизъяснимый ужас. Стены и колонны были покрыты иероглифами, а откуда-то снизу доносился голос, что и голосом-то не назовешь: хаотическое ощущение, что преобразовать в звук способна лишь фантазия. И тем не менее юноша попытался передать его почти непроизносимым набором букв: «Ктулху фхтагн».

Эта словесная невнятица и послужила ключом к воспоминанию, что одновременно взволновало и встревожило профессора Эйнджелла. Он расспросил скульптора с дотошностью ученого — и с жадной скрупулезностью изучил барельеф. Если верить Уилкоксу, ночью, проснувшись, как от толчка, потрясенный юноша обнаружил, что работает над пресловутой глиняной табличкой — продрогший, в одной пижаме. Впоследствии Уилкокс рассказывал, что дед списывал не иначе как на свои преклонные годы тот досадный факт, что не сразу распознал иероглифы и изображение. Многие его вопросы показались гостю в высшей степени неуместными — в особенности те, что намекали на его связь со странными культами или обществами. Уилкокс в упор не понимал настойчивых обещаний хранить тайну в обмен на допуск и членство в каком-то разветвленном мистическом или языческом религиозном сообществе. Когда же профессор Эйнджелл уверился, что скульптор действительно понятия не имеет ни о каком культе и ни о каком тайном знании, он засыпал гостя просьбами сообщать о своих снах и дальше. Результаты, причем на постоянной основе, не заставили себя ждать. После первой беседы в рукописи отмечались ежедневные визиты юноши, в ходе которых он пересказывал впечатляющие фрагменты ночных видений: в них неизменно фигурировали жуткие виды исполинских городов из темного влажного камня и подземный голос или разум, размеренно подающий загадочные импульсы смысла, что в записанном виде представляли собою полную тарабарщину. Чаще всего повторялись два звука: если передать их буквосочетаниями, то получалось «Ктулху» и «Р’льех».

23 марта, как гласила рукопись, Уилкокс не пришел на встречу. Профессор навел справки на квартире скульптора; выяснилось, что юношу поразила некая загадочная болезнь и его увезли в семейный особняк на Уотерман-стрит. Ночью он кричал во сне, перебудив еще несколько художников, проживающих в здании, а с тех пор пребывал либо в беспамятстве, либо в бреду. Дед немедленно позвонил его родственникам и отныне и впредь бдительно следил за развитием событий и то и дело захаживал в кабинет доктора Тоби на Тайер-стрит, выяснив, что пациента поручили ему. Лихорадочный разум юноши, по всей видимости, одолевали странные видения; пересказывая их, доктор то и дело вздрагивал. В них не только повторялись прежние сны, но в общем сумбуре возникала какая-то исполинская тварь, «во много миль высотой», ковылявшая тяжело и неуклюже. Уилкокс так и не описал это существо в подробностях, но отрывочные безумные восклицания в пересказе доктора Тоби убедили профессора, что оно, по всей видимости, тождественно безымянному чудовищу, изображенному на скульптуре из сна. Доктор добавил, что, заговорив о глиняном барельефе, юноша неизменно впадал в летаргию. Как ни странно, температура его была немногим выше обычной, но общее состояние наводило на мысль скорее о горячке, нежели о душевном расстройстве.

2 апреля около трех часов пополудни все симптомы недуга разом исчезли. Уилкокс сел в постели, с превеликим изумлением обнаружив, что находится дома. Он понятия не имел, что происходило с ним начиная с ночи 22 марта, будь то во сне или в действительности. Врач объявил его здоровым; спустя три дня юноша вернулся к себе на квартиру, но профессору Эйнджеллу он больше ничем помочь не мог. С выздоровлением все странные видения прекратились; примерно с неделю дед выслушивал бесполезные, не относящиеся к делу пересказы самых что ни на есть обыкновенных снов, после чего записи вести перестал.

На этом заканчивалась первая часть рукописи, но ссылки на разрозненные заметки дали мне немало материала для размышлений — на самом деле так много, что мое сохранившееся недоверие к художнику объясняется разве что моей тогдашней философией, насквозь пропитанной скептицизмом. В пресловутых заметках описывались сны разных людей в течение того же периода, когда молодого Уилкокса посещали его странные химеры. Дед очень быстро, по всей видимости, создал разветвленную, обширную сеть наведения справок, охватив едва ли не всех своих друзей, которым мог задавать вопросы, не рискуя показаться дерзким: от них он требовал еженощных отчетов о снах и даты каких-либо примечательных видений за прошедшее время. На подобные просьбы люди, надо думать, реагировали по-разному, и все же при самых скромных подсчетах дед явно получал куда больше ответов, нежели удалось бы обработать без помощи секретаря. Исходная корреспонденция не сохранилась, но дедовы заметки представляли собою детальный и весьма показательный обзор. Люди самые что ни на есть обыкновенные, те, что вращаются в светском обществе и в деловых кругах — пресловутая «соль земли» Новой Англии, — результаты представили в большинстве своем отрицательные. Однако ж тут и там фигурировали отдельные случаи тревожных, но бесформенных ночных впечатлений: все они приходились на период между 23 марта и 2 апреля — когда молодой Уилкокс пребывал в бреду. Ученые оказались чуть более восприимчивы: четыре случая расплывчатых описаний наводят на мысль о мимолетных проблесках странных ландшафтов, и в одном случае упоминается ужас перед чем-то паранормальным.

Ответы по существу дали поэты и художники; я уверен, что будь у них возможность сравнить свои записи, вспыхнула бы настоящая паника. Но поскольку оригиналов писем в моем распоряжении не было, я отчасти заподозрил, что составитель либо задавал наводящие вопросы, либо отредактировал тексты сообразно желаемому результату. Вот почему мне по-прежнему казалось, что Уилкокс, каким-то образом получив доступ к более ранним сведениям, которыми располагал мой дед, намеренно ввел маститого ученого в обман. Отклики эстетов складывались в пугающую повесть. С 28 февраля и по 2 апреля многим из них снились странные, причудливые сны, причем их яркость безмерно усилилась в тот период, когда скульптор пребывал в бреду. Примерно одна четвертая из числа тех, кто согласился поведать о своем опыте, сообщали о ландшафтах и отзвуках, очень похожих на описания Уилкокса; а кое-кто из сновидцев признавался, что ближе к концу появлялась гигантская безымянная тварь, внушавшая беспредельный страх. Один из случаев, весьма печальный, рассматривался особенно подробно. Субъект — широко известный архитектор, склонный к теософии и оккультизму, — в день, когда с молодым Уилкоксом приключился приступ, впал в буйное помешательство, неумолчно кричал, умоляя спасти его от какого-то сбежавшего из ада демона, — и несколькими месяцами позже скончался. Если бы дед ссылался на эти случаи, приводя имена, а не просто номера, я бы предпринял независимое расследование в поисках доказательств, но так, как есть, мне удалось установить личность лишь нескольких человек. Однако ж все они дословно подтвердили записи. Я частенько гадаю, все ли опрошенные были столь же озадачены, как эти немногие. Хорошо, что объяснения они так и не получат.

В газетных вырезках, как я уже сообщал, речь шла о вспышках паники, о маниях и психозах в указанный период. Профессор Эйнджелл, должно быть, нанял целое пресс-бюро, потому что количество выдержек было огромно, а источники — разбросаны по всему земному шару. Тут — ночное самоубийство в Лондоне: одинокий жилец с душераздирающим криком выбросился во сне из окна. Там — бессвязное письмо издателю газеты в Южной Америке: какой-то одержимый видениями фанатик предсказывал мрачное будущее. Официальное сообщение из Калифорнии описывало, как целая колония теософов облеклась в белые одежды ради некоего «великого совершения», которое так и не последовало; в то время как в статьях из Индии сдержанно говорилось о серьезных волнениях в среде местного населения ближе к концу марта. По Гаити прокатилась волна шаманских оргий; африканские аванпосты докладывали о недовольстве и ропоте. Американские офицеры на Филиппинских островах докладывали, что примерно в то же время отдельные племена сделались неспокойны, а в ночь с 22 на 23 марта в Нью-Йорке полицейских атаковала толпа истеричных левантинцев. В западной части Ирландии множились самые дикие слухи и легенды; весной 1926 года художник-фантаст по имени Ардуа-Бонно выставил в Парижском салоне свое кощунственное полотно под названием «Пригрезившийся пейзаж». А в психиатрических больницах отмечалось такое количество беспорядков, что не иначе как чудо помешало медицинской братии отследить странные параллели и прийти к озадачивающим выводам. В общем и целом — жутковатая подборка вырезок; и сегодня я с трудом понимаю свой тогдашний бездушный рационализм, заставивший меня от них отмахнуться. Впрочем, на тот момент я и впрямь был убежден, что молодой Уилкокс знал о событиях более давних, профессором упомянутых.

II

История инспектора Леграсса

События более давние, в связи с которыми сон скульптора и барельеф показались моему деду столь важными, излагались во второй части пространной рукописи. Как выяснилось, в прошлом профессор Эйнджелл уже видел адские очертания безымянного чудовища, и ломал голову над неведомыми иероглифами, и слышал зловещую последовательность звуков, которую можно передать только как «Ктулху». И все это — в таком тревожном и страшном контексте, что не приходится удивляться, если он принялся забрасывать молодого Уилкокса расспросами и настойчиво требовать все новых сведений.

Этот его более ранний опыт датируется 1908 годом, семнадцатью годами раньше. Американское археологическое общество съехалось на ежегодную конференцию в Сент-Луис. Профессор Эйнджелл, как оно и подобает ученому настолько авторитетному и заслуженному, играл значимую роль во всех дискуссиях. Именно к нему в числе первых обратились несколько неспециалистов, что пришли на заседание, дабы получить правильные ответы на свои вопросы и разрешить проблемы силами экспертов.

Главным среди этих неспециалистов был ничем не примечательный человек средних лет, приехавший из самого Нового Орлеана в поисках узкоспециальной информации, которую местные источники предоставить ему не могли. Именно он вскорости оказался в центре внимания всего почтенного собрания. Звали его Джон Реймонд Леграсс; работал он полицейским инспектором. Он принес с собой то, ради чего приехал: гротескную, омерзительную, по всей видимости очень древнюю каменную статуэтку, происхождение которой определить затруднялся. Нет, инспектор Леграсс нисколько не интересовался археологией. Напротив, его любопытство было подсказано исключительно профессиональными соображениями. Статуэтку, идол, фетиш, или что бы уж это ни было, захватили несколькими месяцами раньше в заболоченных лесах к югу от Нового Орлеана, в ходе облавы на сборище предполагаемых шаманов-вудуистов. И столь необычные и отвратительные обряды были связаны с этой статуэткой, что полицейские не могли не осознать, что столкнулись с каким-то неведомым темным культом, бесконечно более страшным, нежели самые что ни на есть дьявольские секты африканских колдунов. О происхождении культа ровным счетом ничего не удалось выяснить — если не считать обрывочных и неправдоподобных признаний, исторгнутых у пленников. Поэтому полиция и решила обратиться к ученым, знатокам древности, в надежде с их помощью понять, что собой представляет кошмарный символ и через него выйти к истокам культа.

Инспектор Леграсс даже представить себе не мог, какую сенсацию произведет его приношение. При одном только взгляде на загадочный предмет собрание ученых мужей разволновалось не на шутку. Окружив гостя плотным кольцом, все так и пожирали глазами фигурку: ее явная чужеродность и аура неизмеримо глубокой древности наводили на мысль о доселе неоткрытых архаичных горизонтах. Художественную школу, породившую эту страшную скульптуру, так и не удалось опознать, однако ж тусклая, зеленоватая поверхность неизвестного камня словно бы хранила в себе летопись веков и даже тысячелетий.

Статуэтка, которую неспешно передавали из рук в руки для ближайшего и внимательного рассмотрения, в высоту была около семи-восьми дюймов и поражала мастерством исполнения. Она изображала чудовище неопределенно антропоидного вида, однако ж с головой как у спрута, с клубком щупалец вместо лица, с чешуйчатым, явно эластичным телом, с гигантскими когтями на задних и передних лапах и длинными, узкими крыльями за спиной. Это существо, по ощущению, исполненное жуткой, противоестественной злобности, обрюзгшее и тучное, восседало в отвратительной позе на прямоугольной глыбе или пьедестале, покрытом непонятными письменами. Концы крыльев касались черного края камня сзади, само сиденье помещалось в центре, а длинные, изогнутые когти поджатых, скрюченных задних лап цеплялись за передний край и спускались вниз примерно на четверть высоты пьедестала. Моллюскообразная голова выдавалась вперед, так что лицевые щупальца задевали с тыльной стороны громадные передние лапы, обхватившие задранные колени. Все в целом выглядело неправдоподобно живым — и тем более неуловимо пугающим, что происхождение идола оставалось неизвестным. В запредельной, устрашающей, бесконечной древности статуэтки не приходилось сомневаться, и однако ж ничто не указывало на какой-либо известный вид искусства, возникший на заре цивилизации — либо в любую другую эпоху. Перед нами было нечто особое, ни на что не похожее; даже сам материал и тот являл собою неразрешимую загадку: мылообразный, зеленовато-черный камень с золотыми и радужными вкраплениями и прожилками не походил ни на что знакомое из области геологии либо минералогии. Вязь письмен, начертанных вдоль основания постамента, озадачивала не меньше; никто из участников — несмотря на то, что в собрании присутствовала половина мировых экспертов в этой области, — не имел ни малейшего представления о том, с какими языками это наречие хотя бы самым отдаленным образом соотносится. Иероглифы, точно так же, как сама скульптура и ее материал, принадлежали к чему-то устрашающе далекому и чуждому человеческой цивилизации — такой, какой мы ее знаем; к чему-то пугающему, наводящему на мысль о древних и кощунственных циклах жизни, к которым наш мир и наши представления вообще неприложимы.

И однако ж, пока участники конференции по очереди качали головами и признавали свое бессилие перед задачей инспектора, нашелся в собрании один человек, которому померещилось, будто чудовищная фигура и письмена ему до странности знакомы. Он-то и рассказал, смущаясь, о некоей памятной ему странной безделице. То был ныне покойный Уильям Чаннинг Уэбб, профессор антропологии Принстонского университета и небезызвестный исследователь. Сорок восемь лет назад профессор Уэбб участвовал в экспедиции по Гренландии и Исландии в поисках рунических надписей, отыскать которые ему так и не удалось. В верхней части побережья Западной Гренландии он обнаружил примечательное племя выродившихся эскимосов (а может, и не племя, а что-то вроде культа). Их религия, любопытная разновидность сатанизма, до глубины души ужаснула профессора своей нарочитой кровожадностью и гнусностью. Об этой вере прочие эскимосы почти ничего не знали, упоминали о ней с содроганием и говорили, что пришла она из бездонных глубин вечности за миллиарды лет до того, как был создан мир. В придачу к отвратительным обрядам и человеческим жертвоприношениям эта религия включала в себя извращенные, переходящие из поколения в поколение ритуалы, посвященные высшему, древнейшему дьяволу, иначе известному как торнасук; профессор Уэбб тщательно записал этот термин в транскрипции со слов престарелого жреца-шамана (иначе — ангекок), как можно точнее передав звучание латинскими буквами. Но на данный момент интерес представлял фетиш, связанный с пресловутым культом: идол, вокруг которого отплясывали эскимосы, когда высоко над ледяными утесами полыхало северное сияние. То был примитивный каменный барельеф с изображением кошмарного монстра, покрытый загадочными письменами. Насколько профессор мог судить, в основных чертах этот фетиш походил на чудовищную статуэтку, представленную ныне собранию.

Ученые мужи внимали Уэббу настороженно и потрясенно, а инспектор Леграсс разволновался больше прочих; он в свою очередь принялся засыпать профессора расспросами. Полицейский некогда записал и скопировал устный ритуал со слов арестованных служителей болотного культа и теперь попросил ученого по возможности вспомнить последовательность звуков, зафиксированную среди дьяволопоклонников-эскимосов. Последовало придирчивое, дотошное сличение записей — и в зале повисло благоговейное молчание. Детектив и ученый установили, что фраза, общая для двух адских ритуалов, проводимых в разных концах земного шара, фактически идентична! То, что шаманы-эскимосы и жрецы с луизианских болот выкликали нараспев, взывая к своим родственным идолам, по сути представляло собою приблизительно следующее: «Пх’нглуи мглв’нафх Ктулху Р’льех вгах’нагл фхтагн».

Причем деление слов угадывалось по традиционным паузам во фразе в ходе пения.

Здесь инспектор Леграсс на шаг опередил профессора Уэбба: несколько его арестантов-метисов сообщили ему со слов старших участников обряда, что означало пресловутое заклинание. А именно: «В своем чертоге в Р’льехе мертвый Ктулху грезит и ждет».

Теперь же, в ответ на общую настоятельную просьбу, инспектор Леграсс поведал сколь можно более подробно о своем знакомстве со служителями болотного культа и рассказал историю, которой дед, как я понял, придавал огромное значение. В ней ощущался привкус безумных снов мифотворца и теософа и размах воображения воистину космического масштаба — совершенно, казалось бы, неожиданный в среде отверженных полукровок.

1 ноября 1907 года в новоорлеанскую полицию поступил срочный вызов из края озер и болот к югу от города. Тамошние скваттеры, люди по большей части простые, но добродушные, потомки отряда Лафита,[10] пребывали во власти слепого ужаса — нечто неведомое подкралось к ним в ночи. Магия вуду, по всей видимости, причем самой что ни на есть чудовищной, прежде неизвестной разновидности. С тех пор как в черной чаще заколдованного леса, куда не смел заходить никто из местных жителей, зазвучали неумолчные тамтамы, стали пропадать женщины и дети. Оттуда доносились безумные крики, душераздирающие вопли, пение, от которого кровь стыла в жилах, там плясало адское пламя, и, добавил перепуганный посыльный, люди не в силах больше выносить этого кошмара.

И вот ближе к вечеру отряд из двадцати полицейских в двух каретах и одном автомобиле выехал на место событий. Дрожащий от страха скваттер указывал путь. Со временем проезжая дорога закончилась; все вышли и на протяжении нескольких миль шлепали по грязи в безмолвии жутких кипарисовых лесов, не знающих света дня. Безобразные корни и зловеще нависающие петли «испанского мха» преграждали им путь; тут и там груда влажных камней или фрагмент гниющей стены, наводя на мысль о мрачном обиталище, еще больше усиливали ощущение подавленности, в которое вносили свой вклад каждое уродливое дерево, каждый губчатый островок. Наконец впереди показалось поселение скваттеров — жалкое скопление лачуг. Перепуганные жители выбежали за двери и обступили группу с фонарями тесным кольцом. Где-то далеко впереди и впрямь слышался приглушенный бой тамтамов; время от времени, когда менялся ветер, долетал леденящий душу вопль. Сквозь блеклый подлесок откуда-то из-за бескрайних аллей ночной чащи просачивался красноватый отблеск. Все до одного скваттеры — даже при том, что они панически боялись снова остаться одни, — наотрез отказались приближаться к сцене нечестивой оргии хотя бы на шаг. Так что инспектор Леграсс и его девятнадцать соратников без проводника нырнули под темные аркады ужаса — туда, где никто из них не бывал прежде.

Область, куда ныне нагрянула полиция, испокон веков пользовалась дурной славой — белые туда не заглядывали и почти ничего о ней не знали. Легенды рассказывали о потаенном озере, которого вовеки не видел взгляд человеческий; там обитала гигантская, бесформенная белесая полипообразная тварь со светящимися глазами; скваттеры перешептывались, что в полночь-де к ней на поклон из пещер в недрах земли вылетают дьяволы на крыльях летучих мышей. Поговаривали, что тварь эта жила там до д’Ибервилля,[11] до Ла Саля,[12] до индейцев и даже до привычных лесных зверей и птиц. В ней словно ожил ночной кошмар; увидеть чудище означало умереть. Но тварь насылала на людей сны, так что они знали достаточно, чтобы не соваться куда не надо. Нынешняя вудуистская оргия происходила на самой окраине ненавистной области, но и этого было довольно: возможно, поэтому место, выбранное под святилище, внушало скваттерам еще больший ужас, чем кошмарные звуки и происшествия.

Лишь поэт или безумец сумел бы воздать должное звукам, что слышали люди Леграсса, пробираясь вперед сквозь черную трясину в направлении алого отблеска и приглушенного рокота тамтамов. Разные тембры голоса присущи человеку и зверю; и страшно слышать одно вместо другого. Животная ярость и разнузданное непотребство здесь нарастали до демонического размаха: завывания и экстатические вопли неистовствовали и эхом прокатывались из конца в конец по ночному лесу, точно чумные бури из пучин ада. То и дело беспорядочное улюлюканье смолкало, и, по всей видимости, вымуштрованный хор хриплых голосов принимался монотонно выпевать эту мерзкую фразу или целое заклинание: «Пх’нглуи мглв’нафх Ктулху Р’льех вгах’нагл фхтагн».

Наконец полицейские выбрались из болота туда, где деревья поредели, — и глазам их внезапно открылось жуткое зрелище. Четверо пошатнулись, один рухнул в обморок, двое не сдержали исступленного крика — по счастью, голоса их потонули в безумной какофонии оргии. Леграсс плеснул водой в лицо потерявшему сознание; все застыли на месте, дрожа крупной дрожью, загипнотизированные ужасом.

На прогалине среди болот обнаружился поросший травой островок, протяженностью примерно в акр, безлесный и относительно сухой. На этом островке скакала и извивалась неописуемая орда — скопище человеческих уродств, нарисовать которые не под силу никому, кроме разве Сайма[13] или Ангаролы.[14] Голые, в чем мать родила, эти разношерстные ублюдки ревели, мычали и, корчась, выплясывали вокруг чудовищного кольца огня. Сквозь разрывы в огненной завесе можно было разглядеть, что в центре возвышается гигантский гранитный монолит примерно восьми футов в высоту; а на нем, несообразно-миниатюрная, стоит мерзкая резная статуэтка. На равном расстоянии от окаймленного огнем монолита по широкому кругу были расставлены десять виселиц, и на них висели, головами вниз, чудовищно изуродованные тела злополучных пропавших скваттеров. Внутри этого круга и бесновались с ревом служители культа, в массе своей двигаясь слева направо в нескончаемой вакханалии между кольцом мертвых тел и кольцом огня.

Возможно, это просто фантазия разыгралась; возможно, это было всего лишь эхо — но только одному из полицейских, впечатлительному испанцу, почудилось, будто он слышит ответные отзвуки, как бы вторящие ритуальному пению — откуда-то издалека, из неосвещенной тьмы в глубине чащи, средоточия древних легенд и ужасов. Этого человека, именем Джозеф Д. Калвес, я впоследствии отыскал и расспросил; и да, как ни досадно, воображения ему было не занимать. На что он только не намекал — и на шелестящие взмахи гигантских крыльев, и на отблеск сверкающих глаз, и на смутно белеющую за дальними деревьями громаду — но я так полагаю, это он местных суеверий наслушался.

Строго говоря, потрясенное замешательство полицейских продлилось недолго. Служба — прежде всего; и хотя одержимой швали в толпе насчитывалось человек под сто, блюстители порядка, полагаясь на огнестрельное оружие, решительно ринулись в самую гущу гнусного сборища. Шум, гвалт и хаос первых пяти минут не поддаются никакому описанию. Сыпались яростные удары, гремели выстрелы, кому-то удалось бежать, но в конце концов Леграсс насчитал сорок семь угрюмых пленников. Их заставили по-быстрому одеться и выстроили в цепочку между двумя рядами полицейских. Пятеро идолопоклонников были убиты на месте, а двоих тяжелораненых унесли на импровизированных носилках их же арестованные собратья. А статуэтку инспектор Леграсс осторожно снял с монолита и забрал с собой.

Путь назад оказался чрезвычайно тяжелым и утомительным. В полицейском отделении пленников допросили; все они оказались умственно отсталыми полукровками — самые что ни на есть отбросы общества. В большинстве своем это были матросы, и среди них — несколько мулатов и негров, главным образом уроженцев Вест-Индии и португальцев с Брава и других островов Кабо Верде: они-то и привносили оттенок вудуизма в разношерстный культ. Но уже после первых вопросов стало ясно, что речь идет о веровании более глубоком и древнем, нежели негритянский фетишизм. При всем своем невежестве и убожестве эти несчастные с удивительной согласованностью держались ключевой идеи своей омерзительной религии.

По их словам, они поклонялись Властителям Древности, которые жили за много веков до появления первых людей и явились в только что созданный мир с небес. Теперь Властители ушли, они в недрах земли и в морских глубинах, но их мертвые тела поведали свои тайны через сны первым людям, а те создали культ, и культ этот жив по сей день. Это он и есть; арестанты уверяли, что культ существовал всегда и пребудет вечно, в дальней глуши и в темных укрывищах по всему свету — до тех пор, пока великий жрец Ктулху не восстанет в своем черном чертоге в могучем городе Р’льех под водой и снова не подчинит себе землю. Однажды, при нужном положении звезд, он позовет — а до тех пор тайный культ неизменно ждет своего часа, — дабы освободить Ктулху.

А до тех пор — более ни слова. Даже под пыткой служители культа не выдали бы своего секрета. Среди мыслящих земных существ человек не вовсе одинок, ибо из тьмы к немногим верным приходят призраки. Но это — не Властители Древности. Властителей никому из людей видеть не доводилось. Резной идол изображает великого Ктулху, но никто не взялся бы утверждать, насколько похожи на него все прочие. Ныне никому не под силу прочесть древние письмена, но многое передавалось из уст в уста. Ритуальный речитатив тайной не являлся — о тайнах говорили не вслух, но шепотом. Песнопение означало всего-навсего: «В своем чертоге в Р’льехе мертвый Ктулху грезит и ждет».

Только двое арестованных оказались достаточно вменяемы, чтобы отправить их на виселицу; остальных поместили в соответствующие лечебницы. Свое участие в ритуальных убийствах все отрицали, уверяя, будто жертв умерщвляли Черные Крылья, прилетавшие со своего исконного места встречи в колдовском лесу. Но никакой связной информации об этих загадочных пособниках получить так и не удалось. Почти все, что полиции посчастливилось выяснить, сообщил престарелый метис по имени Кастро: он утверждал, будто причаливал в чужеземных гаванях и беседовал с бессмертными вождями культа в горах Китая.

Старик Кастро припомнил обрывки жуткой легенды, пред которой бледнели домыслы теософов, а мир и человек казались воистину юны и скоротечны. В незапамятные эпохи на земле царили Иные — Они возвели величественные города. То, что от них осталось (как якобы рассказывали бессмертные китайцы), сохранилось и по сей день: циклопическая кладка на островах Тихого океана. Все Они вымерли за много веков до появления человека; однако ж с помощью тайных искусств Их можно оживить, когда звезды снова встанут в нужное положение в цикле вечности. Сами Они некогда пришли со звезд и принесли с собою Свои изваяния.

Эти Властители Древности, продолжал Кастро, не вполне из плоти и крови. У Них есть обличье — разве не подтверждает того статуэтка со звезд? — но обличье это нематериально. При должном расположении звезд Они могут переноситься по небу из мира в мир, но когда звезды неблагоприятны, Они не живут. Однако и не будучи живыми, Они не могут умереть в полном смысле этого слова. Все Они покоятся в каменных чертогах в Своем великом городе Р’льех, защищенные чарами могучего Ктулху в преддверии славного воскрешения, когда звезды и земля снова будут готовы принять Их. Но в нужный час понадобится некая внешняя сила, дабы помочь освободить Их тела. Чары, сохранявшие Их нетленными, не дают Им и воспрять; Они могут лишь бодрствовать во тьме, погруженные в думы, пока над землей текут бессчетные миллионы лет. Они знают обо всем, что происходит во вселенной, ибо речью Им служит обмен мыслями. Даже сейчас Они беседуют в Своих гробницах. Когда же на смену беспредельному хаосу появились первые люди, Властители Древности воззвали к наиболее чутким из них, придавая форму их снам, ибо только так мог Их язык воздействовать на плотский разум млекопитающих.

Тогда, прошептал Кастро, эти первые люди создали культ вокруг небольших идолов, что явили им Властители, — идолов, принесенных в сумеречные эпохи с темных звезд. Этот культ не умрет вовеки — до тех пор, пока звезды не примут вновь нужное положение; тогда тайные жрецы выведут великого Ктулху из гробницы, дабы Он оживил Своих подданных и вновь воцарился на земле. Распознать, что время пришло, будет нетрудно, ибо в ту пору человек уподобится Властителям Древности — станет свободен и дик, вне добра и зла, отринет закон и мораль; мир захлестнут крики и вопли, кровопролитие и разгульное веселье. Тогда освобожденные Властители научат людей по-новому кричать, убивать, ликовать и радоваться, и по всей земле запылает губительный пожар экстатической свободы. Между тем культ, посредством подобающих обрядов, должен хранить память о древних обычаях, предвосхищая пророчество об их возрождении.

В былые времена избранные говорили с погребенными Властителями через сны, а потом случилась великая катастрофа. Каменный город Р’льех вместе с его монолитами и гробницами ушел под воду. Бездонная пучина, средоточие той единственной исконной тайны, сквозь которую не проникнет даже мысль, оборвала призрачное общение. Но память не умирает; и верховные жрецы говорят, будто при благоприятном расположении звезд город поднимется вновь. Тогда из глубинных недр появились черные духи земли, гнилостные и неясные, неся смутные слухи из пещер под позабытым дном моря. Но о них старик Кастро не смел распространяться подробнее. Он тут же прикусил язык, и никакими уговорами и хитростями так и не удалось вытянуть из него больше. Любопытно, что про размеры Властителей он тоже отказался рассказывать. Что до культа, по предположениям Кастро, центр его находится в нехоженых пустынях Аравии, где дремлет Ирем многоколонный, сокрыт и нетронут. Культ никак не связан с европейским чернокнижием и за пределами круга посвященных практически неизвестен. Ни в одной книге не содержится о нем даже намеков, хотя бессмертные китайцы говорили, будто в «Некрономиконе» безумного араба Абдула Альхазреда многие фразы несут в себе двойной смысл, и посвященные вольны прочитывать их так, как считают нужным, особенно знаменитые строки:

Не мертв, кого навек объяла тьма.
В пучине лет умрет и смерть сама.

Леграсс, глубоко потрясенный и немало озадаченный, напрасно допытывался о месте культа в истории. Кастро, по всей видимости, не солгал, утверждая, что культ хранится в глубокой тайне. Специалисты из Тулейнского университета не смогли сказать ничего определенного ни о культе, ни о статуэтке. И вот теперь инспектор обратился к светилам из светил, ведущим специалистам страны — и вынужден был удовольствоваться всего-то-навсего рассказом о Гренландии из уст профессора Уэбба.

Лихорадочный интерес, вызванный сообщением Леграсса и подогретый еще больше благодаря статуэтке, эхом звучит в последующей переписке участников конференции, хотя в официальных публикациях общества тема эта почти не затрагивается. Осмотрительность — девиз тех, кто привык то и дело сталкиваться с подлогом и шарлатанством. Леграсс на время ссудил идола профессору Уэббу, но после смерти ученого статуэтка вернулась к Леграссу и по сей день находится у него; не так давно я имел возможность с нею ознакомиться. Скульптура воистину жуткая и, несомненно, сродни барельефу из сна молодого Уилкокса.

Надо ли удивляться, что деда взволновала история скульптора! Ведь он уже знал о культе со слов Леграсса — и вот вам пожалуйста, судьба столкнула его с гиперчувствительным юношей, которому приснилось не только изображение и точные иероглифы как с болотного идола, так и с гренландской адской таблички, но который во сне услышал по меньшей мере три слова из заклинания, повторяемого как дьяволопоклонниками-эскимосами, так и полукровками-луизианцами! Естественно, профессор Эйнджелл тотчас же взялся за доскональное расследование; хотя я все еще подозревал про себя, что молодой Уилкокс каким-то косвенным образом прослышал о культе и просто-напросто выдумал серию сновидений, дабы нагнетать и всячески раздувать таинственность за счет моего деда. Записи снов и газетные вырезки из коллекции профессора, несомненно, явились весомыми доказательствами, но мой неистребимый рационализм и необычность всей этой истории неумолимо подталкивали меня к, казалось бы, самым разумным выводам. Так что, еще раз тщательно изучив рукопись и сопоставив фрагменты из теософских и антропологических трудов с Леграссовым рассказом о культе, я отправился в Провиденс, чтобы лично повидаться со скульптором и осыпать его, как мне казалось, заслуженными упреками за беззастенчивое издевательство над пожилым ученым.

Уилкокс по-прежнему проживал в одиночестве в здании «Флер-де-лис» на Томас-стрит — в этой чудовищной викторианской имитации бретонской архитектуры семнадцатого века, что выставляет напоказ оштукатуренный фасад среди очаровательных особняков колониальной эпохи на древнем холме, под сенью роскошнейшего из георгианских шпилей Америки. Я застал юношу за работой и уже по разбросанным тут и там образцам с первых же минут понял, что имею дело с подлинным, несомненным гением. Полагаю, в один прекрасный день он прославится как один из великих декадентов, ибо он запечатлел в глине, а в один прекрасный день отразит и в мраморе те фантазии и кошмары, что Артур Мейчен[15] воплощает в прозе, а Кларк Эштон Смит[16] являет в стихах и в живописи.

Темноволосый, хрупкого сложения и несколько неряшливого вида, он томно обернулся на мой стук и, не вставая, осведомился, что у меня за дело. Я представился; он выказал некоторый интерес — мой дед некогда возбудил его любопытство: расспрашивая о странных снах, он, однако ж, так и не объяснил, в чем состояла суть его исследований. На этот счет и я его просвещать не стал, но ненавязчиво попытался его разговорить. Очень скоро я убедился в совершенной его искренности: он говорил о снах в манере весьма характерной. Эти сновидения и отпечаток их в подсознании глубоко повлияли на его творчество: Уилкокс показал мне чудовищную статую, очертания которой просто-таки дышали зловещей недоговоренностью. Скульптор не помнил, чтобы ему доводилось видеть оригинал, вот разве что на его собственном барельефе из сна, но контуры фигуры возникали под его рукой сами собою. Несомненно, именно этот гигантский фантом являлся ему в бреду. Вскоре стало очевидно, что юноша в самом деле ничего не знал о тайном культе, кроме разве того, что проскальзывало ненароком в ходе дедова безжалостного допроса; и я вновь принялся ломать голову, где же Уилкокс мог почерпнуть эти жуткие образы.

О снах Уилкокс рассказывал в причудливой поэтической манере, так, что я с ужасающей яркостью представлял себе и сырой циклопический город из склизкого зеленого камня, геометрия которого, по невразумительному отзыву юноши, насквозь неправильная, и с боязливым предвкушением слышал неумолчный, словно бы мысленный зов из-под земли: «Ктулху фхтагн, Ктулху фхтагн». Эти слова складывались в страшный ритуал, повествующий о сонном бдении мертвого Ктулху в каменном склепе Р’льеха; и, несмотря на весь мой рационализм, меня пробрало до самых костей. Наверняка Уилкокс где-то краем уха услышал о культе и вскорости позабыл о нем под наплывом столь же странных впечатлений от книг и грез. Однако ж впечатление запало юноше в душу и позже нашло выражение через бессознательное — в снах, в барельефе и в кошмарной статуе, что ныне стояла передо мной. Разумеется, деда он ввел в заблуждение не нарочно. Такой тип молодых людей — одновременно слегка претенциозный и несколько развязный — я всегда не жаловал, однако ж теперь я был готов признать как незаурядный талант Уилкокса, так и его порядочность. Я дружески с ним распрощался и пожелал многообещающему гению всяческих успехов.

Между тем история культа по-прежнему меня завораживала; а порою я мечтал о том, как прославлюсь, досконально изучив происхождение культа и его связи. Я побывал в Новом Орлеане, потолковал с Леграссом и другими полицейскими, участниками той давней облавы, своими глазами увидел страшного идола и даже допросил нескольких арестантов-метисов, что дожили до сего дня. К сожалению, старик Кастро вот уже несколько лет как умер. То, что я теперь узнал из первых рук как наглядное подтверждение всего того, что записал мой дед, взволновало меня заново. Я был уверен, что напал на след самой настоящей, архисекретной и весьма древней религии и открытие это принесет мне известность как антропологу. Я по-прежнему подходил к культу с позиций убежденного материалиста — хотел бы я оставаться таковым и сейчас! — и с необъяснимым упрямством сбрасывал со счетов совпадения между записями снов и подборкой странных газетных вырезок, составленной профессором Эйнджеллом.

Единственное, что я тогда заподозрил, а теперь, боюсь, уверен в том доподлинно: дед мой умер отнюдь не естественной смертью. Он рухнул как подкошенный на узкой улочке, уводящей вверх по холму от старинной набережной, где кишмя кишел всякий заезжий сброд, — упал, после того как его случайно толкнул матрос-негр. Я хорошо помнил, что представляли собою служители культа в Луизиане: по большей части полукровки, по роду занятий связанные с морем, — не удивлюсь, если существуют разнообразные тайные способы и отравленные иголки, известные издревле и столь же неумолимые, как и загадочные обряды и верования. Леграсса и его людей оставили в покое, что правда, то правда, а вот некий моряк из Норвегии, насмотревшийся на то и это, тоже мертв. Что, если подробные расспросы моего деда после того, как он пообщался со скульптором, дошли до недобрых ушей? Думается мне, профессор Эйнджелл погиб, потому что слишком много знал или был к тому близок. Посмотрим, постигнет ли та же участь и меня — ибо теперь я и впрямь знаю слишком много.

III

Безумие с моря

Если небеса когда-либо захотят меня облагодетельствовать, пусть они целиком и полностью сотрут из моей памяти последствия того, что однажды взгляд мой по чистой случайности упал на полку, застеленную ненужной бумагой. В моих повседневных занятиях ничего подобного мне бы в жизни не подвернулось: то был старый номер австралийского журнала «Сиднейский вестник» за 18 апреля 1925 года. Он ускользнул даже от внимания пресс-бюро моего деда, которое на тот момент жадно собирало материал для профессорских исследований.

Я уже почти бросил наводить справки о том, что профессор Эйнджелл называл «культом Ктулху». В ту пору я гостил у одного своего высокоученого друга в Патерсоне, штат Нью-Джерси: он был хранителем местного музея и известным минералогом. Однажды, рассматривая экспонаты резервного фонда, в беспорядке разложенные на полках хранилища в самой глубине музея, я случайно наткнулся на странную иллюстрацию в одном из старых журналов, подстеленных под камни. Это и был вышеупомянутый «Сиднейский вестник», ибо друг мой имел широкие связи во всех мыслимых уголках мира; иллюстрация представляла собою полутоновое изображение отвратительного каменного идола — точную копию того, что нашел на болотах Леграсс.

Жадно высвободив журнал из-под ценных образцов, я внимательно просмотрел заметку: к моему вящему сожалению, она оказалась недлинной. Однако ж содержание ее оказалось чрезвычайно важным для моих безуспешных розысков; я аккуратно вырвал страницу, это нежданное руководство к действию. Говорилось в заметке следующее:

«В МОРЕ ОБНАРУЖЕНО ЗАГАДОЧНОЕ ПОКИНУТОЕ СУДНО

"Бдительный" возвращается с неуправляемой тяжеловооруженной новозеландской яхтой на буксире.

На борту обнаружены люди: один выживший и один покойник. История отчаянной битвы и смертей на море. Спасенный моряк отказывается делиться подробностями о пережитом. При нем найден странный идол. Ведется расследование.

Грузовое судно "Бдительный" компании "Моррисон", идущее из Вальпараисо, причалило нынче утром к пристани в гавани Дарлинг, ведя на буксире поврежденную, выведенную из строя, но тяжеловооруженную паровую яхту "Сигнал" из Данидина (Новая Зеландия). Яхта была обнаружена 12 апреля на 34°21′ южной широты, 152° 17’ западной долготы, с двумя людьми на борту; один из них жив, один — мертв.

"Бдительный" покинул Вальпараисо 25 марта, а 2 апреля отклонился от курса заметно южнее по причине исключительной силы штормов и чудовищных волн. 12 апреля было замечено покинутое судно; на первый взгляд на нем не было ни души, но, поднявшись на борт, моряки обнаружили одного уцелевшего в полубредовом состоянии и один труп — по всей видимости, этот человек умер больше недели назад. Выживший судорожно сжимал в руке кошмарного каменного идола неизвестного происхождения, примерно в фут высотой, о природе которого специалисты из Сиднейского университета, Королевского общества и музея на Колледж-стрит пребывают в полном недоумении. Спасенный утверждает, что нашел статуэтку в каюте яхты, в маленьком, ничем не примечательном резном ковчеге.

Этот человек, придя в сознание, рассказал историю в высшей степени странную — о пиратстве и смертоубийстве. Зовут его Густав Йохансен, он норвежец, умом не обделен, был вторым помощником капитана на двухмачтовой шхуне "Эмма" из Окленда; шхуна отплыла в Кальяо 20 февраля, с экипажем из одиннадцати человек на борту. По словам Йохансена, "Эмма" изрядно задержалась в пути и отклонилась от курса далеко к югу по причине сильного шторма, разыгравшегося 1 марта. 22 марта на 49°51′ южной широты, 128°34′ западной долготы она повстречала "Сигнал", команда которого, состоящая из канаков и метисов, вид имела недобрый и крайне подозрительный. Капитану Коллинзу безапелляционно приказали поворачивать назад, тот отказался, тогда странная шайка без предупреждения открыла яростный огонь по шхуне из батареи тяжелой артиллерии — из медных пушек, которыми была укомплектована яхта. Команда "Эммы" вступила в бой, рассказал уцелевший, и хотя шхуна начала тонуть — ее обстреляли ниже ватерлинии, — ей удалось-таки подойти вплотную к яхте. Матросы "Эммы" высадились на палубу неприятельского судна, схватились со свирепыми дикарями, которым ненамного уступали числом, и вынуждены были перебить их всех — ибо те сражались пусть и неумело, однако не на жизнь, а на смерть, не щадя никого.

Трое с "Эммы" погибли, в том числе капитан Коллинз и первый помощник Грин, а оставшиеся восемь под командованием второго помощника Йохансена взяли на себя управление захваченной яхтой и поплыли дальше в первоначальном направлении — проверить, в силу какой причины им велели поворачивать вспять. На следующий день они якобы высадились на небольшом островке, хотя в этой части океана никаких островов не отмечено; и шестеро членов экипажа там загадочным образом погибли. Эту часть истории Йохансен, как ни странно, замалчивает — говорит лишь, что они сгинули в скальном провале. Потом он и его единственный спутник, по-видимому, вернулись на яхту и попытались управлять ею, но 2 апреля разыгрался шторм и корабль оказался во власти ветров и волн. С того момента и вплоть до 12 числа, когда его спасли, Йохансен почти ничего не помнит — не знает даже, когда умер его напарник, Уильям Бриден. Смерть Бридена наступила по невыясненной причине — видимо, вследствие перевозбуждения или переохлаждения. По телеграфу из Данидина сообщили, что островное торговое судно "Сигнал" было там хорошо известно и пользовалось в порту самой дурной репутацией. Владела им странная шайка, состоящая из людей смешанной крови; их частые сборища и ночные вылазки в лес вызывали немалое любопытство. Сразу после бури и землетрясения 1 марта судно поспешно снялось с якоря и вышло в море. Наш корреспондент из Окленда дает прекрасные отзывы об "Эмме" и ее экипаже, а Йохансен охарактеризован как человек порядочный и здравомыслящий. Начиная с завтрашнего дня адмиралтейство назначит расследование дела, в ходе которого Йохансена постараются убедить рассказать о происшедшем подробнее».

И это было все в придачу к изображению адской скульптуры, но что за поток мыслей всколыхнулся в моем сознании! Вот она — новая сокровищница фактов о культе Ктулху, вот оно — наглядное свидетельство тому, что культ ведет престранную деятельность как на суше, так и на море. Что за мотив побудил разношерстную команду приказать «Эмме» поворачивать вспять, в то время как сами эти люди плыли куда-то со своим омерзительным идолом? Что это еще за неведомый остров, на котором погибли шесть человек из экипажа «Эммы» и о котором второй помощник Йохансен упорно хранил молчание? Что выявило расследование вице-адмиралтейства и многое ли известно о пагубном культе в Данидине? И самое удивительное: что это за подспудная и не иначе как сверхъестественная связь дат — связь, наделившая зловещей и теперь уже бесспорной значимостью разнообразные повороты событий, столь тщательно задокументированные моим дедом?

1 марта — наше 28 февраля согласно международной демаркационной линии времени: землетрясение и буря. «Сигнал» и его гнусная команда поспешно покидают Данидин, словно торопясь на властный зов, а на другой стороне земного шара поэты и художники видят во сне странный сырой циклопический город и молодой скульптор вылепливает во сне фигуру кошмарного Ктулху. 23 марта команда «Эммы» высаживается на неизвестный остров, шесть человек гибнут. В тот же самый день сны гиперчувствительных людей обретают небывалую яркость и живость, окрашиваются ужасом перед злобным преследованием гигантского монстра; некий архитектор сходит с ума, а скульптор внезапно впадает в бредовое состояние! А как насчет шторма 2 апреля — именно тогда все сны о сыром городе прекратились, а Уилкокс воспрял от странной лихорадки живой и невредимый? Как это все понимать — и как понимать намеки старика Кастро касательно погруженных в пучину звезднорожденных Властителей, их грядущего царства, преданного им культа и их способности управлять снами? Уж не балансирую ли я на самой грани космических ужасов, вынести которые человеку не под силу? А если так, то это, должно быть, ужасы чисто умозрительного характера, ведь каким-то непостижимым образом 2 апреля положило конец чудовищной угрозе, взявшей было в осаду душу человечества.

Тем же вечером, в спешке отправив несколько телеграмм и предприняв все необходимые приготовления, я распрощался с моим хозяином и сел на поезд, идущий в Сан-Франциско. И месяца не прошло, как я уже был в Данидине, где, однако ж, обнаружил, что о странных служителях культа, некогда захаживавших в старые приморские таверны, почти ничего не известно. Порты вечно кишат всяким отребьем, но кто ж его запоминает? Однако ж ходили смутные слухи о том, как однажды эта разношерстная команда отправилась в глубь острова, и тогда на дальних холмах зажглось алое пламя и слышалось эхо барабанного боя. В Окленде я узнал, что по возвращении с поверхностного, чисто формального допроса в Сиднее Йохансен вернулся седым, при том что прежде был светловолос; продал свой домик на Уэст-стрит и отплыл с женой на родину, в Осло. Друзьям о своем необычайном приключении он рассказал не больше, чем чиновникам адмиралтейства; все, чем они смогли мне помочь, — это дать мне адрес Йохансена в Осло.

Я отправился в Сидней и поговорил с моряками и представителями адмиралтейского суда, да только все без толку. На Круговой набережной в сиднейской бухте я своими глазами видел «Сигнал»: яхту продали, и теперь она использовалась в коммерческих целях. Ее ничем не примечательный корпус не открыл мне ничего нового. Фигурка монстра с моллюскообразной головой, драконьим телом и чешуйчатыми крыльями, замершего в полуприседе на покрытом иероглифами пьедестале, хранилась в музее в Гайд-парке. Я долго и придирчиво изучал статуэтку — то была скульптура воистину зловещая в своем утонченном совершенстве, столь же непостижимо загадочная и чудовищно древняя, как и уменьшенная копия Леграсса — и из того же странного внеземного материала. Геологи, как сообщил мне хранитель музея, до сих пор ломают головы, уверяя, что в мире такого камня просто не существует. Я вздрогнул, вспомнив, что старик Кастро рассказывал Леграссу о первобытных Властителях: «Они некогда пришли со звезд и принесли с собою Свои изваяния».

Все перевернулось в моей душе. Потрясенный как никогда, я решил во что бы то ни стало отыскать в Осло второго помощника Йохансена. Я отплыл в Лондон, тут же пересел на корабль, идущий в столицу Норвегии, и ясным осенним днем высадился на аккуратной, как картинка, пристани под сенью горы Эгеберг. Дом Йохансена, как выяснилось, находился в Старом городе короля Харальда Сурового, что хранил имя Осло на протяжении всех веков, пока город более обширный щеголял названием Христиания. Я сел в такси и очень скоро уже постучался с неистово бьющимся сердцем в дверь чистенького старинного особнячка с оштукатуренным фасадом. Мне открыла печальная женщина в черном — и можете представить себе мое разочарование, когда она сообщила мне на ломаном английском, что Густава Йохансена больше нет в живых.

После своего возвращения он прожил недолго, рассказывала миссис Йохансен, — происшедшее на море в 1925 году окончательно его сломило. Жене он рассказал не больше, чем общественности, но оставил объемную рукопись — «технические материалы», как сказал он сам, — причем на английском языке, по всей видимости, чтобы жена случайно не прочла опасную исповедь. Йохансен прогуливался по узкой улочке близ гётеборгского дока, как вдруг из чердачного окна выпала пачка бумаг — и сбила его с ног. Двое матросов-индийцев тут же подбежали к нему и помогли подняться, но еще до прибытия «скорой помощи» он испустил дух. Врачи так и не смогли установить причину смерти и списали все на болезнь сердца и ослабленный организм.

Тут-то я и ощутил, как гложет меня изнутри темный ужас, которому не суждено утихнуть вплоть до того момента, когда и я расстанусь с жизнью, «по чистой случайности» или как-то иначе. Убедив вдову, что мое непосредственное отношение к пресловутым «техническим материалам» дает мне право на рукопись, я увез документ с собой и, еще не успев взойти на корабль, идущий в Лондон, тут же погрузился в чтение. То было безыскусное, сбивчивое повествование — попытка простодушного моряка вести дневник постфактум и описать день за днем то последнее, страшное путешествие. Я не возьмусь скопировать рассказ дословно, при всех его длиннотах и невнятице, но перескажу самую суть — достаточно, чтобы показать, почему плеск воды о корабельный борт сделался для меня невыносим и я заткнул уши ватой.

Йохансен, благодарение Господу, знал далеко не все, хотя и видел своими глазами и город, и Тварь. Но не знать мне ни сна, ни покоя, пока я думаю об извечных ужасах, что затаились за гранью жизни во времени и в пространстве, и о тех богомерзких дьяволах с древних звезд, что погружены в сон на дне морском, — их знают и чтят служители страшного культа и только и ждут своего часа, дабы выпустить их в мир, как только очередное землетрясение вновь вознесет чудовищный каменный город навстречу солнцу и воздуху.

Плавание Йохансена началось ровно так, как он и рассказывал представителям вице-адмиралтейства. «Эмма» вышла в балласте из Окленда в феврале 1920 года и в полной мере ощутила на себе силу порожденной землетрясением бури, которая, должно быть, и вознесла из пучины кошмары, наводнившие людские сны. Когда кораблем снова стало возможно управлять, «Эмма» начала быстро нагонять упущенное время. 22 марта ее попытался задержать «Сигнал»; с искренним сожалением писал помощник капитана о том, как корабль обстреляли и затопили. О темнолицых служителях дьявольского культа с «Сигнала» Йохансен говорит с неподдельным страхом. Ощущалось в них нечто неописуемо омерзительное, отчего уничтожить это отребье представлялось едва ли не священным долгом, и Йохансен с нескрываемым недоумением выслушал обвинение в жестокости, выдвинутое против его людей в ходе расследования. Затем побуждаемые любопытством моряки поплыли дальше на захваченной яхте под командованием Йохансена, завидели, что над морем торчит гигантская каменная колонна, и на 47°09′ южной широты, 126°43′ западной долготы причалили к береговой линии, где над грязью и илом громоздилась затянутая водорослями циклопическая кладка. Это была не иначе как осязаемая реальность величайшего из ужасов земли — кошмарный город-могильник Р’льех, возведенный за необозримые миллиарды лет до начала истории отвратительными гигантскими пришельцами с темных звезд. Там покоился великий Ктулху и его полчища, сокрытые в зеленых илистых склепах; оттуда наконец-то, спустя бессчетные века, они слали мысли, насаждавшие страх в снах чутких провидцев, и властно обращались к своим преданным адептам, призывая их к паломничеству во имя освобождения и возрождения. Обо всем об этом Йохансен даже не подозревал, но, Господь свидетель, вскорости увидел он достаточно!

