/ / Language: Русский / Genre:sf, sf_history

Записки хроноскописта

Игорь Забелин

В I960 году в первом сборнике «На суше и на море» была опубликована научно-фантастическая повесть И. Забелина «Долина Четырех крестов», открывшая серию повестей о Вербинине и Березкине, изобретателях хроноскопа и исследователях исторических загадок.

Хроноскоп — это электронная машина, способная по малейшим следам восстанавливать картины прошлого, как бы приближая их во времени (подобно телескопу, приближающему к наблюдателю предметы в пространстве), и проецировать их на экран…

Изобретатели хроноскопа исследуют судьбу пропавшей 40 лет назад экспедиции — в «Долине Четырех Крестов» (1960), жизнь древнего племени коссов — в «Легендах о земляных людях» (1961), значение наскальной живописи в пещерах Сибири — в «Загадках Хаирхана» (1961) — эти и др. повести («Сказы о братстве», «Найти и не сдаваться», «Устремленные к небу») собраны в книге «ЗАПИСКИ ХРОНОСКОПИСТА» (1969).

Игорь Забелин не нуждается в специальном представлении. Автор многочисленных научных, беллетристических и научно-фантастических произведений малой и большой формы, он давно зарекомендовал себя как талантливый популяризатор науки и как интересный и профессиональный литератор. Научная фантастика И. Забелина особого рода. Путь его фантазии, как писал Герберт Уэллс, «со всех сторон преграждали авторитетные, исчерпывающие объяснения всего сущего». Научная подлинность, ссылки на твердо установленные наукой факты и теории, самостоятельный научный анализ обсуждаемого предмета постоянно сопутствуют научно-фантастическим размышлениям ученого. И если провести литературную параллель, то его творчество в какой-то степени напоминает литературное творчество известного советского ученого, тоже географа и геолога, академика Владимира Афанасьевича Обручева.

По-видимому, не случайно книга начинается с очерка-новеллы «Долина Четырех Крестов», воссоздающего трагическую судьбу полярной экспедиции, которая отправилась на поиски легендарной Земли Санникова, того самого острова в группе Новосибирских островов, которому Обручев посвятил свой первый научно-фантастический роман.

Каждая новелла — это решение исторической или археологической головоломки, которых в науке немало. Фантастический «хроноскоп» подсказывает исследователям Вербинину и Березкину веден стающие в общей картине давно минувших событий детали, И вот наконец, в самом финале повествования мы узнаем правду, вернее, якобы правду, потому что (и это нужно все время иметь в виду!) эта правда фантастична, она вымышлена автором.

Новеллы Забелина написаны так убедительно, так обоснованно и на таком правдивом историко-географическом фоне, что трудно отделить вымысел от научной истины.

Хроноскоп, изобретенный автором и двумя его молодыми героями, это весьма совершенное кибернетическое устройство, которое способно извлечь максимум информации из минимума данных. По обломку горшка, обрывку письма, кусочку материи оно воспроизводит образы людей, сделавших их или бравших их в руки. Словом, оно действует, как криминалист высочайшего ранга, электронный Шерлок Холмс, который, как известно, по одной пылинке мог представить себе возраст, достаток и цвет волос преступника, а также мотивы, толкнувшие его на преступление. Если такое мог сделать человек, почему бы не справиться «разумной» машине? Ничего нарушающего физические законы в предложении И. Забелина нет. С помощью хроноскопа героям его повестей удалось разрешить много любопытных историко-географических загадок — выяснить причину гибели полярной экспедиции, разгадать тайну узников северного монастыря, найти следы исчезнувших коссов — «земляных людей»… Именно эти полуфантастические, а может быть, даже и совсем не фантастические истории — существо книг И. Забелина. И хотя сейчас нас интересует хроноскоп, он введен автором лишь для того, чтобы протащить связующую нить от рассказа к рассказу.


Игорь Забелин

ЗАПИСКИ ХРОНОСКОПИСТА

ДОЛИНА ЧЕТЫРЕХ КРЕСТОВ

Глава первая

в которой рассказывается, почему мы взялись за расследование загадочной истории, а также о том, что такое хроноскоп и что такое хроноскопия

История, которую я собираюсь рассказать, началась, подобно десяткам или сотням других историй, со старых бумаг, найденных на чердаке старого дома. Правда, нам не пришлось подниматься за ними со свечой в руках по ветхой лестнице на ветхий захламленный чердак: мне позвонили из геолого-географического отделения Академии наук и попросили зайти вместе с моим товарищем-Березкиным.

Во дворе президиума академии, слева от главного здания, стоит двухэтажный флигелек, окрашенный в желтый цвет. Мы вошли в него и поднялись на второй этаж. Нас принял сотрудник отделения Данилевский, уже немолодой человек, чуть располневший, с седеющими висками.

Данилевский извлек из ящика письменного стола две тонкие, сильно потрепанные, со ржавыми подтеками на обложках тетради.

— Вот, — сказал он и легонько пододвинул тетради к нам. — Из-за них мы вас и пригласили. Эти тетради полтора месяца назад переслали в адрес президиума из Краснодарского краеведческого музея. В сопроводительном письме директор музея сообщил, что их обнаружили на чердаке какого-то полуразрушенного дома на окраине Краснодара. Бумагам повезло: они пережили и гражданскую воину, и фашистскую оккупацию…

— Вы полагаете, что они такие старые? — спросил я.

— В этом нет никакого сомнения. Краснодарцы определили, что первая запись относится к дореволюционному времени, а последняя сделана в 1919 году. Разобрать, что там написано, очень трудно. Но в тетрадях содержатся сведения о полярной экспедиции Андрея Жильцова.

— Жильцова? — удивился я. — Но эта экспедиция бесследно исчезла!

— Вот именно. Впрочем, можете прочитать сопроводительное письмо.

Из сопроводительного письма мы не узнали ничего нового, кроме фамилии автора записок. По предположению работников краеведческого музея, тетради эти принадлежали участнику экспедиции Зальцману. Мы с нескрываемым любопытством посматривали теперь на тетради, не решаясь взять их в руки.

— Кажется, вас заинтересовало это дело, — сказал наблюдавший за нами Данилевский. — Не согласитесь ли вы взяться за его расследование?

— Вы хотите сказать-за расшифровку записей?

— Не знаю. Может быть, и не только за расшифровку. Во всяком случае, президиум академии готов помочь вам.

— Но почему вы обратились именно к нам?

— Для этого более чем достаточно оснований. — Данилевский улыбнулся. Насколько нам известно, в круг ваших интересов входит история освоения Сибири. Кроме того, судьба экспедиции настолько загадочна, что, конечно, заинтересует вас как писателя. Наконец, ваше с товарищем Березкиным изобретениехроноскоп…

«В этом-то все дело, — подумал я. — Мало ли людей, занимающихся исследованием полярных стран, мало ли писателей, близких к географии! Дело прежде всего в хроноскопе, в изобретении Березкина!»

— Будем точны, — сказал я Данилевскому. — Хроноскоп изобрел Березкин. Лишь идея хроноскопа родилась у нас одновременно… Беда же в том, что хроноскоп еще не прошел необходимых испытаний. — Тут я взглянул на Березкина, ожидая с его стороны поддержки. — Нет никакой гарантии, что он полностью оправдает надежды…

— Нет гарантии, — повторил за мной Березкин. Невысокий, широкоплечий, коренастый, с крупной головой, развитыми надбровными дугами и тяжелой нижней челюстью, он производил впечатление неповоротливого тяжелодума, не способного к быстрой и точной умственной работе; никто, взглянув на него, не подумал бы, что перед ним талантливейший математик и изобретатель.

— Собственно говоря, нас сейчас интересует не хроноскоп, а пропавшая экспедиция, — сказал Данилевский. — Решайте сами, можете вы взяться за расследование или нет.

Я ответил, что мы должны подумать, и Березкин, соглашаясь, слегка кивнул.

Данилевский предложил нам взять тетради с собой, и мы, спрятав их в полевую сумку, ушли…

Но тут, пожалуй, следует прорвать последовательное описание событий и рассказать, что такое хроноскоп и что такое хроноскопия.

Предложение расследовать историю экспедиции совпало с окончанием предварительных работ над хроноскопом, и мы готовились подвергнуть аппарат всестороннему испытанию. В душе каждый из нас полагал, что хроноскопподлинное совершенство, но, когда Данилевский прямо предложил нам использовать его, мы немножко испугались. Это и понятно. Ведь на всем белом свете существуют пока лишь два хроноскописта-Березкин и я, — и успехи хроноскопии еще совершенно ничтожны.

Строго говоря, история, которую я рассказываю, началась не в тот день, когда мы впервые увидели старые, потрепанные тетради, и даже не в тот день, когда их нашли на чердаке полуразрушенного дома. История хроноскопии началась значительно раньше, темной звездной ночью в глухой тайге, началась в тот час, когда родилась идея хроноскопа…

Наша небольшая географическая экспедиция работала в Восточном Саяне. Весь день, с утра до вечера, шли мы по вьючной тропе и вели маршрутные наблюдения: описывали рельеф, растительность, изменения в характере долины реки Иркут.

На третий день пути, покинув долину Иркут, мы стали подниматься на перевал Нуху-дабан (в переводе с бурятского это означает «перевал с дыркой»). Все мы давно уже слышали и читали об этом странном перевале, и теперь каждому хотелось поскорее увидеть его. Подъем был очень крут и труден, и, хотя через перевал шла торная, по местным понятиям, тропа, своеобразный жертвенник, находившийся у выхода на перевал, говорил нам, что даже привычные к горным условиям скотоводы и охотники относятся к перевалу с некоторой опаской. Я осмотрел этот жертвенник, расположенный под крутой скалой: жертвоприношения состояли в основном из цветных ленточек, привязанных к веткам лиственниц, а также монеток, ниточек стеклянных бус и даже рублей, свернутых в тугие трубочки. Едва ли люди, принесшие жертвы, всерьез надеялись, что они помогут им преодолеть перевал, но такова была традиция, так поступали из века в век, и обычай этот сохранился до наших дней. Мы тоже, хотя и не верили ни в какие потусторонние силы, оставили у жертвенника монетки и продолжали нелегкий подъем.

Наконец мы увидели Нуху-дабан: справа от тропы возвышалась известняковая скала со сквозным отверстием; лишь несколько маленьких лиственниц цеплялись за ее острые зубчатые края. Я поднялся к скале и на одном из ее выступов обнаружил боевой металлический шлем- ржавый, пробитый в нескольких местах. Не знаю, кто, для чего и когда поставил его там. Но и трудный, овеянный легендами перевал, и жертвенник, и, наконец, старинный шлем — все это настраивало на романтический лад; потом, когда мы спустились в долину реки Оки и остановились на ночлег, долго еще продолжались разговоры о прошлом края, об истории вообще…

Шлем я унес с собой. При свете костра мы с Березкиным внимательно осмотрели его. Был он непомерно велик, словно некогда принадлежал гиганту: ни одному из нас он не подходил по размеру даже приблизительно. Сделан он был из восьми склепанных стальных пластин, снизу скрепленных металлическим ободом; спереди имелся небольшой козырек, а наверху-кружок со вставленной в него трубочкой (видимо, в нее втыкались украшения — пучки конских волос или еще что-нибудь).

Тихая ночь, река, журчащая меж камней, холодные волны ветра, катившиеся с перевала, снопы багряных искр, летевшие в темноту, ущербная луна над горами-все это подхлестывало нашу фантазию, и уж совсем нетрудно было представить нам, как много лет назад проезжал по перевалу Нуху-дабан могучий монгольский витязь в полном боевом облачении, как пал он, пораженный меткой стрелой… И кто-то из нас — потом мы никак не могли вспомнить, кто именно, — пожалел о том, что нельзя воочию увидеть события, происходившие за десять, сто, триста лет до наших дней, что нельзя приблизить их, как приближают с помощью телескопа предметы, удаленные от нас на многие тысячи, а то и миллионы километров…

Вот тогда и родилось это слово-«хроноскоп». Оно было сказано в шутку, по аналогии с телескопом. Телескоп приближает предметы, удаленные от нас в пространстве, а хроноскоп… хроноскоп мог бы приблизить предметы, удаленные во времени, сделать зримыми события, оставившие лишь смутный след.

Мое собственное воображение сделало бывшего владельца шлема настолько реальным, что я совершенно серьезно сказал:

— Такой прибор давным-давно существует. Все с удивлением посмотрели на меня.

— Это мозг, — пояснил я. — Человеческий мозг. Разве он не способен проникать сквозь толщу веков и воскрешать события далекого прошлого? Разве мы не воссоздаем по сохранившимся предметам обихода быт наших предков. по их вооружению-способы ведения войны? Разве мы не верим историческим романам или картинам, в которых повествуется о делах давно минувших дней?

— Ты не про то говоришь, — возразил мне один из наших товарищей. — Человек может представить себе, допустим, что находится на Марсе. Но это же не заменит телескопа.

— Так же, как ни один хроноскоп не заменит «человеческого мозга, — не сдавался я. — Если речь идет о том, чтобы дополнительно вооружить мозг…

— Не только вооружить, — вмешался в разговор молчавший до этого Березкин; в те годы он был еще студентом-математиком Московского университета и из любви к странствиям устроился к нам в экспедицию рабочим. — Не только вооружить, повторил он. — Конечно, ни телескоп, ни самый хитрый хроноскоп никогда не смогут мыслить, но разве не расширится сфера мышления человека, если в его распоряжение поступят новые неожиданные факты? Осмыслить прошлое сможет только мозг, но помочь ему в этом, воскресить ускользающие от человеческого разума и глаза факты мог бы хроноскоп. Верно, у каждого из нас в мозгу проносятся разные фантастические картины, мы можем населить Марс марсианами, объявить тектонические трещины системой орошения… В истолкование исторических событий тоже всегда вносится много домысла, много субъективного, а если бы хроноскоп смог приблизить их к нам в не искаженном историками виде…

— Это привело бы к перевороту и в истории, и в археологии, — вырвалось у меня. — Возможности человеческого познания беспредельно расширились бы!

— Хроноскоп, хроноскоп! — саркастически заметил кто-то. — И не надоело вам болтать? Все равно ж нельзя создать такой прибор.

— Можно, — возразил Березкин. — Не в виде трубы с системой увеличительных стекол, но все же…

— Что же это будет? — спросил я, почувствовав, что Березкин говорит серьезно, что идея, пришедшая нам в голову, имеет хоть и непонятную мне, но реальную основу.

— Электронная машина, — ответил Березкин. — Да, обыкновенная электронная машина. — Он подумал и поправился:-Не совсем обыкновенная, конечно, но все же сделанная по типу вычислительных машин, машин-переводчиков и тому подобных. Вы же знаете, что они решают сложнейшие математические задачи, переводят с иностранного языка тексты, «запоминают» множество самых разнообразных вещей… Достижения науки уже настолько велики, что можно представить себе и такую электронную машину- хроноскоп. Допустим, на шлеме имеется пробоина. Мы помещаем шлем в хроноскоп и формулируем требование- объяснить происхождение пробоины. С колоссальной быстротой, в течение нескольких секунд, машина перебирает сотни, тысячи, а если нужно, и десятки тысяч вариантов и останавливается на одном из них, самом вероятном. С помощью фотоэлементов этот вариант переснимается, а затем проецируется на экран. И тогда…

— И тогда на экране ожило бы прошлое! — прервал я Березкина. — Мы увидели бы монгольского богатыря, медленно поднимающегося на перевал Нуху-дабан, увидели бы, как, притаившись среди скал, поджидает его враг, как мгновенным рывком выгибает он лук и метко посланная каленая стрела поражает беззаботного богатыря!..

Все сидевшие у костра засмеялись, и даже мы с Березкиным не выдержали так фантастично все это прозвучало…Немало лет прошло с того вечера.

И вот хроноскоп готов. Едва ли стоит сейчас подробно рассказывать, каким долгим и трудным путем шли мы к своему изобретению, сколько пришлось пережить неудач и разочарований, сколько раз одолевали нас сомнения. Теперь все это в прошлом, и, как это обычно бывает после благополучного завершения долгих трудов, все пережитое кажется нам окрашенным в розовые тона. Нами двигала большая идея, мы хотели создать прибор, способный служить окном и в далекое, и в близкое прошлое, прибор, с помощью которого по мельчайшим вещественным доказательствам можно быстро и точно восстановить картину человеческого подвига или преступления, восстановить честь оклеветанного и разоблачить клеветника. Мы еще не знаем всех возможностей нашего детища. Может быть, со временем он позволит палеонтологам воочию увидеть давно вымерших обитателей нашей планеты; может быть, с его помощью археологи сумеют изучить трудовые навыки первобытных людей, а историки-восстановить эпизоды Бородинского сражения или «битвы народов» под Лейпцигом…

Короче говоря, мы верили, верим и будем верить, что хроноскопии искусству видеть прошлое — принадлежит великое будущее!

Но для начала нам следовало испытать хроноскоп при расследовании загадочных историй или происшествий. И тетради Зальцмана попали к нам вовремя.

Сейчас, когда я пишу эти строки, работа наша уже закончена, картины прошлого восстановлены и запечатлены в нестареющей памяти хроноскопа; если потребуется, они вновь воскреснут на экране. Разумеется, я прекрасно помню, как шла наша работа, как настойчиво распутывали мы с Березкиным сложно переплетенный узел человеческих судеб. И вот теперь, когда обо всем этом нужно написать, передо мной встает вопрос: о чем писать?

Не удивляйтесь.

Ведь можно написать о том, как мы испытывали хроноскоп, рассказать о некоторой нашей неудовлетворенности испытанием — читатель убедится, что не всегда хроноскоп был действительно незаменим при нашем первом расследовании…

А можно написать о людях, судьбы которых воскресли перед нами на экране хроноскопа, да и не только на экране…

Мы с Березкиным очень любим наше детище — хроноскоп. Но еще дороже нам люди, их горе и их радости. Чем дальше продвигалось наше расследование, тем меньше мы думали об испытании хроноскопа и тем настойчивее стремились до конца раскрыть тайну исчезнувшей экспедиции.

Вот об этом, пожалуй, я и буду рассказывать — о том, что мы узнали. А хроноскоп… Но дело в конце концов не в хроноскопе.

Глава вторая

в которой сообщается все, что было известно нам об экспедиции Жильцова до начала расследования, а также проводится первое серьезное испытание хроноскопа

Вернувшись из президиума Академии наук ко мне домой, мы с Березкиным решили все трезво взвесить, прежде чем принять окончательное решение: ведь неудача с расследованием могла бросить тень и на самую идею хроноскопа. О нем и так уж давно ходили различные слухи, и почти все относились к нашему изобретению с явным недоверием.

— Вот что, Вербинин, — сказал мне Березкин, устраиваясь на своем любимом месте у края письменного стола. — Риск, конечно, благородное дело. Но сначала расскажи, что тебе известно об этой экспедиции. Ты сам знаешь, я не очень силен в истории географических открытий, а браться за дело, о котором не имеешь представления…

Не отвечая Березкину, я встал и прошелся по комнате, точнее, сделал три шага в одну сторону и три в другую, потому что комната, служившая мне и спальней и кабинетом, была совсем невелика.

Уже вечерело, за день мы оба устали, и я попросил жену заварить нам крепкого чаю. Пока она возилась на кухне, я достал с полки несколько книг и сложил их стопкой на письменном столе.

— Видишь ли, — сказал я Березкину, — об этой экспедиции достоверно известно лишь то, что она была организована, ушла на Север и бесследно исчезла…

— Немного, — усмехнулся Березкин. — Но все-таки почему экспедицию организовали, кто такой Жильцов — неужели это нельзя узнать?

— Можно. Андрей Жильцов — наш крупный гидрограф-полярник, участник знаменитой экспедиции Толля на «Заре».

— Рассказывай все по порядку, — перебил меня Березкин. — О Толле я слышал, знаю, что он погиб, но подробностями не интересовался. А сейчас как раз нужны подробности, без них нам не обойтись.

— Да, без подробностей не обойтись, и об одном любопытном обстоятельстве я вспомнил. Но сначала об экспедиции на шхуне «Заря». Ее организовала Академия наук для исследования Новосибирских островов и поисков Земли Санникова. Теперь ты спросишь, что такое Земля Санникова?

— Не спрошу. — Березкин чуточку обиделся. — Сто раз писалось, что в начале прошлого века эту землю будто бы увидел с острова Котельного промышленник Санников. Потом ее искали, искали, но так и не нашли.

— Верно, не нашли. Но землю эту видел не только Санников. Ее несколько раз видел эвенк Джергели, да и сам Толль. В 1886 году он вместе с полярным исследователем Бунге изучал Новосибирские острова и так же, как Санников, заметил землю к северу от острова Котельного. Толль был настолько уверен в существовании Земли Санникова, что даже сделал попытку по форме гор предсказать ее геологическое строение. Открытие этой земли стало для Толля главной целью в жизни. Вот почему экспедиция на «Заре» в 1900 году отправилась к Новосибирским островам. А через два года Толль погиб вместе с астрономом Зебергом и двумя промышленниками-эвенком Дьяконовым и якутом Гороховым. Толль работал на острове Беннета в архипелаге Де Лонга, и туда за ним и его спутниками должна была зайти «Заря». Однако шхуна, сделав две попытки пробиться к острову, вернулась в устье Лены, Ледовые условия в тот год были тяжелыми, но иэвестно, что гидрограф Жильцов требовал продолжать попытки пробиться к острову Беннета, а командир «Зари» Матисен не рискнул пойти на еще один штурм. Кто из них был прав — теперь трудно судить. Но отступление «Зари» стоило жизни Толлю и его товарищам. Жильцов позднее писал, что гибель Толля произвела на него очень тяжелое впечатление и он твердо решил завершить дело, начатое трагически погибшим исследователем. Вот причина организации экспедиции Жильцова. Ей поручалось найти и описать Землю Санникова, а затем выйти через Берингов пролив в Тихий океан. Экспедиция началась в канун первой мировой войны, она вышла из Якутска и…

— Бесследно исчезла, — закончил Березкин.

— Да, бесследно исчезла. До сих пор самым вероятным считалось предположение, что экспедиция в полном составе погибла либо во льдах Северного Ледовитого океана, либо на пустынном побережье. Подобных случаев известно немало. Так пропала экспедиция Брусилова на «Святой Анне», экспедиция Русанова на «Геркулесе», одна из партий экспедиции Де Лонга после гибели «Жаннеты». Но если Зальцман спасся и в девятнадцатом году жил в Краснодаре, значит, не вся экспедиция погибла. Один он спастись не мог, это почти исключается.

Жена налила нам крепкого, почти черного чаю и, чтобы не мешать, устроилась в сторонке на тахте. Мы выпили по стакану и продолжали разговор.

— По твоему тону я догадываюсь, что ты склонен взяться за расследование, сказал мне Березкин. — Точнее, уже начал расследовать. У меня тоже не осталось сомнений.

— И очень хорошо. Не думаю, чтобы этой экспедиции удалось совершить крупные открытия, но что мы имеем дело с актом высокого мужества-это бесспорно. Если эти люди пали в неравной борьбе с природой, а может быть, и не только с природой, наш с тобой долг — рассказать об их подвиге!

— А не проще ли взяться за тетради? — спросила меня жена. — Вдруг ваш хроноскоп не потребуется?

Однажды в виде опыта мы подвергли хроноскопии ее старое письмо, и с тех пор она относилась к хроноскопу с некоторым предубеждением…

Мы последовали ее совету и бережно, страничку за страничкой перелистали обе тетради. Попорчены они были действительно очень сильно, и не случайно работникам Краснодарского краеведческого музея удалось узнать из них лишь немногое. Мы могли поступить двояко: или, прибегнув к помощи криминалистов, заняться кропотливой расшифровкой и восстановить в тетрадях все, что поддается восстановлению, или довериться хроноскопу. Совсем отказываться ют первого пути мы не собирались, но все-таки больше устраивал нас второй.

Начать хроноскопию мы решили с последних страниц второй тетради. Эти почти не пострадавшие страницы были исписаны крайне неразборчиво, рукой слабеющего, быть может умирающего, человека. Строки часто прерывались, потом Зальцман, словно собравшись с силами, возвращался к ним опять. У нас создалось впечатление, что на этих последних страницах Зальцман, теряя остатки сил, стремился записать нечто очень важное, такое, что он ни в коем случае не имел права унести с собой в могилу. Мы не сомневались, что расшифровка этих страниц позволит узнать главное: что случилось с экспедицией и сохранились ли результаты ее исследований.

…Уже собираясь уходить в институт к Березкину, я вспомнил, что в одной из книг имеется список участников экспедиции Жильцова.

Я быстро нашел его и прочитал:

«I) Жильцов-начальник экспедиции, гидрограф;

2) Черкешин-командир корабля, лейтенант;

3) Мазурин — научный сотрудник, астроном;

4) Коноплев-научный сотрудник, этнограф и зоолог;

5) Десницкий-врач;

6) Говоров-помощник командира корабля».

— Забавно, — сказал Березкин. — Зальцмана нет и в помине!

Березкин смотрел на меня, очевидно, полагая, что я должен немедленно все объяснить, но я сам ничего не понимал.

— Вот что, не будем зря ломать голову, — предложил я. — Хроноскоп чем-нибудь да поможет нам. Пошли в институт.

Хроноскоп стоял в кабинете Березкина. Как всегда в нерабочее время, прочный светлый футляр его был закрыт. Березкин нажал кнопку, и футляр распахнулся, открыв овальный экран и сложную систему настройки и программирования, так и оставшуюся для меня загадочной.

Подготовить хроноскоп к работе было для Березкина делом нескольких минут. Я устроился напротив экрана и приготовился смотреть. Немножко нервничая, я хотел, чтобы Березкин как можно быстрее дал задание хроноскопу. Но Березкин, как назло, медлил; видимо, он тоже волновался и в десятый раз проверял самого себя. Наконец он тяжело опустился на стул.

— Посидим. — Березкин улыбнулся чуть смущенной улыбкой и добавил: — Как перед дальней дорогой.

В сущности, мы даже сами до сих пор не подозревали, до какой степени мы неопытные хроноскописты. Сидя в абсолютной тишине в кабинете Березкина, я вдруг подумал, что мы хотим выпусить из бутылки джина, который потом закабалит нас, привяжет к себе, а то и поставит перед нами неразрешимые задачи. В самом деле, нельзя же было надеяться, что хроноскоп самостоятельно развернет этакую киноленту событий, избавит нас от анализа, и нам останется лишь роль пассивных наблюдателей. Плохо ли, хорошо ли, на хроноскопия потребует от нас полного напряжения умственных и духовных сил, полного раскрытия отпущенного нам исследовательского дара…

— С чего начнем? — спросил Березкин, вставая, спросил, хотя только и думал об этом последнее время.

— Посмотрим, как он писал, — имея в виду Зальцмана, предложил я.

Березкин безропотно согласился.

Он включил хроноскоп, сформулировав задание. Несколько мгновений, показавшихся нам бесконечно долгими, экран оставался совершенно темным, затем он посветлел, но изображение получилось не сразу, а когда получилось, мы увидели ту самую тетрадь, что подвергли хроноскопии, плохо заточенный карандаш и худые, изможденные руки.

Мы еще плохо знали свой аппарат, и потому не смогли бы сразу сказать, как хроноскоп определил, что руки принадлежали человеку, не занимавшемуся физическим трудом. Последнее обстоятельство не вызывало, однако, никаких сомнений, и тем неожиданней было какое-то неумелое обращение рук с карандашом и тетрадью.

— В неудобной позе лежит, наверное, — предположил Березкин и внес в задание уточнение.

Сразу же после этого на экране появилась условная человеческая фигура, неудобно полулежавшая на чем-то жестком — на досках, так решили мы.

Березкин снова подошел к хроноскопу.

— И болен, наверное, Зальцман, — сказал я. — Гражданская война все-таки, разруха…

Про себя я подумал: «Тиф» — и хотел сказать это вслух, но внезапно раздался глухой голос. Он прозвучал так неожиданно, что я невольно вздрогнул. У меня создалась полная иллюзия, что говорит больной, но говорил, конечно, не он: выполняя новое задание Березкина, хроноскоп произносил расшифрованные строчки.

«Нельзя предать забвению… Мучения… Совесть… Все должны знать… Обрекли на гибель… Спаситель… — равнодушно выговаривал металлический голос хроноскопа, и снова: — Совесть… Совесть… Правы или нет? Кто скажет?..Так нельзя дальше жить… Правы или нет?.. Спас, он же всех спас…» Пока хроноскоп старательно выговаривал последние слова, за которыми скрывалась какая-то трагедия, не высказанная ранее боль, измучившая душу, изможденные руки человека на экране еще продолжали что-то писать, но движения их слабели с каждой секундой…

Равнодушный голос хроноскопа еще раз повторил: «Правы или нет?» И вдруг после короткого перерыва произнес имя: «Черкешин», и звукоусилительная установка выключилась… Руки на экране с трудом сложили тетрадь и сделали слабую попытку засунуть ее под что-то плотное. Потом руки замерли. Все проблемы, даже последняя, самая жгучая, перестали существовать для Зальцмана.

Изображение на экране исчезло. Хроноскоп сделал все, что мог.

Некоторое время мы с Березкиным продолжали сидеть в темноте. Нам приходилось в какой-то степени домысливать за хроноскоп, и я, как живого, видел перед собою исхудавшего, измученного болезнями и сомнениями человека с тонким лицом, растрепанной седеющей бородкой…

Я спросил Березкина, нельзя ли уточнить портретную характеристику Зальцмана, и сказал, каким вижу его.

Березкин пожал плечами. Он еще раз подошел к хроноскопу, поколдовал около него некоторое время, и тогда на экране появился тот Зальцман, которого я представил себе мысленно.

— Уточнение произошло за счет дополнительных формулировок задания, — сказал Березкин. — Так что портрет Зальцмана — на твою ответственность.

А новый, уточненный Зальцман проделал на экране то же, что и его условный предшественник: руки на экране, после неудачной попытки запрятать тетрадь под нечто плотное, беспомощно замерли.

— Умер он или впал в забытье? — спросил Березкин, зажигая свет.

— Сыпняк, наверное, — ответил я. — Штука серьезная… Каждый из нас в этот момент думал не только о самом Зальцмане, не только о первом удачном испытании хроноскопа. Нас волновала тайна, которую стремился передать людям тяжелобольной человек, но мы были сломлены колоссальным нервным напряжением, понимали, что так, сразу, не сможем ее разгадать, и разговор скользил по поверхности, не затрагивая самого главного.

— Все-таки выживали, — не согласился со мной Березкин. — Кто был в девятнадцатом году в Краснодаре? Деникин? Что там мог делать Зальцман?

— Все что угодно. — Я пожал плечами. — И жить, и воевать, и скрываться…

— Да мы ж ничего не знаем о нем… А вдруг он жив? Ведь тетради могли пропасть!

— Зальцмана нет в живых. К сожалению, это бесспорно. Иначе он рассказал бы про экспедицию.

Березкин согласился со мной.

Мы ушли из института и по тихим ночным улицам Москвы побрели домой.

— А хроноскоп здорово сработал! — с гордостью сказал Березкин.

— Здорово, — подтвердил я.

Когда мы прощалисъ, Березкин спросил:

— Почему он вспомнил одного Черкешина?

— Постараемся выяснить это завтра, — ответил я. — Видимо, история исчезнувшей экспедиции сложнее, чем я думал. Во всяком случае, последние страницы дневника Зальцмана ровным счетом ничего не прояснили,

— Запутали даже.

— Придется нам, не откладывая, браться за расшифровку записей в первой тетрадке. Мы с тобой немножко погорячились. Нужно идти по цепи последовательно, не пропуская ни одного звена…

Глава третья

в которой рассказывается, что удалось узнать из тетрадей Зальцмана, какие новые разочарования поджидали нас, а также приводятся некоторые сведения исторического характера

Дней через пять, когда значительная часть записей Зальцмана была уже прочитана, позвонил Данилевский. Его-интересовало, беремся ли мы за расследование. Я ответил, что беремся и постараемся выяснить судьбу экспедиции. Я сказал это бодрым тоном, но оснований для оптимизма было пока очень мало.

Расшифровка тетрадей Зальцмана продвигалась сравнительно успешно, количество карточек с прочитанными и перепечатанными строками непрерывно возрастало, но и меня и Березкина не покидало странное чувство неудовлетворенности: словно мы читали не то, что надеялись прочитать. Это было тем более необъяснимо, что наши сведения об экспедиции постепенно пополнялись. Мы уже знали, как попал в экспедицию Зальцман, что сталось с доктором Десницким, что делала экспедиция в Якутске, кто такой Розанов, и все-таки…

— Как-то неконкретно он пишет, — сказал мне однажды Березкин. — Будто с чужих слов. Может быть, прихвастнул он? Услышал от кого-нибудь и записал?

Березкин сам тут же отказался от этого предположения — оно было слишком неправдоподобно.

— Вот что, — не выдержал я. — Пусть хроноскоп проиллюстрирует нам записи. Зрительное восприятие, знаешь ли. И потом, раз уж аппарат существует…

Березкина не пришлось уговаривать. Мы опять заперлись у него в кабинете, и хроноскоп получил задание. В ожидании новых волнующих сцен мы пристально вглядывались в экран, но… хроноскоп отказался иллюстрировать записи, «окно в прошлое» упорно не открывалось. Впрочем, это не совсем точно: «окно в прошлое» приоткрылось, но не так широко, как мы рассчитывали. Записи, которые должен был оживить хроноскоп, рассказывали о разных событиях, а на экране сидел и неторопливо писал худой человек с острыми локтями. Березкин вновь и вновь повторял задание хроноскопу, вкладывал новые страницы, десятки раз производил настройку, но результат получался один и тот же. Мы промучились до вечера, и в конце концов Березкин сдался.

— Чертова машина, — устало сказал он и опустился в свое кресло. — Никуда она еще не годится. Ее надо совершенствовать, а мы за расследование взялись.

— Мне почему-то кажется, что дело тут не в хроноскопе, — возразил я, чтобы немного успокоить и поддержать Березкина.

— Думаешь, в тетрадях?

— И это не исключено

— На зеркало пеняем..

— Возникло же у нас с тобой при чтении чувство неудовлетворенности. Тут, вероятно, есть какая-то взаимосвязь.

Березкин быстро взглянул на меня и бросил папиросу в пепельницу.

— Все-таки мы работаем не с первоисточником, — сказал он.

— Я бы сформулировал это иначе. В том, что перед нами подлинные записи Зальцмана, а Зальцман — участник экспедиции, я не сомневаюсь. Но это не экспедиционные заметки. Видимо, уже в Краснодаре Зальцман по памяти восстанавливал события прошлых лет.

Березкин облегченно вздохнул.

— Не могли сразу такого пустяка сообразить! — Он любовно погладил корпус хроноскопа. — Стыд! А машина ничего, работает. Вот тебе — мигом отличит подделку от подлинника!

Вскоре мы закончили расшифровку записей Зальцмана и прочитали все, что поддавалось прочтению. К сожалению, многие страницы, видимо, выпали из тетрадей и пропали, другие так сильно пострадали, что удалось восстановить лишь отдельные слова.

Немалое количество страниц, к нашему огорчению, было заполнено рассуждениями Зальцмана, не имевшими прямого отношения к экспедиции. Быть может, не лишенные сами по себе интереса, они, однако, ничем не помогали нам в расследовании, разве что мы полнее сумели представить себе характер их автора. Судя по всему, Зальцман был типичным представителем старой либерально настроенной интеллигенции, со склонностью к самоанализу и рефлексии, с обостренными представлениями о долге, совести, о благе отечества; он умудрялся переводить в плоскость моральных проблем почти все, чего касался в записках. К этому его, наверное, побуждала конечная цель: он хотел рассказать о чем-то таинственном, ужасном, по его представлениям, и подготавливал к этому своих вероятных читателей. Зальцману не удалось довести записей даже до середины: они обрывались на рассказе о прибытии экспедиции в устье Лены. Затем следовала запись, сделанная во время болезни и разобранная с помощью хроноскопа. Кроме того, в первую тетрадь был вшит лист, по качеству бумаги, смыслу и стилю написанного резко отличавшийся от всего остального; только почерк был один и тот же — почерк Зальцмана.

Отложив тетради, мы решили подвести итоги.

Вот что мы теперь знали.

Жильцов и все другие участники экспедиции прибыли в Якуток уже после начала первой мировой войны, осенью 1914 года. Конечно, в далеком Якутске о войне знали лишь понаслышке, но все-таки экспедиция Жильцова показалась местным властям явно несвоевременной, относились они к ней с прохладцей и если не чинили препятствий, то и не помогали. Жильцову и Черкешину пришлось приложить немало усилий, чтобы выстроить небольшую шхуну, получить необходимое снаряжение и провиант. Они добились своего, причем, если верить Зальцману, особенно энергично и успешно действовал Черкешин. Сам по себе этот вопрос нас с Березкиным не очень занимал, но для себя мы решили особенно Зальцману не верить: Черкешин интересовал его с какой-то особой точки зрения, и он все время выдвигал командира шхуны на первый план. Немалую помощь Жильцову и Черкешину в подготовке экспедиции оказали политические ссыльные, которых в то время немало жило в Якутске. Узнав о задачах экспедиции, ссыльные добровольно приходили работать на верфь, а двое из них-Розанов и сам Зальцман — позднее даже приняли участие в экспедиции.

В своих записях Зальцман отвел немало места и себе и Розанову. Мы узнали, что Зальцман-студент-медик, за участие в студенческих волнениях был выслан в Якутск на поселение и прожил там несколько лет. У нас сложилось впечатление, что никаких определенных политических взглядов у него не было. Будучи честным человеком, Зальцман негодовал по поводу порядков, существовавших в царской России, мечтал о свободе, о равенстве и верил в прекрасное будущее. Иное дело — Сергей Сергеевич Розанов. По свидетельству Зальцмана, он был членом Российской социал-демократической рабочей партии, профессиональным революционером-большевиком, человеком с четкими и ясными взглядами на жизнь. В своих записках Зальцман нигде прямо не полемизировал с Розановым, но упорно подчеркивал его непреклонность и твердость. Сначала мы не могли понять, для чего он это делает, но потом у нас сложилось впечатление, что из всех участников экспедиции Зальцмана больше всего интересовали Черкешин и Розанов, что он противопоставляет их и сравнивает. Впрочем, мы могли и ошибиться, потому что записи Зальцмана оборвались слишком рано. Розанов, находившийся под строгим надзором полиции, работал вместе с другими на верфи, когда там строилась шхуна, названная в честь судна Толля «Заря-2». Как Розанов попал в экспедицию, Зальцман почему-то не написал. Его самого Жильцов пригласил на место тяжело заболевшего Десницкого, и он охотно согласился.

Экспедиция покинула Якутск весной 1915 года, сразу после ледохода. Неподалеку от устья Лены на борт были взяты ездовые собаки и якуты-промышленники, не раз уже бывавшие на Новосибирских островах. Затем «Заря-2» вышла по Быковской протоке в море Лаптевых.

Вот и все, что удалось нам узнать. Самого главного Зальцман рассказать не успел. Разочарованные, огорченные, сидели мы у обманувших наши надежды тетрадей.

— Как это Жильцову разрешили взять с собой ссыльных? — спросил Березкин.

Я ответил, что в этом нет ничего необыкновенного. Политические ссыльные нередко занимались научными исследованиями в Сибири. Например, немало сделали для изучения Сибири поляки, сосланные после восстания 1863 года, — Черский, Чекановский, Дыбовский.

— Но Жильцов, конечно, помнил, что и в экспедиции Толля работали политические ссыльные, — добавил я. — Когда весной 1902 года умер врач Вальтер, его заменил политический ссыльный из Якутска Катин-Ярцев, а во вспомогательной партии, возглавлявшейся Воллосовичем, участвовали двое ссыльных инженер-технолог Бруснев и студент Ционглинский. Вероятно, они зарекомендовали себя с самой лучшей стороны, и Жильцов тоже охотно пополнил свою экспедицию умными и честными людьми.

