/ / Language: Русский / Genre:foreign_contemporary

Эрос

Хельмут Крауссер

«Я мечтал о том, чтобы вся Германия взлетела на воздух, а мы вдвоем лежали бы, заживо засыпанные еще теплой золой и обломками, дыша последними остатками кислорода, и я потратил бы последний вздох на длинный, длинный поцелуй». Не слишком обеспеченный, но талантливый писатель получает весьма категоричное приглашение навестить замок Верхней Баварии. Здесь в полном уединении живет Александр фон Брюккен – сказочно богатый наследник одной из семей, обеспечивших военную мощь Третьего Рейха. О чем собирается поведать миру этот одиозный старик? О крахе фашистской Германии? Или о своей страстной, непобедимой любви к Софи? Их положили в одну постель в бомбоубежище, когда ему было четырнадцать. Вскоре она потребовала с него чудовищную сумму в 50 марок за первый поцелуй.

Гельмут Крауссер «Эрос» Гелеос Москва 2008 978-5-8189-1385-8

Хельмут Крауссер

Эрос

Кто вылепит снова нас из земли и глины,

Кто заговорит наш прах – никто.

Никто.

Восславлен же будь, Никто.

Ради тебя мы

хотим расцветать.

Навстречу

тебе.

Ничто были мы,

есть мы и будем

всегда, расцветая:

розой – Ничто, розой —

Никому.

Пауль Целан. [1]

Шип, а не масса.

Прислужница Эроса

в твоем романе

до странности одинока,

угодив в демоническую трещину,

неумолимо ползущую

посреди вялого бытия,

которым правит Любовь.

Сложи стих так,

о нет, иначе.

Пошли стих мне —

На Безымянный океан,

Ничейный берег ледяной,

Никому-Розе,

Орден: И. Ш.

Там живет любовь.

Инге Шульц(Проверено цензурой.) [2]

Канун

Еще почти ничего не зная об этом человеке, за исключением тех крох информации, что временами просачивались в прессу, и еще ни разу его не видев, кроме как на старых пожелтевших фотографиях, я уже чувствовал к нему неприязнь. И тем не менее бросился на встречу по первому его зову. Кто из моих собратьев по перу не поступил бы точно так же? Ни один, подчеркиваю, ни один из них ни за что не упустил бы шанса удовлетворить свое любопытство.

По пути, покачиваясь в вагоне поезда, я размышлял о том, кто он и кто я, нищий писатель, направляющийся в гости к сказочно богатому человеку, даже толком не зная зачем.

«Не задавайте лишних вопросов. Приезжайте, – написал он мне. – Обещаю: не пожалеете».

Столь заносчивая формулировка притягивала, хвастливое обещание заинтриговало меня так сильно, что порой даже становилось жутко. Я клялся себе, что не продамся ни на каких условиях, – и в то же время понимал, что тот, кто дает подобные клятвы, не только чувствует приближение опасности, но и сам на всех парусах мчится ей навстречу. «"Меня никто не заставляет плясать под чужую дудку, я всего лишь иду на разведку – такими мыслями обычно тешат себя люди, оказываясь во власти соблазна. В надежде получить какое-нибудь заманчивое предложение они греются у очага тщеславия, ласкают себя иллюзиями и лелеют амбиции. Однако тот, кто наивно полагает, что, столкнувшись лицом к лицу с искушением, сумеет устоять перед ним, находится в плену самообмана». Эти слова появились в моей записной книжке в тот самый момент, когда в купе стало темно от снега, что в одно мгновение залепил наше окно серой непроницаемой массой.

Последний опубликованный снимок Александра фон Брюккена был сделан больше двадцати лет назад, и с тех пор ни одному репортеру не удавалось поймать его в объектив. Говорили, что он живет в своем замке в Верхней Баварии в полном уединении, не считая немногочисленных слуг.

Сильная метель, от которой перехватывало дух, усиливала мой страх и перед этим человеком, и перед самим собой. Прибыв на нужную станцию, я оказался на крошечном провинциальном вокзальчике и долго искал киоск, где можно купить хоть что-нибудь – может быть, даже бутылочку шнапса. Поиски мои не увенчались успехом. Кроме меня, с поезда сошли лишь три дамочки не первой молодости. Подвыпившие, в пестрых карнавальных костюмах, они голосили и хохотали, как безумные. Я с завистью посмотрел им вслед.

На привокзальной площади был припаркован большой черный «даймлер», в котором сидел шофер, одетый в серый пиджак. Он не делал мне никаких знаков, никаких призывных жестов, а просто восседал в автомобиле с приоткрытой дверью и слушал радио, из которого неслась эстрадная музыка.

Было воскресенье, половина шестого вечера, и уже почти совсем стемнело. Глядя на заснеженную деревушку, очертания которой с огромным трудом различались сквозь беснующуюся вьюгу, я зашелся смехом, в котором сквозило отчаяние. Не называя своего имени, я спросил у шофера, не меня ли он встречает? Дородный мужчина утвердительно кивнул в ответ и пригласил меня в салон.

Казалось, что ярко освещенные окна ближайших домов с интересом разглядывают меня. Машина ехала очень медленно, едва преодолевая двести метров в минуту, осторожно пробираясь сквозь метель и заносы, и вскоре свернула с главной дороги на какую-то аллею, освещенную редкими фонарями. Надеясь увидеть замок, я глядел вперед через плечо водителя. Вскоре перед моими глазами предстало нечто, для чего слово «замок» являлось слишком сильным. Это был не замок – так, скромная копия. Или, скорее, обычный господский дом, хотя и внушительный, в неоготическом стиле, обнесенный двухметровой каменной стеной.

Перед нами распахнулись сначала ворота, потом гаражная дверь. Гараж казался маловатым для здания такого масштаба. Водитель заглушил мотор, медленно выбрался из машины и открыл мне дверцу. Откуда ни возьмись, словно из воздуха, передо мной появился худой пожилой господин в сером двубортном костюме. Черты его лица были четкие, заостренные, какие-то орлиные, а глаза – светлые, серо-голубые.

Не протянув мне руки, пожилой господин отрекомендовался Лукианом Кеферлоэром, личным секретарем фон Брюккена. (Да уж, не слишком сердечный прием; ладно, буду считать его деловым.) Извинившись за плохую погоду – что, честно говоря, привело меня в некоторое изумление, – Кеферлоэр пригласил следовать за ним. Он отворил железную дверь, и мы стали подниматься по гранитной винтовой лестнице на второй, а может и на третий, этаж здания, не знаю. Через очень узкий дверной проем вошли в зал с высоким потолком, отделанным благородными деревянными панелями. В зале, неярко освещенном электрическими канделябрами, было совсем мало мебели. За окном на карнизах лежали снежные шапки; казавшиеся желтыми из-за тонированных стекол. Наверху, среди балок, что-то посвистывало – словно ребенок свистел сквозь щербинку в зубах, поджимая нижнюю губу, что, впрочем, могло оказаться лишь игрой моего воображения. В помещении было очень холодно. Кеферлоэр указал мне в глубь зала и на несколько мгновений прикрыл глаза, что являлось скупым намеком на небольшой поклон.

Я сделал три шага в направлении, указанном пожилым секретарем, и впервые увидел его.

Фон Брюккен восседал в кожаном кресле с массивным резным декором за абсолютно пустым письменным столом вишневого дерева. Он не поднялся, чтобы поприветствовать меня, лишь склонил голову набок, и на его лице появилась мучительная гримаса.

Быстрыми шагами, с подчеркнутым достоинством во взгляде, я приблизился к нему. Казалось, хозяин понял, что такой прием способен обидеть гостя, потому что кивнул и протянул мне руку, впрочем, не поднимаясь с места. Его рука слегка тряслась.

Рядом с внушительным письменным столом притулилась изящная скамеечка, на которую он и предложил мне сесть. Я посмотрел ему в глаза смело и даже дерзко, как настраивал себя перед встречей. В моем взгляде сквозила прохлада и легкая надменность. В ответ он поглядел на меня устало, печально и немного просительно – а ведь я ожидал от него совсем другого.

Согласно энциклопедии Брокгауза Александр фон Брюккен родился в 1930 году, значит, сейчас ему было уже за семьдесят. Он производил впечатление решительного человека, у которого всегда было мало времени, но теперь осталось еще меньше, а потому хотелось использовать остаток на полную катушку. Я ожидал, что он изложит свою просьбу быстро и по-военному четко, но вместо этого фон Брюккен долго смотрел на меня в полном молчании, а затем с облегчением выдохнул:

– Наконец-то вы приехали. Спасибо.

Я не знал, что и сказать на это; я чувствовал себя польщенным, подкупленным, понимающе кивал, хотя, сказать по правде, совершенно ничего не понимал.

– Из всех писателей, которых я читал, вы – самый лучший. Приехав ко мне в гости, вы – поверьте! – оказали мне большую честь.

Никогда не думал, что у него такой определенный вкус.

– Благодарю, – ответил я коротко и прибавил: – Я весь внимание.

Фон Брюккен часто заморгал, словно ему в глаза попал песок. Судорожно потерев дрожащей рукой правый глаз, он уставился на пустой письменный стол. Затем откинул голову назад и потерся затылком о высокую спинку кожаного кресла – как-то по-кошачьи и, я бы сказал, даже немного вульгарно. Но так показалось мне тогда, в первый момент; сегодня я истолковал бы это движение как выражение муки.

– Настало время доверить некоторые вещи бумаге. Это будет не обязательно история моей жизни – речь идет о любви. Истории моей любви. Я никому не рассказывал ее, но без этого нельзя. Ведь иначе она угаснет, исчезнет, будто ее и не было. Я хочу, чтобы вы написали для меня книгу. Роман.

Он сделал внушительную паузу – может, рассчитывал на моментальный четкий ответ? Мое молчание пришлось ему не по душе, и фон Брюккен, еле заметно вздохнув, пустился в дальнейшие объяснения:

– Только то, что написано черным по белому, можно считать реальностью. Я выбираю именно такой способ сделать явным нечто очень личное. Человек, которого это касается, никогда об этом не узнает. И все-таки мне хочется верить, что если вы согласитесь записать мою историю, то и для него она перестанет быть тайной – лишь потому, что ее узнает весь мир. – Снова длинная пауза, но на сей раз не по расчету – он действительно подбирал верные слова. – За то, что я причинил этому человеку, нельзя просто попросить прощения. Но если вынести преступление на всеобщий суд, если сделать нехороший поступок достоянием гласности, думаю, что тогда со счетов сбрасывается хоть какая-то частица вины. Однажды вы хорошо написали: «Чудовищное становится статистикой», мне очень нравится это место в вашей последней книге. Вы понимаете, что я имею в виду?

Я кивнул, И он кивнул.

– Как бы там ни было, я доверяю вам. Сам не знаю почему. Если вы порадуете меня тем, что заключите со мной контракт, то я растворюсь в вечности. Все будет так, словно мы с вами никогда и не встречались. Жить мне осталось не так уж и много. Вы можете опубликовать рукопись после моей смерти – по прошествии определенного времени, изменив имена и так далее. Назовите мой рассказ плодом вашего воображения, и тогда на нем не будет позорного пятна заказной работы. Вы будете мне благодарны, так доверьтесь же мне.

Происходило нечто странное. Фон Брюккен поднялся с кресла и медленно ходил вокруг моей скамеечки. Его голос становился все тверже и тверже, и вскоре в нем зазвенело обаяние палача, который уверяет свою жертву, что он хочет облегчить ей жизнь и ничего уже не изменишь, нужно соглашаться на все.

Этот человек был наделен особым даром – выражаясь порою слишком прямо и даже грубо, тут же брать свою грубость назад и так обращаться с партнером, что тот не только прощал обиду, но и воспринимал дальнейшие слова почти как награду. Подобную тактику ведения беседы я неплохо изучил, общаясь с многочисленными издателями.

Правое веко иногда не слушалось своего хозяина и безвольно зависало, наполовину прикрывая глазное яблоко. Во всем остальном внешний вид фон Брюккена был безупречен – передо мной стоял высокий стройный человек с резковатыми чертами лица и смуглой кожей; в волосах, серых, как гранит, виднелись редкие пылинки перхоти, и он иногда смахивал ее с плеча, стараясь делать это как можно незаметнее. Одет он был в подчеркнуто простой темно-синий костюм без галстука и в серую рубашку без ворота, очень похожую на те, что носят священники.

Так что, теперь слово за мной?

Фон Брюккен выдвинул ящик письменного стола, и через мгновение на кожаной поверхности столешницы появилось два бокала. Он спросил, не желаю ли я глоток доброго вина, и, не дожидаясь моего ответа, взял бутылку, которая, надо полагать, стояла у него на полу.

– Это «Петрюс» 1912 года. Вы пробовали хоть раз в жизни такое?

Нет, не пробовал. Мне показалось, что в вопросе прячется бахвальство и желание унизить, но вскоре по его улыбке я понял, что это не так. Налив оба бокала до половины, фон Брюккен протянул один из них мне.

– Впервые я отведал этого вина почти шестьдесят лет назад. Вечером четырнадцатого ноября 1944 года мой отец позволил мне пригубить его. До чего расточительно для того времени! Я выпил немного, после чего слегка опьянел, а об удовольствии даже и речи не было. Вы знаете, я не очень-то люблю говорить метафорами, но… – Он сделал глоток вина. – Но иногда мне кажется, что люди пьют из чаши жизни так же, как я, четырнадцатилетний, – это вино. Человеку говорят, что сейчас он вкусит что-то особенное, необыкновенно ценное, и он старается изо всех сил, чтобы не показаться неопытным, или неблагодарным, или невеждой, но тем не менее…

Фон Брюккен не договорил, да в этом и не было особой необходимости. Скажу лишь, что это вино, легендарный «Петрюс» 1912 года, оказалось хоть и приятным на вкус, однако ничего сверхъестественного я не почувствовал, хотя о нем ходили легенды, утверждая обратное. Даже неловко так говорить, но… это вино оставило меня довольно равнодушным.

Моментально прочитав в моих глазах разочарование, фон Брюккен ухмыльнулся и произнес:

– Но ведь это всего лишь вино?

– И что дальше?

Каким нахалом я был. Каким невыносимым строптивцем.

Фон Брюккен поставил на стол диктофон, включил его, но тут же выключил снова:

– Сегодня мне не хватит терпения. Сейчас уже вечер, не лучшее время для воспоминаний. Лукиан покажет вам вашу комнату. Если там не окажется чего-то необходимого для вас, сразу же скажите ему. Он все обеспечит. Только не стесняйтесь: Лукиан привык исполнять любые желания. Завтра утром увидимся здесь же, и я начну рассказывать. И тогда вы должны дать моему вину еще один шанс. Не ожидайте от него слишком многого, и тогда оно раскроется перед вами во всей своей легендарной красе.

Имел ли он в виду только лишь вино или снова заговорил метафорами? На лице пожилого человека появилась двусмысленная улыбка.

Внезапно из-за моей спины вынырнул вездесущий Кеферлоэр, а ведь он, как мне казалось, оставлял нас наедине. Я кивнул фон Брюккену, поблагодарил его и последовал за Кеферлоэром на лестницу. Переступая порог отведенной мне комнаты, я еще не чувствовал, что готов принять предложение хозяина. Ясно было лишь то, что я останусь здесь ночевать – при такой погоде выбирать не приходилось. Но само по себе это еще ничего не значило. Наверное, мне следовало завести разговор о гонораре – похоже, фон Брюккена данный вопрос абсолютно не занимал. Но почему, черт побери, денежный вопрос занимал меня, если я еще и сам не знал, соглашаться на эту работу или нет?

Создать роман. Роман, который я смогу опубликовать лишь после смерти фон Брюккена. Но написать его я должен при жизни этого человека, чтобы он успел прочитать его. Или?… Интересное кино. Я не допущу, чтобы меня загоняли в жесткие временные рамки. Не позволю, чтобы меня эксплуатировали, словно при феодализме.

Отведенная мне комната производила приятное впечатление. Расположенная в эркере, она выходила небольшими окнами на две стороны света. В моем распоряжении оказались большая кровать, широченный стол, безумно удобное кресло и набитый до отказа холодильник. Телевизор принимал девяносто девять каналов. Всевозможные лампы и светильники позволяли создать какое душе угодно освещение. Кеферлоэр пробормотал, что я могу обращаться к нему в любой момент, когда возникнет нужда в чем-либо, и указал на кнопку звонка над кроватью. Повар приготовит для меня горячую еду в любое время суток.

Повинуясь идиотскому рефлексу скромности, привитому мне с детства, я остался полностью удовлетворен предложенными мне условиями.

День первый

– Нет-нет, только не надо халтурить. Работайте над книгой лишь в охоту и не обращайте на меня особого внимания. Возможно – и даже вероятнее всего, – я уже не успею прочитать ее, к великому сожалению. Но тем не менее я полностью доверяю вам. Понимаете? Гонорар свой вы получите в любом случае, даже если не сумеете ничего написать. Мне кажется, что при таких условиях ваша гордость особенно не пострадает, так что слова «полное доверие» можно понимать буквально. Согласны?

Я кивнул. Что я мог возразить? Обещанная сумма превосходила все самые смелые мои предположения – с нею я буду обеспечен до конца жизни.

Фон Брюккен заговорщически понизил голос:

– Пока я жив, у вас не будет никаких проблем. Но потом… возможно…

– Что вы имеете в виду?

– Возможно, у вас возникнут некоторые сложности. Найдутся люди, которые не захотят… Лукиан, например. Он знает, зачем вы здесь, зачем мы с вами здесь, и не видит в этом ничего хорошего. Лукиан ни за что не скажет об этом в открытую, однако… Когда я умру, все наследство достанется ему. Такая у нас договоренность, которую я обязан соблюдать, и я сделаю это. Но когда меня не станет, может случиться так, что Лукиану придется не по вкусу ваша книга, даже если все имена будут изменены. Ведь он будет играть в ней далеко не последнюю роль. Я не думаю, что он… гм… Однако Лукиан, возможно, попытается выкупить книгу, швырнув к вашим ногам гигантское состояние которое получит от меня… Вероятность такая имеется. Однако я верю в ваше профессиональное самолюбие, а еще больше – в вашу искренность художника, поэтому уже не так боюсь этих мыслей. Но тем не менее, когда вы узнаете о моей смерти, на всякий случай уезжайте в какое-нибудь безопасное место, где до вас не каждый сможет добраться.

Фон Брюккен чувствовал, что его слова несказанно подогревают мое любопытство, однако вместе с тем в глазах пожилого человека читалась неподдельная тревога. Не за меня, нет, – скорее за будущую книгу. За историю его жизни.

Снежное безумие за окном наконец утихомирилось. Иногда толстую облачную вату пронзали солнечные лучи, и закопченные стены зала озарялись игрой света.

Крутилась диктофонная лента…

Последние дни Ледяного дворца

Вообразите себе коротко подстриженный, ухоженный газон. Посреди зеленого ковра возвышается огромный павильон в псевдокитайском стиле, где отдыхает такое же ухоженное немецкое семейство в праздничных нарядах: отец, мать, я, примерно тринадцатилетний, и мои сестры-близнецы, которые на три года меня младше.

Позади, в некотором отдалении, виднеется большое здание, огромная белая вилла, залитая солнечным светом – ослепительным, блистательно ярким. Люди сидят за круглым мраморным столиком нежно-зеленого цвета, на котором стоят шесть креманок с лимонным мороженым. Шесть, потому что в гостях у нас Кеферлоэр.

Именно Кеферлоэр шутки ради назвал в тот момент нашу виллу, громадное белое строение в стиле модерн, известное всему городку Аллаху, что к северу от Мюнхена, Ледяным дворцом. Сидя в тот августовский день под сенью садового павильона, он вкушал лимонное мороженое в обществе моих родителей и сравнивал цвет лакомства с цветом здания, интенсивно отражающего солнечный свет.

– Ледяной дворец! – выкрикнул я, очарованный красотой этих слов, и мои сестрички-попугайчики начали вторить мне визгливыми голосками:

– Ледяной дворец! Ледяной дворец!

Козима и Констанца – так звали сестер. Свои имена они получили в честь жен двух великих композиторов. Я называл их чаще всего Коко Первая и Коко Вторая.

Кеферлоэр был тогда управляющим заводами моего отца – по металлообработке и производству вулканизаторов. Через год после начала войны их производственные мощности были перепрофилированы на выпуск самой разнообразной военной продукции. Отец появлялся в заводоуправлении очень редко и неохотно – только в представительских целях. Словосочетание «владелец заводов» он просто ненавидел и называл себя всегда и везде, даже в официальных кругах, архитектором. И хотя диплома архитектора у него и в помине не было, отец называл себя так по праву – он жил архитектурой, буквально дышал ею. Вопрос о его таланте меркнет перед лицом такой великой страсти. Отец набрасывал проекты церквей, мостов, парков… И все это ложилось в стол, на будущее, очень далекое – когда закончится война.

В Ледяном дворце у нас служили две уборщицы кухарка, лакей, садовник и два воспитателя. Водителя отец не держал. Не имело смысла. Когда папа брал машину, он всегда садился за руль сам, несмотря на то что мать находила его вождение ужасным. Мама периодически страдала от обмороков – слишком низкое давление. Она очень переживала из-за этой напасти, но в остальном все у нас было хорошо, образцово хорошо. Родись у мамы четвертый ребенок, это гарантировало бы ей бронзовый Материнский крест, хотя мама ни во что не ставила эту награду.

Мы жили замечательно. Отец каждый год заказывал семейные фотографии – в красивых рамках, словно произведения искусства, они украшали стену у винтовой лестницы, ведущей на второй этаж. Похоже, что мы, дети, тоже символизировали для него предметы искусства, и, когда кто-то из нас вел себя неподобающим для мира красоты образом, папа корил нас скорее из эстетических, чем из педагогических побуждений.

Девочек учили играть на фортепиано. А я, поскольку мои музыкальные способности уступали сестринским, вынужден был биться с тромбоном. Отец считал, что освоить этот инструмент очень легко «даже при совсем небольшом желании». Владеть хотя бы одним музыкальным инструментом – это обязательное условие для каждого культурного человека, полагал отец. Такое же большое значение он придавал древним языкам и основательному теологическому образованию. Не то чтобы отец был особенно религиозным, просто он считал богословие питательной почвой для критического осмысления мироустройства. Так современные родители иногда заставляют детей слушать курс конфирмации лить для того, чтобы убедиться, что из них впоследствии выйдут нравственные атеисты.

Течение нашей семейной жизни тонко продумывал отец и беспрекословно поддерживала мать. Если она и не понимала чего-либо, то брала преданностью и покорностью. Я часто видел, как отец сидел, понурив голову, очевидно расстроенный недостатком сообразительности у своей супруги, и удрученно разглядывал узоры на ковре. Однако утешение приходило к нему в виде мысли о том, что урожденная баронесса фон Гогенштейн – кем являлась моя мама – никогда не осмеливалась перечить ему. О, я прекрасно понимал, какого напряжения стоило отцу возглавлять образцовое семейство и с каким горделивым чувством он отходил каждый вечер ко сну, этот развитый, способный к искусствам человек, сумевший достичь жизненных вершин. Он был богат, уважаем, обладал великолепным вкусом и сумел гармонично соединить исполнение долга перед потомками с возвышенной жизнью. Конечно же, тогда я не понимал этих вещей так, как понимаю сейчас. Тогда я был неблагодарным дурачком, который любил грязные стишки и жил припеваючи, не задумываясь о своем богатстве.

Моим сестрам страшно повезло. Интеллектуальное образование им пришлось бы получать лишь в том случае, если бы что-то случилось со мной. А так они могли оставаться глупышками и радоваться всяким приятным пустякам. Отец весьма невысоко ценил способности всех представительниц прекрасного пола в целом, и даже не пытался делать из этого тайны. Но тем не менее, высказывая подобное мнение, он будто бы сожалел о существующем положении вещей.

В этом отношении отца полностью устраивала супруга. Он никогда не пытался переделывать ее учить или требовать от нее невозможного. В то же время со мной он обращался словно со своим любимым ребром, из которого непременно следовало воссоздать его, отца, точную копию. Он приобщал меня к тайнам высокоразвитой германской культуры, что, между нами говоря, казалось мне тогда до ужаса скучным.

Чему учил меня отец в первую очередь, так это особой форме достоинства. Когда ты в полной силе, нужно вести себя величественно, в беде – стоически, в первую очередь заботиться о том, как выглядишь в глазах окружающих, а не о собственном благополучии, целиком и полностью сосредоточиваясь на внешнем, словно человек сам по себе – ничто, если на него не смотрят окружающие. Все, что делал мой отец, совершалось будто бы под надзором строгого жюри, которое выставляло оценки за поведение и прилежание. Что касается индивидуальности, то отец считал, что проявлять ее следует лишь, скажем так, после бала, у себя дома за закрытыми дверьми, но это не означает, что себя не нужно контролировать.

Возможно, я очерчиваю контуры моих воспоминаний с излишним нажимом, но что делать – представить отца расслабленным, охваченным простыми, шумными восторгами, у меня просто не хватает фантазии. Думаю, он страдал оттого, что ему так и не удалось проявить полную самостоятельность, ведь с младых ногтей он сразу же попал в накатанную колею, в подчинение распорядку, игнорировать который не имело никакого смысла. Отцу и не пришлось делать себя самому – на его долю выпало играть по правилам, установленным другими, заполнять нишу, пустующую специально для него. Он играл свою роль виртуозно, с блеском, и, лишь когда его мир затрещал по всем швам, над отцом нависли такие проблемы выбора, решить которые оказалось уже не под силу.

Почти все его архитектурные проекты так и остались неосуществленными, но не нужно думать, что отца совсем не волновала дальнейшая судьба его идей. Его творческое начало довольствовалось листом бумаги, логарифмической линейкой и карандашом. Именно мне, а не сестрицам-попугайчикам, он показывал эскизы театра, сквера, паркового моста. Я уже был достаточно смышлен, чтобы понимать, что еще не обязан, да и не имею права разбираться в подобных вещах, и лицезреть чертежи должен исключительно ради того, чтобы гордиться своим отцом, а не давать оценку его работам.

Мой отец был гуманистом и убежденным немецким националистом. Что касается нацистов, то он не относился к ярым приверженцам их идеологии, хотя, удивленный успехами гитлеровцев, проявлял к их деятельности живой интерес. Немецкий рейх в границах сорок второго года вызывал у него ассоциации с Римом в эпоху правления Траяна. Такое положение вещей отец находил грандиозным и однажды даже высказался в том духе, что немцы возвращают слову «история» его былую мощь и величие.

Ну, вот. Я терзал тромбон с превеликим отвращением. Мама сказала, что выбора у меня нет, деваться некуда, от судьбы не уйдешь. В то время подобная фраза звучала логично. Но у тромбона имеется одно важное преимущество: во время игры на нем молено глядеть в книжку.

Однажды во время такого чтения мне стало дурно от бесконечных душераздирающих звуков тромбона, и я свалился без чувств. Попугайчики прискакали в мою комнату, схватили книгу, и когда я снова пришел в себя, то кинулся за ними вдогонку. Внизу лестницы стоял отец с книгой в руках. Это была «Жюстина» маркиза де Сада, которую я стянул из особого отцовского шкафа, где хранилась запретная литература. Нет, лупить меня он не собирался: прикасаться к чьему-либо телу всегда было ему несколько неприятно. Он запер криминальную книгу в тот самый особый шкаф и две недели со мной не разговаривал. Возможно, его страшило само объяснение. Ведь я мог задать вопрос, а сам-то он на каком основании держит у себя такую книгу?…

Маму очень обеспокоило, что я унаследовал от нее склонность к обморокам, и после того случая меня уже не заставляли так безумно много упражняться на тромбоне. Но и де Сада я больше не видел как своих ушей. Пришлось довольствоваться медицинским атласом с изображениями женского тела, уретры, печенки – все одинакового цвета.

Через две недели отец прервал свое наказующее молчание, заявив:

– Помни о том, что ты немец. На тебя свысока смотрит Дюрер! – И он указал на стену, где красовалась гравюра – автопортрет Дюрера с длинными волосами.

Похоже, лик Дюрера был своего рода эрзацем, поскольку отец не очень-то жаловал Иисуса. На тебя свысока смотрит Дюрер! Эта фраза стала для нас с сестренками крылатой, и мы с ними тайком потешались над ней, правда, стыдясь этого и понимая, что совершаем преступление – вроде как выходишь в чистое поле и кричишь во всю мочь: «Бог! Ты безмозглый старый ослина!» И никакая карающая молния тебя не пронзает, поскольку Бог в этот момент отвлекся и не глядит на тебя. А вот Дюрер смотрел на нас свысока денно и нощно.

То, что моим обучением занимались три частных преподавателя, само по себе было кошмарно и невероятно скучно. Но в довершение к этому отец задался целью уберечь меня от вступления в Гитлерюгенд,[3] не интересуясь моим мнением и не объясняя причин.

– Ты догадываешься, что я вынужден предпринять, чтобы оградить тебя от этого?

Как истинный патриот, я страшно забунтовал. Я так мечтал стать членом Юнгфолька,[4] спать в палатке, «утром в песне чтоб сливались голоса, гордо флаг нести сквозь чащу, сквозь Вотановы леса[5]». И чтобы у меня был ноле туриста.

– Но я хочу туда! Все давно уже там!

Спорить было бесполезно. Отец вытолкал меня из комнаты в объятия матушки, которая строго-настрого велела мне помалкивать, ведь деваться некуда, от судьбы не уйдешь, и никакие мои доводы и поступки не могут повлиять на решение однажды принятое отцом.

– Можешь мне поверить, – постоянно повторяла она. – Я знакома с ним дольше, чем ты…

Главной слабостью отца, его любимым коньком являлась романская архитектура, особенно те ее образцы, что встречаются в Верхней Баварии. Похоже, отец мечтал о том, чтобы архитектура приобрела неороманские черты, а он стал бы по ней главным государственным экспертом и архиепископом зодчества. Безумные фантазии? Несомненно, но с учетом политической обстановки, складывавшейся тогда, ни одна безумная мысль не выглядела такой уж безнадежной. Может, отец проявил терпимость к нацистам именно потому, что те внушали людям, что ничего невозможного нет, ведь они поставили мир с ног на голову! Это элементарное очарование новизны часто недооценивают теперь, оглядываясь на прошлое. Мне кажется, тех современников фашизма, кто считал это явление хотя и предосудительным, но тем не менее верил в его всепобеждающую силу, в то, что в ближайшие десятилетия он начнет безраздельно властвовать миром, нельзя просто так, огульно считать идиотами. Еще совсем чуть-чуть, и история признала бы их правоту. Но думать, что добро победит само по себе, действительно могли только идиоты.

Для физического развития я трижды в неделю играл в теннис со старшим сыном Кеферлоэра, Фолькером. Он был на четыре года старше меня и поэтому не годился для роли ходячего справочника по вопросам пола. По его лицу читалось, что он вынужден играть со мною в теннис лишь потому, что его отец являлся заместителем моего. Мы играли молча, всегда по часу в день. Ничего глупее в своей жизни я не делал – по крайней мере, с такой регулярностью.

Позже Фолькер погиб на Восточном фронте.

Война подступала все ближе и ближе. В марте 1944 года был до основания разрушен Резиденцтеатр, в апреле – храм Святого Бонифация с романской базиликой Цибланда, которую мой отец считал гениальным образцом воссоздания исторического стиля в архитектуре. Не миновала чаша сия и церкви Святого Максимилиана, главного архитектурного творения барона Генриха фон Шмидта в неороманском стиле. В моей памяти до сих пор живы многие ее детали. Папа оплакивал каждую из этих потерь.

В 1944 году мы впервые почувствовали страх. До этого момента война казалась нам блестящей, восхитительной штукой. И вдруг: фосфор, пламя, огненный ужас. Небо, затянутое желтым, серым, черным, коричневым. Только выйди за порог и окажешься на улицах, заваленных осколками и руинами. Неизбывный запах гари, горы разрушенных, обгорелых зданий, устрашающе огромных, источающих отвратительный дух.

В июне и июле главной атаке подверглась северная часть города. Сильно пострадал завод «БМВ», не помогла даже искусственная дымовая завеса, с помощью которой его пытались защитить от удара. Другим расположенным в Аллахе заводам повезло больше – разрушения на них оказались не такими серьезными. В середине июля полыхала огнем Китайская башня в Английском парке, затем та же участь постигла зоопарк Хеллабрунн. Погибла масса животных: зебры, антилопы, буйволы, олени, верблюды и медведи. Почти все мюнхенские школы были повреждены. О моем ненавистном домашнем обучении теперь не шло и речи. 1944-й стал годом непрекращающихся бомбардировок. Звучный рокот приближающихся самолетов быстро перерастал в оглушительный рев – вторая волна третья, четвертая. Появились бомбы замедленного действия: вонзаясь в дома на половину их высоты или застревая в завалах, они ждали там своего часа и взрывались лишь через трое-четверо суток.

Я стал религиозным. Я молился фюреру: покарай их! Никогда до того я не молился ему, но гнев, который я испытывал при виде наполовину разрушенного города, подталкивал к тому, чтобы взывать к единственному в моем понимании обладателю власти, наделенному безграничным могуществом, прося его не оставить такое преступление безнаказанным. Впрочем, необходимо отметить, что Краусс-Маффей выстоял в войне практически без особых потерь. Можете не верить. И представьте себе еще такой парадокс, о котором сейчас мало кто помнит: с лета до середины сентября, что примерно соответствовало школьным каникулам, на Мюнхен не было совершено ни единого воздушного налета. Люди немного расслабились. Но затем они прилетели снова, эти «Мустанги», «Лайтнинги», четырехмоторные «Стирлинги», «Москито», «Галифаксы» и «Ланкастеры». Британцы кружили над нами ночью, американцы со своими «Летающими крепостями» и «Либерейторами» осыпали город смертью средь бела дня.

Мы, изнеженные обитатели Ледяного дворца, учились носить противогазы, забивать огонь хлопушками, обращаться с пожарными ведрами и ручными гидронасосами, пользоваться походной аптечкой, правда, и не на практике, но, по крайней мере, в теории. В северо-западной части Аллаха размещалось подразделение крупнокалиберной зенитной артиллерии, где на подхвате было множество членов Гитлерюгенда, выполнявших функции пеших связных, помощников пожарной охраны и другие поручения. Многое из этого обошло меня стороной.

И вот тогда я впервые встретил Софи.

С севера доносились первые бомбовые удары, и лишь затем выли сирены, запоздало предупреждая о воздушной тревоге. Все для Германии стало теперь запоздалым. На нашей улице жило очень много людей, работающих на заводах моего отца, и существовало одно-единственное бомбоубежище. Моей матери оно было категорически не по нутру, да и мне, собственно, тоже. Но, несмотря ни на что, я любил воздушные тревоги. Ведь воздушная тревога означала, что у меня будет возможность побыть рядом с Софи.

С момента встречи с ней все обрело совершенно иные краски. Когда раздавался рев сирены – сначала одно завывание, нарастающее и стихающее, чуть позже два, создающих поистине адскую музыку общей продолжительностью в восемь секунд, – мое сердце ликовало, а если сирены начинали бесноваться вечером, моему восторгу не было предела! Ведь отправиться вечером в убежище означало, что мы проведем там скорее всего целую ночь, я буду спать на самом верху многоярусной кровати вместе с другими детьми с нашей улицы, и если заранее подсуетиться, то рядом со мной окажется она, моя возлюбленная, и целую ночь мы с ней проведем бок о бок. Какой еще четырнадцатилетний подросток может похвастаться подобным счастьем?! Если где-нибудь поблизости вдруг разрывалась бомба, у меня появлялся отличный предлог взять Софи за руку. Ее семье, как и многим другим с нашей улицы, особо нечего было терять, но тем усерднее молились эти люди о сохранении той малости, что у них имелась.

Я мечтал, чтобы бомбовый дождь, бомбовый град проливался над нами каждую ночь. О, как я любил ее! Именно так любят люди, у которых это еще не вошло в привычку. Понимаете? Вам знакомо это чувство? Уж наверное. Думаю, что тогда в меня внезапно вселилась не просто любовь, а воля к любви, и этот бес моментально начал высматривать жертву, первую подходящую хорошенькую девушку. Разве нет? В одночасье я расхотел вступать в Гитлерюгенд. Я вдруг понял, что Гитлерюгенд – это забава для сопливых малышей. У меня появилась цель в жизни, смысл или смутное предощущение смысла.

Я очень отчетливо помню те ночи. Маму, страдающую от вынужденного пребывания вместе с простонародьем и потому не желающую произносить ни слова; отца, державшегося стоически-нейтрально. Мы, дети, спали в ботинках, полностью одетые. И сейчас помню, как бешено колотилось сердце, слышу далекие бомбовые удары, любуясь спящей Софи, такой худенькой, юной, с уже намечающимися грудками, смотрю не дыша на ее волосы – тогда девушки носили косы – янтарно-рыжая коса доходила ей до поясницы.

Тело Софи – магическая картина, причудливо складывающаяся из волшебных изгибов. До чего же смехотворны и в то же время могущественны чары первой влюбленности! Кожа на самом обычном девчачьем лице вдруг начинает светиться. Энергия влюбленности, предназначенная поначалу всем и никому, вдруг фокусируется на одном существе, нарастая со страшной силой и переходя в настоящий экстаз. А со взрослыми все не так. Взрослые кажутся юным толстокожими, ведь они по-идиотски ухмыляются при виде влюбленных и явно не имеют ни малейшего понятия о чувствах.

Когда Софи спала, я изобретал хитроумнейшие трюки, чтобы украдкой прикоснуться к ней, не выдав страсти. С кем такое не бывает? На ум приходили всякие мысли вроде будущих совместных купаний в реке, душа вдвоем или лесных прогулок в новолуние.

Я мечтал увидеть ее голые плечи. Хотя мы довольно часто лежали в одной кровати, но тем не менее, как ни глупо это звучит, это нас абсолютно не сближало. Я пел беззвучные песни любви, слова которых давно уже не помню, пел в голове, про себя, ночи напролет. Я не уставал славить свою любовь. Я мечтал о том, чтобы вся Германия взлетела на воздух, а мы вдвоем лежали бы, заживо засыпанные еще теплой золой и обломками, дыша последними остатками кислорода, и я потратил бы последний вздох на длинный, длинный поцелуй. Казалось бы, чушь, но ни одно из этих слов я не беру назад, ведь это было бы так чудно, так славно.

Точного описания Софи я вам не дам. Опишите ее сами, но только так, чтобы каждый увидел в ней что-то свое, близкое. По правде, она не представляла собой ничего особенного, тем более в то время. Только мне она казалась необычной.

Вы должны найти для портрета Софи краски, к каким еще не прикасалась кисть ни одного художника, должны найти слова, какие боги нашептывают поэтам лишь в самые заветные часы. Опишите прекрасную, юную женственность, и пусть каждый думает о той, кто для него красивее всех. Секрет очарования в том, чтобы умолчать о мелких деталях. Пожалуйста, не смотрите на меня снисходительно, я знаю, что у вас прекрасно получается так писать.

Настоящих друзей у меня было двое. Их лип я. сейчас уже не припомню, но что находилось у них в трусах, помню прекрасно. У Альфонса был очень длинный, кривой и какой-то фиолетовый пенис, у Бодо – короткий, толстый и белый, как молоко. Рекорд на самое короткое время от первого прикосновения до семяизвержения принадлежал мне и составлял двадцать одну секунду. Конечно, потренировавшись дома, я мог бы легко побить свой рекорд, но обманывать в честном состязании я считал абсолютно недостойным для немца. С Альфонсом и Бодо мы дружили два лета, а потом они вступили в Гитлерюгенд. Думаю, оба погибли, об их судьбе я ничего не знаю.

Вы представляете себе, что значит впервые оголить свой половой орган под открытым небом, ночью или, что возбуждает еще сильнее, улучив удобный момент средь бела дня, когда кто-то внезапно может войти и увидеть тебя, еще пикантнее, если этот кто-то женского пола, особенно юная, хорошенькая девушка.

Сад у нас был гигантских размеров. Кроме просторного китайского павильона, там находились кормушка для птиц и маленький домик, где я играл в апачей или разглядывал свой пенис, причем делал это настолько регулярно, что даже помню конкретную дату, двадцатое марта 1942 года, когда впервые заметил у себя начало оволосения на лобке. Я мастурбировал уже давно, но в самый ответственный момент выступала лишь жалкая капелька мочи. Сперма появилась полугодием позже, в один прекрасный вечер. Я лизнул ее, вкус оказался отвратительный, и я пришел в дикое разочарование, распрощавшись с надеждой на то, что хоть одна девчонка согласится когда-нибудь проглотить хоть капельку этого вещества. Сведения о том, что девчонки вынуждены время от времени делать это, я почерпнул из сочинений божественного маркиза де Сада.

Вдруг оказалось, что иметь младших сестер – серьезное преимущество, данное не каждому. Однажды я привязал Коко Первую к стулу, после чего задрал ей юбку и внимательно все разглядел. Коко выла и пиналась, но меня это абсолютно не трогало. Она меня не заинтересовала, волос в интимном месте у нее еще не было, а если их нет, то, по словам Альфонса, девчачья дырка годится только для пис-пис. Я вынул свое достоинство, потряс им, невозбужденным, лишь так, из желания повыделываться, и брызнул спермой сестре на живот. Она изумилась. «Что это ты такое делаешь?» – спросила она. «То, что индейцы делают со всеми без исключения белыми женщинами!» – фыркнул я, затем отвязал ее от стула, и она помчалась к Коко Второй и все-все ей рассказала. Та не поверила и потребовала, чтобы я пошел с ней в гараж и проделал этот фокус еще раз, для нее. Но когда я сказал, что тогда ей придется раздеться и показать мне свою дырочку, это отбило у нее всякое желание уходить со мной. Она не захотела! Решила, что овчинка не стоит выделки! Забавно, не правда ли?

Однако вернемся к Софи. Летом 1944 года она наполовину обстригла свою роскошную косу и носила волосы, как правило, распущенными. Это было неописуемо. За то, чтобы зарыться в эти волосы, в огненный водопад, мягко и податливо колеблющийся от дуновений ветра, за то, чтобы вдохнуть их запах, я отдал бы все, абсолютно все, что бы она ни попросила. Зарыться в них лицом было пределом моих мечтаний, и, если бы передо мной в Тот миг оказалась тысяча похожих на нее девушек, я все равно желал бы только ее, и ни одну другую, только ее, всю, целиком, с ног до головы. И тем не менее, по идее, я мог бы полюбить любую из множества девушек, из множества хорошеньких девушек по эту сторону бытия.

Война пришлась для меня очень кстати. Она была словно сомнительный друг, с которым дети встречаются тайком от родителей, назначают свидания в полной конспирации, обговаривая условные знаки и пароли.

Мой сомнительный друг начинал с того, что подавал сигналы по радио: «Внимание, над городом наблюдается скопление вражеских самолетов». Такова была наша шифровка-прелюдия, и, если затем следовала воздушная тревога, это означало, что мы отправимся в бомбоубежище, где я увижу свою любовь.

Софи садилась на кровать, приподняв одну коленку и обхватив руками, касалась ее щекой. Невероятно, что ни одна из старух в бомбоубежище не возмущалась и не пыталась сделать ей выговор за столь непристойную позу. При слабом свете ночника тело Софи отбрасывало умопомрачительную тень, а из-за летней жары она часто ходила с голыми ногами. Я старался оказаться поближе, чтобы вдыхать запах любимой, и жизнь отдал бы за то, чтобы поцеловать ее бедра.

Глядя на очаровательный силуэт, я делал громадное усилие, чтобы не начать мастурбировать прямо там. Но в тесноте подвала это было неосуществимо. Самое большее, что я мог себе позволить, это потихоньку тискать член, засунув руку в карман штанов, но до того, чтобы довести дело до эякуляции, было далеко. Может, мне и посчастливилось бы дойти до победного конца, откажись я на несколько ночей от онанизма. Собственно, я пытался сдерживаться, но терпения моего хватало ненадолго, самое большее – на две ночи, а на третью я срывался, кончал три, четыре раза подряд – упоительные пиршества с привкусом предательства на губах. Да, да, предательства. Именно такой приговор выносил я себе, ведь я изменял возлюбленной с самим собой. Я лежал дома и упражнялся со своим пенисом, вместо того чтобы идти и завоевывать ее или, по крайней мере, по-мужски признаться ей в любви и по-мужски стойко перенести поражение, когда она расхохочется мне в лицо.

Софи никогда не потела. У нее была прохладная гладкая кожа, размеренное дыхание и самые печальные в мире глаза, хотя я никогда не видел в них ни единой слезинки. От Софи пахло древесным дымком и свечным садом; этот запах нельзя передать словами, его надо почувствовать. В ней проглядывало кокетство, свойственное расцветающим девушкам, и бедность, которая выражалась лишь в подчеркнутой простоте, – обворожительный контраст. Ее эротизм просто валил меня с ног.

Иной раз, когда я спал рядом с ней, то выкрадывал прядку ее распущенных волос и играл ею, так нежно, что любимая ничего не замечала. Я тихонько подхватывал прядь губами и кусал ее, воображая, что это ее губы. Я ворочался на кровати, стараясь, чтобы голова оказалась на уровне ее таза. Затем тянулся в сторону нижней, части ее тела, что находилась от меня на расстоянии максимум двадцати сантиметров, и усиленно втягивал в себя воздух. Мне так хотелось ощутить аромат ее лона, а вместе с тем меня колотило от страха.

Под кроваво-алым небом, в сердце пылающей в огне Германии, я ютился на высоте кровати, словно в гнезде какой-нибудь вымершей птицы, устроенном выше облаков. Иногда в каких-то трех метрах от меня кто-нибудь начинал биться в истерике, потому что бомбы рвались совсем рядом, и эти крики давали мне отличный повод схватить Софи за руку. И знаете, что она говорила мне при этом? «Трусишка!» Она назвала меня трусом. Я сказал, что меня зовут Алекс, на что она ответила: «Я знаю».

На мгновение сердце зашлось от счастья, что Софи знает мое имя, хотя, в общем-то, каждый обитатель бомбоубежища знал, как меня зовут, ведь я являлся единственным сыном самого влиятельного человека в округе. Затем я услышал, как мать Софи проговорила вполголоса: «Сдается мне, наша Соф уже не так мала, чтобы спать в одной кровати с сынком господина директора». На что моя мать сказала отцу: «Надо же, какие мысли приходят в голову этим людям. Разве здесь место нашим детям? Неужели нет никакой возможности…» Но в этот момент прогремел мощнейший взрыв. Я опять ухватился за руку Софи, она отняла ее и уставилась на меня удивленно.

Под тревожные завывания сирены между нами уложили моих сестренок – в качестве страховки, – и попугайчики дико веселились по этому поводу. Я глядел с верхнего яруса кровати на отца? наблюдал, как он вытащил из кармана пиджака карандаш, блокнот и принялся что-то рисовать. Я не мог разобрать, что именно, – нечто овальное. Его внезапно осенила идея, возможно, самая оригинальная в его жизни. Но об этом потом.

У Софи имелся «хвостик» по имени Биргит – ее лучшая подружка. Биргит никогда не спускалась в наше убежище, потому что ее дом стоял за несколько кварталов от нас, ближе к югу.

Я познакомился с Биргит в середине октября, чудесным осенним деньком. С пикой, собственноручно выструганной из дерева, я шатался по маленьким позолоченным перелескам, что обступали северную часть Аллаха. Кстати, лишь в этом году мне впервые позволили больше чем на сто метров отойти от территории, прилегающей к нашему семейному гнезду. Биргит катила на велосипеде по усыпанной гравием дорожке, вьющейся вдоль реки, а я в это время размахивал пикой, воображая, что натыкаю на ее острие форелей – занятие, которое в момент нашей встречи внезапно показалось мне бессмысленным и инфантильным. Передо мной притормозила велосипедистка в коричневой униформе Союза немецких девушек, и я увидел не очень красивую темноватую блондинку с грубовато выступающим подбородком и мясистыми икрами.