Полагаю, что над водой поднялась только одна из горных вершин — чудовищная, увенчанная монолитом цитадель, ставшая гробницей для Ктулху. Когда же я задумываюсь об истинном размахе всего того, что, вероятно, таится там, внизу, я с трудом удерживаюсь от самоубийства. Йохансен и его товарищи благоговейно взирали на космическое величие этого сочащегося влагой Вавилона старейших демонов; они, должно быть, и без подсказки догадались, что город не имеет отношения ни к этой, ни к любой другой нормальной планете. В каждой строчке пугающего описания живо ощущается священный ужас перед неправдоподобной величиной зеленоватых каменных глыб, и головокружительной высотой гигантского изваянного монолита, и ошеломляющим сходством колоссальных статуй и барельефов со странной статуэткой, обнаруженной в ковчеге на борту «Сигнала».

Йохансен ведать не ведал, что такое футуризм, и, однако ж, рассказывая про город, он достиг весьма близкого эффекта; ибо, вместо того чтобы описывать какое-то определенное строение или здание, он передает лишь общие впечатления от неохватных углов и каменных плоскостей — поверхностей слишком обширных и явно неуместных для этой земли и в придачу испещренных богопротивными изображениями и иероглифами. Я упомянул про его рассуждения об углах, поскольку они отчасти перекликаются с тем, что поведал мне Уилкокс о своих жутких снах. Скульптор настаивал, что геометрия пригрезившегося ему места была аномальной, неевклидовой, и просто-таки дышала тошнотворными сферами и измерениями, чуждыми нам. А теперь и необразованный матрос ощутил то же самое перед лицом страшной реальности.

Йохансен и его люди высадились на отлогом илистом берегу этого чудовищного акрополя и, оскальзываясь, вскарабкались наверх по исполинским влажным глыбам явно нечеловеческой лестницы. Даже солнце небес словно бы представало в искаженном виде сквозь рассеивающие свет миазмы, клубящиеся над этим уродливым порождением моря. Извращенная угроза и смутная тревога плотоядно затаились среди безумных, ускользающих от понимания углов и плоскостей резного камня: там, где только что была выпуклость, мгновение спустя взгляд различал впадину.

Еще до того, как глазам открылось что-либо более определенное, нежели камень, ил и водоросли, исследователи ощутили нечто похожее на страх. Каждый из них уже обратился бы в бегство, если бы не опасался пасть в глазах остальных; с явной неохотой искали они — как выяснилось, напрасно — хоть что-нибудь, что можно было бы унести на память.

Португалец Родригес взобрался к самому подножию монолита — и громким криком возвестил о какой-то находке. Прочие последовали за ним и с любопытством уставились на громадную резную дверь с уже знакомым барельефом в виде не то кальмара, не то дракона. По словам Йохансена, дверь была огромная, вроде амбарных ворот, и безошибочно распознавалась по изукрашенной притолоке, порогу и косяку, хотя было не вполне понятно, установлена ли она вплотную, вроде как дверца люка, или наклонно, как в подвале. Как сказал бы Уилкокс, геометрия этого места — насквозь неправильная. Невозможно было поручиться, что море и земля лежат в горизонтальной плоскости, и потому взаимное расположение всего прочего представлялось изменчивой фантасмагорией.

Бриден толкнул камень в нескольких местах — но безрезультатно. Затем Донован осторожно ощупал дверь вдоль края, нажимая на каждую из точек по очереди по мере продвижения. Он бесконечно долго карабкался вверх вдоль гротескного каменного карниза — то есть можно было бы сказать «карабкался», не будь эта плоскость все-таки горизонтальной, — а все недоумевали, откуда только взялась во вселенной дверь настолько огромная. И тут, беззвучно и плавно, панель площадью в акр в верхней своей части подалась внутрь; как выяснилось, она находилась в равновесии. Донован не то соскользнул, не то съехал вниз — или вдоль — косяка и присоединился к товарищам. Все завороженно наблюдали, как покрытый чудовищной резьбою портал непостижимо уходит в глубину. В этом бреду призматического искажения он двигался неестественно, по диагонали, нарушая тем самым все законы материи и перспективы.

Провал наполняла тьма — тьма почти что материальная. Эта мгла воистину обладала положительным свойством: она затушевывала те части внутренних стен, что в противном случае открылись бы взгляду, и просто-таки выплескивалась наружу, как дым, из своего многовекового заточения, зримо затмевая солнце по мере того, как расползалась все дальше, выплывала на съежившееся плоско-выпуклое небо, взмахивая перепончатыми крыльями. Из разверстых глубин поднимался невыносимый смрад. Со временем чуткому Хокинсу почудилось, будто он слышит там, внизу, мерзкий хлюпающий звук. Все насторожились — все чутко вслушивались, когда показалось Оно: истекая слизью, тяжело и неуклюже Оно на ощупь протиснулось в черный проем всем своим зеленым и желеобразным громадным телом — и вылезло в тлетворную атмосферу отравленного града безумия.

Когда Йохансен дошел до этого места, у бедняги едва не отнялась рука. Из шестерых матросов, что до корабля так и не добрались, двое, по всей видимости, скончались на месте от ужаса. Описанию Тварь не поддается — не придумано еще языка, дабы воздать должное этим безднам истерического древнего безумия, этому сверхъестественному противоречию материи, силе и вселенскому миропорядку. Ходячая, ковыляющая гора! Боже праведный! Стоит ли удивляться, что в этот проклятый миг мыслепередачи на другом конце земли великий архитектор сошел с ума, а злополучный Уилкокс метался в лихорадочном бреду? Тварь, увековеченная в идолах, зеленое, липкое исчадие звезд, пробудилась — и явилась требовать своего. Звезды вновь встали в нужное положение, и то, чего не сумел исполнить преднамеренно многовековой культ, по чистой случайности совершила команда бесхитростных моряков. Спустя вигинтиллионы лет великий Ктулху вновь вырвался на свободу — и не было пределов его ликованию.

Никто и оглянуться не успел, как Тварь уже подцепила троих своими вислыми когтями. Да упокоит бедняг Господь, если только есть во вселенной покой! То были Донован, Геррера и Ангстрем. Остальные трое сломя голову кинулись через бесконечные нагромождения позеленевшего камня обратно к кораблю. Паркер поскользнулся; и Йохансен клянется, что его поглотил угол здания, которого там и быть не могло: острый угол, который вел себя как тупой. Так что до лодки добежали только Бриден с Йохансеном, они отчаянно схватились за весла и во весь дух понеслись к «Сигналу», а чудовищная громадина плюхнулась на камни и замешкалась, барахтаясь на мелководье.

Несмотря на то что вся команда сошла на берег, паровой котел не был отключен вовсе, так что понадобилось лишь несколько секунд лихорадочной беготни между штурвалом и машинным отделением, чтобы «Сигнал» пришел в движение. Мотор заработал — медленно, на фоне извращенных ужасов этой неописуемой сцены, взрезая смертоносные воды, — а на каменной кладке этого нездешнего берега-мавзолея исполинская Тварь-со-звезд пускала слюни и бормотала что-то невнятное, как Полифем, проклинающий корабль бежавшего Одиссея. Но великий Ктулху оказался храбрее легендарных циклопов: он маслянисто сполз в воду и кинулся вдогонку, широкими, вселенски-мощными взмахами поднимая громадные волны. Бриден оглянулся — и лишился рассудка, он пронзительно расхохотался и с тех пор то и дело разражался хохотом, пока однажды ночью смерть не пришла за ним в каюту, когда Йохансен метался в бреду.

Но Йохансен не сдался. Понимая, что Тварь всенепременно настигнет «Сигнал», пока яхта не набрала скорость, он решился на отчаянную меру и, прибавив тягу, молнией метнулся на палубу и крутанул штурвал, дав обратный ход. Зловонная пучина вспенилась, взбурлила гигантским водоворотом, паровой котел набирал мощность, а храбрый норвежец направил корабль прямиком на преследующее его желе, что поднималось над грязной пеной, точно корма какого-то демонического галеона. Чудовищная кальмарья голова и шевелящиеся щупальца были почти вровень с бушпритом крепкой яхты, но Йохансен безжалостно гнал яхту вперед. Раздался взрыв — словно с треском лопнул громадный пузырь; гнусно, слякотно захлюпало, точно вспороли медузу, в воздухе разлилась вонь, точно из тысячи разверстых могил, послышался звук, воспроизводить который на бумаге автор записей не пожелал. На краткое мгновение корабль накрыло едкое и слепящее зеленое облако, за кормой ядовито вскипала и побулькивала вода, где — Господи милосердный! — вязкие ошметки этого неназываемого исчадия неба текуче воссоединялись в исходную отвратительную форму. Но с каждой секундой расстояние между ним и кораблем все увеличивалось: двигатель работал на полную мощность и «Сигнал» набирал скорость.

Вот, в сущности, и все. После того Йохансен лишь мрачно размышлял над идолом в каюте да время от времени стряпал нехитрую еду себе и хохочущему маньяку рядом. После первого героического прорыва он уже не пытался управлять кораблем, на смену возбуждению пришел упадок сил, из души словно что-то ушло. Затем 2 апреля разразилась буря, и в сознании его сгустилась тьма. Было ощущение призрачного круговорота в водной пучине бесконечности, головокружительной гонки через мятущиеся вселенные на хвосте кометы и отчаянных прыжков из бездны до луны и с луны обратно в бездну, и все это оживлялось безудержным хохотом уродливых разнузданных древних богов и зеленых насмешливых бесов с крылами летучей мыши из преисподней.

Из этого сна явилось спасение: «Бдительный», суд вице-адмиралтейства, улицы Данидина, долгая дорога обратно домой в старый особнячок близ холмов Эгеберга. Рассказать всю правду как есть Йохансен не мог — его бы сочли сумасшедшим. Он мог лишь записать все, что знал, перед тем, как умрет — но только так, чтобы жена ни о чем не догадалась. Смерть была бы благом — если бы только обладала властью стереть воспоминания.

Вот какой документ я прочел; теперь я кладу его в жестяную коробку вместе с барельефом и бумагами профессора Эйнджелла. Туда же отправятся и эти мои записи — доказательство моего душевного здоровья; в них собрано вместе все то, что, я надеюсь, никогда больше не будет сведено воедино. Я узрел весь тот ужас, что содержит в себе вселенная, и теперь даже весенние небеса и цветы лета отныне и впредь будут для меня что яд. Но не думаю, что мне суждено прожить долго. Как ушел из жизни мой двоюродный дед, как ушел бедняга Йохансен, так уйду и я. Я слишком много знаю, а культ — жив.

Жив и Ктулху, полагаю я, — все в той же каменной расселине, в которой укрывался с тех пор, как солнце было молодо. Его проклятый город вновь ушел под воду, ибо «Бдительный» проплыл над тем местом после апрельского шторма, но служители Ктулху на земле и по сей день орут и вопят, отплясывают и проливают кровь вокруг увенчанных идолами монолитов в глухих укрывищах. Должно быть, монстр оказался в ловушке, когда канул на дно, запертый в своей черной бездне, иначе мир уже оглох бы от воплей безумия и страха. Но кому известен финал? То, что поднялось из глубин, может и затонуть; то, что затонуло, может подняться на поверхность. Тошнотворная мерзость ждет и грезит в пучине, города людей рушатся, расползается распад и тлен. Настанет время — но я не должен думать об этом, я не могу! Об одном молюсь: если я не переживу своей рукописи, пусть в моих душеприказчиках осторожность возобладает над храбростью и они позаботятся о том, чтобы страницы эти никому больше не попались на глаза!

Кларк Эштон Смит[17]

Возвращение чародея

Вот уже несколько месяцев как я сидел без работы, и мои сбережения грозили того и гляди иссякнуть. Неудивительно, что я возликовал, получив от Джона Карнби положительный ответ с приглашением представить мои характеристики лично. Карнби требовался секретарь; в объявлении он оговаривал, что все кандидаты должны предварительно сообщить о своей компетенции по почте, и я написал по указанному адресу.

По всей видимости, Карнби, ученый анахорет, не желал лично иметь дело с длинной чередой незнакомцев и решил таким способом заранее избавиться от большинства тех, кто ему явно не подходит, — если не от всех скопом. Он изложил свои требования исчерпывающе и сжато — да такие, что обычный образованный человек до них недотягивал. Помимо всего прочего, от кандидата требовалось обязательное знание арабского, а я, по счастью, этим экзотическим языком худо-бедно овладел.

Я отыскал нужный дом, о местоположении которого имел представление крайне смутное, в самом конце уводящей вверх по холму улицы в пригороде Окленда. Внушительный двухэтажный особняк прятался в тени древних дубов, под темной мантией необузданно разросшегося плюща, среди неподстриженных изгородей бирючины и плодовых кустарников, что за много лет выродились и одичали. От соседних домов его отделял с одной стороны заброшенный, заросший сорняками участок, а с другой — непролазные заросли деревьев и вьюнов вокруг почерневших руин на пожарище.

Даже независимо от атмосферы давнего запустения, в этом месте ощущалось нечто гнетуще-мрачное — нечто, заключенное, казалось, в размытых плющом очертаниях особняка, в затененных, затаившихся окнах, в самой форме уродливых дубов и причудливо расползшемся кустарнике. И отчего-то, когда я вошел в калитку и зашагал по неподметенной тропе к парадной двери, восторга у меня несколько поубавилось.

Когда же я оказался в присутствии Джона Карнби, ликование мое поутихло еще больше, хотя я так и не сумел бы толком объяснить, почему у меня по спине пробежал тревожный холодок, накатило смутное, недоброе беспокойство, а душа вдруг ушла в пятки. Может, темная библиотека послужила тому причиной не в меньшей степени, чем сам хозяин, — казалось, затхлые тени этой комнаты не в силах разогнать ни солнце, ни электрический свет. Да, наверняка дело было именно в этом; ведь сам Джон Карнби оказался именно таким, каким я его представлял.

С виду он был точь-в-точь ученый-одиночка, посвятивший долгие годы какому-то узкоспециализированному исследованию. Сухощавый, сутулый, с массивным лбом и пышной гривой седых волос; по впалым, чисто выбритым щекам разливалась типично библиотечная бледность. Но вкупе со всем вышеперечисленным в нем ощущались нервозность, боязливая зажатость, не похожие на обычную стеснительность затворника, — неотвязный страх прочитывался в каждом взгляде обведенных черными кругами, лихорадочных глаз, в каждом движении костлявых рук. По всей видимости, здоровье его было серьезно подорвано чрезмерным усердием, и я поневоле задумался о природе ученых занятий, превративших его в жалкую развалину. Однако ж было в нем нечто — возможно, ширина согбенных плеч и гордый орлиный профиль, — что наводило на мысль о немалой былой силе и об энергии, еще не вовсе иссякшей.

Голос его прозвучал неожиданно низко и звучно.

— Думаю, вы мне подойдете, мистер Огден, — объявил он, задав несколько формальных вопросов, главным образом касательно моих лингвистических познаний, и в частности моего владения арабским. — Ваши обязанности не будут слишком обременительны, но мне нужен кто-то, кто был бы под рукой в любое время. Потому вам придется жить со мной. Я отведу вам удобную комнату и гарантирую, что моей стряпней вы не отравитесь. Я нередко работаю по ночам; надеюсь, вы не против ненормированного рабочего дня.

Разумеется, мне полагалось не помнить себя от счастья: ведь это значило, что должность секретаря — за мной. Вместо того я ощутил смутное, безотчетное отвращение и неясное предчувствие недоброго. Однако ж я поблагодарил Джона Карнби и заверил, что готов переселиться к нему по первому его слову.

Карнби, похоже, остался весьма доволен — и на миг словно отрешился от необъяснимого страха.

— Переезжайте немедленно — сегодня же днем, по возможности, — отвечал он. — Я буду вам весьма рад; и чем раньше, тем лучше. Я уже какое-то время живу один-одинешенек и должен признаться, что одиночество мне несколько приелось. Кроме того, в отсутствие помощника я изрядно запустил свои занятия. Раньше со мною жил мой брат и немало мне содействовал, но теперь он отбыл в далекое путешествие.

Я вернулся к себе на съемную квартиру в деловой части города, расплатился последними наличными долларами, упаковал вещи, и не прошло и часа, как я уже возвратился в особняк моего нового работодателя. Тот отвел мне комнату на втором этаже: даже пыльная и непроветренная, она казалась более чем роскошной в сравнении с дешевой меблирашкой, в которой я вынужден был ютиться вот уже какое-то время в силу недостатка средств. Затем Карнби провел меня в свой рабочий кабинет — на том же этаже, в дальнем конце коридора. Здесь, как объяснил он, мне и предстояло работать по большей части.

Озирая обстановку этой комнаты, я с трудом удержался от изумленного восклицания. Примерно так я бы представлял себе подземелье какого-нибудь древнего чародея. На столах в беспорядке лежали допотопные инструменты сомнительного предназначения, тут же — астрологические таблицы, черепа, перегонные кубы, кристаллы, курильницы вроде тех кадил, что используются в католической церкви, и внушительные фолианты, переплетенные в источенную червями кожу с позеленевшими застежками. В одном углу высился скелет громадной обезьяны, в другом — человеческий скелет, с потолка свешивалось чучело крокодила.

Шкафы ломились от книг; даже беглого взгляда на названия хватило, чтобы понять: передо мной — поразительно полная подборка древних и современных трудов по демонологии и черной магии. На стенах висело несколько жутковатых картин и гравюр на сходные темы, и вся атмосфера комнаты дышала полузабытыми суевериями. В обычном состоянии я бы только поулыбался перед лицом этакой экзотики, но отчего-то здесь, в пустом и мрачном особняке, рядом с одержимым невротиком Карнби, я с трудом унял дрожь.

На одном из столов, резко неуместная на фоне мешанины из всей этой средневековщины и сатанизма, стояла печатная машина, и тут же — беспорядочные кипы рукописных листов. В одном конце комнаты, в небольшом занавешенном алькове, стояла кровать — там Карнби спал. В другом конце, напротив алькова, между человеческим и обезьяньим скелетами я разглядел запертый стенной шкаф.

Карнби уже заметил мое удивление и теперь зорко и внимательно наблюдал за мною; выражение его лица было для меня загадкой. Наконец он счел нужным объясниться.

— Я посвятил жизнь изучению демонизма и колдовства, — сообщил он. — Это невероятно увлекательная область и, что характерно, почти не исследованная. Сейчас я тружусь над монографией, в которой пытаюсь сопоставить магические практики и демонические культы всех известных эпох и народов. Ваша работа, по крайней мере в первое время, будет заключаться в перепечатке и приведении в порядок обширных черновых заметок, мною составленных, а еще вы поможете мне в поисках новых ссылок и параллелей. Ваше знание арабского для меня бесценно; сам я в этом языке не слишком сведущ, а между тем очень рассчитываю обрести некие ценные сведения в арабском оригинале «Некрономикона». У меня есть основания полагать, что в латинском переводе Олауса Вормиуса некоторые фрагменты опущены или истолкованы неправильно.

Я, конечно, слышал об этом редкостном, почти легендарном фолианте, но никогда его не видел. В книге якобы содержались высшие тайны зла и запретного знания; более того, считалось, что оригинал, написанный безумным арабом по имени Абдул Альхазред, навсегда утрачен. Я поневоле задумался, а как он вообще попал к Карнби.

— Я покажу вам фолиант после ужина, — продолжал Карнби. — Вы наверняка сумеете прояснить для меня один-два отрывка, над которыми я давно ломаю голову.

Вечерняя трапеза, приготовленная и поданная на стол собственноручно хозяином, явилась желанным разнообразием после дешевой общепитовской снеди. Карнби, похоже, почти избавился от нервозности. Он сделался весьма разговорчив, а после того, как мы распили на двоих бутылку выдержанного сотерна, даже принялся шутить на высокоученый лад. Однако ж, в силу неясной причины, меня по-прежнему одолевали смутные опасения и предчувствия, которые я не мог ни толком проанализировать, ни отследить, откуда они взялись.

Мы вернулись в кабинет, Карнби отпер выдвижной ящик и извлек на свет фолиант, о котором упоминал ранее: неимоверно древний, в переплете из черного дерева, украшенном серебряными арабесками и загадочно мерцающими гранатами. Я открыл пожелтевшие страницы и невольно отшатнулся: такой отвратительный запах шел от них — вонь, наводящая на мысль не иначе как о физическом разложении, как если бы книга долго пролежала среди трупов на каком-нибудь забытом кладбище и впитала в себя привкус гниения и распада.

Глаза Карнби горели лихорадочным светом. Он принял старинную рукопись у меня из рук и открыл ее на странице ближе к середине. И ткнул указательным пальцем в нужный отрывок.

— Что вы скажете вот об этом? — взволнованно прошептал он.

Я медленно, не без труда расшифровал фрагмент; Карнби вручил мне карандаш и блокнот, и я записал приблизительный перевод на английский. А потом по его просьбе зачитал текст вслух:

«Воистину немногим то известно, однако ж доподлинно подтверждено, что воля мертвого чародея имеет власть над его собственным телом и может поднять его из могилы и с его помощью довершить любое деяние, оставшееся незаконченным при жизни. Такого рода воскрешения неизменно преследуют злые цели и совершаются во вред ближнему. С особой легкостью труп оживает, ежели все его члены остались неповрежденными; и однако ж бывают случаи, когда превосходящая воля мага поднимала из земли расчлененные фрагменты тела, изрубленного на много кусков, и заставляла их служить своей цели, будь то по отдельности или временно воссоединившись».

Бредовая тарабарщина, иначе и не скажешь. Вероятно, виной всему был не столько треклятый пассаж из «Некрономикона», сколько странная, нездоровая, жадная сосредоточенность, с которой мой работодатель внимал каждому слову; я занервничал и вздрогнул всем телом, когда, ближе к концу отрывка, в коридоре снаружи послышался не поддающийся описанию звук — что-то не то ползло, не то скользило по полу. Я дошел до конца абзаца и поднял глаза на Карнби. И до глубины души поразился: в лице его отражался неизбывный, панический ужас — словно его преследовал какой-то адский призрак. И отчего-то меня не оставляло ощущение, будто Карнби прислушивается не столько к моему переводу Абдула Альхазреда, сколько к странному шуму в коридоре.

— Дом кишмя кишит крысами, — объяснил Карнби, поймав мой вопрошающий взгляд. — Сколько ни стараюсь, никак не могу от них избавиться.

А звук между тем не смолкал: такой шум могла производить крыса, медленно волочащая что-то по полу. Шорох звучал все отчетливее, приближаясь к двери в кабинет Карнби, затем ненадолго смолк и раздался снова, но теперь — удаляясь. Мой работодатель явно разволновался не на шутку: он напряженно вслушивался, боязливо отслеживая передвижение неизвестного существа; ужас его нарастал по мере приближения звука и слегка поутих при его отступлении.

— Я — человек нервный, — посетовал он. — В последнее время я слишком много работаю, и вот вам результат. Даже самый легкий шум выводит меня из душевного равновесия.

К тому времени шорох затих, сгинул где-то в глубине дома. Карнби, по всей видимости, отчасти пришел в себя.

— Будьте добры, прочтите ваш перевод еще раз, — попросил он. — Мне нужно внимательно вникнуть в каждое слово.

Я повиновался. Он слушал все с той же пугающе жадной сосредоточенностью, и на сей раз никакие шумы в коридоре нам не помешали. Когда я прочел последние фразы, Карнби побледнел, как если бы от лица его отхлынули последние остатки крови; в запавших глазах пылал огонь — точно фосфоресцирующее свечение в недрах склепа.

— Чрезвычайно интересный отрывок, — прокомментировал он. — Я не был уверен, что в точности понимаю смысл — в арабском я не силен, а надо сказать, что этот фрагмент полностью опущен в латинской версии Олауса Вормиуса. Благодарю вас за превосходный перевод. Вы, безусловно, прояснили для меня это место.

Голос его звучал сухо и официально, как если бы Карнби изо всех сил сдерживался, усмиряя водоворот неизреченных мыслей и чувств. Мне почудилось, что он разволновался и разнервничался еще сильнее, чем прежде, и что смятение его неким таинственным образом вызвано прочтенным мною отрывком из «Некрономикона». В его мертвенно-бледном лице отражалась глубокая задумчивость, как если бы ум его занимала какая-то неприятная запретная тема.

Однако ж, взяв себя в руки, Карнби попросил меня перевести еще один отрывок. Это оказалась прелюбопытная магическая формула для экзортации мертвых: ритуал включал в себя использование редких арабских пряностей и правильное произнесение по меньшей мере сотни имен разных упырей и демонов. Я переписал текст для Карнби на отдельный лист; тот долго изучал его с восторженным упоением, что явно не имело отношения к научному интересу.

— И этого тоже у Олауса Вормиуса нет, — отметил Карнби. Перечитал перевод еще раз, аккуратно сложил листок и убрал в тот же самый ящик, откуда достал «Некрономикон».

Более странного вечера я не припомню. Часы текли, а мы все обсуждали трактовки разных отрывков из нечестивой книги. Я все больше убеждался в том, что мой работодатель панически чего-то боится, страшится остаться один — и удерживает меня при себе именно поэтому, нежели в силу иной причины. Он то и дело настораживался и прислушивался в мучительном, тягостном ожидании, а на беседу реагировал по большей части машинально. В окружении жутковатой параферналии, в атмосфере смутно ощущаемого зла и невыразимого ужаса рациональная часть моего сознания понемногу сдавала позиции пред натиском темных наследственных страхов. Я, в нормальном состоянии презиравший все эти оккультные штуки, теперь готов был уверовать в самые зловещие порождения суеверной фантазии. Мысли порою заразительны: не иначе как мне передался потаенный ужас, терзающий Карнби.

Однако ж ни словом, ни звуком мой работодатель не выдал своих чувств, о которых столь наглядно свидетельствовало его поведение, но то и дело ссылался на нервное расстройство. Не раз и не два в ходе разговора он давал понять, что его интерес к сверхъестественному и к демоническому носит исключительно академический характер и что он, как и я, сам не верит ни во что подобное. Однако ж я знал доподлинно, что мой работодатель лжет, что он ведом и одержим искренней верой во все, что якобы изучает с научной беспристрастностью, и, несомненно, пал жертвой некоего воображаемого кошмара, связанного с его научными изысканиями. Но касательно истинной природы кошмара моя интуиция ничего не подсказывала.

Звуки, столь встревожившие моего работодателя, больше не повторялись. Мы, должно быть, засиделись над писаниями безумного араба далеко за полночь. Наконец Карнби, похоже, осознал, что час — поздний.

— Боюсь, я вас задержал слишком долго, — извинился он. — Ступайте поспите. Я — эгоист чистой воды, всегда забываю, что другие, в отличие от меня, к работе по ночам не привычны.

Я из вежливости сказал «что вы, что вы» в ответ на его самобичевания, пожелал работодателю доброй ночи и с невыразимым облегчением удалился в свою комнату. Мне казалось, все мои неясные страхи и подавленность так и останутся позади, в кабинете Карнби.

В длинном коридоре горела одна-единственная лампочка — рядом с дверью Карнби, а моя дверь находилась в противоположном конце, у самой лестницы, в полумраке. Я нашарил ручку, и тут за спиной у меня послышался какой-то шум. Я обернулся и смутно различил в темноте какое-то мелкое, непонятное существо: оно метнулось через весь лестничный марш от прихожей до верхней ступеньки и исчезло из виду. Я остолбенел от ужаса; даже мимолетного, смутного впечатления хватило, чтобы понять: тварь слишком бледна для крысы и обличьем на животное нимало не походит. Я бы не поручился, что это такое на самом деле, но силуэт показался мне непередаваемо чудовищным. Я застыл на месте, дрожа всем телом, а на лестнице между тем послышался характерный перестук, как если бы сверху вниз со ступеньки на ступеньку катилось что-то круглое. Звук повторился несколько раз через равные промежутки времени, а затем стих.

Даже если бы от этого зависело спасение моей души и тела, я бы не сумел заставить себя включить свет на лестнице и ни за что не смог бы подняться наверх и установить источник этого странного перестука. Любой другой на моем месте, наверное, так бы и поступил. А вот я, напротив, стряхнув с себя минутное оцепенение, вошел к себе в комнату, запер дверь и лег спать во власти неразрешимых сомнений и неясного ужаса. Я оставил свет невыключенным и долго не мог заснуть, ожидая, что того и гляди кошмарный звук послышится снова. Но в доме царило безмолвие, точно в морге, я так ничего и не услышал. Наконец, вопреки моим худшим опасениям, я задремал-таки и пробудился от отупелого, без сновидений, забытья очень и очень не скоро.

Если верить наручным часам, было десять утра. Интересно, подумал я, это по доброте душевной мой работодатель дал мне выспаться или просто сам еще не поднялся. Я оделся и спустился вниз; Карнби уже ждал меня за завтраком. Выглядел он бледнее и нервознее обычного — верно, спал плохо.

— Надеюсь, крысы вас не слишком беспокоили, — промолвил Карнби, поздоровавшись. — Честное слово, пора с ними что-то делать.

— Я их вообще не заметил, — заверил я.

Отчего-то я не нашел в себе мужества упомянуть про жуткую, непонятную тварь, которую увидел и услышал перед сном накануне ночью. Наверняка я ошибся, наверняка это была просто крыса — волочила что-то вниз по ступеням, и все. Я попытался забыть и мерзкий повторяющийся шум, и мгновенно промелькнувший в темноте немыслимый силуэт.

Мой работодатель так и буравил меня пугающе въедливым взглядом, словно пытаясь прочесть мои сокровенные мысли. Завтрак прошел невесело, а день выдался и того безотраднее. Карнби уединился у себя до середины дня, а я оказался предоставлен сам себе в богатой, хотя и вполне заурядной библиотеке внизу. Что Карнби делал в одиночестве, запершись в кабинете, я и предполагать не мог, но мне пару раз померещилось, будто я слышу слабый, монотонный отголосок торжественного речитатива. Разум мой осаждали пугающие намеки и нездоровые предчувствия. Атмосфера этого дома все больше и больше сгущалась и душила меня ядовитыми миазмами тайны; мне повсюду чудились незримые порождения зловредных инкубов.

Я едва ли не вздохнул с облегчением, когда мой работодатель наконец-то призвал меня в кабинет. Уже с порога я заметил, что в воздухе стоит резкий и пряный аромат, и кожу мне защекотали тающие спирали синего дыма — точно от тлеющих восточных смол и благовоний в церковных кадильницах. Исфаханский ковер передвинули от стены в центр комнаты, но даже так не удалось целиком закрыть дугообразную фиолетовую отметину, наводящую на мысль о магическом круге. Несомненно, Карнби совершал некий колдовской обряд, и мне тут же вспомнилось зловещее заклинание, что я перевел по его просьбе.

Однако ж о времяпрепровождении своем он не упомянул ни словом. Его поведение заметно изменилось — он куда лучше владел собой и держался куда увереннее, нежели когда-либо прежде. Вполне в деловой манере он положил передо мной кипу рукописных листов на перепечатку. Привычное пощелкивание клавиш отчасти помогло мне отрешиться от безотчетных предчувствий недоброго, и я уже почти улыбался высокоученым и ужасным заметкам моего работодателя — в заметках этих речь шла главным образом о магических формулах, позволяющих обрести запретную власть. И все-таки за новообретенным спокойствием затаилась смутная, неотвязная тревога.

Завечерело; после ужина мы вновь вернулись в кабинет. Теперь в поведении Карнби ощущалась некая напряженность, как если бы он жадно ожидал результатов какой-то тайной проверки. Я взялся за работу, но волнение работодателя отчасти передалось и мне, и я то и дело ловил себя на том, что чутко прислушиваюсь.

Наконец, заглушая стук клавиш, в коридоре послышалось характерное шуршание. Карнби тоже услышал этот звук, и уверенность его растаяла бесследно, уступив место самому что ни на есть жалкому страху.

Шорох звучал все ближе, затем раздался глухой, тупой звук, как если бы что-то волокли по полу, затем — еще шумы, суетливый топоток и шуршание, то громче, то тише. Похоже, эти твари в коридоре кишмя кишели, точно целая армия крыс растаскивала какую-то падаль по углам. И однако ж никакой грызун или даже целая стая грызунов не смогли бы произвести подобного грохота, равно как и сдвинуть с места этакую тяжесть — вроде той, что заявила о себе под конец. Было что-то в самой природе этих звуков, не имеющее названия, не поддающееся определению, отчего по спине у меня побежали мурашки.

— Господи милосердный! Что это еще за катавасия? — воскликнул я.

— Крысы! Говорю вам, это всего лишь крысы! — Голос Карнби сорвался на истерический визг.

Мгновение спустя послышался отчетливый стук в дверь — у самого порога. Одновременно раздался тяжелый, глухой стук в запертом шкафу в дальнем конце комнаты. До сих пор Карнби стоял выпрямившись во весь рост, но теперь обессиленно рухнул в кресло. Лицо его покрылось мертвенной бледностью, черты исказились от маниакального страха.

Не в силах более выносить кошмарных сомнений и напряжения, я кинулся к двери и распахнул ее настежь, невзирая на яростные протесты моего работодателя. И ступил за порог в полутемный коридор, даже не догадываясь, что именно там обнаружу.

Когда же я посмотрел вниз, себе под ноги, и увидел то, на что едва не наступил, я испытал отвращение наравне с изумлением: меня физически затошнило. Это была человеческая рука, отрубленная у запястья, — костлявая, посиневшая рука от трупа недельной давности, пальцы перепачканы в садовой земле, что набилась и под длинные ногти. И треклятая конечность шевелилась! Она отпрянула от меня и поползла дальше по коридору — боком, по-крабьи. Проследив за ней взглядом, я обнаружил, что позади нее есть много чего другого: я опознал человеческую ступню и предплечье. На остальное я смотреть не стал — побоялся. И все это медленно двигалось, отвратительной погребальной процессией кралось прочь; как именно они перемещались, я не в состоянии описать. Ожившие по отдельности члены внушали невыносимый ужас. Живость самой жизни била в них через край, а между тем в воздухе нависал запах мертвечины. Я отвернулся, шагнул назад, в кабинет, трясущейся рукой закрыл за собою дверь. Карнби метнулся ко мне с ключом и повернул ключ в замке онемелыми пальцами, что внезапно стали немощными и безвольными, как у старика.

— Вы их видели? — сухим, прерывистым шепотом осведомился он.

— Во имя Господа, что все это значит? — воскликнул я.

Карнби вернулся к креслу, слегка пошатываясь от слабости. Его черты исказились в агонии, неодолимый ужас терзал его изнутри; он заметно дрожал, точно в приступе малярии. Я присел в кресло рядом, и мой работодатель, запинаясь и заикаясь, начал свою невероятную исповедь — наполовину бессвязную, неуместно мямля, то и дело прерываясь и замолкая на полуслове.

— Он сильнее меня — даже в смерти, хотя я расчленил его тело с помощью хирургического ножа и пилы. Я подумал, после такого он уже не сможет вернуться — после того, как я зарыл куски в десятке разных мест: в погребе, под кустами, у подножия плюща. Но «Некрономикон» не лжет… и Хелман Карнби знал это. Он предупредил меня перед тем, как я его убил, он сказал мне, что вернется — даже в таком состоянии. Но я ему не поверил. Я ненавидел Хелмана, и он платил мне той же монетой. Он продвинулся дальше меня на пути к высшей власти и знанию; Темные благоволили ему больше, нежели мне. Вот поэтому я и убил его — моего брата-близнеца, моего собрата в служении Сатане и Тем, кто был прежде Сатаны. Мы много лет работали вместе. Мы вместе служили черную мессу; при нас состояли одни и те же фамильяры. Но Хелман Карнби углубился в такие недра сверхъестественного и запретного, куда я не мог за ним последовать. Я боялся его и не в силах был терпеть его превосходство. Прошло больше недели… я сделал то, что сделал, десять дней назад. Но Хелман — или какая-то его часть — с тех пор возвращается каждой ночью… Боже! Его треклятые руки ползают по полу! Его ступни, и предплечья, и куски ног каким-то неописуемым образом карабкаются по ступеням, дабы изводить меня и преследовать!.. Иисусе! Его отвратительное окровавленное туловище лежит и ждет! Говорю вам, его кисти приходят стучать и возиться у меня под дверью даже при свете дня… а в темноте я спотыкаюсь о его руки. О господи! Я лишусь рассудка, до того это ужасно. А ему того и надо — свести меня с ума; он намерен терзать меня и мучить, пока разум мой не помутится. Вот поэтому он и является ко мне вот так, по кускам. Он мог бы в любое время разом со мною покончить, при его-то демонической власти. Ему ничего не стоит воссоединить отсеченные члены с телом и умертвить меня — так же, как я умертвил его. Как тщательно, с какой беспредельной предусмотрительностью зарыл я расчлененный труп! А что толку? Я и нож с пилой тоже закопал — в дальнем конце сада, подальше от его жадных неугомонных рук. А вот голову хоронить не стал — спрятал ее в стенном шкафу у себя в комнате. Порою я слышу, как она там двигается; да вы тоже ее только что слышали… Но голова ему не нужна, вместилище его воли — в ином месте, и воля эта способна разумно действовать через все его члены. Разумеется, обнаружив, что он возвращается, я стал запирать на ночь все двери и окна… Но ему они не преграда. Я пробовал экзорцировать его с помощью подобающих заклинаний — всех тех, что знаю. Сегодня я испробовал ту всесильную магическую формулу из «Некрономикона», что вы для меня перевели. Ради этого я вас к себе и пригласил. Кроме того, я не мог больше выносить одиночества; я подумал, вдруг будет лучше, если в доме случится кто-нибудь помимо меня. На ту формулу я возлагал последнюю свою надежду. Полагал, она его удержит — это древнейшее, чудовищнейшее заклятие. Но, как вы сами видите, даже оно не помогло…

Голос его прервался, угас до невнятного бормотания. Карнби сидел, глядя прямо перед собою невидящим измученным взором; в его глазах я различал первые отблески безумия. Я не находил слов — такой невыразимой гнусностью прозвучало его признание. Душевное потрясение перед лицом преступления столь вопиющего и сверхъестественный ужас буквально ошеломили меня, притупили все мои чувства; и не раньше, чем я немного опомнился, меня захлестнуло неодолимое омерзение к сидящему рядом человеку.

Я поднялся на ноги. В доме воцарилась тишина, как если бы жуткая кладбищенская армия сняла осаду и разошлась по своим могилам. Карнби оставил ключ в замке; я шагнул к двери и проворно ее отпер.

— Вы меня покидаете? Не уходите! — взмолился Карнби срывающимся от тревоги голосом.

Я взялся за дверную ручку.

— Да, я ухожу, — холодно отрезал я. — Я сей же миг увольняюсь; я намерен упаковать вещи и незамедлительно покинуть ваш дом.

Я открыл дверь и вышел, не желая слушать никаких уговоров, молений и протестов. В тот момент я предпочел бы столкнуться лицом к лицу с тем, что рыскало в полутемном вестибюле, — о каких бы тошнотворных ужасах речь ни шла! — нежели и далее выносить общество Джона Карнби.

Коридор был пуст; я передернулся от отвращения при воспоминании о том, что там видел, и поспешил к себе. Думается, заметив или заслышав в полумраке хоть какое-то движение, я бы завопил в голос.

В лихорадочной спешке я принялся укладывать чемодан — как если бы меня подгоняли. Я не чаял, как бы поскорее бежать из этого дома отвратительных тайн, над которым нависала удушливая атмосфера угрозы. Второпях я совершал промах за промахом, спотыкался о стулья; мой мозг и пальцы онемели от парализующего ужаса.

Я уже почти закончил сборы, когда на лестнице послышались неспешные, размеренные шаги. Кто-то поднимался наверх. Я знал, что это не Карнби: тот заперся у себя сразу после моего ухода, и я был уверен, что наружу его ничем не выманить. В любом случае, вряд ли ему удалось бы спуститься вниз так, чтобы я его не услышал.

А шаги между тем раздавались уже на верхней лестничной площадке, затем — в коридоре, миновали мою дверь все с той же ритмичной монотонностью, мерно, как метроном. Со всей очевидностью, это не вялая, нервозная поступь Джона Карнби!

Кто бы это мог быть? Кровь застыла у меня в жилах; я не дерзал развить пришедшую в голову гипотезу.

Шаги стихли; я понял, что пришелец добрался до двери в комнату Карнби. В наступившей паузе я не осмеливался даже дышать, а в следующий миг раздался жуткий треск и грохот и, перекрывая шум, — нарастающий визг насмерть перепуганного человека.

Я прирос к месту, не в силах пошевелиться — как если бы меня удерживала незримая железная рука. Понятия не имею, как долго я ждал и вслушивался. Визг разом оборвался; теперь я не слышал ничего, кроме низкого, характерного, повторяющегося звука, что мозг мой отказывался опознать.

Не собственное желание, но воля, что была сильнее моей, наконец вывела меня за порог и повлекла по коридору к кабинету Карнби. Я ощущал присутствие этой воли как неодолимое, сверхъестественное воздействие — как демоническую силу, как злонамеренный гипноз.

Дверь кабинета была взломана и болталась на одной петле. Ее разнесло в щепы, словно от удара сверхчеловеческой силы. В комнате по-прежнему горел свет; неописуемый звук, что я слышал, смолк при моем приближении. Воцарилась зловещая гробовая тишина.

И вновь я замешкался, не в силах двинуться дальше. Но на сей раз нечто иное, нежели адский, всепроникающий магнетизм, обратило в камень мои члены и удержало меня на пороге. Заглянув в комнату, в узкий дверной проем, подсвеченный невидимой лампой, я рассмотрел край восточного ковра и кошмарные очертания чудовищной недвижной тени на полу. Эту гигантскую, вытянутую, уродливую тень отбрасывали, по всей видимости, руки и туловище нагого мужчины, что наклонялся вперед с хирургической пилой в руках. Кошмар же заключался вот в чем: хотя плечи, грудь, живот и руки просматривались вполне отчетливо, тень была безголовой — и заканчивалась, по всему судя, тупым обрубком шеи. При такой позе голову никак невозможно было сокрыть от взгляда с помощью особым образом подобранного ракурса.

Я ждал, не в состоянии ни войти внутрь, ни выскочить наружу. Кровь прихлынула обратно к сердцу заледенелым потоком, мысли застыли в мозгу. Последовала пауза, исполненная беспредельного ужаса, а затем из той части комнаты, что была не видна, со стороны запертого стенного шкафа донесся жуткий, яростный грохот, треск ломающегося дерева, скрип петель, и тут же — зловещий глухой стук, как если бы какой-то неопознанный предмет ударился об пол.

И вновь воцарилась тишина — как если бы торжествующее Зло мрачно размышляло над своим триумфом. Тень не пошевелилась. В позе ее ощущалась отталкивающая задумчивость, занесенная рука все еще сжимала пилу, точно над исполненной задачей.

Новая пауза; а затем, без предупреждения, на моих глазах тень чудовищным, необъяснимым образом распалась — легко и плавно раздробилась на бессчетное множество фантомов и угасла, исчезла из виду. Как именно и в каких местах произошло это многократное расщепление, этот поразительный раскол, я описать не дерзну. Одновременно послышался приглушенный лязг — это на персидский ковер упало что-то металлическое, а затем звук падения — не одного-единственного тела, но многих тел.

И опять наступило безмолвие — так безмолвствует ночное кладбище, когда гробокопатели и вампиры покончат со своими страшными трудами и на погосте останутся одни мертвецы.

Во власти пагубного гипноза, точно сомнамбула, влекомый незримым демоном, я вошел в комнату. Я уже знал благодаря омерзительному предвидению, что именно обнаружу за порогом — двойную груду человеческих останков, одни — свежие, окровавленные, другие — уже посиневшие, тронутые гниением, запачканные в земле; все они в мерзостном беспорядке перемешались на ковре.

Из общей кучи торчали обагренные пила и нож, а чуть в стороне, между ковром и открытым шкафом с поломанной дверью, покоилась человеческая голова — она стояла стоймя, лицом ко всему прочему. Голова уже начинала разлагаться, как и тело, к которому она принадлежала, но я готов поклясться, что своими глазами видел, как в лице покойного постепенно угасало выражение злобного торжества. Даже тронутые распадом, черты мертвеца обнаруживали ярко выраженное сходство с Джоном Карнби и самоочевидно принадлежать могли не кому иному, как только брату-близнецу.

Чудовищные предположения, удушающие мое сознание черным, вязким облаком, здесь приводить не должно. Ужасы, что довелось мне лицезреть, — и еще большие ужасы, о которых я мог только догадываться, — посрамили бы наимерзейшие гнусности в промерзших глубинах ада. Мне посчастливилось и повезло в одном: это невыносимое зрелище предстало моим глазам лишь на несколько мгновений, не более. И тут же я внезапно ощутил, что из комнаты что-то исчезло, выветрилось; злые чары развеялись, всеподчиняющая воля, удерживавшая меня в плену, сгинула безвозвратно. И отпустила меня на свободу — точно так же, как незадолго до того высвободила расчлененный труп Хелмана Карнби. Я мог уйти; я выбежал из жуткого кабинета в темноту дома — и очертя голову кинулся во внешнюю ночную тьму.

Кларк Эштон Смит[18]

Уббо-Сатла

Ибо Уббо-Сатла — это исток и финал. Еще до того, как со звезд явились Зотаккуах, или Йог-Сотот, или Ктулхут, в дымящихся болотах недавно созданной Земли жил Уббо-Сатла: аморфная масса, не имеющая ни головы, ни членов, порождающая серых, бесформенных саламандр — эти первичные, мерзкие прообразы жизни на Земле… Говорится, будто вся земная жизнь в итоге итогов вернется через великие круги времени к Уббо-Сатле.

Книга Эйбона

Пол Трегардис отыскал молочно-белый кристалл в беспорядочной груде всяких диковинок из дальних земель и эпох. Он вошел в лавку антиквара, повинуясь случайной прихоти, не ставя иной цели, кроме как праздно полюбоваться на разные разности и подержать в руках экзотический сувенир-другой. Рассеянно оглядываясь по сторонам, он вдруг приметил тусклое мерцание на одном из столиков — и извлек на свет странный сферический камень, что прятался в тени между уродливым ацтекским божком, окаменевшим яйцом динорниса[19] и обсценным фетишем черного дерева с реки Нигер.

Размером с небольшой апельсин, камень был чуть приплюснут с концов, точно планета на полюсах. Трегардиса вещица озадачила: этот дымчатый, переливчатый кристалл не походил на все прочие — в туманных глубинах то разгоралось, то затухало сияние, как если бы его то подсвечивали, то затеняли изнутри. Поднеся камень к заиндевелому окну, Трегардис некоторое время рассматривал находку, не в силах разгадать секрет этой характерной размеренной пульсации. Вскоре к изумлению его добавилось нарастающее ощущение смутной, необъяснимой привычности, как если бы он уже видел этот предмет когда-то прежде, при иных обстоятельствах, ныне напрочь позабытых.

Трегардис обратился к антиквару, низкорослому, похожему на гнома иудею, живому воплощению пыльной древности, что, казалось, напрочь позабыл о коммерческих интересах, запутавшись в паутине каббалистических грез.

— Не могли бы вы рассказать мне вот про эту вещицу?

Антиквар каким-то неописуемым образом одновременно пожал плечами и приподнял брови.

— Это очень древняя вещь — предположительно, палеогенного периода. Многого не расскажу — известно мне крайне мало. Один геолог нашел камень в Гренландии, под ледниковым льдом, в миоценовых пластах. Как знать? Возможно, кристалл принадлежал какому-нибудь колдуну первозданного острова Туле. Под солнцем времен миоцена Гренландия была теплой, плодородной областью. Вне всякого сомнения, кристалл этот — магический, в сердце его возможно увидеть странные образы, если всматриваться достаточно долго.

Трегардис изрядно опешил, ибо фантастические домыслы антиквара оказались на диво созвучны его собственным изысканиям в некоей области тайного знания — в частности, напомнили ему про «Книгу Эйбона», этот удивительнейший и редчайший из позабытых оккультных трудов, что якобы дошел до наших дней через череду разнообразных переводов с доисторического оригинала, написанного на утраченном языке Гипербореи. Трегардис с превеликим трудом раздобыл средневековый французский список — этим томом владели многие поколения колдунов и сатанистов, — но так и не сумел разыскать греческую рукопись, с которой был выполнен французский перевод.

Считалось, что мифический исходный оригинал был записан великим гиперборейским магом, в честь которого и получил свое название. То был сборник темных и мрачных мифов, запретных и страшных ритуалов, обрядов и заклинаний. Не без содрогания, в ходе исследований, что обычный человек счел бы, мягко говоря, своеобразными, Трегардис сличил содержание французского фолианта с жутким «Некрономиконом» безумного араба Абдула Альхазреда. Он обнаружил немало совпадений самого что ни на есть зловещего и отвратительного свойства, а также немало запретных сведений, что либо были неведомы арабу, либо были опущены им или его переводчиками.

А не это ли застряло в памяти, гадал про себя Трегардис: краткое, мимолетное упоминание в «Книге Эйбона» о мутном кристалле, который некогда принадлежал магу из Мху Тулана по имени Зон Меззамалех? Разумеется, это чистой воды фантастика, маловероятная гипотеза, но Мху Тулан, эта северная оконечность древней Гипербореи, якобы приблизительно соответствует современной Гренландии, что некогда полуостровом примыкала к основному материку. Возможно ли, чтобы камень в его руке в силу какой-то волшебной случайности и впрямь оказался кристаллом Зона Меззамалеха?

Трегардис поулыбался, иронизируя над самим собою: и как только ему в голову пришла идея столь абсурдная? Таких совпадений не бывает — во всяком случае, в современном Лондоне; и в любом случае, сама «Книга Эйбона» — это, скорее всего, не более чем суеверный вымысел. Тем не менее было в кристалле что-то такое, что продолжало дразнить и интриговать его. В конце концов Трегардис приобрел камень за вполне умеренную цену. Продавец назвал сумму, а покупатель заплатил ее, не торгуясь.

С кристаллом в кармане Пол Трегардис поспешил назад к себе на квартиру, позабыв о том, что собирался неспешно прогуляться. Он установил молочно-белую сферу на письменном столе: камень надежно встал на приплюснутом конце. Все еще улыбаясь собственной глупости, Трегардис снял желтую пергаментную рукопись «Книги Эйбона» с ее законного места в довольно-таки полной коллекции эзотерической литературы. Открыл массивный фолиант в изъеденном червями кожаном переплете с застежками из почерневшей стали — и прочел про себя, переводя по ходу дела с архаичного французского, отрывок, посвященный Зон Меззамалеху:

«Этот маг, могуществом превосходящий всех прочих колдунов, отыскал дымчатый кристалл в форме сферы, чуть сплюснутой с обоих концов, — и в нем прозревало немало видений из далекого прошлого Земли, вплоть до ее зарождения, когда Уббо-Сатла, извечный первоисточник, покоился обширной, распухшей дрожжевой массой среди болотных испарений… Но из того, что он видел, Зон Меззамалех не записал почти ничего, и говорят люди, будто исчез он неведомым образом, а после него дымчатый кристалл сгинул в никуда».

Пол Трегардис отложил рукопись. И снова что-то манило его и завораживало, точно угасший сон или воспоминание, обреченное на забвение. Побуждаемый чувством, которого он не анализировал и не оспаривал, он сел за стол и вгляделся в холодные туманные глубины сферы. Накатило предвкушение — настолько знакомое, настолько впитавшееся в некую часть сознания, что Трегардис даже названия для него не стал подбирать.

Текли минута за минутой; Трегардис сидел и наблюдал, как в сердце кристалла разгорается и угасает мистический свет. Мало-помалу, незаметно, на него накатывало ощущение раздвоенности, как бывает во сне — в отношении как его самого, так и обстановки. Он по-прежнему оставался Полом Трегардисом — и однако ж был кем-то еще; находился в комнате своей лондонской квартиры — и одновременно в зале в некоем чужестранном, но хорошо знакомом месте. Но и там, и тут он неотрывно глядел в один и тот же кристалл.

