Буйволица

На макушке горы был кусочек белого льда, над льдом молча трудилось, разматывало нити пелены маленькое облачко. Под облачком восторженно болтался, наслаждался белым светом жаворонок, а над облачком, над стадами, над соколом, над горами, над летним выгоном и лесами чистые ветры других стран, полыхая жаром, несли огромное, огромное солнце.

Трава здесь была необыкновенно вкусная, полевой сторож поэтому должен был появиться с минуты на минуту и закричать, чего это они так долго едят вкусную траву, и коровы паслись с жадностью. Наверняка они давно уже были сыты-пересыты, но полевой сторож отчего-то всё не являлся. От льда начинался ручеёк и проходил между коровами. Коровы краем уха слышали, что ручеёк — есть. Они ели траву, под брюхом у них обильно и быстро гналось молоко, и коровы всё время себе говорили, что ручеёк — есть.

Обнесённая тёплым ароматом, в овражке паслась буйволица. Ветры не побывали в овражке, не унесли из него ни одного запаха. Стадо могло вот-вот прийти, истоптать и испоганить овражек — буйволица паслась бодаясь и угрожая. Вдруг трава сделалась невкусной, прямо сухой соломой стала. Ручеёк был близко. Но тут стала мёрзнуть спина. Значит, облако заслонило солнце. Буйволица поёжилась, захотела сбросить тень со спины, но кожа на спине твердела, словно не её была. С задранной головой буйволица подождала, что же будет дальше, и кровь в её жилах делалась медленной и липкой, потом застопорилась, вовсе стала, а мир затихал и гас в её ушах. Мир умолк и потемнел. Сейчас облако должно было взорваться. Спрятались, пропали куда-то ветерок, жаворонок, ручей… и вдруг вены расширились снова и кровь побежала по ним, свободно и легко клокоча.

Буйволица выбралась из овражка — в тумане хороши были коровы, дали, молчаливое облако, но в стаде не было буйвола. Кровь согревалась в ней, с тихой болью и теплотой проснулись голени, а позвоночник уже приятными волнами покалывало от шеи до хвоста. Она переставила ноги, чтобы пойти и подраться с быком коров, но вдруг почувствовала, что не хочет идти, что злость тает, злости не остаётся в ней.

В глубокой тишине травы плели шёлковое благоухание, и оно расстилалось по зелёной этой стране, и с благоуханием вместе опускалась на мир сладкая тоска.

Буйволица замычала.

Коровы поглядели — не сторож был, буйволица была, мычала. И коровы продолжали пастись среди изобилия ничьей мягкой травы, поблизости от хорошей воды, в тучном довольстве от присутствия своего быка, обильного бега молока внутри себя и тёплого-тёплого солнца над головой.

Буйволица направилась к летнему выгону, грудь ласково уминалась между двумя ногами. Буйволица шла доиться к бабке. Летний выгон качнулся в её взгляде и исчез в овражке, буйволица сорвала два-три пучка травы, сжевала и остановилась в замешательстве. Да, ведь она к бабке шла, на выгон. А почему стадо ещё пасётся? Стадо — коровы, она — одна-единственная буйволица, вот так.

Она встала в дверях палатки, промычала и подождала, пока бабка выйдет.

— Пришла уже? — сказала бабка.

— Что же в такое время? На улице светло, а ты пришла?

— Стадо в поле, ты взяла и пришла?

— Ну ладно, давай подою, раз уж пришла.

— Вымя наполовину пустое, куда же это ты явилась?

Бабка доила плохо, вымя болело. Буйволица выгнула шею, принюхалась — пахло бабкой, и голос был бабкин, но доила она на этот раз совсем нехорошо. Буйволице не хотелось доиться. В дальних далях и ещё дальше, за ними, в тёплых туманах стоят группы буйволов, и один из них поверх лесов и дорог шлёт свою тоску ей.

— Эй… Сатик… бабку свою топчешь, кто же тебя ещё доить будет, а?..

— Нет, молока не принесла, что было — и то не дала…

— Вуй, вуй, вуй, истоптала бабку свою, бабку-то…

— Минас… буйволица какая-то не такая сегодня.

— А-а-а буйволица моя буйвола хочет.

— Буйвола хочет. Июль, август, сентябрь, октябрь, ноябрь, декабрь, январь, февраль, март… март… апрель; май… в хорошее время родишь. Телёнку твоему вкусные листья буду давать, солнце на дворе будет, май будет…

Буйволица встала на взгорке и поверх божьего этого зелёного мира поглядела на далёкие опалённые долины.

Лиса умерла, среди расщелин, на самом видном месте умерла — чтобы трава не мешала и ястреб в небе обязательно её увидел. И до того правильно умерла лиса, что ветерок трепал её мех и играл с ним как хотел.

В опалённых солнцем дальних долинах покачивались потные жаркие группы буйволов, и среди них жаркий и сильный один, высоко задрав голову, посылал свой зов ей. Буйволица замычала и сорвалась с взгорка…

Что это делает, что делает, что это там делает эта скотина! — кинулась к ней лисица. Тысячу раз думала распроклятую эту нору не рыть в такой рыхлой и дрянной земле… Тьфу!.. Лисица прыгнула под мордой у буйволицы, чуть-чуть не была истоптана, но сумела всё же немножко испугать и немножко сбить буйволицу с дороги. Потом присела и поглядела ей вслед, на удаляющийся её зад.

Буйволица рассекла колючий ежевичник, вошла в освещённый мягким светом лес, где деревья стояли высокие, а стволы их были почти голые, и земля под ним — сплошь из твёрдых жилистых корней сплетена была. Буйволица слышала спокойное дыхание леса. Потом земля оделась прелой листвой, медвежьей травы стало больше, и засверкала и одноцветно забелела поляна с малиной. Малинник закрывал буйволицу, запах малины стоял в половину роста деревьев. Сцепившиеся между собой ветви хватали буйволицу за рога, кругом всё шелестело. Поляна кончилась, и тишина в лесу устроила такую засаду, будто буйволице разом заложило уши.

От земли шёл грибной дух, а сама земля под слоем прелой прошлогодней листвы тоже оказалась сгнившей — поползла с буйволицей вместе в овраг. В овраге крепкая глиняная грязь схватила буйволицу за связки нервов и сухожилий. Буйволица выбралась из оврага, встала на опушке.

Двадцать дней спустя известный завиральник охотник Адам, увидев изрытую грязь в овраге и заметив, что пня тут раньше не было, а теперь есть, почёл за благо не заходить дальше и убраться отсюда подобру-поздорову, да поскорее, — он не зашёл в малинник, как собирался, не отведал малинки, а, перетирая табак между пальцами, похвастался в селе:

— На медведя набрёл… он от меня — в овраг… деревья на ходу валил… малинник весь разнёс. Пойду, сказал я себе, пойду, охота запрещена…

Буйволица стояла на опушке, облитая белым светом, против ячменного поля. Поле пребывало в молчаливом ожидании, колосья стояли прямые-прямые, никто ни у кого не отнимал солнца — солнце над полем было большое, света было много, каждый колосок ячменя выпивал свою долю солнца и тихонечко прятал эту долю в своих зёрнышках, и поле колыхалось и ходило с шелестом из конца в конец.

Куст шиповника в начале поля, с одним-единственным белым цветком, одним-единственным бутоном и десятью зелёными плодами, стоял, окутанный собственным тёплым дыханием, в спокойном ожидании. Семейство маленьких мохнатых диких пчёл усердно вибрировало в воздухе под кустом.

Медовая груша на краю поля томилась под прыгающими бликами света — листьев на ней было мало, груша с ног до головы нагрелась, жёлтая, как мёд. Она почти семьдесят лет с глухим стоном мучилась, чтобы прикрыть трудную рану, сделанную молнией, — молодость ушла на это, но не успела ещё как следует затянуться рана — припёрся тронутый Каранц Мацак, шарахнул грушу топором и, разинув рот, сопя носом, подождал, потом — словно безжизненные дрова рубил — отделил, отодрал от ствола на тридцать ложек и три черпака. Сил больше не было — груша устало приняла долгую смерть, тихо стала доживать дни на краю поля.

Весеннее временное болотце засохло и от сухости пошло трещинами, но под буйволицей заходило и закачалось, как настоящее. Маленький сноп сухого сена разостлал кругом аромат яблочного цветка и смуглел среди благоухания и солнца. Молодую орешину хорошенько исколошматили, обобрали и унесли для варенья её зелёные плоды. Под орешиной, у камня грелась на солнце и свою толику яда кипятила и проваривала в себе короткая змея.

