/ Language: Русский / Genre:sf_history,sf_fantasy, / Series: Триумвират

Нопэрапон

Генри Олди

Япония XV века и Харьков века XX. Легендарные актеры театра Но и наши с вами современники, искусство древних лицедеев и современные школы карате, кривые улочки Киото и неоновое разноцветье проспектов, встреча с безликим существом на ночном кладбище и рекламка с удивительным лозунгом: «Ваша задача — выжить!» Казалось бы, что общего? Что?! — кроме человека, обычного человека вне времени и пространства, оставшегося один на один с самим собой, чтобы победить или погибнуть. Когда юный актер Мотоеси, сын великого «Будды лицедеев», убил деревянным мечом воровку-нопэрапон, а Владимир Монахов, интеллигент-остеохондротик, убил на коммерческом турнире бойца-американца, когда один человек стал зеркалом, а другой — оружием; когда Смерть шла по дороге к храму Чистых Вод, и молоденькая аспирантка отправляла в реанимацию, одного за другим, шестерых насильников... Времена сходятся, смыкаются гранями, и нет уже отличия — кто жил вчера, кто живет сегодня, если в каждом из нас сидит червь, желающий получить все даром и сразу. Но, получая, мы перестаем быть людьми.

ru ru CrazyORc Book Designer 4.0 and FB Tools 2004-11-05 BBE6A4BD-6A22-4973-B42C-ADEA6AC107AB 1.0 Г. Л. Олди. Нопэрапон, или По образу и подобию ЭКСМО М. 2004 5-699-06023-5

Генри Лайон ОЛДИ

НОПЭРАПОН, или ПО ОБРАЗУ И ПОДОБИЮ

Все совпадения (несовпадения) встречающихся в этой книге имен и фамилий, а также событий, времен и географических названий с реально существующими являются умышленными (случайными)!

/Нужное подчеркнуть/

I. ПО ОБРАЗУ И ПОДОБИЮ

Двое сидят у стола.

Молчат.

Напротив, на включенном мониторе, окном в ночи светится незаконченный абзац; впрочем, он, этот абзац, вдобавок еще и неначатый.

"…и некий Ролан, но не тот Роланд, что упрямо шел к Темной Башне, а иной, сумасбродный француз, профессор истории и географии, вдобавок удостоившийся в 1982 году седьмого дана карате — так вот, этот самый Ролан, хорошо помнящий лицо своего отца, однажды сказал:

— Легкий метод не удовлетворяет того, кто сохраняет чувство реальности; это было бы слишком удобно.

Впрочем…"

Двое сидят у стола.

Молчат.

На краешке стола ночной бабочкой, уставшей от жизни, трепыхается под сквозняком клетчатый листок бумаги.

Сплошь исписанный беглым, летящим, чужим почерком.

Красным карандашом внизу обведен отрывок; отрывок без начала и конца.

"…похожие приемы (нутром чую, хотя доказать не могу!) демонстрировал еще один широко известный дуэт писателей-фантастов. Писали нормальную книгу, потом отрывали начало и конец, все оставшееся перетасовывали, кое-что теряя при этом, а остаток сшивали в случайном порядке. Часто получалось здорово. То же, что не входило в книгу, потом использовалось в другой. Возникало «зацепление», и из нескольких книг возникал удивительно объемный мир.

В данном случае с читателем поступили гуманнее. Хотя я знаю людей, которые не одолели и…"

Двое сидят у стола.

Молчат.

Перед ними — несколько страниц, распечатанных на струйном принтере.

Черные буквы на белой бумаге.

Слова, слова, слова…

СВЕЧА ПЕРВАЯ

"Скорбный, пронзительный вскрик флейты из бамбука.
Словно птица, раненная стрелой влет, тенью мелькнула над гладью залива… ниже, еще ниже…
Упала…"
Двое сидят у стола.
Молчат.
Начало и конец, которые только и ждут, чтобы их оторвали и перетасовали, сидят рядом.
Молчат.
Но это ненадолго.

II. НОПЭРАПОН

СВЕЧА ПЕРВАЯ

Итак, обыкновенно к нашему искусству приступают в семь лет, если считать со дня зачатия, и в шесть полных лет со дня рождения на свет. При занятиях театром в эту пору в самих по себе возникающих действиях ребенка непременно заложен некий совершенный стиль.

Дзэами Дабуцу. «Предание о цветке стиля»

1

Скорбный, пронзительный вскрик флейты из бамбука.

Словно птица, раненная стрелой влет, тенью мелькнула над гладью залива… ниже, еще ниже…

Упала.

Рокот барабанчиков под умелыми пальцами.

Высокий резонирующий стук туго сплелся с сухими щелчками, и все это на фоне сдавленных, как стон умирающего воина, глухих раскатов… тише, еще тише…

Тишина.

Любуясь на вишни в цвету,
По горам кружу я…

Нога в белоснежном носке — высоком, до колена — двинулась по кипарисовым доскам пола. С пятки на носок, легко проскальзывая, прежде чем утвердиться на светлых, без единого пятнышка или пылинки, досках.

Так ходят монахи, безумцы и актеры.

Рука с веером, чьи пластины были изукрашены по алому фону огромными пионами цвета первого снега, совершила безукоризненный жест «Ночью в одиночестве любуюсь луной» — край веера мимолетно коснулся левого плеча и застыл, ожидая неторопливого поворота головы.

Костры вокруг помоста, за рядами безмолвствующих зрителей, дрогнули, бросили щедро отсветы на недвижную фигуру.

Любуясь осенней луной,
По горам кружу я…

Снова флейта — на этот раз протяжно, тоскливо, вздрагивая всем телом нервной мелодии.

Барабаны молчали.

Тени бродили по белому лицу, по женской маске, вдруг ожившей в ночи, полной теней, звуков и напряженного внимания.

Голова запрокинулась, всплеснув прядями длинного, до пят, парика. Обилие света пламенем охватило маску, изменчивость наложилась на неизменность, и неживой лик на миг оживился ликованием.

Тени — волнующие, завораживающие.

Тени…

Смятение чувств.

Нога в белоснежном носке поднялась, притопнула. Одинокий звук, неожиданно гулкий из-за укрепленного под досками кувшина, не спеша побежал прочь, в темноту… дальше, еще дальше…

Исчез.

Как не бывало.

Любуясь на белый снег,
По горам кружу я…

Гортанный, растягивающий гласные голос давно уже был не столь силен, как в далекой молодости, когда с легкостью перекрывал шум взыскательной киотской публики, — но ведь и шум давно ушел в прошлое, став воспоминанием.

Пылью под ветром.

Зря, что ли, сказано в «Предании о цветке стиля»:

— После пятидесяти лет едва ли есть иной способ игры, кроме способа недеяния. Недаром говорят: «В старости единорог хуже осла!» И все же: коли являешь собой поистине мудрого мастера, цветок сохраняется в тебе, пусть даже ты теряешь многие и многие пьесы. Так, случается, не опадают цветы и с одряхлевшего дерева, почти лишенного веток и листьев…

Сейчас на представлениях Дзэами Дабуцу, Будды Лицедеев, шесть лет назад постригшегося в монахи, но не оставившего сцену, — сейчас на редких спектаклях, где великий мастер, автор «Предания о цветке…», являл публике свое искусство, молчали.

Затаив дыхание.

С замиранием сердца.

Вслушиваясь в тихий плач хора:

Круг за кругом — и снова круг,
О, вращение без конца!
Слепая привязанность к земле,
Туча, темнящая лунный свет.
Пыль вожделений свилась клубком -
Так горная ведьма родилась.
Глядите, гладите на демонский лик!…

Ветер не выдержал, прошелестел в соснах на холме — там, далеко, за спинами зрителей, с трех сторон окруживших помост. И в ответ рябью пошла крона могучей, узловатой сосны на заднике, ожидая поддержки от изображения двух стволов бамбука, молодых и стройных, на правой стене близ «дверцы-невидимки».

Оттуда, из этой дверцы, появлялся служка в черном, когда требовалось незаметно поправить актеру парик или подать оброненный веер; но сейчас в служке не было надобности.

Спектакль «ха», зрелище «пяти вершин», близился к завершению. Торжественное спокойствие «пьесы богов», трагедия «пьесы о судьбе воина», смиренность и созерцание «пьесы в парике», повести о горестях и превратностях любовной страсти; одержимость «пьесы о безумцах» — и, наконец, финал.

«Горная ведьма», феерия «пьесы о демонах».

Испытание мастерства.

Вечный, пряный искус.

Гора и снова гора,
Так круг за кругом…
В свой нескончаемый путь
Уходит ведьма.
Была здесь только сейчас
И вдруг — исчезла…

Долго затихал во мраке плач бамбуковой флейты-фуэ… долго, ах, долго!., тише, еще тише…

Все.

Занавес сомкнулся, укрыв от взглядов одинокую фигуру.

2

— Эй, нальют мне, в конце концов, пива?! Живо!

Мотоеси, младший сын Будды Лицедеев, в растерянности поглядел на отца. Тот минутой раньше снял с себя маску и сейчас пристально вглядывался в деревянный лик, прежде чем спрятать маску в футляр. Больше никого в актерской уборной не было; если, конечно, не считать монаха лет тридцати с лишним, нагло вломившегося сюда из крытой галереи.

В руках монах держал огромный меч в красных ножнах, длиной едва ли не на локоть больше самого бритоголового смутьяна.

— Пива Безумному Облаку! Просяного пива, с шапкой пены!

— Дай святому иноку пива, — не отводя взгляда от маски, бросил великий Дзэами.

На коленях заскользив к кувшину, что стоял в углу уборной, Мотоеси поспешил наполнить кружку. Юноша уже имел честь сталкиваться с Безумным Облаком — по слухам, внебрачным сыном самого императора Го-Комацу, который год назад, уступив трон своему малолетнему племяннику, призвал Безумное Облако во дворец и с удовольствием отдался беседам о сути дзэн.

Кружку монах выхлебал в один присест.

— Уф-ф-ф! — Довольно отдуваясь, он швырнул кружку обратно юноше, нимало не заботясь, поймает ее Мотоеси или нет. — Дрянное пивко! Но в полнолуние сойдет… Тесно мне, тесно! Слышишь, обезьяний пастырь?! Безумному Облаку тесно!

И в подтверждение своих слов он наугад ткнул рукоятью меча вперед, никого, впрочем, не задев и ничего не повредив.

Юный Мотоеси знал: меч — не меч. Просто бутафорская палка, годная лишь на то, чтобы разом переломиться после первого же сносного удара. Если бы еще Безумное Облако не возглашал на базарах и площадях десяти провинций, что таковы все нынешние святые — деревяшки в яркой мишуре… «Ученики патриархов мусолят гнилые слова, — орал он во всю глотку, смущая народ, — а истина-то перешла к слепому ослу! Ха! Кацу!»

Связываться с известным скандалистом, в чьих жилах течет капля крови божественного микадо, властям не хотелось.

Вот и сходило с рук…

— Жди меня у костра, — без выражения отозвался Будда Лицедеев, аккуратно заворачивая маску в мягкую ткань. — Ты будешь один?

На «обезьяньего пастыря» старый актер ничуть не обиделся. Зря, что ли, его отец, Канъами Киецугу, блистая в трагедиях, был не менее великолепен в комических фарсах?! Да и собственно искусство театра Но выросло, как стебель из зерна, из представлений «саругаку», то есть «обезьяньих плясок»… Безумное Облако знал, что говорит, даже когда окружающим казалось: святой инок богохульствует, потешается или несет откровенную чушь!

— Ты будешь один? — повторил великий Дзэами, не дождавшись ответа.

— Нет. — Монах подошел к столику и встал за спиной великого Дзэами. — Я не люблю быть один. Я не умею быть один. Снаружи меня ждет Раскидай-Бубен, слепой гадатель. Ты его знаешь?

Будда Лицедеев кивнул.

Машинально кивнул и Мотоеси. Он тоже знал историю слепого гадателя, в прошлом — известного сказителя, мастера игры на цитре. Поговаривали, будто Раскидай-Бубна шесть ночей подряд приглашали на кладбище Акамагасэки призраки-аристократы из сгинувшего рода Тайра — петь им сказание о гибели их дома. На седьмую ночь, когда слепцу грозила гибель от рук вконец распоясавшихся мертвецов, его спас не кто иной, как Безумное Облако. Монах покрыл все тело сказителя знаками священных сутр, и кладбищенский посланец не сумел утащить жертву с собой.

Правда, сознательно или нет, но Безумное Облако забыл украсить знаками уши Раскидай-Бубна, и в результате рвения мертвого гонца сказитель остался не только слепым, но и безухим.

Что ему впоследствии мешало мало, а досужие зеваки раскошеливались вдвое охотнее.

— Я его знаю. Я его знал еще с первого года эры Оэй, года Собаки, когда слепца все звали честным именем Хоити, вместо дурацкой клички Раскидай-Бубен.

— Я имел несчастье родиться в этот год. — Монах рыгнул и победительно оглядел уборную: — Кто пожелает мне триста лет здравствовать?!

— Да. Ты, и еще Мотомаса, мой первенец и старший брат этого молокососа, который слушает твою болтовню, развесив уши до циновок.

Будда Лицедеев совсем уж было собрался спрятать маску в футляр, но узкая ладонь монаха легла ему на плечо.

Великий Дзэами помедлил и легкими, вкрадчивыми движениями развернул ткань, заново открывая взглядам деревянный лик.

Юноша вздрогнул и едва не вмешался, нарушая тем самым все устои сыновнего почтения. Маски были святыней труппы Кандзэдза (да и любой труппы театра Но!); их разрешалось брать в руки лишь актерам, и то пальцы могли прикасаться к маске только в тех местах, где в ушные отверстия продевались завязки; спрятанную маску можно было вновь извлечь на свет в случае нового спектакля или важной репетиции — не более!… Тысячерукая Каннон! Неужели безумие Безумного Облака заразное? Или просто отец не в силах отказать собрату по рясе, младшему по годам, но много старшему по просветлению сердца?!

В последнем юноша не был до конца уверен, хотя отец неоднократно заявлял об этом вслух.

— Сам вырезал? — спросил монах. — Я ведь помню, ты давно резьбой балуешься!…

— Нет. Мне еще рано. Это работа Тамуры-сэнсея, здешнего мастера. Он живет за селением, у подножия холма Трех Криптомерий. Тамура-сэнсей обещал мне к нынешнему приезду изготовить новую «Горную ведьму». Он говорил, что равной ей не было и не будет.

— Ты ему веришь, обезьяний пастырь?

— Я ему верю, Безумное Облако.

Монах задумчиво пожевал губами.

Сухими, бледными; не губы — шрамы.

— Я жду у костра, — повторил он. — Приходи, выпьем по чашечке саке, полюбуемся луной…

— Слепого гадателя ты тоже пригласил любоваться луной?

— Разумеется! Разве зрячий способен по достоинству оценить полнолуние?! Ты меня удивляешь, Будда всех бездарных шутов от заката до восхода! Кстати, Раскидай-Бубен просил тебе передать: на малом уровне «Прохождения Пути» твой флейтист запаздывает со вступлением. На четверть вздоха. Пучит его, что ли?!

И, не дожидаясь ответа, Безумное Облако неслышно выскользнул из уборной. Разве что снаружи, со стороны внутреннего дворика, донесся вопль зазевавшегося служки — бедолаге досталось рукоятью бутафорского меча по загривку.

Случайно или намеренно — одна Каннон-Заступница ведает.

— Он считает, что эта маска — совершенство, — бросил великий Дзэами, глядя прямо перед собой, но юноша сразу напрягся: отец обращался к нему, и только к нему. — Прекрасное мертвое совершенство, потому что совершенство только таким и бывает: прекрасным и мертвым. Он паясничает, в сотый раз спрашивая у меня: «Не моя ли это работа?» Ему очень хочется хоть краешком глаза взглянуть на новую «Горную ведьму», но он скорее откусит себе язык, чем скажет об этом вслух. Ты знаешь, Мотоеси, когда Безумное Облако был всего на четыре года младше тебя сегодняшнего, он пытался утопиться. Это случилось сразу после смерти его первого настоящего учителя, Старика-Скромника из обители близ озера Бива…

Юноша весь превратился в слух. Монах, чьи выходки потешали или приводили в ужас аристократов и простолюдинов, почтенных настоятелей храмов и девиц из веселых кварталов; поэт и художник, завсегдатай кабаков и приятель контрабандистов, принц-бастард и мастер дзэн, назло хулителям вступивший в брак с отставной гейшей и родивший от нее сына, — этот «истинный человек» пытался свести счеты с жизнью?!

Быть не может!

— Да, Мотоеси, это именно так. Ему тогда казалось, что мир перевернулся и небо упало на землю. Ты даже не представляешь, какие страсти бродят в Безумном Облаке, прежде чем пролиться кипящим дождем… Молись, чтобы тебя миновала подобная участь! Впрочем, хвала Будде Амиде, тебя она и так миновала.

Юноша потупился.

Он знал, что имеет в виду отец; и меньше всего благодарил за это Будду Амиду. Кто же благодарит за отнятое?!

— Отец! — вдруг решился он. — Отец, позвольте, я сбегаю к Тамуре-сэнсею за новой маской. Он знает меня в лицо, он не усомнится, что я послан вами! А деньги вы отдадите ему завтра… если боитесь отпускать меня ночью со свертком монет! Маетер Тамура — человек благородной души, ему и в голову не придет…

— Ему-то не придет, — перебил великий Дзэами сына. — Ему не придет, но и мне не придет в голову гонять мальчишку по холмам на ночь глядя! И для чего?!

Чтобы обезьяний пастырь, Безумное Облако и слепой Раскидай-Бубен могли сравнить двух «Горных ведьм», любуясь полной луной и пропуская время от времени чарку-другую?! Глупости!

Но юноша прекрасно видел: в глазах отца, напоминающих прорези актерских масок, полыхают молодые зарницы.

Полнолуние, успешный спектакль, общество знатоков — и новая работа Тамуры-сэнсея…

Пир души!

— Позвольте! Отец, я на коленях молю вас! Через час я вернусь — и вы убедитесь: ваш младший сын годен не только столбы подпирать! Отец, пожалуйста!…

— Деньги в «Зеркальной комнате», в шкатулке черного лака, — сдаваясь, буркнул Будда Лицедеев, и теплый взгляд отца был юноше наградой. — Возьми десять ре… и будь осторожен. Я слышал от бродячего ронина, здесь лихие людишки пошаливают…

Великий Дзэами малость кривил душой.

Он отлично знал: ни один грабитель провинции Касуга и пальцем не тронет актера его труппы.

А тронет — жить ему впроголодь, ибо кто ж хоть лепешку продаст этакому варвару?!

…Безумное Облако проводил взглядом юношу, когда тот вихрем мчался мимо их костра.

Дальше, еще дальше…

Скрылся.

— Молодо-зелено! — Мелкие черты лица монаха сложились в гримасу, донельзя напоминающую маску «духа ревности», только без надетого поверх парика. — Ох, сдается мне, нынче же ночью на могиле этого болтуна Шакья-Муни вырастет еще один сорняк! Что скажешь, Раскидай-Бубен?

Слепой гадатель молчал, надвинув на лоб соломенную шляпу.

Правая рука слепца подбрасывала и ловила персиковую косточку с вырезанными на ней тремя знаками судьбы… подбрасывала, ловила, снова подбрасывала…

Все время выпадало одно и то же.

Неопределенность.

3

Цикады словно обезумели.

Луна, гейша высшего ранга «тайфу», блистала во мраке набеленным лицом, щедро рассыпая пудру по листве деревьев, — я вам, дескать, не какая-нибудь дешевая «лань» или даже «цветок сливы»! — и выщипанные брови были заново нарисованы под самым лбом.

Красота так красота!

Роса сверкала на стеблях травы россыпью жемчугов, за спиной подсвечивали небо багрянцем десятки костров, а хор кукушек в роще захлебывался мимолетностью земного счастья. Печален был шелест крыльев ночных птиц, когда они взлетали из черного, прорисованного тушью опытного каллиграфа ивняка в низине — так небрежная завитушка, оставленная кистью напоследок, меняет весь смысл иероглифа. В унисон шуршали листья бамбука, огромные мотыльки мимоходом касались лица, и мнилось: осталось только зарыдать флейте, не опоздав со вступлением даже на четверть вздоха, чтобы мир окончательно стал декорацией к «пьесе о безумцах».

Вдали, по левую руку, за кустами желтинника, виднелись невзрачные изгороди — сплетенные из бамбука, они огораживали уныние серых домов, на тесовой кровле которых лежал гравий. В свете луны он походил на только что выпавший снег, ослепительно белый. Вскоре потянулись пустыри, залитые водой, и наконец к дороге с двух сторон подступили поля колючего проса и луговины, сплошь покрытые высокими метелками дикого овса.

Соломенные сандалии юноши звонко шлепали оземь, а в душе Мотоеси волной нарастало ликование.

Сейчас, сейчас он доставит радость великому Дзэами, господину-отцу, чей ласковый взгляд превыше всех наград! Окружающее казалось предчувствием театральной кульминации, на каждой вершине сосны мерещился длинноносый тэту, некогда обучавший искусству фехтования героя Есицунэ; в каждой луже плескался пучеглазый каппа с темечком, полным воды, охраняя несметные сокровища; призраки былых красавиц водили хороводы вокруг магнолий, а каждый порыв ветра звучал храпом неистового божества Сусаноо-но Микото, победителя змея-восьмиглавца из Коси.

В то же время рассудок подсказывал юноше, родившемуся и выросшему в шумном, практичном Киото, резиденции сегунов: все это — лишь игра воспаленного воображения. В наш просвещенный век… увы, сверхъестественное осталось жить в легендах, в наивных россказнях простаков, в песнях сказителей, да еще на театральной сцене, где служит пробуждению смутного очарования в сердцах зрителей. Так, наверное, и должно быть — но почему грусть окутывает плечи светящимся облаком? Почему увлажняются глаза? Почему?!

Кто знает?

Стая ворон с оглушительным карканьем сорвалась с низкого неба, хлопьями пепла упав на просяное поле; и рука сама нащупала за поясом рукоять меча. Просто так, для успокоения. Страха не было, но ощущение шершавой рукояти под ладонью доставило удовольствие. Указом еще позапрошлого сегуна Есимицу из могущественного клана Асикага — отмены ждали со дня на день, но она задерживалась — актеры Но приравнивались к торговому сословию. А значит, им дозволялось ношение одного меча, в отличие от самураев, носителей двух клинков.

Юный Мотоеси улыбнулся.

Меч за его поясом был деревянным. В имуществе труппы имелось с полдюжины настоящих клинков, отнюдь не работы знаменитых оружейников древности, но вполне сносных как для спектаклей, так и для возможной защиты в пути. Но юноша взял с собой «меч слуги» — не хрупкую деревяшку, подобную игрушке Безумного Облака, а изделие из крепкой древесины, окованное медью. В умелых руках, в особенности если это были руки мастера, «меч слуги» дорогого стоил, позволяя лишний раз не отнимать жизнь у случайного бродяги… или иначе: в случае неудачи не слишком обозлить налетчиков.

Юноша улыбнулся еще раз.

Улыбка вышла горькой.

Его руки не были руками мастера, да и особо умелыми они тоже не были. Если не кривить душой, обманывая самого себя, и принимать реальность такой, какая она есть. Да, пользуясь дарованными привилегиями, в Киото по протекции отца он посещал вместе с другими молодыми актерами школу фехтования. Да, полным бездарем его назвать трудно — спасала молодость и полное сил, с детства подготовленное тело! — но ничего особо выдающегося из Мотоеси никогда не выйдет. Взгляд сэнсея «кэн-дзюцу», маленького, похожего на краба человечка, сперва был испытующим, потом — чуть-чуть раздраженным; и, наконец, в этом взгляде воцарилось полное отсутствие интереса.

Безмятежность равнодушия.

Маска «божественного старца».

Не будь юноша актером, он вовсе не заметил бы этих оттенков — похожий на краба сэнсей отличался мимикой каменных статуй храма Касумацу, и выразительность его взгляда была сродни взгляду куклы-неваляшки. Но Мотоеси все-таки был актером, младшим сыном великого Дзэами…

Третья усмешка горчила вдвое.

Мотомаса, старший брат юноши (много, много старший!…), к этому времени номинально числился руководителем беспокойной актерской братии; со дня отцова пострига он возглавлял труппу, исполняя главные роли с неизменным успехом; больше полудюжины пьес Мотомасы вошли в репертуар других трупп — и даже театры марионеток-дзерури не пренебрегали этими текстами, перерабатывая их, что называется, «под себя».

Старший брат готовился воспринять от родителя титул «великого», чего нельзя было сказать о младшем. Пускай юноше не доверяли ответственные роли демонов, одержимых и старцев, требующих от исполнителя жизненного опыта, — но молодые женщины, охваченные страстью! юные воины-аристократы! небесные феи!…

Увы, увы и трижды увы.

Мотоеси приходилось довольствоваться амплуа «второго спутника», в чьи обязанности входил краткий пересказ содержания пьесы, пока главный герой менял парик и готовился к следующему выходу.

А способности к фарсам у юноши отродясь не имелось.

Быть смешным — дар богов…

Взгляд строгого отца, взгляд Будды Лицедеев года полтора назад сменился с испытующего на чуть-чуть раздраженный; и юноша с содроганием ждал того дня, когда во взгляде Дзэами воцарится равнодушие.

Поэтому Мотоеси так трепетно относился к любой возможности доставить радость отцу.

Те, кого судьба наградила титулом посредственности, должны знать свое место.

Они должны, не ропща, дорожить малым.

Перейдя речку по шаткому мостику, юноша немного спустился вниз по течению, по песку отлогого речного берега.

Вскоре из ночи выступил мохнатый бок холма Трех Криптомерий, где обитал старый мастер масок.

Первая половина пути близилась к завершению.

Первая половина Пути.

4

— Тамура-сан! Это я, Мотоеси! Вы меня помните, Тамура-сан?! Отец просил…

Тишина.

Можно услыхать, как трудятся древоточцы в перилах открытой веранды.

— Тамура-сан! Я принес деньги за новую маску! Я бежал, Тамура-сан, я сразу… сразу после представления… я спешил к вам…

Заскрипели ролики раздвижных фусума. Женская фигурка осторожно выглянула наружу; миг — и вот она оказалась на веранде. Лунный свет выбелил морщинистое старушечье личико, осыпал пыльцой поношенное кимоно на вате, скрывавшее щуплое тельце; хрупкие запястья выглянули из рукавов, изумленно всплеснув на ветру двумя выпавшими из гнезда птенцами.

Спектакль «Аиои», сцена четвертая — выход духа сосны из Такасаго, воплощенного в пожилую женщину; реплика «…и право, как верно, что сосну и дикий плющ уподобляют вечности!…»

Но нет, реплика на сей раз была подана иная.

— Кто… кто здесь?

— Донна-сама! — Юноша не помнил, как зовут жену мастера масок, хотя сразу узнал ее в лицо; и поэтому предпочел банальное обращение «госпожа», годное в любых случаях. — Донна-сама! Тамура-сан еще не спит?

Женщина на веранде помедлила, прежде чем ответить.

— Нет… не спит…

Тихий, еле слышный голос; о сказанном приходится скорее догадываться, выбирать смысл из эха, шороха, шелеста, намека на речь, как выбирают скудный улов из рыбачьих сетей.

— Отец просил меня расплатиться за новую маску! Я раньше не мог… можно, я войду?!

— Да… да, молодой господин. Конечно!…

Приглашающий жест, поклон — и женщина, не дожидаясь, пока гость подымется на веранду и войдет в дом, скользит прочь. Вот ее силуэт пересек лунную дорожку на сверкающей от росы траве, вот она торопливо поднимается по склону… сворачивает к роще… дальше, еще дальше…

Исчезла.

Мотоеси недоуменно проводил жену мастера взглядом. Затем пожал плечами, гася в душе смутное беспокойство — в чем причина? что не так? что неправильно?! — и взбежал по ступенькам.

— Тамура-сан? Где вы?

В доме было темно. Сквозь бумажные стены робко пробивался светлый дар полнолуния; юноша наскоро сбросил сандалии и шагнул в гостиную, раздвинув шторы из бамбуковых планок и хрустящего, туго натянутого полотна.

— Тамура-сан! Это я, Мотоеси… вы меня помните?… Меня…

Ступня, обутая в шерстяной носок, подвернулась, угодив в липкую лужицу. Падая, юноша весь сжался, предчувствуя страшный удар затылком, но удара не последовало. Вместо этого затылок безболезненно ткнулся в нечто мягкое, теплое, подавшееся в сторону от толчка.

Мгновением позже Мотоеси вскочил как ужаленный, весь в холодном поту. Да и кого не подбросит с пола, если рука вдруг нащупает человеческое

лицо?!

Огниво, до того спрятанное в поясе, искрило, трут никак не хотел тлеть, бессмысленно дымя; но вот наконец усилия юноши увенчались успехом. Ему повезло: в центре гостиной, прямо в полу, была укреплена маленькая жаровенка

— над такой вечно мерзнущие старики греют озябшие руки. Лето, осень… не все ли равно? Когда кровь начинает стынуть в жилах, подчиняясь велению прожитых лет…

В жаровне оказалась кучка лучин и горсть трухи (видимо, для скорейшей растопки), так что огонь вспыхнул быстро. Тень юноши на светлой стене внезапно выросла до самого потолка и почти сразу сжалась, забилась в угол, превратилась в испуганный комок мрака.

У опрокинутой вазы с узким горлышком бесформенной грудой тряпья лежал Тамура-сэнсей, мастер масок.

Мертвый.

Никаких видимых повреждений на теле мастера не наблюдалось; да и липкая лужица, что заставила Мотоеси поскользнуться… Нет, не кровь. Просто в смертный час престарелый мастер по-детски опростался, утратив власть над телом. Но синюшный цвет лица, распахнутый в беззвучном крике рот, выкаченные глаза ясно говорили: смерть пришла не тихой гостьей.

Рядом с покойником валялся раскрытый футляр для маски.

Верхняя половина футляра треснула, как если бы на нее в спешке наступили ногой.

В страхе Мотоеси сжался, тесно обхватил руками колени, едва не выбив себе глаз рукоятью меча. Почему-то в сознании пойманной в кулак мухой билась одна-единстве иная мысль: «Что я скажу отцу?! Что я… скажу… что?!» Юноша зажмурился, пытаясь отрешиться от ужасной сцены, но перед внутренним взором неожиданно встала веранда, залитая лунным светом, хрупкая фигурка в ватном кимоно… «Нет… не спит… да, молодой господин…» — вот жена мастера торопливо удаляется, взбирается по склону…

Что не так?!

Что неправильно?!

Словно яркий свет вспыхнул в душе Мотоеси, забираясь в самые потаенные уголки. Причина смутного беспокойства, боясь освещения, мышью выскочила на открытое пространство, заметалась, ища спасительной темноты… Походка! Походка старой женщины! В прошлый приезд юноша отчаянно бился над тонкостями амплуа «старухи», насилуя собственное естество, ежеминутно напоминая себе слова отца:

— Ежели просто согнуть спину и колени да вдобавок сгорбиться, то начисто утратишь весь цветок таланта. В общем-то, наружность и поведение старого человека якобы и должны быть старческими, но человека преклонных лет должно играть в молодой манере — ибо в сердце всякого старика всегда живет стремление любое дело делать по-молодому! И только отставание от ритма есть выражение невозможности — из-за отсутствия телесной силы! — воплотить сие стремление…

Походка жены мастера масок, женщины весьма пожилой, была подобна сценической походке юноши в те дни, когда отец бранил его за внешнее сходство при отсутствии истинной сути!

Но лицо?! — знакомое, памятное…

Но походка?! — лживая, притворная…

— Стойте!

Едва не растоптав и без того пострадавший футляр, Мотоеси вихрем вылетел на веранду.

— Стойте, донна-сама! Подождите!

Тщетно.

Эхо, бестолково заметавшееся над холмом Трех Криптомерий, было ему ответом.

Напрягая все силы, юноша помчался прочь от страшного дома — топча росную траву, вверх, по склону… мимо рощи магнолий…

Исчез.

5

…Он догнал беглянку на той стороне холма, близ деревенского кладбища.

Ему повезло: пытаясь успеть нырнуть в спасительную тень кручи над рекой, женщине пришлось срезать угол погоста, выбежав под ослепительную усмешку полнолуния. Увидев внизу черный силуэт, юноша прибавил ходу, кубарем скатился с холма, временами падая и больно обдирая тело о камни; за спиной насмешливо ухал филин.

— Стойте! Госпожа, стойте!

И стало понятно: ей не успеть.

Двое, преследователь и преследуемая, зайцами петляли между могильными холмиками, — казалось, их насыпали только что, потому что земля в лунных лучах выглядела мягкой и свежей. Все надписи на деревянных надгробиях в пять ярусов были четко различимы до последнего знака, но местами, на могилах победнее, вместо надгробий сиротливо торчали карликовые сосны и криптомерии; а кое-где могилы были просто накрыты соломенными циновками, сверху же символом печали лежали вялые гиацинты.

Пьеса стиля «о безумцах», погоня гневного духа за состарившейся гейшей Комати, ныне нищенкой; реплика: «…пришло возмездье за содеянное зло, и по пути привычному пусть снова колеса застучат!…»

Но нет, и на сей раз была подана иная реплика.

— Да стой, говорю тебе!

Споткнувшись о поваленное ветром надгробие, женщина упала. Покатилась с воплем, судорожно пытаясь подняться на ноги. Прыжком, достойным тигра, Мотоеси перемахнул через ближайшую могилу и оказался прямо над беглянкой.

— Попалась!

Словно тысяча лиц разом взглянула на юношу. Так бывало, когда перед выходом на сцену он приближался к специальному окошку, проделанному в стене «Зеркальной комнаты» и невидимому со стороны зрителей, — приближался, чтобы бросить взгляд на публику. Позднее, в маске, он никогда не имел такой возможности, потому что отверстия для глаз согласно традиции были крохотными, уподобляя актера слепцу, — ибо лишь слепцы обладают проявленным чувством сокровенного. Таким зритель всегда виделся Мотоеси: множество лиц, слитых в одно, общее, вопрошающее лицо.

Меч сам собой прыгнул в ладонь.

Взметнулся наискось над головой, ткнул тупым концом в отшатнувшийся диск луны.

— Кто… кто ты такая?!

Тонкие руки женщины нырнули за пазуху кимоно, в сокровенное тепло, но вместо ножа она выхватила украденную маску, закрываясь ею, словно непрочным резным щитом. Теперь вместо жуткого, тысячеликого лица на юношу глядела «Горная ведьма» — брови тушью прорисованы под самым лбом, рот страдальчески приоткрыт, провалом смотрятся вычерненные зубы; волосы намечены темной краской, посередине разделяясь пробором…

Удар пришелся не в маску — святотатство, недостойное актера в третьем поколении.

В руку, чуть ниже левого запястья.

Послышался отчетливый хруст. Окованное медью дерево вновь поднялось, готовое с силой опуститься, но юноша замер: краденая маска упала на могильный холмик, и вместо лица жены покойного мастера или хотя бы вместо тысячи лиц, безумно слитых в одном, на Мотоеси уставился гладко-лиловый пузырь, похожий на яйцо или волдырь после ожога.

Нопэрапон.

Воровская нежить, способная принимать любой облик.

И, страстно желая избавиться от наваждения, выхлестывая из себя весь ужас, накопившийся еще с момента падения на неостывший труп; изгоняя всю чудовищность ночной погони и рыскания по пустому кладбищу за невольной или вольной убийцей мастера Тамуры…

Юноша бил и бил, уподобясь сумасшедшему дровосеку, деревянный меч вздымался и опускался, вопль теснился в груди, прорываясь наружу то рычанием дикого зверя, то плачем насмерть перепуганного мальчишки; а с неба смотрела луна, вечная маска театра жизни.

Луна смеялась.

6

Колени подогнулись, и юноша упал, больно ударившись о надгробие.

Сил подняться не было.

Рядом лежал сверток с десятью ре, выпав во время противоестественной бойни. По нелепой иронии судьбы сверток упал прямо в ладонь умирающей нопэрапон, и тонкие пальцы машинально согнулись, будто желая утащить с собой деньги туда, во мрак небытия.

Вместо лилового пузыря на юношу смотрело его собственное лицо.

Но подняться, ринуться прочь… нет, не получалось.

— Я… — Тонкие губы дернулись, сложились в знакомую, невозможно знакомую гримасу. — Я… я не убивала… мастер сам — сердце…

Мотоеси захрипел, страстно желая проснуться в актерской уборной и получить за это нагоняй от сурового отца.

Нет.

Кошмар длился.

— Я… в Эдо такая маска… деньги нужны были!… Деньги… де…

Кровавая струйка потянулась из уголка рта.

Нопэрапон больше не было.

Поодаль, на могильном холмике валялась краденая маска, стоившая жизни своему творцу и воровке. Только вместо знакомых черт «Горной ведьмы» деревянная поверхность теперь была гладкой, полированной, больше всего напоминая скорлупу яйца или волдырь после ожога.

Не помня себя, забыв о деньгах, юноша подхватил маску, плохо соображая, зачем он это делает, и бросился во мрак, полный лунным смехом и стрекотом обезумевших цикад.

…отец не ругал его за потерянные монеты. Еще бы, такое потрясение! — явиться в дом мастера масок и найти хозяина на полу мертвым и ограбленным… Любой растеряется, будь он даже потомственным самураем, а не актером, человеком души тонкой и чувствительной!

Нет, великий Дзэами не стал ругать младшего сына.

А сын не стал показывать отцу, во что превратилась работа мастера масок, последняя работа Тамуры-сэнсея.

7

Через день труппа уехала в Эдо.

III. ПО ОБРАЗУ И ПОДОБИЮ

ОЛЕГ

Колено уже почти не болело.

Впрочем, боли не было и в самый первый момент, в миг мальчишества, минуту глупости, за которую я буду поминать сам себя тихим помином в лучшем случае до конца лета.

Если не больше.

В дверь сунулась пухлощекая мордочка и захлопала ресницами. Мордочка была так себе, а ресницы — просто чудо. Длинные, черные, пушистые… Если бы проводился международный конкурс «Ресницы-98», то у мордочки был шанс.

— Олег Семенович… может, это… может, я?! Я умею…

— Спасибо, — с натужной вежливостью буркнул я, еле успев сдержать начальственный рык (кто, понимаешь, смеет без разрешения оставлять занятие?!!). — Спасибо, я сам умею…

Отрываться на мордочке было бы стыдно. Пусть я всегда утверждал, что истинный учитель просто обязан быть несправедливым по мелочам — и все равно. Тем паче группа сей доброй самаритянки ждала во дворе. Их тренировка начнется через полчаса, а пока они вольны в поступках. Увы, слух о моей болящей коленке успел выпорхнуть наружу, и теперь многим суждены благие порывы, от которых надо успеть оградиться.

Иначе замучают.

Насмерть.

Дверь не спешила закрываться. Ресницы все хлопали и хлопали, гоняя легкий сквознячок; я улыбался уже из последних сил, а для себя переименовал мордочку в ведьмочку. Точно, ведьмочка и есть. Помню, ее привел в сентябре кто-то из наших, гордо сообщив на ухо:

— Крутая сенсиха! С сертификатом…

Моя кислая физиономия разом остудила его пыл.

Сенсиха и впрямь оказалась крутая. Когда я изредка являл младшим свой светлый лик, а они выжимали меня до седьмого пота, сдирали семь шкур и устраивали семь казней египетских — ведьмочка регулярно забивалась в последний ряд. В угол, в самый дальний. Круглолицая хохлушка, местная Солоха, она тайком сообщила своему приятелю, что от меня исходит столб огненный и фиолетовое свечение, чего ее хрупкая аура никак перенести не может.

Странно: перенесла и не сбежала.

Редкость.

Поверьте мне на слово: наиредчайшая редкость.

— Спасибочки, — неприятным баритоном повторил я. — Извини, родная, но я не могу в присутствии посторонних ликвидировать энергетическую утечку. Канал «ци-лунь» сбоит, понимаешь?

Это она понимала. Это она еще как понимала, и я наконец остался один. Услужливое воображение мигом нарисовало картинку. Я соглашаюсь на

помощь ведьмочки, она вихрем влетает в тренерскую и, грациозно сбросив кимоно (этто непременно, господа мои!), втирает мне в коленку дымящийся отвар. А я выпендриваюсь доморощенным Воландом, слушая вполуха, как из-за стены громыхают заклинания вкупе с методичным воплем хора демонских глоток.

Любой нормальный человек, сосчитай при нем до десяти по-японски, примет это за наигнуснейшее заклинание в десять этажей.

— Р-рэй!

Ага, значит, все. Надо плотно закрыть дверь.

— Надо дверь закрыть, — сказал Ленчик, входя и брякая засовом. — Они тебя лечить хотят. Мануально и по-всякому. Слышь, Семеныч, ты как?

— Отлично. Теперь буду хромать на обе ноги.

Лицо Ленчика выразило неодобрение. Интеллигентное неодобрение, с каким он обычно просит закрыть форточку (сквозит!) или ищет заваленные чужим барахлом кальсоны (на улице сыро!). У младших это поначалу вызывает улыбку; у остальных — ничего не вызывает. Привыкли. Даже легенд насочиняли, впору эпос составлять. А правда тихо лежит себе у Ленчика в боковом кармане: затертая корочка инвалидского удостоверения.

Редко кто верит с первого раза, что этот крепыш с осколком в позвоночнике сам поднял себя из кресла. За волосы. И с тех пор не боится ничего, кроме сквозняков и простуды.

Ладно, замнем. Тем паче я прекрасно помню, с каким упрямством Ленчик требовал еще у Шефа перевода в мою группу, хотя стаж его занятий вкупе с опытом тянул на большее — я тогда средние года учил. Боже, как давно это было…

— Читал?

В поле зрения объявилась вырезка из газеты. Я привстал, и колено мигом напомнило о себе. Да, точно, до конца лета, никак не меньше… Вырезка бумажным мотыльком трепыхнулась в воздухе и подлетела ближе.

Я взял ее. Скользнул равнодушным взглядом.

«ГЛАДИАТОРЫ, или БИЗНЕС ДО СМЕРТИ». Над заголовком, шрифтом помельче: «…осталась без мужа женщина и осиротели ПЯТЕРО детей…»

— Ты читай, читай! — Ленчик уже развязал пояс, свернув его в аккуратное колечко.

Черная гадюка в кубле.

— Зачем?

— Семеныч, тебе что, жалко?!

Мне не было жалко. Считайте меня толстокожим извергом, Дракулой во плоти, но мне не было жалко даже безымянную женщину с ее пятеркой сирот. Врут акулы пера: гладиаторы-то были рабами, а наших битков никто не принуждает совать свой клюв в бои без правил. Сунул, орел? — не ори, что прищемили! Вон на снимках — цветных, чтоб страшнее! — экие рожи… А подписи-то, подписи! Не иначе, всей редакцией рожали, в муках. «Я тебя утоплю в крови!» «Смерть надо принять достойно!» «Ларри Паркер — мало не покажется!» «Даглас Дедж — уже все…»

Я пригляделся к последнему снимку. Бородатый мужик, голый по пояс, лежал навзничь, а рядом топтались лаковые туфли рефери. И впрямь — все. Мало не показалось. Что ты забыл у нас, бедный Даглас Дедж? Призы в Штатах маленькие? Судил я однажды по молодости да глупости пару таких турниров, один — вместе с Ленчиком… на всю жизнь затошнило.

Оно, когда челюсти настоящих мужчин с татами собираешь, сперва ничего, даже весело, а потом всегда тошнит.

В дверь постучали. Ленчик убрал засов, и рыжая бородища влезла к нам из общей раздевалки.

За бородищей маячили добрые самаритяне в ассортименте.

— Ты как? — спросила борода, проявляя заботу.

— Лучше всех. — Я криво ухмыльнулся в ответ и сменил рабочие очки на парадные. — Заходи, Димыч. И дверь закрой.

Мой бессменный друг и соавтор первым делом почему-то ухватил газетную заметку. Вот она, всеобщая грамотность, вот ее кислые плоды!

— Это правильно, — сам себе сообщил Ленчик, надевая шерстяные кальсоны (те самые, знаменитые), которые носил под джинсами до июля месяца. — Пусть и Димыч прочтет.

— Вслух? — мигом поинтересовался Димыч. Ленчик подумал

— Давай вслух, — благосклонно разрешил он.

— «Этот человек был бойцом, чемпионом мира по боям без правил, мастером кемпо-дзюцу, лучшим учеником Ройса Грейси, — слегка картавя, затянул Димыч на манер панихиды. — Его бой с одним из представителей местного клуба „Тайра“ закончился неожиданно для всех. Уже на первой минуте поединка после серии мощнейших ударов по голове американца ему потребовалась медицинская помощь…»

— После серии мощнейших ударов по голове американца, — со вкусом повторил я; потом, не вставая, изобразил эту серию в красках и подробностях.

— Не статья, а мечта патриота! Янки, гоу хоум — и в рыло!

Димыч хмыкнул и продолжил:

— «Медбригада констатировала остановку дыхания. В 21:20 пострадавшего доставили в отделение нейрохирургии. А по смертельному рингу, как по подиуму, расхаживали манекенщицы в вечерних платьях, которым было невдомек, что человеку на носилках уже не до их праздника жизни…»

— И прослезился. — Я, кряхтя, встал. Пора одеваться. Пора ковылять домой. Зализывать раны пора. А там будем посмотреть.

Ну злой я, злой!… И плевать хотел на их праздник жизни после серии ударов по голове.

— Ты завтра ходячий? — спросил Ленчик.

— А хрен его знает, — честно ответил я.

— Жалко. Я тебя в одно место свозить хотел. Разговор есть.

— Не, Ленчик… Давай в другой раз.

— Давай. Хотя надо бы завтра.

— Темнишь?

— Нет. Просто…

Он скосился на дверь. Со значением. Дескать, лучше с глазу на глаз. Не приведи Великое Дао, подслушают или заметку втихаря прочтут — караул!

Враг не дремлет!

— Семеныч, ты завтра точно не можешь?