Спустя какое-то время процесс отождествления завершился — причем Трегардис нимало тому не удивлялся. Он знал, что он — Зон Меззамалех, колдун из Мху Тулана, овладевший всеми учениями предшествующих эпох. Владея страшными тайнами, неведомыми Полу Трегардису, антропологу-любителю и дилетанту-оккультисту, жителю современного Лондона, он пытался с помощью молочно-белого кристалла обрести знания еще более древние и грозные.

Каким способом он добыл этот камень, лучше вам не знать, а из какого источника — страшно даже подумать. Кристалл был уникален, подобного ему не нашлось бы ни в одной земле ни в одну эпоху. В его глубинах, словно в зеркале, якобы отражались все минувшие годы и все сущее — и все это открывалось взгляду терпеливого провидца. Зон Меззамалех возмечтал обрести посредством кристалла мудрость богов, что умерли еще до того, как зародилась Земля. Они ушли в бессветное ничто, увековечив свои знания на табличках из внезвездного камня, а таблички хранил в первобытном болоте бесформенный и бессмысленный демиург Уббо-Сатла. Лишь с помощью кристалла колдун мог надеяться отыскать и прочесть древние скрижали.

И теперь он впервые испробовал легендарные свойства сферического камня. Отделанная слоновой костью зала, битком набитая магическими книгами и прочей параферналией, медленно таяла в его сознании. Перед ним, на столе из темного гиперборейского дерева, исчерченного фантастическими письменами, кристалл словно разбухал и углублялся; в его мглистых глубинах просматривалось стремительное, прерывистое кружение смутных сцен, летящих точно пузыри из-под мельничного колеса. Казалось, он глядит на самый настоящий мир: города, леса, горы, моря и луга проносились перед ним, то светлея, то темнея, как это бывает при смене дней и ночей в чудодейственно ускоренном потоке времени.

Зон Меззамалех позабыл про Пола Трегардиса — утратил всякую память о собственной сущности и обстановке в Мху Тулане. Миг за мигом текучие видения в кристалле проступали все яснее, все отчетливее, а сама сфера обретала глубину, пока голова у него не закружилась, словно он глядел с опасной высоты в бездонную пропасть. Он знал, что время в кристалле мчится в обратную сторону, разворачивает перед ним величественную мистерию минувших дней, но странная тревога охватила его и он побоялся смотреть дольше. Точно человек, едва не сорвавшийся с края обрыва, он, резко вздрогнув, удержался на краю и отпрянул от мистической сферы.

И вновь на его глазах неохватный кружащийся мир, в который он вглядывался, умалился до небольшого дымчатого кристалла на исчерченном рунами столе в Мху Тулане. Затем постепенно стало казаться, что гигантская зала с резными панелями из мамонтовой кости еще более сузилась — до тесной, грязной комнатушки, и Зон Меззамалех, утратив свою сверхъестественную мудрость и колдовскую власть, странным образом вернулся в Пола Трегардиса.

И однако ж, по всей видимости, возвращение оказалось неполным. Потрясенный, недоумевающий Трегардис вновь очутился за письменным столом, перед сплюснутым камнем. Мысли его путались — как если бы он видел сон и еще не вполне пробудился. Комната несколько его озадачивала, как если бы что-то было не так с ее размерами и меблировкой, а к воспоминаниям о том, как он купил кристалл у антиквара, до странности противоречиво примешивалось ощущение, будто он приобрел талисман совсем иным способом.

Трегардис чувствовал: когда он заглянул в кристалл, с ним случилось нечто странное, но что именно — вспомнить не мог. В сознании все смешалось, как это бывает после злоупотребления гашишем. Он уверял себя, что он — Пол Трегардис, проживает на такой-то улице в Лондоне, что на дворе 1933 год, однако ж эти прописные истины отчего-то утратили смысл и подлинность, все вокруг казалось призрачным и бесплотным.

Сами стены словно подрагивали в воздухе, точно дымовая завеса, прохожие на улицах казались отражениями призраков, да и сам он был заплутавшей тенью, блуждающим эхом чего-то давно позабытого.

Он твердо решил, что не станет повторять эксперимент с кристаллом. Уж слишком неприятными и пугающими оказались последствия. Но уже на следующий день, повинуясь бездумному инстинкту едва ли не машинально, без принуждения, он вновь уселся перед дымчатой сферой. И вновь стал колдуном Зоном Меззамалехом в Мху Тулане, и вновь возмечтал обрести мудрость предсущных богов, и вновь в ужасе отпрянул от разверзшихся перед ним глубин — так, словно боялся сорваться с края пропасти, — и вновь, пусть неуверенно и смутно, точно тающий призрак, он стал Полом Трегардисом.

Три дня кряду повторял Трегардис свой опыт, и всякий раз его собственное «я» и мир вокруг становились еще более бесплотными и неясными, нежели прежде. Он словно спал — и балансировал на грани пробуждения; даже Лондон становился ненастоящим, точно земли, ускользающие из памяти спящего, тающие в туманном мареве и сумеречном свете. За пределами всего этого Трегардис ощущал, как множатся и растут неохватные образы, чуждые и вместе с тем отчасти знакомые. Как если бы вокруг него растворялась и таяла фантасмагория времени и пространства, открывая взгляду некую истинную реальность — либо новый сон о пространстве и времени.

И наконец настал день, когда он уселся перед кристаллом — и уже не вернулся Полом Трегардисом. В этот самый день Зон Меззамалех, отважно презрев недобрые и зловещие предзнаменования, твердо решился преодолеть свой страх физически кануть в иллюзорный мир — этот страх до сих пор мешал ему отдаться на волю временного потока, струящегося вспять. Если он только надеется когда-нибудь увидеть и прочесть утраченные скрижали богов, он должен превозмочь робость! До сих пор он видел лишь несколько фрагментов из истории Мху Тулана, непосредственно следующих за настоящим — еще при его собственной жизни, а ведь были еще неохватные циклы между этими годами и началом начал!

И вновь под его пристальным взглядом кристалл обретал бездонные глубины и сцены и события потекли в обратную сторону. И вновь магические письмена на темном столе растаяли в его памяти и покрытые колдовской резьбой стены залы растворились, развеялись, точно обрывки сна. И вновь накатило головокружение и перед глазами все поплыло, пока склонялся он над вихревыми водоворотами чудовищного провала времени в мире кристальной сферы. Невзирая на всю свою решимость, он уже готов был в страхе отпрянуть, но нет: слишком долго смотрел он в пучину. Он почувствовал, как падает в пропасть, как затягивает его в себя круговерть неодолимых ветров, как смерчи увлекают его вниз сквозь мимолетные, зыбкие видения собственной прошедшей жизни в годы и измерения до его рождения. Накатила невыносимая боль растворения; и вот он уже не Зон Меззамалех, мудрый и просвещенный хранитель кристалла, но — живая часть стремительного колдовского потока, бегущего вспять, к началу начал.

Он словно бы проживал бессчетные жизни, умирал мириадами смертей, всякий раз забывая прежние смерть и жизнь. Он сражался воином в легендарных битвах, ребенком играл на руинах еще более древнего города в Мху Тулане, царем правил в том городе в пору его расцвета, пророком предсказывал его возведение и гибель. Женщиной рыдал о мертвецах былого на развалинах старинного некрополя, древним чародеем бормотал грубые заклинания первобытного колдовства, жрецом доисторического бога воздевал жертвенный нож в пещерных храмах с базальтовыми колоннами. Жизнь за жизнью, эра за эрой он уходил все дальше в прошлое — ощупью, ища и находя, протяженными, смутными циклами, через которые Гиперборея вознеслась от дикости к вершинам цивилизации.

Вот он — дикарь троглодитского племени, бежит от медленного наступления ледяных бастионов минувшего ледникового периода в земли, озаренные алым отблеском негасимых вулканов. Минули бессчетные годы, и вот он уже не человек, но человекоподобный зверь, рыщет в зарослях гигантских хвощей и папоротников или строит себе неуклюжие гнезда в ветвях могучих саговников.

На протяжении миллиардов лет первичных ощущений, грубой похоти и голода, первобытного страха и безумия был кто-то (или что-то?), кто упорно продвигался назад во времени все дальше и дальше. Смерть становилась рождением, рождение — смертью. В неспешном видении обратного превращения Земля словно таяла, как кожу, сбрасывала с себя холмы и горы позднейших напластований. Солнце делалось все больше и жарче над дымящимися болотами, что кишели более густой жизнью, более пышной растительностью. То, что некогда было Полом Трегардисом, то, что было Зоном Меззамалехом, влилось в чудовищный регресс. Оно летало на когтистых крыльях птеродактиля, ихтиозавром плавало в тепловатых морях, извиваясь всей своей исполинской тушей, исторгало хриплый рев из бронированной глотки какого-то неведомого чудища под громадной луной, пылавшей в лейасовых туманах.

Наконец, спустя миллиарды лет позабытых животных состояний, оно стало одним из позабытых змееподобных людей, что возводили свои города из черного гнейса и сражались в тлетворных войнах на первом из континентов мира. Волнообразно колыхаясь, ползало оно по дочеловеческим улицам и угрюмым извилистым склепам; глядело на первозданные звезды с высоких вавилонских башен; шипя, возносило моления пред гигантскими змееидолами. На протяжении многих лет и веков змеиной эры возвращалось оно и ползало в иле бессмысленной тварью, что еще не научилась думать, мечтать и созидать. Настало время, когда и континента еще не существовало — одно только беспредельное, хаотическое болото, море слизи без границ и горизонта, бурлящее слепыми завихрениями аморфных паров.

Там, в сумеречном начале Земли, среди ила и водяных испарений покоилась бесформенная масса — Уббо-Сатла. Не имея ни головы, ни органов, ни конечностей, он неспешным, бесконечным потоком исторгал из своей слизистой туши первых амеб — прообразы земной жизни. Ужасное было бы зрелище — если бы нашлось кому видеть этот ужас; отвратительная картина — кабы было кому испытывать отвращение. А повсюду вокруг лежали плашмя или торчали в трясине великие скрижали из звездного камня, с записями о непостижимой мудрости предсущных богов.

Туда-то, к цели позабытых поисков, и влеклось существо, что некогда было — или когда-нибудь станет — Полом Трегардисом и Зоном Меззамалехом. Став бесформенной саламандрой первичной материи, оно лениво и бездумно ползало по упавшим скрижалям богов, вместе с прочими порождениями Уббо-Сатлы, что слепо сражались и пожирали друг друга.

О Зоне Меззамалехе и его исчезновении нигде не упоминается, кроме короткого отрывка из «Книги Эйбона». Касательно Пола Трегардиса, который тоже пропал бесследно, опубликовали небольшую заметку в нескольких лондонских газетах. Никто, по всей видимости, ровным счетом ничего о нем не знал, он сгинул, словно его и не было, а вместе с ним, вероятно, и камень. По крайней мере, никто его так и не отыскал.

Роберт Говард[20]

Черный Камень

По слухам, ужасы былых времен
Таятся по сей день в глухих местах,
И по ночам выходят за Врата
Фантомы ада.

Джастин Джеффри

Впервые я прочел об этом в диковинной книге немецкого эксцентрика фон Юнцта, который вел образ жизни крайне необычный, жил и умер при жутких и загадочных обстоятельствах. Мне повезло: в руки мне попало первоиздание его «Неназываемых культов» — так называемая Черная книга, что была опубликована в Дюссельдорфе в 1839 году, вскоре после того, как автора настиг неумолимый рок. Собиратели редких книг знакомы с «Неназываемыми культами» главным образом по дешевому, безграмотному пиратскому переводу, опубликованному «Бридвеллом» в Лондоне в 1845 году, и по тщательно подчищенному нью-йоркскому изданию «Голден Гоблин Пресс» 1909 года. Я же случайно набрел на один из экземпляров полной, без всяких купюр, немецкой редакции, в массивном кожаном переплете и с проржавевшими железными застежками. Сомневаюсь, что во всем мире сегодня найдется с полдюжины таких фолиантов: тираж был невелик, а когда распространился слух о том, как именно автор распростился с жизнью, многие владельцы книги в панике побросали ее в огонь.

Фон Юнцт на протяжении всей своей жизни (1795–1840) занимался изысканиями в запретных областях, путешествовал по всему миру, вступал в бессчетные тайные общества, прочел несметное множество малоизвестных эзотерических книг и рукописей в оригинале. Главы Черной книги варьируются от кристальной ясности изложения до туманной двусмысленности — и пестрят утверждениями и намеками, от которых у человека мыслящего кровь стынет в жилах. Читая то, что фон Юнцт дерзнул опубликовать, поневоле неуютно задумываешься, о чем он сказать не посмел. Например, о каких таких темных материях шла речь на тех исписанных убористым почерком страницах неопубликованной рукописи, над которой он работал не покладая рук на протяжении многих месяцев вплоть до самой смерти? (Изорванные клочки ее разлетелись по всему полу запертой на ключ и на засовы комнаты, где фон Юнцт был обнаружен мертвым, с отметинами когтей на шее.) Этого никто и никогда не узнает: лучший друг автора, француз Алексис Ладо, после того как всю ночь складывал обрывки воедино и читал то, что получалось, наутро сжег их дотла и полоснул себе по горлу бритвой.

Но и того, что опубликовано, достаточно, чтобы бросило в дрожь, даже если согласиться с общепринятым взглядом, что эти писания-де не более чем бред сумасшедшего. В этой книге, среди многих прочих странностей, я наткнулся на упоминание о Черном Камне — загадочном и мрачном монолите, что высится в горах Венгрии и вокруг которого роится столько страшных легенд. Фон Юнцт упомянул о нем лишь вскользь — зловещий труд его посвящен главным образом темным культам и идолам, которые якобы еще существовали в его время, а Черный Камень, по всей видимости, выступал символом некоего ордена или существа, исчезнувших и позабытых много веков назад. Однако ж автор говорил о нем как об одном из ключей — эту фразу он повторял не раз и не два, в разных контекстах, это одно из самых непонятных мест его книги. Намекал фон Юнцт вкратце и на необычные явления вблизи монолита в ночь летнего солнцестояния. А еще — ссылался на теорию Отто Достманна, согласно которой пресловутый монолит является памятником гуннского вторжения и был возведен в честь победы Аттилы над готами. Фон Юнцт оспаривал это утверждение, не приводя при этом никаких контрдоводов: он просто-напросто заявил, что приписывать Черный Камень гуннам столь же логично, сколь и полагать, будто Стоунхендж возведен руками Вильгельма Завоевателя.

Это указание на неимоверно глубокую древность немало подстегнуло мой интерес, и я, затратив немало трудов, наконец отыскал-таки изгрызенный крысами и тронутый тленом экземпляр «Руин погибших империй» Достманна (Берлин, 1809, издательство «Der Drachenhaus»). Вообразите себе мое разочарование: Достманн ссылался на Черный Камень еще более кратко, нежели фон Юнцт: в нескольких строках списывал его со счетов как артефакт относительно современный в сравнении с милыми его сердцу греко-римскими развалинами в Малой Азии! Автор признавал, что не в состоянии разобрать полустертые знаки на монолите, но безапелляционно относил их к монгольской культуре. Однако, как ни мало почерпнул я из книги Достманна, он, по крайней мере, упомянул название деревни неподалеку от Черного Камня: Штрегойкавар, недоброе имя, означающее что-то вроде «Ведьмин город».

Я придирчиво изучил путеводители и разнообразные заметки о путешествиях, но никаких новых сведений не нашел: деревушка Штрегойкавар, которая и на картах-то не обозначена, находилась в самом что ни на есть глухом захолустье, вдали от наезженных туристских маршрутов. Некоторую пищу для размышлений я обрел в труде Дорнли «Мадьярский фольклор». В главе «Мифология снов» автор упоминает Черный Камень и повествует о странных суевериях, с ним связанных, — в частности, если верить преданию, того, кто уснет поблизости от монолита, впредь будут вечно мучить чудовищные кошмары. А еще Дорнли пересказывает крестьянские байки о безрассудно-любопытных, что отважились побывать у Камня в ночь летнего солнцестояния — и умерли в состоянии буйного помешательства, ибо чего-то там насмотрелись.

Вот и все, что мне удалось собрать по мелочам из Дорнли, но интерес мой разгорелся еще пуще: я чувствовал, что Камень окружает явственно зловещая аура. Ощущение седой древности и повторяющиеся намеки на некие сверхъестественные события в ночь летнего солнцестояния пробудили во мне некий дремлющий инстинкт: вот так человек скорее ощущает, нежели слышит в ночи, как течет под землею темная река.

Нежданно-негаданно я усмотрел связь между Камнем и жутковатой фантастической поэмой «Народ монолита» за авторством безумного стихотворца Джастина Джеффри. Я навел справки; выяснилось, что Джеффри в самом деле написал это произведение, путешествуя по Венгрии. Не приходилось сомневаться, что Черный Камень — тот самый монолит, о котором шла речь в загадочных стихах. Перечитав памятные строфы, я вновь почувствовал, как в глубинах подсознания смутно и странно всколыхнулись некие подсказки, что дали о себе знать, когда я впервые натолкнулся на упоминание о Камне.

До сих пор я все раскидывал умом, где бы провести недолгий отпуск, но теперь решение пришло само собою. Я поехал в Штрегойкавар. Допотопный поезд довез меня от Тимишоары[21] до места в пределах досягаемости от моей цели, еще три дня я трясся в карете и вот наконец добрался до деревушки, что пряталась в плодородной долине высоко в поросших елями горах. Само путешествие прошло довольно бессобытийно, хотя в первый день мы миновали древнее поле битвы Шомваль. Это здесь отважный польско-венгерский рыцарь, граф Борис Владинов, доблестно держал безнадежную оборону против победоносных воинств Сулеймана Великолепного в 1526 году, когда турецкий султан, сметая все на своем пути, пронесся по Восточной Европе.

Кучер указал мне на огромную груду осыпающихся камней на близлежащем холме: под ней-де покоились кости отважного графа. Мне тут же вспомнился отрывок из «Турецких войн» Ларсона: «После стычки, — (в ходе которой граф со своей маленькой армией отбросил назад турецкий авангард), — Борис Владинов стоял под сенью полуразрушенных стен старого замка на холме и отдавал приказы касательно расстановки сил, когда адъютант принес ему лакированный ларчик, обнаруженный на теле знаменитого турецкого летописца и историка Селима Бахадура, погибшего в битве. Граф извлек из ларца пергаментный свиток и начал читать, но, еще не дойдя до конца, побелел как полотно и, не говоря ни слова, убрал рукопись обратно в ларец и спрятал его под плащ. В это самое мгновение турецкая батарея внезапно открыла из засады огонь, в древний замок ударили ядра, и на глазах у потрясенных венгров стены обрушились и храбрый граф был погребен под руинами. Отважная маленькая армия, лишенная предводителя, была разбита наголову, и на протяжении последующих военных лет останки графа так и не были найдены. Сегодня местные жители указывают на внушительные развалины близ Шомваля, под которыми, как они уверяют, и по сей день покоится все, что осталось в веках от графа Бориса Владинова».

Штрегойкавар оказался сонной, немного не от мира сего деревушкой, что, по всей видимости, своего зловещего имени нимало не оправдывала: этот всеми позабытый реликт прогресс обошел стороной. Затейливые старинные домики и еще более старомодные платья и манеры жителей наводили на мысль о начале века. Люди здесь жили дружелюбные, умеренно любопытные без навязчивой дотошности — при том, что гости из внешнего мира забредали к ним нечасто.

— Десять лет назад тут уже побывал один американец: несколько дней в деревне прожил, — сообщил владелец таверны, в которой я поселился. — Такой весь из себя странный юноша — все бормотал что-то себе под нос, — может, поэт?

Я сразу понял, что речь идет о Джастине Джеффри.

— Да, он был поэтом, — подхватил я, — он даже стихотворение написал про один пейзаж неподалеку от вашей деревни.

— Неужто? — Трактирщик явно заинтересовался. — Тогда, поскольку все великие поэты и изъясняются, и ведут себя странно, он наверняка достиг великой славы, ибо таких странных речей и поступков я ни за кем не припомню.

— Как это обычно бывает с творческими личностями, признание пришло к нему главным образом после смерти, — отозвался я.

— Стало быть, он умер?

— Умер, исходя криком, в лечебнице для душевнобольных пять лет назад.

— Жаль, жаль, — сочувственно вздохнул трактирщик. — Бедный паренек, слишком долго смотрел он на Черный Камень…

Сердце у меня так и подпрыгнуло в груди, но я по возможности скрыл живой интерес и небрежно обронил:

— Слыхал я что-то такое про этот ваш Черный Камень; он ведь стоит где-то тут поблизости от деревни, верно?

— Куда ближе, чем хотелось бы добрым христианам, — ответствовал тот. — Вот, смотрите! — Хозяин подвел меня к решетчатому оконцу и указал на заросшие елями склоны нависающих синих гор. — Вон там, дальше, видите, голая скала торчит? За ней и прячется тот проклятый Камень. Хоть бы его истолочь в порошок, а пыль высыпать в Дунай — пусть несет ее в самые бездны океана! Прежде люди пытались уничтожить Камень, да только ежели кто ударял по нему молотком или кувалдой, все как один плохо кончили. Так что теперь его обходят стороной.

— А чего же в нем такого недоброго? — полюбопытствовал я.

— В него вселился демон, — неохотно сообщил хозяин, поежившись. — Ребенком знавал я одного парня, он из низин к нам поднялся, все, бывалоча, потешался над нашими преданиями. Так вот он в безрассудстве своем однажды в ночь летнего солнцестояния отправился к Камню, а на рассвете кое-как доковылял до деревни — и язык-то у него отнялся, и сам в уме повредился. Что-то помрачило его рассудок и запечатало его уста, ибо вплоть до смертного своего часа, что ждать себя не заставил, изрыгал он одни только чудовищные богохульства, а не то так, пуская слюни, нес всякую тарабарщину.

А вот родной мой племянник еще совсем мальцом заплутал в горах и уснул в лесу неподалеку от Камня. С тех пор он вырос и повзрослел, но его по сей день мучают страшные сны, так что порою он разражается в ночи пронзительными воплями и просыпается в холодном поту.

Но давайте поговорим о чем-нибудь другом, господин! Не к добру это — слишком долго рассуждать о таких вещах.

Я отметил, что таверна, по всему судя, крайне древняя, и хозяин с гордостью подтвердил:

— Фундаменту более четырехсот лет; прежнее строение единственным в деревне не сгорело до основания, когда дьяволы Сулеймана захлестнули горы. Говорят, что здесь, в доме, что стоял на этом самом фундаменте, была ставка Селима Бахадура, пока турки разоряли окрестный край.

Тут я узнал, что нынешние жители Штрегойкавара не являются потомками тех людей, которые жили здесь до турецкого нашествия 1526 года. Победители-мусульмане не оставили ни в деревне, ни в ее окрестностях ни единой живой души. Они вырезали под корень мужчин, женщин и детей, уничтожили всех подчистую, так что обширный край обезлюдел и опустел. Теперешнее население Штрегойкавара вело свой род от закаленных поселенцев из нижних долин: те поднялись в горы и отстроили разрушенную деревню заново после того, как турок выдворили прочь.

Хозяин рассказывал об истреблении исконного населения без особого неудовольствия; как выяснилось, его долинные предки ненавидели и боялись горцев еще сильнее, чем турок. О причинах этой вражды он говорил уклончиво, но поведал-таки, что коренные жители Штрегойкавара имели обыкновение тайно прокрадываться в низины и похищать девушек и детей. Более того, люди эти были якобы иной крови, нежели его соплеменники; дюжее, крепкое венгеро-славянское племя встарь смешалось и породнилось с выродившимися туземцами, пока в итоге два народа не слились воедино и не получился отвратительный гибрид. Что это были за туземцы, хозяин понятия не имел, но утверждал, что эти «язычники» жили в горах с незапамятных времен, еще до прихода завоевателей.

Я не придал рассказу особого значения, сочтя его не более чем параллелью этнического слияния кельтских племен со средиземноморскими аборигенами в холмах Галлоуэя: получившаяся в результате смешанная раса пиктов играет заметную роль в шотландских легендах. Время сказывается на фольклоре прелюбопытным образом — преподносит его как бы в перспективе; и точно так же, как истории о пиктах переплелись с преданиями о более древней монголоидной расе, так в конечном счете пиктам приписали отталкивающую внешность коренастых дикарей, индивидуальные черты которых в ходе пересказов растворились в пиктских сказаниях и были позабыты. Вот я и подумал, что мнимая бесчеловечность коренных жителей Штрегойкавара восходит к более старым, затертым мифам про набеги монголов и гуннов.

На следующее же утро по приезде я подробно расспросил хозяина про дорогу и, к вящему его неудовольствию, отправился искать Черный Камень. В течение нескольких часов карабкался я вверх по склонам сквозь ельники и наконец оказался перед изрезанным каменным утесом, что круто вздымался над горным скатом. Вверх по нему уводила узкая тропка. Поднявшись по ней, я оглядел сверху мирную долину Штрегойкавара, что словно бы дремала, огражденная с обеих сторон высокими синими горами. Между скалами, где я стоял, и деревней взгляд не различал ни хижин, ни каких бы то ни было следов человеческого обитания. По долине тут и там рассыпались хутора, но все они находились по другую сторону от Штрегойкавара, который и сам казался совсем крохотным — если посмотреть с угрюмых склонов, закрывших собою Черный Камень.

Скальная вершина представляла собою что-то вроде поросшего густым лесом плато. Я пробрался сквозь густые заросли — и очень скоро вышел на широкую поляну. Там-то и воздвигся длинный и узкий черный монолит: восьмигранник футов шестнадцати в высоту и примерно в полтора фута толщиной. Некогда его, со всей очевидностью, тщательно отшлифовали, но теперь поверхность была вся в щербинах и выбоинах — следствие яростных усилий уничтожить Камень. Однако молоткам удалось отбить разве что осколок-другой и уничтожить письмена, что некогда, по-видимому, спиралью вились вокруг монолита все вверх и вверх, до самой вершины. До высоты десяти футов от основания эти знаки почти полностью стерлись, так что проследить их направление было непросто. Выше они проступали отчетливее, так что я кое-как вскарабкался по монолиту, словно по стволу дерева, и рассмотрел их поближе. Все они были в большей или меньшей степени повреждены, но я был абсолютно уверен: языка этих символов на земле более не помнят. Я неплохо знаком со всеми видами иероглифического письма, известными ученым и филологам, и могу со всей определенностью утверждать, что ни о чем подобном я не читал и не слышал. Вот разве что грубые отметины на гигантском, странно симметричном камне в затерянной долине Юкатана имели с этими знаками что-то общее. Помню, когда я показал те насечки моему спутнику, профессиональному археологу, он предположил, что они — либо следствие естественного выветривания, либо выцарапаны от нечего делать каким-то индейцем. Над моей теорией о том, что камень-де на самом деле представляет собою основание давно разрушенной колонны, приятель мой просто-напросто посмеялся и сослался на его размеры: если бы колонна возводилась по самоочевидным законам архитектурной симметрии, то она достигала бы тысячи футов в высоту. Но я остался при своем мнении.

Не скажу, что письмена Черного Камня были так уж сходны с зарубками на исполинской юкатанской скале, но чем-то неуловимо напоминали друг друга. Что до материала монолита — тут я вновь оказался в тупике. Камень, черный в буквальном смысле, тускло поблескивал, и там, где поверхность не была сколота и выщерблена, возникала странная иллюзия полупрозрачности.

Я пробыл там едва ли не до полудня и ушел глубоко озадаченным. Никакой связи между Камнем и каким бы то ни было артефактом мира я не усматривал. Казалось, монолит возведен пришельцами из иных миров в далекую, неведомую людям эпоху.

Я вернулся в деревню. Любопытство мое нимало не угасло. Теперь, когда я увидел диковину своими глазами, во мне еще больше разгорелось желание исследовать загадку подробнее: мне отчаянно хотелось знать, что за странные руки и ради какой странной цели воздвигли Черный Камень в незапамятные времена.

Я отыскал племянника трактирщика и расспросил его о снах, но тот ничего толком не прояснил, хотя искренне пытался мне помочь. Поговорить о снах он не возражал, но был не в состоянии описать их хоть сколько-нибудь внятно. Кошмары ему являлись одни и те же, причем пугающе-яркие, однако четкого отпечатка в бодрствующем сознании они не оставляли. Запомнились ему лишь хаотические ужасы: гигантские кружащиеся огни выстреливали языками жгучего пламени и неумолчно рокотал черный барабан. Одно только глубоко врезалось ему в память: в одном из снов он видел Черный Камень не на горном склоне, но на вершине исполинского черного замка, на манер шпиля.

Что до прочих деревенских жителей, они вообще не склонны были говорить о Камне, за исключением одного только школьного учителя — человека на диво образованного, который бывал в большом мире куда чаще, нежели все его земляки.

Учитель живо заинтересовался комментариями фон Юнцта по поводу Камня и с жаром согласился с немецким ученым насчет предполагаемой датировки монолита. Сам он считал, что в окрестностях деревни некогда обосновался ведьминский ковен и что, возможно, все исконные жители деревни встарь являлись служителями культа плодородия, который некогда грозил подорвать основы европейской цивилизации и породил немало россказней о колдовстве. В качестве доказательства учитель сослался на само название деревни: изначально она называлась не Штрегойкавар. Если верить легендам, основатели дали ей имя Ксутлтан — так испокон веков называлось место, на котором отстроили поселение много столетий назад.

Этот факт вновь пробудил во мне смутную, не поддающуюся описанию тревогу. Варварское имя явно не имело отношения ни к скифской, ни к славянской, ни к монголоидной расам, к которым аборигены здешних гор в естественных обстоятельствах принадлежали бы.

Не приходится сомневаться, что венгры и славяне низин верили, будто исконные обитатели деревни были причастны к колдовскому культу, — судя уже по названию, ими данному, говорил учитель. А ведь название осталось в обиходе даже после того, как коренных жителей вырезали турки, а деревню отстроил народ более цивилизованный и порядочный.

Учитель не верил, что монолит воздвигли именно служители культа, но полагал, что они использовали монолит как центр своих сборищ. Пересказав смутные легенды, дошедшие из глубины времен еще до турецкого вторжения, он выдвинул теорию, что выродившиеся селяне превратили его в своего рода алтарь для человеческих жертвоприношений, а жертвами служили девушки и дети, похищенные у его собственных предков из низин.

От мифов о странных происшествиях в ночь середины лета он отмахнулся, равно как и от любопытной легенды о загадочном божестве, которого шаманы Ксутлтана якобы призывали с помощью песнопений и разнузданных ритуалов, включающих в себя самобичевания и смертоубийства.

Сам он никогда не бывал у Камня в ночь летнего солнцестояния, но пойти не побоялся бы, уверял учитель. Чего бы уж там ни существовало и ни происходило в прошлом, все это давно поглотили туманы времени и забвения. Черный Камень утратил свое значение, он — всего-навсего связь с прошлым, а прошлое мертво и занесено пылью.

Однажды вечером, спустя неделю после моего приезда в Штрегойкавар, я навестил учителя и уже по дороге обратно внезапно вспомнил: а ведь сегодня — ночь середины лета! Именно эту пору жутковатые намеки в легендах связывают с Черным Камнем. Я повернул прочь от таверны и стремительно зашагал через деревню. Штрегойкавар безмолвствовал: деревенские жители ложились рано. Не встретив по пути ни души, я довольно скоро вышел из деревни и углубился в еловый лес: ели одевали горные склоны нездешним светом и чернотой протравливали тени. Ветра не было, но повсюду слышались загадочные, неуловимые шорохи и перешептывания. Несомненно, именно в такие ночи много веков назад, как подсказывало мне прихотливое воображение, через здешнюю долину проносились нагие ведьмы верхом на волшебных метлах, а за ними — хохочущие демоны-фамильяры.

Я дошел до утесов и не без трепета душевного заметил, что обманчивый лунный свет неуловимо их преображает. Ничего подобного я прежде не замечал: в нездешнем сиянии скалы куда меньше напоминали камни естественного происхождения и больше смахивали на развалины бастионов, некогда воздвигнутых циклопами и титанами на склоне горы.

С трудом отрешившись от навязчивой галлюцинации, я поднялся на плато и, мгновение помешкав, нырнул в густую темноту лесов. Над тенями нависла напряженная тишина, словно незримое чудовище затаило дыхание, дабы не спугнуть добычу.

Я прогнал это ощущение — вполне естественное, принимая во внимание жуткую атмосферу места и его недобрую репутацию, — и зашагал через лес, не в силах избавиться от пренеприятного чувства, что за мной кто-то идет. Один раз я даже остановился — и готов поклясться: что-то холодное, влажное и зыбкое задело в темноте мою щеку.

Я вышел на поляну, к монолиту, туда, где над поляной вознесся его удлиненный, вытянутый силуэт. На опушке леса со стороны утеса лежал Камень — самой природой предоставленное сиденье. Я сел, размышляя, что именно здесь, вероятно, безумный поэт Джастин Джеффри написал свою фантастическую поэму «Народ монолита». Хозяин таверны считал, что именно Камень стал причиной сумасшествия Джеффри, но семена безумия были посеяны в мозгу стихотворца задолго до того, как он приехал в Штрегойкавар.

Я глянул на часы: до полуночи оставалось всего ничего. Я откинулся назад, дожидаясь призрачных манифестаций, уж какими бы они ни были. Легкий ночной ветерок всколыхнулся в ветвях елей — зловещим намеком на тихие незримые свирели, нашептывающие нездешнюю, недобрую мелодию. Я не сводил глаз с монолита; в сочетании с монотонным звуком это сработало для меня своего рода самогипнозом — накатила дремота. Я пытался совладать с сонливостью, но тщетно: сон подчинил меня себе, монолит словно заколыхался, затанцевал, очертания его до странности исказились — и тут я уснул.

Я открыл глаза, попытался подняться — но не смог, как если бы ледяная рука удерживала меня в неподвижности. Нахлынул холодный страх. Поляна уже не была пустынной. Ее заполонила безмолвная толпа какого-то странного народа — глаза мои расширились, подмечая чудные, варварские детали одежды, в то время как рассудок подсказывал: они давно устарели и позабыты даже в здешнем отсталом краю. Наверняка, подумал я, это селяне сошлись сюда на какое-то фантастическое сборище. Но я тут же понял, что эти люди — не из Штрегойкавара, более приземистые и коренастые, с низкими лбами и широкими тупыми лицами. Некоторые обладали славянскими или венгерскими чертами, но черты эти несли на себе печать вырождения, словно в силу смешения с чужой, более низменной породой, опознать которую я не смог. Многие были в шкурах диких зверей; весь вид этих дикарей, и мужчин, и женщин, говорил о животной чувственности. Они внушали мне ужас и отвращение, но меня они не замечали. Они образовали широкий полукруг перед монолитом и завели что-то вроде песнопения, в едином порыве вскидывая руки и ритмично раскачиваясь верхней частью тела. Все глаза были обращены к вершине Камня: туда обращала орда свои призывы. Но более всего удивляли приглушенные голоса: менее чем в пятидесяти ярдах от меня сотни мужчин и женщин со всей очевидностью подняли страшный крик, голоса их сливались в разнузданном песнопении, но до меня долетали как слабый невнятный шепот, словно через неизмеримые лиги пространства — или времени.

Перед монолитом стояло что-то вроде жаровни, над которой клубился мерзкий, тошнотворный желтый дым, прихотливо закручиваясь волнообразной спиралью вокруг черного стержня колонны — точно гигантская зыбкая змея.

С одной стороны от жаровни лежали двое: юная девушка, раздетая догола и связанная по рукам и ногам, и младенец, по всей видимости, нескольких месяцев от роду. По другую сторону сидела на корточках отвратительная старая карга со странным черным барабаном на коленях. Она била в барабан легкими, неспешными касаниями открытых ладоней, но звука я не слышал.

Ритм участился, раскачивающиеся тела задвигались быстрее. На открытое пространство между толпой и монолитом выскочила нагая девушка: глаза ее горели огнем, длинные черные волосы развевались во все стороны. Она привстала на цыпочки, стремительно кружась, вихрем пронеслась через всю площадку, пала ниц перед Камнем и застыла недвижно. В следующее мгновение ей вдогонку метнулась фантастическая фигура — мужчина в обвязанной вокруг пояса козлиной шкуре. Его лицо целиком скрывалось под маской, сделанной из гигантской волчьей головы, так что он казался чудовищем из ночных кошмаров, отталкивающим гибридом звериного и человеческого. В руке он сжимал пучок длинных хлыстов из еловых веток, связанных воедино у основания. Лунный свет играл на тяжелой золотой цепи у него на шее. От нее отходила цепочка поменьше, наводящая на мысль о какой-то подвеске, но подвески не хватало.

Зрители яростно замахали руками и, похоже, удвоили крики, пока гротескная тварь вприпрыжку бежала через открытую площадку, то и дело совершая причудливые скачки и кульбиты. Приблизившись к девушке, распростертой перед монолитом, жрец принялся стегать ее хлыстами. Она вскочила и закружилась в запутанном, прихотливом узоре танца, подобного которому я в жизни не видел. Ее мучитель отплясывал вместе с нею, поддерживая неистовый ритм, повторяя каждый ее поворот и прыжок и непрестанно осыпая жестокими ударами нагое тело танцовщицы. С каждым замахом он выкрикивал одно-единственное слово, снова и снова; толпа ему вторила. Я видел, как двигаются губы; теперь невнятный, еле слышный ропот голосов смешался и слился в общий отдаленный вопль, повторяемый снова и снова в слюнявом экстазе. Но что это было за слово, разобрать я не мог.

В головокружительном вихре кружились одержимые танцоры, а зрители, застыв на месте, вторили ритму пляски, раскачиваясь всем телом и сплетая руки. Безумие горело в глазах прыгуньи — и отражалось в глазах толпы. Все более диким и разнузданным становилось буйное вращение безумного танца — он превращался в скотскую оргию, а старая карга, завывая, все колотила в барабан как сумасшедшая, и сухо пощелкивали хлысты, выбивая дьявольскую дробь.

По рукам и ногам жрицы струилась кровь, но плясунья словно не чувствовала боли: удары хлыстов лишь подстегивали ее к новым гнусностям бесстыжего танца: ныряя в самую гущу желтого дыма, что, раскинув призрачные щупальца, обвивал, оплетал обоих танцоров, она словно бы сливалась с гнусными испарениями, драпировалась в них. А в следующий миг вновь являлась взглядам, и звероподобная тварь, не отступая ни на шаг, продолжала бичевать свою жертву. Но вот девушка закружилась в неописуемом, взрывном шквале безумного вращения и на самом пике этой сумасшедшей волны внезапно рухнула на дерн, дрожа мелкой дрожью и тяжело дыша — точно разом обессилев от нечеловеческого напряжения. Но истязание все продолжалось — с неослабной яростью и силой. Плясунья, извиваясь, поползла на животе к монолиту. Жрец — буду называть его так — шел за ней по пятам, нахлестывая беззащитное тело что есть мочи, а она волочилась все дальше, оставляя на вытоптанной земле густой кровавый след. Вот она достигла монолита и, задыхаясь, хватая ртом воздух, порывисто обняла его обеими руками, осыпала холодный Камень исступленными жаркими поцелуями, словно одержимая нечестивым экстазом.

Гротескный жрец подпрыгнул высоко в воздух, отшвырнул прочь пропитанные кровью хлысты; дикари, завывая, с пеной у рта, набросились друг на друга, принялись кусаться, царапаться, срывать друг с друга одежду и раздирать плоть в слепой, скотской страсти. Жрец длинной рукой подхватил с земли младенца и, снова выкрикнув прежнее Имя, покрутил плачущего ребенка в воздухе и размозжил ему голову о монолит, так что на черной поверхности осталось жуткое пятно. Я похолодел от ужаса: на моих глазах шаман безжалостно распотрошил крохотное тельце голыми руками, окатил колонну горстями свежей крови, а затем швырнул истерзанный трупик на жаровню, затушив пламя и дым алым ливнем, в то время как обезумевшие скоты позади него снова и снова выкликали Имя. Внезапно все распростерлись на земле, извиваясь как змеи, а жрец, торжествуя, широко раскинул обагренные в крови руки. Я открыл было рот, чтобы закричать от ужаса и отвращения, но послышался лишь сухой хрип. На вершине монолита восседала гигантская, чудовищная, похожая на жабу тварь!

В лунном свете я отчетливо различал ее обрюзглый, отвратительный, зыбкий силуэт. На морде, что наводила бы на мысль о каком-нибудь обычном животном, моргали огромные глаза, вобравшие всю похоть, и безмерную алчность, и бесстыдную жестокость, и чудовищное зло, что когда-либо преследовали сынов человеческих, с тех пор как их предки, слепые и безволосые, жили в кронах деревьев. В этих страшных глазах, словно в зеркале, отражались все нечестивые, гнусные тайны, что спят в городах на дне морском, все, что хоронятся от дневного света дня в непроглядной тьме первобытных пещер. И вот эта жуткая тварь, призванная из безмолвных холмов в кощунственном ритуале жестокости, садизма и кровопролития, хищно и плотоядно моргала, глядя вниз, на свою скотскую паству, а дикари в омерзительном уничижении пресмыкалась перед монстром.

Между тем жрец в звериной маске грубо подхватил на руки связанную, слабо корчащуюся девушку и поднял ее вверх, навстречу кошмару, угнездившемуся на монолите. Чудище со всхлипом втянуло в себя воздух, алчно пуская слюни, — и тут в мозгу у меня что-то сломалось, и я погрузился в благословенное забытье.

Я открыл глаза: смутно белел рассвет. Разом вспомнились события ночи, я вскочил на ноги и потрясенно огляделся. Высокий и узкий монолит безмолвно нависал над поляной; зеленые пышные травы колыхались под утренним ветерком. За несколько шагов я стремительно пересек поляну: вот здесь скакали и отплясывали танцоры, так, что вся земля должна была быть вытоптана; здесь плясунья, корчась от боли, ползла к Камню, окропляя кровью землю. Но на несмятых травах взгляд не различал ни одной алой капли. Дрожа всем телом, я оглядел монолит с той стороны, где чудовищный жрец размозжил голову похищенному младенцу, но там не осталось ни темного пятна, ни мерзкого сгустка.

Сон! Это был всего-навсего безумный ночной кошмар — или нет?.. Я пожал плечами. И ведь бывают же такие яркие, образные сны!

Я потихоньку возвратился в деревню, никем не замеченный, вошел в таверну. И сел, размышляя о странных ночных событиях. Все больше и больше склонялся я к тому, чтобы отвергнуть теорию сна. То, что я видел мираж, лишенный материальной составляющей, сомневаться не приходилось. Но я полагал, что взгляду моему предстала отраженная тень деяния, совершенного во всей своей отвратительной реальности в минувшую эпоху. Но как узнать доподлинно? Где доказательства того, что мне и впрямь привиделось сборище гнусных призраков, а не просто ночной кошмар, порождение моего собственного разума?

Словно в ответ, в сознании моем вспыхнуло имя — Селим Бахадур! Если верить легенде, этот человек, воин и хронист, командовал той частью Сулеймановой армии, которая опустошила Штрегойкавар. Это казалось вполне логичным, а если так, то из разоренной деревни он отправился прямиком к кровавому полю Шомваля, навстречу своей гибели. Я с криком вскочил на ноги: тот свиток, который нашли на теле турка и от которого бросило в дрожь графа Бориса, — уж не упоминалось ли в рукописи о том, что турки-победители обнаружили в Штрегойкаваре? Что еще так подействовало бы на железные нервы польского искателя приключений? А поскольку останков графа и по сей день не извлекли из-под завала, наверняка лакированный ларчик с его загадочным содержимым все еще покоится под руинами, что стали могилой Борису Владинову? Я принялся лихорадочно паковать вещи.

Три дня спустя я обосновался в деревушке в нескольких милях от древнего поля битвы. А когда поднялась луна, я уже яростно расшвыривал громадную груду осыпающихся камней на вершине холма. Труд был каторжный — теперь, оглядываясь назад, я в толк взять не могу, как его завершил, хотя и работал не покладая рук с восхода луны до рассвета. К тому моменту, как над горизонтом поднялось солнце, я разобрал последний из завалов и глазам моим предстали смертные останки графа Бориса Владинова — лишь несколько жалких осколков раскрошившихся костей. А среди них, раздавленный и бесформенный, лежал ларчик: минули века, но лакировка предохранила его от распада.

С лихорадочной жадностью я схватил добычу и, снова засыпав бренный прах камнями, поспешил назад: еще не хватало, чтобы подозрительные крестьяне застали меня за занятием, со стороны выглядевшим как святотатство!

Уже в трактире, в своем номере, я открыл ларец и убедился, что пергамент практически невредим. В придачу в ларце обнаружилось кое-что еще — нечто маленькое и широкое, завернутое в шелк. Мне не терпелось проникнуть в тайну этих пожелтевших страниц, но усталость возобладала над любопытством. С тех пор как я уехал из Штрегойкавара, я глаз не сомкнул, а прибавьте к этому еще и нечеловеческое напряжение предыдущей ночи! Я поневоле был вынужден вытянуться на кровати — и проснулся только с заходом солнца.

Я торопливо перекусил и сел разбирать в неверном свете свечи аккуратные турецкие буквицы, покрывавшие пергамент. Работа оказалась не из простых: языком я владею неважно, и архаичный стиль изложения частенько ставил меня в тупик. По мере того как я продирался сквозь текст, от отдельных слов и фраз меня бросало в дрожь — и смутно нарастающий ужас подчинял меня своей власти. Усилием воли я целиком сосредоточился на своем занятии, и, по мере того как история прояснялась и принимала все более осязаемую форму, кровь стыла у меня в жилах, волосы вставали дыбом, а язык прилипал к гортани. Мрачное безумие этой адской рукописи словно передавалось внешнему миру, и вот уже звуки ночи — жужжание насекомых и лесные шорохи — уподобились жутким перешептываниям и крадущейся поступи призрачных ужасов, а вздохи ночного ветра сменились бесстыдным, издевательским хихиканьем: то само зло глумилось над людскими душами.

Наконец, когда в решетчатое окошко просочился серый рассвет, я отложил рукопись, взялся за шелковый сверток и развернул его. И, уставившись на содержимое измученным взглядом, понял: вон оно, последнее доказательство страшной правды — даже если бы достоверность кошмарной рукописи оставляла место сомнениям!

Я убрал обе богомерзкие находки обратно в ларец и первым делом, еще не отдохнув, не поспав и не поев, насыпал туда же камней и зашвырнул все вместе в самую глубокую пучину Дуная, который, даст бог, унесет эту мерзость обратно в ад, откуда она и явилась.

Нет, не сон мне привиделся в ночь середины лета в холмах над Штрегойкаваром! Повезло Джастину Джеффри, что он был там при свете дня и ушел своим путем: при виде отвратительной оргии его больной мозг отказал бы еще раньше. Как выдержал мой собственный рассудок, понятия не имею.

Нет — это был не сон! Я наблюдал гнусный обряд служителей культа, давно умерших, что восстали из ада совершать свои черные ритуалы как встарь: призраки преклонились перед призраком. Ибо ад давно призвал к себе их жуткое божество. Долго, слишком долго таилось оно среди холмов чудовищным пережитком минувшей эпохи, но его богомерзкие когти уже не выхватывают души живых людей, и царство его — это мертвое царство, населенное лишь фантомами тех, кто служил демону в его и в свое время.

Посредством какой такой богомерзкой алхимии или нечестивого колдовства в ту страшную ночь отворились Врата Ада, мне неведомо, но я видел то, что видел, своими глазами. Знаю и то, что не живые предстали предо мной, ибо на страницах, заполненных аккуратным почерком Селима Бахадура, подробно пересказывалось, что именно он и его солдаты обнаружили в долине Штрегойкавара. Прочел я и о кощунственных непристойностях, что пытка исторгла из уст завывающих служителей культа; и о мрачной черной пещере, затерянной высоко в горах: там потрясенные турки окружили чудовищную, обрюзглую, неуклюжую, похожую на жабу тварь и убили ее с помощью огня и древней стали, от века благословленной Мухаммедом, и заклинаний, что звучали еще в пору юности Аравии. И даже уверенная рука старого Селима дрожала, когда он описывал всесокрушающие предсмертные вопли чудовища, от которых сотрясалась земля, — умерло оно не одно, но унесло с собою с десяток убийц, причем как именно они погибли, Селим не пожелал либо не смог описать.

А сидящий на корточках золотой идол из шелкового свертка был точным подобием чудовища. Селим сорвал его с золотой цепочки на шее у зарубленного верховного жреца в маске.

Благо, что турки прошли по гнусной долине из конца в конец с факелами и доброй сталью! Такие зрелища, как эта оргия под сенью угрюмых темных гор, принадлежат тьме и безднам утраченных миллиардов лет. Нет — не из страха перед жабоподобной тварью вздрагиваю я по ночам! Чудовище надежно заперто в аду вместе со своею тошнотворной ордой и свободу обретает лишь на час в самую таинственную ночь в году, как я убедился своими глазами. А из паствы его не осталось ни души.

Нет, лишь от осознания того, что некогда подобные твари по-звериному подбирались к людским душам, — вот отчего на лбу у меня выступает холодный пот; и страшусь я снова перелистать страницы кошмарной книги фон Юнцта. Ибо теперь постиг я его повторяющуюся фразу — ключи! — вечность! Ключи к Внешним Вратам — связи с отвратительным прошлым и — кто знает? — с отвратительными сферами настоящего. Теперь я понимаю, почему в лунном свете утесы так походят на бастионы и почему одержимый кошмарами племянник трактирщика видел во сне Черный Камень как шпиль на исполинском черном замке. Если когда-либо среди этих гор начнутся раскопки, то под маскирующими склонами обнаружатся невероятные находки. Ибо пещера, куда турки загнали эту… тварь — на самом деле никакая не расселина в камне; и я с дрожью воображаю себе гигантскую пропасть веков, что, должно быть, разверзлась между нашим временем и той эпохой, когда земля сотрясалась и волною извергала из себя эти синие горы, и скалы, воздвигшись, погребли под собою немыслимые вещи. И да не попытается никто выкорчевать чудовищный шпиль, что люди называют Черным Камнем!

Ключ! О да, это Ключ, символ позабытого ужаса. Ужас этот сгинул в преддверии ада, откуда некогда выполз неизъяснимой мерзостью при черном рассвете земли. Но как насчет других дьявольских порождений, на которые намекает фон Юнцт? Взять вот хоть чудовищную руку, задушившую автора! С тех пор как я прочел заметки Селима Бахадура, я безоговорочно верю всему, что написано в Черной книге. Человек не всегда был хозяином земли — да является ли им и сейчас?

Снова и снова одолевает меня неотвязная мысль: а ведь если такое кошмарное существо, как Хозяин Монолита, неким образом пережило свою собственную неописуемо далекую эпоху так надолго, что за безымянные призраки, возможно, еще таятся в темных укрывищах мира?

Фрэнк Белкнап Лонг[22]

Гончие Тиндалоса

I

— Рад, что ты зашел, — сказал Чалмерс.

Он сидел у окна, белый как полотно. У самого его локтя оплывали две высокие свечи, озаряя нездоровым янтарным светом длинный нос и слегка скошенный подбородок хозяина. В своей квартире Чалмерс не терпел ничего современного. Душою средневековый аскет, он предпочитал иллюминированные рукописи автомобилям и плотоядно ухмыляющихся каменных горгулий — радио и арифмометрам.

Я пересек комнату, подошел к кушетке, которую он для меня заблаговременно расчистил, по пути скользнул взглядом по его рабочему столу и, к вящему своему изумлению, обнаружил, что Чалмерс изучает математические формулы знаменитого современного физика и уже исписал множество листов тонкой желтой бумаги странными геометрическими знаками.

— Эйнштейн и Джон Ди — странные соседи, — обронил я, переводя взгляд с математических схем на шестьдесят — семьдесят редкостных томов, составлявших его необычную маленькую библиотеку.

