/ Language: Русский / Genre:sf_fantasy / Series: Сарантийская мозаика

Повелитель императоров

Гай Гэвриел Кей

Хотя мозаичник Кай Криспин и не находит в Сарантии того, за чем он ехал в столицу через полстраны, — покоя и забвения, странный мистический город приносит ему свои дары — внимание императоров, дружбу простолюдинов, любовь лучших женщин, радость творчества и возможность стать участником невероятных событий. Однако один удар кинжала меняет все — как в судьбе Империи, так и в жизни многих людей. Начинается новое время, рождается новая вера, разгорается новая война. Перед Каем Криспином открывается новая дорога, и он вступает на нее, пережив самое страшное для художника — гибель собственного творения, которому были отданы душа и талант, — и еще не веря тому, что можно жить дальше...

Гай Гэвриел КЕЙ

ПОВЕЛИТЕЛЬ ИМПЕРАТОРОВ

Посвящаю Сэму и Мэттью, «учителям пения моей души».

Это принадлежит им, от начала и до конца

Кружась по спирали, витки которой все шире…

Часть первая

Царства света и тьмы

Глава 1

Когда подули первые зимние ветра, Царь Царей Бассании, Ширван Великий, Брат солнца и лун, Меч Перуна, Бич Черного Азала покинул свой окруженный стенами город Кабадх и отправился на юго-запад в сопровождении большей части своих придворных, чтобы проверить состояние укреплений в подвластных ему землях, принести жертву у древнего Священного Огня в замке священников и поохотиться на львов в пустыне. В первое же утро первой охоты его поразила стрела, вонзившаяся под ключицу.

Стрела вошла глубоко, и никто там, в песках, не посмел попытаться ее извлечь. Царя Царей отнесли на носилках в ближайшую крепость Керакек. Опасались, что он умрет.

Несчастные случаи на охоте происходили часто. При дворе бассанидов было достаточно любителей стрельбы из лука, не отличающихся меткостью. Поэтому весьма вероятной становилась не выявленная попытка покушения. Ширван был бы не первым правителем, убитым в суматохе на королевской охоте.

В качестве меры предосторожности Мазендар, визирь Ширвана, приказал установить наблюдение за тремя старшими сыновьями царя, которые отправились на юг вместе с ним. Полезное выражение, маскирующее правду: их взяли под стражу в Керакеке. Одновременно визирь послал гонцов в Кабадх с приказом взять под стражу и их матерей во дворце. Этой зимой будет двадцать семь лет, как Великий Ширван правит Бассанией. Его орлиный взор оставался ясным, заплетенная в косы борода — все еще черной, никакого намека на приближение седовласой старости. Следовало ожидать роста нетерпения со стороны взрослых сыновей, как и смертельно опасных интриг среди царских жен.

Обычные люди могут надеяться найти счастье в детях, поддержку и утешение в кругу семьи. Но существование Царя Царей отличается от жизни других смертных. Ему суждено нести бремя божественности и царственности, а враг людей Азал всегда поблизости и всегда действует.

В Керакеке трех царских лекарей, которые отправились на юг вместе со всем двором, вызвали в ту комнату, где уложили на постель великого царя. Один за другим они осмотрели рану и стрелу. Потрогали кожу вокруг раны, попытались покачать вонзившееся древко и побледнели от увиденного. Стрелы, использовавшиеся для охоты на львов, были самыми тяжелыми. Если сейчас отломить оперение и протолкнуть стрелу сквозь грудную клетку, чтобы вытащить с другой стороны, внутренние повреждения будут огромными, смертельными. А назад стрелу невозможно вытащить, так глубоко она проникла внутрь и таким широким был железный наконечник стрелы. Тот, кто попытался бы его вытащить, разорвал бы царскую плоть, и земная жизнь вытекла бы из него вместе с кровью.

Если бы лекарям показали другого пациента в таком состоянии, все они произнесли бы слова официального отказа: «С этим недугом я не буду бороться». В этом случае никто не мог обвинить их в смерти пациента.

Разумеется, произносить эту фразу недопустимо, когда пострадавший — правитель.

Имея дело с Братом солнца и лун, лекари вынуждены взять на себя обязанность лечить его, вести битву с раной или болезнью любыми средствами и способами. В случае с обычным человеком установлены штрафы в качестве компенсации его семье. В этом же случае следовало ожидать, что лекарей сожгут заживо на погребальном костре великого Царя.

Те, кому предлагали должность лекаря при дворе со всеми сопутствующими ей благами и почестями, это очень хорошо знали. Если бы царь умер в пустыне, его лекарей — этих троих, находящихся в комнате, и тех, кто остался в Кабадхе, пригласили бы в числе почетных гостей в священный замок на церемонию у Священного Огня. Теперь все изменилось.

Лекари у окна шепотом посовещались. Их всех учили наставники — давным-давно, — как важно сохранять невозмутимое выражение лица в присутствии пациента. Но при данных обстоятельствах им плохо удавалось выглядеть спокойными. Когда в поток времени попадает собственная жизнь — подобно окровавленной стреле, — трудно сохранять самообладание и спокойствие.

Один за другим, по старшинству, все трое во второй раз приблизились к человеку на постели. Один за другим они преклонили колени, поднялись, снова прикоснулись к черной стреле, к запястью царя, к его лбу, посмотрели в его глаза, открытые и полные ярости. Один за другим дрожащими голосами они произнесли, как и положено: «С этим недугом я буду бороться».

Когда третий лекарь произнес эти слова и неуверенно отступил назад, в комнате повисло молчание, хотя в ней собрались десять человек при свете ламп и жаркого пламени очага. Снаружи поднялся ветер.

В этой тишине раздался низкий голос самого Ширвана, тихий, но ясно слышный, похожий на голос бога. Царь Царей произнес:

— Они ничего не могут сделать. Это написано на их лицах. Рты их от страха пересохли, их мысли подобны струям песка. Они понятия не имеют, что надо делать. Уведите всех троих и убейте их. Они недостойны. Сделайте это. Найдите нашего сына Дамнацеса и посадите на кол в пустыне, на поживу зверям. Его мать нужно отдать рабам. Сделайте это. Потом пойдите к нашему сыну Мурашу и приведите его к нам. — Ширван сделал паузу, чтобы перевести дыхание и избавиться от унизительной слабости, вызванной болью.

— Еще приведите к нам священника с угольком Священного Пламени. Кажется, нам суждено умереть в Керакеке. Все происходит по божественной воле Перуна. Анаита ждет всех нас. Так было предначертано, и так происходит. Сделай это, Мазендар.

— Совсем никаких лекарей, о великий господин? — спросил маленький пухлый визирь. Голос его звучал сухо, глаза были сухими.

— В Керакеке? — сказал Царь Царей, в его голосе звучали горечь и гнев. — В этой пустыне? Вспомни, где мы находимся. — Когда он говорил, из раны, там, где торчала стрела, текла кровь. Древко стрелы было черным, с черным оперением. Борода царя испачкалась в его собственной темной крови.

Визирь склонил голову. Пришли люди, чтобы увести трех приговоренных лекарей из комнаты. Они не протестовали, не сопротивлялись.

Зимним днем в Бассании, в дальней крепости у края песков, солнце уже миновало высшую точку и начало опускаться. Время шло вперед.

Иногда, внезапно, к собственному удивлению, люди проявляют смелость и меняют течение собственной жизни и ход времени. Человек, который опустился на колени у постели, прижавшись лбом к ковру на полу, был комендантом крепости Керакек. Мудрость, скромность, инстинкт самосохранения — все требовало, чтобы он в тот день хранил молчание среди лощеных, опасных придворных. После он не мог объяснить, почему все же заговорил. Он дрожал как в лихорадке, вспоминая об этом, и пил много вина, даже в дни воздержания.

— Мой повелитель, — произнес он в освещенной огнем комнате, — у нас в деревне рядом с крепостью есть один лекарь, который много путешествовал. Может, позвать его?

Казалось, взор Царя Царей уже блуждает в ином месте, у Перуна и Богини, вдали от мелких забот земной жизни. Он сказал:

— Зачем губить еще одного человека?

О Ширване говорили, писали на пергаменте и вырезали на плитах из камня, что никогда еще на троне в Кабадхе со скипетром и цветком в руке не сидел более милосердный и полный сострадания муж, проникшийся духом богини Анаиты. Но Анаиту еще называли Жницей, ибо она призывала людей к завершению жизни.

Визирь тихо прошептал:

— Почему бы и нет? Какое это может иметь значение, господин? Можно, я пошлю за ним?

Царь Царей еще несколько мгновений лежал неподвижно, потом махнул рукой в знак согласия, коротко и равнодушно. Казалось, гнев его улетучился. Его взгляд из-под отяжелевших век переместился на огонь и остался там. Кто-то вышел по знаку визиря.

Время шло. В пустыне за крепостью и деревней рядом поднялся северный ветер. Он пронесся по пескам, сдувая и перемещая их, стирая одни дюны, насыпая другие, и львы, на которых никто не охотился, искали убежища в своих пещерах среди скал в ожидании ночи.

Голубая луна, луна Анаиты, поднялась ближе к вечеру, уравновесив бледное солнце. В крепости Керакек люди вышли на этот сухой ветер, чтобы убить трех лекарей, убить сына царя, вызвать сына царя, отнести послания в Кабадх, вызвать священника со Священным Огнем для Царя Царей, лежащего в комнате.

И чтобы найти и привести еще одного человека.

* * *

Рустем Керакекский, сын Зораха, сидел, скрестив ноги, на тканом афганском коврике, как всегда, когда учительствовал. Он читал, иногда поднимая глаза, чтобы посмотреть на своих четырех учеников, пока они тщательно переписывали отрывок из одного из его драгоценных текстов. Сейчас они изучали трактат Меровия о катарактах. Каждый студент должен был переписать свою страницу. Потом они будут меняться страницами, пока все не получат полный экземпляр трактата. Рустем придерживался мнения, что западный подход древних тракезийцев предпочтительнее при лечении большинства — хоть и не всех — глазных болезней.

Из окна, выходящего на пыльную дорогу, в комнату подул ветер. Он был пока слабым, даже приятным, но Рустем чувствовал в нем бурю. Надвигалась песчаная буря. В деревне Керакек, у крепости, песок проникает повсюду, когда прилетает ветер из пустыни. Они к нему привыкли, к его привкусу в пище, к покалыванию песка под одеждой и на простынях.

За спинами учеников, под аркой внутренней двери, ведущей в жилые помещения, Рустем услышал легкое шуршание, потом заметил на полу промелькнувшую тень. Шаски занял свой обычный пост за занавеской из бусин и ждет начала самой интересной части дневных занятий. Его сын в свои семь лет проявлял терпение и упорство. Немного меньше года назад он начал вытаскивать из спальни свой маленький коврик и класть его возле комнаты для занятий. Он сидел на нем, скрестив ноги, и проводил столько времени, сколько ему позволяли, слушая сквозь занавеску, как его отец наставляет своих учеников. Если его уводила мать или кто-то из слуг, он пробирался обратно в коридор, как только ему удавалось убежать.

Обе жены Рустема считали, что маленькому ребенку не следует слушать подробные описания кровавых ран и телесных потоков, но лекарь находил интерес мальчика забавным и договорился с женами, чтобы Шаски позволили сидеть за дверью, если он уже приготовил свои уроки и выполнил поручения по дому. Ученикам тоже нравилось невидимое присутствие мальчика в коридоре, а один или два раза они предлагали ему ответить на вопросы его отца.

Даже осторожного, сдержанного человека умиляло то, как семилетний мальчик произносит необходимую фразу: «С этим недугом я буду бороться», а потом подробно описывает свой способ лечения воспаленного, больного пальца или кашля с кровью и мокротой. Интересно то, думал Рустем, машинально поглаживая свою аккуратную остроконечную бородку, что ответы Шаски часто оказывались верными. Один раз он даже позволил мальчику ответить на вопрос, чтобы поставить в неловкое положение ученика, который не приготовил урок после ночного загула, хотя потом, вечером, он пожалел об этом. Молодым людям положено время от времени посещать таверны. Это позволяет им больше узнать о жизни и удовольствиях простых людей и не дает слишком быстро состариться. Лекарю необходимо знать природу людей и их слабости и не осуждать обыкновенные глупости. Судить — это право Перуна и Анаиты.

Прикосновение к бороде напомнило ему то, о чем он думал прошлой ночью: пора снова ее красить. Интересно, подумал он, есть ли еще необходимость добавлять седину в свои светло-каштановые волосы? Когда он вернулся из Афганистана и с Аджбарских островов четыре года назад, обосновался в своем родном городе и открыл медицинскую практику и школу, он решил завоевать доверие пациентов, внешне слегка состарившись. На востоке афганские лекари-жрецы опирались на трости при ходьбе, хоть и не нуждались в них, намеренно набирали вес, размеренно цедили скупые слова или смотрели куда-то внутрь себя, и все это для того, чтобы создать нужный образ достойного и преуспевающего лекаря.

Действительно, для человека двадцати семи лет самонадеянно выступать в качестве преподавателя медицины в том возрасте, когда многие лишь начинают учиться. И правда, в тот первый год двое из его учеников были старше его. Интересно, знали ли они об этом?

Но разве опыт учителя и лекаря не говорит сам за себя по достижении определенного рубежа? В Керакеке, на краю южных пустынь, Рустема уважали и даже почитали жители деревни, и его часто звали в крепость лечить раны и болезни солдат, что вызывало огорчение и гнев часто меняющихся военных лекарей. Вряд ли ученики, которые писали ему, а затем приезжали в такую даль учиться у него, — некоторые были даже приверженцами веры в Джада из Сарантия, — развернулись бы и уехали обратно, обнаружив, что Рустем Керакекский не престарелый мудрец, а молодой муж и отец, одаренный талантом лекаря, который больше многих других путешествовал и читал.

Возможно. Ученики или потенциальные ученики могли вести себя непредсказуемым образом, а доход Рустема от преподавания необходим мужчине, у которого уже две жены и двое детей, особенно учитывая то, что обе женщины хотят еще одного ребенка, а живут они в тесном доме. Не многие жители Керакека могли заплатить лекарю как положено. В деревне был еще один лекарь, которого Рустем почти открыто презирал, но с ним приходилось делить ту скудную прибыль, которую удавалось здесь получить. В целом, может быть, лучше не менять то, что приносит успех. Если седые прядки в бороде убеждают хотя бы одного-двух возможных учеников или военных командиров в крепости, которые имеют обыкновение платить, то стоит по-прежнему пользоваться краской.

Рустем снова взглянул в окно. Небо над маленьким огородом с лечебными травами уже потемнело. Если начнется настоящая буря, отсутствие освещения и шум будут мешать занятиям и затруднят работу в приемной. Он откашлялся. Четыре ученика, знакомые с его привычками, положили письменные принадлежности и подняли глаза. Рустем кивнул, и ближний к двери ученик подошел и открыл ее, впустив первого пациента из толпы ожидающих в крытом дворике.

Ему больше нравилось принимать больных с утра и проводить занятия после полуденного отдыха, но те крестьяне, которые не могли заплатить, часто соглашались приходить к Рустему и его ученикам во второй половине дня и помогать процессу обучения. Многим льстило внимание, некоторые смущались, но в Керакеке знали, что таким образом можно попасть к молодому лекарю, который учился на легендарном востоке и привез оттуда знание секретов таинственного мира.

У женщины, которая вошла и неуверенно остановилась у стены, где Рустем развесил травы и расставил на полках маленькие горшочки и полотняные мешочки с лекарствами, была на правом глазу катаракта. Рустем это знал; он уже видел ее раньше и оценил болезнь. Он заранее готовился и, если заболевания крестьян позволяли, предлагал ученикам практический опыт и наблюдения в дополнение к трактатам, которые они переписывали и заучивали. Какой смысл заучивать высказывания Аль-Хазри об ампутации, любил повторять он, если не умеешь пользоваться пилой.

Он сам провел шесть недель со своим восточным учителем в неудачном походе афганцев против мятежников на северо-восточной границе.

Он также повидал столько насильственных смертей и ужасных мучений в то лето, что решил вернуться домой к жене и маленькому ребенку, которого едва успел увидеть перед отъездом на восток. Этот дом и сад на краю деревни, а потом еще одна жена и дочь появились уже после его возвращения. Маленькому мальчику, которого он тогда оставил, теперь уже семь лет, и он сидит на коврике за дверью приемной, слушая лекции отца.

А лекарю Рустему все еще снилось в ночной темноте поле боя на востоке. Он помнил, как отрезал конечности у кричащих людей при чадящем, неверном свете факелов на ветру, когда солнце садилось и продолжалась бойня. Он помнил черные фонтаны крови, сгустки и брызги крови, пропитавшие его одежду, лицо, волосы, руки, грудь. Он сам превращался в кошмарное кровавое создание, его руки становились такими скользкими, что едва удерживали инструменты, которыми он резал, пилил и прижигал, а раненых без конца все подносили и подносили к ним без остановки, даже после наступления ночи.

Бывают вещи похуже деревенской практики в Бассании, решил он на следующее утро, и с тех пор ни разу не усомнился в этом, хотя иногда проснувшееся честолюбие, манящее и опасное, как куртизанка из Кабадха, пыталось убедить его в обратном. Рустем провел большую часть взрослой жизни, стараясь казаться старше своих лет. Но он еще не стар. Пока не стар. И он спрашивал себя не раз в сумерках, когда обычно являются подобные мысли, как бы он поступил, если бы в его дверь постучали благоприятный случай и риск.

После, оглядываясь назад, он не мог вспомнить, раздался ли в тот день стук в дверь. Все последующие события происходили с головокружительной быстротой, и он мог его не запомнить. Однако ему казалось, что наружная дверь просто с грохотом распахнулась без предупреждения, чуть не ударив пациентку, ожидающую у стены, и внутрь ворвались солдаты, до отказа наполнив тихую комнату хаосом внешнего мира.

Рустем знал одного из них — командира: тот уже давно служил в Керакеке. Сейчас лицо этого человека было искажено, глаза выпучены, вид возбужденный. Когда он заговорил, его голос визжал, как пила дровосека. Он крикнул:

— Ты должен идти! Немедленно! В крепость!

— Несчастный случай? — спросил Рустем со своего коврика, нарочно сдержанно, не обращая внимания на властный тон солдата и пытаясь восстановить спокойствие при помощи собственного хладнокровия. Это входило в курс обучения лекаря, и он хотел, чтобы его студенты увидели, как он это делает. Приходящие к ним люди часто бывали возбуждены, а лекарь не мог себе этого позволить. Он отметил, что лицо солдата обращено на восток, когда он произнес первые слова. Нейтральное знамение. Этот человек принадлежит к касте воинов, конечно, а это может быть и хорошо, и плохо, в зависимости от касты заболевшего человека. Ветер дует с севера — это нехорошо, но за окном не видно и не слышно птиц, а это служит некоторым противовесом.

— Несчастье! Да! — выкрикнул солдат, его никак нельзя было назвать спокойным. — Пойдем! Это Царь Царей! Стрела!

Хладнокровие покинуло Рустема, словно новобранца, оказавшегося лицом к лицу с сарантийской кавалерией. Один из учеников потрясенно ахнул. Женщина с катарактой взвыла и рухнула на пол бесформенной грудой. Рустем быстро встал, стараясь привести в порядок разбегающиеся мысли. Вошли четыре человека. Несчастливое число. Вместе с женщиной пять. Можно ли ее сосчитать, чтобы избежать дурного предзнаменования?

Быстро подсчитывая добрые знаки, он подошел к большому столу у двери и схватил свою маленькую полотняную сумку. Поспешно уложил в нее несколько трав и горшочков и взял кожаный футляр с хирургическими инструментами. Обычно он посылал вперед ученика или слугу со своей сумкой, чтобы успокоить находящихся в крепости и чтобы его самого не увидели поспешно выбегающим из дома, но при данных обстоятельствах нельзя было вести себя, как обычно. Это же Царь Царей!

Рустем чувствовал, как сильно бьется его сердце. Он старался дышать ровно. У него кружилась голова. По правде говоря, он боялся. По многим причинам. Важно было не подавать виду. Он взял посох, нарочно медленно двигаясь, надел на голову шляпу. Повернулся к солдату, лицом на север, и сказал:

— Я готов. Мы можем идти.

Четверо солдат выскочили из дверей впереди него. Рустем задержался и сделал попытку сохранить какой-то порядок в комнате, которую покидал. Бхарай, его лучший ученик, смотрел на него.

— Вы можете попрактиковаться с хирургическими инструментами на овощах, а потом на кусочках дерева, используя щупы, — сказал Рустем. — Оценивайте друг друга по очереди. Отошлите больных домой. Закройте ставни, если ветер усилится. Разрешаю вам развести огонь в очаге и зажечь масляные светильники.

— Хорошо, учитель, — с поклоном ответил Бхарай. Рустем вышел вслед за солдатами. Он остановился в саду, снова повернулся лицом на север, сдвинув ступни, и сорвал три побега бамбука. Они могут понадобиться ему в качестве зондов. Солдаты нетерпеливо ждали на дороге, возбужденные и испуганные. Воздух вибрировал от их тревоги. Рустем выпрямился, шепотом помолился Перуну и Богине и повернулся к солдатам. В этот момент он заметил Катиун и Яриту у входа в дом. В их глазах застыл страх. Глаза Яриты казались огромными, даже издалека. Наверное, один из солдат рассказал женщинам, что происходит.

Он ободряюще кивнул обеим и увидел, как Катиун хладнокровно кивнула ему в ответ, обнимая за плечи Яриту. С ними все будет в порядке. Если он вернется.

Он вышел через маленькую калитку на дорогу, сделал первый шаг правой ногой и взглянул вверх, не будет ли знамений от птиц. Но ни одной не было видно: все они укрылись от поднимающегося ветра. Никаких знамений. Жаль, что прислали четырех солдат. Кому-то следовало быть умнее. Однако с этим уже ничего не поделаешь. В крепости он сожжет благовония, чтобы умилостивить богов. Рустем покрепче сжал посох и постарался принять невозмутимый вид. Он сомневался, что ему это удалось. Царь Царей. Стрела.

Внезапно он остановился на пыльной дороге.

И в то самое мгновение, когда он остановился, обозвав себя глупцом, и собрался вернуться в приемную, хотя знал, что это очень дурная примета, у него за спиной раздался голос.

— Папа! — позвал этот тоненький голосок.

Рустем обернулся и увидел, что держит его сын в обеих руках. Сердце его на мгновение остановилось, по крайней мере, ему так показалось. Он с трудом сглотнул, замер у самой калитки и заставил себя еще раз сделать глубокий вдох.

— Да, Шаски, — тихо ответил он. Он посмотрел на маленького мальчика в саду, и на него снизошло странное спокойствие. На него смотрели ученики и пациенты, стоящие тесной кучкой на крыльце, солдаты на дороге, женщины у дверей. Дул ветер.

— Этот человек сказал… Он сказал — стрела, папа.

И Шаски протянул вперед маленькие ручки и подал отцу хирургический инструмент, который вынес во двор.

— Он действительно так сказал, — серьезно ответил Рустем. — Значит, мне надо взять это с собой, не так ли?

Шаски кивнул головой. Его темно-карие глаза смотрели серьезно, он держался очень прямо, словно жрец с жертвоприношением в руках. «Ему семь лет, — подумал Рустем. — Да хранит его Анаита».

Он снова вошел через деревянную калитку, наклонился и взял у мальчика тонкий инструмент в кожаном футляре. Он когда-то привез его из Афганистана, прощальный подарок от тамошнего учителя.

Солдат действительно упомянул о стреле. Рустема охватило неожиданное желание положить руку на голову сына, на темно-каштановые кудрявые волосы, ощутить тепло маленькой головки. Конечно, все дело в том, что он, возможно, не вернется из крепости. Это могло стать последним прощанием. Невозможно отказаться лечить Царя Царей, а в зависимости от того, куда вошла стрела…

У Шаски было такое напряженное лицо, словно он каким-то сверхъестественным образом это понимал. Конечно, он не мог понимать, но мальчик только что избавил его от необходимости возвращаться в приемную, после того как он уже вышел за калитку и сорвал бамбуковые побеги, а это было очень плохой приметой. Или ему пришлось бы послать кого-нибудь за инструментом.

Рустем обнаружил, что не в состоянии говорить. Он еще секунду смотрел вниз, на Шаски, потом поднял взгляд на жен. Им он тоже не успевал ничего сказать. Мир все же ворвался в дверь их дома. То, чему суждено случиться, произойдет.

Рустем повернулся и быстро вышел в калитку, а потом зашагал вместе с солдатами по круто уходящей вверх дороге под порывами северного ветра. Он не оглядывался назад, зная, что это дурная примета, но был уверен, что Шаски все еще стоит там и смотрит на него, один в саду, прямой, как копье, маленький, как тростинка на речном берегу.

* * *

Винаж, сын Винажа, комендант южной крепости Керакек, родился еще южнее, в крохотном пальмовом оазисе к востоку от Кандира, питаемом родниками островке редкой растительности, окруженном со всех сторон пустыней. Конечно, в этой деревне был базар. Смуглые мрачные жители песков обменивались с ее жителями товарами и услугами. Они приезжали верхом на верблюдах, потом снова уезжали, исчезая вдали за колеблющейся линией горизонта.

Винаж вырос в семье купца и довольно хорошо знал кочевые племена, как во времена мирной торговли, так и тогда, когда великий Царь посылал на юг армии ради еще одной бесплодной попытки пробиться к западному морю по ту сторону песков. Пустыня и дикие племена, кочующие по ее просторам, раз за разом срывали его планы. Ни пески, ни те, кто в них жил, не были склонны покориться.

Но проведенное на юге детство сделало Винажа, который предпочел армию жизни торговца, самым подходящим кандидатом на пост коменданта одной из крепостей в пустыне. Начальники в Кабадхе проявили редкую для них ясность мышления и, когда он поднялся до достаточно высокого чина, поставили его командовать Керакеком, а не, скажем, солдатами, охраняющими рыболовецкий порт на севере, где ему пришлось бы иметь дело с одетыми в меха купцами и разбойниками из Москава. Иногда военным удается сделать что-нибудь так, как надо, почти против своей воли. Винаж знал пустыню и относился к ней и к ее обитателям с должным уважением. Он смог освоить несколько диалектов кочевников, немного говорил на языке киндатов, и его не смущал песок в постели, в одежде или в складках кожи.

И все же ничто в биографии этого человека не давало оснований предположить, что солдат Винаж, сын торговца, может настолько забыть об осторожности, чтобы заговорить в присутствии высших лиц Бассании и по собственному почину предложить вызвать к умирающему Царю Царей этого лекаря из маленького городка. Ведь он даже не принадлежал к касте священников.

Помимо всего, произнеся эти слова, комендант рисковал собственной жизнью. Он пропал, если кто-нибудь потом решит, что лечение сельского врача ускорило смерть царя — пусть даже Великий Ширван уже повернулся лицом к очагу, словно смотрел в пламя бога грома Перуна или на темную фигуру Богини.

Стрела сидела в его теле очень глубоко. Кровь продолжала медленно сочиться из раны, пропитывала простыни на постели и повязку вокруг нее. Собственно говоря, казалось чудом, что царь еще дышит, еще остается с ними, пристально глядя на пляску языков пламени. Поднялся ветер из пустыни. Небо потемнело.

По-видимому, Ширван не собирался обращаться к своим придворным с последними напутственными словами и называть преемника, хотя он сделал жест, позволявший догадаться о его выборе. Третий сын царя Мюраш посыпал свою голову и плечи горячим пеплом из очага и теперь стоял на коленях рядом с постелью и молился, раскачиваясь взад и вперед. Все остальные сыновья царя отсутствовали. Голос Мюраша, то громче, то тише бормочущий молитвы, был единственным издаваемым человеком звуком в комнате, не считая тяжелого дыхания великого Царя.

В этой тишине сквозь завывание ветра ясно послышался топот сапог, который наконец-то раздался в коридоре. Винаж втянул воздух и на короткое мгновение прикрыл глаза, призывая Перуна и посылая ритуальные проклятия на голову вечного Врага Азала. Потом он оглянулся и увидел, как открылась дверь и вошел лекарь, который вылечил его от весьма неудобной сыпи, подхваченной им во время осеннего разведывательного рейда в район приграничных сарантийских поселений и крепостей.

Лекарь вслед за перепуганным начальником охраны вошел в комнату. Он остановился, опираясь на свой посох, окинул взглядом комнату и только потом посмотрел на лежащего на постели человека. С ним не было слуги — наверное, он покинул дом в большой спешке: инструкции, данные капитану Винажем, были недвусмысленными, — поэтому сам нес свою сумку. Не оглядываясь, он протянул назад полотняную сумку, посох и какой-то инструмент в чехле, и начальник охраны проворно принял их у него. Лекарь — его звали Рустем — держался очень сдержанно, без тени улыбки, что не слишком нравилось Винажу, но этот человек учился в Афганистане и, по-видимому, не имел привычки убивать людей. И он действительно вылечил ту сыпь.

Лекарь пригладил одной рукой бороду с проседью, опустился на колени и коснулся лбом пола, чем выказал неожиданно привычку к хорошим манерам. Получив разрешение визиря, встал. Царь не отрывал глаз от огня, юный принц не переставал молиться. Лекарь поклонился визирю, потом осторожно повернулся, — встав лицом на запад, как и положено, отметил Винаж, — и отрывисто произнес:

— С этим недугом я буду бороться.

Он еще даже не приблизился к пациенту, — не то чтобы осмотрел его, — но у него и не было выбора. Он обязан был сделать все, что сможет. «Зачем убивать еще одного человека?» — спросил недавно царь. Винаж почти наверняка именно это и сделал, предложив привести сюда лекаря.

Лекарь обернулся и посмотрел на Винажа.

— Если комендант гарнизона останется и поможет мне, я буду ему благодарен. Мне может пригодиться опыт солдата. Всем остальным, почтенные и милостивые господа, необходимо немедленно покинуть комнату, прошу вас.

Не поднимаясь с колен, принц с яростью произнес:

— Я не покину своего отца.

Этот человек почти наверняка вот-вот станет Царем Царей, мечом Перуна, когда человек на кровати перестанет дышать.

— Понятное желание, господин принц, — хладнокровно ответил лекарь. — Но если вы желаете добра своему любимому отцу, в чем я убежден, и хотите помочь ему сейчас, вы окажете мне честь и подождете снаружи. Хирургическую операцию нельзя проводить в толпе людей.

— Не будет никакой… толпы, — возразил визирь. Произнося слово «толпа», Мазендар скривил губу. — Останется принц Мюраш и я сам. Ты не из касты священников, разумеется, и комендант тоже. Поэтому мы должны остаться здесь. Все другие выйдут, как ты просил.

Лекарь просто покачал головой:

— Нет, мой господин. Убейте меня сразу, если пожелаете. Но меня учили, и я тоже так считаю, что члены семьи и близкие друзья не должны присутствовать, когда врач лечит больного. Царский лекарь должен принадлежать к касте священнослужителей, я знаю. Но я не занимаю такого положения… Я просто пытаюсь помочь великому Царю, потому что меня попросили. Если я буду бороться с этим недугом, то должен поступать так, как меня учили. Иначе я ничем не помогу Царю Царей, и в этом случае моя собственная жизнь станет для меня тяжким бременем.

Этот человек — самодовольный педант со слишком ранней сединой, подумал Винаж, но в мужестве ему не откажешь. Он увидел, как принц Мюраш поднял взгляд и его черные глаза вспыхнули. Однако не успел принц заговорить, как слабый холодный голос с постели тихо произнес:

— Вы слышали, что сказал лекарь. Его привели сюда ради его искусства. Почему в моем присутствии пререкаются? Убирайтесь. Все.

Воцарилось молчание.

— Конечно, милостивый господин, — ответил визирь Мазендар, а принц неуверенно встал, открывая и закрывая рот. Царь по-прежнему смотрел в огонь. Винажу показалось, что его голос уже доносится откуда-то из-за пределов царства живых. Он умрет, лекарь умрет, весьма вероятно, что Винаж тоже умрет. Он глупец, глупец, и дни его кончаются.

Люди занервничали и устремились в коридор, где уже зажгли факелы на стенах. Свистел ветер, тоскливо, словно голос другого мира. Винаж видел, как его начальник стражи положил вещи лекаря и поспешно вышел. Юный принц остановился прямо перед худым лекарем, который стоял совершенно неподвижно, ожидая, когда они уйдут. Мюраш поднял руки и прошептал тихо и яростно:

— Спаси его, не то эти пальцы лишат тебя жизни. Клянусь громом Перуна.

Лекарь ничего не ответил, просто кивнул, хладнокровно рассматривая ладони принца, которые перед его лицом сжались в кулаки, потом снова раскрылись, а пальцы скрючились, словно душили жертву. Мюраш еще мгновение колебался, потом оглянулся на отца. Винаж подумал, что, возможно, он видит его в последний раз, и в его мозгу промелькнуло болезненное воспоминание о его собственном отце на смертном одре, там, на юге. Затем принц зашагал прочь из комнаты, а все остальные расступались перед ним. Он услышал, как голос принца снова начал читать молитву в коридоре.

Мазендар вышел последним. Он задержался у постели, бросил взгляд на Винажа и лекаря, и впервые на его лице отразилась неуверенность. Он прошептал:

— У вас есть для меня приказания, мой господин?

— Я их уже отдал, — тихо ответил человек на постели. — Ты видел, кто здесь был. Служи ему верно, если он позволит. Может и не позволить. Если это так, то да сохранят твою душу Повелитель грома и Богиня.

Визирь с трудом сглотнул:

— И твою, мой господин, если мы больше не встретимся.

Царь не ответил. Мазендар вышел. Кто-то закрыл дверь из коридора.

Лекарь немедленно начал быстро действовать. Он открыл полотняную сумку и вынул маленький мешочек. Подошел к огню и бросил в него содержимое мешочка.

Огонь стал синим, и аромат диких цветов внезапно наполнил комнату, словно весной на востоке. Винаж заморгал. Фигура на постели шевельнулась.

— Афганские? — спросил Царь Царей.

Лекарь удивился:

— Да, милостивый господин мой. Я не думал, что ты…

— У меня был лекарь с Аджбарских островов. Очень знающий. К сожалению, он ухаживал за женщиной, которую ему лучше было бы не трогать. Он пользовался этим благовонием, я помню.

Рустем подошел к постели.

— Наука гласит, что обстановка в комнате, где проходит лечение, действует на ход лечения. Такие вещи влияют на нас, господин мой.

— Но не на стрелы, — ответил Царь. Но он слегка повернулся, чтобы посмотреть на лекаря, как заметил Винаж.

— Может, это и так, — невозмутимо произнес лекарь. Рустем в первый раз подошел вплотную к постели, нагнулся, чтобы осмотреть древко и рану, и Винаж увидел, как он неожиданно замер. По его бородатому лицу проскользнуло странное выражение. Он опустил руки. Потом посмотрел на Винажа.

— Комендант, необходимо, чтобы ты достал мне перчатки. Самые лучшие кожаные перчатки, какие есть в крепости, и как можно скорее.

Винаж не стал задавать вопросов. Вероятно, он умрет, если умрет Царь. Он вышел, закрыл за собой дверь и поспешно двинулся по коридору, мимо ожидающих там людей, потом побежал вниз по лестнице за собственными перчатками для верховой езды.

Когда Рустем вошел, его охватил ужас, и ему пришлось призвать на помощь все остатки самообладания, чтобы не показать этого. Он едва не уронил свои инструменты и испугался, что кто-нибудь заметит его дрожащие руки. Хорошо, что начальник стражи быстро подошел и взял у него вещи. Он воспользовался процедурой официального коленопреклонения, чтобы произнести про себя успокаивающую молитву.

Поднявшись на ноги, он заговорил более резко, чем следовало бы, прося придворных — вместе с визирем и принцем! — покинуть комнату. Но он всегда разговаривал резким, деловым тоном, чтобы создать образ не по годам опытного лекаря, а сейчас не время и не место изменять своим привычным методам. Если ему суждено умереть, то едва ли имеет значение, что о нем подумают. Он попросил коменданта остаться. Солдата не могут смутить поток крови и вопли, а кому-то, возможно, придется придерживать раненого.

Раненый. Царь Царей. Меч Перуна. Брат солнца и лун.

Рустем заставил себя прогнать подобные мысли. Это пациент. Раненый человек. Только это имеет значение. Придворные ушли. Принц — Рустем не знал, который это из сыновей царя, — остановился перед ним и наглядно, движениями кистей рук, продемонстрировал угрозу смерти, которая шла рядом с Рустемом с того самого мгновения, когда он вышел из своего сада.

Нельзя придавать этому значения. Все будет так, как предначертано.

Он бросил аджбарский порошок в огонь, чтобы настроить комнату на взаимодействие с гармоничными духами, потом подошел к постели с намерением осмотреть стрелу и рану.

И почувствовал запах каабы.

Мысли его закружились от потрясения, потому что этот запах подтолкнул воспоминание, уже медлившее на краю сознания, а потом еще одно воспоминание, от которого ему стало страшно. Он послал коменданта за перчатками. Они были ему необходимы.

Если бы он прикоснулся к древку стрелы, он бы умер.

Оставшись наедине с Царем Царей, Рустем обнаружил, что его страх теперь — это страх лекаря, а не жалкого подданного. Он размышлял о том, как высказать то, что у него на уме.

Теперь глаза царя смотрели прямо ему в лицо, темные и холодные. Рустем увидел в них ярость.

— На древке стрелы — яд, — сказал Ширван. Рустем наклонил голову:

— Да, мой господин. Кааба. Из растения фиджана. — Он набрал в грудь воздуха и спросил: — А твои лекари трогали стрелу?

Царь очень медленно кивнул головой. Не было и намека на то, что гнев его стал меньше. Он должен был испытывать сильную боль сейчас, но не показывал этого.

— Все трое. Забавно. Я приказал казнить их за некомпетентность, но они и так скоро умерли бы, не так ли? Ни один из них не заметил яда.

— Здесь он редкость, — заметил Рустем, стараясь собрать разбегающиеся мысли.

— Не такая уж редкость. Я принимаю его малыми дозами уже двадцать пять лет, — сказал царь. — Каабу и другие ядовитые вещества. Анаита призовет нас к себе, когда пожелает, но люди все равно должны заботиться о своей жизни, а правители обязаны это делать.

Рустем с трудом глотнул. Теперь он получил объяснение того, почему его пациент до сих пор жив. Двадцать пять лет? Перед его мысленным взором возникла картина: молодой царь дотрагивается, — со страхом, несомненно, — до крупинки смертельно опасного порошка. Потом ему становится плохо, но он повторяет то же самое позднее, потом еще раз, и еще, а потом начинает пробовать яд во все больших количествах. Он покачал головой.

— Правитель вынес многое ради своего народа, — сказал он. Он думал о придворных лекарях. Кааба перехватывает горло, а потом добирается до сердца. Человек погибает в агонии, задыхаясь. Он видел подобное на востоке. Официальный способ казни.

— Забавно, — сказал царь.

Теперь у него в голове вертелась еще одна мысль. Но он изо всех сил старался пока отогнать ее от себя.

— Все равно, — сказал царь. Его голос звучал так, как и ожидал Рустем: холодно, сурово, без всяких эмоций. — Это стрела для охоты на львов. Защита от яда не поможет, если стрелу не удастся извлечь.

В дверь постучали. Она открылась, и вошел запыхавшийся Винаж, комендант гарнизона, похоже, он бежал. Он принес перчатки для верховой езды из коричневой кожи. Они были слишком толстыми, и работать ими будет трудно, понял Рустем, но выбора не было. Он надел их. Развязал шнурок чехла, в котором лежал длинный тонкий металлический инструмент. Тот, который вынес ему сын из сада. Он сказал: «Стрела, папа».

— Иногда есть способ извлечь даже такую стрелу, — сказал Рустем, стараясь не думать о Шаски. Повернулся лицом на запад, закрыл глаза и начал молиться про себя, мысленно перебирая при этом сегодняшние предзнаменования, хорошие и дурные, и подсчитывая дни после последнего лунного затмения. Закончив подсчеты, разложил необходимые талисманы и охранные амулеты. Предложил царю выпить притупляющую ощущения траву от боли, которую ему придется испытать. Но тот отказался. Рустем подозвал коменданта к постели и объяснил ему, что надо делать, чтобы держать пациента неподвижно. Теперь он не называл его царем. Это был раненый. Рустем был лекарем, при нем — помощник, и ему предстояло извлечь стрелу, если он сумеет. Сейчас он начал войну с Азалом, врагом, который может погасить луны и солнце, оборвать жизнь.

В этом случае комендант не понадобился, как и трава. Рустем сначала отломил почерневшее древко как можно ближе к входному отверстию раны, потом при помощи набора зондов и ножа расширил рану. Он знал, что эта процедура крайне болезненна. Некоторые не в состоянии выдержать, даже приняв обезболивающие лекарства. Они мечутся и кричат или теряют сознание. Ширван Бассанийский ни разу не закрыл глаза и не шелохнулся, только дышал часто и неглубоко. На лбу у него выступили капли пота, а челюсти сжались под заплетенной в косички бородой. Когда Рустем счел отверстие достаточно широким, он смазал маслом длинную тонкую металлическую ложку Эниати и ввел ее в рану, к застрявшему там наконечнику стрелы.

Трудно было действовать точно в толстых перчатках, уже пропитанных кровью, но теперь он мог видеть расположение выступа наконечника и знал, под каким углом вводить вогнутую часть ложки Эниати. Мелкая ложка скользнула к фланцу сквозь плоть царя, и у того перехватило дыхание, но он по-прежнему лежал не шевелясь. Рустем слегка повернул ложку и почувствовал, как она охватила самую широкую часть наконечника, прижавшись к нему. Он протолкнул ее чуть дальше и сам перестал дышать в самый ответственный момент, молясь Богине в образе Целительницы, а потом снова повернул ложку и осторожно слегка потянул назад.

Тут царь охнул и приподнял одну руку, словно в знак протеста, но Рустем почувствовал, что наконечник вошел в ложку, и теперь она его закрывает собой. Он сделал это с первой попытки. Он знал одного человека — учителя на далеком востоке, который был бы им очень доволен. Теперь только смазанные маслом бока ложки соприкасались с поверхностью раны, а зазубренный край наконечника надежно спрятан внутри.

Рустем заморгал. Он хотел было смахнуть со лба пот тыльной стороной окровавленной перчатки, но вспомнил — в самый последний момент, — что если сделает это, то умрет. Сердце его глухо билось.

— Мы уже почти закончили, уже почти все, — пробормотал он. — Ты готов, дорогой мой господин? — Это выражение использовал визирь. В этот момент, глядя, как лежащий на постели человек молча справляется с ужасной болью, Рустем испытывал к нему именно такое чувство. Комендант Винаж удивил его: он подошел к изголовью кровати, наклонился и положил ладонь на лоб царя, не касаясь раны и крови. Это было больше похоже на ласку, чем на попытку придержать больного.

— Кто может быть готов к такому? — простонал Ширван Великий, и в этих словах Рустем, к своему изумлению, уловил тень сардонической насмешки. Услышав это, он повернул носки ступней на запад, произнес афганское слово, выгравированное на инструменте, сжал его обеими руками в перчатках и выдернул из смертного тела Царя Царей.

— Насколько я понимаю, я буду жить?

Они были одни в комнате. Прошло немного времени, за окнами полностью стемнело. Ветер дул по-прежнему. По приказу царя Винаж вышел и объявил всем остальным, что лечение продолжается и Ширван еще жив. Больше ничего. Солдат не задавал вопросов, и Рустем тоже.

Главная опасность всегда — сильное кровотечение. Он заполнил расширенное отверстие раны корпией и чистой губкой. И оставил рану открытой. Самой распространенной ошибкой лекарей было слишком поспешно закрыть рану, и пациенты умирали. Позднее, если все пойдет хорошо, он сведет края раны самыми маленькими шпильками вместо швов, оставив отверстие для дренажа. Но пока еще рано. Пока он забинтовал заполненную корпией рану чистой тканью, пропустив ее под мышкой, потом через грудную клетку, потом наверх и вокруг шеи предписанным треугольником. Закончил он повязку наверху и завязал узел так, чтобы он смотрел, как положено, вниз, по направлению к сердцу. Ему нужно получить свежее постельное белье и ткань, чистые перчатки для себя и горячую воду. Окровавленные перчатки коменданта он бросил в огонь. К ним нельзя прикасаться.

Голос царя, задавшего вопрос, звучал слабо, но четко. Добрый знак. На этот раз он выпил успокаивающую травку из сумки Рустема. Его черные глаза смотрели спокойно, взгляд фокусировался, зрачки не были излишне расширены. Рустем старался сдержать радость. Следующей опасностью, как всегда, был зеленый гной, хотя раны от стрел заживают лучше, чем нанесенные мечом. Позже он положит свежую корпию, промоет рану и сменит мазь и повязку до конца ночи. Этот метод был его собственным изобретением. Большинство лекарей оставляли первую повязку на два-три дня.

— Мой повелитель, я считаю — да. Стрела извлечена, рана заживет, если будет на то воля Перуна, а я буду действовать осторожно, чтобы избежать вредных выделений. — Он помедлил. — И у тебя имеется… собственная защита от яда, который проник в нее.

— Я хочу поговорить с тобой об этом. Рустем с трудом сглотнул:

— Мой повелитель?

— Ты определил присутствие яда фиджаны по запаху? Несмотря на аромат от твоих душистых трав в очаге?

Рустем боялся этого вопроса. Он умел искусно уходить от ответа — большинство лекарей это умели, — но ведь это его правитель, смертный родственник солнца и лун.

— Я встречался с ним раньше, — ответил он. — Я учился в Афганистане, господин мой, там растет это растение.

— Я знаю, где оно растет, — сказал Царь Царей. — Что еще ты можешь мне сказать, лекарь?

По-видимому, уйти от ответа невозможно. Рустем сделал глубокий вдох.

— Я также почувствовал его запах в другом месте в этой комнате, великий правитель. До того, как я бросил благовоние в огонь.

Воцарилось молчание.

— Я так и предполагал. — Ширван Великий холодно смотрел на него. — Где? — Всего одно слово, тяжелое, как кузнечный молот.

Рустем опять сглотнул. Ощутил какой-то горький привкус — осознание собственной смертности. Но разве у него оставался выбор? Он ответил:

— На руках принца, великий царь. Когда он приказывал мне спасти твою жизнь под страхом потерять свою собственную.

Ширван Бассанийский на мгновение прикрыл глаза. Когда он их открыл, Рустем снова увидел в их глубине черную ярость, несмотря на наркотик, который он ему дал.

— Это… горе для меня, — очень мягко произнес Царь Царей. Однако то, что слышал Рустем в его голосе, не было похоже на горе. Он вдруг задал себе вопрос, не обнаружил ли сам царь каабу на наконечнике и древке стрелы. Ширван принимал этот яд в течение двадцати пяти лет. Если он знал о яде, то сегодня позволил трем лекарям дотрагиваться до него, не предупредив их, и собирался позволить Рустему сделать то же самое. Проверка на компетентность? Находясь на грани смерти? Каким человеком надо быть… Рустем содрогнулся, не смог сдержаться.

— Кажется, кто-то еще, кроме меня, защищал себя от возможности быть отравленным, вырабатывая сопротивляемость к яду, — сказал Великий Ширван. — Умно. Должен сказать, это умно. — Он надолго замолчал, потом прибавил: — Мюраш. Из него действительно получился бы хороший правитель.

Он отвернулся и посмотрел в окно. В темноте ничего не было видно. Они слышали вой ветра, дующего из пустыни.

— По-видимому, — сказал царь, — я приказал убить не того сына и не ту мать. — Снова короткое молчание. — Это горе для меня, — снова повторил он.

— А эти приказы нельзя отменить, великий царь? — неуверенно спросил Рустем.

— Конечно, нет, — ответил Царь Царей.

Категоричность его тихого голоса, позже решил Рустем, пугала ничуть не меньше, чем остальные события того дня.

— Позови визиря, — сказал Ширван Бассанийский, глядя в ночь. — И моего сына.

Лекарь Рустем, сын Зораха, страстно желал в тот момент оказаться в своем маленьком домике, укрыться от ветра и темноты вместе с Катиун, Яритой и двумя мирно спящими малышами. Чтобы перед сном под рукой стояла чаша вина с травами, огонь пылал в очаге и чтобы окружающий мир никогда не стучался в его дверь.

Он поклонился лежащему на кровати человеку и пошел к двери.

— Лекарь, — позвал Царь Царей.

Рустем обернулся. Он чувствовал страх, это была до ужаса чужая стихия.

— Я по-прежнему твой пациент. И ты отвечаешь за мое благополучие. Поступай соответственно. — Это звучало как приказ, в голосе слышалась холодная ярость.

Не нужно обладать особой проницательностью, чтобы понять, что это может означать.

Еще сегодня днем, в час, когда поднялся ветер в пустыне, он сидел в своей скромной приемной, готовился объяснять четырем ученикам способы лечения простой катаракты в соответствии с научными методами, разработанными Меровием Тракезийским.

Он открыл дверь. В освещенном факелами коридоре Увидел десяток усталых придворных. Слуги или солдаты принесли скамьи, некоторые из ожидающих людей сидели, привалившись к каменным стенам. Некоторые спали, другие увидели его и встали. Рустем кивнул Мазендару, визирю, а потом юному принцу, стоящему немного в стороне от остальных. Он стоял лицом к темному узкому окну-щели и молился.

Комендант гарнизона Винаж — единственный человек, которого знал Рустем, — без слов вопросительно поднял брови и шагнул вперед. Рустем покачал головой, потом передумал. «Ты отвечаешь за мое благополучие, — сказал Царь Царей. — Поступай соответственно».

Рустем отступил в сторону, чтобы визирь и принц могли войти в комнату. Потом сделал знак коменданту тоже войти. Он ничего не сказал, но мгновение смотрел прямо в глаза Винажа, пока те двое проходили в комнату. Рустем вошел следом и закрыл дверь.

— Отец! — вскричал принц.

— То, чему суждено случиться, произойдет, — хладнокровно произнес Ширван Бассанийский тихим голосом. Он сидел, опираясь спиной на подушки, его обнаженная грудь была забинтована полотняной тканью. — По милости Перуна и Богини планы Черного Азала пока удалось сорвать. Лекарь извлек стрелу.

Визирь, заметно растроганный, провел ладонью перед лицом, упал на колени и прикоснулся лбом к полу. Принц Мюраш посмотрел на отца широко раскрытыми глазами и быстро повернулся к Рустему.

— Да славится Перун! — воскликнул он, пересек комнату, схватил двумя ладонями руки Рустема и сжал их. — Ты получишь награду, лекарь! — воскликнул принц.

Только благодаря огромному самообладанию и отчаянной вере в собственные знания Рустем удержался и не отпрянул. Сердце его отчаянно билось.

— Да славится Перун! — повторил принц Мюраш, повернулся к кровати и упал на колени, как это только что сделал визирь.

— Во веки веков, — тихо согласился царь. — Сын мой, стрела убийцы лежит там, на сундуке под окном. На ней был яд. Кааба. Брось ее в огонь, прошу тебя.

Рустем затаил дыхание. Он быстро взглянул прямо в глаза Винажа, потом снова перевел взгляд на принца. Мюраш поднялся.

— Я с радостью сделаю это, мой отец и царь. Но яд? — сказал он. — Как это может быть? — Он подошел к окну и осторожно потянулся к лежащему рядом куску ткани.

— Возьми ее руками, сын мой, — приказал Ширван Бассанийский, Царь Царей, Меч Перуна. — Возьми ее снова голыми руками.

Очень медленно принц повернулся к постели. Визирь уже встал и пристально смотрел на него.

— Я не понимаю. Ты думаешь, что я брал в руки эту стрелу? — спросил принц Мюраш.

— На твоих руках остался запах, сын мой, — мрачно произнес Ширван. Рустем осторожно сделал шаг к царю. Принц обернулся — внешне озадаченный, не более того, — посмотрел на свои руки, потом на Рустема.

— Но тогда я и лекаря тоже отравил, — сказал он. Ширван повернул голову и посмотрел на Рустема.

Черная борода над светлой полотняной повязкой, глаза черные и холодные. «Поступай соответственно», — сказал он раньше. Рустем прочистил горло.

— Ты и попытался это сделать, — сказал он. Сердце его сильно билось. — Если ты брал в руки стрелу, когда выстрелил в царя, тогда кааба проникла сквозь кожу, и теперь она внутри тебя. Твое прикосновение безвредно, принц Мюраш. Уже безвредно.

Он верил, что это правда. Его учили, что это так. Он ни разу не проверял это на практике. Он ощущал странное головокружение, комната слегка покачивалась, словно колыбель младенца.