Я завтра точно не мог. По целому ряду причин. Хотя знал: если Ленчику какая блажь втемяшится в голову — ее оттуда не то что колом, асфальтовым катком не вышибешь! Впрочем, спасение мое объявилось внезапно.

— Давай я съезжу, — предложил Димыч, отрываясь на миг от заметки. — Чего тебе с твоим коленом мотаться? Ленчик, я тебя устрою?

Ленчик долго размышлял.

Губами даже шевелил.

— Ладно, — наконец смилостивился он. — Семеныч, ты его потом расспроси, в подробностях. Хорошо?

— Хорошо, — кивнул я. — Расспрошу. С пристрастием. На дыбу вздерну и расспрошу.

— А бросал ты их здорово. — Ленчик надел куртку и стал аккуратно расправлять капюшон. — Кто ж мог знать, что там паркетина отскочила… Тебя подождать?

— Подожди. До метро прогуляемся. Или машину поймаем.

Я не стал объяснять Ленчику, что дело не в паркетине. Не совсем в паркетине. А в грехах юности, героической дури былого, которая так и норовит сейчас отдаться в сломанном некогда запястье.

Или в опорной ноге, когда та не вовремя вспоминает о прошлых вывихах и запаздывает на миг выполнить приказ.

Ленчик старше меня года на два-три.

Он и сам все понимает.

ДМИТРИЙ

Под ногами вкусно чавкала весна.

Какой— то придурок оставил здоровенный трейлер стоять прямо посреди улицы, так что к нужному нам дому таксист подъехать не смог. Вот и приходилось теперь месить грязь Нижней Гиевки, лавируя между многочисленными лужами.

Всегда удивлялся и завидовал тем везунчикам, которые даже в распутицу ухитряются сохранить обувь и брюки в первозданной чистоте. У меня это никогда не получалось. Как ни стараюсь ступать аккуратно — все равно туфли придется дома отмывать. Хорошо хоть штаны такой расцветки, чго грязи на них не видно, — но ее там хватает, можно не сомневаться! Зато нижний край моего плаща все явственнее приобретает вид камуфляжа.

Ну и черт с ним! В первый раз, что ли? Привык уже…

По левую руку от нас, на пустыре, жгли костры из всякого хлама. Запах дыма удивительно напоминал аромат осенних пожарищ, где топливом служит палая листва (да что ж они там жгут, в самом деле?!); костров было несколько, пять или шесть, они располагались огненным полукольцом, охватывая помост… да нет, не помост — просто мусоросборочную машину, и на крыше кабины топтался мужик в ватнике. Зачем? с какой целью?! — Бог весть, но снизу на мужика во все глаза глядели двое его коллег и толпа местной пацанвы.

Пьеса «Киецунэ» в новом переложении, сцена шестая, реплика: «…все тщетно в нашей жизни. На мгновенье блеснет роса — и тает без следа…»

Смейся, паяц.

Дом, до которого мы наконец дохлюпали, мне сразу понравился. Чистенький, розовый, за ажурной оградкой — именно оградкой, а не высоченным забором, сплошь утыканным поверху битым стеклом, как все вокруг. Клумбы, цветники, деревья в нежной клейкой зелени — и никаких теплиц, огородов… Веранда. Дорожки опять же плиткой выложены. С любовью сделано, сразу видно.

И за славные денежки.

Калитка была не заперта, но, когда Ленчик толкнул ее, внутри, где-то в глубине дома, мелодично отозвался колокольчик.

А еще мне послышалось тихое рычание из-за кустов сирени.

Хозяйка материализовалась на веранде словно из воздуха — во всяком случае, я не успел заметить, откуда она появилось. Плотная невысокая женщина лет пятидесяти в старомодном, но очень стильном костюме маренового цвета. В лице ее было что-то неуловимо восточное: разрез глаз? цвет кожи? губы? Какая разница. Неудобно так пялиться на незнакомого человека.

И вообще: Восток — дело тонкое.

— Добрый день, Зульфия Разимовна, — машет рукой Ленчик. — Вот, как договаривались…

— Добрый день, — попугаем повторяю я. — Дмитрий.

— Дмитрий? — Густые брови хозяйки ползут вверх. — Леня, вы же говорили… Впрочем, неважно. Очень приятно, Дмитрий. Вы не возражаете, если мы расположимся на веранде? А то в доме не проветрено, я только приехала.

— Конечно, ничего не имею против, — равнодушно соглашаюсь я.

А про себя думаю: на веранде наверняка курить можно!

Столик и три легких пластиковых стула уже ждут нас. Я спешу извлечь купленную по дороге коробку конфет и бутылку розовой «Каролины». Зульфия Разимовна улыбается одними глазами и извлекает из стенного шкафчика вторую коробку конфет, сестру-близнеца моей. Затем на столе появляется вазочка с печеньем, чашки, фарфоровый чайничек для заварки…

Я, намекая, гляжу на принесенную бутылку, но хозяйка отрицательно качает головой.

— Спасибо, Дмитрий, я не пью.

Ленчик согласно кивает, и я понимаю: он тоже не пьет. Во всяком случае, в присутствии хозяйки.

Ну и ладно! С Олегом дома выпьем. Не оставлять же добро этим трезвенникам! Вино в шкафу, что цыган в тюрьме…

Я нагло сгребаю бутылку со стола и засовываю ее обратно в сумку.

— Чайник сейчас закипит, — сообщает Зульфия Разимовна и, безошибочно угадав во мне курильщика, выставляет на стол потемневшую от времени бронзовую пепельницу.

— Спасибо.

Извлекаю свой любимый «Данхил», спички; сижу, пускаю дым в сторону, стараясь не окуривать хозяйку и Ленчика.

Молчим.

Ну и зачем я сюда приехал? В молчанку играть? Потом чайку попьем — и обратно?

Видимо, эта мысль достаточно явственно отражается у меня на лице, поскольку картина «Три тополя на Плющихе» наконец приходит в движение.

Зульфия Разимовна извлекает из нагрудного кармана визитку и протягивает ее мне, а Ленчик нарушает обет молчания.

— Знакомьтесь, — ни к селу ни к городу сообщает он.

В ответ я вручаю хозяйке свою карточку, с гордым словом «Писатель», двумя электронными адресами, телефоном, факсом и прочими прибамбасами. Ну люблю, люблю я пускать пыль в глаза, есть такая слабость! Хотя, с другой стороны, ведь все правда: действительно писатель, и e-mail у меня есть, и факс-модем вполне приличный — а то, что факсовой его частью я до сих пор пользоваться не научился, так это на визитке указывать не обязательно! Надобности пока не было — вот и не научился…

Минуту— другую мы с хозяйкой изучаем верительные грамоты, и в результате часть последующих слов Ленчика проходит мимо моих ушей.

«Иванова Зульфия Разимовна». Это ж надо! «Межрегиональный медицинский центр „Здоровье“. Старший врач-консультант, кандидат наук». И телефон. Адреса, как и на моей визитке, нет. Это правильно. Кому надо — позвонит.

— …Димыч, у тебя ведь «Пентиум»? — доносится до меня голос Ленчика.

— Двухсотый, — машинально отвечаю я. — Тридцать два метра оперативки.

— Слушай, а можно будет к тебе зайти, одну программку раскрутить? А то у Зульфии Разимовны сотая «четверка» не справляется.

— В принципе, можно. А что за программа?

Они что, за этим меня сюда затащили? Можно ведь было и по телефону договориться! Впрочем, они не меня, а Олега хотели…

— Понимаете, Дмитрий, — вступает в разговор хозяйка дома, — мы с Леней увлекаемся астрологией. Тут нам из Москвы привезли новые программы для составления солярных диаграмм, а моя развалюха их не тянет. Если бы вы были столь любезны…

— Нет проблем. Машина у меня свободна по вечерам — с утра я работаю.

— Так и я с утра работаю. — Зульфия Разимовна на этот раз улыбается по-настоящему, молодея лет на десять — Скажем, в среду, часов в шесть вечера, вас устроит?

— Вполне. Только эти астрологические программы вам самим ставить придется — я в них не специалист.

— Конечно, конечно, — спешит заверить меня хозяйка, — я буду вам очень благодарна! Если хотите, могу составить гороскопы вам и вашему соавтору…

— Не откажусь…

Еще несколько минут мы рассыпаемся в любезностях и взаимных заверениях, вокруг стремительно нарастает ком словесной шелухи, но тут наконец закипает чайник, и Ленчик начинает колдовать над его меньшим фарфоровым собратом. Ленчик — большой специалист по заварке чая. Как, впрочем, и мой соавтор. Все эти бесконечные ополаскивания, переливания, самую малость сдвинутая крышечка, специальные подставки из можжевельника… И пьют они оба чай крепкий, чуть горчащий, без сахара — дабы не портить вкус божественного напитка.

Я тоже люблю крепкий, но с сахаром За что Олег называет меня «извращенцем». А я его — «чайным маньяком».

Сокращенно: «чайняком».

Ленчик — тоже «чайняк». В отличие от Зульфии Разимовны, которая, как выясняется, принадлежит к великому содружеству сладкоежек!

На пятой конфете я не выдерживаю.

— Зульфия Разимовна, я очень люблю чай, но…

Я выразительно смотрю на нее в упор, и хозяйка дома кивает, не отводя взгляда.

— Вы правы, Дмитрий. Просто Леня говорил мне о другом человеке… да и я не очень хорошо знаю, с чего начать. Эта история наверняка покажется вам странной.

Вах, женщина — какое знакомое начало! Сколько моих приятелей начинали свои рассказы, повести и романы этими сакраментальными словами! Но Зульфия Разимовна — не писатель. И наверняка не собирается пересказывать мне идею очередного триллера. Однако… я, конечно, тоже не Шерлок Холмс, могу и пальцем в небо угодить — но сейчас попробую угадать.

Я лезу в сумку, извлекаю оттуда помятую заметку и разворачиваю ее перед старшим врачом-консультантом.

— Речь пойдет об этом?

Она утвердительно наклоняет голову; ветер играет прядями иссиня-черных волос без малейших признаков седины.

Красится, наверное.

— Это хорошо, что вы уже в курсе. Дело в том, Дмитрий, что я была председателем медкомиссии на этом турнире. Понимаете, я знаю, кто убил американца.

— И я знаю. — Трудно сдержать ухмылку, да я и не очень-то пытаюсь. — И полгорода знает. Очередной костолом из «Тайра».

— Ах, если бы! — Карие глаза Зульфии Разимовны становятся очень серьезными, и на миг мне кажется: хозяйка дома растеряна, крайне растеряна, и сдерживается из последних сил.

Эта растерянность, а также последующие слова Зульфии Разимовны действуют на меня, как холодный душ.

— Этого, как вы изволили выразиться, «костолома» я не допустила к турниру по состоянию здоровья, — тихо роняет она, и после ее слов в воздухе повисает вязкая пауза.

Мне резко хочется курить, и я лезу в карман.

ВРАЧ

С первым квартетом «мордобойцев» никаких проблем не возникло: к их здоровью еще бы малость мозгов — и хоть в космонавты зачисляй! А так, как в старом анекдоте: «Были бы мозги — было б сотрясение!» Однако у пятого, лобастого, с бритой наголо головой и водянистыми, навыкате, глазами, обнаружилось повышенное внутричерепное давление. Изрядно, надо сказать, повышенное. И Зульфия Разимовна, не раздумывая, отстранила его от участия в турнире.

Безоговорочно.

Так председатель медкомиссии и сообщила представителю клуба, заявившемуся в ее кабинет вскоре после ухода бритоголового бойца. Тот попытался было спорить, но вскоре сдался и обещал прислать замену. В «Тайре» крепких ребят хватало — найдет другого, поздоровее, никуда не денется.

А Ивановой платят за работу, а не за суету под клиентом.

И неплохо платят; многие коллеги искренне завидуют — синекура, и только!

Представитель ушел, и сразу вслед за ним в дверь бочком протиснулся лысоватый мужчина лет сорока — сорока пяти. В руках мужчина тискал картонную папку с какими-то бумагами.

— Карточки принесли? — поняла Иванова. — Наконец-то! Давайте, давайте, я их уже давно жду!

— Да я это… я не карточки, — промямлил мужчина, глядя в пол. — Я на медкомиссию. Это здесь?

— Здесь. Только вы, наверное, ошиблись кабинетом — здесь проходят медкомиссию кандидаты на участие в «боях без правил».

— Да, да, все верно. Я тоже… кандидат! — Заискивающая улыбка и подмигивание, достойное Дон-Жуана; правда, Дон-Жуана после каменных объятий командора.

— Вы?!! — опешила Зульфия Разимовна. — Вы хоть представляете, что это такое? Вы от какого-то клуба? Федерации?

— От клуба «Тайра»! — гордо заявил посетитель и протянул ей пластиковую карточку-удостоверение.

— И Константин Георгиевич счел возможным выставить вас на турнир?!

— Да. Счел, — подтвердил мужчина, сияя новой копейкой.

Аж плешь вспотела.

— Вы в списках есть? Как фамилия?

Названная фамилия действительно обнаружилась в списке. Она стояла самой последней и была вписана в распечатку от руки, фиолетовым фломастером.

— Ну хорошо, — вздохнула Зульфия Разимовна. — Раздевайтесь. До пояса. Посмотрим вас.

И сокрушенно покачала головой, окинув взглядом отвисший живот, сутулые плечи и дряблые мышцы «кандидата».

Разумеется, как и следовало ожидать, у мужчины обнаружился полный «джентльменский набор» типичного городского интеллигента, ведущего малоподвижный образ жизни: запущенный остеохондроз, тахикардия, слабая близорукость, варикоз и далеко не радостная кардиограмма.

Большинство из всего этого можно было определить даже на глаз, но Зульфия Разимовна скрупулезно провела полный осмотр, после чего с чистой совестью вывела на карточке «кандидата»: «К турниру не допускается по состоянию здоровья».

Число.

И подпись.

Мужчина был явно обескуражен, но возражать не пытался: тихо оделся, забыв карточку с заключением на столе, и понуро вышел из кабинета.

ДМИТРИЙ

— А вечером мне позвонили. Мое начальство. — Зульфия Разимовна аккуратно поставила на столик пустую чашку и бросила короткий взгляд на Ленчика.

Ленчик молча кивнул — продолжайте, дескать.

Все свои.

— Звонок как звонок, ничего особенного, только я сразу почувствовала: что-то не так. И вот, уже прощаясь, наша заведующая центром как бы между

делом интересуется: вы, Зульфия Разимовна, сегодня там кого-то до турнира не

допустили? Да, говорю, не допустила. Двоих. У одного внутричерепное

повышено, ударят — и здравствуй, инсульт!… А второму вообще трусцой бегать

надо. Небось достал тренера, а тот его ко мне сплавил, чтоб отвязаться, -

заранее ведь знал, не пропущу красавца! И тут наша заведующая вдруг начинает

лирику: дескать, «эти люди сами знают, на что идут», и подписку они дают,

и тренер тоже готов — под свою ответственность… А в итоге просит допустить

«этого человека» к участию в турнире!

На некоторое время хозяйка дома умолкает, нервно разминая пальцы и глядя в сторону. Да, неприятно, когда на тебя давит начальство. Можно только посочувствовать. Но я все еще не могу уразуметь: при чем тут Олег или я? Да и Ленчик…

— Я сначала не поняла. Думала, она за бритоголового просит. Спрашиваю, а заведующая смеется натянуто: да нет, мол, Зульфия Разимовна, того вы правильно не допустили! И тут я совсем перестаю что бы то ни было понимать. А она мне снова про подписку, про тренера, который готов под свою ответственность, и надо бы пойти навстречу, а если теленок сам лезет бодаться с дубом — мы врачи, а не педагоги, в конце концов, это его телячьи проблемы. Ну, понаставят синяков, глядишь, образумится! Такие, пока на своей шкуре не почувствуют… Нет, нет, конечно же, укажите диагноз, но только вместо «не допускаю» — «не рекомендую». Чуть другая формулировка, не более, и никто не будет к вам в претензии…

Зульфия Разимовна откинулась на спинку стула и перевела дух.

— Трусиха я, Дмитрий. К чему мне конфликт на работе? Мало ли, может, у начальства с «Тайрой» свои дела… Честно составила повторный диагноз, резолюцию «не рекомендую» — и назавтра утром отдала карточку этому «бойцу» с остеохондрозом. А через пять минут является ко мне их представитель: конфеты принес — та самая коробка, которую я на стол выставила! Благодарил — и при мне написал на карточке: «…под личную ответственность». Ну, подписку они все дают, еще до медкомиссии. А перед уходом вдруг спохватился — и кладет на стол два билета. Вот, говорит, это вам. Приходите с мужем. Или с сыном — надеюсь, вам понравится. И ушел, довольный такой. Я на билеты глянула: второй ряд, чуть ли не самые лучшие места! А цена… В общем, Дмитрий, около сорока долларов за каждый.

— Ничего себе! — непроизвольно вырвалось у меня.

— Вот именно, — согласилась Зульфия Разимовна. — А потом, когда деньги в кассе получала — мы ведь не бесплатно на них работаем! — вижу: сумма в ведомости больше обычной. Я-то уже знаю, они меня в медкомиссию третий год приглашают. Кассир говорит: премиальные. Нет, все законно, все по бумагам… И мнение свое я честно написала, и диагноз — а душа не на месте! Ну зачем, зачем им этот книжный червь с остеохондрозом, что они так с ним носятся?! Хоть вы мне объясните: зачем?!

Я только кивнул. А потом спохватился и помотал головой из стороны в сторону. Я этого тоже понять не мог.

— Вот вы, Дмитрий, — хозяйка дома внезапно подняла на меня глаза, — Вы ведь и помоложе его лет на семь, и явно покрепче будете — хотя и вас, вижу, остеохондроз не миновал. — Я опять кивнул и развел руками: что да, то да…

— Не поймите превратно, но я бы и вас скорее всего не пропустила! Скажем так: крепко подумала бы. («А я и сам не рвусь», — пробормотал я.) И тем не менее — заведующая звонит, представитель благодарит, деньги платят, билеты… В общем, неприятный осадок. Словно продалась кому-то. Думала-думала, решила-таки сходить посмотреть. Муж отказался: у него как раз в этот день дела объявились; сына с женой на именины к другу пригласили — короче, второй билет я подарила соседскому мальчишке. Так он, когда понял, что это не шутка, от счастья так заорал, куда там коту мартовскому… Прибралась в квартире, обед сготовила — и пошла. Своими глазами увидеть, что ли…

ВРАЧ

Всю дорогу от метро до Дворца спорта у Ивановой спрашивали лишний билетик. Дороговизна изначальная вкупе с дороговизной «вершков» не пугала. Долговязые подростки в кожаных куртках, солидные дядьки, как две капли воды похожие на странного «кандидата», голенастые девчонки на роликах…

Народ желал зрелищ.

У ступеней входа рычало людское море, разделенное надвое местным Моисеем — милицейским полковником. Две шеренги серых мундиров, сомкнувшись плечом к плечу, открывали для счастливчиков доступ в святая святых. Зульфия Разимовна одернула плащ и не спеша двинулась по рукотворному проходу. Ступени. Холл. Вежливая билетерша в стеклянных дверях. Если бы еще Иванова понимала, зачем она сюда пришла…

Исключительно вкусное мороженое придало хоть какой-то смысл сегодняшнему походу.

Трибуны оказались забиты под завязку. Зульфия Разимовна ожидала увидеть публику сорта определенного, более того, сорта хорошо известного — но ожидания не оправдались. Вернее, оправдались лишь частично. Вон и впрямь сидит плечистый молодец со сломанным носом, хоть сразу в бой, последний и решительный, зато рядом блестит очками согбенный наукой профессор, и румянец кипит на гладко выбритых шеках, румянец предвкушения; а за профессором на полряда — выводок соплюх, жадно вперившихся в рекламные щиты на стенах. И смешались человеки, всяк со всяким, взыскуя услад…

Зульфия Разимовна прошла во второй ряд, протолкалась к законному месту и села. Отсюда было видно не просто хорошо — прекрасно. По труду и плата. Центр зала аккуратно застелили зелеными коврами («Татами», — неожиданно для себя вспомнила врач), и вокруг газона-пентаграммы, за столиками, сидели чинные мужчины в костюмах. Боже! — они еще и при «бабочках»… Зульфия Разимовна вспомнила боевик, давным-давно виденный по телевизору. Никаких ковров, никаких «бабочек», а место будущей драки окружали проволочные сетки в два роста.

То ли боевик врет, то ли на сетки у устроителей средств не хватило…

Начало ей, вопреки предчувствиям, понравилось. Заиграла музыка, цветные прожектора завертели леденцовую метель, и на ковры выбежала толпа симпатичных девиц в трико. Девицы принялись махать руками и ногами, иногда попадая в такт, иногда — нет, но выглядело это вполне пристойно. Правда, по трибунам загуляли игривые смешки, а сосед Зульфии Разимовны откинулся на спинку кресла и прикрыл глаза. Соседу было скучно. Соседу не нравились девицы.

Сосед хотел, чтоб без правил.

Зато даже сосед оживился, когда девиц сменили парни в белых кимоно, похожие на агрессивных снеговиков. Снеговики по очереди били друг друга ножами, палками и разными предметами, но итог не баловал разнообразием: агрессор непременно шлепался на… (татами — снова вспомнила Зульфия Разимовна). Жаль, музыку отключили, прямо посреди выступления. В последнее время Ивановой нравилась такая, ненавязчивая и мелодичная. Под нее хорошо отдыхать. И, как оказалось, хорошо отбирать ножи или плясать в трико. Сердца мужские раня глубоко. Дома попробовать, что ли…

Начало первого боя она проморгала. На зелени пентаграммы сами собой возникли люди, один в полосатом костюме-тройке, двое других — голые по пояс. Невнятно рокотнуло из динамиков, остальные слова утонули в реве возбужденных трибун; и полуголые сошлись вприпрыжку. Видно было хорошо, но на этом достижения Ивановой закончились: она так и не поняла, что произошло. В памятном боевике все было гораздо отчетливей, а здесь… Один боец почти сразу упал, второй упал на него сверху и принялся азартно шевелиться, пока не вмешалась полосатая «тройка». И так, словно в глупом анекдоте, «восэмь раз». Наконец первый ушел на негнущихся ногах, а второго проводили воплями и свистом.

В самый последний момент победитель обернулся, и Зульфия Разимовна отчетливо увидела его лицо. Совсем молодое, с жиденькими усиками на верхней губе. Лицо противоречило мощному, давно мужскому телу, противоречило всем: удивлением, намертво застывшим на нем, пронзительной голубизной взгляда, кровоподтеком на скуле…

«Хороший мальчик, — подумалось невпопад. — Жаль».

А потом ей стало тоскливо.

Пентаграмму топтали все новые и новые претенденты, они падали, вставали, шевелились, снова падали; в паузах выбегали то девицы, то белые снеговики-забияки, то маленький, похожий на краба человечек с огромным мечом

— и снова: полуголые люди падают, встают, шевелятся, выкрикивают сорванными голосами. Вокруг нарастал девятый вал зрительских пристрастий, и Зульфия Разимовна поймала себя на удивительном желании: ей захотелось крикнуть. Как можно громче. Неважно что — лишь бы громче. А еще ей захотелось встать… нет, вскочить и вскинуть руки к потолку.

Глупо.

Стыдно.

Но — хочется.

Она осталась сидеть на месте и даже не крикнула. Потому что буря сменилась громоподобным хохотом. Смеялись все: зрители, строгие судьи за столиками, даже старенькая уборщица в служебном проходе смеялась, опираясь на видавшую виды швабру. Старый знакомый Зульфии Разимовны стоял в ближнем углу пентаграммы и, забывшись от волнения, почесывал отвислый животик. Лысина вовсю отражала свет прожекторов, и голова «кандидата» походила на лик Николы Угодника, намалеванный пьяненьким богомазом. Напротив же вяло приплясывал огромный бородач, все тело которого покрывали устрашающие татуировки. Кажется, бородач был единственным, кто не смеялся (если не считать Ивановой). «Я пришел сюда работать, — невидимым лозунгом висело над бородачом, — работать честно и за деньги, а все остальное меня не интересует».

Полосатая «тройка» сбегала к угловым столикам, заглянула в какие-то бумажки и вернулась обратно.

Отмашка, команда тонет в хохоте — и бойцы сошлись.

Зульфия Разимовна не понимала ничего раньше; не поняла и теперь. Ей показалось, что бородач еще на подходе сунул перед собой кулаком, но рука гиганта вдруг повисла мокрой тряпкой, а лысенький «кандидат» не успел остановиться и с разбегу ткнулся в татуированную грудь. Подбежала «тройка», но было поздно: бородач навзничь лежал на полу, а «кандидат» бессмысленно топтался над противником, даже не пытаясь ничего делать.

Врач встала и начала пробираться к выходу, слыша, как затихает хохот за ее спиной.

У самых дверей ее толкнули.

— Извините, — со странной озлобленностью буркнул дядька в белом халате, один из двоих, что тащили носилки; и процессия свернула в служебный проход, едва не сбив с ног причитавшую шепотом уборщицу.

Прежде чем они скрылись в темноте, Зульфия Разимовна успела увидеть: у человека на носилках нет лица. Гладкий лиловый пузырь, больше всего похожий на волдырь после ожога, обрамленный нелепой бородой. Нет, померещилось: конечно, у бородача было лицо, обычное человеческое лицо — просто цветная метель прожекторов и дежурная лампочка над боковой дверью, мимолетно скрестив лучи на пострадавшем бойце, зло подшутили над доктором Ивановой.

Очень зло.

Назавтра, в утренней газете, она прочитала заявление своего приятеля, заведующего нейрохирургическим отделением.

«Его убили прямо на татами, а в больницу привезли уже умирать. У пострадавшего наступила кома 3-й степени. Компьютерная томография показала, что произошло кровоизлияние в ствол головного мозга, массивное кровоизлияние в субарахноидальное пространство и отек белого вещества. Еще там, в зале, оперативное вмешательство было бесполезным. Он был обречен».

И тогда Зульфия Разимовна позвонила Лене.

ДМИТРИЙ

— Понимаете, все-таки в этом есть и моя вина. — Госпожа Иванова нервно комкает в пальцах белоснежный платок с вышивкой по краю. — Я должна была настоять, чтобы его не допустили к турниру! Но… я ведь опасалась за него самого — а не за того, с кем ему придется драться! И теперь, если начнется разбирательство… меня могут обвинить в недобросовестности, что я пропустила… Вот я и позвонила Лене. Он говорил, что раньше и сам был судьей, а ваш соавтор…

— Зульфия Разимовна, успокойтесь. — Ленчик осторожно трогает хозяйку за локоть, и та послушно умолкает. — Вашей вины в гибели американца нет. Мы, конечно, проконсультируемся с Олегом Семеновичем, — при посторонних Ленчик всегда называет Олега на «вы» и по имени-отчеству, — но любой специалист подтвердит вам…

— Совершенно верно, Зульфия Разимовна, — спешу я прийти на помощь Ленчику. — Давайте рассуждать спокойно. Подписку этот лысый давал? Давал. И американец наверняка давал. Так?

— Так, — кивает Иванова.

— Значит, претензий к вам со стороны его клуба или родственников быть не может. Так?

— Так… — менее уверенный кивок.

— Дальше: американец проходил медкомиссию?

— Конечно! У них с этим еще строже, чем у нас. Но и здесь его тоже осматривали. Я, кстати, и осматривала… — глухо добавляет она.

— И что? Он был здоров?

— Абсолютно!

— Очень хорошо. Значит, любая экспертиза подтвердит вашу компетентность. Таким образом, и с этой стороны к вам претензий быть не может. А если возьмутся за лысого, который американца убил, — в карточке есть ваше заключение и диагноз. Плюс запись представителя клуба насчет личной ответственности. Вы ни в чем не виноваты!

— Да я понимаю, понимаю. — Зульфия Разимовна сунула платок в чашку с чаем, спохватилась и принялась выкручивать тонкий батист. — Только все равно сердце болит. Человек погиб… По-дурацки погиб. И я к этому причастна! Если бы я настояла на своем…

— Ну а если бы американца убил здоровый костолом без тахикардии — была бы какая-то разница? Для убитого — вряд ли. Да и для остальных тоже.

— Наверное, вы правы, Дмитрий. Я зря переживаю — но я ничего не могу с собой поделать! У меня такое в первый раз, за двадцать четыре года медпрактики…

— Зульфия Разимовна, скорее всего никто вообще не будет интересоваться здоровьем победителя. А если заинтересуются и увидят ваш диагноз — только плечами пожмут. В итоге спишут на несчастный случай и забудут. Собственно, это и мог быть только несчастный случай! Никто не в силах такое предвидеть — хоть вы, хоть сам Гиппократ! — вновь вступает в разговор Ленчик.

Кажется, вдвоем мы ее все-таки немного успокоили.

— Действительно, история странная и неприятная, я вас понимаю — но мало ли что случается на подобных турнирах? Ну, упал человек неудачно, затылком ударился или еще чем… Разве что этот мой коллега-остеохондротик — тайный мастер какого-нибудь «Белого Журавля»! — пытаюсь я пошутить, но, похоже, не вовремя. — Впору садиться роман писать: тайное общество, прадедушка из провинции Хэбей, искусство «отсроченной смерти»…

— Роман не надо, — Ленчик оборачивается ко мне и слишком пристально на меня смотрит. — В другой раз. Зульфия Разимовна, мы с Димой еще обсудим ваш рассказ с Олегом Семеновичем и перезвоним вам. Не волнуйтесь. А этот… журавль белый… Никакой он не мастер. Зульфия Разимовна, покажите ваш список.

Госпожа Иванова извлекает из кармана сложенный вчетверо листок и протягивает его мне. Разворачиваю. Ксерокопия. С очень даже приличной лазерной распечатки, на фирменном бланке клуба «Тайра», с непременным значком «инь-ян» в правом верхнем углу. Последняя фамилия действительно вписана от руки. Монахов Владимир Павлович. Сорок два года. Совпадение, наверное…

И тут до меня доходит.

Сорок два года, лысина, сутулые плечи, отвисающий живот…

Я медленно поднимаю взгляд на Зульфию Разимовну.

— У этого… Монахова — у него родинка есть? На лице, справа от носа?

— Есть, — уныло подтверждает Иванова.

Я оборачиваюсь к Ленчику и обнаруживаю, что он с интересом наблюдает за моей реакцией.

— Теперь понимаешь? — вкрадчиво интересуется Ленчик.

— Понимаю.

Вру я. Теперь-то я уж точно ни черта не понимаю!

Кроме одного: Харьков — большая деревня…

Закрывая за собой калитку, я глянул через плечо. Зульфия Разимовна, пригорюнясь, стояла на веранде, а у ног ее лежал матерущий доберманище. Кобель. Тоже небось прямо из воздуха объявился.

Уши собаки торчали двумя копейными остриями.

IV. НОПЭРАПОН

СВЕЧА ВТОРАЯ

Если, однако, в отроке двенадцати-тринадцати лет явлен замечательный талант, что он ни делай — все будет чудесно. Если мальчик и собой хорош, и голос его красив, да если он искусен, то откуда взяться дурному? Вот только цветок этот не является истинным цветком, он всего лишь цветок временный.

Дзэами Дабуцу. «Предание о цветке стиля»

1

— Осторожнее, господа! Осторожнее! Ради ваших почтенных матушек, чтоб им ни… никогда… Да осторожнее же, дети собаки!

Маленький толстячок едва не плакал. Мало того, что собирать реквизит пришлось впопыхах, без должного тщания, даже не воскурив благовония перед изображением бодисаттвы Фуген; мало того, что отъезд из Киото упал как снег на голову, так еще и носильщики попались — хуже горных чертей! Безрукие неумехи, которым только навозные кучи вилами перекидывать! Сундук легкий, скажете? Что здесь втроем таскать, скажете? Ну, вы и скажете! В сундуке-то парики, волосок к волоску, — и длинные, до пола, ярко-алые и желтые кудри «демонов», и самурайские, с пучком на макушке, и седые старческие… Все пересыпаны порошком из сухих листьев кустарника каги, от моли да плесени, все тщательно расчесаны частым гребешком, каждый дорог не деньгами — памятью, актерской славой!

— Осторожнее, господа!

Носильщики, подвязав рукава, вяло отбрехивались.

Утро на дворе, куда спешить? До полудня перетаскаем, набьем повозки барахлом сверху донизу, а не перетаскаем — завтра выедут. По рассветному холодку. Небось не вельможи, не гонцы правительственные, днем раньше, днем позже…

— Осторожнее! Не повредите барабанчики! Молодой господин, ну хоть вы скажите им! Молодой господин!

Мотоеси молчал, глядя мимо толстячка, едва сдерживавшего слезы. Суматоха сборов проходила мимо него, как измученные долгими скитаниями путники проходят мимо цветущей вишни. Нет! — мертвой, сухой вишни, годной лишь на топливо для костра. Ну почему?! За что?! Ведь еще вчера, еще совсем недавно… Будда Амида, покровитель страждущих, чем моя семья прогневила тебя?!

Копитесь, копитесь,
Невзгоды и беды мои!
Недолго осталось -
Все равно могильным бурьяном
Прорастать этой плоти тленной…

Взгляд юноши мимовольно, раз за разом, возвращался к чиновнику пятого ранга — вон там, у ворот. Да вон, видите! — шапка из прозрачного шелка, к плоской тулье прикреплены две ленты: одна торчит ястребиным крылом, другая волной ручья ниспадает на спину. Лицо чиновника было бесстрастно, напоминая маску старухи из спектакля «Гробница Комати», но где-то на самом дне припухших глазок плескалось удовлетворение. Сегун Есинори будет доволен. Сегун Есинори щедро одарит своего посланца, который задержался единственно для того, чтобы все увидеть до конца и потом донести господину: его тайная воля, не высказанная до конца вслух, вершится.

Труппа Будды Лицедеев… о, простите, уважаемые: с недавних времен труппа Дзюро Мотомаса, старшего сына великого актера, покидала Киото.

Насовсем.

Об этом не говорилось, но много ли надо знающему, чтобы понять?

Намека достаточно.

При виде чиновника пальцы юноши сжимались в кулаки. Хотелось выплеснуть злобу, дать ненависти прорваться наружу, но отец строго-настрого запретил буянить. Принимать удары судьбы должно со спокойствием. Могучая сосна и под ливнем неколебима. Эх, поймать бы того грамотея, кто придумал сию мудрость, да за шиворот и наотмашь, по велеречивым устам…

Боги, за что караете?!

Опала ударила внезапно и оттого стократ больней.

Сразу по приезде с гастролей выяснилось: змея, как обычно, была пригрета на груди. Злокозненный Онъами, племянник и воспитанник Будды Лицедеев, в отсутствие знаменитого дяди и двоюродных братьев лисой втерся в доверие к новому сегуну — и мигом принялся наушничать. Ах, вы видели? — в пьесе «Киецунэ» наряд юного воителя, погибшего злой смертью, точь-в-точь парадные одеяния великого сегуна Есинори! Не мятеж ли?! Ах, вы слышали? — в пьесе «Таданори» странствующий монах с самого начала так прямо и заявляет: «Посетили мы „Южный дворец“ государей, лишенных престола…» Не смута ли? не злоумышление? не намек ли на взаимоотношения великого сегуна Есинори и самого государя императора?!

Нет, вы и впрямь не видели? не слышали?! может, оно и к лучшему?!

Итог происков не заставил себя ждать. Сначала был объявлен официальный запрет труппе устраивать спектакли в столице. Любые, вплоть до площадных фарсов и храмовых мистерий. Следующий удар последовал незамедлительно, лишив актеров времени для передышки в годину бедствий — не будучи мастером меча, наушник-племянник хорошо усвоил истину воителей: «Руби сплеча, подобно тому, как ливень хлещет по веткам!» Отнять у старого Дзэами титул Будды Лицедеев было никак нельзя, такие титулы не сегуном присуждаются, и не властям их отбирать; зато вполне можно было лишить мастера должности распорядителя столичных представлений.

Сказано — сделано.

Вернее, сказано Онъами-злопыхателем, а сделано сегуном Есинори, пятым властителем из клана Асикага. Собственно, чиновник затем и приехал: объявить о лишении некоего Мотомасы, сына Дзэами Дабуцу, права возглавлять организацию представлений в Киото.

Вот свиток с повелением.

Старый актер выслушал его в молчании и склонил голову. Лишенный официального звания, Мотомаса по-прежнему оставался главой труппы, как истинный наследник отцовского искусства, — именно поэтому труппа в спешке покидала негостеприимную столицу, из родной матери ставшую мачехой. Путь лежал на юг, в окрестности Оти. Тамошний дайме, давний поклонник Будды Лицедеев, еще раньше намекал о своем возможном покровительстве, даже в случае неудовольствия сегуна. Крепко княжеское слово, крепче стали его меча и доспехов его самураев. Ах, если б еще время не поджимало! — кто знает, что новенького взбредет в голову раздраженному сегуну…

Приходилось торопиться с отъездом. Спешить в беде — хуже некуда. Оттого и трудились в поте лица носильщики, оттого и суетился толстячок костюмер; оттого и хотелось юному Мотоеси сорвать злость на ком попало.

Бессмысленно.

Глупо.

Позорно даже!… А хочется, аж скулы сводит.

— …Молодой господин! Что ж вы-то не собираетесь?

Юноша очнулся.

— Глядите: вернется ваш старший братец, браниться станет!

— Я не еду, — Мотоеси взглянул на толстячка и увидел: изумление весенним половодьем заливает розовое личико костюмера. — Я остаюсь в Киото, с отцом.

Толстячок мигнул, шмыгнул носом, похожим на спелую сливу.

— А-а-а… это конечно. Сыновний долг превыше всего! И то верно: мастер-наставник уже в летах, годы на плечах, как снег на иве… Вы оставайтесь, молодой господин, вы берегите отца-то, пуще жизни берегите, такие люди раз в тысячу лет рождаются! А мы деньжат подзаработаем и вышлем, мы уж расстараемся, в лепешку разобьемся…

Он говорил что-то еще, шумно сморкаясь в цветной платок, но Мотоеси его не слушал.

Юноша знал: рядом с отцом его удерживает не только — и главное, не столько — сыновний долг. Отец молчаливо одобрил бы любой выбор младшего сына. Уехал бы — одобрил; остался бы — одобрил.

Мотоеси было страшно признаться самому себе: он не нужен труппе. Он, бездарность, позор семьи, будет только обузой. На сцену его станут выпускать из милости, позволяя в антрактах пересказывать опоздавшим или тугим на ухо зрителям краткое содержание пьесы. Брат время от времени позволит себе изречь скупую похвалу, вкус которой горше полыни, а прочие актеры (да что там актеры — костюмеры! музыканты! служки!) станут понимающе переглядываться за спиной.

Брат брата не выдаст.

Из уважения к имени Будды Лицедеев, из уважения к славной семейной традиции…

— Что с вами, молодой господин?! Вы плачете?!

— Пыль, — хрипло отозвался Мотоеси, отворачиваясь от толстячка, от его обидного сочувствия. — Пыль… глаза ест…

К счастью, носильщики сейчас как раз выволакивали из кладовой сундук с одеждой, и костюмер мигом забыл о юноше, бросившись следить за погрузкой.

Юноша отошел в сторону и присел на скамеечку близ фонтана.

Маленького, даже можно сказать — крохотного фонтанчика: рыба, встав на хвост, плюется тоненькой струйкой.

Он, младший сын Будды Лицедеев, бесполезней этой рыбы. Она хоть прохладу дает. А он… отец, небось благодарить станет, обнимет, скажет: "Ты

— моя опора в старости!" Отец все понимает. Кроме одного, о чем старому Дзэами не ведать во веки веков: после убийства нопэрапон юноша до одури, до тошноты боялся выхода на сцену. Сесть в «Зеркальной комнате», взять в руки маску, вглядеться в деревянный, лакированный лик, пытаясь проникнуть в глубину образа, в святая святых придуманной личности, перед тем как сделать маску лицом и выйти к публике…

Не— е-ет!

Никогда.

В каждой маске Мотоеси виделся гладкий пузырь.

Безликое лицо.

Та страшная маска бывшей «Горной ведьмы», память о бойне на кладбище Касуга, которую юноша прятал ото всех на дне личного сундучка, под грудой хлама и старых кимоно.

Вот и сейчас: посмертная память о нопэрапон так отчетливо встала перед внутренним взором, что Мотоеси машинально зажмурился. Глупо, конечно, глупо и стыдно, но и впрямь померещилось: видение — это явь, истинная реальность; закрой глаза — и исчезнет. Нет, осталось. Глаза души нелегко закрыть, подобно глазам тела. Более того, жуткая скорлупа вдруг пошла ветвистыми трещинами, вспучилась местами, размягчаясь куском воска, подогретым на огне свечки…

Что за блажь?

Сгинь! Пропади…

Не слышит… не хочет.

Нижний разлом оброс пухлой мякотью губ, почти сразу сложившихся в брезгливую полуулыбку, еще ниже выпятился костистый подбородок, нос с горбинкой навис над щеточкой усов — и под прорезями-глазницами залегли мешки, щедро расцвеченные сизыми прожилками вен.

На юношу смотрела маска чиновника.

Чиновника пятого ранга, того самого, что явился с указом сегуна к опальным актерам.

— Кто… кто ты такой?!

Белые губы Мотоеси прошептали это беззвучно, одним намеком на вопрос, столь же бессмысленный для самого юноши, как и для любого, попытавшегося подслушать этот шепот.

Вместо ответа маска чиновника, в которую превратился призрак нопэрапон, надвинулась вплотную. Юноше показалось, что кожу лица охватила влажная прохлада — так перед тем, как надеть маску, лицо покрывают тонкой тканью, смоченной и потом тщательно отжатой. Прохлада мигом просочилась внутрь, в самое сердце, деревянные черты лжечиновника налипли Мотоеси на щеки, ресницы, переносицу, губы… легче пушинки, осенних паутинок, когда невесомые нити слюдой носятся в прозрачном воздухе.

Снова перед глазами (внутренними? внешними?!) проступило лицо чиновника — ложное? подлинное?!

Одновременно с этим отчаяние и горечь покинули душу Мотоеси. Совсем. Вместо них властно воцарилось презрение, презрение высшего к низшему, ловчего сокола к жирной утке. Ничтожество всегда остается ничтожеством, в какие бы яркие личины оно ни рядилось, и добродетель всегда, рано или поздно, бывает вознаграждена, а порок — наказан. Это закон. Это незыблемость, фундамент, который не расшатать мерзким людишкам, полагающим себя пупком великой Аматэрасу, а всех остальных — засохшим дерьмом на краю выгребной ямы. Истинный человек не дает своим чувствам прорываться наружу, на потребу зевак, но скрытое всегда становится явным, и внутри каждый сам себе — сегун и государь. Власть доставляет удовольствие, власть над собой, власть над другими, будь она выражена силой духа или указом сегуната…

Что?!

Юноша вскочил, снова сел, нервно комкая в пальцах край пояса. Странное состояние ушло, улетучилось рассветным маревом под лучами солнца, кожу лица теперь немилосердно жгло, словно Мотоеси обгорел под жаркими поцелуями светила. Юноша поднес руки к лицу, ощупал нос, уголки рта… гладко выбритую верхнюю губу…

В волнении он даже не обратил внимания, что чиновник пятого ранга уже несколько минут смотрит на него, и только на него.

Смотрит зло, раздраженно, не пытаясь скрыть своих чувств.

Чиновники так не смотрят на опальных актеришек; так смотрят равные на равных, перед тем как произнести оскорбление.

Нет, юноша этого не видел, и хорошо, что не видел.

Туча не громыхнула молнией.

Чиновник поправил шапку тем же нервным движением, каким Мотоеси секунду назад дергал свой пояс, и быстрым шагом направился к экипажу. Неподобающе быстрым шагом. Слуги и скороходы из свиты помогли ему подняться в плетеный, богато украшенный кузов на двух больших колесах; погонщик, встав у передка, хлестнул тяглового быка — и процессия тронулась.

Вообще— то быка полагалось распрячь по приезде, но кто мог знать, что чиновник решит задержаться, поглазеть на сборы?… Думали -возвестит и уедет…

Боковые занавески на миг раздвинулись, из-за них высунулось лицо чиновника. Раздраженный взгляд нащупал стройного юношу у фонтана, полоснул по младшему сыну великого Дзэами наотмашь, будто острый клинок; и занавески вновь сошлись — одна даже порвалась от рывка.

Мотоеси смотрел вслед вестнику беды, часто-часто моргая.

Пыль… глаза ест…

Пыль.

Все — пыль

Отчего— то казалось: не лицо уважаемого посланца сегуна скрывается за занавесками -маска прячется на дно сундука, тонет под ветошью и хламом, медленно превращаясь в прежний гладкий пузырь.

2

Монах явился позже, когда повозки с актерским скарбом уже выехали из ворот и вереницей потянулись прочь.

К воротам Бисямон.

Безумное Облако, как и в прошлый раз, был не один. Следом за приятелем, отстав на полшага, тащился слепой гадатель, уцепившись правой рукой за ножны старого знакомого — красного меча-дурилки, который по-прежнему лежал на плече монаха. В левой руке Раскидай-Бубен тащил мешок с гадательными принадлежностями; за спиной старика болталась цитра-тринадцатиструнка в чехле из потертой кожи.

Но и это еще не все: рядом с монахом и слепцом шел старший брат Мотомаса.

У самых ворот он обогнал попутчиков, коснувшись ладонью воротного столба, и торопливо вбежал в дом, к отцу, кивнув по дороге юноше.

Сам же Безумное Облако встал как раз посреди ворот, вскинул к небу свой меч, едва не снеся верхнюю балку, — кстати, нимало не заботясь, устоит при этом бедолага слепец или позорно шлепнется наземь, — и провозгласил во всеуслышанье:

Запреты блюдя, ты — осел,
Ломая их — человек.
Правил ныне столь много,
Словно песчинок в Ганге!

«Это точно!» — еле сдержав смех, подумал Мотоеси. Хотя он знал, что если Безумному Облаку нет равных в нарушении запретов, то и в соблюдении ему тоже равных нет. Поговаривали, что второй учитель монаха, суровый Касо Содон, умерший в позапрошлом году, сперва приказал своим послушникам окатить Безумное Облако помоями и поколотить палками, а потом, все-таки открыв упрямцу врата обители, глумливо сказал:

— У тебя гладкие и пухлые руки! Такими ли руками ломать себя?!