– Эй, ты!

– Чего тебе?

– Ты Алекс?

Я ответил утвердительно, и она продолжала:

– Тот самый, что влюблен в нашу Соф?

Я подошел к ней поближе, затем, понизив голос словно кто-то мог услышать наш разговор, бросил:

– Чушь. – Да, именно так я и сказал.

– Ах так, ну тогда…

– Что тогда?

– Тогда ничего. – И она снова вскочила на велосипед.

Я изо всех сил завопил ей вслед:

– Э-э-эй! Так все-таки: чего ты от меня хотела?

– Я хотела тебе кое-что сказать.

– Что именно?

– Какая разница, раз ты не тот Алекс?

О боже, какая противная баба.

– Ну и ладно. И не говори ничего, – фыркнул я.

– Вот и не скажу, – ледяным тоном подтвердила она.

Наверное, у меня ужасно перекосилось лицо от немого возмущения и глаза стали громадными, как пятаки, потому что Биргит, отъехавшая уже на три-четыре метра, рассмеялась и, как будто бы из жалости, снова притормозила.

– Ладно, чего уж там. Софи придет к пяти в гравийный карьер. Если ты, конечно, хочешь ее увидеть.

– В карьер?! Что она собирается там делать?

– Встретиться с тобой, идиот!

Биргит укатила прочь, а я остался, не веря своему счастью. Сердце колотилось как бешеное, руки моментально вспотели. Это выглядело… слишком заманчиво и словно… замаскированная ловушка.

Само собой разумеется, я отправился в назначенное место. Все еще вооруженный деревянной пикой, прошмыгнул в карьер – гигантский искусственный овраг с тремя воронками, откуда добывали гравий и глину. Ландшафт весьма впечатлял и как нельзя более подходил для боев апачей-мескалеро против ковбоев.

Далеко внизу, на дне самой большой воронки, сидела Софи, перебирая камушки. Несколько штук лежало в подоле ее юбки. Я внимательно осмотрел окрестности и понял, что там мы будем совершенно одни. Отшвырнув пику в сторону, я припустил вниз, стараясь тем не менее спускаться осторожно, чтобы не упасть. Что творилось у меня в душе? Подберите слова для этого сами! Самые яркие слова. Правда иногда любит прикрасы.

Кожа Софи светилась в неярких лучах предвечернего солнца. На ней была белая форменная блузка, какие носили члены Союза немецких девушек, под которой угадывался бюстгальтер.

– Добрый день, – произнесла моя любимая.

– Добрый, – ответил я, ведь это была сущая правда.

Наступила тишина. Очень долго ничего не происходило, Софи просто разглядывала камни.

– Что ты тут делаешь? – спросил я.

– А ты?

Я лишь пожал плечами. На моем языке словно сидело что-то ужасно тяжелое, какая-то свинцовая лягушка, которая так сильно надувала щеки, что даже самое коротенькое словечко с неимоверным трудом протискивалось мимо нее.

– Я собираю камни. А ты собираешь что-нибудь?

– Не-а.

– Камни – это красиво. Не всегда, конечно, но бывает. И дешево.

– Да?

До чего же неуклюжим оказалось это мое «да»! Сердце колотилось где-то у самого горла.

– Сколько тебе дают карманных денег? – вдруг спросила Софи.

Подобный вопрос ошеломил меня, честное слово, и я ответил как на духу:

– Две марки.

– В месяц?

– В неделю.

– С ума сойти! Вы настоящие богачи. Ты копишь на что-нибудь?

– На что мне копить? – Я не понимал, к чему она клонит.

Не глядя на меня, Софи спросила:

– Ты бы хотел, чтобы тебя поцеловали?

– Кто – ты?

Можете смеяться, но мой ответ звучал именно так. Софи огляделась, справедливо полагая, что рядом с нами нет ни души. Наклонив голову, я сделал жест, означающий: я понимаю, что твое предложение притянуто за уши, но шутки ради готов над ним поразмыслить.

– И сколько же ты просишь за свой поцелуй? – спросил я и проглотил язык.

Замолчал как-то беспомощно, чувствуя себя совершенно сбитым с толку. Разве не гнусно оценивать поцелуй своей возлюбленной? Любой ответ на этот вопрос будет просто кощунством.

Между тем Софи меня совершенно шокировала фразой:

– Как насчет пятидесяти марок?

Какой-то тоненький, сиплый голосок прозудел мне на ухо: «Она лишь хочет удостовериться в твоей любви». Да ради бога, доказательства любви нынче недешевы, однако пятьдесят марок – чудовищная сумма!

– Да ведь это же… я согласен.

С грехом пополам я выдавил из себя слова согласия, все еще надеясь, что подыгрываю какой-то шутке и в любой момент могу выйти из игры.

С улыбкой посмотрев на меня, Софи спросил холодно и деловито:

– Завтра? На этом же месте и в это же время?

– Угу-м-м-м, – пробормотал я, и она тут же встала и, оставив меня одного, начала карабкаться вверх по крутому обрыву, ни разу не оглянувшись.

Странно, но я пришел в состояние возбуждения и растерянности одновременно – надо мной навис дамоклов меч предстоящей сделки.

Ночью я проскользнул в кабинет отца, расположенный на первом этаже, и выкрал из ящика стола три купюры по десять марок. Двадцать марок у меня уже были. Втайне я даже желал, чтобы отец заметил пропажу, и хотел, чтобы меня строго наказали за преступление, являющееся материальным доказательством моей любви. Но отец ничего не заметил. Всецело поглощенный своей великой идеей, он часами просиживал в зимнем саду, при неровном свете свечей корпя над техническими рисунками.

Этой ночью я обрел счастье. Да-да, именно так. И мой отец тоже. Утром он созвал всю нашу семью и показал телеграмму. Отец выглядел страшно невыспавшимся, однако его глаза сияли.

– Семья! – Так внушительно он обращался к нам только в тех случаях, когда речь шла о чем-то из ряда вон выходящем. – К нам едет министр. Здесь, в нашем доме, будет дан торжественный обед в его честь. Через три недели, тринадцатого вечером!

Мама захлопала в ладоши. Мы, дети, нерешительно присоединились к ней, не понимая, какую честь оказывают нашему дому. До сих пор вижу папино лицо, сияющее гордостью.

Архитектор, ответственный в те времена за вооружение гитлеровской армии, занятый сверх всякой меры человек, чьей деятельности сопутствовал неизменный успех, любимчик фюрера собственной персоной удостоит посещением наш дом! Тогда я еще не понимал всей значимости подобного визита. Но папа усадил меня к себе на колени, что он делал исключительно редко, и, гладя меня по голове, радостно поведал, что этот господин – просто титан нашего времени, человек огромного ума и твердой воли, провидец и прагматик в одном лице. День, когда высочайший гость переступит порог нашего дома, станет выдающимся, великим, самым ярким днем в нашей жизни! Поэтому отец ожидал от нас слаженности и дисциплины:

– Чтобы никаких, даже малейших накладок не было!

Меня же волновали совершенно другие заботы. Пусть мир устоит до пяти часов вечера, а там хоть трава не расти.

Когда пришло время, я вскочил на велосипед и помчался к карьеру. Издалека доносились завывания сирен – воздушная тревога. Наплевать. Я быстро крутил педали и, подъехав к оврагу, крикнул сверху:

– Софи?!

Она действительно сидела там, поджидая меня. Вдалеке рвались бомбы. Какое оправдание изобрести для моих родителей? Не важно. Я спустился, вниз, сел рядом с этой странной девушкой. Она не выглядела до конца расслабленной, но и не нервничала особо: так, чуточку.

В небе над нашими головами закружили самолеты. Из них посыпались черные дыни снарядов.

– Ты впервые на улице при бомбежке?

– Да.

– Я тоже, – произнесла она таким тоном, будто говорила о чем-то приятно волнующем.

И впервые мне в голову пришло нечто более или менее умное:

– У летчиков в кабине свободный обзор. Они не бомбят гравийные карьеры.

Тут же довольно близко от нас с адским грохотом разорвалась бомба. Мы невольно вздрогнули. Наверное, это звучит неправдоподобно, но еще чуть-чуть, и мы бы рассмеялись.

Я вдруг выпалил:

– Я люблю тебя.

– Дурачок. Ты ведь совсем меня не знаешь.

– Ну и что?

– Деньги у тебя с собой?

Я показал ей купюры.

– Ты совсем с ума спятил!

– Мы богаты. Так что бери, пользуйся.

– Хорошо. Тогда приступим.

Она положила руки на мои плечи. Я почти не шевелился, не желая ее ни к чему принуждать. Ожидал лишь самого слабенького поцелуя, которого мне хватило бы за глаза. Но что же произошло на самом деле? Под небом, исполосованным смертоносным фейерверком, Софи целовала меня, как целует мужчину опытная женщина, готовая ему отдаться. Это было настолько потрясающе, наверное, одно из величайших мгновений в моей жизни. Однако – стоп – я не собираюсь врать. Наверное, для истории это не имеет никакого значения, но, как только мы поцеловались, огненная кутерьма в воздухе прекратилась, крылатые бомбардировщики изменили курс. Может, это ни о чем не говорит, а может, и имеет какой-то смысл. Поразмыслить над этим я предлагаю вам. Когда мы с Софи – вернее, наши губы – оторвались друг от друга, прозвучал отбой воздушной тревоги, и Софи сказала, что ей нужно домой.

– Смотри у меня – если хоть кому-нибудь проболтаешься…

Я дал ей честное рыцарское слово и протянул деньги, которые все это время сжимал в кулаке.

Она запихнула бумажки за резинку гольфа, посмотрела на меня довольно строго, но благосклонно и заявила:

– Кончай со своей любовью. Ничего из этого не выйдет.

– Зачем так говорить? Ведь ты меня совсем не знаешь.

Она коротко усмехнулась. Ее улыбка отдавала какой-то жестокостью. Еще никому я не рассказывал про этот случай. Никому, никогда. Вам первому.

Домой я пришел уже в сумерках. Около входа стояла мама. Увидев меня, она кинулась мне навстречу и крепко обняла, потом потеряла сознание. Держать ее мне было не под силу, я мягко опустил маму на землю и лишь придерживал руками ее голову, пока не прибежали слуги и не отнесли ее в дом.

Должен рассказать вам еще вот о чем, сделать маленькое отступление. Моя мать периодически страдала приступами мигрени, считала это явление постыдным и потому всегда держала себя скромно и подчеркнуто незаметно, боясь лишний раз обратить на себя внимание. Бледная, с мягким характером, хотя и с вечно поджатыми губами, она боялась, что мы, дети, унаследовали ее склонность к мигреням, и, если кто-то из нас жаловался на головную боль, ее глаза расширялись от ужаса. После этого она молилась, и молитвы помогали ей. Некоторые могли счесть ее слишком наивной, эту прекрасную мать и жену, слепо подчиняющуюся своему мужу Лишь много позже я узнал, как геройски она вела себя, какое невероятное самообладание требовалось ей для того, чтобы никого не обременять, не осложнять никому жизнь. И даже в минуты самых лютых приступов мигрени никто не слышал от мамы ни звука – она лишь запиралась в своей комнате для рукоделия и плакала там в подушку.

За ужином я получил от отца заслуженный нагоняй за то, что не пришел в бомбоубежище. До сих пор помню, что тогда в нашем Ледяном дворце все происходящее приобрело какой-то мистический, призрачный оттенок. Когда поступило распоряжение от властей, что яркие электрические лампочки в целях светомаскировки необходимо замазать синей краской, наше семейство выполнило эту команду с предельной тщательностью и скрупулезностью, хотя далеко не все наши сограждане так уж рьяно бросились ей следовать. Все последующие недели тусклый голубоватый свет нагонял тяжелую тоску на всех членов нашей семьи без исключения, и в первую очередь на отца.

– С тем, чтобы отходить далеко от дома, теперь покончено, понял?

Я пообещал ему это и сказал, что не голоден. Мне хотелось как можно дольше сохранить на губах священный поцелуй Софи и не осквернять его какой-то банальной колбасой. Честное слово!

Всю ночь я пролежал в кровати с открытыми глазами. Это было настоящее земное счастье. У меня появилась тайна. Привычным жестом сунув руки под одеяло, я тут же вытащил их обратно. Отныне я не хотел больше изменять моей любимой с самим собой. Как долго продержался, спросите вы? Целых пять дней. А затем, в конце пятого дня, я был жестоко наказан за рукоблудие, по крайней мере, именно так воспринял ситуацию я сам.

Столкнувшись со мной в коридоре второго этажа, сестры завопили от ужаса. Вместо зеркала я уставился в застекленную рамку одной из семейных фотографий, что висели на стене рядом с винтовой лестницей. Мое лицо оказалось сплошь усеяно красными прыщиками.

Отец услышал эту новость от матери в тот момент, когда корпел над своими замысловатыми чертежами. О чем говорили родители в зимнем саду, я с успехом подслушивал через дымоход.

– Ветрянка? У него ветрянка?!

– Ничего удивительного. Сейчас как раз ходит инфекция.

– Вот как? А ведь я не болел ветрянкой. А ты?

– Да, когда была маленькой…

– Черт побери! Надеюсь, он никого не заразил.

Родителям пришлось смириться с подобным анахронизмом – детской болезнью в моем возрасте. Отец даже употребил словечко «дьявольщина», которое казалось немыслимо грубым для его словаря.

– Три недели постельного режима…

– Три недели?! Вот дьявольщина!

Я слышал, как он встал и принялся нервно расхаживать по зимнему саду.

– На карту поставлено слишком многое! Я не могу отклонить визит министра из-за какой-то… какой-то детской болезни! Алекса необходимо отправить в клинику. Иначе он заразит тут все, что только можно.

– В наше время ни одна клиника не выделит койки для мальчика с ветрянкой.

– Предоставь это дело мне! В конце концов, мы – все еще мы.

Так началась очередная глава моей биографии, до предела начиненная абсурдом. Представляете, с помощью связей и энного количества денег отец действительно устроил меня в больницу Третьего Ордена на Менцингерштрассе в Нимфенбурге. И вот я лежу в мрачной палате с голыми стенами и высоким потолком. Над каждой из пяти коек висит по черному распятию, тускло поблескивающему медью и золотом. На четырех кроватях лежат раненые, искалеченные мужчины, на пятой валяюсь я.

До меня дошли слухи, что ветрянкой заболела и Софи. Кто именно из нас кого заразил, осталось загадкой. Но в том, что Софи теперь возненавидит меня, не оставалось никакого сомнения. Я находился в аду.

Мама и сестренки навещали меня два раза в неделю. Попугайчики должны были держаться на почтительном расстоянии от моей постели.

– Отец не может прийти к тебе и очень сожалеет об этом, но уверен, что ты его поймешь. Он служит Германии.

Незабываемая картина: моя милая мама у больничной койки, за ее спиной близняшки, они принесли мне пудинг, кексы, шоколад и собственный рисунок, на котором изображен мальчик с лицом, усеянным крупной красной сыпью. Вокруг – раненые, травмированные мужчины, безотрывно глядящие на пудинг и кексы. Только шоколад я оставил себе, остальное все раздал.

В те дни я наслушался историй, которые были явно мне не по возрасту.

«Затем мы пришли на хутор. Иваны уже ушли. Никого из дозора они не оставили в живых, а одному парню даже отрезали яйца и прибили их на дверь сарая».

Вот такие ужасы. Правда, многое рассказывалось, похоже, лишь для того, чтобы нагнать на меня страху. Это были грубые, неотесанные люди, ожесточенные и разочарованные жизнью или, точнее сказать, войной.

К нашей палате прикрепили двух медсестер Агнес нравилась мне, а другая, Криста, была старой и злобной каргой. Агнес ухаживала за нами днем, а Криста работала в ночную смену.

– Так, господа, все закончили свои дела? Значит, выключаем свет! Здесь не курят. А вы, юный господин, не соизволите ли больше не ссать в кровать, а то живо заверну в пеленки!

Ведьма паршивая! Однако и сюда проникали лучи света. Момент, когда сестричка Агнес обтирала нас нагретой гигиенической тряпочкой, являлся главным событием дня для всех без исключения пациентов. У всех вставало; даже у лейтенанта Кролльмана поднималось то немногое, что осталось после осколочного ранения в пах.

На больничной койке я провел две недели. Агнес баловала меня, интересовалась моим самочувствием, ведь сыпь почти прошла. Это была веселая ловкая девушка с легким берлинским акцентом.

– Еще каких-то пять деньков, и тебя выпишут домой, – с улыбкой сообщила она.

Но время ускорило события. В тот же день, третьего ноября, в больничное здание угодила бомба. По воздушной тревоге началось перемещение пациентов в подвал, но это оказалось не так-то просто сделать и требовало гораздо больше временя, чем нам было отпущено до начала бомбежки. Помню больных, из последних сил ковыляющих по коридору в убежище, калек, толкающихся и ударяющихся о стены, лишь бы поскорее достичь безопасного места. Я молился. Но не святой Марии.

Я молился Софи, священной Софи. «Благословен плод чрева твоего; светлый лик твой всегда надо мной». Грохотал гром. Недавно пристроенный восточный флигель госпиталя был полностью разрушен. Из подвала доносились крики и стоны. А потом, после налета, по коридору потянулась молчаливая, полубесчувственная процессия пациентов, снова направлявшихся в свои палаты, на месте многих из которых теперь дымились руины. Посреди главного холла на носилках лежали убитые. Среди них, рядом, сестра Криста и сестра Агнес. В тот день я понял, что Бога нет.

Спустя сутки меня выписали домой как «почти здорового»: не хватало мест для гораздо более тяжелых больных. Телефонная связь не работала. До Ледяного дворца я добирался три километра пешком.

Пока я шел, видел обгорелые трупы. Многие выглядели так, словно чья-то неумелая рука вырезала их из угольной глыбы. Только представьте себе: до сих пор я никогда не видел покойников. И вместе с тем можно сказать, что мне повезло: эти мертвецы больше походили на мумии египетских фараонов из учебника с черно-белыми фотографиями. А ведь мне могли встретиться гораздо более страшные вещи.

Когда отец увидел меня, он заплакал от счастья. Сказал, что любит меня, однако обнять даже не подумал. Меня ожидала ссылка в комнату, со всем мыслимым комфортом. На следующий день Мюнхен бомбила едва ли не тысяча самолетов, но судьба вновь пощадила наш дом.

То, о чем рассказывал фон Брюккен, вступало в странное противоречие с тем, как он рассказывал. Тон его был поразительно бесстрастным, почти монотонным, без каких-либо замедлений или ролевой игры, с помощью которых рассказу можно придать саркастические или трагические нотки. Как ни удивительно, подобный отказ от драматизации придавал истории этого человека особенную глубину и достоверность. Через какое-то время я стал слушать более рассеянно, но вовсе не потому, что стало скучно, наоборот, я, казалось, впал в состояние транса и стал, скорее, ощущать слова моего собеседника, чем слышать их.

Иногда между нами возникала некоторая ирреальная отчужденность, может, это происходило даже намеренно. Я заметил, что фон Брюккен то и дело с осторожностью поглядывает на меня, как поглядывает на соседа по купе пассажир, не желающий показаться навязчивым.

Несколько раз я поймал себя на том, что уже не слушаю, а раздумываю над необычной беспристрастностью того или иного слова.

Фон Брюккен выключил диктофонную ленту и объявил, что сейчас будем ужинать. Мы сели за трапезу, в полном молчании, словно монахи: И только после тарелки супа он задал мне единственный вопрос о том, над чем я работаю в последнее время. Я ответил, что пишу своего рода биографический роман о композиторе Пуччини. Мой собеседник коротко улыбнулся, однако детали этой работы его не интересовали. Мы ждали, когда принесут второе. За столом снова царило молчание.

После полудня

На кухне висела карта Европы, на которой один из наших слуг, старый лакей Альфред, отмечал цветными флажками продвижение войск – участников антигитлеровской коалиции. И все обитатели дома, в том числе я, наглядно видели актуальное положение дел. На первый взгляд ситуация не выглядела слишком угрожающей для Великой Германии. Наши войска стояли в Норвегии, Италии и даже, благодаря Арденнской операции, в отдельных частях Франции. И только на Восточном фронте флажки почти ежедневно понемногу отодвигались влево.

В нашем саду в кирпичной ограде была небольшая дыра, откуда, несмотря на комнатный арест, я то и дело поглядывал на улицу. Я искал Софи в толпе, что возвращалась вечерами после рабочей смены, но ни разу мне не удалось увидеть ее. За внешним видом нашего участка тоже следили заводские рабочие. Клумбы были всегда ухожены, гирлянды лампочек в полном порядке, а на газоне рядом с подъездной дорожкой трудились садовники с канцелярскими ножницами в руках. Это сущая правда.

Почти две недели мы не спускались в убежище. Хотя временами звучала воздушная тревога, но бомбежек за нею не следовало. И я не знал, считать это счастьем или наоборот. Я мечтал увидеть Софи и не видел. С момента нашей последней встречи она уже должна была выздороветь. День величайшего события постепенно приближался. Мама молитвенно складывала руки: «Более милостивый, сделай так, чтобы сегодня ночью не было воздушной тревоги!» Но она явно путала британцев и американцев с Богом.

Отец чувствовал себя виноватым, что ни разу не пришел ко мне в больницу, и однажды попытался объяснить мне причину этого. Вечером, накануне великого визита, мы сидели в зимнем саду, и впервые мне было дозволено немного сократить то почтительное расстояние, на котором я держался от отца – как в физическом, так и в духовном смысле.

– Господин министр в первую очередь – художник. Большой художник никогда не пренебрегает своим искусством, напротив. Однако рассчитывать на то, что его планы реализуются, он может только после победоносного окончания войны. До чего же последовательна его позиция – посвятить все свои творческие силы делу нашего вооружения! Без сомнения, он самый радикальный художник из всех существующих, и это настоящая фантастика, истинный немецкий фанатизм, которому завидуют все остальные народы.

Должен признаться, слова отца произвели на меня глубокое впечатление.

Вечером следующего дня подъездная дорога к Ледяному дворцу освещалась факелами. Я считался уже незаразным и вместе с другими членами нашего семейства трепетно ожидал начала грандиозного события у парадного подъезда виллы. Разумеется, на мне были пиджак и галстук. Дай моей матери волю, и я ходил бы при полном параде каждый день, но, к счастью, у отца имелось предубеждение к подобным перегибам, обычным в крупнобуржуазной среде. Он часто повторял, что чопорная одежда крадет у детей детство, поэтому не стоит их одевать подобным образом. Такое у него было кредо.

Торжественность даты была очевидна всем, даже нам. До чего же яркое действо развертывалось перед нами! Зажженные факелы противоречили всем требованиям властей насчет затемнения. Именно тогда я начал кое-что понимать насчет того, как важна роль освещения в моменты, когда вершится нечто великое. Два солдата с автоматами заняли свои посты. Массивные шины лимузина зашуршали по гравию.

У моей матери был настоящий талант молиться. Как она и просила у Бога, два дня нас не беспокоила даже воздушная тревога, не говоря уже о самих бомбежках. Тишина. Перед парковыми воротами собралась толпа зевак. Я увидел Биргит. Из лимузина вышли трое мужчин в длинных тяжелых плащах, коричневых и черных.

Папа заранее надрессировал нас: «Отвесить поклоны с реверансами, а потом марш к себе наверх, и чтобы вас больше никто не видел! Ясно?»

И вот он стоит перед нами, величайший архитектор нашего времени после самого фюрера. Министр вышел на всеобщее обозрение, сложив руки на животе. Этот и другие жесты выдавали в нем человека, любезно-снисходительно участвующего в официальном мероприятии, – так важные государственные мужи посещают, например, детский садик. Зеваки перед нашими воротами выбросили руки в нацистском приветствии, однако никто из них не произнес ни слова.

– Господин министр, это великая честь для меня… – начал отец.

– Хайль Гитлер!

– Хайль Гитлер. Естественно. – Папа побледнел, словно совершил непоправимую оплошность.

– Господин министр, моя супруга… Мои дети…

Каждый из нас по очереди подавал министру руку. Последним был Кеферлоэр.

– Хайль Гитлер! Кеферлоэр. Управляющий заводами. Господин министр! Какая великая честь! Великая честь.

У Кеферлоэра была привычка повторять самые важные части фраз, несколько понижая при этом голос.

Министр выглядел усталым, однако приветливо произнес:

– Чудесно. Так что же, приступим к главному?

– Прошу вас, вот сюда, прямо. Дети! – Папа подал знак, чтобы мы улетучились.

Послушные попугайчики тут же упорхнули в свою комнату. Солдаты заторопились гасить факелы. А я, воспользовавшись суматохой, улучил момент и бросился к воротам. Зеваки начали потихоньку расходиться. Я ухватил Биргит за краешек рукава:

– Привет.

– Привет, чумовой бубон.

– Как дела у Софи? Ей лучше? Где она?

– Софи больше нет.

– Куда же она подевалась?

– Умерла.

У меня остановилось сердце. Поверьте, я говорю это не для красного словца.

Биргит посмотрела на меня и ухмыльнулась:

– Да ладно. Она уехала в деревню, в эвакуацию.

Я сделал глубокий вдох:

– И когда?

– Вчера.

Я оглянулся. Отец, стоя в окружении автоматчиков, вертел головой и звал; «Александр!»

Молнией я метнулся к дому. Папа живо услал меня на второй этаж:

– Ну-ка марш к себе!

Полчаса спустя мама уложила меня в постель:

– Пожелай отцу большого успеха! От всей души. И засыпай побыстрее, хорошо?

Значит, ситуация складывалась следующим образом. Софи эвакуирована. Это означало, что она в относительной безопасности, но очень далеко. Непонятно где. Там, где не падают с неба бомбы. Невыносимо далеко от меня. Спать в такую ночь я не мог. Я встал, выскользнул из комнаты, прошмыгнул на черную лестницу – узкую, винтовую, отлитую из чугуна; пробрался в библиотеку, открыл люк нерабочего подъемника для кушаний и залез внутрь него, оставив дверцу чуточку приоткрытой. Теперь сквозь узкую щелку можно было подглядывать за тем, что происходило в гостиной.

Гости как раз заканчивали ужинать. Мама встала и попрощалась, и в зале остались лишь министр с адъютантами, отец и Кеферлоэр. И еще Эрна, наша страшненькая официантка, она разливала в пузатые бокалы красное вино. Все мертвенно-синие электролампы остались на своих местах, но из-за огромного количества свечей обстановка казалась более уютной.

– Что я вижу?! – вдруг воскликнул министр. – «Петрюс»! 1912 года! Где вы только его взяли?

– Я позволил себе почерпнуть из пары источников, – тихим голосом отвечал папа.

– Надо думать, вы черпали из них не раз. Особенно памятуя о том, какие у вас заводы…

В тот вечер свершилось очень многое, чего тогда я еще не понимал. Какие-то вещи я смог постичь лишь позже, когда приобрел жизненный опыт. Заводы моего отца почти не пострадали от бомбежек, поэтому министр ожидал от них гораздо большей производительности, чем они давали на тот момент. Это я понимал уже тогда.

Думаю, отец весь вечер действовал министру на нервы. Тот нанес нам визит с целью выжать больше продукции из заводов фон Брюккена, а вовсе не для того, чтобы вступать в разговоры об архитектуре. Этого мой отец явно не понимал. И поскольку на практике руководил заводами Кеферлоэр, папа был не в состоянии дать ответы на многие вопросы. Это злило министра еще больше.

– Вино – просто фантастика!

– Благодарю вас.

– Собственно, меня нисколько не удивляет тот факт, что вы, господин фон Брюккен, находите время заботиться о таких вещах.

Министр пил понемногу, однако его язык скоро стал слегка заплетаться. На помощь отцу поспешил Кеферлоэр. Прокашлявшись, он заявил:

– Все наши дела, несмотря ни на что, идут просто отлично. Объем выпускаемой продукции даже при нынешних затруднениях остался почти неизменным. Почти неизменным.

Ответа министра я не разобрал: все-таки сидел высоковато. Сегодня могу реконструировать его слова примерно так: трудности бросают нам вызов, на который нужно реагировать принятием соответствующих мер. Стагнация – никакое не достижение.

– Вы совершенно правы, – отвечал отец. – Мы делаем все, что в наших силах. В свое оправдание осмелюсь заметить, что техническая сторона вопроса находится за пределами моей профессиональной компетенции. Ведь вам хорошо известно, что я не экономист, а архитектор, чья специальность – неороманские культовые сооружения, – область, которой, насколько мне известно, интересуетесь и вы…

– Однако сегодня мы говорим на другую тему.

– Естественно. Но, во всяком случае…

Я не совсем точно понимал, что происходило в тот вечер в нашей гостиной. Я был, по сути, еще ребенком, и помню скорее свои эмоции. Отец говорил очень много лишнего, однозначно. И это еще мягко сказано.

Он разорялся на тему древних церквей, говорил о том, что они значат для традиций немецкого народа. Честно говоря, мне было немного стыдно за него. Министр присутствовал здесь в роли подстрекателя войны, в роли командующего, а вовсе не архитектора.

Мужчины за столом начали шуметь и размахивать руками. Кеферлоэр с пеной у рта докладывал визитерам о производственных планах и статистических показателях. Приводя бесчисленные цифры и факты, он отчаянно пытался восполнить ту нишу, которая образовалась в тот вечер по вине моего отца.

– Фантастическое вино! Его бы да на Западный фронт, чтобы солдаты знали, за что сражаются. – Министр пьянел все сильнее.

Вместо того чтобы тихо порадоваться этому обстоятельству, отец потащил его в зимний сад, для разговора с глазу на глаз:

– У меня дело государственной важности, господин министр. Стратегически важный вопрос.

Заметно было, что министр не горит желанием уединяться с отцом, однако что он мог возразить тому, кто собирался поговорить с ним о государственном деле? Они отправились в зимний сад, а я сменил свою наблюдательную позицию, забравшись еще на этаж выше, к самому дымоходу. Вскоре я наконец-то узнал тайну чертежей, над которыми папа корпел последнее время.

– Возможно, вы получили не совсем верное представление обо мне…

– Вот как?

– Я день и ночь думаю о благе немецкого народа, о потребностях сегодняшнего дня, и это неправда, что я архитектор только мирного времени, нет. У меня есть сугубо практическая идея, и я хочу поделиться ею с вами. Взгляните, пожалуйста, для меня очень важно ваше мнение.

– Что это такое?

– Главный принцип, на котором базируется мой проект, опирается на тот факт, что из всех форм емкостей наибольшей устойчивостью и сопротивляемостью обладает именно яйцевидная форма. С помощью тройной системы труб, соединяющей полость с верхним отсеком, обеспечивается достаточный приток воздуха внутрь в случае завала. Бункер выдерживает взрывную волну практически любой интенсивности, за исключением, естественно, прямого попадания в него бомбы. Помещение яйцевидной формы создает идеальную защиту при падающих сверху обломках и предельно экономично по площади: в небольшом замкнутом пространстве легко помещаются шесть человек, то есть отец, мажь и четверо детей. Этот проект можно запустить в серию и назвать «Народный бункер для семьи».

– Индивидуальный бункер?

– Именно.

– Для каждой семьи свой?…

– Нет, до этого еще не дошло. Не все сразу. На реализацию проекта потребуются некоторые затраты. Для начала нужно придумать, как добиться того, чтобы единичные…

Министр не дал ему договорить:

– Вы в своем уме?! Вы отдаете себе отчет в том, что говорите?!

В зимний сад стали заглядывать адъютанты, слегка обеспокоенные отсутствием министра.

Сломя голову я ринулся вниз по лестнице, выскочил на улицу через черный ход и, прокравшись по мокрому газону, стал глядеть в зимний сад через стекло, спрятавшись в кустарнике. Я хотел прийти отцу на помощь, однако, оказавшись внизу, струсил. Из-за сильного возбуждения я почти не чувствовал холода.

– Народный бункер для семьи!

Адъютанты заржали. Кеферлоэр изо всех сил пытался сдерживаться, но, несмотря на все усилия, и у него прорывалось сдавленное бульканье смеха. Отец сел. Он нисколько не удивился, что над ним смеются.

– Господи, куда я попал? Господин фон Брюккен! Для какой войны вы проектировали эту штуковину? Нет, изобретательский талант у вас определенно есть, не спорю. Я даже допускаю, что такой бункер способен функционировать, но поймите же вы, наконец: именно перед лицом угрозы народные массы должны демонстрировать единство, слышите? Ваш аристократический индивидуальный бункер, вся ваша слепая увлеченность неороманикой… Какая война сейчас идет, вы вообще в курсе? – Министру явно надоело смеяться – в его голосе зазвенели угрожающие нотки. – Если мы проиграем войну, то в Германии не останется церквей ни романских, ни готических, ни каких-либо еще, понимаете вы или нет? Это будет Германия без Германии! Неужели вам все еще не ясно, что произойдет тогда со всеми нами?… Вы можете хотя бы на секунду представить себе, какие исторические последствия будет иметь наше поражение?

И тут я увидел моего отца плачущим. Он не решался вытирать слезы и лишь сидел в напряженной позе. Понимаю, в какое мучительное, какое унизительное положение он попал – прежде всего потому, что министр, по всей видимости, был прав. До сих пор ужасы войны милостиво обходили нас стороной, а теперь вдруг отец проникся ими они завладели его мыслями. Предполагаю, что до того момента он абсолютно не понимал, как плохи дела Германии в действительности. А министр, к тому моменту значительно опьяневший, все не отставал от моего отца.

– Вы можете сказать, где мы сейчас находимся, господин фон Брюккен? И который теперь час? – Он прошипел это очень злобно, но с примесью отчаяния в голосе.

В эту секунду в дверном проеме возникла моя мать. Появившись в зимнем саду неожиданно и очень эффектно, она учтивым жестом отодвинула адъютантов и вышла вперед:

– Полагаю, господин министр, что уже очень поздно.

Каким исключительно смелым тоном, как решительно и резко она сказала это! В тот момент ее лицо просто светилось силой. Все в ней было стильно и благородно. Она превратилась вдруг в даму, которая, если можно так выразиться, подхватила свою тень и гордо набросила ее на себя, словно римскую столу.

От удивления я раскрыл рот. И министр тоже. Немного подумав, он пробормотал:

– Да. Жизнь коротка, а вечер еще длится. Всего хорошего, господин фон Брюккен. А вы, господин Кеферлоэр, вскоре получите новые директивы. В письменной форме.

– Хайль Гитлер! – проревел Кеферлоэр.

Министр повернулся к матери:

– Милостивая госпожа, мои комплименты! Благодарю за вино!

– Хайль Гитлер, – прошептал, нет, скорее, просипел мой отец, поднимая и вновь безвольно опуская руку. Он сидел, тупо уставившись в пространство перед собой, несчастный, сломленный человек.

После этой ночи он перестал глядеть людям в глаза и разговаривал, постоянно отводя взгляд в сторону.

Сумерки

Приближалась зима. Двадцать второго ноября тяжело пострадала от бомбежки самая выдающаяся церковь Германии эпохи Возрождения – собор Святого Михаила. Величественный свод был разрушен, фронтон обвалился, стропильные фермы разлетелись в щепки. Отец, погруженный в глубокую депрессию, отправился поглядеть на останки и взял меня с собой. Я дал себе клятву быть хорошим сыном и интересоваться всем, что он будет рассказывать. Но, к моему великому стыду, разрушенная церковь оставила меня равнодушным, как я ни старался проникнуться ее бедой.

Рассказывать про те месяцы особенно нечего. Часто я сидел на берегу пруда, швырял снежки и глядел, как они плавают. Довольно редкое зрелище – снежки, которые плавают в полузамерзшем пруду, превращаясь в белые коконы, похожие на хижины иглу в снежной пустыне Арктики. В середине теннисной площадки зияла воронка от бомбы. Так близко от нашей виллы бомбы еще не падали.

Папа стал болезненно молчаливым. Иногда забывал даже побриться.

В бомбоубежище все было как всегда. Только без Софи. Ужасные ночи. Родители Софи выглядели изможденными и угрюмыми, я просил отца сделать для них что-нибудь, но он отказывал, говоря, что не может наделять привилегиями какую-то одну семью рабочих. Он был прав: настоящего голода люди еще не познали, хлеба и картошки пока хватало, а квашеная капуста всю зиму служила отличным источником витаминов. Уходила только радость жизни, ее-то больше всего и не хватало людям.

Однажды я постучался к Биргит, узнать, как дела у Софи, что про нее слышно? Она здорова и нормально добралась до деревни. Больше Биргит ничего не знала. Я спросил, могу ли ей написать?

– Мне не велели говорить тебе, где точно она находится. Спроси, если хочешь, у ее родителей. Если не боишься.

– Она вернется домой к Рождеству?

– Дебил! Что у тебя за умозаключения!

В вечерних сумерках, незадолго до конца второй смены, я околачивался вблизи заводских корпусов. Глядел, как покидают цеха рабочие. Среди них были родители Софи. Ее отец хромал, этого я раньше не замечал, и еще он кашлял. С непринужденным видом проходя мимо, я сказал фрау Курц: «Добрый вечер!», словно это была случайная встреча. Затем обратился к ней снова со словами: «Ах да, кстати!» Именно так я и сказал, чтобы ситуация выглядела еще непринужденнее.

– Позвольте узнать, как дела у вашей дочери? Как ее здоровье?

Фрау Курц состарилась раньше времени. Она больше походила на мать Дюрера, чем такого прелестного существа, как Софи.

– Вы, видать, совсем стыд потеряли, молодой человек. Пора уж угомониться.

Я был страшно удивлен. Что будет дальше?

Папаша Курц заорал на грубом баварском наречии:

– А ну, проваливай!

Фрау Курц попыталась утихомирить своего благоверного:

– Да тише ты, Иоганн!

Она схватила мужа за руку и затрясла ее, видимо требуя вести себя прилично перед сыном большого начальника. Но последнее обстоятельство не помешало ей крепко ухватить и мою руку и затрясти ее с новой силой.

– За дураков нас держите? Вы только гляньте, гляньте на моего мужа! – Она все-таки обращалась ко мне на «вы».

– Да ведь он еле ходит, а тут еще сверхурочные смены! Помочь она нам хотела, наша Соф, вашей полусотней марок. А ведь, я вам скажу, береги честь смолоду! Сперва она не хотела говорить, где взяла деньги. А после оба вы обсыпались волдырями, об этом мигом вся улица языками зачесала. Добром прошу, держитесь вы от нас подальше.

Вот в чем, оказывается, дело… Софи пошла на этот шаг ради своих родителей. От стыда я покраснел до ушей, чувствуя при этом прилив упрямства.

– Я всего лишь хочу написать ей письмо.

– Не-не-не. Даже думать забудьте!

Они пошли от меня прочь. Один из рабочих толкнул меня в снег – просто так, шутки ради. Другие захохотали.

Я пришел в ярость и крикнул, хоть и не слишком громко, в спины удаляющейся семейке Курц:

– Однако денежки-то вы взяли!

Может, они и не расслышали этих слов. Надеюсь, что так. До чего простые люди. В тот момент мне пришла в голову мысль: иные люди живут на свете лишь для того, чтобы родить детей, абсолютно непохожих на них самих. Совершенно других.

Потом настало Рождество. Голубоватый свет, звуки фортепиано. Попугайчики играли в четыре руки какую-то пьесу, уже не помню точно какую. У винтовой лестницы появилась новая семейная фотография. На ней улыбались все, кроме папы. Новое фото резко отличалось от более ранних (и более счастливых) семейных портретов. Дюрер печально глядел на нас свысока. Нельзя сказать, чтобы мы слишком обеднели: наше материальное положение осталось практически прежним, и размах праздника не сильно отличался от прошлых лет. С первой звездой нам разрешили открыть пакеты с подарками. Сестры получили платья, а я – наручные часы с гравировкой. Кухарка накрывала на стол.

Старый Альфред торжественно внес пунш с корицей, разлитый по бокалам. Электрический свет погас, зажгли свечи. Мама и попугайчики запели: «Тихая ночь, святая ночь». Я подыгрывал им на тромбоне. Папа, сидя в своем любимом плюшевом кресле, негромко подпевал. Играть мне совсем не хотелось, и в мое исполнение то тут, то там закрадывались фальшивые ноты.

– Ну, сынок! Ведь ты это можешь! Один раз в году! – воскликнула мама, однако отец сделал знак, чтобы она оставила меня в покое.

Это было более чем странно с его стороны. Обычно отец придавал огромное значение исполнению долга, особенно когда речь шла о поддержании семейной идиллии.

– Констанца, Козима! А вы сыграете нам какую-нибудь хорошую вещь?

Обе Коко вновь уселись за фортепиано и заиграли «Чакону» Баха. Девочки действительно очень старались, но что произошло через несколько минут? Прямо посреди их игры отец начал разговаривать сам с собой. Сестрички попытались не обращать на это внимания и отважно играли дальше.

– В городе ни одного елочного базара… – Мама положила руку ему на плечо, но отец никак не отреагировал на это. – Ни колокольного звона. Ни богослужений. Ни рождественских всенощных.

Окончательно сбитые с толку, Коко опустили руки. В комнате раздался глупенький тоненький смешок, такое причудливое, почти напевное «хи-хи-хи». Я совсем забыл вам сказать. В гостях у нас была тетушка Хи-Хи-Хильда, седовласая дама в летах. Иногда на нее находили просветления разума, но эти минуты случались все реже и реже.

– Но ведь мы так ни разу и не сходили на рождественскую всенощную, – заметила мать. – Ты всегда говорил, что не хочешь.

– Церкви теперь не годятся для служб. Они не-при-год-ны…

Тетушка Хильда снова засмеялась.

– Я был в городе. Там… – Папа споткнулся. Он был явно потрясен. – Тьма. Все черное, как уголь. Заколоченные окна, везде горы обломков, обугленные балки…

От его слов нам, детям, стало страшно.

– Деваться некуда, от судьбы не уйдешь. Будем радоваться тому, что у нас есть! – Мама погладила отца по голове – непривычно нежный жест, еще месяц-другой назад немыслимый в нашем присутствии.

Кухарка сообщила, что можно садиться за стол. Кстати, слуг у нас стало гораздо меньше. Садовник теперь работал полдня на заводе, и горничные тоже. Домашних учителей у меня тоже не осталось Кто знает, куда их занесла судьба, какой священный долг перед Германией принудила выполнять.

Праздничный ужин начался с простого картофельного супа. Тетушке Хильде казались забавными многие вещи, и гостиная то и дело наполнялась ее потусторонним «хи-хи-хи». И, что нагоняло на нас еще большую тоску и страх, отец тихонько хихикал вслед за ней.

Около девяти вечера пришел Кеферлоэр со своим сыном Лукианом. На столе появились бокалы на высокой ножке, полетели пробки с двух бутылок игристого вина, может, даже шампанского – разницы между ними я в то время не понимал. Однако наш винный погреб был еще полон, так что это вполне могло быть шампанское.

– За последний месяц производительность наших заводов выросла еще на четыре процента. Вот вам и хорошая новость. Так выпьем же за это! И чтобы в новом году наши сыновья снова смогли играть в теннис, – поднял свой бокал Кеферлоэр.

Стоп! На этом месте мои воспоминания путаются. Это уже не Рождество, а Новый год. Я глядел на свои новые наручные часы. На них была даже секундная стрелка!

– Хи-хи-хи!

Тетушка Хильда гостила у нас целую неделю. Она являлась сестрой моего отца, хотя лишь наполовину. Более точных сведений у меня и нет, возможно, ее рождение связано с какой-то драмой, о которой в нашей семье предпочитали молчать. Мне сказали, что дедушка женился дважды, однако я подозреваю, что жена у него была все-таки одна.

– Осталось совсем чуть-чуть.

Мама включила радио, и оттуда полились звуки вальса Иоганна Штрауса.

– Еще двадцать секунд! – воскликнул я. Мои новые часы шли изумительно точно. Как только большая стрелка легла поверх маленькой, по радио раздался длинный звуковой сигнал и наступил Новый год.

– Ваше здоровье! С Новым годом! С новым счастьем! – стали все друг друга поздравлять.

Отец чокался с гостями в полном молчании. Впервые за все годы моим сестрам позволили выпить по глотку алкоголя.

– Говорит Берлин. Вы слушаете радио рейха…

Отец резко выключил радио.

Тетушка Хильда засмеялась.

– Господин директор?… – произнес Кеферлоэр.

Отец не реагировал ни на что. От него ожидали, что он скажет несколько слов по поводу наступившего года, как обычно в такой праздничный вечер. С заметным нежеланием отец поднялся со своего плюшевого кресла. Вдруг мы поняли, что он сильно пьян.

Отец с трудом подбирал слова:

– Германия… когда-то была большой и прекрасной. Палка всегда о двух концах. Дюрер смотрит на вас свысока!

Слушать это было невыносимо. Отец прикладывал все усилия, чтобы язык не заплетался:

– Да. Новый год. Тысяча девятьсот сорок пятый. Что-нибудь он нам да принесет. Точно. Это неизбежно. Мы должны встретить его с достоинством.

За столом царила подавленная тишина. Но знаете, о чем я думал в тот момент? Влюбившись однажды, я не прекращал любить. Именно об этом я и размышлял, и мысли мои были проникнуты пафосом. Пусть мир пропадает, сгорает и проваливается в тартарары – я влюблен, и точка.

Оказываясь вечером в постели, я начинал с того, что прощал себе мою сытую, обеспеченную жизнь, хотя это звучит несколько нелепо. Молитвы посвящались Софи. Я просил Судьбу опрокинуть рог изобилия и над нею. Вот о чем я молился день и ночь. Да. Воля ваша, можете описывать это безо всякой патетики, по-современному беспардонно, но так было на самом деле.

В жизни каждого человека есть свои алтари и жертвенники, темные пятна, патина и паутина, холод забвения, ледяная прорубь, обитый войлоком вакуум, куда не допускается вся правда. Ведь существенная ее часть утекла в песок. Думая каждую ночь о Софи, я представлял ее обнаженной, купающейся в реке. Я видел, как она выходит из воды, как подрагивают бутоны ее грудей, обвеваемые легким ветерком. Мокрые волосы облипают шею. По телу Софи стекают капли воды. Она делает несколько приседаний, чтобы согреться, а потом растирает полотенцем бедра.

Хочу заметить, что ничего непристойного в моих мечтаниях не было. Я тщательно избегал собственного присутствия в подобных зрительных фантазиях и всегда оставался сторонним наблюдателем, упиваясь своим счастьем.

Наступивший январь был небогат на большие события. Припоминаю разве что публичные похороны жертв воздушного налета – обязательное официальное мероприятие, на которое отец впервые взял меня с собой. Этот помпезный ритуал, наверное, стал последним действом подобного рода. Весьма впечатляющая картина. Представители партии, правительства, городских властей, вермахта, а также родственники погибших заполонили площадь перед залом прощания, где среди высоких факелов стояли гробы, накрытые государственными флагами со свастикой. Торжественную вахту возле них несли офицеры вермахта и политические деятели, также стоял почетный караул в виде замкнутого четырехугольника, стороны которого образовывали представители сухопутных войск, люфтваффе, войск СС и полиции. Гислер, гауляйтер, и Фислер, обер-бургомистр Мюнхена, произносили на панихиде речи. Гислер и Фислер – рифма, которая давала пищу для бесчисленных острот и анекдотов. После траурного марша внесли громадный венок от фюрера. Кстати, павшими называли лишь немцев, об иностранных жертвах говорили просто мертвые.

