/ / Language: Русский / Genre:nonf_biography / Series: Жизнь замечательных людей

Геродот

Игорь Суриков

Геродота уже в древности называли «Отцом истории» — и «отцом лжи». Он был знаком с политиком Периклом, драматургом Софоклом, скульптором Фидием, философом Протагором. Грек, являвшийся подданным Персидской державы, участник заговора против тирании, политэмигрант, один из основателей колонии, Геродот десятки лет неутомимо путешествовал, собирая сведения для своей «Истории». Он побывал в различных уголках известного тогда мира, от Египта и Вавилона до Италии и северного побережья Черного моря, и первым изобразил исторический процесс как вековой конфликт Востока и Запада. Книга доктора исторических наук Игоря Сурикова — о великом античном историке, его труде и его времени. Тот, кто откроет ее, погрузится в жизнь античного полиса эпохи Греко-персидских войн, услышит гомон его площадей и рынков, звон оружия, скрип уключин и свист ветра в парусах триер, торжественную речь литераторов, читающих свои произведения на агоре. Читатели вместе с автором поучаствуют в разгадывании интриги: за что Геродот получил от афинского полиса огромную награду — 260 килограммов серебра?

Игорь Суриков

ГЕРОДОТ

От автора

Человек, о котором рассказывается в этой книге, смело и без всякого преувеличения может быть назван одним из величайших представителей античной и мировой культуры. Уже в древности за ним прочно закрепился почетный эпитет «Отец истории» (лат. Pater historiae). С формальной точки зрения это, может быть, и не вполне верно: ниже мы увидим, что историки были в Греции и до Геродота. Однако именно он, а не кто-либо из его предшественников однозначно ассоциируется у нас с началом историописания. Его грандиозный труд полностью затмил все произведения схожего жанра, созданные ранее. Те забылись и не дошли до нас, а «История» Геродота осталась — и уже навсегда.

Этот грек из малоазийского Галикарнаса (Галикарнасса)[1] стал, как ныне модно выражаться, «знаковой фигурой» не по капризу судьбы, а вполне закономерно. Его сочинение очень непохоже на всё остальное, созданное в рамках столь обильной на литературные и научные шедевры эллинской цивилизации. «История» и по сей день не перестает удивлять и радовать читателя уникальным сочетанием таких разнообразных черт, как глубочайший интерес к событиям прошлого и настоящего, неутомимое стремление отыскать истину, широкий охват материала, яркий и занимательный стиль изложения, подчеркнутая терпимость ко всему «чужому», непохожему, — одним словом, открытость миру. Эти черты просто не могут не показаться актуальными и симпатичными даже в нашу эпоху, во всех отношениях далекую от Античности.

Сколь много Геродотом было сказано впервые — не только в греческом масштабе, но и в общеевропейском, даже в общемировом! Он был первым, кто изобразил исторический процесс в форме векового конфликта Запада и Востока и тем самым внес ключевой вклад в формирование самосознания, самоидентификации Запада, к которому принадлежал. Один современный ученый выразился даже так: «Геродот единолично создал концепцию западной цивилизации»{1}. Сказано, пожалуй, слишком сильно, но изрядная доля истины в таком суждении есть.

С Геродота начинается не только историческая, но и политическая мысль в Европе. В его труде впервые появляется развернутый и аргументированный диспут о преимуществах и недостатках различных форм правления. Он высказал необыкновенно перспективную мысль о том, что в принципе существуют три вида государственного устройства: монархия, олигархия и демократия; в первом случае власть принадлежит одному человеку, во втором — небольшой группе лиц, в третьем — всему народу (собственно, эти термины так и переводятся с древнегреческого языка: «власть одного», «власть немногих», «народоправство»).

Классификация, что и говорить, предельно строгая и четкая: ни прибавить, ни убавить. Политические теоретики последующих веков вносили в нее разве что вариации или детализации, из которых далеко не все выдержали проверку временем. Можно сказать, что в целом схема, предложенная «Отцом истории», и поныне не устарела{2}. В высшей степени интересно, что именно в труде Геродота впервые встречается само слово «демократия» — термин, которому была суждена столь громкая будущность.

Геродот был великим и неутомимым путешественником. Любознательность влекла его на север и юг, на запад и восток… Побывал он и в долине Нила, где пирамиды хранили память о древних фараонах, и на берегах Черного моря, и в баснословном Вавилоне, и в Италии. Разумеется, вдоль и поперек пересек он родную Грецию. Но вот парадокс: хотя Геродот и был греком, однако не в Греции он появился на свет, не в Греции и умер; она, в сущности, оставалась для него только «исторической родиной».

Странствиям Геродота посвящено немало страниц в нашей книге. А путешествовал он отнюдь не как досужий зевака; меньше всего он похож на современного туриста, который завтра забудет то, что видел сегодня. В каких бы краях он ни оказался, великий историк тщательно запоминал и записывал всё, что оказывалось перед его глазами, и всё, что удавалось услышать от местных жителей, — а расспрашивал он их постоянно. Поэтому его произведение исключительно богато не только фактами из истории Греции и Востока, но и сведениями о природе разных далеких местностей — о морях и горах, реках и городах, о диковинных животных и растениях — и образе жизни многих народов, их быте, нравах, обычаях… Велики заслуги автора не только перед исторической наукой, но и перед географической, а особенно — этнографической. Иногда даже говорят, что Геродот — не только «Отец истории», но и «Отец этнографии».

Историк, географ, этнограф, путешественник, политический мыслитель, а на некоторых этапах своей биографии даже и политический деятель — перед нами предстает удивительно разносторонняя и в то же время цельная, гармоничная фигура, плоть от плоти и воплощение духа своей страны и своей эпохи — классической Греции V века до н. э., в которой произошел невиданный взрыв творческой активности, стала по-настоящему раскрепощенной и свободной человеческая личность. Эта свобода и раскованность проходят красной нитью через всё сочинение Геродота. Он не связывает себя каким-либо жестким планом, сплошь и рядом отклоняется от основного предмета повествования — Греко-персидских войн, — чтобы дать обширные экскурсы в самые неожиданные темы: то о переселениях эллинских племен много веков назад, то о становлении царской власти в далекой Мидии (древнего государства на северо-западе Ирана), то о нравах скифов, то о разливах Нила, то о мифических муравьях величиной с собаку, стерегущих индийское золото… Он щедро делится со своими читателями (точнее, слушателями, поскольку во времена Геродота читать «про себя» было еще не принятое чтение любого произведения являлось, как правило, публичным) всем, что ему удалось узнать и что его заинтересовало.

Геродот принадлежит к тем — самым знаменитым — историческим персонажам, чьи имена известны, наверное, всем. Автору этих строк, помнится, на одной из московских улиц встретилась вывеска «Геродот» над дверью… продовольственного магазина. Владелец магазина вряд ли точно представлял себе, чьим именем он назвал свое заведение; иначе он сообразил бы, что такое название больше подходит, скажем, для книжной лавки. Тем не менее ясно, что само оно вызвало у хозяина ярко выраженные положительные ассоциации, раз он решился сделать его «маркой» своего предприятия. К тому же, по всей видимости, здесь был маркетинговый расчет на то, что покупатель, увидев знакомое и в то же время несколько загадочное слово, обязательно заглянет в магазин.

А теперь — о другой стороне медали. Как говорит старинная пословица, и на солнце есть пятна. Геродот был признан не только «Отцом истории», но уже в древности прослыл и «отцом лжи», безответственным фантазером, выдающим сказочные выдумки за истину. Сейчас трудно поверить, что для многих античных греков имя Геродота воспринималось примерно так, как в наши дни имя барона Мюнхгаузена.

Пиетет перед Геродотом всегда бок о бок соседствовал с его жесткой критикой. Аристофан пародировал его, Фукидид порицал его исследовательские методы, Плутарх гневно обвинял его в злонамеренных вымыслах и искажении фактов, ранние христианские историки уличали его в плагиате… «Антигеродотовская» традиция довольно сильна в науке и по сей день. Какие только упреки не сыпались (и продолжают сыпаться) на голову героя нашей книги: и в чрезмерном доверии к своим информаторам, которые подчас рассказывали ему откровенные побасенки, и в неумении правильно понять ход истории, и в недостатке патриотизма, и — наоборот — в национализме и шовинизме. Нам еще предстоит разобраться в том, насколько обоснованны все эти упреки. Во всяком случае, ясно одно: Геродот как личность, как ученый, как мыслитель был не только целостным и гармоничным, но и противоречивым, порождал самые различные суждения о себе… Это лишь усугубляет наш интерес к нему.

Писать биографии деятелей науки часто бывает трудно, поскольку рассказывать по большому счету почти не о чем. Многие из них являлись «кабинетными учеными», и их жизненный путь пролегал без каких-либо захватывающих перипетий. Геродот — не тот случай. На его долю выпала сложная, бурная, богатая событиями судьба. Инсургент, политэмигрант, эмиссар, колонист — кем он только не был… В жизни Геродота немало загадок, не проясненных или спорных эпизодов. Дело в том, что сам он — то ли из скромности, то ли следуя установившейся эпической традиции — не говорит о себе почти ничего, разве что местами замечает, рассказывая о той или иной стране, о том или ином чуде природы или искусства: тут я был, это я видел своими глазами.

Более поздние авторы, давая различные сведения о Геродоте, делают это сбивчиво, нередко с ошибками, порой противореча друг другу. Это придает нашему повествованию дополнительную интригу: появляется возможность не только представить биографию «замечательного человека» (а материалов для полноценного, яркого жизнеописания вполне хватает), но и попытаться заодно хоть немного распутать клубок биографических проблем, связанных с Геродотом.

Речь у нас пойдет не о полководце или государственном деятеле, а об ученом и писателе, художнике слова и мысли, то есть представителе не политической, а культурной сферы бытия. Главным деянием в жизни «Отца истории», которое, собственно, и сделало его таковым, был, безусловно, его труд. Соответственно, наша книга — не только о Геродоте, но и о его «Истории». Что побудило галикарнасского грека приступить к созданию своего эпохального произведения? Как он над ним работал, откуда черпал сведения и каким образом их использовал? Насколько достоверна приводимая им информация? Какие задачи он перед собой ставил? Чем отличается сочинение Геродота от аналогичных трудов его предшественников — и чем оно похоже на них? Каковы религиозные, философские, политические взгляды автора? В чем секрет его литературного мастерства? Успел ли Геродот закончить свой труд или он так и остался незавершенным? Наконец, какое влияние оказала «История» на последующее развитие исторической мысли и исторической науки — вплоть до наших дней? Вопрос следует за вопросом; наивно было бы полагать, что в рамках одной книги удастся дать на всё однозначные и непротиворечивые ответы. Но хотя бы попытаться найти решения части сложных проблем мы просто обязаны.

Кроме того, говоря о Геродоте, никак нельзя умолчать о его времени, о том мире, в котором он жил. Ведь как уже было отмечено выше, Геродот — один из самых ярких представителей своего века, выразителей его мироощущения. А время это, повторим, было уникальным периодом высшего расцвета «греческого чуда»: союз маленьких эллинских полисов (городов-государств) одержал фантастическую, невероятную победу над колоссальной Персидской державой, простиравшейся от долины Нила до берегов Инда. Отныне греки — самый сильный народ в мире, и это всеми признано; никакая внешняя опасность им не угрожает. Уж если кто-то и может одолеть греков, то только они сами, ослабив друг друга в междоусобной борьбе.

Зерна этой борьбы уже посеяны: понемногу разгорается соперничество между двумя крупнейшими городами Эллады. На одном ее полюсе — Афины, где сложилась и развивается самая знаменитая, самая яркая и законченная из античных демократий, провозглашены принципы свободы и равенства, власть реально принадлежит всему коллективу граждан, большие и малые политические вопросы решаются путем открытого обсуждения и голосования в народном собрании. На другом полюсе — Спарта, очень сильное, жестко военизированное и тоталитарное (но не олигархическое, как часто пишут) государство. Как в Афинах ценилась свобода, так в Спарте — дисциплина и повиновение старшим. Спартанцы, пренебрежительно относясь к наукам и искусствам, тем не менее создали своеобразный «духовный космос» с такими характерными чертами, как консервативная привязанность к традициям, глубокая религиозность, умение кратко и остроумно излагать свои мысли («лаконизм» происходит от названия Лаконики — области, центром которой была Спарта).

Эти две «сверхдержавы» греческого мира в конце концов сшиблись друг с другом, ударились, как кремень о кресало, и от искры вспыхнул пожар, пожравший Элладу. Геродоту, впрочем, не было суждено увидеть оставшееся пепелище: к тому времени он уже умер. А большая часть жизни «Отца истории» прошла в совсем другой обстановке, когда негативные тенденции пока что не проявились во всей силе. В обществе еще царили оптимизм, гордая убежденность в собственном могуществе, бодрая уверенность в завтрашнем дне.

Греки в V веке до н. э. — не только самый сильный, но и самый культурный народ. На центральном холме Афин — Акрополе — возводится неповторимый по гармоничности и совершенству форм архитектурный ансамбль, подымаются колонны храма Афины-Девы, Парфенона — шедевра мирового зодчества. Великий скульптор Фидий приступает к созданию уникальных колоссальных статуй из золота и слоновой кости. В мастерских Керамика (афинского квартала гончаров) изготавливаются глиняные вазы, покрытые замечательными росписями. В театре Диониса у подножия Акрополя ставятся бессмертные трагедии Эсхила и Софокла. Продолжается бурный расцвет философской мысли: на афинских площадях читают свои лекции заезжие «учителя мудрости» — софисты, а в толпе слушателей уже появляется, иронически улыбаясь, молодой Сократ. Формируется риторика — теория ораторского искусства. На острове Кос (совсем недалеко от Галикарнаса, родины Геродота) начинает свою врачебную практику Гиппократ, основатель научной медицины…

Какое место в этом политическом и интеллектуальном кипении занимал Геродот? Ведь в том, что он был его активным участником, одной из главных фигур «греческого Просвещения» V века до н. э., сомневаться не приходится. На этот вопрос нам тоже предстоит попытаться найти ответ.

Итак, эта книга — об «Отце истории» Геродоте, о его труде, о его времени, о его мире.

Пролог

Эллины и «варвары»

Что такое полис?

Сочинение Геродота начинается словами: «Геродот из Галикарнаса собрал и записал эти сведения, чтобы прошедшие события с течением времени не пришли в забвение и великие и удивления достойные деяния как эллинов, так и варваров не остались в безвестности, в особенности же то, почему они вели войны друг с другом» (Геродот. История. I. 1[2]).

Правда, уже в Античности была выдвинута версия, согласно которой эта фраза, представляющая собой краткое введение ко всему труду, не принадлежит самому «Отцу истории». Так, малоизвестный писатель I или II века н. э. Птолемей Хенн считал, что ее на самом деле дописал друг и наследник Геродота — некий поэт Плесиррой из Фессалии. Он будто бы готовил к изданию «Историю» после смерти автора, оставившего ее незавершенной; соответственно, Плесиррою пришлось «доработать» текст, в том числе снабдить его процитированным выше вступительным пассажем{3}.

Так ли это на самом деле, сказать нелегко. С одной стороны, Птолемей Хенн отнюдь не пользуется репутацией авторитетного ученого; его «Новая история», откуда взяты эти сведения, слывет собранием анекдотов и досужих вымыслов. С другой стороны, труд Геродота действительно не был окончен автором; видимо, смерть оборвала работу едва ли не на полуфразе. А раз произведение не окончено — значит, несомненно, кому-то пришлось готовить его к публикации (и совершенно не важно, звали «издателя» Плесирроем или как-нибудь иначе). Вполне возможно, что на этом этапе и было введено предисловие. В пользу такого предположения, кажется, свидетельствует то, что Геродот в упомянутой первой фразе назван в третьем лице, в то время как далее, на всем протяжении труда, он говорит о себе только в первом.

Впрочем, принадлежит ли вступительная фраза самому «Отцу истории» или, так сказать, «редактору», принципиального значения не имеет. Ясно одно: она вполне точно передает основное содержание труда. В сочинении Геродота речь идет именно об этом: о «прошедших событиях», «великих и удивления достойных деяниях как эллинов, так и варваров», а прежде всего — о их войнах друг с другом.

Итак, «эллины и варвары». Появляясь в самом начале «Истории», они как бы задают тон всему повествованию. Кто же они такие? Ведь для Геродота, похоже, всё человечество распадается на две названные категории.

С эллинами особенных проблем не возникает — это конечно же греки. Так они именовали себя с глубочайшей древности, так именуют и по сей день. Соответственно, страну свою они называли и называют Элладой. Слова «греки», «Греция» — латинского происхождения. Они употреблялись римлянами — западными соседями жителей Эллады, — а уже под влиянием римской традиции впоследствии распространились во всех европейских странах, в том числе и у нас.

Греки, или эллины, времен Геродота не образовывали единого государства, жили в условиях большой политической раздробленности. Греческий мир делился на несколько сотен маленьких, но совершенно независимых полисов. Полис обычно определяют как «город-государство», то есть политическое образование, включающее в себя городской центр и его сельскую округу (ясно, что без сельскохозяйственной территории, хотя бы минимальной, никакой государственный организм прожить просто не сможет).

Правда, определение полиса как «города-государства» неоднократно подвергалось критике — серьезной и отчасти справедливой. Отмечалось, что, хотя первое и основное значение древнегреческого слова «полис» действительно «город», все-таки между этими понятиями не всегда можно поставить знак равенства. Известны полисы, в которых имелся не один городской центр, а два, а то и больше.

Возьмем афинский полис, охватывавший всю Аттику — область на востоке Средней Греции, располагавшуюся на полуострове, который своеобразным «рогом» вдается в Эгейское море. В этом обширном полисе наряду с главным городом, самими Афинами, в V веке до н. э. вырос приморский портовый Пирей. В период наивысшего расцвета он по размеру не сильно уступал Афинам, а по уровню городского благоустройства даже превосходил их. Судя по всему, городом, пусть небольшим, было и еще одно поселение в Аттике — Элевсин, прославленный знаменитым святилищем богини Деметры. Но в полисах такого типа один город всё же обязательно выделялся, играл роль столицы.

Но некоторые полисы вообще не обладали ярко выраженным городским центром. Такова была Спарта: она представляла собой, в сущности, пять лежавших по соседству, но разрозненных деревень, не имевших даже городской стены. Однако и Афины, и Спарта были не типичным примером, не нормой, а исключением в мире греческих полисов.

Равным образом не все согласны с тем, что полис можно считать государством. Существует точка зрения, согласно которой о государстве можно говорить только тогда, когда есть отдельный государственный, бюрократический аппарат, не совпадающий с обществом, неподконтрольный ему. В греческих же полисах такого бюрократического аппарата как раз не было: граждане направляли внутреннюю и внешнюю политику своими совместными решениями в народном собрании. Но если исходить из этого критерия, оказывается, что, например, Древний Египет, Вавилония, Персия были государствами, а Афины, Спарта, Коринф — не были. Но чем же тогда они являлись, обладая всеми остальными важнейшими признаками государственности: полным политическим суверенитетом, системой органов и учреждений, осуществлявших власть, письменно зафиксированными правовыми нормами — законами, стабильной территорией?

Одним словом, тезис о том, что античный полис — не государство, парадоксален, особенно если вспомнить о том, что сама наука о государстве зародилась в Древней Греции (Геродот был одним из первых ее представителей). Поэтому среди ученых-историков, исследующих древнегреческий полис, решительно преобладает мнение, что он был государством. Другое дело, что государственность в разные эпохи, в неодинаковых условиях может принимать различные формы, совершенно не схожие между собой. И в этом смысле ее полисный тип действительно представляется очень непохожим на те формы, которые привычны для нас. Но на этом и основан принцип историзма: не следует подходить к явлениям предшествующих эпох с современными мерками.

Однако при использовании определения полиса как «города-государства» необходимо помнить о том, что в Античности и понятие «город», и понятие «государство» имели во многом иной смысл, нежели тот, который мы теперь вкладываем в них.

Слово «полис» по-древнегречески действительно означает «город». Но когда в наши дни говорят «город», имеют в виду некую территорию, улицы и площади, жилые дома и общественные здания… Когда же древний грек говорил «полис», он имел в виду город в смысле совокупности граждан — свободных и полноправных его жителей. Полис для эллина — это «люди, а не стены» (Фукидид. История. VII. 77. 7). Иначе говоря, полис — это городская гражданская община, община граждан города.

С другой стороны, «полис» означает также и государство, но также в не вполне привычном для нас смысле. Мы понимаем под государством некую единую территорию, которая находится под управлением определенной верховной и независимой власти. Именно таковы современные государства, будь то Франция, Китай, Россия или любое другое. Для грека же территория — отнюдь не главное; первостепенным является тот же гражданский коллектив, который осуществляет на ней власть своими силами.

Полис, покинутый своими гражданами, в древнегреческом восприятии никак уже не мог считаться таковым: он не был больше ни городом, ни государством. В то же время, скажем, войско на походе могло в некоторых ситуациях выступать в качестве полиса — постольку, поскольку оно являлось коллективом граждан, хотя, естественно, не обладало ни городскими постройками, ни сельской территорией.

Одним словом, полис — очень сложное понятие. Он являлся не только городом и не только государством. Его уточненное определение может быть таким: полис — это городская гражданская община, конституирующая себя в качестве государства. В этом определении, как можно заметить, акцент делается на основополагающей роли коллектива граждан. Не случайно в правовой теории и практике греческого мира полис — это именно граждане и только граждане. Так, в межгосударственных отношениях полисы официально именовались не «Афины», «Спарта» или «Коринф», а «афиняне», «спартанцы» или «коринфяне», что для нас совсем уж непривычно. Это хорошо видно даже при беглом прочтении как античных исторических трудов, так и сохранившихся документов: воюют друг с другом, заключают мир, вступают в союз всегда только афиняне и спартанцы или, скажем, милетяне и самосцы.

Конечно, граждане были не единственными людьми, населявшими полис. На его территории жили и другие лица, не пользовавшиеся гражданскими правами: рабы, женщины, переселившиеся в данный полис жители других городов (метеки). Все они, разумеется, не могли не быть частью общества. Но в состав гражданской общины, полиса как такового они не входили.

В греческом полисе приобрело очень выраженную форму противопоставление граждан всем прочим категориям населения. Гражданский коллектив был в известной степени некой замкнутой кастой, которая держала в своих руках всю власть в государстве. Можно назвать полис корпорацией граждан, сплотившейся перед всем остальным миром — как окружавшим полис, так и «проникавшим» в него в лице жителей без гражданских прав. Отсюда — определенная военизированность полиса, постоянная готовность к мобилизации всех сил для отражения угрозы со стороны враждебной внешней среды. Идеальным воплощением полиса была изобретенная в нем фаланга — сомкнутый строй тяжеловооруженных пехотинцев (гоплитов), «ощетинившийся» навстречу противнику и могучий своим коллективным порывом.

Не случайно одним из самых основополагающих элементов всего бытия полиса считалась политическая независимость, обозначавшаяся термином «автономия» (в переводе с древнегреческого — «жизнь по собственным законам»). Любой, даже самый маленький полис держался за эту самостоятельность всеми силами. Конечно, случалось, что она нарушалась — полис на время подпадал под чужую власть. Но свободолюбие греков, как правило, не позволяло им терпеть такую ситуацию: они продолжали бороться за возвращение собственному государству независимости и чаще всего рано или поздно добивались своего.

Свобода была, пожалуй, главной ценностью для грека полисной эпохи. Речь идет не только о независимости полиса, но и о свободе гражданина. Сам статус гражданина являлся, в сущности, новаторским. Он впервые появился в широких масштабах и стал общераспространенным как раз в полисном мире Эллады. Ранее, в древневосточных цивилизациях, безусловно преобладающим был статус подданного. Подданный всецело зависит от произвола монарха или иного вышестоящего начальства; гражданин, в отличие от него, наделен совокупностью неотъемлемых прав и подчиняется только закону.

Для того чтобы входить в состав граждан, человек должен был соответствовать целому ряду требований. Прежде всего, гражданином мог быть только свободный человек; понятия «гражданин» и «раб» во времена Геродота были несовместимы. Далее, необходимо было родиться мужчиной. Полисная цивилизация всецело построена на решительном преобладании мужской части населения. Женщины не имели не только политических, но и остальных гражданских прав, даже имущественных.

К важнейшим требованиям относилось происхождение от предков-граждан — по крайней мере по прямой мужской линии. С «приезжими», выходцами из других городов и их потомками полис делился гражданскими правами в высшей степени неохотно — разве что за особые заслуги. В некоторых полисах это требование еще ужесточалось. Так, в демократических Афинах с середины V века до н. э. гражданином мог быть лишь человек, происходящий от граждан не только по отцовской, но и по материнской линии.

Полноправный гражданин должен был обладать земельным наделом. Человек был собственником земли, поскольку он являлся гражданином — и наоборот. Индивид лично свободный, но не входивший в число граждан, не мог получить в собственность земельный надел. Именно весь коллектив граждан полиса выступал верховным собственником полисной земли. Гражданская община наделяла участками всех своих членов, а при необходимости могла и отобрать их.

Гражданин был обязан участвовать в военных мероприятиях полиса, то есть служить в полисной армии. Собственно, армии всех полисов (вплоть до того момента, когда в этом типе социально-экономического устройства наметились кризисные явления) представляли собой не какие-то отдельные профессиональные структуры, а именно ополчения граждан, тождественные народным собраниям. Потому-то войско в походе и могло при желании легко превратиться в «полис без территории». Государство даже не обеспечивало своих воинов доспехами и оружием — каждый был обязан экипироваться за свой счет.

Всеобщая воинская повинность порождалась необходимостью защищать свободу и целостность полиса, его независимость и законы, собственность членов гражданской общины. Эта повинность, впрочем, была не только обязанностью, но и привилегией, ибо она тоже являлась одним из критериев статуса гражданина. Лица, не входившие в гражданский коллектив, привлекались в войско лишь в редчайших случаях самой крайней необходимости. Ведь участие в военных походах — это не только труд, лишения, опасность для жизни, но еще и возможность обогатиться за счет добычи, заслужить почет от сограждан и повысить свой авторитет. Чем выше была роль гражданина на полях сражений, тем выше его авторитет в политической жизни.

Граждане имели право (и были обязаны) принимать участие в управлении государством. Именно гражданский коллектив в форме народного собрания осуществлял — реально или хотя бы номинально — высшую власть. В любом полисе именно народное собрание считалось верховным органом управления, выносящим окончательное решение по всем важнейшим вопросам. Правда, фактически оно было полновластным только там, где утвердилась демократия. Наряду с такими полисами существовали и олигархические, где наибольшие полномочия концентрировались в руках самых знатных и богатых граждан; но даже и они без народного собрания не обходились.

Полисная государственность не предусматривала особых органов власти, оторванных от народа, то есть полисы являлись — редчайший случай в мировой истории — государствами без бюрократии. Должностные лица в них были исключительно избираемыми. Выборы проводились либо путем прямого голосования граждан, либо, что для нас совсем уж необычно, путем жеребьевки. Жребий считался самым объективным способом избрания, поскольку исключал любые пристрастия сограждан. Кроме того, в жребии видели проявление воли богов, а в них верили все: религиозное мировоззрение было абсолютно преобладающим, атеистов практически не существовало.

Гражданин греческого полиса мог с полным основанием сказать о себе то же, что в XVIII веке заявил абсолютный монарх Людовик XIV: «Государство — это я». Но при этом он являлся воплощением государства не в одиночку, а лишь в совокупности с другими такими же гражданами, как он. Таким образом, в греческом полисе, пожалуй, впервые в мировой истории сформировалось правильное и стабильное республиканское устройство, при котором общество и государство не были отделены друг от друга.

С античным греческим полисом связаны два открытия колоссального значения. Об одном из них мы уже упоминали: это идея свободы. В древневосточных царствах не существовало даже такого понятия. Каждый кому-то подчинялся: могущественный вельможа точно так же был рабом царя, как и последний крестьянин. Да и царь не был свободен — над ним стояли боги. В Греции же идея свободы гражданина приобрела весьма развитые формы. Но эллин никогда не путал свободу со вседозволенностью, анархией, возможностью делать всё что душе угодно, ведь это нарушало бы свободу окружавших его людей. Свобода мыслилась только в рамках законности: независимость от произвола любого другого лица, подвластность только законам и законным властям, пока они действуют в рамках закона. Гражданин обладает четко очерченными правами; права эти неотъемлемы, лишиться их можно опять же только по предписанию закона (например, в качестве наказания за преступление). Таким образом, свобода и закон неотделимы друг от друга; соответственно, свобода человека предполагает и его ответственность за свои действия.

Другим открытием была идея равенства. Оно в греческом мире понималось прежде всего как равенство граждан перед законом, равноправие. Эллины прекрасно понимали, что равенства во всем быть не может: всегда останутся сильные и слабые, талантливые и бездарные, богатые и бедные. Уравнивать всех по одному шаблону, загоняя в «прокрустово ложе», бесполезно и бессмысленно. Напротив, в Греции умели ценить яркую личность. Мир полисов отнюдь не был миром серой, безликой массы, где все похожи друг на друга. Не случайно древнегреческая цивилизация произвела на свет огромную плеяду выдающихся деятелей культуры и политики. Среди греков был чрезвычайно силен дух состязательности, «атональный дух», как его часто называют (от греческого слова «агон» — состязание). Что бы ни делал эллин — занимался спортом или государственной деятельностью, сочинял стихи или расписывал глиняную вазу, — он вступал в соревнование с коллегами по профессии. Прекрасно сказал об этом еще на рубеже VIII–VII веков до н. э. поэт Гесиод (Труды и дни. 25–26):

Зависть питает гончар к гончару и к плотнику плотник;
Нищему нищий, певцу же певец соревнуют усердно.

Зависть в нашем понимании — чувство не слишком достойное. Но то, о чем пишет Гесиод, было завистью творческой, плодотворной, заставлявшей греческих мастеров делать свое дело как можно лучше, блеснуть качеством — ведь только так можно превзойти остальных.

Итак, с тем, что все люди разные, в Греции никто не спорил. Однако права у всех граждан должны быть одинаковыми, перед законом они должны быть равны. В греческих полисах сложился настоящий «культ закона», закон воистину ставился во главу угла. Как писал философ Гераклит Эфесский, «за закон народ должен биться, как за городскую стену» (Гераклит. Фр. В44 Diels — Kranz).

Читателю, наверное, уже стало ясно: полисы могли быть лишь очень небольшими по территории и населению. Даже самые крупные из них, такие как Спарта или Афины, можно условно сопоставить разве что с карликовыми государствами современной Европы типа Лихтенштейна, Монако, Люксембурга.

Так, Спарта — крупнейший по территории полис греческого мира — имела в период своего наибольшего расширения площадь 8400 квадратных километров, куда входили область изначального обитания спартанцев — Лаконика — и завоеванная ими позже Мессения. Население этого полиса составляло около 200–300 тысяч человек, из них полноправными гражданами были не более девяти тысяч. Афинский полис на высшей точке процветания, в середине V века до н. э., охватывал собой область Аттику площадью 2500 квадратных километров. Населения там было больше, чем в Спарте: по разным подсчетам, от 250 до 350 тысяч человек, из них полноправных граждан — в пределах 45 тысяч[3].

Но Спарта и Афины были скорее исключениями, «полисами-гигантами». У «нормальных» же полисов территория по большей части не превышала 100–200 квадратных километров, а население — пяти тысяч человек, из которых гражданами являлись не более тысячи. Были и совсем маленькие полисы с территорией в 30–40 квадратных километров, на которой жили несколько сотен человек. Таким образом, типичный полис был крошечным государством, состоявшим из города (скорее городка) и ближайших окрестностей. Его можно было полностью обойти из конца в конец за несколько часов или, поднявшись на холм, увидеть всё государство целиком. Все граждане должны были знать друг друга в лицо. Это было неизбежно и необходимо: только при таких условиях коллектив граждан мог реально осуществлять власть, присутствуя на народных собраниях. (Понятно, что в современных государствах с их большими размерами никакие народные собрания просто не могут иметь места).

В Афинах, разумеется, было не так — на улицах можно было встретить сколько угодно незнакомых людей. Но Афины, повторим, были редким исключением, своего рода «греческим Нью-Йорком», и у попавшего в них жителя маленьких Платей или Флиунта наверняка сразу же начинала идти кругом голова.

«Миниатюрность» полиса была обусловлена рядом причин экономического, политического и культурного характера. Важную роль здесь играла так называемая стенохория — земельный голод, недостаток пригодных для возделывания земель. В большинстве греческих областей полисы располагались буквально вплотную друг к другу, и расширяться им было просто некуда: ни один из них не мог расти больше, чем позволяли соседи. Малые размеры гражданского коллектива порождались необходимостью сохранять и поддерживать этот коллектив как реальное единство. В чрезмерно разросшемся полисе народное собрание переставало быть подлинным воплощением общины граждан. Так, в Афинах из 45 тысяч граждан регулярно посещали народное собрание около шести тысяч. Это, конечно, искажение принципа полисного народоправства, хотя не такое уж и сильное: когда в собрании решался действительно жизненно важный вопрос, на заседание приходило гораздо больше людей — даже те, кто в менее серьезных случаях проявлял аполитичность.

Кроме того, мировоззрению античных эллинов была в высшей степени свойственна пластическая идея меры и формы. Ко всему безмерному, беспредельному грек испытывал инстинктивное отвращение, отождествляя его с неоформленным, хаотичным. «Ничего слишком», «Лучшее — мера» — такие афоризмы часто раздавались из уст эллинских мудрецов. Именно чувство меры породило едва ли не все крупнейшие достижения древнегреческой культуры: и доведенные до совершенства пропорции статуй, и отточенную ритмику поэтических произведений, и самодостаточные космогонические системы философов… На политическом уровне то же чувство меры жило в концепции полиса. Он был, помимо прочего, еще и произведением искусства: грек любовался им, как художественным изделием своего ума и рук. Огромные древневосточные державы, безостановочно расползавшиеся вширь и не знавшие предела, должны были представляться ему чем-то чуждым и даже чудовищным.

Вот что пишет о мере применительно к государству один из величайших философов в древнегреческой истории, завершивший и обобщивший классическую традицию, — Аристотель: «Опыт подсказывает, как трудно, чтобы не сказать невозможно, слишком многонаселенному государству управляться хорошими законами; по крайней мере мы видим, что все те государства, чье устройство слывет прекрасным, не допускают излишнего увеличения своего народонаселения… Для величины государства, как и всего прочего — животных, растений, орудий, — существует определенная мера… Так, например, судно в одну пядь не будет вообще судном, равно как и судно в два стадия[4]» (Аристотель. Политика. VII. 1326а26 и след.).

Греческий полис как бы сам обозначал себе пределы, ставил в какой-то момент точку в собственном расширении. Для каждого конкретного полиса эти границы роста, разумеется, были неодинаковыми. Для Афин они совпали с пределами Аттики. Спарта пошла дальше: для нее точкой, поставленной в расширении полисной хоры, стало покорение вдобавок к Лаконике еще и Мессении. Собственно, Спарта, насколько можно судить, уже переросла меру; отсюда и все трудности, которые в дальнейшем испытывало это государство, и все перипетии странной судьбы; на некоторых из них нам еще предстоит остановиться.

Для подавляющего большинства полисов предел роста наступал едва ли не сразу после их возникновения. Приходилось переходить с экстенсивного пути развития на интенсивный — выживать не за счет присоединения новых территорий, а за счет оптимального использования имеющихся ресурсов — как материальных, так и духовных, человеческих. А это в цивилизационном плане конечно же было благом.

Подчеркнем снова: каким бы миниатюрным ни был полис, он обязательно имел все атрибуты независимого государства: органы власти, войско, финансы. И за эту свободу и независимость полис держался всеми силами, отстаивая ее от любых покушений со стороны соседей.

Запад — Восток: контакты и конфликты

Наш экскурс об античном полисе мог показаться читателю скучноватым и затянувшимся, однако он был совершенно необходим. Не получив четкого представления об этом феномене, мы многое не сможем понять — и Древнюю Грецию в целом, и время Геродота, и само творчество великого историка.

До сих пор говорилось об эллинах. Теперь же речь пойдет о варварах, которые, как мы видели, играют не меньшую роль в труде «Отца истории».

«Запад есть Запад, Восток есть Восток, не встретиться им никогда…» — чеканные строки Редьярда Киплинга памятны, наверное, каждому. Все понимают, что противопоставление Запада и Востока проводится поэтом не в географическом, а в цивилизационном смысле. Перед нами — концепция, которая настолько определяла собой всю мировую историю на протяжении многих веков, что стала в результате одним из наиболее устойчивых архетипов картины мира, во всяком случае, европейского человека. Представление о «Западе» и «Востоке», находящихся в перманентной вражде, зачастую само уже кажется извечным. Однако же у него есть конкретные время и место возникновения: V век до н. э., Греция.

Для грека классической эпохи все люди четко делились на «эллинов» и «варваров». Под последними понимались все остальные этносы мира, будь то финикийцы и египтяне, обладавшие высокой культурой (намного более древней, чем культура самих греков!), или же скифы или фракийцы, которые еще даже не успели создать собственной государственности. Впрочем, чаще прочих под варварами подразумевались все-таки народы Востока, что вполне естественно, поскольку контакты именно с этим регионом были у греческого мира особенно ранними и активными.

Слово «варвар» (barbaros) появляется в древнегреческом языке довольно рано. У Гомера — самого раннего античного автора — этого термина нет, но встречается производное от него прилагательное barbarophonos — «говорящий по-варварски» (Гомер. Илиада. II. 867). Интересно, что употреблено оно применительно к карийцам — народу, обитавшему на юго-западе Малой Азии. Как мы увидим ниже, именно среди карийцев (точнее, в смешанной греко-карийской среде) появился на свет Геродот, там прошли его детство и юность, ведь родина историка, город Галикарнас, была греческой колонией, находившейся как раз на территории Карий.

Собственно существительное «варвар» начинает интенсивно использоваться в Греции несколько позже — авторами рубежа VI–V веков до н. э., старшими современниками Геродота: историком Гекатеем Милетским, философом Гераклитом Эфесским, поэтом Симонидом Кеосским. Но употребляется оно без каких-либо пояснений, как само собой разумеющееся: варвар — это любой не эллин.

Деление всех людей на «эллинов» и «варваров» сыграло огромную роль в складывании этнического самосознания античных греков. Однако не следует считать, что сразу же с возникновением слова «варвар» немедленно выкристаллизовалась в законченном виде идея двух противоположных (и вечно противоборствующих) «культурных миров». Следует разделять два явления: представление об «эллинах» и «варварах» — далеко не то же самое, что противопоставление «эллинов» и «варваров», причем противопоставление тотальное и, самое главное, эмоционально окрашенное (эллин заведомо лучше, чем варвар). Именно это последнее в конечном счете утвердилось у греков:

Грек цари, а варвар гнися! Неприлично гнуться грекам
Перед варваром на троне.

(Еврипид. Ифигения в Авлиде. 1400–1401)

Еще несколько лет спустя те же мысли авторитетно и более «наукообразно» озвучивает великий Аристотель: «У варваров… отсутствует элемент, предназначенный по природе своей к властвованию… Варвар и раб по природе своей понятия тождественные» (Аристотель. Политика. I. 1252Ь5 и след.).

С этого момента слово «варвар», которое изначально было вполне нейтральным, начинает приобретать ярко выраженную эмоциональную отрицательную окраску, становится близким к ругательству; это значение оно продолжает сохранять и по сей день: мы называем варваром невежественного, грубого, жестокого человека.

У очень многих, если не у всех этнических коллективов на каком-то этапе их истории (как правило, весьма раннем) возникает понимание того, что окружающие этносы — именно «другие», «иные», «чужие», чаще всего обусловленное языковыми различиями. Создается впечатление, что мир делится на тех, кто говорит на «правильном» (понятном в данном коллективе) языке, и остальных, кто на нем не говорит. Так, в среде ранних славян все иноземцы фигурировали как «немцы», то есть «немые» (обозначение этим словом жителей Германии — плод уже последующей, более близкой к нам эпохи). Так же обстоит дело и с «варварами». Это слово, как однозначно признается всеми, имеет звукоподражательную этимологию: изначально для грека barbaros — тот, кто «бормочет» что-то вроде «бар-бар-бар»: так воспринималась чуждая речь.

Данные представления еще не предполагают ксенофобии, идеи неоспоримого превосходства «своих» над «чужими». Здесь всего лишь констатация наличия «своих» и «чужих», проявление обычной диалектики мифологического мышления, которое вообще оперирует преимущественно сопоставлениями двух противоположных начал: «земля — небо», «мужчина — женщина», «сырое — вареное» и т. п.). До появления идеи тотального конфликта двух миров пока еще очень далеко.

В какой-то момент греки просто «открыли для себя варваров»{4}, осознали, что кроме них самих в мире существуют еще и «иные». В полном масштабе это произошло в ходе Великой греческой колонизации архаической эпохи (VIII–VI веков до н. э.), грандиозного переселенческого движения. Эллины, гонимые нуждой со своей родины, где скудные природные ресурсы не позволяли прокормить разросшееся население, отплывали на кораблях в далекие экспедиции, обосновывались на новых местах и в конце концов покрыли своими городами побережья Средиземного и Черного морей. Греческие колонисты просто не могли не сталкиваться с туземным населением. Однако встреча с «иными» — это стимул не только к конфликтам, но и в не меньшей степени к контактам. Самый естественный вопрос, возникающий при подобного рода встречах, — не «Как мы можем им навредить?», а «Что мы можем от них получить?».

В архаическую эпоху мы еще не находим принципиальной враждебности между «эллинским» и «варварским» мирами. Греция в эти времена еще не отделяет себя от грандиозного мира Древнего Востока, на западной периферии которого она находится{5}. Соответственно, «Восток» и «Запад», «Европа» и «Азия» если и противопоставляются друг другу, то исключительно как географические, а не цивилизационные понятия. Более того, оппозиция «Европа — Азия» еще совпадает не с привычной нам оппозицией «Запад-Восток», а скорее уж с оппозицией «Север — Юг». Да и всё еще взаимозаменяемо в этой формирующейся, мобильной ментальной вселенной: героиня греческой мифологии Европа, давшая имя соответствующей части света, по своему происхождению самая натуральная азиатка — дочь финикийского царя Агенора, похищенная Зевсом и перевезенная им на Крит.

Развивая эту мифологическую метафору, подчеркнем, что в архаическую эпоху цивилизационного «похищения Европы» еще не произошло. Греки, особенно аристократы, охотно вступают в дружественные и матримониальные связи с аристократами и царями «варварских» стран. Афинские евпатриды Солон и Алкмеон совершали поездки ко двору царей Лидии (государства на западе Малой Азии). Другой знатный афинянин — Мильтиад, будущий победитель персов при Марафоне, — взял в жены дочь фракийского царя и был в дружбе с владыкой Лидии Крезом. Подобных примеров множество. Различия между миром греческих полисов и миром восточных монархий — политические, социальные, культурно-ментальные, — разумеется, осознавались, но не воспринимались как повод для конфликта. Принималось как аксиома, что обычаи у людей могут быть разными.

Здесь нельзя не вспомнить одну историю, рассказанную Геродотом: «Царь Дарий во время своего правления велел призвать эллинов, бывших при нем, и спросил, за какую цену согласны они съесть своих покойных родителей. А те отвечали, что ни за что на свете не сделают этого. Тогда Дарий призвал индийцев, так называемых каллатиев, которые едят тела покойных родителей, и спросил их через толмача, за какую цену они согласятся сжечь на костре своих покойных родителей. А те громко вскричали и просили царя не кощунствовать. Таковы обычаи народов, и, мне кажется, прав Пиндар, когда говорит, что обычай — царь всего» (Геродот. История. III. 38).

В пестром, разнообразном, сложном, необъятном мире приходилось жить грекам архаической эпохи. И они с жадным любопытством впитывали всё новое, бросались, как в водоворот, в жизнь Востока, которая предоставляла им богатые возможности. Среди греческих воинов вошло в моду вербоваться наемниками в армии «варварских» правителей, которые щедро платили за подобного рода услуги.

Особенно много таких наемников-греков находилось в Египте, на службе у фараонов. На левой ноге колоссальной статуи Рамсеса II в Абу-Симбеле, на юге Египта, по сей день сохраняются надписи на древнегреческом языке: имена Архонт, Пелек, Гелесибий, Телеф, Пифон{6}… Загадка разгадывается просто: эллинские воины, участвовавшие в 591 году до н. э. в походе фараона Псамметиха II к южным границам его страны, были поражены грандиозностью увиденного и «увековечили» свое присутствие (вот в какую глубокую древность уходит обычай оставлять «автографы» на достопримечательностях!).

Но не только в качестве солдат отправлялись греки в чужие земли. Их ждали там и как торговцев, и как врачей. Появились и эллины-путешественники, если можно так выразиться, «туристы». Для общения с ними во многих странах Востока даже начали готовить переводчиков, ведь сами гордые сыны Эллады никак не желали изучать иностранные языки.

В эпоху Геродота, в V веке до н. э., когда имело место истинное, а не мифологическое «похищение Европы», всё резко изменилось. Начало процессу положили, безусловно, Греко-персидские войны.

Исконная территория обитания персов — народа индоевропейского происхождения, как и греки, — находилась в юго-восточной части Ирана. Персы по-настоящему громко заявили о себе во второй половине VI века до н. э. При царе Кире (558–529) и его преемниках Персия после ряда успешных завоеваний превратилась в могущественное государство, простиравшееся от Северо-Западной Индии до Египта. Такой империи еще не бывало в истории человечества: необъятной была ее территория, многомиллионным и многонациональным — население, неисчерпаемыми — природные ресурсы, огромным — экономический и военный потенциал.

Новая мировая держава постоянно разрасталась, стремясь подчинить себе все окрестные земли. В 546 году до н. э. персы покорили Лидию, давно уже находившуюся в тесных контактах с греческими полисами. Последний лидийский царь Крез, чье имя ассоциируется с огромным богатством, то ли погиб в огне пожара при взятии его столицы, то ли попал к Киру в плен, а Лидия была превращена в очередную провинцию государства Ахеменидов, управлявшуюся персидским сатрапом-наместником. Тем самым власть Персии распространилась до восточных берегов Эгейского моря.

На этом побережье находилось много греческих городов — Милет, Эфес и другие, в том числе и будущая родина Геродота — Галикарнас. Все эти полисы тоже были вынуждены подчиниться врагу. Одни сдались без боя, другие попытались оказать сопротивление, но силы были слишком неравны. Уже тогда сказалась обычная для полисного мира политическая раздробленность. Однажды на собрании представителей малоазийских греков прозвучало предложение объединиться в федеративное государство. По утверждению Геродота (I. 170), совет этот дал не кто иной, как Фалес Милетский — один из «семи мудрецов», основатель античной философии, выдающийся математик и астроном, одним словом, фигура огромного масштаба в истории интеллектуальной культуры. Впрочем, возможно, Геродот здесь что-то напутал, поскольку к 546 году до н. э. Фалеса вроде бы уже не было в живых. Но не исключено, что он выступил со своей инициативой раньше.

Из чьих бы уст ни прозвучало предложение о политическом объединении, оно не вызвало никакого энтузиазма и принято не было. Каждый греческий полис превыше всего ценил собственную независимость, держался за нее изо всех сил. Но теперь, по иронии судьбы, из-за подобной любви к свободе приходилось терять свободу. Греки Малой Азии не смогли организовать объединенный отпор врагу и были покорены поодиночке.

Прошло еще несколько десятилетий. На персидский престол взошел Дарий I (522–486) — пожалуй, самый выдающийся государственный деятель в истории державы Ахеменидов. При нем она достигла наибольших размеров, именно тогда персы сделали первый шаг в Европу. В 514 году до н. э. Дарий, переправившись с сильным войском через Черноморские проливы[5], двинулся в поход на скифов, обитавших в степях Северного Причерноморья. Скифская кампания оказалась безрезультатной. Однако персы обосновались на северном побережье Эгейского моря, превратили в свою провинцию Фракию и поставили в вассальную зависимость Македонию. Персидское владычество теперь распространилось на регионы, находившиеся в непосредственном соприкосновении с Грецией. Македония была отделена от самой северной греческой области, Фессалии, только горным массивом Олимп. Становилось ясно: именно Эллада должна стать следующей жертвой экспансии Ахеменидов.

Неизбежное военное столкновение греков и персов вылилось в длительную, растянувшуюся на полвека серию Греко-персидских войн (500–449). Чудовищно несоизмеримыми казались силы сторон, которым предстояло сойтись в решающей схватке: громадной мощи Персидской империи должны были противостоять разрозненные, не создавшие единого государства, находившиеся в постоянной борьбе друг с другом полисы Греции, зачастую ослабленные внутренними конфликтами.

Между этими полисами не было единомыслия по отношению к персидской угрозе. Некоторые, в том числе весьма крупные и значительные города-государства (Аргос, Фивы), были склонны подчиниться «великому царю» либо сохранять нейтралитет. Своеобразной была позиция такого авторитетного общегреческого религиозного центра, как Дельфийский оракул, к мнению которого прислушивались в любом полисе: дельфийское жречество не то чтобы проповедовало откровенно персофильские взгляды, но было в принципе не прочь заручиться благосклонностью Дария. Во всяком случае, Дельфы на первом этапе войн выступали против сопротивления, считая его бесполезным и заведомо обреченным на неудачу.

Греция представлялась восточным владыкам легкой добычей, а война наверняка виделась непродолжительной и победоносной. Однако события приняли совершенно иной оборот. Вооруженный конфликт оказался в высшей степени затяжным, вылился в целую цепь военных столкновений, отделенных друг от друга мирными передышками.

В лице Персидской державы на Элладу как бы двинулся весь Восток, весь «варварский» мир, объединенный под скипетром Ахеменидов. Разумеется, в таком свете дело представлялось только самим грекам. Цари Персии и ведать не ведали, что, пытаясь завоевать маленький народ за Эгейским морем, они вступают в глобальный межцивилизационный конфликт, дают первотолчок «столкновению цивилизаций». Для персов шла речь лишь о расширении их великой империи: как раньше они подчинили лидийцев и вавилонян, египтян и фракийцев, так намеревались покорить и греков.

Будучи последователями зороастризма, Ахемениды декларировали свою приверженность началам справедливости и добра, претендовали на роль представителей «сил света»; под этим лозунгом ими и совершались агрессивные войны. Поэтому персам необходим был повод для нападения на Грецию. Но в подобных ситуациях его, как правило, долго ждать не приходится.

В 500 году до н. э. против персидского владычества восстали греческие полисы Малой Азии. Разумеется, Дарий, выслав огромный флот и войско, за несколько лет подавил сопротивление своих «взбунтовавшихся подданных». При этом выяснилось, что ионийским грекам помогали греки метрополии. Присылка военных контингентов из Афин и союзной с ними Эретрии (на острове Эвбея) стала для персов желанным поводом для вторжения в саму Грецию.

Два обстоятельства вносили в ситуацию довольно пикантные нюансы. Еще в 510 году до н. э. изгнанный из Афин тиран Гиппий отправился в пределы Персидской державы и в конечном счете оказался при дворе Дария, всячески побуждая всесильного владыку к походу против своих бывших сограждан, вызываясь быть советником и проводником.

Второе обстоятельство заключалось в серьезном дипломатическом промахе афинян. В 506 году до н. э., опасаясь нападения со стороны Спарты, они «отправили посольство в Сарды заключить союз с персами… Когда посольство прибыло в Сарды и изложило свое поручение, то Артафрен[6], сын Гистаспа, сатрап Сард, спросил: „Что это за народ, где обитает и почему ищет союза с персами?“ Получив разъяснение послов, сатрап дал им такой краткий ответ: „Если афиняне дадут царю землю и воду, то он заключит союз, если же нет, то пусть уходят“. Послы же, желая заключить союз, согласились, приняв это на свою ответственность. Впрочем, по возвращении на родину они подверглись суровому осуждению за эти самостоятельные действия» (V. 73).

Видимо, слабо разбираясь в тонкостях персидской ритуальной дипломатии, афинские послы не очень представляли себе, что означает требование «дать землю и воду» и какими последствиями оно чревато. А ведь для персов такая церемония означала принятие в подданство. Потому-то и настаивал на этом Артаферн, брат царя Дария. Афиняне желали получить сильного союзника — а получили повелителя. Послы явно не разобрались в обстановке, за что их и осудили на родине. Но даже если заключенный ими договор и был дезавуирован народным собранием, то для персидских властей это уже не имело ровно никакого значения: для них Афины отныне являлись частью их владений.

И вот теперь этот подчиненный город ведет себя в высшей степени странно: не желает повиноваться, более того — высылает военную помощь мятежным малоазийским грекам! Персы приказали афинянам возвратить к власти тирана Гиппия — те ответили решительным отказом. В Афины прибыли персидские послы с ультимативными требованиями — их сбросили в пропасть, что было серьезнейшим нарушением дипломатической этики, да и просто элементарных норм обращения с чужеземцами: послы во все времена считались неприкосновенными.

Теперь уже Дарий никак не мог не отомстить «непокорным подданным». В 490 году до н. э. от берегов Малой Азии двинулась через Эгейское море на Грецию карательная экспедиция. На кораблях находилось приблизительно двадцатитысячное войско, небольшое по персидским масштабам: царь счел, что этих сил достаточно для победы. Возглавлял поход молодой племянник Дария Артаферн (сын сатрапа Артаферна), но фактическое руководство находилось в руках опытного военачальника Датиса. Вместе с ними плыл и Гиппий.

Прибыв к Эвбее, первым делом персы расправились с Эретрией: город был взят и полностью разрушен, а жители — поголовно (кроме спасшихся бегством) увезены в Персию в рабство. Затем каратели высадились на территории афинского полиса — на северо-востоке Аттики, близ местечка Марафон (в 42 километрах от Афин). Навстречу им выступило ополчение афинян, которым командовал полководец Мильтиад. До того он был тираном на полуострове Херсонес Фракийский под ахеменидским владычеством и хорошо изучил военную организацию и тактику персов.

Афинян было не более десяти тысяч, но при Марафоне они одержали блестящую победу над двукратно превосходящими силами противника. Греческая фаланга с честью выдержала проверку на прочность, показала себя самым эффективным для того времени способом построения войск. Поразительно, что со стороны греков в сражении погибли лишь 192 бойца (имена их были сохранены в памяти благодарных потомков), тогда как потери персов составили более шести тысяч. Развеяв миф о непобедимости персов, битва при Марафоне в огромной степени подняла боевой дух афинян и впоследствии стала символом величия Афин. До наших дней на Марафонском поле сохраняется могильный холм — памятник павшим в битве афинским воинам.

Для греков Марафон был, бесспорно, великой победой. Но для Ахеменидов он отнюдь не был великим поражением, которое заставило бы их отказаться от захватнических планов в отношении Эллады. Напротив, персы теперь жаждали реванша. Дарий воспринял разгром персидского отряда как личную обиду и начал готовить новый поход на греков. На этот раз речь шла уже о полномасштабной армии вторжения, которая должна была подавить противника своей численностью, пройтись по непокорной стране огнем и мечом. К счастью для Греции, подобная акция не могла быть осуществлена немедленно; требовалось немалое время, чтобы собрать воинские контингента из различных частей огромной Персидской державы.

Дарий же через несколько лет скончался, а вступивший на престол его сын Ксеркс (486–465) должен был затратить довольно значительное время на упрочение своей власти и подавление мятежей, вспыхнувших в окраинных областях Персии, как обычно случалось при переходе власти от одного царя к другому. Греки получили десятилетие мирной передышки. Было чрезвычайно важно правильно использовать эти годы: предугадать основные направления и характер грядущего удара и достойно подготовиться к нему.