Затем он увидел, как глаза принца почернели, точно так же, как глаза его отца. Мюраш потянулся рукой к поясу, выхватил кинжал и повернулся к постели.

Визирь вскрикнул. Рустем, безоружный, шагнул вперед.

Винаж, комендант гарнизона в Керакеке, убил принца Мюраша, третьего из девяти сыновей Ширвана Великого, своим собственным кинжалом, метнув его от двери.

Принц с клинком в горле выпустил оружие из безжизненных пальцев и медленно повалился поперек кровати, Уткнувшись лицом в колени отца, и светлые простыни покрылись красными пятнами его крови.

Ширван не шевелился. И все остальные тоже.

После долгого мгновения неподвижности царь перевел взгляд с мертвого сына на Винажа, потом на Рустема. Медленно кивнул головой каждому из них.

— Лекарь, твоего отца как звали?.. — спросил он равнодушным тоном с оттенком легкого любопытства.

— Рустем заморгал:

— Зорах, великий царь.

— Это имя члена касты воинов.

— Да, господин. Он был солдатом.

— Ты выбрал другую жизнь?

Эта беседа казалась неправдоподобной до жути. У Рустема от нее закружилась голова. Поперек тела того, с кем он вел эту беседу, распростерся мертвец, его сын.

— Я воюю с болезнями и ранами, мой повелитель. — Так он всегда говорил.

Царь снова кивнул, задумчиво, словно удовлетворенный чем-то.

— Ты знаешь, разумеется, чтобы стать царским лекарем, необходимо принадлежать в касте священнослужителей.

Разумеется. Мир все же стучится к нему в дверь. Рустем опустил голову. Ничего не ответил.

— Мы организуем это на следующей церемонии Возвышения перед Священным Огнем в день летнего солнцестояния.

Рустем с трудом сглотнул. Кажется, он делает это всю ночь. Он откашлялся.

— Одна из моих жен из касты простолюдинов, великий царь.

— Ей дадут щедрую компенсацию. Ребенок есть?

— Да, девочка, мой повелитель. Царь пожал плечами:

— Подберем добросердечного мужа. Мазендар, позаботься об этом.

Ярита. Ее имя означает «озеро в пустыне». Черные глаза, черные волосы, легкие шаги, когда она входит в комнату или выходит из нее, словно боится потревожить воздух в помещении. Легчайшее прикосновение на свете. И Инисса, малышка, которую они зовут Исса. Рустем закрыл глаза.

— Твоя вторая жена из касты воинов? Рустем кивнул:

— Да, мой повелитель. И сын тоже.

— Их можно возвысить вместе с тобой на той же церемонии. И переедешь в Кабадх. Если пожелаешь взять вторую жену, это можно устроить.

Снова Рустем закрыл глаза.

Окружающий мир молотом колотит в его дверь, врывается в дом подобно ветру.

— Все это может произойти только после середины лета, разумеется. Я хочу использовать тебя раньше. Ты кажешься мне человеком умелым. Их всегда не хватает. Ты будешь лечить меня здесь. Потом предпримешь зимнее путешествие по моему заданию. Кажется, ты наблюдателен. Можешь послужить своему царю еще до принятия в новую касту. Ты уедешь, как только сочтешь, что я достаточно здоров, чтобы вернуться в Кабадх.

Тут Рустем открыл глаза. Медленно поднял взгляд:

— Куда я должен ехать, великий царь?

— В Сарантий, — ответил Ширван Бассанийский.

* * *

Когда Царь Царей уснул, Рустем ненадолго зашел домой, чтобы сменить окровавленную одежду и пополнить запас трав и лекарств. Темнота была ветреной и холодной. Визирь дал ему охрану из солдат. Кажется, он стал важной персоной. Собственно говоря, это неудивительно, не считая того, что теперь все удивительно.

Обе женщины не спали, хотя было уже очень поздно. В передней комнате горели масляные лампы — лишняя трата. В обычную ночь он бы сделал Катиун за это выговор. Он вошел в дом. Они обе быстро поднялись навстречу. Глаза Яриты наполнились слезами.

— Хвала Перуну, — сказала Катиун. Рустем переводил взгляд с одной на другую.

— Папа, — раздался сонный голос.

Рустем посмотрел и увидел маленькую сгорбленную фигурку, встающую с коврика у очага. Шаски тер глаза. Он уснул, но ждал здесь вместе со своими матерями.

— Папа, — повторил он неуверенно. Катиун подошла и положила руку ему на плечи, словно боялась, что Рустем будет бранить мальчика за то, что он остался здесь и не спит так поздно.

Рустем почувствовал странное стеснение в горле. Не от каабы. От чего-то другого. Он осторожно произнес:

— Все в порядке, Шаски. Я уже дома.

— Стрела? — спросил сын. — Они сказали — стрела? Странно, как трудно стало говорить. Ярита плакала.

— Стрела благополучно извлечена. Я использовал ложку Эниати. Ту, которую ты мне принес. Ты правильно сделал, Шаски.

Тут мальчик улыбнулся, застенчиво, сонно, прижавшись головой к животу матери. Рука Катиун погладила его волосы, нежно, как лунный свет. Ее глаза искали взгляд Рустема, и в них было слишком много вопросов.

И отвечать на них было слишком долго.

— Теперь иди спать, Шаски. Я поговорю с твоими матерями, а потом вернусь к пациенту. Увидимся завтра. Все хорошо.

Это было и так, и не так. Быть возведенным в касту священнослужителей — вещь поразительная, просто чудо. Касты в Бассании неподвижны, как горы, разве что Царь Царей пожелает их сдвинуть. Положение придворного лекаря означало обеспеченность, надежное положение, доступ к библиотекам и ученым людям. Больше не надо будет беспокоиться о покупке более просторного дома для семьи или о том, что слишком много масла сгорает в лампах по ночам. Границы будущего Шаски внезапно раздвинулись, превосходя все надежды.

Но что можно сказать жене, которую придется бросить по приказу Царя Царей и отдать другому человеку? А малышка? Исса, которая спит сейчас в своей колыбельке? Малышка уйдет от него.

— Все хорошо, — снова повторил Рустем, стараясь заставить себя поверить в это.

Дверь уже отворилась, и на пороге появился внешний мир. Добро и зло идут рука об руку, их нельзя отделить друг от друга. Перуну всегда противостоит Азал. Оба бога вместе появились во Времени, и ни один не может выйти из него без другого. Так учили священники в каждом храме Бассании.

Женщины вместе отвели ребенка в его комнату. Шаски держал их за руки, заявляя права на них обеих. «Они его слишком балуют», — подумал Рустем. Но сегодняшняя ночь не для таких размышлений.

Он стоял один в передней комнате своего небольшого домика при свете от ламп и от очага и думал о судьбе и о мгновениях случайности, которые определяют жизнь человека, и о Сарантии.

Глава 2

Пардосу никогда не нравились собственные руки. Пальцы слишком толстые, короткие, как обрубки. Они не похожи на руки мозаичника, хотя на них видна та же сетка из порезов и царапин, что и у всех остальных.

У него было много времени на размышления об этом и о многом другом во время долгого путешествия, в дождь и ветер, когда осень неуклонно превращалась в зиму. Пальцы Мартиниана, или Криспина, или лучшего друга Пардоса Куври — вот они правильной формы. Они большие и длинные, выглядят ловкими и умелыми. Пардос думал, что его руки похожи на руки крестьянина, рабочего, человека, для профессии которого едва ли имеет значение ловкость. Временами это его тревожило.

Но он ведь действительно мозаичник, не так ли? Он учился у двух знаменитых мастеров в этой области и был официально принят в гильдию в Варене. У него в кошельке лежат соответствующие бумаги, дома его имя внесено в списки. Поэтому внешность не играет особой роли, в конце концов. Его короткие толстые пальцы достаточно проворны, чтобы делать то, что необходимо. Важны глаз и ум, говаривал Криспин до того, как уехал, а пальцы могут научиться делать то, что им велят.

По-видимому, это правда. Они делают то, что нужно здесь делать, хотя Пардос никогда не представлял себе, что его первый труд в качестве полноправного мозаичника будет выполнен в далекой, насквозь промерзшей глуши Саврадии.

Он даже никогда не представлял себе, что может забраться так далеко от дома, совсем один. Он не из тех молодых людей, которые воображают себе приключения в дальних странах. Он был набожным, осторожным, склонным к тревоге и вовсе не импульсивным.

Но ведь он покинул Варену, свой дом, — единственное знакомое ему место в мире, созданном Джадом, — почти сразу же после убийства в святилище, и это был самый импульсивный из всех возможных поступков.

Ему не казалось, что он поступает безрассудно, скорее он был убежден, что у него нет другого выхода. Пардос удивлялся, почему другие этого не понимают. Когда на него наседали друзья, и Мартиниан, и его заботливая, добросердечная жена, Пардос лишь отвечал, снова и снова, что не может оставаться там, где происходят такие вещи. Когда ему говорили, с насмешкой или грустью, что такие вещи происходят всюду, Пардос отвечал очень просто, что он их видел не всюду, а только в святилище у стен Варены, перестроенном для того, чтобы перенести в него останки царя Гилдриха.

День освящения этого святилища начинался как самый чудесный день в его жизни. Во время церемонии он вместе с остальными бывшими подмастерьями, только что принятыми в гильдию, сидел на почетных местах рядом с Мартинианом, его женой и седовласой матерью Криспина. Все могущественные правители государства антов присутствовали на ней, и многие из самых знатных родиан, включая представителей самого верховного патриарха, прибыли из далекого Родиаса в Варену. Царица Гизелла, под вуалью, одетая в снежно-белые траурные одежды, сидела так близко, что Пардос мог бы заговорить с ней.

Только то была не царица. То была женщина, изображавшая ее, ее приближенная. Эта женщина умерла в святилище, как и огромный немой охранник царицы. Их зарубили мечом, которому не место в святом храме. Потом и сам владелец меча, Агила, царедворец, был убит на месте, у алтаря, стрелами, выпущенными сверху. Другие тоже погибли от стрел, под вопли людей, которые ринулись к выходам, топча друг друга. И кровь забрызгала солнечный диск под мозаикой, над которой трудились Криспин, Мартиниан, Пардос, Радульф, Куври и все остальные во славу бога.

Насилие, безобразное и нечестивое, в святой церкви, осквернение этого места и самого Джада. Пардос чувствовал себя нечистым, ему было стыдно. Он с горечью сознавал, что тоже ант, что он одной крови и даже, по воле случая, одного племени с тем мерзавцем, который встал с запретным мечом, оскорбил молодую царицу непристойными злобными словами, а затем умер вслед за теми, кого только что убил.

Пардос вышел из двойных дверей святилища, когда возобновилась церемония — по приказу первого министра Евдриха Златовласого. Он прошел мимо печей во дворе, где провел все лето и осень за гашением извести для основы, вышел за ворота и двинулся по дороге назад, в город. Не успев еще дойти до стен Варены, он уже принял решение покинуть этот город. И почти сразу же после этого понял, как далеко собрался идти, хотя никогда в жизни не уезжал из дома и наступала зима.

Позже его пытались отговорить, но Пардос был упрямым юношей, и его нелегко было поколебать, когда он уже принял решение умом и сердцем. Ему необходимо уйти подальше от того, что произошло в святилище, от того, что сделали люди одного с ним рода и племени. Ни один из его коллег и друзей не был антом, все они родились в Родиасе. Возможно, именно поэтому они не так остро чувствовали позор, как он.

Зимние дороги на восток сулили опасность, но Пардос считал, что они не могли быть хуже того, что вот-вот произойдет здесь, среди его народа, после того, как исчезла Царица и были обнажены мечи в святой церкви.

Ему хотелось снова увидеть Криспина, поработать с ним вдали от племенных войн, которые вот-вот начнутся. Снова начнутся. Они, анты, уже проходили по этой темной тропе. На этот раз Пардос пойдет в другую сторону.

Они не получали известий от младшего, энергичного партнера Мартиниана после единственного послания, переданного из военного лагеря в Саврадии. Это письмо даже не было адресовано им, оно было доставлено алхимику, другу Мартиниана. Этот человек, по имени Зотик, передал им, что с Криспином все в порядке, по крайней мере, на этом этапе его путешествия. Почему он написал старику, а не собственному напарнику или матери, никто не объяснил, во всяком случае, Пардосу не объяснили.

С тех пор — ничего, хотя Криспин, вероятно, уже добрался до Сарантия, если добрался. Пардос, который теперь уже твердо принял решение уехать, сосредоточился на образе бывшего учителя и объявил о своем намерении отправиться вслед за ним в столицу Империи.

Когда Мартиниан и его жена Кариеса поняли, что отговорить ученика не удастся, они приложили немало сил, чтобы как следует подготовить его к путешествию. Мартиниан посетовал на недавний — и очень внезапный — отъезд своего друга-алхимика, человека, который явно много знал о дорогах на восток. Но ему удалось собрать мнения и подсказки у опытных путешественников-купцов, своих бывших клиентов. Пардос, который гордился своей грамотностью, получил тщательно составленные списки мест, где следует останавливаться, и мест, которых следует избегать. Выбор у него был, разумеется, ограниченным, так как он не мог позволить себе взятки, чтобы получить доступ на имперские постоялые дворы на дороге, но все равно полезно знать о тех тавернах и притонах, где путешественника подстерегает опасность быть ограбленным или убитым.

Однажды утром, после предрассветной молитвы в маленькой древней часовне неподалеку от жилья, которое он снимал вместе с Куври и Радульфом, Пардос отправился к хироманту, испытывая некоторое смущение.

Приемная этого человека находилась ближе к дворцовому кварталу. Некоторые подмастерья и мастеровые, работавшие в святилище, имели обыкновение советоваться с ним по поводу азартных игр и любовных дел, но неловкость Пардоса это не уменьшало. Хиромантия была осуждаемой ересью, конечно, но клирики Джада здесь, в Батиаре, среди антов, действовали осторожно, и завоеватели так никогда полностью и не отказались от некоторых прошлых верований. Над дверью открыто висела вывеска с изображением пентаграммы. Когда он открыл дверь, зазвенел звонок, но никто не появился. Пардос вошел в маленькую темную переднюю комнату, подождал немного и постучал по шаткому столику, стоящему там. Ясновидящий вышел из-за занавески из бусин и, ни слова не говоря, повел его в заднюю комнату без окон, которую обогревала маленькая жаровня и освещали свечи. Он подождал по-прежнему молча, пока Пардос положит на стол три медных фолла и задаст свой вопрос. Хиромант указал на скамью. Пардос осторожно присел: скамья была очень старой.

Этот человек был худым как жердь, одет в черное, и у него не хватало мизинца на левой руке. Он взял короткую широкую руку Пардоса и склонился над ней, долго изучал ладонь при свете свечей и чадящей жаровни. Иногда он покашливал. Пардос чувствовал странную смесь страха, гнева и презрения к самому себе, пока хиромант пристально разглядывал его руку. Затем хиромант — он так и не заговорил — заставил Пардоса бросить на грязный стол высушенные куриные кости. Долго их рассматривал, а потом объявил высоким хриплым голосом, что Пардос не погибнет во время путешествия на восток и что его на дороге ждут.

Последнее не имело совсем никакого смысла, и Пардос спросил, что это значит. Хиромант покачал головой и зашелся в кашле. Он прижимал ко рту кусок ткани, покрытый пятнами. Когда приступ кашля утих, он сказал, что дальнейшие подробности трудно рассмотреть. Он ждет еще денег, понял Пардос, но не захотел платить больше и вышел на яркий утренний свет. Интересно, думал он, так ли беден этот человек, как кажется, или его убогая одежда и дом — это средство привлечь к себе внимание? Хироманты, безусловно, не оставались без работы в Варене. Кашель и простуженный голос казались настоящими, но богатые могут болеть точно так же, как и бедные.

Все еще ощущая неловкость за свой поступок и понимая, как отнесется священник, отправляющий службу в его церкви, к визиту к ясновидящему, Пардос решил рассказать о нем Куври.

— Если меня все же убьют, — сказал он, — пойди и возьми эти фоллы назад, хорошо?

Куври согласился без своих обычных шуточек.

В ночь перед уходом Пардоса Куври и Радульф повели его выпить в их любимую винную лавку. Радульф тоже скоро собирался уехать, но только на юг, в Байану возле Родиаса, где жила его семья и где он надеялся найти постоянную работу по украшению домов и летних жилищ у моря. Этим надеждам, возможно, не суждено сбыться, если разразится гражданская война или начнется вторжение с востока, но они решили не говорить об этом в последний совместный вечер. Во время этого прощания за чаркой вина Радульф и Куври выражали горькое сожаление, что не могут пойти вместе с Пардосом. Теперь, когда они смирились с его внезапным уходом, это путешествие начало казаться им замечательным приключением.

Пардос вовсе так не считал, но он не собирался разочаровывать друзей, заявляя об этом. Он растрогался, когда Куври развернул сверток, принесенный с собой, и они подарили Пардосу новую пару сапог в дорогу. Ночью, пока он спал, они измерили его сандалии, объяснил Радульф, чтобы подобрать правильный размер.

Таверна закрывалась рано по приказу Евдриха Златовласого, бывшего министра, который провозгласил себя регентом в отсутствие царицы. После этого заявления начались беспорядки. Много людей погибло за последние несколько дней в уличных потасовках. Напряжение уже было большим и будет еще расти.

Среди всего прочего, казалось, никто понятия не имеет, куда уехала царица, и это явно тревожило тех, кто теперь обосновался во дворце.

Пардос просто надеялся, что с ней все в порядке, где бы она ни находилась, и что она когда-нибудь вернется. Анты не признавали женщин-правителей, но Пардос считал, что дочь Гилдриха гораздо лучше любого из тех, кто может теперь занять ее место.

Он покинул дом на следующее утро, сразу же после предрассветной молитвы, и двинулся по дороге на восток, в Саврадию.

Самой большой для него проблемой были собаки. Они избегали крупных компаний, но пару-тройку раз на рассвете и в сумерках Пардос оказывался на дороге в одиночестве, а одна особенно неприятная ночь застала его вдали от постоялых дворов. И тогда на него набросились дикие собаки. Он отбивался своим посохом, удивляясь жестокости собственных ударов и грязной ругани, но и ему досталось немало укусов. По-видимому, ни одна из собак не оказалась больной, и хорошо, не то он к этому времени уже умер бы и Куври пришлось бы идти за деньгами к предсказателю.

Постоялые дворы обычно были грязными и холодными, пища имела неопределенное происхождение, но дома комната Пардоса тоже не напоминала дворец, и ему уже попадались в постели маленькие кусачие насекомые. Ему встретилось множество подозрительных личностей, которые пили слишком много плохого вина в сырые ночи, но было очевидно, что тихий молодой человек не владеет ни деньгами, ни товарами, которые стоило бы украсть, и они оставляли его в покое. Все же он из предосторожности испачкал грязью свои новые сапоги, чтобы они выглядели более старыми.

Ему нравились сапоги. И он не слишком страдал от холода и долгой ходьбы. Огромный черный лес на севере — Древняя Чаща — вызывал у него странное волнение. Ему нравилось пытаться проследить и определить оттенки темно-зеленого и серого, бурого и черного цветов, когда свет скользил по опушке леса и менял ее расцветку. Ему пришло в голову, что его предки и их предки могли жить в этом лесу. Вероятно, поэтому его влекло к нему. Анты уже давно обосновались в Саврадии, среди иниций, врашей и других враждующих племен, но потом начали великое переселение на юго-запад, в Батиару, где рушилась Империя, уже готовая пасть. Вероятно, деревья, тянущиеся вдоль имперской дороги, пробуждали нечто древнее в его крови. Хиромант сказал, что его ждут на дороге. Он не сказал, что именно его ждет.

Он искал себе попутчиков, как наставлял его Мартиниан, но после нескольких первых дней не слишком тревожился, если никого не находил. Он изо всех сил старался не пропускать предрассветных и предзакатных молитв, искал придорожные церкви, чтобы их прочесть, поэтому часто отставал от менее набожных спутников, когда ему все же удавалось ими обзавестись.

Один гладко выбритый торговец вином из Мегария предложил Пардосу деньги, если тот разделит с ним ложе — даже на имперском постоялом дворе, — и потребовалось стукнуть его посохом под коленки, чтобы он перестал хватать Пардоса за интимные места под покровом сумерек, настигших их компанию в дороге. Пардос встревожился, как бы друзья этого человека не отозвались на его вопль и не напали на него, но, кажется, им были известны повадки их товарища, и они не доставили Пардосу неприятностей. Один из них даже извинился, что его удивило. Их компания отправилась на ночлег на имперский постоялый двор, который замаячил в темноте впереди, большой, освещенный факелами, приветливый, а Пардос продолжил путь в одиночестве. В ту ночь он в конце концов скорчился с южной стороны каменной ограды на жгучем холоде, и ему пришлось драться с дикими псами при свете белой луны. Стена должна была защитить его от собак. Но в ней было слишком много проломов. Пардос знал, что это означает. Здесь тоже побывала чума в недавно минувшие годы. Когда люди умирают в таких количествах, всегда не хватает рабочих рук, чтобы сделать все необходимое.

Та единственная ночь была очень тяжелой, и он действительно подумал, дрожа от холода и стараясь не спать, не суждено ли ему умереть здесь. Он спрашивал себя, что он делает так далеко от всего, что ему знакомо. У него нечем было разжечь огонь, и он смотрел в темноту, следил, не появятся ли тонкие извивающиеся привидения, которые могут погубить его, если он пропустит их приближение. Он слышал другие звуки, из леса, с противоположной стороны стены и дороги: низкое раскатистое рычание, вой, а один раз топот какого-то очень крупного животного. Он не поднялся, чтобы посмотреть, что это такое, но после этого собаки ушли, слава Джаду. Пардос сидел, съежившись под своим плащом, прислонившись к мешку и шершавой стене, смотрел на далекие звезды и на единственную белую луну и думал о том, где он находится в мире, сотворенном Джадом. Где это маленькое ничтожное существо — Пардос из племени антов — проводит холодную ночь в этом мире. Звезды в темноте были твердыми и яркими, как алмазы.

Позже он решил, что после той долгой ночи он смог по-новому оценить бога, если это не слишком самонадеянная мысль, ибо как смеет такой человек, как он, говорить об оценке бога? Но мысль осталась с ним: разве Джад не совершает каждую ночь нечто бесконечно более трудное, сражаясь в одиночку против врагов и зла среди жгучего холода и темноты? И — следующая правда — разве бог не делает это ради блага других, ради своих смертных детей, а вовсе не ради себя самого? А Пардос просто боролся за собственную жизнь, а не за других живущих.

В какой-то момент, в темноте, после захода белой луны, он подумал о Неспящих, о тех святых клириках, которые молятся всю ночь, в знак понимания того, что бог совершает в ночи. Потом он провалился в беспокойный сон без сновидений.

И на следующий же день, продрогший, весь окоченевший и очень уставший, он подошел к церкви тех самых Неспящих, стоящей немного в стороне от дороги. Он вошел с благодарностью, желая помолиться и выразить свою благодарность, возможно, найти немного тепла в холодное ветреное утро, а потом увидел то, что находилось наверху.

Один из священников не спал, он вышел и приветливо поздоровался с Пардосом, и они вместе произнесли предрассветные молитвы перед диском и под внушающей благоговение фигурой темного бородатого бога на куполе над их головой. Потом Пардос неуверенно рассказал священнику, что он из Варены, мозаичник, и что изображение на куполе — правда! — самая поразительное из всего, что он когда-либо видел.

Одетый в белые одежды священник поколебался, в свою очередь, и спросил у Пардоса, не знаком ли он с еще одним западным мозаичником, человеком по имени Мартиниан, который проходил мимо них в начале осени? И Пардос вспомнил, как раз вовремя, что Криспин отправился на восток под именем своего партнера, и сказал: да, он действительно знает Мартиниана, был его учеником и теперь идет на восток, чтобы присоединиться к нему в Сарантии.

После этого худощавый клирик снова поколебался, а потом попросил Пардоса подождать несколько секунд. Он вышел через маленькую дверцу в боковой стене церкви и вернулся вместе с другим человеком, постарше, седобородым. Этот человек смущенно объяснил, что другой художник, Мартиниан, высказал предположение, будто изображение Джада наверху нуждается в некотором… внимании, если они хотят сохранить его должным образом.

И Пардос, снова посмотрев вверх, увидел то, что заметил Криспин, и, кивнув головой, сказал, что это действительно так. Затем они спросили его, не захочет ли он помочь им в этом. Пардос заморгал в страхе и, заикаясь, стал говорить что-то насчет того, что необходимо иметь большое количество смальты, такой же, как та, что использована наверху, для этой сложной, почти невыполнимой задачи. Ему потребовалось бы снаряжение мозаичника, и инструменты, и помост…

Священники переглянулись, а потом повели Пардоса через церковь в одно из хозяйственных строений и по скрипучим ступенькам в подвал. И там при свете факела Пардос увидел разобранные части помоста и инструменты для своей профессии. Вдоль каменных стен стояла дюжина сундуков, и священники их открыли, один за другим, и Пардос увидел смальту такого качества, такого блеска, что еле удержался, чтобы не заплакать, вспомнив мутное некачественное стекло, которым все время приходилось пользоваться Криспину и Мартиниану в Варене. Это была та самая смальта, которой выложили изображение Джада на куполе: священники хранили ее здесь, внизу, все эти сотни лет.

Два священника смотрели на него и ждали, ничего не говоря, и наконец Пардос просто кивнул головой.

— Да, — сказал он. И еще: — Кому-нибудь из вас придется мне помогать.

— Ты должен научить нас, что надо делать, — сказал второй священник, поднимая повыше факел и глядя вниз на сверкающее стекло в древних сундуках, в котором играл отражающийся свет.

Пардос в конце концов остался там. Он работал вместе с этими благочестивыми людьми и жил с ними почти всю зиму. Как ни странно, по-видимому, его здесь ждали.

Настало время, когда он достиг пределов того, что, как он считал, в его силах сделать при отсутствии руководства и большего опыта для этого божественного, великолепного произведения, и он сказал об этом священникам. Они к тому времени преисполнились к нему уважения, признали его благочестие и старание, и он даже думал, что понравился им. Никто не возражал. Надев подаренные ему белые одежды, Пардос в последнюю ночь бодрствовал вместе с Неспящими и с дрожью услышал собственное имя, пропетое святыми клириками во время молитвы как имя человека добродетельного и достойного, для которого они просили милости у бога. Они поднесли ему подарки — новый плащ, солнечный диск, — и он снова, со своим посохом и мешком, ясным утром вышел на дорогу и под пение птиц, возвещающих весну, продолжил свой путь в Сарантий.

* * *

Если быть честным, то Рустему пришлось бы признать, что его самолюбию нанесен удар. С течением времени, решил он, эта болезненная тревога и обида утихнут и он, возможно, сочтет реакцию своих жен и свою собственную забавной и поучительной, но пока прошло слишком мало времени.

Кажется, он тешил себя иллюзиями насчет своей семьи. Не он первый. Стройная хрупкая Ярита, от которой Рустема Керакекского вынуждали отказаться, которую заставляли бросить по желанию Царя Царей, чтобы его можно было возвысить до касты священнослужителей, казалась очень довольной, когда ей сообщили об этой перемене в жизни, как только ей пообещали найти подходящего, доброго мужа. Единственное, о чем она просила, это отвезти ее в Кабадх.

Наверное, его вторая хрупкая жена ненавидела пустыню, песок и жару больше, чем показывала, и ей очень хотелось увидеть бурную и волнующую жизнь столичного города и пожить в нем. Рустем невозмутимо заметил, что, вероятно, ее желание можно будет удовлетворить. Ярита радостно, даже страстно, поцеловала его и ушла к своей малышке в детскую.

Катиун, его первая жена, — хладнокровная, сдержанная Катиун, которой оказали честь, как и ее сыну, обещанием принять в самую высшую из трех каст, что сулило немыслимое благосостояние и возможности, — разразилась горестными рыданиями, когда услышала эти новости. Она никак не хотела успокоиться, причитала и заливалась слезами.

Катиун совсем не нравились большие города, она никогда не видела ни одного из них — и не имела ни малейшего желания увидеть. Песок в одежде и волосах был мелкой неприятностью, жаркое солнце пустыни можно выдержать, если знать необходимые правила жизни. В маленьком окраинном Керакеке жить приятно, если ты жена уважаемого лекаря и занимаешь соответствующее этому положение.

Кабадх, двор, знаменитые водяные сады, танцевальный зал с красными колоннами, полный цветов, — все это места, где женщины ходят раскрашенные и надушенные, наряженные в тонкие шелка и славятся хорошими манерами и давно отточенным коварством. Женщина из пустынных провинций среди этих?..

Катиун рыдала на своей кровати, крепко закрывала глаза и даже не желала смотреть на него, когда Рустем пытался успокоить ее разговорами о том, какие возможности откроет для Шаски эта невероятная щедрость царя, как и для всех других детей, которые у них могут теперь родиться.

Последнее он сказал импульсивно, он не собирался этого говорить, но его слова вызвали новые потоки слез. Катиун хотелось еще одного ребенка, и Рустем знал это. С переездом в Кабадх, когда он займет высокий пост придворного лекаря, он больше не сможет приводить доводы против идеи завести еще одного ребенка, мотивируя их недостатком жизненного пространства или средств.

В душе он все еще страдал. Ярита слишком легко примирилась с перспективой быть брошенной вместе с дочерью. А Катиун, по-видимому, не понимала, насколько поразительна эта перемена в их положении, не гордилась ею и не радовалась их новой судьбе.

Его слова о возможности иметь еще одного ребенка ее все-таки утешили. Она вытерла глаза, села на постели, задумчиво посмотрела на него, даже сумела слегка улыбнуться. Рустем провел вместе с ней остаток ночи. Катиун, не столь утонченно красивая, как Ярита, и менее застенчивая, чем вторая жена, умела более искусно возбуждать его различными способами. Перед рассветом его заставили, еще полусонного, предпринять первую попытку зачать обещанного ребенка. Прикосновения Катиун и ее шепот на ухо были бальзамом для его гордости.

На рассвете он вернулся в крепость, чтобы проверить состояние царственного пациента. Все шло хорошо. Ширван быстро поправлялся, что свидетельствовало о его железном здоровье и о стечении благоприятных знамений. Рустем не слишком полагался на первое, но изо всех сил старался следить за вторым и действовать соответственно.

Между посещениями царя он запирался с визирем Мазендаром, иногда к ним присоединялись другие люди. Рустема быстро вводили в курс определенных аспектов событий в мире той зимой, и особое внимание уделялось характеру и возможным намерениям Валерия Второго Сарантийского, которого некоторые называли «ночным императором».

Если ему предстоит отправиться туда, да еще и с определенной целью, он должен многое знать.

Когда он наконец двинулся в путь, поспешно договорившись, чтобы его ученики продолжали занятия с одним знакомым лекарем в Кандире, расположенном еще дальше к югу, зима была уже в разгаре.

Самым трудным — и это стало полной неожиданностью — было прощание с Шаски. Женщины примирились с происходящим, сумели понять, девочка была еще слишком мала. Его сын, слишком чувствительный, как считал Рустем, явно старался удержаться от слез, когда Рустем однажды утром затянул лямки своего заплечного мешка и повернулся, чтобы в последний раз со всеми проститься.

Шаски прошел несколько шагов вперед по дорожке. Он тер глаза сжатыми кулачками. Рустему пришлось признать, что он старался. Он старался не заплакать. Но какой мальчик так сильно привязывается к своему отцу? Это признак слабости. Шаски еще в том возрасте, когда мир, который ему положено знать и который ему необходим, — это мир женщин. Отец должен обеспечивать пищу и кров, духовное руководство и дисциплину в доме. Возможно, Рустем все-таки совершил ошибку, позволив ребенку слушать его уроки из коридора. Шаски не должен был так реагировать. И солдаты наблюдали за ними: воинам из крепости предстояло проделать с ним первую часть пути в знак особой милости.

Рустем открыл рот, чтобы сделать мальчику выговор, и обнаружил, к своему стыду, что у него в горле застрял комок, а сердце сжалось в груди так, что стало трудно говорить. Он закашлялся.

— Слушайся своих матерей, — произнес он более хриплым голосом, чем ожидал.

Шаски кивнул головой.

— Я буду слушаться, — прошептал он. Он все еще не плакал. Маленькие ручки были прижаты к бокам и сжаты в кулачки. — Когда ты вернешься домой, папа?

— Когда сделаю то, что должен сделать.

Шаски сделал еще два шага к калитке, где стоял Рустем. Они были одни, на полпути между женщинами у двери и военными на дороге. Он мог бы дотронуться до мальчика, если бы протянул руку. Одна птица пела в то ясное холодное зимнее утро.

Его сын глубоко вздохнул, явно собирая все свое мужество.

— Я не хочу, чтобы ты уезжал, ты знаешь, — сказал Шаски.

Рустем старался рассердиться. Дети не должны так разговаривать. Да еще с отцами. Потом увидел, что мальчик это понимает: он опустил глаза и сгорбился, словно ожидал выговора.

Рустем посмотрел на него и сглотнул, потом отвернулся и так ничего и не сказал. Несколько шагов он сам нес свой дорожный мешок, потом один из солдат спрыгнул с коня, взял мешок и ловко привязал к спине мула. Рустем наблюдал за ним. Командир солдат посмотрел на него и вопросительно приподнял бровь, махнув рукой в сторону предоставленного ему коня.

Рустем кивнул, внезапно его охватило раздражение. Он шагнул к коню, потом неожиданно обернулся и посмотрел на калитку. Шаски все еще стоял там. Он поднял руку, помахал мальчику и слегка улыбнулся, неловко, ему хотелось, чтобы ребенок понял, что отец не сердится за его слова, хотя и должен сердиться. Шаски смотрел Рустему в лицо. Он все еще не плакал. И все еще казалось, что он вот-вот расплачется. Рустем еще несколько мгновений смотрел на него, впитывая образ этой маленькой фигурки, потом кивнул головой, резко повернулся, схватился за протянутую руку и вскочил в седло. Они поскакали прочь. Некоторое время он испытывал стеснение в груди, потом это прошло.

Стражники сопровождали его до границы, а потом Рустем продолжил путь на запад, в сарантийские земли, — впервые в жизни, — один, не считая бородатого черноглазого слуги по имени Нишик. Он отдал коня солдатам и ехал на муле: это больше соответствовало его роли.

Слуга тоже был не настоящий. Точно так же, как Рустем в данный момент был не просто учителем и лекарем, путешествующим в поисках рукописей и ученых бесед с западными коллегами, так и слуга был не просто слугой. Он был солдатом, ветераном, закаленным в боях и умеющим выживать. В крепости Рустема убеждали, что подобные навыки могут очень пригодиться в его путешествии, а возможно, еще больше пригодятся, когда он доберется до места назначения. Все-таки он был шпионом.

Они остановились в Сарнике, не делая тайны из своего прибытия и не скрывая роли Рустема в спасении Царя Царей и его будущего возвышения. Это было слишком важное событие: известие о покушении на царя раньше их пересекло границу, даже зимой.

Правитель Амории попросил Рустема посетить его и с подобающим ужасом выслушал подробности об убийственном предательстве в семье царя Бассании. После официального приема правитель отпустил своих приближенных и наедине пожаловался Рустему, что у него возникли некоторые трудности в выполнении его обязанностей как с женой, так и с любимой наложницей. Он признался с некоторым смущением, что зашел так далеко, что даже советовался с хиромантом, но безуспешно. Молитвы также не помогали.

Рустем воздержался от комментариев по поводу этих методов, осмотрел язык и пощупал пульс правителя, после чего посоветовал ему употреблять на ужин хорошо прожаренную баранью или говяжью печень в тот вечер, когда он собирается иметь сношение с одной из своих женщин. Отметив багровый цвет лица правителя, он также предложил воздержаться от употребления вина во время этой важной трапезы. Он выразил твердую уверенность, что все это поможет. Уверенность, разумеется, это половина лечения. Правитель рассыпался в благодарностях и отдал распоряжение, чтобы Рустему помогали во всех его делах, пока он находится в Сарнике. Через два дня он прислал в гостиницу в подарок Рустему шелковые одежды и богато изукрашенный солнечный диск джадитов. Диск, хоть и красивый, едва ли подобало дарить бассаниду, но Рустем сделал вывод, что его советы ночью оказались полезными.

Живя в Сарнике, Рустем посетил одного из своих бывших учеников и встретился с двумя лекарями, с которыми раньше переписывался. Он приобрел текст Кадестеса о кожных язвах и заплатил за переписку еще одной рукописи, копию которой должны были потом переслать ему в Кабадх. Он рассказал этим двум лекарям, что именно произошло в Керакеке и о том, как спас жизнь царя, в результате чего скоро станет придворным лекарем. А пока, объяснил он им, он попросил разрешения совершить познавательное путешествие, чтобы обогатить себя знаниями и письменными источниками с запада, и это разрешение ему было дано.

Он прочел утреннюю лекцию, на которую, к его удовольствию, собралось много народа, об афганских методах приема трудных родов и еще одну — об ампутации конечностей в том случае, если в результате раны возникают воспаление и гнойные выделения. Рустем пробыл там почти месяц и уехал после прощального ужина, любезно устроенного гильдией лекарей. Ему назвали имена нескольких врачей в столице Империи, к которым настоятельно советовали зайти, и адрес респектабельной гостиницы, где предпочитали останавливаться его коллеги по профессии, когда бывали в Сарантии.

Пища по дороге на север оказалась отвратительной, а удобства еще хуже, но учитывая то, что стоял конец зимы и еще не наступила весна и в это время все мало-мальски умные люди вообще избегают путешествовать, путешествие прошло в основном без приключений. Чего нельзя сказать об их прибытии в Сарантии. Рустем не ожидал, что в первый же день встретится со смертью и попадет на свадьбу.

* * *

Уже много лет Паппион, управляющий имперской мастерской стеклодувов, сам не занимался выдуванием стекла или моделированием изделий. Его обязанности теперь были чисто административными и дипломатическими, связанными с координацией поставок и производством и доставкой смальты и плоских листов стекла мастерам, которые в них нуждались, в Городе и за его пределами. Самой трудной из его обязанностей было определить приоритеты и утихомирить разъяренных художников. Художники, как убедился на собственном опыте Паппион, склонны впадать в ярость.

У него была разработана собственная система. Императорские проекты стояли на первом месте, и Паппион сам проводил их оценку — насколько важна данная мозаика по сравнению с остальными. Поэтому приходилось иногда осторожно наводить справки в Императорском квартале, но у него имелся для этого свой штат, и он сам приобрел достаточно приличные манеры и мог посетить некоторых высших гражданских чиновников, когда возникала необходимость. Его гильдия не была самой важной из всех — это место принадлежало, конечно, шелковой гильдии, — но и не числилась среди самых незначительных, и при нынешнем императоре, с его пышными строительными проектами, Паппиона можно было назвать важной персоной. Во всяком случае, к нему относились с уважением.

Частные заказы шли после императорских, но здесь была одна сложность: художники, занятые работой для императора, получали материалы бесплатно, в то время как те, кто делал мозаики и другие работы из стекла для частных лиц, вынуждены были покупать смальту или листы стекла. Ожидалось, что имперская мастерская стеклодувов теперь будет себя окупать в соответствии с современной схемой, предложенной трижды возвышенным Валерием Вторым и его советниками. Следовательно, Паппион не мог позволить себе полностью игнорировать просьбы мозаичников, нуждающихся в смальте для потолков, стен и полов в частных домах. Откровенно говоря, ему не было никакого смысла отказываться от всех тайно предложенных сумм, предназначенных для собственного кошелька. У мужчины есть обязанности по отношению к семье, не так ли?

Но кроме всех этих нюансов, Паппион прежде всего учитывал интересы тех мастеров или заказчиков, которые принадлежали к числу болельщиков Зеленых.

Великолепные Зеленые, прославленные великими достижениями, являлись его любимой факцией, и одним из огромных удовольствий, сопутствующих его высокому положению в гильдии, было то, что теперь в его власти было субсидировать факцию, за что его узнавали и уважали соответственно в ее пиршественном зале и на Ипподроме. Он перестал быть скромным болельщиком. Он стал почетным гостем, присутствовал на пирах, сидел в первых рядах в театре среди тех, кто занимал лучшие места на гонках колесниц. Давно миновали те дни, когда он занимал очередь еще до рассвета у ворот Ипподрома, чтобы получить стоячее место и посмотреть гонки.

Паппион не мог слишком открыто проявлять свои предпочтения — люди императора присутствовали всюду и бдительно наблюдали, — но он все же старался, чтобы при равенстве всех прочих факторов мозаичник из Зеленых не ушел с пустыми руками, если его конкурентом в получении смальты редких цветов или полудрагоценных камней был известный болельщик проклятых Синих или даже человек, не имеющий явных пристрастий.

Все это было в порядке вещей. Паппион получил свою должность благодаря тому, что болел за Зеленых. Его предшественник на посту главы гильдии и управляющего мастерской по производству стекла — также горячий поклонник Зеленых — выбрал его именно по этой причине. Паппион знал, что когда он захочет уйти от дел, то передаст свой пост кому-нибудь из Зеленых. Так происходило всегда, во всех гильдиях, кроме шелковой. То был особый случай, за которым пристально наблюдали из Императорского квартала. Большинство гильдий контролировала та или иная факция, и редко этот контроль удавалось вырвать из ее рук. Нужно стать вызывающе продажным, чтобы люди императора вмешались.

Паппион не имел намерения вести себя вызывающе ни в чем, и его несколько смутил удивительный заказ, только что полученный им, и весьма значительная сумма, сопровождавшая этот заказ, хотя он еще даже не сделал предварительных набросков для заказанной стеклянной чаши.

Он понял, что в данном случае оплачивается его высокое положение. Что подарок приобретет большую ценность, так как будет изготовлен самим главой гильдии, который уже давно не занимается подобными вещами. Он также знал, что человек, сделавший ему этот заказ — свадебный подарок, насколько он понимал, — может себе это позволить. Не надо было наводить справок, чтобы узнать, что первый секретарь верховного стратига, историк, который также ведет летопись строительных проектов императора, имеет достаточно средств, чтобы купить роскошную чашу. Этот человек явно требовал к себе все большего почтения. Паппиону не нравился желтолицый худощавый неулыбчивый секретарь, но какое отношение имеют симпатии к делам?

Сложнее было вычислить, почему Пертений Евбульский покупает этот подарок. Пришлось задать кое-кому деликатные вопросы, прежде чем Паппион решил, что нашел ответ. Он оказался достаточно простым в конце концов — одна из самых старых историй в мире — и не имел никакого отношения ни к жениху, ни к невесте.

Пертений старался произвести впечатление на другого человека. И поскольку этот человек был дорог также и сердцу Паппиона, то ему пришлось подавить в себе негодование, представив стройную и великолепную, как сокол, женщину в объятиях худых рук унылого секретаря, чтобы сосредоточиться на уже ставшем непривычным занятии. Однако он заставил себя это сделать в меру своих сил.

В конце концов он хотел, чтобы первая танцовщица его любимых Зеленых считала его образцовым художником. Возможно, мечтал он, она даже закажет ему сама еще какую-нибудь работу, увидев его чашу. Паппион представлял себе встречи, консультации, их склоненные над рисунками головы, ее знаменитые духи, которые разрешены только двум женщинам во всем Сарантии, обволакивающие его, доверчивую ручку на его плече…

Паппион, уже немолодой человек, был толст, лыс, женат и имел троих взрослых детей, но истина заключалась в том, что некоторые женщины окружены магией и на сцене, и вне ее и желание сопровождает их повсюду, куда бы они ни шли. Нельзя перестать мечтать о таких только потому, что ты уже немолод. Если Пертений мог стараться завоевать восхищение броским подарком, сделанным людям, глубоко ему безразличным, почему нельзя Паппиону попытаться показать прекрасной Ширин, что может сделать управляющий имперской стекольной мастерской, вложив свой труд, мысли и частицу сердца в это древнейшее ремесло?

Она увидит чашу, когда ее доставят к ней в дом. Кажется, невеста живет у нее.

Немного поразмыслив и сделав утром наброски, Паппион решил сделать чашу зеленой со вставками из кусочков ярко-желтого стекла, похожего на луговые цветы весной, которая наконец-то наступала.

Сердце его забилось быстрее, когда он начал работать, но не труд, и не мастерство его волновали, и даже не образ женщины теперь. Нечто совершенно иное. Если весна уже почти пришла к ним, думал Паппион, напевая под нос выходной марш процессии, то и колесницы, и колесницы, и колесницы снова придут.

* * *

Каждое утро, во время предрассветных молитв в элегантной часовне, которую любила посещать молодая царица антов, она перебирала в уме и отмечала, словно секретарь на своей грифельной доске, те вещи, за которые ей следовало быть благодарной. Их оказалось много, если рассматривать события в определенном свете.

Она избежала покушения на свою жизнь, пережила плавание по морю в Сарантий поздней осенью, а потом первые этапы устройства жизни в городе — процесс более трудный, чем ей хотелось бы признать. Ей стоило больших усилий сохранить подобающе высокомерный вид, когда она впервые увидела гавань и стены. Несмотря на то что Гизелла заранее знала, что Сарантий может внушить чрезмерное благоговение, и готовилась к этому, но, когда солнце в то утро взошло над столицей Империи, она поняла, что иногда подготовиться должным образом невозможно.

Она была благодарна отцовскому воспитанию и той самодисциплине, которую выработала в ней жизнь: кажется, никто не заметил, насколько она испугана.

И не только за это следовало ей благодарить святого Джада или тех языческих лесных богов антов, которых она помнила. От щедрот императора и императрицы она получила вполне респектабельный маленький дворец неподалеку от тройных стен. По прибытии она очень быстро сумела собрать достаточно собственных средств: потребовала заем на царские нужды у купцов из Батиары, торгующих на востоке. Несмотря на необычность ее внезапного приезда, без предупреждения, на императорском корабле, в сопровождении малочисленной свиты из охранников и служанок, никто из батиарцев не посмел отказать ей в просьбе, высказанной как нечто само собой разумеющееся. Если бы она промедлила, понимала Гизелла, все могло сложиться иначе. Когда оставшиеся в Варене — и, несомненно, предъявляющие права на ее трон или сражающиеся теперь за него, — узнают, где она, они пошлют на восток собственные распоряжения. И достать денег станет сложнее. А еще важнее то, что они попытаются ее убить.

У нее был слишком большой опыт в этих делах — опыт царствования и выживания, — чтобы иметь глупость медлить. Получив деньги, она наняла дюжину каршитских наемников в качестве личных телохранителей и нарядила их в красно-белые одежды, в цвета боевого знамени своего отца.

Ее отец всегда любил брать в охранники каршитов. Если запретить им пить на дежурстве и разрешить исчезать в притонах в свободные часы, то они становятся преданными стражами. Она также согласилась взять еще трех служанок, присланных императрицей Аликсаной, а также повара и домоправителя из Императорского квартала. Она налаживала домашнее хозяйство, ей были необходимы соответствующие условия и штат прислуги. Гизелла очень хорошо понимала, что среди них есть шпионы, но с этим она тоже была знакома. И знала способы их избегать или вводить в заблуждение.

Ее приняли при дворе вскоре после прибытия с подобающей учтивостью и уважением. Она встретилась и обменялась официальными приветствиями с сероглазым круглолицым императором и маленькой изящной бездетной танцовщицей, которая стала императрицей. Оба они вели себя исключительно вежливо, хотя никаких личных бесед или встреч ни с Валерием, ни с Аликсаной не последовало. Гизелла не была уверена, надо ожидать их или нет. Это зависело от планов императора. Когда-то события зависели от ее планов. Теперь нет.

Она принимала в своем маленьком городском дворце придворных и сановников из Императорского квартала, которые в первое время шли непрерывным потоком. Некоторые приходили из чистого любопытства, Гизелла это понимала: она была новостью, развлечением среди зимы. Царица варваров, убежавшая от своего народа. Возможно, они испытали разочарование, когда их милостиво принимала сдержанная, со вкусом одетая в шелка молодая женщина без малейших признаков медвежьего сала в соломенных волосах.

Меньшинство из них предпринимало далекое путешествие через многолюдный город по более глубоким причинам — чтобы оценить ее и ту роль, которую она может сыграть в меняющейся расстановке сил при этом сложном дворе. Престарелый, с ясными глазами канцлер Гезий приказал пронести себя по улицам на носилках до ее дома и привез подарки: шелк для одежды и гребень из слоновой кости. Они говорили о ее отце, с которым Гезий, кажется, переписывался много лет, а потом о театре — он уговаривал ее сходить туда — и, наконец, о том прискорбном влиянии, которое оказывает сырая погода на суставы его пальцев и колени. Гизелле он почти понравился, но она была слишком опытной, чтобы позволить себе подобные чувства.

Начальник канцелярии, более молодой чопорный человек по имени Фаустин, явился на следующее утро, явно в ответ на визит Гезия, словно эти двое следили за действиями друг друга. Вероятно, так и было. Двор Валерия Второго в этом смысле не отличался от двора отца Гизеллы или ее собственного. Фаустин пил травяной чай и задавал множество на первый взгляд безобидных вопросов о том, как ведутся дела у нее при дворе. Он был чиновником, и такие вещи его интересовали. Он также честолюбив, решила Гизелла, но лишь в той степени, в какой честолюбие свойственно консервативным людям, которые боятся лишиться привычного распорядка своей жизни. В нем не было огня.

А вот в женщине, которая явилась через несколько дней, тлел скрытый огонь, спрятанный под холодными манерами патрицианки, и Гизелла почувствовала одновременно и жар, и холод. Эта встреча ее встревожила. Она слышала, конечно, о Далейнах, самой богатой семье в Империи. Ее отец и брат погибли, еще один брат, по слухам, страшно изуродован и спрятан где-то вдалеке от людей, а третьего брата из осторожности держат за пределами Города. Стилиана Далейна, ставшая женой Верховного стратига, оставалась единственной представительницей своей аристократической семьи в Сарантии, и ее никак нельзя было назвать безобидной. Гизелла поняла это в самом начале их беседы.

Они почти ровесницы, решила она, и жизнь их обеих лишила детства очень рано. Стилиана держалась и вела себя безупречно, внешний лоск и утонченная вежливость не выдавали никаких ее мыслей.

Пока она сама этого не желала. За сушеными фигами и небольшой чашей подогретого подслащенного вина бессвязный разговор о модах в одежде на западе внезапно закончился очень прямым вопросом о троне Гизеллы и ее бегстве и о том, чего она надеется добиться, приняв приглашение императора приехать на восток.

— Я жива, — мягко ответила Гизелла, встретив оценивающий взгляд голубых глаз этой женщины. — Ты, наверное, слышала, что произошло в святилище в день его освящения.

— Это было неприятно, я понимаю, — заметила Стилиана Далейна небрежно, имея в виду убийство и предательство. И презрительно махнула рукой: — А это — приятно? Эта красивая клетка?

— Мои гости служат утешением для меня, — тихо ответила Гизелла, безжалостно подавив в себе гнев. — Скажи, мне настойчиво советовали как-нибудь вечером сходить в театр. Ты можешь что-нибудь подсказать? — Она улыбнулась, прямодушная, юная, откровенно беззаботная.

Царица варваров, меньше двух поколений отделяло ее от лесов, где женщины раскрашивали красками свою обнаженную грудь.

«Не только ты умеешь скрывать свои мысли за пустой болтовней», — подумала Гизелла, наклонившись вперед, чтобы выбрать инжир.

Вскоре Стилиана Далейна ушла, но, уже стоя у двери, заметила, что при дворе считают, будто первая танцовщица и актриса факции Зеленых — самая талантливая из всех нынешних актрис. Гизелла поблагодарила ее и пообещала когда-нибудь отдать долг ответным визитом. Возможно, она действительно это сделает: подобные словесные поединки доставляли ей какое-то горькое удовлетворение. Интересно, можно ли найти в Сарантии медвежье сало, подумала она.

Приходили и другие посетители. Восточный патриарх прислал своего первого секретаря, угодливого клирика, от которого пахло чем-то кислым. Он задал подготовленные вопросы о западной вере, а потом читал ей лекцию о Геладикосе до тех пор, пока не понял, что она не слушает. Некоторые члены здешней батиарской общины — в основном купцы, наемные солдаты, несколько ремесленников — первое время регулярно навещали ее. Потом, в разгар зимы, они перестали приходить, и Гизелла пришла к выводу, что Евдрих или Кердас прислали из дома весточку или даже приказ. Агила мертв, теперь они уже знали об этом. Он умер в месте захоронения ее отца, в утро освящения. Вместе с Фаросом и Аниссой, единственными людьми на свете, которые, может быть, любили царицу. Она выслушала это известие с сухими глазами и наняла еще полдюжины телохранителей.

