Хулио Кортасар

Далекая

Дневник Евы Королы

12 января

Вчера это случилось вновь, я так устала от тяжелых браслетов и лицемерия, от розового шампанского и физиономии Ренато Виньеса… О, как мне надоел этот косноязычный тюлень-губошлеп; наверное, так же выглядел на портрете Дориан Грей[1] перед самым своим концом… Когда я ложилась спать, во рту оставался привкус шоколадных конфет с мятной начинкой, в ушах — отзвуки «Буги-вуги на Красной отмели», а перед глазами маячил образ зевающей, посеревшей мамы (она всегда такой возвращается из гостей — пепельно-серая, сонная, этакая огромная рыбина, совсем не похожая на себя настоящую).

Нора говорит, что может заснуть полураздетой, при свете и шуме, под неумолчную болтовню сестры. Вот счастливые, а я гашу свет и снимаю с рук светлячки колец, раздеваюсь под крики и мельтешение прошедшего дня, хочу заснуть — и чувствую себя жутким звучащим колоколом, бурной волной, цепью, которой наш пес Рекс грохочет всю ночь напролет в кустах бирючины[2]. Now I lay me down to sleep…[3] Чтобы заснуть, мне приходится читать стихи или подбирать слова: сперва с буквой «а», потом — с «а» и «е», с пятью гласными, с четырьмя… с двумя гласными и одной согласной (оса, эра), с тремя согласными и одной гласной (трон, мост)… Потом — снова стихи: «Луна в кружевах туберозы спустилась к цыгану в кузницу; мальчишечка смотрит, смотрит… смотрит — не налюбуется…»[4] И — снова слова, теперь с тремя гласными и тремя согласными: кабала, лагуна, досада; Арахна, молния, рабыня.

Так я изощряюсь часами… четыре гласных, три гласных и две согласных… потом перехожу к палиндромам[5]. Сперва попроще: дом мод; кит на море романтик. Затем придумываю самые сложные и красивые: я не мил — и не женили меня; Аргентина манит негра; а роза упала на лапу Азора… А то, бывает, сочиняю прелестные анаграммы[6]: Сальвадор Дали, Авида Долларс; Ева Корола — королева, а… Последняя анаграмма невыразимо прекрасна, ведь она как бы открывает дорогу, ничем не кончается. Потому что Ева — королева, а…

Нет, это жуть! Жуть именно потому, что открывает дорогу той, которая не королева и которую я снова возненавидела вчерашней ночью. Она тоже Ева Корола, но не королева из анаграммы, а кто угодно: нищенка из Будапешта, шлюха из публичного дома в Жужуе, служанка из Кетцальтенанго[7]. Она живет в какой-то тьмутаракани и не имеет ничего общего с королевой. Но она все равно Ева Корола, и потому вчера вечером это случилось вновь, я вновь почувствовала ее присутствие, и меня захлестнула ненависть.

20 января

Порой я знаю, что ей холодно, что она страдает, что ее бьют. В такие минуты я ненавижу ее лютой ненавистью, ненавижу руки, швыряющие ее на землю, ненавижу ее саму… ее — в особенности, потому что ее бьют, потому что она — это я, а ее бьют. Когда я сплю, или занимаюсь раскройкой платья, или помогаю маме принимать гостей: наливаю чай сеньоре Регулес или сыну Ривасов, — мне бывает полегче. Я немного отвлекаюсь, ведь мысли о ней очень личные, они обуревают меня, когда я остаюсь наедине сама с собой, а на людях я чувствую, что она хозяйка своей судьбы, далекая и одинокая, но все же хозяйка. Пусть ей плохо и холодно; я ведь тут тоже терплю и, наверно, немножко ей этим помогаю. Это как готовить повязки для солдата, который еще не ранен… приятно чувствовать, что ты заранее облегчаешь чьи-то мучения.

