/ / Language: Русский / Genre:prose_history, / Series: Хмельницкий

Хмельницкий. Книга Вторая

Иван Ле

Трилогия «Хмельницкий» — многоплановое художественное полотно, в котором отражена целая историческая эпоха борьбы украинского народа за свою свободу и независимость под водительством прославленного полководца и государственного деятеля Богдана Хмельницкого.

Советский писатель Москва 1974

Иван Ле

ХМЕЛЬНИЦКИЙ

Книга вторая

Часть первая

«Сквозь мрак смерти»

1

Плен — позор, неволя! Еще в детстве Богдан многое узнал о турецкой неволе из рассказов матери, из казацких песен, в которых проклинались алчные крымские ханы и воинственно-спесивые турецкие султаны, постоянно совершавшие набеги на соседние земли. А позже, когда освобождал единокровных братьев и сестер в Крыму и Турции, он снова немало услыхал об ужасах проклятого плена.

Теперь Богдан сам стал невольником, неволя с каждым днем все больше и больше угнетала его пылкую, восприимчивую душу.

В караван-сарае содержались только знатные пленники, и янычары охраняли их лишь для видимости. В первые дни Богдан не мог пожаловаться на особые притеснения, хотя он и был простым пленником, посполитый, а не шляхтич.

Только в душе пустота! Неужели и там… пустота? Или народ только присмирел, притаился, делая вид, что покорился Польской Короне? Неужели запорожские казаки обленились от безделья? А что с его бедной, осиротевшей матерью, с друзьями, с которыми разлучила его судьба?

Казалось, свет померк, нет больше ни друзей, ни близких. Коллегия, дружба с Хмелевским, Кривонос, морской поход, юношеские порывы и мечты — все пролетело словно сон. Далекий, волнующий сон. А действительность — одиночество и постыдная турецкая неволя! Много слыхал он о ней, и какой страшной предстала она перед ним еще в Синопе. Но тогда он освобождал пленников!

Однако ее, монахиню Христину-Доминику, не нашел. Свою милую, свою любовь! Да, любовь была и вечно будет источником тяжелых страданий и в то же время больших героических свершений, как утверждает мудрый Ариосто!

Богдан даже вздрогнул от этих мучительных мыслей. Христина, видимо, стала наложницей какого-нибудь хана. Послушница-монахиня — наложница, навеки опозоренная женщина…

Во имя чего жить, на что надеяться? Ведь жизнь они у тебя еще не отняли! Жизнь… Что сулит она?.. Унизительную роль толмача на позорном торжище, когда будут требовать выкуп у сыновей Жолкевского. Разве это жизнь?

Раненый сын гетмана не испытывал особых лишений в неволе. Да, собственно, и плен был не таким уж тяжелым для знатных, высокомерных вояк. Вера в силу шляхты и золота, которым родные заплатят за их свободу, согревала их души. Они даже начали помышлять о мести неверным в недалеком будущем.

А на что надеяться ему, осиротевшему сыну чигиринского подстаросты? Если бы еще был жив отец…

Но у него нет теперь отца. А у матери, очевидно, нет ни прежней власти, ни прежних возможностей помочь сыну вырваться из этого страшного пекла. Что может сделать несчастная вдова? Не стало подстаросты, забыли и о его многолетней службе у шляхтичей. Да и сам гетман сложил свою седую голову в политой кровью, утоптанной копытами придунайской степи.

Вот и насмеялась над ним судьба!

«Эх, да загуляла, загуляла казацкая доля…» — вспомнил Богдан рассказ Мусия Горленко о том, как пел Галайда в Звенигородском старостве. «Загуляла казацкая доля… словно шлюха бесстыжая», — жаловался перед казнью на свою судьбу свободолюбивый казак. А его, Богдана, доля попалась вон в какие сети! И не трепещет, не бьется она, как пойманная рыбешка…

«Ой да в поле пот на лбу от ветра стынет, но горькую думу из ума не гонит…»

«Нех пан Богдан надеется на честь нашего рода!..» — превозмогая боль, воскликнул раненый сын гетмана, когда по чьему-то грозному приказу янычары уводили Хмельницкого.

«На честь нашего рода!..» — удрученно повторил Богдан. В отчаянии посмотрел на осеннее небо, на затянутое тучами солнце. Тяжело переживал он разлуку с сыновьями гетмана, ибо только с ними связывал свою надежду на освобождение из неволи.

Братья Жолкевские в дни совместного пребывания в плену искренне верили, что им удастся освободить и сына чигиринского подстаросты. Но победители-турки не из любви и уважения к наследникам прославленного коронного гетмана заботились о них. Они смотрели на сыновей Жолкевского лишь как на ходкий товар. Причем ценный товар! Поэтому купцы заботливо оберегали их и даже держали при сыновьях гетмана толмача Хмеля.

Вначале Богдан обижался, когда его называли так. Ведь он не Хмель, а Хмельницкий, это такая же фамилия, как Жолкевские, Конецпольский…

Янычары словно угадали душевное состояние молодого толмача Однажды поздней осенью налетели они, точно голодные псы на караван-сарай. Схватили Богдана, как пойманного на месте преступления вора, и скрутили ему руки в присутствии сыновей гетмана. От неожиданности он даже не успел спросить, в чем его вина, — все произошло точно на пожаре.

— За что связали меня, голомозые! — с возмущением спросил Богдан, когда его вывели за ворота. Янычары с нагайками в руках поспешно отвязывали коней и стремительно вскакивали в седла.

Богдан шел между двумя вооруженными всадниками, а следом за ним двигался целый отряд янычар. У них было такое приподнятое настроение, словно праздновали еще одну победу.

— Будешь противиться, гяур, привяжем к хвосту коня и потащим, — сурово крикнул неуклюжий янычар с широкими угловатыми плечами. Он, казалось, был воплощением ненависти, подлости и кровожадности.

«Привяжем к хвосту коня…» Да этому чудовищу ничего не стоит за ребро крюком зацепить и мертвым тащить человека туда, куда прикажут. Лучше уж не злить их. Ишь как разошелся! Нет, напрашиваться на издевательства он не будет. Ему надо подумать о спасении. Но как спастись?..

Мазанки-хижины остались позади. Вот уже миновали и военный лагерь. Куда и зачем ведут его с такой загадочной поспешностью? Взглянул на солнце, вынырнувшее из-за облаков, вспомнил астрономию, географию и сориентировался. Его ведут на юг.

Впереди должно быть море. То самое море, волны которого плещут и у казацких берегов!.. Значит, его ведут в Крым, на родину победителя — Гирея.

Напрягал зрение, хотел поскорее увидеть море, словно надеялся услышать от него весточку о родной земле. А вокруг — бесконечная пустынная степь, и только изредка пронесется над ней порывистый ветер. Порой в небесной мглистой дали на распростертых крыльях парит орел. Хищник словно любуется вооруженным отрядом всадников, зорко подкарауливая добычу на их пути. Страшны степные дороги, ведущие в неволю: крылатых хищников в этом диком поле басурмане приучили к кровавой поживе!..

Чем дальше, тем труднее было идти. Около трех десятков коней поднимали столбы удушающей пыли. Ручейки пота, струившиеся по лицу, смешивались с пылью, превращались в липкую грязь, которую время от времени приходилось вытирать просто о плечо, наклоняя голову. Ведь так и оставили руки связанными за спиной. Пот разъедал, слепил глаза.

«Нех пан Богдан надеется на честь нашего рода!..» — поторопились пообещать ему сыновья гетмана.

Куда ведут и зачем так внезапно и грубо разлучили его с Жолкевскими, которые были для него спасительной соломинкой, протянутой ему самой судьбой? И вот она оборвалась! А как ему хотелось вырваться из плена!

2

Бесконечная пустынная степь, выбившийся из сил пленник между двумя всадниками. Тот же коренастый рябой янычар огрел Богдана плетью по спине.

— Поживее, поживее, гяур! — подгонял он, бессердечно стегая своего коня.

Остальные янычары, пружинисто подскакивая в седлах, тоже пришпорили коней, подхлестнув их нагайками. Словно и к ним относились оскорбительные окрики старшины янычар. Выслуживаясь перед неизвестным Богдану вожаком или военачальником, конопатый не только не скупился на площадную брань, но и слишком вольно орудовал плетью.

Удар вывел Богдана из задумчивости. Вначале он даже не почувствовал боли, только вспыхнул от возмущения. Душа его, казалось, застонала.

— За что бьешь, конопатый шайтан! — выругался обозлившийся Хмельницкий. Он вдруг решительно остановился и задергал руками, стараясь высвободить их.

— Гяур! — воскликнул конопатый янычар и снова разразился грязной бранью. Он ведь победитель!

Резко дернув поводья, янычар осадил коня, словно не пленник, а конь проявил непокорность. Жеребец стал на дыбы. А нагайка конопатого янычара, потерявшего над собой власть, изо всех сил впилась в голову Богдана. Он успел втянуть голову в плечи и закрыть глаза. Но это не спасло его. Удар, словно молния, сразил молодого казака. Нагайка была со свинчаткой.

Падая, юноша еще чувствовал удары разъяренного палача. На какое-то мгновение мир закружился в смертельном вихре, а потом провалился в бездну, исчез — он уже не слышал брани рассвирепевшего вояки.

Остальные янычары сначала пришли в замешательство, а потом зашумели. Ведь им приказали доставить пленника в султанский дворец живым!

От криков и ругани янычар Богдан очнулся.

«Значит, не в Крым, а в султанский дворец ведут», — догадался он.

На обезумевшего от ярости янычара со всех сторон набросились всадники, оттеснив его от пленника, лежавшего на земле со связанными руками. По его мертвенно бледному лицу струился грязный пот. Кровь сочилась из рассеченной губы, капала из ушей, запеклась на шее.

Когда очнувшийся Богдан закашлял, захлебываясь кровью, к нему подбежал молодой янычар и приподнял голову. Подбежал и второй. Они усадили пленника, осторожно поддерживая, кто-то вытер ему лицо малахаем.

В тревожных криках янычар находившийся в полусознательном состоянии Богдан улавливал осуждение конопатого. Он понял, что янычары ненавидят своего старшого.

Открыв глаза, увидел, как плотной стеной окружили его спешившиеся и, казалось, встревоженные воины. Они о чем-то горячо спорили. Однако Богдану неясно было, из-за чего янычары ссорятся. Мир предстал перед ним чужим, жестоким. Да и жизнь вдруг стала не мила ему после такого позорного наказания. Богдан снова впал в беспамятство.

Янычары повернули его на правый бок. Разняли зубы и влили в рот теплой воды из бурдюка. Когда спустя некоторое время пришедший в себя Богдан раскрыл глаза и чуть слышно, словно обращаясь к матери, стоявшей у его смертного одра, простонал: «Воды», — ему тут же снова поднесли ко рту бурдюк…

Очнувшись, Богдан вначале не мог понять, где находится, кто ухаживает за ним: может, это родная мать склонилась над его изголовьем?..

Среди янычар нашелся сердечный человек, поднесший гяуру бурдюк с выдержанным кумысом. Выпив несколько глотков, Богдан пришел в себя. Он с жадностью набросился на животворный напиток! И смутился.

— Тешеккюр едерим![1] — благодарно прошептал он.

Внезапная страшная боль в голове воскресила в памяти все — унижение, позор. Кровь ударила в виски, вихрем пронеслись в голове тяжелые мысли. Едва сдержался, осознав безвыходность своего положения. Только бы выдержать! Тупое равнодушие, словно яд, просочившийся в кровь, стало наполнять все его существо.

Добросердечный янычар снова вытер пленнику окровавленные губы, снял запекшуюся кровь возле уха и на шее. Богдану захотелось взглянуть на этого чуткого человека, оказавшегося среди воспитанных в злобе и ненависти янычар. И тут в памяти всплыл Назрулла, которого наказали двадцатью ударами нагайки за то, что отказывался брать ясырь. Так, может быть, это он?..

С трудом приподнял голову и, превозмогая боль, искал глазами янычара с добрым сердцем. Вспомнил слова казаков о том, что янычары — это звери в образе человека. А этот уже немолодой янычар по внешнему виду ничем не отличался от остальных, но… это и не Назрулла. Встретились взглядами. Да, по бурдюку в руках догадался, что это тот самый, который поил его целительным кумысом. И среди янычар, оказывается, встречаются хорошие люди. Еще раз произнес «тешеккюр» и, зажмурив глаза, тяжело опустился на землю.

Спустя некоторое время, прижавшись ухом к земле, Богдан услышал топот конских копыт. Приближались всадники. Может быть, еще отряд с такими же пленниками догоняет их. Ах, как ему хотелось, чтобы и сыновей гетмана провели по этой пыльной вражеской земле!» Даже без нагайки и побоев! Только провели бы их по этому безграничному пыльному океану страшной и безжалостной чужбины…

3

Послышались голоса. Волнение, а может быть, и тревога в отряде янычар.

— Зачем связали его? — сердито спросил прискакавший военачальник.

Богдан устало закрыл глаза. Ему развязали руки, удобнее положили на земле. Он облегченно вздохнул, на глазах выступили слезы — то ли от радости, что почувствовал себя свободнее, то ли от благодарности за заботу. А вытереть слезы не решался, боялся, как бы снова не связали еще не отдохнувшие руки.

— Поднять и поддержать гяура!! Кумыс… — велел тот же властный голос. Богдан узнал его — это Мухамед Гирей.

Благодарить или, может, сопротивляться, чтобы хоть этим выразить свое презрение к врагу? И Богдан с ненавистью посмотрел на человека, проявившего такую заботу о нем. Доброта врага — это то же издевательство, только более тонкое, чтобы еще сильнее донять побежденного.

Защитник… Кровавый победитель, опьяненный успехом, который и вскружил ему голову… Богдана подвели к Гирею. Юноша почувствовал, как стали оживать онемевшие руки, от гнева помутилось в голове. Пошевелил одной, затем второй рукой. Привычным движением, как учила в детстве мать, протер глаза, вытер кровь на лице и шее.

— За что меня так жестоко избили, Мухамед ага-бей? Ведь я пленник и ничем не оскорбил вас… — с трудом сдерживая гнев, покорным тоном спросил Богдан.

Ага-бей улыбнулся, решив, что пленник не в таком уж плохом состоянии, раз осмелился задавать ему вопросы. Ясырь для самой Мах-Пейкер! Покуда приедут в Стамбул, губа у него заживет. Да и переоденут его.

— Пленник и сам может спросить у безрассудного янычара, чем провинился перед ним. Ведь он так прекрасно говорит на языке правоверных! — улыбнувшись, ответил Мухамед Гирей. То ли ему понравился пленник, то ли он был доволен, что видит его живым вопреки паническому сообщению гонца. Возможно, была и другая причина, вызвавшая его лукавую улыбку: такой молодой красивый гяур может погасить гнев всесильной султанши, по повелению которой Мухамед возвращается в Стамбул.

Богдан огляделся, ища глазами своего обидчика. Спешившиеся янычары расступились. А до сих пор еще не унявший своей злобы янычар стоял, держа коня за поводья. Издевательская пренебрежительная улыбка торжествующего победителя появилась на его перекошенном лице.

— Такого словом не прошибешь. Сожалею, что на поле брани, защищая сына гетмана, не встретился с ним… — сквозь зубы процедил Богдан.

Рябой янычар тут же схватился за саблю и, бросив коня, грозно рванулся к Богдану. Несколько янычар преградили ему путь. А Мухамед Гирей стоял, как заколдованный. У него в голове молниеносно промелькнула мысль. Как встретит этого казака-красавца распутная Мах-Пейкер? Отомстит ли ему за своего любимца, обожавшего ее Ахмет-бея? Даже ее чары не спасли любимого от этого гяура. Победивший Ахмет-бея казак оказался недосягаемым и для такого проныры, как Селим… Случай?

А может, Мах-Пейкер придется по сердцу красивый казак и она снова не заметит отважного Мухамеда Гирея?

Крымский хан вздрогнул от этих тягостных дум. И решил не мешать разгневанному янычару.

— Поступай с пленником так, как подсказывает тебе твоя совесть. Слуга султана волен по своему усмотрению чинить суд над неверным… — почти тоном приказа сказал Мухамед Гирей рассвирепевшему янычару. Он вспомнил при этом красавицу Фатих-хоне, самую младшую дочь славного Зобара Сохе. Мстительная султанша сначала обещала отдать ее в жены доверенному чаушу, а потом забрала ее в гарем своего сына, молодого султана.

Надсмотрщик расценил слова Гирея как призыв к расправе. Он успел уже привлечь на свою сторону нескольких янычар из охраны. Надо действовать решительно. Ведь на то он и доверенный слуга султанши матери, а не простой янычар! Грубо растолкав охранявших гяура янычар, он подскочил к Богдану. Зазвенели сабли, стремительно выхваченные из ножен.

Богдан тревожно огляделся и понял, что сейчас произойдет схватка между его охранниками и злым янычаром султанши.

Лишь на миг заколебался всемогущий властелин этих безграничных степей. Кому придет в голову мысль об истинной причине мести крымского хана или… янычара? Убили и бросили на съедение хищникам, объяснив всесильной султанше, каким непокорным был гяур, даже находясь в руках такого исполнительного ее слуги.

— Мегмет-ульча! — воскликнул Гирей. — Расступитесь! Пусть янычар достойно проучит гяура, осмелившегося поднять руку на победителя!

И почувствовал, как у него самого задрожали губы. Поднять бы и свою саблю!.. Но на кого? На гяура-победителя, синопского героя? Или… на рябого и злого янычара, представляющего здесь грозную и лукавую Мах-Пейкер?

Приказ ага-бея выполняется молниеносно. Турецкая карабеля в руках разъяренного янычара угрожающе просвистела недалеко от Богдана. Янычар хищно оскалился, на миг остановился, прикидывая расстояние до смерти своего врага.

Ошеломленный Богдан уже не надеялся на спасение. Думать некогда, бежать некуда.

А враг приближался, предвкушая удовольствие от кровавой расправы. Сабля играла в его руке, отражая скупые лучи осеннего заходящего солнца. В глазах янычара пылал огонь.

«Вот это и есть ослепление победой!» — промелькнуло в сознании обреченного. И, как никогда прежде, в нем пробудилась жажда жизни. Почувствовал, как напрягается каждый мускул, а глаза зорко следят за каждым движением противника.

Когда янычар порывисто замахнулся саблей, безвольно замерший перед этим Богдан вдруг бросился к нему. Враги ахнули. Как шакал, разинул пасть конопатый янычар, готовый вмиг рассечь свою жертву. Но миг оказался долгим…

Безоружный Богдан с силой ударил головой в выпяченную грудь янычара. Теперь сабля ему не послужит, она очутилась в руках трезвого и спокойного в такой неравной борьбе пленника. Богдан не прислушивался ни к окрикам Мухамеда Гирея, ни к смертельным угрозам врагов. Как только вырвал из рук янычара саблю, почувствовал, что теперь может умереть достойно. И он вдруг выпрямился и взмахнул саблей. Еще раз, как змея, зашипела сабля в руках Богдана. Янычар еще стоял на ногах, нечеловеческим голосом взывая о помощи. Широкая открытая грудь, грязная, с огромным кадыком шея — в нее и врезалась сабля Богдана. Голова конопатого янычара не слетела с плеч, а надломилась, как чертополох, подкошенный кнутом пастуха, и казалось, с презрением смотрела на такую позорную смерть.

Богдан не видел, как сраженный янычар опустился на землю. От сильного напряжения и волнения у него помутилось в голове. Кровь и смерть врага вызвали в нем еще большую жажду жизни. Ах, как хотелось ему жить! Но… пусть убивают, один раз умирать: или сам с честью погибнешь в этой бескрайней, чужой осенней степи, над которой кружат, навевая тоску, голодные вороны, или алчный враг прикончит тебя.

Выпрямился, как победитель. Преодолевая предательскую усталость, Богдан оперся на чужую саблю, забрызганную кровью врага. В предсмертной агонии бился сраженный янычар. А все живое вокруг, даже воронье в небе, умолкло. Умолкло, пораженное силой и дерзостью пленника.

— Посадить на коня и вести на двух арканах! — властно повелел Мухамед Гирей, только теперь понявший, почему погиб в украинской степи храбрый воин Ахмет-бей! Богдан уловил в словах Гирея нотки растерянности.

4

Тревожные вести молнией неслись по стране, наполняя сердце печалью и скорбью. Из сотни чигиринского подстаросты еще не вернулся домой ни один воин. Тяжелый туман стелился над Днепром. Точно после кровавого набега крымских татар, нигде не было слышно ни песен, ни смеха.

Сиротливо приуныло широкое низовье Днепра. Семьи казаков были в трауре.

Весной из Лубен в Чигирин пришла к Матрене Хмельницкой Мелашка.

Мать Богдана часто вспоминала Пушкариху, эту добрую, умную женщину, и несказанно обрадовалась ее приходу. Какие только слухи не распространялись среди родственников погибших и оставшихся в Чигирине казаков! С кем посоветуешься, кто утешит тебя, овдовевшую, как и многие другие казачки? С нетерпением ждала казаков чигиринской сотни, с которыми ушел ее муж. Но все они пали на поле брани или попали в плен к туркам — и в родном старостве давно уже отслужили по ним панихиду.

— Не верится мне, сестрица Мелашка… Если уж и суждено было погибнуть, то…

— Бог с вами, пани Матрена, — сочувственно успокаивала Пушкариха. — Наши люди живучие. В бою как и на поле — не каждая головка чертополоха попадает под кнут чабана. Так и род человеческий переведется, сохрани боже.

Все это верно, молча соглашалась хозяйка. Степной чертополох — это ее любимый сын Богдан. Матрена и сама, превозмогая боль материнского сердца, рассудила, как справедливый судья: нельзя отнять у нее сразу мужа и сына! Да и сын-то какой орел! Очевидно, неверные неожиданно напали на него, поразив его саблей со змеиным ядом? Ведь он турецкий язык, как свой, знает, сумел бы договориться даже с врагами.

— В Лубнах рассказывали, — продолжала Мелашка, — будто гетман в день гибели написал жене прощальное письмо. Словно терновым венцом венчал себя, отправляясь в последний раз на свою Голгофу. Сыну будто бы завещал отомстить неверным, а сам прощался с женой и жизнью. По трупам народа нашего шел, да и споткнулся. На старости лет пришлось, как простому смертному, вместе с ними костьми лечь. Жутко, но жалости никакой. Всю жалость сам и растоптал своим жолнерским сапогом. Тьфу, прости господи, — будучи мертвым, в грех нас вводит.

— А о Михайле моем слыхала что-нибудь? — спросила Матрена, когда Мелашка умолкла.

— Ничего утешительного, пани Матрена. Известно, что вместе с гетманом сложили головы и его ближайшие слуги.

Мелашка запнулась на слове. И не только потому, что вспомнила об очень близких отношениях покойного подстаросты с гетманом Жолкевским. Она вдруг вспомнила о жолнере из Белоруссии, который заходил к ней в Лубнах. Назвал себя Василием Ставком или Ставецким, интересовался вдовой Хмельницкой. «Любили мы друг друга, — сказал он. — Любовь эта была несчастливой, но она на всю жизнь оставила след в моем сердце. Теперь я решил найти ее. Хотя бы утешить в таком горе…» «Сказать или промолчать? — колебалась Мелашка. — Такой не успокоится. Раз уж до Лубен дошел, доберется и до Чигирина!..»

— Спасибо и вам, Мелашка, — продолжала хозяйка, не замечая нерешительности гостьи. — Хочется открыть вам душу, как на исповеди, чтобы снять с нее тяжелый камень. Сердце подсказывает мне, что Михайла уже нет в живых. Приими, боже праведный, душу убиенного во брани… — крестилась вдова, не вытирая слез. — Признаюсь, не по доброй воле. Ради отца-наливайковца согласилась связать свою судьбу с нелюбимым человеком. Но любила сына, орла ясноглазого. Этой материнской любовью и жила, забывая о счастье супружества. А теперь…

Хмельницкая вытерла полой свитки слезы. Свет ей не мил, но жить нужно. О судьбе сына, а не своей позаботиться надо. Может быть, он остался жив и попал в плен с остатками войск гетмана.

— Хочу просить вас, — подавив грусть, обратилась подстаростиха к Мелашке. — Похозяйничали бы вы у меня в Субботове, пока я в Польшу съезжу. В глубоком трауре наши чигиринцы. А что делается в Жолкве? Надо бы и мне вместе с родными гетмана отслужить панихиду по любимом им подстаросте. Может, о сыне что-нибудь узнаю. — Немного помолчала и мечтательно добавила: — Такая теплынь, солнышко, сады цветут. А мне тяжело. Одиночество, словно шашель, вгрызается в самое сердце!.. Вот и хочу в последний раз повидаться с панами Жолкевскими, узнать их отношение к нам и попросить…

— До Лубен дошли слухи, что раненый сын ваш находится в турецком плену. Сказывают, Богдан по приказу пана Михайла бросился со своим отрядом на выручку панов Жолкевских. Очевидно, вместе с ними и в неволю попал. Поезжайте, пани Матрена, а я останусь у вас по хозяйству. Все равно мне своих птенцов приходится в чужом гнезде растить…

5

Как родные, договаривались две матери. По одной тернистой дороге пришлось им идти, воспитывая своих детей. Сын Мелашки завершал образование в Мгарском монастыре, куда забросила его нелегкая судьба. Ивасик Богун тоже с ним. Мартынко считает его своим братом и заменяет ему отца. А Матрене, которая была старше Мелашки, приходится еще раз, может быть в последний, напрягать все силы и снова искать свою судьбу на длинном вдовьем пути.

Погожие весенние дни делали мир прекрасным, привлекательным, зовущим к жизни. На дорогах, бегущих вдоль Днепра, было спокойно. Прошел уже год, как их очистили от турок и татар.

В сопровождении четырех дворовых казаков и одной наймички Матрена отправилась в путь в старостовом тарантасе. Рассчитывая ехать не только днем, но и вечером, Хмельницкая собиралась за лето справить все свои дела в Польше и побывать в Киеве. Немногочисленная челядь проводила ее со двора. Мелашка шла рядом с тарантасом до самого леса, который начинался за околицей села. Наплакались вдосталь, даже слез не вытирали. Мелашка, напутствуя, старалась подбодрить вдову и вселить в ее сердце надежду.

— И на ратном поле смерть не каждого подстерегает. Дворовые Вишневецких сказывают, якобы пан Станислав сам искал себе смерти. Такому человеку и впрямь пора было о покаянии подумать. Сколько греха взял на свою душу, безжалостно карая и уничтожая православный люд. И умом бог его не обидел, и талантом, а что из того, чему принес его в жертву? Полвека мечом и распятием завоевывал славу польской шляхте. А самому, как видите, пришлось сложить голову в утоптанной вражескими сапогами молдавской степи. Получается, как у мачехи: иди, мол, Грицю, спать в копицю: отдохнешь, а заодно и сено никакой бес не украдет… Разве не нашлось кого помоложе для защиты Молдавии?

— Молодые-то и оберегали старого гетмана в том смертельном бою.

— Нет, пани Матрена, не те молодые… Охраняли гетмана и погибли вместе с ним честные воины. Поедете к родственникам гетмана — возможно, встретите там и очевидцев. Наверно, они тоже беспокоятся о выкупе, об освобождении оставшихся в живых из этого проклятого плена. Ах, горюшко наше бабье. Сама была в неволе у басурман, знаю… Может, пани Матрена в Киеве встретится с Сагайдачным? Тоже мечется человек, никак не прибьется к одному берегу. То с Москвой воюет за польского королевича, то какого-то Одинца Петра послом к московскому царю шлет, подданства просит. Как невестка: в доме мужа во всем свекрови угождает, а встретившись с родной матерью, кости свекровушки перемывает. Да, польская шляхта уважает его, он может помочь вам. Проклятые басурмане большой выкуп потребуют…

— Ох-хо-хо, — горько вздохнула вдова. — Был бы жив мой сокол степной! Уверена, что сам бы нашел дорогу к родной матери.

— Надо верить.

— Я и верю, Мелашка. Порой богу верю меньше, пусть простит всеблагий… Перемешалось все на свете: нехристям так и черт и бог помогают притеснять христиан. А мы… сердцем чую, жив мой сын, вернется!

— Так думает и его побратим Мартынко. Не убивайся, говорит, мама, о Богдане. Ни слезы, ни молитвы ваши ему не нужны. Если не помогли ему оружие и смелость, так он ужом обернется и выползет, не погибнет.

Подстаростиха вздрогнула при этих словах, но с болью в сердце согласилась с ними. Эту черту характера мать давно подметила в сыне. Гордиться этим, привитым иезуитами ее ребенку качеством, не приходится. Но будь то хитрость или лукавство — все равно. Только бы помогли спастись. Ничего не поделаешь, столько лет он воспитывался у иезуитов, вырос и возмужал там!..

6

Третий день тоскует в Жолкве вдова чигиринского подстаросты. Ни сочная весенняя зелень садов и лугов, ни щебетанье птиц не могли развеселить ее в чужой стороне.

Господский дом стоял на взгорье посреди большого сада. Его окружали пруды с прозрачной водой, в них важно плавали черные лебеди с огненными кольцами вокруг глаз. Эти печальные птицы, торжественно передвигаясь среди блестевших, как пламя, желтых заморских лилий, казалось, еще больше подчеркивали скорбь хозяев.

«В каком же из этих прудов молодой Михайло учил плавать юную дочь гетмана? Плавали ли тогда вокруг счастливой паненки Софьи экзотические лебеди?..» — невольно подумала Хмельницкая, хотя сейчас мысли ее и были заняты совсем другим.

Переживавшим тяжелое горе Жолкевским было не до вдовы из далекого пограничного староства Даниловича. К тому же никто из здешних женщин и не знал Матрены Хмельницкой. Правда, после получения страшного известия о гибели гетмана в Жолкве жила любимая дочь покойного… Софья Данилович. Она-то очень хорошо знала свою соперницу. Знала о ней все! И то, что Матрена Переяславская могла затмить ее своей красотой. И то, что эта гордая казачка ни разу не поинтересовалась, ни разу не упрекнула мужа за его увлечение знатной шляхтянкой. Но видела ли ее хоть раз Софья — Матрена не была уверена. Может быть, в Переяславе, когда Михайло приезжал с жалобой на молодого Лаща…

Но это было давно, и Софья, наверное, забыла об этом. Только одновременная смерть подстаросты и гетмана казалась ей какой-то роковой. И вот в эти тяжелые, траурные дни степная красавица подстаростиха пришла к осиротевшей дочери вельможи гетмана и просит свидания.

Даже дворовые слуги едва заметили появившуюся в Жолкве опечаленную женщину. Хмельницкая была одета в простое дорожное платье, говорила сдержанно, с достоинством.

— Странная какая-то, — сообщила дворовая девушка горничной Софьи Данилович.

— Зачем она приехала сюда из такой глуши?

— Ничего не говорит. Только плачет и просит их светлость принять ее. В сопровождении четырех казаков явилась…

— Пусть подождет… — сказала горничная и смутилась, когда Софья Данилович вошла.

Софья критически осмотрела себя в зеркало. Она задумалась, стоит ли говорить хозяйке дома о приезде матери прославившегося воспитанника львовских иезуитов или самой помочь этой женщине? Но как разговаривать с ней: как с просительницей или как с вдовой бывшего слуги двора, пана Михайла, достоинству которого могут позавидовать и шляхтичи? А может, воспользоваться своим высоким положением и отказать ей?

В гостиную вошла вдова Жолкевская, прервав размышления дочери, которая до сих пор не могла решить: принять ли Хмельницкую или нет. Высокая, очень похудевшая жена покойного гетмана заметно изменилась, морщинистые щеки отвисли, глаза воспалились от слез. Как всякая женщина, пережившая горе, она готова была помочь каждому. Дворовые и домашние, даже пани Софья, старались не говорить с ней о турках, о войне. Пани Данилович, как называли Софью в имении отца, взяла под руку мать и проводила ее в зал.

Тишину в доме нарушали только монетчики, чеканившие злотые для выкупа из турецкой неволи сына и племянника гетмана. Они чувствовали себя свободно и уверенно, как создатели товара, олицетворявшего собой сверхчеловеческое могущество.

Вдова Жолкевская заметила, что с появлением незнакомой женщины Софья изменилась. Зачем она ведет незнакомку именно к ней, в гостиную, где так много посторонних людей: просителей, соболезнующих, готовых сделать все, чтобы развеять ее печаль?

— Что пани хочет от меня? Ведь я и сама в неутешном горе… — почти с упреком сказала вдова гетмана, обращаясь к Хмельницкой.

— Не совета и не утешения. Слыхала я, что вельможная пани собирается выкупить из басурманского плена своего сына и племянника. Мой сын, защищая их светлость, попал вместе с ними в плен…

— Пани есть…

— Хмельницкая, уважаемая вельможная пани, жена чигиринского подстаросты, который вместе со своим любимым паном гетманом сложил голову…

— Хорошо, хорошо, пани подстаростиха, — поторопилась прервать ее Жолкевская. — Мы поручим своим послам, напомним. Софья, дочь наша, жена чигиринского старосты, выслушает вас, пани Хмельницкая. — И ушла, привычно протянув руку просительнице для поцелуя.

Страдальческий голос и дрожащая рука вдовы гетмана вселили в душу Хмельницкой надежду и заставили поверить ее словам. Ведь она тоже женщина, тоже жена погибшего, страдает, как и все смертные.

Матрена во всем следовала придворному этикету. Даже поцеловала руку госпоже, как это делают посполитые. Но сердцем почувствовала, что ни этой пожилой, осунувшейся от горя женщине, ни ее дочери сейчас не до нее. Гетманша пообещала, но тут же отослала ее к своей дочери, словно хотела поскорее избавиться от просительницы. А поможет ли дочь покойного вдове Хмельницкой? Здесь чеканят золото, чтобы прежде всего выкупить мертвого и сгнившего уже в земле гетмана! За мертвого — сотни тысяч злотых! Им дороже мертвый гетман, чем живой воин — ее сын…

А чем она сама может помочь своему Богдану?..

Михайло был всего лишь подстароста, сотник. Когда не стало самого, забыли и о его заслугах.

Оглянулась, когда за вдовой гетмана, сопровождаемой дочерью, закрылась дубовая дверь, словно спрятав их в тайник. Одиноко стояла Хмельницкая в покоях, где веяло холодом траура и скорби. Горничная не знала, что делать ей с просительницей. Внимательно слушала она разговор вдовы чигиринского подстаросты со всесильной вдовой Жолкевского. В любую минуту готова была выполнить приказ хозяйки: то ли вывести подстаростиху из приемной, то ли посадить в господское кресло, напоить водой.

В последней комнате, при выходе из дома, в котором Матрена надеялась найти утешение, если не помощь, она почувствовала, как больно у нее сжалось сердце, и огляделась. Ведь это господская приемная, где всегда толпятся разные люди, приезжие и местные, господа и дворовые. Вдруг у Матрены часто-часто забилось сердце, она схватилась рукой за грудь.

Может быть, она увидела знакомое лицо, промелькнувшее как во сне, воскресившее в памяти далекое детства? Небольшие белокурые усы, светлые глаза и широкие плечи…

»…Так, может, убежим, дивчина, куда-нибудь в Белоруссию и скроем там нашу любовь!..» — как дьявольское искушение пришли на память эти давно сказанные, по до сих пор не забытые слова. Этот разговор состоялся за несколько дней до свадьбы с нелюбимым слугой Жолкевского. Какое утешение они могли принести ей?.. Лишь разбередили сердечную рану.

Теряя сознание, почувствовала, как ее подхватила сильная мужская рука. И вовремя!

— Пани Матрена? — услыхала она чистый, мужественный голос переяславского парня Василия Ставка, который исчез из местечка на второй день после ее свадьбы. Говорили, что он подался в Белоруссию. Убежал от мести Михайла Хмельницкого.

Неужели это не сон? Открыла глаза и снова закрыла их. Но успела заметить немного поседевшие на концах роскошные усы, поношенную жолнерскую одежду. А глаза, те же самые глаза, светились лаской и добротой.

— Василий? Боже мой, Василий!.. — словно спросонья произнесла, опираясь на сильную руку жолнера. Не ожидала она такой встречи, давно похоронив свои девичьи мечты о счастье.

7

Кто не знал на Украине Петра Сагайдачного, не слыхал о его политических и военных интригах! Казаки и посполитые по-разному называли его. «Наш гетман Петр Конашевич», — говорили старшины реестрового казачества и члены их семей. Сами же реестровые казаки называли его паном гетманом, а запорожцы — Сагайдаком.

В Субботове кое-кто называл его даже Коронным, не скрывая неприязни к нему. Матрене еще в Чигирине многое рассказывал о Сагайдачном ее сын. Этот ловкий, разбитной человек, получивший образование в Острожской коллегии, надеялся на то, что имя князя-просветителя поможет ему возвеличиться и прославиться. Королевские войска потерпели тяжелое поражение за Днестром, а он в это время носился по белому свету. Снова вместе с королевичем Владиславом ходил войной на Москву, чтобы покорить ее Польской Короне. Украинский народ помнит, как Петр Сагайдачный, поддерживая королевича, окружил и взял город Ливны. Пленил воеводу Никиту Черкашина. «Не в ясырь ли взял, как турки?» — посмеивались жители Приднепровья. Воеводу Елецкого убил, а его молодую жену увел. А воспитанник Острожской коллегии хорошо знал, что Елец — Московия, а не Крымское ханство или Турция. Что хотел, то и творил христианин Сагайдачный, выслуживаясь перед польским королем… Московское посольство, направлявшееся к крымским татарам, на полпути перехватил. Посла Степана Хренова и его писаря Бредихина принудил стать казацкими старшинами. И остались! Так и не вернулись обратно царские послы. А Сагайдачный с казаками дошел до самой Москвы, помогая польскому королю Сигизмунду…

«Но он-то не вошел в Москву, сам остановился у ее стен», — говорили реестровые казаки, выгораживая гетмана.

Вдруг иерусалимский патриарх приостановил успешное продвижение гетмана. И Сагайдачный остановил казаков! Казалось, лишь прижизненной славы добивался человек. Какой-нибудь, лишь бы славы. А может, он давно облюбовал какую-то одну славу? Славу властелина, пусть и неполную, только бы при прославленных владыках…

Не вдове, не женщине угнаться за таким гетманом. Стали распространять слухи, что Петр Сагайдачный вдруг гетманские клейноды[2] сменил на церковные свечи, торжественно выстаивая перед алтарем во время богослужения. Почувствовав заметное ослабление влияния озабоченных своим поражением иезуитов, гетман действительно развернул религиозную деятельность на Украине. Словно подражая королевским и иезуитским властям в Польше, Сагайдачный ревностно принялся наводить порядок в церковном хозяйстве Украины. Для этого как раз было подходящее время: шляхта готовилась дать реванш туркам. Униаты обрекли на гибель православные приходы и их храмы, десятки попов постригли в ксендзов. Сагайдачный ловко использовал замешательство и растерянность в королевстве после цецорской трагедии и срочно стал восстанавливать на Украине митрополичьи и епископские кафедры. Воспользовавшись заездом в Киев по пути из Москвы патриарха Феофана и сопровождающих его софийского митрополита и епископа Стагонского, гетман задерживает их на Украине, намереваясь проехать с ними по православным епархиям, чтобы попутно посвятить своих пастырей в сан митрополитов и епископов.

В это время и застали Сагайдачного высокие послы короля из Варшавы. Им пришлось долго ждать в саду Печерской лавры, покуда Нов Борецкий закончит богослужение. Гетман украинского казачества в течение всего митрополичьего богослужения смиренно стоял посреди церкви, держа в руке большой мерликийский подсвечник с восковой свечой. Рядом с ним стоял сам затворник Антониевой пещеры Исайя Копинский, которого иерусалимский патриарх Феофан собирался посвятить в епископы Перемышля после пятнадцатилетнего пребывания в пещере.

Так и увезли украинского гетмана реестровых казаков с церковной службы прямо на службу королевскую. Едва успев захватить гетманскую саблю, взамен подсвечника, он направился в Варшаву!

…Хмельницкая не возражала против предложения Ставецкого проводить ее «хотя бы до Киева», чтобы помочь встретиться с чрезмерно занятым духовными делами казацким гетманом. Узнав о постигшем Матрену несчастье, Василий решил оставить на время жолнерскую службу. Он надеялся излечить старые незажившие сердечные раны. Ему доставляло радость сопровождать любимую, теперь такую беспомощную женщину, быть ее бескорыстным помощником и наставником.

Ставецкому казалось, что только из этих побуждений поехал он с ней. Ведь Матрена теперь не девушка с толстой косой, как прежде. И не он расплел ее девичью косу…

Он давно уже смирился со своей горькой участью. Матрена все такая же искренняя, душевная, как и тогда. Как думает жить дальше, оставшись вдовой во цвете лет? Непременно надо спросить!..

После долгой и трудной дороги Матрена отдыхала на казацком подворье на Подоле. А Ставецкий в это время успел побывать в Лавре, разузнать о гетмане, встречи с которым добивалась Матрена.

Чего только не услышишь в Лавре от богомольцев и служителей церкви. Опытному воину не было необходимости расспрашивать, обращать на себя внимание богомольцев. Он без расспросов все узнал.

— Сам король пригласил Конашевича на совет, — рассказывал Ставецкий. — Святые отцы, как молитву, скороговоркой пробормочут об этом, чтобы не все и поняли, о чем идет речь. Но миряне уже догадываются о причине срочного отъезда казацкого старшого в Варшаву.

— Снова война? — решила Матрена, делая вывод из сказанного Василием.

— Похоже, что война. И снова с турками. Король в присутствии сенаторов и всей шляхты объявил гетмана реестровых казаков опекуном королевича, снаряжая его в поход против турок. После такой чести, сказывают, Конашевич недолго задержался в Варшаве. Вернулся, словно засватанная девица после смотрин. Будто бы жену из Самбора вызвал, стараясь скрыть свою подготовку к войне.

— Война, Василий, не посиделки в заброшенной избе, ее не утаишь. Вон одних молебнов сколько служат в монастырях и церквах. Где же теперь нам полковника искать? Ведь он мог бы спасти Богдана, обменяв его на какого-нибудь турка. Гетман же! Басурманская петля чем дальше, тем крепче затягивается на шее моего сына.

— Не следует так убиваться, Матрена. Сама же говоришь, разбитной казак. Удастся ли тебе выкупить его из неволи даже при помощи Сагайдачного? Напрасные хлопоты. Монахи говорят, что после Терехтемирова Конашевич должен направиться в Белую Церковь, чтобы подготовить к зиме всенародные проводы константинопольского патриарха с причтом. Попутно, говорят, посвящает священников в епископы. Может, и нам поторопиться в Белую? Ведь только там и можно найти его. Разве я могу оставить тебя в такой беде? У Конашевича столько забот, что ему не до мирских дел… Ну, я пойду готовить лошадей.

Заметил ли он, с какой благодарностью посмотрела на него вдова? За время долгого странствования Хмельницкая потеряла веру в людей, «истомилась душой», как сама определила свое состояние. Поэтому нет ничего удивительного в том, что встречу со старым другом молодости она считала спасением, предначертанным ей самой судьбой. Что бы она делала без него, почувствовав, как рушатся все ее надежды на спасение сына?

Не часто приходилось ей бывать в Киеве. Еще будучи девушкой, говела вместе с матерью в церкви Ближних пещер в Лавре. Спускалась с печерских холмов в подольские торговые ряды. Сейчас Киев разросся, сюда наехало много купцов из королевской Польши, процветает униатство…

Все направлено на то, чтобы закабалить украинский народ, сначала сделать униатами, а затем крепостными польской шляхты. Но кто добровольно согласится променять человеческую свободу на латинский крест? Мечом людей не окрестишь, католиков мечи тоже рубят.

Хмельницкая совсем выбилась из сил. Днем жара, коней оводы заедают. Ночевать приходилось в подворьях монастырей. Шляхтичи превратили монастыри в костелы, а священников сделали ксендзами. Что делать православным людям? Женщин и детей в казаков не превратишь. А может быть, Сагайдачный действительно творит большое, святое дело, самозабвенно поддерживая могучей дух своей казацкой веры, на котором зиждется вся жизнь в родном крае?

8

Еще летом в Белой Церкви начались торжества, связанные с ожидаемым прибытием святителей православной церкви. Поездка Хмельницкой в этот живописный городок, раскинувшийся на берегу полноводной Роси, совпала со всеобщим походом верующих за возрождение своей религии на Левобережье. Жители Белой Церкви тоже отвоевали церкви у униатов, красили их и очищали от католической скверны.

Отъехав за Васильков, Хмельницкая почувствовала возбуждение, царившее вокруг. В Белую направлялись монастырские подводы, группами шли дальние богомольцы. Ехали купцы со своими торговыми караванами. Даже киевские бубличницы спешили в Белую Церковь, чтобы занять бойкие места на праздничной ярмарке.

И в душу страдающей матери, которая почти все лето колесит по утоптанным дорогам Украины в надежде помочь любимому сыну, вселялось какое-то удивительное успокоение.

Вдова теперь ехала в своем тарантасе, не заботясь ни о корме для коней, ни о смазывании дегтем колес, ни о девушке-служанке, ни о пище для сопровождавших ее казаков. Всем этим занимался Василий… Вот едет он рядом на изнуренном коне, а за ним следует но белоцерковской дороге весь немудреный эскорт подстаростихи, вытянувшись словно по шнурочку.

— Задержала я тебя, Василий, мне даже неловко. Но… и отпустить тебя, остаться одной со своим вдовьим горем на этих длинных дорогах страшно. Сердишься?

— Гляжу я на тебя, Матрена, и мне кажется, что нас не разлучали черные годы.

Матрена тяжело вздохнула. Вздохом она как бы поддержала Василия.

— Нет, не отняли любви моей, не вырвали ее из сердца. Тосковал, скитался по миру, за твоей жизнью следил, как вор. Однажды даже наведался в Чигирин…

Матрена, словно испугавшись его слов, замахала рукой:

— Не напоминай мне о Чигирине. Не терзай мою душу, Василий… Едем в Белую, или, может, минуем ее?.. Ты до сих пор не рассказал мне, как, с кем живешь? Я обременила тебя своими заботами. Сомневаюсь, — поможет ли нам Сагайдачный, когда в басурманской неволе что ни день, то сотни невольников гибнут. Многие уверяют, что мой Богдан не в Крыму, а в Турции. Такое творится нынче вокруг, столько воинов бродят по дорогам Украины.

— Будем надеяться. Сама говоришь, крепкий парень. А обо мне… Не стоит говорить, беспокоиться: бежал от своей злой судьбы, искал счастья. А его, наверно, и перед смертью не поймаешь…

Их тарантас обогнала машталерская бричка. Чигиринские всадники уступили дорогу торопившимся киевлянам, посочувствовали их взмыленным лошадям. Ставецкий поскакал следом, присматриваясь к ним. Всадник, ехавший рядом с бричкой, едва успевал за нею. Очевидно, не такой уж большой пан спешил добраться до Белой Церкви. Всадник поравнялся со Ставецким.

— Своих ищете? — спросил добродушно.

— Да, вот ищу, но… не они. Этот, видимо, из духовного звания, только переодетый, — пытался завязать разговор Ставецкий.

Утомленный всадник, бросив взгляд на любопытного попутчика, безразличным тоном ответил:

— Пан Адам Святольдович из свиты великого гетмана Ходкевича… Киселем прозвали его украинские люди. Вместе с гетманом Жолкевским сражался под Цецорой. Сейчас разные поручения короля исполняет…

— Вот спасибо, пан жолнер. Выходит, не он. Слышали и о пане Киселе, как же. А мы ищем одного священника из Лавры.

— Еще на заре немало проехало их. У лаврских попов есть на чем ездить…

— Куда им так торопиться? Ведь святители еще путешествуют где-то.

— Да, путешествуют. В Переяславе, в Терехтемирове у них деда… — Жолнер кивнул головой в сторону машталерской брички: — Гоняется за казацким гетманом, всю Украину исколесил.

Ставецкий сочувственно покачал головой и придержал коня, чтобы подождать Хмельницкую. Когда она подъехала, предложил:

— Может, свернем на опушку леса, напоим коней в ручье? А на этот торг еще успеем.

— А кто это на машталерских так бешено скачет в Белую? — поинтересовалась Хмельницкая, ничего не ответив на предложение Ставецкого, поскольку оно было сделано тоном, не допускающим возражений. Тарантас подстаростихи уже повернул к лесу.

— Еще один Кисель какой-то поехал, — сказал жолнер. — Собственно, я знал одного Киселя при дворе гетмана, из молодых, да ранний. Спешат люди. Вон из какой дали прискакал сюда от нашего Ходкевича. Прилипчивый человечишко — ежели пристанет к кому-нибудь, не оторвешь. А сам-то православный. Недавно он приезжал к вам на Украину сватать за старого гетмана одну украинскую княжну… А теперь, сказывают киевляне, в Белой Церкви готовятся к встрече царьградских святителей, храмы божьи собираются отбирать у униатов аль опять войну с турками затевают. Ходкевич просто так не скакал бы по всей Украине за казацким гетманом.

9

Улицы и площади Белой Церкви уже с утра были забиты приезжими. Казаки-выписчики смешались с реестровыми, все куда-то спешили. Но не они определяли пульс жизни на площади возле трехглавой церкви Святого духа, ключи от которой Петр Сагайдачный отобрал у униатов накануне этих событий.

Широкую площадь с холмами вокруг церкви пересекали два длинных ряда рундуков бубличниц, купцов. Ряды рундуков тянулись до самого берега реки Рось. На площади шла оживленная торговля. Создавалось впечатление, что ни один человек на этом праздничном торге не знал о том, кто и по какому поводу его устроил. Улицы города полны людей, которые с утра до вечера месили вязкую грязь. Среди мирян шатались и вооруженные казаки, кого-то разыскивая, о чем-то горячо споря.

Матрена Хмельницкая старалась не попадать в толпу празднично настроенных людей. А Василий все утро толкался в самой ее гуще, прислушиваясь и расспрашивая людей. Встретив знакомого жолнера из свиты Киселя, обрадованно окликнул его и попросил помочь ему встретиться с гетманом реестровых казаков.

— Он очень занят… Мой Кисель со вчерашнего вечера гоняется за гетманом по всем церквам Белой. У человека государственное дело. И только сегодня они будто бы встретятся в церкви. Надо подождать.

Именно туда и направлялась, утомленная поездкой, вдова Хмельницкая. Ставецкий помог ей пробиться к рядам бубличниц, а сам подошел к группе монахов, чтобы завязать с ними разговор о Сагайдачном.

— Может, пан Василий, пошел бы к телеге, — вдогонку сказала Хмельницкая. — Дивчина одна там осталась, а казаки могут задержаться с лошадьми на водопое.

— Хочу помочь тебе. Ведь такое дело…

Матрена махнула рукой и смешалась с толпой. «Что будет, то и будет…» — прошептала. Впереди нее пробивались трое казаков. По одежде узнала в них казаков с низовья, обрадовалась им, как родным, и решила догнать их.

«Запорожцы!» — мысленно произнесла она слово, которое показалось ей сейчас особенно родным, близким.

Казаки оживленно разговаривали, то и дело затевая ссору с кем-либо из толпы. Временами умолкали, очищали вязкую желтую грязь с сапог. Они тоже, как и она, настойчиво пробивались к собору. Это было ей на руку: следуя за ними, ей, женщине, легче будет протиснуться в храм.

— Гляди! Не чигиринская ли подстаростиха? Здравствуйте, пани Матрена, каким ветром занесло вас сюда? Слыхали мы от чигиринцев, что вы в Жолкву поехали.

— Сам бог послал мне вас, пан Яцко. Ветром иди на тех же чигиринских конях, на которых и в Жолкву добирались? Как это хорошо, пан Яцко, что именно вас встретила я здесь. Хочу повидаться с гетманом реестровых казаков, попросить его помочь вызволить сына из неволи.

— Сказывали, и к вдове Жолкевского за этим ездили. Отказала гордая Гербуртовна?

