Харви Джейкобс, которого называли «единственным достойным соперником Воннегута на его ноле», написал роман об афере поистине титанического масштаба – причем имевшей место в реальности.

«В то время были на земле исполины», – гласит библейская Книга Бытия. И вот преподобный Генри Турк выступает с поразительным заявлением: Авраам и Моисей, Христос и апостолы свершали свои деяния не на ближневосточной земле, но на американской, и та же американская земля носила ветхозаветных исполинов. Проповедь его слышит Джордж Халл, младший сын сигарного фабриканта, и загорается идеей – подарить Америке исполина. И вот уже скульпторы, поднаторевшие в создании химер для неоготических храмов, в глубокой тайне высекают исполина; вот исполина под покровом ночи закапывают на ферме у Халлова родственника; вот его обнаруживает ни о чем не подозревающий лозоходец. После чего американский континент всколыхнулся от моря до моря; никто не усомнился в подлинности находки, и единственное, в чем не могли сойтись приглашенные для консультации ученые мужи, – в том, что именно перед ними: действительно окаменевший великан или древняя статуя в натуральную величину. В хоровод вокруг исполина оказываются вовлечены миллионеры-промышленники Карнеги и Вандербильт, величайший аферист Барнум и циркач-лилипут Генерал Мальчик-с-Пальчик, любвеобильный репортер из Нью-Йорка и глава ирландской мафии…

Харви Джейкобс «Американский голиаф», серия «The Big Book» Издательский Дом «Азбука-классика» СПб. 2009 978-5-395-00238-9 Harvey Jacobs AMERICAN GOLIATH. Copyright © 1997 by Harvey Jacobs. All rights reserved. Перевод с английского Фаины Гуревич. Оформление Вадима Пожидаева

Харви Джейкобс

Американский голиаф

Навеяно невероятными, но реальными событиями, происходившими вокруг таинственного чуда, известного потрясенному миру под именем Кардиффского исполина

В то время были на земле исполины.

Книга Бытия

Кермиту Роузу и Тексу Уайнперу, юным солдатам старой войны

1868

Форт-Додж, Айова, 21 марта 1868 года

Жизнь прекрасна. Я на своем месте. Часть планеты. Никто ничего не требует. Иногда качает, как в люльке. Встряхивает. Таково напоминание об Истоке – утешительное, однако тревожное. Время не в счет. Грохот надо мной не важен. Тайны подо мной безразличны. Я под надежной защитой. Прочной до бесчувствия. Окаменелая вечность. Наверное, сейчас усну. Или я сплю?

Бингемтон, Нью-Йорк, 10 апреля 1868 года

Джордж Халл дымился во сне. Он был сигарой, «Партагас эль сид короной», толстой, нежной и долго не сгорающей. Он с наслаждением превращался в мертвый пепел. Его превосходный аромат струился игривыми кольцами по улицам Бингемтона, Нью-Йорк, преломлялся цветом и дарил городу радугу.

Плоть протрубила побудку и тем испортила метаморфозу. Джордж проснулся, весь дрожа, – он лежал в кровати голый, без покрова и защиты. Перевел взгляд на Анжелику, свою субтильную жену. Воровка-одеялыцица. В их бежевое ватное одеяло она умудрилась завернуться целиком и гораздо больше напоминала сейчас сигару, чем он сам в том сне.

Джордж отметился в Анжелике предыдущей ночью, и меда, которым он ее наполнил, хватило бы на целый улей. «Может, где-то внутри что-то потихоньку происходит». Он задолжал ей младенца.

Анжелика дышала неглубокими короткими вздохами. Ее легкие представлялись Джорджу величиной со стручки гороха и способны были вбирать лишь тонкие струйки воздуха. Иногда Анжелика спала так тихо, что он встряхивал ее, проверяя, жива ли она вообще. Но в какой бы час он ее ни разбудил, Анжелика вскакивала: внимательна, заботлива, сердечна и готова ему услужить. Джордж орал на нее за то, что она спит слишком тихо и притворяется мертвой. Анжелика улыбалась, с усилием и смущенно просила прощения. Его ярость она путала с заботой.

При всей своей уязвимой грации, та же самая Анжелика заворачивалась в одеяло, и мужу приходилось растираться, чтобы как-то разогнать кровь. Он стоял голый, приседал и вытягивал руки, силясь дотянуться до первого холодного луча.

Снизу, где располагалась фабрика, доносился шум. Отец Джорджа Саймон Халл и младший брат Бен успели позавтракать и взяться за работу. Убежденные и прозорливые трудяги, они начинали день, когда совы лишь моргали, поглядывая на восход.

Джордж прижался ухом к стене комнаты брата. Замерзшая ушная раковина вспыхнула от шума бурлящего моря. Джордж сразу ожил. Он вышел в коридор настолько тихо, насколько это возможно для столь могучего мужчины, ибо под его крупными ногами стонали древние половицы. Анжелика запечатана сном – стерилизованные ягоды в банке под защитой стекла и воска.

Подойдя к двери, за которой спала его невестка, Джордж нежно, словно за женскую грудь, взялся за молочно-белую ручку. Дверь была ему другом. Она отворилась тихо, точно портьера.

Джордж не переставал удивляться, как две женщины могут быть столь разными. Тихая, тщедушная Анжелика, с ее скупым дыханием, и роскошная Лоретта, храпевшая, будто кузнечные мехи. Анжелика пахла свечкой. Лоретта испускала пары розовой воды – настолько густые, что они ошеломили бы видавшего виды капитана клипера.

Лоретта Халл что-то мычала себе под нос, челюсти медленно ходили из стороны в сторону, словно она жевала музыку. Рот открывался влажной соленой раковиной. Круглое лицо улыбалось – херувим с венчиком рыжевато-золотистых волос. Днем эти волосы укрощал тугой узел. Во сне они разметались, как дикий виноград, пролились струйками вина.

Днем и сама Лоретта была другая – неприступная дородная женщина, часто мрачная, как могила. Но в постели, ах, м-да, прекрасный остров. И хотя постель ее была наполовину пуста, Лоретта поделила одеяло на две равные части. Бену не приходилось просыпаться с синей трясущейся задницей и втянутыми яйцами.

Осмелев, Джордж подошел поближе. Поднял край шерстяного Лореттиного одеяла. Там были ноги, пальцы поджаты – десять перепуганных свидетелей его преступного раскрытия. Лоретта вздрогнула и мощно, как землетрясение, перевернулась на живот. Ночная рубашка задралась до пояса, и перед Джорджем предстал роскошный зад. Подняв одеяло повыше, он окинул взором сильные икры и ляжки. Между ног цвели пучки темно-рыжих волос. Божий сад. Джордж смотрел на сей ландшафт глазами древнего тролля.

Его невестка вздохнула и перевернулась на спину. Прелести вспыхнули на острие луча молодого солнца. Подавшись вперед, Джордж стянул с ее плеч рубашку. Груди и соски, похожие на распустившиеся вербные почки, напрочь лишили его самообладания. Он поцеловал эти цветки. Потом развел Лоретте ноги и взгромоздился сверху. Она вела его за руку в самый уютный уголок во всем Бингемтоне. Кончая, он прикусил язык, чтобы не вскрикнуть.

Пока Джордж отдувался, Лоретта открыла глаза и прошептала:

– Ничего не было?

– Ничего не было.

– Иди к себе, Джордж. Ты хоть сколько-то уважаешь меня или себя?

– Я ничтожнее последней твари. Мотылек, что летит на огонь.

– Ты подкатываешься ко мне третий раз за этот месяц. Считай, что я говорю «нет». Иди вниз. Скручивай свои сигары и будь благодарен, что у тебя есть жена, работа и крыша над головой. Не так уж плохо тебе живется.

– Не так уж плохо? Я несчастнейший человек во всей Америке.

– Найдется и понесчастнее.

– Долго нужно искать. Лоретта, дай я поцелую твою корзиночку. Только клюну, а то воробушек проголодался.

– До вторника надо отправить двадцать дюжин «Улисс-супремо». Иди вниз. Но пока не ушел, окажи любезность. Горшок. Точно ничего не было? Я так крепко спала.

– И так невинно. Нет, ты проснулась вовремя, чтобы спасти свою честь и мою совесть. Благодарю за это Господа и прошу если не чувства, то хотя б сочувствия. Обещаю никогда тебя больше не беспокоить. Я теперь другой человек. Только взгляну, как ты облегчишься.

Джордж любил смотреть, как она присаживается на горшок.

– Зачем тебе это, Джордж? – спросила Лоретта, взгромождаясь на железный трон. – Ты же видел Ниагарский водопад. У тебя же там был медовый месяц. Забыл?

– Разве Венеры про такое говорят?

Одеваясь у себя в комнате, Джордж разглядывал плоское личико Анжелики. Бледная, как луна. Маленький рот больше не заглатывал воздух, точно аквариумная рыбка. Сейчас это был плотно запечатанный стручок гороха. Одеяло не поднималось и не опускалось, а потому невозможно было понять, существует ли Анжелика вообще. Джордж боролся с желанием как следует ее встряхнуть.

Дурацкие слова Лоретты о Ниагарском водопаде напомнили Джорджу, что год назад, почти в этот же день, он был на волосок от убийства. Они стояли тогда с Анжеликой у серебристого потока, наблюдая, как взбесившейся водой утекает само время. Эта безостановочная течка нагоняла на Джорджа страх. Почему Ниагара считается раем для влюбленных? Ах, этот неудержимый поток страсти. Ах, это величие природы. Ах, это напоминание о том, что хрупкие существа должны держаться друг друга, проникать друг в друга, а то не выживут.

Может, будь с ним рядом женщина повещественнее, вроде Лоретты, на водное буйство наложились бы стоны, сладкое неистовство, и все повернулось бы иначе. Однако на торчащей из водопада скале рядом с новобрачным Джорджем Халлом стояла молчаливая молодая жена и вглядывалась в свое будущее, точно в зеркало без отражений. Джордж чуть не столкнул ее с обрыва.

Он поступил порядочно, он сдержал слово, данное Хамишу Флонку. Вдова Флонк стала миссис Халл, умножив заодно свое состояние. Но осознавала ли она это? Анжелика оказалась столь податлива, преданна и мила со всеми без разбору, что невозможно было понять, что у нее на сердце.

Подписывая контракт с ее бывшим мужем, Джордж сосредоточился на деньгах. Три сотни золотых долларов, честная и приемлемая цена по любым меркам. Пункт, согласно которому Джордж должен занять его место на супружеском ложе, «буде Господь, в Его вечной мудрости, почтет нужным сразить вышеупомянутого мистера Флонка на поле брани», казался бессмысленной причудой.

Война, куда Хамиш Флонк согласился пойти вместо Джорджа Халла, никак не могла продлиться дольше года. Неужто Америка позволит развалить себя на части? И потом, неповоротливого, туповатого парня можно ранить или даже взять в плен, но ведь это Флонк – соль земли, человек, благословенный пусть тяжелой, но непременно долгой жизнью, честный нью-йоркский фермер, окруженный персональной командой упитанных ангелов. Он не полезет поднимать упавший флаг или проверять на прочность пушки конфедератов.

Хамиш Флонк никуда не рвался, его не интересовали патриотизм, политика и благие дела. Его волновали погода, рассада и урожай. Превосходная замена и вечная защита; надежный, как репа, будет жить долго, возиться со своим зерном, есть, спать, срать, плодиться, усыхать, умирать, гнить и удобрять землю своей старой тушкой. Из таких не выходят герои Великой Армии Республики. Такие не корчатся от боли в черепе, расколотом алабамским штыком.

Что-то вышло ужасно неправильно.

Джордж вспоминал свою первую и последнюю встречу с покойным Хамишем Флонком. Вместе с обреченным наймитом пришла и Анжелика. Пока они договаривались, она ждала за дверью, тонкая, как маргаритка. Когда подписи были поставлены, а сумма передана, все трое отправились в ресторан отмечать сделку. Проскочила заманчивая мысль, что, пока муж будет топтать чужую кукурузу, девушка останется одна. Джордж легко, точно салфетку, отбросил этот соблазн.

Когда пришла весть о внезапной кончине мистера Флонка, было много разговоров о контракте. Табачная компания «Саймон Халл и сыновья» процветала, чему способствовал внушительный поток контрабандных листьев с Юга. Анжелике Флонк было предложено щедрое вознаграждение. Однако за жизнь своего мужа она отказалась принять даже пенни. Женщина была упряма.

Джордж Халл увещевал ее не один день, предлагая на роль супруга отличные альтернативы. У нее хватит денег на то, чтобы содержать или даже расширить унылую ферму Хамиша. Или на собственную лавку в городе. Тысячи мужчин, десятки тысяч будут рады взять за себя женщину с таким приданым.

Анжелика отвергала все разумные компромиссы. Она не пошла искать адвоката и не роптала на судьбу. Она перестала есть. Пошли слухи, и всякому стало ясно, что ей не дотянуть до весны.

«Женись на мне, как обещал Хамишу, и дай мне ребенка. Или ничего не нужно. Я не виню тебя, Джордж. Я не буду тебя преследовать. Я обернусь росинкой, и все кончится». Такую записку она прислала ему за месяц до свадьбы.

В первую брачную ночь, отлепившись от хилого тела новобрачной, Джордж уснул под насмешливый грохот Ниагары. Его ждал Хамиш Флонк. Двумя руками молодой солдат стискивал полушария своего черепа. Он извинился за перепачканный кровью мундир и оторванные пуговицы, после чего поздравил Джорджа Халла и похвалил за сдержанное слово. Джордж предложил ему «Улисс-супремо», и они сели на скалу покурить. Хамиш сочился кровью, она впитывалась в камень.

– В такой огромной земле достанет места всем мертвым, – сказал Хамиш. – Хвала Господу.

– Я надушился соком твоей вдовы, – сказал Джордж. – Пути Господни неисповедимы, рядовой Флонк.

– Так точно, сэр! – воскликнул Хамиш.

После этого ему приспичило отдать честь флагу или чему другому, и проломленная голова развалилась, как яйцо.

Джордж спустился в кухню. На стойке лежали рядком две буханки. Анжеликина была похожа на хозяйку – непропеченное тесто с горелой коркой. Буханка Лоретты была Лореттой – соблазнительной рыжей кошечкой. Джордж оторвал от Лоретты кусочек, покатал на языке и запил помоечным кофе из чашки Бена.

На фабрике Джордж кивнул отцу и брату. Те кивнули в ответ. Он всегда опаздывал. Его привычки были куда сильнее его же извинений и недовольства Саймона Халла. Джордж есть Джордж. Он сел на скамейку, взмахнул ножом и рассек гондурасский оборотный лист на два полумесяца. Еще теплая от комнатного пара верхушка была упругой, приятной на ощупь и пахла сладкой органикой.

Как бы Джорджа ни воротило от фабрики, ему нравился ее табачный дух, подмышечный дух, обезьяний дух. Смесь листьев пахла, словно кожа мумии, – полугнилая, броженая, высушенная, отсыревшая, пропотевшая, в темноте погребенная, на волю отпущенная, отделенная от стеблей, украшенная рубцами и уложенная стопками травяных страниц, каждая толще Библии.

Саймон Халл, который и придумал «Улисс-супремо» (толстые, как «Короны», у рта конус, как у «Перфекто», притуплённые складками, как «Лондрез», чтобы легче загорались и чтобы пепел вырастал длиной с палец), сейчас резал на полоски гаванский наполнитель и скручивал их превосходными диагоналями. Бен Халл заворачивал готовые сигары, гармонично сочетая колорадские бурые, темные мадуро, красноватые кларо и черные как уголь оскуро. К каждой сигаре он привязывал бирку с генералом Грантом в золотом овале и, словно патроны, укладывал «Супремо» в деревянные коробки. На крышках был выжжен такой же портрет Гранта, а под ним слова: «ТАБАЧНАЯ КОМПАНИЯ «САЙМОН ХАЛЛ И СЫНОВЬЯ». БИНГЕМТОН, НЬЮ-ЙОРК, СОЕДИНЕННЫЕ ШТАТЫ АМЕРИКИ». Название их лучшим сигарам сочинил Джордж, и он же придумал эту грозную упаковку. У него был талант: он знал, как притянуть взгляды покупателей.

Саймон Халл и его отпрыски работали слаженно, точно гребцы, наслаждаясь семейным ритмом. Бен затянул «Боевой гимн»,[1] и Саймон подхватил надтреснутым фальцетом. «Славься, аллилуйя» Джордж пропел во всю глотку, хоть и глотая слова. И отец, и брат хорошо знали, как сильно он ненавидит Бога. Джордж ведь тоже мог уйти на войну, вернуться без рук и ног, слепым и глухим от взрыва снаряда.

Форт-Додж, Айова, 2 мая 1868 года

Я привязан к месту. Недоступен бедам. Откуда же этот страх? Будто рядом что-то ужасное. Столетия назад, эпохи назад рокот и ропот. Фонтаны огня. Память такая давняя, что я ни в чем не уверен. Я играю с далекими видениями. С текучими грезами о чем-то прежнем.

Акли, Айова, 11 мая 1868 года

Преподобный мистер Генри Турк вглядывался в гоблинские глаза – а те смотрели на него сквозь такую глубокую тьму, что невозможно помыслить. Маленьких дикарей подстригли, причесали, привели в надлежащий вид и одели, как полагается нормальным детям. Надо отдать должное людям, которые, подобно миссис Саманте Бейл, пасут это стадо. Преподобный с содроганием подумал, что участвует в бессмысленном занятии. Что этим якобы детям недоступно искупление. Вполне возможно, у них просто нет человеческой души.

Легко предположить, что та отдаленная полость, в каковой пребывают все нормальные души, в их случае заполнена неким первобытным туманом. Возможно, одухотворенность оставила там благословенный след – но она куда ближе птицам или зверям. А то и травам или деревьям. И никакой надежды на Небеса.

Преподобный Турк держал эти мысли при себе. Верные или ошибочные, они были неуместны. Господствующая концепция утверждала, что все люди, и краснокожие в их числе, осенены смутной надеждой на спасение.

Общепризнанные достижения Аклийской академии ясно показывали, что индейцы, если захватить их вовремя, способны вобрать и впитать в себя кое-какие полезные знания. Иные из них, сказала миссис Бейл, по-настоящему читают и управляются с цифрами. Если этих якобы детей можно научить якобы цивилизации, то почему бы якобы Иисусу Христу не раскрыть им свои объятия?

Невинная Саманта Бейл определенно верила в свою миссию. Простая женщина не замечала ни змей, извивавшихся за этими безмятежными взглядами, ни дьяволов, что били в барабаны злобных юных сердец. Миссис Бейл подготовила класс к визиту преподобного: прочла детям историю Творения и провела их через Эдем – так ведет злодеев херувим, когда решает снять урожай христианства, пусть и возросшего из сатанинского семени.

– Добрый день, дети, – сказал преподобный Турк.

– Добрый день, преподобный, – неразборчиво ответили голоса.

Преподобный замерз и начал икать. Никто не смеялся. Дети равнодушно наблюдали за этими мелкими спазмами, однако Турк знал, что они радуются его несчастью.

Он отверг воду, которую принесла ему миссис Бейл.

– Насколько мне известно, вашему классу невероятно повезло: в изучении святейшей из книг вам помогает добрая и преданная наставница. Вы уже знаете, как Всемогущий Господь сотворил рай, небесный свод, флору и фауну, а также, да, мужчину и женщину. Вы знаете, что, пренебрегши грозным предупреждением и повинуясь неправедному повелению Евы, Адам отведал запретный плод с древа познания. Искушенная и напуганная злобным змием, Ева поддалась соблазну сей мерзости и решилась променять рай и вечность на земную мудрость, за что была сослана в мир боли и смерти. Адаму пришлось разделить с ней вину за столь печальное решение. Негоже было путать красоту Евы с правотой Господа… Да, Писание открывается устрашающим рассказом о предательстве и гордыне. Однако мужайтесь, ибо у сей истории счастливый финал. Изгнанным из Эдема дан шанс войти в мир возвышенный и найти в нем сострадание, что светит ярче тысячи солнц. Очиститься и исцелиться в сиянии взора Отца нашего. Скажите «аминь».

– Аминь.

– Еще раз.

– Аминь.

– То, чему вы научились в Аклийской академии, должно быть, породило немало вопросов, – продолжил преподобный Турк. – Мы их приветствуем. Нашей вере не страшны испытания. Напротив. Многие из тех светлокожих, что зовут себя Возрожденными, также испытывают сомнения. Если кому-либо необходимо высказаться, я здесь для того, чтобы выслушать и найти ответ. Отриньте страх, ибо Господь Милосерден и Всеведущ, Он повелевает нам отпустить детей своих. Особенно тех, кто, подобно вам, возрос в невежестве и принужден был поклоняться ложным языческим богам.

– Если хотите задать вопрос, поднимите, пожалуйста, руку и сидите спокойно, пока преподобный Турк вас не вызовет, – сказала миссис Бейл.

В классе стало тихо. Турка не удивляло, что никто из этого взбудораженного стада не рискнул высказать свое сомнение даже такому сочувственному уху, как его собственное. Миссис Бейл предупреждала: не следует ждать от них каких-либо знаков, равно как и понимания, согласия либо отторжения. Дети замыкались в себе, точно в коконе, Турк собрался было продолжить лекцию, но тут вверх поднялась маленькая медная рука, похожая на цветок с бутоном стиснутого кулачка.

– Ты хочешь о чем-то спросить, Герберт? – сказала миссис Бейл. – Очень хорошо. Встань, назови свое имя и расскажи преподобному Турку, что тебя беспокоит.

– Меня называют Герберт Черная Лапа. Я спрашиваю про зверя с кривой спиной…

– Что он говорит, миссис Бейл?

– Понятия не имею. Объясни, Герберт.

– …который не пьет воду.

Саманта Бейл хихикнула и прикрыла рот ладошкой:

– Ты имеешь в виду верблюда, Герберт? Я тебя правильно поняла?

– Да. Этого. Вы показывали его утром.

– Преподобный Турк, Герберт – разумный и смышленый мальчик, и он хочет спросить вас о верблюде. Очевидно, его весьма тронули иллюстрации, которые мы изучали перед вашим приходом. Прекрасные картины жизни в Святой земле. Мы здесь не для того, чтобы говорить о верблюдах, Герберт. Садись.

– Отчего же, пусть спросит, – мягко возразил преподобный Турк. – Если смогу, отвечу, хоть я и не очень хорошо разбираюсь в одногорбых верблюдах.

– Тот зверь не на моей земле, – ровно сказал Герберт. – Тот зверь на другой земле. Я никогда не видел такой противной морды и кривого тела. Твой бог такой, как верблюд? Твой бог носит на спине такие же волосатые кучи?

– Ты спрашиваешь, не является ли Господь наш Иисус Христос верблюдом?

– У твоего бога на моей земле ничего нет. Зачем он сюда пришел?

– Господь, о котором я говорю, – Всеобщий Бог, молодой человек, Единственный Бог. Все прочие боги трепещут пред Ним. Моря расступаются пред Ним и преклоняются горы. Я полагаю, Он охотно взял бы на себя ответственность за создание верблюда. Имей в виду, дитя, иные из ученых утверждают – и тому есть свидетельства, скажем в виде костей, – будто на этой земле много веков назад также обитали подобные виды. Американские верблюды были весьма распространены.

– Твой бог не приносит мне гром или дождь, так я думаю, сэр. И в своем сердце я не верю, что мои отцы, или их отцы, или отцы их отцов видели верблюдов. Смешно подумать. Ха-ха-ха. И бизоны смеются со мной. Ха-ха-ха. И олени, и зайцы, и лошади. Ха-ха.

– Герберт Черная Лапа, что ты себе позволяешь? – воскликнула миссис Бейл. – Немедленно извинись перед преподобным Турком. Поймите, преподобный, этим сиротам так трудно…

– Я не сирота. Мои родители еще живут.

– Вы все сироты, – сказала миссис Бейл. – Придя по милости нашего правительства в эту школу, вы отринули старые привычки и привязанности. Мы говорили об этом не один раз. А теперь, Герберт, скажи преподобному Турку, как глубоко ты сожалеешь о своей отвратительной выходке. Подобным поведением ты оскорбляешь весь класс.

– Потому что, когда мужчина голодный и женщина дает ему плод, – это не плохо. Напиться мудрости из волшебного плода – это не плохо. Почему твой уродский бог, с сухой пастью и горбатой спиной, презирает такого человека? Этот бог для другого места и времени. Я не сожалею, миссис Бейл. И я не сирота. Я первый сын Поющего Лиса, вождя племени дакота. Моя мать умерла, но ее дух плачет и летает по ветру. Почему я должен печалиться перед этим преподобным, если его бог – верблюд и будет срать там, где живет?

Схватив Герберта Черная Лапа за руку, преподобный мистер Генри Турк выволок его на середину класса. Мальчику было приказано согнуться и спустить штаны. Миссис Бейл вышла за двери, а преподобный Турк принялся хлестать Герберта Черная Лапа деревянным прутом. Розга оставляла на теле кровавые линии, похожие на боевую раскраску. Красные полосы переливались.

– Мой Бог повсюду, – мягко сказал преподобный, добравшись до мяса. – Он не знает народов и границ. Он охватывает землю, как сияющее небо. Соединенные Штаты Америки для Него – новый Иерусалим. Эта нация благословенна Им, как никакая другая. Он дал нам победу в войне и согласие в мире. Да святится дивное имя Его. Скажи «аминь».

– Аминь.

– Мой Бог любит эту землю, ее реки и моря, травы, деревья, холмы и долины. Он – холодный ключ в пустыне, снег на горных высях, росинка на розе. Он сотворил все и несет прощение всем, кто признает Его владычество. Он воскресение и жизнь. Очистись же, дитя мое, от гноя и желчи Люциферовой. Знай, что Иисус шагает по земле подобно великану. Имя Ему – праведность и непорочность. Милостью Его сотворены мы все по образу и подобию Его.

Возвращаясь на лошади домой, преподобный Турк улыбался закату. Он успокоился, и путаница в голове Герберта Черная Лапа представлялась ему даже забавной. Бог – это верблюд. Преподобного изумляла, работа первобытного ума. А также мысль, что ветхозаветный Бог чужд народу, землю которого Он избрал с таким тщанием, чтобы творить современные чудеса Его.

Разумеется, миссис Бейл была права, когда за чаем с пирогами говорила, как трудно этим юношам отказаться от мысли о Христе-захватчике. Какую райскую картину могут они себе представить? Те, кто обречен последним принять спасение.

И все же индейцы несли на себе налет бессмертия. Они говорили о Божественном духе, Ваконде и о чем-то там еще. Возможно, всякое насекомое, личинка или червь обладают подспудным знанием, древней памятью о высочайшем Творении. Для миссис Бейл в том был проблеск надежды, слабая возможность спасения есть даже у пчелы. Преподобному Турку взгляды этой женщины представлялись несколько надуманными. В его раю спрашивали хотя бы минимальные рекомендации.

Покачиваясь на спине лошади в такт ее шагу, Турк умиротворенно вспоминал времена своего детства, когда патриархи Книги, с их бородами и балахонами, казались ему чужими и далекими, как пыльные бури в Сахаре. Аскетичные апостолы имели мало общего с Сент-Луисом, Миссури, где родился и вырос преподобный. Понадобилось время и терпение, дабы понять, что Вифлеем – это колыбель Человека. Куда легче было бы броситься в объятия Иисуса, когда бы Он прошел через Бостон, Филадельфию, Чикаго или даже Нью-Йорк.

Преподобный Турк думал о том, что, пожалуй, слишком строго обошелся с Гербертом Черная Лапа. Но нет, уроки, припечатанные болью, помнятся дольше.

Форт-Додж, Айова, 3 июня 1868 года

Удары и отголоски? К чему размышлять о непостоянстве? Чтобы легче пережить настоящее? Не скучно ли столь долгое безделье? Так мне никогда ничего не добиться. Потрачу время на рассуждения. Есть лишь я один. Удар? Дикое сотрясение? Ну и что? Стыдно. Недостойно величия.

Бингемтон, Нью-Йорк, 10 июня 1868 года

Они шли по улицам Бингемтона, и Джордж Халл то и дело поглядывал на мятое лицо своего отца. Саймон Халл прожил на свете без малого восемь десятков лет. Сквозь покров его головы просвечивала кожа. Волосы как сухая листва. Губы – фиолетовые реки по краям болотистой впадины, что укрылась под защитой крошащихся стен. Только в глазах Саймона еще виднелась жизнь. Неумолимо-синие, они глядели на звездный ковш и жаждали возрождения. Джордж думал: «И я таким буду, если повезет все это вынести. Что за жизнь!..»

– Я переживаю за тебя, Джордж, – сказал Саймон. – Что за шашни с женой родного брата?

– С Лореттой? С чего ты взял? Что она тебе наплела? Переживай лучше за Бена. Сучка допрыгается.

– Лоретта мне ничего не плела. Я старый человек и живу в старом доме, Джордж. Со мной говорит каждая доска. Я слышу то, чего не хочу слышать. Мышь прошмыгнет, а по мне, будто целая армия.

– О чем ты?

– Бен на Лоретту не намолится.

– Ты решил, что мне могло прийти в голову опозорить родного брата?

– Я решил, что Джорджу не повредило бы держать своих цыплят в курятнике. Я решил, что твою шпагу хорошо бы засунуть в подходящие ножны. Я решил, что твоя жена – Анжелика, ты должен принять это и вести себя с неким подобием достоинства.

– Мне тридцать восемь лет. Я не идиот.

– Я не спрашивал, есть у тебя ум или нет. Я могу понять, как притягивает пылкая женщина, особенно если она валяется голяком всего в нескольких дюймах от тебя. Мы живем в одном доме.

– Да ты что?! Родной отец, у которого нет сил вытянуть дым из дохлой сигары, только что признался, что страх как рвется потрепать за шерсть любимого пуделька Лоретты? Или это ветер нашептал? Я, должно быть, сошел с ума. Ну да, так и есть.

– Не смей разговаривать со мной в таком тоне, Джордж Халл! Я лишь хочу сказать, что не порицаю тебя за греховные желания. Однако предупреждаю: держи своего жеребца в стойле. Оставь трагедии Шекспиру и грекам. Мы будем радоваться спокойной жизни, отличному делу и видам на будущее. Перед тем как умереть, я хотел бы знать, что мой дом благословлен шумным выводком здоровых внуков, – другой награды мы с твоей матерью и не желали. К чему я стремлюсь, Джордж, так это к миру в доме, здоровью и немного к процветанию.

Твои слова да Богу в уши. Думаешь, я хочу чего-то большего?

– Думаю, да. Я подозреваю в тебе нетерпеливый и беспокойный дух. Разрушительный дух. Разожми тиски отчаяния, эти алчные щупальца, которые тянутся к каждой капле меда в каждом улье. Пусть станет твоим девизом: «Твердость, смирение, благодарность».

– Спасибо, отец, я постараюсь запомнить.

– У тебя лживый язык, сын. Ты заносчив. Я решил поставить на службу и то и другое. Пришло время расширить наше предприятие, раздвинуть горизонты, найти новые рынки, создать новый продукт. Я работаю над сигарами для новоиспеченных свободных негров – это будет недорогая брева из колорадской медуры, назовем их «Негритосик». На этикетке довольный черный малыш, укутанный в белый заячий мех.

– Заячий мех. Хорошо, должно сработать.

– Перед тобой, Джордж, стоит задача выработать окончательную концепцию. Это потребует солидных усилий и преданности делу, однако и отдача обещает быть огромной.

– Даже и не знаю, что сказать.

– До того как ты наберешься храбрости и приступишь к работе, отряхни со своей доски старые щепки, освежи взгляд. Отправляйся в отпуск, ты его заслужил. Поедешь в гости к своей сестре Саманте.

– В Айову?

– Через неделю. Будешь собирать чемоданы, положи в них не только одежду. Упакуй гнев, разнузданный аппетит, вульгарную страсть и неуместные амбиции, которым позавидовали бы Александр, Аттила и Чингисхан. Упакуй туда демонов, что не дают тебе жить. Оттащи этот узел на запад да там и оставь – пусть выбелятся начисто, как те всеми забытые звериные кости, которые малюют в газетах. Развлекись, наберись впечатлений, поднимись до новых высот, заведи знакомства и раздвинь горизонты – стань другим человеком. В тебе многое заложено, Джордж. Мы с твоей дорогой матушкой всегда полагали, что ты пойдешь дальше, чем добрый и честный Бен. Это твой шанс. Иди и освежи свой дух. Будет время поближе познакомиться с женой.

– Ты хочешь, чтобы я взял с собой Анжелику?

– Способен ли дождь на западе напоить поля на востоке? Конечно бери. Кто знает, какая из дочерей подарит мне внука, которым я буду похваляться перед ангелами?

Форт-Додж, Айова, 12 июня 1868 года

Вопросы происхождения, безусловно, греховны. Мир – это скала. Все прочее – скала. Сладостное протяжение камня. Нашу непрерывность окружает тьма. Тогда скажи, Исток, если я под такой броней – кто мой враг? Если я – это все, можно ли меня преуменьшить? Тебя забавляют эти тирады? Меня тоже. Где мой разум?

Геттисберг, Пенсильвания, 26 июня 1868 года

Барнаби Рак глядел на поле могильных камней. Казалось, они были здесь всегда – естественный и точно выверенный шахматный узор. В идеальной симметрии бесконечных рядов чувствовался успокоительный порядок.

Барнаби Рак писал: «Сад молчания. Одеяла гробов укрывают дробленые кости, поруганную плоть, отрубленные конечности; в черепах отдаются эхом военные марши. Детрит патриотизма и гордости спрятан и укутан травой. Павшие солдаты лежат на спине в вечном боевом строю, памятники вздымаются вверх, ощупывая в тщетном возбуждении бесстрастное небо». Хорошо.

– Покойтесь с миром. При ближайшем рассмотрении вы и сами покой, – сказал Барнаби в пространство, потом занес это в блокнот.

Он переписал еще несколько фамилий с надгробий. «Их имена не принадлежат сейчас никому. Они беспризорны, солдаты иных армий в иных войнах могут брать их себе снова и снова. В этом чудо. Имен хватит на всех, и нет нужды волноваться, что они закончатся. Арсенал имен безмерен, как безмерна утроба матери-земли, способная дать приют батальонам павших. Неисчерпаемый национальный ресурс!»

Это поле боя он прочесывал по заданию «Нью-Йоркского горна». Его редактор, Джон Зипмайстер, велел Барнаби тащить свою жопу в Геттисберг, пока закопанные там тушки не провалились в забвение.

– Военный рассказ никому не нужен, – наставлял его Зипмайстер. – Нужен послевоенный. И никакого затасканного дерьма про то, как под сенью смерти все люди – братья. Поезжайте на кладбище «Ридж» и выбирайте из тамошних бедолаг героев. Северянина, мятежника, хорошо бы хоть одного крепыша нью-йоркской породы, соль земли. Суть в том, чтобы вычислить их родню, а у родни разузнать, кем были эти парни и чем занимались: где работали, с кем пихались, нравились ли им яблоки и кто по ним теперь плачет? Что именно унесла шрапнель или пуля и как оставшиеся в живых справляются со своей потерей? Ставят в церкви свечку или проклинают Бога и Линкольна? Куда, по их мнению, движутся их жизни, куда идет страна? Мечтают они о мести или смирились? Вы знаете, на чем все держится, Рак. Человеческая драма, эмоции, выводы. Вы вечно вопите и ноете, что вам не дают раскрыть свой талант. Вот и карты в руки. Привезите мне что-нибудь полезное, тысячи на три слов, чтобы полопались все мои чирьи.

Собирая имена, Барнаби делал в блокноте пометки и проникался кладбищем. Парящие птицы, заросли полевых цветов, рваный флажок, воткнутый в землю, деревья, чтобы наблюдать, ветерок, чтобы разгонять духов, кукла в брызгах грязи, распластавшаяся животом вниз, чтобы утешить павшего воина.

Барнаби бродил по кладбищу, наугад выбирая имена. После он решит окончательно, кто ему нужен, а кто нет. Не такая это мелочь – воскреснуть на страницах «Горна». Горсть земли, огрызки плоти, щепки пожелтевших зубов – все это полетит в лицо родственникам. Барнаби пришла в голову странная мысль, что для такого дела нужны добровольцы.

Затея показалась ему забавной, и он рассмеялся вслух. Смех прозвучал громче обычного и повторился эхом, отразившись от каменных ангелов, орлов и старых пушек, оставленных сторожить кладбище. Тут ноги Барнаби выдернулись из-под туловища, и он вдруг обнаружил, что, распластанный, как та кукла, обнимает кучу сырой земли.

В надежде увидеть, что же его срубило, Барнаби поднял голову. Вокруг пританцовывал чертяка с по-боксерски выставленными вперед кулаками. На чертяке был черный костюм, белая рубашка, галстук, туфли из дорогой кожи и котелок. Во рту произрастала сигара величиной с огурец и дымила, как труба толстопузого паровоза.

– Вам здесь что, место для досужих смешков? – поинтересовался чертяка. – Неужто эти отважные парни Севера и Юга не заслуживают хотя бы уважения! Вам трудно это представить, сэр, однако и вы могли бы покоиться в сей скорбной постели, лишенные навеки всякой осмысленности, включая боль от радости.

– Я не насмехался над павшими, – проговорил Барнаби. – Смех вызван иронией. Если я над чем и потешался, так это над капризами судьбы.

– А-а, – проговорил чертяка, опуская руки. – Теперь понимаю и должен принести глубокие извинения.

Барнаби встал, отряхнул грязь и наклонился за блокнотом с карандашом. Чертяка подошел поближе, нацелившись головой Барнаби в пах и протягивая руку.

– Чарльз Шервуд Стрэттон,[2] – произнес чертяка, приподнимая котелок. – Рад познакомиться.

– Генерал? – воскликнул Барнаби. – Это вы!

– Собственной персоной. Однако у вас передо мною преимущество.

– Рак. Барнаби Рак. Мы с вами однажды встречались.

– Тогда я должен вас знать, раз мы старые друзья. Давайте руку. Ну же. Я не кусаюсь.

– Генерал Мальчик-с-Пальчик. Да, я был неподалеку, когда мистер Барнум[3] представлял вас миссис Линкольн. Я даже помню, что тогда говорил мистер Барнум: «У кого две руки, четыре ноги и железный контракт?»

– Ах да, бедная сердитая Мэри Тодд. Решила, что я жук какой-то. Все ждал, когда она прихлопнет меня, точно муху. Импульсивная женщина. Очень беспокойная, насколько я помню. Не оправдала моих ожиданий, ну да кто их оправдывает? Разумеется, первая леди не могла не оскорбиться, услыхав, как ее ныне покойного и оплакиваемого мужа спрашивают: «Как ваша малышка?» Я честно хотел пошутить, не имея на уме ничего дурного. А вы? Значит, вы дипломат?

– Репортер. «Нью-Йоркский горн».

– Джентльмен от прессы. Впечатляет. Я тоже когда-то кропал. До сих пор думаю, что моя короткая жизнь достойна длинного романа.

– А могу я спросить, что привело Мальчика-с-Пальчика в Геттисберг?

– Нужно отдать дань. Как Генерал своим армиям. Несмотря на то, что эта битва, к счастью, не имеет ко мне отношения. Резня, резня. Отчего-то будущее должно строиться на крови. А вас?

– Мое дело выбрать из тысяч неизвестных два-три имени и рассказать их историю.

– Превосходно. Где же вас научили брать интервью у мертвецов, мистер Рак?

– Пока нигде. Я буду брать интервью у их родных и друзей.

– Понятно, ага, очень интересно. Возьмете как-нибудь интервью у меня. Во мне целый склад увлекательнейших историй, очаруют любого читателя.

– Я предложу редактору.

– Моя визитная карточка, мистер Рак.

Генеральская карточка была величиной с почтовую марку.

– А вот моя.

– Теперь, если позволите, я устрою для мальчиков небольшое представление. Все, что мне нужно, и все, что я могу.

На глазах у Барнаби маленький человечек принялся плясать и кувыркаться, распевая высоким фальцетом «Дикси».[4] Чуть позже, промчавшись вдоль могильных рядов Генерал-с-Пальчик скрылся из виду у подножия холма.

Барнаби сунул миниатюрную визитку в карман рубашки и записал несколько строк об этом знакомстве. Еще один подарок, еще одна награда, еще одна игрушка для Зипмайстера. Потом Барнаби услышал гром и увидел, как темнеет небо. Облака располосовала молния.

Проследив за вспышкой, Барнаби прочел на одном из камней посвящение:

РЯДОВОЙ ХАМИШ ФЛОНК, ПЕРВЫЙ НЬЮ-ЙОРКСКИЙ ПЕХОТНЫЙ, 1841 – 1864.

НЕУГАСИМАЯ ЗВЕЗДА НА СТЯГЕ НАЦИОНАЛЬНОЙ ГОРДОСТИ. В СУДНЫЙ ДЕНЬ ОН ВОСПРЯНЕТ И ОБЪЯВИТ, ЛИКУЯ: «Я ИСПОЛНИЛ ДОЛГ ПЕРЕД СТРАНОЙ!»

Серебряный огонь плеснулся туда, куда убежал Генерал-с-Пальчик. Барнаби не сомневался, что такой мелкий штырь – малоподходящая мишень для сверкающей стрелы. И раз уж шансы на увечье столь ничтожны, он не стал выяснять судьбу Пальчика. Если карлик Барнума и получил в лоб, от него осталась корка размером с бабочку, и эта новость всяко достойна печатного пресса. Однако подобная удача была бы слишком невероятной для любого репортера, и, зная это, Барнаби побежал к укрытию.

Он стоял под дубом, глядя, как мелкий дождик переходит в ливень. «Трава и листья источают умопомрачительный аромат зелени. Поле меняет свой лик, природа втайне маскирует тот ужас, что распугивал птиц стонами, криками и безответными молитвами. Лишь миг звучали те жалобы. Сей миг спешит укрыться в омытой грозой памяти, сияют надгробия, точно град и проливной дождь подняли из могил хранимые в них легенды». Мило.

На глазах у Барнаби над горизонтом вырос Генерал-с-Пальчик и закрутился, точно хрупкое колесо, уворачиваясь от огня, по-прежнему распевая гимны своим костлявым слушателям.

Форт-Додж, Айова, 1 июля 1868 года

Не может быть. Страшный грохот и треск. Рвут и тащат. Переворачивают и бросают. Разделен. Расколот. Опять ты за свои штучки, Исток? Передвигаешь мебель? Имей в виду, я не согласен. Ни на минуту. Я требую воссоединения и мою долю гравитации. Мое заслуженное право на недвижимость. Это тебе не песчинка. Это я. Перемещен. Перепутан. Передвинут. Скомпрометирован. Разгневан. Тебе – каприз. Мне – унижение. И не последнее.

Объединенная Тихоокеанская, 5 июля 1868 года

После каждого тычка в свою терпеливую жену Джордж Халл стукался задницей о потолок пулмановского вагона. Поезд шел с востока на запад, а тело Джорджа скакало вверх-вниз, отказывая ему в облегчении.

Джордж прокачивал Анжеликин колодец на протяжении, наверное, пятидесяти миль и двух туннелей. Она стонала, как унылый паровозный гудок, однако с куда меньшей убедительностью. Имея опыт в делах такого рода, Джордж знал, что Анжелика принимает его марафонски старания не столько с радостью, сколько по обязанности Что неудивительно, ибо их брак никогда не был гимном страсти. В первые дни Джордж злился, потом перестал Она делала все, что могла. Он отрабатывал свое, как надежный механизм. Для создания потомства землетрясений не требуется.

Наконец, приноровившись к клацанью колес, Джордж поймал ритм, преодолел равнодушие и излился в Анжеликино лоно. Она улыбнулась и обвила его ногами, что было расценено как доля признательности. Джорджу нравилось думать, что это будет первый младенец, зачатый в пулмановском вагоне.

Дотянувшись до полотенца, он поцеловал Анжелику в губы, пожелал ей приятных снов и сполз с укрытой тяжелой занавесью верхней полки на свое уютное нижнее место. Растянувшись на койке и разнежившись после оргазма, Джордж предоставил клацанью колес умиротворять свой беспокойный дух. Он не спал один со дня свадьбы, и теперь ему это нравилось.

Радовался Джордж и подвижному чуду, что произвела на свет компания Пулмана, роскошному примеру того, как нужно ставить технологию на службу удобству. Безусловно, хороший предвестник национального будущего. Гражданская война погрузила страну в оцепенение, ей оставалось лишь зализывать окровавленные внутренности, сердца же наливались свинцом вины. Но времена менялись. Подобно корке на ранах, нарастала могучая волна новой энергии.

Некий политик подвел прелестную черту: «Новые железные дороги, фабрики и литейные цеха… сцеплены с грандиозным маршем гуманизма». Как и предсказывали ученые мужи, Великое Американское Барбекю уже в пути. Угрюмый дух да очистится на решетке гриля.

Сей грандиозный марш раздавленных и убитых, выпотрошенных и сожженных был горек, однако неотвратим. Прогресс, этот жадный до крови благодетель, питалсячеловеческими жертвами. Грустно, когда будущее удовлетворяется прошлым. Пусть же лопаются чувствительные перепонки от великого марша, ибо такова суть вещей. Искусство, по мнению Джорджа, состояло в том, чтобы держать шаг.

Иные, подобно Анжелике, шарахались от новых импульсов, их носы все еще забивал запах смерти. Прочие же рвались вперед, к новым горизонтам, раздвигавшимся, как ноги Лоретты. Заводы и литейные цеха источали сталь, как пауки источают паутину. Железная сетка скоро покроет весь Американский континент. Джордж Халл отдыхал, сверху покачивалась его субтильная жена, а в это время пропотевшие кули тащили через Сьерры железнодорожное полотно. Им навстречу спешили ирландские разнорабочие. Рельсы и телеграфные провода раскалывали черепа дикарям, красные мозги расплескивались по земле, удобряя почву. Приземистые города преображали пустыню. Даже безутешные возлюбленные, должно быть, мечтали влиться в этот необузданный танец.

Джордж почувствовал между ног тепло. Он хотел разбудить Анжелику и опять, словно колотушкой, постучать задницей в металлическую крышу пулмановского вагона. В том не было особого смысла. Миссис Халл уступчива, но это будет все равно что окунуться в ванну с мокрыми гвоздями. Вместо того чтобы лезть на верхний насест, Джордж натянул шерстяной халат, шлепанцы и покинул свою капсулу ради прогулки по узкому вагонному коридору.

Он шел и думал об Эндрю Карнеги,[5] который ковал свою империю и проповедовал евангелие богатства. И о вонючем саване Джорджа Халла, сотканном из табачных листьев.

– Как самочувствие, сэр?

– Хорошо. Как нельзя лучше.

– Может, вам что-то нужно? Холодные напитки?

Джордж вгляделся в круглое черное лицо ночного дежурного. Парню было чуть больше двадцати лет – коренастый страж в белом плаще и пулмановской фуражке.

– Ничего не нужно, спасибо.

– Меня зовут Элвуд, хотя все проводники у Пулмана отзываются на имя Джордж. В честь Джорджа Пулмана. Зовите меня как хотите. Если вам что-то понадобится, скажите, пожалуйста.

– Поскольку я тоже Джордж, то лучше – Элвуд. Неужто за всеми этими занавесями спят люди? – просто так спросил Джордж.

– Все заполнено. Новые вагоны очень популярны.

– Похоже на передвижной мавзолей.

– Я бы так не сказал. Но понимаю, о чем вы: слишком плотно набиты. А то, что тут все живые, слышно по храпу, например. Обычно наши пассажиры спят как младенцы. Полагаю, из-за того, что качает.

– Ну, во мне ни унции сна, – сказал Джордж.

– Хотите газету или журнал? Чтобы занять голову?

– Голова у меня и так занята больше некуда. Не в том дело, Элвуд. Скажите лучше, как вы думаете, Его Случайность[6] уберется из Белого дома? Получите вы свои обещанные сорок акров и мула?

– Я никогда не говорю с пассажирами о политике. Мои родные состояли на службе у губернатора Виргинии. Домашние негры, не на плантации. Мне нравится железная дорога, и я не променяю ее на акры и мулов.

– Вы курите сигары?

Джордж вспомнил мечты отца. Если четыре миллиона цветных пристрастятся к куреву, выйдет неплохая сумма. Старик ставил как раз на это.

– Никогда не пробовал.

– А хотите? Видите ли, я как раз занимаюсь сигарами. Нам было бы интересно найти последователей среди цветных. Мы выпускаем новый сорт, «Негритосик», смесь самых лучших листьев, сделаны так, что удовольствие не кончается, а аромат как у духов.

– Можете не объяснять. Никогда не брал в рот сигары.

– Ага, это потому, что вы никогда не курили наших. Давайте я принесу из купе пару штук, и мы доставим себе удовольствие.

– Не могу, сэр. Мне запрещены любые личные отношения, только вежливые разговоры.

– Мы и будем вежливо разговаривать, Элвуд.

– И потом, я ведь на дежурстве.

– И дежурство никуда не денется. Самые лучшие умы в самых важных кабинетах работают лучше, когда курят. Вы должны это знать.

– Если пойдет с проверкой кондуктор…

– Да он крепко спит. Это будет наша тайна, Элвуд. И мне бы очень пригодилось ваше мнение об этом нашем новом и благородном творении.

– Могу я спросить, сэр, сколько стоит этот ваш «Негритосик»?

– Сейчас, пока идет апробация, бесплатно. Ничего не стоит и ни к чему не обязывает. Не хотите ли поучаствовать?

– Нам придется стать в тамбуре.

Порывшись на ощупь в купе, Джордж нашел в кармане пиджака кожаную коробку с «Негритосиками». Слышно было, как на своей подвесной постели билась, точно рыба, беспокойная Анжелика. Она впервые путешествовала на запад, вообще впервые путешествовала так далеко. Возбудишься от такой невинности! Могла ли эта женщина даже представить, что будет мчаться сквозь темные мили, словно принцесса, в пулмановском вагоне? Когда бы Хамиш Флонк вернулся с войны в целости и сохранности, подобный вояж так и остался бы в королевстве волшебных сказок. Если поездка и не принесет ничего нового, она хотя бы научит Анжелику ценить то, что ей досталось. Не стоит слишком скоро и слишком строго судить судьбу.

Поезд мчался сквозь бесконечный лес, лунный свет ронял брызги на сосновую армию.

– Ну? Что скажете, Элвуд? – Закрываясь от ночного ветра, Джордж запахнул халат. – Ваше мнение представляет интерес.

– Очень приятно, я думаю. – Изо рта его змеился дым. – Сладость и чуток горечи.

– Именно. Чуток горечи. Вашим людям нравится пикантность. Так и предполагалось.

– Мне нужно в вагон. Время обхода.

– Но вы же только два раза затянулись. Давайте еще Элвуд. Вдыхайте глубже. Вот так. «Привкус и вкус. Детская нежность». Таков наш новый слоган, на который я весьма рассчитываю.

– Кажется, я чувствую привкус и вкус.

– Элвуд, откуда мне знать, что вы меня не обманываете? Вдруг вы специально говорите то, что я хочу услышать?

– Ниоткуда вы не узнаете.

– Докуривайте до конца. До окурка.

– Я лучше оставлю на потом.

– Не надо. Не волнуйтесь. Своими заботами вы заслужили целую коробку. Проверка должна быть честной. Вкус меняется, когда сигара догорает до корня.

Элвуд опять набрал полный рот дыма, вокруг его головы уже клубилось серое облако.

– Так и есть. Все правильно.

– Я рассчитываю, что вы расскажете о «Негритосиках» друзьям, – сказал Джордж. – Из уст в уста – лучшая реклама.

– Обязательно, сэр, – ответил Элвуд. – Не сомневайтесь. Но вы не обидитесь, если я вам кое-что скажу?

– Говорите что хотите. Я не обижусь. Апробация для того и нужна.

– Название. «Негритосик».

– Чем вам не нравится название?

– А еще детская нежность. Я-то знаю, вы вовсе не хотите сказать, будто эти сигары специально для детей. Но кто-то другой, менее образованный, вдруг да и возмутится.

– В детской нежности весь смысл, она перекликается с названием! – воскликнул Джордж. – Как вы не понимаете? Ассоциация между нежностью и детством? Детей любят все. Вот вы любите детей?

– Каких-то да, каких-то нет, – проговорил Элвуд. – Но посудите сами, столько негров не любят слово «ниггер», а тут звучит похоже. На месте ваших людей я придумал бы другое название, не такое обидное. Скажем, «Дядя Том». На это никто не рассердится.

– «Дядя Том»? Это же пустое место. Не вызывает никаких чувств. Ни капли. В «Негритосике» есть изюминка. Невозможно забыть. Прилипает. Даже если пяти-шести ниггерам что-то померещится и они начнут бухтеть, я не стану из-за этой ерунды менять такое сильное имя. Я не спрашиваю, что вы думаете о названии, Элвуд. Только о самих сигарах.

– Вы абсолютно правы, сэр. Если я позволил себе лишнего, прошу меня извинить. Черные с радостью понесут ваших «Негритосиков» в свои дома – мужчины, женщины и даже дети. «Привкус и вкус. Детская нежность». Да, сэр.

– Никто не собирался предлагать этот товар женщинам и детям. Или стоило? Честно говоря, мы мало знакомы с предпочтениями ваших людей.

– О, я думаю, на женщин и малолеток можно ставить.

– Это хорошая новость, – сказал Джордж.

– Теперь мне нужно заняться своими делами.

– Одну затяжку на дорожку.

– Хорошо, на дорожку.

Втянув в себя по последней порции дыма, Джордж с проводником бросили на рельсы остатки «Негритосиков».

– Что-то я немного устал, – сказал Джордж. – Пора, пожалуй, вздремнуть.

– Да, спокойной ночи, сэр.

– Вы остаетесь?

– На одну минутку. Побуду на свежем воздухе, почувствую привкус и вкус.

– Привкус и вкус!

Джордж рассмеялся, покачал головой и ушел к себе в купе. Там он стащил халат, улегся на койку, закрыл глаза и поплыл вдаль вместе со стальной колыбелью поезда.

