Наш мир стоит на пороге Кали-Юги, Эры Мрака. Лучшие бойцы Рамы-с-Топором гибнут в Великой Битве. Однако Эра Мрака не заканчивается гибелью мира — она ею только начинается, так же как и история Индры-Громовержца, величайшего из богов, история аскета Рамы-с-Топором и одного из учеников его — Гангеи Грозного, тело которого стало тюрьмой для бога Дьяуса... Судьбы обычных людей и царей Хастинопура, судьбы небожителей и их земных воплощений, традиционно переплетенные и запутанные в древнейших мифах Индии, стали основой для увлекательного сюжета этого фантастического романа, наполненного жестокими сражениями, невероятными любовными интригами и волшебными превращениями сразу в нескольких мирах.
Олди Г.Л. Гроза в Безначалье Эксмо-Пресс М. 1997 5-251-00451-6

Генри Лайон ОЛДИ

ГРОЗА В БЕЗНАЧАЛЬЕ

Подвижничество — безвредно, изучение наук — безопасно, предписания Вед согласно каждой касте — не пагубны, обогащение при помощи стараний — не предосудительно; но они же, примененные с дурным умыслом, ведут к гибели.

Махабхарата, Книга Первая, шлоки 210

Земля — зола, и вода — смола,

И некуда вроде податься,

Неисповедимы дороги зла,

Но не надо, люди, бояться!

Не бойтесь золы, не бойтесь хулы,

Не бойтесь пекла и ада,

А бойтесь единственно только того,

Кто скажет.

— Я знаю, как надо!

Кто скажет;

— Тому, кто пойдет за мной,

— Рай на земле — награда!

А. Галич

ПРОЛОГ

Пестрый удод был очень занят. Пополудни он чуть было не достался старому коршуну-проглоту с отрогов Махендры, Лучшей из гор (бедняга удод возражал против такого определения, но его мнением никто не интересовался); и теперь приходилось наверстывать упущенное. О Гаруда, мощнокрылый царь пернатых, способный нести землю на одном крыле! До чего же глупо поступают люди, используя зернышки плодов акша-дерева в качестве игральных костей! Игра — штука ненадежная: сегодня тебе везет, а завтра последние перья сдерут, вместе с кожей, тонкой, ни на что не годной кожицей в синих пупырышках! Мудрые знают: куда полезнее без затей клюнуть зернышко, запрокинуть голову, глотнуть, клюнуть другое, третье…

На миг оторвавшись от увлекательного времяпрепровождения, удод вздрогнул и подпрыгнул, тряся пушистым хохолком. Нет, почудилось. И все же: словно листья на ветвях, колеблемые ветром, вдруг издали глухое бряцание, как доспехи под мечами, словно шелест травы наполнился звоном металла и ржанием коней, словно в лепете серебряного ручья прорезались гневные возгласы и хрип умирающих, словно уханье боевых слонов вплелось в птичий гам… Еле слышно, на самой границе доступного — иллюзия, майя, любимое развлечение судьбы.

Пришлось склевать зерно-другое для успокоения бешено стучащего сердечка. Закусив тутовым червячком, маленький удод перепорхнул ближе к корявому стволу шелковицы. Закопошился меж корней, выступавших наружу узловатыми жилами, встопорщил оперение, и тут же, судорожно заработав крыльями, вернулся на прежнее место.

Воистину сегодняшний день обладал всеми неудачными приметами: от шакальего воя с левой стороны света до карканья голубой сойки-капинджалы с правой! Вряд ли можно назвать удачей попытку клюнуть желтый ноготь на ноге отшельника-аскета — пусть неподвижность человека и была сродни неподвижности вросшего в землю валуна. Даже длинная грязно-седая коса, похожая на мочальный жгут, не колыхалась от ласки ветра — змеилась себе вдоль торчащих позвонков хребта, раз и навсегда застыв проволочной плетью.

Всю одежду недвижного обитателя Махендры составляла узкая полоска грубой ткани, прикрывающая чресла; над правым плечом вился слепень, жужжал раздраженно, но не садился. То ли понимал, что здесь особо нечем поживиться, то ли был прозорливее глупого удода.

Птица склонила головку набок и сверкнула черной бусиной глаза.

Словно в ответ, веки отшельника дрогнули. Качнули выцветшими ресницами, и вскоре в провалах глазниц заплескались озера кипящей смолы, заходили крутыми валами, ярясь агнцами-барашками; будто адская бездна Тапана смотрела на мир из души аскета. Такой взгляд подобает не дважды рожденному брахману, погруженному в созерцание истинной сущности, а скорее гневному воину-кшатрию, чей закон и долг — пучина битвы и защита подданных. Вряд ли причиной выхода из отрешенности послужил глупый удод: захоти аскет, пламени его взора хватило бы, чтоб испепелить на месте любого виновника. Окажись дерзкий великим раджой, владыкой людей, лохматым ракшасом-людоедом или божеством из Обители Тридцати Трех — все равно, пепел есть пепел, чей бы он ни был.

Пришпиленная к земле этим страшным взглядом, птица затрепыхалась, не в силах сдвинуться с места. Даже не сообразила, бедняжка, что аскет обращает на нее внимания не более, чем на жужжание слепня или на вечное движение Сурьи-Солнца по горбатому небосводу.

Сухие губы человека разлепились, дернулись струпьями вокруг застарелой язвы рта, и во вновь упавшем из ниоткуда шуме битвы родились слова.

Шершавые и пыльные; не слова — песок в горсти.

— Они все-таки убили его… бедный мальчик!

Удоду чудом удалось извернуться и забиться в спасительную гущу олеандровых кустов. Протискиваясь глубже, пытаясь стать маленьким, меньше муравья, он вжимал головку в перья, а слова догоняли, ранили, тыкали в тощие бока пальцами; и клюв коршуна показался в эту минуту чуть ли не избавлением от мук.

— Бедный мальчик! Если б они еще ведали, что творят…

Пальцы аскета червями соскользнули с пергаментной кожи бедра — только сейчас стало отчетливо видно, что отшельник чудовищно, нечеловечески стар, — и раздвинули стебельки травы рядом с левой ягодицей. Жест был машинальным, неосознанным, и кончики непослушных пальцев мигом замерли, вместо земли погладив холодный металл: рядом с огненноглазым аскетом, ушедшим от мира, лежал топор… нет, боевая секира, на длинном древке, увешанном колокольцами. Тонкое полулунное лезвие украшала гравировка. Белый бык, грозно вздыбивший косматую холку. Тавро Шивы-Разрушителя.

Даже в пламени костра этот металл оставался ледяным, подобно снегам Химавата.

— Бедный мальчик, — еще раз повторил аскет и устало смежил веки.

Храп бешеных коней ушел из журчания ручья, лязганье металла покинуло шелест листвы, и в недовольном ворчанье слепня перестал крыться скрежет стрелы, скользящей по панцирю.

Только где-то далеко плакала женщина, захлебывалась рыданиями; но и плач в конце концов стих.

Воздух плавился под лучами заходящего солнца.

Тишина ненадолго воцарилась на поляне. Вскоре покой Махендры, лучшей из гор, опять был нарушен: приближался кто-то шумный и совершенно не намеревающийся скрывать свое появление. Хруст, шорох, раздраженный рык, проклятие острым шипам, которые имеют привычку исподтишка втыкаться в бока почтенным людям — и спустя миг между двумя розовыми яблонями объявляется кряжистая фигура нового гостя.

О таких говорят, что они способны перебодать буйвола. Особенно если учесть, что пришелец незадолго до того приложился к сосуду с хмельной гаудой, крепким напитком из патоки. И, судя по покрасневшим белкам глаз и аромату хриплого дыхания, приложился не единожды.

— Приветствую тебя, Бхаргава[1], — громогласно возвестил гость, нимало не стесняясь нарушить своим воплем покой святого человека.

После чего вперевалочку принялся совершать ритуальный обход сидящего по кругу слева направо — символ почтения, уважения и всего хорошего, что только можно символизировать на этом свете.

Богатые одежды любителя гауды пребывали в живописнейшем беспорядке, косо повязанный тюрбан из полосатого шелка норовил сползти на брови, а пятна жира вперемешку с винными кляксами украшали ткань в самых неожиданных местах.

— Не ори, тезка, — по-прежнему с закрытыми глазами ответил аскет. — Ты что, за последнее время научился обходительности — именуешь меня безличным именем? Я — Бхаргава, мой отец — Бхаргава, дед мой — тоже Бхаргава, и так до самого родоначальника Бхригу… а он, как известно тебе не хуже меня, детишек настрогал — любой позавидует! Любил старик это дело…

Гость смущенно засопел, прекратив обход на середине круга.

Услышав такое сопение, даже носорог, пожалуй, пустился бы бежать без оглядки.

— Сам знаешь, — сообщил гость, глядя в сторону и стараясь не дышать на аскета, — норов у тебя еще тот… Собачий норов, не сочти за грубость. Раз на раз не приходится. Что ж мне, так и заявлять: дескать, Рама-Здоровяк по прозвищу Сохач желает здравствовать Раме-с-Топором? А тут как раз тебя пчела в задницу укусила, ты меня возьмешь и проклянешь сгоряча — мотайся потом крысиным хвостом лет эдак двести! Нет уж, лучше мы по старинке, как положено…

— Ну и дурак. — Слышать такое от аскета, лишенного страстей, было по меньшей мере странно. — Сказал бы то же самое, но вежливенько, на благородном языке дважды рожденных или хотя бы на языке горожан и торговцев, а не на этом жутком наречии пишачей-трупоедов, которым только спьяну чепуху молоть! Вот и вышло бы: Баларама Халаюдха, Владыка ядавов, Приветствует Парашураму, тишайшего отшельника, сына Пламенного Джамада! Как звучит, тезка! Хоть в Веды вставляй, для примера юношам! Учить мне тебя, что ли?

— Тишайшего, — со значением хмыкнул Баларама, Довольный таким поворотом разговора. Во всяком случае, проклинать его аскет явно не собирался. — Меня, что ли, именуют Истребителем Кшатры? Я, что ли, гулял в Пятиозерье со своим топориком, да так гулял, что в каждом озере кровь вместо воды потекла? Я, что ли, своих предков этой самой кровушкой вместо святых возлияний поил?! Лес вокруг тебя — он и впрямь тишайший…

— Был. Пока ты через него не поперся, — закончил аскет, любовно поглаживая лезвие секиры. — Лучше ты мне вот что скажи. Здоровяк, раз явился… Ты единственный, кто устранился от этого побоища, которое они гордо именуют Великой Битвой?

Баларама подошел поближе и уселся прямо на траву скрестив ноги. Теперь стало видно, что он отнюдь не так пьян, как хотел казаться, и что Рама-Здоровяк по прозвищу Сохач, что называется, с младых ногтей привык управляться со своей непомерной силой. Садился тихо, бесшумно, словно не он только что ломился сквозь чащу бешеным вепрем; мощные руки, напоминающие два слоновьих хобота, скрестил на груди, боясь задеть невзначай что-либо — видать, не раз задевал, и последствия были Балараме хорошо известны.

— Не единственный, тезка. Еще Рукмин из племени бходжей.

— Рукмин-Бходжа? Ученик царя оборотней Друмы? Обладатель одного из трех Изначальных Луков?! Интересно, как ему это удалось?

Баларама покусал губу, отчего его пышные усы встопорщились, и недоверчиво покосился на Раму-с-Топором. Было видно, что он полагает малую осведомленность аскета исключительно притворством, но заострять на этом внимание не решается.

Уж лучше ответить, когда спрашивают…

— Хитрец Рукмин перед самой битвой явился по очереди к предводителям обеих сторон. Явился шумно, с кучей войска, с гонгами-барабанами, и начал с одного и того же заявления: «Если ты боишься, о повелитель, то отринь страх: я — твоя защита в сражении!»

Аскет шипяще расхохотался, прогнув тощую спину.

Ни дать ни взять священная кобра раздула клобук и напомнила тварям, кто есть кто.

— Ах, умница! Узнаю школу Друмы-оборотня! Ну конечно же! Небось оба ответили ему: «Это я-то боюсь?! Это ты…»

— Вот-вот! Только в несколько иных выражениях! А Рукмин, не будь дурак, извинился, развернулся и поехал себе домой с чистой совестью! Разве что лук свой, один из Троицы, подарил — сам небось знаешь, кому!

В чаще раздался скрипучий вопль тоскующего павлина. Приближалась васанта — сезон весенних дождей, — и радужные хвосты птиц помимо воли раскрывались веером, а длинные глотки рождали звуки, свойственные скорее разгулявшейся нежити на заброшенных кладбищах.

Ругнувшись сгоряча, Баларама моргнул и сам же широко улыбнулся, дивясь своей вспыльчивости.

— Орет как оглашенный, — буркнул силач, словно извиняясь. — И как ты спишь на этой Махендре? Павлины вопят, муравьи в нос заползают, того и гляди змея за ляжку цапнет!

— Меня змеи не трогают, — сухо отозвался аскет, больше занятый обдумыванием поступка хитроумного Рукмина.

— Это верно. Главное, чтоб ты их не трогал… шучу, шучу! Люди опаснее змей, отшельник. Пройдет время, и все припомнят: кто от бойни уклонился, кто на Махендре задницу просиживал, пока ученики любимые головы клали, братьев-дядьев стрелами истыкивали! Все вспомнят, все, ни единой капельки не обронят!

— Если будет кому вспоминать, — шевельнулись сухие бескровные губы.

— Твоя правда. Только…

Баларама вдруг дернулся, судорожно тряхнув широченными плечами, и уставился на аскета, будто впервые обнаружив его сидящим на поляне.

— Тебе было видение? Да, тезка?!

— Да, Здоровяк. Мне было видение. Сегодня они убили последнего из моих учеников. Вначале пал Дед, за ним — Брахман-из-Ларца, а теперь пришла очередь Секача. Мы стоим на пороге Кали-юги, тезка, на пороге Эры Мрака.

— Которая закончится гибелью мира?

— Не болтай глупостей. Рама-Здоровяк по прозвищу Сохач, сводный брат Черного Баламута, знает не хуже Рамы-с-Топором, сына Пламенного Джамада, — Эра Мрака не заканчивается гибелью мира.

Аскет помолчал. Странными бликами отливала пепельная кожа его иссохшего тела, обвитого тугими жгутами совсем не старческих мышц, и оставалось только надеяться, что это цвет возраста, а не пепла от сожженных трупов, коим полагалось умащаться всякому истинному отшельнику-шиваиту.

Маленькому удоду в зарослях олеандра было очень страшно.

Страшнее всех.

— Эра Мрака не заканчивается гибелью нашего мира, — сухо повторил сын Пламенного Джамада. — Она ею начинается.

Бали сказал:
Против вас, двенадцати махатм, Адитьев,
Против всей вашей силы восстал я один, о Индра!
Если бы меня, дерзкого, не одолело время,
Я бы тебя с твоим громом одним кулаком низринул!
Многие тысячи Индр до тебя были, Могучий,
Многие тысячи Исполненных мощи после тебя пребудут.
И не твое это дело, Владыка, и не я тому виновник,
Что Индре нынешнему его счастье незыблемым мнится…

Махабхарата, Книга о Спасении, шлоки 350 — 354

Зимний месяц Магха, 27-й день

НАЧАЛО КОНЦА

Чтение этих глав есть благочестие и непреходящий свет; тот, кто аккуратно будет повторять их слово за словом во всякий день новолуния и полнолуния, обретет долгую жизнь и путь на небо.

Глава I

КОГДА БОГИ МОРГАЮТ

1

Сон отпускал меня неохотно, словно обделенная ласками любовница.

Было трудно вынырнуть из пуховой тучи забытья, сулящей все радости, какие только могут прийти на ум. Еще трудней было разлепить ресницы и взглянуть на потолок, расписанный блудливыми павлинами и не менее блудливыми богами, часть из которых я не раз заставал в самый разгар подобных развлечений, после чего приходилось либо раскланиваться, либо присоединяться.

За окном приглушенно шумела Обитель Тридцати Трех. Это удивило меня. По идее, едва мои веки дрогнут, крылатые гандхарвы-сладкопевцы должны во всю глотку славить величие и славу Индры-Громовержца, Стосильного, Стогневного, Могучего-Размогучего, Сокрушителя Твердынь и так далее.

Короче, меня.

Надо будет приказать князю моих горлопанов: пускай проследит, кто из гандхарвов оплошал, и организует виновникам по земному перерождению. Годков на семьдесят-восемьдесят, не меньше. Поплавают крокодилами в Ганге, поплачут горючими слезами… или пусть их.

Что-то я сегодня добрый.

Подхватившись на ноги, я — как был, в одной набедренной повязке — вихрем вылетел из опочивальни, пронесся мимо разинувших рот карл с опахалами и простучал босыми пятками по плитам из ляпис-лазури, покрывавшим пол зала.

Пышногрудая апсара в коридоре вытирала пыль с подоконника, украшенного тончайшей резьбой: я убиваю Змия, я убиваю Вихря, я убиваю кого-то еще, такого мелкого, что и не разберешь-то… Облокотиться о льстивый подоконник всегда казалось мне удовольствием сомнительным, особенно когда удовольствия несомненные находятся под рукой. Я походя шлепнул красотку по седалищу, достойному быть воспетым в историях похождений этого проходимца Камы, разящего куда ни попадя из цветочного лука, — апсара взвизгнула, я издал страстный стон и в три прыжка оказался у притулившегося сбоку фонтанчика.

После чего плеснул себе в лицо пригоршню-другую ароматной воды и обернулся.

Такого ужаса, какой полыхал в миндалевидных глазах апсары, я не видел со времен уничтожения Вихря. Проклятый червь… впрочем, речь не о нем.

Моя улыбка дела отнюдь не поправила. Скорее наоборот. Апсара по-прежнему стояла, зажимая рот ладонью, и глядела на меня, как если бы я только что на ее глазах засунул обе руки по локоть в человеческий труп.

— Ну, чего уставилась? — с нарочитой грубостью бросил я. Любого из дружинников гроза в голосе Владыки мигом привела бы в чувство, апсара же совсем потеряла дар речи и только часто-часто заморгала, указывая попеременно на меня и на злосчастный фонтанчик.

— В-в-в… — дрогнули пухлые губы, предназначенные исключительно для поцелуев и любовных восклицаний. — В-в-владыка!.. Вы умылись!..

Сердоликовое ожерелье на ее шее брызнуло россыпью оранжевых искр — и в испуге погасло.

— Умылся, — воистину сегодня моему терпению не было предела. — И сейчас еще раз умоюсь. Тебе это не по вкусу, красавица? Ты предпочитаешь грязных владык?!

— Нет, господин, — кажется, она мало-помалу стала приходить в себя. — Просто… раньше вы никогда этого не делали!

Теперь настала моя очередь разевать рот и застывать столбом.

— Не делал? Ты уверена?!

— Разумеется, господин! Сами знаете: грязь не пристает к Миродержцам, к таким, как вы. Умываться?.. Ну разве что при посещении кого-то из смертных, когда вам поднесут «почетную воду»! И то вы больше вид делали…

— А так никогда?

— На моей памяти — никогда, господин!

Я задумался. Странно. Поступок еще минуту назад казался мне совершенно естественным, но слова апсары совсем сбили меня с толку. Действительно, сосредоточившись, я не мог вспомнить ни одного случая утреннего умывания. Омовения — да, но омовение вкупе с тесной компанией в водоеме, под щебет пятиструнной вины и ропот цимбал… Это скорее церемония, радующая душу, чем потребность в чистоте. А ополоснуть лицо, чтобы сбросить дрему и вернуть ясность взгляда заспанным глазам… Нет, не помню. Хотя мало ли чего мы не можем вспомнить только потому, что давно перестали замечать мелочи обыденности?

Так и не придя ни к какому выводу, я игриво ущипнул апсару за обнаженную грудь, рассмеялся, когда она всем телом потянулась ко мне, и двинулся дальше.

У лестницы, ведущей на первый этаж, облокотясь о перила балкончика, стоял величественный старик. Несмотря на жару, облачен он был в складчатую рясу из плотной кошенили и украшен цветочными гирляндами — шедевр ювелиров, от живых и не отличишь! Космы бровей вздымались снеговыми тучами над Химаватом, узкий рот был скорбно поджат, как обычно, а обвислые щеки в сочетании с крючковатым носом делали старца похожим на самца горной кукушки.

Брихас, Повелитель Слов, великий мудрец и мой родовой жрец-советник, которого я в минуты хорошего настроения звал просто Словоблудом.

Он не обижался.

Он вообще никогда не обижался.

Может, потому, что был существенно старше меня и любого из Локапал-Миродержцев — а это, поверьте, много значит.

— Я счастлив видеть Владыку в добром расположении духа. — Уж с чем, с чем, а со словами Брихас обращался легко и непринужденно. — Душа моя переполнена блаженством, и осмелюсь доложить: во внутреннем дворе достойнейшие из бессмертных риши[2] уже готовы совершить обряд восхваления. Соблаговолит ли Владыка присутствовать?

Что-то в голосе жреца насторожило меня. Словно, повторяя заученные фразы, Словоблуд исподволь присматривался ко мне. И не как пугливая апсара. Скорее как присматривается отец к внезапно выросшему сыну или даже как мангуста — к замершей в боевой стойке кобре.

— Соблаговолит ли Владыка присутствовать? — вкрадчиво повторил Брихас. — Тогда я озабочусь, чтобы сюда доставили одеяния, достойные…

Переполнявшее его душу блаженство отчетливо булькнуло в глотке, заставив дернуться костистый кадык.

— Не соблаговолит, — я улыбнулся, отбрасывая странные подозрения, и еще подумал: не часто ли я улыбаюсь за сегодняшнее утро?

— Тогда я велю мудрым риши начинать не дожидаясь?

— Валяй! Только предварительно прикажи выяснить: почему при моем пробуждении молчали гандхарвы?

— Увы, Владыка, — накажи истинно виновных, но пощади покорных чужой воле! Гандхарвы молчали согласно моему приказу…

— Причина? — коротко бросил я.

— Вчера Владыка был раздражен зрелищем Великой Битвы на Поле Куру, длящейся уже две недели, и лег спать, оставаясь гневным. Поэтому я и рискнул отослать певцов-гандхарвов, предполагая, что по пробуждении…

Все было ясно. Предусмотрительный советник решил убрать безвинных певцов из-под горячей руки господина. Можно было выкинуть из головы нелепые подозрения и обрадовать своим появлением кого-нибудь еще, кроме пугливой апсары и достойного Брихаса.

Все было ясно, ясно и безоблачно. И все-таки: когда я побежал вниз по ступенькам, укрытым ворсистым ковром, так и не дослушав до конца объяснения Словоблуда, — жрец сверлил мне спину пристальным взглядом, пока я не свернул во внешний двор.

Я чувствовал этот взгляд.

2

Первым делом я заглянул в павильон для купания. Из упрямства, надо полагать. Назло строптивой апсаре. Конечно, согласно этикету следовало дождаться в опочивальне торжественного явления сотни и еще восьми юных прислужников, позволить им облачить себя в легкие одежды и под славословия гандхарвов прошествовать в сиянии златых сосудов, которые все это сонмище несло бы за моей спиной…

В большинстве случаев я так и делал. Положение обязывает. Но иногда, вдохнув запах утра, отличного от тысяч обыкновенных рассветов, я позволял себе минуту юности. Не телесной, нет, с этим у Индры Могучего, Стосильного, Стогневного и так далее было все в порядке, чего и вам желаю, — зато со свободой… Ритуал порой давит на плечи тяжелей боевого доспеха, потому что к доспеху можно привыкнуть, а навязшие в зубах церемонии можно разве что не замечать.

Увы… увы.

В воде, благоухающей жасмином и наверняка освященной дюжиной соответствующих мантр, плескались апсары. Увидев меня, они смутились столь призывно и чарующе, что стоило большого труда не присоединиться к ним в ту же минуту. Тем паче что одет (вернее, раздет) я был самым подходящим образом. Но сверло во взгляде Брихаса до сих пор причиняло зуд моей спине. Поэтому я ограничился малым: помахал красавицам рукой и уселся на скамеечке, предназначенной быть подставкой для ног. Еще одна дань легкомыслию и вызов общественному мнению. Тем более что сиденье с высокой спинкой, выточенное из цельного куска эбенового дерева, стояло рядом. И восседать на нем полагалось исключительно мне; в крайнем случае — мне с апсарой-фавориткой на коленях.

Шачи, супруга моя дражайшая, в этом павильоне сроду не показывалась — чуяла, умница, что мужу нужны берлоги, где он может отдохнуть от семьи.

Соответственно и я смотрел на некоторые проделки богини удачи сквозь пальцы. И даже смеялся вместе с остальными, когда кто-нибудь из приближенных дружинников-Марутов или даже из Локапал-Миродержцев громогласно возглашал, косясь на краснеющего приятеля:

— Желаю удачи!

Желать, как говорится, не вредно…

Зато в беде Шачи цены не было. Не зря ее имя означало Помощница. Помощница и есть. Это пусть Шива-Разрушитель со своей половиной ругаются на всю Вселенную, а потом мирятся — опять-таки на всю Вселенную, и мудрецы озабоченно поглядывают на небо: не началась ли Эра Мрака, не пора ли запасаться солью и перцем?

Нет уж, у нас удача отдельно, а гроза отдельно!

Я и опомниться не успел, как одна из апсар оказалась подле моих ног. На полу, изогнувшись кошечкой, этаким гладеньким леопардиком с хитрющими плотоядными глазками. Машинально склонившись к ней, я оказался награжден превосходнейшим поцелуем и был вынужден сосредоточиться на теплом бутоне рта и проворно сновавшем язычке. Не скажу, что это не доставило мне удовольствия — но поцелуй был омрачен сознанием того, что я совершенно не различаю моих небесных дев. За исключением некоторых. Кто же это?.. Ну, разумеется, тонкостанная Менака, прапрапрабабушка всех тех сорвиголов, что сейчас расстреливают друг друга на Поле Куру; затем чаровница Урваши, за плечами которой десятка три-четыре совращенных аскетов (за это красотку не без оснований прозвали «Тайным оружием Индры»); и, конечно же, сладкая парочка Джана Гхритачи, близняшки из породы «Сборщиц семян» — потому что у любого отшельника, стоит ему узреть моих купающихся девочек, мигом начинается непроизвольное семяизвержение…

Очень удобно, когда хочешь вырастить будущего человечка с хорошей родословной, но при этом убрать в сторонку рьяного папашу — особенно если папаша принадлежит к тем преисполненным Жара-тапаса[3] оборванцам, чье проклятие неукоснительно даже для Миродержцев!

Аскет-то после такого конфуза лет сто мантры бубнит, во искупление, ему не до случайного потомства — пусть хоть в кувшине с топленым маслом выращивают, безотцовщину!

В следующую секунду я выяснил, что целуюсь именно с Гхритачи (или с Джаной?); вернее, уже не целуюсь, ибо апсара смотрит на меня, как брахман на священную говядину, и ужас в ее глазках кажется мне изрядно знакомым.

— Владыка! Ты… ты моргаешь?!

Что мне оставалось после такого заявления, как не моргнуть изумленно?

Апсара вывернулась из моих объятий и резво отползла в сторонку.

— А что, собственно, тебя не устраивает? — осторожно спросил я, пересаживаясь на полагающееся мне кресло.

Оправившись от первого потрясения, Джана (или все-таки Гхритачи?!) оценивающе смотрела на меня снизу вверх.

— Да, в общем, ничего… Владыка. Тебе даже идет…

— В каком это смысле «идет»?!

Я начал закипать.

— В прямом. Просто раньше ты никогда этого не делал.

— Не… не моргал?!

— Ну конечно! Ведь Миродержцы не моргают!

Вот так встаешь утром, радуешься жизни и вдруг узнаешь о себе столько нового и интересного! Подойдя к полированному бронзовому зеркалу на стене, я пристально всмотрелся сам в себя. Попробовал не моргать. Глаза не слезились, и неподвижность век казалась совершенно естественной. Моргнул. Тоже ничего особенного. Не менее естественно, чем до того.

Змей Шеша их всех сожри, наблюдательных! Испортили настроение…

Я громко хлопнул в ладоши, сдвинув брови, и с этой минуты никого уже больше не интересовало: моргаю я или нет и стоит ли проснувшемуся Индре ополаскивать лицо. Потому что отработанный до мелочей ритуал вступил в силу — сто восемь юных прислужников, возникнув из ниоткуда, выстроились вдоль стен павильона со златыми сосудами в руках, умелые массажисты принялись растирать меня благовонными мазями и омывать травяными настоями, покрывать кожу сандаловыми притираниями и украшать цветочными гирляндами.

После чего, облачась в подобающую сану одежду, я прошествовал к выходу, сопровождаемый мальчиками с опахалами из хвостов белых буйволов. Покинув павильон, я прогнал огорченных мальчиков и в одиночестве направился к казармам дружины.

3

На половине пути к казармам, откуда доносился веселый лязг оружия и молодецкие выкрики, меня остановил Матали, мой личный возница. Вернее, это я его остановил. Матали как раз выезжал из-за поворота дороги, мощенной тесаным булыжником и ведущей к границе Обители Тридцати Трех — дальше начинались пути сиддхов, доступные лишь посвященным. И то стоило быть внимательным, чтобы вместо какого-нибудь Хастинапура, где тебя ждет совершающий обряд раджа, не залететь в Пут, адский закуток, где в ужасной тесноте мучаются умершие бездетными.

Лишь переступил с ноги на ногу да еще всхрапнул еле слышно.

— Именно сегодня, Владыка, — похоже, Матали не сиделось на месте и он непременно хотел силком утащить меня на Поле Куру, — будут торжественно чествовать вашего сына, Обезьянознаменного Арджуну! В ознаменование вчерашней гибели надежды врагов сына Индры…

— Кого?!

Гибель надежды врагов сына… ишь, завернул, чище Словоблуда!

— Я имею в виду незаконнорожденного подкидыша Карну по прозвищу Секач, злокозненного и…

Сам не понимаю, что на меня нашло. Еще секунда, и Матали схлопотал бы по меньшей мере увесистую оплеуху. Кажется, он тоже понял, что стоял на краю пропасти — поскольку в моей душе словно беременную тучу дождем прорвало. На миг даже померещилось, что слова возницы о подкидыше Карне-Секаче и его вчерашней гибели разбудили кого-то чужого, таящегося в сокровенных глубинах существа, которое называет себя Индрой; темный незнакомец просто-напросто забыл на рассвете проснуться и лишь сейчас вынырнул из тяжкой дремы, подобно морскому чудовищу из пучины… Зачем? Чтобы ударить безвинного Матали? За то, что сута искренне радуется победе Серебряного Арджуны, моего сына от земной глупышки, мужней жены, возлюбившей богов пуще доброго имени?.. Да что ж он, Матали, враг мне, чтоб не возликовать при виде трупа мерзавца, бывшего единственным реальным соперником Арджуны и поклявшегося в свое время страшной клятвой:

«Не омою ног, пока не плюну в погребальный костер Обезьянознаменного!»

Едва слова клятвы, данной покойным Карной-Секачом, пришли мне на ум — мир померк в глазах и из тьмы родился шепот майи-иллюзии.

— …А этот неизменно любимый твой друг, о царь, который всегда подстрекает тебя на битву с добродетельными родичами, этот низкий и подлый хвастун Карна, сын Солнца, твой советник и руководитель, этот близкий приятель твой, надменный и слишком вознесшийся, отнюдь не является ни колесничным, ни великоколесничным бойцом! Бесчувственный, он лишился своего естественного панциря! Всегда сострадательный, он также лишился своих дивных серег! Из-за проклятия Рамы-с-Топором, его наставника в искусстве владения оружием, и слов брахмана, проклявшего его по другому случаю, а также благодаря лишению боевых доспехов своих он считается, по моему мнению, в лучшем случае наполовину бойцом!.. наполовину… наполовину…

Пальцы рук, окаменев в судорожном сжатии, никак не хотели разжиматься. И фыркнувший жеребец, что стоял ко мне ближе всех, испуганно попятился, заражая беспокойством остальных собратьев по упряжке.

— Прости, Матали, — пробормотал я, глядя в землю и чувствуя, как в сознании затихают отголоски низкого голоса с еле заметной старческой хрипотцой.

Голоса, произнесшего слова, каких я никогда ранее не слышал.

— Прости. День сегодня… то моргаю, то умываюсь! Вот теперь чуть тебя не зашиб…

Как ни странно, он меня понял.

Сверкнул белозубой улыбкой, плеснул сапфировой влагой взгляда.

Не будь я Индрой, он, наверное, потрепал бы меня по плечу.

— Пощечина от Сокрушителя Твердынь дороже золотого браслета, подаренного любым из Локапал! Что браслет?! Зато ласка гневной десницы Владыки способна даровать миры блаженных самому последнему чандале-неприкасаемому!

— Льстец, — оттаивая, буркнул я. — Подхалим, пахнущий конюшней. Ладно, езжай… а на Поле Куру прокатимся. Только пополудни. Договорились?

Я еще долго стоял, провожая взглядом несущуюся Джайтру: буланое пламя распласталось в мгновенном рывке, хлопнул от ласки ветра стяг, рея над Матали — ах, как он привстал, сута, сутин сын, на площадке с бичом в руках! — и россыпь искр разлетелась вдребезги на гладких камнях дороги.

Россыпь медленно гаснущих искр.

Так же медленно, неохотно, засыпал во мне чужак, баюкая зародыш плохо предсказуемого гнева, способного прорваться в мое сознание с легкостью молнии, пронизывающей громады туч.

Брихас, Повелитель Слов, родовой жрец Индры — что же ты скрывал там, у балкончика, от своего Владыки?

Кроме того, никак не вспоминалось: действительно ли я вчера приказал Матали готовить колесницу для ранней поездки на Поле Куру?!

4

Налетевший порыв ветра растрепал мне волосы, принеся от казарм взрыв здорового мужского хохота — небось кому-то из дружинников сейчас крепко досталось! — и я опомнился.

Негоже Владыке стоять столбом поперек дороги (тьфу ты, чуть не подумал — столбовой дороги!) и хлопать ресницами. Особенно когда ни то ни другое ему не положено. Это Шива у нас Столпник, как прозвали грозного Разрушителя упыри из его замечательной свиты — прозвали якобы за высочайший аскетизм, а на самом деле за некую часть тела, которая у сурового Шивы и впрямь столбом стоит с утра до вечера, а потом с вечера до утра!

Еще и веселятся на своих кладбищенских посиделках: «Милость Шивы — это вам не лингам собачий!» И уж совсем от смеху корчатся, когда кто-нибудь из свежих покойничков интересуется: что означает на жаргоне пишачей этот самый лингам?

Им, упырям, хорошо: хочешь — моргай, не хочешь — не моргай…

И вот тут-то появилась она. Та самая женщина, на которую я поначалу даже не обратил особого внимания. И не только потому, что, погрузившись в размышления, не заметил ее приближения. Уж больно непохожа была она на безликих красавиц апсар. Стройная, но в меру, миловидная, но опять же в меру, одетая в простенькое бледно-желтое сари, она шла по обочине дороги, неся на голове высокогорлый кувшин, — и из треснувшего донца тяжко шлепались наземь капли воды.

Так и тянулись за ней быстро высыхающей цепочкой. Будто утята за сизокрылой мамашей.

— Эй, красавица! — улыбнувшись, бросил я, на миг забыв о Матали и сегодняшних несуразностях. — Кому воду-то несешь? Гляди, вся вытечет, придется заново ноги бить!

Женщина остановилась рядом со мной, ловко опустила кувшин к своим ногам и посмотрела на меня. Этот взгляд я запомню навсегда — еще никто не смотрел на Владыку Тридцати Трех подобным образом. Спокойно, приветливо, словно на старого знакомого, с каким можно посудачить минуту-другую, отдыхая от тяжести ноши, а потом так же спокойно распрощаться и двинуться своим путем — разом забыв и о встречном, и о разговоре.

И еще: в удлиненных глазах женщины с кувшином, в голубых озерцах под слегка приспущенными ресницами, не крылась готовность отдаться немедленно и с радостью.

— Ты не апсара, — уверенно сказал я, с трудом удерживаясь от странного желания прикоснуться к незнакомке.

— Я не апсара, Владыка, — легко согласилась она, и бродяга-ветер взъерошил темную копну ее волос, как незадолго до того делал это с моими.

Капли, вытекающие из кувшина, впитывались землей — одна за другой, одна за другой, одна…

Слезы приветливых голубых глаз.

— Я тебя знаю?

— Конечно, Владыка. Каждый день я хожу мимо тебя с этим кувшином, но ты, как истинный Миродержец, не замечаешь меня.

— Как тебя зовут?

Спрашивая, я случайно заглянул в ее кувшин: он был полон, по край горлышка, словно не из него без перерыва бежала вода.

— Меня зовут Кала, Владыка.

Кувшин ручным вороном вспорхнул на ее плечо, и цепочка капель потянулась дальше — к моему дворцу от границы Обители Тридцати Трех.

Уходящая, женщина вдруг показалась мне невыразимо прекрасной.

Чуть погодя я двинулся следом.

Она была права. Я действительно никогда раньше не обращал внимания на Калу-Время. Как любой из Локапал. Но сегодня был особенный день.

Присев, я коснулся земли в том месте, куда впиталась капля влаги из кувшина Калы; одна из многих.

Земля была сухой и растрескавшейся.

Глава II

ГРОЗА В БЕЗНАЧАЛЬЕ

1

Террасы и балконы, переходы и залы превращались в пустыню при моем появлении. Лишь торопливый шорох подошв изредка доносился из укромных уголков, отдаваясь эхом под сводами — предупрежденные о том, что Владыка сегодня встал с лицом, обращенным на юг, обитатели дворца спешили убраться подальше. Слухи были единственным, что распространялось по Трехмирью со скоростью, не подвластной ни одному из Миродержцев. Я ходил по обезлюдевшему шедевру Вишвакармана, божественного зодчего, моргал в свое удовольствие и тщетно искал хоть кого-нибудь, на ком можно сорвать гнев.

Самым ужасным в происходящем было то, что и гнева у меня не находилось. Встречному грозила в худшем случае возможность обнаружить у сегодняшнего Индры очередную несвойственную Владыке ерунду — мало ли, может, язык у меня красный, а должен быть синий в темно-лиловую полоску!

И впрямь: кликнуть Матали и отправиться на Поле Куру?

Вместо этого я почему-то свернул от Зала собраний направо и вскоре оказался в хорошо знакомом тупике. Сюда никто не забредал даже случайно, справедливо опасаясь последствий. Однажды мне даже пришлось отказать гостю, Локапале Севера, когда он пожелал… Я отрицательно качнул головой, и умница Кубера, Стяжатель Сокровищ, не стал настаивать. Лишь сочувственно взглянул на меня и перевел разговор на другую тему.

Одна-единственная дверь, сомкнув высокие резные створки, красовалась по правую руку от меня, и я прекрасно знал, что именно ждет меня там, за одинокой дверью.

Нет, не просто помещение, через которое можно попасть в оружейную.

Мавзолей моего великого успеха, обратившегося в величайший позор Индры, когда победитель Вихря-Червя волею обстоятельств был вынужден стать Индрой-Червем. Так и было объявлено во всеуслышание, объявлено дважды; и что с того, что в первый раз свидетелями оказались лишь престарелый аскет и гордец-мальчишка, а во второй раз бывший мальчишка стоял со мной один на один?!

Червь — он червь и есть, потому что отлично знает себе цену; даже если прочие зовут его Золотым Драконом! Как там выкручиваются певцы: лучший из чревоходящих? Вот то-то и оно…

Словно подслушав мои мысли, створки двери скрипнули еле слышно и стали расходиться в стороны. Старческий рот, приоткрывшийся для проклятия. Темное жерло гортани меж губ, изрезанных морщинами. Кивнув, я проследовал внутрь и остановился у стены напротив.

На стене, на ковре со сложным орнаментом в палевых тонах, висел чешуйчатый панцирь. Тускло светилась пектораль из белого золота, полумесяцем огибая горловину, а уложенные внахлест чешуйки с поперечным ребром превращали панцирь в кожу невиданной рыбины из неведомых глубин. О, я прекрасно знавал эту чудо-рыбу, дерзкого мальчишку, который дважды назвал меня червем вслух и остался в живых! Первый раз его защищал вросший в тело панцирь, дар отца, и во второй раз броня тоже надежно укрыла своего бывшего владельца.

Уступить без боя — иногда это больше, чем победа.

Потому что я держал в руках добровольно отданный мне доспех, как нищий держит милостыню, и не смел поднять глаз на окровавленное тело седого мальчишки. Единственное, что я тогда осмелился сделать, — позаботиться, чтобы уродливые шрамы не обезобразили его кожу. И с тех пор мне всегда казалось: подкладка панциря изнутри покрыта запекшейся кровью и клочьями плоти. Это было не так, но избавиться от наваждения я не мог.

А мальчишка улыбался. Понимающе и чуть-чуть насмешливо, с тем самым затаенным превосходством, память о котором заставляет богов просыпаться по ночам с криком. Ибо нам трудно совершать безрассудства, гораздо труднее, чем седым мальчикам, даже если их зовут «надеждой врагов сына Индры»; и только у Матали да еще у бывалых сказителей хватает дыхания без запинки произнести эту чудовищную фразу.

Именно в тот день Карна-Подкидыш стал Карной-Секачом, а я повесил на стену панцирь, некогда добытый вместе с амритой, напитком бессмертия, при пахтанье океана.

Ах да, еще серьги… Он отдал мне и серьги, вырвав их с мясом из мочек ушей, — что, собственно, и делало его Карной, то есть Ушастиком! Он отдал мне все, без сожалений или колебаний, и теперь лишь тусклый блеск панцирной чешуи и драгоценных серег остался от того мальчишки и того дня.

Обитель Тридцати Трех пела хвалу удачливому Индре, а у меня перед глазами стояла прощальная улыбка Секача. Как стоит она по сей день, всякий раз, когда я захожу в этот мавзолей славы и позора.

Я, Индра-Громовержец. Индра-Червь.

Не стой я здесь, я почувствовал бы попытку нападения гораздо раньше.

Игра света на ребристых чешуйках превратилась в пламя конца света, в пожирающий миры огонь, и я ощутил: еще мгновение, и его жар выжжет мне мозг. Дотла. Только безумец мог решиться на такое. Самое страшное, о чем можно помыслить: бой с безумцем. С незнакомым безумцем.

2

…Словно рассвет Пралаи, Судного Дня, рванулся ко мне, огненной пастью стремительно прорастая из пекторали доспеха. Тщетно: я уже не видел слепящей вспышки, вовремя покинув привычное тело, привычные стены. Обитель Тридцати Трех, вырвавшись из «здесь» и «сейчас» в то неназываемое Безначалье, где только и могут всерьез сражаться боги.

Такие, как я.

Или как тот, кто обрушил на меня подлый удар.

Пламя ворвалось туда следом за мной. На мгновение кровавый высверк взбаламутил безмятежные воды Предвечного океана — но косматые тучи уже собрались над оскверненной гладью, и огонь ударил в огонь. Закутавшись в грозу, я воздел над головой громовую ваджру[5], знаменитое оружие из костей великого подвижника; рев взбесившейся бури, грохот, мечущий искры смерч — и чужое пламя корчится, гаснет, безвозвратно уходит в небытие… или в сознание, которое его исторгло.

Ты уверен в этом. Владыка?

Нет. Я в этом не уверен.

Возможен ли неуверенный Громовержец?!

Невозможен.

Но — есть.

— Кто осмелился поднять руку на меня, Индру, Владыку Богов, Миродержца Востока?!

Голос мой трубным рыком раскатился над водами Прародины; но трубы эти показались детским хныканьем в сравнении с обрушившимся из ниоткуда ответом:

— Ты — Индра?! Ты — Владыка Богов?! Ты — презренный червь на бедре смертного! Ничтожество, жалкий вымогатель, кичащийся полученным не по праву саном! Так быть же тебе на веки вечные червем, слизистым гадом…

Презрение обволокло меня со всех сторон, липким саваном навалилось на плечи, превращаясь в бормотание мириадов ртов, в давящий рокот обреченности; под его чудовищной тяжестью я стал сжиматься, корчиться, судорожно извиваясь, как раздавленный червяк… Но в последний миг, когда густая волна ужаса и бессилия уже захлестывала мое сознание, гася последние искорки мыслей — цепи отчаяния вдруг лопнули внутри меня. Сокрушительный удар отшвырнул, разметал клочьями силу чужого проклятия; захлебнувшись, смолк насмешник-невидимка, давая мне вздохнуть полной грудью, пошли мерить простор бешеным махом волны Предвечного океана — и невиданный по силе гнев вспыхнул в душе Индры!

Давно я так не гневался! Пожалуй, с тех пор, когда один из смертных заполучил чудовищный по последствиям дар — под его взглядом любое существо отдавало всю свою силу! И этот Змий стал именовать себя Индрой, разъезжая по небу в колеснице, запряженной святыми мудрецами! Еще и мою Шачи себе в жены потребовал, скотина! Мразь! Упырь мерзкий!..

Воспоминание о Змие подействовало не хуже топленого масла, подлитого в жертвенный огонь, — веер хлещущих направо и налево молний излился наружу, ярясь в поисках притаившегося во тьме врага. Но напрасно метались дети мои, громовые перуны, над бурной водой — безучастен остался океан, ничто не пошевелилось в его таинственных глубинах, и никто не осыпался пеплом с молчаливого небосвода.

А когда ярость моя иссякла, так и не обрушившись на неведомого противника, над океаном послышался смех.

— И это все, что ты можешь? Поистине я прав: ты червь, и ничего более!

— А кто ты, расточающий бессмысленные оскорбления? Кто ты, презренный трупоед из касты чандал-неприкасаемых, не решающийся явить свой истинный лик и сразиться со мной как подобает?! Бьющий в спину из-за угла, забыв долг и честь?! Кто ты, боящийся жалкого червя?!

Голос мой снова набирал силу и вскоре легко перекрыл растерянно умолкший смех. Слова рождались сами собой, словно их вкладывали в мои уста — но кто бы ни помогал сейчас Индре, пылающему от гнева, он отвечал достойно! Я и сам не смог бы ответить лучше.

— Выйди, покажись, предстань передо мной! Взгляни в глаза червю на бедре смертного! Ты страшишься слизи и объятий чревоходящего? Так отчего же мне бояться тебя?! Ты назвал меня трусом? В таком случае ты сам трусливее во сто крат! Покажись — или беги с позором, и не смей более беспокоить Громовержца, ибо недостойно Владыки сражаться с такими, как ты!

Голос более не отозвался.

Лишь шумел Предвечный океан, безразличен к сварам и гордости своих правнуков.

3

Я медленно приходил в себя. Гораздо медленнее, чем хотелось. Окружающее черта за чертой обретало резкость, предметы возникали из небытия, меркло, тускнело видение океана, струящегося в Безначалье…

Разумеется, я стоял все там же, перед панцирем и серьгами Карны-Секача, чью гибель сейчас небось шумно праздновали на Поле Куру. Стоял и растерянно моргал (в привычку входит, что ли?!), наверное, отнюдь не походя в этот момент на грозного Индру, только что метавшего молнии в невесть кого, заставляя содрогаться воды Прародины.

Кто?!! Кто посмел напасть на меня?!

Первый вопрос, который возник в моем сознании, едва я вновь ощутил свое тело.

Это не могло быть проклятием неведомого аскета: такие проклятия всегда сбываются, и противостоять им бесполезно. Всеобщая аура тапаса, окутывающая Трехмирье, позволяет подвижнику накопить столько всемогущего Жара, что даже сам Брахма не в силах помешать отшельнику исполнить задуманное и произнесенное.

Человек, Бог или распоследний пишач-трупоед — уж если предался сознательной аскезе с целью получить дар, то накопление соответствующего количества Жара-тапаса зависеть будет лишь от его выдержки и терпения.

Кроме того, я да и другие небожители уже не раз испытывали на собственной шкуре действие подобных проклятий. Результат? Я, например, попадал в плен, проигрывал сражения и однажды даже прятался в венчике лотоса. У могучего Шивы, раздразнившего целую обитель отшельников, напрочь отвалилась его мужская гордость (впрочем, у Разрушителя, величайшего развратника, но и величайшего аскета нашего времени, оказалось достаточно собственного Жара, чтобы его замечательный лингам вскоре отрос, став краше прежнего). Миродержец Юга, Петлерукий Яма, был проклят собственной мачехой, редкостной стервой, из-за чего ему даже пришлось умереть — что на нем, Властелине Преисподней, никак не отразилось…

Но все это выглядело совсем по-другому! Да прокляни меня какой-нибудь благочестивый брахман, которому я чем-то наперчил в молоко, — я бы просто в тот же момент превратился в вышеозначенного червяка! На соответствующий срок, без всяких молний, огненных вихрей, зловещего смеха и обмена «любезностями»!

Внезапная стычка скорее напоминала давнюю битву с Вихрем, погибелью богов; тем паче что проходила она как раз над теми же Безначальными водами! Вот где было вдосталь и огня, и молний, и разнообразного грохота… Значит, не аскет? Значит, равный?! Кому из оставшихся титанов-асуров, небожителей или Миродержцев наступил на мозоль Индра-Громовержец?

И самое главное — кто помог мне одолеть безымянного врага?..

Наглухо утонув в размышлениях, которые отнюдь не прибавляли ни веселья, ни сил, я собрался было уходить — но в глаза мне бросилась злосчастная пектораль, не так давно полыхавшая огнем. Дело, в общем, крылось не в ней и не в выманенных у Карны доспехе с серьгами; совпадение, атака невидимки вполне могла застать меня, к примеру, в трапезной или на ложе с апсарой. Но блики рассеянного света, играя на полумесяце вокруг чешуйчатой горловины, на глади белого золота, даже сейчас были странными, складывающимися в…

Во что?!

Я пригляделся.

Река. Струится, течет в неизвестность, качая притаившиеся в заводях венчики лотосов; и тростники колеблются под лаской ветра. Да, именно река и именно тростники. Вон селезень плывет. Толстый, сизый, и клюв разевает — небось крякает. Только не слышно ничего. А тростники совсем близко, качаются у самых глаз, будто я не Индра, а какая-то водомерка над речной стремниной. Или труп, раздутый утопленник, которого воды влекут невесть куда и невесть зачем.

Дурацкое сравнение на миг привело меня в замешательство — и почти одновременно изменилась картина, легкий штриховой набросок поверх тусклой пекторали.

Поле боя. Замерло, стынет в ознобе неподвижности: задрали хобот трубящие слоны, цепенеют лошади у перевернутых колесниц, толпятся люди, забыв о необходимости рвать глотку ближнему своему… но перед тем, как исчезло с металла призрачное изображение, я еще успеваю увидеть.

Молния, бьющая из земли в небо. Неправильная молния. Невозможная. Наоборотная.

…Спустя мгновение в пекторали панциря отражалось лишь мое лицо.

И никаких молний.

4

— Владыка! Прошу простить за беспокойство, но…

Наконец до Владыки дошло, что обращаются именно к нему, а не к кому-то постороннему, и Владыка соизволил неторопливо обернуться. Бог я все-таки или нет? Сур или не сур?! А нам, богам-сурам, поспешность не к лицу.

Как и отягощенность лишними размышлениями.

Передо мной навытяжку стоял дружинник-Марут. Браслеты на мускулистых руках свидетельствовали о чине десятника. Обнаженный торс крест-накрест пересекали бронированные ремни, и каждый оканчивался с двух сторон мордами нагов из черной бронзы. Зубы разъяренных змей намертво вцепились в широкий пояс, покрытый бляхами, а глаза Марута сверкали ярче полировки металла.

Ну любят меня сыновья Шивы, дружиннички мои, головорезы облаков, любят, что уж тут поделаешь!

Как там в святых писаниях:

Сияют в темных облаках доспехами,
Надевши латы, в буйный час проносятся,
Звучат в грозе свирели бурных Марутов,
Хмельные в бой они выходят с пиршества.

Хмельные-то хмельные, а спуску никому не дают…

— Осмелюсь доложить. Владыка: к Обители приближается Гаруда[6]!

— Что, братец Вишну в гости пожаловал? — пробормотал я, морщась.

Только Опекуна мне сейчас не хватало!

Вишну был младшим из сыновей мамы Адити-Безграничности. Последышем. Я родился седьмым, а он — двенадцатым, да еще и недоношенным, потому что мама была уже в возрасте, и наш небесный целитель Дханва, автор лекарской Аюр-Веды, советовал маме не рисковать и избавиться от зародыша. Мама отказалась — проклятие, чуть не вырвалось: «Увы, мама отказалась!» Но, так или иначе, братец Вишну выкарабкался и сперва был у нас мальчиком на побегушках, выполняя мелкие и щекотливые поручения. Дальше — больше, у младшенького проклюнулся талант аватар, то есть умение частично воплощаться в различных живых существ — и эта способность Вишну изрядно помогла нам во многих ситуациях.

Мы и оглянуться не успели, как рядом с Брахмой-Созидателем и Шивой-Разрушителем образовался Вишну-Опекун; и он же первым назвал эту компанию Тримурти, то есть Троицей.

Мы не возражали.

И впрямь — кроме Созидания и Разрушения, невредно иметь под рукой менее радикальную Опеку, к коей можно прибегнуть в тех случаях, когда Созидание и Разрушение излишни. Точнее: когда неохота стрелять ваджрой по воробьям.

Дерзай, малыш!

— …Нет, Могучий, Гаруда летит один!

Я вздохнул с облегчением. Интересно, что понадобилось в чертогах Индры моему пернатому другу? Давненько он здесь не появлялся!

— Хорошо, десятник. Распорядись, чтобы очистили площадку за южными террасами, которые с коралловыми лестницами, около манговой рощи. Короче, подальше от строений. И крикните этому сорвиголове, чтоб уменьшился — а то опять мне все пожелай-деревья с корнем вывернет, как в прошлый раз!

— Слушаюсь, Владыка! — И Марут мгновенно исчез, лязгнув напоследок браслетами.

Что ж, придется встретиться с птичкой. И я направился к выходу, по дороге пытаясь отрешиться от обуревавших меня мыслей.

Отрешиться не удавалось.

— Сажайте Проглота[7] на площадку за южными террасами! — громыхнуло со двора. — Какие еще апсары? В мяч играют?! Дуры безмозглые! Гоните их оттуда в три шеи, пока птичка не накрыла!

— Что, Упендра[8] пожаловал? — осведомился ехидный бас.

«Не слишком-то мои Маруты уважают Великого Вишну, — усмехнулся я. — И есть за что! Не успеешь разделаться с каким-нибудь асуром или демоном, как тут же выясняется, что победил его Владыка Тридцати Трех исключительно благодаря помощи хитроумного Вишну, которого во время битвы и близко не было! А пройдет год-два — и с удивлением обнаруживаешь, прогуливаясь инкогнито на столичных базарах: это, оказывается, сам Упендра и сразил нечестивца, а Индра тут вообще ни при чем! Спал, бездельник, пока Опекун надрывался!»

Недаром среди Марутов уже который век бытовала шутка, когда у излишне расхваставшегося воина язвительно интересовались: «Ты что упендриваешься, герой? Небось аватара Вишну?»

Как раз когда я выбежал из дворца, небесная лазурь на мгновение померкла, и огромная тень с шумом урагана пронеслась над головой.

— Гаруда, уменьшайся!!! — в один голос заорали Маруты, но было поздно. За дальними беседками, со стороны манговой рощи, послышался треск, визг апсар и недовольный орлиный клекот.

Ну вот, опять не вписался в посадочную площадку! Я мысленно погрозил кулаком Лучшему из пернатых и понесся в ту сторону, где опустился Гаруда. Свиту с собой брать явно не стоило, хотя птица была велика не только размерами. В конце концов, мы с Проглотом друзья или как?!

Вот я у него по-дружески и спрошу, с глазу на глаз…

— Раз лежит помету груда — значит, прилетал Гаруда! — продекламировал у меня за спиной кто-то из бегущих следом Марутов. В отличие от меня сыновья Шивы недолюбливали не только самого Вишну, но и его вахану.

Вывернув из-за летнего павильона, выстроенного из полированного песчаника, я чуть не врезался в опрокинутую беседку — и имел счастье лицезреть гостя.

Гаруда, уже успев уменьшиться до почти нормальных размеров, расстроенно оглядывал последствия своей посадки. Сейчас Лучший из пернатых был весьма похож на человека. Ну и что с того, что вместо носа у него — загнутый клюв, шея покрыта отливающими синью перьями, за спиной сложены крылья, а землю подметает веер хвоста? Зато в остальном — человек как человек, только вот еще когти да привычка коситься то одним глазом, то другим…

— Рад видеть тебя, Гаруда, друг мой! — провозгласил я, огибая изрядно помятые кусты колючника-ююбы, которые укоризненно смотрели на меня бледно-голубыми цветами.

— И я рад, о Владыка, друг мой! — В хриплом клекоте Гаруды безуспешно пряталось смущение. — Простишь ли ты мне столь неудачный визит?! Кажется, я слегка примял твой сад…

Я огляделся по сторонам.

Действительно, «слегка примял»!

С ближней беседки напрочь снесена крыша, и драгоценные камни карнизов теперь озорно перемигиваются разноцветными блестками: ни дать ни взять водяные брызги в растрепанной шевелюре травы. Два благоухающих пожелай-дерева сломаны и жалко топорщатся измочаленными стволами; попав под удар крыла, пострадали, хотя и меньше, еще десяток деревьев; растерзанная клумба, пролом в ограде бассейна, сорванные вихрем капители, из-за чего колоннада террасы кажется неприлично лысой — и вывороченный дерн по краям двух огромных борозд, что перепахали всю лужайку!

Ах да — еще три апсары в глубоком обмороке.

— Да уж, друг мой, могло быть и лучше, — обернулся я к потупившему взор Гаруде. — Ведь кричали тебе: уменьшайся! А ты?

— А я не успел, — развел руками несчастный Гаруда, и перья на его шее встопорщились воротником. — Думал — обойдется. Вот если бы эта площадка была чуть-чуть побольше…

— А ты чуть-чуть поаккуратнее, — подхватил я, и Лучший из пернатых вконец сник и закряхтел от смущения.

— Ладно, приятель, не грусти, — я дружески хлопнул его по плечу, едва не отбив ладонь о торчащие кости, и орел наш мгновенно воспрял духом. — Мои слуги сейчас же займутся Обителью. Только прошу тебя — в следующий раз постарайся не задавать им лишней работы. Договорились?

— Конечно, друг Индра! — просиял Гаруда и в подтверждение нерушимости своего слова громко щелкнул клювом.

— Ну а теперь, давай-ка найдем какую-нибудь уцелевшую беседку и спокойно поговорим наедине. Ты ведь прилетел не для того, чтобы ломать мое жилище? Верно?

— Верно! — с удивлением обернулся ко мне пернатый друг, явно недоумевая, как я мог сам об этом догадаться. Похоже, он только сейчас вспомнил о цели своего прилета. — Только распорядись сперва, чтоб мне… нам… ну, насчет обеда! Летаешь в этом Трехмирье, летаешь, а как сядешь, так, веришь, готов слона слопать!

Я едва сдержал улыбку. Не зря мои Маруты прозвали птичку Проглотом!

— Ну разумеется, друг мой! Слона не обещаю, но чем богаты…

Словно в подтверждение, издалека, от врат Обители, донесся гневный слоновий рев — гигант Айраватта любил Гаруду примерно так же, как и дружинники.

5

С огромным блюдом змей, запеченных на углях, Гаруда расправился в один момент; явно хотел попросить добавки любимого лакомства, но остерегся лишний раз подтвердить свое прозвище.

— Благодарю за угощение, Владыка, — пернатый друг от души рыгнул, смутился и облизал замаслившийся клюв.

Грандиозное зрелище! Не верите — попробуйте повторить.

— Змеи пропечены в самую меру… Однако пора перейти к делу. Не хотелось бы отягощать тебя чужими заботами, но мне больше не к кому обратиться. Все-таки я — вахана Великого Вишну, а ты — его старший брат… И кому, как не нам, обсудить странности, что творятся в последнее время с Опекуном Мира?!

«Ага, и с ним тоже!» — едва не брякнул я, но вовремя сдержался.

— Я думаю, друг мой, это временно. Просто Опекун Мира взвалил на свою могучую шею непосильную даже для него ношу…

Соображал Гаруда не слишком быстро, так что пришлось пояснить — для особо пернатых:

— У твоего повелителя на земле сейчас живут по меньшей мере три аватары. Кришна Двайпаяна[9], Черный Островитянин, знаменитый мудрец; Кришна Драупади, Черная Статуэтка, жена пятерых братьев-пандавов; и главная его аватара — Кришна Джанардана, Черный Баламут, вождь племени ядавов. Многовато даже для Опекуна! Неудивительно, что Упендра… э-э-э… Великий Вишну кажется тебе странным — ему ведь приходится присутствовать одновременно в четырех местах, причем в разных аватарах!

— Почему в четырех?

— Да потому что четвертый и есть сам Вишну!

— Я не об этом! — досадуя, что я его опять не понял, взъерошил шейные перья Гаруда. — К тому, что мой повелитель последние лет сорок похож на призрак, сиднем сидит дома и редко произносит что-либо вразумительное, я давно привык! В конце концов, его аватары смертны — уйдут к Яме, и станет Вишну таким, как раньше! Тут дело в другом. Захожу я сегодня в покои Опекуна…

Уже не первый год Гаруда хозяйничал во дворце Вишну, да и во всей Вайкунтхе — имении Опекуна. Его повелитель был занят куда более важными делами: через свои аватары он заботился о процветании Трехмирья.

Но кто-то же должен был все это время заботиться о его собственных владениях?

Такое дело было как раз для Гаруды. Никто и не пытался оспаривать права гигантского орла — только попробовали бы! И добросовестный птицебог исправно наводил порядок в Вайкунтхе, пока Опекун наращивал количество земных аватар, переходя во все более размыто-призрачное состояние. Это беспокоило Гаруду, но в редкие минуты просветления Опекун объяснял Лучшему из пернатых, что причин для волнения нет. Истечет время, отпущенное его аватарам для исполнения предначертанного, — и он, Вишну, вновь станет прежним.

Вполне осязаемым и единым.

«Предначертанное? Кем?!» — хотел тогда спросить Лучший из пернатых. Но Вишну уже снова впал в забытье, растекшись разумом между аватарами, а Гаруда вдруг догадался:

«Да им же самим и предначертанное!»

Как это он сразу не додумался?!

А суть предначертаний интересовала простоватого птицебога в последнюю очередь.

…В общем, Гаруда продолжал верно служить повелителю. При этом он все чаще ощущал себя не управляющим, а господином Вайкунтхи, и такое положение дел ему крайне нравилось.

«Да продлится жизнь аватар повелителя на долгие годы!» — думал он иногда. Могучий и свободный, повелевающий обширными владениями, Гаруда был вполне доволен теперешней жизнью и не слишком жаждал возвращения прежних времен: туда лети, сюда лети, то делай, сего не делай… Вишну, понятно, виднее — на то он и Вишну! — но пусть уж лучше Опекун печется о благе Трехмирья, а его вахана тем временем…

И обедать можно трижды на день.

Однако сегодня, войдя в покои повелителя, Гаруда сразу заподозрил неладное. Вишну не было! Внутреннее чутье, что позволяло мигом определить присутствие сокровенной сущности Вишну, утверждало: Опекун не здесь! Лишь мгновение спустя Гаруда заметил бессмертное тело Опекуна — туманный силуэт прислонился к колонне, отрешенно воздев руки к резному потолку.

Тело, безусловно, находилось здесь, зато сам повелитель… не было никакого сомнения, что Вишну ушел в Безначалье!

Когда нужно, Гаруда умел соображать достаточно быстро. За все время пребывания в аватарах Вишну ни разу не покидал Вайкунтхи — ни разумом, ни телесно. Несомненно, случилось что-то серьезное, раз повелитель махнул рукой на растроение… расчетверение личности и в теперешнем состоянии отважился выйти в Безначалье! Но, ослабленный земными воплощениями, Опекун сейчас не обладал и десятой долей обычных возможностей! Оказаться на Прародине, традиционном месте поединков богов-суров и их грозных противников…

Опекуна надо было спасать! И как можно скорее.

Руки птицебога сами собой разошлись в стороны, словно Гаруда пытался обнять все Трехмирье; с шумом распрямились за спиной мощные крылья; горящие угли глаз — не птичьих, но и не вполне человеческих, — казалось, прожгли зыбкую оболочку реальности… и в следующее мгновение гребни волн Предвечного океана уже рванулись навстречу Лучшему из пернатых.

Вой урагана вместе с солеными брызгами обрушился на Гаруду, веля убираться, пока цел, но птицебог лишь нехорошо рассмеялся, принимая свой истинный облик. Гигантские крылья отшвырнули бурю прочь, клекот заставил гром на миг умолкнуть, и Гаруда устремился вперед.

«Где же Вишну?!» — обеспокоенно колотилось сердце. Гаруда готов был поклясться, что его повелитель находится здесь, в Безначалье! Но… но его здесь не было!

Не было!

Ошибка исключалась: присутствие Опекуна не могло остаться тайной для Гаруды.

— …Так быть же тебе на веки вечные червем, слизистым гадом… — издевательски разнесся над Безначальными водами незнакомый голос.

Почти сразу в ответ сверкнуло яростное пламя, и целый веер ослепительных молний ударил издалека.

Переливы их сполохов окрасили кровью беснующийся океан.

«Индра! Сражается с кем-то!» — мигом сообразил Гаруда, с трудом уворачиваясь от одной из громовых стрел.

Лучший из пернатых никогда не был трусом, но попасть под перун разгневанного Индры не отважился бы, наверное, и сам Разрушитель Шива. Поэтому Гаруда принял единственно правильное решение, и мгновение спустя был уже снова в покоях Вишну. Увы, реальность Безначалья сомкнулась за его спиной недостаточно быстро — и шальная молния, вырвавшись следом, успела слегка опалить хвостовое оперение птицебога.

Тело Вишну стояло на прежнем месте, у колонны, воздев руки к своду покоев. Повелитель был здесь, в Вайкунтхе; повелитель был там, в Безначалье — и в то же время его не было нигде!

Гаруда с опаской помянул нехорошим словом разгневанного Громовержца — и в следующий момент ощутил присутствие Вишну. Словно свеча зажглась во мраке. Бессмертное тело бога уронило руки и, не обратив никакого внимания на остолбеневшего Гаруду, неуверенным шагом направилось прочь из покоев.

Птицебог остался на месте и не стал ни о чем спрашивать.

Знал: бесполезно.

6

— …И чего ты ждешь от меня, друг мой?

— Как чего? — изумился Гаруда. — Ты — Владыка Богов, ты обязан знать обо всем, что происходит в Трехмирье… да и в Безначалье тоже! Что, если это козни зловредных асуров? Или ракшасов? Или…

Лучший из пернатых поразмыслил, но не нашел, на кого бы еще можно было возложить вину за происшедшее.

— Кроме того, ты — мой друг! К кому мне лететь, как не к тебе? Не к Брахме же! Этот соня меня и слушать бы не стал!

— Ты прав, друг мой, — мысли разбегались, но надо было что-то отвечать встревоженному Гаруде. — Я действительно вел бой в Безначалье. Не зная, с кем сражаюсь. Такое случилось впервые, и раньше я считал это невозможным. Проникнуть в Безначалье, напасть оттуда на одного из Миродержцев и остаться неузнанным?! Да, Гаруда, ты вдвойне прав, что прилетел именно ко мне.

— Если тебе понадобится помощь, рассчитывай на меня, — поспешил заверить Гаруда. — Возникнет нужда — вот…

Слегка поморщившись, он выдернул из хвоста перо и вручил мне этот знак внимания.

— Сожги его — и я появлюсь так быстро, как только смогу.

«Мало тебе в Безначалье хвост припалило?» — К счастью, я вовремя сдержался, вполне искренне поблагодарив своего пернатого друга; и Гаруда, попрощавшись, взлетел, быстро увеличиваясь в размерах.

«Кажется, пора, — подумал я, следя, как медленно тает в лазури небесных сфер силуэт бесхитростного птицебога. — Пришло время Свастики Локапал».

Глава III

СВАСТИКА ЛОКАПАЛ

1

Я выпрямился во весь рост, слегка покачался на носках, привстав на цыпочки, и крестообразно раскинул руки. Глаза закрылись сами собой, и темнота внутреннего взора мигом расцвела лиловыми и сиреневыми пятнами — лотосы в ночном пруду. Полусомкнутые венчики колыхались вне времени и пространства, и я ощутил себя распростертым на земном диске, лицом вниз, к Вселенскому змею Шеше, на чьих головах покоилась твердь.

Пока все шло как надо.

Происходящее слегка напоминало детскую игру: холодно… теплее… тепло… горячо! Когда я ощутил Жар, присутствие тапаса, окружавшего Трехмирье плотным коконом, то в кончиках пальцев рук и ног закололо, мурашки побежали из меня наружу — и я отчетливо почувствовал, как изгибаются концы креста-Индры. Посолонь, слева направо, с востока через юг — на запад и север; так ученик обходит учителя, сын — отца, младший — старшего, свершая знаменитую прадакшину, «круг почета».

Обратное движение, так называемая апасавья, или «мертвецкое коло», свершалось лишь врагами в бою. Да еще яджа-ведьмами, служительницами Черной Яджур-Веды, чьи заклинания несли порчу и разрушение всему живому.

Смерть после этого казалась избавительницей в лазоревых одеяниях — если, конечно, она приходила.

На миг я отвлекся, а когда снова собрал разбежавшиеся мысли, то поверх земного диска уже лежал не крест — свастика. На восемь сторон света. И Жар сделался почти нестерпимым, он выжимал капли пота, заставляя сердце стучать неровно и захлебываться собственным ритмом. Теперь оставалось самое трудное: не просто стать свастикой, но и произнести это вслух — так, как поступал Тваштар[10]-Плотник по завершении любого из своих творений, будь то летающая колесница или тела богов. Сам Тваштар был легендой даже для меня. Я сильно сомневался, что этот Плотник когда-либо существовал и тратил время на создание моего тела (тоже мне, велика ценность, хотя и неплохо сработано!), но обряд произнесения слова «свастика» был в данном случае неукоснителен.

Первые два слога — «свасти» — на благородном языке означали утверждение «хорошо есть!», а окончание «ка» (будучи одновременно первой буквой благородного алфавита) усиливало общее значение, как бы подводя итог, «и хорошо весьма!». Видимо, Тваштару изрядно нравилась собственная работа, если он после каждого дела восклицал на все мироздание:

— Хорошо есть, и хорошо весьма!

Мне бы толику такой бодрости духа… Хотя бы затем, что, вызывая восьмерку Локапал-Миродержцев, я должен воскликнуть «Свастика!» с теми же ощущениями, какие предположительно возникали у бодрого Плотника.

Так, что у нас сегодня было хорошего? Умывался, моргал, болтал со Словоблудом… с Матали… отказался ехать смотреть битву и чествование, стоял у доспеха Карны-Секача, рубился над Предвечным океаном непонятно с кем… опять же — видения в пекторали…

Нехорошо, братцы, и нехорошо весьма!

Ощущение Жара стало уплывать, кончики пальцев пробрала дрожь, и я понял: еще минута-другая, и у меня ничего не получится. Бодрости это не прибавило, и я начал лихорадочно вспоминать события вчерашние, позавчерашние, месячной, годовой давности — ну не может такого быть, чтоб не нашлось хоть чего-нибудь хорошего! Увы, хорошее нашлось, но с одной оговоркой: сегодняшние события почему-то казались единственно реальными. Все остальное проказница память игриво превращала в плоские картинки, ни уму ни сердцу. Вроде бы со мной происходило, и вроде бы не со мной!.. Тело остывало, свастика поверх земного диска грозила скомкаться, потерять форму — я был готов расплакаться от бессилия, и пусть потом апсары судачат, что прежний Индра не плакал, а исключительно радовался и громыхал молниями!

Молниями…

Словно белое золото проклятой пекторали вновь воссияло передо мной: поле боя, беззвучно трубят слоны, оцепенели люди, чье-то тело простерлось ничком у накренившейся колесницы, руки разбросаны в разные стороны, изломаны углами — и неправильная молния, бьющая в небо из этого плотского креста, громовой ваджры, свастики…

И чужак во мне проснулся, сладко потягиваясь внутри смерча из огня и грохота.

— Хорошо! — воскликнул он, дыша полной грудью. — И хорошо весьма!

Мне осталось только присоединиться.

В следующее мгновение Жар усилился, и я ощутил по правую руку — восток.

Потому что я, Индра, и был Миродержцем Востока, владетелем Айраватты, одного из четырех Великих слонов.

Дальше все пошло как по писаному. Сознание послушно раздвоилось: один Индра лежал (стоял?) в виде охватывающей Трехмирье свастики, другой же совершал прадакшину, двигаясь по кругу, начиная с востока.

Юго-Восток. Сурья-Солнце откликнулся почти сразу, и мне стало гораздо легче: от дружеского прикосновения Сурьи, моего родного брата, сил прибывало втрое. Не зря, наверное, племена дравидов называли его Вивасвят, освящая изображением солнца свои алтари.

Я улыбнулся, продолжив движение от Сурьи к его сыну и моему племяннику.

Юг. Царство Мертвых, Преисподняя — и Петлерукий Яма начинает сдвигать густые брови, исподволь внимая далекому зову. Черный буйвол беспокойно топчется под Адским Князем, и на миг стихает вечный стон геенны, даруя суровому господину время тишины и понимания.

Юго-Запад. Пожиратель жертв Агни, которого те же дравиды зовут по-своему — Огнь. Пылающий при каждом обряде, в каждом очаге, в каждом погребальном костре… откликнись, рыжебородый! Да я это, я, кто же еще! И Жар радостно сливается с огненной усмешкой Агни, очищающего все, к чему бы он ни прикоснулся.

Запад. Еще один из моих братьев, самый старший, Варуна-Водоворот, Повелитель Пучин. По-дравидийски — Бурун. Трубит его слон Малыш, и эхом откликаются мой белый гигант Айраватта вместе с южным самцом Лотосом-Великаном. Прохладой веет от ответа Варуны, и всякий раз, когда я сталкиваюсь со своим старшим братом, мне кажется: то, что до моего рождения именно Варуна правил Трехмирьем чуть ли не в одиночку, — не ложь. Хотя сам Водоворот никогда не отвечал нам прямо на этот вопрос. Улыбался, хитрил, исчезал в своих глубинах… Да и сейчас — почему-то из восьмерки Локапал-Миродержцев последнее слово, как правило, оставалось за ним, а не за мной. Хотя я поначалу считал, что за мной, что это моя мысль, мое слово, а пенноволосый Варуна лишь подтолкнул, направил; я считал, да и кто не считал?! Ладно, двинулись дальше…

Северо-Запад. Ваю-Ветер, Дыхание Вселенной. И дуновение шестого Локапалы ласково смахивает капли пота с моего лба. Словно вздох, еле слышный лепет: «Ва-а-аююю…» Зато когда он во гневе, то на его дороге лучше не становиться. Сметет и не заметит. Помню: давным-давно, пресытясь ласками апсар, я вместе с Ветром и Солнцем ухлестывал за красавицами обезьянами в южных лесах Кишкиндхи — и непоседливый детеныш Ваю от одной из наших любовниц насквозь проел мне печенку. Раздраженный, я оплеухой сломал обезьянышу челюсть. Обидевшись на меня, Ваю вместе с хнычущим сыном заперся в горной пещере, и Трехмирье едва не задохнулось. Пришлось во главе всей Обители тащиться в горы и просить Ваю прекратить добровольное заточение. К счастью. Ветер отходчив — о, как я был рад, когда он почти сразу вылетел мне навстречу и припал к моим ногам, обнимая колени, хотя я сам был рад сделать то же самое!

Север. Кубера-Кубышка, Стяжатель Богатств; трехногий одноглазый и восьмизубый урод. А как его любят женщины! Злопыхатели утверждают, что блеск золота делает красивой даже древесную мокрицу, но здесь причина в ином. Просто Кубышка — самый покладистый из всех нас, а женщины это чуют. Нам они отдаются, а его любят. Жалеют, наверное. Кто их поймет? И в рев трех слонов вплетается четвертая труба — серый Хозяин, старик со сточенным правым бивнем, радостно откликается на зов родичей.

И, наконец, Северо-Восток. Сома-Месяц, Господин Растений, извечный недоброжелатель Сурьи-Солнца. Гордец, в свое время осмелившийся украсть жену у моего Словоблуда. Доигрался, Двурогий, — сперва разразилась война, где мне волей-неволей пришлось поучаствовать, а после проклятие Брихаса настигло похитителя, и ссора закончилась мирными переговорами. Правда, с тех пор докричаться до Месяца стоит большого труда, и я рад, что Локапала Северо-Востока — последний в ряду.

Свастика замкнута.

Хорошо.

И хорошо весьма.

2

…Ощущение выхода из Свастики Локапал было, как всегда, хуже не придумаешь!

Минуту назад твой разум, твоя суть, ты сам весь без остатка простирался над миром (да что там — над Трехмирьем!), а теперь… Наступил черед похмелья. Я, Индра-Громовержец, корчился от осознания собственной ничтожности подобно скользкому червю на бедре смертного! Да, именно так! Тварь земная, съежившийся от страха червячок, в безмозглой головенке которого, если у червя есть голова, ползает лишь одна жалкая мыслишка: поскорее втиснуться в подвернувшуюся щель, укрыться, спрятаться…

И прожить лишнюю минуту. Прожить — червем.

Я предвидел, что будет плохо; я знал, как будет плохо, но даже не подозревал, что в этот раз окажется НАСТОЛЬКО плохо! Нас, Локапал, называют Миродержцами — и я в очередной раз ощутил это, как будто все Трехмирье действительно держалось на мне, на моих плечах; да что там — Я САМ и был Трехмирьем, единственно сущим и всеобъемлющим! И после этого возвращаться в одно-единственное тело? Пусть даже в тело Владыки Богов?

Поневоле ощутишь себя жалким червяком…

Все, хватит о червяках! Что ж это за день такой распроклятый?! Я — Индра, Могучий и Стогневный! Один из восьми Миродержцев, который собственными силами создал Свастику Локапал и узнал кое-что… впрочем, от обретенного знания хотелось выть подобно голодному пишачу-трупоеду, или вдребезги напиться сомы[11], или…

Я так и сделал. В смысле выть не стал, а отправился пить сому.

Сейчас, конечно, больше пришелся бы ко двору черпачок-другой суры[12], но сура во дворце у Владыки? Да как можно?! Мы, боги-суры, грубых материй внутрь неупотребляем! Хоть трижды назови ее «божественной» — нет, и все! Отродясь не водилось в Обители этого мирского напитка. Поскольку все твердо знали: возлияния Владыке совершают сомой и только сомой.

А жаль.

Когда-то я хотел разыскать того мерзавца, кто установил подобный канон, потратил кучу времени и сил — но все зря.

То ли умер умник, то ли спрятался.

3

Сома хранилась на нижнем ярусе, в подвалах, дорога в которые мне была отлично известна. За столько веков немудрено изучить всю Обитель сверху донизу, как собственную ладонь, да и найти сомохранилище можно с закрытыми глазами. По запаху. Особенно когда душа горит.

Вдоль стен, сложенных из сырцового кирпича, до самого потолка высились деревянные стеллажи. Древесина благовонного агуру[13] по сей день хранила легкий аромат, и он смешивался с испарениями сомы, кувшинами с которой были тесно заставлены полки. На округлых боках кувшинов, на охряных выпуклостях четко просматривалось клеймо: изображение Сомы-Месяца в окружении венчиков Лунного Лотоса. Венчики были красивые, а Месяц — нет. На нетопыря похож.

Я аккуратно снял ближайший кувшин и перешел в помещение для мелких возлияний. Крупные полагалось проводить на свежем воздухе, меж пяти алтарей и со столь внушительными обрядами, что после глоток в горло не лез. Взял подобающие для принятия священного напитка чаши. Золотые. Три штуки. Чтоб часто не наливать. Это в гимнах Индра выпивает реки и озера сомы, после чего идет громить правых и виноватых. А в жизни нам и кувшинчика достанет…

Прочтя необходимые мантры, я откупорил кувшин, и мутноватая жидкость, булькая и пенясь, устремилась в жаждущий «рот» с орнаментом по ободку. Когда первая чаша была полна до краев, я не удержался и прочел вслух один маленький безобидный яджус[14]. Черненький такой. Как смоль. Этого, разумеется, делать не полагалось, и после него сома чуть горчила, зато крепость…

Не идеал, конечно, но и не ослиная моча!

Вот это, собственно, и называлось «пить горькую», что бы там ни утверждали приверженцы суры. Сура в любом случае крепче, но вкус у нее сладковатый…

— Пьем, значит, — гнусаво констатировал за моей спиной знакомый голос. — Пьем втихую, позорим званье Громовержца, да еще и Яджур-Ведой в тихой Обители балуемся…

Я поперхнулся сомой и на мгновение ощутил себя не могущественным Локапалой, а нашкодившим мальчишкой («Все лучше, чем червяком!» — мелькнуло где-то на самом краю сознания).

Лишь одно существо во всем Трехмирье могло позволить себе обращаться ко мне подобным образом. Мой родовой жрец-советник, Словоблуд-Брихас, Наставник богов.

На благородном языке — Сура-гуру.

И в единственном случае: когда мы оставались с ним наедине, что случалось отнюдь не часто.

Почему «существо»? Да потому что Словоблуд по сути своей не являлся ни богом-суром, ни асуром, ни демоном, ни уж тем более человеком или, скажем, лесным ракшасом. Так же, как и его то ли двоюродный брат, то ли друг, то ли, наоборот, заклятый враг Ушанас, Наставник асуров. Оба были бессмертны, как и мы, мудры (как немногие из нас!), а возраст их для всего Трехмирья оставался загадкой, равно как и происхождение. Официально Наставники считались внуками Брахмы, но так ли это было на самом деле, не знал никто. Подозреваю, что и сам Брахма. Вполне возможно, что Словоблуд с Ушанасом являлись ровесниками Прародителя Существ, а то и — чем Тваштар не шутит?! — были на день-другой постарше. Мысль выглядела достаточно кощунственной, однако тем не менее она не раз приходила в голову.

И не только мне.

— Мудрец подкрался незаметно, — выдавил я, проглотив наконец сому, вставшую поперек горла. — Присаживайся, Наставник… Не желаешь ли вкусить со мной благого напитка?

— Желаю, — с ехидцей ухмыльнулся Брихас, усаживаясь напротив. — Только без твоих отвратительных яджусов.

Сейчас он был, как никогда, похож на престарелого самца кукушки, уставшего от любовных песен и пересчитывания чужих лет.

Я немедленно наполнил вторую чашу для жреца — благо напиток в кувшине был обычный, незаговоренный.

Отхлебнули. Помолчали.

— Может, все же расскажешь мне, старику, что не дает тебе покоя, мальчик мой? — поинтересовался наконец Словоблуд, оглаживая гирлянды на шее. Глаза его в этот момент стали серьезными и очень внимательными.

Я не обиделся. Привык. Кроме того, по сравнению с ним я действительно был еще мальчишкой.

И буду.

— Расскажу, — немного подумав, кивнул я, подливая в обе чаши из кувшина; третья чаша сиротливо притулилась сбоку, словно ожидая кого-то. — То, что я вдруг начал моргать и умываться, ты, наверное, уже знаешь?

— Знаю.

Даже тени улыбки не возникло на морщинистом лице. Так выслушивают сообщения о начале войны и передвижениях войск противника.

— Тогда остается рассказать тебе, что я выяснил, войдя в Свастику Локапал.

— Тебе это удалось? — Теперь в голосе мудреца звучало легкое удивление.

— А почему это не должно было мне удаться? — в свою очередь изумился я. — Раньше получалось — и теперь получилось! Правда, не сразу… Ладно, замнем. Слушай же внимательно, Идущий Впереди…

Я задумался, решая, с чего начать.

И начал с Юга. С Преисподней.

ЮГ

Муж необорный, могучий, в багряной одежде,
С веревкой в руках, пепельно-бледный, огнеокий, страшный…

…Яма на миг задержался у переправы через Вайтарани[15]. Удивительно! — но богу показалось, что впереди, над возникшим по велению Адского Князя мостом, мелькнула оскаленная пасть. Щербатый рот гиганта, сотканный из огня, с пламенными зубами-змеями, которые извивались в предвкушении поживы.

На вечно хмуром лице Ямы появилось что-то похожее на брезгливость. Он отродясь не видывал у себя в аду подобной пакости! «Померещилось, что ли?» — подумал бог, и мысль эта показалась чуждой Петлерукому Яме. Не его мысль! Миродержцу Юга, богу Смерти и Справедливости, никогда еще ничего не мерещилось.

Тогда что ж это за огненная тварь завелась в его владениях?!

Кинкары[16] шалят?

Бог решительно двинулся вперед. Однако перила моста перед ним ожили, прорастая пляской клыков, пучина Вайтарани вздыбилась горбом, в лицо Князю Преисподней пахнуло гнилостным жаром… Яма негодующе вскрикнул, отшатываясь назад, — и в следующее мгновение понял, что происходит.

Нападение!

Вызов из Безначалья!

Разверстая, словно пылающая печь, пасть уже смыкалась вокруг него, но теперь Яма точно знал: это всего лишь иллюзия, мара — настоящая битва — развернется не здесь.

Бог, презрительно усмехнувшись, очертил перед собой левой рукой круг. Он давно привык быть левшой, потому что вместо правого запястья из предплечья Князя росла удавка. Смертельная для любого живого существа Петля Ямы. Жизни самого бога это не облегчало, но в бою Петлерукий Яма был страшен. Пространство внутри круга испуганно замерцало, зарябило, как подсвеченная гладь водного зеркала — и Миродержец Юга без колебаний шагнул внутрь.

В простор над Предвечным океаном.

Невидимые кольца змея-гиганта мгновенно оплели его тело, не давая шевельнуться, и проклятая тварь начала постепенно сжимать скользкие мускулы. В глазах потемнело, во мраке, словно звезды, роились мириады огненных пастей; они надвигались отовсюду, приближались вплотную, и Богу Смерти стало страшно.

Яма закричал.

Крик резко прозвучал во тьме, разбудив кого-то спавшего глубоко внутри, на самом дне личной Преисподней Адского Князя, — и чужак приподнялся в гибнущем Локапале, озираясь по сторонам.

Громоподобный рев потряс Безначальные своды. В ужасе шарахнулись прочь свинцовые воды Прародины, затрещали под чудовищным напором кольца в чешуе; Петля Ямы хлестнула наотмашь, воздух прахом осыпался вниз, в Океан, а в левой руке разъяренного бога возник всесокрушающий Молот Подземного мира, единственный удар которого разметал в клочья призрачную гадину.

— Кто ты, дерзнувший?!! — зарычал Яма, дрожа от переполнявшего душу бешенства. — Покажись!

Гулкая издевательская тишина была ему ответом.

Шаг — и Яма вновь стоял у переправы через Вайтарани.

Пасть над мостом исчезла, и лишь в тающей пелене колыхалось странное видение.

Яма всмотрелся.

Поле боя. Замерло, стынет в ознобе неподвижности: задрали хобот трубящие слоны, цепенеют лошади у перевернутых колесниц, толпятся люди, забыв о необходимости рвать глотку ближнему своему… И могучий седобородый воин умирает на ложе из оперенных стрел. Множество их торчит из его тела, сплетаясь с теми, что составляют ложе умирающего, и трудно разобрать, которые из стрел образуют ложе, а которые — пьют остатки жизни из грозного некогда, а ныне беспомощного витязя. Стоят вокруг понурив головы израненные соратники, провожая в последний путь своего предводителя, и бьет рядом невиданный родник, тонкой и чистой свечой устремляясь в небо.

Старый боец устало вздохнул, веки смежились, чело разгладилось, и безмятежное спокойствие снизошло на его лицо.

Лицо мертвого.

Больше Яма ничего не видел.

4

— А теперь послушай, что случилось с Повелителем Пучин Варуной, — помолчав, вновь заговорил я, стараясь не глядеть в глаза Наставнику.

Крылось в этих глазах что-то такое, отчего даже мне, Индре-Громовержцу, было зябко заглядывать в их глубину.

И, стремясь избавиться от неприятного ощущения, я снова принялся рассказывать.

ЗАПАД

Темно-синий, как туча,
властитель водной шири,
обладатель тенет неизбежных,
Владыка загробного мира гигантов…

…Варуна так и не понял, что заставило его обернуться.

Бог привычно скользил по зеленовато-лазурной поверхности океана (о, не Предвечного! — обычного, земного…), удобно расположившись в мягком седле с высокой лукой. Подпруги седла сходились под брюхом любимой белой макары[17] Водоворота. Ничего особенного, обычная вечерняя прогулка на сон грядущий. Лучший способ отрешиться от забот прожитого дня, в очередной раз слиться с красотой океана, что мерно дышит предзакатной негой, и, отринув суетность мира, немного поразмышлять о Вечном.

Это был своего рода ритуал, неукоснительно исполнявшийся Повелителем Пучин вот уже много веков. Да что там — веков! Слово-то до чего несуразное… Еще тогда, когда ни о какой Троице никто и слыхом не слыхивал, а Водоворот с Митрой-Другом (позднее — Митрой-Изгнанником) вдвоем вершили судьбы Трехмирья — уже в то седое время…

И все-таки неясный порыв заставил Повелителя Пучин вынырнуть из грез и оглянуться.

Его макару поспешно догонял морской змей. Не самый крупный из тварей глуби, но и далеко не малыш. В лучах заходящего солнца чешуя змея искрилась огнями-сполохами, гребень топорщился зазубренными шипами, а в глазницах светляками в янтаре рдели разгорающиеся угли.

«Что-то не припомню такого, — подумал Варуна, дергая вислый ус, больше похожий на водоросль. — Небось посыльный, из дворца…»

Змей был уже совсем близко. Варуна придержал недовольную таким оборотом дел макару — и тут с удивлением заметил, что выраставшего прямо на глазах змея окутывают облака пара.

Словно тело рептилии источало нестерпимый жар, от которого морская вода с шипением испарялась.

— Как это понимать?! — грозно нахмурил брови Повелитель Пучин.

В ответ пасть змея распахнулась неестественно широко, и из зева вырвалось золотистое пламя, само, в свою очередь, принявшее форму разинутой пасти с пламенными клыками.

Белая макара от рождения ничего не слышала про такую глупость, как страх. Вечно голодная, она немедленно ринулась на врага с явным намерением перемолоть его своими страшными челюстями. Ей было не впервой сталкиваться и с более серьезными на вид противниками, рано или поздно попадавшими в ее бездонное брюхо, однако Варуна придержал зубастого «скакуна» и просто махнул рукой в сторону змея, как бы набрасывая на него незримое покрывало.

Не успела рука Водоворота опуститься, как возникшая из ниоткуда пенная волна высотой в добрых четыре посоха накрыла змея, гася извергаемое им пламя.

Однако едва осела вскипевшая пена, как пышущая жаром пасть вновь устремилась к Повелителю Пучин, и Водоворот даже не заметил, в какой момент очутился в Безначалье.

Змея не было. Был сплошной рев стены огня, которая тянула к Миродержцу Запада жадные жаркие языки.

Даже бесстрашная макара растерялась!

Старейший из Локапал только усмехнулся и, не слишком торопясь, погрузился в воды Предвечного Океана, уходя на глубину.

Однако огонь окружил его и здесь, в толще Безначальных вод! Этого не могло быть — но это было!

Жар опалял лицо, проникал внутрь, под кожу; казалось, кровь вот-вот вскипит в жилах, мысли плавились, путались, текли лавой — и последним усилием, судорогой бытия, меркнущее сознание Локапалы вцепилось в некий глубинный стержень, который один еще сохранял твердость внутри растекшейся лужи — бывшей души бога.

Стержень вздрогнул, завибрировал — и в следующее мгновение взорвался.

Величайший гнев рванулся наружу из глубины естества Водоворота, и необоримая Сеть Варуны развернулась кольцом, двинувшись навстречу огненным языкам, стремясь захватить, спеленать, не выпустить неведомого врага…

И огонь исчез. Словно его не было.

Еще только приходя в себя, Варуна вынырнул на поверхность Прародины, машинально сматывая Сеть, которая послушно вернулась в его руку.

Никого. Предвечные воды были пустынны.

5

— …Душа бога, подобная расплавленной луже? — задумчиво повторил Словоблуд, клюнув носом. — Красиво. Хотя жутковато. И что, Варуне после битвы тоже было видение?

— Да, было.

— Поле боя? Замерло, стынет в ознобе неподвижности: задрали хобот трубящие слоны, цепенеют лошади…

— Не совсем. Поле боя, но кругом вовсю гремит битва. Только Водовороту до нее нет никакого дела, поскольку великое горе застилает пеленой его глаза. Он садится, скрещивает ноги, его хватают за волосы, рядом сверкает вспышка — и все.

— Так почти неделю назад погиб на Поле Куру восьмидесятипятилетний Дрона, великий воитель, Брахман-из-Ларца, — глухо пробормотал Брихас, играя распушенным концом гирлянды.

Я кивнул.

Я тоже думал об этом.

— А Яме привиделась смерть Гангеи Грозного по прозвищу Дед.

Теперь пришлось кивнуть моему собеседнику.

— Ну и на сладкое: слушай мою историю и не говори, что она неоригинальна, — усмехнулся я.

Усмешка вышла кривой и веселой не более чем погребальный костер.

На этот раз Словоблуд молчал еще дольше, словно разучился говорить, так что я не выдержал первым.

— Чью смерть видел я?

— Чью смерть? Разве ты не знаешь, Индра? — Старик очнулся, закашлялся, и щеки его обвисли чуть ли не до самого пола. — Ты видел смерть Карны-Секача. Того, чей панцирь…

Словоблуд осекся и спешно хлебнул из чаши.

— Прости, Индра. Я не хотел… Скажи лучше глупому старцу: Яма и Варуна — они тоже не поняли, кто умирал в их видениях?