— Ездила, полковник. Мать в огонь и в воду пойдет, когда дитя в беде. Да… постигла меня неудача в Жолкве, теперь еще хочу к своему, к казацкому гетману пробиться…

— Вот сюда проходите, пани Матрена. Эй, хлопцы, помогите подстаростихе перейти через ров. Значит, гетмана реестровых казаков, украинского гетмана ищете и вы… Ну, и мы к нему, вот вместе и пойдем. Погряз пан Петр в хлопотах с этими церквами. А казакам хозяин нужен. Вернувшись от короля, несколько недель торчал в Переяславе, а приехал сюда и сразу взялся за церковные дела. Как возле роженицы топчутся, прости праведный… Повезло человеку, пользуется уважением короля. Первый казацкий гетман, который пришелся ему по душе. Говорят, что король Сигизмунд отказался от своего увлечения униатством, во всем потворствует пану Петру, поручил сейму обсудить его предложение. Нынче королю не до религиозных дел… Он занят подготовкой нового похода на Турцию.

За торговыми рядами толпа поредела. Теперь Яцко даже галантно поддерживал вдову под руку.

— А мы расспрашивали о вас, пани Матрена, чигиринцев. Люди судачат, будто бы к пани Матрене приезжал какой-то жолнер из Белоруссии. Обещал помочь ей…

— Встретились мы с ним в Жолкве. Это мой земляк, — прервала Хмельницкая Яцка, чтобы тот не сказал при казаках чего-нибудь лишнего.

— Кто именно? Если из чигиринцев, я должен бы знать его. Из казаков или посполитый?

Матрена почувствовала, что краснеет, как застенчивая девчонка. Но ей и самой вдруг захотелось рассказать казакам про Василия:

— Наш он, переяславский. Да что там кривить душой, давняя, еще юношеская дружба у нас. А когда родители отдали меня за пана Михайла, пригрозив Василию, он в Белоруссию сбежал… Что еще сказать вам, пан Яцко? Я точно крылья обрела, встретив близкого человека во время такого тяжелого для женщины путешествия.

— Так он…

— Вместе со мной в Белую приехал. Сама… не в силах я отпустить от себя этого человека. Свой он, пан Яцко, как родной помог мне…

10

Нелегко было Хмельницкой узнать казацкого гетмана Сагайдачного, находившегося в тесном окружении священнослужителей черного монастырского духовенства и многочисленных ходоков от мирян из приходов Правобережья. Даже казаки, которые не раз ходили с Сагайдачным в походы против турок и крымчаков, только по роскошной бороде узнавали своего вожака.

Матрена Хмельницкая вошла в собор вместе с Яцком Остряпином и его товарищами. В соборе битком набито людей. И ни одной женщины! Но чувствовалось, что и базарных гуляк здесь немного. Сторожа не пускали их в храм, чтобы не нанесли грязи. Присутствующие деловито ходили по собору, осматривая закрашенные богомазами иконы и заново переписанные униатами. В соборе стоял приглушенный, тяжелый, словно стон, гул.

Сагайдачный еще издали заметил казацкого полковника Яцка. Он резко повернулся и направился ему навстречу, выделяясь среди других своей высокой фигурой. Жестом руки прервал Адама Киселя, чтобы тот подождал со своим разговором. Длинная клинообразная борода игриво колыхнулась, и он привычно провел по ней рукой, расправляя ее на груди. На розовых, как у юноши, губах заиграла улыбка, увлажненные глаза заискрились.

— Наконец-то, пан полковник! Ждали вас еще в Переяславе, — произнес Сагайдачный зычным голосом.

— Здравствуйте, пан старшой! Запорожское казачество и старшины низко кланяются пану Конашевичу, желают здоровья, ждут на Низ, готовясь в поход на басурман под вашим мудрым водительством и твердой рукой. А это, прошу… Подходите ближе, пани Матрена… Это вдова нашего чигиринского подстаросты и мать известного пану гетману молодого Хмельницкого.

Полковник Острянин отошел в сторону, пропуская женщину вперед. Все вдруг умолкли, обратив взгляды на единственную в этой церковной толпе женщину. Даже Адам Кисель решил щегольнуть своим европейским воспитанием, откашлялся, ожидая, что именно с ним гетман познакомит даму. Королевский дипломат осторожно, словно крадучись, пробрался вперед, чтобы не последним быть представленным этой красивой женщине, оказавшейся в соборе.

Хмельницкая растерялась на какое-то мгновение. Так это и есть грозное гетманское окружение? Сам старшой в «поповском подряснике», как говорил ее сын. Вспомнив эту меткую характеристику, она почувствовала облегчение и овладела собой. Коротким поклоном начала свое приветствие, подыскивая подходящие слова. Но ее опередил Конашевич:

— Почтение и наше искреннее уважение преславной дочери народа православного, чигиринской подстаростихе! В такую даль забраться женщине! Только паша казачка, в молитве и вере предков сущая, как вы, пани Хмельницкая, может преодолеть все трудности на таком столь длинном пути…

— Желаю вам, пан старшой, многих лет жизни. Благодарю за добрые слова. Порой материнское горе, как гласит народная мудрость, заслоняет молитву и веру. Вот это материнское горе и заставило меня отправиться в такую дальнюю дорогу. За лето успела съездить в Жолкву, надеясь с помощью вдовы покойного Жолкевского освободить сына из неволи… но только разбередила сердечную боль.

Сагайдачный развел широко руками, словно взывал: «Давайте вместе разделим эту горькую материнскую скорбь», — и Хмельницкая будто услышала при этом: «Придите ко мне, все страждущие, обремененные, и аз упокою вы!» Ведь именно такие слова провозглашал священник во время богослужения в Печерской лавре. Десятки лет не изгладили из ее памяти ни этого порывистого страдальческого жеста, ни вдохновенного призыва священника.

— Положитесь на нас… мужчин, пани Хмельницкая! Что вас тревожит, расскажите?.. А-а! Слыхал, слыхал: злой рок, вместе с гетманом-воином…

Сагайдачный медленно опускал руки, показывая этим, что он не собирается обнимать кого-нибудь. «Слыхал, слыхал…» — про себя повторила вдова. Неужели только «слыхал» полковник, как сплетню, о ее семейной трагедии?

— Не горькая участь мужа заставила меня просить пана старшого. Сын мой, может, помните — Богданом звали его, — во время Синопского похода под вашим водительством был ранен отравленной саблей. Потом он и сам был взят в плен под Цецорой.

— Такое горе свалилось на вас, помилуй боже: мужа зарубили, сына пленили… Склоним головы, панове, чтя память отважных воинов.

И Сагайдачный быстро наклонил голову, придержав рукой бороду. Посмотрел на окружающих и; словно призывая их последовать его примеру, размашисто перекрестился. Все окружающие тоже начали поспешно креститься.

— Что поделаешь, матушка, такова уж наша казацкая доля. Защищая свой край и православный народ, иной раз приходится жертвовать жизнью. Но пан подстароста легкомысленно сложил голову, защищая только своего пана… Да, господь всеблагий им судия…

— Не для того, чтобы отслужить панихиду по убиенному мужу, искала я встречи с вами. Муж-подстароста погиб — царство небесное его душе… Но в этом сражении участвовал и мой сын. Его будто бы взяли в плен. Прошу вас, пан гетман, выкупите его из неволи. Ведь он пригодился бы, уверена, и старшому и гетману. Все-таки коллегию закончил, как и пан полковник…

И поняла, что именно об этом и не следовало бы говорить Сагайдачному. Его передернуло от этих слов, он посмотрел на присутствующих, и приветливая улыбка слетела с его уст. А правая рука резко поднялась вверх.

— А из-за сына, матушка, не стоит сердце надрывать печалью. С турками на их басурманском языке он лучше договорится, чем со своими. Такой не пропадет, если господь всеблагий в гневе своем не покарает его за гордость да за язык дерзновенный зело, даже против старших своя. Не мне, старшому православного казацкого войска, заботиться о таком смутьяне, хотя он и является сыном боголикой пани. Господь наш спаситель рече в проповедях своя: «Грешно, не достойно отнимать хлеб у дитяти, чтобы бросить его рычащему псу…» Что мы теперь можем сделать, если за синим морем затерялись среди неверных и следы невольников? Очевидно… отуречится, до этого ему один шаг. Он так усердно защищал их в Синопе да распевал песни богопротивного исламского народа.

— Страшный гнев затаил в своей душе пан старшой. Вижу, мой сын не ошибся. Божьими делами, говорил, слишком увлечен пан Конашевич. А к человеку, сама вижу, относится хуже, чем к собаке…

Из пылающих гневом глаз матери брызнули слезы. Она повернулась и пошла, пробиваясь сквозь толпу к выходу. Рука Сагайдачного резко опустилась, будто навсегда разрубила узел, который связывал его с именем этого гордого и сильного духом чигиринского воина. В первое мгновение что-то дрогнуло в его душе — заговорила совесть: ведь это он мстит за нанесенное ему оскорбление, хотя и заслуженное. Гадкая месть шута, а не казацкого полковника…

Но «бог всемилостив, а дела мои прославляют его небесное величие… Будем надеяться, — дела искупят эти минутные человеческие слабости»! На этом и успокоился. Потом резко повернулся к посланнику гетмана Ходкевича — Киселю:

— Прошу прощения, пан Кисель, женщины, женщины!.. Нет пуще зла, чем женщина!

— Эврипид? — блеснул своей образованностью Адам.

— Эврипид, пан Кисель, последний из трех столпов мудрости со времени военной эпопеи при Саламини…

Очень обрадовался Сагайдачный духовным отцам, которые снова нахлынули, словно волны морские, вытеснив из головы назойливые мысли о вдове Хмельницкой. Он старался ответить всем сразу, увлекаясь заботами о церкви и святых отцах, уходя от всего будничного, человеческого…

У ограды собора Матрену поджидал Василий Ставецкий. И она упала ему на грудь, чувствуя в нем твердую мужскую опору.

— Вот спасибо. Теперь поехали, Василий!

— Куда? Может… в Белоруссию поедем, ко мне!

Хмельницкая подняла голову с его груди, пристально посмотрела Ставецкому в глаза. Убеждала или убеждалась? Ведь этим было сказано очень много, может, даже все! И — очевидно, убедилась.

— Вези куда хочешь, Василий! Я делала все, что было в моих силах, но на каждом шагу встречала равнодушие и бессердечность людей. Сначала старалась для родителей, потом для семьи, для сына, и осталась одинокой. Ни дочь, ни жена, ни мать… Позаботься хоть ты обо мне…

— О нас обоих, — тихо произнес Василий, ведя Хмельницкую к тарантасу. Он уже заранее отправил чигиринских казаков домой, потому что решил не отпускать Матрену от себя. После стольких лет страданий — они снова вместе!

11

У крутых скалистых берегов бушевало море. Холодные ветры, вспенивая волны, устремлялись на побережье Царьграда — Стамбула. И в эти теплые края ужо стучалась зима, чтобы освежить опаленную знойным южным солнцем страну. Несколько дней подряд моросил холодный дождь, предвестник приближающейся зимы. Затем дожди прекратились, земля затвердела и покрылась седой изморозью.

Городские женщины выходили теперь за калитку дувала[3] на улицу или на рынок, набрасывая традиционную паранджу поверх обычной летней одежды — длинной клетчатой сорочки с множеством складок на груди. Очень редко, да и то тайком, выходили на улицу и женщины из султанских гаремов. Лица свои они прятали за яшмаком — белоснежной газовой сеткой из шелковой ткани, а их молодые девичьи сердца рвались на волю.

Праздных, откормленных и выхоженных гаремными служанками наложниц султана всегда тянуло на волю, за пределы разукрашенного балкончиками дворца. Правда, за балкончиками возвышались еще и массивные, как в тюрьме, каменные дувалы, огораживавшие двор и сады султанского гарема.

Синопская красавица Фатих-хоне, которой Богдан так целомудренно прикрыл грудь парчовым халатом, теперь куталась в расшитую шелком паранджу. Девушку, разумеется, против ее воли взяли в гарем Османа II, которого мать еще младенцем нарекла султаном. В детстве Фатих-хоне считалась невестой любимца султанши Ахмета. Он стал потом беем и бесславно погиб на Украине. После его смерти девушку прочили в жены чаушу Али-бею, правой руке султанши. А когда грозная Мах-Пейкер увидела Фатих-хоне, она тут же велела взять невесту покойного синопского бея в гарем молодого султана… Любимой женой Османа была пленница монашка, похищенная Зобаром из киевского монастыря. Но мать под наблюдением верных одалисок готовила для него Фатих-хоне.

— Гордись, ты должна стать матерью правоверного наследника тропа государства, благословленного самим аллахом! Не век же султан будет очарован красотой Доминики-хоне… Ты будешь третьей женой султана, заменишь бесплодную Баюн-хоне и Доминику. Этим очистишься от скверны, брошенной на твое тело правоверной мусульманки глазами неверного в Синопе, — однажды сказала ей заботливая мать Османа, прозванная среди одалисок божественным лицом луны — Мах-Пейкер.

Ко всему можно привыкнуть. Не так уж сладко жилось Фатих-хоне и в Синопе, будучи с детства обрученной с незнакомым, хотя и прославленным беем. Хотя в этом большом и шумном дворце султана она чувствовала себя свободнее других, после смерти ее первого жениха Ахмет-бея, к которому была не безразлична султанша, девушку считали чуть ли не вдовой.

Именно ей, созревшей красавице Синопа, вместо наказания за «надругательство» казаков суждено было стать третьей женой молодого мужественного Османа, который увлекался беспрерывными войнами. Пожилая султанша-мать хорошо знала порывы молодости, знала, что нужно первому после аллаха правоверному. Сын мог полностью положиться на многолетний и богатый опыт своей матери.

Девушки — гурии гарема султанши — не все знали, что творилось в доме их грозной госпожи. Но вот они прослышали о том, что во дворец Мах-Пейкер доставили с молдавского поля сражения молодого, очень красивого казака-гяура. Мать султана до сих пор еще любила сама разбирать самые сложные дела и жестоко расправляться с гяурами — валахами, албанцами, чехами, украинцами, русскими. Особенно ее интересовали молодые красивые пленники. И тем более — бесстрашные казаки. Красивые юные невольники подвергались пыткам в тайных покоях султанши… Из этих покоев ночью, при лунном свете выносили осчастливленного любовника-гяура в мешке и бросали его в пенящиеся воды Босфора.

Понятно, что обо всем этом девушки-гурии не говорили вслух. А тайком перешептывались друг с другом, восхищаясь тонким вкусом пресыщенной любовниками стареющей матери Османа. Забавляясь красивым невольником, Мах-Пейкер надеялась задержать увядание женской плоти, возбудить угасающую страсть развращенной женщины…

Фатих-хоне вдруг почувствовала ревность. Как покарает Мах-Пейкер гяура, победившего в поединке Ахмет-бея? После разговора с одалисками матери султана девушка была уверена, что это тот самый казак, который, проявив благородство, спас многих турчанок в Синопе, в том числе и ее, Фатих-хоне. И теперь это ставилось ей в вину, как преступное общение с неверным. Казаку же, спасшему несколько десятков мусульманок от страшного бесчестия и позора, угрожает не только надругательство, но и ужасная смерть. А ведь он ей, юной мусульманке, первой подал одежду, по восточному обычаю отведя взгляд от ее обнаженного девичьего тела…

Этот молодой, с черными усами и орлиным носом казак прекрасно говорил по-турецки! О нем рассказывал в Синопе правоверный Назрулла, искавший лучшего, чем у мусульман, счастья для себя и своей семьи. Казак, джигит и… убийца ее прославленного жениха!..

Она испуганно оглянулась на своих подруг из гарема.

— Наверно, это злые языки наговаривают на мать султана, — сказала она, выходя вместе с другими за ворота каменного дувала.

— Старуха Юзари-опа собственными ушами слышала, как Мах-Пейкер говорила: «Синопского героя и убийцу нашего лучшего слуги Ахмет-бея я сама буду судить. Кровь за кровь, гласит святая мудрость…» — шепотом промолвила молодая ключница из покоев грозной Мах-Пейкер, озираясь. И добавила: — Но при этом мать султана велела разузнать у чауша, действительно ли этот казак так молод и красив, как описывал его крымский хан Мухамед Гирей…

«Это он! — окончательно убедилась Фатих-хоне. — Синопский герой казак…» Да, в синопском бою он вел себя как герой. Он единственный среди сотни мужественных юношей, которые единодушно поддержали благородный поступок гяура… Жениха своего она должна была уважать, подчиняясь воле своих родителей и законам грозного адата. Но этот… гяур мил ее девичьему сердцу. Пусть мужчины-воины сводят счеты между собой. Эти счеты закономерны, но — чужды ее сердцу! Она ведь девушка и, султанша говорит, — мать… в будущем.

12

Теперь Фатих-хоне, кажется, нашла то, чего ей недоставало, нашла стимул к жизни. Каждый день она прислушивалась к разговорам в гареме о пленном казаке. Он ли это? Чувствует сердце, что он, ее спаситель!.. По велению матери султана его подкармливают при дворе Мухамеда Гирея, уже несколько дней сряду выводят на тойхане[4], словно собираются продать. Каждый день купцы прицениваются, внимательно оглядывают пленника, причмокивают губами, размахивают руками, переговариваются, предупрежденные слугами о том, что гяур понимает турецкий язык.

Но Фатих-хоне разузнала через верных людей, служащих у хитрого Мухамед-бея, что он и не собирается продавать невольника. Таким путем он хочет набить ему цену, словно разжигая страсть у грозной Мах-Пейкер.

Шумные невольничьи базары как-то отвлекали Богдана от тяжелых мыслей. Он переставал думать о том, что говорили о нем во дворце Мухамеда Гирея. Среди невольников — испанцев, калабрийцев, неаполитанцев и корсиканцев — Богдан выделялся не только своим сложением и здоровьем, но и выражением умных глаз.

Третья невеста молодого султана и привела на рынок невольников старика Джузеппе Битонто, итальянца, родом из Мессины. Давно принявший магометанство, итальянец теперь нисколько не был похож на прежнего пламенного, неутомимого борца за освобождение своей родины от испанского ярма. Убежденный атеист-революционер, жертва кровавой инквизиции, один из ближайших соратников Томмазо Кампанеллы, Джузеппе Битонто некоторое время служил во флоте турецкого корсара Чикалы, тоже итальянца родом из Мессины, и тешил себя надеждой на скорое возвращение на родину, чтобы отомстить иезуитам и спасти Кампанеллу. Но командир турецкого флота, Бесса Чикала, бесславно погиб в сражении во время очередной авантюры против своих соседей. Только после смерти Чикалы Битонто вдруг почувствовал, что его надежде на возвращение на родину, порабощенную испанцами и подавленную черной реакцией, иезуитов, не суждено осуществиться. Кроме того, возраст и подорванное жестокими пытками инквизиторов здоровье навсегда лишили изгнанника возможности снова обрести свою родину и бороться за ее освобождение.

Согбенный, седой, убого одетый, как и большинство турок его возраста и положения, бывший доминиканец Джузеппе Битонто бесцельно толкался на невольничьем рынке. Время от времени, будто совсем невзначай, он останавливался возле богатой, закрытой яшмаком турчанки. Учтиво кланялся ей, когда она просила его узнать о цене интересовавшего ее невольника. Будто случайно, турчанка подошла к невольникам известного и прославленного воина Гирея, среди которых находился и Хмельницкий.

Битонто вдруг остановился как вкопанный, оглядывая с ног до головы Богдана, стоявшего за высокой перегородкой. Невольник произвел на бывшего монаха-доминиканца такое впечатление, что он, привыкший за грубостью скрывать свои мысли, воскликнул:

— Terra movet![5]

И еще больше удивился, когда казак-невольник, поняв его, улыбнулся.

— Не слугу-раба ли подыскивает преподобный отец для прелата римской церкви? — свободно, даже несколько вызывающе, спросил Богдан на латинском языке.

Вопрос пленника удивил Битонто. Отуреченный итальянский партизан испуганно огляделся вокруг, боясь, как бы кто-нибудь не услышал их разговора.

— Всего можно ждать от казаков, но… услышать на торжище от пленника, схваченного на Украине, латинскую речь… — несдержанно и искренне выразил Битонто свое изумление и восхищение.

— Per lunam… A! Non ludere aliquem vana spe[6], мой господин…

«Но… пользуйся случаем!» — вдруг промелькнула в голове у Богдана неожиданная мысль о спасении. Ведь все это время он только и тешил себя надеждой. Он должен пойти на любые жертвы, даже на унижение, лишь бы вырваться из этого басурманского мешка, покуда тот не завязан страшным узлом. «Мой господин» никак не вязалось с этим Hoinullos[7] — турком, одетым как нищий старец. Но это была своего рода соломинка, за которую хватается утопающий. К тому же проницательному юноше показалось, что прячущая свое лицо под дорогим газовым яшмаком турчанка не случайно остановила на нем свои пристальный взгляд. Очевидно, старый турок, владеющий латинским языком, именно для нее и выбирает слугу среди невольников.

Слугу или… Какая разница: молодая турчанка может стать надежной опорой для прыжка на волю! В борьбе за свободу все средства хороши. И он тепло обратился к турку-латинцу:

— Вы просто растрогали меня, заговорив со мной на языке моей альма матер, — по-латински сказал он. И в то же время во все глаза смотрел на молодую турчанку, следил за малейшим движением ее украшенных золотыми браслетами рук. Они нервно одергивали яшмак, плотнее прикрывая лицо.

— Пан был спудеем или братом ордена… — послышался голос дервиша.

— Был спудеем иезуитской коллегии. Но это не имеет никакого значения. Хотелось бы найти… верного друга среди этих… чужих мне людей. Меня вывели продавать, а продадут ли… Может, пан купил бы меня?

— Замолчите! Они не знают, что вы владеете и языком папы. Вас не продадут… Видите, на нас обращают внимание, — резко оборвал разговор Битонто. — Здесь поблизости находится инкогнито ваш друг, синопская красавица Фатих-хоне, девушка, которую вы спасли от поругания. Она… теперь невеста молодого султана, рискует жизнью! Но из чувства благодарности хочет помочь вам. Предавать ее не в ваших интересах.

— Почтеннейший… простите, я не знаю, как вас звать, в своем ли вы уме? Разве можно предавать своего спасителя, да еще девушку…

— А какая девушка, мой добрый молодой коллега! Она надеется на успех. Но и вы должны содействовать ей в этом…

— Чем, как?

— Молчите, черт побери! Вам нужно только слушать… Мать султана собирается жестоко расправиться с вами за то, что вы убили ее любовника Ахмет-бея. Эта девушка хочет помочь вам. Лишь спасти вашу честь, и только. Ведь вас охраняют строже, чем тысячи остальных невольников.

— Вижу… Но… к чему эти лишние разговоры? Что я должен делать? — шепотом спросил встревоженный невольник.

— То, что сделал я, ученик и друг Томмазо Кампанеллы.

— Кампанеллы? — ужаснулся Богдан, хватаясь за перегородку невольничьего стойла и тряся ее. Имя гиганта мысли и духа молнией поразило все его существо, бросило в жар и пот.

— Молчите, заклинаю вас! Я нашел спасение на этой мусульманской земле, приняв магометанство! Пан спудей понимает, какой может быть из атеиста, друга Кампанеллы, мусульманин… Но в этом спасение! У вас, юноша, положение куда трагичнее, вы невольник. Турчанка обещает спасти вас, но когда это будет… в будущем, туманном и неясном, как и ее девичьи мечты. А в настоящее время вас ждет позорная кастрация…

— Пан советует мне принять магометанство? — спросил Богдан, предугадывая невысказанные мысли спасителя.

— Да. Так настойчиво советует вам синопская девушка Фатих-хоне. Как мусульманина, я уверен, она спасет вас. Фатих-хоне говорит, что вас уже разыскивает турок-неофит, какой-то Назрулла… Тес! Запомните: вы уже давно стали магометанином!

— Понятно, благодарю!.. Еще в годы моего обучения в иезуитской коллегии у меня была хорошая наставница, и тоже турчанка-невольница. Ах, Назрулла, Назрулла! Алла-гу-акбар…

— Ло иллага… илаллаг!.. — закончил Джузеппе Битонто и превратился снова в немощного, сгорбленного старца. И на глазах у стражи, на глазах у вооруженного крымчака-надсмотрщика они, прощаясь по мусульманскому обычаю, провели руками по лицу.

Старый дервиш ушел со словами молитвы на устах. Он смешался с толпой, превращаясь в глазах Богдана в зил-уллу[8], который снился и жене запорожского атамана Нечая. Окрыленный другом Кампанеллы, Богдан старался не потерять из вида не только седую, взлохмаченную голову дервиша, но и стройную фигуру молодой турчанки, которая приближалась к его советчику. Подвергаясь риску, девушка едва заметно, будто поправляя газовый яшмак, приоткрыла лицо. Ее взгляд лучом надежды согрел сердце юноши.

Кампанелла… Ведь и он во имя избавления отчизны от многолетнего, тяжкого испанского ярма не пренебрег союзом с неверными турками! Из-за этого и пострадал, неосмотрительно доверившись ненадежным сообщникам. Союз ли это или благородный риск?..

Принятие веры — только маневр, а не союз. Всякая вера — темное дикарство! За ней легко можно скрыть свое настоящее естество. А нельзя ли воспользоваться ею, чтобы утаить крайнее безбожие здравомыслящего человека? Магометанство — как средство! Средство, черт возьми!.. Но по совету такой девушки и магометанство воспримешь как веру любви. Кампанелла, Назрулла…

В памяти возникло лицо заплаканной и насмерть испуганной обнаженной девушки. Неужели?.. И право, как могут скрещиваться пути: в Синопе всего-навсего проявил гуманность, а какая всепобеждающая сила человеческого добра! Жизнью рискует девушка во имя этого чувства… Кампанелла, Назрулла!..

13

Сагайдачный возвращался с юго-западной границы на Сечь. Эта поездка не особенно радовала его, но и не огорчала. Из-за этих зимних поездок по церковным делам придется ему и рождественские праздники проводить на Запорожье. А разве проедешь мимо! И вот в сопровождении пышной свиты он провожал святителей восточной церкви, гарантируя этим их безопасный выезд за пределы Речи Посполитой. Ничего хорошего не предвещала поднятая иезуитами шумиха, горячо поддерживаемая королем, будто святители, подкупленные турецким правительством, осуществляли свою просветительскую миссию в Москве и особенно на Украине.

Но Сагайдачный был спокоен и доволен. Паны униаты дали украинскому народу и его церкви только передышку, — это он хорошо понимал. Да и шляхта все больше и больше втягивалась в борьбу с турками, теперь и ей некогда было заниматься религиозными преобразованиями. Кардиналы, отцы иезуитской церкви искали более надежной почвы в поспешной подготовке к войне-реваншу с турками, разгромившими Жолкевского. Надо наконец такой державе, как Польша, выйти из подчинения ненавистным туркам…

— В Стамбуле растет, говорят, молодой горячий султан, — словно дразня Адама Киселя, промолвил Сагайдачный, оборачиваясь в седле.

— Поговаривают об этом и у нас, уважаемый пан Петр, — облизывая губы, как это он обычно делал во время подобных разговоров, согласился собеседник. — На казаков зубы точит, передавал пан Отвиновский из Стамбула.

Сагайдачный, поняв контрудар дипломата, весело, раскатисто засмеялся:

— На казаков, говорите, передавал Отвиновский? Что же… Помолившись пречистой богоматери, казаки с благословения шляхты могут наскочить на эти отточенные зубы. Сразу притупят их! Молоко еще не высохло на губах у этого молодого слуги Магомета. Не с казаками должен был бы мериться своими юношескими силами молодой султан, пан Адам…

И подстегнул лошадь, чтобы не слышать ответа Киселя. Это означало конец беседе, раз он высказал свое мнение!

Старшой реестровых войск, назначенный польским королем, торопился еще до крещения выполнить свое обещание запорожцам, переданное им через полковника Острянина. К тому же по велению короля должны были прибыть сюда и его казначеи!.. Казакам же он обещал не так уж много: заехать на острова, отправить в запорожской церкви Спаса рождественское богослужение и тайком договориться с их атаманами. А о том, что у него было еще и особое поручение от короля, ни словом не обмолвился.

Таким образом, старшому реестрового войска было о чем толковать с атаманами нижнеднепровской пограничной крепости. Долго и скучно читал послание к запорожским казакам царьградского архиепископа, призывавшего поддержать всеми силами Польшу в войне с врагами христианства — мусульманами. Затем от имени короля призывал славных рыцарей с оружием в руках поддержать его войско. Не столь важные дела!

Правда, разговор Конашевича с запорожцами, как всегда, был нелегким, хотя сейчас он опирался на послание духовенства, к которому до сих пор прислушивалось казачество. Атаманы поняли, что старшому реестровых казаков они очень нужны. Эх, как нужны запорожские казаки Короне, которая до этого упрямо не хотела признать боевой силы Сечи! Казаки еще до приезда к ним Сагайдачного почувствовали, что назревал серьезный конфликт между Польской Короной и диваном. Ведь совсем недавно торжественно и пышно проводили они королевского посланника, приезжавшего уведомить запорожцев о выплате им содержания «за хорошую службу на границе». А от безделья запорожцы с жиру бесятся, развлекают себя вооруженными нападениями да затевают разные авантюристические набеги на крымчаков и турок.

Начав с богослужения, осторожный дипломат Сагайдачный обдуманно проводил свои дружественные переговоры с запорожцами, и не только как гость. Ему было поручено Польской Короной склонить их на свою сторону. Узнав о радушном приеме здесь королевского казначея, Сагайдачный совсем осмелел.

— Наших казаков и запорожцев просят принять участие в одном важном государственном деле, — наконец произнес он. — Король и сановники Речи Посполитой дружески просят примкнуть к армаде посполитых войск, чтобы дать вооруженный отпор зарвавшемуся юнцу, турецкому султану Осману…

Об этих переговорах на островах, несмотря на строгое предупреждение Сагайдачного, опиравшегося на тысячное войско реестровиков, стало известно и казакам. Старшины улыбались в бороду, оживились и казаки. Вспомнили о том, как заупрямился покойный гетман Жолкевский, отказываясь призвать на помощь казаков. Тогда польские шляхтичи преследовали еще одну тайную цель. Они надеялись, что запорожцы своими набегами будут беспокоить турок и на какое-то время оттянут их силы на себя. Но той осенью запорожцы напали на турок с моря, и Жолкевский, словно в наказание за неприязнь к ним, поплатился головой. Теперь поговаривают, что поход против турок возглавит известный победитель ливонских рыцарей гетман Ходкевич. Осмотрительный полководец, хотя уже и в летах! На него вся надежда!

Предварительные переговоры Сагайдачного с атаманами низового казачества закончились будто бы успешно. Но запорожский атаман Яков Бородавка, которому Сагайдачный предложил вести войско на Дунай, не боясь задеть самолюбие гетмана, смело напомнил ему об условиях и казацких «требованиях». Атамана интересовала не только плата за участие в походе.

— Будем мы воевать с турками под началом своего, запорожского атамана или нам снова придется подчиняться коронным «пся крев», тюфякам? — спрашивал Бородавка, горячо поддерживаемый сечевыми старшинами. — И опять чванливая шляхта будет поучать нас да швыряться казацкими полками, словно свинья порожними мешками!.. Вот запорожцам привезли жолд, а реестровым казакам до сих пор еще не уплатили за службу. Что же это? Не задумали ли они поссорить нас с реестровыми казаками? Разумные государственные деятели, наверно, так не поступают! Не пора ли нашим запорожцам ударить сыновьим челом московскому царю, чтобы воссоединить казацкую силу с их силой… К тому же неизвестно, получат ли что-нибудь казаки от этого похода? А может быть, снова коронные деятели захватят всю военную добычу, а низовых казаков потом обвинят в грабеже?..

— А ведь верно, пан Конашевич! Воевать идем, как в наймы, и не ради собственных интересов, — рассудительно заметил кто-то из полковников реестровых войск.

Запорожский атаман одобрительно хлопнул по плечу полковника левобережных реестровых казаков Хтодося Мосиенко.

— Правду говорит полковник, — горячо поддержал он. — Снова, как и во время похода на Москву, заставят воевать за короля Сигизмунда. А что пользы — ни харчей, ни киреи!..

Сагайдачный, словно пойманный с поличным, удивленно посмотрел на старшин. Но Яков Бородавка решительно добавил:

— А что же, верно говорят старшины. Кругом воюют, казаки всюду, нужны. Вон чехам навязывают войну, хотят перекроить их государство. Австрийцы охотно нанимают наших рыцарей-казаков у польского короля. Царьградский патриарх Кирилл с Бетленом Габором торгуются из-за Польской Короны! Только воюй, казаче, а хозяева, которые хорошо платят, найдутся. Но польский король как лукавый сват: бедную покрытку[9], скажем реестровую, льстиво задабривает, а богатую единственную дочь за парубка, соблазнителя этой реестровой, вон как высватывает…

Старшины захохотали. Даже Адаму Киселю понравилось удачное сравнение запорожского атамана, который по привычке облизал губы и улыбнулся.

«Пан Бородавка, очевидно, выпил для смелости», — решил Сагайдачный, обдумывая, как ему вести себя с чересчур расхрабрившимися старшинами.

— Кто же этот лукавый сват, пан Яков? — лишь бы не молчать, смеясь, спросил Сагайдачный. — Если не я, полковник украинского реестрового казачества, так, очевидно, король, который недавно расплатился с вами злотыми!

— Расплата, расплата… Не пора ли, может быть, и об этом подумать королю? А сами целые полки лисовчиков создали во главе со своими старшинами. Наверно, пойдут воевать к австрийскому цесарю. Словно на работу нанимают! На состав этих полков сквозь пальцы смотрят. Банитованных, осужденных на смерть принимает пан Стройновский в то войско…

— Может быть, это хорошо для какого-нибудь нарушившего государственные законы вояки. Да и от безделья казакам не придется томиться.

— И для запорожцев нашлась бы работа, пан Петр! Только бы государственные мужи побольше проявляли заботы… Вон и Максима Кривоноса обидели! В Чехию бежал, спасаясь от королевского произвола, в наемные войска вступил. А за что осудили казака?!

— Кто его знает, панове старшины, где сейчас Кривонос? Сказывали люди, что празднует свою победу над внучкой Острожского, ставшей теперь женой гетмана… Может, и погиб из-за этого или руки на себя наложил от отчаяния, что не его, а литовского гетмана женой стала, — отшучивался Сагайдачный, стараясь замять разговор о прославленном молодом воине.

Подобные разговоры могли привести к нежелательному при такой ситуации разладу. Ведь ирклеевского полковника Мосиенка поддержал и полковник реестровцев Северин Цецюра. Полковник Яцко Гордиенко, улыбаясь, тоже подошел к ним. Что это, неужели заговор среди реестровых полковников?..

— Мы пойдем бить турок, как били их с вами в Синопе, Трапезунде и под Царьградом! — воскликнул Петр Сагайдачный. — В этот раз мы идем по воле короля, правителя и нашей украинской земли… Верно ли я говорю, панове старшины?

— Что правда, то не грех, пан полковник. Властвуют короли и над нами, казаками… — раздались голоса старшин. — Но ведь и наши казаки могли напасть на турок и оттянуть на себя их силы. Меньше голомозых пришлось бы на долю гусар.

— А сумели бы казаки оттянуть на себя турецкие силы. Хотя бы только морские! Ибо тут надо уничтожить огромную армию голомозых, которые тучей идут на молдавские земли. Именно там, где сложил свою голову Жолкевский. Без казаков на придунайских полях, как без божьей помощи, снова придется отступать!.. Не морские сражения, не крымские набеги, а многотысячные полки храбрецов за Днестром спасут наши польские земли, завоюют мир. Ляхов хули, как говорит народная мудрость, но с ляхами живи! Что же касается Москвы, мы тоже и русским… согласны помочь. Не помешает и с Москвой повести надлежащие разговоры.

С трудом вывернулся полковник, затаив злобу на Якова Бородавку, во всем поведении которого чувствовалась давняя неприязнь к Сагайдачному. Кто он такой? Веремеевский казак, бунтарь во время войны Ходкевича с ливонцами, едва научившийся писать у лаврских монахов, будучи два года у них прилежным послушником. Наказной… И Сагайдачный почувствовал, что слова Бородавки не зажгли военным энтузиазмом и патриотизмом запорожцев. Но все же… он польстил казакам.

14

…Теперь все это позади. Со старшинами Сагайдачный условился встретиться еще раз в Киеве на большом Круге запорожцев вместе с реестровыми казаками. В Киеве… Ведь там до сих пор еще не угомонились после суда над униатским священником Грековичем, которого взбунтовавшиеся казаки спустили под лед — «попить днепровской водицы!». Бородавке обещали, что он возглавит казаков в этом походе Речи Посполитой. Хитро придумал гетман Ходкевич! А будет ли в действительности Бородавка руководить казаками в боях, Сагайдачный не был уверен. Такому незаурядному запорожцу только дай возможность отличиться в общегосударственном походе, стать победителем, тогда…

Что же «тогда», полковник не нашел слов для ответа, хотя душой чувствовал, к чему это может привести. Его мысли о дерзости запорожских Бородавок, возлагающих большие надежды на Москву, вытесняли другие — о военном долге казачества. А ему, политическому деятелю, воину, хотелось добиться только согласия! Согласия с казачеством, с украинским народом, или с… королем? Может, все-таки французы поддержат «восточную квестию»[10], и он готов возглавить ее! Современный крестовый поход!

«Ударить сыновним челом московскому, царю, — подумал Сагайдачный. — Этим можно привлечь на свою сторону казачество. Но в то же время можно и потерять все у Польской Короны, что с таким трудом было достигнуто в годы молодости, после Ливонского похода…»

Подъезжая к Чигорину, Сагайдачный отправил свою свиту прямо в Киев. Если уж он уступил старшинство запорожскому вожаку, то нужна ли ему такая пышная свита? Да и Чигирин, благодаря его стараниям, крепко связан с Речью Посполитой, покорно выполняет его волю. Неспроста затягивался в канцеляриях короля и староства вопрос о назначении нового подстаросты Чигирина!

К тому же полковник почувствовал угрызение совести из-за того, что холодно обошелся с пани Хмельницкой в Белой Церкви. По-христиански ли поступил он тогда с вдовой? Об этом, он уверен, стало известно чигиринским казакам. Дважды замаливал он этот грех, будучи старшим реестровых казаков, будет замаливать и оставшись полковником. Потому, что до сих пор не нашел успокоения…

Одинокой женщине, потрясенной тяжелым горем, он не протянул руку помощи, не поддержал ее, а еще больший камень положил ей на сердце! Да и себе тоже, прости всеблагий… До сих пор в его душе таится обида на ее горячего сына-юнца. Это верно, да, верно! Но ведь он зол на ее сына, а при чем здесь убитая горем вдова?

«Надо будет отслужить в Лавре сорокоуст по убиенному во брани рабу Михайлу!..» — когда подъезжали к Чигирину, набожно прошептал, посмотрев на легкомысленно уменьшенную военную свиту, сопровождающую его.

Ну что же, вот и Чигирин. И Чигирин, и сочельник… и мороз пробирает до костей, холодит душу. В чигиринской Спасской церкви уже зазвонили к вечерне. Когда удары колокола напомнили Петру Конашевичу о долге христианина, он чуть ли не в первый раз в жизни почувствовал усталость, и не столько от длительного путешествия, сколько от душевных переживаний.

Будто застонало утомленное тело, нуждавшееся в отдыхе, когда, перекрестившись, рука дернула поводья, направляя коня во двор церкви. Озябшее на холоде тело жаждало тепла, спокойного отдыха. Сейчас бы не в церкви молиться, а где-нибудь в теплой хате, в постели…

— Зайдем, панове, в церковь. Зажжем по свече в храме божьем, перекрестимся и успокоим душу молитвой, — сказал он ближайшим старшинам, не поддаваясь греховному искушению тела. Кивнул головой в сторону церкви, словно наказывая себя за свою минутную слабость.

Но даже молитва на устах и свеча в руке, обожженной восковой слезой, не уняли угрызения совести из-за неучтивого обхождения с вдовой-подстаростихой в Белой Церкви.

Сагайдачный дрожащей рукой вставил свечу в подсвечник возле алтаря, содрал с руки желтые, еще теплые капли воска и, крестясь, направился к выходу. Разве не видит батюшка, не догадываются молящиеся, после какой утомительной поездки заехал он на это праздничное богослужение?

Джура держал в руке стремя, протягивая Сагайдачному поводья. Тяжело садились в седла сопровождавшие его полковники, звенели сабли, ударяясь о стремена. Но Сагайдачный не сел в седло. Взял из рук джуры поводья и повел коня, погруженный в свои думы. С лязгом и топаньем соскочили с коней и полковники, даже Адам Кисель. Некоторые сами вели коней, а другие отдавали поводья джурам. Право же, пан старшой правильно поступил: не мешало размять кости и тело перед отдыхом.

К Сагайдачному подъехал джура, которого еще при въезде в город Чигирин направил в староство, чтобы там позаботились о ночлеге для казацких старшин.

— Подстароста до сих пор еще не приехал из староства, уважаемое панство. Старший челядник тоже выехал охотиться на лисиц. Чигиринское подстароство осталось без властей, — отрапортовал джура, вытирая шапкой пот на лбу.

— А казаки? Ну хотя бы заехал домой к батюшке, предупредил, — недовольно сказал Сагайдачный.

— Чигиринские казаки весьма сожалеют. Советуют заночевать в усадьбе покойного подстаросты, пана Хмельницкого. Подворье там просторное, есть помещение для джур, покои для гетмана и старшин. Да и сочельник как следует отпразднует пан полковник в православном доме.

Даже вздрогнул Петр Сагайдачный, словно его ударили плетью.

— К пани Хмельницкой, на сочельник? — переспросил, хотя сам уже решил ехать на ночлег именно к ней, в Субботов. Извиниться перед ней, пообещать… — Со мной поедут только полковники и пан Кисель. Отряду разместиться в чигиринской казачьей сотне.

И довольно легко вскочил на коня.

15

В Субботове готовились к встрече гостей. Но не Сагайдачного ждала Мелашка. Дом подстаросты был еще в трауре, вся прислуга чувствовала себя так, словно над ними вот-вот разразится гроза. Челядь привыкла к томительному ожиданию, привыкла к новой хозяйке Мелашке. Даже «пани Мелашкой» стали называть ее. Вечером, перед приходом гостей на сочельник, на кутью, они все время поджидали свою настоящую хозяйку, Матрену Хмельницкую. Хотя Мелашку они тоже любили. Дворовые девушки всегда обращались к ней за советами, да и казаки Чигиринского подстароства прислушивались к ее разумным словам. Женщина поездила по свету, побывала в проклятой турецкой неволе. Тяжкое горе состарило Мелашку, но не согнуло.

Мелашка ждала приезда на праздник своего сына Мартынка, такого же красивого казака, как и Богдан Хмельницкий. Может, он и не такой стройный, несколько угловатее Богдана, но для матери он самый лучший! «Не сегодня-завтра приедет в гости, передавал с людьми. Обещал привезти с собой Ивася Богуна, которого давно не видела. А ведь была ему названой матерью, он — третий уже сын-сокол! Красавцем растет! Любая девушка позавидует его точеной фигуре, широким плечам, ловким рукам или тонким, как шнурочек, бровям! Даже перенесенная в детстве оспа не испортила его красивого лица. Весь в мать пошел. В мать… — Мелашка задумалась. — С Джеджалием доживает свой век вдова, теперь уже двоих сыновей растит — своего Ивася-сокола и Филонка-орла!..»

Вот так и сидела, задумавшись, рисуя угольком на полотенце узоры для вышивания. Сидели все домашние, поджидая Мартынка с друзьями-колядниками. Вдруг в дом вбежал дворовый казак и встревоженно крикнул:

— Сагайдачный вместе со свитой старшин пожаловал.

— Ну что же, — спокойно произнесла Мелашка. — Проси, казаче, пана полковника Сагайдачного в светлицу. Не помешают. Вот видите, и колядники пришли, не объедят, кутьи много приготовлено. Да скажи конюху, чтобы не сразу сыпал овса разгоряченным, изморенным коням старшин и не поил бы их пока. Пускай сначала последом оскомину собьют.

— А Мартынка поджидать? — спрашивал дворовый казак.

— Поджидай. Наши ведь колядники…

В светлицу поспешно вскочил юркий пан Адам Кисель. То ли холод, то ли голод гнал его в светлицу. Одна из девушек гостеприимно открыла перед ним дверь.

— Просим в дом пана гетмана, — поклонилась девушка, обращаясь к озябшему в дороге пану.

— Дзенькую бардзо, голубушка ясная. Но я не гетман. Я Кисель, прошу, почтенная… — сказал он, смутившись от такого приветствия.

— Кисель? — хмыкнула девушка, едва не сбив с ног вошедшего в переднюю Сагайдачного.

Сагайдачный взял девушку за плечи и отвел ее в сторону. Как всегда вежливый и не безразличный к женскому полу, Петр Сагайдачный умел так взяться за девичье плечо, что бедняжка встрепенулась, как рыбешка. Да и… борода у него, уже серебряная, испугала девушку, хотя и вел он себя как молодой парубок. Стройный и гибкий, точно семинарист при оружии. На пухлых губах его замерла добродушная улыбка.

— Не пугайся, милая, Кисель — это только фамилия, за которой прячется пылкая молодая душа пана Адама Григорьевича… Да сохранит господь хозяев обители сей! — поздоровался Сагайдачный, входя в светлицу. Повернувшись к образу Спасителя с пальмовым крестом, набожно перекрестился. Глазами искал хозяйку дома, хотел поздороваться, сразу же попросить у нее христианского прощения за «неудачную встречу» в Белой Церкви.

Окинул взглядом украшенную рушниками комнату. И тут же увидел выходящую из боковой двери Мелашку, вопросительно и недоуменно развел руками.

— А где же, извините… — И не договорил, ибо и так стало ясно, что хозяйки нет дома.

— Еще из Белой осиротевшей ласточкой наведалась было пани Матрена, да и уехала. Милости просим, пан гетман…

— Для вас, хозяюшка, я здесь, в этот праздничный вечер, только Петр. Да, да, Петр Конашевич. А как звать хозяйку?

— Да Мелашкой называют по милости… родителей. Неужели забыли меня, пан Петр?..

— Ах, Мелашка, помилуй бог! Та самая пани Мелашка, что в басурманском плену горя хлебнула, которую проклятые турки в Синоп завезли. Да воскреснет бог и расточатся врази его… Низко кланяюсь вам, многострадальная жено!

И в самом деле поклонился, придерживая бороду. Это уже вошло у него в привычку, за которой человеку порой легко и свою неискренность скрыть. Ведь Мелашка простая женщина — может быть, экономка у воспитанника иезуитской коллегии…

— Будьте и вы здоровы, милости просим. Приглашайте уважаемое товарищество ваше. Девчатам я велела и стол накрыть, попотчуем чем бог послал. Крещенской кутьей угостим вас… А пани Матрена с горечью вспоминала встречу с паном Петром. Да и покинула нас, бедняжка…

— К родителям, очевидно, поехала, чтобы отвлечься от своего горя. По-христианскому, по-набожному поступают родители! Не в храме божьем слышать бы ей мою гетманскую неучтивость! Заботы! Заботы и нас одолевают, пани Мелашка. Король обещал позаботиться и о наших пленных, пребывающих в Турции. Молебны и аз грешный совершаю. Сам же королю буду напоминать об этом, как ежедневную молитву повторять.

Мелашка гостеприимно указала рукой, приглашая такого неожиданного и почетного гостя сесть в красный угол.

— Благодарю за доброе слово. Садитесь, пожалуйста, — горько вздохнула женщина. — Где уж там королям думать о наших людях? Глаза не видят, сердце не болит… Непременно передадим ваши слова пани Матрене.

Когда гости садились за стол, вежливо пропуская за гетманом юркого и, кажется, самого главного среди них пана Киселя, в светлицу, не постучавшись, вошло несколько солидных казаков с саблями на боку. Следом за ними, как показалось сидящим за столом, вошла целая ватага молодых казаков.

— Вы смотрите, и впрямь колядники, что ли? — удивился гетман, уже сидевший за столом.

— Колядники, дай боже здоровья хозяевам и гостям в доме сем! — ответил один из казаков, пропуская вперед молодежь.

Старший из них тряхнул непокорными пышными волосами. Встретился глазами с Мелашкой, одарил мать сыновней улыбкой. Положил руку на плечо стоявшего рядом с ним юноши с такими же роскошными волосами. Ободренный матерью, взглянул на гостей.

— Вот видишь, мама, колядников привел, как обещал. Ивась Богун, Филонко. А это наш приятель — наверно, знаете его? — Юрко Лысенко, — приятным возмужалым голосом произнес молодой казак.

— Это наши хлопцы, пан Петр. Вот сын, до сих пор называю его Мартынком, как маленького.

Мартынко отошел в сторону, чтобы мать могла поздороваться с его гостями. Ивась тоже подставил конопатую щеку, здороваясь с Мелашкой, как с родной матерью. Он улыбнулся Мелашке, и высокие гости поняли, кем является она для этих двух юношей. Здороваясь с другом Мартынка, которого видела впервые, она обеими руками взяла его за голову, словно собиралась поцеловать так же, как и своего сына.

— Юрком звать, хлопче? Казаком хочешь стать? А у нас в гостях, кстати, и атаман со старшинами. Попросите, если его ласка, чтобы взял вас в наше заднепровское казачество.

— Спасибо, матушка. Собирались колядовать… Да и так будьте здоровы в доме сем, пусть счастливым будет весь этот год. Если же у вас гости, матушка, так мы, пожалуй, пойдем в другую светелку. Как по-твоему, Мартынко?

А к ним уже подошел сам Конашевич, о котором столько им рассказывали в Лубнах. Остановился, поглаживая свою волнистую бороду.

— Казаки? — спросил он. И посмотрел на юношу, как купец на жеребенка. — А оружие у вас есть, казаки? Если есть, тогда дай боже вам счастья в трудовой военной жизни. Люблю и я это дело, еще благочестивым князем привитое нам, юношам, в Остроге… Как только пригреет весеннее солнышко, приходите ко мне, казаки. В свой оршак[11] старшинский и возьму вас всех четырех, оружие дам. Обязательно вот так все четверо и приходите ко мне вместе с казаком Мартынком, прошу. Думаю, что ты, казаче, не возражаешь? — спросил Сагайдачный Мартынка.

— Ежели с Мартынком, так нас больше придет, пан гетман! Не только в Лубнах хлопцы рвутся казаковать… — заговорил Ивась Богун, выходя вперед поближе к гетману, словно на танец приглашая.

— Вот это дельный разговор! — обернулся Сагайдачный к сидевшим за столом полковникам, указывая рукой на молодых казаков. — Так благослови нас боже выпить чарку во славу юности и праздника!

Самолюбие гетмана было несколько уязвлено тем, что самый представительный из них казак, сын Мелашки, промолчал и за него ответил Ивась. Юноши и пришедшие с ними чигиринские казаки сели за столом напротив Сагайдачного и полковников, заняв всю скамью. Мартынко понял, что, уклонившись от ответа, задел самолюбие гетмана. Посмотрел на мать, кивнул головой в ответ на ее молчаливый вопрос.

Мать то ли корила сына за то, что он не ответил на многообещающее предложение гетмана, то ли велела ему, как хозяину, угощать гостей. Возможно, этот взгляд таил в себе сговор матери с сыном, а может быть, и благословлял его на путь казацкой жизни… Мартынко взял сулею и стал наполнять бокалы, начав с полковника.

Сидя за столом, заставленным вкусными яствами и хорошим вином из погребов бывшего подстаросты, Сагайдачный все время думал о своем разговоре с молодыми казаками. Ведь они не воспитывались, как царьградский пленник, в иезуитской коллегии. Их надо обучить и прибрать к рукам. Дружба разбитного казака Мартынка с сыном чигиринского подстаросты Богданом, видимо, не прошла бесследно. Правильно поступил, что без всяких раздумий обещал принять их в свою свиту. Не только устами, но и устремлениями таких младенцев, как сегодняшние друзья Мартынка, руководит сам промысел божий! Получив его приглашение, приглашение старшого реестровых казацких полков, хлопцы расскажут другим, привлекут десятки, сотни таких же, как и они, молодцов. Оршак или даже целый полк можно будет создать из таких юных сторонников, друзей!