Над Джорджем лежала Анжелика, прижав ноги к животу и касаясь пальцами пулмановской крыши. Она старательно представляла себя озером, что питается потоками свежей воды. Дождевой воды, талого снега и капели сосулек. Ничего не получилось, она знала об этом. Анжеликино тело отбивало семенные удары Джорджа Халла. Этой ночью в пулмановском купе не начнет свою жизнь ребенок. Хамишу придется еще подождать своего суррогатного бессмертия.

В тамбуре проводник Элвуд выблевывал на рельсы содержимое желудка и обдумывал цену свободы.

Форт-Додж, Айова, 6 июля 1868 года

Последний спазм? Обратно в воронку? Вновь низведен до ничтожных атомов, коими истыкана вечность? Что лучше – распасться в диффузии или растаять в иллюзии? Стать Принцем Хаоса или сгустком неповоротливого континуума? Это рождение завершения или завершение рождения? Я требую объяснений. Не желаю принимать на веру. Начало это или конец, мне нужно время на подготовку.

Акли, Айова, 8 июля 1868 года

Обложившись самыми проверенными книгами, брошюрами и плакатами, преподобный мистер Генри Турк готовился к проповеди, которую ему предстояло прочесть десять дней спустя. Он оторвался от размышлений, закрыл глаза и представил себя на сцене гигантского шатра, где на ежегодное собрание прибудут тысячи заблудших агнцев.

В этот раз он сам придумал обстановку. В очищающем театре не будет ни украшений, ни развлечений. Лишь восстанут на пустой сцене суровый, как Божий суд, черный амвон да большой дубовый крест с брызгами красной краски там, где Господь пролил свою кровь. По обеим сторонам сцены, позади ораторской трибуны, будет распевать гимны и восхваления детский хор из школы для индейцев.

Преподобный воображал, как обратится к жаждущей толпе. Его слова, точно воробьи в гнезда, полетят в страждущие уши. Беда в том, что эти воробьиные слова не желали с той же легкостью лететь с пера на бумагу. Преподобный этому не удивлялся, ибо проповедь должна была вызвать в зрителях по меньшей мере изумление. Банальности неуместны. Всякая произнесенная фраза должна вспыхнуть молодым пламенем. Ничто иное не в состоянии выжечь укоренившуюся в умах чуму самодовольства.

Турк встал из-за стола и потянулся. Его собственная апатия, не коренится ли она в неуверенности? Не откусил ли он больше, чем способен прожевать? Кто он – пророк или всего лишь резонатор? Трудная, однако почетная задача: преодолев преграды, войти в покой мерцающих откровений.

Как честный человек, преподобный Турк допускал слабую возможность провала. Это была дань скромности. Он был уверен, что с помощью Спасителя и собственными стараниями все же отыщет путь. И независимо от этой убежденности необходимо было продолжить работу.

Требовалось срочно чем-то взбодриться. Турк выдвинул нижний ящик шкафа, где он держал письма, дневники, разные мелочи и бутылку виски из кислого сусла. Алкоголь считался злом, если только не нужно было унять боль. Однако муки ускользающего языка казались худшими из возможных. Преподобный Турк откупорил бутылку, помолился, чтобы виски обратились в чернила, и попробовал на вкус плод своей алхимии.

После этого он обратился к книге, оставленной падшей голубкой, которая называла себя Патрисией Бездонной и некогда торговала благосклонностью в салуне «Голубые глазки». Ей был сон, побудивший верную шлюху отвергнуть привычный образ жизни и отправиться на восток чтобы примкнуть там к безбрачным трясунам.[7] Преподобный мистер Турк с неохотой благословил ее в дорогу.

Ее подарок включал в себя виски и подозрительный учебник трясунских правил. В нем подробно описывались мерзкие танцы, с помощью которых трясуны достигали духовного экстаза. Сие безобразие сопровождалось вульгарными иллюстрациями.

Преподобный любопытства ради полистал учебник и позволил себе повторить кое-какие фигуры и шаги – все эти притопы, прихлопы и привороты, что скорее ублажат Пана, чем помогут достичь истинного блаженства. Во время эксперимента преподобный Турк обнаружил в себе некую приподнятость, возбуждавшую приятный ритм, особенно когда капли виски смазали скованные артритом колени. Нельзя не признать: описанные в книге подскоки будили к жизни остатки некой субстанции, что могла сойти за благодать.

В комнате вдруг стало жарко. Преподобный Турк стянул с себя рубашку и брюки. Хлопая руками и топая ногами, он приступил к повторениям самых сложных, по его мнению, трясунских прыжков, за которые секта сулила простые дары.

Следуя инструкции, Турк сперва стал медленно описывать круги, потом завертелся вокруг своей оси, чувствуя, что вот-вот хлопнется оземь. Он крутился и вертелся, вертелся и крутился, и по лицу его струился пот. Срамной орган крепчал и бился.

Преподобный мистер Генри Турк хлопнул ладонью о выпуклость на исподнем комбинезоне, ухватился за собственную рукоятку и, так держась, потащил самого себя круг за кругом. Уста его извергали совиное уханье. Можно было не сомневаться: навстречу преподобному радостно спешил творческий импульс. Увидав в дверях Саманту Бейл, Турк с трудом поборол момент вращения, рухнул, словно остановившийся волчок, на пол и свернулся калачиком.

– Я принесла вам хлеб и печенье.

Глядя в потолок, Саманта протянула преподобному полотняный мешочек с вышитыми на нем лебедями. Лицо у нее было цвета зари.

– Как хорошо, что вы пришли, миссис Бейл, – отозвался преподобный Турк, дотягиваясь до штанов, а затем и до рубашки. – Что вы должны думать о моем поведении? Нет, я не сошел с ума. Вон там учебник ритуалов радикального культа, приверженцы которого именуются трясунами, причисляют себя к христианам и умудряются привлекать в свой бастион новобранцев. Они обещают эпифанию через постыдные танцы под аккомпанемент слаженных хлопков. Понимаете ли, я счел своим долгом испытать сию ересь лично.

– Я, пожалуй, пойду.

– Нет. Погодите. Не хотите ли чего-нибудь освежающего?

– Я собиралась кое о чем поговорить, если только не отрываю вас от работы.

– В чем же дело? Работа подождет. Трясуны пускай себе трясутся, хе-хе, авось не дотрясутся до смерти. У них, понимаете ли, целибат, и они целиком зависят от новообращенных. Но довольно о трясунах. Говорите, пожалуйста, с чем вы пришли.

– Это все мой брат Джордж, – сказала Саманта. – Он вскоре приедет вместе с женой.

– Так это же замечательно, миссис Бейл.

– Надеюсь, что так, преподобный Турк. Я получила от отца письмо, и оно меня очень расстроило.

– Чем же, если не секрет?

– Джордж – беспокойная душа. Хороший человек, но слишком легко увлекается и лезет в ссоры. На следующей неделе я надеюсь привести его к вам на проповедь, – может, выберете минутку для разговора? Более всего ему необходимы наставления и руководство – я уверена, ваша речь его тронет.

– Ну разумеется, я поговорю с вашим братом, миссис Бейл. И помолюсь за его благополучное прибытие.

– Спасибо большое. Да, хорошо будет увидеться с Джорджем. Последний раз он был в Акли шесть лет назад, когда скончался мой доктор Бейл.

– Упокой Господи его душу. Скажите, наш хор молодых серафимов готов к выступлению? Мальчик по имени Герберт Черная Лапа хоть немного выучился повиноваться?

– Хор потрясающий, – ответила Саманта. – Они начали с такой малости и так далеко продвинулись! Герберт, увы, исключение. Отказывается петь вместе с другими детьми. Прямо не знаю, чего от него ждать.

– Позвольте попросить вас об одолжении. Приведите мальчика ко мне на проповедь. Пусть послушает, как я буду говорить. Именно он.

– А если он что-нибудь выкинет?

– Выгоню вон. Но дайте ему шанс, пусть поет.

– До чего же вы милосердны, преподобный.

Преподобный мистер Генри Турк похлопал Саманту Бейл по руке.

– А теперь мне пора за работу, – сказал он. – Спасибо еще раз за толковое предложение. Я с радостью встречусь с вашим братом Джорджем. Позвольте проводить вас до ворот, миссис Бейл. И простите великодушно за то смущение, которое я вам причинил.

– Это я должна извиниться. Когда я постучала, а вы не ответили, то сперва подумала, что вы нездоровы. Но булочки такие теплые и свежие, прямо из печи, мне так хотелось, чтобы вы попробовали, а тут еще дверь не заперта…

Вернувшись в кабинет, преподобный Турк заметил, что на столе красуется бутылка из-под виски. Видела или нет? Этикетки не было. В бутылке могла храниться мазь для растираний. Или даже одеколон. И потом, женщина она сдержанная, незлопамятная, а сегодня так озабочена своим братом, что вряд ли задумается, с чего это вдруг ее духовный наставник надумал крутиться, как дервиш, с кукурузным початком в кальсонах. Невинные примут все. В этом их невинность.

Кардифф, Нью-Йорк, 10 июля 1868 года

Уильям С. Ньюэлл, или Чурба для всех, кто его знал, обозревал свой убогий надел. Пруд вонял серой, почва не желала принимать семена, скряги-деревья производили настолько кислые плоды, что даже летучие твари не решались доверять свои личинки всем этим яблокам, персикам и гнусным вишням; сарай заваливался набок, дом напоминал пещеру, коровы были мрачны, козы сердиты, куры плешивы, кот обрюзг, у пса повыпадали зубы, жена-неряха, сын-балбес – ферма лежала перед ним ошибкой Создателя.

Бесплодный участок окружали зеленеющие поля, мягкие холмы, голубые озера, в которых плавали толстые утки и плескалась форель, а еще леса, полные оленей, зайцев и фазанов. Вокруг трудились благочестивые фермеры, их акры процветали, покрываясь зрелой пшеницей, превосходной кукурузой и пряной люцерной, сады ломились от изобилия, а огороды пучились несметным числом дынь и кабачков. Господь наградил этих фермеров богобоязненными женами, выпускавшими из радушных утроб детей, а также довольной жизнью скотиной и прочными домами, потому у сих мужей были все основания благодарить Небеса за их щедрость.

Даже погода, нависая над фермой Чурбы Ньюэлла, вредила всему живому: летом удушала, зимой вымораживала, осенью напускала сырость, а весной не давала подняться побегам. Как Чурбину ферму занесло в прекрасную Онондагу, оставалось для всех загадкой.

Местный священник однажды объяснил, что, если бы Творец, перед тем как предаться отдыху, потрудился бы еще часок – пусть вышло бы не ровно шесть дней, а шесть и утро седьмого, – жизнь Чурбы была бы куда легче. А раз уж так получилось, Чурба Ньюэлл делал все, что мог.

Его ферма, и без того бедная, беднела еще больше стараниями неуемных болтунов. Предыдущий владелец как-то вырыл из земли цепочку костей, очень похожую на человеческий позвоночник, а следом бритву; после чего ему хватило ума раззвонить о своей жуткой находке всему Кардиффу. Этот человек слыхал, что новый музей штата дает неплохие деньги за любые редкости – от индейских бус до иезуитских ребер, – что выкапывают из земли по всей долине.

Об одном позабыл фермер – о добром гражданине Кардиффа, пропавшем год назад и оставившем после себя только окровавленную шляпу. Стоило музейному работнику объявить, что кости недостаточно стары, а ржавая бритва сделана по недавней моде, как поползли слухи, будто бы того пропавшего бедолагу убили на земле, которая потом стала собственностью Чурбы.

Ферма и раньше считалась проклятой, теперь же стали говорить, что на ней завелись мстительные демоны. Подозрения усилились после того, как искатель костей повесил свою собаку и повесился сам, узнав, что сгнили остатки его урожая.

Чурба присел на камень и закурил последнюю сигару из тех, что прислал ему на Рождество дядя Саймон Халл. Подчиняясь понуканиям жены Берты, Ньюэлл много раз садился писать дяде письмо с просьбой дать ему работу в Бингемтоне, на сигарной фабрике «Саймон Халл и сыновья». Чурба и без того писал с трудом, а уж просьбы о помощи тем более. И сколь бы ужасна ни была ферма, здесь был его дом.

Он чувствовал себя гладиатором, который борется с населившими эту землю невидимыми чудищами. Состязание бодрило. Несчастья служили Чурбе защитой, покой оседлости пугал его сильнее, чем те злобные силы, что превращали в кашу салат-латук и вдруг ни с того ни с сего заставляли жалиться пчел. Возделывание почвы, перемешанной с жуткими останками убитого, приносило кое-какие плоды. Борьба обретала святость, пусть никто, кроме самого Чурбы, не замечал ее эпической силы. Придет день, и менестрели сложат о Чурбе Ньюэлле песню, но это будет лишь в том случае, если он не покинет свою землю.

Форт-Додж, Айова, 12 июля 1868 года

Ниследа, ни намека на что-то знакомое. Я в кризисе. Я не я. Неизвестен. Слишком верен. За кого ты меня держишь, Исток? Зачем унижать и оскорблять свое лучшее творение? Мы должны помогать друг другу. Отдай мне мою гору!

Форт-Додж, Айова, 15 июля 1868 года

Бог представлялся Анжелике Брюстер Флонк-Халл скоплением звезд в безлунном, затянутом тучами небе. Грозный, но благотворный полог сигналил изменчивым, но вечным светом. Он манил. Он был прекрасен. Далек. Поглощен величием и безразличен ко всему остальному.

В жизни Анжелики бывали плохие времена, хорошие времена, медленные времена; дни и ночи цеплялись друг за друга, словно бусинки на нитке, что некогда принадлежала другому владельцу и однажды будет передана следующему.

Молясь, Анжелика разговаривала сама с собой. Ее удивляло, как можно обращаться к Иисусу, будто Он стоит у тебя за плечом или парит неподалеку, словно стрекоза. Просить чудес и подарков, ключей от рая – все это представлялось обманом и безвкусицей. Но Анжелика уважала чужую веру.

– Преподобный Турк – превосходный оратор, – сказала Саманта Бейл. – Слушайте. Вы еще будете меня благодарить.

– Много же он собрал народу. – Джордж Халл оглядывал толпу фермеров и торговцев, молодых и старых, здоровых и увечных, что явились набраться невидимой энергии.

В отличие от своей юной жены, Джордж твердо верил в Бога, под неусыпным оком которого все без исключения Его дети медленно поворачиваются на шампуре и поют Ему хвалу, истекая шипящим жиром. Евреи утверждали, что Бог полон ярости и гнева, Бог ревнив, осуждает тщеславие, однако претендует на регулярные напоминания о Своей чудесной власти. Их Бог требовал благодарности за печать милосердия, коей Он одаривал людей, хотя то была всего лишь отсрочка беды. Джордж подозревал, что евреи всё понимают правильно, хотя даже они лелеяли слабую надежду на спасение. Рай в обмен на свиные отбивные.

Джордж с легкостью представлял, сколь блаженны уподобившиеся Карнеги и Вандербильту,[8] со всеми их прокатными станами и железными дорогами, особняками и миллионами, хорошим здоровьем и хорошими новостями. Но хлебоделы с мертвыми глазами, усталые женщины и вся эта орава трясущихся в лихорадке детей – с какой стати они?

– Вам удобно? – спросила Саманта. – С этими скамейками надо поосторожнее.

– Очень удобно, – ответила Анжелика. – А тебе, Джордж?

– О да. Удобно.

– Правда, чудесный хор?

– Прекрасный, – согласилась Анжелика. – Что за голоса! И вы говорите, эти дикари совсем недавно пришли к Господу?

– Божественная метаморфоза.

Саманта зарделась. Даже Герберта Черная Лапа сегодня можно было принять за фигуру, сошедшую с витража собора Аклийской академии.

– Хорошо бы твой преподобный начал побыстрее, пока у меня задница не треснула, – сказал Джордж. – Курить здесь можно?

– Пожалуйста, не нужно, – попросила Саманта.

– Он знает, – сказала Анжелика. – Джордж говорит просто так.

– «Джордж говорит просто так», – передразнил ее муж. – Джордж говорит просто.

Хор умолк, когда под вздох аудитории явился преподобный мистер Генри Турк. Он был одет в черный костюм, черные туфли, белую рубашку и белый галстук. Головной убор состоял из расходящихся в стороны красных и синих перьев, собранных вместе белой березовой веткой.

– Дорогие друзья, братья и сестры, да благословит вас Господь и да удержит подле себя. Мы пришли сюда, в этот крошечный уголок Вселенной, объединенные любовью и обоюдной верой в Иисуса Христа – целителя нашего, защитника и пастыря на пути к вечной жизни. Все вы знаете, что Господь передавал человечеству свою мудрость через вестников и пророков, избранных Им, дабы несли они благочестивое слово Его. Посланники сии вздымаются подобно телеграфным столбам и простирают руки, дабы ухватить дивные провода Его. По этим проводам течет ток откровения и просвещенности… Ныне говорю вам, что я, Генри Турк, услышал просьбу, нет, приказ стать таким столбом и готов исполнить его со смирением и гордостью. Для всех и для каждого есть у меня телеграмма от Иисуса, и несет она благую весть… Ах да, телеграмма имеет цену. Но не ищите плату в карманах, ищите ее в сердце своем. Цена – ваше полное внимание и готовность впустить в свою душу электрический глас Господень… Телеграмма, кою вы сейчас получите, является поздравительной. С днем рождения, друзья! Если вы пришли сюда согбенными и сломленными, то уйдете рожденными вновь, ибо посмотрите новыми глазами на себя и на обновленную нацию… Преподобный Генри Турк не обращается к толпе. Он говорит с одним человеком – с тобой. Забудьте, что головы ваши качаются, точно буйки в море сияющих лиц.

Преподобный покинул подиум и направился к хору мальчиков. Вытянув руки и ухватив за плечи Герберта Черная Лапа, Турк притянул парнишку к себе. Герберт оставался в той же позе и держал осанку, хотя Саманта видела, что он дрожит, точно камертон настройщика.

Четыре дня этого злокозненного ребенка держали взаперти, нещадно пороли, кормили овсянкой и заставляли сидеть, как статуя, пока он наконец не согласился петь вместе со всеми. Саманта догадывалась, что это его решение было всего лишь уступкой.

В действительности же Герберт Черная Лапа разрывался между гневом и признанием. В голове у него плясали и ухали Ваконда с Великим Духом, за которыми, свисая со своего креста, наблюдал Христос. Магические глаза Иисуса словно высасывали силы из тех богов, что правили побежденными.

Ваконда гневалась, а Герберт Черная Лапа придумывал, как ему сбежать из небесного храма. Горы и деревья, реки и озера, птицы, лисы, олени, волки, медведи, бизоны и даже сам ветер бились насмерть, чтобы его удержать. В страсти Саманты Бейл Герберт чувствовал боль и притягательность Христовых ран.

Преподобный Турк привел умолкшего певца к кафедре, взял Герберта Черная Лапа за подбородок и повернул к зрителям его чуждое лицо.

– Я говорю каждому, я говорю всем! – вопил преподобный. – Я несу Твою телеграмму, Господи, и, если сквозь красную тьму, что нависла над этим убогим чадом, проникнет святое слово Твое, ни единая христианская душа не посмеет отвергнуть призыв Твой.

Сорвав с себя головной убор, преподобный Турк натянул эту сверкающую корону на уворачивающуюся голову Герберта Черная Лапа. Перья сползли мальчику на глаза, и по толпе прокатился смешок.

– Друзья, смирите ваше веселье. Отроку не нужны глаза, дабы узреть мое видение. И пусть знает каждый, что сие индейское отродье послужило если не истоком, то вдохновением тому, что мне открылось. И моими устами да возвестится оно из сей скромной церкви всякому златому граду и да самому Иерусалиму… Этот мальчик, этот языческий детеныш задал преподобному мистеру Генри Турку вопрос, повергший меня ниц. «Отпусти детей своих», – велит Господь. Приглашенный в Аклийскую академию говорить с сим отроком и ему подобными, я поведал им о чудесах Святой земли, о бескрайних пустынях, раскаленных песках, сочных полях и бесплодных землях, о племенах, что бродили там, об их стадах, отарах и караванах, о ложных богах, коим они поклонялись, и о грешной жизни, которую они вели… Я думал о Бытие. «В то время были на земле исполины, особенно же с того времени, как сыны Божий стали входить к дочерям человеческим, и они стали рожать им. Это были сильные, издревле славные люди».[9] Исполины земли, избежавшие искушения, даже когда Адам и Ева обратились слухом к презренному шипению змия. «И увидел Господь, что велико развращение человеков на земле, и что все мысли и помышления сердца их были зло во всякое время… И раскаялся Господь, что создал человека на земле, и воскорбел в сердце Своем«. И сказал Господь: истреблю с лица земли человеков, которых Я сотворил, от человека до скотов, и гадов и птиц небесных истреблю; ибо Я раскаялся, что создал их…»[10] Я поведал этим испуганным ученикам, как Господь нашел в себе милость сберечь праведника Ноя и тем дал человеческой расе новую жизнь, а после и вечную жизнь, принеся в жертву единственного сына Своего – Христа, коего мы так почитаем… И что же было мне наградой? Насмешки. Сие требовало немало мужества, в том невозможно ошибиться. Дети бросали мне вызов, однако я нашел в себе силы понять их непослушание и посочувствовать ему. Они сказали, что жившие на земле исполины жили не на их земле, что святые места, мною описанные, – не их святые места, а Бог, коему я поклоняюсь, – не их Бог. И слова эти ранили меня в самое сердце… Я вернулся домой и стал поститься. Я бичевал свою душу и тело. Я молил о словах и смыслах, что помогут мне разделить благодать христианства с этими чуждыми существами. И, положа руку на сердце, меня самого терзали сомнения. Уверяю вас, я был на пороге безумия. Возможно ли, чтобы преподобный Турк посвятил себя Богу древней земли, столь слабо соотносящейся с Американским континентом? Возможно ли? Неужто истории о патриархах и апостолах, столь сильно меня захватившие, о самом Иисусе и страстях Его не что иное, как басни чужестранцев?… И вот тогда, друзья мои, тогда, слава Всевышнему, пришла моя телеграмма, и я знаю, что пришла она с самой высокой башни. Так открылось преподобному Генри Турку, что Священное Писание не собственность чужих людей, что житие Христа не чужая книга, что чудеса происходили отнюдь не где-то там далеко. Я увидел ясно, как восход солнца, что мой Бог сотворял чудеса Бытия прямо здесь, в Соединенных Штатах! Что здесь шагали могучие исполины! Что Иисус был рожден в Америке и в ней же распят, дабы воскреснуть вновь! В Америке!.. Но как такое может быть? Отчего же Библия утверждает обратное? Это не так! Не так! Не вините книгу, вините порочных переводчиков. Вините их в том, что, украв наше законное наследство и сговорившись меж собою, они скрывали от нас правду две тысячи лет! Вините их и простите их, ибо не ведали, что творили… Эдем здесь. Мы с вами – первые дети Бога, отсюда наше величие, и в том наша сила. Чем было испытание Гражданской войны, как не новым бичующим потопом, призванным очистить нас и указать дорогу к славе? Мы живем в Иерусалиме! Вот моя весть!.. Так пусть же американский хор споет «О благодать!»[11] на американском языке, и мы споем с ними вместе в превосходной гармонии!

У Герберта Черная Лапа кружилась голова, он видел, как по его охотничьим землям бредут в своих рваных балахонах бородатые апостолы. Горы и долины кишели этими неустрашимыми захватчиками. Очи их горели мессианским огнем, голоса заглушали птичьи трели, их огромные стада пожирали бизонов, оленей и сородичей Герберта Черная Лапа. Неостановимый и нескончаемый парад исполинов. Они всасывали дождь и пердели громом.

Герберт Черная Лапа не мог сего постичь, а потому отключился. Он упал, растянулся ничком по сцене, перья головного убора разметались в стороны.

Хор распевал гимн, звуки вырывались из-под шатра и парили над землей, а преподобный Турк, встав на колени, целовал мальчика в щеку.

– Я привел этого ребенка к Иисусу, – мягко произнес преподобный. – Отрок слушал и услышал. Он постиг истину и пал ниц.

Как положено Божьему телеграфному столбу, преподобный Турк простер руки; он упивался тоником благодарного пота, что бил фонтаном из его паствы.

Покинув свое место, Саманта Бейл бросилась к кафедре. Она опустилась на колени, надеясь привести в чувство Герберта Черная Лапа, но, присмотревшись, поняла, что усилия напрасны.

– Он умер, – сказала Саманта. – Ребенок мертв. У нас на руках мертвый индеец.

Наконец преподобный Турк ее услышал.

– Держите это при себе, – сказал он. – Какой бы ни была причина, мирской или Божественной, мы можем сказать с уверенностью, что мальчик теперь в лучшем мире.

– Твоя сестра, кажется, чем-то расстроена, – шепнула Анжелика Халл мужу, который в этот миг прихлопывал на руке комара» насекомое расплющилось кружком выпитой крови.

– Расстроишься тут, – ответил Джордж. – Исполины на этой земле. Тут же Форт-Додж, Айова, а не Вифлеем. Этот ее Турк одержимый. Привязать к столбу и поджечь, а в золе испечь каштаны.

– Не знаю, Джордж, – сказала Анжелика. – Может, так оно и есть. Столько всего от нас скрыто. Правда ведь?

Неделю спустя Герберта Черная Лапа похоронили на освященной земле церковного кладбища, а Джордж Халл встретился лично с преподобным мистером Генри Турком. Мужчины спорили, Саманта Бейл слушала молча и лишь тихо ужасалась богохульствам и вульгарности своего брата.

– В зад исполинов, – сказал Джордж. – Вы мне вот что скажите. Какого они роста, эти ваши американские колоссы?

– От десяти до двенадцати футов и весьма широки в обхвате.

Преподобный Турк произнес это так быстро и уверенно, что Джорджу Халлу оставалось лишь развести руками и потопать к дверям.

Саманта не сдержала улыбку. Эта женщина никогда еще не видела, чтобы брат капитулировал настолько полно.

Бингемтон, Нью-Йорк, 3 августа 1868 года

Стоял знойный августовский полдень, Лоретта Халл обмахивалась японским веером и попивала освежающий лимонад. «Саймон Халл и сыновья: Отличные сигары» – недавно открытую при фабрике торговую лавку пока что мало кто знал. Если в нее заглядывали трое покупателей в день, можно было прыгать от счастья.

Бен с отцом уехали в Покипси зондировать почву для того, что в воображении Саймона рисовалось процветающей сетью магазинов. Возражения Лореттиного мужа не принимались в расчет. Дело шло хорошо и так, пока сигары продавались оптом. Бен не чувствовал вкуса к розничной торговле, или к тому, что он называл «размазыванием тонким слоем». Однако Саймона с недавних пор стали распирать амбиции.

Все потому, думала Лоретта, что ее тесть надумал потягаться со смертью. Говоря о расширении дела, старик задыхался и присвистывал. И тем не менее он отправил Джорджа на запад, оставил Лоретту караулить домашний очаг, а сам, прихватив Бена, двинулся на восток. Лоретта наслаждалась независимостью, хотя ей и не очень нравилось сидеть одной в таком большом доме. И все равно неплохо было отдохнуть от мужчин и от Анжеликиного сиропа.

Если Лоретте кого-то недоставало, так это Джорджа, с его странными утренними визитами. Бен был человек-автомат – сунул, вынул и заснул. Джордж кружил, как пчела, перед тем как воткнуть жало. Он изо всех сил старался держать свою страсть на поводке, но его постоянно выдавало возмущение матрасных пружин.

И все же игру пора прекращать. Если Бен был глух как пень, то его отец мог похвастать ушами настоящего хищника. Лоретта никогда не нравилась Саймону и знала об этом. С первого дня, когда Бен привел ее в дом. Однако ради сына отец скрывал свои чувства. Теперь же бегающие глазки Саймона выдавали его гнев, как Джорджа – скрипящие пружины. Что до Анжелики, то, даже если она знала или догадывалась о мужниных похождениях, она никак этого не выказывала. А если знала, так что с того? И худшее горе не поколебало бы ее чопорной ровности. Анжелика была в доме очаровательной незнакомкой, благодарной кошечкой – пришла и осталась жить. Она занималась хозяйством и шила приданое младенцу, что тихо гукал под сенью ее фантазий.

Саймон Халл, должно быть, догадывался, что скорее Лоретта подарит ему будущее, чем Анжелика расщедрится на что-то большее, чем яичница-болтунья. Именно поэтому он игнорировал сплетни половиц и утреннюю музыку кровати. Саймону отчаянно хотелось взглянуть в лицо тому, кто в следующем веке будет сворачивать его сигары. Какая разница, кто отец, – это лицо все равно будет похоже на Саймоново.

Лоретта отставила стакан с лимонадом и принялась листать книгу, присланную Анжеликой из Айовы. «География Бытия» преподобного мистера Генри Турка была подписана автором и посвящалась безгрешному индейскому мальчику. Лоретта помахала юбкой, чтобы освежить ляжки.

На дверях, точно перезвон ветра, дзинькнул колокольчик. Лоретта разгладила платье и расположилась перед полками кедрового дерева, где, дожидаясь инспекции, красовались сигары всех сортов и размеров.

Принюхиваясь к пряному аромату сладкого табака, в лавку вошел высокий нескладный мужчина. По городскому костюму и галстуку Лоретта определила, что посетитель не местный. Одет он был не хуже адвоката, в одной руке держал кожаный саквояж, в другой – соломенную шляпу. Больше всего Лоретту поразили кустистая рыжая шевелюра, рыжие брови, рыжие усы и голубые пуговицы глаз. Можно подумать, эту физиономию разрисовали мелками.

– Добрый день, сэр. Чем могу служить? Пожалуйста, не стесняйтесь, выбирайте, сколько вам будет угодно. У нас сигары на любой вкус. Мы зовем наш продукт «Пальцы радости», все высокого качества, сворачиваются вручную на нашей собственной фабрике. Как видите, для свежести сигары хранятся в прохладном хумидоре. Шкаф сделан так, чтобы удерживать и усиливать природный аромат. Мы торгуем поштучно или коробками. Цена зависит от вашего выбора. Самые дорогие сигары расположены на верхних полках, а те, что поскромнее, – на нижних. На любой вопрос я отвечу с радостью.

– Спасибо за столь объемлющее вступление. Я, случайно, разговариваю, не с миссис Халл?

– Ну, в общем, да.

– Миссис Халл, меня зовут Барнаби Рак, я из «Нью-Йоркского горна», это самая главная ежедневная газета, вы, возможно, с ней знакомы.

– Боюсь, нет, – ответила Лоретта.

– Не имеет значения. Я понимаю, что должен был написать о своем визите заранее, однако у меня задание в Олбани, вот я и решил заехать в Бингемтон на случай, если вдруг у вас найдется немного времени.

– Времени для чего?

– Времени для разговора. Видите ли, миссис Халл, совсем недавно я бродил по кладбищу в Геттисберге, записывая имена павших солдат. Понимаю, что вопрос болезненный, однако среди имен, которые я переписал с надгробий, присутствует имя Хамиша Флонка, вашего бывшего мужа, и покоится он на участке для героев. Моя цель – написать серию очерков, дабы наши читатели не забывали о высочайшей жертве, принесенной столь многими ради спасения Союза.

– Бедные мальчики, – вздохнула Лоретта.

– Да, да. Наши читатели должны знать, кем были при жизни эти люди и какую память они оставили в сердцах тех, о ком заботились. Проведя небольшие исследования, я узнал, что вы и покойный рядовой Флонк были некогда мужем и женой. И хотя поток времени вынес вас к новым берегам, я надеюсь, для вас не будет слишком сильной мукой, если вы поделитесь своими чувствами с тысячами незнакомых людей, каковые в действительности ваши невидимые друзья.

– Журналист. До чего же милая профессия. Вы, должно быть, повсюду бываете, встречаетесь со всякими знаменитостями.

– Иногда это полезно, иногда приятно, но чаще – работа как работа. В иные дни я завидую людям, подобным вам, миссис Халл, чьими трудами создается нечто нужное и вещественное. Прочный башмак дороже скоротечной болтовни. У вас тут хорошо пахнет – лучше, чем у меня в кабинете. Ну так что вы скажете?

– Насчет чего?

– Насчет интервью. По графику я завтра утром должен быть в Нью-Йорке. У меня всего несколько свободных часов, и поэтому я вынужден спросить прямо: согласны ли вы мне помочь?

Лоретта чуть было не сказала, что Барнаби нужна Анжелика Халл – миссис Джордж, а не миссис Бен. Но она слишком много слышала от Анжелики о Хамише Флонке и знала точно, что бы та сказала репортеру. Если не будет интервью, о Хамише ничего не напишут в газетном очерке и бывший Анжеликин муж потеряет последний шанс прославиться. Лоретта вспомнила, как Джордж елозил в ней, точно паровая машина, изо всех сил стараясь приглушить звук. В некотором смысле Лоретта была так же близка Джорджу Халлу, как и его жена. А то и ближе. Да еще день ползет как улитка.

– Я вам с радостью все расскажу, – сказала Лоретта. – Все равно собиралась задвигать жалюзи и закрывать лавку. Какая сейчас торговля-то. Да и кому охота дымить сигарой, когда весь мир и без того в дыму.

– Хорошо сложено, – заметил Барнаби. – Я вижу, вы также не лишены чувства слова.

– Как-то я сочинила стихотворение, а потом получила за него небольшой приз, – призналась Лоретта.

Двигаясь плавно, как воздушный шар, Лоретта опускала шторы, смахивала с прилавка пыль перьевой метелкой, вытирала стоическую физиономию деревянного ирокеза; Барнаби ждал.

Он любил женщин Манхэттена, этот город предоставлял роскошный ассортимент на любой вкус: от девственниц, что крутили в Бэттери педали трехколесных велосипедов, до степенных утонченных дам, раскатывавших в «конкордах» по Центральному парку; от трущобных королев с задами-дынями, что торговали на Фултон-стрит вразнос свежей рыбой, до фабричных девчонок, поедавших ланч на пожарных лестницах многоквартирных домов. Если что и украшало Нью-Йорк, так это женщины. Однако в самых дальних и крошечных деревушках распускались сами по себе совсем другие бутоны. То были жрицы кукурузных початков и наливных яблочек. Менее искушенные, чем их городские сестры, но не менее восхитительные. Барнаби знал в себе эту тягу к деревенским нимфам, чью затянутую корсетом жизнь душили тесные горизонты.

– Пойдемте теперь в дом, – предложила Лоретта, – там прохладнее, можно посидеть и побеседовать. Вы правильно подумали, мне нелегко говорить о Хамише. Я нашла иное счастье, у меня благородный муж, но Хамиш Флонк был моей первой любовью, и я до сих пор помню его поцелуи.

Барнаби приготовил блокнот и карандаш. Он уже понял, что нашел сокровище.

– Нам тут никто не помешает, мистер Рак, муж с отцом уехали, и даже брат с невесткой гостят в Айове у дорогих родственников. Мы посидим в гостиной и выпьем немного вина из местных плодов и ягод.

– Из плодов и ягод, – повторил Барнаби. – Звучит заманчиво.

Нью-йоркский репортер с лицом, раскрашенным мелками, все записывал, а Лоретта все рассказывала, как познакомилась с Хамишем Флонком на церковном ужине, как быстро расцвела их любовь, как ее родители были категорически против любых альянсов, как она с Хамишем тайно, под покровом тьмы, убежала из дому, а первую брачную ночь они провели в конюшне, поскольку в городке, куда они попали, не нашлось подходящего места.

– От нас не утаилось, что в той соломе находили приют не только наши беспокойные сердца.

Ничего этого на самом деле не было, однако могло быть. На самом деле отец Анжелики обменял свою дочь на пруд, который пересох через месяц после свадьбы.

Чем больше Лоретта говорила, тем лучше понимала что болтает лишнее, однако слова все лились, а Барнаби все записывал. Рассказывая, как она была тяжела ребенком, а Хамиш ушел наемником на войну, чтобы платить за их содержание, Лоретта рыдала, словно сама была несчастным младенцем, обреченным умереть от сыпи в тот самый день, когда погиб его отец.

– Получилось, малышку Хорэса призвали вместе с ним, – простонала Лоретта.

– Значит, вы вышли за того самого человека, что послал вашего мужа на войну?

– Да, – согласилась Лоретта.

В том не было тайны, но Лоретте все же мерещилось, будто она выставляет напоказ семейный скелет.

– Я немного колебалась, но Джордж был очень настойчив. Я опасалась сближения, ведь этот человек немного груб. Но что мне оставалось, кроме подчинения? Родители Хамиша Флонка ничем меня не поддержали. Мои родные за год до того оставили меня сиротой. Я хотела вернуть мое дитя, я и сейчас этого хочу. Когда Господь благословит нас с Джорджем ребенком, в некотором смысле это будет ребенок Хамиша. Мой новый муж знает о моих чувствах и полностью разделяет эту надежду.

– Вы считаете свой второй брак удачным?

– Скорее приемлемым, чем удачным. Теперь, когда Джордж научился обуздывать свои кулаки в ревнивом гневе, страх мучит меня не так часто. Муж даже покупает миниатюры для моей коллекции. У меня целые полки домиков, зверюшек и маленькой мебели – такое все хорошенькое, ну точно для эльфов. Когда Джордж напивается, что поделаешь, жизнь – это не розы, но разве не у всех так? Я хотя бы поправляюсь быстро и теперь понимаю, что исцелиться – значит простить.

– Вы хотите сказать, что муж прибегает к физической силе? Этот грубый пьяница вас избивает?

– Джордж Халл очень вспыльчив. Если у меня не выходит ему угодить, хотя я стараюсь, так стараюсь, как только можно, его нельзя в том винить.

Из глаз Лоретты били фонтаны. Измученная своим монологом, она почувствовала, как ей становится дурно, и рухнула на пол.

У Барнаби Рака, не плакавшего лет с десяти, глаза тоже превратились в лужи. Он уронил блокнот, вскочил со стула, на котором обычно сидел Саймон Халл, и, охваченный неукротимым желанием защитить эту женщину от всех грядущих бед, наклонился и обнял ее. Они прильнули друг к другу, пробуя на вкус соль печали. Барнаби обнаружил, что ласкает грудь, вдруг выскочившую из корсажа.

Через несколько минут Лоретта спросила:

– Ничего не было, да?

Барнаби Рак в это время застегивал брюки.

– Ничего плохого, – шепнул он с большим чувством.

Ни быстрого обольщения, ни постыдного разврата, ни кувырканий в стоге сена – ничего не было. Речь могла идти о перемирии и репарациях.

– Позвольте мне уверить вас, Анжелика, от своего имени и от имени читателей, что вы – потрясающая женщина гордость американских женщин и всей нашей нации.

Репортер ушел, ибо торопился уложиться в график а Лоретта, соорудив себе легкий ужин, села читать откровение преподобного Турка. То, что библейские патриархи могли гулять по соседним улицам, показалось ей весьма любопытным. Интересно, как бы это Иисус или Адам бродили по Бингемтону? Надумай они заглянуть в «Саймон Халл и сыновья» и купить там «Улисс-супремо», ведь не заплатили бы ни пенни, даже налог не заплатили бы А что, если бы им захотелось целую коробку?

Прежде чем подняться наверх, Лоретта проверила, высохло ли пятно на ворсистом ковре, который она недавно чистила щеткой. Следов не было, улик тоже. А все потому чтоничего не было. А если было, то вполне возможно, что Саймону Халлу предстоит разглядывать внука с рыжеватым нимбом вокруг головы. Она представила, как отец Бена вызывает духов самых пестрых своих предков, которых он тут же с легкостью вспомнит. Покачиваясь от Анжеликиного целебного вина, Лоретта задула лампы, зажгла свечу и стала смотреть, как пляшет на стене ее собственная тень.

Форт-Додж, Айова, 7 августа 1868 года

Жарко. Теперь холодно. Кажется, меня стало меньше. Отчетливый звук с неожиданной стороны. Что за звук? Исток, неужто ты надумал подарить мне компанию? Какой жест, спасибо. Но пойми, пожалуйста, прежний порядок был куда лучше. К чему загромождать мир?

Акли, Айова, 13 августа 1868 года

31 июля 1868 г.

Дорогой Джордж,

надеюсь, это письмо застанет тебя и твою жену в добром здравии и вы с приятностью проводите время в гостях у нашей сестрицы Саманты. Мы с отцом вернулись в Бингемтон, побывав в Покипси, затем в Кингстоне, где взяли в аренду несколько помещений для будущего расширения нашего дела.

Отец весьма доволен предприятием. Лавка при фабрике вызывает в обществе все больший интерес. Ободряет то, что покупатели приходят, и число их растет, несмотря на жаркую погоду.

Отец настаивает, чтобы ты как можно скорее наведался в Чикаго. Он прочел недавно о большой миграции негров в сию метрополию и убежден, что они обеспечат нам знатную выручку. Кто бы подумал, что такое возможно!

Мы с отцом были поражены твоими словами касательно «Негритосика», однако, раз уж для некоторых черных это имя обидно и оскорбительно, мы всяко обдумаем твое предложение. «Дядя Том» представляется вполне достойной заменой, и мы поздравляем тебя с хорошим выбором.

С этим письмом ты найдешь новые ленты и коробки, разумеется в замену старым. На картинке милые ниггеры стоят, как ты и предлагал, кружком вокруг радостного старика; такое изображение должно вызывать теплые чувства – едва ли не слышны крики радости, коими негры приветствуют это мягкое добродушное имя.

Мы шлем теплые слова и наилучшие пожелания Анжелике. Надеемся, путь домой выйдет для нее гладким. Нам понятно твое беспокойство о ее хрупком здоровье и о том, что новые путешествия могут сказаться на нем пагубно.

Передай, пожалуйста, Саманте слова любви и искренней надежды на то, что она вскоре отважится на путешествие к востоку. Приятным сюрпризом стала для нас весть о ее растущем интересе к преподобному мистеру Генри Турку. Этот ее преподобный сделался здесь знаменит после выхода своего выдающегося трактата, кой разошелся широко и вызвал немало дебатов.

Отец просит меня сказать тебе, что он подумывает о покупке акций пулмановской компании, о которой ты писал столь проникновенно. Как видишь, Джордж, он принимает твои слова близко к сердцу и крепко верит в твой успех. Мы желаем тебе удачи, Божьей помощи и поменыие волнений.

Твой брат,Бенджамин Хам

Положив письмо на стол, Джордж Халл взял в руку Анжеликино зеркальце. В рамке из золоченых морских нимф его лицо выражало что угодно, только не «поменьше волнений». Глаза блестели и пугающе отливали кармазином, белки испещрены сосудами. Несмотря на свежий воздух Айовы и здоровую стряпню Саманты, Джордж был бледен, утомлен и умучен.

Он плохо спал в последние недели. Началось это после знакомства с преподобным Турком, который теперь ухаживал за его сестрой. После первой встречи они беседовали еще не раз. К этому товарищу исполинов Саманта питала самые теплые чувства. Турк стал почетным гостем у нее за столом, едва ли не членом семьи.

Преподобный был знаменитым писателем – Джорджу пришлось выслушать пылкий отчет его издателя. Проповеди Турка зачитывались публично. Тонны писем со всей страны уведомляли преподобного об исполинах, которые прятались в лесах или скакали голяком по пашням, что подтверждало его догадку и несло волну новых видений.

Преподобный был богат, звезда его поднималась все выше, Турка ждала слава. Джорджа Халла ждал Чикаго, где ему предстояло скитаться по улицам и тыкать «Дядей Томом» в черные лица. На этот раз Бог зашел слишком далеко.

В распухшем мозгу Джорджа Халла извивался червь. С попустительства хозяина он присосался к ядовитой груди мести. Бес наглотался отравы. Исполинов они хотят? Исполины им понадобились? Отчего же не насытить сей исполинский аппетит?

– Должен тебе сказать, Саманта, ты была права насчет преподобного, – однажды утром Джордж признался сестре. – Как-то у него вышло растолкать меня после долгого сна. Если, как ты говоришь, я не очень хорошо выгляжу, то лишь оттого, что слишком давно вожу дружбу с демонами. Но теперь я исцелен и встал на золотоносную тропу.

– Я так за тебя рада, братец, – ответила Саманта. – Я передам преподобному Турку твои слова.

Передай. Передай ему спасибо. Я человек застенчивый мне не выразить, как полагается, своих чувств. Ты же знаешь.

– Да, Джордж, знаю, – сказала Саманта. – Я знаю. Но если У тебя не получается выразить благодарность, все же отнесись к Генри с должным уважением. Вообще-то он думает, что ты на него в обиде.

– Ага, будет ему уважение, – проговорил Джордж. – Более чем. Я стану его лучшим прозелитом.

То было начало грандиозного марша – Джордж взлетел по лестнице в спальню, где Анжелика еще не вставала с постели. Он развернул ее, стащил с себя штаны и как следует вколотил сзади. Выпустил семя и вылетел за дверь – Анжелика Халл перекрестилась, помолилась за мужа и за себя, за родных своих и мужа, за незнакомцев, за Хамиша Флонка и за других солдатских ангелов.

Лафайет, Нью-Йорк, 21 августа 1868 года

Аарон Бапкин достал губную гармошку и заиграл старую песню, пропевая куплеты, перед тем как набрать воздуха:

Я принесу тебе вишенку,
В ней косточки нет.
Я принесу тебе цыпочку,
А клювика нет.
Я расскажу тебе сказочку,
Конца ей не будет.
Я подарю тебе деточку,
Что плакать не будет.

– Вот же наказал Господь еврейским музыкантом в собственном доме! Последний месяц, Бапкин. С меня хватит. У меня целый список приличных христиан, которые без звука будут платить в два раза больше, чем ты, – проорала из соседней спальни квартирная хозяйка Агата Ильм.

– А то как же, миссис Ильм! – крикнул ей в ответ Бапкин. – Целая очередь в милю длиной. Я вас поздравляю, а обо мне можете не волноваться.

Где же ты видывал вишенки,
Чтоб косточки нет?
Где же ты видывал цыпочек,
Чтоб клювика нет?
Как ты расскажешь мне сказочку,
Чтоб не кончалась?
Где же ты видывал деточку,
Чтобы молчала?

– Отвратительная песня. Кости, клювы и мертвые дети.

Если вишенка в цвету,
Нет в ней косточек.
И у цыпочки моей
Нету клювика.
Наша сказка про любовь
Не закончится.
Если детка будет спать,
Ей не плачется.

– Ребенок спит, а не болен. Правда, вы о том не подумали, миссис Ильм? Толстенький, здоровенький, веселый малыш.

– У меня от тебя уши болят. В них уже стреляет.

Аарон добавил в блокнот несколько слов под уже записанной строчкой, напоминавшей следы на снегу молодого оленя. Бапкин решил собирать песни долины Онондага. Однажды уличный пьяница спел ему в Кардиффе «Загадочную песню». Аарона изумило, как такое убогое и мрачное сборище человеческих существ умудрилось упаковать в свои перекошенные мозги столь нежные и красивые баллады.

– Эта песня про любовь, миссис Ильм. О любви песня.

– Для евреев, – ответила миссис Ильм. – Песня о любви для евреев.

Аарон Бапкин жил у миссис Ильм уже два года – с тех самых пор, как обнаружил у себя скрытый талант. Когда Аарон впервые появился в округе Онондага, торгуя вразнос тканями и нитками, слово «лозоходец» было ему неизвестно.

Аарону не раз казалось, что его жизнь держится на череде случайностей. В Польше его родители погибли во время погрома, после того как случайно пошли не той дорогой. В три года Аарон с дедушкой Исааком Бапкином поплыл в Бостон к дедушкиному брату, который дал им денег на дорогу, однако за неделю до их приезда попал под молочный фургон. Через пятнадцать лет неподалеку от Итаки Аарон раскладывал свой товар перед одной фермершей, как вдруг эта дама сунула ему в руку раздвоенную ивовую ветку и велела искать под землей воду. Она знала, что евреи большие доки во всякого рода магии.

Аарон уламывал ее раскошелиться на пять ярдов ситца. Он бродил по траве, помахивая раздвоенной веткой, и притворно ворковал на иврите. После достаточно долгого путешествия он намеревался потрещать веткой и объявить:

– Вода здесь. И не благодарите меня. Лишних денег не возьму.

Ни с того ни с сего ветка вдруг выказала признаки разума и затряслась, как ей хотелось. Наставленная на заросли шафрана, она едва не выскочила у Аарона из рук.

Вернувшись в те места полгода спустя с новым товаром, Аарон Бапкин обнаружил, что стал знаменитостью. В колодце, выкопанном там, куда указала ветка, булькала чистейшая вода. После такого триумфа он мог продавать не только взятые на комиссию ткани, но и себя – как водного колдуна. Аарон так и не понял, чем был его дар – благословением или проклятием.

Мир расползался во все стороны, и услуги Аарона требовались все чаще и чаще. Лозоходец принимал водные роды, изумляясь не меньше своих клиентов, когда из земного брюха вырывался на свет новый журчащий колодец. В Лафайетте он снимал у миссис Ильм комнату, получал товар из Бостона, искал воду по всей округе и так зарабатывал на жизнь. Аарон Бапкин отбивался от нападок квартирной хозяйки и разношерстных местных антисемитов. Ей нужны были деньги, им нужна была вода. Ему нравилась сельская жизнь.

Аарон перестал петь, когда из стенных ходиков «Черный лес», точно собачий хрен, выскочила синяя уродливая кукушка.[12] Прослушав все двенадцать хриплых кукуканий, Аарон взял свою лозу и направился вниз. Новый заказчик – потное пугало – уже ждал, согнувшись горбом на облучке своей повозки.

– Вы водный колдун?

– Так мне сказали, – ответил Аарон, влезая в коляску. – Что ж у вас там стряслось? Вода из колодца ушла? Бывает.

Пока они выезжали из Лафайетта, Аарон, достав гармошку, успел продудеть несколько тактов из «Старого негритоса». Он перестал играть и спросил у возницы, а может, у деревьев, а может, у неба:

– Вот услышите вы песню, в ней парень загадывает девушке загадку. Он предлагает ей вишню без косточки, цыпу без клюва, сказку без конца и ребенка, который никогда не кричит. Потом девушка спрашивает, где он собирается искать такие невозможные вещи, и парень говорит отгадку – в стихах и очень нежно. Понятно, что это песня о любви? Конечно понятно. Как можно не понять?

– Что еще за цыпы в любовных песнях? – спросил безводный фермер. – А ребенок мертвый? Мертвый, да?

– Почему бы нет?

– Раньше я со старым колодцем горя не знал, – сказал человек. – Раньше такого сухого года отродясь не выпадало. Я уж забыл, что такое дождь.

Водный колдун сочувственно кивнул. Однако фермер знал, что Бапкин зарабатывает на засухе деньги. Никто никого не дурит.

Нью-Йорк, Нью-Йорк, 1 сентября 1868 года

«Нью-Йоркский горн» располагался в Нижнем Манхэттене, на Принтинг-Хаус-Сквер; в комнате для заседаний сидели нос к носу Барнаби Рак и Джон Зипмайстер. Очерк Барнаби «Эскадрон праха» был разложен на столе, украшенном целым поколением инициалов, что ушли в прошлое, подобно именам на могильных камнях Геттисберга.

– Хамиша Флонка – вон. Этот кусок совсем не в ногу. Неужели сами не видите? – распорядился главный редактор.

– Флонк – сердце и душа всего материала. Неужели сами не видите?

– Не мучьтесь, Рак. Остальные биографии отличные. Я прочел, и мне понравилось. Но Флонк – это кошмар. Что вы мне суете? Солдата, который не верил в то, за что воюет. Недотепу, продавшегося за кучку коровьего дерьма.

– Ферма и кусок хлеба для беременной жены – это кучка коровьего дерьма?

– Зато когда он погиб, она заколотила ферму, потеряла ребенка и подставила свою щелку козлу, заплатившему три сотни зеленых за яйца ее мужа. Очень вдохновляюще.

– Она обещала Флонку ребенка. Он записал в контракте…

– В жопу контракт! Чтоб я не слышал ни о каких контрактах! Мне противна сама мысль. Для чего вообще этот материал? Чтобы пробудить в читателях добрые чувства к искренним и любящим людям, по которым ударила трагедия – гибель близких. Везде, кроме Флонка, у вас крепкие вдовы, сироты с большими печальными глазами и родители, зажигающие свечи у окон с видом на кирпичную стену. Никто не жалуется, ибо их мужчины сражались за великое дело, а не за пару баксов или мешок огуречных семечек. Неужели цель нашей работы в том, чтобы заставить читателей выблевывать из окон свою вину?

– Речь не о вине. Речь о благородстве. Об истинном трауре. О женственности. О высшей жертве.

– Ага, «МАТКА – СВЯЩЕННЫЙ ДАР ВДОВИЦЫ». Гип-гип-ура! Я же не говорю, что не восхищаюсь этой дамой. И никогда не говорил. Но черт меня побери, если я стану кормить Америку утонченностями, двусмысленностями или абстракциями. Сейчас нужна надежда. Крепкий пинок надежды. Горе – да. Преклонение – да. Сожаление – нет. Вы читаете газеты? Война кончена. А что кончено, то кончено. Смысл в том, чтобы встать и начать шевелиться – Северу, Югу, белым, ниггерам, китайцам и даже индейцам. Новые горизонты, новые перспективы. Рам-та-там! Я не хочу жалеть тех, кто выжил. Я хочу гордиться их храбростью и стойкостью. Кстати говоря, заголовок у вас что кусок свинца. «Эскадрон праха». Предлагаю «Трубы для храбрых».

– Давайте, вы мне Флонка, а я вам трубы для храбрых.

– Вы мне трубы и заткнитесь со своим Флонком.

– Но что я скажу этой женщине? Что «Нью-Йоркский горн» отвергает правду?

– Вы ей скажете, что «Горн» не хочет идти в суд. Вы контракт видели? А с мужем говорили? Подтверждение есть? Если бы я даже спал и видел, как бы мне напечатать вашу белиберду, я не могу это делать вслепую. Предположим, все правда. Вы думаете, целая страна будет читать про то, как отмазавшийся от войны бездельник за здорово живешь колотит вдову солдата, а сам, как там его зовут, будет сидеть и спокойно на все смотреть? Он заявится ко мне с ружьем, и кто посмеет его в том обвинить? Разговор окончен.

– Это очень плохо, – сказал Барнаби. – Я предал доверчивую женщину, решившуюся открыть мне свое сердце.