Той же зимой, когда суровый Касо оказался прикован к постели, будучи вынужден ходить под себя, Безумное Облако убирал за учителем прямо «гладкими и пухлыми руками», в отличие от других послушников не считая нужным пользоваться лопаточками.

Многие сомневались в правдивости или хотя бы в искренности такого поступка, зная дерзость и гордыню монаха, но сомневались в душе, молча, просто из дурной привычки сомневаться во всем.

Сейчас же, закончив тираду, Безумное Облако крутанулся волчком, вынудив взвихриться полы своих одеяний, и пошел прямиком к юноше

Слепой гадатель остался стоять у воротного столба, опустив к ногам мешок. Раскидай-Бубен смотрел прямо перед собой заросшими глазницами, подкидывая и ловя в ладонь какой-то маленький предмет.

Оставалось лишь удивляться, почему он не роняет забавку, — но удивляться было некому.

— Остаешься с отцом? — осведомился монах, походя щелкнув юношу в нос.

Не обидно, но болезненно.

— Да, святой инок, — кивнул Мотоеси, во все глаза глядя на пришельца. И, признаться, было на что посмотреть. Сегодня Безумное Облако зачем-то напялил под рясу широченные штаны-юбку. какие входили в парадный костюм самурая; ряса была подпоясана женским поясом с бантом-бабочкой над поясницей, а на плечах монаха красовался драный плащ из дерюги, видимо, выброшенный старьевщиком на свалку.

— Нравится?

Монах еще раз крутанулся волчком, позволяя лицезреть себя во всей красе.

— Д-да… очень! Очень нравится! Восхитительно!

— А вот и врешь! Врешь и глазом не моргнешь! Небось когда твой папаша рядится в личину, так публика визжит от восторга, а как я обновку надену, так и морду воротят!… Ладно, молчи уж, все лучше, чем глупостями язык полоскать.

«Это точно!» — еще раз согласился юноша про себя, тихо-тихо, чтобы ушлый инок не подслушал мысли.

С него станется.

Безумное Облако плюхнулся на скамейку, кинув меч в пыль, прямо к сандалиям-гэта на высоких подставках, и пальцем поманил юношу к себе.

Пришлось осторожно сесть рядом, на самый краешек.

— А я тебя вчера видел, Будда-младшенький! — Свистящий шепот монаха обжег Могоеси ухо. — Ви-и-идел!… на рынке. Ты маринованную дыню покупал, цельных пять кусков! Отвечай, злоумышленник: было?!

— Было, святой инок. Воистину было.

На какой— то краткий миг юноша и впрямь ощутил себя злоумышленником.

Три смертных преступления: мятеж, непочтительность к родителям и приобретение маринованной дыни.

— Ишь, зарделся! Святой инок все, все видит, у святого инока три глаза… А дыня-то по три медяка за кусок! Значит, за пять кусков… за пять здоровенных кусищ… отвечай немедля: сколько на круг выходит?

— Полтора десятка медяков, святой инок. Почти полная связка.

— То-то! — Мосластый палец монаха закачался перед самым лицом юноши. Ноготь на пальце был толстый и плоский, как у черепахи, да вдобавок еще и слоился. — Полтора десятка медяков! А ты сколько заплатил, душегубец?!

— Дюжину, святой инок.

Мелкие черты монаха сошлись в крысиную, вытянутую мордочку. Встопорщилась редкая бороденка, а открытые ноздри под плоской, похожей на сломанную, переносицей затрепетали от предвкушения.

— Дюжину! Сторговался, значит! Самого Зеленщика Тамэя переторговал! Мотоеси снова кивнул. О вчерашней торговле с Зеленщиком Тамэем он уже

успел забыть — ее вытеснили события новые, гораздо более важные и гораздо менее счастливые. Но вчера, на рынке, он удивлялся самому себе: откуда и прыть взялась?! Едва Зеленщик принялся нахваливать товар, норовя выудить у простака лишнюю монетку, как в Мотоеси ответно вспыхнула неистовая жажда барыша. Хоть какого, но барыша! Юноша приводил тысячи доводов, почему этой дыне место скорее в отбросах, нежели в котомке честного человека, он торговался до хрипоты, на каждый довод Зеленщика Тамэя отвечая своим контрдоводом, призывая в свидетели Канон-Тысячеручицу, всех будд прошлого-будущего и любого из рыночных зевак… да, много воды утекло, прежде чем продавец и покупатель ударили по рукам.

Зеленщик Тамэй еще долго провожал его взглядом, восхищенно крутя головой, и было в его взгляде что-то такое… Сейчас Мотоеси казалось, что взгляд торговца был донельзя похож на прощальный взгляд чиновника из окна экипажа.

Странно: вспомнил о торговце, и вдруг примерещилось — вчерашний день, личный сундучок в углу, хлам, и на самом дне сундучка деревянная маска топит в самой себе лицо жадного Зеленщика, застывая прежним, безликим пузырем.

Голову напекло, что ли?

— Мотоеси!

Кричал старший брат. Он стоял на крыльце, держа в руках тщательно перевязанный свиток.

— Простите, святой инок. — Юноша очнулся, с радостью видя возможность избежать дурацкой беседы, и кинулся к брату.

Сломя голову.

— Я иду к Идзаса-сэнсею, — сказал Мотомаса, показывая юноше свиток. — Попрощаться. И передать подарок: текст «Горной ведьмы» с комментариями, собственноручно переписанный отцом. Ты идешь со мной. Нам надо договориться о твоем дальнейшем посещении занятий. Раз уж ты остаешься…

Идзаса— сэнсей был учителем меча и основателем школы Тэнсин-рю, что означало «Школа Небесной души». Указ позапрошлого сегуна -о славные, дивные времена удачи! — приравнивающий актеров к торговому сословию и позволяющий им учиться фехтованию у прославленных мастеров (естественно, с согласия последних), пока еще не был отменен. Впрочем, юноша полагал, что отмена не заставит себя ждать — по меньшей мере в отношении семьи Будды Лицедеев. Про себя он твердо решил прекратить занятия, дабы не длить бессмыслицу и заодно не ставить под удар Идзаса-сэнсея; но если старший брат настаивает…

Хотя вряд ли сам мастер меча оставит у себя ученика, на ком почил гнев всемогущего сегуна да еще и столь бездарного ученика, как Мотоеси.

Юноша поклонился брату, пряча взгляд.

Он не видел, что слепой гадатель все подбрасывает и ловит, подбрасывает и ловит персиковую косточку с вырезанными на ней тремя знаками судьбы… подбрасывает, ловит, снова подбрасывает…

Все время выпадало одно и то же.

Неизбежность.

3

— Х-ха!

Идзаса— сэнсей поморщился. С таким выдохом только дрова рубить… Нет! -с таким кряканьем, когда воздух теснится в глотке, подобно толпе в воротах рынка, едва объявят распродажу подержанных сандалий! И то, умелый дровосек…

Мастер вздохнул.

Он знал, что несправедлив к ученику, и знал, что это один из лучших учеников. Правильный «кэнсей», «крик души», родится у этого парня, отягощенного лишней силой, не раньше чем через год… полтора года. Но ведь хочется, ах как хочется, чтобы сегодня, чтобы сейчас!

Мастер вздохнул еще раз.

Он был вовсе не стар, Идзаса-сэнсей, он даже пожилым-то был весьма относительно. Тридцать восемь лет — не возраст. Страсти обуревают, страсти, порывы и метания, а ведь если сказать об этом ученикам… не поверят. Удивятся. Их невозмутимый мастер — и страсти? О чем вы, почтенные?! Легче свести воедино западный рай и преисподнюю князя Эмма…

Ученики вообще недоверчивы. Особенно лучшие. И уж вовсе никогда не поверить им: настоящий учитель всегда чувствует себя самозванцем, занявшим место другого — более сведущего, более мудрого, более… того, каким бы хотелось быть. Учитель, ощутивший себя учителем, должен бросать все и уходить в горы, становиться отшельником, никогда не посягая на чужую душу. Жаль, ученикам этого не понять, ученики на то и ученики, чтобы мечтать стать учителями.

— Х-хай!

А вот это уже лучше. Можно сказать, вполне прилично. Очень похожим двойным ударом — вскользь по чужому клинку, нырок, сперва запястье, а там и шея — Идзаса-сэнсей в свое время сразил в поединке Длиннорукого Такакуру. Тогда еще никто не звал мастера сэнсеем, да и мастером-то… а все-таки короткий клинок вполне способен противостоять длинному. Особенно если и бой так же короток и ослепителен, как малый меч.

Именно после этого поединка на равнине Миягино двадцатилетний Идзаса сочинил пятистишие:

— За шторами мастерства
Сокрыт безмятежный дух.
Раздерни шторы,
Гляди -
Вливается лунный свет.

Он встал с циновки и подошел к перилам веранды. Маленький, рано облысевший, похожий на краба человек.

— Ноги! — сорванным голосом крикнул Идзаса-сэнсей. — Приседай, приседай — и вперед!

Внизу, на аллее, посыпанной белым песком, вновь сошлись два меча — большой и малый.

Сегодня занятий не было, но основатель школы «Небесная душа» и по выходным дням приглашал к себе на дом тех, кому иногда доверял провести часть общего занятия, руководя прочими.

— Ноги, говорю!

Плечистый здоровяк присел и со всей стремительностью бросился вперед, добросовестно выполняя указание наставника. Наверное, сейчас он заслуживал похвалы, или дополнительного совета не суетиться. Наверное и даже наверняка. Но Идзаса-сэнсей уже не смотрел на ученика. Он смотрел через весь сад на двоих гостей, что в сопровождении слуги шли к веранде дома — мимо глициний, мимо крутобоких, поросших мохом валунов, мимо ручейков, умело устроенных садовником…

Актеры.

Сыновья Будды Лицедеев: старший, Мотомаса Дзюро, почти одних лет с самим мастером, и младший… как бишь его?… а, Мотоеси.

Идзаса— сэнсей вечно забывал имена тех, кто ничем не выделялся во время занятий.

Мастер махнул рукой ученикам (продолжайте, продолжайте без меня!), отошел от резных перил и встал на ступеньках.

Его поклон был гораздо короче и существенно менее глубок, нежели поклоны новоприбывших.

Традиция.

— …не знаю, право, как и благодарить вас! Дар, достойный императора! Молю вас, задержитесь, выпейте со мной по чарке перед отъездом!

Юный Мотоеси видел: мастер меча ничуть не лицемерит. Благодарит от всего сердца. И то сказать: свиток со знаменитой пьесой отца, переписанной собственноручно сочинителем, да еще в придачу с авторскими комментариями на полях… За такой свиток иной дайме, из знатных покровителей искусства, годового жалованья риса не пожалеет.

Мысль пришла и ушла, оставив легкий налет вульгарности.

При чем тут рис? — отцовские свитки бесценны…

— Простите, наставник, но мы вынуждены отказаться. — Старший брат еще раз низко поклонился. — Верьте, мы скорбим, уходя! Пожалуй, в следующий раз, когда я вернусь в столицу…

Он запнулся, успокоил дыхание и твердо поправился:

— Если я вернусь в столицу. Тогда вы будете первым, к кому я зайду выразить свое неподдельное уважение.

— Да, да, конечно, — понимающе закивал Идзаса-сэнсей, сверкая лысиной на солнце. — Мирские почести, — мастер многозначительно понизил голос, — равно как опала и покровительство, преходящи! Один талант вечен, и указами его не отобрать. Я понимаю… А ваш младший брат — он ведь остается в городе? Я вас правильно понял, Мотомаса-сан?

Наставник «Небесной души» во время приватных разговоров всегда прибавлял к имени Мотомасы уважительную приставку «сан», несмотря на разницу в происхождении.

На занятиях он этого не делал.

Мотоеси шагнул вперед.

— Я… — Юноша понимал, что нарушает приличия, самовольно вмешиваясь в беседу старших, мешая брату ответить на вопрос наставника, и поэтому торопливо поклонился. — Сэнсей, умоляю, поймите меня правильно! Я…

Левая бровь Идзасы-сэнсея поползла вверх.

— Я слушаю, — очень тихо сказал мастер меча.

Как клинок из ножен вынул.

— Я больше не имею возможности посещать ваши занятия! — единым духом выпалил юноша и чуть не зажмурился от страха: таким острым вдруг стал рассеянный взгляд наставника.

— Ты решил сменить учителя?

— Что вы!… что вы… никогда! Лучшего учителя, чем вы, не найти, даже если пройти пешком от мыса Амагасаки до горы Хиэй! Просто… просто…

— Я слушаю, — повторил Идзаса-сэнсей.

Юноша все-таки зажмурился.

Говорить так было легче, но не очень.

— Я… я — бездарный ученик! Я — позор своего наставника! И кроме того… ну, вы понимаете, учитель!… сегун подверг опале наше семейство, и теперь…

— И теперь ты боишься навлечь на меня гнев сегуна Есинори? Идзаса-сэнсей сейчас думал быстро. Многие не понимали, что

медлительность этого человека во всех делах житейских способна перерасти в стремительность атакующей змеи без перехода, сразу, едва события переходили определенную, видимую только мастером черту. Многие не понимали, за что и поплатились; но сейчас речь не об этом.

Юнец прав — сегун злопамятен.

Юнец прав.

Но согласиться с его правотой — вот истинный позор.

Даже если этот позор родствен безопасности.

Улыбка растянула тонкие, бескровные губы маленького человека, похожего на краба; и при виде этой улыбки Мотоеси затрепетал с головы до пят.

— Наставник… наставник! Я готов принять любую кару за…

— Молчи и слушай. Только мне дозволено решать, кто из моих учеников талантлив, а кто бездарен. Только я принимаю решение: оставить или выгнать. Решая это сам, ты оскорбил меня. Но оскорбил по недомыслию, из лучших побуждений, и поэтому достоин прощения. Сейчас мы спустимся вниз, и я уделю тебе несколько минут своего времени. После чего приму окончательное решение: стану ли я учить тебя дальше или выгоню прочь. Ученик не выбирает, ученик отдает себя в знающие руки; бремя учителя — бремя выбора. И запомни: гнев или ласка сегуна Есинори здесь абсолютно ни при чем. На Пути Меча все равны.

Идзаса— сэнсей покосился на тех двоих, что совсем недавно рубились на песке аллеи, а сейчас стояли внизу бок о бок, у обвитой плющом беседки, с отрешенными лицами.

Услышали ли?

Запомнили?

Да, услышали и запомнили.

— Идем.

И, не дожидаясь, пока юноша последует за ним, Идзаса-сэнсей спустился по ступенькам.

Короткий жест — один из старших учеников кланяется и сломя голову убегает, чтобы минутой-другой позже принести из оружейного зала два деревянных боккэна. Мастер меча терпеть не мог этих новомодных ухищрений: на его занятиях использовались только стальные клинки, пусть и не работы оружейников древности, но все-таки стальные, заточенные, способные причинить увечье. И бамбуковые доспехи вкупе со шлемом он тоже не признавал, принуждая учеников заниматься в обыкновенной, повседневной одежде.

Когда он говорил другим наставникам, что так гораздо меньше пострадавших и гораздо больше постигнувших — он был прав.

Но верили ему не все.

Впрочем, сейчас можно было позволить себе взять в руки боккэн из твердой древесины. Не ради себя, а ради этого юного глупца, способного причинить собственному телу бед во сто крат больше, чем это сделает кто-либо другой, и в первую очередь он, Идзаса-сэнсей.

Рукоять, обтянутая вывороткой, сама ткнулась в ладонь.

Маленький, похожий на краба человек поднял деревянный меч над головой и застыл в ожидании.

4

Все вышло неправильно.

Совсем неправильно.

Нет, поначалу события не отклонялись от задуманного Идзаса-сэнсеем сценария. Мы, конечно, не великий Дзэами, пьес не пишем и не ставим, но некоторые сценарии и нам подвластны. Вон юнец робко берет поданный ему боккэн, спускается вниз, на песок… встает напротив.

Через секунду этому… как его?… Мотоеси становится неуютно, он облизывает губы и зачем-то переносит вес на заднюю ногу. Ему, наверное, кажется, что так гораздо безопаснее, дальше от мастера и, значит, лучше; ему так кажется, и он не прав.

Пусть.

Пусть его.

А вот и боккэн косо смещается к правому плечу — еще одна глупость.

Простим и это, хотя в бою это смерть.

Разрубленная подмышка.

Впрочем, юнец не самурай, юнец — актер, для него смерть — это занавес и преддверие следующего спектакля.

Как и для нас всех, только спектакли разные.

Идзаса— сэнсей мог позволить себе думать о постороннем. Сейчас -мог. Он и так уже заранее решил: юнец останется у него в школе, независимо от итога испытания. Талантлив он или бездарен (второе — скорее), не имеет никакого значения. Даже если сам юноша станет упираться — заставим. И никто не сможет после этого сказать, что основатель школы «Небесная душа» способен бросить в беде своих учеников, даже рискуя навлечь на себя гнев властей.

Это хорошо.

Это честь.

Улыбка еще кривила тонкие губы прославленного фехтовальщика, безбрежная уверенность в своих силах еще заполняла до краев его сердце, но опыт вдруг напомнил о себе тонким шилом беспокойства.

Посторонние мысли вспугнутым вороньем взвились в воздух и закаркали, кружась над равниной души.

Юноша напротив сделал первый шаг, и Идзаса-сэнсей без видимой причины остро почувствовал: его собственная позиция уязвима. Ибо шаг Мотоеси был преисполнен гордого, воистину мастерского спокойствия. Да, проскальзывая по песку, ступня чуть-чуть запаздывала укрепиться, пустить корни — но это поправимо. Это легко поправимо. Это…

Тело Идзаса-сэнсея думало само.

Боккэн опустился перед грудью, и краб попятился назад, угрожающе растопырив клешни.

Мотоеси и не подумал остановиться. Рискованно, очень рискованно он двинулся наискосок, сокращая разрыв, неумело изменяя положение деревянного клинка у плеча, — но умение или неумение юноши сейчас меньше всего интересовали мастера. Рассудок подсказывал Идзаса-сэнсею ринуться вперед, в отчетливо видимую паузу, и вышибить оружие из рук ученика; рассудок подсказывал, и был совершенно прав, но чутье фехтовальщика говорило совсем иное.

Мотоеси излучал такое непоколебимое достоинство, такой преисполненный бесстрастности дух, что бросаться на него казалось лишь способом покончить с собой, одним из многих. На миг мастеру даже почудилось: он смотрит в зеркало, в тайное зеркало, отражающее не поверхность, а глубину; он смотрит и видит за неуклюжестью и отсутствием опыта — самого себя.

Бойца, обожженного сотней схваток.

Наставника, чьи заслуги бесспорны.

Идею «ай— нукэ» во плоти, идею растворения в судьбе, ибо врага убивает не меч мастера, а его собственное упрямство; зато, бросив вызов более сильному, ты не погибаешь, а и впрямь совершаешь самоубийство.

Идзаса— сэнсей смотрел в зеркало и видел то, что зачастую не видно другим, -себя.

— За шторами мастерства
Сокрыт безмятежный дух.
Раздерни шторы,
Гляди -
Вливается лунный свет.

5

…когда боккэн вылетел из вспотевших ладоней Мотоеси, а деревянный клинок учителя огрел сына великого Дзэами по хребту, юноша перевел дух едва ли не с облегчением.

Так и должно было быть.

Мастер всегда говорил: смерти подобно отвлечься во время поединка. Мастер всегда прав. А он, глупый Мотоеси, едва ли согласился бы признаться вслух: он сейчас отвлекся. Он видел глупости: проклятая маска нопэрапон, воск, подогретый на пламени свечи, и гладкая поверхность мнется, превращаясь в лицо Идзаса-сэнсея, лицо воина, не знающего поражений, — вот маска надвигается, липнет на лицо, просачивается внутрь…

— Завтра в час Обезьяны, — еле слышно сказал Идаза-сэнсей, стоя к юноше вплотную. — И если ты опоздаешь к началу занятия, я заставлю тебя заново отполировать все мечи языком! Понял?! Завтра в час Обезьяны, даже если все боги и демоны встанут у тебя на дороге!

Мотоеси еле смог заставить себя кивнуть.

Ну конечно, не будь он сыном Будды Лицедеев и не желай Идзаса-сэнсей прилюдно продемонстрировать свою независимость…

6

Боккэн валялся в кустах, и на нем уже примостилась рябая пичуга.

V. ПО ОБРАЗУ И ПОДОБИЮ

ОЛЕГ

— Не верю!!! Монах человека убил? Чушь собачья!

— Олежа, не лезь в бутылку! Тоже мне Станиславский: верю, не верю! Что делать будем? Когда Ленчик превращает меня из Семеныча в Олежу, сразу ясно: разговор пошел серьезный.

Я прошелся по комнате хромым бесом, вертя в руках чайную ложку. Всегда предпочитал размышлять таким образом; на ходу и играясь какой-нибудь чепухой. С детства. Нет, но каков фортель: великий мастер «языкоприкладства» Володька Монах в полкасания грохнул любимого ученика этого… как бишь его?… впрочем, наплевать. Только выяснений нам сейчас не хватало!

Месяц назад мы потеряли зал. Школьный зал, где свободно становилось до сорока человек; нагретое лет за семь местечко, в пяти минутах ходьбы от метро — тише не бывает. Дурак директор без видимых причин поссорился с арендаторами флигеля, и через три дня к нему явился клиент на аренду подвала под склад. Сто баксов в месяц предложил. «Много, — застеснялся наш душка. — Давайте пятьдесят. На ремонт школы…» Клиент дал, хозяин взял, а через секунду в кабинете было не продохнуть от понятых и видеокамер.

Портрет штатовского президента, столь любимого трудовым народом моей родины, наискось пересекала проявившаяся в ультрафиолете надпись: «ВЗЯТКА».

Завели дело, а для профилактики принялись трясти кружки и секции (начали, на наше счастье, с садоводов и макраме): что давали, когда давали, и платите ли положенное родной державе?

Садоводы, проявив завидное проворство, исчезли первыми, мы — вторыми. Найдя убежище в подвале одного из младших инструкторов, где он возился

с первым годом обучения. Весна идет, весне дорогу, месяц — и мы в лесу; а к сентябрю сориентируемся.

Нам державе оброк платить несподручно, мы и школьный-то зал на надрыве тянули…

И вот — шалая выходка Монаха, в которую я не верю до сих пор. Да, он ушел от нас с полгода тому назад; да, наша хата с краю и ниже уровня земли; да, мы тут совершенно ни при чем, но если начнут шерстить — мало не покажется. Любят у нас это дело — шерстить.

Прав Ленчик: надо разбираться.

— Ты ему позвони, — встрял Димыч. — Я у старосты телефон взял. Позвони и скажи…

Димыч осекся, прекрасно понимая: я и сам знаю, что надо бы сказать беглому Монаху, вот только делать это мне аж никак не хочется.

Но придется.

Долго было занято.

— Да? — наконец спросил женский голос. — Да, я слушаю!

— Э-э-э… Володю можно?

— А кто его спрашивает?

— Скажите, Олег звонит.

— Какой Олег?

Вот ведь пристала, цербер!

— Володя знает.

— Вова! — громыхнуло в трубке так, что я едва не оглох. — Вовка, тебя какой-то Олег спрашивает? Подойдешь?

Мне пришлось ждать еще минуты три-четыре, прежде чем женский голос в трубке сменился мужским.

Хриплым, будто мороженого объелся или с перепою.

— Монахов у телефона.

Ишь ты!

— Привет, Володя. Это я. — Слава Богу, не стал выяснять: "Кто "я"?! — Слушай, я тут газету читал…

Неприятный смех. Трубка смеется долго, очень долго, и я ловлю себя на желании послать все к эбеновой маме и закончить этот паскудный разговор.

— Грамотный? — отсмеявшись, интересуется трубка. — Прессу полистываешь? Дергаешься небось: а вдруг твоих криворуков зацепит?

Я молчу.

Я всегда молчу перед тем, как учинить выходку, о которой после буду шумно сожалеть.

Ленчик когда-то, изучая мой гороскоп, сообщил, будто в прошлой жизни я был «судьей неправедным», скорым на опрометчивые поступки.

Пожалуй, он прав.

— Ты не дергайся, сэнсей, — рокочет в трубке. — Ты спи спокойно: я о вас — ни словечка. Не знаю, не ведаю, в глаза не видел. Ты только вот о чем подумай, сэнсей, ты крепко подумай: двенадцать лет жизни — коту под хвост! А, сэнсей? Что скажешь?! У тебя ведь не двенадцать, у тебя поболе будет… Не жалко?

И гудки.

Короткие, наглые.

— Ну что? — спрашивает Димыч.

«Олежа, как?» — сквозит во взгляде Ленчика.

Я молчу.

Никогда, никогда раньше Монах не разговаривал со мной в подобном тоне!

— Все нормально, — отвечаю я. — Он про нас забыл и забил. Все нормально, мужики…

И только тут замечаю, что кручу в пальцах чайную ложку, как крутят нож перед обманным ударом.

* * *

Май наконец-то вспомнил, кто самый радостный в году, и плеснул в глаза солнышком.

От Дубравы мы с Димычем сразу свернули к выводку турников, свежепокрашенных каким-то доброхотом, а оттуда взяли напрямик. Делать так было опрометчиво. Здешние лесопосадки испокон веку обладали норовом незабвенного ляхофоба Сусанина — стоило покинуть торные пути, как дорога вместо сокращения удлинялась раза в три. Год за годом мы топаем здесь, под каждым кустом если не стол и дом, то уж шашлык бывал наверняка — а вот надо же! Не иначе, леший шалит. Оставалось лишь угрюмо бормотать под нос: «И с тех пор все тянутся передо мной глухие кривые окольные тропы…» Ну и плевать. Пусть их тянутся. До занятия еще час с лишним, времени навалом.

Мы, собственно, специально приехали ни свет ни заря, желая самолично осмотреть родную полянку после зимних невзгод.

И прикинуть возможный объем работ по благоустройству.

Наверное, со стороны это выглядело потешно: двое упитанных мужчин в самом расцвете сил подпрыгивают на ходу, елозят подошвами кроссовок по особо мокрым участкам, иногда останавливаются и раскорячиваются жабами перед дождем, задумчиво перенося вес то на одну, то на другую ногу… Чем славна Дубрава — со стороны пялиться некому. Тишь да гладь. И можно без глупых комментариев выяснить, что по такой погоде делать можно, что можно, но стремно, а с чем стоит погодить до более сухих времен.

Мы перебрались сюда лет десять тому назад, из Лесопарка, главного обиталища окрестных «каратюков». С мая месяца (если не раньше!) Лесопарк разом превращался в коммунальную квартиру, где за каждый квадратный метр чуть ли не война начиналась. Иду на «вы»! — и таки иду, можете быть спокойны! Рукомашество с дрыгоножеством высовывались из-за каждой елки-палки, любое относительно ровное пространство шло нарасхват; временами приходилось стоять в очереди… Нет худа без добра: ветераны приучились делать свое дело даже под шрапнелью язвительных взглядов и реплик знатоков. В наше время все знатоки, особенно насчет посмотреть. Хуже дело обстояло с зараженными бациллой орлизма — они топорщили перышки и назойливо щелкали клювом в смысле «поработать».

Ну, козлы, выходите — я, блин, седьмой месяц грушу околачиваю, пора душу молодецкую потешить!

Иногда нервы не выдерживали, в чем после приходилось раскаиваться. Знать, не до конца стал подобен сердцем стылому пеплу и сухому дереву… у-у, лицемер!

Сейчас, на мое счастье, мода на рукомесло прошла, и даже в летнем Лесопарке можно без проблем сыскать тихое местечко. Можно, но не нужно. Привыкли. Обжили Дубравушку. А мода… Бог с ней, с модой. Просто иногда, осенними вечерами, вспоминаются старые времена. Когда нас споро оцепляли дружинники и краснорожий лейтенантище стращал злоумышленников козьей мордой правосудия. Когда любой пацан, завидев нас (или не нас) издалека, несся навстречу с истошным воплем: «Дяденьки, к вам записаться можно?!» Когда в целях конспирации приходилось надевать дурацкие гетры, ставить на окнах зала затемнение, а в углу на матах дремал до поры кассетный магнитофончик, заряженный попсой, — во время налетов нам трижды удавалось сойти за «аэробику». Ржали потом до истерики… А за фотокопию какой-нибудь засаленной «Годзю-рю карате-до», только за наличие сверху грозного имени тигроубийцы Гохэна Ямагучи, отдавалась трехмесячная стипендия! Сейчас бы небось поскряжничал, поскрипел бы — дешевле найду, а и не найду, так обойдусь! И жена-умница, помню, помалкивала, когда я, сволочь окаянная, оставлял ее дома с больной дочкой, пропадая днями все в том же Лесопарке, возвращаясь никакой…

— Пьет много, — шептались за спиной сердобольные соседки. — Ишь, ноги не несут!… А с виду приличный, в очках…

Ноги и впрямь не несли.

— …что?!

— Смотри, — зловещим шепотом повторил Димыч и для верности ткнул меня локтем в бок.

Больно ткнул, подлец, с усердием.

— Куда смотри?!

— Да тише ты!… Видишь, за шиповником? Монах…

Я поправил очки и пригляделся. Вон тополь, чей пух вскоре начнет терроризировать всех и вся; вон и впрямь заросли шиповника, а вон, в просвете, руки-ноги мельтешат.

— Ты сюда стань. — Димыч осторожно смещался влево. — Отсюда лучше… Действительно, лучше. И отчетливо виден Монах на пленэре. Рядом с

долговязой девицей из породы орловских рысаков. Или — рысачих. Занимаются, надо полагать. Без правил, или чем там Володька сейчас балуется? Ага, друг дружку пинать стали. Точнее, попинывать. Издалека, для пущей безопасности. Позорище. Глаза б мои не глядели… Разогнать бы их сейчас по углам, да опустить в старую добрую стоечку, да минуток на пять, чтоб коленки задрожали! Оно, когда дрожь в коленках, ума сильно прибавляет. А когда пяточкой сам себя по гениталиям от большой спешки выйти в мастера… Помню, я одного айкидошника разочаровал, назойливого, как уличный проповедник-мормон или там адвентист седьмого дня. Он мне про гармонию, про любовь мировую и про меня-злыдня на закуску, а я ему про то, что дедушка Уешиба, О-сэнсей великий (без шуток, всерьез!), о любви лишь на старости лет заговорил, когда копьем и мечом положенное отмахал. Как и все великие. А попервах у своего учителя, знаменитого Такэда Сокаку по прозвищу Последний Самурай, который и после частичного паралича пятым данам шею мылил… Полы у него драил дедушка. За каждый жест платил учителю, хоть и был бедней церковной, то бишь храмовой, мыши. Правильно делал, умница…

Зато когда Последнего Самурая на восемьдесят третьем году жизни паралич таки разбил, то именно дедушка Уешиба при еще живом наставнике официально сменил название школы с Айки-будо на Айкидо. Чем изрядно потоптался по японским традициям. И быть бы дедушке битым четырьмя «внутренними учениками» Такэды, когда б не дипломатический талант самого Уешибы и однозначный запрет ожившего Последнего Самурая на вынос сора из избы… простите, из додзе.

Пожалуй, символично, что оба они, учитель и ученик, Последний Самурай и О-сэнсей, умерли в одном возрасте и практически в один день; только ученик отстал от учителя на двадцать шесть лет.

Не поверил айкидошник. Опять про любовь завел. Про отсутствие духа соперничества. А когда я ему сообщил, что в старых школах карате, того самого злобного карате, от которого у айкидошника скулы сворачивает, про так называемый «свободный спарринг» и слыхом не слыхивали аж до конца первой четверти XX века…

Опять не поверил.

Бросил метать бисер передо мной свиньей.

Ушел, смеясь.

А я смотрел ему вслед, понимая, что в полный стакан не наливают, и думал: прав ты, дурачок, и про любовь прав, и про гармонию… Только рано начал. И вслух. Оно когда про любовь вслух и чересчур, без спросу хватая за грудки и вкручивая любой ценой, — сомнения великие берут.

Любовь — штука тихая.

А ты, брат, не Купидон, чтобы с этой любовью, да ко всякому-каждому, да в мегафон, да на всех перекрестках…

— …ты чего, заснул?

— Пошли отсюда, Димыч. Что мы с тобой, Монаха не видели? Знаешь песню: «Каким ты был, таким ты и остался, орел степной…»?

Димыч недовольно засопел и стал копаться в бороде. У меня борода короткая, огладишь, вот и весь кайф, а у него — другое дело. Есть где развернуться.

— Монах американца грохнул, — буркнул он невпопад, словно желая мне напомнить. — Мало ли… может, подойдем?

Не стал я объяснять, что после телефонного разговора мне меньше всего хочется подходить к Монахову Владимир свет Палычу.

Зачем?!

Чтобы опять услышать смех и хриплое:

— Ты только вот о нем подумай, сэнсей, ты крепко подумай: двенадцать лет жизни — коту под хвост! А, сэнсей? Что скажешь?!.

Ничего не скажу, Володька.

Промолчу.

Пинай свою девицу всласть.

…Димыч шел за мной, немузыкально мурлыча под нос.

ДМИТРИЙ

Сегодня я устал основательно. Олег — видимо, одурев от свежего воздуха после духоты подвала, — загонял всех до смерти, отчего сразу вспомнился давний случай. Когда меня, после трех дней на ногах и трех бессонных ночей на одном загородном сборище, вытащили под вечер последнего дня крутить показуху. Народ алкал зрелищ (ибо хлеб и тушенка уже были съедены, а водка выпита). Я еле ноги волочил, даром что трезвый, а тут ко мне подбегает приятель и взашей гонит выступать. Ну, показуху-то мы отработали нормально, откуда только силы взялись! — а потом все закончилось, вышел я из круга, смотрю: на дороге бревно лежит. Не очень даже большое. Мне б переступить, да нога не поднимается! Минутой раньше брыкался вовсю — а тут бревно перешагнуть не могу! С третьего раза удалось, и то чуть не упал…

Нет, сейчас, конечно, мне бревно не преграда; но состояние похожее. И предплечья ноют — опять отбил об Тролля. Завтра в калейдоскоп играть буду: сперва посинею, затем пожелтею. Кр-расота! Вот сейчас еще выйдем к остановке, возьмем по бутылке пива, сами себя осудим за потакание низменным страстям…

— Пивка возьмем? — Олег поравнялся со мной.

Смотри— ка, хромать начал! Вспомнил… ладно, шучу.

— Это только у дураков мысли сходятся или у соавторов — тоже? — ухмыляюсь я.

— Оно, конечно, пиво после тренировки…

— Нехорошо, — заканчиваю я мудрую мысль.

— Но если душа просит, а на дворе воскресенье, то уже…

— Гораздо лучше, — заканчиваю я вторую мудрую мысль.

— И всего по одной…

— «Монастырского темного». — Третья мысль мне кажется гораздо мудрее предыдущих.

— Или «Княже». Если будет.

— Угу.

Одно время я предпочитал «Гессер», да и сейчас его люблю, в отличие от популярного в иных кругах «Гиннеса». Но в последние полгода наш Роганский завод стал варить пиво ничуть не хуже, и к тому же — вдвое дешевле.

Патриот я или где?!

Группа растянулась по просеке двумя муравьиными цепочками: посередине до сих пор блестели лужи, и все старались идти по обочине.

У остановки народ, прощаясь, стал расползаться в разные стороны — кто на троллейбус, кто на автобус, а кто и вообще рядом живет. К нам с Олегом пристроился Ленчик, однако пива брать не стал — купил бутылку минералки.

Троллейбусов долго не было, но мы никуда не спешили: болтая о пустяках, опустошили бутылки, сдали их терпеливым бабуськам-мешочницам, а потом я достал сигарету.

— Ну что, включаем ускоритель?

— Включай.

Я закурил. Минздрав предупреждает: это называется «умелое использование закона подлости в корыстных целях». Ведь общеизвестно, что, стоит тебе закурить, — мигом появится долгожданный транспорт. И точно! Не успел я сделать и пяти затяжек, как к остановке подкатил рогатый. (Помню, кто-то шутил: дескать, слово «троллейбус» произошло от слова «тролль», которое в переводе на русский означает «черт с рогами».)

Двери распахнулись, троллейбус изверг наружу часть плохо переваренного содержимого и вознамерился было поскорее удрать — но мы втроем успели-таки втиснуться внутрь, угодив в привычный живой пресс.

Через пару остановок полегчало, а Олег вдруг тронул меня за плечо и указал подбородком в сторону передней двери. Вначале я не понял, но почти сразу машину тряхнуло, и я увидел у кабины водителя знакомую лысину в обрамлении редкой седеющей поросли.

Монах.

А рядом, кажется, та самая длинномерная девица с поляны; хотя со спины толком не разобрать.

— Тебе еще хочется подойти? А, Димыч?

— Ну…

В общем— то Олег прав: говорить с Монахом особо не о чем. «Привет -привет». Ну, еще пару фраз. И все равно мы стали пробираться к передней двери.

Троллейбус подходил к очередной остановке, когда Монаха качнуло, крутанув волчком. Первым он увидел Олега, да и нас с Ленчиком наверняка заметил.

— Привет, Володя! — Олег махнул ему рукой.

Однако вместо ответного приветствия Монах резко отвернулся, шепнул что-то на ухо своей дылде (для этого ему пришлось привстать на цыпочки) — и оба они спешно начали толкаться, выкрикивая:

— Вы сейчас выходите? А вы?!

Впору затылок почесать. Куда это он ломанулся?

— Володь, да подожди ты! На пару слов…

Монах даже не обернулся. Вместо этого он неуклюже пнул в бок толстую бабу, вставшую со своей кошелкой в проходе, словно триста спартанцев в Фермопилах. И грянул классический троллейбусный скандал! Баба попалась горластая, доведя до сведения пассажиров много новых фактов из жизни «лысого ракла». Но тут двери наконец распахнулись, и потный Монах с девицей кубарем вывалились на улицу, чуть не сбросив с подножки еще двоих человек, не ожидавших от нашей парочки подобного натиска.

Мы по инерции выскочили следом, опоздав буквально на минуту.

Никого.

В смысле, ни Монаха, ни его спутницы.

Совсем рядом начинался однообразный лабиринт пятиэтажных «хрущоб», и затеряться в нем было проще простого. Ну не играть же нам в «казаков-разбойников»!

Позади раздалось сдавленное сипение. Мы разом обернулись — и едва успели подхватить под руки сухонького старичка в драповом пальто и антикварной шляпе из фетра. Этот старичок как раз стоял в дверях, когда Монах с подругой ломились к выходу.

Бедняга задыхался, перхал, лицо его пошло багровыми пятнами, и всем нам сразу стало ясно, что дело плохо. Я затравленно огляделся в поисках ближайшего телефона-автомата. Есть! Вон, у ларька, на углу. Только бы работал! Карточка… Тьфу, «03» ведь бесплатно!

— Олег, я к телефону, «Скорую» вызывать.

— Да, беги.

Бегу, словно за мной гонятся. Добегаю. Срываю трубку. Похоронной музыкой в ухо ползут короткие гудки. Остервенело дергаю рычаг Есть! Длинный!

— Приезжайте скорее! Тут человеку плохо! Задыхается. Кажется, с сердцем что-то… или астма. Что? Остановка Отакара Яроша, как ехать с Павлова Поля в центр… Да, троллейбусная остановка, на перекрестке!… Выезжаете? Спасибо…

Ну, даст Бог, успеют.

Оборачиваюсь — и вижу, как тормозит наш троллейбус, тормозит с визгом, со скрежетом, едва отойдя от остановки; и из открывшейся передней двери кого-то выносят. Еще одного… одну. Та самая толстуха, что костерила Монаха на весь салон. И еще…

Бегу обратно.

ОЛЕГ

Пострадавших было четверо. Старик, которого мы успели подхватить, тетка с кошелкой, молоденький курсант с оттопыренными ушами и мальчик лет семи-восьми. Совсем как Димкин сын.

Курсанта все время тошнило, и поначалу мы решили, что он попросту пьян. Но спиртным от лопоухого не пахло, парень зеленел на глазах, пытаясь принять цвет собственной формы, и ноги отказывались держать хозяина. Его усадили на обшарпанную скамейку, и теперь курсант глубоко, жадно дышал, прикрыв глаза и откинувшись на спинку. Авось отдышится.

Все остальные были без сознания. Над мальчиком взахлеб рыдала молодая женщина, размазывая по щекам потекшую тушь.

— Алешенька, Алешенька, очнись! Да что же это?! — всхлипывая, причитала она.

— Отравились небось? — переговаривались мужики в рабочих спецовках, дымя «Ватрой». — Грибами, ясное дело! Сейчас все грибами травятся, после Чернобыля…

Это они вытащили пострадавших из салона наружу.

— Вряд ли, Петрович. Может, эта… эпидемия какая?

— Блин, не подхватить бы! Меня супружница живым закопает…

Никаких других мыслей, кроме отравления или эпидемии, мне тоже в голову не приходило. А зря. Что ж это получается, братцы?! В течение двух минут три человека практически одновременно выпадают в осадок, а четвертый — едва не выпадает! Не слишком ли для эпидемии?! А если они отравились, к примеру, какой-то дрянью прямо в салоне — то почему только эти везунчики, а не все поголовно?

Грибов на всех не хватило?!

«Скорая» задерживалась, врача среди людей на остановке не нашлось, и мы сделали, что могли: уложили пострадавших поудобнее, расстегнули на них одежду, чтоб легче дышалось… Что еще? А ничего! Никто просто не знал, что еще можно сделать!

Собрались вокруг — только мужики с сигаретами отошли чуть в сторону; ждали «Скорую».

Второй курсант, однокурсник лопоухого, еще раз сбегал к телефону.

Вернулся.

— Обещали вдогон две машины выслать. Первая уже выехала.

— Да где ж они ездят, мать их?!.

Старик вдруг дернулся, глубоко вздохнул и обмяк. Ленчик с курсантом бросились делать ему искусственное дыхание — и тут рядом завизжали тормоза…

Машины «Скорой» забрали всех, кроме очухавшегося курсанта в испачканной форме. Но, судя по хмурым лицам врачей и санитаров, старику уже было не помочь, да и дела остальных оставляли желать лучшего. Плачущая женщина уехала в машине вместе с сыном; народ начал мало-помалу расходиться. Троллейбусов снова не было.

— Может, такси поймаем? — предлагаю я, чтоб хоть что-то сказать.

Давило на меня это молчание, прямо как могильная плита, — а говорить-то особо и не о чем.

— Давай, — соглашается Димыч, а неразговорчивый Ленчик только кивает.

Я даю. В смысле, лодхожу к краю тротуара и изображаю Ленина на броневике.

За одним исключением: вместо кепки (не люблю!) голосую рублем; точнее, гривной.

— Ты понимаешь, Димыч… — бросаю я через плечо, провожая взглядом очередную тачку, водителю которой мои деньги не нужны.

— Ну?

— Не нукай, не запряг. Видел, когда Монах в бега ударился, он, по-моему, как раз этих бедолаг толкал?

— Да, точно, — хмуро соглашается Ленчик.

— Монах напролом лезет к выходу — и через минуту народу становится плохо. Ничего не напоминает?

— Бои без правил. Убитый американец, — сплевывает Димыч сквозь зубы.

— Умница. Это, конечно, бред, но…

В воздухе повисает пауза.

Так оно и бывает. Хорошо читать триллеры в глянцевых суперобложках и временами посмеиваться над незадачливым героем: ну вот же она, разгадка, на поверхности лежит — а он, балбес, не видит! И лезет прямо в лапы очередного монструоза-маньяка.

Читать об этом — хорошо. Писать самому — тоже неплохо. Наверное. Чувствовать себя этаким мэтром, знающим и проницательным, сидя в уютном кресле или лежа на диване. Зато когда петух клюнет… Сколько вам понадобится доказательств, чтобы поверить в невозможное? И когда вы наконец поверите, — не будет ли слишком поздно?…

Что скажете?… И что скажу я?!

Его Величество Читатель любит определенность. «Подробности — Бог!» — говорит Его Величество Читатель, машинально цитируя классиков; и сия правота неоспорима, ибо Его Величество Читатель всегда прав. Ты, дерзец, хочешь оспорить? — закройся в своей падающей башне из слоновой кости, захлопни поддувало и не вякай. Пейзаж, натюрморт или батальное полотно — так во всю стену, холст-масло-золоченый багет, и чтоб без сомнений, чтоб ясно: кто на ком женился, победил или проиграл, откуда вышел и куда зашел, и если чьим-то духом пахнет, так разъясните на пятидесяти страницах плюс примечания: чьим и на кой черт?!

О св. Фома, покровитель реалистов! — ну почему, почему мне, грешному, больше по душе наивный дурачок из рассказа Акутагавы, который доверчиво шагнул в небо с вершины сосны и зашлепал босыми пятками по облакам? Почему я тоскую, глядя на холст-масло-золоченый багет, предпочитая обстоятельности пейзажа одинокую ветку, что протянулась из верхнего угла наискосок — через пустоту бумаги или шелка?! Я смотрю на ветку, и мой ветер ерошит хвою, моя скала незыблемо стоит внизу, моя пичуга назойливо орет, кружась в смолистом аромате! Вместо почетного места зрителя мне предлагают неуют участника, место соавтора, открытое всем ветрам; и я иду, выхожу на подмостки, я тоже, я здесь, я — мы вместе…

Я шагаю в небо с вершины сосны, зная заранее: далеко не всегда можно пойти по облакам.

Но и стоять в отдалении, в безопасности и покое, разглядывая сосну, небо и скалу в лорнет с единственной целью отметить — да, небо, да, сосна, да, скала, вы совершенно правы, все как в жизни!… О св. Фома, покровитель реалистов, почему обошел ты меня милостью своей?!

Поздно сетовать.

Поздно.

Рядом останавливается такси.

— На Пушкинский въезд, — говорю я.

— Сколько денег? — тускло интересуется водила, конопатый парняга в спортивном костюме, похожем на мой.