Особенно пришелся по душе Сагайдачному красавец Ивась Богун, он, казалось ему, будет наиболее преданным джурой. Такого не обольстить лукавым обманщикам. Непременно надо посоветовать хлопцам, чтобы привели с собой сотню или даже две таких же, как и они, юношей.

— Ну как же, молодец Мартынко: останешься казаковать у Вишневецких или, может быть, и нам, грешным, можно надеяться? Не пренебрегайте, молодцы, нашим казацким родом! — подобрев от выпитого вина, все-таки спросил Сагайдачный, причисляя и себя к «нашему казацкому роду».

Умудренный уже житейским опытом и хорошо зная горячность своих младших друзей, Мартынко поспешил ответить полковнику за всех:

— Весна, пан гетман, еще далеко. Говорю, гетман, потому, что полковники и среди нас найдутся… Пока что еще только рождественские праздники провожаем крещенской кутьей. Все мы казаки пана Вишневецкого, и больше того… казаки украинского народа, как говорит мама. Куда народ, туда и мы.

— Ясно, куда народ, туда и мы! А воевать под началом такого пана полковника каждый согласится. Верно, Мартынко? — вмешался и Филонко Джеджалий, словно настраивая и свой, прорезывающийся басок. Ивась даже покраснел за него, смутился, как девушка, для бодрости подтолкнув его локтем.

Знакомое чувство воина зашевелилось в душе Сагайдачного. Знакомое и такое близкое свое, норой и горькое, прошлое. Так же договаривался он и с Марконетом о службе у французов!.. Именно на такую молодежь, как эта, ему и следует опираться. Молодежь бросается в реку, не ища броду. Э-хе-хе… Но он еще не все растерял в этой погоне за проклятым королевским бубликом, за государственным признанием!..

Утром Сагайдачный отправлялся в дальний путь на Киев как почетный гость чигиринских казаков. В окружении казаков и сопровождавших его старшин ехал он до монастыря святой Матрены, спрятавшегося в лесистых буераках. Святая Матрена! Не в честь ли хозяйки-вдовы сооружена эта обитель?

Остановил коня, повернул его в сторону храма, снял шапку и перекрестился. Он остался доволен собой! Вся его свита, даже хозяева-казаки, поддержали показную набожность прославленного полковника.

Еще не все потеряно! Если не Мартынка, самозабвенно влюбленного в иезуита Богдана Хмельницкого, так его скромных друзей он твердо решил взять в свою гетманскую свиту. Не с большим рвением восприняли они его предложение, но и не отказались. Утром он узнал от дворовой девушки, что Мартынка считают братом храброго сына Хмельницкой. Надо и ему, Петру Сагайдачному, непременно привлечь на свою сторону этого молодого казака!..

16

До сих пор молодому Осману редко позволяли заниматься важными государственными делами. Он довольствовался безграничной свободой, а вместе с ней и властью, проявляя ее на конских ристалищах и в гареме. Вот уже пятый год гордостью гарема была первая султанша из гяурок, красивая невольница, торжественно подаренная султану Мухамедом Гиреем и всесильным беем — Зобаром Сохе. В диване обходились без молодого Османа. Его мать зорко следила за управлением государством знатными беями, порой, может, подобно затянутому тучами солнцу, туманно и не всегда мудро определяла политику своей страны.

Военное совещание в диване собирались провести, как обычно, без участия молодого Османа. Бей порой даже из добрых побуждений старались лишний раз не беспокоить молодого султана. А ведь опять готовились к войне с Речью Посполитой! Всем было известно, что султан твердо решил возглавить этот поход.

Мать предупредила Османа о созыве военного совещания в диване. Предупредила, как родная мать. До сих пор и она играла не последнюю роль в определении политики государства. Она не только управляла во дворце, в гареме, но и решала сложные государственные и семейные дела. Мах-Пейкер проводила совещания в диване, порой без яшмака, с открытым лицом, как настоящая властительница. Жестокая женщина не щадила даже детей покойного султана…

— Осман уже совершеннолетний, вполне созревший султан! — заявила она в диване. — Уже в третий раз женится, а от бывшей гяурки-монахини, теперь пресветлой любимой султаном правоверной султанши, ждем второго ребенка… — говорила она государственным деятелям, горячо доказывая, что именно он, ее Осман, должен стать во главе турецких войск, выступая против Ляхистана.

— Но это небезопасно для султана, великая матушка, пусть всегда сияет благословенное лицо нашей луны, — льстиво уговаривал султаншу Али-бей. — Молодой, неопытный в военном деле султан, надежда правоверных, нужен здесь, в сердце страны Истамбуле. Войска может повести новый визирь Гусейн-паша. Да благословит аллах его ноги!

Мать султана настаивала на своем, стараясь как можно скорее вывести из серальских пеленок своего сына, настоящего наследника прославленной династии Сулеймана Пышного! За спиной Османа стоит, наступая ему на пятки, второй сын покойного султана, Мухамед…

Высокомерно вела себя турецкая знать, пьянела от безраздельной власти над страной. И вот он, Осман, — «…да благословит его аллах, как своего прямого наследника!..» — вдруг так неожиданно взбунтовался, добиваясь власти, единоличного управления государством. Возглавить поход против польских войск — это значит взять в свои руки вооруженные силы государства. Как султан, он возглавит и верховную власть над войсками правоверных! Он и никто иной должен вести войска против неверных ляхов!..

— Европа сейчас угрожает величию султана, — грозно изрекла Мах-Пейкер, забывая о яшмаке. — Французы намереваются объединить всю Европу в этом богопротивном крестовом походе против нас. Ва кюллю ль-кьяфырина омматон вахидатон![12] — говорит наша благословенная мудрость. Король Ляхистана — главное лицо в этой войне против нас! Так кто же, как не сам султан, наследник Сулеймана, должен стать судьей обнаглевших неверных?!

Диван бессилен был погасить пыл честолюбивой матери-султанши. Сам Осман, по ее воле, присутствовал на этом ответственном совете дивана! Турецкие войска, отдохнувшие после персидской кампании, теперь поведет самоуверенный, как и его мать, хвастливо-воинственный Осман II. В диване, на этом решающем совете, он выступал впервые. Бей услышали хвастливую и полную угроз речь своего султана. Решительная султанша, привыкшая не считаться с мнением дивана, зажгла сына своими честолюбивыми замыслами. Именно это и подчеркивал Осман в своей тронной речи, угрожая всем непокорным…

Под бравурный бой барабанов, уверенный в легкой, посылаемой самим аллахом победе, Истамбул заговорил о властном и грозном выступлении молодого султана в диване. Одобрительно встретили эту весть воины янычарских полков, одетые, по приказу молодого султана, в новую европейскую гвардейскую форму и вооруженные не только луками, но частично и европейскими позолоченными самопалами, главным образом в отрядах, сопровождавших султана. От прежней формы остались только тяжелые шапки-малахаи с длинными шлыками, как символ султанского могущества.

Именно в это время и встретился с матерью султана главный надсмотрщик гаремов Кызляр-ага Сулейман. У него тоже есть свои взгляды и замыслы. Никто, кроме старой султанши, не поможет ему в этом.

— Хочу предостеречь, уважаемая надежда наша земная, — сказал с рабской покорностью Сулейман Мах-Пейкер.

— О чем? — так же властно, как и в диване, но настороженно спросила султанша.

А Сулейман умел найти ключ к этой правоверной душе. Он, конечно, понимает мать-султаншу! Поэтому предостерегает ее о том, как бы после отъезда молодого Османа из Истамбула, после такой угодной аллаху борьбы в диване, не остались во дворце враги, что может привести к нежелательным для него последствиям. И не только на поле брани, а именно на троне… Ведь в Истамбуле остается его младший брат Мухамед, только что возвратившийся из путешествия к египетским пирамидам. Он будет жить вместе с матерью возле Босфора, в новом дворце, подаренном покойным султаном любимой жене, матери Мухамеда. Не ее ли, как старшая, справедливо поучала Мах-Пейкер… Мухамед, родной брат султана, несмотря на свою молодость, объездил много стран, его обучают лучшие учителя, отуреченные греки и венецианцы…

Эти слова, точно стрелы молнии, пронзили сердце вдовы-султанши. Задели они и легко уязвимое самолюбие молодого султана. Какой же он глава государства, если у себя под носом разрешает воспитывать злейшего врага, посягающего на его султанский престол! Ведь Мухамед может взбунтоваться, добиваясь власти еще при его жизни!..

— Немедленно убрать его, как бунтовщика! — лаконично повелел Осман, единственный властелин живых и мертвых на мусульманской земле. Он даже не дослушал до конца этой фатальной для Мухамеда клеветы Кызляра-аги.

17

— Казнь над братом султана может быть совершена только после фетвы[13], вынесенной главным муфтием… — нашептывал Сулейман, снова вызванный к султанше Мах-Пейкер.

Страшное дело эти незыблемые законы веры, традиций и престолонаследования…

Фетву мог выносить только главный судья государства, муфтий Езаад. А он был не только непримиримым противником похода Османа, но и отдавал личное предпочтение Мухамеду. И муфтий категорически отказался вынести приговор! Тогда Мах-Пейкер, используя влияние и связи, обратилась к своему стороннику — муфтию Румелийскому кади. Мало ли она совершила полезного для себя в союзе с ним, и не он ли, чуть ли не единственный из военных духовников Анатолии, знает о греховной связи пожилой султанши с неверными пленниками, даже и правоверным Ахмет-беем?

Кадиаскер был удостоен властительницей высоких наград и недавно получил от нее подарок: султанша подарила ему пленного Богдана, когда узнала о том, что этот убийца Ахмета давно уже стал мусульманином. Одаряла она его тоже не без тайного умысла. Покорный кади в благодарность за великие милости могущественной может закрыть глаза на слабости стареющей женщины, легко поддающейся искушениям прародительницы Евы…

Кади согласился утвердить смертный приговор брату султана Мухамеду.

…Казнь совершалась не на большой площади, как обычно, в присутствии правоверных, а ночью, без огласки. Богдан, как домашний слуга кадиаскера, должен был сопровождать своего господина на эту казнь.

Это не радовало Богдана. Но это давало ему относительную свободу. В течение почти двух лет изо дня в день, по пять раз, от восхода до захода солнца, он читал молитву кади, завоевывая доверие бея-духовника. Это усыпляло бдительность почитаемого в стране кадиаскера. Иногда Богдан выходил за калитку двора и без надсмотрщиков духовника и янычар. Поначалу он ежедневно любовался морем и прибоем с балкона первого этажа дворца кади. Слева возвышалась знаменитая Девичья башня, за ней во мглистой дымке морского залива вырисовывалась башня Скутари, окруженная высокими кипарисовыми рощами.

Скутари! Патриарх Кирилл Лукарис советует начинать именно оттуда. Кому придет в голову поинтересоваться, почему молодой мулла известного кади посещает Скутари? Разве не хочется и ему отдохнуть в роскошном уголке стамбульских вельмож?..

Вот так, замечтавшись, и приехал он с кади на удаленную от центра города площадь Сары-ер. Очевидно, когда-то здесь была только пустынная, желтая земля, захваченная купцами. Со временем тут возник отдаленный, малонаселенный район города. Давно начатое строительство новой мечети Ени-Джами, казалось, предвещало лучшее время, когда прекратятся страшные убийства из-за наследования султанского престола.

Площадь была оцеплена отрядом янычар. За плотным кольцом янычар шатались какие-то люди. Проснулись старики, разбуженные приготовлением к казни. Им уже все известно! Негодуют или равнодушно регистрируют это событие, которым завершается подготовка к большой войне с поляками. Им не раз приходилось быть свидетелями подобных убийств.

Сколько войск прошло уже через эту площадь, в сторону Кыркларели! А сколько воинов еще готовится и каждый день уходит из города в том же направлении. Что значит убийство, пускай даже и брата султана, в сравнении с погибшими на войне правоверными.

Кыркларели находится на границе со славянской страной, на так называемой земле неверных. Кто бы они ни были — болгары или сербы — они свои! За этим городом, в сорока милях, жизнью, а не смертью полна их славянская земля!..

Мрачный, молчаливый рассвет. Посреди площади, прямо на земле, устлано коврами священное место казни. Даже преступная казнь совершается здесь в священных местах!

Богдан оглянулся, ища глазами свежесрубленную колоду и возле нее палача в красной мантии. Как тогда на львовской площади.

Вздрогнул от неожиданно нахлынувших воспоминаний. Обтесанная колода и откормленный палач. Толпа людей и солнце, прячущееся за весенние облака.

Печальные воспоминания о родной земле. Но кровь казненных, и не всегда справедливо казненных, впитается в землю так же, как и здесь. Будет ли здесь пролита кровь? В полумраке виднеются разостланные на земле дорогие ковры мусульманского Востока. Казалось, что они уже залиты кровью. Посмотрел на янычар, плотным кольцом окруживших площадь, и у него, казалось, застонала душа от унижения человеческого достоинства. Сейчас и думать нечего о помощи обреченному, как это было во Львове. Тут надо обо всем забыть, готовясь к побегу из этой ужасной страны…

Кадиаскер остановился, воровато, со страхом огляделся вокруг. В сопровождении неусыпной свиты янычар к месту казни направлялся молодой султан Осман II, облаченный в рыцарские доспехи. Почти рядом с ним вели его младшего брата Мухамеда, такого же роста, как и султан.

Вначале Богдан пытался сравнить двух братьев. Да стоит ли… сравнивать Мухамеда с этим жестоким человеком, грязным подобием зверя! Нет, несчастного красавца Мухамеда даже нельзя сравнивать с этим закованным в, железные доспехи палачом…

Мухамед шел в легкой богатой одежде, с непокрытой, побритой головой. Ступив на ковры смерти, младший брат султана резко остановился, испуганно и растерянно огляделся, встретившись глазами с братом, в руках которого находилась его юная жизнь.

Упал на колени перед могущественным братом, зарыдал, торопливо моля Османа, а не аллаха, не губить его:

— Я не хочу быть султаном, мой могущественный брат! Алла-гу-ак-бар, умоляю тебя именем нашего отца…

Но Осман грозно посмотрел на стражу и рукой, закованной в железо, повелительно указал на ковры и отошел в сторону. Стража схватила несчастного, стоявшего на коленях на коврах, и поставила его на ноги.

Кадиаскер быстро подошел к обреченному и стал рядом с ним. Вытащил из-под полы пергамент, властно передал его мулле Хмельницкому, чтобы тот громко прочел. Руки у Богдана то немели, то начинали предательски дрожать. Два факела освещали с боков этот пергамент со смертным приговором. Он сам писал его под диктовку кади. Несколько раз перечитывал дома, чтобы не сбиться при оглашении на площади. При таком фантасмагорическом свете все знакомые ему слова фетвы казались живыми. За каждым словом стояла тень страшной действительности, которая вот-вот поглотит и Богдана с его весьма рискованными связями с царьградским патриархом, самым хитрым и мудрым его советчиком здесь и, может быть, спасителем…

Эти опасные мысли одолевали Богдана именно сейчас, когда он читал смертный приговор молодому и одаренному юноше — наследнику султанского престола! И вот последние слова приговора переплетаются с вихрем таких же страшных мыслей о посеянной патриархом в его душе надежде. Принесут ли они плоды?.. А в приговоре сыну султана приходится читать: «…подлежит смертной казни за готовящуюся измену и возможное нападение на султана, земного брата аллаха…» — чуть слышно закончил по памяти, потому что глаза были ослеплены слезами непонятного ему бессилия. Словно себе читал он приговор за дерзкие помыслы о побеге, к которому он тщательно готовился в последние месяцы своей подневольной жизни.

И, передав кади пергамент, отвернулся. Не видел, что происходило на коврах позора. Но все слышал. Страшные проклятия брата султана, казалось, вызывали стон даже у окружавших его янычар. Будто эти проклятия спасут несчастному жизнь!

— Нет, ты не брат аллаху, Осман! Ты хочешь пролить братскую кровь на эти ковры, которые были свидетелями славных побед Баязеда… Пусть же эта твоя первая кровавая победа братоубийства покроет тебя позором! Нет, аллах не допустит, чтобы ты господствовал над народом правоверных…

— Кончайте!.. — истерически воскликнул Осман, хватаясь за саблю.

Мухамед больше не произнес ни слова. Сквозь шум и крики, поднятые янычарами до команде старшин, Богдан услышал страшные, нечеловеческие хрипы умирающего. А потом все утихло…

Чтобы не проливать священную султанскую кровь на землю, Мухамеда задушили волосяным арканом. Когда умирающий издал последний стон, кадиаскер повернулся и ушел прочь, пробиваясь сквозь толпу придворных и янычар. Следом за ним пошел и Богдан.

Он почувствовал, что стоял на краю пропасти, в которую его снова чуть было не толкнула судьба… Но… толкнет! В душе пустота или злость на всех окружающих и на свою горькую судьбу.

18

Богдан подумал, что бессмысленно было бы класть свою голову рядом с головой несчастного брата султана. Он должен торопиться. Ведь твой господин, верховный дамулла и военный судья, словно бежит от этого символического эшафота, покрытого багряными коврами Баязеда. Страшное преступление совершили безмолвные, а может, совсем немые телохранители султана…

Пробившись сквозь ряды янычар, кади обернулся к Богдану и повелительным тоном сказал:

— Иди домой и жди меня, читая молитвы по убиенному!

Повернулся и направился к своей военной свите, ожидавшей его на улице. Богдан словно окаменел. Конечно, он должен уйти отсюда. Но продолжал стоять, точно придорожный столб, провожая своего господина растерянными глазами, в которых, может быть, зарождались искры гнева. Позади него до сих пор слышался приглушенный крик. А впереди шагала гвардия, сопровождавшая властелина страны. Удалялся торжественный султанский катафалк — карета с телом Мухамеда. Следом за ним поехал и кадиаскер, властелин его, Богдановой, жизни. «Иди домой и жди меня, читая молитвы…»

— Алла… акбар, — послышалось совсем близко за спиной… Это его окликают. Ведь он условился со своими… сообщниками, что именно словами азана они будут обращаться к нему. Здесь принято так приветствовать друг друга, и потому никто не обратит внимания.

Не торопясь, чтобы не выдать себя, обернулся. Уже в который раз встречался Богдан на берегу Адриатики с этим древним дервишем Джузеппе Битонто, через него поддерживал связь с Фатих-хоне, ныне третьей женой Османа. Но иногда старый дервиш приносил ему вести и от святейшего патриарха царьградского…

— Еще вечером искал встречи с тобой, брат-сынок. Такая радость… выследил, когда ты остался один и без надзора.

— Аллах видит, что я рад этой встрече, мой падре Джузеппе, — встревоженно бросился к рукам старца, делая вид, что лобзает их.

Но Битонто отстранил его от себя, что-то пробормотал. И вдруг с радостью срывается с его уст имя:

— Назрулла-дир, бай-ока!..

— Назрулла-дир, бай-ока! — повторяет весело Богдан, поднимая свою голову с груди Битонто. И встречается взглядом со своим бывшим пленником-братом!

Позабыв всякую осторожность, бросился к нему, как к самому близкому человеку, обнимая его в предрассветной мгле. Даже не обратил внимания на молодого аскера-янычара, который стоял в стороне, словно ожидая, что и его сейчас начнут целовать. Аскер был одет так же, как и Назрулла.

Можно ли выразить словами бурю чувств, нахлынувших так неожиданно, что даже дух захватило.

Все его надежды на побег из неволи были связаны с именем Назруллы…

Сзади толкнул его в плечо сгорбленный Джузеппе Битонто. Толкнул не случайно, это сразу почувствовал Богдан и тотчас опомнился. Очевидно, снова о чем-то предостерегает. Ведь аскер продолжает неподвижно стоять. Но мулла Хмельницкий был освобожден своим господином от надзора, как зарекомендовавший себя истый правоверный. Его господин кадиаскер должен уехать на несколько дней в Брусу, в Эшиль Брусу — бывшую первую столицу Османского государства, где в склепах-усыпальницах покоятся многие султаны и члены их семей. Там торжественно должны похоронить-убиенного Мухамеда. Кадиаскер обязан лично подтвердить султану и его матери, что Мухамед похоронен…

Богдан поэтому свободен не только в данный момент, но и в течение ближайших трех-четырех дней.

— Уважаемый брат-сын! Наконец я получил весточку от патриарха Кирилла и его верных посланцев. Наступило подходящее время для того, чтобы рискнуть совершить побег. Святейший ждет прибытия казачьих чаек к берегам Босфора! Несколько дней, начиная с сегодняшнего, в Кыркларели вас троих, с братом Назруллой и вот с этим аскером-албанцем, будет ждать болгарин, тоже аскер — воин султана. Вместе с ними вы должны бежать навстречу казакам! Немало отуреченных братьев-славян бегут, не желая участвовать в войне против славян. Побег хорошо подготовлен служителями патриарха. Для тебя тоже принесли одежду и оружие аскера. Из Кыркларели — на море, а там уже… волны да ветер будут союзниками вашей молодости, будут вашими глазами и разумом в поисках путей для свободы и встречи со своими!.

Давно уже умолк Битонто, принесший такую желанную весть. На дворе совсем рассвело, опустела площадь казни. А Богдан стоял, как околдованный, держа руку Назруллы, и чуть слышно шевелил губами:

— Не забыл, не обманул святейший Кирилл Лукарис! Им обманывать грешно. Не забыл!..

19

В Киеве, на Подоле, отправлявшиеся в дальнюю дорогу послы прощались с казаками и киевлянами. Зима из последних сил боролась с оттепелью, по утрам еще держались заморозки. Но все же чувствовалось теплое дуновение весны!

— Нет, не выдумывай, полковник, — в последний раз советовал тоном приказа Петр Сагайдачный, — поедем в тарантасе. Дорога дальняя, владыку в седло уже не посадишь!

Полковник Яцко пожал плечами и, посмотрев на оседланных казаками коней, махнул рукой:

— По мне, хоть и на волах, запряженных в ярма. По-моему, пускай владыка в своем пастырском тарантасе тащится, а нам следовало бы сопровождать его, как подобает казакам. Ведь казаки мы еще, да и едем по своим делам. Весна вон как наседает!

— Сопровождать будут молодые. А пану Яцку надо ехать вместе с владыкой, в его закрытой карете. Я тоже поеду в коляске с паном Дорошенко… А кони не спеша будут идти следом за нами.

По приказу Конашевича пришлось отказаться от привычного способа передвижения, от езды в седле. Да сейчас они и не думали о казацкой чести, направляясь с таким посольством. К сердцу Речи Посполитой казаки еще протягивают, к сожалению, просящие руки.

— Ну какие мы казацкие послы, мать родная? — до сих пор еще не мог успокоиться полковник Яцко. — Приедем в Варшаву, точно купцы, в разрисованных, как пасхальное яичко, каретах.

С посольством отправлялся и давно известный казакам священнослужитель Езекиил Курцевич-Булыга, как игумен православной епархии. Новоявленный владыка, в противоположность другому попу Курцевичу — Йосафату, всегда помогал казакам и украинскому народу. Казаки уважали его и доверяли ему, как своему полковнику.

Бывший терехтемировский настоятель прихода, теперь святитель целого епископата, улыбался, слушая неунимавшегося полковника. Разводил руками, но не оспаривал распоряжений старшего в посольстве Петра Сагайдачного. Сколько вместе с ним, как говорится, хлеба-соли съедено!

Набожно благословил молодых казаков из оршака Сагайдачного: Станислава Кричевского и совсем юного, похожего на девушку Юрка Лысенко. Пылкий юноша нагнал полковника еще по дороге из Чигирина. Не послушался Юрко совета Мартынка и предостережений Мелашки. С юношеской непосредственностью он поверил Сагайдачному, прельстившись… казацким хлебом и славой.

Езекиил Курцевич добродушно улыбался, наблюдая, как смело ведет себя молодежь в кругу духовенства. А на замечание Яцка ответил:

— Казак в посольстве, да еще и к самому королю, уже не казак, пан Яцко, а только посол. Или, может, вам неизвестно, полковник, что Сигизмунд исключительно, если можно так выразиться, «расположен» к вашему казачеству?

И тут же рассмеялся, подчеркивая этим, что он согласен с полковником Яцком, чем окончательно покорил его. Владыка приподнял полы рясы, влезая в карету и садясь на покрытое ковром сиденье. Следом за ним юркнул в карету и полковник Яцко Острянин.

Слова святителя развеселили Сагайдачного. Улыбнулся также и Дорошенко. «Расположение» Сигизмунда было хорошо известно казакам. Он грозился до последнего человека «истребить это бунтарское казацкое племя!». Но ведь он король: мысли и дела королей подсудны только богу! Сагайдачный даже оглянулся: какой бы иконе поклониться и перекреститься, подумав об этом? Взглянул на свою свиту послов, по-хозяйски поторопил машталеров и, вместо владыки, сам благословил их в путь. И, садясь в карету, больше для собственного успокоения, откликнулся на остроту Курцевича:

— Что верно, то верно. До сих пор еще не умудрил господь нашего короля расположением к православному пароду. Но эта торжественная поездка, — воскликнул он, выглянув из кареты, — будет зачтена нам как христианский подвиг! К тому же подвиг полезен не только нам, но и нашим боевым коням. Не гнать же их в такую даль, да еще по трое подменных коней на каждого!

Яцко услышал эти слова, когда садился в карету вместе с Курцевичем-Булыгой, давним сторонником казацкой веры и острой политической борьбы за нее с униатами и королем. Это в какой-то степени облегчало Яцку длительное путешествие в одной карете с духовником. Было о чем побеседовать с батюшкой, воспитанником Падуанского университета. Даже можно и посоветоваться с ним о казацком посольстве. Сейчас развертываются такие дела, такие бурные события в стране, которыми, кроме религиозных, придется заниматься ему и с епископской кафедры.

Они ехали в крытой карете только вдвоем. В окна было видно, как оживала согретая весенним солнышком природа. Но не будешь же все время говорить об этом, а о делах военных, о состоявшемся Круге в Сухой Дубраве еще до выезда из Киева все уже было переговорено. Отец Езекиил охотно поддерживал разговор, который начинал полковник. Яцку уже надоела эта добродетельная беседа с батюшкой о киевских бубличницах или о подготовке короля к новой войне с турками, на которую так вдохновенно благословил ксендз Оборницкий, королевский посол, привезший казакам деньги за их службу.

И они стали делиться впечатлениями о двух молодых казаках, взятых Сагайдачным в свою свиту из недавнего пополнения оршака. О Стасе Кричевском, кроме как о его завидной молодости, и сказать было нечего. Но с восхищением говорили о самом молодом джуре полковника, Юрке Лысенко. Каким-то угрюмым казался он со своими всегда нахмуренными бровями и словно враждебным молчанием. Конашевич не нахвалится ловким, сообразительным казаком, исполнявшим самые сложные его поручения.

— Пан Петр привлекает к себе молодежь, чтобы всегда иметь под рукой надежных людей, — вслух высказал Яцко свое мнение.

Владыка тут же добавил:

— Сказывают, будто бы молодой джура и своего старшего друга, с которым воспитывался в Лубнах у Вишневецкого, оставил. А хорошего казака вырастили монахи Мгарского монастыря! — И вздохнул.

— Знал я и его знаменитого отца, — если владыка помнит Пушкаря. Весь в отца пошел молодой Мартынко…

— А как же, знаю, хорошо знаю казака Пушкаря. Действительно, отличным бы полковником стал. И думаю, не пошел бы в кумовья к нашему пану Петру, как и его сын к нему в джуры! Такого бы следовало уважать умному пану Петру.

— О чем вы, батюшка?

Священник пристально посмотрел на полковника, их глаза встретились. И он тут же отвернулся, засмеявшись. Посмотрел в боковое окошко. Яцку нетрудно было понять, почему так развеселился владыка. Слишком недоверчиво относилось вольное казачество к шляхтичу из-под Самбора Петру Сагайдачному. Чрезмерное тяготение воспитанника острожской коллегии к королю, к его придворным еще в молодости не нравилось свободолюбивому казаку Острянину. Может быть, кому-нибудь, как, например, старому завистливому Дорошенко, успехи Конашевича портили настроение, мешали видеть в нем человека. Сагайдачный не шел, а летел, точно мотылек, на заманчивый огонек славы, слепо веря доброжелательно относящемуся к нему королю. Это и помогло ему стать гетманом…

— И погиб Пушкарь, обманутый хитрыми есаулами дипломата-воина Сагайдачного, — продолжал полковник, сам отвечая на свой вопрос.

— Не сам же Сагайдачный учинил эту расправу? — пытался Курцевич-Булыга смягчить тяжкое обвинение, брошенное Острянином.

— Очевидно, нет, уважаемый батюшка, — согласился несколько ободренный такой поддержкой Яцко. — Кто-нибудь еще в те времена не мог бы больше и искреннее послужить нашему делу единения с русскими братьями.

— Да как-то союзничали, пан полковник! Слыхали, на совете старшин в Дубраве Петр Одинец докладывал? Вернулся послом от пана Петра к московскому царю.

— Посольства бывают более ладные…

— Не ладное посольство, говорите? Пускай уже потомки судят о важности и своевременности такого посольства именно от пана Сагайдачного. Не послал бы он, так послали бы запорожцы от Бородавки!.. Да и московскому царю, пан Яцко, не мне бы об этом говорить… за молитвами, как порой и нашему Конашевичу, некогда заниматься государственными делами. Царь же сам не принял посольства Одинца, а послал его к дьякам.

— Молитвы царя здесь, батюшка, ни при чем, лишняя спица в колеснице, как говорят посполитые.

И снова Булыга дружелюбно посмотрел на своего собеседника.

— Лишнюю спицу рачительный хозяин оставляет про запас… Не принял московский царь наших послов, пренебрег сыновней рукой помощи. Так было, полковник!

— Не знаю, уважаемый батюшка, что там было, а что приврали. И вам не следовало бы слишком переоценивать посольство Одинца, — уже с жаром возразил полковник. — Неизвестно, как бы и мы с вами поступили, будучи на месте царя державы, которую по наказу Сагайдачного не раз казаки разоряли, жгли и грабили. А теперь он, как равный к равному и послов, знаете, посылает… Да не нужно и на троне сидеть, чтобы раскусить своего недавнего противника, который ломится в закрытую дверь! Вон и сейчас… пан Петр не менее ревностный слуга польского короля!

— Погодите, полковник Яцко. Не мы ли с вами вместе с Сагайдачным едем с посольством к королю?.. Что-то вы не посольским языком заговорили. Теперь мне понятно, почему с таким единодушием, выдвигали вас в это посольство старшины в Сухой Дубраве на Кругу низовиков!.. Да хватит уже об этом. Триста золотых дукатов привез Одинец казакам от царя, подарки, доброе слово монарха! Не затмит ли это… ошибки молодого Сагайдачного?

— Боль, причиняемая раненому, никогда не забывается! Она, как оспа, на всю жизнь оставляет следы!

— Да не горячитесь, пан Яцко, что это с вами? Тогда проводилась одна политика, а сейчас совсем другая, — убеждал владыка больше самого себя. Где-то в глубине души соглашался с ним, но все же спорил.

— Политика одна и та же: к королю Сигизмунду, как подданные, почти с повинной, точно к султану, едем!

— Почему же к султану… Даров не везем! — засмеялся Булыга.

Засмеялся и полковник Яцко. Острота священника сказала ему больше, чем горячая дискуссия. Даров королю они не везли, это верно. Но везут души украинского народа. Искренние души и согласие воевать за спокойствие престола Ягеллонов, выпрашивая для себя… лишь право молиться так, как молились их отцы и деды. А разрешит ли иезуит, не были уверены. Почему же в Москву посылали сотника Одинца, а не полковника, уважаемого всем украинским народом? Да и послали только с обещанием помочь Московии разбить татар и турок. Помочь, а не заключить братский союз!..

20

Послы украинского казачества во время утомительной двухнедельной поездки в Варшаву не заметили даже наступления весны. Да и королевская Варшава не по-весеннему встретила их. Только одному Сагайдачному казалась она и приветливой, и по-летнему теплой. Радушно встреченный королевичем Владиславом, он забыл и о цели своего приезда в столицу Польши, оставив полковников одних на посольском подворье. Петру Сагайдачному и новоявленному епископу Езекиилу Курцевичу устроили пышный прием во дворце короля Сигизмунда III.

Король благосклонно разрешил присутствовать при этом еще двум полковникам. Он недолюбливал «схизматское племя». Правда, владыке даже милостиво разрешил поцеловать свою монаршую руку. И на прощанье, после краткого разговора, «весьма соблаговолил» изречь:

— Я очень рад видеть вас, преподобный отче, в сане архиепископа схизматиков. Передайте и другим, чтобы поступали так же. Они тоже могут рассчитывать на нашу королевскую милость…

Королю трудно было говорить на польском языке, потому что родным языком был ему немецкий. Курцевич-Булыга перешел на латинский и этим облегчил дальнейшую беседу с королем Речи Посполитой.

Сагайдачный воспринял это как большую милость короля. Особенно ему по душе пришлись теплые беседы с королевичем Владиславом, им было о чем вспомнить — хотя бы о неоднократных походах на Россию, о разорении Москвы. Охотно помогал Владиславу своими советами, как лучше подготовиться к походу на Днестр, к войне с Турцией. У Сагайдачного, признанного знатока военного дела, многое мог позаимствовать Владислав!..

Но простых жителей Варшавы мало интересовало посольство казаков. Вначале владыка Курцевич-Булыга сопровождал Сагайдачного на приемах в королевском дворце и во время визитов к знатным вельможам Польши. Потом, удостоенный такой королевской милости, епископ с головой ушел в свои религиозные дела, завязывая знакомства с духовенством Варшавы.

А что должны были делать полковники, предоставленные самим себе? Стараясь не попадаться на глаза охране и людям, они любовались Вислой. Неловко чувствовали они себя при встречах с Сагайдачным. Не радовали их и восхищенные рассказы полковника о частых посещениях короля и окружавших его иезуитов.

Пожилой уже полковник Дорошенко возмущался утомительным бездельем в посольстве. Сравнительно молодой, но уже не раз ездивший с посольством пылкий Острянин горячо поддерживал своего товарища. И полковники не захотели сидеть сложа руки в посольских покоях.

— Чего нам тут сидеть, пан Петр, — чуть ли не закричал, обычно поддерживавший во всем Сагайдачного Дорошенко. — Там земля горит под ногами казаков, а мы, их полковники… протираем штаны и локти на скамьях королевских задворок, торчим как пни здесь. Говорю же я тебе, пан Яцко, уедем скорее туда, где мы нужнее, где нас ждут!

— Правду говоришь, полковник Дорошенко. С казацкими полками при таком наплыве пришлых людей один Бородавка не справится. Неизвестно, что еще нам будет за нападение на Белую Церковь и усмирение евреев, глумившихся над образом Спасителя. Да и вспыльчивого полковника Мосиенко вместе с ирклеевцами, очевидно, уже отправили в поход на Царьград, чтобы потревожить султана, сбить его с толку, расстроить военные планы. Могут напороться… А мы здесь стельки сушим. Поедем, поможем им!

Для приличия Сагайдачный стал уговаривать их, однако легко и соглашался с ними. Для въезда в королевский дворец нужны были и полковники. Теперь все позади. Король желает только с ним, Петром Сагайдачным, завершать посольские дела, сведенные в конце концов лишь к переговорам о выступлении казаков против Турции под началом польного гетмана. Поджидает Ходкевич казаков во Львове, чувствуя себя там как на пылающем костре разгоревшейся войны. Ведь молодой султан мечтает о большой виктории! Даже свой мусульманский рамазан в походе празднует где-то в низовьях Дуная.

И полковники поскакали верхом на конях из Варшавы, словно удирая от преступления, из посольских покоев! Будто и не ехали сюда в скрипучих каретах. Даже и ночевали в лесах на приволье. А вокруг них зеленели поля, расцветали голубые цикории, возвышались над травами роскошные стебли донника.

За Фастовом начало ласково припекать солнышко, поторапливая полковников, и без этого спешивших к казацкой армаде, находившейся в походе в Молдавии. Ведь молдавские земли не ближний свет, за Днестром! Покуда доберешься туда, не одни подошвы сотрешь. А еще и воевать надо…

— Говорил наш гетман Бородавка: хоть и в ад пойду с таким войском… — от скуки промолвил полковник Яцко Острянин, снимая шапку. Они уже шли по свежим следам отважных, неудержимых казаков.

— В ад, может, и попадет пан Яков, недальновидный и слишком горячий человек. Видите вон пожарище в имении сторонника иезуитов… — тяжело вздохнув, сказал полковник Дорошенко. — Конашевич, прощаясь, советовал мне возглавить реестровых казаков, чтобы Бородавка мог собрать рассеянные по лесам и степям полки запорожцев. Ирклеевцы пошли к морю, чтобы отвлечь силы турок. По пути в Царьград могут нарваться они на мощные заслоны, погубят целый полк! Да и самого Бородавку не так-то легко теперь найти в этих лесах.

— По пожарищам найду! — коротко ответил Яцко.

А пожарища и в самом деле говорили о шумном и грозном походе. Сорок тысяч! Каждый четвертый на коне. Такую ватагу нужно накормить, снабдить возами, пушками, порохом, поневоле рассеешься по широким просторам Приднестровья в поисках постоя!

— А я, будучи на месте Бородавки, пошел бы прямо на орды Османа или сначала заманил бы турок на эти пожарища, пустоши… — вслух размышлял Дорошенко.

— Чтобы потом незаметно выйти из леса и ударить до голодной орде! — поддержал его Яцко Острянин.

Увлекшись, полковники представляли себя на месте наказного атамана Бородавки. Конечно, такой сорокатысячной армаде можно бы и подразнить врага, распыляя его силы. А потом напасть на турок где-нибудь за Днестром, сбить с них спесь, отбить охоту праздновать рамазан в походе. Осман вынужден будет растягивать войска, ослаблять ударный кулак. А если он узнает, что войска Ходкевича сосредоточены в одном месте, то может окружить их и задушить, как удав, своей трехсоттысячной ордой… Умному гетману следовало бы и это учитывать, отвлекая сильную конницу врага на свой южный фланг.

21

Казаки действительно уже воюют где-то за Днестром. По пути их продвижения раздаются и вопли шляхты в имениях, которые она самовольно захватила, чтобы закрепиться на новых пограничных просторах украинской земли.

— Прошли уже проклятые казаки или промышляют набегами на имения шляхтичей? — нервничал старый гетман Ходкевич, выслушивая донесения разведчиков и связных. Поэтому и решил направить одного из довереннейших православных шляхтичей, пана Киселя, разыскать и как можно быстрее привезти Сагайдачного.

— Пан Адам должен понять наконец, что королевским войскам Речи Посполитой нужен Сагайдачный с казаками! Да, да, пан Адам, нужен именно полковник Сагайдачный, как наказной казацких войск! Понял, пан Адам?

— Конечно, вшистко зрозумялем, уважаемый пан Иероним! Разумеется! Сию минуту лечу навстречу полковнику.

— Наказного, прошу, наказного Сагайдачного!

— Но ведь Бородавка… — настаивал Кисель.

— У пана Киселя в мозгу бородавка растет! Надеюсь, пан Адам понимает, что речь идет о страшной войне с басурманами? — захлебываясь, говорил страдающий одышкой Ходкевич, убеждая своего верного холуя из православных украинцев.

И где-то в конце лета, в Киеве, Кисель все-таки добился встречи с Петром Сагайдачным. Уходило жаркое знойное лето, приближалась осень, напоминавшая о второй годовщине со дня поражения Жолкевского. Богатый и еще не оправившийся после этого похода за Днестр край, в котором вырастали словно грибы хутора шляхты, казалось, притаился, узнав о новой войне, о новых набегах вражеской конницы, опустошавшей земли Украины. Даже птицы и звери, извечные хозяева лесов, неохотно возвращались в свои старые гнезда. С юга и с запада ветер приносил тревогу и печаль.

А с востока, с казацкого края, даже ворон не приносит никакой весточки. Где находятся казацкие войска Бородавки, по каким дорогам движутся они на соединение с королевскими войсками?

— Тревожит пана Ходкевича ваш наказной. Надо было бы вам, пан Петр, возглавить полки реестровых казаков!

— А где же посполитое рушение, где шляхтичи Корецкие, Любомирские, сенатор Журавинский и эти тайные надсмотрщики, паны Лесновский и Собеский? У них же там столько сил, пан Адам! — вспылил утомленный и задетый такой настойчивостью Сагайдачный.

— Войска, конечно, идут… Пану Ходкевичу есть на что опереться своей гетманской булавой. Очевидно, и королевич… — как всегда извивался вьюном льстивый Адам.

Это почувствовал, а вскоре и полностью осознал Сагайдачный. Да и гневаться ему на бдительность Ходкевича тоже не следует. Гетман — опытный полководец!

— Говорил мне на прощанье его милость королевич Владислав, — вдруг похвастался Конашевич, — что он рад моему возвращению к войскам. Что-то намудрил Бородавка, растянув сорокатысячное войско по всей Надднестровщине.

— Именно это и тревожит пана гетмана. Пан Петр, очевидно, помнит, как еще на совете в Сухой Дубраве Бородавка предлагал левобережным полковникам, кропивянцам и переяславцам, чуть ли не оседлать все устье Днестра! Тринадцать чаек с ирклеевцами даже в море вышли, чтобы не сосредоточивался, мол, хвастливый Осман со своей армадой только против войск Ходкевича в молдавских степях.

— Старая казацкая стратегия, пан Адам, узнаю! Но вы правы, войной руководит опытнейший ливонский победитель. А казаков так и тянет это предательское море! Но они и здесь очень нужны пану Ходкевичу!..

Кисель искренне пытался разобраться в сложных, путаных взлетах мысли Сагайдачного. Одобряет ли он эту казацкую стратегию или осуждает? Давняя и хорошо известная Киселю манера Сагайдачного скрывать истинные намерения за красивыми словами.

— Что могу сказать пану Петру… С нетерпением ждем прибытия десятитысячной армады шляхты во главе с королевичем Владиславом! Пан польный гетман назначил мне встречу на берегу Днестра. Но я вынужден был ждать вас здесь.

Из слов Адама становилось ясно, что сейчас у него единственное желание: как можно скорее отправиться с Петром Сагайдачным к старому гетману. Эта важная миссия тяжким бременем лежала на совести шляхтича Адама Киселя. И он, точно неся крест на Голгофу, старался как можно скорее доставить Сагайдачного в стан польного гетмана. Езда в седле казалась ему не только испытанием его преданности гетману, но и наказанием за какие-то грехи.

— А молодую жену, пани Анну-Алоизу, тоже прихватил с собой старый граф Шкловский и Быховский, как иногда любит хвастливо называть себя гетман Ходкевич, подчеркивая свою знатность. Как бы не воспользовался его отсутствием удалой молодец Кривонос…

— Осталась дома, пан Петр, — дружески улыбнулся Кисель, зная слабость полковника к молодым женщинам. — Но осталась под неусыпным надзором блаженных сестер ордена. Заезжать к ней вам не советую.

«Не приведи господи, еще вздумает заехать», — с испугом подумал Кисель. Тогда недели на три, а то и на четыре оттянется его приезд к войскам. Кисель рассчитывал этими словами вывести Сагайдачного из задумчивости, развеселить, к тому же как-то замаскировать собачью слежку за ним, которую он вел по поручению Ходкевича. Для разрозненных войск Речи Посполитой наступали трудные дни. Да и не известны еще ни планы, ни намерения правительств Запада: поддержат ли они их войну с турками?..

Польские шляхтичи, вместо того чтобы вербовать жолнеров и создавать отряды, в большинстве своем откупались от этой обязанности деньгами. А о посполитом рушении упоминалось только во время богослужений и в проповедях отцов церкви.

Наконец-то в погожий августовский день, под вечер, Сагайдачный прибыл в лагерь Ходкевича. Усердие и настойчивость Адама Киселя сказались и на полковнике. А приезд Сагайдачного был двойной радостью для старого гетмана. Полковник привез весть о выступлении в поход десятитысячной армии королевича Владислава. И главное — Сагайдачный передал требование короля, чтобы он, как опытный в борьбе с турками и крымчаками полководец, возглавил украинские войска!

— Его милость королевич Владислав присутствовал на совете у короля. Очевидно, подтвердит сказанное на этом вдохновенном божьим провидением совете, — убеждал Ходкевича полковник Сагайдачный.

— Да я, как гетман, давно мечтаю об этом! Сорок тысяч казаков где-то болтаются на Поднестровье. А турки страшной тучей движутся на нас, выводя из равновесия не только жолнеров, но и выдающихся полководцев Речи Посполитой. Пану наказному надо немедленно отправиться к этому скопищу казаков, взять их в свои руки и вести на соединение с нами! Не велика беда, если какой-нибудь отряд кантемировских голомозых прорвется в приднепровские степи, разорит хутор этого быдла, возьмет в плен неосмотрительных… Зато здесь мы создадим такой вооруженный кулак, который охладит пыл Османа. Я хорошо знаю, на что способны казаки под началом хорошего полководца.

Знал это и Сагайдачный. Именно казацкая храбрость и мужество возвысили его. Если уж говорить о своих симпатиях и устремлениях, то, возможно, променял бы королевскую ласку на казацкую славу в боях!

— Пусть простит всеблагая троица грешные помышления смертного раба: только наша православная вера да благие помыслы о всепрощении загробном удерживают раба твоего Петра в благостном послушании власти предержащей земного наместника — короля…

И вот утром, в сопровождении нескольких сот отборных гусар и донцов Петр Сагайдачный, как наказной гетман, отправился искать Бородавку и свою славу.

22

— Не буду я объединять казацкие полки с шляхетским сбродом Ходкевича! — категорически и не совсем учтиво возражал Бородавка полковнику Дорошенко. — Для этого мы должны оголить наше левое крыло на юге и дать возможность ордам Кантемира беспрепятственно грабить украинские села. Да и не совсем понятно мне, почему это Ходкевич так стремится прибрать к своим рукам казачьи войска. Чтобы нами откупиться от Османа? Ведь и войну эту молодой султан затеял для того, чтобы уничтожить казачество и наших людей, живущих вдоль Днепра. Нам это хорошо известно, и… не верим панам-ляхам!

Этим, разумеется, дело не кончилось.

Как только Дорошенко разыскал рассеянные по лесам и дебрям вдоль Днестра отряды Бородавки, он изо всех сил стал добиваться сближения их, если не соединения с войсками польного гетмана, который с таким нетерпением ждал этого. В душе Ходкевича стали зарождаться сомнения, переходящие в недоверие и ненависть к украинскому народу. Опираясь только на наемные немецкие войска, без сорокатысячной казацкой армады, кампании не начнешь. Ходкевич хорошо знал цену вооруженным казакам и с нетерпением ждал хотя бы весточки от них.

Еще будучи в Киеве, казацкие полковники понимали, что им придется столкнуться с подобными настроениями и разговорами. Неспроста тогда Яцко в ответ на слова Дорошенко только пожал плечами.

— Так или иначе, а нашему Бородавке воевать придется, — успокаивал Яцко Дорошенко еще во время поездки их в Варшаву. — Может, придется побеспокоить и пограничную шляхту. Зажирела она там, отказывает в постое.

— Не только о постое думает казак в походе… Настоящие латифундии построили на нашей украинской земле. Но шляхтичи не только готовили ярмо для народа, а и накапливали арсеналы оружия. Очевидно, пушки отнимал у них пан Яков. Конечно, живность тоже нужна…

— Вот и я говорю — оружие. А это чертово зелье — девчата и молодухи, точно ясырь, к рукам казаков липнут… Это наша погибель, побей их сила божья! За тысячи миль пробиваются казаки к Днестру, отягощенные оружием…

Вот так рассуждая да волнуясь, и отыскали полковники Бородавку во время медленного марша его войск вдоль Днестра. Казацкие полки растянулись далеко на юг. Подвижные ватаги молодого султана неминуемо наталкивались на казацкие дозоры, вступая в бои с отдельными отрядами Бородавки.

Силистрийский паша Гусейн по приказу султана оторвался с отрядом от своей армии и бросился к Дунаю, чтобы помешать запорожцам Бородавки соединиться с войсками Ходкевича. Недальновидный паша вступил в бой с казаками полковника Гордиенко. Ожесточенная схватка закончилась полным разгромом турок. В бою полегли все турецкие воины и их паша Гусейн. Занятые этим сражением, казаки еще медленнее продвигались на соединение с войсками польного гетмана.

Совет казацких старшин сломил упрямство гетмана и поручил полковнику Яцку заняться подтягиванием войск, растянувшихся вдоль Днестра, к движущейся впереди коннице. И одновременно продолжать разведывательные бои с турками!

— Все равно, панове старшины, я, как наказной, не поведу казацкие полки на соединение с войсками гетмана. Это мое окончательное решение! Вон из полка Северина Цецюры доставили языка. Голомозый говорит, что султан отпраздновал в степи байрам и двинулся с янычарами на казаков. Есть ли у нас время думать о соединении, коли завязывается такая война!

Старшины одобрили действия Бородавки и послали полковника Дорошенко в штаб гетмана Ходкевича. Двух языков — турка и татарина — направили с ним для допроса и как доказательство того, что казаки не тратят зря времени, воюют.

— А объединимся мы после полной виктории! Заставим сначала султана ползать перед нами и просить у нас мира, а тогда уж и поговорим с ними. Да не забудь сказать, пан Михайло, что своими трофеями, как хлебом казацким, добытыми в этой войне, делиться со шляхтой не будем! Так и передай.

День и ночь скакал старый Дорошенко, разыскивая военный стан Ходкевича. О том, что в штабе гетмана с нетерпением ожидали вестей от Бородавки или хотя бы о его местопребывании, знали не только старшины, но и жолнеры Ходкевича. К тому же здесь ждали и вестей от Сагайдачного. Как встретили полковника казаки, как отнеслись к его торжественной гусарской свите…

Когда покрытый пылью, забрызганный грязью Дорошенко прискакал на загнанном, уже третьем подставном коне в штаб Ходкевича, туда сбежались джуры и старшины. Даже ссорились, столкнувшись в дверях, чтобы первым передать гетману эту радостную весть.

— Что случилось, панове? — спросил, не выходя из комнаты, больной Ходкевич.

— Прибыл казацкий полковник, уважаемый пан…

— Салют пану гетману от казацкого наказного старшого Якова Бородавки! — воскликнул полковник, пробиваясь сквозь толпу джур и старшин.

— О свента матка[14], наконец-то, наконец! Дай я поцелую пана Михайла, как благовестника нашей виктории! Пан сотник, позаботьтесь о том, чтобы я спокойно мог поговорить с полковником, — приказал Ходкевич, поднимаясь и обнимая запыленного, совсем сонного Михайла Дорошенко. Даже, входя в штабную комнату, пропустил его вперед. Ни одним словом не обмолвился о том, что еще вчера поспешно уехал от него полковник Сагайдачный с несколькими сотнями, верных гусар и донцов.

Сагайдачный отправился на поиски Бородавки, в сотый раз обдумывая секретное поручение, по существу — заговор его с польным гетманом, который должен быть осуществлен с помощью нескольких сотен верных Короне гусар…

Войдя в комнату, Дорошенко пропустил вперед гетмана, поменявшись с ним ролями. Теперь он подводил больного гетмана к столу, чтобы усадить его на тяжелую дубовую скамью.

— Разрешит ли вашмость пан гетман привести захваченных нами «языков»? — спросил Дорошенко.

— «Языков»? Так панове казаки уже воюют с войсками болтуна-султана?

— И не раз уже сразились с ними, вашмость. Голомозые переправляются через реку, нападают на войска пана Бородавки. Особенно крымчаки Кантемира. Они объединяются с валашскими разбойниками и нападают на нас в районе Браги и Каменца… Ну и получают отпор, откровенно говоря — кровавый отпор. Казаки не любят нянчиться с пленными, как и с ними поступают в горьком плену… А этих двух схватили разведчики полковника Цецюры, переправившись уже через Днестр.

В это время ввели пленных. И Дорошенко, неплохо владевший турецким языком, начал допрашивать их, переводя вопросы гетмана. Ему помогали два польских командира, которые несколько лет находились в плену у турок.