Посетители из императорского двора еще некоторое время продолжали приходить. Некоторые из мужчин явно хотели ее соблазнить: несомненно, это стало бы для них триумфом.

Она осталась девственницей и иногда жалела об этом. Скука была главной проблемой ее новой жизни. Это даже нельзя было назвать настоящей жизнью. Это было ожидание решения: сможет ли жизнь продолжаться или начаться заново.

И это, к сожалению, каждое утро в часовне мешало ее попыткам ощутить должную благодарность, когда заканчивались молитвы священному Джаду. Дома ее существование, пусть и полное опасностей, давало ей реальную власть. Царица, правящая народом, победившим Империю. Верховный патриарх в Родиасе склонялся перед ней, как склонялся перед ее отцом. Здесь, в Сарантии, ей приходится выслушивать лекции мелкого клирика. Она стала всего лишь сверкающей безделушкой, неким украшением для императора и его двора, не выполняла никаких функций, не играла никакой роли. Она была, выражаясь совсем просто, возможным предлогом для вторжения в Батиару, не более того.

Эти коварные придворные, которые являлись верхом или на занавешенных носилках через весь город, чтобы повидать ее, кажется, постепенно пришли к такому же мнению. Ее дворец у тройных стен находился далеко от Императорского квартала. В середине зимы визиты придворных тоже стали редкими. Гизелла не удивилась. Иногда ее даже огорчало то, как мало вещей способно ее удивить.

Один из потенциальных любовников — более настойчивый, чем другие, — продолжал навещать ее после того, как другие перестали появляться. Гизелла позволила ему один раз поцеловать ей ладонь, а не тыльную сторону руки. Ощущение было довольно приятным, но, поразмыслив, она предпочла сослаться на занятость во время его следующего визита, а потом следующего. Третьего визита не последовало.

Правда, у нее почти не было выбора. Ее молодость, красота, желание мужчин обладать ею — вот немногие оставшиеся в ее распоряжении средства после того, как она оставила трон. Она гадала, когда Евдрих или Кердас попытаются подослать к ней убийц. И будет ли Валерий всерьез стараться помешать им. Она считала, что более полезна императору живой, но были и доводы в пользу обратного, и еще следовало принять во внимание императрицу.

Все эти расчеты ей приходилось делать самой. У нее не было здесь никого, чьим советам она могла бы доверять. Да и дома у нее не осталось такого человека. Иногда ее охватывали гнев и обида, когда она вспоминала о седовласом алхимике, который помог ей с побегом, но потом бросил ее ради собственных дел, какими бы они ни были. Она видела его в последний раз на пристани в Мегарии, стоящим под дождем, когда ее корабль уходил в море.

Гизелла, вернувшись домой из часовни, сидела в красивом солярии над тихой улицей. Она заметила, что восходящее солнце теперь стоит над крышами домов напротив. Она позвонила в маленький колокольчик, стоящий рядом с ее стулом, и одна из хорошо вышколенных женщин, присланных императрицей, появилась в дверях. Пора было начинать готовиться к выходу. Случались, правда, и неожиданные события.

После одного из них, участницей которого была танцовщица, оказавшаяся дочерью того самого седовласого человека, покинувшего царицу в Мегарии, Гизелла приняла приглашение на этот вечер.

И это напомнило ей о другом человеке, которого она призвала к себе на службу еще дома, — о рыжеволосом мозаичнике. Кай Криспин сегодня тоже там будет.

Она удостоверилась, что он находится в Сарантии, вскоре после того, как сама туда прибыла. Ей необходимо было это знать, его самого следовало принимать во внимание. Она доверила ему опасное личное послание и понятия не имела, передал ли он его и вообще пытался ли передать. Она помнила его обиженным, мрачным, умным, вопреки ожиданиям. Ей необходимо было поговорить с ним.

Она не стала приглашать его к себе — ведь для всего мира они с ним никогда не встречались. Шесть человек умерли ради сохранения этой иллюзии. Вместо этого она отправилась посмотреть, как продвигается строительство нового Святилища божественной мудрости Джада, которое сооружал император. Святилище еще не было открыто Для всех, но посещение его было абсолютно подобающим — и даже благочестивым — поступком для гостящей в Городе царицы. В этом никто не мог усомниться. Войдя туда, она решила, повинуясь какому-то импульсу, подойти к этому делу необычным образом.

Вспоминая события того утра в начале зимы, пока женщины готовили ей ванну, Гизелла поймала себя на том, что тайком улыбается. Видит Джад, она не склонна уступать своим порывам и очень редко находит повод для смеха, но тогда она вела себя в этом потрясающем месте отнюдь не с подобающим показным благочестием и вынуждена была признать, что развлекалась от души.

Сейчас по Сарантию об этом посещении уже ходят слухи. Это входило в ее намерения.

* * *

Человек на помосте под куполом, со стеклом в руках, пытающийся создать бога. И не одного бога, если говорить правду, хотя эту правду он не собирался открывать. Криспин в тот день — ранней зимой в священном городе Джада, Сарантии, — был счастлив тем, что жив. И не стремился быть сожженным за ересь. Ирония заключалась в том, что он еще не понял или не осознал своего счастья. Он уже давно не испытывал этого чувства, теперь ему было чуждо подобное настроение, и он бы впал в раздражение и набросился с оскорблениями на любого, кто посмел бы заметить, что он доволен своей судьбой.

Неосознанно нахмурив брови, сосредоточенно сжав губы в тонкую полоску, он старался окончательно подобрать цвета для лика Джада над намечающейся линией горизонта Сарантия на куполе. Другие художники под его руководством создавали Город, сам он выкладывал фигуры и начал с Джада, чтобы образ бога смотрел вниз на всех входящих, пока будут делать мозаики на куполе, полукуполах и стенах. Ему хотелось, чтобы созданный им бог был отражением того образа, который он видел в маленькой церкви, в Саврадии, но не рабским подражанием, не слишком явной копией, а данью молчаливого поклонения. Он работал в другом масштабе, его Джад был главным элементом более крупной сцены, а не занимал весь купол, и следовало решить проблемы равновесия и пропорций.

В данный момент он думал о глазах и морщинах на коже над ними и под ними, вспоминая истощенное, страдающее лицо Джада в той церкви в День Мертвых. Кай Криспин тогда упал. Буквально рухнул, потеряв сознание, под этой худой, внушающей благоговение фигурой.

Он очень хорошо запоминал цвета. Практически идеально, и признавал это без ложной скромности. Он тесно сотрудничал с главой императорских стекольных мастерских, чтобы найти такие оттенки, которые наиболее точно соответствовали тем, в Саврадии. Ему помогало то, что теперь он руководил созданием мозаик для самого важного из всех строительных проектов Валерия Второго. Предыдущий мозаичник — некий Сирос — был изгнан с позором, и каким-то образом в ту же ночь ему сломали пальцы на обеих руках в результате необъяснимого несчастного случая. Криспин случайно кое-что узнал об этом. Лучше бы не знал. Он помнил, как высокая светловолосая женщина в его комнате на рассвете прошептала: «Могу тебя заверить, что Сиросу сегодня ночью не до того, чтобы нанимать убийц». И прибавила очень спокойно: «Поверь мне».

Он поверил. В этом, если не в остальном. Однако именно император, а не светловолосая женщина, показал Криспину этот купол и предложил его украсить. Теперь, что бы Криспин ни попросил, он обычно получал, по крайней мере если речь шла о смальте.

В других сферах своей жизни, там, внизу, среди мужчин и женщин Города, он даже еще не решил, чего ему хочется. Он только знал, что у него есть жизнь еще и внизу, под этим помостом, с друзьями, врагами — на его жизнь покушались через несколько дней после приезда — и сложностями, которые могли, если он позволит, отвлечь его от того, что он должен сделать на этом куполе, предоставленном ему императором и гениальным архитектором.

Он запустил пальцы в густые рыжие волосы, растрепав их еще больше обыкновенного, и решил, что глаза его бога будут черными, как обсидиан, подобно глазам бога в Саврадии, но что он не станет копировать бледность того, другого Джада, используя серые оттенки на коже лица. Он выберет снова те два цвета, которыми выложит длинные тонкие руки, но они не будут такими натруженными, как у того бога. Отражение элементов, а не копирование. Именно об этом он думал, перед тем как снова поднялся сюда, и теперь придерживался первого, инстинктивного решения.

Остановившись на этом, Криспин глубоко вздохнул и расслабился. Значит, он сможет начать завтра. Подумав так, он почувствовал слабое дрожание помоста, раскачивание. Это означало, что кто-то поднимается к нему.

Это запрещалось. Категорически запрещалось подмастерьям и ремесленникам. Всем, собственно говоря, включая Артибаса, который построил это Святилище. Правило гласило: когда Криспин наверху, никто не должен подниматься на помост. Он угрожал им увечьями, лишением конечностей, гибелью. Варгос, оказавшийся столь же умелым помощником здесь, как в дороге, тщательно охранял Святилище Криспина под куполом.

Криспин посмотрел вниз, больше изумленный этим нарушением, чем чем-либо другим, и увидел, что по перекладинам лестницы к нему поднимается женщина — она сбросила плащ, чтобы легче было взбираться. Среди стоящих на мраморных плитах внизу он увидел Варгоса. Его друг-иниций беспомощно развел руками. Криспин снова посмотрел на поднимающуюся женщину. Потом заморгал, у него перехватило дыхание, и он крепко вцепился обеими руками в перила.

Однажды он уже смотрел вниз с этой колоссальной высоты, сразу же после приезда сюда, когда пальцами словно слепой ощупывал этот купол, на котором намеревался создать мир. И в этот момент он увидел далеко внизу женщину и ощутил ее присутствие как непреодолимое притяжение — силу и притяжение того мира, где жили своими жизнями мужчины и женщины.

В тот раз это была императрица.

Он спустился к ней. Этой женщине невозможно было сопротивляться, даже если она просто стояла внизу и ждала. Он спустился поговорить о дельфинах и о других вещах, чтобы воссоединиться с живым миром и уйти оттуда, куда его завела любовь, проигранная смерти.

На этот раз, глядя в немом изумлении на ловко и уверенно поднимающуюся наверх женщину, Криспин пытаться убедить себя в том, что не ошибся, что это именно она. Он был слишком удивлен, чтобы позвать ее, он даже не знал, как реагировать, просто ждал с сильно бьющимся сердцем, пока его царица поднимется к нему, стоящему высоко над миром, но на виду у всех, кто внизу.

Она добралась до последней перекладины лестницы, потом до самого помоста и, не обращая внимания на протянутую руку, шагнула на него, слегка раскрасневшаяся и запыхавшаяся, но явно довольная собой, с блестящими глазами, бесстрашная. Этот неустойчивый помост под самым куполом оказался самым укромным местом для беседы наедине. Сколько бы любопытных ушей ни нашлось в грозном Сарантии, здесь их никто не мог подслушать.

Криспин опустился на колени и склонил голову. Он видел эту юную женщину в последний раз в осаде, во дворце в его родном городе далеко на западе. Поцеловал ее ступню на прощание и почувствовал, как она погладила его рукой по волосам. Затем он уехал, пообещав передать послание императору. И узнал, что на следующее утро после их встречи она приказала убить шестерых собственных стражников — просто для того, чтобы сохранить эту встречу в тайне.

На помосте под куполом Гизелла из племени антов снова погладила его по волосам легким, медленным жестом. Он задрожал, стоя на коленях.

— На этот раз муки нет, — тихо произнесла царица. — Это уже лучше, художник. Но борода мне нравилась больше. Неужели восток так быстро тебя захватил? И ты для нас потерян? Ты можешь встать, Кай Криспин, и рассказать то, что должен рассказать.

— Моя повелительница, — заикаясь, пробормотал Криспин, поднимаясь, краснея и чувствуя себя ужасно смущенным. Мир настиг его, даже здесь. — Это место… находиться здесь опасно для тебя!

Гизелла улыбнулась:

— Ты так опасен, художник?

Он не опасен. Это она опасна. Он хотел сказать это. Ее волосы отливали золотом, глаза имели памятный ему глубокий синий цвет. Собственно говоря, ее волосы и глаза были того же цвета, что у другой очень опасной женщины, с которой он здесь встретился. Но Стилиана Далейна — это остро отточенный, жестоко ранящий лед, а в Гизелле, дочери Гилдриха Великого, чувствовалось нечто более дикое и печальное одновременно.

Он знал, конечно, что она в Городе. Все слышали о приезде царицы антов. Он гадал, пошлет ли она за ним. Она не послала. Вместо этого она поднялась наверх, к нему, грациозно и уверенно, как опытный мозаичник. Это дочь Гилдриха. Из племени антов. Она умеет охотиться, скакать верхом, вероятно, может убить кинжалом, спрятанным под одеждой. Вовсе не изнеженная, утонченная придворная дама.

— Я жду, художник, — сказала она. — В конце концов, я проделала долгий путь, чтобы тебя повидать.

Он склонил голову. И рассказал ей, без прикрас и ничего важного не скрывая, о своем разговоре с Валерием и Аликсаной, когда маленькая сверкающая фигурка императрицы Сарантия повернулась в дверях своих внутренних покоев и задала вопрос — с притворной небрежностью — насчет предложения о браке, которое он, несомненно, принес из Варены.

Он понял, что Гизелла встревожена. Она старалась скрыть это, и с менее наблюдательным человеком ей бы это удалось. Когда он закончил, она некоторое время молчала.

— Кто догадался, она или он? — спросила Гизелла. Криспин подумал.

— Они оба, я думаю. Вместе или каждый в отдельности. — Он заколебался. — Она… исключительная женщина, моя госпожа.

Синие глаза Гизеллы на мгновение встретились с его взглядом, потом она быстро отвела их. Она так молода, подумал он.

— Интересно, что бы произошло, — прошептала она, — если бы я не приказала убить стражников.

«Они были бы живы», — хотелось ответить Криспину, но он промолчал. Еще осенью он бы произнес это, но теперь он уже перестал быть тем сердитым, желчным человеком, каким был в начале осени. С тех пор он совершил путешествие.

Снова молчание. Она сказала:

— Ты знаешь, почему я здесь? В Сарантии? Он кивнул. Об этом говорил весь Город.

— Ты бежала от покушения на твою жизнь. В святилище. Я в ужасе, моя госпожа.

— Конечно, — бросила царица и улыбнулась, почти рассеянно. Несмотря на все ужасные нюансы того, о чем они говорили и что с ней случилось, казалось, вокруг нее царило странное настроение в танце лучей солнечного света, льющегося в высокие окна вокруг купола. Он пытался понять, что она должна чувствовать, убежав от своего трона и народа, принятая здесь из милости, лишенная собственной власти. Но даже не мог себе этого представить.

— Мне нравится здесь, наверху, — вдруг сказала царица. Она подошла к низким перилам и посмотрела вниз. Казалось, ее не смущает эта огромная высота. Криспин видел, как люди теряли сознание и падали, цепляясь за доски помоста.

Вдоль восточного периметра купола стояли другие помосты, на которых начали выкладывать мозаики по наброскам Криспина, создавая городской пейзаж и сине-зеленое море, но в тот момент на них никого не было. Гизелла, царица антов, посмотрела на свои руки, лежащие на перилах, потом повернулась и протянула их к Криспину.

— Я могла бы стать мозаичником, как ты считаешь? — Она рассмеялась. Он с отчаянием и страхом прислушивался, но слышал только искреннее веселье.

— Это всего лишь ремесло, недостойное тебя, моя повелительница.

Она какое-то время оглядывалась вокруг, не отвечая.

— Нет. Это не так, — в конце концов произнесла она. И обвела рукой купол Артибаса и начало его собственной мозаики на нем. — Это достойно любого человека. Ты теперь рад, что приехал сюда, Кай Криспин? Я помню, ты не хотел ехать.

И в ответ на этот прямой вопрос Криспин кивнул головой, впервые признавая это.

— Не хотел, но этот купол — подарок всей жизни для таких, как я.

Она кивнула. Ее настроение быстро изменилось.

— Хорошо. Я тоже рада, что ты здесь. В этом городе я не многим могу доверять. Ты один из них?

Она тоже впервые говорила откровенно. Криспин прочистил горло. Она одна в Сарантии. Двор будет использовать ее в качестве орудия, а жестокие мужчины на родине будут желать ее смерти. Он сказал:

— Я буду помогать тебе, госпожа, как только смогу.

— Хорошо, — повторила она. Он увидел, что румянец ее стал ярче. Глаза блестели. — Интересно, как мы это сделаем? Должна ли я сейчас приказать тебе приблизиться и поцеловать меня, чтобы увидели те, кто внизу?

Криспин заморгал, сглотнул, машинально провел рукой по волосам.

— Ты не улучшаешь свой внешний вид, когда так делаешь, ты знаешь? — заметила царица. — Думай, художник. Должна быть какая-то причина моего появления у тебя наверху. Твой успех у женщин этого города вырастет, если тебя будут считать возлюбленным царицы, или это сделает тебя… неприкасаемым? — Тут она улыбнулась.

— Я… у меня нет… моя госпожа, я…

— Ты не хочешь меня поцеловать? — спросила она. Такое веселье само по себе было опасным. Она стояла неподвижно и ждала ответа.

Он совершенно растерялся. Глубоко вздохнул, потом шагнул вперед.

И она рассмеялась.

— Если поразмыслить, в этом нет необходимости, не так ли? Хватит и моей руки, художник. Ты можешь поцеловать мне руку.

Она подала ему руку. Криспин взял ее и поднес к губам, и в это мгновение она повернула ее в его руке, и он поцеловал ее ладонь, нежную и теплую.

— Интересно, — сказала царица антов, — видел ли кто-нибудь, как я это сделала? — И она снова улыбнулась.

Криспин тяжело дышал. Он выпрямился. Она осталась стоять очень близко, подняла обе руки и пригладила его растрепанные волосы.

— Я тебя покидаю, — произнесла она с поразительным самообладанием, чересчур веселое настроение покинуло ее так же быстро, как и нахлынуло, хотя щеки по-прежнему оставались румяными. — Ты можешь теперь приходить ко мне, разумеется. Все будут думать, что они знают, зачем. Собственно говоря, мне хочется сходить в театр.

— Госпожа… — сказал Криспин, стараясь вернуть хоть частицу хладнокровия. — Ты — царица антов, Батиары, почетная гостья императора. Художник никак не может сопровождать тебя в театр. Тебе придется сидеть в ложе императора. Тебя должны там видеть. Есть правила…

Она нахмурилась, словно ей только теперь пришла в голову эта мысль.

— Знаешь, я думаю, ты прав. Мне придется послать записку канцлеру. Но в таком случае я пришла сюда без всякой причины, Кай Криспин. — Она посмотрела на него снизу вверх. — Ты должен позаботиться и найти для это причину. — И она отвернулась.

Криспин был так потрясен, что она спустилась на пять ступенек по лестнице, прежде чем он пошевелился. Он даже не предложил помочь ей.

Это не имело значения. Она спустилась на мраморный пол так же легко, как поднялась наверх. Ему пришло в голову, пока он наблюдал, как она спускается навстречу людям, которые смотрят на нее с бесстыдным любопытством, что если он теперь считается ее любовником или даже просто доверенным лицом, то его матери и друзьям может грозить опасность, когда слух об этом долетит до запада. Гизелла спаслась от покушения на ее жизнь. Есть люди, которые хотели бы занять ее трон, а это означает, что надо лишить ее возможности снова отобрать его. Все, кто хоть как-то связан с ней, будут под подозрением. В чем именно — не имеет значения.

Анты в таких вопросах неразборчивы.

И эта неразборчивость, решил Криспин, глядя вниз, также присуща той женщине, которая сейчас уже почти спустилась на землю. Пусть она молода и страшно уязвима, но она выжила, просидев год на троне среди мужчин, которые стремились убить ее или подчинить своей воле, и ей удалось ускользнуть от них, когда они действительно попытались ее убить. И она — дочь своего отца. Гизелла, царица антов, будет поступать так, как ей нужно, думал он, добиваться своих целей до тех пор, пока кто-нибудь не оборвет ее жизнь. Ей и в голову не придет думать о последствиях для других людей.

Он вспомнил об императоре Валерии, который переставляет простых смертных словно фигуры на игровом поле. Формирует ли власть такой образ мыслей или только те, кто уже привык так думать, могут добиться власти на земле?

Криспин смотрел, как царица спускается на мраморный пол, как ей кланяются и подают плащ, и ему пришло в голову, что уже три женщины в этом городе предлагали ему интимную близость и каждый раз причиной были интриги и лицемерие. Ни одна из них не прикасалась к нему с подлинной нежностью или заботой или даже с искренней страстью.

Возможно, насчет последнего он ошибался. Когда Криспин вернулся в тот день домой, в то жилище, которое к этому времени люди канцлера для него подобрали, его ждала записка. В этом городе новости распространялись с удивительной быстротой — по крайней мере, новости определенного сорта. Записка была без подписи, и он никогда раньше не видел этот круглый плавный почерк, но написана она была на поразительно тонкой, роскошной бумаге. Прочтя ее, он понял, что никакой подписи не требовалось, что она просто невозможна.

«Ты говорил мне, — писала Стилиана Далейна, — что не бываешь в личных покоях царских особ».

Больше ничего. Ни упрека, ни прямого обвинения в том, что он ее обманул, ни насмешки или вызова. Простая констатация факта.

Криспин, который собирался пообедать дома, а затем вернуться в Святилище, вместо этого пошел в любимую таверну, а потом в бани. В каждом из этих мест он выпил больше вина, чем ему следовало.

Его друг Карулл, трибун Четвертого саврадийского легиона, нашел его ближе к вечеру в «Спине». Могучий солдат сел напротив Криспина, жестом потребовал чашу вина для себя и усмехнулся. Криспин не пожелал улыбнуться в ответ.

— Две новости, мой необъяснимо пьяный друг, — весело произнес Карулл. И поднял палец. — Первая: я встретился с верховным стратигом. Я с ним встретился, и Леонт обещал, что половину задолженности по жалованью для западной армии пришлют до середины зимы, а остальное к весне. Лично обещал! Криспин, я это сделал!

Криспин смотрел на него, стараясь разделить восторг своего друга, но потерпел полную неудачу. Однако это действительно была очень важная новость: все знали о волнениях в армии и о задержке жалованья. Именно по этой причине Карулл приехал в Город, если не считать желания увидеть гонки колесниц на Ипподроме.

— Нет, ты этого не сделал, — мрачно произнес он. — Это означает, что надвигается война. Валерий все-таки посылает Леонта в Батиару. Нельзя начать вторжение, не заплатив солдатам.

Карулл только улыбнулся:

— Я это знаю, ты, пьяный идиот. Но кому припишут эту заслугу, парень? Кто напишет своему начальнику утром, что он добился выдачи денег, когда все остальные потерпели неудачу?

Криспин кивнул и снова потянулся к вину.

— Рад за тебя, — сказал он. — Правда. Прости, если я не рад также тому, что моим друзьям и матери теперь предстоит пережить вторжение.

Карулл пожал плечами:

— Предупреди их. Скажи, чтобы они покинули Варену.

— Провались ты, — ответил Криспин, что было несправедливо. Карулл не виноват во всем происходящем и дал хороший совет, а в свете утренних событий на помосте тем более.

— Что у тебя на уме? Я слышал насчет твоего посетителя сегодня утром. У тебя там, на помосте, есть подушки? Я дам тебе протрезветь, но утром жду от тебя очень подробного объяснения, друг мой. — Карулл облизнулся.

Криспин еще раз выругался:

— Это было представление. Театр. Она хотела поговорить со мной, и ей надо было дать людям пищу для размышлений.

— Разумеется, — согласился Карулл, высоко приподняв брови. — Поговорить с тобой? Ах ты, мошенник! Говорят, она великолепна. Поговорить? Ха. Возможно, утром ты убедишь меня в этом. А пока, — прибавил он после неожиданной паузы, — это… э… напомнило мне о второй новости. Полагаю, я больше не буду участвовать в подобных играх. В самом деле.

Криспин поднял мутный взгляд от чаши с вином:

— Что?

— Ну, собственно говоря, я женюсь, — сообщил Карулл, трибун Четвертого легиона.

— Что? — с нажимом переспросил Криспин.

— Знаю, знаю, — продолжал трибун. — Неожиданно, удивительно, забавно и все такое. Хороший повод всем посмеяться. Но это бывает, правда? — Он покраснел. — Ну, бывает, знаешь ли.

Криспин озадаченно кивнул головой, с усилием удержавшись от того, чтобы не повторить «что?» в третий раз.

— И… э… ты не возражаешь, если Касия покинет твой дом сейчас? Это будет выглядеть неприличным, после того как мы объявим о помолвке в церкви.

— Что? — беспомощно повторил Криспин.

— Свадьба состоится весной, — продолжал Карулл, и глаза его сияли. — Я обещал матери, когда уехал из дома, что если когда-нибудь женюсь, то сделаю все как следует. Священники будут объявлять о свадьбе весь сезон, на тот случай, если кто-либо захочет выдвинуть возражения, а потом состоится настоящая свадебная церемония.

— Касия? — произнес Криспин, до которого наконец дошло имя. — Касия?

Его мозг с опозданием начал работать, переваривать эту потрясающую новость, и Криспин снова затряс головой, словно для того, чтобы в ней прояснилось, и сказал:

— Позволь мне убедиться, что я правильно понял, ты, надутый мешок дерьма. Касия согласилась выйти за тебя замуж? Я этому не верю! Клянусь костями Джада! Ты ублюдок! Ты не спросил у меня разрешения, и ты ее недостоин, армейский бандит!

Он уже широко улыбался, потом протянул руку через стол и стиснул плечо друга.

— Конечно, я ее достоин, — ответил Карулл. — У меня блестящее будущее. — Но он тоже улыбался с нескрываемой радостью.

Женщина, о которой шла речь, родом из племени северных инициев, была продана матерью в рабство немногим более года назад. Криспин вызволил ее и спас от языческого жертвоприношения во время своего путешествия. Она была слишком худой и слишком умной и обладала слишком сильной волей, хотя ей было не по себе в Городе. Во время их первой встречи она плюнула в лицо солдату, который сейчас восторженно улыбался, объявляя, что она согласна выйти за него замуж.

На самом деле оба они знали ей настоящую цену.

* * *

И вот в ясный ветреный день в начале весны множество людей готовилось прийти в дом первой танцовщицы факции Зеленых, где свадебная церемония должна была начаться с обычного шествия к избранной церкви, а затем продолжиться праздничным застольем.

Ни невеста, ни жених не могли похвастаться хорошим происхождением, хотя солдат подавал надежды стать важной персоной, но у Ширин, танцовщицы Зеленых, имелся блестящий круг знакомых и поклонников, и ей захотелось превратить эту свадьбу в изысканное празднество. Она пользовалась большим успехом в этом зимнем театральном сезоне.

Кроме того, близким другом новобрачного (и, очевидно, новобрачной, как шепотом говорили некоторые, многозначительно приподнимая брови) был новый мозаичник императора, родианин, создающий роскошные мозаики в Святилище божественной мудрости Джада, а с таким человеком стоило подружиться. Ходили слухи, что на свадьбу могут явиться и другие высокопоставленные лица, если не на саму церемонию, то на пиршество в доме Ширин.

Также все говорили о том, что еду готовит на кухне танцовщицы повар факции Синих. А некоторые жители Города готовы были последовать за Струмосом даже в пустыню, если он захватит туда свои горшки, сковородки и соусы.

Любопытным, во многом уникальным событием стала эта свадьба, организованная совместно Зелеными и Синими. И все это ради офицера среднего ранга и светловолосой саврадийской девицы из племени варваров, только что приехавших в город, совершенно неизвестного происхождения. Она довольно хорошенькая, говорили те, кто видел ее у Ширин, но не красавица, какими бывают те девушки, которые на удивление удачно выходят замуж. С другой стороны, она выходит замуж не за слишком важную персону, не так ли?

Потом пронесся слух, что Паппион, пользующийся все более широкой известностью глава императорских стекольных мастерских, лично изготовил чашу, заказанную в качестве подарка для счастливой пары. Кажется, он не занимался своим ремеслом уже много лет. Этого тоже никто не мог понять. Сарантий полнился слухами. Гонки колесниц должны были начаться только через несколько дней, так что время для свадьбы выбрали удачно: Город любил, когда было о чем поговорить.

— Меня все это не радует, — произнесла маленькая неприметная искусственная птичка голосом патриция, который слышала только хозяйка дома, где должно было состояться это событие. Женщина критическим взглядом смотрела на свое отражение в круглом зеркале в серебряной раме, которое держала служанка.

— Ох, Данис, меня тоже! — молча ответила ей Ширин. — Все женщины из Императорского квартала и из театра наденут ослепительные наряды и украшения, а я выгляжу так, словно не спала много дней.

— Я не это имела в виду.

— Конечно, не это. Ты никогда не думаешь о важных, вещах. Скажи, как ты думаешь, он меня заметит?

Тон птицы стал язвительным:

— Который из них? Возница или мозаичник?

Ширин громко рассмеялась, перепугав служанку.

— Один из них, — молча ответила она. Потом ее улыбка стала озорной. — Или, может быть, оба, сегодня вечером? Будет что потом вспомнить, а?

— Ширин! — Птица, казалось, была искренне шокирована.

— Я шучу, глупая. Ты же меня хорошо знаешь. Теперь скажи мне, почему тебя все это не радует? Сегодня свадьба, и это брак по любви. Никто их не женил, они сами выбрали друг друга. — Ее тон был теперь на удивление добрым, терпимым.

— Мне кажется, что-то случится. Темноволосая женщина, сидящая перед маленьким зеркалом, которая в действительности вовсе не выглядела так, будто нуждалась во сне или в чем-то ином, кроме преувеличенного восхищения, кивнула головой, и служанка, улыбаясь, положила зеркало и потянулась за бутылочкой, где хранились особые духи. Птица лежала на столике рядом.

— Данис, в самом деле, что это будет за свадьба, если на ней ничего не случится?

Птица ничего не ответила.

У двери послышался какой-то шум. Ширин оглянулась через плечо.

Там стоял маленький, кругленький, свирепый на вид человек, одетый в синюю тунику и очень большой фартук, напоминающий слюнявчик, завязанный у шеи и вокруг его внушительной талии. На этом слюнявчике виднелись разнообразные пятна от пищи, а на лбу человека желтела полоска, вероятно, от шафрана. Он держал деревянную ложку, за пояс фартука был заткнут тяжелый нож, а лицо его было расстроенным.

— Струмос! — радостно воскликнула танцовщица.

— Нет морской соли, — произнес повар таким голосом, словно отсутствие соли являлось ересью, равной запрещенному Геладикосу или отъявленному язычеству.

— Нет соли? Неужели? — переспросила танцовщица, грациозно поднимаясь со своего места.

— Нет морской соли! — повторил шеф. — Как может в цивилизованном доме не быть морской соли?

— Кошмарное упущение, — согласилась Ширин, жестом пытаясь его утихомирить. — Я чувствую себя просто ужасно.

— Прошу позволения одну из твоих служанок послать в лагерь Синих немедленно. Мои помощники нужны мне здесь. Ты понимаешь, как мало времени у нас осталось?

— Ты можешь сегодня распоряжаться моими слугами, как тебе будет угодно, — ответила Ширин, — если только не станешь их жарить.

По выражению лица повара было понятно, что может дойти и до этого.

— Вот совершенно гнусный человек, — молча заметила птица. — По крайней мере, я могу предположить, что к нему ты не испытываешь влечения.

Ширин молча рассмеялась.

— Он гений, Данис. Все так говорят. К гениям надо быть снисходительной. А теперь развеселись и скажи мне, какая я красивая.

В коридоре за спиной Струмоса послышался шум. Повар обернулся, потом опустил деревянную ложку. Выражение его лица изменилось и стало почти благожелательным. Можно было даже с некоторой натяжкой сказать, что он улыбнулся. Он отступил назад, в комнату, освобождая проход, и в дверной проем неуверенно шагнула бледная светловолосая женщина.

Ширин широко улыбнулась и прижала ладонь к щеке.

— Ох, Касия! — воскликнула она. — Ты такая красивая!

Глава 3

В то же утро, только раньше, очень рано, императора Сарантия Валерия Второго, племянника императора, сына хлебороба из Тракезии, можно было застать за пением последних строк предрассветной молитвы в императорской часовне Траверситового дворца, где находились личные покои императора и императрицы.

Служба в императорской церкви начинается в Городе одной из первых, еще в темноте, а заканчивается с появлением на небе возродившегося солнца, когда колокола остальных церквей и святилищ только начинают звонить. В этот час императрицы с ним нет. Императрица спит. У императрицы есть собственный священник, прикрепленный к ее покоям, человек, известный своим либеральным отношением к часу утренней молитвы и столь же либеральными взглядами, хотя они не так широко известны, на ересь Геладикоса, смертного (или наполовину смертного, или бессмертного) сына Джада. О подобных вещах в Императорском квартале не говорят, разумеется. Во всяком случае, открыто.

Император тщательно соблюдает обряды веры. Он ведет долгие переговоры с обоими патриархами, верховным и восточным, в попытке примирить множество источников ереси в единой доктрине Бога Солнца, не только из благочестия, но и из любви к интеллектуальным дискуссиям. Валерий — человек противоречивый и загадочный и не склонен раскрывать свои тайны придворным и народу, считая их благом.

Его забавляет то, что некоторые называют его «ночным императором» и говорят, будто он ведет беседу с запретными духами полумира в освещенных лампами покоях и залитых лунным светом коридорах дворцов. Это его забавляет, так как это чистая ложь и так как он приходит сюда, как и каждый день, на заре, проснувшись раньше многих своих подданных, и совершает утвержденные обряды веры. По правде сказать, он скорее «утренний император».

Сон наводит на него скуку и немного пугает в последнее время, наполняет его ощущением — во сне или на пороге сна — стремительного бега времени. Он совсем не старый человек, но достаточно много прожил, чтобы слышать по ночам топот коней и грохот колесниц — ясно различимых предвестников конца земного существования. Ему еще многое хочется успеть, прежде чем он услышит — как слышат, говорят, все истинные императоры — голос бога или посланника бога: «Покинь престол свой, повелитель всех императоров ждет тебя».

Он знает, что его императрица рассказала бы о дельфинах, рассекающих поверхность моря, а не о скачущих в темноте конях, но только ему одному, потому что дельфины — в древности носители душ — являются запрещенным символом Геладикоса.

Его императрица спит. Она встанет через какое-то время после восхода солнца, позавтракает в постели, примет у себя только своего святого наставника, а затем служанки приготовят ей ванну, придет секретарь, и она неторопливо начнет готовиться к предстоящему дню. В молодости она была актрисой, танцовщицей по имени Алиана и привыкла поздно ложиться и поздно вставать.

Он обычно делит с ней поздние вечера, но после проведенных вместе лет не хочет вторгаться к ней в этот час. В любом случае у него много дел.

Служба заканчивается. Он произносит последние слова молитвы. Смутный свет просачивается в высокие окна. Снаружи наступает холодное утро. Он не любит холода в последнее время. Валерий покидает церковь, поклонившись солнечному диску и алтарю и быстрым взмахом руки попрощавшись со священником. Из коридора он спускается вниз по лестнице, шагая быстро, как всегда. Его секретари торопятся в другую сторону, выходят наружу и идут по дорожкам через сад — холодный и влажный — в Аттенинский дворец, где им предстоит заняться дневными делами. Только императору и отобранным им стражникам дозволено пользоваться туннелем между двумя дворцами — мера предосторожности, введенная очень давно.

В туннеле через равные промежутки горят факелы, которые зажигают и за которыми присматривают стражники. В нем хорошая вентиляция, приятно тепло даже зимой или, как сейчас, в начале весны. Бодрящее время года, время для войны. Валерий кивает двум стражникам и один входит в туннель. В действительности ему нравится эта короткая прогулка. Его жизнь не оставляет ему никакой возможности для уединения. Даже в спальне всегда спит на походной кровати секретарь, а у двери дремлет гонец. Может быть, возникнет необходимость что-то продиктовать, кого-то вызвать или послать гонца с распоряжениями через ночной город, полный тайн и привидений.

И он по-прежнему много ночей проводит с Аликсаной в запутанном лабиринте ее покоев. Там царят комфорт и уединение и нечто более глубокое и редкое, чем комфорт и уединение, — но он все равно не один. Он никогда не остается один. Одиночество и тишина бывают лишь во время этой прогулки в туннеле под землей. До этого коридора его провожает один караул гвардейцев, а на противоположном конце встречают двое других Бдительных.

Когда он стучит и открывается дверь в Аттенинский дворец, его, как обычно, ждет много людей. В их числе престарелый канцлер Гезий, златовласый стратиг Леонт, начальник канцелярии Фаустин и квестор налогового управления по имени Вертиг, которым император не слишком доволен. Валерий кивает им всем и быстро поднимается по ступеням, а они встают с колен и цепочкой идут за ним. Гезию теперь иногда требуется помощь, особенно в сырую погоду, но нет никаких признаков угасания умственных способностей канцлера, и Валерий доверяет ему больше, чем всей остальной свите.

Именно Вертигу он задает резкие, неприятные для того вопросы в это утро, когда они приходят в зал приемов. Этот человек вовсе не глупец, иначе его бы уже давно сменили, но его нельзя назвать изобретательным, а почти все, чего желает добиться император в Городе, Империи и за ее пределами, требует денег. К сожалению, сейчас мало компетентных людей. Валерий тратит большие деньги на строительство зданий, очень большие деньги платит бассанидам, и он только что поддался (как и планировал) многочисленным просьбам и выплатил последнюю часть жалованья за прошлый год западной армии.

Денег всегда не хватает, а те меры, которые были приняты в последний раз, чтобы увеличить сборы, вызвали бунт в Сарантии, и это едва не стоило ему трона и жизни и всех его планов. Тридцать тысяч человек расстались с жизнью, чтобы этого избежать. Валерий надеется, что его невиданное, почти достроенное Великое Святилище божественной мудрости Джада послужит оправданием этих смертей перед богом, — как и некоторых других поступков, — когда наступит день расплаты, как наступает всегда. Учитывая это, постройкой Святилища он преследует не одну цель.

Как и в большинстве случаев.

* * *

Ей было трудно. Она видела, что Карулл любит ее и что на удивление много людей считают их свадьбу поводом для праздника, словно свадьба девушки из племени инициев и тракезийского солдата такое уж значительное событие. Их обвенчают в изящной патрицианской часовне рядом с домом Ширин — ее регулярно посещает распорядитель Сената со своей семьей. Пиршество состоится здесь, в доме первой танцовщицы Зеленых. И круглый сердитый человечек, которого все называли лучшим поваром Империи, готовит еду для свадебного пира Касии.

В это трудно было поверить. Она почти и не верила, просто плыла по течению, словно во сне, будто сейчас проснется на постоялом дворе Моракса в холодном тумане, а День Мертвых еще впереди.

Мать считала Касию умной, считала, что ей не суждено выйти замуж, и продала дочь работорговцам. Касия понимала, что вся эта излишняя пышность имеет отношение к знакомым им людям: Криспину и его друзьям, возничему Скортию и Ширин, в чей дом Касия переехала после оглашения помолвки в начале зимы. Карулл действительно встречался — уже дважды — с самим Верховным стратигом и добился выплаты задержанного жалованья солдатам. Ходили слухи, что Леонт, возможно, даже появится на свадьбе у трибуна. На ее свадьбе.

Другая часть этого преувеличенного внимания, как она поняла, была связана с тем, что, несмотря на свой хваленый цинизм (или, возможно, благодаря ему), сарантийцы были по натуре почти всегда очень эмоциональными, будто жизнь здесь, в центре мира, усиливала и повышала значение каждого события. То, что они с Каруллом женятся по любви, выбрав друг друга, имело необычайную привлекательность в глазах окружающих их людей. У Ширин, при всем ее остроумии и насмешливости, при одной мысли об этом туманились глаза.

Таких браков обычно не бывает.

Такого не было и здесь, что бы ни думали люди, хотя об этом было известно лишь одной Касии. Как она надеялась.

Мужчина, которого она страстно желала — и любила, хотя что-то в ней сопротивлялось этому слову, — должен стоять сегодня рядом с ними в церкви и держать символический венец над головой друга. Эта истина ей не нравилась, но она ничего не могла с ней поделать.

Ширин должна стоять за спиной Касии с другим венцом в руках, а гости, одетые в белые одежды, люди из театра, придворные и множество грубоватых военных будут одобрительно улыбаться и перешептываться, а потом все они вернутся сюда есть и пить: рыбу, и устриц, и зимнюю дичь, и вино из Кандарии и Мегария.

Кто из женщин, в самом деле, выходил замуж исключительно по собственному выбору? Каким стал бы мир, если это могло случиться? Даже аристократы и царские особы не могли позволить себе подобную роскошь, как же могла на это рассчитывать девушка из племени варваров, целый ужасный год прожившая рабыней в Саврадии, воспоминание о котором останется в ее душе бог знает как долго?

Она выходит замуж, потому что ее захотел взять в жены порядочный человек и сделал ей предложение. Потому что он обещал ей защиту и поддержку и был по-настоящему добрым и потому что, отказавшись от этого брака, какую жизнь она могла бы вести здесь? Зависеть от других до конца жизни? Быть служанкой у танцовщицы, пока та сама не выберет себе подходящего мужа? Вступить в одну из сект — дочерей Джада — и принести вечную клятву богу, в которого Касия по-настоящему не верит?

Как она может верить, после того как ее предназначили в жертву Людану и она видела «зубира», создание давней веры ее племени, в глубине Древней Чащи?

— Ты такая красивая, — сказала Ширин, которая беседовала с поваром, поворачиваясь к Касии, стоящей в дверном проеме.

Касия устало улыбнулась. Она по-настоящему в это не верила, но это даже могло быть правдой. Слуги в доме Ширин умело вели хозяйство. Касия прожила с ней всю зиму скорее как гостья и подруга, чем в каком-либо другом качестве, ела лучшую пищу и спала на более мягкой постели, чем когда-либо в прежней жизни. Ширин была живой, веселой, наблюдательной, всегда что-то затевала, хорошо сознавая свое положение в Сарантии — как преимущества славы, так и ее мимолетность.

Но в ней было гораздо больше всего этого, потому что все это ничего не говорило о том, какой она становилась на сцене.

Касия видела ее танец. После того первого визита в театр, в начале зимнего сезона, она поняла славу этой женщины. Увидев массу цветов, которые бросали на сцену после танца, услышав восторженные приветственные крики — как ритуальные вопли факции Зеленых, так и спонтанные крики тех, кто пришел в восторг от увиденного, — она прониклась к Ширин благоговением. Ее даже слегка испугала та перемена, которая произошла, когда танцовщица вступила в этот мир, и еще больше то, как она изменилась, когда встала между факелами и для нее зазвучала музыка.

Она бы не смогла добровольно выставить себя на всеобщее обозрение, как это делала Ширин каждый раз во время выступления, одетая в струящиеся шелка, которые почти не скрывали ее гибкой фигурки, или проделывать смешные, почти непристойные штуки к бурному восторгу тех, кто сидит на недорогих, далеких от сцены местах. Но ей никогда в жизни не дано двигаться так, как двигалась танцовщица Зеленых, как она прыгала и кружилась или застывала с распростертыми, словно крылья чайки, руками, а затем торжественно двигалась вперед, и ее босые ноги были изогнуты, словно охотничий лук, в более древних, более торжественных танцах, которые заставляли мужчин плакать. Одни и те же шелка могли трепетать у нее за спиной подобно крыльям или окутывать ее, будто шаль, когда она опускалась на колени и оплакивала потерю, или будто саван, когда она умирала и в театре становилось тихо, как на кладбище в зимнюю ночь.

Ширин менялась, когда танцевала, и меняла тех, кто ее видел.

После, дома, она становилась прежней. Здесь она любила поболтать о Криспине. Она поселила у себя Касию в качестве гостьи, делая одолжение родианину. Он знал ее отца, объяснила она Касии. Но дело не только в этом. Совершенно очевидно, что танцовщица часто думала о нем, несмотря на всех этих мужчин — молодых и не очень, часто женатых, придворных, аристократов и офицеров армии, — которые все время ее навещали. После этих визитов Ширин любила поболтать с Кассией. Она была посвящена в подробности их положения, ранга и перспектив: тонкие нюансы ее благосклонности составляли часть того сложного танца, который ей приходилось исполнять, ведя жизнь танцовщицы в Сарантии. У Касии возникло ощущение, что независимо от того, как начались их отношения, Ширин была искренне рада ее присутствию в доме, что дружба и доверие прежде не были составляющими жизни танцовщицы. Как и ее собственной жизни, впрочем.

В течение зимы Карулл заходил почти каждый день, когда бывал в Городе. Он отсутствовал месяц, во время дождей, уезжал сопровождать — с триумфом — первую часть задержанного жалованья западной армии до своего лагеря в Саврадии. Когда он вернулся, то был задумчив и рассказал Касии, что видел весьма красноречивые доказательства надвигающейся на запад войны. Это не стало большим сюрпризом, но есть разница между слухами и надвигающейся реальностью. Пока она его слушала, ей пришло в голову, что, если ему придется отправиться туда вместе с Леонтом, он может погибнуть. Она взяла его за руку. Он любил, когда она держала его за руку.

Они редко виделись с Криспином в эту зиму. Он поспешно подобрал себе бригаду мозаичников и все время проводил на помосте, работал с самого окончания утренних молитв до поздней ночи при свете поднятых вверх факелов. Иногда он оставался ночевать на походной кровати в Святилище, как рассказывал Варгос, и даже не возвращался в тот дом, который нашли и обставили для него евнухи канцлера.

Варгос тоже работал в Святилище и приносил им самые интересные истории. Одна из них была о подмастерье, за которым Криспин гонялся с ревом и руганью, размахивая ножом, по всему Святилищу божественной мудрости Джада, за то, что тот однажды утром испортил какое-то вещество под названием гашеная известь. Варгос начал было объяснять насчет извести, но Ширин притворно закричала, что ей ужасно скучно, и начала швырять в него оливками, пока он не замолчал.

Варгос заходил регулярно и водил Касию по утрам в часовню, если она соглашалась с ним пойти. Она часто соглашалась. Она старалась приучить себя к шуму и толпам народа, и эти утренние походы с Варгосом были частью тренировки. Вот еще один добрый человек — Варгос. Она встретила троих таких людей в Саврадии, и один из них предложил ей выйти за него замуж. Она не заслужила такой удачи.

Иногда Ширин ходила вместе с ними. Полезно соблюдать приличия, объяснила она Касии. Священники Джада не одобряют театр даже больше, чем колесницы и те бурные страсти и языческую магию, которые связаны с ними. Полезно, чтобы Ширин видели в темной одежде, без броских украшений, со стянутыми сзади и покрытыми волосами, за пением утренних молитв перед солнечным диском и алтарем.

Иногда Ширин водила их в более элегантную часовню, чем часовня Варгоса, ближе к ее дому. Однажды утром после службы она смиренно приняла благословение священника, а потом представила Касию двум другим посетителям церкви: распорядителю «Сената и его жене, женщине, намного моложе его. Сенатор, Плавт Бонос, был мрачным на вид, немного рассеянным человеком. Его жена казалась сдержанной и настороженной. Ширин пригласила их на свадебную церемонию и последующее за ней пиршество. Она упомянула некоторых других ожидающихся гостей, а затем небрежно прибавила, что Струмос из Амории будет готовить еду.

Распорядитель Сената при этих словах заморгал и быстро принял приглашение. Похоже, этот человек любил наслаждаться излишествами роскоши. Позднее в то утро, уже дома, за вином с пряностями, Ширин поведала Касии о некоторых скандальных происшествиях, связанных с именем Боноса. Они могут объяснить, подумала тогда Кассия, очень холодную и сдержанную манеру его молодой второй жены. Она поняла, что для Ширин было чем-то вроде удачного хода собрать так много знатных людей в доме танцовщицы, то было свидетельством и утверждением ее превосходства. Конечно, для Карулла это тоже полезно, — а значит, и для Касии. Все это она понимала. Но все происходящее по-прежнему окружала аура нереальности.

Ее только что приветствовал распорядитель Сената Сарантия в церкви, полной аристократов. Он собирается прийти на ее свадебную церемонию. Она была рабыней в начале осени, и ее швыряли на матрац крестьяне, солдаты и курьеры, у которых завелись лишние монетки.

Утро свадьбы подходило к концу. Скоро они пойдут в Церковь. Музыканты дадут сигнал, так как Карулл придет вместе с ними, чтобы отвести туда свою невесту. Касия стояла перед танцовщицей и поваром, которые проводили последнюю проверку. Она была одета в белое, как и все Участники праздничной церемонии и гости, но с красным шелковым кушаком невесты на талии. Ширин вчера вечером подарила ей этот кушак и показала, как его завязывать. И в процессе примерки отпустила лукавую шуточку. Касия знала, что позже будет еще больше шуток и непристойных песенок. В этом смысле все происходит одинаково здесь, в Городе Городов, и дома, в ее деревне. Некоторые вещи не меняются, куда бы ты ни попал в этом мире. Красный цвет символизировал ее девственность, которую она должна была потерять сегодня ночью.

По правде сказать, ее девственность больше года назад уже отнял работорговец-каршит в поле, далеко на севере. И мужчина, за которого она сегодня выходит замуж, был хорошо знаком с ее телом, хотя это произошло лишь один раз, утром, после той ночи, когда Карулл чуть не погиб, защищая Криспина и Скортия от убийц.

Жизнь творит странные веши, правда?

В то утро она шла в комнату Криспина, не зная точно, что хочет сказать или сделать, но услышала женский голос за дверью и ушла, так и не постучав. И узнала на лестнице от двух солдат о нападении минувшей ночью, о гибели их товарищей и о ранении Карулла. Импульсивный порыв, тревога, растерянность или веление судьбы — ее мать назвала бы последнее и сделала бы знак, отводящий беду, — заставил Касию повернуться после того, как ушли солдаты, пройти назад по длинному коридору и постучать в дверь трибуна.

Карулл открыл, уже полураздетый, у него был явно измученный вид. Она увидела окровавленную повязку на одном плече и на груди, а потом увидела и вдруг поняла — она ведь была умная — выражение его глаз, когда он увидел ее.

Он не был тем мужчиной, который вызволил ее с постоялого двора Моракса, а потом спас от смерти в лесу, который однажды темной ночью показал ей, какими могут быть мужчины, когда они не покупают тебя, — думала Касия после, лежа рядом с Каруллом в его постели, — но он мог бы стать тем, кто спасет ее от жизни после спасения. В старых сказках никогда не говорится об этом времени.

Она думала тогда, в то утро, глядя, как встает солнце, и слушая, как его дыхание становится мерным, когда он погрузился в необходимый ему сон рядом с ней как ребенок, что могла бы стать его любовницей. В мире бывают вещи похуже.

Но прошло совсем немного времени, и еще до того, как началась зима с полуночной церемонии Непобежденного Джада, он попросил ее стать его женой.

Когда она согласилась, улыбаясь сквозь слезы, которых он не мог понять, Карулл поднял руку и поклялся половыми органами Джада, что больше не прикоснется к ней до их первой брачной ночи.

Он очень давно дал обещание, объяснил он. Он рассказывал ей (и не раз) о матери и отце, о детстве в Тракезии, в местечке, почти не отличающемся от ее собственной деревни. Рассказывал о набегах каршитов, о смерти старшего брата, о своем путешествии на юг и поступлении в армию императора. Карулл говорил много, но забавно, и теперь она знала, что неожиданная доброта, которую она чувствовала в этом могучем, грубом солдате, была подлинной. Касия подумала о своей матери, как она зарыдала бы, узнав, что ее дочь жива и начинает благополучную жизнь так невообразимо далеко, во всех отношениях, от их деревни и фермы.

Послать ей весточку было невозможно. В обычные маршруты имперской почты Валерия Второго не входили фермы возле Карша. С точки зрения матери, Касия уже умерла.

А с точки зрения Касии, ее мать и сестра тоже умерли.

Ее новая жизнь — здесь или там, куда назначат служить Карулла как трибуна Четвертого саврадийского легиона, и Касия — в белом платье, с красным кушаком невесты на талии в день своей свадьбы — знала, что должна всю жизнь благодарить за это всех богов, каких сумеет вспомнить.

— Спасибо, — сказала она Ширин, которая только что сообщила ей, что она очень красивая, и сейчас смотрела на нее и улыбалась. Повар, подвижный человечек, кажется, изо всех сил сдерживал улыбку. Уголки его рта дрожали и все время приподнимались. У него на лбу виднелось пятно от соуса. Повинуясь внезапному порыву, Кассия пальцами стерла его. Тут он все же улыбнулся и протянул ей край фартука. Она вытерла им пальцы. Она размышляла о том, придет ли Криспин вместе с Каруллом, когда ее жених явится, чтобы отвести ее в церковь, и что он скажет, и что она ответит, и какие люди странные, если даже самый прекрасный день в жизни не обходится без грусти.