И я ловлю себя на гнусной мысли: мне чертовски хочется рвануть дверцу на себя, за уши выволочь таксиста наружу и…

— Пятерка, — отвечаю, хотя вначале больше трешки давать не собирался.

— Поехали.

ДМИТРИЙ

Телевизор я смотреть не люблю. Обычно он показывает всякую лабуду. Другое дело — видео. Тут уж командуешь ты сам, а не программа телепередач. А еще лучше — книжку почитать. Однако читать сейчас не получалось: в голове калейдоскопом вертелись обрывки завтрашней главы, и не стоило мешать им складываться в мозаику сюжета, расцвеченную красками метафор и образов. Ишь, завернул, писака хренов… ну и завернул. Жалко вам, что ли? А по телику сегодня как раз намечалась передача «Еше не поздно» — одна из немногих, которые я иногда проглядываю.

Когда мозги расслабить надо.

— Пап, ты что смотреть будешь? — раздался из соседней комнаты голос Сережки.

Ну конечно, любой повод волынить уроки этот малолетний хитрец использует на все сто!

— «Еще не поздно».

— Фильм? С Ван Даммом?!

— Нет, передача. Без Ван Дамма. Местная.

Вздох разочарования, способный растрогать скалу.

— А до мультиков она закончится?

Я глянул в программку.

— Закончится. Мультики после нее. Я тебя позову. А уроки сделал?

— Вот, последний пример по математике решаю. Украинский и русский — уже.

— Молодец. Ладно, заканчивай.

Телевизор зашипел на меня кублом гремучих змей, и пришлось в очередной раз крутить настройку, а после регулировать громкость. Наконец, когда звук и изображение моими стараниями слились в экстазе, на экране возникла знакомая заставка. Бодрый тенор сообщил: «Еще не поздно изменить жизнь к лучшему!» — в конце пустил петуха, засомневавшись в правдивости лозунга; и заставка сменилась лицом молодого бородача-ведущего.

«А у меня все равно борода больше!» — самодовольно подумал я и улыбнулся. Ведущий свою тоже постепенно отращивал, но пока что я из этого соревнования выходил победителем.

Ведущего звали Эдиком, и жил он в доме напротив.

— Здравствуйте, дорогие харьковчане и гости нашего города! — широко улыбнулся мне с экрана Эдик. — Сегодня речь у нас пойдёт о проблеме, которая наверняка волнует всех вас: об уличной преступности и о возможности противостоять ей. В первую очередь — о методах, а также пределах допустимой самообороны.

Из правого верхнего угла экрана закувыркался цветной квадратик, стремительно заполнил все пространство — и застыл.

Фотография. Худосочная девица в очках застенчиво улыбается в камеру. Отнюдь не красавица, и даже скорее наоборот.

Я ощутил, как где-то внутри меня прошел едва заметный электрический разряд, и сердце забилось чаще.

Самую малость.

Девицу эту я знал. Видел ее не далее чем позавчера. Вместе с Володькой Монахом! Уже предчувствуя снежный ком неприятностей, я схватил трубку радиотелефона и поспешно настучал номер Олега.

— Привет, это я. Спускайся ко мне. Прямо сейчас. Тут по телевизору… В общем, сам увидишь.

И — сыну:

— Сейчас дядя Олег придет — дверь ему откроешь?

— Хорошо, пап!

Нет, это все-таки очень удачно, что мы обитаем в одном подъезде, друг над другом: я на втором этаже, а мой соавтор — на третьем.

Когда Олег сломя голову влетел в комнату, изображение как раз вновь ожило, явив нам волосатый лик Эдика. Хорошо, что я сделал вид, будто не замечаю кислого выражения Олеговой физиономии.

Он Эдика терпеть не может.

— Сегодняшнюю нашу героиню зовут Ольга, она — аспирантка Харьковского университета. Вчера, около девятнадцати часов вечера, шестеро нетрезвых мужчин в возрасте от восемнадцати до двадцати пяти лет совершили нападение на Ольгу с целью изнасилования. В результате трое насильников попали в больницу с телесными повреждениями разной тяжести, наиболее активный из нападающих находится сейчас в реанимации, остальные задержаны милицией.

Камера отъехала чуть назад, и рядом с Эдиком обнаружилась знакомая дылда, чье фото нам демонстрировали минутой ранее. В кресле для почетных гостей. Коленки сомкнуты, ручки на коленках, глазки скромно потуплены… лошадь-гимназистка.

— Блин, не бывает! — только и смог выдохнуть Олег, успевший расположиться на стуле рядом со мной.

— Не бывает, — честно согласился я.

— Ольга, расскажите нашим зрителям, как это произошло? — Эдик сунул девице микрофон весьма похабного вида и зачем-то подмигнул.

За Эдиком водились подобные штучки; он называл это «поддержанием имиджа».

— Я… я домой возвращалась. Шла возле стройки, на Героев Труда. — Ольга смотрела мимо камеры и время от времени запиналась; при этом на лице девицы читалось легкое недоумение, словно она никак не могла понять, где находится и о чем рассказывает. — А тут эти, из-за бульдозера… Мне они сразу не понравились. А вокруг — никого больше… один дедушка с болонкой, и тот сразу ушел… да, еще инвалид безногий! — но он, по-моему, всегда на углу сидит, милостыню просит…

— Вы возвращались домой одна? — поспешно встревает Эдик, мелькая микрофоном.

— Одна. Они меня окружили. «Гуляем?» — первый спрашивает. Нет, говорю, домой иду. «Да успеешь еще домой, пошли лучше с нами, тебе понравится!» — и хохочут… перегаром от них разит, у одного пятно лишайное во всю щеку. Он-то меня первый за руку схватил, стал к стройке тянуть, к дыре в заборе, а остальные сразу лапать начали. Я им — отстаньте, я милицию позову!… А они только ржут, скоты!

— Ну, и что было дальше? — трагически вопрошает Эдик, чертовски смахивая в этот момент на корифея древнегреческого хора, уволенного за алкоголизм.

— Ну, тогда я ударила… того, лишайного, что за руку держал. По лицу. Он упал. А дальше… они все на меня набросились, я стала отбиваться, потом смотрю — четверо на земле лежат, а двое убегают. А им навстречу — патруль с собакой.

— С болонкой? — интересуется Эдик, проявляя чувство юмора.

— С овчаркой, — серьезно поправляет Ольга. — Вот, собственно, и все.

— Ольга, я искренне восхищаюсь вами! — В голосе Эдика действительно звучит неподдельное вос— хищение, и я его вполне понимаю. — В одиночку отбиться от шестерых насильников! Наверное, вы занимаетесь каким-нибудь видом единоборств? Карате? Кунг-фу? Кик-боксингом?

При последнем слове мы с Олегом одинаково морщимся.

Правильно все-таки один великий японец назвал кик-боксинг «СПИДом боевых искусств».

Не лечится, инфекция.

— Да, занимаюсь, — смущенно признается Ольга, и кажется, что она раскрывает страшную тайну кровосмешения и поедания младенцев живьем.

— Чем же, если не секрет?

Нас этот вопрос тоже живо интересует. Спасибо, Эдик, с нас бутылка. Однако на сей раз Ольга уходит от прямого ответа.

— Да всем понемножку. Сперва карате, после у-шу… тайчи… Сейчас сама тренируюсь, для себя — у меня есть материалы, видеокассеты учебные…

— Благодарю вас, Ольга. Я рад, что эта неприятная история закончилась столь удачно для вас и столь плачевно для нападающих, которые получили по заслугам. Скоро они предстанут перед судом. Сегодня у нас в студии собрались не только зрители, но и специалисты: юристы, сотрудники правоохранительных органов, представители федераций контактного карате и у-шу — сейчас мы попросим их прокомментировать этот случай…

— Врет, красавица, — неожиданно заявляет Олег, вставая. — Наверняка возвращалась домой не одна. Кто-то с ней был. По-видимому — серьезный парень. Профессионал. Он им всем и наломал. А эта… княгиня Ольга Святая! Подставлять дружка не хочет — с нее-то какой спрос? А человек мог подписку давать… Я, когда в Москве международный будо-паспорт получал, тоже давал, на год. Еще при Союзе.

— Похоже, — киваю я. — Эту только паралитик не изнасилует — а еще лучше, чтоб слепой! На такое чудо позариться…

Олег в ответ только хмыкает.

— Хотя и здесь непонятка, — добавляет он чуть погодя. — Если им профессионал навалял, почему эти… половозрелые… они-то почему молчат?! Чего боятся?! Догонит, мол, и добавит?

— Представляю вам гостя нашей студии, — соловьем разливается меж тем ведущий. — Сотрудник Харьковского городского управления милиции, заместитель начальника отдела по борьбе с э-э-э… — Эдик спешно роется в шпаргалках и, видимо, не находит искомого. — Пилипчук Анатолий Иванович. Пан Пилипчук, прошу!

Плотный усатый майор в форме встает со своего места в первом ряду и неторопливо поднимается на возвышение, замещать начальника отдела по борьбе чего-то с чем-то.

Ольга имеет счастье лицезреть его монументальную спину.

— Анатолий Иванович, прокомментируйте, пожалуйста, этот случай. Насколько правомочны были действия Ольги? Не превысила ли она пределов необходимой самообороны?

— Действия подвергшейся нападению девушки были абсолютно правомочны, — с видом валаамовой ослицы, изрекающей истины в последней инстанции, басит пан майор. — Ее действия адекватно соответствовали степени угрозы. Разумеется, следствие по этому делу только началось, но уже сейчас, ознакомившись с материалами дела, я могу с уверенностью заявить: пределы необходимой самообороны нарушены не были, ибо под угрозой находилось здоровье, а возможно, и жизнь Ольги! И если бы все потенциальные жертвы насилия могли постоять за себя, как наша героиня, — поверьте, преступность в городе значительно снизилась бы! К сожалению, милиция не всегда и не везде может успеть вовремя, и поэтому от имени сотрудников органов внутренних дел я могу только приветствовать…

Дальше пошла обычная телевизионная чехарда: камера на несколько секунд выхватывала то одно лицо, то другое, а Эдик совал зрителям под нос микрофон с просьбой высказать свое отношение к случившемуся.

Отношение оказалось на удивление единодушным: "Девушка молодец, а этих

— давить и кастрировать!" В принципе, я присоединялся к общему мнению, вот только молодец, похоже, не девушка, а кто-то другой. Монах? Как же! Одному сявке он еще, может быть, и настучит по фейсу, если сявка не слишком здоровый попадется, — но шестерым?!!

Потом выступали юристы, пара разжиревших федерастов вкупе с преподавательницей «курсов самообороны для женщин» (чудеса! — о последней Олег отозвался с крайним уважением…), мелькали кадры с каких-то соревнований и тренировок, хмуро пытались оправдываться перед камерой двое задержанных насильников…

Закончилась передача на мажорной ноте: а ну-ка, девушки, а ну, красавицы, пускай дрожит от вас шпана!… А умелая самооборона в нужных пределах — залог здоровья и безопасности!

Пришел закончивший уроки Сережка — смотреть свои мультики, — и мы с Олегом перебрались в кабинет. Вернулась из магазина жена, поинтересовалась, нужен ли нам кофе, и, выяснив, что таки нужен, отправилась на кухню колдовать над джезвой. Потому как я тиран и деспот и нещадно ее эксплуатирую. Вот кофе, например, готовить заставляю… когда самому облом.

Мы расположились в креслах и посмотрели друг на друга.

Оба понятия не имели, с чего начать.

ОЛЕГ

Молчание не тяготило. Привыкли. Помню, бабушка моей жены, милейшая старушка, все никак взять в толк не могла, за что ее внучка гонят в другую комнату. Работают? Мешаю?! Да этот, рыжий, все на диване сидит сиднем и бородищу дергает, а наш по комнате кругами, кругами, как скаженный… работнички…

У бабушки было другое, единственно верное представление о трудовом процессе.

Впрочем, людям свойственно заблуждаться. У меня, например, тоже было и есть другое представление о способах разогнать насильников. И не у меня одного. Димыч явно удивился, когда я возликовал душой, увидев на экране Хаврошечку из «самооборонки». А я ждал, долго ждал, пока… и дождался.

Хаврошечка — это дело особое. Я тогда подвизался стажером у инструктора первого года, втайне пыжась от гордости, когда к нам привели этот чурбанчик на ножках. Девочка была, что называется, в теле: литая, будто резиновая, и при полном отсутствии комплексов относительно внешности. Сперва мы прозвали ее Крошкой, потом Крошечкой; а там и до Хаврошечки рукой подать.

Через три года ее на экзамене вытащил в круг сам Шеф. Событие редкое и, можно сказать, знаменательное. Когда вдребезги извалянная в песке Хаврошечка наконец вынырнула из этого самума, она плакала. Некий защитник угнетенных, чудом попавший на экзамен (или он просто околачивался в лесу поблизости?), выпятил грудь и подошел к Шефу. «На женщинах оттягиваешься? — драматическим тенором осведомился доброхот, не ведая, что творит. — А если на мне?» Шеф подумал. Затем обвел нас взглядом невинного младенца и подумал еще. «Давай», — наконец согласился он; и, клянусь, глазки у этого модельного шкафа «Гей, славяне!» стали раскосыми, до ужаса напомнив взгляд Шефова учителя, Хидео Хасимото по кличке Эйч. «Какие правила?» — доброхот заподозрил неладное, но отступать счел недостойным настоящего мужчины. «Правила? — искренне удивился Шеф, сияя круглой луной, заменявшей ему физиономию. — Никаких правил. Ты ведь вызвал меня в присутствии моих учеников…» И когда доброхот наотрез отказался геройствовать без правил, Шеф набрал полную грудь воздуха (а там было куда набирать!), после чего хвойно-лиственные леса по оба берега Северского Донца сотряслись от дикого рева:

— А тогда… отсюда на…!

И почти сразу, без перехода, обаятельным полушепотом:

— Извиняюсь, девочки! Эй, парни, готовьте обед…

Я стоял рядом с Хаврошечкой, глядя в ее зареванное лицо и понимая то, чего не понять и сотне посторонних доброхотов.

Хаврошечка плакала от счастья.

Через год она исчезла, объявившись вскоре в Израиле и даже выиграв там пару каких-то турниров. Потом по Интернету пришло письмо из Штатов, где Хаврошечка прорвалась на семинар к самому Морио Хигаонна; потом — Польша, Германия, Австралия… Господа, она вернулась! Вернулась в родной город, солидной дамой-практиком с грудой будо-паспортов всех сортов и мастей. Ее курсы самообороны для женщин быстро стали популярны, Хаврошечка обзавелась крепостью на колесах цвета «металлик», зимой носила песцовую шубку, кося под ожившего снеговика; но носа-морковки не задирала. Она сейчас твердо знала, чего хочет; а хотела она конкретики. Как, впрочем, и раньше, когда скучала на «задушевных разговорах», предпочитая философскому туману туго набитую грушу.

И такое бывает.

Хотя жаль: плакать Хаврошечка, похоже, разучилась.

Едва пришла ее очередь прилюдно восторгаться аспиранткой Ольгой, Хаврошечка сперва сотворила изящную рекламу своим курсам, а после повернулась к несостоявшейся жертве насилия, нашей леди Годиве и Орлеанской Деве в одном лице.

— Ольга, я в восторге! — напрямик заявила Хаврошечка, рдея пухлыми щечками. — Не могли бы вы показать нашим зрителям, и в первую очередь зрительницам, каким образом вы ударили по лицу наиболее агрессивного насильника?

Я был в трансе: Ольга милостиво согласилась и показала. Даже повторила, по просьбе трудящихся. Замечательно! Я мысленно подбросил в воздух чепчик. После такого удара аспирантку должны были изнасиловать в особо извращенной форме: пообещав и не сдержав обещания.

Хаврошечка аплодировала, при массированной артподдержке зала.

— Великолепно! — оценила она сию демонстрацию. — Ольга, не согласились бы вы как-нибудь заглянуть к нам на занятие? В любое удобное для вас время?!

Ольга не согласилась, сорвав бурю оваций.

И тогда Хаврошечка, уже уходя из поля зрения камеры, на миг расслабилась, позволив себе брезгливую гримасу. Умница! — она все понимала не хуже меня.

Только вот беда: я теперь вообще ничего не понимал.

* * *

…Димыч, оказывается, за это время уже успел переговорить с кем-то по телефону.

— Ленчик звонил, — ошарашенно сообщил он. — Слышь, Олег: Ленчик руку сломал…

Он стоял в дверях, растерянный, рыжий, стоял, моргал, дергал себя за бороду, вертя в другой руке невыключенную трубку радиотелефона. Короткие гудки бились о мембрану, словно там, в трубке, ловкие ладони стучали по туго натянутой коже двойного барабанчика, похожего на песочные часы.

Пьеса «Эгути», финал танца «Суета сует», реплика «…нам выпал редкий жребий — в этот мир пришли мы в человеческом обличье…».

— Как? Обо что?!

— Об Монаха, — тихо ответил Димыч.

VI. НОПЭРАПОН

СВЕЧА ТРЕТЬЯ

В период семнадцати-восемнадцати лет занятия не дают больших результатов. Занятия такой поры не могут быть ничем иным, как занятиями, когда — пусть даже ты подвергаешься насмешкам людей, указующих на тебя пальцем, — не обращая на то внимания, запершись дома, и утром, и вечером понимаешь: вот она, веха жизни! И возникают в глубинах сердца желание и силы во всю жизнь не отрешаться от искусства.

Дзэами Дабуцу. «Предание о цветке стиля»

1

Чистый и одновременно приглушенный звук колокола поплыл над холмами. Это был особый, осенний звон — летом колокол звучит совсем иначе, звонко и со сладостной дрожью, которой еще долго суждено расплываться по округе зыбким маревом; а зимой звук у колокола ледяной, замерзший…

Порыв ветра невидимой щеткой взъерошил кроны ближайших деревьев; забилось, трепеща на ветру, желто-красное пламя осени. Сморщилась на миг вода в ручье — а когда вновь разгладилась, то над прозрачной глубиной поплыли в свой последний путь к морю багряные листья кленов.

Мотоеси всегда любил эту пору года, когда прозрачный ломкий воздух до краев напоен светлой грустью увядания. В такие мгновения все вокруг казалось ему предельно искренним — и одновременно каким-то ненастоящим, словно гениально выполненная декорация.

Югэн, «темная, сокрытая для разума красота».

Суть искусства и жизни; нет, иначе — суть искусства жизни.

В бамбуковой ограде,
Подернутой туманом легким утра,
Прекрасны влажные цветы.
Кто мог сказать,
Что осень — это вечер?

— …Дзэами-сан, Дзэами-сан!

— Что там еще случилось? — недовольный голос отца.

Щемящее очарование, в котором уже почти растворился Мотоеси, было грубо нарушено, и молодой актер с сожалением поднялся на ноги. Нет, ему не дадут отсидеться на берегу ручья до начала спектакля. Как же, сын самого великого Будды Лицедеев! Вот именно — сын великого… И никуда от этого клейма не денешься. Даже оставаться честной бездарностью у него не получится: сын великого Дзэами просто не может быть бездарностью! Конечно, он немного поднаторел в основах, ежедневно слушая рассуждения отца, а также его знаменитые трактаты, которые Дзэами в последние месяцы все чаще зачитывал младшему сыну — проверяя на своем постоянном слушателе, согласуется ли звучание текста со смыслом. Да, они с отцом время от времени репетировали то одну, то другую сцену из отцовских пьес… как повелось с самого детства.

Детства «сына великого…».

Но ведь это еще не повод, чтобы такой признанный мастер, как, к примеру, почтенный Миямасу-сан, принимал во внимание его ничтожное мнение…

— Дзэами-сан! Мы только сейчас узнали: исполнителя главной роли переманили! Он исчез сегодня с утра! О, если бы нам доложили раньше, мы бы успели подготовить замену, но он все верно рассчитал, этот Онъами, ваш злокозненный племянник…

— Что?! Опять этот подлец?! — Впервые за много месяцев Мотоеси видел своего отца в гневе.

Еще бы! Вновь на пути Дзэами встала тень его собственного племянника Онъами, фаворита нынешнего сегуна Есинори. Тщеславие ненасытней брюха: интригану мало оказалось назначения на должность распорядителя столичных представлений взамен попавшего в опалу дядюшки. Кстати, самому упрямому дядюшке уже не раз прозрачно намекали, что следовало бы передать свои трактаты Онъами-фавориту, да с поклоном! — глядишь, и отношение сегуна к нему, Дзэами, и его семейству несколько изменится… Однако после того, как очередного такого «доброхота» престарелый Будда Лицедеев собственноручно вытолкал взашей из своего дома (а силы старому актеру еще не занимать-стать было!), советчики временно оставили мастера в покое. И вот — перед самой премьерой исчезает исполнитель главной роли, заблаговременно подкупленный врагами!

О, горе!

О, великое несчастье!

— Дзэами-сан, только вы можете нам помочь! Отменять спектакль нельзя ни в коем случае — ведь этот мерзавец, которому лучше было бы вовсе не рождаться на свет, именно этого и добивается! А когда стало известно, что грядет премьера вашей новой пьесы, Дзэами-сан, в постановке моей труппы, то присутствовать на спектакле изъявил желание известный хатамото Сиродзаэмон, покровитель Безумного Облака, и многие другие знатные люди!

— Ну, и чего же ты хочешь от меня? Чтобы я вернул твоего беглеца?!

— Кто, как не вы, достоин сыграть главную роль в вашей собственной пьесе?! Я умоляю вас, Дзэами-сан, я на коленях, сложив ладони перед лбом…

Пауза.

Тяжелая, глухая, словно треснувший колокол.

— Я больше не играю на сцене. — Будда Лицедеев отвернулся, и Мотоеси вдруг остро ощутил, каково сейчас отцу. Больше всего на свете, больше райской обители или достижения нирваны, хотел бы он сейчас выйти на сцену. Ведь эта роль писана великим Дзэами для великого Дзэами — роль сходящего с ума и гибнущего от любви старика садовника. Страшная, изматывающая душу и тело роль и оттого еще более желанная! Но… Дзэами дал обет. Обет никогда больше не выходить на сцену. Отец не любил распространяться об этом, так что о данном обете знали лишь он сам и его сыновья.

— Я не выйду на сцену, — повторил Дзэами, не оборачиваясь. — Но премьера состоится. Негодяй, позорящий святое имя театра Но, не добьется своего! Вместо вашего беглеца или, если хотите, вместо меня эту роль сыграет мой младший сын! Роль он знает наизусть, и дома мы с ним неоднократно репетировали все, вплоть до танцев…

— Благодарю вас, Дзэами-сан, благодарю! Вы просто спасаете нас… Сияющий Миямасу, глава труппы и сам известный актер, обернулся к

Мотоеси, и молодой человек не выдержал.

— Отец, простите меня, но… роль старика-одержимого выше моих скромных возможностей! Я не смогу, отец!

В ответ — дикий, страшный взгляд престарелого мастера.

Взгляд из пьесы, запретно вспыхнув вне сцены, обжигает сердце.

— Простите, отец! Но не вы ли никогда не позволяли молодежи выходить на сцену в подобных ролях?! Не вы ли говорили: «Старик — это тихое сердце и далеко видящее око»?! И еще: «Образ сей подобен дряхлому дереву, на котором распустились цветы»?! Пощадите!

— И ты способен позволить нашим врагам ликовать?! Я приказываю тебе сыграть эту роль! — Брови отца грозно сдвинулись на переносице, делая лицо Будды Лицедеев донельзя похожим на маску гневного духа того самого старика, роль которого он приказывал сыграть сыну. — Или ты спишь и видишь, как бы опозорить нашу семью и нашего искреннего друга, мастера Миямасу?!.

— О, неловко называть меня мастером в вашем присутствии, Дзэами-сан… Два мастера уже обо всем договорились, а его мнения, как обычно, даже не спросили! Конечно, он знает текст роли, тело помнит все движения, все слова, все интонации накрепко засели в голове — но он не чувствует образа! Он «не вошел в предмет, чтобы стать им»! Это будет провал…

— Осталось мало времени, Мотоеси. Не стой столбом! Иди переоденься и подготовься. Спектакль скоро начинается.

— Хорошо, отец, — чуть слышно прошептал молодой актер.

Раз такова воля отца — он сделает это. Он будет стараться, он будет очень стараться сделать все наилучшим образом, и, может быть, это у него получится…

Он знал, что обманывает самого себя.

Карп, поднявшись против течения через девять порогов, способен стать драконом.

Лягушка — никогда.

Служители сцены споро помогли Мотоеси облачиться в одежды старика, положили рядом, на подставку, парик и головной убор «эбоси» из лилового шелка; после чего тихо удалились, оставив юношу в одиночестве посреди «Зеркальной комнаты» за сценой. Служители знали: актер должен подготовиться, «доподлинно стать самим предметом изображения и войти внутрь, ибо лишь вхождение обеспечивает воистину высокий стиль!». А уж если актер вводится, что называется, с горячей сковороды… Нельзя мешать ему в этом важном деле!

Мотоеси остался наедине с маской.

Вернее, с масками.

Согласно отцовской пьесе «Ая-но цудзуми», иначе «Парчовый барабан», влюбленный старик должен был в конце пятой сцены покончить с собой, бросившись в пруд; чтобы затем появиться уже в обличье неуспокоенного злого духа. Однако на маску духа — оо-акудзе — пока смотреть не следовало.

Всему свой черед.

И безумию — тоже.

Мотоеси раскрыл футляр, снял покров из сухой, плотной ткани. Присел на корточки перед маской старика, огладил ее взглядом, словно просачиваясь между морщинами и складками, заполняя их собой, как заполняет вода чашу, в точности повторяя ее форму. Маска должна была стать его вторым лицом, второй кожей, второй душой, прирасти, превратившись в часть его самого, — лишь тогда возможно истинное слияние с образом, растворение…

Мотоеси сидел долго.

Растворения не было.

До начала спектакля оставались считанные минуты, а он был не готов, не готов, не готов!…

2

…Пусть в этот барабан старик ударит:
Лишь только зов раздастся во дворце,
Он снова сможет увидать мое лицо.
Так поспеши, старик!

Легкий пятицветный занавес с шелестом осыпающейся листвы наискось взлетел вверх. И Мотоеси, выдержав положенную короткую паузу, нарочито моложавой походкой двинулся на место дзедза. О, старик хочет казаться молодым, да он и чувствует себя почти молодым — вот только возраст, одышка, ноги то и дело сбиваются с заданного им слишком быстрого ритма, но это ничего, это не страшно… Почему так часто стучит в груди сердце? Он волнуется, он не уверен в себе? Конечно, он волнуется, он неуверен, но это пройдет, это непременно пройдет, вот сейчас он ударит в барабан, и…

Мотоеси уже сам плохо понимал, чье это волнение: старика, которого он играет, или его собственное, волнение актера, боящегося испортить всю премьеру своей неуклюжей игрой?

Или это одновременно — волнение мастера Миямасу и других актеров труппы, которое он, казалось, ощущал, как свое собственное? Еще бы! Исполнитель главной роли исчезает перед самой премьерой, приглашенный на спектакль великий Дзэами наотрез отказывается играть и выставляет вместо себя своего недоучку-сына…

Готов исполнить я веленье госпожи…

Мотоеси сам не узнал своего голоса.

Сию минуту в барабан ударю…

Еле слышное придыхание флейты вплетается в тоскливый посвист ветра. И эта осенняя тоска предчувствием умирания плывет через сцену, словно предрекая: мечтам старика не суждено осуществиться, хотя, казалось бы, все к тому идет — надо сделать лишь шаг и ударить в барабан.

В парчовый барабан, немой от рождения.

Осень. Так и должно быть. Во дворце Кономару, где происходит действие «Парчового барабана», сейчас тоже осень — не зря же Миямасу-сан назначил премьеру именно на это время года. Все подобрано правильно: и время, и место, и музыка, и декорации, — вот только он, бездарный Мотоеси, здесь лишний!

Главный и лишний — боги, какой позор!

Мысли метались в голове вспугнутыми нетопырями, не находя себе выхода. А тело Мотоеси тем временем действовало как бы само по себе, передвигаясь на нужное количество шагов в заданном направлении, семеня и подшагивая, и слова сами лились наружу гортанными всплесками:

…Настала старости осенняя пора,
И вот — любви весеннее томленье,
Знать не желающей, что близок мир иной…

Все было не так! Сколько раз они с отцом репетировали эту сцену, отец вымерял проходки между столбами, делал правки в монологах — а на Мотоеси тогда нисходила спокойная уверенность, и он чувствовал, что играет правильно (хотя дома роль старика чаще играл сам отец, иногда это приходилось делать и юноше). Наверное, на самом деле он и тогда играл весьма посредственно — но то были всего лишь репетиции; да и не репетиции даже в полном смысле этого слова! Отец просто прорабатывал в действии не до конца готовую пьесу — и для этого использовал своего младшего сына, как мог бы использовать любого другого заурядного актера, волей случая оказавшегося под рукой.

А сейчас… противоречивые чувства все сильнее бурлили в юноше, он уже плохо понимал, что происходит вокруг, ощущая себя котлом с закипающей похлебкой, подвешенным над костром, — а спектакль шел себе и шел и, как усталый путник добирается до заставы, добрался до реплики:

— А барабан молчит…

Ноги сами пронесли Мотоеси к месту дзодза, где он выдержал положенную паузу и, под пение хора:

Судьбу жестокую проклял и в пруд Кацура,
Рыдая, бросился. И вот уж волны
Сомкнулись горестно над ним, и волны
Сомкнулись горестно над ним, -

медленно скрылся за занавесом.

Только здесь юноша немного пришел в себя.

Это был провал, наверняка провал — он не помнил, что делал на сцене, но чувствовал полную обреченность. И тем не менее надо было доиграть до финала.

«А там — пойду и утоплюсь в пруду, как этот безумный старик садовник!» — в отчаянии подумал Мотоеси.

3

У него было немного времени, и Мотоеси, чтобы успокоиться, приник к смотровому отверстию в отгораживавшей кулисы ширме, разрисованной лавровыми листьями. Ему хотелось взглянуть на зрителей. Выказывают ли они признаки недовольства — или, хвала Небу, ничего особенного не заметили?

Начал накрапывать мелкий дождик, и над головами публики осенними астрами распустились раз— ноцветные зонтики.

Цветы из промасленной бумаги.

Вот под большим белым зонтом с переплетенными зелеными драконами и золотой каймой по краю, который держит слуга, — господин Сиродзаэмон, и лицо у знатного хатамото вежливо-ожидающее, а у слуги — отрешенно-почтительное; вот — богатый горожанин, вот — явно приезжий купец в длиннополой куртке поверх двух нижних кимоно; дальше, дальше… лица безумным калейдоскопом замелькали перед глазами Мотоеси, и вот уже между лицами проступает хитрая барсучья мордочка, подмигивает юноше — чтобы сразу, на глазах, вновь обратиться в лицо плутоватого погонщика. («Оборотень! Как есть барсук-оборотень! Тоже пришел спектакль посмотреть», — вихрем проносится в голове молодого актера.) А вот на ветке сосны примостился нахохлившийся тэнгу, кося вниз то одним, то другим круглым, налитым желтизной глазом, а по длинному сизому то ли клюву, то ли носу стекают капельки воды.

Мотоеси понимал: даже если он не сошел с ума, а на ветке действительно сидит самый настоящий тэнгу, то он все равно не может видеть на таком растоянии этих самых капелек — и в то же время он видел их столь отчетливо, словно тэнгу находился от него на расстоянии вытянутой руки!

И почему, почему никто, кроме него, не видит ни оборотня, ни тэнгу?!

Почему нет переполоха?!

А вот… показалось? Нет, опять: полупрозрачная тень дымкой плывет меж рядами, и сквозь воздушное косодэ придворной дамы, сквозь ее прекрасный и печальный лик просвечивают лица зрителей!

Призрак!

И опять никто, кроме него, Мотоеси, не видит призрака!

Наверное, так и сходят с ума.

Страсти кипят в твоей душе, не имея возможности выплеснуться наружу, ты уже не отличаешь порождений собственного рассудка от того, что тебя действительно окружает, — а потом стены внутреннего мира смыкаются вокруг, и ты уже не в силах выбраться из этой темницы, населенной призраками твоего собственного воображения.

Так это и происходит.

Мотоеси, сам того не замечая, ссутулился, словно под внезапно свалившимся на него грузом или под тяжестью лет, и побрел в «Зеркальную комнату», где его ждала маска оо-акудзе.

Спектакль он доиграет.

Даже безумным.

Маска лежала перед ним. Вертикальные складки на лбу, грозно сдвинуты брови, сверкают серебром огромные белки глаз, широкий сплющенный нос, оскалился рот с желтыми пеньками зубов, жидкая бородка встопорщена…

Маска злобного духа.

Оо— акудзе.

Вот только будь это обычный злой дух — все было бы гораздо проще! Как выразить до сих пор теплящуюся в глубине неуспокоенной души безнадежную любовь пополам с ненавистью к той, что так жестоко посмеялась над стариком, подсунув парчовый барабан, не издающий ни звука? Как выразить отчаяние и гнев, упорство и решимость, всю ту гамму чувств, которую, по замыслу отца, должен был испытывать покончивший с собой старик?!

Мотоеси скользил взглядом по оскаленному лику маски, но мысли юноши были сейчас далеко отсюда, и он никак не мог заставить себя сосредоточиться.

Конечно, ведь он сам прекрасно знает, что он — бездарность, в лучшем случае — посредственность, что бы там ни говорили окружающие!

Вот его старший брат Мотомаса…

4

Вскоре после того, как Мотомаса уехал с труппой в Исэ, отец перебрался в шумный приморский город Сакаи. Однако привлекала его здесь отнюдь не городская сутолока и не обилие театральных трупп, а относительная независимость города и местных властей от сегуна. К столичным веяниям здесь не слишком прислушивались. Город жил торговлей, граничащей с контрабандой, подати платил немалые, и платил их исправно…

Короче, в сегунате прекрасно понимали: прижми власти свободолюбивых сакайцев — и звонкий ручеек, текущий из морского порта в казну, мигом оскудеет.

А кто же режет фениксов для жаркого?!

Опальный мастер, поселившийся в тихом домике на окраине города, пришелся в Сакаи вполне ко двору. Теперь в городе была своя знаменитость, а то, что знаменитость находится в опале у сегуна, мало кого волновало. В столице своя жизнь, а у нас — своя. Не преступник же он, в конце концов, этот Будда Лицедеев?! А эстетические вкусы сегуна — это его личное дело.

Храни нас, Будда Амида!

В итоге Дзэами зажил в относительном покое, весь отдавшись написанию трактатов по искусству театра Но и новых пьес; изрядная доля времени уделялась медитациям и беседам с Безумным Облаком. Последний также обосновался в Сакаи, заявив: «Кацу! Я намерен нести дзэн в массы, а эти плешивые ослы пусть прячутся за стенами монастырей и занимаются там мужеложеством, засовывая свои мольбы в задницу всех будд разом!» И теперь Безумное Облако нередко наведывался в гости к Будде Лицедеев, не уставая изумлять юношу, в меру сил помогавшего отцу, своими выходками.

А еще Дзэами начал вырезать маски. Не на продажу — для себя. Ему просто нравилось это занятие.

Несколько раз Мотоеси порывался рассказать отцу, что же на самом деле произошло в тот жуткий вечер у холма Трех Криптомерии; намеревался даже показать маску, превратившуюся в безликую луну отрешенности, — но так и не собрался с духом.

Что— то всякий раз останавливало юношу…

При переезде Идзаса-сэнсей снабдил своего ученика рекомендательными письмами; этого хватило, чтобы Мотоеси разрешили дважды в неделю посещать одну из местных школ фехтования, — наставник, ценитель прекрасного, даже отказался брать плату с сына Будды Лицедеев.

Денег на жизнь хватало: пьесы великого Дзэами охотно покупали для постановок, от спектаклей регулярно приходили отчисления — в том числе и из столицы, где пьесы опального Будды Лицедеев, несмотря ни на что, пользовались большой популярностью.

Они игрались даже труппой злокозненного Онъами — племянничек был интриганом и редкой сволочью, но дураком он не был.

Кстати, присланные им отчисления великий Дзэами раздавал нищим.

Время от времени глава то одной, то другой труппы являлся к Дзэами лично и со смирением просил мастера посетить спектакль по его пьесе. А если мастер соблаговолит высказать свои замечания — то он, глава труппы, будет просто счастлив и в долгу не останется…

Иногда Дзэами отказывался, но чаще соглашался. Все-таки внимание и почтение были приятны старому мастеру, хотя он и утверждал, что это — суета, не стоящая потраченного на нее времени. Правда, при Безумном Облаке отец такого вслух не говорил, оставляя право глумиться и насмехаться над всем на свете за мастером дзэн.

Что тот и делал с завидной регулярностью.

Сына Дзэами обычно брал с собой. Разумеется, Мотоеси с удовольствием смотрел постановки отцовских пьес (впрочем, не только отцовских) — но потом приходил «час расплаты»: денег с них за просмотр, разумеется, никто не брал, даже наоборот, но по окончании спектакля отца просили высказать свое мнение, после чего с той же просьбой обращались и к Мотоеси.

Ну как же! Сын великого Дзэами тоже должен быть знатоком театра, а молодые глаза могли углядеть то, чего не заметил старый мастер. Так не соблаговолит ли Мотоеси-сан высказать свое просвещенное мнение?

Просим!

На коленях, сложив ладони перед лбом…

В первый раз Мотоеси растерялся, промямлил что-то невразумительное и поспешил скорее исчезнуть с глаз долой.

Во второй он решил, что над ним утонченно издеваются, намереваясь потом пересказывать друг другу его ответ и потешаться над юнцом, всерьез излагающим свое мнение после слов, произнесенных Буддой Лицедеев.

В третий раз юноша не удержался, вспылил — и выложил полному лысоватому актеру все, что он думал о спектакле. А у Мотоеси было что сказать: и невразумительная, блеклая «красавица», монотонно бубнившая текст, и сбой ритма в предпоследней сцене, и неточная проходка актера-цурэ (о боги, и это в самом финале!). Он, конечно, не такой знаток, как его отец, но чему-то же его учили!

Реакция актера (который одновременно являлся и главой труппы) его поразила: вместо смеха лысый пузанчик кланялся, как игрушка «Окиягари-кобоси», и со слезами на глазах долго благодарил «уважаемого Мотоеси-сан» за ценные замечания!

Только тут до молодого актера дошло: никто над ним не издевается и его слова воспринимают всерьез!

Блики отцовской славы играли на его челе.

И тогда Мотоеси стало горько, как никогда.

Из состояния самоуничижения его в тот раз вывел вопль над самым ухом:

— Что, обругал почтенного человека, а теперь раскаиваешься, молодой сквернослов?! Следовало бы вырвать твой язык, подобный ослиному хвосту, и заставить тебя съесть его с солью и перцем! Ну, что молчишь?! Боишься, что я сейчас так и сделаю?! Правильно боишься!

Перед ним, грозно хмуря реденькие брови, в ярости топал ногами Безумное Облако, вздымая из-под своих деревянных гэта целые облака красноватой пыли. Сейчас монах больше походил на горного демона, чем на смиренного последователя Будды.

Мотоеси в испуге поглядел на взбешенного хулителя — и вдруг на юношу снизошло необычное спокойствие и ясность рассудка. Не вполне сознавая, что говорит, он произнес:

— Если ты хочешь, чтобы я обозвал тебя лысым ослом, велев убираться прочь, я могу это сделать ради твоего драгоценного удовольствия. Но ведь на самом деле ты хочешь отнюдь не этого?

И улыбнулся.

Монах прервал на середине очередную гневную тираду, радостно хлопнул Мотоеси по плечу (молодой актер едва удержался на ногах) — и пустился в пляс с криком:

Ученики патриархов
Мусолят гнилые мысли,
А истина потихоньку
Ушла к слепому ослу!

А Мотоеси почувствовал себя круглым дураком.

Он не видел, что стоящий неподалеку Раскидай-Бубен, вечный спутник монаха, опустив к ногам мешок с гадательными принадлежностями, все подбрасывает и ловит в ладонь персиковую косточку с вырезанными на цей тремя знаками судьбы… подбрасывает, ловит, опять подбрасывает…

Все время выпадало одно и то же.

Неизменность.

С некоторых пор Мотоеси начал подмечать за собой странные и резкие смены настроения, чего раньше за ним вроде бы не водилось. Ладно, на базаре он еще в Киото, со встречи с Зеленщиком Тамэем, приучился торговаться с яростью и увлечением — в итоге всегда выторговывая медяк-другой. Более того, ему начинал доставлять удовольствие сам процесс торговли, хотя еще недавно сражаться за жалкие медяки казалось занятием глупым и едва ли не унизительным.

Теперь это вошло у него в привычку.

Опять же, репетируя с отцом фрагмент из очередной новой пьесы, Мотоеси вдруг ощущал некую странную уверенность: вот оно! Играть надо так, и именно так (хотя как именно — он бы не мог в этот момент объяснить). И он играл, после ловя на себе радостно-удивленный взгляд отца; юноша даже несколько раз удостаивался похвалы Будды Лицедеев.

Годом раньше Мотоеси наверняка возгордился бы и обрадовался: сам отец похвалил его, значит, он делает успехи!

Но теперь Мотоеси был старше и понимал: отец в летах, он, его младший сын, — единственная опора мастера, и потому Дзэами стал более снисходительным к бесталанному сыну. А видя его отношение, и другие начинают заглядывать юноше в рот — хотя сам он, Мотоеси, прекрасно знает себе цену!

«Уйду в монахи! Хотя под рясой от себя не спрячешься… и все же — лучше в монахи!» — такие мысли все чаще посещали юного актера, но он не решался бросить престарелого отца, для которого действительно остался единственной опорой.

И вот недавно в их дом заявился уже известный меж театралами Миямасу-сан, дабы попросить отца о помощи в подготовке премьеры «Парчового барабана» — а также уговорить присутствовать на самом спектакле, чтобы высказать после свои замечания.

Три последних дня перед премьерой к их дому подъезжала присланная Миямасу повозка, и Дзэами с сыном отправлялись на репетиции. Все шло прекрасно, Мотоеси даже не слишком донимали вопросами о его просвещенном мнении… да, судьба всегда сперва ласкается, прежде чем ударить наотмашь!…

Это было безумие — играть премьеру, когда исполнитель главной роли сбежал, переманенный завистником Онъами!

Это было безумие — ставить на главную роль его, Мотоеси, будь он хоть трижды сыном великого Дзэами!

Это было безумие — согласиться играть, зная, что эта роль ему не по силам!

И это тройное безумие настигло его!

За все надо платить.

Он взвалил на плечи непосильную ношу — и платит за нее теперь собственным рассудком.

5

Не понимая, зачем он это делает, Мотоеси порывисто развернул принесенный с собой сверток (с некоторых пор юноша все время таскал его чуть ли не за пазухой, это уже вошло у него в привычку), извлек наружу кипарисовый футляр, раскрыл…

На юношу смотрел нопэрапон.

Матовая поверхность с невыразительными прорезями была гладкой — никакой. Невозмутимая, безликая отрешенность глядела на него сквозь узкие глазницы. Отрешенность перетекала внутрь Мотоеси, медленно заполняла его изнутри, поднимаясь, как вода во время весеннего паводка, — и в этой воде из глубины всплывало лицо мертвого старика-одержимого, то лицо, которое тщетно пытался сделать своим сын великого Дзэами.

Лицо всплыло, проступило наружу — и вот уже две маски оо-акудзе смотрят на молодого актера, сверкая серебряными белками яростных глаз.

Это уже было, было, было! — во сне, в бреду яви, в кошмарах, когда он видел плавящуюся, меняющую очертания маску, спрятанную в личном сундучке.

Сейчас это произошло наяву, на его глазах.

Мотоеси смотрел на две одинаковые маски — и безумие злорадно подмигивало ему двумя парами вытаращенных глаз, на которых играли блики свечей.

Юноша так и не понял до конца, какую из масок он в итоге надел. Но едва прохладная поверхность коснулась ткани, покрывавшей лицо актера, плотно прилегла к ней, прилипла, вросла — лик злого духа двинулся дальше, погружаясь теперь в сокровенные глубины души, меняя, переплавляя самого Мотоеси.

Безумие пустило корни.

Когда Мотоеси выходил из «Зеркальной комнаты», у него вдруг возникла уверенность: если сейчас снять маску, из-под нее на людей глянет все тот же лик злобного духа.

Он не знал, готов ли он.

Он даже не знал, в своем ли он уме.

Но он знал другое: надо играть дальше.

6

…Ночные волны бьют о берег,
А в плеске их какой-то слышен голос…

На этот раз в шелесте занавеса действительно слышался плеск воды. Мотоеси, как в бреду, шагнул вперед и вправо, оказавшись, как и положено по пьесе, на месте кюсе, лицом к зрителям.

Он поднял голову, выдерживая необходимую паузу.

Узкие прорези маски не позволяли как следует видеть зрителей — да он бы и не отважился сейчас взглянуть в их лица. Но юноша ощущал: некий безумный вихрь противоречивых чувств, страстей и желаний закручивается внутри него — и предыдущее смятение, предыдущая робость, которые он испытал при первом выходе на сцену, были ничто по сравнению с этим бушующим ураганом!

Безумное варево вскипело внутри него, плеснуло в глотку — и слова сами собой изверглись наружу:

Плоть немощная водорослями стала.
Но ныне, в этот час ночной, на берег
Их выбросили волны, и сюда

— …вернулся я, томимый жаждой мести, — мгновенно подхватил хор.

Темная волна, поднявшись изнутри, подхватила его, завертела, ноги сами понесли юношу к месту дзедза — он более не управлял собой! Хлещущие потоки противоречивых стремлений чуть ли не физически разрывали его на части, и чтобы хоть как-то дать им выход, ему приходилось двигаться и говорить, говорить и двигаться, выплескивая наружу бурлящее в нем сумасшествие. Время от времени Мотоеси на миг приходил в себя, обнаруживая, что он, как ни странно, стоит в положенной точке сцены, нужная реплика произнесена, ему отвечает хор или актер-ситэ, играющий знатную даму, толкнувшую старика на самоубийство, — но оценить происходящее, вспомнить, что и как он только что говорил, как двигался, Мотоеси не успевал: откуда-то извне на него вновь обрушивался шквал противоречивых эмоций, швыряя молодого актера в водоворот безумия, — и окончательно опомнился он только на финальной песне хора:

"…О ненависть, о женское коварство,
О ненависть!" — промолвив так, старик
В пруд бросился, исчез в пучине страсти.