Пусть мучится! Я целую сеньору Регулес, предлагаю чай сыну Ривасов и замыкаюсь в себе, мобилизуя силы для внутреннего сопротивления. Я мысленно говорю: «Вот я иду сейчас по обледенелому мосту, и снег набивается в мои дырявые башмаки». Нет, я, конечно, ничего не чувствую. Я просто знаю, что это так, что сейчас (а может, и не совсем сейчас), когда сын Ривасов берет из моих рук чашку и кривит в любезной улыбке свой похотливый рот, я иду по мосту. Да, среди людей, которые понятия не имеют о происходящем, мне легче бывает это вытерпеть, я не впадаю в такое отчаяние. Вчера вечером Нора опешила. «Что с тобой происходит?» — спросила она. А происходило-то не со мной, а с той — со мной далекой. Должно быть, с ней стряслось что-то ужасное: может, ее избили, а может, она заболела… Нора как раз собиралась спеть романс Форе[8], а я сидела за роялем и смотрела на Луиса Марию, который со счастливым видом облокотился о крышку рояля, красиво обрамлявшую его лицо… довольный, он глядел на меня преданным собачьим взглядом в надежде услышать арпеджио, и мы с ним были так близко и так любили друг друга. В подобные минуты, когда я узнаю о ней что-нибудь новое, а сама танцую с Луисом Марией, целуюсь с ним или просто стою рядом, мне бывает еще хуже. Ведь меня, далекую, никто не любит. Это нелюбимая моя часть, и у меня, естественно, душа разрывается, когда меня бьют или снег забивается в мои дырявые башмаки, а Луис Мария танцует со мной, и его рука, лежащая у меня на талии, ползет вверх, словно ртуть на градуснике знойным полднем… во рту у меня привкус апельсинов или побегов бамбука, а ее бьют, и она не может дать сдачи, и тогда приходится говорить Луису Марии, что мне нехорошо, что во всем виновата повышенная влажность, влажность и снег, которого я не ощущаю, но который все равно забивается в мои дырявые башмаки.

25 января

Ну вот, пришла Нора и устроила мне сцену. «Все, дорогуша, больше я тебя не буду просить аккомпанировать. Ты меня выставила на посмешище». Почему на посмешище? Я аккомпанировала, как могла; помнится, голос ее звучал как-то издалека. Votre ame est un paysage choisi…[9] Но я глядела на свои пальцы, сновавшие по клавишам, и мне казалось, они играли нормально, честно аккомпанировали Норе. Луис Мария тоже уставился на мои руки; бедняжка, наверное, не отваживался заглянуть мне в лицо. Вероятно, я становлюсь такой странной.

Несчастная Норита, пусть ей аккомпанирует кто-то другой. (Мне с каждым разом становится все сложнее, теперь я узнаю, что происходит там, вдали, только тогда, когда передо мной брезжит возможность счастья или когда я уже бываю счастлива; когда Нора поет романсы Форе, я переношусь туда, вдаль, и меня захлестывает ненависть.)

Ночью

А порой я чувствую нежность, внезапную, необходимую, как воздух, нежность к той, что не королева и бродит там, вдалеке. Мне хотелось бы послать ей телеграмму, посылку, хотелось бы знать, что у ее детишек все в порядке или что у нее нет детей — вообще-то я думаю, что у меня там детей нет, — и ей нужно, чтобы ее утешили, пожалели, угостили конфеткой. Вчера вечером я уснула, сочиняя текст телеграммы, мысленно договариваясь о встрече. «Буду четверг тчк жди мосту». Где? На каком мосту? Это какая-то навязчивая идея, такая же навязчивая, как Будапешт… это ж надо: верить в нищенку из Будапешта, города мостов и талого снега! Я распрямилась, как пружина, на постели и чуть не взвыла, мне так хотелось броситься к маме, разбудить ее, укусить, чтобы она проснулась. А все из-за моих мыслей. Мне пока трудно это выговорить… Ведь все из-за того, что я подумала: если захочу, хоть сейчас поеду в Будапешт. Или в Жужуй, или в Кетцальтенанго. (Я отыскала эти названия на предыдущих страницах.) Хотя они не подходят, это все равно как жизнь в Трес-Арройосе[10], Кобе[11] или на Флориде, дом четыреста[12]. Нет, остается только Будапешт, потому что там холодно, там меня бьют и издеваются надо мной. Там (мне приснилось, это всего лишь сон, но как он цепляется за явь, как ему хочется стать явью!) есть человек по имени Род[13] — или Эрод, или Родо[14], — и он меня бьет, а я его люблю, хотя вообще-то нет, я не знаю, люблю ли я его, но позволяю себя бить, и это повторяется изо дня в день, а раз так, значит, я наверняка люблю его, разве может быть иначе?