— Так и было, наверное, — согласился Березкин. Он смотрел на тетради, как бы соображая, нельзя ли из них еще что-нибудь выжать. — Понять Жильцова нетрудно. И политических ссыльных тоже можно понять. Все-таки экспедиция-дело живое, интересное. Но мы сегодня так же далеки от раскрытия тайны экспедиции, как и в тот день, когда впервые увидели тетради.

Мог ли я что-нибудь возразить своему другу?

Глава четвертая

в которой обсуждается план дальнейших действий, хроноскоп превосходит все наши ожидания, а мы становимся свидетелями волнующих событий

Дня два мы занимались посторонними делами; нам хотелось немножко отдохнуть и отвлечься. Не знаю, как Березкину, а мне отвлечься не удалось. Но на третий день мрачно настроенный Березкин рано утром явился ко мне домой, и я понял, что у него, как и у меня, судьба экспедиции не выходила из головы.

— Что будем делать? — спросил Березкин. — Нельзя же сидеть сложа руки.

— Нельзя. — Это я понимал ничуть не хуже своего друга. — А вот что Делать? Не запросить ли нам архивы?

— Я тоже думал об этом. Вдруг сохранился еще какой-нибудь документ?

Увы, мы отлично знали, что на это нет почти никакой надежды, что мы цепляемся за соломинку и успокаиваем друг друга.

— Все-таки попробуем, — сказал я, отгоняя сомнения. — Мы ж ничего не теряем.

— Кроме времени, — возразил Березкин.

— Постараемся и время не потерять, — бодро сказал я. — Будем действовать!

— Действовать? Что же мы предпримем? Так мы вернулись к тому, с чего начали.

— По-моему, у нас есть хроноскоп, — не без иронии напомнил я.

— Как же! Мы можем вдоволь насмотреться на тощую спину Зальцмана, — в том же тоне ответил Березкин.

Через несколько дней мы послали от имени президиума академии запрос во все архивы, а сами все-таки вернулись к хроноскопу.

Березкин, правда, предлагал вылететь в Якутск, но я отговорил его: разумнее было сначала получить ответы из архивов.

Пока же, совершенно не рассчитывая на успех, мы решили подвергнуть хроноскопии все остальные листы тетрадей-и расшифрованные, и те, которые нам не удалось расшифровать.

Просматривая первую тетрадь, мы вновь обратили внимание на вшитый лист, отличавшийся от всех остальных и качеством бумаги и характером записи. Ранее мы пытались прочитать его, но разобрали только цифры, похожие на координаты: 6721,03 и 17713,17. Если эти цифры действительно были координатами, то отмеченное ими место находилось на Чукотке, где-то в верховьях реки Белой, впадающей в Анадырь. Я уже бывал ранее на Чукотке и хорошо представлял себе те места-и сухую горную тундру, переходящую на вершинах в щебнистую арктическую пустыню, и широкую долину Анадыря… Зальцман мог попасть туда, если «Заря-2» погибла у берегов Чукотки. Но для чего ему потребовалось отмечать именно эту долину? И что могла означать вот такая запись: «Длн. чтрх. кр. (далее шли координаты), сп. н., птрсн. слч., д-к спртн: пврн, сз, 140, р-ка, лвд, пвлн, тпл, крн.!!!» Видимо, Зальцман зашифровал нечто важное для себя, но что-мы не могли понять, а на хроноскоп не надеялись: мы думали, что опять увидим лишь пишущего Зальцмана. Мы ошиблись, и ошибку отчасти извиняет только наша неопытность как хроноскопистов. Именно потому, что вшитый лист отличался от остальных, его и следовало подвергнуть анализу в первую очередь.

Теперь Березкин предложил начать с него. Сперва мы дали хроноскопу задание выяснить, как была вырвана страница. Портрет Зальцмана хранился в «памяти» хроноскопа, и поэтому он тотчас возник на экране. Но с ответом хроноскоп, к нашему удивлению, медлил дольше, чем обычно. Потом на экране появились руки худые, с обгрызенными ногтями, перепачканные землей; руки раскрыли тетрадь, секунду помедлили, а затем торопливо вырвали лист, уже испещренный непонятными значками, сложили его и спрятали. Экран погас.

— Три любопытные детали, — сказал я Березкину. — Обгрызенные ногти, перепачканные землей руки, торопливые движения. Зальцман зарывал какую-то вещь и боялся, что его могут заметить. Обгрызенные ногти, если только это не старая привычка, свидетельствуют о душевном смятении.

— Это не привычка, — возразил Березкин. — И вот доказательство.

Он переключил хроноскоп, и на экране вновь появился умирающий Зальцман. Руки его-худые, но чистые и с ровными ногтями — сжимали заветную тетрадь.

— Дадим новое задание хроноскопу, — предложил Березкин. — Может быть, он сумеет расшифровать запись.

И хроноскоп получил новое задание.

Ответ, но не тот, на который мы рассчитывали, пришел немедленно. В полной тишине зазвучали странные слова: «Цель оправдывает средства. Решение принято окончательно, осталось только осуществить его. И оно будет осуществлено, хотя я предвижу, что не все пойдут за мною…»

Березкин протянул руку и выключил хроноскоп.

— Недоразумение, — сказал он. — Придется повторить задание.

Он повторил задание, и вновь мы услышали металлический голос хроноскопа: «Решение принято окончательно…»

— Что за чертовщина! — изумился Березкин. — Ничего не понимаю.

Он хотел снова выключить хроноскоп, но я удержал его:

— Мы же условились верить прибору. Давай послушаем.

Металлический голос продолжал: «…не все пойдут за мною. Придется не церемониться…»

И вдруг по экрану-а он светился слабым нейтральным светом-прошли зеленые волны, и голос забормотал нечто совершенно непонятное.

Березкин выключил хроноскоп.

— Что-то неладно, — сказал он. — Определенно что-то неладно. Никто ж посторонний не прикасался к прибору. Он должен работать исправно!

Березкин, нервничая, хотел еще раз повторить задание, но я попросил его вынуть лист из хроноскопа.

— Для чего он тебе нужен? — не скрывая раздражения, спросил Березкин. — Мы ж его вдоль и поперек изучили!

Я все-таки настоял на своем, хотя и не знал еще, что буду делать со страницей. Я долго рассматривал ее, а Березкин стоял рядом и торопил. Он почти убедил меня вернуть ему лист, когда мне пришла на ум неожиданная мысль.

— Послушай, — сказал я, — ведь хроноскоп исследует страницу с верхней кромки до нижней, не так ли?

— Так.

— Теперь обрати внимание; строки, написанные рукою Зальцмана, расположены почти посередине страницы.

— Но выше ничего нет!

— Есть. Мы с тобой этого не видим, а хроноскоп заметил.

— Тайнопись, что ли?

— Не знаю, но что-то есть. Постарайся уточнить задание. Можно сформулировать его так, чтобы хроноскоп пока не анализировал строчки Зальцмана и сосредоточил внимание только на невидимом тексте?

— Сформулировать можно, но что получится?

— Попробуй.

— Ты думаешь, изображение и звук смешались из-за того, что одно нашло на другое?

— По крайней мере эта мысль пришла мне в голову.

— Гм, — сказал Березкин. — Рискнем.

Он довольно долго колдовал около хроноскопа, а я с волнением следил за его сложными манипуляциями: мы приблизились к раскрытию какой-то тайны, и если хроноскоп не подведет…

Березкин сел рядом со мной, и в третий раз зазвучали уже знакомые слова. Когда металлический голос произнес: «Придется не церемониться…»-я невольно взял Березкина за руку, но голос, ничем не заглушаемый, продолжал: «Кто будет против, тот сам себя обречет на гибель вместе с чернью. Замечаю, что кое-кто забыл, кому все обязаны спасением. Придется напомнить. Только бы справиться с этим… Никогда не прощу Жильцову, что он взял его…»

Голос умолк, и экран потемнел.

Мы с Березкиным удовлетворенно переглянулись: хроноскоп выдержал еще одно сложное испытание.

— Все это мило, но я пока ничего не понимаю. Стиль-явно не Зальцмана, — сказал Березкин. — «Заговорил» еще один участник похода. Но кто из них?

— Стиль не Зальцмана, — согласился я. — И все же не будем спешить. Пусть хроноскоп подтвердит нашу правоту — если почерки разные, он легко определит это.

И хроноскоп подтвердил, что прочитанный им невидимый текст написан рукою другого человека-не Зальцмана: условная фигура этого неизвестного участника экспедиции так и не совместилась на экране с вполне конкретным изображением Зальцмана.

— Можешь домыслить и облик незнакомца, — полушутя предложил мне Березкин. — Портретные характеристики — это ж твоя стихия. Зальцман на экране как живой.

— Странно ты относишься к испытанию хроноскопа, — сказал я. — У тебя даже не появилось желания и в этом плане проверить его возможности. Совсем не исключено, что по характеру текста и почерка он способен дать — пусть приблизительную-характеристику человека, его внешнего облика.

— Вот ты куда метишь! — усмехнулся Березкин. Но идея ему понравилась, и он принялся мудрить с формулировкой задания. Наконец он отошел от хроноскопа, и мы увидели на экране человека — широкоплечего, плотного, подтянутого, совершенно непохожего на Зальцмана; портрет был лишен запоминающихся индивидуальных черточек, но все же у нас сложилось впечатление, что хроноскоп изобразил человека требовательного, привыкшего повелевать, жесткого или скорее даже жестокого; он сидел и писал, и мы видели, что тетрадь у него такая же, как та, которую прятал Зальцман.

— Н-да, — протянул Березкин. — Если хочешь знать, для меня это полная неожиданность. Я почти не сомневался, что хроноскоп не сможет охарактеризовать человека…

— Вот видишь, как ты ошибся в своем детище…

— Не совсем так. Если бы не придуманная тобою портретная характеристика Зальцмана, хроноскоп, пожалуй, действительно ничего бы не сделал… Зальцман послужил как бы отправным пунктом. Но это — технические детали. А вот откуда взялся сей сурово-начальственный типаж?.. Впрочем, не будем гадать. Пусть хроноскоп сначала расшифрует и проиллюстрирует строчки Зальцмана,

— Сразу и проиллюстрирует?

— Попробуем.

То, что мы увидели через несколько минут, повергло нас в еще большее удивление. Металлический голос четко и бесстрастно произнес: «Долина Четырех Крестов». Мы надеялись увидеть на экране долину, но изобразить ее хроноскоп не сумел: неясное видение быстро исчезло, и на экране возник Зальцман. Волнуясь и словно опасаясь кого-то — хроноскоп отчетливо передал его состояние, Зальцман сделал в тетрадке запись, и мы тотчас узнали какую: «Спасения нет, потрясен случившимся, дневник спрятан…»

Зальцман писал сидя, но после того как хроноскоп расшифровал строку, изображение Зальцмана вытянулось и размылось, а тетрадь стала вздрагивать, словно он долго держал ее на весу или шел с ней. Березкин несколько уточнил задание, и тогда Зальцман на экране принялся вышагивать, все время придерживаясь одного направления. Хроноскоп молчал, а по экрану проходили странные зеленоватые волны, и у нас сложилось впечатление, что электронный «мозг» хроноскопа столкнулся с задачей, которую не может разрешить.

— Следующая шифровка там-«пврн», — сказал Березкин. — Не местное ли понятие какое-нибудь?.. Если так, хроноскоп его не прочтет.

— Поварня! — неожиданно догадался я. — Ну да, так называются промысловые избушки на Севере. Откуда же это «знать» хроноскопу. Они маленькие, с плоскими крышами…

Березкин выключил хроноскоп и разъяснил в задании, что такое поварня. После этого на экране возникла небольшая плосковерхая избушка, и Зальцман начал свой путь от нее.

— Теперь — другое дело, — удовлетворенно сказал Березкин. Он хотел добавить еще что-то, но хроноскоп, перебивая его, произнес: «Северо-запад. Сто сорок». А Зальцман все шагал и шагал, и мы поняли, что 140-это количество шагов. Затем прозвучали слова: «Река, левада». Зальцман в этот момент остановился и, по-прежнему сильно нервничая, сделал в открытой тетрадке запись. Очевидно, он записал цифру и эти слова. На экране появилось смутное изображение реки, а потом и леса. После некоторой паузы металлический голос сказал: «Поваленный тополь, корни», и мы увидели огромный тополь, вывернутый бурей вместе с корнями.

— Бред, — категорически заявил Березкин — Действие происходит севернее Полярного круга, в тундре, а тут украинские левады, гигантские тополя! Придется повторить задание.

— Нет, задание повторять не придется, — возразил я. — Хроноскоп с удивительной точностью восстановил картину. Зальцман спрятал дневник в ста сорока шагах к северо-западу от поварни, в леваде, у корней поваленного бурей тополя!

— Да нет же там никаких левад и тополей! На Чукотке-то!

— Есть, и это известно всем географам: в долине реки Анадырь и некоторых ее притоков сохранились так называемые островные леса. И к югу и к северу от бассейна Анадыря-тундра, а в долинах рек растут настоящие леса из тополя, ивы-кореянки, лиственницы, березы. Это как раз и служит доказательством, что хроноскоп точно расшифровал запись и правильно проиллюстрировал ее!

— Все это похоже на чудеса, — задумчиво произнес Березкин. — Знаешь, когда я закрываю глаза, мне порой кажется, что никакого хроноскопа не существует, что все это мы где-нибудь прочитали, или услышали, или сами нафантазировали. Настала пора действовать энергично. Данилевский обещал нам помочь. Затребуем самолет и вылетим на Чукотку. Согласен?

— Конечно.

Но прежде чем вылететь на Чукотку, мы передали подвергнутую хроноскопии страничку на исследование специалистам. После тщательного анализа они подтвердили, что, помимо хорошо видимого текста, на ней имеются очень слабые следы другой записи, вдавленные в бумагу: кто-то писал на предыдущей странице, и текст отпечатался на той, которая попала к нам. Мы не обратили внимания на эти следы, но хроноскоп разглядел их и расшифровал. Специалисты частично восстановили для нас запись, и мы убедились, что она сделана почерком очень твердым, жестким, совершенно не похожим на почерк Зальцмана. Более того, страничку подвергли дактилоскопическому анализу, и было установлено, что наряду с нашими отпечатками пальцев сохранились отпечатки еще двух людей.

Глава пятая

в которой рассказывается, какие сведения сообщили нам из Иркутска, как была организована первая экспедиция хроноскопистов и что удалось узнать о судьбе Розанова

О первых результатах расследования Данилевский доложил на президиуме Академии наук, и через некоторое время в распоряжение хроноскопической экспедиции предоставили самолет. Мы могли вылететь на Чукотку немедленно, но яз-за хроноскопа задержались. Кажется, я не говорил, что хроноскоп, несмотря на сложность и почти невероятную чувствительность, по размерам совсем невелик. Проектируя. его, Березкин сразу поставил целью сделать хроноскоп, если так можно выразиться, портативным. Конечно, носить его с собой в буквальном смысле слова никто из нас не мог, но перевезти на самолете или автомашине можно было без особого труда. Однако за стенами Института вычислительных машин хроноскоп нуждался в помощи некоторой дополнительной аппаратуры, Монтаж ее и задержал нас в Москве.

Жалеть о задержке нам не пришлось. Во-первых, наступило лето. А во-вторых… Во-вторых, мы получили неожиданные известия из Иркутска. Один из сотрудников краеведческого музея, прекрасный знаток Сибири, которому показали запрос академии в городской архив, в частном письме сообщил нам, что об экспедиции Жильцова он ничего не знает, но зато ему хорошо известно имя Розанова, большевика и красногвардейца, сражавшегося за Советскую власть против Колчака. Если это тот самый Розанов, который принимал участие в экспедиции Жильцова, писал наш добровольный помощник, то о нем мы сможем получить в Иркутске точные сведения…

Вот почему наш самолет, на борту которого был установлен хроноскоп, совершил специальную посадку в Иркутске.

Энтузиаст-краевед встретил нас на аэродроме. Горисполком предоставил нам машину (почему-то полуторку; видимо, товарищи решили, что мы немедленно перегрузим на нее хроноскоп), и наш помощник предложил поехать к Розанову. Он сказал это так, как будто Розанов был жив.

— Нет, к сожалению, — ответил краевед, когда я переспросил его. — Жив он только в памяти сибиряков.

Было еще очень рано, около шести часов утра. Машина прошла по тихим зеленым улицам Иркутска, и город остался позади. Дорога, описав дугу, прижалась к Ангаре и больше не отходила от нее. Небо было затянуто неплотным, но сплошным слоем облаков, а над темной быстрой Ангарой клубился белый туман; казалось, что река дышит и дыхание ее, холодное и влажное, долетает до нас. Я сидел в кузове между Березкиным и краеведом. Разговаривать никому не хотелось. Машина проносилась мимо березовых, с примесью сосны, лесков, мимо вытянувшихся вдоль реки селений, и я вспомнил, что скоро на их месте раскинется новое водохранилище. Туман над рекой постепенно рассеивался, и сквозь пелену проступали очертания темных рыбачьих лодок. Машина попадала то в теплые струи воздуха, то в холодные, но становилось все теплее, проглядывало солнце. Теперь мы хорошо видели лесистые сопки по левому берегу Ангары, узкую полоску железнодорожного полотна, прижатую к самой воде; навстречу нам прошел поезд, и белые облачка дыма растаяли над Ангарой. Неожиданно река, а следом за ней и шоссе сделали крутой поворот, и между двумя мысами показалась широкая светлая полоска воды — Байкал.

Мы остановились в селе Лиственничном, и краевед повел нас на заросший сосной и кедрами склон сопки. Торная тропа круто поднималась вверх, и мы еще издали заметили высокий белый обелиск, поставленный над братской могилой. Среди многих имен, высеченных на мраморной доске, мы нашли знакомое нам имя: С. С. Розанов.

— Он был членом Иркутского комитета РКП(б), — сказал краевед, — и одним из руководителей восстания против колчаковцев. Погиб в январе 1920 года под Лиственничным, на берегу Байкала.

…Мы стоим, сняв шапки. Утренний бриз чуть колышет волосы. Байкал затянут полупрозрачной голубой дымкой, он спокоен, величествен и прост. От пирса уходит в голубую даль небольшой буксирный пароход. А у самого берега лежит село с крепкими, надолго срубленными домами, и по длинной улице движутся по направлению к школе маленькие фигурки детей…

Глава шестая

в которой экспедиция хроноскопистов убеждается, что на Севере есть немало названий со словом «кресты», но о Долине Четырех Крестов никто никогда не слышал

В Иркутском городском архиве документально подтвердили все, что мы узнали со слов краеведа о Розанове. Но полученные нами сведения относились к последнему, вероятно самому славному, короткому периоду в жизни одного из наших героев-к борьбе за Советскую власть в Восточной Сибири. Сведения эти подтверждали достоверность записок Зальцмана. Да, Розанов, вольный или невольный участник полярной экспедиции Жильцова, был профессиональным революционером, настоящим коммунистом и до конца жизни сохранил верность своим идеалам. Он прожил трудную героическую жизнь и погиб в. бою с колчаковцами. Образ этого человека до конца прояснился, он стал близок и дорог нам, но от решения основной задачи- узнать судьбу экспедиции-мы были по-прежнему далеки.

Правда, появление Зальцмана в Краснодаре уже не удивляло нас: он спасся не один, Розанов тоже добрался до крупных городов. Но что случилось с остальными? О какой таинственной истории пытался рассказать умирающий Зальцман? Сохранились ли документы? И все наши помыслы сосредоточились на Долине Четырех Крестов.

За три дня по сложной трассе мы долетели до Чукотки и приземлились на аэродроме в селе Маркове. Экспедицией нашей сразу же заинтересовались все местные жители- и новоселы и старожилы, но о Долине Четырех Крестов никто никогда не слышал.

— Залив Креста-знаем, — сказал нам начальник авиапорта. — Крестовый перевал-тоже. Но Долина Четырех Крестов — понятия не имею.

— На Колыме еще всякие «кресты» есть, — поделился своим опытом марковский агроном. — Нижние Кресты, Кресты Колымские…

— Все не то, — ответили мы. — Наша долина находится в верховьях реки Белой. Там должна стоять поварня.

— Это еще не примета, — возразили нам. — Мало ли поварен на Севере!

— Много, — согласились мы, — Но по реке Белой их же не сотня. И потом-нам известны координаты, мы знаем, где искать.

И мы начали поиски.

На второй день самолет полярной авиации поднялся с аэродрома и взял курс на север (мы не могли рисковать хроноскопом, и поэтому наш самолет остался в Маркове, в авиапорту).

Сначала мы летели над болотистой Анадырской низменностью, испещренной цепочками небольших тундровых озер, соединенных между собой протоками-висками, потом местность стала выше, и самолет пересек неширокую холмистую гряду; сверху холмы казались серыми, безжизненными, лишь кое-где на них зеленели пятна стелющейся черной ольхи. Совершенно иная картина открылась нам, когда холмистая гряда осталась позади. Теперь самолет шел над долиной реки Белой; сильно извиваясь, то и дело меняя направление, река неспешно текла между низкими берегами, заросшими лесом. Он жался к реке, этот лес, и узкая полоска его с внешней стороны окаймлялась кустарниками; а дальше расстилалась тундра серая, заболоченная, с редкими пятнами снежников, летующих в затененных местах.

Чем севернее забирался самолет, тем выше становились холмы вокруг Белой, прямее долина реки, уже полоски галерейных лесов. Вскоре пилоту пришлось набрать высоту: теперь под нами лежали горы, тоже серые и тоже с редкими зелеными пятнами ольхи. Пятен этих становилось все меньше, и наконец они исчезли совсем, зато все чаще попадались снежники и маленькие белые леднички. Они лежали в долинках, и из-под них вытекали ручьи. Деревья встречались лишь небольшими группами, и с каждой минутой полета-все реже и реже. За все время я лишь однажды заметил кочевье оленеводов-несколько островерхих яранг и кораль для загона оленей, и один раз — одинокое зимовье, как мне показалось, пустое (дымок над ним не вился).

Штурман предупредил, что самолет скоро выйдет в заданную точку.

— Смотрите в оба, товарищ Вербинин. Не так-то легко заметить с воздуха ваши кресты. — Он подумал и добавил: — Если они вообще существуют.

Долина Белой становилась все уже. На севере отчетливо виднелись вознесенные в поднебесье вершины Анадырского хребта. Больше всего смущало меня, что совсем исчезли галерейные леса: ведь в шифровке Зальцмана упоминались левада и поваленный тополь, и хроноскоп так убедительно изобразил нам все это. Я почувствовал на себе внимательный взгляд Березкина и оглянулся. Он выразительно приподнял брови и кивнул в сторону окна. Очевидно, расстилавшаяся под нами картина смущала его не меньше, чем меня.

Я еще раз посмотрел вниз и понял, что в указанной точке мы не найдем Долину Четырех Крестов. Я подумал это не потому, что вдруг усомнился в точности астрономического определения-мы давно подозревали, что оно лишь приблизительно указывает местоположение долины, — к выводу этому меня привел физико-географический анализ местности. Северные ветры беспрепятственно разгуливали по долине реки Белой, которая становилась все выше и выше; тополя здесь выжить уже не могли. И я решил, что где-то поблизости должна находиться замкнутая почти со всех сторон, хорошо защищенная от северных ветров горным хребтом небольшая долина одного из второстепенных притоков Белой, в которой и сохранился островок леса- быть может, самый северный на Чукотке. Древесную растительность на Севере губят не холод, не жестокие морозы, как это обычно думают. В районах Верхоянска и Оймякона, в пределах «полюса холода» Северного полушария, где температура опускается почти до семидесяти градусов мороза, растет тайга и деревья чувствуют себя вполне нормально. Главная причина безлесья тундры — в низких летних температурах и в иссушении растений. Да, на Севере растения нередко гибнут от засухи, стоя «по колено» в воде. Очень опасны для деревьев весенние ветры; деревья начинают пробуждаться от зимнего оцепенения, влага испаряется, а новая не поступает, потому что почва еще не оттаяла и скована мерзлотой…

— Прибыли, — сказал штурман.

Под нами расстилалась арктическая пустыня, и никаких признаков жизни невозможно было заметить сверху. Я высказал штурману свои соображения и попросил взять немного восточное: насколько я мог судить, Анадырский хребет там лучше защищал прилегавшие к нему долины.

Самолет лег на новый курс и стал набирать высоту- зеленый оазис леса все равно не ускользнул бы от нашего внимания.

Мой прогноз подтвердился: через несколько минут с большой высоты мы разглядели темнеющее посреди серых гор пятно оазиса.

Постепенно снижаясь, самолет начал кружить над маленькой, прижатой к массивному склону хребта долинкой. К неширокой речке примыкал крохотный клочок леса, виднелась прямоугольная поварня, а по соседству белел снежник. Сверху нам долго не удавалось разглядеть кресты, но при последнем заходе и Березкин и я все-таки заметили один из них — наверное, самый высокий.

Никто не сомневался, что найдена Долина Четырех Крестов. Штурман определил ее местонахождение, нанес долину на карту, и мы полетели обратно.

Глава седьмая

в которой экспедиция хроноскопистов получает вертолет и после вынужденной задержки перебазируется в Долину Четырех Крестов, где первое же обследование приводит к интересным находкам

Во время полета к Долине Четырех Крестов пилот и штурман, как выяснилось, внимательно изучали местность и установили, что нигде поблизости нет посадочной площадки, на которую смог бы приземлиться наш самолет с хроноскопом. Это сразу же усложнило задачу. Первой нашей мыслью было выброситься на парашютах без хроноскопа, произвести рекогносцировку в Долине Четырех Крестов, а затем в походном порядке выйти к ближайшему населенному пункту. Но летчики, вместе с нами обсуждавшие этот вариант, категорически запротестовали и предложили запросить у руководства вертолет. Не очень надеясь на успех, мы послали радиограмму в Анадырь и почти тотчас получили ответ: один из вертолетов был выслан в наше распоряжение.

Несколько дней ушло у нас на монтаж хроноскопа и вспомогательной аппаратуры в вертолете. Электронные машины-приборы, как известно, тонкие, и мы с Березкиным натерпелись немало страха, прежде чем убедились, что монтаж завершен благополучно и хроноскоп работает.

Мы уже готовились вылететь, как вдруг зарядили дожди. Рыхлые серые облака спустились почти к самой земле, перекрыли все «небесные дороги», и начальник аэропорта упорно не давал нам «добро». Что это было за мучение- сидеть в нескольких часах полета от заветной цели, тосковать, проклинать все на свете и смотреть, смотреть, смотреть, как беспрерывно сочатся из облаков тонкие дождевые струи, как набухают тундровые болота, а ручьи становятся все полноводнее и полноводнее! На Анадыре стояли белые ночи, и круглые сутки все было серо и уныло. Даже большущие мохнатые комары, наверное, умерли с тоски-по крайней мере, они не появлялись.

Наконец погода прояснилась. Мы вылетели рано утром и вскоре увидели темный оазис леса посреди арктической пустыни.

Вертолет опустился в стороне от поварни, за ледничком. Когда выключили мотор и несущий винт, сделав последний оборот, неподвижно застыл в воздухе, ничем не нарушаемая, безжизненная, как выразились мы, тишина обступила нас. Испытывая легкое волнение, мы выбрались из вертолета и огляделись. За нашей спиной, защищая долинку от ветров с Северного Ледовитого океана, монолитной стеной возвышался Анадырский хребет; небо лежало прямо на его спокойных округлых вершинах и, как козырьком, прикрывало и нас, и маленькую долинку с ледничком и левадой. Серые потоки щебня распадались у наших ног на мелкие застывшие ручейки, и тут же рядом серебрились припавшие к земле пушистые ивы, каждую из которых можно было накрыть двумя ладонями, цвела куропаточья трава, тянулись к хмурому небу тонкие, в зеленых чешуйках стебельки шикши, белели причудливые, как кораллы, кустики ягеля — «оленьего моха», а среди камней виднелись проволочные мотки черного жесткого лишайника — алектории.

По пути к поварне мы пересекли снежник. У меня было такое ощущение, что снежник этот-часть внезапно застывшего озера: дул ветер, ходили по озеру волны, а потом, как по мановению волшебной палочки, оно застыло, и волны замерли с вознесенными вверх гребешками. Напуганные вертолетом суслики-евражки, расхрабрившись, вывезли из норок и тревожно свистели, глядя на нас.

Безымянный приток Белой, начинающийся где-то на склонах Анадырского хребта, был не очень глубокий, но зато широкий. Над водой выступали гладкие темные спины многочисленных валунов. Поварня стояла на левом берегу реки, а небольшая тополиная рощица ютилась на правом.

Неподалеку от поварни мы и увидели четыре креста: три высоких и один небольшой, похожий на обычный могильный крест. Два крайних, стоявших особняком, сразу же показались нам очень старыми; еще издали заметили мы, что черное потрескавшееся дерево иссечено ветрами, а внизу поземка «подгрызла» кресты, и они вот-вот могли упасть. Никаких надписей на этих крестах не сохранилось, а может быть, их никогда и не было. Они возвышались посреди арктической тундры, как безмолвные памятники всем, кто жил, боролся и погиб на Севере. Наверное, их водрузили здесь еще во времена землепроходчества над могилами павших товарищи по скитаниям, водрузили и ушли дальше и затерялись где-то в просторах Арктики, канули в небытие, а кресты над безымянными могилами все стояли, широко раскинув черные перекладины… Потом рядом с ними появились два новых креста: маленький, с именем астронома Мазурина, и высокий, с еще хорошо сохранившейся надписью:

ЖИЛЬЦОВ АНДРЕЙ ПАВЛОВИЧ

РУССКАЯ ПОЛЯРНАЯ ЭКСПЕДИЦИЯ

1914–1916

Мы расследовали историю экспедиции, исчезнувший сорок лет назад, и, конечно, никого из ее участников не надеялись застать в живых… И все-таки всех нас вдруг охватила глубокая тоска, и руки сами потянулись к шапкам…

Низенькая старая поварня казалась глубоко вросшей в землю. Прежде чем войти в нее, нам пришлось срыть грунт перед порогом; видимо, поварня уже очень давно ни-кем не посещалась…

Мне трудно передать сейчас свое первое впечатление от всего, что мы увидели внутри поварни, а увидели мы странную картину: пол был завален порванными и порезанными листами из тетрадей и путевых журналов, а посреди этого хаоса лежали останки человека… Мы радостно вздохнули, когда снова вышли наружу, почувствовали прикосновение холодного ветерка и услышали шум реки и шелест листвы в леваде; мир показался нам особенно чистым, сквозным, просторным, и уже с совершенно иным чувством смотрели мы на неяркие цветы куропаточьей травы, на чешуйчатые стебельки шикши, на ватные головки пушицы, качавшиеся над болотцем,

Долго молчавший Березкин сказал:

— Отсюда Зальцман начал отсчитывать шаги, — и махнул рукой в сторону левады.

Это замечание вернуло всех нас к действительности. Мы возвратились в поварню, обходя скелет с остатками одежды, тщательно собрали все бумаги, а пилот нашел у стены сильно поржавевший охотничий нож и тоже захватил его с собой. Со всем этим багажом мы отправились к вертолету, чтобы привести в порядок найденные бумаги и вообще разобраться в своих впечатлениях.

Глава восьмая

в которой высказывается первое суждение о найденных бумагах, а хроноскоп вновь позволяет нам воочию увидеть некоторые события, происшедшие сорок лет тому назад

Пилот признался нам, что посадил вертолет так далеко от поварни, боясь повредить какие-нибудь «вещественные доказательства», как он выразился. Теперь же, после первого обследования, мы решили перебазироваться и разбить лагерь у тополевой рощи. Поставив палатку и наскоро перекусив, мы, при живейшем участии пилота и штурмана, занялись раэбором бумаг. Все они были перепутаны, многие выцвели, стали ломкими, но все-таки успех нашего предприятия теперь зависел от этих листочков, исписанных неразборчивыми незнакомыми почерками. Как и все современные люди, с раннего детства приученные читать и писать, мы подсознательно больше всего и охотнее всего верили письменным документам, слову. И даже сейчас, обладая первым в мире хроноскопом, прибором, способным объективнее и точнее воспроизводить картины прошлого, чем любое письменное свидетельство, неизбежно отражающее симпатии и антипатии автора, — мы все же засели за бумаги, и не подумав прибегнуть к помощи своего чудесного аппарата. Очевидно, недооценка возможностей хроноскопа и заставила нас потратить некоторое количество времени на совершенно нелепые домыслы.

Пилот и штурман, довольные, что им тоже позволили разбирать бумаги, и чувствовавшие себя по меньшей мере Шерлок Холмсами, на чем свет стоит бранили «негодяя» (выражение принадлежит штурману), изрезавшего и расшвырявшего в непонятном приступе ярости дневники участников экспедиции.

— Занесло лешего! — сказал пилот. — Надо же такому случиться! Уж, кажется, в такой глуши стоит поварня! Даже оленей чукчи не пасут поблизости.

— А по-моему, его не занесло, — возразил Березкин. — По-моему, все произошло в шестнадцатом году, и именно об этой трагической истории хотел сообщить умирающий Зальцман. Видимо, один из участников экспедиции сошел с ума и его пришлось…

Березкин не договорил, но мы поняли его. Хаос, царивший в поварне, не оставлял сомнений, что там побывал буйный помешанный.

— После всего пережитого, — сказал штурман, — всякое, конечно, могло случиться…

Больше он не бранил «негодяя».

А мне не хотелось соглашаться с Березкиным-именно не хотелось. Я ничего не мог возразить против его предположения, но самая мысль, что в экспедиции могло произойти убийство — пусть психически больного, — была мне крайне неприятна, и я откровенно высказал свою точку зрения.

— Буду рад, если ты окажешься прав, — ответил Березкин.

Разбор старых, выцветших, ломающихся в руках бумаг все-таки требует определенных навыков, В таких делах я обладал несравнимо большим опытом, чем Березкин и наши помощники-пилот и штурман. Поэтому постепенно я их оттеснил на второй план, им пришлось почти все время сидеть сложа руки, а сидеть сложа руки, как известно, занятие очень скучное. Вероятно, поэтому мысли пилота и штурмана возвратились к вертолету и находящемуся там хроноскопу; нам вежливо напомнили, что мы обещали в первый же день показать, как работает хроноскоп.

— Вот, — сказал штурман, осторожно приподнимая с земли заржавленный нож, принесенный из поварни пилотом. — Провентилировали б вы эту штучку.

Симпатии Березкина, при всем его уважении к письменным документам, тоже принадлежали хроноскопу; от дела я его отстранил, и он решил, очевидно не без тайного умысла поразить пилота и штурмана совершенством хроноскопа, уступить их просьбе.

— Дай какой-нибудь документик, — попросил он у меня. — Познакомлю ребят с хроноскопией.

Просьба мне не понравилась: пока бумаги не разобраны и не систематизированы, лучше их не трогать. Я замялся и пробормотал, что сейчас мне может понадобиться любая из этих страничек.

Штурман, выручая меня и испугавшись, что им не покажут хроноскоп в работе, снова помахал перед нами ножом.

— Можно же эту штучку…

Теперь загорелся Березкин. До сих пор мы ограничивались хроноскопией письменных документов, а тут представлялась возможность испытать хроноскоп на совершенно ином материале.

— Пошли, — сказал он штурману и пилоту. — Пусть Вербинин тут один командует.

Меня больше всего интересовали дневники начальника экспедиции Жильцова. Сопоставив разные тексты и почерки, я наконец обнаружил записи самого Жильцова. Они пострадали сильно, в душе я тоже проклинал безумца, порезавшего и порвавшего дневники, но все-таки работа успешно продвигалась вперед, и я надеялся дня за два закончить предварительную разборку материалов.

По времени давно уже наступила ночь, и я трудился, радуясь, что на Чукотке сейчас стоит полярный день и короткие сумерки сгущаются лишь в полночь. Я был настолько поглощен своими делами, что, услышав крик Березкина, не обратил на него внимания, — он просто не дошел до моего сознания.

Березкин, а следом за ним и пилот ворвались в палатку.

— Ты что, заснул? — нетерпеливо спросил Березкин. — Кричим тебе, кричим! Быстрее, быстрее! Мое предположение подтвердилось!

Он потащил меня за собой, но я сначала тщательно прикрыл документы и лишь потом вышел из палатки.

— Ну, рассказывайте.

Березкин и пилот, не отвечая, волокли меня к вертолету, но более непосредственный штурман, выскочивший из вертолета нам навстречу, крикнул:

— Нож заржавел от крови! — Он глотнул воздух и тихо добавил. — Убийство…

Потом, уже совершенно другим, малоподходящим для данного случая тоном штурман сказал, не скрывая восхищения:

— Ну и хроноскоп! Чудо, я вам доложу!

— Серьезно-убийство? — останавливаясь, спросил я.

— Сейчас ты сам просмотришь кадры, — ответил Березкин. — Они достаточно красноречивы. Нож действительно заржавел от крови, а удар наносил человек неопытный и попал в кость… Останки в поварне тоже кое о чем свидетельствуют. Короче говоря, я, видимо, прав… История экспедиции омрачена и таким эпизодом.

— Фигура человека — условна?

— Я бы тоже хотел сразу узнать, кто погиб в поварне, — усмехнулся Березкин. — Но разве можно получить портретную характеристику по следам на ноже?.. Ответ скорее всего в дневниках.

— Кажется, у Зальцмана действительно были основания мучиться и спрашивать: «правы или нет?» — тихо сказал я. — Если, конечно, не случилось другого: буйнопомешанный мог убить в припадке кого-нибудь из участников экспедиции, а потом убежать в тундру и там погибнуть… История не так уж проста, к сожалению.

— Ты будешь просматривать кадры? — ничего не возразив мне, спросил Березкин.

Эпизоды, уже запечатленные в «памяти» хроноскопа, произвели на меня такое неприятное впечатление, что мне даже не хочется описывать, как все выглядело на экране… Под общим нажимом я согласился подвергнуть хроноскопии особенно сильно пострадавшие страницы дневников, и хроноскоп как будто подтвердил наше предположение о безумстве: мы увидели на экране ослепленного яростью человека, бессмысленно режущего, рвущего и разбрасывающего дневники. Человек орудовал охотничьим ножом — таким же, как тот, что мы нашли в поварне.

Таковы внешние черты происшествия. Но, конечно, хроноскоп не мог провести границу между сумасшествием и приступом ярости у здорового человека, а для решения неожиданно возникшей загадки это имело бы немалое значение… Наблюдая за мечущейся по экрану фигурой мужчины, останки которого лежали в зимовье, я думал, что если это ярость-то странная ярость, что она не от бешенства сильного, идущего напролом человека, а скорее от отчаяния и безысходности. Впрочем, все это могло мне просто показаться.

По просьбе пилота и штурмана мы продемонстрировали им все, что хранилось в «памяти» хроноскопа и имело отношение к экспедиции, а потом подвели итоги, расположив все известные нам факты по порядку.

Итак, вот что мы знали:

Первое. В Якутске к экспедиции Жильцова присоединились политические ссыльные Розанов и Зальцман.

Второе. Экспедиция вышла в океан, и через два года некоторые из ее участников оказались в поварне, в Долине Четырех Крестов, где двое из них, Жильцов и Мазурин, погибли.

Третье. В Долине Четырех Крестов, в поварне, полярные исследователи почему-то оставили документы и ушли, причем какой-то человек, скорее всего один из участников экспедиции, попытался уничтожить документы, а потом погиб при загадочных обстоятельствах.

Четвертое. Зальцман добрался до Краснодара и умер там; перед смертью его жестоко мучили угрызения совести, он пытался ответить самому себе, правильно они поступили или неправильно, а в записях явно противопоставлял политссыльного Розанова командиру шхуны Черкешину.

