/ Language: Русский / Genre:thriller

Дело Томмазо Кампанелла

Глеб Соколов

Стержнем романа является история одного вечера самодеятельного театра «Хорин» и его главного идеолога – артиста со сценическим псевдонимом Томмазо Кампанелла. Судьба сталкивает Томмазо Кампанелла и его коллег по самодеятельному театральному цеху с людьми, не понаслышке знакомыми с тюремным миром, чтобы в конце неожиданным образом привести их на одну из самых модных профессиональных сцен столицы, когда там проходит премьера широко разрекламированного спектакля. «Дело Томмазо Кампанелла» – роман сложный, мрачный, отчаянный. Он относится к жанру философско-интеллектуальной прозы.

ГлеБ Соколов

Дело Томмазо Кампанелла

ПРОЛОГ

Завистливый школьник в театре на премьере лермонтовского «Маскарада»

Этому вечеру в театре предшествовала небольшая история. Примерно за полгода до него завистливый ученик одной из московских школ, по примеру приятеля, увлекся электроникой. Его новейшим и, как ему в тот момент казалось, прекрасным творением был самодельный усилитель, работу над которым он вот-вот должен был закончить тем зимним месяцем.

Тогда – а это были поздние семидесятые годы – в поисках телевизоров и радиоприемников, выброшенных своими владельцами, компания школьников бродила по свалкам. Потом вынутые из этого старья радиодетали – хлам для всех, кто не был радиолюбителем, а для них – настоящее богатство – выменивались на какие-то другие детали или продавались таким же увлеченным электроникой людям, только намного старше – в условиях дефицита подобная торговля не знала спадов. В той компании, куда приняли завистливого школьника, – а он был рад, даже счастлив, что обрел столь интересных друзей, – у всех водились хоть и небольшие, но все же денежки. Но что значит небольшие?! Даже эти скромные суммы столь многое позволяли! Завистливый школьник закурил: глубоко затягиваясь дымом, он чувствовал, как кружится голова, и это ощущение представлялось ему волшебным и удивительным. Скромных доходов хватало не только на сигареты, и завистливый школьник стал потихонечку выпивать. В вине и водке тоже таились прекрасные и прежде неведомые открытия. Можно сказать, что вся эта история в театре произошла с завистливым школьником во многом из-за непривычки к вину, которую он хоть постепенно и преодолевал, а все ж таки в тот момент и не преодолел еще полностью: пить он тогда не умел, меру свою знал нетвердо, а пьянел быстро и в нетрезвом состоянии творил многое, за что потом было стыдно, и от чего, не пей он вина, наверняка бы мог удержаться.

В эти же месяцы он познакомился с девочкой. Правда, она была не очень симпатичной и не вполне ему нравилась, да и ей, похоже, не доставляло особого восторга встречаться с ним. Но встречаться хоть с кем-нибудь очень хотелось, и даже вроде бы считалось чуть ли не обязательным – школьники из их компании приходили на дискотеки и на прочие культурные мероприятия каждый со своей девочкой.

Перед вечером в театре было отмечание чьего-то дня рождения на квартире, где все школьники ужасно перепились. Особенно, как наименее опытный, напился их завистливый одноклассник. Но дело было даже не в этом, а в том, что сперва он отчего-то ужасно нагрубил своей девочке, а потом, когда они с другими школьниками отправились на улицу проявлять молодецкую удаль, упал на одной из строек, на которой они резвились, в бадью с не застывшим еще цементным раствором, оставленную строителями по обычной советской халатности. Завистливый школьник спьяну не особенно расстроился, а когда пришел домой, мать увидела, что брючки и куртка и даже шапка-ушанка безнадежно испорчены. Конечно, носить их было еще можно, но выглядели они крайне непривлекательно.

А уже на следующий вечер завистливому школьнику надо было идти в театр.

Билеты он раздобыл еще до пьянки на квартире по просьбе своей девочки. При этом завистливый школьник не знал, чем хорош спектакль, билеты на который так трудно купить, дай в театр ему идти совсем не хотелось, так как он к нему никогда в жизни никакого интереса не испытывал.

Тем не менее, не полагаясь на собственные финансы, он выпросил деньги у матери, которая, между прочим, воспитывала его одна и лишних средств не имела.

В итоге завистливый школьник все же раздобыл билеты, но с крупной переплатой за них спекулянтке, и вот теперь ему даже не в чем было пойти в театр, потому что весь его и без того скудный и немодный гардероб был испорчен.

Надеть нечего. Не пойти – нехорошо. Что же делать?..

Стараниями охавшей и страшно ругавшейся матери был извлечен из пропахшего нафталином шкафа почти шутовской наряд: старенькие коротковатые штаны, старая же курточка, женская вязаная шапочка. По-хорошему, ему стоило остаться дома, но тогда возникало соображение о том, что сидеть дома придется гораздо дольше одного вечера. Ведь в химчистке обещали помочь, но никаких гарантий не давали, а денег на обнову у матери в тот момент не было. Впрочем, в магазине в ту пору даже и с деньгами хорошей одежды было не купить.

В конце концов завистливый школьник отправился на свидание. Девочка на это свидание пришла, но сразу заявила, что после вчерашних грубостей встречаться с ним больше не желает. Однако, принимая во внимание усилия и жертвы, с которыми, как она хорошо знала, добыты билеты, театр посетит, но добираться туда предложила по отдельности: ведь у него теперь такой вид, что ехать рядом с ним ей стыдно.

Завистливый школьник мрачно разделил билеты, и девочка, взяв свой, ушла.

Постояв немного на морозе, – а день выдался особенно холодный, – он было направился домой, но вспомнил, что день субботний, а значит – мать дома, а не на фабрике, как обычно… Идти домой, объяснять все матери, слушать ее ворчание хотелось еще меньше, чем стоять на морозе. Завистливый школьник решил забраться в какой-нибудь подъезд и просидеть в нем часа четыре, смоля сигаретки, а потом прийти домой, как будто все это время он был в театре.

Потом завистливый школьник подумал, что нет никакой разницы, где сидеть: в подъезде или в театре. Наоборот, в театре, во всех отношениях, представлялось удобнее: там нет вредных жильцов, которые обычно прогоняют греющихся в подъездах школьников.

В театре он до этого был всего один раз, еще совсем маленьким, и сейчас театр представлялся ему как-то очень слабо и неопределенно. Что-то вроде кинотеатра, только в центре города, – так ему казалось. Ну ничего: посидит, подремлет рядом с этой дурочкой… Что там два-три часа… Он сейчас не подумал о своем совсем ненарядном, потешном виде. Ему больше всего хотелось поскорее отбыть эту театральную повинность, чтобы только не огорчать мать, и вернуться побыстрее домой, паять усилитель, чтобы потом опробовать его в деле на школьной дискотеке. «Вот тогда эта девчонка, хотя она, конечно, полная дура, ему еще позавидует!» – мечтал завистливый школьник. То-то он станет героем дня!

Что до театра, то завистливый школьник по-прежнему, как и всегда, не испытывал к нему никакого интереса, а потому спектакль, на который он теперь шел, не волновал его вовсе.

Ему хотелось спать. Вообще, он пребывал теперь в крайне утомленном и безразличном состоянии. В метро завистливый школьник пытался дремать и ни о каком театре и о том, что ему предстоит в нем увидеть, совершенно не думал. «Чего там может быть такого-то?!. Все это – ерунда, все эти театры. Кино – это другое, это неплохо, когда фильм захватывающий. А когда фильм скучный, тогда можно спать или курить на последнем ряду…» – примерно так относился завистливый школьник к тому, что ему предстояло увидеть через каких-нибудь полчаса.

В таком дурном и заспанном состоянии, все еще в мыслях о злосчастной бадье с раствором, которую «эти идиоты-строители как назло бросили на стройке», о своем усилителе, о том, что надо раздобыть где-то одну «совершенно не раздобываемую» радиодеталь, в таком одурелом и сонном состоянии он и вышел на улицу на одной из станций метро в центре Москвы. Где находится театр, он знал со слов тетушки-спекулянтки, продавшей ему билет. Завистливый школьник шел и дремал на ходу. Кажется, даже кровь перестала двигаться в нем. Он не шел, а плелся – только бы отбыть повинность…

«Да ну его, этот театр!.. Знал бы, как все получится, – и не суетился бы с этими билетами!..» – рассуждал в эти минуты завистливый школьник.

Он посматривал по сторонам словно с неохотой. А еще – с брезгливостью. Вернее сказать, это была обычная презрительная невнимательность человека, который знает наверняка, что вокруг нет ничего достойного его взгляда. Да уж какое там внимание!.. Разве только к очередной бадье с цементным раствором, которая может стоять где-нибудь на дороге!.. Завистливый школьник шел, как привык ходить у себя на городской окраине, уткнув нос в воротник курточки, из которой давно вырос, и пока не видел по сторонам ничего, кроме обычных, унылых картин зимнего города.

Когда до театра оставалось пройти три дома, что-то вдруг начало твориться: время странным образом сгустилось, кровь в нем по каким-то неясным причинам потекла быстрее. Один за другим, точно из-под земли, возникали на улице перед театром люди. Тут и там они притягивали его внимание, а едва ли полминуты назад завистливый школьник вообще ни на что не хотел смотреть. О, если бы завистливый школьник в ту секунду мог трезво дать себе отчет о том, что происходит!.. Но он не мог, потому что время невероятным образом стремительно уплотнялось… Здания за два – за три до театра сразу несколько образов обожгло его. Случайные уличные картины – какую связь они имели с ним?!. Словно бы были направлены именно против завистливого школьника и страшно ранили его болезненную, похмельную впечатлительность.

Вот молодая красивая женщина с тонким удивительным лицом, одетая в изящную шубку из ослепительно блестевшего меха мгновенно застряла в его воображении – точно хлесткий и страшный удар обрушился на завистливого школьника!

Тут и там люди завораживали его так сильно, что он не мог отвести глаз. Вот человек в белом шарфе и с непокрытой головой ступил из такси на мороз и важно миновал несколько шагов до подъезда, держа руки в карманах и ни на кого при этом не смотря, – он даже чуть не сшиб зазевавшегося завистливого школьника. Этому человеку в белом шарфе еще предстояло сыграть свою роль в вечере в театре. А в тот момент из вихря впечатлений, произведенных этим человеком, в сердце завистливого школьника остались только гордая непокрытая голова, и белый шарф, и надменное, удивительно умное лицо… Кто он? Завистливый школьник скрутил вслед ему шею, споткнулся обо что-то, упал – вдобавок на улице перед театром было слишком скользко. Но встретить дворника было теперь немыслимо, потому что простая, неброская фигура дворника была в этой картине не к месту. Мир, в котором неказистые дворники чистят улицы, за несколько домов до театра куда-то пропал вместе с миром радиодеталей и электронных схем. В память об электронных схемах остались разве что японские наручные часы, которые ярко блеснули на холеном запястье надменного и умного человека в белом шарфе, когда он прикрывал дверцу большой машины. Где-то там внутри часов, под цифровым табло должна была быть электронная схема… Может быть… Была, по крайней мере, в том, другом мире, где завистливый школьник увлекался электроникой, потом напился и упал в бадью с раствором. Но здесь, за несколько домов до театра, мысль про электронную схему была совсем неуместна, здесь раскручивалась совсем другая история. Теперь про те воспоминания, что связаны с радиоэлектроникой, завистливому школьнику даже и не стоило думать!.. Он бы только зря потерял время!

Те люди, что так страшно поражали своими яркими образами впечатлительную натуру завистливого школьника, появлялись перед ним вроде бы и не преднамеренно, а случайно, но в его мыслях то и дело сквозило, хотя это было еще только одно лишь смутное и неясное подозрение: совпадение спланировано заранее. Разве же не нарочно впечатления так страшно накладывались друг на друга? И это предположение, сделанное завистливым школьником, было в истории вечера в театре самым главным, наиглавнейшим из всех прочих обстоятельством.

В тот миг его поразило следующее невероятное наблюдение: точно, несмотря на зиму, прямо на улице в городе работал огромный гипнотический кабинет. Да что там, зима тоже была «со всеми ними», как думал завистливый школьник, в сговоре!.. С кем именно?!. Ах, конечно, в тот момент в его рассуждениях не было таких подробностей!.. «С ними» вообще, а в частности: с красавицей, с надменным человеком в белом шарфе. Зима позволяла им носить блестящие шубы и экстравагантные шарфы, которые столь шли им, и без того прекрасным и удивительным. Но только ли с ними, именно ли с ними была в сговоре зима?!. Он не стал раздумывать и об этом: история с ужасными и блестящими впечатлениями, которые за несколько домов до театра не позволили ему больше думать о радиоэлектронике, была пронизана ужасной тайной, которую ему с ходу было не разгадать, как бы он ни старался. Эта тайна была страшна и чревата неожиданными разгадками, и в происходившем можно было ожидать всего: любого и от любого…

Конечная цель гипнотического сеанса была достигнута за несколько мгновений: он был поражен и раздавлен обрушившимися на него впечатлениями. От его обычной хамской пренебрежительности, с которой он взирал равно на убогие многоэтажки на их окраине и на своих одноклассников, юных радиолюбителей, не сохранилось и следа. Он не видел изъянов ни в чем и ни в ком вокруг. Куда завистливый школьник ни кидал взгляд – везде жгло, поражало блеском и больным, убийственным очарованием. Будь завистливый школьник в привычном состоянии, он бы мог холодно, спокойно взглянуть на разыгрываемый, по его представлению, прямо на улице спектакль и тотчас разглядел бы во всем – и в людях, и в зданиях центра Москвы – многочисленные изъяны, которые разве что не лежали на самой поверхности. Завистливый школьник вычислил бы за «спектаклем» много убогих изнанок, и ему бы стало легче. Но именно теперь он был не в состоянии этого сделать. Где там вычислять?! Похмелье, сонливость, расстройства из-за испорченной одежды, унижение из-за гнусного наряда, что был на нем теперь, – все обстоятельства действовали против завистливого школьника.

Но с момента своего невероятного предположения о гипнотическом кабинете, с той самой минуты, как это предположение только появилось в его мыслях, завистливый школьник ни на секунду не забывал, что его изначальное состояние в этот вечер повстречавшимися случайно персонажами тщательно учтено, а то яркое впечатление, которое повстречавшиеся персонажи пытались на него произвести и, надо сказать, удачно производили, – так вот, это впечатление было продумано и просчитано до мелочей.

Уличные картины!.. Они действовали на завистливого школьника тем более странно и поражали тем неприятнее, что он только совсем недавно брел, подняв воротник куцонь-кой курточки, чтобы всего-навсего убить время, чтобы только как-то тихонько отсидеться в темноте зрительного зала. А что было здесь, перед театром?!. Наоборот, здесь, кажется, не хватало его одного. Притворно случайные, притворно «уличные», яркие люди, встреченные сегодня, ждали только его одного! Он или кто-нибудь такой же, как он, был им необходим на роль зрителя, потому что без него, случайного и до последней секунды ничего не ожидавшего зрителя, громадная затея по произведению ярких впечатлений на улице перед театром была полностью лишена смысла. И вот вместе с кровью, что теперь разгонялась по жилам с удвоенной скоростью, в завистливом школьнике распространялась злость: как это исподтишка и нечестно – он ни капельки не ожидал встретить такие яркие, ранящие впечатления и не был подготовлен к ним ни в малейшей степени!.. Что же это они, как же это они? Неужели вот так вот – нарочно! – подкараулили его, когда он был заспан, едва ли еще протрезвел, а одежонка – такую надевают только клоуны в цирке! Так то же клоуны, профессионалы, которые смешат намеренно и получают за это деньги!.. Это то же самое, что неожиданно ударить только что вставшего с постели, еще не проснувшегося человека!.. Какие подонки!..

Что касается цели удара, то завистливому школьнику она была понятна с самого начала: показывая ему, какое он, завистливый школьник, ничтожество, персонажи, встреченные на улице перед театром, – все эти бессчетные красавицы в шубках и мужчины в шарфах, обернутых вокруг шей по-модному, – подчеркивали и оттеняли свое великолепие. Таким образом, завистливый школьник был уверен, что это заговор влюбленных в себя персонажей против него, которого они хотели поразить своим великолепием.

Конечно, в своих мыслях, которые скакали более чем лихорадочно, завистливый школьник употреблял слово «заговор» в очень ограниченном значении – ведь он же не сошел с ума, чтобы действительно разглядеть заговор в уличной толпе. Он мысленно произносил это слово с тем оттенком, чтобы наверняка хотя бы самому себе подчеркнуть: здесь нет непреднамеренности и случайности. Наоборот, события с самого начала должны были развиваться именно так, как они и развивались.

«Впрочем, черт с ним со всем!» – решил завистливый школьник.

Когда до театра оставалось пройти каких-нибудь несколько десятков шагов, завистливый школьник титаническим усилием попытался изменить свое настроение: отчаянно постарался оживить уже едва дышавшее воспоминание о самодельном усилителе и забытое предвкушение впечатления, которое на ближайшей школьной дискотеке эта штуковина должна произвести на одноклассников и – как знать, – может быть, на одноклассниц. Из последних сил завистливый школьник вообразил, как соберутся одноклассники в радиорубке актового зала, где стоял магнитофон и крутили кассеты, как возникнет толкотня и одноклассники захотят покрутить ручки. Завистливый школьник предполагал небрежно не расслышать вопросы «не очень уважаемых» одноклассников и завести неспешный разговор о достоинствах и недостатках разной «техники» с «самыми уважаемыми». Это должно быть здорово!..

Но все же те несколько десятков шагов, что завистливый школьник прошел до входа в театр, на который набрел в точности по указаниям продавшей билеты тетушки-спекулянтки, произвели на него самое тяжелое действие. Мечты об усилителе, конечно, помогли настроению, но не столь действенно, как он рассчитывал.

«Совершенно спланированное и продуманное дело… Спектакль, за которым, стоят придумщики, они же – исполнители. Все ловко и подло рассчитали… Надо сказать, им, гадам, удалось на высшем уровне. На самом высшем уровне!..»

От вечерней улицы перед театром у него рябило в глазах.

Перед самой дверью театра завистливый школьник машинально посторонился и обождал: почти одновременно с ним, но все же на какие-нибудь мгновения позже, ко входу в театр, не от метро, а с противоположной стороны улицы, от отъехавшей огромной, блестящей, пахнувшей деньгами черной машины, от тротуара напротив, не ожидая, пока проедет поток машин, вынуждая их всех притормаживать и останавливаться, немного скользя ботинками по запорошенному тротуару, подошел роскошно одетый человек с удивительно прямой спиной, без перчаток, хотя было сильно холодно, в золотых, с драгоценными камнями перстнях и таком же белом шарфе, как тот, что был надет на человеке, которого завистливый школьник видел совсем недавно.

Деньги, деньги, деньги – легкое дыхание исходило от этого человека в воздухе…

Завистливый школьник как-то совершенно естественно обождал, пока человек с удивительно прямой спиной пересек улицу, не спеша потопал, отряхивая снег, начищенными до блеска ботинками и, ни на кого, в том числе и на ожидавшего, пропускавшего и чуть ли не дверь придерживавшего завистливого школьника не глядя, прошел в двери театра.

Только тут завистливый школьник немного пришел в себя и удивился: чего это он так расстарался, придерживая дверь, и зачем проявил такое почтение к этому незнакомому ему человеку?.. Тем более – завистливый школьник только теперь осознал это – совершенно никакого яркого впечатления, подобного тому, что произвели на завистливого школьника красавица в шубке или гордый человек в белом шарфе, этот человек с удивительно прямой спиной на него не произвел. Почему-то предполагаемое наличие у человека с удивительно прямой спиной больших денег не произвело на завистливого школьника никакого, тем более яркого и болезненного впечатления.

Завистливый школьник уже было опять начал думать про усилитель, но вдруг, вдогонку, еще разик представил, как только что держал дверь и при этом не испытывал совершенно никаких болезненных чувств из-за проходившего через нее богатого человека с удивительно прямой спиной.

«Странно!» – подумал завистливый школьник. Богатому человеку с удивительно прямой спиной он почему-то совсем не завидовал.

Потому-то завистливый школьник и не отнес богатого человека с удивительно прямой спиной к «заговорщикам».

«Нет, действительно, странно!» – завистливый школьник даже хмыкнул.

То, что человек с удивительно прямой спиной обладал большими деньгами, не произвело на завистливого школьника совершенно никакого яркого впечатления.

В гардеробе он оказался следующим по очереди за человеком с удивительно прямой спиной. Завистливый школьник с наслаждением снял с себя куцонькую куртчонку и женскую вязаную шапочку. Вот когда ему стало полегче: ведь свитерок на завистливом школьнике был ему вполне по размеру, даже немного великоват.

Глазами он поискал свою девочку, но той в театре еще не было. Или, быть может, она уже сидела в зале на своем месте?.. Завистливый школьник краем уха расслышал, как гардеробщица говорит человеку с удивительно прямой спиной:

– Купила, все, Таборский, купила, как ты сказал, как ты мне велел. Твой букетик за приполком у меня стоит, вот!.. С тебя, Таборский, значит… С тебя, значит, двадцать пять рубликов. Уж не знала, как и сказать… Но ты же сам велел денег не жалеть… Как мне денег не жалеть?.. Я ведь, в отличие от тебя, Таборский, к ним не привычная…

Завистливый школьник поразился: букет должен был быть очень шикарным, если он стоил целых двадцать пять рублей!

– Вы себе-то накиньте, накиньте, – добродушно проговорил Таборский. – Пусть будет двадцать восемь. Это нормально, почему не быть…

– Ой, да что ты! Прямо я не знаю… Не знаю прямо… Я уже накинула вообще-то! – ответила гардеробщица как-то дико и неестественно жеманясь, отчего ее сморщенное личико приобрело совершенно комичное выражение. – Ну, уж если ты, Таборский, как говорится, настаиваешь: двадцать восемь так двадцать восемь!

Таборский, ничуть не огорчившись из-за того, что гардеробщица, похоже, вела себя с ним не совсем честно, полез во внутренний карман пиджака, но бумажник застрял в кармане, и Таборский принялся с усилием его оттуда вытаскивать.

К тому времени за завистливым школьником уже пристроились в очередь к гардеробу еще два человека. Наконец гардеробщица взяла его куртчонку.

Таборский тем временем, чертыхаясь, уронил на пол позолоченную шариковую ручку, которую только что извлек из кармана.

– Чертов карман: слишком узок для моего бумажника! Сегодня мой бумажник набит особенно плотно – распух так, что из кармана не вытащишь! – тем не менее самодовольно проговорил он и взглянул на гардеробщицу, явно ожидая прочитать на ее лице восхищение его богатством.

Тут же, вслед за ручкой, он выронил из кармана на пол еще и несколько сложенных вчетверо листов бумаги с какими-то записями и пять или шесть двадцатипятирублевок. Гардеробщица, завистливый школьник и те несколько человек, что уже пристроились за ним в очередь, терпеливо ждали, когда же наконец Таборский вытащит свой бумажник. Завистлит вый школьник, обернувшись, заметил, что взгляды, которые стоявшие в очереди люди бросали на обладателя плотно набитого бумажника, были полны недоброжелательства и раздражения, а вовсе не восхищения его богатством.

– Бумажник распух так, что я его из кармана вытащить не могу!.. Плотно я его сегодня набил! – еще раз сказал Таборский, но тут лицо гардеробщицы стало злым, и она неожи-данно коротко, резко, сварливым голосом прикрикнула на него:

– Отошел бы уж лучше, Таборский, в сторонку, да там бы свое богатство тихонечко-то и вытащил! А мне тут нечего его показывать. Меня оно не интересует!

Тут уж стоявшие в очереди к гардеробу люди стали смотреть на Таборского с нескрываемым презрением.

– Ну что, не завидуете вы мне? – проговорил, взглянув неожиданно и прямо на людей в очереди, обладатель толстого бумажника и как-то горько и криво усмехнулся. – Не завидуете моим деньгам? Это-то и плохо!..

– Да презираем мы их, эти деньги! Счастья на них не купишь! – с насмешкой сказал какой-то дядька, стоявший позади завистливого школьника в очереди. – А вам бы я, молодой человек, посоветовал протрезветь, прежде чем в театр-то приходить!

– Ладно, хватит!.. В мои молодые годы выпить чуть-чуть – не грех. И потом я уже совершенно трезв… Презирают они мои деньги… Надо же! Для чего же я тогда стараюсь?! – проговорил Таборский, который действительно был достаточно молод, и затем уронил на пол еще какую-то сложенную вчетверо бумаженцию. Впрочем, завистливому школьнику показалось, что прежде прямая спина Таборского теперь, после того как никто не восхитился наличием у него больших денег, немного ссутулилась.

Завистливому школьнику стало его жаль, и он мигом нагнулся помочь: подобрал с пола деньги, бумаги, ручку. А тут и Таборский, чья спина, вопреки наблюдениям завистливого школьника, оставалась по-прежнему прямой, вытащил наконец свой бумажник из черной прекрасной кожи, – блестящий, большой, по всему было видно – туго набитый наличностью.

Затем Таборский небрежно вытащил из бумажника сразу большущую пачку денег, отсчитал двадцать восемь рублей, передал их гардеробщице. Та взяла их и тут же воровато посмотрела по сторонам. Очередь уже проявляла сильное и нескрываемое нетерпение.

Таборский небрежно скомкал остальные купюры и сунул их обратно в бумажник. Сделал он это крайне неловко, так что денежные билеты до половины остались торчать наружу и едва тут же не высыпались из бумажника на пол. Затем Таборский вновь, как будто он только что не имел неприятного опыта, впихнул в узкий карман бумажник, документы, ручку и номерок от пальто..

Потом, прижав руку, точно у него болело сердце, к пиджаку, оттопырившемуся на груди из-за бумажника, он медленно пошел куда-то… Кажется, к двери на улицу, покурить в предбаннике – теперь следить за Таборским завистливому школьнику мешала колонна.

– Надо же!.. – потрясенно произнесла ему вслед гардеробщица.

– Молодой какой, денежный, странный, хвастливый!.. – сказали откуда-то сзади, из очереди.

Завистливый школьник убрал свой номерок в карман, но от гардероба еще не отошел, так что продолжение разговора было ему слышно…

– Знаете, это Таборский – бывший актер нашего театра. После театрального училища он играл на сцене совсем мало, потом бросил театр и теперь зашибает деньгу – организует эстрадные концерты, – затараторила гардеробщица, принимая очередное пальто у того самого дядьки, что выразил презрение к деньгам человека с удивительно прямой спиной. – Он к нам в последнее время каждый вечер приходит, смотрит на одну актрису: она совсем молоденькая, еще почти неизвестная, всего три месяца на театре, в сегодняшней премьере будет играть. .. Этот каждый раз велит мне купить для нее цветов… Ну а мне что, разве трудно?.. – она опять воровато посмотрела по сторонам, точно ожидая появления фининспектора. – Наговорил тут всякой ерунды!.. Оно и понятно – выпивает постоянно, все время под хмельком. А выпьет, становится болтлив: заговаривает с каждым встречным, хвастается своими деньга ми. Не ровен час, пришибут его из-за этих денег какие-нибудь нехорошие люди!.. Страшно мне за него!..

Завистливый школьник пошел от гардероба прочь. Краем глаза через дверь он увидел, что Таборский вышел на улицу и курит: клубы то ли дыма, то ли пара валили от него на морозе. До спектакля оставалась еще уйма времени.

А в вестибюле, где стоял завистливый школьник, прогуливалось много народа. До него доносились всевозможные восклицания и восторженные громкие фразы.

Вот он расслышал, что говорит слева от него высокая худая женщина:

– Ах!.. Мы были на прошлой премьере!.. Мы видели великого молодого актера Лассаля на прошлой премьере. Это было великолепно!.. Мы были на прошлой премьере, и вот мы уже на новой премьере! Мы вновь будем смотреть великого Лассаля… – завистливый школьник успел увидеть говорившую лишь искоса, лишь краем глаза. От всей ее фигуры, от молитвенно сложенных рук исходили восторг и самозабвенное умиление.

Завистливому школьнику показалось, что она намеренно говорит все с эдаким-то молитвенным вдохновением и рассчитывает при этом именно на его внимание. Словно овевая его этими преувеличенными восторгами, – ведь она же понимала, что он все прекрасно слышит, – она хотела заморочить ему голову и утаить от него какую-то очень важную суть вещей, какое-то главное дело.

Завистливый школьник тут же отошел от нее и встал в другом месте возле колонны.

– Осокин мне нравился всегда… Я покорен им еще с той первой роли. Помните?! Помните?!. – спрашивал мужчина, опять-таки непонятным образом косясь именно на завистливого школьника, словно и он рассчитывал в своем разговоре только на него. Но этот разговор доносился уже совсем с другой стороны, от большой группы людей, которые не имели никакого отношения к той первой, высокой и худой женщине.

«Неужели и здесь тоже?!. И здесь то же самое, что на улице?!. Осокин… Вот как!.. Мне кажется, ни разу не слышал», – промелькнула мысль в голове завистливого школьника. Но в этот момент его сердце еще не начинало бешено стучать. Чуточка спокойствия, которой он был обязан мечтам о своем усилителе, еще оставалась в нем. Но хватить ее могло лишь совсем ненадолго.

– Но что бы я не пришел на премьеру?!. Чтобы не засвидетельствовал своего почтения?!. Нет, Осокин – молодец!.. Появись этот спектакль пять лет тому назад, он бы был никому ненужен. Нет худа без добра!.. – говорил своей юной спутнице какой-то изысканно одетый мужчина справа. – Нет худа… Осокин… – дальше все очень бессвязно, неразличимо, перебиваемо шарканьем ног по ковровой дорожке, голосами, возгласами… Но все так же восторженно и без доли сомнения. Точно только для того, чтобы произвести страшное впечатление на завистливого школьника.

Но завистливому школьнику было неясно для чего и почему они так все старались?!

«Чушь!.. Дрянь!.. Эти восторги – чушь и дрянь… Но не могут же они быть пьяные?! И все сразу?!. Но тогда, в трезвом уме, чего ради можно так умиляться и восторгаться этими актерами?!. Что же говорящие – пьяные что ли?!.»

– Играет с колес… Лассаль… Осокин… Великолепно!.. Я с вами не согласен… Мартынов лучше… Он мог бы в этой роли лучше… Мартынов – гений!., Десять лет – «кушать подано»… Какой талант!.. Ничтожество!.. Это Осокин гений!.. Да бросьте вы, они все прекрасны здесь!.. Нет уж, дудки!.. – уже было трудно различить, кто и откуда говорил, кругом были красивые лица, великолепные наряды, шик, феерическое впечатление. Точно на завистливого школьника враз обрушили все умное, блестящее, яркое, красивое и восторженное, что можно было собрать в этот вечер с целой Москвы: лица, наряды, разговоры… Да как обрушили – с вдохновенной силой, с исступлением!

Завистливый школьник было начал прогуливаться в фойе театра кругами, но вскоре остановился, окончательно пораженный тем, как разом раскраснелись, как были восторженны и возбуждены находившиеся вместе с ним в этом небольшом помещении люди, словно теперь был какой-то невероятный момент, когда экспромтом праздновалось всеобщее неожиданное везение: будто несколько минут тому назад что-то такое вдруг совершилось, что всем сразу стало очень хорошо. Вмиг все мозги ополоснуло неожиданным восторгом.. Неужели же все это случилось только потому, что он, завист ливый школьник, появился в этом фойе и теперь растерян но стоял на его середине, не зная, куда деть себя, свои руки ноги?!.

Завистливый школьник и рад был бы не поверить этому предположению, но он до сих пор не избавился от своих недавних подозрений насчет заговора на улице перед театром, и у него вновь появилось сильное ощущение, что и здесь его пытаются одурачить. Здесь он опять был в роли того самого единственного зрителя, которого всем этим спектаклем и надо было обмануть, на которого-то и было рассчитано происходившее здесь действо!

Но тут завистливый школьник отчетливо почувствовал, как на него действует висевшее в воздухе некое странное, судорожное напряжение. Но оно действовало не только на него. О, нет, не может быть!.. Не может быть, чтобы здесь всем угрожала какая-то опасность!.. Но есть же, есть же это тягостное, гробовое чувство, которое так и витает в воздухе среди смеющихся лиц, среди тяжелых портьер и золоченых банкеток, среди буфетного шампанского и шумных, возбужденных возгласов!.. Тяжко! Тяжко и неспокойно… Хоть и смех кругом, хоть и возбуждение – радость эта мимолетна, она только на какие-то краткие миги, только на секунды! Точно люди, прогуливающиеся в фойе театра, норовят одним рынком отскочить на шаг в сторону от охватывающего их ужаса. Находящимся сейчас в театре людям тяжко и неспокойно. Но именно от того, что это так, самое большое напряжение и величайшая опасность грозят завистливому школьнику!.. Ему, а не кому-то другому, не им! Только завистливый школьник может оказаться здесь самой слабой жертвой, самой легкой добычей… И кругом – эти разговоры, бесконечные разговоры об актерах, кругом эти висящие на стенах актерские портреты, которые словно взяли все фойе в окружение. Взгляни направо – актерский портрет, посмотри налево – тоже портрет актера!.. Там – театральная афиша, здесь вот – рекламный плакат: лица актеров, их имена, названия спектаклей… Взвинченная торжественность, яркий свет люстр, стены – одно сплошное красное марево. Все это словно тонкой, мучительной струйкой выдавливало из завистливого школьника костный мозг, голова у него уже начинала болеть и кружиться, перед глазами прыгали мушки – это был уже не заговор, а самое настоящее покушение на здоровье и на саму жизнь. Еще немного – и ему уже будет не выдержать!.. Какие-то страшные, непривычные, прежде никогда с ним не случавшиеся слабость и неуверенность расплющивали его. Должно быть, это было с похмелья… Должно быть, это явилось следствием недосыпания…

– Откуда ты такой дикарь?! Откуда ты, господи?!. – вдруг раздалось у завистливого школьника за спиной.

– Что?! – он резко, кажется, даже крутанувшись на каблуках, обернулся. Теперь он тоже был изрядно взвинчен и возбужден. Он вздрагивал от громких звуков.

Под галереей актерских фотопортретов прислонилась к стене пожилая женщина, ее седые волосы были завиты в кудряшки. В руках у нее была пачка театральных буклетов, которыми она торговала, как это обычно бывает в театрах перед спектаклями.

Буклетов у нее никто не покупал, и лицо у нее было уставшее и недоброе. Фигура пожилой женщины была напряжена, а поза, в которой она стояла, – неестественна: она выставила вперед правую ногу и по-балетному вывернула наружу стопу. Странно, откуда она здесь такая взялась?!. А впрочем, чего же тут было странного?.. Но завистливый школьник все же подумал, что пожилая женщина работает здесь чуть ли не первый день и, скорее всего, скоро из театра уволится. – Вот такая мысль, возникшая вроде бы не из чего, ни к чему не относившаяся и ни на какие выводы не наталкивавшая, появилась в его голове.

– Значит, тебе никто не объяснил, что сюда надо приходить в нарядных штанах?.. А ты в чем пришел? Посмотри, что на тебе надето!.. Где ты взял эти короткие портки?!. Ты разве не слышал» что театр – это церковь искусства?! Ты слышал такое выражение, глупый дикарь? – спросила продававшая театральные буклеты пожилая женщина у завистливого школьника.

Но значит, это – иконы?! – отчего-то вдруг испытав приступ необъяснимого, едва ли не медвежьего страха тем не менее произнес завистливый школьник, и пальцем показал на фотопортреты актеров. От этого собственного жеста он испугался еще сильнее…

– Иконы!.. – уверенно и резко ответила ему пожилая женщина.

– А что же вы мой портрет здесь не повесили?.. – спросил завистливый школьник неожиданно для себя самого.

– Актеры на портретах многого в жизни добились. А ты – нет… – ответила пожилая женщина, продававшая театральные буклеты.

– Как же вы можете так говорить?.. Вы же не знаете, кто я. Может, я добьюсь в своей жизни даже большего, чем эти актеришки на портретах!.. – обиделся завистливый школьник. – Да, правильно, все дело именно в этом: вы же не знаете, чего я еще добьюсь! Я ведь еще школьник… Я ведь не могу чего-нибудь добиваться, пока я еще школьник, – добавил он.

Но на пожилую женщину с театральными буклетами в руках его слова не произвели ровным счетом никакого впечатления.

– К театру, к ярким театральным профессиям ты никогда не будешь иметь отношения! Никогда!.. Достаточно один раз взглянуть на тебя, чтобы это стало совершенно ясно, – отчеканила она. При этом в ее голосе звучала нержавеющая сталь.

– Ах вот как?!. Но почему, когда вы говорите про жизненные достижения, вы имеете в виду только лишь один театр и актеров?! Так нельзя! – воскликнул завистливый школьник. Он чувствовал себя так, словно продавщица буклетов приперла его к стене, и с мгновения на мгновение ему настанет конец. Хотя, спроси его в тот момент, в чем этот конец будет выражаться, – он бы не смог ответить.

– Здесь, в театре, творят люди яркой профессии, – пожилая женщина продолжала поучать завистливого школьника.

– Это лампочки бывают яркие и неяркие! – возразил он ей. – А профессии не делятся на яркие и не яркие.

– Делятся, очень даже делятся! – продавщица буклетов оставалась невозмутима. – Чуешь здешнюю, театральную атмосферу?.. Тебя здесь развлекают, учат, делают мудрее… И делают это необыкновенно ярко, прекрасно. Так что не будь дураком – расслабься и наслаждайся. Не суетись, тебя все равно обманут. А обманутому зрителишке ничего делать не надо – оденься покрасивше, притащись в театр и смотри пьесу. Кстати, у тебя есть такой костюмчик… Ну знаешь, наверное, такой вот… Сейчас модно такие носить… Ах, да что у тебя спрашивать, наверняка, у тебя нет такого костюмчика!.. Советую тебе – наслаждайся актерами. Внимательно смотри на них. Особенность в их яркой профессии следующая: в их яркой профессии одной работой, одним трудолюбием ничего не добьешься. Кстати, я тоже отрицаю тупой монотонный труд. Например, такой, как продажа буклетов… Так вот, в яркой актерской профессии нужно, кроме трудолюбия, еще кое-что… Я бы даже сказала не кроме, а вместо трудолюбия!.. Что конкретно? Никто не знает!.. Ха-ха!.. Наверное, талант, внешние данные, везение, связи… Ха-ха!». Какой же ты все-таки дикарь и какие на тебе ужасные штаны!.. Нет, у тебя никогда не будет яркой профессии.

Завистливый школьник пытался вставить в ее тираду хоть слово, но, кажется, ее уже было невозможно остановить. Она все говорила и говорила:

– Многие люди хотят пальцем дырку в столе провертеть, упорством взять, усидчивостью. А это сейчас самое презираемое. Я, например, сейчас восторгаюсь одной лишь яркой актерской профессией. Актеры не тратят время на тупой монотонный труд, от которого, лично у меня, через пять минут начинается аллергия. Этот чертов монотонный труд не дает в яркой актерской профессии никакого эффекта. Для успеха в яркой актерской профессии нужен не занудный труд, а что-то другое. Что именно – точно никто не знает. Ха-ха!.. Я сейчас пью таблетки от аллергии. Одна таблетка – и нет аллергии, и все время хорошее настроение. Лично я восторгаюсь актерами. Все остальные люди имеют совсем неяркие профессии. Все у них хуже. И сама жизнь – тоже хуже. Ты – дурак!.. Ты, судя по всему, не умеешь наслаждаться театром.

Завистливый школьник все-таки оборвал пожилую женщину – он начал говорить, не дожидаясь пока она закончит свою речь. Завистливый школьник говорил с жаром, с силой понимания, которое вдруг ему открылось:

– Но значит, вы не станете восторгаться успехом в той неяркой профессии, где добиться чего-нибудь можно только одной лишь монотонной, самой каторжной, самой ломовой работой?! В той неяркой профессии без сна и отдыха трудиться нужно, в ней нужно проявить железную волю, но восторгаться человеком, который добился успеха в такой неяркой профессии вы не станете, его портрета не повесите на стенку!.. Не повесите на доску почета!

– Бывают разные доски почета, – по-прежнему спокойно ответила пожилая женщина, продававшая театральные буклеты. – На одну из досок почета и твой портрет повесить могут. Но почет той доски будет не яркий, не такой, как почет портретной галереи актеров, которая есть здесь, в театральном фойе. Почет у тебя будет, да не тот. Не тот яркий почет, которого всем, и тебе в том числе, больше всего хочется. Ведь правильно же – хочется тебе эдакого-то, театрального почета, а?.. Нашего почета?.. Нашей яркой профессии?.. Не может быть, чтобы тебе не было завидно!..

– Как же вы смеете так говорить?!. – завистливый школьник не унимался. – Вы мой усилитель… Ах, вы же ничего про мой усилитель не знаете!.. Вы всю радиоэлектронику как отрасль человеческой деятельности пустили по второму сорту, зачислили в неяркие профессии. Значит, заниматься радиоэлектроникой хуже, чем актерствовать?! Я не согласен!.. Слышите, вы, непробиваемая тетка!.. Я с вами категорически не согласен! – он уже почти перешел на крик и только испугавшись собственного громкого голоса замолчал.

– Глупо сравнивать профессии друг с другом. Вот почему про это нигде и не пишут. Тема сравнения профессий щекотлива, тема ярких и неярких профессий в печати никогда не обсуждается. Хотя всем давно понятно, что наш театральный успех – это успех особенный, яркий. И почет к нам тоже – особый, яркий, тот, которого всем хочется. Да не все его получат: Ну ладно, иди, не стой возле меня… Ты ничего не понимаешь… Я скажу им, что из-за тебя у меня ничего не купили… – она осеклась, словно враз образумившись, точно нечаянно проговорилась о чем-то и теперь жалеет об этом.

Но завистливый школьник остановиться уже не мог, хотя говорить стал чуточку потише:

– Но если совсем не хочу заниматься этим театром, этим актерством?!. Да, правильно, у меня нет отличных внешних данных и нет актерского таланта, но ведь мне и не нужно ни то, ни другое! Я радиолюбитель, у меня будет другая профессия, пусть и нет в ней ничего яркого… Тьфу ты, прилипло!..

– Тебе не нужны хорошие внешние данные и талант?! Ну ты и дурак! Ха-ха! – развеселилась продавщица театральных буклетов.

– Да, не нужны, потому что я планирую добиться успеха в профессии радиоэлектронщика! Может, я хочу усидчиво, монотонно трудиться! Именно такой труд мне и нравится. Поработал, а потом – чайку с пряниками попил!.. Чайку… Отдохнешь, и опять… Вы знаете, когда паяешь усилитель, то только такой монотонный труд и нужен: очень много мелких деталек, всяких тоненьких медных проволочек, разноцветных проводков!.. Успех достигается именно усидчивостью и монотонной работой. Не нужна тут взвинченная атмосфера, модные костюмчики, отличные внешние данные… Тут монотонный процесс, никакой яркости. Зато потом, благодаря этому усилителю, вы получаете такой необыкновенный звук, что все поражаются!.. Я вашей яркой театральной профессии ни капельки не завидую, честное слово. Правда, ни капельки!.. Как же я могу завидовать вашей яркой театральной профессии, если я в театре сегодня только во второй раз? Да вы же тоже используете у себя в театре усилители! Должны же использовать!.. Вам без людей неярких профессий не обойтись!.. Без того, что дают люди неярких профессий… Тьфу ты, прилипло: яркие – неяркие!.. Но почему вы сразу смеетесь, если я не хочу заниматься актерством, театральными делами. Почему вы сразу делите успех на яркий и неяркий?!. Словно вы подталкиваете меня к тому, что я обязательно должен завидовать вашей актерской, театральной профессии. Зачем вы так жестоко разделяете профессии на яркие и неяркие?!. Почему вы считаете занятие радиоэлектроникой неяркой профессией, профессией второго сорта, недостойной восхищения?!. Ведь почетны все профессии, так нас в школе учат! Да ведь и вы сами – не актриса, а всего лишь продавщица театральных буклетов. Значит и вы занимаетесь неярким делом, и ваша профессия – неяркая!..

Следом у завистливого школьника вырвался неожиданный вопрос:

– Как же мне теперь быть? Ведь теперь я обязательно стану сравнивать профессии по степени яркости, начну завидовать и мучаться, – еще короткое время назад он и предположить не мог, что подобная перемена в его чувствах возможна.

И тут в голове завистливого школьника сегодняшние «заговоры» наконец-то сложились в цельную, ясную картину.

Он понял, в чем причина напряжения, которое он чувствовал повсюду, теперь завистливому школьнику стало ясно, отчего у людей, прогуливавшихся в фойе театра, были так судорожно сведены нервы: судорога возникала от сравнения профессий. «Как удержаться от того, чтобы не начать сравнивать профессии, и что делать, когда вдруг станет окончательно ясно, что моя профессия – неяркая?» – каждый из зрителей, собравшихся в театральном фойе, видимо, задавал себе именно такие вопросы. Словно объевшаяся таблеток продавщица театральных буклетов была права, хоть завистливый школьник так до конца с ней и не согласился. Точно действительно все успехи делятся на яркие и неяркие. А раз так, то перед завистливым школьником открывалась страшная, жуткая перспектива: сколько бы он со своими усилителями ни старался, не видать ему яркого успеха как своих ушей. И когда бы ни пришел он в театр: и сейчас, и через десять лет, и через двадцать, каждый раз он будет понимать, что все, чего он добился в своем неярком занятии, – это ничто по сравнению с настоящим успехом в яркой театральной профессии. И никак в его неярком деле яркого успеха добиться нельзя, какую бы ни сделал он титаническую работу, какое бы ни проявил адское терпение, – все его труды будут зачтены по другому, неяркому ведомству. Ничего тут терпение и труд не способны были изменить, поскольку скроены они были не по яркой, не по актерской, не по театральной мерке. И никакого отношения тот адский труд к такому вот вечеру в театре никогда не станет иметь. Как ни старайся, все будет второй сорт, все, как говорила эта буклетерша, почет, да немного не тот. И знал, знал завистливый школьник, что помимо всех органов чувств был в нем какой-то орган, который только для того и существовал, чтобы отличать помимо ума, помимо чувства справедливости яркое от неяркого. Орган этот никуда не денется, до конца жизни его атрофироваться не сможет, как бы он сам этого ни хотел.

А ведь точно: не тот почет, не тот! Не та в нем приправа, не та специя, не тот вкус и запах!.. Совсем другое в нем дело! Другое, неяркое занятие!..

В том страшном миге, когда завистливый школьник это все понял, был один хороший момент: теперь ему было ясно, кто здесь главные заговорщики – ими были те актеры, что были изображены на портретах, висевших в театральных фойе.

А людишки-зрителишки, которые восторгались в фойе театра игрой актеров и спектаклями, сами были в точно таком же положении, как и он. Единственная разница между ними и им, школьником, заключалась в том, что он был среди них самым глупым, самым наивным. Ведь он начал догадываться о разнице, существующей между яркими и неяркими профессиями, только сейчас и то – благодаря подсказке пожилой женщины, продававшей театральные буклеты. Так что людишки-зрителишки, якобы случайно оказавшиеся рядом с ним и беседовавшие в фойе театра, на самом деле действительно ломали перед ним комедию. Ведь перед ним, пришедшим в театр всего во второй раз в своей жизни, и они тоже могли сойти за представителей ярких профессий. Они думали, что он дурачок и не знает, что профессии, в которых они трудятся, ничуть не ярче его радиоэлектронных занятий. Они хотели в его глазах сойти в этом театре за своих и тем потешить свое самолюбие, каждый из них придумал для себя какую-нибудь мелочь, деталь: манеру держать незажженную сигарету, говорить со значительным видом какие-нибудь умные фразы, – и этой мелочью пытался произвести на него впечатление, потрясти его, чтобы он ужасно мучался, ходил и не мог понять, что же есть в них такого замечательного, что так блестят они и такие кружат хороводы друг с другом, каким таким странным способом они смогли вдруг всех обмануть и добиться в своих неярких занятиях яркого успеха?!. Ведь он в своих стареньких коротеньких брючках был среди них в самом невыгодном положении, на его убогом фоне и они могли сойти за представителей ярких профессий, за блистательных заговорщиков.

Не заговорщики! Они на самом деле не заговорщики – та высокая и худая женщина своими восторгами пыталась скрыть от него именно это. И тот мужчина тоже пытался от него это спрятать…

А ведь им так хотелось стать блестящими и яркими, как актеры, заговорщиками! И ведь стали людишки-зрителишки заговорщиками, хоть на секунду, а стали!.. На миг сменили свое неяркое занятие на яркое. Все потому, что в театре появился он – простачок-школьник.

И вот у людей, прогуливавшихся и беседовавших друг c другом в фойе театра, было уже такое выражение лица, такой радостный, почти истерический бред они продолжали нести, – так представлялось завистливому школьнику, – словно только что они ждали чего-то ужасного и вдруг узнали, что это ужасное не произойдет. А у кого-то из них было даже такое выражение лица, словно он именно в эту минуту слушал, как: ему говорят: нынче и ты – блестящий и яркий заговорщик, исчез вопрос о принадлежности к яркой профессии, больше не: делятся профессии на яркие и неяркие. И прогуливавшийся в фойе театра зритель никак не мог поверить в это; но сам, тем! временем, уже готов был сойти с ума от счастья и желал слышать это известие еще и еще: что он тоже яркий заговорщик и не делятся больше профессии на яркие и неяркие. Но ведь это была ложь, что он – яркий заговорщик! По-прежнему витала в театральном фойе ужасная мысль о том, что успехи я профессии делятся на яркие и неяркие, и потому, поглядывая на обманутого ими простодушного школьника, находившиеся здесь люди все же спрашивали себя: что же нам делать, как же нам быть? Как нам не сравнивать свое неяркое занятие с яркой актерской профессией?! Но продолжать задавать себе этот вопрос означало для них сойти с ума. А чем сойти с ума, уж лучше им было попытаться примитивно обмануть себя: и мое занятие яркое, и мой успех – яркий, и я – блестящий заговорщик! И вот уже дикое, безумное возбуждение ширилось и вздымалось кругом: «Ах, Лассаль!.. Ах, Курочкина!.. Ах, Осокин!.. Видали ли вы?!. Слыхали ли вы?!. Ну что вы!.. Зря!.. Душа моя, непременно спешите в театр!..»

Завистливый школьник уже был готов сказать пожилой женщине, продававшей театральные буклеты, самые отвратительные грубости, но как раз в этот момент в фойе театра, прямо у входных дверей произошла одна сценка, которая отвлекла его от этого разговора.

Пока завистливый школьник общался с пожилой женщиной, продававшей театральные буклеты, Таборский, выкурив в стылом предбаннике сигарету, которой он дымил, неизвестно кого поджидая, вошел обратно в фойе театра. То ли из вредности, то ли она действительно забыла, как он выходил, но билетерша вновь потребовала у Таборского билет. Чтобы избежать напрасного долгого спора, – до спектакля оставалось не так много времени и как раз в тот момент в дверь валило великое множество опаздывавшего народа, которому он мешал, – Таборский полез в карман за бумажником, в который он положил свой, уже один раз надорванный на контроле театральный билет.

Как и совсем недавно возле гардероба, бумажник опять не хотел вылезать из кармана, и билетерша попросила Таборского отойти в сторонку, потому что он задерживал возникшую у входной двери очередь. Но Таборскому именно в этот момент удалось извлечь бумажник на свет божий и он уже полез в то отделение, где вместе с деньгами должен был быть сунутый туда второпях театральный билет. Сразу за Таборским стояла большая и шумная группа подростков, судя по виду приехавших в Москву откуда-то из провинции, – он шагнул в сторону, пропуская их в двери. Один из подростков, рванувшихся вперед, толкнул его под руку, и пачка денежных билетов, которую Таборский столь небрежно сунул в бумажник еще когда стоял у гардероба, вывалилась на пол.

Если бы деньги были сложены аккуратно, купюра к купюре, они бы, наверное, и упали аккуратно. Но Таборскому в этот день не везло: купюры веером разлетелись в разные стороны так, как их, наверное, нельзя было бы раскидать и нарочно! Самым примечательным было то, что большинство купюр оказалось самого крупного или предпоследнего перед самым крупным, достоинства. Под ноги толпившимся подросткам из провинции на пол театрального фойе легли тут и там суммы, где размером в месячную стипендию студента-отличника, где в аванс инженера, а где – в чью-нибудь пенсию.

Подростки протяжно охнули и, кажется, приготовились в следующую секунду кинуться собирать с полу рассыпавшееся богатство. Таборский обреченно замер. Пораженно замерли, чуть ли не раскрыв рты, и остальные люди, находившиеся поблизости в театральном фойе и обратившие внимание на эту сцену. Раздавшиеся при этом пораженные возгласы слились в один громкий возглас, который и отвлек внимание завистливого школьника от разговора с пожилой женщиной, продававшей театральные буклеты. Неизвестно, что бы было потом и как бы Таборский отбирал у школьников свои деньги, какое дознание пришлось бы провести сопровождавшее группу подростков учительнице, но в эту секунду на входе в театр появился тот самый человек с гордой, непокрытой головой и в белом шарфе, который так поразил своим вдохновенным видом завистливого школьника, когда тот еще только шел сюда.

Только теперь завистливый школьник вспомнил, что несколько раз видел этого человека по телевизору. А это был начинавший, но уже громко заявивший о себе молодой актер по фамилии Лассаль, которого к этому времени успели объявить великим некоторые критики, настроенные особенно благожелательно и восторженно.

Лассаль вошел в фойе театра, глядя куда-то поверх голову как раз в ту секунду, когда находившиеся там люди вскрикнули из-за рассыпавшихся денег.

Произошедшая за этим немая сцена длилась целых десять или двадцать секунд: все, кто был в этот момент в фойе театра поблизости от входа, включая подростков из провинции, конечно, узнали Лассаля и ждали, что он станет делать, увидав лежавшие на полу прямо у его ног крупные деньги.

Лассаль же, который вошел в фойе театра с гордо поднятой головой, как показалось завистливому школьнику, не видел того, что было у его ног и, вероятно, решил, что пораженные возгласы, которые на самом-то деле относились к рассыпавшимся деньгам, вызваны его появлением.

Впрочем, конечно, неожиданное появление Лассаля именно в этот момент еще больше поразило находившихся поблизости людей. Два этих события – падение денег и появление Лассаля – наложились друг на друга, и Лассаль, как представилось в этот момент завистливому школьнику, сам удивился, что один его вид действует на людей подобно грому с ясного неба. Конечно, как представлялось завистливому школьнику, Лассаль знал себе цену и знал, что производит на зрителей сильное впечатление, но что оно до такой степени сильно, Лассаль, безусловно, не предполагал. Лассаль не смог сдержать довольной улыбки и, по-прежнему не глядя себе под ноги, прошел в фойе прямо по лежавшим на полу деньгам Таборского, мимо билетерши, которая с восторгом к угодничеством заглядывала ему в лицо, не зная, чем она в этот момент может услужить ему.

Он прошел по деньгам, оставив на купюрах грязные большие следы, и некоторые из них даже прилипли к подошвам его ботинок и отвалились лишь позже. И завистливый школьник вдруг увидел, как велик, как огромен этот человек в своем невероятном экстазе, в своем самолюбовании. Как каждая клеточка тела этого человека послушно двигалась в такт его тигриной, легкой и сильной походке. И завистливый школьник, кажется, самим костным мозгом своим ощутил, что даже если и принять на веру бредовое предположение, что до этого мига человек этот, Лассаль, был совершенно ничтожен, пуст, глуп, и только глупость и неразборчивость толпы могла вознести его куда-то, на какой-то пьедестал, где есть известность и величие, то в эту секунду он нечто такое пережил, такая страшная дуга восхитительного экстаза в нем блеснула, что выжгла она в нем невероятный, фантастический след. И след этот до самой смерти читаться будет в горящих глазах его, и будут смотреть в глаза эти потрясенные зрители и верить им, верить, что бы и как ни говорил человек этот, одним блеском этим завороженные…

На Таборского Лассаль даже не взглянул. Остановившись, Лассаль крикнул какой-то другой женщине, похожей на билетершу, которую завистливый школьник поначалу не заметил и которая уже бежала к дверям, к театральному кумиру совсем с другой стороны фойе.

– Анна Серафимовна, что же это такое?! В служебный вход – не войдешь!.. Заперт!.. Я столько времени жал на звонок!.. – крикнул Лассаль строгим голосом, а сам в этот момент продолжал улыбаться. Завистливому школьнику представилось, что Лассаль все сильнее начинал осознавать, какой невероятный, удивительный вскрик раздался в фойе театра при его появлении, как округлились глаза находившихся там людей, как замерли они пораженно, когда он вошел в дверь.

Всю эту сцену – разинутые рты, перекошенные лица, обалдевшую билетершу, которая не знала, куда ей кидаться, Лассаль – полагал завистливый школьник – принял за подтверждение собственного величия. И от такого невероятного, потрясающего, невиданного впечатления, которое он, может, в глазах зрителей не видел ни на одном из своих спектаклей, актер Лассаль взлетел, вознесся к самым вершинам счастья – так в этот миг представилось завистливому школьнику, потому что глаза Лассаля стали лучиться уже неким безумным счастьем, а превосходство над собравшимися в театральном фойе людьми, которое он излучал, уже стало немного отдавать сумасшествием…

Тем временем никто не бросался собирать деньги, никто даже не шелохнулся, не сделал ни шажка, не нагнулся. И в первую очередь не спешил подбирать с пола свои деньги сам Таборский.

Дальше все происходило очень быстро: женщина что-то тихо сказала Лассалю, и он, подписав несколько программок, протянутых ему подсуетившимися почитателями, пошел обратно к двери и тут наконец заметил Таборского, который стоял невероятно прямо, так, как будто это не его деньги валялись на полу, и так же, как все, смотрел на Лассаля.