Военный совет у гетмана королевских войск затянулся далеко за полночь. Ситуация неожиданно прояснилась. Выслушав Дорошенко, передавшего соображения казацких полковников, гетман приказал немедленно форсировать реку и нанести фланговый удар по войскам султана. Это поможет казакам, возглавленным… очевидно, уже Сагайдачным! Последние слова гетман еще не решался произнести вслух.

Ведь полковник Дорошенко, хотя и уснул в начале этого совещания, оставленный в другой комнате, однако находится в штабе армии короля. О нем даже забыли, увлекшись делами. Стареющий гетман Ходкевич почувствовал, что полученные от казаков вести подогрели его кровь и вернули ему на какое-то мгновенье воинственный пыл и способности!

— Пусть, панове, казацкий полковник отдыхает в соседней комнате. Принеся нам такие вести, он заслужил уважение к себе. А о судьбе пана Бородавки поговорим в другой раз, как только получим сообщение от Сагайдачного!

Полковник Дорошенко недолго задерживался в ставке главного командования королевских войск. Никто даже словом не обмолвился с ним по поводу срочного отъезда Сагайдачного на розыски Бородавки. А ведь в ставке Ходкевича не было ни одного человека, который бы не знал о недовольстве гетмана и комиссаров действиями Бородавки, как и о приказах ротмистрам, сопровождавшим Сагайдачного, исполнить волю гетмана.

Спустя сутки после отъезда Сагайдачного выехал и Дорошенко, увезя с собой приказ польного гетмана о немедленном соединении казаков Бородавки с войсками Речи Посполитой.

23

В это суровое военное время издавна наезженные торные дороги в целинных приднестровских степях зарастали бурьяном и чертополохом. Войска двигались напрямик, а не по дорогам. Клонился к земле переспелый пырей, а в лесах пахло гарью. И трудно было даже самому опытному воину уловить, куда и как проходили здесь войска. Скормленные, вытоптанные травы говорили о многом. По — не обо всем!

Опытный, бывалый воин Петр Сагайдачный, разыскивая Бородавку, днем еще кое-как ориентировался в лесу. А ночью многочисленные тропки и следы могли завести неизвестно куда. Очевидно, казаки до сих пор гуляют по степным просторам, и не только возле Днестра.

Вот туда и направился через леса Сагайдачный вместе со своими гусарами. Неожиданно по лесу разнеслись раскаты выстрелов, они-то и сбили Сагайдачного с верного пути.

Перед рассветом снова послышалась отдаленная стрельба. Сагайдачный решил, что туда прорвались отряды Кантемира. Он оставил гусар в лесу, а сам с полусотней донцов направился в ту сторону, откуда доносился гул затихающего боя.

На опушке леса он увидел военный лагерь. Даже дух захватило: наконец-то догнал какой-то казачий полк. Они, очевидно, хорошо знают, где находится Бородавка.

Перед глазами возникла такая знакомая картина!..

— Ай-ай! Алла! — вдруг тревожно закричали дозорные крымчаки, заметив в кустах разъезд донцов.

— Голомозые, спасай, пречистая дева! — от неожиданности перекрестился Сагайдачный, резко повернув коня в лес.

Но орда услышала тревожные возгласы своих дозорных, стоявших на опушке леса. Атаманы, бей вмиг подняли тревогу. Они были уверены, что на них опять напали казаки Бородавки, но уже с другой стороны, с приднестровских лесов!

И галопом поскакали в кустарники. Сагайдачный еще в тот момент, когда услышал первые возгласы «алла», понял свою ошибку и безвыходность положения. Бежать от первых разъездов орды было бы глупо. Надо отбить их нападение! Кантемир должен думать, что здесь не горсточка гусар, а целый отряд, крыло армии Ходкевича.

И Сагайдачный с отрядом донцов вступил в бой с татарами. Ордынцы все прибывали и уже двинулись на донцов толпой. Тогда Сагайдачный ввел в бой и гусар! И они, истосковавшиеся по настоящей боевой схватке, стали косить саблями утомленных ночным боем татар. Кому не известно, как сражаются польские гусары под началом опытного полководца!

Сагайдачный шел впереди, ведя за собой гусар. Ведь он — воин, и бой — его стихия!..

— Шайтан, шайтан Сагайдак! — закричали бывалые крымчаки, узнавая его по развевавшейся бороде и тяжелым ударам.

Ряды конницы у ордынцев редели. И вскоре оставшиеся бросились наутек.

Тогда остановились и гусары. Их командир на разгоряченном жеребце не терял головы.

— Немедленно отступать в лес. Орда сейчас толпой навалится на нас и перебьет всех. Казаки находятся где-то в стороне. Мы, отбиваясь, должны обойти орду с фланга… — четко приказал он, стремясь вырваться из пасти дикой орды.

А татары уже всполошились. Со всех сторон поднялся такой крик и гвалт, что даже самым отчаянным донцам стало не по себе. Хлынут, точно саранча, и задушат.

Гусары рванулись в глубь леса в обход татар. Сагайдачный с десятком донцов и с сорвиголовами гусарами остался прикрывать их отход. Смельчаки то и дело выскакивали из-за кустов, рубя саблями прорывавшихся к лесу самых отчаянных крымчаков.

Последнее нападение татар пришлось отражать внезапным контрударом, после которого они уже не осмеливались углубляться в чащу леса, преследуя Сагайдачного. Крымчаки выставили отряд самых метких стрелков из лука. Они тоже понимали, что «бородатого шайтана» с гусарами так просто не возьмешь.

В минуту передышки Сагайдачный остановился, чтобы оглядеть окрестность. Именно в этот момент вражеская стрела и впилась ему в левое плечо. Сопровождавший полковника гусар заметил и мгновенно выдернул стрелу из плеча. Только тогда Сагайдачный почувствовал, что он ранен. Опустив поводья, он зажал рану правой рукой.

— Отступать! — крикнул он гусарам и казакам.

Крымчаки остановились, потеряв в густом лесу следы противника.

24

Только на следующий день Сагайдачному с гусарами и донцами удалось обойти орду и обнаружить дозоры казаков. Ранение уже почти не беспокоило Сагайдачного. Оно даже воодушевляло его, возвышая в глазах воинов!..

— О, пан полковник ранен? — сочувственно спросил казачий сотник, встретив Сагайдачного.

— Пустяки, казаче. Благодарение богу, наконец разыскали вас! Где старшины? Прошу проводить меня к вашим атаманам. Такое время, а мы… — продолжал он, расчесывая бороду и поглаживая ее здоровой рукой.

Озабоченность Сагайдачного приятно поразила и некоторых полковников. Они увидели в нем настоящего военачальника. А ранение поднимало его авторитет. Ведь не прогулку совершал!.. Стройный и подвижный, он размахивал своей бородой, словно гетманской булавой. Старшины и казаки даже завидовали ему, околдованные его славой. Раненого полковника окружили всеобщим вниманием.

Узнав о прибытии Сагайдачного, начали собираться старшины, зашумели казаки. Сотники прибывших гусар и донцов не жалели красок, чтобы как можно ярче обрисовать картину ночного сражения на лесистом берегу Днестра и рассказать о рыцарском поведении настоящего полководца.

Сагайдачный и сам готов был по нескольку раз рассказывать об этой опасной встрече с ордой, о таком рыцарском отпоре! Решив немедленно поговорить с казаками, Сагайдачный потребовал созыва широкого казацкого Круга. Даже с Бородавкой, озабоченным и утомленным военным походом от Днепра к Днестру, Сагайдачный разговаривал не привычным для Бородавки тоном. Герой дня Сагайдачный желал не только разговаривать с казаками, но и хотел видеть, как они будут реагировать на его слова!

А жара, августовская жара еще больше подогревала воинственно настроенных казаков. Растянутые пешие казачьи полки постепенно подтягивались, обходя стороной орду Кантемира. Из-за Днестра прибыли гонцы от полковника Яцка. Они рассказали о жарких схватках их с крымчаками. Казакам Яцка удалось отбить у крымчаков большой обоз с продовольствием и большое количество несчастных пленников.

Военный Круг собрался вечером. Присутствовали полковники и старшины подошедших полков. Завшивевшие и обессиленные ежедневными боями казаки, изнуренные кони. Когда же наступит конец всему этому, до каких пор скитаться по бездорожной степи, отбивая ежедневные набеги крымчаков!

— Погибнем, казаки, в такой богопротивной войне, оторвавшись от коронных войск! — не совсем обдуманно изрек Сагайдачный. — У басурмана Кантемира сотня тысяч голомозых!..

— Ого-о! — словно застонали казаки. — Куда же смотрят наши атаманы?

— Казацкие полковники, по провидению божьему, едва успевают руководить боями во время стычек с крымчаками. А атаманы?.. Да пускай об этом сам наказной расскажет…

— Не надо! — вдруг выкрикнул кто-то из толпы. Сагайдачный узнал по голосу сотника гусар, вспомнил при этом разговор с польным гетманом и его советы…

Но никто не поинтересовался гусаром, не обратили на него внимания и старшины. Действительно, в войсках, которым приходилось ежедневно вести бои с Кантемировской ордой, назревало недовольство своим наказным. Сагайдачного это не тревожило. Он не растерялся, когда услышал отдельные выкрики недовольных. Но и защищать наказного в этот решающий момент не стал. А тем временем к телеге подошел и не долго думая вскочил на нее Адам Подгурский, полковник реестровых казаков. Сняв шапку, он поднял ее над головами и угрожающе потряс ею.

— Казаки! Панове товарищество! — обратился он охрипшим, но сильным голосом. — До каких пор будем мы утаптывать вот этот приднестровский репейник и ковыль? Воины мы, или дворовая челядь, или же милицейская охрана шляхетских имений в пограничных степях! Пускай сами шляхтичи со своей милицией защищаются от орды. Вот прибыл к нам, прорвавшись сквозь ощетинившиеся клыки кантемировских хищников, недавний наш наказной. Да с какими боями прорвался! И ходили мы с ним в славные походы, были воинами, а не милицией у шляхтичей. Давайте попросим нашего брата Петра возглавить этот военный поход.

— Верно! Слава-а! Просим… Слава Конашевичу! — гремело в возбужденной толпе.

Бородавка в тот же миг вскочил на телегу. Поднял руку, успокаивая кричавших. В этом шуме что-то тревожное уловил он, не раз бывавший на подобных советах.

— Долой Бородавку!.. Пускай протрезвится после победы над белоцерковскими купцами! Конашевича-а…

Наказной почувствовал, как ускользает у него почва из-под ног. И в самом деле, какой-то казак уже дергал телегу, на которой стоял Бородавка, отталкивая ее от толпы старшин. Но вот к телеге протиснулось несколько полковников, сняли мокрые от пота шапки.

— Стыд, позор, панове казацкие старшины! — воскликнул полковник Дерекало, подскочив к телеге. — Что случилось? Прибыл Петр Конашевич? Ну и что же, почет и уважение ему. Но ведь и мы с вами с какими боями преодолели эту тысячу верст!

— Слава-а! — загремело снова, поглотив слова полковника, который старался вразумить, казаков.

К полковнику подошел Сагайдачный, чтоб отвлечь его и не дать говорить. А Круг старшин решил, что Сагайдачный упрекает Дерекало за то, что тот защищает наказного.

— Сагайдачного наказным! — вдруг громко воскликнул кто-то из полковников.

Адам Подгурский снова подскочил к телеге и изо всей силы дернул Бородавку за полу жупана. Наказной как-то смешно зашатался. Он едва удержался, чтобы не упасть на землю. Наконец соскочил с телеги и выхватил саблю из ножен.

— Прошу спокойствия, православное воинство! — снова воскликнул Сагайдачный, взбираясь на телегу. Он видел, как гусары схватили Бородавку за руки, вырвали у него саблю.

Стоит ли ему вмешиваться, отводить руку народа?!

— Сагайдачного наказным! — закричали старшины и казаки, окружившие телегу.

А на Бородавку набросились гусары, точно голодные волки с оскаленными зубами на раненого серого…

Поддерживая правой рукой раненую левую, Сагайдачный имел полное право не обращать внимания на то, как глумились гусары над наказным. По приказу полковника Адама Подгурского, а не его, Сагайдачного, обезоружили Бородавку гусары! Он к этому не причастен.

Позорно отстраненный наказной Бородавка метался, словно лев в железной клетке. Но он понял, что сопротивление бесполезно. А на его телеге уже стоял Сагайдачный, окрыленный поддержкой казаков, изнуренных тяжелыми переходами и боями. Он чувствовал себя победителем! Казаков хорошо знал! Да и говорить умел, хоть и не был златоустом, мог все-таки словом взять за душу.

— Что случилось, други-братья во Христе-боге сущем? — спросил он как ни в чем не бывало, разглаживая бороду здоровой рукой. — Разве у нас с вами был когда-нибудь такой беспорядок, когда мы ходили в Крым да на богопротивных турок за море? А под Хотином сам пан гетман Иероним Ходкевич ждет нас, казаков, не начинает войны с богомерзким нехристем султаном. А вы зря тратите здесь свои казацкие силы! Да пусть он пропадет пропадом, — прости меня, пресвятая матерь троеручица, — этот богопротивный Кантемир со своей стотысячной ордой, чтобы наши славные казацкие полки нюхали его мерзкие следы. Пусть идет себе куда хочет голомозый! А мы пригласим нашего войскового священника отца Онуфрия и засветло молебен отслужим. А ночью, да благословит господь, и оторвемся от проклятого Кантемира!..

Этого не ждали заброшенные на границы Молдавии казаки с окровавленными в боях саблями и с перевязанными головами. Большинство восприняло эту речь как протянутую им руку спасения. Еще не успел Сагайдачный соскочить с телеги, как отец Онуфрий уже был доставлен в Круг с ведром воды, кропилом и Евангелием…

…Так и не допустили Якова Бородавку побеседовать со старшинами, оправдаться перед ними. Да и некогда было им слушать его. Коленопреклоненный отец Онуфрий уже служил молебен. Следом за ним падали на колени все старшины и казаки, моля не столько о помощи в войне, сколько о пощаде и прощении всеблагого за какие-то грехи.

А какие грехи — никто не знал. За малые грехи не обезоруживали бы наказного, не заковывали бы его в цепи…

В ту же ночь Сагайдачный в сопровождении своей поредевшей в боях свиты гусар и с полком около двух тысяч всадников повел казацкие войска вдоль Днестра. Орда уже не преследовала их. Бородавку везли в обозе полка Адама Подгурского. Везли на суд польного гетмана, с которым теперь поддерживали постоянную связь. Война входила в обычное русло. Казацкому своеволию, как называли теперь двухмесячные беспрерывные бои у Днестра, был положен конец.

В каждый полк, прибывший к Хотинскому плацдарму, назначили по два-три комиссара из шляхетских полков Ходкевича для поднятия духа и «братания» с королевскими войсками.

По велению польного гетмана Ходкевича немедленно, здесь же в обозе, судили полковника Бородавку. Судили «за преднамеренное противодействие объединению казаков с королевскими вооруженными силами»! Это называлось на языке судей «изменой».

На третий день после прибытия под Хотин казаки узнали о том, что Бородавку казнили, отрубив ему голову…

— За что казнили полковника? — возмущались в сотнях. — Так с каждым из нас могут поступить!..

— Как на кротов набрасывают петлю!..

Но казацкими полками уже командовал опытный воин, Сагайдачный. Подходили полки, рассеянные по степным просторам Приднестровья, возвращались и те, что действовали уже за Днестром, возле Дуная, нанося чувствительные удары янычарам. Полковник Яцко не поверил слухам о позорном свержении наказного Бородавки. Самой страшной карой пригрозил тем, кто будет распространять эти враждебные слухи.

Но для проверки слухов и на раздумья уже не хватало времени. Казакам велели переправляться за Днестр, чтобы поддержать левое крыло войск Ходкевича. Ведь именно с левого фланга и надвигались войска турецкого султана Османа. Двадцатитысячная янычарская конница, возвратившись из молдавских степей, и тут столкнулась со своими противниками, казацкими полками, но уже под началом Сагайдачного и Ходкевича…

Так и не поняли казаки, за что и от чьей коварной руки погиб их атаман Бородавка как раз накануне решающих боев. Подняли ропот, когда уже пересекли Днестр. Снова потребовали от гетмана присылки комиссаров. Но не слова главного комиссара Яна Собеского, не десятитысячная прибавка к плате за службу, а только упорство и воля Сагайдачного, жестоко расправлявшегося с непокорными, сделали казацкое войско решающей силой в Хотинском сражении и в победе над султаном!

Но принесет ли эта победа радость казакам?..

Часть вторая

«Жизнью измеряются просторы»

В поле, на свободу… в бой,
Надейся на подвиг лишь свой!

Из Ф.Шиллера

1

Жизнь казацких войск, стоявших под Хотином, была напряжена, как натянутая до предела струна. Убийство сотником Заруцким казацкого полковника Бородавки вызвало недовольство не только казаков, но и джур нового наказного атамана. И неспроста Сагайдачный был так добр и внимателен к старшине гусар Стасю Хмелевскому, проявлял особую заботу о нем. Провожая его в Киев по служебным долам, сопровождать его он поручил своему самому молодому джуре Юрку Лысенко.

Наказному не понравилось настроение, с которым возвратился джура из обоза полка Адама Подгурского. Лысенко и впрямь больше походил на вовгура[15], чем на боевого помощника полковника. Этим прозвищем его стали называть не только старшины, но и казаки. Джуру словно подменили после поездки в полк. Приехал он мрачный, злой и сразу спросил:

— За что же его, пан наказной?..

В вопросе звучал не только упрек, но, может быть, и угроза. О том, что Ходкевич намеревался казнить Бородавку, Сагайдачный знал еще в Варшаве. Он старался заглушить угрызения совести, мучившие его со дня казни Бородавки. Люди гибнут в ожесточенной борьбе против господства знатной шляхты… Ведь он, Сагайдачный, тоже считается шляхтичем!..

— Не ломай голову над этим, юноша. На войне не без убитых — глаголет народная мудрость… Когда у тебя станут возникать такие думы, перекрестись, коль не способен запомнить молитву. И… поедешь со старшиной Хмелевским в Киев. Пани Анастасии засвидетельствуешь мое почтение. Передашь, что в бою по воле господа бога меня лишь легко ранило. И останешься прислуживать ей до моего возвращения.

По дороге нагнали гусарскую сотню из свиты гетмана. Она сопровождала сотника Заруцкого, который ехал к королю с донесением польного гетмана. Заруцкий, как оказалось, тоже поехал в объезд по левому берегу Днепра. Здесь безопаснее. Орды Кантемира Мансур-оглы, точно неудержимые вешние воды, неслись и растекались по всему Правобережью. Лысенко нетрудно было догадаться, с какими вестями торопится Заруцкий в Варшаву. Слух о том, что король стремился уничтожить Бородавку, дошел и до джуры Сагайдачного. Полковник накричал на Лысенко, в сердцах даже пригрозил отрубить ему саблей язык за разглашение «лжи». А она оказалась страшной правдой!..

Об этом и рассказал Лысенко своему старшому, гусарскому поручику, которому, по приказу Сагайдачного, он должен был прислуживать в дороге. И сразу почувствовал расположение старшины.

Хмелевский искренне переживал трагическую гибель наказного Бородавки. Он рад был поговорить об этом с джурой, хотя б немного облегчить душевную боль. А когда вечером они нагнали под Прохоровкой отряд Заруцкого, поспешил в Переяслав. Даже не посчитался с тем, что надвигалась ночь, изрядно утомились сами и лошади.

2

Глубокая, душная летняя ночь.

Опустевшие улицы кажутся слепыми. Ни в одном окошке не мелькнет огонек. И петухи уже спят. Только собаки на купеческой стороне, точно казацкие дозорные, перекликались между собой, нарушая своим воем покой опустошенного войной города.

Хмелевский ехал впереди. Следом за ним шел, словно крадучись, спешенный казак. Конь настороженно водил то одним, то другим ухом. Время от времени гусар замедлял ход, присматриваясь, чтобы не пройти мимо нужного ему дома, и снова продолжал путь. А казак покорно следовал за ним.

Дом Сомко Хмелевский видел только один раз. С тех пор прошло больше года, военная лихорадка бросала его из края в край. Молодой старшина не раз ездил с ответственными поручениями. А сейчас, после разговора с казаком Лысенко, на душе у него было тревожно. Тревога и заставила ехать ночью, искать…

Чего? Умиротворения или беспокойной жизни, из-за которой в зрелом возрасте придется раскаиваться и терзаться?

А разве сейчас он не терзается, не разрывается его сердце на части? Хмелевский словно укорял себя за какие-то допущенные провинности.

Наконец-то! Вот они, высокие с навесом ворота, за которыми в ночной темноте серым пятном вырисовывалась хата купца. Ведя коня на поводу, подошел к кованым воротам, как к входу в крепость. Подождал, пока подойдет казак. И потом забряцал железной щеколдой. Встревоженные собаки повыскакивали из своих будок, подняли невообразимый лай. К ним присоединились не только соседские, но чуть ли не со всего Переяслава.

— Кого это занесло к нам так поздно?! — спросонья спросил Яким Сомко, который ночью не разрешал челядинцам открывать ворота. Он держался рукой за задвижку, ожидая ответа.

— Гусарский старшина Станислав Хмелевский, уважаемый пан. Мы вдвоем с казаком джурой пана Сагайдачного. Ищем пана Якима…

— Тьфу ты, побей вас божья сила. Кто это послал вас ко мне в такой поздний час? Не крымчаки ли приближаются и пан гусар хочет предупредить нас?

Теперь купец уже не колебался. Поставил у ворот свое заряженное ружье и отодвинул засов. Он по голосу узнал молодого Хмелевского, которого год тому назад потчевал ужином, устраивал на ночлег, а утром провожал до разрушенных западных ворот города. За ужином тогда вспоминали они о давней встрече во Львове. Говорили о молодом Хмельницком, разлуку с которым тяжело переживал тогда еще юный, а теперь уже вполне зрелый гусарский старшина Станислав Хмелевский.

— Напугали мы вас, пан Яким, своим ночным посещением. Не гневайтесь на нас. Война… — извинялся Станислав еще у ворот.

— Разве нам впервой?.. Заходите, пожалуйста, гостями будете.

Ворота открылись, и хозяин взял у Хмелевского поводья изнуренного коня, от которого несло теплом и потом. Пропустил и казака с конем, поручив челядинцу закрыть ворота и поставить лошадей.

И повел Хмелевского прямо в дом. Дубовые ступеньки крыльца слегка поскрипывали под ногами гостя. Он ступал, глядя под ноги, как это делал хозяин. Даже они, как и собаки, служили хозяину, извещая его о приходе постороннего человека.

— Что случилось, пан Станислав?.. Кажется, так звали моего ночного гостя? Не могу понять: глухая ночь, едете в сопровождении только одного джуры, когда всюду по Украине рыскают проклятые крымчаки… — заговорил, уже войдя в дом, почтенный хозяин.

— Да все… очень просто, пан Яким. Вместо того чтобы остановиться на ночлег с гусарами в Прохоровке, я вспомнил о вашем гостеприимстве и… обошел стороной их отряд во главе с сотником… И только с казаком-джурой решил заехать к вам. Казалось, до вашего дома рукой подать. Когда-то было куда ближе… — многозначительно засмеялся гусар.

— Так это вы из самой Прохоровки, не глядя на ночь?

— Из Прохоровки, пан Яким. И… не глядя на ночь…

Сомко покачал головой, пожал плечами. Приподнял брови, на мгновение задумался. И ему стало ясно все до мельчайших подробностей. Потом он отлучился из комнаты, выйдя в боковую дверь. Вскоре вернулся вместе с девушкой, неся в руках хлеб-соль и сулею вина под мышкой. Хозяин хотел попотчевать гостя таким же венгерским вином, как и во время их первой встречи.

— Думаю, что после такого перехода пан Стась не откажется? — предложил хозяин.

В комнату вошел молодой, но статный джура Юрко Лысенко. Не зря казаки прозвали его Вовгуром. Неразговорчивый, с нахмуренными бровями, он и впрямь напоминал злого ярчука[16]. На верхней губе у этого стройного казака вызывающе пробивались черные усы. Хозяин, приветливо улыбаясь, пригласил к столу и Юрка, указав на дубовую скамью.

Девушка-служанка, боязно посматривая на юношу, покрыла полотенцем часть стола, поставила закуску и ушла. Ни жену, ни сестру Ганцу хозяин не стал беспокоить в такое позднее время.

…Но ни вино, ни еда, ни глухая ночь — властительница сна и тишины — не могли унять волнения гостей и беспокойства хозяина. Умудренный богатым жизненным опытом купец понимал, что гостей не следует торопить. От этого хмурого казака вряд ли дождешься слова. А молодой гусар, наверно, улучит момент, чтобы открыть хозяину всю свою душу.

Вдруг, будто по сигналу, запели петухи. Гусарский старшина Станислав Хмелевский вздрогнул. А казак лишь повернул к окну голову.

— Верно, пан Яким угадал, есть у нас срочные дела… Да, собственно, и не дела, а смятение человеческой души.

— Ну что же. И у меня, как известно пану гусару, чуткая душа. Выкладывайте все, пан Стась. Выпьем еще венгерского по стаканчику и поговорим… Гляди, и все утихомирится. Не так ли, панове молодцы? Очевидно, зазнобушка?

Хмелевский удивленно посмотрел на хозяина, покачал головой. А казак горько усмехнулся, расправляя плечи. Когда хозяин хотел снова что-то спросить, Станислав поднял руку — не стоит! Вино согрело душу, развязало языки у ночных гостей.

— На Днестре, пан Яким, совершено злодеяние, загублена жизнь и попрано простое человеческое право… И все это уже вошло в злую привычку у нашей польской шляхты. За свою короткую жизнь я не впервые сталкиваюсь с такими позорными их деяниями! А ведь нам, молодым, хотелось бы приносить пользу, а не тревожиться постоянно и… за свою голову!

— Вот оно что!.. Да не тяните, панове! Что-нибудь стряслось с его милостью паном сенатором, вашим отцом?

— Потерпите угадывать! Мой отец в добром здравии, ищет случая, чтобы чем-нибудь угодить польному гетману в этом походе, коль не удалось помочь Жолкевскому во время прошлой битвы… И не спрашивайте, прошу вас. О том, как был убит Наливайко, верный слуга своего народа, рассказывал нам один каменотес во Львове, побратим покойного. Да и славный казацкий атаман Самойло Кишка тоже погиб в Ливонском походе чуть ли не от удара в спину. Молодой еще в ту пору Петр Сагайдачный находился рядом с этим воином, когда чья-то коварная рука позорно оборвала его жизнь. Но Сагайдачный, говорят, неохотно вспоминает об этом. Ну а о том, как летели головы благородных рокошан[17] Жебжидовского, слыхали мы, уже будучи взрослыми.

— Кто же еще погиб? Вы, панове молодцы, начинаете и меня тревожить этой страшной грамоткой злодейски убиенных…

Хозяин поднялся из-за стола и прошел к двери, словно надеясь, что, когда он отойдет, кто-нибудь из гостей осмелится продолжить этот позорный реестр преступлений польской шляхты. Станислав Хмелевский посмотрел на казака, кивнул ему головой.

— Да что тянуть: пана Якова Бородавку казнили, — возмущенно сказал казак и подвинулся на скамье, словно усаживаясь поудобнее.

— Бородавку? — вздрогнул хозяин. Подошел к столу, будто собирался наказать казака за такую ужасную весть.

— Да, Якова Бородавку. Убили, как пса, забежавшего из соседнего двора. Без суда, ни за что, — поднявшись из-за стола, закончил Лысенко.

— Кому это снова захотелось нашей казацкой крови? — будто простонал хозяин.

Хмелевский тоже поднялся. Неужели хозяину не понятно?

— Не стоит произносить здесь имя мерзавца!

— Верно, пан Станислав. Все равно его уничтожат!..

Взволнованный Хмелевский наклонился к столу, наполнил бокалы вином и один протянул джуре. А сам пошел навстречу хозяину, держа два до краев наполненных бокала. В его глазах, красных от бессонницы, вспыхнул злой огонек, лицо побледнело. Только смерть убийцы может принести хоть какое-то успокоение!.. От дрожания рук вино выплескивалось из бокалов. Молодой гусарский старшина жаждал простого человеческого внимания. Может быть, искал сочувствия, совета или братской поддержки. Именно об этом думал сейчас и самый трезвый из них — хозяин дома.

— Наши гетманы или их полковники в тупом угодничестве разозленному иезуитами королю подыскали смелого убийцу. Для такой подлости Корона подготовила достаточно палачей. А о том, чтобы воспитывать людей, заботиться о честных хозяевах нашего польского народа, короли и не думают… — словно в бреду промолвил подвыпивший гусар.

— Если человек еще может мыслить, как пан Станислав, то не только мудрость, но и воля руководит им. Пану бы не шляхтичем, скажу, быть…

— Не все и шляхтичи одним миром мазаны, пан Яким. Немало из них добровольно пошло помогать чешскому пароду бороться за свободу. Слыхали мы о том, что и старший друг нашего уважаемого Богдана Хмельницкого, пан Кривонос, тоже воюет вместе с восставшими чехами где-то на их земле… Найдем и мы когда-нибудь верную дорогу… А наш молодой казак Юрко по поручению Сагайдачного должен был присутствовать при этом позорном убийстве. Да и поручение было хитро придумано. Наказной хотел спрятать концы своего страшного предательства. Джура должен был стать свидетелем непричастности наказного к преступлению. А то, что он опоздал ко времени казни… может, это только хитрый ход…

— Получил наказ только разузнать. А в это время и свершилась казнь, — вздохнув, произнес Юрко. — Пока доскакал… Заруцкому не нужны были свидетели из казаков. Говорят, что казнил его по решению какого-то суда. А где этот суд, кто судья, за какие провинности поплатился он головой?.. Теперь спешит к королю награду получать! Завтра должен проехать через Переяслав в сопровождении сотни гусар…

— Видите ли, пан старшина, короли считают всех нас, украинцев, преступниками. Всем сразу приклеили клеймо государственных преступников! А сами, для того чтобы держать в узде Украину и ее парод, опираются на Заруцких, — пробормотал хозяин.

— Воспринимаю это как упрек шляхте, к которой принадлежу. Но я воспитывался совсем в ином духе, да и не только я один. Я, как тесто у хорошей хозяйки, поднимался, рос, мужал под влиянием своего умного, правдивого и доброго отца. Только казацким судом, как и Жебжидовский, советовал бы я судить проклятых иезуитских пособников и врагов народа! Начнут с Заруцкого, но доберутся и до их наставников из верхушки шляхты! Нет, нет… гнев и ненависть казаков надо не гасить, как гасят сажу в трубе, а…

Воспитанный в духе правдивости, Станислав Хмелевский запнулся, не находя слов. Протянул бокал хозяину и, взяв его под руку, усадил за стол. Потом торжественно обменялись бокалами, словно скрепляли священный заговор… Молча чокнулись так, что вино плеснуло кровавой слезой через край. И одним духом выпили до дна.

Точно давали друг другу рыцарскую присягу!..

3

Словно пожар от удара молнии, вспыхнула вторая военная лихорадка в Турции. С севера надвигались черные тучи. Турецкий султан, обуреваемый странным желанием прославиться в военном походе, придумывал вместе с матерью все новые и все более коварные планы. Избавившись от брата — претендента на престол, султан загорелся желанием привлечь к себе внимание, возвыситься военными победами. Деспотизм и несбыточные мечты султана о военном триумфе толкали страну в пропасть и к упадку ее военного могущества на континенте.

Снова война, и снова с поляками — чтобы завершить столетнюю борьбу за полное подчинение Польши и Европы мусульманскому Востоку! Молодой султан был занят подготовкой к военному походу на молдавские земли и ни о чем другом не думал…

Именно во время этой военной лихорадки, которой был охвачен султанский двор, двое молодых греков, православных священников, выполняли рискованное поручение патриарха Кирилла. Вдохновленные религиозным подвигом, они обещали святейшему не только проводить беглецов к морю, но и помочь им выбраться на волю. Они подготовили надежный баркас с веслами и парусом.

Была еще ночь и над городом нависла сонная тишина, когда они вышли из резиденции патриарха в Стамбуле. Сам святейший Кирилл Лукарис провожал до обитой железом калитки усадьбы патриархии только одного беглеца. О других он позаботился заранее и о них не беспокоился: болгарин-янычар, турок — тоже из военных. Они сумеют легко ускользнуть незаметно, пользуясь военной сумятицей.

Богдану так и не удалось днем повидаться с патриархом, своим старым другом и единомышленником, так много сделавшим для его побега.

— Благословенна мать, которая своим чистым от лукавства света молоком вскормила такого сына! — произнес патриарх, благословляя Богдана на рискованный побег. — Не стал ты, сын мой, католиком, когда учился в иезуитской коллегии во Львове! Так какой же из тебя мусульманин, в неволе и в беде принявший магометанство?.. Да простит святая троица единосущная этот невольный грех твой, сын мой. Будешь ли ты ревностным христианином — не знаю, предсказывать не стану… Твои увлечения мученическим подвигом патриота-безбожника Кампанеллы похвальны! Кампанелла настоящий мученик, отдавший свою жизнь за науку будущего, за равенство меж людьми!.. В темнице, во время пыток, он проклинал иезуитов, врагов справедливой веры и науки… Благословляю тебя, брата во Христе, на такой же подвиг, на самоотверженное служение христианскому народу!..

Патриарх еще раз благословил и поцеловал в чело своего молодого друга, отправляя его в путь в сопровождении своих надежных людей.

— Стоит ли рассказывать кому, мой юный друг, о том, что ты был отуречен и мусульманскими молитвами от азана до азана осквернял свои уста? Мой медальон с образом Христа-спасителя, как булла всепрощающая, поможет тебе, когда попадешь к христианам, сущим на земле.

На востоке загорался рассвет. Двое греков, слуг патриарха, Назрулла с янычарами — албанцем Ноем и болгарином Испирликом — поджидали Богдана, прощавшегося с патриархом. А глава греческой церкви в столице Византии возложил свою руку на непокрытую голову беглеца — он благословлял в опасный путь сына, возвращающегося на землю родной матери. Богдан прощался с патриархом ночью, словно с покойником в заколоченном гробу. Так и не увидел ни седых волос, ни выражения глаз — все скрыла темнота, только, как сон, запечатлелись в сознании феерическая ночь, силуэт старца и его голос…

Оба дрожали от волнения.

Только образ патриарха, возникавший в воображении Богдана, точно светоч добра и побратимства, вдохновлял его на борьбу за родной край. С этой же минуты буду бороться и мстить, преодолевая на своем пути опасность, решил он. Патриарху тоже нелегко сохранить в окружении врагов эту твердыню.

Богдан знал, что его ждут, и, распрощавшись с патриархом, побежал к своим бескорыстным, почти незнакомым ему спасителям.

Только одного Назруллу он знал! Знал и его желание отомстить за своих обездоленных детей, обесчещенную жену. Все они, как и Богдан, были одеты в современную военную форму одного из янычарских султанских отрядов. Даже вооружены были двумя самопалами, раздобытыми в арсеналах патриарха!

Назрулла познакомил Богдана с греками и беглецами янычарами уже тогда, когда все торопливо шагали по извилистым улицам города.

— Ной — албанец. Был взят в плен вместе с отцом и стал янычаром, чтобы спасти старика. Турки не сдержали своего слова, отец Ноя погиб на военной галере. И сын поклялся отомстить за смерть отца. А это — болгарин Испирлик, конюх одного из янычарских отрядов в Истамбуле. До сих пор помнит, как рыдала мать, когда забирали у нее его, четырехлетнего малыша, одного мальчика от десяти дворов. Свое болгарское имя забыл, а мать помнит до сих пор. Ради нее и убегает из янычарского отряда.

Так образовался этот «янычарский» отряд беглецов, спешивший в Кыркларели, по дороге в которую двигались войска молодого султана. Из Кыркларели они отправятся к морю, где уже несколько дней идут бои с казаками, приплывшими туда на чайках. Беглецы, как янычары, должны влиться в ряды воюющих, а потом, улучив удобный момент, присоединиться к казакам. План бегства разрабатывал сам патриарх Кирилл Лукарис!

4

В приморских лесах и буераках было куда многолюднее, чем в глубине страны. Молодой султан под звуки барабанов шел покорять Польшу, а может, и всю Европу. Сосредоточение трехсоттысячной армады на одном направлении действительно поражало мощью и нагоняло страх даже на правителей западноевропейских стран.

Ржали кони, ревели волы, покачивали горбами верблюды. Даже четырех слонов забрал в поход высокомерный султан, чтобы нагонять страх на своих врагов. По следам этой армии не утихал шум, похожий на стон земли, перекликаясь с гулом моря. А море бурлило, вспенивая волны, бушевало в непогоду, днем и ночью.

В этот поток войска влились и беглецы. Осторожно петляя между отрядами, старались не встречаться с янычарами. Им надо незаметно проникнуть на глухой скалистый берег. И они то появлялись, то опять исчезали в приморских дебрях. Только один из греков знал условленное место, где их должен был поджидать контрабандист-турок с баркасом. Турок ценил внимание и деньги патриарха. Огромные партии смирненского ладана покупали европейские купцы у него по рекомендации патриарха. Неоднократно преподобный отец помогал этому постоянно рисковавшему контрабандисту выпутаться из беды.

Турок взялся переправить беглецов и часть своего товара на чайки казаков, которые должны были высадиться на стамбульском побережье.

После нескольких дней скитания в прибрежных кустарниках беглецам наконец удалось оторваться от султанских военных отрядов и от бдительного глаза их командиров. Лишь на болгарской пограничной полосе они нашли турка и его баркас. И хотя они были очень утомлены многодневными опасными переходами, закон контрабанды вынуждал их немедленно, ночью выбираться из прибрежных зарослей и выходить в открытое море.

Вот и Черное море, бушующая стихия, безграничные просторы и неизвестность!

Богдан хорошо понимал, что сейчас у них на счету каждая минута. Беглецы знали о том, что еще позавчера прекратились бои турок с казацкими чайками. Три дня прошло, как они оторвались от султанских войск, скрываясь и уходя от преследования отрядов береговой охраны. Именно на этот берег несколько дней тому назад высадился и отряд казаков с разбитой чайки. Туркам, преследовавшим их, оставили в челне только четырех убитых во время рукопашной схватки с галерой Галила-паши. Куда скрылись остальные казаки, прорвавшиеся на берег? И хотя следы их затерялись, янычары все еще рыскали в прибрежных кустарниках.

Отряды янычар и моряков прочесывали лес на побережье, задерживая каждого человека. Один из греков, сопровождавших по поручению патриарха беглецов, неожиданно столкнулся с янычарами. Убежать от них или обмануть — никакой возможности не было. И он вступил в бой с турками, чтобы предупредить друзей о грозящей им опасности.

Беглецы с болью в сердце вынуждены были молниеносно изменить направление…

Буря чувств охватила душу Богдана, когда он наконец оказался на вершине скалы, которая, казалось, звенела как струна от ударов волн! В клокочущем безграничном морском просторе его глаза искали если не землю, то хотя бы звездочку, мерцавшую над ней. А черная морская пучина только хохотом отвечала ему, жаждущему увидеть свой родной край!..

Назрулла схватил за руку замечтавшегося Богдана и насильно потащил к баркасу. Им пришлось прыгать с обрыва, брести по бушующему морю, прегражденному острыми, мшистыми скалами, за которыми покачивался баркас.

А на востоке занималась заря, подчеркивая величие разбушевавшегося моря. В небо уже поднялись стрелы ярких лучей утопавшего в волнах солнца.

— На весла! — крикнул турок-контрабандист.

Оставшийся слуга патриарха с мольбой глядел на контрабандиста, все еще надеясь на возвращение своего друга. «Своей головой отвечаете, дети мои, за жизнь моего юного друга!..» — до сих пор звучали в его сознании слова патриарха.

Богдан не прислушивался к приказам контрабандиста, он верил в искренность людей, помогавших ему бежать. Турок-контрабандист сказал, что до рассвета они должны покинуть это место и уйти в открытое море. Богдан взялся за весла вместе с болгарином. Назрулла сел рядом с осиротевшим греком, выражая ему искреннее сочувствие. Хозяин и командир баркаса стоял у руля, грудью опираясь на него. Кому как не ему надо искать выход, когда рухнули неожиданно надежды на передачу беглецов запорожцам. Все пути к казакам оказались отрезанными.

Беглецы, забыв об усталости, изо всех сил налегли на весла. Баркас оторвался от берега и понесся в открытое море, разрезая бурлящие, пенящиеся волны. Вода захлестывала баркас. Свободный от гребли албанец энергично вычерпывал деревянным ковшом воду из баркаса. У них был и парус. Но как поднять его при таком порывистом ветре и высокой волне! Ведь этот ветер больше всего и навредил стремительным чайкам отважного полковника Мефодия Мосиенко, заливая их водой.

Об этом рассказал беглецам верный патриарху турок, хозяин баркаса. Казаки дважды приближались к Босфору, и каждый раз не столько Галила-паша, сколько море вступало с ними в бой. Нападение казаков на Стамбул в этот раз было безуспешным. Только однажды ночью казакам удалось навязать бой кораблям Галилы-паши и отбить у него более десятка бортовых пушек. Но к утру нападающие и сами не досчитались шести чаек. Среди них и чайка, на которой находился их полковник. Остальным чайкам пришлось уйти в море. Одна затонула уже у берегов Болгарии, где высадились казаки после ожесточенной схватки.

— А казаки спаслись? — спросил Богдан, не подумав.

— Это как кому повезет, эфенди, — пожал плечами рассудительный турок. — В таких волнах казак, как в густом лесу: разве только заблудится, а в руки врагу не дастся! А кому посчастливится добраться до болгарского улуса, тот будет принят там как родной, ведь одной веры люди!..

Богдан вздрогнул от ощущения какой-то новой силы. «Одной веры люди!..» Казацкие чайки разбрелись теперь по бушующему морю, просторы которого стали для них перелесками и буераками. В них легче спрятаться, чем искать. Морякам Галилы-паши не найти и не догнать их. Но найдет ли их утлый баркас контрабандиста? Казаки настороженно блуждают по морскому простору, присматриваются к чужим и разят, не спрашивая, кто такие. А ведь беглецы в янычарской форме…

— Грести, зорко следя за берегом, не удаляясь от него и… избегая встреч с какими бы то ни было галерами! — вдруг властно сказал Богдан, поняв, что ему самому теперь следует позаботиться о своем спасении. — Не терять из виду берег, плыть вдоль него на север, к устью Дуная!..

Турок с нескрываемым интересом посмотрел на неожиданно объявившегося командира. Словно только сейчас заметил его на своем баркасе. Покачал, головой, невольно вздохнул. На своем веку, за время рискованного морского промысла, он видел всяких людей. Но среди молодых такого не встречал. К тому же он уже подумывал о возвращении на берег, чтобы в чаще леса укрыться от бури. А к устью Дуная — не рукой подать! Еды взяли немного.

— Был уговор, что плывем до встречи с первой казацкой чайкой, — попытался он возразить.

— Уговор остается уговором, эфенди. Но чайки, видимо, теперь прибило волной к берегу. Давайте поищем их в прибрежных водах, — быстро сообразил Богдан.

Этот разговор слышали все на баркасе. Рискованное путешествие по бурному морю заставляло каждого напрягать внимание, прислушиваться ко всему. Янычар-болгарин Испирлик в душе соглашался с Богданом. Ведь берег — это уже его родная земля. Там живет мать!

…И днем, и наступавшей бурной ночью, более безопасной для бегства, Богдан, не бросая весел, командовал как старшой. Трое суток качались они в колыбели бушующего моря. Богдан почувствовал, что значит свобода! Морские волны, их пенистые гребни способствовали этому. Им нет преград! Но ему теперь не волны, навевающие мысли о свободе, станут преградой на пути к ней.

На вторые сутки установили на баркасе дежурство, поочередно отдыхали. Только Богдан не мог уснуть во время отдыха. Порой он, гребя, чувствовал, как вдруг исчезал на мгновение окружающий мир и бушующее море. И только образ плачущей матери всплывал у него перед глазами. Но тут же его заслонял другой: растрепанные густые волосы, прикрывающие злые глаза блудницы, ее чарующий, пленительный голос и тянущиеся к его горлу хищные руки…

Он тут же просыпался и налегал на весла.

5

На третий день нечеловеческой борьбы с морем обессиленный Богдан уснул за веслом. Контрабандист не разрешил будить его, направляя баркас ближе к берегу. А как хотелось изменить направление, распустив паруса, мчаться к родным берегам.

Но он дал слово патриарху, и это обязывало его. В суровой жизни контрабандиста можно пренебречь всем: законами государства, запрещающими контрабандную торговлю, законами войны, которой занят султан и вся страна, своей семьей, постоянно подвергающейся опасности. Но нельзя потерять доверие патриарха, на котором держится его «дело», пренебрегать таким доверием он не имеет права. И не будет!

— Ай-вай! — вдруг испуганно воскликнул он, невольно посмотрев в открытое море.

Две военные галеры Галилы-паши, освещенные солнцем, четко вырисовывались на гребнях волн. Не было сомнения, что на галерах тоже заметили баркас с янычарами, упорно пробивавшийся к болгарскому берегу. Обе галеры на вздутых парусах неслись вместе с волнами прямо к берегу, держа курс на баркас контрабандиста.

Турок не растерялся, а спокойно обдумывал, как спастись. Его возглас услышали все, кто сидел на веслах. Даже Богдан проснулся от его тревожного крика. Он вмиг оценил обстановку. Только спросил:

— Что будешь делать, бай-ота? — И еще энергичнее налег на весла.

— Скорее к берегу! В лесу, в кустах спрятаться, словно ветром вас опрокинуло в бездну морскую! — приказывал контрабандист, направляя баркас к берегу.

Совсем недавно они обогнули эти скалистые берега. Теперь снова возвратились к ним. Впереди виднелась прибрежная песчаная коса, на которой торчали огромные каменные глыбы, будто нарочито разбросанные по ней. Зеленовато-коричневые водоросли раскачивались на волнах, сдерживаемых отмелью.

— За борт, грести к берегу! — приказал контрабандист, воспользовавшись моментом, когда обе военные галеры скрылись за высокими гребнями волн.

Беглецам не надо было повторять приказание. Как один бросили весла и выпрыгнули за борт, погружаясь в воду. Сам контрабандист тоже прыгнул в море, но не покинул своего баркаса, а стал топить его.

Когда-то, еще в Чигирине, Богдан по-мальчишески учился плавать в Тясьмине. Плавал, опираясь ногами о песчаное дно реки. Тогда ему казалось, что он умеет плавать. Но когда это было!..

Море, точно мачеха неродного ребенка в купели, схватило баркас в свои объятия, заливая его, раскачивая на пенистых гребнях. К счастью Богдана, когда он уже начал захлебываться, его ноги вдруг коснулись песчаного с галькой дна, стали скользить по замшелым камням. И все же он продвигался к берегу. Ему помогали набегавшие волны, которые порой хотя и сбивали с ног, но и подгоняли к берегу.

Вскоре Богдан уже твердо стоял на ногах и быстро брел к зарослям ивняка и камыша. Обернувшись, он подумал: а где же товарищи? Слева от себя заметил Назруллу, на карачках выбиравшегося из воды. Вдали точками мелькали головы других. Ни баркаса, ни его хозяина Богдан уже не видел… Только военные галеры быстрее стали приближаться к крутому берегу, где только что высадились беглецы.

6

Густой лозняк и камыш, среди которых вился ручеек. Стремительный, прозрачный ручеек пресной воды!

— Хмель-ака может напиться. Хорошая проточная вода… — предложил Богдану Назрулла, высунув голову из камыша.

— А остальные где? — спросил Богдан. — Может быть, им надо помочь? Отвлечь от них погоню, приняв удар на себя.

Назрулла напряженно стал прислушиваться, всматриваясь в густые заросли лозняка и камыша. Грохочущий шум моря заглушал всякие звуки. Даже шум леса терялся в морском клекоте.

— Это они отвлекли на себя моряков Галилы-паши, побежав вдоль крутого лесистого берега.

— Сами спасаются, или хотят отвлечь врагов от нас? — вслух рассуждал Богдан.

— Один аллах ведает о том. Возможно, и то и другое. Теперь мы находимся на болгарской земле. Они ваши единоверцы, христиане. Могут помочь…

Когда Богдан наклонился над ручейком, чтобы напиться, он вдруг вспомнил Чигирин и свою неограниченную свободу на родной земле… Ручеек был неглубокий, воды в нем едва доставало до колен, пришлось нагнуться, чтобы напиться. Наслаждаясь этой живительной ключевой водой, Богдан вдруг услышал отдаленные голоса. Значит, преследователи тоже высадились на берег. Теперь они будут рыскать по всему побережью, прощупывать каждый кустик на этом мысе со спасительным ручейком.

— Надо бежать, Назрулла-ака! Слышишь? Нас здесь перестреляют, как селезней!

— В лесу не лучше, Хмель-ака. Может, не заметят…

— Все же бежим в лес! Там свобода или смерть. А тут… снова неволя. Айда в лес!..

Брели по ручейку, скользя по обросшим мхом камням. На суше реже попадались кусты лозняка. Огромные каменные глыбы, отшлифованные неугомонными бурными волнами, теперь были покрыты зеленой кожей — мхом. Повыше виднелись ракиты с потрескавшейся корой, а еще дальше — сосны и вековые дубы. Спрятаться за дубом можно и троим, но там погоне легче обнаружить их.

А крики, долетавшие с берега, становились все громче. Окинув взглядом прибрежную рощу, Богдан повернул влево, где, как ему казалось, лес был гуще. Но как раз оттуда и доносились к ним голоса.

Вдруг в кустах они неожиданно натолкнулись на двух болгар-рыбаков, которые тоже бежали от моря в лес. Старший из них, видимо отец, остановился, замахнувшись веслом.

— Погодите, болгаре! — воскликнул Богдан на их родном языке. — Мы тоже беглецы, а не янычары. Это нас преследуют турки…

Болгарин про себя повторил слова Богдана: «Погодите, болгаре!» Затем опустил весло, мальчика десяти — двенадцати лет прижал к себе.

— Беглецы, а не янычары, — повторил он, скорее убеждая себя, чем спрашивая.

— Я невольник, украинский казак. А это… мой побратим Назрулла. Он турок, но тоже… Не янычары мы, медальоном патриарха клянусь!.. — поторопился Богдан.

Болгарин поверил, и на лице у него заиграла улыбка. Он отдал сыну весло и стал прислушиваться к отдаленным голосам.

— Беглецы? — переспросил, о чем-то думая. Потом взял Богдана за мокрый рукав и потащил в ту же сторону, откуда они с Назруллой бежали.

— Айда, айда за мной… Там Аладжа… Мужской монастырь. Святые отцы должны… могут. Только они…

Быстро перепрыгнули тот же ручеек, нырнув в чащу молодых елей и орешника. Раскидистые колючие ветки жалили руки и лицо. Болгарин спешил, увлекая за собой промокшего до нитки Богдана. Следом за ними, не отставая, тащились его сын Петр и Назрулла.

Выйдя из густого ельника, беглецы увидели на небольшой поляне странное каменное здание под черепицей. От земли до крыши было не более четырех-пяти локтей высоты. У самой земли едва виднелось два небольших окошка с железной решеткой с внутренней стороны. Только железный крест на переднем фронтоне свидетельствовал о том, что болгарин честно и искренне исполнил свое обещание. У Богдана появилась надежда на спасение именно с помощью обитателей этого монастыря.

7

Несколько спускающихся вниз перекосившихся каменных ступенек привели Богдана и рыбака в колокольню. Широкие, кованные железом двустворчатые двери, неплотно прикрытые, вели в церковь. Рыбак Парчевич жестом руки велел Богдану подождать его в притворе. Сам же, переложив из правой руки в левую рыбацкую шляпу, открыл дверь и на цыпочках вошел в нее, словно погрузился в какую-то бесконечную пустоту. Богдан все же успел заметить несколько зажженных свечей. Но их было так мало, что в церкви стоял полумрак.

Через минуту-две с грохотом отворилась тяжелая железная дверь, и к Богдану вышел монах с медным кованым крестом на груди. Хотя борода, усы и волосы монаха, гладко зачесанные назад, были убелены сединой, Богдану все же казалось, что он выглядел стариком только из-за своей типичной монашеской худобы. В действительности ему было не больше пятидесяти лет. Узкие, монгольские глаза пристально всматривались в Богдана.