Потом вырос накалившийся от зноя сухой обугленный каранцевский холм, горячий воздух волнами ударился о голову буйволицы, обсушил ей ноздри и глаза. Перед тем как спуститься с холма, буйволица, отдуваясь, остановилась, поглядела кругом.

Село под холмом словно вымерло — сады стояли молчаливые, дороги были рыжие, в густом воздухе алели и чернели крыши домов.

Тоненький ручей заходил под изгородь и заворачивал оттуда на Каранцево капустное поле. Широкие свои лица обратили к буйволице подсолнухи. Адамов тополь все листья вывернул наизнанку, побелел — он понемногу крал воду у яблони-двухлетки, у картофеля, у зацветавшего огурца и перца, от капусты крал вовсю, но теперь делал вид, что истомился, жажда одолевает, одолела уже его и он ждёт дождя, сейчас дождь, наверное, пойдёт. Прерывисто дышал под яблоней красный волкодав. С поблёскивающей лысиной, с белой бородой и усами дед Саргис на пасеке мял и перевёртывал в руках восковые лепёшки — сквозь густой гул он услыхал шаги, увидел возле подсолнухов чучело собственного изготовления, в своём старом пиджаке, в фуражке набекрень чучело обозревало черешни в саду.

За тропой был дом, дом отделялся от хлева большим двором. Расстеленное во дворе на карпетах зерно излучало свет. Возле зерна дремал смахивающий на льва пёс. Пёс говорил себе: я — Басар, я стерегу зерно, а птицы спят. Он сказал себе: всадник идёт, кто бы это мог быть? Потом сказал: не всадник идёт, бык идёт, интересно, куда в такую жару собрался? Слабые толчки земли прекратились, сквозь дрёму пёс почувствовал присутствие кого-то сильного, чей-то тяжёлый взгляд на себе. Пёс поднял веки — вай, да это буйволица. Пёс подбежал, и — морда к морде — они слегка поцеловались, и тут же, не мешкая, пёс метнулся на улицу встречать стадо. Но молчаливая дорога пустовала под солнцем. Пёс подумал немного, дошёл до поворота, потом пошёл вдоль изгороди, до самого каранцевского холма — дорога под солнцем была пустынна. Пёс не понял ничего, загрустил и, вернувшись, лёг на землю между зерном и буйволицей.

Остановившись взглядом на Басаре, буйволица глухо мычала и не говорила, чего хотела, потом она пошла к хлеву, рогами толкнула дверь, прошла в хлев и стала. Тёмный хлев поблёскивал холодными глазами. Тихий стон стоял в нём — кто-то притаился, кто-то устроил здесь засаду. Может, это насторожившийся в паутине паук был, может, стонали балки. Буйволица зашла на своё место и подождала. Каменная соль в яслях запотела и постепенно шла на убыль, доски яслей старели в темноте, дубовые балки смиренно рушились под тяжестью крыши, и медленно просачивалась всюду, вкрадывалась смерть. Буйволица попятилась — нет, верёвки не было, ничто не держало её — ну да, ведь она сама зашла сюда, на дворе ведь лето, ну да.

Буйволица выбежала из хлева, встала во дворе и промычала; вот капустные грядки, вот изгородь, вон их пёс Басар, а вот это зерно, что же ей нужно ещё? В опалённых зноем, далёких долинах к тёплым водоёмам направляются группы буйволов, и один среди них могуч и красив. Буйволица рванулась со двора. Собака двинулась за ней. Собака себе сказала — посмотрим, куда эта буйволица пойдёт. Буйволица пошла вдоль изгороди.

В конце изгороди стоит ещё один дом — перед домом красным цветом зацвела фасоль. В зарослях фасоли прохлаждается длинная сука, которая, если не укусит прохожего, не отведает трёпки или, на худой конец, не зальётся хотя бы лаем, — заплачет от злости. Поэтому Басар обогнал буйволицу, пошёл встал возле зарослей фасоли и, задрав хвост и голову, рявкнул, захрипел, заворчал суке назло. Сука из зарослей не показалась, и Басар победоносно проводил буйволицу вдоль всей изгороди, провёл рядом с родником, через заброшенный сад, мимо часовни — вывел за село. В речке за селом купались ребятишки. Нуник и Гаянэ были девочки, Нуник и Гаянэ не сняли свои трусики, а Овик, Тигран и Манук были мальчики — мальчикам можно было купаться голышом. Речка была ясная, голоса детей были ясные, единственный раз землю согревало большое-пребольшое ясное ребяческое солнце. А по рыжей дороге, освещаемая этим солнцем, шла, покачиваясь, буйволица, за ней — красный волкодав, они должны были пройти так между городами, вдоль неудавшейся жизни, до старости, до скончания дней этих ребят, мальчиков и девочек. Буйволица понюхала от кучки песка, пёс тоже принюхался. Буйволица перешла речку, пёс поискал узкое место для прыжка. По извилистой тропинке буйволица поднялась на пригорок, пёс нашёл узкое место — перепрыгнул речку, пробежал немного, одолел пригорок — буйволица была уже в овраге.

Буйволица и собака взошли на Кизиловый бугор, ветер доносил с низин сухую пыль скошенных, обгоревших на солнце полевых цветов. Буйволица оглянулась — пёс присел на корточки на бугре и хотел хорошенько запомнить это место, чтобы, когда люди спросят: «Эй, Басар, буйволица куда подевалась?» — привести людей сюда, сказать: до этого места — видел, дальше не знаю. Пёс взглядом проводил буйволицу до изгиба тропинки, немного погрустил, оттого что буйволица удалилась и ещё оттого, что вот уж третье лето бабка не брала его с собой на летний выгон, потом вскочил и побежал обратно — птицы сейчас опомнятся, всё зерно склюют, зерно всё склюют, ничего не оставят.

Буйволица с тропинкой вместе свернула, бодаясь, ступила в овражек. Где-то неподалёку должен был быть родник, буйволица захотела поискать воду, но в эту минуту в ноздри ей хлынул кислый запах свежевспаханного чернозёма. Среди выжженных бескрайностей маленький кусочек земли вспахан, и под грушевым деревом рядом с пашней прилегли отдохнуть быки, среди быков — два буйвола. Вот один из буйволов поднял голову, почуяв присутствие самки на этой же самой земле. Он почуял её и всеми порами, всем нутром своим ловит теперь её приближающиеся шаги.

Задержав запах чернозёма в ноздрях, буйволица одним махом выбралась из овражка — на все четыре стороны желтело чистое поле. Душным воздухом полыхнуло, высушило кислую прохладу пашен в ноздрях буйволицы. Поле сделалось совсем безжизненным. Она глухо промычала и подождала — зов её медленно сходил на нет среди этого безлюдья. Крепко упёршись ногами в землю, она стала вылавливать из голосов мира грохот трудной пахоты — с хрустом подрубаются в земле опутавшие её корни трав, чернеет борозда, тягловый покачивается, а буйволы опустились на колени и так волокут плуг.

Буйволица, фыркнув, ринулась вперёд, не помня себя, топча все запахи и все звуки на земле.

Буйволица ошиблась. Пашен не было. Начался край каменистостей, и этот край, не содрогнувшись, принял на себя её тяжёлую поступь. Буйволица встала — каменистость под ней оставалась безучастной. Буйволица отступила — каменистость двинулась вместе с ней, потом вдруг круто оборвалась, ушла под землю, далеко. А в полях где-то медленно затихала дрожь пахоты, у края пашни стоял буйвол, и тяжёлый его взгляд был пригвождён к её спине. Буйволица услышала его голос. Буйволица подождала — ни звука, одно молчание. Буйволица зашагала. Земля под нею теперь была рассыпчатая, осыпаясь маленькими волнами, она несла токи от её чёрных гладких копытец к тому буйволу, она же несла буйволице весть о его мужественном существовании.

