Ле Гуин Урсула

Феникс

Урсула К.Ле Гуин

Феникс

Радио на комоде шипело и трещало, словно кипящая кислота. Сквозь треск разрядов голос хвастал победами. "Мясники!", ответила она. "Мясники, лжецы, дураки!" Выражение в глазах библиотекаря усилило ее ярость, как у цепного пса, что, задыхаясь, хватает пастью воздух.

"Ты не можешь быть партизаном!"

Библиотекарь не ответил. Ему, наверное, нечего было бы сказать, даже если он мог бы говорить.

Она приглушила радио - его не стоило выключать, чтобы не пропустить последний акт драмы, развязку - и подошла ближе к библиотекарю, лежащему на постели. Теперь она уже хорошо знала его круглое, желтовато-болезненное лицо, темные глаза с красными белками, темную, густую шевелюру, волоски на предплечьях, кистях рук и пальцах, волосы под мышками и на груди, в паху и на ногах, и все его коренастое, потное, страдающее тело, о котором она заботилась уже тридцать часов, пока город раздирался улица за улицей и нерв за нервом, а радио судорожно дергалось от лжи к статике и снова ко лжи.

"Не надо мне говорить!", сказала она его молчанию. "Ты не с ними. Ты против них."

Не проронив ни слова, с предельной экономией сил, он выказал отрицание.

"Но я тебя видела! Я точно видела, что ты делал. Ты запер библиотеку. Как ты думаешь, почему я пошла туда, посмотреть на тебя? Не думай, я ни за что не пересекла бы улицу, чтобы помочь кому-нибудь из этих!" Однотонный презрительный смешок и далее тишина. Только радио шипело, снова ловя статику. Она села в ногах постели прямо перед взглядом библиотекаря, точно по его центру.

"Я знаю тебя в лицо бог знает как долго, пару лет, наверное. Другая моя комната, там, выходит на площадь. Прямо напротив библиотеки. Я сотню раз видела, как ты открываешь ее по утрам. На этот раз я увидела, как ты ее закрываешь в два часа дня. В спешке пробегаешь в кованые ворота напротив дверей. В чем дело? Потом я услышала машины и этих проклятых мотоциклистов. Я сразу задернула занавеску. Но потом встала за ней и смотрела. Знаешь, это странно. Клянусь, раньше я спряталась бы здесь под кроватью, если бы знала, что они так близко. Но я стояла и смотрела. Словно пьесу!", сказала она с экспансивной неточностью. На самом деле, она смотрела на библиотеку, выглядывая в щелочку меж занавеской и оконной рамой, с вздымающейся волной сильного трепета не совсем неприятного страха. Не эта ли живая эмоция впоследствии так быстро подвинула ее действовать?

"Вначале они спустили флаг. Кажется, даже террористы делают дела в правильном порядке. На самом деле, наверное, никто другой не соблюдает традицию так скрупулезно. Они делают все, что от них ждут... Ну, я видела, после того, как ты запер ворота, ты завернул к боковой двери, ко входу в подвал. Мне кажется, я заметила твой плащ, не замечая, что замечаю, понимаешь, его желтовато-коричневый цвет. Поэтому, когда они хлынули по входным ступеням и вломились в боковую дверь - как муравьи на мясо, подумала я - и в конце концов снова вышли, уселись на свои проклятые мотоциклы и укатили рушить что-то еще, мне захотелось узнать, дым или просто пыль выбивается из боковой двери, и тогда я вспомнила твой плащ, наверное из-за цвета дыма, такого же желтовато-коричневого. Я подумала, что никогда больше не увижу твой плащ. Они не увезли библиотекаря с собой. Ну, я подумала, что они, наверное, застрелили тебя там внутри, где книги. Но я все время вспоминала, как ты запер двери и запер ворота, а потом вернулся. Я не знала, почему ты так сделал. Ты мог бы в конце концов запереть все и уйти, слинять. Я все об этом думала. А там, на площади, не было не души. Все мы крысами прятались в своих крысиных норах. И поэтому, я, наконец, подумала: Я не смогу потом жить с этим, и пошла посмотреть на тебя. Пошла прямо через площадь. Пусто, как в четыре часа пополудни. Все было тихо. Я не боялась. Я только боялась найти тебя мертвым. Рана, кровь. От крови мне становится дурно, я ее ненавижу. Ну, я вошла, во рту стало сухо, а в ушах пело, а потом увидела тебя, ползущего с кучей книг!" Она засмеялась, но на этот раз голос подвел. Она повернула к нему левый профиль, глядя на него лишь искоса.