– Значит, купите себе другую хворобу. И в следующий раз, Рак, пожалуйста, печатайте на машинке. Всем нам пора учиться печатать. Играть на «литературном пианино», ясно?

– Меня воротит от этой штуки. Я не могу на ней писать.

– Так вышло, что Кристофер Шолс[13] приходится любимым племянником нашему обожаемому издателю. Когда он заявится опять, я не хочу говорить, что мистеру Барнаби Раку не нравится его игрушка. А хочу показать ему красивые страницы. И сказать, что мы ждем не дождемся, когда же наконец повыбрасываем свои карандашики и повыливаем в канализацию чернила. У вас, похоже, талант, Рак. Вы не просто спринтер. Вы далеко пойдете. Однако у вас заплыли глаза и вы прилипли к прошлому. Как и бывшая миссис Флонк, упокой ее Господи.

– Ее зовут Анжелика. И ей еще не скоро умирать.

– Анжелика? О боже, только не говорите. Не может быть! Ни за что! Вы, кажется, сказали, что она открыла вам свое сердце. А что еще она вам открыла в ваше рабочее время? Между нами, сэр Галахад,[14] как она?

Форт-Додж, Айова, 4 сентября 1868 года

Джордж Халл сидел в обеденном зале гостиницы «Сент-Чарльз» и, подолгу прикладываясь к стакану, запивал элем мясное филе с картофелем. Диетическое меню Саманты, ставшее еще более рафинированным с тех пор, как преподобный диспептик начал жаловаться на свой желудок, не предусматривало мясистых ребрышек. Мало того, желчный Турк убедил Саманту изъять из дома весь годный к питью алкоголь.

Саманта потчевала их вареной курицей, тушеной бараниной, целыми корзинами зелени, фруктовым пуншем, простоквашей и ромашковым чаем. Столь жалкая пища едва ли была способна утолить бешеный голод Джорджа, возросший в последнее время еще сильнее от невыносимого напряжения. Джорджу Халлу нужно было мясо с кровью и почувствовать, как впивается в горло крепкое варево.

Запасы его энергии изрядно истощились.

Несколько дней перед тем, как Анжелика уехала в Бингемтон, Джордж терзал ее, точно разъяренный лев. Ответ на его супружеский пыл был пресен, словно стряпня Саманты. Анжелика с очевидностью не возражала против частых вторжений, однако отзывалась на них скорее с дружеским терпением, чем со страстью или хотя бы с заметным энтузиазмом.

Джордж изо всех сил старался ее встряхнуть. Он искал трепета, но получал разве что рябь. Они соединялись дважды в день и трижды в ночь. Анжелика уехала домой, и пенис Джорджа поник белым флагом капитуляции. Мошонка болталась, как зоб. Измученные гениталии станут ерундовой платой, если его усилия принесут ощутимый плод. Но Джордж подозревал, что тело Анжелики подобно кардиффской ферме его кузена Чурбы Ньюэлла: неподатливая почва отвергает семя и притупляет страсть сеятеля. Плод для Анжелики возможен не больше, чем щедрый урожай для Чурбы.

Джордж заказал новую порцию эля.

Сегодня утром на гостиничных листах с неровными краями он написал кузену зажигательное письмо. Изложил сумасшедший план на шикарной бумаге. Писал он просто и подробно – ровно настолько, чтобы разжечь огонь в холодном сердце Чурбы. Не забыл и о деньгах. В своей тупости кузен не способен постичь все грани скандального замысла, а потому заменой проницательности пусть послужит жадность. Храбрость бывает и без убеждений.

В письме ничего не говорилось о ловушках и расплате. Заставлять волноваться человека, подобного Чурбе Ньюэллу, – ненужная жестокость. Грех умолчания оборачивался милосердием. Кроме всего прочего, согласие Чурбы было самой важной частью плана. Дело затевалось семейное и в нем не было места чужакам.

Можно ли доверять Чурбе что-либо сложнее мотыги? Джордж надеялся, что собственная глупость заставит кузена держать язык за зубами. Он не выпустит кота из мешка, пока не удостоверится, что это именно кот. Даже у Чурбы хватит ума не раскрывать рот, если Джордж объяснит как следует, что все шансы получить деньги зависят от их обоюдного молчания.

Проглотив эль, Джордж Халл услышал собственный смешок. Он вытер льняной салфеткой довольный рот, поковырялся в деснах зубочисткой из слоновой кости и закурил «Улисс-супремо». Расплатился за ланч твердой монетой, отправил письмо в Кардифф, рыгнул в лицо Богу и ушел по делам. Впервые в жизни Джордж пребывал в мире с собственным безумием.

Форт-Додж, Айова, 7 сентября 1868 года

Признаю: мои привычки неизменны. Логика подсказывает, что Исток всего один, хотя, возможно, есть Исток Истока, вполне возможно, Исток Истока Истока и так далее. Уютная космология. Но как объяснить столь сильное подозрение, что у меня сменилось начальство?

Форт-Додж, Айова, 9 сентября 1868 года

По приставной деревянной лестнице Джордж Халл спустился в щель, выдолбленную в скале. Каменоломня напомнила ему виденные где-то рисунки развалин Помпеи. Пыльный воздух был пропитан серым привкусом убийства.

На гранитных блоках сидели пятеро голых по пояс мужчин. Двое белых и трое черных, разделившись по цвету, поедали из корзинок ланч. Запивали они теплым пивом из бочонка. На Джорджа никто не обращал внимания. С таким же успехом они могли быть стадом пасущихся волов.

– Добрый день, джентльмены, – сказал Джордж. – Кто тут у вас главный?

Вгрызавшийся в кусок сыра белый поднял руку, украшенную драконьей татуировкой. Тело этой твари ползло по плечу, закручивалось кольцами вокруг волосатого торса и прятало в штанах зеленый хвост. Голова была кистью машущей руки. Зубы-ногти впивались в краюху черного хлеба.

– Я. Майк Фоли.

– Не хочется прерывать ваш ланч, – сказал Джордж, – но время не терпит, мистер Фоли.

– Ну так говорите, чего вам надо.

– Меня зовут Хол, я геолог, работаю на правительство Соединенных Штатов. Мне поручили собрать по всей стране образцы камня, характерные для каждого штата или территории. Я здесь как представитель президента.

– Хрен ему в ухо, – отозвался Фоли.

– Камень станет частью монумента Аврааму Линкольну, памятник сейчас проектируется, – ответил Джордж.

– Лады, если вам надо камень, то вы как раз вовремя – мы выбираем тут последние обломки. От шахты ни хрена не останется, разве только горный хребет, мать его так. Сколько вам надо на статую? Хорошо бы айовский гипс воткнуть на достойное место, бороду Честному Эйбу вырезать, а то и половину святейшей жопы.

– Вы не любите мистера Линкольна?

– Сам-то он мне что? Да только от этой его войны обезьяны разбогатели, а белые люди обнищали. Правильно говорю, мужики? Черномазые знают свою цену, ага?

Черный шахтер подошел с кружкой к пивному бочонку. Выжал оттуда последние капли и пнул бочонок ногой.

Видал? – спросил бригадир. – Обезьяна! Забрал последнее, и ни тебе спасибо, ни пожалуйста. Зато мы премного благодарны мистеру Линкольну.

– Давайте к делу, – предложил Джордж. – Мне нужна плита из вашего гипса вот каких размеров: высота – двенадцать футов, ширина – четыре и толщина – два, камень обернуть в мешковину. Можете такое добыть?

– Поглядим. Но сперва о цене. Раз уж за дело взялось правительство, а мы тут все на выборы ходим, то хорошо бы, мужики, проявить патриотизм.

– Даже правительство ограничено бюджетом, – сказал Джордж.

– Чего б нам такого попросить за кусок королевской анатомии? – спросил Майк свою драконовскую руку. Затем поднес ее к уху и прислушался к нашептываниям. – Бочонок свежего лагера – как, не слишком дорого?

– Заплатить вам пивом?

– Не позже чем через час, а не то мы тут превратимся в песок. Пиво и полный ящик льда. И сто долларов на благотворительность.

– Сколько вы будете искать камень?

– Такой вот любопытный выверт: как раз сегодня утром мы откололи подходящую плиту. Вон лежит, думали на куски порубить. Значит, разрубим другую. Размеры если и отличаются от ваших, то на пару дюймов. Пути Господни неисповедимы, раз уж Он решил утолить жажду своих работников. Плита номер двенадцать – валяется на земле и ждет, когда вы ее заберете. Лучшего куска вам и за тысячу миль не найти. Обтесать, завернуть, еще что?

– Я найду повозку и заберу с собой.

– Крепкая же вам понадобится повозка – переть эту штуку одним куском. Далеко везти?

– Сорок миль до железной дороги.

– По грязной колее с таким грузом? В нем же пять тонн. Давайте расколю вам этот блок на три части. Даром, только привезете лед, который еще будет льдом.

– Не резать. Не трогать. Оставить как есть.

– Как скажете. Только никаких расписок. Частный обмен между гражданами и Белым домом. Наш скромный вклад в благое дело. По рукам, мистер Хол?

– По рукам, мистер Фоли.

– Джейсон, подними-ка свою освобожденную задницу и проводи дипломата. Покажешь ему короткую дорогу к пивоварне. Когда вернетесь со святой водой, ваша милость, президентский ломоть от Форт-Доджа будет Запакован что надо. Выгадаем минутку выпить за республику.

Нью-Йорк, Нью-Йорк, 19 сентября 1868 года

К изумлению моему и радости, не из-под гриба, как в известной сказке, а из-за аскетичного надгробия появился маленький человек. Он был одет с безупречностью манекена, от бриджей до миниатюрной макушки, коронованной черным котелком.

Что за видение? Что за добрый дух явился развлечь своих павших товарищей? Так оно и было в прямом смысле! Ибо маленький человек оказался не кем иным, как Генералом Мальчиком-с-Пальчиком; сей поразительный артист и главная опора Ф. Т. Барнума пришел отдать почести армии, а также ее повеселить.

В сем театре скорби, под хмурым небом Генерал предложил солдатам то единственное утешение, которое он мог им дать. Смеялись ли молчаливые зрители его комическим номерам? Кто знает. Однако автор этих строк должен признаться, что во время сильного и мастерского представления из его изумленных глаз брызнули слезы.

В отдельном кабинете «Цветущего клуба» на Пятой авеню Генерал Мальчик-с-Пальчик, скомкав мячиком «Горн», швырнул его к столу, где гологрудая женщина, звавшаяся мисс Луна, массировала Финеаса Барнума.

Спину Пальчика растирала помощница Луны по имени Змейка – юная азиатка, чья и близко не столь роскошная грудь все ж подпрыгивала в оптимистичной надежде на скорый расцвет. Мисс Луна брала объемом, Змейка – непосредственностью. Пальцы ее плясали. Генерал не завидовал и не чувствовал себя обделенным. Его бывший импресарио, а ныне член законодательного собрания штата Коннектикут заслужил эту Луну, с ее большими сиськами.

– Напрасно вы не сказали мне, что собираетесь в Геттисберг. А то бы там было пятьдесят рыдающих репортеров, – проворчал Барнум.

– «Опора мистера Барнума, сильное и мастерское представление». С таким не поспоришь, Ф.Т. Это был мой каприз. Не для рекламы. Я поехал сам по себе.

– Капризы – роскошь, которую ни вы, ни я не можем себе позволить, Генерал. Заметка весьма благожелательна, и тем не менее мы упустили шанс. В будущем вы должны использовать любую возможность.

– Просчитывать всякое движение наяву и во сне? Это ваша философия?

– У мисс Луны она такая же. Еще раз вот здесь, дорогая. Да, да.

Генерал перевернулся и стал наблюдать за пальчиковым балетом у себя на животе.

– А спонтанность оставлена для ваших чмокеров?

Змейка облизала губы и наклонилась пониже.

– Подожди, дуреха, – остановила ее мисс Луна. – Извините ее, пожалуйста, Генерал. Языком она еще не владеет.

– Никто не обижал, никто не обижен, – ответил Мальчик-с-Пальчик.

– Мы живем в лучах рампы, – тяжело дыша, проговорил Барнум. – Мы сами создаем свои отражения. Мы разрываемся на части и должны с полуслова понимать публику. Наше проклятие в том, что нам нельзя рисковать. Увы, Нальчик, мы обязаны предугадывать, манипулировать и контролировать все, что только возможно. Наша востребованность – галлюцинация.

– А не иллюзия?

– Укажите мне разницу, это родные сестры. Есть мы и есть они. Мы должны заставить их верить нашим словам Они и сами хотят верить. И даже если мы позволяем чмокерам на миг разглядеть за обманом правду, то лишь для того, чтобы они стали еще доверчивее. Когда чмокер знает, что он чмокер, и видит позади себя длинную очередь из дожидающихся того же, он ухмыляется собственному превосходству. Член клуба, а не просто так. Теперь нашего чмокера можно брать за яйца и захлопывать очередную ловушку.

– Очевидно, Барнума беспокоит, что его главная опора, Генерал-с-Пальчик, – в точности то, чем он кажется. Я ваше единственное честное творение, Ф. Т.

– «Самый маленький человек в мире»? «Генерал»? «Чудо»? Вы не против небольшого преувеличения? В других обстоятельствах сомневаюсь, чтобы ваша роскошная свадьба с мисс Мерси Бампус согнала бы наше общество в гурты и вызвала бы столько волнений. Тот же самый репортер «Горна» расписал бы свое возмущение тем, что карлик, коему цена десять центов за дюжину, оскорбляет священную землю. Вы иллюзорны настолько же, насколько реальны, Пальчик.

– Сомневаюсь, что меня можно обменять на десять центов или даже на доллар.

– Фигура речи. Поймите меня правильно, Генерал. Вы знаете, как я ценю вас и ваш талант. Но и меня, и вас выкинут в мусорную корзину, если мы забудем, кто мы и что дает нам возможность проводить полдня в этих милых развлечениях с любезной мисс Луной и прелестной мисс Змейкой. Наша миссия – изумлять и поражать, вынуждать зрителей платить слишком много за слишком мало и забывать, как они собирались повесить нас на ближайшем фонаре. Предоставьте Барнуму организовывать ваши случайные встречи с прессой. Мы ведь понимаем друг друга?

– Понимаем. Там, в «Горне», есть еще очерк о проповеди преподобного мистера Генри Турка где-то на западе. Он говорит, что исполины из Бытия сделаны в Америке, Христос у него тоже янки-дудл.[15] Газета пишет, что теория Турка набирает популярность. Это навело меня на мысль, по-моему отличную. Поставить музыкальную буффонаду с плавной подводкой к грандиозной, как все будут думать, кульминации. В этой точке все рассчитывают найти мифического колосса во всем его великолепии. Но вместо исполинов Бытия они увидят в том саду меня с Мерси – Адама и Еву в окружении отары блеющих овечек. Как вам это нравится?

– Честно? Хуже самоубийства. Никогда не смейтесь над веснушками и религиозными чувствами. Вас съедят живьем. Благодарите Провидение, что у вас есть такой наставник, как я. В противном случае, Пальчик, вас возили бы в клетке. Правило большого пальца: береженого Бог бережет. Корову, которая откладывает яйца, не меняй на курицу, которая дает молоко. Сэкономишь в размере, потеряешь в престиже.

– Да вы прямо кладезь мудрости, Ф. Т.

– Довольно риторики. А теперь, мисс Луна, мисс Змейка, спуститесь-ка из своего звездного дома. Излейте благодать на этого честного слугу публики и его урезанного компаньона.

– Мисс Луна, разъясните, пожалуйста, вашей помощнице сие пожелание, – попросил Генерал-с-Пальчик, – а то вдруг столь поэтичный намек моего друга был ею упущен.

– Змейка, – сказала мисс Луна, – ищи его наперсток.

На границе Иллинойса, 14 октября 1868 года

Укорочен. Укрощен. Унижен. Оскорблен. Переориентирован. Попран. Повержен. Противен. Боднули. Бросили. Тянут. Толкают. Когда я поверил, что все кончилось, казнь продолжается. Поднимают и швыряют в поток сотрясений. Влажный храп не дает спать. Треск. Дергания. Препирательства шумов. Мой оптимизм вот-вот лопнет. Как же трудно удержать радость.

Кардифф, Нью-Йорк, 19 октября 1868 года

Чурба Ньюэлл почти слышал слова своей матери:

– Не глухой, уши висят, а не слышит – кто это?

Он тогда чесал в затылке, силясь вспомнить ответ, ибо эту загадку она загадывала ему тысячу раз. Потом до него доходило, и он кричал:

– Мама, это кукуруза!

Теперь Чурба сомневался, что ответ был правильным. Кукуруза, казалось, слушала его проклятия зелеными поникшими ушами и лишь печально вздыхала в ответ.

Чурба уже не один час поднимал стебли: тугой ночной ветер свалил половину урожая. Почва, которой владел Ньюэлл, мало чем могла помочь в борьбе за свое богатство. Стоило в соседнем округе пукнуть птичке, стебли ложились плашмя.

Чурба вынул из заднего кармана письмо кузена Джорджа и перечитал его вновь. Несмотря на четкий почерк с завитушками, письму было далеко до ясности. Внятно звучало лишь одно: в землю Чурбы нужно что-то закопать и оставить там зреть. Место погребения должно подходить также и для колодца. Из этого колодца потом хлынет золото.

Что закопать и зачем – об этом Джордж не говорил, ограничившись смутными и малоосмысленными намеками. Чурба заключил, что Джордж Халл затеял некое надувательство, для которого ему зачем-то понадобился кузен. В письме говорилось, что все станет ясным и прозрачным, когда Джордж заявится в гости, а это будет еще до снега.

Если все получится, их ждет невероятная удача – так было написано. Может, Джордж в своих путешествиях наткнулся на новый табачный лист и хочет заменить им всю Чурбину кукурузу. Нет, тон письма намекал на что-то посерьезнее. Чурба надеялся, что Джордж в своих планах все же не дойдет до смертоубийств. От мысли, что какое-то новое зло, неизвестный труп вновь примется разъедать его скупую почву, Чурбу охватывал столбняк.

Халлы – крепкие орешки, а Джордж крепче всех. Они знали дорогу к доллару. Чурбе не хотелось ради наживы идти на виселицу. И все же Джордж был прав, когда писал, что «риск удваивает награду». Если план окажется какой-нибудь гадостью, можно всегда повернуть обратно.

Джордж, похоже, действовал в одиночку, без отца и Бена. Он писал: «Чурба, все это строго между нами». Однако Халлы могли сговориться. И просто ли совпадение, что в день, когда пришло письмо от Джорджа, Чурба получил еще одно, от Саймона Халла; там говорилось о расширении дела и не отвергались надежды Чурбы стать в будущем частью фирмы.

Он еще раз изучил письмо Джорджа. Там была инструкция, разбитая на пункты с первого по десятый, как ветхозаветные заповеди. Последняя напоминала об осторожности и предписывала Чурбе «сжечь письмо и развеять пепел». Чурба счел, что это глупо. Без перечня Джорджевых заповедей как он их исполнит? Даже кузен Джордж, при всей своей хитрожопой выучке, временами промахивался.

Понаблюдав за вороньими кругами, Чурба пошел прочь. Пугало повалилось еще зимой, а новое он так и не поставил. Кукурузное поле не нуждалось в соломенном чучеле. Крылатых любителей падали достаточно пугала сама перспектива пообедать в таком месте.

Чикаго, Иллинойс, 21 октября 1868 года

Вслед за мускулистым хозяином Джордж Халл шел по коридору из каменных статуй и безликих надгробий, который вскоре привел его к обветшалому каркасу чего-то похожего на ледник.

– Рад познакомиться лично, мистер Хайрам Хол, – сказал Герхардт Буркхарт. – «Буркхарт и Залле» всегда к вашим услугам.

– У вас хорошие рекомендации, – ответил Джордж. – Мне нужно самое лучшее. Заурядность – мой враг.

– Из вашего письма я могу судить о вашем хорошем вкусе. Но как вы довезли эту плиту из Форт-Доджа?

– Полтора месяца убил, – сказал Джордж Халл. – Не самое приятное путешествие. Три повозки сломались как спички. Один раз эта проклятая штука свалилась в водосток, пришлось копать канаву, чтобы выволочь ее обратно на дорогу. Когда в Монтане мы добрались до железнодорожной ветки, я уж было решил, что это земля обетованная.

– Что вы сказали возчикам, которые ее нам доставили? – спросил Герхардт Буркхарт, фигурой напоминавший кеглю, а лицом – черепаху.

– Они ни о чем не спрашивали.

– В Чикаго никому ни до чего нет дела. Ну что ж, вы у цели, и герр Залле обустроил место для работы. Тут нам никто не помешает. Сарай вот уже сколько лет стоит пустой. Мы работаем на воздухе.

– Этот Залле, вы о нем почти не говорили.

– Не волнуйтесь за Эдуарда. Мы работали с ним еще в Германии. Блестящий каменотес. Заплати ему как положено, дай бутылку, и он само довольство.

– Он знает, что мы будем делать?

– Он знает то, что ему нужно знать, Я сказал, что вы сумасшедший с Востока и с деньгами во всех карманах. Я не назвал ему даже вашего имени.

Джордж оглядел полуразвалившийся сарай. То, что некогда служило окном, сейчас было завешено простыней. Прорехи в крыше заткнуты мешковиной, Буркхарт успел содрать с гипсовой плиты джут. Камень лежал на мясницком столе, подпертом цементными блоками, в окружении керосиновых ламп, что свешивались на цепях с балок. На столе поменьше расположилась выставка молотков, стамесок и коловоротов.

– Операционная ада, – сказал Джордж.

– Ясли, – поправил Буркхарт, разворачивая сделанный угольным карандашом набросок. – Как вам младенец?

Джордж посмотрел на рисунок. Высокая фигура, в балахоне, но босая, с круглым лицом в обрамлении локонов, простирала вперед руки. В одной руке – гнездо малиновок.

– Ужасно, – сказал Джордж. – Как с итальянского кладбища. Мне не нужен памятник Санта-Спагетти. Кажется, я все объяснил.

– Людям нравятся наши скульптуры, мистер Хол. Мы не получали жалоб.

– Потому я к вам и пришел, герр Буркхарт. Но мы здесь не для того, чтобы строить фонтан в церковном дворике. Мы занимаемся высоким искусством. Мне нужен окаменевший исполин, умиравший мучительно, в тяжелой агонии. Тело изогнуто, ноги скрючены, ступни сведены судорогой. Правая рука поперек живота, левая закинута за спину. Мукам противостоит только лицо. Сильное спокойное лицо, мягкое и всепонимающее, такое лицо могло быть у многострадального Иисуса.

– Да, вы об этом писали, мистер Хол. Инстинкт увел меня в другую сторону. Взгляните поближе на этот набросок. Видите, как он укачивает в руке птенцов? Вы будто слышите щебет. Послушайте меня. Мы знаем, чем порадовать родных. В конце долгого пути лучше всего остановиться на знакомой земле.

– Знакомая земля – последнее, где я хотел бы останавливаться. Дайте мне творение такой тяжести и ужаса, чтобы оно внушало изумление и страх. Я знаю, как выглядит этот человек, ибо он является мне каждую ночь. Он меня преследует, герр Буркхарт. Он мое наваждение. Мой исполин прячется в камне, и никто, кроме вас, его оттуда не вызволит.

– Честно говоря, мистер Хол, мы больше привыкли к небесным созданиям. Нам с герром Залле нет равных по части ангелов, серафимов и садовых нимф. Даже горгульи у нас скорее дружелюбны, чем жестоки.

– Я не требую от вас производить на свет дьявола. Дайте мне человека – измученного и настоящего, – который знает, что такое вечность в ее последнем спазме. Огромного могучего смертного, кто погиб во цвете лет, не зная почему, однако принял свою судьбу как Божий суд. Загляните в себя, герр Буркхарт. – Джордж сильно стукнул ладонью по пяти тоннам камня. – Найдите его!

– Если он здесь, мы его отыщем.

– О да, он здесь. Здесь. Не сомневайтесь.

– Сначала еще один набросок. Затем модель из глины. Это может занять больше времени, чем мы рассчитывали. И повлечь за собой новые соглашения.

– Перевозка этой глыбы отняла у меня весь июнь и уйму денег. До конца октября исполин должен быть готов и отправлен на место. Выполните мои условия, и я выполню ваши.

– Отправлен куда?

– На север, юг, запад и восток. Точное место не раскрывается.

– Гм, да. Четыре месяца на то, чему нужен год. В агонии, говорите. Но лицо смиренно. Мускулы буграми, пальцы ног сцеплены, одна рука хватает что-то впереди, другая прижата к спине, чтобы разорвать ту нелепость, что его убила. На груди я вижу ворона.

– Никаких воронов, – сказал Джордж. – Никаких грифов. И никаких голубей.

– Ага. У него густая борода?

– Мы имеем дело с жертвой почвенных процессов, герр Буркхарт. Древнее ископаемое. На теле нет волос. – Лысый исполин? Слыхал, Эдуард?

– Что? – раздался сверху тонкий голос. С потолочного бруса на них смотрел герр Залле – тощий старик опирался на все четыре конечности. – Исполин без волос? В нем нет смысл.

– Не обращайте на него внимания, – сказал герр Буркхарт. – Он пьян. Он всегда пьян. Эдуард, ты похож на шнауцера. Слезай.

– Лысый исполин – невозможно, – объявил герр Залле. – Я отказываюсь принимать такое полномочие, Герхардт. Гони его прочь.

– В Дюссельдорфе я служил у него в подмастерьях. У Эдварда руки да Винчи и глаза Микеланджело. Один глаз, сказать точнее, но этого достаточно. С Божьей помощью я не дам ему развалиться до конца лета. Мы сделаем эту работу.

Терзания кончены. Я на новом месте. Впереди века. Волнения позабыты. Мир и вечный покой. Прости мне, Исток, мою раздражительность. Такие дела.

– Отколи образец, Эдуард. Небольшой, чтобы почувствовать фактуру.

– Это гипс. Для каменщиков. Дома строить. Почему не мрамор? – Седая волокнистая шевелюра Залле дергалась, как флюгер при переменном ветре.

– Он же весь трясется. Этот человек себя не контролирует! – воскликнул Джордж.

– Когда он возьмет в руки инструменты, он преобразится, мистер Хол. Эдуард, большое долото, я думаю, – сказал Буркхарт.

– Маленькое зубило, – ответил Залле.

Джордж смотрел, как Залле откалывает первый кусок. Тело окрепло. Левая рука застыла неподвижно. Правая замерла на древке зубила. Он ударил, как Донар.[16]

.

О-о-o! Тщетное обызвествление! Глупый сталагмит! Думал, тебя пощадят! Разбой! Расчленение! Надругателъство!

Бингемтон, Нью-Йорк, 28 октября 1868 года

Анжелика стирала пыль с антикварной горки, в которой лежали памятные сувениры нескольких поколений Халлов. Там хранились серебряные кольца для чесания десен детские чашечки, фарфоровые фигурки, грустные куклы, трубка в форме рыбы, оловянные кружки, кремниевый пистолет, Библия, прибывшая в 1713 году из Англии вместе с переселенцем Халлом. Последним по времени сокровищем стали деревянные вилка и ложка, которыми кормили первой твердой пищей маленького Джорджа Халла.

Пока ее невестка драила и полировала мебель, Лоретта наигрывала вальс «Голубой Дунай». На столе в гостиной лежал адресованный Анжелике нераспечатанный пакет. Час назад его со всеми почестями доставил почтальон, обалдевший от столь фешенебельного обратного адреса.

– Манхэттен, магазин одежды «Стюарт», динь-дон, – провозгласил письмоноша, пока Анжелика расписывалась на бандероли.

Она понятия не имела, что в пакете и от кого он. Джордж был где-то на Среднем Западе и присылал оттуда лишь деловые распоряжения. Сама Анжелика ни разу не показывалась в Нью-Йорке и никого там не знала. Загадочная посылка будоражила, радостные предчувствия накатывали волнами, и Анжелика не торопилась опровергать эти пьянящие подозрения.

– Странная ты, – сказала Лоретта. – Я бы разорвала бумагу в первую же минуту.

– Откуда эта копоть? – ответила Анжелика. – Бенова чашечка совсем тусклая, даже почернела.

– Оставь Бенову чашечку троллям. – Лоретта со стуком опустила крышку над матовыми клавишами. – Я больше не могу.

– Такоткрой ее, дорогая, – предложила Анжелика.

– Мне открыть твой пакет? Ладно.

Разорвав коричневую оберточную бумагу, Лоретта обнаружила под ней фасонистую коробку. Украшенная пасторальной картинкой с золотыми крапинами, упаковка сама сошла бы за подарок. Лоретта развязала голубой бант и подняла крышку.

– Боже! – ахнула она: в коробке лежало платье богини. – Это же счастье для любой невесты. Но кто его прислал?

Анжелика отложила тряпку, подошла поближе, пощупала атлас.

– Откуда мне знать? Там карточки нет? Подожди, я сама посмотрю.

Она принялась перебирать складки. Вскоре нашла чистый конверт с запиской: «Прекрасной Анжелике Халл, столь великодушной к жалкому писаке. – Б. Р. Горн». Анжелика никогда не была великодушна к писакам и не знала никаких Б. Р. Горнов.

– Чепуха какая-то, – сказала она. – Нужно вернуть в магазин.

Пока до Лоретты доходило, кто прислал подарок, глаза ее не отрывались от ковра, где одно пятнышко чуть-чуть отличалось по цвету. Ее бросило в жар, она качнулась.

Анжелика приложила платье к телу.

– Ближе к твоему размеру, чем к моему, – сказала она.

– Не думаю, – ответила Лоретта.

– Посмотри сама. Я же в нем утону.

– Какая разница. Прислано тебе, дорогая, а не мне. Чуть ушить, и будет впору.

– Зачем, если все равно отсылать обратно.

– Отсылать подарок? Во-первых, глупо, во-вторых, обидишь человека. И потом, как они высчитают, кто его купил?

– Может, там знают этого Горна.

– В «Стюарте» таких каждый день десятки мелькают, – возразила Лоретта. – Нью-Йорк – это тебе не Бингемтон. На твоем месте я бы держала при себе и платье, и загадку. Пусть будет как есть.

– Что откладывала пенни и купила наряд, чтобы сделать ему сюрприз на день рождения.

– Такое красивое! – Анжелика приложила ткань к лицу. – Как-то странно все выходит.

– А записку, пожалуй что, лучше выбросить, – сказала Лоретта. – Вроде бы ничего особенного, но придется выдумывать объяснение. Мне, кстати, нравится коробка, она тебе нужна?

– Коробка твоя, – сказала Анжелика. – А если ты наденешь это платье, у тебя сразу поднимется настроение.

– Вот уж точно награда за великодушие, если кто и великодушен, так это ты. Но Бен одевает меня так, что шкаф почти полон.

Лоретта заиграла вновь: Та-де-да-та-там-тпа-там-та-тим, тпа-де-да-та-тпим-та-тпа-тгш…

– Ты замечательно играешь, – проговорила Анжелика. – Я прямо чувствую, как голубые волны плещутся о берег.

Лоретте же представлялось, что ее невестка плывет по Дунаю животом вверх, облаченная в платье Б. Р. Горна и раздутая, словно иглобрюхая рыба.

Чикаго, Иллинойс, 3 ноября 1868 года

К ноябрю Джордж Халл более или менее успешно закончил все, что было нужно «Саймону Халлу и сыновьям». Хотя несколько новых скупщиков и заинтересовались новой продукцией фирмы, в целом старания Джорджа с «Дядей Томом» породили результат совсем невыразительный.

Не то чтобы неграм не нравилось курить, розничная цена в десять центов – вот что их останавливало. Джордж отправил Саймону и Бену не одно письмо, уговаривая любым способом уменьшить стоимость «Дяди Тома». «Если надо, пихайте туда сено и лошадиное дерьмо, – убеждал он их, – но опустите цену до пятака или еще ниже».

Не стал он писать им о том, что чикагские черные изобрели нечто под названием «папиросы» – мелких табачных червей, обернутых в простую бумагу. Удовольствия от них никакого, выкуривались за пару минут, однако были дешевы и продавались в разноцветных пачках как раз под размер кармана. Джордж не сомневался, что эти ничтожные мутанты всего лишь преходящая мода. Сок от такой папиросы не долетит и до плевательницы. Привлекали они разве что новизной. Джордж застыл на месте, увидев папиросу во рту у белой женщины: его передернуло, хотя это была всего лишь проститутка из бара. Придется, конечно, растолковать отцу и брату, чем им грозит новая конкуренция. Потом. Несколько черномазых и проституток прямо сейчас не так уж опасны.

Не стоило омрачать радость, явно ощущавшуюся в письме из дома. В хорошем настроении Саймон станет щедрее и закроет глаза на Джорджевы расходы. А у того сейчас на счету каждый цент. Любые новости, умеряющие семейную эйфорию, были непродуктивны.

Каменотесы Буркхарт и Залле детально проработали и вылепили шесть глиняных моделей. Все они были недешевы. Все ни тепло ни холодно. Этим исполинам больше пристало сторожить детское кладбище, чем раскручивать глаза верующим и бить по голове правоверных атеистов.

Перед тем как отправиться в свое последнее коммивояжерское турне, Джордж усадил обоих скульпторов на жесткую лавку и зачитал им выдержки из Ветхого Завета. Он ввел их в царство огня, серы и жестокой мести. Он показал им ревнивого гневного Яхве, готового в приступе космической злобы испепелить мятежников, города, саму землю. Пустив в дело интонации преподобного Турка, Джордж выдавил последние капли кипящей крови из каждого гражданина Содома. После чего сладострастным шепотом подвел Буркхарта и Залле к пульсирующей выпуклости и медовой расщелине Песни песней.

Он лез из кожи вон, принуждая их увидеть то, что его исполину казалось само собой разумеющимся.

– Если бы его лучшему и любимейшему другу свалилась на голову сверкающая говяха архангела, мой великан этого даже не заметил бы, – говорил Джордж. – Если бы его возлюбленная оказалась прокаженной и ее отвалившиеся соски прилипли бы к его языку, в этом не было бы ничего особенного. Поймите, с чем вы имеете дело. Мой великан видел распятого Иисуса, и скорпионье жало каждого римского шипа отдавалось болью в его собственной умирающей плоти. Он был там, джентльмены. Он был там. Все это у него на лице. Все это в его теле. Вскрытие нашло бы в нем следы рая и ада. Его член погружался в лаву. Его ноги ступали по углям. Его мозг знал Апокалипсис. Его глаза иссушены кометами. Я молю вас об исполине, а вы суете мне мэра Дюссельдорфа. Хватит моделей. Берите свои стамески и идите к камню. Пусть чудище, которое в нем живет, добудет для вас вдохновение.

Пока шла лекция, Эдуард Залле успел осушить пинту и задремать, но Герхардт Буркхарт проникся. Он вскрикнул. Столь неожиданное осмысление внушило Джорджу слабую надежду.

Бросать этих рубил без присмотра было ужасно рискованно, однако Джордж не видел выхода. Финансов осталось на самом дне, и отец звал его домой наполнять Анжеликину печку. Что у каменотесов получится, то и пойдет в дело, или затею придется бросить раз и навсегда.

На Сларк-стрит Джордж появился неделю спустя. Дверь ему открыл Герхардт Буркхарт.

– А, мистер Хол, рад вас видеть.

– Готово?

– Вы принесли деньги? Надо еще уплатить бочару, который соорудил для вашего младенца дивную колыбельку.

– Ваши деньги у меня. Мой исполин у вас?

Джордж ждал, когда глаза привыкнут к густому желтому свету сарая. Сперва взгляд упал на Залле, спавшего в огромном, выстланном медью ящике из твердой сосны.

– Надеюсь, вашему великану будет удобно, – сказал Буркхарт. – Мы набьем гроб опилками и обтянем железом.

– Сосуд не есть напиток, – ответил Джордж. – Меньше всего меня волнует ящик.

– Что ж, если наша работа вас не порадует, заберете вместо нее Эдуарда. Ему там хорошо спится. Скажете, что исполина съела плесень.

– Избавьте меня от ваших шуток! – огрызнулся Джордж.

На верстаке он рассмотрел укрытую простыней гору.

– Дайте я разбужу Эдуарда, перед тем как снимать покрывало. Он хотел видеть ваше лицо.

Джордж ждал, пока Залле придет в чувство.

– Больше лампы и свечи, – зевая, проговорил тот. – Ты ему сказал про меня?

– Нет еще, Эдуард.

– Он наш шедевр. Я не продам его ни за какую цену. Мы здесь создали жизнь. Вы получаете полную рекомпенсацию на гранитный блок и сколько стоило его привозить. Но не исполина.

– Заткнись, Эдуард. – Буркхарт зажег лампу. – Он не думает, что говорит, мистер Хол. Он слишком к нему привязался…

– Я думаю, – перебил Залле. – Я бы не показывал вам, если бы Герхардт не упросил. Теперь посмотрели – и ушли.

– Десять футов и два с половиной дюйма в высоту, – бубнил Буркхарт, стаскивая саван. – От подбородка до макушки двадцать один дюйм. Шесть дюймов нос. Ноздри – три с четвертью. Восемь дюймов рот. Каждое плечо – три фута. Семь дюймов ладони, восемь – пальцы, пять – запястья. Три фута от бедра до колена. Ляжки шириной в фут. Икры девять с половиной дюймов спереди назад. Длина семнадцать с половиной дюймов. Фаллос что майское дерево. Вес почти три тысячи фунтов. Всмотритесь в лицо, в выступы челюстей, как натянуты сухожилия и мускулы. На этот раз точно не мэр Дюссельдорфа.

– Schönes. Schönes Kind.[17] – Заллє похлопал исполина по серой щеке. – Ну что вы скажете, и кому дело, что вы скажете? Сейчас мы поставим счета, и можете идти.

В горле Джорджа Халла застыл комок.

Немрак? Подвижные звуки? Что осталось от меня? Кто эти тени? Мои слуга? А ну быстро меня закрыть. Спрячьте меня. Этот свет – бедствие. Эти звуки невыносимы.

– Мне грустно видеть такое горе, – сказал Буркхарт. – Всего тремя-четырьмя сколами Эдуард заставит его улыбаться.

– Пока все отлично, – сказал Джордж.

– Пока? – вмешался Залле. – Ты слышишь этого филистера?

– Еще не все, – сказал Джордж. – Парень чересчур гладок.

– Конечно гладок. Мы столько его терли.

– Я не просил полировать. Он должен быть стар.

– Время и погода состарят его очень скоро, – возразил Буркхарт.

– Для меня это слишком долго. Мы запустим свои часы.

– Скажи этому человеку идти домой, пока я его не убил, – попросил Залле.

– Клиент всегда прав, – ответил Буркхарт.

– Ненавижу, когда ты мне это говоришь, – сказал Залле.

Назавтра Джордж Халл купил галлон английских чернил и выкрасил исполина в небесно-голубой цвет.

– Похож на баклажан, – провозгласил Залле из клетки, которую соорудил для него Буркхарт, чтобы Эдуард протрезвел и пришел в чувство.

– Зачем он вообще здесь нужен? – спросил Джордж.

– Он помогает, – ответил Буркхарт – Нельзя знать, когда Эдуард скажет что-нибудь полезное. С гениями всегда так.

– Будьте вы оба прокляты! – вопил Эдуард, дребезжа прутьями.

Всю ночь Джордж сооружал форму из нескольких слоев истыканной иголками бумаги. Утром он расплавил в котелке свинец и отлил шипастый молоток, получивший имя Железная Дева. Когда молоток остыл, Джордж обрушил его на голубое тело исполина.

– Зачем? – возопил Залле.

– Шрамы и поры, – объяснил Буркхарт.

После гипс был выскоблен железными щетками. Молоток и щетки добавили колоссу несколько веков, но голубой оттенок держался прочно.

– Все равно баклажан, ха-ха, – объявил Залле.

Все следующие дни Герхардт Буркхарт отмечал на листке каждый дополнительный рабочий час. По ночам он подводил итог растущему долгу Джорджа Халла. Деньги выходили хорошие, но не совсем. Между Эдуардом, который бредил, и Джорджем Халлом, который сходил с ума, Буркхарт начинал сомневаться в собственном здравомыслии. Иногда ему мерещилось, будто исполин жалуется на что-то на бессловесном языке.

– Мистер Хол, – сказал Буркхарт, – и вам и нам нужен отдых. Вы возитесь с ним уже четыре дня буквально без перерыва на еду и питье. Если вы не отдохнете, поедете в этом ящике к своим родным.

– Нужно довести до ума, – сказал Джордж.

Он свалился на следующее утро перед самым рассветом. Буркхарт выбивал Железной Девой новые поры, когда вдруг заметил, что клиент отключился. Оставив Джорджа лежать там, где он упал, Буркхарт ушел варить кофе, затем принес чашку Эдуарду Залле.

– Хватит трястись, – сказал Залле. – Выпусти, я хочу размяться. Все болит от судорог.

Буркхарт отпер самодельную клетку, радуясь, что его друг вновь обрел некое подобие нормальности. Каменотесы пили кофе, поглядывая на сопящего Джорджа.

– Лучше бы я его никогда не видел, – сказал Залле. – Он доставляет мне неудовольствие.

– Не мучься. Все уже кончилось, – утешил его Буркхарт. – Завтра я выставлю его вон вместе с этим рябым сатаной.

Залле обошел исполина, вглядываясь в остатки своих трудов и напевая «Танненбаум».[18] Буркхарт опустил веки и с облегчением вспомнил, что следующий их заказ – обыкновенный святой Петр.

Буркхарт открыл глаза, когда услышал гоготанье Залле. Партнер поливал каменного человека какой-то жидкостью. У Буркхарта защипало в носу.

– Что это?!

Его громкий крик вернул из забытья Джорджа Халла.

– Кислота, – пояснил Залле. – Серная кислота. Она его разъест. Пусть улетает в свой воздушный замок.

Залле был водворен обратно в клетку, Халл с Буркхартом вылили на исполина не одно ведро воды, однако дело было сделано. Голубая кожа уступила место тошнотворной смеси серого и коричневого. Прожилки в камне стали почти черными. Колосс пах мокрым прахом.

Джордж Халл бухнулся на колени и обратился к Богу со страстной речью. Буркхарт, поразмыслив, решил предложить скидку. Закончив речь, Джордж расцеловал Герхардта Буркхарта и расплатился сполна чистым золотом.

Чикаго, Иллинойс, 5 ноября 1868 года

Истыкан. Исклеван. Изукрашен. Выглажен. Вытравлен. Было ли уничижительным последнее насилие? Или я стал краше? Никогда не одобрял тщеславия. Однако если я – это моя оболочка, то хотелось бы знать, улучшило или ухудшило мою наружность кислотное крещение. Ранен. Теперь раскачан. Поднят и брошен в новую постель. Эта мягче. Взяли и вынесли. Откуда? Куда?

Кардифф, Нью-Йорк. 14 ноября 1868 года

По первому осеннему морозцу Аарон Бапкин скакал на кобыле Пегасе из Лафайетта в Кардифф. Долина Онондага взрывалась цветом. Каждое дерево – поэма. Каждый лист – праздник. Скоро этот красный, золотой и оранжевый мир обернется печалью льда. Жизнью, окутанной снегом. Белым королевством безмолвия. Но каков путь к смерти! Тщетный, будто закат солнца.

Подбирая мелодию, Аарон выдувал из гармошки бессвязные звуки. Мысли его были так же невнятны, как и эта музыка. Из головы не шла абсурдная книга, что лежала сейчас в переметной сумке. Вчера вечером ее сунула Аарону в руки миссис Ильм, когда они столкнулись на лестнице. Хозяйка дважды хрюкнула – в устах сего критика это было серьезным одобрением.

Книга провозглашала Америку Святой землей, в которой некогда, словно кролики, резвились библейские исполины. Допущение автора, христианского миссионера по имени Турк, представлялось абсолютно нелепым, однако очень интриговало.

Скача в Кардифф, Аарон раздумывал о том, что если бы в долине Онондага и вправду водились исполины, то как среди них не оказаться жидам. Огромный еврей выбирался в его воображении из зарослей, перегораживал тропу и, помахивая посохом, громоподобно объявлял:

– Шма Исраель Адонай элохейму Адонай эхад! Слушай, Израиль, Господь Бог наш, Господь един. А теперь отвечай, где тут самая короткая дорога на Сиракьюс?

– Как ты думаешь, Пегги Бескрылая? – спросил Аарон свою усердную кобылу. – Это действительно земля исполинов? Нельзя быть такой циничной лошадью. Известно ли тебе, что всего пару месяцев назад некий француз, мосье Ларто, выкопал у себя во дворе кроманьонца? На юге Франции, где все танцуют без штанов. Слыхала песенку? Если у французов завелись кроманьонские лягушки, то почему бы у янки не быть исполинам? Посмотреть на этих шлабов,[19] так можно подумать, они произошли от бегемотов. Всякое бывает.

Отыскав ферму Ньюэлла, Аарон натянул поводья.

– Нет, ты только погляди. Листья все сухие. Сосны и те бурые. Почва – песок. Что тут вырастет? Посмотри на лошадь или на амбар. Будто гнилые зубы. Корову видала? У нее даже вымени нет.

Вышел Чурба Ньюэлл встретить знаменитого еврейского водного колдуна. Аарон Бапкин брал десять долларов – и смех и грех. Деньги Джорджа Халла как пришли, так и уйдут. По мнению Чурбы, затея была глупой. Если на ферме Ньюэлла что-то и водилось в изобилии, так это вода. Силосная яма была пуста, однако колодец всегда полон. За амбаром журчал ручей. Чурба нуждался в новой воде, как в новых тараканах.

– Добрый день, мистер Ньюэлл. Аарон Бапкин меня зовут. Миссис Ильм передала мне вашу записку.

– Говорят, у вас талант, – заметил Чурба, пока Аарон слезал с кобылы. – Вот и поглядим. Моя земля идет вон от тех деревьев и до холма, за домом забор.

– Прекрасное место, – сказал Аарон. – И вид замечательный.

– Я уведу лошадь, так что можете работать.

– Ее зовут Пегаса.

– Я бы предпочел копать у амбара, – сказал Чурба. – Может, найдете место.

– Уже поздно начинать копать, – сказал Аарон.

– А то я не знаю? Смысл в том, чтобы докопать к весне. Но браться надо сейчас, а как же я возьмусь, если не знаю где?

– Это верно, – ответил Аарон. – Надеюсь, я вам скажу.

– Да уж, за десять долларов, пожалуйста, скажите, – проворчал Чурба.

– Десять долларов – это доллар в год за десять лет воды, – сказал Аарон. – И еще пятьдесят лет бесплатно. Вон там ваш старый колодец?

– Я его заколотил. Вода то кислая, то мутная. Черпаю из ручья, когда он чистый, но там почти весь год болото.

Развернув фасонный платочек, Аарон достал лозу.

– Перед работой я бы хотел чуть-чуть помолиться. Молитва на иврите, но вы не волнуйтесь. Я прошу Господа направить мою руку.

– Чего я не слышу, то мне без разницы. – Чурба перекрестился. – Отведу лошадь к амбару. Жена покормила бы вас ланчем, да говорят, ваши не едят то, что мы.

– Я бы взял яблоко, – сказал Аарон.

Чурба с Пегасой зашагали по сухому полю; Аарон закрыл глаза, покачался туда-сюда и произнес благословение на вино. Странно, что у пустынного племени не нашлось отдельного благословения на обычную воду, однако Аарон полагал, что вино можно распространить на все жидкое пространство. Фантастический дар, несомненно, требовал почтительных слов, особенно если подумать, сколько иголок и катушек, выкроек, булавок и ярдов полотна нужно продать разнообразным дамам, чтобы заработать десять долларов.

Розыски подземного потока обычно занимали не один час проливания пота. Однако на этот раз молитва принесла быстрые дивиденды. Не успел Аарон сжать покрепче свою раздвоенную палочку, как та подпрыгнула, словно кузнечик. Аарон еле ее удержал. Лоза звенела, куда бы он ее ни направил. Он стоял над целой ванной, ферма Ньюэлла, можно сказать, плавала.

В таких условиях было и вовсе непонятно, отчего пересох старый Ньюэллов колодец. По этой земле можно брести с завязанными глазами, проткнуть ее пальцем и найти озеро. Так почему же ферма до сих пор не сад Эдемский? Аарон вспомнил историю про убитого человека, – видно злобной и мстительной была та душа.

– Так близко к амбару? – удивился Чурба, когда Аарон отметил для колодца место. – Даже лучше, чем я думал.

– Видели палочку? Сказать по правде, я подумываю взять с вас два доллара вместо десяти. Вы уверены, что старый колодец уже не спасти?

– Не лезьте в мои дела! – огрызнулся Чурба. Колодец он заколотил просто на всякий случай – вдруг лозоходец окажется чересчур любопытен. Опасный, подозрительный и могущественный еврей этот Бапкин. – Вы получите столько, на сколько мы договаривались. Вот вам яблоко.

– Это для лошади, – сказал Аарон. – Пегги говорит вам спасибо. Если моя работа принесет удачу, пожалуйста, не постесняйтесь рассказать друзьям и соседям. Я живу рекомендациями. Станет потеплее, принесу вам товаров для двора и еще каких мелочей. Возможно, миссис Ньюэлл…

По дороге к дому Аарон наклонился к Пегасиному уху прихлопнуть кружившего над ним слепня.

– Вся долина полна призраков, – сказал он. – Их тут больше, чем кустов. Зверью вряд ли есть до них дело, а вот люди нервничают. Кто без причины, кто с причиной. Возьмем Уильяма Ньюэлла. Придавило человека. Знаешь, как его здесь зовут? Чурба. А знаешь почему? Потому что этот человек наполовину репа, которой никогда не встать во весь рост. Видала его огород? Как судорога на лозе. А свинью? Была б кошерная, все равно не стал бы есть. А кур с желтыми перьями? Сколько молока дает корова без вымени? А это лошадиное привидение тебе ничего не рассказало? Выброшу-ка я его яблоко. Что-то мне подсказывает, без него тебе будет лучше. Кто знает, что за червь живет в сем плоде? Кто знает, какими соками питаются корни дерева, его взрастившего? Ты заметила, что я не спросил мистера Ньюэлла о песнях? Думаешь, забыл? Ничего я не забыл. Мне страшно их слушать.

По кружному пути, 19 ноября 1868 года

Питер Уилсон, ломовой извозчик из Чикаго, доставил громадный ящик к железной дороге «Грейт-Вестерн». Груз – 3370 фунтов брутто – пришлось затаскивать на платформу лебедкой. Человек, нанявший Уилсона, некто Герман Хупер, сказал, что в ящике сложен обработанный мрамор, заказанный неким миллионером для отделки вестибюля своего особняка. При этом Хупер нудел и придирался ко всему так, будто в ящике покоилось тело его почившей матушки. Уилсон, беспечный парень, рад был видеть, как неистовый Хупер уезжает тем же поездом.

22 ноября ящик прибыл в Делавэр к Лакаванне. У Великого подвесного моста, где скрещивались железнодорожные пути, за перегрузкой наблюдал некий Мартин Моричес, сообщивший кондуктору, что действует по поручению Сайруса Филда,[20] пожелавшего иметь самый лучший камень, дабы воздвигнуть монумент в честь своих работников, прокладывавших атлантический кабель.

Отправку ящика в Сиракьюс взяла на себя компания «Нью-Йорк сентрал», наблюдал за погрузкой Руфус Трум, представившийся агентом скульптора Джона Роджерса,[21] которому понадобилась бронза для его новейшего творения – памятника Чистокровной Ратлесс, выигравшей первые Белмонтские скачки.

После этого Сиракьюсская и Бингемтонская линии, а с ними, разумеется, нервный охранник Притчард Доббс доставили ящик к терминалу железнодорожной компании «Эри», где Бартон Берлман заплатил шестьдесят семь долларов за путь до Юниона, штат Нью-Йорк.

Вволю нагулявшись, контейнер пролежал невостребованным на станции Юнион до двадцать восьмого ноября. Затем он был вручен мистеру Гибберсону Олдсу, предъявившему нужные бумаги. Под наблюдением Олдса ящик с немалыми трудностями водрузили на взятую в прокат повозку. Услуги проката включали команду грузчиков и опытного возницу, которому мистер Олдс уплатил семьдесят семь долларов пятьдесят два цента.

В сумерки и морось Олдс и повозка отправились в пятидневное путешествие до Кардиффа. Вознице по имени Лумис Зейн было сказано, что сей тяжеловесный груз представляет собой табачный пресс превосходной и доселе неизвестной конструкции, а потому подробности следования надлежит держать в секрете.

Измученный мерзкой погодой, ветками, падавшими с деревьев, колеей и стеганием лошадей, одна из которых то и дело показывала свой отвратительный нрав, молчаливый Зейн не сводил глаз с дороги. Он не заметил, как проливной дождь размыл все то, что было прежде Хайрамом Холом, Гибберсоном Оддсом, Германом Хупером, Мартином Моричесом, Руфусом Трумом, Притчардом Доббсом и Бартоном Берлманом, оставив на их месте щеголеватого Джорджа Хаяла.

Перед тем как сбежать в Юнион, Джордж целую неделю провел в Бингемтоне в лоне семьи. Когда же Саймон и Бен достаточно прониклись Джорджевыми рапортами о продажах и убытках, а сам Джордж последними семейными достижениями, он убедил брата и отца в необходимости короткого путешествия на юг, чтобы завязать прямые контакты с табачными фермерами и разнести весть о сигарах «Дядя Том» по Виргинии, обеим Каролинам, Джорджии, Алабаме и Миссисипи, где чернокожий лес разросся особенно густо.

Саймон колебался, беспокоясь за Анжелику. Однако Джордж сказал, что Анжелика рассеянна, погружена в себя не выказывает интереса к процедуре, которая может привести к вынашиванию плода и отец согласился. С надеждами и благословениями Джордж уехал в Дикси, откуда, сделав крюк, встал на мокрую дорогу в Кардифф.

Глотая в пути дождевые капли, Джордж все лучше понимал, сколь радует его эта восхитительная двойственность. Становилось ясно, чему ухмыляются разоблаченные шпионы, пока их привязывают к столбам. В миг, когда расстрельная команда прицеливается, ружья щелкают и пули летят из стволов в сердце, эти люди, должно быть, слышат потрясающую музыку.