— Не поняли. Во всяком случае, не больше меня. Что, как я вижу ТЕПЕРЬ, весьма удивительно. Ведь все мы следили за битвой на Поле Куру, все имели счастье в подробностях лицезреть… Еще и в ладоши хлопали, «Славно!» — кричали! Кстати, Наставник, ты сопоставил, что все три видения напоминают Миродержцам о гибели трех предводителей столичных войск?! Дед был первым воеводой, Брахман-из-Ларца — вторым, Карна-Секач — третьим… и все трое когда-то учились у Рамы-с-Топором!

Говоря это, я вдруг ясно увидел: блеск ручья, брызги зелени между переплетением лиан — и изможденный лик аскета, у ног которого дремала секира с именным клеймом Разрушителя. Адская бездна плеснула на меня смолой из глазниц подвижника, заставив отшатнуться, пискнул дурак удод в гуще олеандра; и отзвук фразы, которая скорее всего никогда не была произнесена, зашуршал в моих ушах:

«Вначале пал Дед, за ним — Брахман-из-Ларца, и теперь пришла очередь Секача. Мы стоим на пороге Кали-юги, Эры Мрака-а… а-а-а…»

Я замотал головой и украдкой вытер пот со лба.

Сома пенилась в чаше Словоблуда, и он смотрел на всплывающие пузырьки, словно от них одних зависела судьба Трехмирья.

— Кроме того, Наставник: Яма еще удивлялся, почему к нему не являются воины, погибшие на Поле Куру? Пришли буквально единицы, хотя люди гибнут тысячами! Да и те, что соизволили явиться… Адский Князь не вполне понимает, что им делать в Преисподней?! Вроде бы по заслугам им положено оказаться в моих мирах — а они почему-то свалились в ад! Петлерукий в недоумении; и я, признаться, тоже. Неужели на Курукшетре гибнут сплошь праведники?! Тогда мои миры должны быть забиты великими людьми под завязку!

— Ты знаешь, я, собственно, за этим и пришел. — Мне показалось, что Брихас не на шутку встревожен последними словами. Загадочные нападения из Безначалья его, понимаешь ли, не волнуют, а какой-то миллион покойников… — За две недели битвы к нам не попал ни один человек.

— Как это?! — Я едва не расплескал сому себе на колени. — Ты уверен?

— Абсолютно.

— Куда же тогда подевалась вся эта уйма убитых?! Не в миры же Брахмы?! Они ведь кшатрии, что им там делать?!

— У Брахмы их тоже нет. Я проверял, — без тени улыбки ответил Наставник. — И как раз собирался связаться с Ямой, но ты сам принес мне ответ.

— Что происходит с нами, Идущий Впереди? Ты старше и опытней меня — может, ты знаешь, в чем дело? Или хотя бы догадываешься?

— Нет, мальчик мой, не знаю. А догадки мои столь смутны и страшны, что их опасно высказывать вслух — от этого они могут сделаться явью. Пока я доподлинно не уверюсь хоть в чем-нибудь… Ясно одно: видения Миродержцев связаны с битвой людей на Поле Куру. Надеюсь, тебе удастся…

— Мне?! — Я был изумлен настолько, что забылся и перебил Наставника.

Словоблуд не обратил на это внимания, хотя в других обстоятельствах мне пришлось бы выслушать длинную проповедь о вежливости, благочестии и уважении старших.

— Тебе. Час назад прибыл гонец от твоего сына. Серебряный Арджуна молит Владыку Тридцати Трех о личной встрече в Пхалаке — это лес на юго-западе от Поля Куру. Достаточно дремучий, чтобы встреча была действительно с глазу на глаз.

— Гонец? От Арджуны?!

— Ну, не совсем гонец… Просто твой легкомысленный сын поймал за ухо оплошавшего гандхарва, когда тот пролетал мимо, и велел отправляться в Обитель с посланием. Отказать Арджуне гандхарв не решился, но также не решился и беспокоить тебя. Вся Обитель шепчется: Индра с утра не в духе… Вот крылатый гонец и осмелился потревожить старину Словоблуда.

— Я еду! Сейчас кликну Матали…

— Я уже распорядился. Колесница готова и ждет тебя. Куда ехать, Матали знает.

— Ты, как всегда, предусмотрителен, Наставник, — помимо воли улыбнулся я. — Предусмотрителен вплоть до дерзости.

— С вами приходится, — Словоблуд слегка изогнул бескровные губы, что должно было, по всей видимости, означать ответную улыбку. — Езжай, Индра, выясни, что там стряслось у Обезьянознаменного Арджуны, а я тем временем разузнаю, где находится эта пресловутая троица. Невредно было бы с ними поговорить…

— Какая троица?

Занятый мыслями о сыне — Арджуна скорее дал бы себя оскопить, чем воззвал ко мне попусту! — я совсем забыл о предыдущем разговоре с Брихасом.

— Троица воевод, чью смерть видели вы, троица-Локапал. Видели и не смогли опознать.

Брихас сглотнул и тихо повторил, видимо, для себя самого:

— Гангея Грозный по прозвищу Дед; Наставник Дрона по прозвищу Брахман-из-Ларца; и Карна-Подкидыш по прозвищу Секач.

Нет, все-таки он действительно мудрец! А у меня все из головы повылетало…

— Хорошо, Идущий Впереди. Так и сделаем. А когда я вернусь — мы выпьем еще по чашечке сомы. Потому что я никак не могу избавиться от ощущения, что у нас с тобой, и не только с тобой, осталось очень мало времени!

Последняя фраза вырвалась у меня сама собой, будто шальная молния.

Наставник бросил на меня быстрый внимательный взгляд.

— Кажется, ты начинаешь взрослеть, мальчик мой, — тихо проговорил Словоблуд, и блеклые глаза старика потеплели.

Уже выходя во двор, я вспомнил, что за нашими разговорами и питьем сомы совсем запамятовал сообщить Словоблуду о прилете Гаруды.

Ладно. Вернусь — расскажу. Главное, снова не забыть.

Глава IV

OTEЦ И СЫН

1

Рыжий муравей, нахал из нахалов, копошился на моем колене. Так тщедушный горец из племени киратов-охотников возится на голой вершине скалы в поисках мха-целебника или кусочков «каменной смолки». Не надо было даже откидывать край дхоти[18] и коситься вниз, чтобы обнаружить его беззаконное присутствие. Туда-сюда, туда-сюда, еще и усиками, подлец, щекотался — ни малейшего почтения к Локапале Востока, который изволил посетить Второй мир!

Собратья рыжего, кишевшие вокруг в поисках пропитания, усердно делали вид, что меня не существует вовсе, а этот мерзавец облюбовал колено для послеобеденной прогулки и уходить явно не собирался.

Сперва я вознамерился сбить муравья щелчком (не молниями же по нему шарашить!), но раздумал. Может, это какой-нибудь местный Индра муравьев, Владыка Тридцати Трех муравейников, способный поднять целых две иголки, в то время как его подданные еле-еле треть осиливают! Убийство насекомого, согласно утверждениям мудрецов, кармы не отягощает, да и мою-то карму отяготить — это еще очень постараться надо!.. А все-таки пусть рыжий поживет лишний денек. Тем паче что меж узлов-корневищ папайи, на дальнем от меня конце поляны, уже завязывалось сражение: орда черных пришельцев схлестнулась с доблестными хозяевами здешних холмиков. Долг воина-кшатрия — защита личинок и маток; вон и муравьиный Индра стремглав несется вниз по моей голени, чтобы минутой позже ввязаться в свалку на правом фланге!

А ярко-алые лепестки цветов вполне сойдут за лужи крови.

Ни дать ни взять Поле Куру в тот самый миг, когда на нем впервые сошлись две рати, и ратхины[19] обеих сторон принялись споро уничтожать собратьев по ремеслу. Как там голосили мои гандхарвы-сладкопевцы, порхая над побоищем? «Сияет красою земля, по коей разбросаны отрубленные, богато украшенные кисти рук с защитными наперстками на пальцах, а также подобные слоновьим хоботам отсеченные бедра, а также красиво причесанные головы великих героев! Величествен вид земли, по которой, словно костры, чье пламя затухает, разбросаны безглавые тела с перерубленными конечностями и шеями!» Внимая подобным панегирикам, я всегда подозревал в своих крылатых певцах тайные наклонности, которым черной завистью позавидовали бы весельчаки кладбищ, свитская нежить Шивы! Да и сравнение с Великой Битвой выглядело сейчас изрядно притянутым за уши: муравьи-то были рыжие и черные, а на Курукшетре собрались одни рыжие! Я имею в виду, одинаковые собрались, свои, родичи, Лунная династия — кто ж виноват, что судьба развела братьев и отцов с сыновьями по разные стороны?

А действительно, кто виноват?

Мысль была странной. Не приличествуют Индре такие мысли. При чем тут виноватые?! Для кшатрия погибнуть в бою — высшая честь, накопление Жара-тапаса, душа павшего наследует райские миры, и недаром вдовы покойного отталкивают друг дружку локтями, стараясь первыми взойти на погребальный костер! А то уйдет повелитель, догоняй его потом на путях небесных…

Впрочем, на Поле Куру благополучно приканчивали себе подобных не только знатные кшатрии или вольнонаемные бойцы низших каст. Благочестивые брахманы-дваждырожденные выхвалялись знанием всех четырех видов воинской науки никак не менее, а то и поболее прочих.

За примерами далеко бы ходить не пришлось; да и не собирался я за ними ходить, за примерами.

Воюют — и ладно, пусть их… не часто выпадает подобное зрелище, чего уж судьбу гневить.

Погрузившись в раздумья, я не заметил, что уже некоторое время смотрю на муравьиное побоище пристальней, чем следовало бы. А насекомые, прекратив свару, послушно выстраивались в боевые порядки: черные — остроносым клином «краунча», то бишь «журавлем», широко распластав крылья-фланги, а рыжие сбивались в несокрушимую «телегу», подравнивая ряды. Вот теперь они точно напоминали войска на рассвете самого первого дня Великой Битвы, и вместо обученных слонов к муравьям уже спешили огромные жуки-рогачи, мелькая в траве перламутром спинок.

В голове у меня почти сразу забубнил чуточку гнусавый голос Словоблуда, как бубнил он в дни моей юности, вбивая в сознание разгильдяя Громовержца основы Дханур-Веды, Знания Лука:

— Один слон, одна колесница, пятеро пехотинцев и трое всадников составляют ПАТТИ, утроенное ПАТТИ составляет СЕНАМУКХУ, утроенная СЕНАМУКХА составляет ГУЛЬМУ, утроенная ГУЛЬМА — ГАНУ, утроенная ГАНА — ВАХИНИ, утроенная ВАХИНИ — ПРИТАНУ, утроенная ПРИТАНА — ЧАМУ, утроенная ЧАМА — АНИКИНИ, а десять АНИКИНИ составляют АКШАУХИНИ, и это есть самая крупная войсковая единица…

Помню, я тогда слушал Словоблуда вполуха, в полной уверенности: никогда, даже потрать я на это остаток отпущенной мне вечности, не запомню все Словоблудовы премудрости. Потому что премудростей войны втрое больше, чем любовных хитростей у красавиц апсар, а хитростей этих вдесятеро по отношению к лотосам в лесных озерах Пхалаки, где я сейчас сидел и ждал Арджуну… К счастью, я оказался не прав.

Запомнил. Еще как запомнил. Назубок.

Недооценил упрямство Словоблуда и свою бурную долю, оказавшуюся лучшим учителем.

Муравьи с радостью разбежались, едва я ослабил внимание, даже не подумав возобновить драку; жуки уползли в кусты, а спорхнувшая с ветки птица каравайка выяснила, что роскошное пиршество откладывается, обиженно щелкнула на меня клювом и улетела прочь. Эх ты, пичуга, тебе и невдомек, что, захоти я точно воссоздать начало Великой Битвы, мне пришлось бы опустошить все муравейники в округе, и не только в округе: ведь за спиной моего сына и его единоутробных братьев стояло семь АКШАУХИНИ войска, а позади кауравов — целых одиннадцать. Ты считать умеешь, пернатая?! Без малого половина крора[20] народу!

Эта цифра потрясла меня на какой-то миг, и потрясла еще раз, когда я вспомнил, что к сегодняшнему дню численность войск уменьшилась более чем вчетверо.

Да в Преисподней у Ямы и в райских мирах должны с ног сбиваться! Лба утереть, должно быть, некогда! Поди, достойно размести такую уйму народа согласно личному тапасу каждого, просчитай срок отдыха или искупления, озаботься точностью следующего воплощения… Пралая, конец света!

Только где она, Пралая? Как не бывало! Тишина и благолепие! Куда ж они все деваются, тысячи и тысячи освобожденных душ?!

Слону под хвост?

2

Похоже, он наблюдал за мной с самого начала, едва я появился в Пхалаке — и лишь сейчас решил выбраться из чащи.

На его месте я бы тоже не очень спешил являть себя миру.

Довольно-таки захудалый представитель буйного племени ракшасов-людоедов: шерсть слиплась колтуном, частокол желтых клыков изрядно выщерблен, глазки подзаплыли, блестят в уголках белесым гноем. Да и росточку бедняга был, мягко говоря, невеликого — всего раза в полтора повыше меня, когда я пребываю в обычном состоянии.

Как сейчас, например.

Приплясывая враскорячку и отменно бурча животом, ракшас направился было ко мне, но на полдороге передумал и стал обходить кругом. Двигался этот позор своего рода как положено, посолонь, слева направо, и подобное изъявление нижайшего почтения плохо сочеталось с клыками и грозным видом.

А какие рожи он корчил — умора!

Я еле сдержался, чтобы не расхохотаться.

— Как тебя зовут, несчастный? — наконец проревел ракшас и закашлялся, заперхал, клокоча мохнатым горлом.

— Каламбхук[21], — ответил я, вспомнив незамысловатую дравидскую байку.

Слюна обильно закапала из вислогубого рта прямо ему на грудь.

— Каламбхук, Каламбхук, я тебя съем!

— Не ешь меня, страшный ракшас, я тебе песенку спою!

Он подошел поближе, и шутка мало-помалу начала мне надоедать. Тем паче что пахло от ракшаса на редкость гнусно. Даже на таком расстоянии. Если предки лесных пакостников и впрямь родились из стоп Брахмы (сам Брахма ужасно обижался на подобные домыслы), то эти стопы, очевидно, предварительно не мыли месяца два, не меньше.

— А ты чего, гандхарв? — искренне изумился ракшас.

И шмыгнул расплющенным носом.

— От гандхарва слышу! И вообще: почему ты здесь, а не на Поле Куру, где дармовой еды навалом?! Лень ноги трудить?!

Выражение его морды могло растрогать даже скалу.

— Ишь, сказанул — на Поле Куру… Вот сам и вали туда, умник! Днем там битва, сунешься, сразу хвост подпалят или слонищем почем зря наедут! Слонищи у них страховидные, нашего брата ой как не любят! А ночью…

Ракшас совсем расстроился, бросил ходить вокруг да около — и присел напротив, на поваленном дереве.

— Что ночью-то? — подбодрил я его. Арджуна опаздывал, и присутствие доходяги-ракшаса скрашивало мне время ожидания.

— Что, что… ничего! Дерутся они ночью! Ты, говорят, сам ледащий да золотушный, как героев бить, так тебя не допросишься, а жрешь много! Пузо, говорят, у тебя бездонное! И по шее, по шее!

— Кто ж тебе, ледащему, по шее дает?

— Дык наши ж и дают, братья-ракшасы! Которые поздоровее… а они, считай, все поздоровее! Болел я в детстве, на простокваше, будь она неладна, вырос — а им, бессовестным, начихать! Упыри еще эти, преты-клыкачи — притиснешь в сторонке мертвячка обглоданного, увлечешься над косточкой, над берцовой, а сучий сын прет у тебя из ляжки, уже кус мясца выгрыз! И урчит, зараза, косится…

Ракшас заскучал и принялся ковыряться в зубах веткой акации.

— Лучше я тебя съем, — подытожил он. — Ты, я вижу, человек тихий, душевный, такого есть — одно удовольствие и польза желудку! Брахман небось? Дваждырожденный? Маманя-покойница мне говаривала: кушай, сынок, брахманов, благочестие в брюхе лучше чирья в ухе! Давай, давай, сымай одежку, чего время зря тянуть… а песни петь я сам стану.

Он подумал и добавил:

— Потом. На сытый желудок и поется веселей.

Стук колес, донесшийся с северо-востока, заставил его подпрыгнуть. Ракшас замотал головой, пытаясь высмотреть источник звука — а когда высмотрел, не сразу понял: радоваться ему или огорчаться.

— Двое — это, с одной стороны, хорошо, — пробормотал людоед, задумчиво сплевывая на голову банановой змейке, опоздавшей юркнуть в гущу олеандра. — Двое, и опять же лошадушки, когда сытые и не запаленные — это и коптить-вялить про запас нелишне… а с другой стороны, ежели двое да наподдадут, и опять же конь копытом!.. Четыре коня восемью копытами…

— Шестнадцатью, дубина!

— Чего?

— Четыре коня шестнадцатью копытами. — Я перестал слушать его ворчание и встал навстречу сыну.

Ракшас грустно переваривал сказанное.

Судя по всему, от обещанного количества копыт у него началась изжога.

3

Колесница Арджуны шла по лесной тропе ходко, как по мощеной дороге. Разумеется, у Матали она бы вообще не касалась колесами земли — но это у Матали, синеглазого конюшего… И все равно неплохо. Весьма. Почти незаметно, что возница полностью сосредоточен на ездовых мантрах; взгляд рассеян, плывет туманом, лишь губы еле-еле шевелятся, полные, чувственные губы, женщины от такого рта небось до сих пор без ума…

Мой сын.

Мой единственный сын.

Мой единственный смертный сын.

Мальчик мой, что ж ты так плохо выглядишь?

Богини не рожали мне детей. И апсары тоже не рожали. Тайком я пробирался во владения Водоворота, в резервацию к женщинам мятежного рода гигантов-данавов, рискуя, что меня заметят свои, — тщетно. Сомнительный миг удовольствия, зарница на закате, и все… все. Я взял в жены Шачи, втайне надеясь, что дочь демона-убийцы Пуломана родит Индре наследника, — надежда растаяла быстрей утренней дымки над озером. Угрюмый призрак бесплодия будил меня по ночам, я избегал апсар и всерьез подумывал бросить престол и предаться аскезе…

Именно тогда я, обезумев, стал волочиться за супругами святых подвижников и едва не стал скопцом.

Вылечила же Могучего, уже считавшего себя Бессильным, обезьяна. Ласковая самка из дебрей Кишкиндхи, которую тогда еще никто льстиво не именовал Рикшараджей, Царицей Чащи, Слезой Брахмы. Да и не искала маленькая Рикша почета или славы: просто была тихо счастлива, когда я месяцами пропадал в ее логове, нянча младенца и не откликаясь даже на призывы Миродержцев.

Он умер почти век тому назад, мой Валин-Волосач, могучий ублюдок с сердцем Бога, душой святого и мохнатой мордой зверя. Его называли царем обезьян — и это была правда. Его называли Ревнителем Обетов — и это тоже была правда. Его называли Победителем Десятиглавца, неуязвимого ракшаса, ужаса богов и демонов… Он жил и умер, мой сын от бескорыстной обитательницы Кишкиндхи, а я узнал, что могу иметь потомство.

От обезьян.

И еще — от людей.

На миг мне показалось, что я смотрюсь в зеркало — до того мы были похожи. Видимо, настал день, когда боги моргают; у меня все валилось из рук с самого утра, и именно в этот проклятый день судьба уготовила Индре встречу с Серебряным Арджуной. Отцу с сыном, Миродержцу с наследником Лунной династии; вот мы и встретились. Еще когда юный Арджуна пять лет прогостил у меня, в Обители Тридцати Трех, все вокруг замечали наше сходство: и брови, сросшиеся на переносице, и миндалевидный разрез глаз, и орлиный нос, не говоря уже о летящей походке или порывистости движений. Но если я всегда проходил мимо Калы-Времени…

Арджуна выглядел сейчас, как должен выглядеть мужчина-кшатрий, заканчивая четвертый десяток. То есть почти на десять лет моложе своего реального возраста — на Поле Куру у него сражались и погибали взрослые сыновья, а вне битвы ждали невестки с маленькими внуками. Точно так же он будет смотреться, удвоив этот срок: не божественное родство, но собственный Жар-тапас Обезьянознаменного сохранит ему силы и ясность рассудка. К таким первые признаки дряхления подбираются лишь после сотого дня рождения — и то…

Я должен был видеть перед собой знаменитого воина без возраста, способного пробыть весь день на солнцепеке, не снимая доспеха; великоколесничного бойца, в одиночку останавливавшего целые армии; героя, чьим именем клялись от Двуречья Ямуны-Ганги до отрогов Восточных Гхат.

Я его и видел.

И еще видел, что незримый червь выгрызает моего сына изнутри, прокладывает в мякоти чужой души извилистые ходы, набивает брюхо краденым; и Обезьянознаменный это прекрасно знает.

Сейчас мы были похожи, как никогда.

Спрыгнув с колесницы, Арджуна кинулся ко мне. Сочная трава хрустела под боевыми сандалиями, брызжа соком во все стороны. Мне показалось, что на какой-то короткий миг герой стал мальчишкой, шестилетним огольцом, и вот сейчас самый сильный в Трехмирье отец подбросит сына к облакам, вслушается в ошалелый от счастья визг и улыбнется, отшвырнув прочь заботы и горести…

Я никогда не подбрасывал Арджуну в небо.

Я ВОЗВОДИЛ его на небо, в Обитель Тридцати Трех. И хотя я даже тогда (равно как и сейчас) был в силах подбросить сына вверх — согласитесь, негоже бросать взрослого мужчину, прославленного героя, имеющего собственных детей, да еще в присутствии богов и гандхарвов-панегиристов.

Я прозевал его детство.

Кала-Время ревнивей апсар…

Поэтому сейчас я мог только стоять и смотреть.

В облаке пряных ароматов он припал к моим ногам, обнял колени и так замер. Лишь сопение ракшаса нарушало тишину, да еще пестрая куропатка-чакора, у которой при виде яда тускнеют бусины глаз, свиристела в колючих зарослях.

Лес Пхалака ждал.

— Ладно, — наконец сказал я, улыбаясь, как если бы действительно секунду назад бросал в воздух восторженного шестилетка. — Не маленький уже… Ну вставай, вставай, как я с тобой разговаривать стану, с почтительным? А уйти, так ты мне в ноги клещом вцепился! Вставай, мальчик, папа разрешает…

Росту мы тоже были одинакового.

4

И тут забытый ракшас с оглушительным воем бухнулся в ноги нам обоим.

— Горе мне! — С подобным заявлением людоеда я был абсолютно согласен.

— Горе мне, несчастному! Глаза мои бельмастые — вырву и растопчу вас, проклятые! В ослеплении посмел я грубыми словами оскорбить самого Владыку Тридцати Трех, и теперь готов принять мучительную смерть от руки Индры или его могучего сына! Но смилуйтесь, господа мои, не велите казнить, велите слово молвить!

Подобные высказывания я уже однажды где-то слышал, только не припомню, от кого. Впрочем, не важно. Надо отдать должное моему другу-ракшасу, пострадавшему от страховидных слонищ, — соображал он быстро. Не зря, видать, до сих пор небо коптил. Сопоставить колесницу под стягом Обезьяны, идущую по лесу, аки по мраморным плитам, с нашим сходством — и сделать правильные выводы…

Простокваша в детстве, несомненно, пошла на пользу. И речь достойна царедворца: «В ослеплении посмел я…» Заранее выучил, что ли, на случай встречи?

Готовился?

— Это еще кто? — раздраженно спросил Арджуна, сдвигая густые брови.

— Местный, — я усмехнулся, но лицо сына по-прежнему оставалось сумрачным.

Странно. Раньше он был отходчивей и уравновешенней — если только дело не касалось соперничества в воинском искусстве.

Ракшас же воспринял вопрос Арджуны как руководство к действию и разразился рыданиями.

У меня самого слезы на глаза навернулись — до того жалостно!

— Ведь я не просто зверь лесной, пугало достойных людей! — Вопия, он бил себя кулаками в грудь, и вопли от этого выходили гулкими, как рычание большого гонга. — Я — брахмаракшас[22] Вошкаманда, проклятый сто лет тому назад аскетом Вишвамитрой за принуждение к мужеложству! Молил я разгневанного аскета о смягчении кары, и сжалился надо мной мудрец…

«Вот это ты врешь, приятель», — подумал я. Аскет Вишвамитра, чье имя на благородном языке означало «Всеобщий Друг», был притчей во языцех; и все знали, что Друг скорее вдоль и поперек распроклянет тебя за косой взгляд, чем смягчит проклятие хоть на половинку трути[23]!

По лицу Арджуны было видно, что наши мысли сходятся.

Еще бы: Всеобщий Друг, милейший аскет Вишвамитра, о котором я расскажу как-нибудь в другой раз, числился в списке предков моего сына и до сих пор пребывал в добром здравии! Так что когда Друг объявлялся как гром с ясного неба, желая погостить на досуге во дворце Арджуны, — всем, и слугам, и хозяевам, приходилось ходить на цыпочках и приклеивать к губам улыбочку, если они не хотели схлопотать сотню лет в козлином облике!..

— И сказал мудрец, — орал меж тем ракшас, надрываясь, — что, как только узрю я Владыку Индру и сына его. Серебряного Арджуну, стоящих рядом, — снимут они с меня бремя проклятия! И стану я смиренным брахманом, который живет в благоустроенной обители близ реки, имеет трех… нет, четырех прекрасных жен, детей в изобилии, многих коров и обширные духовные заслуги! Смилуйтесь, могучие, освободите!

— Врешь небось? — спросил Арджуна, поворачиваясь к заплаканному людоеду.

Похоже, в первую минуту ракшас хотел кивнуть.

Вместо этого он, не вставая с колен, шустро пополз к нам.

— Да разве посмел бы я, Витязь…

Глаза моего сына полыхнули серебряным огнем.

Сперва я не понял, в чем дело. Количеством прозвищ Арджуна вполне мог соперничать со мной. Его звали собственно Арджуной, то есть Сребрецом или Серебряным, за цвет кожи и металл гневного взгляда. Его звали Белоконным, и это не требовало пояснений. Его звали Обезьянознаменным за изображение обезьяны на стяге, которое умело рычать во время боя, — и никто никогда не додумался обратить внимание, что Арджуна похож не только на меня, но и на обезьяну — символ… нет, об этом я больше не хочу говорить.

Также Арджуна был известен как Густоволосый, Богатырь, Пхальгуна (потому что родился под созвездием с тем же названием), Савьясачин-Левша, Победоносец, Носящий Диадему…

Не устали? Я, например, устал.

Поэтому добавлю лишь: любимым прозвищем моего сына было — Витязь. На южном наречии — Бибхатс, что значит «Аскет боя» или «Тот, кто сражается честно». Достаточно было назвать Арджуну Витязем, и он выполнял любую просьбу…

Додумать я не успел.

Арджуна сорвал с пояса ришти, железный бумеранг, и короткий взвизг рассек пряную тишину Пхалаки. Замолчала куропатка, на полувсхлипе осекся ракшас, мечтающий о благоустроенной обители близ реки и множестве коров… осекся, захлебнулся — и только спустя долгую-долгую минуту густая кровь с бульканьем полилась из перерубленного горла людоеда.

Грудой меха и вялой плоти ракшас осел на траву, скорчился, обхватил сам себя костенеющими лапами и замер. Даже агония не заставила его вздрогнуть.

Обжигающая волна ринулась от Арджуны к мертвому телу, поток Жара-тапаса хлынул через поляну, и я ощутил, как прилив накрывает ракшаса с головой, ворочает подобно гальке в пене прибоя, всасывается…

Тело вытянулось на траве, один-единственный раз дернулось и окоченело. Сразу.

Отсюда мне было видно, что ракшас улыбается.

— Возродится брахманом, — уверенно сказал мой сын. — Обители не обещаю, коров тоже, но брахманом — наверняка.

Я молчал. И чувствовал, как утренний чужак вновь просыпается и поднимается во мне в полный рост.

«…дык наши ж и дают, братья-ракшасы! Которые поздоровее… а они, считай, все поздоровее! Болел я, в детстве, на простокваше, будь она неладна, вырос — а им, бессовестным, начихать! Упыри еще эти…»

И бумеранг-ришти в горле.

— Зачем?

Вопрос вырвался помимо моей воли.

Арджуна удивленно обернулся ко мне, и почему-то сейчас мы были совершенно непохожи друг на друга.

Ни капельки.

— Он назвал меня Витязем, — как нечто само собой разумеющееся ответил мой сын. — Вчера я поклялся убить любого, кто назовет меня Витязем. Отныне Серебряный Арджуна считает себя недостойным подобного прозвища.

Я смотрел на него, словно видел впервые.

Я и чужак во мне смотрели на Серебряного Арджуну.

Моргая.

— Ведь этот бедняга не был вчера на Поле Куру! — Слова давались с трудом. — Он не слышал твоей клятвы! Даже если ты отдал ему посмертно часть своего тапаса — нельзя же так! Ведь это он людоед, а не ты!

— Я поклялся.

Это было все, что ответил мой взрослый сын.

Тихая ненависть пронзила меня с головы до ног. Чистая, как расплавленное серебро, жгучая, как вожделение к невозможному; чуждая Индре, Локапале Востока, как мечта о множестве коров чужда рыжему муравью.

— Любого? — переспросил я.

Память о ракшасе клокотала в горле.

— Любого.

— Даже меня?

— Нет, — еле слышно отозвался бывший Витязь, бледнея. — Тебя — нет.

— Почему? Потому что я — Индра? Твой отец?!

— Нет.

Он помолчал и закончил, глядя в землю:

— Потому что не смогу.

И я решил не уточнять, что он имеет в виду.

Глава V

ПЕСНЬ ГОСПОДА

1

Летний дождь, слепой, как крот, и любопытный, как незамужняя девица, вприпрыжку пробежался по кронам деревьев. Свалился на поляну, щелкнул по носу матерого дикобраза, который сунулся было из-за кустов, весело сплясал на трупе бедняги-ракшаса и скакнул к Арджуне. Холодные пальчики с робостью тронули металл доспеха, оставляя после себя россыпь медленно гаснущих алмазов, — и дождь внезапно застеснялся, сник и в солнечных брызгах удрал прочь.

— Ты хотел видеть меня? — спросил я. — Зачем? Во втором «зачем?» отчетливо чувствовался привкус первого.

Сладко-солоноватый привкус.

— Битва идет к концу, — как-то невпопад ответил Арджуна, и меня поразил звук его голоса, обычно похожего на зычный гул боевой раковины.

Словно литавра дала трещину и на удар отозвалась сиплым пришепетыванием, вестником скорой смерти.

— Великая Битва идет к концу, отец. Никто не верит, что прошло всего две недели. Кажется, что вечность. Бессмысленная вечность, во время которой мы только и делали, что резали друг друга. Я спрашивал у братьев, у союзников — они не помнят начала.

— Начала? Что ж тут помнить? Две армии сошлись на Поле Куру…

— Я не об этом, отец.

— Тогда о чем? Ты имеешь в виду корни вашей вражды?

— Нет. Ты даже не представляешь, отец, как трудно мне сейчас говорить. Перебивай как можно реже, пожалуйста, и пойми — это не обида и не дерзость. Я потому назначил тебе встречу в Пхалаке, что ближе к Курукшетре я вообще не сумел бы вымолвить ни слова. Меня пожирает изнутри второй Арджуна; и он, этот второй, — не твой сын. Он лишил меня прозвища, которое я не хочу больше произносить и слышать; он толкает меня на страшные поступки, их нельзя простить — но я прощаю самому себе. Зажмурясь. Временами мне кажется, что я схожу с ума. Что Обезьянознаменный Арджуна — единственный, кто помнит начало.

Арджуна отвернулся. Сделал шаг, другой, присел на поваленное дерево, где незадолго до него сидел золотушный людоед, прежде чем отправиться в вечное путешествие смертных.

Горсть алмазов, запутавшись в густых кудрях моего сына, сверкала диадемой.

Лишь сейчас я заметил, что Носящий Диадему сегодня забыл надеть свое обычное украшение.

Забыл? Или не захотел?!

— До самого первого рассвета битвы, отец, я не понимал, на что иду. Гордость ослепляла меня. Но когда мы встали на Курукшетре друг против друга, когда до бойни оставались считанные минуты, я велел своему вознице вывезти колесницу на полосу пока еще ничейной земли и там остановиться… Надеюсь, отец, ты еще помнишь, кто взялся быть возницей у твоего Арджуны?

Напоминание оказалось излишним. Уж кто-кто, а Индра прекрасно это помнил. Потому что поводья колесницы Обезьянознаменного крепко держал Кришна Джанардана, Черный Баламут — главное земное воплощение братца Вишну.

Аватара из аватар.

Изредка мне думалось, что Черный Баламут излишне крепко держит эти поводья — но до личного вмешательства пока не доходило.

Негоже Индре громыхать попусту на земле…

— Мы выехали вперед, отец, и я увидел их: двоюродных братьев, друзей, наставников, шуринов и свекров, дядек, пестовавших меня в детстве… Я услышал плач их вдов. Грядущий плач. Если бы кто-нибудь сказал мне за день до этого, что я способен уронить свой лук Гандиву — я убил бы негодяя на месте.

Он помолчал.

Скорбно шуршали ладони-листья удумбары — священного фикуса, из древесины которого делают трон для возведения кшатрия на царство; и капли одна за другой осыпались на простоволосую голову моего сына.

— Я выронил лук, отец. Впервые в жизни. Все волосы на моем теле встали дыбом, слабость сковала члены, и я велел Кришне ехать прочь. Совсем прочь, подальше от Поля Куру. Потому что нет такой причины, ради которой я стану убивать родичей. Или пусть он тогда отвезет меня к передовому полку наших соперников, чтобы они прикончили Арджуну. Клянусь, сказал я, что с радостью приму смерть, не сопротивляясь.

— И кто же уговорил тебя вступить в битву?

— Мой возница, — не поднимая головы, глухо ответил Арджуна.

— Черный Баламут?!

— Да. Мой двоюродный брат по материнской линии.

— Каким же образом он смог заставить сражаться отвратившегося от битвы?!

— Он спел мне Песнь Господа.

И я почувствовал озноб.

— Песнь кого?

— Песнь Господа.

— И кто же он, этот новоявленный Господь?!

— Кришна. Черный Баламут.

2

За последующий час я вытянул из Арджуны если не все, то многое. В основном эта самая Песнь Господа была полна маловразумительных нравоучений, сводившихся к одному: Черный Баламут есмь Благой Господь, вмещающий в себя все мироздание целиком, за что его надо любить.

По возможности, всем сердцем.

Тем же, кто возлюбит Господа сердечно, безо всяких иных усилий, светят райские миры, кружка сладкой суры и миска толокняной мантхи с молоком ежедневно.

Единственное, что смутило меня поначалу, это стихотворный размер Песни. Вместо обычных двустиший Господь изъяснялся редко употребляемым строем ГРИШТУБХ — укороченными четверостишиями с весьма своеобразным ритмом ударений внутри строки.

Хвала певцу из певцов, князю моих гандхарвов! Выучил, негодник…

Сперва я хотел успокоить Арджуну. Черный Баламут меня интересовал в последнюю очередь — после сегодняшних забот пусть хоть Индрой назовется, не то что Господом! Но мало-помалу, пока я размышлял, слушая краем уха злополучную Песнь, меня стала обуревать дремота. Перед внутренним взором проносились смутные видения: кукушка в гирляндах гнусаво верещала голосом Словоблуда, земляные черви вольно резвились в остатках змеиной трапезы Гаруды, звезды моргали с лилового небосвода, Свастика Локапал дергалась на Трехмирье, агонизируя, начиная загибать края в противоположную сторону, образуя «мертвецкое коло»…

Наверное, я закричал.

Потому что огненная пасть, заря убийственной Пралаи, вновь метнулась мне в лицо, просияв из пекторали краденого доспеха, — и на этот раз я точно знал, что родился, вырос и умру червем.

Крик вырвался из моей груди в тот миг, когда кружка суры и миска толокна с молоком показались мне, Индре-Громовержцу, несбыточным раем.

Арджуна смотрел на меня и молчал.

— И ты тоже? — наконец спросил мой сын почти сочувственно.

«Что — тоже?» — хотел переспросить я, но вместо этого сжал ладонями виски и заставил дыхание наполниться грозой. Ледяная волна пронеслась по сознанию, заглядывая во все закоулки, выдувая пыль и прах…

Чужак во мне одобрительно улыбнулся и с наслаждением вздохнул полной грудью.

— Ты уверен, что Черный Баламут спел Песнь одному тебе? — Я повернулся к Арджуне, и под моим взглядом он попятился.

— Не уверен, отец. Теперь — не уверен.

— Песнь достаточно услышать? И райские миры обеспечены?

— Не совсем, отец. Ее надо повторять вслух. Каждый день. Как можно чаще. Повторять и любить Господа Кришну. Ибо Он сказал: «Даже бессмысленное декламирование Песни приравнивается к высочайшему жертвенному обряду, и любящий Меня глупец рано или поздно прозреет».

Он хотел добавить что-то еще, но не мог. Герой и воин, гордец из гордецов, сын Индры заставлял повернуться костенеющий язык, а дар речи никак не возвращался, ускользал…

Жилы на лбу Арджуны набухли, кровь бросилась в лицо, в огромных глазах вновь заплескался серебряный прилив — и слова прозвучали.

— После того, как вчера я предательски убил Карну-Секача, я ни разу еще не декламировал Песнь.

И, глядя на него, я понял: это был величайший подвиг в жизни Обезьянознаменного.

Мышиный оленек с разгону вылетел на поляну. Сверкнул пятнисто-полосатой шкуркой, шумно понюхал воздух и, мгновенно успокоившись, принялся хрустеть свежей травой. Судьба обделила зверька статью и рогами, сделав похожим скорее на крупную белку и с такими же выступающими из-под верхней губы резцами. Зеленая пена мигом образовалась на оленьих губах, временами он косился в нашу сторону — но уходить не спешил.

Видимо, Индра-Громовержец и Серебряный Арджуна казались глупому оленю самыми безобидными в Трехмирье существами.

Глупому — или умному оленю?!

Глядя на него, я вдруг представил невообразимые толпы людей. Море голов, колышущееся море, гораздо больше той немереной толпы, что собралась на Поле Куру, — и Песнь Господа звучала набатом из слюнявых ртов, потому что глупец рано или поздно прозреет, а если просто любить и ничего больше не делать, то рай сам придет к тебе и скажет:

«Бери миску и будь счастлив!»

Дваждырожденными называли не одних брахманов-жрецов. Любой — будь он воин-кшатрий или вайшья-труженик, — если только он получил образование, считался родившимся дважды. Если же он при этом честно выполнял свой долг — за жизнь накапливалось достаточно Жара-тапаса, чтобы душа умершего могла передохнуть в райских мирах и отправиться на следующее перерождение. Про аскетов-подвижников я и не говорю — их пренебрежение собственной плотью иногда заставляло содрогаться богов…

Для Песни достаточно было просто родиться и выучиться говорить.

— Я видел Его истинный облик, отец…

Сперва я не расслышал.

— Что?

— В конце Песни Он сказал, что все, кого я убью на Поле Куру, уже убиты Им; так что я могу не беспокоиться. Грех — на Нем. И по моей просьбе Он показал мне свой истинный облик.

— Какой?..

— Мне было страшно, отец. Мне страшно до сих пор.

Я приблизился к сыну и обеими ладонями сжал его виски; крепко, до боли, как незадолго до того сжимал свои. Резко дохнул в лицо Арджуне, и он закрыл глаза, морщась от острого аромата грозы.

В светлых волосах отставного Витязя отчетливо блестели нити драгоценного металла.

— Дыши глубже и ни о чем не думай…

Собрав Жар-тапас Трехмирья вокруг нас в тугой кокон, я заботливо подоткнул его со всех сторон, как ребенок закутывается в одеяло, спасаясь от ночных, кошмаров… Мы стали единым целым, сплелись теснее, чем мать с зародышем внутри, только я не был матерью, я был Индрой, и минутой позже глубоко во мне зазвучал плач покинутого младенца, испуганный голос моего сына, рождая грезы о бывшем не со мной:

Образ ужасен Твой тысячеликий,
тысячерукий, бесчисленноглазый;
страшно сверкают клыки в твоей пасти.
Видя Тебя, все трепещет; я — тоже.

Пасти оскалив, глазами пылая,
Ты головой упираешься в небо;
вижу Тебя — и дрожит во мне сердце,
стойкость, спокойствие прочь отлетают.

Внутрь Твоей пасти, оскаленной страшно,
воины спешно рядами вступают;
многие там меж клыками застряли —
головы их размозженные вижу.

Ты их, облизывая, пожираешь
огненной пастью — весь люд этот разом.
Кто Ты?! — поведай, о ликом ужасный!..

…Руки не хотели разжиматься, окоченев на мягких висках.

Секундой дольше — и я раздавил бы голову сына, как спелый плод.

Но дыхание мое все еще пахло грозой.

3

Жаль, что сейчас у меня не хватило бы сил на повторное создание Свастики Локапал. Миродержцам стоило бы рассмотреть то, что видел я; то, что уже видели трое из нас, — огненную пасть, в зев которой мы кричали:

— Кто Ты?!

Разве что забывали добавлять: «Поведай, о ликом ужасный!..» — потому что мы не были людьми и плохо умели ужасаться.

— Я возвращаюсь на Курукшетру, отец. — Арджуна бережно отстранил мои руки и направился к колеснице.

При виде хозяина четверка его белых коней прекратила жевать и, как по команде, уставилась на Арджуну. Он потрепал ближайшего по холке и принялся возиться с упряжью.

Я, думая о своем, последовал за ним.

Колесница Арджуны была обычной, легкой, с тремя дышлами: к двум боковым припрягалось по одному коню, и к переднему — двое. Обезьяна на знамени тихонько зарычала, приветствуя Индру, я кивнул и погладил древко стяга.

— Обруч на тривене[24] скоро даст трещину, — машинально сказал я Арджуне. — Вели перед боем заменить. Не ровен час — лопнет…

Серые глаза моего сына вдруг наполнились сапфировым блеском, и мне почудилось: утро. Обитель, и Матали изумленно глядит на своего Владыку.

Сговорились они, что ли?!

— Ты… отец, ты…

— Что — я?! Опять моргаю?! Или рога прорастают?!

— Ты никогда раньше не разбирался в колесничном деле, отец! Говорил: на это есть возницы…

— А откуда тогда я знаю, что обруч твоей тривены продержится еще в лучшем случае день?!

Арджуна пожал плечами и прыгнул в «гнездо».

— Ты вернешься и продолжишь сражаться? — бросил я ему в спину. — После всего — ты продолжишь?!

— Я кшатрий, отец, — просто ответил мой взрослый сын. — Я не могу иначе.

Он медлил, молчал, потряхивал поводьями, и я наконец понял: Арджуна ждет, чтобы я, как старший, позволил ему удалиться.

— Да сопутствует тебе удача, мальчик…

Он кивнул; и грохот колес спугнул мышиного оленька.

— Ты кшатрий, — тихо сказал я. — Ты — кшатрий. А я — Индра. И я тоже не могу иначе. Теперь — не могу.

Если б я еще сам понимал, что имею в виду…

Прежде чем покинуть Пхалаку, я должен был сделать последнее.

Вскинув руку к небу, я заставил синь над головой нахмуриться; и почти сразу ветвистая молния о девяти зубцах ударила в забытый всеми труп ракшаса.

Иного погребального костра я не мог ему предоставить.

«Возродится брахманом, — вспомнил я слова Арджуны. — Обители не обещаю, коров тоже, но брахманом — наверняка».

— Будет и Обитель, — вслух добавил я. — Обещаю. И легконогий ветер пробежался по ветвям, стряхивая наземь редкие слезы.

Влага шипела, падая на пепелище.

4

Внутрь Твоей пасти, оскаленной страшно,
воины спешно рядами вступают…

Рядами, значит, вступают? С песнями, надо полагать, с приветственными криками?! Колесницы борт о борт, слоны бок о бок; обозы, видимо, бык о бык?! И как прикажете это понимать? Так, что всемилостивый и любвеобильный Господь Кришна имеет честь вкушать те тысячи и миллионы воинов, что погибли и продолжают гибнуть сейчас на Курукшетре?!

Отрыжка не мучит?!

С другой стороны: ну не мог же он ВСЕМ им спеть Песнь Господа! Горло вздуется! Хотя… хотя ВСЕМ ее петь и не было нужды.

Война — долг кшатрия.

Но если допустить, что в оскаленной пасти самозваного Господа рядами исчезают как раз без вести пропавшие души, которых обыскались в моих мирах и в Преисподней у милейшего Ямы…

Единственное слово приходило мне на ум: невозможно! Для меня и Ямы, для Шивы и Брахмы, для Упендры и его смертной аватары — невозможно!

«Но куда же тогда все эти душеньки деваются?» — в сотый раз задал я себе вопрос.

Ответ был где-то рядом, прыгал на одной ножке и, дразнясь, показывал язык. Но в руки не давался. Все-таки гнилое это дело для Владыки Богов — загадки распутывать! Наш кураж — брови хмурить, молниями громыхать да с врагами молодецкими играми тешиться; зато думать…

Со Словоблудом, что ли, посоветоваться?

Однако на душе было мерзко. Возвращаться в Обитель не хотелось, и видеть никого не хотелось, в том числе и Наставника — потом, потом! Как там сказал Словоблуд? Взрослею? Значит, взрослею! Действительно, хорош Владыка: чуть припекло — сразу за советом бежит! А самому — слабо. Могучий?!.

Будем учиться думать. Прямо сейчас.

Так. Случившийся кавардак краем связан с Великой Битвой на Поле Куру. Приняли, пошли дальше. Внешне все младенцу понятно: двоюродные братья со товарищи, Пандавы и Кауравы, рвут по-братски друг другу глотки за престол Лунной династии. Яснее некуда. Если забыть, что поначалу никто не хотел этой войны! Сплошные переговоры, уступки, посольства табунами… И, если мне не изменяет память, в мутной водичке изрядно преуспел наш друг Черный Баламут. И вашим, и нашим, и себя не обделил. Правда, Господом вроде бы не назывался… Эх, проморгал я свару во Втором мире! После драки машу кулаками! А тогда — ставки заключали: какому послу чего ответят, кто сколько войск соберет, кто воеводой станет…

Вот смеху будет: явлюсь я сейчас на Курукшетру в блеске и славе, пришибу ваджрой самозванца Баламута на глазах обеих армий — а оно возьмет и ничего не изменится! Ну просто ничегошеньки! Зато потом завалится в Обитель братец Вишну, Опекун Мира, злой до чрезвычайности, верхом на Проглоте…

Кто тогда в дураках останется? Отгадайте с трех раз!

Упустили время-времечко! Повернуть бы вспять лет на тридцать-сорок, а то и на все сто; повернуть, разобраться лично, с чего началось, кто стоял за углом, кто рвался в первые ряды… Ведь это не просто тысячи тысяч смертных воинов ложатся сейчас пластом на Поле Куру! Обернуться, пойти против течения, достучаться! Ах время, Кала-Время!..

— Ты звал меня?

Я вздрогнул, выкарабкиваясь из болота раздумий, и поспешно обернулся.

Не сожженный ли ракшас, торопясь в брахманы, решил возродиться раньше срока?!

На этот раз я узнал ее сразу. Голубоглазая Кала-Время в бледно-желтом сари. С треснувшим кувшином — только не на голове, как в Обители, а на плече.

— Ты звал меня, Владыка? — грустная, едва заметная улыбка тронула ее губы.

— Да… наверное, — видимо, забывшись, последние мысли я произнес вслух. — Как ты здесь оказалась?

— Я живу здесь, Владыка.

— В Пхалаке?!

— И в Пхалаке тоже. Разве могла покорная служанка не откликнуться на зов Миродержца Востока?

По-моему, улыбка Калы сделалась лукавой, но утверждать не возьмусь. О, эти бесчисленные оттенки и полутона женских улыбок!..

— Пойдем, Владыка. Моя хижина совсем рядом. Ты устал и расстроен; не надо быть богиней, чтобы увидеть это. Отдохни и не откажись разделить со мной трапезу.

— Не откажусь, Кала…

И тропинка повела нас прочь от Поля Куру, оставляя за спиной битву, смерть, тайну исчезающих душ и… моего сына.

Что ж, Арджуна — мужчина. Каких мало. Каких вообще нет.

Не Обезьянознаменному держаться за край отцовского дхоти.

Пусть сам о себе заботится.

По дороге (а шли мы действительно недолго) я обратил внимание на изменения, которые за полдня, с момента утренней встречи, произошли с Калой. Заметил потому, что сама Кала усердно пыталась их скрыть. Во-первых, походка женщины стала тяжелее и скованней, самую малость, что всегда выпирает больше, нежели откровенная хромота; кроме того, на обнаженных руках и левом плече проступили пятна, подобные тем, что появляются у беременных. Апсары в тягости вечно прятались по закуткам, пока не подходил срок разрешения от бремени…

Во-вторых — кувшин.

Капли из него падали на землю заметно реже, чем утром.

Я ожидал увидеть что угодно, но не классический ашрам[25]. Хижина была в форме пчелиного улья, стены из переплетенного лианами бамбука, полусферическая крыша выложена пальмовыми листьями в десяток слоев, приоткрытая дверь, порожек укреплен глиной… Вокруг — покосившаяся ограда: три горизонтальных ряда брусьев вставлены в гнезда столбов. Сверху — массивная балка. Сама она эту громадину тащила, что ли?!

Обойдя маленький огород, я заглянул за хижину. Нет. Крытый хлев и корова с теленком отсутствовали.

Ощутив странное удовлетворение, я проследовал за Калой в ее обитель.

Внутри оказалось темно, но неожиданно сухо и уютно. Неказистая на вид крыша на самом деле вполне надежно защищала от вновь начавшегося дождя, пол устилали мягкие оленьи шкуры; ароматы трав, которые сушились под потолком, смешивались со свежестью капели, так что дышалось в хижине легко. В углу еле тлел очаг, сложенный из плоских камней, дальше я разглядел аккуратную поленницу дров из дерева ямала: при сгорании ямала почти не дает дыма — только легкий пряный запах.

Приятно и практично.

Кала наконец опустила на пол свой кувшин (как я смог убедиться, он был по-прежнему полон) и разом оказалась в углу, где была расставлена посуда для омовений.

— Позволь предложить тебе, господин…

— Не позволю, Кала. Ни «почетной воды», ни других почестей. Ты пригласила меня под свой кров, я благодарен тебе и устал. Ополосну руки и удовлетворюсь на этом.

Хвала Золотому Яйцу, на Калу не напал столбняк, как на утреннюю апсару.

Когда с омовением было покончено. Кала присела у очага и извлекла дощечки-шами для добывания огня, поскольку очаг успел погаснуть.

— Позволь сберечь твое время, Кала, — я усмехнулся получившемуся каламбуру. — Конечно, в древесине шами таится наш общий приятель Агни, но тебе придется долго ублажать Всенародного[26]

И я махнул рукой в сторону очага.

Разжечь огонь? Детская забава. Сейчас из моего среднего пальца ударит тонкий лучик — игрушечная молния Индры, — и дрова в очаге моментально вспыхнут жарким веселым пламенем…

Я так отчетливо представил себе этот костер, что не сразу понял: огонь существует исключительно в моем воображении.

Рука слегка дрожала. Я сосредоточился, вызывая легкий зуд в кончиках пальцев. Сейчас, сейчас…

Дыхание перехватило, в мозгу ударили мягкие молоточки — и все.

Да что же это творится?! Я рассердился не на шутку. Зажмурился, представил себе извергающийся из моей десницы огненный перун — усилия должно было хватить, чтобы испепелить половину Пхалаки! — и тут голова у меня пошла кругом, перед глазами вспыхнул фейерверк… и мир вокруг Индры померк, неудержимо проваливаясь в бездну первозданного хаоса.

«Надорвался», — безнадежно мелькнуло вдали, чтобы погаснуть уже навсегда.

5

Пробуждение было странным.

И даже не потому, что хор гандхарвов отнюдь не спешил приветствовать очухавшегося Владыку.

Лежал я в тепле, с мокрой повязкой на лбу («Уксус, — подсказал резкий запах. — Яблочный…»), и в черепе бурлил Предвечный океан. Продрать глаза удалось с третьей попытки, и почти сразу выяснилось, что в хижине стало заметно темнее.

Вечер?

Ночь?!

Сколько ж это я провалялся?!

Пламя в очаге весело потрескивало, разгоняя навалившиеся сумерки, но ответа не давало.

Надо понимать, огонь Кала развела обычным способом — с помощью прадедовских, зато надежных (в отличие от перунов Индры!) дощечек-шами.

На огне, в закопченном горшке, аппетитно булькало густое варево, распространяя по хижине дразнящий аромат.

Ноги Могучего были заботливо укутаны теплой шкурой горного козла-тара, голова Сокрушителя Твердынь покоилась на глиняном изголовье, уксус холодил лоб Стосильного — однако полностью насладиться покоем Громовержцу не удалось. В первую очередь мешало першение в горле, а также зуд в носу. Словно, пока я валялся без сознания, в ноздрю заполз и теперь копошился под переносицей… — а вот и не угадали! Никакой не червяк! Слизняк ко мне в нос забрался, вот кто!

И ползал там.

Внезапный спазм свел лицевые мышцы и шею — и я оглушительно чихнул; при этом часть «слизняка» чуть ли не со свистом вылетела из носа и шмякнулась на козлиную шкуру.

«Насморк! — с изумлением понял я, утираясь тряпицей, вовремя поданной Калой. — Суры и асуры, насморк!»

На всякий случай я еще раз попробовал вызвать огонь, хотя заранее предчувствовал поражение. И точно: мигом накатила знакомая дурнота, и я спешно прекратил свои попытки.

— Что со мной, Кала?

Я едва узнал собственный голос, более всего смахивавший на скрип немазаной телеги.

— Не знаю, Владыка, — печально отозвалась Кала-Время. — От болезней тела я постараюсь тебя избавить, а насчет всего остального…

— У людей есть поговорка: «Время лечит», — заметил я, садясь на ложе, вернее, на застеленной охапке травы, которая представляла собой ложе. — Что ж, сейчас проверим, насколько она верна. Но есть надежда, что Время еще и кормит, поскольку я голоден, как…

На ум пришел Проглот, так явственно, словно я минуту назад сжег дареное перо.

— Прямо как Гаруда!

И она рассмеялась. А я — следом.

Потом мы оба ели похлебку, которая благоухала лучше всех небесных яств, по очереди тыча ложками в горшок и вылавливая из гущи кусочки мяса. Я чувствовал, как слизняк спешит убраться из носа, рассасывается песок в глотке, затихает океан под сводами черепа, а по телу разливается приятная истома — нет, не божественная сила Громовержца, а покой здорового мужчины, постепенно утоляющего голод.

К концу ужина стемнело окончательно. Всерьез похолодало (в Обители холода равносильны насморку у Индры), и как-то само собой получилось, что мы с Калой придвинулись друг к другу, я подтащил поближе мохнатую шкуру тара; мы оба завернулись в нее и долго сидели, полуобнявшись и глядя на рдеющие в очаге угли.

Огонь медленно засыпал под слоем седого пепла.

— Стыдно признаться, Кала, но у меня это впервые…

— Что, Владыка?

— Брось, какой я сейчас Владыка! Просто я успел забыть, а может, никогда и не помнил: хижина, ночь, угли в очаге, двое сидят под теплой шкурой, и больше в мире никого нет…

— Совсем никого? — наивно спросила Кала, то ли подыгрывая мне, то ли всерьез. Впрочем, сейчас это не имело значения.

— Совсем никого. Только ты и я, — подтвердил я.

— Только ты и я, — с тихой мечтательностью повторила она и прижалась к моему плечу.

Ни дать ни взять пара скромных отшельников, чья жизнь спокойно идет к завершению…

Мы сидели и молчали, и до меня не сразу дошло, что мы уже, оказывается, не сидим, а лежим, обнявшись, на распахнувшейся шкуре, жизнь идет к завершению гораздо менее спокойно, чем минуту назад, и мои руки позволяют себе лишнее, причем Кала абсолютно не считает их лишними, эти вольности рук Индры…

— Как меня он, подруга, любит всю безумную ночь напролет, — прошептал я на ухо женщине, цитируя уж не помню кого, и осекся, потому что дальнейший текст не предназначался для женских ушей.

В лучшем случае, для закаленных апсар — эти крошки лишь хихикали в тех местах, где краснел Петлерукий Яма.

— Тебя что-то смущает? — лукаво поинтересовалась Кала и еле слышно продолжила цитату.

— Только одно: постыдно заниматься любовью, не вступив в законный брак, — как можно наставительней разъяснил я.

«Время спишет…» — пришел на ум еще один вариант житейской мудрости.

— Так за чем дело стало? — искренне удивилась Кала. — На свете столько брачных обычаев — мы можем выбрать любой, что придется по душе! К примеру, тот, который люди почему-то называют «браком богов»!

— Это когда невеста отдается жрецу во время жертвоприношения?! — Возмущению моему не было предела. — Где я тебе жреца в лесу найду, да еще на ночь глядя! Как насчет риши-брака? Там никакие жрецы не требуются!

— А ты что, прячешь снаружи двух коров?

— Коровы? — поперхнулся я. — Две? Зачем — коровы?

— А выкуп за невесту? Согласно риши-браку!

— Коров у меня с собой нет, — признался я. — Значит, и риши-брак не годится. Ты не помнишь, как там женятся асуры?

— Ну, если ты такой бедный, что не имеешь даже пары коров, то брак асуров тоже не для тебя. У них положен куда больший выкуп!

— Действительно! — пока Кала смеялась, я припомнил кое-какие свои похождения. — Каюсь, запамятовал!

— Только не предлагай мне выйти за тебя замуж по обычаю ракшасов, — упредила мою следующую мысль Кала-Время. — Ибо тогда тебе пришлось бы меня похитить, перебив при этом мою родню!

— Не буду, не буду! — спешно пообещал я, хотя именно таким образом сочетался со своей Шачи и знал, что в ракшас-браке имелись свои преимущества, в первую очередь отсутствие тещи. — Как тебе, милочка, понравится брак по обычаю пишачей?

— Изнасиловать во сне или беспамятстве? — Кала задумалась. — Это мысль… Хотя спать мне не хочется, да и сопротивляться — тоже. Увы, вынуждена тебя разочаровать, женишок: насилия не получится.

— Ну, тогда остается брак по обычаю гандхарвов, — подытожил я. — Без церемоний, по любви и обоюдному согласию…

И медленно притянул Калу к себе, вдохнув запах ее волос.

— Пожалуй, — она выскользнула из моих объятий, поднялась на ноги и отправилась в угол хижины, где истекал влагой ее кувшин.

— Эй! Постой! Куда ты?!

— Даже гандхарвы совершают очистительное омовение перед ночью любви, — прозвучал ответ.

Она была права.

Я кивнул, со вздохом поднялся с нагретого ложа, сбрасывая остатки одежды, отошел к порожку и принял из ее рук тяжеленный кувшин.

Как она его таскает целыми днями — ума не приложу!

Напрягшись, я поднял сосуд над собой и наклонил.

6

Обжигающий водопад обрушился на меня. Вышиб дух, кабаньей щетиной вздыбил волоски на теле, насильно исторг из груди вопль ужаса и восторга; крик длился, и водопад не иссякал, словно в кувшине Калы сошлись воедино все родники Трехмирья, а в глотке Индры поселился Ревун-Рудра, бешеный бог зверья и гнева, пугавший своим ревом Вселенную задолго до того, как его, будто в издевку, прозвали Шивой.

То есть Милостивцем.

Отфыркиваясь, я стоял, возвращаясь к жизни, и чувствовал себя заново родившимся. Это было внове, хотя бы потому, что я никогда не сходился с Мореной-Смертью ближе, чем на переговорах между Востоком и Югом. Утраченное величие выглядело чем-то несущественным, Обитель смотрелась отсюда призраком, марой, сказкой, рассказанной на ночь впечатлительному дитяти; единственной реальностью был я, просто я, без имен и прозвищ, голое существо вне родства, затерянное в дебрях Пхалаки — я, и кувшин у меня в руках, и прохлада ночного воздуха, и неизвестность впереди.

А еще мне послышалось, что над чащей зазвучал хор гандхарвов, освящая наш брак по легкомысленному обычаю крылатых певцов.

Есть безлюдная поляна, озаренная луной,
Там от дремлющих деревьев запах терпкий и хмельной,
И бутонам нерасцветшим шепчут лепестки лимонов,
Что томлением наполнен лучезарной ночи зной…

Я повернулся и увидел Калу.

Никогда раньше я не видел Время обнаженной. Многие женщины любили меня, и я любил многих, любил щедро и бездумно, но сейчас тот прежний Индра, Бык Обители, спал далеко от Пхалаки, в темной пещере без выхода, а у безымянного существа с кувшином в руках не было знаний и опыта, была лишь дикая страсть, взрыв Золотого Яйца в безбрежном мраке.

О чем Риг-Веда, старейшая из Четырех, возгласит:

Нить протянулась от ничего к ничему.
Был ли низ? Был ли верх?!
Оплодотворение было. И надрыв сути.
Стремленье внизу. Удовлетворение наверху.

Было?

Будет?!

Я шагнул к Кале и опрокинул кувшин над ее головой.

Странно: она стояла под искрящимся водопадом не шелохнувшись. Бронзовая статуэтка танцовщицы, каких много в литейных мастерских Махенджи, — тоненькое тело девственницы с незрелыми формами, вызывающими оскомину на зубах и привкус зеленого яблока; длинные руки и ноги, жеребячья стать, правая ладонь вольно упирается в бедро, талия изогнута с легкомыслием юности, и во всей позе сквозит удивительное сочетание детства и вечности. Маленькие груди напряглись, отвердели, выпятились клювами-сосками, голова склонилась к плечу, и лицо Калы-Времени в кипящих струях вдруг стало иным: переносица расплющилась и почти слилась со лбом, губы чувственно вспухли, наливаясь багрянцем плодов бимбы, отвердели скулы — на меня, замерев в спокойном ожидании, смотрела темнокожая дравидка.

Девочка-женщина.

Дочь южных племен, чьи ятудханы[27] воздвигали каменные фаллосы во имя Ревуна и бросали юношей в пламя, дабы Огнь-Агнец был удовлетворен — тогда, когда мама Адити была молода и еще только подумывала родить себе Индру.

Наваждение продлилось миг — и пропало.

Потому что я шагнул вперед, отшвырнув кувшин прочь, нимало не заботясь о его сохранности и о сохранности тех океанов влаги, которые крылись в нем; я вцепился в Калу подобно дикому зверю, и мы упали, покатились по земле леопардами в течке, фыркая и царапая друг друга, терзая и наслаждаясь, всем существом отдаваясь вечному ритму… Время стонало подо мной, века вскрикивали и дрожали в предвкушении, минуты и секунды струйками пота текли по коже — крылось в этой страсти нечто извращенное, потаенная нотка, вносящая крупицу разлада в общий хор, но именно она делала буйство в полуночной Пхалаке неизмеримо соблазнительным.

Так однажды, осчастливив раджу ангов-слоноводов своим присутствием, я нарочно выпил отравленную мадхаву[28] — раджа, не столько еретик, сколько придурок, захотел полюбоваться результатом.

Чувствовать в себе яростно-обреченные метания отравы походило на любовь Калы.

О том, какое покаяние было назначено любознательному радже, можно узнать — если, конечно, кому-то из-за такой ерунды захочется спускаться в смоляные бездны Преисподней ниже того яруса, где коротают вечность убийцы брахманов.

Я раздвоился: одна половина моего существа рычала от страсти ко Времени, другая же пульсировала где-то высоко над содрогающимися телами, заново переживая сегодняшний сумасшедший день. Бой в Безначалье. Свастика Локапал, Песнь Господа, троица мертвых воевод, чья гибель видениями преследовала Миродержцев…

Имена погибших, начертанные звездами на покрывале ночи, неотступно преследовали меня, и в хриплых стонах мне слышалось:

«Гангея Грозный по прозвищу Дед…»

Еще… о, еще!

«Наставник Дрона по прозвищу Брахман-из-Ларца…»

Да!.. да, да, да, о да!..

«Карна-Подкидыш по прозвищу Секач…»

Ну же!

«Гангея Грозный… Дрона… Карна…»

Ну!..

«Дед… Брахман-из-Ларца… Секач… Дед…»

7

Я и Время закричали одновременно.

Якша сказал:
— Что есть святыня для кшатриев, в чем их закон?
Что им свойственно, как и прочим людям?
Что равняет их с нечестивыми?
Царь справедливости ответил:
— Стрелы и оружие — святыня кшатриев,
щедрое жертвованье — непреложный закон их.
Страху они подвержены, как и прочие люди.
Отступничество равняет их с нечестивыми.

Махабхарата, Книга Лесная, Сказание о дощечках шами, шлоки 32 — 33

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

МЛАДЕНЕЦ

Как свежее масло лучше кислого молока, а брахман лучше всех двуногих, как океан лучше озер, а корова — лучшая из четвероногих, так эти главы нашего повествования считаются наилучшими; и знающий их, несомненно, сможет избежать даже греха от убийства зародыша.

Глава I

ДИТЯ, КОТОРОГО НИКТО НЕ ХОТЕЛ

1

Эта женщина ему сразу не понравилась. Царь Пратипа отвернулся и стал глядеть в другую сторону. Широкий плес расстилался перед ним, и сверкание реки Ямуны заставляло щуриться или прикрывать глаза ладонью; за спиной с холма сбегал лес, пытаясь щупальцами лиан дотянуться, достать, потрогать стайки отшлифованных валунов. Святое место. Не надо быть отшельником, чтобы почувствовать: сам воздух здесь пропитан размышлениями о вечном. Да, стоило временно оставить Город Слона, прадедовскую столицу, попечению министров и советников, стоило, что бы они ни твердили об ответственности и государственных заботах!

Правителю тоже необходим покой.

Короткий, зыбкий, как видение дхата-морганы, города гандхарвов над гладью вечернего озера — но без минуты покоя жизнь топит человека в себе, заполняя легкие души водой сиюминутного, и ты понимаешь: никогда больше тебе уже не удастся вздохнуть полной грудью.

А тут еще эта женщина…

На миг царь Пратипа пожалел, что отослал свиту. Легкий кивок в сторону — нет, разумеется, не в сторону воинов, а в сторону евнухов! — и безбородые ласково объяснили бы глупой, что негоже разглядывать царя, будто он не раджа Лунной династии, а боевой слон, выставленный на рынке Субханды восточными ангами.

Сравнение позабавило царя. К чему незнакомке боевой слон? Корзины с грязным бельем таскать? Даже если судьба и занесет ее на рыночную площадь Субханды — в самую последнюю очередь пройдет женщина мимо оружейных рядов, за которыми торгуют жеребцами для колесниц и слонами, обученными убивать и слушаться стрекала! А если и пройдет, то едва ли заговорит с бородатым ангом о достоинствах серого зверя, похожего на грозовую тучу Индры…

Пратипа улыбнулся собственному легкомыслию и продолжил глазеть на реку.

Сведущие люди говорили, что Ямуна берет свое начало в горячих источниках Гималаев, на горе Бандарапуччха; здесь же воды стремнины, названной в честь Адского Князя Ямы (вернее, в честь его единоутробной сестры-близнеца, но про это шепотом, вполголоса…), бурно стремились на юг, чтобы слиться с полноводной Гангой, матерью рек. Вся территория вокруг, со всеми ее холмами, лесами, низинами и берегами, испокон веков называлась Курукшетрой, Полем Куру — в честь легендарного царя и предка Пратипы, совершавшего здесь небывалое покаяние.

Злопыхатели вполголоса утверждали, что эта местность на самом деле зовется Полем Закона, а великий Куру если и побывал здесь, то исключительно предаваясь беспробудному пьянству.

Но Пратипа не обращал внимания на злопыхателей.

Разве что изредка, проезжая мимо городской площади, где злопыхатели имели обыкновение сидеть на колу. Что существенно влияло на красноречие.

Главным были не поступки предка, а наличие на Курукшетре трех с лишним сотен священных криниц[29]. Омывшись в одной, ты обретал благополучие, в другой — здоровье, в третьей — безопасность от змеиного яда; а знаменитая криница в Праяге была единственной, где мог покончить с собой даже брахман, и грех самоубийства выворачивался наизнанку, становясь заслугой, дарующей райские миры.

Старики и больные, успев зажиться на свете и устать от боли или дряхлости, стекались в Праягу толпами. Глиняные кувшины шли нарасхват — набив их камнями и привязав к телу, тонуть гораздо проще. А места на прославленном Баньяне Прощания ценились в зависимости от уровня ветки: верхние, упав с которых разбиваешься наверняка, стоили гораздо дороже.

Не зря местные жители хорошо подрабатывали в свободное время, вертясь вокруг безутешных родственников — дров для костра натаскать, тело омыть, повыть над мертвеньким, то да се…

Пратипа поиграл концом гирлянды из оранжевых цветов кадамбы и против воли снова обратил свой взгляд на женщину.

Нет. Она ему по-прежнему не нравилась.

Рыбачка? Ниже по течению есть поселение рыбаков, где свита Пратипы третий день закупала корзины с нежным усачом-подкоряжником и длинными телами дундубхи, водяной змеи, которую полагается запекать в ее же собственной крови. Говорят, помогает от мужского бессилия. Но рыбацкие жены и дочери низкорослы, в кости широки, и глаза у них сами опускаются долу, едва в поле зрения покажется человек, одетый богаче их мужей и отцов. Что заставляет пропахших чешуей женщин почти все время смотреть в землю.

Во всяком случае, при визите свитских в поселок.

Размышлять о вечном не получалось. Мысли самовольно то и дело возвращались к женщине, будь она неладна! Супруга кого-то из паломников? Дочь брахмана при кринице — вокруг каждой дваждырожденных было больше, чем мух на падали, и каждый голосил навзрыд:

— Кто накормит хотя бы одного брахмана, вовеки избегнет низкого рождения!

Пратипа нахмурился и легонько хлопнул себя по лбу — в наказание за нечестивые мысли. Негоже знатному кшатрию, да еще потомку Лунной династии, так думать о наставниках! Но из памяти не шло: бедняк-паломник платит лысому жрецу последние гроши за право подержать ухо коровы жреца во время обряда. А ученик достойного брахмана, сопя, записывает на пальмовых листьях: дескать, был сей бедный человек у криницы Теплых Вод и совершил жертвоприношение коровой, за что полагается щедрому возродиться в семье богатого землевладельца.

И никак иначе.

Пратипа тогда еще послал евнуха, чтобы среднеполый купил у сквалыги брахмана его замечательную буренку и подарил ее паломнику: невозможно было смотреть, как бедняга сияет, держась за волосатое ухо!

Нет, определить происхождение и статус женщины не удавалось. Мешала властность осанки — так стоят жены царей на дворцовых террасах, наблюдая за играми девиц из дворни. Но жены царей не бродят в одиночестве по берегу Ямуны и не носят вызывающе ярких украшений, достойных скорее столичной шлюхи-гетеры.

Вон, камни на браслетах — за йоджану[30] видно, что фальшивые! Чуть ли не с кулак величиной самоцветы… Говорят, в верховьях Ганга такие встречаются, только редко, и каждый в сокровищнице приходится на сто замков запирать!

Может, и впрямь шлюха?

Едва Пратипа решил, что и шлюхой женщина тоже быть не может — ну скажите на милость, что делать шлюхе на Поле Куру?! — как незнакомка опровергла его вывод. Подошла и уселась к царю на правое бедро. Да-да, уважаемые, именно к царю, именно на бедро и именно на правое! Ну и что, что у царей не написано на лбу «царь»?! А у вас написано, брахман вы, кшатрий-воин или вообще псоядец, чандала-неприкасаемый?! Что? Написано?! Да еще цветной тушью?! Как хотите, а это еще не повод вести себя столь вызывающим образом!

Пратипа машинально погладил бок нахалки и ощутил бедром тепло упругих ягодиц.

Ягодицы ему понравились, а женщина — нет.

— Скучаешь, красавчик? — низким, чуть хриплым голосом поинтересовалась незнакомка.

Пратипа не ответил. Сидел, смотрел в глаза с поволокой, тонул в их хищной глубине, в темно-карих омутах…

Глаза ему нравились. А женщина — нет.

И чем дальше, тем больше.

— Прогуляемся, бычок? — хрипотца в голосе усилилась. — Прислушайся: кукушки кричат о любви, в логовах мурлычут леопарды, и люди тоже бессмысленно глядят в небо, облизывая губы…

Царь Пратипа всегда был вежлив с женщинами. Независимо от сословий. Он даже с преступниками был вежлив — что мало сказывалось на приговоре.

— Прости, милочка, — отозвался он, втайне ухмыляясь. — Я, конечно, с радостью, ибо красотой ты подобна апсаре…

Женщина оскорбленно моргнула.

На памяти Пратипы это была единственная женщина, которой не польстило сравнение с небесной танцовщицей Индры.

— Но ты сама виновата! — закончил царь.

— В чем? Скажи мне, красавчик: в чем? И я мигом заглажу свою вину!

— Я бы рад прогуляться с тобой в лесок, но ведь ты села ко мне на правое бедро!.. Увы, теперь никак!

— Мне пересесть?

— Поздно, о достойнейшая из… (Пратипа чуть не сказал «из недостойных», но вовремя осекся). Ведь знают от долины Инда до Южной Кошалы: правое бедро мужчины предназначено, чтоб на нем сидели невестки, жены взрослых сыновей; а любовницы и супруги садятся только на левое бедро, и никак иначе!

— И что же нам теперь делать, о царь царей, если я изнемогаю от страсти?!

Пухлые губы шепнули это, приблизясь к самому лицу Пратипы, и ловкие пальцы сдвинули ладонь царя чуть ниже — туда, где начинались «тривали», три складочки на животе, символ женской красоты.

Дальше уже лежали окрестности «раковины-жемчужницы», которая только и дожидалась подходящего момента, чтобы приоткрыть створки.

Эй, ныряльщик, где твой нож?!

— Ждать, красавица, нам остается только ждать… пока ты не выйдешь замуж за моего сына и не сможешь по праву восседать на правом бедре царя Пратипы!

Легким шлепком царь согнал нахалку и теперь, посмеиваясь, глядел на нее снизу вверх.

— Надеюсь, твой сын с тобой? — Женщина и слыхом не слыхивала о такой полезной вещи, как смущение. — Я имею в виду, неподалеку?

— Увы и увы еще раз, красавица: нет у Пратипы сына, одни дочери, и это удручает меня, вынуждая отправляться к священным криницам. Авось смилуется кто из богов, наградит царя потомством мужского пола, родится сынок, вырастет, возмужает — тут ты и приходи, сыграем свадебку! Дворец вам, молодоженам, воздвигну — из тысячи стволов дерева шала! Станете жить-поживать, а люди тебя встретят и головы склонят: «Здравствуй вовеки, госпожа шалава[31]!» Договорились?

Пратипа встал и не оглядываясь пошел прочь — вдоль плеса, туда, откуда уже доносился шум возвращающейся свиты.

Женщина долго смотрела вслед царю.

— Странно, — наконец проронила она, и чувственности в ее низком голосе было примерно столько же, сколько в клекоте голодной гридхры[32], что кружила над рекой. — А с виду жеребец жеребцом…

На лице женщины было написано, что у нее много времени. Очень много. И она согласна подождать.

Если бы Пратипа обернулся, женщина, возможно, не понравилась ему гораздо больше, чем поначалу. Но царь разом забыл и о незнакомке, и о своей злой шутке.

Поэтому он не увидел прощального взгляда наглой шлюхи; и еще он не увидел восьми призрачных силуэтов, что стояли вокруг женщины, глядели на удаляющегося царя и скорбно качали головами.

…Ровно через год в Хастинапуре, Городе Слона, будет великий праздник: у царя Пратипы родится первенец мужского пола. Болезненный мальчик по имени Бахлика.

Еще через год старшая жена Пратипы принесет ему второго сына. Ребенок будет назван Шантану, то есть Миротворцем, и объявлен наследником престола.

В столице накроют столы, амнистируют преступников, рассыплют по улицам казну, и бедный люд станет славить имя Пратипы, желая царским сыновьям здоровья и долголетия.

Еще через два десятилетия Шантану-Миротворец совершит паломничество на Курукшетру, к священным криницам — молясь о здоровье брата и прихворнувшего отца. На берегу Ямуны к нему подойдет женщина и сядет на левое бедро наследника престола. Потом они поднимутся и уйдут в лес.

Восемь призраков будут провожать взглядами влюбленную чету и улыбаться.

Наследник не вернется в столицу. Он только отправит гонца с приказом: ждать его возвращения.

Ждать придется около трех лет.

2

…Мужчина приподнялся на локте и обвел все вокруг себя безумным взором.

Рука подломилась, и он упал.

Сел с третьей попытки.

— Я…

В горле заклокотало, и умершее слово выкидышем упало в пустоту.

Был он молод, красив здоровой красотой сильного человека, который лишь понаслышке сталкивался с голодом, и всерьез полагал, что сошел с ума. Не без оснований. В памяти отчетливо стояло: вот он засыпает на ложе, на шелковых покрывалах с вышивкой, усыпанных лепестками манго, под тихое пение прислужниц, убаюканный покоем и счастьем — его жена, его любимая жена вчера принесла своему супругу двойню, и оба мальчика похожи…

«Сваха!» — отчетливо прозвучал в мозгу возглас, которым заканчивают жертвоприношение; и глаза мужчины неожиданно прояснились.

Так звонкий клич медного горна-длинномера в руках умелого трубача поднимает дружинников по тревоге.

— Я… я — Шантану! Шантану-Миротворец, сын и наследник царя Пратипы!

«Ты уверен?» — спросило безумие.

Под мужчиной протяжно застонал чарпай — дешевая кровать низших сословий. Даже не кровать, а лежанка, простая рама на четырех ножках, перетянутая крест-накрест веревками, поверх которых были постелены грубые циновки.

О лепестках манго и речи не шло. Как и о прислужницах.

Шантану лежал в лесной хижине, дымной, прокопченной насквозь и почти пустой. Словно хозяин давно покинул временную обитель и ушел невесть куда — чтобы наследник престола в один не слишком прекрасный день обнаружил себя в брошенной хижине и захлебнулся осознанием реальности.

Сын царя Пратипы, прозванный Миротворцем, даже не догадывался, что именно сейчас в Городе Слона, во дворике жилища дворцового пратихары[33], закончился молебен. Дорогой, надо сказать, молебен. Во здравие пропавшего без вести наследника; и в первую очередь — во здравие душевное. Старенький пратихара ужасно рисковал: прослышь о молебне Пратипа, который в последнее время очень изменился, заставляя палачей-чандал работать сверхурочно, — не миновать беды.

Допрос с пристрастием: «Душевное здравие? Стало быть, полагаешь, что царевич болен? Не в себе?! Откуда такие сведения?!»

Ни один из министров не рискнул на такое (упаси Брахма, своя голова дороже!) — а тут поди ж ты, какой-то пратихара…

«Сваха…»

И медный рев очищает пыльный мозг, насквозь прокопченный безумием.

— Я Шантану! — грозно прозвучало в ответ.

Будь здесь известный на весь Хастинапур наставник искусства Ваджра-Мушти, кшатрийской «Битвы молний», он с удовольствием бы ухмыльнулся в седые усы, услышав крик своего лучшего ученика.

Мужчина соскочил с заскрипевшего чарпая, наскоро оглядел себя и решил, что похож на жертвенное животное. Украшенного козла, который счастлив в вонючем хлеву над бадьей с отрубями — и будет счастлив вплоть до алтаря и ножа.

Сколько же дней… лет… времени он провел здесь?

Память словно метлой вымело. Одно сверкало и искрилось отчетливостью воспоминаний — жена! Властная красавица жена, искусная в постели, знающая сотни историй о богах и демонах, историй живых и презабавных, словно рассказчица сама присутствовала при описываемых событиях; жена, нарожавшая счастливому муженьку…

Сколько?

И где они все, эти дети?

Вокруг хижины скачут?!

Шантану чуть не зарычал от бессильной ярости и выскочил наружу.

Никого. Лишь тропинка ведет в глубь леса, и любопытные фазаны-турачи курлычут в кустах, сверкая разноцветьем оперения.

Он кинулся бежать, и тропа сама ложилась под босые ноги хастинапурского принца, облаченного лишь в полоску мочала на чреслах и увядшие гирлянды.

Глухо дребезжал один-единственный браслет на щиколотке.

Остановить хотел?

3

Женщина стояла по пояс в воде — мутной воде Ганги, матери рек, текущей одновременно в трех мирах. В волне нет-нет да и пробивалась кровавая струйка. Выше по течению, за вереницей крохотных островков, Ганга сливалась с Ямуной, а той было не впервой размывать по дороге красный песчаник предгорий; может, именно за цвет воды Ямуну прозвали в честь Князя-в-Красном или… тс-с-с!

Молчим, молчим…

На предплечье правой руки у женщины, прижав к ее плечу покрытую пушком голову, спал младенец. Дитя двух-трех дней от роду. Мальчик. Левую же руку женщина опустила в воду и время от времени двигала ею из стороны в сторону. Словно белье полоскала.

Подвигает, скосится на спящего ребенка — и стоит. Ждет. А лицо такое… не бывает таких лиц.

Наконец речная гладь расступилась, как если бы ей приказали, и женщина извлекла наружу еще одного ребенка. Мальчика.

Мертвого.

За шкирку, будто кутенка от блудливой суки топила.

Брезгливо оглядела, присмотрелась — не дышит ли? — и швырнула на берег.

Маленькое тельце утопленника шмякнулось о песок и по склону сползло в тростники.

Женщина вздохнула, тыльной стороной ладони отерла лоб (рука была абсолютно сухая, даже какая-то пыльная) и принялась за следующее дитя.

Но опустить ребенка в воду ей не дали.

— Стой! — проревело совсем рядом; и в воду Ганга вепрем-подранком, весь в радуге брызг, вломился голый Шантану. Лицо его в этот миг смотрелось совсем старым — и совсем бешеным. Подобное бешенство было свойственно всей Лунной династии, уходящей корнями в глубокую древность: именно в этом состоянии раджи изгоняли или убивали любимых жен, сухим хворостом вспыхивали в гуще, казалось бы, проигранных сражений, шли укрощать слонов с лопнувшими висками…[34]

— Тварь!

Сейчас молодой мужчина напрочь забыл святой долг кшатрия: не поднимать руки на раненого, сдающегося, лишившегося рассудка — и на женщину. Вспышкой озарения ему показалось, что у жены-убийцы нет ног, что есть просто речная вода, из которой растет туловище, в любой момент готовое оплыть, растечься, раствориться… Но разум исчез, осталось лишь бешенство, наследственная ярость — и ребенок проснулся уже в руках отца.

Он успел вовремя.

— Идиот! — истерически завизжала женщина, и лицо ее разом сделалось уродливым и почти таким же безумным, как и лик Шантану. — Козел жертвенный! Это же был последний!

На берегу, рядом со скорчившимся тельцем, подпрыгивал в возбуждении призрачный силуэт, один-единственный, как браслет на щиколотке канувшего в нети принца; и туманные ладони шарили в воздухе, копошились, искали…

Что?

— Последний?! — до Шантану наконец дошел смысл сказанного женщиной.

Он кинулся прочь, на отмель, но женщина мгновенно перетекла ближе, пальцы с крашеными ногтями впились в плечо принца мертвой хваткой — и младенец захныкал, едва не оказавшись вновь у матери.

Принц извернулся и резко, по-журавлиному, вздернул колено почти до подбородка, одновременно махнув свободной рукой сверху вниз.

Этот удар сломал бы локоть даже опытному бойцу. Женщину же лишь заставил отпустить плечо мужа. Спустя миг принц стоял на отмели, тяжело дыша, крепко прижимал к себе последнего ребенка и воспаленными глазами следил за приближением жены.

За спиной принца гримасничал призрак. Заботливая жена и примерная мать вырастала из воды, как стебель осоки: вот у нее появились бедра, колени, лодыжки… Когда женщина поравнялась с Шантану, она внезапно подхватила горсть речной воды, словно горсть песка, и швырнула в лицо мужу. Шантану попятился, брызги полоснули его по щеке — и сильный мужчина покатился по песку, крепко прижимая к себе сына и стараясь уберечь дитя.

Вскочил.

Набычился зверем, защитником выводка… Бывшего выводка… По рассеченной щеке червями ползли две струйки крови, как если бы ее зацепило гранитной крошкой.

Женщина уже замахивалась для второго броска.

«Сваха!» — вновь прозвучал в мозгу Шантану крик далекого брахмана.

И принц выпрямился во весь немалый рост, с ребенком на руках.

— Если есть у меня в этой жизни хоть какие-нибудь духовные заслуги… — срывающимся голосом произнес Шантану.

И каменные брызги разбились о воздух в пяди от искаженного мукой лица.

Воздух вокруг принца слабо замерцал, десяток комаров, попав в ореол, полыхнули искрами-светлячками; застыл на месте призрак, и с тела женщины вдруг полилась вода — много, очень много мутной воды Ганги, матери рек.

Немногие рисковали произнести те слова, что сейчас произнес хастинапурский наследник. Сказанное означало одно: человек решился изречь проклятие, собрав воедино весь Жар-тапас, накопленный им в течение жизни. Так аскеты испепеляли богов, так мудрецы заставляли горы склонять перед ними седые вершины, так ничтожные валакхильи карали возгордившегося Индру…

Если же на проклятие уходил весь Жар проклинающего — ему грозила скорая смерть, преисподняя и возрождение в роду псоядцев.

При нехватке тапаса проклятие не сбывалось, а про дальнейшую участь рискнувшего лучше было и не заикаться.

Но после слов «Если есть у меня в этой жизни хоть какие-нибудь духовные заслуги…» даже перун Индры не мог коснуться дерзкого.

Он был неуязвим. И видел правду. Одну правду, только правду и ничего, кроме правды.

— Ты Ганга, — спокойно произнес Шантану; лишь побледнел как известь. — Мать рек, текущая в трех мирах.

Женщина молчала.

Вода текла с нее, мутная вода, а вокруг стройных ног собирались в кольцо кровавые струйки соперницы Ямуны.

Радовались, багряные, переливались на солнце…

— Ты одурманила меня, превратила в ходячий фаллос без души и сознания; я прожил с тобой три года. Первый раз ты принесла мне тройню, затем — опять тройню, и вот: еще двое детей спали у тебя на руках, когда ты покидала хижину, казавшуюся мне дворцом.

Женщина молчала.

И безмолвствовал призрак за спиной Шантану, стараясь не касаться радужного ореола.

— Где наши дети, жена? Где они, Ганга?! Я полагаю, их можно найти на твоем дне, где с ними играют скользкие рыбы; или кости младенцев сверкают белизной в прибрежных тростниках? Но речь не о них, подлая супруга и смертоносная мать! Речь о тебе и нашем последнем отпрыске.

Прекратила вечный ропот осока, утихли птицы над водной гладью, смолк шелест деревьев — мир внимал Шантану.

— Слушай же меня, богиня! Если когда-либо, вольно или невольно, словом или делом, прямо или косвенно ты причинишь вред этому ребенку — рожать тебе мертвых змей на протяжении тысячи лет ежегодно! Я, Шантану, наследник престола в Хастинапуре, ничем не погрешивший против долга кшатрия, возглашаю это!

Принц собрался с духом и закончил:

— Да будет так!

Ореол вокруг него на мгновение вспыхнул ярче солнца — и погас.

Поэтому Шантану не видел, как призрак, спотыкаясь, подошел к отцу с сыном, положил зыбкую ладонь на пушистую головку младенца… и исчез. Как не бывало. Лишь долгий вздох разнесся над речной стремниной.

Ганга вышла из кровавого кольца и щелкнула пальцами. Дитя выскользнуло из отцовских рук и по воздуху проплыло к матери.

Судорога скрутила крохотное тельце тугим узлом, на губах выступила пена, как бывает, когда ребенок срыгивает после обильного кормления, но потрясенному Шантану было не до того.

— Да будет так! — тихо повторила богиня. — Но и тебе не ведать покоя, глупый муж! Сейчас ты похож на юродивого, который кинулся растаскивать влюбленных только потому, что несчастная девица стонала и вскрикивала, а юродивому стало ее жаль! Но слова произнесены, а я не хочу тысячу лет рожать мертвых змей…

Женщина прижала дрожащего ребенка к груди, с бесконечной скорбью посмотрела на притихшее дитя — и водяным столбом опала сама в себя.

Шантану рухнул на колени, запрокинул голову к небу и завыл.

В чаще откликнулись шакалы.

Именно в этот скорбный день царь хайхайев по прозвищу Тысячерукий, пребывая в дурном настроении, силой отберет теленка у отшельника по имени Пламенный Джамад.

На обратном пути Тысячерукий насильник встретится с сыном Пламенного Джамада, суровым Рамой-с-Топором, и лишится всей тысячи своих рук, а затем — и жизни. Родичи царя в отместку убьют престарелого Джамада, сын справит поминки по отцу — и топор его, подарок Синешеего Шивы, с того дня не будет знать устали.

Пять лет станет гулять Рама-с-Топором по Курукшетре, и кровью умоются хайхайи, а всякий кшатрий, оказавшись внутри незримых границ, что очертит гневный мститель, умрет плохой смертью.

И пять озер в Пятиозерье потекут кровью вместо воды. Кровью кшатры.

Говорят, по ночам из этих озер пьет тень Пламенного Джамада, и жалобно мычит рядом с духом отшельника краденый теленок.

Телята умнее людей, а кровь плохо утоляет жажду…

Зарницы полыхают над Полем Куру, воют шакалы, кричат голубые сойки-капинджалы, и у проходящих мимо людей дергается левое веко.

Глава II

МАЛЫШ ГАНГЕЯ — ТЮРЬМА ДЛЯ БОГА

1

Старик, похожий на самца кукушки-коиля, стоял на берегу и зачем-то тыкал палкой в воду. Смотрел на расходящиеся круги. Один, второй, третий, третий с половиной…

Складчатая ряса ниспадала до самого песка, и золотое нагрудное ожерелье играло зайчиками в лучах заходящего солнца.

— Ну и?.. — непонятно обратился Старик к самому себе. — Звала, говорила, будто очень важно, а теперь не выходит! Обидеться, что ли?

— Эй, Словоблуд! — надсадно раздалось у него за спиной, и после паузы, переждав приступ кашля: — Это ты, старина?! И тебя позвала… текущая в трех мирах?

Похожий на кукушку старик, кряхтя, обернулся и задрал лысую голову вверх.

Шея его при этом хрустнула так, что впору было бежать заготавливать дрова для погребального костра.

На склоне, у кривой ольхи, стоял еще один старик. Похожий на болотного кулика; и потому заодно похожий на старика первого.

Даже одет был примерно так же — и солнечные зайчики, спрыгнув с ожерелья пришельца, гурьбой заскакали вниз, к своим родичам.

— Ну вот… — пробурчал первый старик, которого только что во всеуслышание назвали Словоблудом. — Стоило тащиться во Второй мир, дабы узреть этого впавшего в детство маразматика! Ушанас, друг мой, светоч разума, ты не хочешь прогуляться во-он туда… и как можно дальше?!

— Шиш тебе! — Старик, похожий на кулика, действительно скрутил здоровенный кукиш, помахал им в воздухе и стал спускаться к реке.

Последний отрезок пути он проехал на той части тела, которая всегда считалась особо важной для знатока Вед — усидчивость, усидчивость, почтеннейшие, и еще раз усидчивость!

Первейшая заповедь брахмана.

Минут через пять на берегу стояли уже два старика. Молчали. Палками в воду тыкали. И всякий, кто знает толк в людях, успел бы заметить искры приязни в выцветших старческих глазах; искры приязни — и еще трепет сохлой руки, когда один из старцев, не глядя, потрепал другого по плечу и отвернулся. Чтобы скрыть предательский блеск под плесенью блеклых ресниц.

Надо полагать, Индра-Громовержец, Владыка Тридцати Трех, и князь мятежных асуров Бали-Праведник были бы весьма озабочены, расскажи им кто про эту удивительную встречу. Потому что на берегу Ганги встретились два родовых жреца-советника, двое Идущих Впереди: Брихас, Повелитель Слов, Наставник богов, которого Индра в минуты веселья звал просто Словоблудом, — и Наставник асуров Ушанас, чье искусство мантр до сих пор считалось непревзойденным.

Сура-гуру и Асура-гуру.

Но, не считая этих двоих, берег был пуст — лишь в дальней протоке, еле различимые с такого расстояния, возились пятеро рыбаков. То ли бредень ставили, то ли — еще что…

Потому и не заметили, как двое почтенных старцев рука об руку вошли в воды Ганги и двигались до тех пор, пока речная гладь не сомкнулась над их лысинами.

2

— …Вот, сами смотрите! — всхлипнула Ганга и невпопад добавила: — А он меня проклял, дурачок…

Последнее, видимо, относилось к вспыльчивому Шантану, а не к годовалому карапузу, шнырявшему меж колонн на четвереньках. Перед самым носом малыша порхала золотая рыбка, растопырив сияющий хвост, и ребенок взахлеб хохотал — изловить проказницу не удавалось, но зато какая потеха!

Оба старца, как по команде, честно воззрились на карапуза. Дитя себе и дитя: сытое, ухоженное, ручки-ножки пухлые, мордочка чумазая — хотя как это ему удается на дне Ганги, в подводном дворце матери рек, оставалось загадкой.

Закончив осмотр, наставники перевели взгляды на пригорюнившуюся Гангу. Богиня сидела, подперев щеку ладонью, и жалостно хлопала длиннющими ресницами. Хотя это не красит женщин, но от стариков не укрылись благотворные перемены в облике «Текущей в трех мирах». Пополнела, что называется, «вошла в тело», хотя до весеннего разлива оставалась куча времени; на щеках румянец, глаза теплые-теплые, особенно когда на ребенка косится… Былая властность сменилась тихим покоем пополам с озабоченностью: рыбка-то шустрая, захороводит младенца, а там и нос разбить недолго!

