...По вечерам я продавал пластинки. А в промежутках рассеянно наблюдал за публикой, проходившей перед витриной. Семьи, парочки, пьяные, якудзы, оживленные девицы в мини-юбках, парни с битницкими бородками, хостессы из баров и другие непонятные люди. Стоило поставить рок, как у магазина собрались хиппи и бездельники — некоторые пританцовывали, кто-то нюхал растворитель, кто-то просто сидел на асфальте. Я вообще перестал понимать, что к чему. «Что же это такое? — думал я. — Что все они хотят этим сказать?»

Роман классика современной японской литературы, принесший автору поистине всемирную известность.

Харуки Мураками

Глава 1

Хочу, чтобы ты меня непременно помнил

Было мне тогда 37 лет, сидел я в пассажирском кресле Боинга 747. Огромный самолет снизил высоту, пронзив толстенные дождевые тучи, и пытался зайти на посадку.

Холодный ноябрьский дождь намочил землю, окрасив ее в темные тона, и техперсонал в дождевых накидках, трепыхающиеся флаги на здании аэропорта, возвышающемся, точно голая скала, рекламные плакаты БМВ и прочие предметы выглядели, как композиция в стиле фландрийской живописи. «О, опять Германия, что ли?» — подумал я.

Как только самолет приземлился, погасли надписи «Не курить», и из бортовых репродукторов полилась негромкая музыка. Какой-то оркестр душевно исполнял битловский «Nowegian Wood». Как всегда, от этой мелодии у меня закружилась голова. Впрочем, нет, внутри моей головы все закружилось и замелькало с такой силой, как никогда раньше.

Мне показалось, что моя голова сейчас взорвется, и я весь сжался и застыл, не шевелясь, обхватив руками голову. Вскоре ко мне подошла стюардесса-немка и спросила по-английски, что со мной. Я ответил, что все нормально, просто небольшое головокружение.

— С вами правда все в порядке?

— Все нормально, спасибо.

Стюардесса ушла, жизнерадостно улыбаясь, музыка сменилась на тему Билли джоэла.

Я поднял голову и, глядя на темные тучи в небе над Северным морем, задумался о тех многих вещах, которые потерял за свою жизнь. Потерянное время, умершие или потерявшиеся из поля зрения люди, воспоминания о том, чего не вернуть.

Самолет окончательно затормозил, люди отстегнули ремни безопасности и начали доставать багаж и одежду с полок, а я все еще был там, посреди того поля. Я чувствовал запах травы, кожей ощущал дуновение ветерка, слышал пение птиц. Это была осень 1969 года, мне вот-вот должно было исполниться 20 лет.

Та же стюардесса подошла опять и присела рядом со мной, спрашивая, лучше ли мне теперь.

— Уже все в порядке, спасибо. Просто стало одиноко, знаете. (It's all right now, thank you. I only felt lonely, you know.)

Я улыбнулся.

— Что ж, со мной тоже так бывает иногда. Я понимаю, о чем вы. (Well, I feel same way same thing, once in a while. I know what you mean.)

Сказав так, она поднялась, качая головой, и весело улыбнулась.

— Желаю вам приятного путешествия. до свидания! (I hope you'll have a nice trip. Auf Wiedersehen!)

Я тоже сказал :

— Auf Wiedersehen!

Даже теперь, спустя 18 лет, я могу совершенно ясно представить себе то поле. Горы, с которых несколько дней ливший дождь смыл накопившуюся за лето пыль, оделись глубокой свежей синевой, октябрьский ветерок слегка шевелил листья мискантуса, длинные облака висели в ясном синем небе, точно снежные сугробы. Небо было высоким-высоким, до рези в глазах. Ветерок перебежал поле, слегка разметал волосы девушки и удрал в рощицу.

Шелестели листья деревьев, вдалеке слышен был лай собаки. Точно неясный и еле слышный плач, доносящийся словно из-за двери в другой мир. Больше никаких звуков не было. Больше никакие звуки нашим ушам не были слышны.

Ни один человек нам не встретился. Только две красные птички взлетели посреди поля, словно испугавшись чего-то, и в глаза бросились лишь уносящиеся в рощицу их силуэты. Пока мы шли, Наоко рассказала мне историю про колодец.

Все-таки странная вещь — память. Реально находясь там, я и внимания-то почти на эти картины не обращал. Не чувствовал я особых впечатлений от пейзажа и уж тем более никак не думал, что буду помнить его так ясно спустя 18 лет. Откровенно говоря, тогда мне все эти пейзажи были безразличны.

Я думал о себе, думал о прекрасной девушке, шагавшей тогда рядом со мной, думал о нас с ней. И опять о себе. В то время куда ни посмотришь, что ни почувствуешь, о чем ни подумаешь, в итоге все, как бумеранг, возвращалось к самому себе, такой это был возраст.

И еще я был влюблен. Эта любовь затягивала меня в жуткие дебри. Было совершенно не до окружающих меня красот природы.

Однако сейчас первое, что всплывает у меня в уме, это поле. Запах травы, ветерок, дышащий прохладой, горный хребет, лай собаки. Очень-очень ясно. Так ясно, что кажется, руку протяни, и все это можно потрогать.

Однако образ человека на этом фоне не виден. Никого нет. И ее тоже нет. Я думаю, куда же это мы подевались? Как так может быть? Она, которая столько тогда для меня значила, и я, и мой мир — куда это все подевалось?

Да, сейчас я даже лица ее вот так просто вспомнить не могу. Все, что осталось в моей памяти — пейзаж, на котором и тени человека нет.

Конечно, если немножко повспоминать, можно и лицо ее вспомнить. Маленькие холодные руки, аккуратно причесанные прямые волосы, нежная круглая мочка уха, маленькая черная родинка прямо под ней, стильное пальто из верблюжьей шерсти, которое она часто надевала зимой, привычка всегда смотреть в лицо собеседнику, спрашивая его о чем-то, иногда отчего-то дрожащий голос (порой казалось прямо, будто она тараторит что-то, стоя в сильный ветер на вершине холма), если пособирать все эти образы, то вдруг естественным образом всплывает ее лицо.

Сначала сбоку. Это потому, наверное, что мы всегда ходили с ней рядом. Потому я всегда и вспоминаю, как ее лицо выглядело сбоку.

Потом как она улыбается, глядя на меня, начинает говорить, чуть склонив голову, смотрит мне в глаза. Совсем как если бы пыталась отыскать где-нибудь в реке тень проплывающей там, рассекая прозрачную воду, маленькой рыбки.

Однако прежде чем ее лицо вот так всплывет в моей памяти, проходит какое-то время. И по мере того, как уходят годы, этого времени требуется все больше и больше. Грустно, но факт.

Сперва оно вспоминалось секунд за пять, потом стало уходить десять, тридцать секунд, потом одна минута. Это время становится все длиннее и длиннее, как тени к вечеру. И в конце концов ее облик будет поглощен мраком.

Верно. Определенно, мои воспоминания удаляются от того места, где она стояла. Точно я удаляюсь от того места, где когда-то стоял сам. И только пейзаж, только эта картина октябрьского поля раз за разом всплывает в моей памяти, точно кадр из кинофильма. И этот пейзаж наносит удары по какому-то уголку моей головы.

Эй, ты вставать собираешься? Я все еще здесь. Вставай! Встань и подумай! О причине, по которой я еще здесь. Боли нет. Боли совсем нет. Каждый удар вызывает только ничего не значащий звук. И даже этот звук когда-нибудь исчезнет. Как исчезло все другое.

Но здесь, в самолете авиакомпании Люфтганза в гамбургском аэропорту удары в моей голове звучат как никогда долго, как никогда сильно. «Вставай, думай!»

Вот потому-то я эти строки и пишу. Потому что я такой человек — пока все на бумаге не распишу, не смогу разобраться до конца.

О чем же она тогда рассказывала?

Точно. Она рассказывала про колодец в поле. Неизвестно, был ли такой колодец на самом деле. Может быть, это был образ или символ, существовавший лишь в ней самой — как и бесконечное множество вещей, которые она в те мрачные дни вытягивала, точно нить, из своей головы.

Однако с тех пор, как она рассказала мне про этот колодец, я не мог уже представить себе поле без него. Образ этого колодца, который я своими глазами и не видел, явственно присутствует в той картине у меня в голове, как неотделимая ее часть.

Я могу очень детально описать, как выглядит этот колодец. Он находится точно на границе, где поле переходит в рощицу. Травы надежно укрывают зияющую в земле темную дыру примерно метрового диаметра. Вокруг нее нет ни деревянного сруба, ни каменной ограды. Только дыра разинула свой зев.

Камни по краям стали белесыми от дождей, всюду щели, уходящие вглубь. Видно, как маленькая зеленая ящерица проскальзывает в такую щель между камнями. Сколько ни смотри вниз, наклонившись над дырой, больше ничего не увидишь.

Единственное, что мне известно, это что колодец этот ужасно глубокий. Представить себе нельзя, какой он глубокий. И внутри этой дыры тьма — словно спрессованная из всей тьмы на Земле — ее там битком набито.

— Он глубокий — по-настоящему глубокий, — сказала она, старательно подбирая слова.

Она иногда так говорила. Очень медленно, подбирая выражения поточнее.

— По-настоящему глубокий. Но никто не знает, где он находится. Однако точно известно, что он где-то в этом поле.

Сказав это, она засунула руки в карманы пальто и улыбнулась, глядя мне в лицо, точно говоря: «Честное слово!»

— Если это правда, это же страх как опасно. Где-то есть глубокий колодец. Но никто не знает, где это... Тогда что же будет, если в него упасть?

— Тогда уже ничего не сделаешь. Фьюить — бум. И все, конец.

— Разве так бывает на самом деле?

— Иногда бывает. Раз в два года или в три... Пропадает человек, и сколько ни ищи — нету его. Тогда люди местные так и говорят. В колодец в поле упал, мол.

— Не очень-то веселенькая смерть, наверное.

— Смерть ужасная! — сказала она и стряхнула лист, прилипший к ее пальто. — Хорошо еще, если просто шею сломал да и умер сразу, а вот если только ногу, там, подвернул, тогда плохо. Сколько ни кричи, никто тебя не услышит, никакой надежды нет, что тебя найдут. Со всех сторон мокрицы да пауки копошатся, кости людей, что там умерли, валяются, темнотища... И вверху над головой, наверное, круг света, прямо как зимняя луна. Так там один и помираешь потихоньку.

— Только подумаешь — мурашки по коже. Нашли бы его да забором обнесли.

— Так никто его найти не может. Но с хоженой тропы сходить нельзя.

— Вот уж действительно.

Она вынула левую руку из кармана и взялась ей за мою руку.

— Но ничего страшного. Ты не беспокойся. даже если ты здесь ночью будешь бродить, ты никогда в тот колодец не упадешь. И я тоже никогда туда не упаду, пока с тобой вот так вместе хожу.

— Никогда?

— Никогда.

— А ты откуда знаешь?

— Я знаю, просто знаю, и все. — сказала она, крепко сжав мою руку.

Какое-то время мы шли молча.

— Я точно знаю. Не из-за чего-то, а просто чувствую. Вот сейчас, например, я с тобой иду, да? И мне нисколечки не страшно. Ничто плохое, ничто темное меня заманить не пытается.

— Так все просто, оказывается. Просто надо всегда так делать — и все.

— Ты это — серьезно?

— Конечно, серьезно!

Она остановилась. Потом уставилась мне в глаза, положив руки мне на плечи. В ее глубоких глазах черная жидкая густота вырисовывала странные водовороты. Эти два прекрасных глаза некоторое время смотрели вглубь меня. Внезапно она поднялась на цыпочки и слегка прижалась к моей щеке своей щекой. Это было так горячо и здорово, что у меня на секунду перехватило дыхание.

— Спасибо.

— Не за что.

— Правда, так рада, что ты так сказал, честное слово. — сказала она, грустно улыбаясь. — Но, к сожалению, так не получится.

— Почему?

— Потому что не получится. Потому что это жестоко. И это...

Прервавшись на полуслове, она некоторое время просто шла, ничего не говоря. Зная, что в ее голове сейчас вертятся самые разные мысли, я тоже просто молча шел рядом с ней.

Лишь спустя какое-то время она заговорила снова:

— Потому что это... неправильно. И для тебя, и для меня.

— Почему неправильно? — тихо спросил я.

— Ну как... Потому что не может так быть, чтобы кто-то кого-то вечно защищал. Разве нет? Например, пусть мы с тобой поженились. Тогда ты будешь ходить на работу. Тогда кто будет меня защищать, когда ты на работе? Или кто меня будет защищать, когда ты в командировку уедешь? Я, выходит, до самой смерти всюду с тобой должна ходить, так ведь? Это нехорошо. Это даже человеческими отношениями назвать нельзя. И потом, когда-нибудь я тебе надоем, и ты мне скажешь: «да в конце концов, я зачем живу вообще? Чтобы только за этой женщиной присматривать, что ли?» Я так не хочу. Так ведь моих проблем не решить.

— Но это же не на всю жизнь. Кончится же когда-нибудь. Оно как кончится, мы тогда опять подумаем. В смысле, как теперь будем жить. Может, тогда ты, Наоко, мне будешь помогать, кто знает? Мы же не так живем, чтобы дебет с кредитом сходился, как в бухгалтерии. Если тебе сейчас конкретно моя помощь нужна, ты мной пользуешься. Не так, что ли? Почему ты так все усложняешь? Ты не напрягайся вот так. Напрягаешься, поэтому так тебе все и видится. А если расслабиться, всему телу легче становится.

— Почему ты так говоришь? — спросила она сухим голосом.

Услыхав такой ее голос, я понял, что, кажется, сказал что-то совсем не то.

— Почему? — спросила она, неподвижно уставившись в землю под ногами. — Что если расслабиться, легче становится, я и сама как-нибудь знаю. От таких слов ничего не легче. Понял? Если я сейчас расслаблюсь, я на кусочки рассыплюсь. С самого начала я так жила, и сейчас только так могу жить. Один раз расслаблюсь — потом на место не смогу вернуться. Рассыплюсь на кусочки, и унесет меня куда-нибудь. Почему ты не понимаешь? Как ты можешь говорить, что меня защитишь, если этого не понимаешь?

Я не смел сказать ни слова.

— Мне сейчас намного тяжелее, чем ты думаешь. Темно, холодно, страшно... Зачем ты со мной в тот раз переспал? Почему не оставил?

Мы шагали по тихому-тихому сосновому лесу. На дороге валялись умершие поздним летом цикады, и они похрустывали под ногами. Мы медленно шагали по сосновому лесу, глядя в землю, точно искали что-то.

— Извини.

Она взяла меня за руку. Затем несколько раз покачала головой.

— Я не хотела тебя обидеть. Не думай серьезно о том, что я сказала. Правда, извини. Просто я сама на себя разозлилась.

— Я пока не считаю, что по-настоящему тебя знаю. Я не очень умный, мне время нужно, чтобы что-то понять. Но если время мне дать, я тебя смогу хорошо понимать. Я тебя тогда лучше всех на свете понимать буду.

Там мы остановились и стали слушать тишину. Я носком ботинка попинал мертвых цикад и опавшую хвою, посмотрел на небо, проглядывающее между сосновых ветвей. Она смотрела куда-то невидящими глазами, сунув руки в карманы пальто, погрузившись в какие-то размышления.

— Слушай, Ватанабе. Ты меня любишь?

— Конечно.

— Тогда исполнишь мои две просьбы?

— Да хоть три!

Она засмеялась, помотала головой.

— Хватит двух. двух достаточно. Первое, чтобы ты понял, что я тебе честно благодарна за то, что ты вот так приехал со мной встретиться. Очень рада, и как будто спасение пришло. даже если оно кажется не так.

— Я еще буду приезжать. А еще одна?

— Хочу, чтобы ты меня непременно помнил. Сможешь помнить всегда-всегда, что я существовала и вот так с тобой рядом была?

— Конечно, всегда буду помнить, — ответил я.

Не говоря ни слова, она пошла впереди меня. Пробивающиеся сквозь ветви деревьев лучи осеннего солнца неуклюже выплясывали на ее спине.

Опять послышался лай собаки, как показалось, гораздо ближе, чем незадолго до этого. Она поднялась на какое-то возвышение, вышла из соснового леса и быстрым шагом пошла вниз по наклонному спуску. Я зашагал в двух-трех шагах позади нее.

— Иди сюда, вдруг тут где-то колодец! — крикнул я, коснувшись ее спины.

Она остановилась и, улыбаясь, взяла меня за руку. И остаток пути мы шли рядом.

— Честно, никогда-никогда не забудешь? — тихо спросила она почти шепотом.

— Всегда буду помнить. Ни за что Наоко не забуду.

( Однако воспоминания, определенно, куда-то удаляются, так что много чего я уже забыл. Когда я вот так пишу, копаясь в своей памяти, меня порой охватывает сильное беспокойство. А что если я из памяти что-то самое главное потерял, думаю я. Что если где-то в моем теле есть некое место, назовем его, скажем, задворками моей памяти, и важные воспоминания там свалены в кучу и превратились в невесомую пыль?

Но как ни крути, в данный момент это все, что у меня есть. Пишу сейчас эти строки, крепко прижимая к груди эти ненадежные воспоминания, уже потускневшие и тускнеющие с каждым часом, с таким чувством, будто облизываю кость. Нет никакого другого способа сдержать обещание, только так.

Давно уже, когда я был еще молодой, и эти воспоминания были куда ярче, несколько раз я пытался написать о ней. Но тогда не смог написать ни строчки. Я знал, что стоит написать первую строчку, следом пойдет писаться что угодно, как по маслу, но вот эту одну строчку написать не мог, сколько ни старался. Все было слишком ярко, и я не мог определить, с чего надо начать. Вроде как слишком подробная карта порой из-за переизбытка деталей оказывается бесполезной.

Но теперь-то я знаю. В конце концов — как я думаю — в такой ненадежный сосуд, как текст на бумаге, можно вложить только ненадежные воспоминания или ненадежные мысли.

И еще, чем нечетче становятся во мне воспоминания о Наоко, тем, думается мне, глубже я начинаю ее понимать. И то, почему она умоляла меня: «Не забывай меня», я только сейчас, кажется, понимаю.

Она-то, конечно, знала. Она-то знала, что когда-нибудь воспоминания о ней померкнут во мне. Потому и не могла она не взывать ко мне.

«Никогда-никогда меня не забывай. Помни, что я была».

Когда я думаю об этом, мне становится нестерпимо тоскливо. Потому что она ведь меня даже не любила.

Глава 2

Весенний день в 17 лет, когда пришла смерть

Называется давным-давно, а на самом деле было это всего-то двадцать лет назад. Я тогда жил в общежитии. Мне, только-только поступившему в университет, было 18 лет. О Токио я еще ничегошеньки не знал, жить самостоятельно тоже пришлось впервые, а общежитие мне подыскали родители. Это было из тех соображений, что в общежитии-то и с питанием вопрос решается, и все, что в быту надо, имеется, так что и 18-летний пацан, жизни еще не повидавший, как-нибудь там прожить сможет.

Конечно, с деньгами проблемы тоже были. Жить в общежитии обходилось намного дешевле, чем одному где-нибудь. Было бы одеяло да лампа для чтения, а больше и покупать ничего не надо.

Я, была бы возможность, хотел бы снять квартиру и жить один, без неудобств, но думая о плате за поступление, за учебу и сколько уходит в месяц на жилье, сказать родителям, что я, мол, сделаю, как я хочу, не мог. К тому же в конце концов я подумал : да уж где жить-то, действительно, какая разница?

Общежитие это находилось на возвышенности, и вид оттуда был неплохой. Территория студгородка была большая, по периметру обнесенная бетонным забором. Спереди от главного входа на территорию, как войдешь, рос огромный вяз, возраст которого был, как говорили, как минимум сто пятьдесят лет. Станешь под ним, посмотришь вверх, а его зеленая листва все небо загораживает, не видно его.

Бетонированная дорожка делает поворот, как бы обруливая вяз, а потом пересекает территорию по прямой. По обе стороны территории стоят параллельно два трехэтажных железобетонных здания. Здоровенные здания, окон много, впечатление от них такое — то ли тюрьма, стилизованная под жилой дом, то ли жилой дом, стилизованный под тюрьму.

Неопрятными их, правда, не назовешь, и мрачными они не кажутся. Из распахнутых настежь окон слышно, как играет музыка по радио. Занавески на окнах одинакового кремового цвета, который даже когда выцветет, это в глаза не бросится.

Если пройти по дорожке дальше, будет двухэтажное здание главного корпуса. На первом этаже его столовая и большая душевая, на втором этаже — лекционный зал, несколько семинарских классов и даже, хоть и непонятно зачем, комната для почетных гостей. Сбоку от главного корпуса — трехэтажное здание третьего общежития.

На обширной территории студгородка, покрытой зелеными газонами, вращаются, пуская солнечные зайчики, поливальные установки. Позади главного корпуса есть стадион для футбола и бейсбола и целых шесть теннисных кортов. Считай, все, что надо, имеется.

Была, однако, у студгородка одна особенность — было в этом месте что-то подозрительное. Руководила студгородком безымянная финансовая группа с кем-то из правых во главе, и носило это управление — на мой, естественно, взгляд — довольно странный характер.

В основном это можно было понять уже из правил проживания в общежитии, изложенных в памфлете-руководстве. Основной идеей создания студгородка было «не жалея сил, растить нужные государству кадры, преследуя изначальные цели образования», для чего, «проникнувшись этой идеей, представители финансовых кругов из своих собственных средств...» Все это явно было лишь красивой маской, а вот что под ней — совершенно непонятно.

Точно никто ничего не знает. Кто-то говорит, что это просто чтобы налогов платить поменьше, кто-то считает, что это спекуляция своим именем, а кто-то думает, что некто под вывеской создания студгородка путем самого настоящего мошенничества прибрал этот ценный участок земли к рукам.

А еще кое-кто мыслит даже глубже. По его мнению, целью учредителя было создание подпольной армии для политико-финансовых кругов из числа выходцев из этого студгородка.

Действительно, существовал некий престижный клуб, образованный из самых продвинутых студентов, проживающих в студгородке, и хотя подробностей я не знал, но по нескольку раз в месяц проводились какие-то семинары с участием того самого учредителя, и говорили, что пока ты входишь в этот клуб, проблем с трудоустройством у тебя не будет.

Не имею возможности судить, насколько эти предположения верны или нет, но все они сходятся в том, что «место здесь, что ни говори, какое-то подозрительное».

Прожил я, однако, в этом подозрительном месте два года — с весны 1968-го до весны 1970-го. Почему понадобилось мне два года жить в таком подозрительном месте, ответить не могу. В повседневной жизни ведь что левые, что правые, что праведность, что порочность — по большому счету роли не играет.

День в студгородке начинается с торжественного поднятия государственного флага. Естественно, с исполнением гимна. Как из спортивных новостей нельзя выкинуть музыку марша, так и из церемонии поднятия флага нельзя исключить гимн. Флагшток для государственного флага установлен в центре территории так, чтобы был виден из окон любого здания.

За церемонию поднятия флага отвечает комендант восточного общежития — в котором я и живу. Это был мужчина лет шестидесяти высокого роста с колючим взглядом. Жесткие, как проволока, волосы там-сям тронуты сединой, на загорелой шее длинный шрам.

Говорили, что комендант закончил когда-то пехотное училище в Накано, но насколько это верно, неизвестно. С ним всегда был один студент, типа ассистента на церемонии, но о нем никто ничего толком не знал. Ни имени этого парня с короткой стрижкой, вечно ходившего в студенческой униформе, ни в какой комнате он жил, неизвестно. Я никогда не встречал его ни в столовой, ни в душевой. Неизвестно даже, был ли он правда студентом. Раз ходит в форме, наверное, студент. Ничего другого на ум не приходило. В противоположность «Накано» ассистент был белокожим толстячком маленького роста. Каждое утро в шесть часов эта мрачнейшего вида парочка поднимала, стало быть, на территории студгородка государственный флаг.

Только поселившись в общежитии, я первое время специально вставал в шесть утра и добросовестно наблюдал эту патриотическую церемонию.

В шесть утра практически одновременно с сигналами точного времени на территории появляются эти две фигуры. «Униформа», естественно, в студенческой форме и черных кожаных туфлях, «Накано» — в пиджаке и белых кроссовках. «Униформа» несет плоскую коробку из дерева павлонии. «Накано» несет портативный магнитофон «Сони». «Накано» ставит магнитофон у подножия флагштока, «Униформа» открывает коробку из павлонии. В коробке лежит аккуратно сложенный флаг. Затем «Униформа» церемонно протягивает флаг «Накано». «Накано» привязывает флаг к шнуру флагштока, «Униформа» нажимает выключатель магнитофона.

Под звуки «Кимигаё» (гимн Японии) флаг возносится вверх по влагштоку.

«Сасарэ исинооо...» — флаг поднимается ровно до середины флагштока, «маадэээ...» — и флаг на самом верху. Двое выпрямляются по стойке смирно и смотрят вверх прямо на флаг. Если погода ясная и ветер дует, как надо, зрелище поистине впечатляющее.

Вечером, во время спуска флага, все происходит в точности так же, только в обратном порядке. Флаг сползает вниз и помещается в коробку из павлонии. Так что ночью флаг не развевается на ветру.

Почему флаг спускают на ночь, причину этого никак я понять не мог. Разве ночью государство перестает существовать, разве никто не работает ночью? Строители железной дороги, таксисты, официантки в барах, вечерняя смена пожарников, охрана в офисных зданиях... Думалось, что как-то все же несправедливо, что людей, которые вот так работают по ночам, государство, получается, не оберегает.

Может, впрочем, не так уж это и важно. Ведь никто об этом и не задумывается. А если и задумается, так, наверное, кто-то вроде меня. К тому же мне и самому это в голову пришло просто так, у меня и в мыслях не было глубоко в этом разбираться.

Расселение в общежитиях происходило, как правило, первый-второй курсы по двое в комнате, третий-четвертый — в комнаты с одним койко-местом. Комнаты для двоих были площадью по шесть татами, чуть вытянутые в длину, в дальнюю стену было врезано окно с алюминиевой рамой, у окна стояли столы со стульями, так чтобы можно было заниматься, сидя спиной друг к другу. Слева от входа была двухъярусная кровать, и вся мебель была простой, прочной и незатейливой.

Кроме столов и кроватей было две тумбочки, маленький журнальный столик, а также полка, прибитая к стене. Даже самый снисходительный наблюдатель не смог бы назвать это поэтичным уголком. На полке обычно располагались транзисторный приемник, фен для волос, электрорисоварка, электроплитка, растворимый кофе или чай, пачка сахара-рафинада, кастрюля для варки лапши, еще кое-какая простенькая посуда.

На серых стенах висели красавицы из популярного журнала «Хейбон Панч» да сорванные откуда-нибудь афиши порно-фильма. Кто-то из студентов повесил туда же фотографию акта совокупления свиней, но это было исключение из исключений, а так на стену вешались почти исключительно фото обнаженных девиц да изображения молодых певиц и актрис. На книжных полках стояли учебники, словари, кое-какое отвлеченное чтиво.

Поскольку жили в комнатах одни мужики, был там обычно приличный бардак. Дно урны в прилипших мандариновых корках, покрытых плесенью, консервная банка, заменяющая пепельницу, заполнена окурками сантиметров на десять, в случае возгорания их гасят, заливая кофе или пивом, так что это дело мерзко пахнет кислятиной.

Посуда была вся в каких-то пятнах, чем-то заляпанная, на полу валялись пачки из-под лапши, бутылки из-под пива, какие-то пробки. Подмести все это да выбросить в урну никому и в голову не приходило.

От дуновения ветра с пола поднималась пыль. В какую комнату ни зайди, везде был какой-то скверный запах. В каждой комнате он был какой-то свой, но компонентами были одни и те же пот с пылью.

Грязные вещи все до одного запихивают под кровать. Никто из студентов никогда не просушивает одеяло на солнце, так что оно, пропитавшись потом, всегда распространяет мерзкий запах, от которого нет спасенья. До сих пор поражаюсь, как в таком хаосе не распространялись какие-нибудь смертельные болезни.

По сравнению с ними моя комната блистала чистотой, как бюро ритуальных услуг. На полу не было ни пылинки, на оконном стекле ни пятнышка, одеяла раз в неделю просушивались на солнце, карандаши все стояли на месте в карандашнице, занавески тоже раз в месяц стирались. Причина была в патологической чистоплотности моего сожителя.

Я, бывало, говорил друзьям : «Этот тип даже занавески стирает!», а мне и не верил никто. Никто и не знал, что занавески иногда стирать надо. Считали, что занавеска — это не более чем неотъемлемый придаток самого окна.

«У пацана чё-то с головой не то», — говорили они. Все звали его «фашиком» или «штурмовиком».

Даже картинок с красавицами у меня в комнате не было. Вместо них висела фотография Амстердама с морем и облаками. Я повесил порнушку, а он сказал мне : «Слышь, Ватанабе. Й-я это, я такие вещи не люблю», снял ее и вместо нее повесил эти облачка.

А я, в принципе, и не то чтобы так уж хотел эту порнушку туда прицепить, так что возражать ничего и не стал. Все друзья, что приходили ко мне в гости, спрашивали, глядя на это фото : «Опа! А это чё?»

«Да Штурмовик на эту фигню дрочит.»

Я просто схохмил, а все правда поверили. И так все легко в это поверили, что я вдруг тоже поверил, что, может быть, так оно и есть.

Все мне сочувствовали, что мне пришлось со Штурмовиком жить в одной комнате, хотя сам я особых неудобств не испытывал. Поскольку он в мои дела не вмешивался, лишь бы вокруг меня чистота была, мне это даже было удобней.

Уборку делал он, одеяла вывешивал он, мусор тоже выносил он. Если мне недосуг было дня три подряд сходить в душ, он подозрительно принюхивался и советовал помыться, подсказывал, что пора сходить в парикмахерскую или побриться.

Неудобство составляло то, что, обнаружив где-нибудь хоть одно насекомое, он всю комнату опрыскивал дезинтекцидным аэрозолем, и тогда мне приходилось искать убежища в соседском «хаосе».

Штурмовик изучал географию в каком-то госуниверситете.

— Я это, к-к-карты изучаю.

Так он мне сказал при первой встрече.

— Карты любишь, что ли? — спросил я.

— Ага, я как универ закончу, поступлю в госкомитет картографии и к-к-карты буду составлять.

Я в очередной раз поразился, какие все-таки разные в мире бывают мечты и цели в жизни. Это была одна из вещей, поразивших меня впервые, когда я приехал в Токио. Оно и верно, если ни у кого не будет интереса и желания рисовать карты — хоть и не надо таких слишком много — будут кое-какие проблемы.

Однако желание поступить в госкомитет картографии как-то не вязалось с человеком, начинавшим заикаться каждый раз, выговаривая слово «карта». Он то заикался, то, бывало, и не заикался, но в ста процентах случаев он заикался, говоря слово «карта».

— А т-ты что изучаешь? — спросил он.

— Драматургию.

— Драматургию? В смысле, всякие модерновые школы, там?

— Не, не то. Это, типа, когда читаешь, там, пьесу и ее как бы изучаешь. Расин, там, Ионеску, Шекспир...

— Кроме Шекспира, впервые слышу имена такие, — сказал он.

Я тоже, вообще-то, почти про них не слыхал. Так, в конспекте лекции где-то было написано.

— Стало быть, тебе это нравится?

— Да нет, не очень.

Его такой ответ сбил с толку. А он, когда запутывался, начинал заикаться еще сильнее. У меня появилось такое чувство, будто я сильно в чем-то провинился.

— Да мне все равно было, куда поступать, — объяснял я. — Хоть на этнографию, хоть на историю стран Азии — все равно было. Но захотелось почему-то на драматургию, вот и все.

Но и такое объяснение его, конечно, не убедило.

— Не понимаю, — сказал он с самым непонимающим видом, — й-я вот к-карты люблю, вот я и изучаю к-к-к-карты. Специально для этого в Токио в универ поступил, мне дь-деньги на учебу переводами шлют. А ты нет, как так?..

В его словах была безупречная логика. Я от объяснений отказался.

Мы на спичках бросили жребий, кто на каком ярусе кровати будет спать. Ему выпало спать наверху, мне внизу.

Он всегда ходил в белой рубашке, черных брюках и коричневом свитере. Стригся он коротко, роста был высокого, со скуластым лицом. В универ всегда ходил в форме. Туфли, портфель — все одинакового черного цвета. На вид — вылитый «правый» студент, потому все и звали его Штурмовик, хотя на самом деле к политике он был совершенно равнодушен. Просто ему лень было выбирать себе одежду, вот он и ходил в одном и том же.

Его интересы ограничивались такими вещами, как изменение береговой линии и проведение нового железнодорожного тоннеля. Стоило разговору зайти на эту тему, и он мог хоть час, хоть два болтать об этом, когда заикаясь, когда нет, пока разговор не менял направление, или он не засыпал.

Каждое утро он вставал в шесть часов под «Кимигаё» вместо будильника. Эта надоедливая, словно напоказ, церемония с флагом тоже не была такой уж бесполезной. Одевается он, идет в уборную умываться. Времени на умывание у него уходит жутко много. Словно он там каждый зуб отдельно надраивает.

Вернувшись в комнату, расправляет смятое полотенце, с шумом его встряхивая, вешает сушиться на батарею, кладет зубную щетку и мыло по своим местам на полку. А потом включает радио и делает под него зарядку.

Я обычно допоздна читаю книжки и потом сплю часов до восьми утра без задних ног, так что хоть он там и возится, и зарядку делает, включив радио, спокойно дрыхну. Но когда зарядка по радио доходит до прыжков, все равно всегда просыпаюсь. Не могу не просыпаться потому, что когда он прыгал — ох, и высоко же он прыгал — кровать от сотрясения подпрыгивала и скрипела.

Три дня я покорно терпел. Где-то я слыхал, что совместное проживание требует некоторого терпения. Утром четвертого дня, однако, я пришел к выводу, что больше терпеть не могу.

— Я извиняюсь, но делал бы ты эту утреннюю гимнастику где-нибудь на крыше или еще где, — твердо сказал я. — Как ты это начинаешь, я просыпаюсь нафиг.

— Так ведь пол-седьмого уже! — сказал он, не веря своим ушам.

— Да я в курсе. Пол-седьмого, говоришь? Я в пол-седьмого еще сплю. Почему, объяснить не могу, но так я устроен.

— Ничего не выйдет. Если на крыше делать, то с третьего этажа жаловаться будут. Под нами-то кладовка, жаловаться некому.

— Иди тогда во дворе делай, на газоне.

— Там тоже нельзя. У м-меня радио не транзисторное. Без р-розетки не работает, а без радио как я зарядку делать буду?

И правда, радио у него было — допотопный репродуктор, а мой приемник был транзисторный, но ловил только музыку на FM. Вот елки-палки, подумал я.

— Тогда давай компромисс, — сказал я. — Можешь делать свою зарядку. Но только не надо этих прыжков. Шумно очень.

— П-прыжки? — переспросил он с неподдельным изумлением. — К-какие прыжки?

— Ну прыжки, прыгают когда! Прыг-скок, вот так.

— Не было там никаких прыжков...

У меня в голове заломило. Я уже подумал, что это тупик, но решил, что раз уж начал, то надо доводить до конца, и с топотом попрыгал по полу, напевая начало мелодии утренней зарядки, которую передавало радио NHK.

— Вот, видишь? Ведь было же такое?

— Д-да. Точно, было. А я и н-не знал.

— Так что давай вот это не будешь делать? Все остальное делай, а вот только прыжков этих не надо, давай?

Я сел на кровать.

— Нельзя. Что-то одно выкинуть нельзя. Я десять лет каждый день это делаю. Как начну, так потом отключаюсь и н-на автомате все делаю. Что-то одно выкину, в-в-вообще не смогу делать.

Сказал он это, как отрезал.

Я не знал, что сказать. Ну что ему можно было еще сказать? Самое простое было это радио в его отсутствие вышвырнуть в окно, но сделай я так, такой бы разразился скандал, точно ворота адовы разверзлись. Штурмовик безумно дорожил всем, что считал своей собственностью.

Я, потеряв дар речи, тупо сидел на кровати, а он, широко улыбаясь, меня утешил :

— В-ватанабе. А давай вместе по утрам зарядку делать! — и, как ни в чем не бывало, пошел завтракать.

Когда я расскал Наоко про Штурмовика с его утренней гимнастикой, она расхохоталась. Я и не думал ее смешить, но в итоге рассмеялся сам. Смеющейся я ее видел — хоть и на какое-то мгновение — впервые за очень долгое время.

Мы с Наоко сошли с метро на станции Ёцуя, и шли вдоль насыпи в сторону Итигая. Был воскресный день, где-то середина мая.

Дождь, который с утра барабанил, то начиная, то прекращаясь, после полудня совсем перестал, низко стелющиеся мрачные тучи прятались, словно изгоняемые ветром, дувшим с юга. Пышущие свежестью листья сакуры шевелились на ветру и сверкали, отражая лучи солнца.

Солнце светило, как в начале лета. Прохожие снимали свитера и пальто и накидывали их на плечи либо несли в руках. Под согревающими лучами воскресного послеполуденного солнца лица всех людей казались счастливыми. Было видно, как на теннисном корте по ту сторону насыпи мужчина машет ракеткой в одних шортах, сняв футболку.

Только сидевшие на скамейке две монахини все так же безукоризненно были одеты в зимнюю униформу, так что казалось, будто до них одних все еще не долетают лучи весеннего солнца. С такими довольными лицами наслаждались они беседой под этими лучами.

После минут 15 ходьбы спина покрылась потом. Я снял плотную хлопчатобумажную рубаху и остался в футболке. Наоко закатала рукава тонкой серой спортивной курточки до самых локтей. Та была выцветшей до безумно приятного глазу оттенка, точно ее здорово постирали вручную.

Казалось, что уже довольно давно я видел ее в точно такой же курточке, но точно я не помнил. Просто показалось. В то время я о ней не так уж много чего помнил.

— Как тебе общажная жизнь? Весело вам с тем парнем вдвоем?

— Не знаю. Еще ведь только месяц прошел. — сказал я. — Но в общем неплохо. Раз, по крайней мере, ничего такого, чего бы перетерпеть не мог.

Она остановилась у фонтанчика, отпила глоток, вынула из кармана брюк белый носовой платок, вытерла губы. Потом нагнулась и сосредоточенно завязала заново шнурки на ботинках.

— Как думаешь, я бы тоже там жить смогла?

— В общаге?

— Ну.

— Да как тебе сказать? Это кому как. Заморочки всякие есть, конечно. Правила всякие дурацкие, придурки разные пальцы перед тобой гнут, сосед по комнате в пол-седьмого утра зарядку по радио начинает делать. Если поймешь, что такое везде есть, куда ни пойди, тогда особо не обращаешь на это внимания. Когда понимаешь, что больше тебе и жить-то негде, то можешь и так прожить. Ничего такого.

— Да, наверное, — вздохнула она и на какое-то время словно о чем-то задумалась. Потом взглянула мне прямо в глаза, точно увидела там что-то необычное.

Вглядевшись, я увидел, какие удивительно глубокие и ясные у нее глаза. До той поры я и не знал, что у нее такие ясные глаза. Хотя если подумать, и случая такого не было, разглядеть ее глаза как следует. Шли мы вот так вдвоем тоже в первый раз, и вот так долго говорили о чем-то тоже впервые.

— Хочешь в общаге пожить?

— Да нет, — сказала она. — Просто подумала. Подумала, каково это, в общаге жить. Ну и вот, например...

Она словно пыталась, покусывая губу, подобрать подходящее слово или выражение, но так и не нашла. Она вздохнула и уставилась вниз.

— Не знаю. Ладно, проехали.

На этом разговор закончился. Она продолжила шагать на восток, я пошел чуть позади.

До этого я ее не видел почти год. За год она сильно отощала. Аппетитные когда-то щечки почти впали, шея стала тонкой. Отощать отощала, но вовсе не казалась костлявой или нездоровой. Настолько похудевшая, она смотрелась совершенно естественно и мирно. Как если бы, например, она пряталась в каком-то тесном углу, и ее тело само по себе от этого истончилось.

Поэтому она мне увиделась еще красивее, чем казалась до сих пор. Я что-то хотел ей сказать об этом, но не знал, как это выразить, и в итоге ничего не сказал.

Мы пришли сюда без всякой цели. Мы с Наоко случайно встретились на центральной ветке метро. Она просто вышла одна сходить в кино, я направлялся в книжный магазин на Канда. Так что нельзя сказать, что были у нас с ней какие-то дела. Она сказала выходить, и мы вышли из метро. Совершенно случайно это оказалась станция Ёцуя.

В принципе нам и поговорить-то наедине особо было не о чем. Зачем Наоко сказала выходить из метро, я совсем не понимал. Темы для разговора с самого начала не было.

Выйдя со станции, она быстро зашагала, даже не говоря, куда. Мне ничего не оставалось, как пойти следом. Между нами все время было расстояние где-то около метра. Конечно, стоило только захотеть, и можно было это расстояние сократить, но какая-то скованность не давала это сделать.

Я шагал в метре позади Наоко, глядя на ее спину и прямые черные волосы. В волосах у нее была большая коричневая заколка, и каждый раз, когда она поворачивала голову, показывалось ее маленькое белое ухо.

Иногда она оглядывалась и говорила мне что-то. На что-то я мог ответить сразу, на что-то никак не мог сообразить, что ответить. Казалось, впрочем, что ей все равно, слышу я, что она мне говорит, или нет. Сказав, что хотела, она вновь шагала, глядя только вперед. Я подумал и понял : какая разница, классная же погода, гуляй себе да гуляй!

Казалось, впрочем, что шагает она слишком быстро для простой прогулки. С моста Иида она свернула направо и вышла на Охорибата, потом пересекла перекресток Симботё, поднялась на сопку на Отяномидзу и вышла на Хонго. Затем вдоль железной дороги прошла до Комагоме. Расстояние было приличное. Пока дошли до Комагоме, солнце уже почти село. Был вечер теплого весеннего дня.

— Где это мы? — спросила Наоко, точно вдруг пришла в себя.

— Комагоме. Ты не знала, что ли? Мы вот такой крюк сделали.

— Почему мы сюда пришли?

— Это ты сюда пришла. Я просто следом шел.

Мы зашли в столовую рядом со станцией и слегка перекусили.

Одолеваемый жаждой, я в одиночку выпил пива. Заказав еду, мы оба ни словечка так и не вымолвили, пока все не съели. Я подустал от ходьбы и был малость истощен, а она опять о чем-то задумалась, поставив локти на стол.

В теленовостях сообщалось, что сегодня, в воскресенье, все места отдыха переполнены людьми. Я вспомнил о том, что мы дошли от Ёцуя до Комагоме.

— А ты сильная! — сказал я наконец, доев свою порцию лапши.

— Удивился?

— Угу.

— Так я ведь в школе на соревнованиях и на десять, и на пятнадцать километров бегала. да еще папа мой на природу любит выходить, так я с детства каждое воскресенье в горы ходила. А потом, у меня ведь прямо за домом горы начинаются. Так что, естественно, и ноги крепкие, и спина.

— А с виду не скажешь.

— Да. Все думают, что я слабенькая девочка. Однако люди — они не такие, какими выглядят.

Сказав это, она хихикнула, словно в добавление к сказанному.

— А я вот замучался совсем.

— Извини, весь день тебя за собой таскала.

— И все-таки здорово, что получилось с тобой поговорить. Мы ведь и не говорили с тобой до этого никогда только вдвоем.

Сказал я так, а сам даже если бы попытался вспомнить, что сказал, не смог бы.

Она машинально теребила пепельницу на столе.

— Если не трудно — в смысле, если тебе не в тягость — может, встретимся еще? Я, конечно, понимаю, что сейчас не те обстоятельства, чтобы об этом говорить.

— Обстоятельства? — удивился я. — В каком смысле, не те обстоятельства?

Она покраснела. Видно, удивление мое было черезчур сильным.

— Не могу объяснить толком, — сказала Наоко, точно оправдываясь.

Она закатала рукав курточки до локтя и опять спустила. В электрическом освещении пушок на ее руках приобретал красивый золотистый оттенок.

— Я не имела в виду обстоятельства. Я по-другому хотела выразиться...

Она оперлась локтями о стол и какое-то время сидела, уставившись в календарь на стене. Словно надеясь выискать там подходящее выражение. Но, конечно, ничего подобного там не нашла. Она вздохнула, закрыла глаза, потрогала заколку.

— Да какая разница? — сказал я. — Все равно я, вроде, понял, что ты имела в виду. Хотя тоже, правда, не знаю, как это выразить.

— Не могу объяснить толком, — сказала она, вздохнув. — Последнее время постоянно такое случается. Хочу что-то сказать, а слова выходят только какие-то не те. Или просто не то что-то говорю, или совсем что-то противоположное. А пытаюсь поправиться, еще больше запутываюсь, в сторону ухожу, и тогда вообще не могу понять, что вначале сказать хотела. Как будто я на две половинки разделилась и бегаю то сама за собой, то сама от себя. Стоит в центре чего-то такая толстенная колонна, и вокруг нее я сама с собой в догонялки играю. И каждый раз самые нужные слова у меня другой, а я, которая тут, никак ее догнать не могу.

Наоко подняла лицо и посмотрела мне в глаза.

— Понимаешь, что это за ощущение?

— Такое ощущение у каждого бывает, у кого чаще, у кого реже, — сказал я. — Каждый хочет высказаться, а когда точно выразиться не может, злится.

Она была как будто разочарована моими словами.

— Это не то, — сказала она, но больше ничего объяснять не стала.

— Неважно, все равно давай встретимся. Все равно по воскресеньям вечно дурака валяю, да и полезно пешком ходить.

Мы вместе сели на поезд метро Яманотэ, а на станции Синдзюку Наоко пересела на центральную ветку. Она жила в маленькой квартирке в квартале Кокубундзи.

— Ну как, я теперь по-другому говорю, чем раньше? — спросила Наоко перед тем, как мы расстались.

— Ну, есть немножко. Правда, не пойму, что именно изменилось. Раньше-то, если честно, хоть и видел тебя часто, а чтобы говорили о чем-то, и не помню.

— Ну да, — согласилась она. — Можно, я тебе позвоню в субботу?

— Хорошо, жду.

Впервые я Наоко встретил весной в тот год, когда был во втором классе старшей школы. Она тоже училась во втором классе миссионной старшей школы для девочек со старыми традициями. Школа была таких нравов, что на тебя скорее могли показывать пальцами, говоря : «Шариков не хватает», учись ты черезчур усердно.

Был у меня близкий друг Кидзуки (не то что близкий, а буквально единственный), а Наоко была его подругой. Кидзуки и Наоко играли в дочки-матери с того времени, как себя помнили, а дома их были меньше чем в двухста метрах друг от друга.

Как и у других пар, сложившихся еще с игры в дочки-матери, отношения их были весьма открытыми, и незаметно было за ними такого сильного желания быть наедине друг с другом. Они часто ходили друг к другу в гости, ужинали вместе с семьями друг друга и играли с ними в маджан.

Несколько раз случались и двойные свидания с моим участием. Наоко приводила с собой одноклассницу, и мы вчетвером ходили в зоопарк, в бассейн, в кино.

Впрочем, одноклассницы, которых приводила с собой Наоко, были хоть и симпатичными, но мне казались слишком навороченными. Мне больше по душе были одноклассницы из государственной старшей школы, пусть визгливые и непоседливые, но с которыми можно было поболтать от души.

А вот о чем думают своими хорошенькими головками девочки, которых приводила с собой Наоко, я понять не мог совершенно. Думаю, что и им, скорее всего, понять меня было не проще.

По этой причине Кизуки перестал брать меня на свидания, так что мы просто втроем куда-то ходили или разговаривали. Кизуки, Наоко и я, мы трое.

Странное дело, если подумать, но в конечном счете так нам было удобнее всего и лучше общаться. Если с нами увязывался кто-то еще, чувствовалась какая-то неловкость.

Когда мы были втроем, получалось что-то вроде телевизионного ток-шоу, где я был в качестве приглашенного гостя, Кидзуки — талантливого ведущего, а Наоко — его помощницы. Кидзуки всегда был во главе, и это у него хорошо получалось.

Кизуки был, определенно, склонен позубоскалить над другими и частенько казалось, что он над человеком издевается, но по натуре он был мальчишкой добрым и справедливым. Когда мы были втроем, он одинаково разговаривал и шутил что с Наоко, что со мной, и старался, чтобы никто из нас не испытывал дискомфорта. Если кто-то из нас слишком долго отмалчивался, он заговаривал с ним и умело поддерживал разговор. Глядя со стороны казалось, что это ох как нелегко, но на самом деле ему это, похоже, не составляло большого труда.

Он обладал способностью улавливать каждое изменения в ситуации и реагировать на него. И был у него плюс к тому редкий талант найти сколько угодно интересного в любом, даже совершенно неинтересном рассказе собеседника. Поэтому, разговаривая с ним, я порой воображал, что я очень интересный человек и жизнь прожил интересную.

Однако общительным человеком он вовсе не был. В школе кроме меня он ни с кем больше не был близок. Мне было непонятно, почему человек с такой светлой головой, с так хорошо подвешенным языком не направит свои способности на более широкий круг людей, почему он довольствуется нашим тесным мирком из трех человек. И по какой причине выбрал он меня в качестве друга, я тоже понять не мог.

Дело в том, что я был человеком что называется заурядным, любил в одиночку читать книги да слушать музыку, и не был обладателем чего-то такого выдающегося, ради чего Кидзуки мог бы специально заговорить со мной, привлекая мое внимание.

Тем не менее мы моментально с ним сошлись и стали хорошими друзьями. Отец его был зубным врачом и славился своим мастерством и высокой платой за лечение.

— В это воскресенье на двойное свидание пойти не хочешь? Моя подруга в старшей школе учится, приведет девчонку посимпатичнее, — сказал Кидзуки, не успели мы познакомиться.

— Давай, — ответил я, и так мы встретились с Наоко.

Так мы с Кидзуки и Наоко проводили время несколько раз. Однако стоило Кидзуки отлучиться и оставить нас вдвоем, и между мной и Наоко разговор уже толком не клеился. Оба мы не знали, о чем вообще надо говорить.

По правде сказать, у нас с Наоко никаких общих тем для разговора и не было. Так что мы почти ничего друг другу не говорили, пили воду, двигали предметы на столе. И ждали, когда придет Кидзуки. А когда он приходил, лишь тогда возобновлялась беседа.

Наоко была не очень разговорчивой, я тоже больше любил слушать собеседника, чем говорить самому, поэтому оставаясь с ней вдвоем, я испытывал немалые затруднения. Не то что характерами не сходились или что-то похожее, просто-напросто не о чем было говорить.

Через две недели после похорон Кидзуки я лишь раз встретился с Наоко. Договорились с ней встретиться по какому-то делу в чайной, а как с делами покончили, говорить стало больше не о чем. Я попробовал поговорить с ней на какие-то темы, но каждый раз разговор прекращался сам собой.

К тому же говорила она как-то неохотно. Ощущение было такое, что Наоко на меня за что-то обиделась, но невозможно было понять, за что. Так мы с Наоко расстались и до того, как год спустя столкнулись с ней на центральной ветке метро, больше ни разу не виделись.

Кто знает, может быть, обиделась Наоко на меня за то, что последний раз Кидзуки встречался и говорил не с ней, а со мной? Могу, наверное, ее понять. Я ведь тоже думал, что было бы, если бы последней, с кем встречался Кидзуки, была она. Но теперь это в прошлом, и сколько ни думай, ничего не вернуть.

В тот прекрасный майский день после обеда Кидзуки мне предложил сбежать с послеобеденных уроков и пойти поиграть в биллиард. Мне тоже послеобеденные уроки были не особо интересны, так что мы вышли из школы, спустились вразвалочку по склону вниз в сторону порта и сыграли четыре партии.

Первую партию я легко выиграл, а потом он вдруг разыгрался, и оставшиеся три партии я продул. По уговору игру оплатил я. Он ни разу не схохмил за всю игру. Довольно редкое было явление. Закончив игру, мы выпили по чашке чая и закурили.