Пятое. Розанов погиб в боях с Колчаком, борясь за Советскую власть в Восточной Сибири, и прах его покоится в братской могиле на берегу Байкала.

Сначала я подумал, что в поварне лежат останки Черкешина, хотя сейчас не берусь объяснить, почему именно так подумал. Но Березкин стал доказывать мне, что, судя по запискам Зальцмана, Черкешин-сильный человек, безусловно мужественный, и предположение, что он так глупо погиб, просто абсурдно.

— Если хочешь знать, — говорил Березкин, — помешательство могло случиться у человека с характером Зальцмана, но никак не с характером Черкешина.

— Но Зальцман… — начал я.

— Да, Зальцман выдержал испытание, и я склонен думать, что это был кто-то другой.

Мы решили оставить вопрос открытым и Зря не ломать себе голову: ведь документы должны были многое прояснить нам.

Глава девятая

в которой по восстановленным дневникам Жильцова дается описание первого этапа работы экспедиции, а также содержатся некоторые рассуждения о том, что история повторяется

Все сохранившиеся страницы дневника Жильцова мы прочли без особого труда, лишь изредка прибегая к помощи хроноскопа. Жильцов писал обстоятельно, четко, очень доброжелательно по отношению ко всем участникам экспедиции, почти не упоминая самого себя, — то есть так, как писали большинство отечественных путешественников. Этим он сразу расположил нас к себе, и мы, читая его дневники, верили каждому его слову.

Записки других участников экспедиции, прочитанные позднее, позволили нам составить полное представление о Жильцове. Он принадлежал к прекрасной школе русских военных моряков-высокообразованных, гуманных, преданных науке, к числу людей с широким кругозором, ясным умом и твердой волей. Такими были Крузенштерн и Лисянский, Лазарев и Беллинсгаузен, Коцебу и Нахимов, Литке и Седов. В дневнике Жильцова почти отсутствовали отвлеченные рассуждения, но весь строй его мыслей, проскальзывающие в записках симпатии и антипатии позволили нам заключить, что он был хоть и не революционно мыслящим человеком, но безусловно прогрессивно настроенным ученым. В этом убеждали нас и факты, в частности отношение Жильцова к Розанову и Черкешину. Судьбы этих трех людей с разными убеждениями и разными характерами завязались в сложный узелок сразу же, как только экспедиция покинула Якутск,

В дневнике Жильцова содержалась подробная, заметно выделяющаяся по стилю запись. Мы назвали ее «оправдательной», хотя в прямом смысле слова Жильцов не оправдывался. Просто вскоре после выхода из Якутска, когда «Заря-2» уже шла вниз по Лене, он написал в своем дневнике, что экипаж шхуны недоукомплектован и что где-нибудь по пути придется нанять еще одного матроса. Жильцов подробно аргументировал это, а через страничку мы обнаружили короткую, из двух строчек, справку о том, что на борт шхуны взят в качестве матроса С. С. Розанов. Нам показалось странным, что Жильцов сам нанял матроса-экипаж обычно комплектует капитан или командир корабля. И Жильцов далее добросовестно отметил, что лейтенант Черкешин решительно протестовал против взятия на борт еще одного политического ссыльного. Однако Жильцов настоял на своем.

Эпизод этот сразу прояснил многое. Во-первых, мы помнили, что Розанов работал вместе с Зальцманом на верфи в Якутске и, следовательно, мог наняться в экспедицию там, Видимо, что-то помешало этому. Мы все склонялись к мысли, что за Розановым, в отличие от Зальцмана, был более строгий надзор и местные власти отказали ему в разрешении уехать с экспедицией: как-никак экспедиция намеревалась выйти к берегам Америки. Но Розанов стремился попасть в экспедицию, и Жильцов, который не мог не знать о мнении властей, сочувствовал ему и помог: Розанов присоединился к экспедиции уже в пути, несмотря на протест лейтенанта Черкешина.

Выйдя из устья Лены в море Лаптевых, «Заря-2» взяла курс прямо на Новосибирские острова. Море уже очистилось от льда, и шхуне попадались лишь редкие, изъеденные морем льдины, которые легко крошились под форштевнем. Через несколько дней «Заря-2» подошла к острову Васильевскому, что расположен на пути к Новосибирским островам. Этот остров открыл еще в 1815 году якут Максим Ляхов, который шел по льду из устья Лены на остров Котельный, но сбился с пути. Вероятно, Жильцов этого не знал, но к острову Васильевскому в 1912 году подходили суда русской гидрографической экспедиции «Таймыр» и «Вайгач» и подробно описали его. В дневнике Жильцова тоже имеется характеристика острова, отмечено, что он невелик размером и невысок, сложен песчано-глинистыми породами и льдом и волны энергично разрушают его берега. Не задерживаясь у этого острова, «Заря-2» пошла дальше — к острову Котельному и, воспользовавшись благоприятными ледовыми условиями, сделала попытку обойти Новосибирские острова с севера. Это удалось, и «Заря-2» прошла на север дальше, чем все другие суда до нее. Но однажды Жильцов заметил на облаках характерный отблеск льдов, и на следующий день тяжелые паковые льды преградили шхуне дорогу. Некоторое время «Заря-2» лавировала у кромки льда, надеясь дождаться разводьев, но потом вынуждена была отступить и взять курс на остров Беннета, еще в прошлом веке открытый Де Лонгом и ставший последним пристанищем Толля и его спутников.

«Заря-2» побывала в тех местах, где предполагалась Земля Санникова, и… не обнаружила ее. Жильцов посвятил этому несколько страниц своего дневника очень любопытных страниц. Он приводил факты, доказывающие, что Земли Санникова не существует, но он верил людям, видевшим эту землю, и поэтому считал, что вопрос по-прежнему остается открытым. Нам было приятно читать запись в его дневнике, в которой он утверждал, что нет ни малейших оснований сомневаться ни в честности Санникова, менее всего помышлявшего о том, чтобы приписывать себе несделанные открытия, ни в научной добросовестности Толля. Они, как и многие исследователи Арктики, писали то, что наблюдали, и не писали того, чего не наблюдали, — так почти дословно сказано в дневнике Жильцова.

И меня, и Березкина очень заинтересовали характеристики участников экспедиции, сделанные Жильцовым. Мягкие, доброжелательные, а потому, безусловно, достоверные, они помогли нам понять взаимоотношения между участниками экспедиции, а позднее уяснить и причину трагических событий в Долине Четырех Крестов.

Черкешин — командир корабля, лейтенант. Опытный моряк, отличный навигатор, уже принимавший участие в нескольких арктических плаваниях; но особенно и с некоторой тревогой подчеркивал Жильцов следующие его свойства: умен, смел, настойчив — и заносчив, требователен до жестокости, сторонник крутых мер, неприязненно относится к младшим чинам и якутам.

Мазурин-научный сотрудник, астроном. Человек мягкий, доброжелательный, легко подпадающий под чужое влияние, но прекрасный знаток своего дела; в полярной экспедиции участвует впервые.

Коноплев-научный сотрудник, этнограф, зоолог. Величайший энтузиаст своего дела, человек ясного ума и большого сердца, склонный во всех людях видеть своих братьев. Жильцов сделал небольшую дополнительную приписку: часто бывает излишне резок в разговорах с командиром корабля.

Характеристика Зальцмана вполне совпала с тем мнением, которое сложилось о нем у нас после ознакомления с дневниками. Полушутливо Жильцов называл его «совестью» экспедиции.

Говоров-помощник командира корабля. Молод, горяч, честен, ревностно относится к службе, но большого опыта не имеет.

Ни боцмана, ни матросов Жильцов в своем дневнике, к сожалению, не охарактеризовал. Ни слова не было сказало специально и о Розанове; имя его всплыло неожиданно на других страницах дневника.

Вскоре после выхода в океан командир шхуны лейтенант Черкешин приступил, как мы поняли, к осуществлению далеко идущего плана. Сначала все выглядело естественно: командир требовал строгого соблюдения дисциплины, жестоко взыскивал за малейшие-явные или кажущиеся- провинности. Матросы, да и все участники экспедиции, работали на совесть, но Черкешина это мало интересовало; он ввел на шхуне режим военной казармы, он добивался, чтобы люди работали как автоматы, слепо выполняя его распоряжения, он глушил всякую инициативу, идущую не от него. Презрительное отношение к нижним чинам делало обстановку особенно гнетущей, тяжелой. Неизвестно как развивались бы события, не будь на шхуне политического ссыльного Розанова, человека, посвятившего свою жизнь борьбе с угнетателями всех мастей. Он быстро сплотил вокруг себя команду, и, когда Черкешин попробовал ввести на шхуне телесные наказания, матросы во главе с Розановым выступили против него.

Первоначально Розанов один явился к Жильцову и от имени всех матросов высказал ему свои требования. Жильцов не удивился и не возмутился. Оказалось, что он давно уже разгадал планы Черкешина и готов был пойти на обострение конфликта, чтобы пресечь их. Причина конфликта четко сформулирована самим Жильцовым: в море за судно отвечает командир корабля или капитан, и Черкешин, ловко используя это, решил оттеснить начальника экспедиции на второй план и захватить власть в свои руки. Умный человек, Черкешин понимал, что осуществить это он сможет лишь при безропотной покорности всей команды, поэтому он и стремился забить, запутать людей. Но попытка совершить экспедиционный переворот не могла застать Жильцова врасплох и обескуражить. И не только потому, что он был достаточно наблюдателен, чтобы вовремя заметить опасность, и достаточно решителен, чтобы не растеряться в трудный момент, но и потому, что однажды такие события уже произошли на глазах у Жильцова…

Увы, история повторяется. В экспедиции Толля, в 1902 году, командир «Зари» лейтенант Коломейцев попытался сделать то же, что и лейтенант Черкешин. «Заря» стояла тогда у берегов Таймыра, и Толль, проявив достаточную энергию и решительность, сместил сторонника телесных наказаний и властолюбца Коломейцева, отправив его с почтой в Енисейский залив, а на его место назначил Матвеева.

Вот почему Розанов и Жильцов стали союзниками в борьбе против Черкешина.

Ждать им пришлось недолго. Как все авантюристы, Черкешин быстро зарвался, и тогда против него выступили все: и начальник экспедиции, и матросы, и научные сотрудники. Переворот не удался. К сожалению, Жильцов не имел возможности избавиться от Черкешина; судно находилось в открытом море. Но Черкешин признал, что поступал неправильно; новых попыток захватить власть или ввести палочный режим он не делал. Жильцов записал в дневнике, что Черкешин понял свои ошибки и, наверное, больше не повторит их.

Эпизод этот прояснил нам причину разногласий между Жильцовым и Черкешиным из-за Розанова. Жильцов, предвидевший осложнения с Черкешиным, нуждался в Розанове как в человеке, способном противостоять командиру шхуны, а Черкешин, замышляя переворот, понимал, что Розанов может помешать ему. И Жильцов и Черкешин были умными людьми и не ошиблись в своих предположениях.

Вскоре после этих событий с борта «Зари-2» было замечено на севере «водяное небо» — на облаках лежал мутно-серый отсвет чистой воды. Черкешин предложил пробиться к полынье. Жильцов дал согласие, и шхуна начала трудный путь среди льдов. Внезапно переменившийся ветер увеличил разводья. «Заря-2» забиралась все дальше и дальше, как вдруг ветер снова изменился и ледяные поля стали сдвигаться, угрожая судну. Жильцов сделал в дневнике лаконичную запись: «Герой нынешнего дня Черкешин; лишь его искусство избавило экспедицию от больших неприятностей».

К концу арктического лета шхуна «Заря-2» подошла к острову Беннета самому крупному в архипелаге Де Лонга, гористому, необитаемому. За тринадцать лет до этого с острова Беннета по непрочному ноябрьскому льду ушел в последний поход исследователь Толль, так и не дождавшийся своей «Зари». «Заря» догнивала на берегу бухты Тикси, а у скал острова Беннета стояла другая шхуна-«Заря-2», экипаж которой продолжал дело, начатое Толлем.

Несколько участников экспедиции переправились в шлюпке на остров и, разделившись на две партии, занялись его исследованием. Коноплев, Зальцман и Мазурин пошли в одну сторону, а Жильцов с якутами Ляпуновым и Михайловым и матросом-гребцом Розановым отправился искать хижину, построенную Толлем.

Небо помутнело незаметно, и лишь когда внезапный порыв ветра хлестнул Жильцова по лицу, он понял, что надвигается буря и необходимо срочно вернуться на шхуну, Жильцов, Розанов, якуты Ляпунов и Михайлов поспешно двинулись обратно, к месту высадки. Жильцов шел первым. Они переходили небольшой, круто спадающий к морю ледник, когда сильнейший порыв ветра сбил Жильцова с ног. Начальник экспедиции покатился к обрыву, и лишь трещина спасла его от гибели. И Розанов и якуты кричали сверху, но Жильцов не отзывался и лежал неподвижно. Буря все усиливалась, шквальный ветер не давал подняться, и люди вот-вот могли скатиться в море. Но никому и в голову не пришло бросить Жильцова в беде. Розанов и Ляпунов остались наверху страховать, а маленький ловкий Михайлов спустился на веревке к Жильцову, — он был жив, но сам идти не мог. Ежесекундно рискуя жизнью, выбиваясь из сил, якуты и Розанов вытащили начальника экспедиции и на руках понесли его туда, где надеялись еще застать шлюпку. Шлюпку и всех остальных высадившихся на берег они застали, но «Заря-2» исчезла — она не могла оставаться в бурю у скалистых берегов острова.

Уже через несколько часов на море появились льды. Ветер продолжал бушевать, но волны утихли. Никого это не обрадовало. Льды ползли с севера и неодолимой преградой вставали на пути между островом и шхуной, штормовавшей где-то в открытом море. И тяжело пострадавший Жильцов и все другие участники экспедиции, оставшиеся на острове, понимали, что их ждет неминуемая гибель, если «Заря-2» не пробьется сквозь льды за ними. Толль, оказавшийся в таком же положении, имел теплую одежду, продукты, все его спутники были здоровы. И все-таки они бесследно исчезли среди льдов. А у людей, сидевших в маленькой палатке вокруг Жильцова, не было ни запасов еды, ни теплой зимней одежды. И конечно же, каждый из них в эти дни думал: пробьется Черкешин или отступит, как отступил Матисен?

Прошел первый день, второй, третий. Вокруг острова лежали льды, и даже на горизонте не было видно «водяного неба». Здоровье Жильцова не улучшалось. Мысленно он готовился к смерти, хотя Зальцман уверял его, что ушибы не опасны. Но Жильцов думал о другом: он думал, что ему придется самому уйти из жизни, чтобы не отнимать у товарищей последней надежды на спасение: без него они, может быть, смогут по льду добраться до материка.

Неизвестно, чем кончилось бы двухнедельное пребывание на острове, если бы не удачная охота якутов на оленей. А потом на горизонте появился едва заметный дымок: это «Заря-2» пробивалась к острову. Черкешин не бросил товарищей. К самому острову шхуна подойти не смогла, и пострадавшие по льду пошли к ней. На полпути их встретили матросы во главе с боцманом, и вскоре экспедиция в полном составе собралась на борту шхуны. Осунувшийся, измученный бессонными ночами, Черкешин сдал вахту помощнику и, не слушая благодарностей, ушел к себе в каюту спать.

«Заря-2» продолжала плавание.

«Мы все, и я в особенности, обязаны жизнью Черкешину», — записал в своем дневнике выздоравливающий Жильцов.

Глава десятая

в которой содержатся некоторые рассуждения о Земле Санникова, отыскивается тетрадь, спрятанная Зальцманом, а также рассказывается о дальнейшей судьбе экспедиции Жильцова

…Погода портится. Сухая снежная крупа стучит по туго натянутому тенту палатки. Не слышно свиста евражек- они попрятались в норы. Пилот и штурман с тревогой посматривают на небо-низкие, но неплотные облака проносятся над нами на юг. Откуда-то прилетела крупная полярная чайка; она кружит над Долиной Четырех Крестов и жалобно кричит — обижается, наверное, что нет поблизости моря или озера. Потом она круто взмывает вверх и уносится на юго-восток. Мы тоже могли бы взмыть вверх и улететь на юго-восток, в Марково, но и мне, и Березкину кажется, что хроноскоп еще может пригодиться нам здесь, в долине, и что вообще мы используем его мало и неумело. Пилот и штурман не согласны с нами: хроноскопия заржавленного ножа и порезанных дневников потрясла их. Но мы с Березкиным настроены более скептически, мы все еще не до конца верим хроноскопу и стремимся контролировать его показания другими способами.

— Между прочим, еще не доказано, что хроноскоп правильно раскрыл историю с этим человеком, — говорит Березкин, имея в виду погибшего в поварне, и смотрит то на штурмана, то на пилота. — Вернее, он вовсе не раскрыл ее.

Штурман и пилот протестуют, а Березкина охватывает приступ самобичевания: упрямо склонив крупную тяжелую голову, он перечисляет и действительные и выдуманные недостатки хроноскопа. Меня это раздражает, но потом я начинаю понимать, что Березкин устал. Я тоже устал. Вот уже несколько месяцев мы идем по следам экспедиции, ищем, сопоставляем, думаем. Мысли об экспедиции не покидают нас ни днем, ни ночью. Раскрытие тайн ее уже давно перестало быть для нас работой в обычном смысле слова, но сделалось моральным долгом, требованием нашей собственной совести… Я знал-не раскроем мы тайну Жильцова, Зальцмана, Черкешина, — и не будет нам покоя, останемся мы в вечном долгу перед ними и никогда не простим себе этого…

И вот теперь, когда мы близки к цели, наступила вызванная утомлением реакция. Надо бы отвлечься, поговорить о чем-нибудь постороннем или побродить с ружьем по горам, но говорить о постороннем — язык не поворачивался, а бродить по горам — значило бродить там, где за сорок лет до нас прошли участники полярной экспедиции Жильцова… Томясь и не находя себе места, я решил было побриться, взял зеркало. На меня подозрительно уставилось обросшее щетиной длинноносое существо с большими и некрасивыми, как вопросительные знаки, ушами. В юности «вопросительные уши» доставляли мне немало огорчений, а походы в парикмахерскую были сущим мучением-уши увеличивались, когда выстригали волосы… А сегодня мне вообще не хотелось сидеть лицом к лицу с этим большеухим, уставшим и раздражительным существом.

Я вышел из палатки. Ветер усиливался, снежная крупа секла лицо. Тополя натужно гудели, вершины их упруго клонились к земле, а каждый листик рвался вверх, стремился улететь, но улететь удавалось лишь немногим, и те падали неподалеку-либо в реку, либо на сухие россыпи щебня, где уже скапливались белые линзы снежной крупы. Заблудший лемминг-маленький, бурый-с тоненьким писком шмыгнул у меня под ногами и юркнул в норку. А мне вдруг захотелось найти место, где Зальцман спрятал какую-то тетрадь. Находки в поварне на некоторое время отвлекли нас от Зальцмана, но теперь мои мысли вновь и вновь возвращались к нему. Почему он так странно вел себя? Ведь часть экспедиционных материалов была сознательно оставлена в поварне. Почему же он спрятал свою тетрадь? Я перебрался через реку к поварне, встал лицом на северо-запад и, отсчитывая шаги, пошел навстречу ветру. Перейдя реку, я углубился в леваду и, когда количество шагов приблизилось к ста сорока, подошел к старому поваленному дереву. Ствол могучего тополя еще сохранился-на севере деревья гниют медленно. Я остановился как раз там, где Зальцман прятал тетрадь. Потом я отправился за лопатой.

В палатке шел разговор о Земле Санникова. Пока меня не было, штурман, еще молодой человек, недавно работающий на Севере, высказал предположение, что экспедиции Жильцова все-таки удалось найти Землю Санникова. Штурману очень хотелось, чтобы так было, и поэтому казалось, что так могло быть. Березкин и пилот посмеивались над ним, но штурман не сдавался.

— Эх, вы! — не без презрения говорил он в тот момент, когда я подошел к палатке. — Жильцов почти полвека назад жил и то верил в людей, в их честность верил, а вы… — Штурман махнул рукой и отвернулся.

— Спроси у Вербинина, если нам не веришь, — сказал слегка задетый Березкин. — Если б Земля Санникова существовала, ее бы давно нашли. Ведь тот район и ледоколы избороздили и самолеты облетали. Ее ж специально разыскивали.

— Значит, врали и Санников, и все другие?

— Ошиблись люди, — сказал пилот. — С кем не случается? Особенно в Арктике.

Штурман с надеждой посмотрел на меня.

— Я тоже верю всем, кто видел Землю Санникова, — сказал я, — И самому Санникову, и эвенку Джергели, и Толлю. Жильцов глубоко прав: то были люди, которые писали, что наблюдали, а чего не наблюдали — не писали. Подумайте сами, с какой целью Санников мог врать? В надежде получить царскую милость? Нет, он не рассчитывал на нее, он и не подумал сообщить в Петербург о своих открытиях, как сделал, например, купец Иван Ляхов. Тот сумел извлечь выгоду из своего открытия: сама Екатерина Вторая дала его имя двум островам-Большому и Малому Ляховским-и предоставила предприимчивому купцу монопольное право на добычу мамонтовой кости! Или возьмите эвенка Джергели. Его желание побывать на Земле Санникова было так велико, что однажды он сказал Толлю о своей готовности отдать жизнь за право хоть один раз ступить на эту землю! Нет, такие люди не могли кривить душой!

— Патетично, но неубедительно, — поддел меня Березкин. — Нельзя же увидеть то, чего нет.

— Мираж, — сказал пилот.

— Нет, не мираж, — возразил я. — Земля Санникова существовала, а если и не существовала, то все-таки… все-таки ее могли видеть.

Пилот хмыкнул, и даже штурман, мой союзник, улыбнулся.

— Короче говоря, существуют две гипотезы, объясняющие загадочную историю с Землей Санникова. Помните, в дневниках Жильцова упоминается остров Васильевский?

— Помним, — сказал пилот.

— Верите вы, что Жильцов видел этот остров?

— Конечно!

— А между тем нет такого острова на белом свете — Васильевского.

— То есть как?

— Очень просто. Нет-и все. Проверьте по картам, если хотите.

— Не мог же Жильцов соврать!

— А Санников мог? — вставил торжествующий штурман.

— Остров Васильевский видели и якут Максим Ляхов, и участники русской гидрографической экспедиции на «Таймыре» и «Вайгаче», и Жильцов со своими спутниками. Но в 1936 году советское судно «Хронометр», получившее задание еще раз обследовать остров, не нашло его. Остров растаял. На его месте оказалась банка глубиною всего в два с половиной метра. А совсем недавно, уже в сороковых годах, точно так же исчез остров Семеновский.

— Растаял? — недоверчиво спросил пилот.

— А вы забыли, что он был сложен ископаемым льдом и глинисто-песчаными отложениями? Арктика сейчас охвачена потеплением, ископаемые льды тают, и… острова исчезают. Первая гипотеза и утверждает, что Земля Санникова существовала, но растаяла. И анализ морских грунтов к северу от Новосибирских островов будто бы подтверждает это.

— А вторая гипотеза? — спросил штурман.

— Вторая гипотеза объясняет все иначе. Более десяти лет назад в Северном Ледовитом океане были открыты дрейфующие ледяные горы-гигантские айсберги. Они дрейфуют по эллипсам и время от времени заходят в район Новосибирских островов. Их и могли увидеть Санников или Толль.

— Какая же из гипотез правильная?

— Вероятнее всего, что по-своему обе правильны. Не исключено, что к северу от Новосибирских островов раньше существовали небольшие островки, которые потом растаяли, Но все, кто видел Землю Санникова, утверждают, что она гориста. И поэтому мне кажется, что за землю были приняты именно айсберги. Их видели, когда они приплывали, и не могли найти, когда они уплывали.

— Значит, Жильцов так и не открыл Землю Санникова, — вздохнул штурман. Его мой рассказ явно разочаровал.

— Увы!..

Я взял лопату и двинулся к выходу.

— Ты куда? — спросил Березкин.

— За тетрадью Зальцмана. Надо ее выкопать. Все отправились следом за мной, а у полусгнившего тополя пилот и штурман быстро оттеснили нас с Березкиным, и наше участие в раскопках свелось к руководящим указаниям. Пока пилот осторожно снимал слои грунта, а штурман торопил его, требуя лопату, я пытался угадать, сохранилась ли тетрадь и если сохранилась, то в каком состоянии. У меня были серьезные основания для опасений. Весь север Сибири, как известно, охвачен вечной мерзлотой: местами на несколько сот метров в глубину грунт скован холодом и никогда не оттаивает. За короткое полярное лето прогреваются лишь самые верхние горизонты, которые называют деятельным слоем; мощность этого деятельного слоя часто не превышает полуметра и лишь в долинах крупных рек увеличивается метров до двух. Этот деятельный слой действительно очень «деятелен»: летом он оттаивает, насыщается водой, а осенью начинает замерзать с поверхности; верхний слой льда давит на жидкий грунт, он вспучивается, прорывает ледяную корку и вырывается наружу… Зальцман наверняка спрятал тетрадь в пределах деятельного слоя; если даже он тщательно запаковал ее, все равно — надежды найти ее в хорошем состоянии у нас почти не было.

К сожалению, я не ошибся. Пакет мы нашли, но в плачевном состоянии. Мы бережно перетащили его остатки к себе в палатку, но что делать с ними дальше-никто не знал. Мы решили хотя бы просушить их.

На следующий день я вновь засел за дневники Жильцова. Его экспедицию постигла участь многих других экспедиций. В Восточно-Сибирском море «Заря-2» вошла в тяжелые льды, которые внезапно, за несколько часов, смерзлись. Шхуна попала в ледовый плен, вырваться из которого не удалось. Начался медленный дрейф в восточном направлении. Вскоре наступила полярная ночь. Судя по дневникам Жильцова, продовольствием экспедиция была снабжена хорошо. Однако к середине зимы у многих появились признаки цинги. Это не удивительно, потому что в то время о витаминах еще почти ничего не знали.

Сильнее других страдал от цинги Жильцов, не успевший оправиться после сильных ушибов. Он крепился, старался как можно больше находиться на свежем воздухе, двигаться, принимал участие в малоудачной охоте на тюленей. К цинге прибавился еще какой-то недуг, но какой-никто не знал. Последняя запись, сделанная уже под диктовку Жильцова, содержала обращение к Академии наук и несколько ободряющих слов к родным, которых те так и не получили. Жильцов понимал, что умирает, сознание его до последней минуты оставалось ясным, а воля твердой. Все участники экспедиции, дневники которых мы прочитали позднее, свидетельствовали это. Все они преклонялись перед умирающим начальником и все с тревогой думали о будущем: без Жильцова, который сумел всех сплотить вокруг себя, оно рисовалось смутным, тревожным. За день до смерти Жильцов созвал у себя в каюте всех научных сотрудников экспедиции и пригласил командира судна. Прощаясь с ними, он сказал, что передает свои права лейтенанту Черкешину.

— Он самый опытный среди вас, — пояснил Жильцов. — Он доведет экспедицию до конца.

Жильцов слабо шевельнул рукой, и Черкешин, правильно поняв его, взял руку умирающего и тихонько пожал.

— Экспедиция выполнит свою задачу, — коротко сказал Черкешин. — Я обещаю вам это…

Из дневников мы узнали, что Жильцова похоронили среди торосов, неподалеку от шхуны. Значит, я ошибался, думая, что его могила находится в Долине Четырех Крестов.

Через месяц умер боцман. На этом скорбном событии все найденные нами дневники обрывались. Далее, с перерывом в неделю-полторы следовали лишь лаконичные записи, извещавшие о гибели шхуны: льды раздавили ее неподалеку от берегов Чукотки.

Глава одиннадцатая

в которой человеческий мозг выполняет работу, непосильную никакой электронной машине, хроноскоп оказывает нам последнюю услугу, а мы подводим некоторые итоги в возвращаемся в Марково

Разумеется, мы заранее знали, что шхуна погибла, — иначе люди едва ли покинули бы ее. Знали мы также, что все участники экспедиции, оставшиеся в живых, двинулись на юг, благополучно достигли материка и, перевалив через Анадырский хребет, пришли в Долину Четырех Крестов. Но все это было лишь внешней стороной событий и не объясняло нам, почему в Долине Четырех Крестов разыгралась трагедия, почему всю жизнь стоял перед Зальцманом вопрос, правильно они поступили или нет. Хроноскоп не мог оказать нам никакой помощи, а дневники молчали; измученным людям было не до анализа взаимоотношений-они боролись за свое спасение.

— На тебя, Вербинин, вся надежда, — сказал мне Березкин.

— На меня?

— Да, на тебя. Однажды ты рассказал мне, чем отличается работа писателя от работы следователя. Помнится, ты выразился так: «Следователь идет от событий к характерам, а писатель — от характеров к событиям».

Мы действительно толковали как-то раз на подобную тему с Березкиным. Не помню, почему об этом зашел разговор, но я сказал ему, что творческий процесс делится на два этапа. Писатель — хозяин положения, пока он выбирает своим героям характеры и предлагает им определенные обстоятельства. Но как только характеры сложились и автор столкнул их в конкретной обстановке, писатель как бы превращается из творца в наблюдателя: герои его начинают действовать самостоятельно, в соответствии со своими внутренними свойствами; в воображении писателя они подобны живым людям, над которыми он не имеет власти. Я давно уже пришел к выводу, что вымышленные герои действуют в воображении писателя точно так же, как и живые люди с такими же характерами и в такой же обстановке. Конечно, я имею в виду лишь логику поведения, но ведь это самое главное.

— К чему ты клонишь? — спросил я Березкина, уже догадываясь, на что он намекает.

— Займись-ка творчеством, — сказал он. — Нам известны характеры людей и обстановка, в которую они попали. Ты должен догадаться, как они повели себя. Это тот самый случай, когда ни одна электронная машина не может заменить человеческого мозга. Помнишь, в Саянах ты заявил, что мозг и есть самый настоящий хроноскоп?

Я все помнил, но художественное творчество — а именно к этому призывал меня Березкин — требует особой внутренней подготовки, особой душевной настроенности, и я сказал об этом моему другу.

— Что ж, настройся, — с улыбкой, но категорически потребовал Березкин.

Проанализировав все известное нам, я понял, что задача не так уж трудна, как показалось в первый момент. И характеристики, оставленные Жильцовым, и описание первого конфликта, и отрывочная последняя запись умирающего Зальцмана, поставившего слово «спаситель» и фамилию «Черкешин» почти рядом, позволили разобраться в событиях, которые произошли после гибели шхуны «Заря-2» и привели к изгнанию лейтенанта Черкешина из экспедиции. Да, к изгнанию. Об этом очень коротко, но все-таки с указанием причин сообщалось в записке, найденной нами среди бумаг в поварне.

Вот как рисуются мне события последних месяцев…Искрошенная льдами, шхуна полярной экспедиции Жильцова исчезла в пучине океана. Потрясенные случившимся, растерявшиеся люди видели, как сомкнулись над черной полыньей торосы. Все понимали, что произошло нечто непоправимое, ужасное и надеяться на помощь не приходится. Я не оговорился, сказав, что люди растерялись. Ни астроном Мазурин, ни этнограф Коноплев, ни врач Зальцман, ни матрос Розанов никогда раньше не участвовали в арктических экспедициях, не имели опыта перехода по полярным льдам. Лишь самый опытный из всех лейтенант Черкешин сохранил хладнокровие; он чувствовал себя главным действующим лицом, человеком, от которого зависит спасение всех остальных, и это при его гордом и властолюбивом характере питало его собственное мужество. Я не сомневаюсь, что именно Черкешин сумел ободрить и поддержать людей, вернуть им надежду на спасение я способность бороться. И он повел потерпевших кораблекрушение к далеким пустынным берегам Чукотки. Люди шли за ним, и Черкешин все более проникался сознанием своей власти и своей значительности. Постепенно он переставал понимать, что сознательная дисциплина и рабская покорность-это не одно и то же, он словно забыл, что лишь совместная борьба может привести к спасению, и мысленно приписывал себе все, что делалось его спутниками и товарищами по несчастью, а поэтому относился к ним все с большим презрением. Однако вскоре в поведении его появились новые черточки: он стал мягче держаться с научными сотрудниками экспедиции, со своим помощником Говоровым, но начал придираться к матросам и якутам, грубить им, дошел до зуботычин. И конечно же, против этого восстал Розанов. Но на этот раз он не встретил общей поддержки. Извечный принцип «разделяй и властвуй» дал свои результаты и здесь. Обласканные Черкешиным люди-и среди них астроном Мазурин, врач Зальцман-молчали, а привыкшие к помыканию, сломленные непривычной обстановкой матросы и якуты утратили способность сопротивляться. Черкешин не замедлил воспользоваться этим, и на следующем переходе вся самая тяжелая работа легла на плечи якутов и матросов. Розанов разгадал замысел Черкешина: он решил спасти одних за счет других; точнее, он решил прежде всего спастись сам. Но Черкешин знал, что одному не спастись, и поэтому заранее мысленно обрек на гибель матросов и якутов, а остальным сберегал силы. Особенно нетерпимо относился он к якутам, и это позволило Розанову обрести первого надежного союзника — этнографа Коноплева. Ни большевик-революционер Розанов, ни честный ученый-этнограф не могли смириться с проявлением расизма. И когда однажды Черкешин пустил в ход кулаки, погоняя измученных якутов, и Розанов и Коноплев заступились за них… Зальцман и Мазурин сочувствовали якутам, но у них не хватило смелости восстать вместе с Розановым и Коноплевым против Черкешина, уже однажды спасшего им жизнь, а Говоров, помощник командира, постарался сгладить конфликт.

Но сгладить его было невозможно. Маленькую группу людей, затерянную среди льдов океана, по-своему раздирали те же противоречия, что и всю страну, в которой уже назревала революция. И здесь одни пытались угнетать других, используя и классовые и националистические предрассудки. И здесь зрел протест. Неравенство, насаждавшееся Черкешиным, становилось слишком ощутимым. Особенно распоясался он, когда вывел людей на материк.

Измученные, голодающие люди в труднейших зимних условиях перевалили через Анадырский хребет и вышли в небольшую долину, где обнаружили пустую поварню и два высоких креста, поставленных задолго до них. Вероятно, кресты эти многих навели на невеселые размышления: уходили силы, кончались съестные припасы, почти не было надежды спастись, и самые впечатлительные уже представляли себя погибшими среди снегов…

В поварне Черкешин решил сделать короткий отдых. Первые же дни омрачились смертью Мазурина. Он не казался слабее других, но, заснув с вечера, утром не проснулся… Могилу ему вырыли неподалеку от двух старых крестов, и тогда же Розанов вырубил крест в память трагически закончившейся полярной экспедиции Андрея Жильцова.

Смерть Мазурина словно подхлестнула Черкешина. Через два дня разыгрались события, приведшие к роковым последствиям.

Черкешин обвинил якутов Ляпунова и Михайлова и матроса Розанова в похищении продуктов и потребовал изгнать их без всяких припасов из экспедиции. Это означало обречь людей на верную смерть, но таким способом Черкешин рассчитывал спастись сам. И тогда случилось то, чего Черкешин не мог предвидеть: все снова выступили против него. Без особого труда удалось обнаружить, что продукты спрятал сам Черкешин, Бывший командир шхуны схватился за оружие, но его связали прежде, чем он пустил револьвер в ход…

В тот же день над Черкешиным состоялся суд. Розанов предложил снабдить Черкешина продовольствием на равных правах со всеми, а затем изгнать из экспедиции. Против выступил один Зальцман. Он говорил о заслугах Черкешина, напоминал, как пробился он на шхуне к берегам острова Беннета, как вел всех по льдам к материку, но и Розанов и Коноплев, а вместе с ними и все другие остались непреклонными.

В присутствии Черкешина все продовольствие поделили на равные части и одну из них отдали ему. Зальцман снова взывал к справедливости, и тогда Розанов предложил ему идти вместе с Черкешиным. Зальцман испугался и перестал спорить. На следующий день Черкешин покинул Долину Четырех Крестов.

Надежды на спасение были очень слабы и у всех остальных. Поэтому Розанов предложил часть дневников оставить в поварне: кто-нибудь посетит поварню, найдет дневники и перешлет их в Петербург. Так и было сделано, а потом все ушли дальше, но что случилось с ними — нам узнать не удалось. Лишь судьбу Розанова и — Зальцмана мы проследили до конца.

А Черкешин… Черкешин вернулся в поварню. Труднее всего сохранять мужество наедине с самим собой, и этого испытания он не выдержал. Вероятно, он пришел с повинной-сломленный, неспособный бороться даже за свою жизнь, никого не застал в поварне, в бессильной ярости изрезал и расшвырял дневники, а потом… Потом он покончил с собой. В поварне произошло не убийство, а самоубийство.

Так представились мне события, случившиеся после гибели шхуны. Быть может, не все рассказанное мною абсолютно точно в деталях, но и Березкин, и пилот, и штурман согласились, что главное подмечено правильно, и лишь версию о самоубийстве мы решили проверить.

Внимательный осмотр скелета-а мы не удосужились раньше тщательно исследовать его-убедил нас, что удар ножом был нанесен не в спину, а в грудь. Среди нас не было криминалистов, способных по характеру повреждения определить, сам ли погибший нанес себе смертельный удар, или удар был нанесен другим. Мы поручили решить эту загадку хроноскопу, и он справился с ней без всякого труда- хроноскоп подтвердил мою версию. Столь же быстро ответил он и на вопрос, тот же человек порезал дневники и покончил с собою или разные люди, — вновь подтвердилось мое предположение…

Готовясь к отлету в Марково, мы, не надеясь на успех, решили все-таки подвергнуть хроноскопии и подсохший пакет, некогда спрятанный Зальцманом. Мы понимали, что многого не добьемся, и стремились выяснить лишь, кому принадлежал пакет. Хроноскоп долго отказывался отвечать, и Березкин настойчиво повторяв вопросы, по-разному их формулируя. Наконец на экране мелькнула расплывчатая фигура. Мы тотчас вспомнили плотного человека с жестким выражением лица-однажды он уже возникал на экране.

— Неужели он? — спросил Березкин.

— По-моему, он, — ответил я. Березкин еще раз уточнил задание, изображение стало немножко яснее.

— Черкешин, — сказал Березкин. — Уверен, что это он. Зальцман прятал не свою тетрадь. Помнишь слова: «придется не церемониться», «цель оправдывает средства» и тому подобное? Это писал Черкешин, задумавший свою авантюру. А когда она провалилась, он из каких-то соображений оставил тетрадь Зальцману, единственному, кто сочувствовал ему. Видимо, он считал, что у того больше надежды спастись. Но Зальцман предпочел спрятать тетрадь.

Предположение это показалось мне убедительным, я согласился с Березкиным. А потом Зальцмана, который так и не узнал, что случилось с изгнанным Черкешиным, до конца дней мучили сомнения, угрызения совести; он не мог решить, правильно они поступили с Черкешиным или неправильно. Дневники свои он потерял, добираясь уже после революции до Краснодара, но решил по памяти восстановить события прошлого, чтобы всем рассказать о случившемся.

…В тот же день под вечер наш вертолет поднялся над Долиной Четырех Крестов. Последний раз мелькнул под нами крохотный лесной оазис, затерянный среди арктической пустыни, и вертолет взял курс на Марково.