Видно, быть матерью рек — это одно; и совсем другое — быть просто матерью.

Мамой.

— Прости, милая, но я одного в толк не возьму, — вкрадчиво начал Ушанас, толкнув локтем в бок собрата по должности.

Уж больно откровенно пялился друг Словоблуд на раскрасавицу — любил старик фигуристых: седина в бороду, а бхут[35] в ребро…

— Невдомек мне, глупому! Нас-то ты зачем позвала? Малыш хороший, дай ему Брахма здоровьица, пусть растет себе… Пристроим, как в возраст войдет, а сейчас — рановато вроде бы? Или кормить нечем?

Ганга пропустила мимо ушей ехидство последнего вопроса.

— Корма хватит, — серьезно ответила богиня. — Уж чего-чего, а корма… Вы, наставники, лучше мне вот что скажите: сплетни про Восьмерку Благих слыхали? Которые у Лучшенького[36] корову свести пытались?

Старики разом бросили перемигиваться да зубоскалить. История Восьмерки Благих, мелких божеств из Обители Индры, была самым громким скандалом Трехмирья за последние тридцать лет. Братец Вишну, Опекун Мира, подбил Восьмерку на кражу: дескать, ни в жизнь вам, восьмерым, не свести со двора мудреца Васиштхи его небесную пеструху Шамбалу!

Кто только ни пытался — не дается корова!

«Нам — ни в жизнь?» — хором спросили Благие.

И пошло-поехало…

— Они ж как раз наутро ко мне явились, — продолжила Ганга, хлюпая носом. — Грустные-грустные… Влезли ночью за коровой, а у Лучшенького живот пучит, бессонница одолела — ну и услыхал! И нет чтоб разобраться — сразу клясть: в Брахму, в Манматху, в солнечный свет, в Тридцать Три Обители! Нрав у мудреца… одним словом — Лучшенький! Короче, под конец не пожалел он Жару, напророчил всей Восьмерке земное перерождение. Хорошо хоть не крокодилами…

— А ты здесь каким краем? — поинтересовался Брихас, разминая в чашке переспелый плод манго.

— Таким, что родить их должна, — доступно объяснила Ганга.

— Тоже Лучшенький проклял? Из-за коровы?!

— Да не из-за коровы! Стану я к мудрецам за коровами лазить! Благие плачут, криком кричат: чем на земле жить, лучше к Яме в подручные! В ногах ползают… Сошлись на том, что рожу я их от хорошего человека и утоплю сразу же: чтоб, значит, долго не мучились! Сама рожу, в себе и схороню! И Лучшенькому потрафим, и Благим!

Старики вновь переглянулись.

— Родила? — поинтересовались оба в один голос.

— Родила, — всхлипнула Ганга.

— Утопила, дурища?!

— Утопила! — богиня рыдала уже взахлеб, самозабвенно, и сквозь причитания пробивалось: — У-у-утопила!.. Своими руками в себя макала! Выла, а топила… только не всех! Последненького муж из рук вырва-а-ал!

Бледный Словоблуд встал, хрустнув коленями, доковылял до уснувшего под колонной малыша и долго смотрел на него. Губы кусал.

— Суры-асуры! — наконец просипел родовой жрец Индры. — Который?

Как ни странно, и Ганга, и Ушанас прекрасно поняли смысл вопроса.

— Говорю ж: последненький! — Мать рек, текущая в трех мирах, красными от слез глазами глядела на старика и спящего ребенка. — Младшенький!..

Дитя причмокнуло во сне и хихикнуло чуть слышно: видно, рыбка снилась, с хвостом…

— Ты что. Словоблуд? — тихо начал Ушанас, и от скрежета, который рождало горло старца, на душе становилось тоскливо. — Забыл, кто у Благих восьмой? Дьяус, кто же еще!

И через минуту встал рядом с Брихасом. Обоим жрецам не надо было напоминать, кто такой Дьяус, последний из Восьмерки Благих.

Благих всегда было Восемь. Но сегодня это были одни боги, завтра другие; отвернешься — а они уже опять местами поменялись! Лишь Дьяус, шустрый божок без определенного рода занятий (по небесной голубизне числился или по солнечным зайчикам?) оставался в числе Благих при любых перестановках.

Вроде шута-пустосмеха, кому есть место у подножия престола любого раджи.

Одно смущало Брихаса, Наставника богов: он не помнил себя без Дьяуса. Вот и получалось, что сур-весельчак будет постарше Словоблуда, да и одного ли Словоблуда? Как-то Варуна-Водоворот резко окоротил братца Вишну, когда Опекун смеялся над Дьяусом. Дескать, амрита на губах не обсохла, Упендра, а шут Дьяус, когда я еще…

И не договорил. Махнул на глубину, и поминай как звали!

Только и удалось позже выяснить Словоблуду, что странное имечко Дьяус происходит то ли от полузабытого мудреца Дьявола, медитирующего в кромешной тьме, то ли от Деуса-Безликого, которого определяли одним словом: «Неправильно!»

В смысле, как ни определи — неправильно!

И теперь этот самый Дьяус…

— Влип! — подвел итог Ушанас.

Малыш перевернулся на другой бок, голой задницей к Наставнику асуров.

— Не он, — посерьезнел Брихас. — Мы влипли. Вырастет — в такого репьями вцепятся… Найдутся желающие, мигом сыщутся! Происхождение — лучше некуда: сын царя из Лунной династии и Ганги, да вдобавок с богом в душе! Потом Трехмирье ходуном ходит, а мы сокрушаемся: проморгали!

Ушанас раздраженно поскреб ногтем родимое пятно, винной кляксой украшавшее его щеку.

— О пустом думаешь, старина! Ясное дело, бедняга Дьяус сейчас себя не помнит, и до смерти этого шалопая не вспомнит… Для него этот мальчишка — тюрьма! Темница без выхода! Как хоть назвала-то сына, мать рек?

— Гангея, — гордо сообщила богиня. — Сын Ганги. Сперва хотела назвать Подарком Богов, а после передумала. Чего зря язык ломать? Пусть Гангеей будет.

— Ну и правильно, что передумала. Подарок… подарочек…

Наставник мятежников-асуров нахмурился и еще раз повторил:

— Малыш Гангея — тюрьма для Бога.

* * *

Два старика стояли на берегу Ганги. Тыкали палками в воду.

Через четыре года они вновь придут на этот берег. Навстречу им, из воды, с хохотом выбежит пятилетний мальчишка; следом за сыном степенно выйдет мать рек, текущая в трех мирах.

Малыша поведут отдавать в учение.

В такое учение, чтобы никто — будь он даже из Тримурти-Троицы! — не мог похитить ребенка и использовать в своих целях.

Вырастет, там видно будет. Трое взрослых всерьез полагали, что там будет видно. Заблуждаются не только люди…

До того момента, когда на Курукшетре сойдутся две огромные армии, а Владыка Тридцати Трех научится моргать — до начала Эры Мрака оставалось немногим менее полутора веков.

Если задуматься — ничтожный срок…

3

— Куда путь держите, уважаемые?

Ганга, закутанная с ног до головы в голубовато-зеленое сари и накидку того же цвета, невольно вздрогнула.

Не то чтобы одежда должна была укрыть богиню от лишних взглядов, которых в Трехмирье более чем достаточно, — просто окрик получился слишком неожиданным. Она всю дорогу ожидала подвохов, каверз, и в конечном итоге — беды. И вот, кажется, дождалась! С некоторых пор Ганга с опаской и подозрением относилась ко всем смертным.

Определить варну[37] человека, что возник на тропинке словно из ниоткуда, было затруднительно. Плотное дхоти цвета песка облегало бедра и выглядело дешевым, но чистым и опрятным — словно незнакомец и не прятался только что в колючих зарослях ююбы, окружавших тропинку. Обнаженный торс перетягивали кожаные ремни в чешуе из бронзы, на поясе висел короткий кинжал с листовидным клинком, а руки привычно сжимали копье-двузубец.

«Точь-в-точь Марут из дружины Владыки!» — мелькнуло в голове Ганги и почти сразу погасло.

Незнакомец не был похож на божественного дружинника и даже на земного кшатрия. Как и вообще на профессионального воина. Скорее ополченец, поднабравшийся опыта в десятке схваток. Или разбойник.

Говорят, немало лихих людей развелось нынче в холмах юго-восточной части Курукшетры.

— Мы следуем своей дорогой, добрый человек, — приветливо, хотя и туманно сообщил Ушанас, ничуть не смутясь и уж тем более не испугавшись.

— И куда же ведет ваша дорога, уважаемые? — от разбойника-ополченца было не так-то просто отделаться.

— Туда, добрый человек, — указал мудрец рукой вперед и чуть вправо.

Именно в этом направлении изгибалась тропинка.

Продолжая загораживать тропу, человек с оружием обдумывал полученные ответы. На смуглом лице его, выдававшем изрядную толику дравидской крови в жилах, мало-помалу проступала обида. Вроде бы от него ничего не утаили — но в то же время ничего и не сказали!

— А кто вы сами будете, уважаемые? — додумался он наконец до следующего вопроса, осторожно потрогав бородавку на мочке уха. И хитро подмигнул: дескать, теперь попробуйте увильнуть, словоблуды! Бедняга даже не подозревал, с какими Словоблудами он имеет дело.

На этот раз ни один из мудрых наставников не успел ответить вооруженному незнакомцу. Потому что из-за спины Ганги выскочил всеми позабытый пятилетний Гангея и, сверкая глазенками, дерзко осведомился:

— А ты кто такой, невежа?! Почему на дороге у нас стоишь? Может, ты вовсе не добрый человек, а злой? Где копье взял? Украл? Ты кшатрий? Злой кшатрий?

Этот бурный поток встречных вопросов явно сбил с толку стража тропы. Однако последние слова мальчишки вдруг вызвали у него улыбку: будто расщелина открылась под утесами высоких скул и прямым строгим носом.

«Темная, почти черная кожа и арийский нос? — отметил про себя Брихас. — Вне сомнений, дитя смешения варн…»

Богиня же, в свою очередь, разволновалась не на шутку. Ткнет сейчас ребенка копьем, с улыбочкой, или древком поперек спины огреет! Вдали от своего земного русла Ганга была почти беспомощна перед грубым насилием. Это Громовержцам хорошо или всяким Разрушителям, а мы себе течем тихонько, никого не трогаем… Веселый разбойничек тоже ничем не мог повредить богине — будь Ганга без сына! Зато проклятие бешеного мужа… Сама потащила малыша на Поле Куру — значит, и ответ ей держать!

Одно утешало богиню: присутствие наставников. Только безумец рискнет поднять руку на дваждырожденных — и то не всякий безумец! За убийство брахмана новых воплощений не полагается…

И сквозь беспокойство нет-нет да и пробивалось удивление: личного Жара-тапаса любого из стариков хватило бы, чтоб испепелить сотню бандитов со всеми их ремнями и копьями. Что ж они медлят, крохоборы? Жадничают?!

— Злой кшатрий? — Улыбаясь, страж прислонил копье к ближайшему кусту и присел, намереваясь погладить мальчишку по голове.

Гангея хотел было отстраниться, но в последний момент почему-то передумал.

— Злые кшатрии здесь больше не живут! — успокоил незнакомец ребенка. — Теперь на Курукшетре живет добрый Рама-с-Топором!

— Вот к этому аскету, известному своим кротким нравом, мы и направляемся, милейший, — немедленно вмешался Брихас. — Мы — двое смиренных брахманов; и эта добродетельная женщина с малолетним сыном.

Страж тропы окинул наставников более благосклонным взглядом, узрел наконец, что старики безоружны, а головы обоих давным-давно облысели, и лишь на макушке у каждого, согласно традиции, сохранилось по длинной пряди волос. Ниже затылка свисает сивый клок…

— Я вижу, вы говорите правду, — заключил он, кусая длинный ус. — Прошу прощения, что задержал вас, уважаемые! Следуйте спокойно своим путем — здесь вас никто не тронет. И да пребудет с вами милость Синешеего Шивы!

Ушанас пробормотал в ответ что-то крайне благочестивое, и вскоре вся процессия скрылась за поворотом тропы.

— Верно мыслишь, Юпакша, пусть себе идут, — громыхнул из гущи ююбы утробный бас. — Коли они и впрямь те, за кого себя выдают, то Рама-с-Топором будет рад встрече с собратьями по варне. А ежели старичье — лазутчики проклятой кшатры, то божественному топорику без разницы, кого рубить: деда, бабу или щенка длинноязыкого…

Юпакша согласно ухмыльнулся, еще раз посмотрел вслед скрывшимся путникам и нырнул обратно в заросли, мгновенно растворясь в них.

— Дядя Ушанас, дядя Ушанас, а куда делись злые кшатрии? — маленький Гангея тем временем дергал за одежду одного из наставников, прыгая вокруг старика.

Ушанас не отвечал. Он предчувствовал, что мальчик и без того очень скоро получит ответ на свой вопрос. Скорее, чем хотелось бы.

Так и случилось.

4

Оглушительный грохот они услышали еще издалека: словно некий гигант яростно рвал в клочья туго натянутую ткань небосвода.

Треск. Затихающие раскаты. Снова треск; но уже строенный, с крохотными запаздываниями между сотрясениями — мечется в синеве, терзает слух…

— Прадарана, — прислушавшись, заключил Ушанас, после чего многозначительно ткнул перстом куда-то на юго-запад.

Брихас только кивнул и ускорил шаг, пытаясь справиться с одышкой. Одышка побеждала.

— Дядя Брихас, а что такое «Прадарана»? — тут же заинтересовался неугомонный Гангея. В ожидании ответа он скакал на одной ножке вокруг наставников и громко цокал языком.

— Оружие такое, малыш, — нехотя пояснил Брихас, втайне завидуя юности собеседника и его блаженному неведению относительно темных сторон жизни. — «Грохочущие стрелы».

— А почему они грохочут? — Мальчишка клещом вцепился в наставника — не отодрать! — Почему стрелы? — вопросы сыпались градом. — Или притворяются стрелами?!

— Потому что это… волшебное оружие. — Словоблуд чуть замялся, прежде чем ответить, и вырвал из ноздри длинный седой волос, сморщившись при этом на манер сушеной фиги.

— Вроде перуна Индры?

— Да, вроде.

— Вроде трезубца Шивы?

— Да, вроде.

— Вроде…

— Угу.

— А мне на него можно будет посмотреть?

— Можно, можно, — криво усмехнулся Ушанас, и точное подобие его усмешки отразилось на лице второго наставника. — Сейчас и посмотрим, парень! Сдается мне, это наш Рама балует. Больше некому.

— Мама, мама! — радостно запрыгал Гангея вокруг настороженно молчаливой богини. — Ты слышала? Мамочка, мы идем к великому Парашураме, чтобы он показал мне «Грохочущие стрелы»!

Нельзя сказать, чтобы Ганга пришла в восторг от подобного заявления. Лишь плотнее сжала губы и двинулась дальше по тропинке.

Туда, где в страхе примолкли птицы и зверье, оцепенело застыли деревья, внимая громовым раскатам: гневный Рама-с-Топором, любимец Шивы-Разрушителя, рвал в клочья небо, обрушивая его на головы ненавистной кшатры.

Глава III

СКАЗАНИЕ О ДОБРЫХ ДЯДЯХ

1

Когда им навстречу из чащи выскочил человек, Ганга споткнулась и вскрикнула. Так и не привыкла, бедолага, что из этих дебрей люди объявляются чаще, чем следовало бы…

Встречный был весь в крови: обильно сочась из рассеченного плеча, сок жизни заворачивал несчастного в драгоценную кошениль. Искаженное смертным ужасом лицо выглядело неестественно белым в сравнении с запекшимся пурпуром. От страха? От потери крови? От того и другого одновременно? Очень походило все это на закат в Гималаях: багрец солнца и белизна снегов. Только страшнее. Рвань одеяний, некогда богатых, болталась рыжими лохмотьями, единственный наруч на правой руке был помят и ближе к локтю прорублен, а в кулаке беглец мертвой хваткой сжимал обломок лука.

Человек бросил безумный взгляд на четверых путников, как рыба, открыл-закрыл рот — и сломя голову кинулся в кусты. Вскоре треск веток и топот затихли в отдалении.

На сей раз промолчал даже Гангея. Лишь сморщил нос и тихонько прицокнул языком, но совсем не так, как минуту назад, прыгая вокруг наставников; и все четверо в напряженной тишине, оглушающей после былого грохота, двинулись дальше. Казалось, затих даже ветер.

Потом впереди из тишины возникли разом, будто родившись и мигом заявив о себе: звон оружия, хриплые выкрики, глухие удары ног оземь — и перед путниками открылась широкая поляна.

Еще совсем недавно она не могла похвастаться шириной и простором. Так, не поляна — прогалина, каких двенадцать на дюжину. Но сейчас зелень кустарника по краям пожухла и обуглилась, а о траве вообще можно было забыть. Ближайшие деревья (не какие-нибудь там хилые плакши[38], которые и деревьями-то назвать стыдно, а матерые цари джунглей!) были выворочены из земли и отброшены прочь, словно невиданной силы ураган позабавился здесь всласть.

В результате чего поляна и приобрела свои теперешние размеры.

Чуть поодаль громоздились сами вывороченные стволы, топыря щупальца корней, чернели обгорелые проплешины… И трупы. Вразброс, раскинув руки, превращенные в уголь, изуродованные, бывшие люди жались к лесным великанам, но те уже ничем и никому не могли помочь.

Даже себе.

Олень-барасинга — бурый красавец с ветвистым украшением на лбу — валялся меж покойников с распоротым брюхом, и на морде зверя стыло изумление.

«Я-то здесь при чем? — беззвучно спрашивал, уставясь в небо мутью глаз, могучий самец, от которого несло жареной требухой. — Скажите, что я вам всем сделал?!»

Небо хмурилось и не отвечало.

Ганга закашлялась от чада, украдкой бросив взгляд на сына: что должен был чувствовать пятилетний ребенок при виде побоища, где стошнило бы даже чандалу-трупожога?! Но маленький Гангея не смотрел на убитых. Раскрыв рот, он округлившимися глазами следил за тем, что творилось на самой поляне.

А там было на что посмотреть!

По поляне, вздымая тучи пепла, метался демон.

Был он почти голым, всю его одежду составлял кусок грубой дерюги, обернутый вокруг бедер и схваченный узким ремешком. Жилистое тело лоснилось от пота — струйки, чуть ли не дымясь, пропахивали светлые дорожки в копоти, которая облепила демона с головы до ног. Подробнее было трудно рассмотреть: демон стремительно перемещался в направлении всех восьми сторон света одновременно, и ты видел его там, где уже давно никого не было — глаза верили, а правда посмеивалась над легковерами в кулак.

Послушная хозяину, звенела колокольцами боевая секира на длинном древке. И полулунное лезвие, светясь глубинной синевой, размывалось в сплошной полукруг, когда демон в очередной раз обрушивал свое оружие на врагов.

Врагов было семеро.

Шестеро.

Нет! Их было пятеро… уже пятеро.

Потому что юноша в кольчатом панцире качнулся, шлем слетел с его головы, громыхнув о поваленный ствол, — и все, больше никто не сумел бы зачислить юношу во враги любого живого существа.

Мертвые не враги живым.

Алый фонтан взорвался около ключицы, ясно говоря: жить несчастному оставалось мгновение, не больше.

Обреченная пятерка безуспешно пыталась окружить демона. Но жилистая фигура с топором, казалось, смеялась над умением бойцов: застывая лишь для того, чтобы язвительно подчеркнуть очередной промах, беспощадный палач вновь закручивал секиру в страшном танце. Воины прикрывались щитами, норовили достать проклятого — кто копьем, кто мечом; но все усилия пропадали втуне. Двое из пяти уже были ранены, и любой понимающий толк в сражениях уверенно заявил бы: готовьте хворост для погребальных костров!

— Найрит, — уверенно заявил Ушанас, почесав лысину. — Дух хаоса и разрушения. Интересно, что он тут забыл?

— Вот именно, — сомневаясь, качнул головой Словоблуд. — Найрит на Поле Куру? Очнись, дорогой! Скорее уж Джамбхак, дух небесного оружия. Вырвался на волю и шалит… Или Нишачар, Бродящий-в-Ночи!

Ушанас хмыкнул с презрением:

— Какой Нишачар, братец?! День на дворе! А вот Джамбхак — это да; или…

— Или-лили! — вмешался в мудрую беседу Гангея, завороженно следя за схваткой. — Это добрый дядя Рама-с-Топором, вот кто!

Жаль, что Владыка Тридцати Трех и Бали-Праведник, князь асуров, не видели сейчас выражения лиц своих родовых жрецов.

Идущих, так сказать. Впереди.

Презабавное зрелище…

2

В очередной раз изогнувшись вьюном, демон обернулся и сразу заметил новых гостей. Остановился как вкопанный, не глядя отбил секирой удар копья, направленный ему в живот, и лениво отошел к кромке деревьев.

Тех, что уцелели от «Грохочущих стрел» Прадараны.

Лицо у демона оказалось вполне человеческое: скуластое, с жесткими складками возле рта. На вид можно дать лет сорок — сорок пять; густые черные волосы, едва тронутые изморозью седины, заплетены в длинную косу; в глазах-бойницах медленно гаснут яростные угли — медленно, но все-таки гаснут, оставляя за собой пепел боли и усталости.

Похожий на человека демон гулко вздохнул и опустил к ногам окровавленную секиру. Белый бык на лезвии, шедевр неведомого гравера, отряхнул кровь с косматой холки и беззвучно замычал.

А пятеро воинов увидели свой единственный шанс.

— Уходим! — резко скомандовал самый старший (и явно наиболее опытный) из кандидатов в покойники.

Повинуясь приказу, вся пятерка прикрылась щитами — и десятиногий рак в панцире из дерева и металла, пятясь, отступил к противоположному краю поляны. Вскоре они скрылись в чаще.

Надо отдать кшатриям должное: отступали они в полном порядке, слаженно, и удалились почти что с достоинством — насколько это было возможно в подобной ситуации.

— Надеюсь, зрелище не слишком оскорбило взор моих достойных братьев по варне? — с кривой усмешкой, но вежливо осведомился демон, поведя топором в сторону трупа юноши в кольчатом доспехе.

— Не слишком, достойный собрат, — проворчал Ушанас.

«А если бы я сказал — слишком? — ясно читалось на морщинистой физиономии Acypa-rypy. — Что бы это изменило?!»

— Не слишком! — опомнившийся Гангея уже несся вприпрыжку через всю поляну к демону, с головы до ног покрытому сажей и кровью; и Ганга только тихо ахнула, не успев удержать сына.

— Не слишком, дядя Рама! Ведь ты — добрый дядя Рама-с-Топором?!

— Отец назвал меня Рамой, — буркнул себе под нос владелец секиры, — люди зовут Парашурамой, Рамой-с-Топором, а ты, малыш, только что назвал «добрым»… Будем считать, что я ответил тебе утвердительно.

Гангея почти ничего не понял, но на всякий случай решил, что добрый дядя Рама находится в добром расположении духа.

— Дядя Рама, а можно… — мальчишка с замиранием сердца поднял взгляд на грозного хозяина Курукшетры. — Можно мне подержать твой топор?!

Странная тень промелькнула в глазах аскета-воина. Скользнула змеей, на миг задержалась — и скрылась, затаилась в угольно-черной норе зрачков.

Ох и взгляд был у доброго Рамы-с-Топором, который, по слухам, без колебаний зарубил собственную мать, повинуясь отцовскому приказу…

— Держи, — аскет древком вперед протянул мальчишке окровавленную секиру.

Багряные капли тяжко шлепались в пепел.

— Только будь осторожен: подарки Шивы не годятся для игр. Смотри не поранься!

Гангея едва не уронил бесценное оружие (Рама незаметно прихватил секиру за кисть, подвешенную у наконечника древка), но каким-то чудом удержал. И застыл, восторженно разглядывая редкостное клеймо на плоскости лезвия.

Белый бык, яростно вздыбивший холку, неуловимо напоминал сурового владельца топора.

— Мы скорбим, что оторвали главу отшельников от столь увлекательного дела. — Брихас шагнул раз, другой, остановился напротив Парашурамы и мимоходом носком сандалии отбросил в сторону потерянный кем-то кинжал.

Только сверкнули изумруды рукояти из старого серебра.

— Но мы, двое странствующих брахманов и эта достойная женщина с сыном, проделали неблизкий путь, чтобы встретиться с тобой.

— Видимо, не терпелось обсудить со скромным отшельником святые Веды и вознести совместные молитвы, — глядя в глаза Наставнику богов, в тон проговорил Рама-с-Топором.

Брихас не отвел взгляда. Ушанас подошел и встал рядом. Ганга же предпочла держаться чуть позади, с неодобрением косясь на сына, поглощенного разглядыванием секиры.

— Разумеется, мы с удовольствием обсудим… э-э-э… и вознесем. Но ты прав: мы шли на Поле Куру не только и даже не столько за этим. Думаю, ты уже узнал нас?

— Узнал, — кивнул аскет, и лишь сейчас стало заметно, что вокруг закопченного демона светится еле заметный ореол.

Рама-с-Топором не доверял незнакомцам и не вступал в беседы, предварительно не потратив толику Жара на распознавание собеседника.

— Узнал, и рад приветствовать Брихаса, Повелителя Слов, вместе с многомудрым Ушанасом. Но пусть эта достойная женщина простит бедного отшельника: ее я узнать не в силах.

— Или врожденная деликатность подсказывает тебе, — Ушанас еле сдержался, чтоб не подмигнуть, — что иногда не стоит прилюдно узнавать Гангу, мать рек…

— Текущую в трех мирах, — с поклоном закончил Рама.

— И мы пришли к тебе с нижайшей просьбой, благочестивый Парашурама, — эта фраза далась богине нелегко, но Ганга все-таки произнесла ее. И, выйдя вперед, с достоинством встала подле Ушанаса.

— Я слушаю Наставников и великую богиню. — Узкое лицо аскета по-прежнему не выражало ничего, а голос был под стать лицу — бесцветный и отрешенный.

— Сияет в Трехмирье твоя слава, и недаром, чему мы только что были свидетелями, — вновь заговорил Брихас. — А также вровень со славой стоит аскетический образ жизни и знание боевых мантр, вызывающих небесное оружие.

Маленький Гангея прекратил наконец рассматривать такой замечательный топор и прислушался к разговору старших.

— Насколько мы знаем, доблестный сын Пламенного Джамада, среди смертных нет сейчас воина, равного тебе. Посему мы, все трое, молим тебя: возьми этого мальчика, сына богини Ганги, в ученики и обучи его тому, что знаешь и умеешь сам. Лучшего гуру нам вовек не сыскать. Это не лесть — я говорю тебе правду. Богиня Ганга и Наставник Ушанас могут подтвердить мои слова.

Ганга и Ушанас слегка наклонили головы, соглашаясь.

— Взять в ученики? — задумчиво протянул аскет, дергая себя за кончик косы. — В последние годы меня больше волновало исполнение клятвы над могилой отца — и кшатра платила долг с лихвой. Убийце не до учеников. Но жизнь — такая забавная штука… Мне надо подумать. Кстати, а кто отец этого мальчика? — вдруг, безо всякого перехода, быстро спросил он.

Однако Брихас был готов к неожиданностям.

— Его недостойный отец — я, — потупясь, ответил Словоблуд.

И стал выглядеть гораздо моложе. Лет на сто, сто пятьдесят, не больше.

— Ты? — впервые за весь разговор в голосе Парашурамы прорезались нотки удивления. — Значит, мальчик по рождению брахман, если он сын богини Ганги и мудрого Брихаса?

— Ты, как всегда, абсолютно прав. — Наставник богов поднял на отшельника свои честные глаза.

— Странные наклонности, однако, у этого юного брахмана, — небрежно сплюнул Рама-с-Топором, глядя на свою секиру в руках Гангеи.

Малыш благоразумно промолчал, хотя слушал внимательно.

— Интересно, почему он пищал от восторга, глядя на ту бойню, которую я учинил? И первым делом ухватился за топор, а не за возможность прочитать мне проповедь об ахимсе[39]?! Что скажешь, родитель?

— Ты, достойный Парашурама, тоже брахман по рождению, — вместо замявшегося приятеля ответил Наставник мятежных асуров.

Но глядел Ушанас при этом куда угодно, только не на Раму.

— Брахман, но отнюдь не чураешься оружия и сражений, и тебя не мутит при виде пролитой крови. Ведь так?!

— Я — другое дело, — отрезал аскет, сверкнув взглядом, и сразу стал похож на статую из драгоценного гранита Раджаварта; редкий камень «царская охрана» ценился вровень с розовым нефритом. — Вы сами знаете обстоятельства моего рождения. Или напомнить?!

— Не надо, о гордость брахманов, — Брихас уставился в землю, будто ища потерянную бусину. — Я обманул тебя. Видишь, Ушанас, я предупреждал: из этой затеи ничего не выйдет…

— Недаром тебя все-таки зовут Словоблудом, — ворчливо заметил Парашурама. — Докатился, Наставник! Брахман оскверняет уста ложью! Ну да ладно, пусть это останется на твоей карме… Так кто же настоящий отец ребенка?

— Царь Шантану из Лунной династии, сын Пратипы, Владыки Города Слона, — раздельно произнесла Ганга и гордо окунулась в адскую смолу, что кипела во взоре аскета.

Далеко ее русло или близко, но врать богиня не будет.

Оба наставника смотрели на женщину и вспоминали: когда Ганга сходила из Первого мира во Второй, то Шиве-Разрушителю пришлось подставить собственное чело, дабы Трехмирье не постигла катастрофа.

— Кшатрий, — констатировал Рама-с-Топором. — По отцу — чистокровный кшатрий.

— Кшатрий.

— А ты знаешь, богиня, что добрый Рама имеет обыкновение делать с кшатриями? — вкрадчиво осведомился Парашурама. — Со всеми, без исключения? Я их убиваю. Ты видела, как я умею это делать? Значит, сейчас мне придется убить и твоего сына…

Оба Наставника и Ганга молчали. Так и не дождавшись ответа, Парашурама повернулся и встретился взглядом с внимательными взрослыми глазами. Глазами пятилетнего ребенка.

Аскет прекрасно знал, что дети не умеют так смотреть. Даже перед смертью.

На какое-то мгновение люди (и не люди, но не нелюди, что рискованно по форме, но верно по содержанию!) замерли. Словно пытались продлить мгновение, удержать вечность за хвост — но долго удерживать время на месте не могли даже они, и обрывок застывшей вечности кончился.

После чего все опять пришло в движение — только первым все же начал двигаться ребенок.

Нет, он не попытался убежать, не бросился к матери, не заплакал и не стал просить доброго Раму-с-Топором простить его, глупого маленького Гангею. Он даже не пообещал, что в будущем будет хорошо вести себя и есть толокно с молоком. Ребенок просто поудобнее перехватил топор Шивы и двинулся к аскету.

3

Оно, конечно, трезубцем по Ганге писано: что глупый малыш собирался делать? Может, героически рубить топором доброго дядю. Может, вернуть роскошную игрушку настоящему владельцу. Может, еще что…

Но так или иначе, руки-ноги Гангеи вдруг перестали его слушаться. Задрожали самовольно, затряслись, каждая в своем ритме, натягивая жилы в струночки, — и музыкант-невидимка заиграл на этих струночках дикую, разнузданную мелодию.

Нет, не музыкант — целый оркестр, толпа безумцев, вынуждая пятилетнее тело откликаться на зов чудовищной темы.

Лицо мальчишки оплыло расплавленным воском, быстро превращаясь в слюнявую маску идиота-малолетки. Губы облепила зелень пены, секира упала в пепел, хрупкие пальчики свела судорога — вывязывая рыбацкими узлами, выворачивая ветками-сухоростами, выстраивая языком жестов, которым общаются с Мирозданием нелюдимые аскеты-йогины… Розовые ногти пальцев-самодуров скребли воздух, стопы ног елозили по земле, словно маленький Гангея безуспешно пытался идти, шагать — и все не мог вспомнить, как это делается.

Глаза, рыбьи пузыри, не замутненные ни малейшим проблеском мысли, безучастно уставились в небо. Вернее, левый — в небо, а правый подмигивал Ушанасу, и мороз пробрал многоопытного Наставника асуров от такой шутки. Рот мальчика шлепал губами, сбрасывая клочья пены, по подбородку текла слюна…

Опомнясь, Ганга бросилась к сыну, но опоздала. Суровый аскет, гроза кшатриев, раньше матери успел подхватить ребенка на руки. Поэтому лишь добрый дядя Рама расслышал слова, рваный шепот, что пробился сквозь сиплое дыхание:

— У-у… — еле слышно провыл детский рот, корчась от муки. — Уб-бей… м-меня… пожа…

И обмяк, разом расслабившись. Задышал ровно, глубоко, а слюнявая маска сама собой исчезла, растворилась в чертах обычного детского лица.

Мальчик мирно спал, слегка посапывая носом.

— Спи, малыш, спи. — Рама-с-Топором бережно уложил Гангею на плащ убитого кшатрия (Брихас сообразил расстараться) и обернулся к Ганге: — С ним все в порядке.

А в ушах палача кшатры еще звенело: «Пожа…» Пожалуйста? Пожалей?!

— В порядке?! — эхом раздалось в ответ с дальнего конца поляны. — Вот уж дудки! Нет у вас никакого порядка!

Все обернулись и узрели выбиравшегося из кустов человека. Был незваный гость тощ, как хвощ, грязен до пределов возможного и облачен в какие-то совершенно невообразимые лохмотья. Вместо пояса талию его трижды обвивала дохлая кобра, свесив клобук к левому бедру. Всклокоченная шевелюра торчала во все стороны иглами дикобраза; в деснице человек держал, ухватив за чуб, отрубленную голову. Похоже, мимоходом подобрал сокровище, благо трупов вокруг хватало — добрый Рама-с-Топором потрудился на славу!

Но если не с первого, то со второго взгляда становилось ясно: головы человек собирал давно и целенаправленно — на шее у него, постукивая друг о друга, болтались гирляндой шесть или семь черепов. Два детских, судя по размерам. Болтались и весело скалились по сторонам.

— Обильно Поле Куру, — уверенно сообщил жутковатый пришелец, направляясь к собравшимся на поляне, — порядка ж нет как нет! И что самое забавное — не будет. Ныне, присно и во веки веков. Ом мани! («…падме хум!» — машинально откликнулись брахманы). Покойников надо складывать аккуратно, рядком, или в крайнем случае штабелями: так и жечь опосля сподручнее, и головы по кустам разыскивать не надо. А то пока я эту красавицу нашел — умаялся! Зато гляньте, какой череп, череп-то какой! Арийский!

Человек явно надеялся, что присутствующие разделят его восторг. Однако на разделение, мягко выражаясь, восторга решился один Парашурама:

— И впрямь, благочестивый Дурвасас, череп хоть куда! Рад, что услужил тебе и помог заполучить эту редкость!

— Вот! Вот кто меня понимает! — прослезился любитель чужих черепов. — Рамочка! Сокол мой ясный! Дай я тебя приголублю!

И приголубил.

Минут пять голубил, не меньше, всего обслюнявил и измазал в саже, хотя испачкать Раму после бойни — это вам не океан мутовкой вспенивать…

— А вы? Почему это вы не приветствуете меня как подобает?!

Первым опомнился Словоблуд: бросившись вперед быстрее лани, и даже быстрее, чем позволял возраст, он почтительно припал к стопам оборванца. Вслед за ним и Ушанас, и даже богиня Ганга последовали примеру Наставника богов, проявив должную почтительность к наглому бродяге.

Вот ведь какая интересная штука — язык! Не тот, что во рту без костей полощется, хотя и он тоже, а тот, который вообще… Ведь скажи: «Дурень-в-Рванье» — так за это и по морде схлопотать недолго! Скажи: «Дурак-Оборванец» — финик манго не кислее! Обидно. И звучит гнусно.

А скажи: Дурвасас!

Добавь: мудрый Дурвасас, многоопытный Дурвасас, великий Дурвасас!..

Тот же Дурень-в-Рванье, прежний Дурак-Оборванец, зато как звучит!

Благородно…

Только кто он такой, этот Дуре… прошу прощения, этот Дурвасас, что перед ним надо брюхом землю тереть?!

На некоторое время прием удовлетворил Дурвасаса. Он уселся прямо на одну из выжженных проплешин и начал распаковывать походную суму. На свет появились: десяток плотно завязанных мешочков из дерюги, где что-то (кто-то?!) подозрительно копошилось; берцовая кость, отполированная до блеска; связка бубенцов — медных, бронзовых, серебряных и один, кажется, даже золотой; дощечки для добывания огня; пара браслетов тонкой работы, украшенных крупными сердоликами; и под занавес — некий предмет, тщательно завернутый в сальные тряпки. Подвижник, сопя, принялся возиться с тряпьем, и вскоре взорам собравшихся явилась ритуальная чаша, искусно выполненная из обрезанного сверху человеческого черепа.

Дурвасас придирчиво осмотрел чашу, затем — найденную голову, снова чашу… и, наконец, положил их рядом, по-птичьи склонив косматую башку набок.

— Новая будет лучше! — с уверенностью сообщил он зрителям.

И для убедительности плюнул на новую заготовку.

— Ты абсолютно прав, мудрый Дурвасас! — поспешил согласиться Брихас. — Кроме того, в новую чашу войдет заметно больше молока… (подвижник скривился) или сомы… (подвижник задумался) или хмельной гауды из самой лучшей патоки во всем Трехмирье! (Дурвасас удовлетворенно кивнул.) И ты сможешь совершать куда более внушительные возлияния!

— Что да, то да! — самодовольно подтвердил Дурвасас. — Возлияний, мой сладкоуст, никогда не бывает слишком много! Их бывает или мало, или очень мало! Что весьма прискорбно. Особенно если учесть, что быстры, как волны, дни нашей жизни… Кстати, а не совершить ли нам?

Не договорив, подвижник проворно запустил руку в суму и выудил оттуда здоровенную глиняную бутыль. Сетка из тонких высушенных лоз искусно оплетала тело бутыли — и оставалось загадкой, как сей достойный сосуд уместился в небольшой на вид котомке.

— Совершим! — твердо заявил светоч аскетов.

И все, включая Гангу, которая озабоченно косилась на спящего сына, уселись вокруг Дурвасаса и начали возносить предписанные молитвы.

Воспевался и прославлялся исключительно: Владыка Нежити, Горец, Господин Тварей, Капардин — Носящий Капарду (прическу узлом в форме раковины), Синешеий, Столпник, Усмиритель, Стрелок-убийца.

Короче, для единождырожденных и недоношенных: Шива воспевался, божественный Разрушитель!

Когда с этим важным делом было покончено, Дурвасас наполнил до краев ритуальную чашу, изрядно отхлебнул сам, затем передал зловещий сосуд доброму Раме-с-Топором. После того как чаша обошла круг и опустела, головорез-череполюб с сожалением потряс заметно полегчавшую бутыль и начал складывать свое хозяйство обратно в суму.

Сума покорно терпела.

— Кстати, а кто это там дрыхнет? — заинтересовался подвижник между делом. — Помер? Если помер, почему мне не доложили?! Мало ли, коленка там или ребер связочка… Арий? Или дравид?! Люблю дравидов, у них зубы крупнее…

Дурвасас присмотрелся и с сожалением хмыкнул:

— Нет, таки дрыхнет! Ишь, оголец…

— Это мой сын Гангея, — тихо ответила богиня.

— Сын — это хорошо, — одобрил Дурвасас. — Надеюсь, вырастет настоящим мужиком. Вроде этого красавца, — и ткнул грязным пальцем в Парашураму.

Рама-с-Топором раскраснелся девицей нецелованной и потупил взгляд.

— Ну ладно, засиделся я тут с вами, — подвижник резво вскочил на ноги и подхватил с земли приглянувшуюся ему голову. — Знаете, сколько времени уйдет, чтоб из этой башки приличную чашу сделать?! О-о! Потрудимся, брахманы! Так что костер вы без меня жгите!

И Дурвасас, приплясывая, стуча черепами и размахивая на ходу будущей чашей, пересек поляну и нырнул в кусты — туда, откуда появился.

4

Словоблуд выждал некоторое время, прислушиваясь, и наконец шумно перевел дух.

— И не надоест ему?! — пробормотал мудрец, ни к кому конкретно не обращаясь. — Все Трехмирье прекрасно знает, что он такой же Дурвасас, как я — грозный змей Шеша о тысяче голов! Все знают, один он не знает, что все знают! А попробуй только заикнись, когда он в этом дурацком облике: славься вовеки, Шива-Разрушитель, светоч Троицы! Хорошо еще, если просто разгневается — а то ведь пришибет сгоряча!

— Развлекается он так, — мрачно заметил Ушанас, утирая пот со лба. — Сколько лет уж терпеть приходится!

— Да ладно вам ворчать, Наставники! — вмешался добрый Рама-с-Топором без особого уважения к собеседникам. — Надо ведь и Великому Шиве когда-то душой отдохнуть! Не все ж разрушать! Да и не без своего интереса он сюда приходил…

— А что, я заснул? — раздался позади звонкий мальчишеский голос.

И юный Гангея как ни в чем не бывало подбежал к отшельнику и небесным Наставникам.

— Здоров ты дрыхнуть, приятель, — задумчиво буркнул аскет.

Ганга на всякий случай придвинулась ближе к сыну. Но, похоже, зря.

— Дядя Рама, дядя Рама! — запрыгал Гангея вокруг Рамы-с-Топором. — А я вот чего знаю! У тебя такая штука есть… штука такая… которая небо трескает! И грохочет: бах, бах, бабах!

— Есть, — неожиданно улыбнулся аскет.

— А ты мне покажешь?!

— Покажу. Вон, смотри, — Рама махнул рукой в сторону уцелевшего платана, возле которого стоял массивный боевой лук в рост человека. Рядом валялся кожаный колчан со стрелами, на две трети опустошенный.

Гангея радостно бросился к дереву, но на середине дороги остановился.

— Дядя Рама, это же просто лук, а не… бах, бах!

— А как ты себе эту штуку представляешь? — хитро сощурился Рама-с-Топором. В этот момент он действительно выглядел почти что добрым.

— Ну… большая такая, медная… или железная! Иначе как бы она так бабахала?!

— Действительно, малыш, как бы она бабахала… — тихо, словно обращаясь к самому себе, произнес аскет.

И повернулся к Ганге.

— Я возьму твоего сына в ученики, — до сих пор улыбаясь, сказал Рама-с-Топором. — В конце концов, должен же кто-то объяснить ребенку, как бабахает Прадарана!

* * *

На обратном пути, там, где четверых путников уже останавливал Юпакша-полукровка, — троих остановили глаза.

Нет, кроме глаз было еще много всякого. Больше, чем хотелось бы. Но издалека, в силу чудовищной майи-иллюзии, просматривался не силуэт, не тело — а именно они.

Над тропой висели орехами-миндалинами: чуть припухшие веки, вороные стрелы ресниц, испещренный кровяными прожилками белок — и неистовая, чудовищная зелень радужной оболочки без зрачков.

Бирюза такого цвета называется у ювелиров «мертвой». И носить украшения с «мертвой бирюзой» могут лишь сильные духом мужчины; остальным — опасно.

Приблизишься вплотную, вглядишься, и становится ясно: редкостная бирюза насквозь пронизана золотистыми искрами, засеяна драгоценной пыльцой…

Но мало кто в Трехмирье заглядывал в глаза Шивы-Разрушителя.

В три глаза Шивы.

…Ноги стали ватными, и идти было трудно.

А стоять — нельзя.

— Жених! — еле слышно бормотнул Словоблуд, преодолевая сопротивление первого шага, и в глухом старческом голосе вспорхнула радость.

— Жених? — Наставник мятежников-асуров смахнул слезы, глянул искоса, еще раз смахнул слезы, и только кивнул, ускорив движение.

Оба знали: Шива является разрушать в устрашающем облике двенадцатирукого Клыкача, иногда — оскаленным Самодержцем о шести руках; но не было случая, чтобы Шива-Жених причинил вред кому-то.

Идти было трудно.

Но можно.

На десятом шаге глаза ястребами унеслись назад, превратясь в светящийся треугольник, и стало видно: могучее тело Разрушителя обильно украшают драгоценности, талию обхватывает изящный поясок, браслеты-кейюра и браслеты-валайя звенят на бицепсах и запястьях, вторя перезвону декоративной цепочки на лодыжках. Иссиня-черные кудри уложены длинными и тонкими прядями в тюрбан-конус, священный шнур брахмана перекинут через левое плечо…

Но главное — руки.

Две.

Всего две.

Впору вздохнуть с облегчением.

— Ах, какие сережки! — притворно ахнула Ганга, надеясь, что Шива-Жених расслышит и оценит ее восхищение. На самом деле только сумасшедший мог носить в ушах такую уйму золота. И верно говорили, что серьги эти служат в основном для истязания плоти, которого величайший в Трехмирье аскет и развратник не прекращал ни на мгновение. «Еще б на лингам себе серьгу привесил!» — высказался как-то по этому поводу Ушанас.

Разумеется, когда Шивы поблизости не было.

Но Ганга, будучи истинной женщиной, добилась своего: трехглазый лик потеплел, став просто красивым лицом.

Даже убитые Шивой асуры Троеградья признавали: красоту Бога не портит и темно-синяя шея — она приобрела цвет сапфира, когда Разрушитель выпил смертельный яд-калакутту, что грозил Вселенной гибелью.

— А, Наставники! — без всяких церемоний приветствовал их Шива. — И ты, Ганга, здесь… Кстати, вы тут Дурвасаса не видали?

Ушанас с трудом удержался, чтобы не высказать Синешеему все, что он думает о нем самом, о его дурацких маскарадах и еще более дурацких вопросах. Но благоразумно промолчал. Шива сейчас пребывал в хорошем настроении, ни к чему было лишний раз раздражать его.

И так вспыльчив…

— Видели, Великий, видели, — спокойно отозвался Брихас (чей нрав вышколили века жизни бок о бок с Громовержцем). — Вон там, на поляне. Мы вместе с ним и с Парашурамой почтили тебя обрядом, а затем благочестивый Дурвасас удалился в неизвестном направлении.

— А что там делал Рама-с-Топором? — тонкие брови Шивы выгнулись луками; впору было признать его удивление искренним.

— Сей достойный аскет полчаса назад истребил очередной отряд кшатриев и теперь, надо думать, занят сооружением погребального костра.

— Он что, под корень решил кшатру вывести? Думает, если я его люблю, так море по колено?! — В певучем голосе Шивы пробилось легкое недовольство. — Лупит в хвост и в гриву, а они как на грех через одного — преданные вишнуиты! Братец Вишну и без того копытом землю роет: дважды мне приходилось отгонять его от Поля Куру трезубцем…

Оба Наставника и богиня внимательно слушали речь Разрушителя, который продолжал небрежно загораживать тропу.

Понимали: разговор — неспроста.

— Говорю — добром не кончится! Или братец Вишну друга Раму досрочно в рай отправит, или Топор-Подарок оставит Трехмирье без Опекуна на долгие века! Не дело, нет, не дело… Что скажете, мудрые: пора нашему Раме угомониться?

«Нашему?!» — чуть не подавились оба Наставника.

Ничего, проглотили как миленькие…

— Теперь угомонится, — проворчал Ушанас. — Надеюсь.

— Мы отдали ему в ученики пятилетнего Гангею, сына Ганги, — пояснил Брихас. — Добродетельному брахману, имеющему ученика, не до скачек на полянах.

— Что ж, слухи о вашей мудрости близки к истине, — довольно усмехнулся Шива, предоставив мудрецам наслаждаться двусмысленностью последнего заявления. — Я рад, что варна кшатриев уцелеет. Надеюсь, вы все будете навещать юного ученика?

— Разумеется, Великий, — улыбнулась в ответ Ганга, смиряя волнение в груди (а там было чему волноваться!). — Разве удержится мать, чтобы хоть изредка не проведать сына? Добавлю, что достойные Наставники взялись обучить мальчика Ведам и комментариям: ведь ты и сам знаешь, что наука Рамы-с-Топором будет несколько иного свойства?

— Догадываюсь, — кивнул Шива, подмигнув верхним и правым глазами.

И Великий Жених освободил тропу.

5

В это время юный Гангея с энтузиазмом выполнял первое поручение нового гуру: собирал хворост для погребального костра. Сам гуру занимался более трудоемким делом — стаскивал в кучу разбросанные вокруг трупы.

Хмурясь, он как раз волок за ногу здоровенного бородача, которого раздавило упавшей смоковницей, и поэтому не видел, что за его спиной шевельнулся один из свежих покойников.

Не видел этого и мальчик — он гордо нес перед собой внушительную охапку сушняка, и та закрывала ему почти весь обзор.

Пользуясь отсутствием присмотра, труп с перебитой шеей судорожно пытался встать. Ноги плохо слушались мертвеца, но пальцы еще не успели окончательно закоченеть и упорно цеплялись за кусты, пока ноги-неслухи наконец не обрели опору.

Убитый встал.

Левый глаз его вывалился из глазницы на щеку и походил на яйцо жуткой птицы. Голова моталась из стороны в сторону, яйцо норовило оборвать скользкую нить и упасть, лицо же навек оскалилось предсмертной гримасой ярости и боли — другого выражения теперь было не сыскать.

Вне всякого сомнения, этот человек был мертв. И тем не менее он собирался уйти. Спиной к поляне, где недавно разыгралось стоившее ему жизни сражение, на негнущихся, деревянных ногах мертвец двинулся прочь.

Бывший человек тише змеи просочился сквозь кустарник, равнодушно оставляя на колючках клочья мертвой плоти, и, временами слепо тычась в деревья, двинулся на юг, хотя в царство Петлерукого Ямы пешком не ходят. Мертвеца качало, он оступался на каждом шагу — но почему-то не падал и не шумел, тупо обходя препятствия и с упорством заведенного механизма продолжая стремиться к неведомой цели.

Черный лангур[40] с истошным взвизгом бросился прочь, с ветки на ветку, оповещая собратьев о бродячей нежити, — и на поляне Рама-с-Топором резко выпрямился, полоснув по зарослям острым взглядом. Но тщетно. Палач кшатры… бывший палач кшатры выждал, прислушиваясь и оглядываясь, мотнул головой, словно освобождаясь от наваждения, и потащил очередного покойника дальше, к общему штабелю переложенных сухим хворостом трупов.

Эти никуда уходить не собирались, спокойно ожидая прихода Семипламенного Агни.

А мертвец все шел и шел, и на его пути в страхе смолкали, спеша исчезнуть, все лесные обитатели — пока перед страшным бродягой не открылся луг, за которым лежала благословенная криница Змеиного Яда.

У криницы не было ни души; зато на самом лугу сидела птица. Размером с дом. Так что по сравнению с хищным клювом в полтора человеческих роста бродячий покойник выглядел безобиднее мышки.

Со спины пернатого гиганта соскочил некто и, нисколько не испугавшись, направился к трупу. Смуглый до черноты, стройный наездник, несмотря на жару, щеголял в высокой шапке из бархата, прошитой драгоценными нитями; на шее его красовалось ожерелье из голубоватых жемчужин, совершенно одинаковых, идеально круглых, и размером с перепелиное яйцо каждая. Кроме ожерелья, шапки и браслета на левой руке, он был совершенно обнажен.

А поскольку гигантская птица могла быть только Гарудой, Лучшим из пернатых, то сам незнакомец столь же несомненно звался Вишну, Опекуном Мира.

Силуэт Бога едва уловимо расплывался, как если бы от тела исходило легкое марево. С улыбкой Вишну подошел к ожидавшему его мертвецу, минуту-другую смотрел в единственный глаз — второй успел-таки выпасть и потеряться по дороге, оставив кровавую дыру…

И вдруг обнял труп.

Труп содрогнулся, словно в пароксизме извращенного посмертного наслаждения, и двойником выгнулось прекрасное тело Вишну. Со стороны могло показаться, что Бог с мертвецом предаются омерзительному соитию; и даже Лучший из пернатых не выдержал. Отвернулся, прикрыв глаза пленкой. Гаруде уже доводилось видеть подобное — и всякий раз ездовой вахане Опекуна казалось, что его бездонный желудок сейчас вывернет наизнанку.

Но о любви между Богом и трупом здесь не было речи: просто Вишну таким образом вбирал в себя частицу собственного «я», что временно пребывала до того в теле смертной аватары. Для Опекуна в этом слиянии не было ничего удивительного или противоестественного.

Умом-то это понимал и Гаруда, но смотреть… Нет уж, увольте!

Бог и мертвец продолжали содрогаться в экстазе, и плоть убитого разлагалась прямо на глазах: чернела, усыхала, опадая наземь хрупкими хлопьями… Когда Вишну наконец разжал руки и отошел на шаг — глухо стукнул оземь сухой костяк, от удара рассыпавшись в прах.

Тем не менее тело Бога осталось по-прежнему чистым и благоуханным, как и тогда, когда он еще только шел по поляне к своей погибшей аватаре.

— Вот как, значит? — пробормотал Опекун себе под нос. — Что ж, забавно… Очень даже забавно!

Он расхохотался и вприпрыжку направился к Гаруде, по дороге подобрав камешек и швырнув его зачем-то в Лучшего из пернатых.

Со стороны было видно, что марево вокруг Опекуна исчезло, и теперь его силуэт ничем особо не отличался от силуэта любого обычного человека.

Или Бога. Или демона. Или…

Или-лили, как любил говорить пятилетний Гангея, которого еще никто и никогда не называл Грозным. И уж тем более — Дедом.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

УЧЕНИК

Когда послушаешь это сказание, другого не захочешь слушать, подобно тому как, услыхав кукованье кукушки-самца, не захочешь слушать пронзительное карканье вороны! Внимательному же слушателю — что ему омовение в святых водах, когда душа его и без того чиста от скверны!

Глава IV

ДОРОГА В ОСТРОВНОЙ АШРАМ

1

Зеленая с золотом лиана, тихо шурша, скользила в гуще лиан-товарок, немало, должно быть, удивленных такой прытью с ее стороны.

Впрочем, нет. Лианы уже не удивлялись — и не потому, что не умели удивляться. Просто привыкли, что некоторые из них время от времени вдруг начинают двигаться. Раз ползет — значит, ей нужно. И пусть себе ползет. Лианы больше интересовало собственное цветение, а разоренное гнездо или проглоченные яйца какой-нибудь незадачливой пичуги их волновали в последнюю очередь. Как и различия между ними, почтенными лианами, и древесными змеями. Пустяки, блажь — и только!

Змея же, ощущая впереди живое тепло, мерцание среди веток, расслабленно текла в нужном направлении. Ее не обременяли предположения, что это в итоге окажется: птенец зарянки, яйца черногрудой иволги, ленивая белка — пульсируя, комочек выглядел как раз подходящим по размеру, чтобы оказаться съедобным.

Что ей сейчас и требовалось.

Неожиданно впереди открылась прогалина, и змея повисла, окольцевав ветку амры[41] и раздраженно шипя. Спускаться на землю отнюдь не хотелось, а скользить кружным путем… того и гляди потеряешь из виду пищу — ищи ее потом!

Но тут — о радость! — выяснилось, что на землю можно и не спускаться. Прямо под чешуйчатой охотницей на прогалине возвышался камень, творение рук двуногих. Да и сам он по форме весьма напоминал одно из этих странных существ. Перебраться на него, а с камня — вон на ту ветку…

Змея так и поступила. Прикосновение к камню внезапно оказалось приятным: поверхность была теплой и гладкой, и змея невольно задержалась на ней, продлевая удовольствие. Этот камень был совсем как живой. Совсем как…

Крепкая пятерня молниеносно ухватила оплошавшую охотницу за шею, сразу позади головы, так что у змеи не осталось ни малейшей возможности пустить в ход свои ужасные зубы. Гибкая плеть судорожно задергалась, извиваясь и скручиваясь узлами — но с таким же успехом она могла пытаться разжать орлиные когти.

Черноволосый юноша, который до того пребывал в неподвижности и, казалось, даже не дышал, распахнул смеженные веки и устремил на свою пленницу отсутствующий взгляд.

— Я увидел Небо…

Губы шепнули это сами собой, словно заново учась говорить.

— Небо… и маму. Может быть, благодаря тебе. — Он слегка ослабил хватку, чтобы не задушить змею, и глаза человека ожили, заискрились непонятной радостью.

Одним движением юноша поднялся на ноги: только что он сидел посреди прогалины — и вот он уже стоит, легко отпуская змею на вожделенную ветку.

Рука отдернулась сразу, не ожидая «благодарности» за освобождение.

Впрочем, змея и не собиралась его «благодарить» — трепеща раздвоенным язычком, зелено-золотистая лента скользнула вдоль ветки и мгновенно исчезла в сумраке джунглей. Какая уж там пища: голова и хвост целы — и то хорошо! Тем более что, кроме головы и хвоста, у ядовитой красавицы ничего не было.

Юноша проводил змею взглядом, сладко потянулся, разминая затекшие мышцы, — и вдруг с утробным выдохом, что скорее напоминал приглушенный рык тигра, припал к земле. Хищник бросился на невидимую добычу, последовали стремительные, почти невидимые глазу удары руками, прыжок, и юноша присел на корточки в другом конце прогалины, довольно рыча.

Рычал сей достойный питомец джунглей долго и со вкусом. Наслаждаясь, черпал воздух обеими горстями, резко втягивал его носом и — когда с шипением удава, когда с уже знакомым рычанием — выдыхал через рот, одновременно сдавливая ладонями упругий шар из пустоты. Мял, лепил, будто скульптор глину, пока не оставался доволен результатом. При этом тело юноши зримо бугрилось мышцами и чем-то большим, чем просто плотская сила; тайна бурлила, закипала, будучи готовой в любое мгновение вырваться наружу — и тогда уж точно несдобровать никому, кто случайно окажется рядом!

Наконец юный аскет угомонился, успокоил дыхание и огляделся, явно прикидывая, в какую сторону ему направиться: прогалина его, как и змею перед этим, больше не устраивала.

Рядом, в траве, отдыхала плотно набитая дорожная котомка.

2

Ты просачивался сквозь джунгли, даже не замечая, как бесшумно ступают твои ноги по ковру из прелой листвы и сочного разнотравья. Босая ступня всякий раз уверенно находила то единственное место, куда можно опуститься, не напоровшись на острый сучок и не огласив окрестности хрустом сушняка; почти обнаженное тело ловко уклонялось от колючих хлыстов, мелькало меж древесными стволами…

Джунгли вокруг продолжали жить обычной жизнью. Ты был их частью, как и любой другой из лесных обитателей, чувствуя лес, что называется, волосками на коже; ты был плоть от плоти леса. Поэтому сознание могло спокойно размышлять, пока тело двигалось в нужном направлении.

Сегодня ты наконец увидел Небо! Не небо, а Небо, бездонную ширь от востока до запада! Увидел, поднялся к вершинам (или опустился в глубины?) собственной души, достигнув дна (зенита?!), о котором говорил гуру. Значит, пришло время для предписанного трехдневного поста, очищения и медитации, после которых ты будешь готов держать перед учителем последний экзамен.

И все-таки соринка сидела в глазу… Нет, нельзя было хватать эту змею! Ничто не в силах отвлечь погруженного в медитацию подвижника, а ты… Рама-с-Топором на твоем месте наверняка остался бы сидеть сиднем, и змея, погревшись на плече, уползла бы дальше, даже не заподозрив человека в облюбованном ею каменном истукане.

Хорошо хоть догадался отпустить бедолагу, не придушил! Суть, кровь и природа воина-кшатрия в двадцатом поколении взяла верх, одолела покой души. Или это не так уж плохо? Окажись на месте змеи настоящий противник? За горло, и сжать, стиснуть пальцы стальным ошейником…

«Что за блажь? — удивился ты. — Я должен думать о вечном, желать очищения перед последним рубежом — а я… Но, может, это тоже вечное — сомнения ученика перед испытанием? Так было, есть и будет всегда. А та змея… допустим, она была послана богами, чтобы помочь мне преисполниться духовного пыла! Хотя вряд ли: боги чаще подсылают к аскетам апсар-танцовщиц, убоявшись силы накопленного Жара-тапаса и пытаясь отвлечь святого от его размышлений…»

Где правда?

Ты не знал ответа — хотя мечта о небесных танцовщицах нравилась тебе куда больше змеиной реальности. Пусть все идет как идет! Надо закончить паломничество, добраться до острова у слияния матери-Ганги и Ямуны, где и провести предписанные три дня очищения. А потом вернуться к Парашураме — держать экзамен.

И хватит об этом.

По листьям зашелестел дождь. Если бы жизнь капели продлилась недолго, земля под пологом леса зря ждала бы ласки — прохладным струям не проникнуть сквозь ярусы изумрудной крыши, которая сплошь накрывала джунгли.

Так двум-трем стрелам на излете невозможно пробить доспеха.

Но дождь оказался упорным, и вскоре лес вокруг Гангеи покрылся влажной испариной. Тяжелые капли грузно шлепались на голову и обнаженные плечи, юноша с удовольствием плясал на бегу, купаясь в игривой прохладе; и стекали в недра души противоречивые мысли, что обуревали ученика Рамы-с-Топором. Единственного ученика.

Вдруг юноша резко остановился и замер: охотник увидел добычу!

За кустами, шагах в двадцати впереди и чуть справа, деловито объедали листья две красавицы гарны, фыркая и настороженно поглядывая по сторонам. Нет, не белые, конечно, гарна-альбинос встречается редко, но цвет шерсти сейчас не имел особого значения. Потому что рога у антилоп были именно такие, как нужно: прямые, острые, идущие по краю ровной спиралью. Именно из рогов гарн и делаются парные кастеты, столь любимые мастерами варма-калаи[42]!

Мастером Гангея себя не считал. Да и владение кастетами — десятое дело, которому положено учиться урожденному кшатрию! Просто Рама-с-Топором, будучи южанином до мозга костей, в числе прочего обучил юношу и этому, и достойный ученик достойного учителя давно мечтал заполучить себе парочку «рогатых» кастетов. А лучше — сделать самому, подогнать по руке…

Рука юноши потянулась к поясу, где висели в чехле малые чакры — остро заточенные по краю метательные диски-кольца с прорезью в центре для пальцев… И снова замерла.

Негоже перед очищением лишать жизни живое существо! Но, с другой стороны, ему все равно предстоят очистительные ритуалы и омовения. Они наверняка смоют и кровь животного, пролитую накануне!

Гангея колебался. Соблазн был велик — но разве не должен подвижник противостоять соблазнам и искушениям?

Пробив тучи и листву, солнце вдруг швырнуло в чащу щедрую горсть бликов, перед глазами зарябило от переливчатых пятен; и Гангея не сразу понял, что же он видит. А когда понял — улыбнулся невольно одними краешками губ.

Его проблема прямо на глазах решалась сама собой. К гарнам осторожно подкрадывался матерый самец-леопард, которого никакие сомнения о вреде насилия отродясь не мучили.

«Рога-то ему точно без надобности, — усмехнулся про себя Гангея. — Будет мне и кастет, и чистота души. Вторая антилопа, жаль, убежит; ну да ладно, обойдусь…»

И, мысленно пожелав леопарду удачной охоты, юноша тенью скользнул прочь — чтобы не мешать.

Очень скоро в чаще раздался торжествующий рев, затрещали, задергались, словно пытаясь убежать, кусты — и, внимательно прислушавшись, Гангея понял: леопард, оказывается, охотится не один, а с подругой. Более низкое и бархатистое рычание самки юноша, питомец леса, ни за что не спутал бы с рыком леопарда-самца, как не спутал бы горожанин голоса мужчины и женщины.

«Вот и пара кастетов», — Гангея довольно потер ладони.

В том, что вторая антилопа уже вступила на свой последний путь, ведущий в желудки пятнистых хищников, он не сомневался.

Ждать, пока леопарды насытятся и удалятся, пришлось довольно долго. Гангея искренне пытался использовать это время для благочестивых размышлений, но получалось плохо. Удовлетворенное рычание четы хищников, хруст костей, острый запах свежей крови и самих леопардов отнюдь не способствовали сосредоточению мыслей на вечном и возвышенном. Не помогло даже цитирование на память целой главы из Атхарва-Веды. Вместо этого перед мысленным взором то и дело возникала картина кровавого пиршества; скрытая от взгляда зеленой стеной, она тем не менее была настолько реальна, что временами юноша ощущал себя одним из пирующих леопардов, чувствуя во рту вкус теплой плоти жертвы.

«Уж лучше бы я смотрел из-за дерева, — подумалось Гангее. — Тогда бы мое воображение по крайней мере не терзало само себя!»

Он лгал: к терзаниям примешивалось и возбуждение, которое отнюдь не вызывало гадливости, а скорее наоборот — заставляло сердце биться чаще.

Покончив с трапезой, леопарды явно решили заняться любовью — звуки, что доносились до юноши, были весьма красноречивы. Гангея в отчаянии заткнул уши и зажмурился — но проклятое воображение разыгралось не на шутку. Хищники будили в юноше древнюю тьму инстинктов, и в последнее время молодой ученик Рамы-с-Топором стал всерьез побаиваться зверя, который частенько рвался на волю из сокровенных тайников его души.

В такие минуты он понимал, или ему казалось, что понимает: различие варн у брахманов-жрецов и кшатриев-воинов — не пустой звук! Эта разница коренилась в сути, во врожденных свойствах и наклонностях; и не зря смешанные браки высших варн с низшими осуждались, а детям-полукровкам было гораздо трудней найти свое место в жизни.

Сведи воедино змею и орла — получится чудовище!

«Я — сын богини! Я — сын царя Шантану! — в отчаянии твердил он себе, когда сомнения одолевали. — Я не зверь!»

Обычно это помогало. Помогло и сейчас. Дикий соблазн видений неохотно рассеялся. Юноша вздохнул с облегчением и вытер со лба испарину. На сегодня тьма отступила; но когда-нибудь…

Гангея запретил себе думать об этом.

Наконец леопарды угомонились. Еще час-другой они пролежали возле остатков добычи, отдыхая от любовных игр и давая утробе переварить пищу, — после чего удалились, едва начало смеркаться.

Гангея выждал, покинул укрытие и направился к останкам гарн. До темноты он успеет смастерить намеченные кастеты, переночует где-нибудь неподалеку, в развилке дерева (тратить Жар и силы на чтение защитных мантр не тянуло) и с рассветом отправится дальше. До слияния матери-Ганги и Ямуны было рукой подать.

От бедных антилоп хищники оставили, что называется, «рожки да ножки» — и это вполне устраивало юношу. Гангея достал из котомки охотничий нож с костяной рукояткой, ветошь, бронзовую пилочку — и принялся за работу, досадливо тряся головой. Тучи лоснящихся мух кишели над падалью.

…Сумерки изрядно сгустились, когда ученик Пара-шурамы поднялся на ноги и удовлетворенно осмотрел результат своих трудов. Оба кастета вышли на славу. Сложенные внахлест и в двух местах аккуратно переплетенные узкой лентой сыромятной кожи, витые рога выглядели достаточно грозно. Гангея вполне мог гордиться работой.

Что он и делал не менее получаса, заодно прыгая по поляне и бодая рогами воображаемого противника.

Врагу приходилось плохо, и он умирал в корчах.

Наконец юноша опомнился, собрал нехитрый скарб, сунул оба кастета за пояс и отправился к ближайшему ручью. Отмыть руки от засохшей крови оказалось не так-то просто, и пока он мылся, стемнело окончательно. Впрочем, Гангея заранее присмотрел себе место для ночлега — могучий платан с тройной развилкой приблизительно в четырех посохах от земли.

Леопардов юноша не боялся — знал, что до завтра они сюда не вернутся. Да и завтра — не обязательно…

Рассвет застал его в пути.

Не прошло и трех часов, как он вышел на берег великой реки.

3

В прибрежных тростниках пищали остроклювые датьюхи-камышницы. Ветер пах рыбой и утренней сыростью; он ерошил высокие стебли, и солнце медленно поднималось над горизонтом, дробясь россыпью золотых бликов в водах матери-Ганги. Посреди вольно раскинувшегося речного плеса темнела вереница островков; западный был крупнее прочих, и зоркий глаз юноши различил на нем темное пятнышко.

Ашрам пустовал, это Гангея знал наверняка: давно уже никто из аскетов-подвижников не навещал ветхого строения.

Что ж, сегодня у хижины появится новый хозяин — пускай всего на три дня. Найдется время и стены подлатать, и крышу поправить. Пусть люди пользуются.

Гангея прикинул на глазок расстояние и решил, что доберется без особого труда — плавал он лучше любого из рыбаков. Еще бы! Грешно сыну Ганги, матери рек, текущей в трех мирах…

Именно поэтому он не боялся крокодилов — зубастый мерзавец скорее откусит собственный хвост, нежели тронет сына госпожи!

Юноша туже затянул плетеный шнур котомки, спрятав кастеты внутрь, приладил на спине поклажу — и уже успел ступить в воду, когда узрел идущий к нему рыбачий челн. Серебряной бляшки на дне котомки с лихвой хватило бы заплатить за переправу, причем туда и обратно; поэтому Гангея решил подождать — лучше плохо плыть на челне, чем хорошо тонуть, как гласит народная мудрость.

Солнце било прямо в глаза, и перевозчика удалось рассмотреть, лишь когда челн оказался совсем рядом. Верней, не перевозчика, а перевозчицу.

Это оказалась стройная смуглянка примерно одних с ним лет. Простое домотканое сари плотно облегало ее фигуру, и Гангея невольно сглотнул, засмотревшись на плавные изгибы юного тела — ткань скорее подчеркивала, чем скрывала их. В больших, слегка раскосых глазах девушки крылась непонятная печаль. И запах рыбы от реки почему-то усилился.

Девушка сделала два последних, точно рассчитанных гребка, и нос лодки мягко ткнулся в песок рядом с Гангеей. Он машинально заглянул в челн: свежий улов отсутствовал.

— Тебе нужно на тот берег? — опустив приветствие, поинтересовалась девушка и окинула пришельца оценивающим взглядом.

— Нет, только к островному ашраму…

Оторваться от созерцания девичьего стана было трудно: глаза вылезали из орбит, но смотреть в сторону отказывались наотрез.

— Там же никто не живет! — искренне удивилась перевозчица.

— Теперь живет, — улыбнулся ученик Парашурамы и ткнул пальцем себе в грудь. — Я живу. Правда, всего на три дня. Так ты отвезешь меня?

Девушка кивнула, оправив волосы, скрученные узлом на затылке.

Гангея легко оттолкнул челн от берега и прыгнул следом, едва коснувшись рукой борта. Утлую скорлупку качнуло, юноша уселся прямо на дно (оно оказалось, против ожидания, сухим) и стал глазеть, как девушка разворачивает свою посудину.

По всему выходило, что ей не впервой править челн по стремнине.

— Интересно, откуда рыбой так пахнет? — поинтересовался Гангея через минуту, не найдя иной темы для поддержания разговора.

— От меня, — резко ответила девушка, запнувшись на середине очередного гребка, и вдвое чаще заработала веслом.

— Шутишь? Я понимаю, ты рыбачка… да? (Девушка поспешно кивнула.) Но ведь даже от рыбаков так не пахнет! Как будто у тебя челн забит уловом…

Только тут до юноши дошло, что его слова могут обидеть перевозчицу, и он растерянно умолк.

— Это у меня с детства, — если девушка и обиделась, то виду не подала. — Меня с братом нашли на берегу реки…

— Расскажи, — попросил Гангея. — Плыть-то еще долго!

— А что рассказывать? — девушка пожала округлыми не по возрасту плечами. — Двенадцать лет назад…

Но Гангея мигом перебил ее:

— Двенадцать? Будет врать! Тебе сейчас…

— Ты будешь слушать или все время перебивать? — окрысилась на него девушка.

— Буду слушать! — поспешил заверить сын Ганга. — Прости меня.

— Прости? Забавно: ты первый, кто попросил у меня прощения! Разве что отец… мой приемный отец. Хорошо, слушай…

Девушка сама не понимала, почему ей вдруг взбрело в голову делиться горестями с незнакомым юношей. Может, он чем-то отличался от парней из рыбачьего поселка: не смеялся над ней и исходившим от нее неистребимым запахом рыбы, не приставал с двусмысленными намеками, а получив отказ — не ругался и не плевал ей под ноги, обзывая болотной ведьмой, двуногой лягушкой и щучьим подкидышем?

И еще: он умел просить прощения.

Может быть…

В этом Трехмирье — а другого у нас нет — все может быть.

Но наверняка дело было не только в этом.

Глава V

ЗАПАХ РЫБЫ

1

Эй, рыбак! А ну-ка глянь: что это там, на берегу? Да поторопись: раджа Упаричар, владыка южных матсьев, не любит ждать!

Разумеется, отнюдь не раджа Упаричар собственной персоной орал сейчас на подвернувшегося под руку рыбака. Просто направляясь вдоль берега Ямуны, близ места ее слияния с Гангой, раджа заметил движение у самой кромки воды. И кивнул начальнику стражи. Тот в свою очередь кивнул десятнику, десятник — рядовому стражнику; а стражнику не более остальных хотелось шастать косогорами, увязая в сыром песке по щиколотку.

Вот и дошло до рыбака.

Рыбак обернулся на голос, бросив латать прохудившуюся сеть. Отряхнул с колен песчинки, поправил уже далеко не новое дхоти, которое цветом не отличалось от прибрежного песка, — и только после этого с достоинством поклонился, не спеша, однако, выполнять полученное приказание.

— Чего уставился, пучеглаз?! — рявкнул на него стражник. — Бегом! Одна нога здесь, другая — там!

— Ага, разогнался, — проворчал себе под нос рыбак.

Впрочем, достаточно тихо, чтобы не услышал вояка.

— Повинуюсь, господин, — ответил он уже громче и медленно побрел к берегу, косолапя и загребая песок босыми ступнями.

Вернувшись через некоторое время (стражнику оно показалось вечностью), рыбак остановился на прежнем месте, еще раз поклонился и доложил:

— На берегу лежат двое младенцев: мальчик и девочка. Оба плачут, мой господин. Какие будут указания?

Стражник вытаращился на нахального рыбака, потом спохватился и, подавившись начальственным рыком, бегом бросился передавать услышанное десятнику.

Рыбак пожал плечами, уселся на песок, оправив затрапезное дхоти, и с интересом стал смотреть, как нарядные люди бегают от одного к другому.

Вскоре толпа пеших и всадников сгрудилась вокруг золоченой колесницы, запряженной четверкой панчальских рысаков. Пожилой бородач, что сидел за спиной возницы, проронил три-четыре слова — и начальник стражи кликнул все того же десятника, десятник — стражника…

Последнего ждал косогор.

Вернулся доблестный страж, брезгливо морща нос и неся в каждой руке по хнычущему младенцу. Почти сразу волной накатил резкий запах рыбы, словно вместо детей радже приволокли корзину с потрохами темноспинных карпов.

Рыбак взялся было за сеть, но тут за спиной послышались тяжелые шаги — и к нему, топая, как боевой слон, подошел стражник.

— Вставай, бездельник! Великий раджа Упаричар решил взять мальчика себе и воспитать как сына. А тебе, недостойному, он отдает на воспитание девчонку и велит передать награду, которой ты, без сомнения, не заслуживаешь!

Последнее стражник добавил явно от себя.

— Держи! — вояка положил орущего младенца на песок и около минуты любовался, как дитя заходится плачем. Потом с искренним сожалением швырнул «недостойному» два золотых браслета, украшенных рубинами и сердоликами.

— Благодарю тебя, господин! Передай также мою безмерную благодарность великому и щедрому…

Но огорченный невозможностью присвоить награду стражник уже топал прочь, не слушая рыбака.

Жена рыбака, ворча, долго мыла девочку в настоях пахучих трав и кореньев, но запах рыбы оказался неистребим.

— Отнес бы ты ее туда, где взял, — брюзжала жена вечером, мешая заснуть недовольному Юпакше. — Может, она — якшиня-водяница? Или нежить какая? Возьмешь ее в дом — потом беды не оберешься! А дух-то от девки, дух — прямо твоя щука!

— Какая нежить, глупая женщина?! — Юпакша с недавнего времени гордо именовался старостой поселка и был преисполнен сознанием собственной значимости. — Дите себе и дите! Где ты видела, чтоб нежить молоко хлестала? А вот водяница — это и впрямь может быть. Тогда тем более надо ее в доме оставить — и нам, и всему селению удача будет!

— Удача-кудкудача! — не унималась жена, ворочаясь на жесткой циновке. — Дождешься: нашлют на тебя водяницы порчу, или рыба из реки уйдет…

— Типун тебе на язык! — озлился Юпакша. — За что ж мне порча от водянцов, если я их чадо пою-кормлю, помереть не даю?! Да и раджа Упаричар лично мне велел девку на воспитание взять! Так и сказал: «Друг мой Юпакша, на тебя одна надежда!» Думаешь — ты умнее царя?! Вот вернется он, спросит царским спросом: где девчонка? То-то же! А первая удача к нам уже привалила — браслетики небось в сундучке бока греют?!

Последний довод возымел действие, и супруга новоиспеченного старосты утихомирилась.

Юпакша считал себя человеком умным и дальновидным — и в определенной степени был прав. Ведь это именно он, одним из первых прослышав, что Парашурама взял себе ученика, живо смекнул: войне с законниками-кшатриями скоро конец. А значит — конец и той разбойно-бесшабашной вольнице, что разрослась в последние годы вокруг обители грозного Рамы-с-Топором. Понятное дело, аскету до гулящих людишек дела не было и нет, зато теперь кшатра воспрянет духом…

Короче, Юпакша, подбив троицу закадычных приятелей, ночью покинул забывшийся в пьяном угаре лагерь «ловцов удачи», и к утру они выбрались на околицу рыбацкого поселка.

Где и поспешили осесть.

Обзавелись челнами, припрятали часть былой добычи, не трогали рыбаков, что поначалу косились с опаской на битых мужичков; а когда в селение заявились прежние дружки в поисках поживы — весело встретили налетчиков копьями и стрелами, в результате чего разбойнички поспешили убраться восвояси, потеряв двоих убитыми.

Почти сразу четверо девок-рыбачек обабилось в постелях доблестных бойцов, и вскоре поселок справлял четыре свадьбы.

Рыбаков месяц-другой не трогали, потом пришлось отбивать еще один налет, а через полгода по берегам Ямуны огнем и мечом прошлась дружина все того же раджи Упаричара — и вольницы, как предвидел прозорливый Юпакша, не стало. А самого Юпакшу вскоре избрали старостой поселка, чем он по праву гордился.

Вот и сейчас бывший страж тропы повел себя вполне разумно. «Доброе дело завсегда впрок, — думал староста, засыпая. — Царская награда, уважаемые, это вам не лингам собачий!»

Ночью ему приснился сон. На берегу Ямуны, как раз в том месте, где он нашел детей, стоял Бог Вишну. Опекун Мира очень походил на одну из своих статуй, которую Юпакша когда-то видел в Экачакре; только в отличие от серой статуи Бог был смуглый, почти черный, и в высокой красивой шапке. Бормоча какие-то мантры, Бог Вишну лепил из воды детскую фигурку.

Лепил одну, а получалось две.

Староста счел сон счастливым предзнаменованием.

Жена поворчала и угомонилась, а девочка, которую назвали Сатьявати, осталась в доме Юпакши.

Росла маленькая Сатьявати на удивление быстро, и Юпакша окончательно уверился: его приемная дочь — водяница или в крайнем случае чадо какого-нибудь человека и грешной якшини. Или богини. Или апсары, которую в наказание превратили в щуку. Или…

Или-лили.

Всем хороша была девчушка — умна, понятлива, родителей приемных слушалась пуще родных, хвори от нее шарахались… Вот только вечный запах рыбы заставлял морщить нос даже потомственных рыболовов, привычных ко всему, и отравлял босоногое детство не хуже яда калакутты. Насмешкам и издевательствам конца-краю не было. Частенько малышка Сатьявати прибегала домой в слезах и с ног до головы облепленная грязью, которой швыряли в нее деревенские дети. Не помогали даже суровые внушения старосты и надранные уши обидчиков: выслушают, глядя в землю и шмыгая носом, промямлят: «Я больше не буду» — а назавтра опять за свое!

«Лягушка двуногая! Рыбий выкидыш!» — и грязью, грязью!

В шесть лет девочка выглядела десятилетней, и люди в деревне шептались за спиной Юпакши. Именно тогда староста начал брать приемную дочь с собой на промысел — подальше от злых насмешек и досужих сплетен, да и к делу пора приучаться. И вскоре заметил, что, когда Сатьявати была с ним, рыба ловилась куда лучше, чем обычно. Приманивала она косяки, что ли? Воистину — якшиня-водяница!

Внешне Сатьявати ничего особенного не делала: помогала ставить сети, ждала в челне или просто смотрела на реку. Но улов всякий раз был отменным! Пару раз Юпакша пробовал из интереса оставить дочь дома — и что бы вы думали?!

Попадалась в основном мелочь, да и той негусто!

— Говорил тебе — удача от девки! — шептал староста по ночам жене, когда считал, что дочь уже спит. — Рыбы сегодня — валом! А вчера? А третьего дня?! Видишь, выручки хватило и дом подлатать, и тебе сари новое справить, и дочке сандалии; глядишь, скоро вторую корову купим!

— Так-то оно так, — боязливо вздыхала жена, — да только чует мое сердце: добром это не кончится!

И ведь что характерно: баба как в воду глядела!

Заявилась в поселок странствующая ведьма-яджа. Как увидала яджа Сатьявати (той уже одиннадцать исполнилось, а на вид — и все пятнадцать; скоро замуж пора) — мигом пристала к старосте хуже репья: отдай да отдай дочку в ученицы! Чую я в ней силу, мол, скрытую, такая из подкидыша ведунья выйдет, что и меня переплюнет — перетянет!

Подумал Юпакша, подумал — и впрямь, что ли, дочку в учение отдать?

Кликнул Сатьявати:

— Пойдешь в ведьмы? Яджусы колдовские гнусавить, чирьи заговаривать, зелья составлять?

А девка уперлась: не пойду, и все!

— Ладно, — шамкает яджа, — дай я с ней до вечера потолкую. Глядишь, передумает.

Согласился Юпакша.

Увела яджа девчонку за околицу, а под вечер пришла Сатьявати обратно, косо глянула на приемного отца — и шмыг в дом. А за ней яджа ковыляет.

— Нет, — говорит, — не взять мне девки. Силы в ней поболе моего будет, и не хочет та сила моей науки.

Говорит, а сама трясется как в лихорадке, глаза испуганные, хорьками шныряют — это у ведуньи-то! И бочком-бочком да прочь, по дороге, даже переночевать не осталась; это на ночь-то глядя!..

Через неделю первая беда и приключилась.

Прижали трое парней на опушке Сатьявати — и в кусты потащили. Радуйся, смеются, девка: из-за вони твоей тебе все равно вовек замуж не выскочить, а с нами хоть удовольствие получишь. По обычаю пишачей-удальцов. Мы, говорят, ради тебя на все согласные — и ржут как жеребцы. Дай лучше добром — потом спасибо скажешь!

А она возьми и ответь:

— Берите, коль возьмете! Отбиваться не стану. Кто первый?

Парни поначалу растерялись, а после один на девку полез кобелем и вдруг как заорет! Сорвался голышом и заячьей скидкой! Словно бхута увидел.

Остальные в толк взять не могут — прищемила его девка, что ли? Мужскую гордость отбила? И к паршивке, сразу оба. Для начала поколотить решили, чтоб не ерепенилась, ну а после использовать; теперь и Сатьявати отбиваться стала, зенки безумные, воет по-непонятному, царапается…

Девкино счастье — Юпакша на крики прибежал. Он-то прибежал, а охальники от бывшего разбойничка долго после по лесу улепетывали. Вернулся приемный отец, кулаки почесав — Сатьявати на прежнем месте стоит, по сторонам смотрит, вроде что-то вспомнить пытается.

— Что, — спрашивает, — со мной было, тятя[43]? И эти… куда подевались?

Память у девки отшибло. Не до конца; но того, что с ней парни творили, не помнит! И как сама отбивалась — тоже.

А на следующий день у парня, что первым убежал, хозяйство его мужское и взаправду отсохло. Вскоре и сам помер. Двое других тоже недолго живы были — один в реке утонул, хоть и плавал лучше водяной змейки, другой в лесу пропал. Даже тела не нашли.

Вот тогда-то люди к Юпакше и заявились.

«Ты, — говорят, — человек уважаемый, староста наш, и про тебя или там жену твою мы и слова худого сказать не можем — да только дочку твою приемную, подкидыша рыбьего, в поселке больше не потерпим. Трое парней через дуру сгинули, а что дальше будет? Убивать девку не станем, греха на душу не возьмем — а только чтоб ноги ее здесь больше не было!»

Подумал Юпакша, почесал в затылке — против мира не попрешь. И отвез дочку на йоджану ниже по течению, к тому месту, где Ямуна с Гангой встречается. Грести Сатьявати хорошо умела — вот пусть и работает перевозчицей. Сам сложил хижину на берегу, харчей кой-каких оставил, лодку, два весла запасных, снасть рыбацкую, утварь всякую, обнял на прощание — и в обратный путь.

Навещать будет, сказывал.

И навещал время от времени.

Так и стала она из подкидыша перевозчицей. Работа не девичья, конечно, но ничего другого она и не умела. Разве что рыбу ловить — так на одной рыбе не проживешь…

2

…Заслушавшись, Гангея даже не заметил, что девушка перестала грести и челн потихоньку сносит течением южнее намеченного островка.

— Да, тяжело тебе пришлось, — искренне посочувствовал юноша. — А дальше как жить думаешь?

— Не знаю, — пожала плечами девушка, не спеша, однако, снова браться за весло.

— Замуж бы тебе выйти, что ли? За хорошего человека…

— Да какой же хороший меня замуж-то возьмет, такую?!

Сатьявати еле сдерживалась, чтоб не зарыдать в голос, и глаза ее предательски блестели.

— А что? Ты красивая! — На сей раз юный аскет ничуть не погрешил против истины. — А запах… запах — это ерунда… тебе надо какого-нибудь подвижника упросить! У них Жара-тапаса знаешь сколько?! Горы сворачивают — что им твой запах!

— Правда? — Девушка непроизвольно подвинулась ближе к Гангее, отложив весло на корму. — Нет, я, конечно, слышала про великих мудрецов… А ты хоть одного такого знаешь?

Взор Сатьявати лучился отчаянной надеждой, бритвенным лезвием вспарывая душу, кровь юноши закипела, и он чуть было не брякнул сгоряча: «Понятное дело! Мой гуру, Рама-с-Топором, может…»

«Может-то он может, — одернул себя Гангея, — а вот захочет ли? Хорош я буду: наобещаю с три короба…»

— Ну… — замялся юноша. — Норов у них, у подвижников… сегодня спасет, а завтра проклянет!

И поспешил сменить скользкую тему.

— Пойми, дело не в подвижниках. И не в запахе. Я ведь сижу рядом с тобой — и запах мне ничуть не мешает! А раз я сумел, значит, и другой найдется…

— Другой? — странно охрипшим голосом переспросила Сатьявати. — А почему не ты? — И ученик Парашурамы почувствовал, как девичья ладонь легла ему на колено, обожгла прикосновением и двинулась вверх, к краю короткого дхоти. — Ведь я тебе не противна?

— Ты? Ну что ты?! Даже наоборот, ты мне нравишься… — Гангея плохо соображал, что говорит, потому что теперь обе ладони девушки гладили его тело, и все существо сына Ганги трепетало от ласки; юношу бросило в жар, в паху сладостно и мучительно заныло.

Он и не подумал отстраниться, завороженный новыми ощущениями: подобное ему доводилось переживать впервые.

— Ты… ты ведь не откажешь мне?

Сатьявати и сама не понимала, что на нее нашло, но остановиться уже не могла — да и не хотела. Этот парень был первым, кто не воротил от нее сморщенный нос; кто же тогда, если не он?!

— Нет, но без брака… грех…

— Считай, что мы вступаем в брак по обычаю гандхарвов, по любви и взаимному согласию, — с улыбкой прошептала девушка, прижимаясь к нему всем телом и дыша рыбой; но, странное дело, юноша не обратил на запах никакого внимания.

Сари само соскользнуло с нее, оба повалились на дно челна, едва не перевернув утлую посудину — и зверь, присутствие которого Гангея все чаще ощущал в себе, очнулся от дремы.

Впрочем, Сатьявати сейчас тоже скорее напоминала пантеру в течке, чем скромную девушку-перевозчицу! Она царапалась и визжала в припадке сладострастия, она впускала юношу в себя и с силой отталкивала назад, оставляя на плечах Гангеи кровоточащие следы ногтей; оба любовника попеременно оказывались то снизу, то сверху, челн раскачивался так, что оставалось только диву даваться, почему посудина до сих пор держится на плаву. Однако дивиться было некому. Соглядатаев поблизости не наблюдалось, а юноша и девушка были согласны утонуть, но остаться единым целым.

Вчерашняя чета леопардов могла бы позавидовать звериной страсти, внезапно проснувшейся в этих двоих!

Ганга раскачивала челн, относя его к месту слияния с Ямуной, и кувшинки у кромки островов стыдливо отводили венчики в сторону.

3

Когда все закончилось, вы оба без сил повалились на дно челна, приходя в себя после случившегося. Сердца бешено стучали, дыхание с хрипом вырывалось наружу, и прошло довольно много времени, прежде чем ты удивленно принюхался.

В челне отчетливо пахло благородным сандалом. Не рыбой, не рекой, не разгоряченными телами — сандалом!

Тебе показалось, что ты грезишь наяву. Втянул воздух, раздувая ноздри — но нет, ошибка исключалась!

Чудо! Свершилось чудо! И это совершил ты, Гангея, сын богини, ученик великого Парашурамы?

— Тебе плохо? — с почти материнской тревогой спросила Сатьявати, приподымаясь на локте.

— Мне хорошо, Сатьявати! Мне хорошо-о-о!!! — Не сдержавшись, ты выкрикнул это во все горло, и эхо далеко разнеслось над водами двух рек. — Нам больше не нужен подвижник, который избавит тебя от рыбьего запаха! В преисподнюю подвижников! Ты пахнешь санда-а-а-лом!..

Кровавые воды Ямуны струились вдоль челна.

После безумной вспышки страсти у Сатьявати почти не осталось сил, и Гангея сел на весла. За то время, пока они занимались любовью, челн успело отнести довольно далеко, так что грести пришлось долго. Наконец днище проскрежетало по песку, и утлая скорлупка ткнулась носом в берег.

— Заедешь за мной через три дня? — спросил Гангея, спрыгивая на песок и глядя мимо девушки.

Торжество плоти прошло, и теперь юноше было стыдно.

— Заеду, — еле слышно отозвалась Сатьявати, плотнее запахиваясь в порванное сари.

Похоже, ее обуревали сходные чувства.

— Чем это воняет? — вдруг сморщила она нос. Гангея огляделся. У самого берега на песке валялась дохлая рыбина, выброшенная прибоем.

— Рыбой! — рассмеялся юноша.

— Я… я никогда раньше… — растерянно проговорила девушка.

Присев на корточки, она подобрала мокрую палку и ткнула раздвоенным концом в рыбу.

— Ой! — дошло вдруг до нее. — Значит, и от меня все время ТАК пахло?!

— Что ты?! — Гангея едва не расхохотался, видя ужас в глазах девушки.

Но Сатьявати уже оттолкнулась веслом от берега и теперь лихорадочно гребла прочь. А ученик Рамы-с-Топором стоял на берегу и глядел ей вслед.

Когда он собрался повернуться и направиться к полуразрушенному ашраму, с середины реки до него слабо донесся крик девушки:

— Как тебя зову-у-ут?!

И тут уснувший после случки зверь на мгновение проснулся снова.

— Парашура-а-ама! — заорал Гангея; и сам испугался.

С чего бы это ему пришло в голову так подшутить над учителем и девушкой? Впрочем, юноша не был уверен, расслышала ли его Сатьявати.

Три дня Гангея честно постился, совершал омовения, возносил молитвы богам, читал мантры и тексты из Священных Вед, медитировал, а в промежутках между всем этим приводил в порядок ветхий ашрам.

Он был готов выстроить вместо ашрама дворец, лишь бы воспоминания о Сатьявати хоть на миг оставили его в покое! Аскет перед очищением, подобно дикому зверю, охваченный приступом страсти, терзает женщину в раскачивающейся на волнах лодке?!

Животное!

Но, с другой стороны… Ведь был же знак свыше! Разумеется, был — если после близости с ним, Гангеей, девушка наконец избавилась от врожденного проклятия, истока всех ее бед и несчастий! Значит, он поступил правильно?

Или нет?!

Или…

Или-лили! Нечего сказать, хорош подвижничек…

4

Три дня очищения пролетели стрелой, напоминая скорее трехдневное заключение в клетке наедине с хищной кошкой-совестью; и, выйдя наутро из ашрама, Гангея обнаружил идущий к острову челн.

Сердце учащенно забилось, но юноша чудовищным усилием воли заставил себя успокоиться. Не хватало еще сорваться перед последним испытанием! Тогда все очищение — шакалу под хвост!

Однако вместо девушки в челне обнаружился кряжистый детинушка лет сорока, с дико волосатыми руками, достойными царя обезьян. Облачен он был в неожиданно нарядное дхоти с узорчатой каймой по краю подола. А бородатая физиономия прямо-таки излучала полнейшее равнодушие к Гангее и его терзаниям.

— Тебя, что ль, везти? — осведомился перевозчик.

— Меня, — кивнул Гангея, забираясь в челн. И не удержался: — А где девушка?

Борода собеседника встопорщилась частоколом: видимо, так он улыбался.