В феврале произошло только одно событие, достойное внимания. Правда, я не участвовал в нем лично, а узнал все от Лукиана. Представьте себе: у старого Кеферлоэра решили отнять единственного оставшегося в живых сына. Приказ идти на фронт пришел как раз в день рождения Лукиана. Ему исполнялось шестнадцать лет.

В панике Кеферлоэр принялся размышлять, что же делать. Позвал своего секретаря. Кажется, его фамилия была Шнайдер, но я не настаиваю. Если Шнайдер звучит слишком банально, то назовите его как-нибудь иначе. О, какой же я болван! Совсем забыл сказать, что вы должны изменить и все остальные имена тоже. Итак, Шнайдер входит в кабинет, и Кеферлоэр спрашивает, сколько человек сегодня не вышли на работу. Тот отвечает, что заболело двадцать пять рабочих.

– Что-то заразное? Случайно не эпидемия?

Шнайдер отвечает, что, насколько ему известно, случаев заразных болезней не зафиксировано.

– A как же ветряная оспа?

– Отошла. С января больше ни одного заболевшего.

– Наведите справки в «БМВ»! И в «Краусс-Маффей».

Шнайдер смотрит на него как баран на новые ворота:

– Какие справки? Не найдется ли у них больного ветрянкой?…

Кеферлоэр делает вид, что и сам до конца не понимает смысла своей просьбы:

– Да.

Короче говоря, они разыскали какую-то толстую деваху восемнадцати лет от роду, что лежала в постели, вся обсыпанная красными оспочками, – последнюю больную ветрянкой в нашей округе. Стояла задача – оттянуть призыв хотя бы на две недели. Кеферлоэр подарил сыну три. Он был прекрасным, можно сказать, образцовым отцом. Вам нетрудно представить себе, как все происходило.

– Давай! – потребовал Кеферлоэр.

– Не могу, – отозвался Лукиан.

– Целуй, кому говорят!

Превозмогая брезгливость, Лукиан запечатлел на губах девчонки крепкий, добросовестный поцелуй.

– Теперь ты обязан на мне жениться! – остроумно пошутила больная.

Ее родители получили от Кеферлоэра-старшего в подарок сало и шнапс. Лукиан до сих пор стыдится этой истории, но иногда, выпив рюмочку-другую, все-таки рассказывает ее. Кстати, намного забавнее, чем я. Вы молоды, и вам невдомек, на какой огромный риск шли тогда эти люди. За такие дела их всех могли повесить. Понимаете, всех. Но все обошлось. Лукиан заболел, и его призыв ото двинулся на месяц.

Однако Шнайдер оказался порядочной свиньей и попытался извлечь выгоду из всей этой истории. Брызжа слюной, он поделился информацией с моим отцом, высказав свои соображения по поводу организованных действий, направленных на подрыв военной мощи рейха. Папа грубо оборвал Шнайдера и сразу же назначил его управляющим одного из заводских филиалов. Конечно, отцу тяжело далось такое решение. Поощрять людей, абсолютно этого не заслуживающих, было не в его правилах. Однако он был лояльным человеком, и оттянуть час отправки на фронт шестнадцатилетнего юноши, к тому же сына своего заместителя, считал святым делом.

С этого момента Кеферлоэр стал безгранично доверять моему отцу и в определенной степени считал его другом.

– Вы позволите мне высказать мое мнение? – как-то сказал моему отцу в зимнем саду Кеферлоэр.

Папа кивнул, и они вышли на свежий воздух, чтобы поговорить без свидетелей. Из-за обильного снегопада они не стали заходить слишком далеко в парк, и я сумел кое-что расслышать, прижав ухо к заледеневшему стеклу.

– Мы проиграли войну. – Голос Кеферлоэра дрожал. Произнося такие слова, он испытывал судьбу, ведь подобные речи могли стоить ему головы.

– Вы уверены?

– Да.

– И что же дальше?

– Мы могли бы куда-нибудь скрыться.

– От войны?

– От всего того, что грядет за нею.

– Куда?…

– Куда-нибудь. Куда-нибудь.

Повисла тягостная пауза, затем я услышал бесстрастный голос отца, в котором не было иных интонаций, кроме смиренной покорности судьбе:

– Делайте то, что считаете нужным. Сегодня каждый из нас бесконечно одинок.

Следующее мое воспоминание – разговор с отцом в развалинах какой-то церкви. Стрелки часов только перевалили за полдень, но, несмотря на это было очень темно, вокруг царил серый, вялый мрак. Отец говорил со мной, и его слова отдавались в руинах невероятно громким эхом.

– Я, как мог, старался сделать из тебя честного человека.

– Да, папа.

– Не знаю, во всем ли прав. Я надеялся на лучшее. Если мы проиграем войну, то может статься, что какие-то вещи оказались неправильными. Я не знаю, был ли я тебе хорошим отцом.

– Конечно, хорошим, папа.

Этот разговор мне не нравился, от него саднило в душе. По папиным щекам катились слезы. И как он мог так распуститься?…

– Я люблю тебя, сынок. Я люблю нашу семью. Я любил Германию.

Знаете, о чем я думал в тот момент? О том, что если бы мне уже исполнилось шестнадцать, я бы стал выдающимся героем и придал бы всей войне совершенно неожиданный поворот с помощью одного-единственного героического поступка – грандиозного и непредсказуемого.

В конце марта наши заводы впервые серьезно пострадали при бомбежках. Система воздушного оповещения о предстоящих ударах оказалась несостоятельной. Погибли Шнайдер и еще четырнадцать рабочих, среди которых оказались родители Софи. Они не успели дойти до спасительной черты и сгорели на полпути в убежище.

Я горевал так, словно это были мои родители, так глубоко я сросся мыслями со своей любимой. Мои будущие тесть и теща – покойники. Кто сообщит Софи это страшное известие? Найдется ли вообще такой человек?

Внезапно мне стало казаться, что все произошло не случайно. Почему изо всех работающих на заводе смерть выбрала именно Шнайдера и родителей Софи? Это было настоящее безумие, без сомнения, но тем не менее я начал верить в некую сверхъестественную силу, которая косит людей вовсе не без разбору, как могло показаться на первый взгляд. Другими словами, с этого момента я вступил в молчаливое соглашение со всемогущими небесными силами.

Я вошел в жилище родителей Софи с бесстрашием блаженного и рассматривал портреты моей любимой, висящие на стенах бедного, плохо отапливаемого жилища. Никто меня не остановил. Помню, что я испытывал при этом стыд и нечто вроде… благодарности к мертвым, что ли. Я перерыл все ящики и нашел открытки от Софи. Наконец-то я узнал, где именно она находится – меньше чем в ста пятидесяти километрах, в одной из деревушек горной местности Альгёй.

В тот же вечер я подошел к отцу с серьезным разговором:

– Я хочу в деревню.

– Что?

– Я хочу, чтобы меня эвакуировали в деревню.

Отец окинул меня мутным, почти безучастным взглядом, отрешенным от всего земного:

– С чего это вдруг?

– Погибли родители Софи.

– Софи? Кто это?

– Она была с нами в бомбоубежище. Спала со мной на одной кровати.

– А-а, эта. Да, помню. – Он помолчал. – Ты хочешь к ней?

– Да.

– Похоже, ты не на шутку влюбился, правда?

Его вопрос прозвучал почти весело, и это приободрило меня.

– Да, папа.

– Ничего, жизнь не стоит на месте. Она бесстыдно переступает через все потери. Верно?

Я не понимал, что он хочет сказать, и поэтому молчал.

– Иди в свою комнату.

– Но почему?…

– Иди в свою комнату! – взревел отец, и мне стало страшно от его крика.

Мама принесла мне ужин – бутерброды с ломтиками консервированной свеклы, и их красный сок показался мне кровью. Мама нежно погладила меня по голове, едва касаясь макушки кончиками пальцев, Медленно, плавно, задумчиво.

– Ну почему? Почему я должен сидеть здесь? Я что, преступник?

Она одарила меня снисходительной улыбкой. Ее волосы поседели за зиму, кожа стала бледнее, чем раньше. С каждым днем жизненные силы покидали ее.

– Деваться некуда, от судьбы не уйдешь. Когда у тебя у самого будут дети, ты поймешь, что к чему. Раньше понять этого нельзя. А теперь спи.

Мама поцеловала меня в лоб, затем положила на прикроватную тумбочку конфету – пралине с марципаном.

Она вышла из комнаты и спустилась на первый этаж. Никакая сила не могла удержать меня в кровати, мною овладело совершенно особое чувство, даже не знаю, как его назвать. Все тело покрылось гусиной кожей, стало очень страшно. Это был парализующий, обволакивающий страх, свинцово-тяжелый и вроде бы беспричинный. Может, мне тоже проскользнуть вниз? О, к тому времени я уже стал чемпионом по проскальзыванию и прошмыгиванию, я оттачивал свое мастерство, знал каждый сантиметр, где дерево поет и скрипит, а где можно ступать тихо-тихо. Я был представителем племени апачей, эдаким немецким индейцем.

Отец сидел в плюшевом кресле и пил красное вино. Что-то меня удивило. Освещение. Кто-то вывинтил отовсюду голубые лампочки, и Ледяной дворец, по крайней мере его первый этаж, заливал яркий свет. В первый момент я подумал, что заменить лампочки распорядилась мама, обеспокоенная состоянием отца, его постоянно усиливающейся депрессией, основной причиной которой она считала скорее синюшный свет, чем неутешительное положение дел на фронте. Слуг в доме не осталось, после восьми вечера они уходили домой. Мама стояла на коленях перед отцом, нежно гладя его щеки, а он держал ее руку.

Внезапно завыли сирены. Воздушная тревога. Родители почти не отреагировали. Со вздохом, однако без настоящего беспокойства в голосе, мама заметила:

– Ох, а ведь дети только что уснули.

– Оставь их. Эту ночь мы проведем здесь.

– Тогда нужно погасить свет.

– Нет. Сиди. Я открыл последнюю бутылку «Петрюса». Выпей со мной.

– От него у меня всегда так кружится голова…

– Нет, пей! Выпей со мной! Прошу тебя. – Он налил бокал и протянул ей.

И тут я нечаянно кашлянул. Отец подскочил, словно ужаленный, а я со всех ног помчался вверх по лестнице, в мгновение ока очутился в комнате и плюхнулся в кровать. Я слышал шаги за дверью комнаты, но никто не вошел ко мне, и вскоре шаги снова затихли. Я выпрыгнул из постели, судорожно натянул на себя что-то теплое, чтобы не простудиться. Под воющую перекличку сирен я тряс дверную ручку, но дверь оказалась заперта. Заперта снаружи.

Такого не было еще никогда в жизни, тем более при воздушной тревоге. Меня охватила дикая паника. Я надел обувь – в моей комнате хранились лишь теннисные туфли, – открыл окно, посмотрел вниз и, помедлив минуту, сиганул в сугроб.

Заглянув снаружи в окно гостиной, я увидел идиллическую картину. Родители о чем-то беседовали, правда, я не слышал, о чем, и не умел читать по губам, но, во всяком случае, они разговаривали тихо и мирно. Затем мама упала навзничь. Даже в этом не было ничего особенного: похоже на ее обычный обморок. Отец поцеловал ее, оставил лежать на полу, а сам, с полупустой бутылкой в руке, стал подниматься вверх по лестнице.

Я мерзну под окном ярко освещенной виллы, не знаю, что происходит там, наверху, и еле сдерживаюсь, чтобы не закричать от страха. Мне хочется бежать, бежать прочь. В деревню, к Софи. Но это невозможно. Кто-то зовет меня, но это не человеческий голос извне. Это поют голоса в моей голове. Ветер воет, теннисные туфли промокли и ноги ломит от холода, я подхожу ближе к дому, дверь зимнего сада лишь притворена, и я забегаю внутрь. Следующее за зимним садом помещение – наша гостиная. Там неподвижно лежит мама. Она не шевельнулась даже тогда, когда я начал трясти ее, дергать, хлопать по рукам и щекам. Слышны бомбовые удары с севера. Я взбегаю по лестнице наверх, мимо Дюрера, мимо фотографий благополучных дней, которые настойчиво буравят меня взглядами. Не знаю, почему я обратил на это внимание, ведь я бежал как угорелый. Двери в обе детские комнаты нараспашку. Мои сестры лежат в кровати рядом друг с другом, их руки скрещены на груди. Совершенно потустороннее зрелище. Со стороны сада я слышу, как отец зовет меня.

– Александр! – кричит он совершенно изменившимся голосом.

Я пулей метнулся вниз, в библиотеку. Спрятался за шкафом. С лестницы донеслись шаги. Я бросился в сад и бегал там, пригибаясь, от одного куста к другому.

– Александр!

Парадная дверь открыта. До чего роскошен наш особняк, ярко освещенный в ночной тьме! Около двери стоит отец, его дыхание зашлось от погони, он дико озирается в поисках меня, блудного сына.

Удар! Где-то поблизости разрывается осколочная бомба, и стеклянная стена зимнего сада разлетается на тысячу кусков. Едва держась на ногах, отец бродит по первому этажу, я вижу, как он, шатаясь, переходит от одного окна к другому, сжимая в руке недопитую бутылку вина. Он снова появляется в дверях и кричит в темноту сада:

– Александр! Я люблю тебя! Александр! Где ты?!

Он чем-то поранился и отирает кровь со лба. Прогрохотала целая серия ударов, и все в нашем квартале. Вот и Ледяному дворцу достался огненный сноп. Горизонт освещается вспышками от мощных взрывов, лучи прожекторов слепо шарят в небесах. Притаившись за кустом, я писал, чувствуя себя беспомощным и дрожа. Отец ковыляет в сад и, неуклюже пробираясь по сугробам, движется прямо в мою сторону, хотя, возможно, и не видит меня. Как только он подошел слишком близко, я побежал прочь, в дом.

– Сын! Иди сюда!

Горит еще не вся вилла, только библиотека. Оттуда огонь медленно распространяется на остальные комнаты. Не с молниеносной быстротой, а именно очень медленно. Этой ночью поднялся сильный ветер. Моя мама осталась лежать там, с белым, будто мрамор, лицом, на котором написано полное смирение со всем происходящим. Ведь деваться-то некуда, от судьбы не уйдешь.

Я ощутил, что отец дышит мне в затылок, и ринулся от него прочь, вверх по главной лестнице, в свою комнату, затем повторил прыжок из окна в сугроб и помчался в сторону китайского павильона. Я чувствовал потребность иметь хоть какую-то крышу над головой, даже летнего павильона. Весь первый этаж Ледяного дворца был теперь объят пламенем. Это длилось полчаса, затем огонь, взметнувшись по лестницам, стал пожирать стропила.

Я слышал голос отца, он звал меня. Ледяной дворец полыхал, отец стоял там внутри, срывая с себя пиджак и рубашку, мой дорогой отец, который выкрикивал мое имя. И мне было ужасно стыдно. Стыдно за то, что я такой жулик, такой бессовестный негодяй. Я здесь, я твой сын, возьми меня с собой!

Стоя у окна одной из комнат на втором этаже, отец дико закричал. Уже не мое имя, нет, только отдельные звуки.

Все это было ужасно и вместе с тем, как ни странно, немного комично. В какой-то момент я даже рассмеялся диким истерическим смехом. Надеюсь, что отец успел допить бутылку и поэтому сгорел не заживо. Внезапно, мое сердце защемило тоской. Он уходил от меня и так хотел, чтобы я ушел вместе с ним.

– Папа! – закричал я.

Ответом мне стал взрыв бомбы непосредственно за виллой, до прямого попадания не хватило всего лишь нескольких метров. Взрывной волной меня отбросило в снег. Кожа горела, на ней выступила влага. Сначала я подумал, что это кровь, но оказалось, что всего лишь пот. И я побежал.

Я бежал куда глаза глядят, подальше от этого ужаса, через огромное поле, прямиком в лес. Я часто смотрел вверх. Из-за крон хвойных деревьев виднелось разорванное взрывами небо. Непередаваемое зрелище. Конец света, адская мешанина из вспышек огня и грохота орудий. Скоро я дошел до пруда, в котором слабо отражались световые пляски небес. Мне чудилось, что я вот-вот сгорю, лег на снег и окунул лицо в воду, по поверхности которой плавали редкие льдинки.

А потом я закричал. Прямо в ледяную воду. В черноту, что стала для меня с тех пор символом смерти, символом того момента, когда смерть наступает на источник света со всех сторон, окружает и гасит его, пока не утихнет сдавленный клекот, последний отзвук последнего крика. Я был близок к обмороку. Приступ слабости нависал надо мной, словно гильотина. Я заворочался на снегу, поднял лицо из воды, как раз вовремя, чтобы не захлебнуться, и вдруг вокруг меня сомкнулась чернота.

Несколько часов я ничего не чувствовал. Посте пенно начал осознавать, что мне очень холодно Уже светало. Продрогший, промокший до нитки в заляпанных грязью штанах, я поплелся по какой-то тропинке. Я плакал. Слизывал слезы с щек и кричал что-то невнятное. Вскоре увидел заводские корпуса. Вдали показалась группа людей, одетых в кожаные плащи. Эти фигуры были расплывчаты, нереальны, словно ангел и дьявол в одном лице, гости из иного мира, зачем они здесь – не знаю. Они пели, колебались из стороны в сторону… Я свалился без чувств.

Проснулся оттого, что стало жарко. На мне лежало несколько тяжелых шерстяных одеял, а над ними я увидел лицо Кеферлоэра. За его спиной горела уютная желтая лампа, почти такая же далекая, как и звезды.

– Спокойно. Все хорошо. Хорошо. Рыба не тонет.

Затем все снова поглотила чернота. Я погрузился вовсе не в сон, а с головою ухнул в прорубь бесчувствия, отказываясь реагировать на любые внешние раздражители, хотя и с переменным успехом. Казалось, что все происходящее вокруг меня переместилось на второй этаж реальности, и толстый слой одеял хоть и приглушал, но не перекрывал до конца голоса окружающего мира. Тело мое хотело лишь одного – спать, и противостояло какому-то дьяволу в моем мозгу, который старался этому помешать. То, что я видел и слышал, отличалось от обычных снов, однако подчинялось логике сновидений, и я старался затушить эту странную тлеющую смесь лоскутьями моих мыслей – так гасят загоревшийся предмет с помощью шерстяного одеяла.

Кто-то спорил. В какие-то мгновения перед моими глазами вспыхивали картины, но я был не в состоянии удержать их в сознании, и эти картины ускользали прочь. В моей голове танцевали голоса. Один из них я узнал – это голос Лукиана, который восклицал:

– Но я не хочу оставаться здесь!

– Придержи язык, Луки!

Постепенно обрывки впечатлений связывались в целостные, осмысленные эпизоды. В один из моментов мне почудилось, что я задыхаюсь, и пальцы Кеферлоэра, большой и указательный, орудовали в уголках моего рта. Похоже, меня вырвало, и он прочищал мне рот, чтобы я не захлебнулся.

– Алекс, ты слышишь меня? Мы доставим тебя в безопасное место!

Следующий эпизод совсем другой – холодный, наполненный лязганьем металла, и даже несколько добродушных желтых ламп не смогли смягчить этого холода. По желудку разливалась теплота, видимо, я только что поел. Вялый и апатичный, я сел на кровати и ощутил спиной дрожь. Но это дрожал не я, это вибрировала стенка, к которой я прислонился. Я находился на борту транспортного самолета. Вокруг были люди, все в штатском. Они сидели на полу, лежали рядом со мной, укутанные в одеяла. Помню ругательства, мольбы, рокот моторов людей, что глядели наверх, прислонившись затылками к стене.

– Но я не хочу оставаться здесь! – Это был снова Лукиан.

– Потерпи еще пару дней, и все будет позади. Позади.

Предполагаю, что мы находились на небольшое летном поле, принадлежащем заводам «Краусс-Маффей». Рокот моторов усилился, к нему примешалось резкое громыхание, затем я животом и затылком ощутил перепады давления; самолет качнулся из стороны в сторону и взмыл в воздух. Всех подробностей не помню. Это был мой первый полет. Мы взлетели и тут я увидел, или, скорее, вообразил себе, что все мои попутчики умерли. Меня окружали если не мертвецы, то люди, стоящие одной ногой в могиле. Восемь или десять пассажиров сильно побледнели, в том числе и обе женщины, одетые в меха. Одна из них, с несколькими цепочками на шее, плакала. Затем смеялась. Засовывала пальцы глубоко в рот. Какой-то человек поцеловал ее, чтобы успокоить.

Это был один из последних спасительных рейсов самолетов, принадлежавших нашим заводам. Видимо, Кеферлоэр принял решение отдать последнее свободное место мне, а не своему родному сыну. Но почему? И куда мы летим? У меня нет ни гроша за душой, все имущество – это надетые на мне вещи, кстати, одежда Лукиана, которая мне не очень-то впору. Лукиан в тот момент тоже был, по сути, еще ребенком.

Он не любит вспоминать про эту ночь, утверждает, что ничего конкретного не знал. Говорит лишь, что наш борт направлялся на север Италии, где в сравнительной безопасности – военных действий в районе Болоньи уже практически не велось – можно было пересесть на большой самолет или по ватиканским паспортам сесть в Генуе на пароход, отправляющийся в Южную Америку, в подготовленную ссылку.

В рокоте двух пропеллеров слышалось что-то успокаивающее. Я не думал о том, что случилось с родителями, с сестрами, словно их никогда и не было на свете. Много позже я узнал, что их трупы обгорели в Ледяном дворце так сильно, что никому не пришло в голову докапываться до истинной причины смерти. Так что репутация моей семьи не пострадала, до вскрытия дело не дошло. Предполагали, что я лежу, погребенный под обломками здания, но все-таки меня записали в число пропавших без вести, а не мертвых.

Вот и все. Что было дальше, я помню плохо – в моих воспоминаниях зияет громадный провал. Он наполнен снами, случайными огоньками, заблудившимися в ночи. Я больше не принадлежал этому миру. Ослепительные световые блики. Сильный тупой удар с внешней стороны борта. И тут же все погружается в черную тьму. Из далекой дали доносятся голоса. Страх, боль, шум мотора, ветер – все сплетается в тонкий, плотный ковер из звуков, в подвижную мешанину тонов и шумов.

Луг. Раннее солнечное утро. Редкий лиственный лесок. Одежда моя где-то подпалена, где-то разорвана. На лбу кровь. Или это не я, а мой отец? Нет, нет, взгляд у него пустой, опустошенный, отсутствующий, а кровью перепачкано мое лицо. Папа растворяется в облаках, и я остаюсь один. Там, на той стороне, на идиллических холмах лежат незасеянные поля, перенасыщенные светом.

Мелькающие передо мной картины словно сплюснуты с краев. Вот широкая река, в которой отражается солнце. Непереносимое сияние режет глаза и ломит затылок. Я перестал слышать, стал глухим как пень. В моей голове что-то стрекотало, сверлило, скреблось и терлось, колебалось на низких частотах. Краски менялись. Река вдруг стала красно-коричневой, ее волны – то черные, то лиловые, то золотистые, гравий отливает серебром прибрежная фауна – ядовитой зеленкой. И это последнее, что я помню. Я иду вдоль реки. Над водой, переливающейся солнечными бликами, проступают слабые контуры видения, воплощающего свет, добро и любовь. Голова с невероятно длинными волосами. Он был здесь. Он ждал меня, улыбаясь. Дюрер смотрел на меня свысока.

Отголосок

Мы ужинали на первом этаже, одни, в уютной столовой, оформленной в старонемецком вкусе на манер деревенского дома. В углу весело потрескивала печка, облицованная кафелем. Еда была без особых изысков: суп из спаржи, легкая закуска из макарон с овощами, одно мясное блюдо, фрукты и сыр, вино двух видов, кофе. Фон Брюккен предпочел горячее молоко и пил его в полном молчании. Мой собеседник говорил целый день напролет, и поэтому у него не было желания лишний раз открывать рот. Разве что изредка ему в голову приходила какая-либо деталь, которую он сообщал мне, чтобы я сразу же записал ее на листке. Собственно, это были совсем незначительные детали, но для них на каждом столе была приготовлена бумага для заметок.

Часто фон Брюккен поглядывал на меня так, словно хотел оценить, насколько сильно впечатляет меня рассказ и готов ли я верить каждому его слову. Возможно, я слышал несколько приукрашенную версию, обогащенную несколькими эффектными поворотами. Да ради бога, пожалуйста, я относился к этому совершенно спокойно. Когда он уйдет из жизни, я вычеркну из рассказа то, что считаю нужным, то, что особенно похоже на выдумку. Но похоже, я слишком «громко» думал – кажется, фон Брюккен прочел мысли у меня по глазам. По его лицу скользнула тень обиды, но он даже не попытался что-либо выяснить, только сухо кивнул и удалился.

Вдоволь поплавав в бассейне и выпив три двойные порции односолодового виски, я отправился в свою комнату. Этой ночью я спал неспокойно. Примерно в два часа под моим окном раздался шум – небольшой грузовик или что-то в этом роде, пыхтя, подъезжал к замку по освещенной дороге. Рокотание мотора становилось все ближе, затем шофер заглушил двигатель, послышалось шуршание шин по снегу. Усталость удерживала меня в кровати, но тем не менее я превозмог себя, поднялся, подошел к окну и убедился, что из него ничего толком не видно. Зачем я здесь? Почему мой работодатель не нанял обычную машинистку, чтобы она записала его рассказ, зачем ему потребовался именно я? Только для того, чтобы слегка причесать фразы? Для того, чтобы подать эту историю от имени другого, марионеточного, автора?…

На следующий день, когда фон Брюккон продолжил свой рассказ, кажется, я понял, в чем дело. Он хотел восстановить с моей помощью пять потерянных лет. Из тех обрывочных сведений, фрагментов прошлого, которые он еще в силах припомнить, я должен был сплести ему словесный ковер. Связать узлы в веревочную лестницу, по которой он с честью и достоинством переберется над пропастью забвения и победит хаос и тьму, нащупав под собой твердую почву – реальную или воображаемую. Прочитает он когда-нибудь готовую книгу или нет, ему абсолютно все равно. Главное – осуществить свой рассказ, ведь лишь написанное на бумаге он считал реальностью («лишь то, что написано черным по белому»). Написанное влияет как на прошлое, так и на будущее. Потребовалось время на то, чтобы я проникся его образом мышления, и еще больше времени – чтобы нашел в этом удовольствие.

День второй

Хаос

Сбор материала. Повествование от первого лица Александр фон Брюккен отвергает. Он помнил только некоторые часто повторяющиеся сны. В памяти живы лишь немногие яркие эпизоды, часть которых реальна, а другая часть представляет собой фантазии, остаточные последствия травм. Какую-то информацию дают сухие перечисления больничных и полицейских актов, где иногда мелькают имена, города, маршруты транспортировки, врачебные предписания, но это далеко не полные данные. Где именно совершил вынужденную посадку самолет, кто еще выжил после бомбежки – не известно. Где-то на побережье, в дельте реки По. Там стояла хижина, в которой обитал старик с непростым характером. Впоследствии А. удалось с помощью гипноза припомнить отдельные эпизоды того времени, но самые первые дни пребывания в Италии так и остались покрыты мраком.

Вот старик что-то втолковывает ему, но он не понимает ни слова. И не только потому, что не знает итальянского. А. ничего не слышит, он совершенно глухой. И немой: следствие глубокого шока. В домике старого рыбака проходят недели, если не месяцы. Хлеб, вода, рыба. Состояние тяжелейшей апатии, травматическая заторможенность, вероятно, усиленная неподходящей едой, бедной витаминами. Шум прибоя, шелест морской пены – все это звучало для него, как мантра. Hесмотря на свою глухоту, А. различал прибой – не как шорох, а как легкий танец (именно так!) на коже плеч и рук.

Как звали того старого рыбака (однажды он залепил А. пощечину, но в остальном был вполне добродушен), установить не удалось, несмотря на настойчивые поиски. В памяти колеблется черная форма американских солдат, хлопочущих у барбекю на побережье. (Почему не белая?) Вспоминается кино под открытым небом – показы организованы для солдат. На заборах гроздьями висели итальянские дети, жадно глядя на экран. Теперь все это видится А. издалека, в сопровождении причудливо трепещущей в ночи игры света, мягко отражающейся на поверхности моря.

Лопата. А. вступает в тесные, чуть ли не интимные отношения с лопатой. Берет ее, идет на отмель, начинает копать ямку. Моменты осознанного творчества. Страшное зрелище: выкопанные ямки наполняются водой. Трагедия каждого малыша – рушится крепость из песка, подмытая водой. Холодно. Старик тянет А. вверх за воротник. А. неподвижным взглядом смотрит в морскую даль. Холодно. Еще холоднее. Брызги дождя, ощутимые кожей. Вонь от старых рыбацких сетей, рядом с которыми А. вынужден спать, кое-как укрытый одеялом. Старик садится на корточки. В полусне А. чудится, что это его отец. Он щиплет старика за щеку, встает, направляется к двери, идет к морю, заходит в воду и делает несколько шагов в направлении горизонта. Сверкают молнии, и на белой морской пене играют лиловые блики.

Другое видение: отец сидит на снастях. Где ты был? Я так скучал по тебе. На коленях у отца, совсем маленькая, лежит мать. Если бы ты знал, как нам сейчас хорошо. Ты должен кушать. На каком-то ящике сидят сестры, одетые в ослепительно белые платьица. Показывают жестом. Ложка идет ко рту. Ешь! Стаканчик к губам: Пей!

День. Прибрежная отмель. Старик и А. сидят на песке. Дед дымит сигаретой, потом протягивает ее мальчишке: кури! А. делает затяжку, закашливается. Постоянно звучат две фразы, одни и те же, и А. слышит их только тогда, когда старик орет их ему в самое ухо: «Nonseidelluogo» (ты не здешний) и «Nonmipuoiesserutile» (на кой ты мне сдался!).

Запах жареного мяса. Женский смех. Черный человек протягивает А. маленький кусочек жаркого. А. улыбается. В жизни не ел ничего вкуснее. Американцы смеются. А. убегает от них прочь. И еще одно воспоминание, более позднее: джи-ай, американский военный, играет на скрипке и одновременно танцует. А. не слышит музыки, но чувствует, как колеблется воздух. Джи-ай подходит поближе и подносит скрипку к самому его уху. Вот так А. слышит музыку: далекий, глухой шум, от которого по коже идут мурашки, но он чувствует, что это прекрасно.

Агрессия света: настольная лампа в комендатуре, на заднем плане сидит карабинер. До чего нелеп его головной убор. Рослый детина с усами, черными как смоль: «Ну и?…» Карабинер произносит эти слова негромко, сопровождая их многозначительным жестом. Этот случай его весьма напрягает. В округе так много приблудных мальцов, а этот к тому же не слишком-то мал…

Убежденный в том, что никакого толку от мальчишки не будет, старик заявляет:

– Этот парень ни на что не годен. Он глухой как тетеря. Да еще и немой.

– Он может написать свое имя?

– Почем мне знать? Читать-то я не умею…

Таков воображаемый диалог. Карабинер трясет А. за плечи, сует ему в руки бумагу и карандаш.

«Scrivi il tuo nome! Пиши! Пиши свое имя!»

А. не реагирует. Его бьет мелкая дрожь, поскольку самолет в тысячный раз теряет набранную высоту. Приступы слабости мучают его раза два в день, и после них он на полминуты впадает в беспамятство.

Карабинер стягивает с его руки часы, подносит к лампе. На тыльной стороне корпуса выгравирована дарственная надпись: «Александру от отца».

– Да это немец! – восклицает карабинер.

– Он живет у меня уже несколько месяцев. Я бедный человек. А от него никакого толку.

Остальные воспоминания о старике начисто стерлись. Как прощались с ним? Даже этого А не помнит. Зато он помнит, как в бухте качалась безглазая тушка мертвого баклана. Но когда это было?…

Воспоминание о желто-красно-розовых горах – утренняя заря в Альпах, один-единственный эпизод. Грузовик. А. очень страшно, поскольку машина напоминает ему самолет.

Еще воспоминание: А. стоит на пороге огромного помещения, похожего на спортивный зал. Это гигантская спальня католического приюта для сирот в городке Бад-Райхенхалль. (Через много лет Александр фон Брюккен купит это здание и распорядится снести его.) В трехъярусных кроватях лежат мальчишки самых разных возрастов. Кто-то привел А. в спальный зал, но кто, он не помнит. Ему указали пустующее спальное место, и А. припоминает, за какое большое счастье он посчитал возможность уснуть на этой кровати.

Ему вспоминается столовая. Завтрак. Дети неимоверно шумят, но А. ничего не слышит. Похоже, его глухота имела не только травматическое, но и органическое происхождение. В ушах гной. Если выдавливать его кончиком мизинца, это приносит некоторое облегчение, но ненадолго. Затем снова становится невыносимо больно. Повреждено внутреннее ухо, травма вовремя не обнаружена, очень запущена. А. за столом, перед ним чай и сухарь, который вскоре отнимает у него сосед по столу. А. бурно реагирует на это – верещит, словно его режут. Вот вам и немой мальчик! Это первый громкий звук, который он испустил. Сосед по столу испуганно кладет сухарь назад. Взгляды всех окружающих обращены на них.

Еще позже. Когда – неизвестно. Врач наклоняется к А. и слушает его стетоскопом.

Доктор пишет: «Ты глухой с рождения?»

Никакой реакции.

Доктор снова пишет что-то на бумажке.

«При тебе были эти часы. Тебя зовут Александром?»

А. не отвечает ни на какие вопросы. Гнойные очаги начинают лечить. Это обещает хотя бы небольшое, но нескорое улучшение. Лопнувшие барабанные перепонки срастаются, практически безнадежно испорченное внутреннее ухо восстанавливается, но не сразу, а за несколько лет. А. навсегда останется туговатым на левое ухо. Однако врач тогда списал все на психическое расстройство.

Врач – обычный терапевт, пенсионер, которого снова позвали работать из-за нехватки персонала, не знает, что писать в графе «Психическое состояние». И решает заполнить ее так: «Слабоумие».

Состояние А. делает его беззащитным перед хулиганами – подростки то и дело грубо шутят над ним, вплоть до попытки изнасилования. В протоколе, составленном администрацией приюта в октябре 1945 года, зафиксировано, что А. посажен под замок в связи с небывалой вспышкой агрессии против окружающих. Согласно этому протоколу А. укусил восемнадцатилетнего обидчика за гениталии, а сам получил переломы трех ребер и ушибы черепа.

Вот оно, это воспоминание. Спальный зал. Ночь. Трое старших ребят приглядываются к А., лежащему в постели, затем склоняются над ним, и один из них придавливает коленом его грудь. А. кричит диким голосом. Они кидаются на него всем скопом, зажимают ему рот, затем нос, чтобы он снова невольно раскрыл рот. Из далекой дали доносится душераздирающий вопль – один из парней взвывает от боли.

– Эта свинья укусила меня!

Вопль этот, эту громогласную фразу А. помнит очень отчетливо всю свою жизнь, и на его лице при воспоминании об этом мелькает тень удовлетворения.

В эту же ночь его бросают в подсобку и обращаются с ним, как со злобной взбесившейся собакой. Он помнит вкус крови на губах. В этой подсобке-карцере А. провел два дня и две ночи, в жутком холоде и без горячей пищи, после чего его отправили в клинику для душевнобольных N (название следует оставить в тайне) якобы в целях его же собственной безопасности. (Назвать ее каким-нибудь вымышленным именем? – Нет.)

Картинка из прошлого: медсестра спрашивает у А., как его зовут. Приютский надзиратель отвечает за нового пациента, что его скорее всего зовут Александром, но это не точно.

– Где его личные вещи? Ценности?

– Ничего у него нет.

А. начинает плакать и кричать, надзиратель медлит, затем в нем, видимо, просыпаются остатки совести, и он достает из кармана знакомый предмет.

– Наручные часы.

– Что еще?

– Еще? Ну, он кусается.

– Этим здесь никого не удивишь.

Затем опять длинный прочерк в воспоминаниях. В медицинской карте отмечено, что лечили А. различными седативными препаратами. В отчете дежурного врача за одиннадцатое августа 1947 года упоминается, что в тот день было впервые разрешено применение пластиковых столовых приборов даже склонным к суициду и агрессивным больным. Приборы поступили из неликвидных фондов американской армии. Задокументирован тот факт, что А., съев выданную ему порцию пищи, разгрыз пластиковую вилку и проглотил зубчики, и только внезапное появление персонала предотвратило дальнейшее заглатывание пластика данным больным. После этого прецедента А. вновь получил столовый прибор из металла, причем одну только ложку. Об этом происшествии не помнит даже сам А., хотя в его памяти потихоньку восстанавливаются более длинные цепочки событий, возвращаются все новые, еще малосвязанные картины прошлого – к сожалению, спутанные, без какой-либо хронологии. Свои открытия А. свято хранит в себе, никому их не рассказывает, на расспросы либо не реагирует, либо издает лишь урчание. Все это продолжалось почти два года, пока А. не проникся доверием к санитару Генриху П., молодому человеку, который обращался с А. довольно хорошо и побуждал его говорить. С этого момента можно относительно точно реконструировать дальнейшую судьбу пациента А, опираясь на свидетельства медицинского персонала.

Генрих П. обратил внимание на то, что одна-единственная деталь – конфета пралине – возбудила необычайный интерес доктора Фрёлиха[6] (фамилия изменена) к пациенту А. Однажды утром Генрих, как обычно, зашел в палату больного, забрал для мытья посуду от завтрака, пожелал хорошего дня и положил пациенту на одеяло конфету (передарив гостинец своей невесты, поскольку марципановые пралине были не в его вкусе). Когда Генрих закрывал дверь, то услышал, как А. сказал:

– Спасибо, мама.

В тот день, вспоминал Генрих П., во дворе психиатрической клиники было многолюдно. Выздоравливающие пациенты потихоньку пинали кожаный мяч, а врачи обсуждали проблемы будущей Конституции. Доктор Шефер и доктор Фрёлих оказались поглощены дискуссией.

– Наконец-то у нас появится Конституция, – заявил доктор Шефер. – Но только, скажу я вам, нам не нужно нейтралитета. Иначе нас никто не станет подкармливать.

Доктор Фрёлих в принципе с ним согласен. Он говорит, что в Конституции предусмотрено разделение Германии, но это не так уж страшно.

– Страна должна делиться, словно живая клетка. От этого она только растет.

– Вот как? Звучит не слишком-то патриотично!

– Не патриотично?

– Ну хорошо, может быть, в каком-то смысле вы и правы.

(Диалог реконструирован.)

Из главного здания выходит пациент А. в сопровождении санитара, который ведет его за руку. Генрих слышит разговор врачей и вклинивается в него.

– Доктор Шефер! Я спросил у него, – санитар Генрих П. показывает на пациента А, – не хочет ли он погулять во дворе. И он ответил мне: «Да».

В первый момент доктор Шефер не придал этим словам особого значения.

– Вот как?

– Что у него? – поинтересовался доктор Фрёлих у своего коллеги.

– Дебильность и заторможенность реакций. К тому же он глухой – хотя, вероятно, и не стопроцентно.

– Гм…

– Вообще-то на прогулки он у нас не ходит. Доктор Фрёлих велит санитару, чтобы он дал больному размяться. Санитар выпускает руку А., и тот делает несколько шагов в сторону футболистов. Долго глядит на игру. Игроки уводят мяч от него, показывая А. языки. А. следит взглядом за мячиком. – Поначалу мы думали, что у него военная травма, – продолжает доктор Шефер. – Полная потеря памяти. Но только что это за травма – за четыре года никакого прогресса?

Доктор Фрёлих возражает, что такое встречается у солдат…

– Да, но он-то ведь не солдат! Определенно! Санитар Генрих П. сообщает с толикой энтузиазма в голосе, что А. сегодня произнес «да» и «спасибо». Может быть, даже «мама», но в этот момент дверь как раз захлопнулась, поэтому он мог ошибиться. Только насчет «да» и «спасибо» можно быть полностью уверенным.

Доктор Шефер не придает этому значения:

– Ах ты боже мой. Звуки так легко перепутать. А-а-у… – Он издает гортанный звук, отдаленно напоминающий «да». – А когда больные икают, то они могут издавать такие звуки: «иб, иб»! Их можно принять за «спасибо». Так что не будем морочить себе этим голову!

А. следит за полетом футбольного мяча, затем идет на узкую полоску травы, что зеленеет у подножия высокой ограды. Цветут незабудки. На дворе начало мая 1949 года. А. разглядывает незабудки с трепетным вниманием.

– Как его зовут? – спрашивает доктор Фрёлих.

– Похоже, что Александр.

Доктор Фрёлих громко кричит через весь двор:

– Александр!

А. не реагирует, так и стоит, склонившись над цветком. Доктор Фрёлих подходит и садится рядом с ним на корточки.

– Ну-с, как это называется? Ты знаешь? Это прекрасно, верно? Пре-крас-но…

– С-с-с…

Доктор Фрёлих пытается подсказать ему:

– Цве…

– С-с-с…

– …ток. – Доктор Фрёлих поднимается, хлопает А. по плечу и отворачивается от него.

– Отвести его обратно в палату? – спрашивает санитар П.

Доктор Шефер отвечает:

– Думаю, это будет благоразумно, пока он не перевозбудился от избытка впечатлений.

– Этот больной заинтересовал меня. Отдайте его мне, а? – просит Фрёлих.

– Да, пожалуйста, если хотите. Только осторожно: он кусается! – Доктор Шефер что-то шепчет своему коллеге на ухо.

– Ой… – вздрагивает доктор Фрёлих.

Пациент А. все еще любуется незабудкой.

– С-с-с…

Санитар Генрих П. берет А. под руку, дружески похлопывает его по плечу и собирается вести обратно в корпус, как вдруг слышит:

– Офи…

– Что?

– С-с-с…

– Незабудка, – говорит санитар, – так называется цветок. Пойдем-ка, пойдем, братец.

– Со… фи, – произносит больной.

– Софиты? Какие софиты? Ты, братец, все перепутал.

Санитар Генрих П. тянет за собой больного, но тот упирается и высвобождается из его объятий; Хрипит. И при желании можно сразу разобрать его следующую фразу, которую он произносит громко, хотя и заплетающимся языком:

– Я… хочу… побыть… здесь.

Услышав эту фразу своими ушами, доктор Шефер от изумления едва не теряет дар речи:

– Что за цирк, черт подери!..

Доктор Фрёлих не может удержаться, чтобы не поддразнить коллегу:

– Конечно, цирк! Абракадабра! Не прошло и десяти минут, как он стал моим пациентом, а уже болтает без умолку!

В ответ доктор Шефер лишь корчит недовольную гримасу.

В последующие недели пациент А говорит еще неуверенно и вынужден снова учиться бегло артикулировать звуки. Доктор Фрёлих уделяет ему несколько часов в день и однажды даже берет пациента к себе домой, что приносит невероятный прогресс. В воспоминаниях больного начинает прослеживаться хоть какая-то хронология. И с каждым днем он вспоминает все больше.

Через несколько лет санитар Генрих П. получит от бывшего пациента А. виллу в подарок. Доктора Фрёлиха ожидает грандиозная карьера. Но до этого пока еще далеко.

После пяти недель тесного общения врач с Александром едут в трамвае по Мюнхену. Доктор Фрёлих повез больного на экскурсию исключительно на свой страх и риск. Юноша проявляет интерес к прогулке и искреннюю любознательность. Но многие из его вопросов странны и причудливы.

– А фюрер на самом деле умер?

– Да, насколько известно. Думаю, это правда. Будем считать, что это действительно так.

– Его… съели американцы?

Доктор Фрёлих не знает, что и ответить. Может, у юноши и в самом деле психическое расстройство? Очень уж многое из того, что он говорит, наводит на такие мысли.

Июльский полдень 1949 года. Они стоят вдвоем на израненной земле, поросшей травой. Доктор и Александр смотрят на остатки подъездной дороги к Ледяному дворцу. От здания осталась лишь обугленная коробка, от китайского павильона – полуразрушенный фундамент, а все деревянные части без остатка поглотил огонь. Алекс одет в старую одежду большего, чем нужно, размера – ее он получил в подарок от доктора.

– Вот здесь вы и жили, как ты говоришь?

Алекс кивает.

– Скажи, еще раз, как звали твоих сестренок?

– Коко.

– Обеих, что ли?

Алекс пытается сосредоточиться, неуверенно, словно извиняясь, отвечает «да» и, сам не веря в то, что такое может быть, делает расстроенное лицо.

Они проходят еще несколько кварталов.

– А что было здесь?

– Софи…

– Софи, а как ее фамилия?

Этого Алекс не помнит, и из его груди вырывается тяжелый вздох.

– Твоя девушка?

– Нет. Мы с ней заболели. У нас сыпь…

– Гм… В какую школу ты ходил?

– Учителя… приходили…

– О-о. М-да. Как и пристало благородному семейству. Может, ты вспомнишь еще кого-нибудь из родственников?

Алекс глубоко задумывается, затем с его лица спадает напряжение, и он улыбается:

– Тетя. Она была… хи-хи-хи.

Многозначительно кивнув, доктор Фрёлих записывает в свой блокнот: «Пациент делает жесты: круговые движения пальцем у виска».

– Как вы думаете… все совпадает?

Доктор пока не решается давать окончательный ответ.

– Да, в свое время там жили Брюккены. И Александр фон Брюккен действительно считается пропавшим без вести. Это достоверная информация. Собственно, затем мы с тобой и пришли сюда.

Они идут по узкой улице вдоль шеренги двухэтажных домиков с малочисленными подслеповатыми окошками. Доктор Фрёлих звонит в дверь, на которую указывает ему Александр; им отворяет женщина лет пятидесяти. Доктор представляется ей.

– Так, я вас слушаю! – Женщина вытирает руки о грязный передник.

– Скажите, здесь жила когда-нибудь девушка по имени Софи?

– Вот не знаю. А вы по какому вопросу?

Алекса вдруг сотрясают телодвижения, похожие на танец.

– Курц!

– Что-что?

– Фамилия ее была Курц! У нее… еще подружка… Злючка… – Он изо всех сил стучит себя по лбу, но имя девушки так и не всплывает из омута его памяти. – Подружка! Дурак! Задница!

Доктор Фрёлих извиняется: дескать, молодой человек, к сожалению, перевозбудился… Пятидесятилетняя собеседница недовольно фыркает и закрывает дверь.

Перед заводскими корпусами Александр становится тихим и торжественным, его глаза светятся гордостью. Здания до сих пор выглядят солидно и внушительно.

– Все это принадлежало вам?

Алекс кивает:

– Нам! Мне!

– Но ведь тебя здесь никто не признает!

– Часы!

Александр демонстрирует свои наручные часы. Каждую минуту он вспоминает что-то новое. Конни и Кози. Гогенштейн. Дюрер. Фотографии.

– Может, подождем, пока ты вспомнишь побольше, и затем придем сюда снова?

– Кеферлоэр!

– Кто это такой?

– Рыба. – Алекс грызет ногти.

– Что с тобой? Как ты возбудился…

– Я… знаю! Кеферлоэр! Там!

Они заходят в вестибюль административного корпуса завода. Голые стены, высокий потолок. До боли знакомая обстановка, совсем как до войны. Дежурная в стеклянной будке расширяет глаза при виде странной пары – пожилого седого господина в массивных очках и юноши в нелепых, слишком широких для него брюках.

– Добрый день. Смею представиться, доктор Фрёлих. Мы хотели бы поговорить с господином… Кеферлоэром.

Поправляя обесцвеченные локоны, женщина в будке мягко возражает:

– Директор сейчас на важном совещании. Вам к сожалению, не повезло. Сегодня он никого не принимает.

Понизив голос, доктор Фрёлих доверительно говорит о том, что у него дело невероятной важности…

– Нет-нет, это невозможно. Извините. Я могу связать вас с секретариатом, и вам назначат день и час приема. Вы по какому вопросу?