— Что это ты так разошелся сегодня? — спросил я.

— Сегодня не хотел проигрывать, — довольно рассмеялся Кидзуки.

В ту ночь он умер в гараже у себя дома. Нацепил на выхлопную трубу N360 резиновый шланг, залепил окно в машине скотчем и включил двигатель.

Сколько времени прошло, пока он умер, я не знаю. Когда родители, вернувшись из больницы после посещения родственника, открыли дверь гаража, чтобы загнать машину, он был уже мертв. Радио было включено, под дворником зажата квитанция с бензоколонки.

Не осталось никакого завещания, и ничего, что могло бы послужить мотивом, не было известно. По той причине, что я был последним, кто его видел и с ним говорил, меня вызвали в полицию и подвергли процедуре, именуемой «допрос». «Никаких признаков не обнаруживал», «Вел себя совершенно так же, как обычно», — говорил я полицейскому, ведущему следствие.

У полицейского, похоже, сложилось не самое лучшее впечатление как обо мне, так и о Кидзуки. Он, похоже, рассудил, что ничего особо странного нет в том, что учащийся старшей школы, прогуливающий уроки, чтобы поиграть в биллиард, совершил самоубийство.

В газете напечатали крошечный некролог, на том дело и закончилось. Красный N360 был уничтожен. В классе на его парте какое-то время стояли белые цветы.

После смерти Кидзуки до выпуска из школы месяцев десять я не мог ясно определиться со своим местом в окружающем мире. Я влюбился в какую-то девчонку и переспал с ней, но этот роман не продлился и полугода. Ей от меня ничего не было нужно.

Я, особо не налегая на учебу, выбрал университет в Токио, в который, как показалось, смогу поступить, сдал вступительные экзамены и поступил, не испытав особой радости. Та девчонка просила меня не уезжать в Токио, но я все равно хотел вырваться из улиц Кобе. Хотел начать новую жизнь там, где меня никто бы не знал.

— Переспал со мной, а теперь на такую, как я, наплевать? — сказала она и заплакала.

— Неправда, — возразил я.

Просто я хотел оттуда уехать. Но она не поняла. И мы расстались. В вагоне «Синкансена», идущего в Токио, я вспоминал, какая она хорошая и замечательная, и ругал себя за то, как подло я поступил. Но уже было ничего не исправить. И я решил ее забыть.

Я решил забыть это все навсегда: стол для биллиарда, облепленный зеленым скотчем, ярко-красный N360, белые цветы на парте. Все-все: и дым из высокой трубы крематория, и пузатое пресс-папье в кабинете следователя в полиции.

Сперва казалось, что так оно все здорово и получится. Однако как ни пытался я все забыть, внутри меня оставалось нечто похожее на сгусток мутного воздуха. И по мере того, как проходило время, сгусток этот принимал простые, но отчетливые очертания. Я этот образ даже словами могу выразить. Вот такой он был:

СМЕРТь СУЩЕСТВУЕТ НЕ КАК ПРОТИВОПОЛОЖНОСТь

ЖИЗНИ, А КАК ЕЕ ЧАСТь.

На словах звучит просто, но тогда я ощущал это не как слова, а как один сгусток воздуха внутри моего тела. Смерть была и внутри четырех красно-белых шаров на биллиардном столе. И живем мы, вдыхая ее в свои легкие, словно тончайшую пыль.

До того момента я считал смерть чем-то самостоятельным, совершенно отделенным от жизни. Навроде того, что «когда-то смерть непременно заполучит нас в свои когти. Однако, с другой стороны, мы никогда не попадемся смерти раньше того дня, когда она придет за нами».

Мне это представлялось совершенно естественным и логичным утверждением. По эту сторону — жизнь, по ту — смерть. Я на этой стороне, на той меня нет.

Однако, переступив черту, которую прочертила ночь, когда умер Кидзуки, я уже не смог так упрощенно судить о смерти (и, соответственно, о жизни). Смерть не была никакой противоположностью жизни. Смерть реально содержится внутри того, что именуется "я", и этот факт, как ни трудись, нельзя проигнорировать. Смерть, поймавшая Кидзуки как-то майской ночью, когда нам было по семнадцать лет, одновременно поймала и меня.

В свою восемнадцатую весну я ощущал этот сгусток воздуха внутри своего тела. Однако одновременно я старался не задумываться об этом серьезно. Смутно я осознавал, что серьезность не обязательно означает приближение к истине.

Но сколько я ни думал, а смерть была фактом серьезным. Без конца топтался я на месте внутри этого невыносимого противоречия. Сейчас вспоминаю это и думаю, какое парадоксальное это было время. Когда в царстве жизни все вращалось вокруг смерти.

Глава 3

Ночь, в которой смешались кровь и слезы

В следующую субботу Наоко позвонила мне, и в воскресенье у нас было свидание. Можно, пожалуй, назвать это просто свиданием. Другое подходящее слово на ум не приходит.

Как и до этого, мы ходили по улицам, попили кофе в каком-то кафе, вечером поужинали, сказали друг другу «пока» и расстались.

Она, как и прежде, лишь изредка произносила что-то, но ее это, кажется, нисколько не волновало, и я тоже, понимая это, не говорил ничего. Когда появлялось желание, мы рассказывали друг другу о своей жизни, об учебе в университете, но все это были короткие повествования, не имеющие никакого продолжения. О прошлом мы ничего не говорили. Мы по большей части отдавались лишь ходьбе по улицам. Спасибо Токио с его широкими улицами, по которым сколько ни шагай, конца им нет.

Почти каждую неделю мы встречались и вот так гуляли. Она шла впереди, я чуть позади.

У нее было несколько заколок разной формы, и всегда было видно ее правое ухо. От того, что видел я ее постоянно сзади, я и сейчас этот ее образ со спины помню отчетливо. Она когда смущалась, часто трогала рукой заколку. И всегда утирала рот платком. У нее была привычка утирать рот платком, прежде чем что-то рассказать. Я наблюдал это все, и постепенно проникался к ней симпатией.

Она училась в женском университете на окраине Мусасино. Это был приличный университет, известный своим уровнем преподавания английского языка. Рядом с ее домом текла речка с чистой водой, и там мы тоже иногда гуляли.

Она, бывало, приглашала меня зайти к ней домой и готовила что-нибудь поесть, но хоть мы и оставались там с ней наедине вдвоем, она, казалось, этого даже не замечает. Комната была чистенькая, в ней не было ничего лишнего, и если бы не ее чулки, висевшие для просушки в углу рядом с окном, и не сказать было, что здесь живет девушка.

Она жила скромно и просто, друзей у нее, похоже, почти не было. Поверить было трудно, что она, какой я ее знал в школьные годы, вот так живет. Я помнил ее по тем временам всегда ярко одевающейся, окруженной толпой друзей.

Глядя на эту комнату, вдруг подумалось, что она, может быть, также как и я, хотела начать новую жизнь там, где ее никто не будет знать, уехав из родных мест поступать в университет.

— Я этот университет потому выбрала, что из нашей школы никто в него не поступал, — сказала Наоко с улыбкой. — Потому и поступила. Все ведь хотят в университет покруче поступить. Правда?

Впрочем, нельзя сказать, что наши отношения с Наоко никак не развивались. Постепенно, постепенно она ко мне привыкла, я тоже к ней привязался.

После летних каникул, когда начался новый семестр, она как-то совершенно естественно, словно так и должно быть, начала ходить не впереди меня, а рядом. Мне это показалось знаком того, что она меня признала своим другом, и ничего не имел против того, чтобы ходить с ней, видя ее милое плечо рядом с моим.

Мы вдвоем ходили с ней по улицам Токио, куда глаза глядят. Поднимались в гору, перебирались через реку, переходили железнодорожные пути — шли, куда придется. Специально куда-то не ходили. Просто хорошо было идти пешком. Мы шли вперед с таким упорством, точно отправляли религиозный обряд по изгнанию злых духов. Если шел дождь — шли, укрывшись зонтом.

Пришла осень, дворик студгородка покрылся опавшей листвой вяза. Чувствовался запах осени, когда наденешь свитер. Я выбросил сносившиеся туфли и купил новые, шведские.

О чем мы разговаривали в то время, не помню совершенно. Наверное, ни о чем серьезном. Как и прежде, ничего о прошлом мы не говорили. Имя Кидзуки в наших разговорах почти не упоминалось. Как и прежде, много мы не говорили, и уже привычно было сидеть друг против друга где-нибудь в чайной, не говоря ни слова.

Она спросила про Штурмовика, я рассказал ей. Как-то раз Штурмовик пошел на свидание с однокурсницей (с географического факультета, естественно), и уже под вечер вернулся, очень раздосадованный. Было это в июне. Он спросил меня : «С-слышь, Ватанабэ. А вот, это, с д-девушкой когда встречаешься, о чем с ней разговаривать надо?»

Не помню, что я ему ответил, но вопрос он задал явно не по адресу.

В июле в его отсутствие кто-то снял со стены фото Амстердама и взамен повесил фото моста «Золотые ворота» в Сан-Франциско. Просто кому-то было интересно, сможет ли Штурмовик онанировать на «Золотые ворота». "Еще как, прямо тащится, " — сообразительно отвечал я, и кто-то повесил на этот раз фотографию снежных горных вершин. Каждый раз, когда картинка менялась, Штурмовик приходил в сильное замешательство.

— Ну кто это м-м-мог сделать? — восклицал он.

— А что, нормально же. Вон фотки какие все классные. Спасибо надо сказать, какая разница, кто? — утешал я его.

— Конечно, но все равно неприятно, — говорил он.

Когда я рассказывал такие истории про Штурмовика, Наоко неизменно хохотала. Я часто рассказывал ей о нем, так как смеялась она совсем редко, хотя по правде сказать, делать его героем анекдотов мне особого удовольствия не доставляло.

Он был всего лишь черезчур прямолинеен, третий сын из семьи с не очень большим достатком. У него была маленькая мечта в жизни — рисовать карты. Кому придет в голову смеяться над этим?

Тем не менее «анекдоты от Штурмовика» уже вовсю ходили по общежитию, и я ничего с этим поделать не мог, как бы ни хотел. Да и мне было всегда приятно видеть Наоко смеющейся. И я продолжал подкидывать зубоскалам истории про своего соседа.

Только раз Наоко спросила меня, есть ли у меня подруга. Я рассказал ей о девушке, с которой расстался. Хорошая, мол, девушка, и спать с ней было хорошо, и сейчас иногда скучаю по ней, но отчего-то не сошлись характерами. Такое чувство, что у меня в душе твердый панцирь, и лишь очень немногие могут его пробить и забраться внутрь, сказал я. Наверное, сказал я, потому и не получается у меня никого полюбить как следует.

— Ты никогда никого не любил? — спросила она.

— Никогда.

Больше она ничего не спрашивала.

Закончилась осень, холодный ветер пронизывал улицы, а она иногда прислонялась к моей руке. Сквозь ее длинное пальто с капюшоном я чувствовал, как она дышит. Она опиралась своей рукой о мою, клала руку в карман моего пальто, а когда было совсем холодно, дрожала, ухватившись за мою руку. Но не боле того. Никакого иного смысла в этих ее действиях не было.

Я неизменно шагал, сунув руки в карманы пальто. И я, и она носили туфли на резиновой подошве, так что шаги наши были почти не слышны. Лишь когда под ноги попадались опавшие листья огромных платанусов, слышался сухой шелест.

Слушая эти звуки, я испытывал жалость к Наоко. Не моя рука была ей нужна, а кого-то другого. Не мое тепло ей было нужно, а кого-то другого. Я не мог отделаться от непонятной досады на то, что я — это я.

Чем ближе подступала зима, тем еще сильнее, чем раньше, ощущалось, какие прозрачные у нее глаза. То была совершенно никуда не ведущая прозрачность. Порой она без всякой причины пристально смотрела мне в глаза, точно пытаясь в них что-то найти, и каждый раз я при этом испытывал странное ощущение чего-то холодного, чего-то невыносимого.

Думалось, что, наверное, она пытается что-то мне сообщить. Но словами этого она выразить не может. Вернее даже не может разобраться в этом внутри себя самой, не то что выразить словами. И поэтому ничего не говорит. Поэтому часто трогает свою заколку, вытирает губы платком и без причины смотрит мне в глаза.

Хотелось при случае обнять Наоко и прижать к себе, но каждый раз я, поколебавшись, от этой мысли отказывался. Боялся, что вдруг обижу ее этим. Так вот мы и бродили всегда по улицам Токио, а она продолжала искать слова в пустоте.

Ребята в общежитии подшучивали надо мной, когда Наоко звонила мне по телефону или когда я уходил с утра по воскресеньям. По-другому, наверное, и быть не могло, но все решили, что у меня появилась любовница. Невозможно было никому ничего объяснить, да и надобности такой не было, и я просто не обращал на них внимания.

Вечером, когда мы расставались, и я возвращался, кто-нибудь подходил ко мне с пошлыми вопросиками, типа, какие позы мы отрабатывали, как у нее это дело выглядит, какого цвета нижнее белье, а я каждый раз как-нибудь отшучивался.

Так я из восемнадцатилетнего стал девятнадцатилетним. Солнце вставало и садилось, флаг поднимался и опускался. По воскресеньям — свидание с подругой умершего приятеля. Чем я сейчас занимаюсь, чем собираюсь заняться, было совершенно неясно.

В универе мы читали Клоделя, читали Расина, читали Эйзенштейна, однако меня такое чтение нисколько не впечатляло.

В университете у меня друзей не появилось ни одного, и в общежитии я общался с соседями лишь из формальности. Ребята в общежитии, похоже, считали, что я собираюсь стать писателем, поскольку я всегда сидел один за чтением, но сам я писательствовать не собирался. Вообще не думал о том, кем хочу стать.

Несколько раз я собирался рассказать об этих своих переживаниях Наоко. думалось, что она-то сможет мои мысли понять достаточно хорошо. Но подобрать слова, чтобы все это высказать, не получалось. Странно, думал я. Это уже прямо как будто от нее заразился болезнью «поиска слов».

Вечером в субботу я сидел в лобби у входа, ожидая, когда позвонит Наоко. По вечерам в субботу почти все уходили куда-нибудь повеселиться, и лобби было не таким людным, как в другое время, и там было тихо-тихо. Я всегда наблюдал за блестками света, взвешенными в этой тишине, и пытался разобраться в собственной душе.

Что же я все-таки ищу? Но ничего похожего на ответ не находилось. Иногда я протягивал руку к парящим в воздухе блесткам света, но кончики моих пальцев ничего не ощущали.

Я много времени уделял чтению, но книг прочитывал немного, просто любил перечитывать понравившуюся книгу по несколько раз. В то время мне нравились такие авторы, как Труман Капоте, джон Апдайк, Скотт Фитцджеральд, Раймонд Шендли, однако ни среди однокашников, ни в общежитии никого, кто бы читал такие вещи, я не видел. Они читали большей частью Такахаси Кадзуми, Оэ Кендзабуро, Мисима Юкио или книги современных французских писателей.

Естественно, что разговор у меня с ними не клеился, и я оставался читать в одиночку. Бывало, перечитав книгу несколько раз, я закрывал глаза и наслаждался ее запахом. Я чувствовал себя счастливым, ощущая запах книги и положив руку между страниц.

В восемнадцать лет любимым произведением для меня были «Кентавры» джона Апдайка, но после нескольких прочтений первоначальный их блеск потихоньку потерялся, и они постепенно уступили первенство «Великому Гэтсби» Скотта Фитцджеральда. А «Великий Гэтсби» так и продолжал потом быть моей любимой книгой.

В то время в моем окружении лишь один человек прочел «Великого Гэтсби», и сблизились мы с ним тоже из-за этого. Это был студент кафедры юриспунденции Токийского университета по фамилии Нагасава, и был он на два курса старше меня. Жили мы в одном общежитии и знали друг друга, естественно, только в лицо, но как-то раз, когда я сидел в столовой с южной стороны, греясь на солнце, он подсел ко мне и спросил, что я читаю. Я сказал, что читаю «Великого Гэтсби», он спросил, интересно ли. Я ответил, что перечитываю третий раз, и с каждым разом все интереснее.

— С тем, кто читает «Великого Гэтсби» по три раза, я дружить не против, — сказал он, точно разговаривая с самим собой. Так мы и подружились. Был тогда октябрь.

Чем ближе я узнавал Нагасаву, тем больше он меня удивлял. За свою жизнь я встречался, знакомился и сталкивался с великим множеством удивительных людей, но таких, как он, пока больше не встречал. Он был великий книгочей, мне за ним было никак не угнаться, и к книгам авторов, со смерти которых не прошло еще тридцати лет он, как правило, не прикасался. Он говорил, что таким книгам не доверяет.

— Я не говорю, что не верю в современную литературу. Просто не хочу терять время на чтение вещей, не прошедших крещение временем. Жизнь коротка.

— А какие авторы тебе нравятся?

— Бальзак, Данте, Джозеф Конрад (Joseph Conrad, 1857-1924), Диккенс, — бойко перечислял он.

— Современниками не назовешь.

— Так потому я их и читаю. Будешь читать то же, что все, станешь и думать так же, как все. Так только отсталые люди поступают, примитивные. Нормальный человек так не делает. Понял, Ватанабэ? В этой общаге из нормальных только ты да я. Остальные — так, шелуха.

— А ты откуда знаешь? — тупо спросил я.

— Я знаю. Мне только глянуть — и я вижу сразу, словно на лбу написано. И приглядываться не надо. К тому же мы ведь оба «Великого Гэтсби» читали.

Я быстренько посчитал в уме.

— Так Скот Фитцджеральд умер-то всего 28 лет назад.

— Два года — это ерунда, — сказал он. — Такому классному писателю, как Скотт Фитцджеральд, можно и фору дать.

А в общежитии никто не знал о том, что Нагасава зачитывается классикой, да если бы и узнали, шума бы не было.

Что о нем знали, так это что парень он головастый. Без проблем поступил в Токийский университет, успеваемость демонстрировал безупречную и собирался сдать экзамены на чиновничий разряд, поступить в Министерство иностранных дел и стать дипломатом.

Его отец заведовал крупной больницей в Нагоя, а старший брат закончил медицинский факультет того же Токийского университета и собирался пойти по его стопам. Самое что ни на есть благополучное семейство. денег всегда у него были полные карманы, и внешностью он обладал приятной. Все относились к нему с почтением, даже комендант общежития с ним одним на повышенных тонах общаться не смел. Стоило ему кого-то о чем-то попросить, и тот без лишних слов шел выполнять, что от него требовалось. Отказать ему не мог никто.

Мистическая энергия, точно демонстрирующая, какой силой обладает ее владелец, концентрировалась над его головой подобно ореолу святости у ангелов, и каждый с одного взгляда готов был благоговенно согласиться : «Этот парень — особенный.»

Поэтому все несказанно удивились, когда Нагасава выбрал себе в друзья такую неприметную серенькую личность, как я, и по этой причине многие оказывали мне уважение, даже те, кого я и не знал. Они, может быть, и не догадывались, но разгадка была проста.

Нагасаве я симпатизировал потому, что не выказывал к нему ни почтения, ни покорности, ни восхищения. Я испытывал интерес к необычным, причудливым особенностям его личности, но ни малейшего интереса ни к его выдающимся успехам в учебе, ни к его мистическому ореолу, ни к мужественной внешности у меня не было. Думаю, что Нагасаве было удивительно такое мое отношение.

Нагасава был человеком, обладающим некоторыми совершенно противоположными качествами, доведенными до крайности. Он был настолько приятен в общении, что порой даже на меня производил впечатление, и в то же время был безобразно склочным и сварливым. Будучи до удивления аристократичен, одновременно был безнадежно низок и пошл. Мог вести людей за собой и полный оптимизма шел вперед, но душа его не могла выбраться из какой-то мрачной грязной трясины.

Я с самого начала безошибочно разглядел в нем эти его внутренние противоречия и не мог понять, отчего другие их не видят. Этот парень жил в своем собственном аду.

Как правило, впрочем, он вызывал во мне симпатию. Больше всего он привлекал своей искренностью. Он никогда не лгал и всегда безоговорочно признавал свои ошибки. Даже не пытался их утаить, как бы невыгодно это ему ни было. Со мной он всегда был неизменно приветлив, во многом помогал. Без его помощи, думаю, у меня было бы гораздо больше проблем и неудобств в общежитии.

Однако я никогда не раскрывался перед ним до конца, в чем наши с ним отношения качественно отличались от отношений с Кидзуки. После того, как я стал свиделем сцены, когда Нагасава пьяный грязно приставал к какой-то девушке, я твердо решил, что откровенничать с этим парнем не буду никогда.

О Нагасаве в общежитии ходило несколько легенд. Во-первых, рассказывали, что он как-то съел двух или трех слизняков, а еще что у него член был чрезвычайно больших размеров, и он переспал более чем с сотней женщин.

История про слизняков была истинной. Я спросил его, и он ответил :

— Да, правда, трех таких здоровенных проглотил.

— А зачем ты их съел?

— Ну, сложная была ситуация, — рассказывал он. — Я в это общежитие когда заселился, между новичками и старшекурсниками кое-какие стычки были. В сентябре дело было, что ли. Ну, я и пошел к старшекурсникам на разборки от молодых. Ребята были из «правых», с палками для кендо приперлись, какая уж там, нафиг, разборка? И я сказал : «Хорошо, если уж мне отвечать, давайте я сделаю, что вы скажете. Но потом разойдемся по-хорошему.» Они мне : «Ну проглоти слизнячка!» Я им : «Ладно, проглочу.» И проглотил. Таких здоровых где-то откопали, козлы!

— И каково это?

— Каково, блин. Да кто не пробовал эту фигню проглотить, тот не поймет, каково это. Как он в глотку проскальзывает, как в желудок потом спускается, этого словами не скажешь. Холодный, вкус от него потом во рту мерзкий остается. Как вспомню, черт, аж передергивает. Из последних сил держался, чтобы не блевануть. Выблюй его, потом заново глотать бы пришлось. Так троих и слопал.

— А потом?

— Пошел, ясно, в комнату да воды с солью выпил. А что еще делать?

— Ну да.

— Но после этого никто на меня пикнуть не мог. Ни старшекурсники, никто. Кроме меня-то кто еще сможет трех таких слизняков проглотить?

— Да никто, — согласно кивнул я.

Насчет величины члена проверить было несложно. Достаточно было сходить вместе с ним в душ. Инструмент был действительно достойный. Но насчет сотни любовниц, это было преувеличение. Немного подумав, он сказал, что где-то семьдесят будет. Сказал, что точно не помнит, но примерно семьдесят наберется. Я сказал ему, что переспал только с одной, он сказал, что это легко.

— Пошли вместе в следующий раз. Не бойся, все элементарно.

Тогда я ему не поверил, но на практике все оказалось действительно элементарно. Настолько элементарно, что даже не верилось. Мы заходили с ним в бар или закусочную на Сибуя или Синдзюку (почти всегда в какие-то заранее намеченные места), находили девушек, сидящих вдвоем, и заговаривали с ними (мир был переполнен девушками, гуляющими по двое), а потом оставалось только выпить, пойти в мотель и заняться сексом.

Язык у него, конечно, подвешен был отлично. Вроде ничего такого важного он и не говорил, но стоило ему заговорить, и девушки сразу глупели и очаровывались, напивались допьяна, увлеченные беседой с ним, и оказывались с ним в постели.

К тому же он симпатичный, обходительный, наблюдательный и сообразительный, и женщины от одного его присутствия испытывают удовольствие. И что мне самому было удивительно, я тоже, казалось, становился привлекательным от того, что находился с ним вместе. Когда я говорил что-нибудь с его подначки, девушки точно так же очаровывались и смеялись, точно как когда слушали его самого. Весь секрет был в его мистическом влиянии. Каждый раз я восхищался его дару.

В сравнении с этим ораторские способности Кидзуки были детскими играми. Масштаб был совершенно иной. Однако, будучи под впечатлением от талантов Нагасавы, я тем не менее сильно тосковал по Кидзуки. Заново осознавал я, каким благородным человеком был Кидзуки. Свои нехитрые таланты он приберегал специально для нас с Наоко.

В отличие от него, Нагасава распространял свои подавлящие чары на всех вокруг, точно играя в какую-то игру. Обычно казалось, что на самом деле он вовсе не стремится переспать с девушкой, сидящей перед ним. Для него это была не более чем просто игра.

Самому мне не очень по душе было спать с девушками, которых я и знать не знал. Конечно, это было удобным способом удовлетворения половых потребностей, и вообще приятно было обниматься и соприкасаться с девушками телами.

Неприятно было расставание на следующее утро. Открываешь глаза, а рядом спит, посапывая, незнакомая девчонка, комната пахнет перегаром, кровать, освещение, шторы — все окрашено в вульгарные цвета дешевого мотеля, голова в тумане от похмелья. Потом девушка просыпается, начинает собирать по комнате предметы нижнего белья. Натягивая колготки, произносит : «Слышь, мы вчера предохранялись? А то у меня критические дни сейчас.» Потом перед зеркалом накрашивается и наклеивает искусственные ресницы, бормоча, как у нее болит голова и как плохо ложится косметика.

Я от этого был не в восторге. До утра поэтому оставаться не хотелось, но убалтывать девчонок, думая, как бы успеть к закрытию дверей общежития к двенадцати часам, было невозможно (физически это нереально), так что приходилось отпрашиваться заранее на ночь. Тогда приходилось оставаться там до утра, а потом возвращаться в общежитие, чувствуя к самому себе презрение и разочарование. Глаза от солнца болят нещадно, во рту сухо, голова как чужая.

Переспав так с девчонками раза три или четыре, я поинтересовался у Нагасавы, не противно ли ему этим заниматься после семидесяти с лишним раз подряд.

— То, что тебе это кажется противным, лишь подтверждает, что ты нормальный человек, так и должно быть. От того, что с незнакомыми бабами спишь, ничего ровным счетом не приобретаешь. Устаешь, сам себе противен становишься. У меня та же ерунда.

— Чего же ты тогда так стараешься?

— Трудно объяснить. Читал у Достоевского про казино? Вот то же самое. В смысле, очень трудно пройти мимо, когда вокруг такие возможности. Понимаешь, о чем я?

— Ну, вроде... — неуверенно сказал я.

— Кончается день. Девчонки выходят на улицу, слоняются там-сям, пьют. Они ищут чего-то, а я им это «что-то» могу дать. Это же элементарно. Все равно что воды из-под крана попить. Таких завалить можно в шесть секунд, и сами они только этого и ждут. Это и есть возможность. Как ты пройдешь мимо, когда такие возможности под ногами валяются? У тебя есть способности, и тут есть где их проявить, а ты молча мимо пройдешь?

— С мной такого не случалось, так что не знаю даже. Не могу представить, как это на самом деле, — сказал я, усмехнувшись.

— С какой-то стороны тебе, в принципе, даже повезло, — сказал Нагасава.

Причиной того, что Нагасава жил в общежитии, хотя семья у него была не бедная, были его амурные похождения. Его отец четыре года заставлял его жить в общежитии, опасаясь, что тот обязательно загуляет с женщинами, если будет жить в Токио один.

Нагасаву это, впрочем, нисколько не смущало. Он жил так, как ему нравилось, не обращая особого внимания на общежитские правила. Когда появлялоь желание, он шел на «охоту» или домой к своей подруге, получив разрешение переночевать вне общежития. Получить разрешение уйти на ночь было делом довольно хлопотным, но для него двери всегда были открыты, а вместе с ним и мне.

У Нагасавы была довольно милая подруга, с которой он встречался еще с того времени, когда только поступил в университет. Это была его ровесница по имени Хацуми, я тоже видел ее пару-тройку раз, и она мне понравилась.

Она не была ослепительно красива, внешностью обладала непритязательной, так что можно было вначале удивиться, как это — подруга Нагасавы и вдруг... Однако стоило с ней пообщаться, и нельзя было ее не полюбить. Такая это была девушка. Спокойная, рассудительная, с чувством юмора, понимающая, одевающаяся всегда стильно и со вкусом.

Она безумно мне нравилась, и я думал, что, будь у меня такая подруга, я не стал бы спать с кем-то на стороне. Она тоже хорошо ко мне относилась и усиленно предлагала познакомить меня с подругой из ее клуба, чтобы встречаться вчетвером, но я не хотел повторять старых ошибок и каждый раз под благовидным предлогом ускользал. Хацуми училась в женском университете, известном тем, что в него поступали дочери первостатейных богачей, и я рассудил, что у меня с такими девицами никакого общения выйти не может.

Она была в курсе того, что Нагасава развлекается с другими девушками, но никогда ни разу не выказала ему неудовольствия поэтому поводу. Она искренне его любила, но тем не менее ничего ему не навязывала.

— Она для меня слишком хороша.

Так говорил сам Нагасава. Так оно и есть, думал я.

Зимой я устроился подработать в маленьком магазине грампластинок. Платили не слишком много, но работа была нетяжелая, хорошо было и то, что работать надо было только три раза в неделю в ночь в свою смену. К тому же еще и пластинки можно было купить подешевле.

На Рождество я купил Наоко пластинку Генри Манцини с песней «Dear Heart», которую та очень любила. Своими руками упаковал и повязал красной ленточкой. Наоко подарила мне собственноручно связанные шерстяные перчатки. На больших пальцах они были чуть коротковатые, но теплые.

— Извини. У меня плохо получается, — сказала смущенно Наоко, покраснев.

— Да нормально. Видишь, подошли, — сказал я, надевая перчатки и показывая ей.

— Можно же в них будет не совать руки в карманы? — сказала она.

В ту зиму Наоко не поехала в Кобе. Я тоже со своей работой перед Новым годом закрутился и в результате остался в Токио. А хоть бы и поехал в Кобе, ничего интересного там не предвиделось, да и встречаться там было не с кем.

Так как на новогодние праздники столовая в студгородке закрылась, я питался дома у Наоко. Вдвоем с ней мы пожарили моти[1] и сварили с ними простенький суп[2].

Январь и февраль 1969 года были наполнены событиями.

В конце января у Штурмовика температура поднялась до сорока, и он слег. В результате сорвалось мое свидание с Наоко. Я ценой больших усилий достал два пригласительных на концерт, и мы с Наоко договорились на него пойти. Оркестр исполнял 4-ю симфонию Брамса, которую она очень любила, и она очень этого ждала.

Однако Штурмовик метался на кровати и выглядел из рук вон плохо, и я не мог его бросить и уйти. А вместо меня за ним остаться ухаживать было некому. Я купил льда, сделал компресс из нескольких виниловых пакетов, вложив их один в другой, и положил ему на лоб, холодным полотенцем вытирал ему пот, каждый час измерял температуру и менял на нем рубашки.

Тем не менее жар весь день не спадал. Однако на следующий день он вскочил и, как ни в чем не бывало, начал делать зарядку. Я измерил ему температуру, было 36.2. Я глазам не верил.

— Ничего не понимаю, сроду никогда так не температурил, — сказал Штурмовик таким тоном, будто я был в этом виноват.

— Но у тебя же был жар, — ответил я, злясь. И показал ему два билета, пропавших благодаря его болезни.

— Но это же пригласительные, так что все нормально, — сказал Штурмовик. Я хотел было выкинуть его радио в окно, но тут у меня в голове заломило, и я заполз обратно в постель и заснул.

В феврале несколько раз шел снег.

В конце февраля я подрался из-за какой-то ерунды. Ударил старшекурсника с моего этажа, а он ударился головой о стену. Сильной травмы, к счастью, не получилось, а Нагасава все хорошо уладил, но меня вызвали к коменданту и сделали выговор, и после этого моя жизнь в общежитии, естественно, осложнилась.

Так закончился один учебный год и началась весна. Я недобрал баллов по нескольким предметам. По остальным результаты тоже были не блестящие. Оценки были все больше "C" да "D", редко "B". Наоко же сдала успешно все предметы и перешла на второй курс. Незаметно время провернулось еще на один круг.

В середине апреля Наоко исполнилось двадцать лет. Мой день рожденья в ноябре, так что она меня, получается, была на семь месяцев старше. Почему-то странное чувство было от того, что ей уже двадцать. Мне казалось, что ей бы больше соответствовал возраст между восемнадцатью и девятнадцатью.

Хорошо было бы, если бы после восемнадцати исполнялось девятнадцать, а после девятнадцати восемнадцать. Однако ей почему-то было уже двадцать. А осенью исполнится двадцать и мне. И только мертвому Кидзуки всегда оставалось семнадцать.

В день рождения Наоко шел дождь. Я сразу после занятий купил поблизости торт и поехал на метро к ней домой. Я сказал ей, что раз все-таки двадцать лет исполнилось, может, надо бы это как-то, мол, отметить. Мне показалось, что на ее месте я бы так и подумал. Перспектива встречать двадцатый день рождения в гордом одиночестве казалась явно не блестящей.

Метро было переполнено, да еще и тряслось нещадно. Поэтому когда я добрался до квариры Наоко, торт напоминал развалины Колизея в Риме. Однако когда мы воткнули в него заготовленные двадцать свечей, зажгли их от спички, задернули шторы и выключили свет, обстановка казалась вполне соответствующей торжеству. Наоко открыла бутылку виски. Мы чуть-чуть выпили и поели торта, потом поужинали на скорую руку.

— Как-то все по-дурацки — раз, и уже двадцать лет. Я совсем не готова к тому, что мне уже двадцать. Такое непонятное ощущение, что меня будто кто-то сзади подгонял нарочно.

— А у меня еще целых семь месяцев в запасе, успею подготовиться, не спеша, — сказал я, рассмеявшись.

— Хорошо тебе, еще только девятнадцать, — сказала она с завистью в голосе.

За ужином я рассказал ей, как Штурмовик купил себе новый свитер. До сих пор у него был только один свитер (оставшийся еще со старшей школы, коричневого цвета), и вот, наконец, их стало два. Новый свитер был симпатичный, красного в перемежку с черным цветов, с вывязанным вручную изображением оленя, и сам свитер был вполне стильным, но стоило ему выйти в нем, как все начинали смеяться. Он, однако, никак не мог понять, отчего они смеются.

— Ватанабэ, у меня что-то н-не так? На лице ничего нет? — спросил он, подсев ко мне в столовой.

— Нет там ничего, все так. Классный, кстати, свитер, — сказал я, с трудом сдерживаясь от смеха.

— Спасибо, — расплылся Штурмовик в счастливой улыбке.

Наоко рада была услышать о нем.

— Хочу с ним встретиться, хоть разочек.

— Нельзя, ты над ним смеяться будешь.

— Что, думаешь, обязательно буду смеяться?

— Да хоть на что спорим. Я его каждый день вижу, и то иногда удержаться не могу.

Поужинав, мы вдвоем прибрали посуду, уселись на полу комнаты и допили виски. Пока я допил из своего стакана, она успела себе долить.

В тот день она на редкость много говорила. Про детство, про школу, про семью. Расказы все были длинными и детальными, точно картины-миниатюры. Я восхищался ее памяти, слушая эти истории.

Но в то же время я постепенно уловил нечто, скрытое в ее повествовании. Что-то странное. Что-то ненатуральное. Все истории были правильными и стройными, но их взаимосвязанность настораживала. История "А" превращалась в историю "Б", вплетенную в какой-то уголок истории "А", потом она же превращалась в историю "В", содержащуюся внутри истории "Б", и так до бесконечности. Конца не предвиделось.

Я сперва какое-то время ей поддакивал, потом и это перестал делать. Я ставил пластинки, а когда они заканчивались, поднимал иглу и менял их. Прослушав все, ставил по новому кругу. Было их всего-то шесть, цикл начинался с битловского «Клуба одиноких сердец Сержанта Пеппера» и заканчивался «Вальсом для дебби» Билла Эванса.

За окном без конца шел дождь. Медленно текло время, Наоко продолжала одна говорить.

Неестественность рассказов Наоко была в том, что она рассказывала их с каким-то напряжением, словно чего-то не договаривая. К этому относились, конечно, вещи, касающиеся Кидзуки, но я чувствовал, что это не все, о чем она избегает говорить.

Были какие-то вещи, о которых она не хотела говорить, но зато болтала без конца о каких-то совершенно маловажных и незначительных обстоятельствах. Я впервые видел, чтобы она так увлеченно о чем-то говорила, и не мешал ей выговориться.

Однако когда на часах стало одиннадцать, я всерьез забеспокоился. Она болтала без перерыва уже больше четырех часов. Я беспокоился о том, успею ли на последний поезд метро, да и к закрытию дверей в общежитии. Улучив момент, я прервал ее рассказ.

— Пойду я потихоньку. А то на метро не успею, — сказал я, глядя на часы.

Но ее уши будто и не услышали моих слов. Или услышали, но смысл до нее не дошел. Она замолчала на секунду, но тут же продолжила свой рассказ.

Я махнул на все рукой, сел поудобней и стал опустошать вторую бутылку виски. В такой ситуации казалось правильным позволить ей говорить, сколько хочется. Метро, вход в общежитие — будь что будет, решил я.

Наоко, однако, продолжала говорить недолго. Когда я очнулся от каких-то своих мыслей, она уже замолчала. Конец ее рассказа повис в воздухе, точно оторвался. Если быть точным, ее рассказ не закончился. Он резко оборвался в каком-то месте. Она пыталась его как-то продолжить, но от него уже ничего не осталось. Что-то повредилось.

Мне показалось, что повредилось оно, возможно, по моей вине. Возможно, мои слова наконец долетели до ее ушей, спустя какое-то время до нее дошел их смысл, и источник той энергии, которая заставляла ее говорить, повредился.

Наоко пустым взглядом смотрела мне в глаза, приоткрыв рот. Она была похожа на машину, которую во время работы отключили от сети. Глаза ее были мутными, точно покрылись непрозрачной пленкой.

— Извини, что не дал договорить. Просто поздно уже, и...

Слеза вытекла из ее глаз, прокатилась по щеке, оставив мокрый след, и с громким звуком упала на конверт пластинки. После первой слезы следующие полились безудержно. Она плакала, уперевшись руками в пол и наклонившись вперед, точно ее тошнило. Я впервые видел, чтобы кто-то плакал так безутешно.

Я тихо протянул руки и положил ей на плечи. Ее плечи мелко трялись, точно по ним пробегали крошечные волны. Я почти бессознательно привлек ее к себе.

Она беззвучно плакала у меня в руках, мелко дрожа. Моя рубашка увлажнилась от ее слез и горячего дыхания, а потом слегка намокла. Все десять ее пальцев теребили верх моей спины, точно что-то пытались нащупать.

Я левой рукой погладил ее прямые податливые волосы. Я долго ждал так, когда она прекратит плакать. Но она не переставала.

Этой ночью я переспал с ней. Не знаю, правильно это было или нет. Даже сейчас, спустя почти двадцать лет, все равно не знаю. И думаю, что не узнаю никогда.

Но тогда ничего другого не оставалось. Эмоции рвались из нее наружу и приводили ее в смятение, и я хотел, чтобы эти эмоции утихли.

Я погасил свет, медленно и осторожно снял с нее одежду и разделся сам. И обнял ее. Ночь была теплая и дождливая, и нам было не холодно, хоть мы и были обнажены.

Ничего не говоря, мы с Наоко гладили друг друга в темноте. Я прильнул к ее губам и двумя руками нежно сжал ее груди. Она сжала рукой мой отвердевший член. Внизу у нее было влажно и горячо и звало меня.

Но когда я вошел в нее, это причинило ей сильную боль. Я спросил, первый ли это у нее раз, Наоко кивнула. Я был слегка ошарашен. Я ведь всегда считал, что Наоко спала с Кидзуки. Я ввел свой член глубоко в нее и долго лежал так в обнимку с ней, не двигаясь. Когда ей стало легче, я стал осторожно двигаться и спустя долгое время кончил. В конце она обняла меня крепко-крепко и застонала. Это был самый страстный стон, какой издает женщина, когда кончает, из всех, что я до этого слышал.

Когда все закончилось, я спросил ее, почему она не спала с Кидзуки. Не надо было ее об этом спрашивать, она отняла руки от моего тела и опять начала беззвучно плакать. Я вытащил из шкафа в стене одеяло и уложил ее. А сам закурил, глядя на льющий без конца апрельский дождь.

Утром погода прояснилась. Наоко спала спиной ко мне. Может, она так и не заснула вовсе. Спала она или нет, но губы ее забыли все слова, а тело было неподвижно, точно окаменело. Я несколько раз пытался с ней заговорить, но она не отвечала и не шевелилась. Какое-то время я смотрел на ее обнаженное, как и вся она, плечо, потом сдался и решил вставать.

На полу комнаты валялись со вчерашнего дня конверты пластинок, стаканы, бутылки из-под виски, пепельницы. На столике стояли остатки помятого торта, примерно половина. Было такое чувство, точно время там остановилось и не двигалось. Я прибрал все с пола и опрокинул в себя пару стаканов воды из-под крана.

На письменном столе лежали словарь и таблица спряжения французских глаголов. На стене перед столом висел календарь. Календарь был чистый. Ни особых надписей, ни пометок на нем не было.

Я подобрал валявшуюся на полу одежду и оделся. Рубашка на груди все еще была прохладной и влажной. Поднеся ее поближе к лицу, я почувствовал запах Наоко. Я взял лист бумаги с ее стола и написал, что хотел бы спокойно поговорить с ней, когда она успокоится, поэтому прошу позвонить мне на днях, поздравляю с днем рожденья. Потом еще разок взглянул на ее плечо, вышел из квариры и тихонько закрыл за собой дверь.

Прошла неделя, но звонка все не было. Телефон в квартире Наоко не отвечал, поэтому в воскресенье я с утра поехал к ней на Кокубундзи. Но ее там не было, даже табличка с двери исчезла. На окнах были наглухо закрыты даже наружные ставни. Я спросил управляющего, тот ответил, что она уже три дня как переехала. «Куда? Даже не знаю», сказал управляющий.

Я вернулся в общежитие и написал длинное письмо ей домой в Кобе. Я подумал, что, куда бы она не переехала, это письмо к ней обязательно попадет.

Я откровенно написал ей о своих чувствах. О том, что я многого еще толком не понимаю, искренне стараюсь понять, но для этого должно пройти время. И что сам я не представляю, где я окажусь, когда это время пройдет. Поэтому обещать я Наоко ничего не могу, требовать от нее чего-то тоже права не имею. Во-первых, знаем мы друг о друге слишком мало. Но если Наоко даст мне время, мы можем друг о друге узнать побольше. Как бы там ни было, хочу с Наоко встретиться еще разок и спокойно поговорить. С тех пор, как не стало Кидзуки, мне некому стало откровенно рассказать, что у меня на душе, думаю, что то же самое произошло и с Наоко. Я думаю, не нуждались ли мы друг в друге больше, чем нам самим казалось? Вот почему пришлось нам проделать длинный окольный путь, а в каком-то смысле даже заблудиться. Вероятно, мне не следовало так жить. Но разве был у меня другой выход? Ту близость и теплоту, что испытал я по отношению к Наоко, я не испытывал до того еще ни разу. Жду ответа. Какой бы ни был ответ, непременно жду — такое содержание было у письма, которое я написал ей.

Но ответ не пришел.

Из тела моего что-то выпало, ничто не стало взамен, осталась на его месте одна лишь пустота. Из-за этого тело было неестественно легким, звуки лишь пропадали в пустоте.

В будни я на порядок прилежнее, чем прежде, ходил в университет и слушал лекции. Лекции были скучными, с одногруппниками я ни о чем не разговаривал, а больше заняться было нечем. Я садился один на самый передний ряд и слушал лекции, ни с кем не говоря. Ел я в одиночку, курить решил бросить.

В конце мая началась студенческая забастовка. Они орали что-то насчет «разгромить университет». Что ж, думал я, громите, раз надо. Разнесите на кусочки и растопчите в пыль. Я и глазом не моргну. Мне от этого только легче станет, а дальше сам как-нибудь постараюсь. А будет помощь нужна, могу и подсобить. Давайте же, уничтожьте его.

Университет закрылся, лекции прекратились, и я стал подрабатывать в трансагенстве. Работа была тяжелее, чем я ожидал, и поначалу тело болело так, что утром тяжело было вставать, но оплата зато была хорошей, а будучи занятым работой, можно было не прислушиваться к пустоте в теле.

Пять дней в неделю я работал днем в трансагенстве, а три дня ночью в магазине грампластинок. А когда я ночью не работал, читал в комнате книги, попивая виски. Штурмовик спиртного в рот не брал и потому к запаху был очень чувствителен. Когда я пил виски, лежа на кровати, он сказал мне, что из-за скверного запаха невозможно учиться, и не мог бы я пить в другом месте.

— Сам туда иди, — сказал я.

— Не, ну в общаге же пить нельзя, п-п-правила же есть, — выдвинул он довод.

— Сам иди, — повторил я в ответ.

Он больше ничего не говорил, но я почувствовал укол совести, пошел на крышу и допил виски один.

В июне я написал Наоко еще одно письмо и опять отправил его по ее адресу в Кобе. Содержание было примерно то же, что и у предыдущего. В конце письма я приписал, что ждать ответа тяжело, и мне хотелось бы хотя бы знать, обидел ли я Наоко или нет.

Опустив письмо в почтовый ящик, я почувствовал, как пустота в моем теле словно бы увеличилась еще больше.

В июне я пару раз ходил в город с Нагасавой и спал с девчонками. Оба раза все было элементарно. Одна из них, когда мы пришли в мотель и я стал ее раздевать на кровати, начала отчаянно сопротивляться, но когда мне это надоело, и я начал читать книгу, лежа на кровати, через некоторое время полезла ко мне сама. Другая после того, как мы позанимались сексом, захотела все обо мне узнать.

Спрашивала меня, сколько у меня женщин было, откуда я, в каком универе учусь, какую музыку слушаю, читал ли когда-нибудь книги Дадзаи Осаму, куда бы хотел съездить за границу, не думаю ли, что у меня соски крупнее, чем у других, короче, все подряд.

Я отвечал ей, как мог, потом заснул. А когда проснулся, она сказала, что хочет со мной позавтракать вместе. Я вместе с ней пошел в кафе и съел невкусный тост с невкусным яйцом и выпил невкусный кофе, которые были в утреннем меню.

Все это время она мне задавала вопросы. Кем работает отец, как учился в школе, когда день рожденья, пробовал ли есть лягушек. У меня начала болеть голова, и после завтрака я сказал, что мне пора потихоньку на работу.

— Ну че, может, встретимся еще? — настаивала она, неудовлетворенная.

— Жизнь большая, как-нибудь еще встретимся, — ответил я и ушел.

А оставшись один, задумался над опостылевшим уже вопросом : «Да чем это я вообще занимаюсь?» Подумалось, что сейчас не время для таких развлечений. Но и не делать этого я не мог. Тело мое изголодалось и жаждало женщины. Находясь вместе с этими девицами, я все равно не мог без конца не вспоминать Наоко.

Я вспоминал обнаженное тело Наоко, смутно белеющее в темноте, ее вздох, звук дождя. И чем больше я это вспоминал, тем сильнее чувствовался голод в моем теле. Я один залезал на крышу, пил виски и думал, куда же мне надо идти.

В начале июля от Наоко пришло письмо. Письмо было недлинное.

"Извини, что ответ пишу поздно. Но постарайся понять. Много времени ушло, пока смогла что-то написать. Да и это письмо переписываю уже раз десятый. Для меня письма писать — это каторга.

Напишу сразу о самом главном. Решила взять академический на год, так как по-другому тогда не могла. Написала «тогда», хотя думаю, что вряд ли вернусь в университет вообще. Академка ведь нужна всегда только для формальности.

Может быть, тебя мои слова удивили, но я об этом думала уже давно. Несколько раз решала рассказать об этом, но никак не могла себя заставить все начать говорить. Боялась говорить об этом.

Не думай о пустом. Если что-то случается или, наоборот, не случается, мне кажется, что в конечном итоге оно все предопределено заранее. Может быть, тебя заденут эти слова. Тогда прости меня.

Я хочу тебе сказать, чтобы ты не считал себя виноватым из-за меня. Поверь, это все только на моей совести. Весь этот год с небольшим я откладывала это на потом, думаю, что и тебе этим доставила немало мучений. И это, наверное, мой предел.

Съехав с квариры на Кокубундзи, я вернулась домой в Кобе и некоторое время ходила на лечение в больницу. Доктор сказал, что в Киото в горах есть подходящая лечебница для меня, и я думаю ненадолго поехать туда. Это не больница в полном смысле слова, но оздоровительное учреждение гораздо более свободного типа.

Подробности напишу при случае в следующий раз. Сейчас пока еще тяжело писать. Сейчас мне крайне необходимо успокоить нервы в каком-нибудь тихом, изолированном от внешнего мира месте.

Я со своей стороны благодарна тебе за то, что ты в течение года был рядом со мной. Можешь в это поверить. Ты ничем меня не обидел. Это я сама себя обидела. Я так считаю.

Сейчас я пока не готова встретиться с тобой. Не имею в виду, что не хочу с тобой встречаться, а еще не готова. Если пойму, что уже готова, сразу тебе напишу. думаю, что тогда мы сможем получше узнать друг друга. Как ты сам сказал, нам друг о друге еще надо узнать побольше. До свиданья."

Несколько сот раз я перечитывал это письмо заново. И каждый раз, когда я его перечитывал, нестерпимая тоска охватывала меня. Совсем такая же тоска, как тогда, когда Наоко смотрела, не отрываясь, мне в глаза.

Это щемящее чувство я не мог никуда ни унести, ни спрятать. Оно было точно ветер, обдувающий мое тело, не имеющий ни формы, ни веса. Я даже не мог задержать его на своем теле. Образы проплывали передо мной. Слова, которые они мне говорили, совершенно не были слышны моему уху.

Субботние вечера я, как и прежде, проводил, сидя в кресле в лобби. Телефонного звонка я не ожидал, но больше заняться было нечем. Я всегда включал по телевизору прямой репортаж с бейбольного матча и делал вид, что смотрю. Я делил обширное пространство, разделяющее меня и телевизор, пополам, эту половинку тоже делил пополам. Так я делил и делил без конца, пока в конце концов не получался участочек, уместившийся бы у меня в руке.

В десять часов я выключал телевизор и возвращался к себе в комнату. И ложился спать.

Во второй половине месяца Штурмовик подарил мне светлячка.

Светлячок сидел в банке из-под растворимого кофе. В банке было немного листьев и воды, а в крышке было пробито несколько маленьких дырочек для воздуха. Было еще светло, и выглядел он как простой речной жук, но Штурмовик утверждал, что это настоящий светлячок.

Он сказал, что в светлячках разбирается хорошо, а у меня не было ни причин, ни оснований в это не верить. Ну, светлячок. Был светлячок какой-то как будто сонный, и хоть и пытался все время взобраться по скользкой стеклянной стенке, но каждый раз поскальзывался и падал вниз.

— На территории нашел.

— Здесь, на территории? — спросил я, изумленный.

— А что, тут поблизости в гостиницах ведь, как лето наступает, светлячков выпускают, чтобы клиентов привлечь. Вот его оттуда сюда и занесло, — сказал он, даже не оглядываясь, запихивая одежду и конспекты в черный чемодан.

Вот уже несколько недель, как наступили летние каникулы, и в общежитии остались только немногие вроде нас. Меня в Кобе особо не тянуло, и я продолжал работать, а у него была практика. Впрочем, после практики он собирался ехать домой. Дом Штурмовика был в Яманаси.

— Его, это самое, девушкам дарить хорошо. Обязательно понравится, — сказал он.

— Спасибо, — сказал я.

День закончился, и своей опустошенностью общежитие напоминало брошенный замок. Спустился флаг, и в окнах столовой погас свет. Из-за того, что студентов стало мало, в столовой включали только половину ламп. Всед за этим неназойливо распространился вечерний запах. Запах сливочного пюре.

Я взял банку из-под растворимого кофе и поднялся на крышу. На крыше не было ни души. Лишь чья-то рубашка, которую хозяин забыл снять, висела на бельевой веревке, трепыхаясь на закатном ветру, как какая-то пустая шелуха.

По лестнице в углу крыши я взобрался на водонапорную вышку. Круглый распределительный бак, вобравший в себя тепло за день, до сих пор был теплым. Когда я присел на тесном пятачке, прислонившись к перилам, перед глазами у меня повисла белая слегка ущербная луна.