– Как ты поживаешь? – спросил Лассаль Таборского, вероятно, по старой дружбе. – Зарабатываешь деньги?.. Ну-ну!.. Зачем ты ушел из театра? Ты же творец, Таборский!.. А не какой-то жалкий концертный администратор!..

– Но почему сразу жалкий?! Может, это мое призвание!.. – спокойно проговорил Таборский.

Лассаль по-прежнему не смотрел себе под ноги, а между тем одна из крупных купюр даже прилипла к подошве его ботинка.

– Это его призвание! Может… – Лассаль кивнул в сторону завистливого школьника, который к этому моменту уже подошел к ним совсем близко. – А Таборский мог блистать на сцене!..

– Да ну тебя! Иди, тебе надо сейчас играть… И не нужно было тебе появляться здесь, в фойе.

– Иду, а ты собирай деньги… – сказал Лассаль и стало понятно, что он с самого начала разглядел, что лежит на полу.

– Да ну их к черту! – сказал Таборский и, не оборачиваясь, медленно пошел куда-то в сторону буфета.

Лассаль, хмыкнув, вышел из театра. Никто по-прежнему не шевелился.

– Стойте! – крикнул Таборскому завистливый школьник. Таборский остановился и, обернувшись, отрешенно посмотрел на него.

А завистливый школьник уже торопливо подбирал рассыпанные на полу купюры. Мигом собрав их, он подбежал к Таборскому и протянул тому деньги:

– Возьмите!.. Бедные, несчастные деньги, совершенно неяркие!.. Беззащитные. Как он их растоптал! А одну купюру он даже унес на своем ботинке. Деньги за себя постоять не могут.

– Что?! – пораженно спросил Таборский, беря деньги из рук завистливого школьника.

– А то, – сам себе удивляясь, сказал завистливый школьник, – что деньги – это тоже штука неяркая, скромная! Успех, да не тот!.. А ведь сколько на них всяких полезных вещей, всяких радиодеталей можно купить!

– Странные у тебя рассуждения, – проговорил Таборский. – Но, во всех случаях, спасибо за помощь. Приглашаю тебя со мной в буфет. Я как раз шел выпить вина. Ну а тебя угощу мороженым.

Они пошли в буфет.

– Кто этот человек в белом шарфе? – спросил по дороге завистливый школьник.

– О, это знаменитость, восходящая звезда актер Лассаль. Он действительно великолепный актер. У него во всем свой оригинальный почерк. Он и к спектаклю-то, в отличие от большинства актеров, никогда не готовится, играет с колес, приходит в театр позже зрителей. Сегодня ты его увидишь на сцене. Он играет Арбенина. Не знаю, почему он позволил себе появиться в фойе перед спектаклем…

– Да-а, жаль мне вас с вашими неяркими, беззащитными деньгами. Лассаль по вашим деньгам прошел и даже не взглянул на них, стал автографы раздавать. Я же понимаю, как вам должно быть обидно: вам же хотелось, чтобы все восхищались вашими деньгами, говорили о них, и вот – ваши деньги в грязи лежат, а все в этот момент смотрят на Лассаля, а на вас с вашими деньгами, хоть они и очень большие, никто внимания не обращает. И он первый не обращает. Наоборот, вы даже всем мешаетесь, раздражаете всех. Я представляю, как вы должны не любить театр и актеров!..

– Перестань, все это неправда, – Таборский положил на плечо завистливому школьнику руку. – Театр – это самое прекрасное, что есть на свете, а актеры – замечательные, талантливые люди, я сам еще недавно был актером. Так что все, что ты говоришь, – это чушь и неправда!

– Как неправда?!. Он и сам про вас сказал, что вы жалкий администратор, а могли бы быть творцом, блистать на сцене. Значит, вы должны завидовать. Оно и понятно, профессию актера с профессией администратора не сравнить – не та яркость!..

– Перестань, администраторы в театральном деле тоже нужны. И никому я не завидую. Тем более Лассалю – он мой друг. По крайней мере, я считаю его своим другом… Кстати, с чего ты взял, что я администратор?!.

Они подошли к буфету и, не становясь в очередь, Табор-ский попросил у буфетчицы бокал вина. Никто из множества людей, стоявших в очереди, не сказал им ни слова, наоборот, все почтительно расступились перед ними, но, как это часто бывало в те годы, буфетчица была согласна продать только бутылку целиком, и Таборский взял целую бутылку. Завистливому школьнику он взял мороженое. Они сели за свободный столик, и Таборский выпил немного вина.

– Я слышал, вы ушли из театра, – проговорил завистливый школьник.

– Да, мне кажется, так честнее. У меня нет большого таланта, а на роли второго плана я не согласен. Я все время обижался на всех: на главного режиссера, на других актеров, спорил со всеми. Я слишком самолюбив, и мне было тяжело играть вторые роли, – ответил Таборский. – Попробую себя в чем-нибудь другом. Мир такой огромный!.. В нем так много интересных дел!

– А-а… Вот видите, вы признались, на роли второго плана вы все-таки не готовы! – воскликнул завистливый школьник.

– Потому что должно же быть где-то на свете дело, в котором я буду способен играть роли первого плана!.. – возразил Таборский.

– Но делать деньги – это, во всех случаях, не то, что вам нужно!.. Я же понимаю, вам хочется, чтобы все вам завидовали, все вами восхищались, но добиться восхищения одним лишь богатством – невозможно. Богатство – это лишь сумма денег, а сумма – это цифра, а цифра – вещь совершенно серая и неяркая. Успех – да не тот!..

– Какую чушь ты городишь!.. – сказал Таборский.

– Значит, вы не согласны со мной? – спросил завистливый школьник.

– Конечно, не согласен, – ответил Таборский. – Ты что, воспринял всерьез то, что я сказал там, у гардероба?.. Я же шутил!.. Я совсем не хочу, чтобы мне завидовали. И концерты эти я организовывать больше не буду. С этими концертами рано или поздно сядешь в тюрьму, а это мне совсем ни к чему. Деньги, конечно, идут хорошие, но уж больно как-то все рискованно. Нет, не хочу я больше с этим связываться!..

– А что же вы будете делать?

– Честно?

– Конечно, честно!

– Если честно, то я не знаю… Знаешь, я жалею, что не пошел в военное училище. Мне кажется, это было мое призвание. Но теперь уже поздно сокрушаться!.. – сказал Таборский.

– А скажите, радиоэлектроника – это яркое занятие или нет? – спросил завистливый школьник.

– Конечно яркое! Сейчас столько всего нового, интересного с электроникой связано!.. Действительно, это ты правильно сказал: яркого!

– Я не говорил. Я спросил, – поправил его завистливый школьник.

Прозвучал первый звонок, потом – второй.

– Ну ладно, – поднялся со своего стула Таборский. – Я вообще-то должен встретить у входа одного человека, отдать ему ту самую сумму, про которую ты говоришь, что она жалкая, беззащитная и совсем за себя постоять не может. А его все нет и нет. Как бы мне не опоздать в зрительный зал. Ты давай, доедай мороженое, а я пойду, подожду его там, у входа, покурю еще на холодке. Позакаляюсь…

Таборский ушел.

Завистливый подросток посидел с полминуты в задумчивости, а потом взял едва начатую Таборским бутылку вина, наполнил до краев его стакан и залпом выпил его. Поморщился и тут же, налив второй стакан, вновь выпил.

– Эй, ты что, с ума сошел, а ну-ка!.. Товарищи, заберите у него бутылку!.. – закричала заметив его художества буфетчица.

Не дожидаясь продолжения криков, завистливый школьник встал и пошел из буфета в фойе. В желудке у него уже было ужасно нехорошо, а в голову ударила сильная волна опьянения.

Дали третий звонок. Завистливый школьник вошел в зал и разыскал свое место. Кресло рядом с ним оказалось свободно – девочка в театр все-таки не пришла…

Свет погас и раскрылся занавес.

Сцена… В центре – огромный карточный стол. Зеленое сукно, багрово-красный ковер. Сверху – лампа в абажуре. Сидят игроки, рассыпаны карты, мечут банк. Кругом мрачная декорация: бастионы Петропавловской крепости, шпиль собора, высунувшийся из небытия кусок решетки Летнего сада, ветвь засохшего дерева, фиолетово-черная Нева, такое же небо с плывущими по нему страшными облаками, причал, безмолвный силуэт парусника…

Спектакль начался, спектакль шел… Вывод, вывод… Что делать?.. Какой из всего вывод? Практический вывод… У завистливого школьника было такое чувство, что время каким-то образом остановилось. Точно бы теперь он был совсем не тот человек, который еще пятнадцать минут назад спорил с продавщицей театральных буклетов… Все вокруг него было как-то слишком степенно, спокойно… Нет, так не должно было оставаться… Что же он? Совсем себя не уважает, что ли?!. После всего того, что с ним произошло, просто так сидеть и смотреть?!.

– …Давно уже не был с вами, – говорил на сцене одетый в черный с отливом фрак и белую манишку Арбенин своему собеседнику, Казарину. На Арбенине были черные лаковые штиблеты. Как-то с трудом верилось, что именно такие носили в девятнадцатом веке. Должно быть, в костюмерной не нашлось ничего подходящего к ноге Лассаля.

«С вами… С вами…» – мелькнуло в голове у завистливого школьника. В правой руке он скомкал надорванный синеватый билетик с чернильным штампом маленькими, расплывавшимися по плохой бумаге буковками: «Маскарад». Нет, практический вывод был в этой ситуации решительно необходим, к выводу его, к тому же, подхлестывало недавно выпитое винишко. Он еще больше горячился от этого вина, ему хотелось действия, но какое в зрительном зале могло быть действие – зрителям полагалось тихо сидеть, смотреть и слушать. Все действие здесь шло на сцене.

Рядом с завистливым школьником сидел пожилой зритель. Было трудно понять, один ли он пришел в театр или с той старушкой, что была одета в ярко-красную, прошитую блестящими нитями кофту, и сидела от него по левую руку. Пожилой зритель очень внимательно смотрел на сцену и время от времени более или менее громко, впрочем, вполне в рамках приличий, так что это было слышно лишь его ближайшим соседям, делал те или иные, большей частью восторженные замечания о спектакле и игре актеров.

Рукава серенького костюма на пожилом зрителе были очень заметно потерты – это завистливый школьник разглядел еще до того, как в зале погасили свет, – а из наружного кармашка на груди торчала дешевенькая шариковая ручка. Седые волосы пожилого зрителя были аккуратно зачесаны назад. Он счастливо и беспечно улыбался каким-то своим, одному ему известным мыслям. Должно быть, в этом театре ему очень нравилось.

«Господи, какой идиот!.. Какой идиот!» – поражался завистливый школьник.

Он подумал, что пожилой зритель мог быть завзятым театралом, который приходил сюда каждый вечер. Программка, лежавшая у пенсионера на коленях, была вся исчеркана какими-то пометками.

– Каков Лассаль!.. Каков Арбенин! – вдруг воскликнул пенсионер неожиданно громко. Так, что это замечание разнеслось по всему залу и, скорее всего, долетело до самой сцены, до ушей Арбенина.

«Подхалимничает!» – пронеслось у завистливого школьника в голове. У него не было сомнений в том, что пожилой театрал подхалимничал. Но что за жалкая доля: всегда быть на вторых ролях! И если Таборский сбежал от этой доли, то пожилой театрал сам выбрал себе такое увлечение: приходить каждый вечер в театр, сидеть в темноте, смотреть с обожанием на сцену и потреблять, потреблять, потреблять «произведения» своего кумира. Но это же было не пиво!.. Пиво хотя бы не требовало подхалимажа – заплатил деньги и пей, пользуйся сколько хочешь. А что было здесь?!. Заплати деньги и еще сиди – выражай, как тебе все это очень нравится! Глядишь, заметят тебя, скажет потом Лассаль: «Вот тот облезлый дурачок, который сидит каждый вечер в шестом ряду, – он мне очень нравится, он меня больше всех обожает. Правильно делает, что обожает! Меня стоит обожать!.. Особенно таким ободранным, ничтожным пенсионерам…»

– Но здесь есть новые. Кто этот франтик? – спрашивает Арбенин у Казарина.

«Франтик» – это невысокий темноволосый человек в пестрой, нарядной жилетке, с массивной золотой (конечно, это было не настоящее, а театральное золото) цепью от часов, свисавшей из кармана. Типаж актера, назначенного на эту роль, грим были таковы, что у зрителя с самого начала не возникало к его герою симпатии.

Тот, про которого говорили, подошел к Лассалю и с угодливой улыбкой произнес, явно желая произвести самое выгодное впечатление и рассчитывая на знакомство:

– Я вас знаю…

– Помнится, что нам встречаться не случалось, – ответил Лассаль. Тон его был холоден, а лицо приняло выражение едва ли не презрительное. Чувствовалось, ему уже хотелось отвернутся от навязывавшегося ему в знакомые человека.

«Так, должно быть, он и мне скажет, подойди я к нему где-нибудь на улице! – подумал завистливый школьник. – С таким же выражением лица!»

Завистливый школьник остро чувствовал, что он теряет время, что что-то надо делать. Ему было даже странно, что он вообще вошел в этот зал после всего, что с ним сегодня произошло, после всего, что он сегодня увидел и услышал. Ведь здесь он мог лишь сидеть и потреблять!.. Вроде как его развлекали! Какой жалкой ему казалась эта роль: быть просто развлекаемым! Повышать твой культурный уровень!.. Ерунда! Никогда он не был тупым потребителем чего-то, что делали другие!.. Если он и был готов играть в эту игру, то лишь играть в нее на равных с актерами: пусть будет пять актеров, но и пять зрителей, пусть не только актеров здесь уважают, но и зрителей, пусть не только актерами восхищаются, но и зрителями. Пусть зрители тоже что-то дают им, актерам, и актеры ими, зрителями, за это восхищаются. Пусть актеры не воспринимают зрителей лишь как благодарное им, актерам, стадо, которое в нужный момент хлопает в ладоши и, встретив своих кумиров в фойе театра, униженно просит их расписаться на программке спектакля. Пусть Лассаль тоже выпрашивает у зрителей автографы!

Да, именно в этот момент завистливый школьник решил что он больше не может и не должен оставаться в зале театра. К тому же от выпитого в буфете вина его стало очень сильно тошнить.

– По рассказам. И столько я о вас слыхал того сего… – неслось со сцены.

Завистливый школьник три раза подряд громко икнул. А где же Таборский?..

Он привстал со своего кресла и, вертя головой, осмотрел зал. Он увидел едва проступавшую в темноте лепнину балконов и лож, слегка поблескивавший хрусталь огромных люстр, до его ушей донеслись какие-то неясные, приглушенные шорохи и покашливания. По-прежнему шел спектакль… Да, вот уж чего он сам от себя не ожидал, так это такой покорности: после всего, что ему наговорила пожилая женщина, которая продавала театральные буклеты, после разговора про яркие и неяркие профессии, он вместе с остальными баранами-зрителями приплелся в этот зал и принялся потреблять наравне со всеми предлагавшуюся со сцены жвачку. Хотя к баранам-зрителям он не испытывал особой злости, наоборот – ему было их жалко: скорее всего, они просто не понимали всей унизительности собственного положения. Баранам-зрителям не хватало ума для того, чтобы осознать, в каких пошлых, тупых, ничтожных и никем не уважаемых потребителей всего этого «искусства», хотя еще надо проверить, что это за «искусство», – искусство ли это на самом деле? – их превращают в угоду вот таким вот Лассалям. Да что там Лассаль – он тоже был лишь частичкой большой театральной системы. Быть может, даже ее жертвой… Да где же этот чертов Таборский?!. Неужели он уже вышел из зрительного зала?!. Хотя, с другой стороны, только такой уход и мог быть единственным правильным решением, избавлением от позора!.. Самому развлекать и раздавать автографы – это одно, но так быть развлекаемым – это совсем другое!.. Куда же все-таки этот Таборский запропал?.. Ведь вроде после того, как в зале погас свет, из него никто не выходил!.. Может, Таборский, поджидая кого-то у входа в театр, все-таки не успел на спектакль?.. Ну да Бог с ним, с Таборским!.. Теперь уже совсем не до него: самому уходить надо!.. Уходить отсюда прочь!.. Уходить!..

Между тем, как ни старался Шприх завести дружбу, – все было тщетно. В конце концов, когда он наконец отошел в сторону, Лассаль проговорил со злостью: «портрет хорош, – оригинал-то скверен!»

Самая большая масса скверных оригиналов сидела в зрительном зале!.. И потому, не мешкая, из него надо было уходить!.. И даже не уходить, а бежать…

От выпитого вина завистливому школьнику становилось все хуже и хуже.

– Каков Арбенин! Каков!.. Как играет! – продолжал на свою беду восторгаться пожилой зритель. – Стоит посмотреть!.. – прошептал он, наклонившись к завистливому школьнику.

В этот момент завистливый школьник наконец не выдержал, – встав со своего кресла он проговорил так, что было слышно всему залу:

– Посмотреть-то стоит, потому что, спору нет, Арбенин хорош!.. Но вы-то, зритель, сами что же?!. Вы-то, зритель, каковы? Что же, все один Арбенин хорош?!. А вы сами-то, зритель – что?!. Получается, вас тут вовсе нет, на вас тут никто внимания не обращает. Лассаль хорош, спору нет!.. А вы-то каковы и где?!. Нет тут вас, зритель, вовсе, вот что!

– Почему же, я есть… – опешил пожилой зритель. – Молодой человек!.. Ты?!. Я есть!.. – от растерянности он тоже заговорил достаточно громко.

– Это вы там где-то есть, где вы ходите или ходили когда-то на свою работу!.. Надо ли вам так здесь унижаться?!.. Ведь пойдут же они, в конце-концов, все к черту вместе со своим театром!.. Бедный пожилой зритель, не унижайтесь! – странно, но в тот момент, когда завистливый школьник поднялся с кресла и распрямился, извержение, которое начиналось у него где-то в желудке, замедлилось и тошнота на мгновения слегка ослабла.

– Я никак не унижаюсь… – пожилой зритель изумился еще больше и посмотрел по сторонам. Он понимал, что весь зал и, наверняка, актеры со сцены смотрят теперь на них. Пожилой зритель не знал, как себя вести, он попытался схватить завистливого школьника за воротник, но тот увернулся.

– Вас здесь с вашей неяркой профессией просто не существует, с тем неярким успехом, которого вы добились в жизни… Мне очень жаль вас!.. – на глаза у завистливого школьника наворачивались слезы. – Жалко вас, правда! Жалко!.. Мне вас жалко!.. Вы – жертва!.. Несчастная и жалкая жертва!..

Между тем Арбенин-Лассаль начал говорить какие-то важные по сюжету слова, но его монолог оказался полностью сорванным. В этот момент никто уже не следил за тем, что происходило на сцене. Сидевшие в зале зрители смотрели на громко кричавшего завистливого школьника и пожилого театрала, а не на великого актера Лассаля, игравшего роль Арбенина.

И тут – о ужас! – Арбенин перестал говорить и повернулся лицом к залу, хотя по мизансцене он не должен был этого делать. Пристально вглядываясь в полумрак зрительного зала, он, не мигая, смотрел на завистливого школьника. Да, точно, ошибки быть не могло: Лассаль смотрел именно на завистливого школьника.

Но завистливый школьник ничуть не испугался этого пристального взгляда, ему теперь было все равно: пусть Лассаль смотрит, пусть великий актер даже взбешен – Лассаль сам это заслужил. Нечего было делать идиотов из зрителей! Зрители не такие идиоты! Есть и среди зрителей толковые люди, которые понимают что к чему.

– Мне-то самому наплевать. Я театром не интересуюсь… Каков Арбенин или он совсем не каков – мне это без разницы… Мне вас, дурака, жалко!.. – громко, на весь зал проговорил напоследок завистливый школьник.

На коленях пожилого театрала был приготовлен букет роз.

– Слушай, ты, мерзкий мальчишка!.. – из-за душивших его чувств пожилой театрал так и не смог договорить фразы, а вместо этого замахнулся букетом роз и швырнул его в завистливого школьника.

Букет попал завистливому школьнику в лицо и немного его расцарапал.

– Завистник! – выкрикнули из зала с негодованием.

- Я не завистник!.. Но оправдываться я перед вами не стану!.. – огрызнулся завистливый школьник, продираясь к выходу и спотыкаясь при этом о чьи-то коленки. Пару раз его больно ущипнули за ногу какие-то тетеньки. Но и он отдавил немало ног. Какой-то дядька, так же как и пожилой театрал, попытался схватить его за ворот, но завистливый школьник оттолкнул его руку.

С разных концов зала к нему уже спешили несколько билетерш.

Завистливый школьник все-таки выскочил за двери, и едва он оказался в узком коридоре, как его сильно, фонтаном стошнило. Это был конец. Он решил, что теперь, за крики в зале, за произведенное в театральном коридоре безобразие, его обязательно должны забрать в отделение, а худшего завершения истории в театре, чем привод в милицию, придумать было невозможно, потому что из милиции обо всем обязательно бы сообщили в школу, а после такого сообщения, какая могла быть школьная дискотека?!. Всем его мечтам и планам придет конец!..

Конец!..

И из-за кого навалилось на него это несчастье?!. Из-за ярких и впечатляющих людей, встреченных на улице, из-за пожилой женщины, продававшей буклеты с ее разговорами про яркие и неяркие профессии, из-за великого актера Лассаля, из-за этого пакостного театра с лицедеями на сцене и на портретах в театральном фойе. Ох, и нехороших же людей повстречал он на свою беду сегодня!.. И как ни стремился он раскрыть их коварные подлости, как ни противодействовал им, а все-таки они его настигли, достали, победили, испортили жизнь! Все-таки один-ноль оказался в их, а не в его пользу!.. И Таборского с его деньгами они унизили!.. Они привычно, как делают это каждый вечер, унизили зрителешек-баранов. Пожилого театрала они в который раз уже унижают. Черт возьми, как нехорошие театральные люди, получается, сильны!..

Пока завистливый школьник об этом думал, он стоял, оцепенев, лицом к произведенному им бесчинству: часть стены театрального коридора, ковровая дорожка и стул были безобразно перепачканы, и он даже сам чувствовал, как отвратительно здесь теперь пахло, хотя от подлинной силы запаха завистливый школьник, может, ощущал только одну десятую часть.

Но завистливый школьник тем не менее не раскаялся, а со злостью подумал: «Стоило метнуть содержимое на портреты актеров, на их отвратительную портретную галерею! Чертовы угнетатели!»

А вокруг завистливого школьника тем временем все сильней разгоралась суета: билетерши несли тряпки и ведро с водой, какая-то тетенька, стоявшая рядом с ним, непрерывно обругивала его последними словами, но он не обращал внимания на эту ругань. Завистливый школьник понимал, что он действительно задал трудившимся в театре теткам неприятной, лишней работы. А они-то как раз в его теперешнем тягостном положении никаким образом не виноваты.

Вот одна из билетерш с размаху ударила завистливого школьника по лицу половой тряпкой, и он медленно, совершенно не имея больше ни на что сил, отошел чуть в сторонку. Странно, завистливый школьник уже словно позабыл, что собирался уйти из театра, что именно поэтому он вышел из зрительного зала. Завистливый школьник как будто чего-то ждал, как будто то, что с ним произошло, принесло ему некоторое физическое облегчение, но никак не способствовало разрядке напряженности в его душе. Завистливый школьник стоял так, словно он ждал чего-то еще, словно до сих пор с ним не произошло чего-то главного, того, что только и могло теперь, после всего, что случилось с ним в этот вечер в театре, умиротворить его возмущенную душу. Он ждал еще чего-то, хотя прекрасно понимал, что ничего больше не будет, кроме разве что появления милиции, которая возьмет его под руки и уведет отсюда. И даже то, что никто, кажется, не спешил до сих пор за милицией, его не радовало. Вонючие испарения, что исходили от безобразия, которое театральные тетушки именно теперь вытирали, уже распространились из коридора по всему фойе театра. В завистливом школьнике не было ни одной мысли об его любимом увлечении, об его любимой радиоэлектронике. Мысли и мечты, которые были связаны с радиоэлектроникой, были раздавлены черным туманом, точно он был все еще там, в зале, вместе с остальными зрителями, и свет по-прежнему был погашен.

Коридор, в котором сейчас находился завистливый школьник, огибал зрительный зал дугой и одной стороной выходил в фойе театра и к гардеробу, а другой своей стороной заканчивался стенкой, в которой была небольшая дверь, которая, судя по всему, была заперта на ключ и обычно никогда не открывалась. Было неясно, куда вела эта странная запертая дверь… Но вдруг раздался громкий лязг проворачивавшегося в замке ключа, потом странная дверь дернулась, раздался громкий треск, но дверь не отворилась, – что-то мешало ей сделать это.

Завистливый школьник невольно устремил свой взор к странной двери в конце коридора, но теперь уже слева от дверей, что вели в зрительный зал, через которые он вышел только несколько минут назад, послышался скрип прикрываемых дверных створок. Завистливый школьник повернул голову на этот скрип и увидел, что тот самый пожилой театрал, который сидел рядом с ним в зале, теперь вышел в коридор и медленно к нему приближается.

Но и справа, там где была странная дверь в конце коридора, что-то происходило: вновь послышался сильнейший треск, точно кто-то, пытаясь отворить дверь, резко толкал ее. Наконец давно не смазывавшиеся петли противно заскрипели. Завистливый школьник резко обернулся на этот скрип и остолбенел еще сильнее чем прежде: из распахнувшейся загадочной двери появилась нога Арбенина в лоснившейся мертвым блеском фрачной брючине, его лаковая туфля, та самая, которая так запомнилась завистливому школьнику во время спектакля, и вот уже великий лицедей Лассаль показался собственной персоной на пороге странной двери в конце коридора. Из-за плеча великого актера Лассаля высовывалась голова Шприха, который мерзко улыбался некой дьявольской, предвкушавшей что-то недоброе улыбкой. По росту Арбенин был выше, чем Шприх, и тому приходилось привставать на носки, чтобы увидеть что-то из-за его спины.

Какая-то гроза должна была вот-вот разразиться над головой завистливого школьника. Теперь он решил, что миновать отделения милиции не удастся почти наверняка.

Получив от разъяренного Лассаля хлесткую, тяжелую пощечину, завистливый школьник упал на пол и попытался закрыть лицо руками… Но ударов больше не последовало. Лишь Шприх неловко и потому совсем не больно пнул завистливого школьника концом туфли по мягкому месту.

Билетерши онемели, полностью растерявшись и не зная, как им себя вести.

Вдруг завистливый школьник разревелся, как маленький ребенок, размазывая ладонью по лицу слезы и уже выступившую кровь.

Пожилой театрал подошел ближе и наклонился над ним.

– Мне же было интересно. Такой вкусный спектакль!.. Почему же ты мне не дал им насладиться?!.. Духовная пища не менее важна для человека, чем пища телесная. Почему ты меня так обидел? А?.. Такой вкусный спектакль! Не хочешь, чтобы я духовную пищу вкушал?!. Ведь не каждый же день доводится такое посмотреть. Театр – это мое. Я его очень люблю! И всегда любил, даже сам в самодеятельности игрывал. И сейчас люблю. Обожаю, можно сказать… Хотел насладиться… «Маскарад»!.. Любимый с детства Лермонтов. Михаил Юрьевич!.. Так вкусно было!.. Правда, ей-ей, я слово это люблю: «вкусно»… Точное словцо!.. А ты!.. Как же дошел до жизни такой?!.. Старику, пенсионеру – а не дал!.. А?!. Старой перечнице не дал вкуснотой себя побаловать. Чем же перечница-то провинилась?! А?!. – произнес пожилой театрал. В его лице было тихое страдание. Седые волосы растрепались, обнаружив круглую блестящую лысину, придававшую голове пенсионера еще более беззащитный вид. Его дешевенький галстучек съехал на бок, а шариковой ручки в кармане пожилого зрителя больше не было. Быть может, шариковая ручка выпала на пол и теперь валялась где-то рядом со смятым букетом роз.

Пожилой театрал помог завистливому школьнику подняться с пола, затем, достав из кармана носовой платок, энергично принялся оттирать с его лица кровь.

– Мальчишка!.. Щенок!.. Дурак!.. – при этом приговаривал пожилой театрал. – Но бить-то его – чего?..

– Не надо… Ну не надо… – завистливый школьник отвел от себя руку с платком и сделал шаг в сторону от пожилого театрала.

– Что же, по-вашему, просто лениво сидеть и быть развлекаемым – это удовольствие?! Это вкусно?!. – спросил завистливый школьник у пожилого театрала, судорожно сглотнув при этом слюну.

– А разве нет?! Вкусно! – убежденно ответил пожилой зритель. – А вот насчет лениво сидеть – это ты не разобрался…

– А быть в центре внимания – это еще более вкусно!.. – неожиданно прокричал завистливый школьник.

– Ну знаешь, молодой человек, ты какой-то тупой! – поразился пожилой театрал. – Тебя ничем не прошибешь…

А завистливого школьника уже было нельзя остановить:

– Может, вы еще скажете, что все профессии являются одинаково яркими? – спросил он у тех, кто стоял вокруг него в театральном коридоре.

– Яркими?!.. Что значит яркими? – удивился пожилой театрал.

– Постойте… – вдруг вспомнил что-то завистливый школьник. – Вы же… Вы же сами себя только что выдали!.. Вы же играли в самодеятельности. Значит, стремились хоть как-то быть причастным к яркому, к яркой актерской профессии. Точно, вы сами себя выдали! Ох, как вы себя выдали!.. Я полностью прав! Прав!.. Я-то никогда в самодеятельности не участвовал, к ярким профессиям не стремился. Я радиоэлектроникой, электроникой… – завистливый школьник засмеялся. История показалась ему очень простой и определенной.

В эту секунду завистливый школьник получил вторую пощечину от Арбенина-Лассаля.

Отшатнувшись, завистливый школьник тихо проговорил:

– А между прочим, в средние века профессия актера была самой презираемой. Я и сейчас вам нисколько не завидую, я просто не хочу, чтобы вы за мой счет удовлетворяли свое больное самолюбие.

Завистливый школьник вдруг почувствовал ужасную слабость, он понял, что больше не может противостоять актерам.

– Товарищ Лассаль, извините меня, пожалуйста. Я даже не знаю, почему так вышло. Я же еще школьник, к вину не привык. Выпил вот и сорвал спектакль. Вы просто извините меня. Я совсем не прав, так что простите меня. Только и вы пожалейте зрителешек. Не обижайте их своим актерским преимуществом – это не по правилам… Не по правилам!.. Должны же быть и на этот счет какие-то правила! В нашей стране насчет всего есть правила. А как же иначе?..

Последние фразы он произносил, уже когда дверь за Арбениным и Шприхом притворилась и поворачивавшийся ключ залязгал в замке. В следующее мгновение кто-то потянул его за руку, завистливый школьник обернулся и увидел Таборского.

– Пойдем, я провожу тебя к выходу, – сказал тот.

Вечер в театре на премьере «Маскарада» Лермонтова для завистливого школьника был на этом закончен.

Часть первая

ДВОЙНИК ГОСПОДИНА ИСТЕРИКА

Глава 1

Человек в портьере

Пар клубами валил из приоткрывавшихся, чтобы впустить человека с улицы, дверей магазинов и маленьких торговых павильончиков, дрянного кафе, приютившегося под самой железнодорожной насыпью, где собирались выпить разливного «Клинского» по десять руб. весьма незаконопослушного вида личности, и чистенького одноэтажного ресторана быстрого питания сети «Макдоналдс», где битком студентов Автодорожного института, вырывался на мороз из вестибюля станции метро «Электрозаводская», – как раз был вечерний час пик, и народ спешил к электричкам и автобусам, – изо ртов уличных торговок, наперебой предлагавших изголодавшимся работягам неказистые кушанья («Беляши! Чебуреки! Сосиска в тесте!»), из пасти бродячего пса, терпеливо надеявшегося на подачку от двух джигитов, нагружавших в конце, видимо, удачного торгового дня на большую расхристанную телегу с маленькими железными колесиками опорожненные ящики из-под марокканских мандаринов и о чем-то весело переговаривавшихся на родном наречии… Минус тридцать, а жизнь на этом бойком рыночном месте не замирала ни на минуту! Старый фабричный район, как и зиму, и две, и три назад, покупал здесь пиво, сигареты и хлеб, пересаживался из троллейбусов на электрички, толкался, изрыгал потоки нецензурной брани, почтительно сторонился милиционеров и приобретал на лотках последний номер газетки «Спорт-Экспресс Футбол». Златоглавая, закутавшись во все, что можно было извлечь из шкафов и гардеробов, не очень-то и испугалась морозов, жила своей обычной жизнью, хотя и ожидала с нетерпением оттепели, которая, вопреки прогнозам «Метео-ТВ», запаздывала уже почти на целую неделю.

Весьма образованного вида мужчина не старых еще лет, с бородкой клинышком и в простеньких очках-велосипедах, с портфелем в руках, но странно для своей внешности одетый в наглухо застегнутый на все пуговицы светлый бараний тулуп с поднятым воротником, большую серую шапку-ушанку из волка и обутый в самые обыкновенные белые русские валенки, купил у бабки пару пачек сигарет, протолкался через тесную площадь, прошел через пешеходный тоннель и затем нырнул в арку, слева и справа – по продуктовому магазину, сверху – занавешенные окна просторных квартир, немного попетлял между большими кирпичными сталинскими домами и наконец набрел на красно-белое здание старой школы, в котором призрачно светился только ряд окон на втором эта» же, а в них виднелось несколько силуэтов, отчаянно жестикулировавших и то сходившихся, то удалявшихся друг от друга.

Перед самой входной дверью мужчина остановился и еще некоторое время сосредоточенно докуривал, глядя исключительно себе под ноги, дешевенькую сигаретку марки «Прима», которую запалил на полдороге от станции метро. Потом бросил окурок в ближайший невысокий сугроб и несообразно со своим перекуром, так, словно очень спешил, вошел внутрь школы.

Видимо, он не был в этом самом заурядном учебном заведении посторонним, да и за сегодняшний день приходил сюда не впервые, потому что сторож отнесся к его появлению как-то очень буднично, а мужчина, не поздоровавшись и не сказав сторожу ни единого слова, сразу направился в сторону лестницы, что вела на верхние этажи.

– Они уже полчаса репетируют! – словно очнувшись, прокричал ему вслед школьный сторож, но мужчина с бородкой, клинышком уже резво, по-мальчишески преодолел несколько лестничных маршей и меньше чем через полминуты вошел в просторную классную комнату, хотя и сильно обшарпанную и бедную.

Тут же ему навстречу шагнула, дико вихляясь всем телом и как-то непонятно гримасничая, маленького роста женщина – едва ли не карлица, – одетая в шутовской наряд и колпак с бубенчиками:

– Воркута, вы купили сигареты?!. Ведь вы же, конечно же, о боже, купили сигаретки?.. Не так ли?!. О, не разочаровывайте нас в вашем же приюте, наш друг!..

– Мандрова, вам подошло бы быть бомжихой, напиваться и танцевать возле метро под музыку из киоска звукозаписи! – проговорил мужчина в бараньем тулупе поморщившись, но тем не менее вытащил из кармана пачку «Примы» и ловким движением бросил ее женщине-шуту, которая не менее ловко поймала сигареты на лету, тут же вскрыла, поддев бандерольку длинным, накрашенным в морковный цвет ногтем, и, прикурив от металлической зажигалки, с наслаждением затянулась дешевеньким дымком.

Между тем никто, казалось, всерьез не обращал ни на вошедшего учителя, ни на Мандрову никакого внимания. Только еще пара человек, бывших в комнате, потянулись к пачке за сигаретками… Одним из «страждущих» был сухощавый человек с аккуратно стриженной бородкой-клинышком. На нем был черный пиджак какой-то глянцевой, очень качественной кожи, что вовсю отбрасывала блики в электрическом вечернем освещении, а также – темные шерстяные брюки – очень чистые и с тщательно наглаженными стрелочками. Под пиджак этот человек носил водолазку ярко-красного сочного цвета… Обут он был в блестевшие во много раз сильнее кожаного пиджака лакированные туфли – слишком легкие для зимнего сезона. Выглядел он, в основном из-за этого сочетания красного и черного цветов, весьма эффектно… Впрочем, не только из-за него одного: из его отвисших карманов торчали несколько мобильных телефонов и портативная радиостанция, а еще – какой-то ужасно замусоленный и затрепанный номер журнала, по-видимому посвященный радиосвязи и электронике, раскрытый на странице, полностью занятой большой электронной схемой… Рядом с ним стояла наглухо закрытая достаточно большого размера кожаная сумища, из которой торчал электрический провод, оканчивавшийся каким-то хитрым разъемом.

Этот человек, стараясь не шуметь, непрерывно ходил туда-сюда по проходу вдоль окон и, словно ожидая какого-то звонка, который боялся пропустить, время от времени доставал из кармана один из сотовых телефонов, испытующе смотрел на его дисплей, после чего убирал телефон обратно в карман.

Взяв из рук учителя сигарету, но не закурив ее, а спрятав во внутренний карман пиджака, он, по крайней мере внешне, немного успокоился, сел на подоконник и принялся смотреть в окно, за которым виднелся заснеженный двор школы, ограда и метрах в пятидесяти – невысокий старый дом с захламленными балконами.

…Посреди комнаты на табуретке стоял молодой мужчина, закутанный, наподобие плаща или тоги, в кровавого цвета портьеру и громко читал какой-то непонятный текст, кажется, это даже был монолог. Но вот из какой пьесы?..

Учитель робко присел на одну из парт и принялся почтительно слушать…

– Проснуться в полдень в светлой, чистой комнате, в большом доме на центральной оживленной улице… – читал мужчина. – Подойти к окну, распахнуть его и увидеть, как идут по бульвару люди, как едет вдоль тротуаров троллейбус, как веселые школьники выбежали откуда-то из-под арки и покупают в киоске мороженое… И на перекрестке стоит веселый аккуратный милиционер и регулирует движение. И светит солнце!.. И уже несколько дней, как наступила весна!.. И знать наверняка, что я везде, всюду – первый!.. И если и вспомнить Лефортово – то только вскользь, мельком… Светит солнышко… Радуются люди!.. И кругом блеск такой, что никакому театру и аэропорту не сравниться… Проснуться в какой-то вечно блестящей жизни, где есть только большие, самые престижные дома, и улицы – только оживленные и центральные… Где полно успеха и внимания, где все газеты печатают только мои портреты!.. Где в шкафах у меня только роскошные одежды, – возможно ли это?!. Разве это не глупо и не несбыточно?!. Но ничто другое уже не может помочь мне!.. Если я не обнаружу себя вдруг, как можно скорее, в неком совершенно идеальном, поросячьем счастье, я просто больше не выдержу!.. Мне нужно такое усиление счастья, что просто… Меня не устраивает нормальная жизнь… Мне нужно постоянное утро поросячьего счастья… Постойте!.. Я, кажется, сам немного запутался… Чего же мне нужно?!. Утро чего мне нужно?!. Мне нужно постоянное утро после избавления… Вот накануне я наконец-то избавился от чего-то ужасного, мрачного и страшного, что ужасно тяготило меня, забылся наконец сном, и вот – наутро я проснулся, обнаружил себя в светлой чистой комнате в большом доме на центральной оживленной улице и тут вспомнил… Боже, наконец-то, как я счастлив, – я же наконец избавился!.. И тут я подхожу к окну, распахиваю его и вижу – троллейбус, пешеходы, жизнь, движение, яркое солнце светит!.. Остановись, мгновенье, ты прекрасно!.. Как остановить это мгновенье?!.

Закутанный в портьеру мужчина на мгновение замолчал, делая, как ему казалось, многозначительную паузу, потом продолжил:

– И ведь ничто другое не будет избавлением… Нужно только это!.. Только это можно считать единственной целью жизни!.. После этого мой мозг наконец выработает тот самый, единственно нужный гормон счастья – химическое вещество, которое разольется вместе с кровью по всему организму…

Тут он вновь сделал паузу, и она была неверно истолкована одним из находившихся в классной комнате – молодым человеком в форме курсанта военного училища, – потому, что тот решил – выступление завернувшегося в портьеру самодеятельного артиста закончилось. Курсант спросил:

– И что же?!.

Возможно, он вообще не понял, что это был монолог из пьесы, или это, на самом деле, не было никаким монологом, а просто стоявший на табуретке высказывал свои мысли, но почему тогда он стоял на табуретке, завернувшись в портьеру, словно намеренно стараясь подчеркнуть, немного гротескно, впрочем, всю ненатуральность, театральность, придуманность происходившего?..

Читавший монолог не ответил на заданный вопрос сразу…

Тем временем с другой стороны раздался еще вопрос:

– Вы сказали, «жизнь, где полно успеха и внимания, где все газеты печатают только ваши портреты…» Это что – «Хорин»?.. Вы полагаете, что «Хорин», занятия в «Хорине» принесут вам такую популярность?!. Такую славу?!. Вам что же, вообще, для счастья непременно необходима слава?.. Вы хотите видеть себя на страницах газет?!.

– А почему бы и нет?!. – на этот раз моментально откликнулся человек, еще минуту назад произносивший свой монолог. – В конце-то концов я же не просто так, не с бухты-барахты двинул в самодеятельные артисты!.. А артисту непременно необходима настоящая большая слава!..

Курсант, так и не дождавшись ответа на свой вопрос, продолжал настаивать:

– И что же?.. При чем тут «Хорин»?.. При чем тут ваш… наш самодеятельный театр?.. Я сегодня в первый раз, поэтому путаюсь… – пояснил курсант и продолжил. – Вы сказали про какие-то портреты, про центр внимания… Вы что, полагаете, что этот самодеятельный театр окажется в центре внимания… всего мира?!. И что самодеятельный театр как-то приведет вас к роскоши?!.

– Черт возьми, я понимаю, что вы, товарищ курсант, простите, не знаю, как вас зовут, здесь первый день, вы, так сказать, не знаете, да и не можете знать (естественно, коли вы здесь первый раз) всей предыстории… – стоявший на табуретке артист самодеятельности заговорил уже совсем другим, не столь восторженным тоном, каким он читал свой «монолог из некой пьесы».

– Да-да!.. Он здесь первый раз!.. – откликнулась за курсанта тетенька средних лет в теплой, домашней вязки кофте и большим пуком седеющих волос на затылке. В руках она держала блокнотик на пружинке и дешевенькую шариковую ручку, время от времени делая в нем какие-то пометки крупным размашистым почерком. – Он ничего не знает!.. Ничегошеньки!.. Это мой племянник!.. Но он очень умный, очень понятливый… И хоть его отец, муж моей сестры, и отдал его в военное училище, он, знаете ли, с детства был очень неравнодушен к поэзии!.. Все стихи на елках читал!.. Сам сочинял и читал!.. Бывало, выйдет на середину зала к елке и читает…

Молодой человек, курсант, смутился и даже зарделся. От смущения принялся теребить пальцами кончик длинного, тоненького носика. Потом он принялся отчего-то пристально смотреть на свои часы. Часы были «Командирские» с большими красными звездами, каким-то танком, парашютом, изображенными на циферблате, большими стрелками и металлическим браслетом. Курсант смотрел на них что-то уж слишком пристально.

– Отлично!.. Отлично, что он у нас поэт!.. Поэты нам нужны!.. – немного развязно, даже нагло продолжал человек, завернувшийся в портьеру. Тон его уже ничем не напоминал тот, которым он читал свой монолог. Он продолжил:

– Да… Я понимаю!.. Вы не знаете предыстории… Черт возьми!.. У меня нет времени объяснять… Нормальная жизнь – избавление от чего-то мрачного и тяготившего – организм тут же начинает вырабатывать гормон счастья, который есть самое обыкновенное химическое вещество!.. Вот такая последовательность событий… Воздействие событий на психику, воздействие событий на настроение – самое главное в этой последовательности. Мне нужно одуреть от впечатлений, которые должны свалиться на меня враз, в короткий промежуток времени, и одуреть настолько, чтобы я на время вообще перестал испытывать какие бы то ни было чувства!.. Потом очнуться, и чтобы дальше все пошло в лихорадочном темпе… Настроение… Но темп, темп, лихорадочный темп – это самое важное!.. Не приходить в себя!.. Нужно столько важных и потрясающих событий, чтобы не было времени и возможности даже пытаться приходить в себя…

– Эх, вот вы так, уважаемый Томмазо Кампанелла, сказали, и как-то сразу светлее стало, веселее!.. – проговорил, обращаясь к тому человеку, что стоял на табуретке, один дедок лет восьмидесяти, регулярно ходивший в «Хорин». – Ей-богу, веселее!.. Я вот, когда Зимний дворец в леворуцию брал, мне тоже, примерно на этот же манер, весело было…

– Вот врет!.. – тихонько проговорила Мандрова, наклонившись к Воркуте. – Он хоть и старый, а в «леворуцию-то» его еще на свете не было!..

Дедок этого, естественно, не слышал и продолжал:

– Как-то вы здорово сказанули: чтоб в темпе все пошло, чтоб от нормальной этой жизни избавиться!.. Рутину, значит, чтоб преодолеть!.. Мы тогда, когда Зимний брали, – тоже в темпе, тоже от прежней, нормальной жизни избавлялися… Мол, время – вперед!.. Сейчас нам в «Хорине» на тот же манер надо!.. А то дома – скучища… Да бабка все ворчит… Нет, ей-богу веселее!.. Правильно это вы рассуждаете!.. Здорово!..

– Правда, товарищи, здорово?!. – обратился дедок к остальным хориновцам.

– Разрешите папиросочку… – и он протянул руку с оттопыренными двумя пальцами к Воркуте. – Сигареточку…

Тот молча угостил его «Примкой».

– Вот я тоже помню, после леворуции, при нэпе… В кабачке одном было… – начал было дедок, разминая сигарету в стариковских пальцах. – Вино, музыка, приятное общество…

– Темп, конечно, это здорово!.. – проговорил в некоторой растерянности курсант. Потом, повернувшись к своей тете, сказал:

– Тетушка, а ведь я сегодня договорился с Васей… Вася заберет нас на своей «копейке» и отвезет в казарму… Только там сегодня горячей воды нет… Как же я мыться-то буду?.. Я же грязным-то не засну!.. Уж извините!.. Сами в детстве к чистоте приучили!.. Я не виноват!.. Нисколечки… Сами приучили!..

– Ужасно!.. – проговорил актер самодеятельности, завернутый в портьеру. – Ужасно, когда там, где живешь, горячей воды нет. Я, например, без горячей воды покрываюсь крокодильей шкурой. Чешуей!.. Мне обязательно надо часто споласкиваться горячей водой… Иначе – чешуя!.. В противном случае я превращаюсь в настоящего крокодила… Или в подобие библейского прокаженного Лазаря, покрытого струпьями! Знаете, был такой…

– Нет, я не могу вас так сегодня отпустить!.. – сказал человек в черном кожаном пиджаке и водолазке сочного красного цвета. – Мне необходимо поддерживать связь со всеми вами постоянно.

– Но мне надо ехать!.. – проговорил курсант таким тоном, словно он обижался в эту минуту на незаслуженное оскорбление. – Что же я могу поделать?!.

Он даже встал и засобирался, отыскивая в куче зимней одежды, наваленной на одной из парт в последнем ряду, свою шинель и форменную шапку-ушанку. Поднялась со своего места и его тетя, впрочем, сделала она это совершенно без всякой охоты.

Вероятно, к этому моменту лицо вновь прибывшего с бородкой и очками-велосипедами действительно приняло чересчур серьезное, даже угрюмое выражение, хотя угрюмость его, скорее всего, была только казавшейся, потому что у него не было повода для того, чтобы быть мрачным, но женщина-шут все-таки подскочила к нему и громко закричала:

– Воркута все портит!.. Посмотрите, с какой кислой мордой он здесь уселся!.. Какого черта я нацепила на себя этот дурацкий колпак?!. Чтобы он обзывал меня бомжихой?!. – с этими словами она стащила с себя шутовской колпак и нахлобучила его на голову пришедшего. Тот нисколечко не противился, но губы его брезгливо скривились.

Молодой мужчина на табуретке с недоумением смотрел на женщину-шута.

– А ты что на меня уставился?.. – проговорила она, повернувшись к нему…

– Что ты тут читаешь?.. Это что – смешной монолог?.. А вы что все здесь ведете смешные разговоры?!. А ты, дедок, чего раздухарился?!. – сказала она, обращаясь к дедку. Потом опять – к тому человеку, что стоял на табуретке и которого дедок назвал Томмазо Кампанелла:

– Нет, это что – смешно?!. Я не могу ничего понять!.. Ты же вчера говорил всем нам, что Лефортово тебе нравится!.. А теперь получается, что – нет!.. Так нравится или не нравится?!.

– Я еще сам не решил… – тихо и пока еще не обращая внимания на агрессивный тон Мандровой, а потому спокойно ответил мужчина. – Может быть, и не нравится… А может, очень, очень, до безумия, до того, что я скорее умру, чем уеду отсюда куда-нибудь, нравится!… Это от многих моментов зависит… Я еще и сам не могу никак в этом разобраться… К тому же я сейчас достаточно плохо себя чувствую, так что мне тяжело на что-нибудь решиться…

– Ну хорошо!.. – сказала женщина-шут и злобно посмотрела на Воркуту, неосторожно упомянувшего в связи с ней «бомжиху». – Ну хорошо… Допустим, не решил… Допустим, тебе плохо, и ты не в состоянии ни на что решиться… Но юмор-то где?.. Где в твоем монологе – смешное?.. Где комедия?.. Ты бы лучше какую-нибудь юмореску из журнала «Вокруг смеха» разучил и нам здесь представил… В лицах!.. Вот это было бы по теме!..

– Это была моя исповедь… – точно бы извиняясь, проговорил тот, что читал монолог. – Я хочу, чтобы эту исповедь произносил персонаж, которого я буду играть в той пьесе, которую мы все вместе напишем… Все, что я говорил, – это про меня…

Сказав последнюю фразу, он отвернулся в противоположную сторону от собеседников, какие-то мгновения так стоял, кажется, даже трогая кончик носа, словно бы заразившись этим жестом от молоденького курсанта военного училища, потом вдруг повернулся обратно ко всем лицом и, лукаво улыбаясь, произнес:

– А, может, и не про меня!.. – рассмеялся и добавил. – Я еще не решил… В конце-концов все это можно считать только текстом из пьесы. А текст из пьесы не обязательно нужно соотносить с личностью… С личностью автора…

– А вот тут, хочу я заметить, и есть самая что ни на есть настоящая неправда!.. – проговорил даже как-то радостно дедок… – Потому как всего только несколько дней назад ты мне, мил человек, говорил, что скоро в Лефортово будет труп… Твой труп… Говорил, что покончить с собой собирался, и даже говорил про таблетки, которые принимаешь… Вот они, таблетки-то!.. Говорил про таблетки-то?!. А, сознайся?!.

С этими словами дедок действительно достал из кармана облатку каких-то таблеток, хориновцы даже успели заметить, что это, кажется, был какой-то недорогой транквилизатор.

Дедок тем временем продолжал:

– Забыл, как я тебе разъяснил, что таблетки – это одна химия и никакой пользы душе, а потом я тебя портвейном и водочкой отпаивал и ты у меня на руках в рыданиях трясся и говорил, что обязательно возьмешь на себя грех через Лефортово, и говорил даже, что знаешь человека, который вот так же через это наше распроклятое Лефортово уже с собой покончил – в петлю влез, а я тебя еще больше отпаивал, а потом ты успокоился, уснул у меня в комнате, а на утро-то, наверно, ты действительно ничего и не вспомнил… Получается, и вправду забыл…

Тут какая-то тень пробежала у дедка по лицу…

– Получается, я, дурак, для красного словца тебе про все напомнил…

Потом, без всякой связи с предыдущим, он проговорил:

– А таблетки-то, пока ты спал, я у тебя из кармана-то и вытащил, поскольку это, правда, одна химия и вред, а если плохо, то ты уж лучше пей… Я тебе завсегда компанию составлю.

Тут дедок окончательно замолчал… Но потом все же добавил:

–У меня в леворуцию таких черных мыслей никогда не было!.. Ты уж лучше, чем того… Лучше делом каким займись!..

– А ты правильно говоришь, дедок!.. – мрачно произнес самодеятельный актер, стоявший на табуретке. – Вот я, пожалуй, как ты говоришь, «леворуцию» и устрою!.. А что?!. «Леворуцию» в театральном искусстве!.. А, Радио, как?!.

Но их перебила женщина-шут:

– Какая вам революция в театральном искусстве… Жалкие вы скоморохи!.. Вы что как актеры – нули, что как режиссеры – та же цифра… Да и драматурги, полагаю, недалеко от режиссеров и актеров в вас ушли… Бездари!..

– Господин Радио!.. – с жалобой в голосе обратилась женщина-шут к человеку в черном пиджаке и красной водолазке, что сидел теперь на подоконнике и курил. – Ну разве я не права?!. Ведь мы же договорились, что сегодня мы станем отрабатывать ю-мо-ри-стическую… Ю-мо-ри-стическую, слышите вы, составляющую нашего будущего спектакля!.. – она опять злобно посмотрела на учителя Воркуту. – Будем смешить, веселить друг друга… Импровизировать веселые сценки… Разыгрывать этюды на смешные темы… А они что несут – это же кошмар какой-то!..

– Я не хочу разыгрывать сегодня никаких этюдов на смешные темы… Мне вообще сегодня совсем не смешно и не весело… Я вам говорил уже… – теперь уже мрачно произнес человек, что был завернут в портьеру… Мне надо решить одну большую, одну огромную проблему… У меня все время отрицательные эмоции!..

Но Мандрова, словно даже и не слушая его совершенно, продолжала говорить:

– Я вот костюм шута прошедшей ночью сшила – глаз не сомкнула… Анекдоты собиралась рассказывать… Вот например… «Возвращается муж из командировки домой раньше положенного времени…»

Но рассказать анекдот ей не удалось.

– А вы знаете, что произошло неделю назад здесь неподалеку?.. – прерывая женщину-шута по фамилии Мандрова, проговорил вдруг Воркута, – видимо, ему надоело ее слушать, а может, он действительно счел то, что он случайно прочитал, когда взгляд его упал на клочок газеты «Криминальные новости», валявшийся на полу между партами, очень важным, – последние тридцать секунд он сидел согнувшись, словно пытаясь отыскать на полу какую-то упавшую мелкую вещь – видимо, пытался разобрать мелкий газетный шрифт.

Учитель поднял обрывок газеты с полу… Но его, в свою очередь, перебил Господин Радио в черном кожаном пиджаке и водолазке сочного красного цвета:

– В нашей ситуации… В наших неярких профессиях смеяться по-обычному – нет смысла… Ведь мы не артисты. Кто, как Воркута, – учитель, кто, как я, – инженер-радиоэлектронщик, кто, как вы, Мандрова, – редактор маленькой газетки. Мы не играем спектакль, а играем «в артистов»… Потому что играть по-настоящему у нас не получится, если бы мы могли по-настоящему, то есть хорошо, мы бы настоящими, профессиональными артистами и были бы… Штука вся в том, что мы знаем, я знаю… Мы все… Да, наверное, все знаем: мы не профессионалы. И никогда ими не будем. И если мы станем стараться «под профессионалов», то это будет одна убогость и жалкость. Но и забыть про профессию артистов мы не можем… Значит, нам нет смысла «по-настоящему» (не сможем), но нет и смысла «как любители»… Не настолько мы глупы и не настолько в нас отсутствует гордость, и не настолько мы себя не уважаем… Пародировать профессионалов – нам это не по плечу. Мы слишком слабы, ничтожны как актеры. Так давайте пародировать любителей… Тут не так… – чувствовалось, что человек в кожаном пиджаке и водолазке сочного красного цвета – Господин Радио, немного путается в своих рассуждениях. От натуги, с какой они ему давались, он раскраснелся и даже принялся массировать пальцами лоб и виски. – Как можем! Как можем!.. Потому что пародия – это тоже искусство, которое, боюсь, нам не по плечу… И зря вы, Мандрова, со своим анекдотом. Это слишком всерьез. Слишком по-любительски. Так дураки поступают, когда подставляются под удар. Пересказывать анекдоты из «интернета» – это слишком обычно! А вот шутовской колпак пошили не зря! И костюм шута – не зря!.. Вот про это я и говорил, когда хотел, чтобы мы проработали юмористическую составляющую. Да, Томмазо Кампанелла забрался на табуретку; да, он обернулся в портьеру… Ну и что – пусть он будет… Пусть он выглядит, как мальчик, который изображает перед друзьями-мальчиками Гамлета. В нашем самодеятельном театре, который мы называем «Хорином», очень важно избегать как настоящей серьезности, так и настоящей шутки… И то, и другое получится у нас плохо! Важно запутать зрителя, затеять с ним игру, в которой дураки не-артисты обманывают зрителя, который думает, что перед ним – артисты, пусть и любители… И все же зритель – дурак! А дураки-хориновцы – вовсе не дураки… А потом, после того как зритель поймет, что все – шутка, дурная пародия и издевательство, пройдет немного времени, и он поймет, что – не шутка. Что многое, почти все было всерьез!.. А потом – опять подумает: «Нет, это была шутка, кривляние…» Это единственный способ показать, что мы не воспринимаем эту жизнь, которую нам навязывают, и не собираемся с ней мириться… Мы не собираемся посещать уроков, которые нам не нравятся!.. Сейчас в мире слишком многое повязано на театре, на лицедействе, на Голливуде… Сейчас Голливуд в Голливуде, как матрешка, сидит и Голливудом погоняет. Сейчас страшно оказаться толстым пассивным зрителем с поп-корном в руках… Сейчас непременно надо лезть в голливудские шикарные артисты… В этом главная отчаянная стратегия!.. Жаль, мы пока вынуждены репетировать не у себя, не там, не в зале… Ну ничего, вот-вот декорации будут готовы, запах краски выветрится и мы вернемся из школы в свой театр!..