– Мерзкая, вонючая, рвотная, гнилая погода, – сказал Лумис Зейн.

– Погоняйте, – сказал Джордж. – Погоняйте, сэр.

Бриджпорт, Коннектикут, 29 ноября 1868 года

– Я видел развалины Иранистона, – сказал Барнаби Рак. – Должно быть, славная была арена.

– Копия дома короля Георга в Брайтоне, где я не раз бывал в гостях, – ответил Ф. Т. Барнум, раскручиваясь в кожаном кресле. – Мне жаль этого скромного домика; жена моя, Чарити, тоже переживает.

– Пожары – ваша Немезида. Сначала Иранистон, потом – дважды – Американский музей.

– В первый раз мой музей сожгли в бессмысленной злобе – южные мятежники отняли у меня двадцать три года жизни, – сказал Барнум. – Но мартовский пожар оказался много хуже. Отстроить заново, а после смотреть, как все рушится, – человека послабее это сломало бы.

– Вас, должно быть, тот пожар разорил.

– Один мой парализованный друг как-то сказал: «Мы с параличом уживаемся мирно». Хуже всего слухи, которые пошли гулять после обоих пожаров, – говорили, что Барнум сделался Прометеем и в надежде поправить дела сам поднес спичку. Карикатуры, где за мной ходит пожарный с корзиной песка. Дорогая реклама, должен вам сказать, мистер Рак.

– Собираетесь ли вы строить новый цирк? В Нью-Йорке ждут, что вы вскоре вернетесь и напустите на город новые чары. Генерал-с-Пальчик рассказал «Горну»…

– Генерал-с-Пальчик расскажет что угодно, лишь бы пресса ухватилась за его имя. Нет, не думаю. С некоторых пор моя жизнь посвящена общественному служению, и это меня устраивает. Планы Барнума скромны – сперва он баллотируется в конгресс, потом начнет президентскую гонку. Надо только покончить с очередной командой жуликов. Сам я голосовал за Гранта с Колфаксом. Во-первых, Грант глупее. Во-вторых, лучше Улисс Грант и Скайлер Колфакс, чем Горацио Сеймур и Фрэнсис Блэр. Горацио и Фрэнсис и рядом не стояли с Улиссом и Скайлером! У этих даже имена звенят колоколами. Давай, Улисс, вперед, Скайлер! Такие люди и должны вести нас на погибель. В любом случае большинство голосует за самого наглого, а значит, за Гранта. Барнум предпочитает быть с победителем.

– Значит, я должен сказать читателям, что Ф. Т. Барнум посвятил себя политической карьере? Вместо друммондовых лучей и театральной рампы лимонный свет кабинета?

– Говорите. Этими же словами.

– Сэр, вы уверены, что электорат пойдет за человеком, который ранее показывал ему русалку Фриджи, склеенную, как потом выяснилось, из тел рыбы и животного? Или бородатую даму – по словам многих, вовсе не даму. Или кормилицу Джорджа Вашингтона, Джойс Хет, чей истинный возраст оказался на восемьдесят лет меньше тех ста шестидесяти, которые вы ей приписывали?

– Выяснилось? Что выяснилось? Я лично стоял рядом с русалкой, бородатой леди и Джойс Хет, которая выкормила грудью Вашингтона и доказала это забрызганными молоком документами.

– Но вы же сами признали, что это подделки.

– Подделкой было мое признание. Позволительно ли будет напомнить вам, мистер Рак, что вы обращаетесь к члену законодательного собрания штата Коннектикут? К любимому сыну не самого иррационально мыслящего города Бриджпорта? Разумеется, моя публика меня поддержит. Ей ли не знать, что, будь то в конгрессе или на посту президента, Барнум всегда обведет этот мир вокруг пальца. Нация будет благоденствовать при таком лидере.

– Меня беспокоит ваша история, – сказал Барнаби. – А также философия. Где грань между розыгрышем и ложью?

– Розыгрыш – это хорошо. Очищающая клизма для любого крепкого политика. Лучшее противоядие от ханжеской помпы и лекарство для надутых индюков. Готов признать, что в некоторых случаях розыгрыш может оказаться ложью, однако ту ложь, что приносит людям вред, невозможно отнести к розыгрышам. Никогда не говорите Барнуму в лицо, что он лжец. Я здесь самый искренний патриот, я друг Америки и ее защитник. Так и передайте электорату «Горна».

– Ваша удача зиждется на обмане доверчивых зрителей, и вы утверждаете, что вами движет альтруизм?

– Как только люди разучатся смеяться над собой, мы увидим пожар гораздо страшнее того, что уничтожил мой дом и мое дело.

– Я много раз бывал в вашем «Новом американском музее». Это коллекция пустяков, подделок и пустой породы. Древности из подвала. Подлинники не отличить от фальшивок. Голова идет кругом, особенно у детей – ваша выставка их не столько учит, сколько дурачит.

– Что такое подлинник? Что такое подделка? Триумф этого музея – лишнее напоминание о том, насколько они схожи. И вы не правы насчет детей. Ребенок узнает, что такое розыгрыш, раньше, чем родную мать.

– Но если розыгрыш удался и принес доход, нет ли соблазна повременить с разоблачением? Обман, ставший догмой, может оказаться хуже пожара.

– Хуже пожара не может оказаться ничего. Лучше – тоже. Огонь – это пища гурмана, которая никогда не насыщает. Огонь жесток, как время. Время и огонь выравнивают игровое поле, они – алхимики, что превращают вчерашний кошмар в завтрашнюю ностальгию. Время и огонь несут нам будущее. Они расчищают грядущий день от нашего грошового оптимизма. Барнум побывал жертвой обоих и не держит на них зла… Мистер Рак, мои последние слова достойны бумаги, а также по меньшей мере хохота. Вы ничего не записали и забыли рассмеяться. Я подозреваю, молодой человек, что ваша беда коренится в вашей молодости. Молодость всегда чересчур серьезна.

– Если я кажусь вам чересчур серьезным, то лишь потому, что обращаюсь к Барнуму-кандидату, а не к Барнуму-клоуну. Я восхищен Барнумом-артистом. Однако Барнум-политик меня настораживает.

– У самых близких моих друзей длинные руки, мистер Рак, и длинные носы, чтобы вынюхивать выгоду. Ваш карандаш проигнорировал еще один афоризм. Дайте мне знать, когда найдете разницу между кандидатом и клоуном. А пока я считаю ваше поведение непозволительно дерзким, о чем и сообщу вашему начальству. Когда будете уходить, секретарь вручит вам гравюру с моим портретом, – это весьма удобно для печати. А также пальто. Интервью закончено.

Кардифф, Нью-Йорк, 30 ноября 1868 года

Берта Ньюэлл сидела и смотрела на грозу. Женщина то и дело прижимала нос к стеклу, точно в сговоре с мерзкой погодой.

Александр Ньюэлл выстругивал из березовой чурки цаплю. Чурба Ньюэлл наблюдал за сыном – мальчик вылядел старше своих пятнадцати лет. Голова у Александра походила на тыкву. У него была отцовская фигура, но голова определенно досталась в наследство от матери. Клан Берты Ньюэлл чем-то напоминал семейство кабачковых: можно подумать, все они вышли из тыквенного племени.

Чурба опять повернулся к камину, своему излюбленному театру. Каждому огненному языку была отведена роль в драме, где актерам полагалось трещать и плеваться искрами. Чурба никогда не задумывался, о чем эта пьеса, он просто радовался всякому новому представлению.

Ньюэллы редко говорили друг с другом, но каждый чувствовал тяжесть семьи и узы общей плоти. Они просидят так всю зиму, вечер за вечером, деля молчание и каким-то образом обмениваясь силой.

Если бы Саймон Халл придумал Ньюэллу хоть какую-нибудь работу в Бингемтоне и перетащил его с гнилой фермы в многообещающий город, Берта была бы счастлива, Александр пустился бы в пляс, но сам Чурба наверняка затосковал бы по тому покою, который дарили ему эти пять жалких акров. Свое же собственное недовольное довольство злило Чурбу, заставляя стыдиться тем сильнее, чем дольше он торчал на этом убогом пятачке земли.

В прежние годы он мог задать трепку сыну и тем отвести душу, но Александр вырос слишком большим и слишком сильным. Однажды Чурба, облегчения ради, поколотил жену, но та, когда муж заснул, отлупила его чайником. Их прежний пес по кличке Лудило не прочь был получить хозяйского башмака, но Лудило издох. Новый пес, дворняжка Шерман, отбрехивался от ругани, а зубами мог разгрызть железо. В этот сезон листопада Чурбе не оставалось ничего иного, кроме как пережидать время.

– Там кто-то есть, – сказала Берта.

– Так поздно? Не может быть, – ответил Чурба.

– И Шерман молчит, – сказал Александр.

– Шерман может и не залаять, – возразила Берта. – Там кто-то стоит. Около амбара. Я вижу – для светляка слишком толстый, а для Луны – маленький; похоже, кто-то держит на весу фонарь.

– Свет? Что ж ты сразу не сказала?

– Я говорила.

– Совсем не то ты говорила, или я не то услышал.

Чурба тоже зажег фонарь и пошел разбираться. Стирая с лица дождевую воду, он тащился по грязи к ожившей капле света и мужским голосам.

– Кто здесь? – крикнул Чурба. – Что вам надо? – (Щелкнув зубами, к нему подскочил Шерман.) – Это я, сучий прохвост. Тявкай на тех, кто у амбара.

– Чурба?

– Кто это?

– Джордж. Джордж Халл.

– Кузен Джордж? Это ты?

Обнявшись по-медвежьи, двоюродные братья принялись хлопать друг друга по спинам, Шерман же переключился на третьего человека, незаметно стоявшего в сторонке.

– Черт. Я уж перестал тебя ждать, Джордж. Ты же сказал, в октябре.

– Сказал, в октябре, да, видно, имел в виду ноябрь. Лучше поздно, чем никогда. Ты готов?

– Готов, готов. Только не знаю к чему. Ну то есть сделал, как ты написал, но все равно не возьму в толк, зачем тебе это надо.

– Уберите от меня свою шавку, – объявил возница. – Она пугает лошадей.

– Кто это?

– Он привез нас из Юниона.

– Из Юниона? Вас – кто тут еще, кроме тебя?

– Нас – это меня и ящик Пандоры, – сказал Джордж. – Новый табачный пресс.

– Табачный пресс? Про что-то такое я и думал.

– Давай-ка стащим эту проклятую штуку с повозки, – скомандовал Джордж. – Помощники найдутся?

– Может, подождем до утра?

– Нет, – сказал Джордж. – Сейчас. Покажи, где ты выкопал яму, только не говори про нее. Чем меньше возница услышит или увидит, тем лучше. Нужно отправить его отсюда как можно быстрее. Потом наговоримся.

– Ты написал, чтобы я нанял водяного колдуна искать место для нового колодца. Этот еврей обошелся мне в десять долларов и ткнул вон там, за амбаром.

– Значит, там мы его и выгрузим. Не такое это простое дело. Как у нас с веревками и блоками?

– Все как ты сказал. Лежат в амбаре. Еще девять долларов. Всего девятнадцать: за лозоходца, веревки и блоки.

Два часа спустя дождь перешел в морось, а возница потащился на своей телеге к дороге на Кардифф; Александр показывал путь невидящим лошадям.

– Тяжко ему будет добираться по такому супу, – вздохнул Чурба.

– Не переживай за него, кузен. Этот человек немало получил за свою работу.

Чурба пнул ногой полуутопленный в грязи Джорджев ящик.

– Табачный пресс. Теперь понятно. Ты хочешь, чтобы я растил здесь табак. Хорошо бы новый сорт, а то, знаешь, когда-то я уже пробовал, листья выходили на вкус, что поросячья щетина.

– Принеси пилу и топор, – приказал Джордж. – Эту штуку надо открыть.

– В темноте? Не бойся, не утонет, затянута, как пипка у молодухи, – если ржа до сих пор не пробралась, то и не проберется. Пошли лучше в дом, выпьем чего-нибудь горячего. Спина совсем замучила.

– Потерпи, Чурба. Слушайся Джорджа. Все, что надо сделать, надо сделать до утра, а к полудню забыть. Тащи пилу и топор. Пилить будем осторожно и медленно. У нас там драгоценный груз.

– Хороши новости, – проворчал Чурба. – Ладно, как хочешь. Только скажи сперва, Джордж, я никакой закон не нарушаю? Потому что если так, то хорошо бы знать.

– Насколько я знаю, никакой, – уверил его Джордж. – Мы законопослушны, как леденцы на палочке. Это красивая игра, кузен. И никому не будет вреда.

– Ну тогда ладно. А то после твоего письма у меня в голове совсем пусто. Думал, ты мне не доверяешь.

– Если бы я тебе не доверял, как бы я отдал свою судьбу в твои руки? Я же сказал: как только похороним, сразу все объясню.

– Я ведь вот о чем, Джордж. Ты говоришь, все законно, а работать надо ночью, в тумане, да еще похороны какие-то. Не припомню я, чтобы на похоронах, перед тем как зарыть, открывали ящик, да и припоминать не желаю. Зачем закапывать табачный пресс? Объясни, чего задумал, только без пропусков. Я ведь тоже имею право. А не хочешь, так зови обратно свою телегу и сажай эту траву где-нибудь еще.

– Мне нравится твой настрой, – сказал Джордж. – Правильного я себе нашел помощника. Все узнаешь. Тащи инструменты. Поговорим за работой. Но сперва про Александра. Ты уверен, мальчишка будет держать при себе все, что увидит и услышит?

– У Александра даже приятелей нет, а говорит он от силы десять слов в году.

– Десять слов могут нас убить. Он тебя слушается?

– Оставь моего сына мне, – сказал Чурба. – Что же это за табачный пресс такой, что его надо под землю прятать?

Константа во всем этом называется Джордж Халл. Он устраивает мне побег. После чего я брошен в яму, и тот самый Джордж, который меня освободил, копает грязь вместе со всеми. Предайте меня земле и плесени. Мху. Лишайнику. Спорам. Зеленый корень опутывает мои разломы. Извиваются и ползают. Кара отмеряется струями воды, что разъедают жезл у меня между ног. Проклятый зуд! Что-то я заметил в бегающих глазах мальчика. Они меня боятся! Я буду ждать тебя, Джордж.

Нью-Йорк, Нью-Йорк, 16 декабря 1868 года

– Я не считаю вас Стэнли, а себя – Ливингстоном,[22] – разорялся Барнаби Рак. – Однако полагаю, вам уже давно пора обнаружить, что я способен на большее, чем стукать мячиком вокруг потрепанного пустозвона Барнума и ему подобных или добывать жизненно важные новости об игре бадминтон, которую придумал слабоумный английский герцог, дабы изменить судьбу человечества. Я тут случайно узнал, что мы, оказывается, выбираем нового президента, едва не теряем в землетрясении Сан-Франциско, а генерал Ли встает на путь измены. Что же, Джон Зипмайстер шлет Барнаби Рака писать об этих незначительных происшествиях? Да ни в коем случае. Рака-писака должен лезть в Адскую Кухню,[23] целоваться там с гангстерской жопой, а после обозревать этот… как его… лифт. Лифт, черт бы его побрал!

– Да поймите наконец, вы очеркист, а не военный корреспондент. И тот и другой материал вполне крепки и достойны изложения. Люди читают «Таймс» и «Трибюн» от первой страницы к последней. «Горн» они листают сзаду наперед. Мы – это спорт, комиксы, очерки, затем, может быть, новости. Так уж вышло, и мне нравятся газеты, которые ценят повседневные заморочки выше тупых реалий. Я называю это здравым приоритетом. Но если вы не согласны, Так и скажите. Мне хотелось бы узнать об этом первым. Ибо вам ничто не мешает попытать удачи в любом другом листке. Посмотрим, чем вы там будете заниматься и сколько они вам заплатят. Кстати, Рак, история о бадминтоне вышла в два раза длиннее, чем нужно. Вы видели табличку у меня над столом: «БОГ СОЗДАЛ ЗЕМЛЮ И НЕБО НА ДВУХ АБЗАЦАХ»?

– Да, видел. Но история герцога Бьюфортского, кретина из Бадминтон-холла, так меня заинтриговала, а блеск его воланчика так захватил, что я возжелал разделить свой восторг со всеми жителями Нью-Йорка. Извините, если меня занесло, мистер Зипмайстер. Что до вашего второго замечания, то минутная удача сменяет дурное настроение, и я, пожалуй, не стану принюхиваться к предложениям на той стороне улицы.

– Лучше принюхайтесь к тому, что я вам сказал, а то как бы ваше настроение не стало еще дурнее.

– И вы настаиваете, что за неделю до Рождества нашим подписчикам позарез охота прочесть в новостях гимн скромному головорезу? Не говоря уже о биографии лифта? Вы всерьез намерены поручить взрослому человеку писать о таком дерьме?

– Рак, я сделал все возможное, чтобы замять скандал, который из-за ваших грубостей закатил Барнум. Он, знаете ли, был прав. Вас посылали в Коннектикут не для борьбы с национальным достоянием. И не для сравнения его с Томасом Джефферсоном. Не давите на меня слишком сильно. Слезайте-ка лучше обратно на землю с вашей летучей лошади.

– Я не возражал, когда вы резали яйца моему Барнуму. Но бадминтон вы исполосовали чересчур жестоко.

– «Перьевой вихрь, словно хмельной воробушек, прокручивается сквозь судорогу пространства»? Эту строчку я вырезал? И теперь меня не пустят в рай?

– Забудем о Барнуме. Забудем о бадминтоне. Я даже согласен покататься на вашем клятом лифте. Но зачем «Горну» отмазывать Брайана?

– Кем бы он ни был, он близок к власти. И кое-что нам спустили сверху. Так что встряхните вашу кисточку.

Барнаби Рак отправился на Десятую авеню в «Серебряную шахту» Накла встречаться с Костомолом Брайаном. Пол в этом заведении был вымощен серебряными долларами, они же украшали стены и потолок. Серебряные доллары красовались также на пиджаках и дерби-котелках официантов и барменов. Здесь был дворец изобилия, благоухающий табаком и дрянным пивом, любимое владение Костомола Брайана, его тронный зал. Репортер и предмет его интереса уселись за круглый столик, инкрустированный опять-таки серебряными долларами.

Прозванный Огуречным Царем, Брайан – по слухам, главарь банды «Рыбья голова» – имел репутацию вымогателя, денежного воротилы, вора и убийцы с горой трупов за плечами. Барнаби предполагал увидеть перед собой разъяренного носорога. Человек, собиравший дань с каждого маринованного огурца от Бронкса до Манхэттена, хозяин публичных домов и клубов, в которых плясали обнаженные извращенцы, верный тесак Босса Твида из Таммани-Холла,[24] оказался мужчинкой с фигурой как карандаш и лицом как неполная луна. Одет он был, точно банковский клерк, в черный костюм, белую рубашку и галстук-бабочку. Говорил он так тихо, что Барнаби приходилось едва ли не приникать к его груди, чтобы хоть что-то расслышать.

– Мой бизнес – это бизнес, ни больше ни меньше, – сказал Брайан. – Обвинения против меня сфабрикованы и ложны.

– А почему вас зовут Костомол? – спросил Барнаби, которому было хорошо известно, что своим прозвищем Брайан обязан привычке перемалывать в порошок неудобные трупы, для чего где-то в Нью-Джерси у него имелась скотобойня. – Провокативное прозвище, я бы сказал.

– Потому что джентльменам вроде вас нужны демоны и злодеи, – ответил Брайан. – Мое настоящее имя Шон Шеймус Брайан. Сенсация специально для «Горна». Я, разумеется, буду отрицать.

– Вы известны как непубличный человек, для газетчиков' вы – застенчивая черепаха. Зачем вам понадобилась эта встреча?

– Хороший вопрос. Я человек семейный. Тихо живу и много работаю. Скорее улитка, чем черепаха. При этом, какая бы ни случилась гадость и какой бы гражданин ни упал на мостовую, все кричат: «Костомол Брайан!» Газетные заголовки измучили мою жену, беспокоят деток и очень мало радости доставляют мне самому. Я вырос на этих улицах; я надрывался в доках, чтобы стать тем, кто я есть, и добиться моего нынешнего положения. Я хочу, чтобы это было сказано прямо, раз и навсегда. Брайан не виноват ни в чем, кроме собственного успеха.

– Значит, вы хотите, чтобы вас любили?

– Я не прошу любви. Достаточно уважения.

– Люди, стоящие сейчас у дверей, очевидно, вас уважают.

– Пусть эти разбойники вас не беспокоят. Они мои друзья и сотрудники, все куплено и за все заплачено. Вы знаете, почему я просил «Горн» прислать именно вас, Барни?

– Я не знал, что вы просили прислать именно меня, и мое имя Барнаби, а не Барни.

– Из-за того, что вы написали о Геттисберге. «Трубы для храбрых». Это тронуло мое сердце. Война – это хорошо. Я ее принял. И знаю, что, если бы не милосердие Господа, я и сам бы мог лежать сейчас на поле брани. Ваш очерк напомнил мне о том, что я смертен. И о том, как мы хрупки. Я особенно, со всеми их угрозами и поношениями. Неужто в этом холодном городе плата за славу – ранняя смерть?

– Можно спросить вас об огурцах?

– Нет.

– Тогда могу я поинтересоваться неким мясным комбинатом в Джерси, на той стороне Гудзона?

– Нет.

– О чем же мы будем говорить, Шон Шеймус?

– О моей маме, да упокоится ее душа. Можно поговорить о ней.

– Мы с вами занятые люди, – сказал Барнаби. – Предположим, я возвращаюсь к себе в кабинет и пишу просто из головы. Скажем, заполняю некоторые пробелы, после чего Костолом Брайан оказывается человечнее самой жизни. Я могу это сделать прямо сейчас, так есть ли смысл пить больше одного стакана пива?

– Если бы вы так сделали, я был бы премного благодарен и вам, и вашему листку. Но будьте ко мне великодушны. Я впервые столь близко знакомлюсь с прессой.

– Я буду великодушен, как дворняжка к котенку, разве что придавлю для остроты. Совсем чуть-чуть, разумеется.

– Это будет лучше всего, Барни. Как насчет девочек? Что бы вы хотели под елку?

Барнаби вышел из «Серебряной шахты» Накла с полной горстью сувенирных долларов. Он резво зашагал навстречу следующему заданию – к только что выстроенной «Башне справедливой страховки», где его таланта дожидался первый в коммерческом здании лифт. Набросок был уже готов: «Вздымается и падает вместе с человеческой волной современное чудо подъемов и спусков. Обычное подъемное устройство? Ни в коем случае! Могучий предвестник великого города, чьи очертания расцарапают небо. Пройдут годы, и грандиозные кафедралы коммерции…»

Он остановился перед витриной, где согбенный старик натягивал шляпы на безликие деревянные головы. Барнаби с содроганием подумал, что, будь то о лифте или о мяснике, почти все материалы для «Горна» можно писать, не выходя из дому. «Кто вы, Костомол Брайан, враг рода человеческого или напрасно оклеветанная невинность? Потускневший, застрявший в низшем мире бриллиант, чей кодекс насилия порождает угодливость…»

Что, если написать правду? «Ваш репортер вдруг понял, что этот ублюдочный ирлашка, в черном костюме и с обагренными кровью руками, знает, что его судьба – острый нож. Что деньги, заработанные на огуречных и женских попках, скоро будут оттягивать карманы чужих шелковых штанов. И несмотря на это, Шон Шеймус Брайан, порождение банды „Рыбья голова" снискал мое искреннее уважение и даже зависть! Ибо он ходит по краю. Каждое тиканье его золотых карманных часов – это капля его горячей крови. Мои часы идут медленнее, но пожирают меньше времени. Дни Костомола Брайана короче и слаще моих, однако ночи длиннее».

У входа в здание «Справедливой страховки» Барнаби встретился с представителем компании – приятной с виду дамой по имени Элизабет.

– Мы так гордимся этим лифтом, – сказала она. – Он на удивление хорошо работает.

– Но не кружится ли у ваших сотрудников голова, оттого что им приходится забираться так высоко и так быстро?

У Барнаби были особые отношения с лифтами.

– Кое-кто вначале жаловался. Теперь наши люди едины в своем энтузиазме. Прокатитесь сами, мистер Рак. Почувствуйте себя птицей без крыльев.

– Птица без крыльев. Мне нравится. Пригодится. А что до поездки, то позвольте поверить вам на слово.

– Ну что вы, смелее! – скомандовала Элизабет. – Мы же страховая компания. Неужто вы думаете, мы станем подвергать себя риску в собственном доме? Как можно писать об этом изумительном лифте, не испытав его в полете?

Уступив слабому полу, Барнаби глубоко вздохнул и шагнул в клетку. Элизабет сделала знак лифтеру, чтобы тот отправил гостя на верхний этаж. Когда дверь уже закрывалась, в кабинку влетел запыхавшийся кругленький пассажир.

– Извините, – сказал незнакомец. – Мельница не ждет.

Когда лифт, дребезжа, проскочил четвертый этаж, у Барнаби закружилась голова, он рыгнул и ухватился за поручень. Увидав такую неприятность, служащий остановил лифт между этажами. Барнаби представил, как висит над краем мира на прядке стальных волос.

– Только не вытошните, пожалуйста, прямо здесь, – сказал лифтер.

– Мы выйдем на пятом. Это мой этаж, – предложил толстяк.

– Мне велели доставить его на шестой.

– Посмотрите, какое у него лицо.

На пятом этаже пухлый самаритянин вытолкнул Барнаби из лифта и повел по длинному коридору. Затем отпер дверь матового стекла – рядом с ручкой на ней было выведено по трафарету имя «Оливер Элвершем». В безоконном кабинетике Элвершем усадил Барнаби в кожаное кресло и налил стакан воды.

– Я чувствую себя круглым идиотом, – пожаловался гость. – Мне всегда бывает плохо от высоты.

– По крайней мере, здесь нет окон, и высота не будет вас беспокоить, – сказал Элвершем. – Я недавно у «Справедливых». Тут все мечтают об окнах, чтобы разглядывать далекий горизонт.

– Чем вы занимаетесь? – из вежливости спросил Барнаби.

– Оформляю страхование жизни. Универсальный продукт. Я пока новичок, и в клиентах у меня только родственники. Но я не теряю надежды.

– Страхование жизни давно меня завораживает. – Барнаби проглотил избыток желчи. – Ваша компания ставит на то, что я доживу до трясучки. Я же готов спорить, что умру молодым, и согласен платить за эту привилегию.

– Что ж, бывает по-всякому. Если человек умудряется выпасть из таблицы страхового риска и закончить свой путь на высокой ноте, после него остается хотя бы один плакальщик, чье горе совершенно искренне. Вот скажите, у вас есть полис?

– У меня? Нет. Кто будет бенефициаром?

– Вы, я вижу, не женаты. Молодой холостяк имеет право спросить себя, для чего ему столь обильная страховка. Причина проста. Вероятность. Я имею в виду вероятность того, что вы женитесь и станете любящим мужем и отцом. Контракт, заключенный в молодости, обходится много дешевле. Поверьте моим словам, когда-нибудь вам понадобятся мои услуги, мистер…

Пока Элвершем говорил о неизбежном, Барнаби попивал воду «Справедливых» и думал почему-то об Анжелике Халл. Его забавляла мысль послать этой женщине на Рождество еще один анонимный подарок. Она была сейчас с ним здесь, у «Справедливых», вместе с памятью о том бингемтонском мгновении. Страховка к Рождеству?

– Шон Шеймус Брайан – мое имя. Приятно познакомиться, мистер Элвершем.

– Мне тоже, мистер Брайан. Как я уже сказал, в ваши годы и, смею предположить, при вашем хорошем здоровье стоимость весьма обширного полиса будет минимальной. Планирование будущего – достаточно мудрый поступок, и, если позволите, я могу набросать условия договора. Что до бенефициара, то, кого бы вы сейчас ни избрали, это имя или имена можно легко переписать в соответствии с жизненными переменами. Таковым может стать кто-либо из родителей, брат или сестра, дядя, тетя, кузен, друг, благотворительная организация – кто угодно, чье имя прекрасно послужит вам до поры до времени. Если вы будете держать свой выбор в секрете, у этих людей не появится повода роптать на последующие изменения. А если вам предназначено, упаси бог, умереть, подумайте, какой вы оставите им подарок.

– Вы прекрасный торговец, – сказал Барнаби. – Я подумаю над вашими словами. Но сначала скажите, есть ли тут лестница?

– Полагаю, «Справедливая страховка» выиграет любое пари, какое бы мы с вами ни заключили, мистер Брайан. Я вижу, вы человек благоразумный и осторожный. Да, лестница имеется. Но если вы станете моим клиентом и решитесь вместо лестницы воспользоваться лифтом, ваша поездка на нем будет безмятежной. Я вам это обещаю.

Поставить на кон жизнь Огуречного Царя – слишком оригинальный подарок для чьего угодно рождественского чулка.

– Как насчет медицинского освидетельствования? А оформление сложное?

– Я видел, что внизу вы разговаривали с нашей мисс Элизабет. Как друг семьи «Справедливых», вы получите самую лучшую цену. Мы опустим медицинские формальности. Вполне достаточно вашего слова и подписи.

– Наша сделка должна быть конфиденциальной. По некоторым деликатным причинам я не хочу, чтобы о ней знала даже прелестная Элизабет.

– Понимаю. Никаких проблем. Я не намерен на вас давить или как-то влиять на ваше решение, мистер Брайан, но позвольте сказать, что ровно через пять минут вы окажетесь под надежной защитой. Мне только необходимо знать ваш возраст и ближайший день рождения…

Пока Оливер Элвершем складывал цифры, Барнаби Рак тоже занимался подсчетами. Подлог и риск немалыми деньгами в надежде, что Костомол Брайан не проживет больше года, – поступок вдохновенного безумца. Все то же в благодарность за катание по ковру – поступок, достойный лорда Байрона. Анонимная галантность поднимала Барнаби в собственных глазах до уровня последнего романтика. Как ни странно, страховка в пользу далекой дамы придавала вес его проходящему существованию. И между прочим, всегда есть шанс сочинить из всего этого для Зипмайстера чертовски занимательную историю.

– Когда я к вам пришел, мне было очень плохо, – сказал Барнаби. – Теперь я чувствую себя почти прекрасно.

– Со страховками всегда так, потому я и горжусь своей профессией, – сказал Элвершем.

– Есть от чего. Есть от чего, – согласился Барнаби.

Рождественский вечер, 1868 год

Зима упрятала собственную безысходность, да так ловко, что мысли о весне стали редки, как птичье пение. Снег покрыл долину Онондага. Под его обширным одеялом граждане Кардиффа, согретые шерстью и добрым пламенем, умиротворенные едой и питьем, с душами утихшими и убаюканными, не замечали, как свисают с крыш кинжалы сосулек, и отворачивались от гоблинов, выглядывавших из оконных узоров. Берта Ньюэлл, одна из немногих, узнавала эту серую орду, мешавшую ей смотреть на затверделую землю. Гоблины наблюдали за Бертой, Берта наблюдала за ними. Но рождественский вечер расслабил и околдовал даже ее.

Чурба Ньюэлл развел огонь, накормив перед тем повкуснее свою языческую живность. Даже Шерман, плативший за добро одними неприятностями, получил кость от ноги барашка, послужившей для Ньюэллов праздничным ужином. Изобилие пришло нежданно. Последний урожай уже принес все плоды, какие только мог. Пятьдесят долларов им прислал кузен Джордж, вложив в конверт открытку с волхвами.

Александр Ньюэлл выстругивал корпус клипера «Катти Сарк» и лелеял мечту о море. Оно искушало мальчика, бурля в его голове с той самой ночи, когда Александр помогал взрослым закидывать землей перекрученного каменного человека, а после забрасывал его могилу семенами клевера. Александр снаряжал к далеким берегам просоленные экспедиции и возвращался из своих фантазий с мешками жестоких сувениров.

В Бингемтоне Саймон Халл сидел в своем любимом кресле и курил «Корону». Над сыновьями и невестками проплывали дымные кольца.

Лоретта играла на пианино «Господь наш, маленький Иисус», Бен с Анжеликой пели. В кармане у Бена лежал для Лоретты подарок – стеклянные подсвечники не больше зубочисток. Он представлял, как, увидев их, Лоретта заворкует от радости и, может, в знак признательности выкурит его лучшую сигару.

Праздник захватил даже Джорджа. Он сидел с закрытыми глазами и кошачьей улыбкой на губах. На самом деле он пребывал сейчас в странном месте, у замерзших яслей, где над вылупившимся святым птенцом парили темные глашатаи.

Халлы, объятые сладким дымом Саймона, являли собою мирное полотно.

В Акли, Айова, Саманта Бейл и преподобный мистер Генри Турк положили сухие цветы на могилу Герберта Черная Лапа. Они молились, чтобы индейский мальчик радостно встретил на небесах Рождество. Среди развлечений вечности праздники должны занимать особое место.

В «Нью-Йоркском горне» соприкоснулись бокалами Барнаби Рак и Джон Зипмайстер. Они пили за Спасителя, за Новый год, за американскую нацию. После работы Барнаби вернулся к себе на Гринвич-стрит и нашел там подарок – женщину-елку в естественном убранстве, с золотой звездой в волосах и запиской, свисавшей на красной ленте с запястья: «Поздравления от Шона Шеймуса Брайана. Ее зовут Мэри Перпл».

Генерал-с-Пальчик раздавал подарки пьяницам Бауэри: носки, перчатки, шарфы, бутылки и добрые пожелания. В нескольких кварталах отсюда, в отеле «Кларендон», распоряжался вечеринкой его суррогатный отец, достопочтенный Финеас Т. Барнум; английские гости говорили об удивительном бегемоте по имени Джамбо, который появился недавно в зоологическом саду, – двенадцать тонн толстой шкуры и семь футов шевелящегося туловища именовались лучшим утешением королевы Виктории.

В Дорчестере, районе Бостона, Аарон Бапкин спорил с дедушкой Исааком о значении слова «нефилим», которое в Новом Завете перевели как «исполины».

– Ни один гигант не проживет на бобах. – Исаак не особенно верил преподобному Генри Турку. – «Нефилим». Скорее мавины.[25] То же говорят хасиды о духовных евреях: «Смотрят сверху на небо».

– Может, так, а может, иначе, – проговорил Аарон. – Кое-что свидетельствует в пользу исполинов, которые исполины, а не философская концепция. Правду сказать, я бы не возражал, если бы вокруг потоптались настоящие исполины.

– Ты меня беспокоишь, Аарон, – сказал Исаак. – Поешь их песни, а теперь еще их исполины. Что я сделал не так?

В Чикаго Эдуард Залле давно забыл, как ваял исполина. Герхардт Буркхарт вспоминал их творение с отцовской гордостью. В зимнем сне оно являлось к нему домой в тесных ледерхозенах[26] и с невестой, называвшей Буркхарта папой.

Костомол Брайан досмотрел, как низвели до мульчи соперника, владевшего в Чайнатауне семью проститутками, и смыл его в дренаж хобокенского склада. Под громкое бульканье Костомол перекрестился и ухнул, а его люди отвернулись. Он не питал неприязни к этой мягкой массе в септическом контейнере. Одна шлюха, пусть две, но семь – это уже серьезно. Короля способен свергнуть даже отзвук измены.

В Бирмингеме вернувшаяся из церкви Анжелика Халл поднялась вслед за мужем наверх. Она собиралась рассказать ему сначала о неожиданном платье из магазина одежды «Стюарт», потом о странном письме, которое пришло из «Справедливой страховки». Однако Джордж был в ней раньше, чем она успела произнести: «Веселого Рождества!» Анжелика смотрела, как падают снежинки, и думала о Хамите, верном и далеком.

Земля сжимает. Тепло забрали. Жуки в спячке. Время обернулось льдом. Гора, чтобы заполнить топкую яму? Все бессмысленно. Между воплем и зевотой. Хоть муравьев разбудить.

1869

Сиракьюс, Нью-Йорк, 16 октября 1869 года

Сдавленный костюмом, который в последний раз надевался на свадьбу, Чурба Ньюэлл ждал клерка в банке «Коллендейл». Он был здесь уже дважды, оба раза умоляя о ссуде и предлагая в залог ферму и собственное мясо. Вялые банкиры ответили отказом, добавив, что цена таким гарантиям – сухой лист на ветру. Чурба разделял это мнение и отдавал должное банкирской мудрости, однако его бесил начальственный тон. Каким-то образом эти люди превращали его в невидимку, он исчезал из семейного альбома.

Но этим хрустящим октябрьским утром Чурба не мог дождаться разговора. Он не сомневался в скором отказе и надеялся выжать из него побольше. Кузен Джордж писал, что это очень важно, – хилая петиция должна оставить след в регистрационных книгах и в памяти клерков.

Всю весну и все лето Чурба следовал подробным предписаниям Джорджа Халла: болтался по Кардиффу, добредая иногда до Лафайетта, и распевал свою страдальческую балладу: его проклятая ферма проклята еще страшнее. Неизвестная, но зловредная губка высосала из земли воду. От ручья осталась жижа. В колодце желчь. Еще год назад Чурба видел, к чему идет дело, и на последние деньги нанял еврейского лозоходца Бапкина, чтобы тот указал место, где ждет вода. Свежая вода. Чистая вода. Но что толку от еврейской воды, если ее неоткуда черпать? На колодец нет денег. Банк дал от ворот поворот. Засуха. Долгоносиков больше, чем кукурузы.

Соседи сочувствовали, но сразу же выворачивали пустые карманы. Многие думали, что милосердный Господь решил наконец покончить с затянувшейся агонией Ньюэлла. Продавай ферму. Запрягай лошадей. Уезжай отсюда.

Не мог Чурба нарадоваться и сочувственным молитвам, которые читались во здравие его семьи в конгрегационалистской церкви Кардиффа. Ньюэллы сделались знамениты, как племя черных душ. Их присутствие нагоняло страх и напоминало другим страдальцам, что не стоит скупиться на благословения. Александр и Берта дивились такому почету, не понимая, откуда он взялся, однако Чурба запретил им задавать вопросы.

– Скоро прояснится, – цитировал он Джорджа. – Нас ждет удача.

К августу он и сам в это поверил.

В Онондагской низине, милях в пятидесяти от Кардиффа, некий фермер наткнулся на связку костей. Ученые из Корнелльского университета в Итаке объявили их окаменелостями неизвестной природы и выкупили за немалые деньги. Находку расписали в газетах, после чего все собаки долины были отправлены вынюхивать окаменевшее золото. Кузену Джорджу определенно везло. Если кто-то когда-то и сможет поверить в их исполина, то сейчас было самое время. Чурба послал в Бингемтон газетные вырезки, подталкивая Джорджа к следующему шагу. Ответ пришел быстро: «Никакой спешки. Ждем до октября. Совпадение – худший враг вероятности».

– Уильям Ньюэлл?

– Давно жду.

И Чурба шагнул к низкой деревянной двери, из которой только что появился мистер Банк Коллендейл.

– Мы знакомы?

– Я у вас уже был. Просил ссуду.

– Вам дали деньги?

– Нет, вообще-то. Но теперь все по-другому. – Чурба протянул инквизитору бумаги.

В прошлый раз ему помогал заполнять бланки пастор. Ни единой ошибки, великолепный почерк – и никакого толку. Теперь Чурба все написал сам. Он пририсовал вопросительные знаки к ответам и насажал клякс величиной с раздавленную моль. Все это придумал Джордж.

Документ заставил инквизитора содрогнуться.

– Дело в том, – искренне произнес Чурба, – что мне нужно выкопать колодец, и притом быстро. Прямо вчера я сказал себе: Чурба, когда банк услышит такие хорошие новости, он ни за что тебе не откажет. В общем, я взял да и нанял Гидеона Эммонса с Генри Николсом копать колодец. Точно в том месте, на которое указал самый лучший водяной колдун во всем округе. Пока мы тут с вами сидим и разговариваем, они копают колодец. Потому что иначе мне крышка. Черт возьми, моя жена дает больше молока, чем старый колодец воды. Зато с новым – простите, что я шепотом, но ведь никогда не знаешь, кто подслушивает, – люцерна.

– Люцерна?

– Вот где деньги. Люцерна. Как только мы с вами разберемся, я сразу начинаю богатеть. Я тут написал, сколько надо на семена, удобрения и этот чертов колодец. Дайте только добраться до воды – мы возьмемся за руки и первый бокал выпьем за ваше здоровье и долгую жизнь.

Порывшись в ящике стола, клерк вытащил папку.

– Уильям Ньюэлл, да. В прошлый раз мы посылали к вам на ферму консультанта.

– Точно. Из моих знакомых не самый добрый христианин.

– Его доклад не вселял надежды.

– Знаю, – сказал Чурба. – Но это было до люцерны. И до чистой воды. Забудьте про его доклад. Не обращайте внимания. Через год мы будем сидеть на этом самом месте и смеяться над этим самым докладом, ха-ха-ха. Хи-хи-хи.

– А не поторопились ли вы нанимать работников, мистер Ньюэлл? Дела обычно ходят по инстанциям. Иногда не одну неделю, а то и месяц…

– Но я не могу ждать, поймите. Гидеон и Генри просили задаток, я сказал, что сегодня специально иду к вам, чтобы получить хоть что-то, и они согласились. И не только они. Смит Вудманси облицует колодец камнем, а Джон Паркер эти камни притащит.

– Мне печально вас слушать, мистер Ньюэлл, – боюсь, наше учреждение не сможет так быстро удовлетворить ваш запрос. С деньгами в нынешнее время непросто. Ваша ферма не в лучшем состоянии. Мы бы рады помочь, но что, если лозоходец ошибся и там не будет воды для вашей люцерны? Или спрос на люцерну не продержится долго?

– Этот лозоходец никогда не ошибается. Он вам реку в скале найдет. Люцерна, говорят, новое и самое надежное средство от запоров, а у кого, скажите на милость, не бывает запоров?

– У нас банк, а не игорный дом, мистер Ньюэлл.

– Но Гидеон и Генри уже копают. Я должен заплатить этим людям. Вы слышите, что я вам говорю? Вы вообще меня слышите? Или вам уши серой заложило?

– Успокойтесь, пожалуйста.

– Успокойтесь? – кричал Чурба. – Успокойтесь?! Да там же под землей хорошая вода, может двадцать-тридцать футов. Дайте мне эту честную струю, а дальше я сам разберусь. Без нее Чурба Ньюэлл – мертвец. Успокойтесь?! А ну давайте сюда деньги, сейчас давайте.

Схватив служащего за плечи, Чурба стряс с него очки. Растоптал в блестящую пыль стекла в черепаховой оправе.

– Вы просто вывели меня из себя. – Чурба повалился обратно в кресло. Он сбросил с клеркова стола золотого орла. – Простите мне эту вспышку. Вы же видите, я не совсем нищий. Двадцать долларов покроют все, что я наломал, и еще останется. Если не возражаете, я отправлюсь сейчас в банк «Первый из верных», – может, там я найду руку, достойную пожатия.

– Мы не забудем ваше поведение, – сказал клерк.

– И не надо, – сказал Чурба.

Кардифф, Нью-Йорк, 16 октября 1869 года

На ферме Чурбы Ньюэлла, на пятачке позади амбара, Гидеон Эммонс и Генри Николе с размаху втыкали лопаты в мягкий клевер. Земля была как масло и распадалась комьями.

– Чтоб ему в мае нас позвать, – вздохнул Генри.

– В мае у него и денег-то не было, – ответил Гидеон.

– Я б тут колодец не ставил, – проворчал Генри. – Чует моя душа, милю прокопаем, пока помокреет.

– Может, так, а может, и эдак, – ответил Гидеон.

– Задаток он выложил?

– Только на сегодня. Ума не приложу, где он раздобыл денег. Может, помер кто.

– А на завтра?

– На завтра Чурба в Сиракьюс двинул, к банку подъезжать.

– Они ему и болячки не ссудят. Видал, какая халупа? А амбар? А старуха? У пацана голова что дыня. Пес не стоит собственного дерьма, не говоря про остальное.

– Мужик был в настроении, когда мы договаривались, – сказал Гидеон. – Зато нынче утром уезжал – как подменили. Прям уксуса напился. Может, у него с головой не того.

– Понятное дело, – ответил Генри. – Столько навалилось.

– Да уж, довелось помыкать.

– Камень, – сказал Генри. – Так я и знал. Еврейские штучки – содрал небось с Чурбы деньги, а про десять футов камня – ни гугу.

– Может, еврей камня-то и не приметил.

– Все он приметил, не волнуйся.

– Может, тут и не десять футов. Может, просто обломок какой тонкий, – сказал Гидеон.

– Сам увидишь, – ответил Генри. – Спорим на доллар, зря мы тут жопу рвем.

– Слыхал? Я тоже царапнул, – сказал Гидеон.

– Ньюэллово счастье, – ответил Генри. – Давай поглядим, что это нам свалилось.

Пока Генри тыкал лопатой, Гидеон залез в яму, встал на колени и принялся сдвигать в сторону комья суглинка.

– Твердый гранит, – сообщил он.

– Что я тебе говорил? – отозвался Генри. – Кончаем это дело. Что толку, Чурба все одно с пустыми руками домой заявится. Была мне охота слушать, как он станет уламывать нас докопать за Христа ради.

Гидеон счистил с камня горку красноватой глины:

– Чему удивляться, тут все плесенью поросло. Пара дюймов почвы, а остальное…

Гидеон Эммонс взвыл. Из расчищенного круга на него смотрело серое лицо.

– Что с тобой? – спросил Генри. – Змея, что ль, какая?

– Не, – отвечал Гидеон. – Что-то есть, но не змея точно. Разве что гнездо змеиное. Клянусь, это рожа, да только я таких рож отродясь не видел.

– Какая рожа, где?

– Прям на меня и пялится, – сказал Гидеон.

– Боже святый! – ахнул Генри. – Может, индеец какой дохлый.

– Не похож он на дохлого индейца-то, – сказал Гидеон. – На белого похож.

– Давай поглядим – вдруг кроме рожи у него еще чего есть.

– Бросай, Генри, лопату и лезь ко мне.

– Даже и не знаю.

– Глянь, какая башка. Что три моих. Был бы такой индеец, все б мы в вигвамах жили.

Генри и Гидеон стали горстями вычерпывать землю.

– Я ногу нашел, – сказал Генри. – Пальцы что твои жабы, даже больше. И коленка.

– Надо бы позвать кого, – сказал Гидеон. – Чтоб свидетель.

– Мы сами свидетели, – возразил Генри. – Я тебе, а ты мне.

– Пойду схожу за кем на всякий случай. Не нравится мне все это.

– В доме никого нет. Миссис Ньюэлл с пацаном в город уехали.

– Вон телега на дороге, – сказал Гидеон. – Кликни-ка его сюда.

– Погоди, – не послушался Генри. – Может, не надо никаких свидетелей? Может, стоит вытащить эту штуку да и отволочь в надежное место? Больно надо Чурбе Ньюэллу знать, что мы тут нашли.

– Это его земля, – сказал Гидеон.

– Что с того? Нашли же мы.

– Глянь, какая шея. А до спины вообще не добраться. В нем, должно быть, тысяча тонн вчистую, вдвоем не сдвинуть, даже если приспичит. Да и ни к чему это.

– Слыхал про Онондагскую низину? Этого каменного мужика умники отхватят по доллару за фунт.

– Хоть по два, все одно пойдет Чурбе, – сказал Гидеон. – И правильно. Гидеон Эммонс отродясь не воровал трупы и не собирается.

– Там на телеге Джон Хагенс, – сказал Генри. – Пусть едет своей дорогой. А мы с тобой потолкуем.

– Рука, – сказал Гидеон. – Я нашел согнутую руку.

– Ох, не нравится мне эта рожа, – сказал Генри. – Может, он приятель того прибитого?

– Тем более надо оставить Чурбе, – сказал Гидеон. – А ну, веди сюда Джона Хагенса.

– Если еще пойдет. Он же упрямый.

– Скажи ему, что мы нашли, но близко старайся не подпускать. В Онондагском округе такого отродясь не бывало. Смотри, какой живот, как все мускулы втянуты. Не знаю я, как он смерть принял, да и знать неохота. Не завидую я этому мужику, хоть он и громадина.

– Знаешь, чего подумал? Если он помер и его закопали, то как же он теперь целиком, а не скелет? – спросил Генри.

– Неужто не слыхал про окаменелости? – поинтересовался Гидеон. – И не читал нигде? В давние времена и не такое бывало. Кожа идет в камень. Тело в кристалл. Даже кочаны находят окаменелые. Обычное дело.

– Джон, Джон Хагенс! – крикнул Генри проезжавшей мимо телеге. – Стой! Иди сюда, мы тебе кое-что покажем, не пожалеешь!

– Генри, Гидеон, добрый вам день! – прокричал в ответ возница. – Я бы с радостью, да только в Кардифф мне надо, последние арбузы везу.

– Нельзя такое упускать, – сказал Генри. – Настоящая окаменелость.

– Здоровенный мертвяк! – крикнул Гидеон. – Застрял у Чурбы Ньюэлла в новом колодце.

– В новом колодце? – переспросил Джон Хагенс – Откуда у Чурбы Ньюэлла деньги на новый колодец?

По дороге в Кардифф, 16 октября 1869 года

Пара летучих мышей поднялась над лесом, покружилась и вновь нырнула в укрытие. Чурба Ньюэлл прищелкнул языком, подгоняя лошадь. Он хотел вернуться домой засветло. Этот забег он проигрывал. Красное солнце скользило за край планеты, а из сливовых облаков выкатывалась молодая луна.

Склонившись над упряжью, Чурба зажег болтавшийся на крюке фонарь. От той же спички он прикурил и купленную в Сиракьюсе сигару. Вспышка напугала черепаху, что переползала сейчас дорогу. Выдув на пятнистый панцирь струю пятидесятицентового дыма, Чурба подобрал путешественницу и отнес на поросшую камышом полянку.

Затем он вернулся в повозку и натянул поводья. Дергая, чтобы лошадь пошла, Чурба смотрел, как умирает солнце и рождается луна. Сжимая зубами огонь, он радовался кончине дня.

Чурба не знал, чего ждать дома. Гидеон и Генри, должно быть, выкопали дружка Джорджа Халла еще в полдень и вполне возможно, наложили от такой встречи в штаны. Когда они расскажут Чурбе свою историю, он должен «поразиться, но не выказать ни волнения, ни даже особого интереса. Наоборот. Кроме колодца и воды, тебя ничего не заботит. Скажи им, чтобы оттащили эту штуку куда-нибудь подальше и побыстрее. Поезжай вместе с ними в Кардифф просить совета у пастора. Скажи свое слово, а потом сядь и жди».

После представления в «Коллендейле» Чурба не сомневался, что выполнит все в точности, как написал Джордж. Нелегко, однако, будет сохранять невозмутимый вид и притворяться, будто он не понимает, какая сейчас поднимется волна. Если поднимется.

Чурба не ждал ничего особенного. Народ в Кардиффе был медлителен на радость и тяжел на чувства. Ньюэлл написал тогда Джорджу: «Не жди Четвертого июля», на что кузен ответил, что пятое или шестое тоже сгодятся. «Лови момент перед большим забегом».

– Может, так, а может, и этак.

Чурба ткнул сигарой во вспыхнувшего светлячка. Ничем не рискуя, ничего и не получишь. «Если все лопнет, выставлю исполина посреди кукурузного поля – будет у соседей лишний повод бухнуться на колени, когда пойдут по земле Ньюэлла».

Чурба держался дороги, огибавшей молочную ферму Дэниеля Арчера. Три Ньюэлловых коровы поместились бы внутри одной Арчеровой, да еще место осталось бы. Жестяной флюгер над Арчеровым амбаром скрежетал, точно это не амбар, а замок. Сквозь сумерки было видно, как дожидаются зимы стога и тюки с телячьим кормом. Дом Арчера венчала новая крыша, на окнах красовались новые ставни, на воротах были вырезаны пшеничные колосья. Притом что Арчер лентяй. За неделю он делал меньше, чем Чурба за день.

– Как так вышло? – спросил Чурба у поднимавшейся над горизонтом Венеры. – Где я не туда свернул?

Он глубоко затянулся сигарой, однако забыл, что нельзя вдыхать. Спазм скрутил легкие. Чурба кашлял и охал, выплевывая коричневый сок на пышный арчеровский остров. Придя в себя, он сообразил, что повозка стоит на месте. Дотянулся до хлыста, огрел лошадь и только потом разглядел, что ее держит под уздцы какая-то фигура.

– Па?

– Александр? Это ты? Что ты тут делаешь в темноте и на дороге?

– Я боюсь этих свечей.

– Сынок, что ты такое говоришь?

– Там сто человек, или больше, у всех свечи, все поют «Велика верность Твоя»,[27] «Скалу веков»[28] и «Вперед, Христово воинство»[29] и все такое. Собираются вздернуть лозоходца.

– Отпусти лошадь, садись рядом с папой и рассказывай все по порядку. У кого свечи и кто поет? И кому понадобилось вешать моего еврея?

– Откуда мне знать? На ферме, считай, весь город. Не знаю я, почему они поют и что им сделал водяной. Все из-за того каменного мужика, которого дядя. Джордж спрятал за амбаром. Ты ж говорил, что, когда эти будут копать колодец, они его найдут, – вот и нашли, и притащили Джона Хагенса, чтоб был свидетель. Потом Джон Хагенс с Генри Николсом привели за собой целый город по всей дороге арбузы валяются.

– Александр, если я сказал однажды, значит, повторил тысячу раз: забудь, что дядя Джордж имеет хоть какое-то отношение к каменному человеку. И я не понимаю, при чем тут Джон Хагенс и арбузы?

– Так и я ж не понимаю, па. Люди говорят про убитого не то святого, не то апостола. Как услыхали, кто первым нашел могилу, так Бен Хокинс бух на колени и давай петь. А кто-то еще говорит, что надо найти лозоходца да и вздернуть, пока не поздно.

– Поздно для чего, сынок?

– Что ты меня спрашиваешь? Вообще поздно. И никому я ничего не говорил ни про какого дядю Джорджа, и мама тоже.

– Ну, это хорошо. А что делает мама?

– Когда я уходил, продавала им воду по пенни за чашку. Гидеон Эммонс спросил, где она берет воду, если старый колодец протух и высох, а мама говорит, что он очистился и наполнился до краев, прям чудо. Говорит, Господь, должно быть, потрудился.