Справа виднелись огни Синдзюку, слева — огни Икебукуро. Огни автомобильных фар перетекали из улицы в улицу, сливаясь в сплошные потоки. Над улицами витал, точно облако, бархатистый гул, образованный из слияния звуков самого разного происхождения.

На дне банки тускло светился светлячок. Но свечение его было слишком тусклым. Последний раз до этого я видел светлячка очень давно, и в моих воспоминаниях светлячки светились в летней ночи куда ярче и ясней. Я и знал-то о светлячках до сих пор только то, что они испускают такой яркий пламенный свет.

Я подумал, что светлячок, возможно, ослаб и умирает. Я несколько раз встряхнул банку, ухватив ее за горлышко. Светлячок на миг взлетел, стукаясь о стенки банки. Но свечение оставалось таким же тусклым.

Я попробовал вспомнить, когда же я видел светлячка в последний раз. И где это было?.. Я помнил эту картину. Но ни места, ни времени вспомнить не мог.

В темноте ночи слышался звук текущей воды. Тут был и старый кирпичный шлюз. Такой, с ручкой, которую надо крутить, чтобы открыть или закрыть шлюз. Речка была небольшая. Маленькая речка, вся укрытая прибрежными водорослями.

Вокруг было темно, хоть глаз выколи, и стоило погасить карманный фонарик, и у себя под ногами ничего нельзя было разглядеть. А над запрудой у шлюза летало несколько сотен светлячков. Их мерцающее свечение отражалось в воде, точно полыхающие языки пламени.

Я закрыл глаза и ненадолго погрузился в темноту этого воспоминания. Отчетливо слышалось дуновение ветра. Ветер был не такой сильный, но пробегая по моему телу, оставлял на нем явственный след. Когда я открыл глаза, темнота летней ночи чуть сгустилась.

Я открыл крышку банки, вытащил оттуда светлячка и посадил его на край водонапорной вышки, выступающий сантиметра на три. Светлячок, похоже, не понимал своего положения. Он обошел, запинаясь, вокруг болта, потоптался лапками по ворсистым, как пластырь для опухолей, пятнам краски. Некоторое время он полз вправо, потом вернулся налево, точно понял, что ему не туда. Потом какое-то время сидел неподвижно, взобравшись на головку болта. Он совсем не шевелился, точно испустил дух.

Я наблюдал за светлячком, прислонившись к перилам. И я, и светлячок долго сидели на месте, не шевелясь. Ветер обдувал нас. В темноте шуршали друг о друга бесчисленные листья вяза.

Я долго-долго ждал.

Взлетел светлячок спустя много времени. Он раскрыл крылья, точно внезапно вспомнив что-то, и в следующий момент уже перелетел через перила и поплыл во мраке ночи. Полоска его свечения некоторое время висела на месте, точно наблюдая, как ее подхватывает ветер, а затем улетела на восток.

И после того, как светлячок скрылся из вида, след его огонька долго-долго оставался во мне. Этот слабенький неяркий огонек метался и метался во мраке под закрытыми веками моих глаз, точно чья-то потерянная душа.

Я несколько раз протягивал руку вглубь этого мрака. Мои пальцы ни на что не натыкались. Этот крошечный огонек постоянно был на расстоянии протянутой руки от меня.

Глава 4

Нежный теплый поцелуй

Во время летних каникул в университете потребовали вмешательства военизированных частей, и военные разрушили баррикады и арестовали всех оборонявших их студентов.

Из ряда вон выходящим событием это назвать было нельзя, так как такая же ситуация была во всех вузах. Не то что разгрома, но и никаких изменений с университетом не произошло. В университет были вложены огромные капиталы, и с какой бы стати было университету-тяжеловесу покорно дать себя разгромить из-за того, что студенты, видите ли, устроили беспорядки?

Да и у тех, кто окружил университет баррикадами, громить университет на самом деле в мыслях не было. Они всего лишь желали изменить расстановку сил в университетской структуре, а мне лично было безразлично, в чьих руках руководство. Поэтому огорчаться из-за поражения студенческой забастовки у меня причин не было.

В сентябре я шел в университет думая, что найду развалины, но университет был цел и невредим. И книги в библиотеке стояли на местах, и здание студотдела было нетронуто. Чем они тут вообще занимались, презрительно подумал я.

Студенческая забастовка была свернута, и первыми, кто вышел на вновь начавшиеся под прикрытием военизированных частей лекции, были зачинщики и руководители забастовки. Как ни в чем не бывало, они являлись в аудитории, слушали лекции и отвечали на вопросы, когда их спрашивали. Это было весьма странно. Ведь решение о начале забастовки оставалось в силе, и никто о ее прекращении не объявлял.

Просто университет привлек военных и разрушил баррикады, а забастовка по идее продолжалась. Разве не они выступали громче всех, когда выносилось решение о забастовке, и разве не они бранили и порицали студентов, выступавших против забастовки (или выражающих сомнение)? Я подошел к ним и спросил, почему они не продолжают забастовку, а ходят на лекции. Они не смогли ответить. Им нечего было сказать в ответ. И это те, кто кричал, что разгромит университет, думал я, и презрение мое не знало границ. Эти жалкие людишки то грозно выступали, то жалко прятались, смотря откуда дул ветер.

Ты видишь, Кидзуки, какой это дурацкий мир, думал я. Вот такие людишки прилежно набирают баллы в университетах и строят жалкое общество.

Я решил какое-то время ходить на лекции, но не отвечать во время проверки посещаемости, когда называют мое имя. Я понимал, что толку от этого все равно нет, но иначе мне становилось так противно, что сил не было терпеть.

Из-за этого я, однако, еще более изолировался от остальной группы. От того, что я молчал, когда называли мое имя, в аудитории атмосфера становилась натянутой и неловкой. Никто со мной не заговаривал, я тем более не заговаривал ни с кем.

На второй неделе сентября я пришел к выводу, что университетское образование — полная бессмыслица. И я решил считать обучение в университете тренировкой на выносливость. Все равно, брось я сейчас университет и начни самостоятельную жизнь, заняться мне особо было нечем. Поэтому я каждый день посещал лекции, вел конспекты, а в свободное время шел в библиотеку читать книги или изучать материалы занятий.

( Наступила вторая неделя сентября, а Штурмовик все не возвращался. Это было не просто странно, а все равно как если бы небо с землей поменялись местами. Не могло такого быть, чтобы в университет начались занятия, а Штурмовик их пропускал.

Его стол, радио — все покрылось слоем пыли. На полке стояли пластиковый стакан с зубной щеткой, банка для чая, аэрозоль от насекомых... Все было в сохранности на местах.

Пока Штурмовика не было, я делал уборку в комнате. За прожитый год я привык к чистоте в комнате, и в отсутствие Штурмовика мне ничего не оставалось, как поддерживать чистоту самому.

Каждый день я подметал пол в комнате, раз в четыре дня протирал окно, раз в неделю выносил одеяло на просушку. Я ожидал, что Штурмовик похвалит меня, когда вернется : «Ну даешь, Ватанабэ! Как это ты так? Вот это чистота.»

Но он не вернулся. Как-то раз я вернулся с занятий, и обнаружил, что не только он не вернулся, но и вещи его все исчезли. даже табличка с его именем исчезла с двери, осталась только моя. Я пошел к коменданту и спросил, что с ним случилось.

«Выехал он из общежития, — коротко ответил комендант. — Поживешь пока один.»

Я спросил, что вообще произошло, но комендант ничего мне больше не сказал. Это был примитивного типа человек, получавший безграничное удовольствие от того, что заведовал делами единолично, и посторонним он ничего не докладывал.

На стене какое-то время висела фотография снежных гор, но потом я снял и ее и взамен повесил фото джима Моррисона и Майлза дэйвиса, так что комната немного стала похожа на мою собственную.

На заработанные деньги я купил маленький проигрыватель. По ночам я в одиночку пил и слушал пластинки. Иногда вспоминался Штурмовик, но тем не менее одному жить было приятно.

( В понедельник в десять часов была лекция по «Истории драмы II» об Эврипиде, и закончилась она в пол-двенадцатого. После лекции я пошел в маленький ресторан в десяти минутах ходьбы от университета и съел омлет с салатом.

Ресторан этот, удаленный от богатых кварталов, был подороже, чем студенческая столовая, внутри было тихо и спокойно, и можно было заказать довольно вкусный омлет. Обслуги было три человека, угрюмая супружеская парочка и подрабатывающая там девушка. Когда я присел один у окна перекусить, вошла стайка студентов. Были они ярко одеты, и было их двое юношей и две девушки. Они сели за столик у входа и долго разглядывали меню, изучая содержание, а потом один из них суммировал заказы и сообщил их девушке-работнице.

Тут я заметил, что одна студентка то и дело украдкой смотрит в мою сторону. Это была девушка с очень короткой стрижкой в темных солнцезащитных очках, одетая в белое хлопчатобумажное платье. Мне ее лицо было совершенно незнакомо, и я спокойно продолжал трапезу, как вдруг она встала с места и подошла ко мне. Она оперлась одной рукой о край стола и назвала меня по имени.

— Ватанабэ, да?

Я поднял глаза и еще раз вгляделся в ее лицо. Но сколько я ни смотрел, лицо ее мне было незнакомо. Внешность ее бросалась в глаза, и девушку такого типа я бы обязательно узнал, если бы видел где-то ранее. да и не так много кто в университете знал мое имя.

— Можно присесть на минуту? Или ты тут ждешь кого-то?

Я в растерянности помотал головой.

— Да нет, садись.

Она со скрипом отодвинула стул и села напротив меня, взглянула сквозь очки на меня, потом перевела взгляд на мою тарелку.

— Выглядит вкусно.

— Да, вкусно. Омлет с грибами и салат с горошком.

— Ух ты, в следующий раз надо будет попробовать. Сегодня уже другое заказала, — сказала она.

— А что заказала?

— Запеканку с макаронами.

— Запеканка с макаронами тоже ничего. А мы встречались где-то? что-то никак не припомню...

— Эврипид, — коротко ответила она.

— Электра. «О нет, и боги не слушают слова несчастного», только что же лекция закончилась.

Я взглянул ей в лицо. Она сняла очки, и я, наконец, ее узнал. Первокурсница, я видел ее на занятиях по «Истории драмы II». Просто прическа была совсем другая, так что сразу не смог узнать.

— Так у тебя же до летних каникул волосы длинные были, вот досюда. — сказал я, показав рукой сантиметров на десять ниже.

— Ну да, летом химию сделала. Но очень уж безобразно получилось. Я вообще думала, умру. Будто водоросли к волосам налипли, как у утопленницы. думала умру, мучалась-мучалась, потом постриглась коротко. Но ничего, зато не мешают.

Говоря это, она приглаживала короткие, сантиметра по четыре или пять, волосы. Потом посмотрела на меня и улыбнулась.

— Да совсем неплохо получилось, — сказал я, поедая омлет. — Ну-ка, голову поверни.

Она повернула голову вбок и замерла так секунд на пять.

— Ух ты, по-моему, здорово идет! Явно форма у головы красивая, уши симпатичные.

— Да, я тоже так думаю. Постриглась, а потом смотрю, вроде ничего. Но мальчишки никто так не говорят. То говорят, на первоклассницу похожа, то из концлагеря сбежала. Почему мальчишкам только длинные волосы у девочек нравятся? Фашисты настоящие. Противно аж. Почему мальчишки считают, что девочки с длинными волосами обязательно утонченные, отзывчивые, женственные? да я вреднющих девочек с длинными волосами человек двести пятьдесят знаю.

— А мне твоя прическа нравится, — сказал я.

На самом деле это не было ложью. С длинным волосом, как я припоминал, она была совершенно заурядной симпатичной девушкой. Но та, что сидела передо мной сейчас, источала свежую жизненную энергию, точно только что появившийся на свет весной детеныш какого-то животного.

Глаза ее весело бегают, смеются, сердятся, возмущаются, размышляют, точно отдельные живые существа. Я так давно не видел такого одушевленного лица, что какое-то время восхищенно его разглядывал.

— Ты правда так считаешь?

Я кивнул, поедая салат. Она опять надела свои очки и посмотрела сквозь них в мое лицо.

— Слышь, а ты не врешь?

— Нет, я вообще стараюсь быть честным.

— Хм, — хмыкнула она.

— А зачем очки такие темные носишь?

— Да волосы как обрезала, чего-то не хватает. Какая-то незащищенность, будто голой в толпу людей попала, вот и ношу очки.

— Да? — сказал я. И доел остатки омлета. Она с неподдельным интересом наблюдала, как я ем.

— Тебе туда не надо? — сказал я, показывая на ее компанию.

— Да успеется. Как еду принесут, пойду. Неважно. Я тебе есть-то не мешаю?

— Да какое там, я уже, тем более, все съел, — сказал я.

Поскольку за свой столик уходить она не собиралась, я заказал кофе. Хозяйка унесла тарелки и взамен оставила сахар и сливки.

— А почему ты не отозвался на лекции, когда отмечали? Ты же Ватанабэ? Ватанабэ Тору, правильно?

— Да, правильно.

— Так почему ты не отозвался?

— Да настроения сегодня не было.

Она опять сняла свои очки, положила их на стол и уставилась на меня, точно на клетку с диковинным животным.

— Настроения сегодня не было, — повторила она. — Знаешь, ты разговариваешь, прямо как Гемфри Богарт (Humphrey Bogart). Насмешливо, с достоинством.

— Ну ты скажешь тоже. Я человек простой. Каких много.

Хозяйка принесла кофе и поставила передо мной. Я потихоньку пил его, не кладя ни сахар, ни сливки.

— Во, ни сахар, ни сливки не кладешь?

— Да я просто сладкое не люблю... А ты что подумала? — терпеливо объяснял я ей.

— А где так загорел?

— В походы ходил, недели по две на ногах. Туда-сюда. С рюкзаком и спальником. Вот и загорел.

— А куда ходил?

— В Канадзаве обошел весь полуостров Ното. до Ниигаты ходил.

— Один?

— Ну да... Кое-где, бывало, правда, кто-то пристраивался вместе.

— А романов не было? Познакомился, там, с девушкой где-нибудь по дороге, и все такое.

— Роман? — удивился я. — Слушай, ты что, вообще не соображаешь, что ли? Какие романы, когда ходишь с одним спальным мешком, борода вот такая?

— И всегда так один в походы и ходишь?

— Ну да.

— Любишь быть один? — сказала она, подперев рукой подбородок. — Путешествовать в одиночку, есть в одиночку, на лекциях сидеть в одиночку.

— Один быть никто не любит. Просто насильно никого с собой общаться не заставляю. От этого одни разочарования.

Она прикусила дужку очков и низким голосом произнесла :

— «Никто не любит одиночества. Просто я не люблю разочарований.» Будешь мемуары писать, так и напиши. — сказала она.

— Спасибо.

— Зеленый цвет тебе нравится?

— Это ты к чему?

— Потому что на тебе водолазка зеленая.

— Не так чтобы люблю. Какая разница, какой цвет?

— Не так чтобы люблю. Какая разница, какой цвет? — повторила она за мной вслед и спросила. — Мне нравится, когда так говорят. Как будто стену белят свежей известкой. Тебе так говорил кто-нибудь?

— Не-а.

— Меня Мидори (яп. "зеленый") зовут. Но зеленый цвет мне совсем не идет. Странно, да? Как-то чересчур, не кажется? Как заклятие какое-то. А старшую сестру зовут Момоко (момо — яп. "персик"). Смешно, да?

— И как, идет ей розовый цвет?

— Знаешь, очень идет. Как будто родилась, чтобы в розовом ходить. Вот ведь несправедливо как.

На ее стол принесли еду, и юноша в индийской клетчатой рубахе позвал ее : «Мидори! Еда пришла.» Она махнула ему рукой, мол, поняла.

— Ватанабэ, а ты конспект ведешь? По «Истории драмы II»?

— Конечно.

— А можешь одолжить? Я пару лекций пропустила, а в группе не знаю никого...

— Конечно, могу.

Я вытащил из портфеля тетрадь, проверил, не было ли в ней чего лишнего, и протянул Мидори.

— Спасибо. А ты послезавтра в универ придешь?

— Угу.

— Тогда, может, придешь сюда к двенадцати? Я тебе конспект отдам, и заодно пообедаем вместе. У тебя ведь несварений не случается, если ешь не один?

— Да ладно тебе... Но не стоит за это взамен ничего такого. Подумаешь, конспект одолжил.

— Ничего. Я люблю благодарить. Не забудешь, может, запишешь лучше?

— Да чего бы я забывал? Послезавтра, в двенадцать часов, встречаемся здесь.

— Со стороны ее столика донеслось : «Мидори, иди быстрей, остывает все». Она не прореагировала.

— А ты всегда так разговаривал?

— Ну да, вроде. Не обращал внимания вообще-то, — ответил я. Я действительно впервые слышал от кого-то, что у меня какая-то особая манера говорить.

Она о чем-то задумалась, потом улыбнулась и ушла за свой столик.

Когда я проходил мимо ее столика, она помахала мне рукой. Остальные трое глянули на меня лишь мельком.

В среду, хотя было уже условленных двенадцать часов, Мидори в ресторане видно не было. Я хотел попить пива, пока она не придет, но в ресторане стало людно, и мне пришлось сделать заказ и поесть.

Я закончил есть в 12:35, но Мидори все не было.

Я заплатил за обед, вышел наружу, сел на каменных ступенях небольшого синтоистского храма напротив ресторана и до часа дня прождал ее, пока выветривались остатки пива, но и тогда она не пришла. Я махнул рукой и пошел в библиотеку. Затем к двум часам пошел на лекцию по немецкому языку.

После лекции я пошел в студотдел, взял журнал посещаемости и в группе «Истории драмы II» поискал ее имя. К счастью, с именем Мидори был только один человек — Кобаяси Мидори. Затем я порылся в картотеке со списками студентов, нашел среди поступивших в 1969 году Кобаяси Мидори и записал ее адрес и телефон. Адрес принадлежал частному дому в районе Тоёсима. Я зашел в будку телефона-автомата и медленно набрал ее номер.

— Алло, книжный магазин Кобаяси слушает, — ответил мужской голос. Я смутился, услышав слово «книжный магазин».

— Извините пожалуйста, я Мидори ищу...

— А Мидори сейчас нет.

— Она на занятиях?

— В больницу, вроде, пошла... А ваше имя как?

Я не стал представляться, просто поблагодарил и повесил трубку. В больницу? Травму получила или заболела и в больницу пошла? Но в голосе у мужчины не чувствовалось беспокойства такого рода. «В больницу, вроде, пошла...» Это было сказано так, точно больница была частью ее жизни. Таким тоном можно было сказать, что она пошла в магазин рыбы купить.

Я попробовал разобраться в своих мыслях на этот счет, но мне это наскучило, и я бросил думать, вернулся в общежитие и дочитал, лежа на кровати, книгу джозефа Конрада «Lord Jim», одолженную у Нагасавы. Затем отнес ему книгу.

Нагасава как раз собирался пойти поесть, и мы вместе пошли ужинать.

— Как экзамены в министерство? — спросил я. Второй этап высших экзаменов Министерства иностранных дел был в августе.

Нагасава равнодушно ответил :

— Нормально. Тут-то и со средними результатами проходишь. Что дискуссия, что собеседование, везде так. Это то же самое, что баб снимать.

— Короче, просто было, значит. А результаты когда?

— В начале октября. Если пройду, с меня крутой банкет.

— А какие он вообще, этот второй тур мидовских высших экзаменов? Их только такие, как ты, ходят сдавать?

— Какое там! В основном лохи всякие. Если не лохи, то извращенцы. Процентов девяносто пять из тех, кто лезет в чиновники, это отбросы. Это я тебе честно говорю. Они даже читать нормально не могут.

— А ты тогда почему хочешь в МИд?

— Есть причины, — сказал он, — типа, за границей, там, поработать. Но самая главная причина, хочу свои способности проверить. Представь государство. докуда я в этой громадной чиновничьей структуре смогу подняться, насколько сил хватит, вот что хочу испытать, понял?

— Прямо как игра какая-то.

— Ну да, что-то вроде игры. Я к власти, к деньгам не стремлюсь. Вот честно, я может, и настырный, но к таким вещам у меня, что удивительно, стремления нет. Такой я человек, ни аппетитов, ни страстей, что называется. Одно лишь любопытство. да еще хочется просто испытать свои силы в большом могучем мире.

— Ну а идеалы, ничего такого, выходит, нет?

— Нет, конечно, — продолжал он говорить, — в жизни они не нужны. Все, что нужно, это размах, вот и все.

— Но ведь сколько угодно людей без этого в жизни обходятся.

— Тебя не устраивает, как я живу?

— Да при чем тут это?.. Какие могут быть «устраивает» или «не устраивает»? Ну ты сам прикинь. Я в Токийский университет поступить не могу, каждую день спать с любой, кто мне нравится, не могу, и языкастым меня не назовешь. Уважать меня некому, подруги у меня нет, выпущусь со своей гуманитарной кафедры второразрядного частного универа, и все равно никаких перспектив, о чем я могу говорить?

— Так ты что, завидуешь мне, что ли?

— Нет, не завидую... Я к себе такому привык. да и честно сказать, что Токийский университет, что МИд мне до лампочки. Единственное, чему завидую, что подруга у тебя такая есть, как Хацуми.

Он некоторое время ел молча.

— Знаешь, Ватанабэ, — сказал он, закончив есть, — у меня такое чувство, что закончишь ты свой универ, и лет через десять или через двадцать мы с тобой обязательно встретимся. И что-то нас будет связывать.

— Разговор у нас, прямо как по Диккенсу, — засмеялся я.

— В натуре... Но меня предчувствия не подводят, — сказал он и тоже засмеялся.

После ужина мы пошли в закусочную по соседству выпить чего-нибудь. И пили там до девяти часов.

— И все-таки, в этой своей вот такой жизни чем ты руководствуешься в своих поступках?

— Да ты смеяться будешь.

— Да чего бы я смеялся?

— Тем, что джентльменом надо быть, вот чем!

Я не засмеялся, но со стула чуть не упал.

— В смысле, джентльменом? Типа леди и джентльмены, ты про это?

— Да, вот таким джентльменом.

— А что значит, быть джентльменом? Если определение есть какое-то, может, объяснишь?

— Быть джентльменом — значит делать не то, что хочется, а то, что нужно.

— Из всех людей, кого я встречал, ты самый особенный.

— А ты из всех людей, кого я встречал, самый настоящий человек, — сказал он.

За выпивку заплатил я.

( И в следующий понедельник на лекции по «Истории драмы II» Кобаяси Мидори не появилась. Я убедился, что она не явилась, осмотрев аудиторию, сел, как всегда, в переднем ряду и стал писать письмо Наоко, пока не пришел преподаватель. Я написал о походе, в который ходил летом. Куда ходил, сколько прошел, кого встретил.

«Я по ночам думаю о тебе. Потеряв возможность встречаться с тобой, я осознал, как ты мне нужна. Занятия в университете раздражают своей бестолковостью, но я прилежно посещаю их и занимаюсь в целях самовоспитания. С тех пор, как ты исчезла, все кажется пустым. Хочу разок встретиться с тобой и спокойно поговорить. Если можно, хотел бы съездить в лечебницу, в которую ты поехала, и хоть пару часов с тобой повидаться, возможно ли это? Хочу погулять, шагая рядом с тобой, как раньше. Понимаю, что это, наверное, тяжело, но очень прошу черкнуть хоть пару строк в ответ.»

Закончив писать, я аккуратно сложил четыре листа письма, сунул их в приготовленный конверт и написал на нем адрес Наоко.

Вскоре вошел низкорослый преподаватель с беспокойным лицом, проверил посещаемость и вытер лоб платком.

Он опирался на стариковскую клюку, словно у него были слабые ноги. Лекции по «Истории драмы II» были не сказать чтобы интересными, но по-своему содержательными, и слушать их было можно.

«Все так же жарко», — сказал он и начал рассказывать о роли «бога из машины» (Deus ex machina) в драмах Эврипида. Еще он рассказывал, как отличаются боги у Эврипида от богов Эсхилла или Софокла.

Минут пятнадцать спустя дверь аудитории отворилась, и вошла Мидори. На ней были темно-синяя куртка от спортивного костюма и кремовые джинсы, и она была в тех же противосолнечных очках.

Она улыбнулась преподавателю, как бы извиняясь за опоздание, и села рядом со мной. Она вынула из спортивной сумки мой конспект и протянула мне. В него была вложена записка со словами : «Извини, что в среду так получилось. Ты обиделся?»

Где-то в середине лекции, когда преподаватель чертил на доске устройство сцены в древнегреческом театре, дверь опять открылась, и вошли два студента в широкополых летних шляпах набекрень. Были они в точности как парочка из комедийной программы. Один был высокий и бледнолицый, второй низкого роста с круглым черным усатым лицом, и усы ему совсем не шли.

Тот, что повыше, нес пачку агитационных листовок. Тот, что пониже, подошел к преподавателю и сказал, что вторую половину лекции они просят уступить им, так как намерены посвятить ее дискуссии, и что мир сейчас охвачен более важными проблемами, чем греческие трагедии.

Это была не просьба, а простое оповещение. Преподаватель сказал, что он не считает, что в мире на данный момент есть проблемы серьезнее греческих трагедий, но поскольку говорить им что-то бесполезно, то пусть поступают, как им хочется. Затем спустился вниз, взявшись за угол кафедры, и ушел из аудитории, подволакивая ногу, опираясь на клюку.

Пока высокий раздавал листовки, круглолицый залез на кафедру и произнес речь. В листовках специфическим упрощенным стилем, использовавшимся для краткого изложения сути идеологических учений, было написано : «Стереть в порошок очковтирательские выборы ректора», «Объединить все силы в новой общеуниверситетской студенческой забастовке», «Повернуть вспять курс Японская империя = союз производства и науки».

Идеи выдвигались блестящие, особых возражений к содержанию тоже не было, но текст был неубедительным. Ни доверия он не внушал, ни увлечь ничем не мог. Речь круглолицего тоже была слеплена откуда-то. Все та же старая песня. Та же мелодия, слова чуть другие. Мне подумалось, что истинным их врагом, похоже, было не правительство страны, а нехватка воображения.

«Пошли отсюда», сказала Мидори.

Я согласился, и мы с Мидори встали и направились к выходу из аудитории. Круглолицый что-то мне сказал, я не расслышал, что. Мидори сказала ему : «Пока!», и помахала ручкой.

— Так мы теперь контрреволюционные элементы? — сказала мне Мидори, когда мы вышли из аудитории. — Если революция победит, мы с тобой на одном телеграфном столбе будем рядышком висеть?

— Прежде, чем нас повесят, если это так срочно, надо пообедать, — весело ответил я.

— Точно, я хочу тебя в одно место сводить, далековато, правда. Со временем как?

— Нормально. Следующая лекция в два часа, так что время есть. Раз уж все равно вырвались.

Мидори довезла меня на автобусе до Ёцуя. Место, куда она меня хотела отвести, была столовая в мрачноватом переулке за Ёцуя.

Мы сели за стол, и не успели сказать ни слова, как перед нами возникли красные деревянные прямоугольные коробки с комплектами еды согласно ежедневно меняющемуся меню и чашки с бульоном. Столовая явно стоила того, чтобы специально ехать сюда на автобусе.

— Вкусно!

— Ага. А еще очень дешево. Я поэтому еще когда в школе училась, сюда иногда обедать приходила. Моя школа тут поблизости. У нас в школе так строго было, что мы тайком сюда есть ходили. А узнали бы, что мы не в школе питаемся, тут же на второй год бы оставили.

Без очков Мидори казалась какой-то сонной по сравнению с прошлым разом. Она теребила тоненький серебряный браслет на левой руке и то и дело потирала мизинцем глаза.

— Спать хочешь? — спросил я.

— Немного. Не выспалась. Вчера дел много было, — сказала она. — Ты извини, что в тот раз так вышло. Очень важное дело появилось, никак не смогла вырваться. да еще с утра, ни с того, ни с сего... Вот и не получилось. думала в тот ресторан позвонить, да не могла вспомнить даже, как он называется, а твой домашний телефон я не знаю. Ты долго ждал?

— Да ничего. У меня времени всегда вагон.

— Так много свободного времени?

— Так много, что с удовольствием с тобой бы поделился, чтобы ты выспалась.

— Она улыбнулась, подперев подбородок рукой, посмотрела мне в лицо.

— Ты такой заботливый.

— Да дело не в заботе, просто время девать некуда, — сказал я. — Слушай, а я ведь в тот день тебе домой звонил, кто-то другой трубку взял и сказал, что ты в больницу пошла, случилось что-то?

— Ко мне домой? А откуда ты мой номер знаешь?

— В студотделе справки навел. Это же любой может.

Она понимающе кивнула пару раз и опять затеребила браслет.

— Ясно. Мне такое и в голову не приходило. Так ведь и твой телефон можно было узнать, наверное... Я про больницу тебе в другой раз расскажу, ладно? Я сейчас не хочу об этом. Извини.

— Да ладно, это я не в свое дело суюсь тут.

— И вовсе нет. Просто я сейчас замучалась очень. Замучалась, как обезьяна под дождем.

— Пошла бы домой, поспала, — предложил я.

— Нет, не хочу еще спать. Пошли, походим? — сказала Мидори, наблюдая за выражением моего лица.

Мидори привела меня к школе для девочек, в которую она ходила в старших классах, находящейся в нескольких минутах ходьбы от станции Ёцуя.

Проходя мимо станции Ёцуя, я вдруг вспомнил свои бесконечные прогулки с Наоко.

Если подумать, отсюда все и начиналось. Я подумал, что моя жизнь ведь сложилась бы совсем иначе, не столкнись я совершенно случайно тогда с Наоко на центральной линии метро. И тут же поправился, что пусть бы мы и не встретились тогда, в результате все могло бы кончиться тем же. Встретились мы с Наоко, наверное, потому что должны были встретиться тогда, а не встретились бы в тот день, все равно столкнулись бы где-то еще. доказательств тому не было, но такое у меня было чувство.

Мы с Мидори сели на скамейку и посмотрели на здание школы, в которую она ходила.

Здание было обвито лозой дикого винограда, а на краю крыши отдыхали от полета голуби. Здание было старое и весьма колоритное. Во дворе рос огромный вяз, а рядом с ним в небо поднимался белый дым, и в и в лучах еще по-летнему светившего солнца дым казался еще более рассеянным.

— Знаешь, что это за дым, Ватанабэ? — вдруг спросила Мидори.

— Не знаю.

— Это женские прокладки сжигают.

— Кхм, — только и вырвалось у меня. Больше ничего на ум не приходило.

— Прокладки, тампоны, — улыбалась Мидори. — Школа же для девочек, все эти дела в туалете в урну бросают. А дворник их собирает и сжигает в печке. Вот от этого такой дым.

— Печальная история, как послушаешь.

— Ага, я тоже, когда смотрела из окна в классе на этот дым, всегда об этом думала. Что это печально. У нас в школе, если средние и старшие классы вместе сложить, где-то тысяча человек училось. У некоторых девочек месячных еще нет, поэтому, считай, где-то девятьсот, из них у одной пятой месячные, выходит где-то сто восемьдесят. Получается, что в день сто восемьдесят человек выбрасывает прокладки в урну, так?

— Ну, где-то так, я вообще-то считать не очень люблю.

— Но это же целая куча! Сто восемьдесят человек же! Представляешь, что будет, если это все собрать и сжечь?

— Да вообще-то не могу вообразить.

Ну как я мог это представить? Некоторое время мы вдвоем смотрели на этот белый дым.

— Честно говоря, не хотела в эту школу ходить, — сказала Мидори, качая головой. — Я в простую государственную школу хотела. Куда самые простые люди ходят. Хотела веселого беззаботного детства. Но из-за тщеславия моих папы с мамой пришлось поступить сюда. Так ведь бывает, если в начальной школе учишься хорошо? Учитель говорит : «С такой успеваемостью она не может не поступить». Вот я и поступила. Шесть лет проходила, но без охоты совершенно. Шесть лет только и думала, как бы поскорей ее закончить. Мне даже грамоту дали, за то что опозданий и прогулов не было. Хотя так мне эта школа не нравилась. А знаешь, почему?

— Не знаю.

— Потому что не любила школу смертельно. Поэтому назло ни дня не прогуливала. Не хотела проигрывать. Боялась, что стоит раз проиграть, и все, потом покатишься по наклонной. даже когда температура была 39 градусов, чуть не ползком в школу шла. Учитель говорил : «Мидори, ты не заболела?», а я врала, что все нормально, и терпела. Мне потом грамоту за отсутствие прогулов и словарь французского языка подарили. Я поэтому в универе немецкий выбрала. Чтоб я ихними подарками пользовалась, подумала, да ни за что! Это чушь бы какая-то получилась.

— А что именно тебе в школе так не нравилось?

— А ты школу любил?

— Не то чтобы любил, не то чтобы не любил. Я в совсем обычную государственную школу ходил и особо не задумывался об этом.

— В этой школе, — сказала Мидори, почесывая глаз мизинцем, — избранные учатся. Тысяча девочек из хороших семей с хорошими оценками. Короче говоря, дочки богачей. Иначе не сможешь учиться. Плата за учебу дорогая, постоянно всякие пожертвования собирают, когда на экскурсию едем, гостиницу в Киото целиком снимаем, на банкеты ходим, где еду подают на лакированных деревянных подносах в виде столиков, раз в год в гостинице Окура на занятия по застольному этикету идем... Короче, не шуточки. Из ста шестидесяти человек моего потока я одна жила в районе Тоёсима. Я как-то весь список просмотрела. Интересно было, кто где живет. Я обалдела. 3-я улица района Тиёда, Мотоадзабу в районе Минато, дэнъэнтёфу в районе Оота, Сейдзо в районе Сэтагая... Сплошь одни такие места. Была одна только девочка по имени Касива, которая жила в префектуре Тиба, мы с ней дружили. Хорошая была девочка. Она мне говорит : «Поехали ко мне в гости? далековато, правда». Я ей : «Ладно, поехали». Я чуть не упала. Один сад осматривать пришлось минут пятнадцать. Шикарный такой сад, а в нем две собаки размером с легковую машину куски говядины пожирают. И эта девочка в классе комплексовала из-за того, что жила в Тиба! девочка, которую до школы на «Мерседесе» подвозили, если она боялась опоздать. Машина была с личным водителем, а водитель носил шляпу и белые перчатки, как тот шофер из «The Green Hornet» (1939, в главной роли Gordon Jones). А она считала, что ей есть, чего стесняться. даже не верится, да? Ну скажи, может ты в такое поверить?

Я помотал головой.

— Из такого места, как Китаоцука в районе Тоёсима, во всей школе, кроме меня, было никого не найти. да еще в графе «Занятие родителей» написано: «Управление книжным магазином». В классе мне все поэтому завидовали. Книги, мол, могу читать, сколько влезет, какие хочу. Вот дураки. Они все представляли какой-нибудь огромный книжный супермаркет типа «Кинокуния». Они, наверное, только такой книжный магазин и могут себе представить. В действительности же жальче зрелища не придумаешь. Магазин Кобаяси, несчастный магазин Кобаяси! Откроешь скрипучую дверь, и перед тобой в ряд стоят журналы всех мастей. Лучше всего продаются женские журналы, к которым прилагаются описания восьмидесяти восьми новых приемов секса, с картинками и комментариями. домохозяйки, живущие по соседству, покупают их и изучают, сидя за кухонным столом, а когда возвращаются мужья, немедленно испытывают на практике. Вот уж достойное зрелище. И чем только живут замужние женщины? А еще комиксы, тоже хорошо уходят. «Magazine», «Sunday», «Jump»... Ну и, конечно, еженедельники. В общем, почти одни журналы. Есть и кое-что из художественной литературы, но одна ерунда. Кроме мистики, приключений и бытовых романов никто ведь ничего не покупает. Ну и кое-что из полезных советов : «Правила игры в шашки», «Бонсаи», «Проведение свадебных церемоний», «Что нужно знать о сексе», «Как бросить курить» и тому подобное. А еще у нас в магазине канцтовары продаются. Рядом с кассой разложены ручки, карандаши, тетради. Вот и все. Ни «Войны и мира», ни «Сексуального человека» (Оэ Кэндзабуро), ни «Над пропастью во ржи». Вот что такое книжный магазин Кобаяси. Чему тут завидовать? Вот тебе завидно?

— Представляю эту картину, как наяву.

— Вот такой магазин. В округе все к нам ходят книги покупать, мы и доставку делаем, и постоянных покупателей много, так что мы вчетвером живем безбедно. И долгов нет. Можно двоих дочерей в университет отдать. Но это и все, сверх того каких-то особых возможностей у нашей семьи нет. Поэтому незачем было меня в такую школу отдавать. От этого только тоскливо делалось. Как в школе какие-то пожертвования собирают, родители ворчат, как идем куда-то есть, всегда боишься, что пойдем в дорогое место, и денег может не хватить. Беспросветность какая-то. А у тебя семья богатая?

— У меня? Мой отец самый заурядный служащий фирмы. Не особо богатый и не особо бедный. Отправить ребенка учиться в Токио ему, пожалуй, было довольно непросто, но ребенок я единственный, так что с этим особых проблем нет. денег мне шлют немного. Приходится подрабатывать. Совершенно заурядная семья. Есть небольшой клочок земли, есть Toyota Corolla.

— А где ты работаешь?

— Три раза в неделю работаю в ночную смену в магазине грампластинок на Синдзюку. Просто сижу и смотрю за магазином.

— Хм, — сказала Мидори, — а я считала, что ты из тех, кому не приходилось о деньгах волноваться. С виду почему-то так показалось.

— Особо страдать не приходилось. Просто денег имею не так много. Большинство людей в мире так живут.

— В школе, где я училась, большинство людей были богатыми, — сказала она и подняла обе руки с колен ладонями кверху, — вот в чем вся проблема.

— Так любуйся теперь на остальной мир, сколько влезет.

— Как ты думаешь, в чем главное преимущество у богатых?

— Не знаю, в чем?

— Они могут сказать, что у них денег нет. Вот, например, я предложила однокласснице что-нибудь сделать. Тогда она может мне сказать : «Сейчас не могу, у меня денег нет». А если наоборот, то я так сказать никак не могу. Если я скажу, что у меня нет денег, это ведь значит, что у меня правда их нет. Только на посмешище себя выставлю. Это все равно как если красивая девушка скажет : «Я сегодня плохо накрашена, так что никуда идти не хочу». Если некрасивая девушка так скажет, все над ней только смеяться будут. Вот в таком мире я жила. до прошлого года, шесть лет подряд.

— Со временем забудется.

— Поскорей хочу забыть. Я когда в университет поступила, мне настолько легче стало. Там столько обычных людей.

Она слегка улыбнулась уголками рта и пригладила короткие волосы ладонью.

— А ты подрабатываешь где-нибудь?

— Да, комментарии к картам пишу. Карты когда покупаешь, к ним же прилагаются такие типа памфлеты? Ну, где про город написано, какое там население, какие есть достопримечательности. В этом месте есть такие-то туристические маршруты, есть такие-то легенды, растут такие-то цветы, живут такие-то птицы. Это совсем просто. Посидишь денек в библиотеке на Хибия, и можешь хоть целую книгу написать. А если знаешь маленький секрет, то работы будет, сколько угодно.

— Это что за секрет такой?

— А такой, что надо написать чуть-чуть чего-нибудь такого, чего никто другой бы не написал. Тогда в фирме заказчик подумает : «А она неплохо пишет». Некоторые прямо в восторг приходят. Не обязательно это должно быть что-то существенное. Пусть даже что-то очень простое. Ну например, если вставить эпизод вроде такого : «для постройки плотины здесь было затоплено одно селение, но перелетные птицы до сих пор помнят о нем, и когда приходит весна, можно наблюдать картину того, как птицы без конца кружат над озером», это всем нравится. Ну как, поэтично и романтично, да? Обычно ребята, которые этим подрабатывают, о таких вещах не задумываются. Так что я, можно сказать, неплохой заработок имею. Благодаря составлению таких текстов.

— А как тебе удается выискивать такие эпизоды?

— Ну так, — сказала Мидори, слегка качнув головой, — если ты хочешь их найти, то как-нибудь найдешь, а если ничего и не находится, то берешь и выдумываешь его сам, лишь бы ничего не пострадало.

— Верно, — восхищенно сказал я.

— Peace! — крикнула Мидори.

Она захотела послушать про мое общежитие. Я, как всегда в таких случаях, рассказал ей про церемонию поднятия флага и про утреннюю гимнастику Штурмовика. Во время рассказа о Штурмовике Мидори держалась за живот от смеха. Штурмовик, похоже, способен был развеселить всех на свете. Мидори зантересовалась нашим общежитием и сказала, что хотела бы там разок побывать.

— Да ничего там интересного нет. Просто несколько сот мужиков, которые пьют и онанируют в своих комнатах.

— Что, и ты тоже?

— Нет такого человека, который бы этим не занимался, — объяснял я ей. — Как у женщин месячные, так мужчины мастурбацией занимаются. Кто угодно, все.

— А у кого подруга есть, тоже? Ну, с которой сексом можно заниматься?

— Да дело не в этом. Вот взять того кадра из соседней комнаты, который в Кейо учится, так он онанирует, а потом идет на свидание. Так, говорит, надежнее.

— Мне этого не понять, наверное. Я ведь все-таки все время в школе для девочек училась.

— Ну да, и в приложениях к женским журналам об этом не пишут.

— Точно, — засмеялась она. — Ватанабэ, а ты в это воскресенье свободен? Время есть?

— Я в любое воскресенье свободен. К шести, правда, на работу надо.

— Тогда, может, приедешь ко мне в гости? В книжный магазин Кобаяси. Магазин, наверное, будет закрыт, но мне до вечера надо за домом смотреть. По телефону кто-нибудь может позвонить. Ну как, пообедаешь со мной? Я сама готовлю.

— С удовольствием, — согласился я.

Она вырвала лист из тетради и подробно нарисовала, как добраться до ее дома. Затем достала ручку с красными чернилами и обозначила на плане свой дом большой буквой "Х".

— Не захочешь, узнаешь. Там вывеска весит «Книжный магазин Кобаяси». Где-нибудь к двенадцати сможешь приехать? Я обед приготовлю.

Я поблагодарил ее и спрятал карту в карман. Затем сказал, что уже пойду потихоньку в университет на двухчасовую лекцию по немецкому языку. Ей тоже надо было куда-то ехать, и она села на метро на станции Ёцуя.

Утром в воскресенье я встал в девять часов, побрился, постирал и вывесил белье сушиться на крыше. Погода была отличная. Пахло осенью. Стайки красных стрекоз носились над территорией, и местная детвора носилась за ними с сачками. Ветра не было, и флаг безвольно свисал с флагштока вниз.

Я надел свежевыглаженную рубашку и пошел из общежития в сторону станции метро. Окрестности студенческого городка были в воскресенье пустынными, точно вымерли, и большая часть лавок была закрыта.

Каждый звук на улице слышался отчетливее, чем обычно, и разносился по всей округе. Женщина переходила, стуча деревянными гэта, асфальтовую дорожку, дети выставили в ряд пустые консервные банки у стены депо и кидались в них камнями.

Одна цветочная лавка была открыта, и я купил там несколько нарциссов. Было несколько странно покупать нарциссы осенью, но мне они всегда нравились.

В вагоне метро в это воскресное утро я обнаружил лишь компанию трех старушек. Когда я зашел в вагон, они осмотрели мое лицо и нарциссы в моей руке. Одна из старушек улыбнулась, посмотрев мне в лицо. Я тоже улыбнулся, сел на самое дальнее место и стал смотреть на бегущие за окном старые дома. Поезд мчался, каждый раз чуть не задевая стреху проносящегося мимо дома.

На веранде какого-то дома стояло несколько горшков с рассадой помидоров, а рядом с ними грелась на солнце здоровенная черная кошка. Бросился в глаза также ребенок, пускавший мыльные пузыри во дворе дома. Откуда-то донеслась песня Исида Аюмы. Откуда-то послышался запах соуса керри.

Поезд несся сам по себе, протискиваясь по этим кажущимся родными улочкам. На одной из станций вошло несколько пассажиров. Старушки оживленно болтали о чем-то, наклонившись друг к другу, ни на что не обращая внимания.

Я сошел на станции Оцука и зашагал по неприметной улочке, как было нарисовано в плане. Выстроившиеся в ряд лавочки казались все на одно лицо. Здания лавочек были старыми и казалось, что внутри них темно. Надписи на некоторых вывесках почти стерлись.

Глядя на тип и возраст построек, было понятно, что этот район не подвергся бомбардировке во время войны. Потому, видно, и стояли эти дома нетронутыми. Некоторые дома были, конечно, отстроены заново, почти все постройки были расширены или носили следы ремонта, но выглядело это зачастую еще непригляднее, чем полностью обветшалые старые дома. Чувствовалось, что живут здесь в основном люди, переехавшие в пригород, спасаясь от подальше от переполненных машинами улиц, грязного воздуха, невыносимого шума и непомерно высокой квартплаты, оставив после себя дешевые дома и квартиры да лавочки, которые не получилось переместить за следом, да еще те, кто издавна жил в этом месте из поколения в поколение. От выхлопных газов автомобилей все было как в тумане.

Пройдя так минут десять, я свернул направо от бензоколонки на небольшой торговый ряд, примерно в середине которого показалась вывеска «Книжный магазин Кобаяси».

Магазин был, конечно, не слишком большой, но и не такой крохотный, каким я его представл после рассказа Мидори. Обычный книжный магазин, как любой из тех, что есть на любой улице. В такую же книжную лавку я бегал в детстве покупать детские журналы, не в силах дождаться появления новых выпусков. Остановившись перед магазином Кобаяси, я почувствовал тоску по прошлому. Такой магазин есть на любой улице, куда ни пойдешь.

Железные шторы на окнах магазина были опущены, на шторе была приклеена надпись : «Shuukan Bunshun» (еженедельник «Литературная весна»), новый выпуск каждый четверг". до двенадцати оставалось еще пятнадцать минут. Я попробовал убить время, слоняясь по торговому ряду с нарциссами в руке, но мне это быстро наскучило, и я нажал кнопку звонка сбоку от шторы и стал ждать ответа, отступив назад на пару шагов.

Я прождал секунд пятнадцать, но ответа не было. Я колебался, позвонить еще раз или не стоит, когда сверку донесся звук отодвигаемой створки окна. Мидори высунула голову наружу и помахала рукой.

— Поднимай штору и заходи, — крикнула она.

— Ничего, что я рано? — крикнул я в ответ.

— Ничего-ничего! Поднимайся на второй этаж. Я сейчас отойти не могу.

И окно опять с шумом затворилось.

Я с жутким шумом приподнял штору примерно на метр, протиснулся под ней внутрь и опустил ее обратно. Внутри лавки была кромешная тьма. Я споткнулся о стопку журналов, перевязанных веревкой, подготовленную для возврата, и чуть не растянулся на полу, кое-как прошел по помещению, снял туфли и наощупь пробрался наверх.

В доме было темно. Там, куда я поднялся по ступенькам, была обстановка как в гостевой, с простеньким набором мягкой мебели. Комната была небольшая, из окна в нее проникал тусклый свет, как в каком-то польском фильме десятилетней давности. Слева была то ли рабочий склад, то ли кладовая. Я с осторожностью поднялся по крутой лестнице справа от гостевой, и показался второй этаж. На втором этаже было несравненно светлее, чем внизу, и я облегченно вздохнул.

— Иди сюда, — послышался откуда-то голос Мидори.

Комната справа от лестницы было что-то вроде столовой, внутри нее была кухня. Сам дом был старый, но интерьер на кухне, похоже, недавно обновили, и раковина, краны, посудный шкаф — все блестело, как новенькое. Там Мидори что-то готовила. В кастрюле что-то бурлило, чувствовался запах жареной рыбы.

В холодильнике пиво есть, посиди там, выпей, если хочешь, — сказала Мидори, взглянув в мою сторону.

Я достал из холодильника банку пива, сел за стол и начал пить. Пиво было холодное, точно его держали там несколько месяцев. На столе была маленькая пепельница, газеты, бутылка соевого соуса. Еще там лежала бумага и ручка, на бумаге были записаны номера телефонов и столбики цифр, похожие на записи о сделанных покупках.

— Еще минут десять, и будет готово, подождешь там? Сможешь подождать?

— Смогу, конечно.

— Ну тогда подожди пока, чтобы аппетит получше был. Тут тебе наесться хватит.

Попивая холодное пиво, я смотрел на обращенную ко мне спиной Мидори, поглощенную процессом готовки.

Сноровисто и проворно перемещаясь по кухне, она готовила блюда четыре сразу. Одной рукой пробует что-то из кипящей кастрюли, другой что-то нарезает на доске, потом одной рукой достает что-то из холодильника, другой моет в раковине использованную посудину.

Глядя на нее сзади, невольно вспоминалось выступление какого-нибудь музыканта из Индии. Тут в колокольчик позвонит, здесь по доске стукнет, там по кости буйвола ударит. движения ее были стремительными и экономными, во всем чувствовался расчет. Я восхищенно за всем этим наблюдал.

— Может, помочь чего? — спросил было я.

— Да нет, я привыкла все одна делать, — улыбнулась она мне, отвлекшись на секунду.

Она была в синих джинсах в обтяжку и голубой майке. На спине была нарисована большая эмблема фирмы «Apple Record» в виде яблока. Сзади было заметно, какие удивительно узкие у нее бедра. Точно пропустили по какой-то причине тот период, когда должны были раздаться вширь в процессе роста. Поэтому сзади она гораздо больше смахивала на мальчишку, чем обычная девушка в узких джинсах.

Яркие лучи солнца, проникающие через окно над раковиной, обрамляли ее силуэт тонкой каймой.

— Не стоило ради меня такой банкет закатывать.

— Да какой там банкет, — отвечала она, не оборачиваясь. — Вчера времени не было, ничего толком купить не успела, так, готовлю, что получится, из того, что в холодильнике есть. Так что ничего особеного, правда. да и люблю я гостей принимать, это у нас семейное. У нас в семье, как правило, почему-то ужасно любят гостей принимать. Прямо болезнь какая-то. И не сказать, что настолько душевнее всех, и не славимся мы этим. Но как кто в гости придет, все дела бросаем и за ним ухаживаем. Мы все в семье такие. Уж не знаю, хорошо это или плохо. Потому у нас и спиртного полный дом, хотя папа и не пьет почти. Знаешь, почему? Чтобы гостей встречать. Так что пиво пей, сколько хочешь.

— Спасибо.

Тут до меня дошло, что нарциссы я оставил внизу. Положил рядом, когда разувался, и забыл про них, когда поднимался. Я опять спустился вниз, нашел в кромешной тьме букет из десяти нарциссов и поднялся с ними наверх. Она достала из кладовки стеклянный бокал и поставила в него нарциссы.

— Обожаю нарциссы, — сказала Мидори. — Я когда-то в старших классах на празднике пела «Семь нарциссов». Знаешь эту песню, «Семь нарциссов»?

— Знаю, еще бы не знать.

— Я в фолк-группе раньше была, на гитаре играла.

Она разложила еду по тарелкам, напевая «Семь нарциссов».

Обед был приготовлен великолепно и мастерски, полностью затмив мое воображение. На стол были выставлены полные тарелки с заправленной уксусом сырой рыбой, прозрачным бульоном, яичным супом, соленой макрелью и солеными баклажанами домашнего посола, супом из корней кувшинки с соевым соусом, кашей с грибами, мелко нарезанной маринованной редькой, посыпанной солью с кунжутом. Все было приправлено в меру, на кансайский манер.

— Как вкусно! — восхитился я.

— Ну как, Ватанабэ? Скажи честно, не ожидал, что я хорошо готовлю?

— Ну как... — неуверенно начал я.

— Ты ведь из Кансая, любишь, наверное, когда все вот так приправлено?

— Так ты специально для меня по-кансайски приготовила?

— Да ну, кто же до таких мелочей старается, когда готовит? Мы дома всегда так едим.

— Так у тебя родители из Кансая?

— Нет, папина семья из этих мест, а мама из Фукусима. У нас в родне никого из Кансая нет, сколько ни ищи. У нас все из Токио да севера Канто.