Буйволица ошиблась опять. Пашен не было, слой земли пошёл совсем тонкий, и снова под землёй обнажился камень, потом перед буйволицей встала скала. Из её тёмной пасти, не мигая, смотрела слепая безжизненность. Буйволица взревела — пустынная тишина подождала секунду, покачнулась и обернулась эхом, а из грота выпрыгнуло густое зловоние птицы и лисицы. Буйволица фыркнула, отгоняя зловоние, потом повернулась и поглядела на затуманенные дали, среди которых, кто знает, оставил ей бог одного буйвола или нет. Жидкий слой земли выскользнул из-под ног — буйволица обезумела, буйволица пошла, бодаясь, разрывая землю прыжками, вся кровь хлынула ей вдруг в голову, земли под ногами снова не было — в ущелье устроила засаду, затаила дыхание пропасть. Буйволица снова ошиблась, ох, видит, видит синий бог в небе, это было уже сверх её сил — буйволица взревела во всю мощь своих лёгких, но этого было мало, и она взревела ещё раз. Её влажный зов прокатился вдоль полей, был осушен солнцем и, смешавшись с тихими шорохами земли и тоской, превратился в молчание. Фиалки в этом краю ещё летом были оплодотворены крупицей влаги и крылом шмеля, ирисы давно передали земле свои крепкие семена, и медоносный цветок успел выпить свою долю росы и, заполучив причитающуюся ему частицу тепла, успел замкнуть в твёрдой коробочке своё потомство — после этого можно было спокойно умереть. Сверчки в своих гнёздах народили сверчат и дожидались среди сухих стеблей вечера, чтобы запеть вечернюю песню, вытянув шею, озиралось по сторонам перекати-поле, да на гребне пашенных земель стояла буйволица.

Она спустилась к пашенным землям и пошла медленно, снижаясь и возносясь с холмами вместе.

Пахарь, дремавший под грушей, с натянутой на глаза шапкой, краем уха услышал: вот сейчас упряжной воды напился, вот он отвёл голову от ручья, вот, колышась, идёт обратно, и ещё, ещё пахарю виделась с такими крепкими грудями и могучим животом — голая баба, он слышал её горячий смех и, улыбаясь, говорил себе «ну вот ещё», а вон и подпасок — нагнулся подобрать с земли сухой ком, чтобы запустить им в одноглазого буйвола, — из тёплой лужи мотнул головой одноглазый буйвол. Пахарь чувствовал, как холодеет солнце, и что-то уже распластывает в воздухе крылья — чтобы стало на земле совсем свежо. А кто-то — пахарь чувствовал его взгляд над ухом, и плечо у пахаря деревенело от этого, — кто-то притаился поблизости. «Вот ещё», — сказал себе пахарь, но присел и поглядел, повёл кругом мутными глазами — тянулась старая пашня, солнце стояло над головой, и слышалась приближающаяся поступь волов. Пахарь натянул сапоги, потягиваясь, поднялся с земли, зевнул протяжно и, оттого что голой женщины не было, открыл было рот, чтобы выругать подпаска, отчего, мол, тот медлит с волами, — среди пашен стояла буйволица и спокойно дышала.

— Да ведь тебя на мясопродукты сдали, откуда ж ты снова тут взялась?

Буйволица взревела, сорвалась и пошла по свежей борозде.

— Нет, — сказал пахарь, — это не тебя мы на мясопродукты сдали. Ты буйвола, я вижу, ищешь.

Бедная скотина, — пожалел её пахарь, — как раз буйвола-то и погнали на мясопродукты.

Когда одноглазый выбрался из лужи — он учуял запах своего племени и сразу же вслед за этим услышал грустный зов этого племени. Его товарища по ярму угнали на бойню, а его самого впрягли с самым озверелым из волов — цепь на них двоих надевали с таким расчётом, чтобы буйвол не мог дотянуться до этого несносного вола, чтобы, наоборот, вол слегка тормошил это сильное, ленивое, требующее ухода создание. Сильно выгнув шею, буйвол наконец увидел свой род, и в нём всколыхнулась тоска по этому роду — он замычал и шагнул навстречу буйволице. Они приблизились, подошли совсем близко, и он понял, что это не товарищ для ярма. Положив голову ей на спину, он захотел было пожаловаться богу и попросить воскресить ему его прежнего напарника по ярму, но клич его застрял где-то на половине, потому что в эту минуту в нём зажёгся и тут же испепелился то ли знакомый, то ли незнакомый — он не успел понять — трепет своего, мужского начала. Но нет, не мужское начало в нём заговорило, а только крупица раздражённости проснулась и слегка встревожила его многопудовую тушу. С головой на её спине он замычал что было силы, воззвал к дальним далям и к богу — со стороны слепого глаза была тьма одна, другим глазом он увидел волов, которые шли запрягаться.

Буйволица подождала немножко. Но он только ревел. И она погладила его своими тёплыми боками, погладила, обласкала, а потом всё его могучее тело, его ноздри, его брюхо — всего его окутала, обволокла своею сутью самки и вскричала, позвала его за собой, куда-нибудь, подальше от глаз людских. Но он стоял посреди пашен такой весь тягловый и невозмутимый, такой весь — для ярма.

Буйволица просила у этих пахарей — просила на один день и одну ночь их буйвола, чтобы потом подарить им славного большеголового буйволёнка, но они схватили уже своего буйвола за ухо и тащили его запрягать, а он спокойно подставлял свою немужскую голову — так сам и лез под ярмо.

Буйволица прошла с пахарем до конца борозды, вместе с плугом повернула назад и снова, враскачку, дошла до конца борозды, потом подошла к упряжному близко, прильнула к нему и позвала его из-под ярма, но, помахивая хвостом, он спокойно и равнодушно тащил плуг. Тогда она легонько толкнула его рогами, и он глянул из-под ярма, жалкий-жалкий, слепой на один глаз, шея твёрдая, огрубелая. Буйволица ещё раз прошла с плугом до конца борозды и обратно — он не был буйволом, он был таким же волом, как эти, рядом с ним. Буйволица остановилась, поглядела им вслед — плуг удалялся.

Буйволица пошла по тропинке, дошла до кустов, остановилась и посмотрела — волы неторопливо двигались вдоль борозды, за ними тянулась полоска рыхлой свежевспаханной земли, и всё это было каким-то умершим, умершим и незахороненным — вот каким всё это было. Подминая кусты, буйволица метнулась прочь отсюда, и снова под ногами её земля сменилась камнем. На секунду буйволица потеряла тропинку, потом опять нашла. Тропинка вела к роднику, но была старая и то и дело терялась. Перед буйволицей возникла скала. Тропинка огибала скалу, круто сбегала в овраг и там обрывалась у источника. А дальше начиналась речка. В речке тихонечко себе живёт-поживает христианская община речных форелей. Одна поверженная камышина, два стебелька повилики, изумрудный песок под водой, два луча солнца и четыре мошки на глади воды, и мать-рыба, отец-рыба, девочки-рыбки, мальчики — с десяток детей. Но… но… но… но…

Но родника буйволица не нашла, родника не было. Где-то рядом прятались, сплетаясь, его запахи и его тихое шелестение, но его самого не было. Буйволица покрутилась немного, вроде набрела на след, но тут же снова потеряла его, родник уходил прочь, ускользал от неё. И вдруг под ногой звякнул чугун. Конечно, родник бежал под чугуном. Буйволица опустилась на колени испить воды — чугун оттолкнул её морду. Буйволица поднялась, огляделась — больше нигде родника не было, и она снова опустилась на колени, чугун оттолкнул её, чугун сидел в земле тяжело и безжизненно. Она решила сразиться с чугуном — рога глухо стукнулись об него. Чугун мог лежать так тысячу лет. Буйволица слизала с краёв чугуна запах воды и чуть не ослепла от ярости, но запах всё равно оставался только запахом, и чугун мешал ему превратиться в воду. Буйволица упёрлась в чугун, помотала головой, чтобы продеть свои рога в рога чугуна, но чугун был гладкий, уцепиться было не за что. Буйволица боднула его как следует, но до воды опять не добралась, то есть вода была и её не было — буйволица покрутилась-покрутилась на этом чугуне, упёршись в него рогами, и вдруг рога соскользнули, и она шмякнулась, растянулась на цементной плите, окружавшей чугун.

Потом — под заходящим солнцем шла усталая буйволица, она пересекла шоссе, вошла — будто канула — в ущелье и потом, немного погодя, обозначилась синеватым силуэтом на гребне этой горной страны. Потом из всех кустарников разом выпорхнули все благоухания угасающего дня, но ни один ветерок не донёс до буйволицы запаха буйвола. В долине растворялись печальные сумерки, на горных вершинах погасло по холодному солнцу, буйволица, стоя на гребне холма, промычала, воззвала к неизвестности и спустилась, ступила в ночной мрак, окутавший долину.