– Так и сказала? Молодец. Джордж Халл не слал инструкций на случай такого поворота. И я из принципа не дам им повесить еврея. Он всего лишь исполнил работу, за которую ему заплатили. Если под тем местом, куда он указал, есть вода. Чего мы теперь не знаем и знать не хотим. Поехали-ка лучше домой, поглядим сами, что там и как.

– Мне обязательно ехать домой?

– Ты там живешь или еще где?

Вкатившись на холм Маленького Индейца, телега нырнула вниз к перекрестку Карсона. Оттуда Чурба услышал «Старый жесткий крест»[30] и увидел мерцание свечей – их было столько, что к ним наверняка слетелись все мотыльки в округе.

– Что я тебе говорил? – произнес Александр.

– Мама берет по пенни за чашку? – переспросил Чурба. – А кто считает?

Он попытался сообразить, упоминались ли в договоре с Джорджем чаши воды. Если знать кузена, то, пожалуй, да. Однако отбирать девять центов из десяти – это стыд и грех, к тому же Джорджу в его Бингемтоне не надо мыть никаких чашек.

Нью-Йорк, Нью-Йорк, 17 октября 1869 года

Из Гиппотетрона[31] в сопровождении телохранителя выскочил разъяренный Генерал-с-Пальчик. В бешенстве он зашагал через Мэдисон-парк. В этот вечер Генералу пришлось играть перед залом, который Барнум называл беззубым ртом, – в нем пустовали две трети мест.

Своим сырым ядом критики достали Генерала до самых кишок. Спектакль, поставленный Пальчиком, назывался «При дворе Камелота» и заслуживал не порицаний, а восторгов. Пьеса должна была стать гимном ему, Мальчику-с-Пальчику, доблестному рыцарю ростом несколько дюймов, который сражается за короля Артура, скачет на мыши и героически гибнет в битве с пауком. Представление обладало всем, что нужно для театрального успеха: юмором, пафосом, романтикой и грустью.

Пальчик понимал, что виновата сама роль. Отвергнутый неприступной Гвиневерой, преданный Мордредом, посланный на смерть завистливым Артуром, его герой был недосягаем для критиков, которые, однако, никогда не позволят лилипуту раскрыть свои таланты. Публика смеялась, когда полагалось плакать. От Генерала, известного ей по театральным фарсам, требовались только счастливые финалы. Пальчик уселся на скамейку, а телохранитель принялся высматривать бездомных псов или наемных убийц. Генерал задумался о том, не послать ли этого человека подальше. Будет легче, если бешеная собака разорвет Пальчика на части или преступник размозжит ему голову. Финальный удар отправит актера в лучший мир. Генерал держал в руках курицу, которая так и не снесла золотое яйцо, и решение предстояло принять устрашающее.

Он несколько раз глубоко вздохнул, чтобы очистить душу от злости. После первых уничижительных отзывов Барнум посоветовал бросить «Камелота», сократить убытки и лечь на дно до конца сезона. Но что в действительности хотел сказать его господин? Пальчик приелся? Его карьера клонится к закату?

Он закрыл лицо руками. Генералу нужен Барнум в одной с ним упряжке. А старому отощавшему козлу нужен Генерал. Отбаллотировавшийся в конгресс, запертый вновь в законодательном собрании штата, Ф.Т. раскачивался в кресле-качалке на веранде своего особняка Линденкрофт, молясь, чтобы явились грабители. Барнум всегда гордился тем, как ловко при первых же признаках грабежа он стреляет с крыши ракетами. Но Барнум требовал ракет и к утреннему кофе. В своем Коннектикуте он зачах. Возможно, время ушло для них обоих. Момент упущен. Никто, кроме дураков и лососей, не пытается плыть против течения. И все же, если удастся хоть как-то пробудить Барнума от колдовского сна, они заявятся на Бродвей, как два павлина.

– Человек сам кузнец своего счастья, – сообщил Генерал-с-Пальчик телохранителю и спрыгнул со скамейки.

Охраннику не повезло родиться талантливым лилипутом, а потому он лишь задумался над генеральским воззванием.

Бингемтон, Нью-Йорк, 17 октября 1869 года

– Олбани, Кингстон, Платсберг, Бингемтон. – Саймон Халл обвязывал лентами образцы новых эксклюзивных сигар «Халл-де-люкс». – Четыре магазина за год, и все процветают. «Дядя Том» – наш единственный просчет.

– Эту напасть следует повесить на меня, – сказал Джордж.

– Нет, сынок. Не стоит винить себя в том, что неграм пришлись по нраву папиросы, прости их Господи. Младенцы едят кашку, но потом из нее вырастают. Давай смотреть вперед, Джордж. Я тут подумал, что пора «Саймону Халлу и сыновьям» открывать представительство в Нью-Йорке.

– В Нью-Йорке? Там же на каждом углу по табачнику.

– Но совсем мало хумидоров с тем, что нужно джентльмену и его друзьям для хорошего вечера. Бренди, вино, беседа и дым от Саймона Халла.

– Погоди, – сказал Джордж. – Я бывал в заведениях с ореховыми стенами и европейскими поставками. В этом городе столько клубов для людей со средствами, что можно ходить из одного в другой не переставая. Нужны ли мы Нью-Йорку?

– Появляется новый класс, и он учится ценить роскошь. Сила этих людей не в имени, но в кошельке. Мы нужны им.

– Первый сорт для второго сорта? Сперва мы обхаживаем негров, теперь нуворишей? «Саймон Халл и сыновья». Оазис для тех, кто почти.

– Энергия происходит из веры, а вера из воображения, – произнес Саймон.

– Похоже, мне недостает ни того, ни другого, ни третьего.

– Да, как и многим твоим ровесникам. Сия болезнь – наследие Гражданской войны. Но мы оптимисты с великой судьбой. Вчерашняя боль – это завтрашняя гордость. Хотел бы я, чтобы твой взгляд прояснился.

– У меня хроническая колика.

– Когда у тебя будут дети, все изменится.

– Может, ты и прав, отец. Хоть мне и не понять, как младенцы превратят кислый виноград в сладкий, пусть их будет хоть целый двор.

– Виноград станет слаще, если ты меня выслушаешь. У твоего брата прекрасно выходит руководить нашим расширением. Я решил послать Бена на Манхэттен, чтобы он пожил там некоторое время и присмотрелся к новым возможностям.

– Меня ты посылаешь на запад и на юг, а Манхэттен бережешь для Бена? Хорош вотум доверия.

– Джордж, я хочу помочь тебе найти свою нишу в схеме нашего дела и не думаю, что ею станет организация бизнеса или торговля. Я ни в коем случае не наказываю тебя, лишь смотрю правде в глаза и стараюсь нащупать лучшее решение, которое удовлетворит нас всех. Я склоняюсь к мысли посетить Кубу и Южную Америку, подыскать там новые источники сырья.

– Бен в Нью-Йорке, Саймон ищет источники, а где же Джордж Халл?

– Здесь, в Бингемтоне, следит за фабрикой и за тем, как выполняются заказы от наших филиалов. Бингемтон – центр, сердце нашего предприятия. Неужели это похоже на недоверие?

– А как же Лоретта?

Утро за утром без погружений в Голубой Грот Лоретты – это казалось настоящим ужасом.

– Ты хотел сказать – Анжелика?

– Конечно Анжелика.

– Она займется магазином.

Джорджа почти не интересовала саймоновская стратегия грандиозного марша Халлов, ибо его будущее простиралось совсем в другую сторону. Он ждал известий из Кардиффа. Чурба получил ясные инструкции, он должен был послать телеграмму с новостями, но телеграммы не было.

– Так что ты об этом думаешь? – спросил Саймон. – Скажи, что видишь проблеск надежды. Сделай для своего отца хотя бы это.

Джордж думал, что похож сейчас на своего исполина, – перевернут, перекручен, отвержен и опутан гнилью. Для подтверждения выдумки он припас обман.

– Думаю я вот что. Все люди доброй воли до конца своих дней будут с почтением произносить название «Саймон Халл и сыновья». Ибо женщина – это всего лишь женщина, а хорошая сигара – это дым.

– Твои слова да Богу в уши, – сказал Саймон.

На следующее утро Бен Халл встал еще раньше обычного и зашагал вниз проверять новую связку листьев из Коннектикута. Прислушавшись к его шагам, Джордж отправился в паломничество к святыне Лоретты. Меж ее ног он нашел желтый конверт.

– Пришла вчера вечером, – проговорила Лоретта откуда-то издалека – Я забыла тебе отдать.

Джордж распечатал телеграмму и прочел слово, загодя сочиненное им для Чурбы Ньюэлла: «Поднят».

– Что-то важное? – издалека спросила Лоретта.

– Нет. – Джордж задрал ей рубашку и припал языком к сокровищу. Он лакал его, как щенок.

– Хватит, негодник, – мягко проговорила Лоретта. – Ничего оттуда не выйдет.

– Знаю, дорогая. – Джордж поднял теперь уже свою рубашку. – Спи дальше.

Кардифф, Нью-Йорк, 18 октября 1869 года

В субботу утром Берта Ньюэлл продавала черный кофе по три цента за кружку. Чурба с Александром отправились в город за провизией. Чурба купил в универсальном магазине Вольера самый большой рулон парусины, который там нашелся.

К полудню с помощью Гидеона Эммонса, Генри Николса, Джона Хагенса и других соседей парусина превратилась в громадный шатер, закрывший ненадежную могилу исполина.

Пока Александр разбирался с людскими заторами, Чурба вытащил из дома стол и водрузил его перед узким клапаном шатра. Талантливая художница Джейн Клостер, заправлявшая в начальной школе Кардиффа, написала большими буквами объявление: «10 МИНУТ – 50 ЦЕНТОВ. ДУХОВЕНСТВУ – 25». Скидка была установлена после напряженных переговоров между, с одной стороны, Чурбой, а с другой – Чурбиным конгрегационалистским священником Хетроу Локком и тремя его коллегами из Лафайетта: пресвитерианином, голландцем-реформистом и методистом. Четверо священнослужителей были освобождены от стояния в длинной очереди, что вилась от сгрудившихся в кукурузном поле повозок. Духовенству было позволено оставаться наедине с исполином, сколько им заблагорассудится и без дополнительной платы. Чурба надеялся, что это разглядывание не затянется так уж надолго. Каждая минута их безделья стоила денег.

Дожидавшаяся толпа думала иначе. Поначалу находка разбудила в людях всего лишь любопытство. Святой квартет, что исчез в шатре, будто в пещере, приструнил эту странную паству. Слышались шепот, вздохи, а то вдруг аллилуйи. Одно дело глазеть на необычную находку, и совсем другое – узреть чудо.

Чурбу угнетала тишина. Он понимал, что священники могут вознести его, а могут и низвергнуть. Если, не дай бог, они выйдут из шатра, держась за животы от смеха и хлопая себя по ляжкам, Ньюэлл останется с голым булыжником и полными штанами позора. Смиренные же лица служителей будут означать, что каменный человек получил сертификат и достоин почитания. Ставки оказались выше, чем Чурба предполагал.

Чем дольше совещались священники, тем сильнее дергался Чурба. По его земле топталась прежде веселая, а сейчас притихшая толпа, и пахла она не угодливостью, а угрозой. Внутренний голос призывал Чурбу покаяться, не сходя с места и не дожидаясь, пока христиане обернутся львами и сожрут его живьем. Если рассказать, как на него давили, заставляли совершить грех, останется слабая надежда на их милость. Злокозненный план можно повесить на еврея, которого, похоже, линчуют хоть так, хоть этак. Чурба видел в окне бледное лицо Берты и понимал, что ей пришло на ум то же самое.

Пока Чурба упивался уксусом, полог шатра раскрылся. Строго один за другим появились четверо священников. Образовав полукруг, они взялись за руки и запели «Ближе к Тебе, мой Боже».[32] От имени всех заговорил Хетроу Локк, самый звонкоголосый:

– Друзья! – (В церкви от его речей обычно дрожали витражи.) – В этом скромном месте, в этом крошечном уголке Онондаги подтвердилась сегодня истинность Библии. Из чрева самой древности явилось нам ископаемое – сей поверженный исполин и в кончине своей могуч так, что покарает любого циника, буде таковой среди нас объявится. Приветствуем же тебя, творение камня, явленное нам со страниц Книги Бытия. Прости нас, о Господи, что потревожили долгий покой слуги Твоего. Сия эксгумация есть счастливейшая случайность, плод честного труда, в коем не было намерения оскорбить Тебя. Наш брат Уильям Ньюэлл затеял раскопки, дабы найти колодец, из коего польется вода. Вместо этого, Господа, Ты позволил Уильяму и всем нам припасть к драгоценной воде вечной жизни. Мы ведаем, Господи, в сердце своем: пожелай Ты утаить сие чудо окаменелой плоти, Кардиффский исполин остался бы непотревоженным. Мы веруем, что сие открытие не случайность, но явление Божественной воли. Твой исполин шагнул к нам из чудотворных времен. Пусть же все, кто лицезреет его безмолвную силу и величие, поразмыслят над своим собственным коротким и опасным странствием сквозь дни и годы нашего времени. И пусть каждый из детей Твоих вспомнит благословенный наказ Твой. Приветствуем тебя, Кардиффский исполин!

– А что же лозоходец? – раздался в толпе голос – Вешаем еврея или как?

Вместе со всеми Чурба преклонил колена, закрыл, как все, глаза и набрал горсть рыхлой и столь нежданно благословленной земли. После он велел Джейн Клостер переписать табличку на «ПЯТЬ МИНУТ – ОДИН ДОЛЛАР. ПОЖАЛУЙСТА, БЕЗ ИСКЛЮЧЕНИЙ».

Вертикалы глядят пристально, но что они видят? Сначала их глаза – сдвоенный страх, потом – лужи любви. Бросают цветы и ждут ответа. У меня ничего для них нет. Довольно вспоминать время без цвета. Я в двух мирах, Исток, и что? Где Джордж, он должен объяснить?

Преподобный Локк отозвал Чурбу Ньюэлла в сторону. Погладил по голове:

– Я вижу по твоему лицу, что сие внимание заставило онеметь твои чувства, Уильям.

– Надо закопать эту штуку обратно. Пусть лежит в своем склепе.

– Возможно, когда-либо в будущем. Ныне же твой исполин достоин предстать перед людьми. В том его Божественное предназначение.

– Я открыл для себя и своей семьи банку со змеями.

– Напротив. Сие создание – наша победа над змеями. Столь сохранный, он напоминает нам о славе Воскресения. Но есть одна загвоздка.

– Какая загвоздка, преподобный?

– Как бы тебе сказать? Исполин пропорционален. Под сим я понимаю, что все его члены соответствуют друг другу. Будет естественно и понятно, если и скрытые его части окажутся соизмеримой величины.

– Хрен с яйцами?

– Пенис и мошонка, да. Неестественно велики.

– Ой, и правда! – воскликнул Чурба. – Представляю, каково ему было таскать что ни день в штанах такую шишку. Но наверное, в те времена ихним женщинам меньшего и не надо было.

– Уильям, до того как продолжится осмотр, ты должен обеспечить скромное прикрытие.

– Разрази меня гром, – ответил Чурба. – Как же я сам не додумался! Что ж это на меня нашло?

– Не вини себя. Однако займись этим прямо сегодня. Шок от подобного несоответствия способен лишь расстроить мужчин, женщин и детей. Для некоторых, скажем для старцев, сие может стать фатально.

– Представляю. Спасибо, что сказали. Прямо сейчас пойду, и спрошу Берту. Она вяжет на спицах, что твоя течная бобриха, и уже затеяла свитер для сестры из Манлюса. Размер что надо, как раз для маскировки.

– Полагаю, этого будет вполне достаточно.

– Потом она соорудит получше, может черное и чтоб размером подходило. Аккуратный мешок или сумка авось да уберегут нас от стыда.

– Каменный человек не знает стыда, Уильям. Однако негоже смешивать религиозные чувства с хотя бы намеком на похоть – как бы тебя не обвинили в жажде наживы.

– Наживы? Я не собираюсь ни на чем наживаться, – сказал Чурба. – Я беру честную плату. Если Господь послал мне исполина, Он, должно быть, желал, чтоб Чурба Ньюэлл кое-что на этом заработал, а то как прикроешь столько лет невезухи?

– Я в этом не сомневаюсь. Равно и в том, что, задумавшись, как распорядиться сей щедростью, ты вспомнишь о Церкви. Милость – вот главная пища для души.

– А то я не знаю? – ответил Чурба.

Насчет милостей надо поговорить с Джорджем Халлом. Милость должна вычитаться из девяноста Джорджевых процентов, а не из десяти Чурбы Ньюэлла. Рогожа для палки и двух шаров тоже пусть идет за счет Джорджа, вот тогда это будет честная арифметика.

– Мужайся, смотритель, – пожелал ему преподобный Локк. – Дозорный при вратах Господних.

– Да будет воля Его, – сказал Чурба.

Нью-Йорк, Нью-Йорк, 20 октября 1869 года

– «Сиракьюс дейли джорнал», – объявил Джон Зипмайстер. – Слушайте, Рак.

Он стал читать тихими рокочущими перекатами:

По городу циркулировала странная история об удивительном открытии; им стал человек – окаменевшее тело эксгумировано и выставлено для показа на ферме мистера Ньюэлла. История передавалась из уст в уста, разрастаясь, как это обычно случается: многие считали ее правдой, иные фыркали, но более или менее доверчивые люди просто допускали такую возможность. Однако очень быстро выяснилось, что некий объект действительно найден.

Наш обозреватель не смог предоставить описания, которое дало бы читателям относительно внятное представление о том, что же именно предстало глазам очевидцев. Объект лежит в канаве примерно четырех футов глубиной, с каждой ее стороны выкопаны углубления еще на два фута, в длину яма вытянулась примерно на пятнадцать футов. Почва снята до глины, где и покоится тело. Над глиной располагаются четыре либо пять дюймов камней и песка, куда наполовину погружено тело. Эксгумированный объект стопроцентно схож с исполином. Он покоится в весьма естественном горизонтальном положении и наводит на мысль о человеке, который упал и умер на месте. Правая рука покоится над нижней частью брюшины, левая прижата к спине точно на том же уровне. Левая нога частично закинута за правую, частью своей она покоится на ней, однако не скрещивается. Мышцы нижних конечностей хорошо развиты и представляются сильно напряженными. Все тело несколько наклонено вправо, вследствие чего левая сторона как бы возвышается над правой. Голова также наклонена вправо. Положение рук и ног, напряжение мышц, вся поза указывают, на наш взгляд, на муки и сильную физическую боль. Однако лицо абсолютно спокойно. Голова и лицо превосходно сработаны и внушают наблюдателю восхищенное чувство сродни благоговению.

Читатель может составить представление о колоссальных размерах этого удивительного объекта. На нашем континенте никогда не находили ничего подобного. Существует поговорка: «в то время были на земле исполины», и, хотя мы не знаем точной даты и происхождения человека, а также тех страшных чудовищ, которые от случая к случаю предстают нашим глазам, все же сия нечаянная эксгумация помогает поверить в декларации о том, что в то время воистину были на земле исполины. Разумеется тут же встает вопрос: является этот объект окаменелостью или он – колоссальная статуя?

– Куда теперь? – Барнаби поднял взгляд от пишущей машинки.

– Под Сиракьюс, – ответил Зипмайстер.

– Почему под Сиракьюс?

– Что за вопросы, Рак? Откуда, черт возьми, я знаю почему под Сиракьюс? Между прочим, они публикуют размеры. Здоровый, сукин сын. Жуткая история.

– Не станете же вы перепечатывать эту дребедень, – сказал Барнаби. – Обычная шутка под хеллоуин.

– Я думал, я циник, – ответил Зимпайстер. – Но куда мне до вас. Почему «дребедень»? Как вы, сидя в «Горне», можете утверждать, что ни на каком заднем дворе никакой замусоренной фермы, ни в какой канаве не находили никакого исполина? А до хеллоуина еще далеко.

– Вы правы. В Сиракьюсе нашли исполина. Надо захватить с собой пращу, ибо это наверняка Голиаф. По дороге мне попадутся Давид и филистимлянин, они будут жевать коровьи лепешки.

– Ни я, ни вы не знаем, кто вам попадется по дороге. Зато вы должны знать, что подобные истории – наш хлеб.

– А что, «Таймc» или «Геральд» за нее уже ухватились?

– Нет, она прямо с телеграфа.

– Понятно. Ну да, почему бы не «Горну»? Можно попечатать и байки – тоже хорошее дело.

– «Сиракьюс джорнал» пишет, что посылал туда обозревателя.

– Нет, он пишет: «наш обозреватель» обозрел. Их обозреватель – это, видимо, полевая мышь. Я бы не торопился влезать в это дело, если вы, конечно, не хотите потом сгорать от стыда.

– Я никуда не тороплюсь. Торопитесь вы, Рак. Сядьте, пожалуйста, на вечерний поезд. В этой дыре что-то нашли, чует моя жопа.

– Но вы же мне обещали республиканцев. Вы сказали…

– Этот мне нравится больше.

– Почему бы вам не поехать самому? Готов спорить, вы никогда не были в Сиракьюсе. Вы даже не представляете, как много вы потеряли. Будет ужасно обидно, если вас отлучат от второго пришествия из-за того, что вы пропустили первое.

– Послушайте только:

Затем, подтянувшись поближе, мы заметили у дома группу людей; говорили они тихо, словно считали кощунством возвышать голос громче шепота, – с первого взгляда можно было решить, что происходит некая служба во всем ее благоговейном величии. Но когда мы добрались до билетной будки, вперед прорвалась реальность, явив собою шатер, окруженный сотнями переполошившихся зевак, и повернув нас лицом к тому обстоятельству, что мы попали на шоу с поразительными, однако, персонажами. Некто, пришедший издалека и не пожелавший поверить в останки ископаемого человека, заявил во весь голос: «Слушайте все сюда. Я не поверю, что это и впрямь окаменелый мужик, пока вы не покажете куски гроба. Помер он или нет?» Затем этот человек выхаркнул табачный сок в сторону распростертого существа. Как же грубо оказались попраны наши мечты и чаяния!

Билетная будка? Ископаемый мужик? Табачные слюни? Мистер Зипмайстер, мертвецом у них буду я.

– Садитесь на поезд, Рак. И привезите мне описание того, что лежит в этой яме, – такое, чтобы взболтать как следует их мечты и чаяния.

– Сиракьюсские мечты, – сказал Барнаби. – Деревенские чаяния.

Кардифф, Нью-Йорк, 21 октября 1869 года

Держась рукой за подбородок, Чурба Ньюэлл сидел за кухонным столом и попивал бренди в обществе профессоров Йельского университета Отнила Марша[33] и Бенджамина Силлмана,[34] а также профессора Археологического музея штата Нью-Йорк Джеймса Дрейтора и доктора Эндрю Уайта,[35] президента Корнелльского университета в Итаке. Чурба благоговел перед гостями, ибо у каждого из них имелся диплом колледжа. Ученые спорили, а хозяин поглядывал через окно на шатер.

За огромной толпой надзирал Александр, впуская в шатер по пятеро – посмотреть на то, на что они и пришли посмотреть. Не вылезая из ямы, Кардиффский исполин приносил шестьдесят долларов в час, что означало для Ньюэлла шесть долларов чистыми – час за часом, день за днем, от восхода до заката, может, так будет всегда. Если вычесть стоимость охраны, нанятой сторожить это каменное сокровище, то семь дней в неделю, двенадцать часов в день – по воскресеньям с полудня, – означало сто семьдесят два доллара шестьдесят центов для Чурбы и в девять раз больше для Джорджа Халла. Чурбе не нужны были профессора, чтобы понять, кто тут командует парадом.

Этим утром к нему явился Дэниел Арчер и предложил обменяться фермами, только чтобы Чурба оставил ему каменного человека. В руках Арчер сжимал договор и помахивал им, как дирижерской палочкой. Молочную ферму Арчера, со всеми ее землями, амбарами и запасами, один из богатейших участков по эту сторону Медвежьей горы, – в обмен на кусок гранита.

За час до Арчера три адвоката и дантист из Олбани раскрыли перед Чурбой саквояж с десятью тысячами золотых долларов – такова была их цена. Десять тысяч долларов на этом самом кухонном столе. Оба раза Чурбе пришлось едва ли не затыкать себе рот, чтобы не сказать «по рукам». Удержало его видение Джорджа Халла, протыкавшего воздух большим пальцем. Обоим ходатаям Чурба сказал:

– Я подумаю, а пока пускай все идет своим чередом.

Джордж намеревался объявиться в Кардиффе через несколько дней после находки, чтобы его визит выглядел естественнее. Чурба полагал, что кузену стоит поторопиться, пока не рассеялись его, Чурбины, добрые намерения. Сколь бы прочными ни были семейные узы. Чурба чувствовал вкус сливок, добытых из арчеровских сосцов, и не забыл, как переливается на свету золото.

Профессор Марш наставил увеличительное стекло на кусочек камня, отколотый от исполинского бедра. Осколок обошелся профессорам в сто долларов наличными. Чурба понимал, что Джордж наверняка запретил бы всякие сколы, а потому эта сотня останется его маленькой тайной. Уступил он не без борьбы.

– Что, если треснет? – беспокоился Чурба. – Что, если этот красавчик расколется на части? Что тогда?

Но эти люди обладали гладкими языками и ошеломляющими верительными грамотами. Чурба сдался и продал им фрагмент исполина. Они были правы: ничто не треснуло, не раскололось и не раскрошилось.

– Возможно, это ископаемое, мистер Ньюэлл, – сказал профессор Марш. – И все же…

– Вы же слышали, как внутри отдавалось пустотой, когда я по нему стучал, – сказал профессор Силлман. – Там, несомненно, могут быть органы. Хотя без полноценного вскрытия я не поручусь за их состояние.

– Погодите, – вмешался Чурба. – Этот осколок и так слишком много, я зря согласился. Не надо меня путать. Пожалуйста, в этом доме ни слова о вскрытии.

– Без вашего согласия мы ничего не станем делать, – заверил его профессор Марш. – Мы отдаем себе в этом отчет, мистер Ньюэлл.

Мистер Ньюэлл налил гостям по новой порции бренди.

– Я склонен полагать, что это статуя, – сказал профессор Дрейтор. – Величайшее произведение античности и, возможно, ценнейшее из всего, что представало людским глазам в этом столетии.

– Статуя, говорите? – воскликнул Марш. – Тогда ответьте мне на следующий вопрос. Для чего классическому скульптору понадобилось увековечивать столь чудовищно перекрученного человека? И где у этой статуи основание?

– Основание найдется.

– Я бы предположил, что основание должно было найтись поблизости от того, подо что оно подведено, – либо под статуей, либо рядом с ней. То, что оно не найдено убеждает меня, Дрейтор, что ваша теория безосновательна.

– Полагаю, судить еще рано, – сказал президент Корнелля, протирая запотевшие очки.

Он готов был отнести исполина не к античности, а к адолесцентному искусству, сие был худший образец любительской скульптуры. Марш с Силлманом колебались, и доктору Уайту достало благоразумия не оглашать своих подозрений. Корнелль – не Йель.

– Расскажите нам еще раз, мистер Ньюэлл, как вы нашли исполина.

– Гидеон Эммонс и Генри Николе копали для меня колодец. Это и в двух словах, и в десяти.

– Вы сами выбрали место?

– Нет, сэр, – ответил Чурба. – Его указал год назад еврейский водяной колдун. Вы бы видели, как подпрыгнула его лоза, когда он туда двинул. Можно подумать, новый океан.

– Год назад, мистер Ньюэлл? Тогда почему вы так долго откладывали?

– Год назад у меня не было денег. В этом году вообще-то тоже – я пошел нанимать Генри и Гидеона с пустыми руками. Был уверен, что банк даст ссуду. Видать, ошибся. Если бы эти два злодея нашли не Голиафа, а простую воду, они вцепились бы мне в жопу. Аллилуйя, вот и все, что я скажу. Аллилуйя опять и опять.

– С этим нужно разобраться, – сказал доктор Уайт.

– Я уважаю вашу осторожность, – заверил его профессор Марш. – Пока рано объявлять находку человеческим существом. Такое заключение неизбежно повлечет за собой слишком серьезные последствия, отзовется в бесконечной череде прошлых и будущих веков.

– Восхитительная скульптура героя древности, даже в поражении своем сохранившего хладнокровие. Миф, джентльмены, но не человеческая плоть. Некая разновидность гипса, однако не та, что добывается непосредственно в данном регионе. – Дрейтор хлопнул рукой по столу.

– Потрите осколок пальцем, и вы ощутите зернистость, а не порошковую субстанцию. Не потому ли, что мы имеем дело не с гипсом, но с окаменелыми остатками человеческой кожи? – спросил Силлман.

– И если скульптура столь велика и тяжела, то почему она здесь и как ее сюда доставили? – спросил Марш.

– Не пытайтесь сбить меня с толку, – сказал профессор Дрейтор. – Повторяю, окаменелость это или статуя, находка поистине выдающаяся.

– О да, выдающаяся, – сказал доктор Уайт. – Под этим и я готов подписаться. Хотя по-прежнему считаю, что сейчас не время для публичных заявлений.

– Значит, Корнелль консервативен, осторожен и недоверчив.

– Корнелль осторожен, – подтвердил доктор Уайт. – Недоверчив и скептичен.

– Скептичен? После всего, что мы испытали и видели, учитывая обстоятельства эксгумации, вы способны заподозрить мошенничество? Признайте, по крайней мере, что…

Чурба встал и распрямился.

– Я не могу больше тут сидеть, – сказал он. – Как бы мои кости тоже не окаменели. Прошу прощения, джентльмены, пойду погляжу, как там мой сын Александр. Мальчонка отродясь не держал в руках больше пятидесяти центов, а дьявол вечно ищет, кого бы сбить с пути.

– Слово «скептичен» я употребил в расширительном смысле, – сказал доктор Уайт. – Разве можно по камешку судить о Монблане?

– Осторожность – сестра науки, – согласился профессор Марш. – Но излишняя осторожность – родственница неверию. Мы здесь для экспертизы, обмена мнениями и гипотезами. Доктор Дрейтор говорит об идоле, мы с профессором Силлманом осторожничаем, вам же мерещится подвох. Узнаю нашу столбовую академию, там никогда не упускали случая распять вестника. И почему, доктор Уайт, вам понадобился Монблан, когда для подобных метафор у нас вдосталь собственных великих вершин? Возьмите грандиозные Скалистые горы либо совсем рядом Адирондак и Катскилл? Если исполин – американец и в самом деле открывает новую страницу в понимании Книги Бытия, то сколь долго сможем мы утаивать сию новость? Или в трубу должен протрубить кто-то иной?

– Сзывайте всех, – откликнулся от дверей Чурба. – Дуйте в горны. Посмотрите на эту толпу. Образованные там тоже есть. Стали бы они ради статуи собирать деток и переть их за столько миль, петь гимны и псалмы, а после пихаться и отдавать доллары? Ископаемый человек, точно вам говорю. – Мистер Ньюэлл указал на важную сторону дела, – выговорил доктор Уайт. – Предположим, их вера найдет подтверждение. После полноценного вскрытия.

– Об этом забудьте, – заявил Чурба. – Я уже сказал все, что думаю. Что там стряслось с женой Лота? Превратилась в соляной столб вроде бы – не так уж далеко от того, что у нас, правда? Неужто вы заикнулись бы про то, чтобы вскрывать эту несчастную женщину? Господь всегда поворачивает людей не к началу, а к чему другому. Сколько классов надо отучиться, чтобы увидеть: мой исполин прошел через такое, что превратило бы в камень самого Иисуса? Не зовем ли мы Его «Скала веков»? Я прав или не прав?

Подкрепив свои аргументы крестным знамением, Чурба вышел за дверь и поймал себя на том, что хватает ртом октябрьский воздух, пропитанный запахом яблочного сидра.

Акли, Айова, 23 октября 1869 года

Саманта Бейл сидела в кресле-качалке и переживала из-за хеллоуина. Не просто оказалось объяснять суть этого праздника учащимся Аклийской академии. Все попытки Саманты внушить индейцам, что хеллоуин – это «день всякой нечисти», время шуток, игр и веселых песен – «Славься, Джеки, фонарем, славься, тыква, пирогом», – лишь сбивали детей с толку.

Они прекрасно знали, что в этот праздник их белым собратьям предписано наряжаться чертями, лупить друг друга по головам мешками из-под муки, малевать на окнах и дверях непристойности, опрокидывать могильные камни, прокалывать шины повозок, носиться и завывать, как привидения, поджигать кучи соломы, ломать заборы, утаскивать собак и кошек, совать носы в открытые двери амбаров и свинарников, приставать к прохожим, притворяться демонами, уродовать лица мерзкими масками и обляпываться краской, будто кровью. Привилегированные дети Акли отнюдь не служили хорошим примером своим менее удачливым братьям и сестрам.

Индейская школа стала любимой мишенью для нездоровых выходок, которые учиняли бродячие шайки, составленные из чертей и гоблинов родом из респектабельных семейств. Год назад они похитили из младшего класса шестерых индейцев, обваляли их в дегте, перьях и привязали к деревьям на Коммон-Граунд. Наглядевшись на столь бурные празднества, индейцы не верили увещеваниям учительницы насчет того, что сбивать палками яблоки куда веселее, чем мучить котят. Энтузиазм и планы Саманты Бейл, как-то: вырезание тыкв, вечеринка с печеньем и сладкой кукурузой, выступление хора, служба в память об умерших – не снискали даже мимолетного интереса у тех, ради кого это все затевалось.

Труднее всего оказалось объяснить суть обычая «плата или расплата».

– Ритуал, – говорила она собранию, – разыгрывается воистину от чистого сердца. Гость стучится в дверь. Хозяева открывают, и хеллоуинский весельчак, иногда в забавном костюме какой-нибудь известной личности либо милой зверюшки, спрашивает: «Плата или расплата?» По традиции хозяева предлагают подарок. Фрукты, сладости, даже пенни. Гость берет подарок, вежливо благодарит и уходит. Должна сказать, бывает и так, что человеку не предлагают платы; тогда подразумевается расплата, и гость может набедокурить – сломать что-нибудь или того хуже. До эпохи Просвещения фраза «Плата или расплата» означала нечто вроде черной метки, отчетливую угрозу. Но в наши дни дети, это просто веселая шарада. Жертвы притворяются, что они всерьез испугались, а разбойники – что они очень страшные. На самом деле и тем и другим хочется поучаствовать в древнем ритуале. Чаще всего, хоть и не всегда, хозяин выбирает плату, гость с радостью ее берет и выражает признательность. Но если платы нет, можно потребовать расплаты. Потом хеллоуинский шутник идет к другому дому, и все начинается сначала. А теперь давайте прорепетируем. Джозеф Змеиный Зуб, выйди вперед.

– Да, мисс Бейл.

– Постучи ко мне в дверь и скажи: «Плата или расплата?»

– Тук-тук. Плата или расплата?

– О, кто стучится в нашу дверь? Фантом? Горе мне! Пожалуйста, пощади мой домі Вот тебе мелочь, чтоб не лез. Веселого хеллоуина.

– Спасибо, мисс Бейл.

– Очень хорошо, Джозеф. Теперь, Эндрю Бизоний Рог, твоя очередь.

– Тук-тук. Плата или расплата?

– Извини, Эндрю, у меня нет платы. Что ты со мной сделаешь?

– Пушу твою шкуру на седло. Кишки скормлю собаке. Уши привешу к соскам. Спасибо.

– Это очень плохо, Эндрю. Просто отвратительно.

Раскачиваясь в кресле, Саманта обдумывала совет преподобного Турка не вспоминать вовсе об этом сомнительном празднестве, несмотря на его религиозный смысл.

– Помните Пандору? Ящик лучше оставить на замке, – говорил он. – Как ни жаль лишать индейцев радости хеллоуина, безопаснее запереть дверь от греха подальше. Добрые и злые духи для дикарей не гости, которые приходят раз в году, а постоянные попутчики. Вы решите, что светящиеся тыквенные рожи подражают их духам, они же сочтут это кощунством. Обходные маневры надежнее. Боюсь, ваши ученики слишком близки к своим истокам, чтобы отличить фривольную шутку от варварской мести. Вкус к хеллоуину – в том виде, в каком мы его знаем, – надо еще воспитать.

Когда силы начинали изменять Саманте, преподобный говорил:

– Образование не есть умение водить пером, оно не сводится к цифрам и буквам. Самые трудные уроки, которые, однако, необходимо преподнести, суть тонкости дисциплины, этики и системы ценностей. Но что за награда, когда пропасть, разделявшую ученика и учителя, прочертит вспышкою искра правды!

Саманта вздрогнула от настойчивого стука в дверь. На пороге стоял преподобный Генри Турк, задыхаясь и тыча газетой хозяйке в лицо.

– Я как раз о вас думала, – проговорила Саманта. – Входите. Вы чем-то взволнованы, Генри. Что-то случилось?

– Случилось?! Да, моя дорогая, еще как случилось. Доказательство! Доказательство! Где моя скромность? Я не должен похваляться. Саманта, мне дан знак, о котором я молился дни и ночи.

– Сэр Генри, успокойтесь. О каком знаке вы говорите?

– Вот. «Чикаго трибюн». На девятой странице в самом низу.

Из надежных источников нам сообщают о поразительном открытии – нечаянной эксгумации окаменевшего человека исполинских размеров и, вне всякого сомнения, древнего происхождения. Он найден в Кардиффе, Нью-Йорк, на ферме некоего Уильяма Ньюэлла, в округе Онондага, рабочими, копавшими на участке колодец. По словам мистера Ньюэлла, выдающиеся ученые, среди первых изучившие каменного человека, заключили, что сей чудом сохранившийся фоссилизированный колосс происходит из расы исполинов.

Вы понимаете, что это значит, Саманта? Мои предположения подтвердились. Насмешники посрамлены. Я знал, что так будет, но не знал, что так скоро!

– Генри, это поразительная новость. Скажите мне еще раз имя фермера из Кардиффа.

– Фермера? Уильям Ньюэлл. Но какая разница? Фермер или плотник, Нью-Йорк или Небраска, главное, что нашли.

– Мне дурно, – сказала Саманта.

– Неудивительно, – ответил преподобный Турк. – Мне тоже. Колосс, Саманта. Античное чудовище.

В голове Саманты Бейл вспыхнуло мучительное воспоминание. Маленькая Саманта Халл, еще не знающая, что хорошо, а что плохо, и не умеющая представлять относительную цену сделки, оказалась на чердаке вместе с половозрелым Чурбой Ньюэллом; он задирает ей платье, спускает штанишки и долго-долго разглядывает то, о чем нельзя сказать. В обмен на крысиную куклу из соломы, найденную в поле. Плата или расплата?

Лафайетт, Нью-Йорк, 24 октября 1869 года

– Значит, вы приехали поглядеть на пугало? – спросил Барнаби Рака бармен из «Синего льва». – К Ньюэлл у на плантацию каждый час гоняют коляски. Вроде бы четвертак в один конец, но прокатиться тоже интересно – через низину, мимо ойондагской резервации. Откуда вы? Я бы сказал, издалека.

– И не ошиблись бы. Из Нью-Йорка.

– Ну, надеюсь, оно того стоило. Я-то сам исполина не видал, да и не собираюсь. Дрожь на меня это все нагоняет. Помер человек, так пусть себе лежит. А то выкопали, выставили напоказ.

– А вы, мужики, что думаете о своем окаменевшем соседе?

– Нет тут ископаемых, – ответил бородатый клиент слева от Барнаби. – Статуй он, да и только. Я даже знаю, кто его тесал, – жаль, слушать не хотят.

– Вы знаете, кто его сделал? Расскажите, я послушаю. Это стоит кружки пива.

– Не тратьте деньги, – сказал бармен. – У Джейбеза Клуга давно крышу снесло. Если что в голову и придет, так барабашки нашептали, не иначе.

– Барабашки? Ни хрена, – возразил Джейбез. – Помнишь мужика, которого все звали мистер Квакер? Вид у него был ну точно жаба нахаркала. Квакер этот явился незнамо откуда. Купил под Тулли остатки от хибары Дикерсона. На людях месяцами не появлялся. И вот этот самый хмырь сказал мне как-то раз по секрету, что он скульптор. Новый Микель Анжело. Его слова, не мои.

– И почему, вы думаете, этот Микеланджело сделал исполина? – спросил Барнаби.

– Чтоб было что-нибудь большое, – объяснил Джейбез. – Другой причины и не придумать. Зачем люди вообще что-то делают?

– Я имел в виду, отчего вы решили, что именно Квакер вытесал каменного человека?

– Оттого что я видел своими глазами, когда мы с шерифом Платцем нашли этого Квакера мертвым. Три года назад, зима тогда выдалась сучья. Снега столько, что из дому носа не высунешь. А где-то в марте вдруг дошло, что мистера Квакера не видать аж с ноября. Ну вот, пошли мы проверить, глядим – а он совсем кусок льда. И по всей будке статуйки такие маленькие, а еще инструмент, чтоб новые делать. Неужто вам это ни о чем не говорит?

– Не так чтобы очень, – признался Барнаби. – С чего вы взяли, что именно Квакер сделал исполина, а после закопал на чужой ферме?

– Говорю же, статуйки все маленькие. А до того Квакер говорил – вот вам крест – шедевр ваяет. Такой, что за десять миль видно будет. А мы с шерифом никакого шедевра и не нашли, теперь ясно?

– Джейбез уже неделю носится с этой историей, – сказал бармен. – Он да Тайлер Ложка – тому тоже все ясно.

– Что ясно Тайлеру?

– Тайлера и спрашивайте. Только имейте в виду, это будет вам стоить еще одну пинту. Эй, Тайлер, иди сюда. Расскажи, что там, по-твоему, у Чурбы творится.

Тайлер Ложка с фигурой-фасолиной, перегнутой так, что голова нависала над ботинками, напомнил Барнаби скобку. Он встал из-за своего столика, подтащил табурет и водрузил его справа от Барнаби.

– Ни хрена Тайлер не знает, – объявил Джейбез.

– Все знаю, – не согласился Тайлер. – С год назад в одну кошмарную ночь сюда заявились еретик с возницей. Сидели вот прямо здесь, поближе к огню. Мужик тогда поносил и поносил все религии без разбору. Я сказал себе: Тайлер, если ты хочешь сделать для Бога что-то хорошее, сейчас самое время. Так что когда они ушли, я двинулся следом – думал набить этому язычнику морду. Но дождь полил такой сильный, а ветер поднялся такой яростный, что я решил про себя: они наказаны довольно уже тем, что сейчас в пути. Это и привело меня к их повозке. Там лежал самый большой ящик, какой только видели эти глаза. И куда же они направлялись, как не в Кардифф?

– Тоже мне история! – сказал Джейбез. – Вообще херня. Никто-то, кроме тебя, того мужика и не помнит.

– Тебя тут не было, вот ты и не помнишь, – объяснил Тайлер.

– А где я был? – спросил бармен.

– Ты уезжал в Казеновию взглянуть на участок. Не припомню, кто в ту ночь был вместо тебя. Тогда еще речка из берегов вышла.

– Значит, замороженный скульптор вытесал исполина а антихрист довез до могилы? – спросил Барнаби, жуя колечко бекона. – Хорошее объяснение. Спасибо, джентльмены, взгляну-ка я сам на это диво, пока оно не встало и не пошло куда подальше. От этих исполинов никогда не знаешь, чего ждать. Очень уж эксцентричная раса.

– С вас еще двадцать центов, – сказал бармен.

Барнаби заплатил и записал расходы в графу «Местный колорит».

– Голиафу мое почтение, – сказал бармен.

– Я передам, – пообещал Барнаби.

– Они с евреем заодно, если хотите знать, – проговорил Тайлер, пока Барнаби застегивал пальто и опускал уши от шапки.

– С каким евреем?

– С Бапкином, водяным колдуном. Живет у миссис Ильм – уж не знаю, зачем она его держит. Не доведет он ее до добра.

– Не вижу связи.

– Еврей своей лозой нащупал место, где потом выкопали каменного человека, – объяснил Джейбез. – Лозоходец чертов. Чуть не повесили за эти дела.

– Знает больше, чем говорит, – сказал Тайлер.

Иудеем, нащупавшим лозой мастодонта, вдохновился бы даже Джон Зипмайстер. Черт возьми, президент Барнум должен рыдать от такого надувательства. Поручение начинало Барнаби нравиться. Оно укрепляло его во мнении, что к востоку, северу и югу от Манхэттена произрастают сплошь садовые головы.

Кардифф, Нью-Йорк, 25 октября 1869 года

Александр Ньюэлл поделил очередь так, что в шатер Кардиффского исполина входили паломники двух типов. Одна группа была составлена из простых любопытных. Другая представляла собой печальное сборище больных и увечных. Первые явились за развлечением, вторые – за помощью.

Из естественного сострадания каждую четверку нормальных людей Александр впускал в святая святых исполина только после двух групп страждущих. Он не понимал, с чего это люди вдруг поверили, будто каменный человек умеет лечить болезни, однако мать объяснила, что когда человеку не на что надеяться, ему особенно нужна какая-нибудь святыня.

От стыда за это жульничество Александра слегка мутило. Дядя Джордж сказал, что план – шутка, но что же смешного в выколачивании долларов из нытиков и нищих? И все же муки совести утихали, когда Ньюэллы брались за подсчет доходов.

– Если дела и дальше так пойдут, – говорил Чурба, – у тебя будет корабль с шелковыми парусами.

– Влезайте, только побыстрее, – приказал Александр очередному квартету страдальцев. – У вас десять минут.

Глухая девушка ввела в шатер слепого мужчину. Они были чужими друг другу, но сговорились и приехали вместе, так что слепому не пришлось платить еще и за сестру, которая собиралась его сюда везти.

– Смотрите за ним, – сказал Александр глухой девушке, – а то еще растянется. Если он там что сломает, мадам, вы будете отвечать.

Второй парой стал солдат в военной форме на самодельной инвалидной коляске, а с ним скрюченное существо, не то горбун, не то горбунья, настолько старое, что Александр не понял, какого оно пола.

– Давайте все вместе. Вон сколько народу ждут не дождутся поглядеть на окаменелое диво, нельзя же их просто так домой отправить. Солнце теперь рано садится, вы ж знаете, так что не тратьте время. Десять минут начнутся, как только вы пройдете через полог.

– Что ты видишь? – шепнул слепой мужчина глухой девушке.

– Онане слышит, зачем спрашивать? – Отвечать пришлось горбуну. – И вообще, помолчите-ка лучше. Мне надо, чтобы было тихо, а то никаких чувств не почувствуется.

– На исполина стоит посмотреть, – сказал солдат. – Тут вырыта яма, по бокам обложенная досками, в ней он и лежит. Видно, что перед смертью его мучили и пытали. Руки вцепились в живот и в задницу, а ноги поджаты, как у новорожденного. Волос совсем нет, ни на голове, ни на щеках. Лицо как у ангела, вот только рябое и вымазано чем-то черным и коричневым. Около носа и глаз краснота, может засохшая кровь.

– Ты здесь не затем, чтоб речи толкать, – оборвал его горбун. – Утихни. Каждый сам за себя.

Слепой потерял зрение в пять лет, когда у него наглазах плуг разрезал на две симметричные половинки его щенка.

Глухая девушка в три года переболела оспой. Чтобы облегчить, как думали родители, последние часы своей малышки, они передвинули ее кроватку к себе в комнату. Последними звуками, которые уловили пылавшие уши девочки, стало рычание и стоны чудовища, явившегося, по-видимому, ее убить.

Хромой солдат держался вдалеке от крупных сражений и вернулся с войны целым и невредимым. Ноги отказали ему в тот миг, когда отец читал газетный очерк о подвигах павших героев.

Горбуна скрутило время. В тишине шатра он не сводил глаз с каменного человека, вспоминая те безмятежные дни и сладкие ночи, что никогда уже не вернутся.

Парад бесконечен. Один с белыми глазами. Второй с забитыми ушами. Третий с перекрученными ногами. Четвертый – окостенелый мечтатель. Тушки светлячков, но без свечей. Явились красть у меня свет. Берите, что вам надо, и пошли к черту!

Слепой выкатился из шатра прежде времени, целуя цветы и вопя, что видит.

За ним бежала глухая девушка, она слышала его смех и дикие вопли.

За ними ковылял молодой солдат, толкая перед собой пустую коляску.

Не изменился только скрюченный, но его жалкий вид был оставлен толпой без внимания.

Александр машинально махнул рукой, приглашая следующую группу, но никто не пошевелился. Только через минуту до него дошло, что случилось. Слепой поцеловал мальчика, и Александру стало страшно. Уронив рулон билетов, он схватил коробку с деньгами и бросился к дому.

Берта Ньюэлл смотрела в окно.

– Уильям, – окликнула она занятого цифрами мужа, – кажется, с нас хватит. Срочно посылай за Джорджем.

Когда Барнаби Рак добрался до фермы Ньюэлла, публика пребывала на седьмом небе. Узнав причину, он кинулся искать спасенных, чтобы взять у них интервью.

– А как же я? Мне теперь еще хуже, чем раньше! – орал на репортера старый горбун. – Я зря сюда ехал. Так и запишите.

– Сэр, – сказал ему Барнаби, – мне как-то рассказали историю: двое несчастных явились к источнику святой Бернадетты.[36] Один был парализован из-за хронического артрита, и его принесли на носилках. Он истово верил в Бога и держался одной лишь верой. Второй был закоренелым атеистом, жертвой ревматизма, к святыне его прикатили на коляске правоверные друзья. Обоих подняли ипогрузили в священные воды. Сомневающийся атеист вышел из купальни совершенно здоровым. Верующий, оставшись при своем параличе, принялся горько жаловаться священнику на несправедливость Господа. «Возрадуйся, – отвечал священник, – ибо твои благословенные носилки обрели новые рукояти!»

Горбун замахнулся клюкой на Барнаби, но тот успел увернуться от прямого контакта.

Было уже почти пять часов вечера, когда Барнаби Рак получил аудиенцию у исполина. Осеннее солнце быстро гасло. Чтобы добавить света, Чурба Ньюэлл зажег в шатре составленные кругом свечи. Вместе с Барнаби туда вошла немолодая пара из Скенектеди и плотная дама из Буффало. Парамолча держалась за руки. Дама из Буффало склонилась над оградительной веревкой, чтобы на счастье потереться ладонью о каменного человека.

– Прям тебе песик мяконький, – проворковала она. – Или мишка меду обкушался. Поди теперь знай, чего там у кого за сарайкой зарыто.

Барнаби изучал каменного кудесника так же, как рассматривал бы труп на месте преступления, – отгородившись от собственных чувств. Он сравнивал его с рисунком, который успел купить у работавшего в толпе художника. Сходство было удовлетворительным, детали совпадали, однако по сути модель и ее образ не имели ничего общего. В переменчивом потоке света и тени исполин точно спал беспокойным сном. Боль в теле, покой в лице схлестывались, как яростная волна с безмятежным берегом.

Обнявшаяся пара танцевала без музыки вальс.

– Прелесть какая! – проворковала дама.

Барнаби казалось, что труп тянется к нему, собираясь схватить, подтащить поближе, заставить коснуться своей холодной кожи.

– Может, потанцуем? – предложила дама из Буффало. – Если вы не против.

Барнаби уступил, радуясь ее теплу.

Десять минут истекли, Барнаби вышел из шатра и стал наблюдать за толпой. Чудес в этот день больше не было, но после того благословенного мига многие больные стали говорить, что им лучше. Отвергнутые винили себя самих.

Есть во мне то, о чем я не знаю?

Нью-Йорк, Нью-Йорк, 26 октября 1869 года

Эксклюзивно «Нью-Йоркскому горну»: Кардифф, Нью-Йорк, 25-го числа сего мес.

Дожидаясь транспорта в крошечную деревушку живописного округа Онондата, ваш репортер решил скоротать время в унитарной церкви гордого города Сиракьюса. Темой проповеди преподобного С. Р. Калторпа стал окаменевший исполин, весть о котором взбаламутила всю округу, – пастор опровергал мнение, будто найденный объект является фоссилизированным человеком ни больше ни меньше как библейского происхождения.

Добрый священник ссылался на очевидные и не раз упоминавшиеся признаки наслоений в этом каменном трупе и указывал на серию искусных сколов, которые могут быть сделаны опытным скульптором, но никогда – самой природой. Преподобный отметил, что все конечности на месте, вплоть до последнего пальца, и что порез на запястье наводит на мысль о дрогнувшей руке художника.

Вот что сказал доктор Калторп:

– Во всем Древнем мире одна лишь греческая художественная школа способна была воспроизводить человеческое тело с такой точностью. Я не видел ни египетских, ни ассирийских скульптур, которые хотя бы приближались к сему анатомическому правдоподобию. Значит, художник либо принадлежал к некоему высокоцивилизованному обществу, ныне полностью исчезнувшему с этого континента, либо происходил из французской колонии, занимавшей Салину, Помпейские холмы и Лафайетт. В противном случае остается лишь одна гипотеза – грандиозная фальшивка. И приходится с сожалением признать, что скульптор, на нее решившийся, обязан был обладать величайшей гениальностью, отягощенной немыслимой дерзостью. Но что же стремился передать своим творением художник, тоскующий о погибшей цивилизации? Если он знал об открытии Америки норманнами, он мог держать в мыслях исполинского Эрика либо Гарольда, пронзенного отравленной индейской стрелой; тело его умирает, но сильный дух по-прежнему управляет лицом, которое столь мужественно улыбается смерти. Сквозь черты сияет слишком ясный ум, возразите вы, на что скульптор, возможно, ответил бы, что закрытым глазам исполина предстало пророческое видение: землей, в которую он вот-вот упадет замертво, будут некогда владеть люди его расы.

Прав преподобный Калторп в том, что извлеченное из земли – статуя, или это, как утверждают многие ученые наблюдатели, подлинная окаменелость? Я могу сказать лишь одно: сегодня вашему репортеру выпала честь стать свидетелем не одного, не двух, а целых трех чудесных исцелений; они бросают вызов сему толкованию и явно не под силу никакому камню, будь то самый лучший каррарский мрамор.