— Что-то не пойму, а как же вы тогда так чисто по-кансайски все готовите? Кто научил?

— Длинная история, — сказала она, кушая яичный суп. — Наша мама терпеть не могла по дому что-то делать, поэтому вообще готовить не умела. К тому, как видишь, у нас магазин свой. Поэтому частенько нас или в столовую какую-нибудь есть водила, или пирожки какие-нибудь в мясной лавке покупала вместо обеда, когда ей типа некогда была. Я это с детства ненавидела. Ну просто до смерти ненавидела. Приготовит, бывает, керри тройную порцию за раз, и каждый день его едим... И вот как-то раз, в средней школе дело было, в третьем классе, я решила, что готовить буду всегда сама, как положено. Поехала в «Кинокуния» на Синдзюку, купила кулинарную книгу, которая больше всех понравилась, и всему, что там было, научилась. Как нож и разделочную доску выбирать, как ножи точить, как с рыбой обращаться, как филе рыбное нарезать, все-все. А тот, кто книгу написал, был из Кансая, вот так и получилось, что я все по-кансайски теперь готовлю.

— Так ты это все по книге делать научилась? — пораженно спросил я.

— Я потом еще денег накопила и на настоящие банкеты ходила. Оттуда много позаимствовала. Я все быстро схватываю. Кроме того, правда, где логически мыслить надо и все такое.

— Это никто тебя специально не учил, и ты так готовишь, ну ты и молодец!

— Я правда так старалась, — сказала она и даже вздохнула. — Короче, в семье у нас в готовке никто ничего не понимал и не интересовался. Хочешь хороший нож купить или кастрюлю, а деньги у кого взять? Хватит того, что есть, говорят. Не понимают ничего. Как ножом с таким тупым концом рыбу потрошить? Но скажешь им, а они : «Чего там эту рыбу потрошить?» И все. Пришлось карманные деньги откладывать и самой все покупать : ножи, кастрюли, котлы. Представляешь? Пятнадцатилетняя девчонка копит карманные деньги, как ненормальная, чтобы котлы покупать, точильные камни, сковородки. У моих подруг денег полные карманы, так они на них себе платья красивые покупают, туфли. Несправедливо, да?

Я кивнул, расправляясь с супом из корней кувшинки.

— В первом классе старшей школы я очень хотела прибор для жарки яиц купить. Такая вытянутая тонкая медная штука, чтобы яйца в ней жарить для яичного супа. Так я ее на деньги купила, на которые новый лифчик хотела купить. Ну и намучалась тогда! Три месяца в одном лифчике ходить пришлось. Представляешь? Вечером постираю, высушу кое-как, утром опять в нем иду. Иногда он просохнуть не успевал, так это такая трагедия. В мире хуже ничего нет, чем в мокром лифчике ходить. Особенно как подумаешь, что это из-за прибора, которым яичный суп готовят.

— Да уж наверное, могу представить. — кивнул я, смеясь.

— Поэтому, когда мама умерла, хоть и нехорошо так говорить, даже обрадовалась. Можно стало денег тратить, сколько надо, покупать, что захочешь, и теперь у меня посуды навалом. Папа ведь совсем не контролирует, как мы деньги тратим.

— А когда твоя мама умерла?

— Два года назад, — коротко ответила она. — Рак, опухоль в мозгу. Полтора года в больнице пролежала, мучалась много, а потом вся будто лекарствами пропиталась, так и умерла, как под наркозом. Что тут сказать, хуже смерти не придумаешь. И она мучается, и вокруг все страдают. В доме поэтому ни копейки не было. Уколы надо делать по двадцать тысяч иен каждый, ухаживать кто-то за мамой должен, вот так оно и получалось. Мне школу пропускать пришлось, чтобы за мамой ухаживать, в общем, кошмар. да еще...

Она начала было что-то говорить, но на полуслове замолчала, точно передумала, положила палочки для еды на стол и вздохнула.

— Разговор какой-то грустный получился ни с того, ни с сего. И чего я об этом заговорила?

— Ты про мокрый лифчик начала.

— Вот это тот самый суп и есть. Всю душу в него вложила. — сказала она проникновенно.

Я доел свою порцию и почувствовал, что объелся. Она ела не особо много. «Пока готовишь, уже от этого сытым становишься», сказала она и отодвинула тарелку первой.

Когда мы закончили есть, она убрала посуду и вытерла стол. Потом принесла откуда-то пачку «Мальборо», вынула из нее одну сигарету, прикурила от спички. Она взяла в руки бокал с нарциссами и рассматривала их какое-то время.

— По-моему, и так неплохо. В вазу можно и не переставлять. Кажется, будто у реки поблизости нарвала и в первый попавшийся стакан поставила.

— У реки перед станцией Оцука нарвала, — сказал я.

Она рассмеялась.

— Ты какой-то непонятный. То ли шутишь, то ли серьезно говоришь.

Она докурила сигарету где-то до половины, подперев рукой подбородок, затем с усилием раздавила окурок в пепельнице. Потом стала тереть пальцами глаза, точно в них попал дым.

— Девушка должна сигарету поизящнее тушить, — заговорил я. — А то прямо некультурно как-то. Не надо ее силой гасить, берешь и тушишь потихонечку, с краешку начиная. Не надо ее так давить. А то как-то слишком получается. И никогда не надо из носа дым выпускать. И нормальные девушки, когда с парнем вдвоем обедают, про то, как три месяца в одном лифчике ходили, не рассказывают.

— А я вот такая, — сказала она, потирая переносицу. — Не получается у меня курить, как надо. Иногда балуюсь просто, а привыкнуть не могу. Еще что скажешь?

— Девушки «Мальборо» не курят.

— Какая разница? Какие не кури, одна и та же гадость.

Она покрутила твердую пачку «Мальборо» в руках.

— С прошлого месяца курить стала. Честно говоря, не то что сильно курить хотелось, просто из любопытства.

— А что вдруг решилась?

Она сложила руки на столе и на минуту задумалась.

— Ну как что... А ты куришь?

— В июне бросил.

— Почему?

— Да надоело. Кончились ночью сигареты, например, и мучаешься потом, и все такое. Вот и бросил. Не особо люблю от чего-то вот так зависеть.

— Вот с виду и не скажешь, а ты, оказывается, на вещи так серьезно смотришь, да?

— Не знаю, может и так. Потому, может, и люди ко мне особо не тянутся, из-за характера такого. Всегда такой был.

— Это потому, что кажется, что тебе все равно, что ты кому-то не нравишься. Некоторые, может быть, тебя и не любят поэтому, — сказала она неуверенно, подперев подбородок рукой. — А вот мне нравится с тобой говорить, и как ты говоришь по-особому. Вот как сейчас : «Не особо люблю от чего-то зависеть».

Я помог ей помыть посуду. Стоя рядом с ней, я спросил ее, протирая тряпкой и ставя в сушилку посуду, которую она уже помыла :

— А твои все куда ушли сегодня?

— Мама на кладбище. Умерла два года назад.

— Это я уже слышал.

— Сестра с женихом встречается. На машине куда-нибудь кататься поехали, наверное. У сестры парень в автомобильной компании работает. Поэтому машины обожает. А я не очень машины люблю.

Она ненадолго опять замолчала и продожала мыть посуду, а я молча продолжал ее вытирать.

— А папа... — заговорила она снова через некоторое время. — Папа шесть месяцев назад уехал в Уругвай и не вернулся.

— Уругвай? — удивился я. — В Уругвай зачем?

— Папа хотел в Уругвай эмигрировать, дурак. Человек, с которым он в армии дружил, там завод держит, вот он и думал, видно, что сможет там устроиться как-нибудь. Сказал как-то вдруг об этом, потом сел один на самолет и улетел. Уж как мы его только ни отговаривали. Ну что в таком месте делать, ты и языка-то не знаешь, да и не был нигде никогда, кроме Токио. Но все напрасно. У папы явно сильный шок был от того, что мама умерла. Вот что-то с головой и случилось, видно. Так сильно папа маму любил. Честно.

Я смотрел на нее, открыв рот, не в силах что-то сказать.

— Знаешь, что папа нам с сестрой сказал, когда мама умерла? Он сказал : «Мне сейчас так обидно. Чем вашу маму потерять, да лучше бы я вас обеих потерял». Мы так растерялись, что сказать не могли ничего. А ты бы смог? Как бы там ни было, но такое сказать... Конечно, потерять человека, которого больше всех любил, это тяжело, грустно, больно, я все понимаю. Мне его жалко. Но разве можно родным дочерям сказать, да лучше бы вы взамен умерли, разве не так? Это не черезчур разве?

— Ну да.

— Нам же это неприятно. В общем, все у нас в семье какие-то не такие. Все с какими-то странностями.

— Похоже на то, — согласился я.

— И все-таки, это здорово, когда один человек другого любит, правда? Когда жену любит так, что дочерям может сказать, лучше бы вы вместо нее умерли...

— Ну, если так посмотреть, может оно и так.

— И вот, в Уругвай уехал. А нас бросил.

Я вытирал посуду, ничего не говоря. Когда я все вытер, она аккуратно расставила посуду по полкам.

— И что, от отца вестей нет?

— Раз только открытка с картинкой пришла. В марте. Но никаких подробностей не было. Очень, мол, жарко, фрукты совсем не такие вкусные, как думал, и все типа такого. Бред какой-то. да еще открытка была с каким-то дурацким осликом на картинке. С головой у нашего папы не все в порядке. даже про этого не то друга, не то знакомого, ни слова — нашел его, не нашел. В конце было, правда, написано, что когда малость на ноги станет, нас с сестрой заберет. И с тех пор ни строчки. Я письмо ему написала, даже не ответил.

— А если отец твой скажет ехать в Уругвай, что будешь делать?

— Я хочу съездить. Интересно же. А сестра говорит, ни за что не поедет. Сестра грязные вещи, грязные места терпеть не может.

— Что, в Уругвае так грязно?

— Не знаю, но сестра так считает. Типа там на дорогах ослиное дерьмо, над ним мухи жужжат, в туалетах воды нет, ящерицы со скорпионами ползают... В кино, наверное, видела где-нибудь. Сестра насекомых ненавидит. Что она любит, так это на сверкающей тачке куда-нибудь в Сёнан прокатиться.

— Хм.

— А Уругвай — плохо, что ли? Я бы поехала.

— А кто сейчас в магазине работает?

— Сестра. Родственник, что по соседству живет, каждый день помогать приходит. доставку делает. Я тоже, как время есть, помогаю. В книжном магазине тяжелой работы нет, так что потихоньку справляемся. Если совсем ни в какую станет, думаем магазин продать, правда.

— Любишь отца?

Она покачала головой.

— Не могу сказать, что очень уж люблю.

— Тогда почему говоришь, что в Уругвай готова ехать?

— Потому что верю.

— В смысле, веришь?

— Ну да. Не очень люблю, но верю, папе-то. Хоть он и махнул рукой и на детей, и на работу из-за шока, когда мама умерла, и в Уругвай уехал, но я ему верю. Понимаешь?

Я ответил, вздыхая :

— Вроде и понимаю, а вроде и не понимаю.

Она засмеялась, точно шутке, и слегка шлепнула меня по затылку.

— Ну и ладно, какая разница?

После обеда в то воскресенье одно за другим произошли разные события. Странный был день. По соседству от Мидори загорелся дом, и мы смотрели на пожар с крыши третьего этажа, потом мы с ней поцеловались ни с того, ни с сего. Звучит по-дурацки, но именно так все и происходило.

Мы говорили об университете и пили кофе, когда послышался вой пожарной сирены. Судя по тому, как этот вой постепенно усиливался, похоже было, что пожарных машин подъезжает все больше и больше. Под окнами пробегало много людей, некоторые что-то громко кричали.

Мидори пошла в комнату, откуда была видна дорога, открыла окно и посмотрела вниз, потом сказала : «Подожди-ка здесь», и куда-то исчезла. Послышалось, как гулко стучат ее ноги вверх по лестнице.

Я в одиночку пил кофе и думал : «А Уругвай, это вообще где?» Бразилия — знаю, Венесуэлла — знаю, рядом там Колумбия, думал я, но где находится Уругвай, никак вспомнить не мог.

Тут спустилась Мидори и сказала : «А ну, иди сюда скорее!» Я пошел вслед за ней, поднялся по узкой крутой лестнице и оказался на просторной крыше. Она была гораздо выше крыш других окрестных домов, и весь район был с нее виден.

Через три или четыре дома от нас в небо поднимались клубы дыма, и легкий ветер сносил их в сторону дороги. доносился сладковатый запах гари.

Мидори, почти перегибаясь через перила крыши, сказала :

— Это дом, где Сакамото живут. Сакамото раньше лавку строительных инструментов держали. Сейчас, правда, закрыли.

Я тоже посмотрел в ту сторону, чуть не перегнувшись через перила. Как назло, трехэтажное здание все загораживало, и толком ничего понятно не было, но похоже было, что подъехало то ли три, то ли четыре пожарных машины и они сейчас борются с огнем. Но из-за узости заехать на нее смогли только две машины, остальные ожидали на большой дороге. А на самой дороге, как полагается, галдела толпа зевак.

— Если какие-то особо нужные вещи есть, лучше собрать и выйти отсюда, — сказал я ей. — Сейчас ветер в обратную сторону дует, так что без разницы, но кто знает, когда он поменяется, а тут бензоколонка под носом. Собирай вещи, я помогу.

— Да ничего особо нужного нет.

— Ну что-то же есть. Сберкнижки, печати, расписки. Если что, прежде всего без денег ведь тяжело будет.

— Не страшно. Я все равно не побегу.

— Даже если дом загорится?

— Да, мне все равно, хоть умереть! — сказала она.

Я посмотрел ей в глаза. Она тоже посмотрела мне в глаза. Я совершенно не мог понять, насколько серьезно она говорит, а насколько шутит.Я довольно долго смотрел на нее, и за это время мне стало все равно.

— Хорошо, пускай. Я тоже с тобой останусь.

— Умрешь вместе со мной? — сказала она, сверкая глазами.

— Ну вот еще. Опасно станет, я уйду. Хочешь умереть, можешь помирать одна.

— Какой ты эгоист!

— Не могу же я с тобой вместе умереть из-за того, что ты меня обедом накормила. Вот если бы ужином, тогда, может, другое дело.

— Хм, ну ладно, все равно, давай еще посмотрим отсюда, что будет, да песни попоем. А станет опасно, тогда, если что, еще подумаем.

— Песни?

Она принесла снизу две подстилки, четыре банки пива и гитару. Мы пили пиво, глядя на клубы дыма. Потом она запела под гитару.

Я спросил ее, не будут ли соседи про нее плохо думать за такие вещи. думалось, что не очень-то это правильно, пить на крыше пиво и петь песни, глядя на то, как у соседей горит дом.

— Да ничего страшного. Мы на соседей вообще особо внимания не обращаем, — легкомысленно ответила Мидори и запела модную когда-то песню в стиле «folk».

Даже с большой натяжкой ее пение и игру на гитаре нельзя было назвать великолепными, но сама она явно получала удовольствие. Она пела без устали : «Lemon Tree», «Pop», «500 miles», «Куда ушли цветы», «Греби, Майкл».

Сперва она хотела научить меня партиям низкого голоса и петь со мной дуэтом, но так как пел я вообще неважно, то она отказалась от этой мысли и пела сама, что приходило на ум. Я потягивал пиво и, слушая ее пение, внимательно наблюдал за развитием событий у горящего дома.

Дым то начинал было валить сильнее прежнего, то немного ослабевал. Люди громко выкрикивали какие-то распоряжения. Громко шумя винтами, прилетел вертолет с журналистами, сделал несколько снимков и улетел. Я подумал, что хорошо, если мы не попали в кадр.

Полицейский громко орал через громкоговоритель на зевак, чтобы они отошли немного назад. Плачущий ребенок звал маму. Откуда-то послышался звук разбитого стекла.

Потом ветер стал дуть как попало, и до нас стали долетать белые хлопья пепла. А Мидори все попивала пиво и пела без конца. Спев все знакомые песни, она запела странную песню, слова и музыку к которой сочинила сама.

"Хочу приготовить для тебя пюре,

Но у меня нет кастрюли.

Хочу связать для тебя шарф,

Но у меня нет шерсти.

Хочу написать для тебя стихи,

Но у меня нет карандаша."

— Песня называется «Ничего нет», — сказала Мидори. Слова были глупые, мелодия тоже была глупая.

Я слушал эту дурацкую песенку и думал : «Если огонь доберется до бензоколонки, этот дом ведь тоже на воздух взлетит».

Она отложила гитару в сторону, точно устав петь, и прильнула к моему плечу, как пригревшаяся на солнце кошка.

— Я эту песню сама сочинила, как тебе?

— Необычно, оригинально, хорошо показывает твой характер, — дипломатично ответил я.

— Спасибо. Главная тема — «ничего нет».

— Я догадался.

— Хм, знаешь, я все про то, как моя мама умерла, — сказала она, повернувшись ко мне.

— Угу.

— Мне нисколечки грустно не было.

— Угу.

— И когда папа исчез, совсем не огорчилась.

— Да?

— Да. Как-то это неправильно, тебе не кажется? Эгоистка я, да?

— Но были же причины тому какие-то. Ну, из-за чего так получилось.

— Ну да, были кое-какие, — сказала она и продолжила. — От того у нас и было все так непонятно, в семье нашей. Но я всегда так считала, что как бы там ни было, но если что-то нас разлучит, что с папой, что с мамой, будь то смерть или жизнь, то мне будет грустно. Но вышло по-другому. Не одиноко, не тяжело, даже воспоминаний никаких. Только во сне иногда вижу. Маму вижу, как она в темноте смотрит на меня и говорит : «Стыдно тебе, что я умерла?» Радостного тоже мало, что мама померла. Просто не грустно мне от этого, и все. Честно сказать, ни одной слезы не пролила тогда. В детстве, когда кошка моя умерла, я всю ночь проревела.

Я подумал, отчего так сильно может идти дым. Огня не видно, и не похоже, что появится. Просто дымит и дымит без перерыва. Что там может так долго гореть, удивлялся я.

— Но не я одна в этом виновата. Я тоже эгоистка. Это я признаю. Но мне кажется, что если бы они — папа с мамой — немножко больше меня любили, я бы тоже по-другому себя чувствовала. Тогда, в смысле, мне было бы грустно.

— Думаешь, не любили они тебя?

Она подняла голову и посмотрела мне в лицо. Потом, кивая, сказала :

— Что-то среднее между «недостаточно» и «слишком мало». Всегда от ее нехватки голодала. Хоть разок хотелось любви получить досыта. Чтобы аж хотелось сказать : «Хватит уже, сейчас лопну, спасибо». Хоть разок, хоть один разок. Но они ни разу мне ничего подобного не дали. Попросишь о чем-то, они только отмахиваются, нечего, говорят, деньги транжирить, всегда только так. Я поэтому так задумала. Найду человека, который круглый год все сто процентов обо мне будет думать и меня любить, и сама сделаю так, что он будет мой. В начальной школе так решила, то ли в пятом классе, то ли в шестом.

— Ну ты даешь, — восхищенно сказал я. — Ну и как успехи?

— Трудно это, — сказала Мидори. Потом смотрела какое-то время на дым, словно о чем-то размышляя. — Наверное, это оттого, что ждала слишком долго. Я ведь что-то совершенно идеальное ищу. Поэтому трудно.

— Идеальную любовь?

— Нет, хоть у меня аппетиты и большие, но на такое я не надеюсь. А вот чтобы все абсолютно делал так, как я хочу. Вот например, если я тебе скажу сейчас, что хочу клубничный торт, и ты тогда все бросаешь и бежишь его покупать. Потом ты прибегаешь, запыхавшийся, и говоришь : «Вот, Мидори, твой клубничный торт», и протягиваешь его мне. А я говорю: «Ха, а я уже его не хочу», и выбрасываю его в окно. Вот чего я хочу.

— Тут ведь любовь вообще ни при чем, — сказал я с некоторым разочарованием.

— При чем. Просто ты не понимаешь, — сказала Мидори. — для женщины это бывает иногда очень важно.

— Выбросить клубничный торт в окно?

— Да, я хочу, чтобы мой мужчина тогда так сказал : «Ладно, Мидори, извини, я виноват. Я ведь должен был догадаться, что ты не хочешь есть мой клубничный торт. Я глуп, как куча ослиного дерьма. В знак извинения я куплю тебе что-нибудь другое. Чего ты хочешь? Шоколадный мусс, сырный пирог?»

— И что тогда?

— Я всегда буду его любить так же сильно, как он будет вот так со мной обращаться.

— Все это крайне нерационально.

— Но для меня это и есть любовь. Хотя никому этого, наверное, не понять, — сказала Мидори, слегка качая головой, положив ее мне на плечо. — для некоторых людей любовь начинается с чего-то очень несущественного или нелепого. Но если не с него, то вообще не начинается.

— Просто первый раз вижу, чтобы девушка так рассуждала, как ты...

— Так очень многие рассуждают.

Она продолжала говорить, царапая что-то ногтями.

— Но я правда по-другому не могу рассуждать. Я ведь просто все честно говорю. Я не думаю, что мои мысли от чужих сильно отличаются, да и не стремлюсь к этому. Но когда я честно говорю, все думают, что я или шучу, или притворяюсь. Поэтому часто все осточертевает.

— Поэтому хотела тут сгореть, если пожар будет?

— Ой, это совсем не то. Это же просто из любопытства.

— В огне сгореть?

— Да нет, просто хотела посмотреть, какая у тебя реакция будет, — говорила она. — Но самой смерти я не боюсь. Честно. В дыму задохнуться и умереть, что тут такого? Это же мгновенно все. Совсем не страшно. В смысле, по сравнению с тем, как у меня на глазах моя мама умирала и другие родственники. А ведь все мои родственники чем-то тяжелым болели и долго мучались перед смертью. У нас в роду это, наверное, наследственное. Очень много времени проходит, пока умирают. В конце уже вообще было непонятно, живой он или уже умер. А когда в сознании, уже ничего, кроме боли и тоски, не чувствует.

Я взял ее «Мальборо» и закурил.

— Я вот такой смерти боюсь. Когда тень смерти медленно-медленно жизнь из тебя вытесняет, очнешься, а вокруг только тьма, и ничего не видно, вокруг все тебя больше как мертвого воспринимают, чем как живого. Не хочу так. Я такого ни за что не вынесу.

Спустя минут тридцать после этого огонь-таки погас. Сильно распространиться ему не удалось, и пострадавших, кажется, не было. Пожарные машины тоже уехали, оставив только одну, и люди разошлись с торгового ряда, оживленно переговариваясь. Полицейская машина, регулировавшая движение, осталась и стояла на дороге, вращая мигалкой. Невесть откуда взявшиеся две вороны сидели на электрическом столбе, глядя на то, что происходит на земле.

После того, как пожар был потушен, Мидори, казалось, как-то сникла. Расслабленно сидела и тупо смотрела куда-то в небесную даль. И почти ничего не говорила.

— Устала?

— Да нет, — отвечала она. — Просто расслабилась, давно так не делала. Без мыслей всяких...

Я посмотрел ей в глаза, она тоже посмотрела мне в глаза. Я обнял ее за плечи и поцеловал в губы. Она лишь слегка повела плечами, но тут же опять полностью расслабилась и закрыла глаза. Пять или шесть секунд мы неподвижно сидели и целовались.

Лучи осеннего солнца отбрасывали на ее щеки тени от ее ресниц, и видно было, как они тонко трепещут. Это был нежный и теплый, и совершенно бесцельный поцелуй.

Если бы мы не сидели на крыше под лучами послеобеденного осеннего солнца, попивая пиво и глядя на пожар, у нас бы с ней не было в тот день никаких поцелуев, и она, думаю, чувствовала то же самое.

Глядя сверху на сверкающие крыши домов, на дым, на красных стрекоз, мы почувствовали какою-то теплоту и близость, и нам, по-видимому, подсознательно захотелось в каком-то виде это сохранить. Именно таким был наш поцелуй. Однако, разумеется, как и все поцелуи, не содержать в себе никакой опасности он не мог.

Первой заговорила Мидори. Она тихонько взяла меня за руку. Потом сказала так, словно что-то ей мешало говорить, что у нее есть парень. Я сказал, что об этом и так смутно догадывался.

— А у тебя любимая девушка есть?

— Есть.

— Тогда почему ты по воскресеньям всегда свободен?

— Сложно объяснить.

Тут я почувствовал, что минутное послеполуденное очарование ранней осени уже куда-то пропало.

В пять часов я сказал, что мне пора на работу, и вышел из ее дома. Я предложил ей выйти вместе и перекусить где-нибудь, но она сказала, что кто-нибудь может позвонить, и отказалась.

— Ненавижу целый день дома сидеть и ждать, когда позвонит кто-нибудь. Когда одна остаюсь, такое ощущение, что тело как бы гниет по чуть-чуть. Все сгниет, разложится, и в конце останется только мутная зеленая лужа и в землю впитается. Останется одна одежда. Такое ощущение у меня, когда целый день одна сижу.

— Если когда опять надо будет звонка ждать, могу побыть с тобой вместе. С условием, что обедом накормишь.

— Договорились. И пожар после обеда подготовлю, как всегда.

( На следующий день на лекции по «Истории драмы II» Мидори не появилась. После лекции я пошел в студенческую столовую, съел в одиночку невкусный обед, потом сел на солнышке и стал смотреть по сторонам. Рядом со мной две студентки вели какую-то длинную беседу. Одна бережно, как ребенка, прижимала к груди теннисную ракетку, другая держала в руках несколько книг и пластинку Леонарда Бернштейна (Leonard Bernstein).

Были они довольно симпатичные и разговаривали очень радостно. Со стороны клубного здания было слышно, как кто-то отрабатывает гаммы на бас-гитаре. Видно было, как там и сям студенты по четверо или пятеро высказывали каждый свое мнение по поводу какого-то события или просто смеялись и кричали.

На автостоянке кучка ребят упражнялась на скейтборде, а мимо них с опаской проходил преподаватель с кожаным портфелем под мышкой. Во внутренней части двора студентки в летних шляпках сидели на земле, поджав под себя ноги, и рисовали стенгазету о проникновении американского империализма в Азию. Это была обычная картина обеденного перерыва в университете.

Но в кои-то веки наблюдая эту картину, я внезапно сделал одно открытие. Все люди вокруг были каждый по-своему счастлив. Не знаю, правда ли они были счастливы, или только так казалось. Однако в этот приятный день конца сентября все люди выглядели счастливыми, и от этого я почувствовал себя еще более одиноким, чем обычно. Мне подумалось, что один я в эту картину не вписываюсь.

Тут мне подумалось : «А в какую картину я вообще вписывался все эти годы?» Последняя радостная картина, которую я помнил, была картина биллиардной в районе порта, где мы вдвоем с Кидзуки играли в биллиард. В ту ночь Кидзуки умер, и с тех пор между мной и остальным миром возникло какое-то отчуждение и холод.

Я задумался, кем вообще был для меня парень по имени Кидзуки. Но ответа не находил.

Единственное, что я чувствовал, это то, что из-за смерти Кидзуки часть моих способностей, называемых Adore Sence, была, похоже, утрачена полностью и навсегда. Я чувствовал и осознавал это наверняка. Но что это означает и каков может быть результат, было за пределами моего разумения.

Я долго сидел там и убивал время, глядя на облик кампуса и проходивших по нему людей. Когда обеденный перерыв закончился, я пошел в библиотеку и стал готовиться к занятиям по немецкому языку.

( В субботу той недели ко мне в комнату зашел Нагасава и сказал, что может получить на меня разрешение не ночевать в общежитии, так что не пойду ли я с ним повеселиться. Я согласился. За прошедшую неделю у меня в голове накопился страшный бардак, и мне хотелось с кем-нибудь переспать, все равно с кем.

Вечером я сходил в душ, побрился и надел поверх водолазки хлопчатобумажную рубаху. Мы с Нагасавой поужинали в столовой, сели на автобус и поехали на Синдзюку.

Мы сошли с автобуса в шумном 3-ем квартале Синдзюку, зашли в бар, куда ходили всегда, и стали ждать подходящих девчонок. Этот бар отличался обилием посетительниц, но в тот вечер ни одна девушка к нам не подходила. Мы сидели там часа два, попивая виски с содовой так, чтобы не опьянеть. две миловидных девушки присели у стойки бара и заказали «Гимлет» и «Маргариту». Нагасава двинулся их обрабатывать, словно того и ждал, но они ждали своих парней. Тем не менее они приветливо поболтали с нами, а когда пришли те, кого они ждали, ушли к ним.

Нагасава предложил сменить место и увел меня в другой бар. Бар был маленький и находился в проулке, но в нем был полно посетителей и весьма шумно.

За столиком посредине сидело трое девушек, мы подошли к ним и стали болтать впятером. Складывалось все неплохо. Все были достаточно пьяны. Но когда мы предложили им пойти выпить еще в другом месте, они сказали, что им пора идти, так как скоро закроют двери.

Похоже, они все трое жили в одном женском общежитии какого-то университета. день был поистине неудачный. Мы опять поменяли место, но все без толку. Непонятно почему, но девушки сегодня к нам никак не шли.

В пол-двенадцатого Нагасава решил, что сегодня ничего не выйдет, и сказал :

— Извини, зря тебя за собой протаскал.

— Я в порядке. Уже от того рад, что узнал, что и у тебя такие дни бывают.

— Где-нибудь раз в год и такое бывает.

Честно говоря, мне уже никакого секса не хотелось.

Шляясь в субботу в течение трех часов по ночной улице Синдзюку, израсходовав непонятного происхождения, смесь похоти и алкоголя, энергию и глядя на такой мир, я ощутил ненужность, низость и ничтожность своей собственной похоти.

— Что делать будешь, Ватанабэ? — спросил меня Нагасава.

— В кино пойду на ночной сеанс. давно в кино не был.

— Я тогда к Хацуми поеду. Хорошо?

— А отчего же нехорошо? — сказал я, смеясь.

— Если хочешь, могу с одной девчонкой познакомить, у которой сможешь на ночь остаться, ты как?

— Да нет, сегодня хочу кино посмотреть.

— Ну извини. В следующий раз оторвемся, — сказал он и исчез в толпе.

Я пошел в гамбургерную, съел чизбургер, выпил горячего кофе, а когда слегка протрезвел, пошел в ближайший кинотеатр и посмотрел фильм «The Graduate».

Кино показалось не слишком интересным, но больше заняться было нечем, и я посмотрел его еще раз. Потом вышел из кинотеатра и бесцельно бродил по опустевшему в эти почти четыре часа утра Синдзюку, погрузившись в раздумья.

Устав ходить, я зашел в ночное кафе, выпил чашку кофе и решил скоротать время до первого поезда метро за чтением книги. Спустя какое-то время кафе наполнилось людьми, ожидавшими, как и я, начала работы метро.

Ко мне подошел официант, извинился и попросил разрешения подсадить других посетителей. Я все равно читал книгу, и причин возражать, чтобы кто-то сел рядом, не было.

Ко мне подсели две девушки. Обе были ровесницы, примерно одного со мной возраста, не сказать, что красавицы, но вполне нормальной внешности.

Одеты и накрашены они были неброско, и не похожи были на тех, что обычно слоняются по Кабуки-тё до пяти утра. Я подумал, что они наверняка из-за чего-то опоздали на последний поезд.

Они, похоже, были довольны, что их подсадили к такому, как я. Я был опрятно одет, с вечера побрился, да еще и увлеченно читал «Волшебную гору» Томаса Манна.

Одна из девушек была покрупнее, одета была в серую толстовку и белые джинсы, держала руках здоровенную сумку из кожзаменителя, и в ушах у нее было по здоровенной серьге в виде ракушки. Вторая была поменьше, носила очки и была одета в синий кардиган поверх клечатой рубашки, а на пальце носила кольцо с бирюзой. У той, что поменьше, похоже, было привычкой то и дело снимать очки и надавливать на глаза.

Обе они заказали по «cafe au lait» и пирожному и ели пирожные, запивая их кофе, тихонько о чем-то споря. Та, что покрупнее, несколько раз кивала, а та, что поменьше, каждый раз на это мотала головой. Громко играла музыка, то Marvin Gaye, то «Bee Gees», и невозможно было расслышать, о чем шла речь, но похоже было, что та, что поменьше, отчего-то страдала, а та, что покрупнее, старательно ее утешала.

Я делал вид, что читаю, а сам следил по очереди то за одной, то за другой.

Маленькая девушка ушла в туалет, взяв сумочку в охапку, а большая обратилась ко мне : «Извините пожалуйста». Я отложил книгу и посмотрел на нее.

— Вы случайно не знаете, где тут можно выпить сейчас поблизости?

— В шестом часу утра? — удивленно переспросил я.

— Да.

— Сейчас же двадцать минут шестого, люди все давно протрезвели и домой идут.

— Да я знаю... — она запнулась на полуслове, точно стесняясь. — Но подруга выпить очень хочет. Ну, обстоятельства разные.

— Разве только поехать домой остается и там пить.

— Да мне в пол-восьмого надо на поезде в Нагано ехать.

— Тогда разве что остается купить что-нибудь в автомате да пить где-нибудь на улице.

Она спросила меня, не мог бы я пойти с ними. девушкам одним, мол, так было поступать неудобно. На Синдзюку мне к тому времени приходилось сталкиваться с кое-какими странными вещами, но чтобы в двадцать минут шестого утра совершенно незнакомые девушки предлагали мне с ними выпить, такое было впервые.

Отказывать было неудобно, да и время еще оставалось, так что я купил в ближайшем автомате несколько бутылок «Масамунэ» и кое-какой нехитрой закуски, прошел с ними на площадь у западного входа и устроил импровизированный банкет.

Обе, как оказалось, работали в одном отделении туристической компании. Обе они в этом году закончили специализированный вуз, сразу устроились на работу и были близкими подругами.

Суть дела заключалась в том, что у маленькой девушки был парень, и они встречались уже где-то год, но недавно ей стало известно, что он встречается к тому же с другой, и очень от этого страдала.

У старшего брата большой девушки в этот день была свадьба, и накануне вечером ей надо было ехать домой, но она провела ночь с подругой на Синдзюку и теперь собиралась ехать утром в воскресенье первым экспрессом.

— А как ты узнала, что он с другой спит? — спросил я у маленькой.

Она машинально вырывала из земли под ногами траву.

— Я дверь его комнаты открываю, а он там с ней этим занимается у меня перед носом. Тут уж как не узнать?

— И когда это было?

— Позавчера вечером.

— Хм... И что же, он даже дверь не запер?

— Ну да.

— Почему, интересно? — сказал я.

— Откуда я знаю? Не знаю я.

— Но это же шок настоящий, ты понимаешь? Это же вообще гнусно как. Как она себя должна чувствовать? — сказала большая девушка с сочувствием.

— Ничего посоветовать не могу, но стоит, наверное, обоим поговорить. Хотя главное, сможешь ли ты его простить или нет, — сказал я.

— Никому не понять, что я чувствую, — безразлично сказала маленькая, по-прежнему продолжая рвать траву.

С западу прилетела стая ворон и промчалась в небе над универмагом «Одакю». Совсем рассвело. Мы втроем говорили о том, о сем, когда подошло время большой ехать, и мы подарили оставшуюся выпивку нищему в подземке, купили большой девушке билет и посадили ее на поезд.

Когда ее поезд исчез из вида, я и маленькая девушка, не сговариваясь, пошли в мотель. Ни я, ни она не испытывали особого желания переспать, просто казалось, что без этого не обойтись.

В мотеле я первым разделся и пошел в ванную, растянулся в ванне и стал пить пиво, испытывая почти полное самоотрешение.

Она тоже вошла следом за мной, и мы оба улеглись в ванне. Мы молча пили с ней пиво. Сколько ни пили, не могли опьянеть, и спать не хотелось. Кожа у нее была белая и гладкая, и ноги были очень красивые. Я сделал комплимент ее ногам, она хмуро поблагодарила. Но, оказавшись в постели, она стала совсем другим человеком.

Она очень чутко реагировала на мои прикосновения, извивалась и стонала. Когда я вошел в нее, она с силой вонзила ногти в мою спину, а когда начала кончать, шестнадцать раз выкрикнула чье-то имя. Я сосредоточенно считал их, чтобы попозже кончить. Так мы и заснули.

Когда я проснулся в пол-первого, ее нигде не было. Не было ни письма, ни записки. От того, что выпил столько в непривычное время дня, в голове с одной стороны чувствовалась странная тяжесть.

Я принял душ, прогоняя сонливость, побрился, сел, как был голый, на стул и выпил сок из холодильника. Потом одно за другим вспомнил все, что было вчера. Все вспоминавшиеся происшествия казались нереальными и странно неузнаваемыми, точно были зажаты между двух-трех кусков стекла, хотя все без сомнения произошли со мной. На столе стоял стакан из-под пива, в ванной лежала использованная зубная щетка.

Я недорого пообедал на Синдзюку, зашел в телефонную будку и позвонил Мидори. Подумалось вдруг, что она, может быть, опять дежурит на телефоне. Послышалось гудков пятнадцать, а трубку никто не поднял. Через двадцать минут я попробовал позвонить еще раз, но с тем же результатом.

Я сел на автобус и вернулся в общежитие. В почтовом ящике на входе меня ждал конверт экспрес-почты. Это было письмо от Наоко.

Глава 5

Письмо, прилетевшее из «Амирё»

«Спасибо за письмо», — писала Наоко. Мое письмо из дома Наоко сразу же было переправлено «в это место». В ее письме было написано, что мое письмо ее не только не огорчило, но и, честно говоря, ужасно обрадовало, и она в то время как раз думала, что надо бы самой мне написать.

Дочитав до этого места, я открыл окно, снял рубаху и сел на кровать. Послышалось, как поблизости воркуют в гнезде голуби. Ветер шевелил штору.

Я весь отдался нахлынувшим мыслям, держа в руке семь страниц письма Наоко. Я всего лишь прочел первые несколько строк, а реальный мир вокруг меня весь словно начал терять свои краски. Я закрыл глаза и долго приводил свои чувства в норму. Потом глубоко вздохнул и продолжил читать дальше.

"Вот уже почти четыре месяца, как я приехала сюда. Последние четыре месяца я много думала о тебе. И чем больше думала, тем чаще приходила мне в голову мысль, не была ли я к тебе несправедлива. Думаю, что мне следовало быть с тобой более точным человеком и действовать справедливее.

Не знаю, впрочем, может быть, и не совсем правильно так рассуждать. Ведь в основном мои ровесницы таких слов, как «справедливость», не используют. Обычную девушку ведь, как правило, не интересует, справедливо что-либо или нет.

Самая простая девушка думает больше не о том, что справедливо, а что нет, а о том, что такое красота, или о том, как ей стать счастливой. Слово «справедливость» все-таки используют мужчины. Но сейчас мне наиболее подходящим кажется слово «справедливость».

Наверное, такие вопросы, как что такое красота, как стать счастливой, для меня слишком скучные и трудные, и поэтому я склоняюсь к другим критериям. Таким, например, как справедливость, честность, универсальность.

Но как бы там ни было, я думаю, что была к тебе несправедлива. Поэтому я, наверное, заставляла тебя мучаться и причиняла тебе боль.

Этим самым я сводила с ума саму себя и причиняла боль самой себе. Я не оправдываюсь и не защищаюсь, но это правда было так. Если я оставила в тебе какую-то рану, то эта рана не только твоя, но и моя. Поэтому не надо ненавидеть меня за это.

Я несовершенный человек. Я гораздо более несовершенный человек, чем ты думаешь. Я не хотела бы, чтобы ты меня за это ненавидел. Если ты станешь ненавидеть меня, я просто рассыплюсь на кусочки. Я не могу с чем-то справиться, спрятавшись в панцирь, как ты.

В действительности я не очень-то знаю, что ты за человек, но иногда бывали моменты, когда почему-то мне так казалось. Поэтому порой я очень тебе завидовала, и, возможно, из-за этой зависти и позволила тебе больше, чем это было необходимо.

Возможно, такой взгляд на вещи чересчур аналитичен. Как ты считаешь?

Метод лечения здесь, где я сейчас, чересчур аналитичным назвать никак нельзя. Но в моей ситуации, несколько месяцев находясь на лечении, все равно в большей или меньшей степени начинаешь анализировать. Это случилось из-за этого, а это означает то-то, поэтому получается так-то. Не знаю, помогает такой анализ проще взглянуть на мир или позволяет более детально в нем разобраться.

Но в любом случае я чувствую сама, что мне намного лучше, чем тогда, и окружающие это подтверждают.

И письма мне не удавалось написать вот так спокойно уже очень давно. Письмо, что я послала тебе в июле, писала, точно выжимая из себя по капле (честно говоря, совершенно не помню, о чем я тогда писала; не знаю, не было ли то письмо слишком резким), но в этот раз пишу совершенно со спокойной душой.

Чистый воздух, изолированный от всего тихий мир, правильный режим, ежедневные физические упражнения, похоже, именно это мне было необходимо.

Как хорошо, что можно кому-то написать письмо. Это действительно здорово, когда можешь вот так сесть за стол, взять карандаш и написать, когда хочешь передать свои мысли кому-то.

Конечно, когда напишешь все на бумаге, то кажется, что смог выразить только какую-то часть того, что хотел сказать, но и это, по-моему, неплохо. Я сейчас счастлива уже от того, что появилось желание кому-то о чем-то написать. Потому и пишу вот так сейчас тебе.

Сейчас пол-восьмого вечера. Я уже и поужинала, и ванну приняла. Вокруг тишина, за окном темно. Ни огонька не видать. Здесь очень красивые звезды, но сегодня темно, и их не видно. Здесь все до одного прекрасно разбираются в звездах и объясняют мне: вот созвездие Девы, вот созвездие Стрельца. Видно, будешь все знать о звездах, если нечем заняться, когда кончается день.

По той же причине люди здесь хорошо разбираются в птицах, цветах и насекомых. Разговаривая с такими людьми, осознаю, насколько мало знала о столь многих вещах, и жутко радуюсь от того, что хотя бы таким образом это осознала.

Здесь проживает всего около семидесяти человек. Кроме них еще двадцать с лишком человек персонала. Место здесь очень просторное, так что это совсем не так много. Скорее, может, даже подойдет слово «безлюдно».

На все четыре стороны сплошная природа, и все люди живут спокойной жизнью. Так спокойно, что иногда задумываешься, не это ли действительно правильный мир. Но это, разумеется, не так. Так может получаться от того, что мы живем здесь в силу определенных обстоятельств.

Я занимаюсь теннисом и баскетболом. Баскетбольную команду набрали вперемежку из пациентов (не люблю слово «пациент», но ничего не поделаешь) и персонала. Но во время игры так увлекаемся, что становится трудно определить, где пациенты, а где персонал.

Это несколько странно. Странно, что, когда во время игры смотришь вокруг себя, люди все до одного видятся искаженно.

Как-то раз лечащий врач мне так сказал, что в каком-то смысле мои ощущения правильные. Он сказал, что мы в этом месте не для того, чтобы эти искажения исправить, а для того, чтобы к ним привыкнуть. Что у нас проблема в том, что мы эти искажения не можем признать и принять.

Он говорит, что как у всех людей отличается походка, так каждый человек на свой манер чувствует, рассуждает, смотрит на вещи, и как ни пытайся это исправить, ни с того, ни с сего оно не исправится, а если пытаться выправить насильно, то что-то другое искажается.

Хотя, конечно, это сильно упрощенное объяснение, и это не более, чем какая-то часть проблем, которые нас одолевают, но мне показалось, что я как-то смутно догадалась, о чем он хотел сказать.

Возможно, мы действительно не можем приспособиться к своим искажениям. Поэтому мы не можем как следует совладать с реальными страданиями и болью, вызываемыми этими искажениями, и от того находимся в этом месте, чтобы подальше от них уйти.

Пока мы находимся здесь, мы можем не мучить других людей и не быть мучимыми другими. Потому что все мы знаем о себе, что мы «с искажениями». Это и есть то, что совершенно отличает этот мир от внешнего. Во внешнем мире многие люди живут, не осознавая своей искаженности.

Но в этом нашем маленьком мире именно искаженность является главным обстоятельством. Как индейцы носят перья в своих волосах в знак принадлежности к своему роду, так мы носим в себе свою искаженность. И тихо живем так, чтобы не повредить друг другу.

Кроме спорта мы еще занимаемся выращиванием овощей. Помидоры, баклажаны, огурцы, арбузы, клубника, лук, капуста, редька, еще кое-что. Выращиваем все, что можем. Используем также теплицу.

Для людей, живущих здесь, выращивать овощи привычное и любимое занятие. Они читают книги, приглашают специалистов и целыми днями, бывает, говорят лишь о том, какие удобрения лучше, да о качестве почвы.

Я тоже очень полюбила выращивать овощи. Наблюдать, как каждый день всевозможные фрукты и овощи подрастают по чуть-чуть, это очень впечатляет. Ты пробовал выращивать арбузы? Арбуз растет быстро, прямо как маленькое животное.

Мы живем, каждый день питаясь свежими овощами и фруктами. Мясо и рыбу, конечно, тоже подают, но здесь со временем их уже не так хочется есть, как раньше. Слишком уж свежие и вкусные здесь овощи.

Иногда мы ходим собирать дикие коренья и грибы. По ним тоже есть специалист (если посмотреть, тут одни специалисты), и он подсказывает: это пойдет, это не пойдет. Я благодаря этому на три килограмма поправилась с тех пор, как сюда приехала. Самый подходящий для меня вес. Все благодаря движению и систематическому питанию.

В остальное время мы читаем книги, слушаем музыку, занимаемся вязанием. Телевизора или радио тут нет, зато есть хорошая библиотека и фонотека. В фонотеке есть все от полного собрания симфоний Малера[3] до «Битлз», и я постоянно беру там пластинки и слушаю у себя в комнате.

Проблема здесь в том, что если сюда приехал, уезжать потом не хочется или страшно. Пока мы живем здесь, наши души обретают умиротворенность и теплоту. Мы начинаем относиться к своей искаженности как к чему-то естественному и чувствуем, как поправляемся. Но примет ли нас такими внешний мир, я до конца уверенной быть не могу.

Лечащий врач говорит, что сейчас мне самое время понемногу начинать общение с посетителями. «Посетители», значит нормальные люди из нормального мира, и когда я слышу это слово, ничье лицо, кроме твоего, мне не вспоминается.

Честно говоря, с родителями мне встречаться особо не хочется. Они сильно переживают из-за меня, и от разговора с ними мне станет только тяжелее.

А еще мне надо кое-что тебе объяснить, хоть и не знаю, получится у меня как надо, или нет, но это очень важно, и избежать этого нельзя.

Но не думай из-за этих слов, что я тебе навязываюсь. Я ни для кого не хочу становиться обузой. Я почувствовала, как хорошо ты ко мне относишься, и мне от этого радостно. Поэтому я просто откровенно говорю тебе об этих чувствах.

Сейчас я очень нуждаюсь в таком отношении. Если тебе в тягость было что-то из того, что я сказала, я прошу у тебя прощения. Извини меня.

Как я уже сказала раньше, я более несовершенный человек, чем ты думаешь.

Иногда я думаю об этом. Если бы ты и я встретились в естественных и обычных условиях и почувствовали симпатию друг к другу, как бы оно вообще получилось? Если бы я была нормальной, ты был бы нормальным (хотя ты им всегда был), Кидзуки бы не было, как бы все получилось? Однако для нас это «если» слишком велико.

По крайней мере я стараюсь, чтобы стать справедливой и искренней. Сейчас я по-другому не могу. Таким образом я хочу хоть немного донести до тебя свои чувства.

В этом учреждении, в отличие от обычной больницы, встречи с посетителями, как правило, не ограничены. Если позвонишь за день раньше, мы всегда можем встретиться. И есть можем вместе, и есть где переночевать. Когда у тебя будет возможность, приезжай ко мне. Хочу с тобой встретиться. Посылаю тебе план, как меня найти. Извини, что письмо получилось длинное."

Прочитав письмо до конца, я перечитал его заново. Потом спустился вниз, купил в автомате кофе, вернулся и выпил его, перечитывая письмо еще раз. Затем вложил семь страниц письма обратно в конверт и положил на стол.

На розовом конверте мелким и разборчивым, даже казавшимся слишком прямым для женского почерком было написано мое имя и мой адрес. Я сел за стол и некоторое время рассматривал конверт. В адресе на обратной стороне его было написано : «Амирё».

Название было загадочное. Я сосредоточенно думал о нем минут пять или шесть и наконец сообразил, что это, не иначе, от французского слова «ami»[4].

Положив письмо в ящик стола, я переоделся и вышел. Казалось, что, находясь рядом с письмом, я буду перечитывать его еще и десять раз, и двадцать.

Я бесцельно бродил по воскресным улицам Токио, как когда-то вдвоем с Наоко. Я ходил туда-сюда по городским улицам, вспоминая строчку за строчкой из ее письма и приводя в порядок свои мысли о нем. Я вернулся в общежитие уже когда стемнело и попытался дозвониться до «Амирё», где была Наоко, по междугородней связи.

Трубку поднял оператор и спросил, по какому я вопросу. Я назвал имя Наоко, сказал, что хотел бы повидаться с ней завтра после обеда, и спросил, возможно это или нет. Оператор спросил мое имя и велел позвонить через тридцать минут.

После ужина я позвонил еще раз. Та же самая женщина подняла трубку и сказала: «Повидаться можете, так что приезжайте непременно».

Я поблагодарил и повесил трубку, затем сложил в рюкзак смену одежды и туалетные принадлежности. Потом пил брэнди и читал брошенную было на половине «Волшебную гору», пока не заснул. И все же заснул с трудом уже во втором часу ночи.

Глава 6

Нормальный мир и ненормальный мир

В понедельник утром я, не успев продрать глаза, наскоро умылся и побрился и, даже не завтракая, пошел к коменданту и попросил разрешения отлучиться в поход на пару дней. Потому ли, что до этого я частенько уходил в походы на несколько дней, но комендант сказал в ответ лишь что-то типа «Давай, езжай».

Я доехал на переполненном едущими на работу людьми метро до станции «Токио», купил билет на «Синкансэн», идущий до Киото, буквально бегом заскочил в первый же поезд «Хикари», вместо завтрака проглотил сэндвич с горячим кофе и где-то час продремал.

На станцию «Киото» прибыли в без малого одиннадцать. Я, как велела Наоко, сел на автобус и выехал на третью улицу, оттуда прошел пешком до находящегося поблизости автобусного терминала у частной железной дороги и спросил, от какого выхода и во сколько отправляется автобус номер 16. Мне ответили, что отправляется он в 11:35 с самого конца остановки с той стороны, и ехать мне до места примерно час.

Я купил в кассе билет, потом зашел в ближайшую книжную лавку, приобрел там карту, уселся на скамейке в зале ожидания и стал выяснять точное местоположение санатория «Амирё». По карте выходило, что санаторий находился в жуткой дали глубоко в горах. Автобус должен был проехать на север, преодолевая по несколько горных вершин за раз, так далеко, что казалось, дальше некуда, прежде чем вернуться в город.

Моя остановка была почти в самом конце его пути. От остановки дорога поднималась в гору, и в письме Наоко написала, что по ней до санатория можно дойти минут за двадцать. Как же там тихо, если это так глубоко в горах, подумал я.

Набрав двадцать с лишком пассажиров, автобус немедленно тронулся в путь и вдоль течения реки Камогава поехал из Киото на север. Чем дальше уезжали мы на север, тем меньше становилось домов вдоль дороги, бросались в глаза поля и пустоши, ослепительно сверкали в лучах раннеосеннего солнца черные черепичные крыши и крытые винилом теплицы.

Спустя какое-то время автобус свернул в сторону гор. дорога была извилистой, так что водителю приходилось без перерыва крутил баранку, и я почувствовал легкую тяжесть в груди. В желудке как будто все еще чувствовался запах выпитого утром кофе.

Потом извилин на пути стало поменьше, и не успел я перевести дыхание, как автобус поехал по тенистым зарослям криптомерии. Криптомерии возвышались, точно в джунглях, полностью закрывая солнечный свет, укрывая все своей тенью.