В этот момент Александр вмешивается в разговор и говорит, пристально глядя на даму, едва ли не обнюхивая ее:

– У вас… всегда длинные волосы, и не такие желтые… Выглядела… так классно!

Доктор Фрёлих оттесняет молодого человека от будки, берет его за плечи и извиняется перед дежурной.

– Наверное, он имеет в виду, что раньше у вас был другой цвет волос. Это правда?

– Ну, что такое, я прямо не знаю! Хорошо, это правда. И что из того?…

– Может быть, вы знаете этого мальчика?

По лицу дежурной видно, что особых сомнений у нее нет. Действительно, его лицо она где-то видела. Оно ей даже как будто знакомо.

– Э-э-э…

Она не решается высказаться определенно. Ситуация становится для нее какой-то щекотливой и начинает беспокоить.

Алекс дрожит. В какие-то моменты кажется, что он вот-вот упадет в обморок. Он дергает себя за края одежды, пока окончательно не приходит в себя, затем хрипит вполголоса, словно боясь своих слов:

– Я… Александр фон Брюккен! Пропустите меня! Пожалуйста!

Дежурная не проявляет особых эмоций. Но вся эта сцена, без сомнения, подействовала на нее. Она молчит, покусывая кончик карандаша. Маленького сына бывшего шефа она видела всего-то раз или два. Хотя похож, ничего не скажешь. И чего эти двое от нее хотят?! Как бы с работы из-за них не поперли!

– Господи более мой, ну чего вы от меня хотите?

– Похоже, он говорит правду. Помогите же нам!

– Со светлыми волосами вам лучше, – говорит Александр.

– А ну, хватит дерзить, молодой человек! – Но дежурная говорит это лишь для того, чтобы хоть что-то сказать. Затем встает и машет рукой так, словно трясет кастаньетой. – Ладно, что с вами делать… Идите за мной!

Держась за руки, доктор и Алекс поднимаются по лестнице и вскоре оказываются в торце длинного пустого коридора перед массивной дверью красного дерева.

Нервы у дежурной уже на пределе. Она предпочитает ретироваться и говорит перед уходом:

– Скажете там, что ухитрились прошмыгнуть мимо вахты и вас не заметили, хорошо?

Доктор Фрёлих благодарно кивает ей, и женщина удаляется. Затем доктор поворачивается к своему подопечному и ласково щиплет его за щеку:

– Так что, идем или нет?

– Кнут, отец. Конни. Козима. Фелиция, мама.

– Пошли!

Фрёлих распахивает дверь в конференц-зал. Врач возбужден не меньше своего пациента и успокаивает себя лишь тем, что ничего страшного ему не грозит, в худшем случае привлекут за незаконное вторжение на чужую территорию.

Большое светлое помещение. Идет совещание членов правления. Во главе длинного стола восседает Кеферлоэр, по правую руку – его сын Лукиан. Напротив Лукиана, в инвалидной коляске у окна, – тетушка Хильда. Как единственный оставшийся в живых член семьи фон Брюккенов, она присутствует на главном совещании по итогам года в качестве почетного гостя и главной наследницы. Старушку давно хотят признать недееспособной: процесс по этому делу тянется уже год, но по каким-то причинам судьи медлят с окончательным решением. Очевидно, причина кроется в неоднозначном состоянии тетушки – как ни странно, у нее случаются проблески сознания.

Семь членов правления, солидные седые господа, с изумлением смотрят на незваных пришельцев. Кеферлоэр удивленно поднимает брови, но ситуация скорее забавляет, чем возмущает его.

– Эт-то еще что такое? – Он пристально смотрит на юношу, их взгляды встречаются. – Кто-нибудь скажет мне, в чем…

Кеферлоэр спотыкается. Он внезапно догадывается, кто этот незваный гость, но тут же овладевает собой.

Александр делает шаг вперед и кладет на стол свои часы.

– Здравствуйте, господин Кеферлоэр!

– В чем дело? Что все это значит?

– Хи-хи-хи, – смеется тетушка Хильда.

– Лукиан! Привет!

– Александр?

Лукиан, который сидит здесь лишь для того, чтобы любоваться на отца, наконец-то вкусившего настоящей власти, произносит волшебное слово, что повергает всех присутствующих в растерянное изумление. Участники совещания начинают перешептываться.

Кеферлоэр сильно взволнован, однако не собирается сдаваться так сразу:

– Чепуха. Какой Александр?! И ничуть не похож. А это кто? Что это за человек? – Он указывает на доктора Фрёлиха.

Смущенно откашливаясь, тот сообщает свое имя и звание.

И тут тетушка Хильда восклицает:

– Александр? Это ты? Иди же, иди ко мне! Подойди же скорее ко мне, дитя!

У всех заседающих глаза лезут на лоб. Старушка так долго была не в себе, а тут – подумать только…

– Какой ты стал большой… Ах. Это чудесно. Ах, дайте мне, дайте шампанского! Какой большой ты стал!

Тетушка Хильда тянет к Александру костлявые руки, но тот притрагивается к ней лишь на мгновение – брезгует старческими пятнами, в обилии покрывающими ее высохшую кожу.

Кеферлоэр не знает что и сказать, какую стратегию поведения выбрать. На его лице отражается внутренняя борьба.

Тетушке Хильде подают бокал шампанского на подносе. Веселая лукавинка светится в ее глазах, и старушка спрашивает у племянника, привел ли он с собой сестренок?

– Нет, тетя Хи-хи. Ведь их нет на свете, наших Коко.

– Хи-хи-хи-хи.

Алекс поворачивается к Лукиану и неловко протягивает ему руку через стол.

Это исключительно важный момент. Он имеет множество последствий. Некоторое время стояла звенящая, напряженная тишина, не происходило ничего, абсолютно ничего. Лукиана раздирали противоречия, он поднялся с места и… снова задумался. От одного отцовского взгляда Лукиана прошиб пот. А затем… затем он посмотрел мне в глаза и принял протянутую руку. Он сделал выбор между моим и собственным будущим, да-да, в ту секунду он принял решение в мою пользу, перечеркнув карьеру своего отца. Неизвестно, как бы все повернулось, если бы Лукиан не признал меня.

– Это действительно он. Это Александр!

Гневно раздув ноздри, Кеферлоэр-старший покачивал головой, не решаясь произнести ни слова. Похоже, он сообразил, что меня не удастся просто так проигнорировать, в любом случае начнутся разбирательства.

Когда я снова увидел знакомые лица, на меня нахлынула лавина новых воспоминаний. Это походило на второе рождение, на то, как цыпленок, вылупившись из яйца, впервые видит свет, И я снова обрел дар речи, ко мне ежесекундно возвращались тысячи слов.

– Как у тебя дела, Луки? – Казалось, что с момента нашей последней встречи прошло всего каких-то два месяца. Я дружелюбно посмотрел на старого Кеферлоэра. – Рыба не тонет…

Эти слова сразили его наповал. Он смотрел на меня в ужасе и смятении. Пока не прозвучала его собственная цитата, он все еще надеялся представить меня самозванцем, которого со временем удастся разоблачить.

– Александр?… – В его глазах отчетливо проступали недоверие и страх.

– Самолет… – произнес я; и Кеферлоэр, видимо, подумал, что это какой-то намек.

Он ошибся. В тот момент я вспомнил лишь о том, что в моей жизни с самолетом связана какая-то особая история; только несколькими секундами позже смутное воспоминание обросло новыми словами и образами, сложилось в стройную цепь.

– Боже мой! – Побледневший Кеферлоэр поднялся с места, быстро подошел ко мне и крепко обнял – так, словно хотел придушить во мне все воспоминания. – Господь Иисус. Алекс! Александр! Этого никто не ожидал, нет. Никто не ожидал.

– Хи-хи-хи…

Члены правления захлопали в ладоши, закричали «браво!». Как и любые громкие звуки, их аплодисменты вызывали у меня боль в ушах; я просил их прекратить, но они не слушали меня, продолжая шуметь и аплодировать. Видно было, что все тронуты.

Я ухватил доктора Фрёлиха за руку. Он согласно закивал в ответ на предложение Кеферлоэра положить меня для начала в хорошую клинику для реабилитации, в том числе психологической. Фрёлих сильно опасался новых всплесков эмоций с моей стороны, ведь даже здоровому человеку нелегко перенести такой вал впечатлений. Пообещав следить за мной все это время, он с честью выполнил свое слово. Я очень многим обязан ему, этому хорошему, прекрасному человеку.

Меня положили в ЛОР-отделение клиники в Швабинге,[7] информировали о моем чудесном возвращении прессу, и та вожделенно ждала новых деталей. Ведь возвращение блудного сына из психического небытия – отличная тема для желтой прессы Личность мою окончательно установили с помощью документов из архива зубного врача, когда-то лечившего всю нашу семью. Благодаря новейшим штатовским лекарствам, выписанным за большие деньги через Швейцарию, моя голова за несколько недель стала как новенькая. Конечно, злые языки болтают, что меня так и не удалось вылечить до конца – пусть, меня эти разговоры не волнуют. Что бы там ни было, в скором времени я вспомнил все. Практически все.

– Вы имеете в виду то, что было до крушения самолета – или после тоже?

– Это было не крушение, а аварийная посадка. Неудачная посадка. Хотя ее и нельзя назвать полностью неудачной.

– Вам лучше знать. Вы распорядились принести ко мне в комнату вот эту папку с заметками на отдельных листочках. Но… мне кое-что неясно. Чем прикажете заполнять такой огромный временной промежуток? Пятью-шестью страницами бессвязных высказываний? Кто еще летел с вами в самолете? Что случилось с ними? Вы были единственный, кто выжил после аварийной посадки? Тот старик действительно был рыбаком? Все это отдает, знаете ли… как бы это выразиться… романтикой океана. Да, во все, что вы рассказали, почти невозможно поверить. И ваша жизнь в приюте! Истязания! Попытка изнасилования. Из этого я мог бы что-нибудь сделать. Но почему вы ничего не уточняете?

Фон Брюккен кивнул, виновато потупил глаза и, словно извиняясь, развел руками.

– Во-первых, история с самолетом довольно скользкая и двусмысленная. Конечно, я не единственный, кто выжил после той аварии. У моих попутчиков имелись свои основания для бегства. Были среди них и противники нацистского режима, и, возможно, вчерашние фашисты, но строить предположения об этом, считаю, не мое дело. Во-вторых, вы пишете роман, а не мою биографию. Если вам кажется, что рыбак – это слишком лубочно, то сделайте из него гончара, ради бога. В-третьих, многие вещи я так и не вспомнил до сегодняшнего дня, а то и специально постарался забыть о них. Те годы были омерзительным временем. Я знаю, что в своих книгах вы охотно манипулируете чувством омерзения. Тут ничего не возразишь. Но тот период был для меня страшным прежде всего потому, что эти годы прошли без Софи. Именно поэтому они совсем не важны. Потерянные годы.

Мы долго молчали. Он являлся моим работодателем, а не я, вот в чем дело. Ладно, думал я, вот он умрет, и тогда я начну писать. Сам буду решать, что важно, а что нет. Однако по прошествии некоторого времени я стал лучше понимать многие вещи, и поэтому не стал дополнять рассказ вымышленными деталями больше, чем это требовалось.

Фон Брюккен предложил сделать перерыв на кофе. Его организм, к сожалению, больше не переносил кофе, но мне этот напиток пошел бы только на пользу.

– Если считаете, что я удерживаю вашу фантазию на коротком поводке, то вы заблуждаетесь. Провалам и дырам в моем рассказе нет числа, и вам придется засыпать их твердой, устойчивой почвой…

1949–1950

Зима в Вуппертале. Пасмурный день. По небу размазаны призрачные световые кляксы. Вторая половина декабря, царит какая-то потусторонняя атмосфера – холодная серость пополам с желтизной, горизонт окрашен желто-лиловым… Находятся люди, считающие эти краски по-домашнему уютными, а меланхолию, которую те источают, – приятной и сладостной. Длинная шеренга голых тополей вытянулась в почетном карауле вдоль возвышения над долиной, по которой с ревом несется товарный поезд, груженный углем. Дошкольники из слежавшегося снега лепят снеговика, поэтому он получается у них угловатым и неуклюжим. Другие детишки с визгом носятся вдоль забора. Волосы у воспитательницы развеваются на ветру. Она курит, причем папиросы без фильтра.

– Фройляйн Крамер, а можно нам кидаться снежками?

– Только не поубивайте друг друга, хорошо?

Дети начинают собираться в команды. К фройляйн Крамер подходит другая воспитательница – она значительно старше, и голова ее повязана платком.

– Играть в снежки можно лишь в том случае, если снег мягкий и только что выпал. А сейчас сплошной лед и наст. Понятно вам?

Фройляйн Крамер кивает. Теперь ей придется запрещать детям то, что разрешила минуту назад. Что останется от ее авторитета?

Вечером она зайдет в кафе, получив свою первую зарплату. Будет читать за столиком газету, дождется свою лучшую подругу, и они вместе выпьют черного чая, положив туда сахару столько, сколько душа пожелает, ведь теперь за него не нужно платить отдельно.

Подруга протянет ей вырезку из старой газеты, вышедшей несколько месяцев назад. Набранный кричаще-красным шрифтом заголовок статьи восклицает: «Воскрешение из мертвых: наследник владельца заводов возвращается».

Софи возьмет газетный лист, бегло скользнет Глазами по фото, затем положит его на стол со словами:

– Ну, и зачем ты мне это показываешь, Биргит?

Биргит начнет утверждать, что он неплохо выглядит на этом фото. Софи ответит, что все это было слишком давно, но она, конечно, рада за него.

– Нет, постой, – будет настаивать Биргит. – Это был твой первый поцелуй. Просто так со счетов его не сбросишь!

– Поцелуй за деньги не считается.

Софи бросит в свой чай много-много кусочков сахару. И еще один. Биргит расскажет про свои университетские дела. Теперь она потихоньку начинает понимать, в чем и когда нужно участвовать. Приверженцы нацизма снова тут как тут. Поразительно, но эти сорняки неистребимы. Не-ис-ко-ре-нимы.

– Должно быть, это здорово – учиться, – с легкий завистью вздохнет Софи. И тут лее поспешно выпалит, словно стараясь опередить еще не заданный вопрос: – Я больше не могла сидеть на шее у твоих родителей.

После этих слов ее губы искривятся в немом страдании, а глаза наполнятся такой смертной тоской, что Биргит станет страшно за нее, и она мягко коснется плеча подруги.

– Сестренка, да ты чего? Я думала, ты счастлива в детском садике.

– Разве у меня был выбор?

– Но… но… В первый раз от тебя слышу! Ведь ты любишь детей. Ты просто рождена для этой профессии!

Софи затянется сигаретой и спросит:

– Да? В самом деле? Это что, написано у меня в паспорте? Что я рождена именно для этого?…

С недовольным сопением Биргит откинется на спинку стула. На этот раз ей совсем не хочется потакать настроению Софи. Ведь по большому счету Софи повезло, и даже страшно повезло по нынешним-то тяжелым временам! И хотя Биргит не выскажет этого вслух, но все, что она думает, отразится на ее лице так отчетливо, что Софи тут же все поймет и начнет извиняться за то, что портит вечер кислой миной.

– Биргит, ты возьмешь меня как-нибудь вечером с собой?

– В кружок?

– Я что, не подхожу вам?

– Да нет. Ради бога. Пойдем, если хочешь.

– Биргит?…

– Ну что, что?! Раз хочешь со мной, то пойдем, и не спрашивай меня больше, годишься ты для этого или нет.

Официантка принесет им еще два чайника свежего чая с небольшой добавкой пряного австрийского рома. Крепкий алкоголь взбодрит Софи, и она начнет пересказывать подруге свои мысли, будет говорить именно теми словами и фразами, что выносила в себе несколькими часами раньше.

– Мне нужно как-то выстраивать свою дальнейшую жизнь! Хватит твердить себе, что мне сказочно повезло, что рядом оказалась Биргит с такими чудесными родителями, а ведь все могло обернуться гораздо хуже. Но… это не может продолжаться вечно! Разве меня можно назвать неблагодарной? Я жива-здорова, но разве этого достаточно для счастья? Ты считаешь это неблагодарностью?

И Софи в очередной раз вывалит Биргит все свои проблемы. Снова вспомнит эпизод с американцем-лейтенантом, который был в нее влюблен и даже собирался на ней жениться. Он не хотел заниматься сексом до брака, хотя это звучит страшно неправдоподобно, и вообще ни разу не коснулся ее тела ниже пупка, целовал только выше.

– Нет, ты прикинь! Сейчас я жила бы в Штатах, была бы американкой. Я спросила у него, смогу ли я там учиться. Он сказал, что, конечно, без вопросов. Сначала выучишь английский, а потом тебе открыта дорога в университет. Специальность, какую захочешь. А на вопрос: «А как насчет детей?» – ответил, что попозже, время терпит. Боже мой, да ведь я обговорила с ним все до мелочей, пункт за пунктом, словно перед подписанием контракта!

– Солнышко, мы проиграли войну, ты еще не забыла?

– Да? Лично я никаких войн не проигрывала. Я оказалась в этой мясорубке лишь случайно. Ты показала мне фотографию Александра и разбередила мои старые раны! Вдруг полезла в голову всякая чепуха!

Перед тем как пойти танцевать, Софи Крамер попросит свою названную сестренку никогда больше не сообщать ей ничего про Александра фон Брюккена – не важно, что и в каких газетах она прочитает о нем. Чтобы не бередить старых ран. Биргит вынуждена будет поклясться ей в этом.

В поисках пристанища

Я жил тогда в номере из двух смежных комнат в отеле «Байришер Хоф»,[8] совсем недавно восстановленном после войны, и казался сам себе невероятным транжирой, однако, как мне сказали, это было для меня самым безопасным вариантом проживания. Уверен, что существовали и другие, более дешевые способы обеспечить мою безопасность, хотя, конечно, в те тяжелые годы отель еще не возродил и половины своего довоенного шика и великосветского блеска. В сезон 1949/1950 года в одной комнате могли разместить до трех постояльцев. Гостиничное здание сильно пострадало от бомбежек, однако один из залов, причем самый шикарный, остался почти невредимым – его откопали из-под обломков и отстроили вокруг него новый отель. Таким образом, «Байришер Хоф» стал метафорой, одним из символов воскрешения страны из руда. И я, сам того не осознавая, являлся частицей этой метафоры. Летом 1949 года в том самом зале торжественно открыли первый ресторан послевоенного Мюнхена; в город мало-помалу возвращалась жизнь. Быть символом мне не нравилось, вернее, я оставался к этому равнодушен и чувствовал себя бесконечно одиноким. В принципе Кеферлоэр мог бы забрать меня к себе, в свой дом в Аллахе, однако никакой инициативы в этом вопросе он проявлять не собирался. Поймите: в то время я был этакий Каспар Хаузер,[9] и на добрые пять лет отставал в развитии от сверстников. И, несмотря на то что каждый день в моей памяти пачками восстанавливались эпизоды прошлого, я все равно оставался недорослем, погруженным в блаженный сон наяву, не понимающим многих вещей. Кеферлоэр быстро усек это и посчитал, что может вылепить из меня что пожелает. Однако он не рассчитывал на то, что во мне проснется энергия, неукротимое честолюбие. Наверное, развить такую энергию способны только те, кто долгие годы провел в летаргии.

По моей просьбе узкий секретер в гостиничном номере заменили на широкий письменный стол, и вскоре на нем стали выситься горы балансов, актов, договоров о поставках материалов, бухгалтерских книг, выписок из банковских счетов. Кеферлоэр предоставлял мне любые бумаги по первому требованию, вероятно, предполагая, что все эти премудрости все равно окажутся мне не по зубам. И в самом деле: разобраться в бухгалтерском учете нашей фирмы напоминало попытку перевести на ясный немецкий таинственную шумерскую клинопись. Причудливые цифры активов и пассивов далеко не всегда давали точный ответ на вопрос, что к чему относится.

Иногда мне удавалось с помощью бесконечных «почему» загнать Кеферлоэра в угол, и тот вынужден был объяснять мне те или иные вещи. Например, я выжал из него ответ на вопрос о том, какой твердой суммой наличных денег я могу располагать. Поначалу он заюлил: точных цифр якобы никто не знает, тем более сейчас, после денежной реформы; на это влияет множество факторов, и поэтому назвать конкретную цифру нет никакой возможности. Что за чушь! Я не сдавался, и в конце концов он, бесконечно откашливаясь и неловко жестикулируя, назвал мне весьма впечатляющую сумму. При этом старый прохвост скромно умолчал о том, сколько моих денег осело на швейцарских счетах. Когда бушевала война, он сумел перевести многие активы в безопасное место, чем я очень ему обязан. Многие из тех трансакций являлись вопиюще противозаконными. Естественно Кеферлоэр смотрел на всю эту ситуацию со своей колокольни и по отношению ко мне разыгрывал из себя бойца движения Сопротивления.

– Но ведь в это невозможно поверить! – восклицал я.

– Да-да… Нужно благодарить Бога… Благодарить Бога.

– Неужели все это действительно мое?

– Да, по большей части.

– И я могу тратить это, как захочу?

– Теоретически. Когда вам исполнится двадцать один год.

– А как быть до этого?

Кеферлоэр отвечал с усилием, словно делая мне одолжение:

– А до этого времени ваш опекун – я. Но это не означает, что я не буду посвящать вас в наши производственные дела. Будете входить в них настолько, насколько пожелаете.

– Это просто замечательно. Я больше не хочу жить в отеле. Может, купите мне что-нибудь? Только не в Мюнхене. Где-нибудь на природе, за городом.

Кеферлоэр помедлил с ответом, затем кивнул:

– Недвижимость никогда не повредит, к тому же сейчас многое продается за бесценок.

– Как зовут нашего главного бухгалтера?

– Фихтнер.

– Пусть он зайдет ко мне завтра, хорошо? Я хочу знать о нашем производстве все. Он будет учить меня всем премудростям по три часа в день.

– Гм… Три часа? Три? И все это время он будет отсутствовать на фирме?…

– Кеферлоэр! – Я впервые в жизни обратился к нему по фамилии, без слова «господин» впереди.

– Да?

– Я помню ту ночь, когда вы посадили меня в самолет.

– Да? Наверное, это была очень страшная ночь? Я надеялся…

– Вы хотели мне только добра, верно?

– Александр… Что вы имеете в виду? На самолет должен был сесть мой собственный сын! Мой собственный сын! Я оставил его здесь ради вашего блага. Именно вас я хотел отправить в безопасное место. В безопасное место.

– Благодарю.

Это единственное, что я сказал в ответ. Только сухое «благодарю», и больше ничего. Кеферлоэр смотрел на меня испытующим взглядом, словно стараясь определить, не кроется ли ирония в моих словах, и этот взгляд убедил меня в том, что совесть у него не совсем чиста. Может, и правда самолет должен был унести меня подальше от ужасов войны и в то же время – подальше от махинаций Кеферлоэра. Тогда этот вопрос являлся для него более важным, чем благополучие собственного сына.

Три месяца Фихтнер читал мне индивидуальные лекции по экономике. Я пообещал ему гораздо больший карьерный рост, чем мог бы предложить Кеферлоэр, поэтому он согласился заниматься со мной без особенных пререканий. Я почуял вкус власти. Этот божественный напиток стал суррогатом Эроса».

Фихтнер оказался всего лишь безвольной марионеткой, человеком без выдающихся способностей и амбиций. Ключевой фигурой в моих планах стал Лукиан.

Кеферлоэр приобрел мне вот этот небольшой замок, где мы с вами сейчас и находимся, по смехотворной цене в семьдесят тысяч новых немецких марок. Он явно рассчитывал, что, когда я окажусь здесь, в этом довольно захолустном местечке, сфера моего влияния ограничится естественным образом. Но вот что я вам скажу: совершенно неважно, где человек живет. Главное, чтобы к нему тянулись другие люди.

Лукиан приехал ко мне по первому зову. Он был поразительно умен, и вскоре мы подружились.

В то время моя скромная резиденция наполовину лежала в руинах. На участке не было ни парка, ни каменной ограды, а на подъезде к дому зияли тысячи выбоин. Потребовались некоторые вложения денег, так что уплаченная за объект цена являлась абсолютно справедливой. Мне предоставили право распоряжаться счетами – хоть и ограниченное, касающееся лишь мизерной части моего состояния, но все же достаточное для того, чтобы получить первый опыт управления финансами. Я допускал, что мне будут строить самые невероятные козни во всем, и держал наготове мешок наличности на тот случай, если придется бежать. Еду я готовил себе сам. Сдал на права в ближайшем населенном пункте, приобрел подержанный спортивный автомобиль и поставил его в лесу, чтобы было, на чем спасаться в случае необходимости. Наверное, сейчас все это отдает паранойей, но тогда я считал себя хитрым, словно индеец-апачи, а принятые меры – более чем благоразумными. Я мыслил, словно маленький мальчик, начитавшийся приключенческих романов. Однако все планы держал в строжайшей тайне. Что именно, когда и зачем я собираюсь предпринять, не знал никто, по крайней мере, в первое время. Меня все время терзал страх смерти, особенно с того момента, как Фихтнер сообщил, на какие гигантские суммы Кеферлоэр долгие годы обманывал мою семью. Правда, доказать это в суде оказалось бы не так-то просто, да я и не осмелился бы возбудить против него дело – слишком молод и неопытен я был тогда. Но все-таки время работало на меня. Наконец-то я получил возможность заботиться о важных для меня вещах.

В сферах Эроса Лукиан стал моим – как бы это назвать – ассистентом? Генеральным уполномоченным? Шпионом? Раз в неделю он приезжал ко мне на мотоцикле из Мюнхена, как правило, без ведома отца. Я задавал ему один и тот же вопрос: узнал ли он что-нибудь о Софи?

Каждый раз он отрицательно качал головой. Может, Лукиан полагал, что она вышла замуж, ведь девушка по имени Софи Курц не зарегистрирована нигде, ни в одном адресном столе. Он разослал сотни запросов, но ответы получал неизменно отрицательные. Может, она погибла или выехала из страны. Найти ее родственников тоже не удавалось. Софи исчезла бесследно.

Вы спросите, почему меня это так волновало когда и отчего началось это безумие? На этот вопрос я не могу дать однозначного ответа. В моей жизни не было ничего прекраснее Софи, она значила для меня больше, чем просто девушка, я видел в ней единственное воплощение высшей эстетики. Софи олицетворяла для меня нечто, чем я хотел обладать, наслаждаться, но при этом я не желал – сейчас я понимаю это лучше, чем когда-либо, – осквернять ее образ банальным обладанием. Хотя… чепуха. Тогда все мои мысли крутились вокруг одного. Назовите это как хотите: заполучить, обнять, овладеть, отыметь, только не употребляйте, пожалуйста, слово «трахать», я его не выношу. Нет-нет, я вовсе не ханжа, возможно, это слово бывает уместно, однако как-то не ложится в строку в моем случае, поскольку слишком тривиально. Правда?

Я пожелал, чтобы Лукиан еще раз тщательно прочесал все адресные столы, во всех, даже самых захолустных, уголках нашей республики. Пусть наймет для этой цели пару-тройку людей – кругом полно безработных, которые не могут выполнять тяжелый труд, но вполне способны обращаться с пишущей машинкой и телефоном. Если поиск по адресным столам не даст никакого результата, тогда на очереди будут загсы.

В наши дни подобные розыски не составляют особого труда благодаря компьютерам. А тогда это была задача, достойная Геракла, предприятие немыслимой сложности. Но мне повезло. Лукиан проявил к этим поискам спортивный интерес, при этом ему были присущи ответственность, прилежание, к тому же он обладал недюжинным талантом организатора. Этот симпатичный человек стал для меня не просто незаменимым, он сделался моим сподвижником. Я хотел знать точно, вышла ли Софи замуж. Если ее больше нет в живых, то существовала вероятность, что я так и не узнаю об этом. Подобная мысль угнетала меня больше, чем угнетала бы точная информация о ее смерти.

Мы расспросили несколько ее бывших подруг по эвакуации. Все помнили Софи, но ни одна не знала, где она находится. Когда закончилась война, она покинула деревню в Альгёе на свой страх и риск. Из этих слов заключалось, что она, по крайней мере, пережила войну. Правда, одна семнадцатилетняя девушка заявила, что уже после войны видела Софи издали, на железнодорожной платформе в Мюнхене. Якобы она стояла у поезда на Франкфурт в сопровождении американского военного. Абсолютной уверенности в этом у девушки не было, и именно поэтому я поверил ее свидетельству. Каким это стало для меня ударом! У меня едва не опустились руки. Неужели Софи действительно вышла замуж за какого-то америкашку? Сумею ли я когда-нибудь отыскать ее в Штатах? Эх, припомнила бы та девчонка хотя бы звание военного! Но и двести марок не помогли ей вспомнить знаков отличия на его форме. И это лишний раз свидетельствовало о ее искренности.

Февраль 1951

– Я никогда этого не забуду, Луки. Ты сделал выбор в мою пользу…

Он смутился и уставился в пол. Я спросил, чем он планирует заниматься в жизни. Лукиан лишь пожал плечами. Под обильным снегопадом мы долго гуляли по лесным тропам.

Наступил февраль 1951 года. Пришло время посвятить Лукиана во все мои тайны и окончательно перетянуть на свою сторону. Конечно, я рисковал, но необходимо было как можно скорее разделить с кем-то тот груз, что давил на мои плечи, иначе он просто раздавил бы меня. При мыслях о предстоящей борьбе за власть мне сразу становилось дурно. В правлении насчитывалось предостаточно коррумпированных членов, которые обеими руками проголосовали бы за старого Кеферлоэра. Мое имя исчезло из газетных заголовков, и уже никому не было до меня никакого дела. Тетушка Хильда уже три недели как тихо отошла в мир иной.

– В следующем месяце мне исполнится двадцать один, и тогда я вышвырну твоего отца вон, – честно, хотя и жестоко сообщил я.

Крепко сжав губы, Лукиан глядел в снег.

– Фихтнер уже на моей стороне. Он говорил, что может дать показания против него, Конради тоже за меня. И Мельхиор. Вся верхушка падет. Вся.

Это была на две трети наглая ложь. Никакого контакта с Конради я не имел, то же самое касалось и Мельхиора.

– Я не хочу, чтобы его посадили.

– Никто и не собирается его сажать. Кому это надо?

– Хорошо.

Лукиан никогда не был особенно словоохотлив, и это краткое «хорошо» равнялось в его устах целой декларации о согласии. Но тем не менее мне непременно хотелось услышать это слово еще и еще раз.

– Хорошо?

– Хорошо.

– Хорошо.

Лукиан и Фихтнер обеспечили меня материалами, которые мы положили на хранение нотариусу. Эти бумаги обеспечивали такой мощный компромат на Кеферлоэра, что если бы я, например, внезапно умер от гриппа, то старика обвинили бы в том, что он специально заразил меня бациллами. Затем в моем доме ни с того ни с сего объявился Конради и провозгласил свою лояльность ко мне. По отношению к Кеферлоэру он повел себя точно так же. Если хотите, в романе вы можете все немного драматизировать, но не переусердствуйте, ладно? Я впал в эйфорию, подобную той, что ощущали в древности римские императоры в тот момент, когда преодолевали последние препятствия на пути к трону.

Вот вы не спрашиваете, как у меня обстояли дела по женской части, но я все равно отвечу: женщин у меня не было. Ни одной. Кроме Софи – эфемерной идеи. Она существовала больше в моих мыслях, чем являлась реальной девушкой. Я бился за выживание. Сам этот процесс был напитан эросом, и эротизм выживания постепенно трансформировался у меня в эротику власти.

Счета теперь находились в полном моем распоряжении. Возможностей передо мной открывалось – без счета. Как раз вовремя, можно сказать, в последний момент я освоил все премудрости, связанные с финансами. Я был еще наполовину ребенком, однако хитрым и прожженным не по годам. Трансформированная в идею тоска по Софи возобладала над моими сексуальными желаниями и нейтрализовала их. Бог ты мой, сколько соблазнов роилось вокруг меня, сколько девушек и женщин предлагали себя мне, причем порою развязнее, чем суки в течке. Среди них встречались привлекательные, очень хорошенькие, и некоторые из них даже были достойны любви. Выбрав одну, я мог, наверное, стать счастливым и прожил бы привилегированную, однако пошлую жизнь.

Мысль о Софи не допускала этого. Настолько велика оказалась власть ее образа надо мной. Если я, мастурбируя, думал о другой, то потом стыдился своих мысленных похождений на сторону так, словно мне было пятнадцать.

Да-да, понимаю. Это выглядит, словно… Поэтому я решил обратиться именно к вам. Можете прокомментировать это в своей обычной непочтительной манере, даже с сарказмом, дело ваше, но только прошу, пусть в ваших словах не будет злобы, пожалуйста, не надо, это совсем не тот случай. То, что творилось во мне, напоминало крестовый поход, а ведь крестовые походы, сколько бы зла они ни приносили, все же нельзя однозначно назвать преступлениями.

В том, что нам так и не удавалось найти Софи, я обвинял только себя. Я посыпал, что называется, голову пеплом, укоряя себя в отсутствии ума и фантазии. Но разве я не просчитал все до единой возможности? Что она погибла, или вышла замуж, или выехала из страны… И только одно я совершенно упустил из виду: вариант ее удочерения. А ведь эта версия, по большому счету, лежала на поверхности… Родители ее подруги Биргит Крамер удочерили ее и переехали вместе с ней в Вупперталь. Но это еще предстояло узнать… На это у меня ушли годы. Но они не стали временем, потраченным впустую: поиски Софи уже сами по себе стали дорогой к Софи и… Но я воздержусь от пошлостей. Скажу только, что других дел у меня тоже было предостаточно.

Я покупал людей. Как другие собирают марки или монеты, так и я вносил людей в свои коллекционные каталоги. Кому-то платил наличными, кому-то – чеками, одним делал завуалированные подарки, другие обходились «валютой» в виде договоренностей или только слабых намеков на мою благосклонность. Я покупал женщин, красавиц и умниц, покупал мужчин, не отягощенных совестью и умеющих молчать. Я вел книгу учета моей постоянно растущей армии, напротив каждой фамилии записывал достоинства и недостатки данной персоны, ее заслуги, возможные риски с моей стороны… По каждой человеческой единице, словно это были акции, я делал прогнозы прибылей и убытков. Большинство людей не знали, что их имена занесены в мои амбарные книги. Другие не были уверены насчет того, с какого именно момента я их завербовал, однако чувствовали себя завербованными.

Почему вы изменились в лице? Думаете, это касается и вас? В вашем случае дело обстоит совершенно иначе. Я предельно откровенен с вами, у нас четкая деловая договоренность, и в этом нет ничего унизительного.

– Я вовсе не менялся в лице.

– Хорошо. Будем считать, что мне показалось.

Апрель 1951

Биргит наконец-то выполняет обещание и берет Софи с собой в кружок – недоброй славы клуб, где проходили жаркие политические дебаты левых города Вупперталя. Высокопарно названное «Центром политического образования», заведение располагалось в одном из пригородных пивных погребков, и субботними вечерами в нем просвещались студенты, которых не устраивало то, как подавались политические вопросы в университетской программе. Кто финансировал эти сборища, до конца не ясно, скорее всего КПГ,[10] но это обстоятельство нисколько не волновало капиталиста-хозяина: пускай горланит кто угодно, лишь бы напитков покупали побольше.

Софи чувствует себя слишком скованно в чужой обстановке, сидит в напряженной позе в заднем ряду рядом с Биргит. По ходу дела у нее возникают разные вопросы, но она не решается задать ни одного из них – они кажутся ей слишком глупыми. Дамочка-оратор вещает напористым тоном о позднем капитализме и грозящем мировом кризисе. КПГ, в то время представленная в бундестаге, заявляет об опасности ремилитаризации ФРГ и выступает за тесную связь с ГДР. Талантливым студентам коммунисты обещают карьеру при социализме. В клубе царит агитаторская атмосфера, слушатели ведут себя на удивление дисциплинированно, и весь процесс скорее напоминает организованное политзанятие, чем свободные дебаты. Сочетание «мир во всем мире» звучит здесь так часто, что у слушателей невольно появляется ощущение огромной важности всего происходящего, и многие из них ловят это ощущение едва ли не с жадностью. Иногда здесь демонстрируют учебные фильмы про образцовые предприятия или производственные кооперативы, где трудятся счастливые рабочие и вдумчивые специалисты с университетским дипломом, доблестные работники физического и умственного труда.

Софи, стажер в детском саду, не очень-то понимает, почему на востоке страны она принесет больше пользы как воспитательница, чем здесь. Напротив, запад очень нуждается в воспитателях, которые способны привить детям социалистические взгляды. Конечно, если Софи действительно захочет остаться на этом посту. Ведь она стремится к самосовершенствованию, мечтает стать такой же ученой, как Биргит, и только война помешала ей получить аттестат. Хотя, если честно, бумажки об окончании реального училища все равно было бы мало при ее талантах и запросах. Предоставляют ли в ГДР талантливым воспитательницам возможность окончить среднюю школу? Вопрос более чем трудный, и даже в местной ячейке компартии на него не могут дать определенного ответа.

Дамочка-оратор заканчивает свой доклад словами надежды на то, что каждый из присутствующих понимает всю важность и обязательность такого мероприятия, как предстоящая первомайская демонстрация в Кёльне. В этот момент Рольф Шнитгерханс вырывает из своего маленького блокнота листок и передает его вперед. Кстати, Рольф вынужден стоять, ведь на мероприятии присутствуют более семидесяти человек и сидячих мест на всех не хватает. Итак, на листке изображены Биргит и Софи со спины, и рисунок довольно неплох. Приняв листочек из его рук, Биргит оборачивается.

Рольф носит черные роговые очки, которые ни капельки его не уродуют. Это кудрявый шатен со спортивной фигурой примерно двадцати двух лет от роду. Белый свитер под бежевым кордовым пиджаком выдает его происхождение из благополучного среднего класса. Он глядит на них с дружелюбной ухмылкой, и, поскольку заигрывает сразу с двумя девушками (просчитанная тактика!), ни одна из них не решается сразу же дать ему от ворот поворот.

Молодые люди знакомятся. Засунув в рот по сигарете, они протягивают друг другу руки и представляются:

– Рольф. Рольф Шнитгерханс.

– Биргит Крамер.

– Софи. Тоже Крамер.

– Выходит, вы сестры?

– Почти. Мои родители удочерили Соф.

Софи негромко фыркает. Она терпеть не может, когда ее называют Соф. От своего баварского акцента, и без того несильного, она давно избавилась. Слегка наклонив вперед голову, Рольф разглядывает то одну девушку, то другую, словно ювелир, сравнивающей два драгоценных камня. Он смотрит на них с близкого расстояния, и это выглядит нагловато, хотя и довольно забавно.

– А я уже успел удивиться. Ведь вы ни капельки не похожи.

Биргит кокетливо интересуется, не значит ли это, что она уступает Софи по внешности? То, что ее вопрос задевает подругу и создает конкуренцию, Биргит осознает лишь условно. Рольф, гораздо более чувствительный, чем Биргит, отделывается беспомощным смешком.

– Вовсе нет. Вы обе редкостные красавицы. Может, сходим куда-нибудь? Хотите послушать музыку?

Полчаса спустя они уже сидят в «Хмельном сапоге», популярнейшей забегаловке Вупперталя, где играет отличный джаз, и пьют пиво. В тесном зале шумно и накурено. На сцене трио – контрабас, саксофон и рояль.

– Ты куда собираешься, в судьи или в адвокаты? – спрашивает Рольф у Биргит.

– Пока не знаю. Ведь у меня всего лишь первый семестр.

– А ты?

– Я воспитательница в садике.

– Серьезно?

Это известие не отталкивает, но и не слишком-то очаровывает Рольфа. К сожалению.

– А я – тромбонист. Честно-честно. Занимаюсь на тромбоне. Параллельно изучаю органостроение. Да я и сам играю в небольшом джазе. Клатромбасакко.

– Чего-чего? – требует пояснений Биргит.

– Кларнет, тромбон, контрабас, аккордеон. Состав, честно говоря, оставляет желать лучшего, но тут уж ничего не поделаешь. Выбора у нас нет. Мы играем здесь. Например, завтра вечером. Придете?

Его дамы не отвечают, однако молча улыбаются и, затягиваясь сигаретами, немного стыдливо смотрят в сторонку. Нет, конечно, они придут, но обещать это так сразу не собираются. Не хватало еще показаться слишком падкими на приглашения! Выпив несколько кружек пива, они прощаются на улице, и Биргит снова начинает выяснять предпочтения Рольфа в отношении ее и Софи – на сей раз совершенно сознательно. Помахав в воздухе листочком с рисунком, она спрашивает:

– Так кому же из нас принадлежит твой рисунок?

Недвусмысленность ее слов однозначна. С тем же успехом она могла потребовать, чтобы Рольф сообщил, кого из них он окучивает.

Несколько мгновений тот медлит, раздумывая, как вывернуться, и в конце концов отвечает, уже на ходу:

– Подарите его вашим родителям!

Биргит и Софи косятся друг на дружку, усмехаются и одновременно понимают, что Рольф запал в душу обеим и что они, если потребуется, будут за него бороться. Биргит засовывает рисунок в свою сумочку. По пути домой обе молчат, и это молчание с каждой секундой становится все тягостнее, хотя и та и другая раздумывают, как же его поудачнее нарушить. Ситуация усугубляется до такой степени, что заговорить первой теперь означает добровольно признать себя слабейшей. На холме, что возвышается у южного въезда в городок, их ждет домик родителей Биргит. Попрощавшись лишь небрежным кивком, подруги без единого слова расходятся по своим комнатам.

Наутро за завтраком Биргит пытается загладить свою небольшую вину. Обстановка разряжается, когда она действительно вручает рисунок родителям. Правильное решение. Названые сестрички обнимаются.

После обеда Софи вдруг кажется, что солнце неподвижно зависло на небе, а вместе с ним – и земное время. Дети играют рядом. Скрестив руки на груди, Софи тупо глядит на серое дневное небо, будто на стену, отделяющую ее от вечера. Дома она накладывает яркий макияж, что вызывает бурю едких замечаний со стороны приемных родителей. На плечах – поношенное пальтишко, другого у нее нет, а под ним – нарядное платье, ее самое лучшее, светло-голубое с серебряным пояском и широким отложным воротником. За пятнадцать минут до назначенного времени она переступает порог пивнушки. Слишком поздно.

У барной стойки стоят Рольф и Биргит. Он держит девушку за руку и накручивает на палец пряди ее волос. Заметив Софи, Биргит призывно машет ей, и за этим жестом скрываются и собственническая гордость, и злорадство, и отчасти вызов. Так подойди же ближе, Софи, прими свершившееся как данность и поздравь сладкую парочку.

– Мы случайно пересеклись в университете, – бросает Биргит, опережая упреки в нечестном соревновании.

Софи молчит. Повернуться и уйти?… Но она не может так поступить, ведь это означает признать свое поражение.

Кабак полон до отказа, настроение у посетителей шумное и приподнятое. Рольф, одетый во все черное, приветствует Софи поцелуйчиками в обе щеки и тут же машет рукой: дескать, мне пора. Его джазовый коллектив выходит на сцену и начинает играть, причем довольно прилично. Они исполняют нечто очень резкое, немного зловещее – авангардный джаз, где отсутствуют мелодические элементы, общий шумовой фон нарушают осколочные тона, каждый из которых не длиннее такта. Нарочитая какофония, вроде торта с перцем или бульона с вареньем. Такая музыка нравится слушателям (или те просто думают, что нравится?). Рольф одаренный тромбонист. Он владеет интонациями, владеет свингом, а остальные члены группы неистовствуют, словно бьются в невидимой ритмической клетке. Их гнев выплескивается в фальшивые ноты или оборачивается неожиданными модуляциями. Между тем хозяин пивной делает музыкантам энергичные знаки – дескать, надо ведь и потанцевать!

Софи постепенно хмелеет от пива. Биргит, ни на секунду не сводя глаз с Рольфа, слегка приобнимает ее:

– Только не дуйся на меня, ладно?

– Я нисколько не дуюсь.

– Нет, дуешься! Я же вижу! Но послушай… Ведь ты его совсем не знаешь!

– А ты?…

– Софи, внутренний голос подсказывает мне что он – мой, он именно тот, кого я ждала всю жизнь. Значит, нужно брать быка за рога! Ты должна все понять и принять. Ну давай же помиримся!

Но Софи не желает ничего понимать и сбрасывает руку Биргит со своего плеча. Обиженно надувает губы. И все-таки до того, что Рольф – именно тот, кого она тоже ждала всю жизнь, Софи не додумалась. Что ж, значит, один-ноль в пользу Биргит, с ее решительностью и безоглядной влюбленностью. Ах ты, коза паршивая. Еще одна кружка пива, и Софи пожелает подружке бесконечного счастья, но это заговорит в ней покладистость пьяных, а раненое сердце так и будет молчать.

Мобилизация

Размах моей деятельности и расходные операции с банковского счета беспокоили старика Кеферлоэра все больше. Он потребовал к себе Лукиана. Что все это значит, черт подери? Что за люди? Они не числятся в зарплатной ведомости.

– Что он там затевает? Хочет завести себе телохранителей?

– Нет, это не то, что ты думаешь. Он разыскивает свою первую любовь. Зовут ее Софи, Софи Курц. Ее родители раньше работали у нас. Они погибли при бомбежке.

– Вот как?

Кеферлоэр даже сказал, что смутно припоминает их. Но ведь соврал, точно соврал!

– Сейчас он ищет Софи по всей стране. Именно для этого ему нужны люди.

– Сказки он тебе рассказывает, а ты и уши развесил!

– Здесь тебе нечего бояться, папа.

– А чего же, скажи на милость, я должен бояться?

– Говорю же тебе – бояться нечего.

Мы с Лукианом открыли контору на северо-западе Мюнхена. Большая комната с несколькими телефонными линиями, уставленная канцелярскими шкафами, – это и было бюро по розыску Софи. Еженедельно я оплачивал поиски наличными деньгами. Пять-шесть молодых людей моего возраста воодушевились необычной задачей. Шеф из меня получился щедрый. Во-первых, я мог себе это позволить, во-вторых, мне было самому приятно, в-третьих, повышалась мотивация работников. Каждый понедельник я появлялся в конторе, чтобы выслушать отчеты.

– Мы нашли некую Софи Курц, шеф.

– Где?

– В Гамбурге. Проблема только в том, что ей двадцать три года.

Проверить. Она могла прибавить себе возраст. Поезжайте туда, сфотографируйте ее.

У нас есть еще одна Софи Куртц, правда, в фамилии есть лишняя буква «т». Ей двадцать лет. По мужу она зовется Шварценбек.

– То же самое. Проверяйте. От объявлений газетах есть хоть какой-то толк?

– Масса откликов, но сплошь ложная тревога, – отозвалась Сильвия, единственная представительница прекрасного пола в нашей команде, самая трудолюбивая из всех. Поисковая акция казалась ей невероятно романтичной, а от меня Сильвия была без ума.

– Ничего страшного. Мы все-таки подадим еще одну серию объявлений. В этот раз они займут половину полосы. Если опять не поможет, расклеим везде плакаты. По всей стране, в каждом городе.

Да, благословенное время. Я обладал властью и имел определенную цель. Людям, нанятым на работу, я сделал благое дело, избавив от банальных и скучных обязанностей, какие они выполняли до этого. И я находился на пути к Софи. Да, я наслаждался теми месяцами, видит Бог, это было золотое время, весь ход которого определялся еще невинным влечением, неустанным движением к ней, моей возлюбленной.