– Мне кажется, что вы, Господин Радио, совершенно не правы!.. – неожиданно проговорила Мандрова. – Ничего такого нет и в помине!.. Ну почему, например, вы говорите, что сейчас всем необходимо стремиться в голливудские шикарные артисты и в этом – отчаянная стратегия?.. По-моему, это просто бред!.. Вот мне, например, больше нравится просто быть любительницей… Я, например, прекрасно понимаю, что из меня хорошей артистки никогда не выйдет… Может, и то, что мы делаем, даже не может, а наверняка, то, что мы делаем, – это сущая ерунда и совсем не профессионально… Так мы же действительно играем… Мы развлекаемся… Мне кажется, самое прекрасное именно то, что мы именно «как любители». Мы – настоящие любители!.. И надо нам настоящими любителями и оставаться… А то, что вы в голливудские артисты собираетесь стремиться, так это, я полагаю, есть не какая-то там особенная с вашей стороны хитрость и какой-то изощренный замысел, а самый настоящий бред и сумасшедший дом!.. И ничего у вас не получится и не может получиться!.. Ну, сами подумайте, что действительно может получиться?.. Я, честно говоря, не поняла, что вы имеете в виду!.. А что, разве кто-нибудь из тех, кто здесь находится, понял, что вы имели в виду?.. Ну так – в плане практического воплощения?.. Ну что это может значить?.. Какие из этого выводы?.. Ну что, разве я не права?.. Ну, хориновцы, что же вы молчите?..

Действительно, люди, находившиеся в комнате, молчали, и создавалось впечатление, что им просто нечего сказать.

– А этот ваш Томмазо Кампанелла, – добавила женщина-шут, – просто полусумасшедший, полукривляка!.. И зря вы его, дедок, водкой и портвейном отпаивали… Зря ночевать у себя оставили, зря нянчились с ним как с маленьким… Ему только того и надо… Он же играет, изображает все это!.. Придумал себе!.. Видите ли, он ужасно страдает, потому что ему тяжело жить в таком районе, как Лефортово!.. Чего в нашем Лефортово плохого?!.. Район как район… Тоску он, видите ли, на него нагоняет… А больше он на тебя ничего не нагоняет?!. Пить надо меньше!.. Чушь!.. Кривляние!.. Одно сплошное кривляние!.. Даром что самодеятельный артист… Вот и кривляется, как говорится, на всю железку!..

– Да, мы тоже так считаем!.. – сказал немолодой уже мужчина, который сидел на задней парте и просто читал номер журнала «Театр» чуть ли не десятилетней давности, посвященный проблемам художественной самодеятельности. На обложке журнала были изображены какие-то немолодые уже люди, подсевшие в пустом и полутемном зрительном зале поближе к симпатичной молодой девушке, судя по всему – их режиссеру-руководителю, а сами они, скорее всего, были участниками какого-нибудь самодеятельного театра. Только что с увлечением изучавший этот старый журнал мужчина проговорил (кстати, он, как и учитель Воркута, тоже носил очки, только не круглые, «велосипедики», а в толстой и широкой оправе из темной пластмассы, при этом сама оправа была квадратной формы):

– Мы тоже считаем, что с того момента, как нас покинула Юнникова, этот Господин Радио, как он сам велит себя называть, превратил работу нашего, в общем-то простого самодеятельного хора… Простого и понятного самодеятельного хора в сущий бред… Вообще стало ничего непонятно!.. Чем мы здесь занимаемся, о чем мы здесь мечтаем?.. Какие-то странные не имена, а клички – Господин Радио, Томмазо Кампанелла… Как у рецидивистов каких-то!.. Вы, Томмазо Кампанелла, на мой взгляд, действительно просто паясничаете… – он на мгновение замолчал, потом, вторя каким-то своим мыслям, заметил:

– Действительно!.. Только сейчас на ум пришло: как у рецидивистов каких-то клички!..

– А вот мы и станем рецидивистами!.. – проговорил Томмазо Кампанелла уже совершенно весело, словно только недавно и не шла речь о его каком-то предполагаемом самоубийстве, что, в известном смысле, косвенно доказывало правоту Мандровой, когда она говорила о его крайней склонности к кривлянию и «двойному дну»…

– Точно!.. – проговорил учитель Воркута. – Вот, кстати, вы знаете, что не так далеко отсюда произошло?.. Это же, практически, связано с нашим районом… Здесь как раз про этих самых рецидивистов речь и идет. Раз у вас такая же система кличек, как у этих рецидивистов, то вам это особенно интересно должно быть!..

– Ну-ка, ну-ка!.. Про рецидивистов – это интересно!.. Про рецидивистов я обожаю!.. – проговорил Томмазо Кампанелла, тот самый человек, что стоял на табуретке, закутавшись в портьеру.

– Вы просто не понимаете того, что я вам пытаюсь втолковать!.. – проговорил, перебивая Томмазо Кампанелла и глядя на читателя журнала «Театр», Господин Радио. – Вам кажется, что все, что происходит здесь, – это только дурацкий фарс?!.

– Нет-нет!.. Нам не кажется!.. – это сказал учитель Воркута. Он так разволновался, что даже от волнения, когда он говорил, у него изо рта вылетела слюна и попала на щеку Мандровой, та, скорчив гримасу омерзения, вытерла щеку ладонью, а сама отошла от Воркуты подальше.

Между тем Господин Радио продолжал:

– Вы мне никак не можете поверить, но я утверждаю, что все, что здесь происходит, – это ужасно серьезно!.. Я даже не могу вам передать, насколько это серьезно!..

– Ну, ладно!.. Нам уже пора идти!.. Тетушка, собирайтесь!.. – это курсант. Ему, кажется, действительно все происходившее надоело. Он уже надел шинель и держал в руках шапку-ушанку с воинской кокардой.

Его тетя неохотно поднялась со школьной скамьи, на которой она сидела.

Тут заговорил вновь самодеятельный актер, завернутый в портьеру, причем говорил он очень страстно, так, что даже по одному тому, как он говорил, все участники репетиции должны были проникнуться к нему безусловным доверием и, конечно же, поверить во все то, что он пытался им объяснить:

– Вот вы, Мандрова, пытаетесь меня упрекать в том, что я нарушил то, что вы запланировали на сегодняшний вечер, на сегодняшнюю репетицию… Но на самом деле вы совсем не правы, и это неправильно говорить так, как вы сейчас говорите!.. Я даже более могу сказать: я полностью с вами согласен!.. В том смысле, что мне тоже совершенно непонятны все эти идеи Николая Ивановича… Простите… – тут он посмотрел в сторону Господина Радио, который, впрочем, в эту минуту совсем на него не обращал внимания и сидел, кажется, даже как-то понуро, склонив голову вниз. Но Томмазо Кампанелла, извинившись, приложил руку к сердцу и как-то даже низко поклонился Господину Радио, который, повторяем, всего этого совершенно не замечал. – Простите, я буду называть вас именно так, как вы хотите, – Господин Радио…

– Да, правильно!.. – это уже учитель Воркута. – Ведь мы же называем вас так, как вы хотите, – Томмазо Кампанелла!.. Будьте добры уважать и остальные условности нашего самодеятельного театра!..

– Да, простите… – еще раз повторился человек, завернутый в портьеру, впрочем, уже более сухо. – Идеи Господина Радио мне совершенно не по нутру. В том смысле, что я никак не могу понять, что он имеет в виду, когда говорит, что всем нам надо становиться голливудскими артистами, и упоминает какого-то тупого и несчастного зрителя, который просто сидит и кушает свой «поп-корн»… Вроде как этот зритель и есть самая главная в мире жертва и самый несчастный на свете человек…

Не успел он проговорить это, как Господин Радио перебил его и пылко произнес:

– Томмазо Кампанелла!.. Уж от кого-кого, а от вас я не ожидал такого непонимания и такой… простите за такое грубое слово, но иначе я сказать не могу: такой глупости… Ведь вы со своими постоянными депрессиями как раз-то и должны первый стремиться к тому, чтобы плавно переместиться из этого Лефортово в мир ярких профессий!.. А вы этого не понимаете!..

Господин Радио умолк и повернулся к артистам любительского театра «Хорин» спиной, пытаясь смотреть на носки своих ботинок, поблескивавших в электрическом свете, потом глубоко вздохнул… Выглядело это так, будто хориновцы враз совершенно перестали его интересовать. Но они, видимо, уже привыкли к таким манерам своего режиссера, – а Господин Радио – как он сам попросил всех называть его – давно уже был в «Хорине» если и не действительно режиссером, то кем-то вроде режиссера, и разгоревшаяся дискуссия имела все шансы продолжиться…

Но только какое-то мгновение ему удалось подуться, потому что уже уходили курсант и его тетушка…

– Нет!.. Я вас не отпускаю!.. – вскричал Господин Радио, вскакивая со своего места. – Сейчас такой момент, что совершенно не известно: может минут через пять мне позвонят и окажется, что можно возвращаться обратно… – тут Господин Радио на мгновение замолчал, а потом произнес, чрезвычайно гордясь тем, что говорил, и торжественно:

– …Возвращаться в уже оформленный зал театра «Хорин»!.. Нового, обновленного театра «Хорин»!..

Курсант уже, кажется, начинал нервничать, потому что спешил возвратиться в свою казарму без горячей воды и, кажется, уже был готов ответить Господину Радио что-то раздраженное, что, впрочем, было бы совершенно не свойственно его восторженному и мягкому характеру, но его перебила его тетя:

– Ничего-ничего… Мы по дороге зайдем и посмотрим – готово или не готово… Можно возвращаться или нельзя… Если можно, то мы там и останемся… И как-то дадим вам знать, – проговорила она примирительно, сама потихонечку двигаясь к двери классной комнаты.

– Не надо мне ничего давать знать!.. – раздраженно проговорил Господин Радио. – Я обладаю всеми средствами необходимой радио– и телефонной связи и все время держу руку на пульсе событий… У меня прямой канал связи с залом «Хорина» и художником по декорациям Фомой Фомичевым!.. Так что лучше бы вы дали мне знать, как можно бы мне вас найти если что?..

– Да как же нас найдешь… Нас не найдешь… Мы на сегодня репетицию закончили!.. Мы пойдем на улицу!.. – пыталась увещевать Господина Радио тетя курсанта, но в этот момент произошла одна сценка, и хориновцы отвлеклись на нее, что позволило этим двоим благополучно выскользнуть из двери классной комнаты, хотя им и очень, с одной стороны, хотелось посмотреть, что же будет, а с другой стороны, было как-то немного не по себе и даже, напротив, и не хотелось оставаться, особенно курсанту, хотя он и не мог четко осмыслить, в чем же тут для него может таиться опасность, но тем не менее… Потому что в классную комнату как раз в этот момент вошли два милиционера… И практически в ту же секунду у Господина Радио зазвонил на поясе мобильный телефон… Его фраза о том, что он постоянно держит руку на пульсе событий, таким образом, подтвердилась…

Глава II

Сквозь Север мглистый

Темно. В салоне автомобиля уютно светились разноцветные огоньки, за «бортом» – лютый мороз, пустынные, плохо освещенные улицы. Тетушка рассказывала своему племяннику, побывавшему в этот день в «Хорине» в первый раз, и его другу, заехавшему за ним на старенькой автомашине, историю этого самодеятельного театра:

– В «Хорине» был другой – настоящий, профессиональный режиссер. Точнее говоря, «была», потому что режиссером до последнего времени работала старуха по фамилии Юнникова. Она занималась этим по призванию, а не только за зарплату от муниципалитета. Между прочим, она именно сейчас лежит где-то здесь радом в больнице при смерти… Это действительно радом – здесь, в Лефортово… Я знаю эту больницу!.. Знаю улицу, на которой она находится… Достаточно кислые, неуютные места, да и больница – так себе… Сами знаете, какие у нас больницы «для всех»… Вонь, теснота, обшарпанные коридоры… Бедная Юнникова, какой печальный финал при ее-то, в общем-то, достаточно яркой профессии!.. Старухе сейчас восемьдесят три года… О!.. Она настоящий режиссер – милостью божьей!.. С театром связана всю жизнь: после театрального училища долго работала в московском драмтеатре имени Пушкина. Всех, кого ты, дорогой племянничек, сейчас видел в классной комнате на третьем этаже школы двенадцать ноль три, она принимала в «Хорин» лично. Устраивала прослушивания, расспрашивала о взглядах на искусство, о личных творческих планах… Пожалуй, только кроме одного единственного человека… Угадайте, кого?

– Томмазо Кампанелла!..

– Точно!.. За исключением одного только Томмазо Кампанелла – того самого, что читал только что, стоя на табуретке, свою «исповедь»…

– Какое странное имя!.. – проговорил водитель машины и даже на какое-то мгновение отвлекся от скользкой зимней дороги и повернулся к своим пассажирам – тетушке, ходившей в «Хорин» уже давно и потому считавшей себя знатоком всего того, что происходило в самодеятельном театре, и курсанту военного училища – приятелю водителя, за которым, собственно говоря, он и заехал этим вечером, чтобы по пути к своему дому завезти того в казарму. – Никогда раньше не слышал такого странного имени!..

– Да в этом самодеятельном театре у всех такие странные имена, не имена, а клички рецидивистов, – сам черт ногу сломит!.. – проговорил курсант.

– Хотя… Клички рецидивистов… Нет, ты не подумай чего такого!.. Они вроде бы все законопослушные… Вроде бы… – с определенным сомнением в голосе добавил он.

Они уже достаточно долго крутились по темным, завьюженным улицам. В машине было тепло. Тетушка продолжала свой рассказ:

– Совсем недавно театр «Хорин» получил новое помещение… Тоже достаточно запутанная и непонятная история… «Хорину» было велено перебраться в какой-то бывший «красный уголок» при жилконторе, в котором до него в гордом одиночестве располагался один очень странный проект -«Музей умершей молодости состарившейся и умершей молодежи прежних лет»… Бывший «красный уголок» числится на балансе районной управы, и его все время предоставляют для каких-то странных модерновых культурных проектов… То одного, то другого… Кстати, проект с этим непонятным музеем в настоящее время, по-моему, уже окончательно заглох… Нет, экспозиция осталась, по крайней мере какие-то ее части, но люди, которые все это дело затевали, по-моему, давно потеряли к нему интерес, и музеем уже никто не занимается… Так валяются какие-то, с позволения сказать, экспонаты, пока не пришел какой-нибудь очередной молодой гений и не уговорил управу отдать фактически заброшенное помещение под его проект… Впрочем, нет, сейчас – не заброшенное… Сейчас там – «Хорин»… Я точно не знаю, но то ли Томмазо Кампанелла постоянно околачивался в этом музее, то ли он чуть ли не одновременно с хориновцами пришел в этот музей, а в «Хорин» попал уже заодно, то ли он вообще работал в этом музее сторожем, то ли он оформлял какую-то экспозицию, посвященную Лефортово, в этом музее (да, кажется, именно так оно и было – он в этот момент оформлял экспозицию, посвященную антуражам Лефортово), да только пути его и «Хорина» пересеклись… Причем пересеклись уже после того, как «Хорин» в одночасье, после какой-то непонятной истории, о которой я расскажу вам позже, осиротел, остался без Юнниковой, и тут, как по волшебству, в нем появился этот самый Томмазо Кампанелла… Его никто не принимал, никто не приглашал, он появился сам по себе и сразу пришелся к месту, можно сказать, сразу оказался чуть ли не в самом центре внимания, потому что события в «Хорине» стали развиваться совсем не так, как это было при Юнниковой… – тетушка на мгновение замолчала, чтобы перевести дух…

– Смотрите!.. Смотрите, какой мрачный дом!.. – вскричал вдруг курсант.

Прозвучало это так неожиданно, что водитель вздрогнул и сделал заметный вилек рулем, – машина чуть было не пошла на скользкой и узкой улице юзом…

– Ну вас к черту!.. – раздраженно проговорил водитель. – Мы, кажется, заблудились!.. Ну точно!.. Вот этот перекресток мы уже проезжали!..

– И не один раз!.. – подтвердила тетушка.

– Надо же было заблудиться!.. Ужасно хочу есть!.. – проговорил друг курсанта, сидевший за рулем автомобильчика, на этот раз не столь раздраженно.

– Я что-то тоже очень проголодался… – а это курсант.

– Да уж… И я что-то голодна. А теперь мы уж третий круг делаем! – сказала тетушка.

Всем троим ужасно хотелось есть и не менее сильно хотелось спать. Но ни одно из этих желаний пока не могло быть удовлетворено. Конечно, они могли купить в каком-нибудь киоске каких-нибудь пирожков, остановиться где-нибудь у обочины и съесть их. А потом – почему бы и нет?! – они бы могли отоспаться в этой машине, как в маленьком домике на колесах… Могли бы… Но, конечно, пока еще такая абсурдная идея не приходила им в голову, потому что это было только начало сегодняшнего вечера и еще рано было браться за воплощение абсурдных идей… Воплощение абсурдных идей должно было начаться немного позже!

– Зря вы меня обвиняете в том, что мы по третьему разу проезжаем один и тот же перекресток!.. Я вообще не москвич… И сегодня, между прочим, только первый раз за рулем!.. Тр есть я водил, конечно, раньше, но там, у нас… А там у нас и улицы не такие запутанные, и движение не такое… А тут – туда не поверни, здесь не развернись, там – только прямо!..

Да, тетушка, вы знаете, что Вася приехал в Москву из Сыктывкара… У него здесь тоже тетя… Правда, она живет не в Москве, а в Купавне, но это неважно!.. Зато она отдала ему эту машину!.. Конечно, машинюшка довольно старенькая, но все еще на ходу… И корпус не очень ржавый…

Что это еще за Сыктывкар такой?.. – с недоверием проговорила тетушка – самодеятельный артист.

- Послушайте, поедемте тогда в самый центр, на Красную площадь!.. – предложил Вася, никак не откликнувшись на вопрос о Сыктывкаре.

– Туда машины не пускают… – проговорил курсант.

– Ну неважно!.. Значит к… Красной площади!.. Я знаю, как добраться вот от этого места к Красной площади, и знаю,

как добраться от Красной площади до твоей казармы… Иначе мы проплутаем всю ночь!.. Как добраться от этого места до твоей казармы я не знаю!..

– Ладно!.. Поехали на Красную площадь!.. А дорогой тетушка расскажет нам про этот странный самодеятельный театр и про его не менее странных участников и героев…

– О!.. Обожаю про странных участников и героев!.. Боюсь, что эта тема меня так взволнует, что мы вообще проедем мимо Красной площади куда-нибудь не туда… Хорошо еще, что в машине тепло, а то бы в такую погоду нам эти плутания могли стоить обмороженных ушей, щек или пальцев, – у кого нет теплых варежек!.. Ну что же вы, тетушка, не продолжаете?!. Я прибавляю газу, хоть по такой скользкой дороге это и не совсем безопасно, и мы едем на Красную площадь!

Он действительно немного сильнее нажал на педаль газа, но тут же и отпустил ее.

– Ладно, продолжаю-продолжаю… Покуда старуха Юнникова была здорова и хориновцы не были предоставлены сами себе, «Хорин» не был никаким театром, а оставался любительским «Хором, исполняющим песни на иностранных языках», – отсюда и название-сокращение – «Хорин». Но вот старуху Юнникову разбил, как я слышала, чуть ли не прямо на репетиции приступ какой-то сердечной болезни… Впрочем, может, и не на репетиции, я точно не знаю, меня в этот момент не было рядом, я знаю только с чужих слов… Она долго пыталась выкарабкаться, а теперь – умирает в больнице, расположенной здесь же, в Лефортово, а среди хориновцев выделилась не такая уж и маленькая группка людей, в основном тех, кто был принят в хор Юнниковой в последний период, когда она уже плохо себя чувствовала и не могла столь же активно, как и в былые времена, пропагандировать среди своих питомцев пение на иностранных языках, – она, эта группа, решила, что можно найти занятие и поинтересней, чем просто петь… Идея преобразовать хор в театр с таким же названием, пришла в голову Господину Радио. Он и заразил ею многих хориновцев. Естественно, когда он взял на себя роль режиссера, то никто особенно и не возражал. Впрочем, лидерство его не было полным и отчетливым, поскольку он был, скорее, режиссером-председателем, а основная же режиссура осуществлялась всем коллективом «Хорина» на принципах демократии.

То есть каждый из хориновцев («новохориновцев», как они еще иногда стали себя называть в отличие от тех, кто остался верен старухе Юнниковой и перестал теперь посещать репетиции вовсе) предлагал свои идеи к всеобщему рассмотрению, а уже общество решало, стоит или не стоит применять их в спектакле, который они готовили. Однако правда и то, что почти никто не предлагал никаких более-менее внятных идей, а помимо Господина Радио в лидеры выбился еще Томмазо Кампанелла – он-то как раз предлагал идей много и преинтереснейших, но ходил на собрания любительского театра нерегулярно, мог появиться вообще выпивши, а потому безусловной конкуренции Господину Радио составить не мог.

Эту вроде бы «галиматью», этот проект немного сложно понять… Но ведь сейчас не советское время, и каждый может делать все, что хочет, даже если это и полная глупость, и никогда не приведет ни к какому хорошему практическому результату… В общем, «новохориновцы» собирались по вечерам, галдели, предлагали каждый свои безумные проекты, пытались сообща сочинять какую-то, конечно же, «гениальную» пьесу, ссорились, слушались и не слушались Господина Радио, оригинальничали, выпендривались, даже писали какие-то предложения официальным властям…

Так называемый «спектакль», «пьеса», которую «новохориновцы» готовили и о которой все время рассуждали, была при всем при том лишь набором каких-то плохо связанных друг с другом этюдов, зарисовок, монологов и диалогов, идей, намечаемых сюжетных ходов, предполагаемых (впрочем, только вчерне) эпизодов, которые и показать-то никому было никак нельзя. И хотя они говорили, что пьеса «вот-вот будет закончена, остались недопридуманными лишь самые малости, осталось лишь подшлифовать, состыковать отдельные ее акты воедино», но на самом деле вряд ли, несмотря на множество черновиков, репетиций и предложенных идей, они хоть сколько-нибудь продвинулись вперед, и действительно законченным в пьесе можно было считать лишь название: «Сквозь Север мглистый…». В том смысле, что все остальное, помимо заголовка, постоянно менялось, переписывалось, перечеркивалось, создавалось заново, но уже совершенно в противоположном ключе, а название оставалось неизменным.

«Сквозь Север мглистый…» было частью первой строки стихотворения, которое, так же безнадежно и бесконечно, как хориновцы готовили премьеру своей пьесы, сочинял Томмазо Кампанелла – тот, кто читал монолог-исповедь. Первая строка этого стихотворения звучала так:

«Мое сознание, искрясь, сквозь Север мглистый прорастает…» 

– Как эта строчка подходит к сегодняшнему вечеру!.. Действительно ведь, посмотрите какая за окнами нашего автомобиля северная мгла, какая за окнами нашего автомобиля северная стужа… Только вот не могу понять, куда при этом прорастает наше сознание!.. – проговорил водитель автомобиля.

Перед носом автомашины бесконечной лентой вились зимние московские улицы.

Глава III

«Этот край назовем мы тюрьмою…»

На мгновение заглянем в прошлое и познакомимся с тем, что предшествовало репетиции в школьном классе…

Черной бесконечной ночью, минуя погруженные во тьму северные полустанки, из края Полярных морей в сторону Москвы бежал по рельсам закоптелый пассажирский поезд… В одном из грязных, душных купе шла ожесточенная «рубка» в карты.

Играли трое: два матроса и немолодой мужчина с грубыми чертами лица… Играли очень азартно и с исступлением, впрочем, двое матросов то и дело переглядывались друг с другом, а мужчина больше смотрел себе в карты, что, впрочем, ни в коей мере не могло свидетельствовать о том, что игра велась нечестно, потому что оба матроса были настоящими, только что ушедшими в отпуск матросами, да и игра велась, кажется, не на деньги…

«Один из них утоп, ему купили гроб…» – напевал себе под нос тот из матросов, что был длиннющего роста, как пожарная каланча.

Помимо длинного роста, его отличал еще длинный крупный нос и под носом – пшеничные усы… Немолодой мужчина с грубыми чертами лица тоже носил усы, которые у него были такого же, как и у матроса, пшеничного цвета. Нос у немолодого мужчины был широкий и красный – видимо, он увлекался водкой и другими напитками того же свойства. Кстати, на столе была только что раскупоренная бутылка «Русской» (вторая, точно такая же, но уже опорожненная стояла под столиком и со стеклянным дребезгом ударялась боком об металлический кожух расположенного там же обогревателя). В один из моментов, игроки разлили содержимое откупоренной бутылки по чайным стаканам, вставленным в грубые алюминиевые подстаканники, и махом выпили. На закуску у них шли какие-то рыбные консервы и хлеб…

Локомотив поезда хрипло гудел, проезжая по редким безлюдным северным переездам…

Отправив в рот по консервированной рыбешке и зажевав ее куском черствевшего серого хлеба, матросы закурили недорогие сигаретки… Красноносый с пшеничными усами не курил.

– Значит, Таборский, к тетке едешь?.. – спросил его длинный матрос.

– Ну, не к тетке… Она была лучшей подругой матери… Мать молодой умерла… Да тетке уже, наверное, сто лет!..

– Так уж и сто?.. – недоверчиво спросил длинный матрос. Что, Сеня, что ты пристал к попутчику со своими дурацкими расспросами?!.. – перебил длинного матроса другой, темноволосый и коренастый. – Мало того, что человек поделился с тобой напитком, так ты еще и допрашиваешь его, хуже прокурора!..

– Да нет, почему, я расскажу!.. – как-то очень беззащитно заулыбался, произнося эти слова, Таборский.

– Я – сирота… Отец, военный переводчик, погиб в Венгрии в пятьдесят шестом, мать – актриса драмтеатра имени Пушкина попала молодой под машину…

– О!.. Какое совпадение судеб!.. – кажется, даже обрадовался длинный матрос. – Я ведь – тоже сирота… А вот од (матрос показал на своего темноволосого товарища) – безотцовщина… Говоришь, мать попала под машину?..

– Смертельная травма – умерла не приходя в сознание… Анекдот!.. Просто обхохочешься!.. – с улыбкой ответил Таборский. – Был еще водитель той машины… Но это… Ну, в общем… Воспитала меня ее старшая театральная подруга, правда, она не актриса – режиссерша…

– Как фамилия?.. – поинтересовался длинный матрос. – А что?!.. Приедем в Москву, пойдем на ее спектакль… Буфет, девушки, шампанское… Театр, одним словом!.. Так как ее?..

– Юнникова… Да ей уже сто лет, и она спектаклей давно не ставит… У нее сейчас хор… Руководит районной самодеятельностью…

– О!.. Мы тоже участники флотской самодеятельности!.. Поем и играем: гитара, балалайка, гармонь… Да, Юнникова!.. Кажется, что-то слышал!.. Да нет, не кажется – точно слышал!.. Слушай, она в Мурманске в фестивале «Поют подводники» не участвовала?!. Я там главный приз на дополнительном конкурсе ложкарей взял… – проговорил матрос с темными волосами.

– Да нет, она вообще на Севере ни разу не была… – еще шире улыбаясь, ответил немолодой мужчина с грубыми чертами лица.

– А сам-то ты наш, с Севера?.. – спросил длинный матрос. – Я имею в виду, на Севере давно живешь или так, был в краткосрочной командировке?..

– Я?.. Нет… Давно живу… Считай, что давным-давно завербовался… Я северянин со стажем!.. – ответил Таборский.

– Со флотом связан?.. – как-то приосанился длинный матрос. – Случаем, не бывший подводник?..

– Не-е… Я – директор театра…

– А-а, понимаю-понимаю… Береговая служба! – тут же проговорил длинный матрос. – Продажа билетов, организация гастролей, ремонт сцены… Одним словом, скрытый ото всех подводный мир, но только театра!.. Я сразу так и понял, что ты тоже, в некотором роде, наш – подводник!.. Шутка!.. Юмор сумеречных морских глубин!..

Все трое засмеялись… Потом наступила некоторая пауза… Вдруг длинный матрос встрепенулся:

– Задрай-ка ты, что ли, этот лючок!.. А то дует!.. А я уже три дня простуженный… – сказал он темноволосому, что сидел ближе к окну.

Тот опустил на и без того закрытое оконце плотную кулиску из кожзаменителя. Теперь купе казалось совершенно отрезанным от внешнего мира. Клубы сигаретного дыма поднимались к потолку и медленно вились вокруг плафона освещения. Таборский закашлялся…

Нисколько не обращая на него внимания, длинный матрос довольно проговорил:

– Вот!.. Теперь как в подводной лодке!.. Обожаю замкнутые пространства!.. Вообще, я – уникальный человек. Прирожденный подводник!.. Меня природа создала специально для подводной лодки…

– Хе!.. – крякнул темноволосый матрос, поражаясь красноречию друга. – Удивляюсь я, Арсений Семенович, как бы это сказать поделикатнее, вашему… красноречию!.. Костей в вашем языке рентген бы явно не обнаружил…

– Нет, серьезно! – продолжал его товарищ. – Вы посудите сами: у меня болезнь – боязнь замкнутых пространств наоборот… То есть я не люблю ничего просторного и гулкого, такого, чтоб ветер мог гулять, чтоб пространства было много… Мне от просторного и гулкого становится как-то невыносимо ужасно на душе, так что постоянно хочется, пардон, напиться в стельку… Нет, я, конечно, так никогда не делаю и вообще, блюду самую что ни на есть флотскую дисциплину… В общем, не люблю я просторов… Наоборот, люблю все тесненькое и уютное… Театры, между прочим, товарищ директор театра, – специально подчеркнул длинный матрос, – тоже люблю маленькие и тесные… Мне в них как-то приятнее наслаждаться, так сказать, игрой актеров… Люблю сумрак, толщу вод и поднимающиеся со дна водоросли…

– А я люблю простор, свободу… – беззащитно улыбаясь проговорил Таборский. – Поле люблю представить и скачущий по нему табун лошадей. Мне вот нравится у Шукшина: «И разыгрались же кони в поле…» Это рассказ, а название – строка из Есенина… Я в детстве часто в один пионерлагерь ездил… В Ростовской области… Там степи… Нравилось мне там очень… Ширь, простор, свобода, солнце!.. Романтика!..

– Друг, зачем тебе эта свобода?!. И какие на нашем Севере поля с конями?!. Конина, тонко порезанная, засушенная, по-татарски – это другое дело!.. Это бы я с удовольствием взял бы в подводный поход!.. Нет, ты не подумай, что я такой бесчувственный жлоб, я – тоже романтик… Но у нас другая романтика: представь, толща вод, шевелящиеся, поднимающиеся со дна водоросли, сумрак, тишина… Могила!.. Водная могила!.. И мы – вечно живые…

– Верно!.. Верно, Сеня!.. – вдруг встрепенулся темноволосый матрос.

Он сильно потер лицо и глаза ладонью так, словно боялся уснуть. И потом, уже обращаясь к мужчине с грубым лицом:

– Друг, мы тоже ужасные романтики!.. Но нам в нашей службе надо иметь железные нервы, терпение и гордость… «Во глубине полярных вод храните гордое терпенье…»

– Это написал он и Пушкин! – заржал длинный матрос с пшеничными усами.

И потом, перебивая товарища, продолжил за него:

– Представь, совсем недавно наша лодка благополучно возвратилась из похода и, так сказать, вынырнув из толщи вод, пришвартовалась к причалу… Мы вышли на него в черных бушлатах и, сперва взяв паузу и немного передохнув в кругу друзей, потом, держа в руках маленькие чемоданчики с нехитрыми пожитками, добрались на разваливающемся и неудобном маленьком флотском автобусе до вокзала… Я не слишком поэтически выражаюсь?!..

– Нет-нет… Что ты!.. Выражайся!.. – с усмешкой проговорил немолодой попутчик.

– Нет, я могу и попроще… Ну да зачем – здесь собрались люди образованные… Итак, на маленьком северном вокзале, расположенном далеко за Полярным кругом, вдоль серого и унылого перрона уже стоял наш поезд. Поезд с Севера в Москву!.. В Москву!.. В столицу нашей необъятной Родины!.. Купе поезда (я извиняюсь за невольное поэтическое сравнение) – как отсеки, стенки – как переборки… Поезд с Севера, из края Полярных морей сам – как подводная лодка. Край северных рек, через который он мчится в столицу, – леса, лесопилки, реки, по которым сплавляют бревна, редкие селения и лагеря для воров, лагеря, лагеря!.. А чуть севернее – тундра с оленями, чукчи и отбывающие свои срока воры – воры, колючая проволока, тюрьмы… Это даже не жизнь, и никак не свобода, это не край, а – дно морское… Но, как говорил поэт, «если звезды зажигают, значит, это кому-нибудь нужно!»… Сумрак, расплющивающее давление, тишина глубоководной могилы… И водоросли поднимаются вверх и шевелятся, как волосы утонувших матросов с погибшей подводной лодки… Значит, этот край нужен Родине именно таким, какой он есть!.. В конце концов, нужно же куда-то сажать воров!.. Ты знаешь, друг, что говорили про этот край до революции?.. «Этот край назовем мы тюрьмою…» Сюда ссылали революционеров. Отсюда – не убежишь!.. Так что, как не крути, а наш сухопутный дом – почти что тюрьма. А служба – спускаться в могилу. В водную могилу… Но мы и дом, и такую жизнь, и службу все равно любим беззаветно… Вот такой принцип!.. Потому как других нам не дано… А свобода… Осознанная необходимость – вот что такое наша свобода. Мы – люди служивые, военные… Нам, если хочешь знать… Мы от многого такого, что только на этой твоей свободе, на большой земле только и увидишь, – не в восторге!.. Это я тебе говорю!.. А я кое-чего в жизни повидал… И многому цену знаю. Не то, что этот салага…

И он кивнул в сторону темноволосого товарища.

– Так что же вы в Москву-то едете?.. В Москве-то посвободнее будет, чем у нас там… Чем под водой в подводной лодке… – по-прежнему улыбаясь спросил Таборский. Было непохоже, чтоб водка хоть немного на него подействовала – по крайней мере внешне он оставался совершенно трезвым. Скорее всего, он был очень силен пить. – В Москве – свобода!.. А вы ее, как говорите, не любите!..

– Ха!.. Нам нужен яркий свет… Глаза требуют видеть свет… А легкие – дышать кислородом!.. Тот же самый театр нужен!.. Эмоции!.. А потом, это ты сильно заблуждаешься, если думаешь, что в Москве – свобода… В Москве – Кремль, Мавзолей Ленина – это точно есть… Правительство работает… А свобода… Не знаем… Давно не бывали… – закончил с кривой усмешкой длинный матрос.

– Это точно!.. – подтвердил темноволосый. – В Москве мы не бывали давно!.. Я так, например, вообще не был ни разу!.. Ха!..

И он громко и задорно засмеялся. Чувствовалось, что из всех троих, сильнее всего водка ударила именно ему в голову…

– Мы знаем одно – в Москве для нас перемена ощущений будет очень яркая… – произнося эти слова, темноволосый матрос очень оживился, и как-то сразу стало заметно для его немолодого собеседника, какой он на самом деле еще молодой, увлекающийся и действительно не растерявший романтического запала, в сущности мальчишка…

Темноволосый матрос тем временем продолжал:

– Я это воображаю себе так…

– Воображает он, салага!.. – заметил его длинный товарищ. – Что ты там можешь воображать?!. Ты же ничего не видел!.. Нет, вру, видел… Видел пыльную улицу между покосившихся заборов в родном Котласе… Это ты знаешь где… – пояснил он для попутчика. – …Тоже у нас, на Севере. Он оттуда родом, оттуда и на флот призвался…

– Подожди, дай сказать… Я воображаю это так… – темноволосый матрос еще больше преобразился и сильнее стал похож на совсем молоденького, неопытного мальчишку и уж никак не на бывалого морского волка…

Он продолжал:

– Только что была сумеречная толща вод, водоросли, шевелящиеся, как волосы утопленников, подогретые мясные консервы из банки, сладкий чаек и сразу – театральная премьера, хрустальные люстры, музыка, шампанское!.. Тропические фрукты!.. Что же ты думаешь, мы, матросы Северного флота, в такой ситуации будем глухи к искусству?!. Нет, мы, матросы не глухи к искусству!.. С удовольствием походим по московским театрам… Но только выходить на улицу и на люди станем исключительно вечером, когда и в Москве настанет северный мрак…

– Потому что дневной свет для нас слишком ярок… Мы же привыкли к полярной ночи… А днем будем отсыпаться… Ха-ха!.. – продолжил за него длинный матрос.

– Вот и я так же, – проговорил Таборский.

– Это он шутит, не слушай! – перебил темноволосый матрос. – Просто гулять по Москве днем у нас не будет времени!.. К тому же, мне кажется, что в Москве ночью должно быть совсем не так, как в том городке, из которого мы едем… И даже не так, как в Котласе… В Москве фонари, витрины, море огней!.. Но главное – днем у нас просто не будет времени!..

– Днем мы станем репетировать наш коронный номер – «Гимн утопленников»… Песня в сопровождении стука по переборкам и медленного, плавно замирающего танца… – опять мрачно пошутил длинный матрос. И напел:

«Один из них утоп, ему купили гроб…»

– Ладно, это тоже дурацкая и грубая шутка… Не слушай его!.. Он иногда так мрачно шутит… Но он в душе не такой!.. – проговорил темноволосый матрос, обращаясь к случайному попутчику. – Скажем тебе честно, чтобы не морочить голову… – уже более просто, торопясь, словно бы боясь не успеть рассказать всей истории, продолжил темноволосый. – Мы едем самую малость на отдых, в отпуск – воспользоваться, так сказать, всеми преимуществами яркого столичного города, каким, безусловно, является Москва – столица нашей Родины, а большей частью – и это главное, на конкурс военной песни… Мы же тебе сказали – мы участники самодеятельности… И как участникам самодеятельности нам дали очень краткосрочные отпуска…

– Вот только забыли снабдить всем необходимым для отпуска… Деньгами, например… Ха-ха!.. В достаточном количестве… – в который раз уже перебил его длинный товарищ. – Но нам даже на это совсем не обидно… А обидно нам, конечно, большей частью за Державу… За что же еще нам обижаться!..

И длинный матрос опять запел:

«Один из них утоп, ему купили гроб…»

В стуке колес и хриплых гудках локомотива поезд мчался в Москву. Мимо проплывали сторожевые вышки лагерей и сонные северные поселки… После описанного разговора в купе с прежней яростной силой возобновилась игра в «двадцать одно»…

– Еще!.. Себе!.. Очко!.. Пас!.. – пока еще не очень громко доносилось из-за наглухо закрытой двери.

Меж тем в коридоре поезда уже приглушили свет. Большинство пассажиров давным-давно успели лечь на полки и заснуть, насколько это было возможно в трясущемся и расхристанном, давно требовавшем ремонта вагоне. Но в купе, где ехали трое, действие никак не хотело прекращаться…

Через какое-то время проводница, сквозь сон, успела через приоткрытую дверь заметить, как один из игроков в карты, пошатываясь и зажав в руке мятый сторублевый билетишко, направился куда-то по коридору, явно за водкой, – то ли в ресторан, то ли… Потом еще… Потом другой игрок в карты ходил за водкой… А вскоре шум и крики из этого купе стали разноситься по всему вагону без всякого стеснения. Безобразие-таки началось!..

Не дожидаясь, пока к ней придут жаловаться возмущенные пассажиры сперва соседних, а потом и не только соседних купе, проводница встала с полки, оделась и направилась к той двери, из-за которой вовсю раздавался шум.

Подойдя к двери, она остановилась и стала слушать, что же все-таки кричат внутри, пытаясь таким образом понять, что же там происходит и не слишком ли опасно ей одной усмирять хулиганов, – не стоит ли запросить подмогу в соседнем вагоне, а то и у бригадира проводников, ехавшего в пятом, штабном?..

Некий человек, по голосу вовсе и не показавшийся проводнице пьяным, или уж по крайней мере показавшийся не столь безобразно пьяным, как это можно было вообразить поначалу, громко кричал внутри купе:

– Эх вы!.. Вроде и сироты, вроде и горя хлебнули!.. Да как же можно не понимать преимуществ свободы перед несвободой!.. Эх, матрос!.. Чем ты восхищаешься?! Лагерями, мраком, полярной ночью?!. Если ты так уверен, что наш край – мрачная северная тюрьма, то… то… – говоривший явно захлебывался от душивших его чувств. – Как же ты можешь все это любить таким… тюремным?!. Ты же сам говорил… Ты же сам видел: и мрак, и тюрьма, и ужас!.. Ты же видел, видел!..

– Что с тобой?!. Тише ты!.. Э-э, Таборский, да не дергайся ты так, поранишься… Э, да подержать тебя что ли?!. Не ровен час… Вот ведь, угощал-угощал… Что с тобой случилось?!. Э-э, да ты, дядька, оказывается, ужасно нервный. К тому же пить тебе по многу не надо!.. Эк ты разошелся… – тот, что отвечал, был явно в гораздо более миролюбивом и благодушном настроении, чем тот, первый, и это немного успокоило проводницу (появилась надежда, что до драки все-таки не дойдет). Впрочем, в голосе человека звучала сильная озабоченность, что свидетельствовало о том, что происходило что-то весьма серьезное…

Он продолжал:

– Мы же тебе, Таборский, чин-чинарем рассказали, и нам казалось, что ты должен был понять, что мы есть никто другие, как ужасные романтики!.. Только романтика у нас своя, особая, северная – мрачная романтика!.. Что же из-за нее тут ни с того ни с сего так орать?.. Романтика – не белена, чтоб ее так объесться!..

– Эх, матрос!.. Знал бы ты, какая плохая и мрачная вещь эта твоя мрачная северная романтика!.. Как сил у меня от нее нет, как весь я задушен и загублен!.. Ведь я – труп уже, труп!.. Вся душа уже съежилась и умерла… Ты же видел, видел: этот край – и мрак, и ужас, и тюрьма!.. Кругом!.. Душа съежилась и умерла!.. – казалось, он, этот говоривший, плачет уже, по крайней мере в голосе его явственно дрожало отчаянное, обреченное рыдание. И вдруг со страшной силой, непобежденно, словно яростно сопротивляясь чему-то, словно отталкивая в ужасном порыве тянувшуюся к его сердцу черную костлявую руку, он воскликнул:

– Не-ет!.. Нет!.. Не умерла еще моя душа, не умерла!.. Я не умер душой!.. Не верю, что умер!.. Кабы умер – как бы я мог сейчас в этом поезде ехать!.. Разве мертвецы в поездах могут ездить?!.. Разве мертвецы в поездах «Русскую» с матросами распивают?!.. Не-ет, душа моя не умерла!.. Как же я мог отчаяться и подумать, что душа моя умерла!.. Какой же я ужасный дурак после этого!.. Как же я мог так подумать?!. Как я, Таборский, мог так подумать?!.

– Эй, вы там, потише не можете!.. – забарабанила проводница по двери купе. – Расшумелись!.. Отдохнуть не дадут, буяны чертовы!.. И что же это за пассажиры такие!.. Пока до Москвы доедут, все нервы измотают… Пьяницы проклятые!..

Постучав таким образом, она подбоченилась и стала ждать, – не произойдет ли теперь чего, успокоятся в купе или нет; испугаются ли ее грозного крика?..

Не, скорее всего, те, что были в купе, крика не расслышали, а на стук не обратили внимания:

– Не-ет, я еще жив!.. И я еду в Москву! – продолжал тот, что только что был готов рыдать. Казалось, он воспрял духом:

– Я еду в Москву! Мне хочется туда, домой, где я родился и вырос, где широкие улицы и фонари, рекламы и театры… Где театр имени Пушкина, в котором работала моя покойная мать… Мне хочется бульваров и площадей, метро!.. Мне хочется большой и полной, счастливой и радостной, как весеннее утро детства, свободы!..

– Свободы?!.. – кажется, как-то очень устало и с какой-то очень большой укоризной переспросил собеседник Таборского. И тут же добавил:

– Свобода есть осознанная необходимость!.. И больше ничего!.. А если домой, на Родину едешь, – то так и скажи… А романтика северная – это для матросского настроения штука очень важная!..

– Постой… – вступил в разговор третий человек, ехавший в этом купе. Голос его звучал совершенно трезво. – Он же сам сказал: он северянин со стажем… Получается – дом-то у него на Севере!.. А в Москве – он тоже говорил – у него только тетка какая-то… Да и то – не родная она ему!.. Так ведь?!.. Так ведь, друг?!. Ты же так говорил!..

– Да, так!.. – ответил тот, к которому обращались. – Никого у меня теперь в Москве нет… И квартиры нет… Остановлюсь в гостинице!.. Даже не знаю еще сам в какой… Что, хороши теперь в Москве гостиницы?!.

– Да все от кармана зависит!.. – произнес по голосу более старший.

– Денег у меня – куры не клюют… Найду самую дешевую!.. – сказал Таборский.

Глава IV

Портрет Господина Истерика

Минуя перекресток за перекрестком, улицу за улицей, автомашина, в которой ехали друг курсанта, сам курсант и его тетушка, наконец-то доползла до самого центра Москвы, до Красной площади, – впрочем, не до самой, конечно, Красной площади, а до одной из площадей, соседствующих с ней.

Тут в моторе стало что-то стучать, греметь и через какой-нибудь десяток-другой метров старенькая автомашина начала чихать и глохнуть. Ее предусмотрительный водитель едва успел подрулить к обочине, как тотчас мотор заглох.

Некоторое время они пытались завести автомашину собственными силами, даже тетушка пыталась помогать, подавая ключи, – изрядно продрогли, а потом, посовещавшись, решили не пытаться починить столь предательски сломавшийся автомобиль, а бросить его здесь. Вася собирался утром приехать к машине с каким-то приятелем, который разбирался в ремонте и мог помочь, – а сейчас всем троим хотелось только одного – поскорее выпить в какой-нибудь забегаловке горячего кофе…

Впрочем, подходящее место они нашли не сразу – им пришлось побродить по Красной площади и прилегавшим улочкам, прежде чем они едва ли не случайно заглянули в еще работавший, вопреки всем предположениям тетушки, огромный ГУМ и там, прямо недалеко от входа, нашли какое-то малюсенькое дешевое кафе…

Они тут же попытались заказать в кафе чего-нибудь существенного для себя: мяса, сыра, хлеба, какой-нибудь колбасы, но оказалось почему-то, что ничего сытного, «существенного» нет, – им не смогли предложить ничего, кроме пирожных и горячего кофе.

Пирожные же в этом в общем-то дешевом кафе были дорогие, и все трое в первый момент смутились, оттого что подумали, глядя на пирожные, что покупать их будет как-то очень неэкономно, а потому поначалу попросили себе только кофе – сладкого и со сливками. Сливки были импортные, в маленьких пластиковых «кругляшочках», и подавались за отдельную, хоть и сравнительно небольшую плату…

Перед глазами у них все еще стояла метель, стужа, Красная площадь, Кремлевские башни, укутанные снежной пеленой, высокие и зловещие…

– Какое здесь все-таки зловещее место!.. Мрачное!.. Темно-красное все кругом… Кровь… Ведь верно же: пролетарское красное знамя – это цвет крови погибших рабочих… А здесь все буро-красное… Цвета запекшейся крови!.. Лобное место – место, где казнили, где отрубали головы… Тоже связано с кровью… И эти буро-красные башни… Запекшаяся кровь!.. И это черное небо, и эта метель!.. – проговорил друг курсанта, отряхивая бисеринки растаявшего снега с воротника и меховой шапки. Потом он взял обеими руками чашку дымившегося кофе и сделал первый осторожный глоток. – Какой, однако, сегодня вечер выдался мрачно-романтический!.. И этот ваш, тетушка, рассказ про самодеятельный театр, в котором вы оба занимаетесь!.. Томмазо Кампанелла!.. Конечно, когда я говорил, что не слышал… Я знаю, кто такой был Томмазо Кампанелла – это итальянский мыслитель-социалист, автор учения о Городе Солнца… Раз ваш Томмазо Кампанелла взял себе имя того Томмазо Кампанелла, значит, он, некоторым образом, заявляет о себе: «Вот, мол, я какой – последователь учения о Городе Солнца»… Очень значащее имя… – проговорил друг курсанта.

– Да нет, ты слишком преувеличиваешь!.. – откликнулся курсант. – Это просто прозвище!.. Возможно, просто шутливое прозвище!.. Просто кличка!.. Там даже один человек, тоже хориновец, сказал, что у многих хориновцев клички, как у воров-рецидивистов, и что ему это очень не нравится!.. По-моему, я уже говорил… Этот Томмазо Кампанелла вообще очень странно говорил: «не приходить в себя… одуреть … воздействие лихорадочным темпом… настроение»… Я, честно говоря, так толком почти ничего и не понял… Это-то мне и не нравится!..

– Да вот и мне что-то не нравится все это!.. Не нравится мне этот ваш Томмазо Кампанелла!.. Мне кажется, что все это какое-то не твое, не наше, что ко всему этому мы с тобой, люди в некотором роде государственные, военные, не имеем никакого отношения… Мы-то с тобой – нормальные, здоровые люди… Хотя вот ты, видишь, стихи отчего-то начал писать, хоть и плохие!.. Знаешь, мне кажется, что все, что связано с этим самодеятельным театром, – это какая-то игра, глупая, опасная и рискованная, конечно, в смысле психологическом, в смысле напряжения для психики, начатая больше от нечего делать… Как и твои стихи!.. Какое-то не наше все это с тобой, дружище… Как будто нам что-то пытаются навязать, что нам, на самом деле, вовсе и не нужно… У меня вот, например, на сто процентов есть по поводу тебя такое ощущение… Что тебе что-то пытаются навязать… Ощущение плохое… И действительно тревожное… Тревожное, как мрачный, глупый сон, от которого хочется поскорее проснуться… И я могу вам объяснить, почему!.. Вот ты сейчас сказал про «не приходить в себя», про «воздействие лихорадочным темпом»… Дело в том, что вся эта история как-то удивительным образом накладывается на тот рассказ… На один рассказ, который я услышал совсем недавно, только вчера вечером от своей тетушки в Купавне…

– Ну-ка, ну-ка!.. Интересно-интересно!.. Ради такого случая, ради такого рассказа я даже готова угостить вас еще и пирожными с кремом!.. – проговорила тетушка, вставая из-за столика. Ее недорогая шубка из искусственного меха тоже поблескивала бисеринками растаявшего снега. – Хоть они и дорогие!.. Но все равно!.. У меня есть маленькая заначка… Как раз собиралась побаловать чем-нибудь любимого племянника! Почему бы и не пирожными?!.

– Да-да!.. Это было бы прекрасно!.. – воскликнул курсант. – Честно говоря, я теперь уже ужасно, просто нечеловечески проголодался. – Тетушка, мне вон ту корзиночку с розовым кремом и цукатами!..

Вернувшись к столику, неся в руках блюдца с пирожными, тетушка проговорила, обращаясь к другу своего племянника:

– Послушай, Вася, а может быть, действительно лучше не надо всем нам ходить в этот «Хорин»?.. Ну мало ли чего?.. Как-то меня твои опасения взволновали!.. Как-то мне вот сейчас неожиданно показалось, что в них есть какой-то смысл… Правда, я больше чувствую его сердцем, чем могу объяснить умом… К тому же я вам еще не рассказала, но в последнее время в «Хорине» тоже затевается революция.

– Тетушка, ну перестаньте!.. – перебил ее курсант. – Вы же меня туда затащили, и вы же еще и трусите!.. Вася, давай про рассказ твоей тетушки!..

–Рассказ этот был спровоцирован моим интересом к одному портрету, который висит на стене в комнате моей тетушки сколько я себя помню (еще ребенком мать привозила меня к ней на каникулы из Сыктывкара). На портрете изображен вовсе не старый мужчина с волевым лицом и очень напряженным взглядом… Точно в этот момент изображенный на портрете человек испепелял кого-то взглядом – брови странно сведены, зрачки расширены… Этот портрет передала моей тете моя бабушка – пламенная революционерка, поклонявшаяся этому портрету точно бы иконе… Господин Истерика – вот кто изображен на этом портрете!..

Тетушка и курсант только и могли, что удивленно переглядываться между собой, настолько вся эта история с самого начала показалась им необычной: портрет, бабка – пламенная революционерка, поклонявшаяся какому-то Господину Истерика точно богу.

В какой-то момент они даже перестали есть свои пирожные (Вася пирожных вообще не ел, так как не любил сладкое). Итак, Вася продолжал:

– …Слышали ли вы что-нибудь про загадочную историю Господина Истерика?.. Во время Октябрьской революции ему было около тридцати шести лет… Его историю рассказала мне вчера, точнее сегодня ночью, моя тетушка… Она узнала эту историю от своей матери – моей бабки, той самой, которая поклонялась портрету… «Господин Истерика» было партийной и революционной кличкой этого человека. Смысл в эту кличку вкладывался примерно такой: у всех врагов революции и белогвардейцев начинается истерика, когда они чувствуют поблизости присутствие этого пламенного революционера… Кстати, последние часы жизни этого человека прошли в ночных антуражах одного провинциального городка на Севере России (сразу вспоминаю это ваше «Мое сознание, искрясь, сквозь Север мглистый прорастает…», «Из искры возгорится пламя…» и прочие революционные лозунги…). Задачей Господина Истерика (кстати, он был именно Господин Истерика, а не товарищ Истерика) было «полное и мгновенное (обратите внимание на это «мгновенное», потому что это слово в нашей истории очень многое значит) переустройство жизни в губернии до достижения необходимого революционного настроения»…

– Прямо как в «Хорине» в последнее время! – воскликнула тетушка.

– Итак, Господину Истерика вроде бы полагалось вызывать истерику лишь у врагов, но на самом деле истерика в неменьшей степени колотила постоянно и самого Господина Истерика… – продолжал Вася. – Так что он как бы служил олицетворением этого понятия… Его отличительной чертой были слова «надо закрутить такую кашу и мешанину, чтобы за одну ночь мы, персонажи революции, достигли того настроения, которое нам необходимо… Он говорил, что в революции самое главное – настроение… Настроение, настроение и еще раз настроение!.. Как-то это действительно очень похоже на то, что говорил тебе твой Томмазо Кампанелла. Господин Истерика отличался глубокой ненавистью к тем местам, в которых он жил… Действительно, в этом городе было много старых, кособоких и разнесчастных домишек, да и вообще… В минуты трудностей он всегда впадал в ужасную истерику и не мог терпеть что-либо больше одной ночи… Все ночи его были наполнены истерикой… Еще он говорил, что в революции необычайно важен антураж, костюм, декорации… Театральное действо!.. Сам он одевался в черную блестящую куртку, носил красный платок на шее и очки-велосипедики в серебряной оправе… Враги настолько боялись Господина Истерика, что когда в городе случился белогвардейский мятеж, то Господина Истерика почти сразу после ареста вывели на темную центральную площадь и расстреляли сразу из нескольких пулеметов… Представьте себе низкие, скособоченные домишки и демоническую фигуру Господина Истерика взметавшуюся тут и там посреди них… Настроение, настроение, настроение! – всегда неистовствовал он. – Так-так…

– Между прочим, – проговорил Вася, – меня как-то сразу заинтересовала эта тема… Настолько заинтересовала, что я решил использовать ее в своей институтской учебе… А что, чем черт не шутит, пусть это будет частью моей студенческой научной работы, частью моего реферата по социологии и психологии… Хотите, я прочитаю вам то, что я уже успел написать?..

– Хотим, конечно хотим!.. – тут же вскричали тетушка и ее племянник-курсант чуть ли не хором, поскольку тема их эта как-то очень заинтересовала…

Вася принялся читать свой реферат, особенно торжественным тоном выделив заголовок…

«История Господина Истерика»

Реферат 

Хочу представить вашему вниманию историю Господина Истерика. Оговорюсь сразу, что ударение в этом имени должно падать на второй слог, как это и положено.

Очень важно представить атмосферу тех лет – тупую, крестьянскую атмосферу. Атмосферу городков, больше похожих на деревни, городов с деревянными деревенскими домами, где множество маленьких и покосившихся деревянных деревенских домиков, где у этих домиков есть крестьянские дворы, где эти дворы огорожены заборами. В таких домах живут большие семьи, которые устроены по крестьянскому образцу, – дети живут вместе с родителями и постоянно испытывают на себе их гнет. Хорошо еще если родители подходящие, интересные люди, а если – самодуры или какие-нибудь глупые, некрасивые люди, вовсе лишенные самолюбия, тщеславия и какого-либо стремления к красивой жизни?!. Вот тогда-то – и полная труба… Тогда-то их детям, по несчастью (если бы было так) наделенным хоть каким-то самолюбием, тщеславием и чувством индивидуализма пришлось бы всю жизнь терпеть этот тихий ужас и давление и гнет всяких там Диких и Кабаних (персонажи из драмы А.Н. Островского «Гроза». Как сказано в энциклопедии, «Кабаниха – центральный персонаж драмы, управляет домом с ветхозаветной суровостью, опираясь на старинный закон быта и обычая. «Порядок» для нее – средство обуздания вольной жизни»)…

Есть люди, которых эта атмосфера устраивает, – это, безусловно, факт, и факт неоспоримый. Но есть также и люди, которым такая атмосфера – как острый нож к горлу, – и это тоже факт. И тоже факт совершенно неоспоримый. К их числу принадлежал и Господин Истерика, о котором и идет речь в данном реферате.