— Эх, парень, — многозначительно начал детина издалека и не удержался, вывалил единым махом: — На нее, на мою Сатьявати, снизошла благодать божественного мудреца Парашары[44]!

«Недослышала! — с облегчением понял Гангея. — Ох, как кстати! Пусть теперь все и валят на этого Парашару! Ему-то, если он вообще существует, уж точно без разницы!»

— Сей достойный подвижник избавил мою приемную дочь от дурного запаха, наделив взамен своим благословением и ароматом сандала, — вещал меж тем перевозчик, размеренно погружая весло в воду. — И дочь моя возвратилась в родимый поселок, где и была принята с почетом! Но памятуя о тебе, юноша, она велела мне приплыть сюда и перевезти на тот берег: мудрецы мудрецами, благословения благословениями, а крокодилы — крокодилами!

— Благодарю за заботу, — в тон ответил Гангея.

— Платить за проезд чем станешь? — поинтересовался перевозчик, разом забыв о возвышенном стиле. — Молитвами?

— Да уж сыщем, — улыбнулся юноша, порылся в котомке и извлек серебряную бляшку.

Перевозчик взвесил ее на корявой ладони, удовлетворенно кивнул и спрятал серебро в мешочек из тисненой кожи, что висел у него на поясе.

— Как звать-то тебя, парень? — поинтересовался он уже совсем дружелюбно.

— Гангея, ученик досточтимого Рамы-с-Топором, — на этот раз юноша не счел нужным скрывать свое настоящее имя.

— А я тебя знаю! — заявил вдруг перевозчик. — Лет двенадцать назад, незадолго до того, как Сатьявати моя на берегу отыскалась… Точно! Мать тебя к Парашураме отводила. Помню: нахальный такой малец, годков пять, и еще два брахмана с вами шли. Старые, а язык что гирлянда болтается…

— И я тебя помню! — встрепенулся Гангея. — Ты тогда нас чуть ли не с копьем к горлу допрашивал: кто такие и куда направляемся!

— Было дело, — кивнул Юпакша.

Так, болтая ни о чем, они вскоре достигли берега.

— Ну, бывай, ученичок, — махнул рукой Юпакша, отчаливая. — Как мыслишь: свидимся еще?

— Может, и свидимся, — согласился Гангея.

Углубившись в лес, он мигом выбросил из головы и перевозчика, и его рассказ. Вернее, приказал себе выбросить.

Сын Ганги даже не подозревал, что им со старостой рыбачьего поселка действительно доведется свидеться. При весьма удивительных обстоятельствах.

5

— Очистился? — бросил через плечо Парашурама, когда Гангея вышел на поляну перед хижиной аскета.

Подвижник был занят важным делом: колол дрова. И отрываться от этого почтенного занятия, дабы лицезреть вернувшегося ученика…

Смеетесь, уважаемые?

— Очистился, гуру, — юноша почтительно припал к земле.

— И видел Небо?

— Видел, учитель.

— Что ж, проверим, что ты там высмотрел, — проворчал Рама-с-Топором. — Садись и жди.

Гангея поспешно выполнил указание учителя и уселся за его спиной, скрестив ноги, как положено.

Еще минут десять топор (не подарок Шивы — другой, попроще) равномерно взлетал и ухал, раскалывая внушительную колоду на одинаковые чурбашки; наконец Парашурама отложил его, потянулся всем телом и удостоил ученика мимолетного взгляда.

— Готов?

— Да, гуру.

Парашурама молча сел напротив; потом аскет еле заметно, кивнул, и два практически обнаженных человека одновременно прикрыли глаза, сосредоточиваясь.

Со стороны могло показаться, будто воздух вокруг обоих вдруг стал вязким, видимым, загустел патокой, заструился пеленой, сплетаясь в причудливые узоры…

Но это — если смотреть со стороны.

Те немногие, кто умел смотреть ИЗНУТРИ, увидели бы совсем иное.

* * *

«Добро пожаловать, герой!» — беззвучно рассмеялся у тебя в мозгу голос учителя.

И семь стрел с наконечниками «зуб теленка» разом ударили в доспех.

Ты еще только приходил в чувство, помня себя обнаженным, сидящим перед ашрамом, — а навыки и двенадцатилетний опыт все решили сами, наплевав на удивление, отбросив растерянность и собрав волю в единый кулак. Боевая колесница вздрогнула под ногами, щелкнул бич, истошно заржали кони, вся пегая четверка, и ты мельком отметил, что часть стрел обломалась о панцирь и вороненый металл наруча на деснице, часть застряла в щелях, не причинив особого вреда — лишь по оцарапанной щеке лениво сползла одна-единственная капля крови.

Тихая, сытая, как детеныш леопарда, который вымазался в красном песчанике от ушей до кончика хвоста.

Правый бок колесницы развернулся в сторону, откуда летели стрелы, вихрем рванули с места пегие скакуны, и ты получил минуту передышки — Рама-с-Топором не станет разить того, кто совершает прадакшину, круг почета, отдавая дань уважения достойному противнику.

Поле боя расстилалось перед тобой. Огромное, невозможное; и битва была в самом разгаре. На левом фланге пешие копьеносцы сдерживали натиск боевых слонов, разя гигантов в хобот и основание бивней, сотни колесниц искусно маневрировали, сражаясь за «ось и чеку», вынуждая противника повернуться лицом к солнцу, сцепиться дышлами с союзником или подставить спину, — а в отдалении длилась и все не могла прекратиться дикая рубка всадников.

Ты уже знал, что из дравидов-южан выходят самые лучшие пехотинцы, стойкие в обороне и расчетливые при атаке, арии Мадхъядеши искусны, как никто, в колесничном бою, племена Запада предпочитают сражаться конно и потому за любые деньги берут табуны камбоджийских лошадок; ну а Восточные анги, бородатые упрямцы, испокон веку славились умением превращать слонов в боевые крепости.

И тебя не смущало, что у тьмы бойцов было всего два лица: твое и учителя.

Возница-близнец покосился на тебя через плечо и хрипло расхохотался.

Давно, в конце третьего года обучения, когда ты наконец понял, как бабахает Прадарана и в азарте едва не спалил половину леса, учитель перенес изучение боевых мантр сюда. «Где мы?» — спросил ты, изумленно оглядываясь по сторонам. Метательный диск с острыми как бритва краями снес тебе голову — лишь когда ты вновь ощутил ее на своих плечах и не осмелился заплакать, учитель ответил. «Мы в начале Безначалья», — буркнул Рама и погнал прочь свою колесницу, отходя на пять бросков жезла, дистанцию лучников.

Прошло еще два года, прежде чем ты узнал, а частью догадался: от того Безначалья, где молчит Предвечный океан и сражаются боги с асурами, вас отделяет тонкая, но несокрушимая стена. Пожалуй, для Парашурамы в ней нашелся бы пролом, а то и дверца, но глупым юнцам лучше учиться бабахать здесь, где ничего не бывает всерьез и навсегда.

Потому что тело юнца в это время сидит перед ашрамом, и в нем, в этом теле, золотоносным осадком копится мастерство и умение.

Не ответив на сегодняшние вопросы, учитель молча ответил на позавчерашний: как мы будем изучать колесничный бой, если в ашраме нет не то что коней с колесницей, а даже мало-мальски сносного доспеха?!

У Рамы-с-Топором было поле боя.

Свое.

Теперь — одно на двоих.

Сознание послушно наполнилось ледяной прохладой, Ваю-Ветер пронзительно свистнул, выдувая из закоулков хлам мыслей, и пока твои руки, все, сколько б их ни было, послушно управлялись с поводьями, луками, дротиками и слоновьими стрекалами, губы машинально выговорили первые слова боевых мантр. Паутина пришла сразу. Тускло-синяя, светящаяся паутина, сквозь которую ты уже умел видеть битву, не путая явь с марой. Черные мухи ползали в переплетении нитей, сытые мухи с зеленоватым отливом, временами запутываясь и начиная дико трепыхаться. Надо было, не прекращая чтения мантр, выводить из дальнего угла сети паука, толстого хозяина с мокрыми от яда жвалами, и гнать его к пленнице.

Паук сжирал добычу, двое превращались в одно, паутина вибрировала, истекая сапфировым звоном, — и стрелы, половодьем текущие в этот момент с твоего лука, переставали быть стрелами. Слова переставали быть словами, мухи — мухами, воины — воинами, и непрерывный поток стебельков травы куша[45] срывался с твоей тетивы, с сотни твоих тетив, выкашивая пехотинцев рядами и заставляя слонов отступать в страхе.

Рамы-с-Топорами грудой трупов устилали землю, рев раковин смерчем вихрился над дымящейся землей, и гневная река разлилась на поле боя. Потоками ей служили войска, а герои-воины были бревнами, которые уносит течение. Лодками служили доспехи, а вместо трясины дно устилали жир, мясо и костный мозг убитых существ; вместо рыб она изобиловала копьями, а вместо змей кишела отсеченными руками павших.

Но огненные стрелы уже пронизали небо: «Жезл Брахмы» и «Южные Агнцы» обрушились на твой правый фланг, разнося колесницы в щепки и превращая людей в кровавое месиво; «Хохот Рудры-Ревуна» оглушительно гремел над сражением, и слышалась в нем насмешливая издевка учителя. Ты закричал от боли, и половина бойцов вскрикнула вместе с тобой, едва не перекрыв «Хохот Рудры».

Побелев, губы сжались на миг, перед тем как бросить в кровавый простор нужные слова. Часть из них ты нашел сам, долгими вечерами составляя осколки головоломок в одно целое, — и паук проворно засновал в сети, заставив нити паутины раскалиться до лазурного оттенка. Смотреть было больно, говорить было больно, удерживать в руках лук и вовсе невозможно; но молнии в вышине скрестились с молниями, окрашенные кровью тучи заревели над головой подобно слонам в течке, змеи с пылающей пастью наполнили небосвод — и ноги воинов с ликами Рамы сковала «Ползучая немочь», тайное оружие подземных нагов.

Увы, успех был недолгим.

Полупрозрачные птицы-супарны, двойники Лучшего из пернатых, налетев стаей, растерзали путы — а ты еле удержался, чтобы не начать плясать, одновременно почувствовав в желудке позыв облегчиться. Учитель мастерски владел мантрами «Пишач-Весельчак» и «Дремота Чрева», которые бросали противника в неистовый пляс, принуждая заодно к поносу и мочеиспусканию.

Единственным средством было переждать — долго «Пишач-Весельчак» не действовал, — сосредоточив все внимание на лазурной паутине и дав пауку вдоволь набегаться по концентрическим кругам.

Наконец желание плясать ушло, оставив слабость в икрах, а желудок утихомирился.

Некоторое время ты, пользуясь молчанием учителя, кружил по полю, расстреливая тех, кто рисковал загораживать дорогу, заставил повернуть вспять слона, похожего на грозовую тучу, срубил стрелами древко зонта и штандарт какого-то особо настойчивого Рамы, но потом тебе пришлось сменить колесницу — упав с неба, дымная палица вдавила твою повозку в землю через миг после того, как ты успел соскочить наземь…

Вспышкой безумия кажется: никакого Гангеи не существовало от сотворения мира. Сейчас ты Индра-Громовержец, буйный Владыка Тридцати Трех; нет, вас по меньшей мере двое, и пока один Индра сражает полчища мятежных асуров, другой содрогается в экстазе, обнимая женщину, похожую на маленькую перевозчицу…

Запах рыбы наполнил Вселенную.

Паутина уже была не лазурной — она была белой.

Как снега Химавата.

И огненные мухи суетились вокруг паука, сотканного из заката и восхода.

* * *

— Ишь, расселся! Иди лучше за водой сбегай…

Колесничный клин упрямо прорывался на левом фланге, земля под колесами вспучивалась кислым тестом, превращаясь в болото, местами покрываясь глинистой коркой, но губы с остервенением продолжали выплевывать мантру за мантрой, паутина рвалась в клочья, чтобы вновь срастись, проворней иглы ткача сновал паук, пожирая муху за мухой, — и колесницы подминали трясину под себя, чешуйчатые змеи-наги опутывали колеса, не позволяя им проваливаться, а ливень железных дротиков хлестал наотмашь по армаде закованных в броню слонов, оставляя на месте животных курящиеся воронки…

— Оглох?! — рявкнуло из воронок. — За водой, говорю, сбегай!

Гангея открыл глаза сразу, рывком, и взгляд захлебнулся покоем. Привычным, обыденным, не требующим шепота белых губ и рези в руках, исхлестанных тетивой.

После огня и грохота это было почти невыносимо.

«Я… я выдержал испытание?!» — хотел спросить юноша. Он взглянул на Раму-с-Топором (тот как раз швырнул к ногам ученика коромысло и пошел разводить костер) и понял: задай он этот вопрос — ответ будет известен заранее.

Сын Пламенного Джамада не любил итогов. Высшей похвалой в его устах было молчание. Если после паузы следовал еще и короткий кивок — можно было преисполняться счастьем и плясать всю ночь напролет.

Зато ошибок, даже самых пустяковых, суровый Рама не прощал. «Лучше я, чем другие!» — приговаривал он перед разносом, и вскоре приказ сбегать за водой воспринимался радостней, чем милость любого из Локапал.

Гангея встал — тело надрывно застонало, моля о пощаде, о долгом сне, об отдыхе… И великая смелость вдруг пришла ниоткуда.

— Обожди, гуру…

Парашурама обернулся и воззрился на ученика с коромыслом в руках. При расставании старшего с младшим последний должен был просить позволения удалиться, а останавливать старшего, когда тот уходил, и вовсе шло вразрез с неписаным кодексом отношений.

Но колесничный клин… прорыв по левому флангу был восхитителен, он почти достиг цели, даже когда слоны принялись изрыгать из хоботов металлические шары, так что можно было простить мальчишке нечаянную дерзость. Сегодня его день.

— Гуру, ты всегда учил меня: «Как?» И я понял. Теперь я могу превратить опушку леса в чадящий факел или объявить войну кшатре, один против всех… (напоровшись на иглу зрачков аскета, юноша осекся и минуту молчал). Но мне хочется знать: «Почему?!» Я умею — и хочу знать.

— Ты не брахман, — только и ответил Рама-с-Топором. — Тебе достаточно уметь.

— При чем тут моя варна?

— При всем. Я с детства знал, как, например, положено проводить обряд плодородия, а ты если что-то и знал, так только видимость: приходят жрецы, возжигают огни… Потом жрецам платят, и они удаляются.

— Гуру, ты пытаешься уйти от ответа. Позже ты можешь избить меня палкой, и я не стану сопротивляться…

«А если бы и стал?» — густые брови Рамы-с-Топором двумя хищными гридхрами взмыли к морщинистому не по годам лбу.

— …но обряд плодородия здесь совершенно ни при чем!

— Это ты так думаешь. Ты считаешь, что брахман-жрец молит божество о милости и получает дар — будущий урожай для какого-нибудь старосты деревни? Нет, мой мальчик. Скажи мне: почему не проваливались в болото твои колесницы?

— Ну… я совместил часть ездовых мантр с боевыми, потом вызвал оружие «бхаума», которое творит землю…

— Я не об этом. Что видел ты, кроме поля боя?

— Ты не раз спрашивал меня, гуру. Я же не раз отвечал. Я видел паутину и паука с мухами.

— Хорошо. Я вижу это по-другому… впрочем, не важно. Ты действовал, ты говорил, ты вспоминал и сопоставлял, ты видел реальное и надреальное — и все это одновременно?!

— Выходит, что так, гуру…

— То же самое происходит с брахманом-жрецом во время моления. Он действует, разжигая огни и творя обряд; он представляет свое действие, но не здесь, а в божественных сферах, как его творили бы Великие Суры; он произносит мантры, сосредоточиваясь на смысле и оболочке. В результате божество — божество, юный дуралей! — оказывается связанным и вынуждено расплачиваться за освобождение! Урожай мог быть хорошим или плохим — но Жар брахмана заставил Бога откликнуться, колыхнуть паутину Трехмирья, и теперь урожай СКОРЕЕ будет хорошим, чем плохим! Понял?! Слоны не изрыгают металлические шары из хоботов, а колесницы не ходят по болоту — но ты совмещаешь несовместимое, и ничтожно малая вероятность разрастается подобно тому, как из семени вырастает гигант-баньян!..

Рама провел узкой ладонью по лицу, словно пытаясь стереть краску. Лицо не посмело ослушаться, став привычно бледным.

— Больше я тебе ничего не скажу, — сухо бросил аскет. — Ступай за водой…

6

Когда Сурья-Солнце погонит свою колесницу в сторону океана, а вечер измажет сиреневой кистью стену джунглей, — именно тогда Рама-с-Топором вопросительно глянет на своего ученика, и ученик его поймет.

Гуру не раз говорил, что добродетельный брахмачарин[46] в конце своего обучения должен сделать две вещи: расплатиться с учителем и дать какой-нибудь обет.

Относительно расплаты Рама предупредил сразу и бесповоротно: не вздумай. Многие достойные ученики лезли вон из кожи, дабы ублажить учителя: пригоняли тысячу белых скакунов с правым черным ухом, доставали серьги и сандалии, какие носит Богиня Счастья… Гангее в таких подвигах было отказано. Отказано публично, в присутствии матери-Ганги и обоих Наставников.

Гангея тогда еще обиделся не на шутку: накрывалась бронзовым тазом мечта — привести учителя в трепет, добыв для него… добыв для него… добыв…

На ум не приходило ничего, что могло бы заставить трепетать хозяина Курукшетры. Гангея обиделся вдвое больше, а мама лишь кивнула и удалилась в сопровождении Ушанаса и Брихаса.

Что же касается обета, то в рыбачьем поселке сын матери рек успел кое-что подслушать.

И, отвечая на вопросительный взгляд Рамы, юноша произнес всего несколько слов.

— Ну и дурак, — подытожил учитель, дернув себя за кончик косы. — Нашел, с кого брать пример… Ох, малыш, не приведи судьба, чтоб мы с тобой встретились как враги!..

А потом еще долго качал головой, уставясь в землю.

Юный Гангея дал обет, повторив слова, которые почти сорок лет тому назад произнес семнадцатилетний Рама, сын Пламенного Джамада:

— Никогда не отказывать просящему…

Глава VI

ЛЮБОВЬ ОПЕКУНА И ТОПОР РАЗРУШИТЕЛЯ

1

Рама подбросил в костер охапку веток, и клубы сизого дыма наполнили ночь. Дрова отсырели — сезон дождей, приближаясь, насквозь пропитывал влагой все, что угодно, — и Семипламенный Агни надсадно кашлял, дразнился чадными языками, ругался на чем свет стоит, пока влага не соизволила, шипя и стеная, изойти прочь.

Аскет по давней привычке дернул себя за кончик косы и опустился на бревно в пяти шагах от кострища.

Рядом с ним лежал обязательный Топор-Подарок, с которым Парашурама не расставался ни на миг; по правую руку, на ошкуренном чурбачке, расположились кусок выделанной кожи, дратва и набор игл с лезвиями.

Сегодня пришло время изготовить для юного Гангеи новую готру — набор, что предохраняет руки лучинка от повреждений при ударе тетивы. В готру согласно Дханур-Веде входили: кожаная лента из двух слоев, которой хитро обматывалось левое предплечье, пара наперстков для указательного и среднего пальцев десницы, поддерживающих стрелу на тетиве; особо искусным стрелкам еще полагался сложной формы перстень из твердого металла. Его носили на большом пальце правой руки.

Однажды Раме-с-Топором довелось рассмотреть в подробностях, как стреляют чужаки-млеччхи. Неплохо. Иногда даже хорошо. Разве что удивляет гордость собственной меткостью: лучник должен быть меток по определению, тут гордиться совершенно нечем. Зато истинный стрелок, поражая цель, способен выпустить семь стрел сплошным потоком, и знатоки будут восхищенно цокать языками. К тому же «маха-дханур», большой лук в рост человека, придерживаемый во время стрельбы ногой, можно натянуть лишь единственным способом: оттягивая тетиву сгибом большого пальца. А на пальце обязательно должен быть боевой перстень.

Формы перстней были семейными тайнами; и на соревнованиях лучников считалось позором присматриваться к украшению.

Аскет вздохнул и принялся мять в ладонях заготовку для ленты и наперстков.

Его молодой ученик лежал напротив, вольно раскинувшись на шкуре черной антилопы, и смотрел в небо.

— Скажи, гуру, — внезапно произнес Гангея, вдыхая кислый запах прели и улыбаясь без причины, — у меня сегодня славный день?

— У меня, — отозвался неразговорчивый гуру.

— Тогда я могу задать тебе один вопрос?

— Можешь.

— А ты не станешь ругаться?

— Стану.

После такого однозначного ответа оба некоторое время молчали.

В чаще от любви и хорошего настроения плакали гиббоны-хулоки.

— И все-таки я не понимаю… — устав молчать, протянул юноша. — Ты учил меня воздавать должное всем богам — помнишь, даже выдрал розгами, когда я заявил, что не желаю славить Ганешу-Слоноглава? Ну, помнишь, я еще кричал: за что его славить, этого жирного покровителя письменности, если он ни разу не соизволил прийти и помочь мне лично?! Теперь мне смешно, когда я вспоминаю себя: маленького, глупого…

— Мне до сих пор смешно, — буркнул Рама и выразительно покосился на ученика.

«Маленького, глупого», — ясно читалось во взгляде аскета.

Гангея рассмеялся и напружинил мощное тело, разом став похожим на хищного зверя.

— Но дело не в этом, гуру. Богов много, и нас много (юноша не сказал «людей» — он до сих пор плохо понимал, куда причислить себя самого). Одни нравятся мне больше, другие — меньше… Наверное, это как любовь. И вот теперь самое главное… Ты — шиваит до мозга костей. Все знают, что сын Пламенного Джамада истово поклонялся Великому Шиве, и потрясенный твоим аскетизмом Разрушитель так расщедрился, что подарил тебе именной топор. Подобной чести не удостаивался никто из смертных. Но сейчас я признаюсь тебе, гуру…

Гангея закусил губу, размышляя, как лучше начать.

Пух, покрывавший щеки и подбородок юноши, грозил в самом скором времени стать вьющейся бородкой — украшением мужчины и погибелью женского племени.

Дюжина светляков кружились над сыном Ганги. Те зеленоватые искорки, столь похожие на волчьи глаза, которые в народе вульгарно называют «индрагопа».

Хотя у Индры соответствующая часть тела не светится даже во время грозы.

Суеверие…

— Знаешь, гуру, мне стыдно, но я боюсь Шиву. Я безмерно преклоняюсь перед Великим, меня приводит в трепет его мощь — но я не могу заставить себя любить Трехглазого! Когда я вижу его ортодоксов, капалик перехожих — с их черепами-чашами, мазями из пепла, собранного в местах сожжения трупов… меня тошнит, гуру! Видимо, кровь сказывается…

— Много ты понимаешь, — проворчал Рама и выругался, уколов палец иглой. — Кровь в нем, обормоте, сказывается… Чья кровь-то?

— Отцовская. Я никогда не видел царя Шантану, но поколения ариев Севера, вся Лунная династия властно говорит во мне: Разрушитель велик, он достоин всяческого поклонения, но это не твой Бог!

— А кто же твой?

Юноша, не глядя, махнул рукой и поймал светлячка. Разжал кулак. Ничего особенного — червяк червяком.

Однако через мгновение зеленая искорка опять порхала вокруг, и веселая радость звездочки ничем не напоминала мелкую тварь на ладони.

2

Гангея посмотрел на звезды в небе, представил их червями у себя на ладони и вздохнул.

— Меня гораздо больше привлекает Вишну, Опекун Мира. Созидать — почетно, разрушать — величественно, но долг кшатрия…

Он запнулся, покосился на учителя, но тот молчал.

— Долг кшатрия — защищать и поддерживать!

— Люби Опекуна.

Это было все, что ответил Рама-с-Топором.

Почему-то подобный ответ разозлил Гангею гораздо больше ожидаемой проповеди о величии Шивы. Юноша стеснялся признаться самому себе, что втайне рассчитывал на эту проповедь — и был готов согласиться после долгих уговоров.

Но теперь пути назад не было.

— Вишну — самый утонченный из Троицы! — горячо заговорил Гангея, садясь. — Он покровительствует благородным и пылким духом! Он полон нежных мыслей и всепрощения, он требует от поклонников не издевательства над плотью и оргий, а благоговейной любви и преданности! Когда Трехмирью грозит опасность — именно Вишну вселяется в одну из своих аватар и спасает мироздание! Ты ведь не станешь отрицать, гуру, что изображения и статуи Опекуна Мира — самые прекрасные?!

— Не стану.

Кожаная лента была почти готова. Рама придирчиво оглядел ее и стал возиться с пряжками креплений.

Глядя на гуру, Гангея вдруг вспомнил, как однажды, полтора года назад, решил уподобиться учителю-аскету и повторить его любимую форму медитации. Жаркой порой разжечь вокруг себя пять костров и в огненном кругу предаться размышлениям о вечном.

Хорошо хоть Рама случился неподалеку и выволок потерявшего сознание мальчишку из геенны, куда дурак ввергнул сам себя. Обидней всего было то, что Гангея тогда даже не получил взбучки. Словно несмышленыш сунул пальцы в осиное гнездо — ну что взять с глупого?! Покусали? Вперед будет наука…

— Твой выбор принадлежит только тебе, — после долгой паузы заговорил Рама, начиная тачать наперсток. — Равно как и мой. Ты хочешь поделиться, получить совет — или переубедить меня? Люби кого хочешь, но не забывай всех; и не навязывай другим своего мнения!.. Особенно силой. Иначе это все, что угодно, но не любовь. Разложить пышногрудую красотку на прибрежном песке или прямо внутри челна, сорвать цветок удовольствия — страсть, похоть, нетерпение юнца, но к любви это не имеет никакого отношения!

— Ты уже знаешь? — Гангея зарделся так, что даже светлячки отпрянули от юноши, боясь обжечься. — Ну конечно, тебе всегда все известно наперед!..

— Мне? — в свою очередь удивился Рама. — Это аллегория, дурашка! А тот вислоухий осел, кому недоступны аллегории…

И осекся.

— Ясно. С аллегориями все ясно. Перейдем к грубой прозе. Скажи, мой мальчик, когда в тебе взыграла кровь твоих замечательных предков, ариев Севера? Мне, как грубому южанину и твоему гуру, хотелось бы знать: до очистительного поста в островном ашраме или после? И если до, то опять же — когда?

— До, — стыдливо признался Гангея, с ужасом ожидая гнева учителя. — Там девушка-перевозчица… она пахла рыбой… и мы… вот.

— Пахла рыбой? Странные, однако, вкусы у потомственного кшатрия, любителя всего утонченного… Ну да ладно, о вкусах не судят, как сказал один асур, женясь на буйволице. А как ее зовут, твою рыбью красавицу? Чья она дочь? Должен же я знать, когда ко мне прибежит разгневанный папаша, о чем с ним говорить! Представляешь: махну в неведенье топориком…

— Ты прекрасно знаешь ее отца, гуру! Это Юпакша, староста рыбачьего поселка! Того, что близ слияния Ямуны и… и мамы.

Рама отложил кожу и дратву с иглой, после чего долго глядел на своего ученика.

Встал. Подбросил в костер новую порцию хвороста. И потом еще долго рассматривал притихшего Гангею.

— Ты лишил девственности Сатьявати, приемную дочь моего приятеля Юпакши?

— Да.

Все. Губы не слушались, язык отказывался повиноваться, тело наполнила вялость и безразличие. Сейчас учитель возьмет свой топор и… правильно сделает.

Мальчишка! Павлин похотливый!

— Ты знаешь, как ее прозвали в поселке? — неожиданно спросил Рама, и голос аскета еле заметно дрогнул. — После того, как выгнали?

— Какая разница?

— Если бы ты не заговорил о своей любви к Опекуну Мира — никакой. Рыбаки прозвали твою избранницу Кали. Ты знаешь, что означает это слово? Я не имею в виду имя страшной богини-убийцы, хотя по сравнению с ее тугами-душителями мы, столь презираемые тобой шиваиты, выглядим кроткими телятами! Тебе известно, что значит Кали на благородном языке?!

— Да, гуру. Кали — значит «Темная». Но какое это имеет отношение?..

— Прямое. Только шиваиты знают правду: все смертные аватары Опекуна — или те, кто предрасположен к этому, — носят одинаковые имена. Иногда это прозвища. Кришна, то есть Черный; Кали, то есть Темная; или…

Рама-с-Топором замялся.

Гангея во все глаза смотрел на учителя поверх костра. Впервые он видел Парашураму, грозу кшатриев, таким.

— Или Рама, что значит Вороной, — твердо закончил аскет.

— Но ведь и ты…

— И я. У меня нет прямых доказательств, однако это так. Да и какие могут быть доказательства, когда дело касается Троицы? Но однажды, мальчик мой, я зарубил собственную мать — и не этим самым топором, как врут глупцы! У меня тогда еще не было никакого топора…

3

…Когда двадцатилетний Рама вернулся к родительскому ашраму, его отец, Пламенный Джамад, был в гневе.

Жена Джамада без чувств лежала на земле, а рядом бродили двое единоутробных братьев Рамы. Ухмыляясь слюнявыми ухмылками идиотов.

— Она позавидовала! — вепрем ревел Пламенный Джамад, топорща пегую с проседью бородищу. — Ты слышишь, единственный сын мой?! Эта мерзавка позавидовала! Царь, видите ли, купался в реке с женами! Вот где, видите ли, жизнь! Она посмела сказать об этом мне, потомку Бхригу, отца мудрецов! Гнусь! Сучий плевок! Я приказал этим слюнтяям убить нечестивую на месте — но они отказались! Они посмели! Даже под угрозой проклятия, которое не заставило себя долго ждать!..

Вокруг разъяренного Джамада вовсю полыхал ореол Жара-тапаса, и Рама не мог смотреть прямо на отца. Глаза слепило.

— Убей ее! — рычал отшельник, чей норов был притчей во языцех от Махендры, лучшей из гор, до северной Кайласы. — Убей завистливую гадину! Она недовольна своей участью — посмотрим, как ей понравится Преисподняя! Или ты тоже хочешь познакомиться с отцовским проклятием?!

Рама начал судорожно собирать вокруг себя собственный Жар, еще не зная, что собирается делать: сопротивляться отцу или исполнять веление… но сознание вдруг изогнулось вьюном и ускользнуло в багровую бездну.

Про виденное в бездне Рама не рассказывал никому и никогда. Потому что на водах Предвечного океана, на листе лотоса-гиганта, поддерживаемого извивами змея Шеши о тысяче голов, возлежал Опекун Мира. Из пупка прекрасного божества произрастал стебель с цветком на конце, и в венчике восседал кто-то очень похожий на Брахму — Созидателя. В трех руках из четырех Вишну сжимал метательный диск, дубинку и раковину; правая верхняя находилась в положении «варада-мудра», означая наделение благами и покровительство.

Опекун ласково улыбнулся Раме, океан взволновался — и все исчезло. Как не бывало. Остался ашрам Пламенного Джамада, взбешенный отец и мать с перерезанным горлом.

Рама стоял и переводил взгляд с трупа матери на нож для разделки добычи. Пальцы его разжались, самовольно приняв положение «варада-мудра», и нож упал на землю.

Разное станут говорить люди: что Рама зарубил мать Топором-Подарком, повинуясь велению отца, что, успокоясь, Пламенный Джамад пожаловал сыну право трех желаний, и Рама пожелал жизни матери, разума братьям и счастья себе… Впрочем, с тех пор никто не встречал в этом мире жену вспыльчивого отшельника, братья Рамы не славились доскональным знанием Вед, а что касательно личного счастья Рамы — об этом надо было спросить у него самого.

Достоверно известно лишь одно: вскоре страшное покаяние матереубийцы потрясло Трехмирье. Не было случая, чтобы человек, Бог или демон предавался столь чудовищной аскезе; и никогда такое количество Жара-тапаса не концентрировалось в одном месте. Чем-то это напоминало покаяние ужасного ракшаса-Десятиглавца, который под конец стал отрезать одну за другой и кидать в пламя костра собственные головы…

Боги и смертные с ужасом ждали развязки: подобная аскеза обычно заканчивалась получением дара, грозившего катастрофой.

Прервать же покаяние было невозможно: аскета во время обрядов и умерщвления плоти не уязвляет даже громовая ваджра Владыки Тридцати Трех, а Рама был истинным сыном Пламенного Джамада.

И наконец к неистовому аскету явился не Брахма-Созидатель, хотя именно он раздавал дары в подобных случаях; не Вишну-Опекун, хотя именно ему стоило бы озаботиться состоянием мироздания…

К Раме явился Шива-Разрушитель.

4

— …Ему я рассказал все.

Рама облизал пересохшие губы и вернулся к прерванному занятию.

Игла проворно сновала в обманчиво корявых пальцах аскета; и беззвучно мычал в ночи белый бык с лезвия секиры, чей металл оставался ледяным даже в пламени.

— И он подарил тебе топор? — голос подвел юношу, и вопрос вышел невнятным.

Но учитель понял.

— Да. Он подарил мне топор. И сказал, что, пока дар Шивы со мной, любой чужой воле, даже воле самого Шивы, заказана дорога в сознание Рамы-с-Топором. Больше я не совершал поступков, за которые делил бы ответственность с кем-то посторонним. Месть за отца, избиение кшатры, твое ученичество — это был я и только я.

— И ты думаешь, что эта девушка… что Сатьявати…

— Я ничего не думаю, малыш. Я предполагаю. И плохо верю в случайности. Наверное, потому, что именно в результате случайности родился таким, каков есть. Уверен, тебе рассказывали в поселке, как моей матери и бабушке в период их одновременной беременности…

Гангея кивнул. Он сто раз слышал, как к матери и дочке (второй было семнадцать, первой — тридцать три) явился святой брахман (не Дурвасас ли?!) и велел перед родами обнять деревья. Матери, жене царя-кшатрия, было ведено обнять ашваттху, древо воинов; дочери, жене брахмана, — святую удумбару. Но женщины впопыхах перепутали деревья, и волей судьбы у царицы родился кшатрий с устремлениями брахмана. А более расторопная дочь вымолила себе дар: жрец с воинскими наклонностями родился не ее сыном, а ее внуком.

Так и вышло, что родной дядя Рамы-с-Топором, сын торопливой царицы, царственный мудрец Вишвамитра, что значит Всеобщий Друг, потряс аскезой Трехмирье и добился для себя смены варн, из кшатрия став брахманом.

Ну а Парашурама и был тем внуком, брахманом по варне, но воином в душе.

Гангея еще раз кивнул и вдруг подумал, что больше не станет завидовать своему учителю. Подобной судьбы и врагу не пожелаешь — какая уж тут зависть!

Если бы Рама подслушал мысли своего ученика; он бы улыбнулся. Он и так улыбнулся.

— Люби кого хочешь, — тихо повторил Рама-с-Топором, и языки костра в ответ вытянулись к звездам. — Но не спеши любить. Мир, в котором мы живем, плохо относится к торопыгам. И заставляет обнимать не те деревья…

Аскет собрал швейные принадлежности и завернул их в промасленную шкурку белки-летяги.

— Поздно, — бросил он через плечо. — Спать пора.

Ты согласился; и потом всю ночь не мог заснуть.

Тебе мерещился нож в собственных руках и окровавленная Ганга на земле. Рядом ровно дышал аскет.

Вдох, выдох, пауза; вдох, выдох… Сто и восемь раз, потом тройная пауза — и все начинается заново. Священное число: семь планет и две фазы луны, умноженные на двенадцать знаков зодиака; кроме того — сто восемь главных храмов, сто восемь Упанишад, сто восемь бусин в шиваитских четках…

Спи, сын Ганга, тюрьма для Бога!

Спи…

5

Разбудил Гангею шепот, похожий на вопли.

— А я тебе говорю: уходи!

— Жестокосердый! Ну хоть одним глазком!..

— Облезешь! Изыди, говорю!

— Ну хоть…

Заусенцы мочала, из которого была сплетена циновка, легонько кололи тело. Ощущение, привычное едва ли не с рождения — пять лет в донном дворце мамы-Ганги тускло отсвечивали в прошлом, и чем дальше, тем больше казались волшебным сном. Рыбка с радужным хвостом, озабоченная мама, спешившая укрыть сына-бастарда во время прихода гостей, споры из-за красивых камешков с пресноводными дельфинятами: было? не было? приснилось?

Настоящим и единственно стоящим были годы, проведенные на Поле Куру, бок о бок с суровым учителем.

Второе рождение.

Гангея усмехнулся, чувствуя себя доблестным воином, убеленным сединой, а не маменькиным сынком, и тут же гулко чихнул — в нос заполз нахал муравей.

— Уйди, развратница! Не видишь: ты мешаешь возлиянию топленого масла в огонь!

— Семипламенный простит! Агни знает: когда душа пылает огнем любви…

— Ты мне зубы не заговаривай! Душа у нее пылает!

— Ну хоть посмотреть…

Гуру в опасности? Препирается с врагами?!

Гангея сел на циновке, почесал нос и неслышно расхохотался. Опасность и Рама-с-Топором плохо совмещались. Настолько плохо, что вскакивать и нестись на помощь было смешно даже в мечтах. А вообще оно бы недурственно: спасти учителя от гибели, прийти на помощь и вовремя подать руку или, повздорив, сцепиться не на жизнь, а на смерть, но в самую последнюю секунду остановить карающую десницу — и великодушно…

Увы, вместо великодушия и всего прочего в голову упрямо лезла палка, любимая палка Рамы, весьма способствующая изучению Вед.

Суковатая такая палка…

Юноша притворно вздохнул, гоня прочь дурацкие мысли, и тихонько выглянул из хижины.

У костра стоял злой учитель с сосудом в руках; а рядом переминалась с ноги на ногу красавица якшиня. Была она не из свиты Куберы Стяжателя Богатств, Миродержца Севера, и потому лицо ее выглядело почти человеческим, без выпученных глаз и слюнявых клыков, готовых в любой момент вцепиться тебе в горло. Не принадлежала якшиня и к гениям недр, жирным карликам, что вечно хоронятся в распадках и ущельях — жадины толстоногие! За кусок нефрита удавятся!.. Впрочем, это их дело.

«Лесная», — уверенно заключил Гангея и стал во все глаза глядеть на гостью. Еще бы: лесные якши, особенно женщины, не отличались кровожадностью своих старших братьев, ракшасов-людоедов, и выглядели почти как небесные апсары-танцовщицы. Но если «больше» означает «лучше», то якшини были раза в полтора лучше любой апсары. Если бедра, так всем бедрам бедра, если грудь, так прямо мечта престарелого сладострастника, если губы, так вся сладость плодов бимба, если волосы — водопад шелка; ну а если лоно…

Юноша зажмурился.

Стыдно признаться, но в последнее время, до встречи с Сатьявати-перевозчицей, он втайне мечтал о благосклонности какой-нибудь якшини.

— Кыш, зараза! Дождешься — прокляну!

— Жестокосердый…

Якшиня, облаченная лишь в травяную юбочку, грустно повернулась и пошла прочь; вскоре она скрылась в чаще под хохот красноносых чибисов.

Вздохнув, Гангея одним прыжком выскочил наружу.

— Чего это она? — поинтересовался юноша с деланным безразличием.

— Свататься приходила, — буркнул Рама, возвращаясь к прерванному занятию. — Третий раз уже… Люблю, говорит, без памяти, дай хоть наглядеться всласть; опять же, пора у нее для зачатия благоприятная, а тут я, старый козел, мешаю, нельзя ведь женщине в пору отказывать!..

— Так какой же ты старый?!

Гангея изумился. Гуру, способный загонять его до полусмерти и при этом даже не вспотеть; аскет, медитирующий летом меж пяти костров; воин, умеющий в одиночку расправиться с отрядом врагов…

— Ну и не отказывал бы… — еле слышно закончил юноша, втайне завидуя выдержке гуру. — Ты ж не на последней стадии отшельничества, тебе полный уход от мира не обязателен!

— Ну и не отказывал! — передразнил ученика Рама-с-Топором. — Если б она ко мне приходила, я б и не отказывал! Понял, дубина стоеросовая?! А вдруг она бы тебя напрямую попросила?! Ты ж обет дал: не отказывать просящему! Додумался, теленок!..

Гангея понял.

Хрюкая и задыхаясь, он упал навзничь и с веселым визгом стал кататься по траве. Мечты подростка становились реальностью, и реальность не вызывала ничего, кроме краски на щеках и нутряного веселья, что зарождалось где-то внизу живота, смешливыми брызгами подымалось вверх по телу, щекоча позвоночник, и взрывалось в мозгу перунами Громовержца.

Рама-с-Топором смотрел на ученика и дергал себя за кончик косы. Проказливые барашки плескались в смоляной глубине его взгляда. «Растет мальчишка», — выкрикивали барашки, игриво швыряясь искрами.

Растет…

Неожиданно Парашурама вскинул голову и повернулся к чаще, где минутой раньше скрылась влюбленная якшиня. Мигом бросив смеяться, Гангея последовал примеру учителя.

Тишина.

Но ведь только что было… было… или не было?

6

— Куда ты?! Куда спешишь, о прекрасный странник! Постой!

Кричала, вне сомнений, якшиня. Ее мелодичную флейту, способную при надобности заглушить медный карнай, нельзя было ни с чем спутать.

Страстный вопль якшини утонул в треске веток — и вскоре на опушку стремглав вылетел человек. Даже издалека было видно, что одет ранний гость роскошно, сверкая на солнце обилием украшений; нечасто балуют такие люди своим посещением скромные ашрамы в лесах! Широким шагом человек направился к хижине аскета, и было ясно: он бы бежал, да гордость не позволяла.

Гордость и привычка повелевать, а не бегать.

— Кшатрий, — проворчал Парашурама, опустил сосуд на землю и машинально потянулся за Топором-Подарком.

Вот уже почти двенадцать лет мир царил на Курукшетре, и Пятиозерье давным-давно текло не кровью, а прозрачной водой; угомонилась тень невинно убиенного Пламенного Джамада, напился всласть краденый теленок — а вот поди ж ты!

Так и не научился аскет спокойно встречаться с воинским сословием.

Однако выскочивший из лесу кшатрий не обратил внимания на сурового Раму. Приблизясь, он вдруг ускорил и без того быстрый шаг, кинулся к юному Гангее и упал перед ним на колени, обхватив ноги юноши и склонив изрядно седую голову.

После такого, мягко говоря, странного приветствия, не полагавшегося ни по чину, ни по возрасту, гость сорвал с бедер пояс и возложил его себе на макушку. Оторопев и не зная, что делать, Гангея смотрел на этот пояс, мимоходом восхищаясь работой ювелира — бусины из красного травленого сердолика нанизаны по шесть в ряд, образуя семь звеньев, цепочки и поперечные пронизи из золоченой бронзы, скрепляющие полушария на концах… Царский пояс.

Царь на коленях?!

— Простишь ли ты меня? — еле слышно спросил кшатрий, продолжая обнимать ноги юноши. — Простишь ли, что нашел тебя так поздно?!

И поднял лицо.

Только сейчас сын матери рек понял, почему не вмешивался Рама-с-Топором: аскет, от взгляда которого не мог укрыться след сокола в небе, первым заметил сходство гостя и своего ученика.

Впрочем, нет — первой заметила влюбленная якшиня; сейчас она топталась на опушке, боясь подойти. Понимала: Рама-с-Топором на этот раз погонит ее гораздо быстрее, чем вначале, если не проклянет без долгих разговоров.

А самому Гангее казалось, что он глядится в полированное зеркало и его разделяет с отражением не блестящая гладь, а почти два десятилетия, год за годом выстроясь в цепочку.

В ушах юноши вдруг зашумело, и в этом шуме отчетливо пробилась ровная капель: час… день… год… Вода из треснувшего кувшина.

— Скромный отшельник счастлив приветствовать в своем ашраме царя Шантану, Владыку Города Слона, — спокойно сказал Парашурама, еле заметно трогая кшатрия за плечо. — Если господин соблаговолит подняться, я предложу ему травяную подстилку, воду для омовения и медовый напиток.

И еле заметный ореол вокруг аскета погас.

К вечеру похолодало.

На опушку тяжко выбрел буйвол-гаур — лобастая махина весом никак не меньше пятидесяти дрон[47] риса; грозное мычание заставило притихнуть голосистых обитателей джунглей, и беззвучно откликнулся белый бык с лезвия Топора-Подарка.

«Вот и остались мы с тобой одни», — Парашурама кончиками пальцев погладил металл секиры и грустно улыбнулся. Он стеснялся признаться самому себе, что отвык от одиночества.

Для Шантану, хастинапурского владыки — Пратипа, его отец и дед Гангеи, недавно скончался, — обет сына пришелся как нельзя кстати. Не отказывать просящему? Так коленопреклоненному родителю вдвойне греховней отказать! Город Слона ждет тебя, сынок, прадедовская столица, гнездо Лунной династии; вон, и достойный учитель твой кивает, ибо долг истинного брахмана — поддержка кшатриев на духовном поприще…

Последней каплей было явление Ганги, матери рек, и ее торжественное примирение с бывшим мужем.

Ушел мальчишка, ушел с отцом… оглядывался, моргал, стряхивал с ресниц редкие брызги — а остаться не мог.

Обет дал.

Рама поежился, хотя холод был здесь совершенно ни при чем, и принялся ожесточенно дергать себя за кончик косы. Аскету не давала покоя одна деталь: когда он отвел царя Шантану в сторону и напрямик спросил, каким образом царь отыскал сына после семнадцати лет разлуки, — Шантану очень удивился. Оказывается, не далее как вчера вечером он охотился у северо-западных рукавов Ганги и своими глазами видел, как божественно прекрасный юноша запрудил огненными стрелами течение реки, заставив воды взмыть к небу.

На окрик царя юноша не отозвался и исчез, зато из вод поднялась мать рек, текущая в трех мирах, и подробненько изложила Шантану, в каком направлении тот должен двигаться, дабы отыскать наследника.

И добавила богиня:

— О царь, это восьмой сын твой, которого некогда ты произвел от меня! Отведи же его к себе домой, о тигр среди мужей! Лучший стрелок из лука, он отлично владеет оружием и равен в битве Владыке Тридцати Трех. Постоянно чтимый богами и асурами, он в совершенстве знает ту науку, в которой сведущи мудрые наставники Брихас и Ушанас. Также твой могучий сын усвоил ту военную науку, вместе с ее вспомогательными и побочными частями, которую знает знаменитый мудрец, непобедимый врагами — Рама-с-Топором, сын Пламенного Джамада! О царь, отведи же домой своего собственного сына, этого героя, знающего смысл царских законов!

Позднее Рама поинтересовался у загрустившей Ганги относительно сего монолога, достойного быть увековеченным в памяти смертных, но богиня твердо заявила, что ни с каким мужем вчера вечером не встречалась.

А по поводу огненных стрел, что якобы запрудили ее течение, у нее есть свое, особое мнение, которое неприлично высказывать вслух.

* * *

Хрящеватый нос аскета с тонкой, как бритва, переносицей шумно втягивал воздух и надолго задерживал внутри, не спеша выдыхать.

Пахло жареным, но костер или мифические огненные стрелы были здесь ни при чем.

И белый бык с лезвия тревожно замычал, вторя тревоге, поселившейся в душе Рамы-с-Топором.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

НАСЛЕДНИК

Эти главы — основа для всех добродетелей и нравственных достоинств, источник вдохновения поэтов и дивный путь избавления от пороков! Наслаждайтесь же, о достойные, ибо у нас самих бывает радостно на душе, когда мы рассказываем это…

Глава VII

ГОРОД СЛОНА

1

Ветер мертвой хваткой вцепился в край плаща и трепал тяжелую ткань, как собака треплет шкуру только что освежеванного буйвола: и бросить жаль — ведь кровью пахнет! — и утащить невмоготу. За спиной Гангеи переминались с ноги на ногу двое дружинников в легких доспехах. Дружинникам давно надоело стоять здесь, на угловой башне, и тупо пялиться в сторону юго-западных холмов. В конце-то концов, царь Шантану уехал всего трое суток назад, уехал пышно, во главе внушительной свиты, и ждать его возвращения именно сегодня было глупо.

Почему не вчера? Почему не завтра?!

Дружинников можно было понять: самого Гангею с нетерпением ожидали возле казарм. Весь хастинапурский гарнизон был по уши влюблен в молодого наследника престола. Во время учений новобранцы-желторотики и седоусые ветераны исподтишка косились в сторону сына Ганги: одобрит ли? кивнет ли? а если уж цокнет языком и по-детски взлохматит вороные кудри… Впору пускаться в пляс, забыв, где ты и кто ты!

Ученик Рамы-с-Топором одобрял, кивал, иногда цокал языком и запускал пальцы в шевелюру — только дружинникам было невдомек, что вместо воинской потехи молодой царевич готов в любую минуту сорваться и уйти бродить по улицам Города Слона, толкаться на рынке между зеваками или часами стоять на крепостной стене, глядя вдаль.

Он так и не привык к Хастинапуру за эти четыре года.

Город вырастал навстречу тебе подобно Вритре-Вихрю, Червю Творца, созданному на погибель богам из сомы и огня. Он разлегся на холмах тяжкой тушей, свернув девяносто девять колец, выпятив костяные гребни башен — и оставалось лишь гадать, сколько народу поглотил ненасытный дракон. Броня Червя привела тебя в трепет: ты еще плохо понимал такие мерила, как йоджана и гавьюта[48], в лесах Курукшетры привычней было обходиться саженями или в крайнем случае посохами…

Ров перед насыпным валом, на котором возвышались крепостные стены, был в ширину наверняка не меньше сотни посохов. Высота вала… Ты прикинул на глазок и решил, что если поставить на краю рва дюжину мужчин, одного на плечи другого, то верхний как раз дотянется до подножия оборонительных сооружений; а сами стены ростом вполне соответствовали валу.

Подъехав ближе, ты удивился странным отблескам, игравшим на насыпях и валу.

— Кирпич, — ответил на твой вопрос сотник царской охраны, гарцуя рядом на камбоджийском скакуне. — Стены положены всухую, из естественных глыб, и надстроены, а вал облицован кирпичом на битуме. В полторы сотни слоев. Периметр укреплений вокруг столицы — полдюжины гавьют будет… Хвала Хастину, вашему досточтимому предку, мой господин!

Последнее сотник добавил торопливо, поймав на себе острый взгляд царя. Но в глазах доблестного всадника ясно читалось: «Дикарь! И эта голь перекатная — наследник?!»

Похоже, ему казалось: ученик грязного аскета-шиваита только и должен делать с утра до вечера, что умащаться пеплом от сожжения трупов и позволять своре бродячих собак лизать свое тело — а худшее осквернение даже представить было трудно!

Ты не стал обижаться. Ты смотрел в сторону чудовища на холмах и видел: можно выйти на кшатру, один против всех, в чистом поле или в лесной чаще. Обрушить на головы огненные стрелы, превратить землю в трясину, заставить непотребно плясать, испражняясь себе под ноги… Но здесь, под защитой Великого Рукотворного Червя, они были малоуязвимы. «Южные Агнцы» расшибли бы лоб о мощь крепостных стен, «Пишач-Весельчак» не дотянулся бы с равнины перед Хастинапуром до защитников столицы; лишь немногое из небесного оружия было способно совладать с Городом Слона — но, как назло, «Голову Брахмы» или «Людолова» запрещалось использовать против смертных.

Иначе оружие падало на голову ослушника, который осмелился вызвать его вопреки закону — кем бы ослушник ни был.

Закон-Дхарма, Польза-Артха и Страсть-Кама — три опорных столба мироздания… Говорят, перед концом света, в начале Эры Мрака, Польза станет наиглавнейшей — но пока что пальму первенства цепко держал Закон.

Дхарма.

Держава.

…Копыта и колеса прогрохотали по мосту, раскрылись створки ворот — Червь разинул одну из тридцати двух пастей и поглотил добычу.

Царя с новообретенным сыном.

И сын вновь почувствовал себя Индрой-Громовержцем. Но не грозным Владыкой Тридцати Трех, с громовой ваджрой в руках — увы, здесь больше подходило сравнение с Индрой, беспомощно озирающимся во чреве Вихря.

Отчетливо, пронзив раскаленной иглой ужаса, привиделось: стальные змеи, дыша бездымным огнем, наполняют небосвод — и лишь развалины дымятся на месте некогда величественной столицы! Да что там развалины — ведь ничего не останется, ничегошеньки, и будут потомки ломать головы над оплавленным кирпичом вала, спекшегося в единую массу… Неужели во всем Трехмирье сыщется нечестивец, что осмелится взять грех на душу?! Ведь даже Громовержец, убив-таки Вихря — дракона, но брахмана по рождению! — едва сумел потом очиститься от скверны! А тут не червь — город… люди…

Я в Городе Слона — о Небо, можно ли было помыслить?!

Я в городе, да я ли один!

Ты даже не подозревал, насколько ты не один.

Сотни тысяч жителей: знать, чернь, домовладельцы, гетеры, цирюльники, ремесленники и торговцы; брахманы, кшатрии, вайшьи-цеховики, шудры-работники, чандалы-псоядцы… После уединенного ашрама учителя и рыбацкого поселка такое количество народа казалось невозможным. Оно давило, заставляло ежесекундно оглядываться, и лишь на исходе первого года пребывания в Хастинапуре ты научился принимать людские столпотворения как должное. Иногда, сбежав от свиты, ты заходил в кварталы нянь и кормилиц, прогуливался по улицам, усыпанным по краям черным песком, а посередине — белым; бродил вокруг гостиниц и благотворительных заведений, часами созерцал величие храмов — и сознавал: люди создали свои собственные джунгли.

Им тут удобно жить, как обезьянам в кроне ветвистых капитх, как змее в извилистом желудке родной норы; как рыбе в гуще водорослей.

Наверное, суровый Рама-с-Топором, выслушав подобные рассуждения, хмыкнул бы и заявил: да, здесь удобно длить существование, но не видеть Небо.

И добавил бы: именно поэтому старикам рекомендуется на закате жизни уходить в леса — толчея и суматоха повседневности мало располагают к подведению итогов.

Но образ учителя поблек, растворился в новизне. И тебе оставалось лишь повторять слова бродячих певцов, что голосили на всех перекрестках:

«Город был украшен двустворчатыми арочными воротами и окружен высокими стенами, и крепостными рвами, обеспечен военными янтрами[49]. Все это делало его неприступным для чужеземных царей. Дворцы изысканной архитектуры высились как горы, прекрасные дома от одного до девяти этажей, согласно «Канону Зодчих», стремили к небу коньки вычурных крыш; и на аллеях благоухали цветущие деревья. Знаменитый, бесподобный, блистательный город, он поистине превосходил все, что когда-либо видывали на земле…»

Ты стеснялся признаться самому себе, что полюбил Город Слона раз и навсегда.

2

Все это время из уст в уста передавалась история возвращения блудного сына. Обрастая домыслами и сплетнями, она превращалась в сказку, но до конца еще не превратилась — просто стала вдесятеро ярче, словно досужие языки расшили ее золотом и драгоценными камнями. Грех молчать, если первым среди восторженных рассказчиков был сам Шантану-Миротворец — обделенный судьбой муж превратился в счастливейшего из отцов. Возможно, именно поэтому — а счастье туманит мозги похлеще пьяной гауды! — царь не стал ждать, пока родичи и двор успеют познакомиться с новоявленным царевичем, привыкнут к тому, что между ними и Владыкой появился некто, заслуживающий почета уже по праву рождения… сомнительного, спорного рождения, не подтвержденного никем, кроме самого Шантану. Но оспаривать слова царя…

Упаси Небо! Зато шушукаться по углам не запретишь.

Что, трудно было устроить знамение?! Крохотное, еле заметное — так, чтобы мы сразу поняли: да, это сын и наследник, а не ракшас из чащи, который ввел царя в заблуждение, дабы воровски проникнуть в столицу! Лень намекнуть, успокоить брожение умов?! Будто родной маме-Ганге, текущей в трех мирах, недосуг было выйти, к примеру, из берегов; или договориться по-Божески с Индрой — пускай Владыка громыхнет лишний раз, а лучше явится самолично в Хастинапур и разъяснит нам, скудоумным!

Мы ведь не рыбаки вонючие или там святые аскеты, мы — столичные жители, нам легковерие не к лицу…

Нашлись и такие горлопаны, что осмелились высказаться вслух. Особенно не по нраву явление нового брата пришлось племяннику царя, семени болезненных чресел Бахлики. Гордец и щеголь, он частенько представлял себя на престоле Хастинапура: вот брахманы возводят достойного на трон из святого дерева удумбара, кропят родниковой водой из рогов буйвола, осыпают листьями травы-куша, жареным рисом и черным горохом — а он, в венце и прадедовских ожерельях, милостиво взирает на коленопреклоненных подданных…

И нате: такая отставка!

Еще вчера дядюшка был однозначно бездетным, и Пут, адский закуток для тех, кто умер, не оставив потомства, грозил Шантану мосластым пальцем! Еще вчера в Питрилоке, Стране Предков, слезно рыдали души царей из Лунной династии — понятное дело, висеть на хрупком стебельке и видеть, как крыса-время подгрызает опору у основания… Кому понравится? Но судьба изменчивей шлюхи — ту хоть за деньги купить можно, а эту мерзавку ничем не умаслить! Глядь, сегодня Шантану уже добродетельный отец, радует народ плодами трудов на поприще семьи, а здоровенный бездельник рядом с царем-легковером косится алчным взглядом на трон! Где доказательства?! Где свидетельства богов и мудрецов?! Мало ли какое чучело лесное скажется знатным кшатрием и станет набиваться в родичи — а мы, значит, всех лобызай в поясницу?!

О чем щеголем и было заявлено публично, в присутствии знати и родственников — горла, хвала богам, хватало, а смелость у нас, потомков благородного Бхараты, врожденная!

Даже Шантану замялся. Стоял, переводил взгляд с одного на другого, хотя и негоже Владыке искать поддержки после объявления сына наследником престола. Междуусобицей попахивало в тронном зале, резней тянуло из щелей, кровушкой изрядной…

Гангея сморщился — запах пришелся не по нутру. И вышел на середину зала. Он еще не знал, что будет делать и будет ли делать хоть что-то. Он даже не принял близко к сердцу оскорбительные заявления щеголя: привыкнув к насмешливым воплям обезьян в чаще, можно равнодушно снести и вопль обезьяны во дворце. Видимо, это отчетливо читалось на его лице, потому что щеголь поперхнулся очередным обвинением, а по рядам знати загулял легкий сквозняк-шепоток.

Наследничек-то непрост, господа; не прячет ли кукиш за пазухой?!

Но вместо кукиша Гангея извлек из-за пазухи чехол с малыми чакрами. И попятились, засуетились первые ряды, охрана сгрудилась ближе к царю, готовясь в случае чего закрыть Владыку телами; а щеголь побледнел и стал торопливо шарить на поясе в поисках кинжала.

И лучники у дверей подняли «маха-дханур», большие луки, упершись ногой в нижний край древка.

Юноша стоял спиной к лукам, кинжалам и косым взглядам. Не поворачиваясь. Он смотрел на трон своих предков, правителей Лунной династии. К подножию державного сиденья вело две дюжины ступеней, а по бокам престола на коротких цепях сидели два тигра-альбиноса. Редчайший зверь, встреча с которым сулит охотнику вечную удачу, славу ловца, на которого зверь бежит, — если, конечно, сам ловец успеет вовремя удрать от белой кошки.

Две чакры вспорхнули на указательные пальцы Гангеи парой смертоносных перстней. Запястья юноши вздрогнули, зажили собственной, отличной от недвижного тела жизнью, и отточенные по краю кольца стали вращаться — сперва медленно, потом все стремительней, становясь размытым мерцанием. Затаив дыхание, люди в тронном зале следили за любимым оружием Бога Вишну, Опекуна Мира. И общий вскрик сотряс зал, когда чакры молниями сорвались с пальцев и рванулись…

Каждому показалось, что в него. В лицо.

Но нет: подобно ловчим соколам на охоте, плавно обогнув трон, метательные диски с лету полоснули по цепям тигров. На ладонь от колец, вмурованных в стену. Трое престарелых брахманов-советников переглянулись со значением: еще когда юноша только доставал оружие, мудрецы сразу принялись шептать охранные мантры, встав треугольником вокруг царя Шантану, и поэтому видели невидимое. От внутреннего взора не укрылась вспышка лазурного пламени в момент соприкосновения металла с металлом, как не укрылся от мудрецов и шепот побелевших губ наследника.

Чей ученик, говорите? А-а-а… ясно.

Тигров словно подбросило. Обрывки цепей зазвенели хрустальными колокольчиками, гневный рык прокатился по залу, гуляя меж колоннами, от подножий до резных капителей, — но бросаться на людей освобожденные звери не стали. Родившись в зверинце, они привыкли сидеть или лежать по обе стороны трона, со скукой разглядывая двуногих и твердо зная: вот сейчас закончатся все эти глупости — и слуги уведут их обратно, в зарешеченное логово, где пахнет сладостно и остро, после чего вкусно накормят.

Чего еще желать, даже если ты тигр? Впрочем, добавим: «Если ты тигр, чьи пять поколений предков рождались и умирали в зверинце!»

Они просто улеглись поудобнее на второй от подножия трона ступени — раздраженно урча, головами друг к другу.

— Иди и садись, — тихо сказал Гангея, пряча чехол с чакрами обратно за пазуху.

Щеголь прекрасно понимал, к кому обращены эти слова. Трусом он, к его чести, не был. Равно как и безумцем. Потому что пятижды пять поколений его предков честно исполняли свой долг кшатрия, но рождались они все-таки на мягком ложе, в окружении толпы повитух и мамок; да и умирали чаще всего на том же ложе, разве что повитух заменяли рыдающие дети и внуки. И учителя их не сражались в одиночку против всех.

Хорошо представляя себя на троне, щеголь плохо представлял себя в желудке у тигра. А то, что желудок принадлежал зверю редкому, можно сказать, символу удачи, сути не меняло.

Гангея подождал еще немного, потом поднялся по ступеням, перешагнул через хищников и сел на трон Лунной династии.

Правый тигр лениво приподнял морду и лизнул ногу юноши длинным шершавым языком. Сейчас, сейчас этот двуногий возьмется за цепь и отведет его домой, где окровавленная туша антилопы ждет не дождется, когда ее начнут есть…

Тигру хотелось спать. Спать сытым.

* * *

Скоро, очень скоро запишет писец-брахмачарин на пальмовых листьях, высунув от усердия язык и свернув его трубочкой:

«А Шантану-Миротворец, тот Владыка земли, наделенный безмерной отвагой, блаженствуя вместе с сыном, провел так четыре года. И, склонные к щедрости и священным обрядам, опытные в законе, преданные обетам и полные любви друг к другу, люди преуспевали тогда…»

До Великой Битвы оставался век.

И еще почти десятилетие.

3

…Годовалая мартышка выбралась из темного закутка, где перед тем успешно трудилась над медовой лепешкой и дюжиной фиников. Прошмыгнула между ног дружинника, скорчила озабоченную гримасу и рассыпала на полу башни горсть крошек вперемешку с липкими косточками. Дескать, угощайтесь! Милосердие и сострадание к ближнему дарует райские миры и благополучие! Ну что же вы?! Ведь от чистого сердца…

Увы, оба воина почему-то не спешили слизывать крошки с каменного пола, а Гангея — тот и вовсе неотрывно глядел вдаль.

Мартышка обиделась, меховым комочком вспрыгнула на парапет, прошлась вперевалочку по зубчатому краю, свесив хвост в бездну… И мигом оказалась на плече у наследника престола.

Полгода назад, по оплошности сторожа, в царском зверинце случился переполох. Детеныш удава-козоеда обнаружил щель в перегородке, воспользовался моментом — и оказался в павильоне обезьяньего молодняка. Почти сразу в удавчике взыграли ползучие инстинкты его рода, он трижды обвил совсем еще молоденькую мартышку и занялся привычным делом. Дико визжа, обезьянка умудрилась выцарапать мучителю глаза, затем вцепилась ему в шею, слабея, ловя воздух губастым ртом, но упрямо не разжимая хватки — и тут подоспел сторож.

Все это произошло на глазах Гангеи, который со свитой зашел в зверинец осведомиться: не разрешилась ли от бремени слониха по прозвищу Красотка?

— Не жильцы, — заметил двоюродный брат Гангеи, тот самый щеголь, что сперва отказывался пускать лесное чучело на трон, а после проникся к безвестному родичу глубоким уважением.

Поправил на голове хризолитовую диадему и подытожил, кривя тонкий рот:

— Оба.

Удавчик забился в щель, где и подох к вечеру; страдалицу-мартышку хотели добить, но наследник не позволил. Велел доставить героиню дня к себе в покои, вызвал к болящей лекаря, туго бинтовал сломанные ребра, кормил с рук — и вскоре окружающие привыкли к тому, что наследник престола везде появляется исключительно с мартышкой на плече.

Они прекрасно смотрелись: светлокожий сын Ганги, который успел изрядно заматереть за четыре года столичной жизни, обзавелся вьющейся бородкой, бычьим загривком и саженным разворотом плеч, и — юркая обезьяна с мордочкой шута и характером избалованного ребенка.

Гангея и сам плохо понимал, что заставило его выходить обезьянку. Сострадание? Уважение к отваге, к желанию биться до конца? Прихоть?.. В конце концов он махнул рукой на самокопание и назвал любимицу Кали. В честь Темной богини-убийцы, покровительницы душителей. Говорил: вряд ли среди верных слуг Кали есть хоть один герой, что пытался задушить удава! Украсил шею зверька гирляндой крохотных черепов, сделанных из слоновой кости умелым резчиком; повязал обезьянке голову малиновым платком, треугольным лоскутом шелка — именно таким пользовались жрецы-туги, когда лишали дыхания очередную жертву…

Маленькую перевозчицу и челн страсти на стремнине Ямуны он давно забыл: обилие новых впечатлений вытеснило из памяти многие эпизоды прошлого… Но острый запах зверя, исходивший от мартышки, и прозвище Кали будили в сыне Ганги легкую тоску, светлую печаль о чем-то, что можно было бы назвать отрочеством.

В такие минуты он застывал гранитным изваянием и кончиками пальцев легонько поглаживал обезьяний хвост, который свисал вниз с его плеча.

Похожим жестом Рама-с-Топором касался распушенного кончика своей косы.

Обезьянка заверещала, тыкая корявым пальцем перед собой, в сторону южных предместий, и Гангея удовлетворенно вздохнул.

— Едет, — бросил он не оборачиваясь. — Говорил же вам: надо ждать…

Предместья отлично просматривались отсюда: дома, сложенные из темно-красного кирпича на известняковом растворе, напоминали стайки попугаев-алохвостов, и сейчас правее каменных птиц курилась дымка пыли, двигаясь к Хастинапуру.

Дружинники скорбно переглянулись. Состязания лучников, после которых наследник престола обещал показать в действии «Стоны Седьмой Матери», способные временно оглушить сотню человек, — все это откладывалось на неопределенный срок.

И вскоре дружинникам пришлось громыхать подошвами сандалий по лестницам, встроенным изнутри в крепостные стены; если Гангея чему-то и не научился до сих пор, так это ходить с подобающей сану важностью.

Воротные стражи уже возились с засовами, распахивали створки настежь; кто-то бегал по мосту с плетеной корзинкой, устилая дорогу царю лепестками махрового жасмина, — словом, приготовления к встрече были в самом разгаре. И впрямь: спустя всего час с небольшим упряжки первых колесниц вступили на мост. Сам Шантану ехал следом на слоне, сидя в золоченой беседке. Грустно нахохлившись, Владыка напоминал сейчас престарелого коршуна в неволе; увидев сына, Шантану малость приободрился, даже помахал Гангее рукой… Снова сгорбился, тень набежала на лицо царя, и вся процессия без остановок проследовала дальше, по окружной дороге, носившей название «Путь Звездного Благополучия», к дворцу.

Наследник престола сорвался с места и на ходу вспрыгнул в «гнездо» последней из колесниц арьергарда.

— Что с ним? — спросил Гангея у сидящего позади старца-брахмана, одного из трех советников, которые присутствовали при объявлении юноши наследником.

Одновременно с вопросом он вытолкал суту-возничего прочь — тот в растерянности спрыгнул на землю и побежал рядом, не зная, что делать.

— Что с отцом? — повторил хастинапурский принц, берясь за поводья и сдерживая почуявших свободу мулов.

Не только обычные — боевые колесницы, и те частенько запрягались мулами или ослами. Кое-кто из сословия возниц даже предпочитал их лошадям: с этим можно было не соглашаться, но о вкусах не спорят! Тем более что во время учений становилось ясно — у лошадей есть свои преимущества, но грохота они пугаются гораздо больше, чем те же мулы.

— Раджа пребывает в раздумьях относительно блага державы… — загнусавил брахман, но принц раздраженно тряхнул поводьями и бросил через плечо косой взгляд.

Дескать, это мы еще у Словоблуда проходили: говорить, ничего не сказав!

Брахман понял, и маска лицемерного почтения к раздумьям царя относительно блага державы мало-помалу сползла с черепашьей мордочки.

— Твой великий отец только что ездил свататься. — Оказывается, и советники умеют говорить коротко и толково. — Для того и меня взял: негоже царю просить самому за себя!

— Свататься?!

Гангея опешил. До сих пор ему и в голову не приходило задуматься: почему Шантану-Миротворец лишен детей, кроме него, Гангеи, и избегает женщин? В историю отношений отца и мамы он посвящен не был.

Острые глазки брахмана жгли спину. Старец молчал, но в молчании его крылась тьма вопросов и ответов. Тем более что и сам наследник престола за четыре года, проведенные в Хастинапуре, ни разу не сходился с женщинами — хотя предложений было более чем достаточно!

Иногда ты удивлялся собственной холодности: почему тебя не одолевают желания, обуревавшие большинство сверстников? Неужели сын Ганги и Шантану-Миротворца бесплоден подобно мулу, сыну жеребца и ослицы?! Сравнение выглядело кощунственным, ты гнал его прочь, но время от времени оно возвращалось. Именно в такие дни ты ложился спать позже обычного, стараясь измучить тело воинской наукой, и видел один и тот же сон: темница без выхода. Тюрьма смыкалась вокруг, грозя похоронить в себе, безнадежность любовницей висла на шее, ревнуя к жизни, и шептала слова страсти, называя тебя странным именем.

«Дья-а-а-ус!» — стонами оглашало кромешную тьму.

Имя прирастало к коже; и утро было избавлением.

Однажды ты зашел в дом гетер, провел там около часа за приятными разговорами и игрой в «Смерть раджи», после чего удалился.

Уединяться с любой из красавиц только для того, чтобы доказать самому себе собственную мужественность, казалось постыдным.

Приятней было думать, что годы учения у величайшего из аскетов заложили и в твою душу зерно подвижничества, не позволяя расходовать драгоценное семя попусту! Говорят ведь: у тех, кто много лет предается аскезе, из ран течет не кровь, а все то же семя, которое подвижник во время медитаций подымает вверх по внутренним каналам!

Сомнение хихикало, прячась по темным углам, и напоминало: из царапин на теле Рамы-с-Топором текла обычная кровь. Или если это было мужское семя — то красное от подвижничества и соленое от аскезы. А на вид — кровушка себе и кровушка!

* * *

Брахман-советник пожевал запавшими губами и кинул в рот семя кунжута — от грудной жабы.

— Мои слова удивили наследника? Странно, странно… Царь не раз делился со мной, недостойным, сокровенными мыслями: сын целыми днями пропадает на ристалище, война — его единственная утеха… Не ровен час погибнет в бою лет через пять или десять; а я на пороге старости, пора бы озаботиться продолжением рода!

— Озаботился? — машинально спросил Гангея, сворачивая с «Пути Звездного Благополучия» на проспект Малыша, названный так в честь Западного слона-Земледержца.

Главные магистрали города шли строго с севера на юг, их под прямым углом пересекали улицы и переулки, образовывая прямоугольные кварталы. Такая планировка столицы всецело учитывала направление южных муссонов, хорошо продувавших Хастинапур по центральным проспектам; а поперечные улочки, в свою очередь, были доступны восточным и западным лучам солнца.

— Увы, господин мой, сердце брахмана полно скорби! Великому радже, тигру среди царей, было отказано в его сватовстве!

— Да?! И кто же посмел отказать Шантану в руке своей дочери?!

— Некий царь рыбаков, о господин мой, который блаженно живет близ слияния Ганги и Ямуны. Этот Индра рыболовов, наделенный сотней добродетелей, долго говорил с твоим отцом с глазу на глаз, после чего раджа покинул обитель сего счастливейшего из служителей сети и невода, велев нам отправляться в обратный путь!

Заорав на мулов, сын Ганги натянул поводья и стал разворачивать колесницу. Брахман-советник изумленно смотрел на него, разинув беззубый рот; прозрачные ручки старика мелко тряслись — впрочем, в силу возраста они тряслись почти всегда.

Закончив разворот, наследник престола хлестнул упряжку и помчался к воротам. Поравнявшись с дружинниками-спутниками на скрещении улиц, он придержал животных и во всю глотку рявкнул:

— Собрать ваш десяток, и на двух колесницах — остальные конно — следовать к предместьям! Будут задерживать, скажете: приказ наследника! Форма одежды — парадная! С гирляндами! Свататься едем!

И, прямо в ошалевшие физиономии дружинников:

— Да не меня, дуроломы, — царя сватать будем!

Мартышка на его плече возбужденно подпрыгивала и корчила рожи брахману-советнику.

Глава VIII

СУДЬБА ПОКАЗЫВАЕТ КОГТИ

1

— Привал! — махнул рукой наследник, и возничий послушно остановил колесницу.

Он, потомственный возница, сута из сословия «Рожденных под дышлом», кипел от удивления: колесница всю дорогу шла как по ниточке, словно под колеса и копыта ложились не косогоры с ухабами, а «Путь Звездного Благополучия»!

Гангея похлопал суту по плечу, вслух похвалил его искусство — возничий зарделся ярче кожицы спелого плода бимба — и решил не вдаваться в подробности.

Перебьется.

За последние годы ученик Парашурамы научился скромности… Нет, пожалуй, даже — скрытности. «Скромность является добродетелью, если под рукой нет других» — как сказал один мудрец. Умения держать язык за зубами требовали жизнь во дворце, положение наследника, преклонение или зависть окружающих. Поначалу было трудно: особенно когда кто-нибудь из родичей хвастался на ристалище знанием небесного оружия. Одному в наследство от предков досталась палица Водоворота, способная единожды за сражение раздавить вражеского слона. Другому за четырехлетнюю аскезу боги подарили дротик, возвращавшийся после броска. Третьему…

Наблюдая за демонстрацией всей этой роскоши, Гангея вслух восхищался и про себя вспоминал начало Безначалья.

Поле боя для Рамы-с-Топором и его ученика.

Поэтому, когда юность кружила голову, сердце жаждало восхищения сверстников, а язык начинал бормотать привычные мантры, создавая тайную паутину… Словно невидимая чакра заново сносила наследнику голову, а потом, вновь оказавшись на плечах, голова переполнялась ледяным стыдом.

Ради славы — никогда.

И сперва дружинники, а следом за ними родичи постепенно уяснили: молодой царевич если что-то и показывает, так только пытаясь обучить воинов справляться с напастью.

Превозносить, вместо того чтобы пытаться понять, — значит обидеть.

Верховые уже спешились, суты занялись лошадьми и мулами, а остальные принялись споро разворачивать на лугу, близ священной криницы Змеиного Яда, походные шатры. Центральный, золотисто-голубой с алыми вставками по углам — для наследника, и два поменьше, темно-зеленые — для свиты.

— Точно Гаруда! — восхитился самый молодой из дружинников и указал на шатры: — Смотрите: тело и крылья, а стяг наверху похож на клюв!

И в порыве восторга сгреб в охапку ближайшего воина, приподняв того над землей.

Дружинник даже не представлял, насколько он прав, воображая Лучшего из пернатых на этом лугу. Разве что он сам с приятелем плохо походил на Опекуна Мира, обнимающего мертвеца; но подобная мысль сейчас могла прийти в голову разве что безумцу!

Брахман-советник с трудом дождался, пока ему в холодке расстелют циновку и покроют ее шкурами антилоп, после чего лег и, судя по всему, задремал. Возраст неумолимо брал свое.

«Надо было оставить старика в Хастинапуре! — вздохнул Гангея и сразу оборвал сам себя. — Оставить? А кто мне укажет невесту отца и этого упрямца… как его?.. Индру рыболовов?»

— Советника не беспокоить! — шепотом приказал он. — Ждать меня здесь. Ясно?

— Позволь сопровождать тебя! — крепыш десятник тряхнул кучерявой гривой, теребя гирлянду из трубчатых соцветий паталы, и на лице его отразилось желание лечь костьми, но уберечь наследника от всех бед.

Этого Гангея боялся больше всего. В смысле — лечь костьми никогда не поздно, но редко полезно.

— Не позволю, — отрезал наследник.

И даже не стал объяснять почему. Слово царского сына — закон. Пусть десятник вместе с прочими сам додумывает и вспоминает, что он, Гангея, вырос в дебрях Курукшетры, что здесь ему бояться нечего, и не только здесь: наследник престола и страх — вещи несовместные…

И все же Гангея был почти уверен: кто-то из свиты рискнет скрытно отправится следом. Долг воина — охранять господина при любых обстоятельствах. Иногда даже вопреки воле самого господина.

Войска любого раджи состояли из шести видов: наследственная дружина, наемники, ополчение, союзники или вассалы, перебежчики и, наконец, партизанские отряды лесных племен. Первые считались самыми надежными.

«Ну и ладно, — подумал Гангея, усмехаясь про себя. — Заодно проверим, на что они годятся в лесу!»

— К закату вернусь, — и быстрым шагом он направился к опушке.

Широкие шаровары из кошальского шелка, громко шелестевшие на улицах Хастинапура, сейчас не издавали ни звука. Онемели при виде грозных колючек? Да и сам хозяин шаровар двигался молча, косясь по сторонам подозрительно блестящими глазами.

Он дома… Дома? Спустя четыре года вернуться в этот лес, который он может не кривя сердцем назвать родиной, вернуться знатнейшим из знатных, будущим Владыкой Города Слона — счастье? Награда? Или горький урок? Радость узнавания сливалась в душе с тихой и светлой грустью: каплям, пролитым из кувшина Калы-Времени, нечего и думать, чтобы возвратиться в родной кувшин! И лес иной, чем раньше: он забыл гибкого наивного юношу, а гордый кшатрий, разодетый в шелка, должно быть, кажется лесу чужаком…

Но это пустяки — главное в другом. Изменилась не только внешность — суть, тайная основа сместилась на самом дне души; Гангея ощущал это, хотя слова были бессильны выразить новые чувства. И тем не менее по мере узнавания знакомых с детства тропинок в облеченном властью мужчине мало-помалу просыпался юноша, покинувший Курукшетру четыре года назад.

Они шли вдвоем, наследник и ученик, обняв друг друга за плечи, углубляясь в чащу, сливаясь с ней, растворяясь во влажных тенях…

Обезьянка, неотступно следовавшая за хозяином и кумиром, сейчас покинула плечо-насест и радостно скакала по деревьям: отставая, обгоняя, визжа от восторга, уносясь по веткам в чащу — но почти сразу возвращаясь обратно. Дважды Гангея с беспокойством провожал Кали взглядом: не хватало, чтобы любимица досталась на ужин удаву или леопарду! На всякий случай он остановился и прислушался. Хищников, к счастью, поблизости не было — зато люди…

Вернее, не люди — человек. Один. Он шел по следу Гангеи, очень стараясь двигаться беззвучно и не отставать; но если второе ему почти удавалось, то первое…

Гангея огляделся по сторонам — и вдруг одним прыжком оказался за стволом векового тамаринда, который мог укрыть троих наследников вместе с их престолами.

Как и предполагалось, преследователем оказался ретивый крепыш десятник. Не став разыгрывать представления (хотя соблазн был велик!), и даже не до конца насладившись растерянностью десятника, Гангея вышел из-за дерева.

— Я ценю твою преданность, Кичака. Поэтому не стану тебя наказывать за нарушение приказа. Удовольствуйся этим и возвращайся в лагерь. И упаси тебя Тридцать Три от попытки нарушить приказ еще раз!

— Слушаюсь, мой господин, — тяжело вздохнул Кичака и, понурясь, зашагал обратно.

На каждом втором шаге он грустно сплевывал себе под ноги, и слюна, красная от жвачки-бетеля, казалась кровяными сгустками.

Гангея минуту колебался — не взять ли Кичаку с собой? Потом решительно мотнул головой и продолжил свой путь.

2

Речной простор открылся сразу, единым махом, и воды Ганги лениво плеснули перед тобой.

— Здравствуй, мама, — одними губами произнес ты и начал раздеваться, согнав с плеча обидевшуюся мартышку. По мере того как детали одежды, одна за другой, ложились в аккуратную стопку, тело твое постепенно обнажалось, и всякий, увидевший это монументальное зрелище, несомненно, восхитился бы.

Или ужаснулся.

Ты был огромен. Лишенный сколько-нибудь заметных жировых отложений, ты также был лишен видимого рельефа мышц и выпирающих жгутов сухожилий — чем гордились друг перед другом многие дружинники и знатные воины. Рама-с-Топором, туго скрученный из стальной проволоки аскезы и воли, напоминал готовую ужалить кобру; ты же был иным. Гладкие пласты броней облегали тело, отнюдь не спеша вздуваться или перекатываться под кожей от каждого движения, — и это делало тебя обманчиво-медлительным, похожим на быка-гаура.

Но стремительный тигр предпочитает обойти стороной поляну, где пасется матерый гаур…

Твоя мать, Ганга, текущая в трех мирах, могла бы подтвердить: таким был ее отец, седой Химават, когда горный великан принимал человеческий облик.

Наконец ты разделся догола, успокаивающе махнул: рукой обезьянке и стал входить в воду. Мартышка отчаянно заверещала, заподозрив хозяина в желании свести счеты с жизнью (со стороны такое действительно могло показаться, и не только глупой мартышке!), но ты продолжал погружаться, пока не вошел в реку по подбородок. Только тогда ты позволил себе остановиться и замер на месте, смежив веки.

«Мама…»

Ответа не было — лишь великая река равнодушно катила мимо свои воды, изредка плеща в лицо любопытной волной.

«Ну пожалуйста, мама…»

Тишина.

«Она не придет, — понял ты, с сожалением открывая глаза. — Ее нет сейчас во Втором мире. Есть только безразличная река. Что ж, мама, ты там, где и положено быть богине — на небе. Может, когда-нибудь… В другой раз. До свидания, мама…»

Ты понуро выбрался из реки, на радость скакавшей вокруг Кали, и начал медленно одеваться, забыв вытереть с тела воду Ганги.

Все было правильно. Богиня не обязана являться по первому зову своего взрослого сына. Умом ты прекрасно понимал это, но сердце жгла детская обида: ехал, спешил, надеялся на встречу…

Вернулся Гангея, как и обещал, перед закатом. Отказавшись от ужина, прошел в свой шатер и повалился на разостланную слугами постель. Он прекрасно мог бы провести ночь и на голой земле, но сейчас грустные думы мешали забыться сном даже на царском ложе.

На душе скребли кошки — и печаль, ранее светлая, превращалась в глухую тоску, становясь с каждой минутой все темнее, словно там, внутри, садилось солнце.

Забылся он только под утро.

3

Колесницы оставили под присмотром возниц — извилистая тропинка, что вела отсюда к обители Рамы-с-Топором, не слишком поощряла бездельников, опасающихся трудить ноги! Пришлось уважить Курукшетру и идти пешком: Гангея и трое его людей во главе с бдительным крепышом Кичакой.

Воины тащили два увесистых ларца с тканями, драгоценностями и священными благовониями — дары благодарного ученика своему гуру.

«Откажется? Браниться станет?! Отлично! С самым невинным видом ПОПРОШУ его тогда принять этот хлам, в ноги паду — и никуда наш Рама не денется! Обет давал?! Извольте выполнять! Впрочем, если он, в свою очередь, ПОПРОСИТ меня выкинуть дары в пропасть…» — посмеивался в усы Гангея.

Усмешка выходила какой угодно, но только не веселой.

Наконец перед маленьким отрядом открылась прогалина: здесь ровно шестнадцать лет назад молокосос Гангея впервые увидел своего будущего гуру, а Словоблуд вступил в ученый спор с Наставником асуров — кто же перед ними, Найрит-Порча или Бродящий-в-Ночи?!

Сквозь заросли колючника-ююбы и благоухающего жасмина местами еще выглядывали поваленные стволы — гниль, почти что труха. Время брало свое… Ржавчина пожрала шлем юноши-кшатрия, который очень хотел жить, но еще больше хотел, чтобы перестал жить проклятый Парашурама!

Миновав место былого побоища, люди двинулись дальше в гору.

Вот и знакомый поворот тропинки, в обход обугленного баньяна — в многоствольного великана Гангея когда-то, по молодости и глупости, шарахнул «Южными Агнцами», желая испытать заученную накануне мантру вызова.

Да, дерево горело долго, насытив Семипламенного Агни своей плотью; а спина ученика после посоха учителя болела еще дольше.

Они обошли устремленную в небо черную пятерню, и тут Гангея не выдержал. Забыв о приличиях, о сане и достоинстве наследника, забыв обо всем на свете, он со щенячьим визгом бросился бегом к жилищу учителя.

Позади, до глубины души потрясенные таким зрелищем, тяжко топали дружинники.

В десяти шагах от ашрама сын Ганга внезапно остановился как вкопанный, и стражники едва не налетели с разгону на широкую спину своего господина.

Ашрам был пуст. Гангея почувствовал это еще на бегу, но ноги несли тело вперед, а сердце упрямо отказывалось верить! Увы, сомнениям не осталось больше места: стены бессильно покосились, крыша прохудилась и топорщилась черной гнилью, огород наглухо зарос сорняками и валялись в грязи останки некогда прочной изгороди…

А главное — дух запустения, который нельзя было спутать ни с чем другим.

Гангея стоял на руинах детства.

— Учитель? — безнадежно прошептал он, и столько отчаяния было в этом единственном слове, что тишина боязливо попятилась. — Гуру, неужели и ты…

Он не договорил и угрюмо двинулся в обход брошенного ашрама. Воины топтались на месте, переглядываясь.

Даже хвостатая Кали, хныча, не осмелилась идти за хозяином.

Внимательно обследовав окрестности, Гангея выяснил: следы боя или пепелище погребального костра, обглоданный человеческий костяк или холмик могилы отсутствуют.

От сердца отлегло. Значит, гуру скорее всего жив и просто покинул прежнее обиталище. Может быть, Рама даже живет где-то рядом и его можно отыскать?

Дав сопровождающим передохнуть, наследник двинулся в обратный путь, рыская взглядом по сторонам. Хоть бы спросить у кого-нибудь, куда подевался аскет?! Люди-то должны знать!

Уже на подходе к лагерю они наткнулись на двоих пастухов — мальчишку и старика. Те успели продать дружинникам для ужина трех козлят и теперь собирались гнать доверенное им стадо обратно в деревню. При виде богато одетого кшатрия в сопровождении вооруженной охраны пастухи мигом пали ниц, но Гангея чуть ли не пинками заставил обоих подняться.

Сейчас было не до церемоний.

— Тут рядом стоит обитель великого подвижника Парашурамы, сына Пламенного Джамада, — безо всяких предисловий сразу перешел он к делу. — Но сейчас она пустует. Не знаете ли вы, куда подевался сей достойный аскет?

— Как же не знать, благородный господин?! — охотно прошамкал старик.

Сообразил небось, червивый финик: чем скорее они с подпаском удовлетворят любопытство заезжего витязя, тем быстрее тот их отпустит; и возможно, не с пустыми руками.

— Бык среди аскетов, Рама-с-Топором отправился на Махендру, Лучшую из гор! Говорят, повидаться со своим покровителем, Шивой-Столпником, да пребудет его шея вечно синей!

Чумазый и широкоскулый мальчишка только кивнул, тараща круглые глазенки.

— Махендра?! — вырвалось у Гангеи. — Это ж Восточные Гхаты! Край света!

— Да, путь неблизкий, — подтвердил словоохотливый старик. — Но за три года отчего ж не дойти? Хотя какие там три — почитай, около четырех будет! Небось добрался уже… Ты, может, не слышал, господин мой, а у нас все знают: Рама подвижник из подвижников, ежели захочет, и до неба пешком дойдет!

— Вот это точно, — расстроенно пробормотал Гангея и, велев дружинникам отблагодарить пастухов, пошел прочь.

…Настроение было испорчено окончательно. Влюбленная якшиня — и та небось давным-давно забыла о нем! А ведь когда собирался в путь — радовался, предвкушая не столько удачное сватовство в пользу отца, сколько встречу с матерью и учителем. И вот — на тебе! Сговорились они, что ли?

Скользкое предчувствие шевельнулось в душе Гангеи. Так глубоко, что царевич даже не мог с уверенностью сказать: действительно ли в душе что-то двинулось — и вообще, ЕГО ли это душа?!

Оставалось последнее, весьма важное дело, ради которого он, собственно, и приехал на Курукшетру. Прочь мрачные мысли! В конце концов, ничего особенного не случилось: мать-богиня радует своим присутствием Первый мир, отшельник-учитель отправился в паломничество; жизнь идет своим чередом, и нечего стоять столбом на обочине, если хочешь преуспеть!

Пора заняться делом: красавицей рыбачкой, по которой сохнет правитель Хастинапура, и ее папашей, счастливейшим из служителей сети и невода.. Гангея был уверен, что его молодой напор и умение объясняться с местными на привычном им языке быстро приведут к успеху.

Хорош Шантану — на слоне приехал! Небось у будущего тестюшки язык отнялся, запамятовал, с какой стороны рыбу чистят; где уж тут соглашаться или отказывать!

Завтра…

4

Коряво сбитый, но устойчивый плот-паром уверенно пересекал Ямуну в узком месте, следуя вдоль натянутого над рекой каната. Канат был хоть и толстый, однако уже порядком разлохмаченный. «Того и гляди лопнет», — подумал Гангея, однако особо беспокоиться не стал. Ни ему, ни его людям, ни даже лошадям обрыв каната не сулил больших бед. Ну, придется потом добираться лишних пол-йоджаны по берегу; в крайнем случае — искупаются! Крокодилов здесь отродясь не было; это дальше, у слияния Ямуны и матери-Ганги…

Дважды переправа прошла удачно — глядишь, и впрямь судьба Троицу любит!

Лошади с испугом косились на воду, тревожно ржали, били копытами в дощатый настил, заражая волнением равнодушных мулов; и людям с трудом удавалось успокоить животных. Однако противоположный берег был уже близко. Паромщик швырнул веревку рыбакам, зашедшим в кровь Ямуны по пояс, и те проворно привязали конец к росшей у самой воды ольхе-старице.

Первым делом вывели лошадей — ощутив под ногами твердую землю и награжденные презрительным фырканьем мулов, они сразу успокоились. Следом вручную скатили последнюю колесницу; рыбаки уже тащили с парома остальную поклажу, надеясь на подачку, а Кичака отчаянно торговался с паромщиком из-за ломаного медяка, ибо был человеком не только преданным, но и бережливым.

Гангея повел плечами — жест вызвал потрясенный гул среди рыбаков — и привычно крутнулся на носках, оглядываясь по сторонам.

— Ну что, труженики бредня, владыки тридцати трех желтопузиков, кто тут у вас старший? — поинтересовался он, смеясь.

Настроение с утра было хорошим и располагало к забавам. Рыбаки переглянулись: к ним ли обращается молодой кшатрий?

— Я староста здешнего поселка, господин мой, — вперед бочком выбрался детина лет сорока с лишним; обезьяньи лапы смельчака вызвали бурную радость Кали и поток воспоминаний у наследника.

— Юпакша! — обрадовался Гангея, хлопая по спине старого знакомца. — Узнаешь?!

— Никак нет, господин мой, — твердо ответствовал Юпакша, едва не упав от ласки гостя. — Не припоминаю.

— Ослеп? Память отшибло, страж тропы?!

— Не то чтобы отшибло, — бородища Юпакши встопорщилась самым почтительным образом, — а просто гадаю: можно ли припоминать? Не ровен час рубанет крохобор-десятник за грешное словцо — а у меня шея своя, не купленная… Одна у меня шея, как ученик у Рамы-с-Топором, отца нашего!

— Ох, дождешься, что я тебе сам шею сверну! Ладно, пошли, отойдем в сторонку — потолкуем по душам…

И Юпакша послушно двинулся следом за сыном Ганга в указанную сторонку, где оба и расположились прямо на траве, в тени вечнозеленой бакулы.

— Слушай, Юпакша, ты наверняка должен знать: на днях в ваших краях побывал мой отец, раджа Шантану (староста поспешил прижать сложенные ладони ко лбу). Сватался к местной красавице — и, представляешь, радже было отказано!

Юпакша молчал, разглядывая носки стоптанных сандалий.

— Достойный брахман из свиты отца поведал мне, что отказал царю некий Индра рыболовов и так далее, отец строптивой девицы. Не знаешь ли ты…

Гангея говорил все медленнее, и по мере того как страшная догадка змеей вползала в его голову, лицо наследника наливалось дурной кровью. Оборвав вопрос на середине, он встал и повернулся к брахману-советнику — тот сидел в колеснице и внимательно следил издали за разговором.

Старец лишь сокрушенно всплеснул прозрачными ручками: увы, мой принц, это именно так!

— Ты приехал убить меня? — помертвев, еле слышно бросил Юпакша.

— Я? Нет… То есть да… То есть следовало бы! Отказать радже… Погоди, Юпакша! Значит, красавица рыбачка — это твоя приемная дочь? Сатьявати?!

— Да, мой господин, — коротко ответил староста.

Некоторое время Гангея сидел молча, пытаясь осмыслить услышанное. Громко стрекотали цикады в пыльной листве бакулы, с берега доносились голоса сельчан и дружинников, уже приступивших к установке шатров, где-то мычала корова, требуя дойки или водопоя…

Наконец разброд в душе поутих, и язык бросил притворяться гнилой колодой.