«Вот и все, — подумал юноша, чувствуя затихающий в душе шторм. — Сейчас эта пытка закончится — и мне останется последовать примеру несчастного старика садовника. Я не только опозорился сам, но и сорвал премьеру, подвел и главу труппы, и собственного отца! Я бездарность, ничтожество — стоит ли жить такому неудачнику, как я?! Может быть, в следующем рождении мне повезет больше?»

Окунувшись с головой в горестные мысли и самоуничижение, Мотоеси не слышал приветственных кликов толпы, шума оваций — и примчавшемуся за кулисы посланцу господина Сиродзаэмона пришлось как следует встряхнуть за плечо актера, чтобы привести его в чувство.

— Господин Сиродзаэмон восхищен вашей игрой! Он получил огромное удовольствие от сегодняшней премьеры и приглашает вас, вашего отца и мастера Миямасу к себе в гости. Я подожду снаружи, пока вы переоденетесь, и провожу вас.

В голосе слуги звучало почтение, сквозь которое то и дело пробивался с трудом сдерживаемый восторг. Видимо, слуга разделял чувства своего господина.

— Я благодарен господину Сиродзаэмону… — промямлил ничего не понимающий Мотоеси. — Сейчас, я переоденусь…

«Кажется, не один я сошел с ума», — подумал он, снимая костюм злого духа.

Однако сведение счетов с жизнью пока явно откладывалось.

Под тканью, за пазухой повседневной одежды юноши, снегом на солнце, воском в огне таяли черты одержимого старца, застывая гладкой поверхностью.

Безликим лицом.

7

— А теперь, если не возражает наш любезный хозяин, господин Сиродзаэмон, я бы хотел провозгласить здравицу в честь моего сына Мотоеси!

Старый Дзэами раскраснелся от выпитого саке, глаза Будды Лицедеев блестели, седая борода воинственно встопорщилась.

— Разумеется, Дзэами-сан, мы все вас слушаем и присоединяемся! Ибо сегодня игра вашего сына была подобна молнии в лунную ночь!

Сидевший в углу Безумное Облако (он тоже был здесь) громко рыгнул.

То ли одобрение выразил, то ли наоборот — собравшиеся так и не поняли.

— Да, вы правы, прославленный хатамото! Честно говоря, я уж решил, что он у меня совсем бестолковый. — Гости засмеялись, думая, что оценили шутку великого мастера. — Но сегодня, сегодня я понял: цветок его таланта наконец распустился!

Вконец смущенный Мотоеси хотел было возразить, что отец зря его хвалит. Юноша даже открыл было рот для ответной речи, но тут все гости разразились приветственными возгласами, в руке Мотоеси сама собой оказалась чашка с подогретым саке, так что открытый рот очень пригодился.

В голове у юноши шумело от выпитого, внутри бродили последние отголоски обуревавших его на сцене страстей, лица гостей плыли перед глазами, смазываясь в одно общее размытое лицо с тысячей выражений — лиловый лоснящийся пузырь, лицо без лица, маску убитой нопэрапон…

И вдруг из этой толчеи возник взгляд.

Острый, испытующий, внимательный.

Все лица разом отступили на задний план, исчезли, — и Мотоеси остался один на один с этим взглядом. Он быстро трезвел, приходя в себя, и через мгновение понял: через весь зал на него внимательно смотрит Безумное Облако — тоже совершенно трезвый.

Кажется, монах хотел что-то сказать юноше, но в последний миг передумал.

Или решил: сейчас — не время.

— Мотоеси! — Язык Дзэами уже слегка заплетался. — Мотоеси, любимый сын мой!

— Да, отец!

— Мотоеси, я решил, что свой главный трактат я подарю тебе! Подлецу Онъами он не достанется никогда! Я думал отдать его твоему старшему брату, но сейчас решил: тебе он нужнее! Вот, бери! — И отец широким жестом протянул Мотоеси свиток. — Это — «Предание о цветке стиля». Ты поймешь…

— Благодарю, отец, это большая честь для меня! Но, право, я недостоин…

— И не будешь достоин! — радостно провозгласил из угла Безумное Облако.

— А потому вот тебе еще один трактат, мой! — И брошенный монахом второй свиток, перевязанный бечевкой, больно ударил юношу прямо в лоб. — Читать будешь так: главу из свитка отца — главу из моего! Понял?

Вокруг веселились гости, хохоча над очередной выходкой монаха.

«Уйду в монастырь. Уйду!» — подумал Мотоеси, прижимая к груди оба свитка: «Предание о цветке стиля» и неведомое сочинение Безумного Облака.

Сегодня был его день, день его славы, успеха, день, о котором он всегда мечтал, — но юноша никак не мог заставить себя радоваться.

На душе ныла плохо зарубцевавшаяся рана.

Что— то менялось внутри, него, что-то очень важное…

8

Назавтра, в полдень, они вернулись в Сакаи.

VII ПО ОБРАЗУ И ПОДОБИЮ

ДРУГ

Все— таки работа охранника, или, если угодно, телохранителя -тоже в некотором роде искусство, что бы ни говорили по этому поводу всякие «спецы», презрительно морща свои богемные носы. Да, конечно: дисциплина, форма, ежедневная пахота — без нее, родимой, никак. Ремесло. За что платят, и платят по нынешним временам прилично. Но тупой исполнитель-костолом в роли «щита» опасней, чем возможный агрессор. Ленчик знал это по себе: когда опыт выживать и не давать выжить другим пришлось засунуть куда подале… Потому что здесь реже надо бить, и чаще — не дать ударить. Забрав пьяного клиента из кабака, если необходимо, забрав силой, не позволив ему ввязаться в дешевую свару, не поддавшись на его истошные вопли: «Вмажь!… вмажь гаду!… уволю, падла!» Завтра благодарить будет. Деньги совать, с женой знакомить. Чему тоже особой веры давать не стоит. Все равно переведет в «стояки». Где очень трудно промолчать у ворот проходной, когда местная рвань станет костерить буржуев, которые назло пролетариям всех стран открыли цех по производству лапши и вдобавок вымостили кусок тротуара цветной плиткой.

Молчание — великое искусство.

Золото.

Ленчик помнил удивление новичков: алкаш Ленчику прямо на улице чуть ли не в рыло, по маме-матушке, а Ленчик с алкашом задушевные лясы точит. Пока не разойдутся кто куда. Подобру-поздорову. У парней ведь серьезный вопрос: бить или не бить? И по всему выходит: бить лучше. Прогрессивней. Ну, в худшем случае нос расквасят… они худшие случаи в кино видели. Эх, кино, страна дураков: роняют себе ворога лютого во весь экран, пока не образумится, а в жизни его, ворога-то, уронишь в полнаката, и готов перелом шейных позвонков. Страшное дело. Шея тряпкой, зенки выпучены, спрашивают тебя молча… Кто видел, тот знает: страшное. И никаких тебе титров по экрану. Самураи в таких случаях говаривали: «Просить прощения надо до тех пор, пока ты не уверишься, что пред тобой не человек, а животное. Окончательно. Без тени сомнения. Только тогда надо рубить. Окончательно. Без тени сомнения».

А рожу дураку набить — много ли мудрости?

К сожалению, свою голову всем не приставишь. Бьешься, талдычишь, как попка: «Настоящая сила не нуждается в проявлении!» — не верят. «Истинное мастерство самодостаточно» — опять не верят. Не могут поверить, понять… трудно им. Вот Олежа, к примеру, понимает. И тоже, как попка… уважаю.

К счастью, большинство сотрудников из наших, обкатанных. А новички… Крепкие, в общем-то, славные ребята — но задиристые, будто коты весной.

Приходится обламывать.

Как сейчас.

Обосновавшись в давно облюбованном коллегами Лесопарке, на знакомой поляне, Ленчик уже три часа по капле выдавливал из парней злобу. Судороги остаточной силушки. Гордыню-матушку. Втайне завидуя древним монастырям: там имелись специальные ассистенты, с палками… Хорошее дело.

Правильное.

Очень ускоряет процесс усвояемости…

Володю Монахова он приметил минут за пятнадцать до конца тренировки. Подошел тихо, стал в сторонке за кустами, смотрит. Думает, Ленчик его не засек. Ну и пусть думает. Интересно, когда все закончится — подойдет? Впрочем, это его дело. А нам пора заканчивать. Парни выдохлись, машут без души, на «автопилоте».

— Ямэ!

Баста в смысле.

Двое явно собираются подождать Ленчика, но он переодевается нарочито медленно, махнув парням развязанным поясом — не ждите, мол.

Они уходят. И тут же из-за кустов выбирается Монах.

— Привет, Леня! — Однако руки почему-то не подает. Сцепляет кисти в замок и трясет над головой.

Ну и ладно. Похоже, сдуру Олеже чего-то по телефону ляпнул, вот и стесняется теперь. Вокруг да около… террорист международный!

— Привет, Володя. Какими судьбами? — Ленчик на время оставляет сумку с вещами в покое и выпрямляется.

— Да вот, шел мимо, вижу — ты работаешь. Остановился посмотреть. А вы как раз закончили…

И в сторону смотрит.

Врет. Мимо он шел, понимаешь…

— Ну что, Леня, как полагаешь, из этих ребятишек толк будет?

Тон у Монаха чуть снисходительный, но Ленчик только улыбается про себя.

— Будет, Володя. Обязательно будет.

И улыбается уже открыто, в ответ на кислую гримасу Монаха.

Конечно, далеко не всем Бог таланту отвалил сверх всякой меры. У кого здоровья не хватает, у кого упрямства. Но люди занимаются, из года в год. Старое правило: приходишь сам, уходишь сам. Гнать нельзя. Если человеку надо, значит, мы дадим, а он возьмет, сколько каждый дать-взять сможет. Тот же Димыч, к примеру. Ну не выйдет из него мастера, хоть разбейся! Но, с другой стороны, когда он только в школу пришел — это же были полные дрова! А сейчас… в общем, ничего уже. Хотя и лентяй. И все-таки наш человек.

Монах тоже поначалу таким казался. Приходил, занимался, на тренировках не сачковал, глаза внимательные… А потом — пропадать начал. По другим школам шастать. Из одних его гнали вскорости: им медали нужны, на кой им бесталанный Монах? Другие оставляли, с радостью: еще бы, экий собеседник! Потом, правда, опять гнали; или он сам уходил — на поиски. Все доказать тщился; и добро б себе самому… Вот до сих пор и ищет незнамо что. Так и не понял: не, бывает секретов, не бывает волшебных палочек. А бывает только работа, ежедневная, изнурительная, — вот и весь секрет…

— Ну, а меня бы ты, к примеру, к себе в контору взял? — криво усмехается Монах.

— Нет, — честно отвечает Ленчик.

— Почему? — Кажется, Монах искренне удивлен. — Рожей не вышел?!

— Рожа здесь ни при чем. Характер у тебя не тот. И, ты уж извини, возраст. Поздно исправлять.

— А у них — тот? — презрительно кивает Монах в сторону, куда удалились «ребятишки».

— Нет. Пока нет. Но будет — тот.

— Ладно, допустим. — Монах явно обижен. И поделом: кто его просил лезть не в свое дело? Сам нарвался. Хотел честного ответа — и получил. — А вот насчет возраста… По-моему, ты, Леня, ошибаешься.

И Ленчик понимает, куда разговор катится. Монах явно завелся: задело за живое, что таланты его великие никто не признает. Вот и очередной скептик в том числе.

Он становится в некое подобие стойки и с рычанием больного носорога лупит воздух. Наверное, ему кажется, что эти движения неотразимы.

— Ну как?

«Как? Да все так же. Как год назад. Как два года… пять… десять…»

— думает Ленчик, но вслух произносит:

— Честно, Володя? Не впечатлило.

— Да, наверное, — неожиданно сникает тот. — Тут с предметом работать надо. Иначе не видно.

— Ну давай станем, набивочку постучим, — предлагает Ленчик. — Только недолго, мне по делам пора.

Жаль Володю обламывать, но и врать ему противно.

— Набивочку? — Монах смотрит испытующе, редко моргая белесыми ресницами. — Ну давай постучим. Только аккуратно.

Аккуратно так аккуратно.

Стали. Верх, центр, низ. И с другой руки… Казалось бы, проще некуда. Первый год. Но Володя поначалу все равно путается, и Ленчику приходится вслух повторять: «Дзедан, чудан, гедан. Дзедан, чудан, гедан. Дзе…» Руки у Монаха деревянные. Он и раньше весь зажатый был, а сейчас — так совсем. Зажатый… дзедан, чу… ах ты черт!

Левое предплечье взрывается резкой болью.

Ленчик рефлекторно делает шаг назад, и очередной удар партнера уходит в пустоту, в результате чего Монах едва не падает. С равновесием у него всегда были проблемы.

— Ленчик, что с тобой? — Володя явно испуган, но отнюдь не растерян. — Перестарался, да?

— Да с рукой что-то…

— Слушай, может, тебе в травмопункт надо? — Монах суетится вокруг, но близко не подходит, словно опасаясь прикоснуться к старому знакомому.

— Ничего страшного. Я сам.

— Ну, ты извини, Ленчик… Но ведь я ж тебе говорил! Говорил! — В его голосе вдруг прорывается едва сдерживаемое торжество.

Сегодня он доказал. Доказал… что?! Что человек, который толком ничего не умеет, за какие-то полгода, пока Ленчик с ним не контачил…

Морщины комкают лицо Ленчика: неудачно повернулся, и боль внутри предплечья злобно дергается.

Монах прощается и быстро уходит, загадочно пообещав как-нибудь забежать в гости и «все-все рассказать».

Дела…

Рентген показал трещину лучевой кости. Через час Ленчик уже мог любоваться своим новеньким гипсом, который ему предстояло носить две недели. И потом еще месяц — щадящий режим.

В такси на него неожиданно накатила дурнота, и очнулся Ленчик только у самого своего дома. Рука почти не болела, но все тело было ватным, чужим, и противно саднил крестец.

То, чего он боялся больше всего на свете.

Поднявшись к себе, Ленчик набрал телефонный номер.

ДМИТРИЙ

Настроение с утра было крайне пакостное. Писать хотелось не больше, чем плясать вприсядку, но я все-таки заставил себя сесть за компьютер. Вывел на экран файл романа, над которым мы сейчас работали. Пробежал глазами два-три написанных позавчера абзаца. Текст казался искусственным, будто матерчатый тюльпан: вычурность фраз, чужой, надуманный быт, мистические навороты…

Бывает.

И, к счастью, не очень часто. Главное, не верить ни собственной хандре, ни собственному восторгу, когда любое слово кажется шедевром на века.

Ох, помню, морока была: воспитать в душе персонального «адвоката дьявола»!…

Конечно, глупо ждать от литературы точного подобия обыденности. Никто и не обещал снимать кальку с реальности — и все же… Когда живьем сталкиваешься с тайной, иллюзорные миры, даже выписанные скрупулезнейшим образом, блекнут сами собой. И, честное слово, пусть лучше внезапные смерти, люди в обмороке и засекреченные «Белые Журавли» остаются на бумаге — там им самое место! Когда все это нагло вторгается в твое собственное бытие, каковое, согласно общепринятому мнению, определяет твое собственное сознание… Меньше всего ощущаешь себя героем, готовым рубить гордиевы узлы, а после с мечом или «узи» в руках становиться на пути злодеев! Мы — граждане тихие, в меру законопослушные, наша милиция нас хоть и хреново, а бережет…

Вот только: что сказать тому же пану следователю, когда вместо явного состава преступления или улик — одни смутные подозрения, попахивающие жареной подругой-мистикой? В лучшем случае пан следователь, даже самый умный из всех сыскарей, вежливо тебя выслушает, пожмет плечами и откланяется. В худшем — направит на обследование в психушку.

И остаешься ты с Его Величеством Случаем-маразматиком один на один. Ну, пусть не один — вместе с парой друзей. Три занюханных мушкетера. Что это меняет? Как можно докопаться до истины, и даже докопавшись — что вы, милейший, станете делать? Кинетесь очертя голову спасать мироздание, как это неизменно творят на голубом экране соотечественники покойного Дагласа Деджа? Много вы навоюете, много наспасаете! Эк занесло! — перестрелка в центре города, вертолет с небес, «бог из машины», из шестисотого «мерса»… Тут какому-нибудь вполне реальному подлецу дашь по морде — а он на тебя в суд! И засудят как миленького…

Черт, совсем мысли куда-то не туда заехали! Люди добрые, это ж полный бред получается: Володька Монах — скрытый ниндзя-черепашка, от одного касания которого люди мрут, как мухи, или гипс примеряют?! Ахинея! Сами видели из-за шиповника, как они ногосуйствовали! Движение корявое, руки-крюки, сам ударю, сам прилягу, сам доеду до врача… Я пусть не Божественный Кулак в отпуске, пусть и рядом не лежало, но даже я вижу!

Вот только американца Монах все-таки убил. Бойца-профессионала, здорового, как бык! И эти, в троллейбусе, — там вообще полный беспредел…

Опять не о том думаю! Черт с ним, с Монахом, — работать надо! Работать, работать… Мы ведь честные литераторы, а не агенты по расследованию аномальных случаев, как в «Секретных файлах»! Работать… все равно мы ничего… стоп! Наш герой: обычный человек, не сыщик и не великий воин, пусть из другого века и из другой страны. У него — сходная проблема, только еще похлеще, чем у нас. Он тоже не может понять, что происходит, — но происходит не с кем-то, а с ним самим! Вот ведь оно, его состояние!

Через минуту я уже самозабвенно барабанил по клавишам, выбросив наконец из головы эту идиотскую историю.

* * *

— В общем, ничего. — Олег меряет кабинет шагами вдоль и поперек, и я, сидя во вращающемся кресле, машинально поворачиваюсь вслед за ним. Славное время обеда миновало, и послеобеденная сиеста нами давно отдана под обсуждение сделанного в первой половине дня. — Даже, можно сказать, весьма ничего…

— Ты финал главы прочел?

— Прочел.

— Внимательно?

— Трижды очки протирал. Чистым платочком. Там серединка малость сбоит, надо подрихтовать по свободе, а так вполне. И монах реальный, выпуклый, без дураков…

— Еще бы! Махнет рукой — улочка, отмахнется — Ленчик поломанный!

— Димыч, окстись! Не Монах, а монах! Кстати, ты заметил: мы все время пытаемся забыть об этой истории, выбросить ее из головы — а она, зараза, упрямо напоминает о себе. Словно кто-то нарочно задался целью втравить нас в эту пакость!

— Заметил, — угрюмо бурчу я. — Прямо какой-то «За миллиард лет до конца света»!

— И Володька Монах в роли Гомеопатического Мироздания! — хмыкает Олег, явно пытаясь пошутить, только отчего-то смешно не становится ни ему, ни мне.

Да еще вдобавок противно дребезжит телефон. Если и это происки Гомеопатического Монаха… Протягиваю руку к трубке, но в соседней комнате меня опережает жена. Через закрытую дверь доносится ее непреклонный голос:

— Да, Олег Семенович у нас. Но он сейчас занят. Перезвоните позже. Все-таки жена у меня молодец! Если бы не она, звонками бы совсем

достали!

— Они с моим мужем работают. Перезвоните… а я прошу вас… ну хорошо, я сейчас поинтересуюсь. Подождите.

Фантастика: прорваться через мою половину!

— Олег, тут тебя спрашивают. — Супруга явно недовольна, что нас беспокоят. — Говорят, по важному делу.

Дважды фантастика: видно, перед этим звонили к Олегу и сумели выцарапать у его жены мой номер телефона!

Мой соавтор с унылым вздохом берет трубку.

— Да, я слушаю. Да… — Это второе «да» звучит слегка растерянно, что на Олега совсем не похоже. — Я понял… а чем я… ну хорошо, давайте встретимся. Метро? «Пушкинская»? Да, вполне. Договорились, через час, на выходе, возле кинотеатра… Ну, нас-то узнать несложно: двое бородатых мужчин среднего возраста, оба в джинсах, один — с черной бородой и в очках, другой — с рыжей и без очков… Дмитрий, мой партнер и соавтор, хороший знакомый вашего мужа… Да, мы подойдем обязательно.

Олег аккуратно кладет трубку на рычаг и поворачивается ко мне. Медленно, словно пытаясь собраться с мыслями.

— Звонила Монахова. Жена Володи. Хочет с нами переговорить.

Олег выдерживает паузу и заканчивает:

— Монах пропал. Из дому.

ОЛЕГ

Почему— то всегда представлял себе Монахову супружницу (Монашку?!) совсем другой. По голосу? по ассоциации с самим Монахом? по чудной прихоти воображения? Так и виделось: усталая, чуть грузноватая женщина с блеклым лицом, тронутым ранними морщинами, макияж сооружен впопыхах, синяки под глазами разлеглись внаглую; в каждой руке по здоровенной авоське -хлеб, консервы, бананы вперемешку со школьными учебниками, втридорога купленными на книжном толчке…

А вот и шиш тебе, фантазия моя замечательная! — отлеталась, голубушка! Передо мной вполне миловидная дама лет эдак… э-э-э… бальзаковского возраста, со следами былой красоты на лице, и следов этих более чем достаточно. Одета со вкусом, стильно, и косметики (недорогой, но вполне, вполне, это я вам как бывший гример говорю!) ровно в меру — «штукатурка» слоями не отваливается, как у некоторых леди Макбет Мценского уезда.

— Здравствуйте, Олег…

Многоточие понимается однозначно — как невысказанный вопрос.

— Можно без отчества. Просто Олег.

— И просто Дмитрий, — немедленно напоминает о себе мой соавтор, сияя улыбкой Фредди Крюгера, дорвавшегося до сновидений детского сада в полном составе.

Улыбка производит впечатление.

— Ну, в таком случае — просто Татьяна, — через силу улыбается и Монахова. Я вижу, вижу с предельной отчетливостью: эта с виду благополучная женщина держится на пределе. На самом краешке истерики, нервного срыва, битья посуды и бессвязных выкриков — но она держится. И будет держаться, сколько понадобится.

Молодец.

Уважаю.

Мало ли, как тебя жизнь-малина приложила? Совершенно не обязательно выплескивать свое дерьмо на лысины окружающих.

— Татьяна, тут рядом, в «Тайфуне», открытая веранда. Тишь да гладь, и народу в это время немного. Присядем?

— Да… Да, конечно.

Будь мы сами, непременно взяли бы пива. Его, родимого, и хочется — с пеной, со свежими пузырьками… Мы с Димычем переглядываемся и по молчаливому согласию страдаем: пьем кофе. Растворимый. А Татьяне, выслушав ее пожелания, берем кофе с коньяком. Коньяк отдельно, в пузатой рюмочке. В целом наша дама держит хвост пистолетом, вот только когда она достает из сумочки пачку сигарет, а потом из пачки — тонкую и длинную «Vogue» с ментолом… Пальчики-то дрожат?… Дрожат. И зажигалка тщетно щелкает колесиком, искря впустую, — раз, другой, третий, уже с заметной нервозностью…

Димыч успевает вовремя. Две сигареты слепыми кутятами тычутся в синеватое пламя, и я незаметно морщусь, угодив в дымовую завесу.

Плевать, привык.

Жена приучила.

Да и сам был грешен… ох и грешен!… Бросил.

Давно, еще в институте.

— Вы понимаете, Олег… Короче, Вовка пропал. Вот, — повторяет Татьяна то, что я уже имел честь слышать по телефону. — Два дня назад. Я уже всех его знакомых обзвонила, кого знала, и в милицию заявила…

— Больницы обзванивали? — Димыч всегда отличался редкой тактичностью. — Неотложку?

Еще б про морги вспомнил!

— Обзвонила, — кивает Монахова. — И… морги тоже. Говорят: такого не зарегистрировано.

— Ну, если там нет — это, пожалуй, к лучшему?!

— Да, вы правы! Но… я не знаю, где его искать! А у нас еще и сын в реанимации, под капельницей… Вот, нашла ваш телефон. Он… Вовка часто о вас рассказывал, называл сэнсеем, учителем. Вот я и подумала — может, вы знаете…

Учителем, значит, называл? И прослезился?! Сразу вспоминается неприятный смешок в трубке: «Ты только вот о чем подумай, сэнсей, ты крепко подумай: двенадцать лет жизни — коту под хвост! А, сэнсей? Что скажешь?!»

Ничего не скажу, Монах.

Промолчу.

— А может… Татьяна, вы извините, что я лезу не в свое дело! — но может, у него появилась женщина? Другая женщина?!

Шкура следователя, в которую я лезу с упрямством, достойным лучшего применения, трещит по швам.

Вот— вот разорвется.

А что делать, если волей-неволей первым делом на ум приходит долговязая девица с лошадиным лицом, телезвезда и гроза нетрезвых насильников?!

— Нет… то есть да, но — не в том смысле! Нет, к той женщине Вовка бы никогда не ушел!

Знаешь, «просто Татьяна», это еще бабушка надвое вилами по воде! Всяко в жизни бывает… хотя учтем: Ольгу-мордобоицу ты, похоже, видала и соответствующие выводы сделала.

Вполне разумные выводы.

— Значит, Володя вдруг просто так взял — и исчез? С бухты-барахты? И ничего странного вы до этого за ним не замечали?

Сакраментальный вопрос. Вечный, из основных интересов бытия: «Кто виноват?», «Что делать?» и «Вы за ним ничего странного?…» А куда денешься — язык сам вопрошает!

Язык мой — враг мой.

«Где враг твой, Каин?» — вот он, Господи, во рту болтается, без костей…

— Замечала! Еще как замечала!

Вот те раз!

— А конкретнее можно? Только мы сразу должны вас предупредить: нам неизвестно, где сейчас находится Володя. Но, если мы будем в курсе ситуации… Мало ли — вдруг окажется, что мы знаем кого-то из его знакомых, о ком вы и не подозревали? Сами понимаете…

«Просто Татьяна» понимает. Она все понимает и так энергично кивает головой, что я начинаю опасаться за сохранность ее шейных позвонков.

А еще я почему-то думаю об американце, умершем после боя с Монахом. Проклятье, ведь сто раз же зарекался творить добро и спасать утопающих!… По лицу Димыча видно: наши мысли текут в сходном направлении.

Шерлок Холмс и доктор Ватсон, понимаешь!… Эркюль Пуаро и Нат Пинкертон!… Доктор Джекил и мистер Хайд!… Нет, эти, кажется, из другой епархии.

Жена Монахова гасит сигарету в кофейном блюдечке.

Впервые берет рюмку с коньяком; делает крохотный, деликатный глоток.

За ним второй — уже не столь крохотный и не столь деликатный.

— Я вам все расскажу. Все! Если это поможет… если есть хоть какая-то надежда!… В милиции я уже рассказывала, но они даже ничего не записали! Это началось месяца два назад, в середине марта…

ПРОСТО ТАТЬЯНА

К тому, что муж время от времени допоздна засиживается в гостиной у телевизора, включая купленный по случаю подержанный видеоплейер и гоняя на нем свои бесконечные кассеты с мордобоями, — к этому Татьяна давно привыкла. Подобных кассет в доме скопилось уже порядочно, и Татьяна относилась к ним как к бессмысленной, но неизбежной части интерьера, с которой время от времени надо вытирать пыль.

Впрочем, Вовка не оставлял попыток завлечь жену в лоно рукомесла:

— Таня, ну глянь! Нет, ты глянь — ну красиво же! Смотри: он его… а тот ушел в сторону и… ну куда же ты?!

Татьяна вскользь бросала взгляд на экран, но крепыши в кимоно ее не вдохновляли, и она спешила ретироваться из комнаты.

Собственно, Вовка все равно тут же забывал о ней, уткнувшись носом в экран.

Сын, Саша-Санька-Шурик, как ни странно, к отцовским кассетам тоже особого интереса не проявлял. На тренировки вместе с отцом ходил, по утрам шумно дышал и дергался, доводя до инфаркта кошку Франьку, а к фильмам оставался равнодушен. Да и сами тренировки в последнее время забросил: на носу выпускные в школе, а там — в институт поступать. Занятия, репетиторы — головы поднять некогда!

Сам заявил, открытым текстом: «Вот поступлю, время появится — опять заниматься пойду. А пока — учиться, учиться и еще раз учиться, как написал ваш вождь, расписывая американский „Паркер“!»

Пошутил, значит.

Итак, жизнь шла своим чередом: сын готовился к выпускным и одновременно

— вступительным экзаменам, муж ходил на очередную работу (устроился наконец в какой-то более или менее приличный лицей — по крайней мере, деньги там платили вовремя); вечерами Вовка посещал тренировки или дома запоем смотрел кассеты, запас которых неуклонно рос, — жаль лишь, что времени этим самым кассетам он уделял все больше и больше. Нет чтоб жене или сыну! А то ведь даже не на тренировки убегает — чушь всякую по ящику часами смотрит! И это взрослый человек, пятый десяток разменял!…

Пару раз Татьяна замечала, что муж, надев кимоно, что-то отрабатывает перед экраном. Раньше такого за ним не водилось: рукомашество и дрыгоножество — отдельно, просмотр — отдельно. Но все лучше, чем просто в экран пялиться! Вот если б еще не засиживался за полночь…

Или теперь уже не «засиживался», а «запрыгивался»? «задрыгивался»?…

Тогда— то и прозвенел первый звонок.

До Татьяны, замотанной делами и семейным бытом, не сразу дошло: вот уже без малого две недели муж, что называется, сачкует исполнение супружеского долга! То на усталость сошлется, то вообще ложится в постель, когда она, Татьяна, давно уже третий сон видит… А ведь раньше впору было перед подругами хвастаться: мой-то, мой-то!., ну, не тот, что в юные годы, но все-таки — орел!

Грех жаловаться!

И, словно почувствовав молчаливое удивление жены, Вовка в ближайший вечер, виновато глядя мимо законной супруги, заявил, что некоторое время будет спать в гостиной.

На диванчике.

Тут уж мужу был учинен допрос с пристрастием: что, мол, жену на видео променял? Или домахался ногами-то, отдавил причинное место?

Или другую себе нашел, помоложе?!

Заметим со всей честностью: последнее предположение вслух произнесено не было. Так, повисло в воздухе ощутимой тенью. Но именно оно и обосновалось наиболее прочно, проросло сорным семенем в глубине Татьяниной души, которая отныне была не на месте. Вовка, правда, пытался втолковать супруге что-то насчет новой системы тренировок, при которой, мол, нужно три месяца воздерживаться от «ну, ты понимаешь…», — потому как иначе не будет завершен цикл преобразований внутренней энергии. Зато потом, когда этот самый цикл успешно завершится и встанет ребром… то есть даже не ребром, а просто встанет, да еще как, Великим Змеем Кундалини!…

Весь этот бред Татьяна попросту пропустила мимо ушей. С мужем она теперь держалась холоднее обычного (хотя завтраки-обеды готовила по-прежнему и одежду стирала вовремя), — зато присматривалась к супругу очень даже внимательно.

И сразу же не замедлили обнаружиться и другие странности, кроме манкирования супружеским ложем и ночных видеосеансов с народными танцами по ковру. Кстати, вначале Татьяна заподозрила было: Вовка, почуяв седину в бороду, смотрит по ночам никакие не учебные фильмы, а самую что ни на есть банальную порнуху. Однако пара разведвылазок опровергла это предположение на корню: вместо голых баб на экране честно мелькал очередной мужик-мордобоец, а муж старательно выплясывал босиком, подражая мужику.

Полное отсутствие криминала.

Зато выяснилось, что Вовка внезапно перестал здороваться со знакомыми за руку и обзавелся шляпой, которой сроду не носил. Муж всегда гордился своей закалкой, чуть ли не круглый год ходил с непокрытой головой, лишь в самые лютые морозы позволяя себе натянуть на уши кургузый «петушок», — и действительно простуживался редко. Теперь же при любом удобном и неудобном случае он нахлобучивал на голову свежекупленную шляпу серого фетра — и при встречах подчеркнуто-вежливым жестом приподнимал ее над лысиной. У Татьяны создалось впечатление, что шляпа и была приобретена с единственной целью — легализовать отсутствие рукопожатий.

Это было по меньшей мере странно. Как и тот факт, что Вовка вообще начал избегать прикосновений, держась от людей на некотором расстоянии. При этом чуть ли не в первую очередь — от нее, Татьяны, и их сына Саши-Саньки-Шурика!

Вблизи замаячил призрак паранойи, и Монахова забеспокоилась всерьез. У Вовки и раньше бывали заскоки: то к экстрасенсам зачастил, у всех на улице ауры высматривал, бабушек-соседок до слез доводил — боялись, сердешные, сглазит внучат-то, ирод лысый! Еще, бывало, «энергетические сгустки» с утра до вечера в руках вертел; или усядется, как шутила Татьяна, «кактусом в лотос» — и пялится час в стенку: медитирует.

Потом, правда, бросал — надоедало.

Одно время на курсы народных целителей записался. Деньжищ на это извел

— уму непостижимо! За сертификат дай, за диплом дай, за брошюрку «Моча — нектар здоровья», за красивые глаза Марь-Иванны, сибирской белой ведьмы… После двух недель занятий все порывался кого-нибудь исцелить: головную боль снять, порез заживить. Татьяна один раз поддалась на уговоры — ох, закаялась: голова после мужниного сеанса двое суток раскалывалась, никакой пенталгин не помогал.

Потом настал черед астрологов, магов всех цветов радуги, даосов из богодуховского храма-самостроя…

Самым безвредным из увлечений мужа Татьяна всегда считала карате. Как ни странно, синяки на тренировках муж получал крайне редко, серьезных травм у него вообще никогда не было, а для здоровья подышать да руками-ногами помахать — оно всегда полезно, особенно в его возрасте. Все лучше, чем «целительствовать» или водку пить!

А вот поди ж ты — и здесь не все слава Богу оказалось!

«Может, все-таки — любовница?» — шептал в глубине души лохматый бес сомнения.

Требовалась тщательная, всесторонне подготовленная проверка.

На «все про все» ушло дней десять. У Татьяны были свои методы: подруги, жены друзей, сослуживицы, соседки — эти на три аршина в землю видят, от них не утаишь! Оно, конечно, из-за прогулок на сторону никто не перестает с людьми за руку здороваться, но бдительность, бдительность и еще раз бдительность…

Вычислила!

Вовку неоднократно видели с какой-то долговязой девицей, явно чуть ли не вдвое моложе гулящего красавца. На троллейбусной остановке видели, в парке, а однажды — и на прогулке в районе новостроек. Правда, в объятиях и поцелуях сладкая парочка замечена не была — но мнения свидетелей сходились к одному: «Не станут же они прямо на людях!»

Открыто заявить мужу о рассекречивании его «цикла тренировок» и блудливых устремлений Татьяна поначалу не решалась, вся извелась, ночами не спала, думала — и тут…

В среду их отпустили с работы раньше обычного — нагрянула столичная инспекция. Открыв ключом дверь, Татьяна вошла в прихожую, и в глаза сразу бросился незнакомый бежевый плащ, нагло оккупировавший ближайший к двери крючок вешалки. Под плащом обнаружились женские сапоги на высоком каблуке.

«Попались, голубчики!» — обреченно и зло думала Татьяна, пинком распахивая дверь гостиной, откуда, со стороны диванчика, слышалось увлеченное ритмичное сопение.

Распахнула.

И молча застыла на пороге.

Девица — именно такая, как ей и описывали, — наличествовала. И муж наличествовал. И еще — включенный телевизор с работающим видеоплейером.

Вовка с гостьей, оба в белых кимоно, со старательным пыхтением плясали дальневосточную «камаринскую», прикипев глазами к голубому экрану. Кажется, именно эту кассету блудный муж и крутил в последнее время особенно часто. Впрочем, в последнем Татьяна не была уверена, ибо все «великие мастера» с Вовкиных кассет были для нее на одно лицо.

Ее заметили не сразу.

А когда заметили — обрадовались.

— Тань, познакомься — это Ольга. Моя, так сказать, коллега. Ольга, это моя жена Татьяна.

— Очень приятно, — скромно потупилась девица, и Татьяна почувствовала, как с души сваливается тяжесть и отпускает сердце.

Ее муж был полным, наиполнейшим дубом, несокрушимой семейной твердыней! А она-то, дура, ест себя поедом, подозревает невесть что…

— Тань, мы тут сейчас закончим… Ты пока чайник поставь, ладно? Вместе чаю попьем… с вареньем.

От радости она достала предпоследнюю банку кизилового.

После этого случая неделя прошла сплошным праздником. Подумаешь, у мужа очередной заскок! В первый раз, что ли? Вот закончит скоро любимец и красавец свой «цикл» (чуть больше месяца осталось, сам говорил!), перебесится — и все войдет в норму. А значит, и насчет этой скаковой Ольги можно не беспокоиться: любовью здесь и не пахнет, у девицы просто-напросто те же шарики за те же ролики заехали.

Интересно, кстати: ей тоже три месяца воздерживаться надо?!

При ее— то внешности -раз плюнуть…

А потом, когда отшумели майские праздники, расцвели и увяли в ночном небе разноцветные астры фейерверка, — у Вовки объявился новый знакомый. Молодой, интеллигентный, вежливый, всегда в костюме, при галстуке. Вот только, услышав обрывок разговора мужа с этим новым знакомым (Константин Георгиевич, кажется?), Татьяна была, мягко говоря, удивлена. Этот приличный молодой человек вел речь… вы будете смеяться, но говорили о карате! И в разговоре то и дело мелькало слово «турнир»!

К счастью, на сей раз Вовка секретов разводить не стал.

— Выступить меня приглашают! — прямо-таки сияя от гордости, заявил он однажды. — С иностранцами, между прочим!…

— А не зашибут тебя там? — Смешно было видеть отчаянную, просто-таки детскую радость на лице сорокадвухлетнего мужчины, отца семейства и прочее. Татьяна поначалу решила не портить мужу настроение, но беспокойство оказалось сильнее.

Однако оказалось: испортить настроение мужу не так-то просто. Он в радостном возбуждении мерил по диагонали гостиную, время от времени резко останавливаясь и пиная ногой воображаемого противника, по всей видимости — иностранца.

Недавно купленное кресло (мягкий уголок по частям распродавали) испуганно жалось в угол, дрожа подлокотниками.

— Ну, это мы еще посмотрим, кто кого зашибет! Зря, что ли, столько работал! Эх, Танюша, нам ли жить в печали?!

— Сколько стоит оргвзнос? — осторожно поинтересовалась Татьяна.

Муж счастливо рассмеялся.

— Много! Много стоит! Только теперь не я платить буду — теперь МНЕ платить будут! — И он демонстративно извлек из кармана две новенькие хрустящие купюры с портретом заокеанского президента. — Это за участие; а если выиграю…

Он не закончил, но и без того было понятно: если выиграет, то деньжищ загребет — ни в сказке сказать, ни пером описать, ни лопатой перекидать!

«Чем бы дитя ни тешилось…» — мелькнуло в голове Татьяны. В выигрыш и большие кучи денег верилось мало, но выданные доллары убедили ее в том, что и муж, и Константин Георгиевич вполне серьезны в своих намерениях.

— Ну вот, а говорила: одни убытки от твоих дуростей, одни убытки! — Вовку несло, он просто не мог остановиться. — Если хорошо выступлю, мне постоянный контракт обещали. Свою группу наберу, инструктором стану! За полгода все окупится!

Татьяна спорить не стала. Пусть его. Окупится не окупится — там видно будет.

Константин Георгиевич заходил еще дважды, неизменно вручая Татьяне цветы и любезно раскланиваясь; и наконец Володя объявил: завтра — турнир!

Он прямо весь дрожал от возбуждения, однако пойти посмотреть не предложил: то ли знал отношение жены к своему хобби, то ли стеснялся, то ли еще чего. Да и не все ли равно? У Татьяны завтра — дежурство, у сына — занятия, весь день забит напрочь.

Так и так не вырвались бы.

Когда Татьяна вернулась с дежурства, муж уже был дома. Угрюмо мерил шагами комнату, глядел в пол. Пинать иностранцев не пытался. Да и кресло в углу бесстрашно выпятилось велюром обивки: что, достал?!

Ояма хренов…

— Ну как выступил, Вовка?

— Нормально… устал, вот и все…

Видя, что муж не в духе, Татьяна не стала приставать с расспросами. А на следующий день Вовка ворвался в дом другим человеком: сияющий, с огромным букетом тюльпанов в руках; в сумке — шампанское, конфеты и еще всяко-разно…

В общем, был чудесный вечер при свечах. Вовка выпил чуть больше обычного, непрерывно шутил, рассказывал анекдоты — вот только иногда Татьяне чудилось, что веселье это натужное, вымученное, что муж заливает вином червя, который точит его душу изнутри, не давая просто радоваться жизни, удаче, победе, о которой он так мечтал. Ведь выиграл же, действительно выиграл! И диплом с радужной голограммой внизу принес, и денег, как обещано,

— сумма впрямь оказалась весьма и весьма приличной! Правда, Вовка вскользь обмолвился, что после вчерашней встречи следующий соперник отказался от боя с ним — но, в конце концов, какое это имело значение?!

— Сбылась мечта идиота! — еще с порога процитировал он Ильфа с Петровым.

Потом праздник закончился, начались обычные будни. Вовка как-то сразу увял, осунулся, но Татьяна списала это на переутомление — небось победы даром не даются! Она уже начала прикидывать, на что лучше пустить призовые деньги: муж сам вручил ей большую часть суммы, сказав: «Распоряжайся!»

Однажды Вовка вернулся домой крайне нервный, явно не в себе — она даже не решилась спросить его, что случилось, — и первым делом сунулся в гостиную, к своему любимому плейеру с кассетами.

И через мгновение раздалось разъяренное рычание:

— Что ж ты, подлец, делаешь?! Ты что стираешь?! Мою кассету?!

— Сдурел, отец? Какая — твоя? Я фильм пишу…

— Да я тебе, сопляку…

Татьяна влетела в комнату и застала безобразную сцену: красный от гнева, как помидор, Вовка остервенело тряс родного сына за плечи, словно душу из парня хотел вытрясти!

В щели остановленного видика наполовину торчала кассета…

— Вовка! Прекрати сейчас же!

Муж на миг застыл, потом поспешно, даже слегка испуганно отпустил сына.

— Совсем крышей поехал со своими кассетами! — почти выкрикнул Шурик, отходя подальше от отца. — Я на свою кассету писал, на свою, на чистую! Всю запись мне испортил…

Вовка молча сунулся к плейеру, вытащил кассету, перевел взгляд на пустую коробку, на другую кассету в точно такой же коробке, лежавшую рядом,

— и вдруг, ссутулившись больше обычного, поспешно вышел из комнаты.

Когда следующим утром Татьяну разбудило привычное дребезжание будильника, мужа дома не было. И куда он подался в такую рань? Она принялась, как обычно, ставить чайник и намазывать бутерброды. Шурик все никак не просыпался, хотя время поджимало. «Жалко будить, но придется», — вздохнула Татьяна.

Дверь в комнату сына была приоткрыта.

— Шурик! Вставай, пора…

Не отзывается.

Она подошла, слегка потеребила сына за плечо.

— Просыпайся…

Не отзывается.

Она тряхнула сына сильнее, еще раз…

— Шурик!!!

…Дыхание едва ощущалось. Татьяна не была врачом, но даже она поняла — дело плохо.

Бросилась к телефону.

Длинный звонок в дверь.

— «Скорую» вызывали?

— Нет, я только собиралась… Боже, как вы вовремя!

Белые халаты наполнили квартиру.

* * *

Это уже позже Татьяна сообразила, что «Скорую» вызвал Вовка, поняв, что с сыном неладно. Вызвал перед тем, как уйти.

Уйти насовсем.

Больше он не появлялся.

Третий день — все то время, пока реаниматоры пытались вывести беспамятного Сашу-Саньку-Шурика из комы.

Третий день.

ОЛЕГ

— …Вот такая… вот такая история.

Татьяна все-таки не удержалась, всхлипнула. Глаза у нее блестели слезами, она сама это прекрасно понимала — и поспешила спрятаться за сигаретным дымом.

— Да, история, мягко говоря… — Если честно, я понятия не имел, о чем тут говорить, хоть мягко, хоть твердо.

И сигареты у меня не было, чтоб получить передышку и собраться с мыслями.

— Я списки у старосты возьму, — деловито заявил Димыч, ухватив чужую рюмку с коньяком и почти сразу торопливо отдернув руку. — Там телефоны есть. Обзвоню народ, может, кто Монаха… Володю видел.

— Да, правильно. Обзвони. Татьяна, скажите: а координат этой… Ольги у вас нет?

— Нет, к сожалению. Они, наверное, были в записной книжке мужа, но книжку он унес с собой.

— А во что он оделся, когда ушел? Впрочем, вы же не видели…

— Не видела. Но я могу с уверенностью предположить…

Татьяна предполагает вслух.

С уверенностью.

— …Да, чуть не забыла! Сумку он забрал. Большую такую, синюю, спортивную, с надписью «Reebok». И кимоно свое унес.

Киваю. Если унес кимоно — значит, рассчитывал тренироваться. А где он способен тренироваться, можно в общих чертах представить. Поспрошаем, пошуршим.

Там видно будет.

— Спасибо вам, — вдруг говорит Татьяна, глядя мне прямо в лицо; я чувствую, что краснею, хотя мне раньше казалось, что разучился это делать. — Спасибо вам большое…

— Не за что.

— Есть. Есть за что.

Она встает и медленно идет ко входу в метро, мимо лотка с грудой слегка подгнивших бананов.

Пьеса «Банановое дерево», шествие таинственной незнакомки, реплика: «…ты прав, монах, — я женщина, но все же не посторонний человек. Здесь, в этом месте, живу я, как и ты…»

— Возьмем по пиву? — спрашивает Димыч.

Нет.

Не возьмем.

Не хочется.