* * *

Рустем не обращал внимания на то, куда они идут и кто их окружает, и позже он винил себя в этом, хотя в его обязанности не входила забота об их безопасности. В конце концов, именно для этого в сопровождающие к странствующему лекарю определили Нишика, ворчливого и сурового воина.

Но когда они пересекли бурный пролив, отплыв из широко раскинувшегося Деаполиса на юго-восточном берегу, и вошли в мутные воды сарантийского порта на другом берегу, миновав маленький поросший густым лесом островок и лавируя между качающимися на волнах судами и сетями рыболовецких лодок, когда высоко поднялись купола и башни Города за пеленой дыма из очагов многочисленных домов, гостиниц и лавок, тянущихся до самых стен на другом конце, Рустема сначала охватило неожиданно сильное изумление, а потом его отвлекли мысли о семье.

Он привык путешествовать. Например, он побывал гораздо дальше на востоке, чем любой из его знакомых, но Сарантий, даже после двух опустошительных эпидемий чумы, оставался самым большим и богатым городом в мире. Известная истина, но до этого дня он до конца не сознавал ее. Ярита была бы в восторге и даже, возможно, возбудилась бы, размышлял он, стоя на пароме и глядя на приближающиеся золотые купола. А Катиун пришла бы в ужас, если его новое представление о ней было верным.

Он уже предъявил свои бумаги и фальшивые документы Нишика и разобрался с имперской таможней на пристани в Деаполисе перед посадкой на корабль. Попасть на пристань было целой историей: там скопилось невероятное количество солдат, и повсюду слышался шум, поднятый строителями кораблей. Скрыть происходящее было невозможно, даже если бы захотели скрыть.

Таможенная пошлина оказалась большой, но не чрезмерной: время было мирное, и богатство Сарантия основывалось главным образом на торговле и путешествиях. Таможенные служащие императора это хорошо знали. Скромная, разумная сумма денег для смягчения их строгости на нелегкой работе — вот и все, что понадобилось, чтобы они пропустили бассанидского лекаря, его слугу и мула, при осмотре которого не обнаружили ни шелка, ни пряностей, ни других облагаемых пошлиной или незаконных товаров.

Когда они высадились в городе Валерия, Рустем постарался убедиться, что с левой стороны не летают птицы, и сначала ступил на причал правой ногой, точно так же, как при посадке сначала ступил на паром левой. Здесь тоже было шумно. Снова солдаты, корабли, стук молотков и крики. Они спросили дорогу у паромщика и пошли вдоль деревянной пристани. Нишик вел мула, оба они кутались в плащи от резкого весеннего ветра. Они пересекли широкую улицу, пропустив грохочущие телеги, и зашагали по более узкому переулку, мимо обычной толпы отталкивающих на вид портовых моряков, проституток, нищих и солдат в увольнении.

По дороге Рустем смутно отметил все это и подумал, что все порты отсюда до Афганистана выглядят одинаковыми. Но в основном он думал о сыне, когда они шли прочь от доков, оставляя шум позади. Шаски сейчас шел бы с широко раскрытыми глазами и открытым ртом, впитывая все окружающее, как иссохшая почва впитывает дождь. У мальчика было такое качество — Рустем думал о сыне больше, чем мужчина должен размышлять о своем оставленном дома малыше, — способность впитывать какие-то вещи, а затем стараться сделать их своими, понять, как и когда применить это знание.

Как еще объяснить тот странный момент, когда семилетний мальчик выбежал вслед за отцом в сад и принес ему инструмент, который в конечном счете спас жизнь Царю Царей? И тем самым принес богатство своей семье. Рустем покачал головой, вспоминая об этом утром в Сарантии, пока шел вместе со слугой-солдатом по направлению к форуму, куда им указали дорогу, и к гостинице рядом с ним, где они собирались остановиться, если там найдутся свободные комнаты.

Ему дали указание не устанавливать непосредственного контакта с посланником Бассании, только послать обычное уведомление о своем прибытии. Рустем — лекарь, приехавший за медицинскими трактатами и знаниями. Вот и все. Он найдет других лекарей — ему дали их имена в Сарнике, и он сам знал несколько имен до отъезда. Он завяжет знакомства, будет посещать лекции, возможно, сам будет их читать. Купит манускрипты или заплатит писарям за копии. Проживет в городе до лета. Будет наблюдать и увидит все, что сможет.

Будет наблюдать и увидит все, что сможет, а не только то, что связано с профессией лекаря и трактатами по медицине. Есть некоторые вещи, о которых хотят знать в Кабадхе.

Рустем Керакекский не должен привлекать никакого внимания во времена гармонии между императором и Царем Царей (Валерий дорого заплатил за этот мир), и лишь пограничный или торговый инцидент иногда нарушал эту гармонию.

По крайней мере, так должно было быть.

Бородатый молодой человек в неописуемой одежде, нетвердыми шагами приближающийся к Рустему от дверей таверны, когда они с Нишиком поднимались по крутой и, к несчастью, пустынной улочке, направляясь к форуму, понятия не имел об этих серьезных размышлениях.

То же самое касалось трех его друзей, одетых и украшенных так же, которые следовали за ним. Все четверо были почему-то одеты в стиле бассанидов, но в ушах и на шее висели грубые золотые украшения, а неопрятные длинные волосы падали на спину.

Рустем остановился — выбора у него не было. Четверо юношей преградили им путь в узком переулке. Вожак слегка качнулся в сторону, потом с усилием выпрямился.

— Зеленые или Синие? — прохрипел он, дыша винными парами. — Отвечай, или будешь бит нещадно!

Этот вопрос имел какое-то отношение к лошадям. Рустем это понимал, но понятия не имел, как лучше ответить.

— Прошу снисхождения, — пробормотал он на сарантийском, которым, как он уже убедился, владел вполне прилично. — Мы здесь чужие и не разбираемся в таких вещах. Вы нам загораживаете дорогу.

— Неужели? Ты наблюдателен, бассанид, любитель задниц, — ответил молодой человек, с готовностью переключаясь на другую тему. О происхождении Рустема и Нишика явственно свидетельствовала их одежда, они не предприняли никаких усилий, чтобы его скрыть. Вульгарность происходящего огорчила Рустема, а от кислого винного перегара, исходящего от молодого человека столь ранним утром, Рустема слегка затошнило. Этот парень наносит вред своему здоровью. Даже самые зеленые новобранцы, сменившиеся с дежурства в крепости, не пьют так рано.

— Придержи свой грязный язык! — громко воскликнул Нишик, играя роль верного слуги, но его голос прозвучал слишком резко. — Это Рустем Керакекский, уважаемый лекарь. Дайте дорогу!

— Доктор? Бассанид? Спасает жизни проклятым подонкам, которые убивают наших солдат? И не подумаю уступить тебе дорогу, раб-кастрат с козлиной мордой! — С этими словами молодой человек выхватил короткий довольно элегантный меч, что изменило характер и без того неприятного столкновения.

Рустем ахнул, но заметил, что и других юношей это встревожило. «Они не такие уж пьяные, — подумал он. — Есть еще надежда».

Надежда была, пока Нишик, в свою очередь выругавшись, не повернулся неосторожно к мулу, который стойко проделал вместе с ними весь этот путь, и не схватился за свой меч, привязанный к боку животного. Рустем был уверен, что понял намерения солдата: Нишик, разъяренный оскорблениями и помехой со стороны гражданского лица и к тому же джадита, вознамерился быстро разоружить и проучить его. Несомненно, тот заслужил такой урок. Но тогда им не удастся тихо войти в Сарантий.

Это было бы неразумно и по совсем другим причинам. Человек с обнаженным мечом умел им владеть, его обучали этому искусству с самого раннего возраста в городском доме отца и в загородном поместье. Он так же, как заметил Рустем, давно уже перешел ту грань, когда мог трезво оценивать собственное поведение и поведение других людей.

Молодой человек со своим изящным клинком сделал один шаг вперед и нанес Нишику удар между третьим и четвертым ребром, пока бассанид вынимал свое оружие из веревочных петель на боку у мула.

Случайная встреча, чистейшая случайность: они свернули не в тот переулок и в неподходящий момент в городе, полном переулков, улиц и дорожек. Если бы они опоздали на паром, если бы их задержали таможенники, если бы они остановились поесть, если бы пошли другой дорогой, в этот момент все сложилось бы иначе. Но мир, — охраняемый Перуном и Анаитой и находящийся под постоянной угрозой Черного Азала, — каким-то образом достиг этой точки: Нишик лежал на земле, в луже крови, а дрожащий кончик обнаженного меча целился в Рустема. Он попытался вспомнить, какой несчастливый знак пропустил, почему все сложилось так скверно.

Но, даже размышляя над этим, пытаясь справиться с внезапностью случайной смерти, Рустем почувствовал, как в нем нарастает холодная, редкая для него ярость, и он поднял свой дорожный посох. Пока юный владелец меча смотрел то ли с пьяной растерянностью, то ли с удовлетворением на упавшего человека, Рустем нанес ему быстрый, резкий удар посохом по предплечью. Он ожидал услышать треск сломанной кости и был разочарован, не услышав его, хотя агрессивный юноша издал вопль, и его меч со звоном упал.

Все трое остальных, к сожалению, тут же выхватили свое оружие. К несчастью, переулок в то утро оказался совершенно безлюдным.

— Помогите! — крикнул Рустем без всякой надежды. — Убийцы! — Он быстро взглянул вниз. Нишик не шевелился. Все шло до ужаса неправильно, катастрофа разрасталась из ничего. Сердце Рустема сильно билось.

Он снова поднял взгляд, выставив перед собой посох. Человек, которого он обезоружил, держался за свой локоть и в ребяческой ярости кричал на своих друзей. Лицо его было искажено болью. Друзья двинулись вперед. У двоих были кинжалы, у третьего короткий меч. Рустем понял, что ему надо бежать. Люди умирают на городских улицах вот так, без всякой причины, без смысла. Он повернулся, чтобы убежать, и уловил уголком глаза какое-то смутное движение. Он снова резко обернулся и поднял свой посох. Но замеченный им человек метил не в него.

Человек выбежал из крохотной церкви с плоской крышей, которая стояла в переулке немного дальше, и теперь, не замедляя бега, налетел сзади на трех вооруженных парней. Сам он был вооружен одним лишь дорожным посохом, почти таким же, как у Рустема. Он тут же пустил его в ход и нанес человеку с мечом сильный удар под колени. Тот закричал и повалился лицом вперед, а новый участник стычки остановился, развернулся на месте и нанес своим посохом удар в другую сторону, попав второму из нападающих по голове. У юноши вырвался обиженный крик, больше похожий на крик ребенка, и он упал, уронив свой кинжал и схватившись обеими руками за голову. Рустем видел, как у него между пальцами потекла кровь.

Третий парень — единственный, кто остался с оружием, — посмотрел на этого собранного, свирепого нового участника драки, потом перевел взгляд на Рустема, а после на лежащего неподвижно на мостовой Нишика.

— Проклятье святого Джада! — произнес он, ринулся мимо Рустема, завернул за угол и исчез.

— Советую сделать то же самое, — сказал Рустем тем двум, которых поверг наземь вмешавшийся в драку человек. — А ты останься! — Он ткнул дрожащим пальцем в того, кто заколол Нишика. — Стой на месте. Если мой человек умер, я заставлю тебя ответить перед законом за убийство.

— Как бы не так, свинья, — ответил юноша, все еще сжимая свой локоть. — Подними мой меч, Тикос. Пойдем.

Тот, кого назвали Тикосом, сделал движение к мечу, но человек, спасший Рустема, быстро шагнул вперед и наступил на него обутой в сапог ногой. Вожак еще раз грязно выругался, и трое молодых людей быстро последовали за своим убежавшим другом по переулку.

Рустем позволил им уйти. Он был слишком ошеломлен. Он чувствовал, как громко стучит его сердце, и старался взять себя в руки, делая глубокие вдохи. Но, прежде чем завернуть за угол, их противник остановился и посмотрел назад, отбрасывая с лица длинные волосы, потом сделал непристойный жест здоровой рукой.

— Не думай, что все кончено, бассанид. Я тебя еще достану!

Рустем заморгал, потом рявкнул в ответ, что было ему совсем не свойственно:

— Иди в задницу! Молодой человек исчез.

Рустем еще секунду смотрел ему вслед, потом быстро опустился на колени, положил посох и приложил два пальца к шее Нишика. Через мгновение он закрыл глаза и отнял руку.

— Да хранит его Анаита, да хранит его Перун, да не узнает никогда Азал его имени, — тихо произнес он на родном языке. Он так часто произносил эти слова. Он был на войне, видел смерть стольких людей. Здесь все иначе. Это городская улица, залитая утренним светом. Они просто шли по ней. И жизнь закончилась.

Он поднял глаза, огляделся и понял, что за ними все же наблюдали из глубоких дверных проемов и маленьких окошек лавок и таверн, из жилых помещений на верхних этажах домов вдоль улицы.

«Развлечение, — с горечью подумал он. — Им будет о чем поговорить».

Он услышал какой-то звук. Коренастый молодой человек, который вмешался в драку, уже поднял дорожный мешок, который, наверное, уронил. Теперь он пристраивал меч первого нападавшего в веревочные петли на спину мула, стоящего рядом с Нишиком.

— Приметный меч, — коротко заметил он. — Посмотри на рукоять. Его можно опознать по этому мечу. — Он говорил по-сарантийски с сильным акцентом. На нем была дорожная одежда, поношенная — коричневая туника, плащ, высоко стянутый поясом, и грязные сапоги. Свой мешок он закинул себе за спину.

— Он мертв, — без необходимости сказал Рустем. — Они его убили.

— Я вижу, — ответил незнакомец. — Пойдем. Они могут вернуться. Они пьяны и не владеют собой.

— Я не могу бросить его на улице, — возразил Рустем. Молодой человек оглянулся через плечо.

— Сюда, — сказал он, опустился на колени и подсунул ладони под плечи Нишика. Его туника испачкалась кровью, но он, кажется, этого не заметил. Рустем наклонился и взял Нишика за ноги. Вместе они донесли его до маленькой церкви. Никто им не помог, никто даже не вышел на улицу.

Когда они подошли к входу, священник в желтой одежде, покрытой пятнами, поспешно вышел им навстречу и вытянул вперед руки.

— Нам он не нужен! — воскликнул он.

Молодой человек просто не обратил на него внимания и прошел мимо клирика, который поспешил за ними, продолжая протестовать. Они внесли Нишика в холодное сумрачное помещение и положили возле двери. Рустем увидел в полумраке маленький солнечный диск и алтарь. Припортовая церковь. Проститутки и моряки встречаются здесь, подумал он. Весьма вероятно, что это скорее место, где совершаются сделки и передают друг другу болезни, чем дом для молитв.

— И что нам с этим делать? — раздраженным шепотом протестовал священник, входя следом за ними. Внутри находилось несколько человек.

— Помолитесь за его душу, — ответил молодой человек, — зажгите свечи. Кто-нибудь придет за ним. — Он многозначительно взглянул на Рустема, который полез за кошельком и вынул несколько медных фолов.

— На свечи, — сказал Рустем, протягивая их священнику. — Я пришлю за ним кого-нибудь.

«Монеты исчезли в руке священника с такой легкостью, которая не должна быть свойственна святому человеку», — кисло подумал Рустем, коротко кивнув.

— Этим же утром, — сказал священник. — К полудню его вышвырнут на улицу. В конце концов, это бассанид.

Значит, он все слышал. И ничего не сделал. Рустем бросил на него холодный взгляд.

— Он был живой душой. А теперь мертв. Прояви уважение хотя бы к своему собственному сану и к своему богу.

Священник разинул рот. Молодой человек положил ладонь на плечо Рустема и вывел его на улицу.

Они вернулись обратно, и Рустем взялся за повод мула. Он увидел кровь на камнях, там, где лежал Нишик, и прочистил горло.

— Я перед тобой в большом долгу, — сказал он.

Не успел его новый знакомый ответить, как раздался звон железа. Они резко обернулись.

Целая дюжина длинноволосых юнцов выбежала из-за угла и остановилась, затормозив на камнях.

— Вот они! — кровожадно воскликнул тот, кто напал первым, и торжествующе показал на них пальцем.

— Бежим! — рявкнул молодой человек рядом с Рустемом.

Рустем схватил свой дорожный мешок со спины мула, тот, в котором лежали его бумаги из дома и манускрипты, купленные им в Сарнике, и пустился бежать вверх по холму, бросив мула, одежду, посох, оба меча и все остатки собственного достоинства, которое, по его мнению, у него было, когда он вошел в Сарантий.

* * *

В тот же час в Траверситовом дворце Императорского квартала императрица Сарантия лежит в ароматной ванне, в теплой, выложенной плитками комнате, в которой медленно кружатся струйки пара. Ее секретарь сидит на скамье, старательно повернувшись спиной к лежащей в ванне обнаженной императрице, и читает ей вслух письмо, в котором предводитель самого крупного из мятежных племен в Москаве просит ее уговорить императора финансировать его давно задуманное восстание.

В этом письме также автор весьма откровенно обещает лично заняться удовлетворением физических потребностей императрицы и доставить ей несказанное наслаждение в будущем, если ей удастся уговорить Валерия. Этот документ заканчивается выражением сочувствия по поводу того, что столь прекрасная женщина, как императрица, вынуждена терпеть ухаживания такого беспомощного императора, не способного справиться с делами собственного государства.

Аликсана вытягивает над головой руки, вынув их из воды, и позволяет себе улыбнуться. Смотрит вниз, на выпуклость своей груди. В ее время была другая мода на танцовщиц. Многие из девушек теперь очень похожи на мужчин-танцоров: маленькие груди, узкие бедра, мальчишеская внешность. Это описание не подходит женщине в ванне. Она уже прожила больше тридцати весьма разнообразных лет, но, когда она входит в комнату, все разговоры по-прежнему прекращаются, а сердца начинают биться вдвое чаще.

Она это знает, разумеется. Это полезно, всегда было полезно. В данный момент, однако, она вспоминает девочку лет восьми, впервые принимающую настоящую ванну. Ее привели из переулка к югу от Ипподрома, где она возилась вместе с тремя другими детьми в пыли и отбросах. Она вспоминает, как одна из «дочерей Джада», женщина с суровым лицом и решительным подбородком, седая и неулыбчивая, выдернула Алиану из кучки дерущихся детей работников Ипподрома, а потом увела с собой. Остальные смотрели им вслед, открыв рты.

В мрачном каменном здании без окон, где обитали священнослужительницы, она отвела теперь молчаливую и испуганную девочку в маленькую комнатку, приказала принести горячую воду и полотенца, раздела ее, а потом искупала в бронзовой ванне, одну. Она не прикасалась к Алиане, по крайней мере в сексуальном смысле. Эта женщина вымыла ее сальные волосы и отскребла грязь с пальцев и ногтей, но выражение ее лица не менялось ни во время мытья, ни потом, когда она откинулась назад на трехногом деревянном табурете и просто долго смотрела на девочку в ванне.

Вспоминая об этом, императрица хорошо понимала сложные причины поступка священнослужительницы в тот день, тайные, подавленные инстинкты, проснувшиеся в ней, когда она мыла неразвитое обнаженное тельце девочки в ванне, а потом смотрела на нее. Но тогда она чувствовала только страх, который медленно уступал поразительному ощущению роскоши: горячая вода и теплая комната, руки другого человека, моющие ее.

Пять лет спустя она стала официальной танцовщицей Синих, приобретающей все большую известность, и малолетней любовницей аристократа, одного из самых известных покровителей факции. И уже тогда славилась своей любовью к купаниям. Дважды в день в банях, когда удавалось, среди расслабляющих ароматов, тепла и струек пара, которые означали для нее комфорт и убежище в той жизни, где не существовало ни того, ни другого.

В этом смысле все осталось по-прежнему, хотя теперь ей знакомы проявления самого большого комфорта. Но для нее самым поразительным во всем этом остается то, как живо, как ярко она все еще помнит ощущения той девочки в маленькой ванне.

Следующее письмо, которое она слушает, пока ее вытирают, припудривают, накрашивают и одевают придворные дамы, пришло от религиозного лидера кочевников, из пустыни к югу от Сорийи. Некоторое количество этих пустынных скитальцев приняло веру джадитов, отказавшись от своего непонятного наследия, основанного на духах ветра и священных линях, невидимых глазу, которые сеткой покрывают пески, сплетаясь и пересекаясь, и отмечают священные места и связь между ними.

Все племена пустынь, уверовавшие в Джада, также приняли веру в сына бога. Это часто случается с теми, кто принял веру в солнечного бога: Геладикос — это путь к его отцу. Официально император и патриархи запретили в него верить. Считается, что императрица симпатизирует этим опальным доктринам, между ней и племенами идет обмен письмами и подарками. Полезно, чтобы так считали. Племена могут играть важную роль, часто так и случается. Даже во время купленного дорогой ценой мира с бассанидами в неспокойных южных районах их союзники непостоянны, но имеют большое значение. Из них набирают наемников, оттуда привозят золото и «сильфий» — очень дорогой вид пряностей, — и еще через них проходят маршруты караванов, по которым везут восточные товары в обход Бассании.

В конце этого письма нет обещаний физических наслаждений. Императрица сдерживается и не выказывает разочарования. У ее нынешнего секретаря нет чувства юмора, а служанки отвлекаются, когда смеются. Все же лидер из пустыни обещает ей помолиться о том, чтобы душа ее пребывала в свете.

Аликсана, уже одетая, по глоточку пьет подслащенное медом вино и диктует ответы на оба послания. Едва успевает она покончить со вторым, как дверь без стука распахивается. Она поднимает глаза.

— Слишком поздно, — тихо произносит она. — Мои любовники убежали, и я, как видишь, в совершенно пристойном виде.

— Я уничтожу леса и города, чтобы их найти, — отвечает трижды возвышенный император, наместник святого Джада на земле, садясь на мягкую скамью, и принимает из рук одной из женщин чашу вина (без меда). — Я сотру их кости в порошок. Прошу тебя, позволь мне объявить, что я застал тебя с Вертигом и приказал четвертовать его, привязав к лошадям.

Императрица смеется, потом коротко машет рукой. Секретарь и служанки выходят из комнаты.

— Снова деньги? Могу продать свои драгоценности, — говорит она, когда они остаются одни.

Он улыбается. Первая его улыбка за день, который для него начался уже довольно давно. Она встает и приносит ему блюдо с сыром, свежим хлебом и холодными закусками. Так у них принято, они проводят так каждое утро, если позволяют обстоятельства. Она целует его в лоб и ставит блюдо. Он касается ее руки, вдыхает ее аромат. В некотором смысле, думает он, после того как он это сделает, начинается новая часть его дня. Каждое утро.

— Я бы больше заработал, продавая тебя, — говорит он.

— Как интересно. Гунарх из Москава заплатил бы.

— Ты ему не по карману. — Валерий обводит взглядом ванну, красно-белый мрамор и слоновую кость, золото, усыпанные драгоценными камнями кубки и чашки, алебастровые шкатулки на столах. Горят два очага; масляные лампы свисают с потолка в корзинках из серебряной проволоки. — Ты — очень дорогая женщина.

— Конечно. Да, кстати. Мне по-прежнему хочется иметь дельфинов. — Она показывает рукой на верхнюю часть стены в дальнем конце комнаты. — Когда ты освободишь родианина? Я хочу, чтобы он начал работать у меня.

Валерий с упреком смотрит на нее и ничего не отвечает. Она улыбается — сама невинность с широко распахнутыми глазами.

— Гунарх из Москава пишет, что мог бы предложить мне наслаждение, которое мне может лишь присниться в темноте.

Валерий рассеянно кивает головой:

— Не сомневаюсь.

— Кстати, о снах… — продолжает императрица. Император улавливает перемену в ее голосе — она хорошо владеет искусством менять тон, конечно, — и смотрит на нее. Она возвращается на свое место.

— Полагаю, мы о них и говорили, — отвечает он. Они ненадолго замолкают. — Лучше, чем говорить о запрещенных дельфинах. Что теперь, любимая?

Она слегка пожимает плечами:

— Какой ты умный. Сон был именно о дельфинах. Лицо императора становится кислым.

— Какой я умный. Меня просто только что направили, как лодку, туда, куда тебе хочется.

Она улыбается, но глаза ее не улыбаются.

— Не совсем так. Сон был грустный.

Валерий смотрит на нее.

— Ты и правда хочешь иметь их на этой стене? И Он притворяется, будто не понимает, и она это знает.

Так уже бывало. Он не любит говорить о ее снах. Она в них верит, а он нет или говорит, что не верит.

— Я хочу их только на стенах, — отвечает она. — Или в море, и еще очень далеко от нас.

Он делает глоток вина. Берет кусочек сыра с хлебом. Деревенская еда, он предпочитает ее в этот час. Его звали Петром в Тракезии.

— Никто из нас не знает, куда уносятся наши души, — в конце концов произносит он, — в жизни или после нее. — Он ждет, когда она поднимет глаза, и встречается с ней взглядом. Лицо у него круглое, гладкое, безобидное. Это никого не обманывает, уже не обманывает. — Но меня не удастся поколебать в вопросе о войне на западе, любовь моя, невозможно переубедить никакими снами или аргументами.

Немного погодя она кивает головой. Эта беседа ведется не в первый раз и заканчивается одинаково. Но ее ночной сон был настоящим. Ей всегда снятся сны, которые остаются с ней.

Они беседуют о государственных делах: о налогах, о двух патриархах, о церемонии открытия Ипподрома, которое намечается через несколько дней. Она рассказывает ему о забавной свадьбе, которая состоится сегодня, и об удивительно респектабельном составе гостей.

— Ходят слухи, — шепчет она, наливая ему еще вина, — что Лисиппа видели в городе. — Выражение ее лица вдруг становится лукавым.

Он выглядит смущенным, словно его застали врасплох.

Она громко смеется:

— Я так и знала! Это ты их распускаешь?

Он кивает:

— Мне следовало сказать тебе уже давно. У меня нет секретов. Да, я… запустил пробный камень.

— Ты действительно хочешь его вернуть?

Лисипп Кализиец, человек непомерной толщины и аппетита, был тем не менее самым умелым и неподкупным главой имперского налогового управления, который когда-либо служил у Валерия. Говорили, что он очень давно связан с императором и что в их отношениях имеются такие подробности, о которых вряд ли когда-нибудь станет известно. Императрица никогда об этом даже не спрашивала, ей и не хотелось знать. У нее были свои воспоминания, — а иногда и сны — о криках, раздавшихся на улице однажды утром под теми комнатами, которые он снимал для нее в дорогом районе в те дни, когда они были молоды и императором был Алий. Она не слишком чувствительна к таким вещам, не может быть чувствительной после детства на Ипподроме и в театре, но это воспоминание — с запахом горящей плоти — осталось и никак не уходило.

Кализийца отправили в ссылку почти три года назад, после мятежа «Победа».

— Я бы его вернул, — отвечает император. — Если мне позволят. Мне нужно, чтобы патриарх отпустил ему грехи и чтобы проклятые факции отнеслись к этому спокойно. Лучше всего во время сезона гонок, когда у них есть другой повод покричать.

Она слегка улыбается. Он не любит гонок, это ни для кого не секрет.

— И где же он сейчас? Валерий пожимает плечами:

— Все еще на севере, полагаю. Он пишет из поместья неподалеку от Евбула. У него достаточно средств, чтобы делать все, что он пожелает. Вероятно, ему скучно. Наводит ужас на сельскую округу. Ворует детей в безлунные ночи.

Она морщится при этих словах.

— Не слишком приятный человек. Он кивает:

— Совсем не приятный. Отвратительные привычки. Но мне нужны деньги, любимая, а от Вертига почти никакого толку.

— О, я согласна, — тихо говорит она. — Ты и представить себе не можешь, насколько мало от него толку. — Она облизывает языком губы. — Я думаю, Гунарх из Москава доставит мне куда больше удовольствия. — Но она что-то скрывает. Ощущение, отдаленное предчувствие. Дельфины, сны и души.

Он смеется, вынужден рассмеяться, и в конце концов уходит, закончив свой скудный завтрак. В Аттенинском дворце его ждут отчеты от военных и гражданских властей, которые надо прочесть и на которые надо ответить. Она должна принять делегацию клириков и священнослужительниц из Амории в собственной приемной, потом выйдет в гавань под парусом, если ветер будет благоприятным. Ей нравится плавать на острова в проливе или внутреннем море, а так как зима закончилась, она снова может это делать в теплый день. Сегодня вечером не ожидается официального пиршества. Они поужинают вместе в небольшой компании придворных, слушая музыканта из Кандарии.

Они будут наслаждаться ускользающими, тягучими звуками музыкального инструмента, но после к ним зайдут выпить вина (некоторые могли бы подумать — неожиданно) верховный стратиг Леонт и его высокая светловолосая супруга и еще третье лицо — женщина королевской крови.

* * *

Пардос бежал изо всех сил, не переставая ругать себя. Он всю жизнь провел в опасных кварталах Варены, города, где полно пьяных солдат-антов и драчливых подмастерьев. Он понимал, что совершил колоссальную глупость, когда вмешался, но обнаженный меч и убитый средь бела дня человек выходили за рамки обычной потасовки. Он налетел, не успев подумать, сам нанес несколько ударов и теперь мчался сломя голову рядом с седеющим бассанидом через Город, которого совсем не знал, а за ними по пятам гналась орущая банда молодых аристократов. Он даже потерял свой посох.

Дома его знали как осторожного юношу, но осторожность не всегда может уберечь от беды. Он знал, что им надо делать, и только молился, чтобы ноги более пожилого доктора выдержали такой темп.

Пардос вылетел из переулка, свернул налево, на более широкую улицу, и перевернул первую тележку — торговца рыбой, которую увидел. Однажды это проделал Куври при похожих обстоятельствах. Вопль ярости раздался у него за спиной; он не оглянулся. Толпа и хаос — это именно то, что им нужно, чтобы замести следы и немного отодвинуть неизбежную расправу, если их поймают, хотя он не знал, насколько легко удастся задержать преследователей.

Лучше не проверять.

Кажется, лекарь не отставал от него, он даже протянул руку, когда они сворачивали за следующий угол, и сдернул навес над крыльцом лавочки, где торговали иконами. Не самый мудрый выбор для бассанида, но ему действительно удалось опрокинуть столик, уставленный фигурками великомучеников, и рассыпать их по грязной улице. Собравшиеся вокруг столика нищие разбежались, создавая позади них еще больший беспорядок. Пардос бросил на лекаря взгляд, тот с мрачным лицом усиленно работал ногами.

На бегу Пардос все время искал взглядом одного из стражников городского префекта. Несомненно, они должны были быть где-то здесь, в этом опасном квартале. Разве носить мечи в Городе не запрещено? Юные патриции, преследующие их, кажется, так не думали или им было наплевать. Он внезапно решил бежать к церкви, более крупной, чем та убогая дыра, в которой он читал утренние молитвы после прибытия в Город на рассвете, по пути от тройных стен. Он планировал снять недорогую комнату рядом с гаванью — это всегда самая дешевая часть города, — а затем отправиться на встречу, о которой думал с того времени, как ушел из дома.

С комнатой придется подождать.

Теперь по улицам двигалась густая толпа, и им приходилось лавировать и уворачиваться по мере сил. Вслед им неслись проклятия, а один солдат-отпускник нанес с опозданием удар, целясь в Пардоса. Но это означало, что их преследователи теперь наверняка растянулись в цепочку и, возможно, даже потеряют их из виду, если Пардосу и лекарю — он и правда очень хорошо бежал для такого седобородого человека — удастся все время хаотично менять направление.

Постоянно бросая взгляды вверх, чтобы сориентироваться, Пардос увидел в промежутке между многоэтажными домами золотой купол, больший, чем он видел когда-либо прежде, и он резко изменил свой план на бегу.

— Туда! — задыхаясь, крикнул он, указывая пальцем.

— Почему мы бежим? — выпалил бассанид. — Здесь вокруг люди! Они не посмеют…

— Посмеют! Они убьют нас и заплатят штраф! Бежим! Доктор больше ничего не сказал: он берег дыхание.

Когда Пардос резко свернул с улицы, по которой они бежали, и помчался наискосок через широкую площадь, он последовал за ним. Они пронеслись мимо оборванного юродивого и небольшой толпы вокруг него, попав в струю дурного запаха от грязного, немытого тела этого человека. Пардос услышал сзади резкий крик: некоторые из преследователей по-прежнему не теряли их из виду. Мимо его головы просвистел камень. Он оглянулся.

Один преследователь. Всего один. Это меняло дело.

Пардос остановился, потом обернулся.

То же самое сделал лекарь. Разъяренный на вид, но очень юный молодой человек в зеленой восточной одежде, серьгах и золотом ожерелье и с длинными неухоженными волосами — его не было среди напавших в первый раз — неуверенно замедлил бег, потом пошарил у пояса и вытащил короткий меч. Пардос огляделся, выругался, потом бросился к юродивому. Отважно игнорируя гнилостную вонь, исходящую от этого человека, он схватил его дубовый посох, извинившись через плечо. И побежал прямо на их юного преследователя.

— Ты идиот! — крикнул он, яростно размахивая посохом. — Ты один! А нас двое!

Молодой человек с опозданием осознал эту грозную истину, быстро оглянувшись через плечо. Не увидев приближающегося подкрепления, он стал казаться менее свирепым.

— Беги! — крикнул доктор рядом с Пардосом, потрясая кинжалом.

Молодой человек посмотрел на них обоих и предпочел последовать совету. Он побежал.

Пардос бросил одолженный посох обратно юродивому, стоящему на маленьком помосте.

— Вперед! — прохрипел он доктору. — Бежим к Святилищу! — Он указал направление. Они вместе повернулись, пересекли площадь и побежали теперь по другому переулку, выходящему из ее дальнего конца.

Оставалось совсем немного, когда переулок, к счастью ровный, внезапно уперся в огромную площадь с арочными портиками и лавками вокруг нее. Пардос промчался мимо двух мальчишек, играющих с обручем, и мужчины, продающего жареные орешки у жаровни. Увидел нависшую громаду Ипподрома слева и пару громадных бронзовых ворот в стене. Наверное, то были ворота Императорского квартала. Перед воротами возвышалась колоссальная конная статуя. Он не обратил на эти достопримечательности внимания и побежал изо всех сил наискосок через форум к длинному широкому крытому портику. За ним виднелись еще две громадные двери, а при виде купола, вознесшегося над ними и за ними, у него могло бы перехватить дыхание, если бы в нем еще осталось хоть какое-то дыхание.

Они с бассанидом миновали каменщиков и их повозки, перепрыгивая через груды кирпича и огибая их и — знакомое зрелище! — печь для гашения извести возле портика. Добравшись до ступенек, Пардос услышал, как за спиной снова раздались крики преследователей. Они с лекарем бок о бок взлетели по лестнице и остановились, тяжело дыша, перед дверью.

— Сюда никому нельзя! — рявкнул стражник. Их было двое. — Внутри ведутся работы!

— Мозаичник, — прохрипел Пардос. — Прибыл из Батиары! Вон те молодые люди гонятся за нами! — Он махнул рукой в сторону площади. — Они уже убили одного человека! Мечами!

Стражники посмотрели туда. Полдюжины юных преследователей добрались до форума и бежали тесной кучкой. Они держали обнаженные мечи — средь бела дня, на форуме! В это невозможно было поверить. Или они настолько богаты, что им наплевать? Пардос схватился за ручку одной из тяжелых дверных створок, распахнул ее и быстро втолкнул лекаря внутрь. Услышал пронзительный, радующий душу свист стражника, зовущего на помощь. Пока что они здесь будут в безопасности, он был уверен. Лекарь согнулся пополам, упираясь ладонями в колени, и тяжело дышал. Он искоса бросил на Пардоса взгляд и кивнул — очевидно, ему пришла в голову та же мысль.

Позднее, гораздо позднее Пардос задумается о том, что утренние события, его вмешательство в них, его действия свидетельствовали о переменах в нем самом, но в тот момент он только двигался и реагировал.

Он взглянул вверх. Среагировал, но не двинулся с места.

Собственно говоря, он внезапно почувствовал, что его сапоги прилипли к мраморному полу, как… смальта к основе, которой предстояло продержаться многие века.

Так он стоял, застыв на месте, и пытался сначала освоиться с самими размерами этого пространства, сумрачными просторными проходами и нишами, уходящими в кажущуюся бесконечность коридоров из бледного, струящегося света. Он увидел массивные колонны, поставленные друг на друга, словно игрушки сказочных гигантов Финабара, потерянного первого мира из языческих верований антов, где боги ходили среди людей.

Потрясенный Пардос посмотрел вниз, на безукоризненно отполированные мраморные плиты пола, а потом сделал глубокий вдох и снова поднял глаза вверх и увидел огромный парящий купол, невыразимо огромный. А на нем уже обретало форму то, что его учитель Кай Криспин Варенский создавал в этом святом месте.

Белая и золотая смальта на синем фоне — такого синего цвета Пардос никогда не видел в Батиаре и не надеялся увидеть никогда в жизни — создавала небесный свод. Пардос сразу же узнал его руку и стиль. Кто бы ни руководил этими работами, когда Криспин приехал с запада, уже не он был здесь художником.

Пардос учился у человека, который это делал, он был его подмастерьем.

Он еще не охватил — и знал, что ему понадобится долго смотреть, чтобы хотя бы начать, — колоссальных масштабов того, что делал Криспин на этом куполе. Изображение не уступало по грандиозности величине купола.

Рядом с ним лекарь прислонился к мраморной колонне, все еще пытаясь отдышаться. Мрамор в приглушенном свете был зеленовато-голубым, цвета моря облачным утром. Бассанид молчал, медленно оглядывался вокруг. Глаза над бородой с проседью были широко открыты. О святилище Валерия ходили слухи и разговоры по всему миру, и сейчас они стояли внутри него. Повсюду трудились рабочие, многие в углах настолько далеких, что их не было видно, а только слышно. Но даже шум строительства менялся из-за огромного пространства, порождающего гулкое эхо. Он попытался представить себе, как здесь зазвучат песнопения, и у него комок встал в горле.

Пыль плясала в косых лучах солнечного света, которые падали вниз из окон, расположенных высоко на стенах и вокруг всего купола. Глядя вверх, мимо висящих масляных ламп из бронзы и серебра, Пардос увидел высокие помосты возле покрытых мрамором стен, на которых выкладывали мозаичные узоры из цветочных гирлянд и орнаментов. Только один помост возносился к самому куполу, к северной стороне большой дуги, напротив входа. И в мягком, нежном утреннем свете в Святилище божественной мудрости Джада Пардос увидел на этом высоком помосте маленькую фигурку человека, вслед за которым проделал весь этот путь на восток, непрошеный и нежеланный, так как Криспин наотрез отказался взять с собой кого-либо из учеников, когда отправлялся в путешествие.

Пардос еще раз вздохнул, чтобы успокоиться, и сделал знак солнечного диска. Это святилище официально еще не освящено — здесь отсутствовали алтарь и подвешенный за ним золотой диск, — но для него это уже была святая земля, и его путешествие, или эта его часть, закончилось. Он в душе возблагодарил Джада, вспоминая кровь на алтаре в Варене, диких собак той жутко холодной ночью в Саврадии, когда он решил, что умрет. Он жив, и он здесь.

Пардос слышал голоса стражников снаружи — теперь их было больше. Голос молодого человека сорвался на гневный крик и резко оборвался после ответа солдата. Он взглянул на лекаря и позволил себе криво усмехнуться. Потом вспомнил, что слуга бассанида мертв. Они спаслись, но радоваться еще не время, во всяком случае лекарю.

Неподалеку от них стояли два мозаичника, и Пардос решил, что если он заставит ноги повиноваться ему, то подойдет и поговорит с ними. Но не успел сделать этого, так как услышал их встревоженные голоса:

— Где Варгос? Он бы смог это сделать.

— Ушел переодеваться. Ты же знаешь. Его тоже пригласили.

— Святой Джад! Может быть… э… один из подмастерьев каменщика сможет это сделать? Или каменотеса? Возможно, они его не знают?

— Никаких шансов. Они все слышали эти истории. Нам придется самим, Сосио, и прямо сейчас. Уже поздно! Бросим жребий.

— Нет! Я туда не полезу. Криспин убивает людей.

— Он говорит, что убивает. Не думаю, чтобы он кого-нибудь убил.

— Ты так думаешь? Хорошо. Тогда ты и полезай.

— Я сказал: бросим жребий, Сосио.

— А я сказал, что не полезу. И не хочу, чтобы ты туда поднимался. Кроме тебя, у меня нет братьев.

— Он же опоздает. Он убьет нас за то, что мы позволили ему опоздать.

Пардос обнаружил, что способен двигаться и что, несмотря на утренние события, старается сдержать улыбку. Слишком много воспоминаний пробудилось в нем, неожиданных и ярких.

Он прошел вперед по мрамору в неярком свете. Шаги его ног в сапогах отдавались тихим эхом. Братья — они оказались близнецами, совершенно одинаковыми — обернулись и посмотрели на него. Вдалеке кто-то уронил молоток или резец, и инструмент зазвенел мягко, почти музыкально.

— Насколько я понимаю, — серьезно произнес Пардос, — проблема в том, чтобы прервать работу Криспина на этом помосте?

— Кая Криспина, да, — быстро ответил тот, которого звали Сосио. — Ты его знаешь?

— Он должен быть на свадьбе, — сказал второй брат.

— Прямо сейчас! Он участвует в церемонии. — Но он никому не разрешает отрывать его от работы!

— Никогда! Он за это кого-то однажды уже убил! — Еще в Варене. Говорят, мастерком! В святой церкви! — На лице Силано отразился ужас. Пардос с сочувствием кивнул.

— Знаю, знаю. Он это сделал. В церкви! Собственно говоря, этим человеком был я. Это было ужасно — умереть вот так! Мастерком! — Он помолчал и подмигнул, когда у них обоих одинаково отвисла челюсть. — Все в порядке, я его позову вместо вас.

Он прошел вперед, пока улыбка, которую он просто не мог больше сдерживать, не выдала его с головой. Он прошел прямо под потрясающе огромным пространством купола. Посмотрел вверх и увидел изображенного Криспином Джада на востоке, над проявляющимися деталями Сарантия, словно возникающего на горизонте. И поскольку Пардос провел всю зиму в некой церкви в Саврадии, он сразу же заметил, что учитель делает со своим собственным изображением бога. Криспин тоже там побывал. Неспящие ему об этом сказали.

Он подошел к помосту. Два молодых подмастерья стояли там, придерживая его, как всегда. Обычно те, кто выполнял эту задачу, скучали и бездельничали. Эта пара выглядела перепуганной. Пардос никак не мог удержаться от улыбки.

— Придержите помост для меня, пожалуйста, — попросил он.

— Туда нельзя! — в ужасе ахнул один из парней. — Он там, наверху!

— Я так и понял, — ответил Пардос. Он легко вспомнил, что чувствовал себя точно так же, как этот побледневший подмастерье, и, наверное, выглядел точно так же. — Но ему надо кое-что передать.

И он схватился за перекладины лестницы и стал подниматься. Он знал, что высоко над ним Криспин скоро почувствует, если сразу же не почувствовал, толчки и покачивание. Пардос смотрел на свои руки, как их всех учили, и поднимался.

Он добрался до половины пути, когда услышал хорошо знакомый голос. Он прошел полмира, чтобы снова услышать этот холодный, разъяренный голос:

— Еще на одну ступеньку поднимешься, и я тебя прикончу, несчастный, а кости растолку в порошок и замешаю в известку.

«Это сильно сказано, — подумал Пардос. — Что-то новенькое».

Он взглянул вверх.

— А ты заткнись! — крикнул он. — Или я отрежу тебе задницу куском стекла и скормлю ее тебе по частям!

Последовало молчание.

— Это же мои слова, лопни твои глаза! Кто там? — раздалось в ответ.

Пардос продолжал подниматься, не отвечая. Он почувствовал, как платформа над ним заколебалась, когда Криспин подошел к краю и посмотрел вниз.

— Кто ты? — Снова молчание, потом: — Пардос? ПАРДОС?

Пардос молчал, продолжая подниматься. Сердце его пело. Он добрался до верха и шагнул через низкие перила на площадку под мозаичными звездами на темно-синем мозаичном небе.

И попал в крепкие объятия, из-за чего они оба чуть не упали.

— Чтоб тебя, Пардос! Почему ты так задержался? Ты мне был здесь нужен! Мне написали, что ты ушел еще осенью! Полгода назад! Ты знаешь, как сильно ты опоздал?

Оставив пока в стороне тот факт, что Криспин, уезжая, наотрез отказался от сопровождения, Пардос высвободился из его объятий.

— А ты знаешь, как сильно ты сам опоздал? — спросил он.

— Что? Я?

— Свадьба, — весело произнес Пардос, наблюдая за ним.

Потом ему доставляло еще большее удовольствие вспоминать ужас, отразившийся на неожиданно гладко выбритом лице Криспина.

— Ах! Ах! Святой Джад! Они меня убьют! Я покойник! Если Карулл не убьет, то проклятая Ширин это сделает! Почему ни один из этих идиотов там, внизу, не сказал мне?

Не дожидаясь совершенно очевидного ответа, Криспин бросился мимо Пардоса, рискуя жизнью, перевалил через ограждение и начал поспешно спускаться по лестнице, скорее скользя, чем ступая по ступенькам. Перед тем как последовать за ним, Пардос взглянул на то место, над которым работал Криспин. Он увидел зубра в осеннем лесу, громадного, выложенного черной смальтой и окаймленного белым цветом. Он будет сильно выделяться на фоне кричаще ярких листьев вокруг него, станет доминирующим образом. Это сделано специально. Криспин однажды водил учеников посмотреть на мозаику на полу одной усадьбы к югу от Варены, в которой вот так использовали черный и белый цвет на разноцветном фоне. Пардос в задумчивости стал спускаться вниз.

Криспин ждал его внизу, гримасничал и нетерпеливо переминался с ноги на ногу.

— Быстрее, ты, идиот! Мы так опаздываем, что меня убьют! Непременно убьют! Давай! Почему ты так долго сюда добирался?

Пардос осторожно спустился с последней ступеньки.

— Я останавливался в Саврадии, — ответил он. — Там у дороги есть церковь. Они сказали, что ты туда тоже заходил, до меня.

Выражение лица Криспина быстро изменилось. Он пристально посмотрел на Пардоса.

— Заходил, — помолчав, сказал он. — Я там был. Я им объяснил, что им придется… А ты… Пардос, ты ее реставрировал?

Пардос медленно кивнул:

— Насколько в моих силах было сделать это одному. Выражение лица Криспина снова изменилось, потеплело, словно луч солнца согрел сырое утро.

— Я рад, — произнес его учитель. — Очень рад. Мы потом об этом поговорим. А пока пойдем, нам надо бежать.

— Я уже бежал. Через весь Сарантий, как мне показалось. За дверью стоит кучка молодых людей, достаточно богатых, чтобы не думать о законах. Они пытались убить меня и этого бассанидского лекаря. — Он показал рукой на лекаря, который приближался к ним вместе с братьями-подмастерьями. Лица близнецов выражали одинаковое смятение. — Они убили его слугу. Мы не можем так просто выйти отсюда.

— А тело моего слуги кое-кто из ваших благочестивых клириков выбросит на улицу, если за ним не придут до полудня. — Доктор говорил на сарантийском лучше, чем Пардос. Он все еще был сердит.

— Где он? — спросил Криспин. — Сосио и Силано могут сходить за ним.

— Я понятия не имею, как называется…

— Часовня Святой Игнасии, — быстро вставил Пардос. — Возле порта.

— Что? — переспросил близнец по имени Сосио.

— Что вы там делали? — одновременно спросил его брат. — Это страшное место! Воры и шлюхи!

— Откуда тебе это так хорошо известно? — хитро спросил Криспин, потом вспомнил, что надо спешить.

— Возьмите с собой двух императорских стражников. Люди Карулла все уже ушли на эту проклятую свадьбу. Объясните им, что это для меня и почему. А вы двое, — повернулся он к Пардосу и доктору, — пошли со мной! Сегодня утром вы побудете со мной, у меня есть охрана. — Знакомая Пардосу картина: Криспин, отдающий распоряжения. Его настроение всегда менялось вот так резко. — Мы выйдем через боковой ход, и нам надо пошевеливаться! Вам надо будет надеть что-нибудь белое, это же свадьба! Идиоты! — Он рванулся с места, и они побежали за ним. У них не было выбора.

Вот так мозаичник Пардос из Варены и лекарь Рустем из Керакека, наряженные в белые верхние туники из гардероба Криспина, попали на официальную церемонию, а потом на свадебный пир в день своего прибытия в священный и царственный город Джада Сарантий.

Они все трое опоздали, но не слишком сильно.

Музыканты стояли снаружи. Солдат, с беспокойством ждущий у дверей, увидел их приближение и поспешил внутрь, чтобы объявить о нем. Криспин, быстро пробормотав извинения во все стороны, сумел поспешно занять свое место перед алтарем как раз вовремя, поднял тонкий золотой венец над головой жениха и держал его во время церемонии. Его собственные волосы были сильно растрепаны, но такими они были почти всегда. Пардос заметил, как очень красивая женщина, которая держала венец над невестой, стукнула его учителя кулаком под ребра как раз перед началом церемонии. По церкви прокатился смех. Главный клирик был шокирован; жених улыбнулся и одобрительно кивнул головой.

Лицо невесты Пардос увидел только после церемонии. В церкви оно было скрыто под фатой, пока священник произносил слова обряда, а новобрачные повторяли их в унисон. Пардос понятия не имел, кто они такие. У Криспина не было времени объяснять. Пардос даже не знал имени бассанида, стоящего рядом с ним: события разворачивались с такой невероятной быстротой в то утро, и был убит человек.

Церковь выглядела роскошно: много золота и серебра, колонны из мрамора с прожилками, великолепный алтарь из угольно-черного камня. Над головой, на маленьком куполе Пардос увидел — с удивлением — золотистую фигуру Геладикоса, несущего горящий факел. Он падал в колеснице своего отца. Теперь верить в сына бога запретили, его изображения оба патриарха считали ересью. Кажется, прихожане этой патрицианской церкви имели достаточно влияния и пока не позволили уничтожить мозаику. Пардос, который принял веру в светоносного сына бога вместе с верой в самого бога, как все анты на западе, ощутил прилив тепла и радости. Хороший знак, подумал он. Как неожиданно и утешительно, что его здесь ждал Возничий. Затем, где-то в середине церемонии, бассанид дотронулся до руки Пардоса и вытянул руку. Пардос посмотрел туда. И заморгал. Человек, который убил слугу доктора, только что вошел в церковь. Он был спокоен и собран, одет в изящно задрапированный белый шелк с поясом из золотых звеньев и в темно-зеленый плащ. Его волосы были аккуратно заправлены под мягкую зеленую отделанную мехом шапочку. Безвкусные украшения исчезли. Он скромно прошел вперед и занял свое место между пожилым красивым мужчиной и женщиной гораздо моложе его. Сейчас он не выглядел пьяным. Он выглядел юным принцем, моделью образа Геладикоса, летящего во всем великолепии над их головами.

* * *

В Императорском квартале и среди высших чиновников были активные сторонники той или другой факции или обеих сразу. Плавт Бонос, распорядитель Сената, не принадлежал к их числу. Он придерживался той точки зрения, что благожелательная отстраненность как от Зеленых, так и от Синих лучше всего соответствует его положению. Кроме того, он не был по натуре склонен осаждать девушек-танцовщиц, и поэтому обаяние знаменитой Ширин из факции Зеленых затрагивало его только с эстетической точки зрения, не вызывая соблазнов и вожделения.

Поэтому он бы никогда не пошел на эту свадьбу, если бы не два фактора. Одним был его сын: Клеандр отчаянно настаивал, чтобы он туда пошел и взял его с собой, а так как его сын обычно не проявлял ни малейшего интереса к цивилизованным сборищам, Боносу не хотелось упускать возможности представить сына обществу в пристойном виде.

Вторым фактором, скорее из области чревоугодия, стало то, о чем ему сообщила танцовщица, когда приглашала на свадьбу: еду для пиршества в ее доме будет готовить Струмос Аморийский.

У Боноса были свои слабости. Очаровательные мальчики и запоминающиеся блюда, возможно, возглавляли их список.