В Афинах основным предметом разногласий стал способ отражения врага. Многие афиняне под влиянием победы при Марафоне возлагали упования на сухопутные вооруженные силы, прежде всего на гоплитскую фалангу. Именно на этих позициях стоял Мильтиад. Впрочем, дни славы марафонского победителя были сочтены: афинским гражданам показалось, что он слишком кичится своим военным успехом. Мильтиад оказался в опале, даже попал под суд и был приговорен к крупному штрафу, а вскоре после этого умер от старой раны, полученной в одном из походов. Его политическим преемником стал Аристид, славившийся своей безупречной справедливостью и неподкупностью.

Главным сторонником иной точки зрения выступал молодой, но исключительно талантливый и популярный политик Фемистокл. Он лучше, чем кто-либо другой, сознавал: сколько ни укрепляй сухопутное войско, оно все равно окажется бессильным перед колоссальной армадой, чьего вторжения в Элладу ожидали с году на год. Спасение могли принести только действия на море. Фемистокл призывал создать в Афинах по-настоящему мощный, многочисленный и боеспособный флот. В конце концов именно это мнение возобладало.

Подготовка к отражению удара персов велась не только на внутреннем афинском, но и на общегреческом уровне. С востока приходили все более тревожные вести: Ксеркс, укрепив свое положение на троне, приступил к выполнению завета отца — стал собирать воинские контингента со всех концов своей обширной державы для грандиозного похода на Балканскую Грецию. Угроза гибели нависала над всей Элладой, и многие полисы начали наконец осознавать необходимость совместных действий. Правда, в ряде греческих городов продолжали преобладать «пораженческие» настроения, однако, к счастью, не они определяли теперь общую позицию эллинов.

Самым сильным в военном отношении полисом по праву считалась Спарта, и было очень важно заручиться ее участием. Сложность заключалась в том, что ее граждане воевать умели, но не любили — берегли силы. Наконец, медлительных и консервативных спартанцев удалось подвигнуть на участие в решительной борьбе с персидским нашествием. В 481 году до н. э. на конгрессе в Коринфе был создан Эллинский союз для отражения вражеской агрессии. В него вошли около тридцати полисов — из нескольких сотен, разбросанных по греческому миру. Возглавила союз, естественно, Спарта; второе по значимости место занимали Афины. Были созданы союзные вооруженные силы, утверждено единое командование во главе со спартанскими царями.

Весной 480 года персидское войско переправилось из Азии в Европу через пролив Геллеспонт. Ксеркс лично возглавил новое вторжение в Элладу. Новому владыке империи Ахеменидов удалось собрать огромную армию, одну из самых крупных в мировой истории. Геродот, говоря о численности сухопутных сил Ксеркса, называет фантастическую цифру — более пяти миллионов человек (VII. 186). Современные ученые считают, что реально в составе персидского войска находилось несколько сотен тысяч человек. Но и это было значительно больше того, что могли выставить эллины. Армию Ксеркса сопровождал колоссальный флот, включавший около 1200 кораблей: наряду с финикийскими судами там были корабли подвластных персам греческих полисов Малой Азии и близлежащих островов (персидский владыка стремился таким образом проверить и укрепить их лояльность). В числе прочих двигалась на Элладу и небольшая эскадра Галикарнаса — родного города Геродота. Командовала ею правительница этого полиса Артемисия, с которой нам еще предстоит познакомиться ближе.

Полчища Ксеркса наводнили Фракию, Македонию и вторглись в Северную Грецию. Фессалийские города в подавляющем большинстве добровольно сдались персам. Казалось, полная победа близка. Но затем агрессоры столкнулись с первой трудностью.

Узкий и длинный Фермопильский проход был единственным относительно удобным путем из Северной Греции в Среднюю. Дорога шла между отрогами гор и болотистым морским заливом. Именно там поджидал персов отряд Эллинского союза всего из семи тысяч человек, в числе которых были знаменитые 300 спартанцев во главе с царем Леонидом.

Греки, соорудив укрепления в самом узком месте прохода, несколько дней отражали удары многократно превосходившего их по численности персидского войска. Лишь когда отборный персидский отряд прошел по скалам в обход Фермопил по указанной одним из местных жителей потайной тропинке и ударил оборонявшимся грекам в тыл, защитники прохода вынуждены были отойти, за исключением спартанцев, которым отступать было запрещено законом. Все 300 воинов, включая царя Леонида, пали в неравном бою.

В то же самое время у мыса Артемисий на севере Эвбеи состоялось морское сражение. Несмотря на количественное превосходство, персы и здесь не сумели одержать верх: бой закончился «вничью». Уже это было для эллинов немаловажным успехом: занятые позиции удалось удержать; кроме того, получил «боевое крещение» афинский флот, составлявший основную часть союзных греческих морских сил. Однако после получения вести о поражении сухопутного войска при Фермопилах держать морскую оборону уже не имело смысла. Новой базой греческих кораблей стал остров Саламин в Сароническом заливе.

Теперь персам открылась дорога в самое сердце Эллады. Ксеркс направлялся в Аттику, где его жертвой должны были стать Афины. Из афинского полиса было срочно эвакуировано население: женщины и дети перевезены в безопасное место (город Трезен в Арголиде[7]), а боеспособные мужчины переправились на Саламин, где присоединились к флоту.

Персы взяли беззащитный город, сожгли и разрушили его, перебив несколько сотен стариков, не пожелавших покидать родные стены. Вскоре к Афинам прибыл и громадный персидский флот. Но здесь персов ожидала ловушка: Фемистокл сумел навязать им морской бой в проливе между Саламином и Аттикой. В сентябре 480 года до н. э. произошло знаменитое Саламинское сражение, ставшее кульминационным пунктом Греко-персидских войн. Из общей численности греческого флота (380 судов под командованием спартанского наварха Еврибиада) почти половину (180 кораблей) составляла афинская эскадра, возглавлявшаяся Фемистоклом. Победа греков была полной и безоговорочной.

После поражения при Саламине Ксеркс с остатками флота был вынужден возвратиться в Азию, а афиняне смогли вернуться на пепелище родного города. Опасность, однако, еще не миновала: достаточно сильная персидская армия (несколько десятков тысяч человек) во главе с опытным военачальником Мардонием перемещалась по Элладе, повсюду сея разрушения. Но в 479 году до н. э. греческим полисам удалось собрать объединенное войско под командованием спартанского полководца Павсания, сопоставимое по размеру с персидским. Битва, бесславно завершившая греческий поход Ксеркса, произошла у городка Платеи на юге Беотии. В ходе длительного и трудного для обеих сторон сражения греческая фаланга вновь продемонстрировала свое превосходство, нанеся персидским силам окончательное поражение. Мардоний был убит, остатки его армии бежали из Греции.

Тогда же объединенный флот греков, которым командовали теперь спартанский царь Леотихид и афинский военачальник Ксантипп, переправился к берегам Малой Азии, где персы готовили силы для нового вторжения в Элладу. В сражении при мысе Микале, развернувшемся одновременно на суше и на море, резервные силы персов были уничтожены.

Это сражение произошло в один день с Платейским, что вряд ли было случайным совпадением — скорее греки имели четкий, скоординированный план действий на всех направлениях.

Греко-персидские войны продолжались после этого еще 30 лет. Но с притязаниями Ахеменидов на власть над Грецией было покончено, а стратегическая инициатива перешла к грекам. После 479 года до н. э. военные действия развертывались почти исключительно на море. Новой целью войны со стороны эллинов стало освобождение от персидского владычества греческих полисов Малой Азии и островов. Греческий флот отвоевывал у персов город за городом, и эти города немедленно включались в борьбу с общим врагом.

В это время от руководства Эллинским союзом самоустранилась Спарта, считая, что основная цель достигнута — враг из Греции выдворен. Переход главной роли в военных действиях против Персии к Афинам привел к коренному изменению всего альянса: вместо Эллинского союза возник так называемый Афинский морской союз.

После ряда новых кампаний в 449 году до н. э. воюющие стороны заключили «Каллиев мир» (по имени видного дипломата, главы афинской делегации, прибывшей в персидскую столицу Сузы). Договор закрепил победу эллинов над державой Ахеменидов.

Главным условием мира было разграничение персидской и афинской сфер влияния: на юге граница прошла в районе юго-западного побережья Малой Азии, на севере — у входа в Черное море. Таким образом, персидский царь обязывался не вводить свой военный флот в Эгейское море. Сухопутная граница проходила на расстоянии приблизительно 75–90 километров от моря. Кроме того, договор предусматривал предоставление Персией независимости греческим городам в Малой Азии.

Итог Греко-персидских войн кажется совершенно неожиданным, едва ли не фантастическим: маленькие и раздробленные полисы смогли одержать победу над огромной державой Ахеменидов. Полис как община граждан, объединенных и сплоченных общей системой ценностей, набором неотъемлемых прав и обязанностей, одержал верх над древневосточным царством, опиравшимся на рыхлую массу подданных.

В трудный момент, когда приходилось отстаивать независимость родины, эллины проявили сплоченность, энтузиазм, мужество. Таких высоких целей не было у персов, что отрицательно сказывалось на боевом духе их армии (нередко воинов приходилось гнать в бой ударами бичей).

Наконец, чрезвычайно важную роль сыграло значительное преимущество военной организации эллинов — как в сухопутных боевых действиях, где на полях сражений блистала греческая фаланга, так и на море, где греческие триеры оказались более быстроходными и маневренными, чем персидско-финикийские корабли, а греческая тактика — значительно более изощренной.

В результате Греко-персидских войн полисный тип цивилизационного развития, характерный для греческого мира, отстоял свое право на существование от внешних посягательств и одержал окончательную победу в Элладе и Эгеиде.

«Похищение Европы»

Наш рассказ о Греко-персидских войнах оказался достаточно подробным, и это не случайно. Если не представлять себе — хотя бы в общих чертах — их хода, то не удастся найти «пути» к Геродоту. Правда, сам будущий «Отец истории» не мог принимать участие в описанных выше событиях: он родился в десятилетие между Марафонской и Саламинской битвами. Но именно войны греков с персами он сделал главной темой своего труда, именно ради них взялся за перо.

Коль скоро речь идет об «эллинах и варварах», важно отметить, каким образом успешный исход военных действий повлиял на отношение греков к народам Востока. Победа над столь могучим противником послужила сильнейшим катализатором становления этнического и цивилизационного сознания в V веке до н. э. Если ранее греки просто осмысляли мир в рамках противопоставления «мы — они» (что не является чем-то беспрецедентным, а, напротив, характерно для традиционных обществ), то теперь они — во многом под влиянием внешнего толчка — в полной мере осознали уникальность собственного исторического пути, свою «непохожесть» на остальных. Этот феномен сознания начал оказывать обратное воздействие на реальное бытие: именно элементы уникальности и «непохожести» всячески культивировались и стимулировались.

Соответственно греки как никогда ранее стали противопоставлять себя всем остальным народам (особенно народам Востока), объединяемым понятием «варвары». Слово «варвар», прежде имевшее вполне нейтральную эмоциональную окраску, постепенно приобрело отчетливо негативный, уничижительный оттенок. Это было связано с тем, что Греко-персидские войны осмыслялись эллинами как смертельная — и победоносная — схватка греческого мира со всем восточным миром.

В этих условиях в массовом сознании закрепился масштабный миф о Греко-персидских войнах. Следует сказать, что в рамках любой эпохи и любой цивилизации крупный и трудный военный конфликт очень скоро приобретает «мифологическое измерение», становится мощным источником мифотворчества — отчасти спонтанного, отчасти же сознательного. Не стали, конечно, исключением и греки. В их последующих представлениях вооруженное столкновение с Ахеменидской державой получило чрезвычайно героизированный, а значит, одномерный облик: будто бы эллины сплоченно, сознательно и с полным пониманием последствий поднялись на борьбу против общего врага, а отступники и предатели понесли заслуженную кару.

В действительности картина была значительно сложнее. Никакого единства между греческими государствами по отношению к персидской угрозе в начале V века до н. э. не наблюдалось. Достаточно вспомнить, что в состав Эллинского союза вошли всего лишь три десятка полисов, а остальные либо были на стороне Ахеменидов, либо занимали выжидательную позицию. При этом как те города, которые решили выступить против захватчиков, так и те, которые не присоединились к их движению, руководствовались отнюдь не идеями общего плана об «эллинах» и «варварах», а конкретными соображениями.

Впоследствии эта реальная, но не слишком героическая картина всё более бледнела и отступала на задний план. Исторический миф о Греко-персидских войнах сыграл огромную роль во всей судьбе Эллады — стал ключевым для оформления греческой «национальной» идентичности. Рождение этого мифа, собственно, и знаменовало собой то самое «похищение Европы», в результате которого состоялась последующая европейская история в ее настоящем виде.

Геродот, наряду с афинскими драматургами (прежде всего Эсхилом), был в первую очередь причастен к созданию этого грандиозного здания. «Отец истории» разворачивает сюжет об эллинах и варварах в широкую, многогранную картину, которая, как видно уже из первых строк его фундаментального труда, становится, без преувеличения, его главным содержанием.

Безусловно, «варвары» у Геродота не выступают некой единой массой: это слишком уж грубо противоречило бы фактам. К тому же великий историк уделяет чрезвычайно пристальное внимание образу жизни, быту, обычаям чужеземных народов. И он просто не может не заметить, насколько все они отличаются — не только от греков, но и друг от друга. Единая «модель варварства» никак не вырисовывалась, если исходить только из доступных для изучения фактов: что могло быть общего между полудиким скифом и египтянином, в историческом багаже которого не одно тысячелетие высокой культуры?

Но все-таки концепция исторического процесса разрабатывается Геродотом с позиции априорно заданной картины тотального противостояния двух миров. Достаточно перечитать первые главы «Истории» (I. 1–5), где разбирается достаточно пикантный сюжет — о похищениях женщин эллинами и «варварами» друг у друга, что якобы послужило причиной конфликта между ними. Финикийцы похитили аргосскую царевну Ио — греки-критяне похитили из Финикии Европу (рационализированная версия мифа о пресловутом «похищении Европы»!), причем «только отплатили финикиянам за их проступок». Следующее похищение совершили опять же греки (аргонавт Ясон увез из Колхиды Медею). Наконец, троянский царевич Александр (Парис), «который слышал об этом похищении», умыкнул из Спарты Елену Прекрасную: «…он был твердо уверен, что не понесет наказания, так как эллины тогда ничем не поплатились». Но греки в ответ пошли на Трою войной, с чего уже по-настоящему и начался вековой конфликт Запада и Востока. Парадоксальным образом Геродот приписывает эту концепцию… персам, хотя излагает чисто греческие мифы.

Нетрудно заметить, что в этом рассказе «варвары» выступают как нечто единое. Финикийцы, колхи, троянцы почему-то должны нести ответ за деяния друг друга, более того — вступаются друг за друга, заняв «круговую оборону» против греков. В действительности, конечно, ничего подобного быть не могло: колхи во II тысячелетии вряд ли даже догадывались о существовании финикийцев, и наоборот.

Бросается в глаза то замечательное обстоятельство, что странный рассказ о похищениях женщин — самое начало «Истории» Геродота. Почему же именно так предпочел он открыть свой труд? Ведь у историка был значительно более рациональный вариант. Закончив перечень похищений, он говорит: «…Я хочу назвать человека, который, как мне самому известно, положил начало враждебным действиям против эллинов» (I. 5). Далее следует повествование о несчастной судьбе лидийского царя Креза, о захвате Лидии Киром — одним словом, изложение событий начинает следовать по основной линии, к Греко-персидским войнам.

Так почему было не начать прямо с истории Креза? Зачем ей предшествует загадочный пассаж о женщинах, который довольно чужеродно смотрится на фоне дальнейшего изложения? То, что исторический трактат Геродот открывает мифологическим отступлением, вполне в духе предшествующей традиции. Удивительно другое: в интересующем нас экскурсе, как в зеркалах, дробится и переливается, многократно повторяясь, один и тот же мотив — тот самый мотив похищения женщины. Ио, Европа, Медея, Елена — все они как бы предстают разными ипостасями одной героини. Начав свое сочинение с мифологемы похищения и тем самым поставив ее в исключительно сильную позицию, «Отец истории» дает понять, что и всё дальнейшее содержание его труда следует рассматривать «под знаком похищения». Освобождение Греции из-под власти Персии, Запада из-под власти Востока — не что иное, как «похищение Европы из Азии». Напрямую об этом, разумеется, нигде не сказано; но Геродота и его читателей объединяла общность структур сознания, во многом еще мифологических, благодаря которой они могли прочесть эту мысль «между строк».

Для Геродота «варвар» — уже враг, но еще не абсолютное зло. Тотального пренебрежения к негреческому миру мы в его «Истории» не находим; соответственно, декларирование превосходства греков над остальным человечеством было автору совершенно чуждым. Он никогда не забывает указать, если то или иное явление культурной жизни, по его мнению, заимствовано греками у соседей; очень часто в его «Истории» эллины выступают учениками, а варвары — учителями.

Но всё же «антиварварская» установка греческого мировоззрения, со временем достигшая многократно более высокого по сравнению с Геродотом накала, берет свое начало в его взглядах, достаточно умеренных и взвешенных. Геродот не отождествляет «варвара» и раба, как век спустя Аристотель. Но на самом деле тот просто расставил точки над i, досказал до конца то, что начал говорить «Отец истории». Одним словом, не будет большим преувеличением сказать, что Геродот, первым изобразивший исторический процесс в мифологизированной форме векового конфликта Запада и Востока, внес ключевой вклад в формирование идентичности европейской цивилизации.

Что же в глазах Геродота принципиально отличает эллинов от всех «варваров», как бы последние ни разнились между собой? Ответ на этот вопрос можно дать, если внимательно прочитать несколько эпизодов геродотовской «Истории».

Один из них — разговор Ксеркса и бежавшего к нему, подобно многим другим знатным грекам, свергнутого спартанского царя Демарата (VII. 101–105). Как-то персидский владыка устроил смотр своим грандиозным силам, собранным для похода на Элладу. Весьма довольный увиденным, он позвал спартанца, находившегося при войске в качестве одного из советников, и, похваляясь, сказал ему: «Демарат! Мне угодно теперь задать тебе вопрос. Ты эллин и, как я узнал от тебя и от прочих эллинов, с которыми мне пришлось говорить, не из самого ничтожного и слабого города. Скажи же мне теперь: дерзнут ли эллины поднять на меня руку? Ведь, мне думается, даже если бы собрались все эллины и другие народы запада, то и тогда не могли бы выдержать моего нападения, так как они не действуют заодно. Но все же мне желательно узнать твое мнение. Что ты скажешь о них?»

Ксеркс наверняка ожидал льстивого, раболепного ответа: «О владыка, никто на свете не способен противостоять тебе». Не было бы ничего удивительного, ответь опальный спартанский царь именно так: он жил в Персии на положении беженца; его судьба и сама жизнь зависели от воли Ксеркса. Дерзить, говорить слишком смелые вещи в подобных ситуациях бывает опасно. Однако грек, предварительно осведомившись: «Царь! Говорить ли мне правду или тебе в угоду?» и получив милостивое разрешение быть искренним, продолжил совсем не в том духе, в каком ожидал Ксеркс. Приведем выдержки из его не по-спартански пространной речи:

«Бедность в Элладе существовала с незапамятных времен, тогда как доблесть приобретена врожденной мудростью и суровыми законами. И этой-то доблестью Эллада спасается от бедности и тирании. Я воздаю, конечно, хвалу всем эллинам, живущим в дорийских областях. Однако то, что я хочу теперь тебе поведать, относится не ко всем им, но только к лакедемонянам[8]. Прежде всего они никогда не примут твоих условий, которые несут Элладе рабство. Затем они будут сражаться с тобой, даже если все прочие эллины перейдут на твою сторону… Они свободны, но не во всех отношениях. Есть у них владыка — это закон, которого они страшатся гораздо больше, чем твой народ тебя. Веление закона всегда одно и то же: закон запрещает в битве бежать перед любой военной силой врага, но велит, оставаясь в строю, одолеть или самим погибнуть».

В другом эпизоде (VII. 134–137) речь идет также о спартанцах, Сперфии и Булисе, посланных в Персию в буквальном смысле на гибель. Предыстория этого решения такова. В Спарте, как и в Афинах, были убиты персидские послы, прибывшие требовать покорности. Через некоторое время, однако, жители Спарты, отличавшиеся искренней религиозностью и благочестием, забеспокоились, понимая, что совершено очень нечестивое деяние, которое может навлечь гнев богов. На народном собрании было решено: кто-то из граждан должен стать искупительной жертвой и тем снять грех со всей общины. Двое названных спартанцев, хотя сами не были ни в чем виновны, вызвались добровольно, и их отправили к владыке персов. В пути они повстречали персидского полководца Гидарна. Тот отнесся к ним дружески, пригласил в гости и за обедом спросил: почему же спартанцы так решительно не хотят подчиниться «великому царю»? Тот умеет ценить доблесть, и под его властью не так уж плохо живется. Греки ответили: «Гидарн! Твой совет, кажется, не со всех сторон одинаково хорошо обдуман. Ведь ты даешь его нам, имея опыт лишь в одном; в другом же у тебя его нет. Тебе прекрасно известно, что значит быть рабом, а о том, что такое свобода — сладка ли она или горька, — ты ничего не знаешь. Если бы тебе пришлось отведать свободы, то, пожалуй, ты дал бы нам совет сражаться за нее не только копьем, но и секирой».

Наконец Сперфий и Булис прибыли в Сузы, но и там они вели себя совсем не так, как привыкли подданные Ксеркса. Спартанцы предстали пред царскими очами. По обычаю положено было пасть ниц и поклониться царю до земли. «Однако они наотрез отказались, даже если их поставят на голову. Ведь, по их словам, не в обычае у них падать ниц и поклоняться человеку, и пришли сюда они не ради этого, а по другой причине». Погибнуть спартанцы были готовы, а встать на колени перед всесильным Ксерксом — не согласны! Тут же они и изложили ему цель своего визита: быть казненными в ответ на убийство послов. К чести персидского владыки, он в этой ситуации проявил великодушие — не причинив Сперфию и Булису зла, объявил, что снимает тяготеющую над ними вину, и отпустил на родину.

Оба случая, как считают, сочинены самим Геродотом. Но столь категорично это нельзя утверждать, поскольку и Демарат, и Сперфий с Булисом — реальные исторические лица, и в Персии они действительно были. Другой вопрос, откуда Геродоту могло стать известно, о чем именно говорили Демарат с Ксерксом или два спартанца с Гидарном.

Содержание описанных бесед историк явно домыслил «от себя», а значит, устами этих греков озвучил собственную позицию.

Суть же этой позиции, как видим, такова: главное отличие варваров от эллинов в том, что все они — даже знатные, богатые, доблестные — живут в условиях постоянного рабства, находятся всецело во власти царя, обязаны подчиняться и терпеть любой его произвол (его описания нередки в труде «Отца истории»). А мир эллинов — это мир свободы и закона. Людям Востока чуждо и то и другое; именно потому они — не просто иные по сравнению с греками, а представляют собой настоящую противоположность им. Так считал Геродот, так считали и его современники, прочие жители эллинского мира, проводя грань между двумя «культурными мирами», на которые, по их мнению, разделялась вся обитаемая земля, именно по этой линии: свобода и закон — рабство и произвол.

То, что в «Истории» Геродота и Демарат, и Сперфий с Булисом говорят конкретно об одном греческом полисе — своей родине, Спарте, — пожалуй, не имеет принципиального значения. Имеются в виду, конечно, все греки. Спарта, судя по всему, взята здесь просто как наиболее полное воплощение «эллинского» духа — так же, как Персия выступает наиболее полным воплощением духа «варварского».

Глава первая

Родина, большая и малая

Потомки Девкалиона

Геродот был греком, но не из Греции в узком смысле слова — страны на юге Балканского полуострова. Балканскую Грецию именуют также «старой Грецией»; это — колыбель древнегреческой цивилизации.

Но была и Греция в широком смысле слова. В сущности, в понимании самих античных эллинов Греция была везде, где жили они сами. И эта «большая Греция» (или, как говорят ученые, греческий мир) ко времени Геродота охватывала обширные пространства — от Крыма на севере до дельты Нила на юге, от Кипра в самой восточной части Средиземного моря и чуть ли не Геракловых столпов (Гибралтарский пролив), которыми это море завершается на западе. Удивительно точным и полным воплощением духа этого народа-странника стал один из любимейших героев греческих мифов — мореход и воин Одиссей, неутомимый путешественник по Средиземноморью.

Но куда бы греков ни занесла судьба, они повсюду сохраняли, не растворяясь в чуждой среде, свои язык и культуру, нравы и обычаи, свойственные им уникальные политические формы. Где оказывались греки, там немедленно появлялись полисы.

Разумеется, никаких полисов еще не было, когда эллины впервые появились на юге Балканского полуострова на рубеже III–II тысячелетий до н. э., придя туда с севера, из района Придунайской низменности. Для первой греческой цивилизации — ахейской, или микенской, — были характерны совсем другие государственные структуры: «дворцовые царства» — монархии, опиравшиеся на бюрократический аппарат. Это гораздо больше напоминало не полис классической эпохи, а систему управления стран Древнего Востока: исторический путь греков еще не стал своеобразным, собственно античным. Всё изменилось после вторжения в Элладу новой волны греческих племен в конце II тысячелетия. Эти пришельцы сокрушили ахейскую цивилизацию, разрушили и сожгли дворцы. На их пепелищах несколько столетий спустя зародился полисный мир.

Греки — народ индоевропейского происхождения, предки их были степными кочевниками; теперь, оказавшись в совершенно иных географических условиях, им пришлось приобщиться к новому образу жизни.

С трех сторон — запада, юга и востока — Балканская, или материковая Греция омывается морем, а от северных соседей ее отделяют горные цепи. С географической точки зрения она четко подразделяется на три региона — Северную, Среднюю и Южную Грецию.

Северная Греция разделена почти пополам горным хребтом Пинд, протянувшимся в меридиональном направлении. К западу от Пинда лежит суровая горная область Эпир, а к востоку — область Фессалия, представляющая собой обширную плодородную равнину, со всех сторон окруженную горами. От остальной материковой Греции ее северная часть отделена труднопроходимыми горными цепями, через которые ведет единственный относительно удобный путь на юг — узкое и длинное Фермопильское ущелье на востоке полуострова.

Средняя Греция начинается на западе двумя окраинными областями — прибрежной равнинной Акарнанией и холмистой Этолией. Далее располагается географическое «сердце» Эллады. Здесь в небольших долинах между горными хребтами находился ряд маленьких областей — Локрида, Дорида, Фокида. В последней, на склонах знаменитой горы Парнас, был главный религиозный центр греческого мира — Дельфы с храмом Аполлона. Еще дальше на восток лежала богатая равнинная Беотия, центром которой был крупный город Фивы. Наконец, на крайней восточной оконечности Средней Греции, отделенный от Беотии горами Киферон и Парнет, подобно рогу выдается в море полуостров Аттика с центром в городе Афины. В этой области, которой суждено было сыграть наибольшую роль в жизни греческой цивилизации, невысокие горные хребты чередуются с малоплодородными, каменистыми равнинами.

Южная Греция — это большой полуостров Пелопоннес, соединенный с остальной Элладой лишь узким перешейком Истм, на котором стоял крупный город Коринф. В центре Пелопоннеса — обширная лесистая возвышенность Аркадия, одна из самых отсталых областей древней Эллады. На побережьях полуострова, кроме его северной области Ахайя, лежат пригодные для земледелия равнины: на западе — Элида (со вторым крупнейшим греческим религиозным центром Олимпией, где располагалось святилище Зевса), на востоке — Арголида. Особенно плодородны местности на юге Пелопоннеса — Мессения и Лаконика. Центром Лаконики — равнины, пересеченной хребтом Тайгет, — была знаменитая Спарта.

Какими же путями природные, географические условия Древней Греции влияли на ее историческую судьбу? Чтобы понять это, необходимо всмотреться в карту внимательнее и попытаться определить главные элементы ландшафта, характерные для региона обитания греков. Двумя основными природными факторами, воздействовавшими здесь на жизнь человека, были море и горы.

Уникальность географического положения Греции прежде всего в том, что она была, пожалуй, самой «морской» страной Древнего мира. Многочисленными выступами, полуостровами и островами Эллада глубоко врезалась в море. А можно сказать и наоборот — это море окружало Элладу отовсюду, глубоко вдаваясь в сушу причудливой формы заливами. Роль моря в формировании древнегреческой цивилизации трудно переоценить. Море не разделяло, а соединяло эллинов, манило и звало к себе, способствовало развитию мореплавания, в котором античные греки стали непревзойденными мастерами. «Море цивилизовало греков», — справедливо пишет швейцарский ученый Андре Боннар{7}. Оно постоянно присутствовало в их жизни: в Греции почти нет мест, где путник, поднявшись на гору или холм повыше, не увидит водный простор хотя бы вдали, блестящей на солнце полоской. Добраться от одного города до другого зачастую было гораздо легче и быстрее именно по морю.

…На рубеже V–IV веков до н. э. отряд греческих воинов-наемников, волею судьбы занесенный в самое сердце Персидской державы, пробирался на родину по ущельям и перевалам Малой Азии. Афинянин Ксенофонт, один из командиров отряда, оставил воспоминания об этом походе. Двигаясь от одной горной деревни к другой, обороняясь от нападений местных воинственных племен, утопая в снегу на каменистых тропах, греки мечтали об одном — поскорее увидеть море. Только это позволило бы им почувствовать себя в родной и привычной обстановке. И вот наконец ряды солдат огласил крик шедших впереди дозорных: «Таласса! Таласса!» («Море! Море!»). Ликованию не было предела (Ксенофонт. Анабасис. IV. 7. 24). Почти два тысячелетия спустя совсем другой возглас долетел с наблюдательной площадки одной из каравелл Колумба, пересекавших Атлантический океан. «Земля! Земля!» — кричал впередсмотрящий. Может быть, на этих двух примерах лучше, чем на каких-либо иных, видно различие в мировосприятии античных эллинов и европейцев эпохи Великих географических открытий. Смелые испанские мореходы уходили в океанскую даль, но думали прежде всего о земле. Греки, наоборот, могли удаляться от моря на многие дни пути, но жизни без него не мыслили…

Особенно удобным для мореходства было восточное побережье Балканской Греции. Здесь сильно изрезанная береговая линия имеет множество гаваней, подходящих для пристаней и портов. Эгейское море довольно спокойно, штормы в сезон навигации случаются редко. Цепочки островов, протянувшиеся по нему подобно мостам (расстояние между ними никогда не превышает шестидесяти километров), в раннюю эпоху развития мореплавания служили хорошими ориентирами и местами промежуточных стоянок (далеко отплывать от суши греки остерегались). Потому-то освоение древними эллинами новых земель было изначально направлено на восток, а не на запад, где удобных гаваней мало, а более бурное Ионическое море не столь благоприятно для навигации.

В неменьшей степени определил исторические судьбы античной Эллады рельеф местности. Греция — одна из самых гористых в Европе стран: горные хребты и цепи занимали в древности около 80 процентов ее территории. Греческие горы не слишком высоки. Самая значительная их вершина — знаменитый Олимп, отграничивавший на севере Грецию от Македонии, — поднимается над уровнем моря чуть меньше чем на три тысячи метров. Но при своей не поражающей воображения высоте греческие горы, как правило, круты, обрывисты, труднопроходимы. Встав тесно сплоченными рядами, они оставляют между собой не так много более или менее удобных проходов.

Горы хорошо защищали Элладу от внешних захватчиков. Страна на протяжении своей истории неоднократно получала десятилетия, а то и века спокойного развития без вражеского вторжения, что по меркам Древнего мира было большой редкостью. Но, с другой стороны, горы разъединяли греков. Население жило в небольших изолированных долинах, что располагало к замкнутому, обособленному существованию. От одной деревни до другой подчас было по прямой несколько километров пути. Но вставала на дороге скала, приходилось обходить ее — и путь растягивался на день, а то и больше.

Эгейский мир

Объединиться в одно государство было в этих условиях затруднительно. Конечно, сыграли свою роль и многие другие факторы как конкретно-исторического, так и мировоззренческого плана, в том числе неискоренимый индивидуализм греческого «национального характера». Тем не менее совсем отрицать роль природных условий в формировании «особого пути» Эллады тоже, очевидно, не следует.

Море — «бесплодная пучина», как называли его греки, — и скудные, каменистые почвы горных склонов — вот что окружало жителей большинства областей Эллады. Греция бедна пресной водой. Рек там немало, но даже крупнейшие из них — Ахелой в Западной Греции, Пеней в Фессалии — не идут ни в какое сравнение с великими водными артериями Древнего Востока — Нилом, Тигром и Евфратом. А реки наиболее развитой части Греции (Асоп в Беотии, Кефис в Аттике, Еврот в Лаконике, Алфей в Элиде) больше похожи на ручьи и летом часто пересыхают.

В мягком субтропическом климате Греции среднегодовая температура составляет 16–19 °C, редкие осадки (в основном дожди, снега практически не бывает) выпадают почти исключительно в зимнее время. Летом стоит жаркая, сухая погода, с обилием солнца; малая влажность делает воздух ясным и прозрачным.

Однако на каменистых, малоплодородных и трудных для возделывания греческих почвах урожаи зерновых культур (ячменя и пшеницы) были низкими, за исключением Лаконики, Беотии и Фессалии. Многие греческие полисы вынуждены были закупать зерно в Египте, Сицилии, далекой северной Скифии.

Гораздо лучшие результаты приносили виноградарство (особенно развитое на островах) и оливководство (главным его центром была Аттика). Совокупность трех земледельческих культур — зерновых, винограда и оливок (ее называют в науке «средиземноморской триадой») — составляла в древности основу сельского хозяйства не только Греции, но и всего Средиземноморья. Разумеется, этой «триадой» дело не ограничивалось. В огородах и садах зрели овощи и фрукты, самым известным из которых был инжир (фига, смоква). Греки разводили крупный рогатый скот, овец, коз, свиней, домашнюю птицу.

Древняя Греция была довольно богата полезными ископаемыми. Горнодобывающий промысел в классическую эпоху находился на высоком уровне: разрабатывались месторождения железа (в Лаконике и Беотии), меди (на острове Эвбея), серебра (на острове Сифнос в Эгейском море, а особенно крупное — в Аттике, в местечке Лаврий). Глубина шахт достигала 120 метров. Но в Греции почти совсем не было золота (единственное исключение — остров Фасос на севере Эгеиды), и на его поиски эллины снаряжали экспедиции в Малую Азию, Фракию и даже в далекую Колхиду (нынешнюю Грузию).

Из добывавшейся практически повсеместно глины делали кирпичи, но прежде всего посуду; в ее изготовлении греки не только достигли ремесленного мастерства, но и добились крупных художественных достижений. Великим сокровищем античной Эллады был мрамор, благодаря которому возникли знаменитые греческие храмы, другие памятники архитектуры и скульптуры. Лучший мрамор добывали на эгейском острове Парос и в Аттике, на горном хребте Пентеликон. Наконец, строевой лес, которым были покрыты горы Северной Греции, позволял сооружать корабли.

В целом древнегреческую природу нельзя назвать щедрой и милостивой к человеку. Эллада была и всегда оставалась страной бедной; ее обитатели должны были строить свою цивилизацию в неустанной борьбе с самыми разными трудностями. Впрочем, работы по «улучшению», «усовершенствованию» природы (ирригационные и т. п.) в Древней Греции никогда не достигали таких масштабов, как в странах Древнего Востока: в этом, видимо, не ощущалось нужды. Отношение древних греков к природе никогда не было хищническим, потребительским. Для человека Античности природа была «храмом», а не «мастерской».

Но при всей своей бедности греческая природа отличалась исключительной живописностью и красотой. Видимо, это сыграло немалую роль в складывании древнегреческой цивилизации, оказав влияние на само мироощущение древних греков, их непревзойденное чувство прекрасного, породившее великие произведения литературы и искусства.

Неотъемлемой частью территории античной Эллады являлись многочисленные острова Эгейского моря. Крупнейшие из них — Эвбея (у берегов Балканской Греции), Лесбос, Хиос, Самос, Родос (у малоазийского побережья); более мелкие — Киклады («собранные в круг») располагаются в юго-западной части Эгеиды, а Спорады («рассеянные») разбросаны по всему остальному морю. Наконец, на юге, на границе Эгейского и собственно Средиземного морей, лежит самый крупный греческий остров — Крит.

Западное побережье Малой Азии (теперь принадлежащее Турции) было очень рано — еще во II тысячелетии до н. э. — постепенно заселено и освоено греками. Здесь находились области Эолида (в северной части прибрежной полосы); Иония — главная жемчужина этой части эллинского мира (в центре и на прилегающих островах), с процветавшими городами Милетом, Эфесом, Фокеей и другими; южнее — вторая, малоазийская Дорида. Именно там и лежал Галикарнас, родина Геродота.

Мы начинаем уже понемногу выходить — вместе с самими эллинами — из пределов «малой Греции» на более широкие просторы. Иония располагалась уже довольно далеко от Афин или Спарты. Но этим дело не ограничилось, греки постоянно расширяли ареал своего обитания, особенно интенсивно делали это в архаическую эпоху, на которую пришлось знаменательное событие — Великая греческая колонизация. Временем ее начала можно считать 770-е годы до н. э., когда было основано небольшое греческое поселение на островке Питекуссы у западных берегов Италии. Спустя столетие все южное побережье итальянского «сапожка» и большой остров Сицилия оказались буквально усеяны новыми эллинскими городами, крупнейшим из которых были Сиракузы. Забирались греки и дальше на запад: на территории нынешней Франции возник богатый город Массилия (современный Марсель), появились колонии в Испании.

Греческая колонизация продвигалась, помимо западного, и в северо-восточном направлении. Освоив полуостров Халкидику, выдающийся с севера в Эгейское море, и зону Черноморских проливов (здесь важнейшей колонией был Византий, нынешний Стамбул), греки вышли на просторы Черного моря, которое они называли Понтом Эвксинским, то есть «Морем Гостеприимным». В Северном Причерноморье возникли колонии, крупнейшими из которых были Ольвия в устье Днепра, Херсонес (на территории современного Севастополя) и Пантикапей (Керчь) в Крыму.

Главными центрами вывода колоний стали развитые торговые города с малой сельскохозяйственной территорией: Коринф и Мегары на Истме, эвбейские полисы Халкида и Эретрия, ионийский Милет, выходцы из которого основали более семидесяти колоний. Афины же мало участвовали в колонизационном движении, Спарта основала лишь одну колонию — Тарент в Южной Италии (в конце VIII века до н. э.): этим полисам с обширной территорией пока хватало собственных земель и ресурсов.

Город, выводивший колонию, назывался метрополией. Перед отправлением колонистов стремились выбрать место предполагаемого поселения с учетом удобства гаваней, плодородия земли и, по возможности, дружелюбия местных жителей (впрочем, если туземцы не желали сохранять хорошие отношения, греки не останавливались перед тем, чтобы покорить и поработить их, — конечно, если имели для этого достаточно сил).

В метрополии составлялись списки желающих отправиться в колонию, назначался глава экспедиции — ойкист (по прибытии на место он обычно возглавлял и вновь основанный город); колонисты, взяв с собой священный огонь с родных алтарей, на кораблях пускались в путь. Прибыв на место, они первым делом приступали к созданию всех атрибутов греческого полиса: возводили оборонительные стены, храмы и постройки общественного назначения, делили между собой окрестную территорию на земельные участки (клеры).

Впрочем, случалось, что основание колонии было частной инициативой какого-нибудь аристократа или группы аристократов. Вот один из таких примеров, взятый из труда Геродота, рассказывающего об основании поселения афинян на полуострове Херсонес Фракийский (в северо-восточной части Эгейского моря, у входа в пролив Геллеспонт):

«Владело Херсонесом фракийское племя долонков. Эти-то долонки… отправили своих царей в Дельфы вопросить бога об исходе войны. Пифия[9] повелела им в ответ призвать „первым основателем“ в свою страну того, кто по выходе из святилища первым окажет им гостеприимство… В Афинах в те времена вся власть была в руках Писистрата[10]. Большим влиянием, впрочем, пользовался также Мильтиад[11], сын Кипсела… Этот-то Мильтиад сидел перед дверью своего дома. Завидев проходивших мимо людей в странных одеяниях и с копьями, он окликнул их. Когда долонки подошли на зов, Мильтиад предложил им приют и угощение. Пришельцы приняли приглашение и, встретив радушный прием, открыли хозяину полученное ими прорицание оракула. Затем они стали просить Мильтиада подчиниться велению бога. Услышав просьбу долонков, Мильтиад сразу же согласился, так как тяготился владычеством Писистрата и рад был покинуть Афины. Тотчас же он отправился в Дельфы вопросить оракул: следует ли ему принять предложение долонков. Пифия же повелела согласиться. Так-то Мильтиад, сын Кипсела (незадолго перед этим он одержал победу в Олимпии с четверкой коней), отправился в путь вместе со всеми афинянами, желавшими принять участие в походе, и долонками и завладел страной. Призвавшие же Мильтиада долонки провозгласили его тираном» (VI. 34–36).

Специально подчеркнем, что практически каждая колония, при каких бы обстоятельствах она ни возникла, с самого момента своего основания была совершенно независимым полисом — это коренным образом отличает греческую колонизацию от колонизаторской деятельности европейских держав Нового времени. При этом колонии обычно поддерживали тесные связи с метрополией — экономические, религиозные, а порой и политические (так, Коринф посылал в основанные им колонии своих уполномоченных).

Колонии становились богатыми и процветающими городами; они торговали со «старой Грецией» и оказали большое обратное влияние на ее развитие. Некоторые из них со временем сами основывали собственные колонии.

В ходе Великой греческой колонизации огромные территории были заселены и прекрасно освоены эллинами. Южная Италия и Сицилия стали даже называться Великой Грецией. Практически все колонии греков были прибрежными поселениями. Великий философ Платон образно охарактеризовал эту ситуацию: «Мы теснимся вокруг нашего моря, словно муравьи или лягушки вокруг болота» (Платон. Федон. 109Ь). Под «нашим морем» имеется в виду конечно же Средиземное море — то самое, которое, согласно мифам, избороздил еще легендарный Одиссей. Мы снова и снова возвращаемся к образу этого героя — и обращаем внимание на то, что он воплотил еще одну замечательную черту древнегреческого духа. Куда бы ни заносила судьба этого вечного странника — он повсюду помнил о родине. Так и его реальные соплеменники: даже оказываясь в самых отдаленных уголках Средиземноморья или Причерноморья, они никогда не забывали о том, что они — греки.

Греция, таким образом, оказывается понятием не территориальным, а этническим: Греция — это греки. И еще Древняя Греция — понятие не государственное, а цивилизационное, культурное. Господство полнейшей политической раздробленности ничуть не мешало всем грекам осознавать свою принадлежность к единому этносу; при этом афиняне или спартанцы, милетяне или самосцы могли вступать в войны друг с другом, сражаться до полного уничтожения врага.

В конце VI века до н. э. вступили в вооруженный конфликт два соседних полиса Великой Греции — Сибарис и Кротон. Сибарис славился огромным богатством, роскошной жизнью своих граждан, название которых со временем стало нарицательным для обозначения изнеженных бездельников. Кротон, не столь богатый, был сильнее в военном отношении — за счет очень строгой дисциплины, введенной всем известным Пифагором — выдающимся философом, ученым и пророком-чудотворцем. Кротонские пифагорейцы одержали полную победу над расслабленными роскошью сибаритами; Сибарис был полностью уничтожен, стерт с лица земли, жители его частью были перебиты, частью обращены в рабство. Но даже те, кому удалось спастись бегством, влачили отныне жалкое существование изгоев, лиц без отечества и гражданства. Ведь их полис больше не существовал, а только в рамках полиса для грека была возможна нормальная жизнь.

Но даже воюя друг с другом, эллины никогда не забывали, что они — один народ. Еще со времен Гомера повсеместно признавалось, что все обитатели греческого мира ведут один образ жизни, имеют общую культуру, общую религию с поклонением одним и тем же богам, общий язык. Правда, надо оговориться, что даже ко временам Геродота древнегреческий язык дробился на диалекты, на которых говорили отдельные ветви эллинского этноса.

Делению античных греков на племенные группы сами они, разумеется, давали мифологическое объяснение. Наверное, почти у каждого народа есть свой «национальный» миф о его происхождении. Легенды эллинов о первопредке начинали повествование об истории рода людского с Девкалиона.

Девкалион был сыном титана Прометея — того самого, который принес на землю Зевсов огонь. В воде потопа, насланного владыкой Олимпа, погибло всё человечество, спаслись только Девкалион с женой Пиррой, давшие жизнь новому поколению людей.

Миф о Всемирном потопе имеет немало параллелей у народов Передней Азии — шумеров, аккадцев и др.; его наиболее известная библейская версия о Ное была позаимствована древними евреями из Вавилонии. Происхождение легенд о потопе в Месопотамии вполне объяснимо природными условиями: Тигр и Евфрат периодически выходили из берегов, случались разрушительные наводнения. Совсем другое дело — Греция. Эта страна засушлива, крупных рек в ней нет. Какой же природный катаклизм мог породить миф о Девкалионовом потопе? Может быть, дожди? Но трудно представить себе такие осадки, которые могли бы вызвать действительно катастрофические последствия. Остается только одна возможная причина грандиозного наводнения, повлекшего гибель больших масс людей: гигантские морские волны — цунами, особенно если учитывать, что греки, как правило, селились на побережьях, которые в первую очередь подвержены ударам морской стихии.

Была ли природная катастрофа такого масштаба в бассейне Эгейского моря во II тысячелетии до н. э. (именно об этом историческом периоде повествуют греческие мифы)? Ученые теперь уже с уверенностью отвечают утвердительно. На острове Крит процветала высокоразвитая, удивительно яркая и самобытная так называемая минойская цивилизация, созданная догреческими обитателями этих мест. Критяне стали первыми учителями греков, когда те пришли на юг Балканского полуострова. И в середине XV века до н. э. их цивилизация внезапно погибла. Случилось это, согласно самой доказательной гипотезе, именно после катастрофического стихийного бедствия, одного из самых мощных за последние несколько тысячелетий. На юге Эгейского моря, примерно в ста километрах к северу от Крита, находится небольшой островок Фера[12]. На нем-то и произошло извержение гигантского подводного вулкана, располагавшегося в лагуне, в центре острова.

Большая часть самой Феры была просто стерта с лица земли. Стихия ударила и по Криту. На нем одновременно произошло сильнейшее землетрясение. Через несколько секунд от эпицентра до Кносса — критской столицы — и других городов докатилась мощная взрывная волна, усугубившая разрушения. А вскоре на северное критское побережье обрушились гигантские волны, достигавшие высоты в несколько десятков метров. Прославленный критский флот, царивший в Эгейском море, был уничтожен. Наконец, на Крит выпал вулканический пепел, покрывший землю толстым слоем. Земледелие и скотоводство на длительное время оказались невозможными. Селения лежали в развалинах.

Нельзя сказать, что у гипотезы гибели минойской цивилизации нет слабых сторон. В частности, нет ответа на вопрос: если от извержения вулкана так сильно пострадал Крит, почему его последствия не ударили с той же силой по материковой Греции, находящейся лишь ненамного дальше от Феры? Однако ничего более убедительного, чем «вулканическая» концепция, наука на сегодняшний день не предложила. Во всяком случае, извержение на Фере, несомненно, имело место, о чем говорят многометровые напластования лавы и пепла, покрывающие остров.

Если считать, что в мифе о Девкалионе отразились именно эти события, многое встает на свои места и картина становится целостной. Получается, что цунами обрушились не только на Крит, но и на греческое побережье, вызвав там наводнение.

Как бы то ни было, легендарный Девкалион оказался этаким «древнегреческим Ноем», всеобщим прародителем. Сыном Девкалиона, согласно мифам, был Эллин. Само его имя говорит о том, что этот персонаж считался первопредком всего греческого народа, героем-эпонимом[13]. Потомки же Эллина — Дор, Эол, Ион, Ахей — стали родоначальниками отдельных греческих племенных групп — дорийцев, эолийцев, ионийцев, ахейцев. Таково вполне типичное для архаичного мифологического мышления объяснение самых различных явлений, в том числе, как здесь, деления народа на отдельные субэтносы. Впрочем, как, когда, почему греки распались на племенные группы — об этом можно строить только более или менее вероятные догадки. Во всяком случае, во II–I тысячелетиях до н. э. разделенное существование стало уже фактом.

Насколько можно судить, проживавшие по отдельности в условиях горного ландшафта, затруднявшего контакты, части древнегреческого этноса начали изолироваться друг от друга — язык раздробился на диалекты.

По большому счету диалекты существовали и существуют в рамках самых разных языков. В России, например, до совсем недавнего времени говорили (а кое-кто говорит и теперь) в северных районах на «о», а в южных — на «а». Пониманию это ни в коей мере не мешает; разве что непривычный выговор может вызвать улыбку собеседника. Правда, диалекты русского языка различаются только в устном его варианте. Письменная, литературная норма едина. Южанин или москвич может говорить «карова» и «стакан», а северянин скажет «корова» и «стокан», но оба они напишут эти слова одинаково: «корова» и «стакан». Диалекты же древнегреческого языка различались не только в устной, но и в письменной форме. Например, имя богини, которую мы сейчас знаем как Афину, писалось на дорийском диалекте «Атана», на ионийском — «Атене», на аттическом варианте ионийского диалекта — «Атена» и т. д. Но при этом спартанец, афинянин, милетянин могли спокойно разговаривать между собой, изредка подтрунивая над произношением собеседников.

Диалектов и, соответственно, говоривших на них племенных групп было в Элладе довольно много. Но самыми многочисленными являлись четыре субэтноса — ахейцы, эолийцы, ионийцы, дорийцы, сыгравшие наибольшую историческую роль.

Ахейцы были важнейшей племенной группой в самом начале истории Древней Греции, во II тысячелетии до н. э. Именно они создали первую греческую цивилизацию — ахейскую, или микенскую. Но в конце этого тысячелетия они были оттеснены в горные области в центре и на севере Пелопоннеса, а отчасти выселились на далекий Кипр. Эолийцы и родственные им племена занимали самые северные районы Балканской Греции — Фессалию и Беотию, обитали на северных островах Эгейского моря и в северной части малоазийского побережья (область Эолида). Но всех превзошли своей известностью ионийцы и дорийцы. Первым принадлежала в Балканской Греции Аттика с Афинами, в Эгейском море — острова центральной части акватории, в Малой Азии — область Иония, с юга граничившая с Эолидой. Вторые, придя в Элладу позже всех остальных греческих племенных групп и дольше других оставаясь непричастными к высокой цивилизации, вначале обосновались в маленькой области Дориде в Средней Греции, а оттуда совершили нашествие на Пелопоннес. Именно дорийцы, по распространенному в науке мнению, сокрушили ахейскую цивилизацию.

В I тысячелетии до н. э. почти весь Пелопоннес был заселен дорийцами и родственными им племенами. На юго-востоке полуострова возник самый мощный и знаменитый дорийский город — Спарта. В Эгейском море дорийцы занимали острова самой южной его части (в том числе к Крит), в Малой Азии — ее крайнюю юго-западную оконечность (вторая Дорида). Таким образом, этническая карта Греции и Эгеиды в период расцвета античной цивилизации напоминает слоеный пирог: севернее всех живут эолийцы, в центре — ионийцы, южнее — дорийцы.

Геродот был родом из Галикарнаса, из Дориды, следовательно, принадлежал к дорийцам. Однако свою «Историю» он написал не на родном дорийском, а на ионийском диалекте. Почему он так поступил, нам еще предстоит выяснить.

Всё же греческие субэтносы отличались друг от друга не только диалектами, но и особенностями общественного и культурного быта. Особенно ярко они проступали у дорийцев, по праву считавшихся самой воинственной племенной группой. Завоевывая новые территории, они подчиняли себе местное население, ставя его в особую форму зависимости, близкую к рабской. Покоренные местные жители в различных дорийских областях носили особые названия: в Спарте это были илоты, в Аргосе — гимнеты, на Крите — клароты и мноиты. Когда началась Великая колонизация, дорийцы перенесли этот обычай за пределы Греции. На новых местах эксплуатации подвергались туземные негреческие племена: в Сиракузах (колонии дорийского Коринфа) — киллирии, в Гераклее Понтийской на южном берегу Черного моря (колонии дорийских Мегар) — мариандины и др.

Считалось, что дорийцы отличаются также консерватизмом образа жизни и мышления, приверженностью к аристократической форме правления, строгой военной дисциплиной, патриархальной простотой нравов. Правда, если для спартанцев эти черты действительно в высшей степени характерны, то Коринф, Мегары, Сиракузы, а также Родос и другие полисы были крупными ремесленно-торговыми центрами, в которых, при бьющей ключом экономической активности, жизнь вряд ли была особенно консервативной.

Например, Геродот пишет, что ремесленников в Греции больше всего презирают в Спарте, а меньше всего — в Коринфе (II. 167). Нужно заметить, что отношение к ремесленникам для античных греков было индикатором общего мировоззрения. Так, достаточно консервативный и не склонный одобрять крайние формы демократии Аристотель писал: «Наилучшее государство не даст ремесленнику гражданских прав» (Аристотель. Политика. III. 1278а8); с другой стороны, в демократических Афинах V–IV веков до н. э. ремесленники пользовались полным политическим равноправием. Выходит, что дорийцы Спарты и дорийцы Коринфа мыслили во многом по-разному. Однако в выделении дорийца как особого типа «греческой личности» есть все же зерно истины. По традиции — и не без оснований — считалось, что дорийцы мужественны и сильны на поле боя, но несколько простоваты и чужды любви к изящному.

Ионийцев же считали (в том числе они сами) более динамичными, легкими на подъем. Если квинтэссенцией «дорийского типа» считались спартанцы, то для «ионийского типа» в классическую эпоху эту роль играли афиняне. Вот их сравнительная характеристика, взятая из труда другого великого древнегреческого историка, младшего современника Геродота — Фукидида. В одном из эпизодов этого произведения коринфские послы так говорят спартанцам:

«Вероятно, вам еще никогда не приходилось задумываться о том, что за люди афиняне, с которыми вам предстоит борьба, и до какой степени они во всем несхожи с вами. Ведь они сторонники новшеств, скоры на выдумки и умеют быстро осуществить свои планы. Вы же, напротив, держитесь за старое, не признаете перемен, и даже необходимых. Они отважны выше сил, способны рисковать свыше меры благоразумия, не теряют надежды в опасностях. А вы всегда отстаете от ваших возможностей, не доверяете надежным доводам рассудка и, попав в трудное положение, не усматриваете выхода. Они подвижны, вы — медлительны. Они странники, вы — домоседы. Они рассчитывают в отъезде что-то приобрести, вы же опасаетесь потерять и то, что у вас есть. Победив врага, они идут далеко вперед, а в случае поражения не падают духом. Жизни своей для родного города афиняне не щадят, а свои духовные силы отдают всецело на его защиту. Всякий неудавшийся замысел они рассматривают как потерю собственного достояния, а каждое удачное предприятие для них — лишь первый шаг к новым, еще большим успехам. Если их постигнет какая-нибудь неудача, то они изменят свои планы и наверстают потерю. Только для них одних надеяться достичь чего-нибудь значит уже обладать этим, потому что исполнение у них следует непосредственно за желанием. Вот почему они, проводя всю жизнь в трудах и опасностях, очень мало наслаждаются своим достоянием, так как желают еще большего. Они не знают другого удовольствия, кроме исполнения долга, и праздное бездействие столь же неприятно им, как самая утомительная работа. Одним словом, можно сказать, сама природа предназначила афинян к тому, чтобы и самим не иметь покоя, и другим людям не давать его» (Фукидид. История. I. 70).