VIII. НОПЭРАПОН

СВЕЧА ЧЕТВЕРТАЯ

Двадцать пять лет — возраст двух счастливых действий кармы: голоса и внешности. При этих условиях другие скажут «Ах, какой мастер появился!» Все это оборачивается поистине во вред для самого исполнителя. Ведь и подобное мастерство не является истинным цветком; этот цветок есть следствие расцвета лет и временного сердечного восторга зрителей. И еще: в этом возрасте необходимо погружаться в созерцательные размышления.

Дзэами Дабуцу. «Предание о цветке стиля»

1

— К сожалению, я не смогу посетить вашу репетицию. Труды над новой пьесой захватили меня, недостойного старика, полностью, не дозволяя отвлекаться. Однако не спешите предаваться отчаянию: меня с успехом сумеет заменить мой младший сын…

— Благодарю вас, уважаемый Дзэами-сан! Мы будем счастливы, если Мотоеси-сан найдет время…

Прекрасно слыша сквозь тонкую ширму всю эту беседу, Мотоеси тяжело вздохнул.

Подобные слова произносились не в первый (и, наверное, даже не в десятый) раз за последние три с половиной месяца, прошедшие со дня премьеры «Парчового барабана». Юноша успел привыкнуть к своему новому положению: теперь ему частенько доводилось присутствовать на репетициях пьес Будды Лицедеев не вместе с отцом, а вместо отца. И что же?! В итоге за спиной начали втихомолку шептаться: «Мотоеси-сан скромничает! Он наверняка и сам приложил руку к созданию многих пьес и трактатов по искусству Но, просто не хочет говорить об этом при живом отце!»

Спорить с тысячеустой молвой бессмысленно. Молодой актер понимал: стоит только начать отпираться, доказывать, что пьесы писал отец и только отец, — все вокруг твердо уверятся в обратном! Посему он старался помалкивать, делая вид, что не слышит многозначительных разговоров.

— …и непременно доставим вашего сына обратно!

— Вы чрезвычайно заботливы, друг мой! Мотоеси, ты слышишь меня?…

* * *

Скрипучая повозка вперевалочку катила по пустынным в этот ранний час улицам Сакаи. Утро было хмурым, как похмельный самурай, с трудом пытающийся вспомнить: где он провел ночь? Утро тоже пыталось вспомнить, зачем это ему понадобилось наступать, заполняя мглистым светом сонные, продрогшие рынки и площади. Утро угрюмо взирало на земную слякоть из-за пыльной дерюги низких облаков и не понимало: что оно вообще тут делает?

Конца света дожидается?!

Бычки, запряженные в повозку, лениво топали по булыжнику, и Мотоеси мимоходом подумалось, что пешком он, пожалуй, добрался бы быстрее. В целом мысли его, созвучные замерзшему и замершему утру, были не здесь — и представитель труппы, сопровождавший молодого актера, почтительно молчал, не смея отвлекать сына Будды Лицедеев от его мудрых размышлений.

Уж лучше бы отвлек!

Потому что мысли юноши в данный момент катились по давно наезженной колее самоуничижения, которое, как известно, паче гордыни.

Отец не раз повторял:

— Актер не должен быть рабом своих страстей, рабом настроения. Позорно сидеть и ждать, что вдохновение само придет к тебе, словно дешевая потаскушка! Такой человек, мнящий себя актером, однажды может даже в порыве сыграть роль замечательно — но на этом все его достижения и закончатся, как жизнь мотылька-однодневки. Нет! Подлинный мастер всегда готов выложиться до конца, даже если его разбудят пинками среди ночи и голым вытолкают на сцену; так же истинный самурай всегда готов сражаться — ибо никто не даст воину времени подготовиться и занять удобную позицию. Вот это я и называю настоящим мастерством, настоящим искусством! А пустозвоны, что рассуждают о снизошедшем и вновь покинувшем их вдохновении, — пусть, пусть тешат себя этими байками… Вдохновение приходит и уходит, а цветок мастерства остается при мастере всегда!

Воистину золотые слова! Особенно в той части, где отец говорил о «мотыльках-однодневках» и «человеке, мнящем себя актером, который однажды в порыве…». Ведь это о нем сказано, о злосчастном Мотоеси! Нет, он не клюнет на позолоченную наживку-обманку внезапной славы! Это дым, мираж. Уж он-то сам хорошо знает себе цену!

Да, тогда, на премьере, на него нашло помрачение — или, если угодно, вдохновение свыше. Да, это состояние удивительным образом совпало с тем, что должен был ощущать старик садовник (а позже — гневный дух старика), которого он играл. Да, совпадение принесло плоды — среди зрителей было немало истинных ценителей театра; опять же никто не знал, что под маской старика скрывается сын великого Дзэами! Не слепы ведь они?! Нет, не слепы. «Парчовый барабан» зазвучал один-единственный раз, совершив невозможное; гул его дошел до столицы и приливной волной откатился обратно — нет, в тот момент игра молодого актера отнюдь не была бездарной!

В последнем Мотоеси уже уверился.

Но поверить в себя окончательно он так и не смог. Конечно, он — тот самый «мотылек-однодневка» из отцовских поучений. Вспыхнул лучиной на ветру

— и угас навсегда

Вот почему Мотоеси наотрез отказался выйти на сцену еще раз. Премьера состоялась, репутация труппы и его отца спасена, гнусный замысел Онъами провалился в ад — чего же боле?! Теперь труппа может спокойно, без спешки, подготовить на главную роль нового актера.

О чем Мотоеси и заявил со всей твердостью, на какую был способен. Причин своего отказа он привел более чем достаточно, так что глава труппы в итоге отступился — но при этом младший сын Дзэами не назвал двух, самых главных и настоящих.

Юноша просто-напросто боялся. Боялся: во второй раз нужное состояние не придет к нему, и он провалит спектакль. Один раз ему просто повезло, да только дважды подряд чудес не бывает!

Но еще больше Мотоеси боялся, что во второй раз все повторится снова. Тогда непрочные узы, с трудом удержавшие его рассудок на месте во время премьеры, лопнут гнилой веревкой — и пенная волна безумия накроет несчастного с головой, погребая под собой без надежды на возвращение.

«Это не мастерство, это вообще не моя заслуга! — раз за разом убеждал себя молодой актер, доведенный до отчаяния и раздираемый на части собственными противоречивыми мыслями. — Просто стечение обстоятельств. Оно не повторится. А если, не приведи все будды разом, повторится, — я просто сойду с ума. Окончательно и бесповоротно».

Мотоеси не понадобилось особых усилий, чтобы убедить себя в этом. Однако возглас старого Дзэами: "Цветок его таланта наконец

распустился!" — прозвучав на пирушке по случаю премьеры, мигом покинул стены гостеприимного дома господина Сиродзаэмона. Лисой-оборотнем выбежал на волю и пошел себе гулять по Сакаи, а там — и за пределами города. В итоге Мотоеси пришлось пожинать плоды своей эфемерной славы: поучать других актеров, ездить на спектакли вместо отца, высказывать свое «просвещенное мнение»…

Нельзя сказать, чтобы такие перемены были совсем уж неприятны для молодого человека. Но всякий раз, когда он ловил себя на удовольствии от оказываемых ему знаков уважения, — следом немедленно накатывал жгучий стыд! Будто слава эта была не его, краденая, с чужого плеча; будто он обманом играл роль, предназначенную для другого…

Но больше всего приводило Мотоеси в отчаяние другое: резко изменившееся отношение к нему собственного отца. Ведь он же не заслужил, не заслужил!… И когда отец рано или поздно прозреет… старик ведь не переживет такого удара! А виноват будет в этом именно он, бездарный и тщеславный Мотоеси…

— Мы приехали, Мотоеси-сан! Прошу вас…

2

— …И это платье на плечах моих
О кавалере давних дней напоминает.
Оно не изменилось с той поры,
Когда обет любви нас связывал.

Пьеса, поскрипывая, как доставившая сюда Мотоеси повозка, близилась к завершению. Актер-ситэ склонился над колодезным срубом (собственно, пьеса из цикла «о женщинах» так и называлась: «Идзуцу» — «Колодезный сруб»). Полились слова финального монолога, насквозь пронизанного паутинками светлой грусти, вот-вот должен был вступить хор… Увы, целиком отдаться возвышенному настроению не получалось. Что-то все время раздражало Мотоеси, назойливой мухой жужжа на самой окраине сознания. Конечно, это всего лишь репетиция — но, в конце концов, его для того и пригласили, чтобы он сумел помочь в постановке, нашел причину: отчего пьеса до сих пор не заиграла всеми тончайшими оттенками, вложенными в нее отцом?

Финал.

Последний звук флейты медленно гаснет в стылом воздухе.

Выждав положенную паузу, юноша поднялся со своего места. Поплотнее закутался в теплый плащ (зимний холод давал о себе знать) и направился к ожидавшим его актерам.

Он шел — и чувствовал себя самозванцем. Кто он такой, чтоб поучать этих людей, каждый из которых вдесятеро талантливей, чем он сам?!

Впрочем, роль следовало доиграть до конца. Он уже свыкся с этой ролью, равно как и с тем, что всякий раз ее приходится доигрывать, переступая через себя, через осознание собственной бездарности и никчемности…

К счастью, сегодня он все-таки заметил некоторые мелочи.

Доблесть карлика — дальше плюнуть… нет, сейчас не время!… Не время…

Актер— ваки, игравший роль странствующего монаха, был хорош. Жаль, всякий раз запаздывал с выходом ровно на один удар барабанчика, внося в действие крохотный диссонанс, -на что актеру и было вежливо указано. Ну, мелкие неточности проходок — не в счет, это легко поправить буквально за день. А вот актер-ситэ… нет, он-то как раз делал все правильно, в монологах ни разу не сбился ни с ритма, ни с тональности, движения выверены — всем бы так выверять!

Мотоеси в упор смотрел на актера-ситэ, ожидавшего: что скажет сын великого Дзэами? Смотреть дольше было неприлично, но юноша все никак не мог отвести взгляд от лица того, кто мгновением раньше декламировал финальный монолог, склоняясь над колодезным срубом, заглядывая в воображаемую воду…

Холод пробрал юношу до костей.

Сырой, не зимний, даже не холод — скорее осенний озноб, когда стоишь на самом берегу реки или… над колодцем? Или это я — колодец, запертый в темнице сруба; колодец, куда заглядывает кто-то — кто? Незнакомое лицо чуть смазано из-за переливающихся на поверхности воды бликов; ожидание указаний; спокойное, вежливое безразличие; легкая заинтересованность…

Упрек вырвался сам:

— Ты не увидел своего отражения в колодце! Увидишь — сыграешь как надо!

Актер-ситэ поклонился так низко, как еще никто и никогда не кланялся Мотоеси.

3

— Заходи, сынок, заходи! Видишь, у нас гость!

Богатый паланкин, украшенный зелеными лентами со знакомым девизом, а также скучающих рядом во дворе вооруженных слуг — все это Мотоеси заприметил еще издалека, поэтому появление в доме господина Уэмуры не было для юноши неожиданностью. Еще в Киото господин Уэмура, сенагон Высшего Государственного совета, слыл большим поклонником театра Но и лично Дзэами Дабуцу, нередко захаживая к актерам в гости.

Или приглашая отца и старшего сына к себе.

— Да продлятся ваши годы, господин Уэмура! Благополучно ли доехали?

— Благополучно, благополучно, — усмехнулся в пышные усы Уэмура, оборотившись к вошедшему. — Мы с твоим отцом как раз говорили о «Парчовом барабане». Послушай и ты.

Мотоеси поспешно присел в углу и стал почтительно внимать рассказу сановника.

Слух о премьере новой пьесы великого Дзэами, состоявшейся вопреки злоумышлениям, быстро докатился до столицы, обрастая по дороге новыми подробностями. Воля богов! Гениальная игра молодого Мотоеси, спасшего спектакль! Провал каверзы Онъами-племянничка! Слыхали — актеришке-изменнику теперь в лицо плюнуть и то противно…

Онъами скрежетал зубами; в сердцах выгнал переманенного актера, которому отныне была прямая дорога в нищие, ибо ни в одной труппе ему больше не нашлось бы места. Но злоба завистника была бессильной: болтать и насмешничать людям не запретишь, будь ты хоть трижды любимцем сегуна!

Кстати, о сегуне. Слухи о триумфе Будды Лицедеев докатились и до него. Разумеется, вникать в интриги и перипетии, связанные с премьерой, сегун не стал: просто вызвал к себе своего любимца Онъами и приказал разыграть перед владыкой «Парчовый барабан».

Дабы он, сегун Есинори, мог взглянуть и лично оценить: так ли хороша пьеса, как о ней говорят?

Перечить своему покровителю Онъами не осмелился и, раздобыв свиток с текстом, рьяно принялся за постановку.

Которую и осуществил в небывало короткий срок.

* * *

— …Я тоже был на этом спектакле, — не преминул отметить господин Уэмура. — Должен поздравить вас, Дзэами-сан: вы снова превзошли самого себя! Я получил истинное наслаждение от «Парчового барабана» — даже в исполнении труппы вашего племянника. Да, я понимаю: вы, мягко говоря, не любите его… Но надо отдать ему должное: он и его труппа сыграли пьесу весьма неплохо! Я верю, что ваш младший сын Мотоеси вне сравнений, — да только и Онъами не ударил лицом в грязь! Ведь именно он играл старика садовника, а позже — его неуспокоенный дух. Вот только…

Сановник замялся, расправил складки шелкового одеяния; пальцами похрустел.

Старый Дзэами почтительно ждал.

Ждал и юноша.

— …Понимаете, ваш племянник намеренно выпятил некоторые нюансы, акценты… Я полагаю, они, конечно, присутствовали в вашей пьесе, но вряд ли играли решающую роль! Старик в исполнении Онъами больше негодует, чем страдает, а позже — торжествует, сводя с ума подшутившую над ним даму! А дама слишком сильно раскаивается в содеянном. То есть любовь и страдания как бы отходят на второй план, а сквозь них проступает конфликт дерзкого простолюдина и надменной красавицы из знати, причем простолюдин в конце одерживает верх…

Господин Уэмура недаром слыл знатоком театра.

Он действительно уловил всю тонкость оттенков.

— Да как он посмел так исказить!… — гневно выдохнул старый мастер Но.

— Я говорил о любви, о сводящей с ума страсти, для которой не существует ни возраста, ни происхождения, — а он…

— К сожалению, все произошло именно так. Сегун впал в ярость, после спектакля он потребовал к себе Онъами, но этот хитрец… разумеется, я не присутствовал при их разговоре, но вы же знаете, во дворце всюду уши!… Так вот, Онъами заявил напрямик: «Я сыграл эту пьесу только лишь по повелению моего господина. Видит небо, я не хотел ее ставить, зная о сомнительности содержания, — но такова была ваша воля, мой повелитель! Я всего лишь зеркало, где отразился дряхлый смутьян Дзэами Дабуцу. Дозволено ли было мне скрыть от моего повелителя истинную суть?! Карайте, вот он я! — честный актер и верный подданный!»

Господин Уэмура вновь замолчал, вороша тонким медным прутом рдеющие в жаровне угли. Господин сенагон с детства любил это делать сам, не прибегая к помощи слуги.

У каждого — свои причуды.

— В итоге неудовольствие сегуна миновало хитреца и обратилось на вас, уважаемый Дзэами-сан! Но открыто его выразить или подвергнуть опальных новой опале, — усмешка встопорщила усы сановника, — сегун не решился: это значило бы признать правдой все те намеки, которые якобы содержатся в «Парчовом барабане». Поэтому он ничего не стал предпринимать. Но дал понять Онъами: если фаворит сам, от своего имени предпримет некие тайные или явные, пусть даже и не вполне законные, шаги — власти закроют на это глаза.

— Мой племянник хочет, чтобы я официально передал ему свои трактаты по искусству Но и признал его своим преемником. Отняв титулы официальные, он добивается большего — заполучить мою душу, да с поклоном, да на людях!

Дзэами процедил последние слова глухим, сдавленным голосом, не поднимая глаз.

— Совершенно верно! Именно этого он и добивается. И теперь, когда наш повелитель негласно одобрил его возможные действия… Я опасаюсь, что вас могут ждать неприятности, уважаемый Дзэами-сан! Поэтому я счел своим долгом предупредить вас — а заодно и выразить свое восхищение вашей пьесой!

— Какими еще неприятностями сможет досадить мне этот мерзавец, позорящий семью? — Будда Лицедеев нашел в себе силы грустно улыбнуться. — Труппе моего старшего сына запрещено играть в столице, меня отстранили от дел, вынудили уехать сюда… Я не ропщу. Вы же знаете, благородный Уэмура-сан, я принял постриг, мне пристало со спокойствием и смирением принимать все удары судьбы. Что еще сможет мне сделать Онъами такого, чего бы я уже не пережил?

— Мне не хотелось об этом говорить, Дзэами-сан, но раз вы сами спрашиваете… Мне кажется, ваш ревнивый племянник сейчас способен на все. Вы понимаете меня, великий мастер? На все!

— Благодарю вас за предупреждение, господин Уэмура. — Голос старика теперь прозвучал несколько суще, чем обычно. — Может быть, благополучие моих сыновей не стоит этих несчастных свитков?…

Дзэами словно размышлял вслух:

— В конце концов, все это — суета и прах. Вечно лишь небо. Какое дело небу, у кого в итоге окажутся трактаты, кого признают или не признают моим преемником? Может быть, мне и впрямь согнуть лишний раз спину, отдать свитки Онъами — и тем избавить от вечной угрозы себя и свою семью? Что у старика осталось, кроме пустых свитков, кроме былой славы? Если Онъами получит желаемое, ему уже нечего будет у меня отобрать, и он оставит всех нас в покое. Как думаешь, сынок?

Дзэами резко обернулся к сыну.

Не ожидавший этого Мотоеси взглянул отцу в глаза — и словно провалился в клокочущую бездну, подернувшуюся белесой коркой льда снаружи, но пышущую жаром изнутри. И из этой бездны к юноше медленно всплывал гладкий пузырь маски.

Нопэрапон.

Очертания маски непрестанно менялись, плавились, прорастали острыми углами скул, косым разрезом глаз с сеткой морщин по краям, гневно раскрылся в беззвучном крике черный провал рта; длинные седые волосы развевались, словно под ветром, — и, когда маска заполнила все вокруг, надвинулась, готовая лечь на лицо, прирасти и прорасти внутрь, — Мотоеси вдруг понял: на него надвигается искаженное яростью лицо его собственного отца!

— Не делайте этого, отец! — плохо соображая, где он, и что говорит, выкрикнул юноша в порыве праведного гнева. — Это позор — пойти на поводу у злодея! Вы правы, не в трактатах дело, но честь — она так же вечна, как и небо! Онъами обесчестил свое имя, но не имя семьи — так сохраним же его в чистоте!

— Вы слышите, господин Уэмура, что говорит мой сын? — Будда Лицедеев наконец-то улыбнулся по-настоящему и ободряюще кивнул Мотоеси; старик явно был доволен ответом последнего. — Смею ли я теперь колебаться?! У нас впереди еще много жизней, а честь — одна. Пусть мы и не самураи, а всего лишь актеры, — но и у червя есть своя гордость. Онъами ничего от меня не получит!

Великий мастер еще раз улыбнулся и с наслаждением повторил:

— Ничего!

4

Сегодня с утра, к счастью, никто не беспокоил Будду Лицедеев и его сына. Визиты, советы, беды и удачи — все они заспались и не очень-то торопились вылезать из-под теплых одеял. Поэтому, наскоро перекусив рисовыми колобками с начинкой из соленого тунца, Мотоеси поспешил исчезнуть из дому.

Причин тому было несколько.

Первая и самая благовидная: возникла необходимость сходить на рынок, заодно посетив ближайшие лавки, — закупка припасов в Сакаи была постоянной обязанностью юноши.

Во— вторых, юноша не хотел мешать отцу, с утра застывшему, словно истукан, над чистым свитком и тушечницей, -новая пьеса оказалась строптивой.

Ну а в— третьих (для самого Мотоеси это было «во-первых»!), он всерьез опасался появления очередного представителя труппы. Это означало необходимость следовать за гостем на репетицию, смотреть сырой спектакль, выдавливать из себя глубокомысленные замечания…

Нет уж, лучше все сакайские лавки в один присест обежать да застрять там подольше, чтоб уж наверняка не застали дома. А мешать работе отца никто не посмеет!

Утро, не в пример предыдущим, выдалось хоть и морозное, но на удивление солнечное. Выпавший с ночи легкий снежок весело покряхтывал под кожаными сандалиями, надетыми поверх двух пар шерстяных носков грубой вязки, — так толстяк в бане утробно радуется ласке пальцев слепого массажиста. Ранний морозец приятно бодрил, а не пробирал до костей, как было еще вчера. Мотоеси даже слегка взопрел, пробежавшись до рынка в своих теплых штанах и подбитом ватой хантэне — стеганой куртке свободного покроя.

Завидев знакомые торговые ряды, юноша сбавил шаг, с шумом выдохнул целое облако пара и отер выступивший на лбу пот.

— От кого убегаем? — участливо осведомились сзади.

Резко обернувшись, молодой актер нос к носу столкнулся с Безумным Облаком. Вот уж воистину: кто приходит не вовремя? — монахи, призраки и сборщики податей!

Рядом с монахом, как обычно, маячил безмолвный Раскидай-Бубен, раз за разом ловко подбрасывая и безошибочно ловя гадальную косточку.

— Доброго вам утра, святой инок! — поспешил поздороваться Мотоеси. — Ни от кого я не убегаю. Вот, на рынок собрался, еды отцу купить…

— Врешь! — хитро сощурился монах, разогнав моршинки по всему лицу, мелкому, словно мордочка у хорька. — Раскидай-Бубен, как ты думаешь: врет?

Слепой гадальщик не замедлил согласиться с мнением приятеля, трижды кивнув.

— Видишь, парень! Раз два таких уважаемых человека, как мы, говорим, что ты врешь, значит, оно правда-истина, и никак иначе!

— Ну, если так… выходит, что вру, — совсем растерялся Мотоеси. — Прошу меня, грубого простолюдина, простить…

— Не прощу! — грозно оскалился Безумное Облако, а гадальщик за его спиной плотоядно усмехнулся, словно собирался немедля приступить к поеданию живьем непрощенного юноши.

— Но почему, святой инок?!

— Потому что ты — дурак! — доверительно сообщил монах, ковыряясь пальцем в носу. — Дурак, что нам поверил! Мало ли, кого за что уважают? Себе надо верить, себе, и никому другому! Понял?… А-а, ничегошеньки ты не понял, потому как дурак! Вот сейчас меня слушаешь — и опять веришь. Может, потом… когда-нибудь…

И монах, резко развернувшись и мигом утратив интерес к юноше, размашисто зашагал прочь.

— Эх, зеркало, глупое ты зеркало!… — донеслось до юноши и вовсе уж непонятное бормотание. — Кто ж с тебя пыль-то стер?… Да еще рукавом, наспех…

Чуть задержавшись перед тем, как последовать за приятелем на звук его шагов, гадальщик еще раз подбросил персиковую косточку с вырезанными на ней тремя знаками судьбы.

Поймал.

Выпало то же, что и все время перед этим.

Неизбежность.

Окунувшись в шумную круговерть рынка, Мотоеси постарался поскорее выбросить из головы взбалмошного святого.

Как ни странно, это удалось ему без труда. Само ушло, едва юноша схватился в торговых баталиях с первым же продавцом, у которого вознамерился купить пару связок сушеного окуня. Мотоеси здесь уже знали как облупленного, и всякий торговец (не столько прибыли ради, сколько из азарта и желания не ударить в грязь лицом) начинал яростно торговаться с юношей — чтобы потом похвастать перед соседом: «У тебя он сколько выторговал? Три мона? А у меня всего два!»

Мотоеси стал среди сакайских торговцев чем-то вроде местной достопримечательности. «Видать, правду говорят, что актер от роду-племени — и беса переторгует!» Нельзя сказать, чтобы подобная слава льстила юноше, но ничего поделать с этим он не мог: на рынке в него действительно словно вселялся бес. Мотоеси начинал яростно спорить и торговаться с любым продавцом из-за каждой мелочи; и всякий раз, покидая рынок, с удивлением думал: "Что это на меня опять нашло? Ведь собирался быстро скупиться и уйти

— а в итоге полдня меж рядами проторчал!"

В такие моменты Мотоеси забывал об отцовских пьесах, о своей бездарности и душевных терзаниях, о спектаклях и репетициях, о жаждущем получить вожделенные трактаты подлеце Онъами — на время становясь другим человеком. Словно мир вокруг него в какой-то неуловимый миг разом сдвигался, и в этом мире больше не было театра, актеров и зрителей — а были только продавцы, покупатели, товары и ожесточенный торг.

«Мы живем в разных мирах, — думал иногда юноша после очередного посещения рынка. — Здесь у людей совсем другие заботы, другие стремления; даже словами они пользуются другими! А при дворе сегуна — третья жизнь, у самураев — четвертая, у моряков или контрабандистов — пятая. А как живут люди за морем, даже подумать боязно! Говорят, они и на людей-то не шибко похожи… Что я на самом деле видел, кроме театра и подмостков, актеров и зрителей, масок и пыльных декораций? Ведь то, что кажется для меня целым миром, то, что не идет из головы, — может быть, на самом деле это всего лишь песчинка на морском берегу?»

Мотоеси чувствовал, что он близок к чему-то важному, может быть, самому важному в жизни. Но сразу внутри него просыпался голос противоречия: «Хорошо, дружище, все твои горести-чаяния — песчинка на берегу! Но что у тебя есть, кроме этой песчинки?! Ты не Будда Шакья-Муни, не Яшмовый Император, ты всего лишь бесталанный актеришка, и у тебя есть только то, что у тебя есть, а другого нет и никогда не будет! Твоя песчинка — для тебя она весь мир, а о другом забудь!»

Голос умолкал, ехидно подхихикивая вдали, а горечь одиночества вместе с осознанием собственной никчемности обрушивались на юношу с новой силой…

5

Возвращался Мотоеси с базара уже в середине дня. Изрядно нагруженный и уставший, провожаемый уважительными взглядами продавцов. Перебросив через плечо две связанные ремнем объемистые сумки, юноша свернул в ближайший переулок.

Переулок Чахлых Орхидей.

Согласно легенде, во времена падения дома Тайра в конце этого переулка жил некий состоятельный горожанин по имени Юеда, который все свое свободное время посвящал выращиванию тигровых орхидей и весьма прославился этим искусством. Впрочем, во всех остальных отношениях горожанин ничем особым не выделялся — разве что своей уникальной скупостью. Однажды Юеда отказал влюбленному юноше в просьбе: тот просил у скряги одну-единственную орхидею для своей возлюбленной; в итоге отчаявшийся юноша покончил с собой, а Юеда был проклят. С тех пор все орхидеи у него (а заодно и во всем переулке) чахли прямо на глазах, несмотря на все старания горожанина. В конце концов Юеда тоже утопился с горя.

Говорили, что проклятие лежит на переулке и по сей день, но проверить это никому не приходило в голову: орхидеи здесь уже давно никто не выращивал.

Возле дома, где якобы жил вредный цветовод, расположился на рваной подстилке безногий нищий, с головой закутанный в пестрые лохмотья. Одеяние калеки напоминало ворох поясов в лавке старьевщика (возможно, так оно и было).

Нищий молча ждал, пока юноша подойдет поближе.

Возле подстилки на земле стояла деревянная плошка, в чреве которой покоилась горсть медяков.

Этот человек постоянно сидел здесь, и Мотоеси всякий раз, возвращаясь с рынка домой, бросал в его плошку пару монеток. Нищий благодарил юношу с непривычным для братии побирушек достоинством, всегда одними и теми же словами:

— Да будут днм молодого господина счастливыми и долгими! Вы добрый человек.

Это уже стало своего рода ритуалом: две монеты аккуратно ложатся в плошку, и в ответ — спокойная благодарность, произнесенная от души. У Мотоеси на сердце становилось теплее; ему было приятно расставаться с деньгами, слыша в огвет искренние слова, какие редко услышишь даже от людей близких.

Глухо звякают монеты.

Мотоеси невольно улыбается.

Нищий улыбается в ответ; улыбка цветком прорастает сквозь потрескавшуюся землю, сквозь густую сеть морщин, избороздивших лицо старца калеки.

— Да будут дни молодого господина счастливыми и долгими! Вы добрый человек…

И вдруг совсем другим, звонким и ясным голосом:

— Берегитесь, господин! Сзади!…

Обернуться Мотоеси не успел. Из глаз юноши брызнули искры, и в следующее мгновение оказалось, что он лежит на земле.

Снег таял, обжигая скулу.

Прямо у самого рта, едва не отдавливая губы, чуть притопывала чья-то нога в сандалии желтой кожи, переплетенной витым шнуром.

— Ну что, молодой господинчик, будешь впредь более вежливым? — издевательски осведомились откуда-то сверху.

Мотоеси осмелился поднять взгляд, но сандалии это не понравилось. Носок ее угодил юноше в челюсть, перевернув несчастного на спину. Голова взорвалась умопомрачительной болью, челюсть ошутимо хрустнула, но, кажется, все-таки уцелела.

Стеклистое небо плыло кровавыми паутинками.

Там, в небе, горой Хиэй возвышался сухощавый человек лет тридцати пяти; узкое, хищное лицо поросло на правой щеке диким мясом лишая. Из-под длиннополой шерстяной накидки выглядывала рукоять меча, смешно напоминая собачий… нет, не напоминая.

И не смешно.

Человек не был самураем, о чем ясно говорил меч (один, короткий…), но надменности и презрения ему было не занимать-стать.

— Ты решил оскорбить меня? — Бесцветные губы скривились в улыбке-гримасе, источая холод. — Поклонился нищему калеке, сделав вид, что не заметил почтенного господина?! Это заслуживает тысячи смертей! Эй, Рикю, Таро — проучите-ка мерзавца!

Небо грязно выругалось, и на юношу, который только-только сумел встать по-собачьи, обрушился целый град пинков и ударов.

— За что?! — Крик превратился в хрип, а руки инстинктивно пытались защитить хотя бы лицо.

— Ты смотри! Оказывается, мы не желаем принимать кару за грехи с должным смирением! — Человек с лишаем забавлялся происходящим, не скрывая удовольствия. — Да бросьте вы торбы шерстить, успеете! — прикрикнул он на своих подручных. — Займитесь-ка лучше этим молокососом как следует!

«Разбойники! — пронзила юношу страшная догадка, заставив позабыть о боли, терзающей тело. — Живым не отпустят… чтоб донести не смог!»

Рикю и Таро — кряжистые детины, похожие на портовых грузчиков, но одетые побогаче — на миг оставили вожделенную добычу в покое, извлекая из-под одежды припрятанное оружие.

Короткую, окованную железом дубинку с шипами и нож-тесак.

Спектакль жизни близился к финалу.

В отчаянии юноша привстал, огляделся по сторонам — однако поблизости никого не было, кроме безногого нищего, отчаянно ругавшегося самыми черными словами. Увы, нищеброд ничем не мог помочь или помешать, и разбойники, прекрасно понимая это, попросту пропускали мимо ушей брань калеки.

Случайно их взгляды встретились: затравленный — юноши, и горящий гневом

— старика нищего. Воздух между двумя парами глаз поплыл, словно над костром, юноша моргнул и увидел: маска.

Маска нопэрапон плавится, течет полузнакомыми чертами.

Ближе.

Еще ближе.

Прилипла, проросла.

…Тряслась земля от грохота тысяч копыт, сталь звенела о сталь, крики ярости и хрипы умирающих вплетались в безумную симфонию битвы, и падали одно за другим знамена южан из дома Кусуноки, но это было там, на холмах, а здесь были только кровь и сталь, сталь и кровь, и Смерть пела свою победную песню, и багровый туман боевого безумия рвался наружу из горящих глаз, из раскрытого в крике рта, плескал с окровавленного острия дедовского меча, щедро даруя гибель направо и налево…

Тело откликнулось само: волчком крутнувшись по земле, уходя от нацеленной в голову шипастой смерти, подсекая щиколотки убийцы.

— Вот это — другой разговор! Так куда интереснее, молодой ты мой господинчик! Посмотрим, как ты сыграешь свою последнюю роль!… Сейчас будет совсем интересно…

Человек с лишаем вновь оказался рядом. Меч он доставать не стал: много чести для молокососа-актеришки! Костлявые пальцы мертвой хваткой, клешней бешеного краба вцепились в глотку, грозя сломать кадык, силой и болью подымая юношу на ноги.

Сейчас.

Сейчас…

Кажется, в последний момент он все же понял свой промах, этот гордый князь ночных трущоб, — но знамена южан еще падали в грязь, и Смерть плясала в душе Мотоеси. Присвистнул радостно короткий меч, меняя владельца, мертвая отныне кисть так и осталась висеть на горле юноши, забыв разжать пальцы; обратный взмах — и под ухом у человека с лишаем нехотя распахнулась багровая щель.

Сейчас… о, сейчас!…

Кровь хлещет Мотоеси в лицо, кровь ударяет в голову, и юноша уже сам не понимает: что за багровая пелена застилает взгляд? снаружи она или изнутри? Страшная, животная ярость выплескивается наружу нутряным ревом, и молодое сильное тело актера вдруг начинает жить своей жизнью, жизнью, имя которой — Смерть!

Идзаса— сэнсей был бы доволен, увидь он сейчас своего ученика. Обладатель шипастой дубинки успел замахнуться всего разок, чтобы

ткнуться носом в землю, вываливая наружу небогатое содержимое черепа.

Второй грабитель, закрываясь тесаком, попятился, споткнулся о труп предводителя — и, не удержавшись на ногах, упал прямо в объятия безногого калеки.

На миг лицо нищего отразило дикую радость — столь похожую на ярость, пылающую в глазах юноши, что их можно было спутать. Руки калеки сплелись, расплелись, коротко хрустнули позвонки; и вот уже нищий отпускает безжизненное тело, давая ему сползти наземь.

— Прости, молодой господин, что не дал тебе самому отправить в преисподнюю этого мерзавца… — Старик попытался согнуть спину в поклоне, но все равно было видно: между морщинами бродит кругами, то показываясь на миг, то вновь прячась, хитрая улыбка — Жаль, четвертый убежал. Он в конце переулка стоял, на страже. Тоже из этих…

Но Мотоеси не слушал.

Не смотрел.

Глубоко внутри медленно таяла, растворялась в безликости маска гневного воина, бедного, но гордого самурая — чьи сюзерены постыдно проиграли битву при Ити-но и которому пришлось переступить через свою гордость: отказавшись вспороть живот, он, безногий калека, остался жить, зарабатывая подаянием на жизнь своей молодой жене и ребенку.

Тридцать лет назад… да, господа мои, время-времечко!…

Схватив за ремень сумки, юноша бегом припустил в сторону дома.

6

А тем временем старый нищий, деловито обыскав убитых и в итоге значительно обогатившись, поспешно катил прочь на своей тележке, отталкиваясь от земли двумя деревяшками с отполированными до блеска рукоятками…

IX. ПО ОБРАЗУ И ПОДОБИЮ

ДМИТРИЙ

На экзотические издания нам везет.

Нет, сейчас-то мы издаемся и в банальной Москве-столице, моей Москве (или уже «не моей»?!), и в родном полустольном граде Харькове, и в Каунасе, на неудобопонятном литовском — но первую-то авторскую книгу, крылатую ласточку нашей весны, выпустили… в Барнауле! Вернее, отпечатали в барнаульской типографии, а договор мы подписывали с новосибирцами. Директор издательства оказался обаятельнейшим человеком, книгу издал в рекордно короткий срок (никто из коллег не верил!) — через три недели после того, как получил дискету с текстом! И с гонораром задержек не было. Мы витали в облаках, лобызаясь с ангельскими чинами, — книга, первая, горяченькая!

Но вот авторские экземпляры получать…

Экземпляры нам переслали с поездом. Приди на вокзал да забери у проводника, делов-то! Если не учитывать печальное обстоятельство: через Новосибирск к нам ходит один-единственный владивостокский пассажирский. И прибывает он в Харьков без двадцати час. Ночи, разумеется.

Когда не опаздывает, а опаздывает он всегда.

Помню, расторопные новосибирцы-барнаульцы вскоре за первой вторую книгу выпустили, а там и третью… И на экземплярчики не скупились, по два-три раза присылали, с барского плеча. В обшем, мотаться на вокзал по ночам у нас с Олегом стало чуть ли не привычкой.

На этот раз сибиряки порадовали нас публикацией в альманахе: статья местного критика, из всех русских слов предпочитающего два — «постмодернизм» и еше почему-то «тусовка», — далее следовало интервью с нами, любимыми, вверху красовалось цветное фото (на нем мы, любимые, с женами и приятелем-коллегой сидим в одесском кафе, окаменев улыбками); и тут же — наша повесть, если верить анонсу, «написанная специально для этого издания». (Всем этим мы уже успели полюбоваться «виртуально» — спасибо Интернету!) Заодно к альманаху прилагались два старых рассказа, с горем пополам переизданных в сборнике фантастики «За хребтом Урала». (Теперь собратья по перу как пить дать «захребетниками» дразниться станут!) В результате пришлось вспоминать времена двухлетней давности (давненько мы владивостокский поезд не встречали!) — и снова на ночь глядя тащиться на вокзал. Ничего, завтра устроим себе выходной, отоспимся…

Без четверти двенадцать Олег спустился ко мне, а ровно в полночь (это ж надо, минута в минуту!) на улице просигналило заказанное заранее такси.

Помело подано, айда на Лысую гору!

Вот что мне всегда нравилось в получении книг из страны Сибири — так это поездка по ночному городу. Особенно в такое славное время года, в конце весны. Машин нет, прохожих нет, тишина — только наши шины шуршат по асфальту, а за окнами, вместо дневной гари и копоти, благоухают цветущие каштаны. Лучи фар — объемные, почти материальные — небрежно ощупывают, дорогу и сразу скользят дальше, вперед, вперед! Теплой желтизной наливаются, вспыхивают и, мелькнув, гаснут позади старые фонари (не эти, новомодные, дневного света — им бы только глаза резать!). Ветер посвистывает в открытом окне, прохладно и упруго касаясь щеки невидимыми пальцами…

А вот уже и не посвистывает.

Не касается.

Исчез куда-то.

— Димыч, очнись, приехали!

— Что, уже?

— Уже.

Действительно. Вот она, привокзальная площадь. Декабристами на Сенатской, плотным каре выстроились ряды машин, водители в ожидании клиентов попыхивают красными угольками сигарет, неторопливо болтают о чем-то своем, сугубо шоферско-таксистском. На больших электронных часах, укрепленных на фронтоне здания вокзала, горит «12:14».

— Вас обождать?

— Не надо.

Конечно, не надо. До прибытия поезда — полчаса без малого, если не опоздает, а он опоздает всенепременно…

— Ты гляди — Ленчик!

Гляжу, как и просили. Действительно, подсвеченную фонарями привокзальную площадь деловито пересекает знакомая фигура, белея свежим гипсом на левой руке. Воистину Харьков — большая деревня: приехать в первом часу ночи на вокзал — чтобы наткнуться на старого приятеля!

Называется: «Где бы еще встретились?!»

— Привет, Лень!

— О, здорово! Какими судьбами?

Ленчик тоже не слишком удивлен — как и мы, он давно привык к подобным встречам.

— Да вот, передачку с поездом встречаем… А ты?

— А я с дежурства возвращаюсь.

Я вспоминаю, что фирма, где служба Ленчика «и опасна, и трудна», расположена неподалеку, на Конторской; да и живет он в двух кварталах отсюда.

— Поезд-то во сколько?

— В ноль-сорок.

— Так давайте я с вами прогуляюсь. Спать все равно не хочется…

Радостно киваю.

Гуртом и батьку бить легче, не то что время коротать.

Перрон встретил нас гулкой пустотой, одинокими фигурами коллег по несчастью, полуночников-встречающих; и еще — закрытым наглухо буфетным киоском, который, судя по надписи, брал перед народом обязательство работать круглосуточно.

Буфет нам был не нужен, но — дело принципа.

Олег с Ленчиком отошли чуть в сторону и принялись обсуждать какие-то изменения программы в группе инструкторов-стажеров, а я достал сигареты и закурил. Дела сэнсейские — не про меня. Ленчик же не влазит с советами, когда мы при нем свои сюжеты обсуждаем! Ленчик умный, и я умный, и Олег тоже ничего, а вокруг… нет, не так. Ошибочка вышла. Ленчик дурак, и я дурак, и Олег дурак круглый-нешлифованный, а вокруг сплошные умницы-разумницы табунами бегают. Во всем разбираются, куда пальцем ни ткни! — в медицине они патологоанатомы, в литературе гоголи-моголи, в политике канцлеры-премьеры… Про «кулачный бой» я даже не говорю, здесь каждый — Ван Дамм. И вам, значит, дам, и нам дам, и по мордам, и по-всякому. Влезешь, бывало, в сеть (причем в литературные конференции, не в спортивные!) — и взгляд сам спотыкается о свежую мудрость поколений типа:

«Для противостояния вооруженному противнику вполне достаточно пяти-шести лет занятий любым из боевых стилей либо трех-четырех лет в одной из энергетических школ; так что любой, дошедший до уровня „Advanced“…»

Очень хочется взять себя в руки. А еще взять в руки… нет, не топор. Я все-таки не убийца виртуальных трепачей, да и лавры Раскольникова меня не прельщают. Возьмем, для вящего примера, ручку от швабры. Толстую такую ручку, лучше дубовую. И попытаемся сим весомым аргументом доходчиво объяснить автору мудрых строк: великий и могучий уровень «Advanced» — это в компьютерных играх, где всегда можно перезагрузиться после неудачного противосидения или противолежания; да еще в тусовке для лысых орлов, птиц не столь редких, как утверждает Красная книга.

О боги мои, яду мне, яду!

Дусту мне, дусту!…

Пять— шесть лет… срок, реально годный лишь для противостояния совершенно конкретному противнику, вооруженному самомнением и гордыней. Самому себе. Сумеешь победить, сумеешь понять, как мало ты знаешь-умеешь и как это здорово, потому что впереди непочатый край работы… «так, что любой, дошедший до уровня „Advanced“…»

«У— у-у, повбывав бы!» -как в старом анекдоте.

— …Поезд номер пятьдесят четыре Владивосток — Харьков опаздывает. Время прибытия будет сообщено дополнительно. Повторяю…

Ну вот, накаркал!

Я щелчком отправляю окурок «Данхила» на рельсы.

— Пошли внутрь, на второй этаж. Там это… которое «У Галины». Наверняка открыто.

Эх, если б знать, сколько нам тут торчать придется?…

Народу «У Галины» было раз-два и обчелся. Но, по крайней мере, здесь светло и уютно. Кофе, сваренный в керамической джезве, оказался на удивление неплохим — крепкий, горячий и в меру сладкий. Ленчик вместо кофе взял яблочного соку и теперь неодобрительно наблюдал, как мы с Олегом гробим свое здоровье «черным ядом». Ленчик у нас человек широкой души, он не только к своему здоровью относится бережно. Наблюдать безответственность других он тоже не любит.

Но обычно молчит.

Красноречиво так молчит, деликатно.

— Ишь, расселись, будто у мамки на пирогах… Кофий хлещут, а прибраться и не дадут!… Совсем бабку замордовали…

Да слышим мы, слышим!

Вот она, «Родина-мать зовет!» — решительная бабулька в синем халате уборщицы и со шваброй наперевес. Вот кого бы на сетевых «знатоков» напустить — чтоб она их шваброй, шваброй, как тараканов!

Увы, пока что приходится ретироваться нам. Однако вскоре бабулька с бормотанием «Ходют тут, ходют, топчут, насерут да пойдут, а ты мети…» добирается и до резервных позиций командования. Посмеиваясь, мы возвращаемся обратно.

Прямо в объятия (к счастью, фигуральные) дядьки-бомжа — деловито оглядевшись по сторонам в поисках пустых бутылок и не обнаружив таковых, дядька хромает в нашу сторону.

— Мужики, трубы горят! Дайте на пиво — сколько не жалко! Другой бы врал, что на хлеб, — а я честно говорю!…

Честная наглость бомжа вознаграждается горстью мелочи. Деловитая благодарность, пересчет пятаков и гривенников — и дядька радостно спешит к стойке, разом забыв про хромоту.

Пускай его поправляется.

Здоровье дороже.

— Олежа, глянь…

Вроде бы расслабленная поза Ленчика, облокотившегося о край столика, ничуть не изменилась. И голос прежний: тихий, спокойный… Слишком спокойный. И поза — слишком расслабленная, чтобы быть таковой на самом деле. Даже если не знать, когда Ленчик называет моего соавтора не «Семенычем», а «Олежей»…

Олег поправляет сползшие очки, затем слегка поворачивает голову, отслеживая взгляд Ленчика. Мне для этого надо обернуться — что я и делаю, имитируя поиск некоего предмета в сумке на полу.

Вон, в углу зала ожидания.

Четверо.

Двое держат третьего под локти, а четвертый бьет: коротко, без замаха. Грамотно бьет, без суеты, и при этом весьма удачно закрывает избиваемого собственным телом. Если не приглядываться, вплотную пройдешь — не заметишь! Если не приглядываться… да, парня бьют всерьез. И крикнуть он не может — удары под ложечку раз за разом вышибают у него дыхание. Вон, коленки тряпками болтаются, только на мучителях и висит…

Разборка? Странно: ни бритых затылков, ни кожаных курток, и с виду не качки вроде…

Но парню от этого не легче.

А наша милиция нас бережет, как обычно, где-то в другом месте.

Нет, это, конечно, не наемные убийцы, и не сакайский переулок XV века, но…

— Олежа… подойдем, а? Забьют ведь…

Пауза.

Старая, знакомая пауза.

— Подойдем.

Олег с Ленчиком как-то незаметно и едва ли не синхронно перепрыгивают через низенькое ограждение, отделяющее оазис «У Галины» от зала ожидания. Я чуть задерживаюсь, залпом допив свой кофе, — и спешу следом. Мое дело: держаться сзади и не путаться под ногами. А заодно — прикрывать им спины и без особой нужды не лезть «поперед батьки в пекло».

Что я и намерен делать. В подобных ситуациях излишний героизм хуже керосину. Да и не герой я… герой ведь должен быть один, а я вон в какой компании…

— Мужики, завязывайте! Поигрались, и будет!…

«Мужики» оборачиваются, и я не вижу в их глазах никакой радости по поводу нашего появления.