— О тигр рыбьих потрохов, — вкрадчиво поинтересовался наследник, — в чем кроется причина твоего отказа? По моему скудному разумению, такое родство — величайшая честь для тебя и твоей дочери! Или я не прав?

— Тысячу раз прав, мой господин! — староста с трудом подбирал слова, хрипло продавливая их через сито непослушного горла. — Но моя дочь — не просто черная девка, какую можно кинуть в постель раджи на забаву! Даже если этот раджа — великий Шантану, владыка Города Слона! На Сатьявати лежит благодать Спасителя, божественного мудреца Парашары (Гангея едва заметно усмехнулся); подвижник наградил мою дочь ароматом сандала и… Ей предначертана особая судьба!

— Особая?

Гангея плохо понимал, что сейчас говорит в нем: желание угодить отцу, вчерашняя обида, уязвленная гордость или тот зверь, что рычал от счастья в челне над покорной самкой?! Или ревность?

Или-лили…

— Стать женой раджи Шантану — это, по-твоему, не особая судьба для рыбачки-приемыша? Отвечай!

— И снова ты прав, сиятельный царевич, но… Именно ЖЕНОЙ, а не наложницей! — твердо закончил Юпакша и с вызовом взглянул в лицо Гангеи. — Не в этом судьба избранницы Спасителя!

— Вот даже как? И откуда же тебе известна ее судьба? Ты святой мудрец? Провидец?! Воплощение всей Тримурти разом?!

— Позволь мне пока умолчать об этом, сиятельный царевич, но я действительно знаю! Мне было знамение!

— Хорошо, — губы отвердели, сбросив постылую улыбку. — Ты должен понимать: мой отец или я могли бы увести твою дочь силой, даже не заплатив выкупа, — но брак по обряду ракшасов недостоин кшатрия! Итак, чего ты хочешь? Говори!

Несколько мгновений звенящей тишины Юпакша собирался с духом.

— Сатьявати должна стать первой супругой раджи — и старшей в случае повторной женитьбы Шантану, да продлятся дни его вечно! Она должна сидеть по правую руку от престола мужа, и дети ее должны унаследовать трон! — словно бросаясь в реку, кишащую крокодилами, выдохнул бывший разбойник. — Только на этих условиях я отдам свою дочь в жены твоему отцу, великому радже Шантану… Или тебе, сиятельный царевич!

— Разумеется, мой отец не принял этих условий, — задумчиво проговорил Гангея, пропустив мимо ушей последнее заявление Юпакши и обращаясь скорее к самому себе.

— Правота твоя безгранична, — вздохнул Юпакша, виновато потупясь.

Дескать, такие мелочи — а раджа возьми и не согласись!

— Если бы речь шла о МОЕЙ свадьбе, — сын Ганги размышлял вслух, — тогда другое дело. Я бы, пожалуй, согласился — у меня все равно нет пока иных жен и сыновей. Да, я не стал бы спорить. Но мой отец… Любовь к твоей дочери разрывает его сердце, но раджа не может, поддавшись страсти, лишить престола единственого сына, наследника, потерянного и вновь обретенного — меня. На его месте я бы поступил точно так же. Впрочем, прими отец твои условия — я-то его наверняка понял бы и простил… Но он никогда не сможет простить сам себя, если решится на такое.

Юпакша ковырял подобранной тростинкой землю, которая, несмотря на близость реки, в этом месте была сухой и растрескавшейся.

— Может, ты все же передумаешь? — со слабой надеждой поинтересовался наконец Гангея. — Мой отец даст за Сатьявати хороший выкуп — ты и мечтать не мог о таком богатстве! Может быть, раджа не догадался предложить тебе выкуп сразу? Ты бы стал почтенным домовладельцем, родичем самого Шантану, переехал бы в Хастинапур…

Тростинка сломалась, застряв в одной из трещин.

— Подумай! А то ведь я сейчас повернусь и уеду! Раджа поскучает и забудет о твоей дочери (все обстояло совсем не так просто, но где взять иной способ уломать Индру рыболовов?!), Сатьявати состарится над чаном с солеными угрями, и знамение вместе со счастливой судьбой посмеются над вами! Раскинь мозгами, Юпакша! Соглашайся!

Не надо было слыть знатоком человеческих душ, чтобы увидеть: староста колеблется. На бородатом лице ясно отражалась внутренняя борьба. Казалось, еще немного — и жадность вкупе с боязнью упустить иволгу-удачу пересилят, Юпакша кивнет и согласится. Но он внезапно замер каменным идолом, изредка передергиваясь и вновь застывая; глаза Юпакши вылезли из орбит, словно он увидел ракшаса-людоеда, уже разинувшего слюнявую пасть. Гангея невольно оглянулся, однако рядом никого не было. Если, конечно, не брать в расчет грязного козла, наслаждавшегося ольховой корой и знать не хотевшего людей со всеми их проблемами.

Точно такая же козлиная башка досталась некогда одному упрямому мудрецу, который тоже никак не мог разобраться сперва со сватовством к его дочери, а потом — с будущим зятем; добавим в заключение, что зятем был Трехглазый Шива.

Староста забулькал горлом, волосы его встали дыбом, он спешно закивал головой, словно торопясь согласиться с собеседником-невидимкой, — после чего, тяжко вздохнув, ожил и вытер ладонью проступившую на лбу испарину.

— Увы, сиятельный царевич… — И сын Ганги ясно различил в глазках Юпакши пляску темных огней ужаса. — Ты слышал мои условия. Если хочешь, прикажи своим дружинникам посадить меня на кол. Смерти я не боюсь. Но Сатьявати никогда не станет женой раджи Хастинапура иначе, чем в качестве старшей супруги и матери будущих наследников.

5

Вечерело. С берега Ямуны порывами налетал зябкий ветер, швыряя в матерчатые стены шатра пригоршни песка и сорванной с деревьев листвы. И мысли твои были сейчас под стать этим холодным порывам и объявшим землю сумеркам.

Ты-то надеялся, что с легкостью уговоришь строптивого Индру рыболовов, обрадуешь сохнущего от любовной тоски отца скорой свадьбой, а тут… Судьба в очередной раз скорчила шакалью морду и теперь гнусно посмеивалась из разрывов клочковатых туч, низко летящих по темному небу.

Ты вздохнул и выбрался из шатра, где духота обволакивала сердце ватным коконом, — на свежий воздух.

Ветер мгновенно ударил в лицо тысячами песчинок, рванул за волосы, издеваясь, и со свистом унесся прочь. Пришлось встряхнуться, оглядываясь по сторонам, и вскоре ты заметил: тень от старой бакулы, под которой днем состоялась беседа с Юпакшей, стала другой. Неправильной. И это отнюдь не проделки ветра и вечера.

Под деревом стоял человек. Он не прятался — спрятаться можно было бы и получше; просто, наверное, не желал мозолить глаза случайному наблюдателю.

Ты оглянулся на дружинников, сидевших вокруг костра и горланивших песни, после чего решительно направился к дереву.

В трех-четырех шагах от бакулы ты остановился.

И почти сразу тень отделилась от ствола, шагнув навстречу.

— Здравствуй, — сказала тень, глядя на тебя снизу вверх.

— Здравствуй…

…Ганга раскачивала челн, относя его к месту слияния с Ямуной, и кувшинки у кромки островов стыдливо отводили венчики в сторону…

Ты вспомнил все и сразу.

Спавший последние четыре года зверь заворочался, потягиваясь, и хитро прищурился из твоих зрачков, вытягивая их в вертикальную черту. Зверь вдыхал запах благородного сандала и женской кожи, мурлыкал в предвкушении, вспоминая счастье первого соития, но пока ничего не предпринимал. Выжидал.

— Я ждала тебя, Гангея. Четыре года — долгий срок, но я ждала.

«Ну конечно, она уже знает мое настоящее имя!»

— А ты… ты вспоминал меня?

Ей ты врать не мог.

— Нет, Сатьявати. Разве что поначалу. Волей судьбы я уехал в Хастинапур, и новизна захлестнула меня. Прости, если можешь…

— Конечно, у тебя ведь там, в столице, было столько красивых женщин! — в ее голосе почти не было обиды, только грусть. — Изысканных, красящих глаза сурьмой с горы Трикадуд, проводящих целые дни у зеркала! Где уж простой рыбачке, не помнящей родства, спорить со столичными красавицами!

— Там было много женщин, — согласился ты. — Но я не знал их. Не стану врать, что из-за тебя — просто так сложилось.

На мгновение смуглое лицо Сатьявати отразило бешеную, почти звериную радость — и твой зверь ответил нутряным ворчаньем.

— Знаю, что ты приехал сюда сватать меня, — просто сказала она. — Не для себя — для своего отца.

— Да. Но Юпакша поставил условие…

— Я знаю. Давай не будем сейчас об этом. — Она словно очнулась от воспоминаний. — Пойдем. Я должна вас познакомить.

— Познакомить? Меня? С кем? И зачем?

— Увидишь. Доверься мне — как я тебе тогда.

Ты колебался. Четыре года жизни наследника плохо располагают к безоглядному доверию.

— Пойдем. Это очень важно. В том числе и для тебя самого. Ну… я прошу тебя, Гангея!

«Никогда не отказывать просящему!» — эхом отдались в сознании твои же собственные слова, и призрак учителя с осуждением мотнул седеющей косой.

— Пойдем, — кивнул сын Ганги.

6

Все было как прежде и совсем по-иному. Мерно журчала вода за бортом, покачивая челн, стояла на корме Сатьявати с веслом в руках — только вместо дня, прибежища честных и сильных, мир заливала жаркая смола ведуньи-ночи, и глаза небесных апсар смотрели на людей сквозь разрывы в тучах, загадочно подмигивая. Да еще где-то, на грани правды и лжи, мерно падали капли из треснувшего кувшина Времени.

Они отчалили тихо, в молчании, не зажигая факелов, и челн послушно скользнул вниз по течению, туда, где кровавая Ямуна сливалась с полноводной матерью-Гангой. Ветер улегся сам собой, лишь изредка ероша волосы мужчины и его спутницы, тучи поредели, и в открывшемся просторе объявился Сома-Месяц, рогатый бобыль-нелюдим. Он робко протянул к Сатьявати серебристые руки-лучи, нежно коснулся тонкого стана, высокой груди, озорно сверкнул в ярко-голубых глазах, столь неожиданных на темнокожем лице, заставив их светиться глубинной лазурью, и Гангея почувствовал, как зверь внутри его плотоядно облизнулся, пожирая взглядом молодую женщину, которую однажды познал.

«Я приехал сюда ради отца!» — честь хлестнула зверя плетью.

«А если она ПОПРОСИТ тебя?» — хищно ухмыльнулся в ответ зверь, и честь не нашлась что ответить.

Но Сатьявати молчала, не предпринимая попыток к сближению, челн рассекал струистую плоть, пряным ароматом тянуло от таинственной стены джунглей, подступавших к самой кромке берега, и звезды медленно смещались на ночном небе. Казалось, даже капли из кувшина Калы-Времени стали капать реже… Еще реже… Ночь длилась без конца и начала, пока Гангея не вздрогнул, услышав голос женщины на корме:

— Зажги факел. Мы уже почти на месте.

Глава IX

ГРОЗНЫЙ

1

Тростники покорно расступались перед носом челна, шелестя пушистыми метелками. Вдалеке, на том берегу, надрывно рыдали шакалы, оплакивая несовершенство мира и пустое брюхо. Ты не знал этой протоки, все вокруг было чужим и таило опасность; но в глубине души, как в сердцевине фикуса-гнильца, исподволь тлел, играл алыми нитями уголек, давно присыпанный пеплом времени. Память? Вряд ли, скорей предчувствие. Пожалуй, выйди сейчас из тьмы и шелеста Рама-с-Топором или Словоблуд, мама-Ганга или любвеобильная якшиня — ты только кивнул бы и подумал:

«Так и должно быть…»

Сегодня была ночь ночей, когда любая причуда судьбы принимается как должное.

Рубеж между возможным и неизбежным.

Три факела, запасенные Сатьявати, три смолистые ветки с тюрбанами промасленной ветоши валялись под сиденьем на корме. Нагнувшись за ними, Гангея был вознагражден дружеским укусом в ладонь — поскольку факелы кусаться не умеют, а разбуженные змеи не умеют кусать дружески, то это могла быть только Кали. И впрямь: понимая, что кумир собирается исчезнуть, бросив ее в лагере умирать от тоски, обезьянка решила принять свои собственные меры. Сейчас же, с мартышкиной точки зрения, настала пора объявиться — ну, разгневается хозяин, даже накричит, так зато не пропадет пропадом без нее, верной Кали!

Ох, глаз за ним да глаз… Где враги, кого платком душить станем?!

Наградив мартышку легким подзатыльником, от которого она кубарем вылетела на середину челна, Гангея вздохнул и на миг зажмурился — воззвав про себя к Всенародному Агни. Часто пользоваться вызовом живого огня учитель не советовал (если только ты не из племени нишадцев-скалолазов, которым сам Рыжебородый даровал «Право Искры»!). Агни, Миродержец Юго-Запада, любил, когда его рождают обычным путем: принимая труд как жертву, трение дощечек-шами как ласки супругов в пору зачатия и возжигая пламя как дар…

Но сейчас возиться с дощечками означало потерять кучу времени. И Гангея тихонько пробормотал благодарственную молитву, когда Всенародный не стал вредничать, откликнувшись почти сразу.

При дымном свете факела Сатьявати и мартышка долго разглядывали друг друга. Без особой приязни. Так старшая жена смотрит на молоденькую наложницу, с которой господин-сумасброд решил сочетаться законным браком; так смотрит старый кузнец на юнца-сопляка, которого ему силком навязали в подмастерья.

Сравнения выглядели более чем странными: казалось, их нашептала ночь-пересмешница, и теперь темнота еле слышно потешалась над смертными.

— Как ее зовут? — спросила Сатьявати после напряженной паузы.

«Ревнует?» — полюбопытствовала ночь, гладя щеку наследника чем-то похожим одновременно на метелку осоки и крыло нетопыря. И этот удивительный вопрос вдруг показался достаточно невероятным, чтобы вплотную приблизиться к правде.

— Кали, — машинально ответил сын Ганги. — Ее зовут Кали.

И почему-то смутился.

Женщина только кивнула, словно услыхав заранее ожидаемый ответ, и продолжила работать веслом.

А обезьянка подпрыгнула и вызывающе забренчала гирляндой из костяных черепов.

Разбудив сонную цаплю и выводок речных курочек, они выбрались из протоки — вскоре челн уже тыкался носом в берег, как кутенок сослепу тычется в разлегшуюся на боку мамашу. Прыгнув за борт и сразу по колени увязнув в тине, наследник хастинапурского трона вытянул утлую посудинку на отмель, помог выбраться Сатьявати и огляделся по сторонам, подняв факел над головой.

«Так и должно быть…» — хихикнули разом ночь с судьбой.

Если бы они плыли со стороны мамы-Ганги, то он даже ночью наверняка узнал бы этот остров. Именно здесь, снедаемый лихорадкой первой близости, юный ученик Парашурамы проводил трехдневное очищение перед экзаменом в тщетных попытках унять разброд в душе. Вон и ашрам на пригорке — призрак прошлого, в свое время он любезно предоставил ветхие стены и гнилую крышу для защиты от непогоды и мук совести. Помогло слабо — как от первого, так и от второго; в результате пришлось изрядно повозиться, укрепляя временный приют для пользы будущих обитателей…

Забыв спросить у Сатьявати о цели приезда, Гангея побрел к жилищу. Было тяжело видеть обитель аскетов после четырехлетней роскоши и рухнувших надежд на встречу с мамой или гуру: разом нахлынули воспоминания о годах учения, о дне, когда он впервые увидел Небо, о челне страсти и начале Безначалья… Тайный стыд царил в душе наследника. С похожим чувством он признавался Сатьявати, что забыл о ней в суматохе Города Слона; сейчас впору было признаться в том же старой хижине на пустынном островке, близ слияния двух рек, где кровь Ямуны вливалась в жилы Ганги.

«Конечно, — беззвучно откликнулась хижина, — ведь у тебя там, в столице, было столько дворцов! Роскошных, отделанных яшмой и нефритом, гордо стремящих к небу рукотворные вершины!..»

И неизвестно откуда на ум пришли воспоминания о родном дяде Рамы-с-Топором, Всеобщем Друге, который едва не сжег Вселенную огнем своей аскезы с единственной целью: сменить варну, променять шелк на дерюгу, роскошь царя-кшатрия на нищету подвижника-брахмана! Безумец? Святой?

Гангея потряс головой, отгоняя досужие мысли, и двинулся дальше.

Дверь ашрама была слегка приоткрыта, сквозняк теребил дощатый край, и через щель пробивалось робкое свечение — видимо, внутри догорал очаг. Не пылал, не играл оранжевыми языками, похожими на благоуханные цветы кадамбы, а тихо погружался в сон, затягивая жар сединой пепла. Обезьянка весело поскакала к хижине, мохнатым комочком подкатилась к двери, заглянула внутрь…

И с истошным визгом рванулась прочь, гримасничая и плюясь на ходу. Гангея не успел опомниться, как Кали забилась ему за спину, вцепилась в голень всеми четырьмя лапами и принялась во всеуслышание проклинать тот несчастливый миг, когда ее, порядочную мартышку, угораздило спрятаться в челне.

— Ну что ты, Кали, что ты! — наследник ласково отцепил от шаровар пальчики обезьяны, усадил притихшего зверька себе на плечо и двинулся к ашраму, выставив факел перед собой. Странно: сейчас он напрочь забыл, что именно Сатьявати привезла его ночью на пустой остров, что она просила довериться ей и говорила о каком-то знакомстве — за спиной мужчины-кшатрия стояла женщина, и этого было достаточно, чтобы без колебаний пойти первым. Оружия Гангея не имел, кроме маленького кинжальчика на поясе, который и оружием-то назвать можно было лишь с перепугу; а пользоваться боевыми мантрами здесь, в святом месте, ему даже в голову не пришло.

Страх — плохой советчик; но страх отсутствовал, а вместе с ним, извечным бичом смертных существ, отсутствовали и дурные помыслы. Кроме того, плохо верилось, что в заброшенном ашраме может жить кто-то, кого надо пугать «Головой Брахмы»!

— Смиренный путник приветствует мудрого отшельника и молит о снисхождении! — громко произнес сын Ганги и, выждав минуту-другую, толкнул дверь.

Сперва ему показалось, что хижина пуста. Но мгновением позже куча тряпья в углу зашевелилась, вспучилась в самых невероятных местах — и святой отшельник (или кто там бока пролеживал?!) тигриным прыжком выметнулся на середину ашрама.

Подскочил, едва не пробив макушкой крышу, приземлился на корточки; рыкнул гневно, уставясь на пришельца двумя янтарными огнями.

Словно во имя наисуровейшей аскезы это существо вырвало себе глаза из глазниц и сунуло в кровоточащие впадины по углю из очага — насытив их собственным Жаром и заставив светиться вечно.

В сущности, ничего конкретного, кроме двойного янтаря, пропитанного злобой и раздражением, Гангея рассмотреть не успел.

— Чего надо?! — проскрипел отшельник, выгибая горбом тощую спину. — Ограбить хочешь?! Эй, Крошка, у нас гости!..

Мартышка изо всех сил рванула хозяина за волосы — так возница в смертном ужасе рвет поводья на краю пропасти, — больно укусив при этом за ухо. Тело инстинктивно отозвалось на рывок и боль, прыгнув назад; правая рука сына Ганги слоновьим хоботом метнулась к плечу, готовая сорвать взбесившуюся обезьянку, ударить оземь, превратить в кровавое месиво… Что-то крикнула Сатьявати, и, словно в ответ женскому воплю, раздалось грозное шипение из-под порога ашрама.

Рука-хобот застыла на полдороге к кашляющей в испуге Кали. А факел в левой очертил пламенную дугу, двигаясь на звук. Не ударил. Остановился, брызжа искрами, разогнал тьму вокруг себя, колебля пласты жидкого агата…

Вязкая смола со смертельной грацией заструилась наружу, тугой плотью выливаясь из земных недр, скручиваясь узлами… Будто непривычный к таким переделкам ашрам, приют кротких духом мудрецов, обмочился от страха. Огни факела и очага дружно плеснули светом на глянцевую чешую, превратив ее в драгоценный панцирь, достойный Княжича, небесного полководца; и треугольная голова закачалась из стороны в сторону, разинув страшную пасть на высоте добрых двух третей посоха от земли.

Царская кобра. Священная змея.

Долг платежом красен: не надо было быть провидцем, чтобы понять — мартышка со смешным прозвищем только что сполна расплатилась за спасение своей жизни.

Окажись Гангея на шаг-другой ближе…

— Гони их, Крошка! — приплясывал за змеей бесноватый отшельник, кособочась и размахивая руками. — Куси их! Ну?!

Тень его дергалась как припадочная, косматая башка высовывалась то справа, то слева от раздувшегося клобука кобры-гиганта, и виделось Гангее: львиный лик с раздавленной переносицей и горящим взором объят пламенем. Погребальным костром неистово-рыжей шевелюры и медно-красной бородищи, клочковатой и сбившейся в колтун по меньшей мере от сотворения мира — если не раньше.

Небось Брахма-Созидатель еще только плавал в Золотом Яйце по Предвечным водам, пребывая в раздумьях относительно миротворчества, и время от времени говорил будущему обитателю островного ашрама: — Расчесался б ты, что ли?..

Гангея уже собирался попытать воинского счастья, ткнув факелом в оскаленную морду Крошки. Ничего лучшего на ум не приходило, и напрочь выветрилась из сознания память о проклятии еретику, кто оскорбит змею — опояску гневного Разрушителя и фундамент танцующего Опекуна! Еще миг, и они потягались бы в умении убивать: яростная кобра с раздутым клобуком и молодой мужчина, похожий на быка-гаура…

Но забытая всеми Сатьявати отстранила наследника — вернее, попыталась отстранить, а когда тот даже не пошевелился, просто обошла его сбоку и встала между Гангеей и Крошкой.

— Вьяса, прекрати! — властно крикнула женщина.

Кобра закачалась вдвое чаще, мелькая раздвоенным жалом меж смертоносными зубами. Наверное, никого не удивило, если бы огромная змея сейчас на глазах у всех превратилась в пятиголового Калийя-даймона, раджу нагов-чревоходящих, а отшельник единым прыжком вознесся бы ей на головы и принялся плясать в Позе Господства.

Майя-иллюзия?

А что в нашей жизни реально?!

— Прекрати, говорю! Это я, мама!

Отшельник с явным сожалением бросил скакать и вопить; даже Крошка умерила шипение и опустилась ладони на две-три ниже.

— Кому сказано?!

— Да ладно тебе, мамулька, — обиженно скрипнуло в ответ, — уже и пошутить нельзя… Крошка, иди спать! Я тебе утром молочка налью — или лучше макаку эту скормлю придурочную…

Кобра еще некоторое время шипела, обращаясь в основном к Кали и предупреждая о необходимости вести себя прилично, пока сама Крошка будет колебаться в выборе между молоком и «этой макакой», — после чего втянулась обратно под порог и затихла в норе.

Гангея стоял дурак дураком, с факелом наперевес, и буря в его душе перекликалась на разные голоса:

— Вьяса, прекрати! Это я, мама! — издевалась буря.

Имя «Вьяса» вполне подходило отшельнику, похожему на чащобного ракшаса-людоеда, поскольку означало всего-навсего — «Расчленитель».

Зато остальное…

— Заходи, — устало прошептала буря, разом бросив трепать измученный рассудок, и женская ладонь тронула окаменевшее плечо хастинапурского принца. — Он больше не будет.

— Кто он?! — язык ворочался трудно, и слова выходили мятыми, как собачья подстилка. — Кто он, Сатьявати?!

— Твой сын.

Прошло не меньше минуты, прежде чем она поправилась:

— Наш сын.

2

— Я родила его три с лишним года тому назад, через девять месяцев после встречи с тобой. Скрыть беременность в поселке невозможно, но ко мне относились хорошо — считали будущего ребенка сыном Спасителя-риши, великого мудреца Парашары, залогом удачи для всех…

— Этого не может быть, — сказал ты.

— Клянусь, я хотела, чтобы плод умер во чреве! Отец бы мог порассказать тебе, как ему приходилось чуть ли не силой отбирать у меня весло или за шиворот оттаскивать от тяжелых корзин! Я тайком грела воду — бабы говорили, что горячие купания срывают беременность… Будучи на сносях, пила выжимки снухи-молочая… Все зря! Почувствовав приближение срока, я села в челн и приплыла сюда, на этот остров…

— Этого не может быть, — сказал ты.

— Я думала, что умру — он родился таким… большим. Тогда я перерезала пуповину острым камнем и бросила ребенка около ашрама. Он плакал, кричал мне вслед, почти членораздельно — но я не обернулась. Возвратилась в старую хижину, где жила еще в бытность перевозчицей, выла там больше недели… Что ела? Спала ли? Не помню. Очнулась снова на острове. Сижу в челне, плачу, весло поперек колен, ладони до крови стерты, а на берегу — он. На четвереньках бегает. Зовет. Здесь камышниц много, так он сперва у них яйца из гнезд воровал, а после изловчился птенцов есть. Сырыми. И еще червей дождевых… улиток… Вышла я из челна, подняла камень, которым пуповину резала, и чувствую — не смогу. Руки плетями висят. А с середины реки отец кричит… Понял, хитрован, где меня искать!

— Этого не может быть, — сказал ты.

— Отец потом рассказывал: сон ему был. Вещий. Сам Опекун Мира являлся, в шапке до неба. «Вставай, — говорил, Юпакша, — и беги опрометью — родился у мудреца-Спасителя сын, да теперь самого дитятю спасать надобно!» Отец, когда меня в поселок доставил, рыбакам сразу начистоту выложил: каково дитя! И про сон добавил. Думали, спорили, наконец решили: пускай живет себе на острове, а мы Спасителеву чаду станем харч возить, ашрам чинить… Там видно будет! Выживет — добро, помрет — тоже зло с гулькин нос; знать не судьба! Я поначалу не ездила — видеть боялась. Чуяла душа: не удержусь, возьмусь-таки за камень! Бабы меня стыдили… Месяц прошел, другой, третий, возвращается отец мой от внука и хохочет: заговорил! Юпакша только на берег, еще по колено в воде, а внучок уже от хижины орет благим матом: сам, дескать, трескай свою простоквашу, хоть залейся — а мне рыбки лучше привези или там утятинки копченой!» Отца чуть удар не хватил…

— Этого не может быть, — сказал ты.

— Полгода терпела, потом приехала. Сама, без Юпакши. Встретил как ни в чем не бывало, смеялся, шутил… А я смотрю на него — и в горле комок. Борода у него рыжая… у шестимесячного. Сыном зову, язык ровно ошпаренный, а он почувствовал. Бросил юродствовать, за руку взял и серьезно так: «Ты, мама, ежели противно, лучше не езди! Сама жизнь изгоем прожила, понимать должна — оно вдвое поганее, когда жалость, как помои из тряпки, выжимают!» Вот тут я сердцем и почуяла: мое! Пала ему в ноги: «Прости, — кричу, — дуру несуразную…»

— Это сон, — сказал ты. — Это ночной кошмар. Сейчас я проснусь и все будет по-старому.

— Угу, — откликнулся из угла трехлетний ребенок, скорчив гримасу и запуская мосластые пальцы в огонь бороды. — Давай просыпайся, папулька…

Сатьявати уже давно молчала, только всхлипывала украдкой, а Гангея все смотрел на обретенного сына и сутулился под тяжестью правды.

Почему-то все время мерещилось: вот он возвращается в Город Слона и знакомит раджу Шантану с внуком…

За все надо платить.

Вьяса вместе с обезьянкой мало интересовались тягостными раздумьями наследника — они дружно хлебали из одной миски душистое варево, временами ссорясь из-за особо лакомого кусочка. После первого знакомства и стычки с Крошкой-привратницей мартышка на удивление быстро сошлась с хозяином ашрама. Ластилась, копалась в колтунах, вовсю приставала к нему с многочисленными обезьяньими заботами и даже дала подержать свою драгоценную гирлянду из черепов — что для Кали было верхом доверия.

Они были похожи. Очень. Провал вместо переносицы, морщины избороздили плоть, похожую на застывший сок смоль-древа, массивные челюсти выпирают вперед… лапы до колен, ладони черпаками свисают, а мякоть самих ладошек розовеет младенчески!.. Словно в хижину забрался павиан-вожак с самкой-недорослем, осмотрелся и решил пожить денек-другой, до того момента, когда опять потянет на волю. Но Вьяса изредка прекращал шумно набивать утробу (будь Гангея менее взволнован, он бы заметил нарочитость поведения урода!) и в упор глядел на сына Ганги. В такие минуты разом отступало на задний план внешнее звероподобие, переставали смущать иссиня-черная кожа и волосы цвета каленой меди; даже светящиеся в темноте глаза выглядели обыденно. Мало ли, у одних зубы кривые, у других шрам через всю щеку; третьи глазищами сверкают… Бывает.

Крылось в облике Вьясы нечто, вызывающее в сознании давний образ Рамы-с-Топором, сурового гуру — в самом начале обучения, когда учитель все еще чувствовал себя отщепенцем, одним против всех, он смотрел также. Готовясь в любую секунду ударить и втайне надеясь, что не придется.

И еще: когда Вьяса громогласно сообщил, что ему приспичило выйти по нужде — Гангея на удержался и выглянул в щель, провожая сына взглядом. Тот, забыв о личине, шел ровно, почти степенно, разо перестав горбиться и подпрыгивать как одержимый; со спины он и вовсе походил на обычного взрослого мужчину, озабоченного поисками укромного уголка.

До возвращения Вьясы обезьянка нервничала и поминутно дергала Гангею за край одежды. Даже есть перестала.

— Далекий от сути появления и исчезновения обречен удивляться, — пробормотал наследник, цитируя любимое изречение того самого брахмана-советника, который спал сейчас в лагере сном праведника.

И позавидовал старцу: далекий не только «от сути появления и исчезновения», тот был сейчас далек и от прочих земных горестей.

— Ошибочка! — скрипнуло от двери. — Тот, кто не способен постигнуть возникновения и гибели существ, может позволить себе удивляться по-детски; разумный же забыл про удивление. Чему тебя учили, папулька? Баб портить?!

Вернувшийся Вьяса гулко хлопнул себя по животу, упал на четвереньки и поскакал к Кали, преисполненной ликования.

— Вот за это его и кличут Вьясой, — тихо шепнула женщина, склоняясь к самому уху Гангеи. — Сам Опекун Мира имя даровал. Отцу снова сон был: являлся Вишну, говорил — сын Спасителя мудрее мудрых, в материнском чреве все Веды с коментариями изучил! Я, один из Троицы, и то к нему беседовать прихожу, послушать, как он святые писания по-своему расчленяет… Зовите теперь подвижника Вьясой-расчленителем! Рыбаки-то его поначалу Черным Островитянином прозвали… да и по сей день зовут.

— Черным Островитянином? — переспоросил Гангея.

На благородном языке это звучало как «Кришна Двайпаяна». И из тишины прошлого, где плыл челн и рождались дети, растущие не по дням, а по часам, донесся еле слышный голос Рамы-с-Топором, аскета и матереубийцы:

«Только шиваиты знают правду: все смертные аватары Опекуна — или те, кто предрасположен к этому, — носят одинаковые имена. Иногда это прозвища. Кришна, то есть Черный; Кали, то есть Темная; или… или Рама, что значит Вороной».

Кришна Двайпаяна, Черный Островитянин, он же Вьяса-Расчленитель; сын Спасителя для всех, кроме матери и отца.

Настоящего отца.

— Не скучай, папулька. — Янтарный взгляд Вьясы проникал в душу и даже глубже. — Брось грустить, бывает хуже! Ты радуйся тому, что я тебя не люблю гораздо меньше, чем всех остальных. Почти как маму…

И наследник изумленно ощутил: в хижине пахнет сандалом. Как же он раньше не заметил…

* * *

— За что мне это? — спросил ты уже в челне. — Я нарушил долг кшатрия? Не чтил учителей своих? Посягал на женщин во время месячных очищений? Изнасиловал девственницу?! За что?!

Кали прижалась к твоему бедру и пронзительно заскулила.

Сатьявати мерно работала веслом.

— Не знаю, — ответила она после долгой паузы, когда рожденная твоим вопросом обида улеглась в женской душе рядом с другими обидами прошлого. — Знаю только, что у меня никогда не было месячных очищений. За всю мою жизнь. Значит, такого греха на тебе нет.

— Этого не может быть, — сказал ты.

— Да, — согласилась женщина. — Не может. Но — есть. Наверное, все дело в том, что я не знаю, кто я… впрочем, кем бы я ни была, я — не человек.

— Ну и что? — спросил ты. — Я тоже не человек… не совсем человек.

— Ты?!

— Я. Ведь я — Гангея. Дитя Ганги.

3

Челн теперь двигался наискось течения, и Гангея хотел было забрать весло у Сатьявати, но та отрицательно покачала головой. Лодка шла на удивление легко, хотя со стороны могло показаться, что молодая женщина не прилагает к этому почти никаких усилий.

Про ездовые мантры здесь вообще речи не шло — в последнем Гангея был уверен.

— Если бы я узнал обо всем раньше!.. О тебе, о сыне…

— Что было бы тогда?

— Не знаю. Наверное, я бы приехал… да, я вернулся бы сюда и взял тебя в жены!

— А что изменилось сейчас? Ты узнал, ты вернулся, и я рядом с тобой! Еще не поздно!

Небо на востоке плавилось ожиданием рассвета — впрочем, ночь по-прежнему царила над землей, и Заревой Аруна, возничий Солнца, еще только протирал заспанные глаза.

— Поздно, — слова рождались трудно, их приходилось насильно выталкивать из уст. — К тебе сватается мой отец, раджа Шантану. Я не могу встать на пути у отца.

— Но ведь раджа отказался принять условия МОЕГО отца! А ты волен согласиться… Или тебе что-то мешает?

Движения Сатьявати без видимой причины замедлились, весло все реже погружалось в воду, черты лица сковала чуждая рыбачке-подкидышу отрешенность — но тем не менее челн продолжал двигаться с прежней скоростью.

— Мешает, Сатьявати. Я уже сказал… Что с тобой?! Тебе плохо?!

Молодая женщина не ответила. Судорога пробежала по ее гибкому телу, дерзкими пальцами проникая в тайные глубины, вынуждая каменным изваянием застыть на корме, уронив весло себе на колени. Смуглая кожа словно покрылась налетом пепла; глаза Сатьявати изумленно распахнулись, и в их глубине мало-помалу стали разгораться зеленоватые сполохи — берилл такого цвета рудознатцы Восточных Гхат зовут «кошачьей искрой».

Гангея наклонился вперед и вгляделся: нет, это не было отражением бледного венца Сомы-Месяца! Куда больше «кошачья искра» походила на янтарные угли, что неусыпно рдели в глазах их сына, Черного Островитянина.

А потом губы на пепельном лике статуи дрогнули, раскрываясь весенним бутоном; и прозвучал голос.

Совершенно незнакомый голос. Мужской.

— Беспокойство излишне, царевич. Она под моей Опекой.

— Кто ты?

Искренний смех был ответом: так смеются взрослые над детской шуткой.

— Кто ты?! — Сердце грозило пробить грудную клетку и горящим комом выпасть на дно челна. — Чего ты хочешь от нас?!

— Вот именно — от вас. От вас обоих. Но в первую очередь от тебя, сын Ганги и раджи Шантану. Перед тобой — Вишну-Даритель, Опекун Мира.

Гангея не поспешил упасть ниц, и даже сложенные ладони остановились на полдороге ко лбу.

— Прости мою дерзость, светоч Троицы… Но откуда я могу знать, что в Сатьявати вселился именно ты, а не мятежный дух, укравший громкое имя?

— Мне нравится, царевич, что ты отказываешься верить на слово. Даже Богу. Недоверчивость — залог мудрости будущего правителя. Что ж, не поскупись на малую толику собственного Жара и произнеси тайную мантру, которой научил тебя достойный Рама-с-Топором! Будь дерзок до конца, убедись, кто перед тобой…

Гангею пробрал озноб. «Мантрой Раскрытия» он пользовался всего раз в жизни, и то под присмотром гуру. Ничего страшного она в себе не таила, и Жара-тапаса на распознавание истинной сущности собеседника уходило совсем мало; но… Наследник престола боялся другого. Он боялся увидеть, как сквозь родные черты Сатьявати проступит чужое лицо! И хорошо еще, если это действительно окажется лицо Бога!

Гангея сосредоточился, вызывая в себе прилив Жара, ощутил, как жгучая волна поднимается изнутри, заполняет его всего, без остатка, пенясь и начиная изливаться наружу; после чего впился взглядом в непроницаемое лицо женщины-истукана — и тихо произнес четыре слова.

Нараспев, потому что в «Мантре Раскрытия» главным были не слова, а тон.

Словно пульсирующие цепи разом сковали его воедино с женщиной на корме. Черты Сатьявати дрогнули и начали исподволь меняться. Кожа стала еще смуглее, до боли напомнив внешность Черного Островитянина, отвердели скулы, ушла раскосость, легкая горбинка выгнула переносицу, а полные губы сами собой сложились в понимающую и чуть снисходительную улыбку… На Гангею смотрел Вишну, Опекун Мира: таким его облик был запечатлен в статуе из чунарского песчаника, воздвигнутой перед входом в центральный храм Хастинапура.

Сомнения ушли: перед сыном Ганги сидел «дэвол», человек, одержимый Богом. Пусть сами боги и их противники звали друг друга сурами и асурами, напрочь запутавшись, что из этих имен значит «Светоносный», а что — наоборот; люди же испокон веку именовали небожителей «дэвами».

Мать-Ганга даже сына сперва хотела назвать Подарком Богов, то есть Дэвавраттой, но вовремя передумала.

Наследник потрясенно вздохнул — и видение померкло одновременно с угасанием Жара.

— Каюсь в дерзости, — он склонился перед Богом, и сложенные ладони теперь уже без помех добрались до лба, — и возношу хвалу Опекуну Мира за честь лицезреть его облик!

— Недоверчивость и почтительность — хорошее сочетание. Поднимись. Я хочу говорить с тобой.

Гангея послушно выпрямился. Когда-то увидеть Вишну, благородного Опекуна и своего кумира, было для него пределом мечтаний. О, как много хотел он сказать утонченному божеству, покровителю царей-кшатриев — но сейчас, когда сокровенное желание исполнилось, все слова разом вылетели из головы, язык присох к небу, и Гангея мог только восторженно смотреть в сияющие глаза Сатьявати, угадывая за ними виденный минуту назад лик.

Увы, первый же вопрос, заданный Богом, окончательно сбил наследника с толку, заставив вновь усомниться в подлинности явления!

— Почему бы тебе действительно не жениться на этой женщине? Тебе не кажется, что вы предназначены друг для друга?

— Но… мой отец!

— Понимаю, — в голосе Опекуна прозвучала легкая грусть. — Подобная забота о родителе весьма похвальна. Но раджа, в свою очередь заботясь о тебе, никогда не согласится на условия рыбака-упрямца. Кроме того, жизнь Шантану близится к завершению…

— Отец скоро умрет?! — вырвалось у Гангеи.

— Раджа тяжко болен, хотя ни он сам, ни другие еще не подозревают об этом. Уйми печаль, мой юный друг! Шантану — достойный правитель, за свою жизнь он накопил немало духовных заслуг и вскоре будет вкушать блаженство в небесных садах… Уж это я тебе обещаю! Но счастье отца отравит скорбь, если здесь, на земле, останется страдать его любимый сын!

— Я… я не понимаю!

— Что тут понимать? После смерти раджи тебя ждет трон. Значит, тебе понадобится добродетельная жена и множество наследников, дабы род царя Шантану не угас — в противном случае все заслуги мира не спасут его от адских мук! Я знаю, у тебя есть сын, дитя сиюминутной страсти — но о нем лучше умолчать, поскольку представить Вьясу на престоле… Пускай считается меж людьми брахманом, сыном Спасителя-риши! Мой тебе совет: не медли, обменяйся свадебными гирляндами с Сатьявати! Доверься мне!

Мысли Гангеи путались. Опекун желал добра ему и его отцу; все слова были правильными, но…

Согласиться с радостью?

Пренебречь советом Бога?

Словно в насмешку над родным отцом, жениться на той, которая без остатка заполнила сердце раджи?!

«Соглашайся!» — вкрадчиво мурлыкал внутри незримый советчик, и когда сын Ганги наконец понял, ЧЕЙ это совет, он помимо воли содрогнулся.

Зверь в душе мурлыкал: «Да!»

Зверь и Бог — заодно?! Возможно ли?!

— Прости глупца, Великий, но трудно мне решиться перейти дорогу собственному отцу! Видимо, недостоин я оказанной чести…

— Если я явился к тебе — значит, достоин! — сухо отрезал Опекун.

И Гангея ужаснулся: своим упорством и тупостью он разгневал любимого Бога!

— Что ж, попробуем объясниться, — казалось, Вишну смягчился, и у наследника отлегло от сердца. — В заботах о благе Трехмирья я вынужден тщательно подбирать себе помощников. Я говорю не об аватарах (они в каком-то смысле и есть Я!), а именно о помощниках. Добровольных и разумных. На Земле мой выбор пал на тебя.

— На меня?!

— Не перебивай! Забыл, что младший должен ждать позволения заговорить? А я настолько старше тебя, насколько гора Кайласа старше муравья, родившегося сегодня утром! Вот когда мы найдем общий язык — тогда, возможно, я дарую тебе право перебивать меня трижды в год! Хочешь воспользоваться будущим правом?!

— Чем же я, смертный, могу помочь светочу Троицы? — осмелился подать голос наследник. — Приказывай! Я с радостью выполню любое поручение!

— Прежде чем выполнять, надо понимать. Начнем с простого: тебе наверняка известно, что Трехмирье не раз стояло на краю гибели! Также, полагаю, не будучи брахманом, ты все-таки слыхал, что Вселенная сотворена при помощи Жара-тапаса, который по сей день лежит в основе творения… Да или нет?

— Да. Гуру говорил мне об этом.

— Отлично. Тогда, надеюсь, он говорил и о том, что любое существо Трехмирья, предавшись аскезе и подвижничеству, способно накапливать Жар в себе?

Гангея кивнул.

— Разумеется, это справедливо, когда честный подвижник получает при жизни некий дар или после смерти пожинает плоды своих трудов в небесной обители. Но ведь случалось, что Жар накапливался исключительно в корыстных целях! Вспомним хотя бы Десятиглавца, ракшаса-убийцу! Да, он был аскет, каких мало, но едва наш рохля… то есть Брахма-Созидатель обменял Жар Десятиглавца на дар неуязвимости от богов и демонов, как Трехмирье заходило ходуном! Даже после того, как я в облике земной аватары разделался с ублюдком, по всей земле еще долго дымились руины, а вдовы оплакивали погибших мужей! Впрочем, ракшас — это хоть как-то понятно! Зато когда основы Мироздания начинали колебать святые аскеты…

Вишну помолчал, прежде чем заговорить снова. Челн продолжал скользить против течения, но Гангее было не до того — он всем сердцем внимал речи Бога.

— Приказывай! — словно в бреду шептали белые губы.

— Не приказываю — предлагаю. Когда душа раджи Шантану обретет райские миры, ты займешь его место на престоле. Да, царство твоего отца процветает, люди в нем обеспечены и счастливы, исправно возносятся молитвы и творятся обряды — но так ли обстоят дела в сопредельных державах?! А еще дальше простираются земли заик-барбаров[50], чьи женщины испражняются стоя, а мужчины не чтят богов, допускают смешения варн или вовсе не признают их, дают нечистым собакам вылизывать посуду, из которой едят… Да ты, верно, и сам это знаешь?

— Знаю, Великий!

— Ведь варна, «окраска» существ — это не просто сословие! За спиной у брахмана — сотни поколений потомственных жрецов, века общения с богами и наставления смертных на путь истинный! Брахман — это он сам и все его предки! Поручи обряд «Приношения Коня» любому не брахману — что получится?! То же и с кшатриями: год за годом род воинов копил мужество, отвагу и умение сражаться, впитывая их с молоком матери! Брось в бой рыбака или гончара — много ли он навоюет?! Вайшьи, землевладельцы и мастера, испокон веку учились хозяйствовать; шудры — выносливы, послушны и привычны к тяжелой работе… Тысячелетия кропотливого отбора — и свести все на нет из-за ложной справедливости?! Только потому, что Жар-тапас доступен всем?!

— И я… мне предстоит образумить этих людей?

— Да! Ты станешь Чакравартином-Самодержцем, Вращающим Колесо Судьбы. Ты объединишь все окрестные земли, ты пойдешь дальше, в земли барбаров, и принесешь им Закон-Дхарму — пусть даже на конце стрел! Империя Гангеи Великого прославится в веках, расцветая под сенью Закона, славя богов и своего земного повелителя… Решайся! Стань Опекуном Земли!

У сына Ганги кружилась голова от открывшейся перед ним картины. Не это ли мечта любого просвещенного правителя? Могучая держава, крепкая Законом и благочестием, где каждый знает свое место и доволен своей участью? А во главе — он, Чакравартин-Самодержец, фаворит самого Вишну, пользующийся поддержкой богов и любовью благодарного народа? Все враги сокрушены, еретики наказаны, подданные довольны, чистота варн незыблема, царство процветает, богам возносятся обильные жертвы…

— …Но это еще не все, царевич, — вернул его с небес на землю голос Опекуна Мира. — И без барбаров хватает гнуси в Трехмирье: ракшасы, пишачи-трупоеды, нечистые бхуты, преты, якши, вселяющиеся в тела умерших духи-веталы — да мало ли кто еще?! Долг Чакравартина — выжечь нежить каленым железом! Раз и навсегда!

— Но ведь часть их состоит в свитах богов! — изумился Гангея.

— Божьи слуги безопасны для Трехмирья. Но предающийся аскезе ракшас, который получает в итоге сверхбожественное могущество? Подкрадывающийся к уснувшему в лесу путнику прет-клыкач?! Бхуты — осквернители могил?! Им не место среди живых! А души их, возродясь в куда более достойных существах, озарятся наконец светом Закона и ступят на стезю добродетели. И ты в силах помочь им в этом!

— Я?!

— Ты! — в голосе Вишну зазвенели нотки раздражения. — Объединив людей в единое государство, ты очистишь землю от скверны, после чего скажешь от чистого сердца: «Хорошо, и хорошо весьма!»

Что-то шевельнулось глубоко в душе Гангеи; там, далеко, притаясь на самом дне, куда не достигал свет разума, дрогнула незримая твердь — и даже зверь, внимавший речи Бога вместе с царевичем, испуганно дернулся.

Тайна просыпалась от долгого сна, медленно выбираясь на поверхность сквозь толщу судорожно сопротивлявшегося «я».

— Что же я должен сделать? — спросил у Бога сын Ганги, с тревогой прислушиваясь к самому себе.

— Для начала — жениться на Сатьявати. Потом… Темный прибой ударил в мозг, вымывая остатки сознания, и свет померк в глазах Гангеи.

Тело будущего Чакравартина содрогнулось, едва не выпав из челна, руки клешнями заскребли по бортам, словно в поисках опоры, голова свесилась набок, глаза закатились, сверкая белками в кровавых прожилках, а изо рта потекла тягучая слюна. Сейчас могучий витязь выглядел беспомощней младенца — и напротив него эбеновым изваянием застыла темнокожая женщина, пересыпая под веками толченый берилл «кошачья искра».

— На престол, — с трудом пробулькал слюнявый рот Самодержца. — На престол — и всех к ногтю! Барбаров, ракшасов, Локапал, согласных, несогласных… всех! Восславим хором братца Вишну! Ом мани! Так, Упендра?

— Что ты себе позволяешь, червь?! — полыхнул гневом взгляд женщины. — Забыл, кто перед тобой?!

— Помню, — ехидно прошамкали губы мужчины. — Помню, Упендра! Как не помнить! Лучше б твоя мать тогда послушалась Дханву-лекаря и избавилась от младшенького сынка! Ведь это твоя шутка загнала меня в темницу из смертной плоти! Что, думал, не выберусь?! Или забыл? Вижу — забыл…

— Кто ты? — голос Бога впервые сорвался на крик.

— Дьяус. Шут Дьяус, миляга Дьяус, последний из Благих! Тот, кто держал Вселенную в кулаке задолго до всех Опекунов, вместе взятых!

И челн остановился поперек стремнины как вкопанный.

4

С самого утра Предвечный океан был спокоен. Только легкая зыбь изредка туманила зеркало Прародины, да еще одинаково пологие волны, словно близнецы, лениво возникали из ниоткуда и с прежней ленцой уползали в никуда.

Древо Ветаса, что выросло из осколков скорлупы Золотого Яйца и пустило корни во влажной бездне, озарялось божественным сиянием — в кроне птицами в силках умелого ловца трепетали искристые зарницы. И немудрено: под Древом сегодня расположился сам Вишну, Опекун Мира, Светоч Троицы.

Тот, кому ложем служил лотосовый лист, а листу опорой — Тысячеглавый змей Шеша, всплывший из глубин по воле Опекуна.

Сверкающие драгоценностями браслеты сплошь покрывали руки и ноги Бога. Грудь Вишну была гладкой — лишь над правым соском виднелся завиток волос, какой оставляют себе все вишнуиты, — и увитой гирляндами белых лотосов о восьми лепестках. Цветы только-только распустились и дышали свежестью; еще один цветок-исполин прямо на глазах раскрывался, вырастая из пупка Опекуна. Блистала сокрытая в венчике жемчужина Каустубха, добытая при пахтанье океана и преподнесенная сонмом богов Опекуну Мира; и горел во лбу Дарителя ограненный сапфир, испуская из себя лазурный луч на все десять[51] сторон света… Огромно было тело младшего сына Адити-Безграничности: уступая размерами Предвечному океану, возлежало оно вровень с Ветаса-Древом! Прекрасен был лик Его, и присутствие наполняло Вселенную благородством и миролюбием…

А по водам Прародины вокруг великого и прекрасного Вишну бродил карла, похожий на шута-вибхишаку. Хитрые глазки-маслинки поблескивали из-под кустистых бровей, жиденькая бородка, достойная козла в рыбацком поселке, свисала паклей; ермолка из алого бархата залихватски съехала на левое ухо. Помимо дурацкой ермолки на карле имелась рубаха совершенно невообразимой расцветки, сшитая явно на вырост, а также шаровары шириной с долину Инда: из-за них карла то и дело путался, оступался — но, на удивление, не падал. И в воду не проваливался. Бродил себе по дремотным волнам, как по косогорам, да еще время от времени косился на Древо Ветаса и Опекуна под Древом.

— Глянь направо, глянь налево, — вдруг пронзительно заорал карла на всю Прародину, — в океане аж два Древа!

— Не смешно, — отозвался Вишну, наскоро создавая рядом образ своей супруги, Лакшми-Счастья, и заставляя Счастье чесать себе пятки. — Где ты видишь второе?

— Под первым, — остроумию карлы не было предела. — Вон, уже и цвести начал… Скоро плодоносить пора.

— Все шутишь, — осуждающе заметил Бог.

— Все шучу! — с готовностью согласился карла. — По чину положено. Чем бока пролеживать и корчить из себя толстый пуп Мироздания, лучше уж в дураки податься. Все дело какое-никакое!

— Ты мне лучше скажи, как ты наружу выкарабкался?! — проворчал Вишну, отращивая третью и четвертую руки с раковиной и дубинкой соответственно.

— А так же, как и ты, Упендра!

Карла гнусаво захихикал и весьма похабно изобразил, как и из чего он выкарабкался.

— Не смей называть меня так, дурак!

— Упендра! Упендра! — Карла весело запрыгал вокруг Опекуна, и эхо откликнулось со всех сторон, заполняя океанский простор:

«Упендра-а-а!»

Раздражение Вишну доставляло карле изрядное удовольствие.

— Что ж, дурак, веселись, пока можешь, — в трубном гласе Опекуна Мира прозвучала отчетливая угроза. — Верней, пока я Один из Тримурти, что само по себе немало. Но, полагаю, будь я просто Одним, твоя развязность…

— Одним?! — громыхнуло эхо, разом вытряхнув зарницы из листвы Ветаса-Древа, и Вишну не сразу понял: эхом был ответ карлы, а не финал его собственной тирады.

Очертания уродца смялись в бесформенный ком, пятном крови мелькнула, всасываясь внутрь, дурацкая ермолка — и Предвечный океан вскипел, метнув пенный столб к нахмурившемуся тучами небу. Прямо с того места, где минутой раньше плясал карла; словно и впрямь существовала в пучине страшная Лошадиная Пасть, затаившийся до поры пожар Судного Дня.

Мгновенно небесная ширь пришла в движение. Тучи испуганными овцами шарахнулись в стороны, открылась лазурь без конца и края, и огненными сполохами проступил в вышине гневный лик бывшего дурака.

От прошлой личины осталось одно: съехавшая на ухо алая ермолка солнца. Но чувствовалось: захоти Он, и солнце мигом окажется на макушке, превратив восход в полдень.

— Я, Дьяус-Небо, успел позабыть, каково оно: быть тем Одним, которым мечтаешь стать ты! И, клянусь временами, когда Трехмирье склонялось перед Вседержителем — ты зря напомнил мне о запретном!

В новом положении Вишну, в положении ничтожества перед гигантом, было всего одно преимущество — возможность насмехаться.

И Опекун воспользовался ею подобно Дьяусу-карле.

— Из Вседержителей в дураки? Ты считаешь это возвышением, грозный друг мой?! Да, будет о чем порассказать в Обители Тридцати Трех…

— Ты родился слабым, Упендра, и поэтому помешан на силе, ложно полагая ее возвышением! Думаешь, кто-то оказался сильнее меня? Раньше я был способен представить — а значит, и создать! — все, что угодно… Да, наверное, в результате мог появиться некто, способный превзойти Абсолют! Но быть Злом и Добром в одном лице, быть Всем! Быть Дьяусом… Когда Один осознает всю скуку Одиночества, он вместе с этим понимает: такой груз не по плечу Богу! Разве что шуту — и я опрокинулся в самого себя, Упендра! Я создал камень, который сам не смог поднять! Веришь, по сей день я еще ни разу не пожалел о своем решении…

Косматые брови сошлись на переносице, и лик в небе повторил шепотом, прозвучавшим страшнее грома:

— По сей день. Но ты впервые заставил меня пожалеть о сделанном выборе.

— Поздно жалеть, Дьяус! Ты шут, забавный малыш, отставной божок на побегушках — не более того! Корчи рожи в свое удовольствие, рисуй себя на небе, поучай или насмехайся — но судьбы Трехмирья вершат другие! Твое время прошло и никогда не вернется; теперь настал черед МОЕГО времени! Абсолют не по плечу Дьяусу? Посмотрим, сумеет ли Вишну-Опекун подставить свое плечо!

— Многие так думали… — задумчиво пророкотало небо. — Но даже двоих оказалось недостаточно. Варуна-Водоворот и Друг-Митра продержались долго, дольше, чем я предполагал, но и им пришлось уйти. Варуна согласился на это добровольно, а Митра… Где он теперь, Друг, ставший Изгнанником? Там, где богов не называют Друзьями! Здание Трехмирья складывалось по кирпичику не одно тысячелетие, даже не одну югу[52] — и не тебе, Упендра, ломать плод чужих трудов!

— Бред! — фыркнул Вишну и для развлечения дунул в раковину. — Тримурти, Локапалы-Миродержцы, суры-асуры, наги, гандхарвы, якши, ракшасы, люди… Не слишком ли много кирпичиков? И где ты видел здание из совершенно разных кирпичей?! Стареешь, Дьяус… проще надо, проще! Тогда не понадобится скалиться из поднебесья! Кстати, если тебе надоело веселить публику — мы могли бы найти общий язык! Что скажешь, отставной Абсолют?!

— Скажу, что твоя идея Мироздания не приходила мне в голову. И, пожалуй, к счастью. Кирпичики? Оставить лишь одинаковые? Двух, трех видов — ну никак не больше пяти… И складывать простой и понятный мир-домик! Дворцов не выйдет, зато и забот меньше! Всех лишних… вернее, всех РАЗНЫХ — обтесать. Или стереть в труху. Упендра, Всемогущему было скучно в мире бесконечных возможностей! А ты предлагаешь мне забаву идиота!

— И ты встанешь у меня на пути? Попробуй! Отказавшись от власти, ты наверняка не оставил себе лазейки для возвращения! Слишком большой искус даже для бывшего Вседержителя… А сейчас ты — узник, запертый в человеческом теле. Скоро твой мятежный дух опять уснет, а тело-темница станет помогать мне! Ты даже не сможешь предупредить других! Уж я-то позабочусь, чтобы царевич Гангея прожил подольше, став Чакравартином и преданным вишнуитом! Я успею обстряпать дельце раньше, чем ты сумеешь освободиться. А даже если нет — кто станет слушать шута?

— Мальчик не будет Чакравартином, — устало громыхнуло Небо.

— Будет! Никуда не денется! А если он вдруг упрется — любая из моих аватар просто ПОПРОСИТ его об этом! Или ты забыл про обет юного героя? На всякого осла найдется своя веревка! Мне нужна империя во Втором мире — и я ее получу!

Опекун победно рассмеялся.

— Мальчик не будет Чакравартином, Упендра…

— Посмотрим!

— Посмотрим, — донеслось отовсюду, и лик в небе начал таять, затягиваясь тучами.

* * *

…Ты медленно приходил в себя. По реке полз рассветный туман, мир вокруг казался серым и зыбким, и челн беззвучно скользил во мгле, направляемый ровными, сильными взмахами весла.

Сатьявати стояла на корме, равномерно погружая весло в воду. Женщина молчала.

Молчал и ты, роясь в обрывках воспоминаний, словно ограбленный скряга.

Кажется, Сатьявати предлагала тебе жениться на ней, а ты отказался, отказался ради отца… потом… потом…

Потом был провал. Мысли прибоем бились в несокрушимую дамбу и, обиженно ворча, откатывались обратно.

Только в глубине, на самом дне, глубже испуганного зверя, зрело какое-то решение — окончательное и бесповоротное.

Ты очень хотел узнать — какое.

Впереди из тумана проступили влажные доски пристани.

5

Гроза надвигалась с востока.

Тучи обкладывали небо умело и плотно, будто войска четырех родов брали в осаду процветающий город: первыми неслись орды легких всадников, следом наползали армады колесниц и боевых слонов, а из-за горизонта уже доносилось громыхание многомиллионной поступи.

Шла пехота, грозя с минуты на минуту обрушиться ливнем дротиков и пращных ядер.

Рыбаки, толпясь на площади селения, испуганно переглядывались и с нескрываемым восторгом косились на своего старосту. Дескать, нам-то хорошо, мы друг к дружке жмемся, нам теплее и храбрее, а ему, Юпакше-бедолаге, впереди стоять, перед этим… ну, этим, который… который страшный…

Дружинникам было не легче. Разве что воины открыто смотрели на своего царевича и смутно догадывались: прикажи он сейчас, и любой из дружины с радостью бросится на собственный меч. Или сам-друг на армию.

Сбоку, присев на чурбачок рядом с рыбацкими стариками, молчал брахман-советник. Жевал запавшими губами, прислушивался к дальнему грому, вертел в прозрачных ручках веточку акации. Пожалуй, лишь он, дитя своей варны, множества поколений жрецов, отчетливо понимал: из Хастинапура уехал один наследник, а вернется уже совсем другой. Хорошо это или плохо — неведомо до поры; а только семя должно умереть в земле, чтобы росток пробился к небу.

И ныли на грозу дряхлые кости.

— Ты требовал, чтобы твоя дочь стала законной супругой раджи Шантану? — тихо сказал Гангея, вместо Юпакши обводя взглядом всех присутствующих. — Да будет так! Я, сын Миротворца, беру Сатьявати в жены моему отцу и клянусь в том, что раджа сочетается с ней браком по обычаю кшатриев!

Смуглая кожа молодой женщины побледнела второй раз за всю ее жизнь.

Казалось: еще секунда, и случится небывалое.

Но голос Гангеи был по-прежнему тверд и спокоен.

— Ты требовал, чтобы дети твоей дочери от моего отца унаследовали престол Лунной династии, взойдя на священный трон из дерева удумбара? Да будет так! Единственное препятствие в этом — я. Так знай же: я освобождаю дорогу!

Брахман-советник приподнялся, словно желая вмешаться, но опоздал.

— Я, сын Ганги и Миротворца, ученик Рамы-с-Топором, даю обет: никогда я не сяду на трон моих предков! Людям будет запретно именовать меня раджой; и сыновья Сатьявати от моего отца найдут в Гангее опору во время их грядущего царствования! В свою очередь мои потомки не станут чинить раздор! Царство мною отвергнуто, теперь же я принимаю решение относительно продолжения себя в детях. Отныне, при свидетелях, я возглашаю обет безбрачия! Ад ждет не оставивших потомства — но даже умри я бездетным, для Гангеи сыщутся на небесах нетленные миры… Да будет так!

Ливень наискось хлестнул по площади, ветер закрутил песчаные смерчики под ногами людей, и огненный перун Громовержца расколол в черепки кувшин неба. Плотная стена воды накрыла мир, армады туч пошли на приступ осажденной крепости, незримые защитники грудью встречали пылающие стрелы и в ответ лили кипяток на головы Марутов, бурных дружинников Владыки Тридцати Трех; небо и земля, быль и небыль смешались воедино, грозя наступлением Пралаи, Судного Дня; и мнилось: молнии одна за другой бьют в дерзкого человека, который только что взял на себя тягчайшее бремя для смертного, отказавшись продолжить себя в детях.

— Се Бхишма[53]! — свирепо рычал гром, и вторили ему оранжево-алые сполохи, вертясь в бешеной пляске. — Се Бхишма!

И люди на земле молча вторили: да, это Грозный!

Кто, если не он?!

А на маленьком островке, близ слияния кровавой Ямуны и мутной Ганги, плясал в кипящих струях Черный Островитянин, будущий автор «Великого сказания о битве потомков Бхараты» — как неверно переведут впоследствии безграмотные барбары название сего труда. Темнокожий урод, он топорщил медную проволоку бороды и выкрикивал слова на чуждом Трехмирью наречии, мокрый с головы до пят — плясал, кричал, грозил небу корявым кулаком…

Именно Вьяса-Расчленитель через много лет запишет на пальмовых листьях: «…и тогда апсары вместе с богами и толпами небесных мудрецов стали дождить цветами, говоря: „Это Бхишма!“

Дождь цветов будет понятнее и ближе всем, от седого Химавата до Махендры, Лучшей из гор, чем просто дождь.

Так и запомнят.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

РЕГЕНТ

Эта часть — лучшее средство для зачатия сына, она же — великий способ приобретения богатства. У тех, кто внимает и запоминает, сыновья послушны, жены добронравны, а слуги — исполнительны.

Глава Х

СМЕРТЬ ПРИХОДИТ С НЕБА

1

Скомканная постель еще дышала недавней страстью. Охряные блики светильника играли на глянцевых от пота телах, шелк покрывал был в беспорядке разбросан вокруг, острый аромат сандала и мускуса царил в покоях; и одобрительно улыбалась в изголовье статуэтка Камы-Сладострастца, Цветочного Лучника, взирая на мужчину и женщину.

Их юность уже миновала, оба вступили в пору величественной и уверенной зрелости, когда жизненные соки уже не пенятся молодым вином, а спокойно текут полноводным потоком… Впрочем, внешне безобидные реки изобилуют омутами-бочагами, а именно там, согласно мнению знатоков, бхуты водятся!

В один из таких омутов эти двое только что окунулись с головой — и теперь, вынырнув на поверхность, пытались отдышаться.

Смуглая, почти черная рука женщины лениво гладила бронзу мужской спины, и усталый любовник наконец зашевелился, глубоко вздохнул и откинулся на подушки. Странная смесь нежности и страдания отразилась на его лице — белокожем, скуластом, с крупными чертами; словно минуту назад он не рычал от страсти в смятых покрывалах, а собственноручно очищал от гноя застарелую язву. Изрядная седина не по возрасту щедро запорошила черные кудри и вьющуюся бороду, напоминая смесь соли и перца.

— Не надо, милый, не кори себя, — прошептала женщина, явно почувствовав его состояние. — Так было суждено с самого начала. Просто мы нашли друг друга… Я не могу без тебя.

— И я, — хрипло выдохнул мужчина, кладя ладонь на ее бедро и вздрагивая всем телом, как от ожога. — Хотя нет, вру — могу… но не хочу. Нет, снова ложь… Ты прекрасно знаешь, Сатьявати, я люблю тебя еще с той встречи на берегу — но, клянусь раковиной Вишну, иногда я думаю, что лучше бы нам было никогда не встречаться!

— Может, ты и прав, — даже еле слышный шепот женщины, казалось, пах сандалом. — Ты всегда прав, милый… Однако сейчас уже поздно сожалеть — к чему отравлять себе редкие минуты счастья?! Судьба и без того не балует нас своими щедротами… Поговорим лучше о чем-нибудь другом. Хорошо?

— Хорошо, — покорно согласился мужчина, убирая руку с бедра подруги.

Но вместо разговора о чем-то другом они просто замолчали, глядя в украшенный самоцветной мозаикой потолок и с каждой минутой отдаляясь друг от друга. Даже улыбка Цветочного Лучника становилась все холодней, пока не превратилась в вымученную гримасу. Понимал владыка сердец, испепеленный Трехглазым Шивой за дерзкую попытку искушения: не этим двоим говорить о другом.

— Вичитра на учениях? — осведомился наконец мужчина равнодушным тоном. — У дядек спрашивала?

— Да. Только о подвигах и мечтает, дурашка! То лук, то колесница…

— Ничего, пусть привыкает! Я в его годы…

Мужчина осекся и умолк.

— А Читра до сих пор на охоте пропадает? — поинтересовался он чуть погодя.

— Завтра должен вернуться, — голос женщины был совсем сонным.

— Баловство все это, — осуждающе проворчал мужчина. — Парню скоро на трон садиться, через неделю помазание, а он по лесам оленей гоняет!

Ответа не последовало, и, скосив глаза, мужчина обнаружил, что женщина уже спит. Наверное, следовало бы дать и себе отдохнуть, но сон бежал его. Мысли роились в голове, надоедливыми мухами бились изнутри в слюдяную пелену дремы, и из памяти, одна за другой, медленно всплывали картины прошлого…

Забывать — удача, доступная не всем.

* * *

Счастью раджи Шантану не было предела. Он радовался, как юноша, и, казалось, даже помолодел на добрый десяток лет. Когда ты смотрел на отца в такие минуты, то чувствовал, что поступил правильно, найдя единственно верный выход из сложившейся ситуации. И тихо радовался.

Сатьявати, промолчав всю дорогу от поселка до Города Слона, во дворце неожиданно оживилась, благосклонно принимала знаки внимания со стороны раджи и сама предложила не тянуть со свадьбой. Если молодая женщина и притворялась, то весьма умело. Венчание владыки Хастинапура, куда съехалась вся знать Двуречья, прошло шумно и торжественно, богатые подарки достались не только брахманам-свадьбообрядцам, но и всяким ушлым личностям, которые просто вертелись рядом; преступников и казнокрадов амнистировали, а для народа было выставлено бесплатное угощение.

Народ гулял, набивая утробу дармовщинкой, честно славил мудрого и щедрого Шантану, храня подозрительное молчание относительно законной супруги раджи. А если кто спьяну и вспоминал о ней, то вместо восторгов все больше звучали оскорбительные выпады! Царицу вполголоса величали грязной шудрой, рыбьим выкормышем (и откуда прознали?!), а то и вовсе Чернавкой, сведя воедино правду с поклепами!

Да что народ! Многие из свадебных гостей косо поглядывали на темнокожую царицу и как бы невзначай интересовались ее варной и происхождением.

— Сатьявати — дочь небесной апсары. И на ней благодать святого подвижника Парашары-Спасителя, — с уверенностью ответил ты, когда кто-то обратился с этим вопросом к тебе. Ответил громко и внятно, так, чтоб аукнулось даже за дальними столами, — после чего обвел тяжелым взглядом присутствующих.

Дескать, все ли поняли?

Гости поняли Грозного. Или сделали вид, что поняли. Или-лили… По крайней мере вопросов больше не было. Но косые взгляды остались, и с этим ты ничего не мог поделать. Зверь внутри раздраженно рычал, с вожделением поглядывая на сидевшую рядом с отцом Сатьявати, и приходилось гасить его недовольство, опрокидывая в себя одну чашу крепкой гауды за другой.

Помогало плохо.

А когда отшумели многодневные празднества, иссякли медвяные реки, все подарки были розданы, все здравицы произнесены, а гости разъехались, страдая похмельем, — тогда Шантану-Миротворец вспомнил о сыне, которому был обязан своим счастьем. О сыне, который ради него согласился остаться бездетным до конца дней и отрекся от престола! Разумеется, раджа помнил об этом с самого начала, но суета мешала сосредоточиться: днем — обряды, празднества и поздравления; ночью — жаркие объятия молодой супруги.

Впрочем, рано или поздно Миротворец всегда платил долги. С лихвой.

— Я, царь Шантану из рода Бхараты-Благородного, призываю в свидетели людей и богов: если есть у меня в этой жизни хоть какие-нибудь духовные заслуги…

Жаркое марево овеществленного тапаса сгустилось вокруг раджи, покрыв его радужным коконом, и ты в ужасе понял: не успеть! Советы, уговоры, просьбы — поздно! Теперь все произойдет так, как скажет Шантану, если только хватит на то отцовского Жара!

— …То пусть силою этих заслуг Грозный, мой сын от Ганги матери рек, получит в дар от меня право…

— Не надо, отец!!!

— …право выбрать день и час своей смерти по собственному желанию! Да будет так!

Жар хлынул в твою сторону, ударил пенной волной, опалил — и откатился, оставив гулкую пустоту в душе и дикую головную боль. Тело вздрогнуло, не сразу привыкнув к новым ощущениям, и засмеялся Шантану, глядя попеременно на сына и обретенную жену. Слабое, едва уловимое свечение еще с полминуты озаряло царя, но вскоре померкло и оно.

Раджа даже не предполагал, что через много лет его дар сослужит тебе далеко не лучшую службу.

Не знал этого и ты.

Зато ученик Рамы-с-Топором хорошо знал другое: отец, стремясь отблагодарить сына, безрассудно истратил почти весь свой Жар. После такого люди долго не живут.

Помешать радже распорядиться плодом духовных заслуг было выше твоих сил. С судьбой глупо спорить, глупо винить ее, еще глупее скорбеть о случившемся! Тем не менее чувство вины, ощущение, что ты подло украл часть жизни отца, прочно поселилось в душе.

Ты мог лишь жить дальше и каждый день радоваться, что видишь отца живым.

День. Месяц. Год. Пять…

Шантану прожил еще семь лет.

В эти оставшиеся ему годы он почти забросил государственные дела, посвятив себя усердному выполнению супружеского долга и поискам новых развлечений для молодой жены. Празднества, пиры, состязания вандинов[54] и акробатов, пышные поездки к соседям — Сатьявати принимала роскошь как должное и, казалось, была вполне довольна своей участью.

Через год после свадьбы она родила мужу первенца, которому дали имя Читра — Блестящий; через два года после этого у Сатьявати снова родился мальчик, немедленно названый Вичитрой — Дважды Блестящим. Что ж, такие имена вполне подходили наследникам блистательной Лунной династии. А каждый уж волен был удлинять их по своему усмотрению, добавляя разные красивые эпитеты и превращая просто Блестящих в Блестящих Воителей или Блестящих Небожителей.

Большинство так и делало.

Все это время государством фактически правил Грозный. К счастью, за годы, проведенные в Хастинапуре, сын Ганги успел поднатореть в искусстве междержавных переговоров и управления страной, наблюдая за действиями отца; да и министры-умники не зря ели казенный рис и получали жалованье из царской казны. Сейчас их помощь пришлась как нельзя кстати. Царевичи подрастали, Сатьявати роскошествовала, стареющий раджа предавался увеселениям плоти — а имя Грозного все громче звучало в стране и за ее пределами.

И славу подкрепляла острота стрел.

Юго-восточный сосед, правитель крупного княжества Каши, успел горько пожалеть о бранных словах, которыми он публично оскорбил супругу раджи Шантану, — руины собственной столицы весьма способствовали раскаянию! Быстрая победа сразу подняла престиж Гангеи, и вскоре чуткое ухо сына Ганги начало ловить шепоток за спиной: «Эх, поспешил Грозный швыряться обетами! Ну ничего, со временем уломаем, посадим государить…»

Слыша эти разговоры, Гангея мрачнел и хмурился, притворяясь глухим. Люди были правы: но их правота лишь усугубляла тяжесть бремени на широких плечах Грозного. Хотя, возвращаясь мысленно назад, Гангея понимал: сейчас он поступил бы точно так же. Иного выбора не было.

Вскоре состоялся обмен послами с могущественным государством панчалов; результатом стало заключение торгового и военного союзов. Почти сразу два княжества-соседи, страдая от набегов лесовиков-Плосконосиков, сами напросились под покровительство Хастинапура — и были благосклонно приняты Грозным и Советом.

Барбары-Камбоджи с севера охотно гнали свои знаменитые табуны к Городу Слона — менять на ткани и оружие; увеличение числа всадников и колесничных бойцов весьма способствовало заключению пакта о ненападении с гордыми ариями-Шиби из Западного Пенджаба. Переговоры шли долго, но после взаимных уступок завершились успехом. «Лучше иметь воинственных Шиби в качестве союзников, чем ежедневно ждать удара в спину», — рассудил Гангея, и советники всемерно одобрили этот вывод.

Наконец прибыли послы и из далекой южной Ориссы.

Раджа, как обычно, устранился от ведения дел, поручив все сыну. Послам были оказаны подобающие рангу почести; затем Гангея предоставил советникам беседовать с южанами и очнулся от дум только после долетевшей до него фразы:

— Да будет твердыня Хастинапура вовеки неколебимой, как Махендра, Лучшая из гор, которую наш правитель имеет счастье лицезреть из окон своего дворца!

«Махендра! — екнуло сердце. — Как же я забыл?!»

— Да пребудет и с вами благословение Опекуна Мира, радеющего о всеобщем благе, — слегка невпопад ответил послу Гангея. — Безопасны ли сейчас ваши дороги? Говорят, раньше в окрестностях священной Махендры проходу не было от злых ракшасов! Не докучают ли людоеды мирным поселянам?

— Злые ракшасы на Махендре больше не живут! — расцвел улыбкой глава посольства. — Теперь на Лучшей из гор обосновался добрый Рама-с-Топором, избавив нас от этой напасти!

И очень удивился, увидев Грозного хохочущим взахлеб, самозабвенно, по-детски.

Послы удалились, а сын Ганги еще утирал слезы и видел внутренним взором суровое лицо учителя. Он был искренне рад не столько избавлению Ориссы от злых ракшасов, сколько известию, что Парашурама дошел-таки до Махендры и обосновался рядом с южной обителью своего покровителя Шивы.

«Надо бы ему весточку передать», — подумалось Грозному.

Но сперва пришлось разобраться с посольством, потом — с наводнением в восточных областях, а через месяц Город Слона облетела скорбная весть: раджа Шантану скончался.

Миротворец еле-еле разменял шестой десяток, и люди шептались о скрытой болезни раджи, о том, что молодая стерва жена истощила и довела до смерти пожилого правителя; люди шептались, а Гангея винил во всем себя. Если бы не щедрый дар отца…

Впору воспользоваться правом, выбрав день и час собственной смерти!

Не сегодня ли? Отец еще недалеко ушел…

…Полгода новоявленный регент носил траур. А когда боль утраты немного отпустила сердце, в покоях Грозного объявилась Сатьявати. Мачеха. Вдова отца.

И зверь внутри заворочался, очнувшись от долгой дремы и плотоядно сведя желтые зрачки в вертикальную черту.

— Я пришла к тебе, — просто сказала Сатьявати, присев на край ложа.

Она была хороша. Она была не просто хороша — перед Грозным сидела уже не юная и порывистая рыбачка, но ослепительная царица, прекрасно сознающая, кто она и чего хочет.

Последнее регент и его зверь почувствовали сразу. Оба.

— Ты слышала мой обет, — спокойствие далось Гангее дорогой ценой.

— Слышала. И до сих пор не простила! Ладно, к чему ворошить прошлое… Ты знаешь. Шантану искренне любил меня. И я… я очень старалась! Не скрою, временами мне бывало хорошо с твоим отцом. Но отдадим прах мертвым, а жизнь — живым! Потерять тебя дважды? Вряд ли есть на земле женщина, которую судьба била чаще моего!

— Прошу тебя, Сатьявати, оставь меня. Иначе я не выдержу и кинусь на вдову собственного отца. Обеты обетами, — Гангея горько усмехнулся, чувствуя, как зверь точит когти о кору его души, — а страсть страстью! Ты ведь за этим пришла?

— Если тебе так угодно — да, за этим! Шантану умер, да обретет его душа небесные миры; я была верна мужу, но траур закончился. И если я не последовала за раджой на погребальный костер, то не для того, чтобы пылать в огне весь остаток жизни! Люби меня, и будь что будет!

— Но мой обет…

— Ты сохранишь свой драгоценный обет в целости и сохранности! — победно улыбнулась Сатьявати. — Я не потребую жениться на мне и не стану рожать тебе детей! Ведь в этом ты поклялся?!

— Я вижу, из подкидыша вышла превосходная царица… Но жить вне брака, да еще с собственной мачехой?

— А отказать женщине, которая любит и хочет тебя? Женщине, которую ты в свое время лишил девственности и бросил одну, с ребенком-уродом на руках? В конце концов, если ты помнишь, за тобой водится еще один обет… Я не хотела этого, но вынуждена: я ПРОШУ тебя, Гангея!

В следующее мгновение зверь внутри Грозного порвал привязь; ложе сладостно застонало, принимая на себя тела преступных любовников, и понимающе усмехался в изголовье Цветочный Лучник…

Их встречи были редкими, однако дворцы плохо приспособлены для тайн. Скоро об этом знали все. Шушукались, подмигивали друг дружке, но тактично помалкивали до поры. Упаси Небо осуждать Грозного — мужчина в соку, чистый бык, отчего и не дать выход силушке! Зато Сатьявати перемыли все кости: ее, шудру-рыбачку, что окрутила раджу, а после свела его в могилу, и раньше не слишком-то жаловали, а уж теперь…

Сатьявати ходила с гордо поднятой головой, и при виде вдовствующей царицы сплетники почему-то осекались. «Рыбьему подкидышу» с детства было не привыкать к насмешкам и издевательствам, а уж косые взгляды… Переживем! Она — законная царица, вдова Шантану, ее дети унаследуют престол, и Гангея наконец снова с ней! Все остальное — вздор.

Зато Гангея не находил себе места. С головой окунался в государственные дела, в подготовку войск, лично ездил с посольствами к соседям, до седьмого пота изматывал себя очистительными медитациями — тщетно! Душа разрывалась на части, металась по замкнутому кругу вопросов без ответов, и регент выл по ночам, остервенело колотя кулаком по безответному ложу.

Что он мог сделать?! Нарушить первый обет, раз и навсегда отказав Сатьявати? Плюнуть на память отца, узаконив звериную похоть браком, и тем самым нарушить другой свой обет? Продолжать жить во грехе с собственной мачехой и былой возлюбленной?

Только в минуты близости он забывал обо всем, целиком отдаваясь дикой, животной страсти, выпуская на волю зверя и сам становясь зверем вне долга и правил. Но рано или поздно утомление брало верх, стыд и раскаяние переполняли душу, и Сатьявати оставляла его покои, понимая состояние Грозного.

Он был благодарен ей хотя бы за это.

Потом Гангея засыпал, и ему снился отец. Шантану-Миротворец молча смотрел на сына, и ласковый взгляд раджи был хуже любых упреков и проклятий!

Так продолжалось десять лет, и Грозный был близок к тому, чтобы собрать воедино весь собственный Жар и проклясть свою жизнь.

Другой у него не было — и не предвиделось.

* * *

…Наконец ты забылся сном — и снова увидел отца. На этот раз взгляд покойного раджи был иным: вместо понимания в глазах Шантану метались тревога и боль. Кажется, он хотел о чем-то предупредить своего непутевого сына. Губы отца зашевелились…

— Молю о прощении, Грозный, — взволнованно раздалось над ухом, — но только что прибыл гонец. Похоже, у него дурное известие. Требуется ваше присутствие…

Глаза открылись сами.

Ты был один на ложе, а рядом почтительно ждал доверенный слуга.

2

Многих (чтобы не сказать — всех!) пришлось силой выволакивать из постелей.

Горожане просыпались от грохота копыт по булыжнику, вслушивались в затихающее эхо и переглядывались с бледными женами: откуда напасть? Не враг ли у стен? Не боги ли прогневались на Город Слона?! Давным-давно отвыкнув от ночных гонцов, столичные жители успели подзаплыть жирком беззаботности — и теперь привыкать заново к самой возможности дурных вестей…

Правду говорят: грешника боги сперва помещают в райскую обитель, чтобы после падения оттуда участь горемыки в аду казалась вдвое горше!

А во дворце, в многоколонном Зале собраний, мерил шагами пол Гангея Грозный. Ходил из конца в конец ожившей скалой, твердо ступал по полированному паркету, инкрустированному кораллами и халцедоном, кусал губы, нервно сжимая пальцы в кулаки. Пальцы похрустывали, возмущенные насилием, кровь отливала от костяшек, и кулаки получались что надо — кого бы припечатать в честь рассветного переполоха?! Выходило, что некого. Пока — некого.

Новости, дурные или очень дурные, задерживались. Регент хотел первым допросить злополучного вестника, еще до того, как в зале соберутся главные сановники державы — но лекари строго-настрого запретили врываться в Покои Отдохновения, где они приводили в чувство единственного свидетеля.

Иначе может случиться так, что спрашивать захотят многие, а отвечать будет некому!

Вот ведь какое странное дело: лекарское умение ковыряться в смертной плоти всегда считалось занятием низким, недостойным высших варн! Кое-кто из брахманов-законников даже путал целителей с цирюльниками — предлагая зачислить их скопом в чандалы-неприкасаемые, строго оговорив, когда и в каких случаях не возбраняется прибегать к их услугам!

Идеи высокоумных брахманов в свое время поступили на рассмотрение еще к царю Пратипе, деду Грозного, — но Пратипа тогда скорбел животом и встал на сторону лекарей.

Так и остались шудрами.

Мало-помалу зал стал наполняться людьми с одинаково заспанными физиономиями. Одного из престарелых советников принесли в паланкине, а в сам зал старца пришлось втаскивать на носилках — им оказался тот самый брахман, что участвовал в знаменитом сватовстве; в последние годы ноги отказывались служить изношенному телу. Хастинапурская знать, подобно рядовым горожанам, отвыкла от тревог и теперь внимательно следила за выражениями лиц регента и вдовствующей царицы.

Что скажут? Не подадут ли знак?!

Тем паче что до официального возведения на престол царевича Читры оставалось меньше недели.

На ступеньках у трона вертелась мартышка в ярком головном платке, игнорируя опасную близость тигров-альбиносов. К старости Кали стала втрое сварливей, шерсть ее местами поседела, местами вылезала пучками, обнажая бледно-розовую кожу, — и многие всерьез поговаривали, что в обезьянке и впрямь сидит частица Темной, богини злой судьбы. Дескать, Грозный приручил злосчастье, и потому держава в последние годы процветает! Да и сам регент обласкан небесами! Не жизнь, а сплошное везение…

Эти разговоры бродили по Хастинапуру, от общественных бань до ремесленных кварталов, и сами себе удивлялись.

Если жизнь похожа на сказку, то почему сам Грозный менее всего похож на баловня судьбы?

…Наконец резные створки дверей в конце зала распахнулись, впуская вестника.

И плечистый слуга опустил колотушку на медный гонг, заставив медь произнести священный звук «Ом-м-м!», начало начал, вдох рождения и выдох гибели.

Вошел вестник сам, своими ногами, хотя его изрядно пошатывало, и на обветренном лице воина застыла изумленная гримаса. Так бывает, когда человек внезапно оглохнет и никак не может привыкнуть, что мир остался ярким, но перестал быть звонким.

Выйдя на середину, он упал на колени и схватился обеими руками за горло, словно хотел помешать словам вырваться наружу.

— Беда, Грозный! — хрипло прозвучало и эхом раскатилось под сводами. — Беда!

Гангея сразу узнал гонца. Им был Кичака, верный крепыш Кичака: дослужившись за это время до чина сотника, он был приставлен к царевичу лично сыном Ганги. Тот, кто осмелился вопреки приказу тайно охранять самого Гангею, теперь не позволял пылинке упасть на доверенного ему наследника, став тенью гордого юноши — и вот…

Беда! Беда, Грозный!

— Что произошло? — спросил Гангея во всеуслышание.

Он уже понимал, что произошло, сердце с самого начала подсказывало ему правду, но правда должна была прозвучать в присутствии всех.

Глухой Кичака явно не услыхал вопроса, но понял его смысл.

— Мы спускались к побережью Хиранваты, — громко начал сотник, собираясь с духом. — Сиятельный царевич Читра, бык Закона, и мои люди… Мы отстали, Грозный! Отстали! Боги, за что?! Почему жизнь иногда зависит от резвости коней?! Почему?!

Боги молчали, вместе с людьми ожидая продолжения рассказа.

И смотрел в пол регент, втайне морщась от крика Кичаки и машинально поглаживая старую обезьянку, тезку злой судьбы, — словно ему единственному ни к чему были слова, чтобы увидеть внутренним взором трагедию на берегу прозрачной Хиранваты-Златоструйки…

3

Это была потрясающая лань. Огненно-золотая, с точеными ножками, она неслась по лесу вспышкой шалого пламени и время от времени косилась назад влажно-смоляным глазом. Царская добыча! Ну и пусть колючие ветки злобно хлещут по лицу, а конь вытягивается в струну, отдавая бешеной скачке последние силы! Вперед, через пни и колдобины, вихрем одолевая прогалины и чуть ли не кубарем скатываясь по косогорам, вперед и только вперед!..

Свита безнадежно отстала, и царевич Читра был втайне рад этому. Надоели! То опасно, это недостойно, спать на земле чревато ста болезнями, сражаться надо тупым оружием во избежание… Фазаньи души! Небось брату Грозному боятся указывать, глотка пересыхает от страха, а ему, Читре-Блестящему, будущему герою, который на одной колеснице станет завоевывать вражьи крепости, — ему-то каждый мозгляк норовит напомнить о младости и отсутствии опыта!

«Дудки! Эта лань — моя и только моя!»

Царевич уже плохо отличал явь от блажи, сгоряча ему казалось, что впереди сломя голову мчится не лань, лесная красавица, а юная апсара из Обители Тридцати Трех. Рыжеволосая дева из легиона небесных соблазнительниц, что мимоходом прерывали покаяние наисуровейших аскетов; шипы с колючками давно уже изорвали в клочья и без того скудное одеяние, обнажив стройное тело, соблазн мужей, — и испуг волнующе смешивался с призывом, когда апсара вскрикивала на бегу.

«Читра-а-а! — эхом звенело меж стволами деревьев, и мягкие молоточки грохотали в сознании будущего раджи Хастинапура. — Читрасена-а-а-а!..»

До сих пор так звала его только мама. Читрасена, Блестящий Воитель — разгоряченный воинской наукой или скачками, он стеснялся проявлений материнской любви, выскальзывая из объятий и спеша убежать к сверстникам; но ночами царевичу снилось это имя.

И день триумфа, когда Блестящим Воителем его назовет сам Гангея Грозный.

Сводный брат, заменивший отца, которого царевич почти не помнил; ужас недругов и живая легенда Города Слона, образец для подражания.

— Читрасена-а-а!..

Лес кончился сразу, рывком, обвалом рухнув вниз, к песчаному берегу; по-детски закричал конь, вороной скакун, ломая ноги на крутизне, — но юный Читра вовремя успел откатиться в сторону, выскользнув из-под туши несчастного жеребца.

Спустя мгновение царевич уже несся по склону, вздымая вокруг себя тучи песка и оглашая берег победным кличем. Чудо совершалось у него на глазах, чудо из чудес, а значит, нужно было верить и брать, пока судьба милосердна! Вожделенная добыча оказалась совсем рядом, руки сами собой сомкнулись вокруг тонкостанной апсары, рыжий дождь хлынул со всех сторон, обдав свежестью и страстью, а губы уже искали, впивались в алую мякоть боязливо раскрывшегося бутона…

— Читрасена! На помощь!

Смерч подхватил возбужденного охотника, вознеся на миг к самому небу, и почти сразу земля больно ударила в спину. Когда глаза вновь обрели способность видеть, взору Читры представилась ужасная картина: красавица апсара, его трепетная лань, вовсю обнималась с каким-то рослым нахалом, а тот утирал слезы с женских щек, шепча на ухо апсаре всякую дребедень. Будь царевич поспокойней, он бы не преминул заметить, что апсара облачена в роскошные одежды, не изведавшие ласки шипов; а кудри женщины на поверку оказались не золотыми или рыжими, а светло-русыми, ничем больше не напоминая прежний сверкающий дождь.

Кроме того, от ближней излучины доносилось пение и разудалые выкрики, а это уже и вовсе ни в какие ворота не лезло! Может ли подобное чудо совершаться в присутствии толпы ротозеев?

Но женщина только что звала его, Читрасену, на помощь! Да или нет?!

Наглец-незнакомец оторвался от красавицы и шагнул к поверженному царевичу, утирая рот тыльной стороной ладони. Густые брови гневно сошлись на тонкой переносице, и Читра понял: настало время действовать! Извернувшись, он метнул в ненавистное лицо горсть песка и от самой земли бросился врагу в колени, оплетая их руками. Рывок — и вор, который осмелился посягнуть на чужую добычу, катится по берегу, а в руке царевича мокрым листом блестит чужой кинжал. Увы, успех был недолгим. Противник даже не стал подниматься: тело его само взлетело в воздух, точно сухой лист от порыва ветра, и едва Читра попытался достать врага клинком, как вновь оказался в объятиях уже знакомого смерча.

На этот раз земля била вдвое больнее.

Три стрелы иволгами просвистели в воздухе. Одну рослый мерзавец успел отбить предплечьем, двигаясь нечеловечески быстро, от второй увернулся, но третья вошла в подставленный бок и хищно задрожала, пробуя на вкус чужую кровь. Взвизгнула апсара, кидаясь к раненому и помогая ему удержаться на ногах, царевич Читра попробовал встать, но не сумел — а от ближней излучины и с другой стороны, от западного притока Златоструйки, двигались навстречу друг другу две тучи.

Одна, во главе с бдительным Кичакой, неслась по земле, плетьми горяча запаленных коней; другая же вихрем мчалась прямо по воздуху, ринувшись в лазурь на призывный крик господина, — и вскоре смертельный дождь пролился с неба на огрызающуюся землю.

Бой был недолгим.

Читрасена, Блестящий Воитель, князь крылатых гандхарвов и доверенный слуга Владыки Тридцати Трех, сполна расплатился за рану и унижение.

В кои-то веки спустишься в компании друзей и апсар во Второй мир, дабы насладиться покоем и тишиной — а тут на тебе! Что говорите? Тезка? Глупости говорите, уважаемые: какой еще тезка?! А даже если и так…

* * *

— Почему ты остался в живых?! — вопрос Грозного звоном медного горна взметнулся под самые своды зала, пробиваясь даже через глухоту гонца. — Кичака, ответь мне: почему ты жив, когда мертв твой господин?!

Гангея был не прав — он еще не знал, что сотника, оглушенного падением с коня, гандхарвы приняли за мертвого и оставили валяться среди прочих трупов. Не знал он и того, что именно Кичака доставил в Город Слона тело убитого царевича, после чего упрямо отказывался от лекарской помощи и требовал личной встречи с регентом, грозя обломком меча лекарям и слугам, пока не потерял сознание.

Грозный знал одно: малыш Читра, первенец Шантану-Миротворца и Сатьявати, погиб. Погиб глупей глупого. И бессильный гнев туманил рассудок регента, которому на днях исполнилось ровно тридцать восемь лет.

Голова Кичаки затряслась, как у немощного старца, словно шея разом устала держать на себе эту обузу, на запекшихся губах выступила сизая пена, и сотник встал в полный рост, забыв, где он и кто он.

— А ты, — сипло выдохнул Кичака, с остервенением тыча кулаком в сторону регента, — ты почему жив?! Отвечай, Грозный! Ведь ты же собирался поехать на охоту вместе со сводным братом! Будь с нами ты, разве Хастинапуру пришлось бы оплакивать своего царевича?! Где был ты, герой, ученик Рамы-с-Топором, опора державы?! В постели с этой шлюхой?! С женой своего отца и матерью твоего будущего повелителя?! Отвечай!

Кичаку шатало, сейчас он был похож скорее на юродивого калеку, чем на опытного дружинника, и гримаса бешенства комкала лицо сотника ледяными пальцами, превращая его в мокрую тряпку без смысла и выражения.

Один гнев, который превыше всего.

— Черномазая шудра оплела тебя чарами, Грозный! Я уже мертвец, поэтому мне можно говорить вслух в отличие от прочих льстецов! Дочь апсары, обращенной в рыбу? Ха! Шудра-рыбачка, дочь и внучка шудр, колдовским способом опутала сперва царя Шантану, а затем и тебя, Грозный! Где ты был, пока гандхарвы расстреливали нас?! Где?! Там, где не раз бывал твой родитель? Да и он ли один?! Там, откуда вышел маленький Читра и его брат Вичитра, который еще не знает, что остался последним?! Да?!

Люди в зале и опомниться не успели, когда Кичака грузно упал на одно колено — и в руке сотника мутным высверком блеснула сталь. Нож с хрустом вошел между ребрами, скрежетнув по кости, бешенство разом оставило сотника, сменившись вялым удивлением — вот оно, оказывается, как все просто… только холодно… холодно…

— Прощай, Грозный, — еле слышно шепнул Кичака, брызгая кровью изо рта на драгоценную инкрустацию пола. — Прощай… прости дурака… боги, за что?!