Тишина была пропитана звуками воды. Через несколько шагов буйволица поняла, что вода эта тёплая и протухшая. Дальше — стояла лошадь с высоко задранной головой, она стояла так, пока не увидела, что приближающееся создание — буйволица. Но и после этого лошадь стояла неподвижная, не паслась и была печальная в ночных сумерках. Вода, проходя между грядками, выкопала лужицы, и они то блестели, то пропадали, затеняемые маслянистым полётом летучих мышей. И то ли буйволица ошиблась и зашла нечаянно в огород, то ли изгородь в этом месте разошлась, была рваная, под ногами у буйволицы хрустнула какая-то колючка.

— Ты кто там?

Буйволица остановилась в нерешительности.

— Ты не лошадь?

Буйволица нагнула голову и хотела пройти через щель в ограде, но тут затрещали переплетённые между собой сухие ветки.

— Отвечай же, кто ты?

Пахло прокисшим арбузом, потом выстрелило ружьё.

Однажды ночью — дело было к осенним заморозкам — буйволица забрела в капустное поле. Крепко свернувшиеся от холода кочаны были сочные, сладкие и тёплые, и вдруг рядом метнулась чья-то тень, и взорвался на спине у буйволицы гибкий прут. Человек долго гонялся за ней, так и норовил ударить по брюху и не давал уйти в открытую калитку, пока она наконец не разнесла грудью изгородь, очутившись после этого на соседнем дворе.

Тропинка под ней неожиданно оживилась, двумя короткими петлями вывела её на кручу, оттуда прямиком к роднику, потом завернула к обвалившимся хлевам и нырнула в лес. И то ли из лесу, то ли из хлевов заплакала, как ребёнок, сова, потом залилась жутким, сатанинским прямо, смехом. За живым буком, наполовину виднеясь, стояла женщина, одетая в белое, поджидала буйволицу. В неведомом месте снова заплакал заплутавший ребёнок, свечение за живым буком погасло, и буйволица увидела там гнилой пень. Потом пень снова стал женщиной, и эта женщина молчаливым взглядом проводила буйволицу к опушке светлячков.

С болтающимися по бокам сосцами от куста бесшумно отделилась длинноногая волчица с широкой грудью и худым крепким черепом — двумя прыжками она оказалась у начала теснины и там припала к камню, припечаталась прямо. Земля мерно покачивалась в такт чьих-то шагов, потом шаги замедлились, стали раздумчивыми, потом вовсе замерли. Волчица закрыла глаза, крепко зажмурилась, чтобы обрести вид совершенно мёртвый и незаметный.

Шаги в нерешительности потоптались. Потом буйволица двинулась вперёд. Да, но в теснине была засада. Буйволица снова остановилась. Теснина была тесниной, а тропинка к ней что-то горбатилась. Буйволица шагнула — горб дышал, постояла, подождала — горб дышал, а теснина вся была пропитана прогорклым волчьим запахом. Буйволица с отвращением фыркнула и, разбивая себе копыта, раздавливая щебень под ногами, соскочила с тропинки, взобралась на большой ровный камень и, набычившись, стала вглядываться — она различила волчью морду, но только морду, и пока никто, кроме самой волчицы, не знал ещё, что лежавший на плите камень — не камень, а волчица. Взгляд буйволицы прошёлся по этому камню, обследовал тропинку, снова скользнул по камню, быстро прозондировал всё кругом и вернулся, тяжело опустился на волчье темя. И, медленно покрываясь мурашками, медленно поднялась с места и, раскорячившись на четырёх лапах, качнулась над тропой волчица, — оскалив зубы, она решила постоять за себя.

Буйволица пошла, чтобы растоптать её, стереть в порошок, волчица решила перетерпеть — авось да одумается буйволица, но та шла растоптать её, и волчица отпрянула, всё так же раскорячившись. Буйволица шла только затем, чтобы растоптать её, щебень под её ногами глубоко вдавливался в землю, и, зажав хвост между ног, волчица немного отодвинулась с тропы. Шея у буйволицы была полна мяса, горло было полно мяса, вымя полно… Буйволица остановилась и потребовала, чтобы волчица убралась, — та ещё чуть-чуть отодвинулась. Буйволица с шумом перевела дыхание, и это мощное дыхание ещё ненамного отодвинуло волчицу. Буйволица взбесилась, взревела, да так, что волчицу будто сдуло с места. Дома волчицу ждали четыре волчонка — они до крови сосут её, они не дали высохнуть сосцу умершего щенка — сын-волчонок завладел двумя сосцами и остервенело сжёвывает их каждый раз, их отец пошёл, чтобы принести овцу, и вернулся весь изодранный, он побыл некоторое время дома и тоскливо удалился, пошёл умирать в каком-нибудь скрытом от глаз месте.

Буйволица уходила, покачивался её зад, между ног болталось вкусное и полное мяса вымя, ну хоть половину бы, хоть немножко, хоть разочек откусить вымени, мягкого, — в глазах у волчицы потемнело, мир раскололся на кусочки, распался.

Целую вечность, а может, это было всего лишь одно мгновение, мир был в каком-то тумане, потом снова наполнился шорохами и светом. Дома четыре щенка, большеголовый два сосца сосёт, и всё ему мало, а буйволица её лягнула. Жизнь эта сладка и горька одновременно. Из жил и костей её сочилось в сосцы молоко, а тёплая желчь изнашивала в это время желудок. Надо было вскочить буйволице на спину и всю шею разом отхватить. Пускай только подрастут помощнички, пусть стукнет-ка сыну год… Господи боже, если ты нас для трудной жизни создал, дело твоё, только помоги немного, сделай хотя бы так, чтобы к молоку нашему желчь не подмешивалась, а не то щенки вырастут нервными и беспомощными.

— Басар, ты что это там увидел? — сказал пастух своему псу.

Буйволица вышла из лесу на поляну и обрадованно замычала. Коровы подняли головы и не узнали её. Распалённый тёлкой бык обернулся и сразу же решил, что это заклятый враг его пришёл. А она поискала взглядом буйвола среди стада.

— Ты чья, буйволица, ты откуда идёшь? — спросил пастух. — Ты буйвола хочешь, где же взять его, буйвола нету…

— Ты… цмакутская буйволица. Ты буйволица бабки Марго. Ахчи, этими горами да этими ущельями, мир полон воров и волков, — как же это ты добралась сюда, ахчи? Бабка Марго, значит, жива ещё. Сын её с войны не вернулся, я ей весть должен был сообщить, что погиб он, остался на дне Балтийского, да как скажешь-то, как скажешь такое…

Бык медленно надвигался на неё, растаптывая по пути муравейники. А она искала среди коров буйвола и с трудом сообразила, что бык идёт с ней драться. Она нагнула шею и пошла навстречу быку чёткими шагами, потом втянула в лёгкие всей поляны тёплый воздух и понеслась прыжками, но впереди быка больше не было, бык повернулся к ней задом: пастух, посмеиваясь, загонял его в стадо.

— Ведь девушка она, разве с девушкой дерутся, с девушкой драться нельзя…

Ахчи, ахчи, тебя ведь защищаю, соображать надо, ну… Какая же ты вся круглая, красивая, крепкая… Десять лет как буйволиного мацуна не пробовал, вкус забыл… Кто же это тебя так поцарапал и вымя повредил? Собака? Волк? Погоди, погоди… и глубокая же рана, не больно тебе?..

Буйволица убежала от пастуха к стаду — там наверняка должен быть буйвол. Она покружилась в стаде — обошла, обнюхивая каждую в отдельности, всех коров, но они все были коровы, они ели траву, наполнялись молоком, от стада пахло молоком, они были спокойны и полны уверенности, оттого что трава их была вкусная, их вода была близко, их поляна такая удобная, и все они были переполнены сознанием, что их бык — рядом. Глядя поверх этих однообразных спин, буйволица тоскливо замычала — среди этого великолепного светлого счастья ей одного только сейчас хотелось — сгинуть, не дышать, не жить.