Между прочим, эта атмосфера и сейчас сплошь и рядом присутствует даже и в Москве (может, скоро уже и сто лет пройдет с той поры, а изменилось-то, честно говоря, не так уж и много). Причина очень проста – люди. Российская Империя чуть ли не на девять десятых состояла из крестьян. А что такое крестьяне, и как они живут, и каковы подробности их быта и психологии – понятно каждому. А если было бы непонятно, то необходимо было бы при разъясняющем рассказе применить такие слова: грязь, нищета, убогость, «двух слов связать не могут», полуграмотность, коллектив… Самое ужасное, конечно, было – коллективизм, общинность крестьянской жизни. Лично я понимаю это как необходимость ехать в долгое многодневное путешествие по железной дороге в одном вагоне со всяким полуграмотным сбродом (это очень тяжело – надо сидеть и смотреть на них, и терпеть их, и мучаться от них, и ждать, когда же это ужасное путешествие кончится). Между прочим, «сброд» тут слово тоже очень хорошее, потому что, покидая свои деревни, крестьяне эти сбредались в города и превращались в «сброд».

(Я это все как-то очень «классово», то есть с позиций своего класса подаю, как-то очень с ненавистью… Но вы должны понять, что я добрый, что никакой ненависти ни к какой из частей человечества у меня нет, а просто я хочу понять…)

…Все то, что мы перечислили выше, и было антуражем, в котором возник вдруг Господин Истерика. Неясно, что точно было его предысторией – кто он и откуда, из какого города и из какой семьи, чем раньше занимался, учился ли в какой-нибудь гимназии или ремесленном училище или, может, учился в духовной семинарии, каково было его здоровье и прочая, и прочая, и прочая… Скорее всего, Господин Истерика, как и мой друг – курсант военного училища, обожал комфорт и чистоту и хорошие условия чистенького цивилизованного города, он любил каждый день принимать горячий душ и вытираться после него чистым индивидуальным полотенцем. Точнее, он мог любить это чисто теоретически, понимать, что где-то именно такой чистенький кафельно-прекрасный и никелерованно-блестящий мир и существует, а вместо этого, скорее всего, он видел деревянные избы, стоявшие вдоль городских улиц с лужами, и он очень сильно ненавидел и эти избы и этот город и ему хотелось, чтобы этот кошмар, то есть кошмар и этих изб и этих людей, которые жили в этих избах, прекратился как можно скорее…

Но ничего не происходило, кошмар не прекращался – от него невозможно было избавиться, и Господин Истерика дурел и впадал в панику, и срывался в истерику, в крик, в визг, в черт знает что!.. Скандал бессмысленный и беспощадный со всеми и против всех преследовал его, и он был постоянно на грани истерики, он был чрезвычайно истеричным человеком, он был настоящим Господином Истерика. Ведь он же жил в большой семье, со множеством родственников и домочадцев, с бабками и прабабками, с дедами и прадедами, с отцами, матерями, братьями и сестрами, которые давили ему на настроение, на психику, которые принуждали его жить так, как этого почему-то хотелось им, которые сами были совершенно не удовлетворены своей жизнью, которые тоже бесконечно скандалили и ругались между собой, которые сами пребывали в постоянной истерике от стесненных обстоятельств своей жизни. Бал правила Истерика… (Точнее, может быть, он и не жил на самом деле очень долго в такой семье, потому что он был революционером, профессиональным революционером, и должен был сбежать из своей семьи еще в ранней юности, но, безусловно, подобный опыт, который и определил в наибольшей степени весь его психический уклад, существовал в его жизни)».

Между тем кроме курсанта, его тетушки, его друга Васи в этом маленьком кафе на первом этаже ГУМа были и еще посетители: два человека. Но их фигуры, согнувшиеся над маленьким столиком, скрадывала темнота, потому что сидели они в самом углу, и там было достаточно темно.

Но какие-то фразы из разговора, который велся за этим столиком в углу, все же долетали и до вновь пришедшей троицы. Долетали тем более отчетливо, что один из говоривших – а это, судя по голосу, был мужчина еще очень молодой, скорее даже не молодой мужчина, а парень – говорил ужасно взвинченным, истеричным тоном:

– Не могу!.. Не могу больше работать на фабрике!.. Проклятье!.. Нет никаких сил!.. Хоть бы изменилось что-нибудь!.. Хоть бы что-нибудь изменилось!.. Все жилы вымотала эта проклятая работа на фабрике… Не могу больше!.. Кто же выдумал эту распроклятую работу и для чего!.. Для чего-то же это издевательство-то и придумано было!.. Хоть бы что-нибудь изменилось!.. – раздались со стороны соседнего столика громкие, истеричные вопли. – Какая же гадина все это мучение выдумала?!. Какая же гадина?!. Где эта гадина?!. Удавил бы ее!..

От этих криков трое – тетушка, курсант, Вася – вздрогнули.

Кажется, вторая, согбенная фигура, которая сидела за столиком напротив истерически кричавшего, почувствовала, что на них обратили внимание, потому что обернулась, – «фигурой» оказалась курносая белобрысая женщина, достаточно молодая, может быть, даже не по годам плохо выглядевшая, с низким лбом и белесыми, странно вывернутыми и изогнутыми широкими бровями. Она была замотана чуть ли не от шеи до пояса в широченный и толстенный грубый платок.

– Тише ты!.. Тише!.. – сказала она кричавшему. – Что ты опять нарываешься, чтобы милицию вызвали?!. Давно не встречался?..

Упоминание о милиции как-то явно заставило ее истеричного собеседника приутихнуть и даже, казалось, приуныть.

– Не поминай их, легавых, они и не появятся!.. – проговорил он уже более спокойно по сравнению со своими прежними воплями.

– Не поминай… А чего ты расшумелся?.. Думаешь, мне легко?.. Та же фабрика!.. Тот же обман: вкалывать заставляют, а платить ни черта не платят. И полутора тысяч со всеми делами не выходит!.. То-то!.. – сказала белобрысая женщина в платке. – А куда деваться?.. Куда деваться?!. Кругом один обман!.. – проговорила она еще раз с чувством. – Обманывают нас, обкрадывают: работать заставляют, а платить – гроши платят!..

– Да-а-а!.. – протянул ее собеседник и зазвенел пустыми пивными бутылками, в изобилии стоявшими на столе. – И здесь погано, но в тюрьму я больше не хочу!.. Мне здоровье дороже!.. В тюрьме последнее здоровье вмиг потеряешь!.. А еще этим… Гомосексуалистом сделают!.. На то она и тюрьма!..

– Ишь ты!.. Смотри, Охапка!.. – встрепенулась при упоминании о тюрьме молодая женщина. – Смотри у меня!.. Чтоб ни-ни!.. Забыл?..

– Не-ет!.. Не забыл!.. – со злобой протянул Охапка, – так, видимо, звали этого парня. – Вот у меня!.. Скалится!.. Забыть не дает!..

С этими словами он закатал рукав и поднес руку ближе к свету, струившемуся от лампы.

Татуировка, которую увидели тоже тетушка, курсант и Вася, изображала оскалившуюся тигриную морду, фашистскую свастику и внизу – перекрещенные человеческие кости.

– Скалится!.. Забыть не дает!.. Многое ему здесь не нравится!.. – повторил еще раз Охапка.

В этот момент, немного неожиданно, Вася продолжил чтение своего реферата, хотя и тетушка, и курсант, и сам Вася – все трое в этот момент словно бы находились под впечатлением от разговора сидевших рядом молодого мужчины и этой женщины.

Итак, Вася продолжал:

«Пожалуй, в той революционной идеологии и философии, в той методе, которую хотели применить к обустройству жизни Господин Истерика и его товарищи, не было правды и правильности ни на грош, если оценивать их с точки зрения рациональной, если оценивать их с точки зрения пользы для человеческого тела, с точки зрения пользы для правильного и планомерного развития человеческого общества. Господин Истерика, как и его товарищи, был просто бунтарь, смутьян и вольнодумец, но единственное что при этом им двигало – это ненависть к одному настроению и любовь к настроению совершенно другому…»

Тут Вася прервал чтение своего институтского реферата и проговорил:

– Честно говоря, здесь у меня что-то немного не получается… Что-то немного получается не совсем четко, не так четко, как надо… Я понимаю, что для Господина Истерика самое важное не идеология, а настроение, антураж, но я сам при рассказе о нем больше собственным настроением питаюсь… Я здесь не столько ученый, сколько фантазер… О, тому есть, естественно, уважительная причина! – Ведь я же не знаю, каким был Господин Истерика на самом деле… Я в некотором роде могу только домысливать его характер и обстоятельства его жизни, основываясь на каких-то изначальных фактах, краеугольных камнях, которые положены в основу всех моих фантазий…

– Послушайте, Вася!.. – проговорила в этот момент тетушка курсанта и даже положила на блюдце ложечку с кусочком пирожного на ней, который только секунду до того она собиралась отправить себе в рот. – Послушайте, Вася, получается, вы полностью фантазируете своего Господина Истерика, вы его придумываете, и совсем не обязательно, что персонаж, реальный, исторический, революционный, если хотите, персонаж, положенный в основу ваших домыслов, был именно таким?..

– Ну да… В некотором роде, конечно, да… – проговорил Вася, который явно не мог понять, куда это клонит тетушка его приятеля. – Я только хотел сказать, что самым главным здесь, в Господине Истерика, для меня является настроение… Для меня и для него, каким я его себе представляю, каким я его сам для себя создал…

– Хотя, с другой стороны, вовсе и нет, потому что я все-таки, хоть и не имея явных к тому доказательств, все-таки леплю своего Господина Истерика из материалов, из которых он только и мог быть в его ситуации слеплен… Следовательно, моя фантазия практически не отличается от исторической истины… – все же в следующее мгновение нашелся что сказать Вася…

– Фантазируете… – в задумчивости протянула тетушка. Курсант смотрел на нее с некоторым недоумением.

И тут же она закончила, обращаясь именно к нему, к курсанту:

– Слушай, мне кажется, мы можем придумать за нашего Томмазо Кампанелла часть его предыстории!.. Ведь мы же сейчас пишем пьесу. А некоторые участники нашего самодеятельного театра «Хорин» сами – как персонажи пьесы. Так почему бы не развить эту ситуацию дальше: пусть та пьеса, которую мы пишем, включает в себя истории, истории, которые являются в некотором роде переложением на драматургическую основу историй жизни самодеятельных актеров, которые в ней играют.

– Послушайте, тетушка, вам не кажется, что вы немного как бы того… Заводитесь и увлекаетесь… А мне ведь завтра на экзамен…

– Ничего, дружок, успеешь. Куда важнее придумать для нашего Томмазо Кампанелла предысторию…

– То есть он у нас будет придуманный, как герой мультика?!..

– Да!..

- Знаете, тетушка, все это для меня более и более странно, потому что, честно говоря, такого опыта в моей курсантской практике прежде не было, и я даже не знаю, как на все это отреагировать… Хотелось бы позвонить и другим товарищам, но неоткуда!.. Все это ввергает меня в состояние какого-то ужасного напряжения… Я чувствую, что я трачу время, которое принадлежит совсем другим занятиям… Но я как-то совершенно не в состоянии остановиться!.. Я как-то иду на поводу у этой «растраты» времени все больше и больше… Странно!

– Все это для тебя странно… – проговорила тетушка в задумчивости. – Да, я тоже чувствую, племянничек, что сегодня обязательно произойдет нечто странное!.. События принимают все более и более странный оборот…

– Ой, тетушка, что-то я как-то от всего этого… Как-то мне, честно говоря, даже немного не по себе стало…

– Точно тебе говорю, не наше это!.. – проговорил друг курсанта Вася. – Но с другой стороны, это некоторым образом совпадает с темой моего реферата по психологии… Поэтому я – за!.. Мне это тоже интересно!.. Давайте придумывать Томмазо Кампанелла!.. Давайте придумывать ему предысторию!..

В этот момент у них за спиной раздался голос, от которого они все как один вздрогнули:

– Кафе закрывается!.. Кафе закрывается!.. Попрошу всех заканчивать!..

Пожилая женщина, на которой был надет большого размера, явно великоватый ей буро-красный (какое совпадение – опять этот цвет!) фартук, подошла к соседнему столику, за которым сидели парень и белобрысая молодуха и, поставив перед ними большое эмалированное корытце, принялась бесцеремонно сгребать в него со столика грязные стаканы, пепельницу и пустые бутылки:

– Мы закрываемся!.. Мы закрываемся!..

– Вот так-так!.. – проговорила тетушка. – Похоже, Томма-зо Кампанелла так и останется для нас человеком, чья предыстория остается совершенно не ясной, – кто он, откуда взялся, где искать корни его столь своеобразного характера – все это будет для нас… Как бы это получше выразиться?

– Непридуманным! – сказал за нее ее племянник-курсант.

– Да, точно! Эта часть истории так и может остаться непридуманной! – проговорила в некотором волнении тетушка.

Опять раздался грохот… Это пожилая женщина, вытирая со стола, за которым сидели те двое, – единственные, кроме хориновцев, – посетители этого кафе, переставила корытце на сторону стола, где она уже протерла, с той стороны, где ей еще только предстояло протереть…

– Чертово кафе!.. Лучше бы мы выпили где-нибудь в подворотне!.. – начал громко ругаться парень, которого называла Охапкой его спутница. – Лучше бы мы выпили где-нибудь у нас в Лефортовской подворотне!.. Ближе к дому!..

Тетушка, курсант и Вася вновь вздрогнули.

– Ничего, еще выпьешь!.. Еще сегодня и выпьешь!.. – также громко, таким же злым тоном ответила его спутница. – Ты ведь с Колькой-то сегодня увидеться должен? А ну! Признавайся!.. Сегодня?!.

– А хоть бы и с Колькой?!. Тебе-то что?! – начал громко переругиваться с ней Охапка. – С Колькой увидеться – дело святое!.. Колька – он не откуда-нибудь, Колька – он с войны приехал!.. Расскажет!.. Мне бы к нему спешить надо было, а я здесь с тобой разговоры разговариваю… А ты – вон, вишь… Чего тебе Колька-то?

– А то, что напьешься, не натвори делов!.. Не загреми опять за решетку!..

– Упаси бог! Не хуже тебя знаю!

– Ишь! Расшумелся! Вставай давай! – с этими словами она грубо схватила Охапку за рукав и потащила к двери.

Поднялась со своих мест и троица. Через короткое время все оказались на холоде. Впрочем, Охапка и белобрысая молодуха несколько позже сопровождаемых Васей хориновцев, поскольку за дверью кафе они о чем-то повздорили и ненадолго задержались на гумовской линии и вышли на Ильинку уже вслед за троицей…

– Значит, они считают, что Господин Истерика – это я?!.. – услышали хориновцы и их друг уже знакомые им вопли. – Нет… Я, конечно, бывает, впадаю в состояния… Но нет! Это не я!.. А хотя, черт с ним! Пусть и я! Пусть и я – Господин Истерика.

– Чего ты мелешь!.. – проговорила белобрысая молодуха. – Не надо нам больше твоих истерик. И так – хватит уж! Ты – Охапка!

– Охапка! – повторила она. – Охапка! Ты понял?

– Не-ет! Я – Господин Истерика!.. Мне понравилось!.. – эти неясные вопли все трое услышали уже из темноты.

– А ну-ка, поехали скорее домой, в Лефортово!.. Там выпьем еще!.. – услышали они еще, как будто на прощание. Пьяно кричал, естественно, Охапка. Он же – «самопровозглашенный» Господин Истерика.

– Закусить тебе бы надо!.. Закусить!.. Целый день ничего не ел! – сказала его спутница. – Поедем!.. Там у нас дешевле станет, чем в самом-то центре, у стен кремлевских!..

Послышались удалявшиеся шаги этой пары. Некоторое время хориновцы и их друг стояли в молчании. Первой его нарушила тетушка курсанта:

– Итак, у нас придуман только Господин Истерика!.. – проговорила она.

– Еще как придуман! – это друг курсанта. – У него даже появился двойник в Лефортово!.. Правда, такой двойник, что, уверен, тот настоящий Господин Истерика ужасно бы оскорбился, узнав о подобном двойничестве!..

– А Томмазо Кампанелла совсем еще не придуман!.. – проговорил курсант. – Ни капельки не придуман будущий персонаж нашего будущего спектакля!..

– Ни капельки не придуман Господин Истерика!.. – в тон им ответил Вася.

Все трое довольно быстро пошли по улице, еще сами ясно не представляя, куда они идут…

И дальше нараспев Вася проговорил:

– Он мною, Господин Истерика лю-би-мый, раз-ра-бо-тан для того, чтобы…

– Чтоб мог ты просто повстречаться с историей портрета своего! – закончил курсант, который – и этого не надо бы забывать – был в некотором роде самодеятельным начинающим поэтом…

– А что!.. – проговорила тетушка. – Прекрасно, племянничек!.. Давайте разговаривать стихами!.. Ведь мы все-таки тоже в некотором роде персонажи… Мы же говорили, что участники нашего «Хорина» сами во многом похожи на персонажей какой-то пьесы. Так вот, почему же мы как-то исключаем себя из их числа? Почему мы как-то отделяемся от общей массы, хотя, по совести, нам самое место как раз среди этой массы!..

– То есть вы хотите сказать… – проговорил друг курсанта Вася, – что мы должны сегодняшним вечером превратить нашу, так сказать, реальную жизнь в жизнь театральную, воображаемую и превратить весь наш вечер, всю нашу ночь в один большой, в один-единственный спектакль? О! Это мне нравится!.. Это так в духе Господина Истерика, про которого я все последнее время писал реферат и очень с ним свыкся и сблизился!.. Вот только бы нам не заиграться!.. Только бы нам не заиграться!.. Я уже предупреждал вас о некоторых опасностях подобной театрализации и подобного перевоплощения… Ну да что я всего боюсь!..

И тут он произнес стихами:

«Давайте действовать скорее, чтоб не жалеть уж ни о чем!»

– О! Прекрасно! – откликнулся тут же курсант. – Беру на себя обязательство вообще весь сегодняшний вечер говорить только стихами!

И тут же и курсант в свою очередь сочинил:

Откинем полог тайн быстрее…
Мы этим вечером звено
Последнее узнать спешим скорее:
Истерика, Томмазо Кампанелла,
Судьба, загадка, скорость чувств,
Эмоция!.. Лефортово… Проклятье… 

– Между прочим, – проговорил Вася. – Я не сказал вам еще одну очень важную вещь…

– Что?.. Что?.. Какую вещь? – тут же с волнением встрепенулись и тетушка, и ее племянник-курсант, враз позабывший о своем обязательстве говорить весь сегодняшний вечер стихами.

– Этот Господин Истерика был просто не способен к неспешной, простой жизни… Он еще говорил, что родился не в то время и что раньше, когда было много войн и жизнь человека была коротка, его психике было бы легче… И еще: моя тетушка жила здесь, в Лефортово… Кстати, друг мой, почему же ты перестал вдруг говорить стихами?.. Это не по правилам. Не по правилам сегодняшнего более чем странного вечера…

– Каюсь!.. Извините!.. Вот уж, действительно, дал маху!.. Но больше этого со мной не повторится!.. Уж я вам обещаю!.. Уж поверьте!..

Поверьте мне, стихам не враг я
Стихам я друг и, честно говоря… 

– Честно говоря, я уверен, что если в Томмазо Кампанелла есть что-то от Господина Истерика, каким я его себе представляю, то он должен сейчас начать раскручивать атмосферу, потому что времени, конечно же, как всегда, очень мало (времени много никогда не бывает, особенно в такие ответственные моменты!)

– Уж это точно!.. Это и про меня сказано!.. Мне же завтра на ответственный смотр!.. Мне же еще подготовиться надо!.. А я здесь мерзну!.. Ужасно время вытекает между пальцев!.. – перебил его курсант. Полы его шинели развевались от быстрой ходьбы.

– Ты же обещал говорить отныне только стихами!.. – укорил друга Вася.

– Ах!.. Черт! Опять забыл!.. Ну все!.. Ну это, уж точно, в последний раз!..

– А мне кажется… – проговорила тетушка курсанта, – что Томмазо Кампанелла должен быть очень мягким и добрым человеком. А вовсе не такой фурией, как вы его пытаетесь нам тут, Вася, представить!.. И потом… Я не понимаю, что это значит – раскручивать атмосферу… Что это может означать практически? Непонятно… А между прочим, когда мы выходили из классной комнаты, туда входили трое милиционеров… Интересно, зачем?..

– Тетушка, если вам так это интересно, так чего же вы ушли? А если не интересно, то чего же вы спрашиваете?.. Ну мало ли почему могли входить туда трое милиционеров?.. В этом нет ничего особенного… Время-то позднее!.. Обычный милицейский обход… Милиционеры обходят окрестности…

– И все же, интересно, что там произошло?.. – не унималась тетушка.

Глава V

Повышенный интерес к малолетним

А произошло следующее…

Хориновцы от удивления чуть ли не разинули рты, глядя, как двери классной комнаты, только что выпустившие тетушку и ее племянника-курсанта, пропускают внутрь нескольких милиционеров…

– Добрый вечер… Попрошу ваши документы… – тот из милиционеров, что вошел первым, смотрел прямо на Господина Радио.

Тот, естественно, тут же полез во внутренний карман пиджака, вытащил паспорт и протянул его милиционеру.

Внимательно пролистав документ, милиционер возвратил его Господину Радио. Остальные хориновцы, в том числе и учитель Воркута, молча наблюдали за происходившим. Впрочем, внимательный наблюдатель мог бы уловить нервозность хотя бы в том, как невольно у многих руки потянулись к карманам, в которых лежали паспорта, как самодеятельные артисты ощупали их, убедившись, что у каждого этот незаменимый документ покоится на своем привычном месте…

– Так… Объясните мне, пожалуйста, что вы и все эти люди здесь делаете?.. – спокойно спросил милиционер, и сразу стало ясно, что проверка паспорта была только обычной в таком деле прелюдией, необходимым пунктом, которым тем не менее не исчерпывалась вся программа…

– А в чем, собственно, дело?.. – наконец-то пришел в себя Господин Радио, убирая паспорт во внутренний карман пиджака. Впрочем, спросил он совершенно спокойно.

– Кажется… Я знаю, в чем дело… – ответил за милиционеров учитель Воркута. – В милицию… Как бы это сказать… Звонят некие анонимы и сообщают, что очень странные и подозрительные люди устраивают в школе сборища… Анонимы, или аноним, волнуются, что же это за сборища взрослых дядек происходят в школе… Не интересуются ли эти взрослые… Как бы это сказать поделикатнее… малолетними… Ну, что-то вроде какой-то очень нехорошей секты…

– Интересуются!.. Очень интересуются участники этого сборища малолетними! – вставил слово Господин Радио.

Его слова произвели на милиционеров известное, вовсе не приятное впечатление. Господин Радио тем не менее продолжил:

– Я могу сказать, что это сборище вызвано исключительно повышенным интересом к малолетним… По крайней мере с моей стороны…

Милиционер, который попросил Господина Радио предъявить документы и который, судя по всему, был среди них старшим, переглянулся со своими товарищами.

Тут спросил молоденький милиционер, до сих пор молчавший:

– Толпа школьников сюда вчера приходила?.. На ваше… На ваше сборище?..

– О-о!.. Вы и это знаете? – проговорил Господин Радио с изрядной долей ехидства, чем произвел на милиционеров еще более неприятное впечатление. – Интересно, кто же это вам донес?..

У одного из милиционеров из рации послышался треск.

– Полагаю, кто-то из родителей моих драгоценных учеников, – ответил за милиционеров учитель Воркута. – Тех из них, которые вчера к нам сюда приходили в составе «группы детей»…

– Да-да, представьте… В нашем самодеятельном театре есть специальная группа детей!.. – Господин Радио шагнул в сторону милиционеров, одновременно заглядывая в лицо старшему из них. – Представляете, в самодеятельном театре, состоящем из взрослых самодеятельных артистов, есть специальная группа детей…

– Группа детей специально для чего?.. – переспросил старший милиционер. И вслед уже без всяких церемоний и грубо:

– Одевайтесь, пойдете с нами в отделение!..

– Я с вами никуда не пойду!.. – достаточно твердо и совершенно не испугавшись ответил Господин Радио.

– Позвоните в двадцать шестое отделение милиции… Там вам все про меня расскажут, – добавил он.

Тем временем Томмазо Кампанелла продолжал как-то очень нервно шарить по собственным карманам, то и дело доставая из внутреннего кармана пиджака документ, явственно напоминающий паспорт, но очень потрепанный, так, словно этому паспорту лет сто, не меньше, и убирая его обратно… Казалось, что этот хориновец никак не мог сосредоточиться на том нехитром действии, которое он производил, – он явно даже и не смотрел на паспорт…

С того самого момента, как милиционеры вошли в классную комнату, Томмазо Кампанелла пребывал в состоянии крайне напуганном. Чувствовалось – будь у него сейчас малейший шанс как-нибудь незаметно покинуть эту комнату, – он бы сделал это без всяких колебаний.

– Черт возьми!.. Черт возьми!.. Это ж я и так прогуливаю фабрику!.. А тут еще в милицию загреметь!.. Не-ет!.. – бормотал он себе под нос. – Это ж какое будет неприятное разочарование!.. При такой-то ситуации взять и теперь со всем этим «Хорином» просто загреметь в милицию!.. Нет, это совершенно для меня невозможно!..

А Господин Радио, наоборот, выглядел человеком, который ничего не боится и не чувствует за собой никакой вины:

– Этот театр был затеян исключительно для поддержки подрастающего поколения! – воскликнул он. И потом:

– Нам самим, самодеятельным актерам «Хорина», весь этот самодеятельный театр совершенно не нужен… Но мы думаем о своих детях… Вернее, наши дети ведут себя так, что мы вынуждены идти на определенные меры… Вернее, наши дети создают определенный настрой, ими владеет определенное настроение, которое нас вынуждает идти на определенные меры!.. «Группа детей», которую мы сформировали и которая вчера действительно почти в полном составе приходила сюда на репетицию, была сформирована исключительно из этих соображений…

Трое милиционеров, которые уж были готовы потащить Господина Радио в отделение, теперь оказались сбитыми с толку, потому что слова Господина Радио, с одной стороны, могли и укрепить их в подозрениях насчет глубокой порочности всего этого, как они выразились, «сборища», а с другой стороны, были произнесены таким тоном, что… вообще ничего не было понятно!.. Но как-то очень заумно и так, что в некотором роде было странно: неужели предполагаемая порочность может гнездиться здесь одновременно с этакой-то заумностью!..

Но сказать милиционеры ничего не успели… Вдруг заговорила женщина-шут, до сих пор стоявшая в сторонке, так что вполне возможно, милиционеры поначалу даже и не обратили на нее внимания. Теперь, когда они увидели ее во всей нелепой странности ее одеяния, они уж, видимо, просто и не знали, что им подумать…

– Господин Радио! Вы вчера сказали, что дети станут только оттенять, «группа детей» будет только чем-то вроде декорации, а сейчас вы говорите, что вообще весь наш театр совершенно не важен, то есть для нас он совершенно не имеет значения, если бы не дети… – женщина-шут разошлась вовсю.

– Между прочим, вот к нам пришла милиция, и это самое хорошее время для того, чтобы спросить… – а это уже учитель Воркута. – Ведь я же все пытаюсь сказать, а здесь меня никто не слушает… А между прочим, вы хоть знаете, что произошло в нашем районе совсем недавно?.. И тут он взял в руку клочок газеты с читанной недавно заметкой и потряс им над головой…

Милиционеры, естественно, удивленные всем тем, что они увидели в этой школьной комнате, пока только смотрели на участников «Хорина», слушали их и словно бы не решались что-либо предпринять…

– А что? Что случилось?! – очень сильно заинтересовался неожиданным сообщением учителя Воркута один пожилой хориновец, который до этого только все время молчал.

– Как что?! Вот же здесь написано…

И вслед учитель Воркута собрался читать ту самую статью, которая была на поднятом им клочке. Похоже, необходимость сообщить остальным участникам самодеятельного театра о событии, о котором рассказывалось в статье, казалась ему настолько важной, что он даже не обращал внимания на милиционеров и всю странность случившейся в этот момент ситуации.

На третьей страничке не самого свежего номера газетки «Криминальные новости» (клочок газеты был ужасно грязный и измятый), там, где мелким шрифтом были помещены «горошки» с сухой информацией о тех или иных событиях, произошедших в криминальном мире, под заголовком «Дерзкий побег из тюрьмы «Матросская тишина» была опубликована заметка следующего содержания:

«Спешим уведомить наших читателей, что из московского следственного изолятора сорок восемь дробь один, больше известного в народе под названием «тюрьма Матросская тишина», расположенного на берегу реки Яуза, между небольшим кварталом жилых домов старой застройки и сумасшедшим домом, был совершен дерзкий побег. Сбежал известный преступник по кличке Жора-Людоед, особенно хорошо знакомый следователям по уголовным делам районов Лефортово, Басманных улиц и улиц, прилегающих к Яузе, так как выросший в здешних краях Жора-Людоед именно отсюда начинал свою воровскую карьеру. Впрочем, в дальнейшем этот преступник значительно расширил географию своих черных дел, и милиция нет-нет да и обнаруживала его следы то в одном, то в другом городе, и даже поступала информация о его «деловых» поездках в сопредельные государства…

Обстоятельства его нынешнего побега до сих пор окутаны тайной. Известно лишь, что Жора-Людоед спустился на набережную Яузы (Русаковскую) с крыши одного из корпусов Матросской тишины по альпинистскому тросу. Скорее всего, трос был передан ему кем-то из работников тюрьмы.

Еще одно любопытное дополнение: известно (разумеется, во вполне определенных кругах), что Жора-Людоед уже не первый раз совершает дерзкий, а главное, удачный побег из тюрьмы. Вообще, «карьеру» этого преступника можно рассматривать, как цепь чередовавшихся друг с другом арестов и побегов. В чем секрет необъяснимой удачливости Жоры-Людоеда не знает никто. Но одно можно утверждать наверняка: в тюрьме он ни разу надолго не задерживался, хотя и попадал туда весьма часто. Больше гулял с «дружками» на свободе». 

Более никаких фактов не приводилось, статья в этом заключалась вся, и не была сопровождена каким бы то ни было рисунком или фотографией.

Милиционеры выслушали чтение учителя Воркуты с большим интересом и вниманием. Скорее всего, они пытались понять, каким образом связан самодеятельный театр и его участники с теми событиями и персонажами, которые были описаны в прочитанной статье. Явно, что такой повышенный интерес самодеятельных актеров к матерому уголовнику Жоре-Людоеду казался милиционерам подозрительным…

– Я уже знаю про это событие!.. – проговорил Господин Радио с крайне важным видом. Он хотел сказать что-то еще, но договорить ему не удалось, потому что вмиг обстановка и настроение в классной комнате школы переменились: завязалась ужасная куча мала, милиционеры подскочили к Господину Радио и потащили его к двери классной комнаты. Остальные хориновцы окружили их (сразу вытащить Господина Радио из классной комнаты не удалось, потому что он отчаянно упирался и чуть ли не осел на пол, чтобы милиционерам было тяжелее его тащить):

– Ой!.. Ой!.. Что же это?! Как же это?! – раздавалось в классной комнате.

В этот самый момент Томмазо Кампанелла совершенно спокойно повернулся к дедку, который стоял рядом с ним, и произнес (пожалуй, лишь эти двое – Томмазо Кампанелла и дедок – не ринулись в образовавшуюся свалку):

– Нет!.. Чувствую, что я зря записался в этот ваш «Хорин»!.. Если сейчас чего, то я скажу, что я здесь совсем ни при чем!.. Так, зашел случайно посмотреть!..

А потом, уже совсем серьезно, сказал, в очередной раз машинально достав из заднего кармана брюк свой внешне такой «древний» паспорт и похлопывая им по ладони другой руки:

– Честно говоря, я очень боюсь милиции!.. Как бы нас того… Действительно не забрали!.. Хотя это, конечно, все ерунда!.. То, что мы сделали, – это никакое не преступление… Да мы вообще ничего не делали… Это просто какая-то глупая клевета и ничего нам за это не будет. Так что бояться нечего!.. А вообще-то я опасаюсь: это вам не со спектаклем в тюремном актовом зале выступать!..

Тут Томмазо Кампанелла наконец-то «разглядел» паспорт, которым похлопывал о ладонь и пока еще просто с удивлением, просто не понимая чего-то, уставился на него:

– Что такое? Что это такое?!. – тихо проговорил он при этом.

– Не сметь!.. Не сметь!.. Оставьте его!.. – тем временем уже визжала женщина-шут и повисла на руке у одного из милиционеров, который, впрочем, оказался настолько силен, что легко стряхнул женщину-шута с руки и та, упав на пол, зарыдала в голос:

– Ай!.. Ой-ей-ей!.. Что же это такое?!. Репетировать не дают!.. Да я теперь с репетиции вообще домой уходить не стану!.. Так и буду в нашем театре жить!..

– Да что же это такое!.. – в свою очередь в сердцах воскликнул один из милиционеров. – Что же это за сборище умалишенных!..

А Томмазо Кампанелла воскликнул, теперь уже почти не обращая внимания на происходившее в школьной комнате:

– Что это?!. Что это тут лежит у меня в кармане?!..

И он тут же осекся… Можно было вообразить, что он каким-то чудом догадался о том, что на самом деле оказалось у него в кармане, и что сущность этого нечто такова, что кричать о нем вовсе не стоит…

– Разве вы не видите?.. – проговорил один из хориновцев, тот, что интересовался журналом «Театр», стоявший к нему в этот момент так же близко, как и дедок (он тоже, оказывается, не кинулся в свалку, а достаточно спокойно наблюдал за всем со стороны, а потом, разглядев, что Томмазо Кампанелла обнаружил у себя в кармане что-то необычное, подошел к нему ближе). – Это паспорт… Ваш паспорт… Самый обыкновенный паспорт.

И точно – ведь Томмазо Кампанелла вытащил из кармана брюк потрепанный паспорт. Чего же еще?

– Но это не мой паспорт… – проговорил Томмазо Кампанелла. – Мой паспорт – вот он!..

С этими словами Томмазо Кампанелла засунул свободную руку в другой задний карман своих поношенных брючек и достал другой паспорт, судя по обложке, гораздо более новенький, чем тот, который он извлек первым…

– Так раскройте же его!.. Посмотрите, чей паспорт оказался в ваших штанах, – урезонил его придвинувшийся еще ближе хорист с потрепанным номером журнала «Театр» в руках.

– Невероятно!.. – пробормотал Томмазо Кампанелла. – Моя фотография!.. И имя мое… Но это не мой паспорт!..

– Сейчас вызовем по рации подмогу и всех заберем к чертовой матери в отделение!.. Пойдете за драку с сотрудниками милиции!.. Вы что?!. Не понимаете?!. Сейчас по рации… – так же в сердцах, как до этого его товарищ, прокричал в этот момент другой, самый старший из милиционеров.

Упоминание о рации оказалось для этой очень жаркой и страшно нервной перепалки крайне важным, потому что Господин Радио воспрял с грязного пола, на который он уже давным-давно опустился, и воскликнул:

– Рация!.. Радио!.. Рация!.. Да-да!.. Стойте!.. Да прекратите же вы меня тащить!.. Вы ничего не знаете о некоторых обстоятельствах. Я организатор радиомоста!.. Реальное радио…

После этого выкрика Господина Радио решительность тащивших его милиционеров была немного поколеблена. Почувствовав это, он продолжал:

– Перестаньте меня держать!.. Я очень люблю милицию и милиционеров!.. Правда! Это не шутка! Я не подлизываюсь, для того чтобы вы меня отпустили!.. В нашем Лефортово невозможно хорошему человеку не любить милиционеров, потому что кругом одни уголовники и хулиганы!.. Я, между прочим, – добровольный помощник милиции…

Тут уж милиционеры остановились, но полностью Господина Радио они все-таки еще не отпускали.

– Я вам правду говорю, вы должны мне верить!.. – говорил Господин Радио. – Мне просто невозможно не верить, потому что каждый, кто живет в нашем Лефортово, должен понимать, что здесь милиция – самый большой друг самодеятельного артиста и самодеятельного режиссера. Да и вообще, в здешних глубоко некультурных и рабочих кварталах любое увлечение самодеятельным театром возможно только под неусыпным присмотром милиции… Так сказать, моя милиция меня бережет!..

Тут уж они отпустили его, и все самодеятельные актеры, находившиеся в школьной комнате, смогли немного перевести дух, – учащенное сердцебиение у многих из них с этого момента начало успокаиваться, многие вздохнули более свободно…

– Да-да!.. Жора-Людоед… Его ищут!.. Но это – неважно… Сегодняшней ночью в Лефортово… – Господин Радио сделал паузу. – И не только в Лефортово! – добавил он торжественным тоном. – Произойдут удивительные события, центром которых станет театр «Хорин»… Да, все произойдет именно сегодняшней ночью!.. Так что расслабляться рано… Наоборот!.. Удивительные события и ночь интерактивного общения по множеству радиомостов, которые мы все, хориновцы, с божьей помощью наведем, еще только впереди!.. Они, события, должны произойти сегодня ночью!..

– А мы ничего не знали!.. – пораженно проговорила женщина-шут. – Вот так дела!.. Интерактивное общение… Да я даже слов-то таких не знаю!.. Ну радиомосты – это еще туда-сюда… Это еще понятно… Хотя непонятно, как и с кем мы их станем наводить. Но интерактивное общение!.. Ну и дела!.. Да еще события какие-то удивительные!.. А я в этом костюме шута!.. Как же я предстану перед этими удивительными событиями в таком-то шутовском виде?!. А с другой стороны, может, это и хорошо, ведь никто не знает, что это за удивительные события… Какие они будут, эти удивительные события?.. Может, нас в тюрьму всех посадят!.. Может, мой несерьезный костюм, наоборот, даст мне определенные преимущества?!. Скажу, что я – идиотка!.. И меня отпустят… Ха-ха!.. Ну и дела!..

– Ничего не знали!.. Вот так дела?!. Интересненькие новости!.. Сегодня ночью?.. А мы уже собирались расходиться!.. Мы никуда не пойдем!.. – раздались реплики хориновцев с разных сторон.

– А это не опасно?.. – волновались другие. Опять градус эмоции и напряжения в школьной комнате начал стремительно ползти вверх. Только теперь уже не по поводу неожиданного вторжения троих милиционеров:

– Но мы же собирались выступать в «Матросской тишине»?!. У нас же была такая оригинальная задумка – премьеру пьесы сыграть в тюремных стенах!.. Мы бы точно всех поразили!.. На нас бы обратили внимание!.. Приехало бы телевидение, нас бы показали в новостях по всем каналам!.. То-то бы было здорово!.. А теперь – какие-то удивительные события и радиомосты… Что-то еще будет?!. Не слишком ли много необыкновенного?!.

– Самодеятельный театр подразумевает неожиданность!.. – проговорил дядечка, который до этого читал журнал «Театр». – Так что я ничему не удивляюсь… Только вот уже очень поздно: я устал, хочу спать и есть!.. Если вы хотите, чтобы я полноценно участвовал в будущих невероятных событиях, то вы должны накормить меня и дать мне поспать хотя бы полчаса где-нибудь на каком-нибудь старом креслице…

Между тем старший по званию милиционер записал что-то в маленький блокнот, а потом сказал:

– Ладно!.. Вижу, что вы все трезвые!.. Так что забирать вас вроде не за что!.. Но смотрите – мы всегда рядом. Если что… Насчет же удивительных событий – не знаю… Посмотрим… Лично меня интересуют хулиганы и уголовники… Да всякие там… – он обвел взглядом стоявших перед ним хориновцев, – вызывающие подозрение граждане… на которых доносят другие, не вызывающие подозрений граждане…

– А вы нас заберите!.. – сказала неожиданно женщина-шут. – Посмотрите, какие мы все странные и заберите нас!.. Уверяю вас, от того сборища людей, которое вы сейчас видите перед своими глазами будут одни лишь… Повторяю, одни лишь, – подчеркнула она, – неприятности!..

– Между прочим, – добавила женщина-шут. – Мы будем даже рады, если вы нас арестуете. Нам давно хочется попасть в тюрьму «Матросская тишина»… Нас интересуют острые впечатления и ощущения!.. Мы очень, как и все люди, боимся тюрьмы и у нас такой, знаете ли… жуткий интерес к ней… Мы даже хотим играть наш спектакль прямо за тюремными стенами… Для заключенных!.. Выступление самодеятельного театра «Хорин» для заключенных «Матросской тишины»… О, там, должно быть, совершенно особый мир, в этой тюрьме!.. Странный, не такой как здесь!.. Впечатляющий!.. Нас, хориновцев, эта тема интересует очень… Нас интересует не только театр… Не только сцена, но и тюрьма!..

Томмазо Кампанелла смотрел на женщину-шута не отрываясь и слушал ее крайне внимательно. Казалось, что все, что связано с тюрьмой, интересовало его настолько, что он даже на какие-то мгновения позабыл про свою странную находку…

– Наверное, над вами зло подшутил кто-то из ваших домашних… – тем временем тихо сказал на ухо Томмазо Кампанелла Журнал «Театр». – Что у вас там записано, – другая прописка, другое имя (может быть, Томмазо Кампанелла?), другой возраст?..

– Исключено! – машинально ответил тот. – Вот уже несколько дней, как я ночую на вокзалах. А паспорт появился только сегодня…

– Вот как? – в свою очередь удивился Журнал Театр. – Ночуете на вокзалах? А почему тогда не в театре «Хорин»? В театре было бы удобнее… А-а, понимаю-понимаю…

Но он так и не сказал, что он понимает…

Тем временем Томмазо Кампанелла быстро склонил голову к потрепанному паспорту, пролистал его… Потрясенно проговорил:

– Имя – Томмазо Кампанелла! Фотография – моя!.. А прописка… Страницы, где обычно бывает прописка – вообще нет!..

– Вырвали?.. – участливо поинтересовался Журнал «Театр».

– Вообще нет!.. – ответил Томмазо Кампанелла.

И внимательно пролистав «ветхий» паспорт еще раз, добавил:

– Здесь страниц меньше!.. Изначально!.. Ну и дела!..

– Мы уже почти договорились об этом выступлении… – продолжала тем временем женщина-шут. – Осталось дело за малым…

Тут она зевнула:

– Действительно, что-то очень хочется спать!.. Это уже пугает. Так ведь можно и проспать самое интересное!.. Ох, боюсь, как бы я не проспала за милую душу самое что ни на есть интересное!.. Со мной такое часто случается… Заснешь на самом интересном месте, проснешься – а фильм-то уж и кончился!..

– Ладно! Пьяных нет – мы пойдем! – сказал старший из милиционеров. Похоже, что все происходившее уже начинало тяготить его. – Были бы пьяные, мы бы остались… А так… Чего нам тут делать?.. Пьяных-то нет!.. Милиционеры направились к дверям…

– «Помяни мя, Господи, егда наступит царствие твое…» – неожиданно проговорил тот пожилой хориновец, который очень интересовался содержимым журнала «Театр» за какой-то там лохматый год.

– Что-что?.. – старший из милиционеров резко обернулся.

Удивленно посмотрел на него и Томмазо Кампанелла. Похоже, вечер и наступавшая ночь действительно решили не дать им всем соскучиться…

– Да нет, это я так, из будущей роли… – проговорил Журнал «Театр». – У меня персонаж будет стоять среди могил на Иноверческом кладбище – это тут недалеко, у нас, в Лефортово, и читать эпитафию, высеченную на каком-то очень древнем, поза-позапрошлого века могильном камне… Впрочем, это очень старое кладбище, на нем уже давным-давно никого не хоронят, и все могилы очень древние… Там хоронили немцев, приехавших жить в Россию по приглашению Петра Первого… Но эпитафия будет русская, православная… Хотя, как так может быть?!.. Хотя здесь, в Лефортово, раньше все так странно перемешалось: русский, немец, – кто разберет?.. Франц Лефорт – знаменитый сподвижник Петра, ведь тоже иностранец, швейцарец… Между прочим, я слышал что как-то – я читал в газете – Жора-Людоед приноровился назначать свидания членам своей банды именно среди могил на Иноверческом кладбище… Там даже он и убил кого-то, с кем не поладил… Там еще есть старая немецкая часовня… На ней цифры – «1907»… Это год постройки…

Больше Журнал «Театр» не сказал ничего, и милиционеры ушли…

Томмазо Кампанелла молча сложил оба своих паспорта вместе и попытался засунуть их в задний карман брюк, порядком поистрепавшихся и измятых во время последних ночевок на вокзале, но там что-то мешалось… Этим «чем-то», когда он извлек его из кармана, оказалась ученическая тетрадь, на которой большими печатными буквами, разъезжавшимися в разные стороны, так, словно их писал пьяный или человек, примостившийся для письма в совершенно не подходившем для этого месте, было написано заглавие:

«Революция в Лефортовских эмоциях и практические указания к действию…»

Кто-нибудь, знавший почерк Томмазо Кампанелла, мог бы подтвердить, что это было писано его рукой…

Глава VI

Два не совсем обычных посетителя азербайджанской шашлычной

Посмотрим внимательнее на сцену необычного театра (конечно, мы теперь прекрасно догадываемся, что это за необычный театр, – это «Хорин»), расположенного в московском районе Лефортово…

…Дальняя часть сцены представляла собою кусок зала ожидания какого-то аэропорта в небольшой западноевропейской стране, скажем, Дании или Швеции, а еще чуть далее виднелся остов современного пассажирского авиалайнера, удивительно напоминавшего собою огромную рыбину… Правее был выстроен макет собора Богоявления, что в Елохове, и вход на станцию метро «Бауманская» с капителью квадратных в сечении колонн, облицованных мрамором. Ближе к зрителям – купеческий старомосковский дом с табличкой у входа «Фабрика елочных игрушек» – деревянный, покосившийся, с резными наличниками на окнах и бухгалтерскими книгами на широких подоконниках, их было видно с улицы за давно немытыми оконными стеклами.

Над всем этим возвышалось далеко не оптимистическое здание тюрьмы «Матросская тишина», а дальше, за самолетом, – торчали мачты парусника без парусов, голые и безжизненные…

Еще там был интерьер какой-то грязной шашлычной, в которой любят собираться низкопробные лефортовские забулдыги и рыночные торговцы овощами, река Яуза в темно-гранитной окантовке берегов, склады Казанской железной дороги, ночь, бред…

Человек, который оказался в окрестностях дома номер пятьдесят шесть по Бакунинской улице, мог бы, имея свободное время, побродить между построек двухсотлетней давности, – а кстати, в одной из них располагался и этот маленький подвальчик, в котором был небольшой зрительный зал с маленькой уютной сценой, – и обнаружить совсем неподалеку, может быть, в пятнадцати-двадцати минутах пешей ходьбы по Лефортово и Басманным дворам и переулкам, по райончикам, прилегающим к Яузским набережным, все те места, которые так или иначе, полностью или частично, фрагментом или целым домом были изображены в декорациях. Кроме, пожалуй, пассажирского самолета и зала ожидания аэропорта… Этот праздно гуляющий, предположим, в свой выходной день, по округе человек был бы поражен, насколько точно театральный художник уловил настроение, колорит, антураж здешних мест. Но оформление сцены не было простой копией, иллюстрацией существовавшего в действительности, скажем, здания тюрьмы или церкви, нет – в творении художника особенно были выпячены те черты, которые, без сомнения, говорили о двухсот-трехсотлетней истории здешних мест, об не-аристократизме здешних улиц, о том, как явственно проглядывала в здешних краях та часть истории столицы, которая, скорее, была связана с военными победами ее государства и с «крепкой рукой» им управлявшей, чем с поражениями и слабостью, дряхлостью царей и советских деятелей… «Государственная», имперская тема была отображена в декорациях весьма сильно, поскольку были там изображены, – все это добавляло декорациям некой эклектичности, нереальности, атмосферы кошмарного сна, – полосатые будки и шлагбаумы – приметы угрюмых времен, высмеянных еще Салтыковым-Щедриным с его Угрюм-Бурчеевыми и Держимордами, – еще – бесконечная колонна танков Т-34 с выглядывающими из люков задорными мордастыми танкистами, которую где-то там, в неясной, едва различимой в декорациях дали, пожирало адское пламя фронта Великой Отечественной, ополченцы поры грозного сорок первого года с серыми лицами идут отбивать «фрица» от стен Москвы, петровский парусник и фабрика, которая действительно лет триста тому назад существовала здесь неподалеку, на берегу Яузы, и ткала паруса для этих самых «изначальных», победоносных петровских флотилий, а еще – стены «Гошпиталя», первого в России, основанного в Лефортово по указу все того же Петра Первого, где умирали от ран «солдатушки-браво-ребятушки»…

Погуляв по Басманным дворам и Лефортово, случайно оказавшийся здесь житель Первопрестольной мог действительно в какой-то момент набрести на ту самую, не первого разряда, шашлычную, что была отображена в декорациях, и, кто знает, – воля случая неисповедима, – мог после своей прогулки испытывать чувство голода и, привлеченный густыми ароматами готовящегося мяса и специй, слышавшимися оттуда, заглянуть внутрь, отведать какого-нибудь горячего блюда и выпить винца или чаю, или кофе…

Вот только, скорее всего, он не заметил бы двух посетителей шашлычной, которые как раз в тот вечер, по стечению обстоятельств, сидели в небольшой нишке, где стоял маленький столик на двоих, и были спрятаны от тех, кто сидел в общем зале, задернутой портьерой.

Заведение под едва заметной, пусть даже и вблизи, вывеской совсем уж маленькими буквами – «Шашлычная» располагалось в донельзя обшарпанном, едва ли не аварийном двухэтажном доме, построенном, может, сто пятьдесят, а может, и все двести лет тому назад в Лефортово, – теперь он был с кривоватыми стенами, давно не крашенными, не знавшими ремонта, – обычный для этого московского района дом. Соответствующим внешности «особняка» было и помещение, которое занимала эта харчевня, – а точнее, два помещения, а точнее – три: кухня, гардероб, зал, где стояли столы и где сидели посетители. Здесь – немного темновато, не лишено своеобразного уюта и очарования, которым отличительны старые дома, – очень старые, древние и почти уже дышащие на ладан остатки московской старины. Как-то было здесь слишком грязненько, точно бы плохо убрано и вымыто после почти двух веков непрерывного житья!.. Здесь очень долго (да что там долго – никогда!), с царских еще времен не делали приличного ремонта, да вообще, здесь не мешало бы провести реконструкцию, потому что, скорее всего, это помещение никогда не задумывалось, как зал шашлычной. Что здесь раньше было – никто уже не знал. Возможно, просто большая комната в доме какого-нибудь лефортовского торгового человека. Из этого обстоятельства могли проистекать своеобразный здешний колорит и настроение: темненькое, купеческое, дремучее, сытное… В помещении шашлычной обязаны были возникать из стен, крашеных темно-коричневой краской, из тусклых светильников, из тесноты и византийских сводов весьма оригинальные настроения… Да, еще из грубых деревянных столов, впрочем, накрытых (но чем? – Не слишком чистенькими скатертями!), из грубых деревянных стульев, из белых с синей каймой тарелок с золотыми узорами, из захватанных и заляпанных солонок и перечниц, из стаканчиков с мятыми салфетками… Какие настроения – пусть читатель догадывается сам: здесь все было старое, разрушавшееся, но связанное с едой, еда существует для жизни, для насыщения, но очень уж эта еда была в дряхлом месте, но было здесь сытно, кормили сытно и, в общем-то, вкусно, но несовременно и даже, пожалуй, мрачно было здесь… Шашлычная в доме, которому сто пятьдесят-двести лет!..

Да, кстати, кто-то из поваров, как-то раз спьяну заночевавших на кухне шашлычной, разнес слух будто по старинному дому по ночам разгуливает привидение – купец, некогда здесь живший… Но это было, скорее, из области забавных слухов. Поговаривали еще о каких-то странных голосах, о часто гаснувшем освещении, – но это, скорее, можно было объяснить ветхостью полуаварийной электропроводки и чрезмерным употреблением горячительных напитков, чем наличием потусторонних сил…

Это место было пристанищем воров и разного рода темных личностей, приближенных к ворам. И хотя кормили здесь, надо отдать должное, хорошо (потому что многих посетителей стоило опасаться в совершенно прямом смысле), редко когда заглянувший приличный гость оставался отведать каких-нибудь блюд или приходил потом еще раз. Кроме уголовной публики здесь, пожалуй, бывали визитерами только какие-то совсем бесшабашные, вконец пропившиеся и угоревшие от вина гуляки, лефортовские забулдыги, картежники, шулеры, да редко-редко наведывалась местная шпана, водившая дружбу с профессиональными ворами, да еще, пожалуй, рыночные торговцы, которые, впрочем, всегда сидели особняком в сторонке…

Обслуживали всю эту свору мальчишки-официанты, которых посетители гоняли нещадно, иногда, случалось, и колотили кого-нибудь из них, а хозяином был старый и кривой азербайджанец, чьи земляки почти каждый день баловали это место своим присутствием. Для них по вечерам иногда играл азербайджанские мелодии маленький оркестрик, состоявший из трех музыкантов. Азербайджанцы предпочитали одеваться в нарядные костюмы, на ногах – остроносые туфли, многие важно носили пышные усы.

Место это было в некотором роде почти тайное, подпольное, потому что рекламы шашлычная не давала, расположена была на одной из самых глухих и неприглядных лефортовских улочек, на которой и жилых домов-то было один-два и обчелся, а в остальном – все больше какие-то фабрики, склады, ремонтные мастерские, между которыми стаями бродили изголодавшегося вида бродячие псы, нередко осмеливавшиеся по причине крайней одичалости и безлюдности здешних кварталов нападать на одиноких прохожих, имевших неосторожность чем-то им не понравиться… Редко проезжал милицейский автомобиль, но он, почему-то, возле шашлычной почти никогда не останавливался, словно такого места и не существовало вовсе…

По вечерам из окошек шашлычной, чем-то прикрытых изнутри, свет лился едва-едва, а входную дверь порой просто запирали на щеколду и особенно настойчивому посетителю, знавшему, что здесь и только здесь именно его и ждут, приходилось подолгу стучать в растрескавшиеся доски двери, прежде чем кто-то изнутри отпирал ему…

…Мальчишка-официант, который вместе с двумя другими, такими же, как и он, официантами, обслуживал этим вечером недоброго вида посетителей шашлычной, измученно оглядел полуподвальный зал с полукруглыми, еще позапрошлого века сводами, в котором в тот вечер сидело, выпивало и ужинало не так много народу: вот туда он сейчас отнесет корзиночку с хлебом, за тем столиком уже заждались еще одну бутылку красного вина, а там, за маленьким столиком в нишке, скорее всего, пора принять дополнительный заказ: он был уверен – когда он заглянет туда, блюда будут пусты, а оба запоминавшегося вида гостя будут хлебом вылизывать тарелки…

Скрывая все остальные звуки, громко наяривал азербайджанский оркестрик.

Мальчишка-официант еще раз припомнил сегодняшних посетителей, которых сам хозяин, кривой азербайджанец, проводил за считавшийся здесь привилегированным столик в нишке, бывшей, по сути, еще одной маленькой комнаткой. Кстати, в дальней стене нишки была дверь, которая вела на кухню, а из кухни была еще одна дверь – черный ход на улицу, через которую вносили продукты и проходила обслуга…

Так вот, об этих двух посетителях… Особенно необычную внешность имел тот из них, кто был пониже ростом и поуже в плечах… Глядя на него, хотелось сказать странные слова: его внешность была необычна для… человека… Безусловно, субъект он был весьма и весьма запоминавшийся!.. Во-первых, он был невероятно волосат – настолько, что даже трудно было в нем заподозрить «homo sapience», а скорее, какое-то животное!.. Так густо его покрывала шерсть! Так, как будто какого-то снежного человека нарядили в человеческое платье. Нос, губы, форма его головы – все было в нем чрезвычайно оригинальным, запоминавшимся, ярким, причем отличие едва ли возможно было описать словами, – пропорции всего со всем в нем были рознившимися от подобных пропорций у других людей, и очень сразу, глядя на него, представлялось, что человек этот занимается каким-то преступным промыслом, причем не тихим и бескровным воровством, а некими бесшабашными разбоями, с шумной стрельбой, трупами и безумными, дикими попойками после удачно проведенного дела, с курением гашиша и ездой по улицам на скоростном автомобиле в обкуренном состоянии, с бегством от милиции, с погонями, изобиловавшими крутыми поворотами, с поножовщиной и ранней гибелью в каком-нибудь воровском притоне во время драки с такими же, как и он сам, преступниками, с ужинами в таких вот шашлычных, наконец…

Так что этот человек как-то очень подходил ко всем антуражам, ко всему настроению, к облику этой шашлычной, даже внешне, всеми деталями своего интерьера, грубыми, темными, больше похожей на притон воров и грабителей, чем на приличное место…

Второй человек был более «приличен», чем первый, хотя и все руки его были в наколках, – он был широк в плечах и у него был очень пристальный, внимательный и тяжелый взгляд. У него была массивная голова с крупными чертами лица, а через всю щеку проходил наискосок выразительный шрам. Волосы его были стрижены коротко, почти налысо, а руки унизаны несколькими перстнями с большими драгоценными камнями. Он был чисто и, как бы это вернее сказать, немного странно для своей внешности одет – со вкусом и очень изящно, так одеваются люди театра, кино, которым по долгу своей профессии приходится часто появляться в изысканном обществе и которые просто не могут позволить себе выглядеть дурно, пошло… Еще во взгляде его сквозил явно глубокий ум, так что если и предполагалось как-то сразу, что это преступник, то тут же и думалось, что преступник это необыкновенный, можно даже сказать интеллигентный и тонкий, насколько таковым можно остаться при эдаком-то роде занятий, что это не просто преступник, а идеолог преступного мира, его мозг… Это и был Жора-Людоед собственной персоной, еще недавно «парившийся» в камере тюрьмы «Матросская тишина», до которой здесь было, может быть, минут тридцать-сорок пешей ходьбы и минут десять, если ехать на хорошем автомобиле… Человека-зверя, который был с ним, звали очень странно – Жак. Но не потому, что он имел какое-то родство во Франции, а просто это было прозвище его, образованное от фамилии…

Чувствовалось, что оба посетителя шашлычной чрезвычайно голодны, настолько, что даже первое время, что они были здесь, они не беседовали вовсе, а только накинулись на еду и насыщались мясным ассорти, салатами и супом жадно, как два изголодавшихся волка…

В нишке, прикрытой от взглядов посетителей задернутыми портьерами, было сумрачно, оттого снаружи, из большого зала, даже когда мальчишка-официант отдергивал портьеру, было трудно разглядеть, кто сидит внутри, зато вот посетители основного зала для двух известных воров, что сидели в нишке, – Жоры-Людоеда и Жака, – были как на ладони. Наличие маленькой двери в дальней стене обещало им возможность легко и незаметно исчезнуть из шашлычной на случай, если в большом зале произойдет что-то непредвиденное и для них опасное…

Стол был уставлен бутылками с водкой и пивом…

– Давай, что ли, выпьем… А то что-то тоска опять навалилась… – проговорил Жора-Людоед и, как-то очень тяжело склонившись над столом, принялся наливать товарищу в маленький граненый стаканчик водки…

– Эх, грусть-тоска его снедает!.. – хриплым голосом, разухабисто проговорил Жак, схватил граненый стаканчик и одним махом опрокинул его в раскрывшуюся на мгновение пунцово-красную пасть…

В этот момент звуки оркестрика народных инструментов, который в этот вечер, как обычно, как и во многие другие вечера, наяривал в шашлычной, как – то вдруг смолкли… Теперь было слышно лишь, как громко переговариваются захмелевшие посетители шашлычной, да громко звенит посуда.