Вдовствующая царица встала с кресла и медленно спустилась по ступеням вниз. Темное лицо Сатьявати было бесстрастно, будто не ее только что оскорбляли в Зале собраний при родичах и министрах покойного мужа; и лишь под левым глазом женщины билась синяя жилка, оттягивая вниз веко.

Дурная примета. Вдвойне дурная, когда подмигиваешь покойнику.

— Уберите тело, — бросила Сатьявати и пошла прочь из зала, в облаке сандалового аромата.

Старая мартышка глядела ей вслед и тихо плакала, прижимаясь к ногам недвижного хозяина.

Глава XI

МЕРТВЕЦЫ НЕ ЛГУТ

1

Брахману-советнику было холодно.

Словно предсмертное ощущение Кичаки-самоубийцы до краев заполнило душу, раз и навсегда отучив кровь согревать тело, — а дура кровь и рада! Жидкая, мутная водица в жилах, рыбья слизь… Пора уходить. Давно пора, но всегда находилось неотложное дело, мешавшее покинуть Город Слона и удалиться в леса, чтобы спокойно перейти к полному разрыву с миром. Опоздал, прозевал момент — теперь и ушел бы, да ноги не носят! Холодно, холодно…

Поверх щуплого тела были грудой навалены косматые шкуры, в том числе и три шкуры восьминогой шарабхи — зверя редкого, безобидного, обладателя роскошного черно-серебристого меха. Вокруг ложа полукругом стоял целый выводок черепах-жаровен, и сизый дымок колебался в жарком воздухе. За дверью тихо переговаривались слуги, ожидая приказаний. Не от старца хозяина — этот уже лет десять не приказывал ничего, довольствуясь малым и отказываясь от любой роскоши в пище или одежде. Приказы отдавал пятидесятилетний внук советника, жрец храма Ганеши-Слоноглава, покровителя наук; в позапрошлом году жрец похоронил отца и теперь заранее готовился к погребальным обрядам над дедом — все знали, что жизни тому осталось с гулькин нос.

Холодно…

Брахман-советник смотрел в потолок и вспоминал царей, которых он пережил: Пратипу, Шантану-Миротворца, и вот сейчас — юного Читру, так и не воссевшего на трон из священного дерева удумбара. Странно: чем более могущественной становится держава Лунной династии, тем несчастливей каждый последующий раджа! О Гангее Грозном брахман старался не думать — и не только потому, что сын Ганги отказался принять на себя титул раджи. Просто старое сердце подсказывало: если говорить о дисгармонии мира, то Грозный явится скорее самым ярким подтверждением подлости судьбы, чем опровергнет выводы советника!

По ту сторону двери сбивчиво загомонили слуги, и брахман приготовился к явлению заботливого внука. Дверь и впрямь скоро отворилась, но вместо внука в покоях объявилась странная гостья, полностью закутанная в темное покрывало — лишь глаза влажно поблескивали из-за кисейной вуали.

«Морена?» — спросил сам себя старик и усмехнулся через силу. Смерть не входит, предварительно согласовав свой приход со слугами у дверей. Она не скрывает лица под вуалью и накидкой, да и одежды Морены красные, а накидка гостьи густо-синяя с каймой по подолу… Зато взгляд, пожалуй, сходен. Знакомый взгляд.

— Я приветствую тебя, царица, — озноб мешал говорить, и голос дряхлого советника надтреснуто дребезжал. — Ты можешь раздеться: в этой жаре зябну один я…

Накидка, шурша, сползла на пол, и Сатьявати присела рядом с ложем на маленькую скамеечку для ног.

— Идя сюда, я не знала, с чего начать, — женщина поправила на старце ворох шкур, и брахман благодарно улыбнулся в ответ. — Скрыть лицо гораздо проще, чем открыть душу. Ты согласен со мной, старик?

— Это лишнее, царица. Душа не двери: если часто открывать, сквозняки продувают тебя насквозь.

— И все-таки я рискну. Я не люблю тебя, а ты не любишь меня — поэтому мы можем быть откровенны.

— Ты говоришь глупости, царица. Я далек от любви или нелюбви…

— Хорошо. Тогда скажу по-другому: ты всегда считал меня шудрой-чернавкой, загубившей твоего раджу, только от большого ума помалкивал; в отличие от того глупца, который закололся сегодня утром. Я же видела это и тоже молчала. Поэтому перейдем к делу. Говорят, и ты был молод, мудрый брахман?

— Это неправда, царица. Не верь досужим сплетням.

— Тогда сплетни и то, что в молодости некий знакомый нам обоим брахман был капаликой перехожим, бродячим шиваитом-ортодоксом? Что он бродил по земле с посохом-трезубцем, умащаясь пеплом от сожжения трупов и нося в котомке чашу-череп? Что на бдениях во славу Трехглазого этот капалика прославился знанием тайных обрядов, и свитская нежить Разрушителя плясала с ним в одном хороводе?

— Мало ли о чем болтают люди, царица? Особенно если они не понимают смысла собственных речей…

— Хорошо. Допустим. Тогда не мог бы ты, знаток смысла, поинтересоваться у того капалики: каким образом можно вызвать Веталу-Живца, духа жизни-в-смерти?!

Пожалуй, брахман-советник мог быть благодарен женщине за этот вопрос: впервые за много лет ему стало жарко, и капельки пота покрыли бледный лоб.

— Уходи, царица. И не слушай сплетников. Твой сын мертв, завтра царевича ждет погребальный костер и ласка Семипламенного Агни, очищающего все, к чему бы он ни прикоснулся. Не тревожь родного праха…

— Ты разочаровываешь меня, старик! Неужели ты мог заподозрить мать в таком надругательстве над собственным ребенком?!

— Уходи, царица. Прошу тебя — уходи!

— Я уйду. Но если ты откажешь мне, то сегодня же ночью я пойду на городское кладбище и сама стану искать ответ на свой вопрос. Ублюдок, который не сумел сберечь моего мальчика, ушел от меня в смерть — и ушел, не договорив до конца. Я заставлю его отвечать! Живого или мертвого, но заставлю! И если ошибусь, лишенная помощи бывшего капалики, — знай, что это именно твоя нерешительность сделала сиротой моего второго сына! Что скажешь, мудрый советник?

— Выйди, царица…

У самых дверей женщину догнал слабый голос старца:

— И вели слугам подать носилки и готовить паланкин.

2

…Сатьявати недобрым взглядом проводила удалившихся носильщиков.

— Полно, царица, — проскрипел старый брахман, словно читая ее мысли. — Нет нужды лишать их жизни. Все четверо — немые. И грамоте, равно как и «хасте», тайному языку жестов, не обучены.

Сатьявати задумчиво посмотрела на советника, потом кивнула, так и не спросив, как же сам старик общается со слугами, и направилась в угол. Здесь, на заднем дворе, близ комнат хранителей от отравления, по давней традиции лежали в ожидании скорой кремации трупы челяди и дворцовых стражников. Сейчас двор практически пустовал: тела погибших на берегу Златоструйки еще не успели доставить в столицу, а мертвого царевича обмывали-обряжали во дворце хмурые бальзамировщики, бормоча под нос охранные мантры.

Царица остановилась над одиноким телом Кичаки и пристально всмотрелась в мертвое лицо. Умиротворение тенью опустилось на черты сотника, смазав боль обиды; и это тайно раздражало царицу.

— Ты верно служил моему сыну при жизни, — тихо выговорили губы женщины. — Верю: не твоя вина в том, что он погиб. Но твои оскорбления перед смертью… Что ж, я дам тебе возможность искупить их, послужив мне и царевичу Читре в последний раз. Прямо сейчас. Мы квиты, Кичака. Прости, если сможешь…

Сатьявати резко вскинула голову и обернулась к старику на носилках.

— Я готова, жрец. Говори, что надо делать.

— Для начала развязать мешок, который лежит у меня за спиной. Там ты найдешь все необходимое. Нет, царица, рвать завязки не надо… хорошо. Теперь достань оттуда другой мешочек — кожаный, с тиснением. Да, вот этот.

— Что в нем? — поинтересовалась Сатьявати, разглядывая тиснение: урод с обезьяньей мордой восседает на огромном быке.

Урод походил на ее незаконнорожденного первенца, Черного Островитянина.

Бык — на Грозного.

— Пепел от сожженных трупов. Погребальный костер пылал от заката до рассвета, в полнолуние, под неосвященным деревом Пиппал[55], а дровами служили… Впрочем, не важно, — старик криво осклабился, увидев, как женщину слегка передернуло. — Привыкай, царица! Ах, если бы у меня было время рассказать, а у тебя выслушать: каково оно, быть капаликой перехожим, прахом от стоп Трехглазого! Пепел? Это только цветочки! Итак…

Струйка пепла с легким шелестом потекла из мешочка на гладкие плиты двора, образуя крючковатый крест. Свастику.

Только концы креста загибались не посолонь, а в обратную сторону, образуя разомкнутое «мертвецкое коло», утверждая отнюдь не «Хорошо, и хорошо весьма!», а совсем наоборот; и в такт шагам медленно шевелились побелевшие губы женщины, повторяя вслед за бывшим капаликой три слова заклятия.

Всего три слова, раз за разом, и от каждого звука все опускалось внизу живота, а ледяной ком в желудке начинал подтаивать ужасом.

— Хорошо. Теперь достань лампадки и расставь по краям.

Сатьявати едва не выронила первую же извлеченную из мешка «лампадку» — та была сделана из черепа царской кобры, близнеца незабвенной Крошки, тщательно отполированного и покрытого черным лаком. Как и остальные семь.

К морщинистому лицу брахмана-советника намертво прилипла ухмылка шакала, лесного падальщика; и сизая вена на лбу пульсировала так, будто собиралась превратиться в третий глаз. Казалось, он получал от происходящего огромное удовольствие — впору было и впрямь представить его в одном хороводе со свитой Разрушителя!

— Коробочка с тушью. Нашла? Черти у покойника на лбу такое же «мертвецкое коло», как на плитах. Да не кистью, дура! Пальцем, пальцем! Сойдет… Поставь коробочку обратно и отыщи на теле Кичаки то место, куда он воткнул нож. Рана засохла?

— Засохла, — прошептала Сатьявати, простив советнику «дуру» или даже не заметив оскорбительного выкрика.

Ее мутило, по телу пробегали волны предательской дрожи.

— Это хорошо, это правильно! Доставай со дна нож… Этот брось! На пол, на пол бросай! Нет, подыми и брось так, чтоб зазвенел! Другой ищи — маленький, с широким лезвием, похожим на ладонь… Да шевелись ты, царица! Так, верно — и вскрой рану заново. Зачем? Потом отвечу, если живы останемся! Делай, что сказал!

Над трупом недовольно жужжали вспугнутые мухи, сладковатый запах разложения вызывал тошноту, перед глазами плыли радужные круги…

— Только не вздумай в обморок грохнуться! Очнешься прямиком в объятиях Ямы! А из Петлерукого любовничек… Вскрывай, говорю!

Корка запекшейся крови с треском отодралась, и широкое лезвие до середины погрузилось в рану. Женщине почудилось, что труп сотника дернулся от боли. Стиснув зубы до хруста в челюстях, Сатьявати рывком повернула лезвие, раздвигая мертвую плоть.

— Сделала? Хорошо, когда царица потрошила в молодости рыбу… Другая на твоем месте уже валялась бы без чувств! — В голосе брахмана ножом о плиты звякнуло насмешливое уважение. — Теперь извлекай флакон из горного хрусталя… Круглый положи, бери тот, что с пробкой из алого сердолика, — и влей бальзам в рану.

У бальзама был резкий и странный запах, чем-то напоминавший запах слоновьего муста. Но это было все же лучше, чем трупная вонь.

— Готово? Бери жертвенную чашу и тот нож, что ты вытащила первым. Возьми и иди сюда. Молча! Я сказал — молча! И попридержи язык, пока я не разрешу заговорить.

Черная статуя застыла рядом со сморщенной мумией на носилках и трупом со свастикой на лбу.

Руки отставного капалики, похожие на сохлые ветви акации, пришли в движение, заплетя в воздухе хитрую вязь; и первые, неожиданно гортанные звуки вырвались из уст старого брахмана. Над носилками поплыл завораживающий танец Экстаза «Ананда-мурти», из вскриков мучительно рождалось подобие мелодии с пугающим, рваным ритмом, сами собой вспыхнули все восемь змеиных лампадок, выплюнув из разверзстых пастей и глазниц языки чадного пламени, — и Сатьявати пропустила тот момент, когда труп сотника зашевелился.

Царица захлебнулась воплем и покачнулась.

Тело Кичаки взмыло на локоть над землей, покрываясь белой изморозью, похожей на плесень, — и плавно скользнуло к центру «мертвецкого кола». Над вывернутой свастикой труп задержался, словно сопротивляясь, но пляска Экстаза взвихрилась буйным смерчем, голос брахмана сорвался на визг, а покойник глухо застонал, плашмя ложась на плиты в новом месте. Кобры-лампадки в страхе погасли — чтобы вспыхнуть с новой силой; промчался порыв ледяного ветра, пахнущего отчего-то жасмином и рыбой одновременно; Кичака затрепыхался угрем на остроге, пальцы конвульсивно сжались в кулаки, и мертвые глаза открылись.

Старик взвыл раненой гиеной и оборвал свою песнь на самой высокой ноте. Сухие руки бессильно упали на колени.

— Дай ему крови, — прошептал брахман, почти не шевеля губами. — Чуть-чуть… Возьми нож и чашу.

Сатьявати глубоко вздохнула, с трудом приходя в себя, отвернулась от трупа своего оскорбителя, который дергался посреди «мертвецкого кола», и решительно провела острым как бритва лезвием по левому предплечью.

Чаша голодной тварью юркнула под порез и задрожала, ожидая.

Кровь была густой, почти черной, как и кожа царицы; струйка лениво сползла в чашу и, наполнив ее едва ли на четверть, иссякла. Сатьявати знала, что делает, убирая руку: истекать кровью на потребу Кичаки она не собиралась.

— Подойди и напои его.

На негнущихся ногах женщина подошла к мертвецу — тот притих, следя за ней блестящими глазами, — медленно присела и поднесла чашу ко рту сотника.

Губы жадно, по-обезьяньи обхватили край чаши, кровь полилась мертвецу в рот, частично стекая в пряди бороды и превращая волосы в бурый колтун… Больше всего Сатьявати сейчас хотелось вскочить и убежать, закрыв лицо ладонями, но она заставила себя довести дело до конца.

Труп захрапел, забулькал, пуская розовые пузыри, — и женщина поспешно отступила на шаг. Мертвец начал подниматься следом. Он вставал долго, с трудом, шатаясь, словно опьянев от соленого напитка; но в конце концов все же встал. Обратная свастика на его лбу еле заметно мерцала зеленоватым светом, как гнилушка в ночном лесу.

— Пить! — выдохнул покойник. — Пить! Я выполню все… все, что скажешь! Только… пить! Скорее!

Он стоял, качаясь, и Сатьявати вдруг поняла, что Кичака вот-вот упадет и уже больше не поднимется, и все окажется напрасно, вся мерзость, весь ужас, после которого не отмыться всей водой мира…

— Нож! — вернул ее к действительности сиплый, натужный крик жреца. — Дай мне нож!

Получив требуемое, брахман вслепую полоснул себя по руке.

— Чашу!

Странно: кровь дряхлого советника была почти такой же густой, как и у царицы, но гораздо светлее.

— Дай… ему.

Мертвец принял чашу, едва не расплескал содержимое и принялся судорожно глотать, запрокинув голову. Дрожь, сотрясавшая его тело, на глазах унималась, слабела, ноги перестали подкашиваться…

Пустая чаша со звоном покатилась по каменным плитам.

— Что-то не так с твоей кровью, Темная, — задумчиво пробормотал жрец.

Кровь из пореза на руке брахмана переставала сочиться, сворачиваясь и застывая ржавой коростой.

— Что-то не так…

И царице даже не пришло в голову поинтересоваться: откуда капалика перехожий, советник многих царей, знает ее рыбацкое прозвище?

— Зачем ты звала меня? — утирая рот, поинтересовался восставший мертвец.

Сатьявати бросила на жреца быстрый взгляд, и тот чуть заметно кивнул. Да и сама женщина понимала: вызванный Ветала не станет ждать, пока она соберется с духом и отыщет нужные слова.

— Этот человек не рассказал нам всего при жизни, — сухо произнесла царица. — Его тело будет твоим в обмен на память. Она — наша.

— Возможно, он и не мог рассказать всего, — проскрипел за спиной брахман. — Но это есть в нем, Живец. Покажи… ей.

Мертвец хмыкнул и оглядел собеседников умными глазами. Живой Кичака никогда не смотрел так. Взглядом торгаша.

— Что именно? — бесстрастно поинтересовался Живец-Ветала.

— Как умер мой сын, царевич Читра, — голос Сатьявати звучал тихо, но отчетливо. — Подробности.

Поднятый Веталой-Живцом труп минуты три-четыре молчал, переминаясь с ноги на ногу и вслушиваясь в собственное молчание.

— Иди сюда, — сказал наконец Ветала. — И брось воротить нос, красавица! Иначе не увидишь… а целоваться мне с тобой недосуг!

— Он слушается тебя беспрекословно! — прошептал в спину бывший капалика. — Странно, обычно они менее сговорчивы…

Но у Сатьявати не было времени осмысливать слова брахмана. Глаза бывшего Кичаки нащупали ее, подобно тому, как слепец нашаривает пальцами нужную ему вещь, и мгновенно вобрали женщину в себя. Смоляные капли зрачков в окружении багровой сетки прожилок туго спеленали душу; женщина задергалась в тенетах, забилась пойманной мухой — и с размаху влетела в переплетение стволов и лиан. Топот копыт резанул слух, следом хлынули крики, ржание… «Читрасена-а-а!» — долетел издалека отчаянный вопль…

И женщины не стало.

Ветки безжалостно хлещут по лицу, всадник проламывается сквозь кусты… Отблеск солнца слепит, ударив из речного зеркала; позади с треском вылетают из чащи остальные дружинники.

— Стреляйте, — глотка грозит лопнуть от напряжения. — Да стреляйте же, сукины дети!

И злоба душит насмерть, перекрывая дыхание: лишь одна из стрел, посланная им самим, достигает цели, наискось войдя в бок широкоплечего красавца.

На головы из поднебесья рушится боевой клич, небо падает следом… Мешанина рук, ног, вскинутых луков, песок слипается от крови…

Конец?

«Да, наверное…» — сказала сама себе женщина, возрождаясь из мглы чужого бытия. Сквозь муть, застлавшую взор (Сатьявати? Кичаки? Живца?), медленно проступают контуры ближайших предметов, доносятся приглушенные звуки…

Смотреть было больно. Сперва удалось различить трупы свитских дружинников, похожие на перистых дикобразов, потом — колоннаду деревьев… Дальше, на самом берегу Златоструйки, над убитым царевичем стояли двое. Человек и… лань! Левая рука человека небрежно поглаживала холку животного, и взгляды обоих ласкали распростертое перед ними тело. Потом человек рассмеялся, подтолкнул лань, как бы отпуская ее, — и та вспышкой пламени исчезла в чаще.

Человек зачем-то высыпал на останки Читры пригоршню песка и направился вверх по склону. Поначалу он исчез из виду — и появился вновь уже совсем рядом.

Смуглая, почти черная кожа, осиная талия, браслеты на стройных запястьях и лодыжках, высокая бархатная шапка…

Вишну? Опекун Мира?!

Бог наклонился над беспамятным Кичакой, заглянул в лицо сотника… и на мгновение Сатьявати почудилось, что она смотрится в зеркало!

— Все было именно так, как ты видел, — еле слышно бросил Опекун. — Да. Именно так…

3

— Ты довольна, царица? — по-прежнему бесстрастный голос Веталы прорвал оцепенение. — Я спрашиваю тебя, потому что старик нас покинул. Совсем.

Покойник надменно усмехнулся окровавленным ртом.

— Это… правда? Это правда, Живец?!

— Правда. Я не умею лгать.

Только сейчас царица увидела, что тело бывшего Кичаки разлагается прямо на глазах; щеки провалились, обнажая почерневшие кости черепа, волосы осыпались на плечи, сквозь влажную, нестерпимо воняющую слизь, в которую превратилась кожа, проступили гнилые мышцы, истончаясь с каждой секундой…

— Добрая трапеза, — спокойно пояснил Живец-Ветала.

Последнее замечание пришлось ему по вкусу, и Ветала повторил, упирая на «р»:

— Добрая трапеза! Благодарю, царица! Не позволишь ли ты мне теперь войти в тело старика? Тебе от него все равно никакого проку…

Сатьявати обернулась.

Казалось, что старый советник просто уснул на носилках, последним движением натянув на себя черно-серебристую шкуру шарабхи-восьминожки. Веки жреца смежились, лысая голова бессильно свесилась на грудь — но грудь эта больше не вздымалась натужным дыханием, губы посерели, черты лица разом заострились…

Обряд и чаша выпущенной из жил крови отняли у брахмана последние жизненные силы.

— Разрешаю, — безразлично бросила царица Живцу. — Он твой. Только делай это сам — я не собираюсь тебе помогать!

— Твоего разрешения вполне достаточно! — В зрачках трупа вспыхнули торжествующие огоньки, и почти сразу оба глазных яблока с треском лопнули, брызнув зловонной жижей.

Мертвец зашатался, на плиты пола с сухим стуком упали фаланги пальцев обеих рук, рассыпавшись в прах, — и то, что еще недавно было телом сотника Кичаки, бурыми лохмотьями осело наземь.

Погребальный костер упустил добычу.

На месте трупа стояла призрачная фигура, постепенно теряя человеческие очертания. Ветала. Дух жизни-в-смерти, чья пища — остаточные силы умерших; но и живым не стоит расслабляться в присутствии Живца.

Порыв зябкого ветра взметнул кучку праха, брезгливо разметал по двору… Царица поспешила освободить дорогу, и призрак скользнул к бывшему капалике, окутал его туманом — и быстро втянулся внутрь.

Тело советника зашевелилось, выползая из-под шкуры шарабхи, и встало, покачиваясь на непослушных ногах.

— Он же… не мог ходить! — выдохнула Сатьявати.

— Зато я могу! — ухмыльнулся ей в лицо Живец мертвыми губами старика. — Два тела подряд — куда там ходить, летать впору… Только недолго и невысоко! Что ж, услуга за услугу. Помнишь, старикашка говорил, что с твоей кровью не все в порядке? И попал прямо в цель, пень трухлявый! Обычно мы, вольные Веталы, плохо гуляем на привязи; с нами можно договориться — но заставить… А глотнув твоей крови, я почувствовал: вот-вот исчезну, растворюсь, как соль в воде! От человеческого сока такого не бывает. Ты — не человек, царица!

— А кто? Кто?! — Сатьявати шагнула к трупу, забыв о страхе и омерзении. — Отвечай! Ты ведь сам сказал: мертвые не лгут!

В ответ раздался издевательский смех.

— Не лгут, царица! Но иногда предпочитают помалкивать! Ты что думаешь: я, вольный Ветала, раскрыл бы тебе тайну, если бы не вышел уже из-под твоей власти?! Смешно! Давай посмеемся вместе?!

И вдруг тело лже-брахмана рухнуло на колени, поднеся сложенные ладони ко лбу.

— Пожалуй, я смогу ответить на твой вопрос, Сатьявати, — доброжелательно прозвучало за спиной царицы.

Сатьявати еще только поворачивалась, а смех Живца уже успел перейти в судорожное бульканье, труп затрясся, завыл в безнадежной тоске — словно Ветала понял что-то и сейчас пытался избежать злого рока, заранее зная результат.

Он силился заговорить, но губы свело, а горло рождало лишь надрывный вой, который раздваивался, терзал душу двойной мукой, вихрями мечась кругом царицы… Наконец труп повалился на шкуру шарабхи, скорчился плодом-выкидышем, обхватив руками живот, агония сотрясла его; и неживое стало дважды мертвым. Взгляд бывшего капалики остекленел, сухонькое тело усохло вовсе — на носилках лежал скелет, обтянутый тонкой, восковой кожей.

Вишну, Опекун Мира, опустил боевую раковину, в которую только что дул, и довольно рассмеялся.

— Ты… ты убил его? — Сатьявати с испугом разглядывала незваного гостя.

Вишну был точно таким, как статуя в центральном храме Хастинапура; таким, каким видела его она совсем недавно, глазами мертвого Кичаки.

Бог поиграл раковиной, вытряхнул изнутри брызги слюны и кивнул.

— Да, я убил мерзкого Веталу. И заодно спас достойного брахмана, которого твоя прихоть чуть было не обрекла на адские муки, — а он их ничем не заслужил!

— Чем же тогда заслужил смерть мой сын?! — царица дерзко взглянула в лицо Богу; и на миг ей опять показалось, что она видит перед собой свое собственное лицо. — И кто следующий?

— Не только мертвые не лгут, дорогая. Я — тоже. Но всему свое время. Сейчас речь не о твоем сыне и не о тех, кому предстоит умереть, — сейчас речь о тебе, моя упрямая аватара. Итак?!

4

Ее нашли на рассвете трое метельщиков — и смогли опознать лишь по свойственному царице аромату сандала. Чернокожая старуха с лицом, навсегда перекошенным гримасой отчаяния, лысая и морщинистая карга…

И все же она была жива.

Два дня и две ночи лучшие лекари не отходили от ее ложа, сменяя друг друга, вливая в кривой рот Сатьявати снадобья и эликсиры, растирая дряблое тело пахучими мазями, окуривая благовониями и шепча священные мантры.

На третий день царица пришла в себя. Но встать с постели смогла только через месяц. Никто, даже Грозный, не решался ее о чем-либо расспрашивать: Сатьявати билась в истерике при одном намеке на события памятной ночи. Забыла? Боялась? Скрывала?! В любом случае правды не знал никто, кроме нее самой. А может, и она не знала.

Сатьявати бродила по дворцу, словно благоухающая сандалом страшная тень, подволакивая левую ногу и опираясь на полированную клюку из царского дерева удумбара; только клюка — она клюка и есть, из чего ни сделай!

«Слабоумная!» — шептала вслед челядь. И впрямь: то она требовала от Грозного, чтобы регент неотлучно находился при ее сыне Вичитре, во главе усиленной втрое охраны. То подымала среди ночи полдворца и заставляла бежать к покоям царевича, твердя о «небесных злыднях». То с криками врывалась на заседания Совета, обвиняя невесть кого в попытке отравления Дважды Блестящего…

Когда же Гангея в очередной раз отказался спасать царевича от мнимой опасности, царица велела призвать в Хастинапур самого Раму-с-Топором: раз ученик занят, пусть учитель охраняет жизнь ее сына!

А если великий аскет откажется, то его надо привести силой!

Последняя идея только укрепила всех в уверенности: царица скорбна рассудком!

Естественно, за Парашурамой даже не стали посылать, сойдясь на усиленной охране царевича и личной опеке регента в свободное от государственных дел время.

Но вскоре Сатьявати овладела новая мания: у Вичитры должны быть дети. Наследники. А значит, мальчику нужна жена. Нет, две жены. Или даже три. Молодость сына — дело поправимое; а жен лучше заготовить заранее. Из хорошего рода и с широкими чреслами.

Старуха бродила по дворцу, грозя клюкой нерадивым телохранителям, и не замечала, что даже собственный сын старается избегать ее…

Сатьявати мечтала о внуках.

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

ОПЕКУН

Дивные, нетленные, бесподобные строки! Все, что имеется здесь относительно Закона, Пользы, Любви и Спасения, то есть и в другом месте; а чего здесь нет, того нет и нигде!

Глава XII

МАТЬ, МАТУШКА И МАМОЧКА

1

Истинно реку вам: раджа Упаричар, чье имя означает «Воздушный Странник», летел как-то в звездном пространстве на хрустальной колеснице и, пребывая в тоске по далекой супруге своей, обронил семя! Царь же подобрал его листком дерева, соображая: «Да не пропадет напрасно плод чресел моих, и да не будет напрасным у моей супруги период зачатия!» Уразумев, что время благоприятно, он, глубокий знаток Закона и Пользы, освятил семя мантрами и призвал к себе быстролетного коршуна…

— Люди добрые! Чудо из чудес!

— Дальше! Дальше сказывай! Что было-то?!

— Ха! Балабонь, пустомеля, тешь дурьи уши! Мудрый царь ночами снится: на хрустальной колеснице, благолепен, весь в тоске, и с лингамом в кулаке!

— Окстись, еретик! Обо что язык чешешь?!

— …И подрался коршун-гонец с хищной гридхрой, обронив царское семя в воды Ямуны. Там же плавала небесная апсара Адрика, проклятием брахмана обращенная в рыбу, — и проглотила она семя Воздушного Странника, а спустя девять месяцев досталась в добычу рыбакам. Родив на берегу мальчика и девочку, вернула апсара себе прежний облик и удалилась в Обитель Тридцати Трех; мальчика раджа Упаричар взял себе, сделав наследником, а девочку…

— Люди добрые! Чудо из чудес! Мы не местные, подайте богомольцам на обратную дорогу, во здравье болящей царицы!

— Я-то мыслил: шудра-чернавка, рыбье племя — а оно вона как! Воздушник-Странный, однако…

— Сандалом, сандалом-то шибает — аж в ноздрях раем чихается!

— …И едва узрел апсарью дщерь мудрый Парашара, Спаситель-риши, как возымел к ней желание. Но девушка изумилась, сказав: «Ведь если будет погублена моя девственность, лучший из дваждырожденных, то не смогу я боле оставаться дома!»

— Ха! Позабавился на шару досточтимый Парашара: вмиг девичества лишил и обратно все зашил! Господа Спасители, по новой не хотите ли?

— Бей срамослова! Бей зубоскала! Бей!..

— В колья!

— Н-на! В царицу нашу помоями плещешь?! Н-на!

— Удрал! Удрал, пакость языкатая!

— Ниче! В другой раз достанем…

Суры-асуры, до чего же мы все любим несчастных, ласково именуя их «несчастненькими»! Блаженный нас не устраивает — подавай блаженненького! Бедный раздражает голым задом и голодным взглядом? Зато бедненький в почете и утирает сальные губы. Даже малых сих вполне можно искушать, кто бы ни вопиял гласом громким о грехе этого почтенного занятия — но маленькие… О, маленькие — это же совсем другое дело!

Искушай малых всласть, но и пальцем не трожь маленьких!

Подозрительные в чужом счастье и удаче, мы единодушно стойки в ОБЩЕМ горе! Шудра-рыбачка, черная девка без роду-племени, пробившись из грязи в князи, собрала на себя всю ненависть Города Слона; но настал день, и столичные жители заговорили по-иному. Все легло в строку: и Воздушный Странник, и проклятая апсара-горемыка, и замурзанное детство, и кровавые мозоли от весла… Ах, безгрешное дитя, которое скрасило радже Шантану последние годы его жизни! Добродетельная мать наследников престола — потеряв сына, она состарилась от горя! Избранница Спасителя-риши, благоухающая сандалом!

Ах… да что вы говорите?! Побегу расскажу жене…

От этого костра полыхнуло и пошло гулять дальше: закивали панчалы, восхитились ядавы, многозначительно промолчали дашарны, прицокнули языками камбоджи — мало ли племен, мало ли народов, а пострадавших любят все.

В общем восхищении как-то прошла незамеченной встреча на Махендре, Лучшей из гор: к светочу аскетов, Раме-с-Топором, явилась делегация тамошних брахманов и поведала о происшествии в Хастинапуре. Ясное дело, поведала из третьих уст — но аскет все равно выслушал со вниманием. И взамен, ни к селу ни к городу, рассказал брахманам длиннющее предание об одном из основателей Лунной династии. Дескать, тот царь царей по имени Яяти-Лицемер был за духовные заслуги вознесен прямиком в Обитель Тридцати Трех, где возгордился сверх меры, нахамил Громовержцу и крайне удивился, летя вверх тормашками на грешную землю.

Так вот, пока царь пребывал в Обители, все Трехмирье успешно копалось в его грязном белье! И это царь-праведник?! Он избегал жену, строгал детишек жениной подружке, запретной для него, в старости достал собственных сыновей, требуя обменяться с ним молодостью, а за отказ проклинал без жалости, изумляясь скупердяйству потомства…

Среднему даже предрек от большого сердца: «Быть тебе вождем звероподобных тварей, которые спят с чужими женами (к чему бы это?) и питаются трупным мясом!»

Но зато когда царя скинули с неба в болото, целых пять мудрецов, пятеро великих подвижников, в складчину преподнесли бедолаге плоды своих духовных заслуг — и Индра уже ничего не смог поделать, когда гордец возвратился обратно на небо в блеске и славе.

Рама-с-Топором замолчал, теребя кончик косы, брахманы-вестники переглянулись, тайно пожали плечами и удалились кто куда.

Все знали, что от младшего сына царя из легенды началась Лунная династия; все знали, что от проклятого первенца этого же царя, не возжелавшего делиться молодостью с отцом, пошли племена ядавов. Но никто еще не знал, что именно среди южных ядавов, в роду тотема Мужественный Баран, родится смуглый мальчик, которого назовут Кришна Джанардана. Черный Баламут.

До Великой Битвы оставалось ровно восемьдесят пять лет; это было известно абсолютно точно, поскольку позавчера впервые заплакал другой мальчик.

Будущий Наставник Дрона по прозвищу Брахман-из-Ларца.

2

На прошлой неделе ты побывал у гетеры.

Вернее, не побывал, а она сама явилась к тебе, и даже не к тебе, а в арендованный подставным лицом дом, будучи уверенной, что идет по вызову к богатому торговцу тканями… Гетеру мало смутила темнота, царившая в покоях, — ей, госпоже ста удовольствий, попадались клиенты с самыми разнообразными вкусами; разве что до сих пор не встречалось клиента, которого можно было утомить лишь под утро. И то прибегнув напоследок к редкому способу «Муравьиный узел», требовавшему от женщины музыкальных и акробатических талантов одновременно с талантами чисто женскими.

Довольная оплатой — в кошеле бренчали золотые нишки[56], а не серебро или, упаси боги, медяки! — гетера удалилась на рассвете, а ты еще с полчаса лежал на смятом ложе, закинув мощные руки за голову и глядя в потолок.

«Зверь умер!» — пришло тебе на ум, но мысль казалась куцей, обрывочной, и почему-то все время хотелось добавить: «Да здравствует зверь!»

От гетеры пахло орисскими благовониями, а не сандалом, и страсть ее, изощренная и гораздая на выдумки, отличалась от бешеного темперамента Сатьявати — но это впервые было не важно. Ты сам напомнил себе купца, который вызвал на дом женщину для развлечений, приятно провел время и сейчас отправится в лавку… или в государственный Совет, что ничего не меняло. Зверь, упрямо толкавший тебя к соитию с одним-единственным существом на свете, умер. От старости? От внезапной старости Сатьявати? По прихоти судьбы? Бог весть…

Ты лежал, уставясь в потолок, и не знал, что зрачки твои сейчас похожи на кошачьи, а глаза слабо мерцают в полумраке, напоминая взгляд Черного Островитянина… Зверь умер, и он здравствовал. Просто сменив логово.

Ты вышел на веранду внутреннего дворика, босиком прошлепал к бассейну для омовений и спустился вниз по кирпичной лестнице. Вода была холодной, остыв за ночь — кроме тебя и удалившейся гетеры, в доме никого не было, и слуги не спешили к устройству для подачи горячего воздуха; это было хорошо, и хорошо весьма.

Спустя час ты уже гнал колесницу по «Пути Звездного Благополучия» в направлении дворца.

У западных ворот тебя встретила темнокожая старуха и, распространяя аромат сандала, принялась взахлеб кричать о необходимости спешно женить ее сына. Твоего сводного брата.

Ты равнодушно кивнул и спрыгнул с колесницы.

* * *

Все, кроме Грозного, замечали, что регент изменился. Старикам он напоминал Пратипу, того улыбчивого раджу, чье правое бедро было предназначено исключительно для невесток, а колья на площади — исключительно для преступников. Шамкая беззубыми ртами, старики сходились на том, что спокойный взгляд Грозного устрашает больше, нежели в свое время устрашал открытый гнев Шантану-Миротворца.

Да и амнистий поубавилось, чтобы не сказать — они исчезли вовсе.

Тайные перемены замечали послы, кланяясь ниже и говоря глаже; слуги спешили убраться с дороги регента, едва заслышав тяжкие шаги из-за угла коридора; доклады министров стали короче, заменив пространные славословия вначале на древнюю формулу:

— Слуга твой Кунтейка[57] Дашарнский челом бьет и молит о снисхождении…

Регент вдруг стал брить голову, возродив былой закон кшатриев: «На голове воина должно быть столько волос, сколько можно пропустить через серебряное кольцо!» Кольцо всегда блестело на пальце, а полуседой чуб свисал к левому уху, в мочке которого болталась серьга с крупным рубином.

Капля крови.

Правда, обычай обычаем, а после бритвы цирюльника не так бросалось в глаза, что кудри сорокалетнего регента с недавних пор окончательно побелели; тем паче что в окладистой бороде покамест хватало перца.

Следом за Грозным засияли синевой макушки воевод и рядовых дружинников, и оставленные пряди лихо выбивались из-под шлемов наружу, трепеща на ветру.

Ох и запомнили хастинапурские чубы от княжества Матсьи до Нижней Яудхеи, когда окраины державы Лунной династии изрядно раздвинулись, а возы с данью поползли в Город Слона!

Стали вслух поговаривать, что Мадхъядеша, Срединная Земля ариев, должна быть единой. Ограниченная с севера Гималаями, а с юга — горами Виндхья, на западе она включала в себя все Поле Куру разом, а на востоке тянулась к слиянию трех рек: Ганги, Ямуны и Сарасвати. И с недавних пор практически все княжества или царства Срединной Земли были с радостью готовы признать над собой сюзеренитет Хастинапура — если Грозный все-таки решит совершить «Конское приношение», приняв на себя титул махараджи Чакравартина…

Все — за исключением могущественных панчалов.

Но, кроме этих гордецов, кшатрии остальных земель уже брили головы и носили в левом ухе серьги — кто с рубином, кто с аметистом, кто с хризолитом, в зависимости от достатка.

И твердо знали назубок три дела, позорные для воинского сословия: в грозный час отсиживаться в собрании, быть профессиональным борцом на потеху зевакам и лишиться мужского естества, став среднеполым.

«Грозный час» даже шутливо звали «Часом Грозного»; да и Хастинапур, названный в честь основателя, Хастина-Слона, вознамерились было переименовать в Бхишмапур, то бишь в Грозный — но регент категорически запретил.

«Уважает предков!» — шептались в народе.

В самой столице группой брахманов-советников уже был подан на рассмотрение регента закон о чистоте варн. В частности, там предлагалось запретить шудрам-работникам изучение Вед. Дескать, если член низшей касты читает святые писания — да будет ослеплен; если внимает чужому слову — да будет лишен слуха; если же тайно переписывает Веды и Веданги на пальмовых листьях — да отрубят нечестивцу руки и сварят затем в кипящем масле!

В таком виде закон принят не был, но шудры дружно шарахнулись прочь от «Второго рождения», а кое-какие положения «Закона о чистоте» начали плавно претворяться в жизнь.

Например, ребенка отца-кшатрия от женщины-шудры стали называть Кшаттри, то есть «Подрывающий чистоту», а чандалам под страхом смерти запретили прикасаться к жрецам и воинам — даже умирающему от жажды царю чандала-неприкасаемый не мог подать воды, не рискуя при этом головой.

Вдобавок знак на лбу, который символизировал принадлежность к той или иной варне, окончательно стал разноцветным: чтобы окраска человека была видна издалека.

На смену Кула-Дхарме, иначе Долгу Семьи, шел Варна-Дхарма.

Закон Варн.

3

Вокруг махровым жасмином расцветал вишнуизм — все знали приверженность регента этому утонченному культу. Поклонение Брахме-Созидателю превратилось в скучную обязанность, которую и нести тяжело, и бросить жалко. Слово «брахман» потеряло первое значение, а храмов Созидателя осталось всего два — и оба не в Хастинапуре. Южане из зарубежья Срединной по-прежнему цепко держались за сомнительную милость Шивы — но на просвещенном севере оргии в честь Разрушителя привлекали к себе лишь бедняков и лесных дикарей.

Да еще капалик перехожих, которых вишнуиты тайком стали называть «вшиварями».

Как-то, присутствуя в храме на очередном восхвалении Опекуна Мира, Гангея с удивлением услышал из уст жреца следующие слова:

Затем, почтенные, причастный великой доле Вишну
Сто лучших брахманов из уст произвел. Владыка!

Из рук — сто кшатриев, сто вайшьев из бедер,
Из стоп сто шудр произвел тот Лотосоокий!

Преподавателя Вед, безмерно лучезарного Брахму,
Блюстителя нежити, странноглазого Шиву Он создал…

Далее, после «Странноглазого Шивы», воспевалось создание Опекуном всей восьмерки Локапал-Миродержцев разом и замечательная жизнь Трехмирья в золотой век, когда «не было ни у кого обязанности совокупленья — потомство у всех возникало просто силой желанья!»

Обалдев от таких перспектив, регент был потрясен даже не самим славословием — после «Индры рыболовов» Гангею трудно было удивить панегириками. Главным являлось другое: в самом начале проповеди о величии Вишну, там, где обычно ссылаются на тот или иной авторитет, жрец ничтоже сумняшеся заявил:

— Грозный сказал!

И пошел восхвалять…

Регент мрачнел на глазах, слушая приписанные ему слова, а достойный брахман разливался соловьем, сменив тему:

О еретиках возвещу: из жителей юга — все андхраки,
Гухи, пулинды, шабары, чучуки с мадраками вместе!

Также и жителей севера я перечислю:
Яудхейцы, камбоджи, панчалы, барбары, горцы-кираты.

Вот какие злодеи на этой земле обитают!
Псоядцы, цаплееды, ястребожоры — таков их подлый обычай!

Вернувшись во дворец, Грозный велел призвать к себе жреца-обличителя и поинтересовался: кто еще из разнообразных злодеев входит в подлежащий истреблению сонм? Кого будем карать и приобщать?

Жрец расцвел утренним лотосом и заорал на все покои:

На земле размножились ракшасы, бхуты и преты,
Они высочайших даров взыскуют силой умерщвления плоти,

Нежить эта, возгордясь обретенным даром, дерзко
Язвить станет сонмы богов и Жарообильных подвижников —

От тягот избавить землю доступно лишь Чакравартину…

Когда жрец уходил, регент задал ему последний вопрос: почему верные, по сути, слова он, достойный брахман, приписал Грозному? Достойный брахман изумился до глубины души и поведал, что так изложил сию проповедь некий мудрец по прозвищу Расчленитель, живущий на острове в святом месте слияния двух рек. Гангея потерял дар речи и был вынужден слушать о сыне мудреца Парашары-Спасителя, который с младенчества вырастил собственное тело до взрослого состояния и с пеленок досконально изучил все Веды с комментариями.

Под занавес жрец доверительно сообщил о концентрации личного Жара-тапаса гениального Расчленителя, в результате чего глаза мудреца пылают янтарным огнем.

И, уходя, был разочарован: сообщение не произвело на Грозного особого впечатления.

…Слава громом звучала окрест, кшатрии брили головы и славили Вишну, белые знамена реяли над Городом Слона, северные стяги цвета жизни — в противовес южным штандартам, красным, как кровь, как одежды Локапалы Юга, Петлерукого Ямы.

Арийский север, символ благополучия, и дравидский юг, символ беды и злосчастья — если верить златоустам северян и не прислушиваться к иным мнениям.

Но пока еще снег и багрец худо-бедно уживались на просторах Второго мира, и никто не предполагал, что им вскоре суждено сойтись на Поле Куру, превратив четыре с лишним миллиона людей в дурно пахнущее месиво.

До войны Алой и Белой розы, равно как и до другого противостояния цветов-антагонистов, оставалось много тысячелетий.

Смертный не в состоянии представить себе такой срок. Разве что Бог.

Но боги были далеко, Грозный же — рядом, и о регенте говорили:

— Он удовлетворял богов — жертвами, предков — поминками, бедных — милостыней, дваждырожденных — исполнением их заветных желаний, гостей — пищей и питьем, кшатриев — доблестью, вайшьев — защитой, шудр — добротой; а врагов — усмирением.

Враги внимали и переглядывались.

А на столичном престоле номинально числился царевич Вичитра, Дважды Блестящий юнец, которого давно пора было женить.

Во всяком случае, так считала благоухающая сандалом старуха.

4

Когда-то здесь был луг — но сейчас этого не помнили даже вековые старцы. Зато не только старцы, но и молодежь гордого княжества Каши, восточного рубежа Срединной Земли, отлично помнила другое: именно здесь тринадцать лет назад встала лагерем армия Грозного! Тогда был еще жив царевич Блестящий, первенец Сатьявати и Шантану, и ребенок весело смеялся, глядя на полыхающие виллы и предместья Бенареса, кашийской столицы. Жив был и верный Кичака-сотник… Нет, тогда еще пятидесятник, а сотником он стал после того, как бился в стенном проломе один против многих, и, тяжело раненный, дал возможность пехоте ворваться в город.

Многие были живы тогда, те, кто сейчас наслаждается в райских обителях, скрежещет зубами в преисподней или вертится белкой в колесе перерождений, забыв о прошлом и надеясь на будущее!

И капают капли из треснутого кувшина Калы-Времени…

Если бы случайный сиддх-небожитель взглянул, пролетая мимо, на бывший луг и бывший лагерь — взору его предстал бы роскошный стадион, каким может похвастаться далеко не всякая столица! Подобно городу, он был окружен стенами из песчаника и мелкими рвами, накрыт со всех сторон пестрым балдахином; и площадок для оркестров было достаточно, чтобы обилие музыки грозило превратиться в какофонию. Что отнюдь не мешало празднику.

Меж трибун толпами сновали лицедеи и плясуны, собирая щедрую мзду от горожан и гостей Бенареса. Солнце играло на заново отстроенных виллах вокруг стадиона, скользя по жемчужным сеткам на окнах, — и аромат дерева агуру, которым были отделаны трибуны, щекотал ноздри собравшихся. Брахманы в специально отведенных местах заканчивали совершать возлияния, возгласы «Свасти!» и «Сваха!» то и дело вплетались в общий гам, и набожные кашийцы касались лба ладонями, шепча молитву.

Все ждали явления правителя.

Все — в том числе и многие цари Второго мира, чьими временными резиденциями стали дома предместий. Царские суты заканчивали осмотр колесниц и упряжек, свитские кшатрии наводили блеск на доспехи господина и складывали в «гнезда» запасные тетивы со стрелами; а стяги всех цветов радуги трепетали на ветру, выхваляясь изображениями.

Это могло означать только одно: Кашиец объявил от имени трех своих дочерей Сваямвару! На благородном языке — «Свободный Выбор», восьмой вид брака, когда выкупом за невесту служат не коровы и драгоценности, а личная доблесть женихов-соперников!

Восьмой, и самый достойный для кшатрия испокон веков.

Дело крылось даже не в том, что кашийки-женщины из правящего дома отличались приятной внешностью, а за плодовитость их шутливо прозывали «крольчихами». Подлинный смысл Свободного выбора был ясен наперед — владыка Каши до сих пор не простил Грозному былого разгрома! И прекрасно понимал: стратегически выгодное положение его земель никогда не перестанет привлекать к себе хищное внимание Хастинапура.

В одиночку Кашиец вечно будет мальчиком для битья. А попытайся он открыто заняться поисками союзников, разгласив истинную причину, — неужели Грозный не воспользуется этим предлогом для того, чтобы двинуть войска на Бенарес?!

Ежегодная дань и пятилетие, ушедшее на восстановление города, отлично учили дипломатии.

Итак, Свободный Выбор! Вот они, три красавицы на помосте, застеленном тигриными шкурами, три лотоса-бутона, три жемчужины несверлёные, три сестры, которых ласково зовут Мать, Матушка и Мамочка!

Смеетесь?!

Зря смеетесь: про «крольчих» мы уже говорили, а теперь добавим, что на кашийском диалекте имена сестер звучали: Амба, Амбика и Амбалика.

Совсем другое дело…

Где вы, трое будущих зятьев, первых в доблести и воинской науке? Чтобы трижды подумал Грозный, прежде чем своевольничать!

Наконец домашний жрец-советник Кашийца, нестарый еще брахман с лицом, обезображенным кожной болезнью, встал между тремя огнями. Обратившись к югу, он поднял над головой сосуд с топленым маслом, нараспев прочитал мантру и по очереди плеснул густой жидкостью в каждый из трех костров.

Всенародный Агни жадно вцепился в жертву, захлебываясь и плюясь огненными брызгами; повинуясь знаку, разом замолчали музыканты на всех площадках — стих гул барабанов-мридангов, угомонились цимбалы, дыхание покинуло медные тела карнаев…

— Сваха! — торжественно возгласил жрец, опуская сосуд; и почти сразу на помосте рядом с тремя невестами объявился владыка Каши — будущий счастливый тесть.

Но открыть Сваямвару ему не дали.

— Сваха! — эхом прогремело с северо-запада.

И на стадион въехала одинокая колесница. Под белым знаменем Города Слона.

Потом воротные стражи будут наперебой божиться, что не видели никакой колесницы, что снежное облако накрыло их с головой, забивая дыхание и заставляя ресницы смерзнуться, что горный буран Химавата обрушился невесть откуда… Стражей высекут и забудут об их россказнях. Но это случится потом.

А пока что четверка белоснежных жеребцов прошла ровной иноходью по стадиону, слева направо, свершая круг почета и демонстрируя добрые намерения — отчего у многих отлегло от сердца.

И гигант в легком доспехе спрыгнул наземь у самого помоста, мимоходом потрепав по плечу своего юного возницу.

Грозный смотрел на Кашийца. Снизу вверх. А казалось, что сверху вниз.

Правитель Бенареса чудом удержался, чтобы не отвести взгляда. Четыре месяца назад к нему из Хастинапура являлось посольство сватов — с предложением выдать всех трех дочерей, Амбу, Амбику и Амбалику, за царевича Вичитру. Но Сваямвара уже была к тому времени объявлена, так что послы получили корзину зеленых смокв и вежливый отказ и удалились несолоно хлебавши.

Сватам было сказано, что если Дважды Блестящий и впрямь достиг того возраста, когда мужчине пора обзаводиться супругами, причем не одной, а сразу тремя, то юный герой вполне может явиться на стадион Свободного Выбора и завоевать невест в честном поединке. А если нет… На нет и суда нет.

Наверное, если бы залетный гандхарв нашептал Кашийцу на ушко, что Грозный и слыхом не слыхивал ни о каком сватовстве, а посольство целиком и полностью состояло из доверенных людей Сатьявати — князь не поверил бы гандхарву. А зря.

Поджилки-то трясутся, будь ты хоть сто раз кшатрий… Ох и смотрит, бычара, в самый корень смотрит, душу глазищами на клочки-тряпочки рвет! Ну скажи, скажи хоть что-нибудь! Все легче…

— Я приветствую владыку Бенареса, лучшего из людей, от имени моего брата, царевича Вичитры! — далеким громом разнеслось над стадионом и отдалось во всех закоулках. — Мудрые считают, что выдача дочерей достойным мужам должна происходить после приглашения тех и после того, как невесты будут наряжены и одарены приданым по мере сил. Другие отдают свою дочь за пару коров. Третьи — за выкуп. Некоторые берут девушку силой; иные — с ее согласия. Одни овладевают невестой, когда она находится в невменяемом состоянии; другие добиваются брака достойными методами. Но члены воинской варны восхваляют Сваямвару, Свободный Выбор, и соглашаются с ними знатоки Закона! Прибавлю от себя: Свободный Выбор есть лучший из всех видов брака!

У Кашийца малость унялась дрожь поджилок, цари-женихи самодовольно огладили бороды, у кого они были; а над трибунами прокатился радостный ропот — Грозный, сам Грозный, явившись как друг, на единственной колеснице, соглашается с мнением хозяина!

Гангея же легко вспрыгнул на помост, обогнул потрясенного Кашийца и мигом оказался рядом с невестами. Они прекрасно смотрелись вместе: светлокожий великан с бритой головой, матерый буйвол рядом с тремя испуганными газелями.

Нет, не буйвол — голодный тигр!.. Потому что Гангея ласково сгреб Мать, Матушку и Мамочку, посадив старших себе на плечи, а младшенькую оставив полулежать на сгибе локтя — и никто не успел и глазом моргнуть, как регент уже стоял на своей колеснице вместе со всем выводком невест.

— Платите доблестью, о цари! — громыхнуло над стадионом. — Платите щедро, не скупясь на стрелы! Ибо я, Грозный, верный слуга и опекун Дважды Блестящего, заявляю о намерении увезти невест с собой!

И женихи гурьбой кинулись на арену.

5

По дороге сюда ты искренне полагал, что сумеешь удержаться на краю, не скатившись в пропасть.

Лгать самому себе — рок всех способных лгать.

То, что тебе стало ясно еще в семнадцать лет, по первом прибытии в Хастинапур, следующие годы подтвердили в один голос: да, Рама-с-Топором обладал воистину сверхчеловеческим могуществом! Не сверхъестественным, потому что даже боги способны действовать лишь в пределах Естества, всеобъемлющего Закона; но быть на равных с богами — разве мало?! И аскет аскетов, рожденный по ошибке брахман-воин, щедро поделился своим знанием с тобой, распахнув перед мальчишкой-учеником сокровищницу Астро-Видья, «Науки Небесного оружия». Всю, вплоть до самых темных закоулков.

Ты иногда задумывался: зачем Рама сделал это? По просьбе мамы? Брихаса? Наставника асуров? Сомнительно, что дело было только в просьбах. Неужели чьи-то мольбы в силах подтолкнуть сурового подвижника в ту или иную сторону, особенно если первоначально Паращурама собирался идти совершенно другой дорогой?

В податливость учителя верилось плохо… тем паче что на его месте ты бы поостерегся отдавать все; или даже отдавать столь много.

И уж совсем не находилось объяснения: по какой причине учитель наотрез отказался объяснять тебе, почему, хотя всегда в подробностях рассказывал, как?

Только потому, что ты кшатрий, а не брахман?!

До сих пор, разрушая Бенарес или обучая скромности Нижнюю Яудхею, ты еще ни разу не применял полученное знание в реальном бою. Медлила затягивать горизонт лазурная паутина, мухи оставались вольными, паук — голодным, а стрелы — стрелами, забывая дышать бездымным пламенем. Тебе хватало мощи хастинапурских дружин и понимания того, что провинившегося соседа достаточно поставить на место: позорно и жестоко превращать его самого в пылающий факел, а соседский дом — в пепелище!

Ты бродил рядом с простой истиной: Рама-с-Топором, любимец Разрушителя, дал тебе в руки чудовищную мощь, чтобы тебе не хотелось растрачивать ее на пустяки, для восторга ротозеев, превращаясь в площадного факира…

Сила только тогда сила, когда сильный способен от нее отказаться; а трезубец Шивы плохо подходит для охоты на речных выдр.

Ты начал понимать это, из ученика становясь наследником; забыл в бытность регентом и презрел, назвавшись опекуном.

Ты явился в Бенарес на одной колеснице. Явился — Грозным.

Забирать невест с помоста в «гнездо» было верхом глупости, хотя и чрезвычайно красивым жестом — и теперь ничего не оставалось, кроме «Вимана-мантры». Первые нити, незримые для остальных, прошили небосвод с землей, тайный ткач засновал туда-сюда, накручивая зыбкие кружева на коклюшки реальности, и слова сами легли на язык, нужные слова, правильные слова, которые было трудно выучить, но забыть — невозможно.

Тяжелая колесница, чьи борта сверкали броней и щетинились кольями во избежание столкновения с противником, стала втрое больше. Виманами называли небесные повозки, имевшие общие черты с храмом или домом; три девушки вскрикнули, когда пространство вокруг них услужливо раздвинулось, и все, кроме старшей, шлепнулись в обморок. Благо теперь было куда шлепаться.

Старшая же, полногрудая Амба, дикой мангустой забилась в угол и блестящими от возбуждения глазами следила за тобой. Воздух кругом «гнезда» замерцал, потек белесым киселем и, наконец, застыл слюдяным куполом-полушарием — первая стрела наискось прошлась по нему и с бессильным визгом скользнула в сторону. Юный возница, сын твоего двоюродного брата-щеголя от женщины из касты сут, нервно рассмеялся и, не дожидаясь приказа, хлестнул коней.

Вот за это качество ты и взял с собой парнишку — за умение поступать самостоятельно.

Паук сожрал уже двух мух и теперь успешно гонялся за третьей.

Потом станут говорить, что царей-женихов были многие тысячи, что они вовсю дождили стрелами, а гонги-колокольца их упряжек звенели подобно гневному хохоту Индры… Потом найдут, что сказать и чем удивить зевак. На самом же деле большинство из них едва успело схватить луки и потянуть стрелу из колчана — огромная повозка бешеной горой ринулась на толпу, срезав угол арены и мгновенно набрав полную скорость; и брызнули врассыпную неудачливые претенденты на руки Матери, Матушки и Мамочки!

Трибуны разразились шквалом аплодисментов вперемешку с одобрительными выкриками, и тебе это пришлось по вкусу. Разбираться в ощущениях, приятных или иных, было недосуг, но плетенные из слов кружева сразу раскалились добела, хищно встопорщились паучьи жвалы, истекая ядом, тебе вдруг показалось, что там, за пламенными нитями, открылись ворота в начало Безначалья…

Почти сразу овация усилилась, ибо твои кони со стремительной легкостью охотничьих соколов повернули у восточных трибун налево, чудом вынося колесницу-виману к центру стадиона.

Ты на миг обернулся и встретился с сияющим взглядом царевны Амбы. Если бы кто-нибудь сейчас поднес к твоему лицу начищенное зеркало, то взору предстала бы удивительная картина: зрачки Грозного полыхнули янтарным огнем, вытягиваясь в вертикальную черту, а складки на переносице до жути напомнили львиную морду…

Или лицо Черного Островитянина.

Увы! Зеркал и услужливых доброхотов под рукой не оказалось.

Ты ободряюще усмехнулся царевне, небрежно поднимая лук; и был жестоко наказан за миг промедления и упоения собственным могуществом. По тыльной части слюдяного купола прогрохотала дробная капель, и перила рядом с тобой расщепились, плеснув горстью заноз. Возничий-умница пустил в ход бич, колесница развернулась практически на месте — и ты увидел обидчика.

Увидел одновременно с тем, как стрелы с золотыми пластинками вместо оперения навылет прошили твой стяг. Белый стяг Хастинапура.

Он, единственный из женихов, успел прыгнуть в «гнездо» и, не дожидаясь испуганного суты, вывести свою колесницу на арену. Сине-багровое знамя реяло рядом с зонтом тех же цветов, и тебе не пришлось морщить лоб, чтобы вспомнить, кто именно выходит в бой под штандартом цвета воспаленной раны.

Яростный Шальва, царь северо-западных шальвов из долины Синдху, где владыки отказываются от собственного имени, всегда называясь по племенному отличию; поэтому их столицу, Шальвапур, никогда не было смысла переименовывать.

Налетев с тыла, подобно тому, как слон в течке набрасывается на вожака-соперника в битве за самку, Шальва бросил поводья, привстал, выкрикнул десяток слов — и лук его превратился в сияющее колесо. Твоя паутина треснула сразу в пяти местах, разлетаясь в клочья, метнулся в сторону паук, а златооперенные стрелы Шальвы без промедления ринулись в дыры… И одна из них, бамбуковая молния с гладко стесанными сочленениями, обожгла тебе бок, вскользь пройдясь острым как бритва наконечником.

Новый шквал обрушился с трибун — жители Бенареса без стеснения восторгались отвагой жениха; ты вслушался в рев толпы, чувствуя ласку боевого безумия, и что-то надломилось глубоко в тебе.

Хруст души был нов и приятен.

* * *

Когда Грозный покидал стадион в гробовом молчании зрителей, за спиной его оставалась пустая арена, разбитая вдребезги колесница Шальвы, четверка искромсанных коней, похожих на работу сумасшедшего мясника, — и сам Шальва, весь в копоти и кровоподтеках, с ненавистью провожающий взглядом победителя.

Ах да: еще мертвый сута Шальвы, который в самый неподходящий момент кинулся на помощь своему господину. Труп возницы, словно в насмешку, был покрыт разорванным знаменем. Сине-багровым.

Глава XIII

ОТВЕРЖЕННАЯ

1

— Колесницу регента заприметили еще издалека.

— Едет! Едет! Грозный возвращается! — донеслись со стен крики дозорных.

Просыпаясь, Хастинапур радостно загудел, и во дворце, как и во всем городе, началась лихорадочная суета — челядь спешно готовилась к торжественной встрече победителя. В том, что Гангея возвращается с победой и невестами для сводного брата, не сомневался даже самый отъявленный скептик.

— Сколько их там? — осведомился у ближайшего дозорного начальник стражи Львиных ворот, первым вскарабкавшись на стену.

— Сразу и не разглядишь… — стражник до рези в глазах всматривался в пятнышко на горизонте.

— Что, так много? — зрение начальства явно оставляло желать лучшего.

— Немало, однако! То ли четыре штуки, то ли пять… Нет, пятый — это наш повелитель! А четвертый — возница. Троих везет, клянусь Третьим глазом Шивы!

— Не путаешь? Смотри у меня… В смысле лучше, лучше смотри!

— Да что ж я, господина с бабой перепутаю?! — возмутился дозорный. — Обижаешь, начальник…

В последнее время среди воротных стражей из бывалых распространилась странная мода. Многих выше (и не очень) стоящих они именовали коротко и смачно: «начальник» — опуская приставку «господин» или там, к примеру, «досточтимый».

Стоящие выше — особенно которые не очень — делали вид, что так и должно быть. Видимо, нравилось…

Знаменательное известие вихрем облетело Город Слона, и когда золоченая пасть Львиных ворот распахнулась перед запыленной колесницей, улицы Хастинапура уже успели запрудить празднично одетые толпы народа.

Почетный эскорт — дюжина всадников в парадных доспехах на белых камбоджийских рысаках — поджидал Гангею тут же за мостом. И пришелся как нельзя кстати: шестеро верховых сразу — двинулись впереди, расчищая дорогу и время от времени охаживая плетьми излишне восторженных горожан, то и дело норовивших угодить под копыта.

Приветственные крики, сумятица, грохот барабанов, цветы, радостные лица… Пожалуй, самого Индру, вздумай Громовержец явиться в Хастинапур, встречали бы обыденней!

Регент гордо возвышался в «гнезде», подняв десницу в приветственном жесте и улыбаясь подданным вымученной улыбкой. Мечталось об одном: поскорее добраться до дворца, сдать девиц Сатьявати, которая, должно быть, измаялась от ожидания — и завалиться спать. Увы, покамест приходилось сиять начищенной монетой, изображая живой монумент под названием «Возвращение трижды героя Вселенной». «Ничего, до дворца рукой подать — вытерплю. Подданные что дети! Народу полезно драть глотку и бросать цветы».

Захваченные Грозным девицы, однако, и не думали радоваться или дарить хастинапурцам лучезарные улыбки — как, по идее, полагалось бы будущим счастливым женам царевича Вичитры. Две младшие, Амбика и Амбалика, дружно уставились в пол, лишь изредка зыркая по сторонам на манер пойманных, но так и не смирившихся с пленом зверьков. Старшая же, Амба, жгла взглядом затылок регента, и всю дорогу Гангее казалось, что его драгоценный чуб вот-вот задымится.

«Будь у девки Жара побольше хоть на комариный чих — не миновать пожара!» — усмехнулся про себя регент, удачно скаламбурив.

Девичьи взгляды давно перестали смущать Грозного.

Но вот наконец внутренние ворота дворца сомкнулись за их спинами, отрезав от уличного шума и толчеи. Колесница въехала в благословенную тень дворцовых стен, и регент устало вытер пот со лба, пока возница останавливал упряжку.

Жарко.

К нему yжe спешили слуги с опахалами из павлиньих перьев, челядь, дворцовый распорядитель…

— Мы рады видеть господина в добром здравии! Вдовствующая царица и юный царевич с советниками ожидают Грозного в Церемониальном зале!

Раздраженно махнув рукой, Гангея прервал поток речей.

— Помогите царевнам сойти с колесницы и пригласите следовать за мной.

Амба только фыркнула и ловко перемахнула через высокий бортик. Ее сандалии, украшенные жемчугом, сердито стукнули о мраморные плиты двора. Две младшие царевны снизошли до предложенной помощи и последовали за взбалмошной сестрой более чинным образом.

Еще поднимаясь по ступеням, Гангея слышал, как распорядитель торжественно возвещает о его прибытии вместе с «будущими супругами славного царевича Вичитры». Дальше регент слушать эту трескотню не стал.

Один-единственный взгляд на привратников — и двери перед Грозным распахнулись словно по волшебству. Высокие двустворчатые двери из полированного дерева шала, в проем которых спокойно мог пройти слон.

«Скорей бы все это закончилось», — подумал Гангея, переступая порог Церемониального зала. Где-то глубоко внутри, на месте надлома, медленно нарастала опухоль глухого раздражения. Он сделал все, что от него хотели, быть может, не самым лучшим образом — но сделал. Теперь он устал и хочет спать — а тут все эти церемонии… Ладно. Не впервой. За власть и славу тоже приходится расплачиваться. В частности — вот этим.

Вода для омовения, «почетная вода», чаша медвяного напитка; невесты Вичитры усаживаются рядком, стараясь придать себе независимый вид, но тем не менее украдкой осматривая зал и собравшихся в нем. Сатьявати, с ног до головы укутанная в тяжелое бархатное покрывало, восседает по правую руку от пустого до поры трона; царевич, сидя по левую, смотрит на своих будущих жен. У стен располагаются министры и жрецы-советники.

Звучат набившие оскомину славословия, восхваления доблести регента и красоты невест-трофеев… Все. Наконец-то! Теперь можно держать ответную речь — и идти отдыхать.

— …Выступая от имени брата своего, я, сын раджи Шантану, выиграл Сваямвару, победив в честном бою…

Последние слова даются с трудом, а по опухоли раздражения будто наждаком прошлись; но регент, тайно морщась, продолжает:

— …великих царей и могучих воинов…

«Как же, могучих! — издевается сука-совесть. — Один Шальва хоть чего-то стоил…»

— Теперь, по закону Свободного Выбора, все три невесты принадлежат мне, и я с радостью отдаю их в жены царевичу Вичитре. Юные девы из царского рода, добродетелью и красотой они затмевают небесных апсар…

Все, пора заканчивать! Тем паче что относительно добродетели и сравнения с апсарами вышло как-то двусмысленно.

— Будут тебе достойными женами, брат мой Вичитра, и родят тебе…

— Не будут! И не родят!!!

Лицо вскочившей с кресла Амбы пылало гневом, смоляные локоны змеями разметались по плечам, но при этом глаза царевны обжигали холодом снегов Химавата.

Сестры с ужасом и восторгом смотрели на старшую снизу вверх, похоже, догадываясь, что сейчас последует.

— Мне ли быть рабой прыщавого мальчишки, который даже не посмел явиться на Сваямвару! Мой избранник — могучий царь Шальва, и тебе, Грозный, об этом было прекрасно известно! Твои послы уже имели наглость явиться к нам — а ушли с кислыми рожами, получив корзину смокв!

«Мои послы? Являлись?! Что она несет?!»

— Ты подло похитил меня — но Амба не из тихонь, которые готовы чесать пятки кому попало! И я не собираюсь выходить замуж за твоего брата-сопляка! Верни меня царю Шальве… или женись на мне сам!

Царевна неожиданно сбавила тон и в упор посмотрела на Гангею.

— Сваямвару выиграл ты, а не мальчишка — вот теперь и бери меня в жены! Я не против, — и Амба вызывающе повела бедрами.

Ответить Грозный не успел. Сатьявати ястребом вспорхнула со своего места, накидка сползла царице на плечи, обнажив редкие грязно-седые волосы и искаженное яростью лицо. Морщинистую маску эбенового истукана.

— Ты! Потаскуха, дочь ехидны! Как смеешь ты, отродье грязных барбаров, оскорблять моего сына Вичитру и возводить хулу на Грозного, который дал обет безбрачия перед людьми и богами?! Ему — ЕМУ!!! — разделить с тобой ложе?!

— А с кем же еще? — подбоченилась Амба, разом перейдя на жаргон бенаресских торговок. — Не с тобой же, мерзкая карга! Все знают, как ты затащила его в свою постель, как жила с ним в блуде! Только твои вонючие кости мужику без надобности! А если промеж ног по сей день зудит — засунь туда свою клюку!

— Песья подстилка! — взвизгнула царица и бросилась к Амбе с такой прытью, что никто не успел ее удержать. — Будет тебе сейчас клюка, выкидыш шакала!

И вышеозначенная клюка, проворно взлетев в воздух, с глухим звуком опустилась прямо на макушку дерзкой царевны. Мать-Амба в долгу не осталась: когда Сатьявати попыталась ударить во второй раз, нахальная девица ловко перехватила «оружие» царицы и пнула старуху ногой, а затем вцепилась ей в остатки волос. Сатьявати мигом последовала примеру кашийки — и вскоре по полу Церемониального зала уже катался визжащий клубок, из которого во все стороны летели вырванные с корнем пряди.

Черные и седые.

— Разнимите их! Быстро! — громыхнул рык Гангеи.

Слуги сломя голову бросились к драчуньям, но не тут-то было: царица с царевной отнюдь не собирались прекращать свое увлекательное занятие. А посему слугам-добровольцам немедленно досталось и от одной, и от другой. Первого обезумевшие от ярости женщины просто сбили с ног, еще двое с воплями отскочили назад, хватаясь за расцарапанные в кровь физиономии, четвертый получил исключительно точный пинок в пах (двойной!) и с нутряным уханьем осел на пол.

Остальные замерли поодаль, не решаясь приблизиться к царственным особам, которые сейчас были грозней Грозного.

На мгновение клубок на полу распался, и из него возникла Амба — сидя верхом на царице, она нацеливалась как следует треснуть Сатьявати затылком об пол. Однако старуха вывернулась скользким угрем, заставив соперницу охнуть и потерять равновесие; и немедленно сама вцепилась в горло кашийки костлявыми пальцами, больше похожими на когти коршуна. Амба захрипела, но все же нашла в себе силы плюнуть царице в лицо, и та на миг ослабила мертвую хватку.

Тут Гангея случайно взглянул на своего брата. Юный царевич оцепенел в кресле рядом с пустым троном, катая желваки на скулах, а в расширенных глазах, занимавших, казалось, половину лица юноши, читались ужас и омерзение.

Грозный понял: еще миг — и Дважды Блестящий с криком выбежит из зала.

Женщины к тому времени уже успели вскочить и отпрыгнуть друг от друга. В руках у царицы чудесным образом снова оказалась ее клюка. Сатьявати хищно сощурилась; лоб и щеки бывшей рыбачки украшали царапины, спутанные космы торчали дыбом, спина выгнулась горбом, клюка наперевес…

Впрочем, Амба тоже была хороша! В прямом и переносном смысле.

Сатьявати шагнула вперед, занося клюку для удара.

— Мама! Остановись!

Старуха застыла на полпути к злоязычной невесте.

Почудилось? Ослышалась?! Забыв о сопернице, царица медленно обернулась.

— Хватит, мама! Не надо…

Перед ней стоял Гангея.

— Как… как ты меня назвал? — голос Сатьявати задушенно дрожал.

Амба за ее спиной хлюпала носом, без особого успеха пытаясь хоть как-то привести себя в порядок.

— Мама. Ты ведь была женой раджи Шантану, моего отца! Значит, ты — моя мать. Потому что я… У меня не повернется язык назвать тебя мачехой, — тихо произнес регент, не отводя взгляда.

— Мама… — обреченно повторила царица, и из глаз Сатьявати потекли мелкие старческие слезы. — Мама…

Она повернулась, разом сникнув, сгорбилась, словно мгновенно постарела еще лет на десять, и с трудом заковыляла к выходу из зала.

Все молча смотрели вслед царице.

Властным жестом Грозный подозвал дворцового распорядителя.

— Уберите здесь, — приказал он. — А царевну Амбу приведите в порядок и отвезите к ее жениху, царю Шальве. Завтра же! Чтобы духу ее здесь не было, под одной крышей с моей… матерью!

2

— …Конечно, я рад снова видеть тебя, Амба, но…

Раджа Шальва запнулся, умолк и потупился, нервно вертя в пальцах золотой кубок.

Посольство из Хастинапура объявилось совершенно некстати; появление же во дворце царевны Амбы, отбитой Гангеей-Грозным, ввергло раджу в полную растерянность.

Во время приветственной речи Шальва заикался, мямлил, злясь на Гангею, посла, царевну, на самого себя, но ничего не мог поделать — язык костенел, мысли путались, а сам раджа терялся в догадках.

Прояснил ситуацию посол Города Слона, рассыпавшись в извинениях и заверениях. Видите ли, регент Хастинапура не знал, что царевна Амба является избранницей многославного Шальвы, и это подтверждено давним сговором! Не знал он, как же! Так Шальва в это и поверил! Ищи дураков у себя в Двуречье! Однако виду раджа не подал, слушая дальше.

Грозный искренне сожалеет о произошедшем недоразумении, приносит радже свои глубочайшие извинения, шлет богатые дары, просит не держать на него зла и возвращает невесту Шальве в целости и сохранности.

В «целость и сохранность» Шальва тоже не поверил! Ишь, вся мятая-перемятая, небось дворец в щепки разнесли, блудодеи!..

Потом посол перешел к каким-то второстепенным делам насчет торговли и пошлин — но раджа уже слушал его вполуха, предоставив решать эти вопросы советникам. Вскоре аудиенция закончилась, посол церемонно распрощался и отбыл, челядь с придворными поспешили исчезнуть из зала, а раджа остался наедине с царевной, до сих пор упрямо молчавшей.

Противоречивые чувства обуревали Шальву, он долго не знал, с чего начать… Наконец решился.

— Конечно, я рад снова видеть тебя, Амба, но…

— Что — «но», Шальва? Говори до конца!

— Но ты сама понимаешь, что я попал в очень сложное положение!

— Это почему же? — Царевна нехорошо прищурилась, и на лице Амбы отчетливо читалось: «Это ТЫ попал?!» — Грозный принес тебе свои извинения…

— Извинения?! — побагровел Шальва. — Ты была с ним наедине!

— Я ни секунды не провела наедине с Гангеей, — ледяным тоном отрезала Амба. — Рядом все время вертелась куча народу! Кроме того (глаза ее зло сверкнули), тебе отлично известно, что Гангея дал обет безбрачия! Или ты не веришь слову кшатрия? И МОЕМУ слову?!

— Верю, не верю… Какое это имеет значение?! — раджа понимал, что Амба кругом права, и злился от этого еще больше.

Он боялся признаться самому себе, что, кроме оскорбленной гордости, им движет еще и самый обыкновенный страх, не знающий различий между царями и шудрами. Впервые за всю жизнь он был побежден в поединке! Побежден тем самым Гангеей-Грозным, который теперь милостиво возвращал ему…

Послать вестника с оскорбительным ответом? Объявить войну?! Нет, менее всего Шальве хотелось снова сходиться с Грозным на поле брани…

— Но регент Хастинапура выиграл тебя в Сваямваре, в честном поединке! (Эти слова дались Шальве ничуть не легче, чем до того — Грозному). И теперь ты принадлежишь ему!

— Он отказался от меня, — тайная грусть плыла в тихом ответе царевны. — По-моему, он действительно не ведал, что творит…

«Что я делаю?! Защищаю этого наглеца Грозного перед своим женихом?!»

— Иначе он не стал бы…

— «Не стал бы!» — язвительно передразнил Шальва. — Может, и не стал бы, но кого теперь это волнует?! И я не нуждаюсь в подачках, в объедках со стола владыки Хастинапура!

— В объедках? — прошипела Амба, подбираясь, словно для прыжка, так что Шальва невольно попятился. — Значит, так ты теперь называешь бенаресских царевен?!

Она выпрямилась и холодно взглянула в глаза радже.

— Итак, ты отказываешься от своего обещания жениться на мне? — ровным голосом спросила Амба.

— Я давал это обещание, когда…

— Я спрашиваю!

— Но я…

— Да или нет?!

— Отказываюсь!

И Шальва вздохнул с облегчением, еле удержавшись, чтоб не смахнуть со лба испарину.

— Хорошо хоть на это у тебя хватило смелости! Твой раздвоенный язык должен принадлежать ядовитой гадине, а не человеку, позорящему варну кшатриев! Согласись ты, я бы сама не вышла замуж за такого слизняка! Прощай, бывший жених!

Горькая насмешка плохо скрывала готовые прорваться слезы.

— Прощай! Надеюсь, мы больше не увидимся.

Амба повернулась и пошла к выходу.

— Мои люди проводят тебя домой, — бросил ей вслед Шальва.

— Обойдусь без твоих шакалов, — не оборачиваясь, процедила сквозь зубы Амба.

3

Уже смеркалось, когда царевна объявилась в обители, выстроенной в манговой роще на расстоянии четверти йоджаны от Шальвапура. Амба присела у входа в крайний ашрам и принялась ждать. Болели стертые от долгой ходьбы ступни, ужасно хотелось пить, но девушка смиренно ожидала, пока кто-нибудь из отшельников обратит на нее внимание. Гнев и отчаяние переполняли душу, но здесь было не то место, где можно дать волю чувствам. Нет, она сумеет совладать с сердцем, упросит святых подвижников принять ее в свою обитель, уйдет из отвергнувшего ее мира, аскезой и молитвами добьется, заставит…

— Что ты здесь делаешь, добрая женщина?

Перед ней стоял еще не старый — можно сказать, даже весьма молодой — отшельник, облаченный в грубо сшитые шкуры антилоп. На лице его ясно читалось сострадание и искренняя готовность помочь.

Юный брахман хорошо знал, что счастливые сюда не приходят — в обитель люди несут свои беды и печали, ища совета или утешения.

— Я пришла молить святых брахманов о милости! Позвольте мне остаться и провести остаток дней в покаянии, — смиренно ответила царевна, потупив взор.

— Весьма похвальное желание, — рядом с первым брахманом возник второй, благообразного вида старик, одетый так же, как и его младший собрат. — Однако столь важный шаг не совершают впопыхах. Быть может, та беда, что привела тебя к нам, — дело поправимое? Не отвечай сразу, дитя мое! Сперва отдохни с дороги, поешь, выспись как следует — а завтра утром расскажешь нам о своем горе.

— Благодарю тебя, о изобильный подвигами! Я последую твоему совету.

«Чем они могут мне помочь, кроме как позволить остаться? — подумалось Амбе. — Однако не стоит спорить. Старик прав».

Вкуса принесенного ей риса Амба даже не почувствовала; зато долго, с наслаждением пила холодную родниковую воду, чуть не забыв поблагодарить гостеприимных хозяев. Царевна была уверена, что заснуть ей не удастся, но возбуждение последних дней вымотало девушку до предела, и она забылась глубоким сном без сновидений, едва прилегла на ложе из оленьих шкур.

Когда Амба проснулась, солнце уже высоко поднялось над горизонтом и день вступил в свои права. Роса давно испарилась, утренняя молитва закончилась, и царевна решила, что осталась без завтрака.

Однако предупредительные отшельники позаботились о гостье. После нехитрой трапезы все население обители — дюжина брахманов разного возраста, кто в шкурах, кто в дерюжных рясах — собралось вокруг царевны, приготовясь слушать.

Амба не стала ничего скрывать — стоит ли утаивать что-либо от людей, с которыми собираешься делить кров и пищу до конца дней? Подвижники слушали внимательно, шуршали четками, и на лицах брахманов было написано неподдельное сочувствие.

Наконец все слова были произнесены, и царевна умолкла, глядя в землю. Пусть решают. И если даже святые отшельники откажут ей — значит, и впрямь нет для Амбы места в этом мире! Останется только самой взойти на собственный погребальный костер — может, в другой жизни ей повезет больше! Вот если бы еще перед смертью успеть отомстить проклятому Гангее! Да и Шальва тоже хорош…

— Нас тронула твоя история, царевна, — прервал ее мысли голос вчерашнего старца. — Теперь мы понимаем, почему ты решила удалиться от мира. Но не слишком ли поспешно твое решение? Может быть, тебе стоит вернуться домой, к своему отцу?

— Ни за что, — глухо ответила Амба. — Грозный и Шальва опозорили меня, лишив дороги назад.

— Ты это твердо решила?

— Да, благочестивые отшельники.

— Что ж, я так и думал, так и думал, — покивал старик, которого, похоже, ответ Амбы ничуть не удивил. — Одно скажу: путь аскезы связан со многими трудностями и лишениями. Тебе, бенаресской царевне, придется вставать задолго до восхода солнца, сочетая молитву с тяжким трудом, ибо на одной милостыне не проживешь! Опять же умерщвление плоти, посты… Выдержишь ли? У себя во дворце ты ведь привыкла к роскоши! Подумай еще раз, царевна!

На сей раз Амба долго молчала.

— Я вижу, ты неспроста завел эту речь, добрый отшельник, — заговорила она наконец, тщательно взвешивая каждое слово. — Ты уже понял, что домой я не вернусь, мой жених меня отверг, а в обители мне придется тяжело — я и сама это понимаю. И тем не менее я готова терпеть тяготы. Но… может, ты хочешь предложить мне какой-то другой выход, который мне самой не пришел в голову? Ты стократно мудрей меня, о достойнейший из дваждырожденных — и я готова выслушать твой совет, если он есть у тебя!

— Есть, — улыбнулся старик, отчего на мгновение показался не таким уж старым. — Отрадно слышать разумные и почтительные речи от столь юной девы…

Амба вспомнила безобразную драку в Церемониальном зале, объяснение с Шальвой — и ей стало стыдно. Видел бы ее старик в те минуты! «Разумную и почтительную»! Но ведь в том, что случилось, действительно, нет ее вины!

— …Тебя обидели двое: Гангея по прозвищу Грозный и твой жених царь Шальва. Желаешь ли ты, чтобы один из них загладил свою вину, сняв с тебя позор?

— Конечно, желаю! Но каким образом? А, поняла! — царевна просияла. — Вы, святые отшельники, проклянете их, и они горько пожалеют о том, как поступили со мной! Верно?

— Не все так просто, царевна, — поджал узкие губы старик. — Конечно, у любого из нас хватит Жара, чтобы наше проклятие неминуемо сбылось! Но мы не станем клясть людей, которые лично нам не сделали ничего дурного. Грешник понесет наказание — но произойдет это не от нашего проклятия. Я говорил о другом.

— О чем же? — Амба с трудом сдержала подымавшееся в ней раздражение.

— Хочешь ли ты по-прежнему выйти замуж за кого-либо из этих двоих?

— За Шальву или Гангею?

— Да.

— За Шальву — ни за что! Грозный по крайней мере действовал в неведении, а этот шакал… Но увы! Грозный дал обет. И вам это известно не хуже меня.

— Известно, — важно кивнул старый подвижник. — Пожалуй, даже мы не смогли бы заставить Грозного отступиться от данного им обета. Да и кто мы такие? Смиренные аскеты, удалившиеся от мира! А вот если бы к Грозному обратился его учитель…

— Учитель?

— Ты знаешь, о ком я говорю?

— Да кто ж на Земле не знает Раму, сына Пламенного Джамада, прозванного…

— Парашурамой, то есть Рамой-с-Топором. Думаю, этот светоч подвижников сумел бы заставить своего ученика жениться на тебе. Как ты полагаешь?

— Конечно! — радостно воскликнула царевна. — Но… согласится ли такой великий человек, как Парашурама, помочь мне? И даже если согласится — где мне искать аскета? Идти пешком к Махендре, Лучшей из гор, и погибнуть в поисках его обители?!

— Да, Махендра далеко, — хитро прищурился брахман. — Но сейчас у меня почему-то возникло предчувствие…

И почти сразу старика перебили.

— Да не покинет благодать милостивого Шивы вашу обитель! Рад видеть вас в добром здравии, святые отшельники!

— И мы рады видеть тебя, — отозвался брахман, — о достойный Акритаварна, ученик великого Парашурамы!

Последнее уточнение явно предназначалось для ушей Амбы и было отнюдь не лишним.

Пока Акритаварна — долговязый горец-кирата с орлиным носом и таким же орлиным взором — совершал ритуальный обход вокруг хозяев, царевна успела оглянуться. И убедиться, что «предчувствие» старого брахмана имело объяснение вполне прозаическое: с того места, где старик сидел, хорошо просматривалась боковая тропинка, так что приближение ученика Рамы-с-Топором отшельник заметил еще издалека.

Ритуал приветствия и обмен любезностями занял едва ли не больше времени, чем соответствующая церемония во дворце, после чего отшельники рьяно принялись за совместное восхваление покровителя-Шивы.

Когда же и с этим важным делом было покончено, Акритаварна поинтересовался:

— А кто эта молодая женщина, сидящая в вашем кругу, о достойные, и что она здесь делает?

Разумеется, в ответ последовал подробный пересказ истории царевны, в котором сама Амба не участвовала — сидела, слушала и нервно кусала ногти.

— …Вот мы, посоветовавшись, и решили просить о помощи твоего учителя, великого Парашураму, — подвел наконец итог седобородый брахман.

— Несомненно, долг дваждырожденного укрощать гордецов и помогать обиженным, — согласился гость, весьма своеобразно трактуя жреческий долг. — Не сомневаюсь, что мой достославный учитель сумеет заставить Грозного жениться на царевне Амбе.

— Тем более что регент Хастинапура является его учеником, — не преминул ввернуть отшельник как бы невзначай. — Подобно тебе, уважаемый!

— Совершенно верно, — на птичьем лице Акритаварны не дрогнул ни один мускул. — И добавлю: учитель собирается посетить вашу обитель завтра утром.

4

С самого утра Амба не находила себе места, высматривая Раму-с-Топором. Почему-то царевне думалось, что подвижник должен прибыть на облаке или по меньшей мере — на укрощенном тигре, в окружении свиты почтительных учеников и слуг, возвестив о своем приближении трубным гласом рога или витой раковины. В глубине души она понимала, что отшельникам приличествует смирение, но то — обычным отшельникам, а величайший из живущих на земле подвижников вполне может позволить себе…

Поэтому на жилистого загорелого дядьку, чья седая коса свисала ниже пояса, Амба попросту не обратила внимания. Мало ли народу кругом шляется? Наверное местный чандала-лесоруб: вон, котомка на одном плече, а топор на другом…

Аскет пришел один. Пешком.

Спохватилась царевна только тогда, когда достойные брахманы начали один за другим почтительно припадать к стопам гостя. И поспешила отдать свою дань уважения, вздрогнув от легкого прикосновения ладони, шершавой, как наждак.

Белый бык угрюмо замычал в лицо Амбе с лезвия Топора-Подарка, и девушке вдруг показалось, что зря она затеяла все это, зря, лучше было бы… Но солнце облизало ледяной металл, и мара-наваждение исчезло.

Рама остался доволен оказанным ему приемом, благосклонно принял воду для омовения, затем неторопливо утолил жажду. Однако на дальнейшее чествование махнул рукой: дескать, вижу — уважаете. Достаточно.

Ублажив богов и предков возлияниями топленого масла, подвижники уселись в круг, и между ними, под пущенный по кругу жбан сомы, завязалась беседа. Выяснилось, что светоч аскетов проделал столь длинный путь неспроста. В свое последнее посещение Шивы-Разрушителя Рама был остановлен у самых дверей Ганешей-Слоноглавом, покровителем письменности и предводителем ганов, свиты Трехглазого. Слоноглав упирал на то, что Шива спит и не велел беспокоить, сам Рама твердо намеревался лично выразить божеству свою любовь… Короче, слово за слово, в ход пошел Топор-Подарок, и аргумент оказался столь весом, что упрямец Ганеша лишился половины правого бивня, а разбуженный криками Шива взашей выгнал обоих.

Теперь Рама-с-Топором собирался очищаться от содеянного именно здесь — учитывая, что глава местной обители был не только истинным шиваитом, но и считался меж дваждырожденными любимцем Слоноглава.

Амба в беседе участия не принимала, сидела себе тихо в сторонке и ждала своей очереди. В последние дни ей частенько доводилось коротать время в ожидании, и царевна волей-неволей обучалась терпению. Получалось плохо.

Жбан с сомой успел уже опустеть, когда старик брахман как бы невзначай поинтересовался у Рамы:

— А поведай нам, благочестивый Парашурама, каково твое мнение: должен ли ученик, даже закончив обучение и вступив на собственный путь, по-прежнему повиноваться велениям своего гуру, или с этого момента их духовная связь прерывается?

— Ты удивляешь меня, достойный Хотравахана[58]! — слегка приподнял бровь великий подвижник. — Думаю, тебе самому хорошо известно, что духовная связь ученика и его гуру не прерывается до самой смерти одного из них. Ученик обязан повиноваться учителю даже после окончания срока брахмачарьи, сколько бы лет ни минуло с того времени.

— Я рад, что наши мнения в этом вопросе сходятся, — степенно кивнул Хотравахана, огладив бороду. — В таком случае, мы все, собравшиеся здесь, убедительно просим тебя, о благородный Рама: наставь на путь истинный своего ученика Гангею по прозвищу Грозный! Ибо совсем недавно оный Гангея повел себя недостойно, опозорив перед людьми сидящую здесь царевну Амбу из рода правителей Каши. Заставь Грозного жениться на ней и тем загладить свою вину!

— Опозорил?! — нахмурился Рама, мгновенно перейдя от высокого слога на простую речь, более подходящую моменту. — Ну-ка, девица, изложи…

История царевны была рассказана в третий раз, и по мере рассказа Парашурама мрачнел все больше подобно предгрозовому небосклону. Под конец Амбе начало казаться: отшельник вот-вот разразится громами и молниями — Жара-тапаса у Рамы хватило бы, но, к счастью, все обошлось.

— Убил ни в чем не повинного возницу?! — бормотал подвижник, немилосердно терзая кончик своей косы. — Прибегнув к моей науке?! О, злосчастное семя кшатры! Позор, позор!

И царевна была близка к тому, чтобы обидеться и уйти: похоже, случайная смерть какого-то ничтожного возницы Шальвы возмутила аскета гораздо больше позора ее, царевны Амбы!

— Итак, ты, царевна, хочешь, чтобы мой ученик женился на тебе, и тогда твой позор будет смыт, а сама ты будешь удовлетворена? — обратился наконец Рама к Амбе.

— Да, величайший из дваждырожденных, именно таково мое желание…

От волнения царевна незаметно для себя начала выражаться тем же витиевато-возвышенным стилем, что и отшельники перед этим.

— И я смиренно молю тебя, о учитель Гангеи: заставь твоего ученика покориться — если только это тебе по силам! Ибо всем известно, что Грозный дал обет безбрачия. Если же он все-таки откажется, — Амба твердо взглянула в пронзительные черные глаза подвижника, выдержав их огонь, — убей его в поединке! Только смертью моего обидчика может быть смыт тот позор, которому он подверг меня!

— Тебе бы мужчиной родиться, — хмыкнул Рама-с-Топором, даже не предполагая, как аукнется в будущем его шутка; но тут же вновь стал серьезным. — Хорошо, царевна. Я встречусь с Гангеей и потребую от него, чтобы он женился на тебе. Надеюсь, он не посмеет меня ослушаться. Остается, конечно, его обет — но этот грех я, так уж и быть, возьму на себя…

— Благодарю тебя, о тигр среди отшельников, изобильный подвигами… — поспешила Амба выразить свою признательность, но Парашурама пропустил ее слова мимо ушей, продолжая размышлять вслух:

— Если же он и тогда откажется… Я мог бы сразиться с ним, но в свое время, отомстив кшатре за смерть отца, я поклялся: не браться более за оружие, кроме как для защиты собственной жизни либо по просьбе благочестивых брахманов…

И аскет выразительно посмотрел на седого Хотравахану.

— Что ж, в таком случае, мы просим тебя об этом, благородный Рама, — спокойно ответил понятливый старец.

— Да будет так, — кивнул подвижник.

* * *

— К вам гонец, повелитель!

— От кого?

— Говорит, что от вашего учителя, славного Парашурамы — его ученик Акритаварна.

— Пусть войдет.

Гангея еле дождался окончания приветственной церемонии, длившейся на этот раз нестерпимо долго.

— Наш общий гуру, известный в трех мирах Рама-с-Топором, достойнейший из дваждырожденных, желает видеть тебя, Гангея, — орлиный взор ученика колол глаза, и Грозному стоило большого труда выдержать этот взгляд.

Гонец раздражал регента: и тем, что происходил из упрямых горцев-кират, которых назвать барбарами мешала только милость Шивы, и подчеркнутой независимостью, и первыми же словами «Наш общий гуру…»

Ревнуешь, Грозный?!

— Учитель не сказал тебе, по какому поводу он призывает меня?

— Сказал. По поводу судьбы царевны Амбы, которую ты опозорил.

— Я? — искренне удивился регент, и серьга в ухе Грозного кроваво сверкнула. — Она просила меня отпустить ее к жениху — я и отпустил!

— Об этом ты будешь говорить с гуру. Я здесь только для того, чтобы передать его волю.

— Хорошо. Когда и где?

— Через полтора месяца, на Поле Куру, возле того ашрама, где ты проходил период брахмачарьи.

— Передай Раме — я приеду.

Дряхлая мартышка в алой головной повязке, с ожерельем из миниатюрных черепов на поседевшей груди, всю аудиенцию продремав на подлокотнике кресла, неожиданно проснулась. И, сердито вереща, устремилась за гонцом.

У самых дверей Акритаварна оглянулся через плечо, и мартышка, словно с размаху налетев на стену, жалобно взвизгнула, покачнулась и упала на пол. Гонец молча вышел, а регент, соскочив с кресла, подбежал к неподвижной обезьянке.