ЛЕГЕНДА О «ЗЕМЛЯНЫХ ЛЮДЯХ»

Глава первая

в которой приводятся некоторые сведения о странном поведении птиц к северу от острова Врангеля, хотя и не разъясняется, для чего именно они приводятся

Закончив расследование в Долине Четырех Крестов, мы с Березкиным провели несколько дней в Маркове, а потом на вертолете вылетели в районный центр Чукотского национального округа Анадырь, где ждал нас самолет. В первую свою поездку на Чукотку я был в Анадыре мимоходом, или, точнее, мимолетом, просидел несколько часов в аэропорту, и не в самом поселке, а на другой стороне лимана, у рыбокомбината Теперь мне предстояло досмотреть то, чего я не увидел раньше, и я летел в Анадырь с охотой, хотя настроение и у меня и у Березкина после выяснения судьбы Жильцова и его спутников оставалось смутным

В Анадыре уже знали об окончании наших работ, и товарищи попросили нас выступить в клубе Мы согласились, но, не дожидаясь доклада, к нам на огонек потянулись люди Одним из первых пришел радист полярной станции, человек уже пожилой, степенный. Честно говоря, мы с Березкиным немножко побаивались посетителей: как только весть о хроноскопе разнеслась по округе, выяснилось, что чуть ли не у всех есть в запасе по нескольку загадочных историй, расследовать которые с помощью хроноскопа просто необходимо! Мы заподозрили, что радист, принесший с собой два каких-то громоздких и неудобных пакета, тоже собирается посвятить нас в некую тайну, и не ошиблись.

Не торопясь, осторожно он развязал свои пакеты, и на столе перед нами оказались два птичьих чучела — прекрасный белокрылый лебедь-кликун и розовая чайка. Радист отошел шага на три от стола и, склонив голову набок, стал рассматривать птиц.

— Хороши! — сказал он наконец.

— Хороши, — согласились мы, не понимая, куда он клонит.

Радист взял со стола розовую чайку, ласково провел ладонью по ее спине и протянул нам.

— Возьмите, — сказал он. — Вам это, товарищ Березкин, и вам, товарищ Вербинин. От меня лично. Редкостная птица. Из Японии к нам в Арктику залетает.

Я молча взял птицу, смотревшую на меня черным неподвижным глазом, и поставил ее рядом с Березкиным.

— Слыхал о вашей работе, — продолжал радист. — Сам с марковским дружком связь поддерживал. И про аппарат ваш, про хроноскоп, слыхал. Вот решил птицу подарить, чайку розовую…

Мы поблагодарили радиста, и он оживился.

— Нравится, значит? И то верно-чудо, а не птица, можно сказать! Или лебедь… Только его я не в подарок принес-уж вы извините, — а так, для разговору… Тоже красавица птица… Сколько их надо мной пролетало! Трубят, бьют по небу белым крылом-и все на север, все на север! А куда на север? — вот что я вас опрашиваю. Нету земли дальше, лед один. Лед и лед. Хоть до полюса лети, хоть за полюс. А осенью обратно с севера летят. И опять над нами…

Мы по-прежнему не понимали нашего гостя, но переспросить не решались-он говорил так, словно вспоминал о чем-то дорогом, уже ушедшем в прошлое, но незабываемом.

— Охотник я до загадочных историй, — признался радист. — А только вижу, что не понимаете вы меня. Надо, стало быть, по порядку рассказывать. Может, заинтересуетесь, и машинка ваша чего-нибудь разглядит. Будете слушать?

Мы, разумеется, ответили, что будем, и гость наш, любовно взглянув на лебедя, поудобнее устроился на стуле.

— Простая история, — сказал он. — Ничего в ней замысловатого нету, а как объяснить — ума не приложу. На Врангеле зимовал я. Несколько лет зимовал. До войны еще первый раз приехал, войну всю там пробыл. Потом на материке отдохнул и опять на Врангеля попросился. В пятьдесят шестом году совсем уж сменился, теперь в Анадыре работаю. Я к тому это рассказываю, что каждый год над нами лебеди пролетали, вот эти, кликуны. Одна стая. Некоторые у нас гнездуются, а эти всегда мимо. Не глядят на наш остров даже. А чем плох остров? И тебе горы, и тебе болота. Выбирай место по вкусу. И песцы водятся, и медведи, и лемминги! От других птиц летом отбою нет, а эти… Вот так, мимо летят…

Радист ненадолго умолк, как будто вновь задумался о непонятном ему явлении, а я воспользовался минутой молчания и сказал, что такие случаи давно известны науке.

— Такие, да не совсем, — перебил меня радист. — Не совсем такие. Я на Севере всякого наслушался. И про земли, которые не нашли, слыхал, и про птиц, что вроде наших лебедей надо льдами летают…

Он подозрительно покосился на меня, опасаясь, что я опять начну высказывать свои суждения, но я решил молчать.

— Было это в пятьдесят четвертом году, в июне, — продолжал радист. — Как раз месяца за три до того к северу от Врангеля «СП-4» организовали, километрах, стало быть, в трехстах пятидесяти от острова, почти на сто восьмидесятом меридиане, что через остров проходит. В положенный срок летят наши трубачи, как всегда, мимо острова напрямик идут. И что тут стукнуло меня-не знаю. Только дал я радиограмму на «СП-4», — а радистом там знакомый был, — так, мол, и так, погляди, не будут ли пролетать лебеди, не дюйму, куда путь держат. И что же вы думаете? Долетели до них мои лебедушки и давай кружить, и давай кружить! И все ниже с каждым кругом спускаются и кричат так жалобно. Вся станция смотрит на них, ребята смеются, думают, что лебеди их приветствуют, а те покружились, покричали и давай снова высоту набирать. А дальше совсем непонятное пошло. Взвилась стая в поднебесье и разделилась на два табуна. Тот табун, что побольше, на восток заворотил, прямо к Америке пошел. А поменьше табунок обратно повернул. Про все это радист мне отстукал и совсем с толку сбил.

Сами поразмыслите, зачем же лебедям прямо в океан, к полюсу путь держать, ежели потом одни к Америке заворачивают, а другие обратно возвращаются?

Радист посмотрел на меня, предлагая высказаться.

— Кто ж его знает, — я пожал плечами.

— То-то! — торжествуя, сказал радист. — Больно уж быстро вы мне объяснять начали! И он продолжал свой рассказ:

— На лебедей мы никогда не охотились, привычки такой не имели. Очень уж птица благородная. А только на следующий год не удержался я и пальнул по этой стае. Сбил одного красавца. — Радист погладил лебедя по спине. — Зоб прострелил ему, камнем свалился. И надо же такому случиться, что как раз у этого лебедя кольцо на ноге оказалось. Написали мы, значит, куда следует, и отвечают нам, что-окольцован лебедь был в Северной Америке, на Аляске. Тут уж и сомнения все кончились. Стало быть, действительно летят они сперва прямо в океан, по сто восьмидесятому меридиану, а потом в Америку поворачивают и гнездуются на Аляске. А нынешним летом с Врангеля радировали мне, что от стаи табунок отделился штучек в двадцать и на нашем острове летовать остался. Только стая не та уже была, что раньше, числом поменьше. Говорят, лебедей прошлой весной буря надо льдами настигла. Сами, можно сказать, смерть свою искали…

— Н-да, — сочувственно вздохнул Березкин. — Непонятная история.

— В том-то и дело, — тотчас откликнулся радист. — Я и подумал: может, хроноскоп ваш разберется?

Но хроноскоп при всех его достоинствах не мог претендовать на роль ученого-орнитолога.

— Жаль, — сказал радист. — Жаль. Зря побеспокоил, значит…

Он ушел от нас разочарованный, а мы, как это обычно бывает в таких случаях, почувствовали себя без вины виноватыми: и невозможно все на свете знать, и стыдно, когда чего-нибудь не знаешь…

— Почему все эти водоплавающие птицы осенью из Арктики бегут-понятно, — сказал Березкин. — Жрать им нечего, замерзает все. Но почему вообще эти перелеты существуют?

Специально этим вопросом я никогда раньше не занимался и лишь смутно припомнил, что возникновение миграций у птиц ученые связывают с ледниковым периодом: наступающие льды отогнали птиц на юг, а потом, когда льды растаяли, птицы вернулись на прежние гнездовья. Этот навык у них закрепился, перешел в привычку, и впоследствии птицы каждый год стали повторять путь, однажды совершенный их предками… Впрочем, известно немало и других гипотез, и, не будучи специалистом, я боюсь запутаться в них…

Глава вторая

в которой археолог Дягилев рассказывает весьма любопытную историю о «земляных людях» и просит принять участие в работе экспедиции, совершившей неожиданное открытие

Дягилев, вместе со своим помощником, появился на следующий день после нашего доклада в клубе. Но прежде чем рассказывать о причинах его визита, я должен рассказать хотя бы в двух словах о докладе.

Дело в том, что после моего сообщения развернулись неожиданно жаркие прения. Спорили, конечно, не о результатах нашего расследования в прямом смысле слова, — спорили о Черкешине, о праве на суд над ним. Один категоричный товарищ яростно доказывал, что над Черкешиным устроили самосуд, что с человеком, имевшим заслуги перед экспедицией, не смели поступать так, как поступили с ним, не смели выгонять его из поварни и отлучать от экспедиции. А категоричному товарищу возражали-ему доказывали, что прошлые заслуги никого не избавляют от суда людского за совершенные преступления… Потом спросили наше мнение, а мы с Березкиным вдруг смутились-отвечали уклончиво, сбивчиво, хотя в душе я был на стороне тех, кто возражал категоричному товарищу.

Я могу объяснить, почему так получилось.

Во-первых, честно говоря, нам с Березкиным кажется, что мы не имеем права на роль судей в этакой конечной инстанции; мы можем высказать свое предположение, а люди пусть сами решают, кто виноват и кто не виноват… Во-вторых, самого меня в это время больше занимали последние дни трагической жизни Жильцова: он передавал дело, которому служил, в руки человека, которому не верил. Да, несмотря на их примирение, он все-таки не мог до конца поверить Черкешину, и обстоятельство это, надо полагать, не скрасило его последние часы. Жильцов понимал, что обязан скрыть от других свои сомнения, свою тревогу и, судя по дневникам участников экспедиции, он скрыл их от всех или почти от всех — тут уж мы вступаем в область догадок. Поведение Жильцова свидетельствует о силе духа, но свидетельствует и о его страданиях…

Вот о чем я думал. Но, конечно, мои объяснения не снимают с нас вины за нечеткое выступление в прениях, и потому мы с Березкиным пребывали в мрачности. И по той же причине нас не обрадовал приход Дягилева: мы решили, что именно доклад и прения побудили его прийти, и отнеслись к визиту настороженней, чем обычно.

Но Дягилев нас успокоил: он и его спутник только что прибыли в Анадырь и доклада нашего не слышали.

— Я приехал к вам с большой просьбой, — сказал Дягилев. — Не смогли бы вы принять участие в археологической экспедиции? Она работает в нескольких местах, а мой отряд… Видите ли, моему отряду посчастливилось сделать любопытнейшее открытие…

— Мы очень рады за вас, — ответил я. — Но мой друг Березкин-математик и изобретатель, а я-географ и писатель. К археологии никто из нас не имеет отношения.

— Хроноскоп! — воскликнул Дягилев. — Товарищ Вербинин, нам хроноскоп нужен! Если этот аппарат действительно творит чудеса, он так нам поможет!

— Никаких чудес он не творит, — возразил Березкин. — Обыкновенная электронная машина…

— И потом, — сказал я, — нас командировал на Чукотку президиум Академии наук. Срок командировки…

— Все уже согласовано! Президиум не возражает. Если б вы согласились! — Дягилев молитвенно сложил руки.

И Березкин и я в это время прикидывали все «за» и «против». Мы не сомневались, что отряд Дягилева сделал интересное открытие, но доводы «против» все-таки перетягивали. Сразу, без передышки браться за новое расследование нам не хотелось. Кроме того, Березкин намеревался внести кое-какие усовершенствования в хроноскоп и мечтал как можно быстрее приступить к работе.

Дягилев, внимательно следивший за выражением наших лиц, вовремя понял, что чаша весов склоняется не в его пользу.

— Выслушайте сначала меня. Вы ж ничего не знаете о «земляных людях»! — Он произнес это с нескрываемым сожалением в голосе: очевидно, все, кто ничего не знал о «земляных людях», казались ему несчастными, обойденными судьбой.

Дягилев был невелик ростом, рыжеват, одет в потертую телогрейку, в стоптанные сапоги, и, глядя на него, невольно хотелось улыбнуться. Но в то же время он вызывал симпатию, как все люди, живущие большой мечтой или большим делом.

— Мы с удовольствием выслушаем вас, — сказал я. — Но я хочу сразу же предупредить, что не всякое открытие может быть предметом хроноскопии. Лишь большим целям служит хроноскоп!

Я полагал, что мое предупреждение озадачит и смутит Дягилева, но он, к некоторому нашему удивлению, мгновенно успокоился.

— В таком случае вы сегодня же улетите с нами, — заявил он.

Мы не сказали в ответ ни слова. Мы решили сначала послушать.

А Березкин еще приглядывался к любопытной штуковине, которую крутил в руках спутник Дягилева — молодой человек с черной как смоль шкиперской бородкой, отпущенной, наверное, месяца два назад.

— Что это у вас? — довольно бесцеремонно спросил Березкин.

Я, кажется, не говорил, что у Березкина есть одна весьма примечательная особенность-он яростный коллекционер, но коллекционирует он только то, что так или иначе связано с бытом и культурой народов тех районов, в которых он работал. Вы думаете, мы выбросили тот шлем монгольского витязя, что послужил первопричиной разговора о хроноскопе?.. Ничего подобного! Березкин провез его во вьюке километров четыреста, а потом, уже с помощью более совершенных средств передвижения, доставил к себе домой. Шлем и сейчас красуется в коридоре его квартиры.

А теперь Березкин не сводил глаз со странного предмета, похожего на пузатую курительную трубку.

— Павлик у нас — этнограф, — ответил за бородатого молодого человека Дягилев. — Ему посчастливилось недавно приобрести довольно редкую ныне старую чукотскую трубку. Знаете, как ею пользовались?.. Отверстие в чубуке затыкалось пучком оленьей шерсти, а сверху насыпалась щепотка табаку. Пока табак выкуривался, оленья шерсть частично прогорала, частично сохранялась, пропитываясь никотином. Потом ее специальной костяной палочкой пропихивали внутрь, вот в этот самый резервуар. Когда резервуар переполнялся, внизу открывали клапаны-вот, посмотрите, — смесь табака и шерсти вытаскивали, и она использовалась как жевательная смесь…

— Если хотите, можете взять трубку себе, — к некоторому удивлению Дягилева, сказал Павлик. — Я постараюсь достать еще одну…

Березкин не заставил повторять предложение. Он немедленно забрал трубку, и у них с Павликом возник сугубо специальный разговор, касающийся роли одурманивающих веществ в истории различных цивилизаций и чуть ли ни в истории человечества вообще.

Тема эта, видимо, не заинтересовала Дягилева, и он повернулся ко мне.

— Значит, вы ничего не слышали о «земляных людях»? — еще раз переспросил он.

Я вынужден был пожать плечами.

— А между тем это одна из любопытнейших страниц в истории северо-востока Азии.

— Либо вы преувеличиваете, — не выдержал я, — либо сами совсем недавно узнали о «земляных людях». Историей Севера я занимался не один год.

Дягилев улыбнулся.

— Я давно верил в существование «земляных людей».

Но вы правы — открыли их совсем недавно. Вот только что открыли.

Теперь и Березкин подсел поближе.

— На чем же основывалась ваша вера в загадочное племя? — спросил я.

— На легенде. Еще на заре нашей истории сложилась легенда о «земляных людях», якобы живущих на Севере. Разные варианты этой легенды хорошо известны этнографам, но никто не придавал им серьезного значения.

— Почему?

— Объяснить это можно только курьезом. Видите ли, ученые решили, что легенды о «земляных людях» связаны с легендами о мамонтах, и на этом успокоились…

— О мамонтах? — удивился Березкин.

— Да. О вымерших слонах.

— Я отлично знаю, что такое мамонты. — Березкин сказал это таким тоном, как будто был лично знаком с одним из них. — Но мамонты — не кроты, они не под землей жили, а на земле!

Во взоре Дягилева отразилось сожаление.

— Да, мамонты не кроты, — мягко сказал он. — Они действительно жили на земле, питаясь травой, раскапывали бивнями снег. Но все-таки слово «мамонт» в переводе на русский язык означает «земляной крот».

— В переводе с какого языка?

— С эстонского, как ни странно, а туда это слово попало от каких-то древних племен. Но не только у эстонцев мамонты считались земляными животными. Восточные народы по-разному называли мамонтов, но некоторые названия переводятся как «мышь, зарывающаяся в землю». Ненцы называют мамонта «яхора», что означает «земляной зверь». Земляным зверем считали мамонта и почти все сибирские народы. Они думали, что мамонты бродят под землей, прокладывая себе путь бивнями, и гибнут сразу же, как только попадают на свежий воздух или дневной свет. Поэтому- так утверждают легенды — никто и никогда не видел живого мамонта. На самом деле мамонты были современниками доисторического человека, и нам известно много их наскальных изображений. Но в более поздние легенды попали вымершие мамонты, ископаемые. Вы, конечно, знаете, что мамонты жили в зоне вечной мерзлоты, а в вечномерзлых грунтах сохраняются нетленными и трупы животных, и трупы людей. В прошлом веке нетленным извлекли из могилы труп «грешного» Александра Меншикова, сподвижника Петра Первого, и среди церковников это вызвало переполох.

— Мы читали об этом, — сказал я. — Но пока не улавливаю связи…

— Сейчас все поймете! Наряду с легендами о мамонтах в глубокой древности возникли и легенды о «земляных людях», охотниках за мамонтами, которых чаще всего называли коссами. Их представляли одноглазыми гигантами, а за останки коссов принимали кости тех же мамонтов, особенно черепа; без клыков они напоминают человечьи, но имеют одно сквозное отверстие (глазницы почти незаметны).

— И что же?

— Видите ли, я специально занялся этими легендами, и вскоре мне удалось сделать любопытные выводы. Большинство ученых считали, что легенды о коссах столь же фантастичны, как и легенды о живущих под землей слонах, что объясняются они примитивностью логики древних людей: раз есть под землей звери-значит, кто-то должен охотиться на них. Я отнесся с большим доверием к легендам и после тщательного анализа пришел к заключению, что легенды эти имеют как бы несколько наслоений, что какие-то очень древние сказания позднее были переработаны и уже в переработанном виде дошли до нас. Я начал освобождать легенды от позднейших наслоений, и вскоре у меня не осталось сомнений, что некогда на Севере действительно жили племена коссов, идолопоклонников, причем все коосы были очень велики ростом и жили в земле (вероятно, в землянках). А потом коссы исчезли. Как, почему-установить по легендам я не мог. Но когда до сибирских народов дошли сведения о якобы живущих под землей мамонтах, то в легендах они переселили под землю и коссов, превратив их в этаких фантастических существ, подобно мамонтам, не выносящих дневного света и воздуха. Следовательно, легенды о мамонтах и легенды о «земляных людях» слились в сознании людей в нечто единое сравнительно поздно, а раньше существовали отдельно.

— Чрезвычайно любопытно! — сказал я. — Но для чего вам нужен хроноскоп?

— Несколько дней назад мы нашли, «земляных людей». Легенды не обманули.

— Это похоже на чудо!

Дягилев чуть смущенно улыбнулся.

— Но это правда. Поэтому я и прилетел к вам.

— Где же вы их нашли?

Я понимал, что археологи обнаружили следы стоянки этих людей, быть может, их останки, предметы обихода или культа, но помимо воли в моем воображении мелькнула картина в духе фантастических романов: неведомый остров среди льдов, согретый подземным жаром, доисторическое племя, мирно обитающее на нем…

— На побережье Чукотского моря, — ответил Дягилев на мой вопрос, — в районе мыса Шмидта. Мы вели раскопки на месте неолитической стоянки, и вдруг… Понимаете, вдруг скалистая стенка холма сдвинулась, и мы увидели черный ход в подземелье… Конечно, используя археологические методы, мы сумеем многое понять сами. Но к этим предметам пока никто не прикасался, и, может быть, ваш хроноскоп сумеет восстановить события далекого прошлого нагляднее и ярче, чем мы со всеми нашими навыками.

Дягилев умолк и, переводя взгляд то на меня, то на Березкина, ждал, что мы ответим ему. Его спутник, Павлик, скреб ногтями бородку, улыбаясь каким-то своим мыслям.

— А вы почему молчите? — спросил я Павлика.

— За меня начальство говорит, — доверчиво глядя на меня, сказал он. — Что мне вмешиваться?

— Письменные памятники есть? — удивленно взглянув на Павлика, спросил Березкин, возвращаясь к прерванному разговору.

— Пока обнаружены только предметы материальной культуры, и вообще письменные документы маловероятны.

— До сих пор нам редко приходилось иметь дело с предметами, — сказал Березкин. — Документы мы уже научились подвергать хроноскопии, а вот эти самые предметы…

Дягилев решил, что это обстоятельство смущает Березкина, и принялся уговаривать его, но я-то видел, что отсутствие письменных документов как раз больше всего устраивает Березкина — для хроноскопа открывалось новое поле деятельности.

— Ведь речь идет о целом исчезнувшем народе! — с жаром говорил Дягилев. Поймите, о целом исчезнувшем народе!

— Я, пожалуй, согласен, — сказал Березкин. — Но не знаю, согласится ли Вербинин.

Это уже была военная хитрость. Обычно мы никогда не высказывали при посторонних своего мнения поодиночке — сначала обо всем договаривались между собой, а потом сообщали о решении другим. Значит, Березкину очень уж хотелось заняться расследованием…

— Вербинин тоже не возражает, — сказал я, великодушно прощая Березкину нарушение правила.

Глава третья

в которой мы прибываем в район мыса Шмидта вместе с хроноскопом, но знакомимся с подземным храмом коссов, не прибегая к хроноскопии

Хроноскоп по-прежнему находился в вертолете (демонтировать его Березкин не успел), и в Анадыре мы задержались ровно столько времени, сколько потребовалось, чтобы уладить формальности. Уже близилась осень, ночи на Чукотке стали настоящими темными ночами, но в район мыса Шмидта мы прибыли засветло и еще с воздуха увидели небольшой экспедиционный лагерь археологической партии — несколько палаток, стоявших почти у самого берега моря, сизый дымок костра и людей, махавших нам шапками. Дягилев, глядя в окошко, радостно улыбался и тоже махал рукой, хотя никто не мог этого увидеть. Я немножко волновался, как обычно перед началом новой трудной работы, а Березкин помрачнел и надулся-он знал, что от хроноскопа ждут чудес, боялся, что тот не оправдает слишком больших надежд, и заранее скептически настраивался и сердился на тех, кто мог раскритиковать его детище.

Вертолет опустился в центре лагеря, вызвав бурю негодования у целой своры собак. Дягилев бросился открывать дверцу, я пошел за ним, а Березкин остался на месте, загораживая своей массивной фигурой дорогу к хроноскопу. Пилот и штурман, летавшие с нами в Долину Четырех Крестов, уже знали эту его манеру и, проходя мимо, только улыбнулись. Но Дягилев, как радушный хозяин, постарался вытащить моего друга из вертолета. У него ничего не получилось: оказалось, что Березкину немедленно, сию же минуту необходимо осмотреть хроноскоп. Я незаметно дернул Дягилева за куртку и поманил за собой. Сообразив, в чем дело, он первым выскочил из вертолета. Я спустился следом и, к своему величайшему удивлению, очутился в объятиях Рогачева, своего давнего знакомца еще по комсомольской работе в университете.

— Прилетел, старик! — говорил Рогачев, радостно хлопая меня по плечам. Молодец, одобряю. Ребята сомневались, а я говорю-не подведет! Нашенской закалки товарищ.

— А ты? Ты как тут очутился?

— Я очутился! — Рогачев расхохотался. — Я-голова над всеми отрядами… Но ты порадовал меня, старик! Прошу ко мне — располагайся!

Березкин присоединился к нам часа через полтора- о приближении его к палатке возвестил дружный лай собак, — и мы втроем отлично провели вечер за кружками разбавленного водою спирта, вспоминая студенческие годы, наши казавшиеся такими важными заботы, всякие споры-разговоры…

Утром мы отправились осматривать храм коссов- «земляных людей» древних легенд.

— Я не буду мешать вам, старики, — сказал на прощанье Рогачев. Отчетность у меня. Орлы введут вас в курс… — он кивнул на Дягилева и Павлика.

Вход в подземелье археологи тщательно заделали, чтобы туда не проникал теплый дневной воздух и не подтаивали стенки. Его открыли при нас. Я увидел черное угловатое отверстие, из которого несло сырым холодом.

— Подтаивать начинает, — озабоченно сказал Дягилев.

Он зажег фонарь и ловко спрыгнул в подземелье. Я последовал его примеру. Мрак в подземелье был настолько густой, что сильный луч фонаря тонул в нем, не доходя до противоположной стены; впрочем, это могло объясняться размерами подземелья. Я оглянулся. Свет, проникавший через входное отверстие, смешивался с мраком, становился серым и терялся в двух шагах от входа. Дягилев направил луч фонаря на наружную стенку.

— Часть ее искусственная, — пояснил он. — Коссы тщательно замуровали вход в подземелье, а мы вскроем его, разрушим перемычку. Подземелье пострадает, потому что подтает мерзлота, но мы успеем все изучить.

Дягилев вновь направил фонарь в глубь подземелья:

— Смотрите.

Луч света вырвал из темноты гигантскую уродливую голову. Непрошеные мурашки пробежали у меня по спине. А луч медленно полз вниз. Голова исчезла во мраке, но зато теперь я видел плотное туловище со сложенными на животе руками.

— Идол, — сказал Дягилев.

Свет фонаря скользнул на пол, и в луче его неожиданно засеребрилась лежащая фигура.

— Собака. Их тут две. Мы вылезли из подземелья.

— Начинайте, — сказал Дягилев своим помощникам. — Сносите перемычку.

Часа через три на месте узкого отверстия уже зиял широкий вход, и впервые за несколько столетий дневной свет залил все подземелье. Оно имело в длину около четырнадцати метров, в ширину — около шести, а в высоту достигало трех с половиной; стены, пол, потолок-все было тщательно выровнено, все выступы сбиты; лишь в двух местах мы обнаружили натеки, но они наверняка возникли позднее, уже после того, как коссы замуровали подземелье.

Идол стоял посередине храма. Голова идола почти упиралась в потолок, и, следовательно, в высоту он достигал по крайней мере трех метров при размахе в плечах полтора метра. Он был вырублен сидящим на скрещенных ногах, в позе, принятой для изображения святых у многих азиатских народов. Лицо у идола было широкоскулым, с тяжелым массивным подбородком, опущенным на грудь, — глаза прорезаны косо, как у людей монголоидной расы. Смотрел идол прямо на север, в сторону моря. У ног его лежали две собаки размером с некрупного медведя, но не вырубленные» из мерзлого грунта, как сам идол, а настоящие. Иней покрывал их настолько густым слоем, что они казались сказочными. Под струями теплого воздуха иней начал сворачиваться, таять, и вскоре красивые серебряные псы превратились в трупы самых обыкновенных северных собак. Собаки эти были убиты коссами и уложены так, словно дремали у ног своего повелителя идола.

Тщательнейший осмотр подземного храма позволил нам сделать еще одну находку-небольшой каменный топор, насаженный на деревянную рукоятку.

Все археологи, изучавшие и снимавшие на кинопленку, своеобразный подземный храм, были в приподнятом настроении, оживленно делились своими впечатлениями, а мы с Березкиным с каждой минутой становились все мрачнее' и мрачнее. «Конечно, интересно присутствовать при научном открытии, — думалось нам, — но при чем тут хроноскоп и при чем тут хроноскопия?» Нам казалось, что Дягилев напрасно пригласил нас сюда, зря надеялся на нашу помощь, и поэтому чувствовали мы себя неловко.

Дягилев подбежал ко мне и крепко стиснул мою руку.

— Вот, — сказал он, — теперь никто не посмеет отрицать, что «земляные люди» существовали. Другие племена, наверное, уже не раз находили храмы с идолами.

— На вашу долю выпало высшее счастье — предугадать научное открытие, ответил я Дягилеву. — А теперь вы узнали, почему коссов называли «земляными людьми» и почему считали их гигантами — легенды спутали самих коссов с их трехметровыми идолами.

— Да, но очень многого я еще не знаю, — перебил меня Дягилев. — Я не знаю, откуда пришли коссы и куда ушли. Я догадываюсь, что двигались они с юга на север, пока путь им не преградил Ледовитый океан. Но что заставляло их переселяться в суровые, неудобные для жизни места? Борьба с другими племенами? С какими? И почему они все время отступали, они-умевшие вырубать подземные храмы в мерзлой породе и трехметровых идолов? Я не знаю, какая судьба постигла коссов: перебили их предки чукчей и юкагиров или бежали они еще дальше на север и нашли гибель во льдах? Я не имею понятия о внешнем виде коссов, о их быте…

— Не все сразу, — сказал я. — Вы на правильном пути и когда-нибудь раскроете тайну коссов до конца.

— Но хроноскоп? Разве он не сделает это немедленно?

Я хотел объяснить Дягилеву, что на хроноскоп мало надежды, но заметил, что Березкин бежит к вертолету, отмахиваясь каменным топором от наседавших собак.

— Одну минутку, сейчас узнаю, в чем дело, — сказал я Дягилеву, хотя сразу же понял, что Березкин решил рискнуть и подвергнуть топор хроноскопии.

Когда я влез в вертолет, Березкин уже колдовал у хроноскопа, что-то бормоча себе под нос.

— Закрой дверь, — потребовал он. — И никого не впускай.

Экран засветился не сразу, но когда он все-таки засветился, мы увидели невысокого тощего человечка, постукивающего топориком по бесформенной бурой массе.

Для нас в этом уже не было ничего неожиданного: фигура человека была предусмотрена заданием, а его физические данные хроноскоп определил, очевидно, по характеру деформаций на каменном топоре.

С разрешения Березкина я пригласил Дягилева, и мы повторили задание.

— Вот и все, что пока удалось увидеть, — сказал я. — Нет подходящих объектов для хроноскопии. Дягилев не обратил внимания на мои слова.

— Вырубают идола, — определил он. — Очень интересно, Значит, посередине подземелья они оставляли столб, а потом трудились над ним.

Березкин выключил хроноскоп.

— Зачем вы? — удивился Дягилев.

— И без хроноскопа об этом можно догадаться, — сухо ответил Березкин. — Да, оставляли столб и вырубали идола.

Березкин ушел и вскоре вернулся с пилотом. Вертолет поднялся в воздух и опустился у входа в подземный храм.

— Подвергнем хроноскопии плиты, которыми был заделан вход, — сказал Березкин.

На этот раз к хроноскопу были допущены все члены отряда, и даже Рогачев, забросив отчетность, пришел к подземелью.

— Поглядим, — сказал Рогачев, сказал чуть недоверчиво, но солидно.

— Что ж, смотри…

Экран ожил мгновенно. Мы увидели низкорослых, одетых в меховые одежды (уточнение Березкина) людей, которые дружно стучали топориками по неровной плите, сбивая выпуклости. Выравнивали они лишь одну сторону, а когда выровняли, облили водой и опрокинули на что-то, не видимое на экране.

— Приморозили, — сказал Дягилев. — Приморозили к скале. Вот как они заделывали отверстие!

— Значит, они работали зимой, — сказал, не выходя из толпы археологов, Павлик.

— Конечно! — тотчас отозвался Дягилев. — Иначе бы идолы их растаяли!

— Трудяги были — ваши коссы. — В голосе Павлика послышалась усмешка. — Надо же, полярной ночью, в мороз вырубать подземелье да еще идола в нем! Адова работенка!

— И бессмысленная, — добавил я.

— Все-таки они выполняли ее, — возразил Дягилев. — Значит, что-то вынуждало их.

— Ритуальный обряд, — веско сказал Рогачев. — Традиция.

— Вредная традиция, нелепая! — Я чуть было не прибег к более сильному выражению, но заметил, что Дягилев морщится.

— Нельзя так утилитарно подходить к древней культуре. Вспомните хотя бы жителей острова Пасхи, вырубавших исполинских каменных идолов.

— И тоже все время отступавших под натиском других племен…

Полемику нашу прекратил Березкин.

— Нельзя ли отыскать плиту, которая отвалилась первой? — спросил он.

Она хранилась отдельно, и археологи тотчас принесли ее. Хроноскопия, однако, не дала ничего нового: как и раньше, маленькие человечки на экране постукивали по плите топориками, а потом облили ее водой.

— Одобряю, — сказал Рогачев, имея в виду, очевидно. хроноскопию. — Занятно, ничего не скажешь. Теперь-прошу извинить. Дела!

— Ты думал, что плита обработана менее тщательно? — спросил я Березкина. — Дело не в этом. Она отвалилась потому, что понижается верхняя граница вечной мерзлоты сейчас идет потепление Арктики. Убежден, что скоро будут найдены новые храмы коссов.

— Дай-то бог! — вздохнул Дягилев. — А не может эта самая вечная мерзлота помочь нам установить, когда здесь работали коссы?

— Боюсь, что мерзлота вам ничем не поможет, — ответил я. — Во-первых, совершенно очевидно, что коссы строили свои храмы в вечномерзлых грунтах. Во-вторых, о происхождении вечной мерзлоты до сих пор спорят. Одни ученые считают, что это наследие ледниковой эпохи, другие доказывают, что она могла образоваться и при современных климатических условиях. Нам с вами этот вопрос сейчас не решить.

Глава четвертая

в которой сообщается о неожиданной находке на острове Врангеля, а также рассказывается о втором земляном храме коссов и о новых открытиях

После обследования храма коссов археологи повели раскопки ускоренными темпами: Дягилев надеялся найти еще какие-нибудь следы исчезнувшего народа, он продолжал верить, что коссы жили в землянках, а землянки должны были сохраниться. Мы с Березкиным согласились на некоторое время остаться в лагере и подождать результатов раскопок.

Однако вскоре неожиданные обстоятельства заставили нас срочно перебазироваться на остров Врангеля-оттуда пришло сообщение, что неподалеку от метеостанции, почти на самом берегу моря, ополз на склоне холма подтаявший грунт и открылся вход в подземелье.

Мы не рассуждали о счастливом стечении обстоятельств. Уже через час вертолет взмыл в воздух. Дягилев, Павлик и решивший лететь с нами Рогачев боялись, что идол может сильно подтаять, но, к счастью, с утра похолодало и пошел мелкий сухой снег. Перелет занял всего около часа. К храму нас сопровождало множество народу, и все порывались войти внутрь. Но Дягилев решительно преградил дорогу «непосвященным».

— Сначала храм должны осмотреть специалисты, — категорически заявил он. — Это же подлинное сокровище! А одно неосторожное движение… И вы… — Дягилев решительно повернулся к Рогачеву. — Вам пока тоже лучше остаться.

Никто не стал с ним спорить. Первым в храм спустились Дягилев с Павликом, а затем и мы с Березкиным. Как и следовало ожидать, посреди храма стоял трехметровый идол.

— Но где же собаки? — удивленно спросил Дягилев. Собак не было.

— Убежали, — пошутил Павлик. — Надоела им такая жизнь!

Дягилев осматривал храм, и ему было не до шуток. А меня отсутствие собак сразу же насторожило: небольшой опыт, уже накопленный нами, подсказывал, что в первую очередь нужно обращать внимание как раз на необычные факты. И мне тотчас удалось подметить еще несколько обстоятельств. Во-первых, вокруг идола были беспорядочно разбросаны топорики, во-вторых, сам идол был вырублен небрежнее, чем тот, у мыса Шмидта; в-третьих, у входа в храм возвышался небольшой холмик смерзшейся земли.

— Человек! — неожиданно воскликнул Дягилев.

Мы бросились к нему и увидели вмерзший в землю труп небольшого человечка в меховой одежде; он лежал лицом вниз, поджав под себя руки и ноги.

— Неужели косс? — шепотом спросил Дягилев. — Ничего не понимаю!

— И еще двое, — спокойно сказал Березкин. — Вот они. Почти совсем ушли в грунт.

Дягилев заспешил. Он призвал на помощь полярников, и мы все вместе стали отрывать примороженные несколько столетий назад плиты, загораживающие вход в храм. Часа через два вся наружная стенка была снята. В храм по-прежнему никто не допускался. Даже Березкина и меня Дягилев попросил выйти и без его разрешения не переступать порог святилища. Сначала он сфотографировал подземелье, идола, разбросанные топорики, трупы людей, а потом вместе с Павликом начал раскапывать уже сильно подтаявший земляной холмик, ранее находившийся у наружной стенки.

От нечего делать я рассматривал снятые плиты-точно такие же, как у мыса Шмидта, и вдруг мне показалось, что плитами этими нельзя прикрыть весь вход в храм. Сделав соответствующие подсчеты, я убедился, что одной плиты не хватает. Дягилев и его помощник закончили к этому времени раскопку холмика и ничего не нашли в нем. Я рассказал им о своих наблюдениях.

— В самом деле? — переспросил Дягилев. — Это мы проанализируем. Только не сейчас. Сперва нужно тщательно обследовать весь храм.

Археологи осматривали буквально каждую пядь. Они осторожно вырубали топорики, складывали их у входа, осматривали стены. Когда стемнело, полярники подогнали вездеход и фарами осветили подземелье. Свет отражался от льдистых стенок, клубился, и нам казалось, что мрачный идол с уродливой головой парит в голубовато-серебристых облаках.

Наши друзья продолжали ползать по полу храма, а мы с Березкиным решили подвергнуть хроноскопии вырубленные из мерзлого грунта топорики, причем не по одному, а все сразу. Сделать это было не очень просто, и Березкин долго возился с хроноскопом, формулируя задание. Зато ответ пришел сразу. Мы увидели маленьких человечков, постукивающих топориками по гигантскому идолу-именно идолу, потому что темная масса даже на экране хроноскопа отдаленно напоминала человеческую фигуру. Неожиданно коссы на экране пришли в возбуждение, топорики их полетели в разные стороны, а сами они исчезли.

— Бегство, — сказал я. — Это похоже на бегство.

— Похоже, — согласился Березкин. — Но чем оно вызвано?

Он иначе сформулировал задание. На экране снова появились коссы, снова застучали каменные топорики, и вдруг где-то-нам почудилось, за экраном-замелькали мохнатые фигуры людей, коссы заволновались, побросали топорики, побежали, а фигуры мохнатых людей продолжали мелькать, и какая-то серая масса, все затушевывая, сыпалась сверху.

— Нападение, — коротко объявил Березкин. — Неведомые мохнатые люди напали на коссов.

— Мохнатые-потому что в меховых одеждах, — уточнил я. — А нападение… Да, бесспорно — на коссов напали. И не только напали. Их либо всех перебили, либо заставили бежать с острова.

— Из чего это следует?

— Идол остался незаконченным. Между тем власть его над людьми была так велика, что они обязательно вернулись бы и докончили работу, если бы могли вернуться.

— Не везло коссам, — задумчиво сказал Березкин. — Страшно не везло, не правда ли?

— Пожалуй, это не то слово, — возразил я. — Дело не в везенье. Представь себе маленький народ, вооруженный лишь каменными топорами, костяными стрелами и копьями, над которым, как проклятье, тяготела власть идола, какого-то их божества, которому они слепо поклонялись и в честь которого вырубали храмы и статуи. На это уходило колоссальное количество духовных и физических сил, коссы служили мертвым и больше ничего не умели. У них даже не оставалось энергии для успешной борьбы за существование. И другие племена, свободные от давящей душу и разум традиции, нападали на коссов, побеждали их и гнали все дальше и дальше на север. Даже на острове Врангеля их не оставили в покое. В последние дни я много думал об этом и теперь знаю: тот же рок преследовал и обрек на гибель тихоокеанское племя, вырубившее на острове Пасхи гигантские каменные статуи. Власть мертвых-что может быть страшнее для народа? Жители Пасхи, подобно коссам, тратили все свои творческие силы на бессмысленную работу и, подобно коссам, бежали все дальше и дальше под натиском других племен, пока не затерялись где-то в просторах Тихого океана. Мне не хочется говорить об этом Дягилеву, — он так ревниво относится к своему открытию! — но племя коссов было жалким племенем рабов. Духовных рабов. И подземные храмы, и трехметровые идолы-это свидетельство не их силы, а их бессилия.