Ветер из открытого окна внезапно стал холодным и обдал кожу обжигающей сыростью. Автобус невероятно долго ехал по зарослям криптомерии вдоль речной протоки.

Когда уже казалось, что весь мир покрылся зарослями криптомерии, мы выехали в какую-то долину, со всех сторон окруженную горами. В долине, насколько хватало глаз, раскинулись зеленые поля, а вдоль дороги текла чистая река.

Вдалеке поднималась тонкая струйка белого дыма, там и сям сушилось развешенное на веревках белье, слышался лай то ли одной, то ли нескольких собак. Поленница перед домом была до самой крыши, на поленнице спала кошка. Такие жилища стояли вдоль всей дороги, но людей нигде видно не было.

Такие картины повторялись несколько раз. Автобус то въезжал в криптомериевую рощу, то выезжал из нее в поселок, потом опять в крипотомериевую рощу.

Когда автобус останавливался в поселке, по несколько пассажиров выходило, но никто в автобус не садился. Прошло минут сорок с тех пор, как автобус выехал из города, когда мы достигли перевала, с которого просматривалось все вокруг, и водитель сказал, что надо постоять минут пять или шесть, так что кто хочет, может пока выйти.

Пассажиров кроме меня и еще четверых человек уже никого не осталось. Все вышли из автобуса, кто потягивался после долгого сидения, кто курил, кто смотрел на раскинувшиеся внизу улицы Киото.

Водитель стал на краю дороги и помочился. Загорелый дочерна мужчина лет пятидесяти, севший в автобус с большой картонной коробкой, перетянутой шпагатом, спросил меня, не в поход ли я собрался. Не хотелось ничего объяснять, и я ответил утвердительно.

Через некоторое время подошел автобус с противоположной стороны, и из него вышел водитель. Водители немного побеседовали, а затем опять сели по своим автобусам. Пасажиры тоже вернулись на места. Автобусы продолжили путь в противоположных направлениях.

До меня вскоре дошло, почему мы должны были ждать второй автобус на перевале. Стоило немного спуститься с перевала, как дорога резко сужалась, и двум крупных автобусам там разъехаться было бы невозможно. Навстречу нам попалось несколько маленьких грузовичков и легковых машин, и каждый раз кому-то приходилось сдавать назад до поворота и прижиматься к краю.

Жилища вдоль речной протоки стали встречаться заметно реже, чем до этого, и участки возделанной земли стали меньше. Горы выглядели все неприступнее и грозили обрушиться прямо на нас. Лишь собак везде было одинаково много, и когда приближался автобус, они лаяли, одна громче другой.

На остановке, где я сошел, поблизости никого не было. Не было ни людей, ни поля. Рядом с одиноко возвышавшимся знаком остановки лишь протекала небольшая река да виднелось начало дороги, уходящей в горы.

Я повесил на спину рюкзак и зашагал по дороге вдоль реки. Слева от дороги текла река, справа тянулся лес. По этой дороге, поднимающейся в гору под небольшим наклоном, я за минут пятнадцать дошел до развилки, вправо от которой отходила дорога, по которой с трудом смогла бы проехать одна машина, и на въезде висела табличка «Санаторий „Амирё“, посторонним въезд воспрещен». На этом ответвлении дороги, уходящем в глубь леса, отчетливо виднелись следы автомобильных колес. Откуда-то из леса послышались какие-то звуки, точно большая птица пролетела, махая крыльями. Звук прозвучал странно отчетливо, словно отчасти усиленный. Издалека послышался звук, похожий на выстрел, но был он приглушенный и тихий, точно по пути прошел через несколько фильтров.

Выйдя из леса, я увидел каменную ограду. Высотой она была где-то с мой рост, наверху у нее не было ни колючей проволоки, ни сетки, и при желании ее можно было перелезть без всяких проблем. Покрашенные черной краской железные ворота выглядели внушительно, но были незаперты.

В кабинке для охраны тоже никого не было, а рядом с воротами была табличка с той же надписью : «Санаторий „Амирё“, посторонним вход воспрещен». В кабинке охраны были следы того, что в ней только что кто-то был. В пепельнице было три окурка, в кружке был недопитый чай, на полочке стоял транзисторный приемник. На стене сухо тикали, догоняя уходящее время, часы.

Я подождал там кого-нибудь из охраны, но никто как будто не собирался приходить, и я пару раз нажал какую-то кнопку, приняв ее за звонок. Прямо перед воротами было место под стоянку, и на ней стояли мини-автобус, полноприводный джип и синий с черным отливом «Вольво». Там было достаточно места машин для тридцати, но стояло только три.

Я прождал две или три минуты, и по дороге, ведущей в лес, подъехал на желтом велосипеде охранник в коричневой униформе. Это был лысоватый мужчина лет шестидесяти высокого роста. Он прислонил желтый велосипед к стене кабинки и не очень виноватым тоном сказал : «Ох, прошу прощения». На колпачке колеса белой краской было написано «32».

Я назвал себя, и он куда-то позвонил и пару раз повторил мое имя. На том конце что-то сказали, и он ответил : «да, да, хорошо», и повесил трубку.

— Пройдете, значит, в главное здание и спросите госпожу Исиду, — сказал мне охранник. — Пройдете по дороге через лес, там будет разъезд. Оттуда по второй по счету дороге влево, понятно? По второй дороге влево идите. Там будет старое здание, оттуда если свернете направо и опять через лес пройдете, там железобетонное здание есть, это и есть главное здание. Тут везде указатели висят, так что сможете сориентироваться.

Как мне было сказано, я пошел от разъезда по второй дороге влево, где на противоположной стороне было старое здание, несколько десятков лет назад служившее, как казалось с виду, чьей-то загородной виллой. Во дворе стояли красивые камни и каменные светильники, деревья были ухоженными. Первоначально это явно было чьей-то виллой.

Я свернул оттуда направо и прошел лесом, и передо мной показалось трехэтажное железобетонное здание. Хоть и было в нем три этажа, было оно построено в месте, где земля прогибалась вглубь, точно раскопанная кем-то, и потому не казалось каким-то величественным. Лишь чувствовалась простота планировки и чистота здания.

Парадный вход был со второго этажа. Поднявшись на несколько пролетов по лестнице, я прошел через стеклянную дверь, там в справочном отделе сидела молодая девушка в красном платье. Я назвал свое имя и сказал, что мне велели обратиться к госпоже Исиде.

Девушка с улыбкой тихо сказала мне, указывая на стоящий в лобби темно-коричневый диван : «Посидите там, пожалуйста», и набрала на телефоне чей-то номер.

Я снял со спины рюкзак, сел на этот мягкий диван и огляделся. Лобби было чистое и уютное. Вокруг стояло несколько горшков с декоративными растениями, на стене висела изящная абстрактная картина, паркет был начищен до блеска. Пока я ждал, я все время смотрел на отражение моих ботинок в этом паркете.

За это время девушка из справочного отдела сказала лишь раз : «Она сейчас придет». Я кивнул. Мне подумалось, отчего тут так тихо? Вокруг не слышно было вообще ни звука. Такое было ощущение, что сейчас время дневного сна. Был тихий час после полудня, когда люди, животные, насекомые, растения — все как будто погрузились в глубокий сон.

Однако вскоре послышались мягкие шаги, и показалась средних лет женщина с короткими волосами, на вид казавшимися жесткими, как проволока. Она тут же села рядом со мной и закинула ногу на ногу. Затем мы пожали друг другу руки. держа мою руку в своей, она по очереди осмотрела тыльную и внутреннюю стороны моей ладони.

— На музыкальных инструментах ты, по крайней мере последние несколько лет, не играл? — были первые ее слова.

— Нет, — ответил я удивленно.

— По рукам видно, — сказала она с улыбкой.

Женщина эта вызывала очень странные ощущения. В глаза бросалось, как много у нее морщин на лице, но они совсем ее не старили. Скорее наоборот, они подчеркивали ее молодость, пережившую возраст.

Эти морщины были ей очень к лицу, точно были на нем от рождения. Когда она смеялась, морщины смеялись вместе с ней, когда она хмурилась, они хмурились вместе с ней. Когда она и не смеялась, и не хмурилась, морщины упорно проглядывались на ее лице, но в то же время наполняли ее лицо теплотой.

Мне показалось, что ей где-то за тридцать, но она вызывала не только симпатию, но и какое-то влечение. Симпатию к ней я почувствовал с первого взгляда.

Волосы ее были пострижены довольно небрежно, кое-где топорщились и на лбу лежали неровно, но в целом прическа очень ей шла. Одета она была в синий верх от робы поверх белой майки и свободного покроя хлопчатобумажные брюки кремового цвета, а на ногах были обуты тапочки для тенниса.

Груди на ее хрупком худом теле почти не было, рот постоянно был напряженно искривлен, морщинки в уголках глаз слегка шевелились. Она была похожа на доброго и искусного плотника, в чем-то недовольного окружающим миром.

Некоторое время она разглядывала меня с ног до головы, слегка втянув подбородок и искривив рот. Словно вот-вот вынет из кармана линейку и начнет меня всего измерять.

— Играть на чем-нибудь умеешь?

— Нет, ни на чем.

— Жаль. Неплохо было бы, если бы умел.

— Надо же, — сказал я, а сам никак не мог понять, почему она все время говорит про музыку.

Она вынула из кармана пачку сигарет «Seven Star», зажала одну во рту, прикурила от зажигалки и с удовольствием затянулась.

— Ах да, тебя же Ватанабэ зовут? Я тут подумала, что тебе кое-что надо объяснить, прежде чем ты встретишься с Наоко. Поэтому придется тебе сначала со мной побеседовать. Здесь все не совсем так, как в других местах, поэтому если нет нужных знаний, будет немного сложно. Ведь так? Ты ведь об этом месте пока мало знаешь?

— Да, почти ничего.

— Ну что ж, если объяснять с самого начала... — начав было говорить, она щелкнула пальцами, точно вспомнив что-то. — А ты обедал? Не голодный?

— Голодный.

— Тогда пошли. В столовой вместе поедим и побеседуем. Обед уже закончился, но и сейчас, наверное, что-нибудь еще осталось.

Она пошла по коридору впереди меня легкой походкой, спустилась по лестнице и на первом этаже направилась в столовую. Места в столовой было достаточно, чтобы одновременно могли есть человек двести, но использовалась только половина мест, остальные были отгорожены барьером. Чувство было такое, точно вошел в столовую в зоне отдыха, где закончился сезон.

В обеденном меню были картофельный суп-пюре с лапшой, овощной салат и сок с булочкой. Я уже знал об этом из письма Наоко, но овощи здесь и правда были удивительно вкусные. Я съел все без остатка.

— Надо же, какой аппетит, — восхитилась женщина.

— Очень вкусно. да я к тому же с утра не ел толком.

— Может, доешь за меня? А то я наелась уже...

— Да, хорошо.

— У меня желудок маленький, много не могу есть. Вот взамен и курю так много, — сказала она и опять закурила свой «Seven Star». — да, зови меня Рэйко. Меня все так зовут.

Она с интересом наблюдала за тем, как я с удовольствием поглощаю почти нетронутый ею суп с булочкой.

— Вы лечащий врач Наоко? — почтительно спросил я ее.

— Я — врач? — переспросила она с окаменевшим от изумления лицом. — С чего ты взял, что я врач?

— Ну, мне сказали спросить госпожу Исиду...

— А, ну да. Я тут музыку преподаю (в качестве слова «госпожа» в оригинале использовано слово, применяемое в Японии в основном при обращении к учителям и врачам). Вот меня некоторые и зовут «госпожа». А на самом деле я тоже пациент. Но здесь я уже семь лет, и музыку преподаю, и с документами работать помогаю, так что уже непонятно стало, то ли пациент, то ли сотрудник, последнее время-то. Наоко про меня тебе не рассказывала?

Я покачал головой.

— Надо же, — сказала Рэйко. — Мы с Наоко в одной комнате живем. Соседи, в общем. С ней жить очень интересно. Столько всего рассказывает! И про тебя часто рассказывает.

— А про меня что рассказывает? — спросил я.

— Ах, да. Надо же тебе сперва про это место рассказать, — продолжила она, проигнорировав мой вопрос. — Прежде всего ты должен понять, что здесь не просто больница. Коротко говоря, здесь не место, где лечат, а где оздоравливают. Есть тут, конечно, несколько врачей, и они каждый день где-нибудь по часу с нами общаются. Но и это всего лишь проверка состояния, вроде измерения температуры, а не активное лечение, как в других больницах. Поэтому здесь и решеток нет, и двери всегда открыты. Каждый приезжает сюда добровольно и уезжает отсюда добровольно. И приехать сюда могут только те, кто к такому лечению приспособлен. Принимают сюда не всех. Тех, кому нужно специальное лечение, отправляют в специализированную клинику в зависимости от диагноза. до сих пор все понятно?

— Вроде понятно. А вот это оздоровление, как оно конкретно осуществляется?

— Само проживание здесь — это и есть оздоровление. Правильный режим, спорт, удаленность от внешнего мира, тишина, чистый воздух. Здесь поле есть, так что хозяйство ведем почти натуральное, и ни телевизора, ни радио нет. Что-то вроде модных нынче коммун. Правда, чтобы приехать сюда, денег уходит довольно много, в этом отличие от коммуны.

— Так много?

— Не то чтобы ужасно дорого, но и не сказать, что дешево. По тому, что здесь есть, разве не видно? Территория большая, пациентов мало, сотрудников много. Я-то тут уже давно и наполовину сотрудник, так что за лечение фактически не плачу, поэтому особых проблем нет. Ты кофе будешь?

Я ответил, что буду. Она затушила сигарету, встала, подошла к аппарату с горячим кофе у прилавка и принесла два стакана. Потом положила в свой стакан сахар, размешала его ложечкой и стала, морщась, пить.

— Этот санаторий, видишь ли, организация некоммерческая. Поэтому пока справляемся, и не беря слишком высокую плату за лечение. Землю здесь тоже один человек пожертвовал. Когда-то вся эта территория принадлежал его вилле. Еще лет двадцать назад. Видел в одном месте старый дом?

Я ответил, что видел.

— Раньше из зданий оно одно было, туда собирали пациентов и проводили групповое лечение. Начали это все потому, что у того человека сын был душевнобольной, и один врач ему прописал групповое лечение. У того врача была теория, что если больные будут жить вдали от людей, поддерживая друг друга, занимаясь физическим трудом, и с ними будет врач, который будет помогать им советами и следить за их состоянием, то некоторые болезни могут быть излечены. Так здесь все и началось. Место это постепенно разрослось, приобрело юридический статус, поле тоже расширилось, а пять лет назад построили главное здание.

— Видно, помогло лечение.

— Да, но это не панацея, и есть люди, которые не вылечиваются. И все-таки многие люди, которым в других местах не помогли, уехали отсюда поправившимися. Что здесь лучше всего, так это что все друг другу помогают. Каждый знает, что он несовершенен, поэтому все стараются друг другу помочь. В других местах так не получается, как ни жаль. В других местах доктор — это только доктор, а пациент — это только пациент. Пациент ждет от врача помощи, врач ему помогает. Но здесь помощь взаимная. Мы все друг для друга как зеркало, и врач — наш товарищ, такой же, как мы. Он смотрит за нами со стороны, и когда ему кажется, что надо бы сделать вот так, то подходит и помогает, но порой бывает, что и мы им помогаем. Это когда, в зависимости от ситуации, мы в чем-то их превосходим. Например, я одного врача учу играть на пианино, а другой пациент обучает медсестру французскому языку. Вот так бывает. Видно, среди тех, кто страдает от таких заболеваний, как мы, много людей со специфическими талантами. Поэтому все здесь равны. И пациенты, и сотрудники, и ты. Пока ты здесь, ты тоже наш товарищ, поэтому я помогаю тебе, а ты помогаешь мне.

Она улыбнулась, отчего морщины на ее лице разгладились.

— Ты поможешь Наоко, а Наоко поможет тебе.

— А что именно я должен делать?

— Во-первых, надо желать кому-то помочь. И надо понять, что тебе тоже нужна чья-то помощь. А во-вторых, быть искренним. Нельзя лгать, выдумывать, умалчивать что-то оттого, что неудобно сказать. Вот и все.

— Я буду стараться. — сказал я. — А почему вы прожили здесь целых семь лет? Я вот сколько с вами говорю, а ничего такого не заметил.

— Это днем, — сказала она, слегка помрачнев. — А ночью просто ужас. Как ночь наступает, катаюсь по всему полу, слюнями истекая.

— Правда?

— Да нет, шучу. Как так может быть? — она помотала головой. — Я уже поправилась, сейчас-то. Просто захотелось остаться и помочь еще кое-кому поправиться. Мне тут хорошо. Все мне как друзья. По сравнению с этим, что в том мире такого есть? Мне сейчас тридцать восемь, почти сорок. Не то что Наоко. Ну уеду я отсюда, а меня там не ждет никто, ни семьи нет, которая бы приняла, ни работы приличной, ни друзей. К тому же я здесь семь лет прожила, ничего про жизнь не знаю. Уеду отсюда и не буду знать, что делать.

— А что, если перед вами новый мир откроется? Разве попытаться не стоит?

— Может быть и так, — сказала она, крутя в пальцах зажигалку. — Только, Ватанабэ, у меня и другие причины есть. Если не возражаешь, лучше расскажу тебе в следующий раз, когда время будет.

Я кивнул.

— А Наоко сейчас лучше?

— Ну как, нам кажется, что да. Сперва она была в таком жутком состоянии, что мы все переволновались. Но теперь она успокоилась, говорить стала намного лучше, выразить теперь может, что хочет... То, что ей лучше, это точно. Но Наоко следовало начать лечение чуть раньше. У Наоко симптомы появились с той поры, как ее друг Кидзуки умер. И в семье ее должны были об этом знать, и сама она, наверное, это понимала. Но ситуация в семье и все такое...

— Какая ситуация? — удивленно спросил я.

— Как, ты не знал? — удивилась теперь в свою очередь она.

Я молча покачал головой.

— Тогда пусть тебе об этом сама Наоко расскажет. Так будет лучше. Похоже было, что и Наоко думает тебе кое о чем искренне рассказать.

Она взяла ложечку, опять помешала кофе и отпила глоток.

— И еще, в правилах так заведено, поэтому лучше сказать с самого начала, но тебе с Наоко вдвоем оставаться запрещено. Это закон. Посетитель с пациентом наедине оставаться не может. Всегда кто-нибудь — фактически это буду я — должен присутствовать, чтобы наблюдать. Как ни жаль, но кроме как потерпеть, выхода нет, устраивает?

— Устраивает, — сказал я, смеясь.

— Но вы не стесняйтесь, говорите, о чем хотите. Не обращайте внимания, что я рядом. Все равно я по большей части все, о чем вы с Наоко разговаривали, знаю.

— Все?

— Почти все. При групповом лечении по-другому быть не может. Так что все, что только можно, мы знаем. К тому же мы с Наоко друг другу все рассказываем без утайки. Здесь секретов не особо много.

Я посмотрел ей в лицо, отпивая кофе.

— Честно говоря, я толком не знаю. Правильно ли я с Наоко поступил, когда она в Токио была... Я об этом много думал, но до сих пор не знаю.

— Этого и я не знаю, — сказала Рэйко. — Наоко ведь и сама тоже не знает. Об этом вам надо вдвоем поговорить, а потом решить, так ведь? Если что-то и было, это ведь можно и в хорошую сторону повернуть. Когда сможете друг друга понять, тогда ведь можно будет об этом опять подумать, правильно это было или как.

Я кивнул.

— Я думаю, мы втроем сможем друг другу помочь. Ты, Наоко и я. Надо только искренне захотеть помочь друг другу. Если мы будем стараться вот так втроем, то, в зависимости от ситуации, результат будет ощутимый. Ты сколько сможешь здесь оставаться?

— Послезавтра к вечеру надо в Токио быть. На работу надо, да и экзамен по немецкому в четверг.

— Ясно, тогда спи в нашей квартире. Тогда и тратиться не надо, и поговорить можно спокойно, не глядя на время.

— В нашей, это в чьей?

— В моей с Наоко, в чьей же еще? Комнаты раздельные, и диван есть раскладной, так что с ночевкой проблем нет, не волнуйся.

— Но все-таки, это разве удобно? Мужчина, в женской квартире...

— А что, ты же не собираешься в час ночи войти и изнасиловать нас по очереди?

— Нет, конечно.

— Тогда никаких проблем нет. Спи в нашей квартире, и разговаривайте спокойно обо всем. Так будет лучше. Только так друг друга понять можно будет, да и как я на гитаре играю послушать. Я знаешь как хорошо играю?

— Но это правда удобно?

Рэйко зажала во рту третью сигарету «Seven Star», с усилием сжала губы и закурила.

— Мы вдвоем об этом уже договорились. Поэтому я сейчас тебя приглашаю от имени нас двоих, хоть это и личное ваше дело. Уж теперь-то стоило бы вежливо согласиться, как ты думаешь?

— Конечно, с удовольствием.

Она некоторое время смотрела на меня, и морщинки у ее глаз при этом стали глубже.

— Как странно ты разговариваешь, — сказала она. — Не подражаешь же ты герою «Над пропастью во ржи».

— Да ну, — рассмеялся я, и она тоже засмеялась с сигаретой во рту.

— Но ты похож на человека откровенного. Я это вижу. Я ведь тут за семь лет разных людей перевидала. Вижу разницу между человеком, который может раскрыть душу, и тем, который не может. Вот ты скорее можешь. Точнее, можешь раскрыть, если захочешь.

— А что будет, если раскрыть?

Она сложила руки на столе, держа сигарету во рту и точно радуясь чему-то.

— Тогда станешь счастливым, — сказала она.

Пепел ее сигареты упал на стол, но она этого не замечала.

Выйдя из главного корпуса, мы перешли через небольшой холм и прошли мимо лужайки, теннисного корта и баскетбольной площадки. На теннисном корте тренировались двое мужчин. Тощий мужчина средних лет и полноватый молодой парень.

Играли оба хорошо, но мне это показалось состязанием вовсе не по теннису. Казалось, что их интересует упругость мяча, и они скорее заняты ее изучением, чем игрой. Они увлеченно подавали и принимали мяч, и при этом странным образом казались погруженными в какие-то раздумья. Пот с обоих катился градом.

Бывший ближе к нам парень, увидев Рэйко, прекратил игру, подошел и, улыбаясь, обменялся с ней несколькими словами. Рядом с теннисным кортом мужчина с огромной газонокосилкой подстригал лужайку с ничего не выражающим лицом.

Когда мы прошли еще вперед, показался лес, а по лесу на некотором удалении друг от друга было разбросано пятнадцать или двадцать аккуратных домиков европейского типа под старину. Перед каждым домиком стояло по желтому велосипеду, такому же, как у охранника. Рэйко объяснила, что здесь живут сотрудники.

— Даже не выезжая в город, здесь все, что хочешь, можно приобрести, — объясняла она на ходу. — Продукты, как я уже говорила, почти все сами производим. Есть птицеферма, так что яйца тоже можем кушать. Книги и пластинки есть. для спорта все есть, супермаркет маленький тоже есть. Раз в неделю и парикмахер приезжает. По воскресеньям кино показывают. Если что-то особое нужно, можно попросить сотрудника, который в город едет, а выходную одежду можно по каталогу заказать, так что с этим неудобств не ощущается.

— Это потому что в город нельзя выезжать?

— Этого нельзя. Если, к примеру, к зубному надо или в других особых случаях, делается исключение, но как правило это не позволяется. Каждый абсолютно свободен уехать отсюда по собственному желанию, но уехав, опять вернуться нельзя. Это все равно, что мосты за собой сжечь. Невозможно, чтобы кто-то уезжал в город на два-три дня, а потом возвращался. Разве не так? Если это позволить, все же толпами туда-сюда ездить станут.

Когда мы вышли из леса, начался плавный подъем. Там беспорядочно стояли в ряд двухэтажные деревянные здания, атмосфера вокруг которых была какая-то странная. На вопрос, что в них было странного, ответить не могу, но первое чувство было, что здания эти какие-то странные. Это было сходно с чувством, какое мы часто испытываем, глядя на правдоподобное изображение чего-то нереального. Подумалось вдруг, не получится ли что-то похожее, если Уолт Дисней снимет мультфильм по картинам Мунка[5].

Здания все до одного были одинакового типа да еще и одинакового цвета. Форма приближалась к квадратной, двусторонне симметричной, а двери были широкими, и окон было много. Между зданиями проходила извилистая дорожка, точно на полигоне для обучения вождению. Перед каждым зданием была клумба с цветами, и все клумбы были ухоженными. Людей видно не было, и на всех окнах были задернуты шторы.

— Это зона "C", здесь живут только женщины. Стало быть, мы тут и живем. Здесь десять таких зданий, в каждом здании четыре квартиры, и в них живут по двое. Так что сюда может поместиться восемьдесят человек, но сейчас живет только тридцать два.

— Как тихо.

— В это время тут никого нет. У меня-то статус особый, а другие занимаются делами по установленному расписанию. Кто-то спортом занимается, кто-то во дворе порядок наводит, кто-то групповое лечение принимает, кто-то идет коренья копать... Каждый себе составляет расписание на свое усмотрение. Что же у Наоко сейчас было? То ли обои переклеивает, то ли стены заново перекрашивает. Такие вот занятия есть до пяти часов, в основном их пять разновидностей.

Войдя в здание, на котором висел номер «С-7», она поднялась по лестнице, находящейся в самом конце, и открыла правую дверь. дверь была не заперта.

Она показала мне квартиру. Та была разделена на четыре помещения : как зал, спальню, также кухню и ванную, и представляла из себя скромное и приятное жилище. В ней не было ни ненужных украшений, ни особой мебели, но и нехватки чего-то не ощущалось. Сказать обо всем этом особо было нечего, но находясь в квартире, я точно так же, как когда Рэйко была передо мной, смог расслабиться и вести себя непринужденно.

В зале стояли диван, столик и кресло-качалка. На кухне тоже имелся столик, и на обоих столиках было по здоровенной пепельнице. В спальне было две кровати, два письменных столика и стенной шкаф. У изголовья кровати стоял небольшой журнальный столик и лампа для чтения, там же лежала раскрытая книга. На кухне стоял набор из миниатюрной электроплитки и холодильника, так что что-нибудь простое при желании приготовить было можно.

— Ванны нет, так что мыться можно только под душем, но в целом отлично, правда? — сказала она. — Баня и прачечная есть общие.

— Прямо чересчур здорово. У меня в общежитии только потолок да окно.

— Да ты просто не знаешь, каково здесь зимой.

Она похлопала меня по спине и усадила на диван, потом и сама села рядом.

— Зима здесь длинная и тяжелая. Куда ни глянешь, всюду снег, снег, снег, море снега, сырость такая, что холод до костей пробирает. Когда зима приходит, мы целыми днями только и делаем, что снег разгребаем. В такую пору мы натапливаем квартиры и слушаем музыку, разговариваем да вязанием занимаемся. Поэтому если хотя бы такого пространства не будет, то просто задыхаешься и ничего делать не можешь. Если зимой приедешь, сам поймешь.

Она вздохнула, точно вспоминая длинную зиму, и положила рук на колени.

— Разложим его, и будет тебе кровать, — сказала она и постучала по дивану, на котором мы сидели. — Мы будем на кроватях спать, а ты тут. Пойдет?

— Да мне все равно.

— Значит, договорились. Мы, наверное, только часов в пять вернемся, так что ты тут подожди, ладно?

— Хорошо, я пока немецкий поучу.

Когда она вышла, я лег на диван и закрыл глаза. Я некоторое время без особых мыслей весь отдавался тишине, как вдруг вспомнил, как мы с Кидзуки ездили куда-то далеко на мотоцикле.

Тогда ведь, кажется, тоже была осень. Сколько же лет назад была та осень? Четыре года назад. Я вспомнил запах кожаной куртки Кидзуки, его дико ревущий 125-кубовый мотоцикл «Ямаха» красного цвета. Мы съездили в ужасную даль к побережью и вернулись к вечеру, совершенно измотанные.

Ничего особенного в тот раз не приключилось, но тогдашняя поездка припомнилась мне очень живо. Осенний ветер тонко свистел в ушах, и стоило взглянуть в небо, ухватившись руками за куртку Кидзуки, и казалось, что тело мое взлетает в небо.

Я долго лежал в одной позе на диване, вспоминая все, что было тогда, одно за другим. Непонятно, почему, но когда я лежал в этой комнате, в голове моей, цепляясь друг за друга, пронеслись воспоминания о событиях и вещах, произошедших давным-давно, о которых я давно уже толком и не вспоминал. Некоторые были радостными, иные немного грустными.

Сколько же я так пролежал? Я настолько погрузился в неожиданный поток воспоминаний (он был подобен течению реки, прорывающемуся сквозь щель между скал), что даже не заметил, как Наоко вошла в комнату, тихо открыв дверь.

Когда я открыл глаза, Наоко была там. Я открыл глаза и посмотрел в глаза ей. она присела на спинку дивана и смотрела на меня. Поначалу ее облик показался мне плодом моего воображения. Но сомнений не было, это была Наоко.

— Спал? — спросила она очень тихим голосом.

— Да нет, вспоминал просто, — сказал я и поднялся. — Ну, как дела?

— Да нормально, — ответила Наоко, улыбнувшись. Улыбка ее была похожа на какой-то далекий светлый образ. — Я на минуту. Вообще-то мне тут нельзя находиться, но выдалась минутка, я и зашла. Так что долго не могу оставаться. дурацкая у меня прическа, да?

— Да нет, очень красиво.

Она была пострижена простенько, как ученица начальных классов, и с одной стороны, точно как раньше, волосы были прихвачены заколкой. Стрижка действительно очень ей шла и как нельзя лучше ей подходила. Она выглядела, как прекрасная дева с какой-нибудь средневековой гравюры.

— Лень было к парикмахеру идти, вот меня Рэйко и стригла несколько раз. Правда так считаешь? Красиво?

— Правда.

— А мама сказала, отвратительно.

Наоко расстегнула заколку, собрала волосы, несколько раз проведя по ним рукой, и снова заколола. Заколка была в виде бабочки.

— А я непременно хотела с тобой наедине увидеться, прежде чем мы будем втроем встречаться. Не то чтобы особенное что-то сказать надо было, но все равно хотела сперва тебя увидеть, привыкнуть немного. А то поначалу, боялась, буду неловко себя чувствовать. Я при людях, бывает, теряюсь.

— Как ты тут, привыкла уже?

— Да, немного, — сказала она и опять поправила заколку. — Ну все, уже времени нет. Пора мне.

Я кивнул.

— Спасибо тебе, Ватанабэ, что приехал. Я так рада. Но если тебе тут в тягость будет, ты скажи, не стесняйся. Тут место особенное, правила тоже особенные, некоторые люди тут совсем находиться не могут. Так что если что-то такое почувствуешь, скажи прямо. Никаких обид из-за этого у меня не будет. Мы тут ничего не скрываем. Все откровенно говорим.

— Хорошо, я тоже буду откровенно говорить.

Наоко села рядом со мной и прижалась ко мне. Я обнял ее за плечи, она положила голову мне на плечо и уткнулась носом мне в шею. Она сидела так, не двигаясь, точно проверяя, нет ли у меня температуры. Я нежно обнимал ее, и в груди у меня стало горячо.

Немного погодя, она, ни слова не говоря, встала и вышла, открыв дверь так же тихо, как когда входила.

После того, как она ушла, я заснул, лежа на диване. Спать я не собирался, но от ощущения близкого присутствия Наоко впервые за долгое время погрузился в глубокий сон. На кухне была ее посуда, в ванной была ее зубная щетка, в спальне была ее кровать. В этой квартире я погрузился в глубокий сон, точно выжимая по капле усталость из каждого уголка каждой клетки своего тела. Мне приснилась бабочка, порхающая в вечерних сумерках.

Когда я проснулся, часы показывали тридцать пять минут пятого. Солнце клонилось к закату, ветер стих, облака изменили свой облик. Во сне я вспотел, поэтому я достал из рюкзака полотенце и вытер лицо и переодел майку. Потом пошел на кухню, выпил воды и выглянул в окно рядом с мойкой.

Было видно окно в соседнем здании. За тем окном висело на ниточках несколько вырезанных из бумаги украшений. Это были любовно вырезанные изображения птиц, облаков, коровок и кошек, похожие на марионеток.

Вокруг по-прежнему было ни души, и не слышно было ни звука. Вдруг почудилось, что я один живу среди этих искусно сделанных декораций.

Люди начали возвращаться в зону "С" только в начале шестого часа. Выглянув из окна на кухне, я увидел проходящих внизу двух или трех женщин. Все трое были в шляпах, и возраст их определить было невозможно, но судя по голосу, были они уже не так молоды. Спустя немного времени после того, как они зашли за угол и исчезли из вида, с другой стороны прошли еще четверо женщин и точно так же скрылись за углом.

Атмосфера вокруг была самая что ни на есть предзакатная. Из окна в зале виднелись лес и цепочка гор. Полоска света горела над горами, точно украшая их силуэты.

В пол-шестого вместе вошли Наоко и Рэйко. Мы с Наоко поприветствовали друг друга, точно встретившись впервые после долгой разлуки. Наоко действительно была как будто смущена. Рэйко заметила книгу, которую я читал, и спросила, что это за книга. Я ответил, что это «Волшебная гора» Томаса Манна.

— Зачем было ее тащить в такую даль? — пораженно сказала Рэйко, и была в общем-то права.

Мы втроем стали пить кофе, который приготовила Рэйко. Я рассказал Наоко о внезапном бесследном исчезновении Штурмовика. Рассказал ей также про светлячка, которого он подарил мне, когда мы виделись с ним в последний раз.

— Как обидно, что он исчез. Я так хотела еще про него послушать, — расстроенно сказала Наоко.

Рэйко захотела узнать, что это за Штурмовик, и я опять рассказал про него. Она, конечно, тоже от души посмеялась. Всегда, когда я рассказывал про Штурмовика, мир вокруг казался полон радости и смеха.

В шесть часов мы втроем пошли в столовую в главном здании и поужинали. Я и Наоко ели рыбный суп, овощной салат, подливку, вареный рис и соевый бульон, а Рэйко съела только салат с макаронами и выпила кофе. И опять закурила.

— Видите ли, с возрастом организм так меняется, что можно есть уже не так много, — объясняла она.

В столовой сидели за столиками и ели человек двадцать, и за это время еще несколько человек успели войти и выйти. Картина в столовой ничем не отличалась от студгородка, за исключением разброса возрастов. Отличие было лишь в том, что все до одного разговаривали с одной определенной громкостью.

Никто и не болтал в полный голос, и не шептался. Не было ни громкого смеха, ни удивленных возгласов, никто никого не звал, поднимая руку. Все разговаривали одинаково негромко.

Они ели, заняв несколько столов. За каждым столом сидело по трое, максимум пятеро. Если кто-то говорил, остальные слушали его, кивали и поддакивали, а когда он заканчивал говорить, кто-нибудь другой говорил что-нибудь по этому поводу.

Невозможно было понять, о чем они говорили, но их беседа напомнила мне об увиденной днем загадочной игре в теннис. Я удивлялся, неужели Наоко таким же образом разговаривает, когда находится с ними. Это казалось мне неправдоподобным, и в то же время я на мгновение почувствовал какое-то одиночество, смешанное с ревностью.

За столом у меня за спиной одетый в белое мужчина с редким волосом, с какой стороны ни посмотри, напоминающий врача, в подробностях объяснял молодому человеку в очках с нервической внешностью и женщине средних лет с крысиным лицом, как вырабатывается желудочный сок в условиях невесомости.

Парень и женщина слушали это объяснение, говоря лишь «ага» или «да?». Однако, слушая этот разговор, я понемногу начал сомневаться, действительно ли одетый в белое мужчина с редким волосом был врачом.

В столовой на меня никто особого внимания не обращал. Никто на меня не оглядывался, никто точно и не замечал, что я вообще там находился. То, что я оказался там среди них, казалось, было для них одним из совершенно рядовых происшествий.

Лишь только раз мужчина в белом вдруг повернулся ко мне и спросил :

— Сколько тут собираетесь оставаться?

— Два дня тут переночую, а в среду думаю уехать, — ответил я.

— В это время года здесь лучше всего. Но зимой тоже приезжайте. Когда тут все белым-бело, тоже есть, на что посмотреть, — сказал он.

— Да пока снег выпадет, Наоко, может, отсюда уже уедет, — сказала ему Рэйко.

— Нет, но зимой тут все равно хорошо, — проникновенно повторил мужчина. Я опять засомневался, врач он или нет.

— А о чем тут все разговаривают? — спросил я у Рэйко. Смысл вопроса ей казался не вполне понятен.

— Ну как о чем, о чем все обычно разговаривают. Так, о том, о сем : что за день случилось, какую кто книгу прочитал, какая завтра погода будет. Или ты думаешь, тут кто-то встанет и скажет : «Сегодня полярный медведь съел все звезды с неба, поэтому завтра будет дождь!», или что-то в этом роде?

— Нет, конечно, я не к тому вовсе, — сказал я. — Просто все так тихо говорят, вот и любопытно вдруг стало, о чем все говорят.

— Тут вокруг тишина, так что все естественным образом к ней подстраиваются и начинают говорить тихо.

Наоко обглодала рыбные кости, аккуратно сложила их на край тарелки и утерла рот платком.

— Да и смысла нет громко говорить. Убеждать в чем-то некого, внимание чье-то привлекать тоже незачем.

— Понятно, — кивнул я.

Однако пока я ел в этой тишине, мне почему-то стало не хватать людского шума. Мне недоставало людского смеха, бессмысленных возгласов, преувеличенно громкой речи. Конечно, весь этот шум давно набил мне оскомину, но когда я ел рыбу среди этого странного безмолвия, мне отчего-то было неспокойно.

Своей атмосферой эта столовой в чем-то походила на выставку образцов какого-то специального оборудования. Казалось, что в каком-то определенном месте собрались люди, испытывающие особый интерес в какой-то определенной сфере, и обмениваются лишь им одним понятной информацией.

После еды мы вернулись в квартиру, и Наоко с Рэйко сказали, что сходят в общую баню в зоне "С". Мне они сказали, что если меня устроит душ, то я могу воспользоваться ванной. Я согласился.

Когда они ушли, я разделся, принял душ и вымыл голову. Затем, суша голову феном, я хотел было вытащить пластинку Билла Эванса из стопки на книжном столе, но увидел, что это такая же пластинка, как та, что я несколько раз крутил в комнате Наоко в ее день рожденья. В ту ночь, когда Наоко плакала, а я ее обнимал.

Прошло с тех пор не больше полугода, но воспринималось это, точно было очень давно. Потому, наверное, что все это время я по много раз размышлял об этом. Слишком часто я об этом вспоминал, вот ощущение времени и нарушилось, растянувшись.

Луна светила так ярко, что я выключил свет и, лежа на диване, стал слушать, как играет на рояле Билл Эванс.

В проникающем через окно лунном свете все предметы отбрасывали длинные тени, и стены окрашивались в нежные темные тона, точно облитые слабо разведенной тушью. Я вынул из рюкзака железную фляжку с брэнди, набрал немного в рот и медленно проглотил. Ощущение тепла распространилось от горла до желудка. И это тепло разлилось сверху по всему телу.

Я отпил еще глоток брэнди, завернул крышку на место и убрал фляжку обратно в рюкзак. Лунный свет, казалось, дрожал в такт музыке.

Спустя минут пятнадцать вернулись Наоко и Рэйко.

— А мы снаружи смотрим, свет не горит, испугались, — сказала Рэйко. — думали, ты вещи собрал да в Токио уехал.

— Да ну, с какой стати? Просто давно такую яркую луну не видел, вот и выключил свет.

— А правда, здорово смотрится, — сказала Наоко. — Рэйко, а у нас те свечки остались, что мы жгли, когда света не было?

— На кухне в столе лежат, наверное.

Наоко пошла на кухню, достала из стола белую свечу и вернулась с ней. Я зажег свечу, накапал с нее воска в пепельницу и установил ее там. Рэйко прикурила от нее.

Вокруг по-прежнему было тихо. Мы сидели втроем вокруг горящей свечи, и казалось, будто мы одни втроем собрались где-то на краю света.

Грозные тени, отбрасываемые лунным светом, и дрожащие тени от огня свечи накладывались друг на друга на стене и сливались друг с другом. Мы с Наоко сидели рядышком на диване, Рэйко сидела напротив нас в кресле-качалке.

— Может, вина выпьем? — спросила у меня Рэйко.

— А здесь спиртное пить можно? — спросил я, слегка удивившись.

— Вообще-то нельзя, — неловко ответило Рэйко, трогая себя за ухо, — но в основном, даже если увидят, смотрят сквозь пальцы, если вино, там, или пиво. Лишь бы сильно не напивались. Я кого из сотрудников хорошо знаю, прошу, чтобы привозили понемногу.

— Мы тут иногда выпиваем вдвоем, — заговорщически сказала Наоко.

— Здорово, — сказал я.

Рэйко достала из холодильника белое вино, штопором вынула пробку и принесла три стакана. Вкус у вина был свежий и приятный, точно делали его тут же на заднем дворе.

Когда пластинка кончилась, Рэйко достала из-под кровати гитару, любовно ее настроила и медленно начала играть фугу Баха. Мелодию Баха она исполняла порой кое-где запинаясь, но с чувством и на одном дыхании. Она играла тепло, задушевно, и была при этом исполнена какого-то удовольствия от исполнения.

— На гитаре здесь играть начала. В комнате же пианино нет. Училась самоучкой, да и пальцы к гитаре не приспособлены, так что толком освоить не получается. Но мне гитара нравится. Маленькая, простая, нежная, прямо как небольшая теплая комнатка.

Она сыграла еще одну миниатюру Баха. Это была какая-то сюита. Глядя на пламя свечи и потягивая вино, я слушал, как Рэйко играет Баха, и на душе у меня стало тепло.

Когда закончился Бах, Наоко попросила Рэйко сыграть что-нибудь из «Битлз».

— Начинается концерт по заявкам, — сказала мне Рэйко, прищурив один глаз. — Наоко как приехала, каждый день только и просит «Битлз» сыграть, прямо горит вся. Точно ее, бедную, эта музыка в рабство захватила.

Говоря это, она заиграла «Michelle», и весьма умело.

— Хорошая песня. Мне очень нравится, — сказала Рэйко, отпила глоток вина, затем проговорила, пуская дым от сигареты, — Мелодия такая, будто в широком поле дождик накрапывает.

Потом она сыграла «Nowhere man» и «Julia». Иногда она во время игры закрывала глаза и качала головой. И опять пила вино и курила.

— Сыграйте «Norwegian wood», — сказала Наоко.

Рэйко принесла из кухни копилку в виде кошки, и Наоко положила в нее 100-иеновую монету.

— Это чего? — спросил я.

— Я когда «Norwegian wood» сыграть прошу, туда по 100 иен кладу. Я эту песню больше всех люблю, поэтому мы специально так установили. От души прошу.

— А я на эти деньги сигареты покупаю, — добавила Рэйко, сжала и разжала пальцы и заиграла «Norwegian wood».

Играла она с душой, но не было такого, чтобы чувства чрезмерно прорывались в ее музыке. Я тоже вынул из кармана 100-иеновую монету и положил в копилку.

— Спасибо, — сказала Рэйко, слегка улыбнувшись.

— Я когда эту музыку слушаю, мне иногда ужасно тоскливо становится. Не знаю почему, но меня такое чувство охватывает, будто я в дремучем лесу заблудилась, — сказала Наоко. — Мне так одиноко, холодно, и темно, на помощь прийти некому. Поэтому Рэйко ее не играет, пока я не попрошу.

— Что там за «Касабланка» еще? — спросила Рэйко, смеясь.

Потом Рэйко сыграла еще несколько мелодий боссановы.

Пока она играла, я смотрел на Наоко. Как она и писала в своем письме, выглядела она очень поздоровевшей, загорела на солнце, и тело ее было окрепшим благодаря спорту и работе на природе. Лишь глубокие и прозрачные, точно озера, глаза и дрожащие, точно от смущения, губы были те же, но в целом ее красота была теперь красотой зрелой женщины.

То проглядывающая наружу, то исчезающая жесткость, присущая прежней ее красоте — жесткость, подобная острому лезвию ножа, обдававшая каким-то холодом — ушла куда-то далеко, а взамен около нее витало какое-то особое спокойствие, словно бы нежно обволакивавшее все вокруг. Я был шокирован этой ее красотой. И не мог не поразиться, как такая перемена могла произойти с девушкой за каких-то шесть месяцев.

Эта новая ее красота очаровывала меня так же, как и прежняя, если не больше, но тем не менее, вспоминая некоторые исчезнувшие ее черты, я не мог не вздохнуть о них. Та, я бы ее назвал, самоуверенная красота, точно сама по себе шагающая легкой походкой, присущая девочке-подростку, она уже обратно к ней не вернется.

Наоко захотела узнать, как мне живется. Я рассказал ей об университетской студенческой забастовке.

Тогда же я ей впервые рассказал про Нагасаву. Трудно было точно описать его странный характер, оригинальный стиль мышления и однобокую мораль, но в итоге она, казалось, поняла суть того, что я хотел сказать.

Я не рассказал ей, как мы ходили вместе с ним охотиться на девчонок. Просто рассказал, что единственный человек, с которым я близко общаюсь в общежитии, это такая особенная личность.

В это время Рэйко с гитарой в руках опять отрабатывала ту самую фугу. Между делом она пила вино и курила.

— Странный этот человек, — сказала Наоко.

— Это точно, странный.

— Но он тебе нравится?

— Да сам не знаю. Впрочем, нельзя, наверное, сказать, что нравится. Он не из тех, кто может нравиться или не нравиться. да и ему самому это не надо. В этом он очень искренний. Никогда не лжет и очень аскетичный.

— Как это, интересно, он со столькими женщинами переспал — и аскетичный? — сказала Наоко, смеясь. — Со сколькими он, ты говоришь, переспал?

— Да где-то восемьдесят будет, наверное, — сказал я. — Но в его случае чем у него больше было женщин, тем значение каждого отдельно взятого акта стремительнее уменьшается. Но он этого и хочет.

— Это и есть аскетизм?

— Для него, да.

Какое-то время Наоко, казалось, обдумывала смысл того, что я сказал.

— Мне кажется, у него с головой еще похуже будет, чем у меня, — сказала она.

— Я тоже так думаю. Но он все искажения в своей душе выстраивает в стройную схему и подводит под теорию. С головой не в порядке у него. Такого сюда приведи, через пару дней сбежит. Это, скажет, знаю, это уже понял, теперь я все понял. Такой он человек. И вот таких людей все уважают.

— Я наверное, глупая, — сказала Наоко. — Я тут до сих пор не все понимаю. Как и саму себя еще плохо понимаю.

— Ты не глупая, ты обычная. Я в себе тоже многого не понимаю. Обычные люди все такие.

Наоко залезла на диван обеими ногами, подтянула колени у груди, положила подбородок на колени.

— Я про тебя хочу побольше узнать.

— Просто обычный человек. Родился в обычной семье, рос, как все обычные люди, внешность обычная, успеваемость обычная, мыслю так же, как обычные люди.

— Между прочим, в книге твоего любимого Скотта Фитцджеральда написано, что человеку, который говорит, что он обычный, верить нельзя. Я ту книгу у тебя почитать брала, — сказала Наоко, озорно улыбаясь.

— Ну да, — признал я. — Но я ведь не сознательно из-за этого себя так веду. Я сам в душе так думаю. Что я обычный человек. Вот ты как думаешь, есть во мне что-то необычное? Ведь нету?

— Как ты можешь так спрашивать? — с негодованием спросила она. — Неужели сам не понимаешь? Разве бы я тогда с тобой переспала? Или ты думаешь, пьяная была, все равно было, с кем, вот и переспала?

— Нет, конечно, я так не думаю, — сказал я.

Она некоторое время ничего не говорила, глядя на кончики своих пальцев. Я понятия не имел, что надо говорить, и просто пил вино.

— Сколько женщин с тобой спали? — спросила Наоко, точно вспомнив вдруг, что хотела сказать.

— Где-то восемь или девять, — честно ответил я.

Рэйко прекратила свои упражнения и со стуком опрокинула гитару себе на колени.

— Тебе же еще двадцати нет. Что ты за жизнь такую ведешь?

Наоко смотрела на меня своими ясными глазами, ничего не говоря.

Я от начала до конца рассказал Рэйко, как впервые переспал с девушкой и как с ней расстался. Сказал, что полюбить ее не смог, как ни старался. Затем рассказал ей и о том, как вслед за Нагасавой и сам стал спать то с одной, то с другой.

— Пусть это похоже на оправдание, но мне было тяжело, — сказал я Наоко. — От того, что каждую неделю с тобой встречался я, а душа твоя принадлежала одному Кидзуки. Когда я думал об этом, мне было ужасно тяжело. Потому, наверное, и спал, с кем попало.

Наоко несколько раз слегка покачала головой, потом подняла голову и опять посмотрела мне в лицо.

— Ты тогда спросил, почему я не спала с Кидзуки. Все еще хочешь знать?

— Лучше было бы, наверное, знать.

— Я тоже так думаю. Мертвый ведь все равно мертвый, а нам еще жить.

Я тоже кивнул. Рэйко опять упражнялась, проигрывая по несколько раз какое-то трудное место.

— Я была с Кидзуки переспать не против, — сказала Наоко, расстегивая заколку и распуская волосы. Затем стала крутить заколку в виде бабочки в руках. — Он тоже, конечно, хотел со мной переспать. Мы поэтому пробовали несколько раз. Но не получилось. Не смогли. Я тогда совсем не понимала, почему не получалось, и сейчас не понимаю. Я Кидзуки любила, и на девственность и все такое мне наплевать было. Я все готова была сделать, что он захочет. И все равно не смогла.

Наоко опять собрала волосы и приколола заколкой.

— Тело совсем не слушалось, — тихим голосом сказала Наоко. — Не раскрывалось совсем. Поэтому очень больно было. Сухо было, поэтому больно. Мы и так пробовали, и этак. Но все равно не получалось. И смазывали чем-то, все равно было больно. Поэтому я каждый раз Кидзуки или рукой, или ртом... Понимаешь, о чем я?

Я молча кивнул.

Наоко посмотрела на луну в окне. Луна казалась еще больше и ярче, чем до этого.

— Ватанабэ, я об этом хотела не говорить, если бы смогла. Хотела, если бы смогла, все сама у себя в сердце тихо держать. Но не могу. Не могу не говорить. Я одна потому что с этим справиться не могу. Ведь правда, когда ты со мной спал, я ведь сразу намокла? Правда?

— Угу.

— С того вечера в мой день рожденья, когда мне двадцать исполнилось, после того как с тобой переспала, я все время была мокрая. И все время хотела, чтобы ты меня обнимал. Чтоб ты меня обнимал, чтобы раздел, чтобы мое тело ласкал... Первый раз в жизни у меня такие мысли были. Почему так? Почему такие мысли у меня? Ведь я Кидзуки так любила.

— А меня хотя и не любила?

— Извини, — сказала Наоко. — Я не хочу тебя обидеть, но пойми одно. У нас с Кидзуки были очень особенные отношения. Мы с ним лет с трех вместе играли. Мы всегда с ним вместе были, так и выросли. Поцеловались в первый раз в начальной школе в шестом классе. Так было здорово! Когда у меня месячные первый раз были, я к нему побежала и ревела. Такие у нас, в общем, отношения были. Поэтому, когда он умер, я вообще не знала, как с людьми общаться. И что такое вообще кого-то полюбить.

Она попыталась взять со стола стакан с вином, но он вырвался из ее руки и покатился по полу. Вино пролилось на ковер. Я нагнулся, поднял стакан и поставил на стол. Потом спросил Наоко, будет ли она еще пить.

Некоторое время она не отвечала, потом вдруг затряслась и начала всхлипывать. Она горько плакала, точно на последнем издыхании, как в тот раз, перегнувшись пополам и уткнувшись в ладони лицом.

Рэйко положила гитару, подошла к Наоко и нежно погладила ее по спине. Потом положила руку ей на плечо и прижала ее головой к своей груди, точно новорожденного ребенка.