– Ты помнишь, что сказал Рохля?.. В шашлычную придет человек, который поведет себя очень странно… – проговорил Жора-Людоед. – Помнишь?.. Человек, который поведет себя очень странно!..

– Помню-помню!.. – живо откликнулся Жак. – Как же не помнить!.. Пришли бы мы сюда, кабы не только здесь этого человечка, который поведет себя очень странно, повстречать могли… Эх, грусть-тоска его снедает!.. Давай, что ли, еще по одной!.. Жизнь – копейка, а судьба – индейка!.. – с этими словами теперь уже Жак, в свою очередь, разлил остатки хлебного вина, еще бывшие в бутылке, по маленьким граненым стаканчикам… – Пришли бы мы сюда, где нас каждая собака знает, когда у нас уголовка на хвосте сидит и в затылок дышит, а в Яузе труп вертухая из «Матросской тишины» кверху пузом всплыл… Вчера только на пристани баграми выловили… Азербайджанец кривой, хозяин, мне этот не нравится… Доносит он, помяни мое слово, все в уголовку доносит… Опасно здесь!.. Да только ведь тебя не отговоришь, ты ведь, Людоед, когда тебя грусть-тоска снедает, сам на рожон лезешь, риску тебе подавай!..

– Ну ты!.. – цыкнул и даже, кажется, замахнулся слегка на не в меру разошедшегося приятеля Жора-Людоед. – Сам-то хорош!.. Тоже мне, осторожный выискался!.. А что до тоски – это верно!.. Лютая у меня тоска бывает!.. Испытываю!.. Так, что и не до жизни на этом свете!.. Вот как бывает!.. Словно черный пес у меня на загривке сидит…

В этот момент как-то странно шелохнулась портьера и даже показалось обоим, что кто-то с той стороны, за портьерой стоит, но это только казалось, ведь чего только не могло показаться в такой вечер, когда они были измучены милицейским преследованием, устали да еще и выпили теперь!..

– Да ну? Так уж и не до жизни? Это тебе-то?!

– Истинный крест! Верь мне, Жак, так это… Испытываю!.. Молюсь, а испытываю!.. Прямо хоть скорее костлявой в лапы отдайся…

Опять как-то странно шелохнулась портьера, и словно повеяло откуда-то холодным ветерком, но это, наверное, где-то открыли окно или дверь, чтобы чуть-чуть впустить в душный зал свежего воздуха, и возник сквозняк…

– Ну, скажи еще!.. Ты-то – и молишься!.. – Жак хрипло расхохотался.

– Ну ты!.. – опять замахнулся на него Жора-Людоед. – Как бы не был ты мне как брат, порешил бы тебя за такое неверие… Я знаю, знаю… В роду у меня все с тоской были… Хворь это, хворь эта тоска… Хворь психическая… Верь мне, Жакушка… Я знаю… Слушай, скажу тебе первому, потому как ты мне почти как брат и, может, жить нам теперь осталось всего ничего… Все, как есть расскажу, одну правду… Слушай!..

– Так уж и правду?!.. Так уж и совсем ничего жить осталось?!. – почему-то все не верил Жак, но улыбаться-то тем не менее перестал. Как-то даже сузились его порочные глаза, то ли от страха, то ли… Нет, уж точно теперь ему показалось, что кто-то тут есть при этом разговоре рядом с ними и как-то стало немного даже ему, прожженному Жаку, не по себе…

– Слушай!.. – рявкнул Жора-Людоед.

Казалось, при этом низкие своды шашлычной стали еще ниже. Глаза Жоры-Людоеда горели дьявольским огнем. Он повел свой рассказ неспеша:

– По молодым летам косил я как-то под сумасшедшего в дурдоме, в психиатрической больнице, иначе говоря… Так надо было, надо было так, чтобы по одному делу уголовному признали меня невменяемым… – глаза Жоры-Людоеда затуманились, он откинулся на спинку стула, откинул голову назад, Жак встрепенулся, дернулся к нему, но Жора-Людоед мгновенно пришел в себя и продолжил. – Косить-то я косил, да только рассказывали там мне про одну хворобу, болезнь, при которой испытывает человек день и ночь в любую погоду лютую грусть-тоску… И не то, чтобы есть у него для этого какая-то причина, обстоятельства… Ничего и не надо… То-то и странно, что не надо никаких причин-обстоятельств, возникает эта тоска… и из ничего, сама по себе… Ну а уж ежели какая еще действительно при этом причина сыщется – тут все!.. Пиши пропало!.. Конец!.. Или в петлю залезет, или вены вскроет… Многие от этой грусть-тоски… Смерть рука об руку с этой грусть-тоскою ходит!..

– Да ну!.. – опять, впрочем, почти уже совсем и веря, усомнился на одну только минуточку Жак.

– Вот тебе крест… – Жора-Людоед истово, быстро осенил себя крестным знаменем. Перекрестился и Жак.

Непонятно опять как-то шевельнулась портьера, и обоим показалось, что услышали они некий вздох, глубокий и пронизанный ужасающей, неизбывной тоской, что раздался где-то чуть ли не в воздухе рядом с ними. Опять повеяло холодком…

Жора-Людоед продолжал:

– Многие от этой тоски-хворобы руки на себя наложили… Не вру. Не шучу… Говорили мне там даже про одного писателя-англичанина… Такой ужас бедняга перед этим состоянием, перед грусть-тоской этой испытывал, что едва только она к нему в голову постучит, только-только еще, только едва-едва в гости попросится, как он уже, сам себя за руки удерживая и себе самому не доверяя, – нырь в такси, водиле – «Гони, шеф, в психушку, да мигом, двойной счетчик плачу!», и там сразу шасть в палату – держите, мол, меня четверо, потому как я за себя не в ответе!.. Только я потом, Жак…

Жора-Людоед замолчал, леденея от какого-то странного предчувствия, обернулся, посмотрел на маленькую дверь в дальней стене, ничего необычного не увидел. Жак слушал не перебивая. Жора-Людоед наконец проговорил:

– Только я потом, Жак, все симптомы-то у себя взял и обнаружил… А посмеешь шутить и изгаляться – прибью!.. Хоть и друг ты мне… Не просто так тоска у меня… Болезнь это. Болезнь, тоска… Я от нее и вором-то стал. Мне ведь, кабы не она, ничего и не надо. Я в монастырь уйти призвание в себе чувствую… Но испытывал, испытывал!.. Ужасной тоски припадки испытывал!.. И от них, от этих ужасных припадков, требовал себе самых ярких, самых сочных в мире впечатлений, да что бы сменяли эти самые сочные в мире впечатления друг друга с головокружительной скоростью!.. Погонь и бегств требовал, денег!.. Легкости требовал!.. Чтоб с легкостью одно другое сменяло!.. Утра требовал, утра невероятного, чтоб выйти на балкон в номере самой шикарной гостиницы в самом центре Москвы наутро после самой удачной работы в своей жизни, чтоб чемодан денег за спиной, в номере, под диваном лежал!.. Выйти и…

Неожиданно, портьера шевельнулась, Жора-Людоед и Жак обмерли и… Отодвинув портьеру, в нишку зашел мальчишка-официант:

– Будет сменять!.. Одно блюдо другим, другое – третьим!.. Вы только кушайте на здоровье, гости дорогие!.. Хозяин велел передать, что ставит вам от себя три бутылки самого лучшего вина!..

Словно в цирковом номере, мальчонка-официант умудрялся нести в руках сразу несколько больших блюд с дымившимися, горячими, только-только из кухни, яствами. Здесь была бастурма, картофель, зажаренный соломкой, какие-то тушеные овощи, еще – тарелочка с мясным ассорти, уже вторая, первую друзья успели в мгновение ока благополучно прикончить…

Жора-Людоед даже позабыл на мгновение, о чем он только что рассказывал своему приятелю. Да и Жак, только что смотревший Жоре-Людоеду чуть ли не в рот, теперь уставился на еду. У обоих потекли слюнки, так они были по-прежнему еще сильно голодны…

Оба принялись есть… Жадно запихивая в рот куски, сшибаясь руками и вилками над тарелками, с которых они, часто прямо пальцами, хватали шашлык, ветчину, овощи, Жора-Людоед и Жак, как ни голодны они были, стали явственней и явственней чувствовать какой-то непонятный холод, который, казалось, вползал в их маленькую залку из-под портьеры.

Вдруг Жора-Людоед перестал есть и проговорил:

– Что-то не нравится мне все это!.. Жак, ты ничего странного не чувствуешь?..

И в это мгновение, словно бы отвечая на его слова и подтверждая их, кругом, во всей шашлычной полностью погас свет…

– Господи! Началось!.. – проговорил Жора-Людоед.

– Что это?!. Что это?!. – заскулил обычно бесстрашный Жак, который всегда говорил, что «храбрец – тот, кто не думает о последствиях».

Тут портьера шевельнулась, и оба, несмотря на темноту, почувствовали, как что-то вступило в нишку, к ним, сюда, где они теперь сидели. Суеверный ужас обуял приятелей…

– Костлявая!.. – это проговорил Жак. – Людоед, сволочь, накаркал-таки своими россказнями!.. Смерть!.. Собственной персоной!.. Явилась-таки!.. – на последних словах Жак перешел почти на крик.

В полной темноте раздался голос. Впрочем, мужской, а не женский, которым костлявой бы говорить приличествовало более:

– Жора-Людоед!.. – голос был хриплый и какой-то очень глухой, действительно, таким голосом могло говорить привидение, только-только вставшее из могилы на Иноверческом, располагавшемся отсюда неподалеку кладбище и даже не успевшее отряхнуть по дороге сюда сырую землицу с полуистлевшего савана.

– Странный голос, удивительный голос… – проговорил Людоед, совершенно обалдев от неожиданности и ужаса.

Он с трудом разбирал, что произносит его жуткий собеседник. Оба приятеля даже не слышали за всем этим той суматохи и шума, выкриков посетителей и мальчишек-официантов, впрочем не очень-то и напуганных, настолько уже были пьяны все здесь к этому часу, которые разразились в шашлычной, когда погас свет… Посетители шашлычной, кажется, еще больше в этой темноте развеселились…

– Оркестр!.. Играй народные!.. – раздался выкрик.

– Оркестр!.. Играй повеселее!..

– Оркестр!.. Играй про тюрьму!..

Но оркестрик, игравший преимущественно азербайджанские народные мелодии, по-прежнему молчал, словно вся музыка в этом зале умерла…

– Жора-Людоед, который богема преступного мира, который говорил, что он человек богемы и богему театральную обожает, как червь обожает яблоко, которое он гложет, как волк обожает стадо миленьких кудрявеньких барашков, которых он уже немало задрал, ты ли это?.. Жора-Людоед, откликнись!..

– Не откликайся!.. – сдавленным шепотом произнес Жак. – Не откликайся, проклятая ты добыча дьявола, может пронесет!.. Не откликайся… Не то и себя и меня погубишь!.. Только не откликайся!..

Жак полез под стол и с силой потянул за собой Жору-Людоеда за рукав.

– Жора-Людоед, который вор, который до смерти обожает запах театральных кулис, которого столько раз видели в театре за кулисами, который даже целый месяц перед последним арестом, по слухам, жил не где-нибудь, а в самом центре Москвы, в большом красивом доме, в квартире актрисы… – Голос замялся…

– Актрисы Юнниковой… – только прошептал потрясенный Жора-Людоед, как тут же волосатая лапа Жака судорожно зажала ему рот, чтобы он не мог больше ничего сказать.

– И даже жил в квартире молодой актрисы Юнниковой!.. – мгновенно повторил зловещий голос. – Какая связь между вором Жорой-Людоедом и квартирой актрисы Юнниковой?.. Какая?!. Жора-Людоед, ты ли это?.. Откликнись!..

– Не откликайся!.. – это все Жак.

– Какая связь?.. А такая, что Жора-Людоед очень хитрый, очень ловкий и очень проницательный жулик!.. И где море блеска – там Жора-Людоед, где всякие импрессаришки, где публика околотеатральная, где есть кого ограбить – там Жора-Людоед, где театральные кулисы, где тщеславие, где актрисы – там Жора-Людоед!.. Антиквары, коллекционеры, меценаты – и рядом то и дело увидишь Жору-Людоеда… Продюсеры, певички, художники – и опять зловещая фигура Жоры-Людоеда рядом вертится!.. И боятся его втайне, и сторонятся порой, и ужас от него, волка саблезубого с топором за поясом, испытывают, а ведь и общаются же!.. Есть какой-то странный вид людей, которых такой, как Жора-Людоед, не просто притягивает… Завораживает!.. Завораживает!.. – Голос неистовствовал. – Чем ты их так завораживаешь, Жора-Людоед?!. Ведь скольких ты потом ограбил, а ведь кого-то и убил!.. Ведь было же, убил же, хоть и боятся среди театральных людей об этом говорить открыто!..

– У-у!.. Уж ты не прокурор ли?!. – не выдержал Жора-Людоед, сорвав со рта волосатую лапу Жака. – Воры тоже народ яркий!.. Масть у нас такая!.. Яркая!.. Оттого люди к нам тянутся!.. Никого я не завораживал… А что топор за поясом ношу – верно!.. От тех защищаться, кто нас всех, как баранов, в одно стойло загнать хочет… Нас, людей, душою не помутневших, людей светлых, которые к возвышенному тянутся!.. Нас всех в этом Лефортове проклятом хотят под одну гребенку подстричь!.. Не дамся!.. Не дастся Жора-Людоед!.. Ну, давай, давай, что же ты?!..

Тут Жак, отчаянно пытаясь заткнуть Жоре-Людоеду рот, едва ли не закричал:

– Только Жоры-Людоеда здесь нет!.. Уйди, чертова кукла!.. Не по адресу вещаешь!.. Нету здесь Жоры-Людоеда!.. Ты же сам сказал: Жора-Людоед жил в большом красивом доме, в квартире актрисы Юнниковой… Он и сейчас там от легавых прячется… А друг его, Жак, у подъезда его в машине поджидает, он у него как телохранитель, как верный оруженосец… Да и что бы ему здесь делать, Жоре-то Людоеду… Жора-Людоед, как ты сам сказал, там, где люди театра, высматривает, работы ищет… Сегодня как раз премьера – «Маскарад» Лермонтова с Лассалем… Там и Юнникова играет… Верное дело – Жора-Людоед там сегодня будет!.. Иди туда!.. Прочь!.. Прочь!.. Иди отсюда прочь!.. Тебе туда надо!.. А здесь хорошие люди веселятся и отдыхают. Жоры-Людоеда среди них нет!..

– Верно!.. – прохрипел Голос. – Жора-Людоед там может быть… Ведь ему интрига, эмоция яркая нужна… В театре – блеск… А куда как не на блеск Жора-Людоед со своим ножом окровавленным пойдет… Туда!.. В театр!.. Там и интрига, и эмоция!.. Из тюрьмы – да и в театр он пойдет!.. А из театра – опять в тюрьму… Так и мается…

По-прежнему в нишке была полная темнота. Кажется, в большом зале мальчишки-официанты уже разносили свечи… Посетители немного успокоились, но за портьеру к Жаку и Жоре-Людоеду ни лучика тусклого свечного света не проникало…

– Верное дело!.. Там тебе его надо искать! В театре!.. – проговорил уже одумавшийся Жора-Людоед, поддерживая уловку Жака. – Слышал я, он там с одним знакомым импрессаришкой встречу назначил… Он Жоре-Людоеду всегда раньше наводки давал… А у Жоры-Людоеда опять-таки, я слышал, сейчас никаких работ нет, работы ему ох как нужны!.. Он все сейчас везде ходит, все чего-то разузнать пытается, все работы новые ищет…

– Верно!.. – прохрипел ужасный голос. – И об этом я слышал!.. Да только думал я, зайдет и он сюда повеселиться… И в эту свою нишку-то и засядет отужинать… Повеселиться…

– Да нет… – продолжал спасительную игру, придуманную Жаком, Жора-Людоед. – Ему вообще, Жоре-Людоеду, последнее время не до веселия… Все испытывает он, испытывает… Тоску вроде бы беспричинную испытывает!.. А еще – испытывает он тоску от того, что свет таков, что беспричинная тоска существовать на нем может… И не верит Жора-Людоед, что она беспричинна, что она – хворь!.. Есть, есть, думает он, какая-то самая настоящая, ничуть не выдуманная, не «сумасшедшая», не из психиатрического отделения причина, которую просто никак людишки осознать не могут… Больные вроде бы людишки… Ан – не больные!.. Тайная причина, глубокая, страшная!.. Глубоко в костях всех вещей она коренится, а эта первая, странная тоска – всего лишь слабое предчувствие о ней… О том предчувствие, что есть, есть эта причина, по которой Жоре-Людоеду тосковать надо, да только пока он этого не знает!..

– Верно!.. – прохрипел Голос. – Нет тоски беспричинной… Есть причина, которую человечек понять-осознать не может…

– Эй, слепой!.. Ты что здесь с посетителями разговоры разговариваешь?!.. Иди в оркестрик!.. Там твое место!.. – раздался тут голос и портьеру отодвинул мальчишка-официант со свечой в руке.

Тут же послышались шаги и какое-то постукивание…

В свете этой свечи Жора-Людоед и Жак успели разглядеть согбенную, печальную фигуру, удалявшуюся от них в сторону оркестра, постукивая по стене скрипичным смычком так, как слепой пользуется обычно своей палочкой.

– Иду-иду!.. Человека я тут одного хотел застать… Из-за него я больше в хоре самодеятельном музыки не играю… Погубил он одну старуху… А она мне – как мать была!.. – проговорил слепой музыкант, уходя прочь, на свое место в оркестрике.

– Иди!.. Иди отсюда!.. Старуха…

– Боже мой, Жак, это же слепой скрипач, что у старухи Юнниковой в хоре аккомпанировал!.. Только и всего!.. – едва смог проговорить потрясенный Жора-Людоед.

Действительно, старуха Юнникова очень сильно поддерживала и привечала одного слепого скрипача-аккомпаниатора, который очень часто, почти всегда, бывал при Юнниковой на репетициях самодеятельного хора.

Жак сидел разинув рот, не в силах вымолвить ни слова. Мальчонка-официант поставил на стол три бутылки красного вина от хозяина – кривого азербайджанца – и мгновенно исчез…

В эту секунду в зале и в нишке вновь ярко вспыхнул свет.

Тут дверь шашлычной с шумом отворилась, и Жора-Людоед и Жак смогли сквозь приоткрытую мальчишкой-официантом портьеру увидеть крупного молодого мужчину, который вошел в залу…

Между тем посмотрим, что делали в этот момент тетушка, курсант-хориновец и его друг Вася…

Несмотря на то что времени прошло довольно много, а к вечеру синоптики обещали дальнейшее похолодание, – мороз не усилился, а даже, наоборот, как-то немного ослаб… Едва только хориновцы и Вася вышли на улицу, как с неба поначалу немного, а потом все сильнее и сильнее повалил снег. Через очень короткое время они уже с трудом различали вывески на ближних магазинах, а ехавших редких автомобилей вообще было бы незаметно, если бы в последний момент не выныривали из белого марева ярко горевшие фары.

Вот снег повалил еще гуще и теперь уже редкие прохожие чуть ли не сталкивались друг с другом в сплошном белом мареве…

– Мы так и не успели придумать предысторию для Томмазо Кампанелла!.. Эй, племянничек, где ты?!.. – это тетушка, на мгновение ей показалось, что в этом белом мареве она осталась одна, потерялась и теперь ей не найти своих спутников.

– Да!.. Очень жаль, что кафе в ГУМе закрылось так рано!.. Мы же еще не все обсудили про «Хорин», про Томмазо Кампанелла, про Господина Истерика!.. – раздался откуда-то, словно очень издалека, голос курсанта.

– Ох!.. Господи, а я уж думала, что я тебя потеряла!.. – а это уже тетушка.

– Тетушка, а где Вася?!.. – это спрашивает откуда-то из белого марева курсант. – Кажется, вот его-то мы потеряли.

Они бы, наверное, в этот момент потеряли и друг друга, если бы как раз теперь не оказались напротив большой и ярко освещенной витрины какого-то очень хорошего и, судя по всему, недешевого магазина. Свет, исходивший из витрины, пронизал снежную бурю насквозь, и здесь-то, как раз, можно было что-то разглядеть…

– Да вот же он, вот!.. – вскричала тетушка и показала курсанту рукой на одинокую темненькую фигурку чуть ли не прильнувшую к ярко освещенной витрине…

– Давайте, я возьму вас за руку, тетушка!.. – проговорил курсант.

– Давай, давай… Вот иди сюда, не поскользнись, племянничек… Вот так… Взялись!..

Они взялись за руки и, поддерживая друг друга, чтоб не поскользнуться, медленными, маленькими шажочками двинулись к витрине, возле которой маячила черной тенью Васина спина.

Двое доковыляли до Васи и встали рядом с ним.

Вася не оборачивался, – чуть ли не расплющив о стекло нос, он прижался к витрине и смотрел…

Это был один из больших центральных магазинов, торговавших телевизорами и разной электронной аппаратурой.

– А между прочим, мы так и не знаем, для чего приходила в школу на нашу хориновскую репетицию милиция… – проговорила тетушка.

Но то, что она и ее племянник-курсант с следующее мгновение наконец-то разглядели на экране включенного телевизора, стоявшего в магазине, изрядно потрясло обоих. Поведение Васи, внимательно смотревшего на голубой экран, теперь стало для них объяснимо.

Снег пока еще и не думал стихать…

Часть вторая

АНТУРАЖ РЕВОЛЮЦИИ

Глава VII

Катехизис революционера

"Революция в лефортовских эмоциях и практические указания к действию», – так было написано на старенькой, потрепанной тетради, которая лежала в заднем кармане брюк Томмазо Кампанелла, того самого, который уже несколько ночей кряду спал на вокзале, по крайней мере, говорил коллегам по «Хорину» о таких обстоятельствах своей жизни. А проверить их для остальных хориновцев не представлялось возможным.

Необходимо поподробнее остановиться на содержании этой тетради. Тем более, что первое и единственное полноценное ее обсуждение состоялось тем же самым вечером, который мы описывали в самом начале, в том же самом здании школы, куда приходил на занятия «Хорина» наряд милиции. Обсуждение состоялось сразу после ухода стражей порядка – наступил горячий час теоретических споров. Но последующие часы должны были стать еще горячее. И не только в теории, не только в теоретических спорах, но и в сугубо практической работе…

Поводом для начала дискуссии стало то, что Томмазо Кампанелла достал вышеупомянутую тетрадь из кармана и шариковой ручкой принялся делать в ней какие-то пометки.

В обстановке всеобщего нервного возбуждения, вполне естественного после столь эмоционально насыщенного разговора с милиционерами, попытка что-то писать не могла не вызвать бурных проявлений любопытства со стороны собратьев по цеху самодеятельных артистов театра.

«Над тем, что является содержанием этой тетрадочки, я начал размышлять очень давно, но только теперь понял, что необходимо срочно что-то творить на практике! – говорил в ходе начавшегося обсуждения Томмазо Кампанелла, касаясь содержимого тетради и тех пометок, которые он в ней делал. – В лефортовских эмоциях должна произойти революция. Революция, которая берет одни, прежние эмоции и выбрасывает их из головы к чертовой бабушке! И ставит на их место другие».

Пропагандируя, отстаивая свою точку зрения, Томмазо Кампанелла добавлял:

«Что-то нужно сделать. Нельзя просто сидеть и ждать, пока лефортовские эмоции сожрут меня да и всех нас с потрохами. А в том, что лефортовские эмоции могут сожрать меня да и всех нас с потрохами, сомневаться не приходится. Они достаточно сильны для этого».

Вполне естественно, что этих объяснений оказалось совершенно недостаточно, так как неясным было само содержание понятия «лефортовские эмоции». Отсюда практически невозможным оказывалось правильное понимание хориновцами понятия «революция в лефортовских эмоциях».

В этой тяжелой ситуации Томмазо Кампанелла нашел в себе силы не прекращать разъяснений, столкнувшись на самом начальном их этапе с тяжелой проблемой – полным непониманием со стороны участников «Хорина» того, что он пытается им объяснить. Напротив, он пригласил товарищей, многие из которых были настроены против его задумок достаточно агрессивно, садиться вокруг него кружком на свободные скамьи, которых в школьном классе, конечно же, было предостаточно, и, подобно терпеливому и вдумчивому педагогу, принялся с самого начала, так сказать, «от печки», с присущим ему чувством юмора и такта, не обращая внимания на колкие замечания коллег, разъяснять наиболее непонятные моменты теории «революции в лефортовских эмоциях».

Так, Томмазо Кампанелла начал свой рассказ с того, что в его понимании означает слово «эмоция». Оказалось, что Томмазо Кампанелла трактует это заимствованное слово гораздо шире, вкладывает в него гораздо больше смыслов, чем оно, это слово, изначально имеет. Он делает слово «эмоция» термином, в который, помимо естественно присущего ему значения «чувство» (как-то – гнев, радость, печаль, сожаление, восхищение, уныние, тоска и проч., и проч., и проч.), входит еще и «настроение», и «отношение к жизни», будь то оптимистическое или пессимистическое, и наличие или отсутствие веры в будущее.

Эмоция в понимании Томмазо Кампанелла – это, скорее, даже «настроение», нежели чем чувство, «совокупность настроений», нежели чем какое-то одно единственное, конкретное настроение.

В мрачном, на взгляд хориновского артиста, московском районе Лефортово эти «эмоции», эти «настроения», эти «чувства», которые переживал Томмазо Кампанелла, приобретали ярко выраженный негативный характер, обусловленный прежде всего тем, что то, что видел вокруг себя самодеятельный артист с утра и до вечера – дома, улицы, городские пейзажи, – было сумеречно, давило на психику, портило настроение.

Томмазо Кампанелла метко сравнивал свои мысли с холстом, на котором живописец – окружающая действительность, малюет теми или иными, радостными или, наоборот, мрачными, красками:

«Что я подразумеваю под лефортовскими эмоциями: ходишь по улицам, смотришь кругом – дома, здания, арки, подъезды, живешь здесь, пьешь, гуляешь, таскаешься работать на эту чертову фабрику, которая из тебя все жилы вытянула. А в голове у тебя, как на картине импрессиониста: детали неясны, непонятны. Но какой-то общий антураж, какой-то общий настрой тем не менее можно ухватить достаточно легко. Как на картине художника импрессиониста, – где нет четкой прорисовки деталей, где только какие-то разноцветные пятна. Они любят так рисовать – импрессионисты – одними Пятнами».

Говоря так, Томмазо Кампанелла следом признавал:

«Да, в лефортовских эмоциях должна произойти революция, иначе я просто не выдержу. Слишком мрачной получается эта картина художника-импрессиониста, которая намалевана в моей беднейшей голове».

Любопытно, что враги Томмазо Кампанелла, можно сказать, его идеологические противники, сходу отметали способность Томмазо Кампанелла мыслить и действовать самостоятельно, представляя его как некий «плод коллективного творчества», как некого «человека-губку», который лишь активно впитывает в себя чужие идеи, которые якобы «носятся; в воздухе», а затем озвучивает их, записывает на бумагу, как-то соединяет в своей голове, выдавая это соединение чужих настроений и придумок за свое собственное «я». Само хориновское имя «Томмазо Кампанелла» подавалось, как доказательство того, что Томмазо Кампанелла на самом деле чуть; ли не «не существует в действительности», а человек, который; зовется этим именем, есть лицо собирательное, «персонаж, который, как губка, впитал в свое подсознание подсознания! других членов «Хорина». Одним словом, роль Томмазо Кампанелла как личности, сводилась до нуля, до жалкого человечишки, который пьет, прогуливает работу и время от времени делится с хориновцами сомнительными со всех точек зрения переживаниями по поводу «мрачной округи». Безусловно, первенство по жалобам на «сумеречную округу» признавалось всеми без исключения хориновцами за Томмазо Кампанелла. В остальном, предполагали хориновцы, Томмазо Кампанелла лишь ловко играет роль.

В связи с этим приведем здесь один разговор, который произошел в ходе того обсуждения и весьма показателен:

– Одним словом, – проговорила Мандрова. – Томмазо Кампанелла хочет сказать, что сложилась революционная ситуация. Она заключается в том, что жить так, как он жил прежде, просто невозможно.

– А что, собственно, вы, Мандрова, все время лезете отвечать за Томмазо Кампанелла. Как будто не он сам хочет что-то сказать, а вы хотите, чтобы он это «что-то» озвучил! – возмутился учитель Воркута, который явно не питал к женщине-? шуту никаких дружеских чувств.

– Так это же самое интересное! Придумывать за кого-то тел мысли, которые ему предстоит думать! – воскликнула женщина-шут. – Особенно за такого человека, который настолько подвержен влияниям, как Томмазо Кампанелла. Уверена, что записи в эту тетрадочку Томмазо Кампанелла сделал под диктовку какого-нибудь хориновца.

– Минуточку-минуточку! Я не согласен! – возмутился Журнал «Театр». – Томмазо Кампанелла подвержен влиянию только в одном случае. Он заинтересовывается разговором только в одном случае: если ему кто-то начнет говорить, о тем, что есть какой-то способ, какие-то обстоятельства, что-то такое, из-за чего его нынешняя жизнь вдруг перестанет существовать, и вдруг он окажется совсем в другой, полностью отличной от прежней жизни. А жизнью своей нынешней он совершенно не дорожит. Он не дорожит работой на фабрике. Тем временем смелые, полные воли к переменам высказывания Томмазо Кампанелла по поводу лефортовских эмоций чисто отметали все возможные домыслы о его «торичнос-ти», несамостоятельности, «собирательности»: «Какая-то сплошная блевота получается, как будто блевоту размазали по холсту. Но ведь художник импрессионист – это я. Это мое собственное треклятое сознание, мое проклятое настроение, которое я, хоть и не самый несчастный, хоть и не самый слабовольный человек на свете, а даже наоборот, но никак не научусь контролировать», – говорил Томмазо Кампанелла.

И продолжал в ключе практических рекомендаций: «Настроением надо управлять, как фабрикой. Чертова фабрика! Как осточертело мне туда ходить! Как осточертело мне бороться с этим самым собственным мрачным и тоскливым настроением! Но надо приступать к практическим действиям. Ждать я больше не могу. Сейчас как раз хороший момент – есть «Хорин», есть настроение побороться, только очень хочется спать и есть. Раз картина художника-импрессиониста производит такое мрачное впечатление, значит, можно без всяких сомнений определить причину такого бедственного положения: в ней слишком много мрачных неудобоваримых красок. Надо добавить других, ярких и светлых, мятущихся красок, надо добавить поезд, который мчится с огромной скоростью. От поезда будет дух захватывать. Надо добавить ярких огней, которыми светятся витрины, воображаемые витрины где-то далеко отсюда, надо добавить красок действия, интересных событий, просто-таки вихря событий, который закручивает театр «Хорин», переворачивает его здание вместе со сценой с фундамента на крышу и выносит в иную, невероятную жизнь, в невероятное утро победы и просветления настроений. Еще надо добавить общений, приключений, всякой всячины и всякой ерунды: залихвацких декораций, талантливых музык. Тогда картина поменяется. Тогда общее настроение на картине художника-импрессиониста поменяется. Ведь мрачные краски будут разбавлены иными красками – красками действия, движения, факелов, театра, морями и озерами огней, шумом аплодисментов и хлопками шампанского в буфете. Вообще, место артиста в буфете. Сейчас у над нет светлых красок, чтобы осветлить мрачные краски, но мы можем добавить эмоциональных красок, которые будут существовать посреди темных и мрачных красок. Это я и называю революцией в лефортовских эмоциях. Как можно скорее приступать к практическим действиям. Меня съедает нетерпение. Нетерпение – вот мой бог! Это – главное чувство, которое я испытываю на этот момент. Фактор времени… Ах, боже мой, список практических действий у меня уже приготовлен! Театр, успех, новая пьеса, напряженная беготня, придумки, творчество, пусть и самодеятельное, выход на профессиональные подмостки и прочая эквилибристика. Бред, масса общений между собой, жаркие споры, возможно – море шампанского. Главное, делать все очень быстро, раскручивать эмоции лавиноподобно. Учитывать фактор времени – любая ложка хороша только к обеду. Это важно. Все должно быть очень сжато по времени!»

Мудрость, проявленная Томмазо Кампанелла при обсуждении с коллегами по цеху самодеятельных артистов вопроса революции в лефортовских эмоциях, заключалась в том, что, делясь с ними информацией об общей направленности своих настроений, он не конкретизировал практических шагов, которые он собирался осуществить в ближайшем будущем. Дело заключалось в том, что, во-первых, теоретическая проработка этих шагов еще не была полностью завершена им самим. Во-вторых, в своей массе инертные и пассивные хориновцы еще не дозрели до того, чтобы действительно куда-то двигаться. Самого большего, чего от них можно было ожидать на данном этапе, – это нормального выполнения роли сочувствующих зрителей, массовки. Безусловно, «Хорин» не был однороден, и такие его члены, как Господин Радио, были вполне способны и на «самостоятельную игру», но Томмазо Кампанелла это не слишком-то и беспокоило.

Между тем для себя Томмазо Кампанелла уже четко определил некоторые пункты своей собственной революции. Своей революции в лефортовских эмоциях.

Итак, остановимся поподробнее на этих пунктах, информацией о которых Томмазо Кампанелла делился с остальными хориновцами лишь отчасти.

Во-первых, важным пунктом революции в лефортовских эмоциях было «сбитие распорядка дня». Этот термин («сбитое распорядка дня») был тоже одной из важных частей теоретической базы, теоретической подкладки, которую подводил под свою революцию в лефортовских эмоциях Томмазо Кампанелла.

Само слово «сбитие» являлось однокоренным с понятиями «сбить», «сбой», «сбоить», «разбить». То есть, иными словами, «сбитие распорядка дня» означало разрушение привычного, сложившегося годами, месяцами, неделями распорядка дня. По поводу этого Томмазо Кампанелла любил повторять: «Превратить ночь в день, а день в ночь – вот главнейшая и первейшая задача сегодняшнего момента». Действительно, хориновцы, а с ними и Томмазо Кампанелла, хотели чего-то романтического, чего-то свежего, чего-то необычного, чего-то неожиданного. Но – и это опять-таки любил повторять Томмазо Кампанелла: «Что отличает добропорядочного обывателя от человека, пошедшего путем личной революции, от человека, пошедшего вразнос, так это ночь без сна! Ночь вне закона». Хориновцы осознавали, что «не спать ночью – это первейшая задача сегодняшнего дня». Отоспаться можно будет и потом – через день, через три дня, через неделю, через месяц наконец можно будет отоспаться. Но утерять ночь как время наиболее романтическое, когда окружающая действительность отчасти сокрыта мраком, отчасти вообще не воспринимается по причине крайней усталости и притупленности чувств, проспать ее, это время поэтов и гениев, грабителей И гуляк, было смерти подобно.

– Прогрессивное движение за ночь без сна под лозунгом «Не спать!», последовательным сторонником которого был не только Томмазо Кампанелла, но и многие другие хориновцы, безусловно, ставило задачу «наполнения ночей». Просто так бодрствовать, безусловно, не было бы никакой революцией. По замыслу Томмазо Кампанелла, «сбитие распорядка дня» должно было непременно подкрепляться каким-то» очень активным занятием. В той части «революции в лефортовских эмоциях», которую Томмазо Кампанелла не стал обсуждать с хориновцами, прямо указывалось на три возможных варианта наполнения ночи.

«Загул, преступление и работа – вот то, единственное, чем мы, хориновцы, можем наполнять наши ночи, что станут ночами без сна», – писал Томмазо Кампанелла в своей тетрадке.

Дальше в своей тетрадке Томмазо Кампанелла подчеркивал, что хориновцы не могут идти на преступление, загул не столь интересен им ввиду того, что только для того, чтобы пуститься в загул, не стоило организовывать самый необыкновенный в мире самодеятельный театр. «Работа, – очень точно подмечал Томмазо Кампанелла. – Работа и еще раз работа. Вот чем должна быть заполнена хориновская ночь. Но работа необыкновенная, яркая, творческая. Работа, которая подобна бенгальскому огню, так она рассыпает вокруг себя искры чего-то необыкновенного, притягательного, приближающегося по силе воздействия на человеческое настроение к силе воздействия волшебства. Работа, которая сама по себе порождает множество ярких событий, которые освещают ночь подобно пожару тысячи электрических ламп. Только такая работа может освящать собою и претворять в жизнь революцию в лефортовских эмоциях. И тогда мрак прежних лефортовских эмоций будет побежден».

Однако, как справедливо подчеркивал Томмазо Кампанелла в своих записках, революция в лефортовских настроениях – штука архисложнейшая. Честное слово, до сих пор теоретический ее базис был разработан крайне слабо. Лишь приблизительно можно было утверждать, что были известны более-менее важные пункты, предпосылки революции в настроениях (а более конкретно, для случая Томмазо Кампанелла – революции в лефортовских настроениях).

Итак, работа яркая и шипящая, как сверкающий бенгальский огонь. Томмазо Кампанелла неоднократно подчеркивал, что именно этим моментом «Хорин», хориновская ночь репетиций может быть особенно архисильна. Более того, Томмазо Кампанелла проводил мысль о том, что ночь хориновских репетиций, ночь хориновской работы с ее невероятными переходами от одного предполагаемого варианта пьесы к другому, с ее особым нагромождением декораций, которые вряд ли можно встретить в каком-нибудь профессиональном, «не-сумасшедшем», по меткому выражению Томмазо Кампанелла, театре, есть не просто одно из возможных условий революции настроений, а есть единственно возможная предпосылка такой революции, без наличия которой вообще никакая эмоциональная революция невозможна.

Отметая заявления ренегатов о самодостаточности «Хорина» и хориновской поздней репетиции, Томмазо Кампанелла в своих многочисленных размышлениях обосновывал тезис о том, что «Хорин» должен стать лишь сценической площадкой, лишь базой, лишь питательным бульоном, в котором, по меткому выражению Томмазо Кампанелла, «должны взращиваться и культивироваться бактерии событий». Этот бульон, этот «Хорин» как сценическая площадка, с ее своеобычным набором декораций, порождающих в человеческой голове определенные настроения, с ее аурой, с аурой «ночи без сна» (а Томмазо Кампанелла отмечал, что в перемене настроений играет роль некоторая одурелость, присуща позднему времени, когда человек уже достаточно сильно устал), так вот, все это становится той закваской, тем полем битвы, на котором происходят события, которые, собственно говоря, как говорил Томмазо Кампанелла, «и добивают прежние настроения сумеречной депрессии», открывая дорогу «новой жизни, новым настроениям, новым делам, новым ярким ночам и работам».

«Хориновцы должны требовать от своих заводил, от тех людей, которые по собственной воле или по требованию коллектива самодеятельных артистов берутся командовать на хориновских репетициях, чтобы было создано то, что называется «людским морем». В «Хорин» должно постоянно привлекаться как можно больше людей. Причем люди эти должны быть как можно более яркими, разными и выдающимися. С этой целью ежемесячно, еженедельно, ежечасно, ежесекундно, должна проводиться работа по расклейке объявлений с приглашением заинтересованных лиц вливаться в ряды «Хорина». Эта работа должна проводиться по районам города специально назначенными группами по двое-трое хориновцев. Должны проводиться собеседования, творческие конкурсы, просмотры и так далее, и тому подобное. Людское море, это варево из людей – самых разных, самых ярких, самых неожиданных, несовместимых – должно создавать внутри себя определенную сказочную, фантастическую, невероятную атмосферу. Так, чтобы даже только под ее воздействием в голове Томмазо Кампанелла (и, так же как в его голове, в голове каждого хориновца) происходило полное обновление настроений. Происходила полная смена настроений. Под воздействием этого людского котла, артист самодеятельности должен был в хорошем смысле слова «одуреть», он должен был забыть обо всем, что его угнетало только совсем недавно.

Важно требовать от своих заводил создания в «Хорине» этой необъятной людской толпы еще и потому, что это является предпосылкой того, что между таким множеством людей-электродов, каждый со своим собственным настроением и своими чаяниями, наверняка промелькнет рано или поздно, словно искра, какое-то событие».

Томмазо Кампанелла формулировал, что «это множество людей должно не только пассивно ожидать событий, как того, что может переменить их жизнь, но и активно провоцировать возникновение факта события своей неугомонной деятельностью». Томмазо Кампанелла любил повторять известную поговорку русского народа о том, что «под лежачий камень вода не течет». Томмазо Кампанелла направлял усилия хориновцев на «неуклонное превращение «Хорина» из самого необычного в мире самодеятельного театра в самый необычный в мире театр профессиональный». «Для этого все средства хороши!» – писал Томмазо Кампанелла в своей тетрадочке. – «Обращаться на радио, телевидение, в концертные залы, предлагать свои варианты пьес, сценок, этюдов для постановки на всевозможных профессиональных сценических площадках. Вступить в сговор, в отношения с чертом, с концертной организацией, с театральным импресарио, с кем угодно, но дать о себе знать миру. Пусть мир узнает о нас, как о Геростратах, как о гениях, как о чертях, как об ангелах, пусть вообще ничего о нас не узнает, но при этом должно произойти столько событий, столько невероятных сцен, шагов, представлений и обмороков, что настроение должно быть таким, какое бывает, когда захватывает дух».

Так, через это осознание того, что «настроение должно быть таким, какое бывает, когда захватывает дух», выкристаллизовалась безжалостно простая формула Томмазо Кампанелла «о факторе времени». Томмазо Кампанелла много и упорно работал над своими мыслями. В своих рассуждениях Томмазо Кампанелла заходил настолько далеко, что для него со всей беспощадностью становилось очевидным соображение о том, что все многочисленные факторы, из которых и состоит революция эмоций, революция настроений, революция в лефортовских настроениях, должны быть слиты воедино в один плавильный котел именно в один определенный вечер. Или, по крайней мере, в два, в три, но никак не более вечеров. В один прекрасный, поистине прекрасный и революционный вечер должно произойти и «сбитие режима», и случиться «людское море», и ночь без сна, и тысячи разнообразных событий, и в статусе «Хорина» должны произойти какие-то невероятные перемены. Все должно случиться практически одновременно, все должен вместить в себя один или два, или три, но никак не более вечеров.

На это, как на фактор времени, присутствие которого, выполнение которого архиважно в деле революции настроений, и указывал Томмазо Кампанелла со всей беспощадностью своей отточенной в размышлениях логики.

Был момент, когда Томмазо Кампанелла опять полез рукой в задний карман брюк.

– И, черт возьми, что это такое?! Что же это все-таки такое?! – проговорил он, достав вслед за тетрадью потрепанный, ветхий паспорт.

Это было тяжелое для Томмазо Кампанелла время. Революция в настроениях отнимала много сил и времени, и пламенный хориновец не всегда имел возможность спокойно подумать о каких-то очень важных, очень беспокоивших его вещах.

«За всей этой сутолокой событий и настроений вот эта вот ерунда почему-то беспокоит меня больше всего. Как какая-то заноза, которая сидит в сознании и не дает успокоиться. Какой-то странный, старый и потрепанный паспорт, который каким-то неведомым образом оказывается у меня в кармане, и что с ним теперь делать и чего теперь от него ждать – непонятно!» – так раскрывал Томмазо Кампанелла сущность некоторых чувств и соображений, которые, в числе прочих, одолевали его в тот примечательный хориновский и революционный вечер.

– А!.. Понимаю, – проговорил он, словно догадавшись о чем-то. – Конечно! Как же я сразу не сообразил?! Никакие это не домашние подстроили. Это не Шубка, и не Лефортовска Царевна – мой сын и моя жена. Как домашним подстраивать, если я и домой-то не заходил? Они бы просто не смогли засунуть паспорт мне в карман. Сколько уж дней дома не был. Сегодня же репетиция, занятие, посвященное юмору. Видимо, это начало какого-то розыгрыша. Возможно, неудавшегося розыгрыша. Понимаю-понимаю… Какие усилия! Бланк-то паспорта, судя по всему, настоящий. Где же вы могли его раздобыть? Ну, ладно-ладно! Больше ничего спрашивать не буду. Розыгрыш – так розыгрыш.

Вертя в руках необычный паспорт, Томмазо Кампанелла так оценивал воздействие на него некоторых эмоций, вызванных к жизни этой картонной книжицей:

«Я человек непьющий, но иногда от нервов хочется напиться. Это такое обычное состояние, когда нервничаешь и собираешься из-за этого надраться. Вообще-то, я не пью. Но тут что-то как-то из-за этого паспорта так занервничал, сам не знаю почему. Прямо руки затряслись. Даже захотело», вмазать стакан или бокал, или рюмку, или большую пол-литровую пивную кружку. Ну и шуточки!.. Нет, я понимаю и дай же оценил. Но слишком сложно – такая подготовка! Даже бланк настоящий. Совершенно мне непонятно, кто бы мой провести такую нешуточную подготовку – раздобыть настоящий бланк паспорта просто, чтобы пошутить надо мной. Не слишком ли серьезные шутки для такого несерьезного человека, как я. Хотя, сказать по правде, я человек очень серьезный».

– Я предлагаю всем скорее покинуть это помещение, пока сюда опять не пришла милиция! Чего-то я их опасаюсь, – вдруг проговорил Томмазо Кампанелла. – И отправиться куда-нибудь в другое место. Вообще, вариантов существует несколько: например, можно превратить сегодняшнюю ночь в ночь одного большого загула. Пропиться, протратиться, если есть, конечно, что тратить. Хотя, понятно, что тратить нечего. Денег нет.

Далее Томмазо Кампанелла отмечал: «Превратить сегодняшнюю ночь в одну большую ночь одного большого загула было бы, безусловно, гораздо интересней; чем просто пойти домой или на вокзал (кому нельзя идти домой или некуда) и лечь спать, хотя бы по той простой причине, что это, конечно же, я имею в виду загул, гораздо легче переносить, чем всю эту скучную и ненужную жизнь, которая уже, можно сказать, и закончилась (продолжать ее дат никакого смысла). Я имею в виду жизнь, как картину художника-импрессиониста в моей голове, в моей душе, нарисованную преимущественно грубыми мрачными мазками. В этом смысле я считаю, что пьяницы – это тоже одни из первейших и натуральнейших революционеров и свободолюбцев в России, потому что загул, особенно большой загул с продолжением, – это, безусловно, революция в жизни, потому что за «ремя и во время такого загула очень многое в жизни может перемениться даже с практической стороны дела. Напился – и сколько новых событий может произойти, непредвиденных встреч, опасностей, тревог, радостей и щедрот жизни. Будет что вспомнить! А уж мрачная лефортовская картина уж точно отступит из башки. Ее просто смоет волной алкоголя, как потопом. Все сразу поменяется. Здорово! Да! Никакого Лефортово. Лефортово просто вымоет из реестра настроений. – Безусловно, большой загул – это революция. А я за продолжение революции. Я за революцию вечную, перманентную, никогда не прекращающуюся. Революция, обновление, борьба с плохим настроением… Сейчас для меня на первом месте стоит борьба с плохим настроением. И остальных хориновцев, и вас я постараюсь изо всех сил убедить, что для нас сегодня ночью самое главное – любой ценой, хотя бы даже ценой пьянства – одолеть плохое настроение и мрачные картины художников-импрессионистов в наших головах. Борьба с плохим настроением – это, безусловно, самое важное дело. И в нем загул может оказать вполне определенную помощь. Хотя и временную».

- Вот видите! – воскликнула женщина-шут, когда она прослушала речь Томмазо Кампанелла, в которой он восхвалял пьяниц как первейших революционеров и свободолюбцев. – Я же говорила вам: Томмазо Кампанелла – вторичен. Он как губка, которая впитывает в себя хоть и яркие, но чужие мысли, намерения. А ему самому эти намерения не свойственны. Он ренегат и представитель хориновского «болота», в котором ему надо сидеть вместе с госпожой Юнниковой и петь песни на иностранных языках. Только недавно он сам убеждал нас, что загул для хориновской революции настроений совершенно не интересен, так как только для того, чтобы пуститься в загул, не стоило создавать самый необычный в мире самодеятельный театр. И тут же Томмазо Кампанелла выступает в роли «певца загула». Так где же логика? Где же последовательность мысли? И чем можно объяснить такую непоследовательность, кроме как тем, что Томмазо Кампанелла – это жалкий гуляка и пьяница, который в определенные моменты, с целью придания самому себе важности, начинает талдычить, выдавая их за свои, слова, которые он где-то там, в разговорах других хориновцев, насобирал?!

– Я – скромный человек, – проговорил Томмазо Кампанелла. – Я действительно не сделал ничего такого, по сравнению с другими самодеятельными артистами «Хорина», о чем следовало бы говорить.

– Нам надо продолжать репетицию, – вмешался в дискуссию Господин Радио. – Если мы все загуляем, то на нашем спектакле можно поставить крест. На революции в настроениях можно будет поставить жирный крест. Нам сейчас необходимо любой ценой продолжать репетицию. И никаких загулов! Нам нужно определиться с пьесой, с сюжетом, со сценарием, который мы будем играть. Тот, кто сейчас призывает нас к загулу, однозначно должен быть расценен и заклеймен, как предатель всего хориновского дела, как предатель десятков хориновцев, которые готовы поставить на кон, ради успеха нашей общей пьесы, и нормальный сон, и правильное питание, и режим, и покой, и все, все, все…

Однако, вопреки заверениям Господина Радио, многие хориновцы не спешили безоговорочно поддержать «ночь без сна» и так уж безоглядно поддержать «сбитие режима».

– Мы тоже за репетицию. Репетиция – оно, конечно, дело важное. Вот только сегодня мы уже, как бы это сказать, устали маленько. Ты, Господин Радио, выходной, наверное, сегодня был. А мы целый день вкалывали, понимаешь… Так что сейчас лучше бы и по домам! А там продолжим… Завтра новый день будет. За ним еще. Чего горячку пороть? – проговорил один из находившихся в комнате хориновцев, человек пожилой, степенный, с заскорузлыми мозолистыми руками рабочего. На нем был черный, изрядно поношенный костюм и белая, застегнутая до последней пуговички под горло рубашка с застиранным до той степени, когда он начинает рваться, воротником. – Время-то позднее. Ужинать хочется. Баба-то моя, наверное, уже кастрюлю с вареной картошкой с плиты сняла. Огурчик домашнего соления из банки трехлитровой вынула. Гуляш на плите скворчит.

Из разных углов классной комнаты послышалось:

– У меня с раннего утра маковой росинки во рту не было!

– Перебегая через мосточек, кленовый листочек и тот не успели перехватить. А мосточек-то о-го-го какой длиннехонький! Застрелиться можно. Прямо-таки Матросский мост, что возле тюрьмы «Матросская тишина»!

– Ее величество революция в настроениях всех накормит! – пробовал было спорить Господин Радио, но его голос потонул в возмущенных голосах хориновцев, требовавших прекращения репетиции.

Со всех сторон слышалось:

– В сон клонит! В таком состоянии художественным творчеством заниматься тяжеловато.

– Творчеством художественным лучше заниматься пока еще не очень устал! Так что лучше сейчас пойти домой и просто лечь спать. К тому же жрать, действительно, хочется очень сильно.

– Голодное брюхо к творчеству глухо!

– Ничего с голодным брюхом хорошего все равно не получится. Сделаем ночной перерыв на жратву и отдых.

– Завтра всем на работу идти! Забыли, что ли?!

Все повскакивали со школьных скамеек и сгрудились вокруг Господина Радио. Среди вскочивших были практически все самые ненадежные хориновцы, на которых не могли полагаться ни Томмазо Кампанелла, ни Господин Радио, ни преданная руководителю «Хорина» женщина-шут Мандрова, ни Воркута, ни Журнал «Театр».

Костяк преданных хориновцев по-прежнему сидел на скамейках, поддерживая тем самым своего режиссера и Томмазо Кампанелла. «Самые верные» спокойно наблюдали за беснованием «болота»:

– А завтра опять соберемся на репетицию! – радостно вопила какая-то самодеятельная артистка без двух передних зубов. – Завтра-то, наверное, и декорации будут почти закончены.

Услышав это, остальные загалдели еще громче:

– Можно будет репетировать в зальчике!

– Там мы уже не будем никому мешать!

– Отлично! Сейчас пойдем домой, а завтра не будем никому мешать.

– Завтра, завтра, не сегодня! – лейтмотивом раздавалось по школьному классу.

Верный своему принципу даже в самых сложных ситуациях не переставать думать о деле о революции в лефортовских эмоциях, Томмазо Кампанелла продолжал рассуждать, словно бы сам с собой, а на самом деле адресуя свою речь Господину Радио. Два самых выдающихся представителя обновленного «Хорина», два самых выдающихся теоретика хориновского движения частенько беседовали так между собой, провоцировали так друг друга всевозможными спорными высказываниями и предложениями. В этих острых дискуссиях и рождалась теоретическая база хориновской революции в настроениях.

– Куда же можно двинуть? – спросил сам себя Томмазо Кампанелла, точно бы и не слышав того, что сказал насчет загула Господин Радио. – Нет. Если загулять, то я бы двинул в кафешку у железнодорожного моста. Кафешку-пивнушку. Стекляшку. Дешевле не придумаешь. А то в такую зимнюю погоду развлекаться на улице, под открытым небом как-то не очень хочется. Там, в этой пивнушке-стекляшке, в этой кафешке, мог бы быть центр, откуда начнется переворот в наших лефортовских эмоциях. Мы бы раскрутили эмоции, как маховик, который бешено вращается. Неостановимо. Безудержно! Сначала бы взяли пива, с этого бы началась наша борьба с мрачными и тягостными эмоциями, потом – еще пива, потом – еще пива. Где бы только мы взяли столько денег – ума не приложу! Потом мы бы взяли водки. Господин Радио бы к этому времени уже бы лежал в проходе и не мог бы…

– Нет, Томмазо Кампанелла, – опять спокойно сказал Господин Радио. – Это были бы пьяные эмоции, а это нам совершенно не годится. Томмазо Кампанелла, вы иногда называете себя самым истинным революционером в лефортовских эмоциях, вы пытаетесь преодолеть отрицательные эмоции, которые порождает у вас жизнь в Лефортово, вы очень ловко переделали фразу революционера Нечаева о том, что истинному революционеру надо «соединиться с диким разбойничьим миром – этим единственным революционером в России», но только вам и прежде всего лично вам этот вариант не подходит. Вам не нужны пьяные эмоции, вам нужны трезвые эмоции. Потому что напиться и соединиться с миром диких пьяниц – это было бы нечестно. Напиться, забыться, перестать думать, дать себе алкогольным кирпичом по башке. Совершенно не по-хориновски подавлять в себе мысль и эмоцию. А вы, Томмазо Кампанелла, хотите честно, непременно честно преодолеть те отрицательные эмоции, которые вызывает в вас Лефортово, жизнь в Лефортово. Следовательно, алкогольное забытье необходимо заклеймить как способ нечестный, способ, который для Томмазо Кампанелла совершенно не подходит.

– Точно! Это точно. Об этом я как-то в эту минуту не подумал! – с жаром проговорил Томмазо Кампанелла. – Я должен преодолеть то, что я называю «лефортовскими эмоциями» честно, без самоодурманивания. Я должен получить новые эмоции путем личной революции, путем мгновенной, за один вечер, перемены своих настроений, я должен раскрутить все остальные эмоции, кроме лефортовских, как гигантский, бешено крутящийся маховик, и тогда, я верю, Лефортово, лефортовские эмоции, настроения отступят. Маховик. Необходим маховик и сильные, крупные, эмоциональные мазки художника на полотне нашего настроения! – с жаром закончил Томмазо Кампанелла.

Глава VIII

Пора сгущать атмосферу!

Тем временем Томмазо Кампанелла и сам не заметил, что галдеж в классной комнате давно смолк, и все, даже самые «болотистые» хориновцы слушают только его. Едва он закончил говорить, как раздались громкие аплодисменты.

Между тем Воркута в нахлобученном на него Мандровой колпаке и еще один хориновец, по фамилии Скопцов, – он, кстати, в некотором роде был коллегой учителю, потому что тоже подвизался при районном методическом кабинете в системе среднего образования, – до того вдруг зачитались обрывком газеты «Криминальные новости», который Воркута поднял с пола, что совершенно не замечали ни Томмазо Кампанелла, ни Господина Радио, ни собиравшихся домой хориновцев.