Дягилев выбрался из подземного храма измученный, но чрезвычайно довольный.

— На редкость богатый материал! — сказал он. — Просто на редкость! И главное, теперь мы знаем, какими были коссы! Помнится, профессор Сумгин, основатель мерзлотоведения, мечтал создать в вечной мерзлоте музей, в котором нетленными сохранились бы для потомков современные животные, растения и даже люди. И вот музей не музей, но вечная мерзлота сохранила нам трех коссов. Замечательно.

— Махонькие они были, — сказал Павлик. — А вы их великанами представляли!

— Что значит «махонькие»? — оскорбился Дягилев. — Зато вон каких гигантов вырубали!

Я предложил Дягилеву просмотреть уже запечатленные в «памяти» хроноскопа кадры. Они привели его в восторг, как, впрочем, приводило в восторг все, что касалось «земляных людей».

Утром, при дневном свете, мы осмотрели коссов. Они, несомненно, принадлежали к людям монголоидной расы и, значит, действительно пришли на север с юга. Широкоскулые лица коссов, не изменившиеся за несколько столетий, были совершенно спокойны, ни одна гримаса ужаса не обезобразила их. Они встретили смерть покорно, без страха, как встречали ее все древние.

Обычное, идущее от прабабушкиных преданий робко-почтительное отношение к покойникам не сразу позволило нам прибегнуть к хроноскопии мертвого косса, но в конце концов доводы разума восторжествовали. Интересовали нас прежде всего обстоятельства гибели коссов, и Березкин именно так сформулировал задание хроноскопу.

Всем стало немножко не по себе, когда на экране появился «оживший» покойник. Он стучал каменным топориком по мощной фигуре идола, и рядом с ним угадывались другие коссы, те, что тоже трудились в храме. Потом повторилась уже знакомая нам история: коссы заволновались, побросали топорики и бросились бежать. Но один из них замешкался. Когда он бросился следом за товарищами, путь ему преградила сползающая лавина. Косс отпрянул назад и заметался в темноте. Мы напряженно вглядывались в экран, на котором теперь лишь слабо виделись статуя идола и мечущийся человечек. Человечек, видимо, боялся идола и не осмеливался приблизиться к нему. Потом он неожиданно успокоился, ушел в самый дальний угол и сел там на корточки, прижав коленки к груди. Экран погас, но мы уже знали, что в таком положении застала смерть и нашего косса и двух других.

— Что же помешало им выбежать? — спросил погрустневший Дягилев.

— Земля, которую сбросили сверху другие коссы, — твердо сказал я.

— Не может быть!

— Но это так. Помните, в наружной стене не хватает одной плиты? Отверстие служило входом. Но выше на склоне был сложен вынутый из подземелья грунт. Очевидно, коссы собирались засыпать им наружную стенку. Но когда на них внезапно напало другое племя, шаманы коссов, спасая идола, обрушили грунт, не думая, что случится с рабочими в храме. Кто успел выскочить-выскочил, а кто не успел-тот навсегда остался замурованным.

— К сожалению, это очень правдоподобно, — вздохнул Дягилев. — Несчастные! Но я не верю, что все племя погибло в этом бою.

— Может быть, и не погибло, но остров покинуло наверняка.

— Но куда они могли уйти? С материка их уже нагнали, а на севере — океан, сплошные льды.

Никто из нас не мог ответить на этот вопрос.

Глава пятая

а последняя, в которой рассказывается о новых находках археологов у мыса Шмидта и вспоминается о странном поведении лебедей к северу от острова Врангеля

На следующий день с мыса Шмидта сообщили, что поиски археологов увенчались успехом и землянки коссов найдены. Мы срочно погрузили в вертолет свои находки и вновь полетели над проливом, отделяющим остров от материка.

— Эпопея! — сказал Рогачев, долго молча смотревший вниз на море. — Что ни говори — эпопея!

— Вы — об открытии? — спросил Дягилев.

— О племени… этом.

— О коссах?

— Да. Вылетело из головы. Есть что-то величественное в служении одной идее. Целый народ не покорился, принес себя в жертву ей. Какое мужество! Какое чувство долга перед ушедшими поколениями… Нет, история-это такой учебник жизни, я вам скажу! Тут философу есть над чем поразмыслить…

Мы с Березкиным, естественно, думали несколько иначе, но высказывать свою точку зрения мне сейчас не хотелось, да и переспорить Рогачева всегда было трудно. А он уже повернулся к Дягилеву.

— Поздравляю. Вы все в младших научных ходите?.. М-да. В общем, поздравляю с замечательным открытием, Рогачев снова посмотрел на море.

— Слушай, старик, подавайся к нам, а?.. — вернулся он к прежней теме. — Как-никак, Институт истории материальной культуры. Будет где развернуться.

— С хроноскопом? — улыбнулся я.

— А что? Мы ему такую нагрузочку дадим…

— Я же говорил тебе, что аппарат еще только испытания проходит.

Рогачев задумался.

— Валяйте, испытывайте, — сказал он наконец. — Но ты поимей в виду мои слова. Говорю же, будет где развернуться.

Я подмигнул Березкину, но тот, не отвечая, лишь опустил свою большую тяжелую голову.

Открытия на острове Врангеля, о которых оставшиеся на материке археологи, конечно, знали, вызвали такой интерес, что нас буквально не выпускали из вертолета, пока мы не показали все найденное и не продемонстрировали кадры, запечатленные в «памяти» хроноскопа. Кинооператор по просьбе Дягилева тут же переснял их. Лишь после этого нас повели к раскопанным землянкам.

— Коссы в панике бежали с материка, — сказал нам по дороге археолог, руководивший раскопками. — Они бросили и топорики, и охотничье снаряжение, и домашнюю утварь.

Мы сами убедились в этом, когда подошли к землянкам. Я сравнивал материал, из которого были сделаны топорики, обнаруженные у мыса Шмидта и на острове. С первого же взгляда было видно, что топорики выточены из разных горных парод. Очевидно, на материке коссы успели закончить, замуровать и замаскировать храм. Соседние племена напали на них, когда коссы отдыхали после тяжелой, изнурительной работы. Они кое-как отбились от нападавших, но вынуждены были бежать на север…

— Трубка, — сказал нам Павлик и протянул найденную при раскопках трубку, такую же, как та, что он подарил Березкину. — Эту, к сожалению, презентовать не могу-не я нашел.

Я не понимал Павлика и, взяв у него потемневшую от времени трубку, покрутил ее в руках.

— Трубка доказывает, что коссов вытеснили чукчи? — спросил я.

— Нет. Трубка из более поздних отложений, да и табак на Чукотку завезли, вероятно, русские. Но трубка принадлежала народу, который, не мудрствуя лукаво, бил всех, кто вторгался в его владения, и выжил. Понимаете? Выжил!

Я не нашелся сразу, что ответить Павлику. Он взял у меня трубку и пошел к раскопу, что-то тихо насвистывая.

Пока археологи вместе с Дягилевым осматривали находки и спорили по вопросам, имевшим сугубо специальный характер, мы с Березкиным пошли к храму. Археологи уже не нуждались в нашей помощи, и мы прощались мысленно с этими местами, готовясь улететь в Анадырь и далее- в Москву.

Идол по-прежнему стоял посередине храма, но… это был уже не тот идол. На язык так и просится слово — «постаревший». Да, он оплыл, уменьшился в размерах, утратил резкость очертаний. Идол начал таять.

— Вот почему легенды утверждали, что «земляные люди», как и мамонты, гибнут, попадая на свежий воздух, — сказал Березкин. — Наружные стенки храмов всегда обваливались летом, и тепло разрушало идолов.

Нам не захотелось оставаться в храме рядом с разваливающимся божеством. Мы ушли к морю. Небольшие волны набегали на берег. Они так же шлепались на песок несколько столетий назад, когда жили коссы, и так же будут шлепаться несколько веков спустя, когда наше время станет достоянием легенд. Не слишком оригинальные мысли эти навевали меланхолическое настроение, думалось о быстротечности человеческого бытия, о вечности неба, волн и скал…

Мы стояли с Березкиным рядом, смотрели в пасмурную даль, в которой однажды исчезли ладьи коссов, и вдруг услышали высоко над головой трубный клик лебедей. Они летели на юг, построившись «ключом».

— Откуда они? — спросил Березкин. — С Врангеля или из Америки? Помнишь рассказ радиста?

Я, конечно, помнил о нем. Но в этот момент история стаи лебедей, упорно летящей по сто восьмидесятому меридиану на север, в открытый океан, приобрела в моих глазах особое значение. Ведь этим же путем шли коссы.

Нет, я не проводил никаких прямых аналогий. Я только задал себе вопрос: что же все-таки заставляло лебедей совершать нелепый полет в Ледовитый океан, навстречу вероятной гибели, и лишь потом возвращаться обратно или круто заворачивать к Америке? И я ответил себе: инстинкт, тяжкое наследие ушедших поколений, навык, который некогда имел смысл, но теперь стал нелепым, вредным, толкающим на бессмысленные действия. Повинуясь инстинкту, лебеди летели туда, где раньше гнездились их предки, кружились над этим местом с тревожным тоскливым криком, а потом разлетались.

Вы вправе спросить: где же лебеди выводили птенцов? Среди льдов? Нет. В трехстах пятидесяти километрах к северу от острова Врангеля раньше находился остров. Потом он погрузился и ныне скрыт под волнами и льдами океана. И лебеди кружат и кричат там, где он опустился в пучину. Им давно надо бы летовать на Врангеле или лететь прямо к Америке, а они упорно следуют путем предков, слепо повинуясь власти мертвых. Лишь недавно первый табунок отбился от стаи и сразу опустился на остров.

Я высказал все это Березкину и добавил:

— Не исключено, что исчезнувший остров был последним пристанищем коссов. Во время подводного землетрясения он затонул, и с ним сгинуло все, что осталось от «земляных людей». Это, конечно, всего лишь гипотеза, но я уверен, что когда-нибудь она подтвердится. Впрочем, не так уж это важно-подтвердится или нет. Тайны коссов, или «земляных людей», больше не существует. Они жили, и они погибли. И сами они повинны в своей гибели. Когда-то люди мечтали стать свободными, как птицы. Но мечта эта-глубокое заблуждение: птицы покорны инстинкту и летят путями предков, а свобода человека — свобода мысли.

ЗАГАДКИ ХАИРХАНА

Сломанные стрелы

Глава первая

прочитав которую, читатель убедится, что изобретение хроноскопа сделало нашу жизнь более чем беспокойной

Константин Александрович Сахаров, один из немногочисленных у нас энтузиастов пещерных исследований, зашел ко мне в феврале, но уже задолго до этого меня предупредил о предстоящем визите Рогачев. О самом Сахарове я знал совсем немного Недели за две до его прихода я прочитал в газете «Советский спорт», что в Москве наконец-то создан первый клуб спелеологов-туристов и что председателем клуба избран Сахаров Не могу объяснить почему, но мне запомнились эти строки.

Теперь передо мной стоял высокий человек средних лет, сутуловатый, с широченными плечами, и первым моим чувством после того, как он представился, было удивление, как это он, такой громоздкий, лазает по пещерам?

А потом я увидел его умные, почти черные, но как бы смягченные внутренним светом печальные глаза, и мне стало неловко: я знал, зачем он пришел, и знал, что теперь, когда Березкин занялся усовершенствованием хроноскопа, мне будет трудно выполнить его просьбу.

— Ротачев звонил мне, — не придумав ничего более умного, сказал я Присаживайтесь, пожалуйста..

Сахаров удивился.

— Зачем же он?.. Дело само себя рекомендовать должно…

Сахаров сделал отводящий жест, словно отстраняя от себя все постороннее, и сразу же заговорил о главном. Он сказал, что минувшим летом странствовал в верховьях Енисея и, в частности, провел рекогносцировочное обследование известнякового массива Хаирхан,

— Хаирхан? — переспросил я. Сахаров кивнул.

— В переводе с тувинского это означает «медведь-хан» или «медведь-хозяин».

Но я переспросил Сахарова вовсе не потому, что не понял значения слова. Наоборот-я вспомнил свою первую экспедицию, в которой участвовал много лет назад, семнадцатилетним мальчишкой, вспомнил Туву, Енисей, или Улуг-хем, как называют его местные жители, Кызыл, Шагонар…

И конечно же, перед мысленным взором моим возник Хаирхан. Отрезанный Енисеем от Куртушибинского хребта, он одиноко стоит на левом низменном берегу, иссеченный вихрями и ливнями, обнаженный, с горбатой зазубренной спиной, издали действительно похожий на гигантского лежащего медведя. Раньше мне всегда казалось, что Хаирхан все видит. Он видел, как я с рюкзаком и промывочным ковшом уходил в тайгу опробовать на золото реки, видел меня, свалившимся от усталости с лошади и ползущим к юрте, видел, как хмурым октябрьским днем я, не раздеваясь, входил по горло в ледяной Енисей, чтобы провести вдоль утесов лошадей нашего маленького поискового отряда. Выходя из гор к Енисею, я всегда разыскивал знакомый профиль Хаирхана; если он был напротив-значит, от базы экспедиции в Шагонаре меня отделял всего день пути.

— Что же дала ваша рекогносцировка? — спросил я у Сахарова.

Очевидно, безразличный тон не удался мне, и Сахаров быстро вскинул на меня глаза.

— Вам что-нибудь рассказывали о Хаирхане? — в свою очередь спросил он.

— Я сам видел его.

— И знаете, что там есть пещеры?

— Знаю. Вернее, слышал о них.

— А я побывал там. Вот и вся разница. — Сахаров улыбнулся. — К сожалению, мы сумели осмотреть только первый зал. Пещера же, судя по всему, очень большая. Будущим летом мы продолжим исследования. Думаю, что это приведет к любопытным открытиям. А в первом зале нам удалось найти глиняные черепки с загадочной пиктограммой.[1] Расшифровать ее мы не смогли. Вернее, каждый символ пиктограммы в отдельности будто бы ясен, но целиком она как-то не читается.

— И вы надеетесь, что хроноскоп поможет вам?

— Да, я на это надеюсь, — просто сказал Сахаров. — К вам, конечно, приходят с разными предложениями, быть может более интересными, чем мое. Я тоже не стал бы вас беспокоить, если бы мы не собирались продолжать исследование пещер. И не только Хаирханских. Не думайте, что пещеры — лишь прошлое человечества.

Слушая Сахарова, я мучительно пытался припомнить легенды о Хаирхане, некогда записанные мной, и потому пропустил мимо ушей его последние слова. Легенды я не вспомнил. Как нередко случается, память изменила мне в самый неподходящий момент.

— Кажется, загадки Хаирхана оставили вас равнодушным? — спросил Сахаров, внимательно наблюдавший за мной.

— Не совсем, — возразил я. — Но мы сейчас не занимаемся хроноскопией, потому что Березкин совершенствует аппарат. Кстати, он занят конструированием «электронного глаза», передатчика особого типа. Хроноскоп все-таки довольно громоздкая штука, а с «электронным глазом» мы смогли бы легко проникнуть в хаирханскую пещеру и, если потребуется, всю ее подвергнуть хроноскопии Так что придется немного подождать.

Когда несколько разочарованный моим ответом Сахаров стал прощаться, я спросил у него на всякий случай номер домашнего телефона…

Глава вторая

в которой подтверждается, что личные мотивы — увы! — до сих пор играют немалую роль в научных изысканиях; кроме того, в ней рассказывается о двух легендах и о малоудачной попытке расшифровать пиктограмму на глиняных черепках

Сахаров, сам того не подозревая, разбудил во мне полузабытые дорогие воспоминания. Через несколько дней, выкроив свободный часок, я извлек из своего архива тувинский путевой дневник и углубился в чтение. Наивные, излишне восторженные записи вызывали теперь у меня невольную улыбку, но постепенно я проникся той неповторимо романтической атмосферой, в которой жил тогда, и мне неудержимо захотелось еще раз побывать в Туве, еще раз увидеть Хаирхан. Я заглянул в конец дневника-там у меня были записаны кое-какие этнографические наблюдения и, в частности, легенды о Хаирхане

Одна из легенд объясняла, почему Хаирхан пустынен и почти лишен древесной растительности. Я уже упомянул, что Хаирхан — известняковый массив, а известняки легко пропускают воду, и поэтому на них селятся лишь сухолюбивые растения. Но в легенде все выглядело иначе.

«Очень давно, а когда именно, никто не помнит, — легенда, как видите, начиналась обычным сказочным запевом, — Хаирхан был покрыт дремучим лесом. Однажды дети шамана-два мальчика из соседнего сумона — забрались на Хаирхан, чтобы поиграть там, и не вернулись: они упали с утеса и разбились. Вечером шаман тоже отправился на Хаирхан, и вскоре по окрестной равнине разнеслись гулкие удары в бубен: это шаман пел заклинания, прося богов покарать Хаирхан… Боги услышали шамана, и над Улуг-хемом разразилась сухая, невиданной силы гроза. Алые молнии исчертили небо, и одна из них ударила в горб Хаирхана. Лес вспыхнул, и пламя пожара отразилось в черных водах великой реки. Пожар продолжался, пока не сгорело последнее дерево. С тех пор будто бы и стоит Хаирхан обнаженным…»

В дневнике моем этой легенде уделялось значительно больше места, чем второй, показавшейся мне в свое время малоинтересной. Теперь же, перечитав ее, я изменил свое мнение.

Во второй легенде рассказывалось о хаирханской пещере, вернее, об одном смельчаке, рискнувшем пройти ее всю до конца. Долго никто не решался на это, но однажды бедный тувинец, пасший своих овец у подножия Хаирхана, проник в пещеру. Никто не знает, что он там увидел, но увидел он нечто такое, от чего помутился его разум. Несколько дней бродил пастух по темным галереям пещеры, прежде чем сумел выбраться из нее. Дневной свет постепенно вернул ему рассудок, но вспомнить он все равно ничего не смог. Однако, уверяет легенда, с тех пор неведомая сила простерла свое покровительство на бедного скотовода, и стал он самым счастливым и богатым человеком в округе.

Вот и все. Ничего конкретного, но зато простор для фантазии поистине неограниченный!

Интерес мой к Хаирхану и, главное, к глиняным черепкам теперь заметно возрос. После непродолжительных размышлений я пришел к выводу, что для глиняных черепков из хаирханской пещеры можно было бы сделать исключение и подвергнуть их хроноскопии.

Впрочем, я окончательно утвердился в своем намерении лишь после разговора с Дягилевым.

Встретились мы случайно, и встреча — хотя это не имело никакого отношения к Дягилеву, — оставила в душе неприятный осадок

Я не люблю городского транспорта, стараюсь передвигаться по Москве пешком, причем выбираю обычно не самую короткую, а самую тихую дорогу… Так однажды я шел по заснеженным бульварам к площади Пушкина и увидел вдалеке человека, фигура которого показалась мне знакомой. Человек толкал детскую коляску увеличенных размеров и одновременно читал книгу, держа ее перед собою в вытянутой руке. Он был невелик ростом, одет в легкое демисезонное пальтишко, а на голове его красовалась огромная рыжая ушанка… В коляске послышался писк, и лишь тогда человек опустил книгу, но поспешил… ко мне.

— Как я рад! — вскричал Дягилев. — Вот замечательно, что мы встретились!

Я заглянул в коляску и обнаружил там двойняшек. — Поздравляю!

— Спасибо, — смущенно сказал Дягилев. — Отпуск у меня. Вот… гуляю.

Растирая красные от холода руки, он сообщил мне, что дела у него идут отлично, что он уже написал и сдал в печать статью о коссах, и она скоро, наверное, выйдет в свет, потому что Рогачев у него в соавторах…

— Вашу помощь я отметил в статье, — сказал Дягилев. — И Рогачев на этом настаивал. Он даже отредактировал сноску… А сам я-на Чукотку. Вот откроются летние аэродромы-прощай Москва… От руководящей работы меня освободили, так что теперь я-как птица вольная.

— Надоело руководить? — улыбнулся я.

— А! С финансовой отчетностью нелады. Сколько ни езжу по экспедициям, а так и не научился денежные документы оформлять. Не умею я этого делать… Тиснули мне выговор — и рядовым в отряд к Павлику. — К Павлику?

— Да. Молодежь у нас все время выдвигают. Он справится… Жаль только, что такие открытия, как прошлогоднее, нечасто случаются. Долго добираться до них приходится. Ой, как долго. И никто-то тебе не верит поначалу, и смотрят все на тебя как на дурачка… А вы в те края не собираетесь? — неожиданно спросил Дягилев. — Рогачев намекал на ученом совете, что берется уговорить вас…

Упоминание о Рогачеве, а также изменения в служебном положении Дягилева заставили меня кое-что припомнить и кое-что сопоставить. Павлик и раньше казался мне человеком, весьма равнодушным к своей специальности, и назначение его вместо Дягилева… Н-да, странно все это выглядело, и тут я впервые подумал, что интерес Рогачева к хроноскопу несколько особого свойства и это надо будет всегда иметь в виду…

— А вам хроноскоп нужен? — спросил я Дягилева.

— Между нами-нет. Текучка вас там замучает, мелочи всякие. Хроноскоп-вы же сами говорили-большим делам служить должен.

Вот тут я и рассказал Дягилеву о пиктограмме. — С Сахаровым мы знакомы. Это-фанатик! — с искренним уважением сказал Дягилев. — По-моему, он на пороге важных открытий или обобщений. И с пустяком он бы к вам не пришел.

Слово «фанатик» прозвучало в устах Дягилева очень забавно, но ко всему остальному я отнесся вполне серьезно. Правда, первоначально мне следовало самому посмотреть пиктограмму.

Я позвонил Сахарову и договорился с ним о новой встрече.

Она состоялась у входа в Исторический музей, куда Сахаров передал загадочные черепки, вернувшись из Тувы в Москву.

Мы прошли в служебное помещение, и Сахаров познакомил меня с одним из сотрудников музея, историком, молодым человеком в толстых роговых очках. Видимо, заранее предупрежденный о нашем визите, он сразу же подвел нас к столу, на котором в специальных коробочках лежали хаирханские черепки.

— Конец мезолита — начало неолита, — сказал историк и сделал небрежный жест в сторону коробочек; он, очевидно, не знал, что нас интересует, и выжидающе замолчал.

— Вы хотите сказать, что черепки относятся к очень ранним образцам керамики? — уточнил я. — Насколько помнится, переход от мезолита к неолиту как раз и был ознаменован появлением керамики.

— Да, — бесстрастно подтвердил историк. — И пиктографическое письмо тоже известно с неолита.

— Вот, смотрите, — сказал Сахаров и для чего-то поменял местами две коробочки.

Почерневшие от времени угловатые обломки сосуда, служившего неведомым людям более десяти тысячелетий тому назад, невольно вызывали интерес. Дело было не только в их древности, всегда возбуждающей воображение, дело было еще в чем-то, что мне не сразу удалось уловить. Я пристально вглядывался в неясные знаки на черепках и в то же время пытался разобраться в своих ощущениях. Если молодой историк не ошибался и черепки действительно относились к началу неолита — значит, изготовлен сосуд одним из первых гончаров-умельцев на земле, и уже это само по себе не могло не вызывать чувства уважения к древнему мастеру. Но мастер не только изготовил глиняный сосуд-он что-то изобразил на нем. Проще всего было предположить, что мастер украсил сосуд незамысловатым рисунком. Я высказал свою мысль Сахарову.

— На украшение это совсем не похоже, — возразил он. — Вот, взгляните: на черепке изображены сломанные стрелы — Сахаров взял одну из коробочек и протянул ее мне.

На почерневшем черепке действительно виднелись изображения двух сломанных стрел и кончик третьей стрелы. Стрелы были переломлены примерно посередине, а концы их направлены в одну сторону.

— Или этот черепок, — продолжал Сахаров. — Здесь нарисован какой-то треугольный предмет. — Он тотчас поставил коробочку обратно и взял следующую, самую большую. — На этом черепке при некоторой фантазии можно разглядеть человека с натянутым луком. Смотрите. — Сахаров обвел едва заметный контур, и я вынужден был согласиться с ним. — Остальные черепки-немые. Лишь на двух из них видны какие-то прямые линии.

Склонившись над столом, я разложил черепки в таком порядке: слева-черепок со стрелком из лука, посередине — черепки с треугольником и прямыми линиями, а справа-черепок со сломанными стрелами.

Да, рисунки не были похожи на украшение. Неведомый мастер запечатлел на кусках еще плохо обожженной глины какую-то мысль, очевидно важную, раз счел необходимым записать ее. Но какую? Мне чудилось, что толща тысячелетий рассеялась и я ощущаю тревожное биение мысли далекого предка, угадываю его волнение. Угловатые глиняные черепки о чем-то кричали людям, в чем-то убеждали их…

— Сломанные стрелы, — сказал я. — Все дело в сломанных стрелах.

— Не спорю, — согласился Сахаров — Но что они означают?

— Я вспоминаю более поздний символ-меч, вложенный в ножны. Он означал конец войны.

— Следовательно, по вашему мнению, сломанные стрелы-символ перемирия между двумя враждовавшими племенами? Логично, но…

— Слишком просто? — перебил я Сахарова.

— Пожалуй. Такое заключение как бы лежит на поверхности, и поэтому я не верю ему…

— Интуитивно я тоже угадываю иное. Однако не идем ли мы по ложному следу? Не наделяем ли мы подсознательно неолитического человека своей психологией и своим интеллектом? И потом, пиктограмма-не шифровка, она должна быть простой, понятной.

— Ничего не могу возразить. — Сахаров приподнял широченные плечи и развел руками. — А хроноскоп не мог бы поколдовать?

— Хроноскоп! — усмехнулся я. — Как будто он может заменить человеческую голову! Но попытка — не пытка. Приносите ваши сокровища.

Сахаров повернулся к молодому историку.

— Из фондов музея мы ничего не разрешаем выносить, — сказал тот. — А хаирханские черепки уже занесены в инвентарные списки.

— То есть как в списки? — удивился Сахаров- Разве не я вам привез их?

— Это не имеет значения. Мы ни для кого не делаем исключений…

Не дожидаясь окончания спора, я незаметно вышел из комнаты.

Глава третья

в которой хроноскоп вновь вступает в действие, но не разрешает наших сомнении, несмотря на усовершенствования, внесенные в его устройство Березкиным

Сахаров позвонил мне через неделю и радостно сообщил, что получил наконец свои черепки. Я поздравил его с успехом, и мы, не откладывая, поехали в институт к Березкину.

Стараясь не опережать событий, я до самого последнего момента ничего не рассказывал своему другу о глиняных черепках, а Сахарова заранее предупредил, что ждет нас, вероятно, весьма нелюбезный прием. К немалому моему удивлению, Березкин очень обрадовался нашему приходу.

Здесь я вынужден сделать небольшое отступление. Помните, с какими трудностями мы столкнулись, когда пытались расшифровать дневники Зальцмана, переписанные им в Краснодаре? На экране хроноскопа, независимо от занесенных в дневник событий, все время сидел и писал худой — человек с острыми локтями. Иначе говоря, хроноскоп умел восстанавливать лишь события, происходившие непосредственно в момент записи (так он восстановил сцену у поварни, когда Зальцман прятал тетрадь Черкешина). Но хроноскоп не обладал способностью истолковывать самый текст, выяснять, перебирая различные варианты, самую суть написанного и наглядно иллюстрировать ее.

Березкин же поставил перед собой цель добиться этого от хроноскопа.

Разумеется, мы понимали, что многого достичь не удастся, что хроноскоп никогда не заменит мозг и не избавит нас от необходимости мыслить. Но вот вам конкретный пример. До усовершенствования хроноскоп мог рассказать нам лишь о том, как глиняный сосуд превратился в груду черепков. После же усовершенствования (мы на это надеялись) он должен был помочь нам расшифровать пиктограмму, как бы восстановить события, зафиксированные в ней неполно и неясно.

Березкин очень не любит распространяться о ходе своих изысканий, и поэтому, зная, над чем он работает, я далеко не всегда представлял себе, в каком состоянии находятся его дела.

По счастливой случайности, Березкин решил, что настала пора экспериментировать именно в тот день, когда Сахаров вновь стал обладателем хаирханских черепков.

Как ни велико было желание Березкина проверить новые способности хроноскопа, ученый одержал в нем верх над конструктором: решено было вести расследование по всем правилам, не забегая вперед.

Первое задание хроноскопу покажется неискушенному человеку очень наивным: мы хотели узнать, почему глиняный сосуд превратился в груду черепков. Очевидно, произошло это одним из трех способов: либо он развалился от времени, либо на него упал какой-нибудь тяжелый предмет, либо, наконец, его разбили люди; последний вариант допускал два толкования: люди могли разбить сосуд сразу же после того, как сделали, или много лет спустя, когда он пришел в негодность. Сахаров (как раз и относящийся к числу «неискушенных») удивился нашему праздному, по его выражению, любопытству, но мы с Березкиным лишь понимающе улыбнулись друг другу.

Итак, хроноскоп получил задание выяснить, почему глиняный сосуд с пиктограммой превратился в груду обломков.

Ответ пришел тотчас: на экране возник силуэт человека, сидящего на скрещенных ногах; кто-то не видимый на экране осторожно поставил перед ним большой глиняный сосуд; а потом случилось неожиданное: сидевший на скрещенных ногах человек взмахнул каким-то тяжелым продолговатым предметом, ударил им по глиняному сосуду, и тот, разумеется, развалился.

Березкин уточнил задание, указал хроноскопу время действия. На этот раз вместо условной человеческой фигуры на экране появился длинноволосый бородатый мужчина, одетый в грубо выделанную звериную шкуру, а в продолговатом предмете, который он обрушил на сосуд, мы без труда узнали орудие макролитическаго типа-нечто похожее на каменный топор.

Сахаров совсем не напоминал тех восторженных зрителей, с какими нам до сих пор приходилось иметь дело. Он ничуть не растрогался, увидев, как неведомый воин расправился с глиняным сосудом. В голосе Сахарова слышались откровенно скептические нотки, когда он попросил нас истолковать эпизод.

— Мы видели столько же, сколько вы, — ответил ему Березкин. — Расследование только начинается.

Никому ни слова не говоря, он дал хроноскопу новое задание. И перед нами, быстро чередуясь, промелькнули события далекого прошлого. Сначала на экране возникла полуобнаженная женщина; она сидела на корточках и обмазывала глиной сплетенную из гибких ивовых прутьев корзину. Когда она закончила работу, к глиняному сосуду подошел мужчина и острой палочкой начертил на нем какие-то контуры — очевидно, пиктограмму. Затем глиняный сосуд обожгли на костре, прутья сгорели, а готовое изделие бережно поставили перед длинноволосым бородатым человеком.

— Это уже серьезнее, — сказал Березкин, обращаясь преимущественно к Сахарову. — Думаю, что можно сделать кое-какие выводы. Например, бесспорно, что работа гончарки и художника чем-то не удовлетворила бородатого воина-удар каменного топора достаточно убедительное тому свидетельство. Если теперь все известное нам расположить в логической последовательности, то получится законченная цепь поступков. Бородатый воин-очевидно, он был вождем племени-распорядился сделать глиняный сосуд и вычертить на нем пиктограмму; гончарка и художник выполнили распоряжение, но не угодили вождю, и он разбил сосуд,

— Совершенно согласен с вами, — уже серьезно сказал Сахаров. — Но мы же не приблизились к пониманию пиктограммы.

— Как знать… — задумчиво произнес Березкин. — Как знать.

После некоторых колебаний, заметно волнуясь, он снова подошел к хроноскопу. Я догадался, что сейчас Березкин начнет экспериментировать, проверять новые «способности» хроноскопа, его умение расшифровывать суть текста.

Испытание хроноскоп выдержал: Березкин сумел получить на экране изображение человека, сначала стреляющего из примитивного лука, а потом ломающего стрелы. Это означало, что хроноскоп «научился» иллюстрировать текст, но смысла пиктограммы раскрыть не смог.

— Пиктограмма неполная, вот в чем беда, — высказал предположение Березкин; он был и доволен, и немножко разочарован испытанием. — И вообще, лучше надеяться на собственную голову, — с неожиданной резкостью заключил он.

Мы промолчали. Заложив руки за спину, Березкин несколько раз прошелся по кабинету из угла в угол и остановился перед Сахаровым.

— Ищите петроглиф,[2] — сказал он ему.

— Какой петроглиф? — удивился Сахаров.

— Обыкновенный. Наскальную надпись. Я уверен, что вождь разбил глиняный сосуд в доказательство хрупкости изделия.

— Разве это нуждалось в доказательстве? — спросил Сахаров.

Березкин слегка смутился.

— Ну, не знаю. По крайней мере хрупкость кувшина по каким-то соображениям вождя не устраивала. Если я не ошибаюсь, то должна существовать пиктограмма, выбитая на стене пещеры. Ищите ее.

— Странно, сперва вождь распорядился изготовить сосуд, потом разбил его. Не улавливаю логики.

Березкин не ответил. Он высказал все, что думал, и теперь отмалчивался.

— Н-да. — Сахаров энергично потер лоб и быстро взглянул на меня. — Если сломанные стрелы можно понять как символ мира, то не означает ли расправа с кувшином, что мир кончился и вновь объявлена война? Пока гончарка и художник трудились над сосудом, обстановка могла измениться.

Стройность и логичность предположений Сахарова покорили нас.

— Может быть, вы и правы, — сказал Березкин. — И все-таки ищите петроглиф.

Глава четвертая

в которой место действия переносится к подножию массива Хаирхан, где Сахаров приступает к планомерным спелеологическим исследованиям, а хроноскоп вновь оказывает нам небольшую услугу

Итак, помощь хроноскопа (если позволительно употребить здесь слово «помощь») оказалась весьма своеобразной: хроноскоп лишь усложнил проблему, наметив какие-то иные, неожиданные пути ее решения. Чтобы окончательно разобраться в пиктограмме, требовался дополнительный материал. Но его не было. Тем самым подводилась черта под нашими изысканиями.

Вообще, должен признаться, что, как только рассеялась романтическая дымка воспоминаний, история с глиняными черепками показалась мне мелковатой для хроноскопии.

Березкин не согласился со мной и весьма решительно заявил, что если Сахарову удастся найти петроглиф, то он, Березкин, не откажется подвергнуть его хроноскопии.

Я ничего не возразил, ибо пока не из-за чего было спорить. Однако и Сахаров, которому я высказал свои сомнения, несколько раз как бы вскользь замечал, что напрасно мы представляем себе древних этакими примитивами. И Дягилев, с мнением которого я не мог не считаться, высказался примерно в том же духе. И даже Рогачев был на стороне Сахарова.

Рогачев позвонил мне утром, в те часы, когда я обычно работаю и не подхожу к телефону.

— Слушай, старик, — сказал Рогачев. — Мы тут еще раз посоветовались… В общем, институт для тебя открыт… Годик поработаешь — в старшие научные проведем, а там и до лаборатории рукой подать. Сам знаешь, даже филологи теперь с кибернетикой братаются. Но я не тороплю-уговор помню. А что с Сахаровым поработать намерен — одобряю.

— Тебя-то почему Сахаров интересует?

— У меня с ним мало деловых контактов, — сказал Рогачев. — Так, давнее знакомство. Хоть он и философ, а в истории покопаться любит. Ну, а я философии не чужд, сам знаешь. Вот иногда и консультируемся. А интересует меня хроноскоп, всестороннее испытание его… Слыхал, наверное, как хорошо открытие коссов прозвучало?.. Только и разговоров, что о рогачевской экспедиции. Как ни суди, а коллектив себя отлично зарекомендовал… Открытие коссов — это же вроде открытия шумеров… этим… ирландцем… ассириологом…

— Хинксом?

— Да. Вылетело имя из головы. Тоже, понимаешь, за письменным столом открытие произошло… Ну, не буду задерживать. Работай. А Сахарову — помоги.

— Поможем, если он найдет петроглиф, — сказал я.

…Самое удивительное, что Сахаров действительно нашел его. В июле, уже после того как Дягилев отправился на Чукотку, мы получили от Сахарова телеграмму с просьбой немедленно вылететь в Туву.

— Вот так! — сказал мне Березкин (он немножко важничал). — Вот что значит квалифицированный анализ действительности. Конечно, это не открытие коссов. Но…

Березкин еще перед Новым годом запланировал в своем институте полевые испытания хроноскопа и средствами для поездки располагал неограниченными. Правда, несмотря на все разумные доводы, несмотря на вполне объяснимую радость Березкина, предсказавшего петроглиф, ко мне иногда возвращалось ощущение, что собираемся мы стрелять из пушки по воробьям. Но Рогачев и тут помог: как-то раз он вновь позвонил мне и сказал, что у подножия Танну-Ола начаты крупные археологические раскопки и он уже распорядился, чтобы археологи предоставили нам для хроноскопии все, что нас заинтересует. Эти дополнительные обстоятельства и склонили окончательно чашу весов в пользу хаирханской пещеры.

Мы решили не лететь в Туву, а ехать на платформе, погрузив на нее машину с хроноскопом. И мы поехали-дорогой, по которой мне приходилось проезжать много раз… Много раз. Но первый был-из Москвы на восток, когда немцы подошли к столице и началась эвакуация детей и женщин, Второй раз-обратно в Москву, из сибирской деревни в университет… А потом, уже студентом географического факультета, — в Туву. А потом-из Тувы. Последнее-памятно. Был то первый послевоенный год-еще не кончился сорок пятый — и поезда на сибирской трассе брались штурмом. Поезд нам с моим спутником, уже немолодым геоморфологом, бывшим фронтовиком, взять штурмом не удалось-мы захватили в Ачинске лишь переходную площадку, которые в то время не прикрывались гофрированными стенками, как теперь. Где-то у Юрги началась пурга — сильнейшая, со встречным ветром. Нас заметало, мы коченели. И пытались согревать руки одной фляжкой на каждой станции я бегал за кипятком. И так-двести километров, до Новосибирска…

В Ачинске мы расстались с Транссибирской магистралью и свернули на Абакан. А потом-знаменитый Усинский тракт, который я проезжал дважды-второй раз зимой, на открытом грузовике, — и, наконец, Кызыл, тот самый Кызыл, который позволил мне после трехлетней голодовки прикрыть ребра…

…Тот же паром переправил нашу машину через Енисей. А у самого берега случилось непредвиденное: колесо машины при съезде соскользнуло с настила, и машину сильно ударило.

Березкин побледнел. А какой-то молодой человек-совсем мальчик на вид бросился к грузовику с явным намерением вынести его на руках… Руки проявили самоуправство, руки не согласились поднять грузовик, и тогда молодой человек подошел к нам.

— Я их тут всех распеку, — сказал он гневно. — Я им тут всем раздокажу… Петя Скворушкин, — представился он. — Сахаров прислал меня встретить вас.

Несмотря на сравнительно юный возраст, Петя Скворушкин оказался деловым человеком: он, не теряя ни минуты, договорился с шофером трехтонки, и тот аккуратно вытащил нас на берег.

Но о том, чтобы немедленно своим ходом идти к Хаирхану, уже не могло быть и речи. Березкин — а ему тут принадлежало последнее слово-сказал, что сначала осмотрит и, если потребуется, отремонтирует хроноскоп, что проще сделать в столице автономной области, чем в горах.

Итак, мы невольно задержались в Кызыле. В прошлый свой приезд сюда я жил в конце гостиничного коридора, за раскрытой дверцей шкафа с постельными принадлежностями, а теперь мы остановились за городом и разбили лагерь.

Березкин пребывал в мрачности, я тоже, а симпатичный Петя Скворушкин, студент философского факультета, почему-то посчитал, что в аварии виноват он, и теперь пытался рассеять и развеселить нас. Он потчевал нас всяческими рассказами, и от него мы узнали, что Сахаров-доцент философского факультета, истматчик, что среди спелеологов есть еще несколько философов. Это почему-то рассердило Березкина.