Впрочем, ионийцам малоазийского побережья, кроме вышеперечисленных черт, приписывали еще особую любовь к прекрасному, тонкое эстетическое чутье, но замечали за ними некоторую «изнеженность» и склонность к ненужной роскоши, недостаточную силу духа, отсутствие дисциплины и воинских талантов.

Может быть, ничто более ярко не демонстрирует различия между «дорийским» и «ионийским» типами, чем сравнение стилей архитектуры, созданных этими племенными группами. Дорический стиль, возникший в Балканской Греции, отличался монументальностью, строгостью, стремлением к пропорциональной соразмерности частей постройки. При этом здания были несколько приземистыми и тяжеловесными. Ионический стиль сформировался, судя по всему, первоначально среди греков Малой Азии и прилегающих островов. Для него были характерны, напротив, легкость, изящество и прихотливость линий, декоративность. Если можно так выразиться, дорические храмы более серьезны, ионические — более легкомысленны. Их легче всего различать по форме капители — верхнего завершения колонны. В дорическом варианте она представляет собой простую каменную «подушку», в ионическом — заканчивается изысканными спиральными завитками-волютами.

Характерно, что афиняне в лучших произведениях своего зодчества (например, в прославленном Парфеноне) стремились сочетать самые яркие черты дорического и ионического стилей. Это, наверное, отнюдь не случайно: жители Афин пытались совместить в себе то, что прославило оба ведущих эллинских субэтноса. Они хотели быть по-ионийски творчески активными и культурно развитыми, но при этом по-дорийски сильными и мужественными, решительно отвергая упреки в «изнеженности». Прекрасно сказал об этом многолетний лидер афинского полиса — Перикл: «Мы развиваем нашу склонность к прекрасному без расточительности и предаемся наукам не в ущерб силе духа» (Фукидид. История. II. 40. 1).

Вот в таком пестром, неоднородном и в то же время внутренне едином мире родился и прожил свою жизнь Геродот. А теперь, так сказать, изменим масштаб рассмотрения, возьмем более крупную «лупу», приблизимся к тем местам, где происходило формирование его личности. Это было, как мы уже знаем, западное побережье Малой Азии, обращенное к Эгейскому морю.

Перекресток культур

Как и почему этот регион стал неотъемлемой частью греческого мира? Произошло это довольно рано. «Мосты» из островов, протянувшиеся по Эгейскому морю от Греции к малоазийским берегам, так и манили эллинских мореходов отправиться по этому пути.

Уже в середине II тысячелетия до н. э. возник Милет. Упоминания о нем сохранились в открытом археологами дипломатическом архиве великой Хеттской державы, располагавшейся на востоке Малой Азии и нередко вступавшей в контакты (то дружественные, то враждебные) с греками-ахейцами.

Но основное освоение этих заморских земель произошло несколько позже — в конце II тысячелетия до н. э., в ходе ионийской колонизации. Как мы уже знаем, в результате так называемого дорийского нашествия рухнула блестящая ахейская цивилизация. В обстановке хаоса и смятения большие массы людей пришли в движение. В страхе перед завоевателями остатки ахейцев покидали насиженные места и бежали, в основном на восток — на острова Эгейского моря, малоазийское побережье, отдаленный Кипр. Дорийцы, обосновавшись на Пелопоннесе, тоже устремлялись в море. Они заселили острова Крит, Родос, юго-западную оконечность Малой Азии.

Одной из немногих областей Балканской Греции, не затронутых дорийским нашествием, оказалась Аттика. Сюда хлынул из Пелопоннеса поток беженцев — ионийцев, ранее обитавших на севере полуострова. Впрочем, многие не остались в Аттике (да она бы и не вместила всех), а сделали ее чем-то вроде «перевалочной базы». Большинство переселенцев на кораблях отправились дальше на восток: вначале на острова Центральной и Восточной Эгеиды (Эвбею, Наксос, Парос, Самос, Хиос и др.), а в конечном счете — в Малую Азию. Узкая полоса ее западного побережья была так быстро и прочно обжита ионийцами, что стала с тех пор называться Ионией.

В этой области, граничившей на севере с Эолидой, на юге — с Доридой, на востоке — с «варварскими» странами Лидией и Карией, со временем возникло 12 ионийских городов. (Теперь мы всё чаще будем обращаться к свидетельствам самого Геродота.) Вот как описывает «Отец истории» местность Ионии:

«Эти-то ионяне… основали свои города, насколько я знаю, в стране под чудесным небом и с самым благодатным климатом на свете. Ни области внутри материка, ни на побережье (на востоке или на западе) не могут сравниться с Ионией. Первые страдают от холода и влажности, а вторые — от жары и засухи… Дальше всего к югу лежит Милет, затем идут Миунт и Приена. Эти города находятся в Карий… Напротив, следующие города расположены в Лидии: Эфес, Колофон, Лебед, Теос, Клазомены, Фокея… Кроме того, есть еще три ионийских города: два из них — на островах, именно Самос и Хиос, а один — Эрифры — на материке… Двенадцать азиатских городов… гордились своим именем. Они воздвигли общее святилише, назвав его Панионий, и постановили не допускать туда других ионян… Панионий — это священное место на Микале, посвященное ионийским союзом Посейдону Геликонию (расположено оно на северной стороне горной цепи). Микале же — это мыс на западе малоазийского материка, напротив Самоса. Туда собирались ионийские города на праздник, названный ими Панионии» (I. 142–148).

Островная и малоазийская Греция (V–IV века до н. э.)

Приставка «пан-» в переводе с древнегреческого означает «все-». Соответственно, Панионий — это «всеионийское» святилище, главный религиозный центр области. Ее города, таким образом, составляли религиозно-политический союз.

В начале VII века до н. э. к Ионии отошел тринадцатый город — Смирна, ранее входившая в состав Эолиды. Геродот рассказывает об этом: «Жители Смирны дали убежище беглецам из Колофона, побежденным при восстании и изгнанным из своей родины. Впоследствии эти колофонские изгнанники воспользовались случаем, когда горожане справляли за городскими стенами праздник в честь Диониса, закрыли ворота и овладели городом. Остальные эолийцы поспешили на помощь городу, но заключили с колофонскими изгнанниками соглашение, по которому эолийцы оставили город, после того как ионяне отдали им домашнее имущество» (I. 149).

Впрочем, век спустя Смирна была разрушена напавшими лидийцами и в течение довольно длительного времени фактически не существовала, а затем была восстановлена, но не на старом месте, а чуть поодаль. Парадоксальным образом это привело к тому, что из всех ранних ионийских городов старая Смирна лучше всего изучена, ведь ее остатки, не уничтоженные позднейшей застройкой, хорошо поддавались археологическому исследованию. В результате раскопок было подсчитано, что в начале архаической эпохи на территории Смирны размещалось всего лишь около пятисот жилищ, что предполагает население примерно в две тысячи человек; соответственно, в Смирне того времени должно было быть около пятисот граждан.

Таким образом, изначально поселения ионийских греков были очень небольшими. Однако со временем они выросли в крупные, исключительно богатые города с процветающей торговлей и культурой. Вот как описывает образ жизни обитателей Колофона его уроженец — поэт VI века до н. э. Ксенофан:

К роскоши вкус переняв у изнеженных ею лидийцев,
Не помышляли они, что тирания близка,
И на собрания шли, щеголяя одеждой пурпурной;
Многие тысячи их, ежели всех посчитать.
Гордо они выступали, искусной прической красуясь,
Распространяя вокруг мазей и смол аромат.

(Ксенофан. Фр. 3 West)

В Ионии сложился своеобразный тип полисной государственности. Местные особенности во многом обусловливались географическим положением и природными условиями региона. С одной стороны, ионийские полисы (Милет, Эфес, Фокея, Самос, Хиос и др.) лежали на оживленных торговых путях, обладали удобными гаванями. С другой стороны, их хора (сельская территория) была хотя и довольно плодородной, но явно недостаточной по размеру для сколько-нибудь крупного населения. Поэтому уже в архаическую эпоху в Ионии существовал значительный «земельный голод», что стало одной из главных причин активнейшего участия греков-ионийцев в Великой греческой колонизации.

В VIII–VI веках до н. э. Иония во многих отношениях шла в «авангарде» греческого мира: в ней бурно прогрессировали ремесленное производство и торговля, а по накалу и продолжительности внутриполитической борьбы мало какой регион Эллады мог сравниться с Ионией. Боролись друг с другом группировки аристократов; известны и случаи противостояния богатых и бедных. Междоусобные конфликты часто приводили к установлению тиранических режимов.

Важным фактором формирования «ионийского варианта» греческой цивилизации являлось расположение области на периферии древневосточных царств, которые были источником постоянной угрозы. С VII до начала V века до н. э. Лидия подчинила своей власти ряд греческих городов Ионии. Впрочем, гораздо более суровым оказалось персидское владычество, установившееся с 546 года до н. э. Персы вмешивались во внутренние дела ионийских полисов, устанавливая там политические режимы по своему усмотрению. А разгром Ахеменидами Ионийского восстания стал для области подлинным бедствием: многие из ее знаменитых городов, и прежде всего Милет, лежали в развалинах.

В ходе Греко-персидских войн Иония была освобождена от власти Персии. Но уже вскоре на смену ей пришло засилье Афин, весьма жестко диктовавших ионийцам свою волю. В 404 году до н. э., уже после смерти Геродота, афинское господство в регионе сменилось спартанским, а в 387-м Иония вновь попала под персидский контроль и оставалась под ним полвека, вплоть до начала походов Александра Македонского в 334 году.

То обстоятельство, что на протяжении всей классической эпохи ионийские полисы практически никогда не были полностью независимыми, пагубно сказалось на их общеисторической роли: в V–IV веках до н. э. Иония уже утратила былое политическое, экономическое и культурное значение.

Но во времена, когда писал «Отец истории», еще сохранялись воспоминания о том «чуде, которым была Иония» относительно недавно. В архаическую эпоху она являлась подлинным культурным центром греческого мира, самым развитым в этом отношении регионом. Ведь эта греческая область лежала ближе всего к миру цивилизаций Древнего Востока, непосредственно граничила с азиатскими царствами и находилась с ними в постоянном контакте. Грекам-ионийцам было чему поучиться и что позаимствовать у восточных соседей. Влияние Востока на ранних стадиях развития эллинской цивилизации было значительным на самых разных уровнях; так, корни древнегреческой алфавитной письменности происходят из Финикии; многие мифы эллинов (например, о борьбе олимпийских богов с титанами) имеют прообразы в религии вавилонян и хеттов.

В Ионии сформировался гомеровский героический эпос, появилась лирическая поэзия. Здесь были построены самые грандиозные во всем греческом мире храмы — Геры на Самосе, Аполлона в Дидимах близ Милета и Артемиды в Эфесе, который впоследствии был причислен к «семи чудесам света». Та же область — родина философии и науки. Фалеса Милетского (конец VII — начало VI века) с полным основанием можно назвать первым философом и первым ученым: ему принадлежит первая в мире натурфилософская концепция общего характера, согласно которой всё произошло из воды. Он же первым в Античности заранее вычислил дату солнечного затмения, доказал несколько геометрических теорем. Подавляющее большинство других ранних представителей философской и научной мысли — Анаксимандр, Анаксимен, Гераклит, Пифагор, Ксенофан и другие — тоже были родом либо из Милета, либо из соседних ионийских городов.

В Ионии родилось и историописание. Гекатей Милетский, самый крупный представитель первого поколения древнегреческих историков, также был уроженцем самого славного из ионийских городов. В результате деятельности Гекатея и его современников и сподвижников языком древнегреческих исторических трудов на некоторое время прочно стал ионийский диалект. В частности, на нем написал свой труд и «Отец истории», хотя и был по происхождению дорийцем. Впрочем, вопрос о причинах этого до сих пор вызывает споры среди ученых. С одной стороны, высказывается мысль, что Геродот «рано приобщился к передовой ионийской культуре»{8} и писал свое произведение по-ионийски именно потому, что такова была сложившаяся к его времени традиция. С другой стороны, существует мнение, согласно которому родной полис Геродота, Галикарнас, в V веке стал уже фактически ионийским городом{9} и, соответственно, для историка родным являлся именно ионийский, а не дорийский диалект. Дать однозначный ответ на сегодняшний день вряд ли возможно.

Сложившаяся в Ионии особая ветвь древнегреческой цивилизации, отделенная морем от самой Эллады, ни в коей мере не была отрезана от нее непроходимым барьером. Ионийцы вполне разделяли все перипетии исторической судьбы остальных греков. Главной особенностью «ионийского варианта», пожалуй, было то, что этот регион находился на «перекрестке культур». Когда между различными культурными традициями устанавливается своеобразный «диалог», это, безусловно, идет на пользу всем вступившим в общение народам. Их цивилизации взаимно обогащают друг друга, синтез культур выводит их на качественно новый уровень.

Если можно так выразиться, «отраженный свет Милета» падал не только на ближайшие к нему ионийские города, но и на соседние Эолиду и Дориду. Там культура тоже процветала. Так, на эолийском острове Лесбосе сложилась замечательная школа мелики (песенной лирики), крупнейшими представителями которой стали знатный аристократ, поэт-политик Алкей и одна из самых знаменитых женщин в мировой истории, величайшая античная поэтесса Сапфо. Дорида же породила сразу двух основоположников важнейших научных дисциплин. На острове Кос жил и действовал великий врач Гиппократ, «Отец медицины», которая благодаря его усилиям превратилась из набора чисто практических приемов в подлинную, теоретическую науку. Второй же — герой нашего повествования Геродот.

Сужая «поле поиска», мы всё более приближаемся к «малой родине» Геродота. Область Дориду, граничившую на востоке с «варварской» страной Карией, составляли, в отличие от Ионии, не 12, а только шесть греческих городов, объединявшихся в религиозный союз, культовым центром которого был храм Аполлона на Триопийском мысе, выдававшемся на длинном и узком, протянувшемся на запад Книдском полуострове.

Об этих городах Геродот сообщает: «…Дорийцы из нынешней области пятиградья (которая прежде называлась шестиградьем)… не допускали своих сограждан участвовать в религиозных обрядах за непочтительность к храму. При состязаниях в честь Аполлона Триопийского они издревле, по обычаю, давали победителям в награду медные треножники. Победители, однако, не должны были брать с собой эти треножники из святилища, но посвящать их богу. Как-то раз победу одержал один галикарнасец по имени Агасикл, который пренебрег этим обычаем, унес треножник домой и повесил там на гвозде на стену. В наказание за это пять городов — Линд Иалис, Камир, Кос и Книд — отстранили шестой город-Галикарнас от участия в религиозных обрядах» (III. 144).

Четыре из шести городов находились на прибрежных островах: Кос располагался на одноименном острове; Линд, Иалис и Камир — на Родосе (во времена Геродота этот остров еще не был ничем знаменит; лишь когда три его города позже объединились в единый полис, он достиг невиданного богатства и процветания). Остальные два города были материковыми: Книд, далеко выдвинутый в море на крайнем мысу полуострова, и, наконец, Галикарнас — самый северный полис Дориды. Как видим, он был исключен из религиозного союза малоазийских дорийцев. Тем не менее он оставался частью Дориды, хотя имел в своей истории и составе населения ряд интересных особенностей.

Галикарнас

Родной город «Отца истории» находился неподалеку от входа в Керамический залив Эгейского моря, на самом морском побережье. Путешественнику, подплывавшему к Галикарнасу, прежде всего бросалось в глаза, что он живописным полукругом раскинулся по склонам вокруг очень удобной гавани, имеющей лишь один неширокий вход в середине. Береговая линия здесь обращена на юг, и окрестные холмы хорошо защищают поселение от ветров — северного, восточного, западного.

Древние греки вообще придавали очень большое значение тому, в каком направлении ориентирован город, какие ветры в нем преобладают. Основатель медицинской науки Гиппократ — а мы знаем, что он жил здесь же, совсем рядом, на Косе, — посвятил этому вопросу специальный трактат «О воздухах, водах и местностях». Что же сказано в нем о городах, обращенных на юг, подобно Галикарнасу?

«Город, который расположен к теплым ветрам, именно к тем, которые дуют между зимним восходом и заходом солнца[14], и они ему свойственны, от северных же ветров закрыт, — в таком городе должно быть много воды и солоноватой, и дождевой, летом — теплой, а зимой — холодной. Жители его имеют головы влажные и изобилующие слизью и, вследствие истечения слизи из головы, желудки их часто расстраиваются, и они часто отличаются слабым видом тела и не могут хорошо ни есть, ни пить, ибо те, у которых головы будут слабы, никогда не будут хорошо пить, потому что их сильнее беспокоит похмелье» (Гиппократ. О воздухах, водах и местностях. 3).

Как видим, не очень лестную характеристику дает великий врач жителям городов, расположенных «лицом» к югу. Люди, у которых слабые головы, — это выражение в Античности звучало столь же насмешливо, как и в наши дни. Впрочем, справедливости ради нужно отметить, что недостатки Гиппократ выискивает и для городов, обращенных на другие стороны света, делая исключение лишь для тех, которые смотрят на восток, — самых здоровых для жизни, по его мнению (именно на восток был ориентирован город Кос, где работал он сам).

В географическом положении Галикарнаса была интересная особенность: он был неплохо защищен и от южных ветров — узким и длинным Книдским полуостровом, протянувшимся за Керамическим заливом. Таким образом, «малая родина» Геродота отличалась специфическим микроклиматом, не дававшим по-настоящему разгуляться воздушным потокам ни с одной стороны.

Галикарнас красиво смотрелся с моря, но еще лучше было обозревать его, сойдя с корабля и поднявшись в одну из самых высоких частей города — туда, где в античную эпоху существовал театр (правда, во времена Геродота его там, скорее всего, еще не было). Сверху распахивался великолепный вид на окрестности, от широких перспектив захватывало дух: налево — врезается глубоко в сушу Керамический залив, прямо — вдалеке, заслоняя горизонт, узкой полоской тянется Книдский полуостров, а почти рядом со входом в гавань лежит маленький островок Арконнес; направо открывался бы бескрайний простор Эгеиды, если бы его почти полностью не загораживал Кос. Лишь местами проглядывает открытое море. Одна из типичных «экологических ниш», в которых столь часто возникали греческие полисы; маленький, ограниченный со всех сторон, уютный и исключительно живописный мирок. Маленький, но при этом включающий в себя большое разнообразие ландшафтных элементов: здесь и водная стихия, и горы, и острова… Именно этот пейзаж имел возможность созерцать ежедневно в своем детстве и юности будущий «Отец истории».

Сверху особенно четко вырисовываются замкнутые очертания гавани. К востоку от входа в нее располагается Зефиоий «колыбель» Галикарнаса, его историческое ядро, цитадель-акрополь. Когда-то это был остров, но затем его соединили с материком. Именно отсюда пошел город.

А напротив, на западной стороне входа в бухту, — район Салмакида. Здесь есть источник, «имеющий дурную славу, будто он способствует изнеженности тех, кто пьет из него. Обычно изнеженность людей, по-видимому, приписывается действию воздуха или воды; однако причины изнеженности не в этом, но скорее в богатстве и распущенном образе жизни» (Страбон. География. XIV. 656).

Между Зефирием и Салмакидой, на северной, обращенной к материку стороне гавани раскинулось большинство кварталов Галикарнаса. В середине выделяется агора — почти квадратная площадь, главный центр общественной жизни и важнейшее место торговли. Галикарнасская агора расположена почти у самой воды, что, конечно, очень удобно для купцов.

Рядом с агорой в IV веке предстоит подняться грандиозной, величественной постройке — Мавзолею, гробнице карийского правителя Мавсола, чья резиденция находилась в Галикарнасе. Мавзолей (правильнее — Мавсолей) попал в перечень семи чудес света и положил начало всем мавзолеям последующих эпох. Но во времена Геродота его еще не было.

…Геродот на удивление мало говорит о родном городе на страницах своей «Истории». На первый взгляд это не бросается в глаза. Но достаточно привести для сравнения пример другого видного древнегреческого историка, Эфора (IV век до н. э.), уроженца города Кимы (тоже на эгейском побережье Малой Азии), который настолько часто упоминал о собственной родине в написанном им историческом труде, что это выглядело даже назойливым. Описывая события, происшедшие в эллинском мире, он обязательно сообщал, что в этом году случилось в Киме. А поскольку она была городком небольшим и на судьбы Греции никак не влияла, то сообщения Эфора чаще всего имели следующий вид: «В это самое время жители Кимы жили в мире» (Страбон. География. XIII. 623).

Как видим, Геродот придерживался совершенно иного подхода. Создается впечатление, что это не случайно. Отношения галикарнасского историка с согражданами далеко не всегда были безоблачными. Возможно, что он избрал жизнь вечного странника не в последнюю очередь потому, что тяготился своей провинциальной «малой родиной».

Впрочем, в геродотовское сочинение вошли-таки сведения о некоторых наиболее знаменитых гражданах этого полиса, причем отличившихся далеко не всегда в «хорошую» сторону. Вот, например, рассказ о галикарнасце Фанесе, воине-наемнике на службе у Амасиса, одного из последних египетских фараонов. Судя по всему, был он не просто рядовым воином, а командиром отряда, человеком влиятельным, лично знакомым с фараоном. «Фанес имел большой авторитет среди наемников и был посвящен во все дела в Египте», — пишет историк (III. 4). В это время в поход на нильское царство собирался персидский владыка Камбис, сын Кира. И его действия были сильно облегчены тем, что «Фанес поссорился с Амасисом и бежал из Египта на корабле, чтобы предложить свои услуги Камбису». Немедленно посланная погоня настигла беглеца, но тот прибегнул к хитрости: «Он напоил своих стражей допьяна и бежал в Персию». Там он объяснил Камбису самый короткий и безопасный путь до Египта через Аравийскую пустыню. Узнав об этом, другие греческие наемники, служившие Амасису, жестоко отомстили изменнику: «Были у Фанеса сыновья, оставленные отцом в Египте. Этих-то сыновей наемники привели в стан… и затем… закололи их над чашей одного за другим. Покончив с ними, наемники влили в чашу вина с водой, а затем жадно выпили кровь» (III. 11).

Эту историю, в которой земляк Геродота выступал в очень неприглядном образе человека, предавшего своего благодетеля, историк мог бы не рассказывать без всякого ущерба для своего повествования. То, что он ее передал, безусловно характеризует его как объективного ученого, лишенного «местечкового патриотизма», который заставлял бы его умалчивать о постыдных деяниях галикарнасцев.

Однако, когда его соотечественники проявляли себя делами доблестными, Геродот писал об этом с нескрываемым удовольствием. Так, другой уроженец Галикарнаса, Ксенагор, в 479 году до н. э. присутствовал при ссоре Масиста, брата Ксеркса, и другого знатного перса — Артаинта. Оба полководца осыпали друг друга упреками вскоре после неудачной для персидского войска битвы при Микале. «Артаинт… наконец, распалившись гневом, выхватил персидский меч, чтобы прикончить Масиста. А Ксенагор… стоявший сзади Артаинта, заметил, что тот бросается на Масиста; схватив его поперек туловища, он поднял и затем бросил наземь. В это время подбежавшие телохранители заслонили Масиста. Этим поступком Ксенагор заслужил великую благодарность как самого Масиста, так и Ксеркса: он ведь спас царского брата. За этот подвиг царь сделал Ксенагора правителем Киликии» (IX. 107).

Галикарнасский грек, получивший в управление целую область Ахеменидской державы (Киликия находилась на юго-востоке Малой Азии), — это звучало, конечно, внушительно, особенно если учесть, что Ксенагор получил назначение в результате не придворных интриг и протекций, а смелости и находчивости, проявленных в трудную минуту.

Но наибольшее внимание из всех жителей Галикарнаса Геродот уделяет Артемисии — правительнице города в начале V века. Она — один из самых запоминающихся персонажей всего произведения, а если говорить о женщинах — несомненно, самая яркая героиня, о которой нам еще предстоит вести речь.

Обобщая скудные данные о Галикарнасе, содержащиеся у Геродота, со сведениями других античных авторов (особенно географа Страбона), мы все же можем составить общее представление о том, как складывалась судьба города.

Колония Галикарнас была основана дорийцами — выходцами из Арголиды, северо-восточной части Пелопоннеса. В качестве метрополии Геродот называет Трезен, располагавшийся неподалеку от Саронического залива. Он не отличался ни величиной, ни историческим значением, но все-таки имел определенную известность как родина величайшего афинского мифологического героя Тесея — победителя Минотавра и других чудовищ. Поэтому в дальнейшем Афины и Трезен поддерживали дружественные отношения, были в каком-то смысле «городами-побратимами». Когда в 480 году до н. э. под угрозой приближавшихся полчищ Ксеркса из Аттики пришлось эвакуировать население, именно трезеняне гостеприимно дали убежище афинским женщинам и детям.

В вопросе о метрополии Галикарнаса с Геродотом солидарны и другие античные писатели — Страбон, Павсаний. Правда, некоторые, не столь авторитетные в данном отношении авторы (Витрувий, Помпоний Мела) говорят, что Галикарнас заселили выходцы из Аргоса — столицы Арголиды. Но, думается, даже одно мнение «Отца истории» должно перевешивать здесь все остальные, ведь он родился и вырос в Галикарнасе и точно должен был знать, откуда происходили его отдаленные предки[15].

Страбон называет даже имя ойкиста — это был некий Анфес, правитель Трезена, изгнанный из своей области (Страбон. География. VIII. 374; XIV. 656). Имя вполне может быть аутентичным, ведь греческие колонии свято хранили память о своих «отцах-основателях». Когда ойкист умирал, его хоронили в центре города, на агоре, и начинали почитать как героя, то есть сверхъестественное существо.

Что же касается времени основания Галикарнаса, то Страбон явно ошибается, считая, что трезеняне переселились в Малую Азию тогда, когда в Арголиду пришли сыновья Пелопа, следовательно, еще до Троянской войны и тем более до вторжения дорийцев. Это совершенно исключено: если бы в Галикарнасе обосновались выходцы из до-дорийского Пелопоннеса, то совершенно непонятно, почему в последующие эпохи жители города относились к дорийской племенной группе и говорили на дорийском диалекте. Современные ученые единодушно считают, что заселение Галикарнаса греками произошло значительно позже, в хронологическом промежутке XII–X веков, в эпоху освоения эллинами территорий на малоазийском побережье Эгеиды.

Дорийцы пришли не на пустое место, а в регион, где уже имелись туземные обитатели. Об этом можно судить хотя бы по тому факту, что название города — Галикарнас (уже упоминалось, что более верным написанием было бы «Галикарнасе») — не является исконно греческим: оно принадлежит к так называемой субстратной лексике, то есть к одному из языков, на которых говорило догреческое население бассейна Эгейского моря. Яснее всего о данном факте свидетельствует двойное «с» на конце корня. Аналогии встречаются, например, в названиях некоторых городов Крита, таких как Кносс, Тилисс и др. Вообще хорошо известно, что именно в топонимике следы древнейших жителей той или иной местности сохраняются особенно долго, на протяжении многих веков. Так, названия многих городов и рек на Восточно-Европейской равнине имеют финно-угорские корни, хотя племена (меря, мурома), которые дали эти названия, давным-давно уже не существуют, а край заселен русскими.

Этносом, на землях которого возник Галикарнас, были карийцы. Они были одним из самых высокоразвитых и в то же время самых загадочных народов древней Малой Азии. В частности, предметом постоянных споров уже в Античности был вопрос о их происхождении. Вот что пишет о карийцах Геродот: «Карийцы пришли на материк с островов. В глубокой древности они были подвластны Миносу, назывались лелегами и жили на островах. Впрочем, лелеги, по преданию, насколько можно проникнуть вглубь веков, не платили Миносу никакой дани. Они обязаны были только поставлять по требованию гребцов для его кораблей. Так как Минос покорил много земель и вел победоносные войны, то и народ карийцев вместе с Миносом в те времена был самым могущественным народом на свете. Карийцы изобрели три вещи, которые впоследствии переняли у них эллины. Так, они научили эллинов прикреплять к своим шлемам султаны, изображать на щитах эмблемы и первыми стали приделывать ручки на щитах… Затем, много времени спустя, карийцев изгнали с их островов дорийцы и ионяне, и таким-то образом они переселились на материк. Так-то рассказывают о карийцах критяне. Сами же карийцы, впрочем, не согласны с ними: они считают себя исконными жителями материка, утверждая, что всегда носили то же имя, что и теперь» (I. 171).

Если верить «Отцу истории», карийцы сыграли просто-таки культуртрегерскую роль в развитии раннего греческого военного дела. Самым значительным из их нововведений было, бесспорно, изобретение рукоятки для щита, крепившейся с его внутренней стороны и позволявшей держать его левой рукой (ранее щиты имели кожаные перевязи, надевавшиеся на шею и левое плечо, что сковывало движения пехотинца). Использование рукоятки было гораздо удобнее и имело очень важное значение для формирования строя гоплитской фаланги.

Что же касается вопроса о происхождении карийцев, то из двух передаваемых Геродотом версий — критской и собственно карийской — вторая на сегодняшний день выглядит предпочтительнее. Насколько можно судить, они все-таки не были «осколками» исконного, доиндоевропейского населения Эгеиды («лелегов»). Лингвисты установили, что карийцы являлись индоевропейцами[16] и говорили на языке, который принято относить к хетто-лувийской (анатолийской) группе, к которой принадлежат наречия живших по соседству лидийцев, ликийцев и др. Таким образом, все эти народы родственны и являлись потомками древнейшего населения, обитавшего в Малой Азии уже с II тысячелетия до н. э.

Карийцы упоминаются в древнейшем греческом литературном памятнике — гомеровской «Илиаде». Перечисляя союзников Трои, прибывших ей на помощь, поэт, в частности, называет:

Настес вел говорящих наречием варварским каров,
Кои Милет занимали и Фтиров лесистую гору,
И Меандра поток, и Микала вершины крутые…

(Гомер. Илиада. II. 867–869)

Как видим, кары (карийцы) локализованы там, где жили впоследствии, — в области на юго-западе Малой Азии, которую греки называли Карией. Интересно, что для Гомера карийцы — воплощение варваров. Однако проходит не так уж много времени, и карийцы оказываются, напротив, едва ли не самым эллинизированным из «варварских» народов Востока, наиболее приблизившимся к грекам как по образу жизни, так и по исторической судьбе.

В архаическую эпоху одновременно у греков и карийцев получает широкое распространение наемничество. И те и другие странствуют по Восточному Средиземноморью, поступают целыми отрядами на военную службу к различным правителям и получают репутацию великолепных солдат. Карийцы и греки-ионийцы вместе пришли в Египет, когда там в борьбе с различными соперниками утверждался у власти фараон Псамметих I (середина VII века до н. э.). Пришельцы с севера помогли ему в этом: «…Ионян и карийцев, которые занимались морским разбоем, случайно занесло ветрами в Египет. Они высадились на берег в своих медных доспехах, и один египтянин, никогда прежде не видавший людей в медных доспехах, прибыл к Псамметиху в прибрежную низменность с вестью, что медные люди пришли с моря и разоряют поля. Царь же… вступил в дружбу с ионянами и карийцами, и великими посулами ему удалось склонить их поступить к нему на службу наемниками. А когда он склонил их, то со своими египетскими сторонниками и с помощью этих наемников свергнул других царей… Ионянам же и карийцам, которые помогли ему вступить на престол, Псамметих пожаловал участки земли для поселения друг против друга на обоих берегах Нила» (II. 152–154).

Так одновременно в долине Нила появились греческие и карийские поселения. В Египте найдено немало надписей, сделанных карийцами. Они обзавелись алфавитным письмом несколько позже греков (судя по всему, в VII веке до н. э.), причем свой алфавит не позаимствовали у соседей-эллинов (как сделали, например, этруски, римляне и др.), а изобрели самостоятельно, на основе какой-то из западносемитских письменностей.

История Карий и впоследствии была тесно связана с историей восточных греков: они одновременно попали под лидийское, а затем и под персидское владычество. Карийцы присоединились к грекам, поднявшим Ионийское восстание, и довольно долго оказывали персам героическое сопротивление, сдавшись только после падения Милета.

Из греческих городов на юго-западе Малой Азии особенно тесные связи с карийцами имел как раз Галикарнас. Среди других полисов Дориды он был обречен на это своим географическим положением. Родос и Кос — острова; Книд, изолированно расположенный на выступе материка, — почти остров (однажды книдяне даже начали прокапывать канал через перешеек, но отступились, получив прорицание из Дельфийского оракула). Галикарнас же напрямую соприкасался с центральными районами Карий: в нескольких десятках километров находилась Миласа — главный город карийцев.

Карийское поселение было и еще ближе — в Салмакиде, буквально напротив Зефирия, где обосновались будущие галикарнасцы. Греки и карийцы, таким образом, были разделены лишь нешироким проливом, и между ними не могли не установиться контакты разного рода. Вот, например, что говорит Геродот об ионийцах, прибывших в Милет, также располагавшийся на территории Карий: «Те же ионяне, которые выступали прямо из афинского пританея[17] и считали себя самыми благородными, не привели с собой на новую родину женщин, но женились на кариянках, родителей которых они умертвили. Из-за этой-то резни родителей карийские женщины под клятвой ввели у себя обычай и передали своим дочерям: никогда не вкушать пищи вместе со своими мужьями и не называть мужей по имени за то, что те умертвили их отцов, мужей и детей, а затем взяли их в жены. Всё это произошло в Милете» (I. 146).

Жестокое поведение пришельцев-греков объяснялось необходимостью решить одновременно две задачи: «расчистить» себе место обитания, для чего вытеснить, перебить или подчинить местных жителей, и обеспечить новому городу дальнейшее существование, а для этого обзавестись семьями. Женщин же с собой в колонизационные экспедиции часто не брали (как в описанном Геродотом случае), рассуждая, что лишние рты во время длительного плавания совершенно не нужны, а представительниц слабого пола нетрудно будет отыскать по прибытии.

Разумеется, ситуация далеко не всегда и не везде складывалась столь брутально, как в Милете. В Галикарнасе, насколько можно судить, отношения с «варварами» приняли дружественный характер. Дорийцы из Зефирия и карийцы из Салмакиды, очевидно, заключили между собой брачный союз и начали активно родниться; в результате население города со временем стало смешанным. Это хорошо заметно по ономастике галикарнасцев: бывало, что часть членов одной семьи носила греческие имена, а другая — карийские. Именно так обстояло дело и в семье Геродота. Впрочем, несмотря на сильный карийский элемент, преобладавшим компонентом оказался все-таки эллинский: греческий язык был официальным в галикарнасском государстве, греческими были образ жизни и культура.

Постепенно греческий Галикарнас и карийская Салмакида слились, причем последняя оказалась инкорпорирована в состав первого. Впрочем, в двух разноэтничных частях полиса во времена Геродота еще сохранялись собственные органы местного самоуправления, о чем однозначно свидетельствует надпись, хранящаяся ныне в Британском музее и являющаяся официальным документом второй трети V века до н. э.{10} Из нее следует, что Галикарнас из-за неоднородного состава населения представлял собой нетипичный «двойной» полис, с двумя гражданскими общинами — греческой (галикарнасцы) и карийской (салмакиты), впрочем, для решения важных вопросов собиравшимися на объединенное народное собрание, выступавшее как верховный орган власти. В совокупности общины назывались «все галикарнасцы».

Законсервировавшийся смешанный «греко-варварский» характер, которым отличался Галикарнас, был редким явлением в мире эллинских полисов. Может быть, именно поэтому соседние дорийцы смотрели на галикарнасцев с некоторым предубеждением. Напомним, что Галикарнас был исключен из «шестиградья» — религиозного союза городов Дориды — из-за незначительного проступка одного из его граждан. Может быть, истинной причиной было их «нечистое» происхождение?

О событиях, происходивших в Галикарнасе на протяжении архаической эпохи, мы знаем очень мало — из-за молчания Геродота. Впрочем, известно, что галикарнасцы принимали достаточно активное участие в морской торговле греков с Египтом. В середине VII века до н. э. в дельте Нила была с разрешения фараонов создана фактория Навкратис, основанная эллинскими купцами, выходцами из целого ряда ионийских, дорийских и даже эолийских полисов (Милета, Самоса, Митилены, Книда и др.). В их числе Геродотом (II. 178) назван и Галикарнас.

В первой половине VI века до н. э. вся Кария была покорена Лидийской державой, беспрецедентно разросшейся и охватившей почти всю западную половину Малой Азии. Вместе с Карией вошел в состав Лидии и Галикарнас — либо при последнем лидийском царе Крезе (560–546), либо, что более вероятно, при его отце и предшественнике Алиатте (605–560).

Но лидийское владычество оказалось не слишком долговременным. В 546 году до н. э. Лидию захватил персидский царь Кир, а уже на следующий год полководец Кира Гарпаг по приказу своего господина стал вооруженной силой подчинять греческие города малоазийского побережья. Начал он с полисов Ионии, а затем пошел на Карию. Геродот пишет: «Карийцы покорились Гарпагу, не покрыв себя славой: ни сами карийцы, ни эллины, живущие в их стране, при этом не совершили никаких подвигов» (I. 174). Сказанное, разумеется, относится и к Галикарнасу, который, стало быть, сдался без боя. Геродот не акцентирует внимание на этом не слишком приятном для него обстоятельстве. Ведь находившиеся неподалеку ионийские греки в большинстве вели себя совершенно иначе: «…вступили в борьбу с Гарпагом и доблестно сражались каждый за свой родной город» (I. 169), хотя и безуспешно.

Когда при персидском царе Дарий I была осуществлена административная реформа державы Ахеменидов и государство разделено на обширные наместничества-сатрапии, Кария (с Галикарнасом), расположенные к востоку от нее другие «варварские» регионы (Ликия и Памфилия) и города греческих областей эгейского побережья — Дориды, Ионии и Эолиды — вошли в состав первой сатрапии (III. 90). На каждую сатрапию была наложена подать, которую та должна была ежегодно выплачивать в царскую казну. Для первой сатрапии ее сумма составляла 400 талантов серебра[18], что в целом можно назвать умеренной данью. Кроме того, все подчиненные Ахеменидам области были обязаны выставлять вооруженные отряды в войско персидского владыки, если он отправлялся куда-нибудь походом.

Нельзя сказать, чтобы положение греческих городов Малой Азии, в том числе и Галикарнаса, стало при новых порядках особенно приниженным. Ахеменидское господство не вело к экономическому упадку, персы не вмешивались во внутренние дела покоренных городов, если те проявляли лояльность. Вхождение в состав колоссальной державы позволяло делать головокружительные карьеры тем из подданных-греков, которые к этому стремились (мы упоминали галикарнасца Ксенагора, назначенного наместником Киликии).

Но свободолюбивые греки тяготились чужеземным владычеством. К тому же при поддержке персов во многих малоазийских полисах пришли к власти тираны, ведь ахеменидской администрации удобнее было иметь дело с единоличными правителями, чем с непредсказуемыми гражданскими общинами.

Так получилось и в Галикарнасе. Судя по всему, именно в период персидской оккупации полис попал под власть целой династии тиранов, ахеменидских вассалов, смешанного греко-карийского происхождения. О галикарнасской тирании источники дают лишь обрывочные сведения. Ее основателем (во всяком случае, первым известным представителем) был некий Лигдамид, правивший в конце VI века до н. э.

К тому времени уже много воды утекло с тех пор, как в VII веке на Малую Азию обрушились с севера полчища киммерийцев. Грозные захватчики несколько десятилетий хозяйничали на обширном полуострове, оставляя за собой развалины и пожарища, сокрушили несколько малоазийских царств, нападали и на греческие города эгейского побережья, а потом внезапно исчезли со страниц истории. Киммерийцев возглавлял вождь Дугдамме; это имя было искажено греками в «Лигдамид» и в такой форме почему-то стало впоследствии популярным среди аристократии бассейна Эгеиды. Так звали тирана крупного и богатого острова Наксос в центральной части Эгейского моря, правившего приблизительно в 540–524 годах. Такое же имя носили и несколько правителей из галикарнасской тиранической династии. Лигдамид I, судя по всему, был карийцем, но в жены взял гречанку, уроженку Крита (лишний пример того, как переплелись судьбы двух народов).

От этого брака родилась самая знаменитая представительница династии. Редчайший случай в истории греческих полисов: во главе государства встала женщина — Артемисия. Геродот пишет: «После кончины своего супруга она взяла верховную власть в свои руки» (VII. 99). Имя супруга историк не сообщает; есть предположение, что его звали Мавсолом{11} (не следует путать его с жившим спустя век с лишним тезкой, в честь которого был возведен Мавзолей).

Кстати, из сообщения Геродота вырисовывается интересная ситуация: если муж Артемисии тоже являлся тираном и ее непосредственным предшественником на престоле, то получается, что он был сыном того же Лигдамида I и родным братом собственной супруги. Впрочем, ничего экстраординарного здесь нет: среди карийской знати браки между братьями и сестрами были распространены. Артемисия, правда, носила чисто греческое имя (производное от имени богини Артемиды). Однако ее отчасти карийское, «варварское» происхождение проявлялось, в частности, в том, какую активную политическую роль играла эта женщина — в резком контрасте с «нормальными» гречанками, как правило, устраненными почти из всех сфер общественной жизни.

Геродот с нескрываемым удивлением и даже восхищением рассказывает об Артемисии. Звездный час ее карьеры пришелся на 480 год до н. э., когда Ксеркс во главе мощнейших сухопутных и морских сил двинулся на Элладу. Малоазийские греки, в качестве его подданных, тоже были вынуждены участвовать в походе на балканских соплеменников. От них требовались прежде всего корабли, укомплектованные экипажами.

Во флоте Ксеркса находилась и Артемисия, причем занимала не рядовую позицию: ей было поручено командовать объединенной эскадрой четырех греческих городов — родного Галикарнаса, а также соседних Коса, Нисира и Калимны. Это не означает, что она властвовала над всеми перечисленными полисами. Очевидно, Ксеркс просто счел, что присланные ими небольшие контингента в тактических целях целесообразнее слить в один. А вот факт, что единое руководство было поручено именно Артемисии, свидетельствует о том, что галикарнасская правительница пользовалась доверием «Великого царя».

Помимо кораблей, предоставленных полисами, Артемисия дополнительно снарядила пять военных судов за собственный счет. Следовательно, она отправлялась в экспедицию на Грецию не по принуждению, а скорее с энтузиазмом и во всяком случае с горячим стремлением отличиться перед Ксерксом, заслужить еще большее его благоволение. Это ей в полной мере удалось: она стала одним из самых блистательных героев Греко-персидских войн с ахеменидской стороны. В частности, по словам Геродота, «советы, которые Артемисия давала царю, из всех советов участников похода были наиболее полезными» (VII. 99).

На советах Артемисии «Отец истории» останавливается наиболее подробно. Когда перед Саламинской битвой Ксеркс со своими полководцами решал, следует ли дать грекам морское сражение, галикарнасская правительница, в противоположность остальным, пыталась отговорить царя от немедленного вступления в бой и рекомендовала выждать, подчеркивая, что время играет на персов. «Все, кто относился к ней доброжелательно, огорчились: они думали, что Артемисию постигнет царская опала за то, что она отсоветовала царю дать морскую битву. Напротив, недоброжелатели и завистники (царь ведь оказывал ей наибольший почет среди всех союзников) радовались возражению, которое, как они думали, ее погубит. Когда же мнения военачальников сообщили Ксерксу, царь весьма обрадовался совету Артемисии. Он и раньше считал Артемисию умной женщиной, а теперь расточал ей еще больше похвал. Тем не менее царь велел следовать совету большинства военачальников» (VIII. 69).

В битве при Саламине, состоявшейся против воли Артемисии, она тем не менее проявила героизм. Пожалуй, именно ее корабли отличились более всех других, находившихся в составе флота Ксеркса. Афинский командующий Фемистокл даже прямо в ходе боя дал приказ во что бы то ни стало захватить в плен галикарнасскую правительницу. Тому, кто приведет ее живой, была обещана награда — тысяча драхм. «Ведь афиняне были страшно озлоблены тем, что женщина воюет против них» (VIII. 93).

За Артемисией началась настоящая охота, но ей удалось спастись — то совершая подвиги, то прибегая к военным хитростям. На фоне паники, охватившей персидские морские силы, ее мужество и хладнокровие настолько бросались в глаза, что наблюдавший за сражением Ксеркс воскликнул: «Мужчины у меня превратились в женщин, а женщины стали мужчинами» (VIII. 88).

После саламинского поражения «Великий царь»[19] снова собрал военный совет. Туда была приглашена и Артемисия; более того, Ксеркс долго говорил с ней наедине. По словам Геродота, она посоветовала ему немедленно отправляться с флотом на родину, а в Греции оставить сильный сухопутный отряд во главе с Мардонием. На сей раз персидский владыка полностью согласился с ней. Разумеется, весь этот эпизод вызывает у внимательного читателя некоторое подозрение: кто мог знать, о чем именно беседовали Ксеркс и Артемисия с глазу на глаз, без свидетелей? Разве что кто-то из участников разговора передал потом его содержание. В таком случае, скорее всего, это была Артемисия, а каким образом можно было проверить ее слова? Как бы то ни было, дальнейшие действия Ксеркса были именно таковы.

Чтобы показать свое полное доверие к галикарнаске, он дал ей последнее ответственное поручение: взять на свой корабль царских сыновей, сопровождавших отца в походе, и доставить их в Малую Азию, в город Эфес, где они были бы в безопасности. Выполнив это задание, Артемисия возвратилась на родину.

Именно в правление этой «женщины-тирана» родился Геродот. Но помнить он ее вряд ли мог и описывал ее жизнь и деяния, судя по всему, по рассказам своих старших современников. Дело в том, что вскоре после похода Ксеркса Артемисия скончалась, и власть перешла к следующим представителям тиранической династии.

Вначале правителем стал сын Артемисии — Писинделид (обратим внимание на чисто карийское имя). Но он, очевидно, прожил очень недолго, и ему наследовал Лигдамид II — то ли сын, то ли младший брат. Этому Лигдамиду было суждено стать последним тираном Галикарнаса в V веке до н. э. Для нас же важно то, что именно при нем протекала юность Геродота и совершились первые важные события в жизни будущего «Отца истории».

Лигдамид II фигурирует в упоминавшейся выше надписи из Галикарнаса. Ее содержание, собственно, как раз в том и заключается, что Лигдамид (он назван лишь по имени, без титулов) заключает договор с гражданской общиной «галикарнасцев и салмакитов» и совместно с ней вводит закон, касающийся некоторых вопросов собственности.

Получается, что в результате установления тирании в эллинских полисах складывалась ситуация своеобразного двоевластия. Очевидно, между тираном и народным собранием существовало какое-то разграничение властных полномочий по сферам политической жизни, но наиболее важные решения, затрагивавшие интересы обеих сторон, принимались совместно. Этим иллюстрируется чрезвычайно оригинальный статус греческого тирана: он выступает как некая автономная единица, «государство в государстве», живущее по своим собственным законам; узаконения же полиса над ним в принципе силы не имеют. Конечно, встречались и исключения, когда тиран демонстративно выказывал лояльность по отношению к полисным нормам; но это был лишь жест доброй воли, который делать было вовсе не обязательно и от которого можно было в любой момент отказаться.

В таких условиях — под персидским владычеством, в городе, управляемом тираном, — появился на свет и рос великий античный историк.

Глава вторая

Поиски пути

Детство и юность

Одна из лучших книг о Геродоте принадлежит перу английского ученого Джона Майрса. Она так и называется: «Геродот — Отец истории»{12}. Это сугубо научное, трудное для восприятия исследование, но начинается оно красочным эпизодом.

…Конец 480 года до н. э. Галикарнасские корабли под командованием Артемисии возвращаются на родину после участия в неудачном походе Ксеркса. Жители города выходят в гавань, чтобы встретить своих земляков и сородичей. Среди встречающих — знатная гражданка Дрио. Она ведет за руку сына, четырехлетнего Геродота. Мальчик пристально всматривается в хмурые, невеселые лица моряков, вернувшихся без победы, и у него рождается вопрос, который потом будет мучить его всю жизнь и станет одним из главных побудительных мотивов к созданию исторического труда: «За что они сражались?»

Разумеется, вся эта яркая сцена — плод творческой фантазии Майрса. Не говорим уже о том, что совершенно бессмысленно гадать, о чем думал будущий великий историк в 480 году. Но и внешние факты, описанные здесь, тоже недоказуемы. Мы понятия не имеем, участвовал ли Геродот во встрече прибывших из Эллады галикарнасцев, более того, даже не можем с уверенностью сказать, что ему в это время было четыре года.

Но ведь во всех словарях и энциклопедиях, учебниках и хрестоматиях, монографиях и популярных книгах о Геродоте всегда указывается одна и та же дата его рождения — 484 год. Она основывается на единственном свидетельстве, сохранившемся у римского писателя-эрудита II века н. э. Авла Геллия. В его труде «Аттические ночи», представляющем собой копилку самых разнообразных, хотя и довольно бессистемно изложенных сведений, есть главка под названием «О времени жизни знаменитых историков Гелланика, Геродота и Фукидида». Приведем ее полностью:

«Гелланик, Геродот и Фукидид, авторы исторических сочинений, достигли большой славы примерно в одно и то же время, да и по возрасту не слишком сильно различались между собой. Ведь, кажется, в начале Пелопоннесской войны Гелланику было от роду шестьдесят пять лет, Геродоту — пятьдесят три, Фукидиду — сорок. Это написано в одиннадцатой книге Памфилы[20]» (Геллий. Аттические ночи. XV. 23).

Пелопоннесская война между Афинами и Спартой началась в 431 году до н. э.; отсчитываем 53 года назад — и получаем 484 год как дату рождения Геродота. Но так ли это на самом деле?

Из трех приведенных Памфилой случаев в одном — возрасте Фукидида — несомненно, допущена ошибка: крайне маловероятно, что он был всего лишь на 13 лет моложе «Отца истории». Ведь известно, что Фукидид еще мальчиком присутствовал на публичном чтении Геродотом — уже маститым историком — отрывков из своего труда (Маркеллин. Жизнь Фукидида. 54; «Суда», статья «Фукидид»).

Геродот, как следует из указанных свидетельств, был приблизительно ровесником Олора — отца Фукидида, а стало быть, на целое поколение старше самого Фукидида. Последнему на момент начала Пелопоннесской войны еще не было тридцати. Он родился, по общепринятому ныне мнению, около 460–455 годов.

Коль скоро как минимум одна дата, содержащаяся в труде Памфилы, неверна, это заставляет с большой настороженностью относиться и к остальным. А проверить их мы не можем, поскольку независимых данных такой же степени точности в нашем распоряжении нет. Другие авторы, сообщающие о рождении Геродота, выражаются куда более расплывчато: «Геродот, родившийся во времена Ксеркса…» (Диодор Сицилийский. Историческая библиотека. II. 32. 2). «Галикарнасец Геродот, родившийся немного раньше Персидских войн…» (Дионисий Галикарнасский. О Фукидиде. 5). В последней цитате под «Персидскими войнами» почти несомненно имеется в виду поход Ксеркса на Грецию в 480–479 годах до н. э.

Поэтому рождение «Отца истории» следует помещать во вторую половину 480-х годов. Это могло произойти в 484 году, как считала Памфила, но с той же долей вероятности и на год-другой раньше или позже. Предложенная писательницей дата рождения Геродота, несомненно, так и останется во всех книгах как традиционная, устоявшаяся, но нужно учитывать, что она имеет приблизительный характер.

О своей семье, детских и юношеских годах Геродот ровным счетом ничего не сообщает читателям. Он вообще крайне скуп на автобиографические детали (не считая рассказов о своих многочисленных путешествиях). Добывать их приходится — буквально по крупицам — из других источников. Среди них наиболее подробна статья в анонимном византийском энциклопедическом словаре «Суда», составленном в X веке п. э., следовательно, отстоявшем от времени жизни и деятельности галикарнасского историка на целых полтора тысячелетия! Неудивительно, что в нем многие сведения спорны или не вполне достоверны. Тем не менее пользоваться ими — после надлежащего критического анализа — все-таки можно.

В «Суде» указано, что Геродот происходил из знатной галикарнасской семьи. Это выглядит вполне естественным: выдающийся деятель культуры в Греции того времени мог быть только выходцем из аристократических слоев. Аристократы, и лишь они, имели достаточные средства и досуг для получения хорошего, всестороннего образования.

Отца Геродота звали Лике. Имя это карийское, из чего, впрочем, не следует, что Лике (а значит, и Геродот) был не греком, а карийцем. Мы уже знаем, что в Галикарнасе благодаря сохранявшейся много веков традиции брачных связей между представителями двух живущих вместе народов сложилась своеобразная смешанная греко-карийская среда. Но абсолютно независимо от того, какая кровь текла в жилах Ликса и Геродота (а в том, что без карийской примеси здесь не обошлось, сомневаться не приходится), они были не варварами, а полноценными греками — по образу жизни и мышления, по языку и воспитанию, по самосознанию.

Сложнее обстоит дело с именем матери историка. В статье «Геродот» словаря «Суда» она названа Дрио. Однако в статье «Паниасид» того же словаря приведен другой вариант — Рео. Удивляться подобной путанице не следует: в мире греческих полисов имена женщин из порядочных семейств было не принято произносить в публичных ситуациях, «выставлять напоказ». Считалось, что это позорит их самих и их мужей. Вот, например, слова великого Перикла: «Та женщина заслуживает величайшего уважения, о которой меньше всего говорят среди мужчин, в порицание или в похвалу» (Фукидид. История. II. 45. 2). Такая традиция, конечно, не способствовала сохранению в истории женских имен. По подсчетам ученых, из 62 360 известных из источников за всю историю полиса жителей Афин мужчин 56 617, а женщин лишь 5691, то есть в десять раз меньше!{13} Не иначе было и в других полисах. Если женщина прославилась сама, то это еще могло спасти ее имя от забвения (вспомним Артемисию); если же, как в данном случае, она просто являлась матерью какого-нибудь знаменитого человека, серьезных стимулов помнить, как ее звали, не было. «Никий, Демосфен, Ламах, Формион, Фрасибул, Ферамен — мы нигде не встречаем даже имени матери хотя бы одного из них» (Плутарх. Алкивиад. 1).

Какой из двух вариантов имени матери Геродота — Дрио или Рео — является верным, безоговорочно судить мы не можем. Обычно считается, что ближе к истине первый, но сколько-нибудь весомые аргументы отсутствуют.

В семье Ликса и Дрио (Рео) был еще один сын, Феодор. Но об этом брате Геродота мы ничего не знаем: видимо, он никак не проявил себя в дальнейшей жизни. Неизвестно даже, который из двух детей был старшим.

Впрочем, среди ближайших родственников Геродота имелся один действительно выдающийся человек — Паниасид. Впрочем, по вопросу о степени его родства с «Отцом истории» опять же полной ясности нет. В словаре «Суда» (статья «Паниасид») сказано: «Сообщают, что Паниасид — двоюродный брат историка Геродота: ведь Паниасид был сыном Полиарха, а Геродот — Ликса, родного брата Полиарха. Некоторые же сообщают, что не Лике, а Рео, мать Геродота, была сестрой Паниасида». Таким образом, Паниасид приходился Геродоту то ли дядей по матери, то ли двоюродным братом по отцу. Впрочем, родственные связи в любом случае налицо. Паниасид, судя по всему, был сильно старше Геродота и оказал на него большое влияние — как в плане творчества, мировоззрения, так и в политической деятельности.