– Кстати, в том же «Катехизисе революционера» сказано, что «революционер есть человек обреченный», – произнес Господин Радио. – Значит, и ваш путь, Томмазо Кампанелла, будет жертвенным путем. Что же получается: в результате этого вечера Томмазо Кампанелла погибнет, будет сожжен на костре, посажен в тюрьму? А может, это пьянство, от которого вы так и не сможете удержаться, хотя вы и говорите, что не пьете, доведет вас до беды? Так ли это?

– Не знаю. Не знаю! Не хотелось бы. В конце концов это только игра, театр, настроения – какие тут могут быть жертвы?! – это Томмазо Кампанелла. – В милицию, что ли, заберут? Не-ет, в милицию я не хочу. Там в камере предварительного заключения нет необходимых мне бытовых условий. Нет душа, нет белого кафеля и блестящих сантехнических устройств. А мне нужен и душ, и белый кафель и блестящие никелем сантехнические устройства. Мне нужно время от времени споласкивать себя горячей водой, иначе я покрываюсь крокодильей чешуей. А покрываться крокодильей чешуей – это ужасно мучительно. Представьте, каково мне будет стать в одно мгновение крокодилом в бугристой твердой чешуе! При том, что до этого я был человеком. До сих пор не понимаю, как я провел чуть ли не целую неделю на вокзале и до сих пор не покрылся крокодильей чешуей! Наверное, сказалось, положительно сказалось, общее эмоциональное состояние. Состояние ожидания перемен. Ведь я надеялся на эмоциональный бросок. Но в кутузке его не будет. Точнее, наоборот, будет ожидание гибели, гормон мрака. А это совсем другая история. В кутузке-то как раз вернутся ко мне все те эмоции, которые были у меня в нашем Лефортово. Только в удесятеренном, в усиленном, смертельном числе. Мрачные, губительные, темные эмоции развернутся в кутузке в удесятеренном числе, развернут свои знамена, свои полки и ринутся на меня в атаку, и прикончат меня. Это точно!

К Воркуте и читавшему у него через плечо Скопцову подошла Мандрова, стащила с головы учителя шутовской колпак и нахлобучила его на себя. Проговорила:

– Газету верните. Я в нее колпак заворачивала. Между прочим, газета уже даже и не позавчерашняя. Чего вы там читаете? Опять про беглеца из «Матросской тишины»?

Читавшие не удостоили ее ответом, и она отошла от них и встала возле окна, глядя на школьный забор, на дом напротив, на арку.

– Кстати, Томмазо Кампанелла, – продолжала Мандрова, отвернувшись от окна. – Если тебя когда-нибудь посадят, то ты имеешь шанс оказаться в «Матросской тишине». А это уже не Лефортово. Это уже Сокольнический район.

– Все равно близко. Знаю я эти места. Возле Матросского моста, – мрачно проговорил Томмазо Кампанелла. – Хоть и не Лефортово, а даже больше похоже на Лефортово, чем само Лефортово. Угрюмая, часто пустынная улица со старыми, обветшалыми домами и зданием тюрьмы. Антуражи там будь здоров! Сразу можно вешаться.

– Ну!.. Томмазо Кампанелла, хориновец должен быть тверд духом, – заметил Господин Радио.

Томмазо Кампанелла продолжал, не обращая внимания на комментарии:

– Такие антуражи, что захочешь нарочно такие выдумать, – ни в жизнь не выдумаешь.

– Значит, дело не в Лефортово, – заметила Мандрова. – Уже и Сокольнический район вам тоже не нравится. Не-ет, тут дело не в Лефортово!

– В Лефортово – особенно! – это Томмазо Кампанелла. Отложив газету в сторону – на край парты, учитель Воркута словно бы задумался. Так он просидел несколько мгновений.

Тем временем представители «болота» стали потихоньку расходиться.

Томмазо Кампанелла по своей привычке не терять времени и использовать каждую минуту для разработки теоретического базиса революции в лефортовских настроениях присел за парту и принялся записывать что-то в свою тетрадочку.

Учитель Воркута по-прежнему сидел не шелохнувшись.

Вот очередной представитель «болота» оделся. Нахлобучил шапку-ушанку, варежки. Проговорил:

– Ну что ж… Я, пожалуй, пойду. Ренегат потопал к двери.

Стойкие приверженцы Господина Радио и Томмазо Кампанелла, пламенные хориновцы Мандрова, Воркута, Скопцов, Журнал «Театр» презрительно не обращали на ренегатов никакого внимания.

За этим представителем «болота» последовал другой, третий, четвертый… В какие-то несколько мгновений в комнате никого из «болота» не осталось. «Стойкие» – Томмазо Кампанелла, Воркута, Господин Радио и другие, как сидели до этого, так и оставались сидеть, словно ничего не происходило.

Едва за последним из ушедших закрылась дверь, как Томмазо Кампанелла порывисто вскочил со школьной скамьи и проговорил:

– Господи, теперь, когда кругом одни свои, когда можно на секунду расслабиться и не быть, по меткому выражению Господина Радио, «хориновцем, твердым духом», я хочу сказать, как же я не могу жить в этом Лефортово! Насколько же меня все в этом Лефортово угнетает: и дома, и деревья, и магазины, и цвет неба, и асфальт улиц, – все, все, все… Это правда – угнетает. Что же делать? Я – взрослый, здоровый мужчина, мечусь точно истеричка из-за какой-то странной, непонятной причины. Дурного района. Ха!.. Этого не может быть! Невероятно, но – факт.

Учитель Воркута наконец, кажется, пришел в себя, встрепенулся, встал из-за парты, подошел по проходу между рядами поближе к Томмазо Кампанелла.

– Тебе бы съехать отсюда, – как бы исподволь предложил учитель Воркута. – Съедешь, забудешь. Как страшный сон. И все проблемы решены.

– Не-ет!.. Я люблю этот район. Наверное, это не в Лефортово дело. Да, правда, у меня плохое настроение. Депрессия. Но, наверное, причина в чем-то другом. Что же так вот, сразу, во всем винить Лефортово! Это не честно. Лефортово не виновато. Мандрова права! – проговорил Томмазо Кампанелла.

Воркута как-то очень спокойно заметил:

– Виновато или не виновато, но Лефортово – это только камни. Бездушные камни. Дома, сложенные из кирпичей, заборы, сколоченные из досок, проезжие части улиц, на которые уложен асфальт. Иначе говоря, ваши настроения, Томмазо Кампанелла, подвержены влиянию предметов неодушевленных. Вы все время размышляете, как на вас действует тот или иной антураж. Выражаясь языком театральным, языком хориновским, та или иная декорация. Нарисована она красками мрачными или веселыми, сколочена ли из грубых кривых досок или создана из прекрасного современного пластика. Находится в сумеречном углу, где зловещая тень шарахается от другой зловещей тени, или ярко освещена мощной лампой, последним новшеством в сфере осветительной техники.

– Вы полагаете, что я как хориновец не имею на это права? – лицо Томмазо Кампанелла стало спокойным, презрительно спокойным. – По-моему, как раз наоборот. Как хориновец, как революционер эмоций я обязан над всем этим задумываться. Что же, как не мрачные декорации, должно меня беспокоить?

– По-моему, нам, истинным и последовательным хориновцам, сегодня преждевременно уделять такое большое внимание мрачным декорациям, когда самым ужасным являются не они, а те мрачные персонажи, которые живут, действуют посреди декораций. По-моему, иные персонажи одним только присутствием на сцене могут разорвать душу гораздо больнее, чем все окружающие декорации вместе взятые, – тон учителя Воркута был отрешенным, словно он говорил сам себе и его не волнует, что думают по поводу его слов окружающие его хориновцы и, прежде всего, Томмазо Кампанелла. – Меня вот недавно поразили спящие мальчики. Это было пострашнее любых сумеречных декораций. Честное слово, я тогда чуть не отдал богу душу!

– Расскажите! Расскажите, Воркута, – попросила женщина-шут. – Клянусь, если продолжение будет таким же, как и начало, то я стану лучше к вам относиться. Как здорово вы приложили Томмазо Кампанелла, этого жалкого кривляку с его «страданиями по Лефортово»! Конечно, преждевременно уделять такое большое внимание декорациям! Это очевидно для каждого истинного и последовательного хориновца. Только скрытый представитель «болота» может отстаивать точку зрения, что декорации важны. Мне кажется, вы, Воркута, можете выдвинуться в руководители и теоретики «Хорина» наряду с Господином Радио. Если, конечно, и дальше станете так же метко, как сделали это только что, прикладывал Томмазо Кампанелла. Разоблачать его, как скрытого представителя «болота».

– Сегодня я был в метро. Переходил с одной станции на другую. Что это был за переход? Уже не помню, – продолжая свой рассказ учитель Воркута. – Я ехал по одному делу на Курский вокзал. Какой же это был переход? Очень длинный старый переход. Конечно, станции были не здесь, не в Лефортово. Это было между двумя станциями в самом центре. Сегодня сильные морозы. Я ехал рано утром. Бездомные мальчики, сиротки, спали вдоль стенки перехода. Видно, они обычно спят в другом месте, но тут холод загнал их в метро. Их было так много. Как тюлени, – можете себе это представить?! Длинная стенка перехода и длинный ряд сироток, лежащих вдоль нее. Я даже не знаю откуда взялось одновременно так много одинаково лежавших мальчиков. Они одинаково натянули свои курточки на головы, чтобы свет не мешал им, и – это самое удивительное – у всех одинаково задрались штанишки, обнажив голые щиколотки. Ни у одного из них не было поддето никаких нижних штанишек. Голые мальчишечьи щиколотки. Они смотрелись как трупики – бессильные, отчаявшиеся, как одно ужасное, непереносимое горе. Они не шевелились. От этого зрелища на душе у меня стало ужасно; мрачно, тоскливо, непереносимо. Но в следующее мгновение я подумал, что вот сейчас, скоро они проснутся, поднимутся с пола. Они окажутся не трупиками, а живыми, гадкими, хулиганистыми, ужасно испорченными мальчиками, начнут курить, громко сквернословить, христарадничать. Многие из них будут маленькими наркоманами. Конечно, может и есть среди них один-другой ангелочек, который еще не успел стать чертенком. Ну ведь и тот очень скоро станет! Такая жизнь, какую ведут эти мальчики, кого угодно развратит и испортит. Тут я подумал, что они, бездомные сиротки, точно бы намеренно становятся ужасными порочными чертенятами, чтобы мы, те кто смотрит на них, не испытывали чудовищного, непереносимого чувства жалости, которое бы мы непременно испытывали, оставайся эти мальчики и в тех условиях, в которых они живут, невинными и прекрасными ангелочками. Словно Бог, жалея нас, тех, кто будет на этих бездомных сироток потом смотреть, быстро делает их чертенятами. Будь они ангелочками, эти мальчики, зрелища их, втоптанных в грязь, мы бы не перенесли. А так, когда они уже стали чертенятами, нам их не жалко. Ведь кто же пожалеет черта, хотя бы его и унизили, хотя бы он и был еще маленьким, неокрепшим, слабеньким чертом, хотя бы его и заставили спать у шаркающих ног вечно бредущей куда-то толпы! Кто же пожалеет маленького чертенка? Я пытался заставить себя испытать к нему, к ним жалость. Но до тех пор пока я воспринимал мальчиков трезво, теми, кем они были на самом деле, а они были, без всяких сомнений, маленькими чертенятами, искренняя жалость никак не рождалась в моей душе. Нет, конечно, я быстро вымучил из себя жалость умственную. Но это было не то. Ведь искренняя жалость была бы жалостью не умственной, а сердечной. А сердечная жалость все же в тысячу раз сильнее самой сильной жалости умственной. Жалость умственная никогда не убьет того, кто жалеет, даже если тому, кого он жалеет, никак помочь нельзя. А вот жалость сердечная способна разрушить, состарить того, кто эту жалость испытывает, в том случае, если он никак не может помочь тому, кого ему жалко.

Воркута на мгновение замолчал, словно подходя к самому важному, к самому серьезному и беря перед этим самым важным паузу, чтобы перевести дух, собраться с силами и одолеть самую тяжелую часть рассказа. Он заговорил вновь:

– Но тут со мной произошла ужасная вещь. Словно сознание мое помутилось. Словно выключились и тот реализм, и та трезвость, которые до этого заставляли меня воспринимать бездомных сироток тем, чем они, безусловно, были на самом деле, а были они маленькими чертенятами. Словно правда покинула меня. Та самая правда, которая только недавно столь избавительно угнетала во мне, не давая ей родиться, сердечную жалость! Я, дорогие друзья, дорогие мои революционные, пламенные и железные хориновцы, начал фантазировать! Я уже не думал, какие есть эти бездомные мальчики на самом деле. Испытывая чувство, которое испытывает человек, падающий в пропасть, я все быстрее и быстрее начинал придумывать себе этих мальчиков. К несчастью моему, они лежали в таком виде, который скрывал большую часть реальности, никакими фактами не ограничивая самую безудержную фантазию. Ведь я видел только коконы-курточки, укрывавшие все, кроме торчавших голых щиколоток и ступней, обутых в ботинки. Какими невинными я напридумывал себе этих мальчиков! Я напридумывал бедных хороших мальчиков, которые отчего-то вынуждены спать в переходе. Я призвал из памяти все свое счастливое и сытое детство, укутал его курточкой, задрал беспомощно штанишки и уложил на пол в переход метро, к шаркающим в полуметре ногам злой и подлой толпы. Там, под этой курточкой, лежа на жестком голом камне, я все еще пытался читать, как в пещерке, какую-то свою любимую детскую книжку, я играл в солдатики, я учил уроки, но ничего не получалось! Я пришел в отчаяние, потому что ничто из того, что было в моем счастливом детстве, нельзя было осуществить в пещерке из курточки, лежа на жестком и холодном полу перехода метро. Мрачная тоска окружила меня, готовясь в следующее мгновение прикончить, лишить рассудка. Искренняя сердечная жалость была непереносима. Как во сне, я не мог пошевелиться, не мог облечь свою сердечную жалость в какое-то практическое дело, я не мог ничего сделать, и сердечная жалость, не находя выхода, разрушала мой мозг. Но тут я понял, что трезвый взгляд на вещи, реализм, на самом деле не исчез из моей головы полностью. Он, угнетенный каким-то ядом, отравленный и слабый, все же пытался отчаянно бороться за меня, не давая мне в ту же минуту сойти с ума. Он подсказывал мне, что для того, чтобы я мог знать, что есть такое «мое счастливое детство», для того, чтобы я мог пытаться осуществить какие-то частички «моего счастливого детства» там, в пещерке из курточки, на полу, я должен был сначала все-таки прожить свое собственное «счастливое детство», чтобы знать, какое оно есть. Чтобы знать там, в пещерке под курточкой, какое оно было мое, то первое, «счастливое детство». Но не мог же я прожить два детства! Сначала одно счастливое, чтобы знать, какое оно. А потом второе – ужасное, в пещерке под курточкой. Эта трезвая мысль про то, что я не мог бы прожить одно за другим целых два детства, пробила брешь в окружившем меня мраке. И в эту брешь хлынуло солнце, а вместе с ним и много других трезвых мыслей. Я думал о том, что эти мальчики не знали никогда никакой жизни, кроме той, что была жизнью в пещерке, а следовательно они не могут мучиться из-за того, что они утеряли «мое счастливое детство». Они не так сильно переживают из-за своей «пещерки», поскольку никогда не знали они никакой иной жизни, кроме жизни ужасной, а следовательно и не так страдают они из-за нее, как страдал бы я, коли после одного «моего счастливого детства», прожитого от начала до конца, был бы принужден прожить от начала до конца еще и второе, ужасное детство «в пещерке» на холодном полу перехода метро. В ту же секунду опять не стало во мне сердечной жалости к этим бездомным сироткам. И затем я поразился своему временному помрачению рассудка, чувствуя, между делом, как наряду с реалистичными мыслями и трезвым взглядом на вещи рождаю я в себе, совершенно невольно, умственную жалость. Она привела с собой вполне спокойные и уравновешенные соображения о том, что надо помогать ближнему, надо относиться к горю этих мальчиков с христианским милосердием. Надо шаг за шагом улучшать жизнь. Есть страны, – думал я, – которые на деле доказали, что это помогает, – шаг за шагом улучшать жизнь. Там нет таких ужасных мальчиков, которые лежат трупиками вдоль стены и голыми щиколотками разрывают прохожим души. Мы будем шаг за шагом улучшать жизнь в нашей России, и через какое-то время нигде, нигдешеньки нельзя будет найти лежащего трупиком бездомного мальчика с голыми беззащитными щиколотками. А тут, на счастье, один из сироток проснулся, поднялся с пола, ощупал карманы и, громко бранясь нецензурными словами, принялся пинать своего спящего товарища, требуя вернуть какие-то, как я понял, накануне украденные у поднявшегося раньше других и бранившегося теперь сигареты. В этом месте я окончательно пришел в себя и понял, что давно уже стою неподвижно на самой середине перехода. Я пошел прочь. Я чувствовал себя совершенно обессиленным. С трудом, как дряхлый старик, волоча ноги, я опять, к своему ужасу, неожиданно начал впадать во мрак. Светлые и трезвые мысли вновь стали покидать меня. Я думал теперь, что не выдержу и не дождусь того дня, когда жизнь шаг за шагом улучшится. Я думал, что у меня нет больше сил думать реалистическими мыслями. А это значит, что вновь могут пробудиться в моей голове ни на чем не основанные, но такие ужасные фантазии, как было только что, когда я начал придумывать себе этих бездомных мальчиков, когда я вдруг взял да и вообразил их ангелочками. «Я не могу ждать, пока жизнь шаг за шагом улучшится. Я слишком много себе каждый раз напридумываю. И то, что я напридумываю, для меня больше и важнее, чем реальная жизнь», – повторял я самому себе, в то же время надеясь, что что-то каким-то непонятным образом может во мне перемениться, и мои фантазии, то что я напридумываю себе, станет для меня все же менее, а не более, как сейчас, важным, чем реальная жизнь. Мне было плохо, но все же не так плохо, как совсем недавно. Однако я опасался, что это пограничное состояние непрочно, и полный мрак может окружить меня раньше, чем я дойду до конца этого бесконечного перехода. Я принялся цепляться за соломинки. Я решил обмануть себя. Моим ужасом были мои же собственные фантазии. «Прекрасно! – думал я. – Я начну бороться с фантазией фантазиями же!» Я начал представлять, что все мальчики, лежащие по всем переходам по всему городу, являются цыганскими мальчиками. Или беженцами откуда-нибудь из далекой Азии. А значит, почти нет шансов, что у них, столь чуждых мне, мальчику (я превратился в мальчика, пока шел по этому ужасному переходу, я больше не был взрослым, я так и воспринимал себя, как мальчика; и как мальчик я боялся, что после «моего счастливого детства» мне придется прожить от начала до конца второе, но уже «в пещерке»), так вот, значит, почти нет шансов, что у них, цыганят, была возможность познакомиться с «моим счастливым детством» и знать, что они потеряли, каким прекрасным было «мое счастливое детство». Это соображение сразу убивало всякую вероятность пробуждения столь опасной для моей психики сердечной жалости. Еле-еле я все же добрался до выхода из перехода, а там сел в поезд и через какое-то время мне стало окончательно легче. К чему я все это рассказываю. Это было не Лефортово, Томмазо Кампанелла! Это было где-то под блестящим и деловым центром Москвы. А потому я хочу расширить географические рамки революции в эмоциях. «Революция в московских эмоциях и практические указания к действию» – так станет называться мой, учителя Воркуты, план. Московских, не лефортовских! Каким жирным мазком художника-импрессиониста замажешь эти фантазии про мальчиков, которые в любую минуту могут возникнуть в моей голове?! Как решить это в моем плане, чтобы такие фантазии никогда не возникали?! Какую революцию в эмоциях необходимо совершить, чтобы больше никогда не становиться мальчиком, который уже прожил от начала до конца одно счастливое детство, и теперь, вместо того чтобы начать взрослую жизнь, ему предстоит вновь от начала до конца прожить еще одно, но теперь уже не счастливое, а наоборот, ужасное и мрачное детство? Тут женщина-шут проговорила:

– Подождите, Воркута, вы все-таки не оправдали моих надежд. Я полагала, что вы поддержите мою критику Томмазо Кампанелла, ярко выступите против чрезмерного крена в сторону постоянного обсуждения декораций. А вы ударились в борьбу с мальчиками. А про Томмазо Кампанелла…

– Да что вы пристали к Томмазо Кампанелла! – возмутился учитель Воркута.

– Как это что?! Он же морочит нам голову, – женщина-шут отошла от окна и вновь села за парту. – Сначала говорит, что ужасно не любит Лефортово. А потом утверждает, что любит. Да и вообще, как можно терпеть в нашем «Хорине» человека, у которого постоянно плохое настроение?! А вы еще и сделали его те…

Но договорить женщине-шуту не удалось, она так и запнулась на полуслове.

– Неправда! Ты врешь! Зачем ты говоришь неправду?! Ты же знаешь, что у меня не всегда плохое настроение! – неожиданно вскочил со своего места Томмазо Кампанелла. – У меня не всегда плохое настроение. У меня, действительно, очень часто в голове бывает туман, сырость, мрачное ненастье, как будто взяли кисть и изнутри вымазали весь череп черной и серой красками. Но это только здесь, в Лефортово. Да и то я пытаюсь найти в Лефортово приятные моменты!

– Вот как?!. Ты пытаешься найти в Лефортово приятные моменты? – непонятно, чему так удивился здесь учитель Воркута. Томмазо Кампанелла очень часто говорил, что Лефортово его угнетает. Но не менее часто он утверждал, что Лефортово является его любимым районом. Так что удивление учителя Воркуты не была разделено ни женщиной-шутом, ни Господином Радио, ни кем-либо из менее ярких и менее известных хориновцев, присутствовавших в классной комнате.

– Да, пытаюсь! – смело ответил Томмазо Кампанелла. По-прежнему на столе перед ним лежала тетрадка, в которую он заносил свои теоретические выкладки.

– Из какой же области будут те приятные моменты, что ты разыскиваешь в Лефортово? Из области дешевых пивных? Или рюмочных? – проговорив это, учитель Воркута повернулся к Господину Радио.

– Ну как? – спросил он у него.

– Что-то вы как-то напустили туману: нравится – не нравится. Депрессия. Непонятно! Совершенно ничего не понятно. Мне надо знать точно – нравится ли Томмазо Кампанелла Лефортово или нет? Вызывает ли оно у него отрицательные эмоции или нет?

Господин Радио хотел было сказать что-то еще, как-то откомментировать, отрецензировать ту сценку, которую, по всей видимости, разыграли перед ним (похоже, она, сценка, была приготовлена заранее) эти два хориновца, но тут один из торчавших у него из карманов мобильных телефонов зазвонил.

– Да. Я слушаю. Вот как?! Понятно. Ах вот как! Отлично! Прекрасно! Просто прекрасно. Мы сейчас же перебираемся в зальчик «Хорина». Раз у вас все готово и доделки вы можете делать прямо при нас, то мы тотчас же, не теряя ни минуты, перебираемся в зальчик «Хорина», где работа над декорациями входит в последнюю, завершающую стадию. Да. Да!.. Точно! Мы уходим из этой порядком поднадоевшей школы и идем в «Хорин», – разговаривая по телефону, Господин Радио еще и работал при этом на публику, давая понять другим самодеятельным артистам, что «дело сдвинулось».

Скорее всего, это звонил художник по декорациям Фома Фомичев, который в этот момент заканчивал в «Хорине» работу над декорациями, так что даже попросил в этот вечер никого не присутствовать в зальчике, так как скопление репетирующих людей помешало бы ему работать.

В этот момент, более не сомневаясь в содержании разговора, который вел по телефону Господин Радио, Томмазо Кам-панелла вскочил со скамьи и проговорил:

– Пора заканчивать! Пора заканчивать терпение. Невозможно больше терпеть. Надо сгущать атмосферу!

Он схватил со стола свою тетрадку, свои «практические рекомендации», потряс ими в воздухе:

– Вот здесь, здесь все готово. Теоретическая база готова! Надо сгущать атмосферу!

Так Томмазо Кампанелла упомянул об еще одном элементе революции в настроениях, революции в эмоциях, который он сам метко обозначал, как «сгущение атмосферы».

«Сгущение атмосферы» как понятие было разработано теоретической мыслью Томмазо Кампанелла в дополнение к «сбитию распорядка дня», «наполнению ночей», «людскому морю» прежде всего для того, чтобы объединить эти понятия в одно универсальное понятие, а потом и расширить это совокупное понятие прежде всего на основании того, что «сгущение атмосферы» могло быть применимо только к революционной ситуации, чьим основным местом действия являются театральные подмостки. Но не просто театральные подмостки, а как провидчески отмечал Томмазо Кампанелла, «подмостки самого необыкновенного в мире самодеятельного театра». Не случайно Томмазо Кампанелла поднял вопрос о необходимости немедленного сгущения атмосферы именно тогда, когда появилась первая информация о том, что путь для репетиций на настоящей хориновской сцене с настоящими хориновскими декорациями открыт, и нет более никаких ни теоретических, ни практических препятствий перемещению хориновцев в театральный зал. Сгущение атмосферы было чисто театральным понятием. Атмосфера могла быть сгущена наличием вокруг необыкновенных декораций, которые придавали каждому событию, которое разыгрывалось среди них, особую тональность, особое звучание, особенную атмосферу. Сгущение атмосферы могло произойти и из-за того, что место несвязанных между собой сюжетом монологов и театральных этюдов заняло бы стройное театральное действие, которое, безусловно, создало бы какое-то особенное настроение в зале самодеятельного театра, какую-то особенную атмосферу. Сгущению атмосферы могло способствовать и чтение среди театральных декораций каких-то кусков будущей хориновской пьесы. Все вместе эти сугубо театральные факторы должны были, по замыслу самых стойких и убежденных хориновцев, так замесить атмосферу в зале самодеятельного театра, что она стала бы настолько густой, чтобы, по меткому выражению Томмазо Кампанелла, «в ней, как в густой каше, воткнутая ложка не падала бы».

Вновь заглянем в недавнее прошлое…

Темно. Ближе к вечеру того же самого дня, когда хориновцы во главе с Господином Радио репетировали в классной комнате и в конце столкнулись с милиционерами, на старом и грязненьком московском вокзале, работавшем с северным направлением, стоял пассажирский поезд. Длинная вереница старых, давно требовавших хорошего ремонта, закоптелых вагонов виднелась в наступавших сумерках. Были слышны хриплые гудки маневрового тепловоза и монотонное гудение дизеля. По стене старинного вокзального дебаркадера, строенного из красного кирпича еще в позапрошлом веке, ползли тени, вызванные к жизни локомотивным прожектором…

Купе этого самого поезда… Немолодой мужчина с грубыми чертами лица разложил на нижней полке небольшой черный чемоданчик и копался в нем…

– Ладно!.. Вот тебе телефон и вот тебе адрес… Не знаю, как долго мы будем находиться по этому адресу и телефону и как часто мы будем подходить к этому телефону… Но это хотя бы что-то!.. И если захочешь с нами пересечься – звони!.. – проговорил старший из матросов, который стоял рядом, и протянул Таборскому клочок бумаги с нацарапанными на нем каракулями – адресом и телефоном.

Глава IX

«Школьники – первейшие и главнейшие из всех аферистов и мошенников!»

Какая-то казарма: двухэтажные постройки были выстроены наподобие крепости, в каре, за которым – внутренний двор. А между постройками – высоченные глухие ворота, маленькая дверка в которых была открыта и за ней виднелся часовой на своем посту, караульное помещение за стеклом, там – какие-то колченогие стулья, старомодный телефон из черной грубой пластмассы, амбарные книги, на стенах висели плакаты, посвященные воинским уставам и строевой подготовке. На рукаве у часового была красная повязка.

Чуть поодаль от этой проходной стояли курсант, его тетушка и его друг Вася.

Здесь, у казармы, раньше, чем я думал,
И время есть в запасе у меня… – 

курсант, как и было условлено у троицы, разговаривал стихами, хотя это и создавало для него некоторые неудобства – каждый раз, собравшись что-то сказать, он еще некоторое время придумывал, как бы сказать все это стихами, а потому говорил теперь достаточно мало.

– И прекрасно!.. И прекрасно… – откликнулась тетушка. – Очень хорошо, что у тебя, мой дорогой, еще есть в запасе время… Придешь в казарму пораньше… А то я уже пожалела, что сказала тебе, что куда важнее придумать предысторию для Томмазо Кампанелла, чем идти завтра на занятия… Это было так безответственно с моей стороны!.. До свидания!.. Иди лучше завтра на занятия… Это, безусловно, куда интересней, чем придумывать предысторию для Томмазо Кампанелла…

– До свидания!.. До свидания!.. – все трое тепло попрощались. Часовой на посту с интересом наблюдал за этой сценой…

Из-за его спины вышел еще какой-то то ли солдат, то ли курсант и тоже принялся с интересом наблюдать за троицей… Наконец тетушка и Вася пошли прочь, искать трамвайную остановку, а курсант направился к проходной. Но уже практически войдя в дверь и едва ответив на приветствие второго наблюдавшего курсанта, который оказался его приятелем, он развернулся и побежал следом за тетушкой и Васей.

– Ты куда?!. Эй!.. – закричал ему вслед второй курсант, который стоял на проходной.

– По новой что ли решил увольнительную отгулять?!.. – удивился часовой.

Но курсант их больше не слышал. Тетушку и Васю он догнал уже на углу.

– У меня еще есть время!.. К черту стихи!.. По крайней мере, на время – к черту!.. Стихи очень долго придумывать. Я вернулся в казарму раньше срока и у меня еще есть свободное время. Время есть, но его не так много… А стихи долго выдумывать! – выпалил курсант.

Двое, остолбенев, слушали… Из дверцы в воротах выглядывали и смотрели в их сторону любопытствовавший часовой и второй курсант… Потом они покинули свой «наблюдательный пункт» и подошли к троице ближе…

– У меня появилась идея! – продолжал курсант. – Нам же нужно придумать предысторию для такого персонажа… Для Томмазо Кампанелла… Я не могу просто так спать!.. Я не засну!.. Я не могу в казарму!.. Вот… Пока мы ехали сюда в метро, помните, я кое-что писал… Вот, это здесь… Я прочту по бумажке…

Дальше он торжественно прочитал действительно по какой-то бумажке, которую извлек из внутреннего кармана кителя:

– «История про гормон счастья и гормон мрака. Гормон мрака вырабатывается в Лефортово». Такое название должно быть у предыстории Томмазо Кампанелла… Это кусок для хориновской пьесы, это одна из ее частей… Слушайте!.. Я продолжаю… Сейчас я опишу декорации, в которых происходит этот эпизод… Мы обязательно попросим хориновского художника по декорациям построить эти декорации на хориновской сцене… Итак, представим себе следующий антураж: комната, отделанная белым пластиком. Все белое, плавных, обтекаемых форм – пол, потолок, стены, мебель. В стене круглый иллюминатор, за ним – чернота космоса, звезды, млечный путь… У дальней стены – консоль с какими-то приборами и рычагами. Мы – в одном из отсеков межгалактического космического корабля. Со скоростью света несется он в сторону далеких миров… Представьте, представьте себе такой антураж!.. Такие декорации…

Дальше он продолжал:

– На белых анатомических креслах с огромными подголовниками сидят курсант (он по ходу этого эпизода играет роль Томмазо Кампанелла, стараясь как можно сильнее перевоплотиться в своего персонажа), его тетушка и его друг Вася. Все трое одеты в мягкие удобные комбинезоны белого цвета. На тетушке комбинезон смотрится не вполне органично, она, кажется, сама это чувствует и немного смущается, стараясь, впрочем, скрыть это… А на «Томмазо Кампанелла» и Васе космические комбинезоны смотрятся прекрасно…

– Дальше – идите сюда!.. – курсант-хориновец поманил рукой тетушку и Васю подойти ближе.

– Вот здесь, в тетрадке, записаны ваши роли… – сказал им он, когда они подошли ближе. – Да, кстати… Дверь в эту белую комнату приоткрыта вовнутрь настолько, чтобы было видно блестящую латунную табличку, укрепленную с внешней ее стороны, «Психологическая лаборатория» – значится на табличке… В этой комнате обитатели межгалактического корабля проводят психологические исследования… Они, так сказать, анализируют некоторые моменты своей прежней жизни, своей, так сказать, предыстории… Это вполне понятно и необходимо в таком сложном и напряженном мероприятии, как межгалактический полет к неизведанным мирам, так как в этом деле сохранить психологическое равновесие и психическое здоровье – это значит иметь хорошие шансы удачно преодолеть все те трудности, которые могут подстерегать космических путешественников на их пути…

– А-а!.. Понятно-понятно!.. – подтвердили тетушка и Вася и склонились над тетрадкой.

– Читайте!.. – велел им курсант-хориновец. – Продолжим репетицию… Текст перед вами…

– Ты хоть помнишь, кто ты?!. Томмазо Кампанелла!.. Ты помнишь, кто ты, Томмазо Кампанелла?!.. – спросил Вася «Томмазо Кампанелла». При этом это, конечно же, было уже частью роли, предложенной ему курсантом-хориновцем.

– Я?!.. Кто я?.. Кто я?.. Я не знаю, кто я… Кто я?.. – растерянно произнес курсант, безусловно, тоже играя написанную роль Томмазо Кампанелла.

– Ты – школьник!.. Ты – школьник в новеньких джинсах, новенькой нарядной модной кофточке… – ответил Вася, по-прежнему читая свою роль в листках курсанта-хориновца. – Во всем новеньком…

– Во всем новеньком?.. – спросил «Томмазо Кампанелла», курсант-хориновец.

Часовой и второй курсант подошли совсем вплотную и с огромным удивлением слушали этот очень странный, с их точки зрения, разговор…

За Васю Томмазо Кампанелла ответила тетушка:

– Конечно!.. Конечно, новом… Ведь школьники чаще, гораздо чаще, чем взрослые, меняют одежды. Ведь они растут, – это проговорила тетушка. – Поэтому у школьника почти всегда есть одно неоспоримое преимущество – он в новом!.. Другое дело, что новое может быть выбрано не очень удачно. Допустим, школьник в новом, но это новое какого-то не очень яркого, а даже напротив – темного, угрюмого, неброского цвета. Но у Томммазо-то Кампанелла-школьника все было как раз наоборот. Все, что он носил и надевал на себя, было замечательно ярких, притягательных цветов и расцветок. Все это по многу раз и очень часто стиралось-перестирывалось, так что всегда он носил новенькую… Я повторяю – новенькую, яркую и чистую одежонку… Такой замечательный школьник, этот Томмазо Кампанелла!..

– В этом-то все и дело!.. – с жаром подхватил друг курсанта Вася, – Томмазо Кампанелла был необыкновенный и замечательный школьник. Школьник в новой нарядной одежонке… О, я наяву вижу эти новенькие и нарядные одежонки, которые были у Томмазо Кампанелла!.. Он так замечательно и прекрасно смотрелся в этих новеньких одежонках!..

– А мы помним, мы помним, мы представляем себе этот антураж вокруг нас… – напомнил своим «актерам» курсант-хориновец, который выступал в роли одновременно драматурга и режиссера-постановщика. – Космический корабль, каюта с табличкой «Психологическая лаборатория», в которой все-все – и стены, и пол, и потолок – белое…

– Как в кабинете поликлиники!.. – с усмешкой произнес второй, просто слушавший курсант.

– Болеют они, что ли?!.. – радостно заржал караульный в тулупе с красной повязкой на рукаве.

Курсант-хориновец, он же Томмазо Кампанелла, не обращая на эти реплики ровным счетом никакого внимания, продолжал:

– Белого цвета и плавных, обтекаемых, «космических» форм. За круглым иллюминатором в стене видны лишь бесконечный космос, мерцание звезд, знаки зодиака и млечный путь… Тускло светятся приборы на консоли у дальней стены. Да-да, мы помним, мы представляем себе этот антураж, эти декорации, которые построят на сцене «Хорина» рабочие под руководством нашего замечательного художника: мы находимся в одном из отсеков межгалактического космического корабля. Наши персонажи в данный момент несутся со скоростью света в сторону далеких неизведанных миров, таящих необыкновенные опасности и открытия…

– Ловко придумывает!.. – восхищенно произнес часовой. – Прямо на ходу!..

– Да-а!.. Не разглядели мы в нем этого таланта! – проговорил второй курсант.

– Одежонки?.. Новыми были только одежонки?!.. – спросил курсант-хориновец, про которого и говорили эти двое, моментально перевоплотившись из драматурга и режиссера-постановщика в образ «Томмазо Кампанелла».

– Да нет!.. Не только одежонки, – откликнулась тетушка. – Новеньким было абсолютно все по тому адресу, по которому он жил…

«В иллюминаторе мертвым светом горели звезды. Какое-то едва различимое завывание, едва различимый звуковой «космический фон» слышался в белой комнате, в которой сидели все трое», – опять прочитал дальше курсант-хориновец по тетрадке, пытаясь таким чтением непрерывно поддерживать в головах актеров образ декораций и таким образом восполнить их отсутствие в реальности.

А на самом деле вокруг них были достаточно темненькие окрестности, рядом было невысокое старое здание казарм, построенных еще два века назад. Хориновцы репетировали свою странную пьесу прямо под открытым небом.

– Да! Да!.. В том райончике, где жил школьник Томмазо Кампанелла… – вклинился в разговор Вася, однако закончить фразу не успел…

Тут же его перебила тетушка:

– Главное все-таки – Томмазо Кампанелла-школьник отличался очень новым, нарядным видом. Вне зависимости от всего остального школьник Томмазо Кампанелла всегда и всюду, при любых обстоятельствах был воплощением нарядности!

– Подождите-подождите… Дайте все-таки мне сказать!.. – с жаром настаивал Вася. – В том райончике, где жил школьник Томмазо Кампанелла, вообще все было только новое… Да!.. У Томмазо Кампанелла по прежнему его адресу – все было новенькое!.. Мебель меняли чуть ли не каждый год!.. Всю бытовую технику – все меняли тоже чуть ли не каждый год!.. Вот как!.. Ремонты постоянно делали, так что и обои, и паркет – были с иголочки, кафель в ванной комнате и туалете – блестел так, что глаза резало, краны – сверкали никелированной сталью, новенькие и нарядные – аж жуть!..

– Да ну!.. Все это какая-то ерунда!.. Вы несете какую-то чушь!.. – с разочарованием в голосе сказал другой, просто слушавший курсант. – Бытовую технику меняли каждый год!.. Мебель меняли чуть ли не через день!.. Да по моим подсчетам… Я как-то заинтересовался этим вопросом и все разведал… Средний человек покупает мебель один-два раза в жизни… Ну как это бывает: живет со старой мебелью, потом она ему осточертеет, омерзеет так, что сил нет, выкинет он ее наконец, купит новую – и так и живет с этой новой, которая вскорости станет старой – до пенсии… А на пенсии уже никто новой мебели не покупает… Какая старичкам новая мебель?!. Им не до этого. На жратву и таблетки хватило бы!.. И потом уже все по новой: его «новая» мебель так осточертеет его потомкам, что выкинут они ее и купят новую. И живут с этой «новой» до пенсии… А потом и их потомки, соответственно…

– Школьник Томмазо Кампанелла, когда я его последний раз видела, был обут в новенькие кожаные ботиночки с красивыми серебристыми пряжками, сверкавшими на солнце. Да и сами ботиночки были начищены до блеска, – продолжала восхищаться внешним видом Томмазо Кампанелла тетушка, которой внешний вид школьника Томмазо Кампанелла казался моментом гораздо более важным, чем новизна мебели, бытовой техники и райончика, составлявших антураж его жизни. – На нем были новенькие джинсишки, которые ему очень шли. Кофточка, рубашечка были чуть ли не только тем утром, когда я видела Томмазо Кампанелла, в магазине куплены и перед одеванием из пакетов фирменных распечатанные!.. Вот как!.. Вообще школьник Томмазо Кампанелла был очень нарядный…

– Да, Томмазо Кампанелла был очень нарядный и блестящий школьник!.. – подтвердил друг курсанта Вася. – Так и возникает этот образ при упоминании школьника Томмазо Кампанелла: блестящие ботиночки с красивыми серебристыми пряжками, новенькие джинсики, чистая рубашечка и нарядная кофточка, только-только распечатанная из фабричной упаковки… Но не только это важно… Важно еще и то… – он, видимо, опять хотел перейти к антуражам, окружавшим школьника Томмазо Кампанелла, но тетушка его вновь перебила:

– Он был чрезвычайно красивым ребенком!.. Очень изнеженным и красивым ребенком!.. Чувствительным и хрупким!.. Эдакий настоящий «фарфоровый мальчик»!.. Да-да, школьник Томмазо Кампанелла был чрезвычайно красивым ребенком!.. Чрезвычайно красивым ребенком, еще не успевшим состариться!..

– Но в том райончике, где жил Томмазо Кампанелла, все было очень новенькое, а вернее – еще не успевшее состариться… – отметил друг курсанта-хориновца Вася, упорно придерживавшийся выбранной темы.

– Рамы… Рамы в квартире и во всем доме… Оконные рамы были новенькие, чистым белым цветом сверкавшие!.. – добавил он. – Все в домах было новенькое, неиспачканное, не затертое, современное, модное, в ногу со временем…

– Да-а-а!.. – протянул часовой в тулупе и с повязкой на рукаве, стоявший рядом. – Ну и картина вырисовывается – все кругом новое: рамы новые, шторы новые, кастрюли новые, блестящие, дома – только-только выстроены, мебелишка – едва-едва из магазина, интерьеры – после ремонта и по последней моде, сам весь нарядный!.. Все-все-все новое!.. Честно говоря, мне не очень нравятся такие места, где все-все новое… Уюта маловато!.. Старое – оно, конечно, старое, но в старом – уюта больше… Вот что я вам скажу: этот ваш Томмазо Кампанелла должен был страдать от отсутствия уюта!.. Честно говоря, я бы ему посоветовал перебраться в такое место, где больше уюта… Иначе он станет очень страдать!.. Новое, конечно, блестит, но уюта – недостаточно!.. Как-то слишком это безжизненно – все новое!..

– А зачем ему твой уют, если у него кругом все новое и блестящее?!.. Новое и блестящее – это гораздо лучше, чем уютное!.. – возразил ему второй курсант. – А потом, кто сказал, что новое не может быть уютным?!..

– Та-ак!.. Погодите!.. – проговорил курсант-хориновец, естественно, тоже игравший роль. – Я что-то никак не припомню, где же я жил-то?!.. Где я, Томмазо Кампанелла, жил-то раньше?..

– Да как, где жил?!.. Ты же жил в том самом месте, которое потом было нарисовано на фотообоях, наклеенных на стену комнаты психологической разгрузки в чреве атомной подводной лодки… – ответил Вася, которому курсант-хориновец как раз перед этим передал в руки широкий блокнот, в котором и были записаны эти роли, чтобы тому удобнее было читать свою…

– Да неужели?.. Очень интересно!.. Особенно интересно, если учесть место, в котором мы сейчас находимся, – «Психологическая лаборатория» межгалактического корабля… Что же там было?!.. – спросил курсант-хориновец, он же, по канве этого импровизированного спектакля, Томмазо Кампанелла.

– Там были новенькие, недавно построенные дома, ровесником которых ты был, Томмазо Кампанелла. Они стояли едва ли не посреди огромного лесного массива… И этот лесной массив, эти своеобразные легкие постоянно поглощали грязный городской воздух, выдавая назад чистый, освеженный… Домов в райончике было немного, так что и людей по окрестностям бродило не так уж и много, место было нелюдное, нешумное, эдакий санаторий для больных с расстроенной нервной системой.

– Эх!.. Мне бы в такой райончик!.. – заметил второй, просто слушавший курсант. – Хотел бы я оказаться на месте этого Томмазо Кампанелла!.. Сам весь нарядный, в новых ботинках с пряжками, квартира – блестит после ремонта… Я бы подружек туда водил!.. То-то бы они поражались!..

– Исключено!.. Я не мог жить в таком райончике, – проговорил «Томмазо Кампанелла». – Потому, что такие райончики могут находиться лишь на городской окраине. А я ненавижу окраину. Спальные районы – приезжать туда только для того, чтобы спать?!. Спать, и больше ничего?!. Какие события могут происходить в спальне?!. Только какие-нибудь бессмысленные семейные скандалы!.. Не-ет, я не мог жить в таком райончике, я не мог любить такой райончик… Спальный район, окраина – бесконечное множество одинаковых типовых домов, прямые линии, ряды одинаковых окон, за которыми – одинаковая, неинтересная, нищая жизнь… Она меня всегда угнетала!.. Я не мог долго переносить такую жизнь без того, чтобы не расклеиться полностью и не заболеть… Нет, исключено!.. Я не мог там жить!.. Тем более, что, похоже, это был действительно я – новенькие джинсы, ботинки из хорошей кожи с пряжками, свитер (тоже новый), рубашка… Нет, рубашку не помню!.. Я действительно предпочитаю новые вещи… Они нарядней смотрятся. Даже хорошая, дорогая вещь, если она немного заношена, – это уже не то!..

– Да!.. Я тоже так считаю!.. Я прямо чувствую, я девушкам больше нравлюсь, если на мне новые вещи!.. – воскликнул второй курсант.

«Томмазо Кампанелла» продолжал:

– Чтобы вещь смотрелась нарядной, она должна быть абсолютно новая… Старые вещи – это старость, болезнь, безвестность, угасание… В старых вещах есть что-то нечистоплотное… Бр-р-р!.. Нет, я действительно предпочитаю новые вещи всем остальным… Да, это был я!.. Как он назывался, этот район?!. Ты знаешь название?.. – спросил он у Васи.

– Черт его знает!.. Честно говоря, я не знаю названия… Вернее, знал, но забыл… Да и имеет ли это какое-то значение!?. Может быть, это было Анино, или Зюзино, или Теплый Стан, или Химки-Ховрино, или Бутово, или Черемушки, или какое-нибудь Северо-Западное Чертаново, или Южное Новогиреево, или Центральный Юго-Запад – бог его знает, где есть такие райончики!..

– Не-ет!.. Я эти районы знаю. Там такого нет!.. – проговорил второй курсант, который только что просто слушал. – Не надо клеветать на хорошие спальные районы!.. Там погано, но спать там – можно. И это – главное. Это, а не что-либо другое, является важным!.. Они не так уж и новы, но спать там можно!.. Чего уж так гнаться за новизной?!. Хотя я тоже предпочитаю новые вещи всем остальным… Не думайте, что я глупее… Но вещи – это вещи, а район – это район…

– Но ведь должен же быть, есть же где-нибудь этот райончик!.. – воскликнул Вася. – Ведь где-то же ты жил!.. Так вот, пейзаж, открывавшийся из окна, был похож на картину, которую, должно быть, рисуют в комнате психологической разгрузки на атомной подводной лодке… Или на межпланетном космическом корабле… А что, должно быть, наши потомки, если захотят взять какую-нибудь такую картинку с собой в межгалактическое путешествие, вполне могут взять за образец ту картину, которая открывалась из твоего окна в этом замечательном спальном райончике!..

– Да-да! Точно!.. Я слышала, что именно такую картину представляет из себя комната психологической разгрузки для переутомленной команды на атомной подводной лодке!.. Я читала в журнале «Наука и жизнь», – подтвердила тетушка.

– Нет, нет!.. – еще раз яростно сказал курсант-«Томмазо Кампанелла». – Я же говорил вам – мне не нравятся спальные районы. Там нет жизни. Там нет театров, кафе, ресторанов, там нет тех мест, где может разворачиваться основное хориновское действие… Там ты все время как будто оторван от чего-то интересного, что происходит без тебя!..

– В центр поезжай!.. – воскликнул второй курсант. – В центре всего навалом: и дискотек, и баров!.. Есть где гульнуть!.. Вот мы тут… – он не закончил.

Вася: – Согласен… Там нет мест, где можно развлекаться. Но там нет и мест, где можно работать… Что нравилось тебе в этом Бузино-Зюзино… Я могу сказать: тебе было ужасно приятно, что там ничто не напоминало тебе об ужасающем, иссушающем труде без начала и конца. Там не было фабрик, научных институтов, контор и банков, там не было офисов и фирм… Там не могло быть ничего подобного той проклятой фабрике, на которой тебе, Томмазо Кампанелла, приходится… По крайней мере, приходилось до этой ночи трудиться, точно в наказание… Ведь ты же помнишь Библию: труд дан человеку в наказание… В райском саду человек не мог и помыслить о том, что когда-нибудь ему придется добывать хлеб насущный в поте лица на мельничном комбинате!..

– Ох, как я замучился работать на этой фабрике!.. Как она из меня все жилы вытянула!.. – проговорил «Томмазо Кампанелла» (он же курсант-хориновец).

– Да, кстати… – добавил он. – Там, выше… Про «потомки» и межгалактическое путешествие – это, пожалуй, надо будет после вычеркнуть… Ведь мы и так в межгалактическом путешествии!.. По сюжету… Как-то немножко не подходит!..

Вася: – Межгалактическом путешествии… По сюжету… Где это?.. Что-то я этого не нахожу… А-а!.. Все понятно!.. Сообразив, в чем дело, он двинулся по своей роли дальше:

– Знаешь, Томмазо Кампанелла, дальше я просто вынужден читать тебе мораль!.. Да-да, именно сейчас, когда мы находимся на бешеном расстоянии за тысячи световых лет от Земли, в таком совершенно неподходящем месте для чтения морали, как каюта межгалактического звездолета, я вынужден читать тебе, Томмазо Кампанелла, мораль!.. Ты обожал этот райончик прежде всего потому, что он как раз и олицетворял собою отдых, отдых и отдых без всякого конца… Как я уже говорил, там просто не было таких мест, на которых всем нормальным людям просто приличествует трудиться… Нет, конечно, там была школа, но ты же понимаешь, что школа – это только на полдня… Да и потом, что это за труд – ты сидишь, а тебе рассказывают…

– Я категорически не согласен!.. – воскликнул второй курсант.

– Ну ладно!.. Не согласен… – обрезала его тетушка. – Учиться лучше, чем работать!..

– Да-а… – мечтательно произнес Вася. – Эту истину о том, что учиться – лучше, чем работать, ты, Томмазо Кампанелла, усек, можно сказать, с самого-самого начала… Во-первых, «ты сидишь, а тебе рассказывают», что уже само по себе здорово… Ведь, согласись, это порой просто интересно, если тема, про которую рассказывают, занимательна, а потом, как ни крути, быть зрителем легче, чем быть актером…

– Наш Господин Радио считает как раз наоборот… – робко пробормотала тетушка, впрочем, так, что все услышали.

Тем временем часовой вернулся на свой пост к воротам.

– Быть зрителем легче, чем быть актером… Это раз!.. Потом… Школьник – какое прекрасное состояние!.. Ведь ты еще – никто!.. Ты не художник. Но и не не-художник. Ты не ученый. Но и не не-ученый. Ты – не актер. Но и не не-актер. Ты еще не ухватился за какой-то один выбор, и потому ты отчасти владеешь всеми выборами сразу. Одним словом, ты – школьник. А тот райончик, в котором ты жил, Томмазо Кампанелла, он как бы только особенно подчеркивал это состояние – в нем было негде работать. В нем было только где учиться, да и то – средним образованием!.. Прекрасная это пора – школьничество!.. Школьники – первейшие и главнейшие из всех аферистов и мошенников. Ведь каждый школьник за кого только себя ни может выдать!.. За кого только ты себя, Томмазо Кампанелла, не выдавал!.. Ты выдавал себя и за будущего великого актера, этакого нового Мочалова!.. Выдавал ты себя и за будущего великого ученого-археолога!.. Аферист!.. Мошенник!.. Обманщик!.. Выдавал ты себя и за будущего великого журналиста!.. О, список твоих обманов и преступлений, подделок и фальсификаций был настолько огромен, что не вместился бы и в несколько томов уголовного дела. «Дела о Томмазо Кампанелла»!.. Но за всем этим, ты, конечно, был фантастический лодырь, жизнь тебя до поры до времени баловала – полдня учебы, и – привет!.. Домой!..

– Да, между прочим… Господин Радио переживает о том, как ему обрести яркую профессию…– проговорила тетушка. – А школьник Томмазо Кампанелла мошенническим образом присваивал себе всевозможные яркие профессии от актера и журналиста до ученого-археолога, выглядел нагло, нарядно и самоуверенно, занят был лишь полдня и вообще… Три раза каникулы по неделе – почти целый месяц. А потом еще целое лето свободы!.. Нарядный, наглый, хитрый, самоуверенный школьник, который сидит сейчас перед нами в белом кресле и нахально улыбается!.. Он вообще всегда нахально улыбался в лицо своим учителям!.. У него в кармане были все яркие профессии одновременно!.. А у них только одна – малооплачиваемого учителя средней школы… А теперь он не хочет работать на фабрике!..

– Да… Не хочу!.. Я хочу продолжить обучение!.. – закричал «Томмазо Кампанелла». – Ведь тот же Господин Истерика любил повторять «сколько будешь жить – столько и учись!» Ведь Господин Истерика очень, очень много учился…

– Обучение… А на что ты станешь жить?!.. – с укоризной спросил его Вася. – Деньги где брать, пока ты будешь учиться?..

– Да… Это проблема… Жить, действительно, будет не на что… – Томмазо Кампанелла задумался.

Вдруг что-то пришло ему на ум:

– А как же Господин Истерика?!. Он-то на что жил?!.. – воскликнул «Томмазо Кампанелла».

– Во-первых, Господин Истерика едва ли не большую часть своей жизни провел на казенных харчах, скитаясь по тюрьмам… А потом… «соединиться с разбойничьим миром – этим единственным революционером в России…» Помнишь, так учил террорист Нечаев. Революционеры частенько занимались прямым грабежом!.. Но это… Это мрачно… Это ужасно… Это трагедия… Кровь, убийства… Невинные жертвы… Это уже не жизнь школьника!.. Это тяжело переносить…

– Трагедия… – «Томмазо Кампанелла» опять на мгновение задумался. – В этом слове есть что-то привлекательное… Трагедия… Звучит заманчиво… Трагедия!.. – утвердительно произнес он.

И в следующее мгновение второй курсант с силой потянул его за рукав:

– Бежим!.. Караульный машет!.. Начальник идет!..

– Тетушка!.. Вася!.. До встречи!.. – прокричал «Томмазо Кампанелла». – Я буду думать всю ночь!.. К черту «завтра»!.. «Сегодня» – важнее!..

Второй курсант почти волок его за собой, делая Васе и тетушке знаки рукой: уходите прочь!.. Те поспешили в сторону проезжей части, где можно было поймать такси, – это, конечно, была большая трата денег, но тетушка решила окончательно распатронить свою заначку. К тому же они рассчитывали доехать подешевке. У ворот отчаянно жестикулировал караульный…

Как раз в этот момент Васе издалека удалось тормознуть какой-то древний, трескучий «запорожец», на котором неизвестно куда катил старый дед. Видимо, ни до, ни после них никто не рисковал нанимать этот драндулет в качестве такси, но именно на нем они относительно быстро, хотя и без комфорта, докатили обратно, как раз туда, откуда в этот вечер началось их необычное путешествие – в Лефортово, к подъезду «Хорина», где как раз в этот момент толпилось много народа. Часть из этих людей была в карнавальных костюмах.

Глава X

Маска палача

С трудом выбравшись из тесного «запорожца» и увидев толпу перед подъездом дома, в подвале которого, как он знал, находится зал «Хорина», друг курсанта Вася тут же извлек из кармана мягкий удобный блокнотик и сделал в нем следующую запись – отрывок из некоего произведения – под условным названием «Перед подъездом самого необычного в мире театра»:

«Новая декорация: улица в Лефортово. Какие-то актеры встретились перед декорацией, изображающей подъезд старинного трехэтажного дома. Доносящийся откуда-то из-за кулис голос, похожий выражением на тот, что звучит обычно в документальном кино за кадром, начинает монотонно читать текст, вроде бы даже и не относящийся к этим встретившимся возле декорации актерам».

Дальше Вася принялся записывать в свой блокнотик тот текст, который монотонно читает из-за кулис «голос». Вот он, этот текст:

«Тем временем, в тот самый день, когда наглый и хитрый школьник Томмазо Кампанелла, закрученный невероятным черным вихрем, впал в такую депрессию, что не помня себя провел несколько часов на улицах города, а затем обнаружил вход в театр, в Москве, в тот же самый день, в последние дни календарной осени, между Рубцовской набережной и Спартаковской площадью, на углу, у дома по Бакунинской улице, но стоявшего чуть вглубине, часов около десяти вечера полтора десятка человек устроили оживленную встречу. Так, как будто они не виделись долгие годы. Одеты они в большинстве своем были небогато, возраста самого разного, и если и имели одну на всех типичную черту, то ею была неприметность и даже некоторая жалконькая убогость, которой может быть убог только человек, достаточно образованный и начитанный, и которую, наверняка, можно встретить разве что среди низкооплачиваемых библиотекарш в каких-нибудь районных читальнях.

Это были участники ансамбля «Хорин», чье название расшифровывалось как «Хор, исполняющий песни на иностранных языках». Коллектив этот во все времена, а существовал «Хорин» уже, наверное, лет десять, – а Томмазо Кампанелла как хориновец с небольшим стажем просто ничего не знал об этом, – оставался совершенно любительским и собирался для репетиций по вечерам в разные годы по разным адресам, но всегда – где-то неподалеку от среднего, если уместно так выразиться, течения Яузы, – то в Лефортово (как раз неподалеку от тюрьмы КГБ), то близ тюрьмы «Матросская тишина», то возле Электрозаводского моста, то, как в последнее время, ближе к Бауманской. Все объяснялось тем, что основные участники «Хорина» жили как раз в этом районе или где-то совсем поблизости и, конечно же, собираться именно в этих местах было для всех удобнее.