— Ватанабэ, — сказала Рэйко. — Извини, но ты не мог бы минут двадцать погулять где-нибудь? Я тут сама разберусь.

Я кивнул, встал и надел свитер поверх рубашки. Потом сказал Рэйко :

— Извините.

— Не за что, ты тут ни при чем. Не беспокойся. Пока вернешься, она успокоится. — сказала она, подмигивая мне одним глазом.

Я зашагал, куда глаза глядят, по освещенной до удивления нереальным лунным светом дороге, ведущей в лес. В лунном свете все звуки превращались в странные отголоски. Звуки моих шагов гулко доносились откуда-то совсем с другой стороны, точно звуки шагов человека, шагающего под водой.

Порой позади слышался тихий шелест. Лесной воздух тяжело давил на меня, точно где-то в его глубине ждали, пока я пройду мимо, ночные звери, затаив дыхание и не шевелясь.

Выйдя из леса, я присел на склоне низенького холма и посмотрел в сторону дома, где жила Наоко.

Квартиру Наоко найти было легко. достаточно было поискать окно, в котором не горело элетричество, а колыхался крошечный огонек.

Я долго смотрел на это крошечное пламя, не шевелясь. Этот огонек напомнил мне последнее мерцание догоравшей человеческой души. Мне хотелось обнять его руками и надежно защитить. Я долго-долго смотрел на дрожащее пламя, как Гэтсби каждый вечер смотрел на огонек на том берегу реки.

В квартиру я вернулся через тридцать минут. Когда я дошел до дома, стало слышно, как Рэйко упражняется на своей гитаре. Я тихо поднялся по лестнице и постучал. Когда я вошел, Наоко видно не было, а Рэйко одна сидела на ковре и играла на гитаре.

Рэйко указала пальцем на дверь спальни. По-видимому это означало, что Наоко там. Она положила гитару, села на диван и велела сесть рядом. Потом разлила оставшееся вино по двум бокалам.

— С Наоко все в порядке, — сказала Рэйко, слегка похлопав меня по колену. — немного полежит одна и успокоится, так что не волнуйся. Просто возбудилась немного. Может, мы пока на улице погуляем?

— Пойдемте.

Мы с Рэйко медленно зашагали по дороге, освещенной фонарями, дошли до места, где были теннисный корт и площадка для баскетбола и сели на скамейку. Она достала из-под скамейки желтый баскетбольный мяч и покрутила его в руках. Потом спросила меня, умею ли я играть в теннис. Я ответил, что не то чтобы не умею, но очень плохо.

— А в баскетбол?

— Не очень хорошо.

— Ну, а что у тебя хорошо получается? — спросила она, улыбаясь, так что морщинки у ее глаз собрались вместе. — Кроме как с девочками спать?

— Не так уж хорошо у меня это и получается, — ответил я, несколько задетый.

— Не сердись, я же пошутила. Но на самом деле? Что ты хорошо умеешь делать?

— Да ничего. Кое-что люблю делать, правда.

— А что?

— В походы ходить, плавать, книги читать.

— Любишь то, что можно в одиночку делать, значит.

— Выходит так, наверное. К играм и всему такому, что с другими вместе надо делать, никогда интереса не было. Чего такого ни пробовал, особо не увлекался. Все равно было, получается оно, не получается.

— Ты тогда сюда зимой приезжай. Мы зимой тут на лыжах катаемся. Тебе тоже обязательно понравится. Мчишься весь день по снегу, мокрый весь...

Сказав это, она сосредоточенно посмотрела в свете фонаря на свою правую руку, точно осматривая какой-нибудь старый музыкальный инструмент.

— Наоко часто в такое состояние впадает?

— Да, бывает, — сказала она, рассматривая теперь левую руку. — Бывает у нее такое. Возбуждается, плачет. Но это тоже в каком-то смысле хорошо. Потому что эмоции проявляет. Страшно, когда они не проявляются. Тогда эмоции в теле скапливаются и твердеют. Всякие-разные эмоции скапливаются внутри тела и умирают. Если до такого довести, это очень плохо.

— Я там что-нибудь сказал не так?

— Ничего подобного, не волнуйся. Ничего ты неправильного не сказал, так что успокойся. Все говори откровенно. Это самое лучшее. даже если эти слова причиняют обоим страдания, даже если они в результате, как сейчас, чьи-то эмоции возбуждают, если посмотреть наперед, это самый лучший способ. Если ты честно желаешь помочь Наоко поправиться, делай так. Я с самого начала тебе уже об этом говорила, ты должен отбросить мысль, что ты будешь помогать Наоко, ты должен желать через выздоровление Наоко поправиться и сам. Так здесь лечат. другими словами, находясь здесь, ты обязан стараться обо всем говорить искренне. Во внешнем мире-то ты, наверное, не всегда искренен.

— Понятно.

— Я здесь прожила семь лет и видела, как многие люди приезжали сюда и уезжали, — сказала Рэйко. — Может быть, даже слишком много. Поэтому уже просто глядя на некоторых людей, чутьем могу угадать, поправится человек или нет. Но о Наоко даже я ничего сказать не могу. То ли к следующему месяцу она вылечится совсем, то ли годами она еще будет в таком состоянии, совершенно ничего сказать не могу. Так что об этом ничего тебе подскажу. Кроме разве что обычных советов : будь с ней искренен и помогай ей.

— Почему именно про Наоко вы не можете ничего сказать?

— Наверное, потому что я ее люблю. Может, поэтому не могу настроиться, чувства перевешивают. Я Наоко очень люблю. Кроме того, к тому же, в случае с Наоко много людей очень сложным образом вместе переплелось, как нитки, бывает, спутываются так, что по одной потом распутывать тяжело. Может быть, распутывать это придется долго, а может, получится распутать при случае одним рывком. Поэтому я предсказать и не могу.

Она опять покрутила в руках мяч и на этот раз ударила его о землю.

— Самое главное — не спешить, — сказала мне Рэйко. — Это еще один мой тебе совет. Нельзя спешить. даже если все запутывается так, что не знаешь, с какого конца взяться, нельзя терять надежду и нельзя раздражаться и зря дергать. Только не спеша распутывать по ниточке. Сможешь?

— Попробую.

— Времени может уйти много, и может время пройти, а она все равно до конца не вылечится. Ты об этом думал?

Я кивнул.

— Ждать — это нелегко, — сказала Рэйко, стуча мячом о землю. — Особенно человеку в твои годы. Ведь надо упорно ждать одного — когда она поправится. Но срока у этого нет и гарантии тоже. Сможешь ты это сделать? Настолько ли ты любишь Наоко?

— Не знаю, — искренне ответил я. — Я пока еще толком не знаю, что такое кого-то любить. Это не в том смысле, в каком Наоко сказала. Но я хочу пытаться, пока смогу. А иначе просто не знаю, куда дальше идти. В общем, как вы сами сказали, нам с Наоко надо друг другу помочь, и другого пути к спасению для нас, кроме этого способа нет.

— И с первыми встречными женщинами так же спать будешь?

— С этим я тоже не знаю, как быть. Все время ждать, вручную себя удовлетворяя? Мне это особо не помогает.

Рэйко положила мяч на землю и слегка похлопала меня по колену.

— Я не говорю, что с девушками спать — это плохо. Если тебя это устраивает, пусть будет так. Это твоя жизнь, тебе решать. Я тебе одно хочу сказать : не растрачивай себя на противоестественные вещи. Понял? Время ведь зря уходит, когда так живешь. девятнадцать, двадцать, это же самый важный период для формирования характера. Если в этот период по глупости с пути свернуть, потом с возрастом придется страдать. Это я тебе точно говорю. Поэтому тщательно обдумывай свои действия. Если Наоко тебе дорога, самим собой тоже дорожить надо.

— Я подумаю.

— Мне тоже было двадцать лет, хоть и давным-давно. Веришь?

— Верю, конечно.

— Честно?

— Честно верю, — ответил я, улыбаясь.

— Я тогда, хоть и не настолько, как Наоко, но по-своему красивая была. И морщин таких не было.

Я сказал, что на мой взгляд, эти морщины ей идут, она поблагодарила.

— Но впредь женщине говорить «У вас очаровательные морщины» не годится. Хоть мне это, конечно, и приятно.

— Буду внимательнее.

Она достала из кармана бумажник, вытащила из отделения для проездного метро чье-то фото и показала мне. Это была цветная фотография симпатичной девочки лет десяти. девочка была одета в шикарный лыжный костюм и стояла на лыжах на снегу.

— Красавица, да? Моя дочка, — сказала она. — В начале этого года прислала. Сейчас в четвертом классе начальной школы.

— Улыбка, как у вас.

Я вернул ей фото. Она положила его обратно в бумажник, тихо хмыкнула и закурила.

— Я в молодости профессиональным пианистом хотела стать. И способности были, и вокруг все признавали. Все меня хвалили. И на конкурсах выигрывала, и в консерватории лучше всех училась, и стажировка в Германии уже была запланирована после выпуска. Безоблачная была юность. За что ни бралась, все легко получалось, что сразу не получалось, кто-нибудь из окружения выручал. Но в какой-то день случилось нечто странное, и все разом рухнуло. На четвертом курсе консерватории дело было. Был довольно важный конкурс, и я репетировала, как вдруг перестает двигаться левый мизинец. Не знаю, почему так вышло, но совсем не могла им пошевелить. И массаж делала, и в горячую воду опускала, и перерыв в репетициях сделала на два или три дня, все равно он не шевелился. Перепугалась до смерти, побежала в больницу. В больнице кучу анализов посдавала, но и там ничего не понимают. С пальцем все в порядке, чувствительность тоже нормальная, так что причин нет ему не шевелиться. Сказали, что причина, может быть, в нервах, и я сходила к психиатру. Но и там точную причину найти не смогли. Кроме того, что, наверное, все из-за стресса перед конкурсом. Так что велели мне какое-то время жить без пианино.

Рэйко глубоко затянулась, затем выдохнула дым. Потом несколько раз помотала головой.

— Я тогда решила какое-то время подлечиться дома у бабушки в Идзу. Решила, забуду про этот конкурс и какое-то время спокойно отдохну, недельки две к пианино даже притрагиваться не буду, а позанимаюсь делами, которые давно хотела сделать, да время хорошо проведу. Но так оно не вышло. Что ни делаю, одно пианино в голову лезет. Ни о чем больше думать не могла. А что, если теперь всю жизнь мизинец двигаться не будет, как тогда дальше жить? Все время такие мысли в голове вертятся. Оно и понятно. до того момента всей моей жизнью было пианино. С четырех лет я начала на пианино играть и всю жизнь прожила, только об этом думая. Ни о чем другом почти и думать не приходилось. Сроду никогда на кухне ничего не делала, для рук, говорили, вредно, вокруг все только и хвалили за то, что на пианино хорошо играла, отбери у такого ребенка пианино, что останется? Взрыв, голова оторвалась и улетела куда-то. А в голове все перепуталось и темень сплошная.

Она затоптала окурок и несколько раз кивнула.

— Так рухнула моя мечта стать пианисткой. два месяца пролежала в больнице, выписалась. Пока в больнице лежала, палец понемногу двигаться начал, я восстановилась в консерваторию и кое-как закончила. Но, понимаешь, что-то к тому времени уже сломалось. Как бы это сказать, что-то вроде сгустка энергии из тела выпало. И врач в больнице сказал, что нервы слишком слабые для профессионального пианиста, и лучше от этой затеи отказаться. Так что после того, как отучилась, преподавала игру на фортепиано на дому. Но было от этого безумно тоскливо. Постоянно думалось, что жизнь моя на этом закончилась. Все самое лучшее в моей жизни закончилось, не успело мне исполниться двадцать. Разве это не ужасно? Все возможности были у меня в руках, и не успела я оглянуться, как уже ничего не осталось. Никто не аплодирует, никто не поддержит и не похвалит, а самое большое, на что уходят бесконечные дни, это преподавать ученикам этюды да сонаты. Так было саму себя жалко, что плакала каждый день. Безумно было обидно, и когда слышала разговоры, как кто-то, кто был хуже меня, на конкурсе занял второе место или дает сольный концерт в каком-то дворце культуры, каждый раз плакала от обиды. Родители со мной обращались бережно, как с какой-нибудь хрупкой посудой. Но я знаю. Они тоже расстраивались, не знали, куда себя деть. Еще совсем недавно перед всеми хвастали дочкой, а теперь дочка из психбольницы не вылезает. И замуж уже не выдать... Все эти их переживания, пока мы вместе жили, до меня доходили, как тяжелый воздух. Противно было до безумия. Выйти наружу боялась, казалось, что все в округе только обо мне и говорят, и не могла выйти на улицу вообще. И тогда вдруг раз! — взрыв, резьба сорвалась, нити перепутались, в глазах потемнело. Было мне тогда двадцать четыре. Я тогда семь месяцев в лечебнице провела. Там было не так, как тут, там и забор был, и двери запирались. Грязно, пианино нет... Я отчаялась, не знала, что делать. Только той мыслью и держалась, что надо отсюда выбраться, лишь бы не умереть. Семь месяцев — как это было долго! И морщины прибавлялись по одной.

Рэйко улыбнулась, точно насильно растягивая рот.

— После того, как выписалась, встретила отца моей дочки, вышла замуж. Он меня младше был на год. Работал инженером на авиационном заводе и был моим учеником. Хороший человек. Говорит немного, но порядочный, и душа у него теплая. Полгода примерно у меня отучился и вдруг предлагает выйти за него замуж. Как-то после занятия пили мы чай, и он вдруг делает мне предложение. Веришь? Мы до этого не то что не встречались, даже за руки не взялись ни разу. Вот я удивилась! Так что я сказала, что выйти замуж не могу. Знаю, что человек ты хороший, и испытываю к тебе симпатию, но по ряду причин замуж выйти не могу. Он давай спрашивать, что за причины, я ему прямо все и выложила. Что два раза ложилась в больницу из-за проблем с психикой. Все рассказала, до последней мелочи. Что за причины, каково мне сейчас, вплоть до того, что как дальше будет, не знаю. Попросила дать мне время подумать, а он говорит, чтобы подумала не спеша. Я, говорит, совсем не тороплюсь. Но на следующей неделе когда пришел, опять говорит, что хочет жениться на мне. Я попросила подождать только три месяца. Сказала, давай три месяца повстречаемся, а если все равно захочешь жениться, тогда опять поговорим.

Три месяца мы раз в неделю встречались. Во много мест вместе ходили, о многом говорили. Мне он за это время тоже очень понравился. Рядом с ним я наконец почувствовала, что опять живу. Когда была с ним, на душе становилось спокойно, и все плохое могла забыть. думалось, что хоть и не стала я пианисткой, хоть и лежала в психбольнице, жизнь на этом еще не заканчивается, в жизни еще сколько угодно хороших вещей, о которых я не знаю. Так что я в душе ему уже за то была благодарна, что стала так думать. После того, как три месяца прошли, он все равно сказал, что хочет жениться. Я ему сказала, что если он хочет со мной спать, то я согласна. «У меня этого еще ни разу не было, но ты мне нравишься, и если ты меня хочешь, я совсем не возражаю. Но женитьба и это — совсем разные вещи. Если ты на мне женишься, то и мои проблемы взвалишь на себя. Это гораздо больше, чем ты думаешь. Тебя это все равно устраивает?» Он сказал, что устраивает. Сказал, что не просто хочет со мной спать, а хочет жениться, что хочет все делить со мной вместе. Он говорил от чистого сердца. Он говорит только то, что у него действительно есть на душе, а если сказал, то обязательно выполняет. «Хорошо, давай поженимся», — ответила я. По-другому ответить я не могла. Поженились мы через четыре месяца, что ли?.. Он из-за этого поссорился с родителями и порвал с ними отношения. Его семья была из древнего рода одной из деревень на Сикоку, и они навели обо мне подробнейшие справки и разнюхали, что я два раза в больницу ложилась. Поэтому родители были против женитьбы, и между ними и сыном получилась ссора. Родительский протест впустую не прошел. Мы в итоге даже свадьбу не сыграли. Просто расписались в районной администрации да на три дня с двумя ночевками съездили в Хаконэ. Но мы всем были счастливы. Я ведь до свадьбы девственницей была. до двадцати пяти лет. Не верится, да?

Рэйко глубоко вздохнула и опять взяла в руки мяч.

— Я думала, что пока вместе с ним буду жить, проблем не будет, — продолжила она. — Что больше ухудшений не будет. для таких больных, как мы, такая вера в кого-то — это самое главное. На этого человека можно положиться. Если состояние хоть чуть-чуть ухудшится, скажем так, если болт начнет развинчиваться, он это сразу заметит и заботливо, терпеливо все исправит. Если веришь : «Он завинтит болт, он распутает нити», то с такими болезнями, как у нас, рецидивов не происходит. Пока такая вера есть, этого взрыва не происходит. Я безумно счастлива была. думала, неужели жить — это так здорово? Такое было чувство, будто спасли меня из ледяного бушующего моря, и я лежу в теплой постели, укутанная в одеяло. Через два года после свадьбы родила ребенка и с тех пор вся была в заботах о нем. Совсем было и думать забыла о какой-то там своей болезни. Утром встану, по дому все сделаю, о ребенке забочусь, вечером муж придет, ужином его накормлю... Каждый день одно и то же. Но была я счастлива. Самый счастливый период в моей жизни, кажется, тогда был. Сколько же лет это продолжалось? до тридцати одного года так оно продолжалось. И опять оно. Взрыв.

Она зажгла сигарету. Ветер давно стих. дым сигареты поднимался прямо вверх и исчезал в темноте ночи. Я взглянул вверх и увидел, как мерцают в небе бесчисленные звезды.

— Что-то произошло?

— Да, — сказала она и продолжила. — Ужасная вещь произошла. Будто какой-то капкан или западня меня поджидала. даже сейчас, как вспоминаю об этом, мурашки по коже пробегают.

Она потерла свободной от сигареты рукой переносицу.

— Извини, что-то я все о себе да о себе, — сказала она. — В кои-то веки приехал Наоко повидать, а я...

— Мне правда интересно, — сказал я. — Расскажите, пожалуйста, что потом было?

— После того, как ребенок пошел в детский сад, я понемногу опять стала заниматься фортепиано, — начала она. — Начала играть на пианино, не для кого-то — просто для себя. Бах, Моцарт, Скарлатти... Начала с коротких произведений таких композиторов. Конечно, перерыв был слишком большой, и вспоминалось все тяжело. Пальцы были уже не те. Но радовалась безумно. Уже оттого, что могла опять на пианино играть. Когда играла тогда на пианино, прямо всем телом чувствовала, как я люблю музыку. И как я к тому же по ней изголодалась. Так хорошо было! Так было хорошо играть для самой себя!

Я ведь, как уже сказала, на пианино играла с четырех лет, но если вспомнить, для себя самой не играла ни разу. То к экзаменам готовилась, то программные произведения отрабатывала, то для публики — всегда играла только для этого. Конечно, само по себе это тоже было важно, чтобы освоить какой-то инструмент. Но с возрастом уже становится нельзя не играть для себя самого. Такая музыка вещь. Я поняла это лишь в тридцать один или тридцать два года, после того как покинула музыкальную элиту. Отправлю ребенка в детский сад, по дому все переделаю и час или два играю, что мне нравится. Ничего в этом страшного не было. Верно?

Я согласился.

— Но как-то раз пришла ко мне женщина, которую я знала только в лицо, здоровались мы с ней, когда на улице встречались, и сказала, что ее дочка хотела бы у меня поучиться играть на пианино, так что не могла бы я ее поучить. Жили мы в одном районе, но не сказать, чтобы рядом, так что про ее дочку я ничего толком не знала, но женщина сказала, что ее дочка ходила мимо нашего дома и часто слышала, как я играю, и ей очень нравилось. Меня к тому же она давно знала и уважала. Училась она во втором классе начальной школы, пробовала учить фортепиано в нескольких местах, но по разным причинам не складывалось, и сейчас она нигде не занималась.

Я отказалась. Сказала, что несколько лет к инструменту не притрагивалась, так что с нуля кого-то учить еще, может, и смогла бы, но ребенка, который уже у кого-то занимался до этого, не смогу. Сказала еще, что мне к тому же надо за своим ребенком смотреть, так что и времени особо нет. К тому же, хотя ей я этого, конечно, не сказала, но если ребенок так запросто меняет преподавателей, то кто бы ни преподавал, явно толку не будет. Но женщина попросила меня хотя бы раз увидеться с ее дочерью. Женщина, по-видимому, от природы была очень настойчивой, и сколько ни отказывай, конца-краю, казалось, этому не будет, да и отказывать, если ребенок хочет встретиться, смысла тоже не было, так что я сказала, если просто встретиться, то давайте. Через три дня девочка пришла одна. Красивая девочка была, как ангел. Такая красивая была, просто сияла. Мне таких красивых детей ни до этого, ни после видеть не приходилось. Волосы были длинные и черные, как свежеразведенная тушь. Ножки-ручки стройные, глазки блестящие, губки нежные, маленькие, будто только что вылепленные. Когда первый раз ее увидела, я дар речи потеряла. Такая она была красивая. Пока она у нас сидела, казалось, будто не в гостиной нашей сидишь, а во дворце каком-то. Глаза слепило, когда на нее глядела, даже прищуриться хотелось. Такая была девочка. даже сейчас как перед глазами.

Она ненадолго прикрыла глаза, будто и вправду вспоминая лицо той девочки.

— Где-то час мы пили кофе и разговаривали. О всем подряд. Про музыку, про школу. С первого взгляда похоже было, что девочка умная. Говорила хорошо, мнение обо всем свое имела, и видна в ней была природой данная способность притягивать людей. даже страшно становилось. Я, правда, поначалу не поняла, что это за страх. Просто промелькнуло в голове, надо же, какая умная девочка. Но разговаривая с ней, я понемногу теряла способность рассуждать нормально. Такая она была живая и красивая, что меня это в итоге подавляло. Сама себе я казалась мерзкой и отвратительной, ни в какое сравнения с ней не идущей. Кроме того, если и возникала какая-то к ней антипатия, то немедленно появлялся стыд за то, что в голову приходят такие неправильные и отвратительные мысли.

Она несколько раз помотала головой.

— Будь я такой красивой и умной, как она, я бы, наверное, стала более порядочным человеком. Когда такая красивая и умная, что еще нужно? Когда все тебя так носят на руках, зачем не давать жить и издеваться над теми, кто некрасивее и слабее тебя? Ведь никаких причин так поступать нет...

— Она непорядочно поступила с вами?

— Если рассказывать по порядку, она была патологическая лгунья. Кроме как патологией, это никак нельзя было назвать. Говорила, что только в голову взбредет. Говоря так, сама начинала верить, что это правда. А чтобы ее слова сходились одно с другим, приплетала туда все вокруг. Обычно о таком бы сразу подумал, что что-то не сходится, или просто посмеялся бы, но у нее голова работала очень быстро, так что она успевала продумать все. В итоге никто и догадаться не мог, что это неправда. Никто, во-первых, и подумать не мог, что такая красивая девочка по всяким пустякам будет врать. Я тоже не могла. Я ведь за шесть месяцев выдуманных ею историй прослушала без счету и ни на грамм никогда не усомнилась. даже когда все до последнего слова было враньем. Вот ведь дура была!

— А что это были за истории?

— Да самые разные, — с жаром в голосе сказала она, смеясь. — Я ведь уже говорила? Стоит человеку начать врать в чем-то одном, и он, чтобы не попасться, продолжает врать до бесконечности. Болезнь даже такая есть. Но у больных людей вранье в основном безобидное, и окружающие, как правило, сразу о нем догадываются. Но в ее случае было иначе. Она, чтобы себя обезопасить, не гнушалась ничем, даже такой ложью, которая могла кому-то повредить, и использовала все, что только можно. И количество лжи, которую она говорила, напрямую зависело от того, кто ее собеседник. С теми, с кем легко было попасться на лжи, например, с мамой или близкими друзьями, она врала не так много. Если и врала, то со всей осторожностью. И говорила только такое вранье, какое ни за что не могло бы обнаружиться. А если вдруг и обнаруживалось, из ее прекрасных глаз слезы текли рекой, и она оправдывалась и просила прощения, прямо умоляла. Никто тогда больше на нее сердиться не мог.

Почему она выбрала меня, до сих пор не понимаю. Выбрала она меня в качестве жертвы, или она меня выбрала, чтобы получить какую-то помощь, до сих пор не могу понять, ну никак. Теперь-то, конечно, это уже все равно. Теперь уже все кончилось, и вот во что я в итоге превратилась.

Мы немного посидели в тишине.

— Она повторила то, что мне сказала ее мать. Что ходила мимо моего дома, и ей понравилось, как я играю на пианино, что ей случалось несколько раз видеть меня на улице, что она меня обожает... «Обожаю», говорит. Я, как это услышала, покраснела. Как не покраснеть, когда такой красивый, как куколка, ребенок, говорит, что тебя обожает. Но думается, что до конца это враньем не было. Мне-то, конечно, было уже за тридцать, ни красивой, ни умной, как она, я не была, талантами не блистала, но, может быть, было что-то, что ее во мне привлекало? От того, может, что ей этого чего-то недоставало, скажем? Наверное, поэтому я ее заинтересовала. Сейчас мне так кажется, когда вспоминаю. Не подумай, что я этим похвастать хочу.

— Да я понимаю.

— Она сказала : «Я ноты принесла, можно я сыграю?» «Сыграй», разрешила я. И она сыграла «Инвенцию» Баха. Было это, как бы тебе сказать, очень интересное исполнение. Или даже не столько интересное, сколько странное, в общем, отличное от обычного. Играла она, конечно, не так уж хорошо. Училась-то она не в специальной школе, и заниматься тоже то начинала, то бросала, как самой вздумается. Если на вступительных экзаменах в музыкальной школе так сыграть, провал будет однозначный. И все же ее стоило послушать. Хоть на девяносто процентов это никуда не годилось, но самые ключевые места, то есть остальные десять процентов, она играла как следует. А ведь это была «Инвенция» Баха! Поэтому я ей заинтересовалась. Подумала, что же это вообще за ребенок?

Конечно, на свете много детей, которые играют Баха намного лучше. Есть дети, которые сыграют это в несколько десятков раз лучше ее. Но при таком исполнении тем не менее редко бывает, чтобы оно было наполненным. Как раз обычно оно получается совершенно пустое. А она играла хоть и слабенько, но в ее игре было нечто, могущее очаровывать людей, по крайней мере меня. Вот я и подумала. Подумала, что уж ее-то если поучить, то толк будет. Конечно, нечего было и думать о том, чтобы опять с нуля заставить ее заниматься и сделать из нее профессионала, но я подумала, что, может быть, смогу сделать из нее счастливую пианистку-любительницу, чтобы она, как я тогда — да, впрочем, и сейчас — могла играть на пианино, получая удовольствие, и для себя самой. Но все это были бесплодные мечты. Она была не из тех, кто делает что-то для себя самого, укрывшись от всех. Она использовала все средства для того, чтобы добиться похвалы от других, и все тщательно просчитывала. Она досконально знала, как добиться восхищения и похвалы от людей. даже то, каким образом надо играть, чтобы привлечь меня. Все было просчитано совершенно точно. Потому она, наверное, и разучила как следует только самые важные места. Я в этом уверена.

И все равно даже сейчас, когда я это знаю, все равно считаю, что играла она здорово. даже сейчас, если мне придется услышать ее игру опять, у меня, наверное, сердце забьется сильнее. даже учитывая все ее недостатки, все ее интриги и ложь.

Она хрипло закашлялась, замолчала и некоторое время сидела молча.

— И вы взяли ее в ученицы?

— Да, раз в неделю, утром в субботу. В школе, в которую она ходила, не было уроков по субботам. Ученица она была очень странная, ни разу не прогуляла, никогда не опаздывала. Готовилась тоже как следует. После занятий мы с ней ели пирожные и разговаривали.

Тут она спохватилась и посмотрела на часы на руке.

— Не пора ли нам назад, а то я за Наоко беспокоюсь немного? А ты про Наоко уже не забыл часом?

— Ну вот еще, — сказал я, смеясь. — Просто увлекся, вас слушая.

— Хочешь знать, что было дальше, расскажу завтра. История длинная, за раз все не расскажешь.

— Ну вы прямо как Шехерезада.

— Ага, не выйдет у тебя в Токио уехать, — засмеялась и она.

Мы пошли по той же дороге, по которой пришли, и, пройдя через лес, вернулись в квартиру.

Свеча погасла, свет в гостиной тоже был выключен. Лишь слабый свет ночника, стоявшего рядом с кроватью, проникал из приоткрытой двери спальни до самой гостиной.

На диване, окутанном этим неясным полумраком, одна сидела Наоко. Она переоделась во что-то вроде халата и сидела на диване, плотно запахнув свое одеяние, так что ворот скрывал шею, и подтянув колени к груди. Рэйко подошла к Наоко и приложила руку к ее лбу.

— Уже лучше?

— Да, лучше. Извините, пожалуйста, — тихо сказала Наоко. Потом посмотрела на меня и смущенно извинилась. — Испугался?

— Немножко, — ответил я, улыбаясь.

— Иди сюда, — сказала Наоко.

Я сел рядом, и Наоко приблизила лицо к моему уху, словно собираясь что-то сказать, и слегка коснулась губами около моего уха.

— Извини, — еще раз прошептала Наоко мне на ухо. Затем отстранилась. — Я, бывает, и сама перестаю понимать, что к чему.

— Ну, это и со мной постоянно происходит.

Наоко с улыбкой посмотрела мне в лицо. Я сказал, что хочу, чтобы Наоко еще рассказала о себе. Попросил рассказать про ее жизнь там : чем она занимается каждый день, что за люди там живут, и так далее.

Наоко начала напряженным, но ясным голосом рассказывать о своей повседневной жизни. Обычно все после того, как встанут в шесть утра, позавтракают и сделают уборку дома, идут работать в поле. Овощные грядки, например, пропалывают. Перед обедом или после еды — индивидуальная встреча с врачом или групповая дискуссия. После обеда, согласно выбранному тобой самим расписанию, можно либо слушать интересующую тебя лекцию, либо пойти работать на природе, либо заниматься спортом. Наоко, как оказалось, посещала занятия по французскому языку, вязанию, фортепиано, истории древности.

— Фортепиано у Рэйко учусь, — сказала Наоко. — А еще Рэйко игру на гитаре преподает. Мы тут все то учителя, то ученики. Кто французский хорошо знает, французский преподает, учитель обществоведения — историю, кто хорошо вяжет — учит вязать. С одним этим уже какая-никакая школа получается. Жалко, я ничего такого не умею, чтобы других чему-то учить.

— Ну, это и у меня то же самое.

— Я тут в несколько раз усерднее учусь, чем когда в универ ходила. Так интересно учиться!

— А после ужина всегда что делаешь?

— С Рэйко общаюсь, книжки читаю, музыку слушаю, с соседями во что-нибудь у них в гостях играю... Вот.

— А я на гитаре упражняюсь да мемуары пишу, — сказала Рэйко.

— Мемуары?

— Да шучу я, — засмеялась Рэйко. — А часов в десять спать ложимся. Здоровый образ жизни, правда? И поспать можно вдоволь.

Я посмотрел на часы. Было без малого девять.

— Так уже скоро спать пора?

— Да сегодня ничего, можно и попозже, — сказала Наоко. — Я же тебя так давно не видела, хочу еще поговорить. Расскажи что-нибудь.

— Я сегодня, когда один тут сидел, вспомнил вдруг, — сказал я. — Помнишь, как мы с Кидзуки тебя навещать ездили вдвоем? Ну, когда ты в больнице лежала у моря? Во втором классе старшей школы, кажется, дело было, летом.

— Когда мне операцию на груди делали, — улыбнулась Наоко. — Ага, помню. Вы с Кидзуки тогда на мотоцикле приехали. Растаявшую помятую шоколадку привезли. Как мы ее ели! Почему-то кажется, что это ужасно давно было.

— Ну. Ты тогда, наверное, свое длинное стихотворение писала.

— В таком возрасте все девочки стихи пишут, — рассмеялась Наоко. — А почему ты об этом вдруг вспомнил?

— Не знаю, просто вспомнил, и все. Все вдруг вспомнилось : запах морского ветра, олеандры, — сказал я. — А Кидзуки тогда часто тебя навещал?

— Какое там, вообще почти не приезжал. Мы же из-за этого с ним ругались. Потом уже, конечно. Сначала он один как-то приехал, потом с тобой — и все. Нахал, да? В первый раз приехал, тоже никак ему не сиделось, минут через десять взял и ушел. Апельсины привез. Пробормотал что-то невнятное, апельсин мне почистил, накормил меня им, опять пробормотал не понять что и упорхнул. Я, говорит, больницы терпеть не могу, — сказала Наоко и засмеялась. — В таких вещах он был еще совсем ребенок. Тебе так не кажется? Ну кому же больница понравится? Ведь потому люди и ходят больных навещать, чтобы тем легче было. Чтобы настроение повысилось. Он этого не понимал.

— Но ведь когда со мной вдвоем ездили, он же совсем себя так не вел... Такой же был, как всегда.

— Это потому что при тебе, — сказала Наоко. — С тобой он всегда такой был. Старался свои слабости не показывать. Мне кажется, он тебя очень любил. Поэтому старался себя только с лучшей стороны показать. А со мной вдвоем он не такой был. Расслаблялся немного. На самом деле у него настроение обычно менялось на глазах. Сидит, к примеру, бормочет о чем-то сам с собой, а в следующий момент в панику впадает. Он с детства такой был. Но всегда старался измениться, лучше стать.

Наоко перекрестила по-другому скрещенные на диване ноги.

— Всегда старался измениться, лучше стать, а если не получалось, злился или расстраивался. Были в нем и выдающиеся черты, и прекрасные, но уверенности в себе не было, и он только и думал о том, что надо вот это сделать, надо то исправить. Вспоминаю, и так жалко его.

— Но все же, если он старался мне только хорошие свои стороны показывать, то у него это, наверное, получилось. Я в нем кроме хорошего ничего не видел.

Наоко улыбнулась моим словам.

— Он бы тоже порадовался, если бы это услышал. Ты ведь был его единственным другом.

— Он тоже у меня был единственный друг. У меня никого не было, кого я бы мог назвать другом, ни до него, ни после.

— Я поэтому любила, когда мы втроем были с тобой и Кидзуки. Тогда я потому что тоже могла только хорошие его стороны видеть. Тогда очень весело было. На душе спокойно. Поэтому любила, когда втроем. Не знаю, как ты к этому относился.

— Я тогда, кажется, только о том и беспокоился, как ты к этому относишься, — сказал я, мотая головой.

— Однако проблема была в том, что так могло быть только до какого-то времени, и вечно продолжаться не могло. Такой маленький кружок не может существовать всегда. И Кидзуки об этом знал, и я, и ты. Ведь так?

Я кивнул.

— Но, честно говоря, я его слабые стороны тоже ужасно любила. Не меньше, чем хорошие стороны. В нем не было никаких интриг или зависти. Просто слабости. Но когда я ему об этом говорила, он совсем не верил. Одно и то же в ответ твердил. «Это, Наоко, все потому, что мы с тобой с трех лет вместе были, и ты меня слишком хорошо знаешь. У тебя поэтому в кучу все смешалось, и ты различить не можешь, где недостатки, а где достоинства.» Всегда он так говорил. Но что бы он ни говорил, я его любила, и кроме него на других даже внимания не могла обращать.

Наоко грустно улыбнулась, глядя на меня.

— Между нашими отношениями и обычной связью между мужчиной и женщиной разница была огромная. Мы с ним будто где-то плотью срослись вместе, такие у нас были отношения. Уйдешь куда-то далеко, а тебя все равно магнитом каким-то назад тянет, и ты опять на место прирастаешь. У нас с Кидзуки как у мужчины с женщиной общение началось очень естественно. Ни раздумывать ни о чем не пришлось, ни выбора никакого не было. Мы в двенадцать лет целовались, а в тринадцать уже петтингом занимались. Я к нему прихожу, или он ко мне в гости приходит, и я ему там руками все делаю... И нам вовсе не казалось, что нам рано еще. Нам казалось, что так и должно быть. Если он хотел мою грудь потрогать или между ног, я не возражала, и если он хотел кончить, то помочь ему тоже не отказывалась. Так что если бы нас за это кто-то ругать стал, я бы удивилась или рассердилась. Потому что мы ведь ничего плохого не делали. Просто делали то, что по-любому стали бы делать. Мы друг другу каждый уголок своего тела показывали, и такое чувство было, что мы своими телами как бы совместно пользуемся. Мы поэтому решили пока дальше не заходить. Залететь боялись, мы тогда ведь не знали еще, как предохраняться надо... Вот так, короче, мы и росли. Взявшись за руки, как неразделимая парочка. О таких страданиях, через которые все другие подростки проходят, типа сексуальных переживаний, развития своего эго, мы и не знали почти. Я же говорю, в вопросах пола у нас все открыто было от и до, а собственное "Я" мы способны были или растворить друг в друге, или делить на двоих, так что эти-то вещи мы особо сильно и не осознавали. Понимаешь, о чем я?

— Вроде понимаю, — сказал я.

— У нас такие отношения были, что мы расстаться не могли. Поэтому мне кажется, что если бы Кидзуки был жив, то мы, наверное, были бы вместе и любили друг друга и понемногу становились несчастными.

— Почему?

Наоко несколько раз провела пальцами по волосам. Заколку она уже сняла, поэтому если она наклоняла голову, волосы падали ей на лицо.

— Нам бы, наверное, пришлось отдать долг, который мы всему свету задолжали.

Наоко подняла голову и продолжила :

— Когда нужно было вносить плату вроде подростковых страданий, мы ее не оплатили, и вот только теперь пришел счет. Потому и с Кидзуки так случилось, потому и я здесь. Мы были как голые дети, выросшие на необитаемом острове. Есть захотелось — бананов нарвали, одиноко стало — обнялись и заснули. Но сколько так может продолжаться? Мы все взрослели, в общество пора было выходить. Ты поэтому так был нам важен. Ты для нас был как ниточка, связывающая нас с внешним миром. Хоть в итоге ничего и не получилось.

Я кивнул.

— И все же ты не думай, что мы тебя использовали. Кидзуки очень тебя любил, и так получилось, что для нас ты был первым человеком, с которым мы соприкоснулись. И до сих пор это так. Кидзуки, конечно, умер, и его в этом мире нет, но для меня ты и сейчас единственная ниточка, которая меня связывает с внешним миром. И как Кидзуки тебя любил, я тебя тоже люблю. И хоть мы этого и не хотели, но, может быть, мы в итоге причинили тебе боль. Но мы и представить не могли, что так получится.

Наоко опять опустила голову и замолчала.

— Как считаете, может, какао попьем? — подала голос Рэйко.

— Ага, давайте. Хочу, — сказала Наоко.

— Я с собой брэнди привез, ничего, если я его выпью?

— Пей, конечно, — сказала Рэйко. — А мне нальешь?

— Ну конечно! — смеясь, ответил я.

Рэйко принесла два стакана, и мы с ней чокнулись ими. Потом Рэйко пошла на кухню и сварила какао.

— Может, про что-нибудь повеселее поговорим? — сказала Наоко.

Но тем для веселого разговора у меня не было. Подумалось с грустью, что здорово было бы, если бы Штурмовик так и жил со мной. Что с ним бы всегда что-нибудь случалось, и когда все вместе вспоминали бы об этом, всем бы было весело.

Я стал длинно и нудно рассказывать, какая грязь у нас в общежитии. Грязь была такая, что меня даже рассказ об этом раздражал, а они обе держались за животы от смеха, точно такие истории были им в диковинку. Потом Рэйко изобразила движения больных какими-то психическими болезнями. Это тоже было весьма забавно.

В одиннадцать часов Наоко начала зевать, и Рэйко разложила диван и принесла для меня простынь, одеяло и подушку.

— Ночью пойдешь насиловать, не перепутай, — сказала Рэйко. — Наоко — та, что на кровати слева, без морщин.

— Неправда, моя справа, — сказала Наоко.

— Значит так. Я договорилась, чтобы завтра можно было несколько часов из расписания пропустить, так что устроим вместе пикник. Тут недалеко есть одно очень хорошее место, — сказала Рэйко.

— Отлично!

После того как она тщательно вычистила зубы и ушла в спальню, я выпил немного брэнди, затем лег на разложенный диван и стал перебирать в памяти по очереди все события, произошедшие за этот день, начиная с утра.

Казалось, что день был ужасно длинный. В комнате по прежнему белым светом светила луна. В спальне, где спали Наоко и Рэйко, было тихо, как в могиле, и ни одного звука оттуда не доносилось. Лишь изредка слышалось скрипение кровати.

Стоило закрыть глаза, и в темноте замелькали крошечные картинки, а в ушах послышались отголоски гитары, на которой играла Рэйко, но и это продолжалось недолго. Сон навалился на меня и погрузил в теплую глубь земли. Мне снились ивы.

Ивы росли рядами по обеим сторонам горной дороги. Ив было невероятно много. дул довольно сильный ветер, но ветви ив совсем не шевелились. Я присмотрелся, пытаясь понять, почему так, и оказалось, что на всех ветвях сидят маленькие птички. Под их весом ветви ив не могли пошевелиться.

Я взял палку и постучал по ближней ветке. Я хотел согнать птиц, чтобы освободить ветку. Но птицы не улетали. Вместо того чтобы улететь, они становились кусками железа в виде птиц и со стуком падали на землю.

Когда я открыл глаза, было такое ощущение, будто я продолжаю смотреть какой-то эпизод своего сна. Комната была тускло освещена лунным светом. Я непроизвольно глянул на пол и поискал на нем куски железа в виде птиц, но там ничего подобного, конечно, не было. Лишь Наоко безмолвно сидела на диване у меня в ногах, устремив взгляд в окно.

Она сидела, подтянув колени к груди и положив на них подбородок, как голодная сирота. Я поискал свои наручные часы, чтобы узнать, сколько времени, но у изголовья, где я их положил, их не было. Глядя на лунный свет, я прикинул, что было где-то два или три часа ночи.

Пить хотелось ужасно, но я решил тихонько понаблюдать за ней. На ней было то же небесного цвета одеяние вроде халата, на голове была все та же заколка в виде бабочки. Благодаря этому ее прекрасный лоб ясно высвечивался лунным светом. Я удивился. Ведь до этого, перед сном, она была без заколки.

Она сидела так, не шелохнувшись. Она была похожа на маленькое животное, привлеченное среди ночи светом луны. Свет луны падал под таким углом, что тень от ее губ была значительной величины. Эта легкоранимая тень чуть заметно подрагивала то ли от биения ее сердца, то ли от ее душевных переживаний. Точно она что-то беззвучно говорила, обращаясь к темноте ночи.

Я сглотнул слюну, пытаясь справиться с жаждой. В ночном безмолвии этот звук раздался невероятно громко. Точно этот звук был каким-то сигналом для нее, она тут же встала, тихо подошла, шурша одеждой, к моему изголовью, стала на колени и посмотрела мне в глаза.

Я тоже посмотрел ей в глаза, но ее глаза ничего не говорили. Глаза были такие ясные, что в них, казалось, вот-вот отразится какой-то потусторонний мир, но сколько я ни глядел, разглядеть в них ничего не удавалось. Наши лица разделяло не более тридцати сантиметров, но она казалась удаленной на несколько световых лет.

Я протянул к ней руку, она попятилась от нее. Губы ее слегка дрожали. Затем она подняла руки и начала медленно расстегивать пуговицы халата. Всего пуговиц было семь.

Я смотрел, как ее тонкие прекрасные пальцы по порядку расстегивают их, точно на продолжение своего сна. Расстегнув все семь белых пуговиц, она скинула халат, позволив ему соскользнуть к ее бедрам, точно насекомое, избавляющееся от старой оболочки, и осталась совершенно обнаженная.

Под халатом у нее ничего не было. На теле у нее была лишь заколка в виде бабочки. Скинув халат, она смотрела на меня, не поднимаясь с коленей. Освещенное лунным светом ее обнаженное тело было блестящим и беззащитным, точно плоть новорожденного младенца.

Стоило ей пошевелиться — даже если движение было совсем ничтожным — и освещенная лунным светом часть ее тела чуть заметно смещалась, и форма тени, окрашивающей ее тело, менялась. Тени от ее округлых вздымающихся грудей и маленьких сосков, тень во впадинке пупка и на талии, тень от волос на ее лобке, точно вылепленная из крупных зерен — все это менялось, точно спокойная поверхность озера под набегающей рябью.

Отчего ее тело такое совершенное, подумал я. Когда успела она обзавестись таким совершенным телом? Куда делось то тело, которое обнимал я в ту весеннюю ночь?

Когда в ту ночь я нежно снимал одежду с не перестававшей плакать Наоко, ее тело оставляло у меня лишь ощущение присутствовавшего где-то в нем несовершенства. Грудь казалась твердой, соски были похожи на какие-то неуместные наросты, спина была неестественно напряжена.

Конечно, она была прекрасной девушкой, и тело ее было привлекательным. Оно возбуждало мою плоть и с огромной силой влекло меня. Но обнимая ее обнаженное тело, лаская и целуя его, я весь был охвачен ощущением его несовершенства и незрелости.

Я хотел обнять Наоко и сказать ей так. Я сейчас занимаюсь с тобой сексом. Я сейчас вхожу в твое тело. Но на самом деле это ничего не значит. Никаких проблем тут нет. Это просто слияние плоти. Мы разговариваем сейчас с тобой о том, о чем можно говорить только прикосновениями к несовершенной плоти друг друга. Мы всего лишь делимся друг с другом своим несовершенством.

Но сказать такие вещи словами я, конечно, не мог. Я просто крепко обнимал ее, ничего не говоря. Обнимая ее, я ощущал скребущее прикосновение чего-то чужеродного у нее внутри, точно оставшегося там, так и не прижившись окончательно. Это прикосновение вызывало во мне приступ любви, возбуждая меня со страшной силой.

Но плоть ее, сидящей сейчас передо мной, была совсем иной. Мне подумалось, что это совершенное тело родилось сейчас под светом луны, претерпев перед этим множество изменений.

Сперва до или после смерти Кидзуки ее полуоформившаяся девичья плоть была сброшена, а затем ей была дана зрелая плоть. Тело Наоко было настолько прекрасным и совершенным, что я не ощущал даже сексуального возбуждения. Просто без конца хотелось смотреть на тени, отбрасываемые ее округлыми поблескивающими грудями, тени на ее животе, приподнимавшемся и опускавшемся при каждом вздохе, тень от нежных черных волосков пониже.

Она сидела, открыв моим глазам свое обнаженное тело, кажется, минут пять или шесть. Спустя какое-то время она опять надела халат, застегнула пуговицы одну за другой сверху вниз. Застегнув все пуговицы, она поднялась, тихо открыла дверь спальни и скрылась за ней.

Я довольно долго лежал, свернувшись калачиком на диване, потом передумал, вылез из постели, подобрал свалившиеся на пол часы и посмотрел на них под светом луны. Было три часа сорок минут.

Я сходил на кухню, выпил несколько стаканов воды и вернулся в постель, но так и не смог заснуть, пока не рассвело, и не исчезло последнее белоснежное пятнышко из тех, что были разбросаны по всей комнате лучами лунного света. Когда я наконец уже почти засыпал, ко мне подошла Рэйко и, слегка похлопывая меня по щеке, сказала : «Утро уже, утро!»

Пока Рэйко убирала мою постель, Наоко на кухне готовила завтрак. Увидев меня, Наоко улыбнулась и сказала : «Good morning». Я тоже ответил : «Good morning».

Я какое-то время смотрел, стоя рядом, как Наоко кипятит воду и нарезает хлеб, напевая что-то себе под нос, но никаких признаков того, что вчера ночью она сидела передо мной обнаженая, на лице ее не было.

— А глаза-то какие красные! Что это у тебя с ними? — спросила меня Наоко, разливая кофе.

— Да проснулся ночью... А потом заснуть не смог.

— Мы не храпели? — спросила Рэйко.

— Нет, совсем нет, — ответил я.

— Слава богу, — сказала Наоко.

— Это из гостеприимства, — сказала Рэйко, зевая.

Я сперва подумал, что Наоко ведет себя, словно ничего не произошло, из-за Рэйко или оттого, что стесняется. Но и после того, как Рэйко ненадолго вышла из квартиры, никаких перемен в ее поведении не было, и глаза ее были, как всегда, ясными.

— Как спалось? — спросил я Наоко.

— Спасибо, хорошо, — повседневным тоном ответила Наоко, будто ничего и не было. На голове у нее с одной стороны была простенькая заколка без украшений.

Чувство неловкости преследовало меня и во время завтрака. Намазывая масло на хлеб или очищая скорлупу с яйца, я то и дело поглядывал в сторону Наоко, пытаясь хоть что-то прочитать на ее лице.

— Ватанабэ, а чего это ты сегодня с утра на меня все смотришь? — шутливо спросила Наоко.

— Да он влюбился в кого-то, — сказала Рэйко.

— Что, Ватанабэ, влюбился в кого-то? — спросила меня Наоко.

Я ответил, что очень может быть, и тоже засмеялся. Глядя, как перешучиваются между собой по поводу моих слов две женщины, я ел бутерброды и запивал их кофе, прекратив думать о том, что произошло вчера ночью.

Когда мы поели, они сказали, что им надо идти в птичник кормить птиц, и я решил пойти с ними. Они обе переоделись в рабочие джинсы и рубахи и обулись в белые сапоги. Птичник находился в месте, похожем на маленький парк, позади теннисного корта, и там жили самые разные птицы, от кур с голубями до павлинов и попугаев.

Вокруг по периметру на клумбах росли деревья и стояли скамейки. двое мужчин, по-видимому, пациенты, собирали опавшую листву с дорожки. Обоим на вид было лет тридцать или сорок.

Рэйко и Наоко поздоровались с мужчинами, приблизившись к ним. Рэйко сказала что-то смешное, и мужчины весело рассмеялись. На клумбах во всю цвели космеи, деревья были ухоженные. Увидев Рэйко, птицы защебетали и залетали по клеткам.

Они вдвоем зашли в маленькую кладовую сбоку от клетки и вынесли оттуда мешки с кормом и резиновый шланг. Наоко подсоединила шланг к водопроводному крану, осторожно, чтобы птицы не вылетели наружу, зашла в клетку и смыла нечистоты. Потом Рэйко поскребла пол большой щеткой.

Водяные брызги ослепительно сверкали на солнце, павлины, спасаясь от брызг, метались по клетке. Индюшка искоса смотрела на меня, точно сварливая старуха, попугай недовольно выкрикивал что-то с прикрепленной сбоку перекладин и махал крыльями.

Рэйко по-кошачьи замяукала на попугая, тот забился в угол и втянул голову в плечи, а немного спустя заорал : «Спасибо, идиот, чтоб ты сдох!»

— Ну кто его этому научил? — сказала со вздохом Наоко.

— Не я. Я таким неприличным словам не учу, — сказала Рэйко. И опять замяукала. На этот раз попугай промолчал.

— Досталось ему от кошки как-то раз, теперь он кошек боится ужасно, — сказала Рэйко, смеясь.

Закончив уборку, они убрали инструменты и разложили корм по кормушкам. Индюшка прошлепала по лужам на полу, разбрызгивая воду в разные стороны, и уткнулась головой в кормушку, самозабвенно продолжая поглощать корм, даже когда Наоко, подкравшись, шлепнула ее по кобчику.

— Каждый день по утрам тут работаешь? — спросил я у Наоко.

— Да, эту работу в основном женщины делают из новоприбывших. Это ведь несложно. Кроликов хочешь посмотреть?

Я ответил, что хочу.

Загон с кроликами находился за клеткой с птицами, там на рисовой соломе спало примерно десять кроликов. Она подмела кроличий помет, насыпала в кормушку корм, потом взяла на руки крольчонка и потрепала его по щеке.

— Хорошенький, да? — радостно сказала Наоко. Потом дала его мне подержать. Этот теплый комочек с дрожащими ушами сжался от страха у меня на груди.

— Не бойся, дядя не страшный, — сказала Наоко, гладя крольчонка пальцем по голове, и улыбнулась, глядя на меня. Она улыбалась так ослепительно и беззаботно, что я сам не смог сдержать улыбку.