Позднее

Все ложь. Род мне приснился; а может, я придумала его, взяв какой-то поблекший образ из сновидений, первый, какой пришел мне на ум. Нет никакого Рода, хотя меня действительно мучают, но я не знаю, кто мой мучитель: мужчина, мегера-мать или одиночество.

Поехать на поиски себя. Сказать Луису Марии: «Давай поженимся, и ты отвезешь меня в Будапешт, на мост, где идет снег и кто-то стоит». А вдруг я… (Ведь в моих фантазиях есть один скрытый плюс: в глубине души я в них не желаю верить. А вдруг я действительно?..) Да, действительно, вдруг я сошла с ума?.. Просто сошла с ума, взяла — и сошла?.. Ничего себе будет у нас медовый месяц!

28 января

Мне пришла в голову любопытная мысль. Вот уже три дня, как у меня нет весточки от далекой. Может, ее перестали бить, а может, она смогла раздобыть пальтишко. Послать бы ей телеграмму, чулки… Мне пришла в голову любопытная мысль. Допустим, я приезжаю в этот ужасный город вечером, зеленоватым, водянистым вечером — таких вечеров не бывает, если только их не придумать. В той стороне, где Добрина Стана, на проспекте Скорда, кони, ощетинившиеся сосульками и застывшие полицейские, дымящиеся караваи хлеба и пряди ветра, обрамляющие лица окон. Пройтись по Добрине неспешным туристским шагом, засунув карту города в карман голубого костюма (несмотря на мороз, оставить пальто в отеле «Бурглос»), дойти до площади, упирающейся в реку, почти нависающей над рекой, над которой разносится грохот льдин и баркасов и кружится одинокий зимородок, наверное, его там называют «збуная цено»[15] или как-нибудь еще хлеще.

А за площадью, вероятно, начинается мост. Я представила его себе и не захотела двинуться дальше. В тот вечер Эльза Пьяджо де Тарелли выступала в «Одеоне», я нехотя оделась, подозревая, что потом меня будет обуревать бессонница. Ох уж эти мне ночные мысли!.. Как бы не потеряться… Мысленно путешествуя, обычно изобретаешь названия — мало ли что на ум придет? — Добрина Стана, збуная цено, Бурглос. А вот названия площади я не знаю… как-будто я действительно приехала в Будапешт и стою в растерянности на площади, потому что не знаю, как она называется, ведь каждая площадь обязательно должна как-то называться.

Иду-иду, мама! Не бойся, мы не опоздаем на твоего Баха с Брамсом. Это такой легкий путь. Ни тебе площадей, ни «бурглосов». Мы — тут, Эльза Пьяджо — там. Как жаль, что меня прервали, ведь я уже была на площади (что, впрочем, не факт, ведь я все придумала, а это полная ерунда). А за площадью начинается мост.

Ночью

Начинается и продолжается. Где-то между концом программы и первым выступлением на бис я открыла для себя название площади и нашла дорогу. Площадь называется Владас, мост — Рыночный. По площади Владас я прошла до начала моста, шла не торопясь, глазея на дома и витрины, на закутанных детей и фонтаны со статуями героев в побелевших от снега плащах: Тадеуша Аланко и Владислава Нероя, любителей токайского вина и цимбалистов. Я смотрела, как бедная Эльза Пьяджо кланяется, исполнив одну пьесу Шопена и собираясь приняться за другую, и выходила из партера прямо на площадь, туда, где между двумя громадными колоннами начинался мост. Однако надо быть осторожней, думала я, это все равно что начать анаграмму со слова «королева…», а не с моего имени Ева, или вообразить, что мама сейчас в гостях у Суаресов, а не рядом со мной. Главное, не впасть в идиотизм: все происходящее — мое сугубо личное дело, мне просто так хочется, такова моя королевская воля. Королевская, потому что Ева Корола… ну, в общем, понятно почему, а вовсе не из-за чего-то другого, не потому, что той, далекой, холодно или над ней издеваются. Просто у меня блажь такая, охота мне почудить, выяснить, куда ведет этот мост и отвезет ли меня Луис Мария в Будапешт, если мы с ним поженимся и я попрошу его свозить меня в Будапешт. Тогда мне будет гораздо проще найти этот мост, отправиться на поиски себя и встретиться с собой, как сейчас, ведь я уже прошла до середины моста под крики и аплодисменты, прошла под возгласы «Альбениса!»[16] и новые аплодисменты с криками «Полонез!..». Как-будто все это имеет смысл, когда метель толкает меня в спину, а мягкие, точно махровое полотенце, руки обнимают за талию и увлекают к середке моста.