Двух незамужних дочерей они, разумеется, оставили дома. Бонос и его вторая жена явились — скрупулезно пунктуально — на церемонию в ту церковь по соседству, которую сами посещали. Клеандр явился с опозданием, но чистым и одетым соответствующим образом. Глядя с некоторым изумлением на стоящего рядом сына, Бонос почти вспомнил того послушного умного мальчика, которым он был всего два года назад. Правая рука Клеандра казалась припухшей, но отец предпочел не задавать ему вопросов. Он не хотел ничего знать. Они присоединились к процессии из людей в белых одеждах и музыкантов (очень хороших музыкантов, из театра) и быстро прошли по холодным улицам к дому танцовщицы.

Он почувствовал себя несколько неловко, когда музыкальный парад по улицам закончился у портика с хорошо выполненной копией классического тракезийского женского бюста. Он знал, что должна чувствовать его жена, входя в этот дом. Она, конечно, ничего не сказала, но он знал. Они входили в жилище танцовщицы-простолюдинки, и тем самым его официальное положение придавало символическое достоинство этой женщине и ее дому.

Одному Джаду известно, что происходит здесь по ночам после театральных представлений. Тенаис была безупречна, как всегда, и не выказывала ни намека на неодобрение. Его вторая жена была значительно моложе его, безукоризненно воспитана и славилась своей сдержанностью. Он выбрал ее за оба эти качества после того, как три года назад, летом, умерла от чумы Элина, оставив его с тремя детьми и без всякой помощи по ведению хозяйства.

Тенаис улыбнулась Ширин, стройной и оживленной, которая встречала их у дверей, и тихо произнесла несколько вежливых фраз. Клеандр, стоящий между отцом и мачехой, густо покраснел, когда Бонос его представил, и не поднимал глаз от пола. Танцовщица в знак приветствия легонько коснулась его руки.

«Одна загадка разгадана, — подумал сенатор, с насмешливым удивлением глядя на мальчика. — По крайней мере у него хороший вкус». Настроение сенатора стало ещё лучше, когда слуга подал ему вино, которое оказалось великолепным кандарианским, а другая женщина ловко поднесла ему тарелку с маленькими ломтиками рыбных деликатесов.

Восприятие Боносом этого мира и этого дня стало совсем солнечным, когда он попробовал первый образец искусства Струмоса. Он испустил явственный вздох удовлетворения и благосклонно огляделся кругом. Хозяйка дома из Зеленых, повар Синих на кухне, много гостей из Императорского квартала (когда он заметил их присутствие и кивком поздоровался с одним из таких гостей, то почувствовал себя менее заметным), различная театральная публика, в том числе один его кудрявый бывший любовник, от которого он тут же решил держаться подальше.

Он увидел пухлого главу шелковой гильдии (этот человек посещал вечеринки во всех домах Города), секретаря Верховного стратига Пертения Евбульского, на удивление хорошо одетого, и коренастого крючконосого факционария Зеленых, имени которого никак не мог запомнить. В другом конце комнаты стоял пользующийся большой благосклонностью императора родианский мозаичник вместе с приземистым молодым человеком с жесткой бородой и другим, постарше, тоже бородатым, явно бассанидом. А затем сенатор заметил еще одного неожиданного, заслуживающего внимания гостя.

— Здесь Скортий, — шепнул он жене, пробуя крохотного маринованного морского ежа, приправленного «сильфием» и еще чем-то незнакомым, что придавало поразительный привкус имбиря и востока. — Он вместе с гонщиком Зеленых из Сарники, Кресензом.

— Да, эксцентричное сборище, — ответила Тенаис, даже не глядя в ту сторону, где стояли двое возничих в окружении кучки почитателей. Бонос слегка улыбнулся. Ему нравилась жена. Он даже спал с ней время от времени.

— Попробуй вина, — предложил он.

— Я попробовала. Кандарийское. Ты будешь счастлив.

— Я уже счастлив, — радостно ответил Бонос.

И он был счастлив, пока тот бассанид, которого он видел рядом с мозаичником, не подошел к нему и не обвинил Клеандра в убийстве своим восточным голосом. Он выражался достаточно ясно, но, к счастью, говорил тихо, и это исключало всякую возможность избежать неприятностей.

Глава 4

Рустем знал Нишика совсем недолго — столько, сколько занял их путь сюда, — и нельзя сказать, чтобы ему нравился этот человек. Коренастый солдат был плохим слугой и не проявлял уважения к своему спутнику. Он даже не старался скрыть, что относится к Рустему как всего лишь к навязанному ему штатскому; такое отношение свойственно солдатам. Рустем в первые дни пробовал несколько раз упомянуть о своих прошлых путешествиях, но не получил ответа и перестал говорить о них, решив, что попытки произвести впечатление на простого солдата ниже его достоинства.

Признавая все это, оставалось отметить, что случайное убийство спутника, любил он его или нет, нельзя оставлять безнаказанным, и Рустем не собирался этого делать. Он все еще был в ярости из-за смертельно опасного утреннего столкновения и своего унизительного бегства по городу джадитов.

Все это он рассказал могучему рыжеволосому художнику на свадебной церемонии, на которую его привели. Он держал в руке чашу отличного вина, но не ощущал радости от своего прибытия — наконец-то! — в сарантийскую столицу после тяжелого путешествия по зимним дорогам. Присутствие убийцы на той же свадьбе убивало подобные чувства и разжигало еще больше его гнев. Молодой человек, теперь одетый не хуже любого отпрыска знатного сарантийского вельможи, совсем не походил на того грубого пьяного хулигана, который напал на них вместе с дружками в переулке. По-видимому, он даже не узнал Рустема.

Рустем указал на парня по просьбе мозаичника, который оказался человеком умным и серьезным, хотя при первом знакомстве произвел на Рустема впечатление неуравновешенного невротика. Художник тихо выругался и быстро подвел их к маленькой группке людей вокруг новобрачного.

— Клеандр опять вляпался в дерьмо, — мрачно произнес мозаичник по имени Криспин. Кажется, он имел привычку употреблять вульгарные выражения.

— Попытался схватить Ширин в коридоре? — Лицо новобрачного оставалось чрезвычайно веселым.

— Хотел бы я, чтобы дело было в этом. Нет, сегодня утром он убил на улице слугу этого человека при свидетелях. В их числе и мой друг Пардос, который только что прибыл в Город. Потом они с бандой Зеленых гнались за ними обоими до самого Святилища с обнаженными мечами.

— Вот дерьмо, — с чувством произнес солдат. Выражение его лица изменилось. — Эти глупые мальчишки…

— Они не мальчишки, — холодно возразил Рустем. — Им не по десять лет. Этот парень был пьян уже на рассвете и убил человека мечом.

Мощный солдат впервые внимательно посмотрел на Рустема.

— Это я понял. Он еще очень молод. Потерял мать в неподходящее время и променял умных друзей на компанию необузданных юнцов из болельщиков факции. Еще он безнадежно влюблен в нашу хозяйку дома и пил сегодня все утро, потому что до смерти боялся идти к ней на праздник.

— А! — ответил Рустем с жестом, хорошо знакомым его ученикам. — Теперь понятно, почему Нишик должен был умереть! Конечно, простите, что упомянул об этой истории.

— Не лезь в бутылку, бассанид, — сказал солдат, и глаза его на мгновение стали жесткими. — Мы попытаемся что-нибудь сделать. Я объясняю, а не оправдываю убийство. Мне также следовало упомянуть о том, что этот парень — сын Плавта Боноса. Необходимо действовать осторожно.

— Кто такой?

— Распорядитель Сената, — ответил мозаичник. — Вон он, рядом с женой. Оставь это нам, лекарь. Клеандра не мешает хорошенько припугнуть, и могу тебе обещать, что мы этим займемся.

— Припугнуть? — переспросил Рустем. Его снова охватил гнев.

Рыжеволосый мужчина ответил ему прямым взглядом.

— Скажи мне, лекарь, придворного Царя Царей могли бы наказать более строго за убийство слуги в уличной драке? Слуги сарантийца?

— Понятия не имею, — ответил Рустем. Но это было неправдой.

Резко повернувшись, он прошел мимо светловолосой новобрачной в белых одеждах с красным поясом и подошел к убийце и пожилому человеку, на которого указал художник. Он понимал, что его быстрое движение среди веселящихся людей привлечет внимание. Служанка, возможно, почуяв что-то неладное, возникла прямо перед ним с подносом, уставленным маленькими тарелочками, и улыбнулась. Рустем вынужден был остановиться: она преградила ему путь. Он глубоко вздохнул и, не видя другого выхода, взял из ее рук одну из предложенных тарелочек. Женщина — молодая, пышнотелая и темноволосая — продолжала стоять у него на дороге. Она перехватила круглый поднос одной рукой и взяла у него чашу с вином, освободив ему обе руки. Ее пальцы прикоснулись к его руке.

— Попробуй это, — шепнула она, продолжая улыбаться. Она носила тунику с соблазнительно глубоким вырезом. Эта мода еще не дошла до Керакека.

Рустем последовал ее совету. Это оказался какой-то рулет из рыбы в тесте, с соусом на тарелочке. Он откусил кусочек и ощутил во рту легкий взрыв тонких вкусовых ощущений. Рустем не сумел сдержать изумленного стона от удовольствия. Он посмотрел на тарелку в руке, а потом на стоящую перед ним девушку. Окунул палец в соус и еще раз с любопытством попробовал его.

У танцовщицы, хозяйки этого приема, несомненно, имелся повар. И красивые служанки. Темноволосая девушка смотрела на него, на ее щеках играли ямочки от удовольствия. Она протянула ему кусочек ткани, чтобы он вытер рот, и взяла у него тарелочку по-прежнему с улыбкой. Потом вернула ему вино.

Рустем обнаружил, что приступ охватившего его гнева прошел. Но когда служанка что-то прошептала и повернулась к другому гостю, он снова взглянул на сенатора и его сына, и его осенила одна мысль. Он постоял неподвижно еще секунду, поглаживая бороду, а затем двинулся вперед, уже медленнее.

Он остановился перед слегка обрюзгшим распорядителем Сената Сарантия. С одной стороны от него он видел очень красивую, сурового вида женщину, а с другой стороны — что важнее — его сына. Он поклонился мужчине и женщине и официально представился.

Выпрямившись, Рустем увидел, что парень наконец его узнал и побелел. Сын сенатора бросил быстрый взгляд в тот конец комнаты, где хозяйка дома, танцовщица, встречала у входа опоздавших гостей. «Тебе не удастся сбежать», — холодно подумал Рустем и предъявил обвинение отцу намеренно тихим, спокойным голосом.

Мозаичник, конечно, был прав: необходимо действовать без шума и с достоинством, когда дело касается людей с высоким положением. Рустем не испытывал желания связываться со здешним правосудием; он намеревался сам разобраться с этим сенатором. Ему только что пришла в голову мысль: хотя лекарь может многое узнать о сарантийской медицине и, вероятно, подслушать некоторые разговоры о делах государства, но человек, перед которым в долгу распорядитель Сената, может оказаться в совсем другом положении — более выгодном для Царя Царей в Кабадхе, который желал именно сейчас кое-что узнать насчет Сарантия.

Рустем не понимал, почему бедный Нишик должен был умереть напрасно.

Сенатор, к удовольствию Рустема, бросил на сына ядовитый взгляд и тихо переспросил:

— Убил? Святой Джад! Я возмущен, разумеется. Ты Должен позволить мне…

— Он тоже собирался обнажить свой меч! — воскликнул парень тихо и гневно. — Он…

— Замолчи! — приказал Плавт Бонос несколько громче, чем намеревался. Два человека, стоящие поблизости, посмотрели в его сторону. Его жена, воплощение сдержанности и собранности, казалось, равнодушно оглядывала комнату, не обращая внимания на своих родных. Тем не менее она слушала, Рустем это видел.

— Как я начал говорить, — продолжал Плавт Бонос уже тише, снова поворачиваясь к Рустему и покраснев еще больше, — ты должен позволить мне предложить тебе выпить чашу вина в нашем доме после этой очаровательной свадьбы. Конечно, я благодарен тебе за то, что ты обратился прямо ко мне.

— Конечно, — серьезно ответил Рустем.

— Где мы можем найти твоего несчастного слугу? — спросил сенатор. Практичный человек.

— О теле уже позаботились, — тихо ответил Рустем.

— Вот как! Значит, об этом уже знают и другие?

— Молодые люди гнались за нами по улицам, размахивая мечами, во главе с твоим сыном, — сказал Рустем, позволив себе произнести это с легким нажимом. — Да, я представляю себе, что многие заметили нас по дороге. Нам оказал помощь мозаичник императора в новом Святилище.

— Вот как! — снова произнес Плавт Бонос, оглядывая комнату. — Родианин. Он всюду успевает. Ну, если этим делом уже занимаются…

— Мой мул и все мои вещи, — сказал Рустем, — были брошены, когда нам пришлось бежать. Видите ли, я только сегодня утром прибыл в Сарантий.

Тут женщина повернулась и задумчиво посмотрела на него. Рустем на мгновение встретился с ней взглядом и отвернулся. Здесь присутствие женщин ощущалось сильнее, чем в других местах, где ему доводилось бывать. Интересно, не связано ли это с императрицей, с той властью, которую ей приписывают. Когда-то она была простой танцовщицей. Необыкновенная история, правда.

Сенатор повернулся к сыну:

— Клеандр, ты извинишься перед нашей хозяйкой и уйдешь сейчас же, пока не подали ужин. Найдешь животное этого человека и его веши и доставишь к нам домой. Потом будешь ждать моего возвращения.

— Уйти? Так рано? — воскликнул парень, и голос его сорвался. — Но я даже не…

— Клеандр, тебя за это вполне могут заклеймить или сослать. Найди этого проклятого мула, — приказал отец.

Его жена положила ладонь на его руку.

— Шшш! — прошептала она. — Смотри.

В большой комнате, полной оживленных, ищущих развлечений сарантийцев, воцарилась тишина. Плавт Бонос посмотрел через плечо Рустема и удивленно заморгал.

— А они-то как оказались здесь? — спросил он, ни к кому в особенности не обращаясь.

Рустем оглянулся. Тишину нарушил тихий шелест, так как собравшиеся — пятьдесят человек или больше, — кланялись или низко приседали, приветствуя мужчину и женщину, которые сейчас стояли в дверном проеме. За их спинами виднелась хозяйка дома.

Мужчина был очень высок, гладко выбрит и неотразимо красив. Вопреки обыкновению, он был без головного убора, и густые золотистые волосы очень его красили. На нем была темно-синяя туника до колен, с отделанными золотом разрезами по бокам, золотистые лосины, черные сапоги, похожие на солдатские, и темно-зеленый плащ с каймой, заколотый на плече пряжкой с крупной голубой жемчужиной, величиной с ноготь большого пальца. В одной руке он держал белый цветок, принесенный на свадьбу.

Стоящая рядом с ним женщина носила свои светлые волосы распущенными, они ниспадали из-под белой сетчатой шапочки красиво завитыми локонами. Ее платье до полу было красным, по подолу украшенным драгоценными камнями. В ее ушах сверкало золото, золотым было ожерелье с жемчужинами, и плащ был золотистого цвета. Ростом она почти не уступала мужчине. Худой мужчина с желтоватым лицом материализовался рядом с вновь прибывшим и быстро что-то шептал ему на ухо, пока присутствующие разгибались после поклона.

— Леонт, — тихо сказал сенатор Рустему. — Стратиг.

Это была любезность. Рустем не мог знать этого человека, хотя уже много лет слышал о нем — и боялся его, как все в Бассании. «Прославленных людей окружает особенное сияние, — подумал Рустем, — почти ощутимое на ощупь». Это был Золотой Леонт (и теперь стало ясным, почему его так называют), который наголову разбил последнюю многочисленную армию северян к востоку от Азина, едва не взял в плен генерала бассанидов и навязал им унизительный мир. Генералу посоветовали покончить с собой, когда он вернулся в Кабадх, что он и сделал.

Именно Леонт завоевал для Валерия земли (а также новых граждан, производителей и налогоплательщиков) на огромном пространстве, протянувшемся к юго-западу от пустынь маджритов. Он жестоко подавил вторжения со стороны Москава и Карша и был удостоен — об этом слышали даже в Керакеке — самого пышного триумфа из всех, которыми прежде императоры чествовали вернувшихся с войны стратегов со времен основания Саранием этого города.

И ему отдали в качестве награды эту высокую, элегантную, холодную как лед женщину, которая стояла сейчас рядом с ним. В Бассании знали о Далейнах — даже в Керакеке, который все-таки находился на одном из южных торговых путей. Богатству этой семьи положила начало монополия на торговлю пряностями, а восточные пряности обычно возили через Бассанию, на юг или на север. Десять или пятнадцать лет назад Флавия Далейна убили каким-то ужасным способом во время смены императоров. Каким-то огнем, вспомнил Рустем. Его старший сын погиб или был изувечен во время того же нападения, а дочь… стоит здесь, в этой комнате, как сверкающий золотом военный приз.

Стратиг коротко взмахнул рукой, и темноволосая служанка поспешила к нему с вином с горящими от волнения щеками. Его жена также приняла чашу, но осталась позади своего мужа, когда он шагнул вперед. Теперь он стоял один, как актер на сцене. Рустем увидел, как Стилиана Далейна медленно обвела взглядом комнату. Рустем был уверен, что она заметила всех присутствующих и их размещение в комнате, которое ему ни о чем не говорило. Выражение ее лица осталось таким же непроницаемым, как и у жены сенатора, но эти две женщины производили совершенно разное впечатление. Жена Плавта Боноса была сдержанной и отчужденной, а аристократическая супруга самого могущественного воина Империи — холодной и сверкающей и даже внушала некоторый страх. Ее происхождение таило в себе пугающее богатство, огромную власть и насильственную смерть. Рустем успел отвести от нее взгляд в тот момент, когда стратиг начал говорить.

— Лизург Матаниос когда-то сказал, что увидеть удачно женатого друга приятнее, чем выпить самого редкого вина, — произнес Леонт, поднимая свою чашу. — Сегодня мы рады насладиться и тем, и другим, — прибавил он и сделал глоток вина. Раздался смех — сдержанный смех придворных и более развязный — людей из театра и из армии.

— Он всегда приводит эту цитату, — сухо прошептал Бонос Рустему. — Но хотелось бы мне знать, почему он здесь?

Словно отвечая на этот вопрос, стратиг продолжал:

— Мне показалось уместным зайти и поднять чашу в честь женитьбы единственного в армии человека, который умеет говорить так много и так хорошо, и так много и… так много, что добился выплаты задолженности солдатам из сундуков Империи. Не советую никому оказаться в таком положении, когда трибун Четвертого саврадийского легиона станет его в чем-либо убеждать… разве что у него будет очень много свободного времени.

Снова все рассмеялись. Этот человек говорил гладко, как придворный, но откровенно и очень просто, с грубым и свободным юмором солдата. Рустем наблюдал за военными, присутствующими в этой комнате, когда они смотрели на своего стратига. На их лицах было написано обожание. Его жена, неподвижная словно статуя, казалось, немного скучала.

— Но боюсь, — продолжал Леонт, — что сегодня у нас времени мало, поэтому мы с госпожой Стилианой не сможем вместе с вами попробовать лакомства, приготовленные Струмосом, лучшим поваром Синих в доме одного из членов факции Зеленых. Но я поздравляю факции со столь редким единением и надеюсь, что это сулит нам мирный сезон гонок. — Он сделал паузу, приподняв одну бровь, чтобы подчеркнуть свое замечание. В конце концов, он был представителем власти. — Мы пришли, чтобы приветствовать молодоженов по милости святого Джада и сообщить новость, которая, возможно, сделает сегодняшний праздник еще более радостным.

Он снова сделал паузу после еще одного глотка вина.

— Я только что назвал жениха трибуном Четвертого саврадийского. Собственно говоря, это уже устаревшие сведения. Кажется, некий Верховный стратиг, в стремлении отправить одного обладателя сладкозвучного голоса подальше от своих усталых ушей, сегодня утром опрометчиво подписал бумаги на повышение по службе трибуна Карулла Тракезийского. Он получает новое звание и назначается… килиархом Второго кализийского легиона. Ему предписано вступить в должность через тридцать дней, что позволит новому килиарху провести здесь достаточно времени со своей молодой женой, а также проиграть часть новой прибавки к жалованью на Ипподроме.

Раздались радостные крики и смех, почти заглушившие последние слова. Новобрачный, сильно покраснев, быстро вышел вперед и опустился на колени перед стратигом.

— Мой господин! — сказал он, глядя снизу вверх. — Я… я не нахожу слов!

Что вызвало новый взрыв смеха у тех, кто знал этого человека.

— Тем не менее, — прибавил Карулл, поднимая руку, — я должен задать один вопрос.

— Без слов? — спросила Стилиана Далейна из-за спины мужа. Это было ее первое замечание, произнесенное тихим голосом, но его услышали все. Некоторым людям нет нужды повышать голос, чтобы быть услышанными.

— Такими способностями я не обладаю, госпожа. Мне приходится пользоваться своим языком, хотя и не так искусно, как это делают мои начальники. Я только хотел спросить, нельзя ли отказаться от этого повышения? Воцарилось молчание. Леонт заморгал.

— Вот так сюрприз, — сказал он. — Я думал, что… — Он не закончил предложения.

— Мой дорогой господин, мой командир, если ты хочешь наградить недостойного солдата, то позволь ему в своем прежнем звании сражаться рядом с тобой в следующей кампании. Я не считаю, что скажу нечто неуместное, если выскажу предположение, что Кализий после подписания вечного мира на востоке не станет местом проведения такой кампании. Нет ли где-нибудь на… на западе места, где я мог бы служить вместе с тобой, мой стратиг?

При упоминании о Бассании Рустем услышал, как стоящий рядом с ним сенатор смущенно шевельнулся и тихо прочистил горло. Но пока ничего примечательного не было сказано. Пока.

Теперь стратиг слегка улыбался, самообладание вернулось к нему. Он протянул руку и почти отцовским жестом взъерошил волосы стоящего перед ним на коленях солдата. Говорят, подчиненные его любят как бога.

— Пока не объявлено ни о какой кампании, килиарх. И не в моих правилах посылать только что женившихся офицеров на фронт, когда есть другие возможности, а они есть всегда.

— Значит, я могу остаться с тобой, поскольку нет фронта военных действий, — сказал Карулл и невинно улыбнулся. Рустем фыркнул — этот человек обнаглел.

— Заткнись, идиот! — Все в комнате услышали рыжеволосого мозаичника. Это подтвердил взрыв хохота. Разумеется, это было сделано намеренно. Рустем уже начал понимать, как много из сказанного и сделанного было тщательно спланировано или явилось результатом умной импровизации, как в театре. Сарантий, решил он, это сцена для представлений. Неудивительно, что актриса может обладать здесь такой огромной властью и собрать в своем доме стольких известных людей. Или стать императрицей, если уж на то пошло. В Бассании такое немыслимо, конечно. Совершенно немыслимо.

Стратиг уже опять улыбался. Рустем подумал, что этот человек чувствует себя совершенно свободно, уверенный в своем боге и в себе самом. Добродетельный человек. Леонт взглянул на мозаичника и поднял чашу, приветствуя его.

— Хороший совет, солдат, — сказал он Каруллу, все еще стоящему перед ним на коленях. — Ты почувствуешь разницу между жалованьем легата и килиарха. Теперь у тебя есть жена и очень скоро должны появиться здоровые дети, которых надо растить во славу Джада и ради служения ему.

Он немного поколебался.

— Если в этом году состоится кампания, — а позволь мне заверить тебя, что император пока ни словом об этом не обмолвился, — то она может начаться ради этой несчастной, несправедливо обиженной царицы антов, а это значит — в Батиаре. Туда я не возьму с собой новобрачного. Восток — вот где ты мне сейчас нужен, солдат, так что больше не будем об этом говорить.

«Это сказано напрямую, почти по-отечески, хотя стратиг не старше стоящего перед ним солдата», — подумал Рустем.

— Вставай, вставай, приведи свою молодую жену, чтобы мы могли приветствовать ее перед уходом.

— Я так и вижу, как Стилиана это делает, — тихо прошептал рядом с Рустемом сенатор.

— Тише, — вдруг произнесла его жена. — Смотри дальше.

Рустем тоже увидел.

Теперь вперед вышла чья-то грациозная фигурка, прошла мимо Стилианы Далейны, мгновение помедлив рядом с ней. Рустем надолго запомнил этих двух женщин, золотую рядом с золотой.

— Не может ли несчастная, несправедливо обиженная царица антов высказать по этому поводу свое мнение? Насчет начала войны в ее собственной стране от ее имени, — произнесла вновь прибывшая. Ее голос, говоривший по-сарантийски, но с западным акцентом, был чистым как колокольчик, в нем чувствовался гнев, и он прорезал комнату, как нож разрезает шелк.

Стратиг обернулся, явно пораженный, но поспешил это скрыть. Через мгновение он склонился в официальном поклоне. Его жена, как заметил Рустем, незаметно улыбнулась и с непревзойденной грацией опустилась на колени, и все в комнате последовали ее примеру.

Женщина помедлила, ожидая окончания этого приветствия. Ее не было на церемонии бракосочетания, наверное, она явилась только сейчас. Она также надела белую одежду, драгоценное ожерелье и столу. Ее волосы были собраны под мягкой темно-зеленой шапочкой, и когда она сбросила на руки служанки того же цвета плащ, стало видно, что сбоку по ее длинному, до полу, одеянию тянется одна вертикальная полоса, и она пурпурного цвета, царского цвета во всем мире.

Когда гости с шелестом поднялись, Рустем увидел, что мозаичник и молодой человек из Батиары, который спас Рустема в то утро, остались стоять на коленях на полу в комнате танцовщицы. Коренастый юноша поднял глаза, и Рустем с изумлением увидел на его лице слезы.

— Царица антов, — шепнул ему на ухо сенатор. — Дочь Гилдриха. — Эти слова были лишними, они лишь подтвердили его догадку. Лекарь уже сделал вывод на основе собранных сведений. Об этой женщине говорили и в Сарнике, о ее осеннем бегстве от убийц, и отплытии в Сарантий, в ссылку. Заложница императора, повод для войны, если таковой ему понадобится.

Он услышал, как сенатор снова сказал что-то своему сыну. Клеандр что-то пробормотал, сердито и злобно, за его спиной, но вышел из комнаты, повинуясь отцовскому приказу. В данный момент мальчик едва ли имел значение. Рустем во все глаза смотрел на царицу антов, одинокую, оказавшуюся так далеко от своей родины. Она была спокойной, неожиданно юной, с царственной осанкой и стояла, оглядывая блестящую толпу сарантийцев. Но лекарь в Рустеме — а по сути своей он был лекарем — увидел в ясных голубых глазах северянки, стоящей в противоположном конце комнаты, что в ней скрыто еще кое-что.

— О господи! — прошептал он невольно и тут заметил, что жена Плавта Боноса снова смотрит на него.

* * *

Кирос знал, что еда для пиршества на пятьдесят человек не требовала от Струмоса особого напряжения сил, принимая во внимание, что они часто готовили на вчетверо большее количество людей в пиршественном зале Синих. Некоторые неудобства доставляла чужая кухня, но они побывали здесь за несколько дней до этого, и Кирос, которому давали все более ответственные поручения, провел инвентаризацию и проследил за необходимыми приготовлениями.

Почему-то он не заметил отсутствия морской соли и знал, что Струмос не скоро простит ему это. И повар, мягко выражаясь, не был склонен терпимо относиться к чужим ошибкам. Кирос сам сбегал бы в их лагерь за солью, но как раз бегать он не мог, потому что ему приходилось волочить больную ногу. Все равно к тому времени он уже был занят овощами для своего супа, а у других поварят и кухонных слуг были свои обязанности. Вместо них за солью отправилась одна из служанок дома — хорошенькая темноволосая девушка, о которой говорили все остальные, когда ее не было рядом.

Кирос редко участвовал в подобной болтовне. Он держал свои желания при себе. Дело в том, что в последние несколько дней, со времени их первого посещения этого дома, он только и грезил о танцовщице, которая здесь жила. Возможно, это предательство по отношению к его собственной факции, но ни одна из танцовщиц Синих не двигалась, не пела и не выглядела так, как Ширин из факции Зеленых. Когда он слышал переливы ее смеха в соседней комнате, сердце его начинало биться быстрее, а мысли по ночам устремлялись в коридоры желания.

Но она оказывала такое действие на большинство мужчин в Городе, и Кирос это знал. Струмос заявил бы, что у него тривиальный вкус, слишком просто, никакой тонкости. Лучшая танцовщица в Сарантии? Вот уж оригинальный предмет страсти! Кирос так и слышал язвительный голос шефа и его насмешливые аплодисменты: тот имел привычку хлопать тыльной стороной одной руки о ладонь другой.

Пиршество почти закончилось. Кабан, начиненный дроздами, лесными голубями и перепелиными яйцами, поданный целиком на деревянном блюде, вызвал шумное одобрение, доносившееся даже до кухни. Ширин немного раньше прислала темноволосую девушку сообщить, что ее гости в полном восторге от осетра — короля всех рыб! — поданного на ложе из цветов, и от кролика с фигами и оливками из Сорийи. Еще раньше их хозяйка передала свое впечатление от супа. Точные слова, принесенные той же девушкой с ямочками от улыбки на щеках, гласили, что танцовщица Зеленых намеревается выйти замуж за человека, который его приготовил, еще до конца этого дня. Струмос ложкой указал на Кироса, и темноволосая девушка улыбнулась и подмигнула ему.

Кирос быстро нагнул голову над травами, которые нарезал, а вокруг раздались грубые шуточки. Больше всех старался его друг Разик. Он почувствовал, как у него загорелись кончики ушей, но упорно не поднимал глаз. Струмос, проходя мимо, дал ему легкий подзатыльник своей ложкой на длинной ручке: так шеф выражал свое одобрение и благосклонность. Струмос у себя на кухне сломал множество деревянных ложек. Если он стукнул тебя так слабо, что ложка не сломалась, можно сделать вывод, что он доволен.

Кажется, морская соль забыта или его простили.

Ужин начался шумно, гости бурно обсуждали приезд и быстрый уход Верховного стратига и его жены вместе с молодой царицей с запада. Гизелла, царица антов, прибыла, чтобы присутствовать на пиршестве. Ее появления никто не ожидал, это был своего рода подарок Ширин остальным гостям — шанс поужинать в компании царицы. Но потом царица приняла приглашение стратига вернуться вместе с ним в Императорский квартал, чтобы там обсудить кое с кем проблему Батиары — в конце концов, это ведь ее собственная страна.

Это предложение подразумевало, — что не укрылось от присутствующих, а потом об этом рассказала очень заинтересованному Струмосу на кухне умная темноволосая девушка, — что «кое-кем» мог быть сам император.

Леонт выразил огорчение и удивление, сказала девушка, по поводу того, что с царицей не посоветовались и даже не известили ее об этом, и поклялся исправить это упущение. Он был потрясающе очарователен, прибавила девушка.

Поэтому в столовой за составленными буквой «П» столами совсем не оказалось высоких особ, только воспоминание о высокой особе и ее резком, укоризненном замечании в адрес самого важного солдата Империи. Струмос, узнав об отъезде царицы, был, естественно, разочарован, но потом вдруг впал в задумчивость. Кирос просто жалел, что ему не удалось ее увидеть. Иногда на кухне многое пропускаешь, доставляя удовольствие другим.

Служанки танцовщицы и нанятые ею на этот день слуги, а также мальчики, которых они привели с собой из лагеря, кажется, закончили убирать со стола. Струмос внимательно осмотрел их, когда они собрались теперь вместе, разглаживая туники, вытирая пятна со щек и с одежды.

Один высокий хорошо сложенный парень с очень черными волосами — Кирос его не знал — встретился с шефом глазами, когда Струмос остановился перед ним, и пробормотал со странной кривой улыбкой:

— Ты знаешь, что Лисипп вернулся?

Это было сказано тихо, но Кирос стоял рядом с поваром, и хотя он быстро отвернулся и занялся подносами с десертом, но слух у него был хороший.

Он услышал, как Струмос после паузы ответил лишь:

— Я не стану спрашивать, откуда тебе это известно. У тебя на лбу соус. Вытри его, перед тем как снова пойдешь в столовую.

Струмос прошел дальше вдоль шеренги. Кирос обнаружил, что ему трудно дышать. Лисиппа Кализийца, непомерно разжиревшего министра по налогам, после мятежа отправили в ссылку. Личные привычки Кализийца вызывали страх и отвращение, его именем пугали непослушных детей.

И еще до ссылки он был хозяином Струмоса.

Кирос бросил мимолетный взгляд на шефа, который расставлял последних мальчишек-слуг. Это просто слух, напомнил себе Кирос, и это известие, возможно, новость лишь для него, а не для Струмоса. В любом случае ему никак не понять, что это может означать, и его это никоим образом не касается. Но он встревожился.

Струмос закончил расставлять мальчиков в нужном порядке и послал их обратно к гостям с кувшинами подслащенного вина и огромным выбором десертов: кунжутными кексами, засахаренными фруктами, рисовым пудингом в меду, мускусной дыней, мочеными грушами, финиками и изюмом, миндалем и каштанами, виноградом в вине, и с огромными блюдами сыров — горных и равнинных, белых и золотистых, мягких и твердых — вместе с медом, чтобы в него макать сыр, а также с собственным ореховым хлебом. Специально испеченный круглый хлеб поднесли жениху и невесте. В нем были запечены два серебряных кольца — подарок от Струмоса.

Когда последнее блюдо, поднос, бутылку, кувшин вынесли в столовую и из столовой не донеслось никаких звуков, говорящих о катастрофе, Струмос наконец позволил себе сесть на табурет и поставить перед собой чашу с вином. Он не улыбался, но положил свою деревянную ложку. Искоса наблюдая за ним, Кирос вздохнул. Все они знали, что означала эта положенная на стол ложка. Он позволил себе расслабиться.

— Полагаю, — обратился Струмос ко всем находящимся в кухне, — что мы сделали достаточно, чтобы остаток свадебного дня прошел весело и ночь была такой, как следует. — Он цитировал какого-то поэта. Он часто их цитировал. Встретив взгляд Кироса, Струмос тихо прибавил: — Слухи о Лисиппе вскипают, подобно пузырькам в молоке, слишком часто. Пока император не вернет его из ссылки, его здесь не будет.

Это значило — он понял, что Кирос услышал те слова. От него ничто не может укрыться, от Струмоса. Повар отвел взгляд и обвел глазами тесную кухню. И сказал уже громче:

— Вы все проделали достойную работу. Танцовщица должна остаться довольной.

— Она просит передать тебе, что, если ты сейчас же не придешь к ней на помощь, она закричит на своем собственном пиршестве и обвинит в этом тебя. Ты понимаешь, — молча прибавила птица, — что мне не нравится, когда меня заставляют разговаривать с тобой вот так. Это неестественно.

«Как будто в этих молчаливых разговорах есть хоть что-то естественное», — подумал Криспин, пытаясь сосредоточиться на беседе с окружающими его людьми.

Он слышал птицу Ширин так же ясно, как раньше слышал Линон, если только они с танцовщицей находились достаточно близко друг от друга. На расстоянии беззвучный голос Данис слабел, а потом исчезал. Ни одной мысли, посланной им птице, ни она, ни Ширин не слышали. Собственно говоря, Данис права. Это действительно неестественно.

Большинство гостей вернулись в гостиную Ширин. На востоке не соблюдали родианскую традицию оставаться за столом или на ложе на старомодных пиршествах. Когда все было съедено и допиты последние чаши разбавленного или подслащенного медом вина, сарантийцы имели обыкновение вставать из-за стола, иногда пошатываясь.

Криспин оглядел комнату и не смог сдержать усмешку. Он быстро прикрыл ладонью рот. Ширин, на шее которой висела птица, прижал к стене между красивым сундуком из дерева и бронзы и большой декоративной вазой секретарь Верховного стратига. Пертений размахивал руками в приступе красноречия и не обращал никакого внимания на ее попытки вырваться и вернуться к гостям.

Она самостоятельная, опытная женщина, весело решил Криспин. Может справиться со своими поклонниками, нравятся они ей или нет. Он снова стал слушать беседу между Скортием и мускулистым возничим Зеленых, Кресензом, которые обсуждали варианты расположения коней в квадриге. Карулл оставил свою молодую жену и жадно ловил каждое слово, как и многие другие гости. Сезон гонок должен был вот-вот начаться. Эта дискуссия заметно подогревала аппетиты. Святых и возничих почитают в Сарантии больше всех остальных. Криспин вспомнил, что слышал об этом еще до того, как отправился в путешествие. Он уже понял, что это правда — по крайней мере, в отношении возничих.

Неподалеку от них стояла Касия в компании двух-трех молодых танцовщиц Зеленых. Варгос держался поблизости, оберегая ее. Наверное, танцовщицы дразнили ее разговорами о предстоящей брачной ночи, это входило в свадебную традицию. Но подобные шуточки, должно быть, звучат ужасно для этой новобрачной. Криспину пришло в голову, что ему самому следует подойти и как следует поздравить ее.

— Теперь она говорит, что предложит тебе такие удовольствия, какие ты только можешь себе представить, если ты всего лишь подойдешь к ней, — внезапно произнесла птица танцовщицы у него в голове. Потом прибавила: — Терпеть не могу, когда она это делает.

Криспин громко рассмеялся, и те, кто слушал спор, стоя рядом с ним, с любопытством посмотрели на него. Криспин превратил смех в кашель и снова посмотрел в дальний конец комнаты. Рот Ширин застыл в улыбке. Их взгляды встретились через плечо худого бледного секретаря. Взгляд Ширин был убийственным. Он вовсе не сулил наслаждения, ни плотского, ни, духовного. Криспин с опозданием понял, что Пертений, должно быть, сильно пьян. Это его тоже позабавило. Секретарь Леонта обычно владел собой лучше всех.

Все равно Ширин справится, решил он. Все это очень забавно, собственно говоря. Он поднял руку и приветливо помахал танцовщице, а потом снова повернулся к спорящим.

Они с дочерью Зотика достигли понимания, основанного на его способности слышать птицу и на том, что он рассказал ей о Линон. Она спросила его тогда, в тот холодный осенний день, — кажется, это было так давно — означает ли то, как он поступил с птицей, что она тоже должна отпустить Данис таким же образом. На это он не смог ответить. Последовало молчание, которое Криспин понял, а потом услышал, как птица тихо сказала у него в голове: «Если мне это надоест, я тебе скажу. Обещаю. Если это произойдет, отнеси меня назад».

Криспин тогда содрогнулся, вспомнив поляну, где Линон отдала свою душу и спасла им жизнь в тумане полумира. Отнести одну из птиц алхимика назад в Древнюю Чащу было бы непростым делом, но он ни тогда, ни потом ничего об этом не сказал.

Даже когда Ширин пришло письмо от Мартиниана и она послала за Криспином в Святилище. Он пришел и прочел письмо. По-видимому, Зотик оставил инструкции своему старому другу: если он не вернется из неожиданного осеннего путешествия к середине зимы или не пришлет весточку, Мартиниан должен действовать так, словно он умер, и разделить наследство алхимика в соответствии с оставленными распоряжениями. О слугах он позаботился, некоторые названные им предметы и документы сожгли.

Дом неподалеку от Варены и все, что в нем осталось, он оставил своей дочери Ширин, чтобы она распорядилась им так, как сочтет нужным.

— Почему он это сделал? Что мне делать с домом в Батиаре, во имя Джада? — воскликнула девушка, обращаясь к Криспину. Они сидели в ее гостиной, а птица лежала на сундуке у очага.

Она была сбита с толку и расстроена. Криспин знал, что она никогда в жизни не встречалась с отцом. И не была его единственным ребенком.

— Продай его, — посоветовал он. — Мартиниан для тебя это сделает. Он самый честный человек в мире.

— Почему отец оставил дом мне? — спросила она. Криспин пожал плечами:

— Я его совсем не знал.

— Почему они считают, что он умер? Куда он отправился?

Ему казалось, что он знает ответ на этот вопрос. Это была не сложная головоломка, но, зная ответ, жить было не легче. Мартиниан писал, что Зотик внезапно отправился поздней осенью в путешествие в Саврадию. Криспин раньше написал алхимику о Линон и описал ему то, что случилось на поляне, в осторожных выражениях, намеками.

Зотик должен был понять, что произошло, и даже больше, чем понял Криспин. Он был совершенно уверен, куда отправился отец Ширин. И с большой вероятностью мог предположить, что случилось, когда он туда добрался.

Он не стал рассказывать об этом девушке. Унес эти непростые мысли на зимний холод и под косой дождь, а потом вечером хорошенько напился в «Спине», а после — в более тихой таверне. Приставленные к нему стражники следовали за ним, охраняя ценного императорского художника-мозаичника от возможных опасностей. От опасностей этого мира. Существуют и другие опасности. Вино не произвело того эффекта, которого он ожидал. Воспоминанию о «зубире», о его темной громадной туше, по-видимому, навсегда суждено остаться с ним.

Сама Ширин возвращала ему душевное равновесие. Он пришел к этой мысли в течение зимы. Он представлял себе ее смех, быстрые, как у колибри, движения, а ее ум и щедрость были необычными для столь прославленной женщины. Она даже не могла выйти из дома в Город без наемных телохранителей, которые отгоняли от нее поклонников.

Оказалось — и он узнал об этом только сегодня, — что у танцовщицы завязались какие-то отношения с Гизеллой, молодой царицей антов. Он понятия не имел, когда это началось. Они ему, разумеется, ничего не сказали. Женщины, которых он здесь знал, были… непростыми.

Где-то в середине дня наступил такой момент, когда Криспин остро осознал присутствие в комнате четырех женщин, которые недавно установили с ним довольно близкие отношения: царица, танцовщица, замужняя аристократка… И та, которую он вызволил из рабства, сегодняшняя невеста.

Только одна Касия тронула его душу, подумал он, своей нежностью в ту ветреную, черную, полную ночных кошмаров ночь в Саврадии. От этого воспоминания ему стало не по себе. В ушах у него еще стоял стук ставня на ветру за окном, он помнил Иландру в своем сне и стоящего между ними «зубира», который затем исчез. Он проснулся и закричал, и Касия оказалась рядом с ним в постели в той холодной комнате, она звала его.

Он посмотрел на нее, только что ставшую женой его самого близкого здесь друга, а потом быстро отвел взгляд, когда увидел, что она тоже смотрит на него.

И это также было эхом другого обмена взглядами, в тот же день, но раньше, с другой женщиной.

В тот момент, когда Золотой Леонт разговаривал с Каруллом и гости ловили его слова, словно слова проповеди, Криспин не смог удержаться и взглянул на еще одну недавнюю новобрачную.

«Его награда» — так назвала себя Стилиана прошлой осенью в полумраке комнаты Криспина. Сейчас, слушая Леонта, Криспин кое-что понял, вспомнив откровенные слова стратига и его поведение в Аттенинском дворце в ту ночь, когда Криспин в первый раз явился туда. Леонт разговаривал с придворными с солдатской прямотой, а с солдатами и простыми гражданами — с благосклонностью придворного, и у него это очень хорошо получалось.

Это безупречное сочетание обаяния, благочестия и открытости захватило и удерживало внимание смешанного сборища, словно осажденную крепость. И тут Криспин заметил, что Стилиана Далейна смотрит на него и словно ждет, когда он посмотрит на нее.

Она слегка приподняла плечи, грациозно, словно хотела без слов сказать: «Теперь видишь? Я живу с этим совершенством в качестве украшения». И Криспин смог выдержать взгляд этих голубых глаз всего одну секунду, а потом вынужден был отвернуться.

Гизелла, его царица, пробыла так недолго, что даже не успела заметить его среди присутствующих, не то что снова разыграть якобы существующие между ними близкие отношения. Он дважды навещал ее за зиму — когда ему приказывали — в маленьком дворце у городских стен, и каждый раз царица вела себя по-царски холодно, равнодушно. Они не высказывали своих мыслей или догадок по поводу их страны и вторжения. Она еще не получила личной аудиенции у императора. Или у императрицы. Он видел, что ее нервирует эта жизнь почти без вестей из дома и без какой-либо возможности что-то сделать, чего-то добиться.

Криспин безуспешно пытался представить себе, как прошла бы встреча между императрицей Аликсаной и юной царицей, которая послала его сюда с тайным поручением полгода тому назад, осенью. Как и о чем они могли бы беседовать.

Теперь, в гостиной Ширин, когда мир стоял на пороге весны, его мысли вернулись к новобрачной. Он вспомнил, как впервые увидел ее в прихожей постоялого двора Моракса. «Завтра меня собираются убить. Пожалуйста, увези меня отсюда».

Он все еще чувствовал себя ответственным за нее: это бремя сваливается на тебя, когда спасаешь человека, и полностью меняет жизнь. В те дни, когда они жили вместе с ней, Варгосом и слугами, которых прислали евнухи канцлера, она обычно смотрела на него, и в ее глазах было полно вопросов, которые повергали его в глубокое смущение. А потом однажды ночью Карулл нашел его за вином в «Спине» и объявил, что собирается жениться на ней.

Это заявление собрало их всех сегодня здесь, и свадьба постепенно приближалась к концу. Светало, скоро должны зазвучать старинные грубоватые песни, перед тем как новобрачные отправятся на свадебную постель под пологом, сбрызнутую шафраном, чтобы подогреть желание.

Он снова посмотрел в сторону Ширин, в дальний конец комнаты. И ухмыльнулся, увидев, что к Пертению присоединился еще один мужчина. Наверное, еще один страстный поклонник. В Городе их был легион. Можно было бы сформировать полк из тех, кто испытывал острое желание заполучить танцовщицу Зеленых. Они писали плохие стихи, по ночам посылали к ее дому музыкантов, затевали уличные драки, покупали у хиромантов любовные таблички и бросали их через стену в ее садик. Некоторые из табличек она показывала Криспину: «Духи недавно умерших, ушедших в странствие, придите мне на помощь! Пошлите убивающее сон, опустошающее душу томление в постель Ширин, танцовщицы Зеленых, чтобы все ее мысли во тьме устремились ко мне. Пусть она выйдет из своего дома в сумеречный час перед восходом солнца и смело, без стеснения, полная желания, придет в мой дом…»

* * *

Можно испугаться и встревожиться, читая подобные вещи.

Криспин никогда не прикасался к ней, и она не заигрывала с ним, не выходила за рамки шутливого флирта. Он не мог объяснить, почему, собственно говоря: они не были ни с кем связаны и ни с кем из живых людей не делились тайной полумира. Но что-то удерживало его, и он не мог смотреть на дочь Зотика определенным образом.

Возможно, дело было в птице, в памяти об ее отце, в мрачной сложности их общей тайны. Или в мысли о том, как она, должно быть, устала от преследующих ее мужчин: толпы потенциальных любовников на улице, эти каменные таблички в саду, взывающие к названным и неназванным языческим божествам только для того, чтобы переспать с ней.

Нет, Криспин вынужден был признать, что в данный момент он не радовался при виде того, как ее загнали в угол ухажеры в ее собственном доме. Третий мужчина присоединился к двум первым. «Интересно, — подумал он, — не начнется ли драка?»

— Она говорит, что убьет тебя сразу после того, как убьет этих двух купцов и несчастного писаку, — произнесла птица. — Говорит, чтобы я вопила у тебя в голове, когда буду передавать это.

—  Мой дражайший родианин, — в тот же момент с противоположной стороны раздался чей-то бархатный голос. — Как я понял, ты вмешался и спас этого гостя нашего города от беды. Это очень благородно с твоей стороны.

Криспин обернулся, увидел распорядителя Сената с женой и бассанида рядом с ними. Плавт Бонос был хорошо известен благодаря как своим слабостям, так и занимаемому им достойному месту в обществе. Сенат был чисто символическим органом, но говорили, что Бонос поддерживает в делах Сената порядок и стиль, а также что он человек благоразумный и осторожный. Его красивая вторая жена была безупречно добродетельна, еще молода, но скромна и полна чувства собственного достоинства не по годам. У Криспина промелькнула мысль: интересно, чем она себя утешает, когда ее муж проводит ночи с мальчиками? Ему трудно было представить себе, что она поддастся страстям. Сейчас она вежливо улыбалась двум стоящим поблизости возничим, которых окружали почитатели. Они оба поклонились ей и сенатору. Скортия это слегка отвлекло, и он продолжил нить своих аргументов только через несколько секунд.

Криспин видел, как Пардос отделился от толпы, окружавшей возничих, и подошел поближе. Он изменился за полгода, но в этом Криспин разберется, когда останется наедине со своим бывшим учеником. Однако он помнил, что испытал искреннюю радость, увидев именно Пардоса на лестнице сегодня утром.

Редко можно было найти искренность или испытать искренние чувства здесь, в лабиринте всяких сложностей в городе Валерия. Именно поэтому он по-прежнему предпочитал жить на своем помосте в вышине, с золотистой и разноцветной смальтой и картиной мира, которую предстояло создать. Ему этого хотелось, но он уже знал Город и себя самого достаточно хорошо и понимал, что это ему не удастся. Сарантий — не то место, где можно найти убежище, даже в погоне за мечтой. Мир здесь предъявляет на тебя свои права, втягивает в свой круговорот. Как сейчас.

Он почтительно кивнул Боносу и его жене и тихо ответил:

— Как я понимаю, у вас могут быть личные причины уладить это дело с лекарем. Счастлив передать его в ваши руки, если наш восточный друг, — тут он вежливо взглянул на лекаря, — согласен с таким решением.

Бассанид, преждевременно поседевший, довольно чопорный человек, кивнул головой.

— Я удовлетворен, — сказал он на очень чистом сарантийском языке. — Сенатор был настолько щедр, что предложил мне жилье, пока я буду заниматься здесь своими научными исследованиями. Я предоставлю ему и людям более сведущим, чем я, в законах Сарантия решать, как следует поступить с теми, кто убил моего слугу.

Криспин сохранил невинное выражение лица и кивнул головой. Бассаниду дают взятку, конечно: дом — это первый взнос. Мальчишке отец назначит какое-нибудь наказание, мертвого слугу быстро похоронят в могиле за стенами города.

Ночью на могилу будут бросать таблички с заклятиями. Скоро начнется сезон гонок: хироманты и другие самозваные специалисты по связям с богами полумира уже составляют заклинания с пожеланиями несчастий коням и людям, а также защитные заклинания от этих пожеланий. Шарлатану могут заплатить за то, чтобы прославленная лошадь сломала ногу, а на следующий день — за то, чтобы обеспечить защиту того же самого животного. Место захоронения убитого язычника-бассанида, подумал Криспин, вероятно, будет считаться обладающим еще большей силой, чем обычные могилы.

— Правосудие свершится, — торжественно произнес Бонос.

— Я на это рассчитываю, — ответил бассанид. Он посмотрел на Пардоса. — Мы встретимся снова? Я перед тобой в долгу и хотел бы вознаградить тебя за храбрость.

«Чопорный человек, — подумал Криспин, — но достаточно учтивый, знает, что надо сказать».

— В этом нет необходимости, но меня зовут Пардос, — сказал молодой человек. — Меня легко будет найти в Святилище, если Криспин не убьет меня за то, что я выбрал неправильный угол для смальты.

— А ты не выбирай неправильный угол, — буркнул Криспин.

Губы сенатора дрогнули.

— Я — Рустем Керакекский, — представился бассанид, — приехал, чтобы встретиться со своими западными коллегами, поделиться знаниями и продолжить обучение, если смогу, чтобы лучше лечить своих пациентов. — Он поколебался, потом впервые позволил себе улыбнуться. — Я уже путешествовал по востоку. Пора совершить путешествие на запад.

— Он будет жить в одном из моих домов, — сказал Плавт Бонос. — В доме с двумя круглыми окнами на улице Харделос. Это честь для нас, разумеется.

Криспина вдруг окатило волной холода. Казалось, в него проник порыв ветра, холодный, сырой воздух из полумира, который прикоснулся к его душе смертного.

— Рустем. Улица Харделос, — тупо повторил он.

— Ты ее знаешь? — улыбнулся сенатор.

— Я… слышал это название. — Он с трудом глотнул.

— Ширин, не надо так говорить! — услышал он внутри себя голос, все еще борясь с внезапным страхом. Последовало молчание, потом Данис снова заговорила: — Не можешь же ты ждать от меня, чтобы…

—  Это приятный дом, — говорил сенатор. — Немного маловат для семьи, но находится рядом с городскими стенами, а это было удобно в те дни, когда я больше путешествовал.

Криспин рассеянно кивнул. Потом услышал:

— Она велит сказать тебе, что ты должен представить себе ее руки прямо сейчас, когда стоишь перед этим потрепанным любителем мальчиков и его слишком чопорной женой. Думай о пальцах, которые забираются под твою тунику сзади, а потом спускаются по телу внутрь нижней одежды. Думай о них сейчас, как они легонько касаются твоего обнаженного тела, возбуждая тебя. Она велит сказать, что… Ширин! Нет!