Плотин[23] и Эммануил Мосхопулос,[24] святой Фома Аквинский[25] и Френикль де Бесси[26] стояли бок о бок в мрачном книжном шкафу черного дерева, а кресла, стол и бюро были завалены брошюрами про средневековое колдовство, ведовство и черную магию и все те дерзновенные прелести, от которых отрекается современный мир.

Чалмерс, подкупающе улыбаясь, подал мне папиросу на подносе, покрытом прихотливой резьбой.

— Только сейчас начинаем мы понимать, — промолвил он, — что древние алхимики и колдуны были на две трети правы, в то время как этот ваш современный биолог и материалист на девять десятых заблуждается.

— Да ты всегда насмехался над современной наукой, — не без досады отозвался я.

— Скорее, над научным догматизмом, — парировал он. — Я — неисправимый бунтарь, поборник оригинальности, паладин проигранных битв, вот потому и взялся опровергнуть заключения современных биологов.

— А как же Эйнштейн? — напомнил я.

— Жрец трансцендентной математики! — благоговейно прошептал он. — Эйнштейн — глубокий мистик, исследователь великого непознанного.

— То есть всецело ты науку не презираешь?

— Как можно! — запротестовал он. — Я всего лишь не доверяю научному позитивизму последних пятидесяти лет — позитивизму Геккеля,[27] и Дарвина,[28] и мистера Бертрана Рассела.[29] Я считаю, что биология, увы ей, так и не сумела объяснить тайну происхождения и предназначения человека.

— Дай им время, — увещевал я.

Глаза Чалмерса вспыхнули.

— Друг мой, твой каламбур гениален, — прошептал он. — Дать им время. Именно это я и намерен сделать. Но ваш брат современный биолог над временем лишь потешается. У него есть ключ, да только он упрямо отказывается им воспользоваться. А по сути дела, что мы знаем о времени? Эйнштейн верит, что время — относительно, что его можно истолковать в терминах пространства — пространства искривленного. Но надо ли на том останавливаться? Когда математики не оправдали наших ожиданий, нельзя ли двинуться дальше с помощью интуиции?

— Ты ступаешь на зыбкую почву, — отозвался я. — Именно этой ловушки настоящий исследователь избегает. Вот почему современная наука прогрессирует столь медленно. Она не признает ничего, что невозможно наглядно продемонстрировать. Но ты…

— Я готов прибегнуть к гашишу, опиуму, к любому наркотику. Я готов уподобиться восточным мудрецам. Может быть, тогда я смогу постичь…

— Что?

— Четвертое измерение.

— Теософская чушь!

— Может быть. Но я верю, что наркотики расширяют человеческое сознание. Уильям Джеймс,[30] кстати, со мной согласен. А я тут открыл кое-что новое.

— Новый наркотик?

— Много веков назад это снадобье использовали китайские алхимики, но на Западе оно практически неизвестно. Его сверхъестественные свойства просто поразительны. Я убежден, что с его помощью и с помощью моих математических познаний я сумею отправиться назад в прошлое.

— Не понимаю.

— Время — это всего лишь наше несовершенное восприятие одного из новых измерений пространства. И время, и движение — не более чем иллюзии. Все, что существовало от начала мира, существует и сейчас. События, произошедшие на этой планете много веков назад, продолжают существовать в ином измерении пространства. События, что произойдут много веков спустя, уже существуют. Мы не в силах воспринять их бытие, поскольку не можем войти в то измерение пространства, что их содержит. Человеческие существа, какими мы их знаем, — это всего лишь частицы, бесконечно малые частицы единого грандиозного целого. Каждый человек связан со всей жизнью, которая предшествовала ему на нашей планете. Все его предки — часть его самого. Лишь время отделяет человека от его праотцев, а время — это иллюзия, его не существует.

— Кажется, начинаю понимать, — пробормотал я.

— Для моих целей будет вполне достаточно, если у тебя сложится хотя бы приблизительное представление о том, к чему я стремлюсь. Я мечтаю сорвать с глаз завесу иллюзии, наброшенную временем, и увидеть начало и конец.

— И ты полагаешь, это новое снадобье тебе поможет?

— Уверен, что да. А еще я хочу, чтобы мне помог ты. Я намерен принять снадобье прямо сейчас, не откладывая. Я не могу ждать, я должен увидеть. — Глаза его странно заблестели. — Я возвращаюсь назад, назад сквозь время…

Чалмерс поднялся, подошел к камину. Обернулся ко мне; на его раскрытой ладони лежала маленькая квадратная коробочка.

— Здесь у меня пять гранул снадобья «Ляо». Им пользовался китайский философ Лао-цзы, под его воздействием он созерцал Дао. Дао — самая загадочная из сил мира; она окружает и пронизывает собою все сущее; она содержит в себе зримую вселенную и все, что мы называем реальностью. Тот, кто постиг тайны Дао, ясно видит все, что было и будет.

— Чушь! — фыркнул я.

— Дао похож на громадного зверя, что лежит недвижно, а в его необъятном теле содержатся все миры нашей вселенной, настоящее, прошлое и будущее. Мы видим части великого чудовища сквозь щель, именуемую временем. С помощью этого снадобья я расширю щель. И узрю великую картину жизни, громадину-зверя во всей его целостности.

— А мне что прикажешь делать?

— Наблюдать, друг мой. Наблюдать и записывать. А если я зайду слишком далеко назад, верни меня в реальность. Ты сможешь привести меня в сознание, резко встряхнув за плечи. Если тебе покажется, что я страдаю от сильной физической боли, пробуждай меня немедленно.

— Чалмерс, — увещевал я, — отказался бы ты от этого эксперимента! Ты чертовски рискуешь. Я не верю ни в какое четвертое измерение и категорически не верю в Дао. И решительно не одобряю этих твоих опытов с неизвестными наркотиками.

— Я знаю свойства этого вещества, — уверял он. — Я отлично знаю, как именно оно воздействует на человеческий организм, и знаю, чем оно опасно. Риск заключен не в самом препарате. Я боюсь одного: заплутать во времени. Видишь ли, я поспособствую действию снадобья. Перед тем как проглотить гранулу, я целиком сосредоточусь на геометрических и алгебраических символах, которые набросал вот здесь, на бумаге. — Он взял с колен математические схемы. — Я подготовлю свой разум к путешествию во времени. Я приближусь к четвертому измерению в сознательном состоянии и только потом приму наркотик, который позволит мне задействовать сверхъестественные способности восприятия. Прежде чем я войду в мир снов и грез восточного мистика, я заручусь всей математической помощью, которую только может предложить современная наука. Эти математические познания, этот сознательный подход непосредственно к постижению четвертого измерения времени многократно усилит воздействие снадобья. Наркотик откроет передо мною потрясающие новые горизонты — математическая подготовка поможет мне воспринять их через интеллект. Я столько раз провидел четвертое измерение во сне — эмоционально, интуитивно! — однако наяву никогда не мог вспомнить, какие сверхъестественные красоты открывались мне на единый миг. Но надеюсь, с твоей помощью мне это удастся. Ты запишешь все, что я стану говорить, будучи под влиянием снадобья. Неважно, сколь странной или невнятной станет моя речь, — ты, главное, ничего не упусти. Когда я очнусь, то, возможно, смогу дать ключ ко всему таинственному и невероятному. Не уверен, что преуспею, но если вдруг получится, — и глаза его вспыхнули странным светом, — время перестанет для меня существовать!

Чалмерс резко сел.

— Я приступаю к эксперименту немедленно. Будь добр, встань вон там, у окна, и наблюдай. У тебя ручка найдется?

Я мрачно кивнул и достал из верхнего жилетного кармана бледно-зеленый «уотерман».

— А блокнот, Фрэнк?

Я застонал и вытащил записную книжку.

— Я решительно возражаю против этого твоего эксперимента, — пробормотал я. — Ты страшно рискуешь.

— Не будь старой ослицей! — фыркнул Чалмерс. — Никакие твои доводы меня уже не остановят. Прошу тебя, помолчи, пока я изучаю эти схемы.

Он поднес листки к самым глазам и принялся вдумчиво в них вчитываться. Я не сводил глаз с часов на каминной полке, они отсчитывали секунды, и странный ужас все сильнее сжимал мне сердце, так что я задыхался. Внезапно тиканье смолкло, и в это самое мгновение Чалмерс проглотил наркотик. Я вскочил на ноги, шагнул к нему, но он взглядом велел мне не вмешиваться.

— Часы встали, — прошептал он. — Силы, что их контролируют, одобряют мой эксперимент. Время остановилось — и я принял снадобье. Не дай мне, Господи, сбиться с пути.

Чалмерс закрыл глаза и откинулся на спинку дивана. В лице его не осталось ни кровинки, он тяжело дышал. Было ясно, что снадобье стремительно действует.

— Темнеет, — пробормотал он. — Запиши это. Темнеет; знакомые предметы меблировки бледнеют и тают. Я еще различаю их смутно сквозь сомкнутые веки, но они с каждой секундой блекнут и исчезают.

Я встряхнул ручку, чтобы лучше писала, и принялся быстро стенографировать под диктовку.

— Я покидаю комнату. Стены растворяются, знакомых предметов я уже не вижу. Однако же твое лицо по-прежнему передо мной. Надеюсь, ты все записываешь. Кажется, я вот-вот совершу гигантский прыжок — прыжок сквозь пространство. Или, может статься, сквозь время. Не знаю, не уверен. Все темно, все размыто.

Чалмерс посидел немного молча, уронив голову на грудь. И вдруг словно окаменел. Веки его дрогнули, глаза открылись.

— Господь милосердный! — воскликнул он. — Я вижу!

Он рванулся вперед, неотрывно глядя на противоположную стену. Но я знал: смотрит он за пределы стены, и меблировка комнаты для него уже не существует.

— Чалмерс! — закричал я. — Чалмерс, тебя разбудить?

— Ни за что! — взвизгнул он. — Я вижу все! Все миллиарды жизней, что предшествовали мне на этой планете, проходят перед моими глазами. Я вижу людей всех эпох, всех рас, всех цветов кожи. Они сражаются, убивают, строят, танцуют, поют. Сидят вокруг примитивных костров в необитаемых серых пустынях и летают по воздуху на монопланах. Бороздят моря в каноэ из древесной коры и на борту громадных пароходов; малюют бизонов и мамонтов на стенах темных пещер и покрывают гигантские полотна причудливыми футуристическими узорами. Я наблюдаю за миграциями с Атлантиды. Я наблюдаю за миграциями с Лемурии. Я вижу древние расы — чужеродная орда чернокожих карликов захлестнула Азию; сутулые, кривоногие неандертальцы бесстыдно рыщут по Европе из конца в конец. Я вижу, как ахейцы хлынули на греческие острова; вижу грубые истоки эллинской культуры. Я в Афинах, и Перикл еще юн. Я ступаю на землю Италии. Участвую в похищении сабинянок, марширую вместе с имперскими легионами. Благоговейный трепет объял меня при виде плывущих мимо громадных знамен; земля трясется под поступью победителей-гастатов.[31] Тысячи нагих рабов простерлись передо мною в пыли — я проплываю мимо в паланкине из золота и слоновой кости, влекомом черными как ночь фиванскими быками, девушки с цветами кричат: «Аве, цезарь!» — а я улыбаюсь и благосклонно киваю. А теперь я и сам — раб на мавританской галере. Наблюдаю за постройкой грандиозного собора. Камень за камнем, собор возносится все выше, а я на протяжении многих месяцев и лет стою и слежу, как каждый новый камень ложится на место. Я распят головой вниз — меня сжигают на кресте в благоухающих тимьяном садах Нерона; со снисходительным презрением я наблюдаю за работой пыточных дел мастеров в застенках инквизиции.

Я вступаю в святая святых; вхожу в храмы Венеры. Благоговейно преклоняю колена перед Великой Матерью и осыпаю монетами нагие колени священных куртизанок, что сидят с закрытыми покрывалом лицами в рощах Вавилона. Прокрадываюсь в елизаветинский театр и вместе с вонючим отребьем аплодирую «Венецианскому купцу». Прохожу вместе с Данте по узким улочкам Флоренции. Встречаю юную Беатриче, край ее платья задевает мои сандалии, я замираю в экстазе. Я — жрец Изиды, моя магия повергает в изумление народы. Симон Волхв[32] преклоняет передо мною колена и молит о помощи, фараон трепещет при моем приближении. В Индии я беседую с Учителями и с криками убегаю от них, ибо их откровения — что соль на кровоточащую рану.

Я все воспринимаю одновременно. Вижу все со всех сторон; я — часть кишащих вокруг меня миллиардов. Я существую во всех людях, и все они существуют во мне. Я прозреваю всю историю человечества в едином мгновении — как прошлое, так и настоящее.

Просто-напросто напрягая зрение, я могу заглянуть все глубже, все дальше в прошлое. Теперь я иду назад через странные кривые и углы. Кривые и углы множатся вокруг меня. Сквозь кривые я прозреваю обширные сегменты времени. Есть время кривых и время углов. Существа, обитающие в угольном времени, не могут проникнуть во время искривленное. Все это очень странно.

Я все дальше углубляюсь в прошлое. Человек исчез с лица земли. Громадные рептилии притаились под гигантскими пальмами или плавают в мерзкой черной воде зловещих озер. А теперь исчезли и рептилии. На земле животных не осталось, но под водой — я их ясно вижу! — над гниющей растительностью медленно проплывают темные силуэты.

Эти силуэты становятся все примитивнее и проще. Теперь это уже просто отдельные клетки. Повсюду вокруг меня углы — странные углы, подобных которым на земле нет. Мне отчаянно страшно.

Есть бездна бытия, непостижная для человека…

Я глядел во все глаза. Чалмерс вскочил на ноги и стал беспомощно жестикулировать руками.

— Я прохожу сквозь сверхъестественные углы, я приближаюсь к… о, нестерпимый кошмар!

— Чалмерс! — закричал я. — Не пора ли мне вмешаться?

Он быстро поднес правую руку к лицу, словно заслоняясь от страшного зрелища.

— Нет, пока еще нет! — прохрипел он. — Я пойду дальше. Я должен видеть… что… лежит… за пределами…

Лоб его заливал холодный пот, плечи судорожно подергивались.

— За пределами жизни есть… — лицо его побелело от ужаса, — есть твари, которых я не в силах рассмотреть. Они медленно движутся сквозь углы. Они бестелесны — и неспешно проплывают через неописуемые углы.

И тут я почувствовал вонь. Вонь резкую, невыразимую и такую тошнотворную, что мне сделалось дурно. Я быстро метнулся к окну и распахнул его настежь. Когда же я вернулся к Чалмерсу и заглянул в его глаза, я чуть не потерял сознание.

— Сдается мне, они меня почуяли! — завизжал он. — Они медленно поворачивают в мою сторону…

Чалмерса била неудержимая дрожь. Он принялся хватать руками воздух. Затем ноги под ним подломились, и он рухнул лицом вперед, постанывая и пуская слюни. Я молча наблюдал, как он с трудом тащится по полу. Ничего человеческого в нем уже не осталось. Зубы оскалены, в уголках губ выступила пена.

— Чалмерс! — закричал я. — Прекрати! Прекрати это, слышишь?

Словно в ответ на мои увещевания, он принялся издавать хриплые конвульсивные звуки, больше всего похожие на лай, и, отвратительно извиваясь, пополз по кругу. Я нагнулся, схватил его за плечи. Встряхнул — яростно, отчаянно. Он извернулся, куснул меня за запястье. Мне сделалось дурно от ужаса, но я не смел выпустить беднягу, опасаясь, как бы он не убился в приступе ярости.

— Чалмерс, — уговаривал я его, — перестань, право же, перестань. В этой комнате тебе ничто не повредит. Понимаешь?

Я продолжал трясти Чалмерса за плечи и увещевать, и постепенно безумие его оставило, лицо прояснилось. Конвульсивно содрогаясь всем телом, он рухнул бесформенной грудой на китайский ковер. Я отнес его на диван и уложил. Лицо Чалмерса исказилось от немой боли; я видел, что он все еще пытается вырваться из-под власти страшных воспоминаний.

— Виски, — пробормотал он. — Бутылка в комоде под окном — в верхнем левом ящике.

Я протянул ему бутылку. Чалмерс вцепился в нее крепко-накрепко, аж костяшки пальцев посинели.

— Они меня чуть не сцапали, — выдохнул он. Осушил бодрящий напиток жадными глотками, и постепенно щеки его порозовели.

— Этот твой наркотик — дьявольское зелье! — проворчал я.

— Не в наркотике дело, — простонал он.

Безумный блеск в его глазах угас, но он по-прежнему выглядел человеком пропащим.

— Они почуяли меня во времени, — всхлипнул он. — Я забрел слишком далеко.

— Какие такие они? — спросил я, подлаживаясь под его тон.

Чалмерс подался вперед, стиснул мою руку. Его била неудержимая дрожь.

— Никакими словами их не опишешь! — хриплым шепотом поведал он. — Они смутно отображены в мифе о Падении и в непристойных образах, что выгравированы на древних табличках. У греков для них было свое название, маскирующее их гнусную суть. Древо, змей и яблоко — вот туманные символы самой кошмарной из тайн.

Голос его сорвался на визг.

— Фрэнк, Фрэнк, страшное, неописуемое деяние было совершено в начале начал. До начала времени — деяние, а от преступления…

Он вскочил на ноги и принялся лихорадочно расхаживать по комнате.

— Деяния мертвых движутся сквозь углы в темных закоулках времени. Они одержимы голодом и жаждой!

— Чалмерс, — увещевал я его. — Мы живем в третьем десятилетии двадцатого века!

— Они тощие, алчные! — выкрикивал он. — Гончие Тиндалоса!

— Чалмерс, может, мне врачу позвонить?

— Врач мне уже не поможет. Это кошмары души, и однако ж, — он закрыл лицо руками и застонал, — они настоящие, Фрэнк. Я видел их — на один-единственный страшный миг. На краткое мгновение я оказался по ту сторону. Я стоял на тусклых серых берегах за пределами времени и пространства. В жутком свете, который на самом деле не свет, в кричащем безмолвии я видел их.

Все зло вселенной сосредоточено в их поджарых, изголодавшихся телах. Да есть ли у них тела? Я видел их лишь секунду, я не могу быть уверен. Но я слышал их дыхание. Это неописуемо, но на миг я ощутил их дыхание на своем лице. Они повернули в мою сторону, и я с криком бежал прочь. За одно-единственное краткое мгновение — с криком бежал сквозь время. Бежал сквозь квинтиллионы лет.

Но они меня почуяли. Люди пробуждают в них космический голод. Мы спаслись ненадолго от скверны, что окружает их кольцом. Они жаждут нашей чистой, непорочной составляющей, которая берет начало в незапятнанном деянии. Некая часть нас осталась незатронута деянием, ее-то они и ненавидят. Но не воображай, что они — зло в буквальном, прозаическом смысле этого слова. Они — за пределами ведомого нам добра и зла. Они — то, что в начале начал отпало от чистоты. Через деяние они стали воплощением смерти, вместилищем всего нечистого. Но они не есть зло в нашем представлении, потому что в сферах, в которых они обитают, нет мысли, нет морали, нет правды и неправды в нашем понимании. Есть лишь чистое и нечистое. Нечистое находит выражение в углах; чистое — в кривых. Человек — точнее, та его часть, что непорочна, — восходит к кривизне. Не смейся. Это я буквально.

Я поднялся на ноги, отыскал свою шляпу.

— Чалмерс, мне тебя страшно жаль, — проговорил я, направляясь к двери. — Но я не намерен оставаться здесь далее и слушать подобный вздор. Я пришлю к тебе своего врача. Это славный, добродушный старик, он не обидится, даже если ты пошлешь его ко всем чертям. Но надеюсь, ты все же прислушаешься к его советам. Неделя отдыха в хорошем санатории пойдет тебе куда как на пользу.

Спускаясь по лестнице, я слышал его смех, но смех этот звучал столь безрадостно, что я не сдержал слез.

II

Когда Чалмерс позвонил мне на следующее утро, моим первым побуждением было тут же бросить трубку. Просьба его показалась столь необычной, а в голосе звенела такая истерика, что я устрашился, как бы от общения с ним и самому не сойти с ума. Но в искренности его горя я усомниться не мог, и когда Чалмерс окончательно сломался и зарыдал в трубку, я решил, что выполню его просьбу.

— Хорошо, — заверил я его. — Я сейчас же приеду и привезу гипс.

По пути к Чалмерсу я завернул в строительный магазин и купил двадцать фунтов гипса. Когда я переступил порог комнаты, друг мой, скорчившись под окном, неотрывно наблюдал за противоположной стеной: глаза его лихорадочно блестели от страха. Завидев меня, Чалмерс поднялся и выхватил пакет с гипсом: подобная жадность поразила меня и ужаснула. Он загодя избавился от всей мебели, и опустевшая комната являла собою безотрадное зрелище.

— Есть шанс, что нам удастся сбить их со следа! — воскликнул Чалмерс. — Но нельзя терять ни минуты. Фрэнк, в прихожей есть стремянка. Тащи ее скорее. А потом — ведро воды.

— Зачем? — не понял я.

Он резко развернулся; лицо его горело.

— Чтобы развести гипс, ты, дурень! — заорал он. — Развести гипс и уберечь наши тела и души от неизъяснимой скверны. Развести гипс и спасти мир от… Фрэнк, их ни за что нельзя впускать!

— Кого? — пробормотал я.

— Гончих Тиндалоса! — прошептал Чалмерс. — Они могут добраться до нас только сквозь углы. Значит, все углы из комнаты надо убрать. И я замажу все углы, все щели. Нужно сделать так, чтобы комната изнутри уподобилась сфере.

Я видел: спорить с ним бесполезно. Я принес стремянку, Чалмерс развел гипс, и на протяжении трех часов мы работали не покладая рук. Мы замазали все четыре угла, места стыка пола и стен, стен и потолка и скруглили резкие углы оконной ниши.

— Я не покину пределов этой комнаты до тех пор, пока они не вернутся в свое время, — сообщил Чалмерс, когда труды наши были закончены. — Как только эти твари обнаружат, что след уводит сквозь кривые, они уберутся прочь. Возвратятся — изголодавшиеся, рычащие, ненасытные, к скверне, что была в начале, до времени и за пределами пространства.

Чалмерс любезно кивнул и зажег сигарету.

— С твоей стороны было очень великодушно мне помочь, — поблагодарил он.

— Чалмерс, а с врачом ты все-таки не хочешь посоветоваться? — уговаривал я его.

— Возможно, завтра, — пробормотал он. — А сейчас я должен наблюдать и ждать.

— Чего ждать? — не отступался я.

Чалмерс улыбнулся бледной улыбкой.

— Я знаю, ты считаешь, что я рехнулся, — промолвил он. — Ум у тебя острый, но приземленный, ты не в состоянии представить себе организм, существование которого не зависит от силы и материи. Но не приходило ли тебе в голову, друг мой, что сила и материя — это всего лишь преграды для восприятия, возведенные временем и пространством? Когда знаешь, как знаю я, что время и пространство тождественны и что и то и другое обманчиво, поскольку они — лишь несовершенные проявления высшей реальности, то уже и не ищешь в зримом мире объяснения тайне и ужасу бытия.

Я поднялся и направился к двери.

— Прости, — закричал мне вслед Чалмерс. — Я не хотел тебя обидеть. Ты наделен высочайшим интеллектом, но я — я наделен интеллектом сверхчеловеческим. То, что я сознаю твою ограниченность, это только естественно.

— Звони, если понадоблюсь, — бросил я и спустился по лестнице, перепрыгивая через две ступеньки за раз. — Сейчас же пришлю своего врача, — пробормотал я себе под нос. — Он — безнадежный маньяк, и одному Господу известно, что случится, если о нем немедленно не позаботятся.

III

Ниже в сокращении приводятся две статьи из «Партриджвилль газетт» от 3 июля 1928 г.

«ЗЕМЛЕТРЯСЕНИЕ В ДЕЛОВОМ КВАРТАЛЕ

Сегодня в два часа ночи в результате землетрясения необычайной силы разбились несколько витрин на Сентрал-сквер и полностью вышли из строя система электроснабжения и трамвайные линии. Подземные толчки ощущались и на отдаленных окраинах; полностью разрушена колокольня Первой баптистской церкви на Эйнджелл-хилл (спроектированной Кристофером Реном в 1717 году).

Пожарные пытаются погасить пламя, что грозит уничтожить Партриджвилльский клеевой завод. Мэр обещает провести расследование; принимаются безотлагательные меры по выяснению, кто именно несет ответственность за эти разрушения».

«ПИСАТЕЛЬ-ОККУЛЬТИСТ УБИТ НЕИЗВЕСТНЫМ ГОСТЕМ

Страшное преступление на Сентрал-сквер

Смерть Халпина Чалмерса окружена тайной. Сегодня в девять утра в пустой комнате над ювелирным магазином Смитвика и Айзека (Сентрал-сквер, 24) было обнаружено тело писателя и журналиста Халпина Чалмерса. Проведенное расследование показало, что комната была сдана вместе с меблировкой мистеру Чалмерсу 1 мая и что он сам избавился от мебели две недели назад. Чалмерс — автор нескольких заумных книг на оккультные темы и член Гильдии библиографов. Прежде он проживал в Бруклине, город Нью-Йорк.

В семь утра мистер Л. И. Хэнкок, занимающий квартиру напротив комнаты Чалмерса в заведении Смитвика и Айзека, открыл дверь, чтобы впустить кошку и забрать утренний выпуск "Партриджвилль газетт", и почувствовал странный запах. Он описывает пресловутый запах как в высшей степени едкий и тошнотворный и свидетельствует, что вблизи комнаты Чалмерса вонь ощущалась настолько сильно, что ему пришлось зажать нос.

Мистер Хэнкок уже возвращался к себе, как вдруг ему пришло в голову, что мистер Чалмерс, чего доброго, случайно позабыл выключить газ на кухне. Изрядно встревожившись при этой мысли, он решил выяснить, в чем дело, и когда на повторный стук в дверь мистера Чалмерса ответа не последовало, он поставил в известность коменданта. Последний открыл дверь с помощью запасного ключа и в сопровождении мистера Хэнкока быстро проследовал в комнату мистера Чалмерса. Мебель в комнате отсутствовала, и мистер Хэнкок свидетельствует, что когда он впервые окинул взглядом пол, в груди у него похолодело, а комендант, не говоря ни слова, подошел к открытому окну и глядел на противоположную стену пять минут кряду.

Чалмерс лежал на спине посреди комнаты — совершенно голый. Его грудь и руки были покрыты характерным голубоватым гноем или слизью. Голова гротескно покоилась на груди — полностью отделенная от тела. Лицо — искажено, разодрано, страшно изуродовано. Следов крови нигде не было.

Сама комната являла собою поразительное зрелище. Места стыков стен, потолка и пола были густо замазаны гипсом, но тут и там куски гипса пошли трещинами и отвалились, и кто-то разложил осколки на полу вокруг мертвого тела, образовав правильный треугольник.

Рядом с телом обнаружились листки обугленной желтой бумаги, испещренные фантастическими геометрическими знаками и символами, и тут же — несколько в спешке нацарапанных фраз. Текст с трудом поддавался прочтению, но содержание оказалось настолько бессмысленным, что никакого ключа к поимке преступника не давало. "Я слежу и жду, — писал Чалмерс. — Сижу у окна, наблюдаю за стенами и потолком. Не верю, что они до меня доберутся, но надо опасаться доэлей. Чего доброго, доэли помогут им прорваться сюда. Сатиры тоже прийти на помощь не откажутся, а эти умеют продвигаться сквозь алые круги. Греки знали способы помешать им. Страшно жаль, что мы столь многое позабыли".

На другом листке — том, что обуглился сильнее прочих из семи или восьми обрывков, обнаруженных сержантом уголовной полиции Дугласом (из Партриджвилльского резерва), — было нацарапано следующее:

"Господь милосердный, гипс осыпается! Страшный толчок сокрушил гипс, и он сыплется! Чего доброго, землетрясение! Такого я предвидеть не мог. В комнате темнеет. Надо позвонить Фрэнку. Но успеет ли он приехать вовремя? Попробую. Буду повторять вслух формулу Эйнштейна. Я… Господи, они прорываются! Прорываются! В углах комнаты клубится дым. Их языки… аххххх…"

По мнению сержанта Дугласа, Чалмерс был отравлен каким-то неведомым химикатом. Сержант послал образцы странной синей слизи, обнаруженной на теле Чалмерса, в Партриджвилльскую химическую лабораторию и надеется, что ответ ученых прольет новый свет на одно из самых загадочных убийств за последние годы. Доподлинно установлено, что вечером непосредственно перед землетрясением Чалмерс принимал гостя: его сосед, проходя мимо комнаты Чалмерса по пути к лестнице, отчетливо слышал приглушенный гул голосов. Подозрение падает на неизвестного посетителя; полиция делает все возможное, чтобы установить его личность».

IV

Отчет Джеймса Мортона, химика и бактериолога:

«Уважаемый мистер Дуглас!

Касательно жидкости, посланной мне на анализ, скажу, что ничего удивительнее в жизни не исследовал. Она похожа на живую протоплазму, но в ней отсутствуют особые вещества, известные под названием "энзимы". Энзимы являются катализатором химических реакций, происходящих в живых клетках, а когда клетка умирает, энзимы разлагают ее посредством гидролизации. Без энзимов протоплазма обладала бы неиссякаемой жизнеспособностью, то есть бессмертием. Энзимы — это, так сказать, негативные компоненты одноклеточного организма, которые являются основой всей жизни. То, что живая материя может существовать без энзимов, биологи категорически отрицают. И однако ж субстанция, которую вы мне прислали, живая, а между тем в ней отсутствуют эти "неотъемлемые" составляющие. Господь милосердный, сэр, вы сознаете, что за потрясающие новые горизонты перед нами открываются?»

V

Выдержка из книги «Тайный наблюдатель» за авторством покойного Халпина Чалмерса:

«Что, если параллельно известной нам жизни существует и другая жизнь — жизнь, которая не умирает, которая не содержит в себе элементов, уничтожающих нашу жизнь? Возможно, в другом измерении есть сила иная, нежели та, что дает начало нашей жизни. Возможно, эта сила испускает энергию или что-то похожее на энергию, которая распространяется из своего неведомого измерения к нам и порождает новую форму клеточной жизни. Никто не знает, что эта новая клеточная жизнь действительно существует в нашем измерении. Но я-то видел ее проявления. Я разговаривал с ними. У себя в комнате, ночью, я беседовал с доэлями. А во сне видел их создателя. Я стоял на сумеречном берегу за пределами времени и материи и видел это. Оно движется сквозь странные кривые и неописуемые углы. В один прекрасный день я отправлюсь в путешествие сквозь время и встречусь с ним лицом к лицу».

Фрэнк Белкнап Лонг[33]

Мозгоеды

Крест — это не пассивная сила. Он защищает чистых сердцем и часто являлся в воздухе над нашими собраниями, приводя в замешательство и рассеивая силы Тьмы.

«Некрономикон» Джона Ди

I

Ужас явился в Партриджвилль под покровом слепого тумана.

Весь день густые испарения с моря клубились и вихрились над фермой; комната, где мы сидели, сочилась сыростью. Туман спиралями пробирался под дверь, его длинные влажные пальцы ласкали мне волосы до тех пор, пока с них не закапало. Квадратные стекла окон росой заволокла влага; вязкий, промозглый воздух дышал леденящим холодом.

Я угрюмо глядел на своего приятеля. Устроившись спиной к окну, он лихорадочно писал. Он был высок, худощав, несоразмерно широкоплеч и слегка сутулился. В профиль лицо его выглядело весьма впечатляюще: необыкновенно широкий лоб, длинный нос, чуть выступающий вперед подбородок — эти энергичные и вместе с тем чуткие черты наводили на мысль о натуре, буйное воображение которой усмирялось скептическим и воистину зашкаливающим интеллектом.

Мой друг сочинял рассказы. Писал он ради собственного удовольствия, не считаясь с современными вкусами, так что опусы его были довольно необычны. Они привели бы в восторг По,[34] а также и Готорна,[35] и Амброза Бирса,[36] и Вилье де Лиль-Адана.[37] То были этюды об аномалиях — в мире человеческом, животном и растительном. Он писал о чуждых сферах воображения и ужаса; цвета, и звуки, и запахи, которые он дерзал описывать, никто никогда не видел, не слышал и не обонял в знакомом подлунном мире. Он изображал своих созданий на леденящем душу фоне. Они крались через высокие пустынные леса, через изрезанные горы, ползали по лестницам древних особняков и между сваями гниющих черных причалов.

Одна из его повестей, «Дом Червя», сподвигла юного студента из Среднезападного университета искать прибежища в громадном здании красного кирпича, где никто не препятствовал ему сидеть на полу и вопить во весь голос: «О, милая моя прекрасней лилий среди лилей в лилейном вертограде».[38] Другая новелла, «Осквернители», будучи опубликована в «Партриджвилль газетт», принесла ему ровно сто десять возмущенных писем от местных читателей.

Под моим неотрывным взглядом он внезапно перестал писать и покачал головой.

— Не получается… Надо какой-то другой язык изобрести, что ли. И однако ж я все понимаю эмоционально, интуитивно, если угодно. Если бы мне только удалось как-то выразить то, что мне нужно, в предложении — это нездешнее дыхание бесплотного духа!

— Ты про какой-то новый ужас? — полюбопытствовал я.

Он покачал головой.

— Для меня — не новый. Я знаю его и ощущаю вот уже много лет — этот запредельный ужас, которого твоему прозаичному мозгу и постичь не под силу.

— Спасибо за комплимент, — поблагодарил я.

— Мозг любого человека прозаичен по определению, — пояснил мой приятель. — Это я не в обиду говорю. А призрачные ужасы, что таятся за ним и над ним, — вот они-то и в самом деле загадочны и страшны. Наш жалкий мозг — да что он знает о вампирических сущностях, которые, возможно, затаились в измерениях более высших, чем наше, или за пределами звездной вселенной? Думаю, иногда они поселяются у нас в головах, наш мозг ощущает их присутствие, а когда они выпускают щупальца и начинают нас зондировать и исследовать, вот тогда-то мы и сходим с ума.

Теперь он не сводил с меня взгляда.

— Неужто ты в самом деле веришь в весь этот вздор! — воскликнул я.

— Конечно нет. — Друг мой встряхнул головой и расхохотался. — Тебе ли не знать, что я, скептик до мозга костей, вообще ни во что не верю? Я всего лишь обрисовал, как поэт реагирует на вселенную. Если человек хочет писать страшные истории и воссоздавать ощущение ужаса, ему полагается верить во все — во все, что угодно. Под «всем, что угодно» я подразумеваю ужас, превосходящий все сущее, ужас, более кошмарный и невероятный, нежели все сущее. Автор должен верить, что во внешнем пространстве водятся твари, которые в один прекрасный день могут спуститься сюда, и наброситься на нас с неутолимой злобой, и уничтожить нас полностью — наши тела, равно как и души.

— Но эта тварь из внешнего пространства — а как же автор ее опишет, не зная ни ее формы, ни цвета, ни размера?

— Так описать ее практически невозможно. Это я и попытался сделать — и не преуспел. Может быть, однажды… впрочем, сомневаюсь, что такое вообще достижимо. Но подлинный художник может подсказать, намекнуть…

— Намекнуть на что?

— Намекнуть на ужас абсолютно неземной, проявления которого не имеют на Земле аналогов.

Я был до глубины души озадачен. Мой друг устало улыбнулся и стал развивать свою теорию в подробностях.

— Даже в самых лучших классических произведениях ужаса и тайны есть нечто прозаичное, — объяснял он. — Старушка миссис Радклифф с ее потайными склепами и окровавленными призраками; Мэтьюрин, с его аллегорическими фаустоподобными героическими злодеями и пламенем, пышущим из пасти ада; Эдгар По с его трупами в запекшейся крови и черными котами, с велениями вещего сердца и полуразложившимися Вальдемарами; Готорн, так смешно озабоченный проблемами и ужасами, порожденными всего-навсего грехом человеческим (словно грехи смертных хоть что-нибудь значат для холодного и злобного разума за пределами звезд). Есть, конечно, и современные мастера: Элджернон Блэквуд, который приглашает нас на пиршество высших богов — и демонстрирует нам старуху с заячьей губой за планшеткой для спиритических сеансов и с колодой засаленных карт в руках или нелепый эктоплазм — эманацию вокруг какого-нибудь дурачины-ясновидца; Брэм Стокер с его вампирами и вервольфами — этим наследием традиционных мифов, обрывками средневекового фольклора; Уэллс с его псевдонаучными страшилками, водяными на дне моря, дамами на Луне; и сто идиотов и еще один, которые без устали строчат истории о привидениях для бульварных журналов, — что они привнесли в литературу страха? Или мы — не создания из плоти и крови? Это только естественно, что нас повергает в отвращение и трепет вид этой самой плоти и крови в состоянии распада и гниения, когда по ней туда-сюда ползают черви. Это только естественно, что рассказ про покойника щекочет нам нервы, внушает нам страх, и ужас, и омерзение. Да любой дурак умеет пробудить в нас эти эмоции — на самом деле Эдгар По очень мало чего достиг своей леди Ашер и растворяющимися Вальдемарами. Он задействует эмоции простые, естественные, понятные; неудивительно, что читатели на них отзываются. Но разве мы — не потомки варваров? Разве не жили мы некогда в высоких и зловещих лесах, во власти диких зверей, зубастых и клыкастых? Неудивительно, что мы дрожим и ежимся, встречая в литературе темные тени из нашего собственного прошлого. Гарпии, вампиры и вервольфы — что они, как не многократно увеличенные и искаженные гигантские птицы, летучие мыши и свирепые псы, докучавшие нашим предкам, терзавшие наших праотцев? С помощью таких средств пробудить страх несложно. Несложно напугать читателей пламенем из адской пасти, потому что оно опаляет, иссушает и сжигает плоть, — а кто не понимает, что такое огонь, кто его не боится? Смертоносные удары, палящий жар, призраки, кошмарные уже в силу того, что их реальные прототипы хищно затаились в темных закоулках нашей наследственной памяти, — мне осточертели писатели, которые ужасают нас столь жалкими самоочевидными и банальными неприятностями.

Глаза моего собеседника полыхнули неподдельным негодованием.

— А если допустить, что есть ужас еще более грозный? Предположим, недобрые твари из иной вселенной решат вторгнуться в нашу? Предположим, мы не в силах их видеть? И даже не чувствуем? Предположим, они — такого цвета, что на Земле неведом, или, скорее, приняли обличья, цвета не имеющие? Предположим, что форма их на Земле также неизвестна? Предположим, они — четырехмерны, пятимерны, шестимерны? Предположим, они стомерны? Предположим, они вообще лишены измерений — и тем не менее они есть? Что нам прикажете делать тогда? Говоришь, в таком случае они для нас все равно что не существуют? Существуют — если причиняют нам боль. Предположим, это не боль жара или холода, ни одна из известных нам болей, но — боль новая? Предположим, они затронут что-то помимо наших нервов — доберутся до нашего мозга неизведанным и страшным способом? Дадут о себе знать новым, странным, невыразимым образом? Что нам делать тогда? Руки у нас будут связаны. Невозможно противостоять тому, чего не видишь и не чувствуешь. Невозможно противостоять тысячемерному созданию. Что, если они проедят к нам путь сквозь пространство?

Теперь голос его звенел накалом страсти. Куда только подевался скептицизм, провозглашенный мгновение назад!

— Вот об этом я и пытался написать. Я хотел заставить моих читателей почувствовать и увидеть эту тварь из иной вселенной, из глубин космоса. Я с легкостью могу рассыпать намеки и недосказанности — на это любой дурак способен! — но мне необходимо на самом деле описать ее. Описать цвет, который цветом не является! Форму, которая на самом деле бесформенна. Вот математик, пожалуй, способен на большее, чем туманные намеки. Я бы ждал от этих тварей странных кривых и углов — а вдохновенный математик в безумном исступлении расчетов смутно провидит нечто подобное. Глупо утверждать, будто математики до сих пор не открыли четвертого измерения. Они его прозревают, то и дело приближаются к нему, то и дело его предвосхищают — но не в состоянии его продемонстрировать. Один мой знакомый математик клянется, будто однажды, устремив головокружительный полет в вышние небеса дифференциального исчисления, лицезрел ни много ни мало как шестое измерение!.. К сожалению, я не математик. Я всего-навсего натура творческая, жалкий дурень, и тварь из открытого космоса от меня неизменно ускользает.

В дверь громко постучали. Я пересек комнату и отодвинул задвижку.

— Чего надо? — спросил я. — Что случилось?

— Извиняйте, Фрэнк, что побеспокоил, — раздался знакомый голос. — Но мне позарез надо с кем-нибудь потолковать.

Я узнал худое и бледное лицо моего соседа и отступил в сторону, приглашая его войти.

— Заходите, — пригласил я. — Заходите всенепременно. Мы с Говардом тут про привидения разговорились, и твари, которых мы напридумывали, — компания не из приятных. Может, вы своими доводами их разгоните.

Я назвал ужасы Говарда привидениями, чтобы не шокировать моего простодушного соседа. Генри Уэллс был парень дюжий и высокий; войдя в комнату, он словно привнес с собою часть ночи.

Здоровяк рухнул на диван и обвел нас перепуганным взглядом. Говард отложил книгу, снял и протер очки, нахмурился. К моим буколическим гостям он относился довольно терпимо. Мы прождали с минуту, а затем заговорили все трое — почти одновременно:

— Мерзопакостная ночка выдалась!

— Ужас, не так ли?

— Жуть что такое.

Генри Уэллс нахмурился.

— Сегодня я… со мной что-то странное приключилось. Я гнал Гортензию через Маллиганский лес…

— Гортензию? — не понял Говард.

— Это его кобыла, — нетерпеливо пояснил я. — Вы никак из Брустера возвращались, верно, Генри?

— Точно, из Брустера, — подтвердил он. — И вот еду я промеж деревьев, гляжу внимательно — не вылетит ли прямо на меня из темнотищи машина со слепящими фарами, прислушиваюсь, как в заливе завывают и хрипят туманные сирены, — и тут на голову мне падает что-то мокрое. «Дождь, — думаю. — Надеюсь, продукты не подмокнут». Оборачиваюсь — убедиться, что мука и масло надежно прикрыты, и тут что-то мягкое, навроде губки, взвилось с днища телеги и ударило мне в лицо. Я хвать — и поймал эту штуку пальцами. На ощупь она была как желе. Я надавил, из нее потекла влага — прямо мне по руке. Было не настолько темно, чтобы я этой штуковины не разглядел. Забавно, что в тумане обычно все видно — ночь как будто светлее делается. В воздухе разливалось вроде как слабое свечение. Не знаю, может, это и никакой не туман был. Деревья-то просматривались: четкие, резкие. Так вот, я о чем: смотрю я на свою находку, и на что, как вы думаете, она похожа? На шмат сырой печени. А не то на телячий мозг. В ней канавки просматривались, а в печени канавок не бывает. Печенка, она гладкая как стекло. Ну я перетрусил! «Там, на дереве, кто-то есть, — говорю себе. — Какой-нибудь бродяга, или псих, или недоумок какой, печенкой закусывает. Испугался моей повозки — вот свой кусок и выронил. Потому что в моей-то телеге, когда я уезжал из Брустера, никакой печенки не было». Посмотрел я вверх. Вы и без меня представляете, как высоки деревья в Маллиганском лесу. Иногда в ясный день с проселочной дороги и верхушек-то не разглядишь. И кому, как не вам, знать, как дико выглядят некоторые из них — которые корявые да изогнутые. Забавно, мне они всегда представлялись этакими долговязыми стариканами — ну, понимаете, рослыми, сгорбленными и жутко злобными. Мне всегда мерещилось: недоброе они замышляют. Есть что-то нездоровое в деревьях, которые растут чуть не вплотную друг к другу — и все вкривь да вкось. Так вот, смотрю я вверх. Сперва ничего не увидел, только высокие деревья, белесые такие, влажно поблескивают в тумане, а над ними — густая белая пелена заволокла звезды. И тут что-то длинное и белое стремительно метнулось вниз по стволу. Оно прошмыгнуло так проворно, что я и разглядеть его не успел толком. Тонюсенькое такое, его еще поди разгляди. Что-то вроде руки. Длинная, белая, очень тонкая рука. Да только откуда бы там взяться руке? Кто и когда слышал о руке высотой с дерево? Не знаю, с какой стати сравниваю эту штуку с рукой, потому что на самом-то деле это была всего-то прожилка такая — вроде провода или бечевки. Не поручусь, что вообще ее видел. Может, все себе навыдумывал. И за толщину ее не поручусь. Но кисть у нее была. Или нет? Как только я об этом задумываюсь, в голове все плывет. Понимаете, она двигалась так быстро, что я ничего не мог разглядеть в точности. Однако у меня сложилось впечатление, будто она что-то обронила — и теперь искала. На минуту рука словно растеклась над дорогой, а потом соскользнула с дерева и направилась к повозке. С виду — здоровенная белая кисть, вышагивает на пальцах, крепится на чудовищно длинном предплечье, а оно, в свой черед, уходит вверх и вверх, до самой пелены тумана — а может, и до самых звезд. Я заорал, хлестнул Гортензию вожжами, ну да кобыла в лишних понуканиях не нуждалась. Рванулась вперед — я даже не успел выбросить на дорогу кус печенки, или телячий мозг, или что бы уж там это ни было. Помчалась сломя голову, чуть повозку не опрокинула, но я поводьев не натягивал. Думал, лучше лежать в канаве со сломанным ребром, чем замешкаться — чтобы длинная белая рука вцепилась мне в глотку и задушила. Мы уже почти выбрались из леса, я только-только облегченно выдохнул — и тут мозг мой похолодел. Не могу объяснить другими словами. Мозг в голове словно обратился в лед. Представляете, как я перепугался! Не думайте, мыслил я вполне связно. Сознавал все, что происходит вокруг меня, но мозг зазяб так, что я закричал от боли. Вы когда-нибудь держали осколок льда в ладони минуты две-три? Он словно жжет, верно? Лед жжет хуже огня. Ну так вот, ощущение было такое, словно мой мозг пролежал на льду много часов. В голове была топка, но — топка стылая. В ней ревел и бесновался свирепый холод. Наверное, мне следует возблагодарить судьбу, что боль длилась недолго. Прошла спустя минут десять, а когда я вернулся домой, то на первый взгляд пережитое никак на мне не сказалось. Точно говорю: я бы и не подумал, будто что-то со мной случилось, пока в зеркало не посмотрел. Вижу — в голове дырка.

Генри Уэллс наклонился вперед и откинул волосы с правого виска.

— Вот она, рана, — промолвил он. — Что вы об этом скажете? — И он указал пальцем на небольшое круглое отверстие в черепе. — Похоже на пулевое ранение, — пояснил он, — да только никаких следов крови не было, и можно далеко вглубь заглянуть. Такое ощущение, что ведет оно ровнехонько в середку головы. С такими ранами не живут.

Говард вскочил на ноги — и теперь пепелил моего соседа яростным, обвиняющим взглядом.

— Зачем вы нам врете? — заорал он. — Зачем вы нам рассказываете весь этот бред? Длинная рука, тоже мне! Да вы были в стельку пьяны! Пьяны — и между тем преуспели в том, ради чего я трудился до кровавого пота. Если бы я только сумел заставить моих читателей почувствовать этот ужас, изведать его хоть на краткий миг — ужас, что вы якобы пережили в лесах, я был бы причислен к бессмертным — я превзошел бы самого Эдгара По, самого Готорна. А вы — неуклюжий пьяный лжец…

Я в свою очередь поднялся и яростно запротестовал:

— Он не лжет! В него стреляли — кто-то выстрелил ему в голову. Ты только погляди на эту рану. Господи, да ты не имеешь никакого права его оскорблять!

Ярость Говарда улеглась, огонь в глазах погас.

— Простите меня, — покаялся он. — Ты не в состоянии себе представить, как мне хочется поймать этот высший ужас и увековечить его на бумаге, а вот ему это удалось играючи. Если бы он только предупредил, что станет описывать нечто подобное, я бы все законспектировал. Но разумеется, он сам не сознает, что он настоящий художник. Блестяще он сыграл, что и говорить, но повторить он наверняка не сможет. Прошу прощения, что я вспылил, — приношу свои извинения. Хотите, я схожу за доктором? Рана и впрямь серьезная.

Мой сосед покачал головой.

— Не нужен мне доктор, — заверил он. — У доктора я уже был. Никакой пули у меня в голове нет — дырка проделана не пулей. Когда доктор не смог объяснить, в чем дело, я над ним посмеялся. Ненавижу докторов; и в гробу я видал идиотов, которые считают, я вру. В гробу я видал людей, которые мне не верят, когда я рассказываю как на духу, что своими глазами видал длинную белую тварь — вот как вас вижу, — она соскользнула вниз по дереву.

Невзирая на протесты моего соседа, Говард уже изучал его рану.

— Дыра проделана чем-то острым и круглым, — сообщил он. — Занятно, но ткани не повреждены. Нож или пуля оставили бы рваный край.

Я кивнул и наклонился рассмотреть рану поближе. И тут Уэллс пронзительно завопил и схватился руками за голову.

— Ахххх! — захлебнулся он. — Снова началось — ужасный, чудовищный холод!

Говард вытаращился на него.

— Только не ждите, что я поверю в эту чушь! — негодующе воскликнул он.

Но Уэллс, держась за голову, в агонии метался по комнате.

— Не могу больше, не могу! — кричал он. — У меня мозг леденеет. Это не обычный холод, нет. О господи! Вы ничего подобного в жизни не чувствовали. Он жжет, испепеляет, рвет на куски. Словно кислота.

Я тронул его за плечо, пытаясь успокоить, но Уэллс оттолкнул меня и кинулся к двери.

— Я должен отсюда выбраться, — визжал он. — Эта тварь хочет на простор. В моей голове она не поместится. Ей нужна ночь — бескрайняя ночь. Она упивается ночной тьмой…

Уэллс распахнул дверь и исчез в тумане. Говард вытер лоб рукавом и рухнул в кресло.

— Псих, — подвел он итог. — Трагический случай маниакально-депрессивного психоза. Кто бы мог ожидать? Рассказанная им история — это никакое не искусство. Просто кошмарный грибок, порождение больного мозга.

— Да, — согласился я. — Но как ты объяснишь отверстие в голове?

— А, это? — Говард пожал плечами. — Да оно небось всегда там было — наверняка что-то врожденное.

— Чушь, — отрезал я. — Никакой дыры в черепе у него никогда не было. Лично я считаю, что в него стреляли. Надо что-то делать. Ему необходима медицинская помощь. Позвоню-ка я доктору Смиту.

— Вмешиваться бесполезно, — возразил Говард. — Эту дыру проделала не пуля. Советую тебе позабыть о нем до завтра. Помешательство может быть временным, вероятно, оно само пройдет, и тогда твой сосед будет винить нас за вмешательство. Если он и завтра будет вести себя неуравновешенно, если заявится сюда и примется шуметь, тогда и впрямь придется сообщить куда надо. За ним вообще такое водится?

— Нет, — заверил я. — Он всегда вел себя в высшей степени разумно. Пожалуй, я с тобой соглашусь и подожду до завтра. Но дыра в голове меня по-прежнему озадачивает.

— А меня больше занимает рассказанная им история, — отозвался Говард. — Запишу-ка я ее, пока не забыл. Разумеется, воссоздать этот почти осязаемый ужас так, как он, у меня не получится, но, может, удастся уловить хоть малую толику странного, нездешнего ощущения.

Мой друг снял колпачок с ручки и принялся покрывать бумагу прихотливыми фразами.

Поежившись, я прикрыл дверь.

Несколько минут тишину в комнате нарушало только царапанье ручки по бумаге. Несколько минут царило безмолвие — и вдруг послышались пронзительные вопли. Или стоны?