"Почему ты вернулся? И что ты делал, когда они были внутри? Прятался, мне кажется. А когда они ушли, ты вышел и попытался потушить огонь."

Он слегка покачал головой.

"Ты потушил", сказала она. "Ты его погасил. На полу была вода и валялось ведро."

Этого он не отрицал.

"Не думаю, что книги легко загораются. Может, они разорвали газеты, каталоги, навалили карточек? Они ведь, конечно, что-то зажгла. Весь этот дым, так страшно. Я задохнулась, как только вошла, не знаю, чем ты вообще дышал там, на первом этаже. Как бы то ни было, огонь ты потушил, но надо было выбираться из-за дыма, а может, ты не был уверен, что погасил пожар полностью, поэтому ты живо понадергал книг поценнее и пополз к двери."

Он опять покачал головой. Улыбаясь?

"Но ты же полз! Когда я вошла, ты тащился к ступенькам, ты полз на коленях, пытаясь удержать книги. Я не знаю, удалось бы тебе выбраться или нет, но ты пытался."

Он кивнул и что-то попытался прошептать.

"Ладно. Не разговаривай. Просто скажи мне, нет, лучше молчи, как после этого ты можешь быть партизаном? Отдавая жизнь всего за несколько книг!"

Он зашептал громче, но голос звучал, словно стальная щетка, скребущая по меди - все, что оставил от голосовых связок дым. "Не ценно...", сказал он.

Она наклонилась, поймать слова. Выпрямившись, она расправила юбку и заговорила с некоторым возмущением.

"Не думаю, что мы настолько квалифицированы, чтобы судить, ценна наша жизнь или нет."

Он снова покачал головой и прошептал, беззвучно, бессмысленно, упрямо: "Книги."

"Ты говоришь, книги не ценны?"

Он кивнул, лицо его смягчилось; выразив себя, он снял все напряжение.

Она пристально смотрела на него, недоверчиво, более гневная, чем на радио, а потом гнев упорхнул, словно монета с пальца, и она засмеялась: "Ты сумасшедший!", сказала она, взяв его за руку.

Рука была основательной, как и все в нем, рука твердая, но не мозолистая, рука человека, работающего за столом. И она была горячей.

"Тебе надо бы в больницу", сказала она с раскаяньем. "Знаю, что тебе нельзя разговаривать, но я не могу удержаться от болтовни, а ты не отвечай. Тебе надо в больницу. Но как ты туда попадешь, когда нет такси и бог знает, на что сейчас похожи больницы. И кого они сейчас захотят взять. Как только все немного затихнет и телефон снова заработает, попробую позвонить доктору. Если еще останутся доктора. Если вообще что-нибудь останется, когда все кончится."

Говорить так ее заставила тишина. Был тихий день. В такие дни почти хотелось услышать мотоциклы и пулеметы.