Криспин кашлянул. Он почувствовал, что краснеет. Слишком чопорная, как все считали, жена сенатора с легким интересом посмотрела на него. Криспин прочистил горло.

Сенатор, обладающий огромным опытом ведения бессмысленной беседы, продолжал говорить:

— Он, собственно говоря, находится очень близко от дворца Евстафия, того, который Сараний построил возле стен. Знаете, он любил охоту, и ему не хотелось долго ехать через город от Императорского квартала в погожее утро.

— Она хочет, чтобы ты думал сейчас, стоя вместе с ними, о том, как она прикасается к тебе, как ее пальцы гладят твои самые нежные места, ниже, еще ниже, прямо на глазах у стоящей напротив тебя женщины, и она не может отвести взгляд, ее губы приоткрываются, глаза широко распахиваются.

—  В самом деле! — выдавил Криспин сдавленным голосом. — Любил охотиться! Да!

Пардос бросил на него удивленный взгляд.

— Она… она говорит, что теперь ты чувствуешь спиной ее соски. Твердые, что свидетельствует о ее возбуждении.

А что внизу… что она… Ширин, я наотрез отказываюсь это произносить!

—  И поэтому Сараний имел обыкновение проводить ночь в этом дворце, — говорил Плавт Бонос. — Брал с собой любимых спутников, нескольких девушек, когда был помоложе, и к восходу солнца уже выезжал за стены с луками и копьями.

— Она говорит, что ее пальцы теперь касаются твоего… твоего… э… члена, сзади… э… гладят его и… э… скользят? Она говорит, что молодая жена сенатора смотрит на тебя с открытым ртом, когда твой твердый… Нет!

Голос птицы перешел в беззвучный вопль, потом, к счастью, смолк. Криспин, пытаясь сохранить остатки самообладания, отчаянно надеялся, что никто не смотрит вниз, на его пах. Ширин! Да проклянет ее Джад!

— Вы хорошо себя чувствуете? — спросил бассанид. Выражение его лица изменилось; теперь оно выражало внимание, сочувствие и озабоченность. Лекарь. Возможно, теперь он посмотрит вниз, в отчаянии подумал Криспин. Жена сенатора продолжала пристально смотреть на него. К счастью, губы у нее приоткрылись.

— Мне… немного жарко, да, это несерьезно, я уверен. Очень надеюсь, что мы снова встретимся, — быстро произнес Криспин и поспешно поклонился. — Прошу всех меня простить… э… мне нужно заняться свадебными делами. Необходимо… кое-что обсудить.

— Какими делами? — спросил проклятый Карулл, отрывая взгляд от Скортия.

Криспин даже не потрудился ответить. Он уже шагал через комнату туда, где стройная женщина по-прежнему стояла у дальней стены. Фигуры троих мужчин почти скрывали ее от остальных.

— Она велит передать тебе, что теперь навечно перед тобой в долгу, — произнесла птица, когда он приблизился. — Что ты герой, подобный героям былых времен, и что в нижней части твоей туники наблюдаются признаки беспорядка.

На этот раз он услышал насмешку даже в тоне Данис: в том единственном голосе, которым алхимик Зотик наделил все захваченные им души, в том числе и душу этой юной девушки, убитой, как и все они, давным-давно, осенним утром, на поляне в Саврадии.

Она смеется над ним.

Возможно, он и сам бы посмеялся, даже борясь со смущением, но произошло еще кое-что, а он не знал, как к этому отнестись. Более грубо, чем намеревался, он втиснулся между Пертением и толстым купцом — почти наверняка греческого происхождения, — стоящим слева. Они сердито уставились на него.

— Простите, друзья. Простите. Ширин, у нас маленькая проблема, ты не пойдешь со мной? — Он взял танцовщицу за локоть, не слишком ласково, и увел ее от стены, от окруживших ее мужчин.

— Проблема? — любезно переспросила Ширин. — О господи! Какая…

Пока они вместе шли через комнату, Криспин видел, что на них смотрят, и от всего сердца надеялся, что его туника к этому моменту приобрела пристойный вид. Ширин с непритворной радостью улыбалась гостям.

Не придумав ничего лучшего, сознавая, что он не в состоянии ясно соображать, Криспин повел ее в открытую дверь назад в столовую, где еще оставалось с полдесятка людей, а затем дальше, на кухню.

Они остановились прямо у дверей: две одетые в белое фигуры среди послепиршественного беспорядка и хаоса кухни, усталых поваров и подавальщиков. Когда их увидели, разговоры смолкли.

— Приветствую! — весело воскликнула Ширин, так как Криспин лишился дара речи.

— И вас тоже, — ответил маленький пухлый круглолицый человек, которого Криспин впервые встретил перед рассветом на кухне, несколько большей по размерам, чем эта. В ту ночь погибли люди. Было покушение на жизнь самого Криспина. Он помнил, как Струмос держал в руке кухонный нож с толстой ручкой, готовый вонзить его в любого вторгшегося в его владения.

Сейчас повар улыбался. Он встал с табурета и подошел к ним.

— Мы угодили тебе, моя госпожа?

— Ты знаешь, что угодили, — ответила Ширин. — Что мне предложить тебе, чтобы ты перебрался жить ко мне? — Она тоже улыбалась.

Струмос кисло посмотрел на нее.

— В действительности я собирался предложить тебе то же самое.

Она подняла брови.

— Здесь очень тесно, — сказал повар, жестом обводя нагромождение приборов и тарелок и множество людей, стоящих на кухне. Хозяйка и гость последовали за ним в меньшую комнату, где хранились продукты и блюда. Здесь была еще одна дверь, выходящая на внутренний двор. Но на улице стало слишком холодно. Солнце садилось на западе, темнело. Струмос захлопнул двери на кухню. Внезапно стало тихо. Криспин прислонился спиной к стене. Он на мгновение прикрыл глаза, потом снова открыл, пожалел, что не догадался прихватить чашу с вином. Два имени эхом отдавались в его голове.

Ширин застенчиво улыбнулась маленькому повару.

— Что скажут о нас люди? Ты делаешь мне предложение как раз тогда, когда я стараюсь тебя завоевать, дорогой мой?

— Для пользы дела, — серьезно ответил повар. — Сколько должны заплатить тебе Синие, чтобы ты стала их первой танцовщицей?

— А! — ответила Ширин. Улыбка ее погасла. Она взглянула на Криспина. Потом снова на повара. Затем покачала головой. — Это невозможно, — прошептала она.

— Ни за какую цену? Асторг щедр.

— Я понимаю. Надеюсь, он платит тебе столько, сколько ты заслуживаешь.

Повар поколебался, потом откровенно назвал сумму.

— Надеюсь, Зеленые платят тебе не меньше. Ширин смотрела в пол, и Криспин видел, что она смущена. Не глядя в глаза Струмосу, она только и сказала:

— Не меньше.

Понятно, что она подразумевала, хоть и не высказала вслух. Струмос покраснел. Воцарилось молчание.

— Ну, — сказал он с иронией, — это только справедливо. Главная танцовщица более… выдающаяся фигура, чем повар. Она больше на виду. Другой уровень славы.

— Но не более талантлива, — возразила Ширин, поднимая глаза. Она тронула маленького человечка за плечо. — Для меня это не вопрос оплаты. Это… нечто другое — Она помолчала, прикусила губу, потом сказала: — Императрица, когда послала мне свои духи, дала понять, что я могу пользоваться ими только до тех пор, пока остаюсь у Зеленых. Это было сразу после того, как от нас ушел Скортий.

Молчание.

— Понимаю, — тихо сказал Струмос. — Равновесие между факциями? Она… они очень умны, не так ли?

Тут Криспин хотел что-то сказать, но промолчал. «Очень умны» — тем не менее не слишком подходящая фраза. Она почти ничего не выражает. Он был уверен, что этот ход придумала исключительно Аликсана. У императора не хватает терпения на дела факций, это всем известно. Это чуть не стоило ему трона во время мятежа, как рассказывал Скортий. Но императрица, которая была танцовщицей Синих в молодости, чувствует такие тонкости, как никто другой в Императорском квартале. И если Синие позволили переманить лучшего возничего современности, то Зеленые должны сохранить самую прославленную танцовщицу. Духи — никому в Империи не позволено пользоваться ими — и связанное с ними условие — это ее способ удостовериться, что Ширин это знает.

— Жаль, — задумчиво произнес маленький повар, — но, наверное, в этом есть смысл. Если смотреть на всех нас сверху.

Криспин подумал, что примерно так и есть.

Струмос сменил тему:

— Вы пришли на кухню не без причины?

— Чтобы поздравить тебя, конечно, — быстро ответила Ширин.

Повар переводил взгляд с одного собеседника на другого. Криспину все еще было трудно сосредоточиться. Струмос слегка улыбнулся:

— Я вас оставлю на минутку вдвоем. Между прочим, если тебе действительно нужен тот парень, который сегодня варил суп, он будет готов к самостоятельной работе ближе к концу года. Его зовут Кирос. Тот, у кого больная нога. Молодой, но очень многообещающий парень, и умный.

— Я запомню, — ответила Ширин и улыбнулась в ответ.

Струмос ушел на кухню. И закрыл за собой дверь. Ширин взглянула на Криспина.

— Спасибо, — сказала она. — Ты негодяй.

— Ты мне отомстила, — вздохнул он. — Половина гостей запомнит меня в виде какого-то языческого бога плодородия, готового к действию.

Она рассмеялась:

— Тебе это полезно. Слишком многие тебя боятся.

— Только не ты, — рассеянно ответил он. Выражение ее лица изменилось, она пристально посмотрела на него.

— Что случилось? Ты плохо выглядишь. Неужели я… Он покачал головой.

— Не ты. Это твой отец. — Он вздохнул.

— Мой отец умер, — сказала Ширин.

— Знаю. Но полгода назад он назвал мне имена двух человек, которые, по его словам, могут помочь мне в Сарантии. Одно имя — твое.

Теперь она не отрывала от него взгляда.

— А еще?

— А второе было именем лекаря, с указанием улицы и дома, где я могу его найти.

— Доктора полезны.

Криспин еще раз глубоко вздохнул:

— Ширин, человек, которого он назвал мне осенью, только сегодня утром прибыл в Сарантий, и ему предложили жилье на указанной улице сегодня, только что, здесь, в твоем доме.

Дочь алхимика тихо охнула. Последовало молчание. И они оба услышали голос.

— Но почему вас это так тревожит? — спросила Данис. — Вам должно быть известно, что он умел делать подобные вещи.

Конечно, это правда. Они действительно знали это. Данис сама служила тому доказательством. Они слышали внутренний голос искусственной птицы, которая была душой убитой женщины. Какое нужно еще доказательство могущества? Но есть разное знание у этих границ полумира, а Криспин точно помнил, как Зотик сказал, что не умеет предсказывать будущее, когда он спросил его об этом. Солгал ли он? Возможно. Почему он должен был сказать правду сердитому мозаичнику, которого почти не знал?

Но почему тогда он отдал этому незнакомцу самую первую из сделанных им птиц, самую дорогую для него?

«Мертвые остаются с нами», — подумал Криспин.

Он посмотрел на Ширин и ее птицу и вспомнил о жене. Он вдруг осознал, что уже несколько дней не вспоминал об Иландре, чего раньше никогда не случалось. Он ощутил грусть и смятение и почувствовал, что выпил слишком много вина.

— Нам лучше вернуться, — сказала Ширин. — Наверное, уже наступило время провожать новобрачных в постель.

Криспин кивнул:

— Наверное.

Она прикоснулась к его руке и открыла дверь в кухню. Они снова вышли к гостям.

Немного позже Криспин оказался на темнеющей улице в окружении факелов, музыкантов и непристойных песенок, в компании солдат, людей из театра и обычных зевак, которые примкнули к шумной процессии, провожающей Карулла и Касию в их новый дом. Все колотили во что попало, пели, кричали. Гремел хохот. Конечно, шум — это хорошо: он отпугивает злых духов, которые могут навредить брачному ложу. Криспин попытался присоединиться к общему веселью, но не смог. Кажется, никто этого не заметил. Спускалась ночь, и все остальные достаточно громко шумели. Интересно, подумал он, как относится ко всему этому Касия?

Он поцеловал новобрачных, обоих, у входа в дом. Карулл снял апартаменты в хорошем квартале. Друг, теперь ставший офицером высокого ранга, крепко прижал к себе Криспина, и Криспин ответил ему тем же. Он понимал, что и он, и Карулл не совсем трезвы. Когда он нагнулся к Касии, то почувствовал нечто новое и почти неуловимое, а потом испытал шок, когда понял, что это: запах духов, тех самых, которые разрешены только императрице и танцовщице.

Касия увидела в темноте выражение его лица. Они стояли очень близко.

— Она сказала, что это последний подарок, — застенчиво шепнула Касия.

Он способен это понять. Это в духе Ширин. Касия на эту ночь уподобится особе царской крови. Теперь его окатила волна нежности к этой девушке.

— Да благоволит к тебе Джад, а твои боги защищают тебя, — горячо прошептал он. — Ты спаслась из могилы не для печали.

Он не мог знать, правда ли это, но он хотел этого. Она прикусила губу, глядя на него снизу вверх, но ничего не ответила. Криспин отступил назад. Пардос и Варгос стояли рядом. Похолодало.

Он остановился рядом с Ширин и приподнял брови.

— Рискованный подарок? — спросил он. Она поняла, о чем он говорит.

— Всего на одну ночь, — тихо ответила она. — В спальне первой брачной ночи. Пусть она будет императрицей. Пусть он обнимает императрицу.

«А те, кто обнимает тебя, тоже обнимают императрицу?» — внезапно подумал он, но не произнес вслух. Но, должно быть, эта мысль отразилась на его лице, так как Ширин резко отвела взгляд, не зная, что ответить. Он подошел к Пардосу. Они смотрели, как новобрачные стоят на пороге своего дома под градом шуток и приветственных возгласов.

— Пошли, — сказал Криспин.

— Погоди! — произнесла птица. Он оглянулся. Ширин, накинувшая плащ с капюшоном, в темноте снова подошла к нему и положила на его локоть руку. И попросила так, чтобы окружающие слышали:

— Я хочу попросить тебя о последней услуге. Не проводишь до дома одного моего дорогого друга? Он слегка… не в форме, а отвлекать солдат от праздника сейчас будет несправедливо.

Криспин посмотрел поверх ее головы. Неуверенно покачиваясь, с широкой, совершенно не свойственной ему улыбкой на лице, с остекленевшими глазами, словно изображение на иконе из эмали какого-то святого, стоял Пертений Евбульский.

— Конечно! — ровным голосом ответил Криспин. Ширин улыбнулась. К ней очень быстро вернулось самообладание. Она была актрисой, танцовщицей, прошла хорошую школу.

— Она говорит, что ты не должен пользоваться жалким состоянием этого человека и сексуально домогаться его. — Даже эта проклятая птица опять насмехается над ним. Криспин заскрипел зубами и ничего не ответил. Карулл и Касия скрылись в доме под последние непристойные выкрики музыкантов и солдат.

— Нет-нет-нет! — произнес секретарь, слишком быстро шагнув из-за спины Ширин. — Дорогая моя! Я в полном порядке, в полном! Собственно говоря, я… я сам провожу тебя домой! Почту за честь!

Варгосу, оказавшемуся ближе всех, удалось подхватить секретаря, раньше чем тот упал, демонстрируя свое отличное состояние.

Криспин вздохнул. Этому парню действительно нужен провожатый, и Ширин права насчет солдат, которые все пьяны не меньше секретаря и громко заявляют о намерении продолжить праздник в честь новоявленного килиарха сарантийской армии.

Он отослал Варгоса с Пардосом назад в свой дом и двинулся — по необходимости медленно — вместе с секретарем к жилищу Пертения, находящемуся рядом с городской резиденцией стратига. Ему не нужно было показывать дорогу: кроме отданного в его распоряжение целого крыла в одном из дворцов Императорского квартала, Леонт владел одним из самых больших особняков в Сарантии. Он случайно оказался недалеко от дома самого Криспина, и отсюда дорога к нему поднималась вверх по холму. Ширин, конечно, об этом знала. Ему пришло в голову, что она действительно одержала верх во всех их сегодняшних стычках. Вероятно, его это должно было раздражать сильнее. Но он все еще был растроган ее поступком с духами.

Держа в руке факел, он оглянулся через плечо и убедился, что танцовщица Зеленых не испытывает недостатка в желающих проводить ее до дома, находящегося совсем рядом.

Было холодно. Он, конечно, не догадался прихватить плащ, так как безумно спешил переодеться и вовремя успеть на свадьбу.

— Проклятый Джад! — тихо выругался он. Пертений хихикнул и чуть не упал.

— Проклятый! — согласился он, снова хихикнул, словно поражаясь самому себе. Криспин фыркнул; обычно владеющие собой люди становятся забавными в пьяном виде.

Он придержал секретаря за локоть. Они шли вперед, как кузены, как братья, в белых одеждах под белой луной. Иногда краем глаза Криспин замечал, как на улице мелькают и исчезают язычки пламени. Ночью в Сарантии их всегда видят; никто даже не говорит о них, прожив в Городе какое-то время.

Немного позже, когда они прошли мимо задней стены Святилища и свернули на широкую улицу, которая должна была привести их к дому секретаря, они увидели перед собой роскошные носилки с задернутыми занавесками. Тем не менее они оба знали, где находятся и кто почти наверняка сидит внутри.

Но оба ничего не сказали, только Пертений вдруг глубоко вдохнул холодный ночной воздух, расправил плечи и прошел самостоятельно несколько шагов с преувеличенной торжественностью. Но потом опять споткнулся и принял поддерживающую руку Криспина. Они миновали часового городской префектуры и серьезно кивнули ему, два подвыпивших человека, оказавшихся на улице позднее, чем требовала безопасность, но хорошо одетых, как и подобает в этом квартале. Они увидели, как впереди носилки внесли в залитый светом факелов двор, ворота которого распахнули слуги, а потом быстро закрыли.

Голубая луна теперь поднялась над домами в виде полумесяца. Слабая белая огненная линия пробежала поперек переулка в том месте, где он встретился с более широкой улицей, а потом исчезла.

— Ты должен зайти! — сказал Пертений Евбульский, когда они миновали массивный каменный дом и закрытые ворота, куда впустили носилки, и подошли к его двери. — Это случай поговорить. Вдали от уличной толпы, от солдат. От актеров. Невежественный сброд.

— О нет, — возразил Криспин. Ему удалось улыбнуться. Было нечто жалкое и смешное в этом человеке, который говорил таким тоном в его теперешнем состоянии. — Нам обоим нужно поспать, друг. — Он тоже чувствовал влияние вина и других вещей. Неспокойная весна. Ночь. Свадьба. Присутствие прошлого. Не с этим человеком ему хотелось бы побыть сейчас. Он не знал, с каким именно.

— Должен! — настаивал секретарь. — Поговорить. Моя задача. Писать о сооружениях императора, о Святилище. О твоей работе. Вопросы! Почему зубр? Эти женщины? На куполе? Почему так много… так много тебя, родианин? — Его взгляд при лунном свете на какой-то момент стал пугающе прямым, его даже можно было назвать ясным.

Криспин моргнул. Он не ожидал такого от этого человека в этот момент. После долгого колебания, мысленно пожав плечами, он подошел к двери вместе с секретарем Леонта и вошел, когда слуга впустил их. Пертений споткнулся на собственном пороге, но потом, тяжело ступая, повел его наверх по лестнице. Криспин услышал, как внизу закрылась дверь.

За их спинами на ночных улицах Города язычки пламени появлялись и исчезали, как всегда, видимые или невидимые. Их не зажигали ни искры, ни свечи, они были непостижимы, как залитое луной море или желания мужчин и женщин между рождением и смертью.

Глава 5

Первое, что стало ясно Гизелле, когда она, стратег и его восхитительно высокомерная супруга явились к императору и императрице Сарантия, — их ждали.

Она не должна была догадаться об этом, поняла Гизелла. Они хотели, чтобы она поверила, будто Леонт повиновался внезапному порыву, пригласив ее сюда, и это стало для Валерия и Аликсаны неожиданностью. Она должна была оставаться в заблуждении, осмелеть, делать ошибки. Но она прожила при дворе всю жизнь, и что бы там эти высокомерные восточные правители ни думали об антах в Батиаре, между ее дворцовым комплексом в Варене и здешним Императорским кварталом было столько же сходства, сколько и различия.

Быстро взвесив возможные варианты, пока музыканты опустили инструменты, а император и очень небольшая группа придворных повернулись к ней, Гизелла предпочла выполнить полный придворный поклон, коснувшись лбом пола. Валерий, гладко выбритый, вежливый, с добродушным лицом, посмотрел на Леонта, потом снова на Гизеллу, когда она поднялась. Его губы неуверенно сложились в приветливую улыбку. Аликсана, которая сидела на стуле из слоновой кости с низкой спинкой, одетая в темно-красное платье и украшенная драгоценностями, одарила ее милостивой улыбкой.

И именно от непринужденности этих двоих, от легкости этого общего обмана, Гизелле вдруг стало страшно, словно стены этой теплой комнаты рухнули и за ними открылось бескрайнее холодное море.

Полгода назад Гизелла послала к этому человеку художника с предложением своей руки. Эта женщина, императрица, знала об этом. Художник ей рассказал. Они оба предвидели это или догадались, сказал Кай Криспин, еще до того, как он заговорил с ними. Гизелла ему верила. Видя их сейчас, видя, как император притворяется удивленным, а Аликсана создает иллюзию радушного гостеприимства, она ему поверила безоговорочно.

— Прости нас, о трижды возвышенный, за это непредусмотренное вторжение, — быстро произнес Леонт. — Я привел к тебе особу царской крови, царицу антов. По моему мнению, давно пора ей появиться среди нас. Готов признать свою вину, если я ошибся.

Он говорил прямо, без околичностей. Ни следа тех учтивых, обходительных манер придворного или того тона, которые он демонстрировал в доме танцовщицы. Но он-то должен знать, что его поступок не был неожиданным? Или она ошибается? Гизелла украдкой бросила быстрый взгляд на Стилиану Далейну, но на этом лице ничего невозможно было прочесть.

Император рассеянно взмахнул рукой, и слуги поспешили предложить обеим женщинам сиденья. Стилиана слегка улыбалась себе самой, потешаясь чему-то втайне. Она прошла через комнату и приняла чашу вина и стул.

Гизелла тоже села. Она смотрела на императрицу. При этом она чувствовала слабый, но подлинный ужас по поводу своей безумной ошибки, совершенной год назад. Она тогда предположила, что от этой женщины — старой, бездетной, наверняка уже потрепанной жизнью и надоевшей — захотят избавиться.

Безумной — не совсем подходящее слово. Аликсана Сарантийская, словно гладкая, отполированная жемчужина, так и излучала свет, который отражался в драгоценностях и в ее темных глазах. В ней тоже чувствовалась насмешка, но совсем другого сорта, чем у жены стратига.

— Это не вторжение, Леонт, — тихо заговорила она первой. Голос у нее был низкий, медоточивый, спокойный. — Вы трое оказали нам честь. Вы пришли со свадьбы, как я вижу. Выпейте вина и послушайте музыку вместе с нами, а потом расскажите о свадьбе, прошу вас.

— Пожалуйста, — серьезно прибавил Валерий Второй, властелин половины мира. — Считайте себя приглашенными и почетными гостями.

Они безупречны, эти двое. Гизелла приняла решение.

Не обращая внимания на предложенную чашу, она плавно поднялась со стула, сжала ладони перед грудью и тихо произнесла:

— Император и императрица слишком добры. Они даже позволили мне польстить себя иллюзией, что этого визита не ждали. Будто что-нибудь из происходящего в великом Сарантии может пройти незамеченным, мимо их всевидящих глаз. Я глубоко благодарна за эту любезность.

Она увидела, как лицо престарелого канцлера Гезия, греющегося у огня, вдруг стало задумчивым. Гостей было всего пятеро, все превосходно одетые и подстриженные, и один лысеющий пухлый музыкант. Леонт казался разгневанным, хотя это наверняка он предупредил Валерия об их приходе. Стилиана снова улыбалась, прячась за чашей вина и кольцами на пальцах.

Валерий и Аликсана громко расхохотались. Оба.

— Вот нам урок, — сказал император, потирая рукой мягкий подбородок. — Словно озорные дети, пойманные наставником. Родиас старше Сарантия, запад существовал задолго до востока, и царица антов, которая была дочерью царя до того, как стала править сама, наверное, давно знакома с придворными уловками.

— Ты умна и красива, девочка, — сказала Аликсана. — Я хотела бы иметь такую дочь.

Гизелла втянула воздух. В этом не может быть ничего искреннего, но эта женщина только что небрежно привлекла всеобщее внимание к их возрасту, к своей бездетности, к внешности Гизеллы.

— Дочери редко пользуются спросом при дворе, — тихо ответила она, стараясь соображать быстрее. — В большинстве случаев мы годимся лишь для замужества. А в остальном только создаем трудности, если нет еще и сыновей, чтобы обеспечить передачу власти без осложнений. — Если Аликсана умеет быть откровенной, то и она тоже. В ней ощутимо нарастало возбуждение: она прожила здесь почти полгода в бездействии, застыв, словно насекомое в тракезийском янтаре. То, что она сейчас делает, может привести к гибели, но она чувствовала, что готова приветствовать ее.

Она увидела, что на этот раз улыбнулся Гезий. И почувствовала на себе его оценивающий взгляд.

— Конечно, мы знаем о твоих трудностях дома, — сказал Валерий. — Мы всю зиму думали, как с ними справиться.

Не отвечать на это тоже было бессмысленно.

— Я тоже всю зиму думала об этом, — тихо ответила Гизелла. — Возможно, нам следует подумать об этом вместе? Я ведь приняла приглашение приехать сюда именно для этого.

— В самом деле? Это правда? Насколько я понял, — вмешался мужчина, одетый в темно-зеленый тисненый шелк, — что именно наше приглашение и императорский корабль спасли тебе жизнь, царица антов. — Его тон, тон восточного патриция, едва ли был уместным в этом обществе. Начальник канцелярии помолчал, потом прибавил: — В конце концов, история твоего племени действительно полна жестокости.

Этого она не может спустить. Снова восток и павший запад? Победоносные сарантийские наследники Родиаса, примитивные варвары из северных лесов? Еще нет, и не здесь. Гизелла посмотрела на него.

— В какой-то степени, — холодно согласилась она. — Мы народ воинственный, склонный к завоеваниям. Конечно, передача власти здесь, в Сарантии, всегда проходит планомерно. При смене императоров никто не погибает, не так ли?

Она знала, что говорит. Ненадолго воцарилось молчание. Гизелла увидела, как некоторые бросают быстрые взгляды на сидящую рядом с императрицей Стилиану Далейну, потом так же быстро отводят их. Она постаралась не смотреть туда.

Канцлер кашлянул, прикрывшись ладонью. Один из сидящих мужчин быстро взглянул на него и махнул рукой. Музыкант с явным облегчением проворно упал на колени, потом вышел из комнаты вместе со своим инструментом. Никто не обратил на него никакого внимания. Гизелла все еще гневно смотрела на начальника канцелярии.

Император задумчивым тоном произнес:

— Царица права, конечно, Фаустин. Действительно, даже восшествие на престол моего дяди сопровождалось насилием. Погиб отец Стилианы.

Все это было так умно. «Он не тот человек, — подумала Гизелла, — который может упустить хотя бы малейший нюанс, если способен обратить его в свою пользу». Ей это было понятно: ее отец во многом был таким же. Это придавало ей уверенности, хотя сердце ее сильно билось. Эти люди опасны и коварны, но она сама — дочь такого же человека. Возможно, она сама такая? Они могли бы ее убить, может быть, еще убьют, но не могут лишить ее гордости и наследства. Тем не менее она сознавала горькую иронию: она защищает свой народ от обвинения в кровожадности и варварстве, в то время как сама едва не пала жертвой покушения на убийство, да еще в священном месте.

— Время перемен редко обходится без жертв, — мягко произнес канцлер. Это были его первые слова. Его голос был тонким, как бумага, очень ясным.

— То же следует сказать о войне, — вызывающим тоном произнесла Гизелла. Она не позволит этому разговору превратиться в вечернюю дискуссию философов. Она приплыла сюда с определенной целью, а не только для того, чтобы спасти свою жизнь, что бы они ни думали и ни говорили. Леонт смотрел на нее, на его лице отражалось удивление.

— Это правда, — медленно кивнула головой Аликсана. — Один человек сгорает и умирает или тысячи тысяч людей. Мы делаем свой выбор, не так ли?

«Один человек сгорает и умирает». На этот раз Гизелла быстро взглянула на Стилиану. Но ничего не увидела. Она знала эту историю, все знали. «Сарантийский огонь» на утренней улице.

Валерий отрицательно покачал головой.

— Выбор, да, любовь моя, но не случайный, если мы люди благородные. Мы служим богу в меру своего разумения.

— Действительно, мой повелитель, — резко бросил Леонт, словно попытался разрубить мечом соблазнительную мягкость слов императрицы. — Война во имя святого Джада не то что другие войны. — Он снова взглянул на Гизеллу. — Нельзя также сказать, что антам чужды завоевания.

Конечно, не чужды. Она сама имела это в виду. Ее народ завоевал полуостров Батиара, разграбил Родиас, сжег его. Поэтому трудно возражать против идеи о вторжении армии или просить о пощаде. Она этого не делает. Она пытается подвести разговор к той истине, которая ей известна: если они вторгнутся в ее страну и даже если этот высокий златовласый командующий сначала добьется успеха, они ее не удержат. Им никогда не выстоять против антов, имея на границах инициев и если Бассания откроет еще один фронт, когда осознает последствия воссоединения Империи. Нет, возврат Родиаса может произойти только одним способом. И именно она, ее молодость, ее жизнь, которую может оборвать чаша отравленного вина или бесшумный тайный удар кинжала, и есть этот способ. Здесь ей предстоит пройти по такой узкой извилистой тропе. Леонт, красивый благочестивый воин, который сейчас пристально смотрит на нее, — именно он принесет гибель ее стране, если император ему прикажет. «Во имя святого Джада», — сказал он. Станут ли от этого мертвые менее мертвыми? Она могла бы задать ему этот вопрос, но сейчас он не имел значения.

— Почему вы раньше не поговорили со мной? — спросила Гизелла, борясь с приступом внезапной паники, и снова посмотрела на Валерия, на этого спокойного человека с добрым лицом, которому она предложила жениться на себе. Ей все еще было трудно встретиться взглядом с императрицей, хотя Аликсана обращалась с ней приветливее всех присутствующих. Здесь ничего нельзя принимать за чистую монету, твердила себе Гизелла. Если и есть какая-то истина, за которую следует держаться, то она именно в этом.

— Мы вели переговоры с узурпаторами, — с грубой откровенностью ответил Валерий.

«Он использует прямоту как орудие», — подумала она.

— Вот как! — произнесла она, стараясь изо всех сил скрыть неловкость. — Неужели? Как это… предусмотрительно.

Валерий пожал плечами:

— Это очевидный ход. Была зима. Армии не передвигаются, зато ездят курьеры. Глупо не узнать о захвативших власть в Варене как можно больше. И они бы, разумеется, Узнали о наших делах, если бы мы приняли тебя официально. Поэтому мы воздержались. Но мы следили за тобой, охраняли от убийц всю зиму. Должно быть, ты это знала. У них есть шпионы — как были и у тебя.

Гизелла не обратила внимания на последние слова.

— Они бы не узнали, если бы мы встретились так, как сейчас, — возразила она. Сердце ее все еще сильно билось.

— Мы полагали, — мягко сказала императрица, — что ты откажешься быть принятой в любом другом качестве, а не как царица, приехавшая в гости. И это твое право.

Гизелла покачала головой:

— Неужели я стану настаивать на соблюдении церемоний, когда погибают люди?

— Мы все так поступаем, — ответил Валерий. — Больше у нас ничего не остается в такое время, правда? Это все церемонии.

Гизелла посмотрела на него. Их взгляды встретились. Она внезапно вспомнила о хиромантах, об усталых клириках и о старом алхимике на кладбище за городскими стенами. О ритуалах и молитвах, когда насыпали могильный курган.

— Ты должна знать, — продолжал император все еще мягким голосом, — что Евдрих в Варене, который, между прочим, называет себя теперь наместником, предложил принести нам клятву верности и — нечто новое — начать платить официальную дань два раза в год. Кроме того, он предложил нам прислать советников к его двору, и военных, и священников.

Подробности, очень много подробностей. Гизелла закрыла глаза. «Ты должна знать». Конечно, она не знала этого. Она находится на расстоянии в полмира от собственного дома и провела зиму в ожидании приема здесь, во дворце, чтобы получить роль в пьесе, чтобы оправдать свое бегство. Значит, Евдрих победил. Она всегда это предвидела.

— Его условия, — продолжал император, — можно было предугадать: чтобы мы признали его царем и организовали одну смерть.

Она открыла глаза и снова посмотрела на него, не дрогнув. Это была знакомая территория, здесь ей было легче, чем они могли предположить. Дома заключали пари, доживет ли она до зимы. Ее пытались убить в Святилище. Двое людей, которых она любила, погибли там вместо нее.

Гизелла была дочерью своего отца. Она вздернула подбородок и смело сказала:

— В самом деле, мой император? «Сарантийский огонь»? Или мне хватит просто кинжала в ночи? Небольшая плата за такую громкую славу, правда? Клятва верности! Дань, советники? Священники и военные? Хвала святому Джаду! Поэты будут воспевать это достижение в веках. Как ты можешь отказаться от такого выгодного предложения?

Воцарилась мертвая тишина. Выражение лица Валерия изменилось чуть-чуть, но, глядя в его серые глаза, Гизелла поняла, почему люди боятся этого человека. Она слышала в тишине потрескивание огня.

Как и следовало ожидать, молчание нарушила Аликсана.

— Ты побежден, любовь моя, — весело сказала она. — Она слишком умна для тебя. Теперь я понимаю, почему ты не захотел избавиться от меня и жениться на ней или хотя бы должным образом принять ее при дворе.

Кто-то сдавленно охнул. Гизелла с трудом сглотнула.

Валерий повернулся к жене.

Он ничего не сказал, но выражение его лица опять изменилось, стало до странности интимным. А через мгновение Аликсана слегка покраснела и опустила глаза.

— Понимаю, — тихо сказала она. — Я не думала, что… — Она прочистила горло и потрогала ожерелье на шее. — В этом не было… необходимости, — прошептала она, все еще глядя в пол. — Я не настолько хрупкая, мой повелитель.

Гизелла понятия не имела, что это значит, и подозревала, что этого не знает никто. Глубоко личный разговор в присутствии посторонних. Она снова по очереди посмотрела на них и вдруг совершенно неожиданно поняла. С полной уверенностью.

Дела обстояли не так, как она думала.

Ее не приглашали в Императорский квартал до нынешней ночи не из-за переговоров с узурпаторами из Варены или каких-то ограничений протокола, а потому, что император Валерий оберегал жену от встречи с юной Гизеллой и от того, — в чисто формальном смысле, — что эта встреча означала или могла означать.

Все они понимали, что есть способ упростить завоевание родины Империи. Не она одна это понимала, посылая художника в долгое путешествие сюда с тайным посланием. Логика, здравый смысл этого брака были внушительными аргументами. И супруг одержал верх над императором. Поразительно.

Если она права, думая так, это означает, что ее приняли сегодня только потому… потому что принято другое решение.

Весна идет. Она уже пришла. Гизелла набрала в грудь воздуха.

— Вы собираетесь начать вторжение, не так ли? — напрямик спросила она.

Валерий Сарантийский отвел взгляд от жены и посмотрел на Гизеллу. Выражение его лица снова стало торжественным, как у священника, и задумчивым, как у академика. Он просто ответил:

— Да, действительно, собираемся. От твоего имени и от имени бога. Полагаю, ты это одобришь?

Конечно, он не спрашивал. Он ставил ее в известность. И не только ее. Гизелла услышала, почти ощутила, как по этой маленькой роскошной комнате пронесся шорох, когда люди, сидящие или стоящие, шевельнулись на своих местах. Ноздри стратига раздулись, как у скакового коня, услышавшего зов трубы. Он предполагал, предвидел, но не знал. До этого момента. Она поняла. Это был момент, который Валерий выбрал для того, чтобы им сообщить, руководствуясь развитием событий, настроением, ее появлением здесь. Или, возможно, весь этот вечер музыки среди близких ему людей на самом пороге весны был устроен ради этого мгновения, и никто другой этого не знал, даже его жена. Человек, дергающий за скрытые ниточки, заставлял плясать других, как ему хочется, или умирать.

Она взглянула на Аликсану и увидела, что упорный взгляд этой женщины уже ждет ее взгляда. Гизелла, глядя в эту глубину, представляя себе, что эти темные глаза могут сделать с мужчиной или с женщиной определенного сорта, поняла еще кое-что, совершенно неожиданное: как это ни невероятно, но у нее есть союзница, человек, который хочет найти способ уберечь их всех от вторжения и того, чем оно грозит. Но это тоже не имеет значения.

— Императора надо поздравить, — вмешался голос третьей женщины. Тон Стилианы был холодным, как ночной ветер за окнами. — Кажется, его сборщики налогов действовали более прилежно, чем говорят. Господь бог и его наместник на земле просто совершили чудо, если в казне все же появились нужные средства.

Воцарилась хрупкая тишина. Стилиана, подумала Гизелла, должна быть чрезвычайно уверена в своем положении, чтобы так разговаривать. Но это так и есть. По праву рождения и замужества — и по своему характеру.

Валерий повернулся и посмотрел на нее, и выражение его лица, что примечательно, было насмешливым.

— Император получает ту помощь, какую заслуживает, когда-то сказал Сараний. Я не знаю, что это должно означать в отношении меня и моих слуг, но на войну деньги есть. Мы решили отменить выплату жалованья восточной армии в этом году. Нет смысла платить Бассании за мир и одновременно платить солдатам, чтобы охранять его.

Леонт казался потрясенным. Он откашлялся.

— Так было решено, мой повелитель? — Очевидно, с ним не посоветовались.

— Финансовый вопрос, стратиг. Но я действительно хотел бы встретиться с тобой завтра, чтобы обсудить возможность предложить солдатам земли на востоке для поселения. Мы уже это обсуждали раньше, и теперь канцлер предложил нам сделать это.

Леонт был слишком опытен, чтобы и дальше демонстрировать свое удивление.

— Конечно, мой повелитель, я буду здесь на рассвете. Однако сожалею, что меня сделали лжецом, ведь я сделал заявление сегодня на свадьбе. Я дал новобрачному повышение и назначил на должность на востоке. Теперь он теряет не только обещанное ему повышение жалованья, но и весь свой доход. Валерий пожал плечами: — Дай ему другую должность. Возьми этого парня с собой на запад. Это все мелочи. Леонт покачал головой:

— Наверное. Но я никогда не беру в поход недавно женившихся солдат.

— Похвально, Леонт, — сказала императрица. — Но я уверена, что можно сделать исключение.

— Это плохо для армии, моя повелительница.

— Упрямство тоже, — заметила его собственная жена со своего места рядом с императрицей. Она поставила свою чашу с вином. — Дорогой, в самом деле. Ты, очевидно, высоко ценишь этого солдата. Возьми его в свою личную гвардию, плати ему сам, как платишь другим, дай ему послужить на востоке от Евбула в качестве твоего наблюдателя в течение года — или до тех пор, пока не сочтешь нужным вызвать его на запад, где его убьют на войне.

«Такая деловая четкость в женщине, — подумала Гизелла, переводя взгляд с одного лица на другое, — должна, несомненно, раздражать присутствующих мужчин». Потом изменила мнение, глядя на императрицу. Должно быть, здесь к подобным вещам привыкли, — не то что при ее собственном дворе, где женщину, заговорившую так властно, тут же приговорили бы к смерти.

С другой стороны, Гизелла правила в Варене от своего собственного имени. Ни одна из этих женщин не была правительницей. Это имело большое значение. И словно для того, чтобы подчеркнуть это, Стилиана Далейна заговорила снова:

— Простите мне, мои господа, эту самонадеянность. Я всегда слишком спешила высказать свое мнение. — Однако в ее тоне не слышалось искреннего раскаяния.

— Это в тебе от отца, — тихо ответил император. — Это… не всегда недостаток.

«Не всегда», — подумала Гизелла. Казалось, комнату заполнил лабиринт переплетений прошлого и настоящего и того, что наступит в будущем. Нюансы свивались в кольца и расползались во все стороны, словно запах благовоний, неуловимый и настойчивый.

Стилиана встала и грациозно поклонилась.

— Благодарю тебя, мой повелитель. Я прошу позволения у тебя и императрицы удалиться. Если здесь будут обсуждать дела военные и политические, то мне подобает уйти.

Конечно, она была права. Никто не попытался ее удержать. Гизелла подумала о том, ожидала ли Стилиана, что кто-нибудь станет уговаривать ее остаться. Ее супруг? Если это так, то она должна быть разочарована. Леонт проводил жену до двери, но, когда она вышла, вернулся в комнату. Он посмотрел на императора и улыбнулся.

«Эти два человека давно знают друг друга, — вспомнила Гизелла, — еще до того дня, когда первый Валерий взошел на трон. Наверное, Леонт тогда был совсем молодым».

— Мой дорогой повелитель, — сказал Леонт, и его голос невольно задрожал, несмотря на все усилия, — могу я просить, чтобы все здесь присутствующие не разглашали пока эту информацию? Я смогу воспользоваться преимуществом во времени.

— О, дорогой мой, — сказала супруга императора, — они начали готовиться к встрече с тобой задолго до того, как это дитя убежало со своего трона. Спроси у нее, если тебе это необходимо.

Гизелла не обратила внимания ни на слово «дитя», ни на слово «убежало». Она увидела, что Валерий смотрит на нее, и с опозданием поняла, что он продолжает ждать ответа на заданный ей вопрос. «Полагаю, ты это одобришь?»

«Формальность, любезность, — подумала она. — По-видимому, такие вещи имеют для него значение. Это следует запомнить. Он всегда будет учтивым, этот человек на Золотом Троне. Даже когда делает именно то, что хочет, и принимает — или даже приветствует — любые последствия, которые могут обрушиться на других людей».

— Одобряю ли я? — повторила она. — Конечно, мой повелитель, — солгала она. — Иначе зачем я приплыла в Сарантий?

Гизелла снова низко поклонилась, главным образом Для того, чтобы скрыть лицо и выражение глаз. Она снова видела могильный курган, а не эту роскошную, залитую светом ламп комнату, вспоминала гражданскую войну и голод, гноящиеся чумные язвы и ужасно горевала о том, что не осталось ни одной живой души, которой она могла бы доверять. Ей почти захотелось, чтобы она умерла тогда в Варене и не дожила до этого вопроса, заданного ей теперь, когда она стоит совершенно одна в чужой стране, где ее ответ — правдивый или фальшивый — не имеет никакого веса, никакого значения в этом мире.

* * *

— Мне и правда что-то нехорошо, — произнес Пертений Евбульский, тщательно отделяя одно слово от другого.

Они находились в скромной комнате на верхнем этаже дома секретаря. Пертений раскинулся на темно-зеленом ложе, одной рукой прикрывая глаза, а другой держась за живот. Криспин стоял у маленького окошка и смотрел вниз, на пустынную улицу. Звезды уже погасли, дул ветер. В очаге горел огонь. На письменном столе у стены между ложем и окном лежали всевозможные документы, книги, письменные принадлежности, бумаги различных цветов и качества.

Среди них Криспин заметил, как только вошел в комнату, свои собственные наброски для купола и стен Великого Святилища.

Интересно, как они тут очутились? — удивился он, а потом вспомнил, что секретарь Леонта был также официальным летописцем строительных проектов Валерия. Работа Криспина отчасти попадала в его сферу интересов, и это внушало тревогу.

— Почему зубр? — спросил Пертений, пошатываясь, на улице у двери своего дома. — Почему на куполе так много тебя?

Оба эти вопроса были очень хитрыми. Криспин, который не принадлежал к почитателям этого сухаря-секретаря, вошел в дом и поднялся по лестнице. Принимая вызов, или заинтересовавшись, или то и другое? «Вероятно, пустая трата времени», — подумал он, бросив взгляд на лежащего секретаря. Пертений выглядел по-настоящему больным. Если бы ему этот человек нравился, он мог бы ему посочувствовать.

— Слишком большое количество вина, выпитого в вечернее время, может так подействовать на человека, — мягко произнес он. — Особенно если он обычно не пьет.

— Я не пью, — ответил Пертений. Последовало молчание. — Ты ей нравишься, — прибавил секретарь. — Больше, чем я.

Криспин отвернулся от окна. Пертений открыл глаза и смотрел на Криспина. Его взгляд и тон были совершенно равнодушными: констатация факта историком, а не жалоба соперника.

Но Криспин не впал в заблуждение. Не тот случай. Он покачал головой и прислонился к стене у окна.

— Ширин? Да, я ей нравлюсь, как связующее звено между ней и ее отцом. Но не более того. — Он был не вполне уверен, что это правда, но по большей части считал именно так. «Представь себе, как ее рука поднимает твою тунику сзади, а потом скользит вниз по телу». Криспин снова покачал головой, на этот раз по другой причине. Он поколебался, потом сказал: — Сказать тебе, что я думаю?

Пертений ждал. Этот человек предпочитал слушать, он был слишком скрытным и по натуре, и по профессии. Он действительно плохо выглядел.

Криспин внезапно пожалел, что зашел сюда. Не такую беседу ему хотелось бы вести сейчас. Мысленно пожав плечами и ощутив вспышку раздражения от того, что его поставили в такое положение — или он сам себя поставил, — он сказал:

— Я думаю, Ширин устала, потому что ее осаждают мужчины всякий раз, как она выходит из дома. Это тяжелая жизнь, хотя некоторые женщины думают, что им хочется вести такую жизнь.

Пертений медленно, с трудом кивнул отяжелевшей головой. Закрыл глаза, потом с усилием снова их открыл.

— Смертные ищут славы, — философски сказал он, — не понимая, что все это значит. Ей нужен… защитник. Человек, который будет их держать на расстоянии.

Разумеется, это было правдой. Криспин решил не говорить, что секретарь и историк, став признанным любовником, может оказаться сдерживающим фактором и обеспечить ей защиту. Вместо этого он пробормотал, чтобы выиграть время:

— Знаешь, некоторые заказали хиромантам любовные заговоры.

Пертений сделал кислую мину.

— Фу! — сказал он. — Магия. Это грех.

— И это бесполезно, — прибавил Криспин.

— Ты точно знаешь? — спросил его собеседник. Его взгляд на мгновение прояснился.

Внезапно осознав необходимость быть осторожным, Криспин ответил:

— Клирики нас учат, что это так, друг. — Снова почувствовав раздражение, он прибавил: — Во всяком случае, ты когда-нибудь видел, чтобы Ширин бродила по улицам до рассвета против своей воли и желания, с распущенными волосами, вынужденная идти туда, где ее ждет мужчина у дверей своего дома?

— О, Джад! — с чувством произнес Пертений и застонал. — Головная боль и страсть — чудовищная смесь.

Криспин подавил улыбку. Он снова выглянул в приоткрытое окно. Воздух был прохладным. Улица внизу — пустынна и тиха. Он решил уйти и подумал, не попросить ли дать ему провожатых. Небезопасно ходить по Городу ночью одному, а его дом довольно далеко отсюда.

Он сказал:

— Тебе надо немного поспать. Мы можем поговорить в другой…

— Ты знаешь, что в Саврадии поклоняются зубру? — внезапно спросил Пертений. — Об этом пишет Метракт в «Истории родианских войн».

И снова Криспин ощутил вспышку тревоги. И еще сильнее пожалел, что пришел сюда.

— Я помню Метракта, — небрежно ответил он. — Меня заставляли учить его наизусть, когда я был маленьким. Тоска зеленая.

Пертений обиделся:

— Ничего подобного, родианин! Прекрасный историк. Образец для моих собственных произведений.

— Прошу прощения, — быстро ответил Криспин. — Он… э… очень плодовит, конечно.

— Всеобъемлющ, — поправил его Пертений. Он снова закрыл глаза и заслонил их рукой. — Это ощущение пройдет? Жалобно спросил он.

— Утром, — ответил Криспин. — Когда выспишься. Вряд ли можно сделать что-то еще.

— Меня будет тошнить?

— Конечно, это возможно. Хочешь постоять у окна?

— Слишком далеко. Расскажи мне о зубре. Криспин вздохнул. Пертений снова открыл глаза и уставился на него.

— Нечего рассказывать. Или слишком много. Как это можно объяснить? Если бы я мог выразить все словами, то не был бы мозаичником. Он, как олени, и кролики, и птицы, и рыбы, и лисы, и хлеба в полях. Я хотел поместить их всех на моем куполе. У тебя здесь лежат наброски, секретарь. Ты можешь увидеть всю картину. Джад создал мир животных, как и мир смертных людей. Этот мир лежит между одними стенами и другими, между западом и востоком, под рукой и оком бога.

Все это правильно, но не правда.

Пертений попытался сделать знак солнечного диска. Он явно изо всех сил старался не уснуть.

— Ты сделал его очень большим.

— Они большие, — ответил Криспин, стараясь не выдать голосом раздражения.

— А? Ты видел его? И Родиас тоже там, наверху? «Мой купол», — сказал ты. Благочестиво ли так говорить? Подобает ли изображать такое в святилище?

Криспин стоял спиной к окну, прислонившись к подоконнику. Он собирался ответить или попытаться ответить, как вдруг понял, что в этом уже нет необходимости. Секретарь уже спал на зеленом ложе, не сняв сандалий и белых одежд свадебного гостя.

Криспин глубоко вздохнул и явственно почувствовал облегчение. Это спасение. Пора уходить, с провожатыми или без, пока этот человек не проснулся и не начал снова задавать свои пугающе едкие вопросы. Он безвреден, сказала тогда Ширин Криспину, в первый день их знакомства. Криспин с ней не согласился. Он и сейчас думал иначе. Криспин отошел от окна и направился к двери. Он пошлет наверх слугу, чтобы тот позаботился о своем хозяине.

Если бы он не заметил надпись от руки на своем собственном наброске на столе, то вышел бы из комнаты. Однако искушение было непреодолимым. Он остановился, снова быстро взглянул на спящего. Рот Пертения был открыт. Криспин нагнулся над набросками.

Пертений — наверняка это он — сделал несколько загадочных надписей на набросках Криспина для мозаик на стенах и куполе. Надписи были корявыми, почти неразборчивыми. Заметки для себя, которые не имеет смысла выписывать тщательно. Нет ничего особо примечательного в предложениях, сделанных начерно.

Криспин выпрямился и собрался уходить. И в этот момент его взгляд упал на еще одну страницу, полускрытую под одним из рисунков, написанную тем же почерком, но более тщательно, даже элегантно, и на этот раз он сумел разобрать слова:

«Мне рассказал один из чиновников начальника канцелярии (имя которого нельзя здесь назвать ради его безопасности), что императрица осталась такой же развратной, какой была в молодости. Известно, что она приказывает приводить к ней некоторых молодых Бдительных во время утренней ванны. Это делают ее дамы, выбранные, разумеется, в соответствии с ее собственными порочными наклонностями. Она принимает этих мужчин бесстыдно обнаженной, как тогда, когда совокуплялась с животными на сцене, и приказывает сорвать с солдат одежду».

Криспин обнаружил, что ему трудно дышать. Очень осторожно, бросив еще один взгляд на ложе, он слегка сдвинул листок и стал читать дальше, не веря своим глазам:

«Она совокупляется с этими мужчинами ненасытно, иногда с двумя одновременно. Они используют ее как шлюху в ее собственной ванне, а остальные женщины ласкают себя и друг друга и похотливо подзадоривают их. Одна добродетельная девушка из Евбула, сообщил мне этот чиновник под большим секретом, была отравлена императрицей за то, что посмела сказать, что такое поведение неправедно. Ее тела так и не нашли. Неописуемая шлюха, которая теперь является нашей императрицей, всегда по утрам заставляет ждать своих священников под дверью своей бани, пока солдат не выведут через потайную внутреннюю дверь. Затем она принимает священников, полунагая, окруженная запахом похоти, превращая в насмешку утренние молитвы святому Джаду».

Криспин с трудом сглотнул. Он чувствовал, как у него стучит кровь в висках. Он посмотрел на спящего человека. Теперь Гертений храпел. Он казался больным, посеревшим и беспомощным. Криспин почувствовал, что у него трясутся руки, и уронил лист бумаги, когда тот начал шуршать в его пальцах. Он чувствовал ярость и страх, а под ними, словно бой барабана, растущий ужас. Ему казалось, что его сейчас стошнит.