Мы услышали крики даже сквозь закрытую дверь: они перекрывали голоса туманных сирен и плеск волн на Маллиганском взморье. Они заглушали миллионы ночных звуков, что ужасали и удручали нас, пока мы сидели за беседой в одиноком, одетом туманом доме. Мы различали этот голос так ясно, что на мгновение померещилось, будто он раздается едва ли не под окном. Лишь когда затяжные, пронзительные стенания прозвенели еще раз и еще, стало ясно, что расстояние до них немалое. Медленно пришло осознание, что крики доносятся издалека — возможно, из Маллиганского леса.

— Душа под пыткой, — пробормотал Говард. — Бедная проклятая душа в когтях того самого ужаса, о котором я тебе рассказывал, — ужаса, который я знал и чувствовал многие годы.

Пошатываясь, он поднялся на ноги. Глаза его горели, дышал он прерывисто и тяжело.

Я схватил друга за плечи и основательно его встряхнул.

— Не следует отождествлять себя с персонажами собственных историй, — воскликнул я. — Какой-то бедолага попал в беду. Не знаю, что там случилось. Может, корабль затонул. Сейчас надену непромокаемый плащ и выясню, в чем дело. Думается, мы кому-то нужны.

— Очень может быть, что мы и впрямь нужны, — медленно повторил Говард. — Очень может быть, что нужны. Одной жертвы твари будет мало. Ты только представь это долгое путешествие сквозь пространство, жажду и мучительный голод, что тварь изведала! Глупо предполагать, что она удовольствуется одной жертвой!

А в следующий миг Говард разом преобразился. Свет в глазах погас, голос уже не дрожал. Он передернулся.

— Прости меня, — покаялся он. — Боюсь, ты сочтешь меня таким же сумасшедшим, как этот твой деревенщина. Но я не могу не вживаться в собственных персонажей, пока сочиняю. Я описал что-то невыразимо недоброе, а эти вопли… именно такие вопли издавал бы человек, если бы… если…

— Понимаю, — перебил его я, — но сейчас на разговоры времени нет. Там какому-то бедолаге солоно приходится. — Я указал на дверь. — Он сражается с чем-то — не знаю с чем. Но мы должны помочь ему.

— Конечно, конечно, — согласился Говард и последовал за мною на кухню.

Не говоря ни слова, я снял с крючка плащ и вручил его приятелю. А в придачу — еще и громадную прорезиненную шапку.

— Одевайся быстрее, — приказал я. — Человек отчаянно нуждается в нашей помощи.

Я снял с вешалки свой собственный дождевик и кое-как просунул руки в слипшиеся рукава. И секунды не прошло, как мы уже прокладывали путь в тумане.

Туман казался живым. Его длинные пальцы тянулись вверх и безжалостно хлестали нас по лицу. Он оплетал наши тела и вихрился гигантскими серыми спиралями над нашими головами. Он отступал перед нами — и вдруг снова смыкался и окутывал нас со всех сторон.

Впереди смутно просматривались огни немногих одиноких ферм. Позади рокотало море и неумолчно, скорбно завывали туманные сирены. Говард поднял воротник плаща до самых ушей, с длинного носа капала влага. Челюсти стиснуты, в глазах — мрачная решимость.

Мы долго брели, не говоря ни слова, и лишь на подступах к Маллиганскому лесу Говард нарушил молчание.

— Если понадобится, мы войдем в этот лес, — объявил он.

Я кивнул.

— Не вижу, с какой бы стати нам туда не входить. Лес-то небольшой.

— Оттуда можно быстро выбраться?

— Еще как быстро. Господи, ты это слышал?

Жуткие вопли сделались еще громче.

— Этот человек страдает, — промолвил Говард. — Страдает непереносимо. Как думаешь… Как думаешь, не твой ли это безумный приятель?

Он озвучил тот самый вопрос, который я задавал сам себе вот уже какое-то время.

— Очень может быть, — отозвался я. — Но если он и вправду настолько безумен, нам придется вмешаться. Жаль, я не позвал с собой соседей.

— Ради всего святого, почему ты и впрямь этого не сделал? — закричал Говард. — Для того чтобы с ним совладать, возможно, понадобится дюжина крепких парней. — Он завороженно разглядывал воздвигшийся перед нами строй высоких деревьев и, сдается мне, о Генри Уэллсе не особенно задумывался.

— Вот он, Маллиганский лес, — сообщил я. И сглотнул, борясь с подступающей тошнотой. — Сам-то он невелик, — добавил я не к месту.

— О господи! — прозвенел из тумана исполненный невыносимой боли голос. — Они едят мой мозг. О господи!

В тот момент я страшно испугался, что, чего доброго, тоже лишусь рассудка. И ухватил Говарда за руку.

— Вернемся назад, — закричал я. — Мы немедленно возвращаемся! Дураки мы были, что вообще сюда отправились. Здесь нет ничего, кроме безумия и страдания и, возможно, смерти.

— Может, и так, — отозвался Говард, — но мы пойдем дальше.

Под промокшей шапкой лицо его сделалось пепельно-серым, глаза превратились в две синие щелочки.

— Хорошо, — мрачно согласился я. — Пошли.

Мы медленно пробирались через лес. Деревья возвышались над нами, в густом тумане очертания их настолько искажались и сливались воедино, что казалось, они двигаются заодно с нами. С узловатых веток свисали ленты тумана. Ленты, сказал я? Скорее, змеи тумана — извивающиеся, с ядовитыми языками и плотоядными глазами. Сквозь клубящиеся облака просматривались чешуйчатые, корявые стволы, и каждый смахивал на искривленного злобного старикана. Лишь узкая полоса света от моего электрического фонарика защищала нас от их козней.

Так шли мы сквозь гигантские волны тумана, и с каждой секундой вопли звучали громче. Вскоре мы уже улавливали обрывки фраз и истерические выкрики, что сливались воедино, переходя в протяжные стенания.

— Все холоднее и холоднее… и холоднее… они доедают мой мозг. Холодно! А-а-а-а-а!

Говард крепче сжал мою руку.

— Мы его найдем, — объявил он. — Поворачивать вспять — поздно.

Когда мы отыскали беднягу, он лежал на боку. Стискивал ладонями голову, сложился вдвое, подтянул колени так плотно, что они чуть в грудь не впивались. И молчал. Мы наклонились к нему, встряхнули — ни звука.

— Он мертв? — захлебнулся я.

Мне отчаянно хотелось развернуться и убежать. Уж очень близко подступали деревья.

— Не знаю, — отозвался Говард. — Не знаю. Надеюсь, что мертв.

Он опустился на колени, просунул ладонь под рубашку бедолаги. Мгновение лицо его напоминало маску. Затем он встал и покачал головой.

— Он жив, — объявил Говард. — Надо поскорее доставить его в тепло и переодеть в сухое.

Я кинулся на помощь. Вдвоем мы подняли с земли скорчившееся тело и понесли к дому, пробираясь промеж стволов. Пару раз мы споткнулись и чуть не упали; ползучие растения цеплялись за нашу одежду. Эти плети, точно маленькие ручонки, хватались за нас и рвали ткань по злобной подсказке высоких деревьев. Ни одна звезда не указывала нам путь, единственным источником света служил карманный фонарик, да и тот грозил вот-вот погаснуть — так выбирались мы из Маллиганского леса.

Только когда лес остался позади, послышалось тягучее жужжание. Сперва — еле слышное, точно урчание гигантского двигателя глубоко под землей. Но по мере того как мы брели вперед, спотыкаясь под тяжестью ноши, звук неспешно набирал силу — и наконец сделался таким громким, что не обращать на него внимания стало невозможно.

— Что это? — пробормотал Говард. Сквозь туманную дымку я видел, как позеленело его лицо.

— Не знаю, — прошептал я. — Что-то страшное. В жизни ничего подобного не слышал. Ты побыстрее идти не можешь?

До сих пор мы сражались со знакомыми кошмарами, но гудение и жужжание, нарастающие у нас за спиной, не походили ни на что: ничего подобного я на земле не слышал.

— Быстрее, Говард, быстрее! Ради бога, давай отсюда выбираться! — пронзительно вскричал я во власти мучительного страха.

При этих словах безжизненное тело у нас в руках задергалось, забилось в конвульсиях, из растрескавшихся губ потоком полилась бредовая невнятица:

— Я шел меж деревьями, смотрел наверх. Верхушек не видать. Смотрел я наверх, а потом вдруг опустил глаза — тут-то тварь и приземлилась мне на плечи. Сплошь ноги и ничего больше — длинные ползучие ноги. И — шмыг мне в голову. Я пытался выбраться из-под власти деревьев, но не смог. Я был один в лесу, и эта тварь — у меня на закорках и в моей голове; я — бежать, но деревья подставили мне подножку, и я упал. Тварь продырявила мне череп, чтоб влезть внутрь. Ей мозг мой нужен. Сегодня она проделала дыру, а теперь вот вползла — и жрет, жрет, жрет. Она холодная как лед и жужжит этак, навроде здоровенной мухи. Но это не муха. И никакая не рука. Не прав я был, когда назвал ее рукой. Ее вообще невозможно увидеть. Я бы и не увидел, и не почувствовал, кабы она не проделала дырку и не забралась внутрь. Вы ее почти видите, вы ее почти чувствуете, и это значит, что она того и гляди заберется в голову.

— Уэллс, ты можешь идти? Ты идти можешь?

Говард выпустил ноги Уэллса и попытался снять с себя плащ. Я слышал его резкое, прерывистое дыхание.

— Кажется, — всхлипнул Уэллс. — Но это неважно. Оно меня уже сцапало. Оставьте меня и спасайтесь сами.

— Нам надо бежать! — закричал я.

— Это наш единственный шанс, — подхватил Говард. — Уэллс, следуйте за нами. Следуйте за нами, понятно? Они выжгут ваш мозг, если поймают. Надо бежать, парень. За нами!

И он нырнул в туман. Уэллс встряхнулся и последовал за ним, точно сомнамбула. Меня одолевал ужас еще более кошмарный, чем сама смерть. Шум нарастал, оглушал, гремел в ушах, и однако ж в первое мгновение я не смог стронуться с места. Стена тумана уплотнялась.

— Фрэнк погибнет! — зазвенел отчаянный голос Уэллса.

— Придется вернуться! — закричал в ответ Говард. — Это верная смерть — или хуже смерти, но мы не вправе его бросить.

— Бегите, не останавливайтесь, — воззвал я. — Меня они не поймают. Спасайтесь сами!

Опасаясь, что они и впрямь пожертвуют собою ради меня, я сломя голову кинулся вперед. Секунда — и я уже догнал Говарда и ухватил его за плечо.

— Что это? — спросил я. — Чего нам следует бояться?

— Пойдем быстрее, или мы погибли! — лихорадочно заклинал он. — Они опрокинули все преграды. Жужжание — это предостережение. Мы восприимчивы, и мы предупреждены, но если звук сделается громче, мы погибли. Рядом с Маллиганским лесом они сильны; именно здесь они проявляются. Сейчас они экспериментируют — осваиваются, осматриваются. Позже, освоившись, они рассредоточатся по окрестностям. Если бы нам только добежать до фермы…

— Мы добежим до фермы! — прокричал я, раздвигая руками туман.

— И помоги нам Небеса, если не добежим! — застонал Говард.

Он сбросил плащ, насквозь мокрая рубашка драматично липла к поджарому телу. Широкими, размашистыми шагами он несся сквозь тьму. Далеко впереди слышались вопли Генри Уэллса. Неумолчно стонали туманные сирены, туман клубился и бурлил водоворотами вокруг нас.

Не смолкало и тягучее жужжание. Не верилось, что мы в непроглядной темноте отыщем дорогу к ферме. Однако ж ферму мы отыскали и с радостными криками ввалились внутрь.

— Запри дверь! — крикнул Говард.

Я так и сделал.

— Думается, здесь мы в безопасности, — проговорил он. — До фермы они еще не добрались.

— А с Уэллсом как? — выдохнул я и тут заметил цепочку мокрых следов, уводящую в кухню.

Говард их тоже увидел. В глазах его вспыхнуло облегчение.

— Рад, что он в безопасности, — пробормотал он. — Я за него боялся.

И тут же заметно помрачнел. Света в кухне не было, оттуда не доносилось ни звука.

Не говоря ни слова, Говард пересек комнату и нырнул в темный проем. Я рухнул на стул, стряхнул влагу с ресниц, откинул назад волосы, что мокрыми прядями падали мне на лицо. Посидел так секунду-другую, тяжело дыша; скрипнула дверь, и я поневоле вздрогнул. Но я помнил заверения Говарда: «До фермы они еще не добрались. Здесь мы в безопасности».

Отчего-то Говарду я верил. Он сознавал, что нам угрожает новый, неведомый ужас, и каким-то сверхъестественным образом уловил его слабые стороны.

Впрочем, должен признать, что, когда из кухни донеслись пронзительные вопли, моя вера в друга слегка пошатнулась. Послышалось низкое рычание — никогда бы не поверил, что человеческая глотка способна издавать такие звуки! — и исступленные увещевания Говарда:

— Отпусти, говорю! Ты что, совсем спятил? Слушай, мы же тебя спасли! Оставь, говорю, оставь мою ногу! А-а-а-а-а!

Говард, пошатываясь, ввалился в комнату. Я метнулся вперед и подхватил его. Он был весь в крови, лицо — бледно как смерть.

— Да он просто буйнопомешанный, — простонал Говард. — Бегал по кухне на четвереньках словно собака. Наскочил на меня — и чуть не загрыз. Я-то отбился, но я ж весь искусан. Я ударил его в лицо — и уложил наповал. Убил, чего доброго. Он все равно что животное — я вынужден был защищаться.

Я довел Говарда до дивана и опустился на колени рядом с ним, но он отверг мою помощь.

— Да не отвлекайся ты на меня! — приказал он. — Быстро найди веревку и свяжи его. Если он придет в себя, нам придется драться не на жизнь, а на смерть.

То, что последовало дальше, походило на ночной кошмар. Смутно вспоминаю, как вошел в кухню с веревкой и привязал беднягу Уэллса к стулу, затем промыл и перевязал раны Говарда и развел огонь в камине. Помню также, что позвонил доктору. Но в голове моей все перепуталось, не могу воскресить в памяти ничего доподлинно — вплоть до прибытия высокого степенного джентльмена с добрым, сочувственным взглядом, чья манера держаться уже успокаивала не хуже болеутоляющего.

Он осмотрел Говарда, покивал и заверил, что раны несерьезны. Затем осмотрел Уэллса — и на сей раз кивать не стал.

— У него зрачки не реагируют на свет, — медленно объяснил доктор. — Необходима срочная операция. И, скажу вам откровенно, не думаю, что нам удастся его спасти.

— А эта рана в голове, доктор, — это пулевое ранение? — осведомился я.

Врач нахмурился.

— Я глубоко озадачен, — вздохнул он. — Разумеется, это след от пули, но ему полагалось бы уже частично затянуться. Отверстие ведет прямо в мозг. Вы говорите, что ничего об этом не знаете. Я вам верю, но я считаю, что необходимо немедленно известить власти. Объявят розыск убийцы; разве что, — доктор помолчал, — разве что бедняга сам себя ранил. То, что вы рассказываете, в высшей степени любопытно. Невероятно, что он мог ходить еще много часов. Кроме того, рана явно была обработана. Следов запекшейся крови не видно.

Врач задумчиво прошелся взад-вперед.

— Будем оперировать здесь — и немедленно. Ничтожный шанс у нас есть. По счастью, я захватил с собой инструменты. Освободите этот стол, и… вы сможете подержать мне лампу?

Я кивнул.

— Попытаюсь.

— Отлично!

Доктор занялся приготовлениями, а я размышлял, надо ли звонить в полицию.

— Я убежден, что он сам себя ранил, — сказал я наконец. — Уэллс вел себя в высшей степени странно. Если вы согласитесь, доктор…

— Да?

— Пока лучше молчать об этом деле, а уж после операции — посмотрим. Если Уэллс выживет, вовлекать беднягу в полицейское расследование не понадобится.

Доктор кивнул.

— Хорошо, — согласился он. — Сперва прооперируем, потом решим.

Говард беззвучно смеялся со своей тахты.

— Полиция, — глумился он. — Что она может против тварей из Маллиганского леса?

В его веселье ощущалась зловещая ирония, немало меня обеспокоившая. Ужасы, что мы испытали в тумане, казались невероятными и нелепыми в высокоученом присутствии невозмутимого доктора Смита, и вспоминать о них мне совсем не хотелось.

Доктор отвлекся от инструментов и зашептал мне на ухо:

— Вашего друга слегка лихорадит; по всей видимости, он бредит. Будьте добры, принесите мне стакан воды, я смешаю ему успокоительное.

Я кинулся за стаканом, и спустя мгновение Говард уже крепко спал.

— Итак, приступим, — скомандовал доктор, вручая мне лампу. — Держите ее ровно и сдвигайте по моей команде.

Бледное, бесчувственное тело Генри Уэллса лежало на столе (мы с доктором загодя убрали с поверхности все лишнее). При мысли о том, что мне предстоит, я затрепетал: мне придется стоять и наблюдать за живым мозгом моего бедного друга, когда доктор безжалостно откроет его взгляду.

Проворными, опытными пальцами доктор ввел обезболивающее. Меня не покидало гнетущее чувство, будто мы совершаем преступление, против которого Генри Уэллс яростно возражал бы, предпочтя умереть. Ужасное это дело — увечить мозг человеческий. И однако ж я знал, что поведение доктора безупречно и что этика профессии требует операции.

— Мы готовы, — объявил доктор Смит. — Лампу чуть ниже. Осторожнее!

Я наблюдал, как в умелых и ловких пальцах двигается нож. Мгновение я не отводил глаз — а затем отвернулся. От того, что я успел увидеть за этот краткий миг, меня затошнило, и я чуть не потерял сознание. Может, это воображение разыгралось, но, глядя в стену, я не мог избавиться от впечатления, что доктор того и гляди рухнет без чувств. Он не произнес ни слова, но я готов был поклясться: он обнаружил что-то страшное.

— Лампу — ниже! — скомандовал он. Голос звучал хрипло и шел откуда-то из самых глубин горла.

Не поворачивая головы, я опустил лампу еще на дюйм. Я ждал, что Смит станет упрекать меня или даже выбранит, но он хранил гробовое молчание — под стать пациенту на столе. Однако ж я знал, что пальцы его по-прежнему работают — я слышал, как они двигаются. Слышал, как эти быстрые, ловкие пальцы порхают над головой Генри Уэллса.

Внезапно я осознал, что рука у меня дрожит. Мне отчаянно захотелось поставить лампу: я чувствовал, что уже не в силах ее держать.

— Вы уже заканчиваете? — в отчаянии выдохнул я.

— Держите лампу ровно! — выкрикнул доктор. — Если еще раз дернетесь, я… я не стану его зашивать. И плевать мне, если меня повесят! Лечить дьяволов я не брался!

Я не знал, как быть. Лампа едва не падала из рук, а угроза доктора перепугала меня до полусмерти.

— Сделайте все, что можно, — истерически заклинал я. — Дайте ему шанс пробиться назад. Когда-то он был добрым, хорошим человеком…

На мгновение повисла тишина; я боялся, что слова мои пропали втуне. Я уже ожидал, что доктор того и гляди отшвырнет скальпель и тампон и выбежит из комнаты в туман. И только услышав, как пальцы его вновь задвигались, я понял: он решил-таки дать шанс даже тому, кто проклят.

Только после полуночи Смит объявил, что я могу поставить лампу. Облегченно вскрикнув, я обернулся — и лица доктора мне не забыть вовеки. За три четверти часа бедняга постарел на десять лет. Под глазами у него пролегли темные тени, губы конвульсивно подергивались.

— Он не выживет, — объявил доктор. — Умрет через час. Мозг его я не трогал. Я тут бессилен. Когда я увидел… как обстоит дело… я… я тут же его и зашил.

— А что вы увидели? — еле слышно выдохнул я.

В глазах доктора отразился неописуемый ужас.

— Я видел… я видел… — Голос его прервался, он задрожал всем телом. — Я видел… о, непередаваемый кошмар… зло вне формы и обличья…

Внезапно доктор Смит выпрямился и дико заозирался по сторонам.

— Они придут сюда, за ним! — закричал он. — Они оставили на нем свою метку, и они придут за ним. Вам не следует здесь оставаться. Этот дом отмечен печатью уничтожения!

Доктор схватил шляпу и сумку и кинулся к двери; я беспомощно наблюдал. Побелевшими, трясущимися пальцами он отодвинул задвижку; на мгновение его сухопарая фигура четким силуэтом обрисовалась на фоне клубящейся белой мглы.

— Помните: я вас предупредил! — крикнул он и исчез в тумане.

Говард сел на диване и протер глаза.

— Что за злая шутка! — буркнул он. — Нарочно меня усыпить! Кабы я знал, что в стакане с водой…

— Ты как себя чувствуешь? — осведомился я, яростно встряхивая его за плечи. — Идти можешь?

— Сперва меня накачивают снотворным, а потом требуют, чтобы я куда-то шел! Фрэнк, ты неразумен, как всякий художник. Ну, что еще стряслось?

Я указал на безмолвное тело, распростертое на столе.

— Даже в Маллиганском лесу безопаснее, — заверил я. — Теперь он принадлежит им.

Говард вскочил с дивана и ухватил меня за руку.

— Что ты такое говоришь? — вскричал он. — Откуда ты знаешь?

— Доктор видел его мозг, — объяснил я. — А еще видел что-то такое, что не стал… не смог описать. Но он сказал мне, что они придут за ним, и я ему верю.

— Нужно немедленно уходить! — закричал Говард. — Этот твой доктор прав. Мы в смертельной опасности. Даже Маллиганский лес… но в лес нам возвращаться незачем. Есть ведь твой катер!

— Конечно, есть же катер! — эхом подхватил я. Передо мною забрезжила смутная надежда.

— Туман, конечно, смертельно опасен, — мрачно промолвил Говард. — Но даже смерть на море всяко лучше этого ужаса.

От дома до пристани было рукой подать; не прошло и минуты, как Говард уже устроился на корме, а я лихорадочно заводил мотор. По-прежнему завывали туманные сирены, но ни один огонь в гавани не горел. В каких-нибудь двух футах от наших лиц смыкалась непроглядная пелена. В темноте смутно маячили белые миражи тумана, а дальше, за ними, простиралась ночь — бескрайняя, беспросветная, напоенная ужасом.

— Мне чудится, что там — смерть, — нарушил молчание Говард.

— Скорее уж здесь, — возразил я, возясь с мотором. — Думается мне, в скалы я не врежусь. Ветра почти нет, а гавань я знаю.

— Да и по сиренам можно сориентироваться, — пробормотал Говард. — Наверное, стоит взять курс на открытое море.

Я согласно кивнул.

— Шторма катер не выдержит, — подтвердил я, — но задерживаться в гавани я не намерен. Если удастся выйти в море, нас, возможно, подберет какой-нибудь корабль. Оставаться здесь, где они могут до нас добраться, — чистой воды безумие.

— А откуда нам знать, как далеко простирается их власть? — простонал Говард. — Что такое земные расстояния для тварей, которые путешествуют в космосе? Они наводнят Землю. Они уничтожат нас всех до единого.

— Об этом мы потолкуем позже, — воскликнул я. Мотор взревел — и ожил. — Для начала давай-ка уберемся от них как можно дальше. Вероятно, они еще только осваиваются! Их возможности до поры ограничены, так что нам, глядишь, и удастся спастись.

Мы медленно вышли в фарватер; о борт катера заплескалась вода, и звук этот, как ни странно, отчасти успокоил наши страхи. По моей подсказке Говард взялся за штурвал и принялся медленно разворачивать судно.

— Так держать! — вскричал я. — Тут-то никакой опасности нет — пока мы не вошли в пролив!

Еще несколько минут я колдовал над мотором, а Говард молча правил рулем. Вдруг он обернулся ко мне и ликующе всплеснул руками.

— Кажется, туман развеивается! — воскликнул он.

Я вгляделся в темноту. Да, верно; туман явно поредел, а белесые спирали, беспрерывно вихрящиеся внутри его, истаивали до бесплотной дымки.

— Держи прямо по курсу! — заорал я. — Удача на нашей стороне. Если туман рассеется, мы разглядим пролив. Смотри не пропусти Маллиганский маяк.

Когда наконец вспыхнул долгожданный луч, мы обрадовались так, что и словами не опишешь. Желтое, яркое зарево струилось над водой и резко высвечивало очертания гигантских скал по обе стороны пролива.

— Пусти меня к рулю, — закричал я, бросаясь вперед. — Здесь проход трудный, но теперь-то мы не оплошаем!

Взволнованные и ликующие, мы почти позабыли про ужас, оставшийся у нас за спиной. Я стоял у штурвала и победно улыбался; катер несся над темной водой. Скалы стремительно приближались — и вот уже их необъятная громада нависла над нами.

— Мы пройдем! — закричал я.

Но ответа от Говарда не последовало. Он задохнулся и громко ахнул.

— Что такое? — спросил я и обернулся.

Мой приятель в ужасе скорчился над мотором. Сидел он спиной ко мне, но интуиция подсказала мне, куда именно устремлен его взор.

Сумеречный берег полыхал как огненный закат. Горел Маллиганский лес. Гигантские языки пламени рвались к небесам выше самых высоких деревьев, густая волна черного дыма медленно катилась к востоку, захлестывая немногие оставшиеся в гавани огни.

Но не зрелище пожара исторгло из уст моих вопль ужаса и страха. А размытый призрак, нависающий над деревьями, гигантская бесформенная фигура, что медленно колыхалась в небе туда-сюда.

Господь свидетель, я пытался внушить себе, что ничего не вижу. Пытался себя уверить, что этот призрак — всего-навсего тень, отбрасываемая пламенем. Помню, как ободряюще схватился за плечо Говарда.

— Лес сгорит дотла, — воскликнул я, — и жуткие твари будут уничтожены с ним вместе!

Но Говард оборотился, удрученно покачал головой, и я понял, что смутный, зыбкий фантом над деревьями — это не просто тень.

— Если мы увидим его четко, мы погибли! — предостерег мой приятель. Голос его срывался от страха. — Молись, чтобы оно оставалось бесформенным!

«Есть символ древнее, чем мир, — подумал я, — древнее любой религии. Еще до зари цивилизации люди благоговейно преклоняли пред ним колени. Он содержится во всех мифологиях. Этот исконный знак — основа основ. Возможно, в туманном прошлом, много тысяч лет назад, им отпугивали врагов. Я сражусь с призраком при помощи высшего и грозного таинства».

Внезапно я сделался до странности спокоен. Я знал, что у меня осталось меньше минуты, что под угрозой — больше чем наши жизни, но я не дрогнул. Я невозмутимо пошарил под двигателем и вытащил немного пакли.

— Говард, — велел я, — зажги спичку. Это наша единственная надежда. Немедленно зажигай!

Говард недоуменно вытаращился на меня. Казалось, прошла целая вечность. Затем в ночи гулко раскатился его смех.

— Спичку, говоришь! — взвизгнул он. — Спичку — подогреть наши жалкие мозги! О да, спичка нам пригодится!

— Доверься мне! — заклинал я. — Сделай так, как я говорю, — это наша единственная надежда. Быстро зажигай спичку.

— Не понимаю! — Говард разом посерьезнел, голос его дрожал.

— Я придумал, как нам спастись, — пояснил я. — Пожалуйста, запали эту паклю.

Говард медленно кивнул. Я ничего ему не объяснил, но я знал: он догадался, что я затеваю. Зачастую его интуиция казалась просто сверхъестественной. Негнущимися пальцами он вытащил спичку и чиркнул ею.

— Не трусь, — промолвил он. — Покажи им, что ты их не боишься. Храбро сотвори знаменье.

Пакля загорелась — а призрак над деревьями между тем обозначился с пугающей четкостью.

Я схватил пылающий клок и быстро провел им перед собою по прямой линии от левого плеча до правого. Затем поднял ко лбу — и опустил до колен.

В мгновение ока Говард выхватил паклю и повторил мой жест. Он сотворил два крестных знаменья — одним осенил себя, вторым расчертил тьму, держа импровизированный факел на расстоянии вытянутой руки.

На миг я зажмурился — однако ж призрачная фигура над деревьями по-прежнему дрожала перед моим внутренним взором. Затем очертания ее стали медленно расплываться, хаотично таять в безбрежном пространстве, а когда я открыл глаза, фантом исчез. Теперь я видел лишь пылающий лес да тени от высоких деревьев — и ничего больше.

Ужас сгинул, но я не двинулся с места. Я застыл как каменный идол над черной водой. А в следующий миг в мозгу у меня что-то словно взорвалось. Голова закружилась, я пошатнулся и ухватился за поручень.

Я бы, верно, упал, но Говард ухватил меня за плечи.

— Мы спасены! — закричал он. — Мы победили!

— Славно, — отозвался я.

Но я был слишком измучен, чтобы порадоваться по-настоящему. Колени у меня подогнулись, голова склонилась на грудь. Все картины и звуки земли потонули в милосердной черноте.

II

Когда я вошел в комнату, Говард что-то писал.

— Ну и как там твой рассказ? — полюбопытствовал я.

В первую секунду он пропустил мой вопрос мимо ушей.

Затем медленно обернулся. Глаза его глубоко запали, по лицу разливалась пугающая бледность.

— Неважно, — наконец признался Говард. — То, что получается, меня не устраивает. Есть проблемы, которых я по-прежнему не в состоянии разрешить. Хоть убей, но не получается у меня воспроизвести всю кошмарность той твари в Маллиганском лесу.

Я сел и закурил.

— Послушай, объясни же мне наконец, что это был за ужас, — попросил я. — Вот уже три недели я жду, чтобы ты заговорил. Я знаю: ты от меня что-то скрываешь. Что за влажная губчатая масса свалилась Уэллсу на голову в лесу? Что за гудение мы слышали там, в тумане? Что означала та смутная фигура над деревьями? И почему, ради всего святого, ужас не распространился далее, как мы боялись? Что его остановило? Говард, что, как ты думаешь, на самом деле случилось с мозгом Уэллса? Сгорело ли тело вместе с фермой или они его забрали? А тот, второй труп, найденный в Маллиганском лесу, — тощий, обугленный, и голова вся в дырках, как решето, — как ты его объясняешь?

(Два дня спустя после пожара в Маллиганском лесу нашли скелет. На костях еще оставались ошметки обожженной плоти, а свод черепа отсутствовал.)

Заговорил Говард не скоро. Он долго сидел, повесив голову и теребя в пальцах блокнот; все его тело сотрясала дрожь. Наконец он поднял глаза. В них горел безумный свет, губы побелели.

— Да, — согласился он. — Давай обсудим этот ужас вместе. На прошлой неделе мне не хотелось о нем говорить. Дескать, такой кошмар в слова облекать не стоит. Но не знать мне покоя, пока я не вплету его в рассказ, пока не заставлю своих читателей прочувствовать и пережить этот неописуемый страх. А у меня ничего толком не пишется, пока я не уверюсь вне всякого сомнения, что и сам все понимаю. Пожалуй, поговорить о пережитом мне и впрямь небесполезно. Ты спросил, что за влажная «губка» свалилась Уэллсу на голову. Полагаю, человеческий мозг — квинтэссенция человеческого мозга, вытянутая через дырку или несколько дырок в черепе. Вероятно, мозг был вынут мало-помалу, незаметно, а потом жуткая тварь снова сложила его воедино. Видимо, она использовала человеческие мозги в своих целях: например, добывала из них какие-то сведения. А может, просто играла. Почерневший, изрешеченный труп в Маллиганском лесу? Так это было тело самой первой жертвы, какого-нибудь злополучного дурня, что заблудился среди высоких деревьев. Склонен думать, что сами деревья тому поспособствовали. Думается, ужасная тварь наделила их некоей сверхъестественной жизнью. В любом случае бедолага лишился мозга. Тварь этот мозг сцапала, поиграла с ним, а потом случайно выронила. Он-то и свалился Уэллсу на голову. Уэллс говорил, что длинная, тонкая белесая рука пыталась нашарить то, что потеряла. Разумеется, на самом деле Уэллс никакой руки объективно не видел, но бесформенный, бесцветный ужас уже вселился в его мозг и облекся в человеческую мысль. Что до гудения и до примерещившегося нам фантома над пылающим лесом — это ужас пытался так или иначе проявиться, тщился сокрушить преграды, войти в наш мозг и облечься в наши мысли. И ведь почти преуспел! Если бы мы увидели белую руку — для нас все было бы кончено.

Говард отошел к окну. Отдернул шторы и минуту-другую рассматривал запруженную гавань и высокие белые здания на фоне луны. Проследил взглядом линию горизонта нижнего Манхэттена. Прямо перед ним темнела громада отвесных утесов Бруклин-Хайтс.

— Почему они не победили? — вдруг закричал Говард. — Они же могли полностью нас уничтожить. Могли стереть нас с лица земли! Все наши богатства, вся наша мощь пред ними — ничто.

Я поежился.

— Да… так почему же ужас не распространился дальше? — спросил я.

Говард пожал плечами.

— Не знаю. Может, они обнаружили, что человеческий мозг — штука слишком банальная, с ним и возиться-то неохота. Может, мы перестали их забавлять. Может, мы им надоели. Но вполне вероятно, что их уничтожил знак, а не то так отправил их назад сквозь пространство. Думаю, они явились на Землю много миллионов лет назад — и их отпугнуло крестное знамение. И теперь, обнаружив, что мы не забыли, как знаменьем пользоваться, они в ужасе бежали прочь. Во всяком случае, за последние три недели они никак себя не проявляли. Думаю, они и впрямь ушли.

— А Генри Уэллс? — спросил я.

— Ну, его тела так и не нашли. Полагаю, твари его забрали.

— И ты всерьез намерен сделать из этого… непотребства рассказ? О господи! Все это настолько невероятно и неслыханно, что мне и самому верится с трудом. Нам это все, часом, не приснилось? Мы в самом деле были в Партридж-вилле? Мы в самом деле сидели в старом доме и обсуждали разные ужасы, пока вокруг клубился туман? Неужто мы и вправду прошли через тот богомерзкий лес? И деревья в самом деле оживали, и Генри Уэллс бегал на четвереньках как волк?

Говард молча сел и закатал рукав. И продемонстрировал мне свою худощавую руку.

— А этот шрам ты как объяснишь? — осведомился он. — Зверь, напавший на меня, оставил свои отметины — человекозверь, что когда-то был Генри Уэллсом. Сон? Да я сей же миг отрубил бы себе руку по локоть, если бы ты только сумел убедить меня, что это лишь сон.

Я отошел к окну и долго смотрел на Манхэттен. «Вот вам реальность как она есть, — думал я. — Нелепо воображать, будто что-то может ее уничтожить. Нелепо воображать, будто ужас был и впрямь настолько кошмарен, как показалось нам в Партриджвилле. Надо во что бы то ни стало отговорить Говарда писать об этом. Мы оба должны попытаться все забыть».

Я подошел к другу, положил руку ему на плечо.

— А может, ну его, этот рассказ? — мягко увещевал я.

— Ни за что! — Говард вскочил на ноги, глаза его пылали огнем. — Ты думаешь, я сдамся сейчас, когда у меня уже почти получилось? Я напишу свой рассказ, я вскрою самую суть бесформенного, бесплотного ужаса, который, однако ж, более страшен, чем зачумленный город, когда раскаты похоронного звона возвещают конец надежде. Я превзойду самого Эдгара По! Я превзойду всех великих мастеров!

— Да превосходи кого хочешь — и будь ты проклят, — возмущенно рявкнул я. — Этот путь ведет к безумию, но спорить с тобой бесполезно. Твой эгоизм просто непрошибаем.

Я развернулся и стремительно вышел из комнаты. Спускаясь вниз по лестнице, я размышлял о том, каким идиотом выставляю себя со всеми своими страхами, — и все-таки опасливо оглядывался через плечо, словно ожидая, что сверху на меня вот-вот обрушится каменная глыба и расплющит в лепешку. «Лучше бы Говарду позабыть этот ужас, — твердил про себя я. — Лучше бы вообще стереть его из памяти. Мой друг просто спятит, если вздумает об этом писать».

Минуло три дня, прежде чем я снова увиделся с Говардом.

— Заходи, — до странности хриплым голосом пригласил он, заслышав мой стук в дверь.

Хозяин встретил меня в халате и в тапочках, и при первом же взгляде на него я понял: он торжествует победу.

— Триумф, Фрэнк! — вскричал он. — Я воссоздал-таки бесформенную форму, жгучий стыд, человеку неведомый, ползучее, бесплотное непотребство, выедающее нам мозг!

Я и ахнуть не успел, как он уже вложил мне в руки объемистую рукопись.

— Прочти это, Фрэнк! — потребовал он. — Садись сей же миг и читай!

Я отошел к окну и опустился на кушетку. Там я и сидел, позабыв обо всем на свете, кроме машинописных страниц перед моими глазами. Признаюсь, меня сжигало любопытство. Я никогда не ставил под сомнение таланты Говарда. Он творил чудеса с помощью слов, с его страниц неизменно веяло дыханием неведомого; все то, что ушло за пределы Земли, возвращалось обратно по его воле. Но сумеет ли он хотя бы намекнуть на отвратительный ползучий ужас, что посягнул на мозг Генри Уэллса?

Я прочел рассказ от начала и до конца. Я читал медленно, в приступе отвращения впиваясь пальцами в подушку. Как только я закончил, Говард выхватил у меня рукопись. Не иначе как заподозрил, что мне захочется изорвать ее в клочки.

— Ну и как тебе оно? — ликующе воскликнул он.

— Пакость неописуемая! — ответствовал я. — Ты вторгаешься в запретные сферы разума, куда врываться не след.

— Но ты согласишься, что кошмар я живописал убедительно?

Я кивнул и потянулся за шляпой.

— Так убедительно, что я просто не в силах здесь оставаться и обсуждать его с тобой. Я намерен идти пешком, куда глаза глядят, всю ночь, до утра. Идти, пока не вымотаюсь настолько, что не смогу больше ни думать, ни вспоминать, ни тревожиться.

— Это воистину великий рассказ! — прокричал Говард мне вслед, но я, не ответив ни словом, спустился вниз по лестнице и вышел из дома.

III

Было уже за полночь, когда зазвонил телефон. Я отложил в сторону книгу и снял трубку.

— Алло. Кто это? — осведомился я.

— Фрэнк, это Говард! — Голос моего друга срывался на пронзительный визг. — Приезжай как можно скорее. Они вернулись! И, Фрэнк, знаменье бессильно! Я попробовал к нему прибегнуть, но гудение лишь усиливается, и неясная фигура… — Голос Говарда оборвался.

— Мужайся, друг! — едва не заорал я в трубку. — Не дай им заподозрить, что ты испугался. Осеняй себя крестным знаменьем снова и снова. Я сейчас буду.

Вновь послышался голос Говарда: теперь он почти хрипел.

— Фигура проступает все яснее, все отчетливее. А я ничего не в силах поделать! Фрэнк, я разучился креститься! Я утратил все права на защиту знаменьем! Я сделался жрецом дьявола. Этот рассказ… мне не следовало его писать!

— Покажи им, что ты не боишься! — закричал я.

— Я попытаюсь! Попытаюсь! О боже мой! Эта фигура…

Я не стал ждать, что будет дальше, а схватил в панике шляпу и пальто, сбежал вниз по лестнице, выскочил на улицу. Уже на тротуаре на меня накатило головокружение. Я вцепился в фонарный столб, чтобы не упасть, и яростно замахал рукой проезжающему такси. По счастью, водитель меня заметил. Машина притормозила, я доковылял до нее и забрался внутрь.

— Быстро! — закричал я. — Бруклин-Хайтс, дом десять.

— Да, сэр. Холодная ночка выдалась, верно?

— Холодная! — взревел я. — То-то будет холодно, когда нагрянут они! То-то будет холодно, когда они начнут…

Водитель недоуменно воззрился на меня.

— Все в порядке, сэр, — заверил он. — Сейчас доставим вас домой в лучшем виде, сэр. Бруклин-Хайтс, вы сказали, сэр?

— Бруклин-Хайтс, — простонал я и рухнул на сиденье.

Такси понеслось вперед, а я пытался не думать об ожидающем меня ужасе. И в отчаянии хватался за соломинку. Чего доброго, думал про себя я, Говард временно помешался. Как могли ужасные твари обнаружить его среди миллионов людей? Быть того не может, чтобы они его нарочно разыскивали. Быть того не может, чтобы они намеренно выбрали его среди столь многих. Он слишком ничтожен; все мы слишком ничтожны. Эти твари — неужели они станут ловить людей на удочку или тралом? Но ведь Генри Уэллса они отыскали! Как там сказал Говард? «Я сделался жрецом дьявола». А может, жрецом этих тварей? Что, если Говард и впрямь стал их жрецом на Земле? Что, если благодаря написанному рассказу он стал их жрецом?

Эта мысль терзала меня как ночной кошмар; я упрямо гнал ее прочь. У Говарда достанет храбрости, чтобы им воспротивиться, думал я. Он покажет им, что не боится.

— Вот мы и приехали. Вам помочь подняться, сэр?

Такси притормозило, я застонал, осознав, что вот сейчас войду в дом, который, возможно, станет мне могилой. Вышел на тротуар, вручил водителю всю наличность, что была при мне. Тот потрясенно вытаращился на меня.

— Вы дали мне слишком много, — запротестовал таксист. — Вот, возьмите, сэр…

Но я лишь отмахнулся от него и взбежал на крыльцо. Вкладывая ключ в замочную скважину, я слышал, как водитель бормочет себе под нос:

— В жизни не видывал этакого психа, да еще и пьян в стельку! Дал мне четыре доллара за то, что я отвез его за десять кварталов, и даже спасибо не слушает…

Внизу свет не горел. Я замер у основания лестницы и заорал:

— Говард, это я! Спускайся!

Ответа не последовало. Я прождал секунд десять, но сверху не донеслось ни звука.

— Тогда я поднимаюсь! — в отчаянии выкрикнул я и, дрожа крупной дрожью, двинулся вверх по лестнице. «Они его сцапали, — думал я. — Я опоздал. Может, лучше не надо?.. Господи милосердный, это что такое?»

Мне было неописуемо страшно. Такие звуки ни с чем не спутаешь. В комнате наверху кто-то, захлебываясь словами, молил и рыдал в агонии. Неужели это и впрямь голос Говарда? Время от времени я улавливал какую-то невнятицу.

— Ползет… бррр! Ползет… бррр! О, сжальтесь! Холодно и ясно! Ползет… бррр! Господь милосердный!

Я уже добрался до лестничной площадки. Мольбы сменились хриплыми воплями. Я рухнул на колени — и осенил крестом и себя, и стену рядом, а потом начертил крест в воздухе. Начертил то самое древнее знаменье, что спасло нас в Маллиганском лесу. Но на сей раз — грубо и резко, не огнем, но пальцами, что дрожали и цеплялись за одежду; перекрестился я, не имея ни отваги, ни надежды, перекрестился мрачно и обреченно, будучи уверен, что меня уже ничто не спасет.

А затем вскочил на ноги и взбежал по лестнице. Я молился лишь о том, чтобы твари забрали меня быстро и чтобы мне не пришлось долго страдать.

Дверь в комнату Говарда стояла приоткрытой. Сделав над собою нечеловеческое усилие, я дотянулся до ручки. Дверь медленно подалась внутрь.

В первое мгновение я не заметил ничего, кроме недвижного тела Говарда на полу. Он лежал на спине. Колени подтянуты к груди, рука прикрывает лицо, ладонью наружу, словно заслоняя от невыносимого зрелища.

Переступив порог, я опустил глаза, намеренно сузив поле зрения. Теперь я видел только пол и нижнюю часть комнаты. Поднимать взгляда я не хотел. Я смотрел вниз самозащиты ради, поскольку страшился того, что может обнаружиться в этих стенах.

О, как не хотел я поднимать взгляд! Но в комнате действовали силы и стихии, сопротивляться которым я не мог. Я знал, что, если оглянусь вокруг, ужас, возможно, уничтожит меня — да только выбора у меня нет.

Медленно, мучительно я поднял глаза и обвел взглядом комнату. И по сей день сожалею, что не кинулся тут же вперед и не сдался на милость существа, что возвышалось там. Этому грозному, задрапированному во тьму видению суждено стоять между мною и радостями мира, пока я жив.

Оно воздвиглось от пола до потолка и испускало слепящий свет. Насквозь пронзенные лучами, в воздухе кружились страницы Говардовой рукописи.

В центре комнаты, между потолком и полом, кружились эти страницы, свет прожигал бумажные листы и, закручиваясь в спирали, ввинчивался в мозг моего бедного друга. Сияние вливалось в его голову нескончаемым потоком, а Повелитель света, нависая над безжизненным телом, медленно раскачивался туда-сюда всем своим массивным корпусом. Я завизжал, закрыл глаза руками, но Повелитель все колыхался — вправо-влево, вперед-назад. И в мозг моего друга все изливался и изливался свет.

А затем с уст Повелителя сорвался ужасающий звук… Я забыл про знаменье, которое трижды сотворил там, внизу, во тьме. Я забыл высшее, грозное таинство, пред которым все враги были бессильны. Но когда я увидел, как оно само из ниоткуда возникает в комнате и обретает безупречную, устрашающе цельную форму над струями света, я понял, что спасен.

Я зарыдал и рухнул на колени. Свет померк, Повелитель умалился и съежился у меня на глазах.

А затем со стен, с потолка, с пола хлынуло пламя — белое очистительное пламя, которое поглощает, пожирает и уничтожает навеки.

Но друг мой был мертв.

Август Дерлет[39]

Живущий-во-Тьме

Тех, кто жаден до ужасов, тянет в места странные и отдаленные. Их вотчина — катакомбы Птолемея и резные мавзолеи в странах из ночного кошмара. Они взбираются на самый верх озаренных луною башен разрушенных рейнских замков и, трепеща, спускаются вниз по затянутым паутиной черным ступеням под каменными завалами заброшенных городов Азии. Лес, наводненный призраками, одинокая горная вершина — вот их храмы; зловещие монолиты на необитаемых островах притягивают их к себе как магнитом. Но истинный любитель макабрического, эпикуреец, для которого смысл и цель бытия — снова и снова испытывать дрожь невыразимого ужаса, превыше всего ценит старые, заброшенные фермы в лесной глуши, ибо именно там темные стихии силы, одиночества, гротеска и невежества соединяются воедино в идеальном проявлении чудовищного.

Г. Ф. Лавкрафт

I

Вплоть до недавнего времени, ежели, проезжая в северной части Центрального Висконсина, путешественник сворачивал на левую развилку на перекрестке двух шоссе — брулриверского и чеквамегонского по пути в Пашепахо, он оказывался в краю диком и безлюдном — просто-таки на задворках цивилизации. А малоезженая дорога между тем уводила все дальше: следуя по ней, со временем минуешь несколько полуразвалившихся хибар, где, по всей видимости, некогда жили люди, — эти строения давным-давно поглотил наступающий лес. Края эти не то чтобы запустелые: земля изобилует густой растительностью, но над нею повсюду, куда ни пойдешь, разливается неуловимо зловещая аура, своего рода тревожная подавленность — даже случайный путник и тот ее чувствует, ибо выбранная им дорога становится все более труднопроходимой, пока не заканчивается неподалеку от какого-нибудь заброшенного охотничьего домика на берегу прозрачного синего озера в окружении угрюмых вековых деревьев. В тех местах тишину нарушают разве что крики сов да козодоев, да перекличка жутковатых гагар по ночам, да голос ветра в кронах — полно, ветер ли это? Хрустнет сучок — как знать, прошел ли это зверь какой или нечто другое, какая-нибудь тварь, человеку неведомая?

Ибо о лесе вокруг заброшенного охотничьего домика на Риковом озере ходила недобрая слава задолго до того, как я о нем узнал, — и слава эта далеко затмевала такого же рода россказни о такого же рода глухих местах. Поговаривали, будто в глубине темной чащи что-то такое живет — не то полуживотное, не то получеловек; и нет, то не были расхожие байки о призраках. Местный люд с окраин отзывался об этом существе со страхом, а индейцы, что порою выходили из глуши и шли на юг, при его упоминании только упрямо головой качали. Словом, за лесом закрепилась дурная репутация, иначе и не скажешь; на рубеже веков лес уже имел богатую историю, что заставляла задуматься самых бесстрашных авантюристов.

Первые записи об этом лесе сохранились в дневнике некоего миссионера: он шел через здешние земли на помощь индейскому племени, которое, как сообщили в Чеквамегон-Бей на севере, голодало. Брат Пайргард пропал без вести, но позже индейцы принесли его имущество: одну сандалию, четки и молитвенник, в котором миссионер написал несколько загадочных фраз, впоследствии заботливо сохраненных: «Я убежден, что меня преследует какое-то существо. Поначалу я думал, это медведь, но теперь вынужден признать, что это нечто куда более чудовищное, нежели любая земная тварь. Сгущается тьма; кажется, у меня легкий бред: я то и дело слышу странную музыку и другие нездешние звуки, которые никак не могут быть порождены естественным источником. Еще одна тревожная галлюцинация — тяжелая поступь, от которой земля сотрясается; и несколько раз я находил огромный отпечаток ноги, причем разной формы».

Второе упоминание — еще более зловещее. Когда Здоровила Боб Хиллер, один из самых жадных лесных магнатов во всем Мидвесте, в середине прошлого века начал подбираться к окрестностям Рикова озера, на него, конечно же, произвели впечатление тамошние строевые сосны. И хотя ему этот лес не принадлежал, Хиллер поступил по обычаю лесных магнатов и послал туда своих людей с соседнего участка, которым владел по праву, рассчитывая, если что, объяснить, что слегка напутал с границами. К вечеру первого же дня работ на опушке леса вокруг Рикова озера тринадцать человек назад не вернулись; тела двоих так и не нашли, четыре трупа каким-то непостижимым образом обнаружились в озере в нескольких милях от лесоповала, а остальных отыскали в разных местах в чаще. Полагая, что имеет дело с безжалостным конкурентом, Хиллер снял своих дровосеков с работы, дабы ввести неведомого врага в заблуждение, а затем нежданно-негаданно вновь отправил их на работы в запретную область. Потеряв еще пятерых, Хиллер пошел на попятный, и с тех пор никто более не покушался на деревья, если не считать одного-двух новоприбывших. Тех, кого угораздило по неведению приобрести там участок земли.

Все до одного, эти люди очень скоро съезжали прочь: рассказывали они при этом мало, а вот намекали — на многое. Однако ж природа этих многозначительных недомолвок и перешептываний была такова, что переселенцам очень скоро пришлось отказаться от каких бы то ни было объяснений: так неправдоподобно звучали их россказни о неописуемых ужасах — о вековом зле, еще более древнем, нежели все, что только в силах себе вообразить высокоученый археолог. Лишь один из этих несчастных исчез бесследно. Остальные благополучно выбрались из лесу и со временем затерялись среди населения Соединенных Штатов — все, кроме метиса по прозвищу Старый Питер. Одержимый идеей, что на подступах к лесу таятся залежи минералов, он то и дело возвращался в лагерь на опушке, но дальше не забредал.

Разумеется, в конце концов легенды о Риковом озере привлекли внимание профессора Аптона Гарднера из университета штата; он уже составил полную коллекцию легенд о Поле Баньяне,[40] Виски Джеке[41] и ходаге[42] и теперь занимался подборкой местного фольклора, когда впервые столкнулся с любопытными полузабытыми поверьями, связанными с регионом Рикова озера. Позже я узнал, что сперва они вызвали у профессора лишь поверхностный интерес: захолустная глушь сказками всегда изобилует, а в этих ровным счетом ничего не наводило на мысль об их исключительной значимости. Правда, в строгом смысле слова они не слишком-то походили на расхожие байки. Ибо в то время как в традиционных легендах говорилось о призраках людей и животных, об утраченных сокровищах и племенных верованиях, предания Рикова озера отличались от прочих тем, что с неизменным постоянством повествовали о существах совершенно из ряда вон выходящих — или, может быть, об одном и том же «существе», поскольку никто и никогда не видел ничего более конкретного, нежели смутный силуэт не то человека, не то зверя в лесном мраке, — и всякий раз подразумевалось, что никакое описание не в состоянии передать, что именно таится в окрестностях озера. Тем не менее профессор Гарднер, по всей вероятности, ограничился бы тем, что добавил услышанное в свою подборку, если бы не сообщения — на первый взгляд между собою несвязанные — о двух любопытных происшествиях и еще одно случайно обнаружившееся обстоятельство.