Для того чтобы облегчить знакомство, Богдан расстегнул воротник и вытащил из-за пазухи медальон патриарха, служивший ему священной подорожной в его таком рискованном путешествии. Даже быстро перекрестился, вспомнив, как учила этому его мать. Казалось, что он готовился принять и благословение священника.

— Во имя отца, сына и святого духа… — перекрестился и духовник, увидев медальон патриарха. — Кто еси раб божий?

— Христианин семь, из-за Днепра сущий, отче. Бежал из турецкой неволи…

— Воин, как очевидно?

— Да, отче. Но человек… без оружия не воин! Только беглец. Меня преследуют янычары…

Духовник оглянулся, не скрывая тревоги. Потом окинул взглядом Богдана, его кучерявую бородку, потрепанную, мокрую янычарскую одежду.

— Вам, брат, надо немедленно переодеться! Как вас зовут?

— Зиновий-Богдан…

— Брат Зиновий будет прислуживать батюшке во время богослужения, если… — И, не закончив, резко схватил Богдана за руку и повел за собой.

А со двора, со стороны леса, доносились голоса преследователей. Богдан только успел мельком взглянуть на открытые наружные двери. Назруллы там уже не было. Не оказалось и сына его спасителя.

«Успели ли они спрятаться?» — подумал Богдан, услышав тяжелый вздох рыбака Парчевича.

8

Когда моряки и янычары окружили монастырь, там уже началось богослужение. Такой же худощавый, как и монах, который переодел Богдана, священник стоял перед аналоем, читал ектенью. Трое певчих подтягивали: «Слава-а тебе, Христе, боже наш… Слава!»

Справа от священника стоял в смиренной позе прислужника Богдан. В правой руке кадильница, в левой — уникальное, кованное серебром антиохийское Евангелие…

Необходимо ли было священнику это драгоценное Евангелие именно на данном этапе богослужения, известно только священнослужителям. Даже немногочисленные, монахи, занятые молитвой, не обратили внимания на эту деталь. Дым из кадильницы поднимался прямо в лицо Богдану, разъедал глаза, вызывал слезы. Но он стойко терпел, внимательно следя за каждым движением священника. Черная длинная ряса снова воскресила в его памяти забытые дни пребывания в иезуитской коллегии. Но рассуждать об этом было некогда.

В церковь вошел, осматриваясь вокруг, воин-турок, — видимо, старший. В одной руке у него шапка-малахай, в другой сабля. Хотя он и старался держаться здесь как хозяин, но полумрак, горящие свечи, голос священника и пение хора сдерживали его.

К нему быстро подошел отец Аввакум, дьякон храма Святой троицы. Это он встречал и переодевал Богдана, чтобы спрятать его. Они встретились посередине прохода на протянувшейся через весь храм ковровой дорожке.

Турок остановился, прислушиваясь к шепоту отца Аввакума. Торжественность богослужения окончательно парализовала его воинственный ныл. Правоверный мусульманин хорошо понимал значение богослужения во всякой религии и помимо воли вынужден был и тут проявить свое уважение к ней.

В ответ на шепот диакона и сам заговорил вполголоса.

— На ваш берег высадились беглецы, изменники из армии великого султана, — торопливо заговорил он.

— Беглецы, правоверные турки? Грех какой, святой аллах… — удивленно произнес отец Аввакум, направляясь к выходу, чтобы продолжить разговор с турком, который, казалось, и не собирался задерживаться тут. Ему надо было только лично убедиться. Вполне возможно, что святые отцы или дервиши-монахи этого храма видели предателей еще до начала богослужения.

— Очевидно, уйдут в Варну! В лесу правоверные беглецы долго не усидят, голод заставит выйти оттуда. А дорога на Варну начинается вон за тем дубовым лесом. Обычно правоверные беглецы стараются не попадаться на глаза людям. Где вы видели, чтобы бежавший турок бродил среди христиан…

Проводив воина за кованую дверь, отец Аввакум плотно прикрыл ее, чтобы не мешать богослужению. Только спустившись по ступенькам во двор, отец Аввакум удивленно развел руками. Турок внимательно и с нескрываемым превосходством присматривался теперь к этому служителю храма «неверных». То ли в его душу закралось подозрение, то ли он обдумывал какой-то хитрый ход. С отвращением сплюнул, надевая на голову малахай, помахал рукой своим воинам. Казалось, что теперь ему стало все понятным. Турецкие воины сошлись вместе и долго совещались в сторонке, настороженно посматривая на храм и священнослужителя. Не по себе было отцу Аввакуму от этих взглядов. Потом, оставив несколько матросов на страже у храма, они обошли вокруг него и с воинственным видом направились снова в лес.

То ли они убедились, что пошли по ложному следу, то ли решили применить какую-то свою тактику, чтобы перехитрить монаха. С тревогой в сердце тот вернулся в храм, где по-прежнему продолжалось богослужение.

9

А Варшава, король, шляхта тоже лихорадочно готовились к войне.

Страна жила в напряжении, словно натянутая до предела струна. Тревожные и с каждым днем все более грозные вести с Днестра приходили в королевский дворец. Война с Турцией наконец должна была избавить Польскую Корону от позорной зависимости, от бесконечных прихотей султана. К этому стремились не только правители Вены, но и всей Европы.

Об этом мечтали не только правители великой Польши во главе с королем, но и весь народ! Да и султан разошелся не на шутку. Запретил кому бы то ни было выступать против воины. Казнил всех, кто осмеливался это делать…

После долгих колебаний и суетливых сборов король Сигизмунд Ваза наконец сам выехал из Варшавы, чтобы во Львове или южнее его возглавить всеобщее народное ополчение.

Наконец-то сам король возглавит ополчение!..

— Сам Иисус Христос и папа римский благословили Речь Посполитую, чтобы под моим королевским началом она сбила спесь и высокомерие с зазнавшегося султана! — точно молитву произнес король, садясь в пышную, хотя и тяжеловатую для военных походов карету с золотыми гербами.

Пять пар подобранных под цвет золотистой кареты лошадей стремительно ринулись в путь, везя короля на поля кровавых битв, где, напрягая последние силы, жолнеры и казаки сражались с турецкой ордой.

Торжественный отъезд короля на политые кровью и усеянные трупами поля сражений у Днестра больше напоминал траурную церемонию, чем триумфальное шествие всемогущего монарха.

Народ воспрянул духом, восприняв пышный выезд короля на войну как символ безопасности страны. Правда, продвижение короля к месту сражения было таким же медленным, как и подготовка к отъезду. Словно и не на войну он ехал. Часто останавливался по пути, чтобы подписать все новые и новые послания старостам края. Рескриптами и приказами он поторапливал шляхту с ее войсками, чтобы они поскорее объединились в могучую армаду посполитого ополчения под его монаршим началом.

Бесконечные переодевания короля, как того требовал придворный этикет, то в походное, то в официально-гражданское одеяние отнимали немало времени. Они тормозили продвижение королевского военного кортежа.

Но Сигизмунд III был уверен, что он всегда будет королем, что бы ни произошло под Хотином или в другом месте. Пускай кричит Криштоф Радзивилл об опасности, которая угрожает Польше со стороны шведского короля Густава-Адольфа. Сигизмунд Ваза больше верил в свою звезду, благословленную иезуитами и папой римским, чем каким бы то ни было тревожным депешам и сообщениям гонцов, скакавших к нему со всех концов государства.

Во время остановок в пути король наряжался, как для торжественных дворцовых приемов. Непременно садился в кресло, надевал на голову монаршую бобровую шапку. Кружевной белоснежный воротник, плотно облегавший шею и веером спадавший на плечи, делал Сигизмунда скорее похожим на венецианского дожа, чем на «первого шляхтича Короны» с великопольскими традициями и нарядами. Адамасская шелковая мантия, черные парижские чулки и лаковые туфли с золотыми пряжками и драгоценными камнями, как на перстнях, были необходимыми атрибутами королевского убранства.

Во время этих остановок и приемов, точно шумный рой пчел, монарха окружали многочисленные посланники, кардиналы ордена, адъютанты с высокими военными званиями. Они стремились не к канцлеру Льву Санеге, а к находившемуся в походе королю!

С каждым днем увеличивалось число дипломатов, иезуитов и курьеров, сопровождавших короля в его походе. Сигизмунда встречали воеводы, старосты и сопровождали дальше командиры все новых и новых отрядов поспольства, призванного в армию.

По строжайшему повелению короля на приемах в пути предпочтение отдавалось гонцам, прибывшим с поля битвы под Хотином. Они принимались королем вне всякой очереди. Ведь где-то под Хотином в обыкновенном полевом шатре лежит в лихорадке его сын-наследник Владислав. Именно как наследник престола он требовал заботы короля, надеялся на нее. Владислав, как сын от первой из двух жен короля — сестер-австриячек, не был избалован отцовской любовью. Но все же он — наследник, предопределенный судьбой!..

10

Дипломаты, иезуиты, воеводы тянулись за королем тяжелым хвостом, надоедая ему своими требованиями, советами. Особенно иезуиты! Они готовы были даже воздух, которым дышит король, заменить крестом и Евангелием.

— Адъютанта ко мне! — велел Сигизмунд перед очередным приемом.

Красивый мазур-полковник тотчас явился, бряцнув блестящими шпорами.

— Кто сегодня прибыл на прием и… какие самые неотложные дела? — сдержанно поинтересовался король.

— Очевидно, его милость подканцлер пан Липский… — начал адъютант.

Но король перебил его:

— Пан Липский, как и сам канцлер, без предупреждения может lada chwila[18] заходить ко мне, полковник. А кто есть из гонцов?

«Lada chwila» король произнес особенно подчеркнуто. Адъютант воспринял это как признак раздражения короля или иронического отношения к польскому государственному языку. Так уж повелось у королей польской шляхты: король Стефан Баторий, венгр по происхождению, даже с женой разговаривал с помощью переводчика. Да и то — на латинском языке. Его крылатое выражение — Non decet regem psittacum esse[19], — стало любимым афоризмом и высокомерного Сигизмунда Вазы…

— Ваше величество, снова прибыли гонцы от королевича Владислава и от старосты Любомирского.

— Не староста, а польный гетман, который героически заменил покойного Яна Кароля Ходкевича. Какое-то проклятие лежит на королевских польных гетманах. Вот уже второй пал смертью храбрых на кровавом поле битвы в Молдавии. Кто еще?

Гонцов, которых надо было принять в первую очередь, собиралось по нескольку на каждый прием. И так изо дня в день…

И вот после недельного беспокойного похода из Варшавы до Львова к Сигизмунду прибыл гонец гусарского оршака, которому Заруцкий лично передал донесение о казни казацкого атамана Бородавки.

— Гонец из Киевского воеводства? Да, любопытно, любопытно! По-видимому, пан Томаш Замойский хочет испросить у меня совета, куда направить соединение вооруженных посполитых, собранных из пяти украинских воеводств?

— Гонцы пана киевского воеводы тоже со вчерашнего дня ждут приема вашего королевского величества. А о соединении посполитых, как изволили сказать ваша милость, не стоит беспокоиться. Но здесь прибыл гусар, — смутившись, доложил полковник-адъютант.

Король открыл глаза, чуть приподнял голову и снова опустил ее, сидя «на тропе». При этом он еще раз взглянул на белоснежный кружевной воротник — признак королевского могущества.

— О чем докладывают гусары? — на немецком языке спросил король.

— Известный вашему королевскому величеству слуга ротмистр Заруцкий предательски убит джурой полковника Сагайдачного банитованным Вовгуром.

— Убит Заруцкий? — Дорожное Евангелие тут же выскользнуло из рук короля. — Тот самый Заруцкий, которому…

— Именно он, ваше величество…

— Поймали, наказали преступника?

Адъютант многозначительно развел руками. Только спустя некоторое время тихо добавил:

— Точно вихрь налетел этот изменник, как рассказывает курьер. На глазах у сотни гусар его величества… ускакал в лес. Известно, что это был один из любимых джур пана Сагайдачного, а родом…

Король, словно его кто-то толкнул в спину, поднял голову:

— На кой леший мне нужна родословная этого опришка, убийцы! Позвать гусара ко мне. Сам желаю услышать позорное донесение, коль убийца доверенного королевского слуги ускользает из рук целого отряда беспомощных воинов.

Адъютант ушел выполнять приказание разгневанного короля. Убийство Заруцкого — чрезвычайное событие для короля. Ведь правительство шляхты направляло Заруцкого с особым поручением не без ведома короля. Наоборот, это делалось по его приказу… И только что чрезвычайный гонец Владислава известил его о казни Бородавки. Король хотел услышать это и от самого исполнителя воли Речи Посполитой. А казаки, оказывается, уже стали мстить за это шляхте. Заруцкий первая жертва. Кто же будет следующей?..

— Позор! В шляхетской Польше правит не король, а любой диссидент… казак, банитованный…

Сигизмунд Ваза нервно ходил по комнате, ожидая гонца-гусара. Но увидел не гусара, а сразу троих совсем нежданных. Одного из них он знал очень хорошо. Однако был удивлен появлением его здесь. Изящно одетый, молодой, Ежи Оссолинский первым поприветствовал короля. Оссолинский завершал свое образование в Вене, Париже и последнее время в Лондоне, одновременно выполняя дипломатические поручения, не гнушаясь и грязных шпионских дел. Что заставило его так поспешно прибыть из Лондона к нему на аудиенцию?..

Почтительно став на одно колено, этот молодой, но уже бывалый дипломат поцеловал протянутую руку короля. Пересыпая родную речь латинской, он произнес:

— Рекомендую вашему королевскому величеству прославленного воина Речи Посполитой, ныне полковника Стройновского, шляхтича из юго-западных областей нашей страны! Сам же я приехал на несколько диен из Лондона, чтобы взять жену. И вдруг встретились…

Запыленный после дальней дороги, добираясь на лошадях из-под самого Хотина, давно не бритый, в потертом в боях полковничьем мундире и в казацкой шапке с малиновым шлыком, полковник действительно поразил короля. Он по-военному подошел к королю, учтиво поприветствовал его, склонив лишь голову. Порывисто снял шапку и по-казацки сунул ее себе под мышку.

Король даже улыбнулся в ответ на оригинальное приветствие этого хорошо известного ему по рассказам и документам воина, боевого побратима Александра Лисовского.

— Станислав Стройновский из Стройнова имеет честь приветствовать вас, ваше королевское величество! Сейчас я возглавляю большой отряд польских воинов, направляющихся по приглашению вельможного пана графа Михайла Альтана в чешские области австрийской империи.

Родной полковнику польский язык не удивлял короля, хотя почтенная шляхта старается разговаривать с королем если не на латинском, то на смешанном немецко-польском языке. Польского языка король не признавал и даже ненавидел его. И поэтому с трудом понял только то, что полковник со своим войском лисовчиков направляется на любимые королем австрийские земли. Его радовало, что они идут помогать цесарю. А ведь полковник прибыл из-под Хотина, где принимал участие в боях с турками, и мог бы проинформировать короля о положении на фронте.

После разговора с двумя разными по своему положению и возрасту людьми у короля сразу поднялось Настроение. У него вылетели из головы все нудные заботы о посполитом рушении, а вместе с тем и мысли об этой ужасной войне с турками.

К тому же в комнате находился еще и третий воин, вошедший вместе с этими двумя. Молодой, запыленный в пути, вооруженный по-походному. На голенищах желтых сапог еще виднелись следы от ремней шпор. Нахмуренные брови делали его каким-то слишком суровым, сосредоточенным и неприветливым. Войдя, он тотчас сорвал с головы шапку и, остановившись у порога, поклонился королю.

Поздоровавшись с Оссолинским и Стройновским, король взглянул на третьего гостя. Вошел вместе с ними — очевидно, по одному и тому же государственному делу. Потом вопросительно посмотрел на Ежи Оссолинского, как на близкого к Короне человека. Но на немой вопрос короля ответил полковник Стройновский:

— А это, прошу ваше королевское величество, приднепровский казак, джура Петра Сагайдачного Лысенко-Вовгур.

Король нервно вздрогнул, услышав имя убийцы Заруцкого. Именно в этот момент Лысенко сделал шаг от двери, почтительно и в то же время с независимым видом поклонился королю.

— Так это и есть Вовгур, джура полковника Сагайдачного?..

— Да, ваше королевское величество. Это он покарал ротмистра Заруцкого.

— Поступок… — снова начал король, захлебываясь от злости или от приступа грудной жабы.

— Достойный королевской воли и… награды! — смело продолжил Стройновский. И добавил: — Прошу, ваше величество, выслушать до конца. Разговор у нас долгий, неотложные дела заставили прибыть сюда, оставив своих лисовчиков на границе Австрии.

Король снова вздрогнул, услышав ненавистное слово «лисовчики». Хотел было что-то возразить, но молодой полковник предостерегающе, не придерживаясь придворного этикета, приподнял руку. Король только пожал плечами, покачал головой, готовый выслушать Стройновского. Восторженные слова о лотровском войске показались королю проявлением самовлюбленности полковника.

— Суд и казнь над казацким гетманом Бородавкой совершена, ваше королевское величество, — продолжал Стройновский. — Но ведь Бородавка был вожаком сорокатысячной казацкой армии, которая своей отвагой и умением побеждать неверных в конце концов решает исход войны под Хотином, возвеличивая Польскую Корону! Прошу поверить мне, живому свидетелю этой необыкновенной храбрости казаков на Днестре, охваченных великопольским патриотизмом. А эта… неожиданная смерть прославленного запорожского гетмана только усиливает недовольство казаков. Разве такой награды ждали они от своего короля, прошу прощения, ваше величество?! А ведь их около сорока тысяч прекрасно вооруженных воинов! Стоит ли нам так обострять отношения с приднепровскими казаками, которые, искренне веря обещаниям Короны, самоотверженно сражались за Днестром? Ведь они не самозванцы, а благородное ратное товарищество, богатыри, которые считали за счастье pro patria mori[20]. Или, может, Речь Посполитая больше не нуждается в хороших воинах в такое тревожное для нее время?..

— Но ведь суд!.. — нетерпеливо возражал король, прерывая пламенную речь полковника. Король не обижался на него. Таков уж своеобразный характер у полковника, который так, можно сказать, оригинально разговаривает с королем.

— Суд и слова покойного гетмана Ходкевича выражали волю короля. На небо уповал покойный, полагаясь только на казацкую ловкость в военном деле. С такой верой и погиб. Королю, на мой взгляд, именно сейчас ах как не к лицу так… беспардонно, если так можно выразиться, поступать с казачеством. Мы должны оценить это и поблагодарить казаков за военную услугу королевству!

— Такая услуга, ваше королевское величество! Пренебречь ею — означало бы лишиться наших ратных героев!.. — подчеркнул молодой, одетый по английской моде дипломат Оссолинский.

— Неужели шляхтичи забыли о грозном предостережении сенатора Збаражского, что потворство лисовчикам пагубно отразится на нашей политике? Казаки, ратные герои… Но ведь они враги моей веры!.. — не сдержавшись, раздраженно провизжал король.

— Вера короля — непоколебимый столп нашей государственности! Но не казаки и тем паче не лисовчики расшатывают ее, ваша милость. Возьмите к примеру хотя бы Бетлена Габора да и всю явную и тайную протестантскую коалицию, ваша милость… Может быть, и не следует благодарить казаков, но проявить в какой-то мере монаршее признание их смелости, ловкости и отваги необходимо. Кстати, и об этом отважном воине, который именем короля покарал Заруцкого… Да, да, именем короля, ваша милость. А казакам еще гетманом Ходкевичем обещано не вступать без их согласия и участия ни в какие переговоры с неверными. Вдруг какой-то Заруцкий убивает казацкого гетмана за спиной короля!.. Таким образом, оказывается, что король не только не причастен к этому, скажем прямо, злодейскому убийству казацкого гетмана, по и выразил милостивую благодарность герою, ставшему судьей убийцы…

Король испуганным взглядом окинул комнату. Его дрожащие монаршие руки в перстнях опустились, а глазами он искал, на что можно опереться. Затем сделал несколько шагов к своему креслу-трону и остановился возле него. С благодарностью посмотрел на молодого и такого надежного своего дипломата Ежи Оссолинского. Однако в его взгляде чувствовались и растерянность и восхищение, будто он до сих пор еще сомневался, нет ли здесь какой-нибудь оскорбительной для чести короля интриги, так искусно скрываемой почтеннейшим дипломатом. Его послали в Англию, а он оказался здесь…

— Ну что же, право, как король, я… собственно, и не был уверен, что этот nihil hominis novus[21] Бородавка казнен. Однако, — он быстрым взглядом окинул гостей и остановился на Стройновском, — в Речи Посполитой каждого убийцу королевского слуги теперь всюду подстерегает если и не законная расправа, то месть шляхты.

— Юноша Вовгур отныне станет воином моей армии, называемой лисовчиками, хотя под таким именем и воюют уже казаки Бетлена… Мои лисовчики уходят за пределы Речи Посполитой. Собственно, с этой целью прибыл я сюда, оставив свое войско на австрийской границе. Война с турками уже окончилась на Днестре.

— Как это окончилась?..

— В передней ждет приема пан Адам Кисель. Он прибыл гонцом от гетмана Станислава Любомирского. Остальное доложит он… Я же хочу изложить вам свои соображения о все той же большой политике Речи Посполитой. Шляхта и король не могут, не имеют права не реагировать на грозные события в Чехии. Вам известно, что чешские плебеи, называемые народом, все активнее поддерживают Бетлена и взбунтовавшееся дворянство, освобождаясь от власти австрийского цесаря. Что это явное выступление против европейского плана, пожалуй, ясно каждому. Но это может послужить примером и для других народов, в том числе и для польского. Бетлена Габора уже поддерживают протестанты всей Европы! Да что говорить… В его полках храбро сражаются мужественные казаки-лисовчики во главе с командирами из наших банитованных и осужденных на смерть. Среди них есть поляки, пожалуй, даже шляхтичи типа Зборовского… Должны же и мы, используя казаков, помочь цесарю расправиться с бетленовским новаторством. Поэтому прошу ваше королевское величество разрешить мне набрать из освободившихся людей новых воинов для пополнения поредевших в боях под Хотином моих полков лисовчиков. Не нужно бояться названия, как чучела, неразумно брошенного сенатором Збаражским. Суть не в названии, а в духе времени. К австрийскому императору надо прибыть не с горсткой героев, а с полками храбрых воинов! Для этого я и прибыл к вам с поручением от них.

— Лисовчики, лисовчики! Позорно звучит ныне это, когда-то богатырское название, данное в честь истинного патриота Лисовского, воевавшего на московской земле. Пан полковник так напугал нас своим политическим трактатом о международных кондициях. Что же предлагает пан полковник?

— Если на это будет воля вашего величества, разрешу себе посоветовать, — отозвался Оссолинский.

— Советы дипломата становятся мнением и волей короля. Прошу, пан Оссолинский.

— Сенатор пан Збаражский, несомненно, был прав, и вряд ли кто-либо станет оспаривать его высокогосударственную мысль. Однако и воины, называемые лисовчиками, — явление, надо сказать, закономерное в такую бурную эпоху межгосударственных и внутренних потрясений… Поэтому лисовчики и в нашей стране слишком быстро размножаются. Размножаются… и в данный момент очень полезны нам! Полковник прав. Вместо того чтобы судить и карать этот «вольный люд», король своей волей снова делает их полезными для отчизны. Другой альтернативы нет, ваше величество! Протестанты уже применяют огнестрельное оружие, а не только проводят догматические дискуссии. Европа раскололась на два лагеря… Поэтому необходимо проявить мудрость! Казак войну закончил, словно ниву сжал. А мудрая королевская политика открывает ему новое поле деятельности. Потому что от безделья казаки и всякие другие perditos…[22] начинают помышлять о кондициях «свободы и равенства». Они неплохо уже разбираются как в политических конклюзиях, так и в требованиях протестантов.

— Что же мне делать?

— Предоставить право, дав сопроводительные письма, пану полковнику вместе с его джурой, паном Вовгуром, пополнить войска лисовчиков и возродить их былую славу. Главным образом провести набор войск на Украине! Подумайте, что будет, если… такая армада вооруженных казаков ни с чем возвратится на Приднепровье?! А ведь они не избалованы платой, которую мы только мудро, надо сказать, щедро обещаем выдать из государственной казны. Что делать казакам, возвращающимся на Украину с оружием в руках и со своими старыми претензиями к королю? Таким образом, вместо преступников, бунтарей они становятся верными слугами его королевского величества. А главное, они будут находиться за пределами Речи Посполитой! И прошу учесть, ваше величество, они будут сражаться не на стороне протестантов, как лисовчики-кривоносовцы, а служа Короне, помогая австрийскому цесарю!.. Пусть там и удовлетворят свою жадность к военным трофеям. Даже такая путаница с этим традиционным названием «лисовчики» пойдет нам на пользу.

В комнату вошел дежурный есаул и доложил:

— Гусар-посланец к его королевскому величеству с донесением об убийстве старшины Заруцкого!

— Гусар уже не нужен! — резко ответил король, выпрямляясь как победитель. — Поступайте со всем этим разбойничьим сбродом как хотите и как знаете. Король польской Речи Посполитой умывает руки!..

— Так поступал Понтий Пилат, ваше величество.

— Как Понтий Пилат, умываю руки! Не король собирал лисовчиков, не король и благословляет их на это. Пусть граф Альтан берет на себя ответственность за них, даже на сейме!

11

В карете, а не в седле возвращался Сагайдачный из этого рокового для него военного похода. Гонцы, правда, предупреждали посполитых о «триумфальном возвращении хотинского победителя…» на родные земли. Киево-Печерская лавра первой подняла шум о торжественной встрече основателя военного братства. Герой битвы под Хотином ехал с поля брани в карете королевича Владислава, милостиво предоставленной ему королем. Сам полковник иронически прозвал эту карету «катафалком последней своей поездки по земле».

Лаврские монахи, точно на пожар, сзывали киевских жителей на пышную встречу первого члена их братства. Жену полковника Анастасию вместе с двумя прислугами отправили в лаврской карете, запряженной четверкой лошадей.

Все это происходило в неприветливую, ненастную осеннюю пору. И только вереница мирян с ближайших хуторов, казаков из киевского гарнизона и случайных нищих несколько оживляла размытый уманский тракт.

Вязнущая в грязи карета с полковничихой тяжело раскачивалась, подскакивала на ухабах. Машталеры раздраженно кричали на лошадей, подстегивая их кнутами. Но пани Анастасия, сопровождаемая двумя девушками, не обращала внимания ни на ухабы, ни на грязь, предаваясь тяжелым думам. Гонец уже рассказал ей о муже. Он, гетман украинских войск, возвращается домой не верхом на своем боевом коне, в окружении джур и полковников, а везут его в королевской карете, с ним лекарь-француз — последняя милость монарха, как ладан в кадильнице у гроба покойника!..

Тяжела сия королевская милость смертельно больному Сагайдачному.

Вовгур, без коня, со спрятанным под кобеняком оружием, стоял в толпе богомольцев, прижавшись к старому тополю у дороги. Вдали на развилке дорог из Белой Церкви и казацких сел лаврские монахи и священники служили молебен во славу победы на поле брани, встречая своего государственного патрона и первого члена Киево-Печерского братства — Петра Сагайдачного. Молодой казак даже был огорчен такой торжественной, с кадильницами и богослужением, встречей рыцаря-воина.

Только теперь почувствовал Юрко Лысенко, как далек был от него Петр Сагайдачный, полководец, гетман. Вот эти богомольны, духовенство, монахи встречают его совсем не так, как встречает своего атамана он — джура! Невольно представил себе, как толпой бросятся они к своему кумиру с бородой патриарха за благословением. И не шпоры будут звенеть на его сапогах, и не сабля будет сверкать в его руке, а кадильница и кованый крест окажутся в руках миротворца.

Но ведь этот крест без распятия — никому не нужное сплетение железных и золотых пластинок. Для верующего распятие — умиротворение души. А для Юрка, влюбленного в свое воинское призвание, святой крест был лишь символом его самых сокровенных чаяний, сильных и, может быть, еще не совсем ясных порывов души, желаний… свободы для своего народа! Только очень жаль, что юноша слишком примитивно представлял себе эту свободу — как неограниченный простор мятежной жизни человека.

Холодный моросящий дождь то переходил в мокрый снег, а то и совсем прекращался на какое-то время. Монахи суетливо спешили навстречу гетману, чтобы приветствовать его как можно дальше от города.

Юрко Вовгур долго всматривался в посветлевшие дали, озирался вокруг. Словно искал своего места на земле. Или, может, вспомнил давно забытое печальное детство, которого, по существу, и не было у него. То снова смотрел на суетившихся монахов, которых становилось все больше и больше на пути. Вот он заметил, как целые отряды конных казаков выбрались из яра на дорогу и продолжали двигаться дальше.

Может, и ему пойти встречать полковника, повидаться с ним еще раз в такую тяжелую для него минуту?

Что он скажет своему недавнему кумиру воинской доблести, слава которого так неожиданно поблекла после предательского убийства наказного атамана Якова Бородавки? Почувствует ли Сагайдачный угрызение совести или… будет гордиться этим убийством, как частицей своей победы?

Когда на взгорье почти рысью стали взбираться изнуренные лошади, таща тяжелую королевскую, с гербами, карету, Вовгур остановился, как ошеломленный. Всадники изо всех сил стегали вспотевших лошадей, которые, казалось, тащили не карету, а груженый паром.

О том, что в карете королевича везли больного гетмана украинского казачества, Петра Сагайдачного, Вовгур не знал. Когда карета остановилась на холме и машталеры-казаки, соскочив с коней, принялись очищать липкую грязь с колес, Юрко, поравнявшись с ней, в окно кареты увидел гетмана. Первым из кареты вышел королевский лекарь — француз, который еще утром просил приготовить для него оседланного коня, чтобы проехаться на нем.

Вначале Юрко обрадовался. И не потому, что так неожиданно встретился со своим знаменитым патроном. Самолюбию джуры польстило такое высокое уважение к казацкому вожаку-победителю.

Бросился к карете.

— Агов, многоуважаемый пан Петр! — воскликнул, как научил его сам полковник еще в первые дни службы у него.

В карете его услышали. И в ее окошке показалось осунувшееся лицо Сагайдачного и его давно не расчесываемая борода. Подобие улыбки оживило побледневшие губы полковника. Вдруг дверь кареты открылась, и Вовгур услышал:

— О, слава непорочной деве, Юрко Вовгур! Какие вести принес мне от пани Анастасии?..

12

Страдание и немощь изменили так хорошо знакомый джуре голос. Может, это от долгой и скучной поездки или от бессонницы, как бывало — после пьянки в Чигирине.

Юрко приподнял мокрые полы кобеняка, усаживаясь на краю сиденья кареты.

— Уважаемая пани Анастасия сама выехала навстречу пану Петру. А я…

С нескрываемым ужасом смотрел джура на полулежавшего бывшего властелина его души. Даже голос… Нет, это не голос атамана, гетмана, а какое-то покаянное бормотание угасающего человека.

— Спешил, Юрась, встретить гетмана?.. А встретил развалину, по воле господа бога. Вот хорошо, что привел всеблагий свидеться. Сиди, сиди у ног моих. Рассказывай, Юрась. Прослышал я о какой-то ссоре или даже драке твоей с ротмистром королевских гусар.

— Я убил этого подлеца, уважаемые пан Петр. Пытая Бородавку, они подкапывались под все полки рыцарей нашего народа. Да, очевидно… и под вас, казацкого гетмана.

Неужели до сих пор еще ничего не знает Сагайдачный о его поступке, совершенном по дороге на Киев? Рассказать ему все?.. Как молния блеснула догадка, что гетману уже все давно известно. Но с добрых, праведных ли уст? Одобряет ли казацкий полководец, пан Сагайдачный, его суд над мерзким гусарским старшиной?

А он, обессиленный, слег на подушку в углу кареты. Весть эта не являлась целительной для немощного гетмана.

— Подлец! — с тяжким стоном произнес гетман, будто убеждая себя в этом.

— Только так и буду называть этих мерзких палачей нашего правдивого воинства. За что казнили Бородавку, пан гетман? Почему шляхтичи так ненавидят нас, за что мстят нам?..

Решил было Вовгур многое сказать Сагайдачному, но тут же подумал, стоит ли жаловаться шляхтичу, хотя и украинскому. И умолк. Карета снова тронулась, раскачиваясь из стороны в сторону. Полковники и старшины казацких полков, сопровождавших больного наказного в Киев, наконец выбрались на взгорье. Вовгур успел заметить, что не так уж много полковников следует за гетманом. Большинство казацких полков, так нужных теперь Вовгуру, не торопились за Сагайдачным, шли своим путем.

Не слишком ли много он сказал Сагайдачному? Как воспримет все это слабый после ранения человек?

— Пану полковнику, вижу, очень плохо. Следовало ли мне отягощать вашу голову такими разговорами? Хотелось открыть душу, как родному.

— Продолжай, продолжай, юноша. Все говори, теперь уже можно. Душа юноши еще не истлела от грехов земного бытия… Когда-то молодой Хмельницкий, по воле господа бега, в искренней беседе со мной дал мне спасительный урок.

— Пан полковник говорит о сыне чигиринской подстаростихи? — поторопился спросить Лысенко.

— Да, про него. Недобрые воспоминания беспокоят меня в немочи. Только болезнь и толкает человека на исповедь, юноша, за свое греховное, высокомерное обхождение с матерью этого умного казака.

— А вы и не вспоминайте, уважаемый пан полковник, если они такие недобрые. Стоит ли забивать больную голову разными мыслями… — старался успокоить гетмана Юрко.

Сагайдачный тяжело вздохнул, приподнялся на локтях и выглянул из окошка кареты, как из карцера невольников.

— Кто из полковников остался в моей свите? Не рассказал бы ты мне? Я чувствую себя совсем одиноким в этой королевской карете…

Вовгур посмотрел в окошко в одну, затем в другую сторону. Наклонялся, присматриваясь, чтобы не ошибиться. А они, небритые, заросшие седой щетиной, печальные, с поникшими головами, ехали, покачиваясь в седлах. За старшинами следовали небольшие группы казаков и джуры.

— Насчитал пока что шесть полковников. Возглавляет их Подгурский. Мерзкая душа у него, прошу прощения.

— Шесть, говоришь, да и то мерзкие? Не очень чтят… Когда отправлялись в путь, было больше почета. Еще при жизни убегают от меня, как от прокаженного, прости, боже праведный. Всего шесть осталось, — пробормотал больной, опустив голову на грудь.

— Может, лекаря позвать? — забеспокоился Юрко.

— Француз сделал все, что мог по долгу службы, мой юноша. Я сам посоветовал ему отдохнуть в седле. При моем недуге лишь бог всемогущий сможет сделать больше этого француза. А что благостного и аз чинил ему, всеблагому… На поле брани молебны вооруженного священника не молитвы, скорее, какой-то французский фарс.

— Что, что? — переспросил Вовгур.

— Фарс. Лицедейство для развлечения праздных… Так, говоришь, пани Анастасия выехала встречать меня?

— Выехала в лаврской карете пани Анастасия. Но машталеры лошадей на хуторе подкармливают. Ну, я пошел. Мне надо спешить.

— Куда? Ведь ты успел встретить своего полковника. Все куда-то торопятся, оставляют меня одного…

Юноша смутился. Может, рассказать ему, почему и по каким делам спешит он навстречу казацким полкам? Да какой совет может дать больной? Теперь он уже не полковник и не советчик.

— Встретил, пан Петр, право, встретил. А помощи от меня никакой.

— Ты помогаешь своим юношеским словом, точно причастием непорочным. Мне так мало осталось жить. А я не знаю, как воспользоваться последними днями, чтобы как можно больше угодить богу.

— Не забивали бы вы, пан полковник, голову всякой всячиной. Вам о себе позаботиться надо, недуг пересилить. Э-эх, пан полковник! Преждевременно хотите вы изгнать душу свою из тела, отправить ее к богам. У вас такая жена, такая слава, да и деньги есть.

И юноша почувствовал, как больной полковник все сильнее сжимает его руку повыше локтя. Не прощается ли он навсегда? Юрко даже испугался, посмотрел в глаза Сагайдачному.

— Говори, говори, юноша. Как хорошо, что ты встретил меня. Одиноким остался я в этой королевской карете. Одинокий, без казачества, без надежды и просвета. А угодных богу дел так мизерно мало свершил я!..

— Да, это верно, пан Петр. На глазах у людей жил, возвышался. И одиноким остался. Какие люди, пап Петр! Надеялись, ждали и благословляли… Эти королевские одежды, словно деготь на ране, даже муху отгоняют. Вы нынче не казацкий полковник, а преданный слуга Короны. Наши люди ненавидят шляхтичей вместе с их иезуитом-королем, бегут от этой кареты с кровожадными орлами на гербах, как от чумы. Разве они под стать казацкому гетману? Только шесть полковников реестрового казачества остались в свите своего старшого… И то, очевидно, только до Киева. Не так бы надо казачьему атаману, слуге своего парода, возвращаться с победой.

— Осуждаешь меня, юноша?!

— Да разве я судия? Так люди говорят. Вы думаете о покаянии перед богом. Покаяние из поповских уст — лишь минутное утешение, самообман. Рыцарь, воин! В Ливонской войне им, шляхтичам, славу добывали. В Московии — свой же православный люд убивали. Может, и на целое поколение украинцев заслужили проклятие русского брата. Да и ныне: этим благим православным церковным делом подразнили короля вместе со шляхтой, словно пса через тын. А сами до сих пор еще не знаете, за что рисковали своей жизнью, сражаясь под Хотином…

— За победу над басурманами!

— В наши дни народ жаждет отомстить не только голомозым, но и польской шляхте. Месть и наука им на будущее! Чтобы не нападали, не глумились, не грабили и не уничтожали наших людей. Как тот же ясырь, будь он проклят навеки! Вот что надо было вам делать для украинского народа. А вы, пан Петр…

— Что же я? Отомстил, как мог…

— Вы, пан Петр, своим позапрошлогодним наказом, в угоду королю, даже хотели уничтожить казацкое звание. А для Речи Посполитой добивались побед. Вспомните Москву, Ливонию, да и Днестр… А сколько калек, сколько вдов, осиротевших детей, родителей! И все они проклинают вас, пан Петр. Да и ваша слава, добытая на несчастье и горе людей, позором покрыта…

— Как на суде у праведного слушаю тебя, хлопче. Боже всеблагий! Так говорит юноша. А что же народ!..

— Народ вам скажет то же самое, пан Петр. Разве я сам додумался бы до этого?.. С тем и прощайте. У вас еще есть время, чтобы покаяться у батюшки на Евангелии. Да узнают ли об этом люди, простят ли?

— У меня еще есть деньги!

— На свечку перед образами, пан Петр, да на колокольный перезвон! Деньги — что вода. А доля человеческая — это вечность. О ней вы забыли, верно служа королю и шляхте.

Вовгур стремительно открыл дверцу кареты и прыгнул в топкую грязь. Какой-то старшина подъехал на коне и, наклонившись в седле, закрыл дверцы кареты.

А в окошке маячили всклокоченная борода и мокрые от слез, испуганные глаза на бледном лице.

Вовгур пошел вперед, навстречу казакам.

13

Как бесконечная степная дорога, тянулась однообразная жизнь в молитвенном доме на морском берегу в Болгарии. Только службы и толпы нищих немного разнообразили ее. Даже к мечтам не располагала эта пустынная лесная чаща. В первые дни янычары своим настойчивым наблюдением в какой-то мере «скрашивали» это однообразие. Во всяком случае, приходилось быть все время начеку, не зная, когда нагрянут жестокие, нелюдимые янычары для очередной проверки.

От заутрени и до обедней литургии Богдан находился в состоянии крайнего напряжения. Из церкви он не отлучался ни на шаг. Даже в алтарь, где Богдану приходилось прятаться во время устраиваемых турецкими моряками проверок, его сопровождал отец Аввакум.

Но на четвертый день моряки оставили Алладжинский монастырь. Их корабли отошли от берега, скрылись в море. С тех пор тишина, словно вечность, поселилась в этом духовном царстве, хотя за пределами монастыря продолжала бурлить жизнь. В обжитых шумных городах люди неутомимо трудились, добывая себе хлеб насущный. На Днестре разгорелась жестокая война, навязанная султаном, задумавшим уничтожить днепровское казачество. Турецкая армия встретила отчаянное сопротивление и впервые в истории была разбита войсками Польской Короны и сорокатысячной армадой украинских казаков.

Прежние тревоги Богдана и его друзей-спасителей постепенно сменились другими, не менее беспокоившими их заботами о будущем. Жадно прислушиваясь к кровавым событиям на Днестре, Богдан тревожился за судьбу своего многострадального побратима, турка Назруллы, которого ловкий сын рыбака спас от беды. Куда они исчезли оба?

Старший Парчевич украдкой наведывался в обитель, чтобы узнать о сыне, и так же незаметно исчезал. А сын до сих пор не возвращался, скрываясь где-то вместе с несчастным Назруллой.

— Печалюсь я о сыне, — пожаловался Парчевич Богдану, задержав его на минутку в притворе храма. — Еще трое ваших беглецов-янычар скрываются в горах. Очевидно, в казацкое село отправили их болгарские поселяне.

— В казацкое село? Или, может быть, я ослышался? Откуда тут взялось казацкое село? Ведь это болгарская земля? — удивился Богдан.

— Не вы первые высаживаетесь на нашем берегу. Сколько беглецов ищут спасения в лесах и горах болгарского побережья! Старики болгары рассказывают, что однажды сюда пристали казаки на нескольких челнах и убежали в горы. Там, на плато среди скал, они основали настоящий улус. По-своему селом его назвали.

— Тогда не печальтесь о сыне, если это так. По-видимому, и мне придется перебраться на время в казацкое село, переждать там, брат мой. Война ведь, — успокаивал и в то же время кручинился Богдан.

А время шло. И разговоры о казацком поселении оживляли какие-то надежды, наталкивали на мысль о новом побеге. Здесь, в отуреченной Болгарии, неволя угнетала, как незаживающая рана.

В Алладжинский скит на варненском побережье Болгарии в дни больших праздников приходило много богомольцев из отдаленных сел. Обитатели скита через них поддерживали постоянную связь с «большим» светом. Служители монастыря расспрашивали у богомольцев о том, что творится в мире, а некоторым надежным из них даже поручали, как благословленное богом деяние, разузнать о разных делах. В частности, их интересовала судьба беглецов.

Это особенно волновало Богдана. Ведь надо самому искать выход, если собираешься продолжать побег. И вот однажды одна богомолка на исповеди рассказала батюшке о том, что так интересовало Богдана:

— …В чешские земли, блаженный отче, пробился сын рыбака с турком-янычаром. Но в Филиппополе[23] их поймали. Турка наказали розгами за уклонение от военной службы. А паренька будто бы собирались угнать на галеры. Но кто-то из священников церкви архистратига Михаила заступился за него, поскольку он болгарин… К самому беглер-беку[24] обратились с просьбой освободить парня. Его будто бы тоже отстегали розгами, чтобы не помогал янычарам в таком деле. Неверного турка, сказывают, посадили в тюрьму. Но заядлый паренек не пошел домой, а отправился в тюрьму вместе с турком. Теперь их строго охраняют, чтобы не сбежали. А беглер-беку сейчас не до них, когда идет такая война! Сидят, несчастные, забытые богом и людьми…

Эту малоутешительную весть батюшка передал старому Парчевичу. А могла ли она утешить или успокоить отца? Хорошо, что еще живой. Но сидит в тюрьме, в руках у жестоких людоловов… И стоило ли бежать мальцу в самое пекло войны, в Чехию? К чужим людям, в неизвестные еще ему, хотя и болгарские земли.

— Жаль мальца, но и горжусь им. Все порывался учиться у греков. Видимо, туда и направлялся вместе с турком. Много беглецов из Царьграда, даже турок, стремятся укрыться у греков или хотя бы у сербов. Вижу, их постигла неудача. Надо ехать в Пловдив выручать сына. Мы, болгары, подвластны тем же турецким законам.

В голове Богдана, как молния, блеснула мысль о Греции. Не является ли греком Савва Теодорович, львовский купец? А остальные львовские купцы, очевидно, торгуют и теперь! Именно теперь…

— Может, разрешите, отец, и мне поехать с вами в Пловдив на розыски? Раз вы направляетесь в Грецию, то нам по пути. Возможно, из христианской Греции мне легче будет попасть на родную землю. Греческие купцы… порой наведываются и к нам, во Львов. Они добрые, отзывчивые люди! Очевидно, и добраться из Греции в Европу свободнее, поскольку там не так бдительно следят за людьми эти стократ проклятые янычары.

Разговор Парчевича о Греции натолкнул Богдана на мысль разыскать купца Теодоровича и обсудить с ним план побега на родину. Греция, Эллада, тысячелетние традиции, памятники культуры!.. Всплыли в памяти лекции в коллегии, настойчивое изучение греческого эпоса. Логографы, Геллатон Лесбосский, Геродот… С каким почти мистическим увлечением изучал он все это! А сейчас, словно зерна сквозь дырявое сито, стало выпадать из памяти. Стоило ли тогда изучать в коллегии? Сложная и жестокая «Пелопоннесская война» Фукидида, «Поэтика» Аристотеля, Македонский, вознесенный ложной романтикой герой, жестокий самодержец-тиран.

Любой ценой надо пробраться в Грецию! Вместе с Парчевичем и его сыном нищими пройти через всю Болгарию в Грецию! Неужели и оттуда не удастся вместе с купцами прорваться сквозь бдительно охраняемые янычарами кордоны? Только бы уйти из этих подвластных туркам земель! Пока что хотя бы к грекам!..

14

— Почему это вас, пан полковник, ротмистры императорских гусар называют мечтателем? — вдруг спросил Вовгур у Стройновского.

Полковник запнулся на полуслове, с удивлением посмотрев на своего дотошного джуру. Этот экспансивный воин, уже более двух месяцев пробывший на австрийском фронте, все еще поражает своего полковника разными неожиданными вопросами и действиями.

— Кто именно из ротмистров так называет меня? — переспросил, думая, как достойнее ответить джуре. — Гм, мечтатель. Думаю, что и мне, полковнику польских лисовчиков, есть о чем помечтать даже здесь, на австрийских полях сражений. И что же — подсмеиваются надо мной паны гусары?

— Да разве бы я позволил им насмехаться над вами? Все время спорят об украинских казаках, воюющих на стороне Бетлена. Да и ваше, пан полковник, имя туда же впутывают. Слышу все время — мечтатель герр Стройновский, мечтатель… Когда же заметили, что я прислушиваюсь, тотчас о чем-то другом затараторили. И тоже, видимо, спорят. А чтобы насмехались или издевались, не замечал. Может, вы о доме думаете, пан полковник, как порой и кое-кто из наших казацких старшин?

— Не о доме я думаю, казаче, а о победе во славу цесаря.

— Так это и называется — мечтать во славу цесаря?

— Почти так… При таких наших королевских порядках, когда тебе вместо помощников присылают надсмотрщиков, чтобы следили за тобой, как за разбойником… Очевидно, и эти гусары об этом тараторят, мечтая. Надо добиваться победы, а не заниматься игрой в лапту, да еще и при строгом надзоре. Сейчас же скачи к лисовчикам на левый фланг. Пригласишь на военный совет полковников: Калиновского Андрея, Дороша Ганнусю из казацкого полка и Кульминского. Чтобы к обеду тут были…

— А как быть с посланцем от… казаков-лисовчиков Габора?

— Накормили, напоили казака?

— Да, уважаемый пан полковник, как полагается! Сам ротмистр Стась Хмелевский позаботился об этом.

— И разговаривал с посланцем? — вдруг спросил Стройновский. Джура невольно уловил тревогу в этом неожиданном вопросе полковника.

— Чего не замечал, то нет… Казак неразговорчив, пан полковник. Подавай ему самого главного из королевских войск.

Поверил ли? После появления этого странного шляхтича Хмелевского в войсках лисовчиков к нему все время внимательно присматриваются паны командиры.

Романтик свободного рыцарства, полковник Станислав Стройновский после возвращения к своим войскам, расположенным у Дуная, заботился не о сегодняшнем, а о завтрашнем дне. Да иначе и нельзя было. Вернулся он сюда в сопровождении более десяти тысяч конных и пеших бойцов. А тут к ним прибыл парламентер от казацких войск Габора. И до его приезда полковника все время беспокоило то, что казаки воюют на стороне врага, против него. Он не расспрашивал, что это за казаки. Кому не известно, сколько банитованных и приговоренных к смерти казаков было в польской Речи Посполитой. Бетлен Габор, подняв восстание, привлек этих казаков на свою сторону и посылал их на самые ответственные участки фронта. Разумеется, такие будут воевать до последнего дыхания, но не сдадутся врагу!..

Парламентер. Что хотят казаки Перебейноса от королевских лисовчиков? В который уже раз присылают парламентеров! Двоих убили еще на Дунае во время переправы. Только по особому наказу наконец разрешили этому выйти на берег. И то уже в полках начались разные разговоры! Казаки, уставшие в боях с турецкими войсками, вдруг столкнулись и здесь с янычарами, сражавшимися в отрядах Габора! Ситуация, запутанная не только для казаков или жолнеров. Просто после победы под Хотином казаков переманили к лисовчикам. А войска Османа тоже подошли к Дунаю, чтобы помочь своему даннику Га бору.

Но самое удивительное в этом и, очевидно, самое страшное, что вместе с турками воюют против цесаря и казаки!.. И вдруг в самый критический момент лисовчики Бетлена переходят на сторону войска Стройновского!

— Сам дьявол не разберется в таком клубке противоречии! — раздраженно сказал Стройновский.

15

Стройновского всегда, как и сейчас, окружали лисовчики. Сквозь толпу казаков к нему пробивались и командиры поредевших отрядов, которые еще ночью отбивали ожесточенные атаки войск Габора, наседавших из-за Дуная. Ему хорошо известно, какое ошеломляющее впечатление произвел на его воинов ночной артиллерийский обстрел из новых пушек.

Наконец стали прибывать созванные Вовгуром командиры действующих полков и сотен лисовчиков. Полковники Ганнуся, Андрей Калиновский, Кульминский действительно поражали бравым видом. Они только что вложили свои окровавленные вражеской кровью мечи в неосвященные рыцарские ножны.

— Прослышал я, панове, что и голомозые научились уже воевать не голыми руками. Из-под Хотина, говорят, к Дунаю подтянули несколько пушек, — обратился он к полковникам.

— Подтянули, проклятые. Едва устояли мои казаки, — подтвердил Дорош Ганнуся. — К нашему счастью, вместо турок неожиданно появился Перебейнос со своими повстанцами. А если бы не они, пришлось бы нам отступать от Дуная.

— Сотник Перебейнос со своими повстанцами такой же враг цесаря, как и голомозые, призванные турецким данником Бетленом.

— Нет сомнения, что Перебейнос сражается в войсках Габора Бетлена. А разве он повинен в том, что на стороне султанского данника оказались и турецкие войска… — как бы оправдывался Ганнуся.

— Да что говорить, враг и остается врагом Короны, объединяется ли он с турецкими аскерами или нет. Не так ли, панове?! — воскликнул полковник Андрей Калиновский. И Стройновский почувствовал, что полковники неприязненно относятся друг к другу. Среди них нет единодушия.

Слова Калиновского заставили Стройновского призадуматься. Он хорошо знал и ценил этого полковника, возглавлявшего часть, состоявшую исключительно из поляков. Но наличие разногласий между командирами ничего хорошего не предвещает. А ведь если полковники начнут обострять отношения друг с другом, неприязнь распространится и на их боевые отряды. Тогда неминуемо начнется разлад, а вместе с ним и распад храброго войска лисовчиков!.. Да еще в такое время!