Кали была мертва. И в ее стеклянных глазах стыла совсем человеческая укоризна:

«Что же ты, хозяин?..»

— Ублюдок[59]! — с ненавистью прошептал Гангея вслед скрывшемуся за дверями гонцу.

Глава XIV

СВОБОДА НАЧИНАЕТСЯ СО СЛОВА «НЕТ»

1

Двое стояли у обгорелого баньяна.

Черная пятерня с бессилием отчаяния тыкала в небо, словно пытаясь выцарапать глаза Сурье-Солнцу; и прошлое спотыкалось, бродя вокруг двоих — вокруг быка и кобры, кшатрия и брахмана, ученика и учителя… Но от лезвия Топора-Подарка тянуло ледниками Химавата, а рубин в серьге блестел запекшимся сгустком, и прошлое боялось подойти ближе.

Рубин и топор — это было настоящее, и оно не терпело соперников.

А на все десять сторон света от дерева, испепеленного по глупости, раскинулось Поле Куру. За последнее время священных криниц здесь стало гораздо больше, и возле каждой гомонили паломники, напрочь забыв про обряды или возлияния. Еще бы! Слухами земля полнится и ими же расшатывается…

«Грозный убил тысячи царей-женихов в Бенаресе, и теперь война неминуема!» — взахлеб кричали у криницы Лотосов, где одно омовение стоило десятилетнего подвижничества.

«Регент Хастинапура тайно прелюбодействовал с царевной по имени Мать и не захотел отдавать ее своему брату!» — вторили у криницы Предков, где полагалось за упокой лить святую воду из кувшинчика, держа его, что называется, «через руку».

Достаточно было налить вино в гостях таким же образом, чтобы хозяева дома заподозрили тебя в сглазе и вытолкали взашей!

«Глупости! — возражали у криницы Змеиного Яда те, кто хотел избавиться от страха перед чревоходящими. — Отдать-то он девку отдал, да только Дважды Блестящий губу скривил: не желаю, дескать, чужими путями шастать! Вот и пришлось гнать не свою Мать! Ишь, как складно выходит! Запомнить, что ли?»

«А девка не будь дура прямиком к Раме-с-Топором: заставь ученичка на мне жениться или отправь в ад!» — хором утверждали у Прудов Рамы, где давно уже вместо крови текла обычная вода.

«Быть грозе!» — соглашались от криницы Всадников до криницы Собачьей Шерсти.

— Быть грозе!.. — эхом гуляло по всему Полю Куру; и Трехмирье гудело гонгом — видать, и впрямь быть грозе…

Но по очереди замолкала то одна криница, то другая, едва неподалеку останавливалась пышная процессия под знаменами цвета снежных шапок Гималаев. Захлопывались рты, глаза неотрывно следили за чубатым великаном с серьгой в ухе, а умные головы уже смекали, о чем можно будет посудачить, когда мы, простые люди, останемся сами, без свидетелей!

Точно так же, как обойдутся вскоре без свидетелей они — двое у обгорелого баньяна.

И прошлое шелудивой собакой станет бегать вокруг, скуля.

2

— Ты очень изменился, малыш… Совсем большой стал. Такой большой, что мне, смиренному аскету, боязно стоять рядом с тобой. Все время хочется вознести хвалу и начать просить о чем-нибудь!

— Проси, гуру. Все, что хочешь.

— А что ты мне можешь дать? Корову? Сто коров?! Табун белых коней с левым черным ухом?! Помнишь? Один ученик так достал учителя своим желанием расплатиться за учебу, что учитель запросил именно такой табун! Впрочем, и мудрецам свойственно заблуждаться: вместо того, чтобы убраться восвояси, настырный ученик добыл-таки искомое… Тебе известно, что было дальше?

— Известно. Учитель долго ломал голову: что ему делать с этой тьмой коней? Так ничего и не придумал, проклял собственную изобретательность и из мудреца стал табунщиком. Ходили слухи, что он перебрался к камбоджам. Ты звал меня, желая поговорить о выкупах и прихотях?!

— Да, ты вырос… А даже если я позвал тебя именно за этим — зная заранее, ты бы не явился?

— Гуру, у каждой священной криницы трезвонят об одном и том же! Все знают, что Рама-с-Топором твердо намерен силой урезонить зарвавшегося Грозного — один я мечусь от сплетни к сплетне и пребываю в неведении! Неужели мне надо пасть на колени и молить тебя прекратить болтать о пустяках?!

— Надо. Пади, малыш, пади на колени… Ну же!

— Гуру, хватит ерничать! У меня достаточно забот помимо твоих шуток.

— Теперь я слышу речь не мальчика, но мужа. И муж мне чем дальше, тем больше не нравится. Хотя бы тем, что разучился падать на колени — взамен привыкнув равнодушно созерцать коленопреклоненных. Хорошо, Грозный, перейдем к делу. Я, твой учитель… твой бывший учитель, требую, чтобы ты женился на опозоренной тобой царевне Амбе! Видишь, тебе больше ни к чему слушать сплетни! Итак?

— Ты знаешь, гуру, я как-то по-другому представлял нашу встречу. Почти двадцать лет тому назад я уже приезжал сюда, бродил у брошенного тобой ашрама и еле удерживался, чтобы не расплакаться на глазах у дружинников. Все последующие годы я часто беседовал с тобой: спорил, рассказывал, делился… Мне казалось, что ты рядом. Что ты — слышишь. Что Махендра, Лучшая из гор, которую я возненавидел за кражу учителя, — выдумка, злой сон! Однажды я даже всерьез поссорился с тобой, лишь через три дня вспомнив, что сам придумал твои ответы на свои вопросы. А сейчас мы встретились, и Кала-Время издевается над нами: я другой, да и ты не тот, что прежде, хотя внешне совсем не изменился! Может, мы попробуем забыть о произнесенных словах — мы с тобой, добрый Рама-с-Топором, Палач кшатры, и Гангея Грозный, регент Хастинапура! И начнем по новой?

— Начнем. Но сперва я надену на вас с Амбой свадебные гирлянды.

— Это бесполезно, гуру. Пусть ты считаешь меня виноватым, а я никогда не соглашусь с обвинением, но мой обет остается обетом Грозного.

— Согласен. И весь грех от нарушения клятвы беру на себя. Даже если после этого мне придется замаливать его в Преисподней.

— Тебе не придется его замаливать, гуру. Потому что я умру холостым.

— Это твое последнее слово?

— Да.

— Тогда ты умрешь гораздо раньше, чем предполагаешь. Дар раджи Шантану позволяет тебе самому выбрать время и место собственной смерти — но я заставлю тебя мечтать о кончине, как скряга мечтает о сокровищнице Куберы! Подумай, Грозный, ибо тебе уже приходилось умирать: сперва тихо закрыл глаза малыш, которого я знал, потом покончил с собой юный наследник престола, и многие, многие в тебе успели с тех пор завершить свой жизненный путь! Опомнись, кшатрий! Некоронованный Владыка, опомнись! Куда идешь?!

— Иду своим путем; и именно поэтому не могу опомниться. Долг-Дхарма кшатрия властно говорит мне: «Грозный, ты прав!» Закон утверждает: «Обет священен, кто бы ни предлагал взять на себя грех от нарушения слова!» И все поколения моих предков заявляют в один голос: «Кшатрий не должен уклоняться от предложенной битвы!» Ты загнал меня в угол, хитроумный гуру! Я не могу принять твои требования, и Амба, как и любая другая на ее месте, не станет женой Грозного! Но и подставить шею под Топор-Подарок, позволив тебе просто так убить меня, я тоже не имею права… Опомнись, ты, брахман! Оставь силу кшатриям и увещевай словом! Или попросту прокляни меня!

— Я никогда никого не проклинал. В отличие от собственного отца, Пламенного Джамада — его примера мне хватило… Ты женишься на Амбе или мы сойдемся в бою.

— Прости меня, гуру…

— Прощаю. И сам совершу все обряды у твоего погребального костра.

— Мир устроен еще глупее, чем я предполагал. Боги, за что?! Взбалмошная и мстительная девчонка закусывает губу, пыжась от собственного упрямства, — и вот сходятся в поединке учитель и ученик, безумней двух слонов с лопнувшими висками! Да, я слыхал, что у оскорбленного всегда есть возможность прибегнуть к чьей-то защите; более того, я сам не раз защищал пострадавших — но это же совсем другое дело!

— Не бывает других дел, Грозный. Ни здесь, ни в иных мирах. И ты забыл, что, если оскорбленный, прибегнув к чужой защите, так и не добивается справедливости, у него всегда есть в запасе другая попытка. Моли злопамятную судьбу, чтобы упрямице Амбе не довелось пойти по второму кругу!

— Ты говоришь об аскезе?

— Я говорю об аскезе с целью получения дара.

— И снова я прав, гуру. Не смешно ли? Всякий может накопить достаточно Жара-тапаса, умерщвляя собственную плоть, и боги будут вынуждены склониться перед ним! Ракшасы сотрясают небеса, ничтожества торжествуют над мудрыми, рабы над господами… Жар — оружие, его нельзя раздавать кому попало!

— Когда-то я отказался отвечать тебе на вопрос: «Почему?» И добавил: ты не брахман. Сегодня я лишь повторю это. Ты не брахман, и поэтому рассуждаешь о вещах, которых не в силах постигнуть воин-кшатрий. Особенно тот великий воин, что в одиночку является на Сваямвару и бросает вызов всем…

— Но ведь и ты бросал вызов всем, мудрый гуру!

— Да. Но я только ждал — они сами приходили сюда, намереваясь убить дерзкого аскета! Приходили и умирали, допьяна напившись собственной гордыни! Я же никогда не являлся в дома кшатры завоевателем, опираясь на месть и могущество… И после меня не оставалось восторженной публики и трупов возниц, повинных лишь в том, что кинулись на помощь господину!

— О чем ты говоришь, учитель?! Какие возницы?!

— Ты ослышался, Грозный. Конечно же, дело не в возницах…

* * *

Остов гнилого ашрама маячил из-за кустов. И в душе не затеплился даже крохотный огонек — так скелет любимого существа вызывает лишь гадливость и тошноту, а память отчаянно сопротивляется насилию.

Шлюха-память.

— Наставники ко мне приходили, — бросил Рама, срывая метелку дикого овса и вертя ее между пальцев. — Словоблуд с Ушанасом. Позавчера…

— Зачем?

Гангея не подал виду, но обида накатила горячей волной: за все эти годы Наставники ни разу не откликнулись на его призыв.

— Зачем, говоришь? Да так, пустяки… Просили, чтобы я тебя убил.

Голос Рамы-с-Топором был обыденно сух. И Грозный захлебнулся болью, перед которой вся былая обида выглядела детским лепетом. Хныканьем того самого мальчишки, которого мать и Наставники привели учиться к Палачу кшатры.

3

…Ты шел за учителем через начало Безначалья.

След в след.

Мертвая тишина царила кругом, лишь изредка она взрывалась оглушительным карканьем воронья — и вот снова: молчание и шарканье шагов. Туго заплетенная коса Рамы болталась из стороны в сторону, тебе стоило большого труда отводить взгляд, вместо того чтобы зачарованно следить за пушистым кончиком; и даже Топор-Подарок, казалось, пригасил свой обычный блеск.

Если бы это было сном, полуночным кошмаром, ты хотя бы мог надеяться на пробуждение.

Долг Кшатрия шествовал рядом с тобой, изредка одобрительно похлопывая по плечу, и впервые ты подумал: «Предпочти я этого спутника другому, пусть не менее требовательному, но иному, что бы изменилось?»

«Ничего, — отозвался Долг Кшатрия, словно подслушав твои мысли. — От себя не уйдешь…»

Тебе очень хотелось уйти от самого себя; очень хотелось просто уйти — куда-нибудь, где будет плохо, где жизнь рассмеется, прежде чем ударить наотмашь, но уж лучше злой пастырь силой погонит тебя в пропасть, чем идти к обрыву самому…

Вы шли через начало Безначалья. Вдвоем.

Вдвоем?

По левую руку, иногда выныривая из-за гряды холмов и снова скрываясь за макушками утонувших в земле великанов, двигались тринадцать силуэтов. Темнобагровых и при этом почти прозрачных, что можно было представить себе лишь здесь. «Асурова дюжина», двенадцать брахманов-доброхотов из обители близ Шальвапура, во главе с престарелым Хотраваханой, и один силуэт поменьше, сквозь который просвечивало закатное солнце. Бенаресская Мать. Упрямая Амба.

Жара-тапаса главы обители хватило, чтобы взять душу царевны с собой: до конца насладиться возможной победой или испить до дна горечь возможного поражения.

«Мудрый не радуется триумфу и не страдает после разгрома», — неожиданно взбрело тебе на ум.

«Так то мудрый…» — насмешливо вздохнул Долг Кшатрия.

И ты побрел дальше.

Глядеть по сторонам было неприятно. Сперва, еще только оказавшись здесь, ты решил: Рама-с-Топором пытается тебя запугать! Подозрение явилось и исчезло, а на смену ему пришел стыд. Кислый, подобно мякоти мелких плодов амабалаки, и такой же целебный, как они. Учитель никогда не стал бы запугивать тебя — хотя бы потому, что это не могло прийти ему в голову.

«Тебе же пришло!» — ехидно намекнул Долг Кшатрия, ухмыляясь оскалом черепа.

— Заткнись! — рявкнул ты, даже не заметив, что говоришь вслух; и проклятый Долг умолк, с достоинством отойдя шагов на пять в сторонку.

Рама-с-Топором обернулся на ходу, поджал узкие губы и ничего не сказал. Дальше пошел.

Ты вздохнул и обогнул мертвого слона с раздувшимся брюхом. Стрелы и копья густо торчали из лобных выпуклостей и основания бивней, жилы на толстенных ногах были безжалостно подрезаны; рядом валялся труп погонщика, придавленный средней частью хобота.

У погонщика был тонкий хрящеватый нос и пронзительно-черные глаза, волосы его заплетались в косу с пушистым кончиком — и жилистое тело даже в смерти тянулось на свободу.

Недалеко, бесстыдно выпятив страшные ожоги крестца и ягодиц, лежали два пехотинца в мятых панцирях «Стражей колес» — бритоголовые, с седыми чубами, могучие телом… И у каждого в ухе каплей крови отливал рубин.

Странно… Ведь ты был совсем не таким, когда держал последний экзамен перед учителем…

Ты шел через начало Безначалья, а вокруг раскинулась былая битва, одна на двоих, превратясь за эти годы в побоище, смертное поле, «мертвецкое коло», тоже одно на двоих. Громоздились руины колесниц, боевые слоны валялись вперемешку с тушами лошадей и мулов, отсеченные руки устилали грязь жуткой гатью — и тела убитых людей выглядели насмешкой над здравым смыслом. Ты с дротиком под левым соском, ты с размозженным теменем, учитель без нижней половины лица, ты — птица в оперенье стрел «бхалла», Рама с обгорелыми культяпками вместо ног, Рама с бумерангом-ришти в горле. Ты… учитель… снова ты… снова…

— Нравится?! — злобно спросил ты у Долга Кшатрия.

Злоба хрипом клокотала в глотке.

— Дурак! Он же этого и добивается! — издалека откликнулся Долг, и Рама-с-Топором снова обернулся.

Ты не выдержал взгляда аскета и отвел глаза.

Багровые силуэты свидетелей в последний раз мелькнув за холмами, пропали из виду. Учитель двинулся туда же, и ты последовал за ним.

Почти сразу нога соскользнула в лужу, и липкая жижа, радостно чавкнув, обдала тебя до пояса.

«Поле сражения после битвы принадлежит мародерам, — вспомнились слова, приписываемые Княжичу, гневному богу войны, чаду семени Огня и Семерых ведьм-кормилиц. — Мародерам… принадлежит…»

— Дурак! — еще раз буркнул Долг Кшатрия и отстал, споткнувшись о безголовое туловище. Ты не знал — чье? И не хотел знать.

У самой гряды холмов ты обернулся.

На землю падал снег. Крупные хлопья, похожие на клочья стягов Хастинапура, ложились прямо в грязь, в кровавое месиво, саваном устилали трупы животных и людей… Радужные искры метались по белоснежным островкам, их постепенно становилось все больше, они слипались друг с другом — и вскоре начало Безначалья напомнило тебе одно гигантское тело, труп раджи из Лунной династии, укрытый родовым стягом, штандартом цвета Севера, цвета жизни… Раджа лежал на погребальном костре и ждал, пока к дровам поднесут факелы, сделав белое красным. Он ждал. …Сразу за холмами открылась океанская ширь. Свинцовые воды Прародины.

— Начало закончилось; начиналось Безначалье.

4

— Сегодня на небесах был праздник.

Сам Рама-с-Топором, бык аскетов и любимец Шивы, через своего покровителя обратился в Обитель Тридцати Трех. Впервые за все существование Трехмирья люди просили предоставить им для поединка территорию Прародины. Впервые по очень простой причине: кое у кого из смертных мудрецов и раньше вполне хватало Жара самостоятельно выйти в Безначалье, но уж наверняка не для того, чтобы начать там битву, — а для кшатриев Прародина была закрыта.

Да и сам факт личной просьбы Шивы весьма тешил самолюбие Громовержца, отчего разрешение последовало незамедлительно. С единственным условием: боги желают сполна насладиться изысканным зрелищем.

Условие было принято.

Собственно, обратись к Индре не Разрушитель, а лично Рама — подвижнику тоже было бы позволено все, о чем он просил; разве что боги явились тогда смотреть на бой безо всяких предварительных условий. Просто так.

Хотя у Индры все же мелькнула задняя мысль: Рама, конечно, не Разрушитель, но и с ним надо бы повежливее — знаем мы этих аскетов, им Миродержца проклясть, как нам зарницей раскраснеться… Небось драться мигом приперся, брахман манговый, а как грехи Владыке отмолить или там совет какой — так не дождешься!

Ладно, замнем.

И в назначенный день небо над Предвечными водами просияло Свастикой Локапал. Явились все восемь: Владыка Индра и Варуна-Водоворот, Петлерукий Яма и Кубышка-Кубера, Месяц и Солнце, Огонь и Ветер… Все. Даже свиты с собой приволокли: адские киннары-остроухи торчали вперемешку с крылатыми гандхарвами-сладкопевцами, пучеглазые якши Куберы соседствовали с морскими чудами в броне-чешуе; полногрудые апсары разносили чаши с сомой и медовухой, а святые сиддхи порхали то тут, то там, предаваясь нравоучительным беседам.

Среди веселой суматохи резко выделялись мрачные Словоблуд с Ушанасом, и рядом с мудрецами — Ганга, мать рек, бледная, как молочная сыворотка.

А вдалеке, плохо различимый с такого расстояния, оперся на трезубец сам Шива-Разрушитель в грозной ипостаси шестирукого Самодержца — и веки его третьего глаза мучительно подергивались, а складки на переносице под нижним веком казались просто отечным мешком.

Из всей Троицы Шива явился один. Без свиты. И был не в духе; впрочем, как всегда.

Не потому ли океан стелился мутной скатертью, катал желваки-волны, мрачнел на горизонте могильным пепелищем? Может, и потому… Кто знает?

А кто знает, тот не скажет.

Индра в последний раз оглядел собравшихся, подмигнул своей супруге — Шачи-Помощница даже здесь кокетничала с каким-то киннаром из адских красавцев! — и воздел над головой громовую ваджру.

Но подать сигнал к началу ему помешали.

Даже не то чтобы помешали — а просто сам Громовержец замер как истукан с поднятой рукой и обалдело воззрился на океан.

К середине отведенного ристалища, затянутого льдом, как раз туда, куда секундой позже должен был грохнуться огненный перун, шел один из бойцов. Шел пешком, покинув свою колесницу, которую, ему часом раньше помогли вызвать из Второго мира вместе с молодым возничим. Гигант в белой накидке поверх пластинчатого доспеха сутулился и приволакивал ноги, отчего по меньшей мере у пяти Локапал из восьми возникло ощущение, что поединок может и не состояться. Герои ходят по-другому.

В двадцати шагах от недвижного Рамы гигант на миг замер и двинулся по кругу, обходя аскета слева направо. Уважение — это, конечно, правильно и почтенно, но Индре к тому времени надоело изображать из себя статую, и он слегка качнул ребристым кастетом, зажатым в кулаке. Тонкий, как игла, луч сорвался с одного из краев ваджры, ринулся вниз, на лету изломался по всей длине, растроился зазубренными остриями…

Гангея даже не обратил внимания на молнию, которая едва не задела его плечо и расплескалась за спиной шафрановыми сполохами. Шел как шел.

Впору было обидеться, но что-то в душе Громовержца подсказывало: не время! Этак себе весь праздник испортить можно. Да и Шива покосился из своего далека; знаете ли, неприятно покосился, с раздражением, словно это с ним шутки шутили, а не со смертным! Ну и пусть его… Подождем.

Завершив круг почета, Гангея подошел к аскету и припал к его ногам. Боги уже начали переглядываться, когда до них еле слышно донесся обрывок чужого разговора — оттуда, с Прародины, где сейчас происходило небывалое:

— Благослови, учитель!

— Давай, малыш… Смотри, не разочаруй меня! Это тебе не стадионы Бенареса…

И Гангея Грозный отправился прочь — твердым шагом, выпрямившись во весь рост, так, что по Свастике Локапал пробежал легкий шепоток, а в свитах Миродержцев дружно захлопали в ладоши.

Потеха обещала удаться на славу.

…Взойдя на колесницу, Грозный поднял лук, передвинул поближе запасные тетивы и в последний раз взглянул на учителя перед боем.

Пешего аскета больше не было.

Рама в ореоле Жара стоял на огромной колеснице, опустив к ногам Топор-Подарок; и ученик Акритаварна, горец Ублюдок, держал поводья, готовясь тронуться с места.

«Земля — моя повозка, — прошелестел в сознании Грозного тихий смех учителя, — а воды влекут ее, подобно упряжным животным. Ветер служит мне возницей, а панцирем — святые писания. Хорошо оберегаемый ими в бою, я жду тебя, малыш!»

И Грозный улыбнулся в ответ: «Не трону я твоих добродетелей и заслуг брахмана, о гуру — но подвижник с оружием в руках оказывается в положении кшатрия, а по этому положению я могу ударить без колебаний!»

Стрелы покинули колчаны и взвились в воздух одновременно с первым раскатом грома.

5

Возвращение из Безначалья было болезненным. Не глядя на Раму и его Ублюдка, Грозный с трудом поднялся на ноги и, шатаясь, побрел к своему шатру. Он шел под обстрелом десятков глаз: советники, свита, дружинники, брахманы из шальвапурской обители, царевна Амба… Все смотрели на регента, и каждый по-своему: ожидание, немой вопрос, преклонение, сдержанный интерес, яростная ненависть…

Гангея не смотрел ни на кого. Он двигался, словно ступая по горящим углям. Дошел. И рухнул на царское ложе, с трудом переводя дух.

В шатер сунулся было слуга с блюдом какой-то снеди, — не соблаговолит ли повелитель отведать? — но Гангея только хрипло рыкнул больным зверем, и слуга мигом исчез.

Все тело нещадно ломило, суставы выкручивал палач-невидимка, перед глазами плыли разноцветные круги. Гангее мерещилось, что он весь изранен и истекает кровью, трижды он порывался выдернуть засевший в ране обломок стрелы — и трижды с вялым удивлением обнаруживал, что на теле его нет ни царапины, а пальцы вместо древка в очередной раз хватают пустоту.

Мысли путались, туманные видения роились вокруг, насмешливо растекаясь киселем, едва Гангея пытался вглядеться пристальней; и поэтому регент не слишком удивился, обнаружив, что в его шатер успела проскользнуть целая вереница призраков. Одним больше, одним меньше… Потом до него дошло, что гости плохо походят на бред, и Гангея заставил себя сосредоточиться. Это было едва ли не труднее, чем вырвать воображаемую стрелу.

Призраки обрели плоть и форму, молчаливо выстроясь вокруг обессиленного регента. Их было восемь. Восемь Благих.

Гангея никогда раньше не видел этот клан божеств, и даже Словоблуд в давние времена ученичества мало рассказывал о Восьмерке, стараясь сменить тему; но Грозный почему-то сразу догадался, кто перед ним.

— Молю простить, о небожители, за то, что лишен возможности приветствовать вас как подобает! Я могу позвать своих людей, и они воздадут вам все почести, каких вы заслуживаете! Еще раз прошу простить…

— Лежи и набирайся сил, Грозный, — прервал его один из Благих, выступив вперед. Остальные семь при этом дружно потускнели, снова превращаясь в призраков. — Мы не в обиде на тебя, и пришли не требовать почестей, а взять тебя под свою опеку в битве с Рамой.

— Благодарю вас, опоры добродетелей, но лучше вам было бы обойтись почестями! Эта битва — только наша. Моя и моего учителя.

— Мне нравится, что ты столь ревностно придерживаешься законов кшатры, — с серьезным видом кивнул собеседник. — Но мы и не собираемся вставать между вами! Ты полагаешь, Благие способны предложить Грозному что-либо бесчестное?

Гангея смутился и решил, что лучше промолчать.

Гости приводили Грозного в недоумение. Фигуры их то и дело расплывались, с трудом сохраняя прежние очертания; вся Восьмерка была неуловимо похожа друг на друга. Лица? Одежда? Одинаково-никакое выражение глаз? Присутствовала в богах скрытая фальшь, словно Благие являлись иллюзией, майей, наваждением… А восьмой, понурый карла в красной ермолке, съехавшей на одно ухо, и непомерно широких шароварах, казался и вовсе куклой!

«Да нет, глупости! Просто устал… вот и мерещится невесть что!» Гангея отогнал дурацкие мысли, но крохотный червячок сомнения все же остался, затаился в недрах воспаленного сознания.

Семеро Благих по-прежнему будто воды в рот набрали, а тот, что заговорил с регентом, дружелюбно продолжил:

— Мы — твои сторонники, о бык Лунной династии! И вся Обитель Тридцати Трех — тоже. Ты должен выиграть эту битву! И мы принесли тебе оружие, созданное в древности зодчим богов, которое тебе, несомненно, было известно в твоей прошлой жизни! Возьми его, ибо долг кшатрия — на поле чести не пренебрегать ничем! Да будь у Рамы тайное оружие — он бы не задумываясь пустил его в ход! А может, так и случится?! Кто знает, чем успел снабдить своего любимца Синешеий Шива?

Гангея молчал, хмурясь. Благие, наверное, были правы, но соглашаться почему-то не хотелось.

— …Вот и мы в свою очередь ПРОСИМ тебя принять в дар наше оружие, которое наверняка обеспечит тебе победу!

— Просим, просим! — вдруг хором затянула вся Восьмерка, словно челядь, предлагающая господину благословить пиршество слуг.

Регент тяжело вздохнул. От него ждали ответа. И он ответил.

— Я признателен вам, о Благие, за ваш дар, хотя и принимаю его с тяжелым сердцем. Но ведь всему Трехмирью известно, что я дал обет: «Не отказывать просящему». Вы просите меня принять дар — значит, быть посему.

— Твоя верность однажды данному обету достойна уважения. — Хор умолк, и вновь заговорил один голос: — Итак, слушай мантру вызова; а вот это ты должен будешь держать в руке, когда произнесешь первые слова…

И в ладонь Гангеи легла маленькая золотая сережка-раковинка, изнутри которой выглядывала голубоватая жемчужина.

Благие один за другим вышли из шатра, и Грозный мимоходом отметил, что божества двигаются одинаково, шагая в ногу, словно воины в строю — казалось, даже одеяния их колышутся в такт.

У самого выхода тот гость, что говорил за всех, задержался.

— Ответь, Грозный: ты его совсем-совсем не помнишь? — с каким-то болезненным любопытством поинтересовался он, придержав за шиворот идущего перед ним карлу.

Уродец замер с поднятой ногой и равнодушно поправил ермолку.

— Я? Помню? — тихий озноб самовольно всплыл из глубин души, и Грозный понял: еще минута, и он опрокинется в беспамятство.

Обрывки сознания заметались снегопадом: челн, сияющий взор молодой Сатьявати, почему-то возникло Древо Ветаса, следом за ним — карла в шутовской ермолке, которого надо было помнить… помнить… не забывать…

И еще — глухой рокот неба складывается в странные слова:

— Мальчик не будет Чакравартином!..

Знамение? Бред?!

— Это хорошо, — тихонько пропел Благой, пинком отправляя карлу дальше. — Это очень хорошо!..

Шатер опустел. Впрочем, регент тут же забыл о странном финале беседы. Новая мантра зарницами полыхала в его мозгу, и золотая сережка тяжестью всего Мироздания припечатала ладонь к шелку покрывал.

Он принял дар. Он был вынужден принять!..

— Вынужден? — ухмыльнулся Долг Кшатрия, подсаживаясь к смятому ложу. — Ну-ну… Знавал я таких, которых вынудили…

И сон сжалился над измученным Гангеей. Но не до конца: перед пробуждением регенту приснилась его мать. Ганга. В глазах матери рек, текущей в трех мирах, стояли слезы.

— Откажись от битвы, сын мой! — страстно прозвучала мольба. — Женись на Амбе — ведь твой учитель обещал взять этот грех на себя! Кто бы ни победил, победа будет хуже поражения! Опомнись, кшатрий!

«Мама…»

— Воин не имеет права уклоняться от битвы! — твердо ответил вместо Грозного Долг Кшатрия, сверкнув взглядом. — Уйди, женщина!

Снаружи занимался рассвет.

6

…Рама уже разворачивал колесницу боком к нему, изготавливаясь к стрельбе, но до начала сражения еще оставалось немного времени, и Грозный успел оглядеться. Хмуро катил свои волны Предвечный Океан, огибая ледовое ристалище, скрылось в дымке Великое Древо, над головой нависли косматые тучи, а дальше, в вышине, виднелась Свастика Локапал и толпы свитских полубогов. Взгляд скользнул по Владыке Индре, который готовился подать сигнал к началу битвы; вдалеке непроницаемой маской застыло лицо Шивы, холодная бирюзовая вспышка опалила регента — и, морщась, Грозный обругал себя за любопытство.

Индра медлил, глаза перестали слезиться, и Гангея узрел обоих Наставников, Словоблуда с Ушанасом, сейчас, как никогда, похожих друг на друга. Оба старца сидели рядом, сварливо переговариваясь и менее всего интересуясь своим бывшим воспитанником. Из-за их спин на Гангею глядела богиня Ганга, и лик матери был именно таким, каким он видел его во сне.

«Откажись…»

«Поздно, мама».

А вот Благих-дарителей нигде видно не было.

В вышине раскатился гром, и в ледяную, плоскую, как стол, поверхность Прародины ударила прямая ослепительно белая молния.

В то же мгновение колесница Рамы ожила, взорвавшись огнем и грохотом почище кастета Громовержца!

Лазурная паутина яростно замерцала, прогнулась под напором целого роя бешеных мух, паук-обжора проворно засновал из угла в угол — и «Грохочущие стрелы» Прадараны расшиблись вдребезги о невидимую стену, прошитую серебряными строчками, осыпавшись наземь дождем искр.

Юный возница невольно вскрикнул, но регент только усмехнулся:

— Правее… Правей бери! А теперь — вперед!

Упряжка взяла с места в карьер, и с пальцев Грозного сорвался веер огненных чакр, способных рассечь на куски целое войско. Но в ответ со стоном расступился обожженный воздух, и стена ревущего пламени двинулась наперерез, поглотив чакры и Раму-соперника. Воздвигнутый щит затрещал под натиском божественного огня, жаркие струйки лавы потекли к обреченной жертве — тщетно! Грозный уже воздел руки к небу, а губы кровавыми сгустками выплюнули нужные слова. На миг он кощунственно ощутил себя Индрой, повелителем ливней и гроз — и лавина воды рухнула с неба, гася злобно шипящее пламя, прибивая его к земле, клубами пара возносясь обратно, навстречу все новым и новым потокам.

А сквозь ливень уже летела гудящим смерчем черная саранча, напоминая собой капли смолы или глаза учителя, злобно впиваясь в тело, колотясь в доспех, заставляя отшатнуться, сбивая дыхание…

И еще: почему-то бесило присутствие богов-зрителей, наслаждавшихся битвой со стороны.

На стадионе Бенареса все было наоборот.

— Проклятие!

Защита опоздала, но возница не оплошал, ловким маневром вывел колесницу из-под обстрела, и черный рой умчался прочь, быстро затерявшись в просторах Безначалья.

Гангею охватил злой азарт. Довольно! Всякому терпению есть предел! Грозный против Рамы и Ублюдка? Что ж, значит, так тому и быть!

Наскоро восстановив полуразрушенный щит, регент дал себе волю. Паутина раскалилась добела, и теперь ее сияние слепило внутренний взор. Паук забегал, засуетился, пожирая муху за мухой, и Грозный провозгласил мантру, которую буквально только что создал из двух более простых.

Ответ не заставил себя ждать!

Содрогнулась ледовая равнина, поплыла, мгновенно становясь зыбкой, из недр Безначалья хлестнули кипящие столбы пара, колесница учителя покачнулась, и Гангея, уже торжествуя победу, послал вслед «Колебателю Тверди» «Пишача-Весельчака» вкупе с «Дремотой Чрева» — твои уроки не прошли даром, учитель!

Он видел, как задергался возница Ублюдок, не в силах сдержать позывы желудка, как неуправляемая колесница начала медленно заваливаться на бок — и тут все скрылось в клубах серного дыма, что вырвались из гигантской полыньи, язвы на теле оледенелых Предвечных вод.

«Все? — растерянно подумал Гангея. — Я победил?»

«А как же, малыш!» — насмешкой громыхнул простор, и объятая пламенем колесница вынеслась из чадного облака, срезая угол ристалища.

Рама правил конями сам, давая Ублюдку время отдышаться.

— И тогда стала дрожать земля вместе с ее горами, лесами и деревьями, — взвился над Безначальем пронзительно-приторный фальцет какого-то гандхарва, который не нашел лучшего момента для панегирика. — И все существа, палимые жаром битвы, пришли в крайнее уныние!..

Небо треснуло, хлестнув осколками на голос, и восторженный певец разом пришел в то самое крайнее уныние вместе с иными существами; и песня оборвалась.

И начался ад. Ярясь, Грозный осыпал учителя тучами стрел и метательных дисков, выли в поднебесье огненные змеи, разевая пасти-геенны, валы ужаса и ледяного холода обрушивались на регента, вокруг с грохотом рвались стальные шары, сознание кипело, грозя сжечь плоть и освободиться из смертного плена, — а Рама все бил и бил, раз за разом прошибая броню, которую воздвиг вокруг своей колесницы Грозный; и в какой-то момент рука Гангеи сама нащупала маленькую безделушку.

Золотую раковинку с жемчужиной внутри.

Явь стала сном. И Долг Кшатрия заговорил, выпуская в мир подарок Благих.

Паук в паутине замер, принюхиваясь к неведомой добыче, и вдруг стал разбухать, словно стремился заполнить собой всю Вселенную. Огненные скрижали проступили на охваченном проказой небосводе, и по мере того, как губы Гангеи шептали тайные слова, океан вздыбился на горизонте и начал расцветать цветком Пралаи, Судного Дня. Стебель его воздвигся клубами всесжигающего пламени, способного расплавить Мироздание, раскрылся наверху жадным ртом, дымным венчиком — и в кипень огневорота полетели люди и нелюди: отрешенно-спокойный Рама вместе с изумленным Ублюдком, отец Шантану, мать-Ганга, Наставники, Восемь Благих и Восемь Локапал, упрямый сотник Кичака, Сатьявати, к которой за миг до смерти вернулась ее былая красота, волосатый староста Юпакша; Черный Островитянин, тайный сын-урод — и дальше, дальше, десятки, сотни, тысячи людей; корчась в огне, тела падали в ненасытную пасть, и этому потоку, казалось, не будет конца…

Долг Кшатрия победно расхохотался — и секундой позже Гангея понял, куда на самом деле исчезают эти люди: их пожирал непомерно раздувшийся паук, паук его гордыни и тщеславия, оплетая паутиной страшный цветок!

— Нет!

Слово, с которого начинается свобода, сорвалось с губ Грозного, прервав зловещую вязь тайной мантры; и Долг Кшатрия захлебнулся хохотом. Стебель Судного Дня дрогнул, надломился, паук злобно зашипел, прижав к земле налитое гноем брюхо, — но отступать и не подумал.

Словно издалека, из другого мира. Грозный ощущал содрогания щита под ударами Рамы — но у него не оставалось времени укреплять броню. Он должен был совладать с чудовищем, которое сам же выпустил на волю.

А потом можно и умереть.

Сейчас перед ним уже не было учителя, богов и брахманов-свидетелей; и не мчалась по Безначалью колесница Рамы-с-Топором. Вокруг сомкнулся иной, его собственный мир, где живых осталось двое: он, Гангея Грозный, и паук-исполин по имени Долг Кшатрия, готовый пожрать всю реальность без остатка! И если он проиграет ЗДЕСЬ, то ТАМ, оставшись внешне прежним, он сам превратится в ненасытного паука, пожирающего одного человека за другим!

ЭТОТ бой он не имел права проиграть.

Паук скачком придвинулся вплотную, зазубрины жвал скрежетнули перед самым лицом Гангеи; регент нашарил на поясе рукоять меча — и внезапно осознал, что до сих пор сжимает в кулаке золотую ракушку.

Избавиться от предательского дара! Немедленно!

Но в следующий миг жвалы мертвой хваткой вцепились в руку, не давая выбросить талисман. Выхватив меч левой, Гангея вслепую нанес удар; хлынула зловонная жижа, грозя затопить с головой, лишить дыхания, — и перед меркнущим взором возникло видение.

Трезубец. И откуда-то из мглы грозно замычал белый бык, поддев тьму на рога.

Три лезвия со скрипом вонзились в тело паука, чудовище задергалось, уменьшаясь на глазах, словно из него выпустили воздух, — и Гангея, выдернув руку из ослабевших жвал, с размаху швырнул талисман в пустоту.

Внутренняя реальность, в которой он пребывал, подернулась зыбью, начала распадаться гнилыми клочьями — и сквозь прорехи на Грозного устремились огненные сполохи «Южных Агнцев». Нападение Рамы просто обязано было увенчаться успехом, но грохот унесся прочь, пожирая сам себя, и вокруг стало оглушающе тихо.

Долг Кшатрия исчез? На время? Навсегда? Осознание реальности накатило слепящей морозной волной, и Гангея понял, что сейчас сделает.

Проигрывать надо достойно.

7

Лед уходил из-под ног, когда ты, спешившись, шел к своему гуру. Из могучего тела сквозь щели доспеха торчали обломанные древки стрел; предплечье левой руки, вместе с наручем, было рассечено метательным диском, на запястье чернели следы паучьих жвал; кровь струилась по ногам, донимало колотье в обожженном боку, тяжесть век казалась неподъемной, каждый шаг грозил стать последним — но ты, закусив губу, упрямо гнал себя навстречу учителю.

Грозный шел к Раме-с-Топором.

Когда-то раджа Шантану наделил сына Даром: по своему желанию выбрать день и час собственной смерти. «Спасибо, отец: я выбрал. Здесь и сейчас». Жизнь — наказание для подлеца, который осмелился поднять руку на собственного учителя. И добро бы просто руку! Лишь трезубец Разрушителя сумел покончить с освободившейся тварью, а ты, малыш, Гангея Грозный, сукин сын с целым ворохом правил для великого воина…

Ты проиграл себя. А значит, должен будешь склонить голову перед победителем и жениться на царевне Амбе, нарушив данный некогда обет.

Нет. И в этом коротком слове заключается вся свобода Вселенной.

Ты не нарушишь обета. Ты просто подойдешь к учителю, даже если последние шаги сделает мертвец; ты вслух признаешь себя побежденным — а после этого ПОПРОСИШЬ Раму убить тебя.

И учитель не сможет отказать.

Боги и гандхарвы, киннары и якши, святые подвижники и царевна Амба затаили дыхание, наблюдая за тем, как регент Хастинапура, оставляя на льду кровавый след, подходит к неподвижному Раме, припадает к босым ногам аскета…

Ученик ничего не успел сказать гуру.

— Победить самого себя — что может быть трудней? — тихо произнес Рама, при всех говоря для двоих. — Когда-нибудь ты поймешь это, малыш…

Грозный застыл на коленях, изумленно глядя снизу вверх в лицо своему учителю.

И впервые заметил: о Небо, как же он постарел!

— Слушайте все! — голос подвижника эхом раскатился под сводами Безначалья. — Я, Рама, сын Пламенного Джамада, стоя под Свастикой Локапал, признаю себя побежденным в этом поединке!

И Рама торжественно обошел вокруг коленопреклоненного Гангеи — шаг за шагом, посолонь, чествуя победителя.

Грозный воспаленными глазами следил за чествованием и чувствовал себя глупым учеником, тщетно силящимся понять: за что учитель обижает его?!

Детская обида блестела в глазах израненного сорокалетнего воина; блестела и алмазами катилась на бороду и грудь.

За что, учитель?!

Небеса безмолвствовали. И Миродержцы недоуменно переглядывались друг с другом.

* * *

Боги один за другим покидали зрительские места, отправляясь в свои чертоги, исчезли колесницы обоих противников; вслепую, не разбирая дороги, побрел прочь совершенно потерянный Грозный; за господином-победителем спешил его возница, больше всего на свете боясь в одиночестве остаться здесь, вне жизни и смерти.

Рама молча кивнул в ответ на немой вопрос Ублюдка, разрешая удалиться и ему… После чего приблизился к тому месту, где мгновением раньше стояла колесница его удачливого ученика, наклонился и подобрал блеснувшую на льду золотую сережку.

Раковинка с жемчужиной внутри.

Аскет хорошо знал, кому она принадлежала.

Вот, значит, как…

В последний раз окинув взглядом простор Предвечных вод, аскет повернулся и двинулся обратно — туда, где начиналась укрытая белым покрывалом земная твердь. В начало Безначалья.

Он шел среди тел людей и животных, запорошенных снегом, меж трупов самого себя и своего сегодняшнего победителя, оставляя за собой узкую цепочку следов — одинокий темный ворон на поле брани, замершем навсегда под белоснежным саваном.

Левее, в отдалении, двигались отшельники из шальвапурской обители. Они не приближались, понимая, что сейчас последнее дело — беспокоить побежденного аскета.

И тем не менее одна из фигур все же кинулась ему наперерез. Парашураму догнала царевна Амба. Девушка выглядела зыбкой, светясь отраженным светом — словно это была не сама царевна, а ее тень. Впрочем, так оно и было. В глазах тени стояли злые слезы.

— Почему ты… почему ты не убил его? Почему сдался?!

— Потому что мой ученик победил меня, — холодно ответил Рама, глядя мимо царевны.

— А ты подумал обо мне?! — с отчаянием выкрикнула тень в лицо аскету. — Что мне теперь делать?!

Аскет невольно поморщился:

— Не кричи. Я не глухой. А что тебе делать — не знаю. Иди куда хочешь и делай что хочешь — я больше ничем не могу тебе помочь.

Царевна открыла было рот для упрека или проклятия, но ее будто потащило прочь от Рамы на аркане; и призрачная дева заскользила обратно к брахманам-свидетелям, так и не успев выплеснуть на Раму свои упреки — старый Хотравахана оказался, как всегда, предусмотрителен.

Рама пошел дальше.

Через некоторое время на его пути возникла богиня Ганга. Она молчала — но взгляд ее был красноречивее всяких слов. Богиня низко, до земли, поклонилась смертному — и тихо удалилась.

«Ну, кто еще?» — горько усмехнулся сын Пламенного Джамада, оглядываясь по сторонам.

К нему широким уверенным шагом приближался Синешеий Шива. Рук у Разрушителя имелось на этот раз всего две, ипостась вообще не поддавалась определению, но третий глаз был слегка приоткрыт, оценивающе щурясь.

И вновь замычал бык с лезвия Топора-Подарка, приветствуя Владыку.

— Зря ты не дал мальчишке умереть. Он ведь за этим шел, — без обиняков заявил Шива, подходя.

— Знаю, — угрюмо кивнул Рама-с-Топором.

— Спас, значит, ученичка, — без особого одобрения протянул Разрушитель. — Пожалел. Напрасно, друг мой Рама, напрасно! Я ведь предупреждал тебя — не тот это человек! В лицо смотрит, а камень за пазухой прячет… А, ладно! — оборвал Шива сам себя. — Твой ученик, твое дело. Но запомни: чего-то ты ему недодал! Впрочем, я всегда тебе говорил, что кшатрии — плохие ученики. В следующий раз бери брахмана.

— Благодарю за совет, Горец. Если буду брать — возьму брахмана…

Похоже, Шива хотел добавить еще что-то, но передумал и только махнул рукой: дескать, разговор окончен и Рама может идти своей дорогой.

Аскет так и сделал, а Бог еще долго стоял на равнине среди сугробов и смотрел вслед человеку. Что в этот момент творилось в душе Шивы, не дано было знать никому — лицо Разрушителя оставалось непроницаемым. Наконец он глубоко вздохнул — и просто исчез. Как не бывало.

А Рама уходил все дальше и дальше и остановился, лишь когда снег вокруг него стал таять, вновь превращаясь в грязь. Медленно разжал пальцы и долго смотрел на золотую раковинку-сережку, что лежала на мозолистой ладони.

— Мама… — еле слышно произнесли обветренные губы аскета.

И вдруг, словно решившись, Рама-с-Топором торопливо заговорил. С губ его уверенно слетали слова той самой мантры, которую так и не дочитал до конца ученик аскета.

И когда эхо от выкрика «Ом!» стихло в отдалении, перед Рамой возникла женщина. Немолодая, но еще красивая, с добрыми, и слегка грустными глазами, она босиком стояла на снегу, одетая в одно легкое сари, и смотрела на него.

На своего сына. Своего убийцу.

— Мама…

Видение начало блекнуть, исчезая, и отшельник встряхнулся, освобождаясь от наваждения.

— Кто-то рассчитал правильно, — обращаясь к самому себе, произнес Рама. — Наверное, я бы не смог во второй раз… Или смог бы?

У аскета не было ответа на этот вопрос. Прошлого не вернуть.

Рама в последний раз взглянул на сережку, некогда принадлежавшую его матери, и мягко опустил ее в снег. Раковинка нырнула в пушистую белизну и исчезла.

Отшельник еще немного постоял и двинулся дальше-к выходу из Безначалья.

8

…Вскоре посланные Грозным соглядатаи донесут регенту: царевна Амба пешком поднялась вверх по течению Ямуны, углубившись в земли ватсов-краснозубых, где след ее затерялся в тамошних джунглях.

Грозный выслушает, посочувствует вслух тому тигру, которому упрямица попадется на зубок, и сделает вид, что забыл обо всей этой истории.

А в землях ватсов поползет слушок о безымянной подвижнице, сами краснозубые назовут ее просто и коротко — Святой Матерью. И будут по вечерам рассказывать друг другу отшельники у костров, подбрасывая в огонь ветки дикой яблони-бильвы[60] и путая правду с вымыслом:

— Вступив в аскетическую пустынь, предалась дева та, прекрасная телом, сверхчеловеческим истязаниям. Истощенная, огрубелая, со всклокоченными волосами, выпачканная грязью, шесть месяцев стояла она подобно придорожному столбу, питаясь одним лишь воздухом. Преисполненная великого гнева, еще год провела она по шею в воде; и следующий год — стоя на кончике большого пальца ноги и съев лишь упавший с дерева лист. Таким образом, за двенадцать лет накалила она Жаром своего покаяния небо и землю…

Старые отшельники начнут один за другим являться к Святой Матери, надеясь дать ей желаемое и прекратить столь суровую аскезу — но, возвратясь ни с чем, будут только качать седыми головами и хмыкать в бороды.

Говорят, сама Ганга, мать рек, придет к неистовой подвижнице, долго станет убеждать ее отвратиться от своего занятия и наконец уйдет, крича в гневе:

— Быть тебе, проклятая, в следующей жизни рекой с иссохшим руслом, ужасной видом и кишащей крокодилами!

Святая Мать улыбнется краешком губ и продолжит аскезу.

Все вокруг преисполнятся уверенности, что не за горами явление Брахмы-Созидателя, который именно в таких случаях раздавал дары, — но случится непредвиденное.

Вместо Брахмы к землянке Святой Матери подъедет белый бык с трехглазым всадником. Позднее один местный ракшас-пустобрех станет врать якшам-лесовикам, будто сумел подглядеть из-за ствола тамаринда: всадник-то был в наиредчайшей ипостаси, именуемой Баладжа! Это когда левая половина тела божества — ну Шива себе и Шива; зато правая — точь-в-точь Вишну-Опекун, со всеми атрибутами, разве что взгляд прямой не по-опекунски! Увы, якши не поверят болтуну: говорят, именно с тех пор людоеды не желают якшаться-ракшаться с пучеглазами.

Но, так или иначе, никто не узнает, о чем говорили они: девушка с горящим взором и Шива-Разрушитель.

Одно станет известным — назавтра Святая Мать сложит огромный костер и с песней войдет в огонь.

А спустя годы у владыки могущественных панчалов в результате тайных обрядов на погибель Грозного и его союзников родится дочь. Девочку захотят назвать Амбой, но раджа Панчалиец воспротивится. Мечтая о сыне, он сообщит всем, что жена принесла ему мальчика, и назовет дочку мужским именем — Шикхандин.

Что по-панчалийски значит «Хохлач», ибо на лысой головке младенца обнаружится седой хохол, свисающий к левому уху.

Супруга раджи изредка будет плакать и превращать Хохлача в Хохлаточку — но только наедине сама с собой, потому что суровый нрав ее мужа будет притчей во языцех.

Через семнадцать лет безумный Панчалиец решит женить дочь-сына, подобрав знатную и красивую невесту… Но это все произойдет не скоро.

Многое, очень многое произойдет не скоро, когда наступит долгожданное будущее — и мы станем гадать: как оно наступит?!

Как босая нога на острый сучок?

Как могучая армия на селение, обнесенное бамбуковым частоколом?

Как слон на муравья?

Но будущее не ответит, входя в наши двери.

ЧАСТЬ ШЕСТАЯ

ДЕД

Прочитав эти бесподобные главы, должно умилиться душой, преисполниться святого пыла и возгласить: «Победа!»

Глава XV

ВЕЛИКАЯ БХАРАТА

1

Огонь не верил своему счастью.

Скользнув с факелов в самую гущу стволов гималайского кедра, переложенных благовонным корнем Ушира и сухими лианами, пламя затаилось до поры — лишь изредка выпуская наружу струйки сизого дыма. Но вскоре первые языки-лазутчики жадно облизали душистую древесину, убедясь в отсутствии подвоха, змеенышами расползлись во все стороны, с треском отпрянули от расписной керамики, в один миг пожрали ворох одежд и запасных тетив для лука, пока наконец не превратились в ослепительный лотос, сердцевина которого была готова возродиться к новой жизни…

Погребальный костер пылал вовсю.

Грозный стоял впереди советников, скрестив на груди мощные руки, и смотрел, как Всенародный Агни, Миродержец Юго-Запада, очищающий все, к чему бы он ни прикоснулся, выполняет свою обычную работу. Посредничает между людьми и богами, вознося на небо очередную жертву — царевича Вичитру, Дважды Блестящего юношу, захлебнувшегося собственным блеском. Последнего сына Сатьявати от раджи Шантану.

Небесные злыдни пощадили Дважды Блестящего, усиленная охрана бездействовала, заплывая жирком, беды и горести обошли Вичитру стороной, минули стрелы гандхарвов и яд злоумышленников… Но увы! Труды на поприще рождения потомства свели царевича в могилу куда успешней отравы и вражеских козней.

«Надорвался, бедолага!» — шептались в Городе Слона и далеко за его стенами, по всей Срединной Земле; шепот этот уже переваливал через горы Виндхья и предгорья Гималаев, торопясь обойти весь Второй мир.

Не далее как вчера дворцовый писарь записал на пальмовых листьях:

— Проведя с обеими женами семь лет. Дважды Блестящий, хоть и был юн, пришел к истощению…

И надолго задумался: не стоит ли вместо «хоть и был юн» начертать «потому что был юн»? Так и не придя к определенному выводу, писарь махнул рукой и дописал, ощутив приятное томление в паху:

— Супруги же быка среди людей были высоки ростом, смуглы, с иссиня-черными кудрями, с красными и продолговатыми ногтями, обладали полными бедрами и грудью…

А потом добавил чуть слышно, сравнив супруг «быка среди людей» с лучшими из животных:

— К-коровы!..

И прицокнул языком.

Достойный летописец знал, о чем говорил. И многие помимо него знали. Прелестей бенаресских Матушки и Мамочки с избытком хватало на всех: рычали от страсти могучие телохранители, пчелами над жасмином кружились щеголи-придворные, накачиваясь нектаром до отрыжки и головокружения, повара обсуждали с хранителями от отравления пикантные подробности, не называя имен; и даже кое-кто из уважаемых брахманов облизывал губы по ночам, мучаясь воспоминаниями.

По дорожке, протоптанной царевичем, двинулись целые вереницы паломников — разве что на слонах не ездили!.. Хотя о жеребцах-двухлетках велись какие-то разговоры, но вроде бы не подтвердились.

То ли от природы обе кашийки, Амбика и Амбалика, были чрезмерно любвеобильны, то ли так и не простили муженьку-молокососу насильственного брака — старшая сестра, неистовая Мать, возненавидела Грозного, младшие же обратили пыл оскорбленных душ на мальчишку в диадеме.

Убить можно чем угодно, в том числе и любовью.

Старенькая яджа-ведьма с западной окраины Хастинапура много могла бы порассказать: как варила отвары для усиления мужских статей, как разливала в кувшинчики «Весенние настои», как ворожила над снадобьями «Торжества плоти», бурча тайные яджусы… И как являлись к ней две красавицы, до бровей закутанные в покрывала, складывали кувшинчики в котомки, платили не скупясь и расспрашивали старуху о любовных утехах, после которых не бывает детей.

А затем во дворце кричал от счастья мальчишка-царевич, чей экстаз напоминал агонию, и изощрялись в постельных битвах две женщины «с красными и продолговатыми ногтями, обладающие полными бедрами и грудью…»

И впрямь: от любви до ненависти — один шаг. Как от жизни до смерти.

Ах, если бы нашелся провидец, надоумил, напомнил, что в лесах растет еще вечнозеленая Ашока-Беспечальная! Тенистое дерево, чьи оранжево-алые цветы раскрываются тогда, когда ствол заденет ногой девушка, которой предстоит вскоре выйти замуж!..

Ведь настойка на листьях ашоки испокон веков охраняла дев и юношей от сглаза-порчи и любовного истощения… Увы, советников во всех трех мирах хоть пруд пруди, а совета не дождешься.

…Сейчас же обе сестры стояли в окружении евнухов и испуганно поглядывали на регента. Для страха имелись веские основания: на днях в Государственном совете рассматривался закон про обязательное сожжение вдов. Обычай этот уходил корнями в седую древность и был освящен серьезной традицией. Все знали: первая супруга Шивы, когда ее собственный отец оказал пренебрежение Разрушителю, демонстративно вошла в огонь. Тестю-самодуру после этого досталось и на орехи, и на финики, разъяренного Шиву пришлось успокаивать всей Обителью Тридцати Трех — именно тогда Рудра-Ревун получил льстивое прозвище Шива, то бишь Милостивец!

Угомонился Шива не сразу: сперва оторвал тестю его дурную голову, затем разнес вдребезги все вокруг, а напоследок выбил зубы Пушану, богу дорог и овечьих стад, оборвал Солнцу часть пальцев-лучей и вышиб оба глаза Бхаге, божеству счастливой доли… С тех пор Пастырю-Овцеводу приносят жертвы кашей, Судьба слепа, раздает везенье наугад, а лучи светила сотворены из небесного золота — но речь о другом.

Подражая гордой богине, и земные женщины стали заживо входить в пламя, если мужа постигло не смываемое ничем оскорбление или если он ушел в мир иной. Такой поступок даровал верной жене несметную казну Жара-тапаса, и райская жизнь была ей обеспечена. Но до сих пор сожжение вдов было делом сугубо добровольным — а представленный на рассмотрение закон превращал добровольное в обязательное!

Окончательный вердикт отложили на будущее, «Закон о сожжении» лег в долгий ящик рядом с «Законом о чистоте варн», но согласитесь: у Амбики и Амбалики были поводы для беспокойства!

Хотя весь Город Слона пребывал в уверенности: Гангея не позволит красоткам женам своего брата уйти дымом в небеса, поскольку бережет обеих для себя самого.

Впрочем, поправимся: это знал весь Хастинапур, кроме самого Грозного.

2

Темны пути устремлений человеческих! Сегодня носят голубое в цветочек, а завтра тускло-золотистое в клеточку, вчера еще любили слушать сказания о кротких девицах и невинных жертвах, а проходит неделя, другая, глядишь — все сочувствуют какому-то проходимцу, на котором грехов что блох на собаке!

Не головы — проходные дворы: то одно забредет, то другое пробежит, то третье вползет себе тихонечко…

В последнее время стало популярно интересоваться родословной Лунной династии. В Хастинапуре медленно угасал царевич Вичитра, слава победителя Рамы-с-Топором привлекала к Грозному все новых вассалов и союзников, а от Пятиречья до южной реки Годавари все — цари и пастухи, вожди племен и землепашцы — дружно копались в давних историях, приглашали сказителей, не скупясь на дары, расспрашивали брахманов-знатоков…

И одно имя звучало все чаще и чаще. Имя Бхараты-Благородного, предка хастинапурского регента.

Как-то подзабылось, а теперь вспомнилось, что Второй мир ранее назывался Бхаратой, а то и Великой Бхаратой, в честь царя, о котором впервые было сказано: «И покатилось по земле колесо Закона того великодушного Бхараты, блистательное и дивное, непобедимое и великое, наполняющее грохотом весь мир!»

Вспомнили также, что сей знаменитый властитель был единственным в обозримом прошлом, кто по праву принял на себя титул Чакравартина-Императора. А также менее звучный, но весьма почетный титул Хозяина — как звали, между прочим, Северного слона-Земледержца! И уж самый сопливый малец из самого занюханного поселка в Южной Кошале твердо знал: перед титулованием неповторимый Бхарата совершил два грандиозных обряда — Ашвамедху и Раджасую, «Приношение Коня» и «Рождение Господина», чего с тех пор не совершал никто из смертных…

Смысл «Приношения Коня» был предельно прост: на волю выпускался освященный жеребец, а следом за животным двигался проводивший обряд царь во главе войска. Любая земля, куда забредал конь, объявлялась принадлежащей царю-обрядцу, а если местный правитель не спешил согласиться с подобным утверждением, то гордеца вразумляли силой оружия. В общем-то, действо сильно напоминало банальное вторжение, и хотя, с одной стороны, у жеребца была свобода выбора, с другой — никого не удивляло, что святое животное, как правило, двигалось в нужном направлении!

Жяк говорится, трава вкусней там, куда кнут гонит; а вторжение мигом превращалось в дело, крайне угодное богам. Недаром Индра-Громовержец лично совершил в Первом мире целую сотню «Приношений Коня», прежде чем стать Владыкой Тридцати Трех!

О Стосильный, Стогневный, Могучий Сокрушитель Твердынь! Надеюсь, понятно, о чем речь? А для тупых имеется громовая ваджра, как проверенный способ разъяснения и убеждения.

Второй же обряд, «Рождение Господина», после которого царь окончательно мог считаться Чакравартином, был гораздо сложнее. Знаменуя утверждение власти, приобретенной в результате «Приношения Коня», он длился более двух лет. И включал в себя колесничные состязания, захват чужого скота (или имитацию захвата), а также ритуальную игру в кости с окрестными правителями.

Считалось неписаным законом, что приходить первым к финишу и выигрывать при любом раскладе должен будущий Господин.

И правильно, в общем, считалось… Особенно после конских прогулок по белу свету!

Второй мир был готов заново стать Великой Бхаратой. Один предок собрал империю, внук этого предка, Хастин-Слон, заложил первый камень в основание Хастинапура, дальнейшие поколения успешно разодрали державу на жалкие огрызки — так не пора ли вернуться к старым добрым временам?!

Грозный дал обет, сделав для себя запретным трон предков? Но мы-то с вами умные люди, мы же понимаем, что трон Хастинапура — это одно дело, престол Великой Бхараты — совсем другое, а титул Чакравартина — третье, и обета никоим образом не касающееся! Да толпы брахманов дрожат от нетерпения: когда наконец выпадет возможность очистить Гангею от греха, отмыть добела! Дело за малым: взять в жены вдов сводного брата и объявить сперва «Приношение Коня», а там и «Рождение Господина»…

Гряди, Грозный, победитель Рамы-с-Топором!

Многие раджи и правители заранее приказывали пахать землю у границ своих владений, засевая ее самой сочной травой и клевером, — а вдруг скривит губу священный жеребец, вдруг пройдет мимо, не даст сразу признать над собой главенство мужа доблестного!

Опять же в почете стали так называемые «Киталы» — брахманы по рождению и игроки по призванию. Умельцы шестигранных костей, они спешили на призывы и усердно обучали достойных владык странному мастерству: проигрывать так, чтобы ни одна душа не заподозрила в мошенничестве!

Ну и соответственно конюшие раз за разом учились незаметно придерживать упряжку на ристаниях…

Погребальный костер в Хастинапуре был виден издалека.

И брахманы завершали поминальное «Восьмичашье», поднося огню и праху несчастного царевича рисовые лепешки в восьми черепках от разбитого жертвенного сосуда.

Былое — вдребезги.

3

— Ты спишь, Сатьявати?.. Ну спи, спи, я просто так, посижу минутку и уйду… уйду. Давай-ка я лучше подоткну тебе покрывало… Я ведь знаю, ты все время мерзнешь, хотя при мне стараешься не подавать вида. При мне? Вот ты спишь и видишь сны, а я смотрю на тебя, на крохотный комочек под грудой покрывал, и не могу вспомнить, когда в последний раз оставался с тобой наедине! Кажется, что давно, ужасно давно, чуть ли не с той проклятой ночи, когда нам на рассвете сообщили о гибели Читры от стрел гандхарвов… Через сутки ты состарилась, а я увидел дряхлую женщину, в которую превратилась рыбачка-царица, и внезапно понял: боги, до чего мы с тобой похожи!

Ведь эта сморщенная оболочка — не более чем темница для настоящей Сатьявати, той, какой ты осталась в моей памяти! А я, я сам — разве не темница; не тюрьма для чего-то большего и наверняка лучшего, чем я?! Более того: иногда мне кажется, что я — каземат, вокруг которого нарочно выстроили прекрасный дворец… Люди ходят вокруг, задирают головы, любуясь шпилями и куполами, падают в пыль шапки, но людям это безразлично! «Чудесно! — восклицают они, щелкая пальцами. — Превосходно!» А завшивевшему узнику, который без памяти валяется в недрах этого шедевра архитектуры и из всей красоты видит в лучшем случае плесень на склизких стенах — ему-то что восклицать?! Чудесно?! Превосходно?! Или — «На помощь!..» Только кто услышит через толщу стен и вереницы покоев?

Тебе никогда не рассказывали, как ловят тигров в Дашарне, стране «Десяти Крепостей»? Те белые тигры-альбиносы, чей род веками сторожит трон Лунной династии, — они пойманы именно дашарнами. И если наше потомство белых кошек умирает еще молочными котятами, мы шлем гонцов в «Десять Крепостей», вскоре получая очередного тигра. Так вот, сперва следопыты выясняют расположение тигриного логова и тропу, по какой зверь ходит на водопой. А после ждут осени. Почему осени? Все очень просто: палые листья устилают тропу, ловчие-дашарны привозят в лес дюжину кувшинов с костным клеем и поливают им путь тигра.

Ты понимаешь, бедное животное пытается избавиться от прилипших к телу листьев, катается по земле, трет морду лапами, рычит и воет, а дашарны ждут! Просто ждут, и больше ничего. Проходит час, другой, и тигра, раджу джунглей, можно брать голыми руками.

Вот они и берут. А мы сажаем его на цепь. Или подпускаем самку и потом сажаем на цепь их детей.

Я напоминаю себе того тигра, облепленного листвой. Мне дали самку, меня посадили на цепь из литого серебра; люди любуются мной, они талдычат на всех перекрестках: «О Грозный! Чудесно! Превосходно!» — и с их дурацких голов опять сваливаются шапки в пыль.

Ты думаешь, я схожу с ума? Брежу наяву?! Может, ты и права… Когда человеку сегодня кажется, что он — гнилое подземелье в недрах дворца, а завтра он представляет себя тигром в клею и осенней листве! Впору бежать к лекарям. Или к брахманам. Или к крючконосым яджа-ведьмам: «Снимите порчу! За платой не поскуплюсь!»

Но я не побегу. Разучился бегать.

Раньше я почти не видел снов, а теперь вижу. Один и тот же. Из ночи в ночь. Передо мной расстилается Предвечный океан, такой, каким я его видел однажды: свинец вместо воды, скорлупа вместо неба, и огненный желток солнца наполовину утонул за горизонтом. Там холодно, Сатьявати!.. Там очень холодно, и хочется наворотить на себя груду покрывал, а сверху приказать еще набросить шкуру шарабхи-восьминожки; но все равно дыхание останется прерывистым, а зубы будут стучать друг о друга!

Давай я тебя укрою… и жаровню придвину поближе.

Вокруг царит тишина, словно волны разучились плескаться, или это просто я оглох… Тишина, и карла-уродец понуро бродит по водам, глядя себе под ноги. Иногда он нагибается, зачерпывает горсть воды и пропускает между пальцев, каплю за каплей, каплю за…

В конце концов я просыпаюсь и долго лежу, глядя в потолок. А кто-то спрашивает меня из мглы:

— Скажи, Грозный, ты его совсем-совсем не помнишь?

И сам себе отвечает, смеясь:

— Это хорошо… это очень хорошо…

Я молчу, гляжу в потолок и мечтаю о погребальном костре. Но не имею права.

Он сгорел, наш мальчик, но сперва он сгорел, пытаясь сделать тебе приятное; он опустошил свои чресла, и лекари развели руками: «Пепел, Сатьявати, один пепел…» Знаешь, что сказал брахман, когда закончилось «Восьмичашье»? О, он сказал красиво, он сказал просто замечательно, и впору было закатывать глаза от восхищения, задирая голову к небу, чтобы шапка падала в пыль…

— Сколько областей в воздушном пространстве и на земле нагревает солнце своим жаром, столько миров, бесконечных, изобильных медом и топленым маслом, ожидают тебя на небе, о владыка! Они бесконечны, даже если в каждом из них жить только по семи дней! Спеши же, о юный герой, ибо миры эти заждались!

Ты довольна? Ты, женщина, у которой больше не осталось ничего: ни молодости, ни детей от законного супруга — только боль и память! Я, например, доволен. Хотя бы тем, что ты сейчас спишь и не слышишь меня… Впрочем, я не уверен: говорю ли я вслух, сам с собой, или просто молчу, слоняясь из угла в угол! Наверное, все-таки молчу… Слишком жестоко то, что я сейчас произношу или только думаю; жестоко по-детски, безоглядно и наивно! Словно ждешь, что придет он и все исправит — а добрый дядя если и приходит, если возвращается из мрака прошлого, то лишь для того, чтобы сойтись с тобой в бою! И проиграть тебе так, что ты не сможешь простить ему этого до конца своих дней, даже когда ты вправе сам выбрать день собственной смерти — а значит, можешь жить и жить…

Сказание о добрых дядях давно закончилось. Давным-давно. И род моего отца грозит угаснуть.

Как ты думаешь, что будет с ним, с Шантану-Миротворцем? Останется ли он в мирах, изобильных медом и топленым маслом, или будет низвергнут в геенну за глупость родичей? Я помню: отец терпеть не мог меда, он даже медвяный напиток только прихлебывал или делал вид… При чем тут мед?! Просто я боюсь завтрашнего дня — вот и болтаю невесть что!

А может, думаю невесть что, и во рту у меня пересохло, но кликнуть слуг и велеть им подать медвяный напиток…

Они все полагают, что я оставил вдов Вичитры для себя. А я смеюсь над ними, хотя смех комом застревает в глотке и грозит задушить меня! Я смеюсь и вспоминаю давнюю историю, которую поведал мне Ушанас, язвительный старик с родимым пятном во всю щеку; поведал в то славное время, когда учитель мог еще бить меня палкой, не боясь, что в ответ я обрушу на него Вселенную!

Это очень простая история, Сатьявати… Нет, не раскрывайся… и спи. Пожалуйста, спи, иначе я не смогу говорить! Или молчать.

Я до сих пор в сомнении: по-моему, Ушанас рассказывал мне небесные сплетни больше из желания досадить своему другу-недругу Словоблуду… Впрочем, не важно.

Просто у Словоблуда, оказывается, есть старший брат, чье имя я забыл. А у брата была жена, к которой наш Словоблуд однажды подкатился мелким якшей, когда у мудреца зачесалось под дхоти! Женщина якобы стала возражать, упирая на то, что беременна от собственного мужа, — но на каждое ее возражение у Словоблуда находилось опровержение из Вед и Веданг, а также соответственная притча… Короче, старичок взгромоздился на братнюю супружницу и перешел к трудам праведным! Но в самый неподходящий (или подходящий — кому как!) момент с пыхтящим мудрецом заговорил зародыш!

Помню, я еще начал хохотать, когда Ушанас дошел до этого места, и Наставник асуров смеялся вместе со мной…

Он смеялся, и я смеялся, а еще я думал: не сам ли Ушанас и есть тот брат-рогоносец?

Ладно, продолжим.

«О брахман! — зародыш мыслил на редкость здраво и, как выяснилось, был в меру учтив. — Я, конечно, понимаю твою нетерпеливость и знаю, что ты обладаешь семенем, не пропадающим зря; но не кажется ли тебе, что место уже занято?! А ну-ка живо слезай и убирайся восвояси, пока я не наябедничал своему настоящему папаше, чем это вы тут занимаетесь в его отсутствие!»

Обычно Словоблуд-Брихас славился выдержкой и рассудительностью, но на этот раз терпение изменило ему.

И зародыш схлопотал свеженькое, с пылу, с Жару, проклятие — в результате чего родился умным, но слепым.

Спустя годы проклятый слепец оказался у одного царя, который был бесплоден. Боясь попасть в ад, царь обратился к слепцу за советом, и бывший зародыш-болтун первым в Трехмирье ввел в действие закон «Путрика». Ты вот, наверное, не знаешь, а «путрикой» называют куколку шелкопряда… Короче, супруга бездетного царя, или вдова, чей муж не оставил потомства, или дочь царя, не имеющего сыновей, во всеуслышание объявляется «Куколкой». К ней приглашается добродетельный брахман, обладающий семенем, не пропадающим зря, потом брахман получает плату, как за проведенный обряд, и удаляется, а беременная женщина остается. И ее дети считаются детьми того мужчины, от чьего имени было провозглашено:

— Путрика!

Именно таким образом продолжился род тех кшатриев, которые были убиты на Курукшетре добрым Рамой-с-Топором…

Ты не спишь? Ты не спишь, Сатьявати?!

* * *

Одно-единственное слово донеслось из-под вороха покрывал.

— Вьяса-а-а…

И озноб пробрал Грозного, когда он понял, что имеет в виду пахнущая сандалом старуха.

Глава XVI

ЧЕРНЫЙ ОСТРОВИТЯНИН

1

— Все, шабаш, — махнул рукой старший караула, смачно харкнул красной слюной и бросил в рот новую порцию бетеля.

Собственно, напарники звали его не «старший», а «старшой», подражая окающему говору воинственных тригартов-северян (последняя, самая свежая мода!). В казарменных ведомостях даже записывать стали: «СтаршОй» — вместо, скажем, «полудесятник» — и мы не станем спорить с традицией.

Старшой так старшой.

…С открытия ворот Восхода прошло уже больше часа, и все это время караульщики работали не покладая рук. Как обычно, перед рассветом по ту сторону рва скопилась изрядная толпа народа, ожидая возможности попасть в город, — и началось: каждого более или менее придирчиво осмотри, допроси, собери пошлину…

Короче, дела хватило всей пятерке караульщиков, включая старшого.

Сегодня в толпе было на удивление много нищих и паломников. Однако в первую голову стражники, естественно, пропустили двоих купцов первой шрени[61], державшихся особняком от прочего сброда. Вот с кем приятно дело иметь: понятливы, благообразны, товар предъявляют без разговоров, пошлинный сбор платят сполна, не торгуясь из-за каждой медной паны[62]; от таких гостей и казне доход, и самим караульщикам мзда перепадает. А ежели купцы и припрятали тюк-другой контрабандного шелка или мошну аметистов — старшой давно научился закрывать на это глаза. Хорошие люди! Пусть едут, торгуют. Мы ведь понимаем службу…

Следом подошла очередь длиннющей вереницы крестьян с телегами, груженными папайей, манго, смоквами и финиками, волосатыми кокосами, огурцами-пупырцами, рисом и много еще чем другим. Тут уж вдосталь хватило и ругани, и бешеного торга из-за каждого ломаного гроша! Но вот последняя телега, грохоча по брусчатке, въехала в ворота Восхода; и стражники молча пропустили следом дюжину-другую босоногих паломников, с которых пошлины брать не полагалось.

Зато нищих — шумное сонмище, ряженное в самые невообразимые лохмотья, — пришлось осматривать со всем тщанием, дабы не пропустить в город больных. А то и прикинувшегося нищим разбойничка, у которого под пестрой рваниной грелась в заначке пара кривых ножей-горлорезов.

Лихих людишек в толпе не нашлось, зато пару нищебродов, на чьих телах обнаружились подозрительные язвы, караульщики древками копий погнали прочь. А когда самый нахальный из бродяг попробовал вернуться и тишком-нишком затесаться обратно в толпу — старшой молча потянулся к боевому луку с заранее натянутой тетивой, и ушлый оборванец мигом испарился.

Позднее, когда десяток бородатых ангов провел в ворота десяток рабочих слонов, а те загадили пространство перед воротами Восхода так, что и сотне коров не под силу, — язвенник вернулся и попытался было предложить услуги по уборке взамен на пропуск…

Увы! Хитрован был послан под хвост Великому змею Шеше, навоз убрали трое чандал-лесорубов, сложив наземь вязанки хвороста; и стража, сторонясь неприкасаемых, пропустила их в город.

Наконец рассосалось и отребье, наплыв народа закончился, и караульщики с облегчением утерли лбы.

— Что-то купчишек сегодня маловато, — с видом знатока заметил самый молодой из стражников, этакий хрусткий огурец-пупырец, в очередной раз поправив сползающий на глаза шлем.

Вокруг шлема был намотан полосатый тюрбан, предохраняя металл от прямых лучей солнца.

— Так день ведь не базарный, — пояснил молодому старшой, обладатель непроходящего пунцового прыща на носу, за что успел не только заработать кличку Носорог, но и перестать на нее обижаться.

Острословы караулки уже всерьез подумывали сменить Носорога на Рогоноса, а то и на Рогоносца — чтоб не привыкал.

И жене старшого веселее…

— Зато рвани… — протянул молодой и брезгливо скривился.

— Это ты настоящей толпы не видал, — снизошел до разговора начальник караула. — Вот когда праздник или там Божьи именины — каких уродов тут только не увидишь! Пропускаешь, а сердце не на месте… Говорят, уж и указ такой подготовили, чтоб на усмотрение караула, а ежели Бог явился под личиной, так Боженька сам за себя разберется! Подготовили, да все никак не примут.

— Кстати, об уродах, — заметил сухощавый стражник-долговяз, похожий на сонного богомола, который до того дремал, привалясь к стене рядом с воротами. — Вон один метется…

«Богомол» дремал везде и всегда, но его дремучесть мало кого беспокоила: бродяг с язвами первым вынюхал именно он и ткнул в их сторону мосластым пальцем.

Вот и сейчас: первым заметил бредущего по дороге человека опять же он, а не кто-то другой. И, обозвав путника уродом, был недалек от истины.

Во-первых, был путник черен лицом и телом, так что даже потомственный дравид рядом с ним показался бы белой лебедью. Во-вторых, сплюснутую морду обрамлял веник огненно-красной бороды и спутанной рыжей шевелюры. В-третьих…

— Ну и рожа! — пробормотал Носорог, невольно крепче сжимая копье. — Ежели обезьяной прозвать, так любая обезьяна обидится!

Вдобавок к главным прелестям, двигался человек боком, косолапя и подпрыгивая на каждом шагу — однако до ворот добрался довольно быстро. Одет он был в мешковатую хламиду из дерюги, более всего мешок и напоминавшую, а подпоясан мочальной веревкой. В лапах же урод держал отполированный до блеска посох, а на спине нес потертую корзину с крышкой, в каких сердобольные папаши-мамаши безногих чад таскают.

— Ракшасов-недомерков пускать не велено, — старшой радушно осклабился навстречу гостю-чернецу.

Остальные стражники заулыбались, предвкушая потеху; только «богомол» продолжал спать или делать вид, что спит.

— А «домерков», значит, велено? — нагло осведомился урод, и старшой не сразу нашелся что ответить.

— Вырастешь — узнаешь! — заспешил пособить начальству молодой стражник.

— Сейчас, — с легкостью согласился чернец и шагнул ближе.

Стражники так и не поняли, что произошло. Им вдруг показалось, что темнорожий урод стал вдвое выше ростом, глазищи его полыхнули янтарным пламенем, губы широко растянулись в плотоядной ухмылке, обнажая частокол острых и кривых клыков…

— Ятудхан! Колдун-оборотень! — в смертном ужасе выдохнул молодой, бледнея. — Щас в мангустов превратит!

— Ну что, теперь пропустите? — с ехидцей поинтересовалась страхолюдина.

— Пропустим! В ад мы тебя пропустим! — старшого бил озноб, но он все же двинулся навстречу ракшасу, выставив перед собой кованый трезубец.

Тяжесть оружия в руках — а старшой трезубцем владел изрядно, за что однажды удостоился похвалы самого Грозного! — малость успокаивала.

— Прочь отсюда, тварюка, а то попробуешь вот этого! — и караульщик сделал короткий выпад.

Страшилище попятилось. Стражники сгрудились позади старшого, ощетинившись железом; сонный «богомол» так и не отлепился от стены, но пальцы долговяза скучно поигрывали двумя бумерангами-ришти.

— Да ладно вам, совсем шуток не понимаете! — ракшас, ятудхан или кто он там был, сник и разом принял свой прежний облик.

Забыв объяснить: была ли его личина наваждением, марой — или…

— Уж и повеселиться бедному отшельнику нельзя! Сразу давай железяками в пузо тыкать… Расступись, парни! Мне в город надо. К царице вашей… во дворец.

— Во дворец! — грохнули стражники дружным хохотом, сбрасывая недавнее напряжение и испуг. — О-хо-хо, а-ха-ха, насмешил, умора! Да кому ж во дворце такое пугало понадобилось?! Врешь ведь, нищеброд!

— Ну скажи честно — врешь? — беззлобно обратился к уроду начальник караула.

Старшой всегда был отходчив.

— Брахман никогда не опустится до осквернения своих уст ложью, — холодно отрезал чернец совсем другим тоном, и смех разом стих.

Действительно, только сейчас караульщики обратили внимание на священный Джанев — кастовый шнур брахмана. Сплетенный из трех нитей хлопка, он свисал с левого плеча незнакомца, будучи пропущенным наискосок под правой рукой.

— Ну хорошо, если ты и впрямь брахман, — старшой мало-помалу очухался от потрясения, обнаружив в ракшасе жреца, — то прощения просим! Но только (он хитро сощурился), кто это сможет подтвердить?

— Вам что, псы, мало священного шнура и моего слова?! — вновь полыхнули гневом янтарные глаза чернеца.

— Шнур и слово — дело хорошее… — старшой по-прежнему загораживал пришельцу дорогу, держа трезубец наперевес. — А скажи-ка лучше: нет ли у тебя знакомцев в Хастинапуре? Или, допустим, родичей — кто бы мог признать тебя и успокоить наши сердца? А то, понимаешь ли, пугаешь людей при исполнении всякой марой, лезешь в город то ракшасом, то брахманом, то вообще… Почем я знаю, может, ты и вправду ятудхан-оборотень! А шнур-Джанев спер у настоящего брахмана!

— Родичи? — зловеще оскалился сомнительный брахман, и стражников мороз продрал по коже. — Есть, как не быть… Мамулька, однако, имеется — вы ее еще царицей кличете, мамульку мою разлюбезную! Ну и опять же регент ваш. Грозный… Братан он мне. Сводный.

Урод противно ухмыльнулся и добавил сквозь зубы:

— Своднее не бывает. А меня, парни, зовите Вьясой. Запомнили?

— Точно, что Вьяса, — тихо пробормотал Носорог, боясь верить и боясь не верить. — Расчленитель и есть. А еще кто-нибудь может подтвердить, что ты — Вьяса? Ну и… что нам надо это запоминать?!

— Пожалуй, еще пара храмовых брахманов, — небрежно махнул рукой Вьяса, быстро возвращаясь к прежней развязной манере. — Являлись как-то ко мне в ашрамчик, языки почесать — только имен я их не запомнил! Вот ведь странно, парни: Веды помню, Веданги помню, Пураны-сказания и Шастры-трактаты — назубок! А имена как корова языком! Вот тебя небось Носорогом кличут, а я и не помню… И даже не слыхал никогда!

— Понимаешь, уважаемый, — проникновенно заговорил старшой, на всякий случай стараясь не гневить без нужды странного чернеца (а вдруг и впрямь тот, за кого себя выдает?!). — Царица Сатьявати сейчас больна, ее тревожить не след! Имена достойных брахманов, которые могли бы тебя признать, ты запамятовал. А вызывать сюда Грозного… Сомневаюсь, что регент мигом бросит все дела и примчится к воротам Восхода! Просто же пустить тебя в город, после твоего представления, я, извиняй, не могу! Может, подскажешь, что нам делать? Если ты действительно великий мудрец Вьяса — ты без труда найдешь выход!

И начальник караула победно улыбнулся.

— Чего тут искать, умник ты мой?! — чернец с презрением плюнул старшому под ноги. — Посылай во дворец одного из своих недоумков, пусть передаст Гангее: «Черный Островитянин с Крошкой в гости явились!» Сам увидишь, как братан сюда примчится! Словно его в Жар иной петух клюнул!

— Черный Островитянин — это тоже, надо полагать, ты… — задумчиво протянул старшой, лихорадочно соображая, что же ему делать: прогнать чернорожего в три шеи, пустить в город под свою ответственность или таки послать гонца к регенту?

Все три варианта ему почему-то не нравились.

— А кто такая Крошка?

Словно в ответ на его вопрос крышка корзины, укрепленной на спине Черного Островитянина, зашевелилась и съехала набок — но не упала, предусмотрительно привязанная веревкой. Над головой урода с шипением вырос клобук огромной кобры, и ледяные змеиные глазки в упор уставились на попятившихся стражников.

«А кто это нас не пускает?» — беззвучно спрашивали глазки.

А зубки готовились выписать пропуск.

— Спокойно, Крошка, спокойно, — с приторно-сладкой улыбкой бросил Черный Островитянин. — Не будем кусать этих глупых людей! ПОКА не будем. Сейчас один из них резво побежит к братану Грозному, и нас с тобой пустят в город. Верно я говорю? — поднял он взгляд на бледного как известь начальника караула.

В ответ старшой только кивнул, судорожно сглотнув, и, не оборачиваясь, махнул рукой молодому.

Стражник истолковал жест начальства совершенно правильно, развернулся и, мигом нырнув в ворота, понесся по улицам Города Слона в сторону дворца.

2

Колесница Грозного возникла в воротах Восхода через три с половиной часа после отправки гонца. Регент только взглянул на своего возницу — и тот сразу все понял. Упряжка вихрем пронеслась по улицам Хастинапура и резко остановилась у самых ворот, затратив на всю дорогу не более двадцати минут. Все остальное время ушло у молодого стражника не столько на путь ко дворцу, сколько на попытки убедить охрану и советников: он не напился гауды, пребывает в здравом уме, и его известие — действительно достаточно важное, чтобы осмелиться побеспокоить регента.

Все-таки он добился своего, этот молодой нахальный стражник! И, видя, с какой скоростью умчалась колесница Грозного, юноша самодовольно потирал руки всю обратную дорогу, пока устало брел на пост. Нет, не зря он так настойчиво добивался аудиенции, не зря раз за разом повторял свое имя, род, звание и место службы, пока добрался до самого регента! Известие того стоило. А его наверняка запомнили, и теперь вполне можно рассчитывать на поощрение, а то и — чем бхут не шутит! — на повышение по службе!

Стражник твердо знал, что у каждого в этой жизни свои радости: кому встреча с черномазым братаном, а кому и полуторная прибавка жалованья!

Это мы так, к примеру, не о присутствующих…

А тем временем Гангея Грозный, фактический и многолетний правитель державы кауравов, поспешно спрыгнул с колесницы, подбежал к рыжебородому уроду, который неторопливо поднялся навстречу, и припал к ногам чернеца.

Видя это, стражники тихо попятились, но не тут-то было: мстительный Островитянин резко ткнул ручищей в их сторону, и регент невольно обернулся, проследив за жестом Вьясы. Караульщики попытались прикинуться стенными башнями, и «богомолу» это даже почти удалось… Но — счастье! — чернец этим ограничился, расхохотавшись, и вприпрыжку направился к поданной колеснице.

— А они похожи, — лениво буркнул «богомол», хрипя от поднявшейся пыли и глядя вслед умчавшимся людям. — Клянусь Третьим глазом Шивы, похожи…

— Кто?

— Они…

И вновь задремал.

* * *

Весть о прибытии Вьясы успела распространиться по дворцу раньше, чем колесница Грозного добралась до ворот Восхода. Пока же Гангея проделывал обратный путь, на сей раз вместе с Черным Островитянином, который с интересом осматривался по сторонам, — о приезде гостя знал уже, кажется, весь город!

— Великий мудрец, однако, приехал! — шептались меж собой люди.

— Не иначе как Ахвамеджу вершить, «Конячье-то Приношеньице»! Кому, как не ему?

— Точно что Конячье… Такое чудо за конем пустить — бедолага все Трехмирье за день обскачет, сверху донизу!

— Так ведь Грозный наш тово, обет дал!

— Дык что ж он, не хозяин своему слову?! Сам дал, сам и забрал!

— Да какая там Ахвамеджа, жабу тебе под ногу! Женить он регента приехал!

— Точно — женить! А потом — коняку гулять запустим! Вот опохмелимся, и сразу!

— А как же обет?

— Да пошел ты со своим обетом…

— Это не мой обет!..

— Мужики, обед стынет!

— И ты пошла, дурища, со своим обедом!

— А в рыло?..

Колесница тем временем въехала в ворота дворца и остановилась напротив парадной лестницы. Слуги уже спешили организовать живой коридор, через который с почетом войдет во дворец именитый гость, советники и министры занимали свои места в Церемониальном зале; дворцовый распорядитель, сияя радугой Индры, шел навстречу регенту и мудрецу…

Не дойдя до колесницы каких-нибудь пяти шагов, распорядитель споткнулся и чуть не упал. Ноги внезапно изменили ему, когда он увидел, какому СУЩЕСТВУ Грозный помогает спуститься на землю! Другого слова у распорядителя просто не нашлось, ибо назвать человеком новоприбывшего он бы не рискнул.

Однако быть дворцовым распорядителем — кое-что да значило! Поэтому он призвал ноги к порядку, быстренько взял себя в руки и, на ходу вспомнив подходящую к случаю речь, принялся ее вдохновенно декламировать.

Звук собственного голоса, бархатистого и хорошо поставленного, всегда помогал распорядителю успокоиться. Помог и на этот раз.

Зато живой коридор слуг невольно попятился при виде Расчленителя. Вьяса угрюмо обвел их тяжелым взглядом, зловеще оскалился, что, наверное, должно было означать улыбку (или не должно?), после чего в сопровождении Грозного поднялся по ступеням.

— Сейчас я представлю тебя… — заговорил было Гангея, но Вьяса бесцеремонно прервал регента:

— К Яме все представления! Я устал. Хочу есть и спать. И Крошка хочет того же. Пусть нас отведут в какой-нибудь тихий закуток, принесут еды и оставят в покое! До вечера. Ах да! Еще омыться с дороги… Бадья у вас во дворце есть?

Грозный пожал плечами, но настаивать не посмел.

3

Еду Вьясе принесла смуглая рабыня-шудра, которая чем-то провинилась на кухне и потому в наказание была отправлена к жуткому гостю — добровольно прислуживать мудрецу мог согласиться разве что безумец! Рабыня же слыла девушкой тихой и послушной (непонятно, как такая вообще могла провиниться?). Она безропотно взяла большое серебряное блюдо с жареным рисом, фруктами и сдобными лепешками, а также кувшин с молоком и понесла все это добро в летнюю виллу посреди парка, где поселили урода — сына Сатьявати.

На стук никто не отозвался, и девушка, подождав минутку-другую, осмелилась войти без приглашения.

Вьяса сидел на низком ложе, поджав под себя босые ноги — на каждой было по шесть пальцев — и исподлобья смотрел на вошедшую служанку.

За спиной мудреца на стене висела вешалка из слоновьих бивней, а на вешалке болталась семиструнная вина, забытая кем-то.

— Я принесла вам поесть, господин, — девушка поставила перед Вьясой поднос с кувшином и почтительно припала к полу, держа сложенные ладони возле лба. Перед ней был дваждырожденный, и не просто дваждырожденный, а великий мудрец, к тому же сын самой царицы! На жуткую внешность мудреца она попросту не обратила внимания: во-первых, была подслеповатой с самого рождения, а во-вторых, считалась среди дворни бесчувственным идолом.

— Ладно уж, вставай, — ворчливо буркнул Вьяса, почесывая подмышки. — Хватит пол протирать! Налей-ка лучше молочка для Крошки…

Рабыня послушно поднялась и, наливая молоко из кувшина в грубую глиняную чашку, выданную ей мудрецом, робко поинтересовалась:

— Да простит мне великий подвижник мой глупый вопрос, но кто такая Крошка? Она здесь?

— Надеюсь, — усмехнулся великий подвижник. — Крошка, ты здесь?!

В ответ на призыв прямо из-под ложа, на котором сидел чернец, с сухим шелестом заструилась Крошка. Сейчас кобра спешила к своему любимому лакомству — и потому махнула хвостом на присутствие посторонних.

Зато Вьяса исподтишка наблюдал со злорадным любопытством: как поведет себя девушка?

Однако, если Черный Островитянин ждал визга и крика, его ожидания не оправдались. Рабыня не бросилась прочь из комнаты, не застыла в столбняке — она только слегка вздрогнула и без лишней поспешности отодвинулась в сторону, чтобы не оказаться на пути у проголодавшейся змеи. А потом принялась смотреть, как Крошка поглощает молоко, быстро-быстро работая раздвоенным язычком. Взгляд девушки излучал ласку, что было едва ли не удивительней внешности Островитянина.

— Ты ее не боишься? — Вьяса плохо сумел скрыть удивление.

— Не очень, господин. Мой отец был уличным заклинателем змей, у нас дома жили две кобры и пять бунгарусов, так что я успела привыкнуть. Потом отец умер, а мачеха продала меня сюда. Налить ей еще молока?

— Это хорошо, что ты… — задумчиво протянул Черный Островитянин. Кажется, он хотел добавить еще что-то, но запнулся и промолчал. — Иди. Пока ты свободна. И передай этим умникам: я пожелал, чтобы ты прислуживала мне постоянно.

Рабыня поклонилась и направилась к выходу. Уже у самых дверей ее догнал голос отшельника:

— Как тебя зовут, дочь заклинателя?

— Гопали, — потупясь, ответила рабыня и торопливо выскользнула за дверь.

Она всегда считала себя недостойной имени небесной красавицы, которым ее нарекли в детстве. Узкобедрая, грудь что твои яблоки — где уж тут с апсарами равняться!..

Пока Крошка приканчивала молоко, Вьяса смотрел вслед скрывшейся за дверью девушке, а потом обернулся к сытой кобре.

— Тебе нравится эта девушка, Крошка? — прошептал он.

Змея плавно повернула к нему треугольную голову и зашипела в ответ. Кажется, одобрительно. Хотя кто их, змей, поймет?

Но Вьяса, похоже, понял, согласно кивнул и засмеялся. Совсем по-детски.

От церемонии представления Вьяса отказался наотрез. Проснувшись к вечеру, он первым делом поспешил навестить свою больную матушку и пробыл с ней наедине больше часа. Царедворцы потом долго шептались, что после сыновнего визита царице разом полегчало, и хоть с ложа она так и не встала, но говорить начала вполне членораздельно.

А Вьяса, который впервые попал во дворец и вообще в город, тем временем по-хозяйски обходил дворцовый комплекс. Приемные залы, бассейны для придворных дам, судилища, здания Государственного совета, сокровищница, апартаменты министров, водяные башни и восьмиугольная царская купальня… Мудрец не поленился добраться до арсенала, сунуться в стойла слонов и конюшни, подняться на угловые башни и посетить бастионы; он заглядывал во все уголки, иногда одобрительно цокая языком, но чаще кривя губы в презрительной гримасе: «Понастроили, мол, непонятно зачем всяких излишеств!»

За Черным Островитянином (став известным челяди, это прозвище намертво прилипло к гостю!) хвостом следовала огромная, действительно царская кобра, злобно шипя и раздувая клобук на всех встречных. Дворня и министры испуганно шарахались в стороны, спеша пропустить жуткую парочку, и бормотали про себя далеко не самые благочестивые слова. Слуги корчили вслед Вьясе рожи и делали неприличные жесты; особенно когда думали, что дваждырожденный этого не видит.

Правда, грубить в глаза и задирать Островитянина не решался никто — с ним просто старались не встречаться. Однако Вьяса явственно слышал за спиной издевательски-злобный шепоток:

— И вот этот черный урод — великий мудрец и подвижник?! Да такому впору не Веды, а трупы расчленять!