Сообщения о первых двух происшествиях появились на страницах висконскинских газет с интервалом в неделю. Первое — лаконичный полушуточный репортаж под заголовком: «МОРСКОЙ ЗМЕЙ — В ВИСКОНСИНСКОМ ОЗЕРЕ?» Говорилось в нем вот что: «Летчик Джозеф Кс. Каслтон рассказывает, что в ходе вчерашнего испытательного полета над северным Висконсином видел, как ночью в лесном озере в окрестностях Чеквамегона плескалось какое-то громадное животное неизвестного вида. Каслтон попал в грозу и летел на небольшой высоте; он как раз пытался определить свое приблизительное местонахождение, как вдруг сверкнула молния — и в ее свете он увидел, как из глубины озера поднялась некая исполинская зверюга — и исчезла в лесу. Никаких подробностей летчик не сообщает, однако утверждает, что видел отнюдь не лох-несское чудовище». Вторая публикация содержала историю совершенно фантастическую: якобы в полом стволе дерева на реке Брул было обнаружено тело брата Пайргарда, причем хорошо сохранившееся. Сперва его приняли за какого-то бесследно пропавшего участника экспедиции Маркетта — Жолье,[43] однако ж довольно быстро идентифицировали как отца Пайргарда. К этой статье прилагалось холодное опровержение президента Исторического общества штата: он открещивался от открытия, объявляя его фальшивкой.

Открытие же, сделанное самим профессором Гарднером, сводилось всего-навсего к тому, что заброшенный охотничий домик и большая часть побережья Рикова озера принадлежат одному его старому приятелю.

Дальнейшая цепочка событий, сами понимаете, была неизбежна. Профессор Гарднер тут же сопоставил обе газетные заметки с легендами о Риковом озере. Возможно, этого и недостало бы, чтобы сподвигнуть профессора прервать свою работу над общим корпусом висконсинских легенд ради специфического исследования совсем иного плана, но тут произошло нечто уж совсем из ряда вон выходящее. Нечто такое, что погнало его сломя голову к владельцу заброшенного домика за разрешением воспользоваться таковым в интересах науки. Подтолкнуло же профессора к такому решению не что иное, как приглашение от хранителя музея штата заглянуть поздно вечером к нему в офис и посмотреть на новый, только что поступивший экспонат. Профессор отправился туда в сопровождении Лэрда Доргана; именно Лэрд ко мне и пришел.

Уже после того, как профессор Гарднер исчез.

Да, он действительно исчез. На протяжении трех месяцев с Рикова озера поступали нерегулярные сообщения, а затем связь с охотничьим домиком разом оборвалась — и от профессора Аптона Гарднера больше не было ни слуху ни духу.

Однажды поздним октябрьским вечером Лэрд зашел ко мне в университетский клуб: честные голубые глаза затуманены, губы поджаты, лоб изборожден морщинами — словом, налицо свидетельства некоторого возбуждения, причем не от алкоголя. Я предположил было, что он перегружен работой; только что закончилась первая сессия в Висконсинском университете, а к экзаменам Лэрд всегда подходил серьезно — даже в бытность свою студентом; теперь же, став преподавателем, относился к ним вдвойне ответственно.

Но нет, оказалось, что проблема в другом. Профессор Гарднер пропал уже с месяц тому назад; это и не давало Лэрду покоя. Так он и сказал — ровно в этих самых словах — и под конец добавил:

— Джек, я должен съездить туда и посмотреть, не смогу ли чем помочь делу.

— Послушай, если шериф и полиция ничего не обнаружили, от тебя-то что толку? — вопрошал я.

— Во-первых, я знаю больше, чем они.

— Если так, почему ты с ними не поделишься информацией?

— Да потому что на такие вещи они и внимания обращать не станут.

— Ты про легенды?

— Нет.

Лэрд оценивающе глядел на меня, словно гадая, а стоит ли мне доверять. Я внезапно преисполнился убеждения: он и впрямь что-то знает и это «что-то» серьезно его беспокоит. И тут на меня накатило прелюбопытное ощущение — не то предчувствие, не то опасение. В жизни ничего подобного не испытывал: в единый миг атмосфера в комнате словно сгустилась, в воздухе засверкали электрические разряды.

— А если я туда поеду, ты ко мне не присоединишься?

— Думаю, я бы смог это устроить.

— Отлично.

Лэрд пару раз прошелся по комнате из конца в конец, напряженно размышляя и поглядывая на меня то и дело. Во взгляде его по-прежнему читалась неуверенность: он словно никак не мог решиться.

— Послушай, Лэрд, сядь и расслабься. Нечего метаться по комнате, точно лев в клетке, — нервы пожалей!

Он внял совету: сел, закрыл лицо руками, передернулся. Я было встревожился, но через несколько секунд он уже пришел в себя, откинулся назад, закурил сигарету.

— Джек, ты ведь знаешь легенды о Риковом озере?

Я заверил, что да — равно как и историю того места с самого начала; во всяком случае, все то, что сохранилось в записях.

— А газетные статьи помнишь? Ну, я тебе рассказывал?..

Да, и статьи тоже. Я хорошо их помнил, поскольку Лэрд обсуждал со мной, какой эффект они произвели на его работодателя.

— Я имею в виду вторую, про брата Пайргарда, — заговорил он, замялся и умолк. Вдохнул поглубже — и начал сначала: — Видишь ли, мы с Гарднером прошлой весной как-то вечером зашли к хранителю музея.

— Да, я в ту пору был на востоке.

— Верно. Ну так вот, зашли мы к нему в офис: хранитель хотел нам кое-что показать. И что, как ты думаешь, это было?

— Понятия не имею. И что же?

— Тело в древесном стволе!

— Нет!

— Нас как громом поразило. Представляешь — полый ствол и все такое, ровно в том виде, в каком его нашли. Его переслали в музей, для коллекции, но выставлять такое, разумеется, никто не стал — по самоочевидной причине. Гарднер сперва подумал, это восковой муляж. Как бы не так!

— Ты хочешь сказать, все было настоящим?

Лэрд кивнул.

— Понимаю, звучит невероятно.

— Да такое просто-напросто невозможно.

— Да, наверное, невозможно. И однако ж это чистая правда. Вот почему экспонат не стали выставлять — просто забрали из музея и предали земле.

— Не вполне понимаю.

Лэрд подался вперед и убежденно проговорил:

— Дело в том, что, когда эту штуку доставили, труп казался идеально сохранившимся, словно бы благодаря какому-то природному бальзамирующему процессу. Но нет. Он был просто заморожен. И начал оттаивать — тем же самым вечером. И некоторые признаки недвусмысленно свидетельствовали, что брат Пайргард вовсе не пролежал мертвым последние три столетия — как вроде бы явствовало из его истории. Тело стало разлагаться, но не рассыпалось в прах, ничего подобного. По прикидкам Гарднера, брат Пайргард умер меньше пяти лет назад. И где он, спрашивается, был все это время?

Лэрд говорил вполне искренне. Поначалу я ушам своим не верил. Но ощущалась в собеседнике некая пугающая серьезность, не допускающая с моей стороны никакого неуместного легкомыслия. Если бы я воспринял его рассказ как шутку, поддавшись сиюминутному порыву, он бы тут же «закрылся», захлопнул створки, как устрица, и ушел бы от меня размышлять над всем этим в одиночестве — одному богу ведомо, с какими разрушительными последствиями для себя. Так что поначалу я не проронил ни слова.

— Ты мне не веришь.

— Я этого не говорил.

— Я сам чувствую.

— Не верю. Такое просто в голове не укладывается. Но скажем так: я верю в твою искренность.

— Хорошо же, — мрачно кивнул Лэрд. — А веришь ли ты мне достаточно, чтобы поехать со мной в охотничий домик и посмотреть, что будет?

— Да.

— Но, думается, лучше тебе сперва прочесть вот эти выдержки из писем Гарднера.

И Лэрд выложил их передо мной на стол — словно бросая вызов. Нужные выдержки он скопировал на отдельный лист. Я взялся за него, а Лэрд между тем продолжил — заговорил, захлебываясь словами и объясняя, что эти письма Гарднер писал из домика. Лэрд договорил, и я принялся за чтение.

«Не буду отрицать, что над охотничьим домиком, и озером, и даже лесом нависает зловещая, недобрая атмосфера — ощущение надвигающейся опасности, и даже более. Лэрд, если бы я только мог объяснить, что чувствую! Но мой конек — археология, не беллетристика. Ибо только беллетристика, сдается мне, сумела бы воздать должное этим моим ощущениям… Да-да, порою мне отчетливо мерещится, будто кто-то или что-то наблюдает за мною из леса или с озера — особой разницы нет, насколько я понимаю, и не то чтобы меня это пугает, но заставляет призадуматься. На днях я пообщался с метисом по прозвищу Старый Питер. На тот момент он был не в лучшей форме — "огненной воды" перебрал, но стоило мне упомянуть про охотничий домик и лес, и он тут же замкнулся в себе, как устрица. Однако ж он нашел-таки нужные слова, а именно — вендиго;[44] тебе, я надеюсь, известна эта легенда, локализованная на франко-канадской территории».

Это было первое письмо, написанное спустя неделю после того, как Гарднер вселился в охотничий домик на Риковом озере. Второе, крайне лаконичное, было отправлено с нарочным.

«Будь добр, телеграфируй в Мискатоникский университет в Аркхем, штат Массачусетс, и узнай, можно ли получить доступ к фотокопии книги, известной как "Некрономикон" за авторством некоего арабского автора, который подписывался как Абдул Альхазред? Запроси также "Пнакотикские рукописи" и "Книгу Эйбона" и выясни, нельзя ли достать в одном из местных книжных магазинов сборник Г. Ф. Лавкрафта "«Изгой» и другие рассказы", опубликованный издательством "Аркхем-хаус" в прошлом году. Полагаю, все эти книги, вместе взятые и каждая по отдельности, помогут мне понять, что за существо обитает в здешних краях. Ибо что-то здесь есть, это точно, я в этом убежден, а если я скажу тебе, что, как мне кажется, оно прожило здесь не годы, но века — чего доброго, хозяйничало здесь задолго до появления человека, — ты поймешь, что я, возможно, на пороге великих открытий».

Поразительное письмо, не так ли? Но третье оказалось еще более пугающим. Между вторым и третьим посланиями минуло две недели, и, по всей видимости, за это время случилось нечто такое, что поставило под угрозу самообладание профессора Гарднера. Ибо третье письмо, даже в этой избранной подборке, выделялось среди прочих, свидетельствуя о крайнем смятении.

«Здесь все — зло… Не знаю, Черный ли это Козел с Легионом Младых, или Безликий, и/ или нечто большее на крыльях ветра. Ради всего святого!.. Эти треклятые фрагменты!.. И в озере что-то есть, а еще — эти звуки ночью! Безмолвие и тишь — и вдруг эти жуткие флейты, эти булькающие завывания! Ни птицы, ни зверя — только призрачные звуки. И голоса!.. Или это все только сон? Может, я слышу в темноте свой собственный голос?..»

Чем дальше я читал, тем больше потрясало меня прочитанное. Между строк угадывались намеки и подтексты, наводящие на мысль о страшном вневременном зле. Я чувствовал, что мы с Лэрдом Дорганом — на пороге приключения настолько фантастического, настолько неправдоподобного и невероятно опасного, что мы, возможно, и не вернемся о нем поведать. И между тем в душу мою уже закрадывалось сомнение: а захотим ли мы вообще рассказывать о том, что обнаружим на Риковом озере?

— Что скажешь? — нетерпеливо спросил Лэрд.

— Я еду с тобой.

— Отлично! Все уже готово. Я даже диктофоном разжился, вместе с запасом батареек. И договорился с шерифом графства в Пашепахо, чтобы тот вернул на место записи Гарднера и все оставил так, как было.

— А диктофон-то зачем? — не понял я.

— Ну, хотя бы насчет звуков, про которые писал профессор, разберемся раз и навсегда. Если звуки и впрямь слышатся, диктофон их запишет; если они — лишь игра воображения, то нет. — Лэрд помолчал, взгляд его посерьезнел. — Знаешь, Джек, а ведь мы можем и не вернуться.

— Знаю.

Я этого не сказал, потому что знал, что и Лэрд чувствует то же, что и я: мы, точно два карлика-Давида, задумали бросить вызов противнику грознее любого Голиафа, противнику незримому и неведомому, у которого нет имени, который драпируется в мифы и страх, который живет не просто в лесной тьме, но во тьме неизмеримо более великой, той самой тьме, которую разум человеческий пытается изучить со времен рассвета цивилизации.

II

По прибытии в охотничий домик мы застали там шерифа Кауэна. С ним был и Старый Питер. Шериф оказался высокой, мрачной личностью, на вид — вылитый янки. При том что его семья жила здесь вот уже четвертое поколение, говорил он слегка в нос — этот характерный выговор, несомненно, передавался от отца к сыну. Метис был темнокож, неопрятен и неряшлив, он по большей части помалкивал и время от времени ухмылялся и хихикал про себя над какой-то одному ему понятной шуткой.

— Я тут экспресс-почту принес — два письма пришли какое-то время назад, на имя профессора, — сообщил шериф. — Одно — откуда-то из Массачусетса, второе — из-под Мэдисона. Я подумал, назад отсылать не стоит. Ну и захватил с собой, заодно с ключами. Уж и не знаю, чего вы, парни, тут найдете. Мы с ребятами весь лес прочесали — никаких следов.

— Не все вы им сказываете, — ухмыльнулся метис.

— Так больше и рассказывать нечего.

— А как насчет той резной штуковины?

Шериф раздраженно пожал плечами.

— Черт тебя дери, Питер, с исчезновением профессора она никак не связана.

— А проф меж тем ее зарисовал, нет?

Будучи приперт к стене, шериф неохотно признался, что двое людей из его отряда в самой чаще леса наткнулись на огромную плиту или каменную глыбу, всю заросшую, покрытую мхом. На камне обнаружилось странное изображение, по всей видимости, столь же древнее, как и лес, — вероятно, работы какого-нибудь первобытного индейского племени, что некогда населяли северный Висконсин — еще до индейцев дакота, сиу и виннебаго…

— Никакие это не индейцы рисовали, — презрительно фыркнул Старый Питер.

Пропустив его реплику мимо ушей, шериф продолжал. На рисунке изображалось некое существо, но никто не мог определить, какое именно: явно не человек, но, с другой стороны, и не лохматый зверь. Более того, неизвестный художник позабыл пририсовать лицо или морду.

— И еще там были две такие тварюки, — не отступался метис.

— Не обращайте на него внимания, — отмахнулся шериф.

— Что-что там было? — насторожился Лэрд.

— Просто тварюки такие, — захихикал метис. — Хе-хе-хе! Иначе и не скажешь — не человек, не зверь, тварюка, она тварюка и есть.

Кауэн был явно раздосадован. Он внезапно сделался резок и едва ли не груб, велел метису придержать язык, а нам объявил, что буде он нам понадобится, так он завсегда у себя в офисе в Пашепахо. Как именно с ним связаться, он не объяснил, а телефона в домике не было. Поверья того края, куда мы так решительно вторглись, он, по всей видимости, и в грош не ставил. Метис взирал на нас с флегматичным бесстрастием, время от времени хитровато усмехался, а его темные глаза оценивающе, с живым интересом разглядывали наш багаж. Лэрд то и дело ловил на себе его взгляд, но всякий раз Старый Питер неторопливо отворачивался. Шериф продолжал рассказывать: записи и рисунки пропавшего без вести лежат на его рабочем столе в большой комнате (она занимала почти весь первый этаж домика), там, где он их и нашел; они — собственность штата Висконсин и должны быть возвращены в офис шерифа, как только мы закончим с ними работать. На пороге Кауэн обернулся и на прощанье выразил надежду, что мы тут надолго не задержимся, потому как, «не то чтоб я верил в разные там завиральные идеи — просто нездоровое это место для тех, которые сюда приезжают».

— Полукровка что-то знает или подозревает, — тут же объявил Лэрд. — Надо как-то с ним пообщаться, когда шерифа рядом не окажется.

— Но ведь Гарднер писал, что ежели нужна какая-то определенная информация, то из метиса и словечка не вытянешь?

— Да, но он же и указал способ развязать ему язык. «Огненная вода».

Мы взялись за работу: обустроились, разобрали запасы продовольствия, установили диктофон, словом — приготовились провести тут по меньшей мере две недели. На этот срок запасов оказалось больше чем достаточно, а ежели мы задержимся дольше, то всегда сможем съездить в Пашепахо и докупить провианта. Более того, Лэрд привез целых две дюжины цилиндров для диктофона, так что их должно было хватить на неопределенный период времени, тем паче что мы рассчитывали их использовать, только пока спим, то есть очень нечасто: мы условились, что пока один из нас отдыхает, второй будет нести вахту. Понятное дело, такого рода договоренность не всегда удается соблюсти — так что и диктофон тоже пригодится. За материалы, принесенные шерифом, мы взялись не раньше чем устроились на новом месте, а до тех пор имели все возможности ощутить характерную атмосферу места.

Ибо над домиком и окрестностями и впрямь нависала странная аура — воображение тут было ни при чем. И дело не только в угрюмой, почти зловещей неподвижности, и не только в высоких соснах, подступающих к самому домику, и не только в иссиня-черных водах озера; нет, было нечто еще: приглушенное, почти угрожающее ощущение настороженного ожидания и отчужденной, зловещей уверенности — представьте себе сокола, который неспешно кружит над добычей, которая, как он знает, не ускользнет от его когтей. И ощущение это не было мимолетным: оно дало о себе знать почти сразу и нарастало с неотвратимым постоянством в течение часа или около того, пока мы хлопотали по дому. Более того, оно проявлялось так явно, что Лэрд походя сослался на него, как будто давным-давно с ним смирился и знал, что смирился и я! И однако ж никакой зримой причины к тому не было. В северном Висконсине и в Миннесоте — тысячи озер, подобных Рикову озеру. И хотя многие из них находятся не в лесах, лесные своим видом не слишком отличаются от здешнего; так что ровным счетом ничего в здешнем ландшафте не содействовало удручающему ужасу, который словно накатывал на нас извне. Напротив, пейзажи, казалось бы, наводили на мысли прямо противоположные: под полуденным солнышком старый дом, и озеро, и высокий лес вокруг создавали картину отрадного уединения — отчего резкий контраст с неосязаемой аурой зла обретал подчеркнуто страшную остроту. Благоухание сосен и озерная свежесть тоже подчеркивали неуловимо угрожающий настрой.

Наконец мы обратились к материалам, оставленным на столе профессора Гарднера. В срочной бандероли обнаружились, как и ожидалось, книга Г. Ф. Лавкрафта «"Изгой" и другие рассказы», высланная издательством, и фотостатические копии рукописи и печатных страниц из «Текста Р’льеха» и «De Vermis Mysteriis» Людвига Принна — по всей видимости, в дополнение к первой порции документов, отосланных профессору библиотекарем Мискатоникского университета. Среди бумаг, принесенных назад шерифом, мы обнаружили страницы из «Некрономикона» в переводе Олауса Вормиуса, а также из «Пнакотикских рукописей». Но не эти страницы, по большей части для нас непонятные, привлекли наше внимание. А обрывочные заметки, сделанные рукой профессора.

Было понятно, что профессор успел записать не более чем вопросы и мысли, приходившие ему в голову, и, в то время как особой цельности в этих заметках не наблюдалось, ощущалась в них своеобразная пугающая многозначительность, обретающая грандиозные масштабы по мере того, как становилось очевидным, сколько всего он не записал.

«Эта плита — (а) всего-навсего древняя руина, (б) веха или ориентировочный знак, вроде могильного камня, (с) фокусная точка для Него? Если последнее, то снаружи? Или снизу? (N. В.: Ничто не указывает на то, что камень был потревожен.)»

«Ктулху или Ктулхут. В Риковом озере? Подземные туннели до озера Верхнего и до моря по реке Святого Лаврентия? (N. В.: Ничего, кроме рассказа летчика, не свидетельствует о том, что Тварь имеет какое-то отношение к воде. Возможно, это вообще не водная стихия.)»

«Хастур. Но все проявления говорят также не в пользу воздушных стихий».

«Йог-Сотот. Стихия земли — понятно, но он не "Живущий-во-Тьме". (N. В.: Тварь, кто бы она ни была, наверняка из числа божеств земли, даже если и путешествует через пространство-время. Возможно, тварь не одна, но на глаза показывается только земная. Вероятно, Итакуа?)»

«"Живущий-во-Тьме". Не то же ли самое, что Безликий Слепец? Он ведь действительно живет во тьме. Ньярлатхотеп? Или Шуб-Ниггурат?»

«А как же огонь? У огня тоже должна быть своя стихия. Но не упоминается. (N. В.: Предположительно, если Стихии Земли и Воды противостоят Стихиям Воздуха, тогда они должны противостоять и Стихиям Огня. Однако ж многочисленные свидетельства подтверждают: между Стихиями Воздуха и Воды идет борьба куда более непримиримая, нежели между Стихиями Земли и Воздуха. Абдул Альхазред местами чертовски невразумителен. В той кошмарной сноске нет никаких указаний на то, кто такой Ктугха.)»

«Партьер говорит, я на ложном пути. Но меня он не убедил. Кто бы уж там ни слагал музыку в ночи, он — мастер адских модуляций и ритмов. Ах да, и какофонии. (См. Бирс и Чеймберс.)»

На этом записи обрывались.

— Что за несусветная чушь! — воскликнул я.

И однако я знал инстинктивно, что это не чушь. Странные события происходили тут — события, которых земными законами не объяснишь; и здесь, почерком профессора Гарднера, было черным по белому засвидетельствовано: он не только пришел к тому же выводу, но и пошел дальше. Как бы оно ни выглядело со стороны, Гарднер писал с полной серьезностью и явно для себя одного, поскольку план в набросках просматривался довольно невнятный, сплошь намеки — и ничего больше. На Лэрда заметки произвели сильнейший эффект: он побелел как полотно и теперь стоял как вкопанный, словно глазам своим не верил.

— Что такое? — спросил я.

— Джек — он общался с Партьером.

— Не понимаю, о чем ты, — отозвался я, но, еще не договорив, вспомнил, как замалчивалось и засекречивалось изгнание старого профессора Партьера из университета Висконсина. Газетчикам дали понять, что в своих лекциях по антропологии старик сделался чересчур либерален — ну сами понимаете, «прокоммунистические симпатии!» — причем все, кто лично знал Партьера, осознавали, сколь далеко это от истины. Но на своих занятиях профессор и впрямь вел странные речи — заговаривал о материях страшных и запретных, и было решено под благовидным предлогом от него избавиться. К несчастью, Партьер с присущим ему высокомерием раструбил эту историю на весь свет, так что ненавязчиво замять ее не удалось.

— Сейчас он живет в Васау, — сообщил Лэрд.

— Как думаешь, он сможет все это перевести? — спросил я и тут же понял, что те же мысли эхом отозвались в голове Лэрда.

— До него — три часа езды на машине. Мы скопируем записи, и если ничего не случится — если мы так ничего и не обнаружим, — то и впрямь стоит с ним повидаться.

Если ничего не случится!..

Если днем над охотничьим домиком нависала зловещая атмосфера, то к ночи сгустилось ощущение скрытой угрозы. Более того, с вероломной, обезоруживающей внезапностью начали происходить разнообразные события. Дело уже шло к ночи, мы с Лэрдом сидели над любопытными фотокопиями, присланными Мискатоникским университетом вместо книг и рукописей — слишком ценных, чтобы выносить их из хранилища. Первое из проявлений было совсем простым — настолько простым, что поначалу ни один из нас не заметил ничего странного. Всего-то-навсего шум в кронах, как если бы ветер поднялся — нарастающая песня сосен. Ночь выдалась теплая, все окна стояли открытыми. Лэрд обронил какое-то замечание насчет ветра и вновь принялся вслух недоумевать по поводу разложенных перед нами фрагментов. Но только когда минуло полчаса и шум ветра усилился до ураганного, Лэрду пришло в голову: тут что-то не так. Он поднял глаза, скользнул взглядом от одного открытого окна к другому — все яснее понимая, что к чему. И тогда меня тоже осенило.

Невзирая на гул ветра, в комнату не проникало ни сквозняка — легкие занавески на окнах даже не затрепетали!

Как по команде мы кинулись на просторную веранду.

Ветра не было. Ни единого дуновения не касалось наших рук и лиц. Только шум в кронах. Мы оба подняли глаза туда, где на фоне звездного неба четким силуэтом выделялись сосны. Мы ожидали увидеть, как клонятся их верхушки под порывами урагана, но никакого движения взгляд не улавливал: сосны застыли недвижно, а повсюду вокруг слышался рев и гул. Мы простояли на веранде с полчаса, напрасно пытаясь определить источник звука, а затем, так же незаметно, как и начался, шум ветра стих!

Время между тем близилось к полуночи, и Лэрд уже собрался укладываться. Прошлой ночью он почти не спал, и мы договорились, что я возьму на себя первое дежурство — до четырех утра. Ни один из нас не проявлял желания обсудить шум в соснах подробнее, а то немногое, что было сказано, свидетельствовало о нашей готовности поверить в любое естественное объяснение — вот только бы его измыслить! Наверное, это неизбежно: даже перед лицом самых необычных фактов человек всерьез стремится оправдать происходящее естественными причинами. Разумеется, древнейший и величайший из страхов, что владеют человеком, — это страх неизвестности; все, что можно истолковать рационалистически, страха не вызывает. Но с каждым часом становилось все очевиднее, что перед нами — нечто, опровергающее все научные обоснования и убеждения; оно держится на системе верований, еще более древних, чем первобытный человек, и — как свидетельствовали намеки, щедро рассыпанные по фотокопиям документов из Мискатоникского университета, — более древних, чем сама земля. О, этот вечно довлеющий ужас, это зловещее предвосхищение угрозы откуда-то из-за пределов понимания крохотного человеческого разума!

Так что к дежурству своему я готовился не без внутреннего трепета. Лэрд поднялся к себе в спальню на втором этаже; ее дверь открывалась на огороженный балкончик, что выходил на нижнюю комнату, где я сидел с книгой Лавкрафта, наугад перелистывая страницы. Мною владело тревожное ожидание. Не то чтобы я боялся того, что может случиться, но, скорее, опасался, что случившееся окажется недоступно моему пониманию. Однако ж, по мере того как текли минуты, я не на шутку увлекся «"Изгоем" и другими рассказами» с его зловещими намеками на зло, возникшее за миллиарды лет до нас, на сущности, сопутствующие времени и совпадающие с пространством. Я начинал понимать, хотя и смутно, как соотносятся писания этого фантаста и странные заметки профессора Гарднера. А самое тревожное в этом осознании было вот что: профессор Гарднер вел свои записи независимо от прочитанной мною книги, ведь бандероль пришла после его исчезновения! Более того: хотя к тому, что написал профессор Гарднер, ключи содержались уже в первой порции материалов, полученных из Мискатоникского университета, у меня быстро накапливались доказательства того, что профессор имел доступ и к другим источникам информации.

Но что же это за источники? Не мог ли профессор узнать что-то от Старого Питера? Маловероятно. Не мог ли он съездить к Партьеру? Возможно, хотя Лэрду он о том не сообщал. Однако ж нельзя было исключать и того, что профессор черпал свои познания из какого-то еще источника, о котором ни словом не упомянул в своих записях.

С головой уйдя в размышления, я вдруг услышал музыку. Вероятно, она уже звучала какое-то время, прежде чем я ее уловил, да только я так не думаю. Необычная то была мелодия — начиналась она как убаюкивающая колыбельная и незаметно переходила в демоническую какофонию, темп ее ускорялся, но все это время она доносилась словно бы издалека. Я слушал с нарастающим изумлением, а стоило мне переступить порог и осознать, что музыка доносится из чащи темного леса, и меня захлестнуло ощущение зла. А еще я остро чувствовал ее чужеродность: то была музыка потусторонняя, совершенно нездешняя и странная, хотя играли, похоже, на флейтах — или на какой-то разновидности флейты.

Вплоть до сего момента ничего по-настоящему тревожного не происходило. То есть ничего, кроме необъяснимой загадочности этих двух проявлений, страха не внушало. Короче говоря, всегда существовала вероятность того, что найдется естественное объяснение и ветру, и звукам музыки.

Но теперь нежданно-негаданно случилось нечто настолько невыразимо жуткое и настолько кошмарное, что я немедленно пал жертвой величайшего из страхов, человеку свойственного. То был нарастающий первобытный ужас перед неведомым, перед угрозой извне, ибо если я и питал сомнения касательно намеков, рассыпанных в записях Гарднера и сопутствующих материалах, теперь я инстинктивно понял, что все они имеют под собою веское основание. Ибо природа звука, последовавшего за переливами нездешней музыки, описанию не поддавалась — и не поддается по сей день. Леденящее завывание — на такое не способно ни одно из известных человеку животных и, уж конечно, не сам человек. Звук усилился до чудовищного крещендо — и оборвался в безмолвии, еще более ужасном из-за этого душераздирающего звука. Начинался он с двух зовущих нот, повторяющихся дважды: «Йигнаиит! Йигнаиит!» — и тут же — торжествующий вопль; завывание выплескивалось из леса в темную ночь, точно грозный глас самого ада: «Йех-я-я-я-яхаааахааахааахааа-ах-ах-ах-нгх’аааа-нгх’ааа-йа-йа-йа…»

Я застыл на месте — точно скованный льдом. Я бы не сумел позвать на помощь, даже если бы от этого зависела моя жизнь. Голос стих, но в кронах словно бы дрожало эхо пугающих созвучий. Я услышал, как Лэрд скатился с постели, как сбежал вниз по ступеням, выкликая мое имя, но ответить я не мог. Он выбежал на веранду и схватил меня за руку.

— Господи милосердный! Что это было?

— Ты слышал?

— Я слышал достаточно.

Мы еще подождали немного, не повторится ли звук, но нет, все было тихо. Смолкла и музыка. Мы вернулись в гостиную и обосновались там; спать никому не хотелось.

Но остаток ночи прошел спокойно: никаких проявлений больше не воспоследовало.

III

Происшествия первой ночи больше чего-либо другого предрешили наши действия на следующий день. Обоим было очевидно: мы знаем слишком мало, чтобы понять, что происходит. Лэрд установил диктофон на вторую ночь, и мы выехали в Васау к профессору Партьеру, рассчитывая вернуться на следующий день. Лэрд предусмотрительно прихватил с собою наш список с заметок профессора, пусть и фрагментарных.

Поначалу профессор Партьер отнесся к нам не слишком любезно, но наконец пригласил в свой кабинет в самом сердце висконсинского города и освободил от книг и бумаг два стула, чтобы мы могли присесть. С виду старик с длинной седой бородой и лохмами седых волос, торчащими из-под черной ермолки, на деле он был проворен как юноша; худощавый, с костлявыми пальцами, изможденным лицом и глубоко посаженными черными глазами. В чертах его запечатлелось выражение крайнего цинизма — надменное, едва ли не презрительное. Он даже не пытался устроить нас удобнее — вот разве что место расчистил. Он узнал в Лэрде секретаря профессора Гарднера, грубо сообщил, что он человек занятой, готовит к печати, по всей видимости, последнюю свою книгу и будет нам весьма признателен, если мы изложим цель своего визита как можно короче.

— Что вы знаете про Ктулху? — спросил Лэрд напрямик.

Реакция профессора поразила нас до глубины души. Из старика, что держался с отстраненным, презрительным превосходством, он внезапно превратился в человека настороженного и подозрительного. Преувеличенно осторожно он отложил карандаш, не сводя глаз с лица Лэрда, и наклонился над столом чуть вперед.

— Итак, вы пришли ко мне, — промолвил Партьер. И рассмеялся — хриплым, каркающим смехом столетнего старца. — Вы пришли ко мне расспросить про Ктулху. И почему бы?

Лэрд коротко объяснил: мы пытаемся выяснить, что же произошло с профессором Гарднером. Он рассказал не больше, чем счел нужным, а старик между тем закрыл глаза, вновь взялся за карандаш и, тихо им постукивая, слушал подчеркнуто внимательно, время от времени задавая наводящие вопросы. Когда Лэрд закончил, профессор Партьер медленно открыл глаза и оглядел нас по очереди. Во взгляде его читалось что-то вроде жалости пополам с болью.

— Значит, он и обо мне упоминал, вот оно как? Но я с ним не общался иначе как по телефону, и то один только раз. — Профессор поджал губы. — И он больше говорил о давнем нашем споре, нежели о своих открытиях на Риковом озере. А теперь мне хотелось бы дать вам один маленький совет.

— Так мы за этим и приехали.

— Убирайтесь оттуда и забудьте это место как страшный сон.

Лэрд решительно покачал головой.

Партьер окинул его оценивающим взглядом; в темных глазах светился вызов. Но Лэрд не дрогнул. Он ввязался в эту авантюру — и вознамерился дойти до конца.

— Не те это силы, с которыми привыкли иметь дело обычные люди, — сказал старик наконец. — Мы со всей очевидностью к такому не подготовлены.

И без дальнейших прелюдий он заговорил о вещах настолько удаленных от обыденной повседневности, что и вообразить невозможно. Воистину, я даже не сразу стал понимать, к чему он клонит, ибо столь смелы и невероятны были его идеи, что я, человек простой и привыкший к прозе жизни, с трудом их воспринимал. Возможно, из-за того, что Партьер с самого начала дал понять: в окрестностях Рикова озера обосновался не Ктулху со своими приспешниками, но со всей очевидностью что-то иное. Плита и надписи на ней явственно указывали на природу существа, что объявляется там время от времени. Профессор Гарднер в своих окончательных выводах оказался на правильном пути, хотя и думал, что Партьер ему не поверит. Кто таков Безликий Слепец, как не Ньярлатхотеп? Уж верно, не Шуб-Ниггурат, Черный Козел с Легионом Младых!

Здесь Лэрд перебил его, настоятельно попросив изъясняться понятнее, и, наконец осознав наше полное невежество, профессор продолжил, все в той же своей слегка раздражающей туманной манере, излагать мифологию — мифологию более древнюю, нежели история рода человеческого, мифологию не только Земли, но и звезд во Вселенной.

— Мы ничего не знаем, — повторял он время от времени. — Мы вообще ничего не знаем. Но есть определенные знаки, есть места, которых все сторонятся. Вот Риково озеро, например.

Партьер рассказывал о существах, чьи одни только имена внушают благоговейный страх, — о Старших Богах, живших на Бетельгейзе, удаленных во времени и пространстве: они отправили в космос Властителей Древности во главе с Азатотом и Йог-Сототом. Были в их числе и первородные исчадия морского чудовища Ктулху, и похожие на летучих мышей приспешники Хастура Невыразимого, и Ллойгора, и Зхара, и Итакуа, который странствует по ветрам и в межзвездных пространствах. Были там и стихии земли, Ньярлатхотеп и Шуб-Ниггурат — эти злобные существа неизменно стремятся вновь одержать верх над Старшими Богами. Но Старшие Боги изгнали их или заключили их в темницы — так Ктулху испокон веков спит в океанском царстве Р’льех, так Хастур заперт на черной звезде близ Альдебарана в созвездии Гиад. Задолго до того, как на Земле появились люди, вспыхнула борьба между Старшими Богами и Властителями Древности. Время от времени Властители пытались вновь захватить власть; порою их останавливало прямое вмешательство Старших Богов, но чаще — содействие тех, кто принадлежал к роду человеческому — или не принадлежал; тех, кто стравливал между собою существа стихийной природы, ибо, как явствует из записей Гарднера, злобные Властители — это стихийные силы. И всякий раз, как случался очередной прорыв, последствия его намертво запечатлевались в человеческой памяти — хотя делалось все, чтобы устранить свидетельства и заставить замолчать выживших.

— Вот, например, что случилось в Инсмуте, штат Массачусетс? — возбужденно спрашивал профессор. — Что произошло в Данвиче? А в глуши Вермонта? А в старом Таттл-хаусе на Эйлсберийской дороге? А взять хоть загадочный культ Ктулху и в высшей степени странную исследовательскую экспедицию к Хребтам Безумия? Что за твари жили на неведомом и нехоженом плато Ленг? Или вот еще Кадат в Холодной пустыне? Лавкрафт, он знал! Гарднер и многие другие пытались разгадать эти тайны, связать невероятные происшествия, случавшиеся то здесь, то там, на этой планете, но Властителям неугодно, чтобы жалкому человеку стало ведомо слишком многое. Берегитесь!

Партьер схватил Гарднеровы записи, не дав нам и слова вставить, и принялся изучать их, водрузив на нос очки в золотой оправе, отчего показался еще более старым. И все говорил, говорил, не умолкая, скорее сам с собой, нежели с нами, — дескать, считается, что Властители в ряде наук достигли гораздо более высокого развития, нежели доселе считалось возможным, хотя, конечно, ничего не известно наверняка. То, как профессор всякий раз подчеркивал эту мысль, недвусмысленно свидетельствовало: усомнится в этом разве что идиот или набитый дурак, при наличии доказательств или без оных. Но уже в следующей фразе он признал, что доказательства существуют — например, отвратительная, чудовищная пластинка с изображением адского монстра, шагающего по ветру над землей. Пластинка эта обнаружилась в кулаке у Джозии Алвина, когда тело его нашли на небольшом островке Тихого океана спустя много месяцев после его невероятного исчезновения из дома в Висконсине. А еще — рисунки, сделанные рукою профессора Гарднера — и, более чем что-либо другое, та любопытная плита резного камня в лесу близ Рикова озера.

— Ктугха, — удивленно пробормотал Партьер про себя. — Не видел я ту сноску, на которую Гарднер ссылается. И у Лавкрафта ничего подобного нет. — Он покачал головой. — Нет, не знаю. — Он поднял глаза. — А из этого вашего полукровки вы ничего не можете вытянуть? Ну, запугайте его, если надо.

— Мы об этом подумывали, — признался Лэрд.

— Ну так я очень советую вам попытаться. Он явно что-то знает — может, конечно, что и ничего, какое-нибудь дикое измышление примитивного ума — и только, но с другой стороны — бог весть.

Ничего сверх этого профессор Партьер не мог или не захотел нам сообщить. Более того, Лэрд и расспрашивать уже не был склонен, ибо со всей очевидностью существовала чертовски тревожная связь между откровениями нашего собеседника, при всем их неправдоподобии, и записями профессора Гарднера.

Наш визит, однако, невзирая на его недосказанность — а может, и благодаря ей, — произвел на нас прелюбопытный эффект. Туманная неопределенность профессорских обобщений и комментариев, вкупе с обрывочными, разрозненными свидетельствами, что мы получили независимо от Партьера, отрезвили нас и укрепили Лэрда в решимости докопаться до сути тайны, окружающей исчезновение Гарднера, — тайны, что внезапно увеличилась в масштабах и теперь включала в себя еще б ольшую загадку Рикова озера и окрестного леса.

На следующий день мы вернулись в Пашепахо и по счастливой случайности на дороге, ведущей от города, обогнали Старого Питера. Лэрд притормозил, дал задний ход и высунулся из окна. Старикан окинул его оценивающим взглядом.

— Подвезти?

— Чего б нет?

Старый Питер влез в машину, присел на краешек сиденья — и тут Лэрд без лишних церемоний извлек на свет флягу и протянул ее пассажиру. Глаза его вспыхнули, он жадно схватил бутыль и присосался к горлышку, пока Лэрд рассуждал себе о жизни в северных лесах да подзуживал полукровку рассказать о залежах полезных ископаемых, что тот якобы надеялся отыскать в окрестностях Рикова озера. Так мы проехали некоторое расстояние, и все это время фляга оставалась у метиса — он вернул ее почти пустой. Опьянеть в строгом смысле слова он не опьянел, но сделался раскован и даже не запротестовал, когда мы свернули на дорогу к озеру, его не высадив. Хотя, увидев домик и осознав, где находится, старик невнятно пробормотал, что ему это не по дороге и что ему позарез надо вернуться до темноты.

Старый Питер собрался было в обратный путь немедленно, но Лэрд уговорил его зайти, пообещав налить стаканчик.

И налил. Намешал самого что ни на есть крепкого пойла, а Питер осушил стакан до дна.

Последствия не замедлили сказаться, и только тогда Лэрд обратился к теме Рикова озера и его окрестностей: не знает ли Питер, что здесь за тайна? Сей же миг метис замкнулся в себе и забормотал, что ничего не скажет, ведать ничего не ведает, все это ошибка. Глаза его тревожно забегали. Но Лэрд настаивал. Ведь Питер своими глазами видел каменную плиту с письменами, разве нет? Видел, неохотно признал Питер. А он нас туда не проводит? Питер яростно затряс головой. Не сейчас. Уже почти стемнело, до ночи мы не обернемся.

Но Лэрд стоял на своем. Он твердил, что до темноты мы успеем вернуться и в домик, и даже в Пашепахо, если Питер того захочет. И наконец метис, не в силах противостоять настойчивости Лэрда, согласился отвести нас к плите. Невзирая на то что на ногах он держался нетвердо, старикан проворно зашагал через лес по едва заметной стежке, которую и тропой-то не назовешь. Он прошел размашистым шагом около мили, а затем резко затормозил, встал за деревом, словно боясь, что его увидят, и трясущейся рукой указал на небольшую прогалину в окружении высоких деревьев — на некотором расстоянии от нас, так что над головой было видно небо во всю ширь.

— Вот — вот она.

Плита была видна лишь частично; поверхность ее по большей части затянул мох. Однако Лэрда на тот момент камень занимал мало; ясно было, что метис смертельно боится этого места и мечтает лишь о том, чтобы удрать отсюда поскорее.

— Питер, а как тебе понравится провести здесь ночь? — спросил Лэрд.

Метис испуганно вскинул глаза.

— Я? Боже, нет!

Внезапно в голосе Лэрда послышалась сталь.

— Если не расскажешь нам, что ты тут такое видел, так оно и будет.

Метис не настолько опьянел, чтобы не понять, чем ему угрожают, — дескать, мы с Лэрдом набросимся на него и привяжем к дереву на краю открытой прогалины. Он явно прикидывал, не обратиться ли в бегство, но сознавал, что в нынешнем состоянии он от нас не уйдет.

— Не принуждайте меня, — взмолился он. — Об этом нельзя говорить. Я никому не говорил — даже профессору.

— Нам надо знать, Питер, — зловеще проговорил Лэрд.

Полукровка затрясся всем телом, обернулся, испуганно поглядел на плиту, словно ожидая, что в любой момент из-под камня восстанет кошмарное чудище и двинется к нему со смертоубийственными намерениями.

— Не могу, не могу, — захныкал он и, обратив налитые кровью глаза к Лэрду, тихо зашептал: — Я не знаю, что это было. Боже! Сплошной ужас. Тварь — без лица — вопила так, что я думал, у меня барабанные перепонки лопнут, а при ней были еще твари… Боже! — Старый Питер вздрогнул и прянул от дерева к нам. — Боже милосердный, я своими глазами такое видал однажды ночью. Тварь просто взяла да и появилась, вроде как из воздуха, раз — и тут, и поет, и стонет, и еще эти тварюки помельче играют бесовскую музыку. Удрать-то я удрал, да только, думается мне, еще долго ходил как сумасшедший, после такого-то! — Голос старика прервался, воспоминания оживали перед его взором как наяву. Он обернулся и хрипло закричал: — Бежим отсюда! — и сломя голову понесся назад тем же путем, каким мы пришли, петляя между деревьями.

Мы с Лэрдом кинулись вдогонку и легко его настигли. Лэрд заверил беднягу, что мы вывезем его из лесу на машине и он окажется далеко от опушки еще до наступления темноты. Лэрд был не меньше моего уверен, что метис не выдумывает и действительно рассказал нам все, что знает. Мы добросили Старого Питера до шоссе и вручили ему пять долларов, чтобы он позабыл об увиденном за стаканом чего-нибудь крепкого, если захочет. Весь обратный путь друг мой молчал.

— Что скажешь? — спросил он, как только мы возвратились в охотничий домик.

Я покачал головой.

— Тот вой предыдущей ночью, — промолвил он. — Звуки, что слышал профессор Гарднер, а теперь вот еще и это. Чувствуешь себя точно связанным — ужасное ощущение! — Он обернулся ко мне, в глазах его читалась упрямая настойчивость. — Джек, ты готов прогуляться к плите нынче ночью?

— Еще бы нет!

— Так мы и поступим.

Лишь войдя в дом, мы вспомнили о диктофоне. Лэрд собрался тут же и прослушать то, что записалось. Здесь, по крайней мере, размышлял он, от нашей фантазии ничего не зависит; это порождение механизма, чистое и незамутненное, а ведь любой разумный человек прекрасно знает, что машины куда надежнее людей, ведь ни нервов, ни воображения у них нет и ни страха, ни надежды они не знают. Думается, что мы рассчитывали услышать в лучшем случае повторение звуков предыдущей ночи. Но даже в самых своих безумных ночных кошмарах мы не ждали ничего подобного, ибо запись зашкаливала от обыденного до невероятного, от невероятного до кошмарного и наконец завершилась катастрофическим откровением, что выбило у нас из-под ног последние опоры и установки нормального бытия.

Сперва все было тихо; безмолвие время от времени нарушали разве что крики гагар и сов. Затем вновь послышался знакомый шорох, точно ветер шумел в кронах, а за ним — нездешняя какофония флейт. Далее записалась последовательность звуков, которые я привожу здесь в точности как мы их услышали в тот незабываемый вечерний час:

«Йигнаиит! Йигнаиит! ИИИ-йа-йа-йа-йахааахаахаа-ах-ах-ах-нгх’ааа-нгх’ааа-йа-йа-йааа! (То был голос не человека и не животного, но, однако ж, наводил на мысль о том и другом.)

(Темп музыки нарастал, становился все более разнузданным и демоничным.)

Могучий Посланник — Ньярлатхотеп… из мира Семи Солнц в свою земную обитель, в Лес Н’гаи, куда может прийти Тот, Кого не Называют… И будет там изобилие от Черного Козла Лесов, от Козла с Легионом Младых… (Этот голос до странности походил на человеческий.)

(Последовательность странных звуков, точно ответная реакция зала: жужжание, гудение, точно в телеграфных проводах.)

Йа! Йа! Шуб-Ниггурат! Йигнаиит! Йигнаиит! ИИИ-йаа-йаа-хаа-хаа-хааа-хаааа! (В оригинале голос не человеческий и не звериный, но и то и другое.)

Итакуа станет служить тебе, о Отец миллиона избранных, и Зар будет призван с Арктура повелением ‘Умр-ат-Тавиля, Хранителя Врат… И вместе восславите вы Азатота, и Великого Ктулху, и Цатоггуа… (И снова — человеческий голос.)

Ступай в его обличье или в любом другом облике человеческом и уничтожь то, что может привести их к нам… (Снова — голос не то человеческий, не то звериный.)

(В перерыве последовали разгульные трели флейт и снова — словно бы шум гигантских крыл.)

Йигнаиит! Йи’бтнк… х’эхиэ-н’гркдл’лх… Йа! Йа! Йа! (Наподобие хора.)»

Эти звуки раздавались с такими промежутками, что казалось, будто издававшие их существа перемещаются внутри или вокруг домика. Последний хорал угас, как если бы музыканты постепенно расходились. Последовала пауза — настолько долгая, что Лэрд уже собрался было отключить устройство, как вдруг снова раздался голос. Но этот голос, ныне звучавший из диктофона, уже в силу одной своей природы привел к кульминации весь накапливающийся ужас. Ибо что бы уж там ни прослушивалось в полузвериных завываниях и речитативах, исполненный чудовищного смысла монолог на хорошем английском, записанный на диктофон, был на много порядков страшнее:

«Дорган! Лэрд Дорган! Ты меня слышишь?»

Хриплый, настойчивый шепот взывал к моему другу. Тот сидел, белый как мел, занеся руку над диктофоном и не сводя с устройства взгляда. Наши глаза встретились. Дело было не в настойчивых интонациях и не в предшествующей записи, но в голосе как таковом. Это был голос профессора Аптона Гарднера! Но не успели мы обдумать эту загадку, как диктофон механически продолжал:

«Слушай меня! Уезжай отсюда. Забудь. Но прежде чем уехать, призови Ктугху. Вот уже много веков в этом месте злобные твари из дальних пределов космоса соприкасаются с Землей. Уж я-то знаю. Я принадлежу им. Они захватили меня, как когда-то Пайргарда и многих других — всех, кто по неосторожности забредал в их лес и кого они не уничтожили сразу. Это Его лес — лес Н’гаи, земная обитель Безликого Слепца, Ночного Воя, Живущего-во-Тьме, Ньярлатхотепа, который боится одного только Ктугху. Я был с ним в звездных пределах. Я был на нехоженом плато Ленг, и в Кадате среди Холодной пустыни, за Вратами Серебряного Ключа, и даже на Китамиле близ Арктура и Мнара, на Н’каи и на озере Хали, в К’н-яне и в легендарной Каркозе, в Йаддите и И’ха-нтлее близ Инсмута, на Йоте и Югготе; издалека глядел я на Зотик, через глаз Алгола. Когда Фомальгаут[45] коснется верхушек деревьев, призови Ктугху вот в этих словах, повторив их трижды: "Пх’нглуи мглв’нафх Ктуга Фомальгаут н’гха-гхаа наф’лтхагн! Йа! Ктугха!" Когда же он явится, немедленно уходи, а не то и ты тоже будешь уничтожен. Ибо должно этому проклятому месту быть стертым с лица земли, чтобы Ньярлатхотеп более не являлся из межзвездных пространств.

Дорган, ты меня слышишь? Ты меня слышишь? Дорган! Лэрд Дорган!»

Раздался резкий протестующий вскрик и шум борьбы, как если бы Гарднера оттащили силой. А затем — тишина, гробовая, полная тишина!

Лэрд выждал еще несколько мгновений, но ничего более не последовало, и он вернулся к началу записи, сдержанно пояснив:

— Думается, нам лучше скопировать запись как можно точнее. Запиши все остальное, и давай вдвоем перепишем ту формулу от Гарднера.

— Значит, это был?..

— Я узнаю его голос где угодно, — коротко отрезал Лэрд.

— Значит, профессор жив?

Лэрд, сощурившись, посмотрел на меня.

— Этого мы не знаем.

— Но его голос!

Он покачал головой. Звуки послышались снова, и мы оба уселись переснимать текст на бумагу, что оказалось легче, чем мы думали, — долгие интервалы между речами позволяли нам записывать, не торопясь. Язык речитативов и слов, обращенных к Ктугхе и отчетливо произнесенных голосом Гарднера, представлял исключительную трудность, но, прослушав запись снова и снова, мы сумели-таки транскрибировать звуки более или менее точно. Когда мы наконец закончили, Лэрд отключил диктофон и вскинул на меня озадаченный, встревоженный взгляд. В нем читались беспокойство и неуверенность. Я не произнес ни слова; все то, что мы только что слышали, в придачу к прослушанному ранее, не оставляло нам выбора. Можно было питать сомнения насчет легенд, поверий и такого рода вещей, но непогрешимая диктофонная запись стала решающим аргументом — даже если всего-то-навсего подтвердила недослышанные убеждения. Верно, что никакой определенности тут не было; казалось, все в целом настолько выходит за пределы человеческого понимания, что уразуметь хоть что-нибудь возможно лишь в неясных намеках отдельных фрагментов, а выдержать всю душераздирающую повесть в целом не под силу разуму человеческому.

— Фомальгаут восходит на закате или даже чуть раньше, — размышлял Лэрд. Он, как и я, явно принял как само собою разумеющееся все то, что мы услышали, не ставя ничего под сомнение — разве что тайну смысла. — Звезда должна находиться над деревьями — предположительно, двадцать — тридцать градусов над горизонтом, потому что в этих широтах она не проходит близко к зениту, чтобы появиться над теми соснами, — приблизительно час спустя после наступления темноты. Скажем, в девять тридцать или около того.