Паниасид, сын Полиарха… Опять перед нами комбинация двух разноэтничных имен. Если в случае с Геродотом, сыном Ликса, отец носит карийское имя, а сын — чисто греческое, то здесь ситуация противоположная. Но кто же такой этот родственник Геродота?

Паниасид (Паниассид) был эпическим поэтом, едва ли не самым крупным в свою эпоху. Впоследствии он был включен в канонический список пяти величайших мастеров эпического жанра, в одном ряду с такими гениальными представителями античной литературы, как Гомер и Гесиод[21]. «Он возродил пришедшую в упадок эпическую поэзию», — сказано в словаре «Суда».

К эпохе, о которой идет речь (V век до н. э.), эпос как живая, развивающаяся отрасль поэтического творчества, казалось бы, давно отошел в прошлое. Он был в высшей степени характерен для ранней архаики, для гомеровских времен, а потом уступил место лирике. В начале классического периода уже и лирика затухала; грядущее было за драматическими жанрами, начинавшими бурно процветать в Афинах. Разумеется, старых авторитетных эпических поэтов не забывали, но подражать им уже не стремились. И вот в такую не самую благоприятную для эпоса пору появляется Паниасид, которому удается не только вдохнуть в эпос новую жизнь, но и обогатить его ранее не свойственными оттенками.

Паниасид известен как автор двух поэм, дошедших до нашего времени только во фрагментах — впрочем, достаточных для того, чтобы судить о их содержании. Одна из поэм называлась «Гераклия» (или «Гераклиада») и была посвящена, как явствует из заглавия, деяниям и подвигам величайшего из эллинских мифологических героев — Геракла. Этот сюжет вполне традиционен для древнегреческого эпоса. Совсем иное дело — «Ионика». Ее тему, согласно словарю «Суда», составляли «дела, связанные с Кодром и Нелеем и с ионийскими колониями». Кодр — легендарный афинский царь XI века до н. э., представитель мессенского правящего рода, бежавшего от дорийцев в Аттику. На новой родине Кодр получил царский престол и героически погиб, обороняя Афины от дорийского нашествия. Нелей же — его сын, один из вождей переселения ионийцев в Малую Азию.

Об этом переселении, насколько можно судить, и шла речь в поэме. В отличие от подавляющего большинства других эпических произведений, рассказывавших о событиях и героях глубокой древности: Эдипе и Агамемноне, Ахилле и Одиссее, Троянской войне, — где миф решительно преобладал над историей, «Ионику» мы можем назвать «историческим эпосом». В ней говорилось о делах, более близких по времени (вторжение дорийцев для многих греков было «водоразделом» между миром мифа и миром были) и, значит, более достоверных. Чтобы создать такую поэму, недостаточно было знать традиционные мифологические предания — требовалось внимательно изучить ранние страницы жизни полисов Ионии, даже побывать в них, пообщаться с жителями, послушать их рассказы о старине, то есть, по сути, проделать работу историка-исследователя.

Не приходится сомневаться в том, что Геродот был вдохновлен примером своего старшего родственника. Геродота можно назвать «эпическим историком»: он ориентировался на нормы эпоса, создавал масштабное, многокрасочное повествование, но только не в стихах, а в прозе{14}. Но пока перед нами — еще не великий историк, а юноша, пытливо всматривающийся в окружающий мир, старающийся отыскать собственный путь, единственный и неповторимый. И при определении этого пути личность «исторического эпика» Паниасида конечно же сыграла далеко не последнюю роль. Он заронил в душу Геродота интерес к прошлому своего народа.

Тот факт, что поэму о малоазийских ионийцах сочинил не иониец, а галикарнасский дориец с карийской примесью, даже вызывает некоторое удивление. Казалось бы, логичнее Паниасиду было бы описать основание своего родного Галикарнаса, чего он как раз и не сделал. Что перед нами — свидетельство большей симпатии поэта к соседям-ионийцам или же следования традиции? Ведь греческий эпос именно в Ионии достиг пика своего развития, проявившегося в гомеровских поэмах.

Произведения Паниасида были написаны на типичном «эпическом диалекте», восходящем к Гомеру. Этот диалект — искусственный, в реальной жизни на нем никто никогда не говорил, а использовали его исключительно аэды и рапсоды. Тут нужно пояснить, кто они такие и чем отличаются друг от друга.

Аэды — певцы-сказители, создававшие эпические произведения и исполнявшие их. Гомер, как его рисует античная повествовательная традиция и каким он предстает из своих сочинений, являлся именно аэдом. А рапсоды — это, так сказать, деградировавшие аэды, появившиеся позже. Они уже ничего не сочиняют сами, а выступают только исполнителями чужих эпических поэм. Аэда можно назвать вдохновенным творцом, беседующим с музами. Не случайно обращениями к музам начинаются «Илиада» и «Одиссея» Гомера, «Теогония» и «Труды и дни» Гесиода. Рапсод же, в сущности, только искусный ремесленник. К V веку до н. э. в греческом мире процветали только рапсоды; традиция аэдов практически иссякла. Ее-то и возродил Паниасид.

Но вернемся к вопросу об «эпическом диалекте». Итак, он был искусственно создан аэдами, как бы составлен ими из элементов различных диалектов, реально существовавших в древнегреческом языке. Есть в нем эолийские, дорийские слова и обороты. Но в основе все-таки лежит диалект ионийский — не в чистом виде, не в классическом, законченном варианте, каким мы его впоследствии встречаем у Геродота, а в той форме, которую он имел на ранней стадии своего развития. Эта особенность тоже являлась отражением той роли, которую сыграла Иония в истории античного эпоса.

Не могло ли случиться, что дориец Геродот написал свою «Историю» на ионийском диалекте под влиянием Паниасида, его интереса к Ионии, который он привил юному родственнику?

Насколько можно судить, именно Паниасид вовлек будущего «Отца истории», когда тот был еще совсем молодым, в политическую деятельность. Причем деятельность эта носила ярко выраженный характер освободительной борьбы. В жизни практически всех древних греков, граждан полисов, в том числе и деятелей культуры, политика занимала важнейшее место. В условиях полисной государственности с ее прямым народоправством иначе и быть не могло. Эллин архаической и классической эпох представлял себе полноценное бытие только в рамках суверенного, независимого города-государства — независимого как от внешнего владычества, так и от власти тирана внутри полиса. Если полной независимости не было, за нее следовало бороться.

Галикарнас во времена детства и юности Геродота не был независимым в обоих отношениях: город входил в состав державы Ахеменидов, и в нем правила династия тиранов. Если пытаться собственными силами освободиться от господства персов казалось бессмысленным, то тиранов можно было попробовать свергнуть.

«Отец истории» родился персидским подданным. Несомненно, в этом одна из главных причин его хорошего знания истории Ахеменидской империи, событий при дворе «Великого царя». Есть даже мнение, что свой труд он первоначально задумал именно как изложение истории Персии, а потом уже он плавно и органично переродился в рассказ о Греко-персидских войнах{15}.

Галикарнас под властью своих тиранов был весьма лояльным к персидским владыкам. Похоже, город даже не принял участия в Ионийском восстании начала V века; во всяком случае, об этом ничего не известно. Характерно, что впоследствии Геродот отрицательно относился к этой попытке малоазийских греков отпасть от Персии{16}.

Однако после неудачного похода Ксеркса на Элладу в 480–479 годах до н. э. ситуация в бассейне Эгейского моря начала стремительно меняться. В Греко-персидских войнах атакующей стороной были теперь греки, входившие в Афинский морской союза. Это военно-политическое объединение год от года разрасталось и крепло за счет вхождения в него всех греческих городов, освобождаемых от персов.

В Афинах в то время первенствующее положение занимал талантливый полководец и политик Кимон, сын Мильтиада: он активно участвовал в создании морского союза, много лет избирался стратегом[22] и был фактическим командующим союзными военно-морскими силами. Под его руководством афиняне неуклонно теснили персов из Эгеиды, нанесли им ряд крупных поражений на море и на суше. Самая эффектная из побед Кимона была одержана в начале 460-х годов до н. э. в битве у речки Евримедонт на юго-западном побережье Малой Азии: союзный флот, насчитывавший около двухсот триер, застал врасплох персидский флот, состоявший почти из 350 судов, причем до двухсот вражеских кораблей попали в плен. Затем афинский военачальник, высадившись на берег, нанес поражение сухопутному войску персов и захватил их лагерь, после чего снова вышел в море и разбил подходившую финикийскую эскадру из восьмидесяти судов. Таким образом (беспрецедентный случай в истории античного военного искусства) в один день была одержана тройная победа! Возможно, именно после битвы при Евримедонте был заключен первый мирный договор между Афинами и державой Ахеменидов{17}. Детали его неизвестны; возможно, персы давали обязательство не вводить свой флот в Эгейское море.

Некоторые греческие полисы Малой Азии по-прежнему оставались под контролем Ахеменидов, но их становилось всё меньше. В частности, эллинские города на юго-западе обширного полуострова вошли в состав Афинского морского союза сразу после битвы при Евримедонте, в их числе — и Галикарнас (около 468 года до н. э.){18}. Правда, в списках фороса — ежегодной подати, которую платили члены альянса в союзную казну, — галикарнасцы появляются лишь в 454 году{19}. Но этот факт говорит только об одном: поскольку сами эти списки были введены именно тогда в связи с перенесением союзного казнохранилища с острова Делос на афинский Акрополь, к указанному году Галикарнас уже находился в числе союзников. Выражаясь профессиональным языком историка, мы имеем terminus ante quern — дату, заведомо до которой произошло то или иное событие.

После освобождения от персидского владычества, пришедшего, как обычно, со стороны Афин, многие граждане Галикарнаса наверняка ожидали, что теперь они будут избавлены и от «внутреннего владыки» — тирана. Однако этого не произошло — афиняне не торопились свергать Лигдамида, несмотря на его принадлежность к традиционно проперсидски настроенной династии. Наверное, Афины при большой необходимости могли бы «убрать» этого правителя, используя свои военные силы, но не сочли нужным или не решились. Государственный переворот, инспирированный внешней силой, мог бы породить скандальную ситуацию («вот так освободители!»), оттолкнуть от афинян некоторых их малоазийских союзников.

Афины, в которых складывалась всё более развитая форма демократии, и на внешней арене покровительствовали демократическим режимам. Впоследствии, когда их мощь возросла, они уже ничтоже сумняшеся насаждали такие режимы в союзных полисах, ликвидируя предшествующие формы правления. Но пока афиняне придерживались более мягкой и умеренной политики, тем более что их тогдашний лидер, Кимон, отнюдь не относился к приверженцам радикального народовластия. Демократия в Галикарнасе не была установлена. Очевидно, афинским властям удалось договориться с Лигдамидом, и он остался у власти; или, может быть, правитель сам вовремя переметнулся на сторону новых хозяев Эгеиды и смог сохранить за собой галикарнасский «престол». Такая ситуация была в Афинском морском союзе редкой, но не уникальной. Известны два тирана — Тимн и Пигрет, — оставшиеся во главе своих маленьких городков того же Карийского региона даже после их вступления в союз. Судя по всему, пребывание полиса в этом союзе и сохранение тиранического правления не были несовместимы, если тиран был послушен воле Афин.

Надежды тех граждан Галикарнаса, которые являлись противниками тирании, оказались разрушенными — афиняне не помогли. И тогда они решили действовать на свой страх и риск. В их числе были и Паниасид (возможно, он даже возглавлял противостоявшую тирану политическую группировку), и совсем еще молодой Геродот. Те действия, которые они предприняли, привели первого к трагическому концу и полностью изменили жизнь второго.

Относительно этих событий в нашем распоряжении снова лишь самые скудные, краткие сведения. В словаре «Суда», в статье, посвященной Геродоту, читаем: «Переселился же он на Самос из-за Лигдамида, ставшего третьим, считая от Артемисии, тираном Галикарнаса» (поясним, что Лигдамида можно назвать «третьим» от Артемисии тираном лишь в том случае, если в счет включать саму Артемисию, но именно так обычно и делали античные греки). А в статье «Паниасид» того же словаря сказано: «Убит же он был Лигдамидом, который был третьим тираном Галикарнаса» (здесь, конечно, тоже имеется в виду «третьим от Артемисии», а не «третьим с начала установления тирании»).

На основании этого можно сделать следующую реконструкцию событий. Паниасид и Геродот составили заговор с целью свержения Лигдамида (разумеется, с участием других галикарнасских граждан). Но их планы обернулись неудачей: заговор был раскрыт. По приказу тирана, сохранившего власть, Паниасида как главного «виновника» схватили и казнили. Геродоту же, разумеется, нельзя было оставаться в родном городе. Молодой человек отправился на Самос.

Выбор этого места, надо полагать, не является случайностью. Остров Самос, один из сильнейших полисов в Эгейском море, принадлежал к числу немногих самых давних, надежных и привилегированных членов Афинского морского союза, которые не платили форос в союзную казну, а свою долю в общее дело вносили непосредственно военной силой, снаряжая эскадры кораблей. Самос традиционно поддерживал с Афинами активные связи, и вряд ли самосские власти решились бы без санкции фактической столицы союза принять политического изгнанника из другого государства, Галикарнаса.

Можно даже предположить, что попытка переворота, предпринятая Паниасидом, Геродотом и их сторонниками, была-таки осуществлена не без афинского одобрения. Безусловно, оно могло быть только тайным: афиняне не стали бы компрометировать себя, открыто вмешиваясь во внутренние дела другого полиса. Заговорщикам, очевидно, дали знать, что напрямую помогать им не будут, но и препятствовать тоже. Удастся им свергнуть тирана — всё совершится руками галикарнасских граждан; в случае неудачи афиняне обещали хотя бы обеспечить безопасность участникам заговора. Правда, Паниасида, лидера оппозиции, спасти не удалось; но тем заговорщикам, которые сумели избежать немедленных репрессий, было предоставлено убежище на Самосе. Вряд ли решение по перемещению принималось по отношению к одному Геродоту, тем более что он был еще очень молод, никому за пределами родного города не известен, а его дальнейшую блистательную судьбу, конечно, пока никак нельзя было предсказать.

Геродот удалился на Самос в составе группы галикарнасцев-оппозиционеров. Возможно, в их числе был и эпический поэт Херил. В посвященной ему статье словаря «Суда» находим довольно противоречивые сведения: «Херил с Самоса; некоторые же сообщают, что он был из Иасоса[23], другие же — что из Галикарнаса. Был современником Паниасида, а во времена Персидских войн, в 75-ю олимпиаду[24] был еще юношей. Говорят, что он стал рабом какого-то самосца, при этом имел красивый и цветущий вид. Он бежал с Самоса и, став товарищем историка Геродота, полюбил литературу… Херил же занялся поэзией и умер в Македонии при дворе Архелая, ее тогдашнего царя. Написал он следующее: поэму о победе афинян над Ксерксом. За эту поэму он получил по золотому статеру за каждую строку, и было поставлено, чтобы она читалась вместе с поэмами Гомера. Упоминаются и другие его поэмы, в том числе „Ламиака“».

Если хорошенько разобраться в путанице, свойственной «Суде», можно почерпнуть интересную информацию. Наверное, не случайно в связи с Херилом упоминаются имена Паниасида и Геродота. С последним у Херила вообще оказывается целый ряд точек соприкосновения: они были товарищами, писали, в сущности, об одних и тех же вещах — о победе греков над персами, — только Геродот в прозе, а Херил в стихах. Оба получили за свои произведения большую денежную награду: «гонорар» Геродота составил десять талантов серебра, что соответствует 60 тысячам драхм, а Херил, как видим, получил по золотому статеру за каждую строку своей поэмы. Золотой статер может быть приравнен примерно к 20 серебряным драхмам. Даже если поэма Херила была невелика — скажем, около тысячи строк (таковы, например, «Теогония» и «Труды и дни» Гесиода; «Илиада» и «Одиссея» Гомера в несколько десятков раз больше), — 4 то получается, что его поэтический труд был оценен в весьма крупную сумму: около 20 тысяч драхм (более трех талантов). Кто ее Херилу заплатил, в «Суде» прямо не указывается. Но есть все основания предполагать, что это были, как и в случае с Геродотом, афиняне, ведь именно их победу над Ксерксом воспел поэт!

Кроме того, Херил был связан с Македонией, а относительно Геродота также существуют очень похожие данные. Если учитывать, что в качестве одного из возможных мест рождения Херила назван Галикарнас, то вырисовывается следующая картина. Херил, как и Геродот, принадлежал к кружку молодых галикарнасских оппозиционеров, возглавляемому Паниасидом. После неудачи заговора против Лигдамида он в числе других оказался «политэмигрантом» на Самосе. Его судьба на первых порах сложилась менее удачно, чем у Геродота, — он даже оказался в рабстве у кого-то из самосцев и спасся только бегством. Но дружеские отношения между Херилом и Геродотом, наверняка установившиеся еще в юности, в Галикарнасе, сохранялись и впоследствии. Два писателя, безусловно, повлияли друг на друга, избрав одинаковую тематику.

Мы снова убеждаемся, что Геродот с ранних дней вращался в весьма специфической среде. Его окружением были эпические поэты, причем интересовавшиеся греческой историей. Невозможно представить, чтобы это осталось без последствий для мировоззрения великого галикарнасца.

Когда именно свершились описанные события — попытка свержения Лигдамида, гибель Паниасида, бегство Геродота на Самос? Они должны были произойти вскоре после освобождения Галикарнаса из-под персидского владычества и вступления его в Афинский морской союз. Пожалуй, можно даже предположительно назвать год. Христианский историк IV века н. э. Евсевий Кесарийский в своей «Всемирной хронике» дает краткую запись, датируемую 468/467 годом до н. э.: «Получил известность историк Геродот» (Евсевий. Хроника. 1-й год 78-й олимпиады).

Наверное, пришла пора объяснить читателю, что же означают эти странные даты с «дробями» — 468/467 год до н. э. и т. п. Летосчисление «от Рождества Христова», которым мы ныне пользуемся и которое лежит в основе григорианского календаря, разумеется, появилось уже после времен Геродота — несколько веков спустя. До того пользовались различными летосчислениями («эрами»); в частности, едва ли не в каждом полисе Эллады был собственный календарь. Для приведения в единую хронологическую систему событий, происходивших в различных регионах, историком III века до н. э. Тимеем из Тавромения был предложен общегреческий счет лет по олимпиадам — четырехлетним промежуткам между Олимпийскими играми. Они проводились в античную эпоху, в отличие от Олимпийских игр современности, всегда в одном и том же месте — городе Олимпии (на западе Пелопоннеса), но, как и в наши дни, раз в четыре года. Первые игры состоялись, как принято считать, в 776 году до н. э.; от них-то и велась нумерация всех последующих.

Разумеется, ученые-историки Нового времени перевели с летосчисления по Олимпиадам на христианское летосчисление все события, имевшие место до введения последнего. По большей части никаких проблем с таким переводом не возникало. Так, если было известно, что Марафонская битва состоялась осенью 3-го года 72-й олимпиады, то в пересчете получалась осень 490 года до н. э.

Имелось, однако, обстоятельство, которое в ряде случаев препятствовало такой точности. Дело в том, что в календарях большинства греческих полисов, в отличие от нашего григорианского календаря, год начинался летом, а не зимой. Именно так было и в Олимпии: летние Олимпийские игры (зимних Античность не знала) открывали собой новый год и новое четырехлетие — олимпиаду. Соответственно, если нам известно только то, что некое событие произошло в 3-й год 72-й олимпиады, без уточнения месяца или хотя бы времени года, то пересчет на привычную нам датировку допускал два в равной мере вероятных варианта: вторую половину 490 года до н. э. или первую половину 489-го. Такие-то даты и принято в науке писать с «дробями»: 480/489 год до н. э., показывая тем самым, что более точно определить время события невозможно. Именно так и в процитированном отрывке из Евсевия: 1-й год 78-й олимпиады соответствует 468/467 году до н. э.

Экскурс о летосчислениях мог показаться кому-то скучноватым и не очень нужным. Но не будем забывать: речь у нас идет об историке, более того — о великом историке, «Отце истории». А потому-то, хотим мы или не хотим, нам придется время от времени вникать в сложные хронологические проблемы. Ведь история и хронология всегда идут рука об руку, их оторвать друг от друга невозможно.

Но вернемся к свидетельству Евсевия Кесарийского. Оно не дает никаких пояснений, чем получил известность Геродот в указанный год. Своим историческим трудом? Это абсолютно исключено: в 468/467 году до н. э. ему не было и двадцати лет. Скорее всего, он не только не приступил еще к написанию своего сочинения, но и не помышлял о карьере историка. От сложной проблемы можно освободиться — сделав вид, будто ее нет, сочтя, что хронист ошибся. Это самый простой, но не самый плодотворный путь. К тому же хронология Евсевия в целом довольно надежна: он долго и скрупулезно трудился над ней, привлекая труды многочисленных предшественников.

Что, если допустить, что до Евсевия дошло смутное упоминание о самом первом появлении Геродота на исторической сцене — пока еще не в качестве деятеля культуры, ученого, а в качестве политика, тираноборца? Его имя вполне могло стать известным в связи с заговором против Лигдамида.

В греческом мире всегда очень высоко ценили людей, которые восставали против тирании; они даже становились объектами почитания. Достаточно припомнить афинских «тираноубийц» Гармодия и Аристогитона, организовавших в 514 году до н. э. заговор, направленный против тирана Афин Гиппия. Выступление заговорщиков оказалось безуспешным: им удалось убить только брата Гиппия — Гиппарха, а сразу после этого они были схвачены телохранителями и казнены. Тиран остался жив, более того, после покушения его правление стало более жестоким. Само их выступление было вызвано не политико-идеологическими соображениями, не принципиальной враждебностью тирании, а мотивами личной мести. И тем не менее после установления афинской демократии имена Гармодия и Аристогитона были окружены чрезвычайным почетом. Им поставили статуи в самом центре Афин — на главной городской площади; в их честь слагали песни и гимны. Они были объявлены героями, то есть существами сверхчеловеческого порядка. Многие афиняне, вопреки исторической истине, считали именно их основателями демократии.

Кстати, есть даже некое созвучие между этими двумя парами: Гармодий и Аристогитон — Геродот и Паниасид. В обоих случаях из двух заговорщиков один — цветущий юноша, другой — мужчина средних лет.

Эта гипотеза не претендует на статус безусловной истины. Но если она имеет право на существование, мы можем сделать дальнейший вывод: время заговора, в котором участвовал Геродот, и его бегства на Самос определяется именно датой Евсевия. Никаких противоречащих этому фактов или аргументов нет. Более того, названная дата очень хорошо согласуется с хронологией вхождения Галикарнаса в Афинский морской союз: получается, что противники тирании начали действовать сразу после освобождения от персидского владычества.

Изгнанник на Самосе

Переселение Геродота на Самос стало в каком-то отношении переломным моментом всей его биографии. Именно оно, надо полагать, определило дальнейшую судьбу юноши и в конечном счете привело его на путь историописания.

Действительно, если бы заговор против Лигдамида оказался успешным, то Геродот остался бы в родном полисе и продолжил активно участвовать в политической жизни. Ведь именно политика однозначно считалась самым достойным занятием для граждан греческих государств. Геродот был молод, вся жизнь у него была впереди, и вполне возможно, что он стал бы со временем лидером Галикарнаса. Таким образом, мы имели бы политического деятеля Геродота — пусть даже крупного по меркам своего города, но в масштабах эллинского мира всего лишь одного из тысяч. Но тогда мы, скорее всего, не узнали бы историка Геродота — единственного и неповторимого. Государственная деятельность вряд ли оставила бы ему время для интеллектуальных штудий.

Некоторые древнегреческие историки являлись одновременно и политиками. Но к написанию своих исторических трудов они приступали в период вынужденного досуга, чаще всего тоже в годы изгнания. Фукидид — младший современник Геродота и следующий после него представитель античной исторической науки, непосредственный продолжатель «Отца истории» на этой стезе и в то же время его довольно жесткий критик — был представителем одного из знатнейших афинских аристократических родов — Филаидов. В молодости он начал политическую и военную деятельность, был избран стратегом и, командуя эскадрой кораблей в Пелопоннесской войне между Афинами и Спартой, неудачно провел порученную ему операцию, в результате чего попал под суд и был приговорен к изгнанию из Афин. Именно в двадцатилетнем изгнании, не имея возможности непосредственно влиять на судьбы Греции, он и занялся описанием и вдумчивым анализом этих судеб. В IV веке до н. э. афинский политик Андротион, тоже вынужденный удалиться из полиса, написал «Аттиду» — исторический труд по истории Афин и Аттики с древнейших времен. А еще несколько десятилетий спустя сицилийский историк Тимей, напротив, написал свое пространное сочинение в пору многолетнего проживания в Афинах — тоже вдали от отечества. Примеры такого рода можно было бы множить и множить…

Почему нередко греки — причем, как правило, люди ярко выраженного политического темперамента — осваивали ремесло историка именно в подобных обстоятельствах? Да именно потому, что им не оставалось ничего иного: ведь политика для них была закрыта! Мы уже упоминали об этом последствии древнегреческого полисного партикуляризма: гражданин полиса пользовался всей полнотой политических прав только в этом полисе, а за его пределами он становился, в сущности, никем. Исключительно незавидной была судьба изгнанника, и не случайно в Элладе изгнание считалось вторым по тяжести наказанием после смертной казни.

Переселенец из одного полиса в другой в лучшем случае причислялся на новом месте жительства к сословию метеков. Таким людям хотя бы гарантировались безопасность, защита закона, дозволялось беспрепятственное проживание. Но метек, не располагая политическими правами, никак не мог участвовать в работе органов государственной власти. Если он пытался с помощью какой-нибудь хитрости принять такое участие (например, пробирался тайком на народное собрание), это расценивалось как очень серьезное преступление и могло привести даже к смертной казни. Метек не имел и имущественных прав, не мог приобрести участок земли и возделывать его, добывая себе хлеб насущный. Максимум, что ему позволялось, — арендовать дом в городе для своего проживания. Метеки ежегодно платили налог в государственную казну; граждане же регулярных налогов не платили, поскольку в Греции считалось, что высокое звание гражданина несовместимо с налогообложением. Лишь в чрезвычайных ситуациях с членов гражданского коллектива могли взыскать разовый экстренный налог — эйсфору.

Метек, поселяясь в полисе, был обязан найти гражданина, который согласился бы стать его «покровителем» (простатом). Простат как бы отвечал за метека перед полисом и в то же время представлял интересы своего подопечного в органах государственной власти. Ведь метек, будучи лицом неправоспособным, нe мог, в частности, выступать в суде — не важно, в качестве истца или ответчика.

Метек мог прожить в полисе сколь угодно долго, но гражданином от этого не становился. Более того, у метека могли родиться дети, у тех свои дети… Эти люди даже не видели своей настоящей родины и с самого момента своего появления на свет жили на территории чужого полиса, но гражданскими правами в нем они так и не пользовались.

Лишь в случае, если метек оказывал особо важную услугу государству — например, при серьезных финансовых затруднениях добровольно и неоднократно вносил в полисную казну крупную сумму из собственных средств, — в афинском народном собрании мог быть поставлен вопрос о том, чтобы в награду включить его в коллектив граждан. Но такие случаи в классическую эпоху были исключительно редкими. Принималось специальное постановление, касавшееся конкретного человека и не имевшее силы прецедента.

Принятие такого постановления было затруднено сложными процедурными препонами. Об этом рассказывается в речи одного из афинских ораторов IV века до н. э.: «Дарование афинского гражданства наш народ считает настолько прекрасной и важной наградой, что установил для себя законы, согласно которым такое право предоставляется — если народ захочет кого-либо сделать афинским гражданином… Прежде всего, у нашего народа есть закон, согласно которому разрешается даровать права афинского гражданства только тем, кто своими подвигами на благо народа афинян это звание заслужил. И даже после того, как народное собрание, убежденное в правильности своего решения, предоставит эту награду, закон не позволяет считать это решение правомочным, пока на следующем народном собрании не менее шести тысяч человек тайным голосованием (с помощью камешков-„бюллетеней“, которые опускали в урны. — И. С.) не проголосует за это решение… Затем закон предоставил право любому афинянину, кто только пожелает, выдвинуть обвинение против лица, получившего гражданские права, в незаконном получении такой награды. Явившись в суд, обвинитель имеет право изобличить это лицо как не достойное награды, ему предоставленной, доказывать, что это решение было принято в нарушение афинских законов, Это обвинение рассматривается судом и в случае, если лицо, получившее награду, признается недостойным ее, суд лишает его права афинского гражданства» (Псевдо-Демосфен, LIX. 88–91).

Даже если метек и становился гражданином, то все-таки не до конца равноправным: ему запрещалось, например, выставлять свою кандидатуру на высшие в афинском полисе должности архонтов, а также быть жрецом.

В других древнегреческих государствах так же, как в Афинах, гражданство предоставлялось очень редко и с большими затруднениями. Свободные и полноправные граждане полисов абсолютно не были расположены делиться с кем бы то ни было своей свободой и полноправием.

Причем для человека, оказавшегося в другом городе, стать метеком было еще далеко не самым худшим вариантом. Ведь тем самым он, выражаясь современным языком, получал «вид на жительство». Часто приезжий считался просто «чужаком» (ксеном), к которому отношение было однозначным: сделал свои дела — и до свидания, не задерживайся.

Ныне граждан древнегреческих полисов нередко обвиняют в том, что они не предоставляли полноправия метекам и другим чужеземцам. В этой связи говорят об узости, ограниченности античной полисной демократии. Однако эти упреки лицемерны. Ведь и современные, вполне демократические государства относятся к людям, прибывшим из других стран, в сущности, точно так же. И в наши дни повсюду имеются свои метеки, только называют их мигрантами.

Покинув в юности родной Галикарнас, Геродот потом почти всю жизнь прожил на положении метека; следовательно, занятие активной политикой было для него исключено. Несомненно, чем дальше, тем больше ему приходилось задумываться над тем, какой деятельности посвятить себя.

Вопрос о том, как прокормиться, полагаем, перед Геродотом не вставал. Он, как мы знаем, был выходцем из знатной — а следовательно, и богатой — семьи. Неизвестно, был ли жив его отец на момент заговора против Лигдамида, а если был — переселился ли вместе с сыном на Самос или же остался на родине.

Впрочем, всё это не имеет принципиального значения. Если Лике покинул Галикарнас, то, конечно, захватил с собой свое денежное состояние или по крайней мере его часть. Если же он продолжал там жить и разлучился с сыном, оказавшимся на чужбине, то не приходится сомневаться, что он находил возможность помогать Геродоту. Наконец, если отец будущего историка умер раньше его эмиграции, то Геродот стал наследником его имущества (по крайней мере половины, поскольку у него был брат).

Одним словом, молодой человек не испытывал нужды. Тем не менее вопрос о выборе пути перед ним стоял: будучи одаренным и энергичным, он не мог, разумеется, провести столь бурно начавшуюся жизнь в безделье. Но круг деятельности был для него сильно ограничен ввиду положения изгнанника и метека: отпадала политика — а именно к ней он, скорее всего, обратился бы, если бы позволили обстоятельства.

Можно было стать морским торговцем или открыть ремесленную мастерскую. Эти занятия, сулившие выгоды, разрешались и метекам; многие из них именно таким образом обрели благосостояние. Некоторые ученые считают, что и Геродот поступил так же и предпринимал свои многочисленные путешествия именно в качестве купца, перевозя на корабле товары из города в город и из страны в страну. Но это крайне маловероятно: сам историк и словом не обмолвился о торговых целях своих странствий — напротив, повсюду подчеркивает, что совершал их из бескорыстного, чисто исследовательского интереса.

Приведем один пример. Будучи в Египте, Геродот столкнулся там с культом местного бога, которого греки отождествляли с Гераклом. Но мифы о «египетском Геракле» и о греческом герое сильно отличались друг от друга. В частности, египтяне считали своего «Геракла» одним из древних богов, а в эллинской мифологии Геракл, наоборот, едва ли не самый молодой обитатель Олимпа, вначале бывший человеком, а после смерти за свои многочисленные подвиги удостоившийся причисления к небожителям.

Разногласия между священными преданиями разных народов заинтриговали Геродота, и он решил изучить проблему специально. Сам он пишет: «Так вот, желая внести в этот вопрос сколь возможно больше ясности, я отплыл в Тир Финикийский, узнав, что там есть святилище Геракла. И я видел это святилище, богато украшенное посвятительными дарами. Среди прочих посвятительных приношений в нем было два столпа, один из чистого золота, а другой из смарагда, ярко сиявшего ночью. Мне пришлось также беседовать с жрецами бога, и я спросил их, давно ли воздвигнуто это святилище. И оказалось, что в этом вопросе они не разделяют мнения эллинов. Так, по их словам, святилище бога было воздвигнуто при основании Тира, а с тех пор, как они живут в Тире, прошло 2300 лет. Видел я в Тире и другой храм Геракла, которого называют Гераклом Фасийским. Ездил я также на Фасос и нашел там основанное финикиянами святилище Геракла, которые воздвигли его на своем пути, когда отправлялись на поиски Европы. И это было не менее чем за пять поколений до рождения в Элладе Амфитрионова сына Геракла. Эти наши изыскания ясно показывают, что Геракл — древний бог» (II. 44).

Описанные здесь передвижения менее всего напоминают стиль поведения купца, для которого главное — доставить товар по назначению, продать его, получить прибыль и отправиться обратно; он ни за что не отклонится от своего пути, если в том нет прямой необходимости. А Геродот, как видим, ехал туда, куда влекла его логика познания. Из Египта он прибыл в Финикию, а там узнал о религиозных связях финикийцев с островом Фасос в северной части Эгейского моря, поплыл на этот остров (очень неблизкий путь!) и не успокоился, пока не отыскал истину или то, что представлялось ему истиной.

Геродот, являясь аристократом по рождению, не мог быть торговцем или ремесленником, ведь эти занятия в классической Греции считались не слишком почтенными, плохо совместимыми с достоинством свободного человека. Гораздо более уважаемым мыслился сельскохозяйственный труд в своем поместье, но к нему галикарнасский изгнанник, как мы видели, доступа не имел — не позволял статус метека. Ему оставалось, в сущности, одно: обратиться на стезю интеллектуальной, культурной деятельности. Все данные для этого у Геродота были. Он получил, вне всякого сомнения, хорошее образование и едва ли не с детства общался с широко эрудированными людьми, такими как Паниасид.

Но какую именно отрасль обширного культурного поприща мог он избрать? Стать либо философом и ученым-естествоиспытателем (в начале классической эпохи эти две специальности еще не отделялись друг от друга), либо оратором, либо поэтом. В наше время в этот перечень добавилась бы еще возможность стать мастером искусства: скульптором, живописцем или архитектором. Но для человека Античности эти профессии отнюдь не пользовались высокой репутацией, считались ремесленническими, что для нас совсем уж необычно. Мы ценим поэта и художника примерно одинаково, эти слова стали даже отчасти взаимозаменяемы («поэт — художник слова» и т. п.). Для жителей Эллады поэт — боговдохновенный певец, общающийся с музами, а художник — всего лишь высококвалифицированный ремесленник. Почитались преимущественно те формы культуры, которые были связаны со словом, с идеей, так сказать, «бестелесные», не связанные с изготовлением материальных вещей. Поэзией или философией могли заниматься на досуге люди самого высокого положения. Но невозможно даже представить себе, чтобы аристократ увлекся, скажем, ваянием или начал писать картины.

Подобное отношение выражено в словах писателя-моралиста Плутарха: «Кто занимается лично низкими предметами, употребляя труд на дела бесполезные, тот этим свидетельствует о пренебрежении своем к добродетели. Ни один юноша, благородный и одаренный, посмотрев на Зевса в Писе (знаменитую статую Зевса в Олимпии работы Фидия. — И. С.), не пожелал бы сделаться Фидием, или, посмотрев на Геру в Аргосе — Поликлетом» (Плутарх. Перикл. 2).

Философами Иония издавна была прославлена. Собственно, именно в ней — впервые в мировой истории — появилась философская мысль. И сразу же ионийские полисы родили целую когорту выдающихся мыслителей — Фалеса, Анаксимандра, Гераклита… Имелась влиятельная философская школа и на Самосе. Ее крупнейшим представителем являлся всем известный Пифагор. Есть мнение, что это именно он первым ввел в обиход сам термин «философия». Правда, основная деятельность Пифагора развернулась не на родном острове, а в населенной греками Южной Италии. Однако самосцы, конечно, хорошо помнили о своем знаменитом земляке. Упоминает о нем и Геродот, при этом называя Пифагора «величайшим эллинским мудрецом» (IV. 95). Разумеется, здесь историк передает самосскую точку зрения, с которой вряд ли согласились бы жители многих других греческих городов. Так, милетяне скорее признали бы мудрейшим из эллинов не Пифагора, а своего соотечественника Фалеса, афиняне — Солона, спартанцы — Хилона, лесбосцы — Питтака и т. д. В отличие от перечисленных лиц Пифагор даже не входил в число «семи мудрецов». Философы были на Самосе и после Пифагора; особенно на этом поприще прославился Мелисс, зарекомендовавший себя также крупным государственным деятелем и полководцем (Плутарх. Перикл. 26–27). Мелисс жил и действовал в середине V века, то есть был современником Геродота. Весьма вероятно, что они были знакомы: в условиях древнегреческих полисов — очень небольших государств — все сколько-нибудь выдающиеся личности не могли не знать друг друга.

Впрочем, тому, что Геродот не вступил на путь философии, удивляться не приходится. Достаточно вчитаться в его труд, чтобы понять: этот человек не был рожден философом. Мышление его было не абстрактным — это необходимо, чтобы погружаться в философскую проблематику, — а, напротив, конкретным, образным. Его влекли к себе не идеи, а факты и события, прежде всего наиболее яркие и занимательные.

А что можно сказать о карьере оратора? Вот она, безусловно, пришлась бы Геродоту по плечу. Даром красноречия он, бесспорно, обладал. Ораторскому стилю присущи те черты, которые являются излишними для стиля философского: живость изложения, доходчивость, убедительность. В «Истории» Геродота всё это мы находим в избытке. Не случайно действующие лица трактата сплошь и рядом произносят речи — то краткие, то пространные. Раз Геродот составлял такие речи для своих персонажей, почему бы ему не писать их для себя самого?

Но в классической Греции ораторское искусство имело подчеркнуто политический характер. Ораторы, как правило, были крупными деятелями своих полисов, произносили речи в народном собрании и других органах власти, а тематикой этих речей были важнейшие вопросы государственной жизни. Геродоту же, с его статусом метека, выступать на эти темы никто бы не позволил. Правда, со временем в греческих полисах, особенно в Афинах, получила распространение профессия логографа. Тот, кто занимался ею, писал речи для других и получал от своего ремесла неплохие доходы. Известны случаи, когда логографами были метеки — например, Лисий, один из лучших представителей афинского красноречия. Но это было значительно позже и не встречалось во времена самосской юности Геродота.

Трудно ответить на вопрос, почему он не выбрал путь поэзии. Поэтическое творчество считалось в высшей степени подходящим для аристократа. Очень многие древнегреческие поэты — Солон, Алкей, Феогнид и другие — были выходцами из знати. А в случае с Геродотом к этому, казалось бы, располагали и все прочие обстоятельства: он вырос в общении с поэтами; крупнейший эпик эпохи, Паниасид, был его родственником и оказал на него большое влияние. Но почему-то в конечном счете Геродот не ступил на стезю Паниасида, а выбрал собственную.

Как это получилось? Приходится признать, что любой ответ может быть только предположительным, и ни доказать, ни опровергнуть его нет никакой возможности. Во-первых, не все люди обладают даром стихосложения — для этого необходим особый умственный и душевный склад. Вероятно, Геродоту гораздо легче работалось в прозе. Во-вторых, молодой человек обладал настолько ординальным самоощущением, что ему хотелось заняться чем-то совсем новым, редким, нетрадиционным. Философ, оратор, поэт — всё это были уже хорошо изведанные области интеллектуальной деятельности. Геродот же взялся за такую, в которой предшественников у него почти не было.

Итак, Геродот стал историком, и произошло это именно в пору его пребывания на Самосе. В словаре «Суда» сказано: «…На Самосе он и изучил ионийский диалект, и написал „Историю“ в 9 книгах».

Абсолютно верным это сообщение быть не может. Во-первых, с ионийским диалектом Геродот конечно же не мог не быть знаком еще до прибытия на Самос. Возможно, здесь имеется в виду «изучил его в совершенстве», чтобы владеть им свободно и писать как на родном. В любом случае тот диалект, на котором написана «История», — общеионийский, тогда как на Самосе был в ходу несколько отличавшийся вариант этого говора. Во-вторых, не вполне верно и утверждение, что труд Геродота был полностью написан на этом острове. Над своим сочинением историк работал всю жизнь, вплоть до кончины, то есть еще много времени спустя после того, как покинул Самос. Но зерно истины в цитированном свидетельстве, несомненно, все-таки есть. Научная работа Геродота началась на Самосе. А прожил он там, судя по всему, довольно долго — вполне возможно, что не менее двадцати лет. Разумеется, «Отец истории» отправлялся в свои многочисленные путешествия, но его основной резиденцией, судя по всему, вплоть до 444 года до н. э. оставался самосский полис.

В чем же заключался «толчок» к историческому творчеству, который Геродот получил здесь? Прежде всего в корне изменилось всё его окружение — стало более широким и многогранным. Из провинциального, несколько захолустного Галикарнаса юноша сразу очутился в одном из самых знаменитых центров античного мира, что, несомненно, произвело на него немалое впечатление. В одном месте его труда Самос назван даже «первым из эллинских и варварских городов» (III. 139)! Конечно, это преувеличение, но и оно говорит о том, что автор явно был восхищен местом, где ему теперь приходилось жить.

Думается, не случайно о Самосе и самосцах речь в труде «Отца истории» заходит несравненно чаще, чем о его родном городе. Собственно, значительную часть сведений о древней истории Самоса мы получаем именно от Геродота. Поэтому в своем рассказе мы будем активно привлекать его данные{20}.

Самос, крупный остров Эгеиды, лежит в восточной части моря, лишь узким проливом отделенный от побережья Малой Азии. Там, на материке, у самосцев тоже издавна были территориальные владения (так называемая Перея) с городком Аней.

Самос был заселен и освоен ионийцами на рубеже II–I тысячелетий — именно тогда, когда эта греческая племенная группа обосновалась в восточноэгейском ареале. Результатом колонизации стало появление области Иония, и Самос являлся ее неотъемлемой частью. Уже в начале архаической эпохи на нем сформировался полис, довольно быстро ставший одним из сильнейших эллинских городов-государств.

Основой могущества и процветания Самоса был его флот, весьма значительный по греческим меркам как в военной, так и в торговой составляющей. Военно-морские силы самосцев уже с VIII–VII веков позволяли им участвовать в вооруженных столкновениях даже в далекой от Ионии Балканской Греции. Так, в одном месте «Отец истории» мимоходом упоминает: «…самосцы помогали халкидянам против эретрийцев и милетян» (V. 99). Речь идет о Лелантской войне — едва ли не первом известном межполисном столкновении в истории греческого мира — вялотекущей и, как следствие, затяжной (с середины VIII до середины VII века). Постепенно в конфликт между соперничавшими Халкидой и Эретрией втянулся ряд других полисов, в том числе находившихся в отдалении от основного фронта военных действий. В числе союзников Халкиды были Самос и Коринф{21}, а Эретрию не случайно поддерживал Милет (милетяне и самосцы сами постоянно соперничали: их полисы находились неподалеку друг от друга, и им было что делить).

Именно к периоду Лелантской войны относится эпизод, о котором рассказывает другой великий историк — Фукидид: «По преданию, коринфяне первыми приступили к строительству кораблей способом, уже весьма похожим на современный, и в Коринфе были построены первые в Элладе триеры. Коринфский кораблестроитель Аминокл, который прибыл к самосцам приблизительно лет за триста до окончания этой войны[25], построил им четыре корабля» (Фукидид. История. I. 13. 2–3). Таким образом, благодаря дружбе с Коринфом самосцам удалось обзавестись лучшими к тому времени военными судами.

Не в первый раз у нас зашла речь о триерах; наверное, пора пояснить, что это такое. Триера была наиболее распространенным в античном греческом мире типом парусно-весельного судна. Впрочем, парусный такелаж на триере был предельно незамысловат и применялся редко, в основном же она двигалась на веслах, особенно во время морского боя. Весла по обоим бортам триеры располагались в три параллельных ряда (отсюда и название — «триера», «трехрядный» корабль). Весла были длинными и массивными, с каждым управлялся один гребец, а всего гребцов (и соответственно вёсел) на судне насчитывалось 150–170. Когда гребцы работали в полную силу, удавалось развивать скорость до десяти узлов[26] в сочетании с высокой маневренностью, что делало триеру мощной силой. Правда, обычно считается, что триера была изобретена лишь в VI веке до н. э., и это приходит в противоречие с приведенным выше свидетельством о том, что коринфянин Аминокл якобы уже гораздо раньше построил самосцам корабли такого типа. Может быть, применительно к эпохе Лелантской войны речь должна идти еще не о триерах, а о пентеконтерах — предыдущем типе военных кораблей, представлявших собой, в сущности, очень большие лодки с парусом и полусотней вёсел в один ряд. Известно, что и в дальнейшем основу самосского флота составляли не триеры, а пентеконтеры, более легкие и маневренные.

Как бы то ни было, флот Самоса был очень силен и осуществлял порой весьма дальние экспедиции. В то же время, когда шла Лелантская война, на юге Пелопоннеса Спарта покоряла соседнюю область Мессению. В Мессенских войнах самосцы также приняли участие — на стороне Спарты, которая и вышла победителем. Как пишет Геродот, спартанцы были признательны жителям Самоса, «так как самосцы прежде прислали им корабли на помощь против мессенцев» (III. 47). Правда, историк указывает, что здесь он передает точку зрения самих самосцев, без сомнения, ближе всего ему знакомую. Спартанцы же впоследствии придерживались иного мнения; впрочем, Спарта к началу классической эпохи всерьез переписала собственную историю, придав ей форму своеобразного «эгоцентрического мифа», и была отнюдь не склонна признавать свои долги перед кем бы то ни было.

Но более всего Самос прославился в период архаики торговым мореплаванием. Купцы, бороздившие на своих кораблях просторы Эгеиды, да и всего Средиземноморья, в те времена, как правило, были знатными аристократами. Ведь для того чтобы снарядить торговое судно, набрать экипаж, закупить партию товара для продажи на чужбине, нужен был изрядный начальный капитал, только богатые люди могли себе это позволить. А знатность и богатство в эллинском мире долго шли рука об руку.

Геродот рассказывает интересную историю об одном из таких самосских торговцев, по имени Колей, который установил связи с богатым царством Тартесс, располагавшимся на крайнем западе тогдашней ойкумены, в южной части Испании. Колей с товарищами отплыл с Самоса в Египет. «Однако восточным ветром их отнесло назад, и так как буря не стихала, то они, миновав Геракловы столпы, с божественной помощью прибыли в Тартесс. Эта торговая гавань была в то время еще не известна эллинам. Поэтому из всех эллинов самосцы получили от привезенных товаров по возвращении на родину (насколько у меня об этом есть достоверные сведения) больше всего прибыли… Самосцы посвятили богам десятую часть своей прибыли — 6 талантов» (IV. 152).

Следовательно, общий доход самосских купцов, посетивших Тартесс, составил 60 талантов, или 1560 килограммов серебра. И эта очень крупная сумма досталась самосцам в результате только одного плавания!

Жители Самоса приняли достаточно активное участие в Великой греческой колонизации. Есть даже мнение, что выходцы с острова поселились, в числе прочих мест, в такой периферийной «глубинке», как Северное Причерноморье, побережье Боспора Киммерийского (Керченского пролива), и были основателями расположенного там города Нимфей. Впрочем, этот вопрос однозначного ответа пока не нашел{22}.

Но совершенно точно известно, что самосцы участвовали в организации упоминавшейся выше общегреческой колонии-фактории Навкратис в Египте. Впрочем, в Навкратисе эти островитяне, насколько можно судить, держались особняком. Почти все остальные тамошние греки имели общее святилище — Эллений, а торговцы с Самоса воздвигли особый храм, посвященный Гере (II. 178).

Нужно заметить, что практически каждый древнегреческий полис имел собственное божество-покровителя из многочисленного эллинского пантеона. Античная религия была, как известно, подчеркнуто политеистической, но некоторая тяга к единобожию начала проявляться довольно рано, что выражалось и в выдвижении на первый план «отца бессмертных и смертных» — Зевса, и в культе божественных покровителей.

Скажем, жители Афин, конечно, прекрасно понимали, что верховный бог — Зевс, но больше любили и чтили всё же «свою» Афину. В ее честь были воздвигнуты главные афинские храмы, справлялись самые пышные и торжественные празднества полиса. Покровительницей Коринфа считалась Афродита, покровителем Милета — Аполлон и т. д. На Самосе же в этой роли выступала Гера, одна из самых могущественных древнегреческих богинь, сестра и супруга Зевса. Главное самосское святилище было посвящено Гере. Геродот по достоинству называет его одним из самых замечательных в греческом мире (II. 148).

Отношения Самоса с Египтом были добрыми. Фараон Амасис, пишет «Отец истории», подарил «в храм Геры на Самосе две свои портретные деревянные статуи, которые еще в мое время стояли в большом храме за порталом. Эти приношения на Самос царь сделал ради своей дружбы и гостеприимства с Поликратом, сыном Эака» (II. 182). Упомянутый здесь Поликрат — знаменитый самосский тиран, один из главных героев сочинения Геродота.

Сильный флот давал самосцам многие возможности. В частности, они не брезговали пиратством: их легкие, быстрые корабли позволяли им нападать на суда в Эгейском море и беззастенчиво грабить их. Подобного рода разбой стал одним из главных источников богатства самосской знати, считаясь в ее среде не зазорным, а скорее, наоборот, достойным делом. Одним из популярных имен у аристократов Самоса было имя Силосонт, которое может быть переведено как «грабитель, хранящий добычу». Геродот упоминает несколько случаев самосского пиратства.

В середине VI века спартанцы вступили в союз с лидийским царем Крезом и, приняв от него подарки в знак дружбы, решили сделать ответный дар. «Лакедемоняне изготовили медную чашу для смешивания вина, украшенную снаружи по краям всевозможными узорами, огромных размеров, вместимостью на 300 амфор[27]. Впрочем, эта чаша так и не попала в Сарды по причинам, о которых рассказывают двояко. Лакедемоняне передают, что на пути в Сарды чаша оказалась у острова Самоса. Самосцы же, узнав об этом, подплыли на военных кораблях и похитили ее. Сами же самосцы, напротив, утверждают: лакедемоняне, везшие чашу, прибыли слишком поздно и по пути узнали, что Сарды взяты персами, а Крез пленен. Тогда они будто бы предложили продать эту чашу на Самосе, и несколько самосских граждан купили ее и посвятили в храм Геры. Возможно также, что люди, действительно продавшие чашу, по прибытии в Спарту объявили там, что их ограбили самосцы» (I. 70).

Геродот, похоже, больше симпатизирует второй версии, что неудивительно: долго прожив на Самосе, он не мог не подвергнуться влиянию традиции, бытовавшей в среде его граждан. Нам же нападение самосцев представляется более вероятным, тем более что известны похожие инциденты. Например, фараон Амасис послал спартанцам в дар великолепный панцирь: «Панцирь был льняной со множеством вытканных изображений, украшенный золотом и хлопчатобумажной бахромой. Самым удивительным в нем было то, что каждая отдельная завязка ткани, как она ни тонка, состояла из 360 нитей и все они видны» (III. 47). Но и это ценнейшее изделие было перехвачено в пути вездесущими самосцами!

Впрочем, случалось им делать и добрые дела. В конце VII — начале VI века правивший в Коринфе могущественный тиран Периандр превратил свой город в центр крупной державы, подчинил ряд других полисов, в том числе остров Керкиру в Ионическом море. Как-то керкиряне разгневали Периандра, отличавшегося крутым и жестоким нравом. Геродот рассказывает, чем закончилась эта история: «Периандр, сын Кипсела, отправил 300 сыновей знатных людей с острова Керкиры в Сарды к Алиатту для оскопления. Когда же коринфяне с этими мальчиками на борту пристали к Самосу, то самосцы, узнав, зачем их везут в Сарды, сначала научили детей искать убежища в святилище Артемиды, а затем не позволили насильно вытащить „умоляющих о защите“ из святилища. А когда коринфяне не хотели давать детям пищи, то самосцы устроили праздник, который справляют еще и поныне. Каждый вечер, пока дети оставались в святилище как „умоляющие о защите“[28], самосцы водили хороводы и пляски девушек и юношей и во время плясок ввели в обычай приносить лепешки из сесама[29] с медом, чтобы дети керкирян могли их уносить и есть. Это продолжалось до тех пор, пока коринфские стражи не уехали с острова, оставив детей. Затем самосцы отвезли детей назад на Керкиру» (III. 48).

На Самосе бурно развивались ремесла и искусства; по их уровню остров находился на одном из первых мест в эллинском мире. Не случайно Дарий, переправляясь в 513 году до н. э. из Азии в Европу для похода на скифов, «главным инженером» строительства понтонного моста через Боспор Фракийский поставил именно самосца. Этот мост стал настоящим чудом тогдашней техники. «Дарий остался весьма доволен сооружением моста и строителя его Мандрокла самосца осыпал дарами. На часть этих богатств Мандрокл велел написать картины с изображением всего строительства моста через Боспор; на берегу сидящим на троне был изображен Дарий и его войско, переходящее по мосту через Боспор. Картину эту Мандрокл посвятил в храм Геры на Самосе» (IV. 88).

Есть версия, что именно самосцы первыми из греков начали создавать монументальные статуи (в человеческий рост и выше), позаимствовав технику их изготовления из Египта. В архаическую эпоху особенно прославились самосские мастера Феодор и Рек (Ройк). Они были равно искусными и в торевтике (художественной обработке металла), и в скульптуре, и в архитектуре… Так, Феодором был изготовлен огромный и великолепный серебряный кратер (сосуд для смешивания вина), вмещавший 600 амфор (24 тонны), то есть ровно в два раза больше того кратера, который спартанцы послали в подарок Крезу. А чашу работы Феодора уже сам Крез отправил в качестве посвятительного дара в Дельфы, в святилище Аполлона (I. 51). Очевидно, мастер продал ее царю или же сделал специально по его заказу. Творением рук Феодора был и знаменитый перстень Поликрата, с которым связана одна из самых знаменитых и занимательных историй, вошедших в труд Геродота (к ней мы еще обратимся).

Рек построил на Самосе храм Геры, превосходивший по величине едва ли не все храмы Греции. Вообще для архитектурного и инженерного искусства самосцев было характерно стремление создавать грандиозные постройки, которые должны были поражать воображение современников, и их усилия достигали требуемого эффекта! Так, Геродот в одном месте пытается оправдать перед читателями свое повышенное внимание к Самосу: «Остановился же я несколько подробнее на самосских делах потому, что самосцы воздвигли на своем острове три самых больших сооружения во всей Элладе. Во-первых, они пробили сквозной тоннель в горе высотой в 150 оргий[30], начинающийся у ее подошвы, с выходами по обеим сторонам. Длина тоннеля 7 стадиев, а высота и ширина по 8 футов[31]. Под этим тоннелем по всей его длине они прокопали канал глубиной в 20 локтей[32] и 3 фута ширины, через который в город по трубам проведена вода из одного обильного источника… Это одно из трех сооружений. Второе — это дамба в море, возведенная вокруг гавани. Дамба эта 20 оргий высотой и более 2 стадиев в длину. Третье сооружение — величайший из известных нам храмов. Первым строителем этого храма был Рек, сын Филея, самосец» (III. 60).