Май 1951

Рольф и Биргит завтракают в постели. Биргит читает газету, Рольф наливает себе кофе.

Она переворачивает газетную страницу и обнаруживает объявление на половину полосы. Крупный шрифт:

Разыскивается Софи Курц, возраст примерно 20 лет, ранее проживала в Мюнхене (район Аллах), в ноябре 1944 года уехала в эвакуацию. Родителей потеряла в войну. Тому, кто знает что-либо о судьбе указанной персоны, просьба обращаться по телефону… По вашему желанию соблюдаем конфиденциальность.

В то время подобные объявления встречались в газетах довольно часто.

– Что ты там увидела?

– Да так, ничего, – складывает газету Биргит.

Рольф заявляет, что больше не будет ходить в кружок. Дескать, ничего толкового из этого не выйдет, радикализм голимый. Биргит возражает. Чтобы чего-то добиться, всегда необходима толика радикализма и непримиримая последовательность тактики. Иначе скоро опять введут всеобщую воинскую повинность.

– Скорее по Средиземному морю поплывут льдины! – улыбается Рольф.

– Не беспокойся, тебя еще призовут, милашка.

– Я хочу тебя, – шепчет Рольф. Он ластится к ней.

Биргит отбивается:

– Отвяжись, слышишь?

– Что случилось? Я тебе теперь что, классовый враг?

Биргит не отвечает. Обозвать благоразумные вещи голимым радикализмом может только инфантил и дурак. Надо же! Ее просто передергивает от обиды.

Летом девушки снимают себе по отдельной квартире и резко ограничивают общение друг с другом. Растущее безразличие Рольфа к политическим событиям действует Биргит на нервы все сильнее. Он все чаще требует от нее половой близости – просто так, ради удовлетворения желания, безо всяких политических дискуссий. Рольф начинает раздражать Биргит, и однажды она решает навестить Софи в детском садике.

– Как у тебя дела? – спрашивает Биргит, в то время как вокруг них вьются дети. – Ты видела ту газету?

– Газету? Какую газету?

Биргит немного медлит и уже открывает рот, чтобы пересказать Софи то объявление… как вдруг рядом с ними возникает старшая воспитательниц; и начинает метать громы и молнии.

Случилась трагедия. Маленького Эмиля рвет над унитазом. Вот если бы он не ел бутерброда с несвежим сырым фаршем[11]… Но он все-таки съел, и теперь его выворачивает наизнанку. Софи пулей вы летает из комнаты.

С нескрываемым сарказмом старшая спрашивает у Биргит, не оторвала ли она их от более важных дел, и девушка отвечает не менее ядовитым тоном:

– Разве на свете бывает что-то важнее блюющего ребенка?

Ее слова сильно злят старшую:

– Нет, но чтобы понять это своей головкой, вам потребуется еще несколько лет!

– Мои годы тянутся очень долго.

– Ну и бог с вами!

Между тем Софи уже вытерла рот маленькому Эмилю и горько плачет. Малыш чувствует себя виноватым и тоже начинает всхлипывать.

Биргит проходит мимо мусорной корзины и едва не швыряет туда принесенную с собой газету. Не что-то удерживает ее, и она снова кладет газету в свою сумочку. Почему она не сделала того, что собиралась, почему не показала Софи газету, не предоставила ей самой решать эту проблему, Биргит и сама не знает. Она не может разобраться даже в том, забота это с ее стороны или зависть.

Сентябрь 1951

В конце лета я решил прекратить розыски Софи и вместо этого переключился на поиски Биргит, ее подруги. Правда, считал маловероятным, что она знает что-либо о судьбе Софии. Да и вряд ли девушки все еще поддерживают контакт друг с другом. Но поскольку все мои предыдущие усилия ни к чему не привели, мне оставалось надеяться на последний шанс.

– Ее звали Биргит какая-то-там, жила она в доме номер десять по Хормайрштрассе. Выясните ее фамилию, воспользовавшись старыми списками жильцов. Так-с, чего же мы ждем?

Мои поисковики, и прежде всего Сильвия, взялись за дело с новым рвением, несмотря на то что в случае успеха остались бы без работы. Этого я и сам тогда не понимал. Поверьте, я очень сроднился с моей командой и ни за что не стал бы увольнять людей. Но неудачные поиски довели меня просто до исступления, а параноиком я был и раньше. Все чаще и чаще я шипел на подчиненных, пытался уличить их в недобросовестности и грозил выставить на улицу. Большие деньги очень меняют человека, – это истина, которая редко когда не сходится. В моем случае она оказалась верной, и мне очень стыдно за себя тогдашнего.

Однако нельзя упускать из виду, что я имел все основания опасаться нечистых на руку людей – они вились вокруг сотнями, и каждый чего-то хотел от меня. Они желали мне только добра, но на самом деле их интересовали мои деньги. Восхождение от глухонемого сумасшедшего до миллионера не прошло даром. На этом пути меня сопровождала масса всевозможных неприятностей, которые тяготили прежде всего, потому, что для меня не так важны были сами деньги, как возможности, открывающиеся перед состоятельными людьми.

Если бы моими помыслами не владела Софи, или, правильнее сказать, слабая надежда на встречу с нею, то я обошелся бы с Кеферлоэром по-другому, и дальше позволяя растаскивать фирму по кускам, лишь бы мне предоставили уютный домишко с двухразовым горячим питанием да оставили в покое до конца моих дней. Скорее всего сейчас вы не верите мне, но тем не менее это так. Хотя по прошествии времени уже невозможно что-то утверждать совершенно однозначно.

Несколько дней спустя Сильвия добыла ценную информацию. Фамилия той Биргит – Крамер, ее родители в марте 1945 года внесены в списки горожан, лишившихся жилья при бомбежке. Место их убытия – «к родственникам в Вупперталь». Поданным справочной службы, в Вуппертале числилась девушка по имени Биргит Крамер, возраст которой соответствовал заданному. Она училась в университете на юридическом факультете. Ее отец Клаус, а мать – ой, уже не помню, и в официальных бумагах упоминалось еще о каком-то… удочерении. О Боги! Передо мной ярко вспыхнуло новое имя моей возлюбленной – Софи Крамер, урожденная Курц. Вокруг все закрутилось бешеной каруселью, и мне недосуг было свергать Кеферлоэра с трона. Вместо этого я на всех парусах помчался в Вупперталь, совершенно один, потеряв голову, безо всякой предварительной подготовки. А ведь я мог поступить разумнее, но куда там…

Октябрь 1951

Обычный осенний день. Держась за руки, Биргит, Рольф (в середине) и Софи идут через площадь, напевая: «Братья, к свободе и солнцу!» [12]Прохожие сверлят их уничтожающими взглядами. Какой-то пожилой мужчина, на вид, казалось бы, неагрессивный, даже замахивается на них тростью. Друзья убегают от него и смеются. Трио теперь существует в несколько другой интерпретации: хотя Рольф и Биргит все еще вместе, о женитьбе речи уже не идет. Софи рада встречам с ними, потому что это позволяет ей вырваться из ненавистной атмосферы детского сада. Подавив в себе все страсти, в том числе и ревность, Софи с удовольствием гуляет с друзьями, впитывая новые впечатления.

Биргит интересуется, почему песня звучит так патриархально.

– Почему там поется «братья»? Почему не «сестры»? Или, скажем, «братья и сестры»?

– И правда, почему? – смеется Софи, облокачиваясь спиной на афишную тумбу.

Рольф заявляет, что в последнем случае песня напоминала бы призыв к сексу на нудистском пляже. Девушки смеются.

– Или, как заявил недавно на собрании кружка один деятель, «борьба человека за свои права неразрывно связана с борьбой за права женщин».

Все прыскают от смеха еще громче.

Рольф берет девушек под руки:

– Пошли! – Затем смачно целует обеих – сначала Биргит, затем Софи.

Биргит, недовольно фыркнув, не дает ему взять себя за руку. Софи в замешательстве раздумывает, как расценивать этот поцелуй, невинен ли он? Может быть. Однако столь интимный жест нарушает определенные рамки взаимоотношений.

– Эй! Что с тобой? – с презрением спрашивает Биргит.

Ее тон кажется Рольфу несправедливым.

– Ничего. Все нормально.

Биргит отвечает примирительным тоном, но в ее глазах продолжает сверкать недовольство.

– Раз ничего, то перестань. – Внезапно она поворачивается к Софи. – И почему ты все еще не нашла себе парня?

– Что-о?

– Сама знаешь, что правду говорю. Имею право спросить!

– Какое тебе до этого дело?

Воздержавшись от объяснений по этому поводу, Биргит оглядывается на своего Рольфа:

– Вот не пересеклись бы мы с тобой случайно в универе – и сейчас ты был бы с ней! Так?

Рольф не прочь поиграть чувствами:

– Мы встретились совсем не случайно. Ведь ты искала встречи со мной. Ты устроила мне засаду.

– Спасибо!

Биргит чувствует себя уязвленной, свирепеет и грозится отвесить Рольфу парочку звонких пощечин. Тот раскаивается в своих словах:

– Ладно, хватит мелочиться. Я просто пошутил.

– Нет, это не шуточки. Ты рассказываешь это при ней и выставляешь меня идиоткой!

Софи уже надоела их перебранка.

– Слушайте, ругайтесь в следующий раз наедине, ладно? Не в моем присутствии.

Рольф извиняется перед ней за испорченное настроение.

– И нечего извиняться за меня! – восклицает Биргит.

– А я и не думал за тебя извиняться…

– Чао! – Софи собирается уходить. Она ни в чем не виновата и не хочет больше быть свидетелем подобных сцен.

– Не уходи! Все это скоро пройдет! – кричит Рольф ей вслед.

Биргит окончательно выходит из себя.

– Ты говоришь обо мне, будто о законченной сумасшедшей! Ты хоть сам понимаешь это? – Она хватает Рольфа за руку.

– Судя по всему, мелкие отклонения у тебя все-таки есть.

Залепив ему в качестве аванса одну из обещанных пощечин, Биргит бросается прочь, несмотря на свои высокие каблуки. Софи, чтобы не усугублять и без того щекотливую ситуацию, тоже спешит ретироваться. Она уходит не за Биргит, а в другом направлении, и двигаться ей гораздо удобнее – каблуки ее туфель не такие высокие.

Рольф остается всеми покинутый и часто моргает, будто не веря в произошедшее. Прислонившись к афишной тумбе, раздумывает, в чем же он виноват? Если хорошенько прислушаться к себе, то можно расслышать голос совести. Да, ему есть в чем себя упрекнуть. Он с удовольствием переспал бы с Софи. Ведь это так естественно. Но хотеть чего-либо – не значит тут же реализовать это в действительности. Хотя если Биргит будет и дальше вести себя как последняя истеричка, то почему бы и нет?… Эта капризная телка ему уже всю плешь проела.

Вечер. Доходный дом. Софи распахивает дверь подъезда. Под дверью сидит Александр, одетый неприметно, даже можно сказать, бедно. Она его не узнает; Он глядит на нее. Он узнает ее.

Софи проходит мимо, взбегает вверх по лестнице, переступает порог своей однокомнатной квартирки. Рядом с кроватью стоит велосипед. Софи швыряет пальто и сумочку на кровать. Начинает рыдать. Потом идет в ванную и умывается. Звонок в дверь. Софи открывает. За дверью стоит Александр. Их глаза встречаются. Он тронут.

– Чего вы хотели?

– Ох, я, кажется, некстати?…

Его лицо ей будто знакомо. Очень отдаленно. Где она его видела?

– В чем дело?

Глаза Софи наполняются слезами, и она, не дожидаясь ответа, закрывает дверь.

Алекс беспомощно жестикулирует. Он не понимает, что делать, хочет постучать, но не решается. Постояв немного, садится на коврик, об которые вытирают обувь.

Дверь медленно приоткрывается вновь. Софи наконец овладела собой.

– Извините. Итак, вы хотели?…

Александр подскакивает как ужаленный, он весь напряжен, его движения довольно неловкие, ведь ситуация очень сложная и он вынужден как-то разруливать ее…

– Вы меня не помните? Мы были когда-то знакомы…

Не знаю, какими словами объяснить вам мое тогдашнее состояние. Здесь необходимы мистические преувеличения. Так, должно быть, чувствовал себя Орфей, снова свидевшись с Эвридикой в Гадесе, когда повелитель царства мертвых дозволил ему одним глазком взглянуть на потерянную возлюбленную и посулил вернуть ее в мир живых. Именно такие ощущения были у меня в тот момент, когда после долгой дороги, измученный стрельбой сигнальными ракетами, раздававшейся в моих ушах, я наконец увидел ее. Смысл моей жизни, частица меня самого стояла передо мной, впереди у нас была вся жизнь, моя и ее, открывались невероятные возможности, словно я родился во второй раз и заново переживаю все великолепие бытия глазами младенца, испытывая такую же эйфорию, такой же экстаз! Вы уже смирились с болью, вы обладаете глубокими познаниями космоса, поэтому сумеете найти верные слова, правдивые и невысокопарные, хотя, я понимаю, что любые слова покажутся читателю высокопарными, ведь такие вещи не просто высказать, они непередаваемы и способны понять их только избранные. Банально выражаясь, сердце мое готово было выпрыгнуть из груди от волнения.

– Александр?

О счастье! Она вспомнила мое имя!

– Я не вовремя?

– Блин. Ладно, входи.

Да, сначала ее уста произнесли мое имя, а следующим словом значился «блин». А ведь в то время молодело, не швырялась этим словцом налево и направо, тем более перед посторонними.

Представьте, я вхожу в ее квартиру, и Софи, моя любимая, тут же начинает выкладывать мне свои проблемы, про Рольфа и вообще про жизнь. Поскольку ей требовалось поплакаться кому-нибудь в жилетку. Все равно кому. И тут внезапно подвернулся я.

– Мне кажется, я все еще влюблена в него. И Биргит это чувствует. Она хитрая девка, а я – просто дура.

– Гм. – Я протянул ей свой носовой платок.

– Но я не могу ничего с собой поделать!

– А кто он такой, этот Рольф?

– Он играет на тромбоне.

Это как соль на рану.

– Я тоже когда-то играл на тромбоне. Очень давно.

– А что ты, собственно, здесь делаешь?

Наконец-то она спросила у меня хоть что-то.

– Ох…

– Ведь ты тут не случайно, правда?

Что я должен был отвечать? И чем я вообще думал? Ворвавшись так скоропалительно в ее жизнь, я совершил явную ошибку. И усугубил ее еще больше, спросив, что она делает сегодня вечером.

– Сегодня вечером? Ничего.

Софи вернула мне носовой платок, совсем промокший. Я храню его до сих пор.

– Найти тебя было так нелегко. Ты поменяла фамилию…

– Ты что, разыскивал меня?

Софи произнесла это с таким укором, что я моментально почувствовал себя навязчивым.

– Мне лучше уйти?

Ответить определенно она не решалась и мялась в раздумьях. Затем нерешительно сказала, что я могу остаться, ведь теперь это не имеет никакого значения. Я обнял ее. Сначала Софи не сопротивлялась, но через несколько мгновений мягко отстранила меня от себя:

– Все, мне уже лучше. Мы с тобой едва знакомы.

– Может, поужинаем сегодня вечером у меня?

– А что на ужин?

– Я не знаю. Что-нибудь вкусное. То, что ты хочешь.

– Почему бы и нет? День был такой отвратный. Как хорошо, что он сдох…

– Если мы решили поужинать у меня, тогда… тогда нам нужно лететь на самолете.

– Чего? – На ее лице отразилось недоумение.

Боже, какое счастье: она действительно не понимала, кто стоит перед ней, и видела во мне всего-навсего глупенького подростка из прошлого.

– Я живу далеко отсюда. Доехать туда на поезде мы сегодня уже не успеем.

Софи разинула рот от удивления. Но быстро справилась с собой, чтобы не показаться слишком наивной, или, как выразилась бы нынешняя молодежь, чтобы не облажаться.

– С тобой все ясно!

Должен вам сказать, что в тот момент я совершенно помешался на мыслях о том, что заберу Софи из Вупперталя и увезу с собой. Я распорядился, чтобы в Дюссельдорфе, в близлежащем аэропорту, меня ждал один из заводских служебных самолетов. Это был шестиместный «Юнкерс-160», заслуженный пятнадцатилетний дедушка. Ничего особенного, но все-таки достаточно, чтобы произвести впечатление. Ведь в молодости люди так охотно задаются, гнут из себя арабских шейхов.

Перед доходным домом, где снимала квартиру Софи, нас должен был ожидать лимузин с шофером, но тут вышла небольшая накладка. Быстро организовать лимузин в пятьдесят первом году было непросто, хотя и не чрезмерно сложно, вот только шофер, к сожалению, перепутал адреса. И вот я уже предстаю перед ней идиотом. Ситуация просто патовая.

– Чего же мы ждем?

– Подожди минутку, сейчас точно придет!

– Что-то я сомневаюсь!

Просто ужасно, ведь лимузин так и не пришел, и, подождав двадцать минут, мы пошли ловить такси. В это трудно поверить, но по дороге мы почти не разговаривали. Через некоторое время доехали до аэропорта, и я повел Софи к ангару, из которого самолет выезжал прямо на взлетную полосу.

Я трясся от страха и должен был победить этот страх вместе с Софи, ведь это был первый мой полет после того, жуткого. Я обливался потом и почти не мог говорить. Меня колотило, и Софи спросила:

– Ты что это, серьезно?

– Деваться некуда. – Именно в тот момент у меня вырвалась любимая присказка моей матери.

– Ладно.

Позже я готов был часами хлестать себя по щекам, содрогаясь от стыда за то, как я держался. Рядом с ней я выглядел скованно, неуклюже, скучно, за исключением того момента, когда меня заколотило от страха перед полетом. Тогда я попытался скрыть его, изображая из себя особо важную персону. Я лопался от заносчивости. Представляю, Какое неприятное впечатление производил, и только жгучее любопытство Софи все-таки привело ее на борт самолета. Может, она хотела получить представление о том, что именно я могу ей предложить?

Это стало моей извечной проблемой: сближаясь со мной, люди всегда сначала изучали возможности, которые предоставляло им мое богатство, и лишь затем обращали внимание на меня самого. Я словно был не человек, а некое существо с щупальцами-возможностями, разновидность древа желаний, золотая рыбка, только и озабоченная тем, чтобы сбывались чужие мечты.

Софи не являлась расчетливой, хотя и была жадной до всего нового, но не до денег – ведь в этом случае окрутить ее не составило бы никакого труда. Но я уверен, что Софи хотела знать, какими резервами она обладает в моем лице. И если бы в тот вечер я проявил себя с лучшей стороны, показал себя элегантным, обаятельным, остроумным, предстал перед ней не чудовищем с щупальцами, а человеком, достойным любви и уважения, тогда, возможно, все пошло бы совсем по-другому…

Фон Брюккен опустил плечи и сгорбился, словно хотел спрятаться, вжавшись в кресло, потом застонал.

Боже мой! Разве я не достоин любви? Я был щедрым, добродушным, открытым, кроме того, далеко не безобразным внешне! Но ко всему этому я был еще и слишком молод, глуп и несдержан. И – нельзя забывать – немного не в себе. Вернее, абсолютно не в себе, потому что та, которую я боготворил, сидела рядом со мной, и не во сне, а в реальности, она находилась рядом, самая прекрасная, самая обожаемая женщина на Земле. И я ошибочно полагал, что она создана для меня, только для меня одного, что стоит только отыскать Софи и привезти ее в дом – и все пойдет своим чередом сложится так, как и уготовано звездами. Ничего другого я и представить себе не мог. Мы будем любить друг друга, жить друг для друга, это очевидно.

Самолет приземлился в Дурахе, в крошечном аэропорту. Нас поджидала машина, на которой мы добрались до Ойленнеста всего за полчаса. К тому времени руин здесь уже не было, правда, требовалось еще немало поработать над стилем и убранством интерьеров замка, но в целом он выглядел довольно неплохо. Сказочная архитектура с налетом романтики, дворец с чертами колдовства – одним словом, после однокомнатной халупы в стандартном вуппертальском квартале мое жилище более чем впечатляло. Увидев замок, Софи даже переменилась в лице, словно перед ней появилось нечто нереальное. Я ошибочно расценил ее мимику как выражение растерянности или стеснительности. На самом деле она уже чувствовала себя неуютно в моем обществе и, похоже, раздумывала, как выпутаться из создавшейся ситуации. Ей было страшно, а я, приняв ее страх за изумление, внутренне ликовал, довольный произведенным эффектом.

– Вот здесь я теперь живу, – пояснил я таким непринужденным тоном, будто указывал на дырявую бочку, валяющуюся на обочине.

Все окна в замке были освещены, что смотрелось на фоне синих сумерек особенно загадочно и уютно. Что происходило в душе Софи в эти минуты? Наверное, она осознала, что придется последовать за чудовищем в его крепость. Уединенность замка Ойленнест, безлюдная местность вокруг – все это подействовало на Софи, и внезапно она стала вести себя иначе, словно ощущая себя жертвой собственного легкомыслия. В ней проснулся дух борьбы. Она превратилась в строптивицу, которую силком доставили в резиденцию кондотьера, и он может сделать с ней все, что только пожелает.

– О боже!

Для меня эта короткая фраза прозвучала как признание, а ведь на самом деле в ней заключалось отчуждение. По моему распоряжению обеденный зал освещали сотни свечей в канделябрах – и это при том, что электричество функционировало без перебоев. Еще никогда мои слуги не обязаны были так тщательно соблюдать форму одежды – в этот вечер я приказал всем надеть темные костюмы, чтобы выглядеть более торжественно, но они смотрелись скорее как привидения. Я был незрелым человеком, впитавшим пафос исторических полотен. Желая придать моменту особое величие, я пользовался набором давно устаревших, вычурных ритуалов и, сам того не желая, только усугублял атмосферу страха.

Мы чинно уселись друг напротив друга за огромным столом, и я предложил Софи заказать ее любимые блюда. Она назвала жареного цыпленка и эльзасский открытый пирог с луком, сливками и беконом. Вскоре все это было сервировано, и я остался страшно доволен тем, что как хозяин оказался на высоте.

Еще никогда в жизни она не пила шампанского, и я велел принести его нам, и не первого попавшегося, а самого лучшего, хотя, по большому счету, это было излишним: Софи все равно не понимала всех тонких различий во вкусе. С расстояния прожитых лет мне кажется, что тогда я пытался приручить дикого зверька, совершенно упустив из виду его ограниченность.

Стоп! Это звучит слишком уничижительно, я хочу выразить это по-другому: вместо того чтобы создать атмосферу тепла и непринужденности я насильно загонял Софи в чуждый ей сказочный мир, наполненный чопорными условностями, а ведь в любой сказке имеется не только добрый, но и мрачный, сюрреалистический элемент.

– Слушай, да ты с ума сошел!

Она сказала это мне прямо в лицо, но тем не менее я ничего не понял.

– Ну как, вкусно? – спросил я. – Неплохо, правда?

Мы ели просто изумительного цыпленка, мясо было сочным и пряным. Я смаковал вкус блюда, Софи же с каждой минутой становилась все более испуганной.

– Ты живешь здесь один?

– Если не считать прислуги, то да.

– Но ведь это… – Покачав головой, она попыталась приободриться.

– Раньше я жил в более стесненных условиях, – произнес я с намеком. Боже мой, если бы я в тот момент рассказал ей о том, как жил раньше, обо воем, что мне пришлось пережить, может, это спасло бы ситуацию. Однако мне, болвану, показалось неподобающим докучать ей жалостливыми историями.

– Чем ты занимался все это время?

Софи готова была протянуть мне руку помощи, но изо всех сил сражалась с той судьбоносной атмосферой, которой я окружил ее.

– Да так, ничем особенным. Я думал о тебе.

И почему я не рассказал ей свою жизнь? Почему?

– Вот на что ты тратил свое время! Чего ты от меня хочешь? Это просто безумие. Такой зал! Здесь вообще невозможно разговаривать.

– Ко всему привыкаешь.

– …раздался голос из склепа! – добавила она.

Я испугался и попросил прощения.

Идиот, я совсем позабыл про музыку. По моему звонку явился скрипач во фраке и заиграл цыганские мелодии Листа и Брамса. Я рассчитывал на то, что скрипка будет звучать романтично, но в действительности музыка больше напоминала пляску смерти, вернее, жалкую пародию на нее.

Софи не могла проглотить больше ни кусочка. Она подняла плечи, словно ей стало холодно, и спросила:

– Значит, ты так представляешь себе это?

– Что именно?

– Наши с тобой отношения.

– У меня… совсем нет опыта.

Внезапно мне стало не по себе от ее слов. Ведь я хотел угодить ей, только-то и всего. На несколько мгновений я разозлился на Софи, но только на несколько коротких мгновений – сердиться на нее я совершенно не мог, поэтому начал злиться на самого себя. Я хотел предстать перед ней солидным, галантным кавалером, мечтал донести до нее свою любовь, а вместо этого превратился в карикатуру, в жалкого паяца.

– Послушай, Александр, ты что, серьезно? Ты действительно в меня влюблен? Все еще? Только потому, что я тогда поцеловала тебя?

– Ты не должна так говорить»… Как будто бы ничего не было.

– Но ведь на самом деле ничего не было! – воскликнула Софи, делая очередной глоток шампанского. Она пила его слишком быстро и помногу. – Зачем ты показываешь мне все это?

– Я показал тебе далеко не все. Еще у меня есть бассейн. И кинопроектор. Мы можем посмотреть с тобой какой-нибудь фильм. Конюшня у меня пустует – я не люблю лошадей. Но если ты их любишь, то мы обязательно их заведем.

– Алекс, так дело не пойдет. Я не люблю тебя. Ты покупаешь меня, как… как кусок масла!

– У меня и в мыслях не было покупать тебя.

– Что за дьявольщина!!!

Она была на грани истерики. Мне стало нехорошо.

– Ежу понятно – ты хочешь меня соблазнить! Ты вообще соображаешь, что со мной делаешь?

– Разве я чем-то обидел тебя?

Странно, но мой голос звучал еще пьянее, чем у нее. Определенно. Софи разговаривала со мной таким злым тоном, и, когда перешла на шепот, я готов был возненавидеть ее.

– Гляди-ка, ты и в самом деле думаешь, что я… Но… Вот был у меня американец, лейтенантик. Он дарил мне цветы целую неделю. И я могла уехать с ним. Я не любила его. И тем не менее разрешала таскать мне цветы, и не только их, но и более полезные вещи, все сплошь дефицитное: масло, кофе, сигареты… И я позволяла ему целовать меня, и мы рассуждали с ним о нашем будущем… Мне было семнадцать.

– Для чего ты рассказываешь мне все это? – Я мысленно метался в поисках кнопки, чтобы выключить ее невыносимые речи.

– Я вела себя как проститутка. Этого я себе никогда больше не позволю. Я чуть-чуть не продалась ему. Сейчас бы я жила припеваючи в Америке, начала бы жизнь с чистого листа. Ведь это так элементарно, так логично. Он сделал бы для меня все. И внешне он был очень даже ничего, ну а в постели – просто тигр…

Сейчас она сознательно мучила меня. Позже я узнал, что ее отношения с лейтенантом ограничились лишь парой невинных поцелуев. Только и всего.

– Зачем ты мне это рассказываешь?

– Что, не нравится? Не желаешь слушать? Разве тебе это понять? Ты голодал в жизни хоть когда-нибудь? Хоть один день?

В тот момент я понял, что Бог существует и что он бывает очень жестоким. Что я должен отвечать? Любой, абсолютно любой мой ответ мог показаться неискренним и притянутым за уши.

Софи понесло. Ока добивала меня, словно охотник раненую дичь.

– Я на волосок удержалась от того, чтобы продать себя! И тут нарисовался ты, такое гадство! Вот я сейчас из кожи лезу, чтобы отыскать в душе хоть малюсенькую крохотулечку любви к тебе, а что в итоге? Можешь догадаться? Ты представляешь себе, что значит быть никем и не иметь ни гроша? Да ты сейчас изнасилуешь меня ко всем чертям, прямо тут, не сходя с места!

Я был слишком ошеломлен, чтобы сказать в ответ хоть что-то.

– Факт состоит в том, что тебя не оказалось рядом, когда ты был нужен мне… Я не знаю, где ты пропадал все эти годы. Иногда я вспоминала о тебе, пыталась представить, что из тебя вышло, воображала, как ты явишься, чтобы вытащить меня из дерьма. А теперь я вляпалась в дерьмо окончательно. Во-первых, влюблена в друга моей сводной сестры, во-вторых, сажусь в самолет, чтобы поужинать в каком-то идиотском замке с привидениями… – Она разразилась бурными рыданиями, и слезы закапали в ее тарелку с куском пирога. Мне пришлось сделать знак скрипачу, чтобы тот удалился.

– Прости меня.

Я сказал это с усилием: в тот момент мне больше хотелось отдубасить или изнасиловать ее, настолько несправедливо она обращалась со мной.

– Ой, как быстро я опьянела. Я почти ничего не соображаю. Ты, конечно, воспользуешься этим?

Может, она сама хотела этого? По сей день я теряюсь в догадках. Была ли в ней какая-то доля испорченности, которая в тот вечер алкала насилия? Но над всем этим я начал ломать голову позже. В тот момент я лишь сказал негромко:

– Я люблю тебя.

– Ты ненормальный. Я хочу домой.

Неловко выбравшись из-за стола, она поцеловала меня в губы. Я сразу же понял, что этот поцелуй – копия того, что был в гравийном карьере, этакий дубль, своего рода доплата.

– Спасибо за ужин. Пусть меня отвезут в Мюнхен, к поезду. Можно?

– Я буду любить тебя всегда, Софи.

– Ну и на здоровье! – фыркнула она в ответ.

Переживай поражения с достоинством, с высоко поднятой головой. Мудрость наших предков дремлет где-то у нас в подкорке и в самые неподходящие моменты жизни дает о себе знать. Достоинство можно истолковывать по-разному. Вероятно, мой отец тоже считал, что сохраняет достоинство.

Я вызвал машину и спросил водителя, может ли он отвезти Софи в Вупперталь прямо сегодня ночью.

Тот ответил утвердительно. Возможно, он просто побоялся дать мне, своему работодателю, другой ответ. Софи же настаивала на том, чтобы ее довезли лишь до Мюнхена – оттуда наверняка идет ночной поезд. В романе эту дискуссию лучше опустить, она покажется читателю слишком мелочной. Мы стояли внизу. Шофер переспросил еще раз, как ему поступить. Я ответил, чтобы он предоставил решать этот вопрос даме. Господи, я хотел дать Софи денег – на железнодорожный билет или на ночлег в отеле. Но я не мог превозмочь себя и предложить ей денег – боялся, как буду выглядеть в ее глазах. Однако если любишь, ты непременно беспокоишься за любимую, и неважно, как это выглядит со стороны. О, как бы я хотел рассказать вам сейчас что-нибудь более романтичное… В такой горький, решающий миг я был поглощен мыслями о том, давать ей денег или нет. Деньги, деньги, деньги.

Именно тот момент судьба выбрала для того, чтобы дать мне понять, что и самого себя я оцениваю только сквозь призму денег.

В конце концов я услышал свой жалкий лепет:

– Послушай, если тебе потребуется помощь, когда-нибудь, то…

– Возможно, ты неплохой парень, Александр, а я – сумасшедшая дура. Наверное, я еще пожалею об этом. Видимо, мир устроен действительно странно, но сначала мне нужно разобраться во всем самой. Ты живешь в своем мире, а я – в своем, и нет никакой нужды в том, чтобы они пересекались. – Она помедлила. Следующие фразы наверняка показались ей самой слишком истеричными, слишком патетическими: – Считай, что я умерла! Всех благ! Еще раз спасибо за прием.

Я закурил сигарету и почувствовал потребность напиться до беспамятства. Софи села в автомобиль, тот газанул с места…

Вот и погасли огни на сцене, оборвался наш совместный сценарий. По моим щекам текли слезы, я понимал, что Софи больше нет рядом. Я был готов побежать вслед за машиной, громко закричать, приказать водителю остановиться, чтобы развернуть уходящее будущее вспять – на это оставалось три-четыре секунды, затем стало слишком поздно.

Этой ночью я отослал в отпуск всю прислугу, чтобы побыть одному в «замке с привидениями», наедине с гневом и разочарованием. О, если бы на меня в тот момент снизошла очищающая ненависть к Софи, какие громадные возможности это сулило бы мне в жизни. Если бы я только сумел ее возненавидеть! Однако ненависть, которая обязана была возникнуть, словно определенное вещество в результате химической реакции, бумерангом поразила меня самого. Я проклинал себя, и правильно делал. Как много ошибок я допустил! Я перепутал свою возлюбленную с самой обычной девчонкой. Если бы в ту ночь в замке хранилось огнестрельное оружие, мы с вами никогда бы не встретились. Собственно, это было очень и очень странно, но никакого оружия, даже самой захудалой охотничьей винтовки, в доме не отыскалось.

Мне стало немного жаль фон Брюккена. С огромным удивлением я поймал себя на этой мысли, и тут же попытался отогнать ее, словно чувствуя себя обманутым в эмоциональном плане. Я считал своим долгом сказать что-нибудь, что несколько приглушит сентиментальность момента, и позволил себе заметить, что Софи оказалась довольно неврастеничной особой. Если у женщины есть принципы, то это нормально, но вот если она истеричка…

– Что? Не смейте говорить о ней так! Она была довольно энергичной, это да. Но истеричкой?! Что вы несете? Конечно лее, она вынуждена была реагировать истерично, ведь на нее свалилось слишком много впечатлений за такое короткое время. Она чувствовала себя не в своей тарелке, поэтому ее реакция была совершенно естественной. В конце концов, она явно боялась меня.

– Простите, может, вы и правы, но, если позволите, один вопрос…

– Да?

– Я никак не пойму, за что вы ее полюбили. Что в ней было такого привлекательного?

Фон Брюккен широко раскрыл глаза:

– За что я ее полюбил? Откуда мне знать? Этот вопрос, собственно, я хотел задать вам.

– А-а… Вот как…

– Почему люди влюбляются друг в друга практически с первого взгляда? Потому что это чувство сильнее их, разве нет?

В его голосе зазвучали жесткие, гневные нотки. Фон Брюккен сам почувствовал это и глубоко вздохнул, заставляя себя расслабиться.

Вупперталь. Утром Софи, как обычно, появилась у себя на работе в детском саду. Страшно невыспавшаяся, она вешает куртку на маленький крючок, что прикручен к деревянной планке, прибитой очень низко, на уровне ее пояса.

Из чайной комнаты раздается недовольный голос старшей воспитательницы:

– Значит, опаздываем?

– Простите, пожалуйста. – Эти слова Софи скорее выдыхает, чем произносит.

– Вы плохо себя чувствуете?

– Да, немножко. Спасибо.

К ней несется Эмиль, с разбегу обхватывает ее колени. Софи вынуждена придержаться за стенку. Она не может высказать этого вслух, но она терпеть не может Эмиля. Да, да, малыш вызывает у нее почти что гадливость.

Затем она начинает плакать.

Декабрь 1951

Как только доктору Фрёлиху удалось поставить меня на ноги (что стоило ему немалых усилий), я устроил в своем замке первый званый пир. Это было в том же году, в начале декабря. Надо жить дальше, попытаться приглушить любовь к Софи. На праздник я пригласил все правление фирмы с женами, а также своих поисковиков. Найти для каждого из них новое рабочее место на наших предприятиях было нелегко, ведь для этого требовалась квалификация. Сильвия стала моим секретарем. Отталкивать прелестное существо, которое тебя боготворит и к тому же отличается честностью и прилежанием, не имело никакого смысла – особенно в момент, когда решил начать так называемую нормальную жизнь.

Официальным поводом для вечеринки явилось долгожданное окончание ремонта замка Ойленнест. Зал, в котором мы сидели, сверкал великолепием, не то что сейчас, ведь позже я велел убрать все украшения. Если хотите, могу показать старые фотографии зала, но вам и не нужно описывать все в подробностях, помните об этом.

Но существовал еще и второй, неофициальный повод собрать всех вместе – я наконец принял бразды правления заводами фон Брюккена. До сих пор я вел себя достаточно пассивно, позволяя Кеферлоэру делать все, что душе угодно, а теперь, только для того, чтобы переключиться с изнуряющей ненависти к самому себе на какое-то дело, я решил занять место моего отца, но участвовать в делах гораздо активнее, чем он. Большинство членов правления были в курсе этого решения, и с ними существовали договоренности, согласно которым они обязались поддержать меня. Если откровенно, то это были не совсем договоренности, а денежные вливания, по большому счету не такие уж необходимые, но так мне крепче спалось.

Я произносил патетическую речь о будущем наших заводов, обрисовывал планы их перспективного развития. Эта речь, подготовленная для меня Фихтнером, была нашпигована мудрыми изречениями, которые доказывали мою компетентность во всем. Мое кредо звучало как инвестиции. Деньги в банке – это мертвый капитал, говорил я, денежные средства обязаны работать, чтобы притягивать к себе новые деньги. Совершенно случайно это кредо оказалось верным для пятидесятых годов. Кеферлоэр не выглядел особенно удивленным – у него, естественно, были свои осведомители. Но он предоставил неизбежным событиям идти своим чередом – похоже, просто боялся затеять против меня что-нибудь экстраординарное.

– Поздравляю, Александр! От имени всего правления искренне желаю тебе счастья!

Он вручил мне подарок – какую-то античную статую без головы, завернутую в бумагу. Аллегория мудрости, если мне не изменяет память. Безголовая Сапиенция – явный камушек в мой огород.

Я поблагодарил и протянул Кеферлоэру письмо.

– У меня тоже есть кое-что для вас.

Затем обернулся к его сыну:

– Лукиан, можно с тобой поговорить?

Тот прошел за мной в кабинет. Притворяя за собой дверь, я увидел, что Кеферлоэр вскрыл конверт, немедленно принялся читать письмо, и его лицо исказилось от ужаса. Благоразумнее всего было запереть дверь кабинета на ключ.

– Луки, сейчас твой отец начнет бушевать. Ты простишь мне? Скажи честно и откровенно, я должен это знать.

Лукиан ответил, что все в порядке – его отец пожил в свое удовольствие, пора и честь знать. Не нужно о нем беспокоиться.

– Ты прав. А тебе я хочу предложить план.

– Какой?

– Мы расширим фирму. Откроем новый филиал в Вуппертале.

– В Вуппертале? Но что мы там, пардон, забыли?

– Мы расширим сферу нашего влияния.

– На Вупперталь?

– Софи должна жить счастливо.

– Чего?!

Дверная ручка заходила ходуном. Затем в дверь начали барабанить. Послышался громкий голос Кеферлоэра, он кричал во всю глотку, видимо, потеря лица заботила его гораздо меньше, чем грядущая потеря власти.

– Александр! Этого делать нельзя! Давайте поговорим!

– Но я не хочу в Вупперталь! – воскликнул Лукиан. – Александр, что все это значит?

– Ты будешь самым важным для меня человеком. В Вуппертале. Потом объясню подробнее.

Кеферлоэр-старший заколотил в дверь еще сильнее, мы даже рассмеялись.

– Ты сумасшедший, – пробормотал Луки.

– Да, наверное.

– Александр! Неблагодарный мальчишка! Немедленно открой! – кричал Кеферлоэр.

– Скажи мне только одно: ну почему до сих пор эта Софи? Чем тебе не нравится Сильвия? Такая достойная девушка!

– Луки! Ты там?

– Гляди, Луки, вот эта дверь – к твоему отцу. А вон та – в Вупперталь. Выбирай!

Эти слова прозвучали более резко, чем было необходимо. Мы сели рядом. После того как я в общих чертах обрисовал Лукиану свои планы, то уже не стал казаться ему таким уж сумасшедшим. Софи не должна ни в чем нуждаться. Если она не хочет принимать помощь, значит, нужно помогать ей тайно. С мечтой завоевать ее сердце я уже распрощался, но это не причина для того, чтобы оставить Софи прозябать в нищете. Наблюдать за Софи – ненавязчиво, соблюдая дистанцию – в этом и состоит задача Лукиана, вдохновляющая и благородная. Мы договорились, что в будущем Лукиан станет моим единственным заместителем, жалование у него будет просто сказочное, только пусть он согласится прожить несколько лет немного необычной жизнью.

– Итак, через какую дверь ты хочешь выйти? К папочке или в Вупперталь?

– В Вупперталь.

– Браво! А теперь продолжаем праздник.

Снаружи до нас доносился слабеющий голос Кеферлоэра:

– Александр!.. Эй вы, не смейте прикасаться ко мне!

Похоже, служба безопасности выпроваживала его из зала.

– Ты пожалеешь об этом! Ты, задница, возомнившая о себе слишком многое!

Вопль Кеферлоэра несказанно позабавил меня. Впервые за несколько недель я рассмеялся от души.

Поэтам весьма редко удавалось адекватно воспеть эротику власти, и это не удивительно: вряд ли кто-либо из них обладал реальной властью и на собственной шкуре ощутил ее магическое воздействие. Активное вхождение во власть помогло мне начать новую жизнь. Сублимируя любовь, загоняя ее в темницу памяти, я взрослел и… становился удачливым бизнесменом. Уверенной рукой я вел заводы фон Брюккена к новым вершинам, строя настоящую империю. Позже меня даже называли Александром Великим, в том числе и мои конкуренты. Но все это не так уж интересно.

В ночь после праздника я переспал с Сильвией, потому что тешил свою гордость и… бог знает еще почему. Я был совсем пьян, однако мне удалось изобразить какое-то подобие оргазма – как у нее, так и у себя. Кстати, это было мое первое совокупление. Именно совокупление – самое подходящее здесь слово.

Июнь 1953

После семи диких ссор, чередующихся с шестью примирениями, Рольф окончательно расстался с Биргит и утвердился в мысли о том, что Софи всегда нравилась ему больше. Теперь он имел полное право переключиться на Софи.

Уже целую неделю Софи не девственница, и это несколько повышает ее самооценку. Действительно ли она продолжает любить Рольфа или лишь радуется своей запоздалой победе над сестрицей-соперницей, Софи и сама точно не знает, но ей просто необходима близость Рольфа, тепло его тела, его чувственная страсть, иначе жизнь была бы совсем серой и безрадостной. Над ее кроватью висит плакат с изображением Ленина, и Рольф ворчит, что эта штука отнюдь не повышает его потенцию. Софи пропускает его ворчание мимо ушей: у нее совсем другие проблемы.

– Похоже, Биргит никогда не захочет разговаривать со мной.

– Ну и что? Подумаешь! Тебя это так сильно напрягает?

– Да. Конечно.

– Так сходи к ней, в чем проблема? Возьмите да поговорите.

Женщины встречаются на следующий день – случайно пересекаются на улице. Эта случайность, можно сказать, закономерна – в маленьком городке трудно не встретиться. Вопреки опасениям Софи Биргит проявляет желание не только поговорить, но и помириться, однако настойчиво отговаривает Софи от связи с Рольфом. В нем столько мещанства, он погряз в болоте, а еще, представь себе, верит в астрологию и вообще типичный Рак. Правда, того факта, что он хорош в постели, Биргит не отрицает. Да что там… У Биргит, честное слово, гора с плеч свалилась – наконец-то нашелся самец, который сделал Софи женщиной. Биргит не договаривает до конца, но уж она-то знает, что причиной невротических склонностей Софи являлась именно девственность. Оставаться девушкой к двадцати двум годам – это, знаете ли, слишком даже для пятидесятых. Настало время познавать причинно-следственные связи современности не только через политические дискуссии, но и через сексуальный опыт. К этому, конечно, не призывают в газетах – об этом пишут в книгах для культурных людей. Биргит сейчас увлекается Сартром и Генри Миллером, которого читает в оригинале, по-английски. Прозу Миллера она находит хоть и отталкивающей, но тем не менее интересной. Что до самой Софи, то она никогда не оттягивала специально момент своей дефлорации, поэтому не придает данному факту особенного значения. Колкие замечания Биргит немного обижают Софи, но в целом они несущественны.

Они проходят мимо магазина радиотоваров. Там выставлен телевизор, транслирующий коронацию Елизаветы Второй. Подруги присоединяются к толпе зрителей и начинают отпускать шуточки по поводу того, как люди реагируют на передачу.

– Нет, ты только погляди на них. Подобострастный народец! Сплошные монархисты. Конечно, за исключением нацистов.

– Знаешь, я твердо решила уволиться с работы.

– Чего-о? Сейчас, когда ты уже закончила стажировку? Ты что, чокнутая?

– Я пойду в вечернюю школу. Сдам на аттестат, чтобы учиться дальше.

– Ах вот как! И на какие шиши ты собираешься жить?

– Если понадобится, пойду мыть полы.

– Ты в этом уверена? У тебя найдется столько силенок?

– Не найдется, так просто повешусь к чертовой матери!

Биргит берет ее под руку. Такого от своей сводной сестры она еще не слышала.

– Ладно, я поговорю с моими, то есть нашими, родителями. Может, добавят тебе немножко.

– Я бы не хотела этого. Но спасибо.

На голову принцессы возлагают корону, и Елизавета Вторая становится главой Содружества.

Этим летом в немецкие кинотеатры с опозданием на четырнадцать лет приходят «Унесенные ветром». Софи смотрит фильм трижды, и каждый раз обливается слезами. Ее прозвищем становится Скарлетт, но сама Софи считает, что по характеру она больше походит на Ретта Батлера.

Джазовый коллектив Рольфа играет в «Хмельном сапоге» в последний раз. Последнее выступление. Рольф решил уступить дорогу более талантливым музыкантам, хотя с талантом у него самого вроде все в порядке. Ему не хватает только твердости. Он принял решение сосредоточиться на главном деле своей жизни. Только главное надежно для него. В числе слушателей находятся и Софи с Биргит, аплодируют Рольфу.

Члены коллектива уходят со сцены. Рольф, немного подавленный, садится рядом с Софи и целует ее. Биргит воспринимает это как данность, без особых эмоций. КПГ теперь совсем незначительная партия, социалистическая система закоснела. Народное восстание в ГДР становится темой горячей перепалки между Биргит и Софи. Первая находит, что это никакое не восстание, а всего лишь подрывные акции, организованные профессиональными провокаторами, засланными с Запада. Софи больше не желает, чтобы ей кто-то предписывал, что нужно говорить и как следует думать. Даже если кто-то – Биргит.

В характере Софи намечается прогресс. Скоро она назовет старшую воспитательницу «омерзительной мучительницей людей» и «продажной девкой нацистов» и выплеснет ей в лицо чашку чая температурой пятьдесят семь градусов Цельсия. Но это не принесет старшей никакого вреда, ведь во время полета напиток охладится на решающие пять (!) градусов. За неимением ожогов и других вещественных доказательств «продажная девка нацистов» не станет заявлять в полицию, но немедленно уволит Софи без права восстановления.

Софи пойдет, как и обещала, в поломойки и станет посещать вечернюю школу. Приемные родители будут немного помогать ей материально, и Рольф тоже – он окончит университет с отличием и начнет учить других тому, чему только что научился сам. Преподает он органостроение: пока у этой профессии есть будущее, ведь в стране восстают из пепла сотни разрушенных соборов, и для каждого из них требуется этот благородный музыкальный инструмент. Уже несколько лет Рольф и Софи счастливы друг с другом, и оба слишком занятые, чтобы сомневаться в этом.

В 1956 году Софи решает отрезать косу. Теперь ее волосы длиной до плеч. Над кроватью рядом с Лениным теперь красуется постер – Джеймс Дин с винтовкой на плечах. Рольфу этот плакат тоже не нравится. Он подозревает Софи в том, что во время секса она думает о Джеймсе Дине. С другой стороны, Рольф считает, что думать о Дине во время секса как-то здоровее, чем о Ленине. К тому же красавчик больше не опасен – не так давно он отправился на тот свет.