Тот, что бил, молча сует руку под грубо вязанную кофту. Что у него там? Нож? Кастет? Нунчаки? Ствол — вряд ли, но если есть хоть малейший шанс… Рука под кофтой шевелится, сжимается в кулак, взгляд голубых слегка навыкате глаз шарит по нам… останавливается.

Между Олегом и Ленчиком.

Ровно посередине.

Рука под кофтой застыла, заледенела; не движется.

Понятливый оказался.

Слишком понятливый для простого вокзального битка.

Вся троица разом расцветает одинаковыми, от уха до уха, улыбками. Даже избиваемый затих. Мир да любовь, и никаких конфликтов. Я молча радуюсь слиянию сердец, да еще тому, что мои друзья стоят ко мне спиной. В такие моменты в глаза им смотреть страшно. Даже своим.

— Мужики, все нормально, — приветливо доносится сзади, от ограждения. — Расслабьтесь. У ребят свои дела, никто не в претензии…

— Н-не… н-не в пр-етен… — булькает избиваемый, подтверждая.

Уже поворачиваясь к незваному (но очень удачно подвернувшемуся) миротворцу, я краем глаза успеваю заметить: рука битка очень медленно и аккуратно выползает из-под кофты.

Без оружия.

«Ребята, давайте жить дружно!» — во всеуслышанье провозглашает эта рука.

Пьеса «Тамура», перл цикла «о мужчинах», общий танец-пантомима, реплика хора: "Звон тетивы, и смертоносный ливень на рати падает. Пощады нет. И вот

— разбиты демоны…"

Занавес.

ОЛЕГ

…мне было стыдно.

И еще — страшно.

Давно, давно я не был так близок к срыву. Стареешь, брат… да какое, к черту, «стареешь»?! Накопилось за последние дни дряни под завязку, скоро горлом пойдет, и хорошо, если рядом никого не окажется.

«Ведь я их чуть не зарубил, вдруг понял он. Если бы они не убрались, я бы их зарубил. Сейчас бы они валялись вот здесь, как свиные туши, а я бы стоял с мечом в руке и не знал, что делать…»

Чужие слова, Левиафаном всплыв из темных глубин памяти, подействовали как нашатырь.

Я протрезвел.

Я перестал бояться — себя, а не за себя.

И даже нашел в себе силы улыбнуться.

Наверное, улыбка получилась малость недоношенной, потому что заплечных дел мастера мигом испарились, заботливо поддерживая экс-пытуемого.

— Никаких проблем? — лениво осведомились из-за спины, от ограждения.

Теперь можно и обернуться.

— Никаких проблем. Все в порядке.

Долговязый детина моих лет почесал фирменную запятую на груди спортивного костюма «Nike». Почесал со вкусом, с довольным кряхтеньем, как если бы запятая зудела уже по меньшей мере неделю. Потом он шмыгнул сломанным носом, обеими руками взлохматил соломенную шевелюру и уставился на меня в упор.

Ленчик с Димычем, похоже, его интересовали мало.

— Лось, это ты? — сверкнула белозубая ухмылка, хоть сразу на рекламу пасты «Blend-a-med», под лозунг: «Все на борьбу с кариесом!» — Нет, это правда ты?!

— Это я, — ответил я.

Ничуть не покривив душой.

Кличку «Лось» я заработал в самом начале средней, весьма средней школы номер семнадцать. Одноклассники не нашли ничего лучшего, как сотворить аббревиатуру из моих фамилии-имени-отчества, прицепив благозвучия ради мягкий знак в конце. В принципе, я не возражал: клички бывают и похуже, а выстрой они первые буквы имени-отчества-фамилии, да при должной изобретательности…

Мог бы и «Осел» получиться.

Нет, я не возражал.

Это уж много после, когда я приобрел дурную привычку пинаться ногами, «Лось» обзавелся подтекстом… ладно, оставим.

Неинтересно.

Интересно другое: лет десять тому назад на родной харьковской земле устроили первый на Украине (тогда еще республике Советов) международный турнир по «фулл-контакт карате». Со всеми вытекающими и втекающими, во Дворце спорта. Каюсь, я поддался на уговоры устроителей и согласился войти в судейскую коллегию. Молод был, наивен. Витал в эмпиреях, аки темна вода во облацех. Думал вправить миру сустав, и непременно без наркоза. Это уже много позже — не столько годами позже, сколько нервами, — после гнусненькой истории с «купленными боями», в результате чего хороший парень принялся обживать инвалидную коляску, а мне в кулуарах предложили вместо сдачи экзамена на третий дан сдать энную сумму «зелененьких» и без хлопот обрести сразу пятый…

Все это только ждало меня впереди; будущее — чтобы стать прошлым.

А пока — турнир.

За час до начала я, скучая, бродил в одиночестве возле раздевалок, когда меня едва не сшиб с ног рослый, голый по пояс парень с выцветшей наколкой «ВДВ» на плече.

Куртку от кимоно парень держал в руке.

— Осторожнее, — буркнул я, отступая к стене.

— Ну, блин… — Парень вдруг замолчал, предоставив мне догадываться о тайном смысле его заявления: прощения просить собрался? в рожу мне двинуть? сигарету стрельнуть?

Я стоял дурак дураком, и он стоял, разглядывая меня с ног до головы, будто диво невиданное. Нет, я понимаю: пиджак из черной кожи, бабочка, белая рубашка… я бы и сам предпочел что-нибудь попроще, но свыше было велено давить форс.

Вот я и давил.

— Лось, это ты? — спросил парень, набрасывая куртку на бугристые плечи.

— Нет, это правда ты?! Какими судьбами?…

— Да так, — неопределенно помахал рукой я. — Зашел вот… А ты чего, Калмык, выступаешь?

— Полутяж я, — махровой астрой расцвел Калмык, он же — Мишка Калмыченко, в прошлом гроза района, ходячий инфаркт директоров школ и большой любитель учить жизни языкатых очкариков (одного такого очкарика я знал близко, можно сказать, как самого себя). — От федерации кик-боксинга, все чин чинарем. Ты, Лосяра, на трибунах погромче-то кричи, когда я чурку косоглазого лупить стану. Знаешь, так: «Кал-мык! Кал-мык!» Когда кричат, я аж дурею…

Еще через час Калмык проиграл чурке косоглазому вчистую. Нокаутом. По-моему, из-за меня. Когда он случайно, поперек боя, заприметил мою вредную физиономию не на трибунах, а, напротив, за судейским столиком (я как раз вместо приветственных кличей проставлял Калмыку в карточке второй выход за пределы татами)…

Короче, этой потрясенной паузы чурке, Руслану Халилову, крепкому бойцу из Махачкалы, вполне хватило.

С лихвой.

С тех пор я Калмыка не видел.

— Я угощаю. — Калмык без приглашения уселся за наш столик и оттуда кивнул нам: давайте, мол, в ногах правды нет!

Тут он был прав.

— Коньячку тяпнем? А, пацаны? По маленькой, за знакомство…

— Пальной небось? — деловито осведомился Димыч происхождением обещанного коньячка, оставив «пацанов» на совести нового знакомого. — На вокзале, ночью…

Калмык беззлобно расхохотался, откинувшись на спинку пластмассового креслица и вытянув свои длиннющие ноги на полкафешки.

Вопрос Димыча он явно воспринял как остроумную шутку.

— Настена! Давай сюда!

Откуда— то (из-под кафельного пола, что ли?!) образовалась пикантная душа-девица; увы, не первой свежести, но еще вполне годная к несению патрульно-постовой службы. Кожа мини-юбки, как родная, только что не лопалась на сочной заднице, изобилие ляжек наводило на мысли о ярославских мясо-молочных рекордистках, зато бюст подгулял -два прыща под гипюровой блузкой.

Безгрудый символ чумы XX века.

Мечта извращенца.

Губки— бантики, обильно сдобренные жирным перламутром, сложились в вопросительное "О".

— Слышь, Настена, дуй к Галине Ивановне. Пусть «Араратику» пришлет. Скажешь, для моих друзей. Одна нога здесь…

Миг — и здесь не осталось ни одной ноги, обтянутой ажуром колготок.

Настена на посылках явно отличалась завидным проворством.

— Вовремя я. — Калмык облизал узкие, потрескавшиеся губы и извлек из кармана пачку «Sovereign», — Работа у нас такая, забота наша простая… Лось, ты б меня пацанам представил, что ли?

Я решил не выкобениватъся и представить гостеприимного Калмыка пацанам.

— Ленчик, Дима, это мой одноклассник, Михаил Калмыченко. Здешний, как я понимаю… э-з-э…

— Бригадир. — Сигарета в зубах Калмыка пыхнула сиреневым дымом. — Здешний бригадир. Так мне больше нравится.

— Ты от этого аж дуреешь, — не удержался я.

— Можно сказать и так.

Мы и раньше, в золотые школьные годы, не были с Калмыком друзьями. Впрочем, сейчас, наполовину разменяв четвертый десяток, я отчетливо понимаю: врагами мы тоже не были. Мы были опекуном и опекаемым, в той извращенной форме, какая частенько процветала среди мальчишек. Не упуская случая отпустить мне «лычку» или публично насовать под бока в случае бунта (а бунтовал я всегда, отчаянно и малопродуктивно!), Калмык платил мне за это небрежным, мимолетным покровительством. Помню: когда на старом кладбище, ныне молодежном парке, прозванном в народе «Могильником», пятеро сявок с Журавлевки отобрали у меня мятую трешку и авторучку с голой бабой внутри, оставив в грязи с разбитыми очками… именно Калмык через два дня во главе своих дружков подстерег залетных на нейтральной территории, у Дома учителя, перед сеансом «Великолепной семерки», — и грянул бой, последний и решительный.

Я был отомщен.

А Калмыку тогда чуть не выбили глаз обрезком трубы…

Сейчас, с седыми висками, об этом вспоминать смешно и глупо, но отчего, отчего мне кажется, что не так уж смешно?… И не так уж глупо.

Новый, сегодняшний Калмык мне нравился куда меньше того лихого шпаненка из детства и даже того горе-десантника на турнире. Совсем он мне не нравился, потому что удивлял. Он изменился. Он сильно изменился за эти годы; люди, подобные ему, редко меняются так. Слишком много наносного, плохого актерства, сознательного, подчеркнутого шутовства — все эти «пацаны», коньяки и пальцы веером. Было видно и без очков: вокзальный бригадир вполне в состоянии говорить нормальным языком (что раньше давалось ему с трудом), и даже более того — он наслаждается, прикидываясь тем, кем должен быть: мелким «бугром» в клевом прикиде и со связями.

Он играл, и я не мог понять смысла этой игры.

Если, конечно, игра имела смысл.

— Можно сказать и так, друг Лосик… Ты еще стань в позу и расскажи, что ты из-за меня скрипку бросил, боксом занялся! Я ведь про тебя еще тогда справки навел… Нет, я тебе все-таки сочувствую! Скучно, должно быть: сперва хотеть дать в морду и не мочь, чтобы после мочь, так мочь, что мордам впору очередь занимать! — и не хотеть…

Калмык расхохотался, плюясь клубами дыма. Я смотрел на него и терялся в догадках. Какая скрипка? Какой бокс?! Что он городит?!

Сроду я скрипок не пилил.

— Фильм был такой, — вдруг бросил Ленчик, ни на кого не глядя и примостив руку в гипсе на краю стола. — «Остров», кажется… или не «Остров». Там Шакуров в роли местного пахана. Рассказывает, как его после первой отсидки подстерег какой-то парень и отметелил до полусмерти. А потом сказал на прощанье: «Сука ты! Я из-за тебя скрипку бросил, боксом занялся…» Парень в детстве на скрипача учился, а с Шакуровым они в одной школе…

Калмык с интересом посмотрел на Ленчика.

— Понравился фильм? — спросил он.

— Нет, — коротко ответил Ленчик.

Динамик в углу зала ожил, прокашлялся.

— Поезд номер пятьдесят четыре Владивосток — Харьков прибывает на шестую платформу. Повторяю: поезд номер пятьдесят четыре…

Голос в динамике был бесполый, вселенски равнодушный к любым выходкам мироздания: исчезни шестая платформа напрочь или случись Армагеддон, так и будет вещать, не запнувшись ни на секунду:

— …прибывает… поезд номер…

— Извини, Калмык, — развел я руками. — Нам пора. За коньяк спасибо, но, видать, не судьба.

— Уезжаете? На край света? А что ж без багажа? — Не уезжаем. Встречаем.

— Нужного человечка?

— Посылку. — Я начал слегка тяготиться Калмыковым любопытством. Странно: совершенно сгладилось, что десятью минутами раньше мы с Ленчиком едва не оторвались на мальчиках нашего ласкового бригадира. А ведь достань тот парень нож (именно нож — так, как он, слегка согнувшись, лезут именно за лезвием, ствол тянут иначе), и случилась бы заварушка. Не один я — у Ленчика, похоже, тоже нервы играют… Дуришь, сэнсей? Какой я тебе сэнсей, альтер-эго ты мое беспокойное?! Я тебе…

Ох, я тебе, дай только срок!…

Калмык щелкнул пальцами, и рядом с нашим столиком сама собой образовалась куча народу. Сияющая, будто наваксенный сапог, Настена; рядом заспанная официантка с подносом, где специально для Ноев-праведников с их битком набитыми ковчегами, меж блюдечками с лимоном, маслинами и тонко нарезанной ветчиной, возвышался белоглавый «Арарат»… нет, прям-таки «Араратище», десятилетний, не меньше!… Возле официантки переминался с ноги на ногу давешний бомж, вяло досасывая из горла бутылку «Слобожанского».

— Петрович. — Жестом Калмык отослал Настену прочь, а официантка, занявшаяся сервировкой нашего столика, его не заинтересовала вовсе. — Ты, Петрович, вали на шестую, встреть владивостокский. Лось, какой вагон?

— Тринадцатый, — машинально ответил я.

— Значит, тринадцатый. Заберешь у проводника посылку. Да, что в посылке? Товар? Бабки? Секрет?

— Журналы, — вместо меня откликнулся Димыч.

Мой рыжий друг сидел напряженно, не смягчаясь даже прелестным пейзажем, раскинувшимся перед нами. И правильно, это он молодец… только так подчеркнуто не стоило бы.

Словно услышав мои мысли, Димыч расслабился, немузыкально мурлыкнул и кинул в рот ломтик лимона.

У меня аж слюна потекла, как у собачки Павлова.

— Понял, Петрович? Журналы. Заберешь журналы и тащи их сюда. Откроем избу-читальню.

— Ты ему доверяешь? — вполголоса осведомился я у Калмыка.

Еще только не хватало, чтобы наши гостинцы накрылись медным тазиком с легкой руки бомжа Петровича!

— Я тебе доверяю, Петрович? — в свою очередь спросил Калмык у дядьки. Петрович подавился пивом, заперхал, булькая сизой пеной, затрясся

мелким бесом, забыв ответить.

Это меня убедило.

И возражать, когда бомж растворился в сумраке вокзальных лабиринтов, я не стал.

Лопнул целлофан вместе с акцизной маркой. Пробка покинула горлышко «Арарата» — настоящая, корковая пробка с белой «фуражкой», похожая на бледную поганку, — и огнедышащая лава плеснула в толстостенные, приземистые рюмки.

— Поехали?

Коньяк и впрямь оказался хорош. Не греческий цветочный, не крымский, «питьевой без изысков»; не молдавский, слишком светлый для правильного коньяка, а другого к нам не возят… Настоящий ереванский, чьи собратья по бочкам не так давно объявились на полках наших магазинов — правильные, без обмана, но и стоят соответственно. Удивить меня сложно, разное пивал-с — но хорош, зар-раза!

Особенно «У Галины», за полночь.

— Вторую ночь веселюсь, — посасывая маслинку, невнятно сообщил Калмык: то ли жаловался, то ли просто факт констатировал. — Сегодня ребят от вас, красавцев, уберег; вчера, в это же время, Торчка откачивал… а в гороскопе, п-падлы, писали: благоприятные дни!… Ты понимаешь, Лось…

Ничего я не понимал.

Ничего.

БРИГАДИР

Веселуха случилась без него. Сам Калмык в это время был на первом этаже, у обменки: отстегивал долю капитану Пидоренко, толстому мусору, которого за глаза называли почти по фамилии. Впрочем, грех судьбу гневить: жили с капитаном, что называется, душа в душу.

Кто из кого ее раньше, родимую, вынет.

Поднявшись по лестнице обратно, Калмык и узнал о случившемся. Оказывается, в отсутствие клиентов Настена ощутила себя Карлсоном и

решила, что настала пора немножко пошалить. Подсела к прилично одетому мужичку, явно коротающему время в ожидании поезда — была, значит, при мужичке большая спортивная сумка, — и стала предлагаться задаром. Шефская, стало быть, помощь в особо извращенной форме. Мужичок ерзал, на вопрос «Миленький ты мой, возьми меня с собой?!» не отвечал, задаром не соглашался и за большие деньги не соглашался, тщетно пытался отмолчаться, а потом и вовсе уйти решил.

От греха в Настенином лице подальше.

Тут Настену и пробило на догадку: мужичок-то педрилка! Ну точно, педрилка! Вон, уворачивается, выскальзывает, бабе тронуть не дает, голубь нецелованный!

— Голубой, голубой, не хотим играть с тобой! — Глотка у красавицы была луженая, даром что прокуренная. — Эй, Торчок, давай сюда! Может, ты ему больше понравишься?!

Торчок, новенький в Калмыковой бригаде, с охотой согласился поучаствовать. Торчку было скучно. Он ожидал от работы славных битв и великих приключений, а приходилось практически все время сидеть на скамеечке у чахлого фонтанчика — и все.

Никаких тебе подвигов.

Подвалив к мужичку, Торчок разразился тирадой относительно своей давней любви к голубым. Любви страстной и прекрасной. Хихиканье Настены ввергло его в пучину импровизации, парень силой усадил мужичка обратно, прижал сутулые плечи к спинке креслица и влепил смачный поцелуй куда-то между ухом и бородавкой над губой.

Мужичок взвыл котом, когда сапог отдавит хвост бедной животине, толкнул Торчка в грудь, вынудив отшатнуться, и сломя голову удрал восвояси.

Преследовать беглеца не стали.

Во— первых, потому что явился Калмык, и веселье увяло.

А во— вторых, потому что пришлось откачивать Торчка: с трудом доплетясь до родной скамейки у фонтана, тот шлепнулся задом на каменное сиденье и отъехал. На станцию «Большая Отключка». Молоденькой медсестричке, примчавшейся из вокзального медпункта, пришлось повозиться; а Калмыку пришлось выписать Торчку больничный.

Дня на три-четыре, не меньше.

— Да ничего не было, — оправдывалась Настена, бледная как смерть, как сдобная, хорошо отъевшаяся смерть. — Ничего! Ну, пошустрили, прикололись… нет, Калмык, честно! Да когда я тебе врала, Калмык…

ОЛЕГ

Я полез в карман. Достал визитку.

— У меня к тебе просьба, Калмык. Если еще раз… если ты или твои орлы встретите этого мужичка, вы его не трогайте. Хорошо? Вы просто попросите его созвониться со мной. А если он откажется или опять смоется — ты мне сам перезвони. Скажешь, где его видел. Вот мой телефон. Договорились?

Длинные костистые пальцы уцепили визитку.

Светлые, выцветшие глаза долго рассматривали прямоугольник бумаги.

Калмык молчал.

И я молчал. Думал. О том, что среди бойцов самые опасные фактуры — две. Плотные, резиновые крепыши с навсегда застывшей улыбкой, низкорослые обаяшки, обманчиво похожие на медвежат из сказок, и вот такие дылды с вечно разболтанными шарнирами, чьи лица отморожены навсегда.

Калмык принадлежал ко второй категории; но первая, пожалуй, опасней.

— Ладно, — наконец сказал он. — Сделаю. Только учти: я в доле.

— В какой доле?

— Пока не знаю. Ты просто имей в виду: ежели что выгорит — я в доле. Будут неприятности или там менты прижмут… приходи сюда. Или своего человека пришли. Пусть любому, кто «У Галины» за стойкой стоять будет, скажет: нужен Калмык.

Он вдруг широко, беззлобно ухмыльнулся.

— Не бей меня, Лось-царевич, я тебе пригожусь!

— Да ведь… — Каюсь, я растерялся. — Да ведь ерунда все это! Просто один дурак из дому сбежал, жена ищет…

— Ищут пожарные, ищет милиция? Ладно, не шурши — ерунда так ерунда. Значит, и доля ерундовая. Ты отложи, что я сказал, про запас и забудь. Наплюй и забудь. Пока само не вспомнится…

Сперва мне показалось, что рядом запищал голодный птенец.

Ленчик виновато заворочался и здоровой рукой полез за пазуху. Извлек на свет божий сотовый телефон и еще раз обвел нас извиняющимся взглядом. Зря: я и так знал, что последние полгода он всегда таскает эту трубку с собой — Ленчиков шеф желал иметь возможность связаться со своим «главвохрой» в любую минуту.

— Да, — сказал Ленчик в трубку.

И секунду спустя добавил уж совсем неожиданное:

— Да, Зульфия Разимовна, я слушаю. Нет, ничего, я не сплю… я на вокзале. Нет, никуда не уезжаю. Мы тут с Олегом Семеновичем и Дмитрием…

Он выразительно скосился на Димыча.

— Евгеньевичем, — прозвучала подсказка.

— …и Дмитрием Евгеньевичем… Что?!

Пауза.

Долгая, мерзкая пауза.

— Да, я подъеду. Машину поймаю — и подъеду. Ничего страшного, я все равно спать не собирался.

— Куда это ты? — осведомился я, глядя, как сотовый птенец перекочевывает обратно во внутренний карман.

— Зульфия звонила. У нее… короче, просила подъехать в любое время. Я пойду такси ловить.

Калмык равнодушно разливал по второй.

— Да чего его ловить, такси-то, — сказал бывший одноклассник, ныне бригадир. — Я пацанам скажу, они подвезут, куда надо.

Калмык вдруг подмигнул мне.

— Бесплатно. По старой дружбе. Договорились?

Я посмотрел на Димыча и увидел: Рыжий кивнул.

Ну что ж…

— Договорились, Калмык. Спасибо. Ленчик, пошли… вместе поедем.

К нашему столику уже спешил бомж Петрович, нагруженный огромной коробкой, в каких обычно транспортируют сигареты.

Журналы прибыли.

ДМИТРИЙ

Ленчик попросил водилу — милого конопатого парнишку, страдающего заиканием, — остановиться на углу. Не доезжая метров ста до знакомого дома за невысокой оградкой. И дождался, пока сизая «Тойота», фырча, скроется во мраке. Это он правильно. Лужи уже просохли, и пройтись пешком — от нас не убудет. А водителю, который работает на бывшего Олегова одноклассника, ныне вокзального «бригадира», совсем ни к чему знать, по какому адресу мы заявились на ночь глядя.

Тем паче что «бригадир» открытым текстом выразил свой интерес к нашим проблемам. Пока, правда, интерес потенциальный, даже не интерес, а легкое намерение помочь в случае чего — чего?! — но меньше всего я люблю вот таких нечаянных альтруистов.

Как он сказал?

Я в доле?…

Ладно, это не моя забота.

— Ну что, пошли? — спрашивает Ленчик.

Пошли так пошли.

В доме горел свет. Калитка была незаперта, и за ней, у подстриженных кустов, нас поджидал старый знакомый — здоровенный доберман. Я бы предпочел видеть его на привязи, но мои предпочтения мало кого заботили. К Ленчику пес интереса не проявил (видно, признал сразу); меня наскоро обнюхал, зыркнул вверх, как бы сопоставляя зрительные ощущения с обонятельными, — и, явно удовлетворившись результатом сопоставления, принялся уже куда более внимательно знакомиться с верительными грамотами Олега.

Когда и с этим важным делом было покончено, пес обернулся к ожидавшей на крыльце хозяйке, словно спрашивая: «Гости? Или поздний ужин?»

— Свои, Борман, свои! Пропусти. Заходите, я уже и чайник поставила — вот-вот закипит…

Повезло псу с кличкой! Ну, давай, давай, партайгеноссе, пропускай, в ставке Гитлера все свои…

Как и в прошлый раз, мы расположились на веранде (свет здесь имелся, да и погода благоприятствовала). Только теперь над заварничком после короткого знакомства с хозяйкой принялся колдовать мой соавтор. А я тем временем, не особо смущаясь, разглядывал доктора Иванову. Что-то в ней изменилось с прошлого раза: тени под глазами (или это лампа виновата?), нервность движений, да и вообще вид у Зульфии Разимовны был какой-то растерянный.

— Он ко мне приходил, — без предисловий сообщает хозяйка, кусая губы. — Этот ваш…

Она умолкает и спустя минуту поправляется:

— Этот наш. Монахов. И знаете… вы будете смеяться, но Борман его испугался!…

Мы не смеемся.

ВРАЧ

За долгие годы практики Зульфия Разимовна успела привыкнуть (или, по крайней мере, притерпеться) к поздним звонкам, как к неизбежному злу. Профессия обязывала. Однако голос, который раздался в трубке, заставил ее вздрогнуть от неожиданности, ибо голос этот она узнала.

— Э-э-э… доктор Иванова?

«Да, да, все верно. Я тоже… кандидат!»

Монахов Владимир Павлович.

Интеллигент-остеохондротик, одним ударом убивший на татами американского бойца-профессионала.

— Да, я вас слушаю.

— Это я… Помните? Монахов, Владимир Павлович, я у вас медкомиссию перед турниром проходил. Вы меня еще допускать не хотели…

— Да, я помню.

Она еще подумала, что предпочла бы не помнить, забыть, как страшный сон.

Не вышло.

— Скажите, вы не могли бы осмотреть меня повторно? Я… мне бы хотелось с вами проконсультироваться.

— Пожалуйста. Приходите завтра в 28-ю поликлинику, у меня прием с четырнадцати до девятнадцати, семнадцатый кабинет, пятый этаж.

— Нет, вы меня неправильно поняли! Я бы хотел, так сказать… в приватном порядке. За соответствующее вознаграждение!

«Пропала собака по кличке Дружок. Просьба вернуть за соответствующее вознаграждение…»

— В каком это смысле: в приватном порядке? — холодно поинтересовалась Зульфия Разимовна. Она ничего не имела против оплаты труда, в особенности своего, но подобных разговоров не любила.

Сразу остро ощущалась… собственная цена, что ли? Не то чтобы противно, но знать свою цену далеко не всегда доставляет удовольствие.

А может, она просто нервничает?

— Ну… не в кабинете. Я бы хотел на дому. Вы не возражаете, если я к вам подъеду?

«Возражаю!» — хотела было возмутиться доктор Иванова. Но вдруг вспомнились многозначительные взгляды, которыми обменялись перед уходом от нее Леонид и этот… Дмитрий? Вспомнился последовавший вскоре звонок Леонида: «Я сегодня на заседании общества не буду. Ничего особенного, просто руку малость повредил. Не обо что, а об кого. Об Монаха… да вы его знаете! Ага, именно он… ладно, чепуха все это!» Зульфия Разимовна понимала, что после скорее всего будет ругать себя за нездоровое любопытство, но росток подлого сорняка уже проклюнулся в душе. Может быть, этот Монахов — феномен? Как теперь говорят: «человек с паранормальными способностями»? Интерес был и личный, и чисто профессиональный. И поэтому, помедлив секунду, доктор Иванова произнесла в ждущую трубку совсем другое, чем предполагалось вначале:

— Хорошо. Только учтите, дома у меня нет соответствующего оборудования…

— Да-да, я понимаю! Можно, я приеду прямо сейчас?!

— Сейчас? Нет, что вы!… Сейчас поздно! Может быть… — И вдруг Зульфия Разимовна ясно поняла: если она откажется принять Монахова прямо сейчас — завтра он не придет. Он больше вообще никогда не объявится. Она не знала, откуда у нее подобное чувство, но уже давно научилась доверять своей интуиции. Хороший врач — это не только знания и навыки…

Рядом завозился Борман — пятилетний кобель, тренированный по системе «Телохранитель» и всерьез считающий хозяйку главной ценностью мироздания.

— Хорошо. Записывайте адрес.

Как в пошлом анекдоте: муж уехал в командировку, а к жене…

Помня предыдущий разговор, Зульфия Разимовна хотела сразу позвонить Лене — но телефон, как назло, заартачился в самый неподходящий момент. В трубке долгое время издевательски пощелкивала разрядами глухая тишина, потом пошли короткие гудки; и тут у дома притормозило такси.

Это был Монахов.

Явился не запылился.

Кое— что у Зульфии Разимовны имелось и здесь, на даче: тонометр, фонендоскоп, измеритель электропотенциала кожи -ерунда, медмишура. По-хорошему, с Монахова следовало бы снять повторную кардиограмму, энцефалограмму, провести подробные анализы…

Увы! Феномен-остеохондротик настоял на «приватном» осмотре, явно не желая лишний раз показываться в поликлинике (где успел побывать, раздобыв в регистратуре «дачный» телефон Ивановой).

«Надо будет устроить им нагоняй. Дают телефон кому ни попадя!» — думала Зульфия Разимовна, споро накладывая манжету тонометра на оголенную руку пациента.

Монахов зачем-то с самого начала потребовал, чтобы она надела резиновые хирургические перчатки. Словно боялся заразить врача какой-то кожной болезнью. Зульфия Разимовна согласилась, но заподозрила, что у Владимира Павловича не все в порядке с головой. И вообще, Монахов был весь дерганый, нервный — хотя его состояние скорее походило на невроз или угрозу истерии, чем на серьезное психическое расстройство.

Кстати: прямо с порога Монахов попытался всучить ей стодолларовую купюру, но Зульфия Разимовна…

Нет, не то чтобы отказалась.

Просто заявила: «После поговорим».

— После чего? — удивился гость, хлопая белесыми ресницами.

Глядя на него, было трудно представить себе более безобидную личность.

— После осмотра.

Давление у пациента оказалось слегка повышенным, но в пределах нормы для его возраста. Остеохондроз и тахикардия, естественно, никуда не делись, варикоз также наличествовал; кардиограмму снять было не на чем, но слабые шумы в сердце прослушивались и так.

Плюс общее психическое возбуждение.

Зульфия Разимовна вспомнила про измеритель электропотенциала кожи — в принципе, игрушка, но, раз нет ничего другого, надо задействовать хоть это.

По распоряжению хозяйки Владимир Павлович тщательно вытер вспотевшие ладони чистым полотенцем, осторожно опустил правую на контактную пластину. Иванова, припоминая соответствующий регистр, щелкнула тумблером, повернула переключатель. Стрелка, поколебавшись, остановилась на отметке, соответствующей, согласно таблице, «человеку, ведущему малоподвижный образ жизни», да еще и «в состоянии средней усталости».

Что и требовалось доказать.

— Знакомая штука! — заявил неожиданно Монахов, дернув щекой. — Помню, раньше кругом стояли… за двадцать копеек. «Тест для экстрасенса». Мы однажды с сыном… на спор… с сыном…

Он вдруг напрягся, глаза его страшно сузились, ладонь присоской прилипла к контактной пластине.

Стрелка с отчаянием загнанного зверя метнулась к крайней отметке шкалы. Иванова рефлекторно переключила диапазон, но прибор зашкалило снова, а потом что-то щелкнуло, красный индикатор мигнул и погас; в комнате явственно запахло паленым.

— Ой… простите!

Поздний визитер отшатнулся, вскочил, испуганно пряча руку за спину; а доктор Иванова все продолжала тупо смотреть на мертвый прибор.

Только что этот задерганный, усталый человек на ее глазах просто-напросто сжег прибор, сам не понимая, что он делает. Или понимая? Насколько знала Зульфия Разимовна, сжечь измеритель потенциалов было практически невозможно (если только не подключить его напрямую к розетке!) — хотя многие, мнившие себя «экстрасенсами», пытались это сделать.

Всякий раз — безуспешно.

Всякий раз, кроме этого…

ДМИТРИЙ

— …А Борман от него сразу спрятался! Представляете?! Никогда он у меня никого не боялся. А тут вдруг — скулит, ко мне жмется, а после вовсе под диван забился. И пока этот… Монахов был в доме — не вылез! Я вся прямо извелась, пока он не ушел. Пожалела, что согласилась на визит. Сижу потом, на столе сто долларов валяются (оставил, значит, не поскупился!), а голова просто раскалывается. Слабость накатила, тошнит… как при беременности. Правда, отпустило быстро. Я к телефону — работает! Вот, Лене на сотовый дозвонилась…

Что ж ты так оплошал-то, партайгеноссе Борман? Я бросаю взгляд на сидящего рядом пса, и пес отворачивается, словно понимает, о чем речь.

Борману стыдно.

А я вспоминаю случай десяти— или даже двенадцатилетней давности, когда мы целой компанией возвращались после тренировки к трамвайной остановке. Помню, тогда и Олег был, и сам Шеф, у которого Олег учился (да и я пару лет сподобился — повезло!), и еще кое-кто из инструкторов. Топаем мы через проходной двор, как вдруг из-за угла навстречу выметается здоровенный мраморный дог-переросток — и на нас! Молча. Причем явно не с намерением поиграться.

Псина та еще, килограммов семьдесят весом и мне по пояс ростом, если не выше. В общем, приятного мало.

Как у меня в руках та штакетина оказалась — потом, хоть убей, вспомнить не мог, В общем, Олег рядом в какой-то злобной стойке стелется, глаза бешеные; я руку со штакетиной отвел — примериваюсь, потому как чую: второй попытки мне не дадут; кто-то уже на дерево карабкаться начал, кто-то кирпич на земле нашаривает… А Шеф стоит себе, курит. Лицо безмятежное, круглое; не лицо — луна в ночном небе. Когда догу до нас метров пять осталось, он окурок бросил, ботинком наступил — и РЯВКНУЛ! Да так, что стекла в окнах задрожали, а у меня у самого душа в пятки ушла.

Чуть не приварил Шефу штакетиной от большого сердца.

Я впервые видел, как здоровенная псина в совершенно запредельном ужасе тормозит, словно в мультиках, всеми четырьмя лапами, и как под этой псиной тут же образуется лужа…

Вот не помню: был тогда с нами Монах или нет?

— …Да, чуть не забыла! Я ему говорю: тут вами ребята из вашей секции интересовались. Вы бы связались с ними. А он: «Интересовались? Ну, тогда передайте им вот это. Думаю, им станет совсем интересно». И видеокассету из сумки достает. Я ее посмотреть не успела, да и не разбираюсь я в ваших играх

— кассета вроде учебная какая-то. Я сейчас принесу.

— Ладно. — Олег допивает чай и отставляет чашку в сторону. — Спасибо за гостеприимство; и вообще — спасибо. А кассету завтра проглядим. Сейчас все равно мозги уже не работают.

Ни я, ни Ленчик не возражаем. Мозги действительно работают плохо, и, несмотря на крепкий чай, все сильнее хочется спать.

Интересно, удастся ли поймать машину — в четыре-то часа утра?

Пешком переться совсем не хочется — а тут еще и журналы эти барнаульские, полная коробка…

X. НОПЭРАПОН

СВЕЧА ПЯТАЯ

Искусство тридцатипятилетия — вершина расцвета. Повторю и повторю вновь: в этот период нельзя думать, что достиг полного мастерства, покуда не получил признания в Поднебесной. В эту пору подобает быть вдвойне осмотрительным: это время осознания прошлого и время осмысления манеры игры на грядущие годы. А если и в этом возрасте не обладать истинным цветком, то после сорока лет дарования померкнут, и дальнейшее станет тому свидетельством…

Дзэами Дабуцу. «Предание о цветке стиля»

1

О стычке в переулке Чахлых Орхидей юноша отцу рассказывать не решился. Он и сам-то вспоминал о случившейся бойне с содроганием. Аж в животе будто комок снега подтаивать начинал; капли ледяными брызгами скручивали кишки в узлы, вызывая тошноту. Видимо, старый Дзэами почувствовал состояние младшего сына: спрашивать ни о чем не стал. Поглядел на растерзанного Мотоеси, губами бледными пожевал. «Лекаря вызвать?» — спросил. Вечером одежонку рваную сам заштопал, хотя и была другая, в сундуке; ковырялся иголкой, а швею-соседку звать не захотел. Вот и все.

А на следующий день ушел в город. Провожать себя запретил. Долго ходил, до вечера. Вернулся озябший, шмыгая покрасневшим носом; с длинным свертком в руках. Прошел в дом, сыну кивком велел за собой следовать. Впрочем, снимать ватник, надетый поверх теплого суйкана, греть холодные ладони над жаровней не стал — сразу за сверток взялся. Минут пять возился, ленточки-перевязки дергая, разворачивая дорогую, тисненную в «три змеи», ткань — пальцы тряслись.

Достал меч.

Рукоять акульей кожей обтянута, на круглой цубе рисунок: самурай изогнулся вьюном, бамбук рубит; ножны из магнолии, с серебром.

— Носи, — сказал. — Пока указ позапрошлого сегуна, райских ему садов, не отменили. Хороший клинок, клейменый, мастерской работы. Твой-то дешевенький… когда еще покупали…

«Доложили уже, — понял Мотоеси. — Нашлись языкастые… интересно, кто? Свидетелей вроде не было… Может, безногий?»

Но спрашивать у отца не посмел.

Просто взял меч и поклонился,

— Носи, — повторил Будда Лицедеев, отворачиваясь.

Видать, не хотел, чтоб сын слезы на отцовских глазах видел.

Старики на слезы легкие.

— Этот… — буркнул хрипло, не своим, не тем голосом, о каком слава по сей день гуляла меж десятью провинциями. — Этот… тварь адова…

Отец редко ругался.

Он даже племянника, Онъами-злопыхателя, впервые так вслух назвал.

— …он на этом к сегуну в доверие втерся. Ты вот не знаешь, а мне как-то раз верные друзья из Киото весточку прислали… Нанял он себе троих питухов кабацких, выставил им по бутыли черного саке — и велел нападение разыграть. А назавтра сегуну Есинори доложили: дескать, грабители актера одного обступили в темном углу, с ножами к горлу… И вроде бы актер тот, прежде чем врагов крошить, встал вековой сосной на побережье и возгласил громогласно: «Все вассалы и слуги сегуна Есинори, вплоть до самого ничтожного, сильны и готовы к обороне!» Есинори враля и приблизил, за отвагу купленную да за лесть… Одно жаль, забыл спросить: легко ли с тремя ножами у глотки такие тирады выкрикивать? Оно на сцене — и то подавишься, прежде чем… а меч ты носи, не забывай!… Мало ли…

И старый Дзэами вдруг шагнул раз, другой.

Обнял сына.

Тесно, сильно; раньше всегда брился с тщанием, а тут вдруг уколол щетиной.

— Один ты у меня остался…

Мотоеси так и не успел спросить: почему один, когда Мотомаса-наследник, опора и надежда… нет, не успел.

Никогда его раньше отец не обнимал.

Разве что в детстве.

Это уже позже, ближе к вечеру, юноша вдруг сообразил (да что там сообразил — ощутил остро и страшно!), что не зря старик, монашествующий Будда Лицедеев преклонных лет, про племянничка-злодея вспомнил. Нет, не зря. И те ублюдки, что куражились в переулке Чахлых Орхидей над безобидным и безопасным актеришкой-сопляком, не случайно встали поперек пути-дорожки. Все сложилось один к одному, все прояснилось, словно заснеженная равнина близ озера Бива под лучами утреннего солнца.

Юноша смотрел перед собой невидящими глазами и, хоть от роду не был силен в интригах-заговорах, видел помыслы двоюродного брата.

Насквозь, как если бы сам замышлял подлое.

Все было теперь у Онъами-хитреца: и громкие титулы-звания, и должность распорядителя столичных представлений, и слава актерская (нет, не бесталанен был, подлец, что да, то да!) — все было, а покоя-счастья не было. Хотелось ему насладиться унижением врага, испокон веку самым сладким яством победителей, да унижение оборачивалось возвышением, раздирая пасть тщеславию, как крючок дерет глотку ошалевшему карпу, заглотившему наживку.

Устроил опалу великому дядюшке с его наследничками — так народ к опальным сам льнет, у Мотомасы-братца в провинциях что ни спектакль, то удача небывалая!

Хотел на плечах родичей к небу вознестись — был великий Канъами, был отпрыск его, Дзэами-гений, будет теперь Онъами-думовластитель, даром что не родной, а двоюродный… Не вышло. Тощего быка запряг в телегу, больше стоит, чем везет. Славу не перехватишь, почитание не выбьешь палкой!

Думал на позорище родственничков выставить: ан нет, премьера «Парчового барабана» мало того, что не сорвалась, — прогремела от края до края, умы-души наизнанку вывернула…

Сам сегун Есинори угодил в нужный час, вызвал сиятельный гнев ловко поставленным-подставленным «Парчовым барабаном» — так сегун самодур, но не дурак, небось понимает: и хоти он запретить пьесу, не выйдет ничего. Запретный плод сладок. В столице не играют, и ладно… впрочем, тоже поигрывают, тайно, для своих — а слугам сегун велел не очень-то усердствовать. Ну их, актеришек этих; и публику тупоголовую, с ее вульгарными вкусами, тоже — ну ее. Позор ведь: военный правитель, реальный император Ямато, злобствует на какие-то «обезьяньи игры», зубами скрежещет!

Нет, сегун в этом деле сейчас для Онъами-интригана не поддержка; не помеха, но и не поддержка.

Что делать? куда целить? чем дыры в счастье, из чужой глотки вырванном, латать?!

А вот чем…

Не дается слава-первенство в руки, значит, надо заставить птичку саму пойти в сети. Если Будда Лицедеев, закосневший в старческом упрямстве, все-таки передаст свои трактаты знаменитому племяннику, передаст публично, с поклоном, с церемониями — вместе с ними и славу семейную передаст. Важно, чтоб сам… а сам он не хочет, седой дурак! Ну да ладно, не хочет, поможем, подскажем, намекнем… Чего он боится, Дзэами Дабуцу, чего опасается? Ах, скажете, ничего не боится, не опасается — а так не бывает, почтенные! Любой отец, даже гордец из гордецов, упрямец из упрямцев, боится пережить своих сыновей. Трогает душу скорбная участь сына-сироты, а участь престарелого родителя, одинокой сосны на голом холме, стократ горше.

Как намекать станем, с какой стороны?

Наследник великого Дзэами провинцию потрясает; ну и пусть себе потрясает. До поры. Поищем нужного человечка, а там велим человечку подождать. Старший сынок — напоследок, если уж вовсе старик непонятлив окажется. Зато младшенький, эта бездарность Мотоеси, который демонским наущением сорвал Онъами весь триумф чужого провала… Это он, сопляк, заблистал на премьере; это он, мерзопакостник, выставил двоюродного брата голым на площадь; это он!… Дорого ли стоит купить пару-тройку лихих людишек? Дорого ли обойдется прирезать в тишине молодого актеришку? нет, не дорого. Особенно когда власти на сегуна скосятся и разыскивать-ловить станут спустя рукава. Зато старик на похоронах слезой умоется и, глядишь, сам уразумеет: станешь дальше кочевряжиться, плесень, наследничка уберем!

Опору убрали, за надежду примемся!

Дошло?

Что молчишь, Будда Лицедеев?!

* * *

…юноша смотрел перед собой невидящими глазами, зная тайным знанием: сейчас, надежно спрятанная за пазухой, безликая маска плавится знакомыми чертами, на миг вспухает лицом завистливого Онъами — и снова тонет сама в себе.

Удивительно: ни горечи, ни страха не возникло в ответ в душе.

Ничего.

Не душа — маска нопэрапон.

2

Три дня после этого Мотоеси носил даренный отцом меч. На рынок носил, в лавки носил, в баню носил. В нужник разве что только не носил — отец обругал с ног до головы; стал носить и в нужник. Удобно: сядешь орлом, меч поперек колен — любуешься узором по стали.

Четыре дня носил.

Пять.

На шестой выскочил во двор, едва успев нацепить мукабаки — кожаные штаны мехом наружу. Голый по пояс, а жарко. Меч сам в руку прыгнул, будто живой. Шум во дворе; думал, убийцы лезут.

Нет, не убийцы.

Телега, запряженная волом. На рогах бедолаги цветные ленты и два маленьких фонарика из бумаги. Бумага красная; фонарики в форме пиона. «А-хай! — кричит усатый погонщик, бодро размахивая палкой. — А-хай!…» В телеге притулились бок о бок три мешка риса и один — проса (на каждом мешке полоска с надписью). Рядом с мешками одежда грудой навалена. Чего только нет: две накидки «хаори», набедренных повязок-фундоси немерено, короткие халаты «каригину» с поясами и без, шелковые косодэ на вате… даже одно женское кимоно, какое в Киото называли «хифу», имелось. У тележного бортика сандалии лежат: и соломенные, и кожаные, и деревянные гэта. На сандалиях сямисэн-трехструнка; чехол дорогой, бархатный, шитый золотом.

За телегой шел богатырь. Плечи как у бога войны Хатимана, лицо закатным багрянцем полыхает; о таких в древности сказывали: «Помочится спьяну — скалу насквозь прошибет!» Голова богатыря непокрыта, а прическа отчего-то мальчишечья: оставленные по бокам пряди волос связаны на макушке наподобие стрекозиных крыльев.

— От имени Маленького Цуто смиренно кланяюсь украшению мира! — гаркнул богатырь во всю глотку, перепугав вола насмерть (тот аж присел). — На коленях прошу прощения за перенесенные обиды и молю принять отступное! Хотите взять душу в залог — рубите мне голову! Вот он я, посланец Маленького Цуто!…

И на колени пал.

В грязь, еще на рассвете бывшую снегом.

Вол сразу принялся обнюхивать пучок волос на макушке богатыря, а Мотоеси все стоял столбом, не зная, что и сказать. Страшное имя Маленького Цуто было известно юноше, как, собственно, и любому жителю Сакаи. Крупный порт, откуда корабли уходили в Чжун-Го и Чосон, город жил по своим законам: контрабандисты делились прибылью с властями, власти честно держали для контрабандистов «навес» от столичных чиновников, и Маленький Цуто, пират в шестом поколении, был третейским судьей в тайных разборках. Его сухая лапка держала за глотку местное «дно» и городскую канцелярию, временами сжимаясь в кулачок — просто так, для острастки.