(Об этом удобней говорить в настоящем времени. Хотя то, что я описываю, происходило в восемь часов вечера, когда Эльза Пьяджо исполняла на бис то ли Хулиана Агирре[17], то ли Карлоса Гуаставино[18], что-то идиллически-пасторальное.) Да, лихо я обхожусь со временем, совсем его неуважаю… Помнится, однажды мне пришла в голову мысль: «Там меня бьют, там снег забивается в мои башмаки, а я здесь тут же об этом узнаю. Хотя, постойте… с чего я взяла, что тут же? Вполне вероятно, все эти известия доходят сюда с опозданием либо, наоборот, опережают события. Что если ее начнут избивать только через четырнадцать лет? А может, на кладбище Святой Урсулы от далекой остались лишь крест да цифры, обозначающие дату смерти…» И мне вдруг показалось, что это так мило, так реально… Идиотка! Чуть было не поверила в существование параллельных времен. Нет, если она там взойдет на мост, я тут же это почувствую. Помнится, я еще задержалась, чтобы поглядеть на реку, напоминавшую расслоившийся майонез; волны, яростно грохоча, хлестали по быкам моста. (Так, во всяком случае, мне представлялось.) Мне хотелось выглянуть за парапет и чуть не оглохнуть от грохота льдин, раскалывавшихся внизу! Мне хотелось там задержаться: отчасти из-за красоты открывавшегося вида, отчасти от страха, пронизывавшего меня изнутри… а может, от холода, ведь пошел снег, а я забыла пальто в отеле… М-да, я, конечно, не зазнайка, нос ни перед кем не задираю, но с какой другой девушкой происходит что-нибудь подобное? Это ж надо: сидя в «Одеоне», вдруг очутиться в Венгрии! Да от такого у кого угодно мурашки по коже забегают, хоть тут, хоть за тридевять земель.

Но мама уже дергала меня за рукав — партер почти опустел. Ладно, больше продолжать не буду, не хочется вспоминать, о чем я потом подумала. Да-да, не стоит вспоминать, а то будет плохо. Но вообще-то… вообще-то мне пришла в голову любопытная мысль.

30 января

Бедный Луис Мария! Какая все-таки глупость — жениться на мне! Ему даже невдомек, что за бремя он на себя накладывает. «Или подкладывает», — иронизирует Нора, изображающая эмансипированную интеллектуалку.

31 января

Мы поедем! Он так охотно согласился, что я чуть не вскрикнула. Мне стало страшно, показалось, что он чересчур легко включился в игру. А ведь он ничегошеньки не знает, он пешка при королеве… пешка, которая, сама того не подозревая, делает решающий ход… Пешечка Луис Мария, а рядом королева…Королева, а…

7 февраля

Хочу исцелиться! Не хочу писать, что мне в конце концов пришло в голову тогда на концерте. Вчера вечером я вновь ощутила ее мученья. Да-да, меня там опять избивали. Я не хочу отгораживаться от правды, но сколько можно твердить одно и то же?! Эх, если бы я могла ограничиться констатацией фактов — для развлечения или чтобы выплеснуть эмоции… Но все обстоит гораздо хуже: мне хочется перечитывать написанное, чтобы постичь суть, расшифровать тайный смысл слов, положенных на бумагу после этих бессонных ночей. Как тогда, когда я вообразила площадь, вздыбленную реку, грохот волн, а потом… Но нет, я не буду писать, что было потом. Я никогда об этом не напишу!