В политическом отношении страну клонит вправо говорят одни; мы возвращаемся назад к нормальной жизни, говорят другие. В Германии начинается перевооружение, что в первые послевоенные годы казалось почти немыслимым. Это возмущает Софи, но ничего не поделаешь: в середине 1956 года бундестаг объявляет о введении всеобщей воинской повинности. Предсказание Биргит сбылось, и при малейшей возможности она с удовольствием упоминает об этом.

Софи работает кассиром в супермаркете. Супермаркет – новое для того времени слово. По улицам фланируют стиляги, девушки носят пышные юбки. Софи закончила вечернюю школу и получила аттестат со средним баллом одна целая восемь десятых.[13] Прекрасный результат! То обстоятельство, что Софи удалось пробить себе дорогу к дальнейшему образованию, очень радует Рольфа. Он теперь гордится подругой жизни, а ведь раньше сомневался в ее способностях. Мысль о том, что достичь подобного результата ей помогли какие-то неведомые силы, не приходит в голову ни Рольфу, ни самой выпускнице, ни кому-либо еще. Но, как бы там ни было, Софи тоже потрудилась неплохо.

Июль 1956

Софи уже двадцать пять лет. У нее отличные оценки за выпускные экзамены в вечерней школе и верный, слегка скучноватый друг. В последний раз она возвращается домой со старой школьной сумкой. Биргит подарила ей на день рождения прекрасную папку из свиной кожи с металлическим замочком. В университет Софи будет ходить только с ней! Пока она открывает дверь, из квартиры напротив выходит молодой человек, темный блондин с редкими волосами и узким лицом. Софи видела его уже не раз, сосед по площадке ведет спокойный и тихий образ жизни. Возможно, он студент. Софи в скором времени тоже с гордостью назовет себя студенткой. Значит, нужно познакомиться с будущим коллегой, хотя он весь какой-то бледный и блеклый, и всегда избегает смотреть ей в глаза.

– Добрый вечер! – громко здоровается Софи.

– Добрый вечер, – тихо отвечает молодой человек и хочет проскользнуть мимо нее.

Ну нет, так дело не пойдет.

– Я сдала выпускные экзамены!

– О, поздравляю!

Бледнолицый человек в безупречно повязанном галстуке останавливается и поворачивается к Софи.

– Спасибо. Сегодня мне так радостно, хочется обнять весь мир. А мы с вами так и не познакомились. Меня зовут Софи.

– Лукиан. Они пожимают друг другу руки.

– Я все равно собиралась заглянуть к вам.

– Зачем? – Блондин неловко вертит в руках портфель.

– Извиниться за то, что мы сегодня пошумим: будем отмечать мой аттестат сегодня вечером.

– Имеете полное право. Пожалуйста-пожалуйста. Меня это вовсе не побеспокоит.

– Слушай, а заходи к нам, а? На кружечку пива! Ничего, что я на «ты»?

– Конечно-конечно. – Несколько мгновений он раздумывает, судорожно вцепившись в свой портфель, затем вдруг улыбается. – Спасибо, я, может быть, и правда зайду. С большим удовольствием.

– До скорого!

Возбужденная, Софи врывается в свою квартиру, распахивает все окна, включает радио и бешено танцует под льющийся оттуда свинг. Вот только она забыла спросить у бледнолицего, какая у него специальность.

Лукиан докладывает, что состоялась случайная встреча и что его пригласили на вечеринку. Как ему себя вести?

Первый ответ: «Прилично». Через десять минут приходит второй ответ: «Так, как считаешь нужным. Как можно естественнее. У тебя полный карт-бланш».

Итак, вечером начинается домашний выпускной бал. В тридцатиметровой квартире собрались Рольф, Софи, Биргит со своим новым любовником, музыканты из бывшего ансамбля Рольфа, пять одноклассниц Софи, их учитель математики и еще несколько знакомых. Танцевать почти негде, зато в ванной комнате красуется приличный бочонок пива. Из радиоприемника гремит джаз – тот, что уже почти рок-н-ролл. Каждый гость пришел со своим бокалом для пива. Биргит сдала второй госэкзамен и уже может именоваться адвокатом, поэтому быстро направляет разговор в политическое русло.

– Ну что, приехали? Теперь у нас воинская повинность. А ведь я всегда говорила!.. Но никто не желал слушать.

– Этого следовало ожидать. Мы для политиков всего лишь материал. Перевооруженное пушечное мясо, которое будет наготове в случае прихода красных.

Рольф произносит эти слова с таким видом, будто это ему принадлежит первенство в политических прогнозах. Это приводит Биргит в бешенство, но Рольфу только того и надо.

– Ты что, всерьез подозреваешь Советский Союз в агрессивных намерениях?!

Внезапно Рольф чувствует себя одиноким в своих взглядах, словно на его лбу загорается клеймо отщепенца. На несколько мгновений он ощущает себя как старик в кругу молодежи.

– Вот увидите еще, – тихо бурчит он, опасаясь вдаваться в подобные дискуссии, ведь ему очень важно сохранить лицо.

Три месяца спустя, после того как советские танки подавят восстание в Венгрии, такая дискуссия воспламенится снова. Но сегодня ее обрубает истеричный вопль Биргит:

– Как хорошо, скотина, что мы с тобой расстались! Ты просто чудовище!

– А ну, хватит! Это мой праздник. Понятно, госпожа адвокат? – По праву хозяйки Софи пытается развернуть разговор в другое русло, но безуспешно.

Биргит привыкла быть в центре внимания:

– Хрущев – это какая-то аморфная масса без зубов и хребта! Сталин допускал ошибки, это верно, но над Хрущевым Гитлер только бы потешался!

– Сталин был настоящий монстр, – утверждает Рольф, католик по вероисповеданию. – Хорошо, я не против, пусть будет социализм, но только на христианской основе!

– Ах, ты… органостроитель!

Неожиданно это слово звучит как ругательство.

– Лес рубят – щепки летят, – бормочет изрядно подвыпивший кларнетист из музыкальной группы Рольфа, и все сразу понимают, какой тайный смысл кроется за этой цитатой.

– Слушай, если тебе надо блевануть, то иди в туалет! – дружески советует ему Софи.

Раздается звонок в дверь.

– Это за тобой, – ехидничает Рольф, глядя на Биргит. – Давай сигай в окно?

– Зачем мне сигать? За окном все в порядке. Продолжать борьбу нужно здесь!

– Не смеши, Биргит!

Софи идет открывать. За дверью стоит Лукиан с букетом цветов.

– Еще раз мои поздравления. Вот, решил заглянуть на минутку.

– Давай-давай, заходи! Как там тебя? Лукиан? Боже мой, цветы занимают столько места! Лучше бы принес что-нибудь выпить!

Свое неважное настроение Софи вымещает на букете цветов, однако таким тоном, что обижаться на ее грубость невозможно. Улыбающийся Лукиан замер у двери и не двигается ни на шаг, застыв, как соляной столб.

– Простите, пожалуйста, я не буду проходить. У меня еще много дел. Только что позвонил мой шеф, мне нужно ехать… очень жаль.

– Но тем не менее ты тащишь мне букет? Очень мило.

– Жаль. Честное слово. Мы… еще увидимся?

– Ну, если не хочешь проходить, ничего не попишешь. Спасибо за цветы! Давай, пока.

Закрывая дверь, Софи думает, что просто так заносить букет, явно недешевый, марок за пять, и туї же сматывать удочки – довольно странный жест со стороны молодого человека. Очень странный. Но сейчас ей некогда долго раздумывать на эту тему…

Биргит спрашивает, что там стряслось. Но ей вовсе необязательно знать, кто ходит к Софи.

– Это всего лишь сосед, – неохотно отзывается Софи и уносит букет в ванную.

– А чем он вообще занимается? – спрашивает уже Рольф, поглядывая на букет, который стоит, как ему кажется, целых семь марок.

– Понятия не имею. Я перекинулась с ним лишь парой слов.

Рольф хмурит брови:

– Парой слов?! И сразу такая вязанка?

– Рольф!

Софи обрывает его на полуслове. Ее глаза сверкают от гнева. Нет, иногда она даже хотела бы, чтобы ее немножко поревновали, но только не сейчас, поскольку никакого повода для ревности она не давала, а этот дурацкий букет только действует ей на нервы.

Несколько гостей рассуждают о том, сможет ли Германия в следующий раз удержать титул чемпиона мира по футболу. Женщины включают радио еще громче. Кларнетист уже не может держаться на ногах и потому храпит на кровати Софии, ведь больше лечь ему некуда.

Вечеринка длится до половины шестого утра и заканчивается дебатами о том, чем отличаются мужская и женская сексуальность и как это соотносится с нормами общественного поведения. Под видом социологической дискуссии гости обмениваются историями своих оргазмов. Именно такая атмосфера бывает на вечеринках, что затягиваются до половины шестого утра: все предельно откровенно, увлекательно, поучительно.

Когда заканчиваются запасы алкоголя, Рольфа посылают на автозаправку. Он приносит еще пива и коньяка. Учитель математики набрался до чертиков, но перед тем как свалиться в угарном сне, бормочет что-то невнятное о счастливой звезде, которая хранит Софи. Но его никто не слушает.

Золотое время

– В те годы от нас не требовалось особых усилий. Софи была счастлива. Бедна как церковная мышь, но более или менее счастлива. Мы не видели причин что-то менять. Только когда она сдавала экзамен по математике, мы помогли немножко… И ту старшую воспитательницу, что Софи окатила чаем, – ее успокоили тоже мы. Вот в принципе и все наше вмешательство.

– Понимаю. А чем занимались в тот период вы?

– Всякой ерундой. Ведь я должен был как-то убивать время. Заводы фон Брюккена росли и процветали, и это меня очень радовало. Я постоянно покупал новых людей, в первую очередь молодых ученых, не лишенных таланта и тщеславия, способных на новые идеи. Мои часы были распланированы до минуты – встречи, подмасливания, чествования, спуски кораблей на воду, закладки фундаментов, вручения орденов, свадьбы, патентные процессы и так далее и тому подобное. Дел было действительно невпроворот. В моменты, когда мне на горло наступало одиночество, я выступал в роли соблазнителя. Везде и всюду у меня имелись свои люди. Лукиан – лишь один из них. Взгляните-ка вот сюда. – Он протянул мне черно-белую фотографию спящей Софи.

Я увидел ее. Довольно хорошенькая. Нос немножко острее, чем я себе представлял. Но какой же, собственно, я ее себе представлял? И откуда взялся этот снимок? Спрашивать, наверное, неприлично…

Я все же задал интересовавший меня вопрос. Фон Брюккен отвечал предельно сдержанно, что фотография эта сделана после той самой вечеринки, когда все напились до беспамятства. Утром стало светло, и Лукиан щелкнул фотоаппаратом. Как именно? Естественно, тайком. Впрочем, это не важно.

– Знаете, в чем-то я, естественно, занимался самообманом. Выбросить Софи из головы оказалось для меня непосильной задачей. Лишь с помощью сильных лекарств я мог ненадолго забыть о ней. Но давайте закончим на сегодня: я устал, а вы, наверное, проголодались… Простите, если я слишком заболтался и замучил вас.

История мне понравилась. Она была перспективна для литературной обработки, хотя и выглядела несколько надуманной, с некоторыми натяжками, но ничего. Если кое-что изменить, то в целом она будет звучать гораздо правдивее и органичнее. Необходимо обработать глыбу информации, нарастить на схеме-скелете мясо, а йотом облачить его в кожу. И лишь в самом конце заниматься украшательством…

Ночью я снова услышал шум со двора. Похоже, где-то не слишком далеко велось строительство. Днем в замке я встречал слуг крайне редко – видел случайно то лакея, то повара, если он выходил покурить сигариллу. Что же здесь такое строят и зачем? Я открыл северное окно, выходившее в парк, посмотрел вниз и увидел свет фар. Шум от моторов стал, естественно, еще отчетливее. До меня доносились короткие возгласы – очевидно, прораб командовал рабочими. Снег больше не падал, но обзор из окна ограничивался высокими пихтами, высаженными по периметру парка, словно для защиты от посторонних глаз.

Я позвонил – на это я имел полное право, несмотря на то что при закрытом окне шум беспокоил меня не так уж сильно. По звонку пришел сам Лукиан Кеферлоэр. Одет он был в купальный халат, напоминающий старую адмиральскую форму: кобальтово-синяя ткань, золотой пояс и высокий ворот.

– Что вы желаете?

– В парке ведутся работы, это правда? Мне все слышно.

– О, мои извинения. Значит, у вас хороший слух. К сожалению, я уже не могу похвастаться тем же.

– Что там происходит? Зачем строить именно но ночам?

– Все очень просто. Строительство ведется на открытом месте, а днем тут летают вертолеты – то из прессы, то из фирм-конкурентов, то из Федеральной разведки. И они могут заснять на видео все, что мы тут затеваем. Этого не хочет шеф. Элементарно.

– Ага. Значит, из Федеральной разведки? Звучит устрашающе.

– Это долгая история. Шеф наверняка еще расскажет вам об этом, я не хочу предвосхищать события.

Я предложил Лукиану Кеферлоэру выпить со мной бокал вина. Минуту-другую он раздумывал но затем согласился и сел напротив меня, в шезлонг под центральным окном. Я поднял бокал за его здоровье.

– Вы меня недолюбливаете, правда? Вы против этого проекта.

Лукиан тихо ответил, что это, в общем-то, верно, но не нравится ему лишь сам проект, а против меня он ничего не имеет.

– Считаю, что писать подобную книгу – весьма спорная затея. Но я не собираюсь вам мешать. Кто знает, может, это необходимо. Здесь трудно дать однозначную оценку.

– А собственно, – заговорил я как можно более непринужденным тоном, – что же такое там строится?

– Место для захоронения. Гробница.

Его откровенность поразила меня.

– Да что вы?!

– Шефу осталось жить не так уж долго, и он хочет, чтобы его похоронили в собственном парке.

– Разве такое возможно? Ведь по нашим законам людей полагается хоронить исключительно на кладбищах…

– Видите ли, такие персоны, как Александр фон Брюккен, обладают определенными привилегиями. Даже если ты мертвый Александр фон Брюккен. В крайнем случае, если этот парк не будет давать покоя властям, им придется объявить его кладбищем.

– Изысканно.

– Многое в жизни – лишь вопрос того, как назвать предмет, с какой стороны на него посмотреть. Думаю, шеф не захочет приостановить строительные работы. Но, если желаете, я попрошу его об этом. Ведь о вашем удобстве я обязан заботиться в первую очередь.

Я ответил, что не нужно беспокоиться, что шум мне нисколько не мешает и я очень виноват, что разбудил его.

Лукиан ответил, что все равно не спал, и пожелал мне доброй и безмятежной ночи.

День третий

Май 1961

Вуппертальский университет, актовый зал между Рольфом и Софи происходит жаркий спор который становится роковым в их жизни. В бумагах фон Брюккена хранится запись этого чрезмерно громкого разговора.

– Я хочу, чтобы у меня была нормальная семья! Давно пора, в нашем-то возрасте!

– Рольф, у меня на носу окончание университета!

– Ну и что? Как раз удобный момент.

– А если я провалюсь на экзаменах? Тогда мне придется повторить курс, а если у меня на шее будет еще и засранец…

– Не засранец, а ребенок. Мой и твой. Как ты можешь так говорить?

– Я не хочу детей. Может, потом, не сейчас.

– Но мы можем по меньшей мере пожениться! Хотя бы ради моих родителей. Мы могли бы жить счастливо!

– Могли бы. Но не живем.

– И ты говоришь это мне прямо в лицо?…

– А куда прикажешь говорить тебе это? В задницу?…

Я вернул фон Брюккену запись диалога.

– Что-то я не все понимаю. Кто-то прятался за колонной и стенографировал их разговор?

– За колонной или где-то еще, не знаю. Но парочка ссорилась действительно громогласно.

Фон Брюккен посмотрел в сторону, затем на потолок, потом понурил голову и сказал, что собирал то, что было можно. Ведь он являлся коллекционером. Страстным коллекционером. И не надо смотреть на него с таким укором.

В 1961 году Софи получает степень магистра политологии и не собирается беременеть. Рольф предпринимает последнюю попытку переубедить ее, но безуспешно. После этого он довольно неожиданно разрывает с ней все отношения.

Софи давно уже вынашивала планы после окончания университета переехать из ФРГ в ГДР, но начавшееся строительство Берлинской стены умерило ее пыл. Она сомневается, молено ли насильно осчастливить людей, пусть даже совсем недалеких? Допустимо ли «заживо хоронить» их за бетонной стеной? Постепенно Софи понимает, что одной ее убежденности в идеалах социализма недостаточно для того, чтобы противостоять угнетению, и что ее представлениям о справедливом социализме как о логическом общественном прогрессе, отвечающем чаяниям людей, нанесен сокрушительный удар.

Что же ей делать дальше? Опять садиться за кассу супермаркета? Теперь, когда Рольф больше не помогает ей материально и родители Биргит покинули этот мир, не оставив после себя ни пфеннига, Софи приходится все труднее. КПГ окончательно запретили. Биргит дает ей взаймы без процентов. Софи берет эти деньги, чтобы поразмыслить на досуге о своей дальнейшей жизни. Она решает заниматься наукой и получить ученую степень. Софи принимает активное участие в первых пасхальных маршах против ядерного вооружения Германии[14] и берет на себя организаторские функции. На предвыборном плакате ХДС[15] красуется портрет Аденауэра: «Никаких экспериментов!». Софи проливает слезы из-за гибели собаки Лайки, космической путешественницы.[16] Суд приговорил Адольфа Эйхмана[17] к смертной казни, приговор приведен в исполнение. Софи пишет письмо Ханне Арендт,[18] но письмо теряется на почте. Так и не дождавшись ответа, она начинает считать всех философов высокомерными зазнайками, а саму себя – серостью, недостойной даже переписки. Элвис Пресли проходит военную службу в Германии, на Кубе приходит к власти Кастро, Кеннеди становится президентом США, Гагарин покоряет космос, Пеле повелевает кожаным мячом, Мэрилин Монро умирает а Кеннеди объявляет себя берлинцем.[19] Софи влюбляется в Камю – нет, конечно, в его работы тоже, но немаловажную роль здесь играет и внешность мыслителя. К сожалению, Камю, как и Джеймс Дин, тоже отправился к праотцам.

– Что же она написала Ханне Арендт?

– Понятия не имею. Ведь у нас по закону, как-никак, тайна переписки. Вы что думаете, я перехватывал ее письма?! Об этом письме я узнал позже, из ее дневника. Нет, все мои тайные действия по отношению к Софи отличались сдержанностью и уважительностью. Однако мне пришлось распорядиться, чтобы в Берлине построили эту идиотскую стену лишь для того, чтобы не потерять Софи из виду. – Заметив мое изумление, фон Брюккен довольно ухмыльнулся.

– Пардон, это, конечно, шутка. А если говорить по существу, то Вторая мировая война не стала для Германии такой опустошительной, как принято считать. Погиб лишь каждый десятый немецкий солдат. У русских этот показатель гораздо хуже. И еще: к концу войны оказались разрушены всего около пятнадцати процентов гигантских немецких заводов. Это очень важный факт, который вы должны иметь в виду и учитывать, на какой почве произросло так называемое «экономическое чудо». Итак, если вы признаёте за мной некоторую власть, то помножьте ваши представления на десять или на двадцать, чтобы хотя бы примерно приблизиться к истине. В тридцать лет я был Богом, или почти Богом, обладая такой властью, что не снилась ни одному смертному. Но по большому счету мне было на это наплевать и порой хотелось завыть от тоски. Я с головой окунался в работу, чтобы забыться, но заглушить боль не так просто… Ах, сформулируйте это за меня вы.

Нельзя сказать, что Лукиан постоянно жил «дверь в дверь» с Софи. Принуждать его к этому я не мог. Хотя Лукиан официально снимал ту квартиру, но ночевал там лишь по выходным. В конце концов, я не имел права лишать его частной жизни – ему нужно было искать свое счастье, заводить семью и все такое. Допустить, чтобы он отказался от всего ради меня, я не имел права. Но семья Лукиана – молодая жена и шестимесячный сын – трагически погибли в автомобильной аварии, и эта трагедия перевернула всю его жизнь. Он перестал верить в Бога, смертельно обиделся на судьбу и на какое-то время возненавидел и меня. В Вуппертале, как я уже говорил, на меня работали еще несколько информаторов, и даже Лукиан точно не знал, сколько их и кто они такие, поэтому предпринимать что-либо без моего ведома являлось для него весьма проблематичным. Но тем не менее он был хитер, и остался таким до сих пор. Допускаю, что уже тогда он стал моим тайным конкурентом, и у него произошло с Софи нечто такое, о чем я так никогда и не узнал. Однако по большому счету в этом нет ничего страшного. У Софи было несколько мужчин, и довольно неприятных. А Лукиан – неплохой человек. Когда я умру, вы обязательно спросите у него насчет Софи, хорошо? Может, после моей смерти он скажет правду. И если ее узнаете вы, можно считать, что ее узнаю и я, Понимаете?

– Нет. Впрочем… да, понимаю.

Март 1963

Через три месяца после трагедии Лукиан возвращается в вуппертальскую квартиру. Здесь, как ему кажется, ничто не напоминает о Лоре и Бене, и можно попробовать начать жизнь сначала. Пусть мертвые спят спокойно. Он очень любил Лору, а крошечного сынишку – еще больше, хотя выразить свои чувства словами он не в состоянии. Наверное, немного странно любить маленького человечка, который еще даже слова не может сказать, больше, чем его мать – очаровательную, образованную женщину, добрую и остроумную. Наверное, такая любовь имеет химическую природу, она продиктована инстинктами и гормонами. Ведь шестимесячные малыши еще мало отличаются друг от друга, у них так мало индивидуального. Беспомощность маленьких детей всегда казалась Лукиану чем-то ужасным. А еще ему кажется, что с самого начала над его семьей висел какой-то дамоклов меч, что трагедия словно была предрешена заранее.

Гнев и отчаяние приводят Лукиана к чудовищным мыслям. Он думает, что Александр в глубине души будет радоваться произошедшему, ведь его ближайший друг и соратник, кем и является Лукиан, вот-вот собирался выйти из-под его влияния, а это несчастье возвращает все на круги своя. Когда ночами Кеферлоэр плачет и проклинает Бога, то достается и Александру. Лукиану кажется, что его шеф тоже виноват в трагедии, хотя это полный абсурд: на самом деле Лора и Бен на совести у семидесятилетнего шофера-нидерландца, что с похмелья перепутал тормоз и газ. Каждый человек старается что-то противопоставить банальности роковых случайностей, пытается найти в событиях тайный смысл, чтобы не стоять перед лицом безжалостной судьбы, беспомощно разводя руками. До чего хрупка человеческая жизнь, а ведь большинство людей живет, не осознавая этого. Поразительно, думает Лукиан, что человечество совершает столько достижений, не оглядываясь на смерть. Или наоборот, именно страх смерти побуждает людей к достижениям? По просьбе Александра он прочитал Камю и не нашел его работы слишком убедительными. Счастливый Сизиф кажется Лукиану безнадежным идиотом.

Вдруг раздается звонок в дверь – впервые в этом году. Лукиан открывает. Перед ним стоит Софи – та, кого он едва ли воспринимал как реального человека, а скорее как химеру, плод воображения своего одержимого шефа. На ней красивое белое одеяние – изящно подчеркнутая талия, высокий воротничок. Софи стоит и покачивает сумочкой.

– Добрый день. Э-э-э… я… вы… Вы еще помните меня?

– Конечно, соседка.

– К сожалению, мы с вами пересекаемся так редко… Но я очень часто вспоминаю ваш чудесный букет. А ведь я даже не поблагодарила вас толком!

– Не стоит благодарности.

– Вы живете так тихо и незаметно. Поэтому я все время забывала заглянуть к вам.

– Ох, к сожалению, я не могу пригласить вас войти. У меня такой тарарам…

– Нет-нет, не беспокойтесь. Я только хотела попрощаться с вами.

– Попрощаться?…

– Я уезжаю в Берлин. Что вы так смотрите? Вы считаете это неправильным?

Лицо Лукиана просветляется. Он всегда терпеть не мог Вупперталь и так и не привык к нему.

– О нет… Это здорово!

Софи глядит на него вопросительно. «Я что, такая плохая соседка?» – написано в ее глазах.

Лукиан пытается улыбнуться.

– Я имею в виду… У меня тоже есть такие мысли!

– В Берлин? Какое совпадение! Кто же вы по профессии? Ой, как интересно!

– Я… м-м… Я редактор.

Этот род занятий, вместе с правдоподобной легендой о своем образе жизни, Лукиан придумал так давно, что теперь вспомнил его с трудом.

– Ах! Очень интересно! В каком же издательстве? Простите, я, наверное, слишком любопытна… – Софи усмехается и кокетливо поглаживает пальцами свое колено.

– Я работаю внештатно. Свободный редактор. То здесь, то там.

– Это чертовски интересно!

– Не думаю. А ваш друг? Он тоже едет с вами в Берлин?

– Мы разбежались. Он уже женился.

– Что, так скоро?

– Скоро? Ну да. Ему не терпелось. Надо было заводить детей и все такое. Вскочил на первую встречную… А ты не хочешь немножко прогуляться?

– М-м-м… – Лукиан не знает, как отнесется к этому его шеф, но отвечает: – Да, хочу, – и почему-то повторяет, отрывисто и решительно: – Да!

– Вот здорово! Я только накину на себя что-нибудь потеплее!

На дворе март. Двадцать второе, пятница. В закусочной неподалеку от вокзала Софи и Лукиан беседуют и попивают глинтвейн, в котором слишком много корицы.

– Так ты редактируешь научные книги или беллетристику?

– По-разному. По большей части беллетристику.

– Ты не любишь рассказывать про себя и свою работу?

– Ну почему… Белль э трист – красота и печаль. Извечные соседи.

– А может, тебе лучше писать самому? Или эта фраза про красоту – всего лишь истасканное редакторское клише?

– Может, и так.

– А я иногда пишу стихи. Довольно неуклюжие и очень-очень грустные.

– Гм.

– Но тебе нечего бояться! Этих стихов, кроме меня, никто не увидит.

– Как знать, – произносит Лукиан с легким сарказмом, но ему тут же становится неловко из-за этого, и он спрашивает Софи, какую специальность та изучает.

– Политологию. Но я уже закончила университет.

– Что же ты будешь делать после этого?

– Революцию! – смеется Софи. – Нет, конечно, просто я сама еще точно не знаю, чем буду заниматься. Сейчас пишу кандидатскую. О политической составляющей в философии Камю.

– Вот как?

По счастливой случайности как раз в том, что касается Камю, Лукиан чувствует себя уверенно. Он говорит, что ему очень нравятся работы этого философа, особенно «Миф о Сизифе».

– Да? А мне эта книга что-то не очень…

Глинтвейн сделал обоих чуть раскованнее. Лукиан предлагает сходить в ближайшую галерею – о ней он прочитал в местной газетке.

– Что же там интересного?

– Не знаю. Что-то с телевизорами. Художник назвал это видеоартом.

– И что же это может быть?

Лукиан утверждает, что сюрпризы тоже бывают приятными. А художник – азиат. Софи полагает, что это звучит интригующе.

В маленькой галерее «Парнас» они разглядывают инсталляции Нам Юнь Пайка,[20] весьма причудливые работы новаторского уровня. Перед посетителями выставлено несколько включенных телевизоров, картинка на которых искажена под воздействием электромагнитов. Лукиан не видит в этом ничего особенного. Софи расценивает его реакцию как консервативно-обывательское неприятие нового и заявляет, что ей это нравится. Ей нравится почти все новое, главное, чтобы оно прошло испытание на практике.

– Тогда мне тоже это нравится.

– И как это называется?

– Оппортунизм.

Софи хохочет. Лукиан отворачивается, ситуация вдруг начинает беспокоить его. Он уже так тесно общается с этой женщиной, развлекает и забавляет ее. Куда это может завести?

– Почему вы решили ехать в Берлин?

От напряжения он опять начинает «выкать», но тут же решает, что такие чопорные ужимки излишни, и повторяет вопрос уже в другой форме:

– То есть, я хочу спросить, почему ты решила ехать в Берлин?

– Биргит открыла там контору. Вместе с парой друзей. Биргит – моя сводная сестра.

– Так.

– В Берлине жизнь кипит. Там я сумею найти работу. А здесь мне все напоминает о Рольфе. Просто руки опускаются!

– Понимаю. Иногда полезно сменить обстановку, переехать в другой город.

«Что за глупости я говорю! – мысленно ругает он себя. – А если она спросит, где прошло мое детство, что я скажу? Не упоминать же, в самом деле, Мюнхен и Аллах». Лучше он сам будет задавать вопросы.

– Ваш, пардон, твой голос какой-то нерадостный…

– Видишь ли, Люк… можно, я буду называть тебя Люком? Звучит не так старомодно.

– Да, конечно. Все зовут меня Люком…

– Боюсь, что я одна из тех, кто никогда не находит счастья. Меня давит изнутри какой-то груз. Или в моих жилах течет неправильная кровь? Или во всем виноват окружающий мир? Я сама ничего не понимаю. Может, я заброшу свою кандидатскую ко всем чертям. Слишком много работы. Лучше уж найти место, где хорошо платят.

– Это было бы… – Не договорив, Лукиан глядит на свои наручные часы. – Прости, у меня есть еще дела. Мне надо бежать. Очень жаль!

– Да-да…

Софи и сама не понимает, почему ей тоже жаль, что Лукиан убегает. Этот парень ведет себя так неуклюже, скованно и заторможенно, но тем не менее в нем есть нечто таинственное.

Лукиан протягивает свою визитку:

– Может, дашь о себе знать из Берлина?

– Конечно. А я думала, ты тоже туда собираешься…

– М-да, возможно, но в любом случае не сразу. Нужно еще многое выяснить, расставить по местам, разложить по полочкам… А потом, может быть, наши дороги и пересекутся!

– Надеюсь. Да, Берлин притягивает к себе как магнит. Буду очень рада увидеться.

На улице стало темно и холодно. Софи мерзнет, несмотря на свое элегантное белое пальто с каракулевым воротником, которое купила на распродаже за совсем незначительные деньги. Такой удобный момент, чтобы обнять ее…

– У меня… обязательства, – говорит Лукиан тихо.

– Понимаю.

– Мне было очень приятно пообщаться с тобой. Удачи тебе в Берлине! Никогда не сдавайся. Помни, что мир еще безумнее, чем мы предполагаем.

Он протягивает Софи руку.

– Разве мир на самом деле такой уж безумный?

– Поверь мне.

Пожав ее ладонь обеими руками, он быстро уходит, стараясь скрыть выступившие на глазах слезы.

Софи удивлена. Лукиан разговаривал с ней так, словно только что узнал, что у нее нашли раковую опухоль или другую смертельную болезнь.

Сразу после этой встречи Лукиан, сильно взбудораженный, примчался в Ойленнест. Мы поговорили с ним в парке. Было видно, что такая жизнь опротивела ему. Вслух об этом Лукиан не говорил – возможно, подыскивал себе достойную альтернативу. Я и сам тогда находился в глубоком кризисе и жил на таблетках. Чтобы поспать хоть немного, я вынужден был принимать сначала веронал, позже мне стали делать уколы морфия, который достал для меня доктор Фрёлих. Я выглядел невыспавшимся и неухоженным, оброс бородой и едва воспринимал внешние события. Мало-помалу я превращался в фантом, в серый призрак. Скоро мне стало ясно, что человек моего уровня может руководить делами и по телефону, не покидая замка. С людьми я стал обходиться довольно грубо, за что мне позже становилось стыдно.

Лукиан зачем-то пытался скрыть свой тревожный настрой, а ведь человека, потерявшего семью и вместе с ней смысл жизни, так легко понять. Он имел полное право беспокоиться. Но я догадывался, вернее, мне казалось, что я догадываюсь об истинной причине его волнений. Похоже, Софи вскружила Лукиану голову.

– Она едет в Берлин! Уже на следующей неделе! Я намекнул, что и сам собираюсь переехать туда же, и она отнеслась к этому нормально.

– Нет. Нет.

– Мне ничего не стоит переехать в Берлин. Алекс, я так несчастен в Вуппертале!

– Нет. Ты останешься здесь, со мной. Смотри мне в глаза. Я болею. Я не могу больше спать. Все это безумие!

Лукиан поглядел на меня испуганно – возможно, я чересчур повысил голос. После этого он изменил тактику и заговорил откровенно:

– Алекс, мне кажется, что я могу сблизиться с Софи еще больше. Похоже, я ей понравился. И наша помощь понадобится ей и в Берлине.

– Значит, ты хочешь отправиться туда ради меня?

– Да. Это моя работа.

– С этим пора кончать!

– С чем – с этим?

– С этим самым!!! – Я снова до предела повысил голос.

Лукиан сел передо мной на корточки, словно взрослый перед ребенком. И знаете, что он мне сказал? Очень забавную и вместе с тем страшную фразу:

– Мы не можем сейчас оставить Софи одну.

– Почему?

– Она так несчастна. Даже пишет стихи!

Я засмеялся… сквозь слезы. В какой-то момент я перестал смеяться и только плакал. От жалости к себе. Ну почему же, почему я не сумел организовать свою жизнь разумно, почему растратил то, что мне было дано, все свои огромные возможности на какую-то девушку, которая считает меня пустым местом? То, что прежде возбуждало меня как вычурный каприз, притягивало как сумасбродная игра, теперь предстало передо мной пустым прожиганием жизни. А в довершение ко всему еще и Лукиан собирался выйти из-под моего контроля.

Ночью я велел сжечь все фотографии Софи, что тайком сделали для меня мои люди. Костер пылал на лугу позади замка. Я наблюдал из окна библиотеки, как лакей поднес горящий факел к вороху снимков. Я смотрел на зрелище через полевой бинокль и заметил, как Луки нагнулся и выдернул из кучи одну фотографию. Ту самую, на которой изображена спящая Софи. Прекрасное фото. Сегодня я очень благодарен Лукиану за тот поступок.

Я позвал к себе доктора Фрёлиха. Стал умолять его о помощи – настоящей, а не каком-нибудь морфии. Напротив, мне необходимо было отвыкнуть от наркотика, вернуться к нормальной жизни.

Доктор Фрёлих – уникальный человек. Он дарил пациенту ощущение, что все, о чем только можно помыслить в жизни, реально и любую проблему можно решить несколькими последовательными действиями. Доктор посоветовал мне принять ванну, побриться и надеть все чистое и накрахмаленное. Это, заявил он, уже полдела. Затем дал мне сильнейшее снотворное, какое-то запрещенное, способное утихомирить корову во время отела.

– Там, внизу, горит моя жизнь! – пробормотал я, засыпая.

– Ну и пусть горит себе на здоровье. У вас будет новая жизнь.

И я проспал три дня и три ночи подряд.

Параллельная война

Психиатр Лукиана утверждает, что того терзают угрызения совести из-за того, как он поступил со своим отцом. Лукиан считает предположение врача верным, хотя ему самому такие мысли в голову не приходили. Пока Александр спит, Лукиан едет к своим родителям. Они живут на озере Тегерн, в недавно отремонтированном сельском доме с огромным садом и спуском к воде. Остаток жизни они хотят провести здесь, наслаждаясь природой. Идиотам этого не понять.

– Тебя не было так долго. Он никогда не простит тебя. Если бы ты хоть написал письмо…

– Но ведь я писал!

– Ты писал только мне. А он не хочет тебя видеть.

Мать наливает Лукиану кофе. Внезапно тишину дома прорезает зычный голос отца:

– Нет, конечно же, я хочу его видеть!

Кеферлоэр, сильно постаревший, показывается в дверном проеме.

– Сын?

– Папа?

– Ну, как дела? Что нового?

На ногах у Кеферлоэра мягкие войлочные тапочки по щиколотку. Он идет по направлению к сыну, но в последний момент отступает в сторону, почесывает себе живот и валится на кушетку.

– Как поживаешь, папа?

– Разве тебе не все равно? А как поживает он?

– Кто он?

– Твой царь и господин. Он окончательно спятил?

– С чего ты решил?

– Он чокнутый. Я это точно знаю.

– Точно?… – Лукиан предпочел бы обойти эту тему.

– Думаешь, я ничего не знаю? Того, как он себя ведет? Я знаю все. Все!

– Папа…

– Да, мы можем объявить его невменяемым. Вот сейчас ты у нас исполняешь обязанности директора. Мы заберем контору себе. Я и ты, мой сын. Ты приехал, ко мне за этим?

Лукиан молча ест ореховый кекс. Кеферлоэр-старший усмехается.

– Тебя удивляет, что я все знаю? На это ты не рассчитывал, верно? Мы наблюдаем за вами, и уже давно. Я знал, что в один прекрасный день ты явишься.

– К сожалению, мне пора идти.

Внезапно Лукиану становится ясно, почему он порвал с отцом, почему это было так необходимо.

– Передай этому сукиному коту, что он у нас под колпаком! За ним наблюдают!

Лукиан молчит. Поцеловав мать в щеку, он покидает отцовский дом.

У Лукиана перехватывает дыхание. Встреча с отцом производит на него гнетущее впечатление и многое решает в его дальнейшей жизни. Ему горько, что люди, у которых есть все, абсолютно все для спокойной и сытой старости, все-таки мечтают о власти, которой обладали когда-то, и не могут предаваться блаженству беззаботных деньков. Но ведь власть – такая преходящая вещь.

Лукиан дает себе клятву ни за что не уподобляться в старости своим родителям. Внезапно он понимает, что жить в чьей-то тени – не так уж и плохо, по крайней мере, не нужно вставать на котурны, доказывать миру свою исключительность. Неудавшийся визит к родителям хоть и не примиряет Лукиана с отцом, но все-таки дает ему толчок к примирению с самим собой.

Химия и причуды

Когда я пробудился от летаргического сна, возле постели стояли доктор Фрёлих и Лукиан. Мои друзья. Лукиан прогнал своего психиатра, тем самым снова сделав выбор в мою пользу. Это решение далось ему не так уж легко, и я отблагодарил Лукиана круизом по Средиземному морю, подарив ему яхту и команду моряков в придачу. Доктора Фрёлиха я попросил давать мне советы не только по чисто медицинской части. Он был единственным, кто знал во всех деталях о моей психической деградации.

– И даже если мой совет, по-вашему, звучит глупо, я советую вам влюбиться! – сказал доктор.

– В кого?

– Кто вам особенно приятен?

– Даже если бы у меня имелась такая кандидатура, – все равно непонятно, почему я должен влюбляться в ту, которая мне всего лишь приятна?

– Очень просто: это дело определенного настроя! Самовнушение. С самообманом здесь ничего общего, это всего лишь естественная реакция самозащиты мозга против одиночества и внутренней пустоты. Такой простой способ самозащиты доступен каждому, и бывает, что он дает поразительные результаты.

– Для вас, доктор, все чувства – всего лишь химия, да?

– А что еще? Вам нравится Сильвия?

Я уже говорил, что Сильвия одно время была моим секретарем, но совсем забыл сказать, что эта задача пришлась ей не по силам. Вскоре она попросила перевести ее в Мюнхен. И дело не в том, что она не справлялась с работой, нет, свою работу она выполняла довольно неплохо, просто Сильвия не могла выносить мои бесконечные сумасбродства, маниакальную помешанность на Софи, ее фотографии везде и всюду, мои безумные выходки и… дистанцированность от нее самой. Ведь мы переспали один-единственный раз за многие годы. А она действительно любила меня.

– Ну, как сказать. Неплохая девушка.

– Ну вот. Вы ей нравитесь?

– Более того.

– Великолепно! Она не слишком занята?

– Думаю, что нет.

– Так что же вы? Везите ее сюда! Больше всего на свете вы сейчас нуждаетесь в симпатии, искренней симпатии. В женской теплоте. В том, за что можно подержаться. – Он сделал довольно выразительный жест рукой.

Надо отметить, что Фрёлих настоял на том, чтобы мы с ним общались на «вы». Это, по его мнению, помогало мне признавать за ним авторитет. Он стал для меня своего рода другом-отцом и называл меня на «ты» только до моего совершеннолетия. Когда я позже предложил ему более демократичную форму обращения, он категорически отказался и заявил, что в противном случае не сможет оставаться моим врачом. Может, он был шарлатаном?

– На это способны только больные и сумасшедшие! – вскричал я. – Просто так требовать к себе человека… лишь для того, чтобы он…

– Александр, не обманывайте себя! Не пытайтесь играть несвойственную вам роль! Вы правы: обычные люди так не делают. Вы способны на это. Вы больны. И у вас есть такие возможности, каких нет у других. Именно это, кстати, и стало причиной вашей болезни. Так используйте же ваши возможности для того, чтобы бороться против ваших возможностей! Только тогда борьба будет равной. – Фрёлих слегка понизил голос: – У вас нет никакой нужды обманывать Сильвию, обещать ей золотые горы или изображать великую любовь. Ее точно устроит и гораздо меньшее. Теперь, когда вся эта история с Софи позади, Сильвия охотно вернется к вам.

– Вы так говорите, будто уже обсудили все с Сильвией.

– Нет, у меня всего лишь хорошие аналитические способности, – усмехнулся доктор, теребя седую бородку.

Тут необходимо упомянуть один очень важный момент, хотя может показаться, что я отступаю от темы, но на самом деле это тесно связано с моей тогдашней жизнью. Примерно в то время в Англии вышла первая долгоиграющая пластинка «Битлз». Если честно, музыка никогда особенно не интересовала меня. Можете презирать меня за это. Но музыка «Битлз» стала чем-то особенным. Она пролилась на мою душу, как целительный бальзам. Два события: на культурном уровне – «Битлз», а на политическом – убийство Кеннеди – заставили меня считать шестидесятые годы самостоятельной эрой. Что касается Сильвии, то в общих чертах наши отношения с ней сложились так, как и предсказывал доктор Фрёлих.

По официальному договору она стала моим персональным ассистентом. Боже, до чего вычурно звучит это сейчас, но, клянусь, я относился к этой женщине очень неплохо и поначалу внушал себе, а потом окончательно уверился в том, что наше с ней партнерство – самый счастливый лотерейный билет, какой она только могла вытянуть в своей жизни. Чего вы ухмыляетесь?

Лето 1963 года получилось довольно славным. Началось оно очень спокойно. Мы дарили друг другу стыдливые поцелуи, пили вино, потому что доктор Фрёлих предписал мне употреблять дорогое красное вино. Такой человек, как я, не мог прожить долго без какой-либо мании, поэтому страсть к хорошему вину стала для меня лучшим выходом. Обычный бассейн я велел перестроить в бассейн с искусственными волнами – один из первых в Германии. Плавание превратилось в любимый вид спорта. В жару мы с Сильвией ходили на реку с быстрым течением и купались там. Это было немного опасно, но давало неплохой всплеск адреналина. Из парадного зала по моему распоряжению убрали всю масляную живопись, поснимали мещанские ковры, о которых сначала говорили, что они невероятно стильные. Вместо всей этой мишуры в зале повесили большой экран. Помещение превратилось в подобие кинотеатра, и каждый вечер здесь стали показывать фильмы. «Сладкая жизнь» и «Грек Зорба» доставили мне огромное удовольствие, и потом я долго ходил под впечатлением от этих сильных лент.

Зимой мы лепили снеговиков, купили лыжи и бегали на них до изнеможения, и потом, сидя у теплой кафельной печи, где уютно потрескивал огонь, на который я мог смотреть часами, я целовал и целовал живот Сильвии, потому что был благодарен за ее доброту. Затем она полностью обнажалась и могла достичь оргазма от одного лишь поглаживания ее грудей. От этого в мужчине просыпается гордость. Но я не собираюсь рассказывать вам слишком много, хочу лишь намекнуть, что наши отношения были нетривиальными и не слишком яркими в сексуальном плане. Подробности здесь излишни. Конечно, все это можно описать с сарказмом и выставить Сильвию этакой суррогатной резиновой куклой, но на самом деле ее роль несравненно значительнее.

Управление всеми производственными делами я на целые месяцы переложил на плечи Лукиана. Рентабельность предприятий оставалась неизменно высокой, и там, где не работали мы, за нас работали наши деньги. Если же в мой мозг вдруг закрадывались шальные мысли о Софи, я сразу же пил лекарство, прописанное доктором: доброе красное вино. Не хочу лгать: я по-прежнему знал, где находится Софи и чем она занимается в данный момент, но в мелкие подробности уже не вникал. Теперь я вел себя в этом отношении, как деловой человек, который спокойно пробегает глазами сводки достижений конкурентов лишь для того, чтобы быть в курсе дел и оставаться на высоте. Мое состояние нормализовалось, появилась какая-то надежда. Так прошло несколько лет.

Потом вышел «Револьвер», лучший альбом «Битлз», который вверг меня в настоящую эйфорию. В том же году, в 1966-м, умер от инсульта доктор Фрёлих. Для меня это стало ужасным ударом, его смерть просто подкосила меня. Но что поделаешь. Отныне мне стало не хватать лишь его присутствия, но мудрые советы и теплота его сердца остались со мной навсегда…

Мы с Сильвией – я считал нас парой – одолжили у Лукиана яхту и отправились инкогнито в путешествие вокруг Сицилии. Потом сделали крюк до Мальты. Вернувшись в Германию, мы иногда выходили вместе в свет, посещали Мюнхенскую оперу, скачки в Баден-Бадене. Когда в июне 1966 года «Битлз» выступали в цирке Кроне, я сидел среди зрителей, нацепив массивные темные очки, чтобы не быть узнанным. Я жил в отеле «Байришер Хоф» по соседству со знаменитыми музыкантами и без труда получил автографы всех четверых. Мой английский был весьма скуден, и я специально нанял переводчика. Однажды я застал Джона Леннона за странным занятием – он подрисовывал на картине, висящей в коридоре, дополнительные фигуры, причем так умело, что никто не заметил разницы.

Тогда мы перекинулись с Ленноном парой фраз. Это были ничего не значащие слова: «Что вы там делаете? Рисуете? О, замечательно». Но я испытал громадное воодушевление от того, что разговариваю с человеком, которого боготворю. Это было новое для меня чувство.

А Сильвия? Она не поняла «Битлз», совершенно не восприняла их музыку. Для нее это был пустой звук, и она даже не пыталась мне подыграть. Вы можете смеяться, или плакать, или считать меня избалованным ребенком, но именно это обстоятельство разрушило наши с ней отношения. Вся конструкция покачнулась, затрещала и с грохотом обрушилась. Сильвия оказалась не способна разделить мою жаркую музыкальную страсть, и я смертельно обиделся на нее. Нет, инфантилизм здесь ни при чем, виной всему ложь, что лежала в основе нашей связи. И тем не менее можете изобразить меня в этой главе капризным эгоистом, я полностью заслуживаю этого. Как будто бывают отношения, абсолютно свободные ото лжи! Как будто прочная связь вообще возможна без обмана!..

Чтобы украсить наш союз, я купил кольца, правда, серебряные, простые, но очень красивые. Однажды вечером мы сидели в кинозале нашего замка и смотрели «Золотой палец». Не думаю, чтобы название фильма имело что-то общее с моей ситуацией, но я порывисто схватил руку Сильвии, стянул кольцо с ее пальца, затем снял свое и быстро проглотил их оба. Этот жест позволил мне обойтись без тех слов, произносить которые у меня не было никакого желания. Ночь я промучился болями в желудке, но утром кольца благополучно вышли наружу. Все.