И вдруг: «Маленький Цуто смиренно кланяется украшению мира!»

Небо на землю упало?!

Будда Амида, какие еще беды нам уготованы?!

— Молодой господин! — Богатырь, оказывается, уже успел на коленях подползти к самому крыльцу. — Светоч искусства! Когда отцу доложили о прискорбном случае в переулке Чахлых Орхидей, Цуто-сан вскипел гневом! Поймите, отец давний поклонник таланта вашего родителя, а с недавних времен — и вашего славного дара! Присутствуя на премьере «Парчового барабана», Маленький Цуто плакал жаркими слезами, и душа его пела от ликования! А тут… какие-то заезжие душегубы!… осмеливаются поднять свою грязную руку — на кого?! На сына Будды Лицедеев, одарившего город Сакаи своим присутствием?! Неслыханно! В наш просвещенный век?!

«Когда отцу доложили…»

Что?!

Мотоеси внутренне похолодел. Неужели этот пресмыкающийся гигант — сын Маленького Цуто?! Насмешка, чтоб потом кара вдвое больней показалась?! Или… ведь слышно же: богатырь не свои слова произносит — заучил, что называется, с чужих уст!

Хорошо еще, что старый Дзэами во двор не вышел, хотя наверняка слышит весь шум.

Ясное дело, знает, почему не выходит; знает, да не скажет.

— Встаньте! Молю вас, встаньте! — Юноша кинулся к богатырю, подымая того с колен; но гость встал не сразу. — Негоже вам передо мной, ничтожным…

— Гоже, — уверенно возразил богатырь, улыбаясь во всю ширь, и Мотоеси вдруг увидел: прическа по возрасту, лет пятнадцать богатырю, не больше. — Отец велел, когда вы нас простите, передать: лиходей, что сбежать успел, далеко не убежал. На первой заставе костьми лег. Хотите, голову доставлю? Она в рассоле, не протухла покамест!

— Н-нет… нет, не беспокойтесь!

У Мотоеси зуб на зуб не попадал.

От холода, наверное.

— И еще. — Скинув стеганую куртку, большой сын Маленького Цуто заботливо укрыл ею юношу-актера. — Нищий, чье сердце тверже стали, больше не нищий. Сам теперь подаяние раздавать будет; щедрой рукой. Доблесть вознаграждена, и зло покарано. А вы, молодой господин, запомните крепко-накрепко: ходить вам с сего дня по Сакаи без опаски. В самых темных местах. И повернулся к погонщику:

— Сгружай! Ах ты, доходяга… ну давай, подсоблю…

Уходя, богатырь куртку забрать отказался.

Так и ушел.

3

На следующий день, после обеда, он явился снова. Правда, на этот раз без телеги, вола и погонщика. Долго топтался на улице, перед воротами, о чем-то заговорил с бродячим торговцем, укутанным в тряпье с головой — один нос наружу торчал; потом купил у того с лотка жареный хворост на меду и с наслаждением умял за обе щеки.

Наконец решился, шагнул в ворота.

Старый Дзэами сам встретил гостя. Рассыпался в благодарностях, но богатырь замахал ручищами и, едва дождавшись паузы в речи Будды Лицедеев, объявил: никаких слов признательности он и слушать не хочет. Маленький Цуто с его людьми провинились, допустив беззаконие по отношению к гениям, вдохновленным свыше, а посему, хоть императорскую сокровищницу перед пострадавшими в грязь вывали, все мало будет.

Вот.

— Я это… — Богатырь перевел дух и смущенно уставился в землю, словно норовя пробуравить ее взглядом и добраться до Ада Одиночества, самого страшного из геенн. — Это я… «День лунных яств» нынче…

Дзэами и без сих речей прекрасно знал: сегодня пятнадцатый день Нового года, то бишь «День лунных яств». Приглашенная стряпуха уже обеспечила старика с сыном ритуальной похлебкой-мотигаю — варевом из мелких бобов, куда добавлялись круглые колобки, символизирующие луну.

И дрова для костра запасены — будет на чем воды согреть, омыть тело от грязи, от прошлых грехов.

Одно неясно: зачем явился отпрыск Маленького Цуто?

С праздничком поздравить?!

— Вы, Дзэами-сан, не гневайтесь на косноязычного… Я по-простому, сплеча: отпустите со мной вашего сына вечерок скоротать! Сходим мы с ним в баню, очистимся, как положено, в харчевне подзакусим, выпьем по чарочке… Стану я старым, вроде вас, будет что вспомнить: с самим молодым господином Мотоеси «День лунных яств» проводил! Да и батюшка мой благословил на доброе дело: ты, говорит, олух-орясина, небось вчера-то наплел с три короба, обидел господ актеров — пойди, пади в ножки по новой! Господа актеры — люди утонченные, были б тебе вчера по-честному рады, сложили б ответный стих или песню б спели; а раз так, кивнули только — умел позорить семью, умей отдуваться!

Мотоеси, стоя за спиной отца, еле удерживался, чтоб не расхохотаться. Не таким, нет, не таким он представлял себе Маленького Цуто, не таким и сынка его представлял.

— Что скажешь? — повернулся к юноше Будда Лицедеев, сам пряча улыбку в сивые усы.

Юноша вышел вперед и низко, церемониально поклонился зардевшемуся богатырю, уперев ладони в бедра:

О, как же я благодарен!
Силою ваших забот
Дух грешника станет Буддой!
О радость! Счастливый миг!…

Возвысив голос на последних словах, Мотоеси украдкой покосился на отца. Не осудит ли? Ведь, возглашая монолог печального духа из отцовской пьесы «Таданори», юноша позволил себе некоторое отступление от оригинала. Вместо «силою ваших забот» там звучало «силой ваших молитв», но семейство Маленького Цуто облагодетельствовало подопечных благами земными, а уж никак не святостью молений…

Нет, отец не сердился.

Улыбался.

Улыбался богатырю, который, выпучив глаза и приоткрыв рот, глядел на Мотоеси, словно узрел самого патриарха Даруму, приехавшего верхом на тигре.

Темные, слегка припухшие глазки богатыря были полны слезами.

— Я это… — наконец удалось вымолвить ему. — Я за вас кого хочешь к праотцам отправлю! Вот… а молодой господин пойдет со мной?…

Странное дело: Мотоеси вновь решил, что ошибся с возрастом сына Маленького Цуто. Сейчас он выглядел разве что на год-другой младше самого Мотоеси.

Несмотря на наивность просьбы.

— Пойдет, — ответил за сына старый Дзэами. — Чего ему со мной, кочерыжкой, скучать?! Ты мне лучше вот что скажи, уважаемый… сколько ж тебе лет?

— Двадцать третий пошел, — откликнулся богатырь, вновь расцветая весенним жасмином. — Третьего дня и пошел.

— Двадцать третий?! А что ж ты углы на висках не пробриваешь?… Прическа-то отроческая!

— У нас в семье… — Руки богатыря мимоходом сжались в кулаки, да не просто в кулаки, а в «накадака-кэн», «кулаки демона», с выставленной фалангой среднего пальца, как бьют в горло, переносицу и под сердце. — Я еще свою первую дюжину не это… ну, вы понимаете! Двое остались — а там и виски пробрею…

В этот миг он казался существенно старше молодого актера.

4

— Эй, банщик! Я же сказал: мне — благовоний «хацунэ»! Живо!

— Спешу, спешу, благородный господин!

— Ей-кори-бори-ясаноса!… скачи, плясун, ноша хороша! Ну-ка, хором: ей-кори-бори-ясаноса!…

— Банщик!

— Спешу! Ай, торопливый господин, как же вы ждали-то девять месяцев в утробе вашей почтенной матушки?! Небось истомились, до срока вылезли!

— А старуха и говорит: «Десять лет кормила обманщика!» Велела монаха в одном исподнем палками гнать…

— Аха-ха-хааа! В исподнем?! Ах-ха-хаах!

— Чарки налиты? Третий круг, закуска — сушеная летучая рыба! Кто пропустит, тому не видать удачи!

— Эй, кто-нибудь! Пните банщика пяткой…

Пар от лоханей и бочек с горячей водой стелился по банному помещению, заставляя силуэты колыхаться, подобно морским водорослям. Мужчины, женщины, сидя в бочках, разгуливая по полу, выложенному глиняными плитками, разливая в чарки подогретое вино и саке, возглашая тосты, закусывая и перекрикивая друг друга, — все они словно обезумели, отдаваясь веселью «Дня лунных яств». В дальнем углу некто бывалый рассказывал, будто на материке и еще дальше, на запад, живут такие варвары, что моются редко и, главное, раздельно! — иначе может случиться срамная любовь. Ему не верили: ведь всякому известно, что омовение — дело святое, наготы лишь безумец стыдится, какой тут срам и тем более любовь на пустом месте; вот очистимся, пойдем по городу гулять, тогда и… А варвары — они и есть варвары, им хоть в бане, хоть в собачьей норе, все едино! В каморке, примыкающей к основным покоям, всякий мог вкусить от прорицаний Раскидай-Бубна, слепого гадателя, а дружки подначивали: чего тут о нем гадать, месяц-другой, и помрет от пьянства… ты лучше, слепец, предскажи-ка мне, кто меня нынче ночью приласкает? А уж я не поскуплюсь…

Мотоеси блаженно откинулся на край своей бочки, которую делил с Сугатой (так, как выяснилось, звали сына Маленького Цуто), и прикрыл глаза.

Юноше было хорошо.

Он давно не уходил надолго из дома; он в последнее время вообще успел подзабыть, что можно проводить время просто так.

Дверь банного помещений распахнулась. Внутрь сунулась длинная палка, на конце которой был насажен человеческий череп.

— О-мэдето! — громыхнуло снаружи новогоднее поздравление.

Не успел никто как следует испугаться или разгневаться (а может, и развеселиться пуще прежнего), как следом протиснулся тощий монах, совершенно голый.

Почему монах, спросите вы, если нагие мы все миряне?

Опомнитесь, почтенные!

Кто ж из сакайцев не знаком с Безумным Облаком, прославленным своими подвигами на стезе добродетели?… И тем более: ну кому еще взбредет в голову блажь поздравлять честных людей с праздничком, тыча им в рожу череп?!

Зашвырнув свою страшную игрушку в самый дальний угол (там ойкнули и заперхали, подавившись), Безумное Облако вьюном протиснулся меж телами. Мотоеси и опомниться не успел, как монах уже стоял рядом, почесываясь под мышкой.

Ребра святого инока грозили вот-вот продырявить бледную, пергаментную кожу.

— Кацу! — вместо приветствия заорал монах. — А вот и пример утонченности духа!

Он тут же принялся тыкать пальцем в смутившегося юношу, на тот случай, если кто-то не поймет, кого имели в виду под «примером утонченности…».

Нырнув с головой, Мотоеси задержал дыхание и обождал. Внутри теплилась надежда: монаху надоест ждать и он уберется восвояси.

Ничуть не бывало!

— Желаю изысканности! — Этот вопль был первым, что услышал юноша, выныривая. — Желаю стихов, трогающих душу! Итак…

Безумное Облако подпрыгнул и возгласил три первые строки импровизированного пятистишия:

Море любит берег в вечном ритме,
В ропоте ревнивого прибоя,
В брызгах пены и медузьей слизи.

Выжидательный взгляд уперся в Мотоеси, уперся ощутимо, будто стальное острие; почти сразу десятки взглядов обратились к юноше.

Публика ждала.

И больше всех ждал богатырь Сугата, глядя на своего нового друга, на образец для подражания, влажными глазами преданной собаки.

Юноша не знал, меняется ли сейчас спрятанная в ворохе одежды маска. Сейчас — не знал. Тайна не пришла, не напомнила о себе; не пришло и безумие премьеры «Парчового барабана». Просто взгляды эти уперлись в затор где-то глубоко внутри, поднажали, заставили вздрогнуть от сладостной боли — и пробка вылетела наружу двумя последними строками, родившимися легко и просто, теми словами, что больше всего подходили к сегодняшнему празднику, буйному и веселому:

Не люблю я, братцы, это море! -
До чего ж блудливая стихия!

Общий хохот был ему ответом.

Даже Безумное Облако смеялся, хрюкая от восторга.

* * *

В каморке, забытый всеми, слепой гадатель Раскидай-Бубен все подбрасывал и ловил персиковую косточку с вырезанными на ней тремя знаками судьбы… подбрасывал, ловил, снова подбрасывал…

Все время выпадало одно и то же.

Неопределенность.

Как и в ту ночь, когда некий юноша ринулся в лунный свет, на встречу с безликой участью.

5

…дальнейшие события он помнил плохо. И вовсе не потому, что перебрал, что хмель застил глаза! — пять маленьких чарок, разве это много для цветущего молодчика?! Просто иной хмель воцарился в Мотоеси, хмель свободы, хмель бесшабашного гулянья, хмель похождений вкупе с приятелем малознакомым, но оттого еще более милым душе. Такое с ним случилось впервые: всю жизнь он провел в труппе, рядом с отцом, рано умершую мать помнил плохо… эх, стоит ли сейчас туманить счастье воспоминаниями?

Гуляем!

Всплывало из развеселого дурмана: вот они с Сугатой в харчевне, и не в простой, а дорогой, для гостей с тугой мошной; сидят за столом, спорят — кому платить? Оба при деньгах, только богатырь и слышать не хочет, за нож хватается: если друг не уступит, готов «нутро людям показать», вспороть брюшину от бока до бока, даром что не самурай! А вокруг певички вьются, совсем молоденькие, лет тринадцати, не больше: нижнее платье багрянцем светится, поверх белое косодэ накинуто, расшито драгоценной мишурой, за поясом из трехцветных нитей кинжальчик в лаковых ножнах и шкатулочка. Пляшут, щебечут, поют любовные песенки, а волосы расчесаны на средний пробор и завиты в букли на висках, будто у юнцов-мальчишек.

И еще всплывало: «Вульгарность?! — хохочет Сугата, сотрясая стены хохотом. — Грубость?! Эх, молодой ты мой господин, не видел ты истинной вульгарности! Идем!… Ну идем, поглядим!…» Они куда-то идут, какими-то переулками, кривыми и грязными, снег скрипит под ногами, и вот: Сугата расталкивает толпу человек в пять. «Смотри, молодой господин!» На снегу, еле различимая в ночной темноте, — женщина. Совершенно обнаженная; лежит, бесстыдно раскинув ноги. А в уши уже бубнят, объясняют: развлечение для бедных, у кого, окромя ломаного гроша за душой, одни вши имеются! Платишь медный мон, дают тебе зажженную лучинку, и, пока огонек теплится, можешь наклоняться, рассматривать, что заблагорассудится… нет, руками не трогать! Распустишь руки, «бык» их с плечами оторвет! Хочешь посмотреть, молодой господин?… Другу господина Сугаты — даром… хочешь?!

И еще было: он на столе, над всеми, не в харчевне — в доме, в комнате с двуцветной картиной на стене: олениха наклонилась, пьет из ручья, а сама все косит глазом в сторону. Да, он на столе, в тишине, полной беззвучного восторга, его разрывает на части финальным монологом старца одержимого, «Парчовый барабан» смыкается вокруг, оглушительно гремит тем самым восторгом беззвучия… и все кажется: на лице маска, безликая маска, забытая сегодня дома в сундучке; маска без единой черты, без единой морщинки, и оттого каждый видит в ней то, что хочется, отражается, словно в зеркале… последние слова истекают последними каплями крови — тишина, тишина, тишина… кокон тишины в водовороте криков и приветствий.

И еще: темные глаза смотрят с мольбой, пряча в глубине немой вопрос. Веки прошиты нежнейшей строчкой вен, вздрагивают лепестками вишни… «Пошли лучше к дзеро! — бормочет Сугата, толкаясь локтем в бок. — К самым дорогим пошли, к тем, что в ранге тайфу!… Пошли, я плачу!» Богатырь не любит новомодное словечко «гейша», он упрямо называет веселых девиц — дзеро, что во все времена значило… впрочем, Мотоеси безразлично, что значит сейчас любое из всех слов на свете. Глаза смотрят, спрашивают, значит, надо ответить. «Кого ты ждешь, красавица?» Глаза моргают, одинокая слезинка выкатывается из уголка и ползет вниз по набеленной щеке. «Вас, мой господин…» Наверное, дочь обедневшего торговца, или самурая-ронина, или сирота, принятая в чужой дом из милости… какая разница?! Да, такие девушки частенько, стесняясь официально принять на себя статус «дзеро», боясь наглости сводней, сами выходят на людные места — они готовы пойти с любым, кто по-доброму посмотрит на них… выпрашивать деньги они не умеют, но щедрый гость сам все понимает…

Мотоеси все понимает.

— Где ты живешь? — спрашивает он.

— Рядом… вниз, к реке, и направо. Господин пойдет?…

— Да. Господин пойдет.

Рядом Сугата разговаривает с лохматым карликом. Карлик кивает: конечно, Сугата-сан, все понял! Проводить молодого господина и, если какой негодяй осмелится, разъяснить… Ясное дело, кто же тронет человека, находящегося под покровительством самого Маленького Цуто?! Не извольте беспокоиться, идите себе к девочкам, я позабочусь… Деньги?! Конечно, конечно, куплю все, что надо, себе не больше десятины… Пятую часть?! Век за вас всех будд и бодисаттв молить буду, Сугата-сан, язык в порошок сотру, лоб о половицы расколочу… да, да, уже умолкаю, уже бегу…

Мотоеси с девушкой идут вниз, к реке и направо. Следом тащится карлик, обеими руками скребя свою шевелюру. Карлик счастлив: оказать услугу Сугате-сан и его другу…

Карлик счастлив.

Мотоеси тоже счастлив.

Счастлива и девушка, что не мешает ей настороженно поглядывать по сторонам.

Где— то в доме с картиной на стене олениха тоже косит глазом: все ли спокойно?

6

Мотоеси откинулся на дзабутон — маленькую подушечку, вышитую лиловой нитью, — и огляделся.

— Прошу простить мою нищету, — превратно истолковала его взгляд девушка, упершись руками в пол и пряча в низком поклоне свое смущение. — Отец умер в прошлом году от горячки… я… я, пожалуй, схожу принесу еду и напитки!

Она не обладала красотой, потрясающей умы и пронзающей сердца. Она обладала большим — югэн, «темной прелестью», что невидимыми пальцами трогает самые сокровенные струны души.

Возьмись юноша описать ее, встреченную случайно на перекрестке… нет, не вышло бы.

Ничего не вышло бы.

Здесь нужен старый Дзэами, мастер передавать словами невыразимое.

— Сядь. — Мотоеси потянул девушку за широкий рукав, и она послушно опустилась рядом. — Еда обождет, я не голоден. Кстати, а откуда это — еда, напитки?

Удивление отразилось на овальном личике.

— Откуда? — приоткрылся нежно очерченный рот. — Ваш слуга передал… маленький такой…

— Мой слуга? Впрочем, неважно. Как тебя зовут?

— О-Цую…

— Красивое имя. И обладательница его вдвойне красива. Ты живешь одна?

— Одна, мой господин. Вы… вы у меня первый… я долго не могла решиться, робела!… Вы не обидите меня?…

Мотоеси не знал, говорит девушка правду или лжет.

Положа руку на сердце, ему это было безразлично.

Он и раньше имел дело с женщинами: отец еще в четырнадцать лет нанял у сводни пухлую вдовушку — актер должен думать об искусстве, а не о бабах, значит, пусть мастерица обучит мальчика, чему надо, и не будем пыхтеть чайником… Да и после: гейша в Киото, которой приглянулся юный лицедей, влюбчивые дочери деревенских старост из тех мест, где разъезжала отцова труппа; временами — и наложницы какого-нибудь знатного дайме бегали на сторону, когда владыка после спектакля перебирал саке, храпя во всю мочь.

Но сейчас… никогда, никогда раньше не испытывал юноша такого покоя, такой беспечности и уверенности в главном: все случится легко, легко и… правильно?

Да, наверное, так.

— О-Цую, — еще раз повторил он девичье имя, прокатывая его на языке особым образом, как умеют только певчие дрозды и еще актеры Но. — О-Цую… скажи, тебе говорили, что ты прекрасна? Прекрасней жен самого императора? Слышала ли ты вот что?

Юноша улыбнулся и совсем другим голосом, подражая опытному надзирателю за женской прислугой, гнусаво возгласил список «утвержденных достоинств»:

— Лицо, как велит современный вкус, довольно округлое, нежно-розового цвета, подобно лепестку вишни. Черты лица без малейшего недостатка; глаза с узким разрезом не годятся. Брови непременно густые; переносице не следует быть слишком узкой, а линия носа должна повышаться плавно…

Он насладился уже откровенным стеснением девушки, продолжил нараспев:

— Уши продолговатые, мочки тонкие, дабы сквозили до самого корня и не прилегали плотно к голове. Пальцы нежные, длинные, ногти тонкие. Большие пальцы на ногах должны отгибаться в сторону, кожа на пятках прозрачная. Талия длиннее обычного, бедра крепкие, не мясистые; задок пухлый. И чтоб на теле не было ни единого родимого пятнышка! Скажи, милая, у тебя есть родимые пятна на теле?

Девушка, покраснев до корней волос, истолковала вопрос Мотоеси самым прямым образом: принялась развязывать пояс. Юноша поймал ее хрупкое запястье, легонько сжал, призывая не торопиться. Негоже предаваться любви наспех, подобно варварам или диким зверям!

А может, она голодна?

— Ты хотела принести еду и напитки?

Как выяснилось минутой позже, мнимый слуга оказался весьма расторопен. Хоть и впрямь нанимай на службу! Сушеное птичье мясо, жареные осьминоги, «окуньковая стружка», пончики в масле и рисовые лепешки, мидии на пару, фаршированный икрой лосось — маленький столик уже был полон… да что там полон! — до отказа забит провизией, а пакет все не пустел: хурма на вертеле, казанок с похлебкой-мотигаю, сладкая каша из бататов… было и хмельное.

— Угощайся, О-Цую! Да не стесняйся же, ешь вволю!

Странно; она всего лишь отломила у лосося плавничок и деликатно прикусила его зубками. Юноша глядел на нее, глядел пристально, вынуждая прекрасные глаза оленихи часто-часто моргать; он подумал было, что стоит спросить — есть ли в доме цитра или на худой конец сямисэн?… И тут случилось уж совсем удивительное.

Мотоеси ощутил голод.

Зверский, неутолимый голод; будто три дня маковой росинки во рту не было.

Брюхо к хребту прилипло.

— Я тоже?… Я тоже присоединюсь, ладно? — только и успел он пробормотать, не глядя на девушку, после чего набросился на еду. Забыв о приличиях, презрев вежливость. Панцири омаров хрустели под пальцами, икра-фарш брызгала на подбородок и одежду, и без того уже заляпанные бататовой кашей; едва не подавившись рыбьей косточкой, он прокашлялся, почти сразу ухватив вертел с хурмой. Юношу мучила отрыжка, он отчетливо чувствовал: дальше некуда, еще минута — и еда пойдет обратно… но остановиться он не мог.

Голод.

Лютый, острозубый.

Голод.

Давясь лепешкой, Мотоеси вдруг зажмурился: перед глазами отчетливо проступила маска нопэрапон. Безликая, гладкая, сейчас она напоминала пузырь, доверху налитый гноем, разлагающийся шар с провалившимися внутрь чертами былой красоты…

— Прочь! — вырвалось само собой; вместе с недожеванным рисом.

Он открыл глаза.

Напротив, у стены, стояла милая О-Цую; и у девушки не было ног.

Совсем.

Ниже подола, свободно болтающегося мокрой тряпкой, слегка подрагивал от тепла жаровни сизый воздух.

Безногая красавица (большие пальцы на ногах должны отгибаться в сторону, кожа на пятках прозрачная…) проплыла левее, вновь замерла, уставясь на юношу; и голод вспыхнул во чреве с новой силой,

— О-Цую!… Что с тобой?! Что со мной?!

Взгляды встретились.

Скрестились двумя клинками; брызнули искрами понимания.

— Господин!… Молодой господин… вы — тоже?!

— Что — тоже?… Что?!

Быстрей ветра О-Цую метнулась к дверям, шелестом осенней листвы прошуршала по коридору.

Исчезла, как не бывало.

Опрокинув столик, юноша вскочил. Меч, оставленный близ порога, в одно движение перекочевал туда, где ему и надлежало ждать своего часа — за пояс. Чавкнула под ногой разлитая похлебка, хрустнула ярко-красная клешня; забыв одеться, Мотоеси, как был, без теплой накидки, без шапки, вылетел из дома.

Из дома, который за его спиной рушился сам в себя, становясь тем, чем был на самом деле: грязной кучей мусора.

В дальних кустах визжал от ужаса обезумевший карлик.

— Стой! О-Цую, стой!

Куда там! — лишь кисейный край мелькнул наискосок от зарослей мисканта. Мотоеси бросился следом, сам плохо понимая, зачем он это делает. Разум

требовал, молил, упрашивал: прочь, прочь отсюда, беги в другую сторону, молодой безумец!… Но что-то, более сильное, более властное, чем разум, гнало сына Будды Лицедеев вниз, к реке.

Снова луна плясала в небе начищенной медяшкой.

Снова петляла впереди невозможная беглянка.

Снова.

Приземистые ивы качали у лица мертвыми, безлистыми ветвями; сзади, со стороны моря, накатывался йодистый аромат, сливаясь с речным запахом рыбы и тины. Вонзались во мрак небес острые верхушки желтинника, оглушительный крик воронья резал уши, и хрупкий лед ломался от напора, брызгаясь сохранившейся под ним лужей.

Пьеса «Парчовый барабан», преследование злым духом вздорной дамы, рискнувшей сыграть на чужой жизни, как на струнах цитры; реплика: «…плоть немощная водорослями стала, но ныне, в этот час ночной, на берег их выбросили волны, и сюда вернулся я, томимый жаждой мести…»

Снова.

Юноша упал, споткнувшись о невзрачный холмик. Переполненный желудок взбунтовался, не в силах боле терпеть адскую пытку, и все съеденное волной изверглось наружу. Мотоеси захлебывался, кашлял, инстинктивно стараясь выгнуться так, чтобы рвота не попадала на одежду; больше всего на свете ему хотелось умереть.

Но ему захотелось умереть во сто крат сильней, когда он встал, пошатываясь, и увидел.

Перед ним, паскудно испачканная блевотиной, молчала заброшенная могила.

Юноша знал — чья.

И еще он знал: взметнись сейчас к небу синяя сталь его меча, пади вниз и наискосок молнией, вонзись в могилу по самую круглую цубу, отделяющую клинок от рукояти, — трижды, трижды взлети, пади и вонзись!…

Не ходить больше былой О-Цую по земле, не ждать блудодеев на перекрестках.

Ну же!… Но память извернулась верткой рыбиной, напомнив ослепительно:

…и, страстно желая избавиться от наваждения, выхлестывая из себя весь ужас, накопившийся еще с момента падения на неостывший труп; изгоняя всю чудовищность ночной погони и рыскания по пустому кладбищу за невольной или вольной убийцей мастера Тамуры… Юноша бил и бил, уподобясь сумасшедшему дровосеку, деревянный меч вздымался и опускался, вопль теснился в груди, прорываясь наружу то рычанием дикого зверя, то плачем насмерть перепуганного мальчишки; а с неба смотрела луна, вечная маска театра жизни.

Луна смеялась.

Луна смеялась и сейчас.

* * *

Спустившись к реке, катившей свинцовые волны из ниоткуда в никуда, он зашел в воду по пояс.

Не чувствуя холода.

Не чувствуя страха.

Ничего не чувствуя.

— Топиться вздумал, парень? — сипло булькнули из-за спины. — Доброе дело… ты только погодь маленько, я братцев приведу — пущай тоже полюбуются!…

7

Следующего шага юноша не сделал. Только нагнулся, погрузил голову в ледяной, мокрый мрак; чтобы спустя минуту выпрямиться и обернуться.

XI. ПО ОБРАЗУ И ПОДОБИЮ

ОЛЕГ

Видеомагнитофон рыгнул, проглотив кассету, задумчиво пожужжал потрохами и угомонился.

Сожрал, кадавр.

Я защелкал дистанционкой, включая телевизор и переводя Их Голубое Величество на нужный канал. Левая рука машинально убрала с магнитофона футляр от кассеты — последний улегся как раз на решетку вентиляции, — и из футляра выпорхнул серый листок.

Ночной бабочкой он заюлил у моих ног, затрепыхался, ни в какую не желая смирно улечься на паркет.

Поднять?

Поднимаю.

Письмо от блудного Монаха?… Нет, газетная вырезка, реклама.

Прежде чем начать читать, ловлю два взгляда: любопытно-настороженный — Димыча, спокойно-ожидающий — Ленчика.

Интересно, какой сейчас взгляд у меня самого?

Скорее всего тупо-раздраженный, как у Золушки, когда принц вместо поисков выкинул ее туфельку к чертовой матери и женился на секс-бомбе из порнографического мультфильма по сказкам братьев Гримм.

Читаю.

Вслух.

Сперва — заглавие.

— «Технология взрывного метабоя…»

— Что?! — откликаются два голоса.

— Ничего, парни. Все путем. Технология, понимаешь, взрывного метабоя. Димыч, а что такое «метабой»?!

— Метасистема есть множество, включающее в себя остальные системы как группу подмножеств, — неожиданно для меня «показывает образованность» Ленчик и умолкает.

Димыч только кивает.

Киваю и я.

Значит, метабой — это «все там будем», вернее, уже есть.

Слово— то какое противное… метабой, метабой, козел голубой… поедем с тобой, туда, где прибой…

Дурацкая привычка рифмовать все подряд.

Проклятье сопливого детства.

Читаю дальше, нутром чуя: от комментариев стоит пока воздержаться.

Воздерживаюсь.

ТЕХНОЛОГИЯ ВЗРЫВНОГО МЕТАБОЯ

Это не просто самая разрушительная система рукопашной защиты, основанной на секретах движений 3000-летней давности. Это не просто знание психологических секретов, используемых в экстремальных ситуациях. Это не просто специальные знания, позволяющие мгновенно превратить невинные предметы в безотказное и смертоносное оружие. ТВМ даже больше, чем все это, вместе взятое. В этом уже убедились все, кто освоил ТВМ. Мы получаем множество писем, в которых почитатели ТВМ рассказывают о тех крутых переменах, которые внесла в их жизнь технология.

О потрясающем случае в Новосибирске, где семнадцатилетняя девушка избежала насилия семи (!) парней, предварительно переломав руки и ребра двоим из них. О не менее потрясающем случае в Ростове-на-Дону, где сорокапятилетний больной мужчина практически изувечил двух грабителей, которые, угрожая оружием, пытались отнять у него автомобиль «Жигули-2104».

Есть и печальные вести. Арестован человек, который обвиняется в двойном убийстве. Напоминаем еще раз о необходимости тщательной юридической консультации о пределах необходимой самообороны.

ТВМ — рассекреченное оружие специальных подразделений ЦРУ и военно-морской разведки США — гарантирует вам не только абсолютную личную безопасность, но и переменит вашу жизнь, укротив «синдром стрессового шока», иначе говоря, замораживающий страх, при помощи специального тренинга.

Автор, офицер с двадцатишестилетним опытом боевых действий в самых горячих точках планеты, сам показывает и рассказывает вам все, что вы должны знать о ТВМ, на двух видеокассетах и альбоме с подробной анатомией человеческого тела.

Уникальность ТВМ заключается в том, что она не требует большой физической силы, ловкости, длительных изнурительных тренировок (полное освоение занимает считанные дни; если соблюдать предложенный график — три месяца), и при этом является самой разрушительной системой выживания из всех существующих.

Полный комплект, включающий в себя две кассеты и альбом, не продается в магазинах. Его можно приобрести только лишь с помощью этого специального предложения. Достаточно заполнить купон-заявку и отправить по адресу:

310989, Харьков-89, а/я 25.

А.О."TIGER VOYAGE".

Комплект высылается наложенным платежом в сумме 69.00 гривен (с учетом почтовых расходов). Поверьте, это очень небольшая цена за то, что содержится в комплекте! Оплата производится по получении на почте.

* * *

Умолкаю, разглядываю газетную вырезку, словно собственный некролог.

В правом верхнем углу — эмблема. Мишень, вместо «десятки» — оскаленная морда тигра, и вверху, опять же справа, написан… девиз? лозунг? призыв?!

«Ваша задача — выжить».

Вот оно, значит, вот где собака зарыта: выжить — и никаких гвоздей!

Хорошая мысль.

Добрая.

— Самая разрушительная система выживания из всех существующих… — Ленчик как бы пробует слова на вкус и отчетливо морщится: слова горчат. Да и пованивают изрядно. Губы Ленчика еще некоторое время шевелятся беззвучно и наконец отвердевают, заложив в углах две жесткие складки.

Ленчик уже однажды выживал; полагаю, это было довольно-таки разрушительно.

Больше ему не хочется.

Я молчу. Даже не замечая, что держу клочок серой, потертой на сгибах бумаги брезгливо, за самый краешек, двумя пальцами. Говорить решительно не о чем. Самая обычная дурилка для халявных героев, обожающих, чтоб дешево и сердито. Три месяца легкого рукоблудия — и ты будешь ломать насильникам руки-ребра, увечить посягнувших на твою раздолбанную тачку и консультироваться с юристом по поводу двойного убийства. Кр-расота!… Живи не хочу. Не хочу. Я-то давно выяснил, что так жить я не хочу, ибо тошнит; но такие рекламки не про меня писаны. Впору все выключить, выбросить и…

Забыть?

«Даглас Дедж — уже все…»

«Сегодняшнюю нашу героиню зовут Ольга… трое насильников попали в больницу с телесными повреждениями разной тяжести, наиболее активный из нападающих находится сейчас в реанимации…»

«Ты только вот о чем подумай, сэнсей, ты крепко подумай: двенадцать лет жизни — коту под хвост! А, сэнсей? Что скажешь?!»

Ничего не скажу.

Промолчу.

Нажимая на кнопку «play», я знаю: говорить пока не о чем. Все, что понимаю я, мои друзья понимают не хуже; все, что берет меня за горло, их берет не менее ласково; я, к сожалению, уже влип в эту историю по самые уши, и, хотя никогда не поздно отмахнуться и отсидеться, хотя добрые дела всякий раз выходят боком, увеличивая число врагов, — час мужества пробил на наших часах, обещая умножение неприятностей на единицу площади задницы.

Да, Димыч?

Да, Ленчик?

Да, молчат они.

Экран рябит полосами, потом, без обычных титров и прочей лабуды, являет нам спортивный зал. Стандартный, не шибко большой зальчик; похоже, забугорный. Откуда такое ощущение, сказать не могу, но слишком уж он… чистенький?

Нет, не так.

Стерильный.

И музыка за кадром — стерильная. Дзынь, пауза, дзын-н-нь, пауза, там-та-там, дз-з-зынь, пауза… странно, а ведь в сон не клонит, хотя вроде бы все к тому идет.

Вдоль стен, в специальных стойках из пластика, размещено оружие. Впрочем, и на стенах его хватает. С избытком. Камера долго тычется рылом в эту экспозицию, мне сперва становится скучно, а потом скука улетучивается вспугнутой птицей. Оружие необычное; вернее, самое обычное, и оттого…

Когда я почти месяц торчал в Чикаго, меня знакомые несколько раз пытались затащить в клубы кунг-фу и карате. Я ограничился внешним осмотром; со стороны улицы. Времени лишнего не было, и кроме того… Пожалуй, захоти я, и время нашлось бы. Нашлось же оно на контакты с федерацией Морио Хигаонны… Наверное, в славной Чикагщине есть и другие залы, нежели виденные мною тогда; даже наверняка есть — но эти меня изрядно смутили. Представьте себе средних размеров улицу: пешеходов практически нет, все на машинах, медленно ползут в теснине тротуаров, а по обе стороны — витрины одноэтажных магазинов. Стеклянные, выставляющие на всеобщее обозрение лаковую требуху павильона, пестрящие рекламой… аппаратура, продукты, видеосалон… зал карате. Равный среди равных. Такая же стеклянная стена, как и у всех, а за ней, в открытом для взглядов аквариуме, занимается человек десять. Редкие прохожие бредут себе мимо без малейшего интереса, но вот кто-то остановился — смеются, тычут пальцами два чернокожих пацана в бейсболках козырьками назад, тощая бабулька в джинсовом комбинезоне и цветастой блузе долго жует губами, прежде чем двинуться дальше; англосакс в деловом костюме приценивается к парным топорикам, выставленным тут же, с той стороны стекла, между кимоно с вышитым на спине кулаком и зловещего вида нунчаками, потом он решительно заходит внутрь (кто-то из аборигенов зала суетливо бежит к клиенту, наскоро поклонившись — кому именно, клиенту или учителю, мне не видно) и покупает вместо топориков статуэтку из бронзы: мужик задрал ногу к потолку, явно решив помочиться оригинальным способом и попасть в Книгу рекордов Гиннесса. Придирчиво осмотрев статуэтку и взяв сдачу, англосакс уходит, садится в припаркованный рядом автомобиль, а внутри стеклянного аквариума все прыгают, дергаются люди…

Товар.

Выставленный на сезонную распродажу; возможно, даже со скидкой.

— Зайдем? — спросила меня моя сестра, оборачиваясь с переднего сиденья.

— Ты же хотел…

Ее муж, отличный парень из Литвы, тронул машину с места, не дожидаясь моего ответа.

Он и так все понимал.

Он только год назад переехал в Чикаго.

…обычно в таких залах оружие — сплошная экзотика. Алебарды, нагинаты, мечи всех мастей и размеров, малые секирки и замысловатые крюки, трезубцы и боевые плети, всякие там цепы трехзвенные…

Здесь, в «Заэкранье», дело обстояло иначе.

Здесь обитали практики-утилитаристы. Одних столовых ножей, аккуратно облюбовавших западный уголок стены напротив, я насчитал штук десять. Разных: одними мясо резать, а мясо, оно без разницы — чье; другие пилочками, тупые, рукояти из дешевой пластмассы… Дрянь ножи. Хотя и десантные рядом имелись, и охотничьи, в кожаных ножнах, и откровенно зековские, чудовищно выгнутые, с кишкодерами, и «бабочки» — не китайские тесаки, а складные, с двойной рукоятью.

Тростей было — впору полк хромых обеспечить.

Возле крайней трости, на коврике, висел сплошной кошмар в двух экземплярах: древко в локоть длиной, на него насажены тройные когти с зазубренными наконечниками… Старые знакомые. Продаются у нас в любом магазине инструментов, называются «Р-малое рыхлители почвы». И ни один суд не докопается — купил за три восемьдесят, еду с огорода…

Отличная штука.

Шаолиньские монахи от зависти бы сдохли.

Вместо алебард-трезубцев в стойках имелись пожарные багры, вилы «сельскохозяйственные обыкновенные», бильярдные кии, бейсбольные биты, кувалды на длинной ручке… рядом с одной из кувалд висел на гвоздике телефонный шнур. Со штеккерами-розетками на концах провода.

Ниже, в ящике, грудой были свалены кастеты.

Пара стульев — складной и обычный, с мягкой спинкой — примостились рядом, всем своим видом намекая: «И мы!… И мы тоже!…»

Из— за края экрана вышел невысокий блондин, лет на десять старше меня, в спортивном костюме, и уселся на тот стул, что складной.

— Вы удивлены? — приветливо спросил блондин, улыбаясь. — Зря. Давайте поговорим.

Вернее, спросил-то он по-английски, а переводчик уже расстарался для наших осин. В отличие от обычных гундосых тружеников пиратских видеоканалов, этот «голос за кадром» был звонок, отчетлив, и сразу чувствовалось: он не станет традиционное «Fuck you!» переводить то как «Черт побери!», то как «О Господи!».

Как есть, так и скажет — звонко, отчетливо…

Молодец.

Блондин удовлетворенно кивнул, словно расслышав мои мысли. И развил свою идею насчет «Удивляетесь? Зря!». Я, в общем-то, и не удивлялся особо, потому и не вслушивался. Главная мысль тирады состояла в очень простеньком постулате: алебарды-мечи-саи — дело дрянь, на дурака-простака, ибо в реальной жизни мы встречаемся с таким оружием разве что в музее. А раз так — весь этот металлолом на свалку истории! Вот телефонным шнуром вас и впрямь задушить могут, в отличие от мифического платка-румала, коим, по слухам, пользовались душители-тхаги. Значит, шнур нам понадобится, а румал — нет.

Вывод?

Вывод был ясен.

Как и дальнейшие тезисы блондина: у среднего человека постоянный стресс, постоянный страх перед насилием, государство спит сном праведника, у органов правопорядка цирроз печени, значит, «спасение утопающих — дело рук самих утопающих!». Туш, все встают. Но (всем спасибо, можно сесть) вышеупомянутый средний гражданин страшно занят, обеспечивая семью материальным достатком, и нет у него сил-времени-возможностей ни светлым днем, ни темной ночью… но не падайте духом и не спешите покупать пистолет! Потому что «Технология взрывного метабоя»…

Я снова поймал взгляды моих друзей.

«Давай, не стесняйся!» — молили эти взгляды.

И я нажал на кнопку ускоренного просмотра.

Блондин беззвучно разевал рот, временами вставал и прохаживался по залу; потом к нему явился лысоватый партнер, голый по пояс, зато в джинсах и кроссовках. Я было притормозил, поглядел, как блондин вертит сказку про белого бычка — вот мы ломаем мил-дружку шею ручками, вот точно так же, теми же движеньицами, но телефонным шнурочком, вот занавесочкой, скрученной в жгутик, а вот и брючным ремешком, и все это не требует «большой физической силы, ловкости, длительных изнурительных тренировок»… За кадром бренчала музыка: вот и славно, трам-пам-пам!

Трам— лам-пам, согласился я и крутанул пленку дальше.

Да, блондин изображал членовредительство весьма профессионально, только зачем лапшу на уши вешать: он-то сам никак не три месяца учился, и даже не три года!

Монах, зачем ты подбросил нам эту чушь?

Поиздеваться решил?!

…Где— то с середины касеты возник титр: «Месяц первый».

Его сменил титр поменьше: «День первый» — и внизу, меленько, бегущей строкой: «График рассчитан на пять занятий в неделю по сорок минут каждое. При дефиците времени занимайтесь три раза в неделю. В таком случае срок полного освоения увеличится до пяти месяцев…»

Мы еще немножко посмотрели разминку: славная такая разминочка для среднего клерка.

В обеденный перерыв, не снимая галстука.

Потом еще немножко: оказывается, боевых стоек в наличии имеется одна штука, партийная кличка — «стойка естественная»; короче, стойте, как стоите, и все насильники-грабители со страху разбегутся.

Потом еще…

— Пошли чайку хряпнем, — неожиданно сказал Ленчик, вставая.

И мы пошли хряпать чаек.

* * *

Ленчик перезвонил мне поздно вечером.

Когда мы расставались, он прихватил с собой злополучную кассету («Да забирай ее ко всем монахам!» — отшутился я). Не знаю уж, что за блажь треснула ему в голову, но Ленчик вознамерился эту «Технологию…» переписать. На добрую память. Так вот, в телефонной трубке звучало еле сдерживаемое удивление: кассета переписываться отказалась.

Наотрез.

«Снег», полосы и череда звуков, «простая, как мычание».

Жена с дочкой уже легли спать, а я все сидел в комнате один на один с самим собой, все думал, что мистики в этой истории нет. Есть сюрреализм, будь он… Есть абракадабра, есть нелепая цепочка совпадений, есть все, что угодно, и чем скорее оная история закончится, тем лучше.

Ну пожалуйста, ну, я прошу тебя — заканчивайся!

Ладно?

Я даже не сразу понял, что уже с полчаса неотрывно пялюсь в одну точку. На книжную полку, туда, где стояла книга Андрея Столярова «Монахи под луной». Когда я это понял, то встал и переставил ни в чем не повинную книгу во второй ряд.

Ночью мне снился Володька Монахов с телефонным шнуром в руках.

Он танцевал гопак в сиянии оранжевой луны, залихватски вскрикивая, вертясь волчком и щелкая шнуром, как цирковым шамбарьером. А в черном небе, прямо в центре ослепительного диска скалилась тигриная пасть, беззвучно внушая мне:

«Ваша задача — выжить!… Выжить…»

Сравни вслух карате с литературой или с каким другим искусством — девять собеседников из десяти тебе в глаза рассмеются. И будут правы со своей колокольни. Высокая у них колокольня, гремит медь под ударами била, ни хрена не слышно, прости, Господи, за вежливость…

А мне все другое вспоминается.

В 1928 году Всеяпонская ассоциация боевых искусств пригласила для участия в фестивале окинавского мастера Мияги. Будучи очень занятым преподаванием, Мияги-сэнсей послал вместо себя своего лучшего ученика, некоего Синзато Дзинана — жить которому оставалось всего ничего, ибо в последний год Второй мировой пробьет его срок, в числе многих. Когда потрясенные его выступлением мэтры из ассоциации стали спрашивать, как называется стиль молодого бойца, Синзато на миг стушевался. Его учитель в свое время овладел местными стилями «Кулачный бой Рюкю» и «Руки города Наха», трижды посетив Китай, отдал дань «Белому Журавлю» и «Богомолу», «Кулаку Формы-Мысли» и «Ладони Восьми Триграмм»… Но свою собственную, индивидуальную манеру Мияги-сэнсей никогда не называл каким-то конкретным именем — видимо, не придавая терминологии особого значения. Но не зря учитель избрал для выступления именно Синзато — улыбнувшись, он назвал свой стиль «Ханко-рю», что означало «Школа Середины».

По возвращении, выслушав ученика, Мияги-сэнсей похвалил Синзато за правильный выбор, добавив, что воистину предпочтительней Срединный Путь — ибо «тьма вещей на свете бывает то жесткой, то мягкой».

Жесткость, сила — иероглиф «го».

Мягкость, податливость — иероглиф «дзю».

Так и стала из «Ханко-рю» — «Годзю-рю»; из «Школы Середины» — «Школа Силы и Слабости».