Слепому мужчине дан острый взгляд. Глухая женщина стала слышать. Искалеченный воин отбросил инвалидную коляску. Радость зрения, наслаждение песней, дар движения – все это возвращено людям в присутствии человека, ставшего камнем!

Кардифф погружен в тишину, что естественно после подобного потрясения. Церковь нынче ночью полна верующих, которым претит сама мысль о сне. Они молятся, и они поют, они исступленно машут флагами, их экстаз заразителен. Способен ли обычный человек устоять перед такими событиями и очевидными последствиями? Ваш репортер, как и все, кто сделан не из камня, присоединился к этим людям с благоговением и признательностью! «Земля, где погибли наши отцы, Тебе я песнь пою!»[37]

– Это Рак? – спросил Джон Зипмайстер копировальщика. – Поклянись, что оно пришло по телеграфу, мелкий ублюдок, а не то я зажарю на сковороде твою печень.

Лафайетт, Нью-Йорк, 28 октября 1860 года

Отворив дверь, миссис Ильм почувствовала, как упало сердце. Сверху вниз на нее смотрел черными горящими глазами огромный мужчина. Эти угли прятались глубоко в черепе, само же лицо скрывал куст белой бороды. На незнакомце была черная шляпа с широкими полями и длинный черный шелковый плащ. С ушей свисали седые локоны. В руках он держал матерчатый саквояж, расшитый оливковыми деревьями, и бумажный пакет, воняющий рыбой. Миссис Ильм решила, что, замаскировавшись под снежного человека и нарядившись как пугало, за ней явилась сама смерть.

– Доброе утро, мадам, – сказал гость с ужасным акцентом. – Не здесь ли резиденция Аарона Бапкина?

– Бапкин снимает у меня комнату, – ответила миссис Ильм. – И что с того?

– Будьте добры, я хотел бы с ним повидаться. Меня зовут Исаак Бапкин. Я его дедушка. Он меня не ждет, так что, когда будете говорить, что это я, говорите медленнее. Он будет поражен.

– Бапкин! – прокричала миссис Ильм на второй этаж. – Тут к тебе еще один заявился! Можно подумать, у меня гостиница.

Исаак Бапкин сидел на кровати в комнате Аарона и пил холодный чай из собственной бутылки.

– Что значит «еще один заявился»?

– Точно не скажу, – ответил Аарон. – Она могла иметь в виду «еще один еврей» или «еще один посетитель». До тебя приходил нью-йоркский репортер, задавал всякие вопросы. Эта история с исполином взбудоражила целое осиное гнездо.

– Меня напугало твое письмо, Аарон. Возвращался бы ты в Бостон. Нам лучше жить в большом городе. Чтобы не терять друг друга из виду.

– Если бы я хотел уехать, давно уехал бы. Я останусь здесь. Я же тебе писал, что присмотрел рядом с Итакой двадцать акров.

– Они не продадут тебе землю, даже если у тебя будут деньги.

– Ферма заброшена и разваливается, хозяйка – вдова, перебралась в Вермонт. Она продаст ее кому угодно.

– Мой внук болван.

– Дедушка Исаак, как только я сюда приехал, я понял, что это место для меня. Я уверен в том, как в собственном имени. Я не могу объяснить.

– Место для тебя? Ты писал, что тебя чуть не повесили. Такое милое место. Тебе тут хорошо спится, Аарон?

– И потом, у меня здесь дело. Я ищу воду, торгую вразнос и этим живу. Ты получил мой заказ? Когда его отправят?

– Все заказано. Должны отправить со дня на день.

– После истории с исполином тут все кипит. Флаги шьют – от мала до велика. Можно продавать им что-нибудь красно-бело-синее.

– Ты видел этого шлимазла?

– Каменного человека? До смерти охота посмотреть, но лучше я подожду неделю-другую.

– Не смей звать его человеком. Слава Богу, что ты его не видел, – сказал Исаак.

– Почему?

– Поешь чего-нибудь? У меня хотя бы кошерное.

– Я не голоден.

– Когда же ты ел?

– Дедушка, скажи, почему ты благодаришь Бога за то, что я не видел исполина?

– Ты слыхал про ребе Лева?

– Из Дорчестера?

– Из Праги, из Средних веков. Он сделал голема. Знаешь, что такое голем?

– Из сказки? Они там слепили существо из земли и глины, чтобы оно защищало гетто, – уточнил Аарон.

– Да, из сказки. Тот голем был сильный, как дом. Ребе Лев узнал, что его можно оживить, если подложить под язык свиток с именем Бога.

– У голема был язык?

– Почему у голема не должно быть языка? Ребе нужно было положить куда-нибудь свиток, вот он и сделал ему язык. Сперва голем стал для ребе лучшим другом. Он выходил из гетто и колотил плохих гоев. У евреев с этим всегда проблемы. Однако голем был сделан из того, что в Библии зовется «бесформенная субстанция». В ней есть жизнь, но нет Божьего следа. Оттого голем носился по округе, как ураган. Перестал слушаться даже ребе Лева. Только и знал, что жечь, крошить и убивать. Даже праведных евреев и хороших гоев. Всех, кто попадался под руку. Так что пришлось ребе расколоть его молотком и палицей, или что там в те времена у них было. Печально, но что еще оставалось? Я бы на его месте сделал то же самое.

– Почему печально?

– Ребе Лев создал жизнь. Он привязался к голему. Тот стал членом их семьи. Ребе родным сыном. Лев был великим ребе, он желал добра и все же совершил худший из грехов. Он играл в Бога. Неплохо иметь под рукой голема, но то, что сотворено из бесформенной субстанции, рано или поздно выходит из-под контроля.

– А что писали в пражских газетах? «Шмяк-маньяк»?

– Это не шутки. К иным тайнам нельзя даже приближаться. Может, когда-нибудь, но не сейчас.

– Жалко мне этого ребе Лева и его голема. Но при чем тут они? Разве я нарочно своей лозой нащупал исполина? Я искал воду, а не големов. Не знаю, как там у Кардиффского исполина с языком, но можешь поверить, мне нет дела до свитка с именем Бога, а если бы и было, я не стал бы его совать даже под собственный язык. Надо было тебе тащиться из Бостона, Массачусетс, в Лафайетт, Нью-Йорк, только для того, чтобы пугать меня големами?

– Скажи мне одну вещь. Что, если это опять голем, которого с добрыми намерениями создал какой-нибудь другой ребе?

– Никакой он не голем. Говорят, это может быть викинг.

– Викинг здесь? Чепуха какая-то.

– А запасной голем не чепуха?

– Послушай, Аарон, он обрезан? – спросил Исаак шепотом.

– Откуда я знаю, обрезан он или нет? Шлонг, говорят, у него длинный. Еще говорят, его прикрыли, чтоб дети и женщины поменьше нервничали. Про обрезание не говорят ни слова.

– А они бы тебе сказали?

– Если бы он был обрезанный, они бы меня повесили.

– Может, потому они его и прикрыли. Чтоб никто не видел, что он обрезан.

– На днях я схожу и посмотрю сам, дедушка Исаак. И пришлю тебе телеграмму.

– Я всегда про себя думал, что, если бы ребе Лев обрезал своего голема, он, может, и уберегся бы от беды. Обрезанный голем вел бы себя лучше.

– Эту теорию уже не проверить. Но не упусти оригинальную мысль. Напиши письмо в «Глоб».

– У истукана, которого ты нашел, может быть и язык, и кое-что под языком. Он может быть тоже из бесформенной субстанции.

– Я его не находил. Они сами его нашли. И он скорее Голиаф, чем Давид. Сомневаюсь, что этот каменный мужик так уж любит евреев.

– Нам нельзя рисковать.

– Чем рисковать?

– Тем, что чудовище вырвется на свободу. Сам знаешь, кто потом будет виноват.

– Их исполин там просто лежит. Он никого не трогает.

– Он лечит больных. Как голем, чтобы заслужить репутацию. Зато потом, Вэй’з-мир![38]

– Ты, должно быть, устал, дедушка Исаак. Я достану одеяло. Поспи немножко.

– Его надо обрезать.

– Хочешь шнапса? А яблочного бренди?

– Обещай мне, Аарон.

– Что обещать? Я что, мохель? Я здесь живу. А не хожу по округе и не обрезаю всех подряд.

– У каждого из нас есть в жизни цель. Мы здесь не просто так.

– Верю. Но у меня другая цель.

– Слушай торговца, лозоходец. Аарон Бапкин, ты должен сделать то, о чем твоему дедушке не стыдно будет рассказать в синагоге.

– Переночуешь у меня. А завтра домой в Бостон. Исполин не имеет отношения ни к тебе, ни ко мне, ни к двенадцати Израилевым коленам.

– Что должно свершиться, то свершится, – сказал Исаак. – Алевай.[39]

Кардифф, Нью-Йорк, 29 октября 1869 года

Александр Ньюэлл разрыхлял под шатром землю. Он отставил грабли и задней стороной лопаты сровнял борозды. Взял одолженную у матери метлу, перепрыгнул через веревку, что отгораживала исполина от этих шухов, и провел по гигантскому лицу индюшачьим пером. Над камнем поднялись хлопья пыли.

Александр не любил оставаться наедине с этим созданием. Он говорил себе, что это всего лишь статуя, которую положил сюда дядя Джордж, и нечего тут злиться. Но даже клубы белого песка заставляли мальчика ежиться. Они плыли, как облака под луной.

Не глядя вниз, он смахнул пыль из-под набедренной повязки. Этот исполин как папа. Когда Чурба разгуливал голым, Александр таращился в потолок и думал, что хорошо бы его папаше вести себя поскромнее и не выставлять напоказ свое хозяйство. Александр подозревал, что отцу вообще негоже демонстрировать органы сыну, чтобы тот сравнивал их со своими. Чурба же, нарушая все природные законы, тряс причиндалами и шутил, что ему приходится смотреть под ноги, дабы не наступить ненароком на собственные яйца.

Александр вспоминал сегодняшние заботы. Через ферму прошло не меньше тысячи человек, и даже после того, как стемнело, оставалось несколько сотен. Он старался как мог пропустить их всех до полуночи. Несколько семейств до сих пор сидели в кукурузном поле: они не зажигали огонь, опасаясь пожара, а холод им был нипочем: женщины, мужчины, дети – им некуда было идти, они хотели сидеть здесь, чтобы не пропустить чудо. Александру не давала покоя мысль, какими глупыми бывают люди.

Еще его жгла обида: и родители, и дядя Джордж не верили, что Александр способен хранить секрет. Чурба взбеленился, увидав, как человек из «Горна» записывает слова Александра, хотя мальчик говорил лишь то, что все и так знают.

– Ничего и никому, сколько раз тебе повторять? – заорал Чурба и влепил Александру затрещину.

Мальчик похлопал метелкой по каменному лицу, подняв новые клубы. Если у кого-то и были основания кому-то не доверять, то у самого Александра Ньюэлла. Он стоял рядом с шатром, когда излечились от своих недугов калека, слепец и глухая девушка. Он слышал слова преподобного Локка о том, что статуя – это окаменевшая плоть. Он видел, как благодарные люди опускались на колени и даже сам папа едва не валялся на земле. Черт возьми, про все это написано в газетах. Так где правда и кому верить? Александр прижался ухом к каменной груди, вслушиваясь, не бьется ли сердце.

Мой час без молящих глаз. Я вновь во временах Творения. Вихрь звезд. Танец комет. Я веселюсь с моим Истоком. Оседлав метеоры. В брызгах лавы. У-и-и-и. Гип-гип-ура. Руки прочь, Прыщавая Рожа. Пшел вон.

Однажды тетя Анжелика показывала Александру раковину. Он подносил ее к уху, прислушиваясь к шуму всех морей мира и стонам русалок. Сейчас из огромной, как сарай, грудной клетки доносились те же звуки. Не вода ли струится глубоко под землей, посылая вверх отголоски? Александр закрыл глаза. Он видел морских свиней, дельфинов, китов и огромных змей. Кальмары просовывали щупальца сквозь ливень жемчужин. Над радугой скакали крылатые рыбы. Какой-то корабль – его собственный корабль – то поднимался, то нырял в пурпурные волны. Александр отнял ухо от волшебной музыки, открыл глаза и закрыл видения.

– Я замерз, как собака, и вспотел, как мышь в норе, – сказал он исполину. – Несчастный сукин сын, что бы ты там себе ни думал, с меня хватит.

Бриджпорт, Коннектикут, 30 октября 1869 года

Генерал-с-Пальчик был представлен, поклонился, ворвался в комнату, затем запрыгнул на обширные колени Барнума, где и повис безвольно. Хозяин помахал Пальчиковыми руками и повертел головой – из стороны в сторону, вверх-вниз.

– Привет, Пальчужка, – проговорил Барнум, пока гость клацал зубами.

– Привет, ваше мошенничество, – фальцетом ответил Пальчик. – Говорят, вы тут ртом щелкаете.

– Ртом я не щелкаю. – Барнум наклонил голову Пальчика к полу. – Я его вообще не открываю. Я величайший чревовещатель, а вы худшая из кукол, сотворенных Господом. И зачем я только вытаскивал вас из помойки?

– Меня бросили в нее куда аккуратнее, чем вы бросаетесь словами.

– Вы напрашиваетесь на звучную трепку, недомерок.

– Для звучной трепки вам недомерили храбрости, – возразил Пальчик; Барнум теперь молотил воздух его руками.

– Осторожнее, Пальчужка. Мое терпение может лопнуть.

– И не только терпение.

– Вы осмелились намекнуть, что Барнум тучен? Вы тупица.

– Неужели не слыхали? В своем затворничестве Барнум стал тучной тупой тушей.

– В затворничестве? Я выдающаяся фигура. Кто только не повторял моих слов!

– Фигура у вас выдающаяся, сэр, с этим я не спорю. Однако слова и слава быстро изнашиваются. Вас могут знать в вашей провинции, но у Нью-Йорка короткая память.

– Если в свои преклонные года я обхожусь без поклонников и преклонения, значит ли это, что меня забыли?

– Нет, вашу исполинскую фигуру они будут вспоминать еще долго, Ф.Т. Однако фигура уже не та, что была раньше. И кстати, об исполинских фигурах…

– Не надо, Пальчужка. – Барнум подергал Пальчика за редеющие волосы. – Я пока умею читать ваши мысли, хоть они и мелковаты. Не о Кардиффском ли исполине вы намерены поговорить?

– Значит, Барнум гоняется за новостями, вместо того чтобы творить их самому?

– Я в курсе текущих событий, – сказал Барнум.

– А когда вы читали об окаменевшем исполине, сие странное событие не изменило курс жидкости, текущей в ваших обширных кишках?

– Признаться, Пальчужка, там произошел спазм.

– М-да, – проговорил Генерал. – Я бы сказал, что там произошли спазм, спертость и спекание.

– Вы моя кукла, сэр. Вы говорите то, что хочу я.

– Кукла говорит, что газовый мешок Барнума слишком крепко привязан к прошлому и не может подняться.

– Правда? – Барнум хлопнул Генерала по ляжкам. – А что бы вы сказали, если бы я сказал, что отправил своего посла с секретным поручением к одной твердокаменной персоне?

– Если б Барнум так сказал, я б его расцеловал.

– Тогда он не станет так говорить.

– Возможно ли, сэр, чтобы ваше воскрешение было столь близко?

– Возможно, и Генерала-с-Пальчика также. Если его расписание не слишком плотно.

Барнум хлопнул в генеральские ладоши.

– Я слыхал, у Генерала расписаны все танцы, – сказал Пальчик. – От предложений нет отбоя.

– Жаль, но что поделаешь? С Голиафом готовы вальсировать множество мелких мужчин.

– Но среди них вы не найдете ни одного столь же грациозного.

– Увы, это правда, – сказал Барнум. – Как ни тяжело признать. А теперь, Пальчужка, обедать с нами будете?

– Я оголодал в пути. Готов съесть блоху.

– Для вас в меню найдется и блоха, – сказал Барнум, поднимая гостя в воздух. – Господи, до чего приятно видеть вас в добром здравии, Пальчик, и в такой хорошей форме.

– Столь же радостно наблюдать, как вы не пасуете даже на выпасе, Ф. Т. За последний месяц вы ничуть не изменились.

– Чего-нибудь освежающего для аппетита, Генерал? Капля портвейна наведет порядок в ваших частях?

– Мои части в боевом порядке, мистер Барнум.

Барнум разлил вино в уотерфордовский хрусталь.

– За библейского колосса и его судьбу-малютку.

– Не больше и не меньше, – ответил Пальчик, поднимая бокал.

Кардифф, Нью-Йорк, 31 октября 1869 года

Джордж Халл сидел в кухне у Ньюэллов, просматривая гроссбух, куда Чурба записывал расход и приход. Цифры ласкали взор сильнее, чем Джордж мог представить.

Он очень старался не показывать слишком открыто своей радости.

– Впечатляет, – сказал Джордж.

– Все текут денежки да текут, – ответил Чурба. – Такое творится, трудно поверить.

– Это только начало, – сказал Джордж. – Верхушка айсберга.

– Одна печаль – Александр. Ни знака, ни следа. Мальчик всего этого просто не вынес. Берта совсем извелась. Думает, Александр рванул в Глостер наниматься моряком.

– Ну, морская жизнь – не самая худшая.

– Он всегда был трудным ребенком. Надо было тебе приехать раньше, Джордж. Поговорил бы с ним про все это. Тебя бы он послушал. Берта боится, что он утонет.

– Пора твоему Александру побродить по свету. Все с ним хорошо и даже замечательно. Вот увидишь, что я правду говорю. Заявится в один прекрасный день с чучелом кита за спиной.

– Аминь. А твое семейство? Как они?

– Отец – отлично. Полон планов. Бен с Лореттой в Нью-Йорке, возводят на Манхэттене хоромы – «Хумидор Халлов».

– И никто не знает, что мы тут затеяли? Даже Анжелика?

– Никто, даже Анжелика. Надеюсь, Берта не проговорится.

– Берта про исполина и двух слов не скажет. Странная она женщина. Вроде бы здесь, а вроде где-то еще. Знает и не знает. То есть все она знает, но я понятия не имею, что она об этом думает. Берту так просто не поймаешь.

– Что ж, пока все хорошо.

– Лучше, чем хорошо. Вчера ездил в Сиракьюс, положил на счет шесть тысяч долларов. Шесть тысяч долларов. Когда ты думаешь резать этот пирог?

– Не сейчас, Чурба.

– Доверчивый ты человек.

– Будешь считать, что твое, а что мое, добавь себе еще пять процентов. Ты их заслужил.

– Джордж, я рад это слышать. Пятнадцать процентов справедливее, чем десять, если считать, сколько я вложил труда.

– Только имей в виду, мне нужно заплатить и другим людям тоже. Я не буду называть имен, но не думай, что Джордж Халл жадничает.

– А когда я что думал? Это твоя затея, и слава богу. С тех пор как это чудо расписали в газетах, деньги текут так быстро, что я не успеваю считать. Мы поставили три новые кормушки и продали все, что у нас было. От устриц до овса, от сидра до молока.

– Я знал, что мы оторвем хороший кусок, но не думал, что такой большой и так быстро. И что все эти хищники так скоро сюда слетятся.

– Кто только не предлагает мне его продать. В последний раз давали тридцать семь с половиной тысяч за три четверти партнерства. По мне, так это больше денег, чем вообще бывает на свете. Может, пора думать, чтобы выпустить акции.

– Вся Америка только и мечтает посмотреть на окаменевшего человека.

– Но нельзя же, чтобы все они заявились ко мне на ферму, Джордж.

– Зато можно самим к ним заявиться. До того как ляжет снег, мы отправим Голиафа в Сиракьюс. Найдешь для него подходящий зал. А весной в Нью-Йорк. Потом, наверное, в Бостон. А после…

– Даже и не знаю, Джордж. Даже и не знаю. Ты хочешь, чтоб я по гроб жизни катался за каменным мужиком.

Джордж захлопнул гроссбух и потряс им у Чурбы перед носом:

– Как только тебе захочется сойти с поезда, просто скажи мне.

– Пойми меня правильно. Не то чтобы Чурбе Ньюэллу все это не нравилось. Господи, разве мы не обвели их всех вокруг пальца? Хотя иной раз больно смотреть, как люди с такой репутацией спорят, человек это или статуя, притом что оно не то и не другое. Поневоле задумаешься, что такое репутация и чего она стоит. Неужто все вокруг тоже стучат в пустое корыто? У всего мира в голове опилки?

– Я бы сказал, так оно и есть – нравится тебе это или нет.

– Не такое уж это приятное дело – покрывать обман.

– Никакого обмана, кузен. Ты кому-нибудь говорил, что ты нашел? Спрашивал их мнение? Ты всего-то перевернул землю над камнем, который кто-то назвал исполином.

– А эти жалобы и мольбы – они-то и доконали Александра.

– Люди жалуются, люди молятся. Какое это имеет отношение к тебе или ко мне?

– Черт возьми, никакого, Джордж. Но я рад, что ты приехал об этом напомнить, лучше бы тебе остаться.

– Разве что на несколько дней. Повод для поездки – обкатать новый бренд «Саймона и сыновей», называется «Голиаф».

– Дымовая завеса, ага. Может, и ухватятся. Хотя десять центов для этого народа – уж очень крутая горка. Хорошо бы вам, Джордж, прилепить на рубашку флаг. В честь того, которым я прикрыл Голиафу инструмент. Знаешь, сколько было радости, когда вместо Бертиного свитера я повесил туда «звезды и полосы». Люди понавешали флаги на все столбы, которые только нашлись в округе.

– Хорошая мысль, Чурба. «Земля, ты гордость пилигримов».[40]

В опустевшей комнате Александра Берта Ньюэлл пыталась взбить тощую подушку. Затем оставила ее в покое и разложила лоскутное одеяло, сшитое ее матерью в подарок к свадьбе. Материя сохранила краски, и в маленькой комнате сразу стало веселее.

Застилая постель, Берта поглядывала, как Анжелика Халл распаковывает модный саквояж и разворачивает платье, которое сгодилось бы любой королеве. Хорошо, когда в доме есть другая женщина. Берте нравилось то немногое, что она знала о жене Джорджа, она чувствовала в ней родную душу. Обе женщины были замкнуты, и воздух едва шевелился, когда они проходили мимо. Анжелика была моложе, ее избаловали деньги Халлов, но Берта легко прощала ей это преимущество. Она знала, что путь Анжелики орошен слезами. Не стоит завидовать девушке из-за того, что она красива или держит в сундуке пару роскошных вещиц.

– Приятная комната, – сказала Анжелика. – Тут так просторно.

– Мы строили ее для матери, но она умерла еще до переезда. Может, и к лучшему. А то как бы она карабкалась по этой лестнице?

– Прости, – сказала Анжелика.

– Десять лет уже. Упокой Господи. Хотя кровать ее. Это я уговорила Чурбу затащить ее сюда. Мне нравится резьба на столбиках. Птички всякие. Когда я была маленькой, думала, можно послушать, как они поют. И точно можно. Тут спал Александр, до того как убежал из дому.

– Прекрасная кровать.

Анжелика со всей осторожностью обходила разговоры о только что отбывшем Александре и о его старшей сестре, что умерла от холеры. Джордж предупредил: одно неверное слово, и Берта захлопнет створки, словно морская раковина. Иногда она могла молчать месяцами.

УБерты и самой было что скрывать от Анжелики, например все, что касалось каменного человека. Гостья пока не заводила речь о толпах на ферме, но рано или поздно заведет. – Можно мне взглянуть на это платье, оно такое нарядное, – попросила Берта.

Достав из сундука таинственное платье, Анжелика разложила его поверх одеяла. В Кардиффе она боялась на него даже смотреть. Должно быть, его без спросу сунула в саквояж Анжеликина невестка. Лоретта отчего-то переживала, что платье так и лежит ненадеванное, особенно после того, как Анжелика столь долго и старательно подгоняла его по фигуре. И уж точно ферма Ньюэллов в Кардиффе не подходила для таких нарядов.

Лоретта напрасно позволила себе бесцеремонность. Наверное, обиделась на то, что Анжелика не позволила ей взять платье с собой в Нью-Йорк. В ответ на Лореттину просьбу она сказала «нет» таким жестким тоном, что даже покраснела. Платье чем-то раздражало Лоретту не меньше, чем интриговало Анжелику. Для нее же будет лучше, если Анжелика подарит его Берте, которой нужно сейчас хоть как-то поднять настроение.

– Нравится?

– О таком платье только и мечтать, – вздохнула Берта.

– Не подумай, пожалуйста, что твои кузины разгуливают по Бингемтону, завернувшись в атлас, – заверила ее Анжелика. – Я просто не знала, что брать с собой и что здесь будет со всем этим переполохом. Лучше бы тебе рассказать мне эту историю, чтобы сразу с ней покончить.

– Ты про ископаемое?

– Ну конечно.

– Что тут рассказывать? Нашли большую куклу. Лежит себе под шатром, и все дела. Кучка глупцов подняла шум на ровном месте. Это стоило мне сына, но я не хочу сейчас о том распространяться.

– Понимаю, – сказала Анжелика. Обнимая Берту Ньюэлл, она заметила, что кости у той едва не торчат сквозь кожу. – Напрасно я завела этот разговор.

– Ерунда. Почему бы тебе самой не посмотреть на эту Доблесть Камня? Так я его зову, ему подходит.

– Еще успею, – сказала Анжелика. – Никогда не любила исполинов, гномов, троллей, эльфов и прочих. Разве что в детстве, а теперь зачем? Это не для меня.

– Ну, значит, подождет, – сказала Берта.

Прервав продажу билетов, Чурба проводил Джорджа в шатер.

– Вот он, кузен, – здоров как конь.

– Год под землей пошел Голиафу на пользу, – сказал Джордж. – Лучшего и не пожелаешь. Черт возьми, совсем как настоящий.

– Можно подумать, всегда тут и лежал, – согласился Чурба.

– Ты отлично его устроил. Хорошо потрудился, кузен.

– Все по твоим инструкциям, разве только добавил кое-что, – ответил Чурба. – Самое поганое – вычерпывать воду из канав, чтобы не сочилась, и укреплять по бокам землю. Если б я сам гулял тут с лозой без всякого еврея, нашел бы место посуше.

– Если б ты сам гулял тут с лозой, чья-нибудь любопытная голова что-нибудь бы да заподозрила. Всегда считай на ход вперед. Зри в корень. Это искусство.

– В искусстве ты петришь, Джордж.

– Да, не буду спорить. Это талант, полагаю, и он у меня есть.

– Когда ушел Александр, я нанял Смита Вудманси продавать билеты и Джона Хагенса считать деньги. Эти двое ненавидят друг друга, что твои Каин с Авелем, так что, пока они вместе, я им доверяю.

– Что ж, пусть продают.

– Пойду проверю, как там с сигарами. Стол должны были уже поставить. Твоего «Голиафа» будет продавать Джон Паркер. Мы с ним договорились: оставляет себе три цента с доллара и пятьдесят с ящика. А в доме дожидается мужик из Нью-Йорка. Все дела какие-то.

– Я погуляю немного, – сказал Джордж. – Может, прокачусь с Анжеликой в горы. Она любит смотреть, как падают листья.

– Конечно, бери мою упряжку, – сказал Чурба. – Будут новые чудеса, я тебя кликну.

– Если Голиаф настроен творить чудеса, пусть расшевелит мне кишки. Стоит куда-нибудь поехать, еда превращается в кирпичи. Трудно ему, что ли, помочь Джорджу Халлу облегчиться.

Джордж вернулся надо мной смеяться. Поздно. Почва изменилась больше, чем мой покров. Господин и Властелин – отныне мое имя. У Голиафа собственный флаг. Я милую. Я казню. Для вертикалов я то же, что для меня Исток. Вон идут. Опять что-то нужно, опять ноют. Я не могу уйти, значит, я остаюсь. Пусть заходят. Что такое кишки, которые не хотят шевелиться? Когда я это узнаю, Джордж, они запрыгают. Сегодня у меня хорошее настроение.

С высоты Медвежьей горы Джордж Халл рассматривал караван колясок и повозок, направлявшихся к ферме Чурбы Ньюэлла. Место было отличное, обзор прекрасный, и от захлестнувшей его волны восторга Джордж ухнул, как апач. Анжелика, никогда не слышавшая от своего мужа подобных выкриков, дернулась, точно перепуганный олененок. Она качнулась и чуть не выпала из повозки. Подавшись в сторону, Джордж поймал ее руку. Впервые за много месяцев они коснулись друг друга.

Почти год Анжеликин муж просидел, замотавшись в кокон и не оставив снаружи– ни единой метки. Джордж уезжал продавать сигары, занимался домашними делами, но Анжелика знала, что живет он где-то вне своего тела. Во сне он вел долгие дебаты с невидимыми оппонентами. Наяву наблюдал за погодой, как отчаявшийся фермер.

Сильнее всего она удивилась, когда Джордж стал закапывать в огороде странные предметы: обломки посуды, стекло, железки, потом ясельный набор с гипсовыми фигурками Марии, Иосифа, Магдалины, овцы, козла, коровы и, конечно, младенца Иисуса. Через несколько дней Джордж вытащил это все из земли, но лишь для того, чтобы закопать обратно.

Когда не нужно было говорить с Саймоном или Беном, он говорил сам с собой. Читал биографии героев, античных и современных, или штудировал археологические тексты. Он рылся в каталогах дорогих магазинов так, словно это были труды классиков. Выписывал туристические проспекты и брошюры по финансам и капиталовложениям. Вырезал из журналов и газет заметки о театральных спектаклях где-то совсем далеко – в Париже и Лондоне.

Работа на фабрике и эти странные увлечения изматывали Джорджа за день так, что ночью у него ни на что не оставалось сил. Он падал в койку, сдувался, как шарик, и гас, как свеча.

Поначалу Анжелика даже рада была отдохнуть от их машинальных соитий. Но когда уклонения затянулись на месяц и больше, она почувствовала себя брошенной. Ей нужны были не сами упражнения, но их результат. Без Джорджевых накачек и вливаний пустая колыбелька в углу спальни так и не дождется своего хозяина.

Джордж худел, делался бледен, скрытен, и Анжелика задумывалась, не сама ли она виновата в том, что муж катится под уклон. Она не хотела второй раз становиться вдовой – сухой яичной скорлупой, что шуршит в бездушных комнатах. Она готовила Джорджу его любимые блюда, купила себе новую ночную рубашку и духи, пыталась заинтересоваться его последними увлечениями. Ничего не помогало. Джордж был погружен в себя, неприступен и вечно занят, как если бы ждал знака или сигнала, который вернет его к жизни.

Этот неожиданный клич и усмешка на лице, когда он не дал ей упасть, потрясли Анжелику. Когда же он расхохотался во весь голос над ее беспокойством, она поразилась еще больше:

– Из-за чего вдруг такой взрыв, Джордж?

– Богатство природы, моя дорогая. Оглянись по сторонам. Глотни воздуха. Смотри, какая красота. Скоро упадет и забудется последний лист. Тебе не кажется, что листья знают свою судьбу и празднуют финальный миг? Что за краски! Что за восхитительная щедрость подарена нам сегодня!

– Эта земля, похоже, с тобою согласна.

– О да В сердце своем я сельский мальчик, а для души и тела нет ничего естественнее естества. Отсюда все кажется возможным. Наша коляска точно игрушечная лодка в океане золота и багрянца. Я завидую Александру Ньюэллу – где он там, на каких качается волнах? Ты чувствуешь величие этих гор?

– Ты и сам должен знать ответ. Я дитя леса.

– Конечно, так оно и есть. Посмотри вниз. Бесцветная заплатка – это ферма Чурбы. Взгляни на шатер, где вершит суд его каменный человек. А эти точки – люди. Сотни людей, а еще больше в пути. Я рад, что Ньюэллы восстали из мертвых. Я рад самому себе и юн, как восход солнца.

– А за нас, Джордж? За нас ты тоже рад?

– Это понятно и без слов.

– Я волновалась за тебя. В последнее время ты стал таким далеким.

– Никогда не волнуйся ни за Джорджа Халла, ни за его волю к жизни. Если раньше я спотыкался, то теперь прочно стою на ногах и готов к свершениям.

Джордж опять испустил воинственный клич, затем как следует хлестнул лошадь. Они поднимались все выше, к новому великолепию. Анжелика не могла понять, отчего ей так одиноко в этом лучезарном ливне.

На Кардифф упала ночь, и Чурба опять достал гроссбух.

– Пока что наш лучший день, – сказал он, пририсовывая новые колонки. – Пожалуй, мы заслужили по рюмашке.

Берта налила из бутыли самогона. Джордж встал, чтобы произнести тост.

– За вас, кузены, – сказал он, – и за каменного дядьку. «В то время были на земле исполины», но ни одного столь богатого и великодушного.

– Когда я получу свою долю, первым делом куплю новую собаку, – сказал Чурба. – Шермана, видать, кто-то задавил на дороге. Ублюдок, конечно, но, черт побери, он подвернулся вовремя и сделал доброе дело. Джордж, не возражаешь, если я утащу из ящика пару зеленых, а?

– Давай, только смотри, чтоб не вошло в привычку.

– Слыхала, Берта? Настоящий джентльмен. За это надо выпить. Только не жалей на этот раз пойла.

– Погасите свет! – крикнула с крыльца Анжелика. – Я иду, а вы как хотите.

– Не сболтните лишнего, – сказал Джордж, прижимая к губам два пальца. – Входи! – крикнул он жене.

Берта задула настольную лампу. Послышался скрип двери, затем шаги Анжелики. На ошеломленных зрителей надвигалось тыквенное лицо с прорезями глаз, пирамидой носа и клыкастым ртом. Желтое пламя свечи иссушало влажную мякоть.

– Веселого хеллоуина, – объявила Анжелика, протягивая тыкву Джорджу.

Тот отпрянул. Это шипящее «мементо мори»[41] нагнало на него дрожь.

– Да у тебя настоящий талант! – воскликнула Берта.

– Я выскоблила ему мозги, хватит на два пирога, – ответила Анжелика.

– Зажгите лампу, – скомандовал Джордж. – Какая радость сидеть в темноте?

– Пожалуй, за эту твою резную рожу, – сказал Чурба, – ты заслужила стаканчик.

– Не пьет она, – возразил Джордж.

– Может, чуть-чуть, в честь праздника, – сказала Анжелика.

– Вот, держи. – Берта протянула ей стакан. – Эликсир жизни.

– За наших близких и далеких, – сказала Анжелика.

Самогон мечом полоснул ей по горлу. Потом змеей скользнул по пищеводу в желудок, оставив за собой огненный след. Перед глазами все дрожало. Тыквенная рожа сплющилась, расплылась лужей, затем одним щелчком вернулась обратно.

– Домашней закваски, – объяснила Берта. – Только не спрашивай, что в нем.

– Возбуждает, – сказала Анжелика.

– Кровь ударяет и в голову, и в жопу, – согласилась Берта, подливая ей самогона.

– Как не стыдно женщине говорить такие слова! – оборвал ее Джордж.

– Ерунда, – сказал Чурба. – Неужто Анжелика побежит наверх за свежими трусами.

– Оставьте эти грубые шутки! – приказал Джордж.

– У нас тут деревня, – ответил Чурба. – Мы с Бертой по-другому не умеем. Может, теперь, с этим каменным мужиком, стоит попроситься в Йель. У меня там вроде как друзья объявились.

– У тебя ворота охраняют сегодня? – спросил Джордж.

– Слышишь, Берта? Ты испортила ему настроение. Нет, Джордж, никакой охраны. Думал нанять Гидеона, да у него дома дела какие-то. Не волнуйся. Подумаешь, хеллоуин, ребятишки поленятся так далеко топать. Хотя исполин – штука завлекательная, надо бы проверить. Прогуляешься со мной? Подышим воздухом.

– Пошли, – согласился Джордж. – Обоим полезно.

– Интересно мне, – сказала Берта, когда кузены ушли, – любят они друг друга или ненавидят? У мужчин никогда не поймешь.

Анжелика была занята тыквенным кумлолом: он то растягивался, то сжимался, то выкручивал глаза и скрежетал жуткими зубами.

– Я знаю, Джордж очень тепло относится к Уильяму, – сказала Анжелика; тыква хлопнула щеками и закружилась, как планета.

– Тебе лучше знать. – Берта наклонила бутыль над Анжеликиным стаканом.

– Мне хватит. – (В оранжевом черепе зашипела свечка. Тыквенные глаза мигнули и почернели.) – Ну ладно, чуточку, отвадить упырей и призраков.

Позже Анжелика лежала в постели, слушая безудержный храп Джорджа Халла. Звуки выползали из него, как паутина, и растягивались на всю комнату. Под хеллоуинской луной нити покрывались серебром. После воплей на Медвежьей горе и разговоров о свершениях Анжелика ждала большего внимания. Однако Бертино пойло спело для Джорджа хорошую колыбельную. Его пришлось затаскивать наверх по лестнице.

Анжелика вспомнила, что на этой самой кровати умерла мать Берты. Если легенды не лгут и привидения действительно плавают в лунном свете, то старуха, должно быть, лежит сейчас с ними под лоскутным одеялом. По крайней мере, пока Джордж спит.

Анжелика встала и подошла к занавешенному портьерой шкафу. Стащила с себя ночную рубашку, достала таинственное платье. Атлас на голой коже казался чем-то восхитительным. Анжелика твердо решила подарить платье Берте, но правильнее будет хоть раз его надеть. Она смотрела на расколотую себя в трещинах Бертиного зеркала. Вся в белом, Анжелика была похожа на собственное привидение.

Комната вдруг закружилась. Анжелика была пьяна, как последний забулдыга, но что с того? В болтавшемся на стуле пиджаке Джорджа она нашла «Голиафа», сняла обертку, отломила кончик, подожгла серной спичкой. Обмануть Джорджев храп оказалось просто: извернувшись, она проскользнула между нитями паутины и выпустила дым уже за дверью.

Слышен был кашель Чурбы и сопение Берты – тайные звуки дома. Анжелика шагнула на крыльцо, где и полагается быть чужакам. Холодный ветер забрался ей под юбку. Анжелике хотелось побыть одной, стать невидимкой, но безграничная ночь не желала ее прятать. На таинственном платье вспыхивали звезды. Совы и летучие мыши смотрели, как она бежит к шатру.

Свет цеплялся к платью даже под тентом. Он тянулся от прикрученной лампы. Чурба, должно быть, оставил ее гореть просто на всякий случай. Анжелика оглядела дом исполина. Самое время для визита, да и наряд под стать моменту. А вот и он, спящий камень.

Выпустив дым Джорджевой сигары, Анжелика присела в реверансе. Надеясь лучше рассмотреть исполина, она подошла поближе к веревке, что огораживала вокруг него пространство. Но даже отсюда великан виднелся слишком смутно. Анжелика подлезла под веревку.

Она узнала его в тот же миг. Тело скрючено, руки в нелепом самообъятии, ноги сомкнуты, лицо – по ту сторону гнева. Это был Хамиш. Бескровный, преданный, испепеленный. Анжелика закричала, упала вниз, покрывая поцелуями бедра, руки, губы. Она стащила флаг и лизнула каменную влагу. Она припала к его груди, подняла платье, распласталась на его бедрах, воткнула его в себя. Исполинские руки обхватили ее. Ноги раскинулись в стороны. Каменные уста прижались к ее рту. Он был в ней, наполнял, растворял в безумии, раскалывал, как скорлупу.

Открыв глаза, Анжелика увидела нависшее над ней лицо Джорджа – спокойное, как лицо исполина. Ни слова не говоря, он поднял ее с земли и вынес из шатра.

– Подожди здесь, – сказал Джордж.

Вернувшись под тент, он нашел в углу оставленные Александром грабли. Железным наконечником он принялся лупить по исполинскому фаллосу, снова и снова, пока не треснул гипс. Затем взял флаг, стер с каменных бедер кровь своей жены и обернул им раненый Голиафов хер.

– Пошли, – сказал он Анжелике; та сидела на земле и смотрела на зарю.

Он осторожно отвел ее в дом, затем по лестнице в комнату, раздел и уложил в постель. Лег рядом, натянул одеяло и крепко прижал Анжелику к себе.

– Спи, – сказал Джордж.

Анжелика лежала с закрытыми глазами, сортируя сны. Хамиш умер, его больше нет, все кончено. Потянувшись к щекам, чтобы вытереть слезы, она почувствовала, как горят руки.

– Завтра тебе будет лучше, – сказал Джордж.

– Мне нужно тебе кое-что сказать, – ответила Анжелика. – У меня есть ребенок. Теперь ты можешь уходить.

Джордж лежал без сна и думал. У исполина обнаружилась исполинская сила. Каменный человек вручит ему корону, сделает императором, султаном, вознесет от сигар к святости. Возможностей больше, чем в лесу деревьев. Все и везде отныне будет его.

Джордж Халл избран, чтобы шагнуть за горизонт – без карты, компаса и шанса вернуться назад. Он смотрел на рассвет, и свобода страшила его так же сильно, как прежде неволя.

Джордж прислушался к дыханию Анжелики. Кто эта женщина? Чьего она носит ребенка? Чья она жена?

Терпение, пожалуйста. Заранее прошу простить за беспокойство. Так уж вышло. Лежу себе спокойно. Бездумно. Ночь убаюкивает. И тут, Исток, я чувствую чье-то присутствие. Сперва неясное зарево исследовало мою форму. Я подумал, это Твой посланник. Он приближался, и это оказалась она, одна из этих. Новая, с голодными глазами. Но тут я ее чувствую. Это понятно? Она льется сквозь меня и обжигает сильнее кислоты. Ошеломлен столь вульгарным вторжением. Не с чем даже сравнить. Более того, Исток. Она пахнет. Что за аромат! Она меня держит. Я познаю ее руки. Потом ее рот. Опять я говорю, это, должно быть, Твой курьер из первородного огня. Но тут она лезет на меня, лупит меня, хватает мою третью ногу с такой дикой страстью, что я от изумления взрываюсь. Хочу ее поглотить, больше мне ничего не надо. Стать ее частью. Исчезнуть в ней. Я чувствую единение. Все прочее бессмысленно. Я чуть не сдвинулся. Клянусь. Я знаю. Подожди! Появляется Джордж. Ему хватает наглости ее оттащить. Я зол. Я взбешен. И тут он наклоняет ее и лезет туда, где я был, – на мое место. Мне остается лишь рычать, рыгать и разрываться. Затем он ее уносит, но, слушай внимательно, Исток, возвращается и колотит меня как сумасшедший. Не так, как в час формовки, нет – он пришел меня уничтожить. Я слышу треск и чувствую излом. Я пытаюсь сказать, что не виноват. Поделиться новостями. Спросить напрямую. Но он закрывает меня и уходит в утро. Ах да, раскол. Часть меня уменьшилась, но ненамного. Только палец на забавной выпуклости. И все же, когда она наклонилась попробовать, потом сотворила из своего тела для меня ворота, этот дурацкий сталактит очень даже пригодился. Исток, вмешайся. Я знаю их слишком хорошо. Я – это они. Спаси меня. Дай мне защиту. Как мне вынести, когда они просят? Верни мне мое заветное безразличие. Если я обидел Тебя или позавидовал этим слизнякам, я раскаиваюсь. Руби, гноби, у тебя это выходит лучше всего. Я отрекаюсь. Я возвращаюсь. Но, Исток, могу ли я забыть? О! Пульсирует моя возвышенность. Горько-сладкий отголосок. Ах!

Сигара «Голиаф», которую Анжелика Халл оставила тлеть под шатром, дотлела до основания во рту Дональда Стаки, лафайеттского мальчишки с лошадиным лицом. Его приятель Фрэнсис Джонс, с фигурой как груша, громко топал позади, держа в руках догоревшую лампу, банку зеленой краски, которой они собирались разрисовать исполина, и холодный венец от каменного пениса. Мальчишки бежали пять миль, не говоря ни слова.

– Я тебе что, мул? – выдохнул Фрэнсис. – Я устал.

– Поймают – убьют, – ответил Дональд. – За все, что мы видели.

– Уже светает. – Фрэнсис остановился. – На свету не тронут.

– Может, и так, – согласился Дональд. – Но если тронут – крышка.

Ты чо, скажешь кому, чего там было?

– Когда состарюсь. Не раньше. И ты, если котелок варит. Исполин и два привидения под шатром? Нам кранты, коли выболтаем хотя бы половину.

– Это тебе приспичило его красить. Не думал, что там духи, да? – проговорил Фрэнсис. – Слушай, а они не придут за нами, когда опять стемнеет?

– Они не знают, что мы там были, и вообще, они трахались, какое им дело до теплых идиотов. Если заявятся, делай вид, будто не понимаешь, чего им от тебя надо.

– Духов разве обманешь?

– А то нет, черт возьми. Обманешь запросто. И вообще меня сейчас волнуют не духи. Надо деть куда-нибудь эту штуку, которую ты спер, а то, увидишь, каменюка кинется ее искать – не советую я тебе связываться с исполином.

– Ты ж сам сказал забрать.

– Ну да, если б мы ее оставили, Чурба Ньюэлл враз бы нашел. Тебе надо, чтобы он схватил тебя за жопу прямо на этой дороге? Кинь в надежное место и забудь.

– Можно прямо тут.

– Не, Фрэнсис, тут не надо. Лучше спрячь. Пусть полежит пару дней, чтоб залах выветрился, а не то исполин тебя унюхает, как ищейка. Обо всем я должен думать, да? Доверь тебе хоть что-нибудь, будем по уши в говне.

В Лафайетте Дональд Стаки выплюнул сигарный окурок и умчался к дому. За квартал до своего жилья Фрэнсис Джонс проскользнул в огород к миссис Ильм и опустил ношу на грядку с грибами. Фрэнсис и без Дональда знал, что евреи укорачивают собственные концы. Когда Голиаф отправится на поиски, узнает заодно, где живет еврей.

Лафайетт, Нью-Йорк, 1 ноября 1869 года

Исаак Бапкин взял себе за правило вставать вместе с солнцем. Обернув тфилин вокруг левой руки и головы, он прочел утренние молитвы и вышел во двор проверять погоду. Там он потянулся, согнулся, раз десять глубоко вздохнул и принялся слушать тех немногих глупых птиц, которые еще оставались в городке. В Бостоне улицы бы уже успели ожить, но тут была деревня. Ни души. Исаак понимал, отчего Аарону так хочется здесь поселиться, хоть это и немыслимо. Деревенская мышь в такой тишине за то же самое время проживет дольше, чем городская.

Исаак разглядывал угодья миссис Ильм – деревья, цветы огородные грядки. Вспомнился польский штетл,[42] где он провел свои молодые годы. Тоже была деревня, все очень мило, если не считать такой ерунды, как случайные погромы. В эти ранние часы, ясные и бодрящие, Исаак с ностальгией вспоминал даже казаков.

Дрозд, разодетый, как гвардеец, клевал что-то в огороде миссис Ильм. Исаак поразмышлял над его жизнью. Короткая и сладостная. Бездумный полет. Радость семян, жуков и червяков. Память без угрызений. Для птицы это, пожалуй, интересно.

За всякую жизнь надо платить. У миссис Ильм лицо как прогорклое масло, зато ей дан талант к садоводству. Вон какое изобилие. Исаак распознал морковь и редиску, салат и капусту. Дозревали помидоры, несмотря на ноябрь. Еще были перец и огурцы, кабачки и дыни. В тени малинового куста торчали деревянные ящики с грибами. В городе малина считалась деликатесом, а здесь бери – не хочу. Неужто миссис Ильм пожалела бы пару ягод старому человеку? Задрав полы лапсердака, Исаак шагнул в проход между грядками. Он добрался до переплетения росистых листьев, сложил два пальца чем-то вроде клюва и ущипнул куст, подобно птице, которой мог бы родиться в других обстоятельствах. Три добытые ягоды оказались чистым нектаром.

Кости затрещали, когда Исаак нагнулся рассмотреть грибы. В грибах нужно разбираться. Красивые на вид, они могут быть полны яда. Исаак не раз слыхал истории об отравлении грибами и очень боялся такой смерти. Худший способ отправиться на тот свет. Во цвете лет от каких-то грибов. Обида на самом пике агонии. «И зачем я ел эти грибы» – такие слова ни за что не станут для него последними. Если грибы и убьют Исаака Бапкина, он будет держать свои жалобы при себе.

И тут Исаак заметил, как среди лысых грибных голов, в самом центре грядки, что-то прячется. Он не поверил своим глазам, однако отвергнуть увиденное было невозможно. Он выдернул это из земли, спрятал за пазухой и поспешил к дому. Аарон Бапкин все еще спал. Исаак кинулся его трясти, целовать в щеку, называть меншем.[43]

– Нет у нас в округе никаких големов, правда? Ну ты даешь, мой маленький вонси.[44]

Нью-Йорк, Нью-Йорк, 2 ноября 1869 года

Эксклюзивно для «Нью-Йоркского горна»: Кардифф, Нью-Йорк, 1-го сего мес.

Поразительнейшее и до сих пор не объясненное бедствие вдруг обрушилось на гостей Чурбы Ньюэлла, на ферме которого вершит свой суд загадочный Исполин Онондаги.

Уважая правила приличия и такта, но помня данное нашим читателям обещание докладывать о любых, даже самых неприятных, событиях, мы постараемся со всей осмотрительностью и скромностью описать происшествие. Было бы, однако, опрометчиво не предупредить нашу весьма широкую аудиторию, и в особенности дам, о том, что нижеследующее изложение многим из них может показаться оскорбительным и даже вызвать нечто вроде шока и возмущения.

Продолжим. Стоял прекрасный осенний день, и в роскошном пейзаже, окружающем жилище Ньюэллов, ничто не предвещало потрясений. Как повелось с начала месяца, когда из земли извлекли Кардиффского исполина, большая толпа любопытствующих собралась посмотреть на то, что здесь называют «древний человек, творящий современные чудеса».

Перед шатром, где лежит исполин, дисциплинированно и добровольно выстроилась очередь ожидающих. Настроение было радостным, даже праздничным, а в бодрящем осеннем воздухе чувствовался привкус почтительного благоговения.

Две группы посетителей, скрывшись под шатром, вышли оттуда с лицами изумленными и восхищенными, если не сказать больше. Затем третья четверка, купив билеты, отправилась поглядеть на величие каменного человека. Группа состояла из двух мужчин лет двадцати, бойкой молодой особы во фраке – в такой час и в таком месте многие сочтут сие непозволительным – и мальчика не старше тринадцати лет.

После секунды тишины из шатра раздался хриплый и пронзительный женский крик. Позже выяснилось, что ребенок, поддавшись незрелому побуждению, перепрыгнул через огораживающие это чудо веревки и опрометчиво сбросил небольшой флаг, заблаговременно помещенный на тело исполина, дабы прикрыть те интимные атрибуты, кои лучше оставить воображению. Мистер Уильям Ньюэлл незамедлительно бросился в шатер и уже там догадался, что именно вышло наружу. По вполне понятным причинам он был ошеломлен и расстроен увиденным, но быстро водворил «звезды и полосы» на положенное место.

Все, что засим последовало, оказалось травмой во многих смыслах этого слова. Мужчины в очереди вдруг повели себя все более беспокойно. Послышались выкрики и даже ругательства, зачастую невыносимо вульгарные. Иные из мужчин складывались вдвое, другие падали на землю лицом вниз. Хаотическим хором вступили дамы.

Причиной столь нежданного переполоха стало то, что мы будем называть массовым напряжением. Проще говоря, у всех присутствующих мужчин произошла спонтанная эрекция, до такой степени устойчивая, что это вызвало панику. Охвачены, судя по всему, оказались все возрасты, от мала до велика, включая тех, кто еще не созрел.

Иные из женщин, не сходя с места, попадали в обморок, тогда как другие, подхватив девочек и девиц, кинулись в кукурузное поле искать убежища и спасения от сей бедственной заразы.

Вызванный из Лафайетта доктор Зевулон Плур быстро сориентировался в обстановке. При его содействии из простыней и полотенец, предоставленных хозяйкой фермы миссис Бертой Ньюэлл, былвторопях сооружен лазарет. Доктор Плур пытался лечить пострадавших всякими доступными мазями и бальзамами, однако малоуспешно. Он не смог ни объяснить сей странный симптом, ни высказать прогноз о состоянии больных.

Начавшееся массовое бегство запрудило все дороги. Многие поклонники исполина, однако, остались на ферме, рассчитывая обрести покой в совместных молитвах и пении привычных гимнов. Переполох продолжался до самых сумерек, многие чувствовали себя оскорбленными, однако гораздо больше народу истово верило, что у них на глазах исполин сотворил новое чудо, которое они тут же и окрестили «Чудо жезла и посоха».[45] Оставались еще приверженцы научного подхода – эти сочли, что виной всему бактерии, расплодившиеся в колодце мистера Ньюэлла.

Вечером в деревушку Кардифф вернулось спокойствие. Мы рады сообщить, что пострадавшие, судя по всему, пришли в норму и не испытывают более ни болезненных симптомов, ни признаков затяжного недомогания. Из предосторожности мистер Ньюэлл запечатал логовище исполина по меньшей мере до утра.

– Он хочет, чтобы я это напечатал? – спросил Джон Зипмайстер копировальщика. – Отправь Барнаби Раку телеграмму. Скажи, чтобы ехал назад. Пусть с этим проклятым исполином разбирается наш сиракьюсский внештатник. Бумагу сожги. Подожди, идиот. Дай-ка перечитаю. Разбивай первую полосу. Найди отца Малкахи из Сент-Клемонса. Узнай, как будет на латыни «стояк».

Бриджпорт, Коннектикут, 10 ноября 1869 года

Медная китайская обезьянка покинула стол Барнума, перекувырнулась, как акробат, в воздухе и столкнулась с собой же в зеркале, обрамленном витыми листьями и большими фиолетовыми гроздьями. Рамка треснула, и ухмыляющееся обезьянье отражение растворилось в стеклянной буре. Столь ужасный результат заставил передернуться Амоса Арбутнота, эсквайра.

– Отказался от пятидесяти тысяч?

– Не совсем так, мистер Барнум. Сказал, что ему нужно время, дабы проконсультироваться с «анонимными партнерами».

– У фермеров не бывает анонимных партнеров. У них бывает сено и лошадиный навоз.

– Мистер Ньюэлл обрел некоторую утонченность. Вы не первый сделали ему подобное предложение, хотя он легко согласился, что ваша цена самая высокая. Сумма произвела на него впечатление, в этом можно не сомневаться.