— А вдруг подменыш? Царица давно уж не в себе, а Грозный его и в глаза-то не видывал!

— Змеюка-то, люди, змеюка! Такой слониха — на один зубок! Пришибить бы — слышите, кауравы?!

— Курва ты, а не каурав!

— А я-то при чем?!

— А при том! Кто у меня вчера резную подвеску спер?! Змеюка? Вот точно, что змеюка…

Вьяса бродил по дворцу, прекрасно слыша то, что отнюдь не предназначалось для его ушей, видя то, чего, наверное, не должен был бы видеть, — и мало-помалу закипал. У Черного Островитянина характер и так был отнюдь не мед, а тут…

Настроение хозяина передавалось Крошке, и кобра все чаще поднималась в боевую стойку, едва завидев идущего по коридору человека.

Однако укушенных пока не было.

Тем не менее слуги, сговорившись, решились-таки извести кобру, и как-то, когда Вьясы не оказалось рядом, спустили на змею полудюжину бурых крыс из царского зверинца. А сами поспешно дали деру — от греха подальше.

Самцы-крысюки редкой породы «бабхравья», старшие братья мангуст, и в одиночку хаживали на матерую кобру, а уж такой компанией…

К вечеру всех шестерых зверьков обнаружили мертвыми в Церемониальном зале. Трупики крыс были рядком выложены посредине, через равные промежутки друг от друга. Все — головами к трону из царского дерева удумбара, хвостами — к дверям.

Так и осталось загадкой, кто прикончил зверьков и демонстративно разложил их в зале: Крошка, Черный Островитянин — или они оба.

С этого момента покушений на змею больше не было, и кобру все чаще встречали ползущей по своим делам в гордом одиночестве. Крошка явно сообразила, что, несмотря на язвительные насмешки за спиной, всерьез ее хозяину в каменном лабиринте ничто не угрожает. А уж за себя она как-нибудь постоит! И змея принялась исследовать дворец самостоятельно, так что теперь время от времени то тут, то там слышался истошный визг, вопли и проклятия — когда кто-нибудь из слуг или царедворцев в очередной раз натыкался на излишне любознательную Крошку.

— Подслушивает, стерва! — бросил как-то один метельщик после очередного явления Крошки, сделав круглые глаза. — А потом хозяину доносит!

На самом деле парень просто пошутил, но тут же нашлись очевидцы, собственными глазами видевшие, как Черный Островитянин расспрашивает свою кобру о дворцовых сплетнях. Потом кто-то вспомнил, что брахман объявился у ворот города за три дня до возвращения посланных за ним царских гонцов — те обыскались Расчленителя на его острове и вернулись ни с чем. Откуда узнал? Как? Одному Брахме ведомо! А может, и не Брахме? Может, злобному Найриту, демону порчи и разрушения, который, прикинувшись Спасителем, вполне мог оказаться папашей мудреца?!

Полногрудая повариха, чьи прелести были хорошо знакомы на ощупь почти всей челяди, мигом припомнила еще один случай. Оказалось, давеча заглянула «эта богомерзкая рожа» («Что, кобра?» — «Да нет, Островитянище, будь он…») к ней на кухню, и возьми да скажи:

— Что это, милочка, личико у тебя сегодня кислое? Прямо как твое молоко!

И ушел.

Она к кувшинам — глядь, — и вправду все молоко скисло!

Успокоив повариху, договорились уже до того, что видели Крошку в храме Вишну, где паскудная змеюка шипела на Опекуна, а тот, подобрав ноги, спасался от твари на капители угловой колонны.

В самый разгар этого интереснейшего разговора, готовясь объявить кобру воплощением змея Шеши, метельщик-болтун, взглянув в сторону неплотно прикрытой двери, умолк на полуслове и побледнел: в дверь просунулась голова Крошки. И впечатление было такое, что змея внимательно слушает сплетни, заодно стараясь как следует запомнить в лицо всех собравшихся на кухне.

В общем, к концу первой недели пребывания Вьясы во дворце слуги находились на грани тихой истерики, придворные раздражались по поводу и без повода — и никто не догадывался, что Черный Островитянин волком воет в своих роскошных покоях, ощущая себя загнанным в ловушку зверем.

Ему было хуже всех, потому что он был одинок в этом густонаселенном каменном муравейнике. Хотя… у него была Крошка.

И еще все чаще задерживалась в покоях островного урода тихая девушка, принося еду и безотказно выполняя любые поручения мудреца. Они сидели и разговаривали. Долго, иногда за полночь. Просто говорили.

И оба постепенно забывали, какая пропасть разделяет их: сына Спасителя и царицы, брахмана, изучившего Веды еще во чреве матери, — и скромную служанку, рабыню-шудру.

Или наоборот: допущенную во дворец прислужницу — и черномазого урода без роду-племени, выросшего неведомо как и неведомо где.

Незримый мост налаживался меж этими двумя; но был он еще настолько хрупок и воздушен, что урод и рабыня боялись поверить в чудо, боялись даже думать на эту тему — чтобы ненароком не порвать тайные нити, исподволь опутывавшие обоих…

4

На седьмой день пребывания Вьясы в Хастинапуре к нему заявилась целая делегация дворцовых и храмовых брахманов — почтить великого мудреца, а также обсудить с ним кое-какие не вполне ясные места из священных Вед. Уж кто-кто, а Вьяса, Расчленитель святых писаний, должен был знать ответы на все вопросы!

Однако ни почитания, ни обсуждения не получилось: когда достойные брахманы-советники пересекли парк и уже почти добрались до летней виллы, где обитал мудрец — им показалось, что вход в виллу взорвался, словно по нему шарахнули небесным оружием. Прямо на глазах у оторопевших жрецов дверь покоев Черного Островитянина распахнулась, и из нее кубарем вылетел насмерть перепуганный слуга. В спину слуге ударился некий предмет и со звоном покатился по плитам.

Сперва дваждырожденным почудилось, что это метательный диск Опекуна Мира, но разгадка оказалась проще: серебряная миска с остатками еды, только и всего!

— И если сюда еще раз сунется какая-нибудь зараза, кроме Гопали, — долетел из недр здания вопль Вьясы, сопровождаемый злобным шипением Крошки, — прокляну! Как сур свят! Прокляну! Будете потом у меня триста лет в семьях прокаженных псоядцев рождаться! Я вам покажу, как… я вам…

Брахманы почли за благо не искушать судьбу и поспешно ретировались.

…И царедворцы, и гость не выдержали одновременно. Только Вьяса отправился к матери, а сановники — к регенту. Грозный внимательно выслушал сбивчивые жалобы, задумался — а чтоб не мешали думать, для начала тоже послал жалобщиков к матери!

Есть одна такая мать в Трехмирье, которая небось замучилась разбираться с посланными к ней…

Однако проблемы это не решало, и регент с тяжелым сердцем двинулся к покоям царицы. Где и застал чернеца — тот беседовал с откинувшейся на подушках Сатьявати.

— А вот и мой самый сводный братушка пожаловал! — хмыкнул Вьяса, обернувшись на звук шагов.

Не услышать тяжелую поступь Грозного мог только глухой, и то вряд ли!

— На тебя мои придворные жалуются, — хмуро сообщил Гангея, присаживаясь рядом.

— Да? — живо заинтересовался рыжебородый. — И чем же им не угодил бедный отшельник?

— Не кривляйся. Сам знаешь чем: кобра твоя уже полдворца до смерти запугала, люди от тебя шарахаются… Говорят, ты обещал проклясть каждого, кто сунется в твои покои?

— Обещал. И прокляну! — с вызовом оскалился Вьяса. — Сами виноваты! Думаешь, я не слышу, что они мне в спину бормочут? Так-то у вас в Хастинапуре гостей принимают!

Гангея отвернулся, не найдя что возразить. И тут заговорила Сатьявати. Скрип ее старческого голоса отчетливо прорезал сгустившуюся было в комнате тишину:

— Ты хотел знать, зачем мы пригласили тебя сюда?

Чернец невольно вздрогнул.

— Да, мама, — тихо произнес он совсем другим тоном. — Мне плохо здесь. Я бы хотел поскорее вернуться на свой остров и забыть ваш Хастинапур как дурной сон… Скажи, зачем я вам понадобился? Я мог бы узнать это сам — но хочу услышать ответ от тебя. Или от тебя, — он обернулся к Гангее, и тот не выдержал взгляда двух янтарных углей, пылавших в полумраке комнаты.

Отвел глаза.

— Лунная династия угасает, — голос старухи был ровным и все таким же скрипучим. — Ты знаешь, что у Гангеи больше не будет детей. На днях умер мой последний сын от раджи Шантану. Умер бездетным. Царский род вот-вот может прерваться, а ты сам понимаешь, что это означает. Не только адские муки для душ предков, но и развал государства, междуусобицы, кровь…

Старуха закашлялась и надолго умолкла, переводя дыхание и собираясь с силами. Вьяса терпеливо ждал, что было на него совсем непохоже. Даже если он уже и понял, к чему клонит его мать, то не подал виду.

Только сейчас Гангея заметил в углу свернувшуюся кольцом кобру, которая слегка приподняла голову. Казалось, Крошка внимательно прислушивается к разговору.

— Но у моего умершего сына остались две жены, Амбика и Амбалика. Они еще достаточно молоды, чтобы родить здоровых сыновей. Помнишь старый обычай? В случае смерти бездетного главы государства брат покойного приходит к его жене, и их дети наследуют престол! Если же брата не найдется, для этой цели может быть приглашен любой благородный брахман. Ты, Вьяса, подходишь и так, и так, — сухой смешок царицы разлетелся вдребезги, не успев начаться. — И еще эдак. Думаю, мой муж был бы доволен, знай он правду… впрочем, сейчас он знает все. И мы не будем больше тянуть с этим делом. Завтра ты возляжешь на ложе с Амбикой и Амбаликой; надеюсь, они тебе понравятся…

Сатьявати снова засмеялась.

На черном лице Вьясы ясно отразилось смятение, которое он не сумел скрыть.

— Я… нет, я не хочу! Мама! Я отшельник, мне не подобает…

— Ты что, собрался умереть, не оставив потомства?! — жестко спросила Сатьявати. — А потом целую вечность радовать ад своим присутствием?

— Нет, но… Я пока не думал об этом! У меня еще будет время…

— Это время пришло. Кроме того, подумай лучше о радже Шантану и его предках, о всей Лунной династии — раз уж твоя собственная судьба тебе безразлична! Неужели ты намерен обречь их всех на адские муки?

— Нет, но… я не готов. — Странно было видеть Вьясу в растерянности. — Я боюсь, что у меня не получится!

— У тебя впереди целый день, чтобы подготовиться. Или тебе недостает мужской силы? Ты ведь подвижник, а у таких, как ты, семя не пропадает зря…

— Да с этим-то у меня все в порядке, — досадливо отмахнулся чернец, но было видно, что уверенность его напускная. — Просто… Я еще ни разу не был с женщиной! Кроме того, ты ведь знаешь, как я выгляжу! Что, если жены Вичитры…

— А-а, вот ты о чем, сынок, — мягко улыбнулась Сатьявати, как умела это делать давно, в другой, прошлой жизни. — Не бойся, царевны будут предупреждены. Тебе понравится!

Ее морщинистая рука пауком проползла по мохнатой шкуре шарабхи-восьминожки, служившей одеялом, нашарила ладонь сына и ободряюще сжала ее.

— Пойми, сынок, так надо. Все будет хорошо.

— Все будет хорошо… — эхом прошептал Черный Островитянин, глядя куда-то в одному ему ведомую даль.

5

Ночью Вьяса почти не спал: фантасмагорические видения, полные обнаженной женской плоти, роились вокруг него, соблазняли, искушали; вкрадчивые голоса шептали на ухо всякий ласковый бред, но постепенно из мары и шелеста вычленился достаточно осмысленный хор:

— Ты не можешь иметь детей… Не можешшшь… Не можешшшь…

— Ты — урод, и дети твои будут уродами! Они не должны мучиться… Мучиться… Мучиться…

— Но ты обязан продолжить род! Иначе не взыщи: добро пожаловать в ад… в ад… в ад…

— Твои сыновья станут править Великой Бхаратой! Бхаратой… Бхаратой…

— Нет! Бхаратой должен править Грозный… Грозный… Грозный…

Уже перед самым рассветом к измученному Вьясе явился Вишну.

Дрема? Явь?!

— У тебя родятся дети. Но Бхаратой должен править Грозный, — подвел черту Опекун Мира, перекрыв шепот видений; и голоса испуганно смолкли.

Бог ласково улыбнулся Вьясе и исчез, а отшельник наконец забылся тяжелым сном без сновидений.

Весь день Черный Островитянин не находил себе места, и даже заглянувшая к нему Гопали не смогла отвлечь Вьясу от лихорадочных мыслей и дурных предчувствий. Отшельник был рассеян, отвечал невпопад, и девушка, сообразив, что зашла не вовремя, поспешила уйти, не забыв, однако, перед уходом налить в чашку Крошки свежего молока.

Кобра проводила рабыню долгим пристальным взглядом, а потом неодобрительно зашипела на своего хозяина. Вьяса очнулся от размышлений, смущенно улыбнулся и пробормотал, поглаживая змею:

— Ты права, Крошка. Лучше бы я разделил ложе с ней, чем с этими развратными шлюхами, которые свели в могилу молодого царевича. Но… всем нужен наследник! Ты наивна, змея: никого не устроит сын шудры и Черного Островитянина, даже если такой ребенок и появится на свет… Никому нет дела до того, хочет ли этого сам Вьяса! Они говорят, что я должен. Наверное, я действительно должен. Должен… — прошептал он, снова впадая в прежнее сумеречное состояние.

Под вечер Вьяса вдруг очнулся от задумчивости и потребовал ароматических снадобий, воду для омовения, новую одежду, гребень, пилочки для ногтей и еще много всякого другого.

Слуги обалдели от такого приказа и превратили покои Черного Островитянина в будуар гетеры. Даже шафрановую пыльцу цветов лодхры, используемую в качестве пудры, принесли — хватило б слона припудрить!

Через два часа отшельника было не узнать. Борода и волосы (наверное, впервые за всю жизнь!) аккуратно расчесаны; шаровары розового атласа и небесно-голубая рубаха, подпоясанная золоченым поясом с хризолитовыми вставками, сидели на Черном Островитянине слегка мешковато, но это было как небо и земля в сравнении с его дерюжной хламидой!

Отшельник тщательно подстриг ногти, ранее больше напоминавшие когти тигра, и не пожалел благовоний. Теперь он сильно отличался от того жуткого существа, которое подошло к воротам Восхода походкой хмельного удода — но…

Но!

Вьяса не мог понять этого — он настолько свыкся с собственной внешностью, что сейчас сам себе казался чуть ли не красавцем. Но черное сплющенное лицо, обрамленное огненным облаком, светящиеся во тьме угли глаз-янтарей, долговязая и нескладная фигура обезьяны, волосатые руки до колен — все это никуда не исчезло!..

Отшельник глубоко вздохнул, шумно выдохнул, прикрикнул на Крошку, которая собралась было увязаться следом, — и распахнул двери своих покоев.

Провожатый уже ждал его. Время пришло.

* * *

Резные узорчатые створки с легким скрипом затворились за его спиной. В спальне царил благовонный сумрак, и Вьяса не сразу различил два полуобнаженных женских тела — в призывных позах они раскинулись на огромном, поистине царском ложе. Когда же эта соблазнительная картина предстала взору отшельника во всех подробностях, у него разом перехватило дыхание. Он постарался улыбнуться как можно естественнее и сделал шаг вперед.

В следующий миг ему в уши ударил оглушительный визг.

Разумеется, несчастный Вьяса не знал о том, что сегодня днем царевнам передали: Сатьявати желает их видеть. Когда обе полногрудые невестки предстали перед сморщенной свекровью, та сухо объявила, что сегодня вечером их благородный деверь[63] почтит вдов своим посещением и возляжет с ними на ложе, дабы зачать будущих наследников. «Так что готовьтесь, стервы! И попробуйте только не зачать!

Сгною!»

Стервы находились в последнее время под неусыпным надзором евнухов и уже испытывали немалый зуд в интимных частях тела. А потому переглянулись, радостно поблагодарили оттаявшую Сатьявати и поспешили удалиться к себе, чтобы как следует подготовиться к предстоящей ночи любви.

Царица и не подозревала, что Матушка с Мамочкой поняли ее с точностью до наоборот! Сатьявати прекрасно знала, что Грозный не отступится от своего обета даже под угрозой смерти, — и она была уверена, что о регенте жены Вичитры и думать забыли. Под «деверем» царица подразумевала чернокожего первенца Вьясу — и была приятно удивлена тому, как возбудились невестки при ее словах.

Царевны, в свою очередь, были твердо уверены, что сегодня вечером к ним наконец явится Гангея Грозный, воплощение женской мечты, — и заранее предвкушали ночь безумной страсти с этим «быком среди царей»!

Каковы же были ужас и потрясение обеих, когда в дверях опочивальни вместо долгожданного быка возникло… возникло… возникло ЭТО!

В первое мгновение обе просто потеряли дар речи, а потом…

Отшельник ошарашенно глядел на самозабвенно визжащих царевен, и слезы горькой, как чернильный орех, обиды постепенно застили свет его глаз. Неужели он настолько… настолько отвратителен?! Настолько, что при виде его две молодые женщины отнюдь не благонравного поведения визжат как резаные, бледнея и в ужасе закрывая лицо руками?! Он так старался придать себе подобающий вид, надеялся понравиться им, переломил себя, пришел, и…

Плечи отшельника поникли, прозрачный алмаз-предатель скатился из уголка правого глаза, пробороздив черную щеку. Вьяса молча повернулся и направился к дверям. Нет, он не зверь и не насильник, хоть и выглядит, наверное, чудовищем. Эти две женщины не хотят его — что ж, он уйдет! Наверное, у него никогда не будет детей, в отличие от отца Грозного его и впрямь ждут адские муки Пута — пусть! Ему все равно.

«Тебе-то, дурачок, может быть, и все равно, а вот мне — нет! — внезапной вспышкой пробился из глубины сознания чей-то на удивление знакомый голос. — У тебя будут дети, Вьяса!»

…И черная, как его плоть, пустота с ревом навалилась со всех сторон.

6

Он очнулся в своих покоях. Очнулся, услышав — кто-то плачет. Горько, по-детски, навзрыд. И лишь через несколько мгновений до Вьясы дошло, что плачет он сам.

Его душили стыд, отчаяние и ясное, как озарение, осознание собственной непоправимой ущербности. Сейчас он не был подвижником, отшельником, великим мудрецом — личина слетела, он был просто ребенком, обиженным до глубины души, которому только что заявили напрямик: «Ты — урод! И останешься уродом на всю жизнь! Ты никому не нужен; лучшее, что ты можешь сделать, — это сдохнуть прямо сейчас! Глядишь, в другой жизни тебе повезет больше… Урод!»

Осторожная рука тронула его за плечо, и отшельник взвился, как от ожога. Над ним склонилась Гопали.

Девушка не отшатнулась от рывка Вьясы — и он вдруг понял, что служанка уже давно гладит его по плечу кончиками пальцев, шепча на ухо тихие слова утешения.

Молния отчаянной надежды рассекла царивший в душе мрак: ОН ЕЙ НЕ ПРОТИВЕН! Она не боится его жуткого облика, не бежит прочь — боги, неужели ей приятно быть с ним рядом?!

Сейчас у Черного Островитянина не было ни времени, ни желания задумываться, что это: любовь, жалость, просто интерес, пусть и доброжелательный — ему было все равно! Главное, в этом мире есть кто-то, кому он небезразличен, непротивен. Девушка оказалась рядом в трудную минуту, хотя никто не просил ее об этом!

Отшельник порывисто обнял служанку и долго, не стесняясь, взахлеб рыдал у нее на груди, содрогаясь всем телом и постепенно успокаиваясь.

Он не сразу понял, что руки его уже не просто обнимают, но осторожно, неуверенно ласкают девушку, и та робко отвечает ему взаимностью. Вьясу обдало жаром, но не Жаром-тапасом, к которому он давно привык; иное, удивительное ощущение поразило его, он чуть не оттолкнул от себя служанку, но Гопали мягко удержала его, и постепенно руки осмелели, проникнув в святая святых, а пальцы девушки вторили им легкими нежными касаниями — и все получилось само собой, легко и естественно, и ложе плыло, качаясь в теплых волнах, унося двоих к вершинам неземного блаженства — в те миры, изобильные медом и топленым маслом, где, кроме урода, забывшего об уродстве, и рабыни, забывшей о рабстве, не было никого…

— Тебе недолго осталось быть рабыней… — благодарно прошептал Вьяса на ухо Гопали, засыпая.

Или это ему приснилось?

В любом случае слова отшельника оказались пророческими.

* * *

Наутро Вьяса исчез из дворца. Никто не видел, когда и куда он ушел.

— Святые отшельники — они такие… — шептались люди.

— Ну да! — поддакивали другие. — Сделал дело — и ноги в руки, ищи-свищи! Это правильно, это по-нашему, по-мужски!

Поиски не дали никаких результатов, а через четыре месяца до Хастинапура докатился слух, что Вьяса вернулся в свою островную обитель.

Сатьявати с пристрастием допросила евнухов, дежуривших в ту ночь у покоев царевен. Евнухи в один голос показывали одно и то же: да, зашел; да, визгу было — хоть уши затыкай! Но мы не затыкали, как можно, ведь нам же было ведено! Мы честно… Да, потом кричали — как будто, ну… как будто великий аскет этих двух… прости, госпожа, уж не знаем, что он там с ними делал — не видно было, жаль! — но царевны явно сопротивлялись! Но без толку. И двух часов не прошло — слышим, кричать перестали, только вроде бы всхлипывают, жалостно так, аж слеза прошибает… Тут дверь открывается — и он выходит! Ну да, Вьяса! В чем мать… В чем его достойная и милостивая царица родила! Взор пламенный, в бородище Всенародный Агни бушует — на нас даже не взглянул и к себе пошел. Ну да, нагишом.

А когда поутру вошли к царевнам — те все еще пребывали, мягко выражаясь, в смятении чувств! Это если очень мягко и почти не выражаясь… Плачут хором, все в синяках, исцарапанные, глаза безумные, волосы дыбом — словно их не человек, а дикий зверь пользовал! Да не один раз! Ну и поделом: довели юного царевича до погребального костра — вот теперь и сами узнали, как оно…

Сами царевны — действительно растрепанные и покрытые синяками-ссадинами — при расспросах только бились в истерике, и единственное, что удалось из них выудить свекрови:

— Да, было!

Ну и то хорошо! Небось добром давать не захотели, паскуды, так Вьяса их… Молодец сынуля! Чтоб знали в другой раз свое место, шлюхи подзаборные! Что лекари говорят? Беременны? Обе? Вот и отлично!

Все складывалось именно так, как задумывала царица. Хоть раз в этой паскудной жизни ей немного повезло!

Во дворце о Черном Островитянине старались не вспоминать — но получалось не очень. Отшельник-то уехал, а кобра осталась!

Змею неоднократно видели то там, то тут — в коридорах дворца, где Крошка ползла по каким-то своим делам, наплевательски относясь к людям, жмущимся по углам; на кухне, где змея нагло пила молоко с таким видом, будто оно принадлежало ей по праву, а все остальные здесь были дармоеды, которым не то что молока, а и дохлой жабы не полагается!

Но чаще всего кобру видели в дальнем конце дворцового кладбища: свернувшись в кольцо, она грелась на солнышке поперек маленькой могилки.

Именно здесь покоилась обезьянка Кали, былая любимица Грозного.

И никто не знал, что один человек регулярно приносит Крошке чашку свежего молока, а потом долго сидит рядом, поглаживая чешуйчатую шею и глядя в загадочные желтые глаза с вертикальными черточками зрачков.

Змея ничего не имела против. И Гопали подозревала, почему. Кобра осталась здесь охранять ее. Ее и ее будущего ребенка.

Глава XVII

В ТОЙ СЧАСТЛИВОЙ СТРАНЕ

1

Даже при поднятом оружии послы говорят так, как им сказано! — посланец своевольной Магадхи слегка наклонил голову, но взгляд его оставался по-прежнему дерзким. — Из чужеземного посольства даже люди низших каст не могут быть убиваемы, не говоря уже о брахманах. Речь, мною сказанная, — речь другого; это закон, о Грозный!

Гангея спустился вниз по ступенькам и глыбой навис над разговорчивым послом.

Магадха давно заслуживала вразумления хотя бы за то, что потворствовала ворам и разбойникам, которые мешали строительству города в Праяге, месте слияния кровавой Ямуны и матери-Ганги, священном для любого смертного.

Но выказывать гнев недостойно Грозного…

— Я вижу, мудрый брахман, ты отлично изучил «Закон о посланниках». Тогда ты должен помнить и то, что посол обязан точно передавать слова пославшего, иначе его постигнет суровая кара; а за недостойное поведение таких, как ты, невзирая на варну, следует клеймить или обезобразить! Что скажешь?

— Ты все сам знаешь, Владыка! — ответил посол точной цитатой из «Закона о посланниках».

Не отводя взгляда.

— Тогда напомни мне, знаток смысла, как там дальше: «Дело посла: исполнение посольства, соблюдение заключенных договоров…»

— Поддержание собственного престижа, — радостно подхватил посол, — приобретение друзей…

И осекся.

— Ну же! — подбодрил его Гангея. По бешеным глазам регента было видно, что он прекрасно знает продолжение.

— Подговор, ссоры союзников, — запинаясь, продолжил посол цитировать Закон, — э-э-э… тайная перевозка своих войск…

— Дальше!

— Похищение родственников и драгоценностей врага, расторжение невыгодных соглашений…

— А также получение сведений от шпионов и применение тайных средств, — закончил за него регент. — Убирайся! И в следующий раз думай, что и перед кем цитировать, если не хочешь лишиться обоих ушей!

Посол удалился, а Гангея долго ходил из угла в угол, не обращая внимания на советников, и думал о том, что день складывается как нельзя хуже.

Если бы он знал, что именно в этот день, седьмой от начала весеннего месяца Чайтра, сорок восемь лет тому назад Ганга родила последнего сына от Шантану-Миротворца — вряд ли бы это сильно улучшило настроение регента.

Его гораздо больше интересовали другие роды.

В жарко натопленной бане на территории женской половины дворца вот уже почти сутки не могли разрешиться от бремени бенаресские Матушка и Мамочка.

А в своих покоях тихо умирала Сатьявати, и лекари боялись поручиться даже за день или два.

Жизнь и смерть царили во дворце; и обе медлили.

В зал, непрестанно кланяясь, вбежал жирненький евнух и упал на колени перед регентом.

— Ну?! Говори!

— Родили, господин мой!

— Мальчиков? Девочек? Кого?!

— Мальчиков, о Грозный! Сыновья, подобные божественным отпрыскам, наделенные великим разумом и красотой телесной! Род твоего отца Шантану продлился на земле, и сердце мое поет весенней кукушкой!

Если и впрямь воспользоваться птичьими сравнениями, то сердце евнуха скорей орало насмерть перепуганной вороной. Мало того, что божественные отпрыски шли вперед не головами, как подобает всем любопытным смертным, а противоположной частью тела, словно не желая вылезать наружу, и повивальные бабки всерьез опасались за жизнь матерей с чадами. Плакать же наделенные красотой телесной отказывались наотрез и вяло закашляли отнюдь не сразу.

Но главным, о чем евнух до дрожи в коленках боялся рассказывать Грозному, было другое.

Та бабка, что приняла дитя у младшей Мамочки-Амбалики, чуть не выронила ребенка, вскрикнув от изумления. Кожа новорожденного была белее знамен Хастинапура, а крохотные глазки отливали блекло-розовым цветом, напоминая лепестки молодого шиповника.

Тельце второго дитяти, сына Амбики-Матушки, было обычным, но вместо глаз у него тускло блестели два бельма; и младенец равнодушно пялился перед собой, забывая моргать.

…Старший советник приблизился к Грозному и евнуху, после чего повел рукой в сторону среднеполого, что-то спрашивая на языке жестов «хаста». Евнух спешно кивнул, советник тоже кивнул, в свою очередь, и повернулся к регенту.

Это был маленький старец с прозрачными ручками; и Грозный иногда удивлялся, до чего же советник сейчас похож на собственного деда — того брахмана, что ездил с наследником сватать для раджи красавицу рыбачку. А после бесследно пропал в ночь, когда из красавицы получилась седая карга.

— Я ждал подтверждения, — тихо произнес советник. — Я надеялся…

— На что?! Вы сегодня решили свести меня с ума?!

— Гнев не приличествует мудрым, мой господин! Выслушай, а потом принимай решения… Нынешней ночью я, недостойный, видел странный сон. У моего ложа шипела кобра мудрого Вьясы, раздув клобук, и по внутренней поверхности клобука бежали огненные письмена. Вот что было начертано там: «Царевна Амбика в миг соития зажмурилась, не вынеся моего уродства, ее сестра всего лишь побледнела, убоясь моей черноты, — быть за это ребенку первой слепцом, а сыну второй родиться похожим на хастинапурских тигров-альбиносов! Но шудра-рабыня Гопали избегнет с сего дня рабского звания, родив сына Видуру, воплощение Дхармы-Закона на этой земле! Да будет так!»

Советник замолчал, глядя в пол. Он еще с самого утра послал проверить: действительно ли рабыня Гопали родила сына?

Оказалось, что да. На рассвете.

— Дальше! Что было написано дальше? Говори!

— Всего два слова, мой господин! И уже не на благородном языке, а на языке простолюдинов. «Прощай, мама!» — вот что я прочел в том месте, где змеиный клобук переходит в шею…

Советник посмотрел в лицо регенту и твердо добавил:

— Я полагаю, Грозный, тебе следовало бы подняться к царице.

* * *

Рядом с мертвой Сатьявати на серебряном подносе лежал опрокинутый кубок, и в густой жидкости пальцем было выведено всего два слова.

На языке простолюдинов.

— Прощай, Дед…

Вой смертельно раненного зверя сотряс стены дворца, и два младенца, слепой и альбинос, дружно заплакали.

Сын рабыни Гопали промолчал.

2

В покоях было темно.

Ровные язычки пламени струились вверх из двух светильников, двух водяных лилий белой меди, и лишь слегка разгоняли мрак у ложа, освещая тело Сатьявати под темно-красными погребальными покровами. В углах тьма снова копилась пыльной чернотой и все норовила как бы невзначай протянуть мягкие лапы, огладить ими покойницу и сидящего рядом человека. Но светильники-лилии — в ногах и в головах усопшей — бдительно несли свою стражу, и темноте не оставалось ничего, кроме как ждать, прячась по углам, в надежде, что пальмовое масло закончится до рассвета. И вот тогда…

Человек у изголовья был неподвижен — лишь пальцы терзали распушенный кончик седого чуба. Но неподвижность эта была внешней, сродни неподвижности котла на огне, медленно закипающего изнутри. Мягкие молоточки колотились в мозгу, заставляя сознание откликаться гулом потревоженного гонга; клубок мыслей, словно черви под сырым валуном, грузно ворочался под сводами черепа Гангеи — Грозного — Деда…

Наконец ты попытался распутать проклятый клубок и привести мысли в порядок. При этом гулко вздохнул и слегка пошевелился.

Темнота, подкравшаяся было к ложу, в страхе шарахнулась обратно в угол и замерла, поводя боками.

Ты вдохнул слабый аромат сандала, который все еще исходил от тела Сатьявати. Лекари разводили руками: даже к вечеру трупное окоченение не коснулось мертвой царицы синими пальцами, старуха выглядела скорее спящей, чем покинувшей этот бренный мир, и тело оставили в покоях (или — в покое?!), не став переносить в специально отведенные помещения.

Подкидыш-рыбачка-царица источала аромат сандала, и дышать им было больно. Завтра ласка костра навсегда убьет благовоние, единственное чудо, что досталось на долю несчастнейшей из женщин…

«Что-то заканчивается, — подумал ты. — Уходит целая эпоха. Эпоха моей жизни… Моей ли?»

Уходят люди. Ушли. Те, кто был дорог, кого ты знал. Уходят в смерть либо просто так, подобно Раме-с-Топором или Вьясе. Отец, сводные братья, честный сотник Кичака, брахман-советник; ушла Кали, хотя грешно видеть в обезьянке человека, наряду с… И вот теперь — Сатьявати. Первая и последняя любовь, мука и проклятие, та, с которой ты не мог быть — и не быть не мог… Странно, сейчас ты не думал о ней как о сморщенной старухе, представляя прежней, молодой…

Сегодня оборвалась последняя нить, связывавшая тебя со старым миром. Грядет новое время, которое премудрые брахманы потом назовут Дедовщиной, а новых советников и воевод Грозного — дедичами… И во дворце уже раздавался плач тех, кому предстоит в это время жить.

Да, эти дети будут жить долго в отличие от Блестящих и Блестящих Дважды (ты не знал, что прав тут лишь на две трети!), потому что ни один из сегодняшних младенцев никогда не сможет стать настоящим правителем.

Слепец? Да, может быть, он со временем и сядет на трон, осыпанный черным горохом и листьями травы куша, — но чисто номинально.

Красноглазый мальчик-альбинос? Этого даже на трон сажать нельзя! Во всяком случае, прилюдно… Такого правителя люди не примут, даже будь он хоть воином, равным Парашураме, хоть мудрецом, как тот же Вьяса! Правитель — лицо страны, и это лицо не может быть мертвенно-бледным и красноглазым, словно ночной пишач!

Сын рабыни? Земное воплощение Закона-Дхармы, о чем уже в течение всего дня шепчутся во дворце; да, наверное, и за его стенами?! Любопытно, не то ли это воплощение, которое напророчил Яме-Дхарме один мудрец, за свое молчание (ох уж эти обеты!) посаженный на кол? Потом, правда, разобрались, побежали мудреца снимать — а он не снимается! Пришлось кол спиливать… Так и ходил мудрец остаток жизни (немалый остаток, заметим!) с деревяшкой в заднице! Небось одним тапасом и жил, а питался воздухом, от которого поноса не бывает! Даже имя пришлось сменить: был от рождения Мандавьей, а стал Анимандавьей, то бишь Мандавьей-Колоколом… Шутка судьбы! Но когда мудреца такая жизнь уж совсем достала, взмолился он к Закону-Дхарме, пребывавшему тогда отдельной ипостасью: «За что?» — «А за то, — отозвался Дхарма, — что в детстве, помнишь, бабочку соломинкой проткнул? Вот теперь и получай по заслугам!» — «Ах ты, сука! — озверел мудрец, которому кол давно поубавил учтивости. — Да я ту бабочку уже тридцать три тыщи раз отмолил-искупил, век рая не видать! И это говоришь ты, воплощение Справедливости?! Попомнишь у меня. Законник, крокодиловыми слезами восплачешь! Родишься на Земле в смешанной варне — вдоволь нахлебаешься!»

И проклял.

Потому, говорят, и родился Дхарма-Закон сыном рабыни-шудры и отшельника Вьясы. А что, очень даже может быть! Или не может — какая разница?! Да будь малец хоть воплощением самого Брахмы или всей Тримурти разом — все равно царем ему не бывать! Варной не вышел. Окраской.

«Мать его, понятное дело, рабыней больше не будет, мальчика воспитаем царевичем — но трона ему не видать. Хотя из новорожденных этот, похоже, был бы лучшим…

Так что извини, мальчик, но править кауравами буду я».

Ты усмехнулся — плохо усмехнулся, по-волчьи, когда с голодухи живот подводит.

«Что ж это получается? Обетов я вроде не нарушал, на трон не садился, детей-наследников у меня нет (хотя род продолжил, так что Пут ни мне, ни отцу не грозит!) — а вокруг Хастинапура словно сама по себе разрастается империя, пресловутая Великая Бхарата! Видят боги, я не рвусь в Чакравартины!

Но… Кто меня спрашивает?!

Обнаглевших северян приструнить надо? Надо! Торговый союз предлагают, заключать надо? Надо! Слабый сосед под опеку просится — ну как ему откажешь?.. Поселяне или там лесные племена прибежали на засилье ракшасов жаловаться, выпросили сотню-другую воинов из ближайшего гарнизона; воины людоедиков повымели, а поселяне рады им жалованье платить, лишь бы остались!

Лет десять прошло, огляделся — а твое государство уже раза в два больше стало! Еще немного, и аккурат в границы стародавней Бхараты впишемся!

Опять же законы… Взять хотя бы «Закон о чистоте варн». Ведь правильно талдычат мудрецы, хоть вороти морду, а никуда не денешься! За столько лет сам успел убедиться: не сравниться бойцу-кшатрию с брахманом в благочестии или смирении; не стать вайшье великим воином; не научиться шудре управлять хозяйством или земельным наделом; зато если предстоит долгая и тяжелая работа — тут уж без шудр не обойтись!

Мудры боги, устроив мир именно так, а не иначе!

И лишь одно мучит по ночам: все, кто тебе близок и дорог, нелепо умирают один за другим, мостя дорогу к трону Чакравартина. К возрождению Великой Бхараты.

Что же ты так этого боишься, Дед? Не к этому ли ты шел все годы? Что мешает тебе сделать последний шаг и формально закрепить то, что и так уже почти произошло?

«Только одно, — ты не замечал, что шепчешь вслух. — Не научился идти по трупам. Нога скользит… Кто же ты, мой неведомый покровитель, играющий царями как марионетками? Кто ты, доброжелатель, ради моего царствования убивающий дорогих мне людей? И зачем тебе нужен я, Чакравартин?..»

— Может, я помогу тебе найти ответ, — прошелестел над ухом Грозного тихий голос.

3

— Кто здесь?!

Гангея резко обернулся, успев взглянуть на укрытое багровым бархатом тело царицы.

Нет, Сатьявати была мертва. И молчала.

— Это я — вольный Ветала, дух жизни-в-смерти, — чуть громче прошелестел голос.

Теперь Грозный разглядел, что один из кругов света, отбрасываемых светильниками-лилиями, изломал границу. Похоже, темнота наконец-то собралась с силами и пошла в наступление. Черная мара висела в воздухе на расстоянии вытянутой руки от регента; внутри мара клубилась дымчатыми струями, лениво перетекая и меняя форму, едва ты успевал вглядеться в нее.

— Днем мы прозрачны и плохо видимы, — любезно сообщил Встала. — Но днем нас обычно не призывают.

— Ты пришел за телом царицы? — неприязненно осведомился Грозный. — Зря! Ищи поживу в другом месте!

Сердце билось спокойно: если россказни о Веталах — правда хотя бы на треть, реальная угроза покойнице или ему самому отсутствует.

— Я пришел вернуть долг, Грозный.

— Не пытайся заморочить мне голову, Живец! Ты и твои собратья — вас всегда интересует одно!

— Почти всегда, — уклончиво возразил Встала. — Да, я хотел бы войти в царицу, но жалкий остаток ее сил меня не прельщает! Я хочу знать: что увидела она девять лет назад, когда князь гандхарвов Читрасена убил своего тезку, царевича Читру! Тогда царица призвала моего брата, чтобы доподлинно выяснить, как это произошло.

— Призвала твоего брата? — ошарашенно переспросил Гангея, боясь поверить словам Живца.

— Ну, не сама призвала, — по-своему истолковал замешательство регента Живец. — Ей помогал один престарелый брахман, который к концу обряда умер.

«Исчезнувший советник! Боги! Это косвенным образом подтверждает слова духа!..»

— Расскажи, что тебе об этом известно, — голос Гангеи был ровным, но внутри регент весь дрожал от возбуждения, как охотничий леопард, взявший след. — Если ты сумеешь убедить меня, я, может, и разрешу тебе сделать то, зачем ты явился.

— Они вызвали моего брата, чтобы он вошел в тело сотника-самоубийцы и показал им последние минуты битвы у Златоструйки, — продолжил Живец.

«Труп Кичаки тогда тоже исчез… Сходится!»

— До этого момента я был рядом, надеясь на поживу; потом брат вошел в сотника, мне же тела не досталось, и я покинул их. Однако вскоре до меня долетел предсмертный крик брата, и я примчался обратно так быстро, как только смог. Брат был мертв, брахман тоже — думаю, старик умер к концу обряда, и брат вошел в его тело, когда труп сотника разложился окончательно… А рядом лежала старуха. Она была без сознания, и я с трудом узнал в ней царицу.

— А еще? Там был кто-нибудь еще?! — почти выкрикнул Гангея.

Черная мара слегка попятилась и пошла чернильными разводами.

— Был, Грозный. Наверняка был. Но я не застал его. И, наверное, мне повезло — трудно убить Веталу, но незваный гость сделал это. И превратил царицу в старуху. Появись я раньше — не говорить нам сейчас с тобой. Грозный…

— Кто? Ты хотя бы догадываешься, кто убийца?

— Догадываюсь, не догадываюсь… Я пришел сюда не за догадками. Мы, вольные Веталы, злопамятны и плохо прощаем обиды…

— Мы, люди, тоже, — Гангея встал и приблизился к Живцу; Ветала качнулся, но остался на месте. — По крайней мере я.

— Тогда позволь мне войти в ее тело — и мы оба заново переживем тот скорбный миг! Я ждал этого момента девять лет!

Мгновение регент еще колебался.

— Хорошо, — выдохнул он, словно всем весом рушась в ледяную воду. — Что я для этого должен сделать?

— Ничего. Просто сказать: «Я разрешаю тебе…»

— Я разрешаю тебе, — эхом откликнулся Грозный. — Входи.

4

— Чудо! — с испугом и восторгом шептались меж собой царедворцы и слуги. — Чудо! Знак богов!

А ты стоял, глядя незрячими глазами в пламя погребального костра, опалявшее душу дыханием запредельности, и вспоминал.

Вспоминал последние слова Веталы перед тем, как Живец покинул тебя.

— Не знаю, как ты, человек, — а я удовлетворен. Твоя женщина сполна рассчиталась с убийцей. И за сына, и за себя, и за моего брата! Да, я удовлетворен, человек. Я узнал, что хотел, и вернул долг. Кто смеет надеяться на большее?! Прощай…

А наутро из покоев, где томилось в ожидании костра тело царицы, раздались испуганные крики челяди.

Ты уже знал, в чем дело.

Слуги увидели мертвую Сатьявати — но такую, какой она была десять лет назад. Молодую женщину, стройную, с гладкой кожей, пахнущей сандалом.

Она была почти как живая. Почти.

Ветала честно вернул долг — с лихвой. Большего он не мог.

Жадные языки Семипламенного Агни лизнули черную плоть царицы — и замерли в недоумении. Миг, другой, и вот уже пламя шарахается прочь, шипя и отплевываясь, заливаемое потоком речной воды. Когда огонь опомнился и разгорелся вновь, гореть, кроме смолистых дров, было уже нечему.

Тело царицы исчезло.

Ты стоял, смотрел на костер — и вдруг на мгновение снова, как когда-то, ощутил себя Индрой-Громовержцем. Владыкой Тридцати Трех, Миродержцем Востока.

Но одновременно ты был богом Смерти-Справедливости, Ямой-Дхармой, Миродержцем Юга, и рядом с тобой стояла Морена-Смерть, глядя в огонь блестящими глазами.

А еще ты был кем-то другим, древнее Локапал, древнее Смерти; капли сочились меж пальцев, капли Предвечного океана, капли из кувшина Времени, ермолка солнца сползла на ухо, и тебе показалось, что, еще одно усилие — и ты вспомнишь его, узника, запертого в темнице твоей души, вспомнишь что-то очень важное… Но ты моргнул, и все померкло: у костра стоял регент Хастинапура, Гангея, Грозный, Дед…

Да, теперь уже действительно — дед.

У тебя подрастали внуки, ради которых стоило жить дальше. Потому что они и только они были настоящей Великой Бхаратой.

Осознание этого было подобно экстазу первого соития.

5

…Когда родились те три мальчика, Слепец, Альбинос и Видура-Праведник, земля стала плодородной, а урожаи — обильными. Рабочий скот был весел, животные и птицы — радостны; гирлянды цветов были душисты, а плоды вкусны. Все были храбры и сведущи, добры и счастливы, и не было там грабителей, склонных к беззаконию. Лишенные гордости, гнева и жадности, люди способствовали успеху друг друга; царила высочайшая справедливость.

И в той счастливой стране, охраняемой отовсюду Грозным при помощи оружия, были выстроены многочисленные жилища для брахманов; и стала прекрасной та держава, отмеченная сотнями алтарей и расширенная посредством захвата чужих владений.

И покатилось по миру колесо святого Закона, установленного Грозным…

Тысячи лет подряд сказители будут повторять друг за другом эти слова, не изменив даже запятую, на память цитируя «Великую Бхарату» — и слушатели станут внимать, повторяя про себя:

— И в той счастливой стране, охраняемой отовсюду Грозным при помощи оружия… и расширенной посредством захвата чужих владений…

Слушателям будет очень хотеться хоть миг пожить в той счастливой стране.

И услышать грохот колеса святого Закона, даже если это будет последнее, что они услышат в своей жизни.

Бали сказал:
— Против вас, двенадцати махатм, Адитьев,
Против всей вашей силы восстал я один, о Индра!
Если бы меня, дерзкого, не одолело время,
Я бы тебя с твоим громом одним кулаком низринул!
Многие тысячи Индр до тебя были, Могучий,
Многие тысячи Исполненных мощи после тебя пребудут.
И не твое это дело, Владыка, и не я тому виновник,
Что Индре нынешнему его счастье незыблемым мнится…

Махабхарата, Книга о Спасении, шлоки 350-354

Зимний месяц Магха, 27-й день

НАЧАЛО КОНЦА

Чтение этих глав есть благочестие и непреходящий свет; тот, кто аккуратно будет повторять их слово за словом во всякий день новолуния и полнолуния, обретет долгую жизнь и путь на небо.

Глава VI

ОДИН ДЕНЬ ИЗ ЖИЗНИ ГРОМОВЕРЖЦА

1

Он стоял на пепелище, растерянно озираясь по сторонам.

Огонь. Только что был огонь! Яростно ревущее пламя, безбрежный океан алого треска и грохота, Пралая, Судный День, конец света! И Семипламенный Агни, собрат-Локапала, мчался сквозь полыхание на бешеном баране-агнце, смеясь мне в лицо, как уже случалось некогда, в страшном лесу Кхандава, где два Миродержца схлестнулись не на жизнь, а на смерть из-за пустяка, потому что именно пустяки в конечном счете решают судьбы миров…

Пожар надвигался строем «краунча», излюбленным способом южан Декхана, когда журавлиные крылья-фланги охватывают неприятеля с двух сторон, а острый клюв проникает в самую сердцевину; я же воздвиг против дикой птицы Агни оплот упрямых, «телегу Творца», собрав космы туч в несокрушимые бастионы, и бил навстречу струями ливня, толстыми, как колесничная ось, холодными, как снега Химавата, бил, дождил из прохудившихся бурдюков, расшвыривая остатки перунами!

Было?

Не было?

Наклонясь, я зачерпнул горсть пепла и дал ему возможность медленно просочиться между пальцев. Не пепел — сажа.

Мокрая.

Мокрая?..

Я стоял на пепелище и тупо смотрел на свою чистую ладонь.

«Сами знаете, господин: грязь не пристает к Миродержцам, к таким, как вы…»

Где ты, пугливая апсара-уборщица?.. Что ты сказала бы сейчас, глядя на голого Владыку, попирающего грязь в чащобах Пхалаки?!

Нет, лучше мне не слышать того, что ты могла бы сказать…

— Ты был великолепен! — засмеялись позади меня цимбалы, выточенные весельчаком-ювелиром из цельного куска горного хрусталя.

Я обернулся.

— Ты был великолепен! — повторила Кала-Время, улыбаясь мне от ограды своего ашрама.

Странно: сейчас ее нагота не производила на меня прежнего впечатления, особенно если учесть, что Кала снова изменила облик — грудастая стерва-рыжуха, апсара апсарой, каких двенадцать на дюжину…

Я взял за глотку раздражение, без предупреждения восставшее из темных тайников души, и с наслаждением сжал невидимые пальцы. Лишь спустя мгновение сообразив, что пальцы сжимаю не я, а тот чужак, который сидел во мне с самого начала этого безумного дня; одного-единственного дня из жизни Индры-Громовержца, Владыки Тридцати Трех.

— Что здесь произошло? — Труба моего голоса дала трещину, пустив совершенно отвратительного петуха; но я ничего не мог поделать с горлом-неслухом.

Кала внимательно смотрела на меня, и под ее взглядом я почувствовал себя мерзавцем. Ощущение было удивительно острым, подобно синхальским приправам, от которых рот и гортань превращаются в факел; и что самое забавное, выглядело совершенно беспричинным. Если уж кто и имел все основания обижаться, так это Могучий-Размогучий Индра, изнасилованный Временем лет эдак на пятьдесят в глубь чужой жизни.

Я и не подозревал, что такое возможно.

— Интересно, — Кала грациозно присела на корточки, что для обнаженной женщины едва ли не одна из самых трудных задач, — интересно. Владыка… Ты всегда подхватываешься со своей очередной любовницы и бежишь сломя голову в чащобу? Да еще швыряясь молниями во все стороны, а потом заливая грозовым ливнем пожар, который сам же и вызвал?! Ты тайный асур-извращенец? Или это только мне повезло?!

— Я? Пожар?!

— Ну да! Извини, родной, но так и заикой недолго остаться!.. Я, конечно, рада, что к тебе вернулась твоя божественная сила, и мне льстит, что ее возвращение могло быть спровоцировано моими ласками, но…

Я легонько встряхнул рукой. С кончиков пальцев сорвались огненные змейки; радостно зашипев, они пропахали мокрую золу и угасли. Над головой, из косматой шевелюры ночных туч, раздалось ответное рычание, и звезды, которые вылезли было в прорехи, попрятались кто куда.

Гроза была здесь. Моя гроза. Ждала.

— Сколько… сколько сейчас времени, Кала?

Она шлепнулась прямиком на пышные ягодицы — в этом смысле новый облик был куда удобней предыдущего! — и расхохоталась. Надолго, взахлеб, самозабвенно, повизгивая от переполнявшего душу восторга и катаясь прямо по земле возбужденной пантерой. Когда до меня дошел смысл собственного вопроса, попытки спросить у Времени о времени, — губы Владыки раздвинулись помимо его воли, горло прочистилось заразительным хрюканьем, и еще один залп хохота потряс лес, переполошив зверье по меньшей мере на йоджану вокруг.

Полночь тихо приблизилась к двум пустосмехам и замерла. Она была пугливей трясогузки, эта полночь, палач сегодняшнего дня.

— Понял, — тихо спросила Кала, отсмеявшись, — понял, любовничек, каково оно: любить Время?! А вы, суры-гордецы, считаете, что все знаете обо мне…

Я промолчал. Даже сделал вид, будто пропустил мимо ушей двусмысленное «вы, суры-гордецы…» — не спрашивать же, кем Кала считает себя самое?! И впрямь: что я знаю о Времени? То же, что и все! Год жизни смертных равен суткам богов, двенадцать тысяч божественных лет — один день жизни Брахмы, а потом приходит ночь, и Вселенная гибнет от мышей до Владык, дабы возродиться с рассветом… Самого Брахму подобные умозаключения всегда доводили до белого каления, он мигом становился четырехликим и, дергая себя за четыре бороды, начинал с пеной у ртов опровергать и ниспровергать все подряд!

А мы смеялись.

Я, например, смеялся — как сейчас помню или даже проще — как сейчас.

— Ты видела? — Я погладил Калу по плечу, по худому плечу, которое я знал на ощупь, и лишь машинально отметил про себя очередную смену облика. — Ты видела то же, что и я?

— Ты имеешь в виду пожар. Владыка?

— Не притворяйся. Я говорю о Гангее Грозном по прозвищу Дед. Я говорю о первом воеводе кауравов, который первым же принял смерть на Поле Куру. Я говорю…

Главное — успеть вовремя замолчать. Иначе я сейчас ляпнул бы ничтоже сумняшеся: «О том, кто являлся в видениях Петлерукому Яме, Локапале Юга». А я не совсем был уверен, что, кроме Локапал и почтенного Брихаса, кому-то еще стоит знать о переполохе в божественном семействе.

И о заблудших душах, которых обыскались от райских миров до пропастей геенны.

Язык мой — враг мой; сдерживать трудно, засунуть некуда, а отрезать больно.

Чья шутка? Ах да, братца Вишну! Повторял остряк Упендра и к месту, и не к месту, когда среди мудрецов началась мода на молчальников и все подряд словно воды в рот набрали… Помню, тогда сей перл остроумия показался мне изрядно блеклым.

— Видела, Владыка. Иначе и быть не могло.

— И ты знала об этом раньше?!

— Нет. Не знала.

— Врешь! Ты же Время, все это случилось внутри тебя — ты просто обязана была знать!

Она смотрела на меня, и глаза ее звездно мерцали чем угодно, но только не обидой; а я готов был бросить к ее босым ногам миры, лишь бы мое «Врешь!» никогда не прозвучало.

— А ты знаешь все, что находится внутри тебя? — после долгого молчания спросила Кала, и сперва я не обратил внимания на странный подтекст ее вопроса. Лишь когда чужак в моей душе тихонько вздохнул, сворачиваясь калачиком и засыпая, я понял: она права.

И смутный хор откликнулся во мне:

— В-владыка!.. Вы умылись!..

— Владыка! Ты моргаешь?!

— Вчера Владыка приказал мне с утра озаботиться колесницей, поскольку собирался…

— Кажется, ты начинаешь взрослеть, мальчик мой…

— Ты никогда раньше не разбирался в колесничном деле, отец! Говорил: на это есть возницы…

…Я встал и сделал два-три шага в сторону пепелища.

Я, Индра, Миродержец Востока, Владыка Тридцати Трех, который понятия не имел о том, что или кто находится у него внутри; и вновь, как совсем недавно, я ощутил себя Гангеей Грозным.

Дьяус-Небо, исполин-карла, первой шуткой которого была шутка над самим собой, больше века просидел в темнице из смертной плоти; чьей тюрьмой являюсь я?!

— Не надо, — еле слышно попросила Кала.

— Надо, — ответил я. — Не знаю еще, что именно, но — надо. Скажи, Кала, ты помнишь, что показал Грозному Ветала-Живец, войдя в тело мертвой царицы?

— Помню… — прошелестело сзади, и я порывисто обернулся: не сам ли Ветала, злопамятный дух жизни-в-смерти, явился в лес для ответа?

— И я помню. Хотел бы забыть, но увы…

Порыв ветра перешерстил кроны деревьев, и в грязной саже робко затлели два уголька, два светильника-лилии, в ногах и в головах… Тьма попятилась, чтобы через миг сомкнуться заново, — и черная мара встала между углями, призрак памяти, чужой памяти, чужой жизни, за которой Громовержец и Время подглядывали в замочную скважину, содрогаясь в пароксизмах страсти.

И потерянные капли из кувшина вновь упали ко мне в ладони.

2

— …Ты не человек, царица! — барабанным рокотом отдалось в ушах.

— А кто? Кто я?! — Сатьявати шагнула к трупу, забыв о страхе и омерзении. — Отвечай! Ты ведь сам сказал: мертвые не лгут!

В ответ тело брахмана издало странный хрюкающий звук. Поначалу царица не поняла, что Ветала смеется, а когда поняла…

— Пожалуй, я смогу ответить на твой вопрос, Сатьявати, — доброжелательно прозвучало за спиной царицы.

Женщина еще только поворачивалась, а смех Живца уже успел перейти в судорожное бульканье, труп затрясся, завыл в безнадежной тоске…

И вот на носилках застыл скелет, обтянутый тонкой, восковой кожей. На этот раз — мертвый окончательно.

— Ты… ты убил его? — Сатьявати с испугом разглядывала незваного гостя.

Вишну был точно таким, как статуя в центральном храме Хастинапура; таким, каким видела его она совсем недавно, глазами мертвого Кичаки.

— Да, я убил мерзкого Веталу. И заодно спас достойного брахмана, которого твоя прихоть чуть было не обрекла на адские муки; а он их ничем не заслужил!

— Чем же тогда заслужил смерть мой сын?! — царица дерзко взглянула в лицо Богу; и на миг ей опять показалось, что она видит перед собой свое отражение. — И кто следующий?

— Не только мертвые не лгут, дорогая. Я — тоже. Но всему свое время. Сейчас речь не о твоем сыне и не о тех, кому предстоит умереть, — сейчас речь о тебе, моя упрямая аватара. Итак, ты еще хочешь знать, кто ты?

— Аватара?! — отказываясь верить, но уже понимая, что это — правда, прошептала Сатьявати.

— О, если бы просто аватара! — широко улыбнулся Опекун Мира. — Я тебя создал, милочка! В прямом смысле слова. В конце концов, то ли Тваштар, то ли Пуруша[64], то ли дедушка Брахма наплодил же всяких тварей сверх меры! В том числе и апсар-танцовщиц, которые, по преданию, были слеплены из океанской воды… Чем я хуже? Я, Опекун Мира, чье место уж наверняка возле Пуруши! Вот и решил попробовать — по образу и подобию, так сказать!

— Ты создал МЕНЯ?! Слепил из воды?! — Творение с ужасом отшатнулось от смеющегося создателя.

— Слепил, детка. Из водички Ямуны. Недаром, видать, речка носит имя дуры-утопленницы, сестрички-близняшки и любовницы Петлерукого Ямы! Лепишь, и душа поет — красота! Помнишь, твоему приемному папочке еще сон был?

— Но если сон Юпакши был вещим, — заикаясь, прошептала Сатьявати, — тогда у меня должен быть брат!

— Умница, — кивнул Бог, но на красивом лице Вишну ясно отразилось неудовольствие. — Так уж вышло… Я-то хотел сделать тебя одну, но, как известно, первый каламбхук блином! Вместо одной вышли двое: мальчик и девочка. То ли женского начала оказалось маловато, то ли мужского в избытке… — Вишну обращался скорее к самому себе. — Ладно, не твоего ума дело! А брат у тебя действительно есть — Матсья, царь матсьев. Ну а ты — царица в Хастинапуре; так что вам обоим грех жаловаться на судьбу!

— Я не жалуюсь, — странно прозвенел голос женщины. — И впрямь грех: теперь я знаю, кто я! Кто меня такой сделал…

— Ты еще не все знаешь, — без церемоний оборвал ее Бог. — Молчи и слушай, моя упрямица! И слушай внимательно — потому что от тебя сейчас зависит очень многое, в том числе и жизнь твоего младшего сына!

— Я слушаю тебя, создатель, — струна порвалась, и голос блудной аватары можно было описать одним словом: «никакой».

— Вот и молодец! А я уж считал, что ты совсем никчемной вышла… Делал-то я тебя зачем? Чтоб моя детка стала себе женушкой красавца Гангеи, нарожала ему уйму сыновей-наследников, которые, в свою очередь, и от мамочки бы кой-чего унаследовали…

— И твои аватары правили бы Великой Бхаратой?

— Ты догадлива. Но увы: Бог предполагает, а случай располагает! Этот проклятый запах рыбы! Я ничего не мог с ним поделать!.. Я, Вишну, Опекун Мира, один из Троицы — не смог! Обидно, детка! Потом, когда вы с Гангеей хрюкали в челне, я малость поуспокоился; но рождение урода Вьясы меня опять насторожило. Впрочем, я надеялся, что следующие ваши крошки будут выглядеть поприличнее для восшествия на престол…

— Вьяса — тоже твоя аватара?

— Частично, — туманно помахал рукой в воздухе Опекун. — Но Черный Островитянин помогает мне вполне сознательно, и того же я хочу от тебя.

— Заставь. Ты же наверняка это можешь!

— Могу, детка. Но не хочу. Грозный в отличие от тебя не пальцем делан. — На мгновение Бог отвел взгляд в сторону, что не укрылось от Сатьявати. — Я заставлю тебя, а этот шут мигом полезет наружу заставлять мальчика… Проклятие, с самого начала все пошло вперекос! Рыбья вонь, урод Вьяса, потом тебя встречает раджа Шантану, и Гангея дает свой дурацкий обет! Кому от этого стало лучше, скажи на милость?! Мне? Тебе? Гангее?!

Жещина молчала, потупившись. На этот раз слова Бога задели за живое. Опекун Мира был прав.

— Давай не будем ссориться, детка! Судьба смеется нам в лицо? Не взять ли ее за глотку? Сообща? Что скажешь?!

— И чего же ты хочешь, Бог-убийца? — россыпь медных монет-слов издевательски заплясала на плитах, и Вишну с искренним удивлением воззрился на женщину.

— Убийца? А-а, твой сын Читра! Увы, любовь любовью, а финики врозь! Мальчишка в качестве раджи меня никак не устраивал… Зря волнуешься, между прочим — твой замечательный сынуля сейчас в моих садах Вайкунтхи, по пять апсар за ночь имеет! На второе рождение палкой не загонишь! Тоже мне, нашла из-за чего переживать! Знаешь ведь — душа бессмертна!

— Знаю, — прозвучал ответ.

И Вишну понял: ему не верят.

Что ж, в запасе был еще один довод. Беспроигрышный. Во всяком случае, так считал Бог — и не без оснований.

— Хорошо, детка, я буду краток. Я хочу, чтобы Гангея отказался от своего второго обета, женился на тебе и сел на трон. Итак?

— Он не откажется… — царица лихорадочно соображала, в чем здесь подвох.

— Откажется! — засмеялся Вишну, чувствуя, что берет верх, и спеша закрепить успех. — Еще как откажется! Потому что ты ПОПРОСИШЬ его об этом! Мы столкнем лбами два обета, и Грозный будет вынужден нарушить один из них! Но «Не отказывать просящему» он поклялся раньше; кроме того, второй обет он отчасти давал тебе — и ты скажешь, что освобождаешь его от данного слова! Если понадобится согласие твоего приемного отца — за этим дело тоже не станет! Ну а если Грозный и после этого станет колебаться, он наверняка обратится за советом к достойным брахманам — а уж те подскажут ему НУЖНОЕ решение, не сомневайся! В общем, от тебя требуется только одно: ПРОСИТЬ Гангею отказаться от второго обета, жениться на тебе и занять пустующий престол. Настаивая на этом с не меньшим упорством, чем тогда, когда ты лезла в его постель! И в случае успеха, детка, твой младший детеныш будет жить…

— Что?! Что ты сказал, Бог?! Повтори! — лицо женщины исказилось от ярости, и Вишну понял, что допустил ошибку.

Не стоило над гробом первого угрожать второму… Но было поздно.

— Тогда Вичитра будет жить, — холодно повторил Бог. — Или ты думала, что я позволю мальчишке сесть на трон?! Мне нужен Грозный-Чакравартин, и все, кто будет стоять у него на пути, — умрут! Так что у тебя просто нет выхода, моя дорогая аватара! Или делай что ведено, или…

— Нет выхода? — эхом повторила женщина, и в зеленых глазах ее зажглись недобрые огоньки «кошачьей искры». — Выход всегда есть, Бог-убийца! И если в этой жизни за мной числятся хоть какие-то духовные заслуги…

Опекун сразу понял, что сейчас произойдет. Чувствуя, что опаздывает, он взмахнул рукой, в которой, словно по волшебству, появилась метательная чакра. Но зыбкий ореол Жара-тапаса уже окружил фигуру женщины, как крепостные стены окружают слабую плоть горожан; и смертоносный диск взвизгнул, будто удар пришелся по броне, отлетев в сторону.

«Откуда у нее столько Жара?!» — пронзила раскаленная игла изумления.

— …то пусть сбудется мое проклятие! Теперь я знаю, кто создал меня изгоем, обрек на мучения, исковеркал жизнь и убил моего сына! Так слушай же, Опекун: да обратится в прах все, к чему ты стремишься, и когда ты достигнешь своей цели, пусть твой великий триумф обернется для тебя величайшим поражением!

Собравшись с силами, Сатьявати звонко закончила:

— Да будет так!

Ореол вокруг женщины вспыхнул нестерпимым светом; и Вишну, не выдержав, зажмурился. А когда он снова открыл глаза, сияние уже померкло — и Бог увидел: женщина медленно оседает на гладкие плиты двора.

Опекун молча смотрел, как она падает, дождался, пока царица застыла, скорчившись младенцем в материнской утробе; потом шагнул ближе и вгляделся в черты собственного творения. Собственной неудачи.

Они менялись с ужасающей быстротой: тело усыхало, на лице проступила сеть морщин, кожа провисла складками — из статной чернокожей красавицы Сатьявати превращалась в старуху.

И только запах сандала не исчезал, по-прежнему облаком окружая увядший цветок.

Убивать женщину не имело смысла. Не сегодня-завтра сама подохнет. И все же — откуда у нее столько Жара?! Возможно ли?!

Вишну был в смятении. Теперь над ним тяготело проклятие, и скорее всего оно сбудется — но это не слишком волновало Опекуна. Как-нибудь выкрутится — впервой, что ли?! Беспокоило другое: обильный Жар-тапас у женщины, которая никогда не предавалась подвижничеству и аскезе! Которая была даже не вполне человеком — уж Вишну-то это было известно лучше всех!

Опекун терпеть не мог загадок. Особенно когда заранее не знал ответа.

Бог постоял еще немного, потом, словно очнувшись, подобрал оброненную чакру и быстро пошел прочь.

3

…Видение меркло перед глазами, постепенно уходя туда, где ему и было место — в прошлое. В чужое прошлое, воспетое сказителями-лакировщиками и надежно похороненное под пеплом дней и лет. Под мокрым пеплом, сажей, щедро политой ливнями многих гроз; грязью, после которой остаются чистыми руки богов и только богов.

Я глубоко вздохнул — последнее утверждение казалось мне сомнительным — и помотал головой, приходя в себя.

Вот, значит, каково оно, проклятие мятежной аватары! Слово женщины у последнего рубежа безнадежности: и тысячи тысяч воинов гибнут теперь из-за него на Поле Куру! Большая часть уже погибла, не добравшись до райских миров и Преисподней… Тоже из-за проклятия?!

Быть не может…

Да, теперь и глупцу ясно: братец Вишну всерьез сколачивал во Втором мире империю, возрождал Великую Бхарату — а когда у него это практически получилось, сработал подарок аватары-водяницы!

Или я выдаю желаемое за действительное?! А на самом деле час проклятия Сатьявати еще не пробил или вовсе не пробьет никогда, а наш замечательный Опекун Мира если и создавал империю, то лишь для того, чтобы растерзать её на части и затем столкнуть остатки лбами на Курукшетре!

Тщательно продуманный план?

Забава ребенка, который строит игрушечную колесницу, потом сломать?!

Вот только в обоих случаях это не объясняло странностей сегодняшнего дня! Канувшие в нети души убитых, нелепые видения Локапал, бои с невидимкой-насмешником в Безначалье, огненная пасть-обжора…

И если Песнь Господа в исполнении Черного Баламута еще можно как-то списать на отчаянную попытку Опекуна спасти положение, то все остальное… Да и зачем она понадобилась Вишну, эта самая «Великая Бхарата»?! Самолюбие тешить?! Приношениями обжираться?! Славословиям внимать?!

Зачем?!

Ведь хоть тридцать три Великих Бхараты нагромозди друг на друга, от земли до неба — Упендра останется Упендрой, Индра Индрой, Шива как был Разрушителем, так и будет, а люди… А что люди?

И я вдруг отчетливо увидел, прежде чем развести руками.

Словно белое золото проклятой пекторали вновь воссияло передо мной; поле боя, беззвучно трубят слоны, оцепенели люди, чье-то тело простерлось ничком у накренившейся колесницы, руки разбросаны в разные стороны, изломаны углами — и неправильная молния, бьющая в небо из этого плотского креста, громовой ваджры, свастики…

Когда все исчезло, я все-таки развел руками.

* * *

Размышлять — занятие для Громовержца не слишком привычное. Но ничего, я быстро учусь! А пока оборвем-ка те плоды, что висят под самым носом.

— Слушай, Кала… извини за откровенность, но… это всегда так?! Ну, как у нас с тобой было? Я ведь у тебя наверняка не первый?

— Не первый, — кивнуло Время с отчетливым намеком «И не последний!». — И так бывает почти всегда. Если, конечно, сильно захотеть… Да, именно захотеть. Провидеть будущее — почти невозможно, ибо эти капли еще в кувшине; а прошлое — что рассказывать, если ты видел сам!

Будущее! Суры-асуры, мне и в голову не пришло!..

— И кто еще разгуливал с тобой по прошлому? — улыбка вышла кривой и за двадцать шагов отдавала фальшью. До тошноты.

— Ну ты и вопросы задаешь, Владыка! — Если Кала даже только притворилась обиженной, то сделала это очень натурально. — Облагодетельствовал бедную женщину и давай с перуном у горла выпытывать имена предыдущих любовников?!

— А ты посмотри на это с другой стороны: Стогневный Индра желает знать, кто в Трехмирье слишком интересуется прошлым? Или, того больше, — будущим?

— Успокойся, Владыка: среди этих счастливчиков нет ни асуров, ни ракшасов, ни… А может, ты просто ревнуешь?

Она лукаво усмехнулась, и у меня малость отлегло от сердца — все-таки обида Калы оказалась напускной!

— А даже если и так? — Я сжал ее плечи и окунулся в сияние звездных глаз. — Боишься, что пойду глушить ваджрой направо и налево?

— С тебя станется! — Теперь она уже откровенно хихикала, отворачивая раскрасневшееся лицо в сторону. — Ладно, уж одного-то ты точно не тронешь… Небось отлично знаешь, что значит — убить брахмана! А за собственного родового Наставника вдвое причитается!..

— Словоблуд?! — Меня словно трезубцем по затылку шарахнули. — Да ведь он же старик!

— Старик?! — Казалось, Кала поражена не меньше моего.

— Ну конечно!

Прежде чем ответить, Кала-Время посмотрела на меня долгим изучающим взглядом, как будто пыталась разглядеть под личиной Громовержца кого-то другого, кто притаился внутри и только что выдал себя неосторожным словом.

— С каких это пор для тебя стал иметь значение внешний облик, Владыка? Брихас старый? А ты — молодой? Или, например, Шива… Ну, о себе я вообще молчу: хоть для меня понятие возраста бессмысленно, я все-таки женщина, — и Кала скромно потупилась.

Я снова не понял — всерьез или в шутку.

И тут до меня наконец дошла несуразность собственного вопроса, продрав ознобом по коже! Действительно, разве могло прийти в голову Индре-Громовержцу всерьез воспринять внешний облик любого из суров?! Да, Брихас привык к своему обличью, кряхтя и стеная где надо и не надо; но при необходимости Словоблуд может обернуться красавцем почище Цветочного Лучника! Та же Кала прямо на глазах у меня меняла свою внешность — и ничего, отнесся равнодушно! В конце-то концов, я и сам мастак на такие проделки: к жене в облике мужа являлся, в венчике лотоса прятался, червяком-костогрызом оборачивался…

Все! Хватит! Никаких червяков!

— Что с тобой, Владыка?! Опять?!

Кала испуганно отшатнулась от меня. Кажется, последние слова я выкрикнул вслух.

— Извини, Кала. Денек у меня сегодня — врагу не пожелаю! Брихаса стариком обозвал, кричу ерунду всякую…

Замолчав, я взглянул на небо. Согнанные мной тучи, оставшись без присмотра, лениво уползали на северо-запад, в сторону Поля Куру, постепенно открывая алмазные россыпи звезд.

— Слушай, Время-Времечко, а ты не против, если мы еще разок…

— Не против! — задорно улыбнулось мне Время. — Только прямо сейчас я бы тебе не советовала: и так пожар еле потушил… Или тебе просто так хочется, без задних мыслей?

Она подмигнула и закрылась от меня собственными волосами.

— Знаешь, мне очень неудобно использовать тебя… — язык костенел и нес околесицу. — Но… Другого способа ведь нет?

— Во всяком случае, я его не знаю. А тебе что, не нравится этот?

Кала продолжала веселиться, а я смущался все больше и больше — это я-то, Индра, у которого кого только не было: богини, демоницы, апсары, просто женщины, обезьяны, наконец!..

И правда родилась сама собой.

— Пойми, Кала: будь я ничтожнейшим из смертных, тебе достало бы лишь пальцем поманить! Но для Владыки Тридцати Трех свобода выбора — призрак, майя-иллюзия…

— Ничего, я привыкла, — на миг она стала серьезной. — Какая часть Времени тебя интересует на сей раз? Вернее: кто является предметом любопытства Владыки?

Я задумался. Из столичных воевод, чья смерть видениями терзала Локапал, оставались двое — Карна и Дрона, Секач и Брахман-из-Ларца. Но сама мысль о том, что придется окунуться в жизнь Карны, чей чудо-панцирь я выманил обманом и гибель которого являлась мне в пекторали… Нет, Карна-Секач будет последним!

Значит — Дрона, Брахман-из-Ларца…

— Я должен узнать кое-что о жизни Наставника Дроны. Хотя… неплохо было бы, чтоб это увидел и Варуна-Водоворот! — И вот тут я почувствовал, что краснею.

— Так за чем же дело стало? — воспряла душой моя случайная подружка. — Двое любовников — удача для старенькой богиньки! Только не кажется ли Стогневному, что его старший братец Варуна тоже староват?

Опять она надо мной издевается!

— Да ну тебя! Я… я…

— О, мы уже заикаемся от страсти! Кажется, предстоит еще одна бурная ночь! Давно я не пользовалась такой популярностью у мужчин!

В вышине послышался нарастающий гул, и мы с Калой, как по команде, уставились в небо.

Я — с облегчением, потому что лучше истреблять асуров полчищами, чем продолжать подобный разговор!

Как раз в этот момент громадная тень закрыла собой звезды. Что, снова гроза? Я вроде бы ее не вызывал! Удивление нахлынуло и мигом исчезло, едва я понял, что гроза здесь совершенно ни при чем! К нам приближался Лучший из пернатых!

Интересно, что тут забыл Гаруда? И как он нашел нас? Дареное им перо…

Перо!

Кажется, выскакивая из ашрама, я зачем-то прихватил с собой одежду… А значит, и перо! Которое успешно сгорело в устроенном мною же пожаре!

Вокруг нас поднялся ветер. Лучший из пернатых садился прямо на пепелище, и я пожалел, что не дал пожару разгореться как следует — как раз вышла бы подходящая площадка для Гаруды! А так…

А так Лучший из пернатых приземлялся, как в свое время у меня в Обители, когда заявился похищать Амриту — напиток бессмертия потребовали в качестве выкупа змеи, взявшие в плен мать Гаруды. Помню, наломал он тогда дров! Словоблуд еле удержал всех нас, чтоб не накостыляли птенчику промеж крылышек! Руки так и чесались… Но что возьмешь с несмышленыша! Опять же не для себя ведь старался! Ох и намаялись тогда: это он думал, что мы с ним сражаемся, а ему все нипочем! А мы только старались оттеснить красавца к границе Обители, не покалечив… И оттеснили на свою голову! Проглот мигом сцепился с Айраваттой, моим любимым слоном-Земледержцем, вопя во всю глотку: «Да я всю Землю!.. Один!.. На одном крыле!.. Ах, так ты хоботом, толстяк?!.»

В результате растаскивания из Тридцати Трех пострадали тридцать четыре; Гаруда до сих пор уверен, что это мы за Айраватту испугались! Дурашка… Ну а потом прибежал братец Вишну и со всеми договорился: с Гарудой — что будет ему Амрита, только за это птичка станет его, Вишну, ездовой ваханой; со мной — чтоб дал птенцу Амриту, а он, Упендра, ее потом стащит у змей-шантажистов из-под жала, так что те даже попробовать не успеют!

Надо отдать братцу должное: все так и вышло. Гаруда принес змеям Амриту, те освободили его мать, а Упендра тем временем спер напиток — и примчался назад в Обитель… Но это случилось после. А поначалу шуму было…

Точь-в-точь как сейчас!

Затрещали деревья, с грохотом валясь на землю, нам с Калой запорошило глаза ветром, поднявшим в воздух целые пласты дерна, земли и свежей золы, — и на обгорелой проплешине, мгновенно увеличившейся вдвое, воздвигся Лучший из пернатых.

Гаруда деловито огляделся по сторонам (нас с Калой он при этом, похоже, не заметил) — и начал стремительно уменьшаться, вскоре приняв свой нормальный облик.

— Индра! Где ты, друг мой?! — заорал он на всю округу. — Я здесь! Я пришел тебе на помощь! Держись, Индра!

— Держусь, — поморщился я. — Обеими руками за ограду — иначе от твоих воплей на край света улететь можно! Кончай голосить, и будет мне вся необходимая помощь….

— Да? — изумился Лучший из пернатых, разглядев наконец нас. — А зачем ты меня тогда вызывал?

— Долго объяснять, дружище! Но это хорошо, что ты прилетел! Мне как раз надо в Первый мир. Отвезешь? А по дороге я тебе все расскажу.

Естественно, ВСЕГО я ему рассказывать не собирался, но как-то объясниться все же придется!

— А кто это с тобой, друг мой? — поинтересовался деликатный Гаруда. — Местную подцепил?

— Протри глаза, летун! Это Кала-Время.

— Приветствую тебя. Кала… — начал было наш орел, и вдруг до него дошло. — Я, значит, спешу на подмогу как в гузку клюнутый, ломлюсь через все Трехмирье, живот от голода сводит! Прилетаю, а он тут приятно проводит Время?!

— Тебя бы больше устроило, если б Владыка попал в беду? — невинно поинтересовалась Кала.

— Нет, но… — Гаруда смутился и умолк.

— Ладно, все в порядке, — поспешил я на помощь Лучшему из пернатых. — Спасибо, что прилетел. Так ты отвезешь меня?

— Ну конечно! Садись, — и Гаруда снова стал увеличиваться в размерах.

— Я вернусь, Кала. Я обязательно вернусь, — обернулся я к ней.

— Вместе с Варуной? — улыбнулась она. — Можешь не отвечать… В любом случае ты найдешь меня здесь. До встречи, Владыка.

— До встречи, Кала.

Я постоял еще немного, не зная, что добавить к сказанному, потом быстро притянул ее к себе, поцеловал в полуоткрытые губы и не оглядываясь направился к ожидавшему меня Гаруде.

«А дети?! — беззвучно выкрикнул во мне сегодняшний чужак, вынуждая сердце зайтись сбивчивым рокотом. — Дети, Кала?! Те, что могли бы быть зачатыми в миг погружения во Время!..»

«Дети? — скорбно отозвалась тишина за спиной. — Боюсь, Владыка, что я бесплодна…»

4

Гаруда подпрыгнул, ашрам Калы разом провалился в бездну, и Лучший из пернатых, тяжко хлопая крыльями, взял курс на восток.

Прежде чем начались небесные пути сиддхов, я оглянулся через плечо.

Северо-запад горел. Мутное зарево подковой охватывало горизонт, в багрово-грязной пелене мерцали редкие вспышки, и эхо доносило раскаты грома, к которому я не имел никакого отношения, вперемешку с трубным ревом слонов.

— Летел я сейчас над Полем Куру, — как бы невзначай каркнул Гаруда, кося на меня влажно-лиловым глазом. — Ночь на дворе, темнотища, ни зги — а они воюют… Ох и воюют, доложу я тебе, друг ты мой Индра! Аж завидки берут…

— Да? — невпопад откликнулся я, думая о своем.

— Вот именно, что да… Странное дело: Арджуна-Витязь, твой сын, с братьями всех хастинапурских воевод под корень выбил, великоколесничных бойцов по десять в дюжине вырезал — а остаточки зубами вцепились… упираются! И не поймешь — то ли отвага держит, то ли отчаяние, то ли что-то третье, о чем мы с тобой, друг мой Индра, понятия не имеем…

Зарывшись в теплый пух, я слушал, как Лучший из пернатых повторяет мои собственные слова, произнесенные на рассвете этого сумасшедшего дня, повторяет почти точно, чтобы закончить совсем по-иному, — и чувствовал головокружение.

Не от высоты.

…Полночь отстала от гигантской птицы, беспомощно покружилась над землей и опрокинулась в зарево над Курукшетрой.

Закончился один день из жизни Индры, Миродержца Востока.

И еще один день битвы на Поле Куру, где Великая Бхарата, империя, созданная Гангеей Грозным по прозвищу Дед, пожирала сама себя.

ГЛОССАРИЙ

А

АГНИ — бог огня, посредник между людьми и богами, возносящий жертвы на небо. Прозвища: Вайшванара — Всенародный, Семипламенный и т.д.

АДИТИ — Безграничность, мать богов-АДИТЬЕВ (т. е. сыновей Адити).

АЙРАВАТА — белый слон Индры, добытый во время пахтанья океана, один из четверки Земледержцев.

АМБА — Мать, старшая из трех бенаресских царевен, похищенных Грозным. В следующем воплощении явилась причиной смерти Грозного.

АМБИКА — Матушка, средняя из трех бенаресских царевен, мать Слепца-Дхритараштры.

АМБАЛИКА — Мамочка, младшая из трех похищенных бенаресских царевен, мать Панду-Альбиноса.

АРДЖУНА — Серебряный, третий из пяти братьев-пандавов, рожденный царицей Кунти-Притхой от Индры. Прозвища: Белоконный, Бибхатс (Витязь, Аскет Боя), Гудакеша (Густоволосый), Дхананджая (Завоеватель Богатств), Киритин (Носящий Диадему), Пхальгуна (Рожденный под созвездием Пхальгуни), Савьясачин (Левша, Обоерукий), Виджая (Победоносец), Обезьянознаменный и др.

АРУНА — Заря, колесничий Солнца.

Б

БАЛАРАМА — Рама-Здоровяк, сводный брат Черного Баламута, считался воплощением Великого Змея Шеша; прозвище — ХАЛАЮДХА, т. е. Сохач, Плугоносец (любимое оружие).

БАЛИ — Дарующий, один из гигантов-дайтьев, путем подвижничества и благочестия ставший владыкой Вселенной. Обманут и низвержен Вишну в облике карлика.

БАХЛИКА — Жертвователь, старший брат царя Шантану, в престарелом возрасте участвовал в Великой Битве на стороне Кауравов.

БРАХМА — Созидатель, один из Троицы.

БРИХАС — он же БРИХАСПАТИ, Владыка Слов, Наставник богов (Сура-Гуру), РОДОВОЙ жрец Индры, владыка планеты Юпитер, автор военного трактата и разных политических теорий. Отец Бхарадваджи-Жаворонка, дед Дроны, Брахмана-из-Ларца.

БХАГАВАД-ГИТА — Песнь Господа. Еще есть Повторная Песнь.

БХАРАДВАДЖА — Жаворонок, великий мудрец, сын Брихаса и отец Дроны.

БХАРАТА — Благородный, родоначальник Лунной династии.

В

ВАРУНА — бог пучин, Миродержец Запада, старший из братьев-АДИТЬЕВ. Был верховным божеством в паре с Солнечным Митрой, потом стал одним из Локапал.

ВАСИШТХА — Лучшенький, мудрец-риши, семейный жрец Солнечной династии (Кауравы — Лунная).

ВАСУ — Благие, восемь божеств, подвластных Индре.

ВАСУДЕВА — Благой Бог; имя земного отца Черного Баламута из племени ядавов.

ВАЮ — бог ветра, Миродержец Северо-Запада.

ВИДУРА — сын Вьясы-Расчленителя (Кришны Двайпаяны) от рабыни-шудры Гопали, брат Слепца и Альбиноса.

ВИЧИТРА — (он же Вичитравирья), Многоотважный, сын царя Шантану от Сатьявати, умер от полового истощения.

ВИШВАМИТРА — Всеобщий Друг, кшатрий, добившийся подвижничеством брахманского статуса; дядя Рамы-с-Топором.

ВИШВАКАРМАН — Всемогущий, зодчий богов.

ВИШНУ — Опекун Мира, один из Троицы, младший из богов-АДИТЬЕВ, отсюда прозвище Упендра — Малый Индра.

ВРИТРА — Вихрь (второе значение — Враг), дракон-брахман, Червь Творца, убитый Индрой.

Г

ГАНГА — богиня реки, дочь Химавата и мать Гангеи Грозного. Течет во всех трех мирах.

ГАНГЕЯ — cын Ганги от царя Шантану, земное воплощение Дьяуса-Неба, регент Города Слона. Прозвища: Бхишма — Грозный, а также Дед.

ГАНЕША — Владыка Сонмищ, сын Шивы, слоноголовый бог мудрости и письменности.

ГАРУДА — Проглот, гигантский орел, ездовое животное (вахана) Опекуна Мира.

ГОПАЛИ — рабыня-шудра у царицы Амбалики, мать Видуры-Законника от Черного Островитянина.

ГХРИТАЧИ — Масляная, выдающаяся апсара.

Д

ДЖАЙТРА — Победная, название колесницы Индры.

ДЖАНА — Родительница, выдающаяся апсара.

ДЖАМАДАГНИ — Пламенный Джамад, мудрец-отшельник из рода бхаргавов (потомков Бхригу), отец Рамы-с-Топором.

ДРОНА — Брахман-из-Ларца, сын Бхарадваджи-Жаворонка и внук Брихаса-Словоблуда.

ДУРВАСАС — мудрец-оборванец с отвратительным характером. Одна из ипостасей Шивы.

ДХАРМА — Держава, Долг, Закон; персонифицированная ипостась Ямы-Дхармы, Царя Смерти-и-Справедливости.

ДХАНВА — он же Дханвантар, врачеватель богов. Почитался создателем Веды врачевания — Аюр-Веды.

ДЬЯВОЛ — Боговидец, великий мудрец и подвижник, олицетворение тьмы.

ДЬЯУС — мелкий божок из Восьмерки Благих, в прошлом — единовластный бог Дьяус-Небо.

И

ИНДРА — Владыка, бог грозы, Громовержец; Миродержец Востока. Один из братьев-АДИТЬЕВ. Прозвища: Шатакрату — Стосильный, Шатаменью — Стогневный, Шакра — Могучий, Пурандара — Крушитель Твердынь, Магхаван — Щедрый, Махендра — Великий Индра, Ваджрабхарт — Громодержец, Аджа — Агнец (Овен по знаку Зодиака), Аджайкапада — Одноногий Овен (полное название созвездия); Васава — Владыка Благих, родовое имя Индры.

К

КАЛА — Время. Одна из ипостасей — КАЛАНТАКА, т. е. Время-Губитель.

КАЛИ — богиня отваги и насильственной смерти, а также злой судьбы. Символ Эры Мрака, ипостась супруги Шивы.

КАМА — Страсть, бог любви; прозвища: Цветочный Лучник, Манматха — Смущающий Душу.

КАРНА — Ушастик, добрачный сын царицы Кунти, матери братьев-Пандавов, от Сурьи-Солнца. Усыновлен возничим Адхитатхой и его женой Радхой-Молнией; отсюда прозвище — Радхея. Прозвища: Вайкартана — Секач, Васушена — Войско Благих (второе значение — Рожденный-с-драгоценностями), Вриша — Бык, Непримиримый враг Пандавов, особенно — Арджуны.

КРИПА — Жалец, имя происходит от слова «жалость», брахман-воин, рожденный без матери, первый учитель пандавов и кауравов, сын мудреца Шарадвана.

КРИШНА ДЖАНАРДАНА — Черный Баламут, рожден в племени ядавов от Васудевы (Благого Бога) и его супруги Деваки (Божественной). Основная земная аватара Вишну. Прозвища: Адхокшаджа — Рожденный-под-Осью, Ачьюта — Стойкий, Бхагаван — Господь, Варшнея — из рода Вришни (тотем Мужественного Барана), Говинда — Пастырь, Кешава — Кудрявый, Хришикеша — Курчавый, Хари — Буланый (Уносящий-грехи-подобно-буланому-коню), Шаури — Герой.

КРИШНА ДВАЙПАЯНА — Черный Островитянин, прозвище — Вьяса (Расчленитель), составитель «Махабхараты», добрачный сын Сатьявати (будущей жены царя Шантану), подлинный отец Слепца, Альбиноса и Видуры.

КРИШНИ ДРАУПАДИ — Черная Статуэтка, дочь царя панчалов Друпады, общая жена всех пяти братьев-пандавов.

КУБЕРА — Урод (второе значение — Кубышка), бог богатства, трехногий, одноглазый и восьмизубый. Миродержец Севера.

КУРУ — царь из Лунной династии, по чьему имени названы Кауравы.

Л

ЛАКШМИ — богиня счастья, супруга Вишну.

М

МАТАЛИ — колесничий Индры.

МАРУТЫ — сыновья Шивы, божества бури, дружина Индры.

МЕНАКА — выдающаяся апсара.

МОРЕНА (Мриттью) — Смерть.

Н

НАХУША — Змий (второе значение — Свояк); царь, отец Яяти-Лицемера. Получив дар дурного глаза, занял место Индры, но за самодурство был низвергнут и стал магом.

П

ПАНДУ — Альбинос, сын Черного Островитянина и Амбалики (Мамочки), брат Слепца и Видуры, номинальный отец братьев-пандавов.

ПАРАШАРА — Спаситель, великий мудрец.

ПАРАШУРАМА — Рама-с-Топором, Палач Кшатры, сын Пламенного Джамада из рода Бхригу (отсюда родовое имя Бхаргава).

ПРАТИПА — Встречающий, царь из Лунной династии, отец Шантану, дед Грозного.

ПРИТХА — Ладонь, жена Панду-Альбиноса и мать первых трех братьев-пандавов. По приемному отцу зовется Кунти. Дочь царя Шуры (деда Черного Баламута) и соответственно родная тетя самого Черного Баламута.

Р

РАВАНА — Ревун (синоним слова Рудра), царь ракшасов. Сводный брат бога Куберы.

РУДРА — Ревун, первое имя Шивы.

РУКМИН — царь бходжей, ученик царя оборотней Друмы, уклонившийся от Великой Битвы.

С

САТЬЯВАТИ — Аромат Правды, подкидыш-рыбачка, в дальнейшем жена царя Шантану, мать Черного Островитянина. Прозвище — Кали, т.е. Темная.

СОМА — Месяц, бог луны и ритуального напитка, Миродержец Северо-Востока.

СУРЬЯ — Солнце, один из богов-Адитьев, Миродержец Юго-Востока, отец Адского Князя Ямы-Дхармы. Прозвища: Савитар (Спаситель), Вивасват — Лучезарный, и т.д.

Т

ТВАШТАР — Творец (более точно — Плотник), архаическое божество.

ТРИМУРТИ — Троица; первоначально Индра-Сурья-Агни, позднее Брахма-Вишну-Шива.

У

УПАРИЧАР — Воздушный Странник, раджа матсьев.

УРВАШИ — Вожделение, знаменитая апсара.

УШАНАС — Наставник асуров (Асура-Гуру), владыка планеты Шукра (Венера).

Х

ХАСТИНАПУР — Город Слона или Город Хастина (основатель), столица кауравов. Примерно 106 км к северо-востоку от Индрапрастхи, столицы Пандавов.

ХИМАВАТ — горный великан, олицетворение Гималаев. Отец богини Ганги и Умы, супруги Шивы.

Ч

ЧИТРА — Отважный (он же — Читрасена и т.п.), царевич Города Слона, сын Сатьявати и раджи Шантану. Погиб молодым на охоте, не оставив потомства.

Ш

ШАМБАЛА — божественная корова.

ШАНТАНУ — Миротворец, царь Лунной династии, отец Гангеи Грозного, которого родила от него богиня Ганга.

ШАЧИ — Помощница, богиня удачи, дочь чудовища Пуломана и жена Индры.

ШИВА — Милостивец, один из Троицы, символ Разрушения. Эпитеты: Бхутапати — «Владыка бхутов» (Нежити), Гириша — Горец, Пашупати — Владыка Тварей, Дурвасас — Оборванец, Капардин — Носящий Капарду (прическу узлом в форме раковины), Махешвара — Великий Владыка, Нилагрива — Синешеий, Стхану — Столпник, Хара — Разрушитель, Шанкара — Усмиритель, Шарва — Стрелок-Убийца, и т.д.

ШЕША — Великий Змей о тысяче голов, Опора Вселенной.

ШУКРА — Светлый, планета Венера и прозвище ее владыки Ушанаса.

Ю

ЮПАКША — староста рыбачьего поселка, бывший разбойник, приемный отец Сатьявати.

Я

ЯМА — Близнец, сын Сурьи-Солнца, Владыка Преисподней, Миродержец Юга. Прозвища: Антака — Губитель, Дхармараджа — Царь Справедливости, Самодержец, Адский Князь и т.д.

ЯЯТИ — Лицемер, пятый царь Лунной династии. От его старшего сына Яду, не согласившегося уступить отцу свою молодость, пошел род ядавов (где родился Черный Баламут), от согласившегося праведного Пуру — род пауравов, т.е. пандавов и кауравов.

body
section id="note2"
section id="note3"
section id="note4"
section id="note5"
section id="note6"
section id="note7"
section id="note8"
section id="note9"
section id="note10"
section id="note11"
section id="note12"
section id="note13"
section id="note14"
section id="note15"
section id="note16"
section id="note17"
section id="note18"
section id="note19"
section id="note20"
section id="note21"
section id="note22"
section id="note23"
section id="note24"
section id="note25"
section id="note26"
section id="note27"
section id="note28"
section id="note29"
section id="note30"
section id="note31"
section id="note32"
section id="note33"
section id="note34"
section id="note35"
section id="note36"
section id="note37"
section id="note38"
section id="note39"
section id="note40"
section id="note41"
section id="note42"
section id="note43"
section id="note44"
section id="note45"
section id="note46"
section id="note47"
section id="note48"
section id="note49"
section id="note50"
section id="note51"
section id="note52"
section id="note53"
section id="note54"
section id="note55"
section id="note56"
section id="note57"
section id="note58"
section id="note59"
section id="note60"
section id="note61"
section id="note62"
section id="note63"
section id="note64"
Пуруша — человек (санскр.). Это слово, написанное с маленькой буквы, обозначает просто смертных людей; с большой — Первозданного Человека, которого пришлось принести в жертву для возникновения Вселенной. Из разума Пуруши возник месяц, из ока — солнце, из дыхания — ветер и т. д. Эта версия странным образом умудрилась сохраниться наряду с версией творения мира Брахмой.