Я подумал, что же это все-таки было, когда Наоко вчера ночью приходила ко мне. Ведь явно это была Наоко, настоящая, никакой это был не сон — ведь она взаправду разделась и была голая передо мной.

Рэйко, мелодично насвистывая «Proud Mary», собрала мусор в виниловый пакет и завязала его верх. Я помог отнести инструменты и мешки с кормом в кладовую.

— Я утро больше всего люблю, — сказала Наоко. — Кажется, что все заново начинается. Поэтому к обеду мне грустно становится. Вечер больше всего не люблю. Каждый день с такими ощущениями и живу.

— С такими ощущениями вы и стареете, как я. Когда вам кажется : вот пришло утро, а вот и ночь настала, — радостно сказала Рэйко. — И оглянуться не успеете.

— Глядя на вас кажется, что вам стареть весело, — сказала Наоко.

— То, что годы уходят, это невесело, но желания опять стать молодой нет, — ответила Рэйко.

— А почему? — спросил я.

— Да неохота все опять заново. Кому это захочется? — ответила Рэйко. И, продолжая насвистывать «Proud Mary», закинула метлу в кладовую и закрыла дверь.

Вернувшись в квартиру, они переобулись из сапог в кроссовки и сказали, что теперь идут в поле. Рэйко сказала мне, что работа там совместная с другими людьми, и смотреть особо не на что, так что лучше мне остаться да почитать что-нибудь.

— Кстати, мы в ванной кучу нижнего белья грязного сложили, ты там постирай все, ладно? — сказала Рэйко.

— Это что, шутка? — ошарашенно спросил я.

— Ну конечно, — засмеялась Рэйко. — Ясное дело, шутка. Какой ты наивный! Правда, Наоко?

— Ага, — согласилась Наоко.

— Я тогда лучше немецкий поучу, — сказал я, облегченно вздохнув.

— Вот и умница, мы до обеда вернемся, так что учись тут, как следует. — сказала Рэйко. Затем обе вышли из квартиры, над чем-то хохоча. Послышались звуки шагов и голоса проходящих мимо людей.

Я пошел в ванную, еще раз умылся и постриг ногти на руках щипцами, которые лежали там. для ванной, которой пользовались две женщины, все было весьма скромненько. В одной куче стояли лишь питательный крем, мазь для губ, крем от загара, лосьон, но ничего похожего на косметику тут не было.

Постригнув ногти, я пошел на кухню, сделал себе кофе, сел за стол. Я в одной майке сидел на кухне в том месте, куда лучше падал солнечный свет, и зубрил немецкую грамматическую таблицу, как вдруг мной овладело ощущение нелепости происходящего. У меня появилось чувство, что неправильные немецкие глаголы и этот кухонный стол разделяет просто невообразимое расстояние.

В пол-двенадцатого женщины вернулись с поля, по очереди помылись под душем и переоделись в чистую одежду. Затем мы втроем пошли в столовую и пообедали, после чего пошли к главным воротам. В этот раз охранник был на месте. Он сидел за столом и с аппетитом поедал то, что ему, по-видимому, доставили из столовой. Из радиоприемника на полке лилась музыка. Когда мы подошли, он сказал «О-о!» и поднял руку, приветствуя нас.

— Здравствуйте, — сказали мы.

Рэйко сказала ему, что мы трое идем погулять и часа через три вернемся.

— Ну хорошо, сходите. Погода, тем более, хорошая. дорога вдоль реки в прошлый раз из-за дождя обвалилась, там опасно, так что туда не ходите, а так ничего, проблем нет.

Рэйко вписала в список выходящих за территорию свое и Наоко имена и время выхода за территорию.

— Хорошо вам погулять, — пожелал охранник.

— Какой приветливый, — сказал я.

— С головой у него малость того, — сказала Рэйко, крутя пальцем у виска.

Как и сказал охранник, погода была замечательная. Небо было голубое-голубое, облако, разбитое на несколько полосок, протянулось по нему, точно кто-то на пробу провел кистью с белой краской.

Какое-то время мы шли вдоль каменного забора «Амирё», потом пошли в сторону от забора и стали подниматься по узкой крутой тропинке в гору. Впереди шла Рэйко, посредине Наоко, я в самом хвосте.

Рэйко поднималась по узкой тропе уверенно, точно знала окрестные горы, как свои пять пальцев. Я почти все время шел молча, стараясь не отставать. Наоко была в одних джинсах и блузке, а куртку сняла и несла в руках. Я шагал, глядя, как ее прямые волосы болтаются влево и вправо на ее плечах. Наоко иногда оглядывалась и, встретившись со мной взглядом, улыбалась.

Тропа тянулась бесконечно, но Рэйко шагала, не останавливаясь, и Наоко, не отставая, шла за ней следом, время от времени утирая пот. Я в походы не ходил давно и потому задыхался.

— Всегда вы так в горы ходите? — спросил я у Наоко.

— Раз в две недели примерно, — сказала Наоко. — Тяжеловато, да?

— Ага, немного.

— Уже две трети прошли, еще чуть-чуть осталось. Ты ж мужик. Терпи, — сказала Рэйко.

— Тренировки не хватает.

— С девочками меньше гулять надо, — пробормотала Наоко, точно говоря сама с собой.

Хотелось что-то на это ответить, но воздуха не хватало, и язык не слушался.

Порой совсем рядом пролетали птицы с чем-то вроде красных хохолков на голове. На фоне голубого неба они выделялись очень отчетливо. На полянах вокруг цвели бесчисленные белые, синие и желтые цветы, и со всех сторон слышалось жужжание пчел. Глядя на такие картины вокруг, я ни о чем не думал и продвигался шаг за шагом вперед.

Еще минут через десять подъем кончился, и показалось ровное место вроде плокогорья. Там мы немного отдохнули, утерли пот, перевели дыхание, попили воды из фляги. Рэйко отыскала какую-то траву, сделала из ее листа свисток и стала свистеть.

Тропа пошла под гору, по обе стороны теперь были заросли камыша. Минут через пятнадцать мы прошли мимо какого-то селения, но людей видно не было, и дома стояли брошенные. Некоторые дома совсем обвалились, и от них остался один фундамент, но были и такие, что достаточно было открыть ставни, и можно было заходить и жить. Мы сошли с дороги, идущей между мертвыми домами.

— Еще лет семь или восемь назад тут люди жили, — рассказывала Рэйко. — Вокруг одни поля были. Но теперь все уехали. Слишком тут жить тяжело. Зимой снегу навалит, шагу никуда не ступить, да и земля не слишком хорошо родит. В город если работать поехать, больше заработать можно.

— Жалко. В таких домах еще жить да жить, — сказал я.

— Одно время, было дело, хиппи тут жили, но как зима пришла, они тоже сдались и уехали.

Мы покинули селение, а когда прошли еще немного, показалось что-то вроде широкого пастбища, окруженного забором, а вдалеке было видно, как щиплют траву лошади.

Вдоль ограды подбежала, помахивая хвостом, большая собака, обнюхала лицо Рэйко, чуть не свалив ее с ног, потом стала ластиться к Наоко. Я свистнул ей, она подбежала теперь ко мне и длинным языком стала лизать мне руки.

— Это с пастбища собака, — сказала Наоко, глада собаку по голове. — Ей уже лет двадцать будет, да? Зубы стали слабые, твердую пищу почти не может есть. Всегда перед кафе спит, а как шаги чьи-нибудь услышит, прибегает и просит с ней поиграть.

Рэйко достала из рюкзака кусочек сыра, и собака, почуяв запах, подбежала к ней и с радостью приняла угощение.

— Недолго с ней еще встречаться, — сказала Рэйко, гладя собаку по голове. — Ближе к концу октября лошадей с коровами погрузят в грузовик и увезут в стойбище ниже по течению. Их только летом сюда привозят на травке пастись, а для туристов кафе маленькое держат. Туристы если на такси и приезжают, то человек от силы двадцать в день. Попить чего-нибудь не хочешь?

— Да можно.

Собака побежала впереди, показывая дорогу к кафе. Это было старенькое здание, покрашенное белой краской, с верандой спереди, а над стрехой висела старая вывеска в виде чашки кофе. Собака первой поднялась на веранду, улеглась на пол и прищурила глаза. Мы уселись за столик на веранде, и из дома вышла девушка в куртке от тренировочного костюма и белых джинсах, с волосами, увязанными в хвост, и радушно поприветствовала Рэйко и Наоко.

— А это друг Наоко, — представила меня Рэйко.

— Здравствуйте, — поздоровалась девушка.

— Здравствуйте, — поздоровался я.

Пока они втроем болтали о том, о сем, я гладил по загривку улегшуюся под столом собаку. Шея на загривке у нее, по-видимому действительно от старости, была жилистая. Я почесал ее там, и она от удовольствия закрыла глаза, шумно дыша.

— Как зовут собаку? — спросил я у девушки.

— Пепе, — ответила она.

— Пепе! — позвал я, но собака не шевелилась и никак не реагировала.

— Глухая она, громче звать надо, а то не слышит совсем, — сказала девушка на киотосском диалекте.

— Пепе! — громко позвал я, и только тогда собака открыла глаза, вскочила на ноги и гавкнула.

— Все, все! Все слышали, теперь спи дальше и живи долго, — сказала девушка, и Пепе опять тихонько улегся у моих ног.

Наоко и Рэйко заказали себе молоко со льдом, я попросил пива. Рэйко попросила девушку : «Включи FM, пожалуйста», и та нажала выключатель усилителя и настроила на FM. Послышалось, как «Blood, Sweat and Tears» поют «Spinning Wheel».

— Если правду сказать, FM сюда послушать прихожу, — сказала Рэйко с довольным лицом. — Там, где мы живем, радио нет, так что если хотя бы сюда не приходить послушать, совсем знать не будешь, какую сейчас в мире музыку слушают.

— целыми днями тут сидите? — спросил я у девушки.

— Нет, — со смехом ответила девушка. — В таком месте вечером сидеть, можно и от одиночества помереть. Как вечер, так я кого-нибудь с пастбища прошу присмотреть да вон сажусь и в город еду. А утром опять сюда приезжаю.

Говоря это, она указала на стоящий чуть поодаль полноприводный джип.

— Клиентов уже мало, небось? — спросила Рэйко.

— Да, уже потихоньку заканчиваются, — сказала девушка.

Рэйко достала сигареты, и они вдвоем закурили.

— Без тебя мне одиноко будет, — сказала Рэйко.

— Да чего там, в следующем году в мае опять ведь приеду, — ответила девушка, смеясь.

«Cream» спел «White room», потом после рекламной паузы «Simon & Garfunkle» исполнили «Scaborough Fair». Когда песня закончилась, Рэйко сказала, что любит эту песню. (песня из к/ф «The Graduate», который Ватанабэ смотрел в ночном кинотеатре в субботу)

— Вы этот фильм смотрели? — сказал я.

— А кто там играет?

— Дастин Хофман.

— Не знаю, кто такой, — с сожалением покачала головой Рэйко. — Мир так быстро меняется, даже заметить не успеваешь.

Рэйко попросила у девушки гитару. девушка выключила радио и принесла из дома старую гитару. Собака подняла голову и с шумом принюхалась к запаху гитары.

— Это не едят, — тоном учителя сказала Рэйко.

По веранде пронесся ветер, принесший запах травы. цепочка гор поднималась прямо у нас перед глазами.

— Ну прямо кадр из «Sound of Music», — сказала я Рэйко, настраивающей гитару.

— Не издевайся, — сказала она.

Она подобрала аккорды начала «Scaborough Fair». Похоже было, что без нот она ее играет впервые. Сперва она спотыкалась, подбирая нужные аккорды, но проиграв несколько раз, она методом проб и ошибок уловила какое-то течение и смогла сыграть мелодию целиком. На третий раз она уже вставляла местами какие-то свои проигрыши и играла почти без запинок.

— Слух у меня хороший, — Рэйко показала пальцем на свою голову, подмигивая мне. — Три раза прослушаю, и почти любую мелодию могу без нот играть.

Она исполнила «Scaborough Fair», тихо напевая под нос мелодию. Мы втроем поаплодировали, Рэйко чинно раскланялась.

— Когда-то, когда концерт Моцарта играла, громче хлопали, — сказала она.

Девушка из кафе сказала, что если ей сыграют «Here Comes the Sun» «Beatles», то за молоко можно будет не платить. Рэйко подняла большой палец и показала «О'кей». И спела под гитару «Here Comes the Sun». Пела она негромко, голос ее, видно, от курения, был хриплый, но это был хорошо поставленный и красивый голос.

Я пил пиво и смотрел на горы, и пока я слушал, как она поет, мне показалось, словно оттуда снова выглянуло солнце. Это было ощущение настоящего тепла и нежности.

Когда закончилась песня «Here Comes the Sun», Рэйко вернула девушке гитару и попросила снова включить FM. И сказала нам с Наоко часок погулять поблизости вдвоем.

— Я тут пока радио послушаю да с девушкой поговорю, а вы до трех возвращайтесь.

— А ничего, что мы так долго одни вдвоем будем? — спросил я.

— Вообще-то нельзя, ну да ничего страшного. Я вам тоже не нянька, хочу одна отдохнуть. да и есть, о чем поговорить, наверное, раз в кои-то веки приехал в такую даль? — сказала Рэйко, зажигая новую сигарету.

— Ну пошли, — сказала Наоко, поднимаясь.

Я тоже встал и пошел вслед за Наоко. Собака проснулась и какое-то время шла за нами, а потом опять вернулась на место. Мы не спеша пошли по ровной дороге, идущей вдоль ограды.

Иногда Наоко брала меня за руку или под локоть.

— Идем так, будто опять тогда, давным-давно, да? — сказала Наоко.

— Скажешь тоже, давным-давно. Всего-то этой весной дело было, — сказал я, тоже улыбаясь. — до этой весны так гуляли. Если это давным-давно, то лет десять назад тогда что, вообще история древности, что ли?

— Да история древности и есть, — сказала Наоко. — Слушай, ты меня извини за вчерашнее. Отчего-то нервы вдуг разыгрались. В кои-то веки ты ко мне приехал, а я не сдержалась.

— Да ничего. Наверное, некоторые эмоции надо почаще наружу выбрасывать, и тебе, и мне. Так что если тебе кому-то душу излить надо, ты изливай мне. Мы тогда друг друга лучше сможем понять.

— И что будет, когда меня поймешь?

— Да ты не поняла. Тут дело не в том, что будет. В мире есть люди, которым нравится расписание поездов изучать, и они целыми днями смотрят таблицы времени отправления и прибытия, а есть люди, которые из спичек модели кораблей собирают в метр длиной. Что такого, если в мире кто-то вот так же хочет тебя понимать?

— Типа хобби, значит? — шутливо сказала Наоко.

— Если хобби, можешь называть это хобби. Обычно люди это называют «любовь» или «симпатия», но если ты это хочешь называть «хобби», пусть будет хобби.

— Ватанабэ, — сказала Наоко. — Ты ведь любил Кидзуки?

— Конечно, — ответил я.

— А Рэйко?

— И она тоже мне очень нравится. Хороший человек.

— А почему тебе только такие люди нравятся? — сказала она. — Мы ведь все люди в чем-то перекошенные, свихнутые, с чем-то справиться не можем, все время куда-то падаем и тонем. Что я, что Кидзуки, что Рэйко, все. Почему ты не можешь любить более нормальных людей?

— Потому что я так не думаю, — подумав, сказал я. — Ты, Кидзуки, Рэйко, нисколько я не думаю, что вы в чем-то свихнутые. Люди, которых я считаю в чем-то свихнутыми, по внешнему миру спокойно расхаживают.

— Но мы же свихнутые. Я-то знаю.

Мы какое-то время шли молча. дорога удалилась от ограды пастбища и пошла через круглую зеленую поляну, окруженную по краям лесом, точно маленькое озеро.

— Иногда ночью просыпаюсь, и невыносимо страшно становится, — сказала Наоко, прижавшись к моей руке. — Что если так и останусь свихнутой, не смогу нормальной снова стать, что тогда, неужели здесь придется состариться и умереть? Начинаю об этом думать, и страх пробирает. Больно становится, тело все холодеет.

Я обнял ее рукой за плечи и притянул к себе.

— Кажется, что из какого-то темного места Кидзуки протягивает руку и ищет меня. Эй, Наоко, мы же не можем быть не вместе! И я тогда не знаю, как быть.

— И что ты делаешь?

— Только ты плохо не подумай, Ватанабэ.

— Не буду плохо думать, — ответил я.

— Тогда я прошу Рэйко меня обнять, — сказала Наоко. — Бужу Рэйко, залезаю к ней в постель, и она меня обнимает. А я плачу. Она мое тело гладит. Пока замерзшее тело не отогревается. Это плохо, да?

— Да нет, не плохо. Хотя хочется, конечно, вместо Рэйко тебя обнимать.

— Обними сейчас, здесь, — сказала Наоко.

Мы сели на сухую траву на поляне и обнялись. Когда мы сели, травы оказались выше нас, и кроме неба и облаков ничего видно не было. Я медленно опрокинул Наоко на траву и крепко обнял ее. Тело Наоко было мягкое и теплое, а ее руки жаждали моего тела.

Мы с Наоко слились в страстном поцелуе.

— Ватанабэ, — прошептала она мне на ухо.

— Что?

— Хочешь меня?

— Конечно, — ответил я.

— А ты сможешь подождать?

— Конечно, подожду.

— Я хочу сначала себя еще немного привести в порядок. Хочу стать таким человеком, чтобы тебе подходить для твоего хобби. Ты подождешь до тех пор?

— Конечно, подожду.

— У тебя поднялся?

— Жар?

— Дурак, — рассмеялась Наоко.

— Если ты об этом, то встал, конечно.

— Перестань ты без конца говорить свое «конечно».

— Ладно, не буду, — сказал я.

— Это больно?

— Что?

— То, что он у тебя стоит.

— Больно? — переспросил я.

— Ну как сказать... Тяжело?

— Ну, это как посмотреть.

— Помочь тебе кончить?

— Руками?

— Да, — сказала Наоко. — Честно говоря, он на меня с некоторых пор так давит, что мне больно.

Я сдвинулся ниже.

— Так ничего?

— Нормально.

— Наоко.

— Что?

— Помоги мне.

— Ладно, — улыбнулась Наоко.

Она расстегнула молнию на моих брюках и взяла в руку мой отвердевший член.

— Какой горячий, — сказала Наоко.

Я остановил ее начавшую было двигаться руку, расстегнул пуговицы на ее блузке, затем завел руку ей за спину и расстегнул лифчик. Потом прикоснулся губами к ее розовой груди.

Наоко закрыла глаза и медленно начала двигать рукой.

— Здорово у тебя получается, — сказал я.

— Хорошие мальчики это делают молча, — сказала Наоко.

Когда я кончил, я нежно обнял Наоко, и мы опять поцеловались. Потом я застегнул ее лифчик и блузку и молнию на своих брюках.

— Теперь легче будет идти? — спросила меня Наоко.

— Тебе спасибо, — ответил я.

— Тогда, может, еще походим?

— Давай.

Мы прошли через поляну, прошли через лес, потом опять через поляну. Пока мы шли, Наоко рассказала мне об умершей старшей сестре. Она сказала, что не рассказывала об этом почти никому, но мне об этом лучше было знать.

— У нас разница была аж шесть лет, да и характеры были совсем разные, но мы очень дружные были, — говорила Наоко. — Ни разу не ссорились, честное слово. да, впрочем, и не могли мы ссориться, настолько уровень был разный.

Как рассказывала Наоко, сестра ее относилась к типу людей, которые во всем становятся первыми. В учебе первая, в спорте первая, а что до популярности, то были у нее и руководящие способности, и, помимо ее доброты, характер у нее тоже был очень открытый, поэтому мальчики ее любили, а у учителей она была главной любимицей и наградных грамот получала без счету.

В любой государственной школе такая ученица хоть одна, но есть. Но дело не в том, что именно ее сестра была такая, но она в то же время не была человеком, у которого бы от этого испортился характер или задрался нос. Она не любила красоваться перед другими. Просто что бы она ни делала, само собой выходило, что была везде первая.

— Я поэтому с детства решила стать красивой, — сказала Наоко, крутя камышиной. — А больше выхода и не было, ведь я росла, слушая, как все вокруг сестру все время хвалят: умная, в спорте первая, всем нравится. Хоть весь мир бы задом наперед повернулся, но против сестры бы не устоял. Но я зато была симпатичная, и родители, видно, хотели из меня красавицу вырастить. Потому начиная с начальной школы в такую школу отправили. Бархатные платья, блузки с фестончиками, лаковые туфли, да еще фортепиано, балет. И все равно сестра меня ужасно любила. Типа, моя маленькая красавица-сестричка. И таких, и сяких подарков мне по мелочи надарила, с собой меня везде брала, с учебой помогала. даже на свидание с парнем своим как-то раз взяла. Такая классная сестра была! Никто не мог понять, отчего она с собой покончила. Все было, как с Кидзуки. И было ей тогда всего семнадцать, и намеков до последнего момента не было никаких на самоубийство, и завещания не было... Все одинаково, да?

— Ага.

— Все говорили, что она то ли умная слишком была, то ли книжек слишком много читала. Книжек она правда, кажется, много читала. Страх как много читала. Я после смерти сестры довольно многие из них читала выборочно, так они такие были грустные! Ну и были там пометки на полях, цветы где-то вложены... даже письмо от парня вложено где-то было. Так я плакала навзрыд.

Наоко некоторое время молча крутила камышиной.

— Она была из тех, кто со всем всегда сами справляются. Почти не было такого, чтобы она с кем-то советовалась или о помощи просила. Не от того, что какая-то особенно гордая была. Просто она, наверное, думала, что так и должно быть. И родители тоже к этому привыкли и считали, что за нее можно не беспокоиться. Я с сестрой постоянно о чем-то советовалась, и она, чему могла, всему-всему меня старалась научить, но сама ни с кем ничего не обсуждала. Со всем сама справлялась. Никогда из себя не выходила, никогда не показывала, что ей что-то не нравится. Честное слово, я не преувеличиваю. У женщин когда месячные, они ведь раздражительные становятся, капризные, да? Так, немного. С ней такого не случалось. Она вместо того, чтобы раздражаться, от всех пряталась одна. Раз в два-три месяца, когда такое бывало, забивалась у себя в комнате дня на два. В школу не ходила, не ела почти ничего. Свет в комнате погасит и ничего не делает, просто тупо в полной темноте сидит. Но не оттого, что в депрессию впадала или что-то такое. Я из школы как вернусь, она меня к себе позовет, рядом усадит, спрашивает, как день прошел. Не особенным чем-то интересуется, а просто, чем с подругами занимались, во что играли, что учитель говорил, как экзамен сдала и все такое. Но она это все выслушает, что-то на это свое скажет, посоветует. Но если я куда из дома уйду — с друзьями гулять или на балет — опять тупо одна сидит. два дня где-то вот так пройдет, а потом все как рукой снимает, и она опять жизнерадостная и в школу ходит. Года четыре где-то с ней так было. Родители сперва тоже беспокоились, с врачами в больнице, кажется, советовались, а потом смотрят, что дня два проходит, и с ней опять все в порядке, будто ничего и не было, и решили, видать, что оно и само как-нибудь пройдет. девочка как-никак умненькая, голова светлая. Но как-то после того, как сестра умерла, я разговор родителей подслушала. Про папиного младшего брата разговор был, который давно когда-то умер. Тот, видно, тоже очень умный был мальчишка. Но с семнадцати лет до двадцати одного года сидел безвылазно дома, а в конце концов в один прекрасный день из дома сбежал и бросился под поезд. Папа сказал : «Похоже, это моя наследственность».

Рассказывая об этом, Наоко машинально обрывала с камышины листья один за другим и бросала их на ветер. Оборвав их все, она стала наматывать тугой стебель на палец.

— То, что она умерла, я первая обнаружила, — продолжала Наоко. — Осень была, я тогда в шестом классе начальной школы училась. Ноябрь тогда был. дождь шел, день был хмурый, холодный. Сестра тогда в третьем классе старшей школы была. Я после фортепиано домой в пол-седьмого пришла, а мама ужин готовит и говорит, что сейчас будем есть, так что я чтобы сестру позвала. Я на второй этаж поднялась, стучу сестре в комнату, кричу, чтобы есть шла. А она не отвечает, тишина полная. Я подумала, что что-то не так, в дверь еще раз постучала, открыла потихоньку и вошла. Подумала, что она, может, заснула. Но она не спала. Стоит у окна, голову вбок вот так наклонила и за окно куда-то уставилась. Мне показалось, что она задумалась о чем-то. В комнате темно было, а она еще свет весь выключила, так что ничего толком видно не было.

Я ей говорю : «Ты что там делаешь? Мама есть зовет». Тут смотрю, а она ростом выше, чем обычно. Что такое? Я удивилась, подумала, на каблуках она, что ли, или залезла на что-то, ближе подошла и тут увидела. Она на веревке висела, за горло привязанная. С потолка веревка свисала по прямой — и такая она была прямая, до ужаса. Такое ощущение было, точно кто-то линейку приложил и в пустоте прямую начертил. На ней блузка белая была — простенькая, вот как на мне сейчас — и серая юбка, а носки ног оттянуты вниз, будто она балет танцует. А от пальцев ее ног до пола пустота была сантиметров в двадцать. Все эти мелочи я заметила. даже на лицо ее посмотрела. Не могла не посмотреть.

Подумала, что надо вниз спуститься, маме сказать, кричать надо, а тело не слушалось. Я думала одно, а тело само двигалось, как хотело. Я думала, что надо быстро к маме идти, а тело суетилось сестру с веревки снять. Одна я с этим справиться, ясно, не могла и минут пять или шесть, кажется, там проторчала. Затмение какое-то нашло. Не могла понять, что есть что, а в теле моем как будто умерло что-то. Пока мама не поднялась и не спросила : «Вы чем там занимаетесь?», я так там и оставалась. Вместе с сестрой, в темноте и холоде...

Наоко покачала головой.

— Я после этого три дня ни слова не могла сказать. Лежала на кровати, не шевелясь, как мертвая, только глаза открыв. Не воспринимала, что к чему.

Наоко прижалась к моей руке.

— Я ведь и в письме тебе писала? Болезнь у меня гораздо тяжелее, чем ты об этом знаешь, и корни у нее глубокие. Поэтому, если ты можешь идти вперед, я хочу, чтобы ты шел один. Не ждал меня. Хочешь спать с другой — чтобы спал. Не топчись из-за меня на месте, поступай так, как тебе самому хочется. А иначе ты можешь завязнуть в моей жизни... Но я ни в коем случае тебя к этому принуждать не хочу. Не хочу я для тебя помехой в жизни становиться. Я ведь сказала уже, ты приезжай ко мне время от времени и помни меня всегда. Я больше ничего не желаю.

— Но это не все, чего я желаю, — сказал я.

— Но ты одними отношениями со мной свою жизнь впустую тратишь.

— Ничего я впустую не трачу.

— Но я ведь, может, никогда не поправлюсь. И что, так и будешь ждать? десять лет, двадцать лет, так и будешь ждать?

— Ты слишком всего боишься, — сказал я. — Темнота, сны, от которых больно, мертвецы с их силой. Все, что тебе надо сделать, это все это забыть. Вот забудешь об этом и сама не заметишь, как поправишься.

— Если бы я только могла забыть, — покачала головой Наоко.

— Как выпишешься отсюда, давай жить вместе, — сказал я. — Я тебя тогда и от темноты смогу беречь, и от снов плохих, а будет больно, я тебя обниму, и никакой Рэйко не надо будет.

Наоко крепче прижалась телом к моей руке.

— Вот бы было здорово.

Когда мы вдвоем вернулись в кафе, было без малого три. Рэйко читала книгу и слушала по FM 2-й концерт Брамса для рояля с оркестром. Картина была весьма впечатляющая : на краю поля, где, сколько ни гляди, не увидеть было даже тени человека, слышалось, как радио FM играет Брамса. Рэйко насвистывала себе под нос партию виолончели из третьей части.

— Backhaus Bohm, — сказала Рэйко. — Я когда-то эту пластинку заигрывала чуть не до дыр. Заиграла, говорю вам, напрочь. От нотки до нотки слушала. Точно языком слизывала.

Мы с Наоко заказали по горячему кофе.

— Наговорились? — спросила Рэйко у Наоко.

— Да, от души.

— Расскажешь все потом. Как он с ним управляется.

— Не делали мы ничего такого, — ответила Наоко, покраснев.

— Так прямо и ничего? — спросила Рэйко у меня.

— Ничего.

— Ну, так неинтересно, — разочарованно сказала Рэйко.

— И не говорите, — ответил я, отпивая кофе.

Во время ужина все было в точности, как вчера. Все было то же самое : и атмосфера, и звуки разговоров, и выражения лиц людей, только лишь меню поменялось.

Мужчина в белом, который рассказывал о выделении желудочного сока в условиях невесомости, на этот раз сел за столик, где мы сидели втроем, и все время ужина прорассуждал о связи между величиной и мыслительными способностями головного мозга.

Поедая некий «бифштекс по-гамбургски», мы слушали его рассказ об объеме мозга Бисмарка и Наполеона. Отодвинув тарелку, он на листе бумаги шариковой ручкой нарисовал для нас изображение мозга. Несколько раз он говорил : «Стоп, не то, вот тут ошибочка» и рисовал заново.

Закончив рисунок, он бережно спрятал лист бумаги в карман белого одеяния и положил ручку в нагрудный кармашек. В нагрудном кармашке у него было три шариковых ручки и карандаш, а также треугольная линейка. Закончив есть, он сказал в точности как вчера : «Здесь зимой хорошо. В следующий раз зимой непременно приезжайте» и исчез.

— Это доктор или пациент? — спросил я у Рэйко.

— А ты как думаешь?

— Да никак определить не могу. Но на нормального не похож.

— Доктор он, господин Мията его зовут, — сказала Наоко.

— Но из всех в этом месте он самый ненормальный. С кем хочешь буду спорить, — сказала Рэйко.

— Омура, тот что на воротах, тоже очень странный, да? — сказала Наоко.

— Ну, он тоже тронутый, — сказала Рэйко, накалывая на вилку овощи и отправляя их в рот. — Каждое утро делает какую-то дикую гимнастику и при этом орет что-то непонятное. А до того, как Наоко сюда приехала, тут такая Киносита была за бухгалтера, так она во время приступа невроза пыталась с собой покончить, но неудачно. В прошлом году медсестру по фамилии Токусима отсюда за пьянство выгнали.

— Да у вас что пациенты, что персонал, хоть местами меняй, — пораженно сказал я.

— Тут ты прав, — сказала Рэйко, слегка потрясая вилкой. — Похоже на то, что наш Ватанабэ начинает потихоньку понимать, как устроен мир.

— Похоже на то, — сказал я.

— Мы себя можем назвать нормальными в том, что сами мы знаем о том, что мы ненормальные, — сказала Рэйко.

Вернувшись в квартиру, мы с Наоко стали играть в карты, а Рэйко в это время опять отрабатывала на гитаре мелодию Баха.

— Во сколько завтра уезжаешь? — спросила Рэйко, прекратив играть и зажигая сигарету.

— Сразу после завтрака поеду. В девять с небольшим автобус приходит, если на него сяду, то вечером смогу работу не прогулять.

— Жалость-то какая. Погостил бы еще да поехал потихоньку.

— Да боюсь, как бы тогда самому тут не прописаться, — сказал я, смеясь.

— Что верно, то верно, — сказала Рэйко.

Затем сказала, обращаясь к Наоко :

— Кстати, надо же к Ока сходить за виноградом! Совсем из головы вылетело.

— Сходить с вами? — сказал я.

— Как, одолжишь мне Ватанабэ? — спросила Рэйко у Наоко.

— Ладно.

— Ну что, тогда прогуляемся еще разок по ночи? — сказала Рэйко, беря меня за руку. — Вчера прервались, когда чуть-чуть оставалось, сегодня давай доведем до конца.

— Ладно, как вам будет угодно, — сказала Наоко, хохоча.

Ветер был весьма прохладный. Рэйко надела поверх рубахи тонкий синий кардиган и сунула руки в карманы брюк.

На ходу Рэйко посмотрела в небо и по-собачьи к чему-то принюхалась. Затем сказала : «дождем пахнет». Я тоже так же принюхался, но ничего не учуял. Небо и правда было покрыто тучами, и луна спряталась где-то за ними.

— Здесь если долго поживешь, начинаешь погоду по запаху определять, — сказала Рэйко.

Когда мы вошли в рощицу, где стояли дома сотрудников, Рэйко велела мне немного подождать, а сама нажала кнопку звонка какого-то дома. Вышла женщина, по-видимому, хозяйка, о чем-то похихикала с Рэйко, потом зашла в дом и вышла на этот раз со здоровенным виниловым пакетом в руках. Рэйко сказала ей : «Спасибо, пока!» и вернулась ко мне.

— Видал, винограду дали, — Рэйко продемонстрировала мне содержимое пакета. Внутри пакета лежали весьма многочисленные грозди винограда.

— Любишь виноград?

— Люблю, — ответил я.

Она взяла гроздь с самого верха и, протянув мне, сказала :

— Он мытый, можешь прямо так есть.

Я ел виноград на ходу, выплевывая шкурки и косточки на землю. Виноград был очень сочный и свежий. Рэйко тоже не отставала.

— Я их сыну фортепиано немного преподаю. Так они мне за это чего только не привозят. Что виски в тот раз привезли, что по мелочи на рынке что-то в городе покупают.

— Я вашу вчерашнюю историю дослушать хочу.

— Хорошо. А Наоко нас не заподозрит, если мы каждую ночь так поздно возвращаться будем?

— Все равно хочу знать, что дальше было.

— О'кей, тогда давай где-нибудь, где крыша есть, буду рассказывать. Прохладновато сегодня.

Мы свернули налево от теннисного корта, спустились по узенькой лестнице и прошли выстроившимся в ряд, как квартиры домов в дешевых спальных кварталах, небольшим складам. Потом открыли дверь ближайшего помещения, зашли внутрь и зажгли свет.

— Заходи, ничего тут, правда, нету.

Внутри склада были аккуратно уложены беговые лыжи и лыжные палки, на полу были сложены инструменты для уборки снега и медикаменты.

— Раньше приходила сюда на гитаре поиграть. Хотелось иногда одной побыть. Хорошо тут, уютно, да?

Рэйко присела на мешок с медикаментами и сказала садиться рядом. Я подчинился.

— Ничего, если я закурю? дыму, правда, полно будет.

— Нормально, — кивнул я.

— Ну не могу бросить, и все, — поморщилась Рэйко. Затем с наслаждением закурила. Казалось, что равных ей в том, с каким наслаждением она курила, было не сыскать. Я ягоду за ягодой сосредоточенно поедал виноград, бросая шкурки и косточки в картонку, служившую нам урной.

— Докуда я вчера дорассказала? — сказала Рэйко.

— До строк, где в ночь, когда свирепствовал ураган, он карабкался по крутому обрыву, чтобы разорить гнездо горных ласточек, — сказал я.

— Ты с таким серьезным видом говоришь, когда шутишь, что и впрямь смешно, — сказала Рэйко с озадаченным лицом. — Наверное, все-таки, до строк, где я каждую неделю по утрам в субботу преподавала ей фортепиано?

— Да.

— Если всех людей в мире делить на тех, у кого есть способности к преподаванию, и тех, у кого их нет, то я скорее отношусь к первым, — продолжила Рэйко. — В молодости я так не считала, но тогда, может быть, я в каком-то смысле и не хотела так считать. Но с годами, приобретя какой-то жизненный опыт, я пришла к такой мысли. Что у меня получается учить других людей. У меня правда получалось!

— Мне тоже так кажется, — согласился и я.

— Видимо, нежели в отношении себя, по отношению к другим у меня гораздо больше терпения, и из любой ситуации я могу извлечь что-то хорошее. Мне кажется, я отношусь к таким людям. Ну вот как та красная терка на боку спичечного коробка. Но это ведь тоже ничего, ничего особо плохого в этом ведь нет, правда? По крайней мере, мне больше нравится быть первосортной теркой, чем второсортной спичкой. Я стала так думать именно с того времени, да, когда стала преподавать этой девочке. Когда была помоложе, было дело, преподавала нескольким людям, когда деньги были нужны, но тогда я так не думала. Когда учила эту девочку, впервые так думать стала. Надо же, думала, да у меня такие способности к преподаванию, оказывается! Так хорошо у нас продвигались занятия по фортепиано.

Как я уже говорила тебе вчера, с техникой игры на пианино у нее было очень слабо, да и не собиралась она становиться профессиональным музыкантом, поэтому я могла заниматься с ней без особого напряжения. К тому же школа, в которую она ходила, была школой для девочек, из которой можно было напрямую поступать в университет, все равно что по эскалатору в него заезжать, лишь бы учиться на более-менее положительные оценки. Налегать на занятия особой нужды не было, да и позиция ее матери была «Занимайся для души, никто тебя не подгоняет». Так что я тоже ее насильно не заставляла : делай то, делай это. То, что принуждения она не любит, я сразу поняла, когда мы встретились. Будет для виду поддакивать да кивать, а самой что не нравится, ни за что делать не станет. Так что я позволяла ей играть так, как ей хотелось. На следующий раз я ей проигрывала ту же самую мелодию разными способами. Потом вдвоем обсуждали, какой из способов лучше, какой хуже. Потом опять велела ей сыграть. И ее исполнение по сравнению с прошлым разом становилось лучше в несколько раз. Она умела разглядеть и правильно воспринять самое лучшее.

Я молчал и лишь продолжал есть виноград, пока Рэйко переводила дыхание и смотрела на дым сигареты.

— Я всегда считала, что у меня неплохие способности к музыке, но эта девочка меня превосходила. Прямо жалко было ее способностей. Ведь если бы в детстве она встретила хорошего преподавателя и получила систематическое образование, она могла бы подняться до приличного уровня. Но и из этого бы ничего не вышло. Она бы такого систематического обучения не вынесла. Есть на свете и такие люди. Люди, которые обладают замечательными способностями, но эти их способности рассыпаются в прах, потому что они не могут приложить достаточно усилий, чтобы свести их воедино. Я таких людей повидала много. Есть, к примеру, люди, который весьма сложные вещи без запинки играют, один раз взглянув на ноты. И это притом на хорошем уровне. У меня ни за что так не получится. Но на этом и все. дальше этого они шагнуть не могут. А почему? Потому что они не прилагают усилий. Потому что их способности не подкрепляются тренировкой, на которую тратились бы усилия. Они просто гробят свои способности. У них есть зачаточные способности, благодаря которым им с детства все неплохо удается и без усилий, все их хвалят без конца : молодец, молодец, и какие-то там усилия им кажутся ненужными и смешными. С пьесой, которую другой ребенок учит три недели, он справляется вполовину быстрее, учитель видит, что у ребенка хорошие способности, и тот переходит сразу к следующей ступени, и с ней тоже справляется вполовину быстрее других, идет дальше... В итоге, так и не узнав, что такое усилие, он пропускает какой-то элемент, необходимый для формирования человека, и проходит мимо. Это трагедия. Если разобраться, меня тоже в какой-то мере это коснулось, но, к счастью, мой учитель был очень строгим, и я все же чего-то достигла.

Но преподавать той девочке мне действительно было приятно. Такое было ощущение, прямо как будто несешься по скоростной трассе с бешенной скоростью на мощной спортивной машине. Стоило чуть-чуть пальцем шевельнуть, и эта девочка очень чутко реагировала. Хоть порой и казалось, что слишком уж быстро она несется. Главная заповедь, когда учишь таких детей, прежде всего воздерживаться от чрезмерной похвалы. Потому что они с детства приучены к похвалам, и сколько их ни хвали, их это уже не трогает, они даже не радуются. достаточно изредка похвалить по делу. И никогда ни к чему не принуждать. Позволять выбрать самостоятельно. Не гнать вперед и вперед, а давать остановиться и подумать. Вот и все. И тогда все получается очень хорошо.

Рэйко уронила сигарету на пол и затоптала ее. Затем глубоко вздохнула, точно пытаясь успокоиться.

— Когда занятие заканчивалось, мы пили чай и разговаривали вдвоем. Иногда я изображала джаз на пианино и учила ее. Вот это — Bud Powell, а это — Thelonious Monk. Но в основном она болтала о чем-то сама. И так она умела говорить, что тебя всего захватывало. Ну, как я вчера тебе говорила, по большей части это были по видимому выдумки, и все же это было интересно. Мало того что была она ужасно наблюдательная, и выражения у нее были очень точными, к тому же ее сарказм и юмор пробуждали эмоции в людях. Было у нее замечательное умение пробудить и расшевелить эмоции у других. И сама она тоже знала, что есть у нее такие возможности, и потому старалась применять их по возможности искусно и в должной мере. Она умело воздействовала на людей, заставляя их то сердиться, то печалиться, то сочувствовать, то расстраиваться, то радоваться. Причем она бессмысленно теребила чужие эмоции лишь по той причине, что ей хотелось испытать свои возможности. Об этом я, естественно, догадывалась уже позднее, а тогда совсем ничего не знала.

Рэйко помотала головой и съела несколько виноградин.

— Это была болезнь, — сказала Рэйко. — Она была больна. И больна была при этом так, как гнилое яблоко, которое заставляет болеть все остальные вокруг. И эту ее болезнь уже никто не мог излечить. Такой болезнью приходится страдать до самой смерти. Поэтому, с другой стороны, ее и жалко. даже я, если бы не оказалась пострадавшей, так бы считала. Считала бы, что эта девочка тоже одна из жертв.

Она снова стала есть виноград. Казалось, что она думает, как продолжить рассказ.

— Так мы довольно приятно общались с ней около полугода. Порой хотелось всплеснуть руками, порой что-то казалось странным. Как-то, разговаривая с ней, я узнала, что она питает к кому-то такую бессмысленную, необоснованную злобу, что у меня мурашки по коже пробежали. Она была такой смышленой, что порой трудно было понять, что она на самом деле задумала... Но ведь у всех есть недостатки, правда? К тому же я была всего лишь учителем фортепиано, и мне смысла не было задумываться над тем, что у нее за личность и какой у нее характер. Мне нечего было желать, кроме как чтобы она прилежно занималась. И к тому же я ее просто обожала.

Только вот решила, что о личном с ней особо говорить не стоит. Как-то инстинктивно мне показалось, что так будет лучше. Поэтому если она и задавала мне вопросы о моих делах — а она допытывалась упорно — ничего ей не говорила, кроме чего-нибудь типа «много будешь знать — скоро состаришься». В какой среде росла, в какой школе училась, и все такое. Она ко мне приставала : «Расскажите мне еще про себя», но я ей только так отвечала : зачем тебе это знать, обычная неинтересная жизнь, обычный муж, ребенок, хозяйство на мне... А она мне : ну я вас так люблю, ну расскажите, и в лицо прямо смотрит. Прямо не отлипает. Но и мне так уж неприятно не было от того, что она ко мне вот так приставала. И все же сверх необходимого ничего ей не рассказывала.

Было это, значит, где-то ближе к маю. Во время занятия она вдруг говорит, что ей плохо. Гляжу, а у нее лицо правда побледнело, и пот с нее градом катится. Я спрашиваю тогда : «Ну что, домой пойдешь?», а она говорит : «Можно я полежу немножко, мне тогда лучше станет», я ей : «Ну иди сюда, ляг на кровать» и чуть не на руках до спальни дотащила. диван у нас был слишком маленький, так что ничего не оставалось, как уложить ее в спальне на кровати. Она говорит : «Извините, что беспокою вас так», я ей говорю : «да ничего страшного, не волнуйся». Спрашиваю : «Может воды выпьешь?», она говорит : «Нет, спасибо, вы просто посидите со мной», я говорю : «Ладно, посижу, как не посидеть» и сижу с ней рядом.

Потом какое-то время прошло, она меня с мученическим лицом просит : «Извините, пожалуйста, вы не могли бы мне спину помассировать?» Гляжу, она вспотела сильно, так я ей давай массаж делать. Она опять просит : «Извините, снимите с меня лифчик, пожалуйста. Так дышать тяжело, не могу». делать нечего, сняла. Она в блузочке была облегающей, так я пуговички на ней расстегнула и лифчик с нее сняла. для тринадцатилетней девочки у нее грудь была большая. И лифчик был не подростковый, а самый настоящий взрослый, и притом довольно дорогой. Но кому какая, в принципе, разница? В общем, я продолжала ей спину массировать. Она без конца повторяла : «Извините меня, я как дура какая-то, извините», а я ей все время повторяла : «да ничего, ничего».

Рэйко стряхнула пепел сигареты себе под ноги. К тому времени я тоже уже прекратил таскать в рот виноград и весь был поглощен ее рассказом.

— Потом еще через какое-то время она завсхлипывала и начала плакать. «Ну ты чего это?», спрашиваю. «Ничего.» «Как так ничего? А ну, давай рассказывай.» «Иногда так бывает. Сама ничего поделать не могу. Одиноко, тоскливо, довериться некому. И не интересую я никого. Вот со мной так и происходит. И сплю ночью плохо, и есть почти ничего не могу. Мне только когда я с вами хорошо.» «Ну расскажи, в чем дело, давай послушаем.»

Она сказала, что дома ей плохо. Родителей она не любит, родители ее также не любят. У отца есть другая женщина, и он домой практически не приходит, мать из-за этого наполовину выжила из ума, срывает нервы на ней, и ей каждый день от нее достается. Что ей из-за этого домой идти страшно. Сказала так и плачет навзрыд. Красивые глазки ее слез полны. Глядя на такое, у самого господа бога, наверное, комок в груди стал бы. И я ей так сказала. Если тебе так страшно домой идти, то приходи к нам домой не только на занятия, но и в другое время. Сказала так, а она на меня прямо виснет и говорит : «Простите меня, пожалуйста, если бы не вы, я не знаю, что бы я делала. Не бросайте меня, пожалуйста. Если и вы меня бросите, мне совсем тогда пойти некуда будет.»

Я не знала что делать, прижала ее голову к себе, погладила. «Ладно», говорю. А она в это время уже мне руку вот так за спину завела и гладит меня. И тогда понемногу, понемногу какое-то странное ощущение у меня появилось. Будто тело становится горячим-горячим. А чего бы ему таким не стать? С красивой, точно с картинки, девочкой в постели вдвоем обнимаем друг друга, и как она гладила меня по спине, это было не какое-то рядовое ощущение. Таланты мужа тут и близко не стояли. Каждый раз, когда ее рука по мне проходила, у меня было такое чувство, будто пружина в моем теле раскручивается по чуть-чуть. Так дух захватывало. Я опомниться не успела, а она с меня уже блузку сняла, лифчик расстегнула и грудь мою трогает. до меня только тогда дошло. дошло, что она лесбиянка. Мне и до этого сталкиваться приходилось. Та в последнем классе старшей школы была. Так что я ей сказала : «Нельзя, перестань». А она говорит мне : «Ну пожалуйста, ну совсем немножко. Мне так одиноко, честное слово. Я не вру, мне правда так одиноко. У меня кроме вас никого нету. Не бросайте меня», берет меня за руку и себе на грудь кладет, представляешь? Очень красивая грудь была. И когда моя рука у нее на груди оказалась, мне показалось, будто мою грудную клетку в тисках сжимают. И это я, женщина! Я не знала, как быть, только повторяла, как дура : «Нельзя, нельзя». Тело отчего-то шевелиться не хотело. В старшей школе без проблем ведь смогла за себя постоять, а в этот раз никак не выходило. Тело меня совсем не слушалось. А она левой рукой мою руку взяла, к груди своей прижимает, губами мои соски нежно целует и сосет, правой рукой мою спину, бок, ниже спины ласкает. Как вспомню себя, раздетую практически догола тринадцатилетней девочкой — она как раз, пока я сообразить не могла, что к чему, с меня одежду снимала одно за другим — и под ее ласками извивающуюся, так просто не верится. Как дура какая-то. Но понимаешь, я тогда как будто заколдованная была. Она мои соски сосет и без конца шепчет : «Мне одиноко, кроме вас нет никого. Не бросайте меня. Мне, честное слово, так одиноко», а я без конца повторяю : «Нельзя, нельзя».

Рэйко прервалась и опять закурила.

— По правде сказать, я мужчине об этом первый раз рассказываю, — сказала Рэйко, глядя мне в лицо. — Я тебе об этом рассказываю, так как думаю, что так будет лучше, но вообще я очень стесняюсь о таком говорить.

— Извините, — сказал я. Кроме этого других слов подобрать не получалось.

— Так продолжалось какое-то время, а потом ее рука начинает спускаться ниже и ниже. Трогает меня через трусики. А у меня к тому времени уже все там намокло, сил уже терпеть не было. Не для посторонних будет сказано, но ни до этого, ни после я никогда так не возбуждалась. Я ведь до того дня считала, что в плане секса я скорее холодная, чем наоборот. Но тут со мной такое стало, что я просто дара речи лишилась. А потом ее тоненькие нежные пальчики проникают за мои трусики, и она ими... Ну, ты понимаешь, да? Ну как я это вслух скажу? Не могу... И ощущение это было ну совсем другое, чем когда это делают грубые мужские пальцы. Ну просто фантастика, какое оно было, честное слово. Точно как когда птичьим перышком щекочут. Мне казалось, у меня все пробки в голове сейчас повылетают. И все-таки даже своей ничего не соображавшей головой я понимала, что этого делать нельзя. Нисколько я не сомневалась, что стоит сделать это один раз, и потом последует продолжение, а если мне еще и это придется скрывать от всех, в голове моей окончательно все смешается. Потом подумала о ребенке. Подумала, что если нас за этим застанут? дочка по субботам часов до трех была в гостях у родителей мужа, но что если бы она вдруг из-за чего-то вернулась сейчас? И я все силы, что у меня были, собрала, села и крикнула : «Перестань, прошу тебя!»

Но она не останавливалась. Она сняла с меня трусики и ртом... Я даже мужу этого почти не позволяла, так стеснялась, а тут тринадцатилетний ребенок... Я в шоке была. Но было это настолько бесподобно, точно в небо куда-то взлетаешь.

Я крикнула на нее опять : «да прекрати же ты!» и ударила ее по щеке, что есть силы. Только тогда она наконец остановилась. Поднялась, смотрит на меня. Сидим мы, значит, на кровати, обе голые, уставившись друг на друга. Ей тринадцать, мне тридцать один... Но глядя на ее тело, мне просто не по себе было. Я и сейчас его помню совершенно отчетливо. Не могла я поверить, что это тело тринадцатилетнего ребенка, да и сейчас не могу. Рядом с ней вот это мое тело казалось таким жалким, что рыдать хотелось, честное слово.

Я молчал, не зная, что сказать.

— Она сказала : «Но почему? Вам ведь это тоже нравится. Я с самого начала знала. Ведь нравится? Я знаю, я все знаю. Ведь это гораздо лучше, чем когда с мужчиной, правда? Вы же такая влажная, посмотрите. Я вам могу еще приятнее сделать. Честное слово. Я вам так приятно могу сделать, вы растаете просто. Вы же хотите этого, правда?» И ведь она была права, мне и правда с ней было гораздо лучше, чем когда я занималась этим с мужем, и мне хотелось, чтобы она снова это делала. Но этого делать было нельзя. Она сказала : «давайте это делать раз в неделю. Всего один раз. Никто не узнает. Это будет наша тайна, давайте?»

Но я встала, оделась и сказала : «Иди домой! И пожалуйста, не приходи сюда больше!» Она смотрела на меня. Смотрит, а глаза у нее какие-то пустые, не как всегда. Такое чувство было, будто их кто-то на дешевой бумаге красками нарисовал. И глубины в них как будто никакой нет. долго она на меня так смотрела, потом одежду подобрала, оделась медленно, будто специально, чтобы я смотрела, потом пошла в гостиную, где пианино стояло, из портфеля расческу достала, причесалась, кровь со рта носовым платком вытерла, обулась и ушла. А уходя сказала : «Вы лесбиянка. Честное слово, сколько вы себя ни обманывайте, вы до самой смерти такой будете».

— И это правда? — спросил я.