Когда-то, было такое время, под богом-солнцем к тёплым водоёмам двигались стада буйволов. С тонкими шеями, головы большие, на больших головах мягкие, как тесто, бугорки рожек — между матерями, по-детски печальные, покачивались буйволята. Девушки-буйволицы наполнялись сладко-тревожным предчувствием материнства, самцы то и дело оборачивались и с мутной страстью подавали клич — никто, мол, не отстал, все здесь? Большие многосемейные стада двигались по обожжённым равнинам, двигались, да… и куда только всё подевались?

— Куда же тебя послать, чтобы тебе было хорошо?.. Давай-ка я тебя отправлю…

Пастух побил её. Она рвалась в сторону Кечута, но в Кечут ей нельзя было. Кечут был уже рабочим посёлком, там хорошенько проваривали под паром дрова, выгибали их, завинчивали все до одного винтика и — и Иран получал экспортные стулья.

Буйволица оглянулась — пастух показывал рукой — иди, иди туда… Пастух нагнулся будто бы за камнем — буйволица встряхнула головой и пошла.

На краю леса из-за зарослей граба выглядывала тёмная дверь зелёной часовенки. Камень возле часовенки вдруг двинулся и замер. Потом задвигался снова и оказался человеческой спиной. Старуха зажгла свечку на хачкаре и теперь, заслонив её от ветра, чтобы не погасла, обернулась и перекрестилась, не поверив, что глядящее на неё существо не смерть, а буйволица. И слава богу, что не сон это был: буйвол во сне к тяжёлой болезни. Не отводя взгляда от буйволицы, она нашарила рукой свою палку и — слава тебе, Иисусе Христе, — спустилась, вышла на тропу.

Они поглядели друг на дружку в упор, потом буйволица пошла дальше своей дорогой, и сердце у старухи так и захолонуло — это была буйволица её сестры Маргарит. Который уж год просит она своего сына Степана отвезти её осенью к сестре и оставить там до весны, внучек сестры повезёт их с сестрой в Эчмиадзин, они с сестрой десницу у католикоса поцелуют, скажут: дарованной тобою жизнью премного довольны.

— Ты куда это направилась? Сестра продала тебя или ты что задумала? Девушкой я была, привезли меня сюда, с зурной и доолом три дня и три ночи везли по горам. Моя сестра плакала. Мой брат хмурил брови, на коне он сидел. Мой хороший брат, моя тринадцатилетняя, моя золотая сестра, мой грустный отец…

Да, но старуха за буйволицей не поспевала.

— Эй, парень!

Она подождала какого-нибудь мальчишку на подмогу, но ни единой живой души, кроме неё, не было на скошенном ослепительно белом поле, глаза у старухи заболели, буйволица исчезла, растаяла на солнце. Буйволица скрылась с глаз, а старуха пошла найти в селе кого-нибудь умеющего обращаться с телефоном, чтобы позвонить в Кечут, оттуда в Ереван, оттуда в Гугарк, а уж оттуда в Цмакут, в цмакутские зелёные горы её сестре Маргарит — так, мол, и так, твоя буйволица Сатик только что прошла через Дзорагюх, сестра твоя видела и не могла остановить, «продала ты её или сбежала буйволица?».

У тропинки сидели один парень и три девушки, они посмотрели на буйволицу равнодушно, потом вместо стада и равнины блеснуло пронизанное бликами света лёгкое прозрачное озеро. Лежавшие на песке юноши и девушки из двухнедельных своих бесед вынесли: если я пишу, рисую, бегаю, люблю, прыгаю, одеваюсь, — значит, я стремлюсь к самоутверждению, и раз так — значит, я неполноценен. Но если ж я не пишу, не рисую, не бегаю, не люблю, не прыгаю, не одеваюсь, а вот так вот валяюсь себе голый на берегу, — значит, я не нуждаюсь в самоутверждении, значит, не хочу размножать или даже улучшать свою разновидность, значит, я не самовлюблённый, и да сгинет, значит, моя разновидность, которую я не считаю лучшей среди существующих… — резюмировали они, возлежа на песке. Голые, смуглые, довольные и потухшие, они оторвали головы от песка и от собственных рук и увидели буйволицу. Музыка Вагнера, философические споры о живописи — и буйволица? Потом, когда они захотели вспомнить, что же это они видели — тень от самолёта или самого дьявола, — буйволицы уже не было, а громкоговоритель только поблёскивал подвешенный к карнизу белого домика, поблёскивал, молчал и не звал ещё к обеду.

И было неизвестно, откуда они сами взялись тут, откуда берут начало воды этого озера, откуда завезён сюда этот тонкий шелковистый песок, откуда берётся электричество, которое питает кухонную печь, и как оно туда проведено и, главное, что питает их мозги, их мозги с таким мягким, таким незавершённым подсознанием. Со снисходительной любовью они согласились с Эсхилом — да-да, ему известно, что такое трагедия, но при этом они перемигнулись и, не сговариваясь, пришли к согласию, что самый трагический век — двадцатый, а в двадцатом веке самые трагические — они сами, поскольку главное — осознать трагедию, а не жить в ней. Их органы чувств говорили им, что это озеро расположено правильно, песок удобно расстелен, а где-то далеко машины делают хлеб и икру, батальоны докториц колют пухлые детские ручки, послы засовывают в нагрудные карманы свежие платки, газопроводы перегоняют газ по степям и ущельям, — и всё это для того, чтобы они из великого хаоса первозданности вынесли для себя смысл времени и определили место земного шара в Солнечной системе. Да, но тем временем их чрева и позвоночники усыхали в медленном ленивом круговороте дней.

Вдруг воздуха не стало — весь воздух по всему склону вдруг словно улетучился. Буйволица остановилась — цветы, пчёлы, листья и травы сплели новый воздух, и в нём снова сошлись запахи мяты и тимьяна — буйволица зашагала вновь.

Но — сначала с ритмичным мерным шумом, а затем с перестуком, перестуком, с духотой, паром, жаром, с удушьем карбида, со звоном, со скрипом, со скрежетом, с языками пламени и мощной, но неживой силой — дорогу буйволице преградило что-то непонятное, чего вчера ещё не было. От лесистых синих гор до скалистых склонов оно выкачало все ароматы и всю свежесть из всех чашечек цветочных, из всех листьев и всех дупел и, втянув в себя всю эту благодать, выдохнуло взамен раскалённую горькую гарь. Оно насадило железо на железо, плеснуло горячий асфальт на асфальт, превратило в чугун глину и, окончательно всё кругом подчистив, снова поглотило все ароматы и запахи радиусом в один день пути и высотою в один орлиный полёт — от лесистых гор до скалистых склонов. И всё похоронило под своим бетоном — старая зелёная долина, единственное дерево дуба, маленький камышатник, четыре мака, куст шиповника, мохнатое семейство диких пчёл, белое ячменное поле, буйвол, красный пастуший волкодав, буйволёнок и следы других буйволов — всё осталось далеко, под бетоном. Но ведь это могло плохо кончиться, раз буйвол остался под землёй, недаром же старое поверье говорит: ежели закричит красная корова под землёй — ждите землетрясения.

Буйволица стояла на каменном выступе над бездной и, одолеваемая страхами и сомнениями, не знала, как быть дальше.

За пение в нетрезвом виде под окнами общественности милиция остригла кудри художника Рубена Костаняна, а его самого сдала на четыре дня ведомству, варившему и прессующему асфальт, — там ему в руки всучили каток и лопату — он рассыпал лопатой асфальт и катком его утрамбовывал. Сквозь липкий дым он вдруг увидел на каменном выступе буйволицу. Дальше? …Дальше он так на месте и подскочил, отшвырнул каток, разбил к чертям лопату и бросился на землю, приникнув лицом к чёрному свежему асфальту.

— Сволочи! — царапая этот асфальт, возопил он. — Низкие подлецы, принудители… почему горный буйвол, птица, ветер, куст, почему все свободны и вольны, а я нет — почему? Тиски, роботы, квадраты, разбивающие — режущие — стригущие — выкраивающие… — А когда, задрав голову, он посмотрел сквозь паясничанье, дёготь, искренность и пар на каменный выступ, ему показалось — буйволица парит над городом, прямо к синим горизонтам летит.