— С какой стати — философы? — спрашивал он. — Обычно математики или физики увлекаются альпинизмом, спелеологией… А тут-философы!

Березкин сам понимал, чго гневается без причины, что физики или математики не имеют никакого преимущества в исследовании пещер перед философами или, тем более, геоморфологами и географами, и я подал Пете знак, чтобы он не обращал внимания на воркотню.

Когда же Березкин выяснил, что хроноскоп от встряски не пострадал, мир и согласие окончательно восстановились в нашем увеличившемся отряде.

…От Кызыла до Хаирхана-почти день пути. Зеленая долина Енисея остается справа. Слева-степь, курганы. На курганах-орлы. Взмахивая крыльями, они становятся похожими на маленькие радары.

А потом впереди возникает Хаирхан-зубчатый, обнаженный..

— Вот и приехали, — говорит нам Петя. — Видите палатки?

Мы видим палатки и видим людей, бегущих нам навстречу.

…Чтобы не затягивать больше повествование о глиняных черепках, я опущу рассказ о событиях, свидетелем которых не был.

Скажу лишь, что Сахаров и его товарищи-спелеологи обнаружили петроглиф в том же первом зале хаирханской пещеры, где ранее нашли глиняные черепки, — для этого им пришлось счистить со стены слой копоти.

В пещеру вел сравнительно широкий и высокий ход; кусты и небольшие лиственницы скрывали его от невнимательных глаз, но все-таки пещера иногда посещалась местными жителями — в зале кое-где валялись обрывки конской сбруи, какие-то пестрые матерчатые ленты, виднелись следы недавних костров.

Сахаров сразу же подвел нас к стене, расположенной напротив входа. В пещере было сумеречно, но мы без труда разглядели высеченный на скале петроглиф Березкин, предсказавший его существование, выглядел именинником

— Ну конечно, — говорил он. — Эта пиктограмма значительно полнее той, на глиняных черепках.

Действительно, перед нами была целая серия рисунков, последовательно излагавшая ход событий. В левой части друг против друга стояли стрелки из лука-примитивно изображенные человечки с треугольными головами; тетива луков была натянута, и воинственные намерения стрелков не вызывали сомнений. Далее были изображены несколько убитых стрелами людей, и лишь потом уже знакомые нам сломанные стрелы На них пиктограмма не кончалась. В правой ее части художник поместил двух воинов с поднятыми над головой копьями; воины стояли в угрожающих позах, готовые метнуть копья в невидимого врага.

— Мне приходят в голову лишь простейшие решения, и они меня не устраивают, — сказал Сахаров. — Можно предположить, например, что петроглиф рассказывает о воин-оком подвиге неведомого нам племени. В жестокой схватке с врагом оно потеряло много убитых, лишилось своего основного оружия — стрел, но мужественно продолжало сражаться копьями… Логично, не правда ли? Но скучно и примитивно. Впрочем, слово за хроноскопом.

Березкин молча отправился к машине и вскоре вернулся с небольшим «электронным глазом», за которым тянулся длинный тонкий провод.

— Да, совсем забыл, — неожиданно сказал Сахаров. — На стене есть еще один рисунок… Правда, он как будто не имеет отношения к нашему петроглифу.

Сахаров пошарил лучом фонаря по стене и остановил его выше петроглифа.

— Олень, пораженный стрелами.

Действительно, на стене виднелось неполное изображение оленя с запрокинутыми ветвистыми рогами; неполное потому, что стена в этом месте осыпалась и уцелела лишь передняя часть рисунка. Две стрелы, пущенные с разных сторон, застряли в туловище животного.

— Не будем отвлекаться и займемся петроглифом, — сказал Березкин. — Идите к хроноскопу. Задание я уже сформулировал, и, как только «электронный глаз» передаст импульсы, на экране появится изображение.

По обыкновению, Березкин прежде всего поручил хроноскопу выяснить, как создавался петроглиф.

На экране возник старый, но еще, видимо, крепкий человек с зубилом в одной руке и округлым булыжником в другой и приступил к работе. Он подставлял зубило под острым углом к скале и ударял сверху камнем. В действиях его не было ничего особенно интересного для нас, но я обратил внимание, что мастер-старый. Раньше мы не придавали значения возрасту художника, наносившего пиктограмму на глиняный сосуд, но теперь я припомнил, что тот был молодым.

Когда Березкин вышел из пещеры, чтобы самому посмотреть изображение, я указал ему на возрастные различия.

Березкин постарался уточнить задание, но результат остался прежним: хроноскоп настойчиво утверждал, что петроглиф высекал старый человек. Если хроноскоп не ошибался, — а мы уже привыкли верить ему, — то, значит, разные люди стремились запечатлеть в хаирханской пещере одну и ту же мысль.

Мы не спешили с истолкованием нового факта, да и не так-то просто было истолковать его. Мысль, что у неолитических художников существовала, так сказать, «специализация», пришлось отвергнуть как явно несостоятельную, а ничего разумнее предположить мы не могли.

— А хроноскоп… если его спросить? — Сахаров с надеждой смотрел на Березкина.

— Чего захотели! — не очень-то любезно ответил тот. — Хорошо, если он пиктограмму истолкует.

Но хроноскоп не оправдал наших надежд: он смог лишь проиллюстрировать пиктограмму, и мы последовательно увидели стрелков из лука, условные фигурки пораженных стрелами людей, затем сломанные стрелы и, наконец, копьеметальщиков. Березкин для чего-то подверг хроноскопии и изображение оленя, но оно лишь спроецировалось на экране. Пользы от чистого иллюстрирования, как вы сами понимаете, мы не получили никакой.

Березкин задумался, изыскивая, очевидно, новые способы применения хроноскопа, и спелеологи собрались вокруг нас.

— Зря вы мудрите, Константин Александрович, — сказал Сахарову Локтев, человек, как мы уже знали, феноменальной памяти; он знал наизусть чуть ли не целые главы «Капитала», мог точно сказать, на какой странице что написано, и мне кажется, что Петя Скворушкин в душе чуть-чуть завидовал ему… — Вы абсолютно правы, — продолжал Локтев, — и незачем разводить философию на мелком месте. Вспомните о наскальных надписях царей Урарту, Ассирии, Вавилона именно так они стремились увековечить свои подвиги, и наш петроглиф выбит в честь победы.

Никто не возразил Локтеву-да и трудно было что-нибудь возразить, — но Петя Скворушкин все-таки решил противопоставить ему свою точку зрения.

— А может быть, все не так, — сказал он. — Может быть, мы зря не признаем за неолитическим человеком способности к философским обобщениям?

Маленький, белобрысый, с веснушчатым носом, Петя старался держаться как можно прямее, чтобы выглядеть выше и солиднее.

— Почему же — не признаем? — спросил Сахаров. — Впрочем, что вы имеете в виду?

— Я думаю, что петроглиф-краткое изложение сути эпохи…

— Сути эпохи? — переспросил Сахаров, и печальные, казавшиеся абсолютно черными в полусумраке пещеры глаза его как бы приблизились к Пете.

— Да, — продолжал Петя. — Вражда человека с человеком и борьба человека с человеком-беспощадная, звериная, любыми средствами, до конца!

— «И вечный бой!»… — не без иронии сказал Локтев. — Не надо усложнять. Неолитического вождя так же обуревала жажда бессмертия, как и многих после него. Вот уж невидаль! Поэтому он и разбил недолговечный глиняный сосуд. И поэтому велел высечь на стене петроглиф — надежней все же.

Я хотел возразить Локтеву, но Сахаров, понявший мое намерение, сделал отвлекающий жест, и мы оба промолчали. Каждый из нас имел право на свое истолкование петроглифа, а строго доказать свою правоту едва ли кто-нибудь сумел бы. В ходе расследования и так уж пришлось отбросить не одну скороспелую гипотезу.

И все-таки я думал, что Локтев, безоговорочно принявший первоначальную версию Сахарова, неправ, и мне казалось, что я начинаю угадывать смысл петроглифа. Я вовсе не настаиваю на своем выводе. Всякий прочитавший мой очерк вправе высказать свое суждение, ибо в его распоряжении находятся те же факты, которыми оперировали и Сахаров, и Локтев, и Петя Скворушкин, и я. Правда, при исследованиях немалое значение имеет внутренняя настроенность человека, то особое состояние души и ума, которое складывается в процессе работы и которое искусственно не создашь. Быть может, только поэтому, подводя итог, я выступаю со своим мнением.

Картина, которую я сейчас постараюсь набросать, возникла интуитивно, как бы помимо конкретных размышлений. Я бы сказал, что она имеет эмоциональное, а не рассудочное происхождение и лишь позднее обрела, как я надеюсь, логическую законченность… Я постарался представить самого себя на месте неолитического человека, хоть мысленно «пожить в его шкуре», чтобы угадать, какие тревоги его волновали, какие заботы он старался разрешить.

Вечером, когда все сидели у костра, я один пошел к пещере. Из черного входа в нее веяло холодом и сыростью. Помедлив, я огляделся. Светила полная луна, и желтовато-зеленый свет ее заливал всю необозримую, теряющуюся в голубоватом тумане степную равнину. Я знал, что равнину на юге замыкают хребты Танну-Ола, а на севере, сразу за Енисеем, — горы Восточного Саяна. И я представил себе, как с гор на степную равнину спускаются кочующие неолитические племена-не очень многочисленные, враждебно настроенные друг к другу, видящие в каждом чужом человеке врага. Они неизбежно встречались на берегах Енисея и, встречаясь, вступали в бой. Они бились за жизненные пространства (точнее-за охотничьи угодья, а долина Енисея-это самое благодатное место в Тувинской котловине), и за право жить и охотиться на берегах великой реки наверняка происходили особенно жестокие сражения.

После одного из таких сражений между соседними племенами и был выбит на стене хаирханской пещеры загадочный петроглиф.

Осторожно раздвинув кусты, я шагнул в холодный мрак пещеры. У входа еще лежали на полу зеленоватые пятна лунного света, но дальше темнота становилась непроницаемой.

Я зажег фонарь и направил луч на стену. Круг света последовательно вырвал из мрака, как из глубины веков, лучников, убитых, сломанные стрелы, копьеметателей… Еще раз мысленно перебрал я все известные нам факты, еще раз задумался над деталями, добытыми хроноскопом: вождь топором разбивает глиняный сосуд с пиктограммой молодого художника, старый художник высекает ту же пиктограмму на стене. Одну за другой отбрасывал я прежние гипотезы. Заключение перемирия? Нет, потому что после сломанных стрел изображены воинственные копьеметатели. Самовосхваление вождя? Едва ли, потому что ни сам вождь, ни его тотем не изображены. «Философская суть эпохи»? Но неолитическому человеку явно незачем было беспокоиться о ее выражении. Краткий мир, сменившийся войной? Предположение Сахарова отпадало, потому что позднее другой художник выбил на стене петроглиф.

И тогда возникала мысль, что петроглиф — это соглашение между двумя враждующими племенами, что в пещере, когда заключалось соглашение, находились два вождя. Один из них приказал сделать глиняный сосуд и нанести на него пиктограмму. Но когда сосуд с пиктограммой показали второму вождю, тот ударом каменного топора доказал, сколь непрочно это изделие, и велел своему художнику — старику-высечь петроглиф.

Но в чем же все-таки смысл его? Вечный мир? Нет, потому что и в начале и в конце пиктограммы, с какого конца ни читай ее, стоят вооруженные, готовые к бою воины, да и едва ли неолитические люди обладали отвлеченными понятиями о мире. Что-то сугубо практическое, жизненно важное должно было содержаться в пиктограмме-и в то же время связанное с войной: люди того времени не представляли себе, что можно жить не враждуя.

Луч света, скользнув вверх, остановился на олене, пораженном стрелами. Да, во времена неолита люди охотились с помощью лука и стрел. В жизни человечества изобретение лука составило целую эпоху — с ним легче охотиться, чем с копьями или дротиками, и, значит, лучше стало житься людям, реже голодали они. Однако лук не только охотничье, но и боевое оружие. Поразить человека стрелой тоже проще, чем дротиком Следовательно, с изобретением лука легче стало охотиться, но и легче стало убивать самих охотников, мужчин во время многочисленных сражений.

Я еще раз направил луч света на пиктограмму и остановил его на пораженных стрелами воинах. Потом — на воинственно поднятых копьях. Не означает ли это, что вожди договорились впредь не пользоваться стрелами как боевым оружием и сражаться одними копьями? Луч света вернулся на убитых. Их было четверо. Я вспомнил, что даже у некоторых современных папуасских племен все, что больше трех, называется «много». Очевидно, тот же смысл имело изображение четырех убитых. Значит, древний мастер хотел сказать, что стрелы, столь полезные на охоте, убивают слишком много людей, и вожди соседних племен договорились не пользоваться ими в бою и сражаться, как в прежние времена, копьями. А чтобы завет их навеки остался в силе, чтоб знали о нем все, кто посетит хаирханскую пещеру, и был выбит петроглиф на каменной стене.

Воображение живо рисовало мне, как сидят вокруг пылающего костра суровые бородатые воины с каменными топорами и копьями, как вожди их торжественно обещают не воевать стрелами.

— Да будет так! — должно быть, сказал на своем наречии вождь, приказавший сделать пиктограмму на глиняном сосуде.

— Будет! — в тон ему ответил на своем наречии вождь, приказавший выбить петроглиф на стене хаирханской пещеры…

Каменная баба

Глава пятая

в которой повествуется о дальнейших спелеологических исследованиях Хаирханского массива, рассказывается о каменной бабе и о том, что находилось около нее

В дни молодости, опробуя на золото реки Куртушибинского хребта, я встретил однажды в безлюдном ущелье конного тувинца. Мы остановили лошадей, и после традиционных приветствий и вопросов я услышал от него рассказ о самом себе, о случившемся со мной однажды приключении на берегу Енисея. В памяти моей этот забавный случай остался самым ярким примером пресловутого, всячески обыгранного в литературе «телеграфа кочевников» — узун-кулака. Впрочем, это присказка.

Выйдя из пещеры с загадочным петроглифом, где столь пышно расцвела моя фантазия, я увидел Сахарова, который тоже ушел от костра и стоял у скалы, положив на остывший камень большую длинную руку. Сахаров смотрел вдаль, в темноту; луна светила ему в затылок, и его крупная, чуть запрокинутая назад голова казалась еще больше, тяжелее. Я почему-то подумал, что сейчас он похож на одного из тех наших далеких предков, по следам которых мы шли. Шаги мои Сахаров услышал сразу же.

— Вы очень обижены на меня? — спросил он. — Вот видите, до чего доводит увлеченность. Конечно, без увлеченности настоящие дела не делаются, но часто приходится страдать посторонним…

— Вы — о петроглифе? — в свою очередь спросил я. — Если хотите, я поведаю вам еще одну гипотезу… Сахаров, слушая меня, все так же смотрел вдаль, и я не знал, слушает он меня или прислушивается к своему внутреннему голосу, но, когда я кончил, он сказал:

— Знаете, только ради этой версии стоило лететь сюда, лезть в пещеру и думать, думать. — Теперь глаза его светились, и он смотрел в упор на меня. Если хотите, пещеры — это копилки человеческого опыта. Представьте себе, сколько десятков тысячелетий прожили в них наши предки!.. А что мы знаем о пещерах? Что там есть сталактиты? Что там живут летучие мыши?.. Воздух-покорен. Океан-покоряют. А подземный мир?.. Я убежден, что когда-нибудь в подземных пустотах возникнут промышленные предприятия… города, санатории… Там будут жить люди. Но они уже жили в пещерах, и опыт их-бесценен!

«Фанатик», — вспомнил я слова Дягилева и улыбнулся. — Да, фанатик, влюбленный в загадочный подземный мир».

В моем воображении как-то не укладывалось житье-бытье под землей, но я понимал, что сейчас не время высказывать свои мысли Сахарову, да и слишком мало я думал. об этом, чтобы выступать со своим мнением.

Определеннее я знал другое: Сахаров, пожалуй, с излишней поспешностью принял мою расшифровку петроглифа. Сам я не, считал ее окончательной, да и Березкин отнесся к ней весьма сдержанно.

Мы собирались покинуть лагерь спелеологов, чтобы отправиться к подножию Танну-Ола уже на следующее утро. Но вечером у костра я рассказал Сахарову и его товарищам легенду о пастухе-тувинце и невольно стал виновником последующих событий. Дело в том, что Хаирхан успел разочаровать спелеологов: пещера, в которой они обнаружили глиняные черепки и петроглиф, оказалась совсем не такой большой, как предполагал ранее Сахаров: в ней имелся еще только один зал (в него вел узкий проход). Спелеологи побывали в зале еще до нашего приезда, все тщательно осмотрели, но ничего интересного не нашли. По их словам, зал был невысоким они не могли стоять в нем во весь рост — и не очень длинным. Как и во многих других карстовых пещерах, с потолка там свешивались сталактиты, а на полу, навстречу им, «росли» сталагмиты-маленькие, ничем не примечательные. Когда спелеологи рассказывали нам о пещере, в словах их звучало откровенное неудовольствие. Они мечтали о бесконечных таинственных подземельях — и вдруг всего два небольших зала!

Легенда о пастухе, заблудившемся в хаирханской пещере, оказалась очень кстати. Спелеологи принялись спорить о достоверности легенд, приводили бесконечные примеры «за» и «против», и, пока спорили, большинство склонялось к тому, что легенды врут, но, когда дело дошло до Хаирхана, решили не спешить с выводами и поискать другую пещеру.

Поскольку я сам сказал, что пастух-тувинец увидел в пещере нечто такое, от чего помутился его разум, спелеологи предложили мне и Березкину задержаться дня на два, на три.

Утром Сахаров предложил осмотреть вместе с ним второй зал пещеры, мы все надеялись, что при первом посещении спелеологи просто не нашли хода в следующий зал.

Увы, надежды не сбылись. Мы, не ограничиваясь осмотром, в буквальном смысле слова прощупали каждую пядь. Нам удалось найти несколько трещин, но таких узких, что в них с трудом проходила рука; вели они куда-нибудь или нет-мы так и не узнали.

Поиски наших товарищей, отправившихся разыскивать в Хаирханском массиве другую пещеру, тоже ни к чему не привели. Удивляться этому не приходилось: не так-то просто найти среди скал пещеру. Вечером у костра царило мрачное настроение. Все понимали, что на детальное обследование Хаирхана уйдет слишком много времени, а надежды на счастливую случайность были очень уж призрачны.

И все-таки выручила нас «счастливая случайность» в лице старика тувинца, завернувшего на огонек. После первых же слов выяснилось, что старик превосходно осведомлен о цели наших исследований — сработал узун-кулак.

Выпив три аяка[3] соленого кок-чая с молоком, тувинец раскурил маленькую трубку с длинным тонким чубуком.(на нее с вожделением смотрел Березкин) и без долгих предисловий сообщил, что знает еще одну пещеру на Хаирхане, но не советует нам ходить в нее.

— Почему? — спросил Сахаров.

Старик принялся пространно повествовать про злых духов — пука и азу, будто бы обитающих в пещере, но рассказывал о них с забавными нотками сомнения в голосе, словно и сам не очень-то верил в злых духов, но считал нужным предупредить нас. Убедившись, что присутствие в пещере нечистой силы никого не смутило, старик удовлетворенно сказал «ча» и поднялся. Мы подумали, что он собирается уезжать, но он предложил немедленно пойти к пещере.

Минут через пятнадцать мы уже стояли около неширокого черного входа. Проникать в пещеру ночью не имело смысла. Сахаров, предусмотрительно захвативший с собой длинное белое полотнище, привязал его, подобно флагу, к ближайшей лиственнице, чтобы утром найти вход, и мы вернулись в лагерь.

Надо ли говорить, что рассвет застал нас уже на ногах, занятых спешным приготовлением завтрака.

Наскоро перекусив, мы отправились к пещере. Как и первая пещера, она находилась у подножия Хаирхана, и мне подумалось, что, если потребуется, лагерь без труда можно будет разбить на новом месте.

Не прошло и часа, как мы единодушно решили перебазироваться.

Чтобы не загружать рассказ излишними подробностями, скажу коротко, что, без особого труда проникнув во второй зал пещеры, — он оказался значительно выше и шире ничем не примечательного первого, — мы обнаружили там высеченного из камня истукана, так называемую каменную бабу. Она стояла посреди зала, и сверху на нее падал луч дневного света-в своде пещеры имелось небольшое отверстие.

Признаюсь, что больше всего меня поразила неожиданная освещенность идола, придававшая ему черты нереальности, призрачности, невесомости. В первые мгновения мы все невольно разговаривали полушепотом, как будто боялись, нарушить многовековой покой каменного изваяния.

— Гордый символ подземного мира, — торжественно произнес Петя и, кашлянув, покосился на Сахарова. — Страж вековечных тайн и неведомых нам свершений.

— Обычное надгробие, — сказал Локтев. Березкин первым прошел в глубину зала.

— Скелет, — услышали мы его голос.

Спелеологи ахнули и бросились к Березкину.

Скелет лежал позади изваяния, как бы брошенный к его ногам, и, видимо, только известь, пропитавшая кости, спасла его от разрушения.

Я сумел преодолеть в душе первое и, вероятно, малообоснованное ощущение схожести общей картины с храмами. коссов, Цель хроноскопии — раскрытие человеческих судеб, а кто мог поручиться, что судьба человека из хаирханской пещеры схожа с участью замурованных коссов?.

Сахаров вместе со своими помощниками принялся обследовать пещеру. Вскоре они обнаружили еще один ход, ведущий в глубину Хаирханского массива, — узкий и настолько низкий, что протиснуться в него можно было только в лежачем положении.

— Становится интересно, — заключил Сахаров. — Но не будем спешить. Впечатлений у нас вполне достаточно, и сначала нужно в них разобраться.

Глава шестая

преимущественно содержащая пересказ различных соображений насчет каменной бабы; кроме того, читатель сможет сделать не слишком оригинальное, но всегда полезное заключение о вредности поспешных суждений

В своем повествовании я стремлюсь по возможности точно следовать за ходом событий, раздумий или переживаний, чтобы как можно меньше привносить в него художественного домысла. К этому меня побуждают две причины. Во-первых, я смотрю на свои записки прежде всего как на отчет о нашей деятельности, как на документ, содержащий точную справку о проделанной работе и даже о ходе работы. Во-вторых, я прекрасно сознаю, что многие наши заключения и выводы имеют если и не предварительный, то во всяком случае опорный характер. На абсолютную истину мы с Березкиным не претендуем, и тем более хочется нам сделать читателей как бы участниками наших расследований, имеющими безусловное право на самостоятельный анализ фактов. В конце рассказа о сломанных стрелах я это обстоятельство подчеркивал, но считаю небесполезным еще раз напомнить о нем.

В частности, я не случайно в предыдущей главе опустил описание каменной бабы: в глубине пещеры, в таинственном полумраке, в моем сознании запечатлелась лишь общая картина, скорее даже не картина, а ее эмоциональное восприятие-этот самый полумрак, странно освещенный истукан, мое удивление, всплывшие в памяти «земляные люди», чувство разочарования… Но потом, когда мы вышли из пещеры и вернулись в лагерь, в сознании как бы проявились детали картины, и теперь я видел ее иначе.

Изваяние хаирханской пещеры достигало в высоту примерно двух метров: самый рослый из нас, Сахаров, лишь немногим уступал ему. Каменная баба в точном смысле слова вовсе не была «бабой», хотя так принято называть все подобные статуи — в глубине пещеры стоял на низком пьедестале высокий широкоплечий мужчина с квадратным приплюснутым лицом. Резец скульптора лишь слабо обозначил его плотно прижатые к телу руки, хотя было заметно, что пальцы сжаты в кулаки, но зато тщательно вырезал некоторые детали лица: выпуклые надбровья, близко посаженные глаза, жесткую линию рта. Голову каменной бабы прикрывал спадающий на плечи малахай, а ноги ее напоминали два коротких полустолбика.

Вечером мы, как водится, принялись обсуждать свои первые впечатления и припоминать все, что знали о каменных бабах.

Меня больше всего интересовали останки человека, найденные в пещере. Спелеологи же, наоборот, останкам придавали небольшое значение и гордились находкой монумента. Я не мешал рассуждать о нем, да и сам охотно участвовал в разговоре, потому что понять судьбу человека, навсегда оставшегося в пещере, можно было лишь в связи с изваянием, его назначением.

Могу сразу сказать, что по единодушному нашему заключению (и впоследствии оно подтвердилось) находка в пещере не относится к числу обычных. Но чтобы все стало ясно, необходимо хотя бы в нескольких словах объяснить, что имелось в виду под «обычными» находками изваяний.

Монументы, подобные нашей каменной бабе, вообще распространены широко. Встречаются они — и в довольно значительном количестве — по всей степной полосе Евразии, но особенно много их в Алтае, в Монголии, в Туве, в Хакассии, в Казахстане.

Совместными усилиями, помогая друг другу, мы припомнили, так сказать, типы, на которые подразделяются учеными все известные каменные бабы. К числу наиболее древних относятся изваяния эпохи бронзы, иначе говоря, сооруженные во втором тысячелетии до нашей эры. Найдены они на юге Красноярского края, то есть примерно в тех местах, где работали мы, но они совершенно нас не интересовали. Дело в том, что каменные бабы эпохи бронзы-это вовсе не фигуры людей, а саблевидные или сигарообразные столбы, испещренные изображениями небесных тел-звезд, солнца, луны, ниже которых вырезалось стилизованное человеческое лицо. Как видите, наша каменная баба не имела с ними ничего общего. Два других типа изваяний нам пришлось отбросить по географическим причинам: скифо-сарматские «бабы» известны лишь в причерноморских степях, а половецкие, наиболее поздние по времени, — в придонских, приднепровских, приволжских, то есть в Европе, а мы находились в самом центре Азиатского материка.

Иное дело каменные бабы тюркоязычных народов, населявших некогда Монголию, Туву, Алтай. Они имеют самое непосредственное отношение к нашей находке, и на них следует остановиться немножко подробнее.

Прежде всего о внешнем облике этих «баб». Как и наше изваяние, они изображают мужчин, стоящих во весь рост или сидящих. Правда, последний случай не очень характерен: сидящие каменные бабы известны только в Монголии на могилах знати орхонских тюрок. Более распространены стоящие изваяния высотой от одного метра до трех, в головных уборах типа боевого шлема или малахая, с саблей на поясе и сосудом в руках. Ставились эти изваяния тоже на могилах и по замыслу должны были изображать покойного: лицу изваяния скульпторы всегда стремились придать портретное сходство с умершим.

По внешнему облику найденное нами изваяние не очень отличалось от широко распространенных каменных баб, и мы могли бы пренебречь некоторыми деталями (например, отсутствием сабли на поясе), если бы… Если бы нашли изваяние под открытым небом.

Но оно стояло в пещере, и не в первом, а во втором зале. Насколько мы могли судить, такие случаи еще неизвестны науке, и это заметно подогрело наш пыл, заставило с особым интересом отнестись к находке.

В самом деле, для чего и кем создано изваяние? Почему его запрятали в глубину пещеры? Может быть, прав увлекающийся Петя, и перед нами действительно некий высокий символ?.. А может быть, прав осторожный, не любящий ничего усложнять Локтев, и мы столкнулись просто-напросто с особым случаем захоронения? Может быть, мы нашли могилу грозного военачальника прежних времен, которого похоронили с особой торжественностью в естественном каменном склепе?.. Разумеется, ни один из этих вариантов не исключался, но при желании каждый из нас мог предложить еще несколько объяснений, одинаково вероятных и… одинаково недоказуемых.

Березкин, принимавший активное участие в обсуждении, тоже не вспоминал о «земляных людях» — завтрашний день обещал нам приоткрыть тайну каменной бабы и, значит, погибшего в пещере человека.

— В одном лишь я твердо убежден, — как бы подводя итог спорам и разговорам, сказал Сахаров. — Сколько бы труда ни положили мы на расследование — даром он не пропадет.

Глава седьмая

в которой слово вновь предоставляется хроноскопу, а мы совместными усилиями восстанавливаем общую картину давно минувших событий

Еще до завтрака мы с Березкиным ушли в пещеру, чтобы в спокойной обстановке продумать план дальнейшей работы.

Как обычно, многое мы могли представить себе и без помощи хроноскопа. Например, при ближайшем рассмотрении выяснилось, что череп скелета носит следы сильного удара. И без электронной машины можно было вообразить, как нанесли роковой удар.

Каменную бабу древние скульпторы высекли из плотного мелкозернистого песчаника. Сначала они вырубили глыбу где-то на склоне горы, потом затащили в пещеру и придали ей вид монумента, видимо соответствующий их понятиям о красоте, величии.

Так оно и было, конечно. Но внешняя достоверность не приближала нас к пониманию сути событий, не объясняла смысла человеческих поступков.

Впрочем, мы сразу же нашли особый объект для хроноскопии: большая берцовая кость на левой ноге скелета хранила следы перелома. Значит, человек при жизни хромал.

— С хромоногого мы и начнем хроноскопию, — сказал я Березкину.

— Почему?

— Он в первую очередь интересует меня. Выясним, каким образом он покалечил себе ногу- в бою, или упал с коня, или оступился.

Березкин не ответил. Он стоял перед каменной бабой, в упор рассматривая ее, словно надеялся, что она сама приоткроет ему что-нибудь из собственного прошлого. Но черты плоского скуластого лица были слишком невыразительны, и никакая фантазия не могла оживить их. Наблюдая за Березкиным, я видел, что сегодня у него уже не такое приподнятое настроение, каким оно было вчера вечером.

— Противная штука, — сказал он о каменной бабе. — Неприятная какая-то…

— Не в ней же дело, — ответил я, хотя в душе целиком согласился с Березкиным в оценке «бабы»; удивительно, насколько зависит настроение человека от едва уловимых внешних обстоятельств.

Березкин, не говоря больше ни слова, вышел из пещеры.

В лагере вовсю пылал костер, казавшийся почти бесцветным в ярких солнечных лучах, стояли на углях два вскипевших чайника, и философ Петя, дежуривший в этот день, потребовал, чтобы мы немедленно явились к «столу» — плащ-палатке, на которой уже лежали консервированные походные яства.

Во время завтрака никто не докучал нам вопросами и тем более предложениями. Все понимали, что решающее слово должен сказать хроноскоп.

Березкин, поглощенный своими размышлениями, машинально сжевал бутерброд, выпил кружку крепкого горячего чаю и сразу же ушел к хроноскопу. Пропускать начало хроноскопии никому не захотелось, и в результате чай остался недопитым, бутерброды и консервы-недоеденными, и Петя принялся торопливо сгребать посуду и складывать ее в ведро: прежде чем присоединиться к нам, ему предстояло перемыть ее на Енисее.

— По-моему, тебе незачем тащиться в пещеру, — сказал мне Березкин, проверяя настроенность «электронного глаза». — Следи за экраном.

Березкин, на ходу распра; вляя провод, направился к пещере, и тут едва не случилось непоправимое. Увидев, что расследование начинается, Петя, погромыхивая сложенной в ведро посудой, рысью припустил к реке-под горку ему бежалось легко. Торопясь, он не заметил черного тонкого провода, зацепился за него и вырвал «электронный глаз» из рук Березкина. С ловкостью, уму непостижимой, Березкин сумел у самой земли поймать его и, прижимая к груди, медленно опустился на расцвеченный лишайниками валун. А в трех шагах от него, точно так же прижимая к груди ведро с грязной посудой, сидел на траве Петя. Оба испуганные, бледные, они молча смотрели друг на друга, а тонкие длинные пальцы Березкина механически поглаживали черный футляр «электронного глаза», будто он на ощупь старался определять, все ли цело внутри.

— Эх ты, «суть эпохи»! — только и оказал Сахаров, проходя мимо окаменевшего Пети.

Сахаров хотел поднять Березкина, но тот встал сам и скрылся в пещере.

Глядя на пустой, не оживающий экран, я, как и все остальные, пережил несколько неприятных минут. Березкину требовалось время, чтобы еще раз оценить обстановку, настроиться, но встряска, полученная «электронным глазом», невольно наводила на невеселые размышления. К счастью, все обошлось благополучно — экран ожил.

Березкин не сказал мне, какое дал задание хроноскопу, — но сам я полагал, что начнет он с хромоногого, и не ошибся. На экране возник коренастый колченогий человек монголоидного типа в одежде, сшитой из звериных шкур мехом внутрь. Я не антрополог, и мне трудно судить, имелись ли какие-нибудь признаки, отличающие его от современных жителей Центральной Азии; вероятно, да, но и большое сходство не вызывало сомнений. Во всяком случае, мы единодушно решили, что хромоногий относился к одному из прототипов монголоидной расы, и на этом успокоились… Хромоногий вышагивал на экране, припадая на левую ногу, но особое внимание я обратил на его движения-быстрые, порывистые. Очевидно, при жизни он был очень подвижным, энергичным человеком, с пылким, беспокойным характером. Я хорошо запомнил его лицо-крупное, скуластое, с широко расставленными узкими глазами, большим ртом, высоким лбом, — суровое лицо воина, но не только воина: было в нем что-то одухотворенное, заставляющее подозревать в нем художника, творца.

Вообще портрет хромоногого отличался редкостной полнотой и определенностью-ничего подобного мы не видели на экране раньше (если не считать хроноскопии мертвых коосов). По форме черепа, по лицевым костям хроноскоп восстановил подлинный облик человека, подобно тому (но с большей точностью), как это делают художники-антропологи.

Экран погас, но Березкин почему-то не вышел из пещеры.

Вскоре экран опять посветлел. Странные, быстро сменяющиеся полосы зеленоватых тонов заходили по нему, но изображение не появилось. Так продолжалось секунд двадцать, а затем экран вновь погас.

Заподозрив неладное, я побежал в пещеру. Березкин как ни в чем не бывало стоял с «электронным глазом» перед монументом, и рука его лежала на крохотном пульте: еще мгновение-и импульсы пошли бы к хроноскопу.

Меня Березкин встретил не очень дружелюбно.

— По-моему, тебе положено сидеть перед экраном, — сказал он.

— Да, но экран…

— Что-экран? — не вникая в смысл моих слов, перебил Березкин. — Скажи лучше, отчего охромел твой герой?

— Видишь ли, — сказал я. — Ничего такого на экране не появилось.

— Ничего такого! Саблю от расщелины можно же отличить!

— Поди и отличи. Что ты, право! Теперь Березкин посмотрел на меня внимательнее и даже убрал руку с пульта.

— Я же не про первую передачу говорю, — сказал он. — Я же про вторую.

— Из-за второй я и пришел. На экране ничего не появилось.

— «Электронный глаз» работает! — предупредил мои сомнения Березкин. — Все в полной исправности. Хроноскопия берцовой кости должна была дать хоть какой-нибудь результат…

— Не спорю, — ответил я. — А давно ли ты перешел на поточный метод исследования? Второе задание ничего общего не имело с первым.

Березкин тихонько выругался.

— Все из-за Петьки, — сказал он-Чертов сын! Так я из-за него перетрусил. Конечно, хроноскоп не мог выяснить причину перелома, если велено восстановить облик человека. Сперва я хотел спроецировать на экран изображение каменной бабы-это были бы однотипные задания, но вспомнил про ногу…

Березкин вернулся к хроноскопу вместе со мной. Не просматривая уже полученный портрет хромоногого, он сформулировал новое задание и опять скрылся в пещере.

Когда экран хроноскопа ожил, мы увидели нашего героя верхом на коне. Нет, он не гарцевал и не рубился с врагами-хроноскоп все рисовал скупее: просто на ногу нашему герою опустился острый продолговатый предмет-видимо, сабля противника. Любителям батальных сцен предлагалось самим дополнить живописными деталями сцену битвы. Мы же ограничились тем, что приняли к сведению первый достоверный факт из жизни хромоногого; хромота его-следствие раны, полученной в бою. С кем он сражался-мы узнать не могли. Из-за чего-тоже. С одинаковой степенью достоверности можно было допустить, что хромоногий пострадал или в грабительском набеге, или при защите владений своего племени. Так или иначе, но рану он получил, выполняя волю своего маленького народа.

Наше заключение вполне устроило и Березкина, которому пришлось еще раз выйти из пещеры, чтобы дать новое задание хроноскопу.

Я думал, что Березкин продолжит хроноскопию хромоногого, но он переключился на хроноскопию галереи, ведущей из первого зала пещеры во второй. Выбор объекта немного озадачил меня, но сейчас важнее было следить за экраном, чем размышлять о поступке Березкина.

Что происходило на экране-понимали все: люди, и среди них наш хромоногий, затаскивали в пещеру ту самую глыбу мелкозернистого песчаника, из которой потом вырубили каменную бабу. Ничего интересного не заметили мы и в том, как они ее тащили. Я только обратил внимание, что люди не очень-то церемонились с глыбой-ворочали как бог на душу положит. Их движения были резкими, угловатыми, я бы даже сказал-веселыми, словно этакая боевая ватага с шутками, прибаутками, с дружным уханьем трудилась в темной, слабо освещенной факелами галерее.

Когда Березкин вернулся, я сказал ему, что он поступил нелогично, прекратив хроноскопию останков хромоногого.

— Ладно, сейчас попробуем узнать, почему он навсегда остался в пещере, — согласился Березкин. — Кстати, хроноскопии придется подвергнуть и следы на полу-они о многом могут рассказать, хотя на глаз трудно различимы.

Люди, возникшие на экране, действовали медленно и торжественно. Каменная баба была уже почти закончена, и на экране четко вырисовывалась ее нескладная широкая фигура. Но отделка, судя по всему, продолжалась. Ваятели, прежде чем приблизиться к скульптуре, совершали какие-то непонятные движения — очевидно, ритуальные. Угадывалось в этих движениях что-то от преклонения и даже от подобострастия, словно ваятели приносили извинения каменной бабе за то, что осмеливались прикасаться к ней своими резцами. Хроноскоп подчеркивал эту черту упорно-нам даже надоело смотреть на приплясывающие и раскланивающиеся фигурки.

Потом на экране появился хромоногий, и перед ним, как перед мастером, все расступились. Очень четко обозначилось на экране его лицо-суровое и умное. Хромоногий по-прежнему держался независимо, двигался быстро и свободно (я невольно вспомнил, как тащили глыбу песчаника по галерее). Без приплясывания и поклонов он приблизился к монументу, но внезапно вздрогнул, как от сильного удара, покачнулся, зашатался и упал к подножию изваяния. Слабая попытка подняться ни к чему не привела, и хромоногий неподвижно застыл на сыром холодном полу хаирханской пещеры…

— Оскорбил чувства верующих, — торопливо сказал Петя, заглядывая мне в глаза; видимо, ему не терпелось хоть чем-нибудь загладить свою вину. — Пострадал за богохульство.

Петя выпрямился, для чего-то стряхнул с груди соринки — и торжественно заключил:

— Значит, у ног каменной бабы лежит жертва религиозного фанатизма!

— Или нахал, который полез, куда его не просили, — предположил Локтев.

А Сахаров молчал.

Я тоже не спешил с выводами, но высказанная Петей мысль, что в пещере мы обнаружили предмет поклонения, божество какого-то исчезнувшего местного племени, показалось мне весьма правдоподобной.

Специально я не изучал историю религиозных обрядов, но думаю, что первыми храмами для верующих служили пещеры, подобные хаирханской. Лишь позднее стали сооружаться искусственные храмы-церкви, костелы, пагоды, монгольские дасаны. Очевидно, нам и посчастливилось найти один из первых храмов.

Березкин, просмотрев все записанное хроноскопом, с нашим заключением согласился. Но когда спелеологи, довольные результатом хроноскопии, отправились помогать Пете готовить обед, у нас с Березкиным состоялся краткий разговор:

— По-твоему, все? — спросил Березкин.