Рэйко сжала губы и задумчиво сказала:

— Может и да, а может и нет. С ней я ведь возбудилась сильнее, чем когда с мужем. Это правда. Поэтому я одно время по правде мучалась, а не лесбиянка ли я на самом деле. Может, думала, я этого до сих пор просто не смогла осознать? Но последнее время так не думаю. Конечно, не скажу, что во мне такой склонности совсем нет. думаю, что есть, и немало. Но я не лесбиянка в прямом смысле слова. Со мной так никогда не было, чтобы я, глядя на женщину, испытывала со своей стороны активное сексуальное влечение. Понимаешь?

Я кивнул.

— Просто когда какая-либо женщина испытывает ко мне чувства, ее реакция мне передается. Только в таких случаях со мной это происходит. Поэтому если я, например, Наоко обнимаю, я ничего особенного не чувствую. Мы, когда жарко, в квартире почти голые ходим, и в бане мы вместе моемся, и под одним одеялом иногда спим... Но ничего не происходит. Ничего я не чувствую. У Наоко тело, правда, красивое безумно, но только и всего. Ну, было дело, поиграли мы в лесбиянок как-то раз. Я с Наоко. Рассказать?

— Расскажите.

— Я когда об этом Наоко рассказала — мы с ней ведь обо всем друг другу рассказываем — Наоко из любопытства попробовала меня поласкать везде. Разделись обе. Но никакого возбуждения не наступало. Щекотно было, просто щекотно до смерти. Как вспомню об этом, так опять щекотно становится. Наоко ведь ничего такого не умеет толком. Ну как, теперь успокоился?

— Вообще-то да, если откровенно, — ответил я.

— Вот такие дела, — сказала Рэйко, почесывая край века кончиком мизинца. — Когда девочка ушла, я какое-то время сидела, ничего не соображая, в кресле. Не знала, что и делать. Где-то в глубине тела слышно было, как гулко сердце стучит, руки-ноги были тяжеленные, во рту сухость мерзкая, будто мотылька съела. Но подумала, что вот-вот должен вернуться ребенок, и пошла в ванную помыться. Хотела отмыть начисто все тело, которое она трогала и лизала языком. Но эта склизкая жидкость вроде слизи никак не отмывалась, сколько ни терла я ее мылом. Я подумала, что это от переизбытка мыслей об этом, и попробовала удовлетворить себя руками, но ничего не выходило. А в ту ночь занималась любовью с мужем. Словно в продолжение всему. Мужу, естественно, ничего не рассказала. Невозможно было об этом рассказать. Просто попросила заняться со мной любовью и попросила делать это медленнее и подольше, чем обычно. Муж выложился весь. Я все время стонала, сама себя не слыша. Первый раз за все время, как поженились, было так здорово. А почему, как думаешь? да потому, что ощущение ее пальцев все еще оставалось в моем теле. Только лишь поэтому. Так стыдно об этом рассказывать. даже вспотела.

Рэйко сжала губы и беззвучно засмеялась.

— Но все было без толку. И два дня прошло, и три, а оно все оставалось, ее ощущение. И те слова, что бросила она напоследок, звенели у меня в голове, не переставая, как эхо в горах.

В субботу она не пришла. Я сидела дома, полная тревоги, как быть, если она придет. Тупо сидела и не могла ничего делать. Но она не пришла. Само собой, она не пришла. Как могла она прийти после такого расставания, да еще с ее самолюбием? Прошел месяц, а она так и не пришла ни через неделю, ни через две. Казалось, что со временем забудется и это, но отчего-то не могла я все забыть. Останусь дома одна, и покой теряю, она повсюду рядом мерещится. И на пианино играть не могла, и о чем ни подумаю, не могу ни на чем сосредоточиться. Что ни делаю, ничего как следует не получается. Месяц так прошел, когда я стала вдруг что-то замечать. Иду по улице и чувствую, что что-то не так. Люди в округе странно на меня смотрят. Глаза их смотрели на меня как-то отчужденно, оставляя странный осадок. Здороваться, правда, со мной не перестали, но отношение было какое-то не такое, как до этого. даже соседка, что до этого иногда приходила к нам в гости, стала меня как будто избегать. Но я решила стараться не обращать на это внимания. Когда начинаешь о таких вещах беспокоиться, это и есть первый симптом болезни.

Как-то раз к нам в гости пришла женщина, с которой мы были дружны. Мы с ней были ровесницы, была она дочерью подруги моей мамы, да и сын у нее ходил в тот же детский сад, что и моя дочь, так что с ней мы были относительно близки. Она вдруг пришла к нам и спросила меня, знаю ли я о том, что обо мне ходят скверные слухи. Я покачала головой и спросила :

«Что за слухи?»

«Да просто язык не поворачивается, глядя вам в глаза, это рассказывать.»

«Я понимаю, что вам трудно, но вы ведь уже начали. Теперь рассказывайте уже до конца.»

Она никак не могла начать, но я настаивала до последнего, раз все равно она явно с самого начала собиралась рассказать мне об этом, когда к нам шла, и она, то так, то эдак попробовав было перевести разовор на другую тему, в конце концов все рассказала. По ее словам, слух был такой, что я якобы была известной гомосексуалисткой, несколько раз лечилась в психбольнице, грязно приставала к девочке, которая приходила ко мне заниматься фортепиано, и раздела ее догола, а когда та сопротивлялась, избила ее до синяков на лице. Ложь была невероятная, и сама женщина поражалась, как им удалось выяснить, что я лечилась в больнице.

«Я давно вас хорошо знаю и всем доказывала, что вы вовсе не такой человек», сказала она, "но родители девочки в этом совершенно уверены и всем в округе об этом рассказывают. Что вы мало того что приставали к их дочери, так они еще поузнавали о вас и выяснили, что вы лечились в психбольнице. "

По ее словам, как-то раз — в тот самый день, когда все случилось — девочка вернулась домой в слезах, с опухшим лицом, и они стали допытываться у нее, что случилось. Плюс к опухшему лицу из разбитой губы ее текла кровь, на блузке оторвались пуговицы, и нижнее белье было влажным. Ты представляешь? Естественно, она сама все это сделала, чтобы рассказать родителям. Нарочно испачкала блузку в крови и порвала застежку на лифчике, ревела так, что глаза стали красными, и разметала как попало волосы на голове, а потом вернулась домой и наврала с три короба. Ясно, как день.

Но ненавидеть всех, кто поверил ее рассказу, тоже было нельзя. Ведь на их месте я сама бы в это поверила. Если красивая, как куколка, и языкастая, как дьявол, девочка, всхлипывая, скажет : «Не хочу, ничего рассказывать не хочу, мне так стыдно!», будто это было на самом деле, кто угодно в это поверит. да еще, как назло, то, что я лежала в психбольнице, было ведь правдой. Скажи я кому, что я ее не била, кто бы в эти слова поверил? Некому было в это поверить, кроме, разве что, моего мужа.

Несколько дней я никак не могла решиться, но в конце концов собралась и поговорила с мужем. Он мне, конечно, поверил. Я обо всем, что было в тот день, ему рассказала. Что она со мной делала то, что делают лесбиянки, и я влепила ей пощечину. Конечно, я не стала говорить ему, что возбудилась тогда. Это бы прозвучало совсем нехорошо. Муж сказал, выйдя из себя : «Что это еще такое? Пойду-ка я к ним да разберусь. Мы же с тобой женаты, ребенок у нас. А они тебя лесбиянкой будут называть? Что это еще за бред?»

Но я его не пустила. Не ходи, сказала. Забудь, нам от этого только больнее будет. да, я тогда уже поняла. Поняла, что душа этой девочки больна. Я таких больных уже повидала и все понимала. В самом ее теле уже все прогнило. Приподними лишь тоненький слой ее прекрасной кожи, а там будет одна гнилая плоть. Может, это звучит, как преувеличение, но это на самом деле так и есть. Но с тем, что почти никто на свете об этом не догадывается, мы ничего поделать не сможем. Она ведь искусно управляется с чувствами взрослых, а в наших руках против этого ничего нет. да кто поверит в то, что тринадцатилетняя девочка пыталась навязать тридцатилетней женщине гомосексуальные отношения? Что ни говори, а люди верят лишь в то, во что сами хотят верить. Сколько ни бейся, а чем больше будешь биться, тем нам же будет хуже.

Я предложила мужу переехать. Сказала : «другого пути нет, если мы останемся здесь дольше, я не выдержу напряжения, и пружина у меня в голове опять лопнет. У меня и сейчас в голове все смешалось. давай уедем далеко, где никого нет.» Но муж ничего не предпринимал. до него никак не доходило, насколько все серьезно. Он тогда был очень увлечен работой в компании, только что наконец-то приобрел хоть и маленький, из тех, что строят на продажу, но дом, дочка уже привыкла к детскому садику... да подождем еще, говорил он, нельзя же так вдруг уехать. И работу заново искать нелегко, и дом со всем продавать надо, и детский сад для ребенка заново подбирать надо — как ни торопись, а пара месяцев уйдет.

Я сказала ему : «Нельзя, я тогда сломаюсь так, что потом опять уже подняться не смогу». Не хочу, сказала, тебя пугать, но это же правда. Это было очевидно. Тогда уже у меня потихоньку начинали появляться симптомы вроде слуховых галлюцинаций и бессонницы. Он сказал так : «Тогда ты пока поезжай куда-нибудь одна, а я как все дела закончу, приеду». Я ответила :

«Не хочу. Одна никуда ехать не хочу. Если теперь от тебя уеду, мы с тобой потом уже вместе не сможем быть. Ты мне нужен сейчас. Не оставляй меня одну.»

Он обнял меня крепко. Сказал, чтобы я потерпела какое-то время, пока смогу терпеть. Хоть месяц пока чтобы потерпела. Что он за это время подсуетится и все уладит, и из компании рассчитается, и дом продаст, и с детским садом для ребенка все решит, и работу новую найдет, а если повезет, то, может быть, устроится работать в Австралии. Поэтому чтобы подождала один только месяц. Сказал, что тогда, может быть, все хорошо уладится. Мне на это сказать было нечего. Что бы я ни говорила, казалось, что мне от этого лишь станет еще более одиноко.

Рэйко с шумом вздохнула и, глядя на лампу на потолке, продолжила :

— Но не прошло и месяца, как в один день пружина в моей голове лопнула и опять — взрыв. На этот раз было уже серьезнее. Я наелась снотворного и открыла газ. Но помереть не получилось, зато очнулась на больничной койке. Так все и закончилось. Несколько месяцев спустя, когда пришла в себя и стала собираться с мыслями, попросила у мужа развода. Сказала, что это будет лучше всего и для него, и для ребенка. Муж наотрез отказался разводиться.

Муж убеждал меня : «Мы можем все начать заново. Поедем в новое место и втроем начнем все заново.»

«Теперь поздно, все уже кончено. Все кончилось, когда ты меня попросил подождать еще месяц. Если бы ты правда хотел начать все заново, ты бы тогда так не говорил. Куда бы мы ни поехали, как бы далеко ни уехали, все опять повторится. И я опять буду требовать от тебя того же и мучать тебя. Я этого больше делать не хочу.»

И мы развелись. Хоть я и настояла на этом силой. Он два года назад женился опять, но я думаю, что это замечательно. Честно. Я к тому времени уже поняла, что вся моя жизнь пройдет вот так, и никого больше втягивать в это не хотела. Никому не хотела навязывать такую жизнь, когда постоянно весь в тревоге, и неизвестно, когда пружина в голове лопнет опять.

Он обо мне правда очень заботился. Он был порядочным человеком, которому можно было верить, сильным и терпеливым, и для меня он был идеальным мужем. Он, что было сил, пытался вылечить мою болезнь, и я старалась вылечиться. И для него, и для ребенка. И думала сама, что уже вылечилась. Шесть лет после свадьбы жила счастливо. Он на девяносто девять процентов все делал идеально. Но из-за одного процента, из-за какого-то одного процента все полетело к черту. И в результате — взрыв. Все, что мы построили, обвалилось в одно мгновение, остался полный ноль. И все из-за одной мерзкой девчонки.

Рэйко подняла из-под ног затоптанные окурки и положила их в картонку.

— Печальная история, что тут еще скажешь. Мы все это выстраивали одно за другим с таким трудом, а обвалилось, и оглянуться не успели. Оглянуться не успели, а все обвалилось, и ничегошеньки не осталось.

Рэйко встала и сунула руки в карманы брюк.

— Пошли в квартиру. А то поздно уже.

Небо стало еще темнее от покрывших его туч, луны совсем не было видно. Теперь и я чувствовал запах капель дождя. К ним примешивался свежий запах гроздей винограда из винилового пакета в моей руке.

Рэйко сказала :

— Потому я и не могу отсюда уехать... Очень боюсь уехать отсюда и связать себя с внешним миром... Боюсь встреч с разными людьми и разных мыслей.

— Мне кажется, я ваши чувства понимаю. Но я думаю, что у вас это может получиться. Вы сможете со всем справиться как следует во внешнем мире.

Рэйко улыбнулась моим словам, но больше ничего не сказала.

( Наоко читала книгу, сидя на диване. Она читала, скрестив ноги и уткнув палец в переносицу, и это выглядело так, как если бы она пальцем проверяла наощупь фразы, входящие в ее голову.

Застучали крупные капли дождя, и свет от вспышек молний плясал вокруг ее тела, точно мелкий порошок. Проговорив столько времени с Рэйко, я, глядя теперь на Наоко, точно заново ощутил, как она молода.

— Извини, припозднились мы, — сказала Рэйко и погладила Наоко по голове.

— Весело вам вдвоем было? — сказала Наоко, подняв голову.

— Конечно, — ответила Рэйко.

— И чем вы вдвоем занимались? — спросила меня Наоко.

— Вслух об этом сказать не смогу, — ответил я.

Наоко рассмеялась и положила книгу. Мы стали есть виноград, слушая шум дождя.

— Дождь идет, и кажется, будто в мире кроме нас троих никого нет. Шел бы всегда дождь, а мы бы все время так втроем сидели, — сказала Наоко.

— Ну да, а я чтобы, пока вы вдвоем обнимаетесь, как немой черный раб, над вами опахалом с длинным черенком махала да BGM (Back Ground Music) на гитаре для сопровождения играла? Не, не хочу, — возразила Рэйко.

— Да я его вам одалживать буду, — сказала Наоко, смеясь.

— А, ну тогда даже неплохо, — сказала Рэйко, смеясь. — Лей, дождик, лей.

Дождь все шел и шел. Когда виноград весь был съеден, Рэйко, как обычно, закурила, достала из-под кровати гитару и начала музицировать. Она сыграла «Desafinado» и «The Girls From Ipanema», затем исполнила мелодии Бакарака (Burt Bacharach) и Леннона с Маккартни.

Мы с Рэйко опять пили вино, а когда кончилось вино, распили остатки брэнди из фляги. Было приятно болтать обо всем подряд. думалось, что хорошо, если бы дождь шел вот так всегда.

— Еще приедешь когда-нибудь? — спросила Наоко, глядя мне в лицо.

— Конечно, приеду, — ответил я.

— И письма писать будешь?

— Угу, каждую неделю писать буду.

— Может, и мне напишешь? — сказала Рэйко.

— Ладно, напишу с удовольствием, — сказал я.

В одиннадцать часов Рэйко, как и вчера, разложила для меня диван. Мы пожелали друг другу спокойной ночи и разошлись по постелям.

Мне не спалось, и я достал из рюкзака карманный фонарик и «Волшебную гору» и стал читать.

Около двенадцати дверь спальни тихо отворилась, ко мне подошла Наоко и заползла мне под бок. В отличие от вчерашней ночи, это была самая обычная Наоко. Глаза ее не были затуманенными, и вела она себя вполне раскованно.

Она поднесла губы к моему уху и тихим голосом сказала : «Не спится почему-то». Я сказал ей, что со мной то же самое. Я положил книгу и выключил фонарь, затем обнял Наоко, и мы поцеловались. Темнота и шум дождя нежно окутывали нас двоих.

— А Рэйко?

— Все нормально, она заснула. Она если заснет, уже ни за что не проснется, — сказала она. — А ты честно опять приедешь?

— Еще бы не приехать.

— Хоть я тебе и сделать ничего не могу?

Я кивнул в темноте. Я явственно ощущал, как груди Наоко касаются моей груди. Я гладил ладонью ее тело в накинутом на него халате. Несколько раз медленно проводя рукой, начиная с плеча, затем по спине, по бедру, я запечатлевал в своей голове очертания и мягкость ее тела.

Какое-то время мы нежно обнимались таким образом, а потом Наоко тихонько поцеловала меня в лоб и выскользнула из постели. Было видно, как тонкий голубой халат Наоко стремительно, точно рыба, колыхается в темноте.

— Пока, — тихим голосом сказала Наоко.

Слушая шум дождя, я погрузился в тишину сна.

Утром дождь все еще шел. В отличие от вчерашней ночи, это был мелкий, невидимый для глаз осенний дождь. Лишь по рисунку на поверхности луж да по шуму стекающей с крыши воды можно было определить, что идет дождь.

Когда я открыл глаза, за окном стоял густой туман молочного цвета, но с восходом солнца туман унесло ветром, и лес с цепочкой гор проявили понемногу свой облик.

Как и вчера, мы втроем позавтракали и пошли в птичник ухаживать за птицами. Наоко и Рэйко надели виниловые противодождевые накидки с капюшонами, а я поверх плаща надел непромокаемую ветровку. Воздух пропитался сыростью, и было холодновато.

— Холодно после дождя, — сказал я Рэйко.

— Такая тут погода : после каждого дождя становится все холоднее, а в какой-то момент он в конце концов превращается в снег. Тучи с Японского моря заваливают все здесь снегом, а потом улетают на ту сторону, — сказала Рэйко.

— А птицы зимой как же?

— Уносим в помещение, конечно. А как иначе? Не можем же мы весной откапывать замерзших птиц из-под снега, размораживать и говорить : «А теперь все обедать!»

Я постучал пальцем по решетке, и попугай задергался и заорал : «Сука!», «Спасибо!», «Идиот!».

— Вот его бы я точно заморозила, — грустно сказала Наоко. — Послушаешь, как он это орет каждое утро, и точно, наверное, свихнешься.

Закончив уборку птичника, мы вернулись в квартиру, и я собрал вещи. Они же переоделись для работы в поле. Мы вместе вышли наружу и расстались, немного не дойдя до теннисного корта.

Они свернули направо, а я зашагал прямо. «Пока», сказали они мне, я тоже попрощался : «Пока». И сказал : «Я еще приеду!»

Наоко улыбнулась и скрылась за углом.

Пока я добрался до главных ворот, со мной разминулось несколько человек, и все они были в таких же желтых накидках от дождя, какая была на Наоко, и головы прятали под капюшонами.

Из-за дождя цвета всех предметов виделись очень четко. Земля была угольно-черной, сосны были ярко-зелеными, люди, укутанные в желтые накидки, выглядели точно особые привидения, получившие разрешение бродить по земле исключительно по утрам. Они тихо перемещались по поверхности земли с сельскохозяйственным инвентарем, корзинами и мешками с чем-то в руках, не издавая ни звука.

Охранник, похоже, запомнил мое имя, и когда я уходил, пометил его в списке посетителей.

— Из Токио, значит, приехали? — сказал старик, увидев мой адрес. — Я там тоже был один раз, вкусная там свинина была.

— Да что вы говорите? — подобающим образом ответил я, не будучи знатоком.

— Что я в Токио ел, большей частью было так себе, и только свинина была вкусная. Вы их там как-то по особенному выращиваете, наверное?

Я сказал ему, что по данному вопросу ничего знаю. О выдающихся вкусовых качествах токийской свинины мне до этого тоже слышать не приходилось.

— А это когда было? Ну, в Токио когда вы ездили? — спросил я.

Старик задумчиво покачал головой.

— Когда же это было-то... Кажется, когда его высочество наследный принц бракосочетаться изволили. Сынок мой в Токио был, позвал, приезжай, говорит, вот я и поехал.

— Ну, в те-то времена в Токио свинина, ясное дело, вкусная была, — сказал я.

— А сейчас как?

Я сказал, что толком не знаю, но таких отзывов слышать не приходилось. Оттого, что я так сказал, он, похоже было, что расстроился. Видно было, что старику хочется поговорить еще, но я распрощался с ним, объяснив, что опаздываю на автобус, и зашагал в направлении трассы. На дороге вдоль реки все еще остались местами клочья тумана, и они, перекатываемые ветром, бродили там и сям по горной круче.

По пути я несколько раз то останавливался и оглядывался назад, то без особой причины вздыхал. Отчего-то было такое ощущение, будто я попал на планету с другой силой притяжения. Потом пришла мысль, что ну конечно же, это же внешний мир, и мне почему-то стало грустно.

Когда я вернулся в общежитие, было пол-пятого. Занеся в комнату вещи, я сразу переоделся и поехал на Синдзюку в магазин грампластинок, где я работал. С шести до пол-одиннадцатого я приглядывал за магазином и продавал пластинки.

Все это время я безучастно наблюдал за тем, как перед магазином проходили люди самых разных мастей.

По улице непрестанным потоком шли целые семьи и влюбленные парочки, алкоголики и хулиганы, вертлявые девчонки в коротких юбчонках, хипповатые пацаны с бакенбардами, официантки из ночных клубов и другие люди, непонятно к какой категории относящиеся.

Я поставил хард-рок, и несколько парней, хиппи и просто оборванцы, собрались перед моим магазином, кто танцуя, кто нюхая растворитель, кто просто плюхнувшись на землю. Когда я поставил пластинку Тони Беннетта (Tony Bennett), они куда-то испарились.

По соседству находился магазин «Игрушки для взрослых», и сонный мужчина средних лет торговал там хитроумными приспособлениями эротического характера. Предметы были сплошь такие, что я ума не мог приложить, кому и зачем они могут понадобиться, но несмотря на это магазин процветал.

В переулке на другой стороне улицы, такой же, как и эта, блевал перепивший студент. В игровом зале на той стороне улицы повар из соседней закусочной проводил обеденный перерыв, играя за наличные в «бинго». А у стены закрытой лавки сидел на земле, не шевелясь, бродяга с почерневшим лицом.

Девочка с нежно-розовой помадой на губах, выглядевшая никак не старше ученицы средней школы, вошла в магазин и спросила меня, не поставлю ли я «Jumpin' Jack Flash» из «Rolling Stones». Я нашел диск и поставил песню, и она затанцевала, вихляя бедрами, отстукивая пальцами ритм. Потом спросила, нет ли у меня закурить. Я дал ей сигарету «Lark» из тех, что оставил управляющий. девочка со смаком закурила, а когда пластинка закончилась, ушла, даже не попрощавшись.

С интервалом в пятнадцать минут раздались звуки сирены то ли скорой помощи, то ли патрульной машины. Трое служащих какой-то фирмы, все трое примерно одинаковой степени опьянения, осыпали нецензурной бранью длинноволосую симпатичную девочку, звонящую из телефона-автомата, в конце чего разразились идиотским смехом.

Пока я глядел на эти картины, в голове у меня все смешалось, и я перестал понимать, что к чему. Что же это такое, думал я. Что все эти картины значат?

Управляющий вернулся с ужина и сказал :

— Слышь, Ватанабэ, а я позавчера сделал-таки эту телку из бутика.

Он давно неровно дышал к девушке, работающей в магазине женского платья по соседству, и частенько дарил ей пластинки из магазина.

— Ого, поздравляю, — сказал я, и он стал в подробностях все излагать.

— Если с бабой хочешь переспать, — самодовольно поучал он меня, — ты ей дари такие-сякие подарки, а потом напои ее, как лошадь, чтобы пьяная была, с ног чтобы валилась. А потом остается только переспать. Элементарно, да?

Так и не сумев избавиться от суматохи в голове, я сел на метро и поехал в общежитие.

Задернув шторы и погасив свет, я развалился на кровати, и мне показалось, что вот-вот под бок ко мне заползет Наоко. Я закрыл глаза, и моя грудь ощутила податливость и полноту ее грудей, послышался ее шепот, мои руки ощутили формы ее тела.

В темноте я еще раз вернулся в тот маленький мир Наоко. Я почувствовал запах лесной поляны и услышал шум дождя. Я вспомнил ее обнаженное тело, увиденное в лунном свете, и представлял в своей голове картины того, как это нежное и прекрасное тело, закутанное в желтую накидку от дождя, чистит клетку с птицами и ухаживает за овощами.

Я взял в руку свой возбужденный член и кончил, думая о Наоко. Когда я кончил, суматоха в моей голове, казалось, немного улеглась, но сон все не шел. Я страшно устал и беспредельно хотел спать, но заснуть никак не мог.

Я поднялся с кровати, стал у окна и долго смотрел на флагшток на территории. Белый ствол, на котором не было флага, выглядел точь в точь как появившаяся откуда-то в темноте ночи чья-то огромная кость, выбеленная временем. Я подумал, что-то сейчас делает Наоко? Конечно, спит. Крепко спит, окутанная тьмой ее маленького непостижимого мира. Я пожелал ей не видеть мучающих ее снов.

Глава 7

Тихое, мирное, одинокое воскресенье

В четверг, на следующий день после моего возвращения из «Амирё», было занятие по физкультуре. Я несколько раз проплыл бассейн длиной пятьдесят метров из конца в конец.

Благодаря хорошей разминке я почувствовал себя несколько бодрее, и у меня разыгрался аппетит. Я основательно заправился в столовой обедом и пошел в библиотеку филфака посмотреть кое-какие материалы, когда вдруг столкнулся с Мидори.

С ней была миниатюрная девушка в очках, но увидев меня, она подошла ко мне одна.

— Ты куда? — спросила она меня.

— В библиотеку.

— Брось, пошли лучше со мной пообедаем.

— Да я только поел.

— Ну еще раз поешь.

В итоге мы с ней оказались в кафе по соседству, и она съела керри, а я выпил кофе.

Она была в желтом шерстяном жилете с вышитыми рыбками, надетом поверх белой блузки с длинным рукавом, на шее была тоненькая золотистая цепочка, на руке часы с рисунком из мультяшки. Керри она ела жадно и аппетитно, а расправившись с ним запила все тремя стаканами воды.

— Ты уезжал куда-то? Я тебе звонила, — сказала Мидори.

— Ну да, а что, попросить чего хотела?

— Да не попросить. Просто позвонила.

— А-а.

— Что «а-а»?

— Да ничего. Просто «а-а». Как там у вас, ничего больше не загоралось?

— Ну, а в тот раз в натуре классно было. И не пострадало почти ничего, зато дым столбом, реалистика! Люблю такие вещи.

Сказав это, Мидори выпила еще воды. Переведя дыхание, она посмотрела мне в лицо.

— Слушай, Ватанабэ, что с тобой такое? У тебя вид такой убитый, случилось чего? И резкость в глазах как будто разладилась.

— Да устал просто после поездки.

— А лицо такое, будто с привидением там повстречался.

— Угу.

— Ватанабэ, у тебя лекции после обеда есть?

— Немецкий и теология.

— Может, прогуляешь их?

— Немецкий никак. Тест сегодня.

— А до скольки он?

— В два кончается.

— Поехали тогда потом в город, бухнём где-нибудь?

— В два часа дня? — переспросил я.

— Ну можно ведь иногда? У тебя такой вид убитый, мне кажется, тебе со мной выпить не повредит. И мне тоже с тобой выпить не помешает. давай?

— Ну давай бухнём, — сказал я, вздыхая.

— В два часа в фойе филфака буду ждать.

Когда закончилась лекция по немецкому языку, мы сели на автобус, поехали на Синдзюку, зашли в DUG в подземном этаже за издательством «Кинокуния» и выпили по две водки с тоником.

— Я сюда хожу иногда. Тут даже когда днем пьешь, никакого напряга не ощущаешь.

— Ты что, всегда днем пьешь?

— Иногда... — она замолчала, поболтала стаканом, так что загремели оставшиеся кусочки льда. — Когда жить осточертевает, прихожу сюда и пью водку с тоником.

— Жить осточертевает?

— Бывает, — сказала Мидори. — Проблемы всякие есть.

— Какие?

— Ну всякие: в семье, там, с парнем моим, или месячные вовремя не начинаются.

— Еще по одной?

— Конечно.

Я поднял руку, подозвал официанта и заказал еще две водки с тоником.

— Помнишь, как ты меня поцеловал в то воскресенье? — сказала она. — Я все вспоминаю, классно было очень.

— Хорошо, коли так.

— Хорошо, коли так, — опять повторила она за мной. — Ты правда так по-особенному разговариваешь!

— Да? — сказал я.

— В общем, я вот подумала. Вот если бы это я тогда впервые в жизни с мужчиной целовалась, вот бы было здорово. Вот могла бы я в жизни моей все местами переставить, сделала бы обязательно так, чтобы это был мой первый поцелуй. И потом всю жизнь бы вспоминала. Что-то сейчас делает Ватанабэ, с которым я впервые после того, как на свет появилась, целовалась? Вот теперь, когда ему уже пятьдесят восемь лет... Вот так бы вспоминала. Здорово было бы, да?

— Здорово, — сказал я, очищая фисташки от скорлупы.

— Ватанабэ, а все-таки, почему у тебя такой вид убитый?

— Оттого, наверное, что все еще не могу полюбить этот мир, — сказал я, подумав. — Такое почему-то ощущение, что этот мир ненастоящий.

Она смотрела мне в лицо, подперев подбородок рукой.

— У джима Моррисона в песне явно что-то такое было.

— People are strange when you are a stranger.

— Peace, — сказала она.

— Peace, — повторил я.

— Как насчет со мной в Уругвай свалить? — сказала она, все так же подпирая подбородок рукой. — Бросить весь этот университет, семью, любимых.

— Тоже неплохо, — сказал я, смеясь.

— Здорово было бы послать все к черту и уехать туда, где никто-никто тебя не знает, как думаешь? Мне иногда так хочется это сделать! Вот увез бы ты меня вдруг куда-то далеко-далеко, я бы тебе детей нарожала, здоровых, как быков. И все жили бы счастливо. Носились бы по дому.

Я смеясь опрокинул третий стакан водки с тоником.

— Не хочешь, видно, пока детей, здоровых, как быки? — сказала она.

— Интересно было бы. Посмотреть бы, какие они будут.

— Да не хочешь, и не надо, — сказала она, поедая фисташки. — Просто напилась среди дня, и в голову лезет ерунда всякая. Все к черту послать, уехать куда-то. Уругвай, не Уругвай, поедешь туда, а там все равно все то же самое будет.

— Может и так.

— Куда ни езжай, разницы никакой. Хоть здесь сиди, хоть уедь куда. Во всем мире все одно и то же. Дать тебе вот эту, непробиваемую?

Мидори дала мне фисташку с чрезвычайно твердой скорлупой. Я с трудом очистил ее.

— Но в то воскресенье мне правда на душе так легко было! Залезли такие вдвоем на крышу, на пожар глядим, пиво пьем, песни поем. давно мне так легко не было. Все мне что-то навязывают. Стоит столкнуться где-то, и начинается: то то, то это. Ты меня по крайней мере не принуждал ни к чему.

— Не настолько я хорошо тебя еще знаю, чтобы принуждать к чему-то.

— Значит, когда получше меня узнаешь, тоже к чему-то принуждать будешь, как все остальные?

— Вполне возможно, — сказал я. — В реальном мире все люди живут, кого-то к чему-то принуждая.

— А мне кажется, что ты так делать не будешь. Шестое чувство. Я по этим делам эксперт: принуждать кого-то или быть принуждаемым. Ты не такой. Поэтому я когда с тобой, у меня на душе спокойно. Понимаешь? В мире сколько угодно есть людей, которым нравится принуждать и быть принуждаемыми. Бегают, орут, что их принуждают, или они кого-то принуждают. Нравится им это. А мне это не нравится. Просто выхода другого у меня нет.

— А ты к чему кого-то принуждаешь, и к чему тебя принуждают?

Она положила в рот кусочек льда и некоторое время перекатывала его во рту.

— Хочешь больше про меня узнать?

— Интересно, в принципе.

— Я спросила: «Хочешь больше про меня узнать?» А ты не по теме отвечаешь.

— Хочу про тебя больше узнать, — сказал я.

— Правда?

— Правда.

— Даже если отвернуться захочется?

— Что, так страшно?

— В каком-то смысле, — сказала она, наморщив лоб. — Давай еще по одной.

Я подозвал официанта и заказал нам по четвертой водке с тоником. Пока несли водку, она все так же сидела, поставив локоть на стол и подперев рукой подбородок.

Я молча слушал, как Thelonious Monk поет «Honeysuckle rose». В кафе кроме нас было еще пять или шесть посетителей, но спиртного кроме нас никто не пил. Ароматный запах кофе наполнял все дружелюбной послеполуденной атмосферой.

— У тебя в это воскресенье время будет? — спросила она у меня.

— Я тебе, наверное, в тот раз уже говорил, но по воскресеньям у меня всегда время есть. Если не считать, что к шести на работу надо.

— Тогда встретимся в это воскресенье?

— Давай.

— Я в воскресенье утром к тебе в общагу заеду. Во сколько, не знаю. Ладно?

— Без разницы, — сказал я.

— Слушай, Ватанабэ. Знаешь, чего я сейчас хочу?

— Даже не представляю.

— Хочу лечь, во-первых, на широкую мягкую кровать, — сказала она. — Чтобы было мне хорошо-хорошо, пьяная чтобы была совсем, вокруг чтобы никакого дерьма собачьего не было, а лежал бы ты рядом. И раздевал бы меня потихоньку. Нежно-нежно. Потихонечку, как мама маленького ребенка раздевает.

— Угу, — сказал я.

— И мне все это нравится, я ничего не понимаю, а потом вдруг прихожу в себя и кричу: «Нет, Ватанабэ! Ты мне нравишься, но у меня парень есть, нельзя! Я так не могу! Пожалуйста, перестань!» Но ты бы не переставал...

— Я бы, между прочим, перестал.

— Да знаю, это же воображение просто. Мне так нравится, — сказала она. — А потом ты мне его показываешь. Как он у тебя стоит. Я отворачиваюсь, но краешком глаза смотрю. И говорю: «Нет! Нельзя! Он слишком большой, слишком твердый, он в меня не войдет!»

— Да не такой он и большой, совсем обычный.

— Да какая разница, это же воображение. И тогда у тебя лицо становится такое грустное-грустное. А мне тебя становится жалко, и я тебя утешаю. «Бедненький!»

— И вот этого тебе сейчас хочется?

— Ага.

— Какой кошмар! — я не удержался от улыбки.

Мы покинули кафе, опустошив по пять стаканов водки с тоником. Я хотел было рассчитаться, но Мидори оттолкнула мою руку, вынула из бумажника хрустящую десятитысячную купюру и все оплатила.

— Все нормально, у меня тут получка с собой, да и это ведь я тебя позвала, — сказала она. — Конечно, если ты убежденный фашист, и тебе не хочется, чтобы женщина тебя угощала, тогда другой разговор.

— Хочется-хочется!

— Да и дело свое ты не сделал.

— Он же твердый и большой, — сказал я.

— Ну да, — сказала она и повторила. — Он же твердый и большой.

Она спьяну споткнулась о ступеньку, и мы чуть не скатились вниз по лестнице. Когда мы вышли из кафе, укрывавшие небо тонкой пеленой тучи разошлись, нежные лучи предзакатного солнца освещали улицу.

Мы с Мидори некоторое время послонялись по улице. Она сказала, что хочет залезть на дерево, но на Синдзюку подходящих деревьев, к сожалению, не оказалось, а императорский парк на Синдзюку к тому времени уже закрылся.

— Жалко, обожаю по деревьям лазать, — сказала она.

Вдвоем с ней мы глазели на витрины магазинов, и еще незадолго до этого казавшийся неестественным облик улицы выглядел сейчас весьма естественно.

— Такое чувство, что благодаря тому, что тебя встретил, смог немножко полюбить этот мир, — сказал я.

Остановившись, она внимательно посмотрела мне в глаза.

— Правда! И резкость в глазах навелась. Видишь, как полезно со мной общаться?

— Точно! — сказал я.

В пол-шестого она сказала, что ей пора возвращаться домой, чтобы приготовить ужин. Я сказал, что тоже сяду на автобус и поеду в общежитие, проводил ее до станции Синдзюку, и там мы расстались.

— Слушай, знаешь, чего я сейчас хочу? — спросила она у меня перед расставанием.

— Я понятия не имею, чего ты хочешь, — ответил я.

— Чтобы нас с тобой схватили пираты и раздели догола. А потом вдвоем накрепко веревкой связали лицом к лицу.

— Это зачем еще?

— Ну пираты извращенцы попались.

— Да ты сама, по-моему, извращенка, — сказал я.

— А потом говорят нам, чтобы мы развлекались так в свое удовольствие, так как через час нас выкинут за борт, и бросают в корабельный трюм.

— Ну и?

— И мы один час с тобой развлекаемся. Катаемся, извиваемся.

— И вот этого тебе сейчас больше всего хочется?

— Ага.

— Какой кошмар! — сказал я, качая головой.

В воскресенье Мидори приехала ко мне в пол-десятого утра. Я был только что из постели и даже умыться еще не успел.

Кто-то постучал в дверь моей комнаты и крикнул : «Ватанабэ, к тебе телка какая-то пришла!» и я спустился в фойе, а там в лобби, сидя в кресле, закинув ногу на ногу, зевала Мидори в неправдоподобно короткой джинсовой юбке.

Идущие завтракать студенты все до одного заглядывались на ее стройные ноги. Ноги у нее, бесспорно, были красивыми на зависть всем.

— Рановато я, похоже, — сказала Мидори. — Ты только встал, что ли?

— Я сейчас умоюсь и побреюсь, ты минут пятнадцать подожди, ладно? — сказал я.

— Я-то подожду, только тут все на мои ноги так пялятся.

— Естественно. Пришла в мужскую общагу в такой короткой юбке, вот все и пялятся.

— Да ничего страшного. Я сегодня трусики надела красивые очень. Розовенькие, с волнистыми кружевами симпатичненькими.

— Так это еще хуже, — сказал я, вздыхая.

Я вернулся в комнату и наскоро умылся и побрился. Затем надел серую вязаную кофту поверх голубой рубахи с пристегивающимися на пуговицы уголками воротника, спустился вниз и вывел ее из общежития. Меня прошибал холодный пот.

— Слушай, и что, все, кто здесь живут, мастурбацией занимаются? — сказала Мидори, глядя на здание общежития.

— Ну да, пожалуй.

— А мужчины, когда это делают, про женщин думают?

— Ну наверное, — сказал я. — Мужчин, которые мастурбируют, думая про курсы акций, спряжение глаголов или Суэцкий канал, наверное, нет. В основном, пожалуй, про женщин думают, наверное...

— Суэцкий канал?

— Ну это к примеру.

— А про женщину какую-то определенную думают?

— Ну почему ты своего парня об этом не спросишь? — сказал я. — Почему я тебе такие вещи должен объяснять с утра в воскресенье?

— Ну мне интересно просто, — сказала она. — А у него если спросишь, он сердиться сразу начинает. Нечего, говорит, девушке про такие вещи спрашивать.

— Правильно говорит.

— Ну интересно мне. Это же просто любопытство. Вот ты когда мастурбируешь, ты про какую-то определенную девушку думаешь?

— Лично я — да. За других ничего сказать не могу, — задумчиво ответил я.

— А про меня ты никогда не думал, когда это делал? Скажи честно, я не обижусь.

— Никогда, правда, — честно ответил я.

— А почему? Я непривлекательная?

— Да нет, ты привлекательная, симпатичная, и твои провокационные манеры тебе идут очень.

— Тогда почему ты обо мне не думаешь?

— Ну во-первых, потому что я тебя считаю своим другом и не хочу тебя в это ввязывать. В сексуальные фантазии всякие. А во-вторых...

— Потому что тебе есть, о ком фантазировать?

— Ну да, — сказал я.

— Ты и в таких делах приличия соблюдаешь, — сказала она. — Вот это мне в тебе нравится. Но все-таки, можно я разок в этом поучаствую? В этих сексуальных фантазиях или иллюзиях то есть. Я хочу попробовать. Ты мой друг, и я тебя прошу. Не могу же я других просить. Никому ведь не скажешь: подумай, пожалуйста, обо мне этой ночью, когда будешь онанировать. Я тебя считаю своим другом, поэтому прошу. И расскажи потом, пожалуйста, как это было. Что мы делали...

Я вздохнул.

— Только по-настоящему нельзя. Мы ведь друзья. Понимаешь? По-настоящему нельзя, а так делай, что хочешь. думай, что хочешь.

— Да мне как-то не приходилось это с такими условиями делать, — сказал я.

— Попробуешь?

— Попробую.

— Ватанабэ, ты не думай, что я пошлая, или озабоченная, или провоцировать кого-то люблю. Просто мне это все очень интересно и ужасно все знать хочется. Я ведь все время в школе для девочек училась, пока росла. Поэтому ужасно хочу знать, о чем мужчины думают, как их тела устроены. И не так, как в женских журналах про это пишут, а как бы в виде case study (разбор прецедента).

— Case study... — безнадежно пробормотал я.

— Но я когда что-то хочу узнать или попробовать, мой парень или плюется, или сердится. Говорит, что я пошлая или что с головой у меня не в порядке. И минет никогда делать не дает. А я так хочу это изучить!

— Хм, — сказал я.

— Тебе тоже не нравится, когда тебе минет делают?

— Да я бы так не сказал.

— Значит, нравится?

— Нравится, — сказал я, — но давай об этом в другой раз поговорим. Сегодня такое классное воскресное утро, и не хочется, чтобы время уходило на разговоры о мастурбации и минетах. Давай про что-нибудь другое поговорим. Твой парень в нашем универе учится?

— Нет, конечно, в другом. Мы в старшей школе познакомились на почве самодеятельности. Я в женской школе училась, он в мужской — так ведь часто бывает? Совместные концерты и все такое. Правда, полюбили мы друг друга уже когда из школы выпустились. Это, Ватанабэ...

— Чего?

— Правда, подумай про меня хоть один раз.

— Попробую в следующий раз, — задумчиво сказал я.

На станции мы сели на метро и доехали до Отяномидзу. Я еще не завтракал, поэтому во время пересадки на станции Синдзюку купил в киоске мерзкий сэндвич и выпил отвратительного кофе, похожего на кипяченую краску, которой печатают газеты.

Воскресное метро было полно едущих на прогулку семей и влюбленных парочек. Вдобавок по вагону носились пацаны в одинаковых униформах с бейсбольными битами в руках. В вагоне было еще несколько девушек в мини-юбках, но в такой короткой юбке, как Мидори, не было никого.

Временами Мидори оправляла задравшуюся юбку. Несколько юношей неотрывно смотрели на ее ноги, и мне от этого было не по себе, но она вела себя абсолютно естественно, точно ее это особо не трогало.

— Знаешь, чего я сейчас больше всего хочу? — тихо сказала она где-то в районе Итигая.

— Понятия не имею, — сказал я. — Только ради бога, не рассказывай об этом в метро. Люди услышат, неудобно.

— Жалко. В этот раз просто грандиозно получилось, — сказала она с неподдельным сожалением.

— А что там, на Отяномидзу?

— Поехали-поехали, там увидишь.

Воскресная Отяномидзу была битком набита учениками средних и старших школ, приехавших то ли на репетиционные экзамены, то ли на занятия на подготовительных курсах.

Левой рукой придерживая ремень спортивной сумки, а правой держа меня за руку, она выбралась из толпы галдящих школьников.

— Ватанабэ, а вот ты смог бы как следует объяснить, как образуется сослагательное наклонение настоящего и прошедшего времени в английском языке? — вдруг спросила меня Мидори.

— Смогу, наверное, — сказал я.

— А вот скажи тогда, в повседневной жизни от таких вещей какая польза?

— В повседневной жизни от этого никакой пользы нет, — сказал я. — Но я считаю, что такие вещи не столько приносят какую-то конкретную пользу, сколько являются тренировкой для более упорядоченного усвоения других вещей.

Она ненадолго задумалась с серьезным лицом, затем сказала:

— Какой ты молодец! Я об этом и не думала никогда. Просто считала, что от всех этих сослагательных наклонений, дифференциалов, таблиц Менделеева никакого проку нет. Я такие заумные вещи поэтому всегда игнорировала. Значит, неправильно я жила?

— Как так игнорировала?

— Так, считала, что их нет. Я даже синусов с косинусами не знаю вообще.

— Ловко же ты тогда школу закончила и в универ поступила, — пораженно сказал я.

— Дурак ты, Ватанабэ, — сказала она. — Соображать надо просто, а экзамены в универ можно сдать, и не зная ничего. Я шестым чувством все знаю. Когда пишут, выберите из трех ответов правильный, я только так угадываю.

— Я не такой сообразительный, как ты, поэтому мне приходится овладевать более или менее упорядоченным способом мышления. Вроде как ворона к себе в дупло стекляшки таскает.

— А какая от этого польза?

— Ну как, — сказал я, — какие-то дела потом будет легче делать.

— Какие, например?

— Метафизическими знаниями овладевать, например, или иностранными языками.

— А от этого какая польза?

— Это кому как. Кому-то от этого есть польза, кому-то нет. Но в любом случае это все только тренировка, а есть польза или нет ее — это уже второй вопрос. Как я тебе сразу и сказал.

— Ну да, — восхищенно сказала она, продолжая спускаться вниз по склону, держа меня за руку. — У тебя так здорово получается кому-то что-то объяснять!

— Да ну?

— Да. Я у многих спрашивала, какой толк от английского сослагательного наклонения, но никто вот так как следует не объяснил. Даже учителей английского я об этом когда спрашиваю, они или теряются, или сердятся и смотрят, как на дуру. Никто как следует не растолкует. Если бы тогда появился человек вроде тебя и правильно объяснил, я бы, может, смогла сослагательными наклонениями интересоваться.

— Угу, — сказал я.

— Ты «Капитал» читал? — спросила она.

— Читал. Весь не прочитал, конечно. Как и большинство людей.

— Ты его понимаешь?

— Что-то понимаю, что-то нет. Чтобы «Капитал» по-настоящему прочитать, сначало нужно необходимую для его понимания систему знаний освоить. Конечно, в целом я марксизм в общих чертах, мне кажется, понимаю.

— Как ты думаешь, может первокурсник, который до этого таких книг в руки не брал, прочитать «Капитал» и с ходу его понять?

— Да вряд ли, наверное, — сказал я.

— Я в универ как только поступила, первым делом в фолк-клуб записалась. Петь хотела. Но это оказалось логовище каких-то идиотов. Сейчас как вспомню, так мурашки по коже бегут. Прихожу туда, а они мне говорят сперва Маркса почитать. С такой-то страницы по такую-то прочитать велели. Лекцию мне прочитали о том, что фолк в основе своей должен быть связан с обществом. Ну делать нечего, стала усердно Маркса читать, как домой пришла. Но понять не могла ни слова. Почище сослагательного наклонения. Кое-как страницы три одолела и бросила. На следующей неделе пошла на собрание и сказала, что почитала, но ничего не смогла понять. Так они меня после этого вообще за дуру считать стали. Понимание вопроса, типа, отсутствует, общественное сознание утеряно. И они ведь не шутили. А я же просто сказала, что книгу не смогла понять. Как-то это чересчур, ты не считаешь?

— Угу, — ответил я.

— А эти дискуссии какая нудятина! Все делают вид, типа они все на свете знают, и говорят трудными словами. Я не могла ничего понять и каждый раз переспрашивала. «Что значит империалистическая эксплуатация? Как это связано с восточно-индийскими компаниями?» или «Разгром производственно-образовательной коалиции, это значит, что и после того, как закончишь университет, в компанию на работу устраиваться нельзя?» Но никто не объяснял. Вместо этого делают возмущенные лица и меня же ругают. Ты веришь?

— Верю.

— «Как можно этого не понимать? С какими вообще мыслями ты живешь, Мидори?» Больше их ни на что не хватало. Конечно, я не такая уж умная. И я простой человек. Но ведь мир стоит на простых людях, и эксплуатируют тоже именно простых людей. Какую революцию, какую перестройку общества ты будешь делать, если ты сыплешь словами, которых простые люди не понимают? Я тоже хочу сделать, чтобы мир стал лучше. Я считаю, что если кого-то правда эксплуатируют, надо сделать, чтобы не могли эксплуатировать. Потому ведь я и переспрашиваю, правильно?

— Ну.

— Вот тогда я и подумала. Все они, подумала, идиоты и вруны. Орут красивенькие словечки в тему и выделываются, а сами только и думают, как бы новеньким первокурсницам пыль в глаза пустить да под юбку залезть. А на четвертом курсе они волосы коротко постригут, быстренько на работу куда-нибудь в «Мицубиси» или TBS, IBM, банк «Фудзи» устроятся, смазливенькую женушку, которая никаких Марксов никогда и в руки не брала, за себя возьмут, ребеночка родят и красивеньким именем его назовут. Какой там еще разгром производственно-образовательной коалиции? Смешно, аж слезы наворачиваются.

И первокурсники другие тоже просто смех. Никто ничего не понимает, а сами выделываются, типа все знают. А мне говорят потом : «Вот ты дура, ну не понимаешь ни фига, так ты говори „да, да, правильно“, и все!» А было дело, Ватанабэ, мне вообще так тошно стало, можно я тебе про это уже тоже расскажу?

— Давай.

— Мы как-то раз на вечернее политсобрание должны были пойти, и всем девушкам сказали сделать по двадцать о-нигири (рисовые колобки), чтобы все поели. Серьезно. Это уже полная половая дискриминация была. Но я промолчала, подумала, что возмущаться все время тоже неправильно, и принесла двадцать о-нигири. Положила в рис маринованые сливы и в морскую капусту сушеную завернула. Знаешь, что они потом сказали? Что Мидори в рис кроме маринованых слив ничего не положила и ничего к нему не принесла. Что другие студентки, типа, в рис кету или икру минтаевую клали и омлет к рису принесли. Я обалдела просто. Как так, орут чего-то там про революцию, а сами из-за каких-то о-нигири возмущаются, а я ведь в каждый маринованые сливы положила и в морскую капусту завернула, это ведь уже какой шик! Про детей в Индии вспомнили бы!

Я рассмеялся.

— Ну и что с этим клубом стало?

— В июне бросила. Разозлилась, аж тошно было. И вообще кто в этом универе учится, это почти одни идиоты. Все только и дрожат, как бы кто-то не узнал, что они чего-то не понимают. Поэтому все читают одни и те же книги, говорят об одном и том же, слушают джона Колтрейна (John Coltrane) или смотрят фильмы Пазолини (Pier Paolo Pasolini) и делают вид, что от этого тащатся. Это, что ли, и есть революция?

— Ну как, я революцию своими глазами не видел, ничего сказать не могу.

— Если это революция, не надо мне никаких революций. Меня же тогда точно расстреляют за то, что я в горсть риса кроме маринованой сливы ничего не положила. И тебя точно расстреляют. За то что правильно понимаешь сослагательные наклонения.

— И такое может быть, — сказал я.

— Я знаю, Ватанабэ. Я ведь простой человек. Будет революция или не будет, простым людям ничего не остается, кроме как продолжать существовать в какой-нибудь дыре. Что такое революция? Самое большое, названия учреждений поменяются. Но они этого вообще не понимают. Те, кто говорит эту ерунду. Ты видел когда-нибудь работника налоговой службы?

— Нет.

— Я видела несколько раз. Они в дом заходят без приглашения и ведут себя по-хамски. «Что у вас в расходной книге творится? Да вы тут не понять чем занимаетесь, а не торгуете. Это что, расходы? Квитанции показывай, квитанции!» Мы в угол забъемся и сидим тихонько, а как обед наступает, мы им суси подаем по особому заказу. Но папа мой никогда с налогами не жульничал и все платил, честное слово. Мой папа такой человек. Воспитание у него старое. А эти из налоговой все время наезжают. Доходы у нас, говорят, маленькие что-то. Серьезно. Продажи плохие, вот и доходы маленькие, что тут непонятного? Я такую ерунду как слышу, так злюсь, что хочется заорать на них, чтобы шли и так наезжали на кого-нибудь побогаче. Если будет революция, эти люди из налоговой себя по-другому станут вести, как ты думаешь?

— Весьма сомнительно.

— Тогда я в революции не верю. Я только в любовь верю.

— Peace, — сказал я.

— Peace, — сказала она.