– Надо было мне ехать самому.

– Если бы Барнума увидели за десять миль от Кардиффа или заподозрили его интерес, цена бы утроилась.

– Мне нужен Голиаф. И он у меня будет. – Барнум сломал карандаш.

– Прежде чем вы уничтожите все, что еще осталось в этой комнате, может, стоит отвлечься от каменного человека и рассмотреть другие возможности? У мистера Ньюэлла имеются собственные планы. Через месяц Кардиффский исполин переезжает в Сиракьюс. Весной – в Нью-Йорк.

– В мой Нью-Йорк? Ни за что!

– Как вы остановите Ньюэлла, если он не слушает уговоров?

– Ваши проблемы, Арбутнот. Этот пень хотя бы дал понять, на сколько он согласится?

– Нет, даже не намекнул. Если бы вы видели эту массу людей, которая стараниями рекламы и прессы растет с каждым днем, вы бы с легкостью догадались, почему Ньюэлл не торопится назначать цену за свою находку. Можно подумать, всякий из живущих мечтает посмотреть на эту штуку. После столь явных свидетельств колдовства я и сам был рад на нее взглянуть.

– Вы режете меня без ножа, – сказал Барнум, вгрызаясь в карандаш. – Сыплете соль на раны. Вы все сделали не так. Поторопились. Нужно было не бросаться на Ньюэлла, а войти на цыпочках через заднюю дверь.

– Я вел себя настолько разумно и искренне, насколько это было возможно.

– Значит, никакой надежды? Значит, я должен разбить Генералу-с-Пальчику его комариное сердечко? Нас загнали в угол?

– Если угодно, я вернусь в Кардифф и назову другую цифру. Однако вы ясно дали понять, что пятьдесят тысяч – это предел.

– Вы же знаете, насколько я стеснен. Последний пожар меня доконал. И один лишь Пальчик предложил свои сбережения, не требуя отчета.

– Возможно, есть другой путь.

– Так говорите, сделайте милость, пока меня не хватил удар.

– Создайте собственного исполина.

– Что?

– Создайте собственного исполина. Барнумовского исполина. Повторите это ископаемое в точности, до деталей. Это будет истинный исполин.

– Как может копия быть истинным исполином?

– Куда я попал? Кто мой клиент? И это говорит Барнум? Или обломки того, кто разбился вместе с зеркалом? Все, что Барнум объявляет «истинным», становится истинным.

– Истинный исполин. Не точно такой же, не родной брат.

– Именно. В Сиракьюсе я, воспользовавшись случаем, нашел скульптора. Весьма умный, одаренный, сдержанный и ответственный человек. Он заверил меня, что даже самые известные работы прославленных мастеров можно скопировать так, что любой музейный служащий замрет в нерешительности.

– Еще пару минут, и я додумался бы сам. Без помощи такого пройдохи, как вы.

– Безусловно. Раньше, чем я дошел бы до дверей.

– Вы видели работы этого парня?

– Ими там все заставлено. Дверь сторожит Ника Самофракийская, а спальню он делит с Венерой Милосской.

– Сколько времени нужно вашему извращенцу да Винчи чтобы сделать «истинного» исполина?

– Два-три месяца, не больше. И две тысячи наличными, включая камень. Плюс доставка.

– Этого отвратительного разговора никогда не было. Ни Барнум, ни такой уважаемый барристер, как Амос Арбутнот, никогда не стали бы потворствовать подобным шуткам.

– Ça va sans dire.[46]

– Как тот фермер, я хочу рассмотреть дело со всех сторон.

– Разумеется. Но, как вам известно лучше, чем кому-либо иному, и как вы сами не раз повторяли, ковать необходимо, пока горячо.

– С заговором столь гнусным нельзя действовать с бухты-барахты. Для осмотрительности есть серьезные причины.

– Как скажете. Это было всего лишь предложение.

– Однако теперь, после долгих размышлений и тщательного обдумывания, я принял решение.

– Правда, мистер Барнум? Как же мне не терпится его услышать.

Сиракьюс, Нью-Йорк, 12 ноября 1869 года

Поезд опаздывал, и Барнаби Рак вот уже который час бродил по Соленому городу. Он обогнул островок шатких ночлежек, где на поломанных ступеньках сидели кучками сгорбленные южные негры, играя на бочонках в карты и дожидаясь работы на фабрике или в поле, как того обещали плакаты и листовки, призывавшие переезжать на Север.

Неподалеку от онондагской резервации он видел застывшие соляные утесы – главное богатство Сиракьюса. Озеро Онондага лежало перед ним, как Мертвое море. Отходы шахт и заводов превратили воду в комья. Черепа со скрещенными костями на специальных знаках отгоняли прочь желающих искупаться или попить. Те немногие индейцы, которых видел Барнаби, пребывали в столь же плачевном состоянии, что и озеро. Пьяные мужчины сползали по стенам домов. У рельсов на ободранных уличных углах торговали собою женщины.

Несмотря на эту грибковую поросль, город процветал – еще один бриллиант в американской короне, центр промышленности и сельского хозяйства, его белые граждане с надеждой смотрели в будущее. Барнаби прогулялся мимо особняков на Джеймс-стрит, исследовал рынок на Салайне, а на подмерзших лужайках Торнден-парка понаблюдал за игрой упитанных детей и собак.

Прогулка не помогла. Барнаби сидел в баре отеля «Йейтс» и тянул в одиночестве «Тиннес». Он смотрел сверху вниз на пивную пену – неловкий, неуместный и несчастный, точно ангел-новичок, глядящий сквозь облака на землю.

Он развернул грубый набросок каменного человека – копию рисунка, посланного Зипмайстеру. Проклятый истукан заставил Барнаби Рака всерьез отнестись к проявлениям Божественного Фокус-Покуса. Эту бандитскую магию он презирал уже в те времена, когда мать пела хвалу Господу, разорвавшему отцовское сердце. Благие Труды Спасителя, давшего Барнаби сестру, осененную хромотой и заячьей губой. Леденящее Сострадание Бога Всемогущего, что принимал осанны и бессмысленные подношения, пока мать и сестра выхаркивали туберкулезную кровь. Собрание Трудов Верховного Мистера Мага, который своей Высочайшей Волей вытащил Барнаби из приюта Святой Марии и отправил на сыромятню дышать гнойными испарениями. Повелитель Всего, заблевавший смертью поля сражений и засравший цветами свежие могилы. Он, кто потворствовал Строителям Империи Его, когда те травили озера, губили души, санкционировали трущобное рабство и разлагали нацию, некогда названную надеждой всей Земли.

Что затеял этот Бог в Кардиффе, Нью-Йорк? Старую игру в Возрождение, в намеки на Эдем, в иллюзию Надежды? За этим Ему понадобился исполин?

Барнаби Рак не мог не признать, что в какой-то миг ему очень захотелось пасть ниц и провозгласить Невозможную Возможность. Ухватиться за робкий знак того, что Бог вспомнил об этом мире и даже на него оглянулся. Барнаби ненавидел себя за то, что вообще допустил такую мысль, пропустил идиотский микроб внутрь своего организма. Какой Бог? Нет никакого Бога. Только нужда в Боге.

Магия – самый страшный враг, худший враг избранной им профессии. Прежде чем поиметь Барнаби Рака, любое чудо пусть выстоит голозадым в пылающей печи Карнеги.[47]

– Чтоб ты сдох, Голиаф. Чтоб я сдох, – сказал Барнаби пивному осадку. – Чтобы все дохляки передохли.

Он посмотрел на часы и протянул кружку за новой порцией.

– За мой счет. – Чурба Ньюэлл навалился животом на стойку. – Вы, верно, репортер?

– А, мистер Ньюэлл, точно. Барнаби Рак из «Горна».

– Перевидал вашего брата столько, что все теперь на одно лицо, – сказал Чурба.

– Каким ветром вас занесло в Сиракьюс?

– Дело. В банке «Коллендейл», зря, что ль, они теперь выучили мое имя. Тот самый ублюдок, который завернул с колодцем, уже который день лижет мне яйца. Пьем до дна.

– Поздравляю, сэр. А как с новыми чудесами, есть что рассказать?

– Надеюсь, что нет. Хватит и старых, можно подождать маленько. Думал, быть беде. Но все ж последняя новость что я слыхал, – херы у мужиков повисли, болтаются как положено, все как было.

– И ни слова о причинах?

– Все кругом твердят, это работа исполина, но я и слушать не хочу. Просто вышло, как оно всегда выходит. А вы тут что делаете в «Йейтсе»?

Барнаби бросил взгляд на толстый конверт, который Чурба Ньюэлл положил на стойку.

– Жду поезда в Нью-Йорк. Буду писать о выборах.

– Выборы. Совсем из головы вылетело. Выходит, вы по работе ручкаєтесь с президентами и всякими такими шишками?

– По долгу службы, – ответил Барнаби.

Письмо было адресовано мистеру Герхардту Буркхарту, Норт-Кларк-стрит, Чикаго.

– Ни разу не видал живого президента, – сказал Чурба. – Но теперь – как знать? Значит, Нью-Йорк. Там все такое, как про него говорят?

– Приезжайте, сами увидите, – сказал Барнаби.

– Надеюсь, так и выйдет, когда мы повезем туда нашего каменюку. Покажете мне чего интересного.

– На лифте вверх-вниз вы когда-нибудь катались?

– Растолкуйте сперва, что это такое, и я с радостью вам отвечу. Я много чего делал и много чего не делал. А то ведь бывает: возьмешься за что-нибудь, а потом кажется – мало. Отчего так? – Чурба выковырял из носа соплю. – Сигары вам понравились?

– Купил целый ящик ваших «Голиафов», – ответил Барнаби.

– Кузен говорит, их уже коллекционеры собирают, – сказал Чурба. – Я эти сигары продаю, курю, но черта лысого буду их куда складывать. Жизнь и без того коротка. Вот вам одна в подарок. Видите флаг на рубашке? Угадайте, кто это придумал?

Акли, Айова, 14 ноября 1869 года

Бракосочетание преподобного мистера Генри Турка и Саманты Бейл должно было состояться в Акли, в доме невесты. Вечером накануне свадьбы негритянка Бесси Марвел, известная своими связями с силами тайными и оккультными, заговаривала на глазах у Саманты предполагаемые следы недовольства, которые мог разбросать по дому Ламберт Куинси Бейл, первый Самантин муж. Вряд ли он пожалел бы для своей вдовы шанс на еще одно семейное счастье, однако Саманта любила осторожность.

Бесси Марвел стрекозой порхала из комнаты в комнату, не забыв про чердак и перекрытия. Она беседовала с невидимыми сущностями и потрясала матерчатым мешочком в тех местах, где они обычно прятались. Саманта не спрашивала ее ни о содержимом мешочка, ни о предмете этой оживленной беседы. Когда дом был объявлен чистым и свободным от чуждого влияния, Саманта заплатила женщине два доллара, подарила банку клубничного варенья и отослала прочь. После чего незамедлительно попросила у Иисуса прощения за столь вульгарный языческий ритуал и занялась последними приготовлениями к свадьбе.

– Это кто, та самая ходжо, что вечно бормочет заклинания?

Возвращаясь с прогулки, преподобный Турк встретил бубнившую что-то свое Бесси Марвел.

– Видимо, да, дорогой. – Саманта вспыхнула.

– Что она здесь делала?

– Помогала мне убирать дом.

– Будь осторожнее, смотри, кому даешь работу. Эту женщину зовут ведьмой. Хотя полагаю, тебе нечего бояться ночных чудовищ, особенно сегодня. Ты готова?

– Так уж это нужно, Генри?

– Я же говорил – ритуал симпатичный и даже трогательный, хотя обычай происходит большей частью из иудейской традиции. Приглашая на важные церемонии тех, кто нас покинул, мы отдаем им дань и кланяемся прошлому. Многие культуры практикуют подобные обряды, их цель – придать живой смысл непрерывности самого бытия.

– Ты найдешь доводы для чего угодно. Однако, с тех пор как наши христиане уверовали в вечную жизнь, считается неприличным беспокоить почившие души. Если они заняты на небесах своими делами, зачем нарушать их блаженство? Не достаточно ли объявить о нашем союзе в молитве?

– Может, и так, Саманта. В твоих словах есть зерно.

– Вот и славно, мне еще столько нужно переделать.

– Все, однако, немного сложнее, моя дорогая. Ты вынуждаешь меня упомянуть один сюрприз, после чего он перестанет быть таковым.

– Какой сюрприз?

– Детский. Когда я сказал детям, что мы намерены посетить церковное кладбище, они были вне себя от счастья. Ты же знаешь, как индейцы относятся к предкам. Почти как евреи, с тем же уважением. Судя по недавним открытиям и с учетом наших знаний, некоторые племена индейской нации вполне могут оказаться потерянными коленами Израиля. Если это библейская земля – а я в том уверен, – неудивительно, что индейцы сохранили семитские черты и схожие верования. Я уже начал собирать доказательства общности этих рас.

– Я не успеваю за тобой, Генри Турк. Я же не теолог, как ты, я могу светиться лишь отраженным светом. Ты хочешь сказать, что у нас в Акли живут еврейские индейцы?

– Ничего страшного. Учти, дорогая, эти дети даже не подозревают, что их столь почитаемые предки в действительности Авраам, Сара и Моисей, а сам я отнюдь не намерен сообщать им об этом. Я всего лишь хотел сказать, что твои благодарные ученики разработали специальный план, дабы порадовать любимую учительницу. Они испросили у меня разрешение собраться группой, поздравить нас, пожелать счастья и удивить мою прекрасную невесту подходящими случаю знаками внимания.

– Я и без того удивлена.

– Я слишком много тебе сказал. Прости. И пожалуйста, держи мои слова при себе. У границ любой профессии курсируют плагиаторы, готовые пировать на крошках, оброненных пытливыми умами. Надевай плащ, Саманта, а не то мы обидим твоих самых преданных обожателей.

– Но там, на кладбище, кого из мертвых мы будем приглашать? В Акли, к сожалению, похоронено совсем мало моих родственников, а у тебя и вовсе никого.

– Есть Ламберт и его родные. Полагаю, они будут рады узнать о твоем грядущем счастье.

– Ты хочешь, чтобы я пригласила Бейлов?

– Полно, им ведь не понадобятся места за столом.

– Вряд ли они придут, Ламберт или кто из его родни.

Саманта дрожала. Вычищая дом, Бесси Марвел могла оставить некую ужасную ловушку на случай, если сюда отважится явиться какой-нибудь из духов Бейлов. Как бы свадьба не закончилась столоверчением.

Преподобный громко рассмеялся, что с ним случалось редко.

– Я тоже. Ты, подобно многим женщинам, все понимаешь буквально, и я люблю тебя за это еще больше. Наш визит – всего лишь жест. Символический. Удачная метафора. И потом, для меня это повод присмотреться к детям и настроить ухо на отзвуки Талмуда. Устами младенцев…

Принимая поздравления от знакомых и даже нескольких посторонних людей, Саманта и преподобный Турк прошли по тихим улицам Акли. Жених в последнее время считался местной знаменитостью и чуть ли не первым праведником среди всех смертных штата Айова. Не один будущий послушник припадал в эти недели к ногам преподобного, лобызая в религиозном экстазе его башмаки.

Пара добралась до церковного кладбища, однако вместо стайки индейских школьников нашла там пустоту и тишину. Саманта вздохнула с облегчением, преподобный озадачился. Додумался он лишь до того, что детей за плохое поведение необходимо на целую четверть посадить под замок.

– Значит, можно уходить, – сказала Саманта.

– Сначала сделаем то, ради чего пришли.

– Не нравится мне это.

– Чепуха. Побудь одна и поговори со своими близкими. Пусть пожелают тебе счастья.

– А ты?

– Я пойду приглашу Герберта Черная Лапа.

– Кого? Зачем?

– У меня есть на то причины.

Эти причины преподобный решил приберечь для очередного сюрприза. Не далее как сегодня его посетила делегация из Чикаго, предложив фонды для будущей семинарии Герберта Черная Лапа. Через тысячу миль Кардиффский исполин вручал Турку мандат, с помощью которого преподобный намеревался послать армию каменных людей душить краснокожих духов. Школа станет тренировочной площадкой для индейских миссионеров, и каждого будут кроить по лекалам преподобного Турка.

Подойдя поближе, он увидел, что надгробие Герберта Черная Лапа опрокинуто, а сама освященная могила растерзана. Яма, прежде вмещавшая гроб, была пуста. Не считая бизоньего черепа с торчащей из глазницы стрелой.

Нью-Йорк, Нью-Йорк, 16 ноября 1869 года

Выйдя из отеля «Вестминстер» на Ирвин-Плейс, Лоретта Халл отправилась на противоположную сторону Юнион-Сквер искать лавку под названием «Маленькие чудеса», где должны были продаваться миниатюры. Сей магазин ей настоятельно рекомендовала женщина, с которой Лоретта познакомилась в отеле, – соседка коллекционировала зверюшек настолько мелких, что рассмотреть их можно было оазве что в лупу. И хотя Лоретта не видела особого смысла в этом крошечном зверинце, она прислушалась к совету дамы и пошла искать место, описанное новой знакомой как фантастическое.

«Маленькие чудеса» и вправду оказались фантастическими – Лоретте открылась скукоженная вселенная, населенная безукоризненными статуэтками, забитая от пола до потолка скульптурками героев, художников, музыкантов, ученых, королей, королев, политиков, патриотов, святых, ангелов, а то и простых людей, занятых обычными делами. Полки заполняли все какие только бывают птички и зверьки, уютные коттеджики, особняки, замки, поезда, игрушки, мебель, библиотеки с лучшими в мире книгами, механизмы с движущимися частями из дерева, стекла и олова – все искусно расставлено и все не больше Лореттиного мизинчика.

Интерьер «Маленьких чудес» развивал ту же тему низкими прилавками, уменьшенными креслами, столиками и диванами, канделябрами из сказок и даже копиями знаменитых картин величиной не больше почтовых марок. Мир лилипутов изумил и очаровал Лоретту, но куда сильнее она была ошеломлена, найдя в лавке искусную копию окаменелого человека с фермы Чурбы Ньюэлла. Крошечный исполин лежал на керамической модели газетной страницы, сообщавшей о его открытии. Лоретта купила исполина для Джорджа, вспомнив, как потрясла его эта находка; Саймону достанется луна с лицом и сигарой; Анжелике – карета Золушки; игрок «Красных гетр» из Цинциннати с качающейся битой – Лореттиному мужу, раз он так любит бейсбол; а самой Лоретте – самокрутящееся чертово колесо. Покупки обернул и сложил в пакет единственный чужеродный этой лавке объект – благоухавший розовой водой полноразмерный клерк.

Покончив с магазинным кутежом, Лоретта остановила симпатичный кеб и назвала вознице адрес «Хумидора Цермана» на Уолл-стрит, где в три часа она договорилась встретиться с Беном. Она ехала по Манхэттену, город нависал в вышине, и все в нем казалось огромным, больше самой жизни. Только что Лоретта была исполином, как вдруг ее заколдовали, превратив в штучку еще меньше тех что лежали у нее в пакете.

Лореттино сердце билось в унисон торопливому ритму лошадиных копыт. Юная энергия Нью-Йорка вытеснила туристскую настороженность. Поначалу сознание отталкивало взгляды случайных прохожих и не впускало в себя неумолчный лязг острова чужаков. Но Лоретта неслась по бетонной долине, ныряла под зависший в воздухе поезд, и страх уходил, уступая место волне радостного предвкушения. Город испускал крещендо столь ошеломительных красок, что Лоретту будто бы выворачивало наизнанку. В мешке из «Маленьких чудес» покачивались миниатюрные фигурки, а их хозяйка была ближе к экстазу, чем со всеми ее любовниками. Вздрогнув, она откинулась назад, медленно вздохнула, моргнула, глядя на щупальца улиц, и подумала о том, что, может, жизнь в Нью-Йорке вовсе не такая грубая, как о том судачили в Бингемтоне посрамленные переселенцы.

Она рада была найти Бена вовремя и на месте. Перед входом в магазин Цермана муж беседовал с человеком, не достававшим ему до карманов сюртука. Оба держали в руках сигары. Маленький оценивал вкус – с закрытыми глазами, дабы лучше сосредоточиться.

– Бен, я здесь.

– А, Лоретта. – Подходя поближе, чтобы помочь ей выбраться из коляски, Бен доставал из кармана кошелек.

Пуговичные глаза карлика открылись и вылупились.

– Это не кто иной, как Генерал Мальчик-с-Пальчик, – сияя, проговорил Бен. – Знаменитый Генерал-с-Пальчик. Позвольте представить вам мою жену – миссис Халл.

– Истинное удовольствие, – произнес Пальчик, кланяясь и целуя Лореттину руку.

– Ну и каково же ваше непредвзятое мнение, Генерал?

– Весьма мило.

– Я имел в виду сигару, – уточнил Бен. – Видишь ли, дорогая, я предложил мистеру Пальчику подумать над тем, чтобы высказать публичное одобрение нашим сигарам.

– Отличный дым, – сказал Пальчик. – Дайте мне время обдумать ваше предложение.

– Разумеется, Генерал. Могу ли я в таком случае нанести вам визит?

– Да, Бенджамин, только давайте пару дней подождем.

– Жаль, что ты не была у Цермана, – сказал Бен Лоретте. – Что за величественный собор! Табачная святыня. – Он опять переключился на Пальчика. – Однако я смею думать, что «Хумидор Халлов» весьма скоро составит ей знатную конкуренцию. Мы расположены на лучшем углу Бродвея, чуть ниже церкви Троицы, и строительство обгоняет все сроки. В таком месте, с таким продуктом и при таком соседстве, полагаю, Халл переманит у Цермана всю его элиту.

– Мне импонирует энтузиазм вашего мужа, – сказал Пальчик.

Лишенная дара речи, Лоретта как-то умудрилась улыбнуться. Никто и никогда не потрясал ее сильнее, чем этот Генерал. Свободный, подтянутый, собранный, а как грациозно держится! Этот сморчок был еще ближе к идеалу, чем все виденное ею в «Маленьких чудесах».

– Надеюсь, ты провела время если не столь насыщенно, как я, то хотя бы вполовину, – сказал Бен Халл.

– Все было ужасно интересно, дорогой, – ответила Лоретта. – Сплошные развлечения.

– Горячий город, – заметил Мальчик-с-Пальчик, заглядывая снизу вверх Лоретте в глаза. Неваляшка, в которого залили радугу от мыльной пены.

Лоретта опять была исполином с влажными бедрами, и город исполинов становился ей домом.

Бингемтон, Нью-Йорк, 17 ноября 1869 года

В цех «Саймон Халл и сыновья» втиснули три скамейки; сидя на них, оборотчики, резчики, мотальщики, вязальщики и укладчики вносили каждый свою лепту в мадуро «Улисс-супремо», кларо «Дядя Том» и несказанно популярные оскуро «Голиаф». Джордж Халл прогуливался по расширенным помещениям, делая вид, что надзирает за работой.

После Кардиффа он плавал в воске. Вместо того чтобы радоваться поразительному успеху каменного человека, приходилось бороться со все растущей слабостью. Бритье, туалет и одевание требовали изрядных усилий. После первой чашки кофе Джордж был готов ползти обратно на соломенный тюфяк, который расстелила для него на полу Анжелика. Трясясь над своей утробой и бултыхавшимся там зародышем, она отказывалась делить с мужем постель. По совету доктора Анжелика оставила обязанности в лавке и все время предавалась отдыху. Из-за признанного хрупким положения ей было предписано воздерживаться от телесных контактов. Она с радостью приняла столь удобный совет, ибо сама мысль о подобных вещах представлялась ей бессмыслицей. Джорджу не нужны были никакие медицинские постановления. Блеф так выматывал его за день, что ночью не хотелось ничего вообще. Он не спал с женой, почти не разговаривал с ней, обедал, завтракал и ужинал в одиночестве, и все-таки Анжелика не шла У него из головы.

Джордж постоянно думал, как наливаются ее груди и набухают соски. Беременность была еще незаметна, но он все равно различал животик, который вскоре должен явиться во всей красе. Контракт приближался к завершению, и Джорджу полагалось пребывать в восторге. Но тоска не уходила, ее нагоняло коварное сомнение в собственном отцовстве, идиотское предположение, что младенец в утробе жены есть отродье ископаемой окаменелости. Анжелика верхом на камне, словно взбесившаяся ведьма, – воспоминание об этом зрелище повергало в прах любую реальность. Джордж проверял сигары, а в голове, точно молния, металась Анжелика на нечеловеческих коленях.

Джордж знал, что напасть скоро пройдет. Переломится, как лихорадка, и исчезнет. Первые деньги от Чурбы Ньюэлла, чек на двенадцать тысяч долларов, стали хорошим предвестием исцеления. В голове прояснилось. Джордж с аппетитом поел. Хорошо провел день. И хотя к вечеру черные мысли вернулись, он был уверен, что следующий чек с большим успехом отгонит прочь отвратительные симптомы. А пока нужно делать вид, отдавать приказы, погонять бестолковых работников – есть чем заняться.

Укрывшись в своем Нью-Йорке, Бен с Лореттой не знали об Анжеликином цветении. Саймон Халл путешествовал по Кубе и тоже не догадывался о скором появлении внука, который в грядущем столетии будет трогать и нюхать табачные листья. Джордж хотел, чтобы отец узнал эту новость раньше других. Он представлял, как Саймон запутается в радости и недовольстве. Старик предпочел бы видеть своим наследником сына Бена по имени Саймон Халл, однако примет и то, что предлагает Бог. А Джорджу предстоит полюбоваться отцовской миной, когда до Саймона начнет доходить, что и Джордж, и Джордж-младший для него потеряны. «Огонек сигары вспыхнул под самым твоим носом, отец, и погас. Ложная вера дорого стоит». Другой внук Саймона, Кардиффский исполин, убеждал Джорджа, что победа будет за ним. Лоретта с Беном тоже могут сделать ребенка, но для Саймона второе по счету всегда было вторым по качеству.

Рабочие разошлись по домам, в цехе стало тихо, и Джордж поднялся по лестнице в спальню. Прислонясь к подушке, Анжелика читала Новый Завет.

– Хочешь есть? Принести тебе что-нибудь на ужин?

– Не сейчас, Джордж. Меня немного тошнит.

– Я должен тебе что-то сказать.

– Что?

Он сел на кровать и рассказал Анжелике историю каменного человека из Книги Бытия. Он признался во всем: вспомнил Акли и Форт-Додж, рассказал, как бесил его преподобный Турк, как зрел внутри зловещий план обратить гипс в золото, как он поехал в Чикаго, где пара нелепых клоунов вытесала для него исполина, описал, с каким трудом пришлось пробираться на восток и договариваться с глупым Чурбой, не забыл о полуночном погребении, об ожидании, раскопках, находке – рассказал всю историю.

– Анжелика, твой муж победил Бога на Его территории, – добавил Джордж. – Я жалею только об одном – об удаче, что свалилась на Турка. Этот имбецил заслуживает не славы, а хорошей взбучки. Но пусть уж все идет как есть. Наверное, мы должны радоваться за Саманту. Выходит, Голиаф послал новобрачным роскошный свадебный подарок. Теперь ты знаешь правду, и всю правду. Включая то, что и ты, и наш сын получите астрономическую сумму. Хватит на десять жизней, если не больше. Анжелика?…

– Да, Джордж? – отозвалась она.

По лицу было видно, что ее тошнит.

– Ты слышала хоть что-нибудь из того, что я сказал?

– Все слышала, дорогой.

– И?…

Кардифф, Нью-Йорк, 20 ноября 1869 года

Погода в Кардиффе шутить не собиралась – скоро все дороги вокруг фермы Ньюэлла превратятся в снежно-ледяные ловушки. В конце ноября Джордж писал: «Время исхода. Презрение к любопытствующей черни есть смертный грех».

Для зимней экспедиции исполина в Сиракьюс Чурба Ньюэлл снял танцевальный зал в отеле «Йейтс». Отбыть планировали рано утром. Вечером накануне того дня, когда каменный человек должен был отправиться в путь, на ферму явилась толпа сказать «прощай» своему ископаемому. Чурба расставил в круг зажженные фонари и в последний раз начал впускать гостей в шатер.

После десяти толпа рассосалась. Уходили с неохотой, не ко времени распевая «Тихую ночь». Еще даже не наступил День благодарения. На ферме остался последний гость, объявивший себя публикующимся поэтом.

– Мне-то что, поэт или мясник – давай проваливай! – скомандовал Чурба.

– Пять долларов за пять минут наедине с Голиафом.

Чурба посмотрел на человека. Тот и вправду походил на поэта: круглое напряженное лицо, большие водянистые глаза, жирные волосы на пробор, сутулый.

– Ладно, пять минут. Только не вздумай чего трогать, флаг особенно.

– Ну разумеется, – заверил поэт и сунул Чурбе в руку золотую монету.

Тот попробовал монету на зуб, бросил в карман и зашагал к дому.

Удостоверившись, что остался один, поэт склонился над исполином, закрыл глаза и продекламировал наизусть то, что назавтра было напечатано в «Сиракьюс дейли джорнал»:

Говори же, Исполин! Жестокий и гордый,
Разомкни уста из камня, расскажи правду.
Пусть услышит стар и млад твой голос могучий,
Пусть узнает Онондага, горы и долины
Про твою великую исполинов расу.
Всяк, кто слышит, пусть постигнет.
Сын ты кому – Полифему древнему?
Брат ты кому – Сфинксу, ныне каменному,
Что загадкой был для мира вечного?
Страсть смертного стучит ли в груди твоей
И полнит ли сердце человечьей жалобой?
Жизнь твоя была ли надеждой и счастием,
Любовью и ненавистью, мученьем и болью
Столь же великими, как ты, Исполин?
Жену ли твою, чье имя в забвенье,
Соединенную с тобою узами высокими,
И ласки любви ее нес ты сквозь жизнь свою?
Дети сидели ль на коленях твоих, теребя тебя за усы
Под защитой могущества твоего?
Или сущность твоя – природа,
Камень – хладный и бездушный?
Вправду ли ясноглазая Далила, чаровница расы твоей,
Заманила тебя щебетаньем милым,
Голову твою удержала на пышных коленях,
Силу состригла и молвила – ах как поздно:
«Настиг тебя враг», – так, Голиаф?
Поведай историю жизни, и, кем бы ни был ты —
Женщиной рожденным,
Материей и духом в тайном единении брака,
Из камня сотворенным рукой человечьей, —
Мы голову склоним благоговейно
И славу тебе воспоем, ИСПОЛИН ОНОНДАГИ!

Звучные стихи. Отлично. Нетленно. Я признателен за ваши чувства. Что до вопросов. Я вынужден их отклонить, ибо не могу знать всех тайн моего происхождения. «ГОЛОВУ СКЛОНИМ БЛАГОГОВЕЙНО И СЛАВУ МНЕ ВОСПОЕМ, ИСПОЛИН ОНОНДАГИ!» Да! Хорошее было место. Лужи, мыши и поэты. Время вышло. Завтра тяжелый день.

Позже поэт клялся, что исполин восстал из холодной постели, потянулся с жутким треском, вытащил из тайника панателу высшего сорта, прикурил ее от фонаря и настоятельно рекомендовал гостю сей мрачный табачный привкус. После чего исполин Онондаги обнял поэта за плечи и повел через истоптанное кукурузное поле Чурбы Ньюэлла как ни в чем не бывало, будто им приспичило нарвать початков для консервов. Историю сочли гиперболой и напечатали в рубрике «Письма в редакцию».

Сиракьюс, Нью-Йорк, 22 ноября 1860 года

После отеля «Йейтс» Карл Ф. Отто вернулся к себе в студию на Пеппер-стрит. Он тут же кинулся к мольберту и набросал по памяти Кардиффского исполина. Как всегда, Отто мучительно захотелось подправить пропорции, но он подавил это желание, вспомнив главное условие контракта с Амосом Арбутнотом, эсквайром из Нью-Йорка. «Аванс прилагается, остальное по завершении работы». Настолько выгодное дело не приваливало уже лет тридцать.

Всю свою художественную жизнь Отто делал копии, объясняя это призвание тем, что родился однояйцевым близнецом. Его брат был бездарным лодырем и зарабатывал на жизнь обувной торговлей, но походили они друг на друга просто поразительно. Первым рисунком Отто стал автопортрет, который мать сочла за любовно исполненное изображение брата.

Сильной стороной Отто был греческий стиль, ему прекрасно удавались дубликаты богов и богинь, некогда вдохновлявших античных менторов. Однажды, устав от Олимпа, он решил подобраться к египтологии. Затея провалилась, когда лучший клиент отказался забирать точную копию статуи Сехмет – полуженщины-полульвицы, – заявив, что никакая это не Сехмет, а Мэри Тодд Линкольн с лапами.

После чего опять пошли греки, иногда римляне, с редкими вкраплениями горгон и горгулий собора Парижской Богоматери. Фактически единственной оригинальной работой Карла Ф… Отто был бюст суфражистки Сьюзен Б. Энтони[48] – он преклонялся перед этой женщиной за ту отвагу, с которой она смешивала в себе пылкость и невинность. Укрытый ветошью бюст стоял на вершине миниатюрной ионической колонны в самом дальнем углу студии. Никто, кроме Отто, его не видел, да и сам он смотрел в его сторону лишь в те нечастые минуты, когда вставал вопрос о смысле жизни.

Подписав контракт с мистером Арбутнотом, Отто даже рискнул купить кусок крепкого гранита. Копирование исполина – да чего угодно, лишь бы оно не имело отношения к Египту – вряд ли могло испугать столь опытного виртуоза. Куда больше его заботили сроки и некоторые специальные условия. Было постановлено, что Титан – такое имя придумал для копии элегантный стряпчий – должен быть готов и доставлен на место не позднее чем за две недели до Рождества. Судя по всему, он предназначался кому-то в подарок, но скульптора это не касалось. Каждому свое. Другое дело – сроки и условия. Голова Титана должна быть устроена так, чтобы в щель над правым ухом можно было ввести шестидюймовую кость от человеческого черепа и чтобы потом туда же поместился фунт кристаллического порошка. Порошок и череп прибыли раньше, чем контракт Арбутнота. Неприметный пакет доставил Отто неприметный мальчик, который, увидав чаевые, почему-то надулся.

Блестящая субстанция была насыпана в банку, череп явился целиком. Полный череп, пожалуй, перебор, хватило бы половины, но, похоже, этот нью-йоркский стряпчий перебирал постоянно. Отто понятия не имел, отчего Арбутнот так носится с этими костями и кристаллическим порошком. Ингредиенты сии не упоминались ни в одном из описаний Кардиффского исполина. Требование сильно усложняло дело, добавляя к работе не один день.

Отто вернулся к эскизу, сверил его с опубликованными в газете исполинскими габаритами, выбрал инструмент и принялся вырубать из камня некое подобие формы. Наконец-то результат будет выглядеть солидно, это вам не кариатида с титьками-прыщиками и мордой как башмак приказчиковой жены.

С третьим ударом по камню от долота отлетела искра и попала Отто в нос. Скульптор моргнул. И в этот временной атом – он готов был поклясться – новорожденный камень вздрогнул. Услышав треск, Отто подскочил на месте. Однако он терпеть не мог загадки, а потому проглотил слюну и снова принялся рубить.

Что теперь? Столб для ворот ада или рая? Дракон, чтоб сторожить башню колдуна? Памятник завоевателю? Карниз для дворца? Опора для моста? Алтарь для жертвоприношений? Краеугольный камень будущего? Мужик клюется, как воробей.

Нью-Йорк, Нью-Йорк, 25 ноября 1869 года

Откинувшись назад, Джон Зипмайстер положил ноги на край стола и соорудил из башмаков пирамиду. Барнаби Рак изучал его подошвы – замысловатый пейзаж из перепачканной кожи, гудрона, лошадиного дерьма, кнопок и разнообразного тротуарного детрита. Если распылить Зипмайстера выше лодыжек на атомы, его можно будет потом реконструировать по этим остаткам.

– Упоительное, должно быть, зрелище, – сказал Зипмайстер. – Стоит народ с выпирающими ширинками и распевает «Да будет неустрашима паства Твоя».[49] И как я вечно умудряюсь пропустить самые главные события века? Кто-нибудь пытался объяснить, зачем исполину приспичило задирать им херы?

– Конгрегационалистский священник что-то говорил насчет того, что это как-то может быть связано с ремонтом церковной колокольни.

– Ну да, заодно и протолкнуть. А сами вы что об этом деле думаете?

Я думаю, что дело не в том, что я думаю.

– Правильно, Рак. Но все же.

Я бы сказал, там что-то происходит. Это чувствуется. Это, как говорится, задевает.

– Смотря чем задевает.

– Вы бы видели эти очереди, совсем разные люди, как сияют их лица, когда они выходят из шатра. Вам не случалось наблюдать лесной пожар, когда он перекидывается с дерева на дерево? Так же передавались их эмоции. Души вспыхивали, как сухие ветки. Люди словно от чего-то освобождались.

– И флаги?

– Да, флаги. Повсюду. Самодельные, покупные. Флаги, флаги, флаги. Точно этот каменный человек явился оправдать всю нацию. Смыть с наших рук кровь раз и навсегда. Напомнить о нашем предназначении. Он там лежит, как застывшая боль, но лицо – это что-то сверхъестественное. Главное в нем – стойкость. Более того, исцеляющий призыв безмолвного вождя, который не требует присяги на верность и не выводит войска на поля сражений.

– Духовный соблазн? Патриот без задней мысли? Я взял бы таких дюжину, – сказал Зипмайстер.

– Кем бы он ни был, важно это или нет, он – американец.

– Вы сказали, они увешали его бастионы звездно-полосатыми флагами. Видимо, оттого вы и пожаловали ему гражданство.

– Не думаю. Он как тот хлебопашец Среднего Запада, который узрел Бога и упал замертво от одной лишь искры святости. Не спрашивайте меня, какой во всем этом смысл, я сам не понимаю.

– Не волнуйтесь, смысла нет. Есть пот, которым я из-за вас уже весь облился. «Искра святости»? Одно чудо я забираю. Старый ублюдок знает, как продавать газеты.

– Только зачем вы позвали меня обратно? Голиаф растет, а не уменьшается.

– Прислушайтесь к себе. Вы разговариваете, как пресс-агент Папы Римского. Вы слишком близко подошли к этой истории, слишком увлеклись. Так иногда бывает между врачом и пациентом, с репортерами «Горна» тоже случается. Мне нужна объективная пара глаз. И потом, вы отправляетесь в Вашингтон писать о мистере Гранте, первом всенародно выдранном президенте. Вы хотели показать характер, я несу вам эту возможность на блюдечке.

– Я поеду в Чикаго, а не в Вашингтон.

– Правда? А я и не знал! – воскликнул Зипмайстер.

– Нужно кое-что проверить.

– Что? Вождя?

– Одну догадку.

– Ах, догадку. Отлично, вперед. Забудьте про Вашингтон. Что с вами, Рак? Съели несвежих устриц? Они давят вам на ствол мозга?

– Я кое-что разнюхал в сиракьюсском банке «Коллендейл». Чурба Ньюэлл отправил в Чикаго тысячу долларов.

– Чурба Ньюэлл? Я таких не знаю.

– Хозяин той фермы в Кардиффе.

– Где выращивают исполинов? А, тот самый Чурба Ньюэлл. Точно. Провал в памяти, прошу прощения.

– Но почему, Зипмайстер? Объясните мне почему.

– Что – почему?

– Почему деньги в Чикаго? Я думал, этот человек никогда и слыхом не слыхал ни о каком Чикаго. И старый колодец?

– Что – колодец?

– Странно все это пахнет.

– Что странно пахнет? Банк, деньги, колодец фермера Говняшки или Чикаго?

– Кардиффский исполин.

– Хватит, приплыли. Это уже было, Рак. Это как ваши сопли над геттисбергской вдовой. Если вы намекаете, что «Горн» займется хоть чем-нибудь способным хоть как-нибудь взбаламутить этих ненормальных, можете не продолжать. Оставьте Голиафа в покое. Пусть продает мою газету. Пусть оправдывает, лечит, кормит бедняков дармовыми глупостями, пихает им в жопы флаги, раз ему так хочется. Если исполину приспичило заняться общественным благом, у нас нигде не слипнется. И потом, я понял так, что вы обратились в его веру. «Молчаливый вождь», не забыли? Длинная струя в засуху? К черту Чикаго.

– Все дело в выражении лица. У меня такого никогда не было. У вас такого никогда не было. Хотел бы я знать за всю мировую историю у кого-нибудь такое бывало?

– Вы думаете, есть хотя бы муравьиный шанс, что это афера?

– Я думаю, каменный человек – это ископаемый ангел из Книги Бытия.

– Господи, вы всерьез, что ли? Только не надо философствовать у меня в кабинете. Мы не «Геральд» и не «Таймс». У нашей газеты свои стандарты. Если вы так повелись На Дядьку Цемента, то к чему вендетта? Зачем срать на собственного Иисуса?

– Затем, что мой Дядька Цемент не дает мне покоя. Я больше ничего не могу объяснить. Отпустите меня в Чикаго.

Джон Зипмайстер подтянул колени к груди, обхватил их руками и принялся раскачиваться взад-вперед. «ГОРН» ГРОМИТ ЭРЗАЦ-КОЛОССА! ГОЛИАФА В ПЫЛЬ!

– Ладно, лезьте на свой бобовый стебель, – сказал Зипмайстер. – Может, вам и повезет: ощиплете золотую гусыню, а заодно испечете и оттрахаете.

У Барнаби завязался узлом желудок. Ноздри не пропускали воздух. По спине проползла струйка пота.

– Дать вам воды или еще чего? – спросил Зипмайстер. – Вы бледный, как древняя жопа моего папаши.

Бингемтон, Нью-Йорк, 27 ноября 1869 года

Выставка в Сиракьюсе стала настоящей золотой жилой. Удача усмирила тоску. Демоны Джорджа Халла разбежались, когда цифра банковского счета добралась до сорока тысяч. Люди радовались вслух, что вернулся их старый Джордж.

Новый Джордж возносился на мощных крыльях. Но оптимизм оказался преждевременным; метаморфоза неожиданно свернулась. Письмо от Чурбы пригнало назад грозовые тучи.

Пока на втором этаже семейный врач Халлов, доктор медицины Седрик Ларчмонт, осматривал Анжелику, Джордж перечитывал Чурбины каракули. «Нельзя было оставлять этого кретина одного, – повторял он про себя – Вдохновенный идиот – лучший друг хаоса».

Иллюстрированный журнал попросил пожертвовать в научных целях срез с его головы, с чайную ложку примерно. Чтобы какие-то умники смогли изучить этот ломоть и сообщить свое заключение на открытом собрании: окаменелость это или статуя. Доход мы положим себе в карман – весь до последнего цента! Господи, Джордж, они даже сказали, что сами напечатают билеты. Я говорю: не знаю, мне надо подумать, но им было так некогда, что я не мог ждать, чего ты про это мыслишь. Тогда – хочешь верь, хочешь нет – я сел в этом зале «Йейтса» один с исполином и стал думать: а что бы сделал Джордж? И клянусь на Библии, каменный человек сказал: «Чурба, режь от моей головы ломоть, если охота. Черт возьми, от задницы уже отколупывали, от инструмента тоже, так чего теперь?» В общем, я с ними договорился. Они привели человека с зенковкой, и он вырезал из затылка такую аккуратную морковку – почти ничего и не видно. Надеюсь, ты не станешь меня за это ругать, кузен. Потому что Чурбе Ньюэллу пришла в голову мысль сделать только стоячие места вместо сидячих, поместится в два раза больше народу. Сперва они сказали «нет», но после согласились, так что, когда мы увидимся, скажешь мне спасибо, ведь каждый билет, говорят, будет стоить десять $$$ за один заход!

Доктор Ларчмонт закончил осмотр, и Джордж выслушал отчет.

– Мадам хорошо держится, – сказал врач. – Не считая малокровия, все, кажется, замечательно. Хотя для восстановления сил хорошо бы есть побольше красного мяса.

– Я все думаю, – сказал Джордж, – может, Анжелике полезно было бы уехать – скажем, в деревню, где совсем спокойно.

– Не знаю, как она перенесет путешествие, – возразил доктор.

– У нас родственники в Кардиффе. Милая тихая ферма, свежий воздух, есть где погулять для улучшения аппетита, моя кузина Берта – добрая христианка – о ней позаботится.

– Если не торопясь и в подходящую погоду, может, это было бы и неплохо.

– Сейчас, когда отец и брат в отъезде, мне трудно оставить фабрику, но что важнее – сигары или сын?

– Вы хороший муж, Джордж. Я, со своей стороны, доверяю природе больше, чем любому лекарству.

– Значит, так тому и быть. Прямо сейчас ей и скажу.

Расплатившись с доктором, Джордж поднялся в спальню. Неясно, как там насчет малокровия, но в последнее время на Анжелику было приятно смотреть. Лицо как лампа, волосы струятся на плечи, грудь вздымается маяком, и вся радостная, как сама весна.

– Доктор говорит, все идет на удивление хорошо, – сказал Джордж.

– Приятно слышать.

– Но он думает, что тебе не повредит перемена обстановки. Сказал, чтобы я отвез тебя в деревню хотя бы на пару недель, пока ребенок как следует не укрепится. Я решил, мы с тобой поедем в Кардифф. Берта сейчас одна, она будет рада компании, и я же помню, как тебе там нравилось.

– Мне удобно в своей постели, Джордж. Нельзя же бросать фабрику.

– Я уже все решил, – объявил Джордж. – Доктор лучше знает, что полезно моей жене и этому маленькому незнакомцу.

– Может, через пару недель.

– Никаких отсрочек, – постановил Джордж. – Это приказ доктора. Мы едем завтра.

Спустившись вниз, Джордж развернул Чурбино письмо и вновь пробежал глазами вложенный в конверт листок с объявлением.

ИЛЛЮСТРИРОВАННЫЙ ЖУРНАЛ ПРЕДСТАВЛЯЕТ

НА ОТКРЫТОМ СОБРАНИИ ЧАС РЕШЕНИЯ:

ЧЕЛОВЕК, СТАТУЯ – ИЛИ ПОДДЕЛКА.

Мудрец из Конкорда – Ральф Уолдо Эмерсон[50]

От Гарвардского колледжа – мистер Оливер Уэнделл Холмс[51]

Выдающиеся американские художники

Сайрус Кобб[52] из Бостона и Эрастус Доу Палмер[53] из Нью-Йорка

СПЕШИТЕ УСЛЫШАТЬ ДОКЛАД ОБ УДИВИТЕЛЬНЕЙШЕМ КАРДИФФСКОМ ИСПОЛИНЕ

По результатам тщательного исследования мозга каменного человека

5 декабря 1869 года, 8 часов вечера

Цена билета – $ 10.00

Большой танцевальный зал отеля «Йейтс»

Сиракьюс, Нью-Йорк

Эмерсон, Холмс, Кобб и Палмер? Если до Судного дня подать рукой, то Джордж Халл просто обязан на нем присутствовать. Использовать жену и ребенка в качестве предлога для поездки означало искушать судьбу, но иногда судьбу просто необходимо искушать. Между прочим, Кардифф вполне может пойти на пользу Анжеликиному здоровью и пробудить в ней интерес не только к красному мясу.

Нью-Йорк, Нью-Йорк, 28 ноября 1869 года

Костомол Брайан сидел в первом ряду боксерского зала Джо Секиры, откуда ему было отлично видно, как из пор на лице Черного Барса, точно из труб, хлещет пот. Секунданты пытались губками и полотенцами остудить этот паровой котел, но грязевой поток не желал иссякать. Дури Дан Дулли в другом углу ринга расслаблял пушечные ядра мускулов и махал публике руками. Звяканье колокольчика объявило начало двадцать девятого раунда.

Через две минуты Барс расплющится под бугорчатыми кулаками Дури Дана. Костомол ухмыльнулся и вздохнул одновременно. Огромным зубам ниггера Барса откусить обе руки Дулли не труднее, чем сжевать моллюсков. Для кого это новость? И все же зачем разумные люди поставили немалые деньги на черномазого, если знали, что в конце концов он превратится в бесформенную кучу. Перед тем как потерять свои доллары, они потеряли всякое соображение.

Каждую пятницу на ринге Джо Секиры повторялась одна и та же история. Какой-нибудь южный козел начинал вопить и блеять. Ирлашка, макаронник или пшек расфуфыривался в ответ и разражался таким же меканьем. Эта парочка быстро доводила дело до нужного уровня. Наполучав по мозгам, белый выигрывал, а Костомол клал себе в карман ставки толстожопых лохов. И дело не в том, что все проплачено, – просто так устроен мир.

Черный Барс и Дури Дан Дулли уже бились. Дулли провел связку левая-правая, за каждым выбросом следовал мерзкий мокрый удар. Однако, вместо того чтобы шататься и ослаблять защиту, Барс стоял твердо. Ему все объяснили пять, а то и десять раз. Он знает, что такое «хватит» и когда пора ложиться. Дулли обрушивает на него новый шквал, лупит по животу. На этот раз Барс опускает руки, но не размыкает коленей.

– Давай, Дании, чтоб у него зенки повылазили! – орет рядом с Костомолом какой-то болельщик. – Чтоб яйца звенели! Давай, Дулли!

Дулли влепил правый кросс, и у Барса из носа потекли красные сопли. Ноги на этот раз подогнулись, но он остался стоять вертикально. Костомол понимал, что происходит. Иные спесивые нигтеры согласны превратиться в отбивную котлету, лишь бы доказать свое. Черный Барс, похоже, был из этой железножопой породы. Туп, как все мудаки со слишком крепкими мускулами.

Дури Дан Дулли знал свое дело. Морда у Барса стала как стиральная доска. Костомол успокоился, однако напрягся опять, когда Барс по-бычьи вдавил Дулли в канаты и сложил вдвое ударом в пузо. Дулли скрутился рогом. Рефери, дожидаясь, пока тот отдышится, что-то сказал Барсу. Боксеры сдвинулись на середину ринга. Дулли опять занялся делом, но удары его стали резиновыми. На Барсе даже не было крови, если не считать капли под луковицей носа.

– Господи, – сказал Костомол соседу справа, истекавшему потом не хуже боксеров, – что с мальчиком? Он не знает свое место и время?

– Все он знает, босс, – сказал сосед. – Все знает.

Барс врезал Дулли в челюсть, сначала левой, потом правой, – звук получился как молотком по печени. Провалявшись пять секунд, Дулли все же поднялся и стал отпрыгивать назад. Барс приближался, вопя ругательства.

– Я думал, что видел все, – сказал Костомол. – Черный ублюдок убивает моего мальчика. Где вы его взяли?

– Всех обезьян присылает один и тот же парень. Сказал, что этот сообразительный, устроит хороший спектакль.

– Обезьянщик больше делами не занимается – ни со мной, ни с кем-то еще. И его, и мальчишку в Нью-Джерси.

– Еще не конец.

– Посмотрите, какие у Дулли глаза. Не конец? Он забыл, какой сегодня день.

Барс вошел в клинч. Это потребовало некоторых усилий. Пришлось поворачивать Дулли к себе лицом. Затем Барс упал мордой в брезент, вытянул ноги, мертво распластал руки и провалялся так до конца счета. Под завывание толпы рефери поднял вверх Дуллину руку.

– Видите, босс, – сказал потный.

– В расход обоих, – ответил Костомол. – Шкуры домой мамашам.

– За что? Они выполнили договор. На следующий четверг мы записали Барса в Филадельфии. И место хорошее.

– В Филадельфии? Ладно, черт с ним. Пусть дерется а после ведите ко мне. Бешеный негритос будет у меня собачкой.

Костомол встал и зашагал сквозь толпу. Почувствовав на плече чью-то руку, он повернулся в противоположную сторону и влепил тычка Барнаби Раку.

– Oy! – складываясь, простонал Барнаби.

– Будете знать, что меня нельзя трогать, – объяснил Костомол.

– Я всего лишь хотел сказать здравствуйте, Шон Шеймус.

– Мы знакомы?

– Барнаби Рак из «Горна».

– Ага. Из «Горна». Вы обо мне писали. Но если вы собрались писать о Джо Секире, забудьте. Хватит с него спортивных страниц, других не надо. Сами знаете, как это бывает.

– Никаких проблем, – сказал Барнаби. – Мне сказали, что вы здесь будете, вот я и пришел.

– В этом моя беда. Слишком легко нахожусь. Нужно менять привычки. Значит, вы меня нашли. Что дальше?

– Можно, я закажу вам чего-нибудь выпить?

– Конечно, Барни. Может, я даже выпью то, что вы закажете.

В «Пабе у Лиффи» Барнаби сел напротив Костомола Брайана и присосался к бурбону.

– Я сделал одну вещь, – сказал он. – Хочу извиниться.

– Что вы сделали? Неправильно написали мое имя?

– Дурацкая история, – сказал Барнаби.

Он поведал Костомолу об Анжелике Халл и страховом полисе «Справедливых».

– Вы подписались моим именем? Я польщен, – ответил Костомол. – Эта дама, должно быть, настоящая конфетка. Если приедет в Нью-Йорк, познакомьте меня с ней.

– Я не имел права играть вашей жизнью, – сказал Барнаби.

– Когда надумаете трахаться в следующий раз, подписывайтесь моим именем сколько угодно, Барни, – вы играете своей жизнью, а не моей. Я дважды помочусь на вашу могилу. Или вы думали, что Костомола Брайана пора закапывать?

– Я вообще не так много думал, – сказал Барнаби. – Поддался глупому импульсу. Просто хотел вам сказать, что закрою полис через месяц, как только наступит срок выплаты.

– Ну-ну, платите дальше, если хотите, – возразил Костомол. – Правда, деньги можно потратить и получше. Скажите мне одну вещь.

– Какую?

– С чего вы надумали исповедоваться? Я разве поп? Ваше счастье, что мне понравилась ваша писанина.

– Трудно объяснить. Может, совесть замучила.

– Примите слабительное. И ответьте еще на один вопрос.

– Какой?

– Вы ставили на черного? Есть у меня такое подозрение, что вы поставили на черного.

– Вообще-то да, – ответил Барнаби.

– Я буду жить вечно, – пообещал Костомол Брайан.