Поехать туда и убедиться, затянувшееся девичество, только и всего, ведь я до двадцати шести лет дожила без мужчины. Но теперь у меня будет мой щеночек, мой глупыш, я перестану думать и начну жить, начну жить, и все будет хорошо.

И все-таки, раз уж я решила покончить с дневником, ведь надо выбирать одно из двух: либо замуж выходить, либо дневник вести, вместе не получается, — так вот, пусть напоследок здесь запечатлят радость ожидания и ожидание радости… Мы поедем туда, но все будет не так, как мне представилось на концерте. (Напишу это, и пора завершать писанину, пора для моего же блага!) Я встречу ее на мосту, и мы посмотрим друг другу в глаза. В тот вечер, на концерте, у меня в ушах стоял грохот льдин, раскалывающихся внизу… И королева прервет эту зловещую связь, покончит с возмутительной тихой узурпацией. Далекая покорится мне, если я — это я, и перейдет ко мне на освещенную половину, где все гораздо красивей и устойчивей; достаточно будет только подойти к ней и положить руку ей на плечо.

Ева Корола де Араос с мужем приехали в Будапешт 6 апреля и поселились в гостинице «Риц». Было это за два месяца до их развода. На следующий день, ближе к вечеру, Ева вышла полюбоваться на город и на ледоход. Ей нравилось бродить одной — она была проворной и любопытной, а потому раз двадцать меняла направление, словно что-то искала, но не особенно старалась найти дорогу, а полагалась на волю случая, резко переходя от одной витрины к другой, с одной стороны улицы на противоположную.

Она дошла до моста, добралась до его середины — теперь Ева продвигалась с трудом, ей мешал снег и цепкий, колючий ветер, поднимавшийся снизу, с Дуная. Юбка прилипала к ногам (Ева слишком легко оделась), и внезапно ее охватило жгучее желание повернуть назад, возвратиться в знакомый город. В центре пустынного моста ее поджидала оборванка с черными, прямыми волосами. Было что-то застывшее и жадное в ее корявом лице, в скрещеньи рук, которые начали медленно выпрямляться навстречу Еве. Ева встала рядом, повторяя жесты и мизансцены, которые уже знала назубок, как после генеральной репетиции. Бесстрашно, наконец-то освободившись — Ева подумала об этом с каким-то диким ликованием и дрожью, — она подошла и тоже протянула руки, протянула бездумно, а женщина прижалась к ее груди, и они обнялись крепко и молча, а ледяное месиво реки колотилось об устои моста.

Они так крепко обнимались, что замочек сумочки врезался Еве в грудь, но боль была не сильной, вполне переносимой. Женщина, которую она заключила в объятия, оказалась страшно худой, но она была настоящей, и душа Евы полнилась счастьем; так бывает, когда слушаешь гимн, отпускаешь на волю голубей, наслаждаешься журчаньем реки. Ева закрыла глаза, полностью растворяясь в далекой, отгораживаясь от внешнего мира, от сумеречного света; она вдруг ощутила безмерную усталость, но была уверена в победе, хотя и не радовалась тому, что наконец-то ее одержала.

Ей показалось, что одна из них тихо плачет. Вероятно, она, ведь щеки у нее намокли, а скула болела, как от удара. Шея тоже вдруг заболела, а вслед за ней заболели и плечи, ссутулившиеся от непреходящей усталости. Открыв глаза (должно быть, она уже закричала), Ева увидела, что они с далекой разъединились. Тут она действительно закричала. Закричала от холода, оттого, что снег забивался ей в дырявые башмаки, а к площади по мосту шла Ева Корола, ослепительно прекрасная в сером английском костюме; ветер слегка растрепал ее волосы, она шла, не оборачиваясь, и уходила все дальше и дальше.

hasis
hasis
hasis
hasis
hasis
hasis
hasis
hasis
hasis
hasis
hasis
hasis
hasis
hasis
hasis
hasis
hasis
hasis