Остатки всех перечисленных здесь сооружений сохранились и тщательно исследованы археологами. Тоннель-водопровод действительно впечатляет. Его пробивали две команды строителей с двух сторон скалы, чтобы встретиться в центре. Малейшая ошибка в расчетах — и можно было промахнуться. Но стыковка двух частей тоннеля произошла практически «точка в точку», что говорит об исключительно высоком инженерном мастерстве. Что же касается храма Геры, возведенного около 560 года до н. э., то через несколько десятилетий он был перестроен и стал еще более колоссальным: 55,2 на 112 метров в плане. По размерам он совсем немного уступал только знаменитому храму Артемиды в соседнем Эфесе (55,1 на 115,1 метра), вошедшему впоследствии в перечень «семи чудес света»{23}. Всё это масштабное строительство велось на Самосе в правление тирана Поликрата.

В наиболее развитых древнегреческих государствах (а Самос был одним из них) на протяжении архаической эпохи происходила особенно острая внутриполитическая борьба — стасис, — бывшая тогда настоящим бичом Эллады: соперничали аристократические группировки, возглавляемые знатными лидерами. Если один из таких лидеров побеждал всех конкурентов, то возникала тирания{24}. Не стал исключением и самосский полис. На острове в VI веке до н. э. утвердилась династия тиранов, самым знаменитым из которых и был Поликрат (около 538–522), которого с полным основанием следует признать одной из самых колоритных личностей в истории античного мира. Геродот рассказывает о нем достаточно подробно — видимо, самосцы еще очень долго помнили о деяниях своего бывшего владыки:

«Сначала Поликрат разделил город на три части и правил вместе с братьями Пантагнотом и Силосонтом. Затем одного из братьев он убил, а младшего — Силосонта — изгнал. С тех пор Поликрат стал владыкой всего Самоса. Он заключил договор о дружбе с Амасисом, царем Египта, послал ему дары и получил ответные подарки. Вскоре за тем могущество Поликрата возросло и слава о нем разнеслась по Ионии и по всей Элладе. Ведь во всех походах ему неизменно сопутствовало счастье. У него был флот в 100 пятидесятивесельных кораблей (пентеконтер. — И. С.) и войско из тысячи стрелков. И с этой военной силой Поликрат разорял без разбора земли друзей и врагов. Ведь лучше, говорил он, заслужить благодарность друга, возвратив ему захваченные земли, чем вообще ничего не отнимать у него. Так-то Поликрату удалось захватить много островов и много городов на материке» (III. 39).

Прямо сказать, вырисовывается не очень симпатичный образ. Поликрат, судя по всему, был типичным тираном — одним из тех, кто придал отрицательный смысл самому этому термину, изначально для греков вполне нейтральному. Мы видим человека алчного, жестокого даже по отношению к родственникам и друзьям, да к тому же беззастенчивого циника. Он был настоящим «тираном-пиратом», и флот, находящийся под его командованием, — в сущности, флотом разбойничьим. Тем не менее Поликрата уважали — и соседи, и сограждане. Первые — потому, что побаивались. Вторые — потому, что эта «сильная личность», увеличивая собственные могущество, богатство, авторитет, тем самым увеличивала могущество, богатство, авторитет своего полиса. Можно сказать без преувеличения: именно в правление Поликрата Самос достиг наивысшего расцвета. Он был тогда ведущей морской державой во всем бассейне Эгеиды, с которой приходилось считаться всем. Как видим, даже фараон Амасис, правитель обширного государства, не счел зазорным заключить союз с отдаленным, не слишком большим островом. Видимо, Поликрат заставил с почтением говорить о себе даже далеко за пределами греческого мира.

В его правление Самосу удалось успешно отразить нападение Спарты — самого мощного из тогдашних греческих государств. Спартанцы, никогда не знавшие тирании, относились к ней резко отрицательно и время от времени устраивали рейды по другим греческим полисам с целью свержения засевших там тиранов, почти всегда успешные. Пожалуй, можно припомнить только один случай, когда тиран смог отстоять свою власть от спартанского нападения, — это был Поликрат. Сильное войско спартанцев безуспешно пыталось взять город то штурмом, то длительной осадой, но в конце концов отправилось на родину.

«По одному известию (конечно, недостоверному), Поликрат подкупил лакедемонян самосскими деньгами, будто бы приказав выбить монету из позолоченного свинца, а те, получив эти деньги, отплыли домой» (III. 56). На этот раз вряд ли в «Отце истории» говорит «самосский патриотизм»: признаваемая им недостоверной версия, вне сомнения, в самом деле является ложной. Невозможно предположить, чтобы спартанцы позволили себя так грубо провести. А даже если и так — рано или поздно обман не мог не раскрыться, и тогда разъяренные, жаждущие мести лакедемоняне явились бы на остров с еще более крупными силами, а этого не произошло. Видимо, исход войны отразил реальное соотношение сил. Уже сам факт, что жители Самоса дали спартанцам достойный отпор, не мог не вызвать уважения со стороны остальных греков. Ведь спартанские гоплиты по достоинству считались в Элладе непревзойденными воинами.

Накопленные Поликратом богатства позволили ему приступить к масштабному строительству тех грандиозных общественных сооружений, о которых речь шла выше. Он, как и остальные тираны архаической эпохи, чтобы придать больше блеска своему правлению и увековечить свое имя, приглашал к своему двору крупных деятелей культуры. Привлеченные высокими гонорарами, у Поликрата жили выдающийся поэт-лирик Анакреонт, знаменитый врач Демокед и др. (III. 121, 131). А вот философ Пифагор, как мы знаем, напротив, покинул Самос, не желая принимать власть тирана.

За что бы Поликрат ни брался — во всём ему сопутствовало везение. Он был настолько удачлив, что, как ни парадоксально, именно поэтому люди, симпатизировавшие ему, стали опасаться за его судьбу. Ведь в религиозном мировоззрении древних греков немаловажное место занимала идея «зависти богов»: считалось, что если мстительные небожители увидят, что кто-то из людей уж слишком счастлив, то обязательно обрушат на него различные невзгоды. «…Твои великие успехи не радуют меня, так как я знаю, сколь ревниво к человеческому счастью божество… Ведь мне не приходилось слышать еще ни об одном человеке, кому бы все удавалось, а в конце концов он не кончил бы плохо. Поэтому послушайся моего совета теперь и ради своего счастья поступи так: обдумай, что тебе дороже всего на свете и потеря чего может больше всего огорчить тебя. Эту-то вещь ты закинь так, чтобы она больше не попалась никому в руки» (III. 40) — такое письмо якобы написал Поликрату фараон Амасис. На самом деле высказанные в нем идеи имеют чисто греческое происхождение, и не приходится сомневаться в том, что послание, приписанное Амасису, Геродот сочинил сам. Здесь же мы цитируем его, во-первых, чтобы пролить свет на религиозные взгляды «Отца истории», во-вторых, потому, что это письмо предваряет один из ярчайших эпизодов в его сочинении — рассказ о перстне Поликрата.

Самосский тиран решил в качестве искупительного дара за «чрезмерное» благоденствие пожертвовать богам свой любимый перстень и выбросил его в море. Однако через несколько дней рыбаки, поймав большую и красивую рыбу, принесли ее Поликрату. В брюхе у нее оказался тот самый перстень — боги не приняли дар! Это означало, что они намерены мстить.

Поликрат действительно кончил очень плохо, но вряд ли из-за пресловутой «зависти богов», а скорее по собственной вине. Это было время крупномасштабных персидских завоеваний. Поликрат с присущим ему вероломством изменил прежнему союзнику, Амасису, и отправил эскадру кораблей в помощь царю Персии Камбису, готовившемуся идти на Египет. Но моряки ослушались его приказа — то ли не поплыли к Камбису вообще, то ли вскоре по прибытии бежали (III. 45). В любом случае персам это понравиться не могло.

Эта довольно рискованная внешнеполитическая игра и погубила Поликрата. Персидский сатрап Лидии Орет заманил его в свою резиденцию, обещав большие сокровища. Жадный до денег тиран не догадался, что ему устроили ловушку, и был предан страшной, мучительной казни. Геродот пишет: «Орет умертвил Поликрата таким способом, о котором я не хочу даже рассказывать» (III. 125).

Отправляясь к сатрапу, Поликрат оставил управлять Самосом своего секретаря Меандрия, — как он думал, на короткое время. Но когда пришла весть о гибели тирана, Меандрий удержал власть в своих руках. Правда, вначале он даже созвал народное собрание и обещал сложить свои полномочия — на условиях, что сограждане обеспечат ему безопасность, наградят деньгами и почетной жреческой должностью. Однако кто-то из самосцев сказал: «Да ты вовсе и не достоин быть нашим владыкой, так как ты подлой крови и сволочь. Ну-ка, лучше придумай, как дашь отчет в деньгах, которые присвоил». Геродот резюмирует: «Меандрий желал быть самым справедливым властителем, но ему не довелось стать таким… Меандрий понял, что если он выпустит власть из своих рук, то вместо него кто-нибудь другой станет тираном, и больше уже не думал отказываться от нее» (III. 142–143).

Но тут на сцене появляется новое действующее лицо. Точнее, не вполне новое — мы с ним уже знакомы. Выше упоминалось, что Поликрат изгнал с Самоса своего младшего брата Силосонта. Тот теперь решил воспользоваться ситуацией: вернуться на родной остров и захватить его. Сделал он это при помощи персов. В давние времена ему случилось оказать услугу будущему персидскому царю Дарию, и теперь он надеялся на щедрое вознаграждение.

У Геродота по данному поводу находим очередной занимательный рассказ: «Этому-то Силосонту выпало великое счастье. Однажды, одетый в красный плащ, он прогуливался по рынку в Мемфисе (одном из главных городов Египта. — И. С). Увидел его Дарий, который, будучи телохранителем Камбиса, еще не имел особого веса, и так прельстился плащом, что, подойдя к Силосонту, стал торговать плащ. А Силосонт, видя сильное желание Дария получить этот плащ, сказал (как бы по внушению некоего бога): „Я не продам его ни за что, но хочу тебе подарить, если уж ты непременно хочешь его иметь“. Дарий был очень доволен и взял плащ. Так вот, Силосонт думал тогда, что он лишился плаща по простоте душевной. А через некоторое время… Силосонт узнал, что персидский престол достался тому самому человеку, которому он некогда подарил по его просьбе плащ» (III. 139–140).

Да, такое не могло присниться Силосонту и в самом сладком сне: юный перс, еще недавно чуть ли не выклянчивший подарок у гордого греческого аристократа, внезапно стал владыкой огромнейшего в мире государства, который может всё или почти всё. Самосец-изгнанник конечно же не мог не воспользоваться столь выгодным стечением обстоятельств, тем более что в древних обществах принцип «долг платежом красен» фактически имел силу неписаного закона. Силосонт немедленно отправился в Сузы, предстал перед царем и напомнил ему об эпизоде с плащом. Дарий ответил: «Благородный человек! Так это ты сделал мне подарок, когда я еще не имел власти? Правда, этот подарок незначительный, но моя благодарность будет такой же, как если бы теперь я получил откуда-нибудь великий дар. В награду я дам тебе без счета золота и серебра, чтобы тебе никогда не пришлось раскаиваться в том, что ты сделал добро Дарию, сыну Гистаспа» (III. 140).

Но Силосонт просил только об одном: чтобы персы помогли ему вернуть власть над родным полисом. Сказано — сделано: Дарий дал ему персидский отряд, с которым младший брат Поликрата прибыл на Самос. Он просил командира отряда обойтись без насилия. Но самосцы, не желая подчиняться прибывшим чужеземцам, оказали сопротивление; те в ответ начали резню и опустошение острова. Самос вступил в полосу смут и в конце концов оказался под владычеством Ахеменидов. Эти события имели место около 522–518 годов. Силосонт правил на острове как вассальный тиран, а умирая, передал власть сыну Эаку.

Когда в 500 году до н. э. началось Ионийское восстание, самосцы примкнули к нему и изгнали Эака. Их вклад в дело борьбы с персами мог бы быть весьма значителен: самосский флот, как мы знаем, не имел себе равных в Восточной Эгеиде. Однако Самос вел себя довольно нерешительно. Судя по всему, далеко не все его граждане были уверены, что бунт против «Великого царя» имеет перспективы; среди них существовала сильная проперсидская группировка, призывавшая выйти из числа инсургентов, вновь подчиниться Дарию и возвратить Эака. Эта сложная ситуация на Самосе стала одной из главных причин неудачи восставших ионийцев.

В 494 году у острова Лада произошло решающее сражение между союзным ионийским флотом и военно-морскими силами персов. В разгар сражения почти все самосские корабли вдруг покинули строй и ушли домой. Их дезертирство, разумеется, не осталось незамеченным и стало дурным примером для остальных: начали обращаться в бегство и эскадры некоторых других ионийских городов. В результате морской бой был безнадежно проигран греками.

Нетрудно заметить, что Геродот в своем рассказе старается хотя бы отчасти оправдать поведение самосцев. «…Самосские военачальники… по совету Эака, сына Силосонта, решили (Эак ведь уже раньше по приказанию персов предлагал им покинуть ионян) разорвать союз с ионянами. Самосцы приняли это предложение как из-за полного развала дисциплины у ионян, так и от того, что теперь им стало совершенно ясно: одолеть царя они не могут. Ведь они хорошо знали, что одолей они даже теперешний флот Дария, то явится другой, впятеро больший» (VI. 13).

Снова видим, что длительное пребывание на Самосе не прошло для «Отца истории» даром: во многом он воспринял точку зрения людей, с которыми общался всё это время. Не сказалось ли влияние самосской традиции и на его отрицательном отношении к Ионийскому восстанию в целом?

Предательство самосцами общеионийского дела не осталось незамеченным со стороны персидского владыки. «Самосцы были единственными из восставших против царя Дария ионян, город и святилища которых не были преданы огню» (VI. 25). Эак вновь стал вассальным тираном полиса; потом его сменил некий Феоместор, которого персы почтили властью над Самосом за то, что он отличился в 480 году в Саламинской битве (VIII. 85), в которой самосцы, как и остальные ионийцы, были вынуждены воевать на стороне персов, против соплеменников.

Но после Саламина ситуация стремительно менялась. Узнав о поражении персидского царя, граждане Самоса поняли, что у них наконец-то появилась реальная возможность сбросить чужеземное владычество. В 479 году их послы прибыли к союзному греческому флоту, стоявшему у острова Делос, и умоляли о помощи. Принеся положенные клятвы, они заявили о вступлении своего полиса в Эллинский союз (IX. 90–92). Правда, официально они были приняты туда вместе с некоторыми другими островными государствами чуть позже, после битвы при Микале (IX. 106); но еще до нее морские силы союза сделали Самос своей базой. Так самосцы — на сей раз уже навсегда — вышли из империи Ахеменидов.

А в следующем году они стали соучредителями нового мощного военно-политического объединения — Афинского морского союза. В те времена, когда на острове проживал Геродот, Самос входил в эту организацию на привилегированных правах и фороса не платил. Он был низведен до положения рядового члена только после того, как поднял в 440–439 годах восстание против засилья Афин в союзе, но был разгромлен карательной экспедицией Перикла. Но Геродота на Самосе тогда уже не было…

Самосский период биографии Геродота стал временем его взросления, формирования как творческой и мыслящей личности. Именно тогда, подчеркнем, он избрал свой жизненный путь, единственный и неповторимый, и приступил к реализации задуманного. Узнавая яркие и разнообразные, порой занимательные, порой трагичные перипетии бурной судьбы одного из важнейших политических и культурных центров Эгеиды — судьбы, тесно связанной и переплетенной и с судьбой Ионии, и с судьбой всего греческого мира, и с судьбой великой восточной империи, — Геродот «выковывался» как историк, приходил к мысли о создании фундаментального труда о военном противостоянии Европы и Азии, на стыке которых лежал Самос. А те превратности, которые неоднократно переживал остров, которые, как морская качка в бурю, бросали его то вверх, то вниз, то к процветанию и могуществу, то к поражениям и ослаблению, могли навести «Отца истории» на тезис, который является одним из важнейших для всего его мировоззрения: «Много когда-то великих городов теперь стали малыми, а те, что в мое время были могущественными, прежде были ничтожными… Человеческое счастье изменчиво» (I. 5).

Самос был одним из трех мест, пребывание в которых в наибольшей степени повлияло на мировоззрение Геродота. Двумя другими были Дельфы и Афины.

У «пупа земли»

Геродот, как нам уже приходилось замечать, немало странствовал на своем веку. Где только он не побывал! Ни один другой историк античного мира, вообще ни один античный автор не может сравниться с ним в этом отношении{25}.

Не приходится сомневаться, что один из первых его маршрутов, если не самый первый, был направлен в Дельфы, к оракулу Аполлона. Совершил он эту поездку наверняка еще в молодости.

Так уж было заведено в греческом мире: «юноше, обдумывающему житье», подобало отправиться в паломничество к самому почитаемому и авторитетному святилищу Эллады, чтобы там задать богу вопросы о своей будущей судьбе, попросить совета — к чему стремиться, чего остерегаться… Нельзя исключить, что будущий историк впервые побывал в Дельфах еще тогда, когда он жил на родине, в Галикарнасе. В таком случае, разумеется, в путешествии его должен был сопровождать кто-нибудь из старших родственников.

Ведь путешествие это было длительным и непростым. Прежде всего нужно было переправиться через Эгейское море — от берегов Малой Азии на Балканский полуостров. А дальше в Дельфы вели несколько путей, и можно было воспользоваться любым из них. Например, была возможность высадиться в Афинах и оттуда двигаться сухопутными дорогами: через Аттику, Беотию, затем через «горный узел» Средней Греции. Но в таком случае не раз приходилось бы переваливать через крутые, труднопроходимые скалистые хребты. Да и вообще греки, чрезвычайно тесно связанные с морем, предпочитали как можно большую часть любого пути преодолевать на корабле и как можно меньшую — по суше. Поэтому более вероятен иной вариант дельфийского маршрута Геродота: вначале прибыть к Коринфу и высадиться в Кенхреях. Коринф, лежавший на перешейке Истм, имел то огромное преимущество, что он располагал портами сразу на двух морях: Кенхреями в Сароническом заливе Эгейского моря и Лехеем в Коринфском заливе Ионического моря. Между двумя гаванями еще в архаическую эпоху был сооружен волок (диолк), чтобы перетаскивать военные, а затем и торговые суда. Геродоту, конечно, пользоваться диолком никакой нужды не было, поскольку он являлся обычным пассажиром, а не купцом с товарами. Нужно было просто пройти несколько километров и очутиться в Лехее. При этом имелась возможность сделать небольшой крюк и заглянуть в сам Коринф, чтобы ознакомиться с его достопримечательностями. А в Лехее — снова сесть на судно или, скорее, на большую лодку, поскольку предстоящий участок пути уже не был ни долгим, ни трудным. Плавание по Коринфскому заливу, мимо живописных хребтов, которые заслоняют горизонт со всех сторон, будто смыкаясь друг с другом, заканчивалось в области Фокида, на северном берегу. Здесь располагалась Кирра, дельфийская гавань. Оттуда нужно было подыматься в горы, к «срединному храму», лежавшему на склоне знаменитого Парнаса.

Да, «срединным храмом», «пупом земли» называли греки святилище в Дельфах: считалось, что это место — центр всего мира. Разумеется, всерьез так думали в более древние времена, когда Землю представляли в образе плоского диска. Ко времени Геродота уже появилось представление о ее шарообразности (насколько можно судить, первым его выдвинул Пифагор). Но на уровне обыденного сознания легенда о «пупе земли» сохранялась. На храмовой территории лежал большой круглый камень; говорили, что он и есть тот самый пуп, и рассказывали о нем различные мифы. Согласно самому распространенному из них, камень был помещен сюда самим Зевсом, а до того именно этот камень проглотил вместо Зевса его отец Крон, который, как известно, пожирал собственных детей, но в случае с будущим владыкой Олимпа был обманут.

Надо сказать, представление о Дельфах как «пупе земли» в глазах античного грека имело резон, так как этот город на самом деле находился фактически в географическом центре Эллады. Если воткнуть иголку циркуля в точку на карте с надписью «Дельфы», а кончик карандаша зафиксировать на каком-нибудь из крайних южных мысов Пелопоннеса и обвести круг, то в него попадут точнехонько греческие земли Балканского полуострова.

С покрытых снегом высей священного Парнаса в погожий день можно было увидеть и живописные долины Фессалии, где паслись конские табуны, и тучные (конечно, по греческим меркам) поля Беотии, раскинувшиеся вокруг обширного Копаидского озера[33], и лесистые ущелья Этолии, населенные гордым и диковатым племенем разбойников, и жмущиеся друг к другу селения Истма, жителям которых от века не хватало плодородных земель, и — за извилистой синевой залива — просторы полуострова Пелопоннес, и, наконец, совсем далеко на востоке, бескрайнюю Эгеиду с рассыпанными по ней островами. Если Геродот поднимался на Парнас (а при его любознательности это очень вероятно), то оттуда он прекрасно обозрел свою «историческую родину», на которой ему раньше бывать не приходилось, но в которой развертывались события, впоследствии ставшие главным содержанием его труда.

К тому же и время для восхождения у него имелось. Ведь грекам, добравшимся до Дельф, чтобы вопросить оракул, приходилось перед этим хорошенько подождать — порой несколько недель: вокруг было целое море таких желающих, и надо было записываться в очередь. А к тому же нередко прибывавшие официальные делегации от государств, связанных с Дельфами специальными договорными отношениями, имели приоритет перед частными лицами — их допускали к оракулу вне очереди.

Впрочем, дни ожидания вряд ли были для Геродота скучными. Юноша жадно впитывал обрушившуюся на него массу новых впечатлений. Паломники из разных греческих областей, естественно, коротали время за беседами, расспрашивали друг друга о новостях и делились собственными. В Дельфах — именно из-за громадного наплыва разной приезжей публики — можно было за несколько дней узнать больше, чем за несколько месяцев на Самосе или за несколько лет в Галикарнасе…

Кроме того, для граждан, ожидавших консультации у оракула, устраивались экскурсии. «Гиды» из числа жреческого персонала за умеренную плату водили их по городу и святилищу, показывали храмы и храмики, алтари, статуи. Обязательно подводили к главной храмовой постройке, посвященной самому Аполлону, блиставшей новизной и великолепием. В середине VI века до н. э., «когда амфиктионы[34] за 300 талантов (серебра. — И. С.) отдали подряд на строительство нового дельфийского храма (прежний храм случайно погиб в огне пожарища), то четвертую часть денег за подряд пришлось уплатить дельфийцам. Тогда дельфийцы стали ходить по городам и собирать пожертвования, причем возвратились из Египта далеко не с пустыми руками. Так, Амасис пожертвовал им тысячу талантов квасцов, а эллины, жившие в Египте, — 20 мин[35] серебра» (II. 180). Подряд на сооружение храма был отдан Алкмеонидам — знатному афинскому роду, в тот момент изгнанному тираном Гиппием из Афин и нашедшему пристанище в Дельфах. «Так как они были богатым и уже издревле уважаемым родом, то и воздвигли храм, еще более великолепный, чем предполагалось по замыслу. Хотя по договору они должны были строить храм из известкового туфа, но соорудили фасад его из паросского мрамора» (V. 62). Фронтон храма был украшен замечательными рельефными скульптурами, которые впоследствии были открыты в ходе раскопок. Исследуя остатки постройки, археологи пришли к выводу, что она возводилась довольно долго и была завершена уже в самом конце VI века до н. э.

Жрецы-экскурсоводы обращали особое внимание гостей на многочисленные посвятительные дары, которые посылали в Дельфы и греческие, и «варварские» государства и правители, — из уважения к оракулу или в благодарность за удачное предсказание. Частные лица тоже делали такие посвящения, но они были более скромными; те же, которые приносились от государств, отличались обилием и великолепием. Они представляли собой, как правило, изделия из дорогих металлов, подчас весьма тонкой работы. Внутреннее помещение дельфийского храма было уставлено этими дарами и напоминало музей (впрочем, это можно сказать и о многих других греческих святилищах, во всяком случае, особо почитаемых{26}). Особенно богатые полисы сооружали для хранения своих даров специальные небольшие здания — сокровищницы, что позволяло, с одной стороны, несколько «разгрузить» основной храм, а с другой — способствовало лучшей сохранности драгоценностей и, самое главное, сохранению памяти о дарителях. Правда, на приношениях, стоявших в храме, как правило, также делались памятные надписи, но они стирались от времени, а то и злоумышленно.

В ряду сокровищниц, выстроившихся на одной из дельфийских улиц, особенно замечательной по архитектурным достоинствам была афинская, возведенная в начале V века до н. э.{27} В положенные часы двери гостеприимно раскрывались для посетителей. Жрецы водили «экскурсантов» по сокровищницам и по храму, охотно давали пояснения, кем, когда и по какому поводу прислан тот или иной роскошный дар. Ведь демонстрация несметных богатств служила вящей славе святилища и оракула. У Геродота мы неоднократно встречаем упоминания об этих посвящениях. Историк пишет о них подробно, с удовольствием, можно сказать, любовно. Чувствуется, что он понимал: это понравится читателям (точнее, слушателям: в V веке практика чтения «про себя» еще не привилась), будет для них интересным. Его описания дельфийских сокровищ удивляют своей детальностью, точностью топографии: ориентируясь по ним, любой грек, попав в Дельфы, мог без труда отыскать то или иное посвятительное приношение. Временами кажется, что перед нами — страницы из путеводителя:

«Гигес[36] же, вступив на престол, отослал в Дельфы немалое количество посвятительных даров (большинство серебряных вещей в Дельфы посвятил он). А кроме серебра, он посвятил еще несметное количество золота; среди прочих вещей, достойных упоминания, там 6 золотых кратеров весом в 30 талантов. Стоят они в сокровищнице коринфян… Мидас[37] также принес дары, именно свой царский трон, восседая на котором он творил суд. Этот достопримечательный трон стоит на том же месте, где и Гигесовы кратеры. А эти золотые и серебряные сосуды, посвященные Гигесом, дельфийцы называют Гигадами, по имени посвятителя» (I. 14).

«Алиатт… принес посвятительные дары в Дельфы: большую серебряную чашу для смешивания вина с водой на железной инкрустированной подставке — одно из самых замечательных приношений в Дельфах работы Главка хиосца» (I. 25).

«Крез приказал переплавить несметное количество золота и изготовить из него слитки в виде полукирпичей, 6 ладоней в длину, шириной в 3 ладони, высотой же в 1 ладонь. Общее число полукирпичей было 117; из них 4 — из чистого золота, весом 2½ таланта каждый; другие полукирпичи — из сплава с серебром, весом 2 таланта. После этого царь велел отлить из чистого золота статую льва весом в 10 талантов. Впоследствии во время пожара святилища в Дельфах лев этот упал с подставки из полукирпичей, на которых он был установлен. И поныне еще стоит этот лев в сокровищнице коринфян, но вес его теперь только 6½ таланта, так как 3½ таланта расплавились при плавке. После изготовления Крез отослал эти предметы в Дельфы и вместе еще несколько других, а именно: две огромные золотые чаши для смешивания вина — золотую и серебряную. Золотая чаша стояла в святилище как войдешь, направо, а серебряная — налево. После пожара чаши были также переставлены на другое место. Золотая чаша стоит теперь в сокровищнице клазоменян (вес ее 8½ таланта и 12 мин), а серебряная в углу в притворе храма. Вмещает она 600 амфор. Чашу эту дельфийцы наполняют вином с водой на празднике Феофаний[38]. Как утверждают в Дельфах, чаша эта — изделие Феодора из Самоса. И я тоже так думаю, так как она, видимо, на редкость чудесной работы. Потом царь отослал в Дельфы 4 серебряных сосуда, которые стоят и ныне в сокровищнице коринфян, и 2 кропильницы — золотую и серебряную. На золотой кропильнице начертана надпись, гласящая: „Посвятительный дар лакедемонян“. Это, однако, неверно: ведь эти кропильницы — посвятительный дар Креза. Надпись же на ней вырезал какой-то дельфиец, желая угодить лакедемонянам. Я знаю имя этого человека, но не хочу называть. Только статуя мальчика, через руку которого течет вода в кропильницы, — приношение лакедемонян, но ни та, ни другая из кропильниц. Вместе с этими Крез послал много и других даров без надписей. Среди них круглые чаши для возлияний, а также золотая статуя женщины в 3 локтя высотой (по словам дельфийцев, она изображает женщину, выпекавшую царю хлеб). Крез пожертвовал также ожерелья и пояса своей супруги» (I. 50–51).

«Родопис (греческая гетера, переехавшая в Египет и там разбогатевшая. — И. С.) пожелала оставить о себе память в Элладе и придумала прислать в Дельфы такой посвятительный дар, какого еще никто не придумал посвятить ни в одном храме. На десятую часть своих денег она заказала (насколько хватило этой десятой части) множество железных вертелов, столь больших, чтобы жарить целых быков, и отослала их в Дельфы. Еще и поныне эти вертела лежат в куче за алтарем, воздвигнутым хиосцами, как раз против храма» (II. 135).

«На Саламине царствовал тогда Евельфонт. Он посвятил в Дельфы замечательную кадильницу, находящуюся в сокровищнице коринфян» (IV. 162).

«Фокийцы перебили (в сражении с фессалийцами. — Я. С.) четыре тысячи человек… Десятую часть захваченной в этой битве добычи составляли огромные статуи, стоящие около треножника перед храмом в Дельфах» (VIII. 27).

После в высшей степени удачной кампании 480 года, ознаменовавшейся победой при Саламине, греки «разделили добычу между собою и отборную часть отослали в Дельфы. Из этой части добычи была сделана статуя человека, высотой в 12 локтей, с корабельным носом в руке (она стоит там же, где и золотая статуя Александра из Македонии[39]). При отсылке даров в Дельфы эллины сообща вопросили бога, достаточно ли он получил даров и доволен ли ими. А бог отвечал, что от других эллинов он получил довольно, но не от эгинцев. Он требует от эгинцев часть награды за доблесть в битве при Саламине. Узнав об этом, эгинцы посвятили богу три золотые звезды, которые водружены на медной мачте и стоят в углу святилища рядом с сосудом для смешения вина — даром Креза» (VIII. 121–122).

После победной кампании 479 года до н. э. — окончательного разгрома персов при Платеях, — «когда добыча была собрана, эллины отделили десятую часть дельфийскому богу. Из этой десятины был сделан и посвящен золотой треножник, который стоит в Дельфах на трехглавой медной змее непосредственно у алтаря» (IX. 81).

Последний дар, уникальный памятник Греко-персидских войн, частично сохранился до наших дней. Правда, в его описании Геродот допускает небольшую неточность: на самом деле медная колонна, служившая подставкой для треножника, была сделана в виде трех переплетающихся змей, а не одной трехголовой змеи, как он пишет. Высота колонны — около шести метров. Треножник был посвящен Аполлону спартанским полководцем Павсанием, главнокомандующим греков при Платеях. Фукидид дополняет рассказ Геродота:

«…Павсаний осмелился самовольно начертать на треножнике, посвященном эллинами в Дельфы как приношение из мидийской добычи, следующее элегическое двустишие:

Эллинов вождь и начальник Павсаний в честь Феба владыки
Памятник этот воздвиг, полчища мидян сломив.

Это двустишие лакедемоняне велели тотчас же выскоблить с треножника и взамен вырезать имена всех городов, воздвигнувших этот жертвенный дар после общей победы над Варваром» (Фукидид. История. I. 132. 2–3).

Насколько можно судить, Павсаний сделал надпись не на самом треножнике, а на колонне-подставке; оттуда-то ее и выскоблили, заменив новой. Сам треножник был утрачен в IV веке до н. э., но «змеиная колонна» еще много веков стояла в Дельфах, пока в IV веке н. э. римский император Константин I не перенес ее в свою новую столицу — Константинополь. Шли столетия, родилась и пала Византийская империя, Константинополь был захвачен турками и стал Стамбулом… А колонна и по сей день стоит на месте, где в позднеантичные и византийские времена находился ипподром. Она почти не пострадала — отломились только головы змей. И доныне на ней можно прочесть надпись с перечислением 31 греческого полиса — столько их входило в Эллинский союз на момент битвы при Плагеях{28}.

…Проходили дни ожидания, и наступало время, совершив предписанные очистительные обряды и жертвоприношения, идти к оракулу. Ныне мы нередко называем «оракулом» — серьезно или иронически — предусмотрительного, дальновидного человека, дающего точные прогнозы на будущее. Но в античном мире оракул — это вообще не человек. Древние греки под словом «оракул» понимали особое священное место, как считалось, насыщенное сверхъестественными таинственными силами, в котором благодаря этому возможно общение людей с миром богов, получение от них различной информации — в первую очередь, конечно, о будущем: кто же не хочет знать, «что день грядущий нам готовит»! Оракул — место прорицаний, а также соответствующее заведение в этом месте, со специальным жреческим персоналом для получения прорицаний и их интерпретации, «перевода» с языка богов на язык людей. Во всех концах греческого мира существовало немало оракулов, и предсказания от богов получали в них различными способами. Но самым авторитетным и знаменитым, намного превосходящим все остальные славой, богатством, влиянием, был именно оракул в Дельфах, где, как полагали, пророчества посылал сам Аполлон.

Почему среди многочисленных, исключительно живописных уголков среднегреческих гор именно этот, на склоне Парнаса, был особо выделен и помечен какой-то сугубой святостью? Какая незримая аура существовала там? Нам не обойтись без учета иррациональных элементов в сознании греков, которые часто вообще не учитываются, поскольку античные греки, по общепринятому мнению, создали чуть ли не самую рационалистическую цивилизацию в мировой истории. Но иррациональные представления эллинов, пусть они и не бросаются в глаза при беглом взгляде, оказывали влияние на самые разные стороны их поведения{29}.

Нужно представлять себе психологию религиозного человека, ведь во времена Геродота религиозными были если не все греки поголовно, то, во всяком случае, подавляющее их большинство: сомнения в существовании традиционных олимпийских богов были уделом лишь очень редких одиночек. Отнюдь не являлся атеистом и сам «Отец истории».

Даже и поныне в среде верующих есть такое понятие: «намоленное» место, то есть такое, в котором долго, много и усердно молились, и от этого в нем создалась некая особая теплота, само пространство в нем насытилось мистическими энергиями. В Дельфах же — более, чем где-либо, ведь место это стало сакральным с древнейших времен. По археологическим данным, религиозные обряды совершались там еще в микенскую эпоху, во II тысячелетии до н. э. Правда, тогда в Дельфах почитали еще не Аполлона, а некое великое женское божество, обладавшее хтоническим (связанным с землей, с земными недрами) характером. Не исключено, что то была сама Мать-Земля. Собственно, сами греки классической эпохи именно так и считали. По их мнению, изначально Дельфийский храм и оракул принадлежали именно Гее (Земле). Потом у святилища несколько раз менялись божественные «хозяева», и в конце концов оно перешло во владение светлого Феба-Аполлона. Вот как описывает это драматург Эсхил:

В молитвах именую прежде всех богов
Первовещунью Землю. После матери
Фемиду славлю, что на прорицалище
Второй воссела — помнят были. Третья честь
Юнейшей Титаниде, Фебе. Дочь Земли,
Сестры произволеньем, не насилием
Стяжала Феба царство. Вместе с именем
Престол дан бабкой внуку в колыбельный дар.
(Эсхил. Эвмениды. 1–8)

Внуком здесь назван именно Аполлон.

Как происходили прорицания в Дельфах? Об оракуле Аполлона существует колоссальная научная литература{30}, но ответы на многие вопросы так и не найдены, хотя античные авторы рассказывают о процедуре «пророческого сеанса» довольно единообразно. Ознакомившись с вопросом, поступившим от частного лица или государства, пифия — жрица-прорицательница — садилась на священный треножник в одном из помещений храма, где была расщелина в скале, образующей пол. Из расщелины поднимались дурманящие пары, вдыхая которые, пифия приходила в экстаз и выкрикивала невнятные речения, считавшиеся словами самого бога. Другие жрецы, стоя рядом, записывали выкрики пифии, «расшифровывали» их, приводили в литературную (часто стихотворную) форму и в таком виде вручали вопрошавшему. Однако археологи, на протяжении десятилетий тщательнейшим образом исследовавшие руины Дельфийского святилища, не обнаружили никаких следов расщелины. Возможно, трещина в какой-то момент закрылась — например, в результате одного из землетрясений, которые действительно часто случаются в Греции, регионе повышенной сейсмической активности.

В любом случае оставался вопрос: что же это были за пары, обладавшие способностью приводить человека в пророческий транс? В недрах Балканского полуострова не обнаружено газов с подобным действием. Те, кто пытался разгадать эту загадку, обращали внимание еще на то, что, согласно сообщениям некоторых источников, пифии, перед тем как она садилась пророчествовать, давали жевать листья лавра — растения, посвященного Аполлону. Может быть, именно лавр обладает галлюциногенными свойствами? Один ученый даже проводил на себе эксперимент — сжевал немало лавровых листьев, но в транс, естественно, так и не впал.

Выдвигалась гипотеза, что «священное безумие» пифии достигалось не физическими, а чисто психологическими средствами: жрица, зная о том, что ей предстоит прорицать, настраивала себя на соответствующий лад, и в результате к ней приходило вдохновение. Не исключено, что мы так никогда и не узнаем с полной определенностью, что же все-таки происходило в святилище. Интересно, что Геродот в своем труде не говорит ни о расщелине в скале, ни о листьях лавра, да и вообще практически не сообщает деталей вещания пифии. А ведь не рассказывают в подробностях обычно о том, что и так всем хорошо известно…

Остаются неясными и другие детали. Допускались ли сами посетители, пришедшие с вопросами, в священный чертог, где пророчествовала пифия, и слышали ли они ее собственные слова, или же они ожидали за дверьми, а жрецы выносили им готовый ответ? В последнем случае вероятность обманов и манипуляций, разумеется, значительно возрастала. Изучение античных свидетельств здесь не очень помогает, поскольку между ними существуют противоречия. Процитируем Геродота: «Афиняне ведь отправили послов в Дельфы вопросить оракул. После обычных обрядов в священном участке послы вступили в святилище и там воссели. Пифия по имени Аристоника изрекла им следующий оракул (в данном контексте — предсказание. — И. С)…» (История. VII. 140), — и далее цитируется длинное стихотворное прорицание. В другом месте: «Не успел Эетион, однако, вступить в святилище, как пифия обратилась к нему вот с какими словами…» (V. 92).

Если понимать эти пассажи буквально, то получается, что вопрошающие сидели именно в том помещении, где вещала пифия, и она обращалась непосредственно к ним. Но как могла жрица в своем «помраченно-просветленном» состоянии говорить — экспромтом, без предварительной подготовки — правильным гекзаметром? И где же пресловутые жрецы-интерпретаторы? Или Геродот опять же не счел нужным специально упоминать об этом всем известном нюансе? Однозначного ответа снова нет.

…Какой вопрос задал юный Геродот Аполлону при своем первом посещении оракула и какой ответ получил? Безусловно, очень соблазнительно было бы предположить, что галикарнасец спросил бога о том, какое поприще ему избрать — именно так очень часто и делали, — а жрецы своим ответом натолкнули его на изучение истории. Признаемся честно, есть у нас некая интуитивная убежденность, что именно так оно и было, но доказать подобную гипотезу конечно же невозможно.

Во всяком случае, не может не броситься в глаза один аспект всей дальнейшей жизни Геродота. Для большинства греков посещение Дельфийского оракула так и оставалось единичным фактом биографии. Выяснив то, что ему было нужно, эллин следовал полученным указаниям и, как правило, к склонам Парнаса не возвращался — разве что возникала какая-нибудь новая, неожиданная и непредсказуемая ситуация, требовавшая еще одной консультации с божеством. А Геродот, насколько можно судить, бывал в Дельфах неоднократно и порой оставался надолго. Вспомним, с какой точностью историк описывает «топографию» дельфийских посвящений: он готов абсолютно уверенно и конкретно указать, в каком месте находится тот или иной драгоценный дар. Это явно выдает в нем человека, который прекрасно ориентируется на территории святилища. От одного-единственного посещения, пусть даже и длительного, таких знаний получить невозможно.

Не приходится сомневаться и в том, что будущий «Отец истории» со временем вступил в доверительные отношения с некоторыми влиятельными дельфийскими гражданами, в том числе и с жрецами оракула. Он активно расспрашивал их. Историк нередко ссылается на дельфийцев как на своих информаторов, — как правило, именно в связи со случаями, в которых фигурировало какое-либо вмешательство оракула Аполлона. Например, лидийский царь Алиатт, осаждая Милет, случайно сжег храм Афины в его окрестностях. «По возвращении же войска в Сарды Алиатт занемог. Болезнь между тем затянулась, и царь отправил послов в Дельфы — посоветовал ли ему кто-нибудь или же сам он решил — вопросить оракул о болезни. По прибытии послов в Дельфы пифия дала ответ, что бог не даст им прорицания, пока они не восстановят сожженный храм Афины… Такой рассказ я сам слышал в Дельфах» (I. 19–20).

Геродот. Античный бюст.

Афина и Посейдон, спорящие за владычество над Аттикой.

Роспись греческой вазы

Мидийские и персидские воины.

Персеполь. VI–V вв. до н. э.

Крылатые человекобыки, стерегущие «ворота всех стран».

Персеполь. VI–V вв. до н. э.

Греческая триера V века до н. э. Реконструкция

Гоплит в аттическом шлеме.

Фрагмент росписи греческой вазы. Около 475 г. до н.

Оружие, найденное на месте Марафонской битвы 490 года до н. э.

Холм над могилой воинов, павших в Марафонской битве

Фермопилы. Аэрофотосъемка

Мраморный торс спартанского воина (царь Леонид?). Около 490–480 гг. до н. э.

Оружие и доспехи гоплита. Роспись греческой вазы

Прощание с воином. Греческая ваза. V в. до н. э.

Бронзовая «змеиная колонна», возведенная в Дельфах в честь битвы при Платеях 479 года до н. э. (ныне находится в Стамбуле)

Солон и Крез.

Г. Хонтхорст. 1624 г.

Солон. Античный бюст

Пифия, сидящая на треножнике с ветвью лавра в руке.

Роспись греческого сосуда

Апполон, восседающий на «пупе земли». Дельфийская монета

Развалины храма Аполлона в Дельфах

Святилище Аполлона в Дельфах. Священная дорога

Сокровищница афинян в святилище Аполлона в Дельфах. Конец VI в. до н. э.

Серебряная статуя быка длиной 2,30 метра и высотой 1,25 метра. Вторая половина VI в. до н. э.

Стадион в Дельфах. V–II вв. до н. э.

Театр в Дельфах

Мраморные куросы — статуи сыновей жрицы Клеобиса и Битона высотой 2,16 метра. Начало VI в. до н. э.

Бронзовая статуя Возничего высотой 1,80 метра-

дар Полизала, победителя на Пифийских играх.

Около 470 г. до н. э.

Мраморный Сфинкс-посвятительный дар жителей Наксоса

Дельфйскому оракулу. Около 560 г. до н. э.

Карта мира по Геродоту

Девочка, читающая свиток папируса. Подобным образом читатели Геродота знакомились с его «Историей».

Роспись греческого сосуда.

Геродоту даже показывали в Дельфах документы, следы знакомства с которыми можно найти в его труде. Вот, например: «Крез вновь отправил посольство в Пифо[40] с дарами всему дельфийскому народу, узнав его численность: каждый дельфиец получал по 2 золотых статера. За это дельфийцы предоставили Крезу и всем лидийцам право первыми вопрошать оракул, свободу от пошлин и налогов и почетные места на Пифийских играх, и, кроме того, каждый лидиец получил еще право гражданства в Дельфах на вечные времена» (I. 54).

Все исследователи единодушны в том, что здесь Геродот цитирует официальный документ, так называемый проксенический декрет. Такие декреты принимались народными собраниями различных греческих полисов с целью наградить почестями и привилегиями чужеземцев, оказавших этим полисам какие-либо благодеяния и услуги. Данное дельфийское постановление — один из самых ранних известных документов подобного рода. Проксенические декреты вырезались на каменных плитах и устанавливались на видном месте, чтобы каждый желающий мог их прочесть. Этот наверняка помещался в Дельфах, скорее всего, на агоре, где его и скопировал историк. Интересно, что Геродот, опиравшийся в своем труде в основном на свидетельства устной традиции{31}, весьма редко использовал письменные, документальные источники, и характерно, что одно из немногих исключений связано именно с Дельфами.

Некоторые свидетельства, приводимые Геродотом, демонстрируют его очень неплохую осведомленность в дельфийских делах — даже таких, которые нельзя назвать иначе как конфиденциальными, не подлежащими широкой огласке, поскольку они, мягко говоря, не укрепляли репутацию оракула.

В начале V века до н. э. спартанский царь Клеомен I начал борьбу против своего соправителя Демарата (в Спарте, как известно, правили одновременно два царя). Клеомен — исключительно яркая, властолюбивая личность{32} — хотел первенствовать и задался целью избавиться от Демарата. Будучи человеком циничным, он выдвинул против Демарата обвинение, что тот якобы не является сыном царя Аристона и, соответственно, должен быть смещен с престола. Клеомен прекрасно знал, что спартанцы, отличавшиеся благочестием, не оставят это обвинение без последствий (ведь царский статус считался сакральным) и отдадут дело на рассмотрение божества. И действительно, «было решено вопросить оракул в Дельфах: Аристонов ли сын Демарат. Когда по наущению Клеомена дело это перенесли на решение пифии, Клеомен сумел привлечь на свою сторону Кобона, сына Аристофанта, весьма влиятельного человека в Дельфах. А этот Кобон убедил Периаллу, прорицательницу, дать ответ, угодный Клеомену. Так-то пифия на вопрос послов изрекла решение: Демарат — не сын Аристона. Впоследствии, однако, обман открылся: Кобон поплатился изгнанием из Дельф, а прорицательница была лишена своего сана» (VI. 66). Геродот, как видим, знает всё в подробностях, вплоть до имен дельфийцев, оказавшихся замешанными в эту некрасивую историю.

Но наиболее ясно прослеживается дельфийская традиция в рассказе Геродота о попытке персов в 480 году до н. э. захватить и разграбить святилище Аполлона. Этот рассказ, переполненный чудесными, сверхъестественными элементами, несомненно, был записан историком со слов жрецов оракула. Приведем его полностью:

«…Часть (персидского войска. — И. С.) двинулась к дельфийскому святилищу, оставив Парнас на правой стороне… Войско же это следовало этим путем отдельно от прочих сил, чтобы разграбить дельфийское святилище и передать его сокровища царю Ксерксу. Ведь как мне передавали, Ксерксу все знаменитые сокровища дельфийского святилища были известны лучше оставленных им в своем доме: у персов только и было толков, что о сокровищах в Дельфах, в особенности же о посвятительных дарах Креза, сына Алиатта.

Дельфийцы же, узнав о намерении Ксеркса, пришли в ужас. В великом страхе они вопросили оракул: закопать ли им в землю храмовые сокровища или вывезти в другую страну. Бог же запретил им трогать сокровища и сказал, что сам сумеет защитить свое достояние. Получив такой ответ оракула, дельфийцы стали заботиться о собственном спасении. Жен и детей они отослали на другую сторону в Ахею (Ахайю. — И. С), сами большей частью укрылись на вершинах Парнаса, а свое имущество снесли в Корикийскую пещеру… Короче говоря, все дельфийцы покинули свой город, осталось лишь 60 человек и прорицатель.

Варвары между тем были уже близко и издали могли видеть святилище. Тогда прорицатель по имени Акерат заметил, что священное оружие, которого никто не должен был касаться, вынесено из мегарона[41] и лежит на земле. Прорицатель пошел сообщить об этом чуде людям, оставшимся в Дельфах. А когда персы поспешно достигли храма Афины Пронеи, случилось еще более великое чудо, чем это. Конечно, весьма удивительно, что боевое оружие появилось само собой и лежало перед храмом. Однако то, что последовало за этим, было самым удивительным знамением из всех. Ибо в то самое мгновение, когда варвары появились у святилища Афины Пронеи, с неба пали перуны (молнии. — И. С), а с Парнаса со страшным грохотом низверглись две оторвавшиеся вершины и поразили множество персов. Из храма же Афины Пронеи раздавались голоса и боевой клич.

Все эти чудесные знамения повергли варваров в ужас. Дельфийцы же, лишь только заметили бегство врагов, спустились с гор и многих перебили. Оставшиеся в живых персы бежали прямым путем вплоть до Беотии. По возвращении к своим, как я узнал, эти варвары рассказывали еще и о других явленных им знамениях: два воина выше человеческого роста преследовали их и убивали.

Это были, по словам дельфийцев, два местных героя — Филак и Автоной, храмы которых находятся поблизости от святилища Аполлона: Филака — на самой улице выше святилища Пронеи, Автоноя же — недалеко от Кастальского источника у подножия крутого утеса Гиампии. А низвергнувшиеся с Парнаса обломки скал уцелели еще и до нашего времени и поныне лежат в священной роще Афины Пронеи, куда они стремительно обрушились, прорвав ряды варваров. Так-то произошло отступление отряда персов от дельфийского святилища» (VIII. 35–39).

История, что и говорить, очень красочная. Но поверить в нее не помогают даже указанные Геродотом в качестве аргумента обломки скал: кто мог бы подтвердить, что они обрушились именно при данных обстоятельствах? В описании похода персов на Дельфы слишком уж много сверхъестественного; оно напоминает типичную храмовую легенду, предназначенную для того, чтобы показать непобедимую мощь божества.

Многие ученые считают, что процитированный рассказ от начала до конца представляет собой вымысел дельфийского жречества и не было вообще никакой попытки персидского отряда взять святилище — это в корне противоречило религиозной политике правителей Персии, проявлявших демонстративную терпимость по отношению к верованиям, богам, святыням покоряемых народов. А к Аполлону Ахемениды относились с особым расположением: возможно, сохранялась смутная память о том, что этот греческий бог имеет восточное (малоазийское) происхождение. До нас дошла (в поздней, но аутентичной копии) греческая надпись с переводом письма Дария I, в котором предписывалось оказывать Аполлону всяческое уважение{33}.

Когда в 490 году до н. э. персидский флот под командованием Датиса двигался по Эгейскому морю на Афины, попутно захватывая и разоряя попадавшиеся греческие острова, обращая в рабство их жителей, он оказался, в частности, поблизости от Делоса. Этот крохотный островок являлся одним из важнейших центров культа Аполлона, вторым по значению после Дельф. Согласно мифам, Аполлон и его сестра Артемида родились именно на Делосе; там находилось их святилище, чтимое всеми ионийцами. Военачальник персов обошелся с Делосом совершенно иначе, чем с остальными островами, о чем рассказывает Геродот: «Делосцы… покинув свой остров, поспешно бежали на Тенос. Когда персидский флот появился у острова, Датис, плывший впереди, приказал кораблям не бросать якорей возле острова, но по другую сторону, у Ренеи[42]. Сам же Датис, узнав, где находятся делосцы, велел через глашатая сказать им следующее: „Жители священного острова! Зачем вы убегаете, подозревая меня в недостойных замыслах? Ведь я и сам настолько благоразумен, да и царь приказал мне: отнюдь не разорять этой страны, родины этих двух божеств, и не обижать ее жителей. Так вот, возвращайтесь в ваши дома и живите на острове“. Это Датис велел сообщить делосцам через глашатая. Затем, возложив на алтарь 300 талантов благовоний, он воскурил фимиам. После этого жертвоприношения Датис отплыл со своими кораблями» (VI. 97–98).

Это отнюдь не похоже на поведение нечестивых расхитителей святынь. Правда, Ксеркс отличался меньшим почтением к чужим религиям, чем его отец Дарий, но всё же не до такой степени, чтобы идти на прямые святотатства и тем самым навлекать на себя гнев могущественных богов!

В другом эпизоде «Истории» Геродота приводятся слова, сказанные в 479 году до н. э. персидским полководцем Мардонием на военном совете: «Есть изречение оракула о том, что персам суждено прийти в Элладу и разграбить дельфийское святилище и затем погибнуть. А зная это, мы не пойдем на Дельфы и не станем грабить святилища. Поэтому-то нам и не угрожает гибель. Итак, пусть все, кто предан персам, радуются в надежде на грядущую победу» (IX. 42).

Слова Мардония звучат горькой иронией: ведь читатели прекрасно знали, что вскоре персидский полководец погиб, а войско его было разгромлено. Но для нас особенно интересно, что эта цитата входит в прямое противоречие с рассказом о походе персов на Дельфы. Если этот поход действительно имел место, почему же Мардоний не упоминает его, хотя это было бы лучшим аргументом? И самое главное: зная о вышеназванном прорицании, связывавшем гибель персидской армии с разграблением дельфийского храма, разве отдал бы Ксеркс приказ грабить его?!

Мы снова и снова убеждаемся, что перед нами — благочестивая жреческая легенда, направленная на то, чтобы «выгородить» Дельфы, представить их роль в Греко-персидских войнах в максимально благоприятном свете. Такая же тенденция прослеживается, например, и в еще одном пересказанном Геродотом эпизоде, тоже связанном с тяжелой годиной похода Ксеркса: «Между тем дельфийцы, страшась за свою судьбу и участь всей Эллады, вопросили бога. Бог ответил им: нужно молиться ветрам, так как боги ветров будут могучими союзниками Эллады. Дельфийцы же с верою приняли прорицание и прежде всего сообщили ответ оракула всем свободолюбивым эллинам, которые трепетали перед варваром. И дельфийцы, это прорицание „им возвестив, благодарность навеки стяжали“. Затем они воздвигли ветрам алтарь в Фие (город в Беотии. — И. С.)… и почтили их жертвоприношениями. И поныне еще в силу этого прорицания дельфийцы умилостивляют ветры жертвоприношениями» (VII. 178).

Такое обеление действительно требовалось Дельфийскому оракулу, ведь его политика по отношению к Персии вплоть до решающих поражений Ксеркса и Мардония была весьма сомнительной, конформистской, чтобы не сказать коллаборационистской. Очевидно, жречество Аполлона долгое время считало, что борьба против такой мощной силы, как империя Ахеменидов, обречена на поражение. Так не лучше ли покориться добровольно, без лишних жертв, снискав тем самым милость новых господ? Такая позиция Дсльф проявилась уже на первом этапе греко-персидского столкновения, когда в 540-х годах до н. э. некоторые малоазииские полисы пытались противостоять покорявшему их огнем и мечом по приказу Кира полководцу Гарпагу. Так, жители Книда, расположенного на узком и длинном полуострове, решили было отделить его от материка, прокопав канал и превратить свое государство в островное, что способствовало бы сохранению независимости. Но из Дельф пришел запрет, поскольку Зевс-де против. «Получив такое прорицание, книдяне прекратили работы и, когда Гарпаг с войском подошел к городу, они сдались без боя» (I. 174).