Нынче они уже один раз расставались друг с другом. Но после того, как всех обзвонил Господин Радио, встретились вновь («сбой режима дня», на котором так настаивал всегда Томмазо Кампанелла). Встретились в атмосфере от того несколько более, чем обычно, взволнованной и нервозной, что, как убедил их Господин Радио, назавтра предстояло выступление неординарное – для заключенных «Матросской тишины». Мнения по этому событию сразу же разделились: одни относились к такому выступлению как к задаче не очень-то приятной, однако же благородной и подлежащей обязательному и наилучшему выполнению хотя бы из гуманистических целей, другие, напротив, смаковали мрачные подробности предстоявшего дела, выворачивая его в нечто вроде посещения комнаты страха, наподобие той, что когда-то была открыта на памяти некоторых участников ансамбля неподалеку – в Измайловском парке. Среди участниц хора – женщин – сразу и без исключения утвердилось первое отношение, тогда как среди немногих смакователей все были мужчины и, в основном, новички в этой странной самодеятельной театральной труппе».

Люди в карнавальных масках и разноцветных костюмах проводили тетушку курсанта и Васю в маленькую каморку, примыкавшую к «зрительному залу» «Хорина», который на самом деле был просто подвальным помещением, чуть более просторным, чем обычно бывают подвальные помещения подобного рода.

Изо всех сил кружила за окошком угрюмая, жестокая метель, не было ей никакой преграды. Изо всех сил закручивало вихри и мчалось вперед упрямое, несговорчивое время, как ни спотыкались минуты, а бежали вперед, как ни болели, ни страдали часы от получаемых ран, а и они шли, шли, шли… Секундочки-кавалеристки из женского хориновского , батальона – сколько гибло их, безымянных, этим вечером среди бесчисленных мрачных сугробов и старых обветшалых лефортовских домиков, а и они нахлестывали своих упрямых лошадок и двигались вперед, в будущее. Сквозь маленькое с двойными рамами заледенелое окошко под самым потолком было видно: белое марево то сильно сгущалось, когда метель начиналась сильнее, то становилось пожиже, точно совсем разбавленное молоко. Тогда можно было разглядеть, как бегут по небу низкие, штормовые тучи. Было видно еще и старый лефортовский фонарь, который, как и положено фонарю, раскачивался на ветру и время от времени мигал, точно бы начиная сомневаться, правильно ли он делает, что светит на этой пустынной и неуютной улице, где нет рядом с ним ни одного его собрата-фонаря. Метель-преобразователь или метель-преграда? Метель – жестокая сила, которая не даст осуществиться никаким планам? Или метель – союзница «Хорина» и Томмазо Кампанелла в том странном и почти наверняка обреченном на поражение театральном проекте, в который они тем не менее упрямо верили? Им надо было бороться. Все было против них – какая обычная жизненная ситуация! Но был же у них и хотя бы маленький шанс выиграть историю, черт побери?! Должно же иметься в наличии что-то такое, наподобие маленького шанса, шансика, шансишки, шансинюлечки! Несмотря ни на что. Должно же!..

Да. Так.

Каморка располагалась на задворках, за сценой, и была, как и в случае той комнатки, в которой сидели в азербайджанской шашлычной Жора-Людоед и Жак, лишь нишкой, одной из импровизированных стен которой, отделявших ее от большого зала, были лишь наспех сколоченные куски фанеры и те же самые портьеры из плотного материала багрово-красного цвета, очень похожего по цвету на тот, из которого шьют армейские знамена. Только вот золотых букв с наименованием воинской части на нем, конечно, не было.

Между прочим, такие вот нишки, временные перегородки из не очень надежных и не очень прочных материалов, были здесь, в Лефортово, по тем адресам, с которыми сталкивались этими ночами хориновцы, не редкостью. Потому что дома по адресам были все старинные, не знавшие ремонта, по крайней мере, лет сто, с очень запутанной и неудобной планировкой, много раз переделывавшейся. Так что для того, чтобы лучше приспособить эти помещения под какие-то теперешние нужды, их приходилось «доводить до ума» при помощи таких вот временных перегородок и портьерок. Ну да это было обычное дело для старых домов прошлого века, и нечего об этом особенно много говорить! И так все ясно.

Между прочим, разноцветные костюмы были сшиты довольно ловко, а маски скрывали лица столь хорошо, что их совершенно невозможно было под ними узнать.

– Вот это да! Такого мы никак не могли вообразить. Да откройте же вы хоть кто-нибудь наконец лицо! Отчего такой маскарад? Какая причина? Это новый хориновский эксперимент?! – искренне поражалась тетушка курсанта.

– Поговорим о причинах маскарада потом, когда светлое пламя хориновской революции в настроениях уже вовсю будет взвиваться над нашим необыкновенным, самым невероятным в мире самодеятельным театром «Хорин», – сказала маска палача. – А сейчас мы повсюду слышим только одно: неодолимый и зловещий бой часов, возвещающий, что фактор времени, как метко подмечал Томмазо Кампанелла, является основополагающим фактором всей хориновской деятельности. Нам дано хориновское революционное задание: подготовить такую невероятную сценку, которая должна вывести всю революционную ситуацию на стадию разгона эмоций, раскручивания эмоций. Дело напрямую связано с последними тезисами Томмазо Кампанелла «Революция в лефортовских эмоциях и практические указания к действию». Штаб «Хорина» полагает, что если наша невероятная сценка «выстрелит» удачно, то она вполне может стать первым камнем хориновской революционной лавины, которая покатится после этой сценки с гор нашего настроения, сметая все на своем пути и закладывая основы второй половины сегодняшнего хориновского вечера.

Тетушка не узнавала голоса. Впрочем, в последнее время в «Хорине» появилось много новых людей, многих из которых она так и не успела запомнить в лицо, не то что по голосу. Томмазо Кампанелла недаром ставил перед всеми сознательными хориновцами задачу привлечь в самый необыкновенный в мире самодеятельный театр как можно больше новых участников в как можно более сжатые сроки. Может быть, под маской палача как раз и скрывался один из многих энтузиастов, лишь недавно бросившихся в горнило хориновского действия со всем безрассудством новообращенных.

Двое с интересом осматривались в этой маленькой каморке, поскольку, по крайней мере для одного из них, это было первое помещение настоящего «Хорина», которое он увидел своими глазами. Но, как это ни странно, помимо необычных одеяний приведших их сюда хориновцев, здесь все было обыкновенно и даже более того – убого, бедно, обшарпано. Чувствовалась некая временность, случайность, зыбкость всего того, что здесь было, всякой детали, составлявшей антураж этой комнаты. Вот полированный стол на ободранных, поцарапанных ножках. На нем какая-то куцонькая грязная скатерка, вся в многочисленных пятнах от кушаний и напитков. На скатерти темная от чайного налета щербатая чашка-бочонок, а в ней – алюминиевая ложка. Тут же лежали очень древний, чуть ли не букинистический номер журнала «Художественная самодеятельность», томик пьес Мольера, колода карт. На дальнем краю стола возвышалась недопитая бутылка вина.

– Ладно, садитесь и на всякий случай готовьтесь влиться в действие. Текста вы, конечно, не знаете, но может быть, вы пригодитесь в «гарнире», иными словами, в массовке, – сказали тетушке курсанта и Васе яркие карнавальные маски, а сами тем временем приступили к репетиции. Вдоль стен этой маленькой обшарпанной каморки стояли старый диван с торчавшей пружиной и несколько стульев, не менее ветхих, чем и все остальное. Часть масок расположилась на диване и стульях, часть – осталась стоять, но так, впрочем, чтобы каждому было видно каждого, и посредине, между ними, оставалось место наподобие театральной площадки. Тетушке и Васе не оставалось ничего другого, как скромно стоять у двери. Впрочем, в следующее мгновение одна из карнавальных масок (длинный белый нос-клюв и закрывающие пол-лица черные очки под широкополой черно-белой шляпой) уступила тетушке стул, который каждый раз, когда кто-нибудь на него садился или вставал, откликался глухим, недовольным скрипением.

– Друзья, хориновцы, Господин Радио просил нас включить в свое выступление что-нибудь, что бы однозначно способствовало «раскручиванию эмоций». Но, к сожалению, друзья, в головах у многих из нас еще полный туман по поводу этого самого раскручивания эмоций. Многие из нас просто не знают, что это означает – раскручивание эмоций, – громко объявила стоявшая в углу каморки маска Красной Смерти. На ее алом платье выделялось несколько крупных жирных пятен. Желая скрыть их, Красная Смерть после каждого движения пыталась особенным образом собрать вместе оборки платья, издававшего при этом противное бумажное шуршание.

Со всех сторон послышались возгласы:

– А правда, что это значит? «Раскручивание эмоций!» Что это значит?

– Мы протестуем против такой групповщины! Одни – знают, другие – не знают. Вы должны были внятно донести это до всех хориновцев!

Красная Смерть явно оказалась в замешательстве:

– Друзья, но Томмазо Кампанелла здесь нет. Господин Радио занят. Я, к сожалению, не в состоянии дать четкие разъяснения по такому сложному вопросу из теории хориновской революции. Друзья, вы, честное слово, ставите меня в сложное положение. Как же это объяснить?

– А как же вы собирались своим выступлением способствовать раскручиванию эмоций, если вы даже не в состоянии толком объяснить, что это такое?! – надрывал глотку один очень крикливый хориновец, явный представитель инертного хориновского «болота», который тем не менее всегда был не прочь побузотерить. Благо, для этого не требовалось никаких усилий, кроме усилий голосовых связок.

Красная Смерть еще больше растерялась.

– Я знаю, что такое раскручивание эмоций, – проговорила тетушка курсанта, смело поднимаясь со своего места и выходя на середину душной, прокуренной каморки. – Только я не знаю, как это все объяснить правильно, по хориновской науке. Но я попробую это сделать своими словами, на практическом примере.

– Правильно, тетка! – подбодрила ее маска Пьеро. – Заткни этого горлопана. Объясни ему. Пусть хоть что-то постарается понять наконец про хориновскую революцию, если он имеет наглость называть свою ничтожную персону хориновцем.

– Ну ты! Сейчас схлопочешь! – вскочил со своего места представитель «болота».

– Тихо! – заткнула его тетушка хориновца. – Раскручивание эмоций это создание ситуаций, чем-то напоминающих ту, о которой я сейчас скажу. Итак, представьте, что сейчас вам объявили, что «Хорином» чрезвычайно заинтересовались организаторы одного театрального фестиваля. И они даже прислали письмо с предложением «Хорину» сыграть спектакль на профессиональных подмостках. Причем другие участники этого фестиваля – это вполне профессиональные и известные театры. Но играть спектакль надо очень скоро. Скажем, через неделю. Мы полностью ошарашены и начинаем изо всех сил суетиться. Мы поражены и осчастливлены тем, что нам сделали такое предложение. Мы понимаем, что оно может в корне изменить нашу жизнь. Но мы в кошмаре: нас пригласили, но играть-то нечего, спектакль не отрепетирован, даже пьеса не написана. Чтобы успеть все приготовить, надо репетировать в течение семи суток и днем и ночью. И то ничего не успеешь. А еще надо доехать до места проведения фестиваля, потому что он будет проходить не просто в другом городе, а за границей. А еще каждому из нас надо как-то взять отпуск на работе, раздобыть где-то денег на билет. В общем, вы представляете, какая суматоха начнется. И тут, через несколько часов после того как началась эта суматоха, вдруг кто-то говорит, что это приглашение было злой шуткой. И на самом деле «Хорин» никто никуда не приглашал. Просто все было подстроено. А в самый разгар разочарования и отчаяния, которое наступит после того как все поверят, что это была шутка, выясняется, что все совсем наоборот: уверение в том, что это была шутка, было ложью, и приглашение действительно реально. Но на разочарования и отчаяния потеряно слишком много времени. И как раз в этот момент в «Хорин» приходят представители фестиваля и говорят: мы хотим предварительно просмотреть вашу пьесу, ваш спектакль. Но пьесы нет, спектакль еще не готов, хотя бы и вчерне. Мы начинаем уговаривать их отложить просмотр. Они отказываются и говорят, что в таком случае они вынуждены отменить приглашение «Хорина» на фестиваль. Но тут один из них вроде бы начинает уговариваться, а второй – против. Господин Радио бьет этого второго по физиономии, и тот, который был готов уговориться, становится на сторону Господина Радио и говорит, что тот, второй, всегда ему не нравился и плел против него интриги. В этот самый момент кто-то кричит, что за сценой «Хорина» обнаружен труп неизвестной женщины. Тут входит милиция и говорит, что всех сейчас заберут в тюрьму, потому что подозрение падает на всех сразу.

– Да, должно быть, человек, который попал в подобную ситуацию, испытает очень много разнообразных эмоций за очень короткий период времени, – сказал Вася, выходя на середину каморки и становясь рядом с тетушкой курсанта. – Его эмоции, действительно, раскрутятся, как колесо, которое сначала было неподвижно, а через мгновение глянь – уже и бешено крутится. Захлебнуться от счастья, впасть в отчаяние, умереть и воскреснуть, потерять все в одну секунду и неожиданно приобрести целый мир. Именно такую жизнь обожал Господин Истерика, о котором я сейчас пишу реферат. При этом, по каждому из моментов, описанных тетушкой, он бы бился в истерике: сперва потому, что нет пьесы, потом потому, что не знал бы, как отмазаться от основной работы, потом бы опять потому, что медленно идет подготовка к спектаклю, потом истерика из-за того, что все это злой обман. Потом истерика из-за того, что на самом деле это не обман, а время-то уже потеряно. Потом из-за того, что пришли организаторы фестиваля, а показать нечего. Потом потому, что Господин Радио не сдержался и ударил одного из них и из-за этого всему приглашению на фестиваль конец. Потом потому, что надо бороться с одним из представителей фестиваля на стороне другого представителя и одновременно надо готовить пьесу и думать, как отмазаться от работы. И хочется спать и есть. И тут истерика из-за того, что произошел такой ужас, и найден труп женщины. И истерика из-за того, что жутко идти в тюрьму. Вот такие вот эмоциональные перепады, такие ситуации, подобные той, какую расписала нам сейчас тетушка, но только, конечно, совсем с другой спецификой и фактурой были в революционной деятельности Господина Истерика постоянно. Специфика и фактура у него была не театральная, а революционная. Он не самодеятельным театром командовал, он организовывал революционные выступления трудящихся и руководил ими.

– Если это и есть раскручивание эмоций, то я не понимаю, отчего это некоторые из нас говорят, что им не понятен и не знаком революционный термин «раскручивания эмоций», – проговорил со своего места, с обшарпанного и разломанного дивана, хриплым голосом хориновец в маске палача и черном камзоле, затушив перед этим об грубою подошву ботинка дешевенькую сигаретку. – По-моему, суть этого понятия мы уже давно претворяем в нашу хориновскую жизнь. Неважно, что некоторые при этом не знают, как это понятие по хориновской теории называется. Единственное, над чем тут надо подумать, так это как выполнить пожелание Господина Радио и сотворить какую-нибудь такую штукенцию, которая бы на деле раскручивала эмоции, создать ситуацию, подобную той, о которой рассказала нам только что тетушка.

– Я – Томмазо Кампанелла! – громко объявила одна из тех масок, что находились в комнате, но до сих пор не проронили ни слова. На ней был фрак, белая манишка и блестевшие лаковые ботинки. Голова ее была полностью укутана черным шарфом. Лишь узкая щелка оставалась открытой для пары глаз, сверкавших то и дело фанатичным азартом. Черная Голова шагнула вперед, на середину каморки.

«Это учитель Воркута, его голос, – уверенно подумала тетушка. – Он воспользовался черным шарфом, укутывающим лицо, чтобы быть неузнанным. От имени Томмазо Кампанелла, на гребне волны его популярности он станет пропагандировать свои взгляды на революцию в хориновских настроениях и наверняка добьется в этом деле немалого успеха».

Кстати говоря, разнообразные выступления разных хориновцев от имени Томмазо Кампанелла, надевание на себя его «маски», были в тот момент одной из типических черт хориновской реальности. Огромная популярность Томмазо Кампанелла, глубокий романтизм, который виделся хориновцам в его образе, с одной стороны, а с другой, легкость, с которой Томмазо Кампанелла действительно присваивал себе чужие изречения и мысли, делая их «изречениями Томмазо Кампанелла», приводили к тому, что каждый хориновец считал Томмазо Кампанелла «немного собой», а себя нет-нет, да и мог назвать «еще одним Томмазо Кампанелла».

– Говори, Томмазо Кампанелла! Говори скорей! – в один голос закричали все маски, что находились в этой прокуренной хориновской каморке, и кажется даже, от этого всеобщего вопля нетерпения заколыхалась паутина, висевшая в углах.

Маска Томмазо Кампанелла подняла руку – «тихо»! Моментально воцарилась полная тишина, было слышно лишь изо всех сил подавляемое покашливание и неловкий, тут же обрывавшийся скрип стула.

Маска Томмазо Кампанелла заговорила. Ее чеканные фразы эхом отражались от обшарпанных стен каморки:

– Маски безумного карнавала! Друзья! Собратья по самодеятельному театральному цеху! Пробил час! Хориновцы не могут более терпеть зловещей неопределенности, которая коршуном реет над всем Лефортово, над районом вокруг метро «Бауманская», над всей Бакунинской улицей и кварталами, прилегающими к Яузским набережным, и объявляют ей решительную и беспощадную войну. Несмотря на то, что начало действий в рамках революции в лефортовских настроениях было объявлено давным-давно, момент решительных и бесповоротных шагов все никак не наступает. По-прежнему, как и вчера, как и позавчера, как и месяц назад, нормальная спокойная жизнь скалит нам в лицо свои гнилые и испачканные нашей кровью зубы. Зловонный запах, исходящий из ее пасти, забивается в самые глухие уголки хориновского театрального зала, и мы должны понять, что если уже сегодняшний вечер и ночь не будут нами превращены в вечер и ночь решительных и бесповоротных шагов, в вечер и ночь революции в лефортовских настроениях, то мы можем поставить на всей нашей хориновской затее один большой и жирный крест. Откладывать начало решительных и бесповоротных действий более никак нельзя. Или мы явим миру хориновское чудо, или нас поднимут на смех наши же товарищи. Как те, которые бьются плечом к плечу с нами уже не первые сутки, так и те, которые влились в наши ряды всего несколько часов назад. Или сегодняшний вечер станет вечером революции в настроениях, или завтра в этом подвале соберется лишь жалкая кучка отщепенцев, неудачников и предателей хориновского дела, осмеянных их же товарищами, которые, без всякого сомнения, более не станут ходить на хориновские репетиции. Потому что кто же станет ходить на репетиции такого нерешительного и позорного в своей трусости самодеятельного театра! Необходимо превратить сегодняшний вечер в вечер невероятный и особенный. Превратить именно сегодняшний вечер, а не какой-то там другой, который наступит когда-то там, в неопределенном будущем. Сегодня вечером на карту должно быть поставлено все будущее «Хорина»! Победа или поражение, успех или осмеяние и полное забвение!

Вася прошептал, наклонившись к тетушке:

– Меня сейчас охватывает странное ощущение. Ощущение, на самом деле, полного конца. Да-да! Во всей этой их «революционной ситуации» меня почему-то все отчетливее и отчетливее тревожит ощущение конца. Того, что больше ничего уже не будет, что это край, финал. Того, что за всю эту галиматью будет какое-то вполне реальное ужасное наказание для всех, кто станет в ней участвовать. Что они, эти хориновцы, здесь и не только здесь в конце концов натворят?! Быть может, нам лучше убраться отсюда пока не поздно? Неизвестно, какая беда здесь может произойти.

– Так мы и не узнаем, что здесь произойдет! Неужели вам не любопытно?! Если мы смоемся, то мы так ничего и не узнаем, – прошептала в ответ тетушка.

– Это ерунда. Почему мы ничего не узнаем? В конце концов, мы можем зайти сюда на следующее утро после событий и узнать, что же здесь все-таки произошло. Потом, существуют еще и выпуски теленовостей. Если здесь произойдет нечто вообще из ряда вон, мы можем узнать оттуда. Честное слово, ощущение такое, как будто стоишь ночью на улице и видишь пожар. Огонь горит, сонные люди стоят кругом, крики, плач. Пожарные машины подъезжают одна за другой с воем. Народу собирается все больше и больше. И у всех в душе чувство огромной беды.

– Да. Пожар! Пожар – ведь это особенные эмоции, особенное настроение, – вдруг проговорила тетушка. – Это не только вечер, званый прием, карнавал, это еще и ночной пожар.

– Что? – удивился и не понял Вася. – Какой вечер? Какой званый прием?

– У меня все время странное ощущение и настроение того, что может быть связано, безусловно, только с событием, которое происходит только вечером. Или в девяноста процентах случаев вечером. Во-вторых, событие это может происходить лишь, когда на улице темно. Эдакий настоящий мрак стоит на улице. В-третьих, помимо вечера и мрака необходимо большое количество вовлеченных в это событие лиц. Самых разнообразных лиц разнообразных профессий, занятий, возрастов и прочая… И прочая… И прочая… Таким образом, раз событие вовлекает в себя людей разных возрастов и профессий, значит, естественно, ему более уместно происходить вечером. А что может происходить вечером – театральная премьера (больше ажиотажа, больше народа). Да еще мало того, что это событие происходит вечером, оно еще и должно происходить при электрическом освещении. Итак – большой прием в ресторане, бал, театральная премьера или просто спектакль. Что еще? Конечно, пожар в зареве языков пламени! Народу при ночном пожаре тоже очень много соберется. И все разных профессий.

Тем временем «Томмазо Кампанелла» продолжал:

– Дорогие хориновцы, Господин Радио тоже однозначно считает, что промедление смерти подобно, что промедление станет гибелью для революции в настроениях. А потому, как вы уже слышали, просит нас включить в свое выступление какую-нибудь такую придумку, которая бы способствовала созданию ситуаций, ведущих к раскручиванию эмоций.

Послышались одобрительные возгласы:

– Сделаем!

– Будем думать крепко.

– За нами не заржавеет!

– Ты вот что, Томмазо Кампанелла, скажи, какое сейчас настроение, по-твоему, станет самым главным над всеми остальными настроениями, все прочие мелкие и ненужные настроения поборет? – спросила маска палача, наливая из стоявшей на столе недопитой бутылки красное вино в стакан.

– Какое настроение над всеми остальными настроениями станет главным?.. – переспросила маска Томмазо Кампанелла. В узкую щель, оставленную для глаз между полосами шарфа было видно, как прищурилась она при этом.

И тут же маска Томмазо Кампанелла ответила:

– Настроение Парижской Коммуны, восстания безрассудного и пламенного, которое выступило с надеждой победить, но шансов на эту победу почти с самого начала не имела! Вот какое настроение! Они решили, что терпеть больше нет сил: лучше смерть, гибель, крушение всего и вся, чем такая жизнь хотя бы еще день. Смерть или избавление! Гибель или избавление! Попытка была отчаянна, невероятна, нереалистична, самоубийственна, но в этом-то и была ее главная прелесть. Наш «Хорин» будет, как Парижская Коммуна, которая продержалась всего два месяца. Через два месяца – смерть, гибель, конец. Расстрелы у стены кладбища Пер-Лашез. Но в эти два месяца обывательское и мещанское чувство здравого смысла перестает существовать. Трезвый подход к жизни и расчетливый реализм перестают существовать. Мы тоже пойдем вопреки здравому смыслу и всем гнусным расчетам с безжизненными реализмами, от которых за километр попахивает мертвечиной. Но представляете, какая эмоция, какое настроение родятся в этот вечер и в эту ночь в нашей голове! Какая невероятная эмоция! Какое невероятное настроение! Настроение Парижской Коммуны. Это революция, это пиршество азарта, пламенной надежды, веры в избавление от мрака. И самое главное: мы не станем думать о худшем. Все-таки хоть маленький, хоть теоретический, хоть какой-нибудь, хоть один из сотни шанс у парижских коммунаров все же был! Это-то: войти в раж и попытаться переменить все и впасть в странную, невероятную горячку избавления от мрака, имея в кармане всего только один шанс из сотни – и есть суть момента, суть того, что я предлагаю ввести в «Хорине». Нынешний «Хорин», «Хорин» после Юнниковой – это наша маленькая и гордая Парижская Коммуна. Пусть перестанут существовать законы логики и человеческой психологии, пусть перестанут существовать здравые смыслы и трезвые расчеты! А вместе с ними и законы математики, геометрии, биологии, географии, языкознания. Будь прокляты все законы, которые против того, чтобы этим вечером, этой ночью мы устроили революцию в настроениях. Да здравствует вхождение в раж и вдохновенная горячка!

– Да здравствует сегодняшняя ночь! Ночь революции в хориновских настроениях! – вдруг раздалось у них за спиной.

Все повернулись на голос. В дверях стоял курсант, с которым только-только недавно его тетушка и его друг Вася в такой спешке попрощались.

– Простите, тетушка, что я нарушил обещание говорить стихами, – улыбаясь, извинился курсант. И продолжил. – Но маленький стих я все же сейчас прочту.

«Прекрасное мгновенье – я все понял.
Я с вами маски! Пусть горит огнем
Казарма, вечер, завтрашний экзамен…
Иль, может быть, успею все же я?!» 

– Нет, нет! Племянничек, я не могу этого допустить! – вскричала тетушка. – Ты сейчас же возвращаешься в казарму. Я должна была это предвидеть. И кто только надоумил тебя пойти в военное училище? Ведь ты же не военный человек! Военный человек – это форма, порядок, уравновешенность… Ты же поэт!.. Пусть и не достигший пока никаких вершин… Ох, доведешь ты себя до беды! До трибунала! Ох!.. Как же ты мог опять вернуться сюда?! Ох, до трибунала!

«Трибунал – не трибунал, а я стихи все сочинял!» – весело проговорил курсант, которому, кажется, мрачная перспектива нисколько не портила настроения.

– Подождите… Подождите… – проговорила маска в костюме звездочета с высоким черным колпаком, усыпанным белыми звездами, в длинном, спускавшемся до самых пят балахоне. В ее голосе звучали какие-то неожиданно горькие, какие-то обиженные нотки. – Кажется… Я так понял… Мы так поняли… Вы все воспринимаете слишком весело. Как милую шутку. Для вас это только милая шутка, забава. Но нет… Мы не кривляемся! И вы… – тут маска звездочета посмотрела на курсанта-хориновца, – не должны кривляться!

Некоторое время маска звездочета молчала, а потом добавила:

– Прошу вас – не воспринимайте все это как кривляние, как спектакль, который может быть в одночасье отменен и… артисты, выкинувшие свои роли из головы, разойдутся по домам. Нет. Для нас это гораздо более серьезно. Все это может очень плохо кончиться. Поэтому относитесь к этому очень серьезно.

Курсант-хориновец по-прежнему улыбался. Казалось, слова маски звездочета не произвели на него никакого впечатления.

– Все это ерунда! – проговорил он. – Я нисколько за себя не опасаюсь. У меня все в порядке. Некоторые трудности со временем – не в счет. Я еще успею вернуться в казарму. Я смогу сделать так, что все будет шито-крыто! Никто ничего не узнает. Мое отсутствие останется для всех, а главное – для моих начальников, тайной. Лишь очень ограниченный круг посвященных товарищей-курсантов будет знать о том, что этой ночью я располагал своим временем несколько более вольготно, чем это мне положено по законам моего… моего «жанра». Жанра «жизнь курсанта военного училища». Между прочим, как-то здесь немного скучновато. Я не понимаю, куда делся Томмазо Кампанелла?

Маска, изображавшая Томмазо Кампанелла подняла руку, давая понять, что она здесь и никуда не уходила.

– Понимаю, понимаю, дружище! Дело Томмазо Кампанелла живет и побеждает. Но вы – всего лишь двойник. Маска! А я вас спрашиваю, куда подевался настоящий Томмазо Кампанелла? Не знаете. Небось, пьет где-нибудь. А мы здесь прозябаем в бездействии. В духоте, в табачном дыму. Пойдемте, погуляем, что ли! Попугаем прохожих! Может, ограбим кого-нибудь. Благо, мы в масках и нас все равно никто не узнает. Нечто вроде гангстеров, которые перед ограблением магазина надели на себя маски поросенка или зайчика. Погода – буря, ветер, снег. Самое время для прогулок. Темнота на улице – выколи глаз. Фонари погасли. В моей голове тоже погасли фонари. А зачем им светить, если я все равно умру. Если я будущий труп, а перед этим – мерзкий старик, дед. Надо экономить электроэнергию. А то нечем будет осветить свои трусливые мыслишки, когда предстану перед Господом на страшном суде. Снег валит, как из мешка. Одолжит мне кто-нибудь лишнюю маску и лишний балахон? В конце концов, вы хотели раскручивать эмоции, вы хотели создавать настроение эдакого необыкновенного сказочного вечера, когда сбудутся все самые невероятные варианты, вы хотели сгущать сказочную атмосферу, так что же вы здесь сидите?! Одними упорными репетициями дела не сделаешь! Я понимаю, работать, конечно, тоже необходимо, но «талант усердьем не заменишь». Это ведь правда, что не заменишь. Главное в жизни это все-таки вдохновение, порыв. Черт его знает, может быть, этому вечеру действительно суждено все перевернуть в нашей жизни. Кто знает?! Настроение действительно странное. Гибельное, восхитительное настроение. Честное слово, ужасно душно! Надо пройтись, прогуляться. Может быть, на улице, на холодке моя больная голова остынет наконец и успокоится? Ведь мне-то чего? Чего я так вместе с вами со всеми заодно, за компанию разволновался?! Я молод, можно сказать, юн. У меня нет никаких проблем. Я только еду на ярмарку. Чего же я так вместе с вами со всеми разволновался? Пусть Томмазо Кампанелла волнуется! Пусть устраивает свои личные революции в одном отдельно взятом Томмазо Кампанелла. Мне-то что?! Мне-то какое до всего этого может быть дело?! Господи, я – молодой человек с прекрасным будущим. Мне-то что?! Странно, что влечет меня сюда? В «Хорин». Влечет настроение, состояние… Нет, надо прогуляться, проветриться. Может быть, там, на холодке вся эта дурь сама собой выветрится из головы? А то такое ощущение, что лечишься за компанию с тяжелобольными людьми, принимаешь горькие лекарства, ходишь на оздоровительные процедуры, но сам при этом никакими болезнями не страдаешь. Может, мне просто неправильно поставили диагноз, и я здоров?! Не-ет, нам всем надо проветрить свои воспаленные мозги!

Курсант-хориновец двинулся обратно к двери. Потом вся компания, включая тетушку и Васю, гурьбой вывалилась из комнатки. Они вышли на улицу и оказались посреди снега, ветра, бури. Порывы ветра хлестали им в лицо. Прогулка оказалась истинным безумством, потому что снег шел очень сильный, сильные порывы ветра бросали на них белую кашу огромными пригоршнями. За какие-нибудь минуты они промерзли до костей. Но все были настолько взвинчены, что даже и не подумали уходить обратно в каморку «Хорина». Напротив, как какие-нибудь фанатичные мусульманские монахи-дервиши, которые предаются самобичеванию и истязают себя до настоящей крови, они проторчали, пробегали под снегом, толкая друг друга и выкрикивая различные хориновские призывы, до тех пор, пока метель не стала как-то резко прекращаться, – такое (резкое прекращение снегопада) бывает иногда во время бури. Прохожие, увидавшие это безумство взрослых людей, тут же обходили их стороной. Картина была очень странной. Это был необычный порыв, необычная прихоть, которая, согласитесь, случается с каждым человеком. Такие моменты случаются с человеческим сознанием, особенно утомленным и перевозбужденным одновременно. Хочется бегать в метель.

Антураж этого безумства никак не согласовывался с достаточно сухой и теплой обстановкой азербайджанской шашлычной. Теплой?!. Можно ли так говорить, если только-только два таких отпетых и неробких человека (собственной персоной «беглый каторжник» Жора-Людоед и Жак) тряслись от ужаса? Но теперь-то они уже не тряслись.

Глава XI

Новый посетитель азербайджанской шашлычной

Перемещаемся обратно в азербайджанскую шашлычную и напитаемся аппетитными запахами шашлыка и специй и глянем на двух преступников и злодеев, чье существование неугодно Богу и вообще никому не угодно…

Как раз в этот момент вновь завел какую-то громкую народную мелодию маленький оркестрик – незрячий скрипач вернулся и теперь играл в его первом ряду, – и в шашлычной окончательно восстановилась обычная для вечера шумная и полупьяная атмосфера. Не успели мальчишки-официанты опомниться после изнурительной беготни со свечками, как их тут же стали гонять с новыми и новыми заказами посетители…

Двум уголовным приятелям можно было спокойно ужинать дальше и ждать в шашлычной того, кого они здесь ждали. Здесь было сухо и тепло и совсем не то, что хориновцам носиться на улице под снегом. Но на краткие мгновения необходимо отвлечься от шашлычной. Потом мы туда вернемся, тем более что в шашлычную вошел новый посетитель… Но сейчас речь не о нем, сейчас мы расскажем о пожилом театрале, который собирался пойти этим вечером на премьеру лермонтовского «Маскарада». – В Москве все ждали лермонтовского «Маскарада», премьеры, и все к ней готовились. «Как бы он опять туда не пришел и не сорвал премьеру во второй раз!» – думал о ком-то пожилой театрал.

Итак…

«О, Боже! Как я хочу посетить премьеру «Маскарада» Лермонтова, которая состоится сегодня в театре!.. У меня нет билета, но я обязательно выйду пораньше, поеду в центр Москвы, на ту улицу, на которой стоит театр, и сделаю все, что я вообще могу сделать, чтобы приобрести вожделенный билет. Это очень неудобно, выходить настолько заранее, потому что я старик и плохо себя чувствую, и от долгого стояния на холоде (а сегодня промозгло и для меня холодновато) у меня могут разболеться почки, и мне придется весь спектакль бегать в туалет и мешать другим зрителям, но я все равно сделаю так, я все равно выйду из дома за несколько часов до спектакля, поеду на метро в центр Москвы, постараюсь раздобыть любой ценой какой-нибудь дешевенький билетик (на самое хорошее место!), ведь денег у меня почти нет, потому что все ушли на еду и лекарства. Зайду в театр (о, запах кулис! О, «театр начинается с вешалки»), сдам в гардероб пальтецо – пальтецо пожилого, даже не пожилого, а древнего, дряхлого театрального фанатика, дотащусь до туалета, потом из туалета – в зрительный зал. Люстры, кресла, сцена, позолота виньеток, программки (куплю обязательно программку)…

Я уже однажды был на премьере лермонтовского «Маскарада». Этот спектакль уже шел в театре Маяковского. Нынешняя премьера – премьера восстановленной постановки. И как и в той, прежней, на которой я был, премьере, в этой играет Лассаль!.. Тогда, в прошлый раз, один гад-подросток, любитель радиоустройств, не дал мне насладиться до конца постановкой. Он вообще сорвал всю постановку… Как бы он опять туда не приперся и не сорвал всю премьеру во второй раз! А если он припрется туда еще и с друзьями?!. Тогда вообще всему театру Маяковского будет конец!»

Так думал пожилой театрал, который готовился посетить театральную премьеру, сидя в гостиной своей стариковской квартиры. Кругом был хлам, хлам, хлам… У него было очень много, просто какое-то невообразимое количество вещей, естественно, на девяносто девять процентов ненужных…

Но полно!.. Мы вновь в шашлычной, где находятся Жора-Людоед и Жак и куда вошел новый посетитель… Нет-нет… Подождите!.. Вот, кажется, еще думает пожилой театрал, дедушка – любитель театра, впрочем, чего же тут удивительного? Ведь каждый человек непрерывно думает. Не стоит же поражаться этому факту!

«Но есть еще одна проблема. Я очень хочу, чтобы весь сегодняшний вечер был полон радости. Необходимо хорошее настроение, намазанное по сегодняшнему вечеру ровным пластом, как масло по бутерброду. А я опасаюсь!.. Я опасаюсь, что к тому моменту, когда начнется премьера… Когда она еще даже не начнется, когда я стану стаскивать с себя старое омерзительное пальто в прекрасном гардеробе театра, настроение будет у меня не такое…

Лень идти в театр!.. Какое напряжение необходимо раскрутить в своем мозгу, в печенке, в желудке, в селезенке, в позвоночном столбе, в икроножных мышцах, в правом ухе, в сердце, в настроении, чтобы взять и направиться в театр. Да еще и не просто так, а за несколько часов заранее, потому что билет взять надо!.. Лень идти в театр! Работа по преодолению этой лени тяжела, и, возможно, некая странная слабость вдруг набросит на меня свое легкое кисейное покрывало как раз перед самым выходом из дома в театр. И вот с этой странной слабостью и непонятным напряжением в голове и сердце я пойду в театр и уже буду не просто радоваться постановке, как радовался бы я, смотря долгожданную передачу по телевизору, а окажусь в центре жизни, как зверь оказывается в чаще леса, полной хищниками. И опять напряжение взвихрится вокруг меня, и я стану следить за другими зверями, а они за мной, нет-нет, там не будет благостного счастья!.. Что же там будет?.. Ярмарка тщеславия?.. А как же сама постановка, искусство?.. Тоже рассказ о бое двух хищников (или нескольких хищников в лесу), интересный как раз тем, кто, кому, как в горло вцепился и кто первый потерял кровь и умер?!. Но он талантливо изобразит все это – Лассаль!.. Забавно: «Маскарад» Лермонтова как описание драки хищников, рассказанное в лесу хищникам, которые уже накручивают круги друг против друга перед тем, как окончательно решиться вцепиться друг другу в глотку. Какое ужасное напряжение охватывает меня уже сейчас. Я пожилой театрал, и сегодня у меня не будет хорошего настроения… Перед театром… Перед театром и в театре будет напряжение… А после спектакля, если не произойдет того, что произошло на прошлой премьере много лет назад, напряжение, уверен, меня отпустит…»

Но полно!.. Теперь, кажется, действительно полно. Мы вновь в шашлычной, где находятся Жора-Людоед и Жак и куда вошел новый посетитель… Итак, одно мы уяснили себе точно – сегодняшним вечером в одном из самых модных московских театров премьера восстановленной постановки лермонтовского «Маскарада» с великим актером Лассалем в главной роли. Лассаль вечером приедет в свой театр и будет играть в «Маскараде». Туда же придет и очень пожилой театрал.

Да, кстати, тот самый момент, когда тетушка, курсант-хориновец и Вася прильнули к витрине магазина, продававшего электронику возле ГУМа, – хотите узнать, что они там увидели?.. Лассаль давал интервью и говорил о том, что сегодня его сын, который тоже пошел по стопам отца, ведет телеигру, съемки которой пройдут вечером в одном из молодежных кафе центра… Сейчас его сын, наверное, как и все они, у тети в хоре, в «Хорине» или в церкви… Так сказал Лассаль-старший. При этом он развернул и показал телезрителям афишу хора «Хорин».

Вернемся к событиям в азербайджанской шашлычной…

Новый посетитель остановился возле двери и принялся осматривать зал шашлычной, явно кого-то в нем разыскивая. Жора-Людоед и Жак, пока гость пробирался к столику, скрылись за ширмочкой, отделявшей нишку от большого общего зала и, не выдавая себя, раскрыли в портьерах маленькую щелку…

Жора-Людоед и Жак разглядывали вошедшего…

Человек этот навевал тоску. Он был убог и ужасен одновременно. Причем самым главным в нем было как раз это удивительное сочетание убогости и ужасности. Перечислим поподробнее, в чем оно выражалось… Во-первых, он был не то чтобы грязен, как бывает грязен человек, который только что, скажем, рыл под дождем канаву или вскапывал огород и перепачкался, – он был немыт, непромыт, неумыт, невычищен, какие-то мельчайшие грязи, грязенки и едва уловимые жирные испачканности настолько покрывали всего его – от одежды до волос, что даже трудно было сказать, что именно в нем грязно, но тем не менее, глядя на него, сразу понималось – он грязен. Грязен как свинья… Дальше впечатлительному и тонкому наблюдателю бросалась в глаза его одежда… Вырядиться так мог только человек, обладавший чувством вкуса наоборот, который поставил бы перед собой цель одеться хорошо и нарядно, да еще при этом у которого было бы очень мало денег, так что вещи бы ему приходилось покупать самые дешевые и самого низкого качества, на каком-нибудь омерзительном базаре, через день после покупки закрытом милицией, потому что товар на нем был сплошь – поддельный, негодный, а покупателей обманывали напропалую… Фигурой этот посетитель шашлычной напоминал шкаф. У него были толстенные руки, ноги, туловище, чуть наклоненное вперед, словно он готовился вот-вот броситься вперед, в зал, и разнести в пух и прах все, что ни встретится на его пути. Широкое, плоское и почти безволосое лицо его вполне подошло бы расплывшейся немолодой бабе. Два маленьких глазика, утопавших в жиру между щеками снизу и едва заметными щеточками бровок сверху, смотрели в зал шашлычной злобно и подозрительно. На нем были ботинки модного фасона, однако дрянного качества и все в глине, стоптанные и с развязанными шнурками, которые едва ли не волочились по полу…

Человек-шкаф засунул пятерню в грязные волосы и так и стоял некоторое время, похоже, по-прежнему не в силах отыскать в зале того или тех, что были ему нужны…

– Какая грязная свинья… Под стать всему здесь!.. – с омерзением прошептал Жора-Людоед, по-прежнему подглядывая в щель между портьерами. Потом он взглядом окинул шашлычную и добавил:

– Действительно, под стать всей этой шашлычной!..

– Ну ты даешь, Людоед!.. – поразился Жак. – Чего ж тебе здесь, в шашлычной, не нравится?! По-моему, вполне ничего!.. Раньше ты так не думал. Уж не заболел ли ты?! Все про тоску… Про тоску какую-то говоришь… Шашлычная тебе противна стала. Не заболел ли ты?..

И он тоже посмотрел по сторонам…

…Низкий потолок, очень-очень плохое освещение, закоптелые стены, грязные столы, уголовники и их прихлебатели, торговцы овощами с Лефортовского рынка, снующие туда-сюда по залу расторопные мальчишки-официанты (вон двое из них курят в углу, передавая друг другу на двоих одну дорогую толстую сигарету с золотым ободком, – смакуют!..), водка в литровых бутылях, дешевое винцо – льются рекой, сизый сигаретный дым клубится под потолком, где-то в углу осторожно раскурили травку – сладковатый запах поплыл по шашлычной, еще – острые ароматы мяса и специй, матерщина все громче и громче, по мере того как возрастал градус всеобщего алкогольного и наркотического опьянения… Мерзко было здесь!.. Мерзко и ужасно тягостно, потому что порок и леность человеческие прижились здесь давно и без всякой опаски, как тараканы в какой-нибудь щели позади столетнего кухонного буфета… Мерзко и небезопасно, потому что едва ли не каждый третий здесь был не понаслышке знаком с тюрьмой, едва ли не каждый второй – не в ладах с законом… Рожи здесь сидели в своей законченности удивительные – дегенеративные, злые, преступные!

– Заболел я, Жак… И это точно – заболел!.. – проговорил наконец Жора-Людоед. – Но я не заболел сейчас, я был болен всегда!.. Я знаю, что это за болезнь, но тем не менее она для меня очень странна, и я никак не могу разгадать ее до конца… Сейчас, в эту минуту, я понимаю, что мне не нравится этот посетитель. Я не думаю, что он может произвести на меня какое-нибудь иное впечатление, кроме как вогнать меня в еще большую ужасную тоску, чем та, в которой я уже нахожусь. Этот посетитель – это часть Лефортово, один из его элементов, элемент такой, который специально порожден для того, чтобы провоцировать тоску… Наш элемент, Лефортовский, – именно такой, какой здесь и должен быть! Здесь во всем специально сосредоточен какой-то тоскливый вызов, вызов на тоску, провокация на тоску. Словно тебя приглашают тосковать, доказывая и подсказывая, что есть от чего тосковать. И именно по этой же самой причине мне теперь не нравится эта шашлычная. Тоскливое место!.. Хотя раньше здесь мое место было. Точно в ней тоже какой-то вызов таится!.. Но главный вызов вот в таком вот посетителе таится. Это здешний, из Лефортово нашего посетитель. Типичный здешний человек… Ох, и силен, должно быть!.. Медведь!.. Не нравится он мне что-то!.. Тоску нагоняет. Сильную тоску… Нет, это вызов, вызов!.. Вызов тоски… Мол, тоскуй – есть от чего затосковать!..

Тем временем верзила, постояв немного перед самыми дверями, опять вышел из зала то ли на улицу, то ли в гардероб…

– Посетитель вызывает тоску!.. Сильную тоску!.. Это вызов тоски!.. – продолжал тихо повторять Жора-Людоед. – Вызов тоски!.. Черный вызов!.. Вызов дьявольский!..

– А мне здесь по-прежнему ничего – шашлык здесь вкусный!.. – заметил Жак. – А этот… Черт с ним!.. Мы, пожалуй, не слабее окажемся!

Но Жора-Людоед, кажется, не слушал своего товарища:

– И вот что я тебе хочу сказать: честным надо быть и вызов этот дьявольский принять открыто и честно!.. – проговорил он с мрачной решимостью.

А потом в некоторой задумчивости добавил:

– Неужели же нельзя никак эту тоску одолеть? Неужели же нельзя, кроме как весь… Весь мир переменив… И вот такую вот шашлычную тоже переменив!.. И чтобы вот такого вот посетителя никогда никуда не входило!.. Чтобы вообще на свете не было нигде такого посетителя, чтобы вообще не жил он никогда на белом свете!.. Неужели же убить его необходимо!.. Но кто на себя такую черную работу возьмет?!. Эх, не было бы этих черных работ – жить было бы веселее!..

– Ну, Людоед, тебя и понесло!.. – положив руку на плечо товарищу, проговорил Жак. – Как ты последний раз в «Матросскую тишину» попал, как сбежал оттудова, так стал ты какой-то не такой!.. Не такой, как был прежде!.. Все про тоску какую-то… Про посетителей, которые тоску нагоняют… Разве может человек на человека одним своим видом тоску нагнать?! Так ведь и жить нельзя скоро станет!.. Так ведь некоторых людей просто запретить придется!.. А нас с тобой первых запретят!..

–Да, это правда!.. А нас с тобой уже запретили!.. Я, например, только недавно из того дома, где запрещенные люди живут, из-под запрета вырвался!.. Не согнули они меня, не нашлось у них крепкой цепи, к камням тюремным, к камням замшелым меня приковать… Захотел разогнуть я решетки ржавые… А паспорт мне тюремный, как всегда, помог! – ответил Жора-Людоед. – Бережет он мою золотую свободу, паспорт-то, когда сам на свободе с моим именем в себе находится!.. А я его – нет!.. Не смог, не уберег!..

– Какой такой паспорт?!. – насторожился Жак. Но Жора-Людоед словно и не расслышал:

– Посетители такие вот на меня тоску нагоняют… Обостряется от одного их вида мой депрессивный психоз… Только нет его у меня… Не психоз это!.. Единственное, что может меня сейчас выручить, это – бурная атмосфера после спектакля, бурная чехарда… Театральная жизнь!.. Бесконечный вечер после премьеры!.. А не такая вот шашлычная… В этой шашлычной, должно быть, черти поселились… Эх, мне бы бесконечный вечер после удачной премьеры!.. Да хоть после какой премьеры!.. Пусть даже и неудачной… Все лучше, чем эта чертова шашлычная, с такими вот верзилами!..

– Что за вечер такой? – не понял Жак.

– Я, понимаешь, Жак, этой атмосферой близости к искусству чрезвычайно заражен!.. Ведь очень удивительная это атмосфера!.. Очень эмоциональная!.. Это как бесконечный вечер после премьеры!..

– Какой еще такой вечер? – опять задал свой вопрос Жак.

– Какой?.. – переспросил Жора-Людоед и затем мечтательно воздел глаза куда-то к потолку. – Вот, представь – театральная премьера… Проходит спектакль, и вот для актеров и режиссера начинается совершенно иное ощущение!.. Потому что полный успех!.. И уже никто этой ночью не собирается ложиться спать, потому что ты же можешь представить себе, дикий мой Жак, что начинается для актеров и режиссеров этой ночью – шампанское, празднование победы, сыпятся на головы со всех сторон какие-то новые заманчивые предложения, какие-то выгодные проекты, люди кругом замечательные и красивые наперебой хотят с ними дружить, наперебой приглашают их в гости… И весь вечер вот такая интересная и очень напряженная и бурная чехарда!.. Бурно люди живут!.. Вот так и я, вместе с ними, бурно живу!.. Ты с ними, в их компании!.. А они – в моей!.. Мы все – как один мир!..

– Так ты же не участвовал в спектакле!.. Ты же не играл!.. Как ты-то, если в спектакле-то ты не участвовал?!., – усомнился Жак. – Ты же не на сцене…

– Так и что ж с того?! Главное для меня не участвовать в спектакле, я все равно – не артист, главное для меня – вместе с теми, кто участвовал, вести бурный образ жизни после спектакля!.. – по-прежнему мечтательно и блаженно проговорил Жора-Людоед.

И потом, словно очнувшись, деловито, бодро:

– Вот что, я хочу какого-нибудь богатого театрального импресарио гробануть, да вот только никак наводки нет!.. Нужна мне твоя помощь!.. Отследить надо!..

– Отследим!.. Отследим!.. – оживился Жак, до этого слушавший Жору-Людоеда с нескрываемым удивлением и без всякого энтузиазма.

Тут же он позабыл про то, что хотел еще раз спросить своего лучшего товарища про тюремный паспорт.

– Ты бы лучше там для нас опять какую-нибудь наводочку нашел… – проговорил Жак. – Жалею я, что ты своего театрального импресарио, за которого тебя в последний раз взяли, без меня обрабатывал!.. Вдвоем бы это у нас лучше получилось!..

– Ничего, теперь, если что подвернется, – обязательно тебя с собой возьму в дело… Надо только это самое дело найти… Работу надо найти!.. А сейчас мне к театральным людям тяжело появляться стало…

Тут Жора-Людоед помрачнел, словно неожиданно вспомнив о чем-то, проговорил:

– Эх, черт!.. Сволочи! Стали все побаиваться со мной дело иметь: может, знают, что меня ищут!.. Некоторых потом, когда я последний-то раз в «Матросской тишине» сидел, в милицию вызывали… Хотя, черт, и не во всех домах знают!.. Только ведь в театральных знают!.. Но это же не все дома!.. – он опять замолчал ненадолго, а потом – продолжил. – Надо искать богатые дома, где живут богатые семьи и туда наведаться… Мне нужны те, кто не гнет горб в занудстве, а знает, как легко деньги срубить… Искать вот таких вот богачей надо… Вот что, Жак, скажи прямо: знаешь ли ты где-нибудь здесь поблизости какие-нибудь богатые квартиры, где живут такие, знаешь, жучилы… Жучки…

– Нет, не знаю…

– То-то и оно, что не знаешь!.. – с некоторым раздражением проговорил Жора-Людоед.

Оба на мгновение замолчали…

Представим вниманию читателей то, чего не знали замолчавшие на мгновение Жора-Людоед и Жак…

Они не знали, что в это же самое мгновение там, за дверями шашлычной, опять поднялся сильный ветер, а потом пошел снег: хмурые прохожие норовили поскорее добраться до заветных подъездов, даже ярким снопам света, весело бившим из фар редких автомашин, с трудом удавалось пробиться сквозь сплошное белое марево и осветить для припозднившихся водителей то грузовик, стоящий на обочине с погашенными огнями, то фонарный столб, покрытый с самого низа и до высоты, до которой смогла дотянуться рука подростка, незатейливым граффити. Угрюмая лефортовская улица, на которой располагалась эта шашлычная, ничем не выделявшаяся среди десятков других лефортовских улиц, переулков и площадей, оказалась, как никогда, обезлюдевшей.

Метрах в двадцати от подвала, который каждый вечер становился клубом для любителей острого шашлыка с преступными наклонностями, неутомимо рассекал сумасшедшие натиски метели облезлый коробок автобусной остановки. На его стенке, а еще – на двух досках объявлений, возвышавшихся чуть поодаль на длинных, немного согнутых какими-то хулиганами ножках, были расклеены афиши одного из самых модных столичных театров:

М.Ю.Лермонтов

«МАСКАРАД»

Драма

В гл. роли – нар. арт. РФ Е.А.Лассаль 

Таким образом, предстоявшая этим вечером премьера лермонтовского «Маскарада» с непревзойденным Лассалем в главной роли была разрекламирована по городу достаточно широко. И не случайно, что опять сегодня по телевизору показывали Лассаля, который что-то говорил о себе, своей работе, своих творческих планах и своем сыне, – предстоявшая премьера, Лассаль, как исполнитель главной роли и очень известный и почитаемый актер, его сын, как сын родителя, чье имя постоянно на слуху, были в центре внимания в этот день и целый ряд дней, предшествовавших ему.

Почти на всех этих, больших и красочных, настоящих московских афишах, сверху уже позже были наклеены напечатанные типографским способом небольшие объявления…

Выше – большими буквами – «ХОРИН». Чуть ниже – подробное пояснение странной аббревиатуры:

«ХОР, Исполняющий песни на Иностранных языках» под руководством Юнниковой Т.В., – Заслуженного деятеля искусств Российской Федерации, режиссера нашумевших в семидесятые годы постановок Московского Драматического театра имени А.С. Пушкина «Ветер странствий» и «Соль земли нашей», – приглашает на конкурсной основе музыкантов оркестра и исполнителей.

Прошедшие творческий конкурс будут включены в основной состав хора и помимо участия в увлекательных репетициях смогут отправиться в гастрольные поездки по городам Российской Федерации, ближнего и дальнего Зарубежья.

В числе последних гастрольных «адресов» хора – Рига, Прага, Самара, Нижний Новгород.

Собеседования и творческий конкурс проводятся по 28 февраля с.г. включительно. Ждем вас каждый вечер в семь часов ровно по адресу…»

И далее следовало название улицы и номер дома, располагавшиеся не столь далеко от станции метро «Бауманская».

Подобных объявлений было расклеено по Лефортово немало. Теперь они висели поливаемые дождем, едва державшиеся под ударами сильного ветра и вроде бы никому не интересные… Вроде бы…

Два человека стояли возле щита объявлений. Хориновский листок они уже прочитали (в который раз!) и смотрели куда-то в сторону. Они и сами были из «Хорина», так что читать листок им было, в общем-то, незачем, а здесь, на этой улице, они оказались по одному малозначительному делу.

Один из них закурил сигарету и, глядя куда-то вверх, на небо и крыши окрестных построек, произнес:

– Лефортово – это пыльная кладовка, которую захламило несколько поколений владельцев квартиры… Одни затащили сюда часы с боем и латинскими цифрами на циферблате, другие – саблю и банную шаечку, третьи – уланский мундир, четвертые – дальномер от танка, пятые – самовар и щербатые чашки, шестые – переходящее красное знамя участников социалистического соревнования, седьмые – старую шубу и чей-то портрет в треснувшей дореволюционной раме…

– Да!.. – утвердительно произнес второй хориновец. – Городской хаос!.. Черт ногу сломит в хитросплетении заборов, проулков, домов и каменных сараев, стоящих без всякого плана… Здесь нет и не может быть никакого действия, никакого блеска, никакой радости!.. Одно уныние и тоска!..

И он резким движением сорвал со щита хориновское объявление…

– Зачем ты это сделал? Вот скверный человек! – возмутился другой.

– Ты же сам ругал Лефортово!.. Я не хотел, чтобы наше объявление здесь висело!.. Мне кажется, наш «Хорин» должен располагаться в каком-то другом, более достойном месте!.. – ответил тот, что сорвал объявление. – К тому же тут этих объявлений еще полным-полно. Вон – чуть ли не вся доска только ими и обклеена…

– Я не ругал Лефортово. Я просто сказал, что оно похоже на темный чулан, в котором в беспорядке свалены всякие старые вещи… Но в старом чулане тоже, при желании, можно найти много своеобразного очарования. Старые вещи – свидетели истории. Разве не интересно их рассматривать?!. Что же касается «Хорина»… Знаешь, ребенком я очень боялся темноты. И просил, чтобы родители оставляли включенной маленькую лампу… Лампа горела в темноте, а я представлял, что это (внутри лампы) – то место, где живут маленькие человечки… Они слабы и одиноки в своей залитой светом колбе… А кругом – море мрака… Но все же – в лампе-то им очень уютно… Наш «Хорин» – это как лампа, а кругом – море мрака. Кругом – наше Лефортово…

– Наше?.. Как же так?! Как-то очень не хочется, чтобы это было нашим… – заметил между прочим второй хориновец. – Как-то не очень хочется, скажу тебе честно, чтобы все это было нашим… Не наше это!..