Мысли поглотили полковника. Забыл даже о том, что должен выслушать парламентера Перебейноса. Военная романтика, как утренняя дымка тумана, рассеивалась суровой действительностью войны, ранений, смертей. Что эта романтика у янычар вызывалась жаждой к поживе, охотой за ясырем — было понятно. Но военной добычей стали промышлять и лисовчики. Правительства только обещают расплатиться с воинами за их ратный труд, а на деле они даже надежду потеряли на это. Стройновский хорошо понимал настроение воинов. Это тревожило его. Но как избавиться от этой червоточины в войсках? Чем порадовать гордых своим именем лисовчиков? Изнуренные постоянными боями, они все чаще и чаще сталкиваются со своими единокровными казаками, которыми руководит храбрый и ловкий сотник Перебейнос. Почти каждый день на сторону Перебейноса переходили бойцы из казацких сотен лисовчиков. Но разве только из казацких сотен убегали к Перебейносу? А польские жолнеры, даже старшины…

Романтика!.. Безграничное, порой слепое увлечение лисовчиков военным ремеслом начинает проходить, они все чаще задумываются над тем, кому нужна эта братоубийственная война… А над полями в это время умолкало пение жаворонков, и на холмистом берегу Дуная орлицы, напуганные войной, не вскормили своих орлят.

Третьего парламентера посылает Перебейнос к лисовчикам!.. Полковник вдруг вспомнил, что говорил ему Вовгур: «Мечтатель…» Тут не только мечтателем станешь, а совсем голову потеряешь в таком скрещении новых, бетленовских идей и… устаревших средств удержаться на троне с помощью силы и отживающих свой век традиций. А ты хочешь найти гнездышко, как вон те орлицы…

Тряхнул головой, словно оторвался от тяжелых дум, и снова обратился к полковникам:

— Нет у них единства, это верно, как нет его и… у жолнеров пана Калиновского с казаками полковника Ганнуси. Может, это и к лучшему. А с боевыми запорожцами, как и с их мужественными старшинами, ссориться не будем. Думаю, что во время следующей встречи с этими казаками…

— Прошу, пан полковник… — прервал Стройновского громкий оклик старшины, пробивавшегося к нему сквозь толпу.

Все полковники тут же притихли. Поспешность старшины из сражающихся на Дунае боевых отрядов заставила всех насторожиться. Возможно, турки снова решили пересечь Дунай?

— Что случилось, пан Юхим? — спросил Стройновский, узнав сотника Беду из казацкого полка Павла Мойславского.

Сотник тяжело дышал от быстрого бега, пот росой выступил у него на шее и лице. Он смахнул рукой пот и подбежал к Стройновскому.

— Турки и татары на рассвете снова переправились через Дунай. Но следом за ними появились там и… казацкие элеары. Они поддержали хоругвь пана Пиотровского, как свою, и вместе ударили по голомозым… Если бы не они, нашим не удалось бы отразить внезапное нападение неверных.

— Отразили? — прервал его Стройновский, сдерживая свою радость.

— Да вы не так меня поняли… Подошел Перебойное. Ну и пошла резня. Там целую армию турецкого ясыря отбили. Говорят, около десяти тысяч женщин да христианских детей наберется. Ну и пленных наших лисовчиков отбили тоже. А четыре пушки голомозые, убегая, в Дунай сбросили.

— Получается, что турки не разбиты, а только отошли?

— Да разве можно сразу уничтожить такое скопище, пан полковник? Говорю же вам, подоспел Перебойное!.. А турки? Понятно, кому удалось уцелеть, тот без оглядки бежал через Дунай. Было их там видимо-невидимо!..

Эта новость взволновала полковника. Все перевертывалось вверх дном. Ведь только что прибыли комиссары из Вены. Должны с минуты на минуту прийти. Они познакомят с новой «политикой» цесаря. Бетлен Габор капитулировал, уступив барону Валенштейну, которого чехи считали перебежчиком и агентом цесаря. Только казаки, находившиеся в войсках Бетлена, не изменяли своей ненависти к турецким людоловам.

Капитуляция или только маневр графа Бетлена — казаки об этом не думают. Десятки тысяч ясыря, женщин, детей отбили у неверных! А этого история никогда не забудет!..

16

Полковники лисовчиков не замедлили откликнуться на призыв своего атамана. И как раз во время проведения этого широкого совета к Стройновскому снова приехали из Вены комиссары цесаря — Вацлав Бехиня, родившийся в Лозанне, и немец Вольфштирн. Комиссаров сопровождали ротмистры Войцех Сулиминский с правого, венского, крыла лисовчиков и Матвей Дембинский. Вместе с ними прибыл и пастырь лисовчиков, сопровождавший их в походе, Войцех Демболенский, родом из Конояд.

Сдержанно поздоровались с полковником Стройновским. Они понимали, что своим неожиданным появлением тут с императорскими комиссарами причиняют их бесстрашному атаману много лишних хлопот. Ни единым словом не обмолвились о том, что заставило комиссаров явиться на передний край военных действий с войсками Бетлена. А может быть, они и сами не знали, ошеломленные таинственностью своей поездки. Лишь кратко проинформировали о приезде гостей из Вены. И то на плохом немецком языке, по требованию старшин-гостей.

— Панове комиссары сами изложат кондиции своего неожиданного приезда, пан полковник. Они требуют разговаривать с ними только на швабском языке. Хотя, очевидно, понимают и наш, — доложил Матвей Дембинский.

— Ведь пан Бехиня прекрасно разговаривал и на нашем горянском языке, когда приезжал к нам на Вислу, — напомнил Стройновский. Сам он в совершенстве владел не только немецким, но и венгерским и чешским языками.

— Нур Остеррайх…[25] — холодно подтвердил Вольфштирн, показывая этим, что он хорошо понял слова Стройновского, сказанные по-польски.

Длинные приветствия и перевод с немецкого языка затягивали деловой разговор. Вольфштирн и Бехиня прибыли не советоваться, а ознакомить с новыми предложениями, разработанными в Вене. Это была реляция из семнадцати статей и параграфов «Условий с польскими войсками», разработанных, согласно указаниям Лихтенштейна[26], в связи с неожиданной переменой политической ситуации в Чехии…

К этому времени съехались все командиры полков лисовчиков. Комиссарам императора рассказали уже о последних боях с турецкими войсками и о том, что отбили у них тысячи пленников. Они только одобрительно кивали головами, не проронив ни одного слова. Но когда услышали о парламентере от казаков Бетлена, наотрез отказались вести какие-либо переговоры с этим «бетленовским шпионом»!

— Казнить как предателя!

— Но осмелюсь пояснить пану Вольфштирну, казак этот не пленен нами в бою, а сам прибыл как парламентер с белым флагом… Таков закон войны! — довольно смело возразил Стройновский.

— Законы войны существуют только для воинов противника, пан полковник, но не для банитованных и изменников, — вмешался и Бехиня.

— Вельможному графу Бохине, по-видимому, известно, что эти казаки, как в недавнем прошлом и виленский кастелян Ходкевич… да и не только он один, — воевали на стороне Бетлена и были нашими противниками. Мы не турки, а истинные католики, придерживаемся законов римской церкви! И не посмеем пренебречь священными законами войны… До тех пор, покуда они на поле брани воюют с нами, будем относиться к ним, как к своим противникам, а не так, как поступают турки с пленными. Ведь парламентер, придерживаясь рыцарских обычаев, сам прибыл к нам для переговоров, выполняя волю своего командования. Казнив его, лишь опозорим себя! Да и после сегодняшнего ночного боя мы вправе приветствовать его, как своего боевого союзника, уважаемые панове комиссары! Не будем бесчестить себя, следуя поспешным советам пана Вольфштирна…

Послы Рудольфа II были возмущены такими речами Стройновского, но шаткость военной фортуны цесаря принуждала их сотрудничать с этим выдающимся польским военачальником.

Тут же, на поле битвы, с десятитысячным польским войском, которое совсем недавно спасло и самого цесаря в Вене, он был хозяином!

— Получается, комиссары его величества должны перенести свой разговор с паном полковником на другое время! — высокомерно произнес Вольфштирн.

— Так точно, панове комиссары! Отложим наши разговоры до более подходящего времени.

— Пану полковнику, по-видимому, неизвестно, что граф Габор Бетлен уже капитулировал. Войну с его стороны продолжают только ваши же польские ребелизанты — казаки! Да и то… порой вместе со своими недавними союзниками — турецкими аскерами.

Бехиня произнес эти слова срывающимся от волнения голосом. В другое время Стройновский лишь посмеялся бы над этой истеричностью цесарского комиссара. Но он только что сообщил об окончании войны с чехами. Новость, что и говорить, совсем неожиданная для лисовчиков.

— Бетлен капитулировал? Ха-ха-ха! — не сдержался Стройновский. Но тут же опомнился. — А известно ли панам комиссарам о непостоянстве политических взглядов Габора Бетлена? Сегодня капитулировал, очевидно по тактическим соображениям, а завтра… Так с кем же мы тогда воюем? — уже серьезно спросил Стройновский. И почувствовал, как что-то противное шляхетскому высокомерию настойчиво и властно вызывало в нем расположение к казаку-парламентеру. Напрасно он осуждал старшину Хмелевского за его симпатии к казаку Перебейносу. Теперь даже завидовал умному, политически дальнозоркому сыну воеводы…

Комиссары ехидно посмеивались. И этот их смех выражал пренебрежение и высокомерие. Словно они на месте преступления поймали опытного воина Стройновского.

А он словно уже и забыл о разногласиях с комиссарами. Взглянул на своих командиров, будто призывая их поддержать уже принятое им решение. Вдруг он снова встретился глазами со Станиславом Хмелевским. И ротмистр, казалось поняв его взгляд, тут же сказал, ободренный вниманием командира:

— Казаки Бетлена предлагают нам мир и братство…

— Теперь ведите сюда казака-парламентера, — решительно велел Стройновский, не обращая внимания на еще не ушедших комиссаров.

17

Полковника Стройновского окружили старшины, жолнеры и казаки, собравшиеся на совет.

Полковник сидел на толстом бревне букового дерева. Когда же увидел, как с пригорка спускался, перескакивая через муравьиные кучи, стройный казак в сопровождении ротмистра Хмелевского и джуры Вовгура, поднялся с бревна и расправил плечи. Вглядываясь в лицо прибывшего, полковник старался разгадать, чем вызвано такое настойчивое стремление казаков Максима к переговорам с ними.

Худой, заросший бородой и осунувшийся, как после болезни, казак не отставал от ротмистра. Держась рукой за пустые ножны от сабли, он словно подчеркивал этим горькую обиду или разочарование своей рискованной поездкой в стан польских войск.

— Дай бог здоровья пану казаку, ежели прибыл к нам с добрыми вестями, — по-казацки поздоровался полковник. — Скажите, пожалуйста, пан казак, как вас звать? И какие приятные вести принесли вы из-за Дуная?

Вот эти «пожалуйста» и «пан казак», по-видимому, успокоили парламентера. Сорвав с головы потрепанную в странствиях по чужим краям шапку, казак почтительно поклонился полковнику. Поклонился и старшинам, окружившим своего атамана. Хотя на вид он казался моложавым, но поражал всех своей солидностью. На его открытом, гордом лице, освещенном солнцем, блестели пытливые, умные глаза. Он окидывал присутствующих критическим взглядом, безошибочно определяя, какое положение занимает каждый из них.

Туго затянутый военным ремнем казак по привычке разгладил рукой свои молодецкие усы. Усы не казака в летах, но и не юношеские.

— Бью челом уважаемому пану полковнику и его воинам от наших элеаров из задунайских войск! — отчеканил казак. — Зовут меня Иваном Сулимой, если это интересует пана полковника. Из чигиринских казаков я, собранных подстаростой Хмельницким. Послан я к вам, вольным польским войскам, называемым лисовчиками, своим старшим, известным казаком Максимом…

И запнулся на слове, будто вовремя спохватился, боясь раскрыть какую-то тайну.

Максим — это Кривонос. За Дунаем его называют сотником Перебейносом. Да и кто, скрываясь на чужбине, будет называть себя своим собственным именем?

Сейчас, вблизи, Стройновский увидел, какие несмываемые следы страданий и забот наложило на казака изгнание из родной земли, и шагнул к нему. Но, заметив, как внимательно следят за каждым движением полковники и старшины, не разделяющие его мнения об этой встрече, остановился. Незачем обострять и без того неладные отношения между казаками и старшинами.

Он посмотрел на окружающих, на бревно, с которого только что встал, и снова присел. Заметное волнение парламентера вселяло тревогу. Да и комиссары от цесаря, очевидно, не в гости звать приехали…

— С чем прибыл? — наконец произнес полковник.

— Прибыл с открытой душой и искренним казацким словом к своим людям, будь то украинцы или поляки. Из-за чего враждуем, панове казаки, жолнеры и старшины? Чего мы не поделили с вами в этих чужих придунайских буераках?

— Это уже совсем другой разговор, уважаемый пан казак. Воевали мы как войско его величества короля Речи Посполитой, помогая цесарю Рудольфу. Это устраивает пана парламентера?

Казак вздохнул, огляделся вокруг. Потом опустил глаза в землю, словно прося у нее искреннего совета.

— А наши казаки послали меня к вам, пан полковник, не для того, чтобы ссориться с польскими войсками после совместной победы над людоловами! Известно и нам, что на Дунай пришло около десятка новых полков королевских и украинских войск. Пришли, чтобы принудить чешский и венгерский народы покориться австрийскому цесарю. Мы тоже не сами пришли к Бетлену. А почему покинули родную землю, пан полковник и сам хорошо знает… Но контракты пана Иеронима Ходкевича с князем Семиграда Габором Бетленом в то время устраивали изгнанников с родины. Они объединялись, чтобы ослабить власть австрийского цесаря, отобрав у него корону для чехов и венгров. Эти контракты когда-то поддерживал и покойный Александр Лисовский, чьим именем так гордится, пан полковник, и ваше войско… Что не пофортунило Бетлену, это верно. Очень уж непостоянный характер у графа. Или не выдержала графская натура, или он что-то задумал, объединяя свои войска с цесарскими. Да, сдался Бетлен, отрекся от своего войска и якобы от освободительной борьбы. Надолго ли хватит такой политики у графа?.. А сколько привалило сюда турок, чтобы помочь своему даннику Бетлену? Надо уничтожить их всех, покуда они еще тут, и делу конец. А куда же нам, изгнанным потом казакам? Ведь мы не вольны вернуться в наш родной край. Хотя воевали мы на стороне Бетлена, но воевали за свободу народа, как об этом известно из его универсалов. Теперь же он, оказывается, предает свой народ, сам покоряется цесарю, да и страну хочет подчинить ему.

— А казаков тоже? — прервал его Стройновский.

— Говорю же, мы свободные воины, дети своего непокоренного народа. Даже тут мы воюем ради блага нашего народа, а не шляхтичей, которые в каждую минуту готовы предать его. Шляхтичи, не считаясь с договорами, способны продать парод, как поросят на ярмарке. Мы не знали, что было на уме Бетлена и чем вызваны нынешние его действия… Вот и прибыл к вам, чтобы спросить: как теперь быть воинам-лисовчикам, за кого и с кем будем воевать? Мы оказались в таком положении, как и ваш покойный атаман, которым гордитесь и вы, пан полковник! А ведь и он был банитованный, да и сейчас его имя не очень-то чтит Корона… Или, может, вместе с шляхтичами пойдем против народа? За что? За христианскую веру или за власть цесаря не только в немецких, по и в других землях? Если все-таки за свободу народа, в таком случае и мы, лисовчики, — вместе с вами, уважаемый пан полковник!..

— Так это ты явился сюда, чтобы подбивать и наших воинов выступить против цесаря и короля Речи Посполитой?

— Упаси боже! Только убедиться, можно ли и нам отводить свои отряды с Дуная, чтобы не проливать братской крови.

— Отводите, казаче, свои отряды, пора уже вам взяться за ум. Вами понукают враги Короны, сбивают вас с пути праведного. Всем, кто вернется в ряды польских войск, будет прощено их своеволие, как прощено Александру Лисовскому его заблуждение.

— И осужденным и банитованным?

— Как осужденным, казаче? Кривоносу прощения не будет!

— Разве мы говорим об этом прощении, пропади оно пропадом… Кривонос — не Николай Жебжидовский или Людвиг Понятовский, уважаемый пан полковник. Наш Максим не согласится отсиживаться в заплесневелом углу, ожидая милости. Для того мы и воинами стали, чтобы самим у себя порядок наводить, а не пользоваться, точно милостыней на спаса, услугами шляхты. На этом благодарю уважаемого пана полковника. Так и передам своим, что отвоевались уже братья поляки и, получив вознаграждение от цесаря, возвращаются домой.

Полковник улыбнулся, любуясь казацким парламентером, державшимся с таким достоинством. Надо бы ему возразить. Ибо не отвоевались еще лисовчики! Но… вон неподалеку императорские комиссары прогуливаются в лесу. Новые соглашения с ними неизбежно приведут ко многим изменениям и неожиданностям. Может, и на самом деле надо уходить в родные края и не копаться в этих нудных статьях и параграфах, которыми комиссары, как путами, хотят стреножить лисовчиков: «…что всегда и при любых условиях будут верны цесарю…»

Возбужденный этими мыслями, Стройновский поднялся с бревна. «Всегда и при любых условиях…» — вертелось у него в голове. Привыкший сам распоряжаться собой и своими воинами, такими же свободными, как и он, должен идти на поводу у генерал-лейтенанта Цефара, которому хотят подчинить его лисовчиков.

Посмотрев на ротмистра Хмелевского, приказал:

— Пану Станиславу с двумя жолнерами проводить казацкого парламентера на Дунай к челну. Пан ротмистр должен проследить, чтобы никаких контактов, тем более бунтарских разговоров, не заводил пан Сулима с нашими лисовчиками. Да саблю верните воину, не болтаться же пустым ножнам на ремне. Чтобы не назвал нас пан Кривонос «кровожадным шляхетским отродьем»…

— Прошу пана полковника разрешить мне, духовнику лисовчиков, сопровождать этого своевольного казака, пся крев, к Дунаю… — неожиданно вмешался Войцек Демболенский, выйдя из толпы старшин.

Полковник встревожился. Что задумал прыткий ксендз, духовник лисовчиков, предложив свои услуги, Стройновский так и не догадался. Чрезмерная неприязнь ксендза к диссидентам в войске порой проявлялась не только в благословении или напутствии их крестом, но и в ударе саблей. Духовник лисовчиков Войцек Демболенский разрешал себе не замечать жестокого обращения с пленными, даже с христианами, чтобы не осудить их по заповеди «не убий…». Именно фанатическая ненависть патера к иноверцам и не позволила полковнику согласиться, чтобы Демболенский сопровождал парламентера на Дунай…

— Очевидно, этот казак не является католиком, почтенный отче. А светские разговоры с диссидентом-казаком совсем не к лицу патеру Войцеку. Сопровождать его будет пан Хмелевский.

— Пан Хмелевский — тоже католик. Так, может, и мне вместе с ним?..

— Не по чину патеру такое подчинение. Будет так, как я велел…

Сопровождать Сулиму вместе с ротмистром Хмелевским пошел и Юрко Лысенко-Вовгур, джура полковника.

18

Богатая и щедрая болгарская земля сделала такими же щедрыми и сердечными поселян горных долин. Заброшенные в эти долины тяжкой судьбой, принуждавшей их быть данниками турецкого султана, они радовались встрече с каждым человеком, пришедшим к ним из широких степей. Как мать своих детей, оберегали болгары наших беглецов. Направятся в Грецию, как уговаривались еще в обители, или возвратятся из Пловдива — не были уверены. Но до Пловдива все же дошли. И даже меньше стали бояться турецких гарнизонов. Успешное завершение путешествия в Болгарии и усыпило их бдительность.

Разумеется, старший Парчевич считал самым лучшим, самым надежным местом для укрытия и установления антитурецких связей — церкви и монастыри. Как у себя дома ориентировался во время этого опасного путешествия опытный болгарский рыбак.

Вместе с ним странствовал и бежавший из турецкой неволи Богдан Хмель, как он назвал себя друзьям. Местные жители и не подозревали, что это беглецы. Идет себе пожилой человек с молчаливым молодым парнем в худой одежонке, порой спросит о том о сем. Иногда поинтересуется турецкими надсмотрщиками на дорогах и в селениях. И то между прочим, как бы сочувствуя болгарам, которых тяготила жизнь под зорким надзором турок.

Богдан не вмешивался в эти разговоры. Не надоедал и расспросами о львовских купцах. Боялся выдать себя неправильным произношением, хотя за время пребывания в монастыре овладел языком хозяев.

Пловдив с его усиленными турецкими дозорами, словно капкан, подкарауливал путников.

Войдя в город и встретив первый вооруженный патруль, путники поняли все. Разумеется, жители знали, что в Пловдиве, кроме полиции, сейчас находится отряд янычар, особо интересующихся всякими пришельцами. Особенно молодежью призывного возраста. А Парчевич, чтобы не вызвать подозрения, побоялся расспрашивать об условиях передвижения людей в городе в военное время. Сами же люди не догадались и не предупредили их о всевозможных военных проверках.

Пловдив надо было обойти окольным путем и тайком пробраться в церковь архистратига Михаила.

Под высокой и живописной скалистой горой посреди города возвышалась эта старинная церквушка. Кажется, когда ее строили, здесь еще не было ни одного дома. В Пловдиве путники видели днем еще большие, куда более величественные церкви. Но они направились именно к этой.

— Кажется, мы попали в ловушку, — тихо промолвил Богдан, стараясь не спешить, но и не отставать от Парчевича. Церквушка словно манила их в свое спасительное лоно.

Вечерело. Патруль аскеров обратил внимание на двух богомольцев. Очевидно, их заинтересовало то, что старик слишком усердно крестился, низко кланяясь иконе на фронтоне боковой стены церкви. Богдан одобрил маневр своего старшего товарища и с таким же фанатическим порывом повторил все то, что делал Парчевич.

Янычары слегка пришпорили коней и поехали дальше. Вечерние сумерки помогли Богдану и Парчевичу ускользнуть от них.

— Быстрее в церковь, если она открыта! Нас схватят другие, если этих удалось обмануть…

Церковь оказалась незакрытой. Видимо, недавно закончилось вечернее богослужение, двое сторожей подметали пол. Они удивленно посмотрели на поздних прихожан:

— Вечерня уже закончилась, сами видите. Завтра, братья, к ранней предспасовской заутрене приходите, — не совсем радушно сказал один из сторожей.

— Так мы… нам бы батюшку, — осторожно начал Парчевич, снова крестясь на поблекший в полумраке алтарь.

— Вам батюшку Атанасия? — поинтересовался второй сторож, разглаживая рукой усы. — Придется до завтра подождать. А вы кто такие: пловдивские или… издалека пришли?

Сказать им правду было опасно. Находясь под властью турок, болгары всегда держали себя настороженно. Чтобы не связываться с полицией, они ведь могут позвать сюда янычарский патруль, и тогда все пропало…

— Конечно, пришли из самой Варны… Хотим получить благословение у батюшки да попросить… Где бы нам подождать его?

Сторожа засмеялись. Но тут же поинтересовались:

— Что это вам, какой-нибудь горный скит с бурсой, что ли? Уходите отсюда да где-нибудь и подождите до завтра… А беспокоить батюшку непристойно. А может, у вас какие-то другие дела к отцу Атанасию?

Парчевич толкнул рукой Богдана, чтобы подождал, а сам подошел ближе к сторожам. Еще раз мимоходом поклонился какому-то святому, став на колени, вытер губы, усы, словно собирался целоваться.

— Тут, знаете, есть очень срочное дело. Этот парень, он… окончил духовную бурсу. Ему бы…

— Ком же он приходится вам, сыном или братом?

— Конечно, родственник. — Парчевич подобострастно наклонил голову. — Нам надо с батюшкой повидаться…

Богдан плохо слышал их разговор, больше догадывался, о чем шла речь.

— Не будем беспокоить батюшку, вот и весь наш сказ. Идите себе вместе со своим бурсаком или семинаристом. А то…

— Что?

— Полицейского с улицы позовем. Мало ли кто шляется тут.

Дело принимало серьезный оборот. А попасть в руки полиции — самое страшное, чего можно было ожидать.

— Я бежал из турецкой неволи, братья болгары!.. Стоит ли звать их, лучше уж сам нападу на них, чтобы не сдаваться живым… — отозвался Богдан. Его вера в ненависть болгар к турецким захватчикам вдруг поколебалась. Им овладели решительность и отчаяние.

А его слова произвели на сторожей ошеломляющее впечатление. Из рук одного сторожа выпала метла. Второй собирался что-то сказать, но слово застряло в его раскрытых устах.

— Да, да, собственно… — пытался объяснить Парчевич. — Привел я беглеца, истинного христианина, которому до Афин, а может, и до Рима надо указать путь. Вот так, люди добрые, в Филиппополе трудно ему спрятаться. Разве что в церкви.

— Разве что в церкви… — как эхо повторил и сторож.

19

В темной церкви уже проносились летучие мыши, когда пришел отец Атанасий, седобородый ассимилированный грек. Он почти бежал за сторожем.

Но беспокоила его не только старческая одышка. На Богдана, черная тень которого маячила в темноте, бросил лишь тревожный отцовский взгляд. А обратился к Парчевичу, фамилию которого назвал ему сторож.

— Мы спасем вашего сына от врагов святой церкви. Горе наше: взялись мы за это дело, но не уверены, сумеем ли помочь… Отец Даниель, — вдруг обратился он к сторожу, бегавшему за ним домой, — на всякий случай надо спрятать этого беглеца. Может быть, где-нибудь в притворе алтаря или в другом месте. Да замок следует повесить на эту дверь… Христианин бо еси? — поинтересовался священник, обращаясь к Богдану.

— Да, преподобный отец. Кирилло-мефодиевского учения…

— Поторопитесь, отец Даниель… Давно уже стемнело, полночь близка, могут нагрянуть.

Потом священник какое-то мгновение задумчиво присматривался к гостю при свете единственной свечи. Он колебался. Еще раз посмотрел на Богдана, который вместе со сторожем входил в боковую дверь алтаря.

— Сын ваш, брат Парчевич, попал в беду, не стану скрывать. С каким-то турком в янычарской форме, очевидно уклонявшимся от военной службы, он направлялся не то в Афины, где обучался, не то в Рим. Их схватили у нас заносчивые турецкие спаги[27] и передали янычарам. Вашего сына должны были отправить на галеры.

— Боже праведный, ведь мы болгары. Сын еще молод для военной службы. Эх, болгары, болгары… По родной земле не можем свободно ходить.

— Молитесь, отец, за сына своего. Наша церковь взяла его под свою защиту, как бурсака Атенской семинарии. Теперь ожидаем из Софии решения беглер-бека о его дальнейшей судьбе. Верю, если не так, то как-то иначе, но мы спасем его! Правда, если бы не беглец-магометанин, с которым его арестовали, было бы легче. Боже праведный, ваш сын зубами держится за этого янычара. Вместе и в караван-сарае сидят, на двоих и еду посылаем. Да и наш диакон, отец Никон, молодой и старательный. Думаю, спасем… А тот мусульманин, кажется, преступник, скрывающийся от турецкого правосудия. Хорошо, что вы пришли именно сейчас. Нам легче будет действовать, — возможно, придется еще обращаться к судейскому кади.

В церковь неожиданно вскочили шестеро вооруженных турецких полицейских. Батюшка Атанасий чуть вздрогнул. Но этого никто не заметил, все были встревожены внезапным налетом турок. Следом за ними вошел и сторож Даниель.

— Кто к вам вечером пришел в церковь и где они? — спросил старший полицейский, обводя глазами присутствующих.

— Это… мы вот с этим богомольцем, — бойко ответил младший сторож, указывая на Парчевича.

— Богомолец? Откуда прибыл? И почему это сторожа на ночь приводят в храм богомольцев, когда нет никакого богослужения? Кто он?

— Я сейчас объясню, — вмешался священник Атанасий. — Этого христианина прислал ко мне, к настоятелю церкви, игумен приварненской прибрежной обители Алладжа. У них скоро престольный праздник. Мы должны отправить к ним на праздник своего отца диакона…

«Церковь взяла под свою защиту моего сына, яко бурсака Атенской семинарии… — мысленно повторял Парчевич. — Получается, что беглер-бек должен рассмотреть не только дело моего сына, но и янычара. Да и почему, право, именно янычар провожал болгарского мальчика в Атенскую семинарию? Известно ли святым отцам, что этот янычар прибился из-за моря? Не он, а мой сын, спасая, был его проводником…»

— Христианин от Алладжи, из-под Варны? Подайте свечу!

Служители православных церквей в Пловдиве уже привыкли к таким обыскам. Но и в этот раз, обшарив все уголки в церкви, турки никого не нашли. Батюшка запротестовал, когда мусульмане стали подниматься в алтарь, — турки знали, что протест был законен. На отличном турецком языке батюшка-грек доказывал, что ни один мулла, даже муэдзин, не разрешил бы зайти ему или его сторожу в мусульманскую мечеть.

Но что только не приходится сносить народу, который находится под турецким игом, да еще в военное время! Священные дары выбрасывают, плащаницей, как передником, вытирают свои руки, обагренные кровью христиан.

На этот раз, будто охладев после безрезультатного обыска, турки только прошлись по алтарю, заглянув во все его уголки. А эти уголки были настолько открыты и доступны, что спрятать там кого-нибудь было невозможно. Обратили внимание на дверь, выходящую во двор. Но она была заперта снаружи.

— Ключ! — гаркнул старший из них.

Священник повернулся к сторожам, с трудом сдерживая волнение. В голове его теснились мысли, он искал объяснений и оправданий. Ведь только в этой прихожей сторож мог спрятать беглеца.

Отец Даниель неторопливо забряцал ключами. При свете свечи выбрал из связки ключ от малой двери алтаря и подал турку.

— Сам открой… — схватил турок Даниеля и подтолкнул его к наружной двери.

В маленькой прихожей, в этом входе в церковь для священников, тоже никого не было… Сторож Даниель послушно отпирал скрипящие ржавые запоры, отодвигал засов, открывая дверь тесной и пустой прихожей. С таким же скрипом открылся еще один железный висячий замок. Дверь вела в алтарь…

А на дворе уже наступила глубокая темная ночь. Будто свалившись с карниза, с шумом пролетела сова, удаляясь к отвесным скалам, находившимся вблизи церкви. Турки о чем-то поговорили между собой, немного постояли, но в церковь больше не возвратились.

Но исчез и беглец Богдан…

20

Отцу Даниелю уже перевалило за шестьдесят. А в этом возрасте мудрость, основанная на жизненном опыте, помогает человеку сохранить силы и здоровье. После побега из Тырнова он более тридцати лет охраняет церковь архистратига Михаила. Во время восстания против турок был правой рукой у Джорджича, борясь за свободу своей родины. Но турки разгромили это восстание. Пришлось бежать от кровавой расправы победителей. Пристроился сторожем в церковь. Здесь и угасли его надежды на освобождение родины от турецкого порабощения.

Ему велели спасти беглеца от турецкой неволи, в которой находятся и болгары. А где спрячешь его? Только в алтаре… Но разве церковный сторож не знает, прослужив половину своей жизни в церкви, что при обыске турецких полицейских не может остановить даже такая святыня, как алтарь. Особенно, когда они ищут людей. Будь то беглец-невольник или человек, уклоняющийся от военной службы.

Через эти двери он вывел беглеца во двор, заперев снаружи дверь большим замком.

— Вон там, в скалистой пещере, пересидишь, братец. Сиди до тех пор, покуда я сам не приду за тобой. Может быть, возьму тебя к себе домой, посмотрю, как сложатся дела. Там отдохнешь, а потом подумаем, что предпринять дальше. Знаю я, как бежать от турок. Кому как пофортунит. Иной и жизнью своей поплатится. А сейчас идет война, всюду войска, дозоры. Сколько глаз следят за каждой живой душой.

Из пещеры вылетела испуганная сова. Тяжело пролетела над скалами, едва не задев их крылом, и уселась на карнизе церкви. Но ее и оттуда согнали неожиданно нагрянувшие аскеры.

«Хорошая примета, — подумал Богдан. — В пещеру, видимо, не заглядывают люди, коль в ней прижилась птица, питаясь здесь мышами».

И все же сидел как на иголках, напрягая слух. Молчала ночь, словно прислушиваясь к людской суете. Когда же галопом прискакала к церкви конная полиция, Богдан совсем ушел из пещеры, спрятавшись в темной глубокой расщелине меж скал. Отсюда, как казалось ему, удобнее бежать при необходимости. А куда убежишь, когда тебе угрожает опасность? Стоишь здесь, прижимаясь к скалам, больно врезающимся в ребра. И не знаешь, свободен ли ты так по-родственному прижиматься к холодным скалам, на далекой болгарской земле или призрачная твоя воля лишь на миг притаилась, чтобы избежать кровавых когтей врага.

Куда убежишь от конной погони, если бы и покинул эти спасительные скалы? Лучше головой о них, чем снова попасть в руки к туркам! Точно вымерли настоящие люди. Остались только вот эти хищные, жадные на ясырь голомозые.

Ждать было бесконечно тяжело, с трудом приходилось сдерживать себя, чтобы не убежать куда глаза глядят. Аскеры наконец с шумом вышли из церкви, и через минуту их поглотила узкая темная пасть улицы, словно они свалились в пропасть.

Богдан напряженно следил за этими ужасными тенями, нырнувшими в утробу мрака. Окончились ли ночные тревоги одинокого в этих краях беглеца, мечтавшего о воле? Озирался вокруг. Вот-вот сорвется и сам в эту темную пасть. Но подсознательно все же кого-то ждал. Не в безлюдную же пустыню забросила его злая судьба.

И вот ночь будто расступилась, пропустив к нему пожилого церковного служителя. Следом за ним и еще двоих — священника и Парчевича. Отец Атанасий заговорил шепотом, с греческим акцентом:

— Яко львы рыкающие, прости, боже милосердный… Так вас, брат юный, сам царьградский патриарх благословил в этот путь? Брат Парчевич рассказал нам об этом. Яко святую обязанность и мы принимаем это благородное деяние. А брату Парчевичу, возможно, и самому придется позаботиться о судьбе своего сына.

— Да. Батюшка советует мне наведаться в полицию. Стоит ли? Аскер такого страху нагнал на меня. Мог и не поверить, что я пришел от Алладжи? А вам, братец Богдан, советую положиться на сих добрых людей, — говорил Парчевич, собираясь к батюшке ночевать.

На душе у Богдана посветлело, земля стала для него землей. Люди не оставили в беде!

— Сердечное спасибо, братец! Мне на роду написано идти такими путями борьбы! Один отуреченный итальянский доминиканец в Стамбуле советовал, гадая по звездам… собственными руками создавать себе судьбу! Если хватит сил, говорил итальянец, ты должен вести за собой свою судьбу, а не она тебя… Послушаюсь разумного совета брата Битонто!

С уступа на уступ спускались по крутому ущелью, ощупью находя в темноте тропу. Богдан с тревогой думал: «Куда он ведет?» Но старик с первой же минуты встречи с такой искренностью прятал его от аскеров, что Богдан гнал от себя предательские сомнения.

Старик не повел беглеца к себе домой.

— Не раз наведывались турки к каждому из нас. Сколько невольников и бунтарец из войск проходит тут по ночам. Особенно итальянцев, чехов, венгров и сербских гайдуков. Ваши чаще всего как-то по морю добираются в родные края.

Побоялся положить Богдана спать в сарае, а предложил ему отдохнуть немного на куче соломы в погребе.

— Стеречь вас, братец, у меня некому…

Вскоре принес ему поесть мамалыги и винограда.

— А что мне делать, когда проснусь? Или потом…

— Как потом? Завтра, что ли? — не понял старик Богдана.

— Ну после того, как немного подремлю, по вашему совету. Ведь скоро и рассвет наступит.

Старик тихонько засмеялся. Присел на соломе возле Богдана. Знал ли он сам, что будет делать утром? Ведь тогда будет еще опаснее, чем сейчас. Разве днем можно показаться вместе с ним в городе?

— Потом… надо сбрить бороду и переодеться. Повесим на шею крест, порой и это тоже имеет значение. Чтобы бежать из турецкой неволи, братец, нужно время, запутанные тропы. Отец Атанасий советовал не спешить, говорил: подумаем. Утром я сбегаю к нему, а вам не следует показываться днем во дворе.

— Может быть, и турку-янычару, что сидит в темнице вместе с сыном Парчевича, как-то дать знать обо мне.

— Зачем?

— Да просто к слову пришлось, — поторопился Богдан. — Надо бы позаботиться и о нем… Может, подробнее рассказать о нем отцу Атанасию? Чужой он здесь. Вы не знаете этого человека. А сын Парчевича тут погиб бы без него, это факт. Могу ли я, спасая себя, оставлять на произвол судьбы других? С этим турком мы вместе бежали из Царьграда, очень смышленый человек… Так, говорите, греческие купцы теперь уже не ездят в Прагу и в Краков?

— Да где уж там. Не ездят купцы. Война, братец. Двух купцов янычары ограбили до нитки… Они перестали ездить даже по своей стране. Разве что гайдуки. Подвижный народ, до сих пор не утихомирятся! Десятки лет закаляют свое сердце. А у нас искры не осталось от юношеского огня. Не только руки, а и душа опустилась на какое-то пустое, безнадежное дно. Усыплена молодецкая отвага болгар-бунтовщиков! Вот и не ездят больше купцы. Не найдешь Теодоровича и в Афинах, если бы и удалось добраться до этого прославленного Города греческих мудрецов. Осталось лишь дерзновенное поколение гайдуков…

21

Челн стоял на косе, где и оставил его парламентер Перебейноса Иван Сулима. Некому было в этих краях шарить по берегу и уводить челны. Только с противоположной стороны время от времени выходил из прибрежных кустарников на косу казак, наблюдая за челном парламентера, ушедшего искать «свою судьбу». Одинокий казацкий челн терялся среди обломков переправ, брошенных здесь турками.

Вовгур, опередив Сулиму, подбежал к челну и изо всех сил потащил его по косе между бревнами и прочими обломками, громоздившимися на берегу. Широкий и бурный Дунай шумел в предвечернем сумраке, на песчаную косу, пенясь, набегали волны.

— Так что же, сразу и отправимся? — спросил, придерживая челн, Вовгур.

— Значит, одного отпустим казака, — сказал Хмелевский, по-своему понявший джуру.

Вовгур улыбнулся в юношеские усы, выводя челн с косы на воду. Хмелевский заметил эту улыбку. Даже безошибочно разгадал бесхитростное намерение юноши. Возражать, задержать? Измена ли это или так и должен поступать казак?

— Стоит ли пану Вовгуру так беспокоиться о челне? Ведь плывет в нем казак. Сам пусть и возится с ним.

— Честно признаюсь вам, пан ротмистр, что еще на совете решил я переправиться через Дунай вместе с Иваном Сулимой. Ведь там свои люди, пан Хмелевский! Может, среди них найду свое место… Как-то не прижился я у пана полковника. Тут не та, не наша народная война. Всегда тянешься к тому, что тебе ближе, что тебе по духу!

Развел руками, мечтательно окинул взглядом широкую реку. А она неудержимо несла свои воды, выбрасывая на берег обломки, оставшиеся после бегства турецких войск. Река, как полноправная хозяйка, проходила по этим далеким от родного края землям. Не она ли своей независимостью и силой воодушевляла казака? Право же, этому казаку не усидеть долго на одном месте. Уйдя из Чигирина к Сагайдачному, он до сих пор все еще ищет чего-то. А найдет ли у Кривоноса?

— Драться не будем, да и нечего нам ссориться с вами. Такова уж у меня непоседливая натура. Буду искать, — может быть, все же найду то, к чему стремится моя душа!

— Найдешь ли? Казаков немало и у пана Стройновского. Думаю, и там не найдет неугомонный казак Вовгур того, что ищет! Все мы, молодой казаче, здесь, за Дунаем, словно в тяжких наймах оказались. А в наймах как в наймах… Так это ты бежишь от обязанностей джуры или… очевидно, и от себя самого. Бегство на глазах у ротмистра! Странно, — смущенно пожал плечами Хмелевский. Посмотрел на лесистый берег реки. Казалось, что и сам он борется с искушением сесть в челн и уплыть.

А между тем, сказав «странно», он словно попрощался: тут же повернулся от реки и направился к лесу. Подойдя к кустам ежевики, еще раз оглянулся и немного постоял.

В челне было только одно весло. Сулима оттолкнул от берега челн и, вскочив в него, сильно раскачал. Вовгур, упершись веслом в дно реки, придержал челн, обождал, пока Сулима усядется. Он так и не отдал Сулиме весло, напряженно гребя наискось от берега. Сулима, стоя в челне, обернулся и помахал рукой Хмелевскому. То ли прощался с ним, то ли… будучи теперь недосягаемым, дразнил его, радуясь своему благополучному возвращению. Издали ротмистр не мог видеть глаз Сулимы, в которых светились теплота и искренность. Хмелевский в тот же миг повернулся и ушел, углубляясь в чащу прибрежного леса.

— Человечный шляхтич, — произнес Вовгур, налегая на весло.

— Знаем мы этого молодого Хмелевского еще по рассказам Богдана. Учились вместе, друзьями были в коллегии, — произнес Сулима.

— Богдан, Богдан… Столько я наслышался о нем. А какой он, этот бурсак, не знаю. Мать его с горя чуть было руки на себя не наложила…

— Да… Свой дом, хозяйство оставила, а сама уехала в Белоруссию.

Неожиданные воспоминания навеяли на обоих грусть. Вовгур греб изо всех сил, возможно и забыв о том, что он не на Днепре, а в чужой, далекой стороне. Сулима же сосредоточенно думал о встрече и разговорах с лисовчиками. На противоположном берегу его уже ждали родные казаки.

— Что-то ты, браток, долго гостевал у королевских лисовчиков! Чем тебя там угощали: кольями или розгами на европейский манер?

— О нет, панове братья, не угадали. К самому полковнику Стройновскому попал, а своих казаков только издали видел. Доброго здоровья, братья запорожцы, рад видеть вас! А где же это наш старшой? — крикнул Сулима казакам, вышедшим из лесу навстречу своему посланцу за счастьем.

— Максим под кедром в лесу. Только к обеду расправились мы с остатками голомозых…

Сосредоточенные здесь после многодневных боев с турецкими войсками казацкие сотни Перебейноса оказались в затруднительном положении. Капитуляция Бетлена перед Веной будто бы завершала освободительный «бунт» графа, но и обрекла на безделье охочекомонные его войска, состоящие из украинских казаков, польских жолнеров-лисовчиков, итальянских волонтеров и других воинов. Это поставило перед ними сложные, почти неразрешимые задачи. Особенно трудно приходилось казакам. Что делать дальше, где применить свои военные способности или даже отдать жизнь, если на Украине шляхта обрекла их на гибель? Все они несправедливо осуждены королевским судом на позорное изгнание и на смерть. Куда теперь податься им, к кому присоединиться? Ведь ни в Чехии, ни в Венгрии они не получат свободных поселений. А вернуться на родину — увы, несбыточные мечты!..

— Несбыточные мечты!.. До тех пор, пока сам народ Украины не станет хозяином своей земли, мы только во сне будем видеть ее, — сказал Максим Перебейнос, как бы вслух обобщая свои мысли.

— Может быть, Сулиме удалось договориться о нашем присоединении к отрядам лисовчиков? Ведь мы тоже называемся здесь лисовчиками. Потому что это мудреное греческое название — элеары — чуждо казакам. Правда, скрывает немного, кто мы. Не для казака оно, не для запорожца, — включился в разговор со старшим Иван Ганджа.

— Название лисовчики тоже не для нас, дружище Ганджа, — вставил свое слово и Базилий Юркевич. — Вот так могут принять нас и паны Стройновские. А потом, как Бородавку, на королевской веревке повесят. Переменить бы нам имя, гайдуками, что ли, назваться. Или уйти в горные ущелья да и поселиться там.

— А может, с итальянскими волонтерами двинуться в Италию!.. Передавали, что они тоже собираются отправиться домой… Эх, жизнь, жизнь! Отправиться домой, а их дома, как и наши, испанские захватчики между своими графами делят, — с печалью в голосе сказал кто-то из казаков.

Но джура, стоявший в дозоре на берегу, положил конец этим разговорам. Он наконец увидел, как с противоположного австрийского берега Дуная отчалил челн с живым Иваном Сулимой.

— Только почему-то он не один плывет, а в сопровождении вооруженного лисовчика. Был и третий с ними. Но, по-видимому, тот передумал плыть.

22

Перебейнос хотя и встал с замшелого камня, но не пошел на берег Дуная. Необычно для такой поры дня потянулся, отвернувшись, да так, что кости затрещали. «Дай мне совет, мама…» — чуть слышно затянул песню, как всегда, когда волновался в трудные минуты. Черные, лихо закрученные кверху усы слегка шевелились, и чуть приоткрывались скованные печалью уста. Негромкая песня, навеянная тоской, порой и совсем затихала. Мужественное, изуродованное оспой лицо его, непроницаемое даже для друзей, словно застыло в тяжелом раздумье. Заунывное пение — это вроде подбирания ключа к воротам, за которыми прячется его капризная судьба…

Думал ли Максим и о себе в эти тяжелые для его войск дни? Ведь он хорошо знал, что шляхетская Польша не отменит своего приговора и снесет ему голову. Сулима, да и многие другие казаки еще могут надеяться на милость короля. Но для него, Максима Кривоноса, атамана, никто не вымолит этой милости у кровных врагов. Да, Кривонос думал и о себе, напевая любимую песню, будто советуясь со своей матерью…

Так и стоял Максим в лесу, окруженный утомленными последним боем казаками, лежавшими под деревьями в ожидании возвращения Ивана Сулимы.

Иван, похудевший, измученный, но с задорным блеском в глазах, вдруг оторвался от сопровождавших его казаков и бегом бросился к своему боевому атаману и другу.

— Брат, дружище! — воскликнул, бросаясь в крепкие объятия рослого атамана.

— Наконец-то! С ума сойти можно, пока дождешься тебя, бесшабашного. Двоих замучили, проклятые, а он… — бормотал Перебейнос, по-братски прощая настойчивость побратима, радуясь его возвращению живым и здоровым. После того, как первых двоих парламентеров казнили, отчаянный Сулима все же рискнул отправиться к лисовчикам Стройновского для переговоров.

— Ну о чем договорился, рассказывай. Измаялся, дожидаясь тебя. Наверно, там радуются, что Бетлен продался цесарю, прельстившись троном венгерского королевства, обещанным ему в Австрии.

— Есть о чем рассказать, панове казаки. Да и у лисовчиков дело швах. Цесарь собирается их тоже прибрать к своим рукам… Да вот пускай лучше наш побратим Юрко Вовгур расскажет вам о том, что творится на том берегу. Ротмистр Хмелевский, которого и у нас в Чигирине знают, наверно, уже раскаивается в том, что пошел с полковником Стройновским. Казацкие полки да… и некоторые польские встревожились и гудят, как пчелы в улье перед вылетом роя. А тебя, брат Максим, ненавидит, да еще как ненавидит польская шляхта.

— Не за что им любить нашего брата. Тебя, Иван, тоже миловать не будут… Да я не отговариваю. Идите, братья, объединяйтесь. Поклонитесь нашей матери Украине!.. До каких пор вам томиться на чужбине? Только глядите в оба! Берегите свои головы, чтобы не отрубили их вам ненасытные королевские палачи.

— А ты, Максим, все-таки решил? — с тревогой спросил Сулима.

— Сама судьба решает за нас. Куда нам деваться теперь с таким отрядом в сотни душ? Гайдуки? — махнул рукой. — Только название. Верно кто-то предложил — уйти вместе с итальянскими волонтерами, забыв свои имена, данные родителями. Куда идти вот таким осужденным на смерть, как я, как Базилий, да и многие другие… Но остальным советую пристать хотя бы и к таким полякам, как Хмелевский. И вместе с польскими региментами возвратиться на родину. Я согласен даже в отряде черного Люцифера пойти, только бы на Днепр!.. Может, и под чужим именем, только бы домой, на родную землю! Да отыщут меня и там проклятые шляхетские борзые. А польские простые люди такие же братья хлебопашцы, как и мы. В труде мы роднились с ними, а беда соединила паши судьбы.

— Так ты… все же решил?

— Разве я один? — тяжело вздохнул Максим Кривонос. — Ну, рассказывай, брат Юрко, или как тебя там окрестили проклятые — Вовгуром и Вовкулакой… Целых двое суток держали нашего Сулиму. Рассказывайте, братья, что там у наших польских друзей и шляхты…

23

Порой в жизни, полной тревог и смертельной опасности, беглецу приходится выбирать: позор или… спасение! Трусливо прятать, словно страус, голову под крыло, лишь бы спасти свою шкуру, забывая о друге. Пусть гибнет Назрулла — он ведь турок! Басурман!..

Простая философия слизняка. Не растоптали тебя сапогом — счастье… Но нет! Богдан вздрогнул. Он не такой! Говорила когда-то мать, лаская:

«Гордый ты у меня, сынок, как и твоя мать. Таким будь даже… даже перед лицом смерти — гордым правдой святой…»

— Отец Даниель, мой старший брат в этой чужой мне стране. Не пойду я сегодня в свою потайную пещеру. Стоит ли и вам так переживать из-за меня… Может, не следует ждать удобного случая, как советует преподобный батюшка. Такого случая может и не быть, страной правят турки, а не болгары.

— Правду молвишь, братец. Когда-то и я так рассуждал. Будучи молодым, пристал к восставшим… Ничего определенного отец настоятель посоветовать тебе не может. «Страной правят турки…» — задумчиво повторил слова Богдана. — Да и сейчас тревожное военное время. Янычары осатанели, прости, боже праведный. Ходят слухи, что они проигрывают войну с вашим польским королем, на султана ропщут. Трудно теперь улизнуть от них, если даже и удалось бы выбраться из города. Всюду их посты расставлены…

— Не об этом я думаю, отец Даниель. Меня беспокоят несчастные узники — мальчуган и турок. Ведь они мои побратимы!

— Турок побратим?! Может, я ослышался? Невозможно! Ведь он язычник, молится Магомету!

Глаза у старика еще больше округлились. Он старался понять Богдана или, может, думал о чем-то своем. Он впервые в жизни слышал, чтобы христианин называл турка своим побратимом. А какие кровавые стычки бывают между ними! Похоже, что от счастья парень рехнулся, вырвавшись из турецкой неволи. Турок ему побратим…

— Нет ничего удивительного, почтенный отче. Разные бывают люди. Среди турок есть бедные, есть и шляхтичи, работорговцы и палачи. Власть имущие окружили себя янычарами, угнетают и свой и соседние народы. Да это не вечно, как и короста на теле человека, отец Даниель: согреют люди воды, не пожалеют гречневой золы и до костей смоют грязь с кожи… Я не уйду из Пловдива до тех пор, пока не освобожу Назруллу и младшего Парчевича. Ведь их казнят. Турка, кажется, ждет мученическая смерть на крючке в черной башне. О, я знаю, что это такое!

— Как спасешь их, братец! Турки…

— Без вас, без помощи людей, разумеется, тяжело спасти.

— Помощь людей. Были когда-то люди, гайдуки… — со вздохом сказал старик.

Отец Даниель так бы и ушел от Богдана, оставив его наедине со своими страшными намерениями. Хотя бы слово сказал, возразил. Богдан быстро вскочил с рогозовой подстилки, на которой лежал. Придержал старика за рукав.

— Хотел бы повидаться с вашим отцом диаконом. Да, пожалуй, и Парчевича попросите зайти ко мне, хочу посоветоваться с ним. Ведь сын его в опасности…

Диакон не пришел в заросший деревьями и дерезой двор церковного сторожа. Понятно, что борьба болгарских церковников с турецким порабощением не заходила так далеко, как предполагал несчастный беглец. А у Парчевича были свои счеты с турками. Неизвестно, за что притесняют угнетатели, губят его единственного сына. Совсем еще мальчика!

Вечером к Богдану наведался Парчевич. Он обрадовался, когда заговорили о спасении его горемычного сына.

— Беглер-бек, к нашему несчастью, молчит. А пловдивские каратели обоим угрожают смертью. Они даже слушать не хотят отца Никона, здешнего молодого диакона, решившего защитить моего сына и вашего Назруллу.

— Принесут ли вам что-нибудь утешительные благие намерения настоятеля церкви? Нравы у янычар людоедские. А время бежит, зря тратим его, надеясь на проявление человеколюбия со стороны кровавых поработителей. Гайдуков бы поднять против них! Гайдуков, усыпленных янычарским террором и беззаконием.