В 500 году до н. э. началось Ионийское восстание против владычества Ахеменидов; во главе его встал Милет. Дельфы откликнулись прорицанием:

В оное время и ты, о Милет — зачинатель преступных деяний —
Многим во снедь ты пойдешь и даром станешь роскошным.
Многим тогда твои жены косматым ноги умоют.
Капище ж наше в Дидимах возьмут в попеченье другие.
(VI. 19)

В дальнейшем эта фактически проперсидская линия проводилась дельфийским жречеством еще более последовательно. Когда в 481 году до н. э. создавался Эллинский союз для отражения ожидавшегося нашествия Ксеркса, священный город Аполлона своим огромным авторитетом мог бы послужить делу греческой свободы, призывая полисы примкнуть к нему. Это было бы чрезвычайно актуально, ведь первоначально лишь около трех десятков городов вступили в объединение. Но дельфийские жрецы, наоборот, отговаривали колеблющиеся государства, «устами бога» настоятельно рекомендовали им не выступать против персов.

В одном из подобных примеров, приведенных Геродотом, речь идет об Аргосе, стоявшем в ряду сильнейших полисов Эллады. Его помощь в Греко-персидских войнах была бы отнюдь не лишней. «Когда же аргосцы узнали, что эллины собираются вовлечь их в войну с персами, то отправили послов в Дельфы вопросить бога, как им лучше всего поступить… Пифия же на их вопрос изрекла следующее:

Недруг соседям своим, богам же бессмертным любезный!
Сулицу[43] крепко держи и дома сиди осторожно.
Голову коль сбережешь, глава сохранит свое тело».
(VII. 148)

Дельфийские речения почти всегда отличались напыщенной загадочностью — для вящей важности (впрочем, это можно сказать и о других греческих оракулах и прорицателях). Иногда пророчества вообще были темными до непонятности или двусмысленными — чтобы была возможность жрецам отговориться от обвинений в ошибке. Но в данном случае общий смысл прорицания был вполне ясным, и аргосцы однозначно истолковали его как «запрещение оракула вступать в союз с эллинами» (VII. 149). Соответственно они заняли позицию нейтралитета — по сути пораженческую.

Другой случай связан с Критом — чьи жители славились своим боевым искусством в качестве легковооруженных воинов, особенно лучников. Поэтому на Крит тоже прибыли послы от Эллинского союза, призывая вступить в него. «Критяне же, когда их стали приглашать в союз посланные для переговоров эллины, поступили так: они сообща отправили послов в Дельфы вопросить бога, лучше ли будет для них помочь Элладе или нет. Пифия отвечала им: „Глупцы! Разве вы не сетуете на то, что разгневанный вашей помощью Менелаю Минос причинил вам столько слез? Ведь эллины не помогли вам отомстить за его смерть в Камике, хотя вы и пришли им на помощь в отмщенье за похищенную варваром женщину из Спарты“. Услышав такой ответ оракула, критяне отказались помогать эллинам» (VII. 169). Геродот разъясняет смысл этого прорицания. Согласно мифам, знаменитый критский царь Минос погиб на Сицилии, за это критяне начали войну против сицилийцев и долго осаждали один из тамошних городов — Камик, но не смогли его взять, потому что не получили помощи от греков. Сами же критяне, напротив, активно участвовали на стороне греков в Троянской войне, которая, как известно, началась из-за похищения сыном троянского царя Парисом Елены, жены спартанского правителя Менелая. В результате разгневанный дух Миноса наслал на Крит голод и мор. «Об этом-то пифия и напомнила критянам и удержала их от помощи эллинам, хотя они и желали помочь» (VII. 171).

Одним словом, если бы не Дельфы, Эллинский союз мог бы быть значительно сильнее. Дельфийские жрецы даже афинян пытались отговорить от войны против персов, более того — запугать их неизбежным поражением. Когда афинские послы прибыли к оракулу, пророчество, данное им, оказалось беспросветно черным:

Что ж вы сидите, глупцы? Бегите к земному пределу,
Домы покинув и главы высокие круглого града.
Не устоит ни глава, ни тело пред гибелью страшной,
И ни стопа, и ни длань, и ничто иное средь града
Не уцелеет. Но все истребится, и град сей погубит
Огнь и жестокий Арей, что стремит колесницу сириян.
Много и прочих твердынь — не только твою он погубит…
Ныне кумиры бессмертных стоят, уже пот источая.
В страхе трепещут они, а кровли их храмов
Черною кровью струят — в предвести бед неизбывных…
Но выходите из храма и скорбию душу излейте.
(VII. 140)

Гражданам одного из сильнейших в Греции городов предлагалось обратиться в позорное бегство. Разумеется, их подобная перспектива ни в малейшей мере не устраивала. «Такой ответ оракула глубоко опечалил афинских послов. И вот, когда они уже впали в отчаяние от возвещенных им бедствий, некто Тимон, сын Андробула, один из самых уважаемых людей в Дельфах, посоветовал им вернуться в святилище с оливковыми ветвями и еще раз вопросить оракул уже в качестве „умоляющих бога о защите“. Афиняне так и поступили и обратились к богу с такими словами: „Владыка! Ради этих вот оливковых ветвей, которые мы принесли, изреки нам более милостивое прорицание о нашем родном городе, иначе мы не уйдем из святилища, но пребудем здесь до конца наших дней“» (VII. 140). И пифия изрекла им новое пророчество — тоже довольно мрачное, но с некоторыми проблесками надежды. Получается, что более благоприятное предсказание можно было попросту «вытянуть» из божества с помощью такого своеобразного шантажа.

В чем же причина довольно странной позиции, занятой крупнейшим из эллинских святилищ в годину грозной опасности для всей Греции? Создается впечатление, что Дельфы чрезмерно ретиво пытались исправить ошибку, допущенную ими, когда они впервые вмешались в «персидский вопрос», только-только замаячивший на горизонте. Это было еще в 546 году до н. э., когда Крез Лидийский решал, начинать ли ему войну против Персии. Буквально завалив Дельфийский оракул драгоценными дарами, царь затем обратился к нему с этой мучившей его проблемой. Какой ответ могло дать жречество Аполлона своему главному благодетелю? Ясно, что не обескураживающий. Крезу было объявлено: «…Если царь пойдет войной на персов, то сокрушит великое царство» (I. 53).

Судя по всему, жрецы тогда еще не очень хорошо разбирались в восточных делах. Наверняка им казалось, что никто не может победить могущественного и богатого Креза. Но лидийский владыка был довольно быстро разгромлен Киром, а Дельфы едва не испытали большой конфуз, спасшись только тем, что прорицание было по обыкновению составлено в двусмысленной форме. В результате можно было оправдываться: «…На данное ему предсказание Крез жалуется несправедливо. Ведь Локсий[44] предсказал: если Крез пойдет войной на персов, то разрушит великое царство. Поэтому если бы Крез желал принять правильное решение, то должен был отправить послов вновь вопросить оракул: какое именно царство разумеет бог — его, Креза, или Кира. Но так как Крез не понял изречения оракула и вторично не вопросил его, то пусть винит самого себя» (I. 91).

С помощью подобной казуистики тогда удалось выпутаться из щекотливой ситуации. Но, понятное дело, жрецам очень не хотелось, чтобы такие случаи повторялись: что ни говори, они ставили под угрозу репутацию оракула. И дельфийское жречество, обжегшись на молоке, стало дуть на воду. Уверовав теперь уже в безграничную мощь персов, оно не давало грекам иной альтернативы, кроме как подчиниться.

Интересно другое: как, несмотря на свою проперсидскую политику, на все усилия по развалу общегреческой коалиции, Дельфы не утратили доверия эллинов? К полисам, перешедшим в ходе Греко-персидских войн на сторону Ахеменидов, отношение было в высшей степени отрицательным. Члены Эллинского союза намеревались им мстить. На союзном конгрессе принято специальное постановление, которое тоже цитирует Геродот (VII. 132).

Г. А. Стратановский переводит это постановление так: «Всякий эллинский город, предавшийся персидскому царю, не вынужденный к этому необходимостью, в случае победы союзников обязан уплатить десятину дельфийскому богу». Но мы в данном случае не можем согласиться с переводчиком. Не вдаваясь в тонкости филологической и исторической аргументации, просто приведем иное толкование этого места, гораздо более вероятное. Речь в постановлении шла вовсе не о том, чтобы города, перешедшие на сторону персов, в наказание уплатили в Дельфы десятую часть своих доходов — это была бы слишком мягкая кара для предателей. Тем более что именно такое обязательство члены Эллинского союза налагали на самих себя: посвящать в Дельфы десятину из добычи, получаемой в победах над «варварами». Весьма странно было бы, если бы победители и побежденные, те, кто боролся за правое дело, и те, кто ему изменил, были подвергнуты одной и той же участи.

На самом деле в постановлении имелось в виду совсем иное: полисы-изменники должны были быть разорены, их население продано в рабство, а уже из полученных средств десятая часть отдавалась Аполлону Дельфийскому. Мера, конечно, крайне суровая, но ведь и время было предельно суровое и жестокое. (К слову сказать, после изгнания Ксеркса эта тотальная мера так и не была применена ни к одному из проперсидских государств Эллады: победители смилостивились над противниками.) Строго говоря, Дельфы тоже должны были бы оказаться в списке наказанных. Но этого не произошло — напротив, они еще и обогащались за счет наказания других: согласно постановлению, десятина с имущества «персофильских» государств должна была поступить именно в Дельфы!

Как же получалось, что высочайшую репутацию оракула на склоне Парнаса не могли сломить даже столь откровенно компрометирующие действия его жрецов? Ведь служителям дельфийского бога можно было инкриминировать отнюдь не только проперсидские настроения. Мы уже видели, что от них настойчивостью добивались нужного прорицания, а если это не помогало — обращались к закулисным связям, а то и просто к взяткам.

История об изгнанном тираном Гиппием роде Алкмеонидов, отстроившем великолепный храм Аполлона, имела продолжение, которое тоже не осталось неизвестным Геродоту. «По рассказам афинян, Алкмеониды во время пребывания в Дельфах подкупили пифию деньгами, чтобы она всякий раз, как спартанцы вопрошали оракул, по частному ли делу или от имени государства, возвещала им волю божества освободить Афины. Получая постоянно одно и то же изречение, лакедемоняне наконец отправили войско… изгнать Писистратидов[45] из Афин (хотя спартанцы находились с Писистратидами в самой тесной дружбе). Ведь они считали веление божества важнее долга к смертным» (V. 63). В итоге Гиппий был изгнан из Афин, тирания свергнута, а через несколько лет Клисфен, лидер возвратившихся на родину Алкмеонидов, установил демократию.

Как видим, манипуляции дельфийских жрецов могли приводить даже к таким серьезным последствиям. Впрочем, вся эта история овеяна у Геродота ореолом слухов и сплетен. Алкмеониды были, без сомнения, весьма состоятельным родом, и тем не менее всех их денег не хватило бы, чтобы подкупить жречество богатейшего в Элладе святилища. В принципе роль своеобразной «взятки» могло сыграть уже само строительство Алкмеонидами Дельфийского храма{34}. К тому же жречество Аполлона давно симпатизировало этому роду, поддерживало с ним тесные отношения. Еще в начале VI века до н. э. один из первых представителей рода «оказал помощь лидийцам, прибывшим из Сард от Креза к Дельфийскому оракулу, и заботился о них» (VI. 125) (имеется в виду, скорее всего, не названный Геродотом Алкмеон, а его отец Алиатт{35}; но сути дела это совершенно не меняет). Нужно учитывать еще, что Дельфы находились во враждебных отношениях с Писистратом и его сыновьями, проводившими слишком независимую религиозную политику. Поэтому жрецам оракула, конечно, было выгодно помочь избавиться от чрезмерно самостоятельных афинских правителей и утвердить на их место, явно небескорыстно, дружественный род.

Безусловно, дельфийское жречество умело подать историю оракула с самой благовидной стороны. Некрасивые ситуации тщательно затушевывались (обратим внимание, что Геродот, рассказывая о подкупе пифии Алкмеонидами, ссылается не на дельфийцев, а на афинян); остальное служители Аполлона расписывали в красочных, многословных повествованиях. Так, постоянно подчеркивалась роль Дельф в Великой греческой колонизации. Многие колонии были действительно основаны по их инициативе, на указанном ими месте. Считалось, что с пифией обязательно нужно проконсультироваться перед отправлением колонистов. А если это правило не было соблюдено, то всё мероприятие могло закончиться провалом, чему опять же находим иллюстрации у Геродота.

Например, он повествует о событиях, относящихся к последней четверти VI века до н. э. В Спарте царем стал Клеомен I, а его единокровный брат Дорией считал себя имеющим больше прав на престол. «Дорией разгневался и не захотел признать царем Клеомена. Он попросил у спартанцев себе людей в спутники и выселился на чужбину, даже не вопросив Дельфийский оракул, в какой земле ему следует поселиться, и не выполнив никаких обычаев, установленных в таких случаях» (V. 42). Терпя неудачи, Дорией решил-таки исправить свою ошибку и посетил Дельфы (V. 43), но было уже поздно. Тщетно пытаясь основать колонию то в одном, то в другом месте, он в конце концов погиб со всеми своими людьми.

Правда, современными учеными роль оракула в колонизационном движении часто признается в лучшем случае служебной: государства, выступавшие инициаторами выведения колоний, обращались к дельфийским жрецам как к своего рода «экспертам», а те, обладая разветвленной «агентурой» и владея большим количеством нужной информации, давали соответствующие рекомендации. Но в данном случае не учитывается, что сознание греков архаической эпохи было еще всецело религиозным{36}, а авторитет великих оракулов — безусловным.

Не всегда случалось, что хитроумные греки, уже приняв решение о проведении колонизационной акции, отправляли посольство в Дельфы лишь для получения подобающей религиозной санкции. Иногда повеление, данное устами пифии, оказывалось для них неожиданным — и при этом ему следовало беспрекословно повиноваться. Хорошей иллюстрацией здесь может служить подробный рассказ Геродота об основании выходцами с Феры — острова в Южной Эгеиде — колонии Кирены в Северной Африке. Он заслуживает того, чтобы его ключевые моменты были здесь процитированы:

«Когда царь ферейцев Гринн стал вопрошать оракул о различных делах, пифия повелела основать город в Ливии… По возвращении на родину царь и его спутники пренебрегли изречением оракула: они не знали, где находится Ливия, и не решились наудачу отправить поселенцев. После этого бог семь лет не посылал дождя на Феру, и на острове засохли все деревья, кроме одного. Тогда ферейцы вопросили об этом оракул, и пифия вновь повелела выслать колонию в Ливию… Ферейцы решили отправить туда по жребию от всех семи общин на острове по одному из двух братьев, а предводителем и царем выбрали Батта. Затем они отправили на Платею (остров у берегов Ливии. — И. С.) два пятидесятивесельных корабля» (IV. 150–153).

Интересно, что изначально жители Феры вовсе не намеревались основывать колонию: гражданский коллектив острова был очень невелик, ощущался скорее недостаток, чем избыток людей. Инициатором же отправки колонистов в Африку выступил Дельфийский оракул, который фактически принудил к этому ферейцев вопреки их воле. Последним мероприятие далось с большим трудом: несмотря на то, что при наборе поселенцев были приняты экстраординарные меры, близкие к военной мобилизации (в каждой семье один из братьев обязательно должен был покинуть родину), едва удалось послать около двухсот человек. Но воле божества нельзя было прекословить! Кстати, впоследствии Кирена под властью Батта и его потомков достигла большого процветания, стала одним из самых известных полисов греческого мира; в нее приехало большое число новых поселенцев из разных мест — не в последнюю очередь потому, что пифия побудила изречением оракула всех эллинов отплыть в Ливию и поселиться там вместе с киренцами… Изречение оракула гласило:

«Кто слишком поздно придет в вожделенную Ливии землю,
После раздела земли, пожалеть тому горько придется».
(IV. 159)

На первый взгляд вырисовывается благостная картина: Дельфы, руководя колонизацией, способствуют расселению греков и распространению их высокой культуры в обширных регионах Средиземноморья. Однако на деле и в этом вопросе жречество Аполлона вело себя отнюдь не беспристрастно. Убедительно доказано: оракул направлял колонизационную деятельность далеко не всех греческих государств, а только той их группировки, наиболее близкой Дельфам в политическом отношении{37}, к которой принадлежали, например, богатый торговый Коринф и могущественная Спарта. С ними Дельфы старались дружить, их в первую очередь поддерживали — опять же исходя при этом, конечно, из своих собственных интересов.

Именно по инициативе Дельфийского оракула в греческих полисах развернулась активная законодательная деятельность, стали вводиться письменные своды законов, заменившие собой устное право, основанное на обычаях. Этот процесс имел исключительно большое значение для становления античной цивилизации, для которой с тех пор и на всем протяжении ее существования сама идея закона была в высшей степени важна. Роль Дельф как силы, вдохновлявшей законодателей, действительно нельзя отрицать. Но дельфийские жрецы не были бы самими собой, если бы впоследствии не постарались всячески раздуть этот выгодный для них факт.

Самым упорядоченным полисом в Греции считалась Спарта. Остальные эллины особенно восхищались тем, что спартанцы практически не знают междоусобных распрей. Такое положение дел дельфийцы ставили в заслугу себе. Геродот — несомненно, со слов жрецов оракула — рассказывает об этом: «Прежде у лакедемонян были даже почти что самые дурные законы из всех эллинов, так как они не общались ни друг с другом, ни с чужеземными государствами. Свое теперешнее прекрасное государственное устройство они получили вот каким образом. Ликург, знатный спартанец, прибыл в Дельфы вопросить оракул. Когда он вступил в святилище, пифия тотчас же изрекла ему вот что:

Ты притек, о Ликург, к дарами обильному храму,
Зевсу любезный и всем на Олимпе обитель имущим.
Смертный иль бог ты? Кому изрекать прорицанье должна я?
Богом скорее, Ликург, почитать тебя нужно бессмертным.

По словам некоторых, пифия, кроме этого предсказания, предрекла Ликургу даже все существующее ныне спартанское государственное устройство… Так-то лакедемоняне переменили свои дурные законы на хорошие, а после кончины Ликурга воздвигли ему храм и ныне благоговейно его почитают» (I. 65–66).

Имя своего легендарного законодателя Ликурга спартанцы действительно окружали полубожественным ореолом. Считалось, что именно он, выполняя волю Дельф, провел важнейшие реформы и фактически выступил творцом спартанского государства, уникального во всех отношениях — от политической системы до образа повседневной жизни. Однако современные ученые возражают: реформы, совершенно изменившие облик Спарты, проводились постепенно, усилиями нескольких поколений неизвестных нам законодателей, слившихся в представлениях людей последующих эпох в одной грандиозной фигуре. Ликург, в сущности, является легендой, созданной совместно спартанцами и дельфийцами.

Конечно, Геродот приводит и более реальные примеры законов, введенных по совету из Дельф. Жители Кирены в середине VI века до н. э. потерпели тяжелое поражение в войне с местными ливийскими племенами. К тому же их царь Аркесилай II умер, а сын его Батт III оказался к управлению неспособным. «Киренцы же послали в Дельфы вопросить оракул из-за постигшего их несчастья: при каком государственном устройстве лучше всего им жить? Пифия велела им пригласить посредника из Мантинеи в Аркадий По их просьбе мантинейцы послали к ним самого уважаемого из своих граждан по имени Демонакт. По прибытии в Кирену посредник ознакомился с положением дел в городе и разделил население на три филы[46] так: первая часть состояла из ферейцев и их соседей, вторая — из пелопоннесцев и критян, а третья включала всех островитян. Затем он выделил царю Батту царские земельные владения и жреческие доходы, а все остальное, что принадлежало прежде царю, сделал достоянием народа» (IV. 161).

Реформы Демонакта стали, по сути, настоящим государственным переворотом, при котором «исконная» царская власть, сильно урезанная в своих прерогативах, превратилась в своего рода «конституционную монархию», а фактически — в республику, поскольку царь был теперь просто высшим должностным лицом. Правда, следующий царь, Аркесилай III, начал борьбу за восстановление своего самовластия, но был изгнан из Кирены. «Набрав большое войско, он послал в Дельфы вопросить оракул о своем возвращении. Пифия дала царю такой ответ: „При четырех Баттах и четырех Аркесилаях Локсий позволяет вам царствовать в Кирене. А дальше он не советует вам посягать на царство. Сам ты можешь спокойно возвратиться домой…“» (IV. 163). Аркесилай вернулся, вновь захватил власть и правил уже как тиран. Кстати, этот рассказ, если ему верить, демонстрирует поразительную прозорливость оракула. Получилось так, как было предсказано: после самого Аркесилая III полисом управляли еще Батт IV и Аркесилай IV; при последнем, в 440-х годах до н. э., царская власть в Кирене была окончательно ликвидирована{38}. Впрочем, можно предположить, что цитируемое Геродотом прорицание было подделано дельфийцами позже — опять-таки для вящей славы их святилища. Как бы то ни было, в данном случае Дельфы фактически привели к власти тирана!

Здесь мы сталкиваемся с еще одной «темной стороной» в истории оракула. Если связь с законодателями дельфийское жречество всячески афишировало, то свою поддержку тиранов оно, напротив, впоследствии старалось замалчивать. Уловка возымела действие, и даже некоторые современные ученые пишут о враждебности оракула Аполлона к тирании{39}. Но это всего лишь запоздалое тиражирование штампов жреческой пропаганды; в действительности же «срединный храм» не имел ничего против установления тиранических режимов, более того, не раз открыто выступал в их защиту{40}. Правда, выше мы видели, что при прямом участии Дельф был свергнут афинский тиран Гиппий, сын Писистрата. Но тут случай особый: дельфийское жречество приложило все усилия к устранению Гиппия не из неприязни к тирании, а потому, что видело в Писистрате и Писистратидах опасных конкурентов в религиозно-политической борьбе.

Другой эпизод точно так же демонстрирует, что позиция оракула в вопросе о тиранах была скорее гибкой, нежели непреклонно-принципиальной. Когда с вопросом к Аполлону обратился Клисфен, тиран города Сикион, пифия дала ему оскорбительный ответ (V. 67). Но позже, когда Клисфен принял активное участие в так называемой Первой Священной войне (начало VI века до н. э.) за контроль над Дельфами и вступил победителем в священный город, позиция жречества резко изменилась в его пользу, и уже вскоре он победил в состязаниях колесниц на Пифийских играх, проводившихся в Дельфах (Павсаний. Описание Эллады. X. 7. 6).

У Геродота есть примеры совсем уж недвусмысленного поощрения тиранов жрецами Аполлона. Когда в середине VII века коринфский аристократ Кипсел задумал стать тираном в родном городе, пифия возвестила ему:

Счастлив сей муж, что ныне в чертог мой вступает,
Эетионов Кипсел[47]; царь славного града Коринфа
Будет все же он сам и дети его, но не внуки.
(V. 92)

Опираясь на полученную божественную санкцию, Кипсел установил свою тиранию, основав династию Кипселидов. Как и в случае с прорицанием, данным Аркесилаю III, коринфскому тирану власть была обещана, но при этом подчеркивалось, что их потомки ее утратят. Дельфы как бы позволяли ввести тиранический режим лишь на ограниченный срок — но всё же позволяли и даже фактически подталкивали к его установлению: кто, получив столь обнадеживающий ответ оракула, не соблазнился бы попыткой государственного переворота?

Известны и другие случаи подобного рода, но не из труда Геродота. От «Отца истории» дельфийские жрецы, когда они выступали его информаторами, большую часть этих примеров, чувствуется, скрыли.

Симпатия оракула к тиранам отнюдь не случайна. Ведь эти правители, придя к власти, скоро становились очень богатыми людьми: в их распоряжении оказывалась вся полисная казна, они взыскивали в свою пользу подати с граждан… Соответственно они имели больше возможности одаривать «срединный храм» обильными приношениями. И чем сильнее был тиран, тем легче это было ему делать; стало быть, тем активнее стремилось жречество Аполлона задобрить, «приручить» такого тирана.

В начале V века до н. э. могущественнейшим из представителей греческой тирании был Гелон из династии Дейноменидов. Он правил на Сицилии, в Сиракузах, а тираны многих эллинских городов острова стали его вассалами. В 480 году Гелон «отправил в Дельфы Кадма, сына Скифа, с острова Коса на трех пятидесятивесельных кораблях, нагруженных великими сокровищами» (VII. 163). Геродот приводит две версии. Первая, согласно которой Гелон решил сдаться Ксерксу, шедшему походом на Грецию, и отправил туда свои сокровища для передачи царю Персии, маловероятна, так как Гелон на своем очень отдаленном от Ахеменидской державы острове мог еще долго не опасаться нападения с востока. Реальная же угроза для него надвигалась, напротив, с запада: на Сицилии высадилось большое войско из Карфагена — населенного финикийцами города в Северной Африке, давно стремившегося подчинить себе плодородные сицилийские земли. Вторая версия явно гораздо ближе к истине: тиран просто спасал свое достояние, помещал его на время войны в безопасное место, куда руки карфагенян не могли дотянуться. Победив врагов, Гелон забрал свои сокровища из Дельф. Не приходится сомневаться, что если бы он потерпел поражение и погиб, то дельфийское жречество не замедлило бы прибрать его богатства к рукам.

Ко времени Геродота в Дельфах уже «стеснялись» своих былых близких отношений с тиранами. В эту эпоху тиранические режимы почти повсеместно в греческом мире были ликвидированы. Кое-где засидевшиеся их запоздалые представители, вроде галикарнасского Лигдамида, вовсе не определяли «политический климат» эпохи. Само слово «тиран» приобрело ранее не свойственный ему отчетливо негативный оттенок, какой сохраняет и по сей день, обозначая жестокого, кровавого правителя. В таких условиях от связей с тираниями, конечно, лучше было «откреститься». Так, сокровищницу, построенную в святилище тираном Коринфа Кипселом, переименовали просто в «сокровищницу коринфян» (I. 14).

К тому же на протяжении V века до н. э. всё более крепла дружба Дельф со Спартой. Эта дружба, особенно выгодная для жречества Аполлона, в свою очередь требовала от него определенных корректив политической линии. Ведь ярко выраженная неприязнь спартанцев к тирании доходила до того, что они не раз отправлялись свергать тиранов в различных городах Эллады.

Особые отношения между спартанским и дельфийским полисами выражались, например, в том, что в спартанском «дипломатическом корпусе» имелись особые должностные лица — пифии (единственное число — «пифий», то есть в мужском роде), послы, которые в случае надобности отправлялись в Дельфы (VI. 57). При этом в Спарте не существовало особых послов для поездок в Афины, Коринф или, скажем, в Персию…

Искренне благочестивые и в массе своей довольно простодушные, спартанцы были идеальным объектом для манипулирования с помощью религиозных аргументов, непревзойденными мастерами которого были дельфийские жрецы. Они, в сущности, во многом подчинили внешнюю политику самого сильного в Греции государства своим интересам. «Мечом Дельф» образно называет Спарту выдающийся русский ученый начала XX века Ф. Ф. Зелинский{41}. В Спарте прорицания оракулов воспринимались как непререкаемая истина, что позволяло обманывать спартанцев — например, с помощью сфабрикованных пророчеств убедить их свергнуть афинского тирана Гиппия и отстранить собственного царя Демарата.

Религиозность лакедемонян издавна способствовала теснейшим контактам с Дельфийским святилищем. Предание гласило, что именно по подсказке из Дельф на самой заре спартанской истории был введен уникальный институт двойной царской власти (VI. 52).

В архаическую эпоху, пока Спарта еще не стала гегемоном Греции, ее властям, случалось, приходили от пифии двусмысленные речения. Они обратились к оракулу с вопросом, удастся ли захватить соседнюю область Аркадию. Ответ был следующим:

Просишь Аркадию всю? Не дам тебе: многого хочешь!
Желудоядцев-мужей обитает в Аркадии много,
Кои стоят на пути. Но похода все же не возбраняю.
Дам лишь Тегею тебе, что ногами истоптана в пляске,
Чтобы плясать и поля ее тучные мерить веревкой.

Лакедемоняне, услышав ответ оракула, оставили все другие города Аркадии и пошли войной на тегейцев, взяв с собой оковы, так как твердо рассчитывали обратить тегейцев в рабство. «В битве, однако, лакедемоняне потерпели поражение, и на тех, кто попал в плен к врагам, были наложены те самые оковы, которые они принесли с собой: пленники, как рабы, должны были, отмерив участок поля тегейцев мерной веревкой, обрабатывать его», — бесстрастно заключает Геродот (I. 66).

Но впоследствии, когда определилось, что Спарта — самый сильный полис, отношение оракула к ней стало однозначно положительным. По дельфийской санкции в Спарту были перенесены из Аркадии останки древнего ахейского героя Ореста (I. 67–68), а из Ахайи — останки другого героя, его сына Тисамена (Павсаний. Описание Эллады. VII. 1. 8){42}. Тем самым эти герои как бы брали Лаконику под покровительство.

Спартанцы страстно желали захватить Аргос — своего главного соперника на Пелопоннесе. При царе Клеомене I они начали с этим полисом очередную войну. «Клеомен ведь вопрошал Дельфийский оракул и в ответ получил изречение, что завоюет Аргос» (VI. 76). Хотя аргосцы и потерпели тяжелое поражение, но взять их город спартанскому войску не удалось. Впрочем, Клеомен и Дельфы придумали выход из очередной щекотливой для оракула ситуации: в ходе войны было захвачено святилище героя Аргоса — покровителя Арголиды; тем самым, дескать, и было исполнено прорицание.

В годину Греко-персидских войн пифия давала Спарте более благоприятные предсказания, чем прочим эллинским государствам. Однако и они были мрачноваты: «Когда спартанцы вопросили бога об этой войне (еще в самом начале ее), то пифия изрекла им ответ: или Лакедемон будет разрушен варварами, или их царь погибнет» (VII. 220). Судя по всему, не в последнюю очередь по этой причине спартанский царь Леонид добровольно обрек себя на героическую смерть при Фермопилах: ею он хотел спасти свой полис. А позже, после разгрома персидского царя при Саламине, «из Дельф пришло лакедемонянам изречение оракула, гласившее: они должны требовать от Ксеркса удовлетворение за убийство Леонида» (VIII. 114). Да, дельфийцы чутко улавливали изменения в военно-политическом положении…

Одним словом, всё, что известно о дельфийском жречестве, определенно рисует его как совершенно беззастенчивую, циничную корпорацию прожженных дельцов и обманщиков, при случае не брезговавших даже прямыми подделками прорицаний. Создается впечатление, что если кто в Греции в ту эпоху не верил в богов, так это жрецы «срединного храма». При этом их политический кругозор был довольно узок, интересы — мелочны, направлены прежде всего на обогащение святилища{43}.

Но как же тогда объяснить колоссальный авторитет Дельф в греческом мире? Поток паломников к святилищу на склоне Парнаса не оскудевал, сокровищницы продолжали полниться богатыми дарами, эллинские полисы и частные лица снова и снова обращались к оракулу за разрешением встававших перед ними проблем. Скажем честно и откровенно: объяснения этому нет. Что заставляло греков — глубоко критичный, пытливый народ, постоянно занятый напряженным поиском истины и никакого суждения не принимавший без убедительных доказательств, — в данном случае быть такими легковерными?

Почему, скажем, высокообразованный интеллектуал Геродот так полюбил Дельфы? Ведь Иония, где он обосновался, сама была богата славными святынями, окруженными народным почитанием: это и храм Геры на Самосе, и храм Артемиды в Эфесе, и храм Аполлона в Дидимах близ Милета, и Панионий — святилище Посейдона на мысе Микале, и святилище Аполлона и Артемиды на острове Делос… При некоторых из них имелись и собственные оракулы. Во всех перечисленных местах Геродот побывал — но и только. А «дельфийская мудрость» оказала на него самое серьезное влияние. В чем же заключалась эта мудрость, которая считалась столь важной и значимой, что за нее жрецам прощалось очень многое? А Дельфы в архаическую эпоху действительно встали во главе мощного религиозно-этического движения, фактически реформирования древнегреческой религии.

Лучше всего можно понять, чему учили в Дельфах, ознакомившись с одним эпизодом из «Истории» Геродота.

Спартанцу по имени Главк его друг из Милета оставил на длительное хранение крупную сумму денег. Прошло много лет, и к Главку явились сыновья милетянина, к тому времени уже покойного, с требованием возвратить деньги. Тот заявил, что о деньгах ничего не ведает.

«Печально возвратились милетяне домой, думая, что лишились уже своих денег. А Главк отправился в Дельфы вопросить оракул. Когда же он вопросил оракул, должен ли он присвоить деньги ложной клятвой, то пифия грозно изрекла ему в ответ такие слова:

Сын Эпикида, о Главк: сейчас тебе больше корысти
Клятвою верх одержать, вероломной, и деньги присвоить.
Ну же, клянись, ибо смерть ожидает и верного клятве.
Впрочем, у клятвы есть сын, хотя безымянный, безрукий
Он и безногий, но быстро настигнет тебя, покуда не вырвет
С корнем весь дом твой и род не погубит.
А доброклятвенный муж и потомство оставит благое.

Услышав этот оракул, Главк попросил у бога прощения за свой вопрос. Пифия же ответила, что испытывать божество и приносить ложную клятву — одно и то же. Тогда Главк послал за чужеземцами-милетянами и отдал им деньги… Не осталось теперь ни Главкова потомства, ни дома, который носил его имя в Спарте: с корнем вырван его род» (VI. 86).

Эта идея и была одним из краеугольных камней дельфийского учения и дельфийского мировоззрения — идея неизбежного божественного воздаяния за проступки. Она сформировалась на протяжении архаической эпохи, и главную роль в этом процессе сыграло именно святилище Аполлона.

В приведенном выше эпизоде ничего не говорится о том, что самого Главка постигла какая-нибудь кара за попытку обмана доверившихся ему людей. Акцент делается на том, что возмездие обрушилось на его потомство, даже несмотря на то, что Главк в конце концов раскаялся и деньги вернул. Гибельным оказалось само намерение совершить преступление.

Мысль о коллективной ответственности появилась как попытка ответить на испокон веков тревоживший людей вопрос: почему в мире совершается зло, а злодеи часто не несут никакого наказания за свои деяния? И если есть боги, то как они допускают подобную несправедливость?

Позднейшие монотеистические религии для разрешения этого затруднения вводят категорию загробного воздаяния. Эта концепция, предполагающая строго индивидуальную ответственность, возникла уже в языческой Греции, в некоторых мистических течениях, таких как орфизм и пифагореизм. Но традиционное, «магистральное» направление в эллинской религии, рупором которого выступали Дельфы, признавало возмездие, которое боги обрушат на потомков грешника, даже если они ни в чем не виноваты. Теория коллективной ответственности позволяла объяснить, почему невинные страдают, почему на человека может вдруг ни с того ни с сего обрушиться вереница горестей и несчастий. В массовом религиозно-этическом сознании в связи с подобными ситуациями бытовала идея о «зависти богов». Но представители богословской мысли (в первую очередь дельфийское жречество) старались бороться с этим примитивным представлением. Каждый случай, когда благоденствующего дотоле человека начинали преследовать бедствия, они стремились трактовать как проявление божественного воздаяния, искупление страданиями грехов — своих собственных или предков.

Когда в 546 году до н. э. царь Лидии Крез был наголову разгромлен персидским владыкой Киром, перед современниками не мог не встать вопрос: почему крайне благочестивого и богобоязненного лидийского монарха постигла злая судьба? Он ведь с огромным пиететом относился к Дельфийскому святилищу, украшал его щедрыми дарами, согласовывал каждый свой шаг с мнением тамошних жрецов. В Дельфах отвечали: да, Крез лично не совершил ничего дурного. Но он был наказан за вину своего прапрадеда Гигеса, который незаконно захватил власть в Лидии, убив предыдущего царя. Боги пытались предотвратить кару, которая должна была обрушиться на Креза, но отвратить веление Рока не властны даже они (I. 91).

В этом мире переплетающихся преступлений и «воздаяний», должно быть, неуютно жилось древнему греку. В любой момент могла нежданно прийти беда — за то, что какой-нибудь давний предок много лет назад совершил нечестивое дело. Очень хорошо отражают этот аспект дельфийского мировоззрения переданные Геродотом слова, будто бы сказанные знаменитым афинским мудрецом Солоном тому же Крезу: «Я вижу, что ты владеешь великими богатствами и повелеваешь множеством людей, но на вопрос о твоем счастье я не умею ответить, пока не узнаю, что жизнь твоя окончилась благополучно. Ведь обладатель сокровищ не счастливее человека, имеющего лишь дневное пропитание, если только счастье не сопутствует ему и он до конца жизни не сохранит своего богатства… Пока человек не умрет, воздержись называть его блаженным, но называй его лучше удачливым… Но тот, что постоянно обладает наибольшим количеством благ и затем счастливо окончит жизнь, тот, царь, в моих глазах вправе называться счастливым. Впрочем, во всяком деле нужно иметь в виду его исход, чем оно кончится. Ведь уже многим божество на миг даровало блаженство, а затем окончательно их погубило» (I. 32).

Считалось, что на большее, чем эта череда постоянных превратностей, и не может рассчитывать человек. Самое знаменитое из дельфийских изречений — «познай самого себя» — было даже выбито у входа в храм Аполлона. Впоследствии этот афоризм очень любил Сократ, однако понимал его как призыв к погружению в глубины собственной индивидуальности. Изначально же, в архаическую эпоху, смысл лозунга был совсем иным, фиксировавшим некую мировую субординацию с твердо установленным местом для каждого, которое надлежит знать. По сути, «познай самого себя» в дельфийском контексте означает «познай, что ты всего лишь человек, и не стремись к большему», то есть «знай свое место».

Идеи умеренности, самоограничения, благочестивой справедливости — вот что провозглашала пресловутая «дельфийская мудрость». Внедрять эти воззрения было тем легче именно жрецам святилища Аполлона на склоне Парнаса, что из всех богов древнегреческой религии именно он в наибольшей степени воплощал меру, форму, гармонию, дисциплину. Подавляющему большинству античных греков эти идеи были очень близки; отсюда — авторитет и влияние Дельф, которые ничто не могло пошатнуть. Проникся дельфийскими идеями и Геродот; они в значительной мере сформировали стержень его религиозных взглядов.

Дельфы призывали к искуплению разнообразных прегрешений, совершённых самими людьми или их предками и ставших причиной несчастий. Возьмем несколько примеров из геродотовской «Истории». Жители острова Лемнос совершили грабительский поход на Аттику и захватили там много женщин, а потом своих афинских пленниц перебили. После этого «земля их вовсе перестала плодоносить. Их женщины не были так плодовиты, как раньше. А также и скот. Голод и бездетность заставили их, наконец, отправить послов в Дельфы и просить об избавлении от этих бед. Пифия же повелела им дать удовлетворение афинянам, какое те сами им присудят» (VI. 139).

В другом случае в городе Аполлонии на западе Балканского полуострова пастух Евений не уследил за стадом, и овец съели волки. По приговору суда он был ослеплен; но после этого «овцы перестали ягниться, а земля — приносить плоды. В Додоне и в Дельфах, где аполлонийцы вопрошали оракул о причине такой напасти, они получили в ответ изречение: они виноваты в том, что несправедливо лишили зрения стража священных овец Евения (ведь это сами боги послали волков), и бедствия Аполлонии не прекратятся до тех пор, пока аполлонийцы не дадут удовлетворения, какое он сам потребует и назначит за содеянное ему зло» (IX. 93).

Часто искупление мыслилось прежде всего как совершение определенных религиозных церемоний, установление новых культов. Жители этрусского города Атиллы (Цере) перебили высадившихся на их берег мореходов из Фокеи. «С тех пор у агиллейцев все живые существа — будь то овцы, рабочий скот или люди, проходившие мимо места, где лежали трупы побитых камнями фокейцев, — становились увечными, калеками или паралитиками. Тогда агиллейцы отправили послов в Дельфы, желая искупить свое преступление. Пифия повелела им делать то, что агиллейцы совершают еще и поныне: они приносят богатые жертвы фокейцам, как героям, и устраивают в их честь гимнастические состязания и конские ристания» (I. 167). Впрочем, нередко Дельфы требовали возведения храмов, алтарей, статуй богам безотносительно какой-нибудь вины — просто для умножения благочестия, активизации религиозной жизни.

…Благородные юноши из Аргоса — Клеобис и Битон — так любили свою мать, жрицу в храме Геры, что однажды в знак почтения сами впряглись в упряжку вместо быков и привезли ее из города в святилище, пробежав более восьми километров. Благодарная мать стала молить богиню, чтобы та даровала ее сыновьям «высшее благо, доступное людям. После этой молитвы и жертвоприношения и пиршества юноши заснули в самом святилище и уже больше не вставали, но нашли там свою кончину. Аргосцы же велели поставить юношам статуи и посвятить их в Дельфы за то, что они проявили высшую доблесть» (I. 31).

Красивая легенда, овеянная ореолом светлой грусти? Но… археологами при раскопках Дельф были обнаружены статуи юношей-близнецов. Выяснилось, что они датируются первой четвертью VI века до н. э. и созданы аргосским скульптором Полимедом. Статуи видели еще Солон и Геродот, а теперь вполне может узреть любой из наших современников. Не лучшее ли это наглядное доказательство живой связи веков?

В «школе Эллады»

Да ты — чурбан, коли Афин не видывал;
 Осел — коли, увидев, не пришел в восторг;
Верблюд — коли покинул их, не жалуясь.
(Лисипп. Фр. 7 Коск)

К грубоватым, но выразительным словам поэта-комедиографа V века до н. э., без сомнения, присоединились бы очень многие его современники. Афины в эту эпоху преображались буквально на глазах: из большого, но рядового полиса они стремительно становились крупнейшим политическим, экономическим, а главное — культурным центром греческого мира. Знаменитейший из лидеров государства — Перикл — имел полное основание сказать в 431 году до н. э.: «Одним словом, я утверждаю, что город наш — школа всей Эллады» (Фукидид. История. И. 41. 1).

Столь разительной перемене способствовал ряд факторов. В годину Греко-персидских войн Афины сыграли одну из главных ролей в разгроме врагов. Создав для отпора «варварам» мощнейший в Греции флот, «город Паллады» резко усилился в военном отношении. Афинский морской союз еще более укрепил положение полиса-гегемона: регулярно поступавший от союзников форос позволял афинянам жить безбедно, отваживаться на реализацию крупных политических проектов, которые требовали значительных денежных затрат.

Афинская демократия, основы которой были заложены реформами Клисфена в конце архаической эпохи, на протяжении V века до н. э., пройдя путь последовательного развития, достигла максимально полной и законченной формы. В то время в Греции не было государства, где столь же велика была степень свободы: свободы слова, свободы действия, как в частной, так и в общественной жизни.

Говоря откровенно, реальная демократия — весьма дорогая вещь. Эта политическая система — в определенном смысле роскошь, которую могут позволить себе только богатые государства. Этот тезис верен во все времена, от Античности до наших дней. В Афинах развилась реальная (а не номинальная) демократия не в последнюю очередь потому, что по богатству с ними никто не мог сравниться. А одним из главных его источников являлся форос, получаемый от союзников.

В Афинах V века до н. э. была введена оплата работы должностных лиц — исключительно демократическая мера, способствовавшая тому, что широкие массы даже небогатых граждан могли избираться на различные государственные должности и тем самым активно включались в политический процесс. В других полисах такое не практиковалось{44}. Чтобы государство имело возможность совершать подобные траты (а они никак не окупали себя), необходима была какая-то компенсация этих расходов поступавшими в казну доходами. Афины могли себе позволить, в числе прочего, платить своим должностным лицам. Ведь форос был почти неисчерпаемым источником дохода. Его можно было хранить как своеобразный «неприкосновенный запас», но к нему можно было прибегнуть как к «палочке-выручалочке» в случае необходимости.

В Афины потоком хлынули видные деятели культуры из самых разных мест эллинского мира, в особенности из малоазийских полисов. Влекли их туда и возможность свободно высказывать свои взгляды, и богатство афинского общества, позволявшее рассчитывать на высокие гонорары. Не следует забывать и о том, что в ходе Греко-персидских войн Иония не раз подвергалась суровому разгрому; неудивительно, что она утратила роль авангарда древнегреческой цивилизации, которую играла на протяжении архаической эпохи, и что роль эта перешла к победоносным Афинам.

Среди интеллектуалов, которые приехали в Аттику и творили там «школу Эллады», был и Геродот. Здесь можно говорить о плодотворном взаимовлиянии: с одной стороны, «Отец истории», несомненно, оказал воздействие на культурную жизнь Афин, с другой — пребывание в этом городе стало одной из важнейших вех его жизненного и творческого пути, сильно сказалось на развитии Геродота как ученого и писателя{45}. Галикарнасский эллин был восхищен «городом Паллады», как бы впитал в себя блеск его славы. Не случайно в геродотовском труде о Греко-персидских войнах весь грандиозный конфликт Запада и Востока описан со специфически афинской точки зрения.

Тому есть много подтверждений. Выдержки из сочинения Геродота свидетельствуют о его глубокой симпатии к Афинам и афинской демократии. «Афины, правда, уже и раньше были великим городом, а теперь, после освобождения от тиранов, стали еще более могущественными» (V. 66). «Итак, могущество Афин возрастало. Ясно, что равноправие для народа… вообще — драгоценное достояние. Ведь пока афиняне были под властью тиранов, они не могли одолеть на войне ни одного из своих соседей. А теперь, освободившись от тирании, они заняли безусловно первенствующее положение. Поэтому, очевидно, под гнетом тиранов афиняне не желали сражаться как рабы, работающие на своего господина; теперь же после освобождения каждый стал стремиться к собственному благополучию» (V. 78).

Речь идет о свержении афинского тирана Гиппия в 510 году до н. э. и установлении Клисфеном демократии два-три года спустя. Как видим, отношение к этим политическим переменам у историка более чем положительное. Ведь все «прелести» тирании были знакомы ему не понаслышке — он и сам стал одной из ее жертв. Впрочем, Геродот не был бы самим собой, если бы в «бочку меда» всех похвал в адрес демократии не добавил небольшую «ложку дегтя». Когда Аристагор, вождь Ионийского восстания (к которому «Отец истории» относился отрицательно), прибыл в Балканскую Грецию просить содействия в борьбе против персов, то спартанский царь Клеомен I ему отказал, а афинское народное собрание, напротив, постановило послать на помощь эскадру кораблей. Геродот иронически резюмирует: «Ведь многих людей, очевидно, легче обмануть, чем одного: одного лакедемонянина Клеомена ему (Аристагору. — И. С.) не удалось провести, а 30 тысяч афинян он обманул» (V. 97). Оценка демократии оказывается не столь уж однозначно восторженной.

Но в рассказе о событиях, связанных с походом Ксеркса на Элладу в 480–479 годах, мы встречаем просто-таки настоящий панегирик Афинам. Это место в «Истории» настолько важно, что его необходимо процитировать полностью: «…Я вынужден откровенно высказать мое мнение, которое, конечно, большинству придется не по душе. Однако я не хочу скрывать то, что признаю истиной. Если бы афиняне в страхе перед грозной опасностью покинули свой город или, даже не покидая его, сдались Ксерксу, то никто из эллинов не посмел бы оказать сопротивления персам на море. Далее, не найди Ксеркс противника на море, то на суше дела сложились бы вот как: если бы даже и много „хитонов стен“ пелопоннесцам удалось воздвигнуть на Истме, то все же флот варваров стал бы захватывать город за городом и лакедемоняне, покинутые на произвол судьбы союзниками (правда, не по доброй воле, но в силу необходимости), остались бы одни. И вот покинутые всеми, лакедемоняне после героического сопротивления все-таки пали бы доблестной смертью. Следовательно, их ожидала бы такая участь или, быть может, видя переход всех прочих эллинов на сторону персов, им пришлось бы еще раньше сдаться на милость Ксеркса. Таким образом, и в том и в другом случае Эллада оказалась бы под игом персов. Действительно, мне совершенно непонятно, какую пользу могли принести стены на Истме, если царь персов господствовал на море. Потому-то не погрешишь против истины, назвав афинян спасителями Эллады. Ибо ход событий зависел исключительно от того, на чью сторону склонятся афиняне. Но так как афиняне выбрали свободу Эллады, то они вселили мужество к сопротивлению всем остальным эллинам, поскольку те еще не перешли на сторону мидян, и с помощью богов обратили царя в бегство. Не могли устрашить афинян даже грозные изречения Дельфийского оракула и побудить их покинуть Элладу на произвол судьбы. Они спокойно стояли и мужественно ждали нападения врага на их землю» (VII. 139).

Этот отрывок привлекает внимание целым рядом нюансов. Во-первых, здесь мы имеем, пожалуй, первый в мировой науке опыт «альтернативной истории», попытку рассчитать ход событий при гипотетическом изменении исходных условий.

В эпоху господства позитивизма в исторических исследованиях (XIX и значительная часть XX века) за подобным подходом вообще не признавалось право на существование. Распространенный лозунг гласил: «История не имеет сослагательного наклонения». Ныне, в связи с развитием новых, современных методологий и методик изучения прошлого, чрезвычайно перспективным становится исследование разного рода альтернатив в истории и «точек бифуркации», в которых направление исторического процесса не является жестко предопределенным и может давать сильно разнящиеся варианты при сравнительно незначительных отклонениях от исходных условий{46}. Именно такой «точкой бифуркации» (одной из важнейших во всей истории Древнего мира) был поход Ксеркса на Элладу. Трудно даже представить, насколько иначе могло бы пойти всё дальнейшее развитие европейского человечества, если бы он увенчался успехом. Геродот прав в том, что это было не исключено, если бы в борьбу с восточным агрессором не внесли свой вклад Афины.

Во-вторых, бросается в глаза ярко выраженный про-афинский пафос «Отца истории». «Спасителями Эллады» названы здесь афиняне — высокая честь! И такую точку зрения Геродот не мог усвоить в каком-либо ином месте, кроме самих Афин. В этом полисе уже в ходе Греко-персидских войн славные победы над «варварами» стали одним из ключевых компонентов «национальной идеологии», предметом гордости.

В-третьих, нельзя не заметить, что Геродот делает здесь оговорку: его мнение «большинству придется не по душе». Под этим «большинством», скорее всего, имеются в виду не только спартанцы, которым, конечно, не слишком приятно было резкое возвышение Афин — конкурента в борьбе за гегемонию в Элладе. Неприязненные голоса по адресу афинян раздавались во времена Геродота не только с Пелопоннеса — в городах Ионии и эгейских островов, в свое время добровольно вступивших в Афинский морской союз, тоже росли оппозиционные настроения. Перикловы Афины, слишком уж жестко «закрутившие гайки» в союзе, вступившие на путь неприкрытой эксплуатации остальных его членов, регулярно выкачивавшие большие деньги в виде фороса, умудрились довольно быстро растратить былую славу и получить в греческом мире незавидную репутацию «города-тирана». Например, обитатели Коринфа говорили об Афинах — еще при жизни Геродота: «Нет сомнения, что этот город, ставший тираном Эллады, одинаково угрожает всем: одни города уже в его власти, а над другими он замышляет установить свое господство» (Фукидид. История. I. 124. 3).

Можно, конечно, возразить, что коринфяне здесь необъективны, будучи давними конкурентами и, значит, недоброжелателями афинян. Однако и в самих Афинах те государственные деятели, которые мыслили трезво, понимали ситуацию абсолютно так же. Афинский политик Клеон обращался к согражданам: «Не забывайте, что ваше владычество над союзниками — это тирания, осуществляемая против воли ваших подданных, которые злоумышляют против вас» (Фукидид. История. III. 37. 2). Да и Перикл, мудрый и прозорливый многолетний лидер афинской демократии, придерживался того же мнения. Однажды он обратился к народному собранию: «Ваше владычество подобно тирании, добиваться которой несправедливо, отказаться же от нее — весьма опасно» (Фукидид. История. II. 63. 2); в другой раз предрек: «Союзники не останутся спокойными и восстанут, как только мы окажемся не в состоянии сдерживать их силой» (Фукидид. История. I. 143. 6).

Перед нами новая «ипостась» Афин, причем на первый взгляд довольно неожиданная: не только «школа Эллады», но и «город-тиран». Полис, во внутренней политике руководствовавшийся высокими принципами свободы, равноправия, гражданского достоинства, проводил жесткую, порой бесчеловечную линию во внешних делах. Однако сами афиняне, похоже, никакого противоречия тут не видели. Ведь полис — тип государственного организма, направленный исключительно на благо собственных граждан; весь мир за пределами его границ воспринимался как чуждый, враждебный, против которого нужно быть во всеоружии.

В ту эпоху, когда имперские амбиции Афин порождали возрастающую неприязнь к ним в греческом мире, Геродот принял на себя не слишком популярную роль их апологета и защитника. Он не уставал напоминать грекам о том, какую роль афиняне сыграли в отражении натиска персов.

В том, что «Отец истории» часто и подолгу бывал в Афинах (хотя на постоянное жительство там не остался), сомневаться не приходится. Тут нам даже не придется приводить длинного перечня прямых и косвенных доказательств. За свидетельствами далеко ходить не надо: они и обильны, и совершенно недвусмысленны.

Сам Геродот неоднократно показывает хорошее знакомство с Афинами и Аттикой; его упоминания об этих местах, бесспорно, принадлежат очевидцу. К примеру, в описании войны, которую афиняне в конце VI века вели одновременно с Беотией и Халкидой (на Эвбее), указано: «Пленных халкидян вместе с беотийскими пленниками афиняне… бросили в оковах в темницу. Через некоторое время пленники, правда, были отпущены за выкуп в две мины. Оковы же, которыми они были связаны, афиняне повесили на акрополе. Оковы эти находились там еще и до моего времени и висели на стене, опаленной пожаром в войне с мидянами, против святилища на западной стороне. На десятую часть выкупа за пленников афиняне посвятили богине медную четверку коней. Она стоит сразу налево при входе в пропилеи на акрополе. Надпись на ней гласит:

Рать беотян и халкидян совместную мы укротили,
Гордых афинян сыны, подвигом бранным своим.
Мрачной темницей и цепью железной их буйство смирили
И десятину Палладе — сих посвятили коней».
(V. 77)

Как видим, рассказ наполнен конкретными топографическими деталями, содержит подробности — вроде обожженной стены, — которые придумать невозможно, да и незачем. Геродот, несомненно, лично осматривал все эти достопримечательности, скопировал надпись на памятном монументе, которую потом и воспроизвел. В ходе археологических раскопок эта самая надпись была обнаружена учеными{47} — лучшего подтверждения верности изложения Геродота придумать невозможно.

Вот не менее показательные выдержки из описания взятия Ксерксом в 480 году до н. э. Афин, покинутых почти всеми жителями: «Персы заняли пустой город, и только в святилище Афины Паллады они нашли небольшое число афинян — хранителей храмовой утвари и бедняков. Эти люди заперли ворота акрополя и завалили их бревнами, чтобы преградить вход в храм… Персы же заняли холм напротив акрополя, который афиняне называют ареопагом, и затем стали осаждать акрополь… Наконец варвары нашли выход из затруднительного положения… С передней северной стороны акрополя, противоположной воротам и дороге, ведущей наверх, несколько персов поднялись на скалу. В этом месте не было никакой стражи, так как считалось, что здесь-то уже никто не сможет взобраться наверх. Это было подле святилища Аглавры, дочери Кекропа, где скалы действительно очень крутые» (VIII. 51–53). Можно представить, как «Отец истории» расхаживает по центральной части Афин (скорее всего, с местными провожатыми) и внимательно и скрупулезно отмечает места тех событий, которые потом столь красочно опишет.