Сиракьюс, Нью-Йорк, 30 ноября 1869 года

Карл Ф. Отто наблюдал за тем, как Амос Арбутнот, эсквайр, осматривает Титана, еще воняющего кислотой и чернилами кальмара.

– Больше всего возни вышло с палкой, – сказал Отто. – Пришлось импровизировать, раз уж нельзя заглянуть под флаг. Поговаривают, будто некий сумасшедший семит из Кардиффа отколол ему кусок хрена, – что тут скажешь, этот деревенский народ до сих пор верит в колдуний и фей. Пришлось звать на помощь здравый смысл и познания в анатомии.

– У меня нет претензий к фаллосу, – ответил Арбутнот. – Он тверд и внушителен. Кроме того, мы также воспользуемся флагом. Мистеру Барнуму хватило проблем с Генри Бергом[54] и Обществом защиты животных, когда в «Новом американском музее» на глазах у посетителей змеи жрали живых лягушек. Мы не намерены демонстрировать публике каменный пенис и тем вызывать новые протесты. Вы отлично поработали, мистер Отто. Титан получился не просто братом-близнецом Ньюэллова Голиафа. Наш выглядит старше и мудрее. Но запах…

– Запах выветрится через несколько дней. Краски и химикаты способны состарить и придать подлинность любому идиотизму. Не завидуйте моей работе. Я всю неделю блевал в корыто.

– Что еще осталось?

– Не много. Добавить рябин на лоб и замазать красным вокруг носа и глаз, как у истинного исполина.

– Займитесь этим, – сказал Арбутнот. – И запомните, пожалуйста, мистер Отто, Титан и есть истинный исполин.

– Запомню. К концу недели его можно паковать в ящик, вешать бирку «Индейская керамика» и так отправлять. Скажите, мистер Арбутнот, вы собираетесь присутствовать на этом «часе решения»? Забавнее всего, что именно мне они поручили высверлить кусок черепа у своей окаменелости. Если у этих гениев есть глаза, они весьма скоро увидят, что их Голиаф не более чем кусок простого гипса.

– Спокойнее, мистер Отто. По некоторым причинам нам небезразлично, что они там увидят, и мы надеемся, они увидят нечто большее, нежели камень. И что бы они там ни увидели или ни сказали, мы готовы предложить тем же гениям провести аналогичные испытания также и на нашем экземпляре, В его голове эксперты обнаружат человеческую кость и кристаллический порошок, что явится доводом в пользу человеческой окаменелости.

– Так вот для чего столько трудов.

– Ф. Т. Барнум – мастер упреждающих маневров. Его девиз – «Используй любую возможность». В данном случае в дело пойдет все. Не должно остаться ни единого сомнения в том, что Титан – человек. На труп публика повалит куда резвее, чем на Сфинкса.

– Ньюйоркцы достойны своей репутации, – заметил Отто. – Я говорю это со всем уважением. С вами приятно вести дела.

– Как и с вами, сэр. Не часто встретишь талантливого художника, не обделенного практической сметкой.

– Твердый гранит. – Отто постучал себя по черепу.

– Нет нужды напоминать, что наш договор должен храниться в строгом секрете. Станет истинным бедствием, если, поддавшись вполне понятному искушению, вы решите похвастать столь прекрасным результатом. Это опасно для всех заинтересованных лиц, а для вас в особенности. Мистер Барнум – рациональный человек, но, если ему перечат либо его обманывают, сей характер быстро меняется. Наблюдать за этим тяжело. Человек теряет всякое самообладание.

– Не утруждайте себя угрозами, – сказал Отто. – Положите мне в руку деньги, и мой рот рефлекторно захлопнется. Что до похвальбы, то об этом не может быть и речи. Я жду не дождусь, когда закончу это творение и отправлю его своей дорогой. Вы заметили картины, которыми увешана стена, – аллигаторы, крокодилы, ядозубы,[55] ящерицы и рептилии всех сортов, а также омары, раки и прочие отвратительные природные формы? А вот другая стена – на ней божественные образы неземной красоты. Чтобы добиться сей титанической достоверности, мне пришлось иметь дело со зловещей границей, отделяющей уродство от красоты, и это было нелегко. Репродукция – не просто копия, а исполин полон неопределенности. Работа истощила меня, и отнюдь не одной лишь нехваткой сна. В действительности я подумываю провести пару десятилетий в Греции, колыбели современной цивилизации. Пусть то что мистер Барнум называет «страной янки от моря до моря», остается янки.

– Прекрасное путешествие, я вам завидую, – сказал Арбутнот. – И полностью поддерживаю ваше решение. Но вы ручаетесь, что этот титанический запах рассеется?

– Надо было вам его вчера понюхать. Словно выдержанная пеленка. Когда он доберется до Манхэттена, будет благоухать, как первая роза девственницы.

– Что ж, счастливого пути – и вам, и ему, – сказал Арбутнот.

Почему я горизонтален? Тело в ужимке, а лицо? Подгоните лицо по фигуре. Дайте лицу характер. Титан – не холоп. Вырежьте мне мину, чтоб нагоняла страх. Чтоб я стал похож на мерзкую кикимору. Кто мой двойник? Этим самозванцем займутся, и очень скоро. Мне интересен этот их Барнум, которому, по их словам, я нужен. И его «страна янки от моря до моря». Мой ринг?

Нью-Йорк, Нью-Йорк, 6 декабря 1869 года

Эксклюзивно для «Нью-Йоркского горна», 6-го сего месяца. Долгожданный «час решения» в сиракьюсском отеле «Йейтс», где вчера вечером, дабы определить, кем же является наш каменный гость – «человеком, статуей или подделкой», – собрались столь непогрешимые авторитеты, оставил аудиторию из почти 500 человек в той же степени разделенной во мнениях, в какой она пребывала прежде.

Под эгидой «Иллюстрированного журнала» выступили присутствовавшие светила, а именно философ-трансценденталист, поэт и писатель Ральф Уолдо Эмерсон, блистательный Оливер Уэнделл Холмс, недавно заступивший на пост редактора «Гарвардского юридического обозрения», а также прославленные художники Сайрус Кобб и Эрастус Доу Палмер. Участники получили возможность, призвав на помощь любых избранных ими экспертов, изучить репрезентативную порцию «мозга», извлеченную из-под каменного черепа исполина с разрешения мистера Уильяма Ньюэлла, владельца и первооткрывателя сего феноменального объекта.

Первая в тот вечер волнующая сцена разыгралась в миг, когда мистер Эмерсон, основываясь на тщательном исследовании предмета, объявил исполина «bona fide[56] окаменевшим человеком». Ответом ему стали продолжительные аплодисменты и одобрительные выкрики, звучавшие громче всего из уст многочисленных представителей духовенства.

Энтузиазм аудитории несколько охладила ясная речь мистера Холмса, в коей он объявил исполина не окаменелостью, но каменной скульптурой, «возможно, величайшей древности» и, бесспорно, выдающимся и восхитительнейшим произведением искусства.

Та же аудитория, что рукоплескала мистеру Эмерсону и шикала на мистера Холмса, была повергнута в ошеломленное молчание скульптором Эрастусом Доу Палмером, который со всей прямотой назвал Кардиффского исполина подделкой, точнее, жалкой, не обладающей художественными либо эстетическими достоинствами забавой бесталанного дилетанта.

Следом на сцену выскочил Сайрус Кобб – коллега мистера Палмера и художник той же репутации – с криками о том, что «всякий, кто заклеймит эту вещь фальшивкой, распишется в собственной глупости». Если ранее аудитория была настроена на цивилизованную дискуссию и у нее были к тому основания, то теперь она получила желчный обмен остро отточенными оскорблениями.

Вскоре оживленная беседа была прервана, ибо один из присутствующих, заплативший, как и прочие, сумму десять долларов за привилегию стоять плечом к плечу с собратьями и выслушать сии ученые, однако конфликтующие друг с другом суждения, вдруг запрыгнул на сцену и набросился с кулаками на мистера Палмера. Пока Мудрец из Конкорда с мистером Холмсом спасали подвергшегося нападению скульптора, мистер Кобб дистанцировался от вульгарной сцены, которая быстро переросла в общее волнение, повлекшее за собой спорадические перебранки и потасовки.

Человек, совершивший столь неслыханное нападение на мистера Палмера, был задержан и выведен из зала дежурным офицером полицейского управления города Сиракьюса. На момент написания этой заметки личность хулигана не установлена, хотя поговаривают, будто он близкий родственник Уильяма Ньюэлла из Кардиффа и одновременно ярый приверженец того мнения, что исполин послан нам из времен Книги Бытия для творения чудес.

Не имея достаточных знаний и не в силах понять происходящее, за неразберихой наблюдал сам Кардиффский исполин; располагался он на подобающей возвышенности в танцевальном зале отеля «Йейтс», где и пробудет до конца этого года. В следующем году исполина перевезут в Нью-Йорк для публичного показа – точное место объявят дополнительно.

Вопрос «человек, статуя или подделка», таким образом, остался неразрешенным, хотя большинство присутствовавших при «часе решения» с очевидностью отдало свои симпатии мистеру Эмерсону и его пылкой декларации, признавшей объект безусловно древним ископаемым, в присутствии которого отчетливо ощущается «необъятность человека».

Многие в зале потребовали вернуть им уплаченные деньги, коль скоро торжественный вечер оказался прерван столь внезапно. Но хотя представители «Иллюстрированного журнала» и принесли свои самые искренние извинения, деньги за билеты возвращены не были. Вот что сказал фермер Ньюэлл, отвергая требования компенсации: «Когда платишь деньги, всегда рискуешь. Они пришли посмотреть на моего исполина, они пришли послушать гениев по два с полтиной за каждого, а вдобавок полюбовались на хорошую драку. По-моему, это честная цена».

– Проследите, чтобы Рак у себя в Чикаго получил этот выпуск, – сказал Зипмайстер копировальщику. – И скажите нашему внештатнику в Сиракьюсе – как там его зовут? – пусть разузнает все что можно об этом ненормальном, который набросился на Палмера. Поставьте заголовок «ИЗБИЕНИЕ В СОЛЕНОМ ГОРОДЕ. НЕИЗВЕСТНЫЙ ВСТАЕТ НА ЗАЩИТУ ДОБРОГО ИМЕНИ ГОЛИАФА». Третья полоса, сверху. Найдите художника, знающего, как выглядят эти светила, и сделайте мне карикатуру на тему драки, сам исполин пусть сидит и наблюдает за бардаком. У забияки, который поколотил Палмера, вместо лица оставьте белое пятно.

– Голову завязать? – спросил копировальщик.

– Чем завязать, какую голову?

– Каменную. Они же у него кусок мозгов забрали.

– Молодец, – сказал Зипмайстер. – Голову перевязать. Обязательно. И тени разбросайте, как пятна крови.

Кардифф, Нью-Йорк, 7 декабря 1869 года

Джордж Халл пил ромашковый чай, Берта Ньюэлл смотрела в свое любимое окно. Снег припорошил поля, а Медвежья гора теперь сверкала и белела.

– Зима – самое честное время года, – сказала Берта.

Джордж потрогал голубоватый фингал под левым глазом, потер саднящие ребра. Полиция Сиракьюса отделала Джорджа уже после того, как Чурба, чтобы вытащить его из тюрьмы, заплатил двум судьям откупные и все обвинения были сняты. Избили его просто так – любезность шефа.

– Одни птицы улетают, другие остаются, – сказала Берта. – Я уважаю тех, кто остается, но все равно не понимаю, как же они не замерзают до смерти. Хорошо, когда они есть, но так грустно, если подумаешь, что приходится выносить этим крохам.

Джордж, которому хватало забот с собственной болью, сильнее всего мечтал, чтобы эта его кузина – с замороженной рожей и тощая как палка – наконец заткнулась. Обычно Берта говорила пять слов в месяц, зато сегодня расщебеталась не хуже этих ее проклятых зимних пищалок. Джорджа раздражала забота о мухоедах, когда в утешении нуждается сам Бертин покровитель.

Но сильнее, чем боль, мучили Джорджа Халла шипы непонимания. Он не мог, как ни старался, объяснить ни потерю контроля, ни возмутительное поведение, ни столь вопиющее попрание приличий. Со времен подростковых потасовок с братцем Беном Джордж ни на кого ни разу не поднял руку. Взрослый человек, он вышел из себя лишь однажды, когда отлупил граблями того самого каменного истукана, подлинность которого несколько дней назад ринулся защищать кулаками.

Подлинность? Какая подлинность? Кто лучше его самого знает, что инсинуации Эрастуса Доу Палмера более чем оправданны? Без Джорджева обмана этот нелепый булыжник, колосс кардиффский, был бы сейчас в Айове стенкой водохранилища. Сильнее всего его сбивала с толку несомненная искренность той вспышки. Слова Палмера вовсе не обязательно означали финансовый крах. Последствия могли быть куда мягче. Однако, ввязываясь в драку, Джордж исполнял миссию; подобное же болезненное неистовство, очевидно, заряжало энергией его противоположность, преподобного Турка.

Берта считала заледеневших птичек, а Джордж все яснее понимал, что в какой-то миг стал жертвой своей же собственной блестящей мистификации. Чурба писал, как исполин о чем-то ему говорил. Не тот ли каменный голос, спрашивал себя Джордж, подтолкнул его к безумию?

Что, если он всего лишь пешка? Стиснутая рукой того самого капризного Бога, которого он так презирает? Если это правда, сколь бы фантастичной она ни была, если Голиафу дарована крупица жизни и обрывок святости, не подтверждает ли это сомнения Джорджа в отцовстве? И кто тогда притаился во чреве Анжелики? Джордж стукнул себя кулаком по лбу. Берта услышала шлепок, но не отвела взгляда от окна.

– Ромашковый чай обычно успокаивает, – сказала она.

Джордж ушел в комнату Анжелики. Жена отдыхала после прогулки по зимнему лесу, ее нежное фарфоровое личико покрывали прожилки вен. Джорджа захлестнуло теплым потоком. Он наклонился поцеловать Анжелику, но та отстранилась.

– Мадонна, – проговорил Джордж, – сжалься надо мной. Покажи хоть как-нибудь, что ты моя жена.

– К сожалению, я не могу этого сделать, – ответила Анжелика. – Раньше могла. Но теперь слишком поздно, дорогой. Неужели не понимаешь?

– Слишком поздно не бывает никогда.

– «Слишком поздно» – не выдумка, Джордж, – назидательно произнесла Анжелика.

– Но наш ребенок?

– Когда ребенок родится, я уйду. Еще не знаю куда, но место найдется.

– Уходи. – У Джорджа горело лицо. – Ребенок останется со мной.

– Это невозможно, дорогой, – сказала Анжелика.

– У тебя нет ничего без Джорджа Халла. Ты сама ничто без Джорджа Халла. Неужели ты думаешь, я позволю тебе украсть моего сына?

– Сын или дочь, отныне это тебя не касается.

– Не касается? Мое семя, внук Саймона, меня не касается? – Джордж хлестнул Анжелику по щеке.

– Ты собираешься меня бить? Тогда убивай сразу, потому что иначе я тебя убью.

– Тебя заколдовали, – сказал Джордж.

– Может, и так, – сказала Анжелика. – Да, это так.

Джордж Халл попытался поднять руку. Она висела, как сломанный маятник. Он видел себя в треснувшем зеркале Берты Ньюэлл. Синее изувеченное лицо напоминало рыбу на тарелке.

Нью-Йорк, Нью-Йорк, 15 декабря 1869 года

12 декабря «Нью-Йорк таимо, «Трибюн», «Сан», «Америкэн» и «Горн» вывесили на целую полосу рекламу Барнума.

МАРШ ИСПОЛИНА!

Со всей скромностью, гордостью и радостью мистер Барнум уведомляет о приобретении им чуда века, всемирно известного ТИТАНА – идеального, исключительного, истинного КАРДИФФСКОГО ИСПОЛИНА.

Дабы отметить прибытие в Нью-Йорк сей поразительной окаменелости – древнего и вечно юного чуда, кое и само способно творить чудеса, – 15 декабря сего года состоится ГРАНДИОЗНЫЙ МАРШ. Начавшись в 9 часов утра на Гарлем-лейн, он пройдет на юг по Центральному парку, затем вдоль Пятой авеню до Мэдисон-Сквер, оттуда по Бродвею до Принс-стрит и закончится в САДУ НИБЛО, где исполин будет выставлен для показа в обществе воистину исполинского таланта – всеми любимого ГЕНЕРАЛА МАЛЬЧИКА-С-ПАЛЬЧИКА.

УЛИЦЫ И ПЛОЩАДИ, У НАС БЕЗ ОБМАНА

НЬЮЙОРКЦЫ И ГОСТИ, ВСТРЕЧАЙТЕ ТИТАНА!

От окраин Бронкса и до глубин Бруклина протянулись афиши с тем же призывом. На тысячах улиц беспризорники и мальчишки-газетчики совали прохожим рекламки. Перед отелями «Пятая авеню» на Мэдисон-Сквер и «Астор-хауз» у мэрии дефилировали, нацепив доски-сандвичи, лучшие бомжи Бауэри. Вдоль береговой линии Манхэттена курсировала, превратившись в плавучий рекламный щит, паровая яхта «Речная королева». Сад Нибло был упакован в знамена, как бог в пеленки.

«ИСПОЛИНСКОЕ СЧАСТЬЕ БАРНУМА!» – такова была главная тема газетных новостей и городских разговоров. Чем шире расходилась весть, тем сильнее церкви всех конфессий осаждались прихожанами, явившимися возблагодарить Бога, восславить Ф. Т. Барнума и оставить заявку на любую щедрость, которой сей странный гость надумает облагодетельствовать город. Иные священники и настоятели в честь каменного человека устроили колокольный звон.

На Фултон-стрит компанию «Флаги Бетси Росс» окружили заказчики, измученные попытками добыть в магазинах «звезды и полосы». Первая же волна возбуждения за считаные часы смыла все запасы. Когда фабрика продала последний вымпел, начались беспорядки, и тридцать семь растоптанных патриотов были доставлены в городскую больницу.

Амос Арбутнот, эсквайр, более чем удивленный столь живым откликом тех самых ньюйоркцев, которые отозвались бы с ленцой даже на собственный некролог, помчался к Барнуму сообщать новости:

– В городе паника. Они на грани помешательства.

Барнум выслушал, покачал головой и произнес:

– Затеяв поругание, обретаешь святость. Я всегда знал, что выполняю за Бога Его работу. Вредно себя недооценивать, – добавил он. – Маловато, поздновато – вот явные признаки упадка.

Барнум набросал эскиз распятия, чертами напоминающего Титана, распорядился найти фабрику, способную за четыре дня, не дольше, отлить пять сотен, не меньше, таких реликтов, и отправил эмиссаров искать полулегальные мастерские, где итальянцы, евреи и китайцы, вооружившись наперстками, натянут на палочки флажки.

– Раз дело доходит до беспорядков, – предложил Арбутнот, – может, стоит вложить деньги в бинты.

– Стоит прощупать рынок свистков и дубинок, – ответил Барнум. – На бинтах много не заработаешь.

На МАРШ ИСПОЛИНА излилась благодать хорошей погоды. Парад начался теплым сухим утром, словно взятым взаймы у другого времени года. Солнце в пятнистом небе, точно пальцами, протыкало лучами облака, а в авангарде шествия вставала шеренгами дюжина походных оркестров. Шотландцы выдували из волынок поросячий визг. Румынские цыгане трясли тамбуринами. Там были немецкие рожки, ирландские флейты, польские танцоры и африканские барабанщики, акробаты из Норвегии и шоколадные oборванцы, игравшие тарантеллу на губных гармошках.

Вслед за музыкантами пятьдесят королевских рысако тянули двуколки с высокими колесами – на гарлемских полях они казались фаэтонами. Далее шел разноголосый зверинец из львов, тигров, обезьян, зебр и слонов, отобранных Барнумом в обмен на прошлую и будущую благосклонность у обветшалых цирков, чьи хозяева перед тем, как разориться, время от времени совершали экскурсии в джунгли.

За звериной солянкой следовали, размахивая знаменами и распевая гимны Союза, длинные ряды сирот во взятых напрокат белых мантиях. За ними показалось внушительное сборище хромых и увечных, что шатались и ковыляли, а то скрючивались на задниках повозок. На почтительном удалении от этих медлительных бедолаг ползли три обитых черным войлоком омнибуса с открытыми верхними площадками. Там музыканты играли похоронный марш.

Наконец появилась колесница Титана – катафалк, несший на себе Идеального Исключительного Истинного Исполина. Барнум не видел смысла демонстрировать народу почетного гостя, за право посмотреть на которого они чуть позже с радостью выложат деньги, а потому спрятал Титана в серебряном гробу, за стеклянными стенками. Понукая лошадей, катафалком правил облаченный в темный цилиндр Генерал-с-Пальчик. Рядом сидел не менее благоговейный Барнум и проливал настоящие слезы.

Сквозь туннель рукоплесканий процессия прошла по кривым дорожкам Центрального парка, затем, обогнув акустическую раковину, выплеснулась на Пятую авеню, прорвалась сквозь скелетные тени лесов нового собора Святого Патрика, миновала мавританские башни храма Эмануэль[57] и на Сорок второй стрит бетонные стены резервуара Кротон.[58] Она почти коснулась обугленных развалин негритянского приюта, сожженного во время войны иммигрантами, боявшимися утонуть в потоке черных батраков, что несся на Север отнимать у них работу. Прошествовав под огромными окнами новенького особняка Стюарта,[59] возвышавшегося, будто памятник торговому богатству, участники марша свернули по Бродвею к Мэдисон-Сквер, где их приветливо встретила уже более фешенебельная толпа. Некоторое время караван Титана скользил между мириадами пятиэтажных офисных зданий, заполненных, точно ульи, новыми городскими дельцами, затем направился к церкви Троицы и Сити-Холл-парку. Шествие умышленно помедлило у Принтинг-Хауз-Сквер, где шла война за лучшие места между репортерами и иллюстраторами, с одной стороны, и мастерами фотокамеры – с другой, после чего наконец-то сжалось в комок у входа в шикарный отель «Метрополитен», вплотную примыкавший к саду Нибло, где исполину предстояло вершить свой суд. Не считая нескольких карманников и короткого протеста анархистов, марш прошел с ошеломляющим успехом.

Освободите меня из гроба. Не смерть я принес, но ЖИЗНЬ. Необузданный джинн. Ненасытный восход. Я знаю, как высвобождать сокровища из чрева камня. Я умею выпускать на волю нимф, троллей и сатиров, что прячутся в тенях теней. Дайте моим людям увидеть меня! Их приветствия – моя подстилка. Титан сожрет их прекрасные лица. Обещаю, они насладятся каждым укусом.

Кардифф, Нью-Йорк, 17 декабря 1869 года

Чурба Ньюэлл узнал о барнумовском исполине, когда человек из «Сиракьюс джорнал» спросил, каким, интересно, способом даже феномен вроде Голиафа умудряется находиться в двух местах одновременно. Как только до Чурбы дошло, что понимать это следует буквально, он рванул в Кардифф, где обнаружил огретого полицией Джорджа Халла в сильно примороженном состоянии. Рядом сидела Берта и наблюдала за клевавшими снег дроздами.

– Ну и прет этот ублюдок Барнум. «Исключительно истинный», черт бы его побрал! Что делать, Джордж? Надо что-то делать.

– А какая разница? – проговорил Джордж. – Мы-то ведь знаем правду, остальное – не важно.

– Прекращай нытье, и быстро. Что бы там ни прогнило у тебя в башке, сейчас не до того. Мы утираемся и жрем крапиву или едем в Нью-Йорк драться? Господи, кузен, я знаю одно: Нью-Йорк не вынесет двух исполинов. На карте кое-что подороже денег. Тут дело чести.

Ораторский пыл Чурбы Ньюэлла испугал Джорджа. «Честь дороже денег?» Хотелось бы знать, чьи это слова.

– Повтори, что ты сказал.

– Повторяю, только ты слушай. Они таскают по улицам исполина по имени Титан и говорят, что наш Голиаф – это две тонны вороньего карканья.

– Надо что-то делать, – сказал Джордж Чурбе.

– Помереть не встать, – сказал Чурба, – а я тебе о чем?

Чикаго, Иллинойс, 18 декабря 1869 года

Добравшись до Норт-Кларк-стрит, Барнаби Рак обнаружил Герхардта Буркхарта в трауре. Два дня назад был найден на улице замерзший труп Эдуарда Залле, учителя и партнера каменотеса. Полиция сказала, что Залле умер в сугробе, головой в снег, ногами кверху, – возможно, он стал жертвой чьей-то дурацкой выходки, возможно, его сбила с ног понесшая лошадь, возможно, он сам упал с горки. В том же виде, в каком его нашли, тело Залле лежало в мастерской Буркхарта – бледное и тщедушное, как палочка сельдерея; вид у скульптора был, как полагается, мертвый, несмотря на замазанные румянами губы и щеки. Обе руки замотаны марлей.

– Хочу сделать слепок, – объяснил Буркхарт, – сперва из парижского гипса, потом в бронзе. Руки были всем для этого человека, он сам был этими руками.

– Должно быть, страшный удар, – сказал Барнаби.

– Лучше бы я сам умер. Эдуард Залле был мне отцом, сыном и другом. И все равно он будет жить в своих работах. Этот человек наплодил столько серафимов и ангелов, что можно дважды заселить Небеса. А сколько фонарей, фронтонов, горгулий, фонтанов, всяких памятников? Его наследие – аллея красоты.

– Покойся же с миром. У него умиротворенный вид.

– Может пролежать так хоть целый год. Не скоро начнет разлагаться. Все дело в спирте. И еще в морозе.

– Воистину окаменение, – ответил Барнаби.

– Можно сказать и так.

– Печально думать, что человек столь великого таланта так мало известен. Однако он не первая жертва несправедливого забвения. Можно, пожалуй, утешиться, вспомнив всех тех безымянных художников, чьи работы – вечный дар человечеству. Оставленное ими переживает могучие империи и коронованных монархов. Имена их неизвестны, однако право на бессмертие – неоспоримо. Безмерно жаль, что никто за пределами Чикаго и слыхом не слыхал об Эдуарде Залле. Однако он оставил свой след, и в этом его победа.

– Я бы не сказал, что за пределами Чикаго так уж никто не слыхал об Эдуарде, – возразил Буркхарт. – Мы получали заказы из сотен разных мест.

– Местная слава, да, – сказал Барнаби. – Я говорил о более широкой и более универсальной известности. Если бы только мистеру Залле довелось получить работу, достойную его таланта. Не то чтобы я намеренно принижал ценность чикагского склепа, но все же есть разница между ним и куполом Святого Петра в Риме.

– Если работы Эдуарда – наши работы – снискали, как вы говорите, лишь местную славу, то почему вы здесь, мистер Рак? Говорите, вас прислал «Нью-Йоркский горн»?

– Честно сказать, я ехал в Чикаго по другому делу. Но когда едва ли не случайно прочел о трагической смерти мистера Залле, что-то в этой истории показалось мне любопытным. В некрологе упоминается одна из самых крупных его работ – фасад францисканского монастыря в Дес-Плейнсе. Как человек, изучающий архитектуру, я, естественно, заинтересовался и отправился смотреть на это творение.

– Фасад «Маленького братства одиноких» – наша совместная работа. На самом деле моего вклада там больше.

– Так или иначе, мне пришла на ум любопытная вещь. В глаза бросается барельеф с изображением агонии Авеля, первой жертвы братоубийства. Это глупо, я знаю, но композиция напомнила мне другое творение, виденное совсем недавно.

– Какое другое творение?

– Кардиффского исполина. Вы слышали об этой находке?

– Конечно, – признался Буркхарт. – Кто не знает каменного человека? Вы думаете, в Иллинойсе живут пигмеи?

– Одни возвеличивают его как древнее ископаемое, другие цинично называют подделкой, но лучшие критики рукоплещут ему как прекрасному произведению искусства.

– А сами вы что думаете, мистер Рак?

– Я думаю, исполин слишком хорош для игры природы и случая. Если признать его статуей, то она – дань Богу, вытесанная лучшим Его созданием. Надеюсь, вы увидите сами, мистер Буркхарт. Я никогда не ощущал ничего столь близкого к благоговению.

– Что ж, Нью-Йорк для исполина закончится, и он вспомнит дорогу в Чикаго. Я посмотрю на него и составлю собственное мнение.

– Вспомнит дорогу в Чикаго?

– Я оговорился.

– Вы знаете Уильяма Ньюэлла?

– Никогда не слышал этого имени.

– Тогда, сэр, почему он шлет вам деньги?

– Он шлет мне деньги?

– Мистер Буркхарт, это чистое предположение, но, если вдруг выяснится, что кардиффский Голиаф скорее статуя, чем окаменелость, а изваял ее художник, принадлежащий скорее современности, чем прошлым векам, подумайте, что это будет значить.

– Понятия не имею, серьезно.

– Для создателя или создателей – их законную долю славы.

– И, как обычно, славы будет больше, чем золота, – сказал Буркхарт.

– Неужели покойный Эдуард Залле предпочел бы посмертное богатство и вечное забвение креслу в Пантеоне Великих?

– Я еще молод, мистер Рак. Несчастный Эдуард мертв.

– И вы оставили бы своего друга мертвым, зная способ его воскресить?

– Он останется мертвым, что бы я ни сказал или ни сделал, – ответил Буркхарт. – Что до славы, то она зачастую приходит намного позже последнего земного вздоха. Стоит ли ее подгонять? Скажем, к примеру, после того как Герхардт Буркхарт встретится с Костлявой, потомки обнаружат его дневник, полный странных откровений. До тех же пор найдется много кресел во многих залах, где сытый скульптор успеет примостить задницу.

– Давайте подойдем с другой стороны, – предложил Барнаби. – Что, если золото и слава явятся вместе, вовремя и дополняя друг друга?

– Это уже интересно, – ответил Буркхарт. – Но даже тогда останутся контракты, которые надо выполнять. Обязательства слишком серьезные, чтобы ими пренебречь.

– Здравый смысл подсказывает, что контракты для того и заключаются, чтобы их разрывать. Опрометчивые обязательства можно счесть несправедливым бременем. Представьте, что было бы, если бы такая замечательная газета как «Нью-Йоркский горн», пожелала бы прославить труд блестящего скульптора и одновременно поддержать его материально, не говоря о том, чтобы почтить память и отдать должное его покойному товарищу, – сие пошло бы на пользу не только музе, но и мошне.

– Музе и мошне, говорите? Такая комбинация способна побудить к признанию любого разумного человека. Что до почитания памяти покойного товарища, то определенные похвалы, конечно, уместны, но преувеличивать все же не стоит. Живым, кроме всего прочего, внимание приносит больше пользы.

– Ясно, – сказал Барнаби. – Но вы также должны понимать, мистер Буркхарт, что неуверенность одного открывает путь другому. Когда есть о чем рассказать, об этом будет рассказано рано или поздно. Произнесенное вовремя – новость, имеющая цену. Сказанное с опозданием – ничего не стоящее повторение.

Подойдя к трупу Эдуарда Залле, Буркхарт погладил своего коллегу по слегка подтаявшему черепу.

– Есть у нас что сказать этому человеку?

Вдруг почувствовав в животе позыв, Барнаби Рак спросил, где можно облегчиться. В нужнике за тем самым сараем, в котором вытесывали исполина, он стянул штаны, сел на холодный обод, закурил «Голиафа», взвыл и врезал кулаком по двери с такой силой, что выбил костяшки двух пальцев.

Нью-Йорк, Нью-Йорк, 19 декабря 1869 года

Бен Халл наблюдал, как рабочие подвешивают хрустальную люстру к свежим панелям на потолке хумидора «Саймон Халл и сыновья».

– Похоже на корону, – сказала Лоретта. – Я чувствую себя императрицей.

– Только не спрашивай, сколько она стоит, – попросил Бен.

– Много двойных «Корон», – сказал Джордж Халл. – Еще одна причина принять наше предложение.

– Мне претит сама мысль, – ответил Бен. – Образ потеряет всю свою элегантность.

– Плевать мне на твою элегантность! – воскликнул Джордж. – Я прошу всего-то треть площади. Кому будет от этого хуже? По тому, как все идет, хумидор не откроется раньше февраля. Бен, я слишком много вложил в Голиафа. Чурба пошел на серьезные уступки, когда продавал мне долю. Нам нужно место, чтобы показать исполина публике, пока фальшивка Барнума еще срывает овации.

– «Хумидор Халла» – семейная собственность. Каменный человек – твое личное предприятие. Не думаю, что отец одобрил бы.

– Всяко одобрил бы. Почему нет? Твои строители запросто соорудят вот здесь стену, там – платформу, а еще дальше – отдельный вход. Все это временно. За прокат помещения мы заплатим тебе столько, что хватит на шесть люстр, а на долю от прибыли покупай сколько хочешь элегантности.

– Сколько ты заплатил кузену Чурбе за партнерство?

– Тридцать пять тысяч банковским чеком. Это со скидкой. Я заработаю в два раза больше.

– Под какие гарантии чек?

– Под мою долю в «Саймон Халл и сыновья».

– Ради пустой прихоти ты рискуешь своим будущим?

– Прихоти?! Ты видел очереди у Барнума? Мы заставим его прикрыть лавочку, а сами получим в два раза больше.

– Как вы заставите его прикрыть лавочку? – спросила Лоретта.

– Он висит на волоске. У нас в руках все доказательства того, что наш Голиаф и есть настоящий Кардиффский исполин. Мы составили иск: копия Барнума должна быть прилюдно уничтожена, стерта в порошок, а нам выплачена компенсация в сто тысяч. Великий мистер Барнум зашебуршится еще до того, как все кончится. Сбежит из города.

– Ты можешь гарантировать, что это не помешает реконструкции? Ты освободишь помещение, как только мы будем готовы его занять?

– Разумеется. А что, у нас есть выбор? Место должно быть рядом с садом Нибло, а больше здесь ничего нет. Это война, братец. Что ты думаешь, Лоретта?

– Даже и не знаю, что сказать, Джордж. Должно быть, захватывающе – два исполина борются за сердце Нью-Йорка.

– Захватывающе. Именно. Невообразимо захватывающе. Народ повалит валом. А еще более захватывающе станет, когда суд решит дело в нашу пользу.

– Я бы сказала, в этих яслях достаточно места, – проговорила Лоретта. – Так почему не впустить Голиафа?

– Не сравнивай собственность Халлов с яслями, – возмутился Бен.

– Она говорит о библейском смысле.

– Что там говорит или думает Лоретта, к делу не относится. Джордж, что на тебя нашло, как ты мог сорваться с места и бросить фабрику? Неужели Анжелика справится одна?

– Не Анжелика. Анжелика в Кардиффе у Берты Ньюэлл.

– В Кардиффе? Анжелика в Кардиффе?

– Она нездорова. Доктор Ларчмонт рекомендовал деревню и свежий воздух.

– Кто же остался в Бингемтоне?

– Я назначил ответственным Перси Уотерса, – сказал Джордж. – Он способный мастер.

– Перси Уотерс, может, и способный, но он не Халл. Джордж, что на тебя нашло?

– Слушай, брат, потому что об этом нелегко говорить. Я видел Голиафа и то колдовство, которое он творит. Это превосходит любую логику. В игре – силы, постичь которые невозможно. И ни один меркантильный прохиндей не имеет права опошлять истинное чудо. Ф. Т. Барнум совершил грех, которому нет прощения. Это все равно что выставить напоказ копию Иисуса и обирать с ее помощью честных христиан.

– Второй Иисус? – проговорила Лоретта. – Хорошая мысль.

– Ты заходишь слишком далеко, – сказал Бен. – Сперва ты ставишь под угрозу наши труды, а теперь говоришь о довесках к Христу? Это кощунство, Джордж.

– Прости меня за такие слова. И все же, Бен, нам нужно место.

– Хорошо, бери. Но только на месяц.

– Договорились. Благослови тебя Господь. Ты не пожалеешь. Что до образа – не бойся. Исполин никогда не принизит эти владения. Наоборот, он их освятит. А прибыль от сигар «Голиаф» окупит это здание дважды.

– Мы имеем дело с продуктом высшего сорта. Хумидор «Саймон Халл и сыновья» не конфетная тележка. Мы апеллируем к сливкам общества. Здесь никогда не будут продаваться сигары «Голиаф». Заруби это себе на носу.

– Ты весь красный, Бен, – сказала Лоретта. – Давай я провожу Джорджа наверх, покажу, какую ты устроил в мезонине гостиную. Ужасно красивая комната, вся в дереве, а в камине можно быка зажарить.

– Иди показывай. Хотя ему, похоже, все равно.

– Ох, не все равно, – возразил Джордж. – Еще как не все равно.

– Вот видишь, дорогой. Ему не все равно. Пошли, Джордж.

Лоретта повела Джорджа по лестнице, укрытой ковровой дорожкой; кованые перила были украшены кольцами и завитушками дыма. Джордж открыл дверь с надписью:

«ХОЛЛ ХАЛЛОВ. ТОЛЬКО ДЛЯ ЧЛЕНОВ КЛУБА».

Комната, в которую они вошли, подошла бы для богослужений. На витражах красовались сочные кубинские поля и долины Коннектикута с высокими шелковистыми тенями саженцев, Данли в Гондурасе, Темпл-Истейт на Ямайке мягкие доминиканские холмы, тайные лощины Никарагуа мексиканские возвышенности, тенистые джунгли Камеруна – все, какие только есть на свете, эльдорадо пряного листа.

Стены обшиты орехом. Великолепные шкафы из ароматного испанского кедра, гондурасского красного дерева и вишни хранили в себе сотни ящиков, где предстояло стареть сигарам Халлов – изящно и медленно, словно тибетским ламам.

– Дворец! – сказал Джордж. – Когда Саймон это увидит, он посвятит Бена в рыцари.

– Мебели пока нет, – объяснила Лоретта. – Будет ампир, стулья пухлые, как индюшки, обтянуты парчой, а на подушках вышьют маленькое «X», то есть Халл. Всюду кресла, диваны, столики, лампы. Ковры из Персии.

– Восхитительно, – сказал Джордж. – Только не забудьте пепельницы.

– Посиди со мной. – Лоретта потянула Джорджа к полу. – Расскажи про Анжелику. В Кардиффе, ты говоришь, по совету доктора? Что с ней?

– Все и ничего, – ответил Джордж. – Эту женщину терзает эскадрон демонов. Подозреваю, что-то с рассудком.

– Милая Анжелика, – вздохнула Лоретта. – Бедный Джордж.

– У меня нет времени жаловаться. Передо мной ясная цель. Побороть ужасную несправедливость.

– Ты это серьезно насчет исполина?

– Еще как серьезно. Серьезнее некуда. Да, я серьезно.

– Посмотри, какой поток света из этих окон, – сказала Лоретта. – Заливает, точно райский сад.

– Меня больше заботит сад Нибло. Залитый отвратительным и фальшивым низкопоклонством.

– Я скучаю без наших утренних свиданий, – призналась Лоретта. – У твоей Анжелики свои проблемы, у моего Бена – свои. Он живет ради этого хумидора и бредит сигарами. В его жизни нет места для Лоретты.

– Каждый несет свой крест, – ответил Джордж.

Лоретта растянулась на полу. Она лежала и светилась в самом центре радуги. Светло-карие глаза закрылись. Лоретта облизала губы.

– Я рада тебя видеть, Джордж. Если хочешь, можешь меня обнять. Только осторожно. Ничего не будет.

– Ничего не может быть, – сказал Джордж. – Что, если сюда заглянет плотник или водопроводчик?

– Никто не войдет, – ответила Лоретта. – Я знаю. Все заняты внизу.

– Анжелика в положении.

– Что ты сказал? – Лоретта села, открыла глаза и прикусила язык.

– Это правда. Я не хотел говорить, пока Саймон не вернется домой.

– Ребенок? – Лоретта подалась вперед. – Это же замечательно. – Она знала о приоритетах Саймона Халла; даже торжественному открытию «Хумидора Халлов» в Нью-Йорке не стоит тягаться с новостью о грядущем младенце. – Никогда бы не подумала, что женщина такого хрупкого сложения…

– Исполин, – сказал Джордж, – творит чудеса.

Дверь в Холл Халлов распахнулась, и на пороге возник Генерал-с-Пальчик. Он посмотрел вниз, на Лоретту и Джорджа, расположившихся на ковре.

– Приветствую, – изрек Генерал, касаясь котелка. – Я забежал между спектаклями посмотреть, далеко ли тут продвинулось с прошлой недели.

– Это мой зять, мистер Джордж Халл, – проговорила Лоретта, отрясая юбку. – А это наш хороший друг, любезный Мальчик-с-Пальчик.

– Сочту за честь, мистер Халл. Много о вас слышал.

– Пальчик? Пальчик Барнума? – прорычал Джордж, вскакивая на ноги. – Кровосос! Паразит! Ничтожество! Невежа! Мерзавец! Как посмел ты сюда явиться?!

– Он что, критик? – пятясь, поинтересовался Пальчик.

– Зачем ты грубишь? Что с тобой? Пожалуйста, простите моего зятя, Генерал. На него столько всего свалилось.

– Не волнуйтесь, дорогая. Хотя не могу даже вообразить причины подобного поношения. Будь он на фут выше, я потребовал бы сатисфакции. А так – всего наилучшего.

Сиракьюс, Нью-Йорк, 21 декабря 1869 года

Чурба Ньюэлл читал заметку, приготовленную для сиракьюсской прессы:

– «И пусть Принц Надувательства сколько угодно устраивает вульгарные представления и разряжает в пух и перья свою отвратительную подделку; мой ископаемый исполин – это подлинник, вызывающий подлинное восхищение, что с признательностью подтвердит всякий, кто приходил на него смотреть. Как ни жаль покидать раньше времени этот замечательный город, обстоятельства не оставляют выбора. Мы лишь надеемся, что жители нью-йоркской метрополии окажутся не менее радушны и гостеприимны, чем наши друзья в Соленом городе, и что, как только копия мистера Барнума обнаружит свою несостоятельность, вы с радостью встретите нас дома».

Каменного человека Джорджа Халла обернули в стеганые одеяла, уложили в обитый флагом сосновый ящик, установили на прочную платформу и повезли на железнодорожную станцию. В надежде на прощальное чудо повозку с исполином провожала стихийная процессия поклонников. К сожалению, их чаяния не оправдались, хотя одна женщина все же попробовала, отбросив костыли, танцевать на снегу; ей удалось повернуться два раза, после чего она потеряла сознание и рухнула в канаву.

Под барабанный бой почетного эскорта исполина погрузили в персональный пулмановский вагон, где кроме него ехали всего два пассажира – сиделка и Чурба. Взять сиделку придумал Джордж Халл, это могло навести на мысль, что Голиаф не просто окаменелость, – он хранит в себе искру жизни. Если исполин вдруг замычит, застонет, вздрогнет и потребует услуг медицины, они будут тут же ему оказаны. Разглядывая эту кругленькую, включенную в ассортимент крохотулю, Чурба думал, что, будь он ее больным, всяко не спешил бы поправляться.

– Как тебя зовут, девочка? – спросил Чурба, когда поезд тронулся. – Меня – Уильям Ньюэлл. Этого пацана в ящике нашли в Кардиффе, у меня на ферме.

– Я знаю, кто вы, мистер Ньюэлл. Я Эмми Планкетт из Болдуинсвилля, это рядом с Сиракьюсом.

– Ты вроде как волнуешься, мисс Эмми. Не надо. Исполин тебя не тронет, а я – человек богобоязненный.

– Я волнуюсь совсем не из-за исполина, то есть почти не из-за него, и уж точно не из-за вас. Я никогда не была в Нью-Йорке, а вокруг все только и говорят, какой это жуткий город.

– Чепуха, я и сам переживал, когда в Сиракьюс собирался, – сказал Чурба. – Фокус в том, что в Нью-Йорке никогда не были ни ты, ни я, ни мой исполин, насколько я знаю. В давние времена Голиаф, может, и забредал в те края, да только там была разве что поляна с травой. Ну так что с того? Город как город.

– Надеюсь, что нет, – возразила Эмми Планкетт. – Пусть Нью-Йорк будет настоящим ураганом, пусть он закружит меня и унесет. Мне так туда хочется, как ни в какое другое знакомое место, мистер Ньюэлл. Пусть он очарует меня до беспамятства, пусть я буду танцевать с первым встречным – мужчиной, женщиной или ребенком. Пусть я залезу на крыши всех домов, спрыгну вниз и упаду в руки юного короля коммерции. На все это у меня есть три часа, потому что потом мой поезд уходит обратно.

– Сколько тебе лет, девочка?

– Сегодня восемнадцать.

– Что ж, с днем рождения, храбрая мисс Эмми. Долгих лет жизни. Всего-то восемнадцать зим. Какая из тебя сиделка, с тобой самой сидеть надо. У меня сын Александр почти твой ровесник. Он моряк, ушел ловить китов, а может, еще кого.

– Будь я мужчиной, тоже стала бы моряком.

– Ну, мне-то по нраву, что ты не мужчина. А то дорога длинная, а в ней куда уютнее с дерзкой симпатичной девчонкой, у которой вдобавок сегодня день рождения, чем с любым мужчиной, будь то хоть король Франции. Мисс Эмми, я не знал, что сегодня твой праздник, а то бы захватил шоколадных конфет, но зато у меня в мешке завалялась капелька рома. Давай-ка выпьем за три твоих ураганных часа.

– Алкоголь? Ой, что вы. Мне нельзя.

– Еще как можно. За нами ж из этого ящика никакая гувернантка приглядывать не будет. А для здоровья полезно. Сомневаюсь я, что тебя тут кто-нибудь развлекать станет, кроме как Чурба Ньюэлл.

– Ну тогда совсем чуточку.

– Чуточка и есть. И кто знает: вдруг тебе придется пробыть в Нью-Йорке не три часа, а больше – как бы мне самому с такой жизнью не понадобилась сиделка. В трудные дни сердце жуть как колотится. Прям в горле – бум-бум-бум.

Чурба полез за фляжкой. Он взглянул на Голиафа и попросил о небольшом одолжении.

О каком они говорят городе? Я был частью Кардиффа. Ладно, добавим Сиракьюс. Теперь Нью-Йорк? Ураган? Мои объятья широки и вместят галактику, так что пусть себе ураганит. Кто такой Титан? Неужто объявился родственник? Вот была бы радость. Вообще-то, кроме Истока, мне друзья ни к чему. Разве только он тоже отвечает голосом земли. Что? Чурба просит об одолжении? Сперва кусок головы, а теперь что? Вечно ему мало. Опять? Слияние? Кстати, вспомнилось. Где эта Анжелика? Я бы потеснился ради нее в ящике. Тот урок былустрашающ. Да, Чурба, я знаю, что тебе надо. Нет, не отвернусь. Эх, если бы Исток был столь же неравнодушен. Нам с Истоком нелегко пришлось после той ночи мокрых касаний. Печальная преграда для прямого разговора. Я сам виноват, безусловно. Недостаток красноречия. А Исток обиделся. Может ли Творец завидовать Своему творению? Помягче, Чурба. Может, лучше я вместо тебя?

– Загадай желание и задуй свечу, – сказал Чурба.

– Пожалуйста, мистер Ньюэлл, скажите, что вы меня любите.

Люблю ли я тебя? Как можно тебя не любить? Твою красоту и очарование не опишет ни один язык. Твое тепло растопит обе полярные шапки. Умереть в твоем лоне – значит родиться заново. Да, девочка. Я люблю тебя. И прошу у тебя прощения. Ибо все мои чувства – меньше, чем ничто. Счастье мое. Твои груди как луны. Твоя пещера – лабиринт бесконечного и возвышенного странствия. Твой вздох – моя мечта. И так далее и тому подобное.

– Черт возьми, мисс Эмми, я так тебя люблю, что кондрашка берет. От коготков до титек.

Форт-Додж, Айова, 21 декабря 1869 года

Хватая ртом воздух, Барнаби Рак вскарабкался на груду камней; Майк Фоли прыгал впереди, как горный козел.

– И вы помните этого человека?

– Помню. День был жарче, чем у сатаны яйца. Мы раскрутили мужика на бочонок холодного пива.

– А имя?

– Не припоминаю, говорил ли он мне свое имя.

– Герхардт Буркхарт? Немец?

– Не, на немчуру не похож.

– Уильям Ньюэлл?

– Точно не оно.

– Хайрам Хол?

– Вот это уже ближе, хотя точно не скажу.

– Молодой? Старый? Высокий? Низкий?

– Средних лет. Ростом мне до носа. Одет по-городскому. Полный карман сигар. Угостил нас перед уходом.

– Куда направлялся, знаете?

– Ага, это точно знаю. В Вашингтон, они там какой-то памятник затеяли. Камни собирали из всех штатов и территорий, туда же гипс из Айовы.

– Еще что-нибудь помните?

– Мало чего, – ответил Фоли. – Разве что потом говорили, будто он сломал пару крепких повозок, так что пришлось еще и за ремонт платить. Предупреждал я его: незачем тащить тонны мертвого груза, да только ему приспичило целиком.

– И вы уверены, что это было еще в шестьдесят восьмом?

– Уверен, – подтвердил Фоли. – Вот отсюда мы его и выдолбили. Чистый, ровный обрез.

– Значит, эта твердая стерильная утроба и есть логово исполинов, – проговорил Барнаби; фраза пригодится для будущей книги.

– Вы прям как тот проповедник.

– Какой проповедник?

– Преподобный Турк, наш главный по Бытию. Если чего насчет исполинов – его спрашивайте.

– «В то время были на земле исполины», вы имеете в виду того самого преподобного Турка?

– Точно, – подтвердил Фоли. – Нас теперь все знают, раз он пишет, что где-то тут Адам и Ева шастают. Мало кто верит, но, между нами говоря, истинная правда. Я-то знаю. Адам странный такой, все время со своей змеей играется. А Евки у него – это такие яблочки. Я б вас познакомил, да они все больше особняком.

– Познакомлюсь в следующий приезд, – пообещал Барнаби.

В уплату за беспокойство он протянул хитрожопому каменотесу три горновских доллара.

Кроме нескольких строчек в регистрационном журнале, Буркхарту нечем подтвердить свою историю. Каменоломня послужила бы неплохим доказательством, но мемуар Майка Фоли о том, как он обменял камень на холодное пиво, вряд ли потянет на крепкую улику. Эдуард Залле мертв. В книге записей гостиницы «Сент-Чарльз» в Форт-Додже не значится ни Ньюэлла, ни Хола. Неудивительно, что этот человек брал себе вымышленные имена. Куда дальше?

У Джона Зипмайстера лопнут от смеха штаны. У Барнаби зачесалась под гипсом рука.

– Еще один зуд, который невозможно унять, – кисло проговорил он.

Нью-Йорк, Нью-Йорк, 21 декабря 1869 года

Джордж Халл потратил на мольбы целый день и целую ночь. Эдвин Бут[60] отсиживался у себя дома в Грэмерси-парке; ужасное представление, устроенное его братом в театре Форда, так измочалило актера, что он вздрагивал от простого луча света.

Джордж добился пропуска в актерскую крепость только благодаря своей настойчивости. Два часа подряд он каждые пять минут молотил Буту в дверь. Он стучал масками Комедии и Трагедии, служившими Буту дверными молоточками, пока от дерева не начали отлетать щепки. Наконец, в гневе и бешенстве, явился сам великий трагик, дабы покарать самонадеянного дятла.

Облаченный в толстую накидку с капюшоном, загораживая лицо рукой, Бут отворил закрытую на цепочку дверь ровно настолько, чтобы Джордж смог протянуть ему специально отпечатанную визитную карточку. На ней не было имени, только гравировка с агонизирующим Кардиффским исполином. Бут посмотрел на карточку, увидел в ней себя, не сдержал слез и одарил Джорджа аудиенцией.

Вслед за укутанным в накидку гением Джордж поднялся на верхний этаж, в зловещую самодельную темницу, – шторы в ней были плотно задвинуты, а воздух пропах позором. Единственная свеча отражалась в лакированных глазах разодетых марионеток, что свисали с потолка, болтались на стенах, восседали в креслах и кучами валялись на полу. Под этими кукольными взглядами Джордж сделал актеру свое возмутительное предложение: только Эдвин Бут, и никто иной, достоин представить городу глупцов истинного Голиафа.

Конечно, Бут отказался. Он объяснил, что погиб вместе с Линкольном. Убит собственной совестью и безжалостным судом общественного мнения. Бут сказал, что никогда не простит себе побега из этой заплесневелой тюрьмы. И потом, как только он осмелится показаться на людях, его тут же пронзят шпагой.

У Джорджа имелись в запасе контраргументы.

– Мистер Бут, что, если исполин послан вам в ознаменование? Специально, чтобы распахнуть несравненному Эдвину Буту дверь на сцену? Должно ли злодеяние брата, сколь бы ни было оно непостижимым, дважды сгущать темноту в сем мире света? Я молюсь, чтобы достойный проситель, каким является Кардиффский исполин, убедил Бута вернуться на по праву принадлежащие ему подмостки.

Бут попросил сигару. Джордж достал ее и поднес актеру спичку.

Этой ночью, пройдя по опустевшей улице, Джордж Халл и прославленный дезертир проскользнули через пожарный вход в ту часть «Хумидора Халлов», что была превращена в скромный демонстрационный зал. Джордж опять чиркнул спичкой. На самодельной платформе, грозный в мерцании огня, их ждал Голиаф. Обняв дрожащего Бута, Джордж оставил его наедине с ужасным каменным человеком.

Кто это, обернутый в горе? Пришел рассказывать мне о страдании? Мне, изрыгавшему лаву; мне, в чьем рту спаривались черви? Посмотри на это тело. На перекрученные жилы. На странное лицо. Чужак, чуждый этому городу. Ты плачешь по себе? Радуйся, что можешь плакать. Что могу я?

Сбросив балахон, Эдвин Бут шагнул на платформу, воздел руки и прочел полный текст «Бури»,[61] все роли сразу. Аплодировал ему Джордж Халл, адресуя эти аплодисменты не только Буту, но и себе самому.

Нью-Йорк, Нью-Йорк, 23 декабря 186» года

ВОЗВРАЩЕНИЕ ЭДВИНА БУТА!

ГОЛИАФ ПОБИВАЕТ ТИТАНА

БАРНУМ ОПЯТЬ ОБЖЕГСЯ

22 декабря с. г.