— По-моему, нет, — ответил я.

Потом наступило долгое молчание. Как и мой друг, я понимал, что мы, установив внешний ход событий, не уловили главного в поступках людей, ради которого только и стоило заниматься хроноскопией монумента. Но сформулировать это главное, чтобы сделать наше расследование целеустремленнее, ни мне, ни Березкину не удавалось.

— Не знаю, к чему это приведет, — сказал наконец Березкин, — но можно попробовать проследить весь процесс обработки глыбы песчаника. Я имею в виду не технологию, а самих людей, их поведение, что ли.

— Но как ты объяснишь свой замысел хроноскопу? Все-таки его возможности не безграничны. Даже если рассчитывать на истолковательную функцию, все равно, пожалуй, не хватит материала,

Березкин задумался, и я не торопил его с ответом.

— Видишь ли, — сказал он, — тщательность обработки различных частей каменной бабы явно неодинакова. Спина, например, вытесана грубо. Лицо-значительно тоньше. Не послужит ли это нам ключом? Иначе говоря, не сумеем ли мы подвергнуть раздельной хроноскопии начальную и завершающую стадии работы ваятелей?

Березкин сформулировал задание хроноскопу и ушел, а ко мне подсел Сахаров-как всегда задумчивый и словно бы немножко грустный.

— Продолжим? — понимающе спросил он.

— Продолжим, — улыбнулся я.

Ждать нам пришлось недолго. По уговору Березкин начал с хроноскопии небольшого пьедестала, на котором стояла каменная баба, и спины. Когда экран засветился, я увидел плохо обтесанную глыбу, поставленную «на-попа». Вокруг нее толпились невысокие коренастые люди, среди которых выделялся хромоногий. Ваятели работали весело, дружно, и движения их были свободными и широкими. Судя по всему, они не церемонились с глыбой (как и в то время, когда тащили), уверенно стесывая все лишнее. На моих глазах бесформенная масса приобретала контуры человеческой фигуры — постепенно обозначились голова, плечи… Мне нравилось наблюдать за возникновением на экране каменной бабы, и я даже немножко отвлекся — не сразу заметил, что ваятели стали иначе вести себя. Нет, они еще не приплясывали и не раскланивались, но чем отчетливее обозначались на глыбе песчаные контуры их божества, тем плавнее и торжественнее становились движения людей, тем осторожнее прикасались они к изваянию. И только хромоногий вел себя так, будто по-прежнему перед ним была глыба песчаника, а не возникающее под его руками божество.

Экран погас, но почти сразу же засветился снова-Березкин перешел к хроноскопии тщательно обработанных деталей монумента. На экране изваяние выглядело почти законченным (примерно таким же, как в сцене убийства хромоногого), и люди, прежде чем подступиться к божеству, проделывали сложные ритуальные движения.

Вот, собственно, и все, что нам удалось выяснить. Смысл происшедшего прояснился и для нас с Березкиным, и для Сахарова. Но мы решили проконтролировать себя, ознакомив с результатами дополнительной хроноскопии остальных спелеологов и выслушав их мнение.

Почти готовый обед был немедленно снят с огня, и у хроноскопа собралась вся наша небольшая группа.

Березкин продемонстрировал все записи хроноскопа, за исключением тех, которые относились к одному хромоногому. Мы вновь увидели веселых и сильных людей, протаскивающих по темной пещерной галерее глыбу песчаника, потом те же люди дружно и весело принялись за обработку глыбы. Наконец обычная работа сменилась сложным церемониалом, и, когда один из ваятелей, хромоногий, отказался выполнять его, сильный удар по голове уложил непокорного на месте.

— Грустно, — сказал философ Петя и глубоко вздохнул. — Очень грустно. Сами сотворили себе божество и сами же стали раскланиваться перед ним, убивать за непочтение лучших представителей своего народа. Такова суть всех религий — При слове «суть» Петя покосился на Сахарова, но у того не было желания иронизировать. — У поздних религий, вроде христианства или мусульманства, все это затушевано, а здесь так обнажено…

Никто из нас ни слова не добавил к выводу Пети-он выразил наше общее мнение, и даже Локтев согласился с ним.

— Все уважают, и ты должен, — сказал он. — А не будешь — вот так вот. Как еретика. Всегда так было.

Гордый знак

Глава восьмая

в которой спелеологи находят в глубине Хаирханского массива следы неведомого человека, а мы со множеством приключений совершаем путешествие по сложной системе подземных галерей и залов

Узкий проход, ведущий из второй пещеры в глубину Хаирханского массива, не давал покоя спелеологам: они начали подготовку к подземному путешествию сразу же после окончания хроноскопии каменной бабы.

Техникой спуска в пещеру или пропасть мы с Березкиным совершенно не владели, ничем помочь своим товарищам не могли и потому со спокойной совестью отправились на Енисей купаться и загорать. Испытывая некоторую утомленность, я бросился в холодную воду, прошел кролем до островка, а потом на берегу, чтобы согреться, проделал несколько энергичных гимнастических упражнений Березкин захватил с собой на реку походные шахматы, и остаток дня мы провели за игрой, лежа на солнце.

Рано утром начался штурм пещеры. Конечно, нам с Березкиным тоже очень хотелось побывать в подземелье, но Сахаров вполне резонно заявил, что мы успеем посетить пещеру и после того, как они произведут разведку; брать же с собой новичков слишком рискованно.

Все-таки мы пошли в пещеру, чтобы посмотреть, как спелеологи будут пролезать в узкую черную щель. Вид этой щели вызывал у меня легкий озноб очень уж она казалась мрачной, опасной, таинственной, и было такое ощущение, что спелеологи непременно застрянут в ней. Мысленно я даже стал изобретать хитрые способы их избавления из страшного плена.

Но Сахаров и его товарищи придерживались иного мнения о лазе.

— Превосходный лаз, — сказал Сахаров, после того как минуты три пролежал перед ним на животе, подсвечивая себе фонарем. — Можно даже не раздеваться, (Я уже знал, что в самые узкие и коварные щели спелеологи пробираются голышом одежда может зацепиться за неровную поверхность хода.)

Широченные плечи Сахарова, его громоздкая сутуловатая фигура по-прежнему смущали меня. Я сравнивал саженный размах плеч с размерами лаза и почти не сомневался, что Сахарову придется дежурить в лагере вместе с нами. Я ошибся.

Вытянув вперед руки, Сахаров без особого труда протиснулся в щель. За ним последовали Петя и остальные спелеологи. Когда ноги замыкающего исчезли в черном ходе, мы с Березкиным вернулись к палаткам, где нас ждал Локтев, добровольно вызвавшийся дежурить в этот день.

— Ну как, погрузились? — спросил он.

Локтев ловко чистил большущую картофелину, которая почти скрывалась в его руках, и я смотрел на его руки, вдруг показавшиеся мне по-своему символическими. В каком-нибудь прошлом веке описание таких могучих, красноватых, с огрубевшими пальцами рук сразу же убедило бы читателя, что речь идет о пахаре или кузнеце, но никак не о работнике умственного труда… А теперь-теперь описание рук мало о чем может сказать…

— А вы почему в лагере остались? — спросил Березкин.

— Надо ж кому-то. Да меня и не шибко уговаривали- я тоже новичок. Правда, погружался с ними, да не понравилось. Не любитель я всяких погружений и углублений. Тьма там, не разберешь ничего.

— Приехали же вы! — удивился Березкин.

— Так, за компанию! И не жалею. Места новые поглядел. Сам-то я родом с Белого озера, из Белозерска. Слыхали?.. Вот-окаю все, никак отвыкнуть не могу. Все у нас там окают…

Время тянулось мучительно медленно. Наверное, потому, что чувство беспокойства за товарищей не покидало нас. Мы поглядывали то на солнце, то на часы, но солнце упорно висело на одном месте, а стрелки часов двигались, как говорится, в час по чайной ложке. Раза два мы возвращались в пещеру к каменной бабе и заглядывали в щель. Но там было тихо и пусто, словно никто и не проходил по ней.

Погода портилась-натягивало облака, и все чаще на Хаирхан ложились серые тени; несильный теплый ветер налетал порывами, бросал в костер сухие кустики прошлогодней травы. А мы с Березкиным неожиданно загрустили. Самое это скверное — сидеть без дела, чувствовать себя лишним. Хорошо ли, плохо ли, но мы сделали на Хаирхане все, что смогли, а теперь-теперь уже никто не нуждался в нашей помощи. Минет еще один день, и мы навсегда расстанемся с Хаирханом, с отважными покорителями пещер…

Спелеологи вернулись часов через пять-перепачканные глиной, уставшие, но довольные сверх всякой меры.

Философ Петя еще издали закричал, что в пещере найдены следы человека, и Сахаров подтвердил, что следы совершенно замечательные. Но мы уже не раз находили их в хаирханских пещерах, и теперь никак не могли уразуметь, чем вызван столь бурный восторг спелеологов.

— Вот такие следы! — дивясь нашей непонятливости, воскликнул Петя и, энергично топнув, указал на отпечаток ботинка.

— Следы ботинок? — в свою очередь изумились мы. — Значит, вас опередили?

— Босых ног, конечно! — Петя мученически возвел глаза к небу.

Судя по его виду, на него отпечатки ног в пещере произвели неизмеримо более сильное впечатление, чем на Робинзона следы Пятницы. Он едва справлялся с переполнявшими его чувствами, жестикулировал и, казалось, готов был сию же минуту увлечь нас в подземелье.

Но Сахаров распорядился идти на Енисей — мыться. Мы пошли вместе со спелеологами, слушая их сбивчивые рассказы. Теперь в них фигурировали не только следы, но и отвесные пропасти, и зал необычайной красоты, и подземное озеро, и заполненный водой сифон, и леса из сталагмитов.

— А следы босых ног, — сказал Сахаров, — вам лучше посмотреть самим, не очень доверяя нашим описаниям.

Ночью лил дождь, и где-то стороной шла гроза. Я долго не спал. Рассказ о следах произвел на меня неожиданно сильное впечатление. Думалось о множестве людей, живших до нас, о множестве человеческих судеб. Никто не проходит по земле бесследно, каждый что-то оставляет после себя. Но как быстро новые поколения, словно на большой дороге, затаптывают, стирают следы прошедших до них, как быстро забываются люди, жившие еще совсем недавно. Славен человек, сберегающий от тлена имена и дела предков. Пусть не будут приняты мои слова за нескромность: да, после изобретения хроноскопа мы с Березкиным все время идем по следам людей и познали особое счастье-счастье воскрешения забытых. Но, право же, сделано так мало, что говорить о сделанном можно лишь вот в такой-общей форме.

До сих пор мы имели дело, так сказать, со следами в широком смысле слова: с какими-либо материальными остатками или письменными документами. И вдруг следы в буквальном смысле, следы босых ног. Прислушиваясь к далекому погромыхиванию, к монотонной дроби дождя, я пытался представить себе, что смогут рассказать нам чудом сохранившиеся отпечатки. Да ничего, наверное. Или очень немного, что-нибудь внешнее: ребенок или взрослый побывал в пещере, мужчина или женщина, низкий или высокий, хромал он или не хромал, торопился или шел медленно. А судьба его-разве восстановишь судьбу по отпечаткам ступней?

Проснулся я в смутном настроении: и хотелось посмотреть следы, и горько было заранее сознавать свою беспомощность. Я поделился своими размышлениями с Березкиным, но тот, прекрасно выспавшийся, бодрый, ответил на них лишь недоуменным пожатием плеч: зачем опережать события?!

Впрочем, вскоре Сахаров положил конец моим затянувшимся раздумьям. Он поинтересовался, хорошо ли мы плаваем и ныряем, но на слово не поверил.

— Придется проверить, — заключил Сахаров. — Идемте на Енисей.

День выдался скверный, холодный; дождь то. стихал, то вновь принимался моросить, и лезть в такую погоду в реку никому не хотелось. Кроме того, у меня ни с того ни с сего начался насморк, и чувствовал я себя средне, Но экзамен мы выдержали.

Кроме Сахарова, сопровождать нас в подземном путешествии вызвался Петя.

Мы надели легкие, но прочные и теплые комбинезоны, Петя прихватил с собой фотоаппарат, и все мы вновь очутились у черной щели.

Как и прошлый раз, первым исчез в ней Сахаров, велев мне лезть за ним. Выждав, пока ботинки Сахарова удалятся на почтительное расстояние (у меня на шлеме был укреплен отлично светивший фонарь), я тоже протиснулся в щель и, работая руками, извиваясь всем телом, медленно начал продвигаться вперед. В пещерах всегда нежарко, но по этому ходу тянул такой противный ледяной сквозняк, что в пору было ляскать зубами. Полз я довольно успешно, но все никак не мог приноровиться правильно держать голову и стукался затылком о выступы. С непривычки быстро начали уставать руки, и, наверное, я замедлил продвижение, потому что сзади послышалось сопение Березкина.

Длинным ли, коротким ли был проход-не знаю, но, когда он кончился, я очутился в обширном зале рядом с Сахаровым. Он легонько пододвинул меня к стенке и велел не двигаться.

— Рядом пропасть, — предупредил он. — Отсюда начнем спуск. А в зале нет ничего примечательного.

При слове «пропасть», произнесенном в столь непривычной обстановке, я тотчас вообразил себя висящим на веревке над бездной. Успокоила меня забавная мысль: я подумал, что уж если наш босоногий предок благополучно прошел здесь, то и мы пройдем. Если бы я заранее знал, что предок проник в пещеру совсем другим путем, мне было бы гораздо труднее преодолевать различные преграды.

Пропасть в действительности оказалась не такой уж страшной: мы спустились по укрепленной еще в прошлый раз веревочной лестнице метров на пять-шесть, миновали короткую галерею и вновь попали в обширный зал. Я направил луч света сперва вдоль стены, а потом в центр зала; он не достиг противоположной стены и повис в воздухе.

Чуть наклонив луч, я увидел обширный и, очевидно, глубокий колодец.

— Озеро, — сказал Сахаров. — Вода такая спокойная и прозрачная, что ее почти незаметно. Дальше дороги нет. Придется раздеваться.

Мы покорно сняли комбинезоны, но как не хотелось мне лезть в эту спокойную прозрачную воду! Она была так холодна, что о купании в Енисее я вспоминал, как о теплой ванне! И потом, пока я плыл, мне все время казалось, что вода почти не держит меня и я вот-вот пойду ко дну.

Вылезая на берег, я ободрал руку об острый выступ известняка, и царапины на некоторое время отвлекли меня от невеселых размышлений.

По дну следующей галереи протекал ручей, начинавшийся из озера. Мы шли по его руслу, и я посвечивал на воду, надеясь разглядеть что-нибудь интересное на дне, но безуспешно.

— Скоро будут следы? — не выдержав, спросил я у Сахарова.

— Терпение, мой друг, терпение, — последовал весьма обнадеживающий ответ.

Неожиданно галерея разделилась, но мы продолжали идти вдоль ручья. Он становился все глубже: наверное, в него впадали не замеченные нами притоки, а потолок галереи настойчиво снижался. Несколько минут мы шли согнувшись, но потом галерея замкнулась-поток исчез, а хода дальше не было.

— Сифон. Самый трудный участок, — объявил нам Сахаров. — Придется нырять. Дальше снова можно идти во весь рост, и мы попадем в красивейший зал хаирханской пещеры. Уверен, вы никогда не видели ничего подобного!

Там, на поверхности, мне представлялось чрезвычайно заманчивым посетить прекрасный подземный дворец, но здесь… Впрочем, впереди меня ждали еще загадочные следы, и, значит, не было дороги назад,

— Проплыть нужно метров пять, — продолжал Сахаров. — Плывите, цепляясь руками за потолок. Так удобнее.

Сахаров уже приготовился нырнуть, но Петя остановил его.

— По-моему, сильно прибыла вода, — сказал он. — Боюсь» что плыть придется все десять метров.

— Я давно заметил это, — ответил Сахаров, — дождь случился некстати. Но не возвращаться же!

Сахаров пригнулся — и пропал.

Я сделал глубокий выдох, потом вдох и нырнул. В ледяной воде нырять неизмеримо труднее, чем в теплой, — сжимает легкие и не хватает воздуха, спешил я отчаянно. Пяти или десяти, метров достигал в длину сифон — определить под водой да еще в темноте было невозможно. Крепкие руки Сахарова схватили меня за плечи, прежде чем я вынырнул на поверхность,

— Как видите, все очень просто, — сказал он,

Я кивнул, но подумал, что если просто мне, то каково пришлось первому проникшему сюда?

Потом я весьма некстати чихнул, и как бы в ответ на это до слуха нашего донесся странный звук — словно кто-то огромный и очень недовольный нашим визитом тяжко вздохнул в глубине пещеры.

«Обвал!» — мелькнула мысль.

Я невольно сделал движение в сторону сифона, но вовремя взял себя в руки.

Сахаров напряженно прислушивался, но в пещере все стихло.

— Уж не почудилось ли? — спросил он. Мокрая голова Березкина появилась рядом со мной, и раскрытый рот его жадно глотнул воздух.

— Бр-р, — сказал Березкин. — Ну и ну!

Почти тотчас вынырнул и Петя. Он выглядел значительно бодрее моего друга.

И опять послышался тяжкий вздох в глубине пещеры.

Петя легонько подпрыгнул и замер на месте, а я именно в этот момент подумал, что мы совершенно напрасно забрались сюда, потому что затащить «электронный глаз» так далеко в пещеру все равно не удастся. Следовательно, хроноскопия отпечатков босых ног исключалась.

— Н-не понимаю, — признался Петя. — Н-ничего не понимаю. Прошлый раз никто не вздыхал.

— Обвал, — сказал я. — Не завалило бы обратный путь.

— Тьфу ты, нечистая сила! — тихонько выругался Сахаров. — Чего только не встретишь под землей. И вновь послышался вздох.

Сахаров двинулся вперед, и мы гуськом поплелись следом, стараясь держаться поближе друг к другу.

Чем дальше мы шли, тем громче становились вздохи, и каждый раз я невольно пригибался, будто это могло спасти меня при обвале.

— П-перестань чихать, — весьма категорически предложил мне Березкин, и я понял, что в его представлении мое чихание и пещерные вздохи — нечто взаимосвязанное, и Березкина не устраивает мое поведение.

Наконец под лучами наших фонарей заиграл, засеребрился подземный зал. Белые, под мрамор, колонны, разбросанные беспорядочно, как деревья в лесу, держали на себе высокий, со своеобразными лепными украшениями потолок-это свешивались, подобно сосулькам, сталактиты: и едва начавшие расти, и уже длинные и острые, как иглы. Пол пещерного зала, к сожалению, даже отдаленно не напоминал паркетный: твердые бугры сталагмитов чрезвычайно затрудняли продвижение, а громкие близкие вздохи, мягко выражаясь, мешали нам сосредоточиться, чтобы в полной мере оценить почти фантастическую, совершенную красоту подземного мира.

Глава девятая

в которой мы выясняем причину странных звуков в подземелье, а также изучаем следы нашего далекого босоногого предка

Сахаров все-таки заставил нас пройтись по всем закоулкам зала, а потом решительно направился к галерее, ведущей в зал со следами.

Он заметно отличался от предыдущего-ни гирлянд сталактитов, ни поросли сталагмитов, ни колонн. Не сговариваясь, мы направили лучи фонарей в ту сторону, откуда доносились вздохи. Некоторое время стояла полная тишина, а потом снова протяжно загудело, и по залу пронесся легкий ветерок. Я совершенно отчетливо почувствовал, как зашевелились на голове мокрые волосы.

— Следы — вдоль противоположной стены, — сказал. Сахаров. — Надо обойти их так, чтобы не попортить.

С этими словами он двинулся по направлению к тому, что вздыхало, обдавая нас холодным ветром.

Фонари наши энергично шарили по стене, потолку, полу, но обнаружили мы лишь узкую щель. Из нее-то и вырвался сначала холодный ветерок, а потом тяжкий вздох.

Сахаров просунул голову в щель и надолго застыл в неподвижной позе. Лишь после следующего вздоха он вылез обратно.

— Так и знал, — объявил Сахаров. — Пульсирующий источник. Вода врывается в небольшую полость, сжимает воздух, а он с шумом выходит через щель.

— Да, но прошлый раз… — начал Петя.

— Прошлый раз был ниже уровень воды. Вспомни-ка про дождь — он поднял грунтовые воды.

В конце концов ко всякому холоду можно привыкнуть, и в этом зале я перестал дрожать. После Сахарова мы все по очереди полюбовались пульсирующим источником и вспомнили о следах.

— Да вот они! — воскликнул Петя, направивший луч фонаря себе под ноги. Чудом их не затоптали.

У самой щели на глинистом полу пещеры виднелись два четких глубоких отпечатка босых ног-больших, широких, расплющенных от постоянного хождения босиком.

Сахаров решительно отстранил нас.

— Сначала сфотографируем их, а потом уж будем осматривать, — категорически заявил он.

Никто не возразил против разумного предложения, и фотовспышки впервые озарили своды мрачного подземелья.

Петя проявил себя чрезвычайно старательным и терпеливым фотографом, и магний вспыхивал не менее двадцати раз. Но всему есть предел, и Петя наконец предоставил нам свободу действий.

Собственно, претендовать на роль следопыта ни я, ни Березкин не имели никаких серьезных оснований: читать следы нам пришлось впервые в жизни. И если бы роспись, оставленная на глиняном полу несколько тысячелетий назад нашим неведомым предком, не оказалась предельно ясной, мы, безусловно, потерпели бы поражение. Но о событиях, происшедших в пещере, просто не могло быть двух разных мнений.

Прежде всего необходимо сказать, что, судя по величине отпечатков и размаху шагов, в пещере, бесспорно, побывал взрослый мужчина. Следы начинались у стены, в которой мы сперва не заметили никаких проходов или щелей. Но Сахаров повел фонарем вверх, и там, на высоте около двух с половиной метров, обнаружилось отверстие.

— Он спрыгнул оттуда, — сказал Сахаров. Отпечатки ног под отверстием убедительно свидетельствовали об этом: человек ловко спрыгнул с большой высоты на носки и лишь слегка коснулся пола руками…

По следам мы установили, что он побывал в пещере дважды. В первый раз прошел примерно половину пути от стены к щели с пульсирующим источником, а во второй — дошел до нее.

Сравнение следов и приоткрыло нам смысл происходившего.

Впервые проникнув в пещеру, человек осторожно, на цыпочках двинулся вперед, освещая себе дорогу факелом (на полу сохранились черные крошки угля). Шел он медленно, с остановками-очевидно, вслушивался, вглядывался в полумрак. И вдруг, чем-то испуганный, резко повернулся, сделал огромный скачок в обратном направлении и убежал из пещеры.

Много ли, мало ли времени минуло после закончившегося паническим бегством посещения-мы определить не могли, но все-таки человек вернулся в пещеру. Теперь он ступал смелее и тверже, на всю ступню и, подойдя к щели, долго стоял перед ней. Потом ушел-ушел спокойно и уже больше не возвращался в пещеру.

Изучая следы, мы провели в почти неподвижном состоянии, наверное, около получаса и замерзли зверски.

Пока я не без грусти рисовал себе долгий обратный путь к теплу, Сахаров и Петя изучали ход, по которому проникал в пещеру наш босоногий предок.

— Здорово из него ветерком тянет, — сказал Петя. Сахаров согласился с Петей и предложил невероятное:

— Давайте осмотрим ход. Не откладывать же вторично? Увы, спелеологи сразу же забыли о нас, туристах. И о своей миссии проводников.

Петя первым ловко вскарабкался по стене и исчез в проходе.

— Давайте-ка быстрее, — мрачно сказал нам Сахаров. — Не задерживайте.

Вероятно, Березкин вполне сознавал безвыходность положения, и это придало ему ловкости. Не так легко, как Петя, но все-таки он тоже вскарабкался по стене и скрылся. Луч света беспощадно приказывал сделать то же и мне.

К великому моему удовольствию, проход, в который мы попали, оказался коротким, следующие два зала-совсем небольшими, а когда, миновав галерею, мы вышли в третий, то увидели слабый дневной свет. Петя и Березкин уже трудились возле неширокой щели, стараясь расчистить ее. Это им удалось, и Березкин, издав победный клич, выскочил наружу. Петя замешкался, и я, весьма решительно отстранив его, вылез следом.

Погода разгулялась. Все четверо мы прыгали от радости, что вновь очутились под голубым небом и жарким солнцем.

Способность к самокритике первым обрел Березкин. Он посмотрел сначала на себя, потом на нас и захохотал- безудержно, громко. Полуголые, грязные, замерзшие, мы действительно были похожи на сказочных выходцев из подземного царства.

Глава десятая

содержащая рассуждения о первоисследователе пещеры, а также некоторые подробности о последнем зале и о нашем последнем открытии-серии малопонятных настенных рисунков

Одежда наша осталась на берегу подземного озера (ведь мы собирались возвращаться прежней дорогой), но Сахаров и Петя признались, что замерзли и устали и не испытывают ни малейшего желания снова спускаться под землю. Я выслушал это признание с откровенным удовольствием: значит, и отчаянным спелеологам нетак уж весело было в пещере!

Узкий, почти совершенно скрытый кустами вход в пещеру находился как раз напротив меня. Разглядывая его, я подумал, что раньше пещера, безусловно, служила прекрасным убежищем для людей, убежищем, почти недоступным для многочисленных врагов. И первоисследователь пещеры, тот, что проник к пульсирующему источнику, наверное, был из числа обитателей пещеры. Но зачем потребовалось ему забираться в глубь ее? Неужели он отправился выяснять причину таинственных вздохов?

— Это единственное правдоподобное объяснение, — ответил на поставленный мной вопрос Петя. — И, значит, предок наш был на редкость отважным человеком. Мы, образованные люди, и то не очень хорошо чувствовали себя, пока не установили причину вздохов. А несколько тысячелетий назад предки наши свято верили в духов, в нечистую силу, правда ведь?.. Значит, то был действительно отважный человек. Герой!

— В первый-то раз он все-таки удрал из пещеры, — сказал Березкин.

— Зато во второй-подошел к источнику!

— Потому, наверное, подошел, что уровень воды понизился и пещера молчала.

— Так и было, наверное, — ответил за Петю Сахаров. — И все же смелости его можно позавидовать…

Мы долго молчали, и каждый, должно быть, мысленно птытался представить себе босоногого исследователя. Потом Сахаров сказал:

— Нужно повнимательнее осмотреть последний зал, — Помедлив, он добавил: — Только не сегодня.

— Почему не сегодня? — удивился Петя. — Пойдемте сейчас и осмотрим.

Единодушное молчание прояснило Пете наши подлинные чувства.

— Ладно уж, — сжалился он. — Один схожу. Петя пропадал в пещере минут пятнадцать-двадцать, потом боком вылез наружу и побежал к нам.

— Вот, нагрелись на солнце, так в пещере хоть караул кричи, — пожаловался он. — Мороз хуже, чем в Антарктиде.

Петя лег на свое прежнее место и принялся отчаянно дрожать, шепча про себя сердитые слова. Мы сочувственно поглядывали на него.

— Ничего интересного? — на всякий случай спросил я, когда Петя немножко пришел в себя.

— Да так, — ответил он. — Есть на стене какой-то рисунок…

Подчеркнуто безразличный тон выдал Петю, как видно, ему очень хотелось нас поразить, и в этом он преуспел.

Менее чем через минуту мы все уже стояли в пещере, изучая рисунок, сделанный кремневым резцом и охряной краской.

Вернее, на стене было несколько рисунков, помещенных последовательно один за другим.

Левый рисунок изображал двух людей. Крайний из них, с которого начиналась пиктограмма, стоял прямо и твердо. Слегка откинутая назад голова его была украшена высокой шапкой из рыжеватых птичьих перьев, а у ног помещен какой-то круглый предмет. Второй человек, обращенный лицом к первому, выглядел иначе: низко опущенная голова, подогнутые колени-человек словно едва держался на ногах. Далее, немного правее, художник изобразил двух людей в гордых позах-они стояли друг против друга, будто бросая вызов. В последней серии рисунков вновь фигурировали два человека, но нарисованы они были совершенно по-разному. Один из них, в рыжей четырехугольной маске, имевшей форму трапеции, сидел, поджав под себя ноги, в центре круга, образованного какими-то небольшими предметами. А второй как бы пытался ворваться в этот магический крут; в позе его угадывались решимость, напряженность.

— Все-таки будет на сегодня, — не выдержал Березкин — Если рисунки ждали нас несколько тысячелетий, то подождут еще один день. И Вербинин, боюсь, разболеется.

Только услышав последние слова, я обнаружил два странных факта. Во-первых, у меня кончился насморк и я чувствовал себя совершенно здоровым. А во-вторых, ссадины, полученные при переправе, уже затянулись новой кожей и почти зажили.

Я молча показал свою руку Сахарову, а потом все посмотрели на мой нос.

— Замечательно, — сказал Сахаров. — Пещеры способны врачевать, оздоравливать жизнь! Как вам нравится такой парадокс?.. Но, кстати, ничего удивительного. Это далеко не первый случай, и когда-нибудь я расскажу вам обо всем поподробнее… Видимо, целебные свойства некоторых пещер объясняются их легкой радиоактивностью, а может быть, какими-то еще неизвестными примесями в подземной атмосфере… Так что пещерные здравницы-не пустая фантазия!..

Глава одиннадцатая

заключительная, в которой содержится рассказ о новом-увы, малоудачном-хроноскопическом опыте, а мы опять вспоминаем о босоногом первоисследователе пещеры

В тот же день лагерь наш еще раз переехал на новое место. Правда, спелеологи довольно долго спорили, откуда удобнее продолжать исследование пещер, и кое-кто предлагал не отступать от выработанного маршрута. Но мы с Березкиным не могли впустую тратить время, сидя без дела, и спелеологи учли наши интересы.

Заниматься хроноскопией следов, оставленных пещерным человеком, смысла не имело, и мы решили ограничиться анализом настенных рисунков. Правда, и Березкин и я готовились к предстоящему расследованию без особого рвения-видимо, сказывались и усталость и некоторое пресыщение открытиями (увы, бывает и такое). И потом нам думалось, что в данном случае важнее любого хитрого аппарата был бы опытный человеческий глаз-глаз археолога-специалиста. Рисунки нуждались в датировке, в сравнении с другими наскальными изображениями, и тут хроноскоп ничем не мог помочь. Наше дело-люди, их судьбы, их радости и трагедии. Я ничуть не сомневался, что отважный первоисследователь пещеры был человеком исключительной судьбы, храбрецом, дерзким мыслителем. Но мы прочитали лишь один эпизод из его жизни, и ничего больше не сумеем узнать.

Наши сомнения в какой-то степени разделяли Сахаров и Петя.

Утром мы рассмотрели рисунки более внимательно, не спеша, и тщательно сфотографировали. Помимо рисунков, неподалеку от них мы обнаружили в пещере непонятные значки, похожие на строки, написанные на неведомом языке забытыми письменами. Подобные значки, так называемые гриффити, по мнению ученых, наносились колдунами с магическими целями, и расшифровать их, строго говоря, невозможно. Мы сами убедились в этом, после того как хроноскоп не смог ни истолковать, ни проиллюстрировать их.

Но находка гриффити сослужила полезную службу- они окончательно убедили нас, что рисунки имеют непосредственное отношение к древней магии, к колдовству. Я пишу «окончательно» потому, что мы еще раньше заподозрили это. При внимательном осмотре выяснилось, что у ног человека в шапке из птичьих перьев лежал бубен, а круг, в котором сидел человек в маске, был образован изображениями солнца, месяца, звезд, рыб, оленей, то есть предметами, так или иначе связанными с заклинаниями. Поэтому человека в маске мы в дальнейшем стали называть колдуном, а вот как назвать второго человека-долго не могли решить.

У меня сложилось впечатление, что человек в маске и человек в шапке из птичьих перьев-это, если позволительно так сказать, одно и то же историческое лицо. Мне думалось, что художник изобразил властителя племени, опытного колдуна, против которого восстал другой колдун, попытавшийся лишить его власти. Рисунок человека с опущенными плечами и головой как бы напоминал, что ранее он подчинялся колдуну, потом восстал против него и наконец… К сожалению, насчет конца у нас не сложилось общего мнения. Трапециеподобная маска скрывала лицо, и решить, молодой или старый колдун сидит в центре магического крута, было невозможно. Я полагал, что это старый колдун, сумевший победить самоуверенного молодца, а романтически настроенный Петя считал, что «переворот» удался и свергнутый колдун делает отчаянную попытку вернуть себе знаки отличия и прежнюю власть-Очевидно, спор в таком духе мог продолжаться неограниченное время. Бесплодный сам по себе, он, однако, расшевелил меня и Березкина, и у нас возникло смутное, но радостно волнующее ощущение предстоящего открытия. Мы предвидели нечто оригинальное, отражающее неповторимое своеобразие бесчисленных племен и народов, прошедших и идущих по земле, и одновременно таящее в себе нечто общечеловеческое, нечто важное всегда и для всех…

Не откладывая, мы приступили к хроноскопии.

Осложнения начались сразу же — и там, где мы их менее всего ожидали.

По обыкновению Березюин сформулировал задание, поручив хроноскопу последовательно истолковывать рисунки. Начали мы, естественно, с колдуна и склонившегося перед ним человека, но на экране так и не появилось изображение, хотя хроноскоп работал и настойчиво пытался проиллюстрировать рисунки-по экрану снизу вверх непрерывно шли зеленоватые волны.

Обеспокоенный Березкин на всякий случай проверил исправность аппарата, еще раз уточнил задание, но ничего не добился.

Спелеологи, не менее нас удивленные странным поведением хроноскопа, всячески старались помочь советами и гораздо больше мешали, чем помогали.

— Лезли бы вы в пещеру, — не очень любезно посоветовал Березкин Сахарову. — Время же зря теряете.

Сахаров не обиделся. Через полчаса, снаряженные по-боевому, спелеологи ушли в пещеру. Только Локтев, вновь вызвавшийся дежурить, да Петя Скворушкин не пошли с ними: Петя выпросил разрешение остаться, клятвенно пообещав ни во что не вмешиваться.

Но обещания он, разумеется, не выполнил.

— Может быть, со вторым рисунком помудрить? — спросил Петя, робко посматривая на мрачного Березкина.

— Это не решение проблемы, — ответил Березкин, уже успевший продумать предложенный Петей вариант. — Ничего это не даст,

— Но если попытаться? — настаивал Петя. — Потерять мы тоже ничего не потеряем…

Березкин уступил, но, к сожалению, оказался прав. На экране появились две условные человеческие фигуры, но созерцание их не приблизило нас к пониманию смысла рисунков.

— А последние? — не унимался Петя — Давайте и последние рисунки подвергнем хроноскопии.

— Заранее можно сказать, что получится, — ответил Березкин. — Увидим двух человек-сидящего и стоящего. Вот и все.

Березкин не ошибся: на экране лишь спроецировались настенные рисунки.

— Наверное, рисунки вообще не поддаются расшифровке, — высказал предположение Березкин. — Почему мы решили, что они-запись какой-нибудь мысли или события? Сами себе усложняем работу.

— Вот и правильно, не надо усложнять, — поддержал Локтев Березкина. — Чем проще, тем лучше.

Но несколько рисунков, расположенных в определенной последовательности, все-таки должны были иметь смысл…

— А если раздвинуть рамки хроноскопии? — вмешался я. — Попробуй уточнить обстановку, в которой создавались рисунки.

— На художника взглянуть захотелось? — съязвил Березкин. — Взглянуть просто, да что толку?

Художник, как уже не раз бывало раньше, тотчас появился на экране. Маленький, тонкий, худой человечек, если верить хроноскопу, работал торопливо, нервно, словно кто-то грозный, страшный стоял у него за спиной. Мы пристально всматривались в его движения, часто неверные, настойчиво пытаясь подметить хоть что-нибудь, что могло бы послужить нам путеводной нитью.

— Художник выполняет заказ нового или старого владыки, — сказал Березкин, — и трепещет перед ним, боится его. Все ясно, да нам от этого не легче.

Мы не поленились вновь тщательно изучить пещеру, и Петя обратил внимание на едва заметные темные пятна на ее своде. Хроноскопия показала, что это следы факельной копоти.

Итак, когда художник выполнял на стене непонятный рисунок, за спиной его, вероятно, стоял не только колдун-властелин, но и все небольшое племя, и люди держали в руках факелы из смолистых ветвей. Если так-значит, племя уже перешло на сторону победителя.

Березкин выключил хроноскоп и устало растянулся на жесткой, пожелтевшей траве.

— Может, в шахматы сразимся? — предложил он мне; я всегда проигрывал Березкину, и порою он любил поразвлечься таким образом. На этот раз вызов принял Петя. Они с Березкиным склонились над шахматной доской, а я решил еще раз отправиться в пещеру.

Вид черного входа напомнил мне о вчерашних приключениях, о зале со следами, о нашем босоногом предке, древнем обитателе пещеры. «А вдруг художник при нем высекал настенный рисунок?» Мысль эта мне самому показалась абсолютно бездоказательной, но заставила еще раз подойти к рисунку. Я долго рассматривал его, а когда вышел к палаткам, попросил Березкина включить хроноскоп и настроить его на истолкование рисунков.

Не могу объяснить почему, но мне пришло в голову повести хроноскопию в обратном порядке, то есть не слева направо, а справа налево: древний художник мог записать мысль иначе, чем делаем это сейчас мы.

Последовательно, с помощью «электронного глаза», передав весь материал хроноскопу, я выбрался из пещеры и увидел, что Березкин и Петя, забыв про шахматы, сидят перед экраном.

— Мысль тебе пришла неплохая, — сказал Березкин. — Но опять все кончилось чепухой. Полюбуйся.

Березкин переключил хроноскоп. Перед моими глазами возник сначала колдун, сидящий в кольце из магических знаков, а затем рвущийся к нему в центр круга другой человек. Потом колдун и его противник, готовясь к решающей схватке, встали лицом к лицу. А дальше-дальше произошло загадочное: вместо гордо стоящего рядом с бубном колдуна в шапке из охряных птичьих перьев и его согбенного побежденного противника на экране хроноскопа появились два отчетливых знака-восклицательный и вопросительный.

— Странно, — только и сказал я, — При чем тут знаки препинания? И вообще, какая может быть связь между современной письменностью и взаимоотношениями людей далекого прошлого? Хроноскоп что-то путает. Попытайся уточнить задание или иначе сформулировать его.

Березкин не поленился и долго возился с хроноскопом. Но все старания его пошли прахом: на экране по-прежнему возникали два знака-восклицательный и вопросительный.

Как ни очевидно было заблуждение хроноскопа, но размышления наши невольно приняли иное направление.

— А вдруг не чепуха? — сам себе возразил Березкин. — Вдруг так и надо? В истории человечества рисуночное письмо предшествовало буквенному. Почему нельзя допустить, что прямая человеческая фигура постепенно превратилась в восклицательный знак, а согнутая-в вопросительный?

— Допустить можно, — ответил я. — Но приблизит ли это нас к пониманию событий, происшедших в пещере?

— Послушайте, — перебил Петя. — По-моему, только один из этих людей колдун. Тот, который прямой, как восклицательный знак. А второй — он, наверное, простой смертный, но что-то ему не понравилось в колдуне.

— Борьба, пожалуй, шла не за власть, — уточнил я. — По крайней мере второй добивался не власти. Скорее всего он усомнился во власти колдуна над солнцем, звездами, луной.

Высказав свою мысль, я тотчас вспомнил о босоногом человеке, задолго до нас проникшем к пульсирующему источнику, и неожиданно понял, что рисунок мог иметь самое непосредственное отношение к его судьбе.