На этом относительно спокойный этап моей жизни кончился. Конечно, Сильвию я хорошо обеспечил, она даже иногда приезжала в гости в мой замок. Мы остались друзьями, но в сердечных делах – сейчас мне не приходит на ум более подходящего слова – я опять остался совершенно один. Мною снова овладело безумие. Временно потеряв надо мной власть, оно постоянно пряталось за спиной, терпеливо поджидая, когда же настанет его час.

Лукиана я отправил в Берлин. Он не только не имел ничего против, но и очень радовался такому повороту событий. Я почти уверен, что Луки уже успел побывать там несколько раз и без моего разрешения повидаться с Софи. Окажись это неправдой, я бы сильно разочаровался.

1967

Биргит вместе с двумя исключительно целеустремленными женщинами-юристами, обладающими коммерческой хваткой, ведет довольно успешную адвокатскую контору в берлинском районе Шёнеберг. Специализируется контора на хозяйственном праве. Софи тоже взяли туда. Несмотря на кандидатскую диссертацию (которую, кстати, так и не дописала), она выполняет самую простую секретарскую работу: составляет запросы, занимается почтой и варит кофе. Можно сказать, что ей платят даже слишком много за столь элементарные обязанности. Софи выполняет их очень старательно – она благодарна за 30-часовую рабочую неделю, но труд для нее слишком банален, в нем нет места творчеству, кроме того, она постоянно чувствует себя обязанной своей сводной сестре. Но жизнь в большом городе имеет много преимуществ, и Софи здесь нравится.

Живет она на Мерингдамм – в мещанской части Кройцберга, снимает трехкомнатную квартиру, недорогую и довольно запущенную. Дом очень старый, тут принято тесно общаться с соседями. Летом на заднем дворе жарят на гриле колбаски, зимой помогают пожилым фрау с верхних этажей носить уголь.

Софи вступила в ряды Социалистического союза немецких студентов. Она считает, что крупные партии, такие, как СДПГ и ХДС, в скором времени будут мало отличаться друг от друга и непременно сольются в большую коалицию. Все чаще звучит призыв о необходимости создания внепарламентской оппозиции. Софи совсем коротко остриглась (машинкой), влезла в голубые джинсы и борется за реформы высшей школы и против закостенелых общественных структур. Из США в Европу хлынула молодежь, протестующая против войны во Вьетнаме. Под давлением эпохи сюда забрасывает ряд разрозненных, враждующих между собой группировок, они варятся в одном бурном котле и через несколько лет снова распадаются на единичные кружки, похожие на секты. Берлинские активисты разрабатывают акцию против издательского дома «Шпрингер»[21] под девизом «"Шпринтер" – народу!» и выносят на всеобщее обсуждение тактику ее проведения. В связи с огромным расширением зоны влияния «Шпрингера» на конференции делегатов Социалистического союза студентов вузов выдвигается требование издать закон против монополизма в прессе. Позицию Союза другие студенческие организации считают недостаточно жесткой, и то и дело на улицах проходят демонстрации, в том числе агрессивные, подобные разгрому редакций «Шпрингера» на Кохштрассе. Биргит считает, что в свои тридцать пять она слишком стара для личного участия в таких митингах, а Софи, которая старше ее на год, с головой окунается в массовые акции.

В считанные месяцы кардинально меняется настроение молодежи, мода, музыка – резко, как еще никогда в истории человечества. Это неспокойное время – брожение умов, волны протеста против существующих устоев общества. Оказавшись в эпицентре событий, Софи вдруг понимает, что ее жизнь наполнилась смыслом, ей кажется, что она встала на путь, в конце которого брезжит достижимая цель. На общественных началах, как и многие другие молодые специалисты с высшим образованием, она преподает вечерами в кружке политического просвещения. На эти занятия может прийти любой неравнодушный. Лекции плавно перетекают в дискуссии, пламенные, возбуждающие дебаты, которые в, свою очередь переходят в праздники свободы, безудержного буйства и гедонистической любви. Политический кружок в Вуппертале по сравнению с берлинским кажется Софи невероятным убожеством, жалкой, выцветшей карикатурой. А в благословенной столице жизнь бьет ключом, здесь самая богатая палитра красок, тут свернулась пружиной огромная сила, и тебя пошатывает от воздуха свободы. По крайней мере, достаточно часто.

Середина февраля. Жуткий холод держит город в узде. Лето будет просто великолепным, но этого еще никто не знает. В плохо отапливаемом бараке у Коттбуссер-Тор Софи ведет политзанятие, и среди двух дюжин ее слушателей находится некто по имени Генри. Его не столько интересует политика, сколько привлекательная руководительница кружка – это он понимает еще до того, как Софи произносит первое слово.

Рядом с зелеными девчонками, что внезапно заинтересовались политикой, Софи ощущает, что молодость уходит. Генри всего двадцать семь, его просто распирает от похоти, а Софи и рада соблазниться. Он носит кожу, изображая жесткого типа с мягким сердцем. Уже одна его манера знакомиться – брать даму на абордаж привлекает Софи, и она быстро чувствует к нему тягу. Может, именно из-за своей вечно заниженной самооценки Софи считает очень привлекательным этого мускулистого, довольно невежественного, но очень честного субъекта, который с порога прямо заявляет ей: «Я хочу тебя!»

В начале марта Генри сделал себе татуировки. Оказавшись в спальне Софи, он демонстрирует ей изображения: Маркс на левом плече, Энгельс – на правом. По большому счету Софии от этого не в восторге, однако почему бы и нет? Ее эстетическое чувство напрямую подчиняется идеологическим взглядам.

Затем Генри переходит от слов к делу и дерет ее до тех пор, пока Софи не осознает, что до сих пор ее никогда еще не трахали по-настоящему, а так, потихоньку, шутя, профилактически. Генри набрасывается на нее, как ураган на беззащитную долину. Никакого сравнения ни с Рольфом, ни с теми тремя короткими романчиками, что были после него. Софи переживает экстаз многократного оргазма, но там, где заканчивается постель, как раз и начинаются проблемы. Генри не приучен пользоваться зубной щеткой, он хлещет самое дешевое и гадкое пиво, громко рыгает и знает о Бетховене лишь потому, что слышал шансонетку, где упоминалось его имя.

Этот самец склонен к насилию, и его агрессия: поначалу выплескивается лишь на демонстрациях. Он с остервенением ищет конфликтов, и первый булыжник, который летит из разъяренной толпы, обязательно швыряет Генри. Он уговаривает Софи тоже бросаться камнями, дескать, это поможет преодолеть ее мелкобуржуазные комплексы. «Мелкобуржуазный», «закомплексованный»… Эти слова звучат для Софи как самые страшные ругательства. В конце концов она поддается уговорам и кидает свой первый камень, что становится для нее в тот же ряд, что и первая затяжка марихуаной.

Брошенный неумелой рукой, камень не пролетает и двадцати метров, не принося вреда никому, но именно в тот момент ее фотографирует полицейский. Лицо Софи искажено гримасой неуверенности, выдающей мироощущение человека, живущего не в ладах с собой. Генри заставляет Софи открыть в себе такие грани поведения, которые никогда бы не проявились без его участия.

Эта весна заставляет ее нарушать все правила и законы, переходить все границы дозволенного, она готовит Софи массу удовольствий, нескончаемый праздник и качественный, просто первоклассный секс.

Но Генри занимается сексом не только с ней. Он просто ненасытен и трахает любую, кто дает. Упреки по этому поводу Генри высмеивает как попытку буржуазных репрессий. Приходит время образования коммун, где все спят друг с другом, по кругу. В душе это возмущает Софи, но она никогда не выражает своих протестов открыто, боясь показаться ханжой и старухой.

Ее ревность – ничто по сравнению с ревностью Генри, который постоянно уличает Софи в том, что она посмотрела в глаза другому на долю секунды дольше, чем нужно. В такие моменты Генри издает свирепый первобытный рев, который Софи расценивает как доказательство его любви. Весна 1967 года списывает многое.

Вы только представьте ситуацию – мир сотрясало в безумной пляске, все бушевало, карты смешивались и ложились по-новому, а я удрученно сидел в своем замке, не предпринимая ничего, лишь выслушивая донесения о том, что моя возлюбленная связалась с татуированным пивным алкоголиком и издает по ночам дикие оргазменные вопли.

Ощущать себя изгоем невероятно тягостно. Участвовать в этой революции мне было нельзя, даже если бы я сам этого захотел. Нельзя именно потому, что я обладал слишком большой властью и деньгами. Ну хорошо, я мог бы легко отказаться от денег и власти, но тем не менее в мою убежденность никто бы не поверил, да и сам я в глубине души не признавал этот переворот. Но как я завидовал тем, кто находился в самой гуще событий! Я надеялся на то, что волнения скоро улягутся, что первое опьянение свободой выветрится довольно быстро, но эйфория никак не проходила, и очень многие чувствовали себя безмерно счастливыми именно в эти дни. Я же ощущал себя, как оплеванный. Грош цена моему богатству, раз оно не позволяло мне участвовать в тех оргиях и экстатических сумасбродствах, которым запросто предавалась современная молодежь…

Рассказы Лукиана о Генри нагоняли на меня ужас. Я боялся и беспокоился за любимую, которая попала в явную зависимость от этого фрукта.

Немецкая опера

– В Берлин приезжает шах.

Генри прочитал об этом в газете и теперь, за завтраком, передает эту новость Софи. Та не сразу понимает, почему и для кого так важно это событие.

– Ну и что? – спрашивает она.

– Ох, и пойдут дела! Софи все еще не понимает, какие именно дела пойдут и отчего…

– В Берлин приезжает шах, – сообщил мне по телефону голос Лукиана. – Мы получили приглашение в оперу.

– Чудесно. Поедем. – Я был рад любому поводу прошвырнуться.

– Поедем?…

– Я так устал сидеть здесь один как сыч.

Мерингдамм, 31 мая 1967 года. Звонок в дверь.

Генри беззаботно открывает – и в квартиру врывается наряд вооруженных полицейских. Миг – и Генри с Софи оказываются в наручниках. Без каких-либо объяснений…

Лукиан встречал нас с Сильвией в аэропорту. В одиннадцать мы узнали об аресте Софи и уже около четырех часов приземлились в берлинском аэропорту Тегель – на два дня раньше намеченного срока. Сильвия выразила готовность сопровождать меня.

– В каком она состоянии?

– Так, в нормальном.

Лукиану не удалось успокоить меня.

– О ней позаботилась сестра.

– Этого мало! – сразу заявил я, но тут же понял, что на данный момент вмешательства Биргит все же более чем достаточно.

Биргит вызволила Софи из-под ареста, приложив для этого неимоверные усилия. Она добилась, чтобы ей показали материалы обвинения, переговорила с дамой-прокурором и постучала кулаком по столу, дав понять, что с ней шутки плохи.

Сотрудник изолятора открывает дверь в камеру Софи и делает знак рукой:

– Давай выходи. Собирай свои манатки. Ты свободна.

Софи задевает, что ей «тыкают», но она сдерживается и молча следует за тюремщиком. Вещей у нее нет, поэтому собирать нечего. Они следуют по длинному коридору, и внутри у арестантки все клокочет от гнева на полицейское государство, чьей жертвой она стала.

Биргит ожидает ее у выхода, обнимает, сажает в машину и везет Софи в свою контору. Всю поездку Биргит тщетно ждет хотя бы словечка благодарности, но вместо этого сестрица спрашивает:

– Что с Генри?

– Сидит.

– Почему меня ты вытащила, а Генри – нет?

– Его арестовали за дело.

– За какое дело? Я ничего не знаю.

– Угон машины, нанесение телесных повреждений, вандализм. Мало тебе?

– Что же теперь будет?

Обе молчат. Биргит взяла за правило никогда не спорить в машине, ведь так недолго и в аварию попасть.

Добравшись до адвокатской конторы, где Софи Целых четыре недели отсутствовала без уважительной причины, подруги садятся пить кофе. За время столь длительного прогула в помещении успели сделать основательный ремонт, и Софи с трудом узнает свое прежнее рабочее место. Все облагородилось, стало таким стильным… Победительница Биргит вынуждена пахать с утра до ночи, зарабатывая деньги.

– Значит, слушай сюда. Из-за этого персидского паши берлинская полиция взяла на заметку всех агрессивных демонстрантов. Я побеседовала с прокуроршей и сумела убедить ее в том, что от тебя, дорогуша, вреда не больше, чем от маленького ягненка. И она проговорилась, что им особенно нечем крыть, ведь особого материального вреда ты не нанесла. Так что из-за незначительности твоего проступка дело пока закрыто, но будь уж так добра: не позируй больше с камнем в руке! Ты что? Это так глупо, так… заурядно! На твоего дружка заведено уголовное дело за неоплаченный счет в ресторане и кражу. Пару-тройку дней его еще подержат на нарах, затем освободят как миленького. Ничего, переживет!

– О'кей, и это все?

Софи неприятен покровительственный и высокомерный тон, каким разговаривает с ней Биргит. Но Биргит выбрала этот тон не случайно, а в педагогических целях.

– Можешь не благодарить. Если ты намерена и дальше работать у нас, то милости просим, выходи со следующей недели.

Ничего не ответив, Софи встает и идет прочь.

Позже ей станет стыдно за свое молчание, но сейчас она не может ничего с собой поделать. Оказавшись на улице, она сгибается пополам и заходится в истерическом плаче.

Самое главное, Софи снова на свободе, а Генри за решеткой. Честно говоря, я наслаждался подобным раскладом. В камере предварительного заключения Генри сильно били сокамерники люмпен-пролетарского происхождения, которые не вынесли его самовлюбленности. Клянусь, что к этому я не имел никакого отношения. Зачем мне избивать Генри, если по одному моему слову его могли просто убить?

Представьте, я не видел Софи добрых пятнадцать лет, за исключением фотографий. И мне так хотелось снова увидеть ее, заглянуть ей в глаза. Сомнений в том, что она отправится на улицу протестовать против визита шаха, у меня не было. В номере отеля «Бристоль Кемпински» я вел переговоры с человеком из группы, которую нанял для присмотра за Софи во время акции протеста. В эту группу входило семь человек, прекрасно натренированных физически и хорошо образованных, и далеко не все из ее состава знали, на кого работают.

– Ты сможешь показать ее мне?

Речь шла о том, чтобы рассмотреть Софи с приличного расстояния через театральный бинокль, с которым я собирался идти в оперу.

– Нет проблем, шеф. У меня в руках будет транспарант зеленого цвета. Я встану рядом с ней.

– Отлично.

И не качайте головой, пожалуйста! Это было такое безобидное мероприятие.

Однако чего мы не могли предугадать, так это агрессии со стороны персидских спецслужб. Их отряд, состоявший более чем из ста человек, уже в полдень второго июня принялся избивать демонстрантов, что митинговали на площади перед ратушей Шёнеберга. Это было что-то невообразимое! Берлинская полиция не приняла абсолютно никаких мер, просто палец о палец не ударила для защиты своих сограждан от озверевших охранников высокого иностранного гостя, что молотили беззащитных людей палками и дубинками. А ведь демонстрация началась мирно, безо всякого насилия со стороны митингующих – протесты выражались лишь вербально. Уму непостижимо. Некоторое время спустя полиция даже взялась помогать воинственным персам – до чего позорный шаг! К вечеру обстановка накалилась до предела. Шах Реза Пехлеви, похоже, являлся безжалостным убийцей, палачом и мучителем людей, но желтая пресса изображала его и прелестную персиянку по имени Фара Диба королевской парой из волшебной сказки.

Очень многие граждане посчитали тогда протестующих студентов непрошеными выскочками, которые сами во всем виноваты. Глас народа широко освещался в прессе, газетные статьи подогревали страсти, развертывая травлю против всех недовольных системой, а тех, кто участвовал в волнениях, называли бандами плохо воспитанных дикарей. Я не имел четкой позиции по этому вопросу – в политическом отношении я был по большому счету невеждой. К социализму я с самого начала относился с недоверием, обычным для крупных предпринимателей, и сохранил это отношение до сих пор. Однако расскажу по порядку об этом дне.

У портика Немецкой оперы собрались сливки берлинского общества, желающие насладиться звуками «Волшебной флейты» Моцарта. Когда к зданию оперы подъехал шах, его встретил оглушительный свист и улюлюканье. Некоторые держали над головой бумажные пакеты с карикатурным изображением шаха, чтобы тиран и кровавый убийца посмотрел в глаза самому себе. Особый эффект производило и то обстоятельство, что лица демонстрантов были закрыты масками. Из толпы полетели пакеты с краской и даже несколько камней. А я, судорожно вцепившись в театральный бинокль, все искал в толпе Софи или человека с зеленым транспарантом. Может, вы перестанете смеяться?…

Я и не ожидал, что толпа протестующих будет такой огромной. Теперь они швыряли яйца и дымовые свечи, но все это не причиняло шаху никакого вреда – площадь перед оперой с большим запасом оцепили кордоны немецких полицейских и персидских спецслужб. Мои глаза нервно бегали, выискивая зеленый транспарант. Прямо передо мной стоял бургомистр Альбертц, и он сказал шефу полиции Дюнзингу:

– Это что такое у вас творится? Пройти невозможно. Чтобы все было чисто, понятно?

– Будет сделано, господин бургомистр! – пролаял Дюнзинг и скомандовал одному из своих подчиненных: – Дубинками их, к чертовой матери!

Сильвия потрясла меня за руку:

– Так мы идем слушать оперу или нет?

– Идите пока с Лукианом, – отозвался я и передал Лукиану два пригласительных билета из трех.

Понимаете, я не знал точно, что там происходит. В бинокль я видел, как крепкие молодчики восточной внешности избивают железными прутьями митингующую толпу. Я очень боялся за Софи, ее безопасность была для меня превыше «Волшебной флейты». Я побежал в направлении Эрнст-Ройтер-Плац и бежал до тех пор, пока не закончилось оцепление и появилась возможность перейти улицу. Без единого телохранителя я стоял у черты, за которой начинались хаос и паника, одетый в торжественный фрак. Через несколько мгновений я стянул его с себя, чтобы не выглядеть в этой пиковой ситуации белой вороной.

Софи потрясена необузданным насилием в отношении мирных демонстрантов. Мужчина с перекошенным от ярости лицом оголтело машет вокруг себя металлическим прутом. Льется кровь, люди с криками падают на землю. Софи нагибается над одним раненым студентом, прижимает носовой платок к его ноздрям, откуда ручьем бежит кровь. Нечеловек с железным прутом приплясывает на месте, будто дервиш в трансе, размахивает своим страшным оружием, и вдруг все отступают и Софи с раненым студентом оказываются совершенно беззащитными на небольшом открытом пространстве. Боевик прекратил свои пляски и неумолимо надвигается на них с занесенным над головой прутом. Все, это конец, понимает Софи, и сжимается в комок, но вдруг из толпы выскакивают двое молодых мужчин, крепко сбитых верзил. Они хватают боевика, заламывают ему руки и валят на землю.

Один из спасителей наклоняется над Софи, поднимает ее с колен и тащит ее к стене дома:

– А ну, пошли отсюда. В этой каше тебе не место.

Едва Софи, вся трясясь, бормочет слова благодарности, как на площадь врываются сотни полицейских. Они тут же набрасываются на ее избавителей, и после короткой потасовки те оказываются в наручниках. Чудом избежав ареста, Софи убегает по маленькой боковой улочке.

Я оставался в стороне от событий. Но не из-за трусости – просто с расстояния лучше видна целостная картина. Я сорвал с себя галстук-бабочку и вытянул низ рубашки, чтобы меньше привлекать внимание. Весь тротуар был усыпан оторванными пуговицами. Скоро я нашел моего человека – того самого, с зеленым транспарантом против войны во Вьетнаме. Сильно избитый, он стоял, тяжело привалившись спиной к афишной тумбе. Полотно транспаранта разорвано, древко поломано. В каких-то пятидесяти метрах от нас полиция хватала всех, кто попадался ей под руку, и кому-то из демонстрантов просто физически некуда было деваться.

– Ты как?

– Шеф, вы-то что здесь делаете?

Он говорил, словно в бреду: его верхняя губа сильно разбита.

– Держитесь за меня. Вперед!

Я подставил ему плечо, и мы прошли несколько шагов, но этому человеку было действительно худо, он нуждался в помощи врача. Ноги отказывали ему, и я, протащив несколько метров, оставил его лежать у подъезда близлежащего дома. Я решил, что полиция не станет добивать человека, находящегося в тяжелом состоянии.

И тут я краешком глаза увидел ее – в арке, ведущей на задний двор. Моя любимая изо всех сил дубасила кулаками по чьему-то почтовому ящику, давая выход гневу. По маленькой боковой улочке полицейские гнались за последними жертвами, и это чем-то напоминало испанскую Памплону, где люди, правда по доброй воле, бегают по улицам от разъяренных быков.

Я подбежал к ней и закричал:

– Скорее! Скорее пойдем отсюда!

Существовала опасность, что Софи узнает меня, но я тогда об этом не думал. Вообще-то я специально отрастил бороду и надел темные очки, кроме того, с годами мое лицо несколько изменилось. Из дома вышла толстая женщина в голубом переднике и громадными черными бородавками у самого носа (но про бородавки можете не упоминать). Она закричала, что нам нечего тут делать, шатается здесь всякий сброд и чтобы мы немедленно убирались отсюда подобру-поздорову.

На улицах завывали сирены. На подгибающихся ногах мы перебежали с одного заднего двора на другой. Если там стены сотрясались от шума и ты едва слышал собственный голос, то здесь оказалось на удивление тихо и мирно. Ко мне подбежал высокий парень из нанятой мною команды – наверное, последний, кого еще не арестовали.

– Все в порядке, шеф?! – задыхаясь, прокричал он.

Кивнув, я приложил палец к губам – «тише». На счастье, Софи не могла слышать, как он меня назвал. Ее глаза сильно опухли, она явно находилась в шоке. Втроем мы вошли в первый попавшийся подъезд, поднялись по скрипучей деревянной лестнице на второй этаж и перевели дух. Я все время старался отвернуться от Софи, но этого не требовалось, ведь в подъезде было почти совсем темно. Мы закурили, и я старался изменить голос, когда требовалось что-то сказать. Софи захотела узнать, кто мы. Мой человек сказал, что его зовут Мартин. Так ли это на самом деле, не знаю. А я спонтанно представился Борисом.[22]

Снаружи донесся звук выстрела. Софи рвалась посмотреть, что случилось, но мы сдерживали ее. Внизу забегали люди. Сердце мое колотилось как бешеное, я боялся, что потеряю сознание. Моя любимая находилась от меня так же близко, как и много лет назад, в страшные ночи бомбежек.

Разговаривали очень мало – слишком велик был риск того, что она меня узнает. О чем мы говорили? Так, повторяли всякую ерунду. Нас переполняли эмоции, впечатления о только что пережитом, и мы общались в основном с помощью малозначащих междометий. А еще беспрерывно курили. Несколько минут я держал Софи за руку. Только, пожалуйста, не придумывайте за меня, как я чувствовал себя при этом. Я и сам не знаю, думаю, что на описание не способен никто.

Мы вполголоса напели несколько песен. Это пение звучало весьма странно, и вовсе не потому, что мы фальшивили, а потому, что каждый пел свое. Меня охватила непонятная тоска.

За несколько минут до десяти вечера я поднялся, похлопал по плечу Мартина, похлопал по плечу Софи и, не прощаясь, сбежал вниз по лестнице. По улице сновали возбужденные люди, а я бежал в направлении Курфюрстендамм, иногда окольными путями, потому что вокруг продолжалась бойня. На одном из углов стояла карета «скорой помощи» с включенной сиреной. Позже я узнал, что в этой машине лежало тело студента Бенно Онезорга, ни в чем не повинного двадцатисемилетнего юноши, застреленного офицером полиции Курассом. На следующий день пресса гнусно передернула все факты, нападая на студентов, которые якобы сами были виноваты в роковом исходе событий. Ночь со второго на третье июня стала считаться началом самой настоящей революции.

Сильвия и Лукиан ждали меня в отеле. Опера была замечательной, но они все время боялись за меня. Что же творилось за пределами концертного зала? Они не слышали ничего, кроме музыки. Втроем мы отправились в гриль-бар рядом с отелем «Кемпински» потому что он работал допоздна. Мы заказали еду, но я не мог проглотить ни кусочка. Напротив располагался банк, и сквозь огромное окно-витрину я видел, как оттуда вышли два пожилых господина в дорогих костюмах и со смехом удалились в несколько ускорен «ном темпе, словно в немом кино. В этот самый момент я решил кардинально поменять свою жизнь. Жизнь, которой правят деньги, – это особая форма рабства, и такому существованию грош цена. Именно так я думал тогда – по-детски наивно. Не пытайтесь придать этой мысли глубину. И давайте закончим сегодня пораньше. Мне что-то нехорошо.

Этот вечер у меня получился свободным. Голос фон Брюккена стал хриплым, а обезболивающие, которые он принимал, не лучшим образом действовали на его память. Поэтому он предпочел промучиться целый день и распорядился сделать себе укол лишь вечером.

Ужинать пришлось в одиночестве. Аппетит у моего хозяина отсутствовал, так что он садился со мною за стол скорее из вежливости. А теперь, когда его самочувствие ухудшилось, он уже не мог и не хотел соблюдать правила этикета.

В эту холодную, ясную ночь я решил сходить в парк и осмотреть будущий мавзолей, хотя появляться там без приглашения было невежливо с моей стороны. То, что происходило в парке, совершенно меня не касалось и напоминало визит в чужую спальню. Однако никаких запретов по этому поводу я тоже не получал. Люди имеют обыкновение находить оправдание любым своим поступкам. Вот и я решил, что мое любопытство можно легко выдать за сопереживание. Я вышел из дома через главный вход. Неподалеку от подъездной дороги стоял охранник и что-то тихонько говорил в миниатюрное переговорное устройство. Но он не сделал ни малейшей попытки помешать моей вечерней прогулке.

Чтобы дойти до края парка, пришлось пересечь большой заснеженный газон. Поскрипывание снега под ногами казалось мне невероятно громким. На невысоких опорах, расположенных в непонятном геометрическом порядке, были установлены электрические лампочки, отбрасывавшие белый свет. Дойдя до пихт, я обернулся, чтобы посмотреть, не идет ли за мной кто-нибудь, и никого не увидел.

Со стороны широкого луга доносился привычный строительный шум. После хвойных пошли посадки лиственных деревьев, в том числе островки берез, конечно, сейчас совершенно голых, но летом они наверняка загораживали вид на луг и делали его не таким живописным. Работы велись при свете мощных ламп. Я различил очертания здания, закругленного наверху, будто хижина иглу, но скорее цилиндрической формы. Сооружение напоминало шлем воина испанской Армады или голову монстра из фильма «Чужой». Копошились рабочие, стояли грузовики, тракторы, экскаваторы и другой спецтранспорт. Мое появление не осталось незамеченным, однако никто меня не прогонял. Работяги приветствовали меня, касаясь виска пальцами правой руки.

Вдруг навстречу шагнула какая-то фигура в длинном темном пальто. Руки у этого человека были спрятаны в карманы.

– Не можете уснуть?

Это был Лукиан. Либо он оказался здесь по делу, либо узнал о моей экскурсии от охранника и окольным путем добрался сюда быстрее, чем я.

– Могу. – Врать не имело смысла. – Уснуть я могу, но мне стало любопытно.

– Чудесно. Александр наверняка одобрит этот шаг. Но вы пришли слишком рано.

– Мне нельзя посмотреть, как идет строительство?

– Почему же? Можно. – Лукиан взял меня под руку – довольно доверительный жест с его стороны, но тем не менее в этом движении чувствовалось некое насилие. – Можно, но только не сейчас. Сооружение еще не готово. Поэтому мы очень просим вас набраться терпения. Поймите, вы – единственный, кто допущен ко всем тайнам Александра. Он выбрал вас не случайно, он доверяет вам во всем, так что, пожалуйста, потерпите. Всему свое время.

Он попросил меня вернуться в дом. Насколько я успел заметить при ночном освещении, эта конструкция, напоминающая хижину, мавзолей и испанский шлем одновременно, возводилась из черного порфира.

Я спросил у Лукиана, не помнит ли он что-нибудь про Берлин 1967 года. Шеф обозначил его роль лишь пунктиром, подразумевая, что Лукиан находился в столице уже немалое время. Задав вопрос, я поймал себя на том, что впервые назвал фон Брюккена шефом – и внутренне запротестовал против этого обозначения.

Лукиан не отвечал. Мы шли обратно к дому, и после долгого молчания он сказал, что мне не удастся воспроизвести жизнь во всей ее сложности, впрочем, никто не сможет сделать этого. Но ничего страшного, ведь мой работодатель – Александр фон Брюккен, а не сама жизнь, и я должен лишь попытаться придать литературную форму тому, что мне рассказывают. Это совсем не легкая задача, а значит, мне неизбежно придется что-то додумывать, ведь всякая история по-своему бесконечна, И можно легко заблудиться в ее многочисленных ответвлениях, перескакивая с пятого на десятое.

– Простите, но ваш ответ меня не удовлетворяет.

– Не удовлетворяет? – Лукиан повторил это слово с легким отвращением в голосе.

– Вы просто не хотите нам помогать.

– Александр рассказывает вам лишь сотую долю того, что происходило, и вам должно быть абсолютно все равно, вспомню я еще какую-нибудь незначительную деталь или нет, – парировал Лукиан, однако его тон немного смягчился.

Не вынимая рук из карманов пальто, он резко повернулся, потом сказал, что все бывает только однажды и ни одно событие нельзя вернуть, смоделировать заново. Каждый момент жизни неповторим, и даже самый искусный художник может воспроизвести его лишь отчасти. Кроме того, жизнь имеет свойство разочаровывать, и человеку отпущены считанные мгновения счастья.

Что он имел в виду? Трудно сказать. С одной стороны, он словно хотел, чтобы я еще раз попросил его об одолжении, с другой – Лукиан выглядел скромным фаталистом, который давно примирился с прошлым и не хочет без особой нужды ворошить былое. Но почему тогда он вообще идет на контакт со мной? Лукиан проводил меня до двери комнаты и проследил, чтобы я заперся изнутри. После нашего разговора я чувствовал себя как малый ребенок, которого опекают и ставят на место все кому не лень. Однако все говорило в пользу того, что Лукиан неравнодушен к моей работе, он признаёт меня и считает последним камушком в мозаике этой истории.

День четвертый

В бесконечности. Параллели сближаются

В ту ночь я не мог усидеть в отеле. Я принял горячую ванну, выпил четверть бутылки виски, но и это меня не успокоило. Мне требовалось узнать, что с Софи, благополучно ли она добралась до дома. Почти всех моих людей арестовали на месте, пополнение еще не подъехало. В то время не было другой техники для мобильной коммуникации, кроме увесистых, грубых раций, которые сразу же бросались в глаза. Я был почти уверен, что Софи не узнала и не узнает меня, – значит, ничто не мешало навестить ее. Я желал ей только добра и не собирался вторгаться в ее жизнь; хотел только помочь, поддержать в трудный момент, защитить и окружить заботой. Что в этом дурного? Молчите? Не отвечаете?… Существует ли этика любви? Я слышал, что у любителей животных, снимающих о них фильмы, принят неписаный закон – не вмешиваться в то, что происходит в природе, не помогать слабому, физики тоже знают, что на протекание эксперимента влияет даже наблюдение за ним…

– Но ведь это касается только квантовой физики?

– Может быть, неважно. Я вовсе не хочу оправдываться, повторять азбучные истины вроде «Любовь оправдывает все». Я знаю, помню, чем вымощена дорога в ад, – конечно, благими намерениями, я слышал это не раз. Но хочу, чтобы именно вы ответили на мой конкретный вопрос: предосудительным было то, что я делал для Софи или нет?

Какой ответ он хотел услышать от меня? Я поймал себя на том, что подыскиваю слова, которые покажутся ему правдивыми. Выдавать себя за другого человека – это заблуждение, тесно связанное с потерей самоуважения. Хотя нельзя отрицать, что очень многое в нашей жизни строится на заблуждениях и неуважении. Я считал, что в этом случае неуместны патетические рассуждения о вине, что речь скорее идет о первопричине цепочки взаимосвязанных событий с непредвиденными последствиями. Жить – как раз и означает создавать причинно-следственные цепочки. Избежать этого не смогли бы даже самые ортодоксальные буддисты. Что, я должен был произнести это вслух?

– Я не вправе судить вас.

– Что?! А для чего вы тогда здесь, позвольте спросить? Исключительно для того, чтобы судить меня! – Его голос дрожал от ярости. – Ваш роман должен дать четкую оценку моей жизни, так что прошу вас быть строгим и объективным. Не бойтесь обидеть меня, ведь я все равно умру… Но только… – Оборвав фразу на полуслове, фон Брюккен закрыл лицо обеими руками. – Но я не хочу умирать. – Затем он внезапно рассмеялся. – Простите. Давайте не будем касаться этих материй.

О чем мы? Ах да, в ту июньскую ночь я стоял на Мерингдамм у дома Софи и смотрел вверх. Все той окна ее квартиры были ярко освещены. Одно это подействовало на меня успокаивающе. Но этого казалось мало. В три часа ночи я позвонил в ее дверь, и какой-то человек открыл мне. Квартира была полна до отказа, вы даже не представляете, как много туда набилось народу, и мало кто обратил внимание на мое появление.

К Софи пришла практически вся группа слушателей, чьим политическим просвещением она занималась. Я не понял, празднуют они что-то или активисты объявили чрезвычайное положение и собрали всех, чтобы обсудить последние события, Возможно, это звучит несколько цинично, но в тот момент намерения гостей действительно были неясны. По комнатам туда-сюда слонялись люди, преимущественно мужчины, они пили пиво, слушали два радиоприемника, один из которых играл джаз, другой ловил переговоры полицейских по рации.

Поначалу мой приход никого не удивил, но вскоре кому-то бросились в глаза мои итальянские туфли.

– Кто это такой?

Все сразу стихли и молчали до того момента, пока на меня не взглянула Софи.

– Он помог мне.

Болтовня и дебаты тут же возобновились. Меня задело, что на этом весь интерес ко мне закончился. Софи не поприветствовала меня, не спросила даже, откуда я знаю ее адрес. На этот случай я приготовил какую-то отговорку, хотя уже и не помню, какую именно. Кстати, раз уж я заговорил об итальянских туфлях, то замечу, что большинство молодых мужчин, что заседали в квартире Софи, оказались одеты весьма прилично – в галстуки и чистые рубашки. Вы, наверное, представили себе банду разбойников, обросших бородами, – нет-нет, это пришло позже. Белая рубашка, узкий черный галстук – именно так одевались тогдашние революционеры, по крайней мере, те из них, кто хотел выглядеть интеллектуалом.

В одной из комнат я обнаружил Мартина, если его звали действительно так. В ту же секунду меня осенило: Софи могла подумать, что ее адрес я узнал именно от него. Все стало ясно. Мартин храпел, развалясь на кушетке, – похоже, порядком набрался. Должен ли я был возмущаться по этому поводу? Ведь этого человека нанял я, и он по большому счету находился на службе. Ладно, черт с ним, пусть отдыхает.

У приемника, ловившего полицейские переговоры, дежурил некий Хольгер, бородатый тип в клетчатой рубашке (а вовсе не в белой с галстуком). На вид ему не было и тридцати лет. Внимательно прислушавшись к шумам и хрипам, доносящимся из аппарата, Хольгер сообщил, что на улицах опять начинается ад.

– И с чего мы решили, что можем ему доверять?

Я уловил эту фразу и лишь некоторое время спустя понял, что она относится ко мне. Меня изучал взглядом молодой мускулистый блондин с рано поредевшими волосами. Его звали Олаф, и, как я узнал позже, даже в своей компании его считали параноиком. Как ни в чем не бывало я зашел в ванную и взял бутылку пива – важный инструмент пролетариев.

– Эй, ведь я задал вопрос! Вы что, совсем оглохли? – не хотел отступать Олаф.

В этот момент проснулся Мартин, увидел меня, вздрогнул и прохрипел пересохшими губами:

– Я его знаю. С ним все в порядке.

Несколько мгновений мы смотрели друг другую глаза. Я счел необходимым назваться:

– Меня зовут Борис.

– И ты его знаешь? – упорствовал Олаф.

– Мы работаем в одной фирме.

Пока Мартин произносил эту короткую фразу, цвет его лица менялся несколько раз. Он наморщил лоб и явно старался взять себя в руки, чтобы действовать наверняка и не пороть чепухи, но даже этой невинной фразой он вверг меня в замешательство. Ко мне повернулась Софи:

– Ты, похоже, таксист?

– Э-э-э… М-да. Временно.

Нас перебил Хольгер:

– Там, похоже, укокошили фараона.

Все бросились к приемнику. Сообщение оказалось ложным, но выяснилось это только на следующий день.

– Это начало революции! – громко захлопал в ладоши Олаф. – Пора выходить на борьбу! Мы должны сражаться!

Софи заявила, что насилием она сыта по горло. Олаф зашипел, что она рассуждает, как детсадовская воспитательница. Своим замечанием он наступил ей на любимую мозоль. В гневе Софи раскрыла было рот, чтобы ответить обидчику так же ядовито и хлестко, но в последний момент сдержалась» махнула рукой и заявила с оттенком самоиронии:

– Да, иногда мне кажется, что у меня именно такая профессия. Особенно когда слышу подобные призывы.

– Я не собираюсь доживать до блаженной старости, как ты! Лучше я приму яд!

«Вот скотина», – подумал я. Моя ненависть к Олафу была решительной и бесповоротной. Как он может говорить с моей Софи в таком тоне?! Но когда я огляделся по сторонам, то заметил, что мы с Софи здесь старше всех. Впервые в жизни я осознал с особенной остротой, что мое поколение сменяется другим и правят бал уже иные, молодые. В свои тридцать семь я считался юнцом и переросшим вундеркиндом лишь среди предпринимателей моего ранга, а в компании двадцатилетних выглядел стариком, и эти вчерашние дети, казалось, имели все основания не доверять мне.

Несмотря на свою клетчатую рубашку, Хольгер, похоже, все-таки был интеллектуалом с задатками лидера. Чтобы успокоить всех, он поднял вверх обе руки почти в пасторском жесте:

– Не будем ничего предпринимать без указаний сверху. Эскалация требует координации, иначе фараоны нас попросту перебьют. Сначала я созвонюсь с товарищами.

– Эх, вы! А Генри обязательно пошел бы в бой! Он показал бы всем, всему миру, как нужно действовать! И пустил бы красного петуха… – Глаза Олафа сверкали. В нем кипела жажда деятельности, которая не находила выхода.

– А кто такой Генри? – шепотом, с наигранным интересом спросил я у Софи.

– Мой друг. Сидит в каталажке.

Наконец-то Софи подала мне руку – надо сказать, весьма запоздало.

– Ой, прости.

– Мой дядя держит магазин оружия, – с достоинством произнесла Карин, очень хорошенькая девятнадцатилетняя девушка, истинное дитя цветов.[23]

Я не зря упоминаю это слово, ведь вы сразу представляете себе то, что нужно, хотя тогда выражение «дитя цветов» еще совсем не употреблялось. Карин была одета в восточном стиле – броско вышитый жилет поверх мешковатых сиреневых штанов – и курила толстую, неровно свернутую сигарету, которая источала необычный аромат.

В ту ночь я впервые выкурил косяк. Все происходящее вокруг меня возбуждало и казалось нереальным. Я находился не в своей тарелке, но все же присутствовать здесь было довольно интересно – я словно совершил посадку на другую планету. Уходить не хотелось. Мне стало ясно, что я жил неполнокровно. Да, я мог каждую ночь пить сногсшибательно дорогое вино, бродить по райским кущам морфия, заказывать копии только что снятых кинофильмов… Я мог позволить себе путешествие на яхте по Средиземному морю и Сильвию в придачу – то есть все, что требовало огромных затрат. Но ничего– подобного тому, что я испытывал здесь, со мной еще не случалось. Эта энергия, это пульсирующее смешение силы и страсти…

Не смотрите на меня таким изможденным взглядом. Понимаю, вам трудно поверить. Ведь сказать, что я завидовал нищим, означает солгать.

Однако в ту ночь мне больше всего хотелось сбросить с себя старую кожу, начать жить совершенно по-другому. Наверное, вам кажется, что уж мне-то сделать это было проще простого. Кому же, если не мне? Но это неверно. Моя жизнь, что во многом не удовлетворяла меня, давала массу разнообразных возможностей, и глупо было бы променять это разнообразие на одно-единственное занятие, которое, может быть, удовлетворило бы меня. Не будем больше обсуждать эту тему. Человек быстро становится рабом комфорта и собственной власти. Ни у кого не хватит силы воли, чтобы восстать против самого себя. Кроме того, наша жизнь слишком коротка…

– Это все твои друзья? – спросил я любимую.

– Друзья? Да, но я уже гожусь им в матери.

– Ты преподаешь им что-то?

– Пытаюсь. Самому главному все равно невозможно научить – каждый постигает это сам.

– Что же самое главное?

– В каждом случае это решается индивидуально. Главное – выбрать путь. Сделать выбор.

– Я не понимаю…

Софи явно была возбуждена. То, что она сейчас сказала, видимо, отражало ее многолетние внутренние противоречия, споры с самой собой.

– Просто я ищу ответ на вопрос, кто прав? Ганди или Че Гевара? Ганди не такой секси, как Че, это точно. На наших улицах творится страшное – строится полицейское государство. Можно подставить под пули спину, голову, задницу, а больше-то человеку подставить и нечего. Что мне сейчас говорить тем, кто собирается искать оружие? Я не знаю. И я не хочу отвечать за то, что они делают, за тот путь, который они сейчас выбирают, понимаешь?

– У тебя такая бурная жизнь…

– А у тебя нет?

– Можно сказать. Да, сегодня выдался напряженный день. А так…

– Мне казалось, в твоей профессии впечатлений хватает.

– Да? Крутишь себе баранку и крутишь…

Я был вынужден очень тщательно подбирать слова, ведь я стал таксистом всего лишь четверть часа назад, и к тому же вообще не водил машину. Хотя почти семнадцать лет назад сдал на права, с тех пор я ни разу не садился за руль и определенно все позабыл.

Мы немного поговорили о Сенеке и стоиках, о политике и не помню еще о чем…

– Чем же ты занимаешься?…

– Мне нравится эта песня, – перебил я Софи. – Может быть, потанцуем?

– Здесь? На кухне?

– А почему бы и нет?

Софи кивнула.

Теперь я снова все вспомнил. Накануне вечером, сидя в потемках на лестничной клетке, мы немного говорили о «Битлз». Я назвал их музыку революционной и сказал, что она обогатила мою жизнь и придала ей новый толчок. Софи возразила, что применять слово «революционный» к музыке нельзя, эти слова не вяжутся друг с другом, и не нужно нести ахинеи. Но уж если очень хочется, то революционерами можно назвать скорее «Роллинг-стоунз», а бравых битлов – уж точно нет. Но против песни под названием «Здесь, там и везде»,[24] которая лилась из радиоприемника, Софи ничего не имела, даже назвала красивой.

В то время слово «красота» было политически маркированным и относилось к разряду нежелательных. Если это слово употреблял какой-либо писатель, то он сильно рисковал: его тут же громко обвиняли в китче и пустозвонстве. Лишь изредка данное слово звучало во время дискуссий об угнетении женщины в эстетике патриархального сексизма, но даже там предпочитали говорить о привлекательности, а не о красоте. Я был просто счастлив услышать это слово из уст Софи, однако побоялся развивать тему – она наверняка стала бы избегать его.

Мы танцевали, но в нашем танце совсем не было интимности. Нас сближала лишь общая атмосфера, аура раннего хмурого утра, момента, когда многие уже разошлись, а те, кто остался, мало что соображали от переутомления. Всеобщая усталость перешла в отрешенную меланхолию. Музыка длилась три минуты. Я же парил в бесконечности и желал только одного – чтобы на меня с небес с грохотом упал нож гильотины и убил меня счастливым, тогда ничто уже не сможет помешать моему неописуемому блаженству. Бесконечность длилась три минуты.

Но я не умер. Вместо этого к нам ввалился Хольгер и возбужденно заорал, что убили Бенно, причем все оставшиеся говорили о Бенно, словно о ближайшем друге. Выходит, тот труп, который на моих глазах увозила машина, звался Бенно… Представьте себе, что его могли звать не Бенно Онезорг, а как-то иначе, скажем, Петер Мюллер… Однако, простите, я отклоняюсь от темы. Вдруг посыпались предложения создать пикет, выразить протест в любой форме, может, даже путем манифестации, и всем непременно нужно идти на место преступления. Однако одни из присутствующих были уже просто не в состоянии передвигаться, другие опасались ловушек со стороны полиции, которая, возможно, нарочно хотела спровоцировать митинги, чтобы взять на учет всех участников.

Пока суд да дело, Софи сменила грязную блузку на чистую. В моменты, когда она проходила мимо, я успевал заметить под ее блузкой бюстгальтер и наслаждался этим зрелищем. Софи подошла к кухонной раковине и начала тщательно умываться.

– Ты можешь подвезти нас на своем такси? – спросили у меня.

Запинаясь, я пустился в объяснения, что мне пришлось оставить машину в районе оперы и все шины у нее проткнуты, поэтому я приехал на метро. Что ж, это звучало вполне правдоподобно. Подвезти всех вызвался Мартин, снова несколько протрезвевший. По счастливому совпадению он как раз выступал в роли таксиста – отличная маскировка! Мы едва втиснулись всемером в его «мерседес-бенц» – Софи, я, Хольгер, Олаф, Карин и еще один кудрявый юноша, имени которого я не знал Мартин завел мотор. Олаф сидел рядом с водителем на переднем сиденье и держал на коленях Карин. На моих коленях сидела Софи, но это ничего не значило – иначе нам просто невозможно было бы разместиться в салоне машины. Я постоянно терзался мыслью, чувствует ли Софи мою эрекцию. Я понимал, что зашел слишком далеко для стороннего наблюдателя и находился уже на грани помешательства. Приключение затягивалось, обрастало все новыми событиями. Требовалось уходить. Собирать волю в кулак и возвращаться в свой мир.

Здесь, там и везде. Разве не подходящее название для следующих глав? Я только предлагаю. Вы не согласны со мной?

Там

Около пяти часов утра, закрытое пространство заднего двора. Уже почти светло и по-особенному тихо. Довольно большая группа людей собирается перед ограждением, заходить за которое могут только жители дома. Пришедшие кладут цветы и зажигают свечи. Софи, Карин и пятерым мужчинам достается место лишь в третьем ряду импровизированной траурной церемонии.

– Мы слышали громкий хлопок, – шепчет Софи, – однако не знали, что это тот самый выстрел. Казалось, будто лопнул надутый пакет. Мы не могли знать, что произошло.

– Кто это «мы»?

Карин находит рассказ Софи захватывающим. Она не отказалась бы услышать этот выстрел собственными ушами.

– Мартин, Борис и я. Мы встретились в этом дворе. Если бы не они, фараоны могли застрелить и меня.

Она оглядывается на мужчин, что могут подтвердить ее слова. Но за ее спиной уже нет ни Бориса, ни Мартина.

– Куда они делись? Ушли, даже не попрощавшись?

– С этим Борисом не все чисто. Я чувствовал это с самого начала. Ты видела, какие дорогие на нем туфли? – Олаф презрительно выпячивает губу. Его речи действуют всем на нервы.

– Может быть, ему надо отыскать свою машину.

– Может быть! – ядовито ухмыляется Олаф.

Этот день в Германии ознаменовался переворотом общественного мнения. Если прежде население ненавидело студентов, то сейчас люди впервые начали симпатизировать бунтарям. Группировка подкованных в теории политических провокаторов объявляет Социалистический союз немецких студентов движущей силой студенческого движения, и эта организация становится суперпопулярной.