– Не-ет, это все не то!.. Сегодняшняя ночь – особенная!.. Сегодня мы должны разогнаться на гоночной машине наших эмоций. Но для этого необходимо действие, яркость… А здесь… Боюсь здесь мы просто в конце концов заблудимся в одном из дремучих закоулков… Ладно, пошли…

– Куда идти!.. Кругом бесовщина какая-то!.. Не-ет, здесь некуда идти!.. Эти места нельзя понять, невозможно разгадать, возникли они как-то странно и непонятно, не так, как другие места (здесь поселились приглашенные Петром Первым немцы, поселились на московской окраине, Лефорт поселился), у них было много таких черт, каких не было у других мест (трактиры немецкой слободы – приют воровской братии, здесь обдумывали свои преступления многочисленные воровские шайки, здесь много недоброго творилось), они существуют слишком долго, чтобы их как-то очень просто можно было понять… Свидетели истории… Мне кажется, ты это очень точно сказал, про историю. Она все время тяготеет над нами, история. Здесь ее слишком много. На каждом шагу, куда ни посмотри – кругом немые свидетели истории, дома, предметы, улицы, какие-то заборы, захламленные балконы, окна… Они были свидетелями, они – часть истории, они напоминают. И не перестанут делать этого никогда… Зачем нам это напоминание?.. Госпиталь… Река… Я думаю, что для спокойствия всего остального человечества их необходимо стереть с лица земли, а на их месте построить огромный развлекательный комплекс, в котором бы всю ночь играла музыка, на нескольких этажах суетились бы официанты… Блеск!.. Море огня!.. Какие-то невероятные и феерические танцполы с безумной и яркой цветомузыкой!.. Бары, в которых негры в накрахмаленных белых рубашках жонглируют шейкерами, взбивая коктейли, а сами коктейли – знаешь, такие с фруктами, с зонтиком на палочке и полосатыми трубочками…

Коктейли – коктейлями, полосатые трубочки – полосатыми трубочками, а и помимо них в это время происходило немало всякого… Тут и усталость участников действа, готовившихся к завтрашнему выступлению, и то, что происходило в этот момент на импровизированных подмостках в доме, имевшем адрес по Бакунинской улице, и Таборский.

Впрочем, про Таборского читатель пока не много знает. Можно сказать, не знает почти ничего.

Но начнем по порядку, хотя порядка-то в этой истории как раз и не было… Сделаем так: расскажем о подмостках, о Таборском, об усталости…

Нет, если уж честно, то усталость была у всех страшная… Усталость чувствовалась в этот вечер по всему Лефортово, у всех героев этого повествования… Может быть, именно из-за нее, из-за этой усталости все и крутилось в таком сумасшедшем, огненном вихре. Подмостки… Таборский… Усталость… Мальчик в куцоньком пальтишке…

Подмостки… На подмостках все в порядке. Выходит актер и говорит. Нет, немного не так. По сцене крадучись проходит человек, обутый в домашние тапочки…

Глава XII

Реквием вновь вошедшему

По сцене крадучись прошел человек, обутый в домашние тапочки и спрятался за портьерой, а с другого края на сцену вышел актер, одетый во фрак и белую манишку. На ногах у него были черные ботинки, и в их лаковых боках отражался тусклый свет рампы, направленной на одиноко стоявшего героя. После небольшой паузы он очень бодрым и громким голосом начал говорить:

– Весь неотвязный вздор, который накопился в моем характере за три десятка лет, привел меня в один печальный день к тому контрапункту судьбы, за которым, как мне кажется, уже не может быть ничего… Да… Вот… Неотвязный вздор – это мои мечты о поросячьем счастье… Мои идеи о том счастливом моменте, когда не станет в моей жизни мрачного труда, занудства… Эти идеи всегда имели для меня слишком большое значение… Мрачный труд, занудство… Чем больше я мечтал… Все эти мечты… Все это, как ни странно, не только не облегчало мою жизнь и не приводило ее ни к какому счастливому пункту, но только все сильнее и сильнее запутывало ее… Мечта о поросячьем счастье – очень опасная вещь. Уверен, что эта мечта о поросячьем счастье только еще сильнее запутает жизнь!.. Хоть бы кто-нибудь прекратил эту путаницу!.. Такая сильная путаница… Никак в ней не разобраться!.. Какой-нибудь суд ее рассудил бы, что ли!.. Хоть бы скорее Страшный Суд!.. А вы, собственно говоря, кто будете?.. – вдруг проговорил Томмазо Кампанелла, – а это именно он был одет во фрак и белую манишку, – неожиданно заметив рядом с собой незнакомого мужчину с грубыми чертами лица и пшеничными усами. Тот, впрочем, находился в зале уже минут пять кряду…

– Между прочим, вы это здорово сказали, про Страшный Суд!.. – проговорил незнакомый мужчина. – Это какая-то очень глубокая мысль, по-моему… У меня, знаете, тоже такие настроения часто бывают… Кажется иногда, что уже настолько запутался в жизни, что уже самому себя не рассудить… Нет никакого ориентира: что мое, а что – не мое. Что нужно, а что – совсем бы от него избавиться… Путаница… Да, запутываешься в этой жизни все больше и больше… С каждым днем все больше и больше… А рассудить некому… Совета спросить – не у кого!.. У кого же спросишь?!. Кругом одни негодяи и угрюмые карлики из сказки!.. Совершенно не к кому обратиться!.. Хорошо бы суд какой-нибудь… Справедливый, окончательный… Всех судов суд… Всем судам суд!.. О, тот суд будет действительно ужасный!.. Человека вообще, на мой взгляд, давно пора судить… Не человечество вообще, а человека – каждого в отдельности. Но второе пришествие все откладывается и откладывается… А зря!.. Нужен суд. Настоящий Страшный Суд… Только его, как сейчас говорят, легитимность не вызовет ни у кого сомнений. Все остальное – так… («А судьи кто?!») Не пугайтесь Страшного Суда. Он – не наказание, а избавление, точка отсчета. Слишком много путаницы. Человека пора судить, меня пора судить. Иначе самому мне не разобраться, в чем прав я, а в чем – нет. Надеюсь, не стану же я подвергать сомнению вердикт Страшного Суда, выданный самим Господом Богом!..

Томмазо Кампанелла некоторое время пораженно слушал незнакомца, но потом словно очнулся от оцепенения.

– Чего вы здесь стоите? Чего вам надо? – еще раз задал он вопрос странному визитеру, которого Томмазо Кампанелла явно в «Хорине» прежде не встречал.

– Моя фамилия Таборский, – проговорил незнакомый мужчина. – Я приехал с Севера к старухе Юнниковой. Я искал старуху Юнникову по старому адресу, но там ее нет. Адреса нового никто не знает. Сказали только, что вот как будто кто-то по-прежнему ходит в хор к полусумасшедшей старухе. Я зашел в ту квартиру, но хорист как раз в хоре. Адреса хора не знают. Направили к другому хористу. Очень красивая молодая женщина открыла дверь. Настоящая Царевна. Там был еще мальчик со странным прозвищем Шубка… Черт знает, сколько времени уже мотаюсь с квартиры на квартиру!

– Вот как?! Она с вами заигрывала? – неожиданно спросил Томмазо Кампанелла.

– Кто? – не понял Таборский.

– Царевна! Лефортовская Царевна, – проговорил Томмазо Кампанелла.

– Лефортовская Царевна? Почему Лефортовская? Вы ее знаете? – удивленно спросил Таборский.

– Лет десять назад она выиграла конкурс «Мисс Лефортово». Впрочем, что это поменяло? Какой же еще Царевной ей называться, если она здесь живет и работает? Вы не ответили – она с вами заигрывала?

– Да нет же! С чего вы взяли… Они дали мне адрес хора. Царевна… Лефортовская Царевна и Шубка, – достаточно спокойно ответил Таборский. – Она куда-то очень спешила.

– Нет… Здесь Юнниковой нет, – раздалось откуда-то сбоку. – Хор некоторым образом разделился… Здесь те, кто решил выйти за рамки просто хора… Это теперь театр… Театр «Хорин»… А с Юнниковой мы расстались. Где она теперь – мы не знаем!..

Говоривший вышел из тени. Таборский уже повернулся и смотрел на него.

Это был Господин Радио. Именно он только недавно крадучись прошел по сцене в домашних тапочках и спрятался за портьерой, видимо, разглядев в зале незнакомца и отчего-то посчитал нелишним скрыться от него до поры до времени за пыльной и грязной темно-красной материей, которая просто свисала с потолка, – эдакая своеобразная то ли кулиса, то ли портьера…

– Юнниковой здесь нет?.. – разочарованно спросил Таборский.

– Да, и мы ничем не можем помочь вам… Единственное, что вы можете сейчас сделать правильного, так это – уйти отсюда!.. – похоже, любое упоминание о Юнниковой выводило Господина Радио из равновесия, и он начинал злиться. – Уйти и не впутывать нас в свои поиски… Мы не желаем больше ничего о ней слышать!.. Наши творческие пути разошлись!.. Вторичное их соединение не пойдет никому на пользу…

– Уже поздно… – проговорил мужчина с пшеничными усами, словно бы рассуждая сам с собой.

И потом, резко, опять-таки, точно бы ни к кому кроме самого себя не обращаясь:

– Идти мне некуда!..

Затем, достаточно спокойно и явно не пытаясь жаловаться, он сказал:

– Понимаете, я думал, что эту ночь проведу у Юнниковой… Но, вообще-то, это не проблема. Я могу устроиться в гостиницу… Может быть, вы посоветуете мне какую-нибудь гостиницу здесь поблизости?..

– Гостиницу… Черт возьми, даже и не знаю, что сказать… Что-то никак не приходит на ум ни одной гостиницы… – проговорил Томмазо Кампанелла. – Хотя нет… Здесь есть!..

– Наверное, очень и очень дешевая!.. – вдруг весело, не дав Томмазо Кампанелла закончить, проговорил Таборский. – Очень дешевая и очень хорошая гостиница!.. – он рассмеялся. – Ха!.. Конечно!.. Какие же еще гостиницы могут быть здесь, в Лефортово?!. Только очень хорошие!.. И для очень экономных людей!.. Для людей, которые умеют беречь свой кошелек от лишних растрат – для нищих, для торговцев с Лефортовского рынка, для директоров театров, приехавших из заполярной Воркуты…

– Да, действительно, там должно быть недорого… – в некотором замешательстве от такого безудержного веселья собеседника проговорил Томмазо Кампанелла.

– Не «недорого»!.. Ха!.. А «экономно»!.. А экономия дорогого стоит!.. – продолжал веселиться Таборский.

Тем временем из нескольких стареньких и ободранных динамиков, укрепленных на стенах зрительного зала под самым потолком, начали раздаваться вполне отчетливые треск и шипение…

– Что это?.. Что это за шум? – спросил Томмазо Кампанелла у Господина Радио, который по-прежнему стоял поблизости и как будто размышлял о чем-то.

– Это я!.. Я!.. – раздалось откуда-то из дальнего угла зала. – Пробую звуковое оформление!..

Томмазо Кампанелла посмотрел туда, откуда доносился голос, и обнаружил: действительно, в углу, над допотопным проигрывателем виниловых дисков, стоявшим прямо на полу, согнулся и что-то с ним делал незнакомый Томмазо Кампанелла молодой человек.

– Пробуем звуковое оформление для спектакля, – подтвердил Господин Радио. – Хорошего аппарата нет… А этот, – он показал рукой на допотопный проигрыватель, – все время заедает… Что здорово: у нас к нему есть богатая коллекция дисков. Мы их нашли чуть ли не на помойке. Конечно, такие сейчас не используют, но нам сгодится!.. Есть из чего выбрать музыкальный фон!.. Коллекция просто богатейшая! А была никому ненужна…

– Ну ладно, я пойду! – проговорил Таборский. – Дождь, кажется, уже кончился. Так что я совсем не промокну. Или не кончился – ну и черт с ним! Промокну так промокну. Мне-то что… Подумаешь – промокну. Простужусь и умру!.. Главное – найти эту гостиницу, про которую никто не знает, где она находится. Но мне-то что?! Уж за целую ночь-то я ее как-нибудь найду. Неужели нет?! Если целую ночь бродить по городу, то рано или поздно набредешь на гостиницу.

Он повернулся и медленно, раздумывая над чем-то, направился к двери. Подошел к ней, потянул за облупившуюся ржавую ручку – дверь не открывалась. Потянул еще раз, потом дернул уже с силой – тот же результат. Не посмотрев на хориновцев и не произнеся ни слова, Таборский прислонился лбом к растрескавшейся двери.

– Подождите! Подождите! – воскликнул Томмазо Кампанелла. – Вы куда?

Как раз в этот момент из динамиков под потолком зазвучала достаточно печальная и грустная музыка, очень похожая на ту, которую передают по телевизору в дни траура.

– Дверь заколочена, – мрачно проговорил Господин Радио. – Выход – вон там, – он махнул рукой в сторону противоположной от Таборского стены. Там стенды музея с какими-то фотографиями, вырезками из газет, довоенными советскими плакатами образовывали нечто вроде небольшого лабиринта, за которым и не было теперь видно приоткрытой двери.

Вообще, в этом зальчике более-менее свободной была лишь маленькая сцена, да и та – вся уставлена только-только законченными декорациями. Там же, где должны были помещаться зрительские кресла, – место было загромождено экспозицией музея молодежи прежних лет, которая представляла из себя весьма оригинальные конструкции, созданные по принципу лабиринта. Попав в них, посетитель, по замыслу Томмазо Кампанелла, должен был начать петлять по узким проходам между стендами, погружаясь в особый антураж этого музея, где экспонаты-предметы соседствовали с муляжами из папье-маше, свисавшими на прочных канатах прямо с потолка, с подлинными документами, размещенными под стеклом, и картинами, нарисованными прямо на стенах.

Теперь композиция музея и его лабиринты были изрядно разрушены – в одних местах сдвинуты в сторону, в других просто свалены в кучу. Но все равно в зальчике было чрезвычайно тесно, а десятка два стульев, многие из которых были сломаны, стояли между музейных стендов без всякого порядка. Как такового места для зрителей здесь не было, и поделить это помещение на сцену и зал можно было лишь вооружившись изрядным запасом фантазии. Стулья использовались хориновцами во время театральных репетиций и этюдов, которые, очень часто, проходили не на маленькой сценке, а прямо среди сдвинутых музейных декораций, то есть прямо в «зрительном зале».

В довершение ко всему, подвал, как правило, освещался лишь парой лампочек, свет от которых терялся в полуразрушенных музейных лабиринтах и декорациях «сцены», отбрасывавших огромные фантастические тени. Была, правда, здесь и настоящая театральная светотехника – рампа, несколько прожекторов. Обзавестись ими «Хорину» помог один местный лефортовский завод. Но их использовали не всегда. Вообще, антураж этого подвала был чрезвычайно оригинальный. Он один мог оказать на впечатлительного человека чрезвычайное воздействие даже и без всякой пьесы, без всякого спектакля, который хориновцы, ко всему, еще и пытались разыгрывать в этих стенах.

Тем временем к ним подошел молодой хориновец, до этого момента копошившийся в дальнем углу зала у допотопного проигрывателя виниловых дисков.

– Кошмар! Не представляю, как мы станем компоновать всю эту музыку. Просто менять диски? Это сложно. Никакого маневра для творческой фантазии. Эх! Только бы принесли сегодня магнитофончик! Тогда бы все проблемы были решены. Уж я бы постарался. Как-никак, я тоже специалист по радиоэлектронике. А, Господин Радио? – молодой человек заискивающе посмотрел на руководителя «Хорина».

Тот ничего не ответил.

Очень красивая и ужасно печальная музыка по-прежнему звучала.

– Что это? – спросил Таборский. Перед этим он несколько мгновений просто молча слушал скорбные и трагические аккорды.

– Это реквием. Мы взяли эту пластинку… – охотно отвечал молодой человек, которому вопрос Таборского помог выйти из неловкого положения, потому что он все-таки только что как-то попытался втянуть в разговор Господина Радио, но тот ему ничего не ответил. – Я звуково оформлял тут прощание с директором одного из заводов здесь у нас в Лефортово. Гроб стоял в зале, в актовом зале нашего завода, и подходили люди, родственники, они прощались. Играла музыка, эта музыка, виниловый диск остался. Вот я его сейчас и попробовал.

– Ха-ха! Реквием! Как только я вошел, вы решили поставить реквием?!. – опять начал веселиться Таборский. – Ха-ха! Отлично. Это что же – по мне?

В следующее мгновение произошло нечто неожиданное. Под звуки реквиема, скорбные и торжественные, которые по-прежнему разносились по полутемному «зрительному залу» самодеятельного театра «Хорин», Таборский, который вот только что, только секунду назад веселился, начал ужасно бледнеть лицом. Причем так, что в какое-то мгновение оно из красноватого, такого, какое бывает обычно у людей, которые водят дружбу с Бахусом, стало бледным, словно мел. И сразу вслед за этой бледностью он принялся валиться на пол. Но не разом, а точно бы теряя контроль над собой (а вернее, сознание), постепенно, сперва встав, точнее свалившись на колени, а потом и вытянувшись на полу целиком. Причем полы его пальто как-то нелепо и очень мертво, неестественно задрались. Щекой он, в конце своего падения, прижался к полу. Так, будто щека у него была очень горячей, и он хотел остудить ее об ледяной пол. А глаза, глаза его – это произвело на видевших эту сцену едва ли не самое сильное впечатление, закатились, так что видны были лишь белки.

Музыка, ужасная траурная музыка все играла и играла, все не заканчивалась и не заканчивалась. И в это мгновение у всех, кто был в зале самодеятельного театра «Хорин», создалось впечатление, что Таборский… Прикончен именно ее звуками.

Никто не сдвинулся с места в первую последовавшую за этим падением секунду. Оцепенение сковало всех, им было страшно. Казалось, сейчас произойдет что-то еще более ужасное. Например, «труп» разом вскочит на ноги, набросится на них, начнет грызть, кусать, рвать на части. Поэтому они боялись приблизиться к распростертому телу. Но эта нерешительность длилась не более нескольких мгновений.

Затем первым очнулся Томмазо Кампанелла: он подскочил к Господину Радио и резким движением вытащил один из торчавших у того из кармана мобильных телефонов – звонить, скорее вызывать «скорую помощь».

– Светлана! Скорей сюда! Вы же фельдшер. Что с ним? – выкрикнул тем временем Господин Радио. Одна из участниц самодеятельного театра, действительно фельдшер по профессии, тоже находилась в зальчике. В руке у Господина Радио уже был другой мобильный телефон, и он тоже набирал на нем номер «скорой помощи».

Молодой человек, который и поставил эту, как казалось теперь хориновцам, злосчастную пластинку на допотопный проигрыватель, подскочил к распростертому на полу Таборскому и принялся тормошить его. Впрочем, чересчур сильно, совсем не бережно, как того требует обращение – кто же это знал наверняка в тот момент? – может быть, с умиравшим человеком.

– Эй!.. Эй! Что с вами? Вы… Что с вами?

Участница самодеятельного театра, гордившаяся своим средним медицинским образованием, из-за этого слишком ретивого помощника не могла ничего делать. Она не могла даже наклониться к Таборскому.

Другая женщина, тоже участница «Хорина», которая обычно вела себя очень скромно и которую до этого не было ни слышно, ни видно, завизжала в дальнем углу:

– Помер! Помер! Помер!

Но Таборский поднялся с полу без чьей-либо помощи, сам. Поначалу он просто уселся среди окурков, опилок, оставшихся после строительства декораций. По-прежнему он был ужасно бледен. Как белое полотно, как смерть. Под глазами у него были огромные, в пол-лица синяки.

– С вами… в порядке? С вами в порядке все? – подскочил к нему Томмазо Кампанелла, который, едва заметив, что Таборский начинает самостоятельно подниматься, небрежно, даже и не удостоив того взглядом, протянул Господину Радио его мобильный телефон. Словно будучи уверенным: раз Таборский шевелится, значит, приезд бригады врачей больше ни к чему.

Таборский ничего не понимал. Не понимал, почему он сидит на полу, что это за люди суетятся вокруг него и задают вопросы? Где он? Что это за темный зал, которого он прежде никогда в своей жизни не видел. Первое, что пришло ему в голову – это то, что он напился с какими-то незнакомыми собутыльниками. Те его избили и ограбили и бросили умирать где-нибудь на улице на морозе. И вот случайные люди внесли его в помещение, и он пришел в себя. Он в Воркуте. – Так казалось ему.

Разом он все вспомнил.

– Я не помер. Все в порядке. Ничего страшного. Извините.

Глядя, что человек, действительно, слава богу, не помер, хориновцы немного успокоились. Происшествие оказало на всех очень и очень неприятное впечатление. «Как будто Таборский совершил прилюдно что-то ужасно неприличное!» – подумал Томмазо Кампанелла.

Лежа на полу, Таборский весь перепачкался. Пол в «Хорине» и до постройки новых декораций отродясь не подметали. А уж теперь, после того как сегодня оформление сцены было частично завершено, грязь и мусор лежали повсюду чуть ли не кучами. Впрочем, это было не только хориновское «достижение». И до появления в подвальчике самого необычного в мире самодеятельного театра пол здесь никто и никогда не подметал и не мыл. Так что «Хорин» просто не был в ряду прочих обитателей подвала исключением по этой части.

– Что с вами? Может, лучше вызвать врача? – все-таки спросил у Таборского Господин Радио. – Что с вами было? Наверное, все-таки лучше вызвать врача.

– Да нет, со мной все в порядке, – проговорил по-прежнему сидевший, несмотря на свои бодрые заявления, на полу мужчина с пшеничными усами. Хотя теперь Он совсем немного, но порозовел. – Такое со мной бывает. Это бывает со мной. Вдруг ни с того ни с сего теряю сознание. Нет, конечно, это неправда, что ни с того ни с сего. Конечно, это не так. Я должен понервничать, как-то начать переживать. Чтобы такое случилось.

– Переживать? Понервничать?! Неужели вы так понервничали только из-за того, что Юнниковой здесь нет?! – удивился Господин Радио. Неожиданное появление в «Хорине» этого человека все еще казалось ему странным и вызывало вполне определенные опасения, в которых он тем не менее не был готов признаться здесь кому бы то ни было.

– Нет… Этот реквием… – ответил Таборский. – Такое ощущение, что он звучит по мне!.. Да нет… Это, конечно, ерунда… Просто я накануне, вчера, очень крепко выпил. И вот… Так у меня бывает. В голове словно бы начинают шевелиться мозги. Какое-то очень неприятное чувство. Будто мои мозги состоят из волокон, этаких дождевых червей и эти черви начинают шевелиться, делая меня каким-то очень неустойчивым… Ужасное чувство: ходишь, а голова у тебя будто бы шевелится… Изнутри… А еще – в голове гудят и болят струны, натянутые, как на скрипке… И вот!..

– У вас был самый обыкновенный обморок… – спокойно, даже ласково проговорила женщина со средним медицинским образованием. Наконец ответственный за допотопный проигрыватель молодой хориновец отошел от Таборского и позволил ей склониться над больным. Таборский не противился, когда она слегка помассировала ему виски.

– Сколько вам лет?.. – спросила его фельдшерица.

– Двадцать восемь… Нет… Мне почти двадцать восемь… Нет, мне между двадцатью восемью и двадцатью девятью…

Господин Радио и Томмазо Кампанелла переглянулись. Даже когда этот человек вошел сюда некоторое время назад, еще до того, как с ним случился этот так неприятно всех поразивший обморок, про него нельзя было сказать, что он очень хорошо или молодо выглядит. Скорее, наоборот… Ну а теперь, когда он сидел на полу, и подавно, ни у кого язык бы не повернулся сделать ему такой комплимент.

– Да что вы сочиняете!.. Самое меньшее, вам сорок!.. Это самое меньшее, что можно вам дать с большой натяжкой… – воскликнувший это молодой человек, специалист по допотопному проигрывателю, – в том смысле, что он его успел уже очень хорошо изучить, – был похож на задиристого петуха. Непонятно, почему он воспринял слова сидевшего на полу Таборского чуть ли не как обиду лично себе и почему ему именно сейчас, в этих обстоятельствах потребовалось столь немедленно восстановить истину.

Но Таборского это, кажется, ничуть не задело. Совершенно бесстрастно, даже не посмотрев в сторону молодого человека, он принялся объяснять. Выглядело это так, словно вопрос показался ему совершенно естественным и правомерным:

– Я очень плохо выгляжу… Я долго был на Севере… Знаете, мне снится все время один и тот же сон… Этот реквием… Со мной такое бывает: когда уже есть все предпосылки, когда черви уже шевелятся в голове, когда струны уже потихоньку гудят и побаливают в голове, когда понервничаешь, и вдруг что-то вызывает какую-то ассоциацию… Ужас охватывает, напряжение непереносимо… И сразу – сознание больше не может… Я чувствую, что падаю… В эти несколько секунд без сознания я испытываю огромное, огромнейшее облегчение. О, если бы вы знали, какое огромное облегчение я испытываю в эти секунды… Вы хотите подчеркнуть, что я никак, ну никак не выгляжу на свой возраст. Вы хотите сказать, что я уже выгляжу как старик, старик грязный и некрасивый… И вот этот старик начал валиться… А старики обычно валятся за несколько секунд до смерти. Они падают и умирают. Или умирают еще пока падают. А дальше можно вообразить себе такую ситуацию…

Таборский на мгновение замолчал, а потом вновь заговорил и говорил примерно минуту без всякого перерыва. Голос его звучал спокойно и ровно. Хориновцы не сразу поняли, что он рассказывает им некую историю, над которой, видимо, он сам очень много размышлял все последнее время, и вот теперь ему очень захотелось в этой кошмарной и унизительной для него ситуации, когда он, взрослый и крепкий, по крайней мере внешне, мужчина сидит на полу перед незнакомыми людьми и, судя по всему, страшно им докучает, поделиться с ними своими мыслями, чтобы они поняли, что он – тоже человек, а не просто существо, которое пришло сюда так не к месту и не ко времени подохнуть, как это, видимо, им могло все вообразиться:

«Можно представить себе такую ситуацию: умрет старик – дряхлый, грязный, некрасивый, давно сошедший с ума. Умрет некрасиво и в некрасивой обстановке. Вот такая, возможно, будет ситуация. Такие у нее будут приметы, как и перечислено выше. И в этот момент, когда он уже умрет, и все с ним станут прощаться, зазвучит печальная, торжественная и великая музыка. Ведь вы же сами сказали, что часто включают такую музыку, когда кто-нибудь помрет… Музыка действительно красивая. А ни старик, ни труп его, ни обстоятельства смерти красивыми являться не будут. По кому же будет звучать музыка?.. По кому же ее тогда включат?!. По дряхлому, грязному, некрасивому, давно выжившему из ума?.. По тому, кто, может быть, давно по-стариковски склочничал и жадничал, по тому, кто всем надоел?..

Музыка зазвучит по тому мальчику, который заключен в это мерзкое и вонючее – «труп». И не только тело мальчика изменилось, превращаясь в ужасный труп, но и душа мальчика ужасно изменилась. Но все-таки мальчик жив!..

Кто же улетит на небо и потом станет смотреть оттуда, с неба – мерзкий старик или мальчик? Ведь оба они имеют право на то, чтобы улететь? Причем право равное. Или, может быть, двое улетят на небо, и двое станут смотреть оттуда?

Еще такое рассуждение можно привести: если улетит мальчик, то это ненатурально, потому что мальчик не может натурально смотреть на внуков этого старика, которые, конечно, некоторым образом являются внуками и ему.

Но если улетит старик, то непонятно, как вообще он может улететь. Такой старик улететь не может, потому что его душа давно – только лишь смурной маразм и глупость, и на нее можно смотреть лишь с презрением и душой назвать нельзя.

Так кто же есть человек в сочетании с фактором времени, сколько человеков появляется в теле человека в дополнение к тому самому первому мальчику с течением времени и кто на самом деле улетит на небо? И сколько их, на самом деле, улетит на небо?..

А может, на небо никто не улетает? Тогда бы не могла звучать на похоронах такая прекрасная и скорбная музыка. Значит, кто-то все-таки улетает… Но кто?..

Какая-то сейчас Юнникова?..

И вот еще какой вопрос у меня в связи со всем вышеперечисленным: кто я – старик или мальчик?..»

Он замолчал… Стоявшие вокруг него хориновцы не проронили ни слова.

Допотопный проигрыватель виниловых дисков перестал играть свой реквием…

– О!.. Чего это он все играл-то?!.. Я же его уже давно выключил!.. – нарушил воцарившуюся тишину молодой хориновец.

– Сколько людей живет во мне одновременно?! – спросил Таборский, непонятно к кому обращаясь. – Я менялся раз в несколько лет, и каждый раз предыдущий я во мне оставался… Какой из них имеет большее право на существование?..

Он опять замолчал. Теперь тишина была гробовая. Допотопный проигрыватель больше не играл… Таборский проговорил:

– Каждый из них имеет право на существование!.. Но все они вместе не дают жить мне – их целому!..

– У него раздвоение личности!.. – проговорила Светлана, та самая участница «Хорина», которая работала фельдшером. – Опасная штука!.. Ему мерещатся его собственные двойники!.. Ему надо дать отдохнуть… Не надо выгонять его сейчас на улицу…

– Я вас умоляю!.. Он же не собака, чтобы его выгонять!.. – вскричал Томмазо Кампанелла.

– Я сейчас уйду… – совершенно спокойно и твердо, уверенным тоном произнес Таборский.

Господин Радио хотел сказать что-то по этому поводу, но тут из-за той же самой кулисы, за которой он, Господин Радио, прятался в самом начале, увидев в зале постороннего человека, вышел не то достаточно большой мальчик, не то уже подросток в куцем пальтишке и, подняв голову, обвел взглядом всех, кто находился в этот момент в хориновском подвальчике. Наконец взгляд его остановился на Господине Радио, и так он некоторое время смотрел на него, точно бы не решаясь задать какой-то вопрос.

Опять воцарилась все та же странная и неловкая тишина.

– Двойники?! Мерещатся двойники?! – проговорил большой мальчик. – Мерещатся?.. Чего им мерещится, когда они вот – стоят тут… Стою я тут и нисколечко никому не мерещусь… Можете меня потрогать. Я настоящий!..

– И… ч-чей же вы двойник? – спросила заикаясь участница «Хорина», работавшая в свободное от репетиций время, точнее, подрабатывавшая в свободное от репетиций время фельдшером.

– Я – двойник Господина Радио!.. Вот он здесь у вас стоит, – нисколько не поколебавшись ответил большой мальчик и пальцем показал на руководителя «Хорина». – Таким он был… Таким, как я, он был, когда был большим мальчиком, а не дяденькой!.. У меня – точно такие же мысли, чувства, настроения, как и те, что были у Господина Радио, когда он был таким, как я. Таким же подростком.

– Стоп! Стоп! – почти закричал в этот момент Томмазо Кампанелла.

Подросток, который хотел сказать что-то еще, осекся и замолчал. Он повернулся к Томмазо Кампанелла и стал смотреть на него с недоумением и явным испугом в глазах.

– Здорово! Слушайте, это же – событие. В самом начале я говорил, что нам нужна громкая фраза. Нам нужен звон стаканов и хлопки откупориваемых бутылок. Нам нужно, чтобы что-то происходило. Причем важен пресловутый фактор времени – чтобы это нечто происходило очень часто. Чтобы интервалы между событиями были минимальны, чтобы мы буквально не успевали прийти в себя, – проговорил Томмазо Кампанелла, который в последнее время уже привык быть центром внимания всего «Хорина». Но вот в последнем эпизоде, который произошел под хориновской крышей, он как-то потерялся, как-то не видно было его обычной активности. Да и вообще они все, хориновцы, как-то очень сильно потерялись. Ведь еще недавно они обсуждали подробности предстоявшего им дела – постановки пьесы, которой они собирались удивить всю Москву. Но вот пришел этот человек, этот Таборский, и они уже чувствовали себя совершенно не в своей тарелке. Как-то это событие, этот обморок очень серьезно приостановил текущие хориновские дела. Поэтому хориновцы очень обрадовались, когда Томмазо Кампанелла заговорил в своей обычной манере. И тема… Тема была очень важной для присутствовавших в зале хориновцев. Томмазо Кампанелла продолжал:

– Необходимо достичь состояния некоторой эйфории. Я недаром попросил всех остановиться. Это состояние, в котором я вас всех сейчас, можно сказать, зафиксировал, можно обозначить ну хотя бы как стопкадр, как немую сцену, нечто такое ревизоровское. Я имею в виду последнюю, заключительную сцену из гоголевского ревизора. Давайте играть нашими состояниями. Понимаете, я никак не могу это обозначить, это ухватить. Но мне кажется, что сейчас вот как раз и наступил идеальный момент для того, чтобы вообще что-то обозначить, для того, чтобы вообще что-то ухватить. Согласно моей тетрадке, сейчас произошло очень важное событие. Я имею в виду, конечно же, эмоциональную сферу. Ну что вот вы сейчас чувствуете? Определенно, что вы чувствуете определенные эмоции. Каковы они? Ну вот вы, женщина, которая только что кричала, что она…

Тут Томмазо Кампанелла неожиданно развернулся на каблуках и стремглав, так, как будто он был опасным преступником, за которым кто-то гонится, и вот вдруг он увидел отряд милиции, который как раз его и ищет. И с ужасной скоростью он выбежал вон из зала «Хорин», воспользовавшись тем самым лабиринтом из декораций, который и вел к выходу.

– Эй!.. Томмазо Кампанелла!.. Куда же вы?!. – закричали ему «Хориновцы».

Но его уже в этот момент и след простыл.

– Просто что-то странное и невероятное у вас здесь творится, – проговорил Таборский, на которого никто больше уже и не обращал внимания, так всех сперва поразило появление мальчика, который назвался двойником Господина Радио, а потом и неожиданное бегство Томмазо Кампанелла.

– Интересно, куда и зачем он мог побежать? – спросила Светлана, та самая участница «Хорина», которая работала фельдшером.

– Ума не приложу, – растерянно ответил ей Господин Радио.

Мальчик-двойник испуганно поворачивался из стороны в сторону, словно бы не понимая, что ему теперь делать в такой ситуации.

Тут в зальчик «Хорина» через все тот же лабиринт, через который он отсюда вышел, вошел Томмазо Кампанелла.

– Куда вы убежали?

– Что произошло? – посыпались на него со всех сторон вопросы.

– Что с вами случилось? – спросил даже Таборский, которого, кажется, вся эта история очень сильно отвлекла. Судить об этом можно было хотя бы по тому, насколько он порозовел за очень короткое время, которое прошло с того момента, как Томмазо Кампанелла взял слово.

– Ага!.. Несчастный вы человек! – проговорил Томмазо Кампанелла, обратившись прежде всего к Таборскому. – Я вижу, что вы очень быстро позабыли про все свои проблемы. Так или нет?

Таборский даже не нашелся, что сказать.

– Так или нет?.. – настаивал Томмазо Кампанелла.

– Да… Ну… Если хотите… – как-то совершенно растерялся Таборский.

– Хочу я или нет, это неважно! Вы позабыли про свои проблемы? – опять, как с ножом к горлу, пристал к нему Томмазо Кампанелла.

– Да. Я позабыл про все свои проблемы, – точно бы желая отвязаться от «назойливой мухи» отрапортовал Таборский.

– Да нет, поймите, вы можете не отвечать. Я просто вас совершенно искренне спрашиваю, – даже немного обиделся на него Томмазо Кампанелла.

Таборский честно, как на духу, ответил:

– Я, правда, в эти мгновения позабыл все свои проблемы.

– Естественно! Как бы вам про них не позабыть, если сперва вы навалили на нас свое событие – вы пришли со всем грузом накопившихся у вас проблем. Мы сразу поняли, что с вами что-то не в порядке. Да и при чем тут мы, когда это с самого начала было понятно и не только нам, а каждому, кто бы посмотрел на вас в это мгновение, – что у вас какие-то проблемы. Потом вы упали в обморок. А потом вы пришли в себя, и уже мы начали накидывать на вас наши проблемы. Я выступил, так сказать, со своей речью, а перед этим – этот вот двойник. Согласитесь, не каждый же раз вот так вот просто появляются в самодеятельных театрах чьи-то двойники! Ну, согласитесь!

– Да. Действительно, – честно признался Таборский. – Я никогда не видел самодеятельного театра, в котором появлялся бы чей-то двойник. Честно говоря, я много видел театров. Ведь я сам – директор театра из Воркуты. Но даже в профессиональных театрах на репетициях, да и не только на репетициях, никогда не появляются ничьи двойники.

При этом, произнося эти слова, Таборский еще сильнее, на этот раз очень заметно порозовел. Теперь он был уже почти таким же красным, как и в самом начале, когда он только вошел сюда, в «Хорин».

– Вам лучше! – воскликнула фельдшерица Светлана, шагнув в сторону Таборского.

– Посмотрите, друзья! – радостно обратилась она ко всем хориновцам, которые в тот момент были поблизости. – А ведь действительно его состояние изменилось. Ему явно стало лучше, и он заметно порозовел. И эти ужасные черные круги под глазами исчезли. Ведь он только что был как самый настоящий покойник. А теперь он вон какой розовенький!

– А разве те мои слова, которые я сказал сразу после того, как здесь появился этот мальчик, двойник Господина Радио… Разве они не произвели на вас впечатления? Разве они не удивили вас? – продолжал спрашивать Томмазо Кампанелла.

– Удивили. Очень удивили, – опять честно признался Таборский, совершенно не улыбаясь.

– Ну так вот!.. – обрадованно заключил Томмазо Кампанелла. – Значит, нам некоторым образом все-таки удалось сгустить атмосферу. Я так это называю – сгустить атмосферу. Это такое вот сгущение атмосферы, когда начинают уже сами по себе из ничего, из воздуха происходить самые неожиданные и фантастические вещи – например, только что появился двойник Господина Радио.

– Это никакой не двойник! – обиженно возразил Господин Радио. – То есть он двойник, но двойник не настоящий. Я сам подговорил этого мальчика, этого подростка, чтобы он играл роль моего двойника.

– Вот как?! Что за странные у вас здесь события происходят? – очень удивился Таборский, который теперь выглядел вполне нормально, ничуть не хуже остальных хориновцев, бывших в зале.

– Да. Это правда. Я действительно подговорил этого мальчика, чтобы он играл роль моего двойника. То есть я хочу сказать, что в моем варианте пьесы меня будет двое. Я – прежний и я – нынешний. Как бы мальчик будет обыгрывать события из моей прежней жизни, когда я сорвал премьеру в театре. А я стану с ним полемизировать.

– Отлично! – еще более радостно проговорил Томмазо Кампанелла. – Еще раз повторюсь: именно это я и называю сгущением атмосферы. И очень хорошо, что вы подговорили этого мальчика играть роль вашего двойника, который сорвет премьеру в театре. Неважно, настоящий ли это двойник или вы просто подговорили кого-то играть роль вашего двойника. Неважно, состоялась фантастика в действительности или нет. Главное – она состоялась в вашей голове. Атмосфера уже сгустилась и в вашей голове – вы начали обо всем этом думать, и на практике – появился мальчик, который принялся играть эту роль. Вы спрашиваете, куда я бросился бежать? А черт его знает! Я просто понял, что необходимо как-то отразить в действии то мое ощущение, что фактор времени (частота происходящих событий) важен. И если некуда бежать по делу, то надо бежать хоть куда-нибудь просто так. Понимаете, как шаман прыгает вокруг костра с бубном доводя себя до состояния экстаза, так и мы должны! Нам уже удалось некоторым образом сгустить атмосферу. Атмосфера и так уже настолько густая, что вон Таборский уже позабыл про все свои проблемы. Так подействовала на него сгущенная атмосфера. Он даже воспрял к жизни от этого. Так ведь, Таборский? – спросил Томмазо Кампанелла.

– Ну да. В некотором роде, – ответил тот. – Значит, вы просто выбежали за дверь? Постояли там, а потом вбежали обратно?

– Это уже неважно, – ответил Томмазо Кампанелла. – Хотя это и так. Понимаете, событий не хватает, событий не хватает катастрофически.

– На вас – фрак, – проговорил Таборский. – Вы что, идете на какой-нибудь прием? Или, может быть, в театр?..

– Фрак этот не его! Томмазо Кампанелла получил этот фрак от меня на время и обязан снять его и передать мне сразу после репетиции, – тотчас начал настаивать Господин Радио, который очень сильно волновался, вернет ли Томмазо Кампанелла фрак обратно в костюмерную самодеятельного театра или приберет его к своим рукам. И правда, что фрак пришелся Томмазо Кампанелла очень впору. Томмазо Кампанелла прекрасно выглядел в этом фраке – очень нарядный, симпатичный. Это даже было отмечено Таборским.

– Вам очень идет этот фрак. Только он какой-то не новый, – сказал Таборский. – Но все равно! Фрак прекрасный.

– Человек, на котором надет фрак, всегда производит впечатление, как будто он часть какого-то успеха. Фрак и то, что в задрапированном фраком желудке саднит от плохого питания, от того что вот устал и надо бы поесть – это две стихии, которые борются друг с другом. Голод и усталость хотят повалить человека, который во фраке, и фрак вместе с ним навзничь, а фрак делает голод и усталость безвестными, он прячет их, он не дает тому впечатлению, какое хотят они произвести, вырваться наружу, он стойко держится своей маски, маски человека во фраке, который родственник блеска, блеску противны усталость и голод, – проговорил Томмазо Кампанелла. – Впрочем, в театр я бы в нем не пошел. Я выгляжу во фраке слишком напыщенно. К театру у меня отношение более будничное. Во фраке я бы туда не пошел. Фраку можно найти какое-нибудь другое применение…

Услышав про поход в театр, двойник Господина Радио принялся канючить, теребя того за рукав:

– Господин Радио! Господин Радио!

– Что тебе? – спросил Господин Радио с каким-то наигранным раздражением. – Ты опять станешь спрашивать меня о театре?..

– Дяденька, мне нечего одеть… Уже холодно, а мне нечего одеть… Отведи меня в театр, я там хоть погреюсь!..

– Да, здесь что-то ужасно холодно!.. – проговорил Таборский.

– Интересно!.. Совсем как мне!.. Уже холодно, а мне нечего одеть!.. – проговорил Томмазо Кампанелла.

– А где же ваши вещи, Томмазо Кампанелла? – поинтересовалась женщина с медицинским образованием. – Насколько я помню, на репетиции в школе на вас был какой-то костюм. Куда он делся?

– Он все продает! – возмущенно ответил за Томмазо Кампанелла Господин Радио. – Связался с каким-то нищим и продал с его помощью и брюки, и пиджак, и ботинки. Утверждает, что ему срочно необходимо собрать некую сумму денег. Видели бы вы, в каком виде он заявился на репетицию! В каком-то рубище. Где он только его взял? Не иначе, как этот нищий дал поносить. Вот мне и пришлось одолжить ему эти манишку, фрак и лаковые концертные туфли из костюмерной хора. Знала бы об этом Юнникова, она бы пришла в ужас. Она бы нам устроила такой грандиозный скандал!

Таборский никак не отозвался на упоминание о Юнниковой. Томмазо Кампанелла проговорил:

– Деньги мне, действительно, нужны. С этим театром я совсем перестал работать… Да и черт с ним! Разве это жизнь: тяжкий труд от рассвета до заката, и Лефортово вокруг. Засыпаешь – Лефортово. Просыпаешься – тоже Лефортово. Ну загнал вещички, ну и что! Куплю потом новенькие. Эти-то уже старенькие были. А я новенькое все люблю.

Фельдшерица, которую звали Светланой, только покачала головой.

– Дяденька, отведи меня поскорее в театр, я там хоть погреюсь, – продолжал канючить двойник господина Радио, на котором, при всем при том, было надето какое-то демисезонное пальтишко, хотя и маловатое ему явно, и куцонькое, смотревшееся едва ли не комично.

– Ты меня замучил, проклятый маленький двойник! Тебе все время что-то от меня нужно. Он, видите ли, хочет в театр!.. Я никак не пойму, кто ты, ангел или бес? Хорошее ты явление в моей жизни или ужасное, или плохое? – в сердцах произнес Господин Радио.

Присутствовавшие в комнате хориновцы с интересом слушали этот диалог. Между прочим, в тот момент, когда в «Хорине» появился Таборский, они все уже приготовились к тому, что Томмазо Кампанелла сейчас освободит сцену, потому что ему уже сказал Господин Радио, что буквально через несколько минут на импровизированную сцену «Хорина» выйдут другие хориновцы, которые все это время, некоторым образом в секрете, сочиняли и репетировали одну сценку, один эпизод, который должен был стать очень важной вехой во всем этом хориновском вечере. И Господин Радио извлек из одного из закоулков, образованных в зале музейными декорациями, пару увесистых сумок и поставил их на видном месте на сцене, хотя и трогать их пока запретил.

– Я все-таки больше склоняюсь к мысли, что ты, проклятый мальчишка, – это отрицательное явление в моей жизни!..

– Отрицательное?! Ну и ладно! Я и сам давно хотел сказать вам, что мне все эти театры уже надоели. И я и вправду промерз, потому что пальто, которое вы на меня надели, – очень куцонькое. Я, пожалуй, пойду отсюда, – каким-то совсем другим, не таким, каким он говорил до этого, голосом, произнес подросток и на самом деле направился было к двери. Но Господин Радио подскочил к нему, удерживая.

– Постой, ну что ты воспринимаешь все так в лоб?! Это же игра, пьеса, театр «Хорин»! Мы же с тобой договаривались! Я же тебе все объяснял!.. Постой, не уходи! – принялся уговаривать подростка Господин Радио. – Самые главные дела тебе сегодня только предстоят.

Мальчик в пальтишке хотел что-то сказать, но неожиданно послышалось, как хлопнула входная дверь, а потом раздался грохот.

– Эх-ма! Нагородили-то! – раздалось со стороны входа.

Услышав голос постороннего, Господин Радио опять предусмотрительно, словно бы кого-то по-прежнему опасаясь, зашел за кулису и спрятался там, лишь краем глаза выглядывая в зал, следя таким образом за развитием событий.

Глава XIII

Тюремный паспорт

В следующий момент в зале появился самый настоящий нищий. Прямо «с порога», увидав Томмазо Кампанелла, который стоял на сцене, нищий, поддерживая полы драной грязной шубы, деловито направился в его сторону.

– Тюремный паспорт… Тюремный паспорт… – кряхтел, словно между делом нищий, карабкаясь на сцену. – Вот ведь. Всплыл же… Вот ведь… Не ждали же такого! Тюремный паспорт…

– Постой!.. Что ты здесь долдонишь?! Какой такой тюремный паспорт? Не видишь – я репетирую… Мне надо срочно выучить роль… У меня на то, чтобы выучить роль, – всего только до утра времени и есть!.. – чувствовалось, что Томмазо Кампанелла несколько раздосадован тем, что нищий притащился прямо в «Хорин», и его общество ему некоторым образом в тягость. Поэтому, чтобы поскорей отвязаться от нищего, Томмазо Кампанелла отвернулся от него в другую сторону и нарочито принялся репетировать первое, что пришло ему на ум из хориновского репертуара.

– Вы помните, помните тот монолог, который я репетировал в самом начале, еще там, в школьном классе. Теперь я начинаю другой монолог. Я работал в одной маленькой угрюмой конторке в одном маленьком угрюмом районе и снимал маленькую угрюмую квартирку в этом же районе. Мой начальник постоянно бил меня по лицу селедочным хвостом, я не смел ничего сказать ему, потому что я постоянно, мучтельно, ужасно, до изнеможения хотел есть.

– Тюремный паспорт… Тюремный паспорт… Вот ведь… Не ждали же такого, – продолжал долдонить нищий, который зацепился шубой за одну из декораций и никак не мог ее отцепить. Ох уж эти нищие!.. Вечно они долдонят одно и то ж по сто раз. Ремесло у них такое.

– И я не мог не есть. Я не мог не одеваться, потому что мне постоянно, мучительно, до изнеможения было холодно, – продолжал Томмазо Кампанелла в манишке и лаковых ботинках, нарочито не замечая появления нищего, словно бы он так увлекся репетированием своей роли. Некоторое время они с нищим говорили одновременно.

Господин Радио, прятавшийся за кулисой, отодвинул ее, чтобы лучше слышать этих двоих. Теперь из-за кулисы торчала его рука, плечо, видно было пол-лица.

– Эк, вырядился! Сущий премьер-министр, – прохрипел нищий, с восхищением глядя на Томмазо Кампанелла.

– Нужда, проклятая нужда заставляла меня работать, – продолжал Томмазо Кампанелла. Лицо его было бледно. Чувствовалось, что вот сейчас он нисколько не сочиняет, а говорит совершенно искренне. – Это было просто невозможно. Это было ужасно. Вот правду же говорят – нужда, вот, что делает нас несвободными. Я не мог ничего делать, кроме того, что зарабатывать себе на хлеб, тепло и одежду и получать за это селедочным хвостом по морде от моего начальника. Он до сих пор стоит у меня перед глазами… Он все время стоит у меня перед глазами – этот селедочный хвост, которым бил меня по голове мой начальник. Возможно он и будет меня бить им и завтра, потому что я сбежал на одну ночь. У меня очень мало времени, и мероприятие это совершенно безнадежно, но я просто не мог поступить иначе. Я сбежал. Я ушел в никуда, в темную, пугавшую ночь, полную неясностей. Я обнаружил себя перед подъездом «Хорина» в каком-то очень… – самодеятельный актер замолчал, – районе… Кажется, это было Лефортово. Это были места вокруг московских станций метро «Бауманская», «Авиамоторная», «Электрозаводская». Но точно нельзя сказать, что действие происходило именно в Лефортово и в бывшей Немецкой слободе. Потому что все происходило в декорациях, как пьеса. Хотя, скорее всего, это было действительно Лефортово и действительно пьеса. Но точно сказать нельзя. Мне было ужасно плохо. Так я обнаружил себя одной не прекрасной и вовсе не хорошей ночью, а, может быть, поздним вечером, то ли в Лефортово, то ли в «Хорине», то ли в странных декорациях. Тем вечером я обнаружил себя перед подъездом самого эксцентрического театра, который вообще может выдумать человеческая фантазия, который когда-либо существовал на этом, а может быть, и на том свете тоже, который почему-то – хотя почему же «почему-то» – именовался очень странно, вовсе не так, как следовало ему называться… «Хорин». Так назывался этот странный театр. Я обнаружил себя на самой настоящей самодеятельной сцене, построенной еще к тому же в Музее молодежи прежних лет, там разыгрывался спектакль непрофессиональной труппы, и один малоизвестный художник уже придумал для него немного мрачноватое оформление… декорации. А я умирал. И мне наконец-то был конец.

– Да погоди ты со своим концом! Погоди немного, – сказал ему нищий. – Я же пришел к тебе в гости, Томмазка! Ты что, перестал меня узнавать? Томмазка, это же я, Рохля! Вот и считай тебя после этого лучшим другом. Ты же сам мне говорил, что я тебе – лучший друг. Что я тебе помог, я тебя выручил, и без меня ты бы обязательно пропал. Погоди ты со своим концом!

– Что погодить? Я не могу погодить. Это же текст из пьесы. Правда, он на самом деле очень подходит к моей жизни, но… Мне обязательно надо выучить его до завтрашнего утра. У нас завтра решительное выступление, которое сделает нас всех… Впрочем нет, такое выступление… Кстати, выступление у нас в тюрьме «Матросская тишина». Нет, такое выступление – сплошной позор! Чего тут учить – разве это текст?!

– А я здесь при чем?! – воскликнул нищий. – Пока ты со мной дело имел, все нормально было: и порты хорошо толкнули. И тужурку, и штиблеты! Зря я тебя что ли с цыганом знакомил?!

– Ладно, – проговорил Томмазо Кампанелла, чувствуя, что от нищего просто так не отвязаться, а потому прекратив читать монолог.

– Расскажи мне, что это за тюремный паспорт такой, о котором ты тут нам так занудно долдонил? – попросил он Рохлю и посмотрел в некоторой задумчивости на поблескивавшие в неярком освещении носки своих лаковых ботинок.

Но нищий, окончательно устав слушать «репетиции» Томмазо Кампанелла, начал занудно упрашивать того:

– Дай мне рублик. Рублик! В театр сходить. Пирожков купить. Тогда скажу, что такое тюремный паспорт. Кстати, паспорт этот сейчас к нам едет. К нам. Чую я это. Из-за этого паспорта…

Так и осталось неизвестным, что произошло из-за тюремного паспорта, потому что в этот момент на сцене, неожиданно (хориновцы так увлеклись нищим, что никто даже не повернулся в сторону входа, когда там появился еще один человек) выйдя на нее откуда-то сбоку, появился молодой, но очень бедно одетый парень.

– О-о!.. Здорово! Здорово, Охапка! – радостно воскликнул нищий.

Господин Радио опять полностью скрылся за кулисой. Даже, кажется, и краем глаза выглядывать перестал.

– А-а!.. Это ты, Рохля? Только тебя, старого урода, мне не хватало! Думаю, только этой старой вони, этого Рохли-фи-гохли ко всем приключениям сегодняшнего вечера недоставало! – закричал через весь зрительный зал молодой парень, которого, судя по всему, дружки звали Охапкой. – А я увидел, как ты ковыляешь по улице. Вот, думаю, козел этот: Рохля! У Рохли всегда рублишко-другой займешь. Я – за тобой. А ты, вшивая шуба, в подворотню и в дверь. Я опять за тобой! И вот я здесь, – поведал Охапка историю того, как он оказался в «Хорине».

– Да ты, козел недоделанный, алкаш и пропойца вонючий, дождешься, я тебя, урода истеричного, запыряю ножом. Запыряю! Прямо здесь и запыряю! – завопил Рохля во всю глотку, так что даже хориновцы очень удивились, как он так может громко кричать. – Что б ты сдох! Что б ты сдох! Скорее бы ты сдох!

Женщина, фельдшер по профессии, даже вынуждена была заткнуть уши, так громко вопил Рохля.

Прятавшийся за занавесом Господин Радио переминался с ноги на ногу. Линии его фигуры, плавно очерченные кулисой, теперь были явственно заметны. Но никто теперь не обратил бы на это внимания.

– Слыхал, Охапка, в нашем Лефортово вот такой вот теантер необычный появился? Вот я и решил навестить. Люблю теантеры! Люблю веселье! Придумки всякие, – обратился к появившемуся парню нищий.

– Трактир? Какой трактир? – появившийся в хориновском зале молодой парень, судя по всему, был изрядно пьян.

– Да что у тебя одни трактиры на уме? Не трактир. Теантер!

– Театр? Да что это за театр? Вон, в центре театр – это театр. Может, слыхал, Рохля, там сегодня премьера. «Маскарад» Лермонтова с Лассалем в главной роли. Про любовь! Я тоже любил. Давно. Полгода назад. Я к ней со своей любовью, а она мне: «что ты матом через слово ругаешься и воняет от тебя. Пойди сначала помойся». Я любил ее, понимаешь, любил! Любил! Любил! Понимаешь ты это, Рохля? Может ли здесь хоть кто-нибудь понять душу человека! Можете ли вы, суки и уроды, понять душу человека!.. – Охапка обвел взглядом всех, кто был в хориновском зале. – Нашла она себе чистенького. Он матом не ругается. А я – так. Я со своей душой – по боку. Кому нужна моя любовь и моя душа. Но ведь есть же у меня душа?! А?! Вот ты, скажи! – обратился Охапка к Таборскому.

– Откуда я знаю, – отвернулся тот.

– Не знаешь. То-то и оно… А я уверен – есть! А то, что я слова пакостные произношу, так ты на слова не обращай внимания, ты на душу человека обращай внимание!.. Душу в человеке разгляди!

– Ненавижу! Ненавижу! Ненавижу тебя! – завопила женщина-фельдшер. – Взять тебя за горло и подвесить на крюк, зацепив его за подбородок. Чтобы ты подольше мучался, перед тем, как сдохнуть! Но не убивать тебя сразу, а поподжаривать! Поподжаривать на медленном огне, чтобы ты извивался, а крюк все дальше и дальше в твой подбородок впивался от твоих движений! Вот чего я хочу! Чтоб ты мучался, мучался и подыхал и заткнул свой поганый рот наконец! Чтоб вообще тебя не слышно было. Чтоб вообще никогда больше в мире твоего голоса нигде, даже из могилы бы не доносилось!

Кажется, она уже была готова наброситься на Охапку, но точно или нет, никто так и не узнал, потому что теперь Таборский проявил к ней ответное внимание и с силой ухватил ее за плечи, удержав.

– Чтобы крюк… Крюк в тебя в живого входил, а ты бы мучался, мучался! – хрипела фельдшерица.

– О! Да это соседка моя по коммунальной квартире! – воскликнул Охапка, предусмотрительно отскочив в сторону. – И она здесь! Ей-богу, она! Не признал я ее! Вот так-так!

– Не соседка я твоя! Не соседка! – хрипела фельдшерица. – Но все равно хочу, чтобы ты сдох! Сдох как можно скорее… Хотя нет. Тебя, гада, надо помучить, помучить хорошенько перед смертью!

– Экий ты мерзкий, Рохля, человек. Посмотри на себя – немыт, шуба у тебя драная, клокастая, на такую шубу и смотреть противно, штаны все в каком-то дерьме! – продолжал Охапка. – Дай мне рублишек хоть сколько-нибудь, чтобы твою противную рожу больше не видеть!

– Да что ты пристал! – возмутился Рохля. – Не видишь, я в театр пришел!

– Да что это за театр! – не унимался Охапка. – Театры настоящие не здесь. Театры настоящие в центре находятся. В театре все золотом отделано, блеск, люстры, свет горит яркий кругом, как пожар. А здесь – темно, уныло, убого. Какие-то сломанные колченогие стулья, которым уже сто лет как на помойке бы надо лежать, динамики вон допотопные под потолком… В театре красивые актрисы, актеры мужественные и талантливые. А здесь, ты глянь Рохля вокруг – кругом какие-то состарившиеся, сморщенные и горбатые тетки или толстухи, на которых жир трясется, этот вон – во фраке, который давным-давно моль проела. Смотреть – только настроение себе портить. А оно у меня и так уже испорченное. Шел по округе: кругом дома старые-престарые, низкие, кособокие, обветшалые. Рухлядь лефортовская. Фабрики эти ненавистные с заводами – угрюмые, словно тюрьмы. Мерзко! Настроения никакого!.. Жить в таком месте не хочется! Шел, фонари сшибал! Здесь в переулке последний разбил. Я не понимаю, как здесь можно жить и радоваться? Давай Рохля, дай мне рублишек!

– Да не дергай ты меня, Охапка!