Престарелый дед Тигран, бывший погонщик буйволов, свесив голову на грудь, сидел на балконе шестого этажа, щёлкая, перебирал зерна чёток, тут же забывал про них и говорил сквозь сладкий зов смерти, мысли о боге и городскую духоту:

— Это буйвол или кажется?.. Всё имеет свой конец… Потом примчался Левон, на лошади… мол… Это буйволица или мне кажется?.. Добро — зло — бог… Добро — зло — бог…

Буйволица решила оставить тропу, пойти в обход. Солнце быстро закатывалось за гору, а город внизу тянулся, и конца у него не было. Буйволица проревела с тоской оранжевому солпцу вслед — зачем-де оно бросает своё дитя в этом враждебном чужом мире. А потом она стояла одна на гребне. Бездна внизу наполнялась ночью, густой шум внизу, рассеиваясь, тихо-тихо сходил на нет. Потом внизу зажглись сразу миллиарды огней, и над городом нависла световая крыша, — казалось, можно пойти по этой крыше и дойти до далёких скалистых гор на этой стороне. Но бездна обманывала — буйволица приближалась к её краю и отодвигалась, пройдя немного, она снова приближалась к краю бездны и снова пятилась. И вдруг — что-то коснулось её, что-то родное обняло ласково, обволокло её всю — было ли это желанием быть подоенной или пёс Басар шагнул ей навстречу от расстеленного на солнце зерна, а может, в это время в дальних туманах горячо и глухо проревел буйвол… тропинка к дому терялась в сознании, запах бабкиного платка совсем забылся, а буйвол хоть и звал её, но его не было, и всё было неправдою — буйволица поплакала немного.

Город спал себе спокойно. К рассвету похолодало. Буйволица была уже на другом конце города. Где-то лаяла, себя не обнаруживая, собака. Кукарекнул петух. Буйволице хотелось спать, звук собственных шагов она слышала издалека, потом донёсся до неё запах влажной овечьей шерсти, но этого не могло быть, это была иллюзия, потому что горы остались вдалеке, потом опять донеслось блеянье овцы, а бабка похвалила буйволицу: умница, сегодня много молока принесла. Буйволица поскользнулась, наполовину проснулась и встала — земля дрожала от дробного перестука овечьих копыт. Буйволица услышала пастуший посвист, и это уже не было иллюзией, овца, та же самая, три раза проблеяла, потом встал на круче, чихнул и пошёл вниз — к буйволице и к городу — козёл-вожак. Потом на круче показалась сама отара и, с секунду поколебавшись, со всего маху заструилась, потекла в город.

— Вах-вах-вах, смотрите-ка, — усмехнулись пастухи, — город важный стал, буйвола уже держит.

Эти пастухи были родные, отара тоже, единственный волкодав при отаре — тоже. С ними буйволица города не боялась. Да, но она поставила этих пастухов в затруднительное положение, задала им задачу — вдруг им словно на ухо кто зашептал, что эта буйволица ничья, без хозяина, а кило мяса три рубля, три рубля помножить на триста кило — девятьсот рублей, сто тому, кто спросит: что это, мол, за мясо такое продаёте, — останется, значит, восемьсот рублей, восемьсот поделить на два… В этом мире изобилия воровать так просто — стыдно, отсиживать за это в Сибири — тем более, но не украсть тоже трудно, потому что потом постоянно будешь вспоминать, что не украл, будешь вспоминать и себя грызть. Есть же такое дурачьё на свете — они как привяжутся, так и не отстанут, по-доброму от них не отделаешься, «это что за мясо» — спрашивают они вначале, вроде бы невинно, «буйвола» — говоришь ты им, ты им так говоришь, и они опять «так что это за мясо, значит?» — и не на руку твою смотрят, а в глаза, да в упор. Окна чёрные, ни в одном света нет, — город тайком наблюдал за их сомнениями, за их сомнениями и поступью отары. Нет уж, лучше себя стесняться, чем других не стесняться, а потом на суде делать вид, будто стесняешься… Из окна второго этажа бросили окурок и спросили:

— Это овцы, что ли?

— Овцы. Утро доброе.

— А вон буйвол, — сказали.

— Не буйвол — осёл.

Уличные фонари светлели. Усталая поступь отары заполнила улицу. Совсем как в ущелье это бывает — с тем же отзвуком — снова закашляла всё та же простуженная овца. Но было бы странно, если бы в этом безжизненном мире оказались вдруг загон, костёр, сторожевые псы, впавшие в дрёму. Вряд ли эта дорога кончалась пастбищем. Буйволица учуяла вкус солёной крови и увидела мёртвые глаза на мёртвых головах. Нервы у буйволицы пучок за пучком постепенно парализовались, и это не было больно, буйволица словно в тепловатую воду погружалась — она могла утонуть, но нисколько этому не противилась. И то ли в действительности, то ли в кошмарном сне — какое-то крыло — птицы ли, смерти ли — скользнуло тенью, затрепетало над отарой, и буйволица с этой минуты оглохла.

Отара стояла перед воротами и покрывалась мурашками, волкодав скулил и пятился, потом прильнул к ногам буйволицы и словно хотел проглотить звуки собственного голоса, потом он затих совсем. Кто-то незаметно, тихо растапливал нервы, отгонял страхи и расслаблял сопротивление — на отару опускалась мягкая дрёма. Потом ворота дали трещинку, подались назад, и буйволица увидела пару немигающих глаз, которые отплывали-отплывали куда-то, гасли и снова вперялись в неё, зелёные и пристальные. Отара, казалось оторванная от земли, умиротворённо и бесшумно устремилась в ворота. Кто-то невидимый убаюкивал буйволицу и ласково, но с силой подталкивал к воротам.

Потом вдруг на неё заорали — это был пастух, он заставил её повернуть назад, потом снова закричал и ударил её — и пробудил.

— Пошла отсюда! И твоё настанет время, иди сейчас, ищи своего хозяина…

— Иди, говорят! — И он снова ударил её.

Но что-то ещё тянуло её обратно, не давало уйти, задние ноги увязали будто в вате, каждую секунду ей казалось — сейчас она упадёт, но пастух ударил её как следует, боль глодала ей ноги и спину, буйволица хотела кончиком хвоста смахнуть боль, но боль пристала крепко и не отцеплялась, и буйволица пошла отсюда, не оглядываясь.

Городская потрёпанная собака немного проводила её, пытаясь установить с ней знакомство, и даже остановилась, чтобы вспомнить, — может, они родственники? — но всё путалось в её растерянной головушке, и она отступилась от этой трудной затеи. И, оставив буйволицу, затрусила к бойне.

В это время в молодёжном туристском лагере Ерванд Хачатрян умывался холодной водой и сам себе говорил, что он мужчина что надо — темпераментный как армянин и как европеец образованный — и что русский — почти как английский — международный язык, а сорок польских девушек, одна к другой его ревнуя, поголовно влюблены в него, потому что он смуглый, волосатый и сдержанный.

— На завтрак — пятнадцать минут, — не глядя ни на одну из этих девушек, сказал он.

— Мастер, я думаю, через пятнадцать минут машина будет готова, — сказал он, не глядя на водителя.

— Армения — страна развитых городов, старинных строений и удобных дорог. Армянский народ трудолюбивый и гостеприимный народ. Если бы турки не перерезали нас вполовину в 1915–1916 годах, наш народ мог разостлать сейчас скатерть перед всем миром. Наши скалы дикие и суровые, но ни в одном из наших ущелий не прячутся разбойники, чтобы с оружием в руках выскочить оттуда, напугать и изнасиловать туристов. Вот почему эту маленькую страну называют страной контрастов. С одной стороны, суровая природа, с другой стороны — приветливый народ!..

Машина долго сигналила, потом резко затормозила. О!.. Какое-то громоздкое потешное животное медленно двигалось, заполнив собою всё шоссе, — у существа этого и в мыслях даже не было уступить дорогу машине. Водитель вышел из машины, отогнал его за обочину и вернулся, сел за руль — перед машиной, невозмутимое, возникло то же существо. Ерванд Хачатрян высунулся из окна, чтобы пристыдить пастуха, но стада не было, была одна буйволица. Машина с рёвом понеслась на неё, напугала немного, но стронуть с дороги всё равно не сумела и, легонько ударившись об эту громаду, затормозила опять, а польские девушки заметили:

— Эти армяне — бурный и темпераментный народ.