Из дневника Софи. Запись от 3 июня 1967 года

Вечером – демонстрация против шаха перед Немецкой оперой. Огромное количество полицейских. Железными прутами размахивают не только персы, но и какие-то непонятные люди. Двое мужчин, уже не слишком молодых, Борис и Мартин, последний очень даже ничего внешне, увлекают меня на лестничную клетку. Внизу драка. Mы курили и разговаривали. Борис считает «Битлз» революционерами. Смешно. В какой-то момент раздался хлопок (выстрел!). Когда стемнело, пошла домой. Там яблоку негде упасть. Кажусь самой себе матушкой без куража. По радио передали новость о гибели студента Бенно Онезорга (возможно, тот самый выстрел-хлопок!). Позже пришел Мартин, еще позже – Борис. Довольно высокопарная дискуссия о стоиках и Нероне. Он напоминает мне кого-то, но не могу вспомнить, кого именно. Надо спросить у него, где мы могли встречаться. Хольгер снова краснобайствует. Олаф обозвал меня воспитательницей детсада. Такой ядовитый змей, постоянно мелет что-нибудь патетическое. Рано утром пошли на акцию памяти и протеста. Карин считает меня старухой. Мартин с Борисом оба куда-то запропастились. Позавтракала у Хольгера. Немного поспала.

Везде

Два дня спустя Софи возобновляет преподавание. Барак переполнен до отказа. Одни действительно слушают лекцию, другие явились лишь для того, чтобы встретиться с друзьями и удачно провести вечер. Мартин слушает очень внимательно, что-то записывает в блокнот. Борис не появляется. После занятия Мартин выходит на улицу, и вскоре кто-то ловит его за рукав. Он оборачивается и видит перед собой Софи.

– И куда же вы тогда запропастились, без единого слова? Ты и твой приятель?

– У нас работа.

Софи находит, что Мартин как-то неестественно немногословен.

– Ты можешь передать ему одну просьбу?

– Кому?

– Борису.

– Конечно, когда увижу его.

– Ведь ты его хорошо знаешь. Ты сам говорил.

– Да, можно сказать, знаю. Более или менее… Берлин – очень большой город.

– Разве вы не работаете в одной фирме?

– Не-а. У Бориса собственное такси. Он работает на себя. Что же я должен ему передать?

– Ничего.

Софи теряет уверенность. Ведь Борис сказал, что работает в такси лишь временно. Разве в таком случае покупают себе собственный «бенц»? Откуда у него деньги? Вот обманщик. Все врут, все лукавят.

– Я совсем расклеилась. Проводишь меня до дома?

– Кто – я?

– Ну а кто же? – отзывается Софи и берет Мартина под руку.

Здесь

Когда в половине шестого утра я вернулся в номер отеля, обнаженные Сильвия и Лукиан спали, прижавшись друг к другу. Я улыбнулся – нет, даже ухмыльнулся. Это был самый простой и самый гениальный выход из создавшегося положения, и я искренне порадовался за обоих. Хотя, возможно, между ними не было ничего серьезного – они просто использовали наилучшим образом ту ситуацию, в которую попали. Существа, которым можно позавидовать.

Лукиан проснулся, накинул простыню на свои голые чресла и спросил, как мои дела.

– Я совсем не могу водить машину.

– То есть?

– Теперь я таксист – и не умею водить.

– Скажешь тоже. Почему не умеешь? А тот спортивный автомобиль, помнишь?…

– Думаю, я все забыл и разучился.

– Водительские навыки не забываются. Потренируешься и живо все вспомнишь.

Я всегда любил Лукиана за позитивный настрой.

В Берлине категорически запрещены любые демонстрации. Это стало звездным часом для Социалистического союза немецких студентов, что организовывал просветительские акции, раздачу листовок, которые наконец-то стали читать, а не выбрасывать, как раньше, в мусор. Я сидел за рулем такси Мартина и заново учился вождению. Тренировались мы на огромной пустой парковке.

– Значит, она спрашивала про меня?

Машина резко дергалась, неуклюже виляла, передачи скрипели.

– Ну, – ответил Мартин.

– Так спрашивала или нет?

– Да, шеф.

– Что именно она сказала?

– Ничего…

– Что конкретно?

– Спросила, могу ли я передать моему приятелю Борису одну просьбу.

– О чем?

– Она не сказала. Сказала только, что расклеилась.

– Что значит – расклеилась?

– Она не уточняла.

– Ты был у нее?

– Нет, шеф. А что, это входило в мои обязанности?

Его ложь выглядела до смешного неуклюжей. Я давно уже нанял новых людей, что вели наблюдение за квартирой на Мерингдамм. Мартин заходил туда. Мне не составило бы никакого труда узнать все детали его визита, но я и сам этого не хотел. В квартире Софи были установлены жучки – пожалуйста, не ужасайтесь так – да, три прослушивающих устройства, но они предназначались лишь на крайний случай. Я строго-настрого запретил агентам снимать с них информацию и велел делать это только по моему особому распоряжению. Крайним случаем я считал момент, когда из тюрьмы вернется Генри. Мне казалось, что Софи грозит страшное насилие с его стороны, и даже видел во сне всякие ужасы на эту тему. Это был сон, всего лишь сон. Но когда человек боится чего-то, сны помогают предсказать события лучше любой Кассандры. Понимаете?

Генри захотел, чтобы его, как белого человека, забрали из каталажки на такси. Эта новость сильно возбудила меня. Итак, в тот день наша прослушивающая техника поработала на славу. Вы обязаны знать все.

«Говорит Софи Крамер. Я хочу заказать такси. Мерингдамм, дом 67. Машина мне нужна через пятнадцать минут».

Если бы вы знали, как чисто и безупречно мы сработали! Заказанное такси застряло по дороге – его втянули в маленькое дорожно-транспортное происшествие. Вместо этого на Мерингдамм, 67 отправился я. Зачем? Не знаю. В то сумасшедшее время все не только казалось возможным, но и являлось таким.

Из подъезда вышла Софи, села в мою машину и сказала:

– Добрый день. Мне нужно в Тегель, к зданию тюрьмы… Борис?

– Привет.

– Этого не может быть!

– Почему? Как твои дела?

– Ох, ужасно. Ладно, чего я, у меня все нормально. Такое совпадение!

– Ты о чем?

– Слушай, не сердись на меня…

– За что?

Она посмотрела на часы, явно раздумывая, не поймать ли другое такси. Но почему, собственно? Однако времени у нее уже было в обрез.

– Борис, ты можешь сделать мне одолжение?

– Какое?

– Забудь, что мы с тобой знакомы. Не спрашивай больше ничего. Пожалуйста!

Мы тронулись с места, и потом Софи все-таки объяснила, почему мне нельзя показывать, что мы с ней знаем друг друга. Она даже потребовала, чтобы я поклялся ей в этом.

У выхода из тюрьмы уже поджидал Генри с набитым вещевым мешком у ног. Софи выскочила из машины, бросилась к нему на шею, покрывая лицо поцелуями. Она держалась беспокойно, неуместно суетилась, а я испытывал боль и удовольствие. Одно чувство сменяло другое, удары током чередовались со вспышками света.

– Я уже думал, что ты не приедешь.

– Застряли в пробке.

– У меня внутри тоже пробка. Гормональная. Он жадно лапал ее, не пропуская ни одного места. Мне стало тошно.

– Потом, Генри! Позже! Потерпи до дома.

Я нажал на газ. За моей спиной сидела моя святая возлюбленная, и ее мяла и тискала эта грязная свинья. Две трети времени нашей поездки я смотрел только в зеркало заднего вида.

– Что это у тебя на лбу?

– Ништяк, все уже заживает, – хрюкнул Генри, едва ли не гордясь, тем, что у него на лбу красуется такая гуля.

– Кто это тебя? Фараоны?

– Угу.

Врет и не краснеет. Я знал все. Вы можете себе представить, что это такое – знать все?

Софи поцеловала шишку – и я едва не врезался в другую машину, пропустив знак пересечения с главной улицей.

– Ты, урод, куда прешь?! – цыкнул на меня Генри.

– Простите.

Проклятие! До чего же глупую ошибку я совершил. Меня словно ударило током. Разве настоящий берлинский таксист извиняется за свою оплошность?!

– И кому теперь только не дают права…

– Ничего, с каждым бывает, – сказала Софи. Она выглядела так восхитительно.

– А ты? Хорошо попраздновала? – угрюмо спросил у нее Генри.

– При чем тут праздник?

– Я слышал, кого-то шлепнули. Эх, меня бы туда!

– Я считаю, что это большое горе.

– Эх, я уж думал, что так и застряну там до скончания века. Биргит, гнида, два раза приходила ко мне, сказала, что ничего не может поделать. Она меня не любит, точно тебе говорю.

– Ты не прав. Она делает все, что может.

– Значит, ни черта она не может! Ты трахалась с кем-нибудь?

– Нет. Ты чего это?

– Я все равно дознаюсь, скажи лучше сама.

– Прекрати!

– Девка, я горячий, как сковородка! На мне можно жарить глазунью! – Он попытался пригнуть ее голову к своей ширинке.

– Перестань, Генри. Не здесь.

– Эй ты, водила! На Мерингдамм было ближе по мосту через канал!

– Там пробка. Вы сильно торопитесь?

– Нашел отговорку… – Грязная свинья снова повернулась к моей святой возлюбленной.

– Ты скучала без меня?

– Конечно.

– А ну-ка, потрогай!

Я не мог этого видеть, но он явно пытался засунуть ее руку в свою ширинку.

– Генри, прошу тебя, хватит!

– А ну, гляди вперед, на дорогу! – снова заорала на меня эта сволочь.

Приняв вправо, я резко затормозил.

– В чем дело?

В зеркало заднего вида на меня умоляюще смотрела Софи. Я закурил сигарету. Несмотря на невыносимую боль, я чувствовал, что жив.

– Что такое? Он что, спятил?

Я вышел из машины, оставил свою дверь открытой, и быстрыми шагами пошел прочь. Меня душил приступ тошноты, и я уже не мог сдерживать его.

– Да он сейчас сделает ноги! – ничего не понимал Генри.

– Тогда мы тоже сделаем ноги. Пошли!

Софи вытянула своего хахаля из машины. Позже, сопоставив некоторые фразы из их разговора, я понял, что у Генри были вши.

– Такое со мной в первый раз…

– Пойдем, Генри! Наш водитель явно немного не в себе.

– У меня руки чешутся надавать ему по мордасам!

– Хочешь обратно в тюрьму?

– Но что он себе позволяет?!

– Да мы просто не заплатим ему, вот и все! Пойдем, пойдем! Осталось каких-то три квартала.

– Ты что, с ним знакома?

– Нет же, нет. С чего ты взял?

– А что тогда здесь происходит?

– Понятия не имею, честное слово. Генри, пошли быстрее, и дело с концом.

И они пошли пешком.

Запись с прослушивающего устройства от 16 июня 1967 года, квартира на Мерингдамм

Генри. Ты танцевала здесь с каким-то типом Прямо тут, на кухне! Хольгер мне все доложил…

Софи. Хорошо. Я танцевала с ним. Но больше ничего не было.

Генри. За дурака меня держишь? (Звук удара.)

Софи. Ты не посмеешь больше ударить меня!

Генри. А вот и не угадала, подружка! (Звук удара.)

Софи. Ах ты, проклятая мразь!

(Звуки интенсивных ударов.)

– Как же вы могли вынести такое?

– А что бы вы сделали на моем месте? – Старик приподнял плечи и негромко вздохнул.

Что отвечать на этот вопрос, я не знал, но, чтобы взбодрить его, выразить ему сочувствие и солидарность, высказался сурово:

– Я бы просто замочил этого мерзавца.

– Вот видите! Видите! Какое искушение! Многие на моем месте приняли бы именно такое решение и с большой вероятностью загремели бы в тюрьму. Но я, наверное, мог позволить себе это без особых последствий. Однако не думайте, что я держал на службе бандитов и убийц. Все, кто сотрудничал со мной, были очень достойными людьми, которые получали от меня деньги, чтобы продолжать достойную жизнь. Признаюсь, я тешился мыслью о таком повороте дела. Может, вы думаете, что я должен скрывать от вас эти мысли? Нет. Зачем? Я не святой, но чтобы задать всей истории верный тон, вы должны помнить, что я действовал из лучших побуждений. Пожалуйста, не изображайте меня безумным главнокомандующим частной армии – это означает осквернить всю историю грубой криминальной романтикой. Я являлся бизнесменом и был влюблен, может, болезненно влюблен, но я никогда не переступал ту грань, за которую легко мог перейти. А может, именно в этом и состояла моя ошибка?

Необработанный материал

У фон Брюккена не было ни времени, ни терпения рассказывать все в деталях. Кроме того, его все же подводила память. Но материал набрался очень богатый: просто какая-то глыба материала. Первая редакция этой книги составила двести страниц, и это вовсе не предел, но я решил пойти по пути радикального сгущения информации. Кое-что я мог реконструировать, опираясь на записи разговоров, сделанных с помощью прослушивающих устройств, – например, той беседы, что вели Софи и Александр ночью второго июня 1967 года в квартире на Мерингдамм. Этот разговор не просто характерен – он многое проясняет, поэтому я счел возможным привести его полностью, без сокращений, хотя это и несколько противоречит законам романной драматургии.

Софи. Что мне сейчас говорить тем, кто собирается искать оружие? Я не знаю. И я не хочу отвечать за то, что они делают, за тот путь, который они сейчас выбирают, понимаешь?

Александр. У тебя такая бурная жизнь…

Софи. А у тебя нет?

Александр. Можно сказать. Да, сегодня выдался напряженный день. А так…

Софи. Мне казалось, в твоей профессии впечатлений хватает.

Александр. Да? Крутишь себе баранку и крутишь. Цель дороги – сама дорога. И больше ничего.

Софи. Утверждение, что цель заключается в самой дороге, само по себе оптимистично, но меня оно вгоняет в тоску. Разве оно не означает, что ты никогда не достигнешь конечного пункта? Люди живут на свете и ищут свой путь, и в какой-то момент смерть ставит точку в исканиях. В жизнь после смерти я не верю, ведь в таком случае наше существование превратилось бы в вечное детство, в разновидность подросткового периода, полного муки, душевных терзаний и боли. Я все-таки хочу достичь некой станции назначения и просто жить, пусть очень недолго, но счастливо. Я хочу ощутить реальность счастья, хочу прижать его к себе и больше не отпускать. И пусть оно будет совсем мимолетным и длится ровно столько, сколько нужно, чтобы осознать его и громко прокричать солнцу: сегодня я счастлива и нашла то, что так долго искала, все прекрасно, и я преисполнена благодарности и смирения. Надеюсь, такое счастье все же возможно – и если мне когда-нибудь суждено найти его, тогда я перестану омрачать его страхом, что снова могу его потерять, ведь сейчас оно со мной и одаривает меня блаженством. Но под дурманом страха я могу забыть о скоротечности счастья. Кажется, так говорил Сенека.

Александр. Похоже на него. Я никогда не любил Сенеку. Ему легко было рассуждать о том, что страх нужно переживать с достоинством и бесстрастно принимать неизбежное, ведь он был богатейшим человеком Рима, его состояние в пересчете на немецкие марки достигало трех миллиардов. Все его высказывания отражали привилегированную позицию, так что…

Софи. Однако он так смело и красиво принял смерть, когда Нерон велел ему покончить с собой. Он лег в ванну и вскрыл себе вены…

Александр. Нуда, что же ему еще оставалось делать? Он выбрал самую легкую смерть, когда человек теряет сознание очень медленно. Кроме того, он знал, что потомки будут наблюдать за тем, как он умер, и долго говорить об этом. А еще он был уже стар и прожил свою жизнь в удовольствиях. Не лучше ли было восстать против тирана и убить его?

Софи. Философы не убивают – это ниже достоинства Сенеки. Также не надо забывать о том, что Нерон был его учеником. Если бы Сенека умертвил его, не означало бы это, что он являлся плохим учителем?

Александр. Учитель из него явно вышел никудышный. Так ты считаешь, что убить тирана ему помешало тщеславие?

Софи. Думаю, что такие люди, как Сенека, организованы слишком тонко, чтобы грубо вмешиваться в земные дела, их удел – интеллектуальная сфера. Я, к сожалению, не гожусь для умственного труда, мне не хватает для этого мозгов.

Александр. Но его покорное согласие умереть – незрелое решение. На смерть его толкнули не высокие духовные сферы, а чисто земное сумасбродство императора.

Софи. Может быть, это не сумасбродство? Вдруг Сенека и на самом деле планировал свергнуть Нерона?

Александр. Как бы там ни было, для меня его поступок означает одно – неудавшуюся жизнь. То, что ты слепо подчинишься чьей-то злой воле, не уменьшит Всеобщего страдания. Так поступают лицемеры, для которых главное – сохранить собственное достоинство. При этом они называют преступление досадным неудобством, подобным лишь комариным укусам. Нет уж, спасибо. А мы что, играем в Руссо и Вольтера?

Софи. Я не читала ни того ни другого. Это обязательно?

Александр. Э-э»…

Софи. Не спорю: убей Сенека Нерона, человечество от этого только выиграло бы. Но в роли убийцы должен был выступать кто-то другой. Мыслители живут на земле лишь для того, чтобы мыслить, и не стоит требовать от них невозможного.

Александр. Так ты правда считаешь, что какие-то проблемы можно решить только с помощью насилия?

Софи. Да, я действительно так считаю. Но вопрос здесь в том, можно ли оценить эти проблемы объективно – так, чтобы кто-то получил полное право вмешиваться в них с позиций силы. В случае с Нероном данный вопрос кажется мне риторическим.

Александр. А сейчас? Кого из правителей нужно убить сейчас чтобы ситуация изменилась?

Софи. Больной вопрос. Сейчас нет императора, мы имеем дело с многоглавой гидрой, и Робеспьер был последним, кто рискнул покуситься на такое чудовище. Сегодня бороться нужно с системой, а системы меняются только в том случае, если народ то есть его большинство, выражает открытое недовольство ими. Ну или в результате войны, когда одна система проигрывает другой.

Александр. Мне не нравится слово «большинство». По-моему, оно не вяжется с понятием демократии. В «большинстве» мне чудится что-то угрожающее. Я считаю, что часто так называемыми высоконравственными людьми движет исключительно страх и тщеславие, и все, чего они хотят, – это заслужить поменьше упреков и побольше славы.

Софи. Гм…

(В этот момент на кухню заглядывают люди, слышен звон бутылок и возглас: а разве пиво уже кончилось?» Примерно на семь секунд реплики Софи заглушены посторонними шумами.)

Александр. Если человек выступает против чего-то, он обязательно получает что-то взамен. Отдавая, мы ждем компенсации. Человека, который действует, можно назвать предпринимателем. А разве предприниматель – не коммерсант?

Софи. Нет. Это какой-то словесный футбол. Я верю, что всегда были и будут герои, которые жертвуют собой, не думая ни о каком вознаграждении.

Александр. Возможно, но едва ли доказуемо.

Софи. Знаешь, Борис, с тобой так приятно философствовать, однако это, к сожалению, ни на шаг не продвигает меня вперед.

Александр. Но ведь тебе приятно – разве это не шаг вперед?

Софи. Нет. Существует масса возможностей и в наше время жить припеваючи. А если приятно мне одной, это не значит, что и всем остальным – тоже.

Александр. Понимаю. Значит, истинное удовлетворение ты испытываешь только тогда, когда вмешиваешься в дела других?

Софи. Что за дичь ты говоришь? Помогать – не значит вмешиваться.

Александр. А почему нет? Одно не противоречит другому. Более того, вмешательство всегда сопутствует помощи.

Софи. Ну уж нет, здесь ты преувеличиваешь. Дискутировать о проблемах человечества и о том, что делать, можно с самых разных позиций, и не стоит смешивать их. Чтобы преодолеть угнетение, помогать людям, необходимо ставить себя на место врача или быть бойцом. Чтобы чего-то достичь, врачам и бойцам достаточно придерживаться простых истин, пользоваться незамысловатой, но законной и эффективной системой ценностей, которая в итоге сводится к прагматическим следствиям.

Александр. Однако не бывает одной-единственной правды.

Софи. Нет, бывает. Она обязательно должна быть, эта элементарная правда, этот наименьший общий знаменатель человечества.

Александр. Ты хочешь отыскать эту правду, сформулировать ее и затем действовать?

Софи. Действовать. Это слово кажется мне сейчас не совсем уместным, после того как ты облил его грязью, сведя все к предпринимательству и коммерции. Я чувствую, что скоро обязательно приду к какому-то решению. Мне необходимо сделать выбор – к примеру, съездить кому-нибудь по физиономии или нет.

(Снова слышно, как на кухню заходит какой-то мужчина, причем сильно пьяный. Он явно чем-то оскорбляет Софи, раздается ее возглас: «Веди себя прилично!» Громко пыхтя, едва ли не похрюкивая, персонаж, похоже, теряет равновесие и налетает на стол, издает громкий, визгливый звук и снова вываливается из кухни.)

Александр. Так почему же человечество так много значит для тебя?

Софи. Что за вопрос? Ведь я – часть человечества. А ты, выходит, нет?

Александр. Можно еще считать себя частью космоса, или Солнечной системы, или планеты Земля. Частью нации, родового клана, семьи, связи между двумя людьми. Или жить исключительно для себя. Софи. Это уже настоящий нарциссизм. Так говорят эгоисты. Послушай, ведь ты только что рассуждал на тему, что неплохо было бы Сенеке убить Нерона. Так к чему же ты клонишь сейчас? К тому, что нужно бежать от реальности? Целиком погрузиться в частную жизнь?

Александр. Раньше я думал так, а сейчас иначе. Борьба с глупостью представляется мне еще большей глупостью. Для меня очень важна свобода аргументировать то так, то иначе, потому что мое мышление не связано шаблонами. С каждой минутой я мыслю иначе и становлюсь иным человеком. Меня это увлекает.

Софи. А меня нет. Я считаю, что ты впадаешь в крайности. Это называется не иметь твердых убеждений и без конца шарахаться из стороны в сторону. Жить без руля и без ветрил. Аполитичная беспринципность.

Александр. Называй это как угодно. С принципами тоже нужно быть поэкономнее.

Софи. С такими замашками индивидуалиста далеко не уедешь. Твоя проблема в том, что ты придаешь слишком много значения своей персоне!

Александр. Почему яке я должен быть менее значим, чем любой другой человек на этой планете? Я не слышу весомых доказательств твоего тезиса. Ну хорошо, предположим, художники дают миру гораздо больше, чем я. Их я уважаю. Или те же «Битлз»…

Софи. Опять? Не желаю больше слышать о них, хватит! Я не утверждаю, что ты как таксист значишь меньше, чем кто-либо еще. Я хочу сказать, что любой другой человек обладает равной с тобой ценностью, и наша святая обязанность помогать страждущим.

Александр. Я помогаю.

Софи. Ты? Каким же образом?

Александр. Я делаю пожертвования.

Софи. Потрясающе! И кажешься себе при этом образцом великодушия?

Александр. Я жертвую весьма крупные суммы. Если бы каждый вносил столько, сколько я…

Софи. Пардон, но мы с тобой явно говорим на разных языках. Ты без конца все принижаешь, вульгаризируешь, переводишь на деньги.

Александр. И что дальше? Это не секси или как? Деньги помогают всегда, а политика – лишь в редких случаях. Тот, кто имеет деньги, может поделиться ими. А тот, кто имеет власть, держится за нее зубами. Надо дать власть хорошим людям, и тогда…

Софи. Что за пурга! Ты думаешь, что если ты пожертвовал десятую часть своего заработка в такси, то осчастливил все человечество и можно почивать на лаврах? Ты действительно так считаешь?

Александр. Послушай…

Софи. Чем же ты занимаешься, если ты никакой не таксист?…

Александр. Мне нравится эта песня. Может быть, потанцуем?

Софи. Здесь? На кухне?

Александр. А почему бы и нет?

(Конец необработанного материала.)

Акция

Июль 1967 года, неподалеку от Германнплац. Ночную тьму прощупывают лучи карманных фонариков, раздается пронзительный вой охранной сигнализации – Карин и Олаф грабят оружейный магазин. Их лица затянуты чулками. За двадцать пять секунд они набивают огромный мешок пистолетами и боеприпасами, а также забирают так называемый меч короля Артура со слегка наточенным обоюдоострым клинком. Для нужд революции этот меч совершенно не годится – просто Олаф мечтал о таком оружии с детства. Вдребезги расколотив витрину дядюшкиного магазина, они выскакивают наружу, забрасывают добычу в «пежо» и мчатся в направлении улицы Колумбия-дамм, затем сворачивают у дачного кооператива и припарковывают автомобиль у кладбищенской стеньг. Затаившись, прислушиваются, нет ли погони, не верещат ли полицейские сирены. Но все тихо, за ними никто не гонится. Разбойничья парочка стягивает маски и начинает бурно ликовать. Олаф поднимает меч над головой. Картинный жест выглядит чересчур по-детски, но так возбуждает Карин, что она настаивает на немедленном сексе.

Разгар лета. Мартин, Олаф, Карин, Хольгер, Биргит, Генри и Софи отдыхают на берегу озера Ваннзее; женщины в купальниках, мужчины в плавках. Софи надела темные очки, но даже они не в силах полностью скрыть синяк под глазом.

Олаф, Хольгер и Генри играют в скат. Карин загорает, настраивая портативный транзистор. На волне SFB[25] передают «Песни странствующего подмастерья» Малера. Карин это не нравится, и она крутит рычажок дальше. Вскоре приемник ловит выступление Руди Дучке:[26] «Нам совершенно точно известно, что в нашем Союзе имеются товарищи, которые уже не готовы отстаивать позиции абстрактного социализма, если это не связано с их личными интересами… Уклонизм в собственных рядах ведет к формированию партизанского менталитета, а следующим шагом станут приспособленчество и цинизм».

В эту речь Карин тоже не может вслушиваться долго и продолжает поиски, пока не обнаруживает на волне RIAS[27] рок-музыку в исполнении группы «Айрон Баттерфляй».

Биргит взяла выходной – специально, чтобы встретиться с сестрицей и серьезно поговорить с ней. Поговорить, то есть задать ей как можно больше бесцеремонных вопросов. На что она сейчас живет? Чем планирует заниматься в жизни дальше? И еще один риторический вопрос о том, кто ей поставил такой жуткий фингал? Конечно же, Генри?

Софи не очень-то склонна к задушевным беседам. Присутствие сводной сестры обременяет и сковывает ее. И только то обстоятельство, что Биргит – адвокат, останавливает Софи от разрыва отношений, ведь кто знает, может, ей когда-нибудь снова понадобится помощь юриста.

– Я тебя не понимаю, – хмурит брови Биргит.

– А тебе и не нужно понимать все.

– На какие шиши вы сейчас живете, а?

В этот момент на весь пляж гремит голос Генри:

– Восемьдесят и туз, четыре червы плюс портной на тридцать – гоните каждый по сорок пфеннигов!

– У тебя что, еще и этот на шее?

– Он виртуозно играет в карты.

– Ну, знаешь, это уже не смешно!

Последняя фраза Биргит доносится до Генри:

– Что, опять интригуем, госпожа адвокат?

– Заткни варежку!

– У тебя что, месячные? Или уже климакс?

– Прекрати, Генри!

С каждой минутой ситуация становится для Софи все более тягостной.

– Принеси-ка нам пива из киоска, а?

– Топай за своим пивом сама!

– Я схожу за пивом, – вступает в словесную перепалку Мартин.

– Ах! Истинный рыцарь! Само благородство! – кривляется Генри вслед уходящему Мартину, затем снова поворачивается к Биргит: – А ты чего здесь, собственно, забыла?

– Уйди, от тебя несет перегаром.

– Что, тоже хочется? – Он приближает свои губы к губам Биргит. – Хочется, да не получится! – ржет он, довольный своей удачной, на его взгляд, шуткой. Потом заявляет, что пойдет искупнется.

Выходки Генри снова сближают сестер. Биргит складывает руки лодочкой и благодарит небеса за то, что вышла из рядов Союза. Она прежде всего адвокат и выглядит гораздо солиднее, находясь в стороне от этой толпы, которую ей, возможно, когда-нибудь придется защищать.

– Да ты состояла в организации, как мертвая душа. Всегда была пассивным членом, рабой своих убеждений.

Софи тут же жалеет, что у нее вырвались эти слова. Ведь по большому счету она совершенно не вправе упрекать Биргит, по крайней мере, в том, что касается их частных дел. Биргит постоянно поддерживала Софи, не раз предлагала ей денег – просто так. Однажды Софи даже приняла помощь Биргит, правда, сделала это скрепя сердце, но выбора у нее не было.

Женщины прогуливаются по берегу озера. Софи хочет поделиться с подругой важной информацией и осторожно интересуется у нее как у юриста, подпадает ли их секретный разговор под профессиональное неразглашение тайны?

– Дурочка, что ли? Естественно!

Софи шепотом рассказывает Биргит, что двое ее друзей ограбили оружейный магазин.

– Тот самый, которым владеет дядя Карин?

– Не важно какой. Они взяли двадцать боевых пистолетов «Вальтер» и боеприпасы к ним.

– Ну и?…

– Вся эта музыка находится в моей квартире.

– Что?! Ты совсем чокнутая?!

– Не называй меня, пожалуйста, чокнутой!

В Софи просыпается комплекс неполноценности, который обычно проявляется у нее в обществе Биргит, и разговор грозит оборваться на этой фразе. Биргит просит прощения за резкость, потому что ей любопытно узнать, что дальше.

– Олаф струсил сам раздавать оружие или продавать его, поэтому явился к Генри и предложил ему сделку пятьдесят на пятьдесят. Генри положил мешок в подвал, в мою кладовку, и начал торговлю. По триста марок штука. Семь или восемь стволов уже ушли.

– Софи!

– Генри даже не спросил моего согласия. Я обнаружила мешок совершенно случайно и потребовала от него объяснений. Сказала; «Немедленно забирай это безобразие и выметайся из моей квартиры!» А он: «Куда же я все это дену? За три недели распродам все, и у нас будут бабки на отпуск. Поедем в Испанию!»

– Софи!

– Не надо напоминать мне, как меня зовут. Скажи лучше, что мне делать.

Биргит задумывается. И не просто делает вид, а на самом деле ищет какое-то решение. Но это очень нелегко.

– Если ты придешь в полицию с повинной, тогда, возможно, отделаешься сравнительно легко…

– Этого сделать я не могу.

Лучшего решения Биргит предложить не может. Начинает смеркаться, и купальщики возвращаются в город.

Магнитофонные записи

Когда фон Брюккен нажимал на клавиши магнитофона, у меня по коже бежали мурашки, потому что аудиозаписи делали образ Софи слишком конкретным, слишком осязаемым. Я не ожидал, что у нее окажется такой низкий и приятный голос. Наша с фон Брюккеном деятельность вдруг приобрела оттенок неприличия, даже скабрезности – собственно, такую окраску она имела уже давно, просто сейчас я впервые осознал это так остро. Успокаивала меня лишь мысль о том, что результатом нашей работы станет художественный роман, и это само по себе сгладит все этические шероховатости. До этого момента иногда казалось, что фон Брюккен потчует меня вымыслом, но когда он включил акустическое сопровождение, я вдруг отчетливо ощутил вею реальность произошедших когда-то событий. У меня неприятно засосало в желудке, и я понял, почему в древности считалось, что душа находится именно там.

– Слушайте внимательно! Это очень волнующий момент. Софи и Генри спорят. – Фон Брюккен нажал на кнопку «пуск».

Запись от 10 сентября 1967 года, вечер, квартира на Мерингдамм

Софи. Почему эти опасные игрушки должны храниться именно здесь? Нельзя ли их куда-нибудь убрать?

Генри. И куда же ты предлагаешь? Под кустик в зоопарке, что ли?

– Вы слышите, запись довольно плохого качества. Голоса различаются с трудом и, кроме того, искажены. Я спросил у техника, в чем причина? Сначала он не мог найти подходящего объяснения, но в конце концов его осенило:

– Наложение частот? Может быть, в квартире прослушивался телефон?

– Да, но как же…

– Я думаю, что здесь постарался кто-то еще. Не только мы. Этим скорее всего и объясняются помехи.

Александр фон Брюккен залился странным, безудержным, диковатым смехом.

– Вы поняли? Вы хотя бы отчасти представляете себе, насколько все это волновало и расстраивало меня? И снова я задаю вам тот же самый вопрос: как бы вы поступили на моем месте?

Он признался, что чувствовал себя тогда звонарем парижского собора Нотр-Дам, который глядит, как затягивают петлю на шее его любимой Эсмеральды.

– Я должен был дать ей шанс выпутаться из этой опасной истории! Я играл роль того самого кинолюбителя, который снимает фильм о животных и вовсе не собирается вмешиваться в их жизнь. Приводя этот пример, я не хочу никого оскорблять или выделять свою персону. Итак, человек с кинокамерой обязался лишь наблюдать, и пусть все события идут своим чередом. Но в тот момент я стоял перед выбором. Какое решение предложили бы вы? Ситуация стала развиваться непредвиденно быстро. Генри продавал краденое оружие просто так, первому встречному, до кого случайно дошли слухи о такой возможности. Жадный маленький идиот. Естественно, вскоре он нарвался на провокатора. Ясно как день: в полицейском государстве необходимо соблюдать осторожность. Но где там! Уже на следующий вечер в квартиру Софи явился некий молодой человек. Генри спросил, есть ли у того бабки, затем они спустились в подвал. Генри стал искать мешок среди старого домашнего хлама, но мешка и след простыл.

Фон Брюккен снова включил магнитофон.

Запись от 11 сентября 1967 года, вечер, квартира на Мерингдамм. Подвал

Генри. Проклятие!

Молодой человек. Что случилось? Где товар?

Генри. Момент. Сейчас выясню.

Софи как раз принимала ванну, вернее, стояла под душем. Но это не важно. Генри ворвался в ванную комнату и выволок мокрую Софи из-под душа, она в гневе заорала на него. Послушайте сами!

Запись от 11 сентября 1967 года, вечер, квартира на Мерингдамм

Софи. Что тебе надо? Ты что, сдурел?!

Генри. Куда девался мешок?

Софи. Чего?

Генри. Ты перенесла товар в другое место?!

Софи. Нет, я ничего не трогала.

Генри. А кто же тогда трогал?

Софи. Лично я ничего не переносила. Ты что, офонарел?

Генри. За дурачка меня держишь? Там, внизу, ждет покупатель!

– Заботясь о Софи, мы иногда получали настоящее удовольствие от этого. Впервые мы соверши? ли бесспорное благодеяние – спасли Софи от тюрьмы. Мешок с оружием забрали именно мы, и как раз вовремя. Только представьте себе всю фарсовость ситуации: судя по всему, полицейская подсадная утка должна была заставить Генри произнести вслух слово «пистолет».

Запись от 11 сентября 1967 года, вечер, квартира на Мерингдамм. Подвал

Генри. Чес-слово, я прямо сгораю от стыда. Товар тю-тю. Вот дьявол!

Молодой человек. Так я не смогу купить пистолет?

– Последняя фраза была сформулирована так неуклюже, что даже такая тупая обезьяна, как Генри, почуяла неладное.

Генри. Могу предложить стакан воды.

Молодой человек. Но вы обещали мне «Вальтер-65» с боеприпасами!

Генри. С каких это пор мы «выкаем»?

Молодой человек. Я специально приехал сюда и вот стою теперь с пустыми руками…

Генри. Что ты там мелешь? Приехал он!..

– Похоже, в этот момент Генри вернул ему деньги. Если хорошенько вслушаться, можно различить шелест купюр.

Молодой человек. Может, я приеду за пистолетом в другой раз?

Генри. Ты о чем? Пошли, нечего тут делать. Может, у меня скоро снова появится «Бордо» шестьдесят пятого года. А может, и нет.

Молодой человек. «Бордо?» Хм! За кого ты меня принимаешь?

Генри. Гуд бай! Поцелуй меня знаешь куда? Полный назад!..

– Генри вытолкал провокатора на лестничную клетку, зашел в квартиру и захлопнул за собой дверь. Агент понял, что операцию он провалил, и ему пришлось ретироваться. К сожалению, для Софи эта история так быстро не кончилась.

Запись от 11 сентября 1967 года, вечер, квартира на Мерингдамм. Кухня

Генри. Слышь, я на тебя ни капельки не сержусь. Этот парень, похоже, из фараонов, я это сразу почуял. И хочу даже сказать тебе большущее спасибо. А теперь колись. Куда ты перепрятала товар?

Софи. Я в самом деле к нему не прикасалась.

Генри. В самом деле?

Софи. Говорю же тебе!

Генри. А может, это твоя сеструха-засранка? У нее есть ключ от подвала?

Софи. Нет.

Генри. А у кого есть?

Софи. Не знаю.

(Звук пощечины.)

Генри. Хватит ломать комедию! Со мной этот номер не пройдет!

Софи. Я ничего не брала!

Генри. Еще поори мне тут!

– Генри начал избивать Софи. Дело не ограничилось пощечинами, ставшими к тому времени уже привычным делом, – он набросился на нее по-настоящему, с кулаками. Я слушал, как моя возлюбленная кричала и плакала от боли. Спрашиваю снова и снова: как бы вы поступили на моем месте?

Фон Брюккен замолчал. На его глаза навернулись слезы – видимо, он заново переживал события того дня. Он был так тронут, что какое-то время не мог говорить и против своего обыкновения выпил таблетку в моем присутствии. За окном закружились снежные вихри, и я предложил закончить на сегодня.

– Нет-нет, – прошептал он, делая над собой громадное усилие, – ничего, сейчас пройдет. Прошу прощения за излишнее проявление чувств. Естественно, услышав такое, я сразу же сорвался с места, перебежал улицу, взлетел вверх по лестнице и позвонил в квартиру Софи. Я был совершенно один. Дверь не открывали, и тогда я воспользовался своим ключом.

– Своим ключом? У вас была копия? Откуда?

– Ах, мой юный друг, это совершенно излишний вопрос. Доходный дом, этим все сказано! Я вошел в квартируй обнаружил обоих в спальне. Софи корчилась на полу, из ее носа хлестала кровь, а Генри крепко держал ее за волосы своей огромной пятерней. Слушайте!

Запись от 11 сентября 1967 года, вечер, квартира на Мерингдамм. Спальня

Генри. Это еще кто такой? Как он сюда попал?

Александр. Отпусти ее, мерзавец!

Софи. Борис?…

Генри. Где-то я видел эту харю! Так, так, так… Да ведь это… Тот самый таксист!

Генри так растерялся, что и в самом деле выпустил Софи, а потом громко затопал ногами на месте, прежде чем наброситься на меня. Просто ублюдок, а не человек. Я увернулся от удара, выскочил в коридор и пулей ринулся вниз по лестнице. Генри заметил в моей руке ключ от квартиры и, похоже, принял меня не только за вора, укравшего мешок с оружием, но и за тайного поклонника своей подружки. Надо признать, он был недалек от истины! Я редко испытывал такую эйфорию и, несмотря на то что опасался за свое здоровье, ни о чем не жалел. Весьма своеобразное ощущение – смесь страха и эйфории.

Я вылетел из дома, перебежал, не глядя по сторонам, оживленную проезжую часть Мерингдамм. Генри настигал меня, он был уже в каких-то трех метрах… и вдруг он попал под автобус. По сей день у меня в ушах стоит глухой удар, страшный треск ломающихся костей, шорох тела, волочившегося по асфальту, звук разрываемой одежды и вопли объятых ужасом прохожих. Внезапно все предстало передо мной словно в невесомости или в замедленном кино, только очень жестоком. Рядом со мной стояла и смеялась афишная тумба. С вами когда-нибудь случалось подобное? Нет? Посетители уличного кафе, освещенного оранжево-красными огнями, повскакивали со своих мест и во все глаза смотрели на происходящее. Я увидел, как из дома выбежала Софи. Она упала, на тело покойника, потом встала на колени и приподняла руками его голову. – По щекам Александра фон Брюккена прокатились две слезы. – Как я должен был поступить? Я побежал прочь.

– Это был несчастный случай?

– Да. Хотя можно допустить, что Бог иногда садится за руль автобуса.

– А что произошло потом? Вы просто убежали?

– Неужели я должен был дожидаться полиции? Допустить, чтобы установили мою личность? Хотя это стопроцентный несчастный случай, я все равно считал себя виноватым. Может, и по праву.

Фон Брюккен очень устал, его нездоровое веко подрагивало. Он налил себе стакан вина и жадно его выпил.

– В ту же ночь такси отправилось в металлолом. Пистолеты нашли свое пристанище на дне канала, Мартин уехал на год в Марокко, о чем давно мечтал, а я вернулся сюда, в замок, чтобы осмыслить недавние события. Делами бизнеса занималась Сильвия. Напишите длинную главу о том, как я себя чувствовал в тот момент. Вообразите себе самое худшее, поганое, самое черное настроение, какое только может быть, а затем удвойте ваши представления. Я хотел быть хорошим человеком, не забывайте об этом.

Фон Брюккен весь съежился в своем кресле, низко опустил голову. За окном сгущались сумерки. Мы с трудом различали друг друга в темноте, но никто из нас не пошевелил и пальцем, чтобы зажечь свет. Мы молча сидели в потемках. Я подумал, что фон Брюккен вот-вот уснет, и осмелился тихонько задать ему последний вопрос: кто же с того момента заботился о Софи? Я тут же пожалел об этом. Но мой собеседник, похоже, так не считал. Вопрос даже понравился ему и по-своему растрогал.

Фон Брюккен улыбнулся:

– В Берлине остался только Лукиан. Он сам настоял на этом, заявив, что в такой момент нельзя оставлять Софи совсем одну.

Фрагменты

Ночью я просил Лукиана рассказать что-нибудь о том времени. И снова он отделывался отговорками, что его дополнения несущественны, ведь вся эта история не о нем. Однако я напомнил, что речь идет в том числе и о Софи. Лукиан посмотрел на меня изучающим и в то же время удивленным взглядом и несколько долгих секунд не отводил глаз.

– Александр знал, кого приглашать для работы над книгой.

Что он имел в виду? Оказывается, Лукиан считал, что мы с Александром близки по духу. По большому счету я занимаюсь в своих романах тем же, что и он – в рамках самой жизни. Все люди когда-нибудь становятся персонажами, и власть, которую я буду иметь над ними как автор, можно сравнить с властью над людьми, которой обладал Александр в реальности.

– С вашей помощью он превращает свое прошлое в произведение искусства. Такая уж у него манера – оправдывать все задним числом. Я не хочу мешать ему, однако и поддерживать не вижу смысла.

Я возразил, что превратиться в произведение искусства – не самый худший исход для человека. Лукиан покачал головой. Роман – это ложь. Наверное, истории лучше оставаться фрагментом. Только фрагменты проходят проверку временем, только они по-настоящему правдивы.

Лукиан покинул мою комнату, не прощаясь.

День пятый

Друзья и помощники

В мае 1970 года меня в Ойленнесте посетили два сотрудника Федерального управления уголовной полиции. Этому предшествовала странная история. Хотите верьте, хотите нет, но целых три года я пытался отойти от опеки над моей возлюбленной и предоставить ее самой себе. Конечно, иногда Софи все же получала тайную поддержку, но в целом перебивалась случайными заработками и с большим трудом сводила концы с концами. Все подробности мне неизвестны, ведь я знал, что в случае настоящего, серьезного кризиса ее не оставят в беде.

Эти три года я словно просидел в тюрьме – большой и прекрасной, куда я заключил себя по доброй воле, чтобы очиститься от грехов. Я проводил время, занимаясь философией, изучая изобразительное искусство и музыку. В определенной степени я старался с помощью столь утонченного образования сублимировать бытие, абстрагировать его, придать ему метафизическую форму. Последним связующим звеном между мной и Софи оставался Лукиан. Он не просто являлся моим заместителем – он жил моей жизнью. И это приносило ему радость. Все, что я знал, я знал только от него, наверное, он о многом умалчивал. Или, наоборот, многое придумывал.

Однако вернемся к визиту важных гостей из Федерального управления уголовной полиции. Первый звался Фридрих Штайнметц, второй – Хёфер. Они желали знать, в каких отношениях я состою с фройляйн Крамер, урожденной Курд, в настоящий момент проживающей в Берлине.

Я отвечал предельно скупо, возможно даже слишком перегибая палку, и от волнения даже забыл спросить, что послужило поводом для таких расспросов.

Софи Крамер, Софи Крамер… да, вспомнил! Нет, это нельзя назвать отношениями. Правда, я давал объявление, чтобы ее разыскать, оно выходило по всей стране, но с тех пор прошло столько лет…

– По-вашему, это нельзя назвать отношениями? – с нажимом спросил Штайнметц. Хёфер же молчал все это время, как рыба.

Я не оспаривал того факта, что в свое время был с ней знаком. В годы войны, в самые страшные годы.

– Вам известно, чем она занимается?

– Столько воды утекло с тех пор… Кажется, она работала воспитательницей?

– Когда-то работала. Но потом резко поменяла сферу деятельности. Однако мы не обязаны посвящать вас в детали. Ведь все это вас явно не касается, правда?

– Не касается.

– Вы не женаты?

– Моя жена – это моя работа, – ответил я.

– Над чем же вы работаете?

Я сказал, что занимаюсь проектом, который достался мне еще от отца, и показал им старинный эскиз.

– Вот, взгляните. Эта конструкция яйцевидной формы – не что иное, как индивидуальный бункер для семьи. Он прекрасно вписывается в интерьер подвала частного дома. Мы запустим его в серию. Под его защитой можно выжить при ядерной войне, по крайней мере дня два прожить точно удастся.

Хотя Штайнметц и подозревал, что я вожу его за нос, однако утверждать это со всей уверенностью он не мог. Он спросил, могу ли я рассказать еще что-нибудь о Софи Крамер.

– За все эти годы она не написала мне даже открытки, – вздохнул я. – Что поделаешь, таковы женщины!

Штайнметц спросил про Лукиана Кеферлоэра:

– Он работает на вас, не правда ли?

Я кивнул:

– Да, работал когда-то. А сейчас этого имени нет ни в одной зарплатной ведомости. Уже очень давно. А почему, собственно, вы спрашиваете?

– Этот Кеферлоэр состоит с Софи Крамер в интимных отношениях.

– Об этом мне ничего не известно. Лукиан уволился из моей фирмы и теперь, кажется, работает редактором, внештатным редактором. Это последнее, что я о нем слышал.

У Штайнметца не было никаких, абсолютно никаких козырей. В противном случае он разговаривал бы со мной совсем иначе.

– Чем еще могу быть полезен?

Штайнметц раздраженно поджал губы:

– Известно ли вам, что Софи Крамер подозревается в совершении тяжких преступлений?

– Вот как. На самом деле?

– Послушайте, господин фон Брюккен. Я знаю, что вы весьма влиятельный человек и имеете множество заслуг перед государством. Но существуют определенные рамки, переступать которые не следует даже вам. Не стоит создавать себе проблемы!

– Обойтись без проблем, уважаемый господин Штайнметц, хочет любой человек, независимо от заслуг и влиятельности. Разве я не прав?

Мне было очень интересно, какая реакция последует на мой выпад. Но ничего особенного не произошло. Визитеры покинули меня явно неудовлетворенными. Однако это был очень важный эпизод – ведь в тот день я впервые услышал о тяжких преступлениях, которые якобы совершила моя возлюбленная. Это известие прозвучало для меня как гром среди ясного неба. Ведь я не имел ни малейшего понятия об этом. Ни малейшего.

Принценштрассе

В конце октября 1968 года Лукиан выходит на контакт с Софи. По собственной инициативе, без моего указания. Он подходит к ней в одном из кафе Кройцберга, и впоследствии уверяет, что завязал тот разговор совершенно спонтан