Он понимал, что должен уйти. Ему необходимо уйти отсюда. Но в этом изысканно изложенном поношении, в этой злобе была сила, которая заставила его — почти против воли, словно на него наложили темное заклятие, — найти следующую страницу:

«Когда тракезийский крестьянин, который совершил грязное убийство, чтобы захватить трон для своего неграмотного родственника, в конце концов уселся на него сам, хотя и не под своим крестьянским именем (ибо он избавился от него, как тщетно пытался избавиться от запаха навоза с полей), он начал более открыто совершать свои обряды в честь демонов и темных духов. Не обращая внимания на отчаянные мольбы своих клириков, безжалостно уничтожая тех, кто не желал молчать, Петр Тракезийский, „ночной император“, превратил семь дворцов Императорского квартала в обитель порока, где совершались дикие ритуалы и лилась кровь с наступлением ночи. Затем, злобно насмехаясь над благочестием, он объявил о намерении построить новое, обширное Святилище бога. Он призвал порочных безбожников — многие из них иностранцы, — чтобы построить и украсить его, зная, что они никогда не посмеют противоречить его темным намерениям. В это время многие в Городе действительно верили, что сам тракезиец совершает обряды человеческих жертвоприношений в недостроенном Святилище по ночам, когда в него никого не пускают, кроме его доверенных лиц. Говорят, что императрица, запятнанная кровью невинных жертв, танцует для него среди свечей, зажженных в насмешку над святостью Джада. Затем, нагая, на глазах у императора и других, эта шлюха берет с алтаря еще не зажженную свечу, как делала в молодости на сцене, ложится на виду у всех и…»

Криспин поспешно сложил бумаги, как они были. Достаточно. Более чем достаточно. Ему и в самом деле стало плохо. Этот елейный, наблюдательный, такой скромный секретарь стратига, этот официальный летописец войн Валерия и его строительных проектов, занимающий почетное положение в Императорском квартале, в этой комнате выплевывал накопленную грязь, желчь и ненависть.

Криспин подумал о том, предназначены ли эти слова для того, чтобы их когда-нибудь прочли. И когда? Поверят ли им люди? Могут ли они в грядущие времена показаться правдой тем, кто никогда не знал тех людей, к которым относятся эти чудовищные слова? Возможно ли это?

Ему пришло в голову, что будет, если он выйдет отсюда с выбранными наугад некоторыми из этих листков в руках? Пертений Евбульский будет заклеймен позором и отправлен в ссылку.

Или, весьма вероятно, казнен. И эта смерть будет на совести Криспина. Все равно в его мозгу засела мысль сделать это. Он стоял над заваленным бумагами столом, тяжело дыша, представляя себе эти страницы кроваво-красными от ненависти, слушая храп спящего человека, потрескивание огня и слабые, далекие звуки ночного города. Он вспомнил Валерия в ту первую ночь, стоящего под ошеломляющим куполом Артибаса. Ум и учтивость императора, который терпеливо ждал, пока Криспин сможет уложить в своем сознании эту поверхность, приготовленную для его искусства.

Он вспомнил Аликсану в ее палатах. Розу из золота на столе. Ужасающую самонадеянность красоты. Все преходяще. «Сделай для меня что-нибудь такое, что останется», — сказала тогда она.

Мозаика: стремление к вечности. Он тогда осознал, что она это понимает. И понял уже тогда, в ту первую ночь, что эта женщина всегда будет с ним в каком-то смысле.

Это было перед тем, как человек, спящий сейчас на ложе с открытым ртом, постучал и вошел, доставив подарок от Стилианы Далейны.

Криспин вспомнил — и теперь понял совсем иначе — тот жадный взгляд, которым Пертений окинул тогда маленькую, богато обставленную, залитую светом комнату Аликсаны, и выражение его глаз, когда он увидел императрицу с распущенными волосами и, как казалось, наедине с Криспином поздней ночью. «Шлюха, которая теперь является нашей императрицей».

Криспин резко повернулся и вышел из комнаты.

Он быстро спустился по лестнице. Слуга дремал на табурете в прихожей под железным светильником на стене. Он рывком проснулся от звука шагов. Вскочил на ноги.

— Твой хозяин уснул в одежде, — коротко сказал Криспин. — Займись им.

Он отпер входную дверь и вышел на холод, в темноту, которая пугала его гораздо меньше, чем-то, что он только что прочел при свете очага. Он остановился посередине улицы, посмотрел наверх, увидел звезды — такие далекие, такие чуждые жизни смертных, что их никто не мог бы призвать на помощь. Он обрадовался холоду, сильно потер лицо обеими ладонями, словно хотел отмыть его.

Ему вдруг очень сильно захотелось очутиться дома. Не в том доме, который ему здесь дали, а на другом конце света. В своем настоящем доме. За Тракезией, Саврадией, за черными лесами и пустыми пространствами, снова в Варене. Ему нужны были Мартиниан, его мать, его друзья, которыми он слишком пренебрегал эти два последних года, утешение давно знакомой жизни.

Фальшивое убежище. Он это понял, не успев сформулировать мысль. Варена стала теперь выгребной ямой в той же степени или даже больше, чем Сарантий, городом Убийств и насилия и черных подозрений во дворце. В ней даже не осталось возможности возрождения, которая здесь воплотилась в куполе Святилища у Криспина над головой. В самом деле, негде спрятаться от того, во что превратился мир, разве только стать юродивым и убежать куда-нибудь в пустыню или взобраться на скалу. И действительно, какое значение, в крупном масштабе и соотношении вещей, — он еще раз глубоко вдохнул холодный ночной воздух, — имеет полная страха и горечи злоба секретаря и его распутная бесчестность по сравнению со смертью детей? Никакого. Совсем никакого.

Ему пришла в голову мысль, что иногда человек не приходит к определенному выводу о своей жизни, а просто обнаруживает, что это произошло раньше. Он не собирался бежать от всего этого, отращивать длинные волосы, носить одежду, провонявшую потом и экскрементами, в пустыне, обжигать кожу до волдырей. Человек живет в мире. Ищет ту небольшую милость, которую может найти, пускай она для всех разная, и смиряется с тем, что в мире, созданном Джадом — или Люданом, «зубиром», или любым божеством, которому он поклоняется, — смертным мужчинам и женщинам не суждено обрести легкость и покой. Возможно, существуют другие миры — некоторые это проповедуют, — лучше этого, где подобная гармония возможна, но он живет не в таком мире и никогда не будет в нем жить.

И думая так, Криспин повернулся и посмотрел вдоль улицы и увидел неподалеку залитую светом факелов стену огромного дома, прилегающего к дому Пертения, и закрытые ворота двора, в которые некоторое время назад внесли элегантные носилки. В освещенной звездами темноте он увидел, что парадная дверь этого дома сейчас распахнута в ночь и там стоит служанка, закутанная от холода, со свечой в руке и смотрит на него.

Женщина увидела, что он ее заметил. Она молча подняла свечу и махнула рукой в сторону открытой двери.

Криспин уже повернулся в другую сторону, прежде чем до него дошло, что он это сделал, его движение было совершенно непроизвольным. Он постоял спиной к этому зовущему свету, совершенно неподвижно, но открытая дверь уже все изменила, полностью изменила. Слева от него, над красивыми каменными и кирпичными фасадами домов, поднималась освещенная звездами дуга купола, безмятежно возвышающаяся выпуклость над всеми этими изломанными, извилистыми скучными линиями и острыми краями, полная презрения к ним в своей чистоте.

Но купол был создан смертным. Одним из тех, кто жил здесь, внизу, среди всех ранящих человека взаимоотношений с женой, детьми, друзьями, заказчиками, врагами, среди сердитых, равнодушных, обиженных, слепых, умирающих.

Криспин ощутил порыв ветра, представил себе худенькую служанку, заслоняющую ладонью свечку в проеме распахнутых дверей у него за спиной. Представил себе, как он сам подходит к ней, входит в эту дверь. И почувствовал, как сильно бьется его сердце. «Я не готов к этому», — подумал он и понял, что, с одной стороны, это просто неправда, а с другой — что он никогда не будет готов к тому, что лежит за этой дверью, поэтому эта мысль лишена смысла. Но он также понял в одиночестве звездной ночью в Сарантии, что ему необходимо войти в этот дом.

Необходимость имеет много обличий, и страсть — одно из них. Острые края смертного существования. Дверь, к которой его привела жизнь в конце концов. Он повернулся.

Девушка еще стояла там в ожидании. Ей велено было ждать. Он направился к ней. Никакие сверхъестественные огоньки не мелькали и не вспыхивали сейчас на ночной улице. Ни один человеческий голос не доносился до него, ни крик сторожа, ни песня ночного прохожего, ни крики болельщиков факций из дальней таверны над крышами домов. Четыре факела в железных кронштейнах горели через равные промежутки вдоль красивой каменной стены большого дома. Звезды ярко светили над ним, море осталось сзади, почти так же далеко. Криспин увидел, что женщина в дверях очень молода, совсем девочка, и когда он приблизился к ней, то заметил в ее глазах страх.

Она протянула ему свою свечу и безмолвно снова показала рукой в дом, на лестницу, совсем не освещенную лампами. Он вдохнул воздух, почувствовал где-то глубоко внутри сильное биение и осознал отчасти в тяжелом потоке этого мгновения, что оно означает. Ярость смертного существования. Темнота, немного света, но очень немного.

Он взял огонек из холодных пальцев девушки и поднялся по лестнице.

Никакого света, кроме его огонька. Он отбрасывал на стену шевелящуюся тень, пока Криспин не добрался до верхней площадки, повернул и увидел свет — оранжевый, алый, желтый, переливающийся золотом — из слегка приоткрытой двери комнаты дальше по коридору. Криспин долгое мгновение стоял неподвижно, затем задул свечу и поставил на столик — мраморная крышка с голубыми прожилками и медные ножки в виде львиных лап. Он пошел по коридору, думая о звездах и холодном ветре снаружи и о своей жене, умершей и еще живой. А потом о ночи прошлой осенью, когда одна женщина на рассвете ждала его в его комнате с кинжалом в руке.

По темному дому он подошел к двери, толкнул ее, вошел, увидел лампы, огонь в очаге, красный и слабый, широкое ложе. Прислонился спиной к двери, закрывая ее своим телом. Сердце его молотом билось в груди, во рту пересохло. Она стояла у окна, выходящего на внутренний двор, потом обернулась.

Ее длинные светлые золотистые волосы были распущены, она сняла все драгоценности. На ней было платье из белейшего шелка — ночное одеяние новобрачной. В знак горькой иронии или страсти?

У Криспина помутилось в глазах от страха и желания, дыхание стало быстрым и прерывистым. Он боялся этой женщины и почти ненавидел ее, но чувствовал, что умрет, если не овладеет ею.

Она встретила его на середине комнаты. Он даже не понял, что идет вперед, время двигалось судорожными рывками, как в лихорадочном сновидении. Они оба молчали. Он увидел яркую, жесткую синеву ее глаз, но она внезапно отвернулась, склонила голову и открыла шею, как делает волк или собака в знак покорности. И не успел он даже среагировать, ответить, попытаться понять, как она снова подняла голову, посмотрела на него пронизывающим взглядом и впилась ртом в его губы, как когда-то, полгода назад.

На этот раз она его укусила. Криспин выругался, почувствовав вкус собственной крови. Она рассмеялась, сделала движение, чтобы отстраниться. Он снова выругался, возбужденный сверх всякой меры, опьяненный, и удержал ее, схватил за распущенные волосы и снова притянул к себе. И на этот раз, когда они целовались, он увидел, как закрылись ее глаза, приоткрылись губы, запульсировала жилка на шее, и лицо Стилианы в мерцающем свете комнаты было белым, как ее платье, как флаг капитуляции.

Но это было не так. Никакой капитуляции. Он никогда прежде не занимался любовью словно битвой. Каждый поцелуй, прикосновение, слияние, разделение, чтобы вдохнуть воздух, превращались в схватку, желание переплеталось с гневом и боязнью невозможности отступления, невозможности снова вернуть власть над собой. Она без усилий провоцировала его, приближалась, прикасалась, отстранялась, возвращалась, еще один раз склонила голову тем же покорным жестом. Ее шея была длинной и стройной, кожа гладкой ароматной и юной, и он внезапно с изумлением почувствовал, как искренняя нежность переплетается с гневом и желанием. Но тут она снова подняла голову, глаза ее сияли, рот широко раскрылся, ее руки впивались в его спину во время поцелуя. Потом, очень быстро, она подняла его руку, извернулась и укусила его ладонь.

Он работал с мозаикой, со стеклом, с плитками и светом. Его руки были его жизнью. Он прорычал нечто нечленораздельное, подхватил женщину на руки и понес на высокое ложе под балдахином. Там он несколько мгновений стоял, держа ее на руках, потом опустил на ложе. Она смотрела на него снизу вверх, свет отражался в ее глазах и менял их. Ее платье порвалось на одном плече. Это сделал он. Он видел выпуклость ее груди там, где на нее падал свет.

— Ты уверен? — спросила она.

Он моргнул:

— Что?

Он запомнил, как она улыбнулась и все, что означала и что говорила о Стилиане эта улыбка. Она прошептала, насмешливо, уверенно, но горько, как горек пепел давно погасшего огня:

— Уверен, что хочешь не императрицу или царицу, родианин?

На мгновение он лишился дара речи, глядя на нее сверху вниз, дыхание его прервалось, словно зацепившись за рыболовный крючок, вонзившийся ему в грудь. Он почувствовал, что у него дрожат руки.

— Совершенно уверен, — хрипло прошептал он и стянул через голову свою белую тунику. Она мгновение лежала неподвижно, потом подняла одну руку и легонько, медленно провела длинным пальцем по его телу сверху вниз, одним прямым движением, создающим иллюзию простоты, порядка в мире. Он видел, что она сама изо всех сил пытается сохранить самообладание, и это разжигало его желание.

«Совершенно уверен». Это было действительно так и все же совсем не так, ибо можно ли быть уверенным в чем-то в том мире, где они живут? Чистое, прямое движение ее пальца — это не движение их жизни. Это неважно, сказал он себе. Сегодня — неважно.

Он прогнал от себя все вопросы и потери. Лег на нее, и она направила его твердой рукой внутрь себя. Затем ее длинные тонкие руки и длинные ноги обвились вокруг его тела, пальцы вцепились ему в волосы, а потом заскользили по его спине вверх и вниз, а ее губы шептали ему в ухо, снова и снова, быстро и настойчиво, пока ее дыхание не стало таким же прерывистым и быстрым, как его собственное. Он знал, что делает ей больно, но услышал ее хриплый крик только тогда, когда ее тело дугой выгнулось вверх и подняло его вместе с ней, прочь от всех острых краев и ломаных линий.

Он увидел, как на ее скулах засверкали слезы подобно бриллиантам, и понял — понял! — что даже сжигаемая желанием подобно факелу, она злится на себя за это проявление слабости, за то, что выдала силу своей страсти. Сейчас она могла бы убить его, подумал он, так же легко, как снова поцеловать. Это не рай — эта женщина, эта комната, — и вовсе не убежище, но то место назначения, куда ему совершенно необходимо было попасть и от которого он ни за что не мог бы отказаться: такова горькая, яростная сложность человеческих желаний, здесь, внизу, под идеальным куполом и под звездами.

—  Я полагаю, ты не боишься высоты?

Они лежали рядом. Пряди ее золотистых волос покоились на его лице и слегка щекотали. Одна ее рука лежала на его бедре. Лицо она отвернула в сторону, он видел лишь ее профиль. Она смотрела в потолок. Там была мозаика, как он теперь заметил, и он вдруг вспомнил Сириоса, который ее создал и которому сломали руки по приказу этой женщины в наказание за его промахи.

— Боязнь высоты? Это помешало бы моей работе. А что?

— Ты выйдешь отсюда через окно. Он может скоро вернуться вместе со своими слугами. Спустишься по стене и пройдешь через двор в дальний конец, к улице. Там есть дерево, на которое нужно влезть. По нему доберешься до верха внешней стены.

— Мне уже уходить?

Она повернула к нему голову. Он увидел, что ее губы слегка улыбаются.

— Надеюсь, что нет, — прошептала она. — Хотя тебе, возможно, придется поспешно удалиться, если мы слишком долго будем медлить.

— Он… зайдет сюда?

Она покачала головой:

— Это маловероятно.

— Люди погибают из-за маловероятных вещей. В ответ она рассмеялась.

— Это правда. А он будет чувствовать себя обязанным тебя убить, как мне кажется.

Это его слегка удивило. Он почему-то пришел к заключению, что эти двое — стратиг и его аристократический приз — достигли взаимопонимания в вопросах о верности. Эта служанка со своей свечкой, которую было видно с улицы в проеме открытых дверей…

Он молчал.

— Я тебя пугаю? — Теперь она смотрела на него. Криспин повернулся к ней лицом. Притворяться не имело смысла. Он кивнул головой.

— Но ты сама, а не твой муж. — Она мгновение смотрела ему в глаза, потом неожиданно отвела взгляд. Помолчав, он сказал: — Хотел бы я, чтобы ты мне больше нравилась.

— Нравилась? Тривиальное чувство, — слишком быстро ответила она. — Оно почти не имеет к этому отношения.

Он покачал головой:

— С него начинается дружба, если не страсть. Стилиана снова повернулась к нему.

— Я была тебе лучшим другом, чем ты думаешь, — сказала она. — С самого начала. Я ведь предупреждала тебя, чтобы ты не слишком увлекался работой над этим куполом.

Она действительно так сказала, ничего не объясняя. Он открыл рот, но она подняла палец и прижала к его губам.

— Никаких вопросов. Но запомни это.

— Это невозможно, — сказал он. — Не увлекаться. Она пожала плечами.

— Вот как! Ну, против того, что невозможно, я бессильна, конечно.

Она вдруг содрогнулась, почувствовав дуновение холодного воздуха, ведь кожа ее еще была влажной от любовных игр. Он посмотрел в противоположный конец комнаты. Встал с ложа и занялся гаснущим очагом, подбросил дров, помешал угли. Ему потребовалось несколько секунд, чтобы разжечь его снова. Когда он поднялся, нагой и согревшийся, то увидел, что она лежит, опираясь на локоть, и смотрит на него откровенно оценивающим взглядом. Он вдруг смутился и увидел, как она улыбнулась, заметив это.

Он вернулся к постели и остановился рядом с ней, глядя на нее сверху. Она лежала, без одежды и неприкрытая, не стыдясь и не пытаясь укрыться, и позволяла ему скользить взглядом по выпуклостям и линиям ее тела, по изгибу бедер, груди, по изящным чертам лица. Он снова ощутил вспыхнувшее желание, непреодолимое, как морской прилив.

Ее взгляд скользнул вниз, и улыбка стала шире. Когда она заговорила, ее голос снова звучал хрипло:

— Я действительно надеялась, что ты не станешь спешить на поиски двора и дерева. — И она потянулась к нему одной рукой, погладила его и потянула на ложе, к себе.

И на этот раз, во время более медленного, более сложного танца, она показала ему — как предлагала полгода назад, — как Леонт любит использовать подушку, а он открыл нечто новое о себе и об иллюзиях цивилизованности. В какой-то момент, позже, он делал с ней такое, что раньше делал только для Иландры. И ему пришла в голову мысль, когда он почувствовал, как она вцепилась ему в волосы, и услышал ее бессвязный шепот, словно она по принуждению произносила эти слова, что можно ощущать горе потери, разлуки, лишившись любви и крова, но не позволять молниям этой трагедии непрерывно пожирать и уничтожать себя. Продолжение жизни не обязательно означает предательство.

Он знал, что некоторые пытались сказать ему об этом раньше.

Тут у нее вырвался более высокий звук, на вдохе, словно от боли или словно она боролась с чем-то. Она снова повела его в себя, крепко зажмурив глаза, прижимала его к себе руками, а потом быстро перевернулась вместе с его телом, так что теперь она оказалась на нем верхом, и мчалась быстрее и быстрее, все настойчивее, и тело ее блестело при свете очага. Он протянул руки вверх и потрогал ее груди, произнес ее имя один раз: он сопротивлялся, но не мог устоять, как и она. Затем он сжал ее бедра и позволил ей вести их обоих и наконец услышал ее громкий крик и открыл глаза, чтобы еще раз увидеть ее изогнувшееся дугой тело и туго натянутую на ребрах кожу. На ее щеках блестели слезы, как и раньше, но на этот раз он поднял руку, медленно привлек ее к себе и поцеловал в щеки, и она ему позволила это сделать.

И именно в тот момент, лежа на нем, когда все ее тело дрожало, и его тоже, а ее волосы почти скрывали их обоих, Стилиана прошептала без предупреждения, со странной нежностью, как он потом вспоминал:

— Они собираются вторгнуться в твою страну в конце весны. Никто еще не знает. Об этом объявили некоторым из нас сегодня ночью во дворце. Теперь должны произойти определенные события. Не стану утверждать, что мне жаль. То, что было сделано когда-то, влечет за собой все остальное. Запомни эту комнату, родианин. Что бы еще… что бы я потом ни сделала.

В своем смятении, так как его мозг еще не начал работать как следует, ощущая внезапно пронзивший его страх, он смог лишь ответить:

— Родианин? Только так? Все еще?

Она лежала на нем и не двигалась. Он чувствовал биение ее сердца.

— Родианин, — повторила она, бросив на него задумчивый взгляд. — Я такая, какой меня вынудили стать. Не надо заблуждаться.

«Почему ты плакала?» — хотелось ему спросить, но он не спросил. Эти слова он тоже запомнил, все слова, и ее выгнутое дугой тело, и эти горькие слезы из-за открыто проявленной ею страсти. Но в тишине, которая наступила после ее слов, они оба услышали, как парадная дверь внизу захлопнулась с тяжелым стуком.

Стилиана слегка шевельнулась. Он почему-то знал, что она улыбается своей кривой, насмешливой улыбкой.

— Хороший муж. Он всегда дает мне знать, когда возвращается домой.

Криспин уставился на нее. Она ответила ему взглядом широко открытых глаз, по-прежнему забавляясь.

— О, это правда. Ты думаешь, Леонту хочется убивать по ночам людей? Здесь где-то есть кинжал. Ты хочешь сразиться с ним в мою честь?

Значит, между ними действительно существует договоренность. Своего рода. Он совсем не понимает этих двоих. Теперь Криспин чувствовал себя уставшим, голова его отяжелела, он боялся: «То, что было сделано когда-то». Но дверь внизу уже хлопнула, не оставляя возможности разобраться. Он вскочил с постели и начал одеваться. Она спокойно наблюдала за ним, разглаживая вокруг себя простыни, ее волосы рассыпались по подушке. Он увидел, как она бросила разорванное платье на пол, не пытаясь его спрятать подальше.

Он оправил тунику и пояс, встал на колени и быстро зашнуровал сандалии. Когда он снова встал, свечи уже догорели. Ее обнаженное тело было целомудренно прикрыто простынями. Она, опираясь на подушки, сидела неподвижно под его взглядом и тоже смотрела на него. И Криспин вдруг понял, что в этом есть некий вызов наряду со всем прочим, понял, что она очень молода и как легко было об этом забыть.

— Ты себя тоже не обманывай, — сказал он. — Ты так упорно пытаешься всех нас контролировать. Ты ведь не просто сумма твоих планов. — Он и сам не совсем понимал, что это означает.

Она нетерпеливо покачала головой:

— Все это не имеет значения. Я — орудие. Он ответил угрюмо:

— Приз, как ты мне сказала в прошлый раз. А сегодня — орудие. Что еще мне положено знать? — Но теперь он ощущал неожиданную, странную боль, глядя на нее.

Она открыла рот, потом закрыла. Он видел, что застал ее врасплох, и слышал в коридоре за дверью шаги.

— Криспин, — сказала она, указывая на окно. — Уходи. Пожалуйста.

И только когда он шел через двор, мимо фонтана, направляясь к указанной оливе в углу, он осознал, что она произнесла его имя.

Он взобрался на дерево, перелез на гребень стены. Белая луна уже встала, она имела форму полумесяца. Он сидел на каменной стене над пустой темной улицей и вспоминал Зотика и того мальчика, которым был сам когда-то, который перебирался со стены на дерево. Мальчик, а потом мужчина. Он вспомнил о Линон, почти услышал, как она комментирует то, что только что произошло. Или, может быть, он ошибался: возможно, она бы поняла, что здесь есть более сложные составляющие, чем просто физическое желание.

Потом он тихо рассмеялся про себя, с грустью. Потому что это тоже было не так: в физическом желании нет ничего простого. Он посмотрел вверх и увидел силуэт в том окне, из которого только что вылез. Леонт. Окно захлопнулось, занавески задернулись в спальне Стилианы. Криспин сидел неподвижно, невидимый на стене.

Он посмотрел на противоположную сторону улицы и увидел купол, поднимающийся над домами. Купол Артибаса, императора, Джада. Самого Криспина? Внизу на границе его зрения что-то мелькнуло — одна из необъяснимых вспышек пламени, которые были характерны для ночного Сарантия, появилась на улице и исчезла, словно сны или жизни людей и их воспоминания. Что еще, спросил себя Криспин, остается потом?

«Они собираются вторгнуться в твою страну в конце весны».

Он не пошел домой. Дом был очень далеко. Он спрыгнул со стены, пересек улицу, прошел по длинному темному переулку. Из тени его окликнула проститутка, ее голос в ночи звучал как песня. Он шел дальше, следуя поворотам переулка, и в конце концов пришел туда, где переулок выходил на площадь напротив ворот Императорского квартала. Направо возвышался фасад Святилища. На портике стояли стражники всю ночь. Они его узнали, когда он подошел, кивнули, открыли одну половинку массивных дверей. Внутри горел свет. Достаточно яркий, чтобы он мог работать.

Глава 6

В тот же час ночи, на том же ветру, четыре человека шагали по Городу под этой восходящей луной.

После наступления ночи в Сарантии всегда было небезопасно, но компания из четырех человек могла чувствовать себя относительно спокойно. Двое держали в руках тяжелые палки. Они шагали довольно быстро из-за холода, но им пришлось немного сбавить темп, когда дорога сначала пошла вниз, потом снова вверх, из-за выпитого вина и одного из спутников, который волочил больную ногу. Самый старший, маленький и толстый, кутался в плотный плащ до подбородка, но ругался каждый раз, когда порывы ветра гнали по темной улице мусор.

Еще на улицах были женщины; они укрывались в дверных проемах, так как одежда, свойственная их профессии, была скудной. Многие грелись вместе с бездомными нищими у теплых печей хлебопеков.

Один из молодых мужчин хотел было замедлить здесь шаги, но закутанный в плащ человек хрипло выругался, и они пошли дальше. Одна женщина — совсем девочка — некоторое время шла вслед за ними, потом остановилась, постояла одна посреди улицы и вернулась к теплу. На обратном пути она увидела, как из-за угла показались громадные носилки — их несли восемь носильщиков вместо обычных четырех или шести, — и двинулись по улице вслед за четырьмя мужчинами. Она не стала окликать этого аристократа. Если такие, как этот, хотят получить женщину, они сами делают выбор. Если бы одну из девушек и позвали к носилкам, то ей могла грозить опасность. У богатых собственные правила и здесь, и везде.

Ни один из шагающих по улицам мужчин не был трезвым. Их угостила вином в конце свадебного пира хозяйка дома, и они только что вышли из шумной таверны, где старший поставил всем еще несколько бутылок вина.

Теперь им предстояло долго идти пешком, но Кирос не возражал. Струмос в таверне вел себя на удивление добродушно, многословно рассуждал об угрях и оленине и о правильном подборе соуса к основному блюду, описанному Аспалием четыреста лет назад. Кирос и остальные уже поняли, что их начальник доволен тем, как прошел день.

Или был доволен, пока они не вышли на улицу и не увидели, что сильно похолодало и уже очень поздно, а ведь им предстояло еще долго идти по продуваемым ветром улицам до лагеря Синих.

Кирос, который оказался не очень чувствительным к холоду, был слишком возбужден, чтобы обращать на него внимание; он находился под впечатлением от удачного пиршества, большого количества вина, ярких воспоминаний о хозяйке дома — ее аромат, улыбка, ее мнение о его работе на кухне, — и от веселого, благодушного настроения Струмоса в таверне. Это был один из очень удачных Дней, решил Кирос. Он жалел, что он не поэт и не смог бы выразить хоть часть своих смятенных чувств словами.

Впереди послышался шум. Полдесятка молодых людей вывалились из низких дверей таверны. Было слишком темно, чтобы разглядеть их: если они из Зеленых, это опасно, ведь скоро начнется сезон, и страсти накаляются. Кирос понимал, что, если им придется бежать, он станет помехой. Четверо мужчин теснее придвинулись друг к другу.

Оказалось, в этом нет необходимости. Компания из таверны беспорядочной толпой двинулась вниз по холму к морю, пытаясь петь дежурный марш. Это не Зеленые. Солдаты в увольнении в Городе. Кирос облегченно вздохнул. Он оглянулся через плечо, и поэтому именно он увидел носилки, плывущие вслед за ними в темноте. Он ничего не сказал и пошел дальше вместе со всеми. Послушно рассмеялся в ответ на слишком громкую шутку Разика в адрес пьяных солдат — один из них остановился, и его стошнило у входа в лавку. Кирос снова оглянулся, когда они сворачивали за угол, миновав лавку торговца сандалиями и прилавок торговца простоквашей. Оба заведения давно закрылись на ночь. Носилки показались из-за угла, не отставая от них. Они были очень большими. Их несли восемь человек. Занавески были задернуты с обеих сторон.

Кирос ощутил тошнотворный страх. Носилки ночью не были чем-то необычным, богатые люди имели обыкновение ими пользоваться, особенно в холодное время. Но скорость движения этих носилок точно совпадала с их скоростью, и они двигались именно туда, куда шли они. Когда носилки последовали за ними по диагонали через площадь, вокруг фонтана в центре, а потом вверх по крутой улице, по противоположной стороне, Кирос откашлялся и тронул Струмоса за руку.

— Мне кажется… — начал он, когда тот взглянул на него. И проглотил слюну. — Возможно, нас преследуют.

Трое его спутников остановились и оглянулись. Носилки тут же замерли, носильщики в темной одежде стояли неподвижно, молча. Улица вокруг них была пустынной. Закрытые двери, закрытые окна лавок, четыре человека рядом, носилки патриция с задернутыми занавесками, больше ничего.

Белая луна висела в небе над медным куполом маленькой церкви. Издали донесся внезапный взрыв грубого хохота. Еще одна таверна, из которой выходят посетители. Потом и этот звук стих.

В тишине трое молодых людей услышали, как Струмос Аморийский сделал долгий выдох, потом выругался тихо, но с большим чувством.

— Оставайтесь на месте, — сказал он им. И двинулся назад, к носилкам.

— Дерьмо, — прошептал Разик, не придумав ничего лучшего. Кирос тоже ощутил нависшую угрозу.

Они молча следили за маленьким поваром. Струмос подошел к носилкам. Никто из носильщиков не шевельнулся и не заговорил. Повар остановился у задернутых занавесок с одной стороны. По-видимому, он что-то говорил, но они не слышали ни его, ни ответа из носилок. Затем Кирос увидел, что занавески приподнялись и слегка раздвинулись. Он понятия не имел, кто сидит внутри, мужчина или женщина или не один человек — носилки достаточно большие. Но теперь он точно знал, что боится.

— Дерьмо, — снова выругался Разик, глядя в ту сторону.

— Дерьмо, — эхом отозвался Мергий.

— Заткнитесь, — сказал Кирос, что было совсем не похоже на него. — Вы оба.

Кажется, Струмос снова заговорил, потом стал слушать. Потом он скрестил на груди руки и прибавил еще несколько слов. Через мгновение занавески задернулись, а еще через мгновение носилки развернулись и двинулись в противоположном направлении, назад, к площади. Струмос остался на месте, глядя им вслед, пока они не скрылись за фонтаном. Потом вернулся к трем юношам. Кирос видел, что он обеспокоен, но не посмел ни о чем спросить.

— Кто это был, во имя бога? — спросил Разик. Он не чувствовал себя таким скованным.

Струмос проигнорировал вопрос Разика, словно тот ничего не спросил. Он зашагал дальше; они последовали за ним. Больше никто ничего не сказал, даже Разик. Они дошли до лагеря без дальнейших приключений, их узнали при свете факелов и впустили.

— Спокойной ночи, — пожелал Струмос всем троим у входа в спальни. Затем ушел, не ожидая ответа.

Разик и Мергий поднялись по лестнице и вошли в дом, а Кирос задержался на крыльце. Он видел, что Струмос не пошел к своим личным комнатам. Вместо этого он пересек двор и направился к кухне. Через несколько секунд Кирос увидел, что там зажглись лампы. Ему хотелось пойти туда, но он этого не сделал. Это было бы слишком большой самонадеянностью. Еще через секунду он в последний раз вдохнул холодный воздух и вошел внутрь вслед за остальными. И лег в постель. Но еще долго не спал. Очень хороший день и вечер таинственным образом превратились к нечто иное.

Струмос Аморийский ходил по кухне, точными движениями разжег очаг, зажег лампы, налил себе чашу вина. Он предусмотрительно разбавил вино, затем взял нож, наточил его и ритмичными ударами нарезал овощи. Разбил два яйца, добавил овощи, морскую соль и щедрую щепотку дорогого восточного перца. Взбил смесь в маленькой щербатой мисочке, которая служила ему долгие годы и которую он использовал только для себя лично. Нагрел кастрюльку на решетке над очагом, брызнул на нее оливкового масла и поджарил себе плоский омлет, помешивая наугад. Поставил кастрюльку на каменную поверхность и выбрал на полке тарелку с бело-синим узором. Переложил свое творение на тарелку, украсил его цветочными лепестками и листиками мяты и на секунду замер, оценивая эффект. «Повар, который не заботится о собственном питании, — любил он повторять своим помощникам, — будет плохо кормить других людей».

Он совсем не был голоден, но его мучила тревога, и ему необходимо было что-то приготовить, а если уж блюдо приготовлено, то большое преступление не насладиться им — такова была его философия в этом мире, созданном Джадом. Он сел на высокий табурет у рабочей стойки в центре кухни и начал есть в одиночестве, запивая еду вином и снова наполняя чашу, глядя, как свет белой луны заливает двор за окном. Он думал, что Кирос может прийти сюда, и не возражал бы против его общества, но мальчику не хватило уверенности в себе, чтобы поступить так, как ему подсказывала его проницательность.

Струмос заметил, что его чаша с вином снова опустела. Он поколебался, потом еще раз наполнил ее, добавив на этот раз меньше воды. Он редко пил так много, но ведь не часто случались встречи на улице, подобные той, которая произошла недавно.

Ему предложили работу, а он отказался. Слишком много предложений ему сделали сегодня. Сначала молодая танцовщица, а потом только что, в темноте. Дело было не в самих предложениях. Это часто случалось. Люди знали о нем, жаждали заполучить его услуги, у некоторых были деньги, чтобы ему заплатить. Однако он был счастлив здесь, в лагере Синих. Не аристократическая кухня, но достаточно значительная, и у него есть возможность сыграть свою роль в изменении представлений о своем искусстве и о предмете своей страсти. Говорят, Зеленые тоже сейчас ищут повара. Струмоса это забавляло и радовало.

Но лицо, которое сделало ему предложение из роскошных носилок, — совсем другое дело. Его он знал очень хорошо, и теперь в нем пробудились воспоминания, в том числе воспоминания о своем собственном поведении, о молчаливом, почтительном соучастии в определенные моменты в прошлом. «Прошлое не покидает нас, пока мы не умрем, — очень давно написал Протоний, — и тогда мы становимся воспоминаниями других людей, пока они не умрут. Для большинства — это все, что после них остается. Так устроили боги».

«Сейчас и сами старые боги почти исчезли, — подумал Струмос, глядя на чашу с вином. — А сколько живых душ помнят Протония Тракезийского? Как человеку оставить после себя имя?»

Он вздохнул, оглядывая знакомую кухню, где продуман каждый уголок, — воплощение порядка в этом мире. «Что-то должно случиться», — внезапно понял маленький повар, сидя в одиночестве в кругу света от ламп. Ему казалось, он знает — что, и он не стеснялся высказывать свои взгляды. Война на западе — кто из мыслящих людей может не заметить ее признаков?

Но иногда мысли и наблюдательность не являются ключом. Иногда запертые двери открывает нечто присутствующее в крови, в душе, во сне.

Он уже больше не был уверен, что именно приближается. Но зато знал, что, если Лисипп Кализиец снова в Сарантии и передвигается по городу на своих носилках в темноте, кровь и сон станут участниками событий.

«Воспоминаниями других людей, пока они не умрут».

Он не опасался за себя, но у него действительно промелькнула мысль, что, возможно, опасаться следует.

Пора идти спать. Но спать не хотелось. В конце концов он задремал прямо на своем табурете, положив голову на согнутые руки и отодвинув тарелку и чашу. Лампы медленно догорели, погрузив спящего Струмоса в темноту.

* * *

В середине той самой ночи, когда ветер за окнами стал таким резким, что казалось, бог не пускает весну в этот мир, мужчина и женщина пили вино с пряностями у очага в свою первую брачную ночь.

Женщина сидела на мягком табурете, а мужчина на полу у ее ног, прислонившись головой к ее бедру. Они смотрели на языки пламени и молчали, что было характерно для нее, но необычно для него. День был очень долгим. Ее ладонь легонько покоилась на его плече. Они оба вспоминали другой огонь и другие комнаты, и некая неловкость витала в воздухе из-за того, что еще одна комната кровать в ней — находилась прямо за арочным дверным проемом, закрытым занавесом из бусин.

Наконец он сказал:

— Раньше ты не душилась этими духами. Обычно ты вообще не душишься. Правда?

Она покачала головой, потом вспомнила, что он ее не видит, и пробормотала:

— Да. — И, поколебавшись, прибавила: — Это духи Ширин. Она настояла, чтобы я ими надушилась сегодня вечером.

Тут он повернул голову и посмотрел на нее снизу вверх широко раскрытыми глазами.

— Ее духи? Но, значит, это духи императрицы? Касия кивнула головой.

— Ширин сказала, что я должна сегодня ночью чувствовать себя королевой. — Ей удалось улыбнуться. — Я думаю, это безопасно. Если ты не пригласил гостей.

Гости оставили их недавно у парадного входа и удалились с грубыми шуточками, солдаты нестройным хором распевали одну особенно непристойную песенку.

Карулл, только что назначенный килиарх кавалерии Второго кализийского легиона, коротко рассмеялся.

— Не могу вообразить, чтобы мне сейчас захотелось видеть кого-нибудь здесь, рядом, — тихо ответил он. И прибавил: — И тебе не нужны духи Аликсаны, чтобы быть королевой.

На лице Касии появилось лукавое выражение из прошлой жизни в родном доме. Кажется, она снова обретала свой прежний нрав, хоть и медленно.

— Ты льстец, солдат. Это действовало на девушек в тавернах?

Раньше она тоже была девушкой в таверне.

Он покачал головой, серьезный и напряженный:

— Я этого никому не говорил. У меня никогда не было жены.

Выражение ее лица изменилось, но он опять смотрел в огонь и не мог этого видеть. Она смотрела на него сверху. На этого солдата, на своего мужа. Крупный мужчина, черные волосы, широкие плечи, мощные руки и грудная клетка. И она вдруг осознала с удивлением, что он ее боится, боится обидеть или огорчить ее.

Языки пламени плясали, и в Касии что-то странно дрогнуло. Где-то далеко на севере когда-то было озеро. Она ходила туда одна. «Эримицу», умная. Слишком умная, высокомерная. До чумы и до той осенней дороги, когда ее мать стояла среди падающих листьев и смотрела, как ее уводят прочь, связанную веревкой с другими девушками.

Боги севера, этих открытых всем ветрам пространств, или Джад, или «зубир» из южных лесов Древней Чащи, — кто-то или что-то привело ее в эту комнату. Кажется, здесь она нашла укрытие. Очаг, стены. Мужчину, сидящего тихо у ее ног. Место, защищенное от ветра хоть раз в жизни. Это дар, это дар. Сердце ее сжалось сильнее, пока она смотрела вниз. Дар. Ее рука сжала его плечо, потом погладила по голове.

— Ты же знаешь, — сказала она. — Теперь у тебя есть жена. Ты отведешь ее в постель?

— О, Джад! — Он выдохнул эти слова, словно очень долго сдерживал дыхание. Она рассмеялась. Еще один дар.

* * *

Мардок, пехотинец Первого аморийского легиона, был вызван на север из приграничных земель в Деаполис вместе со своей ротой. Никто из офицеров не мог с уверенностью сказать, зачем, хотя каждый высказывал свои предположения. Мардок был почти уверен, что отравился чем-то съеденным в таверне, которую они посетили сегодня вечером. Как не повезло! Его самое первое увольнение в Город после шести месяцев службы в армии императора, и он болен, как бассанидский пес, а старшие над ним смеются.

Товарищи ждали его первые два раза, когда он был вынужден остановиться и опорожнить желудок в дверном проеме каких-то лавок. Но когда у него снова закрутило в животе и он медленно пришел в себя и выпрямился, пошатываясь, вытирая подбородок и дрожа под напором ледяного ветра, то обнаружил, что эти негодяи на этот раз ушли дальше без него. Он прислушался, услышал пение где-то впереди и оттолкнулся от стены, чтобы догнать их.

Он был далеко не трезв в добавление к сильному расстройству внутренних органов. Вскоре он перестал слышать пение и не имел понятия, где находится. Он решил отправиться обратно к морю — в любом случае они бы пошли туда, — и найти или другую таверну, или их гостиницу, или девушку. Белая луна должна находиться на востоке, что указывало ему направление. Он уже не чувствовал себя таким больным, слава пресветлому Геладикосу, вечному другу солдата.

На холоде тем не менее дорога вниз по холму казалась длиннее, а переулки более извилистыми, чем в начале вечера. Странно, как трудно идти в нужном направлении. Он все время видел эти призрачные язычки пламени, они то появлялись, то исчезали. О них нельзя было говорить, но они его очень пугали. Он просто подпрыгивал от страха. Мардок продолжал путь, тихо ругаясь.

Когда с ним поравнялись носилки, которых он не заметил и не услышал, и резкий голос аристократа изнутри спросил, не может ли гражданин помочь храброму солдату Империи, он был просто счастлив принять помощь.

Ему удалось поклониться, затем он забрался на носилки, когда один из могучих носильщиков отодвинул для него занавеску. Мардок уселся на пышные подушки и внезапно почувствовал свой собственный неаппетитный запах. Мужчина, сидящий внутри, оказался еще более крупным, чем носильщик, — поразительно крупным. Он был огромен. Когда опустилась занавеска, стало совершенно темно, и Мардок ощутил сладковатый запах каких-то духов, отчего его желудок чуть не скрутил новый приступ.

— Ты направляешься к берегу, как я полагаю? — спросил патриций.

— Конечно, — фыркнул Мардок. — Где же еще солдату найти шлюху, которая ему по карману? Прошу прощения у вашей милости.

— С тамошними женщинами лучше быть осторожным, — сказал тот человек. Он говорил четко, его голос оказался до странности высоким и очень ясным.

— Все так говорят, — пожал плечами Мардок. Здесь было тепло, подушки были поразительно мягкими. Он чуть не уснул. В темноте он с трудом различал черты лица своего спутника. Видел только огромное тело этого человека.

— Все проявляют мудрость. Выпьешь вина?

Два дня спустя, на перекличке солдат Первого аморийского в Деаполисе, Мардок Сарникский оказался среди троих отсутствующих и по обычаю объявлен дезертиром. Так действительно случалось, когда молодые солдаты из деревни попадали в Город и подвергались испытанию тамошними соблазнами. Их всех предупреждали, конечно, перед тем как отпустить в увольнение. Пойманным дезертирам грозило наказание в виде ослепления или увечья — это зависело от воли командира. За первый проступок, если они вернутся добровольно, могли просто выпороть кнутом. Но поскольку вероятность войны возросла, а на верфях в Деаполисе кипело строительство, как и на противоположном берегу пролива, за маленькими лесистыми островками, солдаты знали, что те, кто не вернется по собственной воле, могут ждать гораздо худшего, если их выследят. В военное время за дезертирство казнили.

В течение пары дней слухи стали более конкретными. Восточная армия лишалась половины жалованья. Потом кто-то услышал, что они лишатся всего жалованья. И что-то насчет обещанной земли в качестве компенсации. Земельные наделы на краю пустыни? Никто не находил это забавным. Говорили, что их получат те, кто останется на востоке. Остальные отправятся на войну — на тех кораблях, которые клепали слишком быстро, что тревожило пехотинцев. Вот почему их перевели в Деаполис. Чтобы плыть далеко на запад, прочь от дома, в Батиару, сражаться с антами и инициями, этими племенами дикарей и безбожников, которые поедают жареную плоть своих врагов и пьют их горячую кровь или вспарывают солдатам животы кинжалами и насилуют их туда, перед тем как оскопить, содрать кожу и повесить на дубах за волосы.

Двое из трех солдат вернулись на второй день, бледные и испуганные после пьяного загула. Они выдержали порку, а потом их вылечил лекарь легиона при помощи вина, вылитого на раны и влитого в глотки. Мардок из Сарники не вернулся, его так и не нашли. Повезло гаду, решили некоторые из его товарищей, с тревогой глядя на строящиеся корабли.

— Выпьешь вина? — услышал Мардок высокий резкий голос в сумрачном тепле закрытых носилок. Походка носильщиков была ровной, убаюкивающей.

Глупо спрашивать об этом солдата. Конечно, он выпьет вина. Чаша оказалась тяжелой, украшенной драгоценными камнями. Вино — темным и добрым. Человек смотрел на Мардока, пока тот пил из чаши.

Когда он протянул ее снова за вином, огромный патриций медленно покачал головой в замкнутой душистой полутьме.

— Этого хватит, мне кажется, — сказал он. Мардок заморгал. Ему смутно казалось, что на его бедре лежит ладонь, и не его ладонь.

Ему показалось, будто он произнес:

— Отвали.

* * *

Рустем был лекарем и провел много времени в Афганистане, поэтому его не шокировали и не удивили железные кольца, вделанные в столбики кровати, и другие, более деликатные приспособления, которые он обнаружил в комнате, куда его проводили, в маленьком роскошном гостевом доме сенатора неподалеку от тройных стен.

Он пришел к выводу, что в этой спальне Плавт Бонос любил развлекаться вдали от уюта — и надзора — своей семьи.

В этом не было ничего неожиданного: аристократы всего мира занимались одним и тем же в разных вариантах, если обстоятельства их жизни позволяли уединиться. В Керакеке не имелось таких домов, разумеется. Все в деревне знали о том, что делают все остальные, начиная с крепости.

Рустем вернул набор тонких золотых колец — он с опозданием понял, что они по размеру соответствуют мужским половым органам разной величины, — в предназначенный для них кожаный мешочек. Затянул завязки и положил мешочек вместе с шелковыми шарфами и мотками тонкой веревки, а также многими другими непонятными предметами в обитый медью сундук, из которого достал все это. Сундук оказался незапертым, а комната теперь принадлежала ему как гостю сенатора. Он не чувствовал себя виноватым в том, что осмотрел ее, пока размешал собственные вещи. Он ведь шпион Царя Царей. Ему нужно совершенствоваться в этом искусстве. От щепетильности придется отказаться. Будет ли великому Ширвану и его советникам интересно узнать о ночных пристрастиях распорядителя Сената в Сарантии?

Рустем закрыл сундук и бросил взгляд на гаснущий огонь. Конечно, он мог бы сам его раздуть, но принял другое решение. Те предметы, которые он только что обнаружил и держал в руках, вызвали в нем необычные чувства, он вдруг осознал, как далеко он от своих жен. Несмотря на усталость после долгого и бурного дня — с гибелью человека в самом его начале, — Рустем отметил в себе, как профессионал, признаки возбуждения.

Он подошел к двери, открыл ее и крикнул вниз, чтобы кто-нибудь развел огонь. Дом был маленький. С первого этажа немедленно донесся ответ. Через несколько секунд он с удовлетворением увидел молодую служанку — чуть раньше она назвала себя Элитой, — которая вошла в комнату, почтительно опустив глаза. Он думал, что явится довольно чопорный управляющий, но подобные обязанности явно были ниже достоинства этого парня, и, возможно, он уже спит. Час поздний.

Рустем сидел на подоконнике и смотрел, как женщина раздувает огонь и подметает пепел. Когда она закончила и поднялась с колен, он мягко произнес:

— По ночам я мерзну, девушка. Я бы предпочел, чтобы ты осталась.

Она покраснела, но не стала возражать. Он знал, что так и будет в доме такого сорта. Ведь он — почетный гость.

Она оказалась мягкой, приятно теплой, податливой, хоть и не слишком искусной. В каком-то смысле ему так больше нравилось. Если бы он захотел приобрести новый чувственный опыт, он бы потребовал опытную проститутку. Это Сарантий. Говорят, здесь можно достать все. Все, что угодно. Он по-доброму отнесся к девушке, позволил ей остаться в постели вместе с ним после. Ее постель, несомненно, представляла собой всего лишь лежанку в холодной комнате внизу, а они слышали, как снаружи завывает ветер.

Ему пришло в голову, когда сознание уже начинало туманиться, что слугам, возможно, приказали внимательно следить за приезжим бассанидом, и это лучше всего объясняло уступчивость девушки. Но он слишком устал, чтобы размышлять об этом. Он уснул. Ему снилась его дочь, которую он должен потерять, так как Царь Царей возвысил его до касты жрецов.

Девушка Элита все еще находилась у него позже, в самый разгар ночи, когда весь дом проснулся от настойчивого стука и криков у двери.

* * *

Пока ее несли на носилках сквозь темноту из Императорского квартала в собственный городской дом, а рядом ехал верхом неожиданный провожатый, Гизелла задолго до прибытия на место решила, как ей поступить.

Она подумала, что со временем этот факт мог бы вернуть ей немного потерянной гордости: это был ее выбор, ее решение. Это не значило, что у нее все непременно получится. При наличии стольких других планов и замыслов — и здесь, и дома — шансы против нее явно перевешивают. Так было всегда, с того времени, когда умер ее отец и анты неохотно короновали его единственного оставшегося в живых ребенка. Но по крайней мере она могла думать, действовать, а не качаться, подобно утлой лодочке, на волнах больших событий.

Она точно знала, например, что делает, когда послала полного горечи и гнева художника на другой конец света с предложением ее руки императору Сарантия. Она вспомнила, как стояла пред этим человеком, Каем Криспином, одна, ночью, в своем дворце и позволяла ему смотреть — даже требовала, чтобы он как следует рассмотрел ее.

«Ты можешь сказать императору, что видел царицу антов очень близко».

Она вспыхнула при этом воспоминании. После того, с чем она столкнулась сегодня ночью во дворце, ей стала ясна вся глубина ее наивности. Давно пора ей расстаться с частью своего неведения. Но она даже не могла бы сказать, к появлению какого плана приведет сегодняшнее решение, в котором все еще присутствовал недостойный страх. Она знала только, что осуществит его.

Она слегка приподняла занавеску и увидела коня, все еще идущего шагом рядом с носилками. Она узнала дверь в часовню. Они приближались к ее дому. Гизелла глубоко вздохнула, попыталась посмеяться над своей тревогой, над этим примитивным страхом.

Речь идет всего лишь о введении в игру чего-то нового, сказала она себе, того, что идет от нее. Посмотрим, какие круги пойдут по воде. В этом стремительном потоке событий приходится использовать то, что подвернется под руку или что на ум взбредет, как всегда, и она решила превратить собственное тело в фигуру в этой игре.

В самом деле, для царицы недоступная роскошь думать о себе иначе. Сегодня ночью в пышном зале дворца император Сарантия отнял у нее еще сохранившиеся иллюзии насчет консультаций, переговоров, дипломатии — всего, что могло бы отодвинуть наступление на Батиару железной лавины войны.

После того как Гизелла видела его в изящной маленькой комнате вместе с императрицей и видела ее саму, некоторые другие иллюзии тоже исчезли. В этой поразительной комнате, с ее тканями, коврами на стенах и серебряными подсвечниками, среди красного и сандалового дерева, кож из Сорийи и благовоний, с золотистым солнечным диском на стене над каждой дверью и с золотым деревом, на котором сидело с десяток усыпанных драгоценными камнями птиц, у Гизеллы возникло ощущение, будто души в этой комнате находятся в самом центре вращающегося мира. Здесь был центр событий. Неожиданные, полные насилия образы будущего, казалось, пляшут и кружатся в освещенном воздухе, проносятся мимо, вдоль стен с головокружительной скоростью, а комната в то же время почему-то остается неподвижной, как эти птицы на золотых ветвях дерева императора.