Ерванд Хачатрян вышел из автобуса, чтобы расправиться с ней, подошёл к буйволице. Вымя у неё было изранено. Придерживая её за ухо, Ерванд Хачатрян подождал, пока машина проехала, потом с серьёзностью тореодора поднялся в машину и там в атмосфере тёплых коленок, зелёных очков, трепета крепких грудей, не стеснённых бюстгальтерами, в атмосфере тайного союза полов и международной корректности проговорил, усаживаясь на сиденье своим упругим задом гимнаста, — он сказал:

— Это животное называется, кажется, буйвол. В горах Кавказа ещё проживают две-три скотоводческие народности. Возникновение армянской колонии в Польше относится к глубокому средневековью. Ваш народ хорошо принял наших предков, предоставив им всё, вплоть до внутреннего самоуправления общин. Известно, что в битве под Грюнвальдом участвовал целый армянский полк. Кинорежиссёр Ежи Кавалерович — армянин. Каждый армянин в Польше может стать Ежи Кавалеровичем, поскольку каждая полька талантливая актриса. Внимание, начинается подъём к монастырю Ахавнаванк. Начало строительства монастыря датируется восемьсот двадцать пятым годом. Зодчий неизвестен, назовём его условно Трдат. Откуда нам знакомо это имя? Тр-дат… ра-аз-ва-алины А-ани… — и на манер дирижёра он наклонился немного вперёд, — в зелёных очках, с расслабленным галстуком на шее, таким он и запечатлелся в памяти девушек и в объективах их фотоаппаратов.

Потом их очкастые головы разом повернулись — на мычание. Буйволица с архитектурой не имела ничего общего и вызвала улыбки, но Ерванд Хачатрян не позволил себе выпасть из поля зрения своих слушательниц.

— Лирическое отступление, — объявил он, и получилось так, что теперь в центре внимания были он и буйволица одновременно. Он подошёл к ней, зажмурился, взял её за рог и — со сжатым кулаком в кармане — оборотил лицо к фотоаппаратам.

— Снимайте на память об Африке!

На спине её вскочила шишка величиною с орех, то ли собака, то ли волк вонзили недавно клык в её вымя, она подрагивала, третий день уже томимая жаждой оплодотворения, её вымя, наверное, болело, потому что сосцы были сильно растопырены, она мычала натужно, и Ерванд Хачатрян, криво улыбнувшись, как глупец, потянул носом и с зажмуренными глазами не то погладил её ладонью, не то ударил, потом спросил, скорее в уме, неслышным совсем шёпотом:

— Ты куда идёшь, Сатик?.. Как ты, сестрица?.. А бабушка моя как?.. А мне как быть?

Машина призывала его, сигналя. Сжав губы, Ерванд Хачатрян спрыгнул с камня и — оба кулака в карманах — пошёл к машине. Русский — что английский, такой же международный язык, от жизни нужно брать всё и отдавать, но если можно — лучше не отдавать. Трудная жизнь, оно, конечно, дело хорошее, но пусть-ка она будет подальше от тебя.

Зачать было трудно и в прошлый раз. Буйвола тогда она нашла уже на обратном пути — она побыла немного возле него, но не оплодотворилась. Через месяц кровь в ней снова загорелась, и она по своим старым следам без труда нашла долину одинокого дуба и два дня побыла там. Детёныш того года родился в конце августа, простыл, постонал, постонал, покашлял и умер.

Буйволица подождала, пока ёж опустил иглы: высунув маленькую головку, он поглядел на неё блестящими глазками и, перекатываясь, побежал с тропинки. Потом в жарких кустах промемекали две козы и зашипела под ногой змея. На краю поля промычала корова, привязанная, как лошадь привязывают. Где это видано — привязывать корову. В поле, близко друг от друга — в двух местах — шевельнулись колосья, значит, ягнята забрались в посевы. Полевого сторожа не было видно, а на далёком склоне белели палатки летнего выгона. Буйволица пошла немного по краю поля, потом неожиданно для полевого сторожа, следившего за ней откуда-нибудь из укрытия, рывком подалась в посевы и — поминай как звали — побежала бегом. Колосья шелестели и ласкали, буйволица чувствовала томящее присутствие буйвола. Это было почти реальное счастье, но поле разом оборвалось — у обочины шоссе стояла светлая машина, а рядом на траве сидел толстый, лысый, добрый кастрат Эдвард Айрапетян и говорил двум своим спутницам всякие хорошие слова, которые были мертвы, потому что были только слова. Он вытер платком лысину и, заметив буйволицу на шоссе, пришёл в восторг.

— Торо!.. До чего же ты хороша! — сказал он и сказал неправду, потому что буйволица не была красива.

Потом он рассказал женщинам об испанском бое быков, и это было красиво, лживо и мертво, потому что на шоссе стоял не бык, а буйвол, да и не буйвол, а буйволица, которая шла, чтобы оплодотвориться. Потом он похвалил круглые ямочки на коленях у женщин, но эти колени были для него мертвы, иначе он бы не хвалил их так безошибочно и у обеих сразу. Потом он этим женщинам сообщил, что официально пантеизм у нас не поощряется, но что он убеждённый пантеист и поклонение природе считает единственным спасением для этой трагической планеты, впрочем, всё это были просто слова, потому что и буйволицу, и молнию, и сенокос он любил в той же мере, что и съеденный в полдень сладковатый хашил, — и любил из автомобиля. Он спутницам своим разъяснил, что рога у этого быка чешутся и что он идёт подраться с каким-нибудь другим быком, у которого тоже чешутся рога, — во имя красоты и улучшения рода.

Подъём к летнему лагерю был трудным, на него ушёл целый день, но палатки на склоне оказались не летним выгоном — геологи расставили здесь свои бурмашины и бурили, дырявили землю. Они выключили машину и повернулись к буйволице:

— Добро пожаловать!

Буйволица двинулась было дальше, но увидела, что ноги болят и идти некуда, — она оглянулась, промычала, сорвала два пучка травы и решила попросить пристанища у этих геологов. Между палатками ветра не было, буйволица села между палатками, потом выпростала ноги из-под собственной тяжести, голову положила на землю и заснула. Буры постукивали, буйволица покачивалась как бы в воздухе, потом совсем заснула.

Во сне она облизывала грустного своего прошлогоднего детёныша, детёныш слабо постанывал, потом бабка и пастух Минас обманули её — лохматую шкуру её детёныша они намочили солёной водой и набросили на коровьего телёнка. Во сне она облизывала большую голову своего больного детёныша и плакала, и тихая эта печаль была приятна, как сон. Потом лохматая шкура её детёныша соскользнула, и под ней задрожал коровий телёнок с коровьим запахом — она оттолкнула его мордой и крикнула.

Буйволица проснулась, посмотрела мутными глазами — буры постукивали и укачивали. Буйволица захотела встать, но поленилась — ноги подтянула под себя, голову завела на спину и задремала снова. Вымя слегка сдавливало… сейчас придёт бабка, подоит её. Бабка доила ласково, с песней, но вымя не опорожнялось. Буйволица расслабила вымя, но сосцы болели.

Она проснулась среди ночи, сидя, вспомнила, где она, прислушалась — при свете звёзд люди и машины спокойно спали, где-то у самого края этого божьего мира выла собака, и мигал-помаргивал пастуший костерок вдалеке, дневные люди тепло и мягко дышали в своих палатках, звёзды излучали далёкий холодноватый свет. Она встала, потянулась в свежей ночи и стала пастись. Когда на рассвете люди вышли помочиться, она подняла голову от земли и коротко промычала — мирное-де сосуществование. Они улыбнулись и сказали беззлобно:

— У, дьявол чёрный, напугал, чертяка.

Из палаток спросили хрипло:

— Что там ещё?

— Вчерашняя буйволица, говорит вам доброе утро…

— Хозяин ищет поди…

— Дайте спать! Развеселились…

И было молчание. Потом кто-то снова рассердился, а другие хором засмеялись в ответ.

Утром они ей сказали:

— Решила мацуна нам дать? Молодчина, правильно решила…

Идти ей было некуда. Мир, он, конечно, большой и с каждым разом становится всё больше, и тропинок в нём, слов нет, много, но мир делается в то же время безвкусным, потому что с его лица постепенно исчезает вся грусть и остаётся одна только обильная трава. Она поняла, что поблизости где-то есть стадо, но беспокойство в ней уже свернулось и усыплялось. С тропинки пахло войлоком, собакой, сыром, квасцами и резиновыми сапогами, но её существо не могло сейчас представить на той стороне горы летний выгон с палатками, не могло представить буйвола возле этих палаток и не могло затрепетать. И ей всё равно было, что от родника пахнет стадом, она напилась воды из родника — она пила по-буйволиному и от сытости даже застонала. Она не уступила дорогу курдянке, идущей с двумя вёдрами по воду, и спокойно отнеслась к лаю собак. Чёрная, большая, сильная, с тяжёлым взглядом — она встала посреди лающих собак и подождала. Пришёл курд, крикнул на собак, отбросил палку, подошёл и почесал ей за ухом. И так оно и должно было быть. Пришла мать курда, сложив на груди большие руки, посмотрела на неё со всех сторон, присела на корточки, увидела вымя, сосчитала сосцы — все ли на месте — один, два, три, четыре — все, сказала она и встала перед буйволицей, и просияла от восторга.