— Ты ведь не намерен пробовать сегодня же ночью? — спросил я. — В конце концов, а что оно вообще означает? Кто или что такое этот Ктугха?

— Я знаю не больше твоего. И сегодня ночью пытаться не стану. Ты забываешь про плиту. Ты все еще готов отправиться в лес — после всего услышанного?

Я кивнул. Заговорить я не рискнул, но я вовсе не сгорал от нетерпения бросить вызов тьме, что, словно живое существо, затаилась в лесу вокруг Рикова озера.

Лэрд глянул на часы, затем на меня. В глазах его горела лихорадочная решимость, как если бы он заставлял себя сделать этот последний шаг и встать лицом к лицу с неведомым существом, присвоившим лес через свои многочисленные проявления. Если Лэрд ожидал, что я дрогну, он был разочарован; как бы ни терзал меня страх, я его не выказал. Я встал и вышел из домика плечом к плечу с ним.

IV

Есть такие грани тайной жизни, и внешние, и в глубинах сознания, которые лучше держать в секрете и не открывать простым людям. Ибо в темных норах земли таятся чудовищные призраки, принадлежащие к тому пласту бессознательного, что, благодарение Небу, находится за пределами понимания обычного человека — действительно, в сотворенном мире есть грани настолько кошмарные и гротескные, что при виде их лишаешься рассудка. По счастью, назад возможно принести разве что невразумительное описание того, что мы увидели на плите в лесу близ Рикова озера той октябрьской ночью. Ибо существо это было невероятно, немыслимо; превосходило все известные научные законы; слов для его описания в языке просто нет.

Мы добрались до пояса деревьев вокруг камня, когда в небесах на западе еще дрожала вечерняя заря. В свете фонарика, что прихватил с собой Лэрд, мы изучили саму плиту и резное изображение: гигантское аморфное чудище. Художнику со всей очевидностью недостало воображения, чтобы прорисовать морду, потому что лица у твари не было — только странная коническая голова, что даже в камне выглядела пугающе текучей; более того, существо обладало и щупальцеобразными конечностями, и руками — или отростками, на руки весьма похожими, но не двумя, а несколькими; так что по своему строению оно казалось и человеческим, и нечеловеческим. Рядом с ним были изображены две сидящие на корточках спрутообразные фигуры, от которых — предположительно от головы, хотя контуры были весьма невнятны, — отходило что-то вроде инструментов: странные, отвратительные слуги на них, похоже, играли.

Понятно, что осмотрели мы плиту в большой спешке: мы не хотели, чтобы нас там застали, если кто-то, паче чаяния, вдруг появится; и, может быть, учитывая обстоятельства, воображение одержало над нами верх. Но я так не думаю. Трудно утверждать такое последовательно и неизменно, сидя здесь, за рабочим столом, далеко от той прогалины во временном и пространственном плане, но я все равно стою на своем. Невзирая на обострившуюся чуткость и иррациональный страх перед неизвестностью, подчинивший себе нас обоих, мы старались рассмотреть непредвзято все аспекты проблемы. Если я и погрешил чем-то в этом рассказе, то разве что взяв сторону науки, а не воображения. В ясном свете разума резные изображения на каменной плите были не просто непристойны, но чудовищны и страшны выше меры, особенно в свете намеков Партьера и всего того, что смутно просматривалось в записях Гарднера и в материалах из Мискатоникского университета. И даже если время бы позволило, сомневаюсь, что мы стали бы любоваться изображением слишком долго.

Мы отошли чуть в сторону, ближе к тому месту, откуда нам предстояло возвращаться обратно в домик, и однако ж не слишком далеко от открытой прогалины с плитой, чтобы ясно видеть происходящее и при этом оставаться невидимыми и в пределах досягаемости тропы. Там мы и расположились и стали ждать в промозглой тишине октябрьского вечера, пока вокруг сгущалась адская тьма да высоко над головой мерцали одна-две звезды, чудом различимые среди высоких деревьев.

Судя по часам Лэрда, мы прождали в точности час и десять минут, прежде чем снова послышался шум словно бы ветра, и тут же начались проявления, обладающие всеми признаками сверхъестественного. Ибо как только раздались шелест и гул, плита, от которой мы поспешили уйти, засветилась — сперва совсем смутно, почти иллюзорно, но свечение нарастало, делалось все ярче, пока не разгорелось так, что казалось, будто столп света устремляется вверх, в небеса. Второе странное обстоятельство заключалось в том, что свет повторял очертания плиты и тек вверх, но не рассеивался и не распространялся по прогалине и по лесу: он бил в небо с упорством направленного луча. Одновременно в воздухе запульсировало зло; повсюду вокруг нас сгустилась такая аура страха, что очень скоро стало невозможным не подпасть под ее власть. Было очевидно, что каким-то неведомым для нас образом шум и шорох словно бы ветра, что ныне слышался со всех сторон, был не только связан с широким лучом света, струящимся ввысь, но им вызван. Более того, пока мы глядели, яркость и цвет светового луча непрестанно изменялись — от слепяще-белого до искристо-зеленого, от зеленого до сиреневого, а порою он сиял так невыносимо, что приходилось отворачиваться, хотя в остальное время глаз не ранил.

Шум ветра разом стих — так же внезапно, как и начался. Свечение рассеялось, померкло, и тут же по ушам ударило потустороннее пение флейт. Раздавалось оно не вокруг нас, но сверху, и оба мы словно по команде запрокинули головы и вгляделись в небо — так высоко, как позволял угасающий отблеск.

Что именно произошло на наших глазах, я рассказать затрудняюсь. Действительно ли нечто стремительно пронеслось вниз, или, скорее, хлынуло вниз, ибо то были бесформенные сгустки, или у нас всего лишь воображение разыгралось, на удивление одинаково, как выяснилось, когда мы с Лэрдом позже смогли сравнить свои записи? Иллюзия того, что с неба на землю по дороге света слетают гигантские черные твари, была настолько жива, что мы оглянулись на плиту.

И увидели такое, что с безмолвным криком кинулись прочь от адского места.

Ибо там, где мгновение назад ничего не было, теперь воздвиглась гигантская протоплазменная масса, колоссальный монстр, вознесшийся чуть не до звезд; его физическая оболочка пребывала в непрестанном движении. По бокам от него сидели две твари поменьше, такие же аморфные, с флейтами или свирелями в виде придатков: они-то и производили демоническую музыку, что снова и снова звучала эхом в окружающем лесу. Но чудище на плите, Живущий-во-Тьме, было ужаснее всех прочих, ибо из массы аморфной плоти у нас на глазах отрастали щупальца, когти, руки — отрастали и втягивались снова. Сама тварь без малейших усилий то увеличивалась, то уменьшалась в размерах, а там, где должны были быть голова и морда, наблюдалась только безликая пустота, тем более чудовищная, потому что под нашим взглядом слепая масса исторгла приглушенное улюлюканье — тем самым голосом не то человека, не то животного, что был нам так хорошо знаком по ночной диктофонной записи!

Мы бежали прочь, говорю я, настолько потрясенные, что лишь нечеловеческим усилием воли мы сумели кинуться в правильном направлении. А позади нас нарастал голос — кощунственный голос Ньярлатхотепа, Безликого Слепца, Могучего Посланника, а в коридорах памяти звенели испуганные слова Старого Питера: «Это была Тварь — без лица, — вопила так, что я думал, у меня барабанные перепонки лопнут, а при ней были еще твари — о боже!» Эхом отзывались эти речи, пока голос чудовища из внешних пределов космоса визжал и бормотал что-то под адскую музыку кошмарных флейтистов, набирая силу, так что завывания разносились по всему лесу и навеки отпечатывались в памяти!

— Йигнаиит! Йигнаиит! ИИИ-йайайайайаааа-нгх’ааа-нгх’ааа-йа-йа-йааа!

И тут все смолкло.

Однако — невероятно, но так! — самое страшное ждало нас впереди.

Ибо не прошли мы и половины пути до домика, как оба разом почувствовали, что за нами кто-то идет. У нас за спиной слышался жуткий, пугающе многозначительный хлюпающий звук, как если бы бесформенная тварь сошла с плиты, что в незапамятные времена, должно быть, возвели ее почитатели, и теперь преследовала нас. Одержимые первобытным страхом, мы пустились бежать — так, как никто из нас не бегал прежде, и уже почти достигли домика, когда осознали, что и хлюпанье, и содрогание, и сотрясание земли — точно какое-то исполинское существо ступало по ней — прекратились и теперь слышится только спокойная, неторопливая поступь шагов.

Шагов — но не наших! И в этой атмосфере нереальности и страшной чужеродности, в которой мы шли и дышали, отзвук зловещих шагов просто-таки сводил с ума!

Мы добежали до охотничьего домика, зажгли свет и рухнули на стулья — дожидаться того, кто приближался неотвратимо и неспешно. Вот он поднялся по ступенькам веранды, взялся за ручку двери, распахнул дверь…

На пороге стоял профессор Гарднер!

— Профессор Гарднер! — закричал Лэрд, вскакивая на ноги.

Профессор сдержанно улыбнулся, прикрыл рукой глаза.

— Если не возражаете, я бы предпочел приглушенный свет. Я слишком долго пробыл в темноте…

Лэрд безропотно выполнил его просьбу, и тот вошел в комнату — непринужденной, пружинистой поступью человека, который так в себе уверен, словно и не исчезал с лица земли более трех месяцев назад, словно и не обращался к нам с отчаянным призывом не далее как прошлой ночью, словно и…

Я оглянулся на Лэрда — тот все еще держал руку на лампе, но пальцы его уже не убавляли фитиль, он смотрел себе под ноги, точно слепой. Я перевел взгляд на профессора Гарднера — тот сидел, отвернувшись от света и прикрыв глаза, на его губах играла легкая улыбка. Вот в точности таким же я частенько видел его в Университетском клубе в Мэдисоне. Казалось, будто все, что произошло здесь, в охотничьем домике — не более чем дурной сон.

Ах, если бы!

— Вы уезжали куда-то вчера вечером? — полюбопытствовал профессор.

— Да. Но разумеется, мы оставили диктофон.

— Вот как. Значит, вы что-то слышали?

— Хотите прослушать запись, сэр?

— Да, пожалуйста.

Лэрд вставил в устройство нужный цилиндр и включил аппарат. Мы молча прослушали запись от начала и до конца. В процессе никто не произнес ни слова. Затем профессор медленно обернулся.

— Ну и что вы обо всем этом думаете?

— Да я не знаю, что и думать, сэр, — отвечал Лэрд. — Речи слишком обрывочны — кроме разве вашей. Вот в ней наблюдается некоторая связность.

Вдруг, нежданно-негаданно, в комнате сгустилось ощущение угрозы. Ощущение было мимолетным, миг — и все развеялось, но Лэрд почувствовал его так же остро, как и я, — он заметно вздрогнул. Он как раз извлекал цилиндр из устройства, когда профессор вновь нарушил молчание.

— А вам не приходило в голову, что вы стали жертвой обмана?

— Нет.

— А если я скажу вам, что на своем опыте убедился: все звуки, записанные на цилиндре, возможно произвести искусственно?

Целую минуту, не меньше, Лэрд глядел на него. А потом тихо ответил, что, разумеется, профессор Гарднер исследовал загадочные явления на Риковом озере куда дольше, чем мы, и если он так утверждает…

С губ профессора сорвался хриплый смешок.

— Явления абсолютно естественные и закономерные, мальчик мой! Под этой гротескной плитой в лесу находятся минеральные залежи: они излучают свет и еще — вредные испарения, вызывающие галлюцинации. Все очень просто. Что до разнообразных исчезновений — причиной их стали просто-напросто безрассудство да человеческие слабости; но при этом возникает ощущение совпадений. Я приехал сюда в надежде подтвердить ту чепуху, которой давным-давно предался старина Партьер, но… — Гарднер презрительно улыбнулся, покачал головой, протянул руку. — Лэрд, дай-ка мне запись.

Лэрд покорно вручил профессору Гарднеру цилиндр. Почтенный ученый взял его, поднес к самым глазам и тут невзначай ударился локтем о край стола и, вскрикнув от боли, цилиндр выронил. Тот упал на пол — и разлетелся вдребезги.

— Ох! — воскликнул профессор. — Мне страшно жаль. — Он обернулся к Лэрду. — Но в конце концов, я в любой момент могу скопировать его для вас на основании того, что узнал о легендах здешних мест из уст Партьера… — Гарднер пожал плечами.

— Это неважно, — тихо произнес Лэрд.

— То есть вы хотите сказать, что в этой записи отражена лишь игра вашего воображения, профессор, и ничего больше? — вмешался я. — И даже заклинание, вызывающее Ктугху?

Маститый ученый перевел взгляд на меня и сардонически улыбнулся.

— Ктугха? А вы как думаете, кто он, как не выдумка чьего-то воображения? И что отсюда следует? Милый мой мальчик, да подумайте же головой. В записи недвусмысленно утверждается, что Ктугха живет на Фомальгауте, а звезда эта находится в двадцати семи световых годах отсюда. Если трижды повторить заклинание, когда Фомальгаут восходит на небо, то Ктугха появится и каким-то образом сделает это место необитаемым для человека или инопланетных существ. И каким же образом такое достижимо?

— Ну, чем-то вроде мыслепередачи, — упрямо гнул свое Лэрд. — Разумно предположить, что, если мы направим мысли к Фомальгауту, там они будут восприняты — если, конечно, на звезде есть жизнь. Мысль мгновенна. А тамошние обитатели, в свою очередь, возможно, настолько высокоразвиты, что дематериализация и рематериализация происходит у них быстрее мысли.

— Мальчик мой — ты серьезно? — В голосе профессора звенело презрение.

— Вы сами спросили.

— Ну хорошо, как гипотетический ответ на теоретическую проблему — сойдет; так и быть, я закрою на это глаза.

— Откровенно говоря, — вновь начал я, не обращая внимания на то, что Лэрд как-то странно мотает головой, — я не думаю, будто то, что мы видели сегодня ночью в лесу, было всего лишь галлюцинацией — вызванной ядовитыми испарениями из-под земли или бог весть чем еще.

Это мое заявление произвело потрясающий эффект. Профессор явно старался держать себя в руках, но реагировал он в точности так же, как отреагирует ученый с мировым именем, когда на лекции ему станет возражать какой-то кретин. Спустя несколько секунд он овладел собой и сказал только:

— То есть вы там тоже были. Наверное, сейчас уже слишком поздно, чтобы переубеждать вас…

— Я всегда готов признать чужую точку зрения, и я — сторонник научных методов, — заверил его Лэрд.

Профессор Гарднер прикрыл рукой глаза и промолвил:

— Я устал. Прошлой ночью я заметил, что ты, Лэрд, обосновался в моей прежней комнате, так что я устроюсь рядом, напротив Джека.

И он поднялся наверх, словно ровным счетом ничего не произошло с тех пор, как он ночевал в охотничьем домике в последний раз.

V

О том, что было дальше — о завершении этой апокалиптической ночи — рассказывать недолго.

Я, должно быть, проспал не больше часа — времени было час ночи, — когда Лэрд разбудил меня. Он стоял у моей постели, полностью одетый. Сдавленным голосом Лэрд велел мне встать, одеться, запаковать самое необходимое и быть готовым ко всему. Зажечь свет он мне не разрешил, хотя при нем был карманный фонарик, но и им он пользовался неохотно. На все мои вопросы он предостерегающе отмахивался: мол, подожди.

Как только я был готов, Лэрд поманил меня из комнаты, прошептав одно только слово:

— Идем.

Он направился прямиком в спальню, где скрылся профессор Гарднер. В свете фонарика мы разглядели, что постель не смята; более того, по тонкому налету пыли на полу было видно, что профессор Гарднер вошел в комнату, приблизился к креслу у окна — и снова вышел.

— Видишь — он даже не ложился, — прошептал Лэрд.

— Но почему?

Лэрд крепко стиснул мою руку.

— Помнишь, на что намекал Партьер — и что мы видели в лесу, — протоплазменную аморфность этой твари? А что говорилось в записи?

— Но Гарднер сказал… — запротестовал я.

Не говоря ни слова, Лэрд повернул вспять. Я проследовал за ним вниз, он замешкался у рабочего стола и посветил на него фонариком. Я не сдержал потрясенного возгласа, но Лэрд жестом заставил меня умолкнуть. На столе не осталось ничего, кроме «"Изгоя" и других рассказов» и трех номеров «Жутких историй» — журнала, в котором были напечатаны еще несколько историй в дополнение к тем, что в книге, за авторством Лавкрафта, этого эксцентричного гения из Провиденса. Все записи Гарднера, все наши собственные пометки и фотокопии из Мискатоникского университета — все исчезло бесследно.

— Он их забрал, — промолвил Лэрд. — Никто другой не мог этого сделать.

— А куда же он ушел?

— Обратно, туда, откуда явился. — Он оглянулся на меня. В отраженном свете фонарика глаза его поблескивали. — Ты понимаешь, Джек, что это значит?

Я покачал головой.

— Они знают, что мы побывали там, они знают, что мы увидели и постигли слишком много…

— Но как же?

— Ты сам им рассказал.

— Я? Господь милосердный, Лэрд, ты что, спятил? Как я мог им рассказать?

— Да вот прямо здесь, в домике, нынче же ночью — ты сам все и разболтал. Мне страшно подумать, что теперь произойдет. Надо отсюда убираться.

За один краткий миг все события последних нескольких дней словно бы слились в единую хаотичную массу. Поспешность Лэрда была понятна, и однако ж предположение его казалось настолько невероятным, что, задумавшись о нем лишь на долю секунды, я пришел в смятение.

Лэрд заговорил быстро и сбивчиво:

— Тебя разве не удивляет — как он вернулся? И то, что он вышел из лесу уже после того, как мы увидели адскую тварь, но не раньше? А какие вопросы он задавал! Ты разве не понял, куда он клонит? И как он умудрился разбить цилиндр — наше единственное научное доказательство чего бы то ни было? А теперь вот и все записи исчезли — все, что могло послужить доказательством «чепухи Партьера», как сам он выразился!

— Но если мы верим тому, что он нам сказал…

Договорить я не успел: Лэрд перебил меня на полуслове.

— Один из них был прав. Либо голос с записи, взывающий ко мне, либо тот человек, что был здесь сегодня ночью.

— Человек…

Лэрд резко оборвал меня на полуслове:

— Слушай!

Снаружи, из глубин наводненной ужасом черноты, земной обители Живущего-во-Тьме, снова, во второй раз за эту ночь, раздалась нездешне прекрасная, однако ж диссонантная мелодия флейт — то нарастая, то утихая, в сопровождении распевных завываний и хлопанья гигантских крыл.

— Да, слышу, — прошептал я.

— Слушай внимательно!

И тут я понял. Звуки — это еще не все; звуки из лесу не только нарастали и угасали — они приближались!

— Ну, теперь ты мне веришь? — осведомился Лэрд. — Они идут за нами! — Он обернулся ко мне. — Заклинание!

— Какое такое заклинание? — тупо пробормотал я.

— Заклинание Ктугхи — ты разве не помнишь?

— Я его записал. Оно тут, со мной.

В первое мгновение я испугался было, что и его тоже у нас забрали, но нет — листок по-прежнему лежал у меня в кармане. Трясущимися руками Лэрд вырвал у меня ценный трофей.

— «Пх’нглуи мглв’нафх Ктуга Фомальгаут н’гха-гхаа наф’л тагн! Йа! Ктуга!» — воскликнул он уже на бегу к веранде. Я несся следом.

Из чащи донесся звериный голос Живущего-во-Тьме.

— Ии-йа-йа-хаа-хаахааа! Йигнаиих! Йигнаиих!

— «Пх’нглуи мглв’нафх Ктуга Фомальгаут н’гха-гхаа наф’л тагн! Йа! Ктуга!» — повторил Лэрд во второй раз.

Но жуткая фантасмагория звуков из лесу бушевала, не делаясь тише, взмывала до недосягаемых высот ярости пополам с ужасом, в то время как звериный голос твари с плиты вплетался в дикую, безумную музыку флейт и шум крыл.

И тогда Лэрд еще раз произнес слова древнего заклинания.

Едва последний гортанный звук сорвался с его губ, как начали происходить события, не предназначенные для человеческих глаз. Ибо внезапно тьма исчезла, сменилась жутким янтарным свечением; одновременно смолкла музыка флейт, а вместо нее послышались крики бешенства и страха. Затем разом вспыхнули тысячи крохотных световых точек — не только на деревьях и среди них, но и на самой земле, и на доме, и на припаркованной тут же машине. Еще на мгновение мы словно приросли к месту, а потом нас вдруг осенило, что мириады световых точек — это живые огненные сущности! Ибо все, чего они касались, вспыхивало пламенем. При виде этого Лэрд бросился в домик за тем, что сможет унести, прежде чем пожар помешает нам бежать с Рикова озера.

Он выскочил наружу — наши рюкзаки стояли внизу, — крикнул, что за диктофоном и всем прочим подниматься поздно, и вместе мы кинулись к машине, прикрывая глаза от слепящего света повсюду вокруг. Но хотя глаза мы и затеняли, невозможно было не заметить громадных аморфных фантомов, что струились и утекали в небеса с этого проклятого места, а также и созданий столь же гигантских, что дрожали облаком живого огня над верхушками деревьев. Вот что мы увидели, прежде чем в отчаянной попытке спастись из горящего леса позабыли все прочие подробности той ужасной, безумной ночи — и слава богу!

Сколь бы ужасные вещи ни происходили в темноте чащи на Риковом озере, было нечто еще более катастрофичное, нечто столь кощунственно неоспоримое, что даже сейчас при одной этой мысли я не в силах унять дрожь. Ибо пока мы бежали к машине, я увидел нечто, объясняющее сомнения Лэрда, я увидел то, что заставило его прислушаться к голосу на записи, а не к тому существу, что пришло к нам в обличье профессора Гарднера. Ключ был в наших руках и раньше, просто я не понимал этого, и даже Лэрд до конца не верил. Однако ж ключ был нам дан — мы просто не знали. «Властителям неугодно, чтобы жалкому человеку стало ведомо слишком многое», — говорил Партьер. А тот жуткий голос в записи намекал куда яснее: «Ступай в его обличье или в любом другом облике человеческом и уничтожь то, что может привести их к нам…» Уничтожь то, что может привести их к нам! Диктофонную запись, заметки, фотокопии из Мискатоникского университета, да, и даже нас с Лэрдом! И тварь явилась — ибо то был Ньярлатхотеп, Могучий Посланник, Живущий-во-Тьме; он явился из леса и возвратился обратно в лес, чтобы выслать к нам своих приспешников. Это он некогда пришел из межзвездных пространств, точно так же, как Ктугха, стихия огня, явился с Фомальгаута благодаря властному заклинанию, что пробудило его от многовекового сна под янтарной звездой. Заветную формулу Гарднер — не живой и не мертвый пленник страшного Ньярлатхотепа — отыскал в ходе фантастических путешествий через пространство и время. Теперь монстр возвратился, откуда пришел, а его земная обитель навеки стала для него бесполезной — ведь ее уничтожили приспешники Ктугхи!

Я знаю, знает и Лэрд. Но мы об этом не говорим.

Если бы у нас оставались хоть какие-то сомнения, невзирая на все происшедшее раньше, мы не смогли бы позабыть то последнее, душераздирающее открытие, то, что мы увидели, прикрыв глаза от бушующей стены пламени и отвернувшись от грозных созданий в небесах. А увидели мы цепочку следов, что уводила от домика в направлении адской плиты глубоко во тьму леса — в мягкой земле у веранды начинались человеческие следы, но с каждым шагом они постепенно преображались, пока наконец не превратились в отвратительный и зловещий отпечаток, оставленный существом неправдоподобной формы и роста, существом, очертания которого непрестанно менялись, а размеры были столь гротескны, что никто бы в такое не поверил, если бы не видел твари на плите. А рядом с этим отпечатком, изодранные в клочья и словно взорванные изнутри, валялись предметы одежды, некогда принадлежащей профессору Гарднеру: вещь за вещью лежали вдоль тропы, уводящей в лес. Этой тропой прошла адская тварь, порождение ночи; это Живущий-во-Тьме навестил нас в обличье и маске профессора Гарднера!

Август Дерлет[46]

За порогом

I

На самом деле это история моего деда.

Но в определенном смысле она — семейное достояние, а за пределами семьи принадлежит миру, и более нет причин скрывать кошмарные подробности того, что произошло в одиноком доме в глубине лесов северного Висконсина.

История уходит корнями во мглу давних времен задолго до того, как возник род Алвинов, но я ровным счетом ничего о том не знал на момент своей поездки в Висконсин — в ответ на письмо двоюродного брата о том, что здоровье нашего деда странным образом ухудшилось. Джозия Алвин всегда казался мне едва ли не бессмертным, даже когда я был ребенком, а за минувшие годы он с виду и не изменился: могучий старик, грудь колесом, тяжелое, одутловатое лицо с коротко подстриженными усиками и бородкой, чтобы смягчить жесткую линию квадратной челюсти. Глаза его были темными и не слишком большими, брови — кустистые, волосы — длинные, так что голова изрядно смахивала на львиную. Хотя в детстве я его видел нечасто, тем не менее он произвел на меня неизгладимое впечатление за несколько коротких приездов, когда останавливался в родовом поместье под Аркхемом в Массачусетсе — во время своих недолгих остановок по пути в дальние концы света: в Тибет, в Монголию, в арктические области, на малоизвестные острова Тихого океана — и обратно.

Я не видел его вот уже много лет, и тут пришло письмо от моего двоюродного брата Фролина: тот жил вместе с ним в дедовом старинном особняке в самом сердце лесного и озерного края северного Висконсина. «Не мог бы ты на какое-то время распроститься с Массачусетсом и приехать сюда? С тех пор как ты был здесь в последний раз, под разнообразными мостами немало воды утекло, и ветер принес с собой немало перемен. Честно говоря, ты здесь позарез нужен. В нынешних обстоятельствах я понятия не имею, к кому обратиться: дед в последнее время сам на себя не похож, а мне необходим кто-то, кому я мог бы доверять». В письме не было ровным счетом ничего из ряда вон выходящего, и однако ж ощущалась странная напряженность, нечто незримое, неосязаемое прочитывалось между строк — что-то во фразе насчет ветра, что-то в обороте «дед сам на себя не похож», потребность в ком-то, «кому можно доверять», — так что ответ на письмо Фролина возможен был только один.

В сентябре я с легкостью мог позволить себе взять академический отпуск (я работал помощником библиотекаря в Мискатоникском университете в Аркхеме) и укатить на запад. Так я и сделал. Поехал, мучимый почти сверхъестественной убежденностью, что надо торопиться: сел на самолет в Бостоне, долетел до Чикаго, а оттуда добрался на поезде до деревни Хармон в глуши лесов Висконсина — потрясающе красивое место неподалеку от берегов озера Верхнего, так что в ветреный непогожий день слышно, как волны плещут.

Фролин встретил меня на станции. Моему кузену было в ту пору под сорок, но выглядел он лет на десять младше — с его жаркими, выразительными карими глазами и нежным, чутким ртом, маскирующим внутреннюю твердость. Он был непривычно серьезен — впрочем, он то и дело переходил от торжественной чинности к заразительному безрассудству: «ирландская кровь дает о себе знать», — сказал когда-то дед. Я пожал ему руку, заглянул в глаза, ища разгадки его тайному горю, но увидел лишь, что он в самом деле встревожен: взгляд выдавал его, точно так же как взбаламученная вода пруда свидетельствует о беспорядке на дне, хотя сама поверхность — как стекло.

— Ну, что там стряслось? — поинтересовался я, устроившись рядом с кузеном в двухместном автомобильчике и въезжая в край высоких сосен. — Старик слег?

Фролин покачал головой.

— О нет, Тони, ничего подобного. — Он окинул меня странным, сдержанным взглядом. — Ты сам увидишь. Подожди немного — и все увидишь сам.

— Так что не так? — не отступался я. — Твое письмо меня не на шутку перепугало.

— Я старался, — серьезно кивнул он.

— И однако ж открытым текстом ничего не сказано, — признал я. — Но звучит тревожно, бог весть почему.

Фролин улыбнулся.

— Ага, я так и знал, что ты поймешь. Признаюсь, мне оно далось непросто — очень непросто. Я о тебе не раз и не два вспомнил, прежде чем сел и написал это письмо, поверь!

— Но если он не болен?.. Ты ведь сказал, дед сам на себя не похож?

— Да-да, так и есть. Ты подожди, Тони; умерь нетерпение — своими глазами увидишь. У него с рассудком что-то, думаю.

— С рассудком!

При одном только предположении, что дед спятил, я испытал самый настоящий шок — и глубокую жалость. Мысль о том, что этот блестящий ум померк, была невыносима; мне даже думать о том не хотелось.

— Ох, только не это! — воскликнул я. — Фролин, ну что еще за чертовщина?

Кузен снова встревоженно воззрился на меня.

— Не знаю. Но сдается мне, это что-то ужасное. И если бы еще только дед. Но потом еще эта музыка — и все прочее: звуки, и запахи, и… — Фролин перехватил мой недоуменный взгляд и отвернулся, усилием едва ли не физическим заставив себя умолкнуть. — Но я опять забылся. Не расспрашивай меня больше. Просто подожди. И сам все увидишь. — Он коротко, вымученно рассмеялся. — Может, это вовсе не старик из ума выжил, а кое-кто другой. Об этом я тоже порою задумываюсь — и не без причины.

Я ничего больше не сказал: внутри меня как на дрожжах рос напряженный страх. Какое-то время я молча сидел рядом с кузеном, думая только о том, как Фролин и старый Джозия Алвин живут бок о бок в этом старом доме, не замечая окрестных головокружительно высоких сосен, и шума ветра, и пряного благоухания сжигаемых листьев, что ветер несет с северо-запада. Вечер приходил в тот край рано, запутавшись в темных соснах, и, хотя на западе еще не угасла вечерняя заря, взметнувшись вверх гигантской волной шафрана и аметиста, темнота уже завладела лесом, через который мы ехали. Из мглы доносились крики виргинских филинов и их меньших родственников, малых ушастых совок, что творили свою жутковатую магию в недвижном безмолвии, нарушаемом разве что вздохами ветра да шумом машины, что проезжала по сравнительно безлюдной дороге к дому Алвина.

— Почти приехали, — сообщил Фролин.

Свет фар скользнул по изломанной сосне (в нее много лет назад ударила молния) — она застыла недвижно, две изможденные ветки выгибались, точно узловатые руки, в сторону дороги. Фролин привлек мое внимание к этому старому ориентиру, зная, что я о нем вспомню разве что в полумиле от дома.

— Если дед спросит, лучше не упоминай о том, что это я за тобой послал, — попросил кузен. — Не знаю, как он это воспримет. Скажи ему, что был на Среднем Западе и заехал в гости.

Любопытство разыгралось во мне с новой силой, но расспрашивать Фролина я не стал.

— То есть дед знает, что я еду?

— Ну да. Я ему сказал, что ты меня известил и я поеду встречать твой поезд.

Понятное дело — если старик решит, будто Фролин прислал за мной по причине его, дедова, нездоровья, он будет раздражен и, чего доброго, разозлится. И однако ж в просьбе Фролина подразумевалось что-то еще — нечто большее, чем просто-напросто попытка пощадить гордость старика. И снова непонятная, неосязаемая тревога всколыхнулась в груди — нежданный, необъяснимый страх.

Внезапно в просвете между соснами проглянул дом. Его выстроил дедов дядя еще во времена висконсинских пионеров в 1850 гг.: одним из мореходов-Алвинов из Инсмута — этого странного и зловещего города на побережье Массачусетса. Эта на диво отталкивающая постройка прилепилась к склону холма точно сварливая старуха в оборках. Снаружи особняк бросал вызов множеству архитектурных стандартов, будучи, однако ж, свободен от большинства наносных деталей архитектуры около 1850 года, отчасти оправдывая тем самым наиболее гротескное и помпезное из сооружений тех дней. К нему привешивалась широкая веранда: с одной стороны она выходила прямиком в конюшни, где в былые дни держали лошадей, экипажи и коляски и где сегодня стояли две машины, — только этот угол здания и нес в себе следы перестройки с тех пор, как дом был возведен. Особняк поднимался на два с половиной этажа над подвальной дверью — предположительно (в темноте особо не разберешь) он был по-прежнему выкрашен все в тот же отвратительный коричневый цвет. И, судя по свету, что струился из занавешенных окон, дед так и не потрудился провести электричество — к этому обстоятельству я подготовился загодя, взяв с собой карманный фонарик, и электролампу, и запас батареек для того и другого.

Фролин заехал в гараж, оставил машину и, прихватив несколько моих сумок, повел меня через веранду к парадному входу — к массивной, тяжелой дубовой двери, украшенной огромным и нелепым дверным молотком. В прихожей было темно — вот только из приоткрытой двери в дальнем конце струился слабый свет, достаточный, чтобы призрачно осветить широкую лестницу, уводящую наверх.

— Сперва я покажу тебе твою комнату, — объявил Фролин, поднимаясь вверх по ступеням уверенной походкой завсегдатая. — На лестничной площадке на самой новой из колонн висит фонарик, — добавил он. — На случай, если вдруг понадобится. Ну, ты знаешь, старик в своем репертуаре.

Я отыскал фонарик и зажег его, чуть задержавшись; нагнал я Фролина уже в дверях моей комнаты, что, как я заметил, располагалась в точности над парадным входом и, следовательно, выходила на запад, как и весь дом.

— Дед запретил нам заходить в комнаты к востоку от прихожей, — сообщил Фролин, задерживая на мне многозначительный взгляд и словно говоря: «Вот видишь, какие странности!» Он помолчал, ожидая ответа, и, не дождавшись, продолжил: — Так что моя комната сразу за твоей, а Хофа — с другой стороны от меня, в юго-западном углу. Прямо сейчас, как ты, верно, заметил, Хоф стряпает нам ужин.

— А дед?

— Скорее всего, у себя в кабинете. Ты ведь помнишь ту комнату?

Еще бы нет! Конечно, я помнил эту причудливую комнату без окон, построенную точно по указаниям двоюродного деда Леандра, комнату, что занимала большую часть площади в глубине дома, весь северо-западный угол и все западное пространство, если не считать небольшого уголка на юго-западе, где находилась кухня: оттуда и струился свет в прихожую при нашем появлении. Кабинет был частично втиснут в склон холма, так что в восточной стене окон быть и не могло, но отсутствие окон в северной стене объяснялось разве что дедовой эксцентричностью. В самой середине восточной стены располагалась встроенная в кладку гигантская картина — от пола до потолка, шириной свыше шести футов. Если бы картина — по всей видимости, написанная каким-то неизвестным другом двоюродного деда Леандра, если не им самим, — обладала хоть искрой таланта или хотя бы художественными достоинствами, на эту демонстрацию можно было бы посмотреть сквозь пальцы, но нет! То был самый что ни на есть заурядный пейзаж северного края: склон холма, в центре картины — вход в скальную пещеру; к пещере подводила едва намеченная тропа, по ней шел какой-то импрессионистический зверь, со всей очевидностью, долженствующий изображать медведя, которыми когда-то кишели эти края, а над головой висело что-то вроде унылого облака, затерянного за строем темных сосен. Эта сомнительная мазня господствовала в кабинете единолично и безраздельно, невзирая на книжные полки, заполнившие едва ли не все доступное место вдоль стен, невзирая на гротескную коллекцию всяких диковинок, разбросанных повсюду, — куда ни глянь, стояли экзотические резные фигурки из камня и дерева, странные памятки о морских путешествиях двоюродного деда. Кабинет был безжизнен, как музей, и однако ж, как ни странно, отзывался на моего деда, словно живой: даже картина на стене делалась словно свежее и ярче, стоило ему войти в комнату.

— Сдается мне, кто раз переступил порог той комнаты, ее уже не забудет, — с мрачной улыбкой промолвил я.

— Дед там дни и ночи просиживает — почитай что и не выходит. Думаю, когда настанет зима, он только поесть будет выбираться. Он туда и кровать перетащил.

Я передернулся.

— Просто в голове не укладывается, как можно там спать.

— Вот и у меня тоже. Но понимаешь, он над чем-то работает, и я искренне полагаю, что рассудок его расстроен.

— Может, очередную книгу о своих путешествиях пишет?

Фролин покачал головой.

— Нет, скорее что-то переводит. Что-то совсем другое. Он однажды нашел старые бумаги Леандра, и с тех пор состояние его заметно ухудшается. — Фролин поднял брови и пожал плечами. — Пойдем. У Хофа небось уже и ужин готов, а ты сам посмотришь, что к чему.

После загадочных замечаний Фролина я ждал, что увижу изможденного старца. В конце концов, деду уже перевалило за семьдесят, а ведь даже он не вечен. Но физически он вообще не изменился, насколько я мог судить по первому взгляду. Дед восседал за столом — все тот же семижильный старик: усы и борода еще не побелели, но приобрели серо-стальной оттенок, да и черных волос в них было еще немало; лицо оставалось все таким же тяжелым, щеки — все столь же румяны. Когда я вошел, дед с аппетитом обгладывал ножку индейки. Завидев меня, он чуть приподнял брови, отложил ножку и поприветствовал меня так невозмутимо, словно я отлучался всего-то на полчаса.

— Хорошо выглядишь, — похвалил дед.

— Да и вы тоже, — отозвался я. — Старый боевой конь!

Он широко ухмыльнулся.

— Мальчик мой, я тут напал на след кое-чего новенького — целой неисследованной страны помимо Африки, Азии и арктических льдов.

Я украдкой оглянулся на Фролина. Со всей очевидностью, это было для него новостью; уж какие бы там намеки дед ни ронял касательно своих занятий, о «неисследованной стране» он умалчивал.

Дед расспросил меня о моей поездке на запад, и остаток ужина прошел за болтовней. Я заметил, что старик упорно возвращается к давно забытым родственникам в Инсмуте: что с ними сталось? Виделся ли я с ними? На что они похожи? Поскольку об инсмутских родственниках я почти ничего не знал и полагал, что все они погибли в странной катастрофе, которая унесла в открытое море многих жителей этого проклятого города, толку от меня было мало. Но общая направленность этих безобидных расспросов немало меня поразила. На библиотекарской должности в Мискатоникском университете я наслушался странных, пугающих намеков на события в Инсмуте; я знал, что там побывали федералы, но россказни об иностранных шпионах звучали чересчур фантастически, чтобы послужить правдоподобным объяснением для страшных событий, разыгравшихся в городе. Наконец дед пожелал узнать, не видел ли я портретов тамошней родни, и когда я ответил отрицательно, он был явно разочарован.

— Ты представляешь, — удрученно сообщил он, — от дяди Леандра никаких портретов не осталось, но старожилы из-под Хармона много лет назад рассказывали мне, что он был довольно некрасив и здорово смахивал на лягушку. — Внезапно воодушевившись, дед заговорил быстрее: — Ты вообще сознаешь, что это значит, мальчик мой? Но нет, вряд ли. Я требую слишком многого…

Некоторое время он сидел в молчании, попивая кофе, барабаня пальцами по столешнице и глядя в пространство с характерной сосредоточенностью, как вдруг резко поднялся и вышел за дверь, пригласив нас зайти в кабинет, как только мы покончим с трапезой.

— Ну и что скажешь? — полюбопытствовал Фролин, как только дверь за дедом закрылась.

— Любопытно, — признал я. — Но, Фролин, ничего ненормального я тут не вижу. Боюсь, что…

— Подожди, — мрачно предостерег он. — Не спеши судить, ты тут еще двух часов не пробыл.

После ужина мы перешли в кабинет, оставив Хофа с женой мыть посуду: они прислуживали моему деду уже двадцать лет в этом самом доме. Кабинет ничуть не изменился, если не считать прибавления в виде двуспальной кровати, поставленной к стене, что отделяла комнату от кухни. Дед явно нас ждал — или, точнее, меня, и если комментарии Фролина мне показались загадочными, то нет такого слова, чтобы описать последующий разговор с моим дедом.

— Ты когда-нибудь слышал про вендиго? — осведомился дед.

Я признался, что действительно встречал его в индейских легендах северных штатов: это сверхъестественное чудовище, страшное с виду, якобы рыщет в безмолвии непролазных чащ.

Дед поинтересовался, а не приходило ли мне в голову, что легенда о вендиго как-то связана со стихиями воздуха. Я кивнул, и дед полюбопытствовал, откуда я вообще знаю индейские легенды, сперва уточнив, что вендиго к вопросу вообще не имеет отношения.

— Я же библиотекарь; в моей работе с чем только не сталкиваешься, — объяснил я.

— Ах да! — воскликнул дед и взял со стола книгу. — Тогда ты, несомненно, знаком вот с этим изданием.

Я скользнул взглядом по тяжелому тому в черном переплете, название которого было пропечатано золотом только на корешке. «"Изгой" и другие рассказы» Г. Ф. Лавкрафта.

Я кивнул.

— Да, эта книга есть у нас в фондах.

— Так значит, ты ее прочел?

— О да. Крайне любопытная вещь.

— Стало быть, ты прочел и то, что автор имеет сказать об Инсмуте в его странном рассказе «Морок над Инсмутом». И что ты об этом думаешь?

Я лихорадочно вспоминал, о чем идет речь. Ах да, конечно: фантастическая история о чудовищных морских тварях, отродьях Ктулху, первобытного монстра, что живут в морских глубинах.

— У автора было живое воображение, — сказал я.

— Было? Так он умер?

— Да, три года назад.

— Увы! А я-то надеялся узнать у него…

— Но, право, это же беллетристика… — начал я.

Дед оборвал меня на полуслове.

— Послушай, раз ты не можешь предложить правдоподобного объяснения тому, что произошло в Инсмуте, отчего же ты тогда так уверен, что этот рассказ — чистой воды вымысел?

Я согласился, что уверен быть не могу, но старик разом утратил интерес к этой теме. Он вытащил увесистый конверт с множеством знакомых трехцентовых марок 1869 года, которые так ценятся коллекционерами, и извлек на свет разнообразные бумаги: их якобы оставил дядя Леандр с наказом предать их огню. Однако его пожелание выполнено не было, объяснил дед, и теперь бумаги перешли к нему. Он вручил мне несколько листков и поинтересовался, что я о них думаю, не сводя с меня пристального взгляда.

Это были со всей очевидностью страницы длинного письма, написанные неразборчивым почерком, а уж стиль и вовсе оставлял желать лучшего. Более того, большинство фраз вообще не имели смысла в моих глазах, а листок, на который я глядел дольше прочих, изобиловал странными для меня аллюзиями. Взгляд выхватывал слова вроде: «Итакуа, Ллойгор, Хастур», — но, лишь вернув страницы деду, я осознал, что уже видел эти имена прежде, причем не так давно. Но я ничего не сказал. Объяснил лишь, что, по моим ощущениям, дед Леандр непонятно зачем все запутывал.

Дед сдавленно фыркнул.

— Я-то был готов поручиться, что тебе в голову первым делом придет то же, что и мне, но нет, ты не оправдал моих ожиданий! Невооруженным взглядом видно, что все это — код!

— Разумеется! Этим и объясняется неуклюжесть фраз.

Дед самодовольно усмехнулся.

— Код довольно простой, но эффективный — еще какой эффективный! Я с ним еще не закончил. — Он постучал по конверту указательным пальцем. — Похоже, речь идет об этом самом доме, и то и дело повторяется предостережение: следует соблюдать осторожность и не переступать порога — иначе последствия окажутся ужасны. Мальчик мой, я десятки раз переступал все до единого пороги этого дома — без всяких для себя последствий. Следовательно, где-то здесь должен существовать порог, до которого я еще не добрался.

Видя, как мой собеседник оживился, я не сдержал улыбки.

— Если дед Леандр повредился в рассудке, вас ждет погоня за химерами, — сказал я.

Сей же миг печально известное дедово раздражение выплеснулось наружу. Одной рукой он сгреб со стола бумаги Леандра, другой — указал нам обоим на дверь. Было ясно, что мы с Фролином разом перестали для него существовать.

Мы встали, извинились и вышли.

В полумгле прихожей Фролин глянул на меня. Он не произнес ни слова, лишь глядел на меня своим жарким взглядом, глаза в глаза, целую минуту, прежде чем повернулся и пошел наверх. Там мы расстались; каждый ушел к себе до утра.

II

Меня всегда занимала ночная активность подсознания: мне всегда казалось, что перед чутким человеком открываются безграничные возможности. Сколько раз случалось мне ложиться спать с какой-нибудь докучной проблемой на уме, а проснувшись, обнаружить, что проблема решена — насколько мне по силам ее решить. Об иных, более изощренных проявлениях ночного мышления мне известно куда меньше. Но я знаю, что лег в ту ночь, задаваясь вопросом, где же я видел прежде экзотические имена из дневника деда Леандра и почему они намертво запечатлелись в памяти, — и знаю, что уснул наконец, так на этот вопрос и не ответив.

Однако ж, проснувшись в темноте несколько часов спустя, я сразу понял, что видел эти слова, эти странные имена собственные в книге Г. Ф. Лавкрафта, которую читал в Мискатоникском университете. С запозданием я осознал, что в дверь стучат и приглушенный голос зовет:

— Это Фролин. Ты не спишь? Можно мне войти?

Я встал, набросил халат, зажег электрическую лампу. Между тем Фролин уже вошел: он слегка вздрагивал всем своим худощавым телом, возможно, от холода, ибо сентябрьский ночной воздух, задувавший в окно, был уже далеко не летним.

— Что такое? — осведомился я.

Он подошел ко мне и положил руку мне на плечо. В глазах его горел странный свет.

— Ты разве не слышишь? — спросил он. — Господи, может, это и впрямь у меня рассудок мутится…

— Нет, погоди! — воскликнул я.

Откуда-то снаружи донесся звук нездешне прекрасной музыки — по всей видимости, флейты.

— Дед радио слушает, — промолвил я. — И что, часто он засиживается так поздно?

При виде выражения его лица я умолк на полуслове.

— Единственное в доме радио принадлежит мне. Оно стоит в моей комнате — и сейчас выключено. В любом случае, батарейка разряжена. Кроме того, ты когда-нибудь слышал по радио такую музыку?

Я прислушался с новым интересом. Музыка звучала до странности приглушенно — и между тем была хорошо слышна. А еще я подметил, что определенного направления у нее не было; если прежде казалось, что она доносится снаружи, то теперь слышалась словно бы из-под дома — прихотливые, распевные переливы свирелей и дудочек.

— Оркестр флейт, — промолвил я.

— Или флейты Пана, — откликнулся Фролин.

— В наши дни на них уже не играют, — рассеянно обронил я.

— Во всяком случае, не по радио.

Я резко вскинул глаза, он не отвел взгляда. Мне пришло в голову, что его неестественное спокойствие имеет некое основание, хочет он или нет облекать таковое в слова. Я схватил его за руки.

— Фролин, что это? Я же вижу, ты встревожен.

Он судорожно сглотнул.

— Тони, эта музыка доносится не из дома. Она звучит снаружи.

— Но кто там снаружи? — удивился я.

— Никого — во всяком случае, никого из людей.

Вот оно наконец и прозвучало! Едва ли не с облегчением я взглянул в лицо правде, которую боялся признать даже про себя. Никого — во всяком случае, никого из людей.

— Тогда что это за сила? — спросил я.

— Думаю, дед знает, — отозвался Фролин. — Тони, идем со мной. Лампу оставь; мы найдем дорогу в темноте.

Уже в прихожей я снова вынужден был остановиться: на плечо мне легла напрягшаяся рука.

— Ты заметил? — свистяще прошептал Фролин. — Ты это тоже заметил?

— Запах, — промолвил я. Смутный, неуловимый запах воды, рыбы, лягушек и обитателей заболоченных мест.

— А теперь — смотри! — промолвил он.

Запах воды разом исчез, словно его и не было; на смену ему тут же потянуло зябким морозом. Холод заструился в прихожую, точно живой, а вместе с ним неописуемый аромат снега и хрусткая влажность метели.

— Ты все еще удивляешься, с чего это я забеспокоился? — промолвил Фролин.

И, не дав мне времени ответить, повел меня вниз, к дверям дедова кабинета, из-под которых все еще пробивалась тонкая полоска желтого света. Спускаясь на нижний этаж, я с каждым шагом сознавал, что музыка нарастает, хотя внятнее не становится. Теперь, перед дверью, было очевидно, что мелодия доносится изнутри, равно как и странная комбинация запахов. Темнота словно дышала угрозой, напоенная неотвратимым, зловещим ужасом, что смыкался вокруг нас точно ракушка. Фролин дрожал всем телом.

Я порывисто поднял руку и постучал.

Ответа изнутри не было, но в ту же секунду музыка смолкла, а странные запахи исчезли!

— Не следовало тебе это делать! — шепнул Фролин. — Если он…

Я толкнул дверь. Она подалась под моей рукой — и я открыл ее.

Не знаю, что я рассчитывал застать там, в кабинете, но явно не то, что обнаружил. Комната ничуть не изменилась, вот разве что дед уже лег и теперь сидел на постели, зажмурив глаза и улыбаясь краем губ. Перед ним лежали его бумаги; горела лампа. Я застыл, глядя во все глаза и не смея верить глазам своим: сцена столь обыденная казалась просто неправдоподобной. Откуда же доносилась музыка? А запахи и ароматы в воздухе? Мысли мои смешались, я уже собирался уйти, потрясенный невозмутимым спокойствием деда, когда тот нарушил молчание.

— Ну же, заходите, — проговорил он, не открывая глаз. — Стало быть, вы тоже слышали музыку? Я-то уже начал задумываться, с какой стати никто больше ее не слышит. Сдается мне, эта — монгольская. Три ночи назад была явственно индейская — снова северные области, Канада и Аляска. Думается мне, еще остались места, где Итакуа почитаем и по сей день. Да-да, а неделю назад звучала мелодия, которую я в последний раз слыхал в Тибете, в запретной Лхасе, — много лет назад и даже десятилетий.

— А кто это играл? — воскликнул я. — Откуда она доносилась?

Дед открыл глаза, оглядел нас с ног до головы.

— Доносилась она отсюда, сдается мне, — промолвил он, накрывая рукой рукопись — листы, исписанные рукою моего двоюродного деда. — А играли друзья Леандра. Музыка сфер, мальчик мой, — ты ведь доверяешь своим органам чувств?

— Я ее слышал. И Фролин тоже.

— Любопытно, а что думает Хоф? — задумчиво протянул дед. И вздохнул. — Я почти все понял, сдается мне. Остается только установить, с кем из них общался Леандр.

— С кем из них? — повторил я. — О чем это вы?

Он снова прикрыл глаза и коротко улыбнулся.

— Сперва я думал, это Ктулху; в конце концов, Леандр же плавал по морям. Но теперь… я вот все гадаю, а не может ли это быть одно из созданий воздуха: может, Ллойгор или Итакуа — кажется, среди индейцев его называют вендиго. По легенде, Итакуа уносит своих жертв в дальние пределы над землей — но я опять забылся, мысли разбредаются. — Глаза его резко распахнулись, он глядел на нас как-то отрешенно. — Поздно, — сказал он. — Мне нужен покой.

— О чем, ради всего святого, он говорил? — воззвал Фролин в прихожей.

— Идем.