— Да, это правда. Горькая для нас, болгар, но правда. Смирились и погасили огонь свободолюбия… Отец Атанасий послал меня к вам, чтобы посоветовать спрятаться, как уже говорил старик Даниель. А он хорошо знает натуру янычар, на собственной шкуре испытал ее еще в молодости.

Последние слова Парчевича заинтересовали Богдана. Он взял старого рыбака под руку и повел к сараю, стоявшему в глубине двора. В юношеской голове созревал опасный, дерзкий план, которым он тут же поделился с Парчевичем:

— Ночью надо проникнуть в эту проклятую всеми богами и адом темницу! Если даже для этого придется пролить кровь. Ведь там ждет своей смерти и ваш малолетний сын Петр!

— Гайдуков бы для этого дела!.. Перевелись они, что ли, или притаились? Что я могу сделать один со своим горем да с голыми руками? А там вооруженные янычары… Да и где эта темница, до сих пор не знаем. А где спрячем несчастных, когда освободим их? — расправляя плечи, сказал рыбак таким тоном, словно он уже стал гайдуком и идет освобождать заключенных.

Парчевич и Богдан задумались. Действительно: куда бежать им после освобождения? Пловдив по-прежнему остается чужим городом, который переполнен турецкими аскерами. Кроме настоятеля церкви да сторожей, не на кого положиться. Бегство обреченных всполошит все это осиное гнездо. Если бы им помогли гайдуки — тогда сразу в лес, в горы! Но леса, опоясывающие город, тоже окружены янычарами и полицейскими…

— Куда бежать?.. Да уж потом, как смертники, вместе будем искать путей для бегства. В горы, в лес, а потребуется — и тут будем драться до последнего вздоха! Когда грозит смерть на виселице или в змеиной яме — раздумывать не приходится! Только бы освободить!.. А потом… Может, попытаться уговорить кого-нибудь из часовых, подкупить их. Лучше всего — посоветоваться с самими болгарами. Они знают свой город и не менее нас ненавидят турецких захватчиков.

— Таких тут большинство, вся Болгария! Старые тырновчане тайком молодежь готовят! Сам сторож Даниель… — начал было Парчевич и умолк.

— Уговорить бы одного-двух помочь нам… Приведите ко мне надежных людей. Сам буду взывать к их душам, хоть и чужеземец я тут. Как тяжело, когда не знаешь города. Отсиживаешься тут, в сарае, озираясь вокруг, а там погибают молодые, чудесные люди… Приведите ко мне болгар, сам поговорю с ними. А святым отцам, может, и не следует раскрывать нашей тайны. Лучше без них.

— Да что вы, братец. Батюшки… Сам сторож Даниель…

— Грехи наши перед богом они действительно бескорыстно замолят, — прервал его Богдан. — А тут ведь турки, людоловы! Что сказать о старике Даниеле? Не ослепила ли вера его ненависти к врагам? Можно рассчитывать только на тружеников, которые, как гайдуки, с молоком матери всосали в себя эту ненависть. Только на них. Пускай священники совершают богослужение. А отца Никона надо уговорить помочь нам.

Парчевич одобрил предложение Богдана. Только порой пожимал плечами, настороженно озирался. Он во всем соглашался с храбрым казаком.

— Что же мне сказать болгарам?

— Уговорите их прийти ко мне. Посоветуйте встретиться с украинским казаком, бежавшим из турецкой неволи. Хочу познакомиться с жителями Пловдива, как вот с вами, отец. Может быть, я навсегда останусь у них, стану настоящим филиппопольцем… — горько засмеялся Богдан.

Парчевичу не по себе стало от такого смеха. Но Богдан заронил надежду. Старика бросило в пот. Посмотрел на вечерний горизонт. А из-за сарая, точно из ночной темноты, снова вышел сторож Даниель. Будто бы только его и не хватало, чтобы окончательно решить этот сложный вопрос.

— Опасности подвергаете себя, братцы, — произнес, поглядывая на небо. — Правда, уже стемнело, слава всевышнему. Но отец Атанасий настойчиво советует брату Богдану в эту ночь укрыться в новом месте.

— Где именно, отче Даниель? Лучшего укрытия, чем совиная пещера возле церкви архистратига, не найти. Туда и пойду. Не так ли, братья? — загадочно спросил Богдан.

— Должно быть, так, — пожал плечами Парчевич, по-заговорщицки посмотрев на сторожа. — Так я пошел!

Богдан не мог разглядеть в темноте выражения глаз старого Парчевича. Только его голос, дыхание, слова: «Так я пошел!» — о многом сказали не только Богдану, но и сторожу. Заговор уже начался! Даже сторож улыбнулся про себя и, словно ему подменили ноги, бодро, совсем не по-стариковски, последовал за Парчевичем.

24

В тревожном ожидании, в разговорах с озабоченным сторожем церкви прошел еще день…

Надвигалась полночь, угасали последние звуки уходившего дня. Город притих, даже собаки точно онемели, не лаяли. Лишь на реке Марице трудились, перекликаясь, плотовщики, выводя плот на быстрину, чтобы обойти забитый купеческий причал.

Вдруг на северной окраине Пловдива, на тырновской дороге, послышался топот галопом скачущего коня. Все ближе и ближе топот копыт, свист нагайки.

На улицу стремительно выскочил встревоженный всадник. Конь по привычке повернул к воротам первого двора. Но янычар стеганул его нагайкой, и он бешено поскакал по улице. Пронесся по мосту и, наконец, оказался возле высокого дубового забора караван-сарая.

Властелин города и живших в нем людей, командир янычарской сотни и пловдивского гарнизона, как всегда, с вечера производил с аскерами отбор заключенных, осужденных на казнь. Баша караван-сарая только что привычно доложил своему начальнику, как это делал каждый вечер. Потом зевнул. Время было позднее. Ежедневные хлопоты с заключенными, охрана их и отбор на казнь не надоедали только неумолимому баше янычарского отряда гарнизона. Послать человека на казнь, видеть его испуг после объявления приговора — доставляло баше величайшее удовлетворение, было смыслом жизни. А это отнимало время. Именно поэтому баша всегда допоздна задерживался в караван-сарае.

Наконец вышли во двор, где каждую ночь прощались почти на сутки. Трещали пылающие смоляные факелы, во все стороны разбрасывая пучки кровавого света. Почувствовал усталость и всегда неутомимый командир янычар.

— А о нерадостных вестях с Днестра лучше промолчать. Наш молодой султан, ниспошли ему аллах свои милости, несет большие потери. Первый султан могущественного мусульманского государства потерпел позорное поражение… Королю неверных поляков в этот раз удалось присоединить к своим войскам страшных запорожских казаков! — с тревогой в голосе сказал командир янычар.

— Эти казаки — презренный сброд неверных! Давно надо было уничтожить их всех до единого. Такая страна, реки, пастбища, плавни!.. Правоверные не смогут жить спокойно до тех пор, покуда на севере, на Днепре, живут шайтаны казаки… О, не гонец ли от дозорных?..

Комендант караван-сарая подтолкнул дежурного янычара, чтобы тот пошел встретить галопом скачущего всадника. Смоляной факел трещал и вспыхивал, облизывая темноту окровавленными языками. Он осветил точно с неба свалившегося, загнанного коня, с которого спрыгнул, споткнувшись, прискакавший без седла встревоженный всадник. Пошатываясь как пьяный, он бросился к баше караван-сарая.

— Вай, беда, эфенди комендант-баша! — с болгарским акцентом воскликнул всадник, бросив» поводья янычару.

— Что случилось, сумасшедший? Кто ты? — почти одновременно спросили его комендант и командир янычар.

— Там они!.. — захлебывался прибывший от волнения или от непривычной бешеной скачки.

— Шайтан тебе в глотку, чего стонешь! Говори, что случилось, кто «они»?

И командир янычар замахнулся плетью.

— По тырновской дороге идут гайдуки… То ли сербы, то ли болгары… Сам шайтан не разберет…

— Куда движутся и кто они? — допрашивал янычар.

Всадник только теперь сообразил, что рядом с комендантом тюрьмы стоит и командир янычар. Быстро повернулся к нему, почтительно приложил руки к груди, поклонился, старательно копируя турок. Болгары тоже научились почитать турецких властителей…

— Гайдуки, да ниспошлет аллах на их головы гром! Гайдуки снова объединились. Очевидно, движутся на Пловдив из Тырнова!

Несчастный говорил таким испуганным, неестественным голосом, что комендант караван-сарая, да и командир янычар будто бы сами увидели это нападение гайдуков… Они хорошо знают, что Тырнов — постоянный очаг восстаний против правоверных. Снова нападение гайдуков, и снова из Тырнова! Как распространена эта зараза к бунтарству у неверных!

— Сколько их? — воскликнул баша янычар.

— Я увидел их из леса, баша эфенди. Сот четыре-пять наберется. Все вооружены саблями, многие с венскими пистолями. Крадутся по опушке леса, скрываясь за кустами, чтобы, очевидно, напасть внезапно и отобрать оружие. По-видимому, за ночь успеют и к сербской границе добраться, запасшись в Пловдиве оружием и едой…

25

Под скалистой горой в совином ущелье у Богдана собралось шестнадцать человек. Болгары, греки и даже двое турок.

— Назруллу спасем! — полушутя-полусерьезно говорили турки.

У контрабандистов они раздобыли четыре немецких ружья, порох и пули.

— Неподходящее это оружие. Выстрелить из какой-нибудь пещеры для страху пригодилось бы. А в нашей сегодняшней феерии святое дело сабелька! — говорил пожилой пловдивский грек, протирая тряпкой ружье, которое он прятал за иконами.

— А ты, братец, не особенно хвали саблю. По-нашему, по-болгарски, в таком деле надежнее всего петля. Вот это, братцы, святое дело!

Кто-то тихонько засмеялся. Было слышно, как у него застучали от волнения зубы. В темноте Богдан не видел их лиц. А в их словах — больше шуток, чем гнева и ненависти к угнетателям. Но никто из них не предлагает отказаться от намерения спасти обреченных.

Со скалы спустился сторож Даниель. Он торопился, крадучись, точно тень, вдоль ущелья. Приближалась полночь, решающая пора для такой дерзкой операции.

— А что я говорил, братья: отец Атанасий все-таки благословил… — шепотом сказал он собравшимся. — Брата нашего Парчевича вначале не отпускал, но человеколюбие победило. Сын у старика страдает где-то у янычар. Только нам, сторожам, велел непременно быть на утреннем богослужении. Могут нагрянуть, проклятые, и в храм.

— Так, может, нам подойти поближе к караван-сараю, — не то посоветовал, не то спросил кто-то из темной совиной пещеры.

— Только после сигнала! — решительно возразил Богдан.

Он стоял в стороне, отойдя несколько шагов от пещеры. Его стройная фигура вырисовывалась на фоне темной ночи и церкви архистратига Михаила. Еще вечером патриоты принесли ему на выбор три сабли — кривую турецкую, длинную венгерскую и типичную для европейских войск, удобную карабелю. Богдан выбрал венгерскую.

— Надежное оружие!

Теперь он стоял, слегка опираясь на саблю, точно испытывал крепость стали. Она слегка сгибалась и пружинисто выпрямлялась, вызывая у воина усыпленное неволей чувство радости.

В полночь на скале, словно дух, появился еще один человек. Он должен был подать сигнал для выступления.

— Братья! — обратился Богдан к товарищам. — Сейчас мы выступаем. Без единого слова, даже шепота будем двигаться к комендатуре. А там… действовать, как сложатся обстоятельства. Турок Ражба и болгарин Борис со мной. Не бойтесь пролить кровь, но и не создавайте из нее моря, в котором можно и самим утонуть.

— Душа меру знает!.. — успокоил кто-то.

— Вот так, братцы, и наши казаки говорят… Прежде всего надо разыскать Парчевича. Его могли погубить.

Подошел к ним и человек, находившийся в дозоре. Он тяжело дышал то ли от быстрой ходьбы, то ли от охватившей его тревоги. Вероятнее всего — от тревоги.

— Парчевич уже прибыл в комендатуру! Сейчас янычары построились, собираются уходить, охрана тоже с ними… И оба начальника там.

— Пошли и мы! Веди нас, Йолдаш Ражба, самым кратчайшим путем… Помните, братья: действовать решительно, молниеносно, потому что времени у нас с гулькин нос! После операции — все по домам! Чтобы, испарившись, как роса от солнца, укрылись в надежных местах, — наставлял Богдан.

Когда смельчаки пробирались через последний двор перед площадью караван-сарая, промчались последние конные янычары. Они следовали в хвосте отряда. Баша янычар проскакал на коне, обгоняя своих верных воинов.

Путь к тюрьме был открыт. Суматоха возле здания коменданта отвлекла часовых. Они даже не обратили внимания на вооруженных людей, быстро пересекавших площадь. Очевидно, отстали от ускакавших по тревоге янычар.

Прибывшие действовали решительно. Богдан лишь на мгновение задержался возле канцелярии караван-баши. Его тут же обогнали двое храбрецов.

Бросились к крыльцу… Двери оказались открытыми. Комендант-баша, услышав крик, вбежал в канцелярию. И в этот момент его пронзило копье повстанца.

На скамье в углу сидел связанный Парчевич. Значит, не совсем поверили болгарину осторожные завоеватели.

— Развяжите, братья, и… к воротам! — крикнул старик.

Как только Парчевич освободился от волосяной веревки, он тотчас бросился из помещения. Там сидит взаперти его сын. Только ради него одного решился старый рыбак на такой отчаянный шаг!

А другие так же молниеносно расправлялись с часовыми во дворе. Четверо из них уже лежали, зарубленные саблями. Нескольких обезоруженных прижали к стенке во дворе караван-сарая.

Богдан тоже дал волю рукам. Слишком горькими были для него два года неволи у турок. С разгона выбил оружие из рук ошеломленного нападением часового и пронзил его своим венгерским клинком. Часовой упал возле ворот. А здоровый Ражба схватил за руку второго охранника и бросил его на землю.

— Будешь молчать, шайтан, оставим в живых! — пригрозил Ражба, наваливаясь на обезоруженного.

— Ключи от ворот?! — бросился Богдан к нему.

— Агачджи сюрме, бай![28] — кричал тот, поторапливаемый тумаками повстанцев.

Не верилось: как это — деревянный засов, без замка?.. Но слишком желанна была эта минута — раскрыть ворота перед заключенными! Богдан побежал от лежавшего на земле турка к воротам. На ощупь водил руками по воротам, ища деревянный засов.

А за воротами уже раздавались радостные возгласы:

— Воля! Эй, смертники караван-сарая! Воля! Воля!..

Пошатнулись двустворчатые ворота. Богдан изо всех сил дернул дубовый засов, выскользнувший из кованых петель. Отворились ворота, подталкиваемые изнутри. Богдан чуть было не упал на землю, закричав:

— Назрулла! Назрулла, кардеш-ака!..[29]

Два человека подхватили Богдана. Назрулла обнял своего спасителя и, задыхаясь, бормотал:

— Не первый раз ты спасаешь меня от смерти, как дост-ака[30]. Видимо, только смерть и разлучит нас с тобой!..

Из ворот выбежали узники. Они не спрашивали, кто спас, не обращали внимания на возгласы друзей Богдана. Почувствовав свободу, они вздохнули полной грудью и скрылись в темноте ночи. Им уже не нужны были ни Богдан, ни их освободители, ни друзья по несчастью, с которыми они находились в неволе.

— Бегите, братья, спасайтесь! Янычары сейчас выехали за город. Скоро возвратятся назад! Спасайтесь!.. — воскликнул старик Парчевич.

26

На конях комендантской охраны промчались через город отец и сын Парчевичи, Богдан и Назрулла. Скакавший впереди Назрулла сказал:

— На запад, за Дунай!.. — и понесся, будучи уверенным в том, что его товарищи не отстанут от него.

Становилось прохладнее, ярче замерцали в предрассветной мгле звезды. Золотой полосой был прочерчен горизонт на востоке, когда беглецы наконец выбрались из города и понеслись на запад, по извилистым межгорным тропинкам. Им некогда было прислушиваться к тому, что творилось позади них, да и посоветоваться друг с другом тоже. Надо бежать что есть мочи!

— На запад, за Дунай! — время от времени, точно заколдованный, восклицал Назрулла.

В горах, на просторной дороге, Богдан догнал Назруллу и поравнялся с ним. Это несколько охладило и Назруллу. Теперь они вместе придержали коней, чтобы подождать Парчевичей.

— Куда мы едем, йолдаш-ака? Нам надо побыстрее добраться до ближайшей границы, чтобы вырвать свои души из этого проклятого пекла неволи, позора, смерти… — словно стонал Богдан, обращаясь к Назрулле.

— Туда и едем, мои милый брат! Обойдя Софию, болгарскую столицу, мы скорее попадем в Сербию. Там поспокойнее, меньше этих собак-янычар… А потом… Чехия, где живут ваши единоверцы.

— Далеко?

Назрулла вздохнул вместо ответа. Богдан и сам понимал, что до родных мест еще слишком далеко.

— При такой езде, как в эту ночь, мы за двое-трое суток были бы на воле, милый брат.

Позади, за горами, занимался рассвет. Рассеивался мрак. Становились влажными от росы одежда и поводья. Изнуренные стремительным бегом кони пошли шагом.

Богдан первым соскочил с коня, с трудом передвигая онемевшие от езды ноги. Остановились и остальные лошади. Точно мешки, съехали с коней Назрулла и младший Парчевич, которому прежде не приходилось так долго ездить верхом. Только старший Парчевич, которому второй раз за эти сутки довелось скакать верхом, держался на ногах, как настоящий кавалерист.

Горы сменялись холмами, покрытыми густым лесом, шелестевшим листвой от дуновения утреннего ветерка. Дорога извивалась вдоль горной речушки, которая тоже устремлялась, как и беглецы, на запад.

— Коней завести в чащу! Хотя бы дня два-три не напали на наш след, проклятые. Нам надо замести следы… — как бы советуясь, сказал старший Парчевич, поворачивая за Богданом в лес. Голодные животные тянулись к траве. А их подгоняли все дальше и дальше, в глубь леса, где сама природа создала для них укрытие.

27

Не дорог, а безлюдных мест искали беглецы. Слева обошли большой болгарский город Софию, где находилась резиденция турецкого беглер-бека. Держа путь на север, двигались подальше от наезженных дорог, а то и вброд переправляясь через реки и горные потоки. Когда встречались с людьми, разговаривали с ними по-турецки. Питались тем, что давала им богатая природа Болгарии: ягодами, фруктами. Только миновав Ниш на сербской земле, стали признаваться местным жителям в том, что они беглецы. Это было небезопасно, — хотя сербы и питали глубокую ненависть к турецким поработителям. Своим упорным сопротивлением они принудили турок уважать себя. Даже сербским языком пользовались турецкие правители для международных сношений.

Свободолюбивые и добросердечные сербы с распростертыми объятиями принимали беглецов из турецкой неволи, видя в них людей, совершающих подвиг!

Беглецы подходили к Дунаю, совсем обессиленные многонедельными странствованиями по лесному бездорожью и недоеданием. А тут еще стали рыскать, охотясь за богатым ясырем, турецкие отряды, помогавшие своим придунайским данникам воевать с австрийским цесарем.

Скорее бы переправиться на противоположный берег Дуная!

Сербы рассказывали им о жестокой войне, которую ведут между собой христиане.

— Турки помогают православному люду Правобережья, да и католикам воевать против таких же католиков. А по ту сторону Дуная и католики раскололись на два лагеря. Брат на брата пошел. Протестанты, паписты… Турки только греют на этом руки. Сотни, тысячи детей и девушек берут они в плен и у противников и у союзников… — рассказывали придунайские сербы.

Однажды ночью сербы привели беглецов к берегу Дуная. К извечной границе, разделявшей враждующие страны, границе наций и веры. Они же подговорили одного рыбака, чтобы тот на челне, надежно спрятанном в прибрежных камышах, перевез их на противоположный берег реки. Дунай! За ним взлелеянная в мечтах беглецов воля!..

— Отдельные отряды наиболее отчаянных турок иногда прорываются за ясыром и за Дунай. Случается, что и на польских казаков наталкиваются на той стороне… — говорил пожилой рыбак. — Где-то за Суботицей и на нашем берегу Дуная уже хозяйничают австрийские цесарские полки. Но против них — тьма-тьмущая турок. Беглецам сподручнее переправляться через Дунай тут. Ходят слухи, что полки польских казаков проходят поблизости. Как огня боятся их турки!

— Казаки, с Днепра? — с волнением спросил Богдан, услышав эту весть.

— Видимо, запорожцы, коль казаки. Да разных слухов тут столько, что люди уже перестали верить им. Про казаков тех болтают, что они воюют и за венгерского Бетлена, и за австрийского цесаря. Дерутся ли они между собой, сам черт их не поймет. Только турки стороной обходят и королевских и бетленовских казаков, хотя вместе с ними воюют на стороне Бетлена.

— Спасите меня, братья сербы! Снова попасть в руки к янычарам мне не страшно, но это — смерть. Я должен еще столько перебить их, пока сам погибну! Народ свой погубили, на вечный позор обрекли имя «турок», проклятые. Лучше умереть, чем попасть им в лапы!..

И не мог сдержать себя, хотел выбежать из надежного укрытия и броситься к Дунаю.

— Куда ты, казаче? Всему свое время. Ведь это же турки, сам говоришь! Погоди, скоро сынок мой вернется из разведки.

А он не заставил себя долго ждать.

— В Пожареваце турки! На той стороне Дуная еще вчера прошли через Канижу польские казаки-лисовчики. То-то турки и бегут от них. Переправы через Дунай будут стеречь до самого Мохача. А за ясырем на тот берег посылают отдельные отряды.

Неожиданно для беглецов переправа через Дунай усложнялась. Богдан совсем приуныл. Неужели все надо начинать сначала? Казаки уже совсем рядом, а ему все еще угрожает встреча с турками.

— Будут стеречь переправы через Дунай? Но пока что их тут нет. Может, еще успеем, братья сербы… — упрашивал Богдан.

И снова к сербам обратился Назрулла:

— Умная и единственно правильная в наших условиях идея! Челн, говорите, утлый, только по одному можно переправлять. Вот и начнем с брата Хмеля. Может, и мальца третьим взяли бы?

— Только одного! — И, уже стоя в челне, крикнул своему сыну: — Следи за дорогой из Костолаца на Смередово. В случае чего, зажигай костер и беги в укрытие под скалой…

Уже у берега волна стала раскачивать утлую посудину. На середину Дуная выбрались, гребя изо всех сил против бурного течения. Вдруг Богдан с ужасом прошептал:

— Костер загорелся!..

Рыбак вмиг развернулся и направил челн прямо к берегу, а не наискосок. Старался не касаться веслом борта. А в челн били волны, течение несло его прямо в пасть ночи и водной стихии. Куда прибьет, если и не перевернется челн, в чьи руки попадет беглец?

Но не только это тревожило Богдана. Что случилось с товарищами, оставленными на том берегу? Не лучше ли было подождать еще, как советовал рыбак? Вместе легче искать путей для бегства…

И не отрывал глаз от чернеющего на фоне звездной ночи леса. Противоположный берег Дуная теперь будто слился с небом. Только блеском отображенных в воде звезд, таких спокойных на омертвевшем небе, выдавал себя Дунай, воспетый в песнях как «тихий».

Снова вспыхнул огонек на противоположном берегу. Вслед за огоньком эхом прокатился выстрел.

— Это друзья стреляют, — дрогнувшим голосом сказал Богдан рыбаку. Ведь этот выстрел для Назруллы мог быть последним.

— Для нас это хорошо. Очевидно, находчивый турок хочет выстрелом отвлечь внимание солдат от Дуная.

Челн с разгона врезался в берег.

Богдан сидел на крутом берегу Дуная с заряженным ружьем, прислушиваясь, присматриваясь к темному противоположному берегу. Там остались его друзья-спасители! Зачем они стреляли? Защищались или подавали сигнал? Может, это был Прощальный салют его свободолюбивого и поэтому несчастного бывшего пленника Назруллы? И тревога тяжелым камнем легла на сердце.

Вглядывался в черный мрак ночи, а видел страдальческие лица друзей. Петру Парчевичу не было еще и тринадцати лет. За несколько недель, прошедших после встречи с ним в перелеске на берегу Черного моря, ему пришлось испытать немало горя и невзгод, не раз смотреть в глаза смерти. Юноша и у себя на родине испытал все ужасы тюрьмы, брошенный туда завоевателями.

«Только бы жив остался! За это время он прошел хорошую школу, сделавшую его непоколебимым борцом за свободу родной Болгарии, за ее многострадальный, томящийся в турецкой неволе народ. Мы… встретимся еще, неминуемо встретимся на этих трудных путях борьбы за свободу своих народов! Долговечность человека измеряется не только возрастом, но и борьбой…»

Рассвет застал Богдана одиноко сидящим на прибрежной скале, погруженным в свои мысли. Не дождался он своих друзей с противоположного берега.

Вдруг вспомнил о медальончике патриарха, отыскал его у себя на груди. Поднялся на затекшие от долгого сидения ноги и направился в лес. Наблюдал, как постепенно рассеивалась тьма над водами Дуная, а вместе с ней исчезало и тяжелое чувство неволи. Только скорбь и печаль охватывали его при воспоминании о друзьях. Сколько он потерял друзей за эти два ужасных года разлуки! И снова на перекрестке дорог, одна из которых должна привести к свободе.

Часть третья

«Прорастание дуба»

Труд на благо Родины зовет патриота.

Добролюбов

1

У Богдана кружилась голова не то от голода и долгих скитаний, не то от пьянящего ощущения свободы.

Как много значила она для блуждающего в лесных дебрях беглеца… Что для него голод и скитания, когда он чувствует себя свободным человеком…

Венгерские крестьяне приняли его за помешанного или притворявшегося им, чтобы свободнее было воровать съестное. Он был в грязной одежде и с ружьем в руках. Оброс, как дикарь, а глаза болезненно блестели. Пытался заговорить с крестьянами, но они не понимали его языка.

Крестьяне боялись подойти к нему. Они издали бросали ему что-нибудь съестное, точно дразнили куском коржа или костью с мясом. А когда он приближался к ним, с шумом убегали. Наконец кто-то из крестьян заявил о нем в полицию. Прискакали трое австрийских солдат из участка. Они приближались к нему с трех сторон, словно приготовились вступить в бой. Он же приподнял свое ружье, поглядывая на них исподлобья, точно зверь.

— Вер ист ду?.. Их бин зольдат Горф…[31] — приближаясь к странному воину, сказал один из всадников.

Богдан не знал немецкого языка, по догадался, о чем его спрашивают, и несказанно обрадовался, услышав человеческое слово хотя не на родном, но и не на турецком языке. В притупившейся памяти вдруг всплыло давно забытое слово «камерад», и он невыразительно произнес его. Душой чувствовал, о чем спрашивают, хотя венгерский язык был для него настолько чужим и странным, что у пего даже закрадывалось сомнение, не попал ли он снова в какой-нибудь дальний турецкий вилайет[32], где говорят на персидском или арабском языке…

— Кучук кардешляр!..[33] Братья! Я разговариваю на латинском, турецком, а также польском и украинском языке… — произнес он скороговоркой. Он торопился, подбирал слова, словно боялся, что ему помешают.

— И на польском тоже, прошу пана?! — переспросил второй воин, подъезжая на коне к Богдану.

— Да, да. Бардзо прошу пана жолнера… Я, естем…

И, шатаясь, шагнул навстречу всаднику. Силы покидали его. Сначала оперся на ружье, но покачнулся и упал на землю точно подкошенный, протянув руку к воину, заговорившему с ним на ломаном польском языке.

Солдаты соскочили с коней. Старший из них, назвавшийся Горфом, приблизился к лежащему Богдану, повернул его за плечо, чтобы заглянуть в обросшее и изможденное лицо. Горф, подбирая польские слова, старался выяснить, кто он.

Но Богдан потерял сознание. Заряженное ружье выпало из рук. Сердобольные венгерские женщины побежали принести воды. Одна из них смело присела возле лежащего и всунула ему в рот носик глиняного чайника. Рука у нее дрожала, вода побежала по бороде, стекая на шею. Расстегивая ему воротник, женщина увидела ленточку. Она дернула ее и вытащила медальон патриарха.

— Христианин! — воскликнула она и вскочила на ноги.

Богдан всхлипнул, как после горького плача, раскрыл глаза. Блеск женских глаз словно ослепил его. И он снова зажмурился, приходя в сознание. Потом приподнялся, опершись на локоть, и уже в полном сознании искал глазами женщину с добрыми, как у его матери, глазами. А может, это Мелашка, Ганнуся?!

Женщина тепло улыбнулась, приблизилась к нему, словно узнавала близкого человека.

— Я бежал из турецкой неволи, сестрица, мать родная! — снова заговорил он сначала на турецком, а потом на своем родном языке. Уже не имели значения слова. Женские, материнские глаза сказали ему о самом дорогом: он на свободе, он спасен!..

Австрийские солдаты положили его возле дома, на соломе, покрытой пестрым шерстяным одеялом. Ружье и саблю положили рядом, как возле умирающего воина. Один из них, лучше других знавший польский язык, присел возле Богдана, чтобы расспросить его.

— Так, значит, из турецкой неволи убежал? Где же воевал, против кого? Немецкое ружье, венгерская сабля, поношенный военный мундир…

— Оружие у меня для того, чтобы драться с турецкими янычарами. Друзья-болгары снарядили меня в Пловдиве… А воевал только мысленно, во сне… Я запорожский казак, взятый в плен турками во время боя на Днестре, когда был убит Жолкевский…

— Жолкевский? Так пан является жолнером польского войска? — допытывался австриец.

— Да, пан… польского. Но я украинец, казак Богдан Хмельницкий. Вместе с сыном и племянником гетмана Жолкевского был в плену. А потом…

Богдан рассказывал, перескакивая с одной мысли на другую. А кому рассказывает, открывая свою душу: друзьям или врагам? Однако сейчас он не думал об этом. Но ему было ясно, что эти воины — враги турецких янычар! Этого было вполне достаточно, чтобы рассказать им о своих мытарствах.

Венгерские крестьянки по-матерински ухаживали за ним во время болезни: окружили его лаской и заботой, старались поднять казака на ноги, вселяли в его душу веру в то, что он будет жить и отомстит янычарам.

2

Все лето и осень лисовчики спорили друг с другом и со своими командирами. Причин для этого было достаточно. Война, из-за которой они, приглашенные австрийским цесарем, прибыли сюда, на придунайские земли, приутихла на какое-то время. Иногда только происходили небольшие столкновения с отрядами турок, союзниками Бетлена Габора, рыскавшими вдоль Дуная.

Бетлен капитулировал, выторговав у цесаря захудалое герцогство на Дунае. А может, только притаился в этом герцогстве, ожидая подходящего момента, чтобы снова объединить свое, ныне деморализованное разноплеменное войско.

После острых, долгих ссор между полками и сотнями, между казаками и жолнерами да их командирами лисовчики Стройновского разделились на два лагеря. В одном — преданные Стройновскому, в другом — безгранично преданные своей родине и ее свободе!

К последним присоединились и сотни элеаров, пришедших из-за Дуная, которые до сих пор воевали на стороне Бетлена Габора. Капитуляция князя перед Веной открыла им путь для воссоединения со своими братьями лисовчиками полковника Стройновского.

Прошел целый год, когда казаки и жолнеры впервые омыли в Днестре свои раны, а потом запили его водой тяжелую победу над войсками молодого султана. Кости султана, растерзанного собственным народом, уже тлеют в позорной могиле на турецкой земле. А казаки и жолнеры только теперь поняли, что они снова воюют не по воле народа, а по воле все тех же королей да из-за их корысти.

И они оставляли придунайские земли, возвращались на родину.

Полковники, сотники, атаманы создавали из них полки. Все опять, но уже по-новому, становилось на свои места. Люди отстояли свое право вернуться к родным очагам!..

— Осточертели эти скитания, панове старшины. Было бы за что кормить вшей на чужбине! А то все за те же обещания да добычу, которую мы, как разбойники, хапали в чужих краях и селениях… — возмущались пожилые казаки и жолнеры.

Полковник Стройновский тоже не сидел сложа руки, не выжидал. Он дал свое согласие цесарским комиссарам. Вот это согласие и заставило его скакать от полка к полку. Он уговаривал старшин, взывал к совести жолнеров и казаков, обещал хорошие заработки:

— С чем вернетесь домой, отвоевавшись, словно после всенародного восстания? А цесарь вон золотые гульдены присылает…

— Осточертела такая жизнь, пан полковник! В глазах у нас мелькают эти золотые гульдены, уже люди от голода и болезней слепнут… — стоял на своем полковник Ганнуся.

— Да хоть не подбивайте других. Поляков бы оставили в покое, не подстрекали бы их, — упрекал Стройновский. — Пришли сюда как полки, возглавляемые знатными шляхтичами. А возвращаются точно стадо трусов.

— Это стадо, как окрестил пан полковник людей своей же польской крови, а не старшины, геройски гибло вместе с казаками! — смело и несколько взволнованно сказал Станислав Хмелевский, стоявший в толпе старшин. — Вы правы, пан Стройновский, что ни один полковник из польской знати не возглавил благородных протестантов, польских воинов. А я, шляхтич Хмелевский, ротмистр войска Речи Посполитой, беру на себя обязанности полковника и поведу этих смелых патриотов Полыни! Я поведу их домой!..

— Поведет пан Хмелевский, шляхтич?

— Да, уважаемый пан! Шляхтич Станислав Хмелевский возглавит своих соотечественников жолнеров и поведет их на родину! Что казаки, что жолнеры одну чашу горя испили да чужбине. Сотни их погибли, помогая императору Австрии покорить чехов и венгров. Ведь приглашали нас только на несколько месяцев, чтобы поддержать цесаря в борьбе с турками. Я сам добровольно пошел, поверив монаршему слову. А оказалось… казаки и поляки вынуждены воевать против таких же людей, как и сами, только находящихся под знаменами другого князя! Ведь они тоже боролись за свободу своего народа!

— Дело не в покорении, пан ротмистр; Пора наконец шляхтичам понять, что уже настало время объединиться всем сторонникам римской апостольской церкви… Да и сбить спесь с зазнавшегося султана, освободить народы христианской веры от векового турецкого ига. Объединиться под знаменем римского распятия.

— Ну и шел бы, пан полковник, со своим распятием куда-нибудь в Царьград. Болгары вон тоже христиане. Есть кого защищать…

— Турки называют болгар неверными, как и всех диссидентов, не подчиняющихся государственным законам. Патриарха христианского, как и священников покойного Сагайдачного, очевидно, тоже турки посвятили… Да что мы тут, пан ротмистр, спорим, как торгаши! Уходите, никто вас не задерживает. Пан староста будет рад встретить своего сына-труса.

Хмелевский стремительно бросился к Стройновскому. Но кто-то из старшин придержал его за рукав. И это охладило молодого ротмистра. Остановился, искоса «посмотрел на полковника горевшими злостью глазами.

— Отец мой тут ни при чем, пан полковник!.. А вы должны знать, что и другие шляхтичи не менее заботятся о своей чести и патриотическом долге.

Станислав Хмелевский повернулся и ушел, сопровождаемый одобрительными возгласами казаков и жолнеров, которые решили отправиться домой. Полковник Ганнуся, улыбаясь, проводил ротмистра глазами и, не скрывая насмешки, закончил свой разговор с полковником Стройновским:

— Повоевали, покуда не отбили охоту к авантюрам у князя Габора, присоединили венгров и чехов к австрийскому цесарю — и хватит! Зачем нам тут еще торговаться, пан полковник? Или, может, обратно пойдем отвоевывать? На мой взгляд, — а полковником я не первый год, знаю, как и пан Стройновский, — вам тоже не мешало бы вспомнить о родной стране и людей отправить допой. Разумно поступили бы, пан Стройновский… Эй, панове казаки, старшины: собирайте людей, направляемых в Чехию, а потом на Подолье, в родные края! А пану Хмелевскому советую возглавить своих «протестантов», присоединиться с ними к нам. По пути на родину тоже нужны будут хорошие вооруженные силы. Не следует распылять их.

3

Колонна растянулась на три-четыре мили. Конные казаки и польские гусары ехали позади походной колонны, а посредине — возы с ранеными и больными, четыре отбитые у турок пушки. Утренний мороз бодрил людей, и они не задерживались долго на одном месте.

Ротмистр Станислав Хмелевский договорился, что конница его полка будет замыкать колонну казаков. А сейчас он догонял пешие хоругви[34] жолнеров, шедшие в голове колонны.

Полковник Ганнуся, отпустив старшин сборных полков, следил за продвижением колонн. Возвращение в родную страну так же сопряжено с трудностями, как и поход на войну. Износилась одежда, прохудилась обувь у воинов. Только оружие обновлялось, заменялось лучшим, отбитым у противника.

Хмелевский, поравнявшись с полковником Ганнусей, сказал:

— Большое вам братское спасибо и от жолнеров, пан полковник, что поставили нас, поляков, в авангард. Я еще молодой командир и такой поход совершаю впервые. Не оказали бы вы мне, пан полковник, любезность проскочить со мной вперед. Вместе посмотрели бы, как идут наши жолнеры, посоветовались бы.

— А что же, я не против, дружище ротмистр. Военной премудрости учились мы вместе. Да и каждый день… Очень хорошо, что не только казаки не пошли за Стройновским на Дунай! Этой войне, вижу, конца нам не дождаться. Сами христиане с благословения паны римского друг другу крестами головы расшибают. И не кардинальские, не графские головы падают на поле брани, а опять-таки простого народа… Лучше объединялись бы да голомозых людоловов изгнали с христианских земель. Люди хоть знали бы, за что умирают.

Ехали верхом на конях, перебрасывались словами с людьми. И воинам приятно было видеть вместе своих командиров, которые ведут их на родину.

— Верно говорите, пан полковник, что друг другу крестами головы расшибают, — продолжал Хмелевский. — Лучше бы навели порядок в своей стране да проучили как следует турок, чтобы им неповадно было зариться на чужие земли.

Жолнеры в пути отдыхали небольшими группами. Порой к ним присоединялись и казаки. Шутили, смеялись, вспоминали о совместных боях. Шли домой!..

Домой… А что там произошло за эти тяжкие годы войны? Дом, солтисы, испольщина, земля стала панской. Именно о земле, а не о родителях, женах, детях говорили воины, возвращавшиеся из чужих стран в родные края.

Путь определяли по солнцу, если даже оно было затянуто облаками. А ночью… облака порой закрывали звезды и луну. Приходилось часто останавливать полки где-нибудь в лесной чаще, чтобы попасти коней на проталинах. В этих местах, в перелесках, снегу мало. К тому же в эту пору года даже опавшие листья служили кормом для коней.

О людях тоже надо было позаботиться. Бывало, что заблаговременно посылали конный казачий отряд, чтобы подготовить постой в селах или городах. Иногда завозили в селение ранее добытую муку, чтобы испечь хлеб. А чаще всего крестьяне, прослышав о приближении казаков, выезжали им навстречу с возами необходимого им продовольствия. Лишь бы только войска не останавливались в их селе, с ними ведь беды не оберешься.

— Чьи войска стоят в селе? Нет ли турок? — допытывались старшины, принимая от крестьян провизию.

— У солтиса есть только трое вооруженных австрийских солдат. Какого-то больного казака выхаживают, чтобы после выздоровления отправить его в Вену, — искренне отвечали венгерцы, одаривая продуктами прославленных воинов.

— Казака? Значит, тут недавно был бой? С кем же воевали казаки в такой дали? — заинтересовался полковник Ганнуся.

— Да он сам приблудился. Говорит, бежал из турецкого плена. Чуть живого подобрали крестьяне…

Новость не такая уж важная. Из турецкой неволи не один бежал. Но крестьяне говорят, что это казак. Как мог попасть он сюда?

— Не заскочил бы ты, пан Станислав, в это село? А я поведу полки в обход, а то наши вояки так и норовят в село. Крестьяне и сами честь знают, их тоже надо пожалеть. Ведь казаки в таком походе… Да вам это хорошо известно, поезжайте-ка туда вы, — приказал полковник Хмелевскому.

А молодому ротмистру было интересно узнать, какой казак тут объявился. Из неволи вырвался, несчастный, да еще из какой! Из турецкой неволи — это все равно что вернуться с того света, встать из могилы.

В сопровождении нескольких гусар и джуры полковника, который знал немного венгерский язык, ротмистр, не теряя времени, отправился следом за крестьянами. С холмов постепенно спускались в ложбину. Кончался лес, и начинались перелески. На равнине, за лесной полосой, виднелись беспорядочно разбросанные домики, а дальше — улица, которая тянулась к широкой площади. Отсюда была видна вышедшая из берегов после осенних дождей река и длинный узкий мост через нее. За рекой простирались луга. Приятно ласкали глаз скошенные луга с аккуратными стогами сена.

— Так это же отличная разведка, пан старшина! Ведь скоро стемнеет, а на лугу вон сколько сена! — радостно воскликнул жолнер.

Крестьянин, сопровождавший Хмелевского в село, свернул с площади в боковую улицу и остановился, показав на один из дворов.

— Тут казак, — коротко сказал он переводчику, джуре полковника.

На пороге хибарки, к которой был пристроен и сарай, стоял в расстегнутой поношенной венгерке, в брюках с заплатами на коленках свежевыбритый казак. У него черные усы, густые брови и испытующий, настороженный, как у орленка в гнезде, взгляд. Он смотрел на всадников, подъехавших к их воротам.

— Словно в Чигирине! — пробормотал он, как лунатик, будто продолжая думать вслух.

В доме крестьянина ждали приезда цесарской охраны. Ведь сержант Горф обещал сообщить о казаке в полицейский участок. Крестьяне в течение десяти недель заботливо выхаживали больного и поставили на ноги. Он уже ходил, чувствовал себя с каждым днем лучше. Он даже начал изучать венгерский язык, надоедая хозяевам своими расспросами про казаков.

Хозяева на всякий случай спрятали его оружие, о котором будто забыли и австрийские жандармы. Но Горф не забыл, у него закрадывалось подозрение, действительно ли из турецкой неволи бежал казак. Лучше доложить о нем высшему начальству. И он направил в регимент Валенштейна рапорт о… задержании турецкого шпиона! То, что он занимался грабежом в селах, неудивительно. Военная профессия… Задержали его в лесу Брандиса, назвал себя казаком Хмелем. Не дубом или березой, а именно Хмелем! Такой изовьется и предаст…

4

Богдан, точно заколдованный, отошел от порога. Настойчиво тер рукой лоб, и молчал, словно онемел на мгновение. Он не мог произнести ни единого слова, только какой-то нечленораздельный звук сорвался с его губ; Двое жолнеров быстро подбежали к нему, подхватили под руки.

Но он сильным толчком отбросил их в стороны и побежал к воротам.

— Ста-ась! — наконец воскликнул он, словно взывая о помощи. — Или я с ума схожу?.. Стась, Стасик!..

Хмелевский в это время как раз соскакивал с коня, освобождая ноги из стремян. И Богдан опрометью подбежал к нему. Испуганный такой неожиданностью, конь шарахнулся в сторону. А Богдан уже крепко сжимал в объятиях своего самого дорогого друга юности.

Стась Хмелевский был не менее поражен такой неожиданностью. Он как-то неестественно захлебнулся, словно ему не хватало воздуха. Казалось, что он сразу узнал Богдана. А может быть, еще вчера подумал о нем, когда вызвался поехать в это село… Голоса Богдана он не слышал. Крепкие объятия друга, его волнение живо напомнили ему их прощанье под Львовом, возле обоза переяславского купца.

— Богдась, милый! Как хорошо, что ты вот так… взял да и приехал!.. — У Хмелевского не хватало слов, чтобы выразить чувства. А сам не мог понять, во сне ли все это происходит или наяву; а может, до сих пор они с Богданом прощаются на шумной львовской дороге или встретились в перелеске чигиринского взгорья. Только руки онемели, крепко сжатые другом.

Затем они долго смотрели друг на друга, не выпуская протянутых рук. Время от времени Богдан прижимался к груди Стася. Так и стояли молча, не зная, что сказать, словно растеряли и слова за эти тяжелые два года разлуки.

— А я ждал Назруллу, — наконец сказал Богдан. — Хороший, близкий мне человек. Но ты… ты, Стась, единственный у меня. Ведь это не сон, я своими руками обнимаю тебя, мой славный, хороший друг…

Во двор въехал сержант Горф. Появление здесь польских войск, как называли австрийцы и казаков, не удивило Горфа. Но ему не понравилось, что задержанный им бродяга обнимался с польским старшиной.

— Казак Хмель интернирован нашим отрядом. Пока он был болен, находился под моим наблюдением! — довольно независимо обратился сержант на немецком языке к польскому гусару.

Хмелевский, когда-то изучавший этот язык, с трудом понял, чего требовал от него австрийский жандарм.

— Одну минутку, уважаемый пан! — произнес он, предостерегающе подняв руку, а второй обнял Богдана и прижал к себе.

Но Богдан сам подошел к сержанту и обратился к грозному стражу на ломаном венгеро-немецком языке:

— Теперь уже все! Все, уважаемый пан ефрейтор. Очень благодарен за ваши заботы. Передайте пану Валенштейну, что турецкий невольник Хмель… Тьфу, проклятие… До каких пор я буду называть себя унизительным именем «Хмель», проклятая привычка раба… Передайте ему, что Богдан Хмельницкий уже нашел свое войско!.. Так и скажите. Пошли, братцы, в дом. Должен поблагодарить хозяев за их сердечную заботу обо мне. Оружие мое они где-то припрятали…

5

И снова жизнь Богдана забила ключом. Началась она со встречи со Станиславом Хмелевским, со встречи с казаками в венгерском селе. Казаки, услышав о Хмельницком, тотчас поскакали в село. Иван Сулима летел впереди всех на взмыленном коне. Даже не стал разговаривать с австрийскими солдатами, поспешил в дом. Упал на колени перед Богданом, обхватив его ноги руками.

— Богдан, друг мой! Неужели это правда, что ты живой! Гляжу на тебя и глазам не верю.

Богдан поднял друга, вытер ему слезы рукавом.

— Хороший ты, Иван! А я длинный путь прошел, о жизни мечтал, о наших людях. И такая радость… — задыхаясь от волнения, говорил Богдан.

Станислав Хмелевский вышел с сержантом Горфом во двор. А на дворе моросил холодный дождик со снегом. Погода была противной, как и этот солдат из враждебного австрийского отряда Валенштейна. Их встретили еще двое жандармов, среди которых один хорошо знал польский язык.

— Сами видите, панове, что задержанный вами казак уже не ваш, — сказал Хмелевский.

— Но ведь мы находимся на службе. Уже рапорт послан, — возражали жандармы.

— Придется послать новый рапорт, панове. Больше ничего посоветовать не могу. Видели казаков?.. Это их друг возвратился из неволи! Да они даже разговаривать не станут. Лучше поезжайте к себе в отряд. Очевидно, завтра и мы уйдем отсюда.

Казаки, словно у себя дома, соскочили с коней, довольно разглаживая усы. Увидев Хмелевского, разговаривавшего с австрийскими жандармами, дружно окружили их. Может, старшине нужна помощь? Пока что говорили полушепотом, перебрасываясь друг с другом словами. У всех было приподнятое настроение. Верить или не верить, что из турецкого пекла вернулся казак. Ждали, когда пленник выйдет из дома.

Молодой казак, в жупане, туго затянутом поясом, пробился сквозь тесное кольцо людей. У него давно не бритая голова, чуприна толстой прядью свисала на глаза. Казак размашисто отбросил рукой оселедец за ухо, приблизился к австрийским жандармам. Прислушался, как старшина терпеливо уговаривал их.

— Панове немцы, солдаты Рудольфа, — обратился он на польском языке, воспользовавшись паузой в беседе. — Вон как уговаривает вас пан старшина. На вашем месте я бы тотчас ушел отсюда к чертовой матери или, может быть, помочь вам выйти за ворота?.. Эй, хлопцы!.. — воскликнул, разгорячившись.

Тут же схватил сержанта за плечи, повернул его, точно куклу, и стал подталкивать к воротам. Во дворе поднялся громкий хохот. Двое солдат поспешили за своим старшим. Сержант пошатнулся и упал.

Казаки еще громче засмеялись.

— Ну, видели? — оправдывался стройный, высокий казак с непокрытой головой, показывая рукой на улицу, где двое жандармов поднимали на ноги своего сержанта. — Просишь, просишь человека, а он, словно у тещи в гостях, артачится.

Богдан тоже выбежал из дома в сопровождении друзей.

— Что тут случилось, братцы? — спросил он.

— Так это ты, парубок, и будешь Богданом, сыном подстаростихи Матрены? — спросил бойкий казак с непокрытой головой. Увидев Богдана, стоявшего вместе с Сулимой и ротмистром Хмелевским, он быстро направился к ним.

— Да, это я, мой добрый друг. Может, о матери моей мне что-нибудь расскажешь, раз вспомнил про нее, — упавшим голосом промолвил Богдан.

Казак оглянулся, словно советуясь с товарищами, можно ли ему поведать все.

— Да мы, браток, давно дома не были. А в Чигирине я отродясь не бывал. Крапивенский я. Карпом зовут. Но подстаростиху Матрену знаю, а как же. Ее все знают!.. Кажется, в Белую Русь переехала подстаростиха. Сказывали, что и замуж там вышла за своего старого приятеля еще с девичьих лет.

Эта весть, словно гром среди ясного неба, поразила Богдана. Карпо, смутившись, умолк.

6

В этом далеком, чужом краю никто не следил за временем, не считал не только дней, а даже лет, не надеясь на лучшее завтра. Объединялись, заводили дружбу уже после того, как покинули родные места и перешли границу, когда не страшны им были злые королевские жолнеры Речи Посполитой. В большинстве своем это были украинцы, жители Приднепровья и Подольщины, бежавшие от своих панов. Но среди них немало находилось и польских крестьян-тружеников, клейменных унизительным словом «хлоп»…

С Максимом Кривоносом и его ближайшими друзьями встретились еще тогда, когда он убежал от смертной казни и позора. Изгнанные из родной земли воины назвали себя лисовчиками, чтобы под этим именем объединиться на чужбине. Кривоноса считали талантливым полководцем, избрали его своим атаманом, уважали и повиновались ему.

Теперь шли они по чужим землям вместе с итальянскими волонтерами. Хотя знали итальянские и испанские песни, а пели все же свои. Не от радости пели изгнанники, а больше от тоски. Хоть песнями согревали сердца. Двигались, следуя за своими чужеземными друзьями по борьбе.

Иван Ганджа затягивал сегодня уже несколько песен, наконец запел мелодичную украинскую.

— Все люди как люди, а ты, Иван, изгнанник, Иван проклятый, как тот Марко… Хотя бы казак с именем! А то — Иван-лисовчик. Эх, казаки, мамины сыночки.

Гадай, гадай, моя маты,
Звидкы сына выглядаты.

А то чэкай витра з моря —
Йому поплач, нэнько, з горя!

Гэ-эй, гэй, з моря вистку зажадай,
Пишов твий сын за Дунай!..

И несколько десятков охрипших в походе голосов дружно подхватили:

Гэ-эй, гэй… з горэм пишов за Дунай!

Итальянские волонтеры окружили казаков. Они тоже любили песни. Не понимая слов, волонтеры подхватили могучее «гэ-эй, гэй!..». Только эхо разносилось в желтеющем осеннем лесу приморья. Эта песня, как и их военная судьба, сближала казаков с волонтерами и скрепляла их дружбу. Волонтеры возвращаются на родину, но встретит ли она их, как мать? Ведь она тоже покорена испанскими захватчиками…

Эта песня оказала большую услугу и обездоленным путникам-беглецам. Назрулла слышал ее еще на Днепре. Она нравилась ему больше всех песен мира. И вдруг в лесах и горах Италии он услышал голос запорожских казаков.

— Казаки поют! — воскликнул Назрулла, обращаясь к своим попутчикам — сыну и отцу Парчевичам.