— Шко, — не отводя глаз от буйволицы, сказала она сыну, — Шко, мать тебя сыном родила, почему для матери одну буйволицу не купишь, Шко?

Курд взял буйволицу за ухо, подвёл к дверям палатки.

— Вынеси соль, — сказал курд матери, — не эту, чистую. Достань верёвку, — сказал.

— Для матери своей буйволицу купи. Шко, мать твоя сто лет проживёт, детей твоих вырастит, твоих овец доить будет, Шко, буйволиный мацун тебе, когда захочешь, сготовит…

Курд поглаживал буйволицу по спине и так, поглаживая, почёсывал ей за ухом, и вдруг в одно мгновение он надрезал ей кончик уха и сверху посыпал золой, посыпал и потёр. И стало у курда пятьдесят овец с надрезанным ухом, одна буйволица, четыре коровы, три козы, одна кобыла с жеребёнком и две собаки. Буйволицу звать — Наргоз. Кто говорит, будто кобыла краденая, — вон паспорт, пусть посмотрит, с жеребёнковских времён кобыла его.

— Подои, — сказал курд матери, — вымя полное, подои. Соли поешь, — сказал он буйволице, — ухо твоё не очень болит, ешь вот соль.

Мать курда стояла, скрестив руки на груди, и плакала, и улыбалась, потом сказала сыну сквозь слёзы:

— Шко, если отпустишь, волк её съест, Шко? Жалко будет, да, Шко?

Курд чесал у буйволицы за ухом. Курд сказал:

— Съест, а то не съест, конечно, съест волк. Одиннадцать лет буйволице нашей.

Пришла дочь курда. Позвякивая серебряными украшениями, ударила в ладони, встала перед буйволицей.

— Какая хорошая буйволица у меня, а детёныш где?

Мать курда вымыла медную посудину и молча, проливая слёзы в радости, забралась под буйволицу и так, с плачем и песней, стала доить мягко-мягко — пхк-пхк-пхк. Выгнув шею, буйволица принюхалась — пахло овцой, — она отставила ногу, расслабила сосцы. Куда-то катился-спешил ветерок, но кислый овечий запах оставался, не уносился ветерком, и, хоть солнце стояло над головой, было не жарко, над выгоном молча трудилось, разматывало нити пелены беленькое облачко, под облачком в маете своей песни наслаждался-восторгался маленький жаворонок — что солнце, мол, что ветер, не жарко, а вот и старуха, буйволицу доит, как радостно, как хорошо.

И вдруг сосцы стали твёрдыми и разом закрылись.

— Вуй, это ещё что такое, — вздрогнула старуха, — не иначе сатана ударил.

И, высвобождаясь от сонливости, нашедшей на неё, буйволица вдруг увидела, что маленькая равнинка внизу тоже просыпается и начинает дышать. Вся окрестность потемнела, а нижняя маленькая равнинка осветилась вдруг тепло и лучисто, и на ней от буйволиного стада отделился и зачернел, стал на глазах расти большой, громадный бык-буйвол, он задрал голову высоко-высоко и горячо и глухо замычал.

Буйволица подождала с минуту, глаза её стали влажными, и на зов его она ответила поздно, очень поздно. Потом оглохла, ослепла, сошла с ума, обезумела и ринулась к нему, оторвавшись от земли, с высоко задранной головой. Но что-то резко дёрнуло, сломало, почти сломало ей шею. Верёвка. Буйволица подождала, чтобы курд освободил её от верёвки, но курд поспешно наматывал верёвку на колышек, и верёвка от этого укорачивалась. Буйволица рванулась было, но верёвка была привязана накрепко, корни рогов нестерпимо заболели, а колышек и курд вдруг сорвались с места, и их протащило по земле — она пошла прыжками, какое-то время под ногами у неё путалась собака, верёвка попала в углубление в копыте, а колышек больно ударил по брюху, собака скулила уже далеко, отстав где-то по пути, верёвка снова больно врезалась в копыто, буйволица споткнулась, упала с маху на колени и тут же поднялась, глухая к боли, в жару вся. Она встала, посмотрела влажными глазами и промычала. Выгнув шею, буйвол стоял неподвижно и тоже мычал, только про себя.

Останавливаясь после каждого шага, она спокойно спустилась сверху и шаг за шагом приблизилась к нему. Они поглядели друг на друга, и больше они сами ничего не сделали — остальное сделал бог полей и буйволов. Он снял расстояние между ними, её шею подставил ему под горло, смешал их токи, закутал обоих в густой войлок глухих стонов, тоски, беспамятства, бесстыдства и горячей испаряющейся крови. И когда они стали единым существом, — её самой уже не было, не буйволицей уже она была, а горящим открытым чревом. А когда её кровь занялась и погасла, — она отделилась от буйвола, закрылась и снова стала обыкновенной чёрной буйволицей, будущей матерью. Горные голоса воскресли, кругом всё ясным осветилось светом, очертания гор и буйволов заколебались и стали устойчивыми. Мир снова сделался миром.

Курд хотел стать её хозяином, неизвестно чего хотела собака, которая мешалась под ногами, колышек ударился о брюхо так, как если бы его запустили в неё намеренно, со злостью, а верёвка курда и сейчас ещё причиняла боль. Буйволица выпила воды и, подняв голову, сквозь туманы и дни увидела бабку. Она захотела тут же пуститься в путь, но верёвка врезалась в копыто и мешала. Краем глаза она увидела буйвола, существование которого на земле теперь казалось ей непонятным и ненужным. Верёвка мешала очень, буйволица остановилась. Кто-то шёл за нею — это был буйвол, и то, что он шёл за ней, было полной бессмыслицей, потому что он не был жителем её гор… Верёвка извела её вконец, буйволица в отчаянье встала, и в это время кто-то потёрся о её спину. Она круто повернулась и боднула этого буйвола, потому что этот буйвол был глупым животным. Он стоял на тропинке и оглядывался как дурак. И снова верёвка врезалась в копыто и надавила на глаз — буйволица остановилась прислушаться к своим болям: чрево тихо сплетало зародыш, болело копыто, в глазу пощипывало, в позвоночнике боль была старая, притупившаяся и постоянная, а в том месте, куда ударился колышек, она то вспыхивала, то тихо тлела, кончик уха чесался, наверное, муха села на кончик уха. И сквозь эти мерно сходившиеся в ней боли она различила уже знакомые шаги и, зашипев, оглянулась, готовая забодать насмерть этого дурака, и тогда буйвол, растерянно озираясь, остановился, потом глупо так стал пощипывать траву.

Геологи окружили её, размахивая топором, преградили дорогу, смеясь налетели на неё, зачем-то заставили опуститься на колени и, когда она, совсем уже измученная, сдалась на их милость — отодвинулись:

— Ну ладно, иди уже.

Она пошла осторожно, напряжённо, поскользнулась, встала, но глаз её не вытек и с копытом ничего не случилось, — она секунду ещё подождала и зашагала снова, верёвки не было, она остановилась, мотнула головой, освободила рога от воспоминания по верёвке и пошла быстро, не останавливаясь больше нигде. Земля спокойно, без дрожи переносила её бестрепетное умиротворённое существование.

Вечером пятого дня с сумерками вместе, когда скотина с тяжёлым выменем шла доиться, усталая-усталая, взошла она на летний выгон. Она пришла на выгон, как приходит вол с пахоты, как трудяга-косарь возвращается с косьбы, как направляется в кузницу плуг, как приходит летний вечер в село. Она прошла между тяжёлыми и неподвижными, в чинном ожидании стоявшими коровами, она прошла и встала против войлочной палатки, она и сама была с палатку, она встала и промычала устало — ы-ы-ы…

— Да, моя хорошая, — сказала бабка, — пришла?