Валерий собирается завоевать Батиару.

Он уже давно принял решение, наконец поняла Гизелла. Этот человек сам принимает решения, и его взгляд устремлен на поколения, которым еще предстоит родиться, в той же степени, как на те, которыми он правит сегодня. Теперь она встретилась с ним и увидела это.

Сама она, ее присутствие здесь могло ему помочь или нет. Тактическое орудие. Оно не имеет значения при столь огромном масштабе. Как и мнение других людей, стратига, канцлера, даже Аликсаны.

Император Сарантия, задумчивый, учтивый и очень уверенный в себе, видел Родиас возрожденным, разрушенную Империю восстановленной. Видения такого масштаба могут быть опасными; подобное честолюбие иногда сметает все на своем пути. «Он хочет оставить после себя имя, — думала Гизелла, опускаясь перед ним на колени, чтобы скрыть лицо, а потом снова поднимаясь и сохраняя самообладание. — Он хочет, чтобы его запомнили благодаря этому».

Таковы мужчины. Даже самые мудрые. Ее отец не был исключением. Страх умереть и быть забытым. Потерянным для памяти мира, который безжалостно пойдет вперед без него. Гизелла поискала в своей душе и не обнаружила там столь жгучего желания. Ей не хотелось, чтобы ее ненавидели или обвиняли, когда Джад призовет ее к себе, на другую сторону от солнца. Но она не ощущала страстного желания, чтобы ее имя пели в течение бесконечной череды грядущих лет или чтобы ее лицо и фигура сохранились в мозаике или в мраморе навечно — или столько, сколько продержатся камень и стекло.

Ей хотелось бы, с тоской подумала она, отдохнуть в конце, когда он наступит. Чтобы ее тело лежало рядом с телом отца в том скромном святилище у стен Варены, а душа обрела благодать во владениях бога, веру в которого приняли анты. Дозволена ли подобная благодать? И возможна ли?

Раньше, во дворце, Гизелла на мгновение поймала пристальный взгляд евнуха — канцлера Гезия и, как ей показалось, увидела в нем и жалость, и понимание. Человек, переживший трех императоров, должен разбираться в коловращении жизни.

Но Гизелла еще участвует в этом коловращении, она еще молода и жива, далека от небесной безмятежности и благодати. У нее перехватило горло от гнева. Ей была ненавистна сама мысль о том, что кто-то может ее жалеть. Женщину из племени антов, царицу антов? Дочь Гилдриха? Жалеть? За это можно и убить.

Но сегодня ночью убийство невозможно. Зато возможно другое, в том числе — пролить собственную кровь. Насмешка? Конечно, это насмешка.

Мир полон таких насмешек.

Носилки остановились. Она снова приподняла занавеску, увидела дверь собственного дома, ночные факелы, горящие на стенах по обеим сторонам от нее. Она услышала, как ее провожатый спрыгнул с коня, потом рядом с ней появилось его лицо. В холодном ночном воздухе у него изо рта вырвалось облачко пара.

— Мы прибыли, милостивая госпожа. Жаль, что так холодно. Можно помочь тебе сойти?

Она улыбнулась ему. Оказалось, улыбаться ей совсем не трудно.

— Зайди и погрейся. Я прикажу подогреть для тебя вина с пряностями, перед тем как ты поедешь назад по холоду. — Она смотрела ему прямо в глаза.

Последовала короткая пауза.

— Для меня это большая честь, — ответил золотой Леонт, Верховный стратиг войск Сарантия. Тоном, который заставлял ему поверить. А почему бы и не поверить? Она — царица.

Он помог ей сойти с носилок. Ее управляющий уже открыл входную дверь. Ветер дул порывами и поднимал вихри. Они вошли в дом. Она приказала слугам развести огонь в очагах первого этажа и наверху и приготовить подогретого вина с пряностями. Они сели у большого очага в гостиной и поговорили об обязательных пустяках. О колесницах и танцовщицах, о сегодняшней свадьбе в доме танцовщицы.

Надвигалась война.

Валерий сказал им об этом сегодня и тем самым изменил мир.

Они поговорили о гонках колесниц на Ипподроме, о том, как не по сезону ветрено на улицах, ведь зима уже должна была закончиться. Леонт, веселый и общительный, рассказал о юродивом, который только что устроился на скале рядом с одними из ворот, ведущими в сторону суши, и поклялся, что не сойдет вниз до тех пор, пока все язычники, еретики и киндаты не будут изгнаны из Города. Благочестивый человек, сказал Леонт, качая головой, но он не понимает реальностей нашего мира.

Очень важно понимать реальности нашего мира, согласилась она.

Принесли вино на серебряном подносе, в серебряных чашах. Он произнес официальный тост на родианском языке. Его учтивость была безупречной. Она знала, что он будет учтивым, даже когда поведет армию грабить ее дом, даже если сожжет Варену до основания, выроет из земли кости ее отца. Он, конечно, предпочел бы ничего не сжигать. Но сделает это, если придется. Во имя бога.

Сердце Гизеллы сильно билось, но руки, как она видела, не дрожали, ничего не выдавали. Она отпустила своих женщин, а потом управляющего. Через несколько секунд после их ухода она встала, поставила свою чашу — ее решение, ее действие — и подошла к нему. Остановилась перед его стулом, глядя на него сверху вниз. Прикусила нижнюю губу, затем улыбнулась. Она увидела его ответную улыбку, потом он допил свое вино и встал совершенно непринужденно — он к этому привык. Золотой мужчина. Она взяла его за руку и повела наверх, к своей постели.

Он сделал ей больно, не ожидая встретить невинность, но женщинам с начала времен знакома эта боль, и Гизелла заставила себя приветствовать ее. Он был поражен, а потом явно обрадован, увидев ее кровь на простынях. Тщеславие. «Царская крепость завоевана», — подумала она.

Он благородно заговорил о том, какая это честь для него, о своем изумлении. Придворный, по крайней мере, в той же мере, что и солдат. Шелк над узлами мышц, искренняя вера в бога за кровопролитием и пожарами. Она улыбнулась и ничего не ответила. Заставила себя потянуться к нему, к этому твердому, покрытому шрамами телу солдата, чтобы это могло произойти снова.

Она знала, что делает. Понятия не имела, чего можно этим добиться. В игре, на доске, — ее тело. Во второй раз, уткнувшись лицом в подушку, она закричала в темноте, в ночи, и для этого было так много причин.

* * *

Он думал пойти на конюшню, но бывают такие ситуации, такое состояние души, когда не помог бы даже визит к Серватору, в загон из красного дерева, который Синие соорудили для его коня.

Было время — давно, но не так уж давно, — когда ему только и хотелось находиться среди коней, в их мире. А теперь он еще не стар, почти по всем меркам, и самый прекрасный жеребец из всех известных в мире принадлежит ему, и он — самый почитаемый возничий на созданной богом земле, и все же почему-то сегодня ночью эти осуществленные мечты не могут его утешить.

Пугающая истина.

Сегодня Скортий присутствовал на свадебной церемонии, смотрел, как солдат, которого он знал и любил, женится на женщине, явно его достойной. Возничий слегка перебрал вина в компании общительных людей. И он видел — сначала на церемонии, потом во время приема — женщину, которая не давала ему спать по ночам. Разумеется, она была с мужем.

Он не знал, что Плавт Бонос и его вторая жена будут среди гостей. Почти целый день в ее присутствии. Это было… сложно.

И поэтому, по-видимому, его неоспоримой удачи в жизни недостаточно, чтобы справиться с тем, что его сейчас мучает. Неужели он так страшно жаден? Завистлив? В этом все дело? Избалован, как капризный ребенок, требует слишком многого от бога и его сына?

Сегодня ночью он нарушил собственное правило, установленное очень давно. Он пошел к ее дому в темноте после окончания свадебной вечеринки. Он был совершенно уверен в том, что Бонос находится в другом месте, что после веселой свадьбы и рожденного ею игривого настроения хорошо известные, хоть и не афишируемые привычки сенатора возьмут верх и он проведет ночь в маленьком доме, который держит для личных нужд.

Но он ошибся, необъяснимым образом ошибся. Скортий увидел сверкающие огни за зарешеченными окнами фасада дома сенатора Боноса. Дрожащий слуга, зажигающий задутые ветром факелы на стенах, спустился с приставной лестницы и за небольшую сумму охотно сообщил, что хозяин действительно дома и заперся вместе с женой и сыном.

Скортий прикрывал лицо плащом, пока не отошел подальше от дома по узким улицам Города. Из одной дверной ниши его окликнула женщина, когда он проходил мимо:

— Давай я тебя согрею, солдат! Пойдем со мной! Сегодня не такая ночь, чтобы спать одному.

Это правда, видит Джад. Он чувствовал себя старым. Отчасти из-за ветра и холода: его левая рука, сломанная много лет назад — одна из многочисленных травм, — ныла, когда дул резкий ветер. Унизительная слабость пожилого человека, подумал он, ненавистная слабость. Словно он — один из тех ковыляющих с костылем старых солдат, которым разрешали посидеть на табурете у огня в таверне для военных. Они сидят там всю ночь и надоедают неосторожным посетителям, в десятый раз рассказывая одну и ту же историю о какой-нибудь незначительной кампании тридцатилетней давности, еще в то время, когда великий и славный Алий был возлюбленным Джадом императором, и мы не докатились до нынешнего жалкого состояния, и не дадут ли старому солдату промочить горло?

Он тоже может стать таким, уныло подумал Скортий. Беззубым и небритым и рассказывать в кабинке «Спины» о прежних славных днях гонок, давным-давно, во время правления Валерия Второго, когда он…

Он поймал себя на том, что потирает плечо, остановился и выругался вслух. Плечо болело, по-настоящему болело. Зимой не бывает гонок. Иначе у него были бы проблемы с управлением квадригой на поворотах. Кресенз из факции Зеленых сегодня вечером совсем не выглядел больным, хотя за все эти годы, наверное, получил много травм. Как и все возничие. Первый гонщик Зеленых был явно готов к своему второму сезону на Ипподроме. Уверенный в себе, даже заносчивый, но так и должно быть.

У Зеленых также появилось несколько новых лошадей, привезенных с юга, эту услугу им оказал какой-то высокопоставленный болельщик из военных. По сведениям Асторга, две или три из них исключительно хороши. Скортий знал, что один новый, выдающийся конь у них точно есть — правый пристяжной, которого отдали им Синие. На эту сделку Асторга подбил Скортий. Приходится отказываться от чего-то, чтобы получить что-то взамен, в данном случае — возницу. Но если он прав насчет лошади и насчет Кресенза, то знаменосец Зеленых быстро заберет жеребца для своей собственной упряжки и станет намного сильнее.

Скортия это не тревожило. Он даже радовался тому, что кто-то думает, будто может бросить ему вызов. Это заново разжигало в нем огонь, который необходимо было раздувать после стольких лет восхождения к вершине. Могучий Кресенз полезен ему, полезен Ипподрому. Это легко понять. Но сегодня ночью Скортию нелегко. И это не имеет отношения ни к лошадям, ни к его плечу.

«Сегодня не такая ночь, чтобы спать одному».

Конечно, это правда, но иногда любовь, купленная в подворотне или в других местах, не может принести удовлетворения. На столике у него дома лежат записки от женщин, которые были бы несказанно рады облегчить ему бремя одиночества сегодня ночью, даже сейчас, даже так поздно. Но ему было нужно совсем не это, хотя очень долго его это устраивало.

Та женщина, ради встречи с которой он с трудом пробрался на холм сквозь пронизывающий ветер, заперлась вместе с мужем, как сказал слуга. Что это может означать?

Он опять яростно выругался. Почему это проклятый распорядитель Сената не ушел играть в ночные игры со своим мальчиком, выбранным на этот сезон? Что случилось с Боносом, во имя Джада?

Именно в этот момент, шагая в одиночестве (несколько безрассудно, но обычно не берут с собой спутников, отправляясь ночью к любовнице и намереваясь перелезть через стену), Скортий решил пойти на конюшню. Он находился недалеко от лагеря. Там у них тепло; конские ночные запахи и звуки он знал и любил всю жизнь. Возможно, он даже найдет кого-нибудь на кухне, кто еще не спит и предложит ему выпить последнюю чашу вина и перекусить в тишине.

Ему не хотелось ни еды, ни вина. Ни даже присутствия его любимых коней. В том, чего ему хотелось, ему отказано, и сила его отчаяния, вероятно, более всего остального тревожила его. Это как-то по-детски. Губы его насмешливо скривились. Так как он себя чувствует — молодым, старым или тем и другим? Давно пора решить, не так ли? Он задумался и решил: ему хочется снова стать мальчиком, простодушным, как мальчик, или, если это невозможно, ему хочется остаться в комнате наедине с Тенаис.

Он увидел белую луну, когда она взошла. Он как раз шел мимо часовни Неспящих, направляясь на восток, и услышал пение внутри. Он мог бы войти, на несколько минут спастись от холода и помолиться среди святых людей, но бог и его сын именно в этот момент тоже ничего ему не подсказали.

Возможно, и подсказали бы, если бы он был лучшим, более благочестивым человеком, но это не так, и они не ответили, вот и все. Он увидел быстро промелькнувший по улице впереди синий язычок пламени — напоминание о присутствии полумира среди людей, который в Городе всегда рядом, и в это мгновение Скортий вдруг принял неожиданное решение.

Есть другая стена, через которую он может перелезть.

Если он не спит, бродит по городу и никак не может успокоиться, то может использовать такое настроение. С этой мыслью, не давая себе времени усомниться, он развернулся и зашагал по переулку, под углом отходящему от улицы.

Он шагал быстро, держался в тени, застыл неподвижно у одной двери при виде компании пьяных поющих солдат, которые вывалились из таверны. Стоя там, он увидел массивные носилки, появившиеся из темноты в противоположном конце улицы, которые потом свернули за угол и двинулись по крутому спуску к гавани. На секунду Скортий задумался, потом пожал плечами. Ночью всегда что-то происходит. Люди умирают, рождаются, находят любовь или горе.

Он двинулся в другую сторону, снова вверх по холму, время от времени потирая плечо, и снова подошел к улице, а потом к дому, где провел большую часть дня и вечер на свадебном торжестве.

Дом, который Зеленые подарили своей лучшей танцовщице, был красивым и ухоженным и находился в очень хорошем районе. Он имел широкий портик и таких же размеров солярий с балконом, выходящим на улицу. Скортий бывал в этом доме и до сегодняшнего дня и даже поднимался наверх, когда приходил к его прежним обитателям. Иногда эти прежние хозяева размещали спальню в передней части дома, делая солярий ее продолжением, местом, откуда можно наблюдать за жизнью внизу. Иногда эта передняя комната становилась гостиной, а спальня размещалась в задней части, над внутренним двориком. Скортий мог полагаться лишь на свой инстинкт, поэтому решил, что Ширин не из тех, кто устраивает спальню над улицей. Она достаточно времени, днем и вечером, проводит, глядя на людей со сцены. К несчастью, дома здесь стояли так тесно, что во внутренний двор никак нельзя проникнуть с улицы.

Он окинул взглядом пустынную улицу. Факелы мигали на стенах; некоторые из них ветер задул. Возничий посмотрел наверх и вздохнул. Бесшумно, потому что он проделывал подобные вещи много раз, подошел к концу портика, залез на каменное ограждение, поднял над головой обе руки, ухватился, а потом подтянулся наверх одним плавным движением и очутился на крыше портика.

Когда много лет правишь четверкой коней, запряженных в колесницу, верхняя часть туловища и ноги становятся очень сильными.

И еще получаешь травмы. Он помедлил и тихо застонал от боли в плече. Он и правда становится слишком старым для подобных вещей.

Чтобы перебраться с крыши портика на балкон солярия, надо было совершить короткий вертикальный прыжок, еще раз крепко ухватиться и подтянуться прямо вверх, чтобы опереться коленом. Было бы легче, если бы Ширин все же выбрала эту комнату для своей спальни. Но она не ее выбрала, как Скортий и предполагал. Один взгляд внутрь, и он увидел темную комнату, скамьи, драпировки на стенах над шкафчиками. Это была гостиная.

Он опять выругался, затем залез, на перила балкона, стараясь сохранить равновесие. Крыша сверху была плоской, как во всех окрестных домах, без всякого бортика, чтобы стекала дождевая вода. Не за что ухватиться. И это он тоже помнил по другим местам. По другим домам. Он мог упасть, если соскользнут руки. А до земли далеко. Он представил себе, как слуга или раб найдет его утром на улице со сломанной шеей. Его внезапно охватил приступ буйного веселья. Он вел себя невероятно безрассудно и понимал это.

Тенаис должна была быть одна. А она была не одна. И вот он здесь, карабкается на крышу дома другой женщины на ветру.

На улице внизу послышались шаги. Скортий застыл неподвижно, стоя двумя ногами на перилах, ухватившись рукой за угловую колонну, чтобы сохранить равновесие, пока шаги не удалились прочь. Затем отпустил колонну и снова прыгнул. Раскинул руки по крыше ладонями вниз — единственный способ проделать это — и со стоном подтянулся наверх, на крышу. Движение далось ему с трудом.

Он лежал там некоторое время на спине, решительно подавляя желание потереть плечо, глядя на звезды и белую луну. Дул ветер. Джад создал людей глупыми созданиями, решил он. Женщины мудрее в целом. Они по ночам спят. Или сидят взаперти со своими мужьями. Что бы это ни означало.

На этот раз он тихо рассмеялся над самим собой и встал. Двинулся, легко ступая, к тому месту, где крыша кончалась, со стороны внутреннего дворика. Увидел маленький фонтан, еще без воды в конце зимы, вокруг него каменные скамьи, голые деревья. Сияли белая луна и звезды. Ветреная ночь, необычайно ясная. Он внезапно осознал, что чувствует себя счастливым. И очень живым.

Он точно знал, где должна быть спальня, увидел внизу узкий балкон. Еще раз бросил взгляд на бледную луну. Сестра бога, как называют ее киндаты. Ересь, но иногда, для себя самого, это можно понять. Он заглянул за край крыши. Спускаться должно быть легче. Он лег на живот, перебросил ноги через край, спустился как можно ниже на вытянутых руках. Потом аккуратно приземлился на балкон, бесшумно, как любовник или вор. Выпрямился, тихо шагнул вперед и заглянул сквозь застекленные двери в комнату женщины. Одна половинка двери, как ни странно в такую холодную ночь, была приоткрыта. Он посмотрел на кровать. Там никого не было.

— Стрела из лука нацелена тебе в сердце. Стой где стоишь. Мой слуга с радостью убьет тебя, если ты не назовешь свое имя, — произнесла Ширин, танцовщица Зеленых.

Благоразумно будет оставаться на месте.

Он представления не имел, как она узнала, что он здесь, как успела вызвать телохранителя. Еще он — с большим опозданием — задал себе вопрос: почему он решил, что она спит одна?

«Назови свое имя», — приказала она. Он относился к себе с уважением.

— Я — Геладикос, сын Джада, — торжественно произнес он. — Здесь колесница моего отца. Поедем покататься?

Воцарилось молчание.

— Боже! — воскликнула Ширин уже другим голосом. — Это ты?

Она быстро и тихо отпустила телохранителя. Когда он ушел, она сама распахнула балконную дверь, и Скортий, поклонившись ей, вошел в спальню. Во внутреннюю дверь легонько постучали. Ширин подошла к ней, слегка приоткрыла, взяла из рук служанки зажженную свечу, потом снова закрыла дверь. И сама обошла комнату, зажигая свечи и лампы.

Скортий увидел смятые покрывала на кровати. Она и правда спала, но сейчас на ней было темно-зеленое платье, застегнутое до шеи, поверх той одежды, если она вообще спала в одежде. Темные коротко остриженные волосы Ширин доставали как раз до плеч. Новая мода — Ширин устанавливала моды для женщин Сарантия. Босыми ногами с высоким подъемом она ступала по полу с легкостью танцовщицы. Глядя на нее, он почувствовал быстро растущее желание. Она была очень привлекательной женщиной. Скортий развязал плащ и уронил его на пол за спиной. В тепле он начинал чувствовать, как к нему возвращается самообладание. Ему было все известно о подобных встречах. Ширин закончила зажигать свечи и повернулась к нему.

— Как я понимаю, Тенаис заперлась со своим мужем? Этот вопрос был задан с такой невинной улыбкой и широко распахнутыми глазами.

Он с трудом глотнул. Открыл рот. Потом закрыл. Смотрел, как она села, продолжая улыбаться, на мягкое сиденье у гаснущего огня.

— Садись же, возничий, — тихо сказала она, держа спину очень прямо и полностью владея собой. — Служанка принесет нам вина.

В большой растерянности и с подлинным облегчением он опустился на указанное сиденье.

Проблема была в том, что он поразительно привлекательный мужчина. Сбросив свой плащ, все еще одетый в белое после свадьбы, Скортий выглядел вечно молодым, свободным для всех бед, сомнений и недостатков простых смертных.

Она спала одна, по собственному выбору, разумеется. Видит Джад, существовало немало мужчин, которые предложили бы ей свой вариант утешения в темноте, если бы она их попросила или позволила им. Но Ширин обнаружила, что самая большая роскошь высокого положения, настоящая привилегия, которую оно дает, — это иметь возможность не позволять и просить только там и тогда, когда ей этого действительно хочется.

Наступит время, когда будет иметь смысл обзавестись покровителем, возможно даже занимающим высокое положение мужем из военных или богатых купцов или даже из Императорского квартала. Здравствующая императрица является доказательством такой возможности. Но не сейчас. Она еще молода, на пике славы в театре и не нуждается в опекуне — пока.

Она и так под охраной — своей славы и других вещей. Среди этих других вещей и то, что кое-кто мог предупредить ее о появлении людей, пытающихся проникнуть в ее комнату после наступления темноты.

— Насколько я понимаю, его нельзя убить, но почему этот человек расселся здесь и ждет, когда принесут вино? Просвети меня, прошу тебя.

— Данис, Данис. Разве он не великолепен? — молча спросила Ширин, зная, что ответит на это птица.

— О! Прекрасно. Подождешь, когда он еще раз улыбнется, а потом потащишь в постель, ты это задумала?

Скортий Сорийский смущенно улыбнулся:

— Почему… гм… ты думаешь, что я… э…

— Тенаис? — спросила она. — О, женщины знают о таких вещах, дорогой мой. Я видела, как ты смотрел на нее сегодня вечером. Должна сказать, что она прелестна.

— Гм, нет! То есть я бы скорее сказал, что… женщины могут увидеть то, чего на самом деле не существует. — Его улыбка стала более уверенной. — Хотя должен заметить, что ты действительно прелестна.

— Видишь? Я так и знала! — воскликнула Данис. — Ты знаешь, что это за человек/ Оставайся на месте. Не надо ему улыбаться!

Ширин улыбнулась. Скромно опустила глаза, сложила руки на коленях.

— Ты слишком любезен, возничий.

Снова кто-то царапается в дверь. Чтобы сохранить в тайне личность гостя — и избежать урагана слухов, который вызовет этот визит, — Ширин поднялась и сама взяла поднос у Фаризы, не впуская ее в комнату. Она поставила его на столик у кровати и налила им обоим вина, хотя, видит Джад, в такой час ей совсем не стоило снова пить вино. Ее охватило легкое возбуждение, которого она не могла подавить. Весь Город — от дворца и церкви до береговой таверны — был бы ошеломлен, если бы узнал об этом свидании первого возничего Синих и первой танцовщицы Зеленых. И этот человек…

— Долей еще воды в свою чашу! — резко приказала Данис.

— Тихо, ты. В ней и так полно воды. Птица фыркнула.

— Не знаю, к чему было предупреждать тебя о шуме накрыше. Могла бы с таким же успехом дать ему застать тебя голой в постели. Это облегчило бы ему задачу.

— Мы же не знали, кто это, — рассудительно ответила Ширин.

— Как ты… э… догадалась, что я здесь? — спросил Скортий, когда она протянула ему чашу. Она смотрела, как он сделал большой глоток.

— Ты шумел, как четверка лошадей, приземляясь на крышу, Геладикос, — рассмеялась она. Ложь, но правда не для него и вообще ни для кого. Правда — это птица, которую прислал ей отец, обладающая душой, никогда не спящая, сверхъестественно бдительная, подарок полумира, где обитают духи.

— Не шути! — пожаловалась Данис. — Ты его поощряешь! Ты знаешь, что говорят об этом мужчине!

— Конечно, знаю, — молча шепнула Ширин. — Давай проверим, дорогая? Он славится своим умением хранить тайны.

«Интересно, как и когда он собирается начать меня соблазнять», — подумала Ширин. Снова села на свое место, в противоположном от него конце комнаты, и улыбнулась. Ей было легко и весело, но в ней таилось волнение, глубоко спрятанное, как душа в этой птице. Оно приходило нечасто, это чувство, правда, нечасто.

— Ты ведь знаешь, — сказал Скортий из факции Синих, не вставая с места, — что мой визит совершенно благопристоен, пусть и… необычен. Ты в полной безопасности, мои неуправляемые желания тебе не грозят. — Блеснула его улыбка, он поставил свою чашу на стол уверенной рукой. — Я здесь только для того, чтобы сделать тебе предложение, Ширин, деловое предложение.

Она с трудом глотнула, задумчиво склонила голову к плечу.

— Ты… э… умеешь управлять неуправляемым? — прошептала она. Остроумие может стать ширмой.

Он снова непринужденно рассмеялся.

— Попробуй править четверкой коней, стоя на тряской колеснице, — ответил он. — Ты научишься.

— О чем говорит этот человек? — возмутилась Данис.

— Тихо. Я могу обидеться.

—  Да, — холодно ответила она и села прямо, осторожно держа чашу с вином. — Не сомневаюсь. Продолжай. — Она понизила голос, сменила тембр. Интересно, заметил ли он.

Невозможно было ошибиться — ее тон изменился. Она актриса, она умеет передать многое, лишь чуть-чуть изменив голос или позу. И она только что это сделала. Он снова спросил себя, почему он решил, что она будет одна. И что это говорит о ней или о его представлении о ней. Он чувствовал в ней женскую гордость, самостоятельность, желание самой делать свой выбор.

Ну, это будет ее собственный выбор, что бы она ни выбрала. В конце концов, именно это он пришел ей сказать, и он это сказал, осторожно подбирая слова:

— Асторг, наш факционарий, вслух задавал вопрос, и не раз, как можно заставить тебя поменять факцию.

Тут она снова изменила позу — быстро встала, словно развернулась тугая пружина. Поставила свою чашу и холодно посмотрела на него.

— И для этого ты пришел в мою спальню среди ночи? Эта идея представлялась ему все более неудачной. Он ответил, оправдываясь:

— Ну, такое предложение нельзя делать при всех…

— Письмо? Вечерний визит? Обмен несколькими фразами в укромном месте во время сегодняшнего приема?

Он посмотрел на нее снизу вверх, прочел холодный гнев и замолчал, хотя в нем при виде ее ярости возникло другое чувство, и он снова ощутил вспышку желания. Будучи тем мужчиной, каким он был, он понял причину ее возмущения.

Она сказала, гневно глядя на него сверху вниз:

— Собственно говоря, именно так поступил сегодня Струмос.

— Я этого не знал, — сказал он.

— Похоже на то, — запальчиво ответила она.

— Ты согласилась? — спросил он, чуть-чуть слишком весело.

Она не собиралась позволить ему так легко отделаться.

— Зачем ты здесь?

Скортий, глядя на нее, понял, что под шелком ее темно — зеленого платья совсем ничего нет. Он откашлялся.

— Почему мы делаем то, что делаем? — в свою очередь, спросил он. Один вопрос за другим вместо ответа. — Понимаем ли мы когда-нибудь до конца?

Собственно говоря, он не собирался этого говорить. Увидел, как изменилось выражение ее лица. И прибавил:

— Я беспокоился, не мог спать. Не был готов идти домой, в постель. На улицах было холодно. Я видел пьяных солдат, проститутку, темные носилки, которые почему-то меня встревожили. Когда взошла луна, я решил идти сюда. Подумал, что мог бы попытаться… чего-то добиться, раз все равно не сплю. — Он посмотрел на нее. — Мне очень жаль.

— Добиться чего-нибудь, — сухо повторила Ширин, но он видел, что ее гнев исчезает. — Почему ты решил, что я буду одна?

Он боялся, что она его об этом спросит.

— Не знаю, — признался он. — Я только что задавал себе тот же вопрос. Наверное, потому что с тобой не связано имя ни одного мужчины и я никогда не слышал, чтобы ты… — Голос его замер.

И увидел тень улыбки в уголках ее рта.

— Увлекалась мужчинами? Он быстро покачал головой. — Не так. Проводила ночи с безрассудством?

Она кивнула. Воцарилось молчание. Сейчас ему необходимо было выпить еще вина, но он не хотел, чтобы она это заметила.

Она тихо сказала:

— Я сказала Струмосу, что не могу сменить факцию. — Не можешь?

Она кивнула головой:

— Императрица ясно дала мне это понять.

И когда она это сказала, это показалось совершенно очевидным. Ему следовало знать, и Асторгу тоже. Конечно, двор хотел сохранить равновесие между факциями. А эта танцовщица пользовалась духами самой Аликсаны.

Ширин не шевелилась и молчала. Он огляделся, размышляя, увидел драпировки на стенах, хорошую мебель, цветы в алебастровой вазе, маленькую искусственную птичку на столе, вызывающий смущение беспорядок на постели. Снова перевел взгляд на Ширин, стоящую перед ним. Он тоже встал.

— Теперь я чувствую себя глупо, помимо всего прочего. Мне следовало понять это, прежде чем тревожить тебя ночью. — Он слегка развел руками. — Императорский квартал не позволит нам быть вместе, тебе и мне. Прими мои глубочайшие извинения за это вторжение. Теперь я уйду.

Выражение ее лица снова изменилось: озарилось улыбкой, потом оно помрачнело, потом опять стало другим.

— Нет, не уйдешь, — возразила Ширин, танцовщица Зеленых. — Ты передо мной в долгу за прерванный сон.

Скортий открыл рот, закрыл, потом снова открыл, когда она подошла, обхватила ладонями его затылок и поцеловала его.

— Есть предел запретам двора. А если образы других людей лягут в постель вместе с нами, — прошептала она, увлекая его на кровать, — то это будет не в первый раз в истории мужчин и женщин.

Неожиданно рот у него пересох от волнения. Она взяла его руки и обняла ими свое тело. Она была гладкой, упругой, желанной. Он больше не чувствовал себя старым. Он чувствовал себя юным возничим-гонщиком, приехавшим с юга, новичком среди блеска великого Города, который находил нежный прием в освещенных свечами домах, где вовсе не надеялся найти ничего подобного. Сердце его стремительно билось.

— Говори за себя, — удалось пробормотать ему.

— А я и говорю за себя, — тихо и загадочно ответила она, прежде чем упала на кровать и увлекла его за собой, окутав тем самым ароматом духов, на который имели право только две женщины в мире.

— Благодарю тебя за то, что у тебя хватило порядочности заставить меня замолчать до того, как…

— Ох, Данис, пожалуйста. Пожалуйста. Будь добрее.

— Ха! А он был добрым?

. Внутренний голос Ширин звучал лениво и протяжно:

— Иногда.

— В самом деле. — Птица возмущенно фыркнула.

— А я — нет, — через секунду прибавила танцовщица.

— Я не желаю этого знать! Когда ты ведешь себя…

— Данис, будь добрее. Я не девственница, и у меня этого уже давно не было.

— Посмотри на него, как он спит. В твоей постели. Совершенно беззаботно.

— У него есть заботы, поверь мне. У всех есть. Но я смотрю. Ох, Данис, правда, он красивый?

Последовало долгое молчание. Потом птица беззвучно ответила «Да»; птица, которая когда-то была девушкой, убитой однажды осенью, на рассвете, в роще Саврадии.

— Да, он красивый.

Снова молчание. Они слышали, как дует ветер в текучей ночной темноте. Действительно, мужчина спал, лежа на спине, с взлохмаченными волосами.

— А мой отец? — внезапно спросила Ширин.

— Что твой отец?Он был красивым?

— А! — Снова тишина, в доме и за стенами, свечи догорели, и в комнате стало темно. Потом птица снова ответила:

— Да. Да, он был красивым, дорогая моя. Ширин, поспи. Тебе завтра танцевать.

— Спасибо, Данис. — Женщина на кровати тихо вздохнула. Мужчина спал. — Я знаю. Сейчас усну.

Танцовщица спала, когда он проснулся все еще в темноте. Он долго тренировался, чтобы этому научиться: задерживаться до рассвета в чужой постели опасно. И хотя здесь ему как будто не угрожает ни любовник, ни муж, будет крайне неловко, если его утром увидят выходящим из дома Ширин из факции Зеленых и об этом станет всем известно.

Он несколько мгновений смотрел на женщину с легкой улыбкой. Потом встал. Быстро оделся, еще раз окинул взглядом тихую комнату. Когда его взгляд вернулся к постели, она уже проснулась и смотрела на него. Чуткий сон? Интересно, что ее разбудило? Потом он снова подумал о том, как она узнала, что он на крыше.

— Вор в ночи? — сонно пробормотала она. — Бери что хочешь и уходи.

Он покачал головой:

— Преисполненный благодарности мужчина. Она улыбнулась:

— Передай Асторгу, что ты сделал все от тебя зависящее, чтобы меня убедить.

Он вздохнул не слишком громко:

— Ты полагаешь, это все, на что я способен? Теперь пришла ее очередь рассмеяться с тихим удовольствием.

— Иди, — сказала она, — пока я не позвала тебя обратно, чтобы проверить.

— Спокойной ночи, — ответил он. — Да хранит тебя Джад, танцовщица.

— И тебя тоже. На песчаной дорожке и в других местах.

Скортий вышел на балкон, закрыл за собой дверь, влез на балюстраду. Подпрыгнул вверх и подтянулся на крышу. Дул холодный ветер, но он его не чувствовал. Белая луна клонилась к западу, хотя ночи еще оставалось бежать долго, пока бог закончит свою битву внизу, под миром, и наступит рассвет. Звезды над головой светили ярко, облаков не было. Стоя на крыше дома Ширин, в возвышенной части огромного города, он видел раскинувшийся перед ним Сарантий, купола, особняки и башни, редкие факелы на каменных стенах, сгрудившиеся, покосившиеся деревянные дома, фасады закрытых лавок, площади и статуи на них, оранжевые отсветы пламени в тех местах, где находились стекольные мастерские или булочные, круто уходящие вниз улочки, а за ними, за всем этим, — гавань и море, огромное, темное и глубокое, взбаламученное ветром, напоминающее о вечности.

Охваченный настроением, которое не могло быть не чем иным, как радостным возбуждением, — он помнил его с давних времен, но уже давно не испытывал, — Скортий повторил свой путь в обратном порядке, к переднему краю крыши, спустился на верхний балкон, а затем, двигаясь бесшумно, на портик. И вышел на улицу, улыбаясь под прикрытием плаща, натянутого на лицо.

— Проклятье! — услышал он. — Этот ублюдок! Смотрите! Он спустился с ее балкона!

Радостное возбуждение может быть опасным. Оно делает человека беспечным. Он быстро обернулся, увидел полдюжины темных фигур и повернулся, чтобы бежать. Ему не нравилось убегать, но в данной ситуации выбора не было. Он чувствовал себя сильным, знал, что быстро бегает, и был уверен, что сумеет удрать от нападавших, кем бы они ни были.

Весьма вероятно, он бы и удрал, если бы множество других не бросилось на него с другой стороны. Увернувшись, Скортий увидел блеск кинжалов, деревянный посох, а потом совершенно противозаконный обнаженный меч.

Они собирались спеть для нее. Планировали собраться на улице, под окнами, как они полагали, ее спальни над портиком и исполнить музыку в ее честь. Они даже принесли музыкальные инструменты. Тем не менее план принадлежал Клеандру — он был их вожаком, — и когда выяснилось, что его отец запер его в доме в наказание за случайное убийство слуги бассанида, юные болельщики Зеленых отправились пить, без всякой цели, от раздражения, в свою обычную таверну. Говорили о лошадях и проститутках.

Но ни один уважающий себя молодой человек высокого происхождения не мог покорно подчиниться и остаться в заточении весенней ночью, в ту самую неделю, когда снова должны были начаться гонки колесниц. Когда появился Клеандр, тем, кто его хорошо знал, он показался слегка смущенным; но он широко улыбался им, стоя в дверях, и они встретили его приветственными криками. Он действительно убил сегодня человека. Это, несомненно, произвело на них большое впечатление. Клеандр быстро выпил две чаши неразбавленного вина и высказал определенное мнение насчет одной женщины, чей дом находился неподалеку от дома его отца. Она слишком дорого стоила для большинства из них, поэтому никто не мог опровергнуть его замечаний.

Затем он напомнил им, что они собирались хором воспеть неувядающую славу Ширин. Он не видел причин, по которым поздний час мог им помешать. Они окажут ей честь, уверял он остальных. Они ведь не собираются вторгаться к ней, всего лишь воздадут ей должное, стоя на улице. Он рассказал им, во что она была одета на свадьбе в тот день, когда здоровалась с ним лично.

Кто-то упомянул о соседях танцовщицы и стражниках городского префекта, но большинство уже имели с ними дело, и они смехом и криками заставили трусов замолчать.

Они вышли на улицу. Десять-двенадцать молодых людей (нескольких по дороге потеряли) двигались, пошатываясь, разнообразно одетой компанией. Один нес струнный инструмент, двое — флейты. Они поднимались на холм под резким холодным ветром. Если бы один из стражников и оказался где-то поблизости, он бы предусмотрительно предпочел не показываться. Болельщики обеих факций пользовались дурной славой забияк, а на этой неделе начнутся гонки. Конец зимы. Начало сезона на Ипподроме. Весна оказывает влияние на молодежь повсюду. Пусть сегодня ночью весной и не пахло, но она пришла.

Они добрались до улицы Ширин, разделились пополам и встали с двух сторон от ее широкого портика, откуда все могли видеть балкон солярия, на тот случай, если Ширин появится над ними подобно видению во время их пения. Парень со струнным инструментом ругал холод, от которого у него онемели пальцы. Другие деловито сплевывали, откашливались и нервно бормотали строчки выбранной Клеандром песни, когда один из них заметил мужчину, слезающего с того самого балкона на портик.

Это было непристойно, возмутительно. Это оскорбляло чистоту Ширин, ее честь. Какое право имел кто-то другой спускаться из ее спальни среди ночи?

Презренный трус повернулся и хотел убежать, как только они закричали.

У него не было оружия, и он далеко не ушел. Посох Марцелла тяжело ударил его в плечо, когда он попытался обогнуть их группу с юга. Потом быстрый, гибкий Дарий ударил его кинжалом в бок и рванул лезвие снизу вверх, а один из близнецов пнул его ногой в ребра с той же стороны, в тот момент, когда этот негодяй ударом кулака заставил Дария распластаться на мостовой. Дарий застонал. Клеандр подбежал к ним с обнаженным мечом — у него единственного хватило безрассудства взять с собой меч. Он уже убил сегодня человека, и это он был знаком с Ширин.

Другие попятились назад от мужчины, который теперь лежал на земле, держась за распоротый бок. Дарий поднялся на колени, потом отполз в сторону. Они замолчали, их охватило чувство благоговейного страха, когда они осознали значимость этого момента. Они все смотрели на меч. Факелы на стенах не горели — ветер задул их. Не видно и не слышно было ночной стражи. Звезды, ветер и белая луна на западе.

— Мне бы не хотелось убить человека, не зная, кто он такой, — произнес Клеандр самым торжественным голосом.

— Я — Геладикос, сын Джада, — ответил негодяй, лежащий на дороге. Поразительно, но казалось, он пытается подавить приступ веселья. Он истекал кровью. Они видели темную кровь на дороге. — Все люди должны умереть. Бей, парень. Два человека в один день? Слуга бассанида и сын бога? Это почти делает тебя воином. — Он каким-то образом удержал плащ на лице, даже во время падения.

Кто-то ахнул. Клеандр испуганно вздрогнул:

— Откуда тебе известно?..

Клеандр подошел, опустился на колени. Приставив меч к раненому, он отвел плащ от его лица. Человек на земле не пошевелился. Клеандр одно мгновение смотрел на него, потом плащ выпал из его пальцев, словно он обжегся. Света не было. Остальные не увидели того, что видел он.

Но они услышали слова Клеандра, когда плащ опять упал на лицо поверженного человека.

— Вот дерьмо! — произнес единственный сын Плавта Боноса, распорядителя Сената Сарантия. Он встал. — О нет. Вот дерьмо! О святой Джад!

— Мой великий отец! — весело произнес раненый. Неудивительно, что после этого воцарилась тишина.

Кто-то нервно кашлянул.

— Значит, мы не будем петь? — жалобно спросил Деклан.

— Убирайтесь отсюда. Все! — хриплым голосом приказал Клеандр через плечо. — Идите! Исчезните! Мой отец меня убьет!

— Кто это? — резко спросил Марцелл.

— Вы не знаете. Вам не нужно знать. Ничего не было. Идите домой, идите куда угодно, иначе мы все погибли! Святой Джад!

— Какого?..

— Уходите!

В окне наверху зажегся свет. Кто-то стал звать, стражу — женский голос. Они ушли.

Слава Джаду, у мальчишки хватало ума и он не был безнадежно пьян. Он быстро прикрыл лицо Скортия после того, как их взгляды в темноте встретились. Никто из остальных — в этом он был уверен — не узнал, на кого они напали.

Есть шанс выйти из этого положения.

Если возничий выживет. Кинжал вошел в левый бок и распорол его, а потом удар ногой с той же стороны сломал Скортию ребра. Он их и раньше ломал. И знал, что при этом чувствуют.

Чувствовал он себя плохо. Мягко выражаясь, дышать было нелегко. Он прижимал ладонь к боку и чувствовал, как из раны сквозь пальцы сочится кровь. Парень дернул кинжал вверх после того, как нанес удар.

Но они ушли. Благодарение Джаду, они ушли. Оставили только одного. Кто-то из окна звал стражу.

— Святой Джад, — прошептал сын Боноса. — Скортий. Я клянусь… мы понятия не имели…

— Я знаю. Вы думали, что… просто кого-то убиваете Безответственно чувствовать такое веселье, но все это настолько абсурдно. Умереть, вот так?

— Нет. Мы не убивали! То есть… Собственно говоря, для иронии не было времени.

— Подними меня, пока кто-нибудь не пришел.

— Ты можешь… можешь идти?

— Конечно. Я могу идти. — Возможно, это ложь.

— Я отведу тебя в дом отца, — сказал мальчик. Храбрый поступок. Возничий догадывался, какие последствия ждут Клеандра, когда он появится на пороге вместе с раненым.

Заперся вместе с женой и сыном.

Внезапно кое-что прояснилось. Вот почему они сегодня ночью были вместе. А потом ему стало ясным еще кое-что, и его веселое настроение совершенно испарилось.

— Только не в ваш дом. Святой Джад, нет!

Он не собирался появиться перед Тенаис в такой час ночи, раненный болельщиками после того, как спустился из спальни Ширин. Представив себе ее лицо при этом известии, он вздрогнул. На нем появится не выражение ярости, а полное отсутствие всякого выражения. Она снова станет чужой, ироничной и холодной.

— Но тебе нужен лекарь. Кровь течет. А мой отец может…

— Только не к тебе домой.

— Тогда куда? О! В лагерь Синих! Мы можем… Хорошая мысль, но…

— Не поможет. Наш доктор сегодня был на свадьбе и, наверное, пьян до бесчувствия. И с ним множество других людей. Мы должны сохранить все в тайне. Ради… ради дамы. А теперь помолчи и дай мне…

— Погоди! Я знаю. Бассанид! — воскликнул Клеандр. Это была и в самом деле хорошая мысль.

И в результате они вдвоем явились после поистине тяжкого путешествия по городу к маленькому дому, который Бонос держал для собственных нужд неподалеку от тройных стен. По дороге они снова встретили огромные темные носилки. Скортий увидел, как они остановились, и понял, что кто-то следит за ними изнутри, не выказывая ни малейшего намерения им помочь. Что-то заставило его содрогнуться, он не мог бы сказать, что именно.

Он потерял довольно много крови к тому времени, когда они добрались до места. Казалось, от каждого шага левой ногой сломанные ребра прогибаются внутрь, вызывая страшную боль. Он не позволил мальчишке попросить помощи в какой-нибудь таверне. Никто не должен об этом знать. Клеандр почти нес его на руках в конце пути. Парень был в ужасе, без сил, но он привел его к нужному дому.

— Спасибо, — удалось произнести Скортию, когда управляющий в ночной рубашке, со стоящими дыбом волосами, со свечой в руке открыл дверь в ответ на их громкий стук. — Ты хорошо справился. Расскажи отцу. Но больше никому!

Он надеялся, что тот все понял. Увидел бассанида, который подошел и остановился за спиной управляющего, поднял одну руку, извиняясь и приветствуя его. Ему пришло в голову, что если бы сегодня ночью в этом доме оказался Плавт Бонос, а не этот восточный лекарь, то ничего этого не произошло бы. И тут он действительно потерял сознание.

* * *

Она не спит у себя в комнате с золотой розой, которую сделали для нее давным-давно. Знает, что он сегодня ночью придет к ней. Смотрит на розу и думает о хрупкости, когда дверь открывается, звучат знакомые шаги и голос, который всегда с ней:

— Ты на меня сердишься, я знаю… Она качает головой:

— Немного боюсь того, что надвигается. Но не сержусь, мой повелитель.

Она наливает ему вина, разбавляет водой. Он берет вино и ее руку, целует ладонь. Его движения спокойны и непринужденны, но она знает его лучше, чем кого-либо из живущих людей, и замечает признаки возбуждения.

— В конце концов нам пригодилось то, что мы следили за царицей все это время, — говорит она.

Он кивает.

— Она умна, правда? Она знала, что для нас это не было неожиданностью.

— Я заметила. Как ты думаешь, с ней будет трудно? Он поднимает глаза, улыбается:

— Возможно.

Конечно, он подразумевает, что это не имеет значения. Он знает, что хочет сделать и чего хочет от других. Никто из них не узнает всех подробностей, даже его императрица. И, уж конечно, не Леонт, который возглавит армию завоевателей. Внезапно она думает о том, сколько человек пошлет ее муж, и у нее мелькает одна мысль. Она отгоняет ее, потом эта мысль возвращается: Валерий очень хитер и осторожен даже с самыми верными друзьями.

Она не рассказывает ему, что и ее тоже предупредили о том, что Леонт собирается привести сегодня во дворец Гизеллу. Аликсана уверена: ее муж знает, что она следит за Леонтом и его женой, и уже довольно долгое время, но это одна из тех тем, которые они не обсуждают. Один из способов оставаться партнерами.

Большую часть времени.

Давно уже наблюдались признаки — никто не сможет утверждать, что его застали врасплох, — но без всякого предупреждения, ни с кем не советуясь, император только что объявил о намерении начать войну этой весной. Они вели войны почти все время его правления, на востоке, на севере, на юго-востоке, далеко в маджритских пустынях. Это другое. Это Батиара, Родиас. Сердце Империи. Отнятое, потерянное за морскими просторами.

— Ты в этом уверен? — спрашивает она. Он качает головой.

— Уверен ли в последствиях? Конечно, нет. Ни один из смертных не может претендовать на то, что ему известно неизвестное, то, что может случиться, — тихо отвечает ее супруг, все еще держа ее руку. — Мы живем с этой неуверенностью. — Он смотрит на нее. — Ты все-таки сердишься на меня. За то, что я тебе не сказал.

Она снова качает головой.

— Как я могу сердиться? — спрашивает она и действительно говорит искренне. — Ты всегда этого хотел, а я всегда говорила, что этого нельзя делать. Ты считаешь иначе, и ты мудрее, чем любой из нас.

Он смотрит снизу вверх добрыми серыми глазами.

— Я допускаю ошибки, любимая. Возможно, это тоже ошибка. Но мне нужно попытаться, и сейчас пришло время это сделать, когда бассаниды подкуплены, чтобы сидели тихо, на западе хаос, а молодая царица здесь, с нами. В этом заложен слишком большой… смысл.

Так работает его мозг. Отчасти. Отчасти. Она вздыхает и шепчет:

— Тебе бы понадобилось это делать, если бы у нас был сын?

Сердце ее сильно бьется. Такого теперь почти никогда не случается. Она наблюдает за ним. Видит, что он поражен, потом удивление сменяется другим чувством: его мозг начинает работать, он размышляет, а не пытается уйти от ответа.

После долгого молчания он отвечает:

— Это неожиданный вопрос.

— Я знаю. Мне пришло это в голову, пока я ждала тебя здесь. — Это не совсем правда. В первый раз это пришло в голову уже давно.

— Ты думаешь, если бы он у нас был, то из-за риска… Она кивает головой.

— Если бы у тебя был наследник. Тот, кому ты все это оставишь. — Она не нуждается в жестах. Это больше, чем можно охватить любым жестом. Это Империя. Наследство столетий.

Он вздыхает. Он все еще не отпустил ее руку. И говорит мягко, глядя в огонь:

— Может, и так, любимая. Я не знаю.

Признание. Он сказал так много. Нет сыновей, никого, кто придет после, унаследует трон, зажжет свечи в годовщину их смерти. В ней просыпается старая боль.

Он говорит по-прежнему тихо:

— Есть вещи, которых мне всегда хотелось. Мне бы хотелось оставить после себя возрожденный Родиас, новое Святилище с его куполом, и… и, возможно, какую-то память о том, чем мы были, ты и я.

— Три вещи, — говорит она, не в состоянии придумать в тот момент ничего более умного. Ей кажется, что она сейчас заплачет, если не поостережется. Императрица не должна плакать.

— Три вещи, — повторяет он. — Перед тем как все закончится, как кончается всегда.

Говорят, что, когда заканчивается жизнь помазанника святого Джада, раздается голос: «Покинь престол сей, повелитель всех императоров ждет тебя».

Никто не может сказать, правда ли это, действительно ли звучат эти слова и слышны ли они. Мир бога так устроен, что мужчины и женщины живут в тумане, в колеблющемся свете и никогда не знают наверняка, что их ждет.

— Еще вина? — спрашивает она.

Он смотрит на нее, кивает головой, отпускает ее руку. Она берет его чашу, наполняет ее, приносит назад. Чаша из серебра, инкрустированная золотом и рубинами по кругу.

— Прости меня, — говорит он. — Прости меня, любимая.

Он и сам не знает, почему говорит так, но его охватывает странное чувство: что-то такое есть в ее лице, что-то парит в воздухе этой изящной комнаты, похожее на птицу; она заколдована и невидима, пение ее не слышно, но тем не менее она существует.

* * *

Неподалеку от той комнаты во дворце, где не поет птица, мужчина, поднявшись в воздух на такую высоту, где летают птицы, работает на помосте под куполом. Наружная поверхность купола сделана из меди, блестящей под луной и звездами. А внутренняя принадлежит ему.

Здесь, в Святилище, горит свет, горит всегда по приказу императора. Мозаичник сегодня работает своим собственным подмастерьем, сам смешивает известь для основы, сам поднимается с ней по приставной лестнице. Извести не много, сегодня ночью ему не нужен большой участок. Он сделает совсем чуть-чуть. Только лицо своей жены, умершей уже почти два года назад.

Никто на него не смотрит. У входа дежурят стражники, как всегда, даже в такой холод, а маленький взъерошенный архитектор спит где-то среди этого пространства, заполненного светом ламп и тенями, но Криспин работает в тишине, в одиночестве, насколько может быть одиноким человек в Сарантии.

Если бы кто-то смотрел на него и знал, что он делает, то им потребовалось бы истинное понимание его искусства (и даже всех подобных видов искусства), чтобы не прийти к выводу, будто он — жесткий, холодный человек, равнодушный в жизни к женщине, которую так безмятежно изображает. Его глаза смотрят ясно, руки двигаются твердо, придирчиво выбирая смальту на стоящих перед ним подносах. Выражение его лица отстраненное, суровое: он всего лишь решает технические задачи со стеклом и камнем.

Всего лишь? Сердце иногда не может сказать, но рука и глаз — если они достаточно тверды и достаточно ясны — могут сотворить окно для тех, кто придет после. Когда-нибудь кто-нибудь, возможно, посмотрит наверх, когда все бодрствующие или спящие в Сарантии этой ночью давно уже умрут, и узнает, что эта женщина была прекрасна и очень любима неизвестным мужчиной, который поместил ее наверху. Говорят, так древние боги Тракезии помещали своих смертных возлюбленных на небо в виде звезд.