Они едва передвигали ноги, поглядывая на затянутое тучами небо, стараясь по солнцу определить направление. От голода и долгих скитаний беглецы обессилели и душой и телом. Вначале они поочередно ехали на осле, которого раздобыли еще на Дунае. А потом Назрулла уступал свою очередь младшему Парчевичу. Когда изнуренный старый ишак отказался тронуться с места, они бросили его на лесной поляне, где росла сочная трава, а сами пошли пешком.

Эхо казацкой песни неожиданно донеслось к ним, когда они стояли и решали, куда идти дальше. Это их удивило. Неужели они сбились с пути и вышли в места, где турки воюют с казаками? Но ведь песня, а не выстрелы, разносится по лесу. Назрулла почувствовал в этой песне спасение.

Стали прислушиваться, часто меняли направление. Теперь они уже не придерживались лесных дорог и троп: казацкая песня служила им ориентиром.

А лес кишел волонтерами. Измученные путники испугались, когда увидели их. Но и волонтеры не обрадовались, заметив Назруллу в янычарском мундире. Один из них даже схватился за саблю. Правда, он сразу и охладел. Странно, откуда в этих краях мог появиться настоящий янычар?

Второй волонтер с размаху чуть было не огрел нагайкой Назруллу, но тот успел отскочить в сторону.

— Турок, турок!.. — закричали волонтеры от неожиданности.

Из-за кустов показались сын и отец Парчевичи, которые едва держались на ногах. Младший Парчевич заговорил с волонтерами на латинском языке, вставляя и итальянские слова. Только сейчас волонтеры обратили внимание на то, в какой изодранной одежде и какими изможденными были турок и эти двое. Лес и непогода делали свое дело, а голод и переживания — свое.

— Что это, не мерещится ли нам? — удивился Назрулла. — Ведь мы слышали казацкую песню. Неужели и волонтеры научились ее петь?..

Люди плохо понимали речь турка. Ему помогал объясняться младший Парчевич.

— Казаки, камрадос, тоже идут с нами в Италию, — с гордостью сообщил беглецам испанец-волонтер.

— А казацкая песня, — поторопился итальянец, — стала общей в нашем совместном военном походе.

Петра с отеческой заботой тотчас посадили на коня. Старый Парчевич, держась рукой за седло, шел рядом. А Назрулла, воодушевленный встречей и знакомой песней, стремился поскорее увидеться с казаками. Он не надеялся встретить кого-нибудь из знакомых. Но что-то роднило его с ними. Вспомнил турчанку-выкрестку, жену Нечая, и остро почувствовал свое одиночество.

— Казацкая, казацкая это песня. Старый полковник Нечай, Богдан Хмель-ака!.. — бормотал он.

Волонтеры хотя не знали турецкого языка, но сердцем понимали Назруллу. Сочувствовали ему, старались успокоить его, подбодрить. Один испанец поскакал на коне вперед, чтобы догнать казаков, сказать им про беглецов.

Кривоноса, Ганджу Назрулла узнал еще издали. Имен их, правда, не помнил.

— Казак, казак! — кричал он, подбегая к казакам. Как будто близких родных своих встретил после долгих странствий. А уж если тут этот храбрый казак с черными усами, друг Хмеля, так, может, и сам Богдан-ака здесь.

— Богдан, Богдан Хмель-ака! — снова воскликнул Назрулла, приветствуя Кривоноса.

— Ганджа-ака, пожалуйста, скажи им, что брат Назрулла три года стремился сюда…

Максим узнал турка. Соскочил с коня, поддержал споткнувшегося Назруллу.

— Так это же Назрулла! — воскликнул он.

— Назрулла, йе-е, Назрулла! Богдан-кайда? — бормотал турок.

— Богдан? Эх-эх, братец. Нет нашего Богдана. Взяли его в плен ваши турки, да там где-то и погиб.

— Он-ок, нет, не погиб. Сам помогал ему бежать из Стамбула, сам на челне через Дунай отправил. Живой он переплыл Дунай.

Ганджа переводил его слова казакам. Это и радовало и огорчало их. Если Богдан переплыл Дунай, где же он сейчас?

Отряд казаков остановился, разбили лагерь и итальянские волонтеры. Здесь, в приморском лесу, с широкими пастбищами на лугах возле небольших рек, было настоящее приволье для казацкой конницы.

Весть о бежавшем из Стамбула турке передавалась из уст в уста. Это было важное известие для волонтеров. Среди волонтеров были и турки. Услышав о своем земляке, они стремились увидеться с ним, разузнать что-нибудь о своих близких, родных. Он являлся для них частицей родной земли. Увидят ли они когда-нибудь свою родину, подышат ли свежим воздухом Черного моря — неизвестно. Хотя бы глазами этого турка, недавно бежавшего из родного края, посмотреть на своих близких.

Назрулла!..

7

На рассвете Богдан в полном боевом снаряжении первым вышел во двор. Не сиделось ему в чужом доме, у чужих людей. Осточертела и затянувшаяся зима, такая гнилая в этих краях. Наконец-то уходили они из Праги, где вынуждены были отсиживаться не по своей воле. Казацкие полки и отряд польских жолнеров начали свой последний переход к Висле.

Однажды полковник Ганнуся, будто оправдываясь перед Богданом, сказал ему:

— Нашему брату казаку даже на Днепре надоедает безделье. Воин при виде врага становится разъяренным, как тур. А тут, твоя правда, пан Богдан, сидишь, словно пес на привязи… Развращаются казаки от безделья, нежась на мягких подушках с чужими бабами.

На улице суетились казаки, ругаясь с солдатами валенштейновского гарнизона. На дороге выстраивались сотни.

Казалось, что воины пришли сюда не из боевого похода. Здесь смешались все: казаки и жолнеры, конные и пешие. Одеты пестро. Каждый старался нацепить на себя как можно больше захваченного у врага оружия. Особенно конники. Даже пушки везли уже по как оружие, а как трофеи, которые свидетельствовали, что возвращаются воины не с прогулки.

Императорским войскам нетрудно было справиться с утомленными, выбившимися из сил в походе украинскими казаками и польскими жолнерами. Их отовсюду гнали отряды предателя Чехии графа Валенштейна.

— Такой ужас, Стась, — сокрушался Богдан, видя, как разлагалось войско. — Даже стыдно называться казаком!.. А казаки еще величают нас старшинами. Казаки… какой-то деморализованный вооруженный сброд.

— Ты слишком близко принимаешь все к сердцу. Эта война тянется третий год. Люди столько времени находятся вдали от родины. Стоит ли так переживать из-за этого, — успокаивал Стась Богдана.

— Ведь в неволе я мечтал о встрече с ними…

Богдан, столько переживший в плену, не мог спокойно смотреть на дезорганизованных казаков и жолнеров. Даже появление в их кругу Ивана Сулимы больше удивляло, чем радовало Богдана.

— Ничего не поделаешь, Богдан… — словно поучая, говорил Сулима, испытавший немало трудностей в своей военной жизни. — Казак в походе — что дитя в воде. Гребет, барахтается… Не монахом же ему, как печерские угодники, быть. Ведь сейчас воеводского содержания не получают. А голодный казак, брат, не много навоюет.

— Вижу, женские юбки нужны казаку больше, чем харчи, Иван, — в том же тоне сказал Богдан.

Сулима улыбнулся, казалось даже обрадовался, что турецкая неволя не лишила Богдана остроумия! Но почему-то пожал плечами и, словно обиженный, отъехал от Богдана, оставив его в обществе казака Полторалиха и польского поручика. Любовь Сулимы к Богдану стала охладевать, хотя он и старался оправдать Богдана, которому пришлось в неволе испить горькую чашу.

Однажды Богдан узнал, что у Карпа есть крылатое прозвище — Полторалиха. Богдана не удивишь прозвищами. Всяких наслышался он. Но — Полторалиха! Предки его названой матери Мелашки тоже носили похожую фамилию — Полтораколена…

— А что это, казаче, за такое полторачеловеческое прозвище прицепили тебе? — спросил однажды Богдан, когда они остались вдвоем.

Карпо сначала засмеялся. Действительно было смешно — «полторачеловеческое». Ведь Богдан тоже спрашивал с улыбкой. Затем, посерьезнев, ответил:

— Прицепили, или оно само пристало.

И Богдан почувствовал, что за этим прозвищем кроется целая история украинского свободолюбивого народа! Он подстегнул коня, чтобы поравняться с Карпом, согреть его своим вниманием.

— И отца звали или только тебя так дразнили в детстве?

— И отца… и бабку! Какая у меня хорошая бабуся Мария! Если бы не она, не возвращался бы домой.

— Начинаю понимать. Очевидно, твоя хорошая бабуся и хватила этого лиха, а может быть, и больше, чем полтора? — продолжал Богдан.

— В молодости она побывала в плену у басурман. Как-то налетели крымчаки или турки, а она в поле снопы вязала. Муж ее, мой дедушка, бросился защищать, зарубил насильника лопатой, да и сам погиб от рук второго басурмана… Наши запорожцы и дончаки настигли их уже в Крыму, отбили пленных, а турок и татар уничтожили всех до единого. И я так буду уничтожать их, проклятых!

— Вернулась домой твоя бабуся?

— Нет. Была, у нее маленькая дочь Мелася, она оставалась со своим дедом в селе. Ну… а они напали, село сожгли, людей — одних покалечили, других поубивали. Дитя погибло, а может, тоже в ясырь к изуверам попало. А дедушка ее…

Богдан обернулся, едва сдерживая себя. Молниеносно блеснула мысль. Ведь точно так рассказывала и матушка Мелашка! Нападение басурман, молодая мать Мария и дед Улас…

— А что случилось с несчастной Марией? — волнуясь, торопил Богдан.

— Спас ее какой-то донской казак, да и оставил при себе в походе. Молодая, красивая, убитая горем женщина. Из такой хоть веревки вей… Сначала возил ее на своем коне, а потом сама ездила верхом, казачка ведь. Казак влюбился в нее, хотя на Дону у пего была жена и двое детей. Когда возвращался на Дон, признался ей. «Будем, говорит, на два хутора жить, Мария, потому что у меня уже есть одна казачка с двумя сыновьями…» И бабуся, как говорится, плюнула на это басурманское счастье — быть второй женой. Ночью, когда казак еще спал, села на коня и ускакала в родную сторону! Поздней осенью она приехала в Крапивную, будучи на сносях. Ее приютила добрая вдова-казачка, у нее там и дите родилось.

— Да ты, Карпо, кажется, тоже в Крапивной родился? — спросил взволнованный рассказом Богдан.

— Конечно, там. Стоит ли тебе, Богдан, волноваться из-за этого! Когда то было! Бабка моя, узнав, что сделали басурмане с ее селом, не стала расспрашивать про своих. Но она не теряла надежды узнать что-нибудь о родственниках мужа, Полтораколене. Оставался там у нее только свекор, исчез их род.

— Полтораколена?! — воскликнул Богдан, соскочив с коня. — Нет, Карпо, друг мой! Не исчез, не погиб благородный род из Олыки!

— О, правда! Так и бабуся говорила.

— А жива ли твоя бабуся Мария? Где эта многострадальная женщина, как и ее дочь Мелашка?

Соскочил с коня и Карпо, опустив поводья, и, словно спросонья, бросился к Богдану:

— Что ты говоришь, дружище! Какая Мелашка? Она же в ясырь… она…

— Живой видел я ее два года назад. Живой оставил мою названую мать Мелашку Полтораколена-Пушкариху!

И тоже умолк. Живой оставил, освободив из неволи в Синопе. А какой у нее был сын? Где теперь она и ее сын Мартынко, кобзарский поводырь?..

8

После этого разговора Богдан и Карпо стали неразлучными друзьями. Богдан словно брата родного встретил. Теперь он не одинок, у него есть побратим, с которым он будет, как говорила тетя Мелашка, делить горе и радость.

Согретый ласковыми словами Богдана, Карпо тоже не отходил от него ни на шаг.

Весна, казалось, гналась следом за казаками, уходившими от Дуная на Вислу. Уже растаял снег, а может, в этом году он здесь и не выпадал. Подсыхала и нагревалась земля, на лугах зеленела трава… Реки и озера кормили казаков свежей рыбой. Возле Дуная начинали чернеть поля, кое-где уже выехали хлебопашцы. Как святыню оберегали их казаки в этом походе. Те же самые казаки, которые совсем недавно разоряли крестьян контрибуциями и поборами, теперь радовались каждому сеятелю на ниве. Некоторые из казаков подходили к крестьянам, просили у них разрешения пройтись за плугом или дубовый лемех заострить топором. Даже лошадей не жалели, давая вспахивать целину.

Когда подошли к Висле, польское войско, да и казацкое, стало дробиться на небольшие отряды, которые постепенно рассеивались по взгорьям и в привисленских селениях. Не окрепший еще Богдан, после настойчивых просьб Стася Хмелевского, наконец согласился отстать от казаков.

Карпо последовал за Богданом, поклявшись не оставлять без присмотра слабого после болезни сына Матрены.

Все-таки нашелся он, оплакиваемый несчастной матерью. Но ему нужна еще помощь, пока не станет твердо на ноги. Вон какой он истощенный, можно сказать — немощный.

— Вернемся на Украину, Богдан, отвезу тебя в Субботов. Тогда уже и сам поеду домой!.. — серьезно говорил Карпо, когда Богдан советовал ему идти с казаками.

Своей душевностью Карпо воскресил в памяти Богдана далекое детство, заставил вспомнить искренних и добрых чигиринских казаков.

— Спасибо, Карпо. Какая это радость! Приедем, сначала расскажем моей матери…

— Кажется, нет ее в Чигирине. Или ты про мою? Умерла она. Разве что бабусе Марии расскажем… — перебил его Карпо.

— Ну да, бабусе, — поторопился Богдан. — Той, что не убегает из родного дома.

— Да, трудно понять матерей, у которых единственный сын, едва успев встать на собственные ноги, спешит омыть свою голову в кровавой росе на чужбине. Если не с моста да в воду, как моя… то хоть замуж, как пани Матрена, — с подчеркнутым равнодушием, а может, со скрываемой тоской сказал юноша. — Говорили люди, что и дитя нашлось у нее, не погибать же ей от тоски. Слухи у нас ходили, что ты погиб. Ничего лучшего и не смогла придумать женщина, цепляясь за горькую жизнь. Братика тебе, друг, вырастит…

Богдан прикрыл рукой глаза, словно прячась от яркого солнца. «Братика вырастит…» — шептал с болью в сердце. Так, значит, с горя, с тоски одна с моста да в воду, а другая… вместо проруби — замуж. Потеряла мужа, любимого сына Зинька. И теперь маленьким сыном утешилась. А молитвы или проклятья только для того, чтобы успокоить душу… Ах, отец, отец! В том бою вместе с жизнью ты потерял и сына и жену, потерял горькие слезы по тебе. Не льются они из искренних женских глаз, не поминает жена тебя в молитвах. Будь проклято это земное благодушие, уют!

Богдан смотрел на молодого побратима таким взглядом, словно видел вещий сон. Будто безрассудно переходил реку вброд. Кажется, вот-вот пересечет ее, но оступился и сорвался в омут, где его немилосердно захлестывали волны. Под ногами он не чувствует опоры, волне не видно конца. А он бредет, изо всех сил напрягая волю, вызывая на поединок пусть даже целое море!..

— Добрый мой друг и брат, — обратился растроганный Богдан к Карпу. — Не как джура, а как брат ты вплетаешься в мою личную жизнь, связываешь свою судьбу со мной, обездоленным. Тебе придется считаться с моими желаниями и капризами, согревать мое охладевшее в неволе сердце. Не знаю, смогу ли я отблагодарить тебя… У тебя есть бабушка! А я, видишь, совсем одиноким возвращаюсь на родную землю.

Преодолевая душевную боль, Богдан крепился. Стал расспрашивать о Чигирине, колыбели его детства. Как живут люди, не захирел ли Субботов, когда его хозяйка ушла в Белоруссию искать новое счастье?..

9

В роскошном старинном дворце Потоцких после нескольких лет скорби и печали сегодня веселье — отмечают радостное для польской шляхты событие. Благодаря стараниям князя Криштофа Збаражского наконец возвратились из турецкого плена сподвижники гетмана Станислава Жолкевского. Среди многочисленных выкупленных пленников были Николай Потоцкий и польный гетман Станислав Конецпольский.

Правда, Конецпольского, ограбленного в первые минуты пленения и одетого в лохмотья, не узнали турки, и ему пришлось испить горькую чашу страданий и унижений. Он чуть было не попал на галеры, когда крымские татары передали его турецкому паше. И только тогда, когда Искандер-паша узнал, что он гетман, перевели его в Силистрию, где пленники чувствовали себя относительно свободнее. Конецпольский воспрянул духом. Он даже замышлял побег, ведя по этому поводу переговоры с босняками. А когда туркам стало известно об этом, его вместе с другими пленниками заключили в башню Едикуль.

Но все уже позади. Даже грязные ссоры и драка Потоцкого с князем Корецким забылись. Вместе они были взяты в плен, вместе возвращались и домой. Путь был дальний. Приближался весенний праздник — пасха. И вот они в Кракове, куда приехали по приглашению Потоцкого. Разумеется, самым желанным гостем был любимец семьи покойного Жолкевского — Станислав Конецпольский.

Радости хозяев не было границ. А тут еще наступили такие теплые, весенние дни. Из теплых стран возвращались птицы, пробуждалась жизнь на родной земле. Природа словно приветствовала недавних узников, освобожденных накануне праздника воскресения Христова!

В Краков был послан гонец, чтобы предупредить заранее семью Потоцких о приезде неожиданных гостей. Встревожилась вся многочисленная родня Потоцких. Друзья и знакомые по совместной службе в войсках, по работе в сейме торопились первыми встретить возвращающихся из плена. Некоторые садились на коней, в кареты и скакали в Краков, чтобы засвидетельствовать им свое искреннее почтение. Даже из далеких пограничных областей Украины, из Белой Церкви, из Лубен, из Каменца спешили шляхтичи, чтобы встретить гостей.

Это было величайшее событие в стране за последние несколько лет! Ведь какие государственные мужи возвращаются из турецкого плена — можно сказать, из могилы вернулись люди накануне пасхи.

Родственники Потоцких жили не только в Польше, но и в граничащих с нею районах, даже на Украине. Самый младший в роду, любимец Николая — двоюродный брат Станислав, приехал из Парижа. Разве мог он не разделить вместе со всем семейством Потоцких такую большую радость? Почти три года не виделись братья, словно и не было на свете Николая. Да еще каких три года! По письмам, по рассказам приезжавших в Париж знакомых Станислав знал, что сенатор не месяц и не два, а год, два, три!.. томится в турецком плену. Получал успокоительные письма, в которых сообщалось о том, что брата собираются выкупить и что голомозые, надеясь получить большой выкуп за него, не станут вредить его здоровью. Но ведь не один он находился в этой ужасной неволе. Да и турки не спешили, боясь продешевить, ведь ближайшие соратники «шайтана» Жолкевского — очень ценный товар.

Тревога за их судьбу лишала покоя знатных шляхтичей. А сколько за это время погибло пленных казаков — если не на крюке палача, то в адской яме смерти или прикованных к веслам на галерах. Но ведь это простые казаки, чернь, привычная к мукам, как считала шляхта, чернь, которой по воле самого господа бога суждено погибнуть, точно козявке под сапогами пана.

А это — знатные шляхтичи, опора и надежда Короны! Для них и устраивается такая торжественная встреча в Кракове, именно у Потоцких, где с нетерпением ждали возвращения из плена одного из членов их семьи.

Станислав питал глубокую привязанность к Николаю, который не только приходился ему двоюродным братом, но и всегда заботился о нем, о его образовании. Он настоял на том, чтобы Станислава отправили не на поля сражений за Днестр, а учиться, во французскую Академию.

Хмелевские не были кровными родственниками Потоцких. Но их семьи дружили с давних пор. Родившиеся почти в одно время сыновья Андрея Потоцкого и Хмелевского в один и тот же день были окрещены у краковского примаса. Обоих и назвали именем святого Станислава…

Стась Хмелевский вспомнил о дружбе с Потоцкими по пути в Краков, куда он следовал вместе с Богданом. Хмелевский не чувствовал особой привязанности к Потоцким, потому что рос он совсем в иной обстановке и редко встречался с ними. Но в Кракове у него не было больше близких людей, к которым он мог бы заехать, чтобы отдохнуть после такого утомительного перехода. Очевидно, и отец не был бы против.

— Куда теперь торопиться! Воспользуемся гостеприимством Потоцких. Отдохнешь у них немного, Богдан. А через несколько дней отправим тебя домой, на Украину.

— Погоди, погоди. Так с одним из Потоцких мы вместе воевали и вместе были взяты в плен, — вспомнил Богдан.

— Это Николай, сенатор, двоюродный брат моего друга Станислава. Его родственники будут рады услышать от тебя о вашей жизни в турецком плену. По всей Польше собирали деньги, чтобы выкупить их. Пан Збаражский в Стамбуле и сейчас продолжает переговоры с турками о выкупе из неволи всех пленных шляхтичей. Нашему сенатору Николаю Потоцкому всегда удача сопутствует. Еще зимой ходили слухи, что польское правительство договаривается с турками о подписании мира.

10

Хмелевский не предполагал встретить у Потоцких и своего друга Станислава. Когда Хмелевский и Богдан приехали в имение Потоцких, весь двор был заполнен джурами, лошадьми, дворовой и приезжей челядью. Это несколько встревожило ротмистра. Оставив своих коней и джур во дворе, Хмелевский и Богдан разыскали маршалка дома, который принимал гостей и их слуг, прибывавших из далеких областей страны.

— Я Станислав Хмелевский. Прошу пана доложить обо мне хозяйке дома. Приехал со своим другом, — представился суетящемуся маршалку, который тут же торопливо направился в дом.

«Что тут творится, боже милостивый?» — ломал себе голову ротмистр, когда они поднимались по широким каменным ступенькам крыльца. Стилизованные амуры с обеих сторон ступенек поддерживали корзинки с живыми цветами. Дом гудел, как пчелиный улей. Хмелевский был приятно поражен, когда навстречу ему выбежал на крыльцо Станислав. Его друг, оказывается, здесь.

Станислав Потоцкий искренне обрадовался неожиданной встрече с Хмелевским, которого он, верный традиционной дружбе, связывавшей их отцов, считал своим названым братом. Даже военные увлечения Хмелевского, его неожиданные связи с лисовчиками, воевавшими на стороне цесаря, по-юношески искренне интересовали молодого «парижанина» Потоцкого. Когда маршалок доложил о Хмелевском, тот выбежал на крыльцо и бросился обнимать своего тезку. Ведь не виделись целых шесть лет!..

— Как хорошо, мой милый Стась, что ты приехал именно сегодня, — радостно воскликнул он, обнимая Хмелевского. Царившая в доме радость передалась и ему.

— Здесь, кажется, кроме тебя, Стась, есть еще и другие гости? Извини великодушно — не знал. Да и тебя не надеялся встретить тут. Ведь ты же в Париже! Так, может… — заколебался Хмелевский.

— Никаких извинений, никаких разговоров, Стась! Ты знаешь, именно сегодня у нас в семье самый большой праздник: наш Николай только что вернулся из турецкого плена!

— Сегодня? Так мы… Ну извини, милый Стась. Веришь, не знал. Разумеется, поздравляю и сердечно приветствую! Да я не один, — смущенно сказал Хмелевский, оборачиваясь к Богдану, который стоял в сторонке.

— Стась! В такой день! Да заходите вместе! У нас такое семейное торжество. Наступает «Велька ноц» во всех смыслах. Пасха, как говорят хлопы. А он… Кто же он, твой друг? Мне писали в Париж и говорили по приезде сюда, что ты последовал за каким-то романтически настроенным полковником, ищущим славы!

Молодой и энергичный Потоцкий подошел к Богдану, с ног до головы окинул взглядом его крепкую фигуру в затасканной военной форме. Не совсем подходящий наряд для такого торжественного дня. Но зато настоящий боевой. Романтика! Потертые от езды в седле голенища сапог, венгерская сабля на боку, пистолет за поясом, как у настоящего рыцаря чести и славы. И обыкновенная поношенная казацкая шапка на голове!

Хмельницкий смущенно снял шапку и взмахнул ею перед собой, поклонившись хозяину.

— Вижу, друзья мои, нелегко было вам умиротворять чехов у цесаря. А, орлы? Разрешите, — протянул Богдану руку.

— Это — Зиновий Хмельницкий, прошу, — поторопился Хмелевский. Но Потоцкий прервал его:

— Ах это твой… товарищ по учебе во львовской коллегии? Как же, знаю пана по рассказам Стася. Будем знакомы, уважаемый бакалавр и рыцарь пана Жолкевского! Так пан Зиновий, кажется, тоже…

— Да, уважаемый пан Станислав, тоже из турецкой неволи возвращаюсь. Мне приятно узнать, что пан полковник именно сегодня возвратился домой из плена. Но ведь у пана гости!.. — вдруг покраснел Богдан, посмотрев на свой наряд. Потоцкий тоже оглядел Богдана и вдруг воскликнул:

— Чудесно, друзья мои! Из неволи, как и мой кузен, пан Николай Потоцкий, как и другие гости в нашем доме! Все они в таком, а может быть, еще в более непрезентабельном, если можно так выразиться, виде. Никто и не заметит. Все — коллеги пана Зиновия по войне и плену!..

11

Начало сбора в доме Потоцких удивило Богдана, не привыкшего вообще к великосветской обстановке. Да это ведь скорее торжественная шляхетская тризна, а не радостная встреча. Молодежь, особенно женщины, правда, несколько оживляла общество, украшала его привозной, главным образом венской, модой, ее наряды резко выделялись среди дорожных одежд гостей-пленников. Но тон обеду своим унылым настроением задавали именно они и особенно самый высокий гость — гетман Конецпольский.

А гости из невоенных, и прежде всего женщины, были чувствительны и ждали от пленников рассказов о тех ужасах, которые им пришлось испытать в турецкой неволе. Полковник Николай Потоцкий, хозяин дома, довольно вежливо, но решительно отказался поведать что-либо о своих страданиях. Он здесь, мол, не один, хотя и самый старший, самый почтенный мужчина среди присутствующих. Большинство гостей были удручены отказом хозяина.

— Прошу уважаемых панов не унывать! — шутливым тоном сказал хозяин. — Панове еще не успели прийти в себя после утомительного путешествия, и стоит ли сейчас, в минуты такой торжественной встречи, предаваться грустным воспоминаниями. Очевидно панове с удовольствием послушали бы… пана сотника из казацкого чигиринского отряда, который по-рыцарски защищал в бою сыновей гетмана. Прошу пана Хмельницкого не отказать нашим уважаемым дамам в их просьбе, — решительно предложил хозяин.

— С удовольствием послушаем… — поддержала мужа пани Потоцкая, о которой украдкой уже злословили любопытные дамы. За несколько дней после получения сообщения о возвращении мужа она похудела и побледнела больше, чем за все три года «страданий» по погибшему супругу.

Богдан, словно специально охраняемый друзьями, сидел за столом между двумя Станиславами. Ему, утомленному и угнетенному непривычной обстановкой, не хотелось вспоминать именно в этом кругу о пережитом. Кому рассказывать о себе, когда герои дня здесь другие. Богдан думал, что именно они и расскажут о своей жизни в плену. Рассказывать же ему всю правду о своем пребывании в неволе неинтересно. Правда, здесь он, как слушатель, только мешает им, а своим рассказом, возможно, выручит их. Ведь он, но являясь ценным пленником, действительно испытал на себе все тяготы турецкой неволи… И в нем заговорило чувство человеческого достоинства. Да и молодежь просит, паненки! Ах эти паненки!..

— Сердечно благодарю за внимание, оказанное мне уважаемыми панами, — начал Богдан. — Рассказ о турецкой неволе связан с тяжелыми воспоминаниями. Стоит ли на таком обеде говорить об этом? Разве в назидание нашему молодому поколению. А уважаемых дам и милых паненок, внимание которых столь дорого для меня, не следовало бы волновать таким печальным рассказом… Воспоминания о турецкой неволе — это воспоминания о жестоком и коварном враге, они зажигают в наших сердцах ненависть и жажду мести! В классических произведениях Востока — стихах и поэмах — даются суровые советы и наставления: уничтожать кровожадных врагов-людоловов, оберегать от них тружеников страны и топить их в море, как лишних щенков! Еще поэт Навои советовал:

Адув гар ба-бозу в гардад хароб,
Ба-нируи допиг фурув кун дероб!

То есть:

Если коварный враг не убит в бою,
То силой знания порази его!

Таким образом, всеми средствами надо уничтожать негодяев! А это, как известно, обязанность воина! Как-нибудь в другой раз я охотно расскажу уважаемым панам, что мне пришлось увидеть и пережить за эти два года… Сегодня же давайте попросим у нашего уважаемого пана-хозяина разрешения выпить этот бокал за его здоровье, за счастливое освобождение выдающихся наших шляхтичей из этого ужасного плена. Виват пани хозяйке, виват пану гетману, панам шляхтичам!

Да он не лишен ума! Женщины горячо зааплодировали, одобряя предложение единственного в этом кругу постороннего «казацкого сотника», как представил Богдана Станислав Потоцкий. По традиции, мужчины поддержали женщин. Тост Богдана произвел неодинаковое впечатление на присутствующих. Женщинам он импонировал, потому что был произнесен как-то по-особенному, с подъемом. Неспроста так романтично рекомендовал казака Станислав… Богдан даже уловил ласковый взгляд одной из паненок. Он словно коснулся его юношеского сердца. Молодые же мужчины были задеты несдержанностью сотника. Кто он, откуда взялся? Сын подстаросты, возможно ставший последователем Магомета! Или тоже шляхтич?..

Только поседевшие, почтенные мужи спокойно реагировали на поведение пана Конецпольского и хозяина. Они не осуждали Потоцкого, который учтиво взял в руки бокал и держал его поднятым до окончания тоста Богдана. То, что в глазах Конецпольского на миг вспыхнул пускай даже и холодный огонек, гости расценили как поддержку казака, отказавшегося поделиться перед знатными шляхтичами воспоминаниями о неволе. А внимание, с каким слушал гетман его речь, восприняли как проявление высокого благородства. Правда, Станиславу Хмелевскому показалось, что гетман не без зависти смотрел на державшегося с достоинством Хмельницкого. Кому, как не Хмелевскому, знать Конецпольского. Именно с ним и его братом, сверстником Сигизмундом, еще в Кракове готовились постигнуть основы великой науки… Старший на несколько лет Станислав Конецпольский уже тогда ненавидел их за то, что они так легко и быстро усваивали науки, которые ему давались с трудом. К тому же он страдал заиканием, что травмировало его, делало замкнутым и нелюдимым.

А хозяин в этот день был рад приветствовать такого образованного и умного гостя — казака. Он невольно делал ему приятное — именно на людях праздновать свое возвращение на родину, в кругу знатной шляхты Речи Посполитой! После такого тоста казацкому сотнику можно и потанцевать!

…Богдан категорически отказался танцевать, сославшись на усталость после дальней дороги. Ему было неприятно, что все обращают внимание на него, незваного гостя на этом аристократическом обеде у магната. А ну их к лешему! Где же паненка, которая обласкала его своим взглядом? Кто она? Может, нерассудительно, да и… неучтиво было не пригласить танцевать.

Но ему сейчас не до танцев. Поскорее бы выбраться отсюда. И эта музыка…

— Пан Станислав, что это за новая музыка, которой увлекаются наши уважаемые шляхтичи? — спросил у Потоцкого, кивнув в сторону танцующих.

— Его королевское величество увлекается итальянской музыкой, которая все больше вытесняет нашу национальную. Вот послушал бы пан жалобное стенание венецианских чертенят в исполнении янычарской капеллы при дворе… Мода! Даже у поляков, для которых имена Скарги, Замойского или Анны Ягелонки… никогда не станут пустым звуком.

Слова Потоцкого, сказанные с такой душевной горечью, растрогали Богдана. И он подумал о том, как бы избавиться от всего этого окружения. Боясь нарушить этикет, проронить лишнее слово и не вовремя ответить на улыбку дамы, Богдан все время находился в напряжении, отчего не только устал, но и почувствовал головную боль. Пленник! Более двух лет прожил в атмосфере правоверного мусульманства!..

Богдан не преминул воспользоваться возможностью уединиться на время вместе с вельможными шляхтичами в укромном уголке. Ведь хозяин предложил мужчинам, разумеется с согласия Конецпольского, пройти в малый зал, где их ждали чубуки, набитые лучшим, привозным табаком, — сюрприз гостеприимных хозяев, и прекрасное вино.

Богдан с радостью пошел за хозяином, не поддавшись искушениям. Хмелевский одобрительно улыбнулся другу и тоже присоединился к знатным панам.

— Не о плене следует говорить сейчас, уважаемые наново, — произнес Николай Потоцкий, направляясь с гостями в другой зал. — Мы должны не только словами, но и делом помочь отчизне избавиться от этого несчастья. Такая беда!

12

Думал ли хозяин, что этими словами он расшевелит осиное гнездо. Почти все гости остановились, услышав то, что так тревожило каждого поляка. Но не каждый и не всюду мог говорить об этом так открыто и прямо.

— Если бы это зависело от наших разговоров, уважаемые панове! — насмешливо произнес кто-то из шляхтичей.

Потоцкий вдруг остановился и обвел взглядом присутствующих, словно спрашивая: от кого же это зависит? Кто это сказал — храбрец или трус? А сказавший тоже понял, что он только растравил рану, посыпав ее солью. Сообразил и решил не выдавать себя.

Богдан улыбнулся: оказывается, шляхтичи способны и на такие, не совсем благородные поступки. А знавшие, кто это сказал, не выдали его. Значит, гости уже разбились на две группы.

Хозяин встретился взглядом с Конецпольским, слегка кивнул головой и обратился к Богдану, новому здесь человеку. Кто, как не он, может объективно, не оглядываясь, высказать свое мнение по поводу этой реплики.

— Очевидно, слышали, пан сотник… о комиссии, назначенной его величеством королем по настоянию покойного гетмана Ходкевича. Будто бы она будет рассматривать претензии казаков и представлять к награде отличившихся в Хотинском сражении.

Удивленный Богдан только пожал плечами. Он ничего не знал об этом. К благопристойной попытке хозяина завязать дружескую беседу с гостями присоединился и пан гетман.

— Да, уважаемый пан Николай, это верно. Комиссию уже назначили, — подтвердил Андрей Потоцкий, младший брат полковника.

Эти слова сняли с души Богдана тяжелый камень. О такой комиссии даже Конецпольский ничего не знал. Андрею Потоцкому успел сказать об этом двоюродный брат Станислав. Гетман Конецпольский решил тут же высказать свое мнение.

— Это не-е п-первая комиссия, уважаемые панове, за время мудрого правления его королевского величества, — высокомерно произнес он. — Е-ед-динственное, что может сделать эта в-высокая комиссия, так это затормозить на некоторое время растущее недовольство украинских х-хлопов…

— Их требования известны, — вмешался пан Струсь, больше других пострадавший в плену.

— Но никакие хитрости короля здесь не помогут, тут нужны более радикальные меры, уважаемые п-па-панове!.. — горячился Конецпольский.

Это уже заговорил гетман. И на устах шляхтичей заиграли одобрительные улыбки, они переглядывались друг с другом. О Богдане сразу все позабыли, кроме его друга Станислава Хмелевского, который взял его под руку. Видимо, и Станислав Потоцкий в эту минуту вспомнил о единственном госте, которому не следовало бы слышать подобных речей гетмана. Но он, увлеченный разговором, лишь вопросительно посмотрел на Богдана. А тот даже бровью не повел — хорошую школу прошел во Львовской коллегии иезуитов.

Хозяин дома многозначительно посмотрел на брата Станислава. В его взгляде — вопрос или даже тревога: одобряет ли он действия короля или, может, как и бросивший реплику, критикует его.

Станислава не удивил взгляд брата. Не испугала его и поднятая снова гетманом старая проблема обуздания казачества. Только на несколько лет старше его, Станислав Конецпольский, пользуясь своим военным званием как буллой, мог позволить себе так смело критиковать непоследовательную политику правительства.

— Вы правы, пан гетман, — поторопился Станислав Потоцкий. — После битвы под Хотином прошло уже более полугода. А жолнерам, как и казакам, до сих пор еще ничего не заплатили. Ведь они воевали, мир Короне обеспечили! Скоро, говорят, будет жолнерская конфедерация. Казаки тоже не спешат расходиться по волостям, а сосредоточиваются в Киеве. Они совсем не тоном счастливых подданных выражают свое недовольство рациональной, так сказать, политикой его королевского величества. Ведь созданная комиссия должна была объявить волю короля о сокращении реестра казаков. А украинские хлопы, наоборот, вынуждены продолжать набеги, чтобы добывать себе ясырь…

— А пан С-стась, вижу, мог бы заслужить р-расположение казаков своей беспристрастной защитой их, уважаемые панове! Как вы думаете, уважаемый п-пан с-сотник? — обратился Конецпольский к Богдану на украинском языке, воскресив в его памяти воспоминание о первой встрече с тогда еще юным поручиком польских войск Конецпольским…

— О, уважаемый пан гетман! Ваши соображения весьма интересны, это верно. Но я, уважаемые панове, какое-то время был оторван от этого мира. Сам с удовольствием послушал бы, что скажут уважаемые панове.

Ротмистр Хмелевский понял, что Богдана надо отвлечь от этой острой политической дискуссии, затеянной шляхтичами.

— Думаю, что нам бы не помешало попробовать вина из погребов хозяина, — многозначительно намекнул он Богдану.

— Ты прав, Стась, если и впрямь в этих погребах хранится не березовый сок, а настоящее вино, — засмеялся Богдан. — Ибо у меня руки как-то озябли… от этого шляхетского сквозняка.

Когда же выпили по бокалу хорошего вина, Богдан еще внимательнее стал прислушиваться к разговорам знатной шляхты. А они горячились еще больше, спорили между собой.

— Не прислушивайся, не обращай внимания. Напрасно мы с тобой заехали сюда ночевать. В этом моя вина.

— Так, может, уйдем отсюда?.. Только вот паненка таким ласковым взглядом одарила меня за столом. Точно солнышко весной!..

— Это уже совсем другой разговор! Заметил и я ее улыбку. Но эта паненка, казалось бы, и не имела права… собственно, она обручена. Она из Каменца, кузина Станислава по матери. Ну, так будем потихоньку ретироваться отсюда?

Богдан лишь кивнул головой в знак согласия. На них никто не обратил внимания, когда они проходили через зал к выходу. В кругу разгоряченных дискуссией шляхтичей оказался и Адам Кисель, любитель острых споров. Об этом все знали и не тревожились, поскольку его постоянные выпады нисколько не угрожали шляхте, определявшей политику Короны.

— В самом деле, пан Станислав прав, — услышал Богдан слова Адама Киселя, и, заинтересовавшись, они с Хмелевским остановились у дверей. — Слишком затянулось это дело с выплатой содержания казакам и жолнерам. Говорят, будто бы уже и приготовили им эти проклятые деньги, которые лежат во Львове, как приманка в мышеловке.

В зале захохотали, развеселив и оратора. А он продолжал:

— А пока что королевские войска снова двинулись на Украину, чтобы бряцанием сабель, а не обещанными злотыми успокоить храброе казачество! — потряс рукой пан Кисель.

— Как хорошо, пан Адам, что вы любезно согласились остаться на пашем семейном празднике. Кто лучше вас знает такие запутанные, как вижу, казацкие дела, какими они были еще с незапамятных времен покойного Батория. Прошу, пан Кисель, расскажите об этом пограничном, всегда бунтарски настроенном хлопском войске. Пускай пан Адам поподробнее нам сообщит о них. Просим, уважаемый пан Адам!

Адам Кисель не ожидал этого. Пожал плечами — знал бы, не торопился со своим мнением.

— Что поделаешь, — произнес Кисель. — Одни казаки, уважаемые панове, собираются на грозный казацкий Круг. Другие воюют под началом пана Стройновского, помогая цесарю Австрии. А третьи, вопреки обещаниям пана Збаражского, отправились на чайках к Черному морю за добычей. А деньги, предназначенные им, лежат во Львове. Почтенные казацкие старшины с трудом поддерживают порядок, но тоже говорят, что не по-хозяйски поступают с выплатой им содержания.

— Конечно, они правы, — подтвердил несдержанный Станислав Потоцкий, забыв о своих гостях, Хмелевском и Богдане.

— Да, так, уважаемые панове, не по-хозяйски. Его величество король по этому поводу недавно принимал у себя депутацию казаков. Но он ни на шаг не отошел от своей прежней политики и разными дипломатическими увертками старается удержать казаков в узде. А казаки, да еще и вооруженные, после Хотинского сражения представляют собой не меньшую силу, чем жолнеры. У них, панове, давно чешутся руки… Но пока что… казаки ждут выплаты причитающегося содержания.

— Пора бы выплатить! Зачем держать деньги во Львове? — удивленно спросил хозяин дома, рассчитывая на поддержку гетмана.

— Золотые слова, ваша милость, — поддержал Кисель, а не гетман. — Но надо думать, уважаемые панове, не только о завтрашнем дне, но и о том новом, что есть сегодня. А это сегодняшнее, как топь на болоте, заставляет ходуном ходить. Семьям казаков да их старикам следовало бы обрабатывать землю, выращивать хлеб для общества. Но землю в украинских староствах после подавления восстания разных наливайков присвоили себе шляхтичи. Заниматься хлебопашеством некому. Все украинские крестьяне хотят быть казаками и жить свободно. А земля у шляхтичей пустует. Вот и лежит бесплодной украинская земля. А казаки вынуждены добывать хлеб для себя и семьи набегами на Крым, на турецкое побережье. Всеми нами уважаемый князь Юрий советует устрашать казака его же собственной кровью, чтобы заставить заниматься хлебопашеством, обрабатывать землю шляхтичей… И вызывает этим угрожающие Польской Короне речи на сейме, как, скажем, речь пана Древинского.

— Да, уважаемые панове, Древинский в своей речи в сейме окрестил шляхтичей такими именами, как прохвосты, душегубы, поджигатели, — подтвердил Юрий Збаражский. — Шляхта так занята своими распрями, что не видит и не слышит этого. Мы уже превратились в прохвостов, душегубов, поджигателей, прошу прощения. Не на руку ли это собравшимся в Киеве вооруженным казакам? Вот почему его величество король поступает умно, не спешит заискивать перед мерзкими хлопами, этим вооруженным сбродом.

— Что случилось, панове? — успокаивал Николай Потоцкий, держа в руках пустой бокал и графин с вином. — До нас дошли слухи о том, что пан Радзивилл советует втянуть казаков в шведскую войну. Пан Стройновский забавлял их где-то за Дунаем. Положение не такое уж критическое, как его обрисовал пан Адам… Очевидно, гостям следует выпить по жбану вина после такой, так сказать, действительно государственной работы, как в сейме. Не так ли, мой пан Станислав? — гостеприимно обратился Николай Потоцкий к помрачневшему Конецпольскому.

Гетман обвел взглядом шляхтичей и одобрительно кивнул головой…

13

Казаки-лисовчики полковника Ганнуси возвращались на Украину кто как мог. Когда они подошли к Висле, то уже мало походили на воинов. Сейчас они были только отцами своих детей, мужьями своих жен или сыновьями матерей и отцов, которые так хотят увидеть их. Поседевший полковник еще на берегу Вислы распрощался со своими казаками. Его сопровождали несколько пожилых старшин. Подорвал свое здоровье полковник в тяжелых боевых походах и боях. Отвоевался, едва хватило сил добраться до родной Белоцерковщины.

— Своими путями будем, панове-молодцы, добираться домой, а может, и на Запорожье, — прощаясь, оправдывались старшины.

Весь воинский пыл словно ветром сдуло, когда казаки ступили на свою землю. Только небольшая часть молодых и наиболее храбрых казаков направилась вместе с жолнерами в Краков. Здесь проходили торные пути, было много селений, где легче раздобыть харчи, продать остатки трофеев.

— Нам лучше держаться вместе, панове казаки, — советовали или уговаривали жолнеры, чувствуя себя на своей земле полноправными хозяевами. Здесь что ни село, что ни кустик — все свое.

И они шли вместе. Вначале разбивались на группы, чтобы не вызывать недовольства у мещан, не накликать на себя беду. А когда узнали в Кракове, что туда прибыли полковники польского войска, находившиеся в турецком плену после Цецорской битвы, немедленно ушли из города. Словно от чумы, убегали они на окраины, в соседние села.

— Ну, братцы, давайте уходить кто куда! Во дворце Потоцкого шляхтичи уже и совет держали. Снова хотят взяться за вашего брата казака. А возле Киева казаки собирают широкий Круг. Да и жолнерская конфедерация, сказывают, тоже не за горами. До сих пор не выплатили содержание ни тем, ни другим!.. — сообщил один из поляков-лисовчиков, вернувшийся из разведки в город.

Вместе с поляком-разведчиком ходил и казак Карпо Полторалиха, которого Богдан уговорил пойти с казаками.

— Я останусь еще на несколько дней у Потоцкого. Очевидно, где-то в именин Николая Потоцкого и служить буду, — признался Богдан казаку.

— Так, значит, и в Чигирин не поедете, Богдан?

— А что мне теперь делать в Чигирине, Карпо? Одна печаль и одиночество? Там каждый кустик будет терзать душу, пробуждая воспоминания… Нет, не поеду я ни в Чигирин, ни в Субботов. Нет у меня, братец, ни роду, ни племени. Буду служить у Потоцкого. Может, гайдуком, писарем стану на родной земле. Жизнь лучше узнаю, глядя на нее со стороны, покуда и самого, как пса, на цепь не посадят.

— Так уж лучше в монахи, — пытался отговорить Богдана Карпо.

— В монахи или в доезжачие, в конюшенные — один черт. Разве не все равно, где коротать дни, лишь бы не там, где тебя впервые родители учили по земле ходить.

— Ведь это… измена ей, матери-земле.

Богдан пристально посмотрел казаку в глаза. Широкоплечий и стройный, как девушка, подпоясанный красным поясом, Карпо не смутился недоброго взгляда Богдана. Знает ли он, что значит измена родной матери-земле, если так смело обвиняет в этом сироту-пленника, возмужавшего казака?

— Нет, казаче! Это не измена! Хочу в одиночестве, где-нибудь в уютном уголке, свыкнуться со своей новой судьбой, которая хочет согреть меня, сироту. Да и с жизнью нашего народа должен лучше познакомиться.

— Но ведь она, эта жизнь, и там, у нас на Днепре!

— Со стороны хочется присмотреться к запорожцам. Шляхтичи вон говорят, что украинский народ обленился, не хочет работать на них, все казачеством промышляет. Может, и обленились люди, оставив свои, вечно принадлежавшие им земли. Так, очевидно, и Северин Наливайко, обленившись, сложил свою голову на шляхетской плахе, лишь бы не осчастливить себя панским ярмом.

— Мудро говоришь. Получается — нате, рубите, уважаемые шляхтичи…

— Сам знаешь, какое это счастье быть в панском ярме хоть и без плахи. Присмотрюсь я к этому ярму, да и пана получше разгляжу.

— Вместе с его детками?

— Разумеется. Может, умирать, как Наливайко или Бородавка, и не следует. Живи, плодись, как вошь в кожухе. А святой апостол Петр подоспеет, пожалеет тебя и чудом спасет, как ту великомученицу… Тьфу, черт возьми, наговорил тебе, братец, всяких глупостей… На самом деле… Более двух лет не был на родной земле, а застал ее будто опустошенной. Кругом только шляхтич на шляхтиче!..

— Отца нет, знаем. Но ведь есть люди. И какие! А живой человек о живом думает.

— О живом! Но о каком, брат мой Карпо? Лишился я родителей, растерял друзей, заросли травой когда-то утоптанные тропы. И утаптывать их надо на какой-то новой почве. А знаешь ли ты, молодой и горячий казаче, где именно, на какой земле утаптывать?! Вот я приду в себя и пойду искать эту землю, — может, найду, если и не казацкую, то какую-нибудь другую. Хочу приглядеться к матери-земле, да и к себе… Поезжай, брат, приставай к своим людям. Увидишь чигиринцев, поклонись им от меня, передай, что жив. А больше ничего не говори обо мне. Где я, что буду делать. Пускай затеряюсь, как былинка, подхваченная осенними ветрами.

— Так где тебя искать, если захочется повидаться? Привык я к тебе!

И снова своим вопросом поставил Богдана в тупик. Старшина умолк, посмотрел на дом Потоцких. Может, он не знал, что ответить, или не хотел говорить правду.

— Стоит ли искать, дружище? Где-нибудь в имении Потоцких, а все-таки на Украине. Тут недолго пробуду, чтобы не зарыться, как линь в тину. Но лучше… я сам тебя найду, когда немного свыкнусь со своим одиночеством. Прощай; казаче.

Видел ли кто-нибудь, как крепко обнимались казаки, скрытые пеленой утреннего тумана? Так прощаются только родные, когда отъезжают в далекий путь. Как на смерть. Но с надеждой обмануть ее, проклятую.

14

А собравшееся под Киевом казачество бурлило, точно море весной. Его ратные подвиги на Хотинском побоище не только не были достойно оценены, но еще и позорно растоптаны королем. Ни восторженные реляции покойного гетмана Ходкевича, ни даже расточаемые королевичем Владиславом беспристрастные похвалы казакам, которые, по свидетельству и самого Зборовского, своей храбростью и отвагой решили исход войны и принесли победу Польской Короне, — ничто не помогло.

Сенаторы Речи Посполитой сейчас были заняты тем, как разоружить казаков, заставить их взяться за плуг в шляхетских имениях на Украине. «Чего доброго, это быдло еще захочет сравняться с польской шляхтой», — с ужасом думали сенаторы.

Казаки-лисовчики, возвращаясь из-за Дуная, наконец встретились со своими побратимами казаками — героями Хотинской кампании. Они сосредоточивались в кагарлицких лесах и ярах, надеясь получить обещанную сенаторами плату за прошедший тяжелый военный год. Лисовчики теперь группировались вокруг Ивана Сулимы. До Кагарлика дошла только половина тех казаков, которые начинали поход от Дуная. Часть из них ушла с полковником Ганнусей, а некоторые, разбившись на группки, отряды, отправились на Сечь. В кагарлицких ярах и перелесках лисовчики встретились с казаками, разгромившими турок на Днестре. Эти казаки по-братски встретили лисовчиков, привели их на совет старшин в Кагарлик и попросили сказать свое слово.

— Мы к этому непричастные… — из скромности отказывался Иван Сулима, попав на Круг, о котором всю весну мечтали казаки.

— Как это непричастные? — с деланным удивлением спросил Олифир Голуб, возглавивший низовое казачество после Сагайдачного. — Так вы бы сдали оружие, добытое за Дунаем, запорожцам и шли бы к панам старостам землю пахать, что ли! Непричастные!

— А мы причастные? — воскликнул моложавый казак. — Жену с ребенком, отца с матерью оставил на произвол судьбы и пошел, обманутый Сагайдачным, защищать сенаторов с королем от турецкого нашествия. За чертову душу два года мытарился за Днестром, жрал дохлую конину. А теперь…

Иван Сулима как околдованный прислушивался к крику души обманутых королем казаков. Почувствовал, как на его плечо опустилась тяжелая рука друга.

— Неужто и Сулима тоже непричастный? Все мудрим! Давай сюда непричастных… Совет держать будем. Шляхтичи измучили казака своими днестровскими кровопролитными боями. Ты с нами?

— Острянин, милый! Чего же нам ссориться, рад видеть тебя живым и здоровым! Мы, безземельные, всегда с казаками. А слышал, как поддел нас казак? Правильно поддел. За чертову душу головы клали! Вон в Кракове вернувшиеся из плена паны гетманы, выкупленные у турок за паши деньги, уже собираются прибрать казаков к своим рукам, петли для них готовят… Вот наш казак Полторалиха кое-что знает об этом и вам расскажет о намерении этих пленников-шляхтичей. А ну-ка, Карпо, сумеешь ли ты заставить запорожцев слушать тебя? Расскажи им о том, что готовят шляхтичи для нашего брата в Кракове!

Карпо смутился, словно засватанная девушка, и направился к возу. Как всегда, он был без шапки, будто только что встал из