Пример следует за примером. Одержав победу над персами при Марафоне, афинское войско во главе с Мильтиадом немедленно, почти бегом возвратилось в свой город, преодолев пресловутые 42 километра «марафонской дистанции», ведь ему нужно было опередить вражеский флот, огибавший «рог» Аттики. «И как они прибыли от святилища Геракла в Марафоне, так теперь остановились и разбили стан у другого Гераклова святилища, что в Киносарге. Варварский же флот появился и стал напротив Фалера (тогда это была гавань афинян)» (VI. 116). Здесь встречаем упоминание еще двух аттических топонимов. Один — предместье Афин Киносарг, где находился знаменитый гимнасий (через век после Геродота именно там учил знаменитый философ-киник Диоген, известный всем своей жизнью в глиняном пифосе). Другой же — приморское местечко Фал ер, переставшее к тому моменту, когда Геродот писал свой труд, быть главной афинской гаванью, уступив эту роль бурно выросшему при Фемистокле Пирею.

Нельзя не заметить, что не только сам историк прекрасно знает чуть ли не любой уголок Афин, но и пишет так, что предполагается: его читателям все эти уголки тоже хорошо известны, и им интересно узнавать, что один эпизод войны разворачивался именно в таком-то афинском квартале, другой — в таком-то… От кого автор вправе ожидать такого знания и такого интереса? Ясно, что этой аудиторией были прежде всего афиняне. Собственно, ничего удивительного в этом нет: выше мы видели, как восхваляются они «Отцом истории».

Кимон, сын Стесагора, знаменитый афинский аристократ VI века до н. э., трехкратный олимпийский победитель в состязаниях колесниц и дед полководца Кимона, «был умерщвлен сыновьями Писистрата. Они приказали наемным убийцам убить Кимона ночью из засады вблизи пританея. Погребен Кимон перед городскими воротами за улицей под названием „Через Келу“. Напротив похоронили его коней, которые трижды одержали победу в Олимпии» (VI. 103). Геродот точно указал место убийства и место погребения.

Вот, наконец, решающий аргумент в пользу ориентированности «Истории» в первую очередь на афинского читателя. Рассказывая о землях Северного Причерноморья, Скифии, Геродот доходит до описания Таврического полуострова (Крыма). «Отсюда идет гористая страна… Она выдается в Понт и населена племенем тавров вплоть до так называемого Херсонеса Скалистого. Херсонес этот на востоке выступает в море. Подобно Аттике две четверти границ Скифской земли (на юге и на востоке) окружены морем. Тавры живут в части Скифии, соответствующей Аттической земле, как если бы не афиняне, а другое племя в Аттике занимало мыс Суний, выступающий дальше в море, то есть пространство от Форика до селения Анафлиста… Тому же, кто не плавал мимо этого мыса Аттики, я разъясню на другом примере. Тавры обитают в этой части Скифии так, как если бы в Япигии другое племя, а не япиги, отрезало бы для себя землю от гавани Брентесия до Таранта и населяло бы полуостров. Кроме этих двух стран, я мог бы назвать еще много других, на которые похожа Таврия» (IV. 99), — говорит историк, но иных примеров все-таки не приводит.

Скажем прямо: геродотовское сравнение Таврии с Аттикой сильно хромает. Достаточно даже беглого взгляда на любую современную карту, чтобы убедиться: они ничуть не напоминают друг друга — не считая, конечно, того, что являются полуостровами. Но простим Геродоту его ошибку, тем более что, насколько можно судить, до Крыма он в своих странствиях все-таки не добрался и, следовательно, знал его географию только с чужих слов.

Гораздо важнее другое: когда хотят что-то объяснить путем сравнения, то обычно сравнивают неизвестное с хорошо знакомым. Здесь, чтобы читатели могли понять, что собой представляет Таврия, «Отец истории» проводит первую аналогию не с какой-либо иной областью, а именно с Аттикой. А кто отлично представлял себе Аттику, как не живущие там афиняне? Справедливости ради нужно отметить, что Геродот — правда, во вторую очередь — заботится и о понимании со стороны жителей иных местностей, ради чего выдвигает другую параллель — с Япигией, областью в Южной Италии, «каблуком» итальянского «сапога». Япигия взята в качестве примера, наверное, потому, что последние годы своей жизни историк провел именно в Южной Италии. Следовательно, вторую по значимости после афинян часть своей читательской аудитории он видел в своих новых земляках — эллинах, населявших эти территории (в Балканской Греции они могли никогда не бывать, и сравнения с очертаниями Аттики им ничего не говорили).

Помимо свидетельств, содержащихся в самой «Истории», сообщения о связях ее автора с «городом Паллады» есть и у ряда античных авторов. Так, великий афинский поэт-драматург Софокл посвятил Геродоту одно из своих стихотворений. К сожалению, от этого стихотворения дошло лишь самое начало — полторы строчки, процитированные в одном из трудов Плутарха. Но уже этот отрывок весьма показателен:

Песнь сию Геродоту Софокл сложил; лет ему было
Пять да еще пятьдесят…
(Плутарх. Моралии. 785Ь)

Известно, что Софокл родился в 496 году до н. э. Прибавляя к этой дате возраст поэта — 55 лет, — получаем точную дату его написания: 441 год. К тому времени Геродот, судя по всему, уже перебрался в Южную Италию. Возможно, Софокл вдохновился воспоминаниями о былых встречах со своим другом-историком и написал «песнь сию», а затем послал ее в подарок Геродоту на новое место жительства. Впрочем, вряд ли галикарнасец из завзятого путешественника внезапно превратился в домоседа. Почти несомненно, что он продолжал поездки по греческим и негреческим землям. Ведь работа над «Историей» была еще не закончена, требовалось собирать новый материал. Он был еще совсем не стар: шло пятое десятилетие его жизни. Посещал Геродот, конечно, и Афины, общался там со старыми знакомыми. В таком случае Софокл, возможно, сочинил стихотворение, обрадовавшись свиданию с приятелем.

Как бы то ни было, сам факт дружбы двух ведущих интеллектуалов эпохи даже из сохранившихся полутора строк выступает со всей определенностью. Люди, не находящиеся в близких отношениях, не пишут друг другу приветственные стихи. Правда, из этого факта ученые нередко выводят слишком далекоидущие последствия: утверждают, что мировоззрение Софокла повлияло на Геродота (или наоборот); что некоторые места в литературном наследии Софокла — заимствования из Геродота (или, опять же, наоборот){48}. Но всё это совершенно недоказуемо, если учитывать, что датировки почти всех сохранившихся драм Софокла остаются под очень большим вопросом, равно как существует много неясностей с хронологией написания геродотовской «Истории».

Зачем обязательно предполагать заимствование? Почему бы не допустить, — а это, нам кажется, наиболее естественно, — что драматург и историк просто имели много общего в религиозных, этических, политических взглядах? Эта общность могла стать и одной из причин их прочной дружбы.

Был Геродот хорошо знаком и с другим знатным афинянином, выходцем из рода Филаидов, который носил нетипичное для грека фракийское имя Олор (Маркеллин. Жизнь Фукидида. 54; «Суда», статья «Фукидид»). Звали его так потому, что Филаиды издавна были в родстве с династией правителей Фракии: Мильтиад, будущий победитель при Марафоне, взял в жены Гегесипилу, дочь царя этой страны (именно от брака с ней родился полководец Кимон). А царя звали как раз Олором! В честь него-то, несомненно, впоследствии некоторые представители Филаидов при рождении получали такое же имя. Таков был общий обычай по всей Элладе: детей почти всегда нарекали в честь предков со стороны отца или матери. А для нас особенно интересно, что упоминаемый здесь афинянин Олор имел сына, который со временем стал выдающимся историком, отчасти продолжателем, отчасти критиком Геродота. Это — великий Фукидид, которого иногда даже называют вторым «Отцом истории», и уж во всяком случае безоговорочно признают его труд пиком всей античной историографии, превзошедшим «Историю» Геродота.

А теперь рассмотрим самые важные свидетельства о пребывании Геродота в Афинах. «О том, что он (Геродот. — И. С.) получил в дар от Афин десять талантов, а предложение об этом внес афинский гражданин Анит, сообщает Диилл — историк, мнением которого не следует пренебрегать» (Плутарх. Моралии. 862Ь). Диилл как историк не очень известен; но Плутарх был скрупулезным, ответственным ученым и заведомо неверных суждений не допускал. А самое главное, что речь здесь идет об официальном документе — постановлении афинского народного собрания. Указан даже инициатор награждения Геродота — Анит. Дальнейших уточнений не делается. Но известно, что был в Афинах классической эпохи видный политический деятель Анит, на вершине своей карьеры даже занявший положение одного из главных лидеров полиса. Правда, это было уже в самом конце V века до н. э. А в 399 году этот Анит снискал себе очень дурную славу, выступив самым влиятельным обвинителем на громком судебном процессе против Сократа и добившись-таки смертного приговора великому философу.

Анит, обвинявший Сократа, и Анит, предложивший наградить Геродота, — два разных лица или все-таки одно? Ответить на этот вопрос крайне трудно, а уж ответить с полной определенностью и совсем невозможно. В пользу отождествления двух этих фигур говорит тот факт, что политик, внесший предложение о столь огромной денежной награде заезжему историку (а названная сумма действительно колоссальна!) и, более того, добившийся, чтобы его предложение приняли, должен был быть очень влиятельным, авторитетным. А против отождествления вроде бы говорит существенный временной разрыв между указанными событиями. К моменту суда над Сократом Геродота уже давным-давно не было в живых. Однако известно, что на рубеже V–IV веков Анит являлся уже немолодым человеком; следовательно, свою политическую деятельность он начал гораздо раньше. Проблема осложняется еще и тем, что Плутарх никак не датирует упомянутое им событие.

Но тут, похоже, приходит на помощь другой автор — правда, еще более поздний. Это уже знакомый нам христианский историк IV века н. э. Евсевий Кесарийский. У него встречаем следующее краткое указание: «Историк Геродот был почтен Советом афинян, прочтя им свои книги» (Евсевий. Хроника. 4-й год 83-й олимпиады). Датируется эта запись, в переводе на привычное нам летосчисление, 445/444 годом до н. э.

Об одном событии говорят Плутарх и Евсевий или же о разных? Если речь в обоих случаях идет об одном и том же, мы получаем точную дату постановления, принятого по предложению Анита. В таком случае этот Анит уже вряд ли может быть отождествлен с обвинителем Сократа. Все-таки между 445/444 и 399 годами до н. э. — промежуток почти в полвека!

Между процитированными сообщениями есть некоторые расхождения. Во-первых, у Евсевия сказано только, что Геродот был «почтен», а ни о какой денежной награде не говорится. Но ведь эта денежная награда могла (и должна была) рассматриваться также и как почесть. Во-вторых, Евсевий отмечает, что основанием для оказанных почестей стало чтение Геродотом своего труда перед афинской публикой; Плутарх же никак не объясняет, за что Геродоту вручили крупную сумму-мог ли он действительно получить ее за свои заслуги как историк? Об этом нам еще предстоит подумать.

Наконец, у Евсевия говорится, что органом, принявшим решение, был «Совет афинян». Имеется в виду, несомненно, Совет Пятисот, названный так по числу членов, которые избирались на годичный срок путем жеребьевки. Этот Совет был одним из важных институтов афинской демократии. Народное собрание (экклесия), воплощавшее верховную власть, не могло собираться слишком часто, и возникала необходимость в постоянно действующем органе, который решал бы текущие дела, ведь государство ни на день не могло остаться в состоянии безвластия. Таким постоянным органом и был Совет Пятисот, заседавший почти ежедневно.

У Плутарха же орган, вынесший решение о награде, вообще не назван. Загвоздка заключается в том, что Евсевий не может быть полностью прав: Совет Пятисот не имел полномочий, чтобы собственной властью принимать такие постановления. Он предварительно рассматривал на своих заседаниях все законопроекты и выносил по ним свои суждения (пробулевмы), не имевшие окончательной силы. Они выносились затем на рассмотрение народного собрания, и уже демос общим голосованием принимал или отклонял постановление. Эти две стадии отражались во фразе, которой стандартно начинался любой закон (а законом в V веке до н. э. считалось любое решение, принятое экклесией): «Совет и народ постановили…», а далее обязательно указывалось имя инициатора — гражданина, внесшего проект.

Создается впечатление, что в основе свидетельств и Плутарха, и Евсевия лежит именно постановление афинского народного собрания о Геродоте. Разумеется, ни один из двух названных авторов самого постановления и в глаза не видел; до обоих информация дошла через посредников, что способствовало и ее искажению, и неполноте. В результате получилось так, что у Плутарха внимание заострено на одних моментах, у Евсевия — на других. Евсевий указывает, что в принятии решения участвовал Совет (и это, конечно, верно — иначе и быть не могло); Плутарх же упоминает имя человека, подготовившего проект. У Евсевия говорится, что Геродоту афинянами были возданы почести (при этом не разъясняется, какие именно), а Плутарх рассказывает о денежной награде.

Окончательный вердикт по всему этому спорному кругу вопросов мы пока все-таки не решимся вынести. Безусловно ясны две вещи: Геродот как минимум один раз получил от Финского государства официальные почести, и было это в 445/444 году до н. э.; он как минимум один раз был удостоен от того же афинского государства крупной суммы денег — возможно, тогда же, а возможно, и в какое-то другое время.

Пора обратиться к контексту поездок великого историка в Афины, для чего необходимо установить их датировку. В нашем распоряжении имеется единственная дата, — та, что приведена Евсевием. Исходя из нее, в трудах о Геродоте обычно предлагается следующая реконструкция событий.

Около 445 года до н. э. «Отец истории» впервые прибыл в «город Паллады», во главе которого стоял тогда знаменитый Перикл. Геродот к тому моменту имел уже высокую репутацию в Греции. Афиняне, охочие до культурных новшеств, встретили гостя с энтузиазмом. Было организовано публичное чтение историком фрагментов его труда, к тому времени уже частично написанного, который привел всех в восторг. На Геродота посыпались почести и награды.

После этого он вошел в кружок видных деятелей культуры, сгруппировавшихся в Афинах вокруг Перикла и его тогдашней фактической супруги Аспасии — милетянки по происхождению, одной из самых талантливых и образованных женщин не только своего времени, но и всего античного мира. Другими членами кружка были как коренные афиняне (поэт Софокл, скульптор Фидий), так и уроженцы других городов (философы Анаксагор и Протагор, архитектор Гипподам и др.).

Геродот с удовольствием влился в эту чрезвычайно питательную для интеллектуального развития среду, где ключом била мысль, кипели философские споры, постоянно рождались новые идеи… Именно в афинский период своей деятельности он сформировался как историк. Тогда и родилась в нем горячая приверженность к Афинам, демократии и лично Периклу, проявившаяся на страницах его труда.

Примерно в это время по инициативе Перикла воплощался в жизнь крупный, поражавший своей новизной и необычностью внешнеполитический проект. На южном побережье Италии планировалось основать колонию Фурии, которая с самого начала должна была стать совсем не такой, как все остальные греческие полисы. У Фурий не было единой метрополии; их основание планировалось как «панэллинское» (общегреческое) мероприятие. Соответственно к участию в нем привлекались государства из различных регионов Эллады, им предлагалось послать в Фурии своих поселенцев. Но самым крупным был, конечно, контингент из Афин, поскольку вся акция осуществлялась под афинской эгидой. Создавая новую колонию, Перикл не в последнюю очередь имел в виду усиление влияния своего города во всем регионе Великой Греции.

Целый ряд видных интеллектуалов из «кружка Перикла» был задействован в акции основания Фурий: философ Протагор составил для рождающегося полиса законы, архитектор Гипподам разработал план его застройки. Не остался в стороне от «фурийского проекта» и Геродот. «Отец истории» отбыл в Южную Италию в числе колонистов и занимал среди них одно из самых видных мест.

Такова традиционная концепция, явно содержащая ряд слабых мест и «нестыковок».

Какие отрывки своего сочинения читал Геродот в Афинах? Учитывая, что после этого историк был щедро награжден, выбранные для обнародования тексты оказались приятными афинской публике. Вряд ли это были этнографические или географические пассажи, которыми изобилует геродотовский труд. Рассказы об очертаниях Скифии, индийском золоте или деяниях древних египетских фараонов, безусловно, были бы прослушаны с интересом — но не более того; не было оснований для беспрецедентного восхищения. Поэтому не вызывает сомнения, что Геродот читал фрагменты, посвященные Греко-персидским войнам и славному вкладу Афин в победу над «варварами», что действительно должно было бы быть встречено афинянами на ура. Следовательно, к середине 440-х годов до н. э. «История» Геродота — именно как история Греко-персидских войн — была не только задумана, но частично написана.

Но в рамках традиционной концепции Геродот стал горячим сторонником Афин только после своего посещения этого города; оно же имело место, как мы видели, в 445 году. Если это действительно так, то мы попадаем в замкнутый КРУП до приезда в Афины историк не мог их прославить, а до этого прославления афиняне его не наградили бы.

К 445 году до н. э. Геродот был уже знаменит — потому-то его и встретили в Афинах с почетом. Что же принесло ему известность? Разумеется, его «История», причем опять же из-за того, что она стала вдохновенным памятником отражению ахеменидского нашествия. И если считать, что этот визит был первым, то мы снова оказываемся в том же порочном круге!

К тому же, как мы знаем, Геродот уже с первой половины 460-х годов жил изгнанником на Самосе, являвшемся одним из самых давних и самых сильных членов Афинского морского союза, традиционно поддерживавшем активные связи с его фактической столицей. С Самоса была прямая дорога в Афины. Трудно представить, что молодой, энергичный, талантливый и очень любознательный эллин, сделавший главной задачей своей жизни изучение истории, не воспользовался возможностью посетить этот полис как можно скорее. Было бы в высшей степени странно, если бы Геродот, постоянно разъезжая по разным землям, почему-то сознательно обходил стороной «город Паллады» и лишь через двадцать лет наконец добрался туда, особенно если учитывать, что афинский полис как магнит притягивал к себе лучшие интеллектуальные силы со всего греческого мира, причем не только во времена лидерства Перикла, но и раньше.

Правда, нам могут возразить, что именно при Перикле (которого в науке вообще принято несколько идеализировать, приписывать ему заслуги, реально принадлежавшие другим видным деятелям V века{49}) сложились наиболее благоприятные условия для посещения Афин великим историком. Но в традиционном суждении, согласно которому Геродот был сторонником Афин и Перикла, безусловно верна лишь одна половина. Его отношение к Периклу было далеко не столь однозначным.

Перикл встречается в произведении Геродота только один раз, причем в довольно неожиданном контексте: речь идет не о его многолетней деятельности в качестве «первого лица» в государстве, а о его рождении и родственных связях. По материнской линии Перикл происходил из знатного рода Алкмеонидов. Об этом и рассказывает Геродот: «…От брака же Мегакла с Агаристой[48] родился Клисфен, который ввел филы и установил демократию в Афинах… Так вот, этот Клисфен и Гиппократ были родными сыновьями Мегакла. А у Гиппократа был сын — другой Мегакл и дочь — другая Агариста (названная по Агаристе, дочери Клисфена). Она вышла замуж за Ксантиппа, сына Арифрона. Когда Агариста ожидала ребенка, то имела видение, во сне: ей представилось, что она родит льва. Несколько дней спустя она произвела на свет Перикла» (VI. 131).

Как следует оценивать это единственное место, где Геродот упоминает Перикла? На первый взгляд налицо весьма положительное отношение великого историка к великому политику, ведь в рассказе появляется лев как олицетворение Перикла. Для нас символика льва вполне однозначна: благородное, гордое животное, царь зверей. У многих народов, в том числе и в ряде государств Древнего мира, лев являлся геральдической фигурой — но не в Афинах! Для демократического полиса «царственные» символы были, мягко говоря, не очень подходящими. Кроме того, образ льва имеет неоднозначный характер{50}: он несет черты не только храбрости и благородства, но также хищности, склонности к насилию. Вполне возможно, что историк сознательно не дает толкования сна Агаристы: пусть, дескать, каждый из читателей понимает как хочет. Ясно одно: появление льва, в числе прочего, знаменует некую угрозу. Ведь лев — это прежде всего очень опасное животное.

Очень интересно мнение Цицерона о подобного рода сновидениях: «Если женщине приснилось, что она родила льва, то государство, в котором это произошло, будет покорено внешними племенами» (Цицерон. О дивинации. I. 121). Приведенные Цицероном толкования снов (Цицерон. О дивинации. I. 39) взяты им из сонника, составленного Антифонтом — видным писателем и общественным деятелем V века: оратором, философом-софистом, политиком антидемократической ориентации{51}. Не исключено, что Геродот воспользовался как раз книгой Антифонта; хотя могло быть и наоборот — Антифонт взял пример из «Истории» Геродота. Оба автора были современниками и, вне сомнения, читали труды друг друга.

В любом случае оба они застали первые годы великой Пелопоннесской войны между Спартой и Афинами (431–404), у истоков которой стоял не кто иной, как Перикл. Начало этого вооруженного конфликта ознаменовалось опустошительными нашествиями спартанцев на Аттику и страшной эпидемией чумы, унесшей в могилу до четверти населения афинского полиса. Перспективы казались крайне неблагоприятными; тут-то недоброжелатели Перикла и могли обратиться к «львиной» символике, демонстрируя с ее помощью, что этому человеку судьбой предречено разрушить государство.

Одним словом, описанный эпизод с рождением Перикла отнюдь не характеризует Геродота как человека из его лагеря — скорее наоборот. Да и в целом к роду Алкмеонидов «Отец истории», похоже, не питал никаких симпатий. В ряде мест своего труда он рассказывает о представителях этого рода весьма нелицеприятные, а то и откровенно порочащие вещи{52}. Гораздо более привлекательными выглядят в его описании Филаиды, их давние соперники.

Мы предлагаем вместо традиционной трактовки альтернативную, заключающуюся прежде всего в том, что «Отец истории» впервые побывал на афинской земле не в 440-х годах до н. э., а лет на двадцать раньше.

Правда, источники об этом напрямую не сообщают. Но Довод типа «раз мы не имеем информации о событии, значит, оно и не происходило» (в науке это называют argumentum ex silentio) не обладает особой силой, а в случае с Геродотом оказывается и вовсе слабым. Ведь известны лишь отдельные факты его жизни, да и о них зачастую дошли искаженные и противоречивые сведения. Эти факты лишь с большим трудом можно (а в некоторых случаях и вообще нельзя) выстроить в однозначную хронологическую последовательность. Поэтому попытки некоторых современных авторов описать жизнь и путешествия Геродота в некоем якобы четко установленном порядке{53} представляются обреченными на неудачу и даже несколько наивными.

Если же Геродот установил тесные контакты с Афинами уже в 460-х годах, то появляется совершенно иной контекст. «Периклов век» еще не наступил, сам он являлся начинающим политиком, не выдвинувшимся пока на первые роли в полисе, к тому же принадлежавшим к оппозиционному лагерю. А «первым гражданином», фактическим руководителем полиса («простатом демоса») был Кимон из рода Филаидов.

О Перикле слышали все; своей славой он, несомненно, затмил Кимона. В результате последний незаслуженно остается в тени. Выдающийся полководец, ставший одним из основателей Афинского морского союза и на протяжении многих лет возглавлявший его, главный герой последнего периода Греко-персидских войн, нанесший вооруженным силам Ахеменидов ряд сокрушительных поражений, — уже за это он достоин памяти потомков. А ведь Кимона можно назвать и одним из крупнейших государственных деятелей в истории Афин. По сути, он стал прямым предтечей Перикла. Ему удалось в условиях демократии надолго стать фактически единоличным «неформальным лидером» полиса, пользовавшимся всеобщим авторитетом; впоследствии это удалось повторить Периклу — на протяжении еще более длительного периода.

«Программы» двух выдающихся вождей были во многом несхожими, в какой-то степени даже противоположными, особенно в области внешней политики. Кимон выступал за то, чтобы дружить со Спартой, а все силы сосредоточить на борьбе с персами. Перикл же, наоборот, ради конфронтации со спартанцами был готов, если потребуется, «свернуть» активные действия на персидском фронте. Вполне закономерно, что немедленно после смерти Кимона Греко-персидские войны закончились и Афины подписали мир с «Великим царем».

Что же касается внутренней политики, Перикл являлся приверженцем радикального народовластия. Кимон тоже не был врагом демократии, но саму демократию понимал в более умеренном ключе. Его отношение к демосу было проникнуто духом патернализма: лидер и его окружение проявляют демонстративную филантропию (на «благодеяния» простонародью Кимон был действительно очень щедр), а народ из благодарности послушно следует воле своих вождей. Вполне естественно, что в годы его лидерства никаких реформ по углублению демократической системы в Афинах не проводилось.

Тем не менее в корне неверно было бы считать Кимона принципиальным олигархом и врагом демократии{54}. Он по-своему любил демос — да и демос отвечал ему взаимностью. Пользуясь возрастающим богатством Афин как столицы мощного морского союза, Кимон приступил к проведению активной культурной политики. Прославляющие грандиозную строительную программу Перикла, к сожалению, слишком часто забывают, что его прямым предшественником в этом отношении был Кимон{55}. Именно при нем началось строительство знаменитых «Длинных стен» — системы оборонительных сооружений, связавшей Афины своеобразным «коридором» с портом Пиреем (тем самым Афинам обеспечивался подвоз всего необходимого с моря и, следовательно, они становились неуязвимыми для любой сухопутной осады). «Длинные стены» вошли в историю как одно из «великих дел» Перикла; но в действительности он лишь завершил начатое. И это далеко не единственный пример того, как «Периклов век» своим блеском заслонил бывший непосредственно перед ним «век Кимонов». Тогда же была возведена южная стена на Акрополе: необходимость укреплять главную городскую цитадель стала после нашествия Ксеркса очевидной для всех. Однако Кимон не ограничивался постройками чисто утилитарного характера. Есть мнение, что даже работы над Парфеноном начались в период его первенствующего положения в Афинах, а Перикл лишь продолжил их{56}.

Кимон, по словам Плутарха, «первый отвел и благоустроил места, где можно было проводить время в утонченных и достойных свободных граждан занятиях и беседах; городскую площадь он обсадил платанами, Академию[49] же, до того лишенную воды и запущенную, превратил в обильно орошаемую рощу с искусно проведенными дорожками для бега и тенистыми аллеями. Эти места составили украшение города и в скором времени чрезвычайно полюбились афинянам» (Плутарх. Кимон. 13).

Под «городской площадью», конечно, имеется в виду агора. В этом средоточии общественной жизни полиса по инициативе Кимона тоже появились новые здания{57}. Особенно обращала на себя внимание возведенная на северной стороне площади яркая и зрелищная Расписная стоя (портик-колоннада), славой своей обязанная прежде всего картинам, которыми она была украшена и из-за которых, собственно, и получила свое прозвание. Наряду с афинскими мастерами (в том числе Паненом, братом великого Фидия) над росписями работал Полигнот с острова Фасос — крупнейший художник Эллады первой половины V века (Плиний Старший. Естественная история. XXXV. 58–59).

Сюжеты картин, изображавших различные сражения (Павсаний. Описание Эллады. I. 15), были в основном взяты из мифов. Однако в портике была воспроизведена и одна историческая битва — разумеется, Марафонская. Здесь, надо полагать, не обошлось без личных пристрастий Кимона: на первом плане полотна выделялся его отец Мильтиад, ободряющий воинов и подающий знак к началу боя.

Вокруг Кимона, как позже вокруг Перикла, сформировался кружок видных деятелей культуры. Вне сомнения, в него входили живописцы, украшавшие стою. Полигнот, судя по всему (Плутарх. Кимон. 4), был в доме Кимона настолько «своим человеком», что по Афинам даже ходили сплетни об интимных отношениях художника с сестрой полководца — Эльпиникой. Фидий — величайший скульптор античной Эллады — на позднем этапе своей деятельности, несомненно, принадлежал к «кружку Перикла». Однако его творческая карьера охватила несколько десятилетий, и в ее начале он, бесспорно, входил в окружение Кимона{58}. Именно по заказу Кимона были созданы первые крупные работы Фидия, среди них — большая скульптурная группа, поставленная в Дельфах в память Марафонской победы, не в последнюю очередь для прославления Филаидов и персонально Мильтиада (его статуя входила в состав группы), колоссальная бронзовая статуя Афины на Акрополе (Афина Промахос) и так называемая Афина Лемносская, известная по позднейшим копиям и единодушно признаваемая одним из лучших произведений скульптора. В том же, что после смерти Кимона Фидий оказался в кружке Перикла, нет ничего удивительного. Такова уж была специфика его труда: задуманные им проекты, в большинстве своем грандиозные и дорогостоящие, требовали весьма значительного финансирования, и в этих условиях близость к «первому гражданину» полиса становилась отнюдь не лишней.

Сам Кимон вроде бы не отличался высокой образованностью. Между тем среди близких к нему людей мы обнаруживаем философов — например Архелая, учителя Сократа. Чрезвычайно интересной фигурой был Ферекид: историк, мифограф и генеалог, которого выдающийся немецкий исследователь Античности Феликс Якоби, лучший знаток древнегреческого историописания, назвал «первым афинским прозаиком»{59}. Ферекид входил в окружение Филаидов, возглавлявшихся Кимоном, и опубликовал подробную родословную этого афинского рода. Она включает длинный ряд имен — от легендарного родоначальника, мифологического героя Аякса Саламинского, воспетого еще Гомером в «Илиаде», до вполне реальных афинских деятелей архаической эпохи. Интерес к генеалогическим вопросам со стороны Кимона, скорее всего, лично заказавшего Ферекиду этот труд, не случаен: в период демократизации полиса самый яркий представитель афинской аристократии стремился в меру своих возможностей противостоять нарастающим эгалитарным тенденциям, а для этого стоило лишний раз напомнить демосу о своем неординарном происхождении.

Трудно представить себе, что молодой Геродот, прибыв в Афины, не повстречался там со своим старшим коллегой — одним из первых в Греции «служителей Клио». Во всяком случае, труд Ферекида он не мог не читать. Более того, считается, что это сочинение оказало на «Историю» Геродота очень большое влияние{60}. Между прочим, этим может объясняться нередкая у галикарнасца тенденция опираться на традицию, восходящую именно к роду Филаидов. Ведь именно эту традицию отражал в своем труде Ферекид, а Геродот обильно у него заимствовал. Кстати, это еще один довод в пользу раннего посещения Геродотом «города Паллады». Ведь родовая история Филаидов была актуальна в Афинах как раз при Кимоне, в 470—460-е годы, а в «Периклов век» ее востребованность должна была значительно уменьшиться: способствовать распространению рассказов, прославлявших предков Кимона, было отнюдь не в интересах Перикла — представителя конкурирующей группы аристократии.

Наконец, великий драматург Софокл, который был дружен с Геродотом, никогда, вопреки широко распространенному мнению, не принадлежал к кругу Перикла{61}, а, напротив, находился с ним в напряженных отношениях. В плане мировоззренческих установок Софокл и Перикл были, по сути, антиподами{62}. Самая знаменитая трагедия Софокла «Эдип-царь», написанная и поставленная в начале Пелопоннесской войны, содержит скрытую критику Перикла{63}.

Аберрация, сближающая Перикла и Софокла, основана на том единственном факте, что они одновременно были стратегами в 440–439 годах, при подавлении восстания на Самосе. Однако это обстоятельство ни в коей мере не может служить доказательством их дружбы. Вместе с Периклом неоднократно становился стратегом афинский политик Гагнон — несомненный противник Перикла, даже ратовавший за судебный процесс над ним (Плутарх. Перикл. 32). Кстати, сам Перикл тоже не очень благоволил к Софоклу и однажды во время самосской кампании публично сделал ему строгое замечание (Плутарх. Перикл. 8). Итак, «Софокл и Перикл» — в корне неверная перспектива. Близость же Софокла к Кимону вполне вероятна. Он был дружен с художником Полигнотом{64}, а тот, несомненно, принадлежал к кружку Кимона. Хорошо известно также, что в начале своей творческой деятельности, пришедшемся как раз на 460-е годы до н. э., молодой драматург пользовался покровительством и поддержкой тогдашнего лидера Афин{65}.

Особенно показателен эпизод, имевший место в 468 году до н. э. и донесенный до нас Плутархом: «Софокл, тогда еще юноша, ставил свою первую пьесу, и архонт Апсефион, заметив несогласия и споры между зрителями, не стал бросать жребий для избрания судей, но, когда Кимон, войдя в театр со своими сотоварищами-стратегами, совершил установленные возлияния богу, остановил их и, приведя к присяге, заставил сесть и судить состязание — всех десятерых, так что каждый оказался представителем одной из фил… Победил Софокл, а Эсхил, опечаленный и удрученный… с досады уехал в Сицилию» (Плутарх. Кимон. 8).

В этом интереснейшем рассказе сразу бросается в глаза, каким колоссальным авторитетом пользовался Кимон в Афинах в рассматриваемый период: ради него сограждане даже сочли возможным отступить от устоявшегося способа избрания судей для состязаний драматургов. Кроме того, создается впечатление, что в данном случае (как нередко в афинской истории) событие, казалось бы, всецело относящееся к сфере культуры (постановка трагедий на Великих Дионисиях[50]), послужило ходом в политической борьбе: Софокл, начинающий автор, благодаря Кимону победил не кого-нибудь, а самого прославленного Эсхила, до того долгие годы безраздельно царившего на театральной сцене и являвшегося сторонником Перикла{66}. Пути трагедии и политики в демократических Афинах V века до н. э. шли бок о бок.

Как бы то ни было, «культурный кружок» Кимона выглядит весьма представительным, особенно если учитывать, что блестящая афинская культура классической эпохи делала лишь свои первые шаги. Не будет преувеличением сказать, что при Кимоне был заложен фундамент этих грядущих успехов.

Если Перикл упоминается в геродотовской «Истории» только один раз и, похоже, не в самом благоприятном контексте, то как в этом отношении обстоят дела с Кимоном?

Было бы неудивительно, если бы этот полководец и политик вообще не появился в произведении Геродота, ведь историк довел свой труд до событий 479 года до н. э., а активная деятельность Кимона как видного лидера полиса началась как раз в следующем году и продолжалась затем почти до завершения Греко-персидских войн в 449 году. Несомненно, он стал бы одним из главных героев «Истории», если бы она была продолжена. Но даже в том тексте труда Геродота, который мы имеем, Кимон упоминается дважды. В первый раз это сделано в связи с судьбой его отца Мильтиада: марафонский победитель в конце жизни, в 489 году, попал под суд и был приговорен к уплате колоссального штрафа — 50 талантов серебра. Мало у кого из афинян состояние достигало таких размеров. Но Мильтиад вскоре умер. «А 50 талантов уплатил его сын Кимон», — сообщает историк (VI. 136).

Отцовский штраф достался молодому человеку «в наследство»; вплоть до внесения денег в казну он считался государственным должником и частично лишался, согласно афинским законам, гражданских прав, что исключало его участие в общественной жизни: нельзя было баллотироваться на полисные должности, выступать с предложениями в народном собрании или с обвинениями в суде. Для отпрыска славного рода, издавна влиятельного в политических делах, всё это, несомненно, было очень болезненно.

А неоплаченный долг висел над Кимоном дамокловым мечом около десяти лет, ведь его сумма была непосильной. О том, как он смог рассчитаться с государством, Геродот ничего не говорит. Только из других источников (Корнелий Пепот. Кимон. 1; Плутарх. Кимон. 4; Афиней. Пир мудрецов, XIII. 589d) мы узнаём, что это случилось после того, как сестра Кимона Эльпиника около 480 года до н. э. вышла замуж за Каллия из рода Кериков — самого богатого человека не только в Афинах, но и во всей Греции. Его состояние оценивалось в 200 талантов, и ему было под силу заплатить в государственную казну 50 талантов. Кимону наконец открылась дорога в «большую политику». Геродот, возможно, не случайно умалчивает об этих деталях — ему важно, чтобы образ Кимона остался ничем не запятнанным.

Второе появление Кимона в «Истории» довольно неожиданно: Геродот вдруг вводит в свое повествование рассказ, который выбивается из его хронологических рамок, поскольку описанное событие — осада и взятие Кимоном удерживавшейся персами крепости Эйон во Фракии, на северном побережье Эгейского моря (VII. 107), — датируется 477 годом до н. э.{67} Не очень понятно, зачем этот короткий эпизод вообще включен автором в сочинение — не для того ли, чтобы лишний раз упомянуть славное имя Кимона? В рассказе есть яркие детали, которые могли исходить только от очевидца. Уж не сам ли Кимон был им? Полководец любил делиться с друзьями интересными случаями из собственного военного опыта. Об этом сообщает, например, современник Геродота, ионийский поэт и историк Ион Хиосский, тоже принадлежавший к «кружку Кимона» и написавшей воспоминания о своих встречах со знаменитыми людьми — чуть ли не первый в мире образчик мемуарного жанра, к сожалению, сохранившийся лишь в фрагментах.

Один из этих фрагментов очень живо рисует обстановку в окружении Кимона: «Ион рассказывает, что, когда он еще в ранней юности прибыл с Хиоса в Афины, ему пришлось обедать у Лаомедонта в обществе Кимона. После возлияний Кимона попросили спеть, и тот спел очень хорошо, так что все его похвалили и нашли, что в обществе он приятнее Фемистокла… Затем, как обыкновенно бывает за чашей вина, разговор перешел на подвиги Кимона, стали вспоминать о самых выдающихся из них, и он сам рассказал об одной из своих хитростей, по его мнению, самой удачной…» (Плутарх. Кимон. 9). Вполне естественно представить в той же компании еще одного молодого грека с восточной стороны Эгеиды — начинающего галикарнасского историка, жадно слушавшего рассказы бывалого полководца. Уж не под их ли влиянием у него окончательно сформировалось намерение сделать Греко-персидские войны главной темой своего труда?

К концу 460-х годов до н. э. положение в Афинах изменилось. Авторитет Кимона, который почти двадцать лет был непререкаем, пошатнулся. Возможно, афинянам просто «приелось», что ими так долго руководит один и тот же человек; захотелось чего-нибудь нового. Набрала силу противостоящая ему политическая группировка, в которой видное место занимал Перикл. Кимона обвиняли прежде всего в том, что он с симпатией относится к спартанцам. В эпоху, когда между двумя сильнейшими эллинскими полисами нарастала напряженность, это расценивалось чуть ли не как предательство. В 461 году прославленный военачальник был изгнан из Афин после остракизма — политической процедуры, существовавшей в некоторых греческих городах, но всего активнее использовавшейся в Афинах{68}.

Остракизм проводился следующим образом: перед афинским народным собранием ставился вопрос, нет ли в полисе гражданина, который стал «чрезмерно» влиятелен и тем самым угрожает существованию демократии, является потенциальным тираном. Каждый афинянин должен был написать имя «опасного» гражданина на глиняном черепке (черепок по-древнегречески — «остракон»). После подсчета «бюллетеней» человек, упомянутый чаще других, должен был покинуть территорию государства на десять лет. Остракизм был своеобразным «наказанием без преступления», ведь изгоняемый был виновен только в том, что за свои заслуги пользовался большим авторитетом. Эта мера, понятно, применялась только к самым видным лидерам политической элиты. В свое время ее жертвами стали и Аристид, и Фемистокл, а теперь пришел черед Кимона. То, что он и в мыслях не держал сделаться тираном, не имело значения: достаточно было того, что он считался «первым гражданином».

После изгнания Кимона кружок интеллектуалов, сплотившийся вокруг него, распался. Правда, не прошло и пяти лет, как афинские граждане, почувствовав, насколько хуже без Кимона пошли дела на войне, раскаялись в своем поспешном решении. В 457 году до н. э. он получил разрешение досрочно возвратиться на родину, однако прежнего влияния уже не имел. Правда, в последней кампании Греко-персидских войн Кимон еще отличился как полководец — победоносно сражался с персами на Кипре; как раз во время этого похода в 450 году он умер.

Новым лидером политической группировки, возглавлявшейся родом Филаидов, стал родственник Кимона — Фукидид, сын Мелесия. Его называют так, чтобы не путать с сыном Олора — великим историком. Два Фукидида были родственниками; скорее всего, Фукидид-политик приходился Фукидиду-историку дедом{69}. В 444 году до н. э. старший Фукидид тоже подвергся остракизму, и Перикл победил окончательно.

Геродот, насколько можно судить, продолжал поддерживать дружеские связи с семьей, к которой принадлежали и Кимон, и оба Фукидида. Но каково было отношение историка к вышеописанным событиям, сыграл ли он в них какую-нибудь роль, остается только гадать. А догадки — вещь всегда уязвимая, хотя и очень соблазнительная, тем более что некоторые нюансы ситуации содержат интригу. Хронология показывает: Геродот получил огромную награду от афинского народного собрания совсем незадолго до остракизма Фукидида, в то время, когда борьба двух группировок достигла наивысшего накала и была близка к разрешению. По инициативе какой группировки наградили историка? В рамках традиционной точки зрения однозначно считается, что эта акция — в конечном счете дело рук Перикла, благоволившего к члену своего «культурного кружка». Но нам, надеемся, удалось продемонстрировать, что принадлежность Геродота к окружению Перикла ничем не доказана. Так что, возможно, предложение о почестях, оказанных «Отцу истории», исходило, напротив, от группировки Филаидов и было одним из ее последних успехов на поприще общественной жизни афинского полиса.

На тот же самый, довольно короткий временной промежуток приходится и основание Фурий в Южной Италии, в котором принял активное участие Геродот. Хронологических совпадений слишком много, чтобы можно было считать их случайными. Эти факты имели между собой какую-то связь, которая нам теперь уже неясна. Во всяком случае, в принятии решения о Фуриях сыграл немалую роль не только Перикл, но и его политический оппонент — Фукидид, сын Мелесия. Не по дружбе ли с ним, не по его ли приглашению Геродот поехал в колонию? По крайней мере не обязательно считать, что отправил его туда именно Перикл.

Конечно, исследователей не может не смущать несообразно огромный размер выплаченной в награду Геродоту суммы, даже если учитывать, как он мог польстить афинянам, прославляя их подвиги в годину Греко-персидских войн. Примерно в то же самое время великий поэт-лирик Пиндар написал поэму, воспевающую Афины, но получил за нее гонорар в десять тысяч драхм{70}, что было тоже очень крупной суммой, но в шесть раз меньшей, чем выданная Геродоту. Поэтому для объяснения такого благоволения афинского демоса к историку появился ряд версий, самые важные и интересные из которых мы приведем.

Версия первая. Геродот в ходе своих многочисленных странствий не только собирал материалы для своего труда, а одновременно выполнял в разных странах некие миссии в пользу Афин, скорее всего тайные, и потому сам он нигде о них не пишет. О чем здесь может идти речь — о секретных переговорах или даже разведывательной деятельности? Фигура Геродота практически идеально подходила и для того, и для другого. Любознательный грек, путешествующий из города в город, из страны в страну, всем интересующийся, обо всём расспрашивающий, при этом не вызывал у местных жителей удивления или опасения: ну как же, это ведь известный историк, пишет о славе Эллады, и для успеха его работы нужно усердно снабжать его сведениями. Геродот был в результате этих расспросов человеком замечательно информированным — пожалуй, лучше, чем кто-либо в его окружении да и вообще в его время. Поэтому для закулисных «дипломатических негоциаций» он тоже вполне годился.

Версия вторая. Разведывательная деятельность «Отца истории» даже не обязательно была секретной. Собственно, сам его труд — не только незасекреченный, но и читавшийся публично — являлся как историческим повествованием, так и в некотором смысле «донесением разведслужбы». Ведь он представлял собой богатейшую копилку самых разнообразных данных о множестве регионов — данных, чрезвычайно интересовавших Афины, которые в ходе Греко-персидских войн выдвинулись на положение «великой державы», стали вести большую политическую игру во всем Средиземноморье, воспринимая его как зону собственных интересов. Афинянам весьма важно было знать, что творится и в Персии, и в Египте, и в Скифии: что представляют собой эти страны, какие обычаи у их жителей… Всё это могло очень пригодиться при афинском проникновении на новые территории. Отсюда и такая щедрость по отношению к многознающему Геродоту.

Версия третья. Дарованные историку десять талантов — не вознаграждение за прошлое, а финансирование на будущее, что-то вроде «гранта» на продолжение его исследований, вещь далеко не лишняя, если учитывать, что путешествия в античные времена были делом дорогостоящим.

Нетрудно заметить, что все эти версии не столько противоречат друг другу, сколько друг друга дополняют и в совокупности порождают довольно правдоподобную картину. Можно, правда, высказать еще предположение, что выдача денег Геродоту как-то связана с его отбытием в Фурии (даты двух событий практически совпадают). Но об этом речь пойдет в свой черед, когда мы доберемся до «фурийского узла» в жизни «Отца истории».

Возвращение на родину?

В биографии Геродота имеется один крайне загадочный и сомнительный эпизод, упоминание о котором встречаем только в одном, причем весьма позднем источнике — статье византийской энциклопедии «Суда». После описания пребывания «Отца истории» на Самосе там сказано: «Прибыв же в Галикарнас, он изгнал тирана. Позже, увидев, что сограждане ему завидуют, он добровольцем отправился в Фурии, где афиняне основывали колонию. Там он умер и похоронен на агоре».

Под «тираном» имеется в виду, несомненно, Лигдамид II. Когда он был свергнут, в точности неизвестно. Можно лишь сказать, что это произошло в 450-е годы до н. э., причем скорее всего до 454-го. В этот год Галикарнас появляется в податных списках Афинского морского союза, как раз тогда введенных, значась там следующим образом: «галикарнасцы». (Нам привычно называть античные государства-полисы «Афины», «Спарта», «Коринф», «Галикарнас» и т. п., самим же людям Античности такое словоупотребление было совсем не свойственно, ведь с правовой точки зрения полис — не территория, не здания, а граждане и только граждане).

Если бы в тот момент во главе Галикарнаса еще стоял Лигдамид, то в качестве плательщика фороса, скорее всего, фигурировал бы именно он, а не галикарнасская гражданская община. В тех случаях, когда в союз входили государства, управляемые тиранами (есть несколько таких примеров), в податных списках обычно стояли их имена, и нет оснований предполагать, что в Галикарнасе дела обстояли иначе.

Однако о том, при каких обстоятельствах Лигдамид лишился власти, никаких надежных сведений нет, а единственное свидетельство — то самое, из словаря «Суда». Но насколько можно доверять этой беспрецедентной информации, сохранившейся только в очень позднем источнике? Ведь исходя из нее получается, что роль Геродота в новом перевороте была очень большой, фактически ведущей. Не кто иной, как именно он, возвратившись на родину с Самоса, организовал свержение и изгнание тирана, а после этого, насколько можно судить, занял очень влиятельное положение в установленном правительстве, чуть ли не возглавил его. Но затем, если следовать логике источника, большинству сограждан оказалось не по нраву, что бывший изгнанник теперь вершит дела в полисе; возможно, начали подозревать, что ему и самому не чужды тиранические замашки.

Полис, только что освободившийся от тирании, естественно, не хотел, чтобы на смену старому тирану вскоре пришел новый. В ряде полисов (например в Афинах) для профилактики подобной ситуации применялся уже известный нам остракизм, с помощью которого, чтобы подстраховаться, с территории полиса изгонялся гражданин, ни в чем не виновный, а просто подозреваемый в том, что он, опираясь на свой высокий авторитет, может захотеть стать тираном.

А авторитет Геродота не мог не быть высоким — хотя бы потому, что он к тому времени наверняка уже имел репутацию крупного ученого. Его земляки не могли не помнить и о том, что он еще в юности стал «жертвой режима» — борцом против единовластия Лигдамида, пострадавшим за это. А если «Отец истории» в дополнение ко всему еще и организовал в конце концов свержение Лигдамида (возможно, при поддержке Афин, которые могло раздражать, что в довольно крупном, союзном с ними полисе до сих пор правит одиозный тиран), то, надо полагать, в Галикарнасе просто не было человека, более известного и даже почитаемого, чем он.

Но тут вступала в свои права парадоксальная полисная диалектика. Чем больше политика любили, тем больше было шансов, что рано или поздно любовь внезапно переродится в столь же жгучую ненависть. Эта смена отношений вызывалась банальной завистью — правда, облеченной в более пристойную форму ущемленной справедливости. Логика была такой: полис — он на то и полис, равноправное объединение свободных граждан, чтобы в нем никто не выделялся; тот, кто доблестнее, умнее, талантливее своих соотечественников, нарушает всеобщее равенство.

Подобный подход откровенно звучит, например, в постановлении жителей Эфеса (в той же Малой Азии) по поводу изгнания из государства знатного аристократа и видного политика Гермодора. Эфесцы прямо заявили: «Среди нас никто да не будет наилучшим, а коли есть такой, быть ему на чужбине и с другими!» (Гераклит. Фр. 22 Diels — Kranz).

Греки в высшей степени подозрительно относились к собственным лидерам, подвергая их опале и преследованиям за малейшую провинность, а то и без нее{71}. В Афинах в эпоху Геродота чрезвычайно трудно, если не невозможно, найти государственного деятеля крупного масштаба, который на том или ином этапе своей карьеры не оказался бы в роли жертвы сограждан, не подвергся наказаниям или гонениям.

Мильтиад, марафонский победитель, был, как мы знаем, незадолго до смерти отдан под суд и приговорен к огромному штрафу. Аристид, по прозвищу Справедливый, считавшийся образцом честности и неподкупности, был изгнан остракизмом. Один из афинян, принесший черепок с его именем, на вопрос, чем же ему досадил Аристид, ответил: «Я даже не знаю этого человека, но мне надоело слышать на каждом шагу „Справедливый“ да „Справедливый“!» (Плутарх. Аристид. 7), Фемистокл, спаситель Эллады от нашествия Ксеркса, впоследствии тоже стал жертвой остракизма, а еще несколько лет спустя в Афинах над ним состоялся заочный судебный процесс, завершившийся смертным приговором. Героя Саламина объявили в розыск по всей Греции, поэтому он вынужден был провести последние годы жизни в Персии, у бывших врагов. Остракизму подвергся Кимон, а позже — его преемник Фукидид, сын Мелесия. Даже сам Перикл, после пятнадцатилетнего фактически единоличного лидерства в Афинах, был смещен со всех постов, судим и оштрафован. Создается впечатление, что греки органически не переносили, когда кто-нибудь из них начинал слишком заметно выдаваться среди других.

Если верить сообщению словаря «Суда», похожая ситуация сложилась и с Геродотом. Но тот опередил события — решил не дожидаться, пока на него официально наложат наказание, и добровольно покинул родной город во второй раз — теперь уже навсегда, — воспользовавшись тем, что как раз в это время разворачивались мероприятия по основанию Фурий.

Итак, картина вырисовывается связная, целостная и, в общем, такая, что ничего заведомо невозможного или невероятного в ней нет. Единственный ее ущерб — в том, что информация исходит от литературного памятника, отстоящего от событий на целых полторы тысячи лет, и больше абсолютно ничем не подтверждается. Откуда автор «Суды» мог получить эти данные, ни у кого нет ни малейшего понятия. В огромном византийском словаре наряду с ценными и полезными сведениями мы встречаем более чем достаточно разного рода «словесной шелухи», псевдофактов и квазифактов, не вызывающих доверия.

Несомненно, Геродот, еще в молодости оказавшись в изгнании на Самосе, страстно желал возвратиться на родину, и это желание красной нитью прошло через всю его жизнь. Как пишет Плутарх, «другие считали его фурийцем, сам же он был сильно привязан к галикарнасцам» (Плутарх. Моралии. 868а). И это вполне естественно: стремление вернуться было главным чувством, жившим в душах изгнанников-эллинов, тысячами блуждавших по греческому миру. Не случайно слово «ностальгия» (тоска по возвращению) происходит именно из древнегреческого. Одно из первых произведений античной литературы — «Одиссея» Гомера — имеет своим основным содержанием стремление заглавного героя рано или поздно добраться до родной Итаки.

С другой стороны, события, как они описаны в «Суде», вступают в противоречие с известными фактами из жизни Геродота. Действительно, из статьи в словаре можно понять, что второе пребывание «Отца истории» в Галикарнасе имело место непосредственно перед его отбытием в Фурии около 444 года до н. э. Однако как раз в это время Геродот находился не в Галикарнасе, а в Афинах, читал там отрывки из своего труда, был удостоен почестей и денежной награды…

Чтобы приблизиться к истине, нужно привлечь все источники, способные пролить свет на ситуацию. Здесь нам не обойтись без цитирования закона, принятого в Галикарнасе и датирующегося временем жизни и активной деятельности великого историка, хотя архаичный язык и обилие реалий, нам теперь уже неясных, сильно затрудняют его восприятие.

«Совместная сходка галикарнасцев и салмакитов, а также Лигдамид, на священном народном собрании, в пятый день месяца гермеона, когда пританом был Леонт, сын Оассассия, а должностным лицом, ответственным за строительство храма, — Сариссолл, сын Фекиила, постановили следующее в отношении мнемонов[51]: не следует передавать ни землю, ни дома мнемонам в год занятия этой должности Алоллонидом, сыном Лигдамида, и Панамием, сыном Касболлия, а со стороны салмакитов — Мегабатом, сыном Афиасида, и Формионом, сыном Паниассида. Если же кто-либо пожелает судиться о земле или домах, пусть он подаст иск в течение восемнадцати месяцев с тех пор, как принято это постановление; судьи же должны принять у него клятву согласно действующему ныне закону: „Что установят мнемоны, то должно иметь силу“. Если же кто-либо подаст иск позже установленного срока в восемнадцать месяцев, лицо, владеющее землей или домами, должно принести клятву, принять же у него клятву должны судьи, получив за это гемигекту[52]; клятва приносится в присутствии противной стороны. Во владении же землей и домами остаются те лица, которые ими владели в год, когда мнемонами были Аполлонид и Панамий, если позже они не утратили этого права по суду. Если кто-либо пожелает отменить этот закон или предложит провести голосование о том, чтобы этот закон утратил силу, имущество такого человека следует продать с торгов и посвятить Аполлону, а самого его отправить в вечное изгнание; если же его имущество оценивается менее чем в десять статеров, то его самого продать в рабство на чужбину, и пусть никогда ему не будет возвращения в Галикарнас. Выступить с обвинением против него может любой свободный гражданин из числа всех галикарнасцев, не нарушавший это постановление, согласно тому, что гласят клятвы и что записано в храме Аполлона».

Как видим, закон принят еще в правление Лигдамида, и тиран в нем прямо упоминается. Обычно дается максимально широкая датировка закона: 465–450 годы. Но, на наш взгляд, ее можно несколько сузить. С одной стороны, Лигдамид с большой вероятностью утратил власть к 454 году до н. э. С другой стороны, надпись вряд ли была сделана ранее 460 года. Судя по всему, описанные события имели место ближе к концу тирании Лигдамида. Ведь в документе в качестве одного из мнемонов назван некто Аполлонид, сын Лигдамида. Думается, мы не ошибемся, если предположим, что отец этого Аполлонида тождествен галикарнасскому тирану. Таким образом, к моменту принятия закона Лигдамид имел сына, уже достаточно взрослого для того, чтобы занимать одну из полисных должностей. В древнегреческих государствах обычно гражданин получал допуск к должностям после достижения тридцатилетия. Если сын тирана был как минимум тридцатилетним, значит, сам тиран к моменту принятия закона и вовсе являлся человеком немолодым.

Не может не остановить на себе внимание имя еще одного члена коллегии мнемонов: Формион, сын Паниассида. Ведь Паниасид (Паниассид) нам отлично знаком — это дядя Геродота, возглавлявший оппозицию галикарнасской тирании и в результате погибший. Выходит, что с его смертью оппозиция не исчезла, не развалилась. «Знамя» Паниасида подхватили его родственники и, очевидно, другие сподвижники. Более того, как видим, им в дальнейшем удавалось добиваться успехов, занимать высокие государственные посты. Таким образом, фигурирующий здесь Формион приходился «Отцу истории» двоюродным братом.