Его глаза были закрыты. Вчера вечером и время от времени всю ночь у него были пароксизмы кашля, он боролся за дыхание с ужасающе сильными спазмами, похожими на астму или на сердечный приступ. Даже сейчас он дышал коротко и тяжело, но как бы ни был он измотан и неустроен, он все же отдыхал, ему должно стать лучше. А что, собственно, мог бы сделать доктор для надышавшегося дымом? Наверное, не много. Доктора на слишком-то помогают при плохом дыхании, про старости, или при гражданских беспорядках. Библиотекарь страдает от того, от чего умирает его страна, болезнь его - принадлежность этому городу. Целые недели громкоговорителей, пулеметов, взрывов, вертолетов, пожаров, молчания; организм политики неизлечим, его конвульсии продолжаются. За капустой, за килограммом мяса надо ходить за километры. Вдруг открылся магазин сладостей, дети покупали апельсиновый сок. А на следующий день все кончилось, здание на углу взорвали и сожгли. Скелет политики. Лица людей, как фасады домов в даунтауне, как громадные отели, пустые и закрытые, все в затемнении. А в прошлую субботу вечером бросили бомбу в Фениксе. Тридцать убитых, говорило радио, а потом шестьдесят убитых, но ее оскорбили не эти смерти. Люди всегда рискуют. Эти пошли посмотреть пьесу в разгар гражданской войны, они рискнули - и проиграли. Здесь одновременно - и смелость, и справедливость. Но старый Феникс, само здание, сцена, где она сыграла так много дерзких горничных, молодых сестер, наперсниц, приживалок, Ольгу Прозорову, и в течении трех великих недель - Нору; красный занавес, красные плюшевые кресла, пыльные люстры и позолоченная алебастровая лепка, все это поддельное величие, ящик с игрушками, беззащитное и незащищаемое место облагораживания человеческих душ - поднять на это руку презренно. Лучше бы они бросали проклятые бомбы в церквях. Там уж, конечно, пораженная душа воспарила бы прямо в пушистое небо прежде, чем заметила, что ее тело разорвано, как мясо для жаркого. С богом на вашей стороне, в божьем доме, как что-либо может идти плохо? Но нет защиты в давно мертвом драматурге, в куче рабочих сцены и дураках-актерах. Все может пойти плохо и всегда идет. Лампы погасли, вопли и толкотня, затоптанные, невыразимо гнусная вонь, и все из-за Мольера, или Пиранделло, или что они там играли в субботу вечером в Фениксе. Бог никогда не бывает на их стороне. Он берет себе славу, прекрасно, но не вину. Что такое бог в действительности, как не доктор, знаменитый хирург: не задавайте вопросов, я вам не отвечу, оплатите гонорар и я спасу вас, если получится, а если нет, вы сами виноваты.

Они поднялась прибрать столик у постели, коря себя за вульгарные мысли. Ей надо на ком-то сорвать злость, а здесь никого, кроме бога и библиотекаря, но ей не хочется злиться на библиотекаря. Он слишком болен, как и город. А гнев может замутить чистоту и большое удовольствие ее сильного эротического влечения к нему. Она годами не смотрела на мужчину с таким наслаждением, ей казалось, что эта радость утеряна, усохла. Ее возраст воспользовался преимуществом его болезни. При нормальном течении событий он относился бы к ней не как к женщине, а как к старухе; его слепота ослепила ее: ей не следовало бы смотреть на него. Однако, раздевая его и осматривая тело, она отбросила лицемерие и восхищалась его коренастым и невинным телом с невинной радостью желания. О его разуме и душе она не знала почти ничего, разве что у него есть храбрость, что хорошо. В действительности, она и не хотела знать больше. Она сожалела, что он вообще заговорил, произнеся только эти два глупых, хвастливых слова: "Не ценно". Относилось ли это к его собственной жизни или к книгам, который он пытался спасти с риском для этой жизни? В любом случае он знал, что для партизана не ценно ничего, кроме дела. Существование филиала библиотеки, бытие нескольких книг хлам. Ничего не имеет значения, кроме Будущего.

Но если он партизан, почему он пытался спасти книги?

Мог бы лоялист остаться в одиночестве в той ужасной комнате в коричневато-желтым дыму, пытаясь потушить пожар, чтобы спасти книги от сожжения?

Конечно, ответила она себе. В соответствии с его идеями, его теориями, его верой - да, конечно, определенно! Книги, статуи, здания, фонари, на которых зажжены лампы, а не болтаются повешенные, Мольер в восемь тридцать, разговоры за обедом, школьницы в голубом с портфелями, порядок, благопристойность, прошлое, которое гарантирует существование будущего - именно за это стоят лоялисты. И он стоит стойко. Но мог бы он при этом ползти по полу, выхаркивая легкие и пытаясь вытащить в руках несколько книг? - и даже не ценных книг, вот что хотел сказать библиотекарь, теперь она поняла его, и даже не ценных, ибо, может быть, в этом филиале библиотеке вообще нет ценных книг. Просто книги, любые книги, и не потому, что у него есть идеи, но потому, что у него есть вера, за которую расплачиваются жизнью, но потому, что он библиотекарь. Человек, который присматривает за книгами. Тот, кто несет за них ответственность.

"Ты это имел в виду?", спросила она тихо, потому что он уснул. "Вот почему я притащила тебя сюда?"

Радио шипело, но ей не нужны были аплодисменты. Ее зрителями были его сны.