Мы вместе вернулись ко мне в комнату. Фролин нетерпеливо ждал моего рассказа, а я знать не знал, с чего начать. Ну как поведать ему о тайном знании, сокрытом в запретных текстах в Мискатоникском университете: в страшной «Книге Эйбона», непостижных «Пнакотикских рукописях», в ужасном «Тексте Р’льеха» и неприкасаемом «Некрономиконе» безумного араба Абдула Альхазреда? Как поведать ему обо всем, что хлынуло в мое сознание в результате странных речей деда, о воспоминаниях, что всколыхнулись глубоко в памяти: о могучих Властителях, этих допотопных воплощениях небывалого зла, о старых богах, что некогда населяли Землю и ныне известную нам Вселенную, а может, и не только ее, о былых богах исконного добра и силах исконного зла, из которых последние ныне на привязи, но то и дело срываются и на краткое время чудовищным образом заявляют о себе миру людей. Их ужасные имена уже воскресли в моей памяти, даже если прежде мой ключ к воспоминаниям и был сокрыт в крепости моих врожденных предрассудков — Ктулху, могучий вождь водных стихий земли; Йог-Сотот и Цатоггуа, обитатели земных недр; Ллойгор, Хастур и Итакуа, Порождение Снега и Оседлавший Ветер, стихии воздуха. Это о них говорил дед, и выводы его были слишком ясны, чтобы от них отмахнуться или хотя бы истолковать иначе: мой двоюродный дед Леандр, домом которому, в конце концов, некогда был избегаемый и ныне обезлюдевший город Инсмут, общался по крайней мере с одним из этих существ. А из этого следовало — нет, дед этого не говорил, только намекал в беседе сегодня вечером, — что где-то в усадьбе есть порог, за который человек переступить не смеет. И что за опасность таится за тем порогом, если не тропа обратно во времени, тропа к страшному общению с древними существами, которой пользовался дед Леандр?

И однако ж всю важность дедовых слов я до поры не осознал. При том что сказал он многое, гораздо больше осталось недосказанным, и впоследствии я не мог винить себя за то, что не вполне понял: дед явно пытается отыскать сокрытый порог, о котором так загадочно писал дядя Леандр, — отыскать и перейти его! В смятении мыслей, к которому я ныне пришел, размышляя о древней мифологии Ктулху, Итакуа и древних богов, я не отследил явных указаний на логический вывод — может быть, еще и потому, что сам инстинктивно боялся так далеко заглядывать.

Я повернулся к Фролину и объяснил ему все как можно яснее. Он внимательно слушал, время от времени задавая прицельные вопросы, и хотя слегка побледнел от некоторых подробностей, воздержаться от которых я не мог, но между тем не воспринял все так недоверчиво, как я ожидал. Это само по себе подтверждало, что нам предстояло еще многое узнать о деятельности деда и о происходящем в доме, хотя осознал я это не сразу. Однако мне суждено было очень скоро узнать о подспудных причинах готовности Фролина принять мое вынужденно поверхностное объяснение.

На середине вопроса он вдруг резко умолк. По выражению его глаз было ясно, что внимание кузена отвлеклось от меня и комнаты куда-то за ее пределы. Он напряженно прислушался, и, но его примеру, я тоже насторожил уши.

Только шум ветра в кронах — да, слегка усилился. Гроза, видно, идет.

— Ты это слышишь? — срывающимся шепотом осведомился он.

— Нет, — тихо отозвался я. — Только ветер.

— Да-да, ветер. Я же тебе писал, помнишь? Вот, послушай.

— Ну полно, Фролин, возьми себя в руки. Это же всего-навсего ветер.

Он одарил меня сочувственным взглядом и, отойдя к окну, поманил меня рукой. Я подошел к нему. Не говоря ни слова, кузен указал в ночь, что уже сгущалась над домом. Мне понадобилось мгновение-другое, чтобы привыкнуть к темноте, но вскоре я уже смог различить линию деревьев, резко выделяющуюся на фоне усыпанных звездами небес. И тут я все понял.

Хотя ветер ревел и грохотал над домом, ничто не тревожило кроны деревьев у меня на глазах — ни лист, ни верхушка, ни ветка не шелохнется и на волос!

— Господь милосердный! — воскликнул я и отпрянул от окна, чтобы не видеть этого зрелища.

— Вот теперь понимаешь? — спросил он, тоже отходя подальше. — Я это все и прежде слышал.

Фролин стоял тихо, словно выжидая; ждал и я. Шум ветра не ослабевал; к тому времени он набрал пугающую силу, так что казалось, что старый дом того и гляди сорвет со склона холма и швырнет в долину внизу. Стоило мне о том подумать, и я ощутил слабую дрожь, странную вибрацию, как если бы дом вздрагивал, а картины на стенах еле заметно, чуть ли не украдкой задвигались — почти неуловимо и все же безошибочно зримо. Я оглянулся на Фролина, но тот не изменился в лице — он просто стоял, слушал и ждал, так что было ясно, что этим характерным явлениям еще не конец. Голос ветра превратился в ужасный, демонический вой, сопровождаемый нотами музыки, что, верно, звенела уже какое-то время, но так идеально сливалась с голосом урагана, что я не сразу ее расслышал. Музыка походила на ту, прежнюю — играли свирели и время от времени струнные инструменты, — но теперь зазвучала с диким, пугающим самозабвением, с оттенком неназываемого зла. Тут произошло еще два явления. Первое — поступь какого-то гиганта: эхо его шагов словно вплывало в комнату из недр самого ветра; эти звуки со всей очевидностью зародились не в доме, хотя и явно нарастали, приближаясь к нему. И второе — резкая смена температуры.

Снаружи стояла ночь, теплая для сентября в северной части Висконсина, и в доме было более-менее уютно. А теперь вдруг, резко, одновременно с приближающимися шагами, температура начала стремительно падать, так что вскоре в комнате похолодало и нам с Фролином пришлось одеться потеплее. Но и на том загадочные явления не достигли своего апогея — чего Фролин со всей очевидностью дожидался; он стоял, ничего не говоря, хотя то и дело встречался со мной глазами, и взгляд его был куда как красноречив. Как долго мы прождали там, прислушиваясь к пугающим звукам снаружи, прежде чем все закончилось, я не знаю.

Вдруг Фролин схватил меня за руку и хриплым шепотом воскликнул:

— Вот! Вот они! Слушай!

Темп потусторонней музыки резко поменялся с неистового крещендо на диминуэндо: теперь в нее вплеталась мелодия невыносимо сладостная, с легким оттенком грусти — музыка столь же чудесная, как еще недавно была недобрая, и однако ж ноты ужаса не вовсе исчезли. В то же время отчетливо зазвучали голоса, что сливались в нарастающем речитативе, и доносились они откуда-то из глубины дома — можно даже подумать, из кабинета.

— Господь милосердный! — закричал я, хватаясь за Фролина. — Это еще что такое?

— Это все дед, — пояснил он. — Знает он о том или нет, но эта тварь является петь ему. — Кузен покачал головой, крепко зажмурился и произнес с горечью, тихим, напряженным голосом: — Если бы только треклятые бумаги Леандра сожгли, как оно и следовало!

— Даже слова почти различимы, — заметил я, внимательно вслушиваясь.

Да, слова там были — но таких слов я в жизни не слыхивал: ужасные, первобытные звуки, точно какой-то зверь с укороченным языком выкрикивал слоги, исполненные бессмысленного ужаса. Я пошел открыть дверь; звуки тотчас же послышались яснее, стало понятно, что я ошибся: голосов не много, но один, однако ж он способен создать иллюзию многоголосия. Слова — или, наверное, все-таки звуки, звериные звуки — доносились снизу, сливаясь в грозное улюлюканье:

— Йа! Йа! Итакуа! Итакуа кф’айак вулгтмм. Йа! Ухг! Ктулху фхтагн! Шуб-Ниггурат! Итакуа нафлфхтагн!

Невероятно, но ветер взвыл еще более грозно, так что мне казалось, будто в любой момент ураган опрокинет усадьбу в бездну, нас с Фролином вытащит из комнат и выпьет дыхание из наших беспомощных тел. Во власти страха и изумления я подумал о деде в кабинете внизу и, поманив за собою Фролина, выбежал из комнаты и опрометью кинулся вниз по лестнице, вознамерившись, невзирая на отвратительный страх, встать между стариком и его неведомым противником. Я подбежал к его двери, толкнул ее — и тут же, как и прежде, все проявления прекратились, точно щелкнул выключатель; воцарилась тишина, точно завеса тьмы пала на дом, и тишина эта в первое мгновение показалась еще более ужасной.

Дверь подалась, и снова оказался я перед лицом деда.

Он сидел неподвижно, так, как мы его и оставили совсем недавно, хотя теперь глаза его были открыты, голову он склонил на плечо и не сводил взгляда с гигантской картины на восточной стене.

— Ради Господа Бога! — воскликнул я. — Что это было?

— Надеюсь, что скоро это узнаю, — ответил он с достоинством и очень серьезно.

Его бесстрашие отчасти успокоило мою собственную тревогу, и я прошел чуть дальше в комнату. Фролин следовал за мной по пятам. Я склонился над кроватью, пытаясь привлечь к себе внимание деда, но он по-прежнему не сводил неотрывного взгляда с картины.

— Что вы делаете? — призвал я его к ответу. — Что бы это ни было, это опасно!

— Исследователь вроде твоего деда опасностям только рад, мальчик мой, — отозвался он прозаично и сухо.

Я понимал, что он прав.

— Я предпочту умереть в сапогах, нежели здесь, в постели, — продолжал дед. — А что до того, что мы слышали — не знаю, много ли слышал ты, — есть тут кое-что до поры необъяснимое. Но я бы хотел привлечь твое внимание к странному поведению ветра.

— Ветра не было, — сообщил я. — Я своими глазами видел.

— Да-да, — нетерпеливо подхватил дед. — Правда твоя. И однако ж шум ветра звучал, и все голоса ветра — точно так же я слышал, как они пели в Монголии, в бескрайних заснеженных пространствах, над потаенным и нехоженым плато Ленг, где народ чо-чо поклоняется странным древним богам. — Старик резко развернулся лицом ко мне: в глазах его пылал лихорадочный блеск. — Я тебе рассказывал, не так ли, о культе божества именем Итакуа, его еще иногда называют Оседлавшим Ветер, а некоторые — вендиго; так говорят индейские племена в верхней Манитобе, а еще они верят, будто Оседлавший Ветер хватает человеческие жертвы и несет их в дальние концы земли, а потом оставляет — мертвыми? Ох, мальчик мой, есть рассказы, странные легенды, а есть и большее. — Дед с яростным исступлением подался ко мне. — Я и сам видел разное: на теле, упавшем с неба — вот просто так! — находились вещи, которых в Манитобе не раздобудешь, предметы с плато Ленг и с тихоокеанских островов. — Он оттолкнул меня, по лицу его пробежала тень отвращения. — Ты мне не веришь. Думаешь, я в уме повредился. Так ступай же, ступай поспи, наслаждайся вечной обыденностью монотонных дней в ожидании конца!

— Нет! Расскажите сейчас. Я не готов уйти.

— Утром поговорим, — устало отозвался дед, откидываясь на подушку.

Этим мне пришлось удовольствоваться; дед был что кремень и на уговоры не поддавался. Я еще раз пожелал ему доброй ночи и вышел в прихожую вместе с Фролином. Тот медленно, угрожающе покачал головой.

— С каждым разом все хуже, — прошептал он. — Каждый раз ветер шумит чуть громче, холод дает о себе знать все резче, голоса и музыка звучат все отчетливее — и еще звук этих страшных шагов!

Мой кузен отвернулся и побрел вверх по лестнице. Мгновение поколебавшись, я последовал за ним.

Наутро дед, как всегда, выглядел воплощением здоровья. Когда я вошел в столовую, он разговаривал с Хофом, явно отвечая на просьбу, поскольку старый слуга замер в почтительном поклоне, а дед сообщал, что да, он и миссис Хоф могут взять недельный отпуск начиная с сегодняшнего дня, раз для здоровья миссис Хоф необходимо съездить в Вассау проконсультироваться со специалистом. Фролин встретил мой взгляд мрачной улыбкой; румянец его слегка поблек, вид у кузена был бледный и невыспавшийся, но ел он с аппетитом. Его улыбка и то, как он многозначительно указал глазами на спину уходящего Хофа, яснее слов говорили: срочно возникшая необходимость уехать — это такой способ бороться с явлениями, потревожившими мою первую ночь в доме.

— Ну что, мальчик мой, — весело проговорил дед, — вид у тебя далеко не такой осунувшийся, как давеча ночью. Признаюсь, мне тебя даже жалко стало. И похоже, скептицизма у тебя поубавилось?

Старик хихикнул — как будто тут было над чем шутить. Я, к сожалению, никак не мог разделить его веселья. Я сел и приступил к трапезе, то и дело поднимая на деда глаза в ожидании, что он объяснит наконец странные события предыдущей ночи. Вскоре стало ясно, что истолковывать он ничего не собирается, и я вынужден был попросить о разъяснениях — причем я изо всех сил старался не уронить собственного достоинства.

— Прости, если тебя потревожили, — промолвил дед. — Дело в том, что этот самый порог, о котором пишет Леандр, наверняка находится где-то здесь, в кабинете; я был абсолютно уверен, что я к нему близок, когда ты ворвался ко мне в спальню во второй раз. Более того, не приходится отрицать, что по меньшей мере один из членов нашей семьи общался с одним из этих существ — по всей видимости, Леандр.

Фролин подался вперед.

— И вы в них верите?

Дед улыбнулся неприятной улыбкой.

— По-моему, самоочевидно: на что бы уж там я ни был способен, пертурбации, которые вы наблюдали прошлой ночью, вызваны не мною.

— Да, конечно, — согласился Фролин. — Но какая-нибудь иная сила…

— Нет-нет, остается только установить, кто именно. Запахи воды — знак исчадий Ктулху, но ветра, возможно, говорят, что это Ллойгор, или Итакуа, или Хастур. Но звезды к Хастуру отношения не имеют, — продолжал он. — Так что остаются прочие двое. Значит, это они — оба или кто-то один — ждут за порогом. Я хочу знать, что таится за порогом, если только смогу его отыскать.

Казалось невероятным, что дед рассуждает так беззаботно об этих древних существах, но прозаичный подход сам по себе пугал не меньше, чем события ночи. Временное ощущение надежности, что я испытал при виде деда за завтраком, тут же схлынуло; я вновь ощутил медленно нарастающий страх — как по дороге к усадьбе накануне вечером — и уже пожалел о своих расспросах.

Если дед и видел, что происходит, он ничем этого не выдал. Он продолжал рассуждать в стиле лектора, который преподносит аудитории некое научное исследование. Очевидно, говорил он, есть некая связь между событиями в Инсмуте и внешними, потусторонними контактами Леандра Алвина. Покинул ли Леандр Инсмут изначально из-за тамошнего культа Ктулху или потому, что и у него тоже начались загадочные изменения лица, постигшие так многих жителей проклятого Инсмута? Эти странные лягушачьи черты не на шутку напугали федеральную полицию, что явилась расследовать ситуацию в Инсмуте! Возможно, что и так. В любом случае, оставив культ Ктулху, он уехал в висконсинскую глушь и каким-то образом установил связь с кем-то еще из старейших — будь то Ллойгор или Итакуа, — все они, что характерно, стихии зла. По всей видимости, Леандр Алвин был дурным человеком.

— Если в том и есть правда, — воскликнул я, — тогда разве не следует соблюсти предостережение Леандра? Откажитесь от безумной надежды отыскать этот его порог!

Дед некоторое время разглядывал меня с задумчивой кротостью, но было видно, что моя вспышка его нимало не затронула.

— Ну, раз уж я взялся за это исследование, я намерен дойти до конца. В конце концов, Леандр умер естественной смертью.

— Но, исходя из вашей собственной теории, Леандр с ними общался — с этими тварями, — проговорил я. — А вы — нет. Вы дерзаете вступить в неведомые пределы — к этому все идет! — не задумываясь о том, что за ужасы вас там ждут.

— Когда я ездил в Монголию, ужасов я там нагляделся. Не думал даже, что выберусь с Ленга живым. — Дед задумчиво помолчал и медленно поднялся на ноги. — Нет, я твердо намерен отыскать Леандров порог. Сегодня ночью, чего бы ты ни услышал, попытайся меня не прерывать. Жаль будет, если после стольких трудов твоя запальчивость вновь меня задержит.

— А когда вы отыщете порог, что тогда? — воскликнул я.

— Не уверен, что захочу его переступить.

— Возможно, выбора у вас не будет.

Дед молча поглядел на меня, кротко улыбнулся — и вышел.

III

Даже спустя столько времени мне трудно писать о событиях той катастрофической ночи, так живо приходят они на ум, невзирая на прозаичную обстановку Мискатоникского университета, где столько страшных тайн сокрыто в древних, малоизвестных текстах. И однако ж, чтобы понять последующие широко известные события, необходимо знать, что случилось в ту ночь.

Мы с Фролином большую часть дня исследовали дедовы книги и бумаги, ища подтверждения тем или иным легендам, на которые он намекал в ходе разговоров — не только со мной, но и с Фролином еще до моего приезда. Дедовы труды изобиловали загадочными аллюзиями, но лишь один рассказ имел отношение к нашему запросу: несколько невразумительная история, явно фантастического свойства, касательно исчезновения двух жителей Нельсона, что в Манитобе, и констебля Королевской Северо-Западной конной полиции и их последующее появление: они словно бы упали с неба, замерзшие и либо мертвые, либо умирающие, бормоча про Итакуа или Оседлавшего Ветер и про разные страны Земли, причем при них обнаружились странные предметы, сувениры дальних краев, которых при жизни у них явно не было. История звучала невероятно, и однако ж она была связана с мифологией, столь ясно изложенной в «"Изгое" и других рассказах» и еще более жутко — в «Пнакотикских рукописях», «Тексте Р’льеха» и кошмарном «Некрономиконе».

Помимо этого, мы не нашли ничего, что бы имело прямое отношение к нашей проблеме, и решили дождаться ночи.

За обедом и за ужином, что в отсутствие четы Хофов приготовил Фролин, дед держался как ни в чем не бывало и ни словом не упоминал о своих странных исследованиях, похвастался только, будто теперь у него есть точные доказательства того, что Леандр сам написал этот безобразный пейзаж на восточной стене. А еще выразил надежду, что теперь, приближаясь к концу расшифровки длинного и невнятного письма Леандра, непременно отыщет ключ к пресловутому порогу, на который автор теперь ссылается все чаще. Встав от стола, дед еще раз торжественно предупредил нас не прерывать его в ночи, под страхом вызвать его крайнее неудовольствие, и удалился в свой кабинет — откуда уже не вышел.

— Ты надеешься уснуть? — спросил меня Фролин, как только мы остались одни.

Я покачал головой.

— О сне не идет и речи. Я даже ложиться не буду.

— Боюсь, если мы станем бодрствовать внизу, ему это не понравится, — возразил Фролин, слегка нахмурившись.

— Тогда я буду у себя, — ответил я. — А ты?

— С тобой, если не возражаешь. Дед вознамерился дойти до конца, и мы ничего не сможем поделать, пока мы ему не понадобимся. Может, позовет…

Я подозревал про себя, что если дед нас и позовет, то будет слишком поздно, но не стал озвучивать свои страхи.

Все началось как накануне вечером — с таинственной музыки: из темноты вокруг дома вдруг зазвучали флейты, набирая силу. Вскоре послышался шум ветра, резко похолодало, раздались завывания. А затем сгустилась атмосфера зла настолько великого, что в комнате стало нечем дышать, — и случилось нечто новое, нечто невыразимо ужасное. Мы с Фролином сидели в темноте; я не потрудился зажечь электрическую свечу, поскольку никакой свет не осветил бы источник всех этих явлений. Я наблюдал за окном и, как только поднялся ветер, снова посмотрел на ряд деревьев, думая, что они наверняка пригнулись под неодолимым натиском бури, но снова — ничего, в недвижном безмолвии ни лист не шелохнется. В небесах — ни облачка, звезды ярко сияют, летние созвездия опускаются к западному горизонту, уступая место в небе автографу осени. Шум ветра неуклонно нарастал, теперь ярился настоящий ураган, но по-прежнему ни движения не потревожило темную линию деревьев на ночном небе.

Но внезапно — так внезапно, что на мгновение я протер глаза, пытаясь убедить себя, что это сон, — в обширной части неба исчезли звезды! Я вскочил на ноги, прижался лбом к стеклу. Словно бы туча внезапно вознеслась в небо едва ли не к зениту, но никакое облако не поднялось бы в небо так стремительно. По обе стороны и над головой звезды сияли по-прежнему. Я открыл окно и выглянул наружу, пытаясь рассмотреть темный контур на фоне звезд. То был силуэт гигантского зверя, чудовищная карикатура на человека: высоко в небесах обозначилось что-то похожее на голову, а там, где должны бы быть глаза, карминно-алым огнем горели две звезды! А может, и не звезды? В ту же секунду звук приближающихся шагов послышался так громко, что весь дом затрясся и заходил ходуном, демоническая ярость ветра взыграла до неописуемых высот, а завывания и улюлюканья зазвучали так пронзительно, что сводили с ума.

— Фролин! — хрипло позвал я.

Я услышал, как он подходит ко мне, а мгновение спустя ощутил, как его пальцы крепко сомкнулись на моем предплечье. Значит, и он это видел; никакая это не галлюцинация и не сон — это гигантское существо, контуром обозначившееся на фоне звезд, и оно движется!

— Оно движется! — прошептал Фролин. — О господи! Оно идет сюда!

Он панически отпрянул от окна, я последовал его примеру. Но в следующее мгновение тень в небе исчезла, звезды засияли снова. Однако ж ветер не утих ни на йоту; воистину, если такое возможно, он с каждой минутой ярился все сильнее, все свирепее; весь дом сотрясался и вздрагивал, в то время как эти громовые шаги эхом звучали в долине за домом. Мороз крепчал, дыхание повисало в воздухе белым облачком — холодно было как в открытом космосе.

Из хаоса мыслей вдруг выплыла легенда, записанная в бумагах деда, — легенда о существе именем Итакуа, чья подпись запечатлена в холоде и снегах дальних северных стран. Но стоило мне вспомнить об этом предании, как все было стерто из моего сознания жутким хором завываний и улюлюканий — торжествующий речитатив гремел, словно тысячи чудовищных пастей:

— Йа! Йа! Итакуа, Итакуа! Ай! Ай! Ай! Итакуа кф’айяк вулгтмм вугтлаглн вулгтмм. Итакуа фхтагн! Угх! Йа! Йа! Ай! Ай! Ай!

Одновременно раздался оглушительный грохот и сразу за ним — душераздирающий крик деда, крик, переходящий в визг смертельного ужаса, так что имена, которые он собирался произнести — имя Фролина и мое, — так и не прозвучали, застряли у него в глотке пред явленным ему кошмаром.

Голос резко оборвался, и так же внезапно прекратились все прочие явления, и вновь жуткая, зловещая тишина сомкнулась вокруг нас точно облако рока.

Фролин добежал до двери моей спальни раньше меня, но я отстал ненамного. По лестнице он прокатился кувырком, но пришел в себя в свете моей электрической свечи: я схватил ее со стола, уже выбегая. Вместе мы обрушились на дверь кабинета, зовя старика.

Но ответа не последовало, хотя полоска желтого света под дверью свидетельствовала: лампа все еще горит.

Дверь была заперта изнутри; пришлось ее выломать.

Дед исчез бесследно. А в восточной стене, там, где некогда висела картина, зиял гигантский провал. Сейчас картина валялась на полу, а за ней обозначилась скалистая пещера, уводящая в недра земли, — и поверх всего в комнате осталась метка Итакуа: ковер свежевыпавшего снега. В желтом свете дедовой лампы кристаллы искрились миллионами крохотных драгоценных камней. Если не считать картины, потревожена была только постель — как если бы деда в буквальном смысле слова вырвала из нее колоссальная сила!

Я поспешно оглянулся туда, где старик хранил рукопись Леандра, но рукопись исчезла, не осталось ровным счетом ничего. И вдруг Фролин вскрикнул и указал на картину двоюродного деда Леандра, а затем на расщелину за нею.

— Порог! Все это время он был здесь!

И тут я в свою очередь увидел, как увидел и дед, но, увы, слишком поздно: картина Леандра всего лишь изображала то самое место, где впоследствии был возведен особняк, дабы закрыть пещеристый провал в земле на склоне холма — потаенный порог, о котором и предостерегала рукопись Леандра, порог, за которым исчез мой дед!

Рассказ подходит к концу, и однако ж самый чудовищный из всех странных фактов еще предстоит поведать. Пещеру тщательно обыскали сперва полицейские округа, а потом еще несколько бесстрашных искателей приключений из Хармона; как выяснилось, из пещеры было несколько выходов, так что, со всей очевидностью, кто-то или что-то, желающее проникнуть в дом через пещеру, должно было войти через одну из бесчисленных тайных расселин, обнаруженных среди окрестных холмов. После исчезновения деда выяснилось, чем занимался Леандр. Нас с Фролином подозрительные чиновники допросили с пристрастием, но в конце концов отпустили, когда тела деда так и не нашли.

Но со времен той ночи выяснились новые факты, факты, которые, в свете дедовых намеков, вкупе со страшными легендами из неприкасаемых книг, запертых в библиотеке Мискатоникского университета, оказываются просто убийственны — и убийственно неизбежны.

Первое — это череда гигантских следов, обнаруженных в земле в том месте, где в роковую ночь тень поднялась в звездные небеса: следы неправдоподобно глубокие и широкие, точно там прошелся какой-то доисторический монстр; следы на расстоянии полумили друг от друга; следы, что уводили за дом и исчезали в трещине, уводящей вниз в ту самую потайную пещеру, — идентичные следам, обнаруженным в снегу северной Манитобы, где исчезли с лица земли злополучные путешественники и констебль, посланный на поиски.

Второе — обнаружилась записная книга деда вместе с частью Леандровой рукописи, вмерзшие в лед в чаще заснеженных лесов Верхнего Саскачевана и, по всем признакам, сброшенные с большой высоты. Последняя запись датировалась днем исчезновения деда в конце сентября, но нашли записную книжку лишь в апреле следующего года. Ни Фролин, ни я не дерзнули объяснять их странное появление тем, что первое пришло на ум. Мы вместе сожгли страшные заметки и незавершенный дедов перевод — перевод, что сам по себе, так, как записан, со всеми предостережениями против ужаса за порогом, помог призвать извне существо настолько чудовищное, что описывать его не дерзнули даже древние авторы, чьи кошмарные повествования разбросаны по разным концам земли!

И последнее — решающее, самое страшное свидетельство: спустя семь месяцев тело деда обнаружили на маленьком островке Тихого океана чуть юго-восточнее Сингапура. И — странный отчет о состоянии тела: оно прекрасно сохранилось, словно во льду, такое холодное, что невозможно было прикоснуться к нему голыми руками в течение пяти дней после обнаружения. И, что характерно, нашли его наполовину засыпанным песком, как если бы «он упал с самолета!». Ни Фролин, ни я больше не питали никаких сомнений: это — легенда об Итакуа, который уносит свои жертвы в дальние пределы земли, во времени и пространстве, прежде чем их бросить. По всем признакам, дед был жив хотя бы на протяжении некоторой части невероятного путешествия; если бы мы и сомневались, то присланные нам вещи, найденные в его карманах, и сувениры из странных неведомых мест, где он побывал, стали последним страшным доказательством. В частности, золотая пластинка с миниатюрным изображением схватки между древними существами и с надписью каббалистическими знаками. (Доктор Рэкхем из Мискатоникского университета утверждает, что табличка — из неких мест за пределами памяти человеческой.) А еще — отвратительная книга на бирманском языке с жуткими легендами о проклятом потаенном плато Ленг, обиталище страшного народа чо-чо, и, наконец, отвратительная, чудовищная каменная статуэтка — адское чудище, идущее по ветру над землей!

Роберт Блох[47]

Пришелец со звезд

Г. Ф. Лавкрафту посвящается

I

Я — тот, кем себя называю: писатель-фантаст, автор страшных рассказов. С самого раннего детства меня таинственным образом завораживало все неведомое и неразгадываемое. Безымянные страхи, гротескные сны, странные, подсознательные фантазии, что осаждают наш разум, всегда вызывали у меня сильнейший необъяснимый восторг.

В литературе я бродил ночными тропами вместе с По, крался среди теней вместе с Мейченом, прочесывал сферы ужасающих звезд вместе с Бодлером либо упивался древними преданиями, насквозь пропитанными исконным безумием земли. Некоторые способности к рисунку карандашом и пастелью подтолкнули меня к неловким попыткам запечатлеть диковинных обитателей моих ночных раздумий. Тот же мрачновато-угрюмый склад ума, что направлял меня в изобразительном искусстве, пробудил во мне интерес к эзотерическим областям музыкального сочинительства; моими любимыми произведениями стали симфонические мелодии из сюиты «Планеты»[48] и такого рода вещи. Моя духовная жизнь вскорости превратилась в адское пиршество дразнящих сверхъестественных ужасов.

Мое внешнее существование текло довольно бессобытийно. С ходом лет я все больше тяготел к жизни неимущего отшельника, к безмятежному философскому существованию в мире книг и грез.

Но жить-то на что-то надо. От природы не приспособленный к труду физическому, как физически, так и духовно, поначалу я пребывал в недоумении, не зная, какой род занятий мне избрать. Депрессия усложнила положение дел еще больше — до состояния почти невыносимого, и какое-то время я пребывал на грани полного финансового краха. Тогда-то я и решил взяться за перо.

Я разжился раздолбанной пишущей машинкой, пачкой дешевой бумаги и несколькими листами копирки. Где брать сюжеты, меня не смущало. Есть ли тема богаче, чем бескрайние пределы красочного воображения? Я стану писать об ужасе, страхе и загадке по имени Смерть. По крайней мере, так я полагал в своей простодушной неопытности.

Первые же мои попытки вскорости убедили меня, что затея моя с треском провалилась. О позор, о горе — я не достиг желаемой цели! Мои яркие грезы, будучи перенесены на бумагу, превращались всего-навсего в бессмысленный набор громоздких прилагательных, а обычных слов для описания благоговейного ужаса перед неведомым я не находил. Первые мои писания — эти жалкие, беспомощные попытки — никуда не годились, и те несколько журналов, что публикуют такого рода вещи, единодушно их отвергли.

Но хочешь не хочешь, а жить надо. Медленно, но уверенно я приводил свой стиль в соответствие с идеями. Прилежно экспериментировал со словами, фразами, синтаксисом. Сочинительство — это труд, тяжкий труд! Со временем я научился работать не покладая рук. И вот наконец один из моих рассказов встретил благосклонный прием, затем второй, и третий, и четвертый. Я понемногу овладевал наиболее расхожими приемами профессии, будущее уже не казалось столь беспросветным. Со спокойной душой вернулся я к своим грезам и к обожаемым книгам. Рассказы снабжали меня скудными средствами к существованию, и до поры этого хватало. Но — недолго. Погубила меня несбыточная мечта по имени честолюбие.

Мне захотелось написать настоящий рассказ — не шаблонную однодневку вроде тех, что я поставлял в журналы, но подлинное произведение искусства. Создать такой шедевр — вот что стало моим идеалом. Писателем я был довольно посредственным, но не только из-за погрешностей техники. Мне казалось, проблема заключается в самом содержании. Вампиры, упыри, волки-оборотни, мифологические чудовища — такого рода материал особой ценности не представляет. Избитые образы, затертые эпитеты, банально антропоцентрический взгляд на вещи — вот что препятствует созданию по-настоящему хорошего страшного рассказа.

Так нужно измыслить новую тематику, действительно необычный сюжет! Ах, если бы только удалось придумать что-то тератологически невероятное![49]

Я мечтал узнать, о чем поют демоны, перелетая между звездами, услышать голоса древнейших богов, когда они нашептывают свои тайны гулкой бездне. Я стремился изведать ужасы могилы, поцелуй могильного червя на языке, холодные ласки гниющего савана на теле. Я алкал знания, что таится в глазницах мумий, жаждал мудрости, ведомой только змею. Вот тогда я и впрямь стану писателем и надежды мои сбудутся в полной мере.

Я искал выход. Ненавязчиво начал переписку с отдельными мыслителями и визионерами со всех концов страны — с отшельником из западных холмов, с ученым из северной глуши, с визионером-мистиком из Новой Англии. От него-то я и узнал о древних книгах, сосудах тайного знания. Он опасливо цитировал легендарный «Некрономикон» и робко упоминал о некоей «Книге Эйбона», что, по слухам, превосходила разнузданной кощунственностью даже последний. Сам он некогда изучал эти тома первобытного ужаса, но вовсе не хотел допускать, чтобы я зашел слишком далеко. Еще мальчишкой он много чего наслушался в кишащем ведьмами Аркхеме, где и по сей день злобно скалятся и рыщут древние тени, а с тех пор мудро избегал запретных знаний наиболее черного толка.

Наконец, после долгих уговоров с моей стороны, он неохотно согласился снабдить меня именами тех, кто, по его мнению, мог посодействовать мне в моих поисках. Сам он был блестящим писателем и пользовался широкой известностью среди истинных ценителей, и я знал, что исход дела весьма ему любопытен.

Как только в руках у меня оказался бесценный список, я начал масштабную почтовую кампанию с целью получить доступ к заветным томам. Мои письма летели в университеты, в частные библиотеки, к признанным провидцам и главам тщательно засекреченных культов не вполне ясного предназначения. Разочарование было моим уделом.

Если ответы и приходили, то явно недружелюбные, чтобы не сказать враждебные. По-видимому, предполагаемые хранители запретного знания вознегодовали, что назойливый любопытный чужак посягнул на их секреты. Вскоре я получил по почте несколько анонимных угроз; был еще один телефонный звонок крайне пугающего характера. Но это все меня не особо беспокоило; куда досаднее было сознавать, что попытки мои не увенчались успехом. Отказы, отрицания, отговорки, угрозы — они ничем не могли мне помочь. Нужно было искать в других местах.

Книжные лавки! Возможно, на какой-нибудь заплесневелой, позабытой полке я отыщу то, что мне нужно?

Так начался мой нескончаемый поход за книгами — поход, сопоставимый с крестовым! Я научился с непоколебимым спокойствием сносить бесконечные разочарования. В обычных магазинах никто, похоже, слыхом не слыхивал ни о зловещем «Некрономиконе», ни о пагубной «Книге Эйбона», ни о пугающих «Культах вампиров».

Но упорство рано или поздно окупается. В обшарпанной книжной лавчонке на Саут-Дирборн-стрит, среди пыльных полок, явно позабытых во времени, поиски мои завершились. Там, надежно втиснут между двумя изданиями Шекспира прошлого века, стоял массивный черный фолиант с железными украшениями на обложке. По железу вилась ручная гравировка: «De Vermis Mysteriis», или «Тайные обряды Червя».

Владелец не смог внятно объяснить, как к нему попала эта книга. Возможно, что много лет назад, в партии купленных по дешевке подержанных книг. Он явно не подозревал о ее истинной природе: я приобрел драгоценный том всего за доллар. Продавец завернул мне увесистый фолиант, очень довольный, что нежданно-негаданно сбыл его с рук, и благодушно со мной распрощался.

Я поспешил прочь, с драгоценным трофеем под мышкой. Что за находка! Мне уже доводилось слышать об этой книге. Автор ее, Людвиг Принн, был сожжен инквизиторами на костре в Брюсселе в самый разгар охоты на ведьм. Странный персонаж — алхимик, некромант, слыл чародеем, якобы дожил до немыслимого возраста, когда наконец был предан огню руками светских властей. Утверждал, что единственным пережил злополучный Девятый крестовый поход и предъявлял в качестве доказательств тронутые плесенью официальные документы. Действительно, в старинных хрониках в составе гарнизона Монсеррата упоминался некий Людвиг Принн, но скептики заклеймили Людвига помешанным самозванцем, не отрицая, впрочем, его возможного происхождения от воина-тезки.

Людвиг объяснял свои познания в колдовстве тем, что провел несколько лет в плену среди чародеев и чудотворцев Сирии, и правдоподобно, как само собою разумеющееся, рассказывал о своих встречах с джиннами и ифритами древних восточных мифов. Известно, что он какое-то время жил в Египте; среди ливийских дервишей до сих пор рассказывают легенды о деяниях старого провидца в Александрии.

Как бы то ни было, свои последние годы он провел на родине, в низинах Фламандии, где вполне предсказуемо обосновался среди руин дороманской гробницы в лесу под Брюсселем. По слухам, Людвиг окружил себя там целым сонмом фамильяров и фантомов, вызванных жуткими заклинаниями. В сохранившихся рукописях о нем сдержанно сообщается, что ему-де прислуживали «незримые домочадцы» и «присланные со звезд помощники». Крестьяне ночью в лес не заходили: им куда как не нравились летевшие к луне звуки и они ничуть не стремились увидеть своими глазами, чему поклоняются на древних полуразвалившихся языческих алтарях в мрачных, темных лощинах.

Как бы то ни было, после того как Принна схватили приспешники инквизиции, волшебных созданий из его окружения никто и никогда больше не видел. Солдаты обыскали склеп и никого не обнаружили; гробницу обшарили и перевернули вверх дном, прежде чем уничтожить. Сверхъестественные существа, необычные инструменты и смеси — все исчезло бесследно. Чудо да и только! Поиски в мрачной лесной чаще и боязливый осмотр странных алтарей ничего не дали. На алтарях обнаружились свежие пятна крови — равно как и на дыбе, еще до того, как допрос Принна подошел к концу. Самые зверские пытки так и не смогли вырвать у безмолвствующего мага какие бы то ни было признания, и наконец уставшие инквизиторы прекратили дознание и бросили престарелого колдуна в тюрьму.

Там, в камере, в ожидании суда, Людвиг Принн и написал зловещие, наводящие ужас страницы «De Vermis Mysteriis», сегодня известные под названием «Тайные обряды Червя». Как удалось незаметно вынести рукопись мимо бдительной стражи, само по себе тайна за семью печатями, но год спустя после смерти мага книга была напечатана в Кёльне. Тираж немедленно запретили, но несколько экземпляров уже разошлись по рукам частным образом. Их, в свою очередь, переписали, и, хотя впоследствии было еще одно, подвергнутое цензуре и «подчищенное» издание, подлинным считается один только латинский оригинал. На протяжении веков немногие избранные читали его и размышляли над мистическим содержанием. Тайны старого архимага ныне известны только посвященным, а те отнюдь не склонны поощрять попыток к их распространению — в силу вполне веских причин.

Вот, вкратце, то, что я знал об истории пресловутого тома на тот момент, как он попал ко мне в руки. Уже как коллекционное издание книга представляла собою потрясающую находку, но вот о ее содержании я судить никак не мог. Она была на латыни. А поскольку я из этого высокоученого языка знаю от силы несколько слов, передо мной воздвиглось неодолимое препятствие, стоило мне открыть заплесневелые страницы. С ума можно сойти: получить в свое распоряжение настоящую сокровищницу темного знания — и не иметь к ней ключа!

В первую секунду я впал в отчаяние — мне вовсе не улыбалось обращаться к кому-либо из местных латинистов или античников по поводу настолько ужасного и кощунственного текста. И тут меня осенило. Отчего бы не съездить на восток и не попросить о помощи друга? Он как раз изучал классическую филологию, и кошмары Принновых зловещих откровений вряд ли его шокировали бы. Сказано — сделано; я тут же написал ему — и очень скоро получил ответ. Друг уверял, что охотно мне поможет, и велел приезжать не мешкая.

II

Провиденс — чудесный городок. Мой друг жил в старинном георгианском особняке. Его первый этаж очаровывал истинно колониальным колоритом. Второй, под старомодными фронтонами, затенявшими гигантское окно, служил хозяину мастерской.

Здесь-то, под открытым окном, выходившим на лазурное море, и обосновались мы той мрачной и событийной ночью в апреле прошлого года. Ночь выдалась безлунная; тусклый серый туман наводнил темноту похожими на нетопырей призраками. Вижу все как сейчас: тесная, освещенная лампой комнатушка, громадный стол, кресла с высокими спинками, вдоль стен выстроились книжные шкафы, рукописи аккуратно разложены по папкам.

Мы с другом сидели за столом, перед нами лежал таинственный фолиант. Тонкий профиль хозяина отбрасывал на стену пугающую тень, восковая бледность лица терялась в бледном свете. В воздухе нависало необъяснимое предчувствие зловещих откровений, пугающее своей осязаемостью; я всей кожей ощущал присутствие близких к разгадке тайн.

Мой товарищ чувствовал то же самое. Долгие годы, посвященные оккультным исследованиям, обострили его интуицию до сверхъестественной чуткости. Вздрагивал он не от холода; и не лихорадка тому причиной, что глаза его полыхали, как пламя в драгоценном камне. Еще не успев открыть проклятую книгу, он уже знал: в ней заключено неизъяснимое зло. От древних страниц тянуло затхлостью, к которой примешивался могильный смрад. Выцветшие листы по краям были источены червями, кожаный переплет изгрызли крысы — крысы, что, вероятно, привыкли к пище куда более страшной.

Тем вечером я поведал другу историю фолианта и развернул книгу в его присутствии. Тогда ему не терпелось приступить к переводу немедленно, не откладывая. А сейчас он словно бы засомневался.

Неразумно это, убеждал он меня. Знание сие — пагубное: как знать, что за демонически-страшные заклинания содержат в себе эти листы, что за несчастья постигнут невежд, дерзнувших покуситься на их содержание? Знать слишком много — не к добру; сколько людей погибло, пытаясь воспользоваться тлетворной мудростью, запечатленной на страницах книги! И друг принялся умолять меня отказаться от опасного предприятия, пока том еще не открыт, и поискать вдохновения в материях более здравых.

Каким я был глупцом! Я поспешно опроверг его возражения с помощью надуманных, пустых доводов. Какой такой страх? Давай хотя бы заглянем в содержание нашего трофея. И я принялся переворачивать листы.

Результат меня разочаровал. С виду то была самая что ни на есть обыкновенная книга — пожелтевшие, осыпающиеся страницы, снизу доверху испещренные тяжеловесными черными буквами латинских текстов. Ни тебе иллюстраций, ни пугающих схем.

Мой друг уже не мог противиться искушению столь редкостной утехой библиофила. В следующее мгновение он уже жадно заглядывал ко мне через плечо, бормоча про себя обрывки латинских фраз. Наконец энтузиазм подчинил его себе. Вцепившись в драгоценный том обеими руками, он уселся под окном и принялся выборочно читать отрывок за отрывком, иногда переводя их и на английский.

В глазах его горел исступленный свет, мертвенно-бледный профиль дышал сосредоточенностью — с каким самозабвением вчитывался он в истлевающие руны! Фразы то грохотали в грозной литании, то затихали до еле слышного шепота, а голос его звучал не громче гадючьего шипения. Теперь я улавливал лишь отдельные предложения: уйдя в себя, друг мой словно бы напрочь обо мне позабыл. Он читал заклинания и заговоры. Помню, в них упоминались такие боги прорицания, как Отец Йиг, темный Хан и змееглавый Биатис. Я содрогнулся, ибо знал эти древние имена, но, верно, задрожал бы всем телом, если бы только знал, что ждет меня впереди.

Все случилось очень быстро. Внезапно друг мой в смятении обернулся ко мне, его взволнованный голос срывался едва ли не на визг. Он спросил, помню ли я легенды о Принновом колдовстве и россказни о незримых служителях, которых Принн якобы призывал со звезд. Я отвечал утвердительно, даже не догадываясь о причине его внезапного неистовства.

И тут он объяснил, в чем дело. Здесь, в главе о фамильярах, обнаружилось моление или заговор, возможно, тот самый, которым пользовался сам Принн, вызывая своих бесплотных приспешников из звездных пределов! Нет, ты только послушай!

Я сидел и тупо кивал — точно чурбан неосмысленный! Отчего я не закричал, не попытался бежать, не выхватил чудовищную книгу у него из рук? Нет, я просто сидел — сидел и смотрел, пока мой друг надтреснутым от нечеловеческого волнения голосом зачитывал на латыни длинное и звучное зловещее заклинание:

— «Tibi, Magnum Innominandum, signa stellarum nigrarus et bufoniformis Sadoquae sigillum…»

Хриплый ритуал все звучал — возносясь ввысь на крыльях темного как ночь, отвратительного ужаса. Слова словно бы извивались и корчились, точно языки пламени, и насквозь прожигали мой мозг. Громоподобные звуки эхом отзывались в бесконечности, за пределами самой далекой звезды. Они словно бы утекали в первозданные врата вне величины и измерений, искали того, кто их услышит, дабы призвать его на землю. Или все это только иллюзия? Я предпочел не задумываться.

Ибо опрометчивый призыв не остался без ответа. Едва голос моего друга умолк, как начался сущий кошмар. В комнате разом похолодало. В открытое окно с воем ворвался порыв ветра — ветра нездешней земли. Он принес издалека зловещее блеяние, и при этом звуке бледное лицо моего друга превратилось в меловую маску пробудившегося страха. Затем послышался хруст — будто кто-то подгрызал стены, и на моих глазах подоконник выгнулся дугой. Из небытия за пределами провала донесся взрыв плотоядного смеха — истерический гогот, порождение полной невменяемости. Хохот нарастал, превращаясь в оскаленную квинтэссенцию ужаса, вот только не было уст, из которых бы он исходил.

Дальнейшее произошло с головокружительной быстротой. Мой друг, стоявший у окна, вдруг пронзительно закричал — закричал и принялся панически хватать руками воздух. В свете лампы я видел: черты его исказились, лицо превратилось в гримасу безумной агонии. Мгновение спустя тело его само по себе приподнялось над полом и выгнулось наружу под немыслимым углом. Секундой позже послышался тошнотворный хруст ломающихся костей. Теперь его фигура повисала в воздухе, глаза остекленели, пальцы судорожно цеплялись словно бы за что-то невидимое. И снова послышалось маньячное хихиканье, но на сей раз — уже внутри комнаты!

Звезды заходили ходуном в алом тумане боли; ледяной ветер невнятно бормотал мне в ухо. Я скорчился в кресле, не отрывая взгляда от душераздирающей сцены в углу.

Друг мой пронзительно завизжал; вопли его сливались с ликующим отвратительным хохотом из пустоты. Его обвисшее тело, раскачивающееся в пространстве, снова выгнулось назад — из порванной шеи рубиново-алым фонтаном брызнула кровь.

Но ни одна капля не упала на пол. Кровавая струя оборвалась на полпути, смех стих, сменился мерзким всасывающим хлюпаньем. С новым, нарастающим ужасом я осознал, что кровь эта утоляет жажду какого-то незримого существа из внешних пределов! Что же за космическую тварь мы призвали столь опрометчиво и нежданно-негаданно? Что за чудовищного кровососа я не в силах разглядеть?

А между тем на моих глазах происходила чудовищная метаморфоза. Безжизненное тело моего друга сморщилось, съежилось, иссохло. И наконец рухнуло на пол и застыло отвратительной неподвижной грудой. А в воздухе между полом и потолком происходила иная, еще более страшная перемена.

Угол у окна заполнило красноватое — нет, кроваво-алое — свечение. Медленно и неумолимо проступал смутный силуэт Существа: напоенные кровью очертания невидимого пришельца со звезд. Красная, сочащаяся масса, пульсирующая, подвижная желеобразная громада, алый сгусток с мириадами шевелящихся щупальцеобразных хоботков. Каждый из отростков был снабжен на конце присоской, присоски по-вампирьи алчно причмокивали… Мерзостная, разбухшая туша — безголовая, безликая, безглазая, с прожорливой утробой и исполинскими когтями звездного монстра. Чудище напилось человечьей крови — и прежде незримые контуры прожоры открылись взгляду. И зрелище это было не для человека в здравом уме.

К счастью для моего рассудка, задерживаться тварь не стала. Отшвырнув мертвую и дряблую оболочку-труп на пол, она целенаправленно устремилась к отверстию в стене — и исчезла в нем. Издалека до меня донесся издевательский смех — он прилетел на крыльях ветра, в то время как чудище сокрылось в бездне, откуда и пришло.

На этом все кончилось. Я был в комнате один, обмякшее, безжизненное тело покоилось у моих ног. Книга исчезла, однако на стенах остались кровавые отпечатки, и на полу — кровавые полосы, а лицо моего бедного друга превратилось в окровавленную эмблему смерти, обращенную вверх, к звездам.

Долго просидел я там в одиночестве, не говоря ни слова. А потом поджег комнату со всем ее содержимым. И ушел восвояси, смеясь, ибо знал, что огонь уничтожит все следы случившегося. Приехал я вечером того же дня, никто обо мне не знал, никто не видел, как я покинул дом, — я поспешил скрыться еще до того, как заметили языки пламени. Много часов подряд я бродил, спотыкаясь, по извилистым улочкам и сотрясался от приступов идиотского смеха, поднимая взгляд к злорадным пылающим звездам, что украдкой следили за мной сквозь завихрения колдовского тумана.

Очень не скоро я успокоился настолько, чтобы сесть в поезд. Я сохранял спокойствие на протяжении долгого пути домой, спокойно и невозмутимо записал эту многословную исповедь. Спокойно и невозмутимо прочел о случайной гибели моего друга в пожаре, уничтожившем особняк.

Только ночами, когда зажигаются звезды, возвращаются видения — и ввергают меня в гигантский лабиринт панических страхов. Тогда я прибегаю к определенного сорта снадобьям, в тщетной попытке изгнать из снов эти недобрые воспоминания. Но на самом-то деле мне все равно: я здесь долго не пробуду.

Есть у меня странное подозрение, что мне суждено снова увидеть этого пришельца со звезд. Думается, он скоро вернется — его и призывать не понадобится; и я знаю — когда он вернется, он отыщет меня и утащит в ту же тьму, где пребывает ныне мой друг. Порою мне даже хочется, чтобы день этот наступил поскорее. Ибо тогда-то я раз и навсегда постигну «Загадочных червей».

Г. Ф. Лавкрафт[50]

Гость-из-Тьмы

Роберту Блоху посвящается

Закружив меня в мороке алом,

Мир вращался, вплывая в рассвет,

Над разверстым вселенским провалом,

Над бесцельным движеньем планет,

Над круженьем во тьме, где ни света,

Ни названий, ни знания нет.

Немезида

Осмотрительные следователи дважды подумают, прежде чем оспорить общее убеждение о том, что Роберт Блейк погиб от удара молнии — или, может, от тяжкого нервного потрясения, вызванного электрическим разрядом. Правда и то, что окно, лицом к которому он стоял, разбито не было, но Природа, как известно, способна на самые непредсказуемые прихоти. Выражение лица пострадавшего с легкостью могло быть следствием какой-то неизвестной мышечной реакции, никак не связанной с тем, что он видел, а дневниковые записи со всей очевидностью продиктованы разыгравшимся воображением, пищей для которого, в свою очередь, послужили местные суеверия и материалы былых времен, им обнаруженные. Что до аномальных условий в заброшенной церкви на Федерал-хилл — трезвомыслящий аналитик тут же спишет их на шарлатанство, сознательное или нет, к которому втайне приложил руку и сам Блейк, хотя бы косвенно.

Ибо, в конце-то концов, пострадавший был писателем и художником, целиком посвятившим себя сферам мифа, сна, ужаса и суеверия и жадным до сцен и эффектов сверхъестественного, призрачного толка. Его предыдущее пребывание в городе — визит к странному старику, столь же одержимому адепту оккультного и запретного знания, как и Блейк, — завершился пожаром и смертью, и, должно быть, некий нездоровый инстинкт снова выманил его из родного дома в Милуоки. Блейк наверняка знал старинные предания, невзирая на дневниковые заверения в обратном; гибель его, по всей видимости, уничтожила в зародыше грандиозную мистификацию, которой суждено было войти в литературу.

Однако ж в числе тех, кто изучил и сопоставил все свидетельства, несколько человек придерживаются теорий менее рациональных и обыденных. Они склонны принимать дневник Блейка за чистую монету и многозначительно указывают на ряд фактов — таких, например, как несомненная подлинность архива старой церкви, как подтвержденное существование всеми ненавидимой неортодоксальной секты «Звездная мудрость» вплоть до 1877 года, задокументированное исчезновение любознательного журналиста по имени Эдвин М. Лиллибридж в 1893 году и главное — выражение неизъяснимого, чудовищного ужаса на лице погибшего молодого писателя. Один из этих фанатиков дошел до крайности: выбросил в залив странной формы камень и прихотливо украшенный металлический ларчик, найденные на колокольне старой церкви — на черной колокольне без окон, а вовсе не в башне, где, если верить дневнику Блейка, изначально находились эти предметы. И хотя на этого человека, всеми уважаемого врача, любителя фольклора, обрушился град официальных и неофициальных упреков и порицаний, он уверял, что избавил землю от смертельной опасности.