Выдвижение в интересующем нас документе на первый план вопросов о земле и домах не должно вводить нас в заблуждение. На самом деле, несомненно, мы имеем дело с урегулированием политического кризиса. Каждый такой кризис сопровождался изгнанием проигравших в данном раунде политической борьбы. Покидать родину, как правило, приходилось в спешке, спасаясь от репрессий или даже гибели, захватив с собой самое необходимое. Судьба же брошенных земельных участков и домов становилась предметом специального рассмотрения в органах власти.

По поводу конкретной трактовки контекста закона существует очень широкий диапазон мнений{72}: одни считают, что в нем отразилось непрочное положение Лигдамида, которого вот-вот должны были свергнуть, и он это понимал; другие — что этот акт связан с амнистией, объявленной для противников тирана; третьи — что, наоборот, его принятие означало полную победу Лигдамида и изгнание его оппонентов, при этом у них отнималась возможность легитимно возвратить себе свои земли и дома — даже в том случае, если они когда-нибудь вернутся на родину.

И всё же этот ценнейший, современный событиям документ не помогает дать прямой и недвусмысленный ответ на вопрос, действительно ли Геродот организовал свержение тирана и после этого еще какое-то время жил в родном городе. Известно только одно: борьба граждан против Лигдамида не завершилась первым раундом, ознаменовавшимся казнью Паниасида и бегством будущего «Отца истории». Сопротивление продолжалось, очевидно, с переменным успехом, и в конце концов от жестокого правителя удалось избавиться. А роль в этом Геродота… Тут приходится ограничиться многоточием. Увы, есть исторические проблемы, которые, вероятно, никогда не будут однозначно разрешены.

Глава третья

«Отец истории»?

Предшественники

Далеко не у каждого древнего народа появилась историческая наука (пальму первенства здесь однозначно держат греки), но тем не менее все они обладали теми или иными формами исторического сознания, исторической памяти. Ведь жизнь в настоящем невозможна без опыта прошлого. Другое дело, что и настоящее подчас оказывает серьезное влияние на прошлое. Мы прекрасно знаем, что отношение к прошлому способно меняться под влиянием конъюнктур нынешнего дня. Переписывание истории — дело отнюдь не редкое, свидетельствующее о большом значении истории для современности, иначе ее не стали бы трогать. Похоже, сдвиги в «текущем моменте» влекут за собой симметричные сдвиги в минувшем.

В античной Элладе существовали достаточно развитые формы исторической памяти уже задолго до того, как были написаны труды первых историков. Первоначально эта память коренилась в мифах. К ним в европейской науке Нового времени долгое время было принято относиться пренебрежительно, считая их досужими побасенками, сказками, не имеющими ничего общего с истиной и, соответственно, не приносящими никакой пользы для изучения прошлого.

А потом — со второй половины XIX века — наступило «время сенсаций». Немецкий коммерсант и археолог-любитель Генрих Шлиман принялся разыскивать легендарную Трою именно на том месте, где ее помещали мифы о Троянской войне, и — вопреки скептицизму подавляющего большинства ученых мужей — действительно открыл этот древний город. Затем английский исследователь Артур Эванс, также во многом идя «по следам мифа», раскопал на острове Крит грандиозный Кносский дворец («Лабиринт») и стал первооткрывателем первой цивилизации в истории Европы — крито-минойской. Раскопки древнейших слоев «Вечного города» Рима показали, что первые шаги его развития во многом согласуются с данными римских легендарных преданий.

А взять даже такой, казалось бы, совсем уж сказочный мифологический сюжет, как путешествие аргонавтов из Греции в далекую Колхиду (нынешнюю Западную Грузию) за «золотым руном»… Это самое руно долго смущало ученых: как может быть баранья шкура из золота? Но специалисты-этнографы установили, что на Кавказе, где многие речки несут золотой песок, вплоть до XX века сохранялся оригинальный способ его добычи: поперек течения натягивали шкуры баранов, и песок осаждался на них.

В настоящее время к архаическим мифам относятся куда серьезнее, чем прежде, воспринимая их как сложную, комплексную структуру, в глубине которой в большинстве случаев находится реальное историческое ядро, конечно, обросшее за века многочисленными наслоениями, имеющими сверхъестественный характер.

Миф — феномен устного народного творчества. Но уже как минимум в VIII веке до н. э. (возможно, даже в IX) у греков появилась алфавитная письменность и практически сразу начала формироваться первая в Европе литература. У ее истоков стоят две грандиозные эпические поэмы — гомеровские «Илиада» и «Одиссея», находящиеся на стыке фольклора и литературы. Поэмы прошли долгий путь развития в среде сказителей-аэдов, а свою окончательную форму приобрели в основном в VIII веке.

У Гомера многочисленные элементы исторического сознания налицо. Ведь героический эпос был всецело обращен к описанию событий прошлого. Однако в данном жанре историческая память имеет весьма своеобразную форму. В гомеровских поэмах причудливо переплелись реалии из самых разных временных пластов: крито-микенская эпоха II тысячелетия до н. э., «Темные века» (XI–IX) и, наконец, сам период складывания поэм — начало архаической эпохи с крупномасштабными изменениями в жизни общества. Автор поэм, живший в эпоху перемен, уже имел четкое представление о постепенной эволюции человечества от стадии первобытного варварства (оно представлено в описании жизни циклопов) к цивилизации и государственности.

В поэме «Труды и дни» следующего великого греческого поэта Гесиода (рубеж VIII–VII веков), главного представителя «дидактического» эпоса, мы находим уже вполне разработанную схему исторического развития: концепцию последовательно нисходящих, ухудшающихся «поколений» или «веков», от золотого до железного. В глазах Гесиода история человечества — это почти непрерывный регресс, особенно в моральном плане.

В течение архаической эпохи на смену эпической поэзии пришла более личностная лирическая. Но и она нередко воплощала в своих лучших произведениях элементы исторической памяти. В стихах лириков — Архилоха, Тиртея, Мимнерма, Солона, Ксенофана, Симонида и других — мы находим упоминания об исторических событиях — как современных авторам или близких к ним по времени, так и теряющихся в дымке легенды.

Мощнейшее влияние на становление древнегреческого историзма оказали, конечно, Греко-персидские войны, ставшие ключевой вехой в становлении этнической и цивилизационной «самости» эллинов и способствовавшие нарастанию обостренного интереса к прошлому — как собственному, так и чужому.

Относительно недавно был найден папирусный свиток, на котором фрагментарно сохранилась поэма-элегия Симонида Кеосского о Платейской битве 479 года до н. э. — уникальный памятник поэтического историзма. Самый крупный из ее фрагментов описывает выступление спартанского войска во главе с его командующим Павсанием:

…Многоименная Муза, тебя призываю на помощь,
Если любезна тебе смертного мужа мольба.
Лад заведи сладкозвучный, чарующий, песни ты нашей,
Чтоб вспоминали всегда подвиг отважных мужей,
Ибо от Спарты родной, от Эллады ярмо отвратили
Горького рабского дня — больше он нам не грозит.
Да не забудется слава, что гордо подъемлется к небу,
Доблесть могучих мужей смерти навек избежит!
Вот уж, покинув теченье Еврота и пажити Спарты,
В спутники взяли себе Зевса красавцев сынов,
Дерзко коней укрощавших, и мощного духом Атрида
Отчего града вожди, лучшие в бранных делах[53].
Вел же их сын благородный божественного Клеомброта[54];
…имя Павсаний ему.
Скоро достигли на Истме земли достославной Коринфа,
Края, в котором царил Тантала отпрыск — Пелоп.
Вот миновали Мегары, город древнего Ниса,
Там и другие сошлись, кто проживает окрест.
В знаменья божьи уверовав, вместе они поспешили
В землю, любезную всем, милый сердцам Элевсин…
(Симонид. Фр. 11 West)

Здесь мы в самом начале встречаем традиционное для поэзии обращение к Музе. Геродот и другие историки уже не открывали свои труды таким образом. Но, с другой стороны, Симонид, рассказывая о недавних событиях, современником которых он был, — конечно, с изрядной долей художественной декоративности, но в то же время и с немалым количеством ярких, реалистичных деталей, — выступает фактически непосредственным предшественником Геродота, который через несколько десятилетий напишет о том же. Поэма Симонида{73} стоит, так сказать, на самой последней ступени протоисторической мысли, уже на грани между ней и собственно историческим повествованием.

Другой культурный продукт той же эпохи, имеющий непосредственное отношение к зарождению историописания, — классическая аттическая трагедия. Позже ее сюжетное поле сузилось и стало включать только мифы. Но на раннем этапе существования этого жанра, в начале V века до н. э., авторы трагедий обращались не только к мифологическим, но подчас и к историческим сюжетам{74}, прежде всего, безусловно, из эпохи Греко-персидских войн — настолько они врезались в память эллинов.

Единственный — но зато блистательный — дошедший до нас образец «исторической трагедии» — драма великого Эсхила «Персы», в которой описана Саламинская битва: поэт был не только ее свидетелем, но и участником.

…Опрокинуты,
Суда тонули; море сплошь покрылося
Плывущей плотью, дерева обломками;
Как пены накипь, трупы окаймили брег.
Гребут, в нестройном бегстве, из последних сил,
Персидских войск остатки уцелелые:
Тунцов так острогою рыболовы бьют,
Как их частями корабельных остовов,
Стволами мачт и вёсел побивает враг.
Стон по морю и дикий разносился крик,
Доколе черным оком Ночь не глянула…
…И бездну зол увидя, восстенал сам Ксеркс!
Сидел он, озирая с высоты весь бой,
На выспренней вершине, над пучиной вод.
И ризы растерзал он, и завыл в тоске;
Войскам пехотным тотчас повелел бежать,
И сам неблаголепно в бегство ринулся.
(Эсхил. Персы. 418–428, 464–470)

В «Персах» победа греков над «варварами» рисуется как торжество свободы и закона над рабством и своеволием. Отсюда лежит уже прямой путь к труду Геродота.

Это, так сказать, одна линия предшественников «Отца истории». А вот и другая, еще более важная. Ведь главным отличием геродотовского сочинения от творений поэтов — эпиков, лириков, драматургов — является то, что оно написано в прозе. Проза возникла в Греции намного позже поэзии, приблизительно в середине VI века до н. э., и ее появление имело огромное историко-культурное значение{75}.

Правда, о художественной прозе речь пока не идет. Литературные произведения с вымышленной фабулой, вымышленными героями — всё это еще далеко впереди. Рамки античной прозы довольно широки: к ней относят и философские трактаты, и труды ученых в разных дисциплинах, и речи ораторов… Скажем, мы ни за что не сочли бы образчиком прозы сочинение Евклида «Начала», почти целиком состоящее из геометрических теорем, аксиом, определений. А в античном понимании это, конечно, тоже проза.

Проза открывала новые возможности, но в то же время необходимость овладения ею порождала новые, ранее неизвестные трудности и проблемы. Вполне естественно, что выработанные в поэзии каноны еще достаточно долго оказывали влияние на многих авторов, писавших прозой, и к Геродоту это тоже напрямую относится. В любом случае, по сравнению с поэзией, имевшей в своих истоках религиозный характер, проза была уже явлением более «светским», десакрализованным. Перед нами — одно из важных проявлений нарастания в греческом обществе конца архаической эпохи рационализма, который отныне и навсегда стал основополагающим признаком античной культуры.

Но кто были первые греческие прозаики? Рождение прозы в эллинском мире шло бок о бок с другим важнейшим культурным процессом — формированием ионийской науки, происходившим в двух основных плоскостях: натурфилософии, имевшей дело с миром природных явлений, и истории, имевшей дело с миром человеческого общества. Первые историки были младшими современниками первых натурфилософов и во многом шли по их стопам. Характерный пример: философ Анаксимандр первым среди греков составил карту ойкумены, а историк Гекатей через несколько десятилетий ее усовершенствовал.

Интересно, что в античных источниках ранние философы и ранние историки никогда не смешиваются друг с другом. Не исключено, что они и сами сознавали различие сфер своих изысканий и не вторгались в «чужую» проблематику. Тем не менее вполне очевидно, что рождение натурфилософии и рождение историографии происходило в силу аналогичных причин как реального, так и ментального характера{76}.

Промежуточной фигурой, стоявшей на пути «от поэта к историку», был мифограф-генеалог, так сказать, «протоисторик». Насколько можно судить, самыми ранними греческими прозаиками были именно первые авторы этого жанра, писавшие в VI веке до н. э.: Ферекид Сиросский (не путать с упоминавшимся выше Ферекидом Афинским), Феаген Регийский, Эпименид Критский и др. Мы бы назвали их «протоисториками».

Роль генеалогии в исторической памяти в отношении античной Греции трудно переоценить. Не случайно для древнегреческих авторов всегда был в высшей степени характерен обостренный интерес к генеалогическим сюжетам: это было одно из важнейших средств фиксации и проявления исторической памяти. В древнегреческих полисах в число главных критериев общей оценки индивида всегда входило его происхождение. Например, в Афинах именно наличие родословной, возводимой к тому или иному божеству (чаще всего к Зевсу), было определяющим признаком принадлежности семьи к евпатридам, то есть к высшей знати. Вполне естественно, что аристократы активно демонстрировали свои родословия, призванные подчеркнуть их «избранность», а ориентированные на этот социальный слой писатели эти родословия изучали и разрабатывали. Это вело их, в свою очередь, к проблемам теогонии, «поколений» богов: ведь мифологические герои, от которых производили свое происхождение евпатриды, были все без исключения потомками небожителей.

Генеалогии занимают весьма значительное место уже в эпосе Гомера, еще большее — у Гесиода. Появление прозы привело к тому, что родословия стали фиксироваться теперь уже в прозаических жанрах. Переход издревле существовавшего родословного жанра из устной сферы культуры в письменную позволял сделать генеалогические древа родов несравненно менее подверженными порче, почти неизбежной при передаче «из уст в уста» в течение многих поколений. Генеалогии затем заняли прочное место не только в «протоисторических», но уже и в собственно исторических трудах.

В сущности, «потребителями» информации, поставляемой мифографами-генеалогами, были те же самые люди, которые составляли преимущественную аудиторию эпических поэтов и первых историков. Гекатей, Геродот, Фукидид, Ксенофонт писали не для абстрактных греков и даже не просто для афинян, милетян или коринфян, а конкретно для афинской, милетской или коринфской аристократической политической элиты. К массам рядового демоса их труды не могли еще быть в полной мере обращены не только по субъективным, но и по объективным причинам.

Демос не мог полноценно приобщиться к сочинениям «служителей Клио» из-за явно недостаточной для этого грамотности. В демократических Афинах классической эпохи, где политическая активность незнатного гражданского населения была наиболее высокой, количество грамотных было больше, чем где-либо в греческом мире. Но даже и в этом полисе средний гражданин мог ознакомиться с выставленным на всеобщее обозрение декретом или процарапать (зачастую с грубыми ошибками) на глиняном черепке имя политика, голосуя на остракизме, но вряд ли был в состоянии самостоятельно, полностью и вдумчиво прочесть объемистый исторический трактат{77}. Не забудем и о том, что сами первые греческие историки (равно как первые философы и первые лирические поэты) были аристократами и, несомненно, обращались в первую очередь к равным по статусу лицам.

Самых ранних представителей античного историописания, появившихся во второй половине VI века до н. э. и писавших, как правило, прозой, в науке традиционно называют логографами. Этот термин следует признать не очень удачным: как уже говорилось, в Античности так именовали судебных ораторов в классических Афинах, которые писали речи на заказ за деньги. Но нам придется пользоваться этим обозначением применительно к первым греческим историкам, поскольку оно прижилось в ученой среде.

Особенно подробно пишет о логографах Дионисий Галикарнасский — древнегреческий ритор, историк и литературовед I века до н. э., давая меткую и емкую характеристику их творчеству:

«Древних историков много, и они были во многих местах до Пелопоннесской войны. К числу их относятся Эвгеон Самосский, Деиох Проконнесский, Эвдем Паросский, Демокл Фигелейский, Гекатей Милетский, Акусилай Аргосский, Харон Лампсакский, Мелесагор Халкедонский, а те, которые немного моложе, т. е. жили незадолго до Пелопоннесской войны и прожили до времени Фукидида, — это Гелланик Лесбосский, Дамаст Сигейский, Ксеномед Хиосский, Ксанф Лидийский и многие другие. В выборе темы они руководствовались почти одинаковой точкой зрения и способностями немного отличались друг от друга. Одни писали эллинские истории, другие — варварские, причем и эти истории они не соединяли одну с другою, но разделяли их по народам и городам и излагали одну отдельно от другой, преследуя одну и ту же цель — обнародовать во всеобщее сведение предания, сохранившиеся у местных жителей среди разных народов и городов, и письменные документы, хранившиеся как в храмах, так и в светских местах, — обнародовать эти памятники в том виде, в каком они их получили, ничего не прибавляя и не убавляя. Среди этого были и некоторые мифы, которым верили с древнего времени, и некоторые интересные, необычайные события, которые нашим современникам представляются невероятными. Способ выражения употребляли они по большей части одинаковый — все те, которые писали на одном и том же наречии: ясный, обычный, чистый, краткий, соответствующий описываемым событиям, не представляющий никакой художественности. Однако произведениям их присуща какая-то красота и прелесть, в одних в большей степени, в других в меньшей, благодаря которой их сочинения еще остаются до сего времени» (Дионисий Галикарнасский. О Фукидиде. 5){78}.

Перечень ранних историков у Дионисия не является исчерпывающе полным. К нему с полным основанием можно было бы присоединить, например, Дионисия Милетского и Ферекида Афинского. Но сразу бросается в глаза, что логографы четко разделены на две группы, два поколения; в современной науке принято говорить, соответственно, о «старших» и «младших» логографах. Нас будут интересовать только первые, поскольку лишь их можно считать предшественниками и старшими современниками Геродота, тогда как кое-кто из молодого поколения был даже моложе его.

Дионисий Галикарнасский самолично держал в руках и читал труды перечисленных им авторов, коль скоро высказывает о них суждения стилистического характера. Увы, нам этого уже не дано. И утрата сочинений логографов — конечно, очень болезненная потеря для тех, кого занимает становление античного историописания.

Скажем, интересно было бы узнать подробнее о названном в списке первым Эвгеоне Самосском, ведь Геродот избрал свой путь историка, скорее всего, именно на Самосе. Не повлиял ли Эвгеон, прямо или косвенно, на этот выбор? Мог ли Геродот встречаться с ним? У нас нет даже предположительного ответа. Об Эвгеоне сообщается, что он написал труд «Хроники самосцев», но время его жизни неведомо.

Последнее относится почти ко всем остальным логографам. Их деятельность чрезвычайно трудно датировать. Известно, что самые ранние из них — Акусилай, Гекатей — писали еще до начала Греко-персидских войн, то есть в конце VI века до н. э. Об остальных же можно сказать только то, что их творчество приходится уже на начало следующего столетия. Несомненно, войны с персами стали для него одним из важнейших стимулирующих толчков.

О большинстве логографов очень мало было известно уже более поздним античным ученым. Не случайно даже имена некоторых из первых историков упоминаются в источниках в разных вариантах, и мы не знаем, как их правильно называть: Эвгеон или Эвагон, Мелесагор или Амелесагор, Ксеномед Хиосский или Ксеномед Кеосский; Деиох Проконнесский или Деиох Кизикский…

От многих логографов не сохранилось ничего, кроме имен: ни фрагментов, ни даже названий трудов. От других, к счастью, все-таки дошли кое-какое отрывки их наследия, и мы имеем возможность судить об основных темах их занятий. Таких тем было три.

Генеалогическая тема перешла к первым историкам «по наследству» от их предшественников — мифографов. От сюжетов, связанных с родословными, логографам было просто не уйти. Так, аргосский историк Акусилай написал сочинение, так и называвшееся «Генеалогии». Приведем несколько фрагментов из него. Эти цитаты сохранились в пересказе гораздо более позднего автора, поэтому имя Акусилая стоит в них в третьем лице:

«От Зевса и Ниобы, первой смертной женщины, с которой сошелся Зевс, родился сын Аргос, а также, как сообщает Акусилай, и Пеласг, по имени которого жители Пелопоннеса были названы пеласгами» (Акусилай. Фр. 25а Jacoby). А вот о Геракле: «Седьмым подвигом Эврисфей назначил ему привести критского быка. Об этом быке Акусилай сообщает, что это тот самый бык, который перевез нимфу Европу для Зевса. Другие же — что этого быка Посейдон выслал из моря, когда Минос пообещал принести в жертву Посейдону то, что появится из моря» (Акусилай. Фр. 29 Jacoby).

Сразу же заметно, что перед нами еще очень ранняя стадия развития историописания, простой пересказ мифов. Казалось бы, где тут, собственно, история? Более того, где тут вообще наука? Ведь в цитированных фрагментах незаметны рационализм и исследовательский дух — две вещи, без которых научное мышление невозможно. Но если вчитаться повнимательнее, можно увидеть, что у Акусилая проявляется стремление выдвигать новые версии мифов, нетрадиционные и даже противоречившие общепринятым. Взять хотя бы рассказ о критском быке. Ни один другой автор не отождествляет этого быка с тем, который перевез на Крит финикийскую царевну Европу. Более того, согласно основному варианту мифа похитил Европу сам Зевс, принявший образ быка. У Акусилая же получается, что это был вовсе не бог, а обычный бык, который в дальнейшем продолжал обитать на Крите и в конце концов попал в руки Гераклу. Пожалуй, перед нами уже первые признаки рационализма. Очевидно, логограф не очень-то верил в старинные рассказы о том, как боги сходили на землю, перевоплощались в животных, вступали в любовные связи со смертными женщинами…

Вторым тематическим направлением, которое развивали логографы, была локальная история, освещавшая происхождение и основные события в жизни тех городов или областей, откуда они были родом. Мы уже упоминали, что Эвгеон Самосский написал труд по истории своего родного острова. И он был в этом не одинок. Так, Деиоху принадлежало сочинение по истории Кизика, Харону Лампсакскому — по истории Лампсака и др.

Наконец, третья тема, интересовавшая логографов, — история Персии. Это также вполне закономерно: внезапное возникновение на восточных рубежах ареала обитания греков грандиозной Ахеменидской державы, которая вскоре пошла на них войной, не могло не потрясти воображение современников. Большинство логографов были выходцами из полисов Ионии и прилегающих к ней регионов, которым первыми из эллинского мира было суждено непосредственно встретиться с персами и подпасть под их владычество.

Известно, что Харон Лампсакский написал труд «Персидские дела». Сочинение с таким же названием было создано Дионисием Милетским; оно, впрочем, имело и другой заголовок — «События после Дария»; в нем, следовательно, почти наверняка главное место занимали царствование Ксеркса и его поход на Балканскую Грецию. Виднейший логограф младшего поколения Гелланик Лесбосский также написал «Персидские дела». На этом фоне очень органично смотрится Геродот, в сфере интересов которого Персия и ее отношения с Элладой занимали едва ли не главное место.

Трактаты логографов, насколько можно судить, были небольшими по объему. На их фоне «История» Геродота, безусловно, выделялась как размерами, так и в особенности несравнимо более широким тематическим охватом материала. Не исключено, что именно поэтому (во всяком случае, и поэтому тоже) она и осталась достоянием последующих эпох, в то время как наследие логографов оказалось утраченным. Геродотовский труд попросту напрочь затмил собой все их писания.

Дать творчеству первых историков общую характеристику нелегко: ни один трактат не дошел до нас полностью. Начальную стадию античного историописания приходится реконструировать по разрозненным отрывкам. Главное, что среди фрагментов есть такие, которые содержат важнейшие положения общетеоретического и методологического характера, так сказать, базовые установки. В особенной степени сказанное относится к самому блистательному представителю плеяды логографов — Гекатею Милетскому, фигуру которого мы специально приберегли для отдельного рассказа.

Это настолько видный деятель греческой «интеллектуальной революции» рубежа архаической и классической эпох, что некоторые современные исследователи именно его, а не Геродота считают подлинным «Отцом истории»{79}. О личности, жизни, творчестве Гекатея известно значительно больше, чем о любом другом представителе первого поколения логографов, — пожалуй, даже больше, чем обо всех них вместе взятых. Это связано, помимо прочего, и с тем, что сам Геродот неоднократно упоминает о своем главном и непосредственном предшественнике.

Гекатей, живший в конце VI — начале V века, был, как выясняется, не только крупным ученым, но и яркой, неординарной личностью, отличился как на поприще культуры, так и военно-политической истории. Когда в 500 году до н. э. началось Ионийское восстание, он, в то время человек уже немолодой, занимал видное положение в родном Милете. Естественно, его пригласили на военный совет, где решалось, какую стратегию и тактику действий принять повстанцам. На фоне всеобщего энтузиазма выступление историка произвело эффект холодного душа.

«Только один логограф Гекатей был вообще против войны с персидским царем. При этом Гекатей сначала перечислил все подвластные Дарию народности и указал на персидскую военную мощь. Затем, когда ему не удалось убедить совет, он предложил добиться по крайней мере хотя бы господства на море. По его словам, он не видит иной возможности успеха, так как ему прекрасно известна слабость военной силы милетян, как только взять из святилища в Бранхидах (Дидимах. — И. С.) сокровища — посвятительные дары лидийского царя Креза. Тогда-то, он совершенно уверен, Милет добьется господства на море, и таким образом и сокровища будут в их руках, и враги не смогут их разграбить… Этот совет милетяне также не приняли; тем не менее они решили начать восстание» (V. 36).

Повстанцы, как известно, стали терпеть неудачи. Ситуация была настолько угрожающей, что в Милете уже рассматривался вопрос о поголовном бегстве всех граждан как можно дальше — например на остров Сардон (Сардиния) в западной части Средиземного моря. Слово опять взял Гекатей. Если в прошлый раз он пытался умерить чрезмерное рвение соотечественников, то теперь его целью было уберечь их от ненужной паники. «Гекатей, сын Гегесандра, логограф, дал совет, что не следует высылать колонию ни на Сардон, ни в Миркин (местность во Фракии. — И. С), а построить крепость на острове Леросе и в случае изгнания из Милета спокойно сидеть там. А впоследствии можно было бы оттуда и возвратиться в Милет» (V. 125). Островок Лерос в Эгейском море действительно представлял собой куда более перспективную базу для эвакуации, чем отдаленная Сардиния. Однако Гекатея и на этот раз не послушали. Большинство милетян остались в городе и вскоре попали в руки к персам.

Красочные подробности совещаний, описанных Геродотом, не оставляют сомнений в том, что он опирается на свидетельства очевидца. Этим очевидцем был не кто иной, как сам Гекатей. Очевидно, из его сочинения почерпнул Геродот приведенную здесь информацию.

В указанных эпизодах Гекатей предстает человеком мудрым, дальновидным, трезвым в суждениях, рациональным. Взять для военных целей храмовые сокровища — мало у кого из тогдашних греков повернулся бы язык предложить такое в обстановке общераспространенной религиозности! Гекатей, кроме того, оказывается еще и «многознающим», и в особенности осведомленным в персидских делах, настоящим экспертом в вопросах о населении и военной силе Ахеменидской державы. Это не случайно: еще задолго до начала Греко-персидских войн великий логограф много путешествовал. Геродот сообщает, например, что Гекатей посетил Египет и беседовал там со жрецами главного храмового города — Фив (II. 143). Побывал он и в подвластных персам областях — он имел на это право как подданный «Великого царя», в чьи владения входил тогда Милет.

Странствия милетского логографа, его большой интерес к географии привели к тому, что он составил весьма совершенную по тем временам карту ойкумены. Несомненно, именно о ней говорит Геродот, рассказывая о поездке вождя Ионийского восстания Аристагора в Спарту с просьбой о помощи. Он «принес с собой медную доску, где была вырезана карта всей земли, а также „всякое море и реки“» (V. 49). Аристагор убеждал спартанского царя Клеомена I отправиться походом на Персию, говорил о различных областях этой страны, через которые придется идти, и при этом «показывал земли на карте, вырезанной на меди, которую он принес с собой»(V. 49). Карта, судя по всему, была весьма подробной: на ней изображались границы между территориями различных народов, населявших Ахеменидскую державу, и были отмечены даже некоторые города, например персидская столица Сузы.

Возможно, Гекатей дал эту карту своему земляку Анаксагору в пользование на время поездки. А скорее всего, он подарил ее родному городу, и она стала общественной собственностью. Как бы то ни было, нет сомнений в том, что подготовил ее логограф в ходе работы над одним из своих главных трудов, который назывался «Землеописание». Судя по всему, карта выполняла роль наглядного приложения к нему. Трактат состоял из двух книг и включал описание всех трех известных тогда частей света: в первой книге речь шла о Европе, во второй — об Азии и Ливии (так античные греки называли всю Африку, кроме Египта). Сохранившиеся фрагменты показывают, что это было историко-географическое произведение со значительными элементами этнографического материала. Второй труд Гекатея (он тоже сохранился лишь фрагментарно), состоявший из четырех книг, назывался «Генеалогии». Таким образом, и здесь мы видим интерес к генеалогическим сюжетам, передавшийся логографам по наследству от мифографов: история трактуется Гекатеем именно как цепь родословий, идущих от богов к легендарным героям и далее к «обычным» людям. Постоянно обращался он к различным спорным вопросам старинных мифов, старался провести собственные изыскания и прийти к наиболее убедительным выводам. «Генеалогии» начинаются словами: «Так говорит Гекатей Милетский: я пишу это так, как мне представляется истинным, ибо рассказы эллинов многоразличны и смехотворны, как мне кажется» (Гекатей. Фр. 1 Jacoby).

Перед нами — самое первое в европейской историографии теоретическое суждение общего характера, дающее чрезвычайно много для понимания особенностей древнегреческого подхода к истории.

Обращают на себя внимание несколько характерных моментов. Во-первых, ярко выражено авторское, индивидуальное начало: уже в самой первой фразе своего труда историк горделиво ставит собственное имя! Это проявление пресловутого «атонального духа», духа состязательности, вообще чрезвычайно сильно во всех сферах древнегреческой культуры, начиная с эпохи архаики. Даже вазописцы — ремесленники самого низкого статуса — часто ставили свои имена на расписанных ими глиняных сосудах. Во-вторых, автор считает своей задачей не столько изложение событий, сколько поиск истины, причем осознает определенную субъективность своего взгляда: «…так, как мне представляется истинным» — и допускает, таким образом, другие точки зрения.

В-третьих, чувствуется критический настрой по отношению к предшественникам-мифографам. Для историка нет ничего очевидного, само собой разумеющегося. Гекатей хочет сам искать и находить. Он стремится посмотреть на вещи по-новому, намеревается писать по собственному разумению, а не так, как отцы и деды, сознательно отказывается от традиции — более того, высмеивает эту традицию и в дальнейшем по ходу своего сочинения не раз критикует ее, предлагая неортодоксальные версии различных событий прошлого.

Вот несколько примеров. Согласно известным сказаниям о Геракле, этот величайший герой по приказу царя Эврисфея посетил подземное царство — Аид, проникнув в него через пещеру на мысе Тенар (на юге Греции), и вывел оттуда чудовищного пса Кербера (Цербера). Гекатей же оспорил этот миф. Он писал: «На Тенаре выросла ужасная змея, а „псом Аида“ ее прозвали потому, что ужаленного ею ждала немедленная смерть от яда, и вот эту-то змею Геракл и отвел к Эврисфею… Думаю я, что змея эта была не такая большая и не огромная, а просто пострашней других змей, и поэтому Эврисфей приказал привести ее, думая, что к ней не подступиться…» (Гекатей. Фр. 27a-b Jacoby). Другой миф повествовал о том, что герой Египет (в его честь была, по легендам греков, названа страна в долине Нила) прибыл в Аргос с пятьюдесятью сыновьями. Гекатей пишет по этому поводу: «Сам Египет в Аргос не пришел, а только сыновья его, которых, как Гесиод сочинил, было пятьдесят, а как по-моему, то не было и двадцати» (Гекатей. Фр. 19 Jacoby).

Как видим, для мышления Гекатея (в этом с ним были солидарны многие другие логографы) характерно стремление дать сверхъестественным элементам мифологии разумное объяснение. Отсюда — критическое восприятие мифологической традиции; а именно из такой критики во многом и вырастает историческая мысль. Гекатей и в жизни был рационально мыслящим, мало обремененным пиететом к традиционной религии, раз предложил забрать храмовые сокровища для военных целей.

Однако его рационализм имел свои границы, сплошь и рядом переплетался с унаследованной от предков наивной верой в чудесное. Миф об адском псе Кербере кажется ему несогласным с доводами разума. Но вот другой фрагмент из его труда: «Оресфей, сын Девкалиона, пришел в Этолию на царство, и собака его родила стебель, а он велел его зарыть, и из него выросла лоза, обильная гроздьями…» (Гекатей. Фр.15 Jacoby) — Пес с тремя головами — это невероятно, а собака, родившая стебель, — почему-то вовсе не удивительно.

Одним словом, в картине мира Гекатея чудесное не исчезает совершенно; скорее лишь несколько уменьшается его количество. О том же свидетельствует цитированный выше фрагмент о сыновьях Египта. Отвергнув традиционное их число, называвшееся в мифах — пятьдесят, — логограф предлагает взамен собственную цифру — не более двадцати.

Между прочим, подобного рода пассажи демонстрируют какую-то поразительную нечуткость к мифопоэтической традиции, стремление подогнать ее образы под мерку плоского рационального мышления. Ведь 50 сыновей Египта — это вырванная из контекста мифологема. А если рассматривать ее в общих рамках мифа — грандиозного мифа об аргосском царском доме, охватывавшего целый ряд поколений, — то выясняется: их должно быть ровно 50, не больше и не меньше. Почему? Да потому, что им предстоит насильственно взять в жены 50 своих двоюродных сестер — Данаид. И 49 из пятидесяти девушек в первую брачную ночь убьют своих мужей, за что потом будут нести вечную кару в Аиде, без конца наполняя водой дырявый сосуд. И только одна, Гипермнестра, пощадит своего супруга Линкея, и от их брака произойдет знаменитый род, к которому принадлежали и Персей, и Геракл… В мифе всё взаимосвязано, соединено тонкими, невидимыми на первый взгляд ниточками. И Гекатей действительно их не замечает — или они его не волнуют. Важен только банальный здравый смысл: не могло быть у одного человека пятидесяти сыновей — и всё тут.

Таким образом, Гекатей, как и другие логографы, даже несколько бравируя своим рационализмом, в создаваемых ими произведениях ничтоже сумняшеся вносил изменения в общеизвестные мифы. Причем, похоже, новые версии они придумывали, исходя из собственных представлений о том, что возможно, а что невероятно. Если это и рационализм, то мало схожий с тем, который считается научным. Рациональное отношение к мифу выливается в его произвольное исправление и вторичное мифотворчество. Историк думает, что достоверно реконструирует прошлое — а на самом деле он его конструирует, причем с помощью вездесущего мифа. Фактически логографы выступали как некие «новые мифотворцы», ставили мифы «собственного изготовления» на место старых. Кстати, точно такими же мифотворцами были не только первые историки, но и первые философы. Судя по всему, это было неизбежно на столь раннем этапе развития европейской мысли. Да и разве не утратили бы труды тех и других значительную долю своей прелести, если бы логика в них не перемешивалась с мифом? Не будем забывать о том, что история в Древней Греции находилась под покровительством одной из девяти муз — Клио, — а стало быть, воспринималась скорее не как строгая наука, а как искусство, наподобие эпоса, лирической поэзии или драмы. А историки, получается, в каком-то смысле были жрецами и пророками Клио.

Гекатей — при всем его рационализме и критицизме — не подвергал ни малейшему сомнению существование олимпийских богов. Более того, он был абсолютно уверен в собственном происхождении от небожителей. Чрезвычайно интересно свидетельство Геродота (вне сомнения, позаимствованное из труда самого Гекатея) об одном эпизоде египетской поездки милетского логографа: «Когда однажды историк Гекатей во время пребывания в Фивах перечислил жрецам свою родословную (его родоначальник, шестнадцатый предок, по его словам, был богом), тогда жрецы фиванского Зевса поступили с ним так же, как и со мной, хотя я и не рассказывал им своей родословной. Они привели меня в огромное святилище Зевса и показали ряд колоссальных деревянных статуй… Каждый верховный жрец ставил там в храме еще при жизни себе статую. Так вот, жрецы перечисляли и показывали мне все статуи друг за другом: всегда сын жреца следовал за отцом. Так они проходили по порядку, начиная от статуи скончавшегося последним жреца, пока не показали все статуи. И вот, когда Гекатей сослался на свою родословную и в шестнадцатом колене возводил ее к богу, они противопоставили ему свои родословные расчеты и оспаривали происхождение человека от бога. Противопоставляли же они свои расчеты вот как. Каждая из этих вот колоссальных статуй, говорили они, это — пиромис и сын пиромиса, пока не показали ему одну за другой 345 колоссальных статуй (и всегда пиромис происходил от пиромиса), но не возводили их происхождения ни к богу, ни к герою. „Пиромис“ же по-эллински означает „прекрасный и благородный человек“» (П. 143).

Оказывается, Гекатей не только вел свою родословную от богов, но и педантично подсчитывал ее поколения. С целью доказательства своих «божественных» корней он, очевидно, выстроил целое генеалогическое древо (возможно, оно входило в его труд «Генеалогии»). Как видим, умудренные египетские жрецы только посмеялись над этой наивностью грека, да и для Геродота поведение его милетского предшественника стало предметом некоторой иронии. В то же самое время, когда писал Гекатей, другой иониец, почти его земляк — философ и поэт Ксенофан Колофонский, уже проповедовал идеи, представлявшие собой нечто среднее между пантеизмом и монотеизмом, и подвергал решительному осмеянию антропоморфизм народных верований.

Однако был ли Гекатей столь уж наивен? Думается, дело обстоит несколько сложнее. Великий логограф в своем подходе к родовым преданиям опирался на вековые традиции, сложившиеся в среде греческой аристократии, к которой он и сам принадлежал. Божественное происхождение знати — причем в глазах отнюдь не только ее самой, но и рядовых граждан — было чем-то само собой разумеющимся, фактом, не нуждающимся в доказательствах и не подвергавшимся сомнениям. А в Египте Гекатей встретился с совершенно иной традицией — не аристократической, а жреческо-бюрократической, в которой положение индивида зависело не от «благородства» его происхождения, а исключительно от места на иерархической лестнице, на вершине которой стоял царь; близкими же к богам могли быть только священнослужители, составлявшие особую касту.

В произведениях логографов находим причудливое переплетение юного торжествующего рационализма с базовыми религиозными верованиями, широкий спектр интересов, критицизм по отношению к предшественникам, стремление опереться на собственное понимание истины… Если говорить о стиле изложения этих первых исторических трудов, то он простой и безыскусный, а местами даже деловой.

Не приходится сомневаться в том, что логографы, наряду с поэтами рубежа эпох архаики и классики, выступили в роли непосредственных предшественников Геродота. Почему тогда именно он — «Отец истории», коль скоро он был не первым в своей области изысканий? Насколько он нов и оригинален как представитель античного историописания? Чем его сочинение отличалось от сочинений логографов и имело ли оно с ними какие-нибудь черты сходства? На все эти вопросы нам предстоит ответить.

Но предварительно нужно рассмотреть еще одну — едва ли не принципиальнейшую — особенность раннегреческой исторической мысли, которая проявилась уже у логографов, а затем нашла еще более полное воплощение у Геродота.

От хроники — к исследованию

«Ах, Солон, Солон! Вы, эллины, вечно остаетесь детьми, и нет среди эллинов старца!.. Все вы юны умом, ибо умы ваши не сохраняют в себе никакого предания, искони переходившего из рода в род, и никакого учения, поседевшего от времени» (Платон. Тимей. 22Ь).

Если верить Платону, так будто бы говорил египетский жрец, беседуя в начале VI века до н. э. с Солоном — прославленным афинским мудрецом, прибывшим в ходе одного из своих путешествий в долину Нила. Конечно, Платон был великим фантазером, творцом грандиозных мифов. Некоторые из этих мифов, кстати, даже по сей день властвуют над человечеством, как, например, миф об Атлантиде{80}. И вряд ли разговор между афинянином и египтянином, который он описывает, когда-либо имел место в действительности. Но дело здесь не в точной и скрупулезной передаче конкретных фактов, а в общем понимании ситуации, и в этой сфере Платон проявил удивительную проницательность, блестяще подметив различие в мировосприятии между греками и жителями Древнего Востока.

Правда, несколько странно читать подобное применительно к цивилизации, в рамках которой, по общепринятому и справедливому мнению, возник сам феномен исторической науки. Однако средства фиксации исторической памяти действительно оказались в античной Греции существенно иными по сравнению с любым традиционным обществом.

Еще задолго до греков или одновременно с ними на обширных просторах Востока — от Египта до Китая — начали появляться произведения, которые при всем их разнообразии явно принадлежат к одному жанру — исторических хроник{81}, фиксировавших деяния царей, войны и союзы с соседними странами, подавление внутренних мятежей, возведение монументальных построек. Очень рано сформировался тот же жанр в Древнем Риме: вначале в достаточно примитивной форме (фасты, анналы), затем — в более развитой. Впоследствии хроники получили широчайшее распространение в Византии, Западной Европе; к ним можно причислить и русские летописи.

А вот греческой исторической мысли подобный «хронографический» подход долго оставался чужд{82}, хотя обычай ежегодных записей грекам был знаком. В большинстве греческих полисов в практических (прежде всего календарных) целях составлялись списки следующих один за другим эпонимных магистратов[55] (например, в Афинах — первых архонтов{83}). Однако никакой информации собственно исторического характера к их именам, насколько можно судить, не добавлялось. Не случайно первые греческие историки (логографы, Геродот) при составлении своих произведений должны были ввиду отсутствия письменных хроник опираться почти исключительно на данные устной традиции в тех случаях, когда давность описываемых событий не позволяла «снять показания» с непосредственных свидетелей происшедшего{84}. Жанр хроники стал органичным достоянием греческой культуры лишь в результате греко-восточного синтеза эпохи эллинизма{85}.

Теперь поставим вопрос следующим образом: коль скоро уже до греков в мире имелись исторические сочинения, то почему же тогда Геродот — «Отец истории»? Почему мы вообще ищем начало этой научной дисциплины в Элладе? Получается, что на самом деле оно имело место не в мелких и раздробленных городах-государствах Эгеиды, а в могучих державах, лежавших в бассейнах великих рек и на их периферии. Вот оно, настоящее «рождение истории»!

Тем не менее, если исходить не из формы, а из содержания, внутреннего духа, в этом ощущается какая-то глубинная неправомерность; чего-то не хватает древневосточным хроникам, что позволило бы сопоставить их «на равных» с тем же Геродотом. Приведем несколько коротких, но показательных примеров.

Египетская хроника фараона Рамсеса III: «Ливийцы и машауаши осели в Египте. Захватили они города западного побережья от Мемфиса до Кербена. Достигли они Великой реки по обеим ее сторонам, и грабили они города Ксоисского нома в течение очень многих лет, пока они были в Египте. И вот я (текст написан от лица самого Рамсеса. — И. С.) поразил их, истребив разом. Я ниспроверг машауашей, ливийцев, себетов, кикешей, шаитепов, хесов, бекенов, повергнув их в кровь, сделав из них горы трупов. Заставил я их уйти до границы Египта…»{86}

Ассирийская хроника Тиглатпаласара I: «Двадцать восемь раз я переправлялся через Евфрат, преследуя арами, в год по два раза. От Тадмора в стране Амурру и Анату в стране Сухи до Панику в стране Кар-Дунияш я нанес им поражение… Жителей этих территорий взял в плен, их богатства привез в свой город Ашшур»{87}.

Анналы Хеттского царства в Малой Азии: «Прежде царем был Лабарна; затем его сыновья, его братья, его родственники по браку и его родственники по крови объединились. И страна была мала, но, куда бы он ни шел в поход, он силой покорял страны своих врагов. Он разрушал страны и делал их бессильными, и моря стали его границами»{88}.

Хроники царей древнего Израиля, вошедшие в ветхозаветную традицию: «В восемнадцатый год царствования Иеровоама воцарился Авия над Иудою. Три года он царствовал в Иерусалиме; имя матери его Михаия, дочь Уриилова, из Гивы. И была война у Авии с Иеровоамом…»{89}

Для нас сейчас абсолютно не имеет значения, кто такие машауаши и арами, где находились Тадмор или Гива. Важно другое — общий принцип изложения материала. Нельзя избавиться от впечатления, что все процитированные тексты, написанные в разное время и в разных регионах, похожи друг на друга как капли воды. И дело даже не в однообразии их тематики: войны, походы, разрушения… В конце концов, греческие историки тоже уделяли военным перипетиям весьма значительное место. Больше поражает удручающая монотонность повествования, некая одномерность взгляда на мир. Древневосточные хроники можно изучать как ценнейшие исторические источники, извлекать из них обильную информацию, но ими решительно нельзя зачитываться, как многие поколения людей зачитывались Геродотом.

Для хрониста мир, в том числе мир человеческого общества, — нечто навсегда данное, само собой разумеющееся. В нем всё идет своим размеренным шагом: государства сталкиваются, одни гибнут, другие возвышаются, власть переходит от одного владыки к другому… Никакой альтернативы, никакого представления о том, что могло бы быть иначе. Всё сухо, серьезно, монументально, и всё переходит в какую-то «дурную бесконечность».

Хроники сливаются друг с другом и вливаются друг в друга. Хронист, начиная свой труд «от сотворения мира», включает в него произведения своих предшественников. Хроника — в известной мере безличный, не авторский жанр. Зачастую она анонимна, иногда псевдонимна. Некоторые древневосточные хроники составлены от лица царей, хотя понятно, что сочиняли их подчиненные-писцы.

По контрасту вспомним, как начинает свой труд логограф Гекатей: «Так говорит Гекатей Милетский». А вот начало «Истории» Геродота: «Геродот из Галикарнаса собрал и записал эти сведения…» Вот первая фраза труда Фукидида: «Фукидид афинянин описал войну пелопоннесцев с афинянами, как они воевали друг с другом» (Фукидид. История. I. Г 1)… Эта практика прочно, незыблемо укрепляется во всей античной историографии. Ни один древневосточный хронист не написал бы ничего подобного.

Но дело даже не в именах. Древнегреческая цивилизация породила совершенно особую, ни на что не похожую форму историописания. Эллинский историк классической эпохи отнюдь не сродни своему древневосточному, византийскому или древнерусскому «коллеге». Он — не усердный хронист, скрупулезно заносящий в свою летопись событие за событием, «добру и злу внимая равнодушно» (вот уж равнодушия мы у этих авторов точно не найдем!). Он — исследователь.

Древневосточный хронист описывает — древнегреческий историк ищет. Он хочет сам находить, выступает не в роли пересказчика, а порой в роли самого настоящего следователя: сопоставляет свидетельства, поверяет их логическими аргументами.

Собственно, здесь мы выходим на первоначальный смысл греческого слова «история». Этот термин, вошедший из древнегреческого во все европейские языки, когда-то обозначал попросту «изыскание» и даже что-то вроде «следствия». Впервые в античной и мировой литературе в «Илиаде» Гомера (Гомер. Илиада. XVIII. 501) упоминается некий «истор» (в буквальном переводе — «знающий, сведущий»). Ученые спорят о том, кто он такой: одни считают, что так назывались свидетели в суде, другие видят здесь третейских судей, разбиравших спорные дела. Как бы то ни было, ясно, что изначально «исторы» вообще имели отношение не к описанию и изучению прошлого, а к сфере права и судопроизводства.

Итак, на первых порах «история» — это просто расследование, причем не обязательно именно событий человеческого прошлого. Вполне мог иметься в виду и материал мира природы. Например, главный зоологический трактат Аристотеля назывался «История животных», а труд его ученика Феофраста по ботанике — «История растений». Впоследствии дань этому словоупотреблению отдал знаменитый римский эрудит I века н. э. Плиний Старший, озаглавивший свою фундаментальную энциклопедию «Естественная история». Иными словами, вначале термин «история» ничего специфически исторического не подразумевал{90}.

Вот и ответ на вопрос, что являлось «родиной» истории — Древний Восток или Эллада. В Восточном регионе мы встречаем довольно богатую традицию историописания, но историческая наука в собственном смысле слова возникает впервые у греков. Наука — это прежде всего исследование, в которое каждый настоящий ученый вносит собственный вклад. В греческом мире именно такую картину мы наблюдаем уже начиная с логографов.

Эти черты, отчетливо проявившиеся уже у самой «колыбели Клио», нашли полное воплощение в дальнейшем развитии эллинской историографии. Она всегда оставалась авторской: среди ее представителей мы не встречаем анонимов и почти не знаем псевдонимов. Имеющиеся исключения обязаны своим существованием особым причинам. Иногда из-за плохой сохранности исторического труда имя его автора утрачено. Самый характерный пример — знаменитый «Оксиринхский историк» начала IV века до н. э. Отрывок его произведения был найден археологами на свитке папируса и сразу же оценен специалистами как работа очень высокого уровня. Автор конечно же подписал свое сочинение, но его имя на папирусе не сохранилось. Очень редко встречаются случаи принятия псевдонимов. Так, афинский историк Ксенофонт издал труд «Анабасис» (о походе отряда греков-наемников в самое сердце Персидской державы, в котором участвовал и сам автор) под чужим именем — некоего сиракузянина Фемистогена. Но сделал он это не из принципиального желания скрыть свое авторство, а из стремления подчеркнуть объективность повествования. Ведь он выступал в трактате в качестве одного из главных героев, и ему неудобно было писать о себе самом в первом лице. Другие же свои многочисленные сочинения Ксенофонт подписывал собственным именем.

Типичнейшими признаками произведений греческой исторической мысли всегда оставались стремление к поиску истины и связанные с этим критика предшественников и активная полемика с современными авторами.

В конце V века до н. э. в греческом мире впервые появился интерес к проблемам хронологии. Ею скрупулезно занимались софист Гиппий Элидский, поздний логограф Гелланик Лесбосский и др. Однако хронологические выкладки в это время использовались историками не для составления хроник, а в других целях — в частности, для уточнения спорных датировок событий.

Таким образом, на древнегреческой почве на рубеже архаической и классической эпох появился абсолютно новый, уникальный, ранее нигде и никогда не встречавшийся тип исторической культуры, ориентированной не на простое изложение событий, а на расследование и изыскание, прежде всего на поиск причин происходившего. Показательно, что оба самых ранних полностью дошедших до нас исторических труда — Геродота и Фукидида — начинаются с рассуждений об истинных причинах соответственно Греко-персидских войн и Пелопоннесской войны{91}. Хронист же, в отличие от историка-исследователя, совершенно не обязан вдаваться в область причин.

Исследовательская историческая культура эллинов, можно сказать, даже в корне противоположна «хронографической» исторической культуре многих других цивилизаций. Причины такого положения дел отчасти становятся ясны, если припомнить, что в числе прямых предшественников древнегреческих историков были поэты и мифографы-генеалоги, но не было хронистов.

Что замыслил Геродот?

Если первые историки — логографы — работали еще до галикарнасца, оправданно ли, что именно он носит почетный титул «Отца истории»?

Вопрос непростой и имеет несколько интересных нюансов. Геродот — «Отец истории» в том же смысле, в каком Колумб — первооткрыватель Америки. Ныне уже хорошо известно, что за несколько веков до генуэзского морехода в Новом Свете побывали суровые викинги, а еще раньше, возможно, ирландские монахи-миссионеры: более того, нельзя исключать, что к американским берегам могли случайно попадать еще древние финикийцы. Но все эти посещения остались изолированными и не оказали влияния на дальнейшую историю человечества, а вот плавание Колумба стало вехой, с которой началось освоение европейцами новооткрытого континента.

Примерно так же обстоят дела с Геродотом и логографами. Труды последних не оказали серьезного влияния на дальнейшее развитие мировой исторической науки. И даже несмотря на то, что эти сочинения еще долгое время сохранялись в некоторых античных библиотеках, а утрачены были лишь много позже, их почти никто не читал, кроме разве что некоторых особо дотошных ученых, вроде упомянутого Дионисия Галикарнасского. А Геродота читали (и почитали!) постоянно. Ему следовали, с ним спорили, от его взглядов отталкивались… Его «История» не только была излюбленным чтением множества людей, но и оставалась постоянно действующим фактором, влияющим на процесс развития античной (и послеантичной) исторической науки. Собственно, именно с Геродота возникает целостная, непрерывная и последовательная традиция этой науки. Там, где остановился Геродот, — начал Фукидид. Там, где кончил Фукидид, — начал следующий выдающийся греческий историк, Ксенофонт, и т. д.

Называют же, например, Эсхила «Отцом трагедии», а Аристофана — «Отцом комедии», несмотря на то что комедиографы были и до Аристофана, равно как и в трагическом жанре драматурги работали еще до Эсхила. Их пьесы были забыты, не повлияли на дальнейшую историю литературы.

Оказали ли на творчество великого галикарнасского историка какое-либо воздействие его предшественники? Вопрос опять же очень непрост — прежде всего потому, что для деятельности большинства логографов нет точных датировок. Известно, что они писали в ту же эпоху, что и Геродот. Но мы не можем сказать, происходило это одновременно с его работой, было чуть раньше или чуть позже. А от знания хронологической последовательности зависит определение направленности влияния. Повлиял ли тот или иной логограф на Геродота или, напротив, сам заимствовал у Геродота? А может, два автора работали независимо друг от друга? Например, в науке идут споры о том, появилась ли раньше «История» Геродота или «Лидийская история» его современника — логографа Ксанфа, родом из Лидии, из Сард{92}. Оба писали отчасти об одном и том же: в первой книге геродотовского произведения главное место занимают именно сюжеты из истории Лидии.

Геродот работал на историческом поприще долго, несколько десятилетий, неспешно создавая грандиозное полотно своего труда. Не приходится сомневаться в том, что за это время вышел в свет целый ряд трактатов логографов. Учитывал ли их «Отец истории», вносил ли в свое сочинение какие-либо изменения, дополнял ли его новыми данными? Мы не можем утверждать даже, что трактаты логографов были знакомы Геродоту. В наши дни, в связи с развитием печатного дела и книготорговой сферы, когда книги выпускаются относительно большими тиражами и широко распространяются, работа ученого довольно быстро попадает в руки его коллег в других городах и даже в других странах. Но ведь в Античности книги переписывались от руки, что автоматически обрекало их на существование в небольшом количестве экземпляров; да и циркулировали они далеко не с такой скоростью, как ныне. Могло пройти несколько десятилетий, пока исторический труд, созданный, допустим, в Милете, «добирался» до Афин или Коринфа.

Поэтому чрезвычайно трудно утверждать ответственно, что Геродот в том или ином случае почерпнул информацию из труда какого-нибудь логографа, а не раздобыл ее самостоятельно. В редких случаях мы, правда, можем считать это доказанным. К примеру, не подвергается сомнению влияние на Геродота Ферекида Афинского.

На всем протяжении «Истории» ее автор упоминает имена только двух логографов — Гекатея Милетского и Скилака Кариандского. О первом мы уже упоминали. Второй, грек на службе у персидского царя Дария I, был опытным мореходом. Когда Дарий завоевал Северо-Западную Индию, ставшую самой восточной частью его державы, он решил разузнать, существует ли оттуда морской путь в самую западную часть империи — Египет, для чего была снаряжена эскадра