— Давайте постараемся представить себе небольшое племя первобытных людей, обитающее в пещере, — осторожно сказал я. — Тогда все свято верили, что колдунам доступно общение с потусторонним миром, с духами- добрыми и злыми, помогающими на охоте или мешающими, насылающими болезни или избавляющими от них. Это общее положение, верное для всех племен той эпохи. Но если приложить его к конкретному случаю, рассмотреть применительно к хаирханской пещере… Не кажется ли вам, что хаирханский колдун располагал некоторыми особыми доказательствами своего могущества?

— Ты имеешь в виду вздохи в глубине пещеры? — спросил Березкин.

— Да. И ее целительные свойства. Если после колдовских заклинаний пещера молчала-значит, духи отказываются помогать племени или больному, и нужно выждать. Если слышались вздохи-значит, покровители племени вняли мольбам колдуна. Примерно такую мысль мог он внушить своим соплеменникам. А главное, очень уж очевидным было доказательство его могущества: гора, покорная заклинателю, отвечала! И гора лечила… Врачевала ранения, столь многочисленные у охотников и воинов в те времена, врачевала болезни… О! В этой пещере царил могучий колдун!

— Значит, и племя было могучим, — вмешался в разговор Локтев; он занимался хозяйственными делами, но, оказывается, внимательно прислушивался к нашим суждениям. — Человек должен верить в правильность своих знаний, даже если они еще не точные. Как же иначе жить?.. Может, если бы люди раньше не верили, что Земля — центр мироздания, они б не выжили… Экась-против такого мироздания- с копьем и луком!.. И с колдуном вашим бабушка надвое сказала. Он, конечно, племя свое обманывал, а людям от того обмана, может, легче жить становилось, смелее они на зверя охотились, понимаете, на риск смелее шли…

Я отметил про себя несколько неожиданную мысль Локтева, но сейчас мне важно было логически завершить свои рассуждения.

— Ты понимаешь меня? — спросил я Березкина.

— Разумеется. Ты допускаешь, что один из соплеменников оказался менее доверчивым, чем другие. Он проник в глубину пещеры, чтобы выяснить причину вздохов, и именно его следы мы видели вчера. Выяснил он или не выяснил — бог весть, но колдуна вообще не устраивала проверка, и он расправился с дерзким…

— Я ж про то и говорю, — снова вмешался в разговор Локтев. — Нельзя подрывать основы…

— А может быть, наш герой был первым мыслителем среди людей, — тихо сказал философ Петя. — Может быть, он первым спросил у природы-почему?.. Ведь был же такой человек, хотя мы никогда не узнаем его имени! И он сам постарался ответить на свой дерзновенный, на свой гениальный вопрос… Он не верил колдуну. Он хотел своими глазами увидеть того, кто вздыхал в пещере. Или того, кто залечивал раны воинам… А колдуны всех времен и народов очень не любят, когда сомневаются и задают вопросы. Бездумная вера-вот что требуется колдунам. И полная покорность, полное и беспрекословное признание их авторитетов. Вот и действовали колдуны по принципу: если начнешь доказывать, можешь не доказать; поэтому-приказывай! И приказывали… Но не все соглашались, к счастью, быть благоразумными, некоторые не отрекались… Даже если бунтари не все могли объяснить, как, например, наш босоногий — радиацию, — все равно, они больше уже не верили колдунам. Там, где солгали один раз, солгут и второй, и третий… Героя нашего босоногого постигла, наверное, судьба многих других сомневавшихся: его согнули духовно или уничтожили физически-изгнали из племени или еще что-нибудь придумали…

В тот момент мы все говорили и думали так, как будто уже неопровержимо доказали, что следы в глубине пещеры и наскальные рисунки рассказывают о судьбе одного и того же человека. Но мы ничего не доказали, и все-таки… Все-таки внимательно слушали Петю.

— Если я не ошибаюсь в своем предположении, — говорил он, — то мы, пробившиеся к знанию, — прямые наследники мыслителя, сломленного в неравной борьбе с колдуном. Он начал дело, которое победило, хотя сам был опозорен в глазах современников, и художник постарался увековечить его позор…

Петя перевел дыхание, взглянул в сторону пещеры и продолжал:

— Представляете, как это происходило? В темной пещере, при неверном свете факелов из смолистых ветвей можжевельника, колдун в присутствии всего племени вершил суд над одним из самых первых мыслителей человечества, и соплеменники издевались над ним, проклинали его, Он стоял перед ними, склонив голову, плечи его опустились, словно не выдержав непосильного груза, и он даже не подозревал, что вышел из борьбы победителем, что тысячи и тысячи придут ему на смену, пойдут его путем-путем сомнений, путем исканий. А согбенная фигура человека, позднее превратившаяся в вопросительный знак, — она символизирует тяжкий путь познания, борьбы с ложью религий, канонизированных авторитетов. Так уж складывалась история, что ложь всегда подкреплялась властью, и потому борьба с ней была неимоверно тяжела. Пусть согнута фигура человека, но вопросительный знак — это все-таки самый гордый знак из всех, известных людям. Я поместил бы его на знамени человеческого прогресса, на знамени науки…

Маленький, белобрысый, раскрасневшийся Петя был прекрасен, когда произносил свой возвышенный монолог. Мы с Березкиным полагали, что Петя немножко увлекся. Во всяком случае, мы не могли поручиться, что все происходило так, как рисовало его воображение, хотя в глубине души верили, что сумели проследить еще одну человеческую судьбу..

Последний хроноскопический опыт, проведенный у подножия Хаирхана, мы расцениваем как неудачный и до сих пор не можем убедительно объяснить причину появления на экране вместо человеческих фигур знаков препинания. Но все это не исключает, а скорее даже предполагает полное право тех, кто ознакомится с моими записками, отстаивать свое суждение о смысле рисунков и их связи со следами в глубине пещеры…

…На следующий день желтая степная дорога стремительно катилась под колеса нашей машины. Не отрываясь, я смотрел на зубчатый гребень Хаирхана, и вдруг впервые за все время он показался мне не медведем, мирно дремлющим на берегах Енисея, а огромным взъерошенным вепрем, устремившимся в погоню за нами… Он не отставал, этот бешеный вепрь, он не уменьшался в размерах, нарушая законы перспективы, и мне почудилось, что колеса нашей машины крутятся на одном месте и вепрь непременно догонит нас, подденет обнаженными клыками…

Я улыбнулся странной фантазии и повернулся лицом к ветру-жаркому, свистящему, горьковатому от полыни. Небольшие желтоватые смерчи ходили вокруг по степи.

Суслики прятались в норки, заслыша машину. Орлы взмывали в пустое небо и кругами ходили над нами.

А в грейдер вплетались узкие ленты бесчисленных дорог, бегущих издалека, дорог, по которым прошло множество людей и по которым теперь суждено идти нам в поисках новых героев.

СКАЗЫ О БРАТСТВЕ

Владислав и Пересвет

Глава первая

в которой содержится рассказ о письме, присланном из Белозерска, и сообщается о причинах, побудивших меня отправиться в новое путешествие

После расследований, проведенных в пещерах Хаирханского массива, мы вовсе не сидели без дела. Однако не все эпизоды хроноскопии достойны того, чтобы о них рассказывать. В частности, наша поездка к археологам, работавшим в Туве у подножия Танну-Ола, оказалась менее плодотворной, чем мы предполагали. Уже зимой, в Москве, уступив Рогачеву, мы подвергли хроноскопии несколько архивных документов, но и о них едва ли стоит распространяться: специалисты-историки остались довольны, мы же с Березкиным оценили свою работу иначе.

Кстати, именно поэтому мы все менее охотно откликались на всяческие звонки Рогачева: он уже, чем мы с Березкиным, смотрел на задачи хроноскопии и никак не хотел понять нас…

Первоначально и к письму из Белозерска мы отнеслись сдержанно.

Вот что мы прочитали, вскрыв однажды обычный почтовый конверт:

«Многоуважаемые товарищи Вербинин и Березкин!

Пишет вам из города Белозерска, что на Белом озере, пенсионер Лука Матвеевич Матвеев. О вашей машине, о хроноскопе, читывал я в газетах и, не утаю, подивился изобретению. Не то, чтобы не поверил, но очень уж чудным показалось оно мне — фантастическим. Но газеты зря не станут огород городить, а потому думаю, что и на самом деле есть у вас такая хроноскопическая машина.

Уж не знаю, ведомо ли вам про то, а только город наш древний, постарше Москвы, считайте, будет. Говорят, еще князь Синеус на Белом озере княжил. Может, оно и не так было, как в начальных летописях написано, но древности Белозерску все равно не занимать… А при древности такой и историй всяких в городе нашем столько приключалось, что уму непостижимо! Есть среди тех историй одна, про которую вы, поди, не слыхивали, а я всю жизнь голову над ней ломаю да конец клубочка ищу, чтобы за него всю ниточку вытянуть. Годы мои немолодые уже, а чтобы все прояснить — об этом и речи пока нету…

Чтоб не томить вас, скажу коротко, что есть в летописях белозерских сказ о двух братьях-Владиславе по прозванию Умелец и Пересвете. Первый из них великий дока был по части машин всяких — механик, ежели по нашему говорить, а второй на гуслях играл да песни пел, и тоже мастер был знатный. Сказано в летописях, что шли Владислав с Пересветом из северных земель на юг, к Москве, думаю, да схватил их в Белозерске князь тогдашний Константин Иванович, тот самый, что на Москву новгородцев водил, порушить ее хотел… По приказу князя братьев в темницу подземную упрятали, и князь сказать им велел: до тех пор сидеть, мол, под землею будете, пока Владислав Умелец такое орудие мне не сделает, чтоб было оно грознее всех других орудий, а гусляр Пересвет такую песню не сложит о князе, чтоб была она всех других песен звучнее… Долго ли Владислав с Пересветом в темнице просидели, оба ли княжеский наказ исполнили-боюсь вам в точности сказать, хотя кое-что и предполагаю.

Ежели не очень заняты вы, то приезжайте к нам на Белоозеро и хроноскоп с собою привозите. Может, вместе мы про судьбу Владислава и Пересвета все как есть узнаем. Потому я так думаю, что весною нынешней, когда возле кремлевской стены землю копали, находку сделали: древнее отбойное орудие нашли — то ли пускичу, то ли порок, и возле снаряды метательные… Вы про царь-пушку слыхивали, конечно?.. А это среди других пороков-царь-порок. Мастер его, видно, мастерил превеликий, и потому сразу же вспомнил я про сказ о двух братьях…

На этом и закончу письмо свое-люди вы занятые, негоже вам длинные письма писать. Ежели откликнитесь — поподробнее про находку и про все прочее расскажу, а то прямо приезжайте, чтобы к делу ближе. Квартира у меня не шибко просторная, но, милости просим, поместимся. На том с приветом, Матвеев Лука Матвеевич».

Я живо представил себе автора — старичка краеведа, ревниво влюбленного в свой родной город, дотошного и не без хитринки. Посмотрите, как ловко он составил письмо: вроде бы и все сказано, да как-то мимоходом заинтересуетесь, можно и поглубже копнуть, а нет-и этого с вас хватит…

Но старик старичком, а письмо вызвало у нас двойственное отношение. Судьба Владислава и Пересвета не могла не заинтересовать, и улови мы по письму хоть крохотный ключик к раскрытию ее — мы немедленно приступили бы к хроноскопии. Но даже огромное отбойное орудие мало чем могло помочь нам по той простой причине, что умельцев на Руси было великое множество, и сделать его мог кто угодно, не обязательно Владислав.

Прежде чем ответить Матвееву, мы все-таки решили произвести кое-какие дополнительные изыскания.

Ни Березкин, ни я не занимались специально историей древнерусского оружия, и потому мы прежде всего выяснили, что скрывается за непонятными для нас словами «пускича» и «порок». Оказывается, так назывались у наших предков навесные метательные машины — катапульты; чем-то они разнились между собой, но в столь тонкие детали нам не было нужды вдаваться.

Далее в письме упоминались князья — Синеус и Константин Иванович. Раскрыв соответствующий том энциклопедии, мы прочитали нижеследующее:

«СИНЕУС (середина 9 в.) — один из полулегендарных древнерусских князей. По сообщению летописи, С. - брат Рюрика (см.), княживший в районе Белоозера».

Княжил-так княжил. Очевидно, Лука Матвеевич упомянул о нем лишь для того, чтобы подчеркнуть древность истории Белоозерского края. Иное дело-Константин Иванович. Но о нем в справочных изданиях специальных статей не оказалось. Мне пришлось поинтересоваться историей самого Белозерска.

Если теперь суммировать все, что я узнал, то можно представить себе такую картину:

Окрестности Белого озера, заселенные немногочисленными финно-угорскими племенами, еще в девятом-десятом веках подверглись славянской колонизации. А в 1238 году в бассейне озера возникло княжество, и центром его стал Белозерск… Затем, в течение примерно ста лет, Белозерское княжество играло видную политическую роль в жизни Руси, противоборствуя объединительной политике Москвы и даже соперничая с нею, причем особенно активно и агрессивно действовал князь Константин Иванович, боровшийся с Москвою в союзе с новгородцами… Но уже в 1338 году Белозерское княжество попадает в вассальную зависимость от Москвы, а затем вообще прекращает самостоятельное существование… Ныне Белозерск-небольшой город, районный центр Вологодской области.

Вот как будто бы и все. Небольшой полузабытый эпизод отечественной истории. Но так ли уж он мал? И есть ли вообще малое в истории народа?..

Мотивы, побудившие князя задержать механика и поэта, не вызывали никаких сомнений. Но как сложилась судьба Владислава Умельца и Пересвета в княжестве, подвластном воинственному Константину Ивановичу?.. Сумеем ли мы приподнять завесу времени?

— А что, если с Локтевым посоветоваться? — спросил осторожный Березкин. — Он же из тех краев.

Моему звонку Локтев обрадовался.

На квартиру Березкина он приехал веселый, доброжелательный. Примерил шлем монгольского витязя, подивился чукотской трубке и прочим сувенирам и сел у письменного стола под вечно летящей розовой чайкой…

Едва взглянув на письмо, Локтев изумленно вскинул брови:

— Да это ж мой дядюшка сочинил! Вот где родственник объявился!

Он расхохотался, а потом внимательно прочитал написанное.

— Не советую ехать, — сказал Локтев. — Старик хороший, но пре-ебольшой чудак. Чуть свободная минута-бегом на озеро черепки собирать. Или колодец роют- он уже там крутится. Есть там еще один такой же старикашка- Плахин. Так они вдвоем на целый музей черепков натаскали…

— История родного края, — сказал Березкин.

— С этим кто ж спорит! Без них, может, и музея не было бы. Но я с ваших позиций смотрю-откликаться или не откликаться, вот в чем вопрос… Про идею Луки Матвеича я слыхал, конечно, но никаких же доказательств. Так, фантазия…

А я думал о судьбе механика и гусляра, и еще я думал о другом, о личном. Всем нам хочется больше, чем мы в силах, осуществить. Одним из таких, едва ли выполнимых из-за множества иных хлопот желаний было у меня желание побродить пешком по нашему русскому северу, посмотреть на его реки, леса, деревни, послушать шум его ветра, полюбоваться низким неярким небом… Несколько раз я намечал на карте маршруты, несколько раз ходил на вокзал узнавать расписание поездов, но дела, те самые неотложные дела, перед которыми отступает все остальное, неизменно мешали мне. Березкин продолжал самозабвенно трудиться над расчетами, а я ходил по городским улицам и видел мшистые болота, слышал крик журавлей в пепельном небе, улавливал горьковатый залах мокрой древесной коры… И теперь давняя мечта сливалась со стремлением проникнуть в историю полюбившегося края и, каким-то непонятным образом, — с неясной еще мне судьбою двух неведомых людей, Владислава и Пересвета, некогда прошедших по тем дорогам, на которые так и не довелось ступить мне.

И я подумал, что вполне могу пока один съездить в Белозерск, не отвлекая от работы Березкина, и на месте решить, стоит ли нам заниматься хроноскопией.

Глава вторая

в которой я знакомлюсь с нашим корреспондентом Лукою Матвеевичем Матвеевым и мы узнаем от директора музея об игумене Белозерского монастыря, некогда молвившем: «Не нами заперто, не нам и отпирать»

Лука Матвеевич встретил меня на аэродроме. Как я и предполагал, он оказался маленьким, сморщенным старичком, с растрепанной седой бородкой. Живые карие глаза его тотчас уставились на мой чемодан, — Лука Матвеевич, очевидно, полагал, что там находится хроноскоп, и мне пришлось разочаровать его, объяснить, что хроноскоп штука громоздкая и в чемодане его не привезешь… По дороге к дому Лука Матвеевич без умолку рассказывал, как разнесся по городу слух о находке землекопов и он побежал к кремлевской стене.

Я пытался повернуть разговор так, чтобы получить какие-нибудь дополнительные сведения о самих братьях, Владиславе Умельце и Пересвете… Лука Матвеевич наконец понял меня.

— Не осудите, что я вам все про порок толкую, — сказал он. — Уж не ведаю, как объяснить вам, а только всю жизнь свою верил я, что создали братья в Белозерске два шедевра, да таких, что могли б они и сегодня наш город на весь мир прославить…

— Два шедевра? — переспросил я.

— А как же? Один-чудо механики, другой-чудо поэзии. Братьев-то было двое. Я все надеялся в архивах список «Слова» поэтического найти, вроде «Слова о полку Иго-реве», только нашего, северного… А чтобы изделие Владислава Умельца отыскать-тут у меня и надежды почти не было: увезли, думаю, куда-нибудь, когда князь в поход пошел…

— Разве доподлинно известно, что Владислав соорудил катапульту?

— Доподлинно, и в летописи про то написано… Я удивился,

— А в письме вы как-то неопределенно высказались…

— Что ж письмо?.. С живым человеком по-живому и потолковать можно, уклончиво ответил Лука Матвеевич. — О дорогом с равнодушным говорить-только себя мучить… А уж коли приехали вы, так и секретов у меня от вас не стало.

— Значит, вы полагаете, что оба брата выполнили княжеский наказ? постарался уточнить я.

— Про Пересвета, к сожалению, ничего неизвестно. Моя это догадка. А Владислав угодил князю и отменно был награжден…

— А потом что? Отпустил их князь?

— Этого я не говорил! — встрепенулся Лука Матвеевич. — Чего не знаю-того не знаю. Постник Барма вон какую храмину Ивану Грозному выстроил, а молва ходит, что ослепил он его после. Наш-то, Константин Иванович, тоже нрава крутого был…

— Но почему же вы так уверены, что оба брата создали шедевры?

— Вас, батенька, посадить бы в темницу да сказать: не сделаешь-не выпустим!

«Не сделаешь-не выпустим!» Я подумал, что Лука Матвеевич, увлеченный своей идеей, очень все упрощает. Но он, как и все люди, имел право на свою точку зрения. Я слушал старика и пытался представить себе, как произошла встреча князя Константина Ивановича с братьями. Наверное, их схватили дружинники на одной из лесных дорог, ведущей к Белому озеру… «Лесных» — потому что тогда Белое озеро было окружено лесами, а не лежало, как ныне, в оголенных безрадостных берегах… Такие могучие русские' леса еще сохранились до наших дней у Борисоглебских Слобод, между Ростовом Великим и Угличем. Я недавно побывал в них, и теперь легко мог вообразить огромные замшелые серые березы, огромные — не в обхват — сосны, хмурые, в лишайниках, ели… Били, наверное, вдоль узкой дороги косые слепящие лучи низкого солнца, когда грузный конский топот донесся до братьев. По тем временам всякого можно было ожидать от встречного и поперечного, но братья едва ли стали прятаться: их, умельцев, хорошо встречали повсюду, и они спокойно шли навстречу дружине.

Как повели себя братья, когда закрылись за ними кованые ворота Белозерского кремля? Как разговаривали с князем, сумасбродным феодалом, в его палатах? И почему оба оказались в темнице?

Трудно было тут что-нибудь домыслить, и мне вдруг захотелось как можно скорее увидеть остатки катапульты, словно могли они дать неожиданный толчок моим мыслям, прояснить их.

Катапульту перенесли в краеведческий музей, и после завтрака мы отправились осматривать ее.

Лука Матвеевич провел меня в служебное помещение и познакомил с директором, таким же старичком, как он сам, по фамилии Плахин — это его упомянул Локтев. Втроем мы довольно долго стояли над почерневшими, прогнившими бревнами, и краеведы в два голоса растолковывали мне, какие бревна образовывали горизонтальную раму, какие- вертикальную, но особенно энергично расхваливали ложку для бросания камней: по их словам, в истории оружия она не имела себе равных по размерам… Старики, оказывается, уже успели сравнить величину найденной катапульты и описанной в летописи и не сомневались, что нашли именно ту, летописную…

Я слушал с большим интересом, и краеведы, заметив это, таинственно сообщили, что проделали еще одну любопытную работу. В летописи, рассказывающей об испытании катапульты, дальность броска определялась шагами князя. Старики перекопали все известные им материалы и нашли довольно подробное описание внешности князя Константина Ивановича. Судя по летописи, был он хорош собою-чернокудрый, длинноусый, могучий, а роста-почти саженного. Старики заключили это, по-своему истолковав весьма оригинальное сравнение: князь был охоч до травли медведей, хаживал на них с рогатиной, а в одной из летописей сказано, что самый матерый медведь, встав на задние лапы, мог лишь сравняться по росту с князем… Произведя какие-то хитрые расчеты, краеведы установили примерную длину шагов князя, и получилось, что катапульта бросала камни и обитые железом бревна более чем на километр, — результат действительно выдающийся.

Позднее, в маленьком и тесном кабинете директора музея, мы вновь разговорились о братьях, и я спросил, не сохранились ли документы с описанием темницы.

— Их, пожалуй, и не было, таких документов, — сказал Плахин. — Тюрьмы-они ж секретные. А тайные ходы есть в монастыре. Сам я в одном побывал и забыть уж пятьдесят лет не могу. Верите? По ночам та дверь снится…

Лука Матвеевич кивнул, как бы подтверждая слова Плахина, а я ждал дальнейших разъяснений.

— В молодости я в монахи готовился, — продолжал Плахин, — послушником был при здешнем монастыре. Ежели бы не революция-так и прожил бы жизнь впустую. Но это уже другой разговор. А тогда рабочие стену разобрали и ход под нею нашли. Спустились мы в него со свечами и дошли по темному коридору до двери. Подергали ее, да куда там! Тяжелая дверь, литая. Побежали потом к игумену, рассказали все и предложили ту дверь поломать. Только игумен не одобрил: «Не нами заперто, — сказал, — не нам и отпирать…» Ход тот опять камнями заложили. А я и ту дверь забыть не могу, и тех слов игуменьих. Страшные слова, доложу я вам…

Плахин был весь какой-то длинный. С длинным носом, с длинным подбородком, с длинными узкими руками. Воспоминания разволновали его, и он сидел, напряженно выпрямившись, бросив руки на стол, заваленный бумагами и экспонатами.

— А где ломали тогда? — спросил я. — Вы не забыли?

— Такое разве забудешь… — начал было Плахин и вдруг побледнел. — Да ведь там, где и нынче реставрацию ведут! Старики вскочили.

— Прости господи, где раньше голова была? — прошептал Плахин.

Глава третья

в которой мы с помощью каменщиков находим и вскрываем подземную галерею; что мы обнаружили в конце ее — будет видно из дальнейшего повествования

Последующие события развивались стремительно. На монастырской стене работала молодежная бригада каменщиков, недавних выпускников школы ФЗО, во главе с бригадиром Басовым. Этот Басов был крупным плечистым парнем с пышным русым чубом, торчащим из-под кепки. Слушал он Плахина молча, ни на кого не поднимая глаз, и нельзя было понять, слышит ли он вообще что-нибудь… Потом Басов сказал:

— Сделаем.

И, считая разговор оконченным, вразвалку зашагал к своим ребятам,

Лука Матвеевич и Плахин действовали крайне энергично. В тот же день они добились приема в райисполкоме, и председатель сказал им, что не возражает против поисков. хода, но не имеет средств на это. Он обещал похлопотать, но старики вышли из его кабинета растерянными.

— Теперь завалят тот ход бумагами, — грустно сказал Плахин. — Тогда уж и вовсе не откопаешь.

Бригадир каменщиков не внушал мне особой симпатии, но сейчас у нас оставалась лишь одна надежда, и мы вновь отправились к монастырской стене.

Басов слушал нас все так же молча и все так же глядя себе под ноги.

— И «за так» сделаем, — сказал он и впервые посмотрел на меня. Я увидел под пышным чубом два синих любопытных глаза…

В городском архиве, к счастью, сохранился план перестройки монастыря, произведенной в дни молодости Плахина, и уже через несколько дней каменщики во главе с Басовым расчистили ход, ведущий в подземную галерею. (Березкин, которому я послал телеграмму, к тому времени тоже прибыл в Белозерск.)

Всякого рода подземные ходы всегда окружены ореолом таинственности, но я не стану описывать открытую галерею, чтобы не отвлекаться от главного. Отмечу лишь, что Басов и его товарищи были очень удивлены характером каменной кладки и в один голос утверждали, что она древняя…

— Верно, прочность-то какая! — поддержал их Плахин. Он нервничал и все потирал свои длинные морщинистые руки.

Как некогда послушники, мы остановились перед дверью, «не нами запертой». Увы, даже слесарь ничего не смог сделать: замок не поддавался; дверь, должно быть, заклинило осевшим потолком. В конце концов пришлось прибегнуть к автогену.

Автогенщики еще не закончили работу, когда все поняли, что за тяжелой металлической дверью находится… каменная стена. Неожиданное открытие настолько поразило нас, что мы долго стояли у вырезанного овала, не зная, что предпринять

Выручил нас Басов. Он внимательно осмотрел скрытую за дверью стену, поковырял ее твердым ногтем, а потом решительно заявил:

— Не строительная кладка. Стены-то иначе сложены…

— Замуровано что-нибудь, — заметно волнуясь, шепнул Плахин. — Уж не казна ли княжья?..

— Упаси боже, на что нам казна? — сказал Лука Матвеевич.

— А музей!

— Похоже, замуровано, — согласился Басов; он постучал по стене, прислушался и добавил:-Кажись, пустота. Опять придется рукава засучить.

Когда каменщики наконец разобрали часть стены, достаточную, чтобы заглянуть в отверстие, я направил в него луч света, и он тотчас уперся в следующую каменную стену: от двери до нее было не более двух с половиною метров.

— Что там? Что? — нетерпеливо спрашивал Плахин.

— Ничего нету. Пусто, — ответил я, обшарив лучом всю камеру.

Но когда луч света вновь застыл на противоположной стене, в центре светового круга мы увидели тонкое, изъеденное временем и ржавчиной железное кольцо, вкрученное в паз между камнями; на кольце висела цепь, настолько источенная, что казалась ажурной. На полу, у стены, была сделана невысокая каменная лежанка; капли воды, падавшие с потолка, выбили в ней углубления.

— Темница, — сказал за моей спиной Лука Матвеевич. — Подземная темница. Но почему ее замуровали?

Басов заявил, что его бригада не уйдет (а был поздний вечер), пока не разберет кладку так, чтобы в камеру можно было войти. Единственное, о чем я попросил каменщиков, — это не входить в камеру, чтобы все сохранить в ней для хроноскопии в неприкосновенности. Сделал я это на всякий случай, так как у нас по-прежнему не было никаких доказательств, что темница имеет хоть отдаленное отношение к судьбе Владислава и Пересвета…

Должен признаться, что вид замурованной камеры произвел на меня большое впечатление. Я вспоминал, как в детстве, совсем еще мальчишкой, стоял перед такими же мрачными камерами в подземных галереях Киево-Печорской лавры, мучительно стараясь представить себе, кого приковывали в них к стенам добросердечные божьи слуги и была ли у пленников хоть малейшая надежда вырваться на свободу… Надо ли говорить, что Лука Матвеевич и Плахин тоже были возбуждены. Особенно Плахин, конечно. Длинное лицо его прямо-таки излучало сияние.

— Не нам отпирать! — все повторял он. — Ишь ты! Сидели бы по сию пору в пещерах… Для того и дана людям жизнь, чтоб отпирать!.. А как же?.. Полвека ждал своего часу и дождался! Праздник сегодня, Лука Матвеевич…

— Твой праздник, — соглашался Лука Матвеевич. — Мой не наступил еще.

Березкин-тот сохранял полное спокойствие, и постороннему человеку трудно было бы определять его настроение. Но я-то знал: раз он не вспоминает о своих математических выкладках, значит, не жалеет о приезде в Белозерск.

Но чувства чувствами, а более или менее определенно мы знали в тот вечер лишь следующее: белозерский князь Константин Иванович задержал и запрятал в темницу двух братьев-Владислава и Пересвета, потребовав от них исполнения своей воли;

Владислав Умелец выполнил княжье требование и создал гигантскую катапульту; у кремлевской стены найдены остатки катапульты, до размерам совпадающей с описанной в летописи; под монастырской стеной, возведенной, как утверждал Плахин, на месте бывшего княжеского двора, обнаружена темница; кем-то и почему-то темница эта была замурована.

С немалой долей вероятия мы могли допустить, что найденная катапульта была сделана самим Владиславом Умельцем.

Но мы совершенно не знали: в ту ли темницу, которую мы обнаружили, заточил князь Владислава и Пересвета; вышел ли когда-нибудь Пересвет из темницы или не вышел; наконец, как сложилась судьба Владислава после того, так он создал катапульту и был обласкан князем.

Лука Матвеевич по-прежнему верил, что Пересвет создал «Слово» и князь выпустил его на свободу, а мне почему-то казалось теперь, что Пересвет так и остался в темнице на всю жизнь или, точнее, до конца дней своих, потому что замурованный вход в темницу наводил на невеселые раз-мышления… И очень хотелось узнать мне, как повел себя обласканный князем Владислав, брат Пересвета…

Глава четвертая

в которой мы приступаем к хроноскопии подземной темницы, обнаруживаем следы пребывания в ней Владислава Умельца или Пересвета, а также сталкиваемся с загадкой «третьего»

Басов, выбив энергичную дробь на ставнях Луки Матвеевича, с улицы прокричал нам, что каменщики свое дело сделали.

Через несколько секунд стук раздался уже в дверь. — Вы посмотрели бы, — живее, чем обычно, и не пряча любопытных глаз, сказал нам Басов. — Может, мы не так чего… Старались уж очень ребята. Проходик узенький сделали-только чтобы пролезть.

— Грех не поглядеть, — поддержал Басова Лука Матвеевич, а Плахин просто встал и двинулся к двери.

Мы-то с Березкиным знали, что хроноскопия-дело не быстрое, но столько столетий минуло с тех пор, как замуровали темницу, что теперь впору было экономить на минутах.

Итак, среди ночи мы вновь отправились в подземелье. Березкин пошел к хроноскопу, а я сразу же спустился в темницу и попросил, чтобы меня на некоторое время оставили в ней одного.

Фонарь отлично освещал всю камеру, и можно было тщательно осмотреть ее. Прежде всего мне хотелось удостовериться, что некогда здесь сидели в заточении действительно два человека. Я уже упомянул о кольце с источенной ажурной цепью. Теперь нужно было найти следы второго, очевидно вырванного из стены кольца, и я быстро нашел их.

Впрочем, на этом ход моих раздумий нарушился: на стене камеры отчетливо виднелись следы не одного, а двух вырванных колец… Значит, кроме братьев, еще кто-то был заточен в подземелье? Или третье кольцо было вбито позднее? Или вообще Владислав и Пересвет никогда не сидели в этой камере?

На последний вопрос мы получили ответ с легкостью, непривычной для нас, уже опытных хроноскопистов. У стены, на плоском камне, мне удалось разглядеть непонятный рисунок, сделанный каким-то острым и твердым предметом. Когда летчик перегнал вертолет к монастырской стене и Березкин спустился ко мне, я попросил его начать хроноскопию с этого рисунка.

Березкин спроецировал его на экран, и мы тотчас определили, что рисунок-это монограмма, выписанная старой славянской вязью. Для чтения вязи требуются особые навыки, и даже наши старички поначалу растерялись. Но хроноскоп, выполняя задание, истолковал монограмму, и на экране обозначились две написанные слитно буквы- П и В.

— Покой и веди! — в один голос вскричали краеведы, по-старому называя эти буквы.

А Лука Матвеевич, осипший от волнения, пояснил:

— Пересвет и Владислав…

Совпадение начальных букв было столь очевидным, что все сразу же согласились с Лукою Матвеевичем: да, мы нашли камеру, в которой действительно сидели некогда два брата.

Но кто же был третьим?

И старики краеведы, и ребята-каменщики возбужденно шумели перед экраном хроноскопа, и мы с Березкиным знали, что именно сейчас требуются предельная сосредоточенность, внимательность и осторожность в проведении хроноскопии.

— Вот что, пойдем-ка и вместе осмотрим камеру, — предложил Березкин.

В камере было тесно, и я остался у входа, а Березкин еще раз ощупал пол, стены, мокрую каменную лежанку и очень обрадовался, когда ему удалось набрать горсть какой-то сырой мягкой трухи.

— Что это такое? — спрашивал он меня. — А? Что это такое?

Я пожал плечами.

— Не знаешь! — укоризненно сказал Березкин. — И я не знаю. А в руке у меня, может быть, ключ ко всей истории с Владиславом и Пересветом!

— Прах чей-нибудь, что ли? — предположил я,

— Вот это мы и проверим сейчас.

Березкин остался у «электронного глаза», а я вышел к хроноскопу.

Хроноскоп «молчал» дольше, чем обычно, но, когда экран засветился, мы все увидели… огромную раскидистую сосну.

Я не побежал обратно в подземелье, я знал, что Березкин непременно повторит опыт.

Березкин опыт повторил, но результат его не изменился; на экране раскачивалась перед нами гигантская сосна.

— Н-да, — сказал Березкин, выслушав мой рассказ. — Сосна, говоришь?

Он долго молчал, сосредоточенно глядя на кольцо с ажурною ржавой цепью.

— Все можно, — сказал он наконец. — Можно учинить общую хроноскопию стен или лежанки, можно подвергнуть хроноскопии кольцо, цепь, следы от вырванных колец… А мне хочется пофантазировать.

— Что ж, пофантазируй…

— Я все думаю, почему Константин Иванович братьев в темницу засадил? Представляешь, притащили их в палаты княжеские, пред светлые очи владыки поставили. И владыка им какое-то слово молвил-о мастерстве, что ли, хорошо отозвался, награду за верную службу посулил… И вдруг- темница! Что ж они, княжеской милостью пренебрегли? Князь-то владетельный был, крепкий. Самой Москве грозил Константин Иванович!.. Или-князь им посулы всякие, а Пересвет-что-нибудь такое; «Волхвы не боятся могучих владык, а княжеский дар им не нужен!»

— И это не исключается, — сказал я.

— Не спорю. Но от княжеской службы гусляры обычно не отказывались…

Как и во многих случаях прежде, рассуждения наши зашли в тупик.

— Плохие мы фантазеры.

— Неважные, — согласился Березкин. — Но кое-что я все-таки придумал. Видишь ли, надо еще доказать, что оба брата в темнице сидели, и я знаю, как это выяснить.

— Кольца… — начал было я, но он тотчас перебил.

— Кольца! Кольца подтверждают, что в темнице могли сидеть два человека. Понимаешь? Вообще два человека…

— И еще третий был…

— А! — Березкин недовольно поморщился. — Давай-ка сначала с двумя разберемся. Но не сегодня, — добавил он и посмотрел на часы. — Скоро уже светать начнет.

Глава пятая

в которой нами осуществляется полная хроноскопия подземной темницы, а также высказываются некоторые соображения о судьбе Владислава Умельца и Пересвета

Белозерск-плотный город, если так позволительно выразиться. Собственно, в каждом городе дома стоят вплотную или почти вплотную друг к другу, но почему-то именно Белозерск казался мне особенно перегруженным и каменными, и деревянными домами, и бывшими купеческими лабазами, и церквами, на строительство которых «отцы города» некогда не жалели средств… Я думал об этом утром, торопливо шагая вслед за Березкиным по деревянному дощатому тротуару, и догадался, почему возникло у меня вот такое ощущение плотности: Белозерск, еще сохранивший облик дореволюционного купеческого городка, как бы лежал плотным слоем между нашими днями и тем временем, когда правил здесь воинственный Константин Иванович. И нам предстояло, выражаясь фигурально, убрать этот плотный слой и как бы обнажить древний средневековый Белозерск…

К некоторому нашему удивлению и даже огорчению, у подземной галереи собралось много народа.

— Из головы вон-сегодня же воскресенье! — сказал Березкин и для чего-то посмотрел на часы.

Впрочем, опасения, что нам будут мешать, оказались напрасными. Белозерцы вели себя очень сдержанно, спокойно, а едва загорался экран хроноскопа, как тотчас устанавливалась гробовая тишина,

В темницу Березкин спустился один. Ему очень хотелось убедиться, что в заточении находились действительно оба брата, и еще вчера ночью он сказал мне, как это можно определить. Мысль Березкина была проста. Дело в том, что в положении узников имелось немаловажное различие. Рассуждая теоретически, можно представить себе поэта, слагающего песнь в темнице; но механик, строящий катапульту, должен каждый день выходить из нее, и эти подробности не могли ускользнуть от хроноскопа.

На экране хроноскопа мы действительно увидели и фигуру, буквально прикованную к стене, и фигуру, протоптавшую замеченную аппаратом тропинку от цепи к выходу из темницы…

На последнее обстоятельство мы с Березкиным обратили особое внимание: «тропинка» начиналась от сохранившейся цепи…

Потом я уговорил Березкина выяснить, находился ли в темнице еще третий узник, но хроноскопия результатов не дала. Все импульсы, передававшиеся «электронным глазом» из той части камеры, где сохранились следы двух колец, истолковывались хроноскопом однозначно; на экране возникала условная фигура прикованного к стене человека. — Повременим, — сказал мне Березкин. — Тут особый ключик нужен, а ты пока не подобрал его. Давай-ка займемся общей хроноскопией камеры.

При общей хроноскопии инициатива как бы принадлежала самому хроноскопу: аппарат анализировал различные импульсы, и на экране могли появиться те же самые узники, мог появиться каменщик, складывавший темницу, или стражник, явившийся за Владиславом Умельцем, или еще что-нибудь, что заранее мы и предположить не могли. Общая хроноскопия не требовала присутствия Березкина рядом с «электронным глазом», и, сформулировав задание хроноскопу, он остался у экрана.

При серьезных исследованиях мы еще ни разу не пользовались общей хроноскопией в полной мере и вообще расценивали ее как новое достижение в раскрытии разрешающих возможностей аппарата. Но эксперименты, естественно, производились, и мы знали, как поведет себя хроноскоп: сначала в поле его зрения попадут внешние, случайные детали, но потом, в результате особой самонастройки, он выделит нечто важное, главное и остановится на нем. Опыт уже убедил нас, что после этого бесполезно вновь поручать хроноскопу общий анализ: он тотчас вновь изобразит вот это, ранее найденное им главное.

Стало быть, общая хроноскопия предъявляла свои требования и к нам, исследователям: нужно было запомнить детали, подчас кажущиеся неинтересными, чтобы потом ставить перед хроноскопом новые целенаправленные задачи.

Слабые светлые линии, проходившие по экрану снизу вверх, подтвердили нам, что задание хроноскопом воспринято и «электронный глаз» приступил к обследованию подземной темницы. Спустя минуту или две поле экрана стало устойчиво-светлым, и на этом светлом поле замелькали какие-то остроконечные предметы-очевидно, «электронный глаз» разглядел следы оружия, которым стражники невольно задевали стены темницы, и прокомментировал их. Потом на экране мелькнуло нечто длинное и узкое, отдаленно напоминающее саблю или меч, и сразу же появились очертания стены, с которой вдруг посыпались мелкие камни и труха, — мы догадались, что в поле зрения «электронного глаза» попал участок стены с выдернутыми кольцами; значит, след от рубящего предмета должен был находиться либо ниже, либо выше углублений от колец…

Экран потемнел на две-три секунды, края его затем посветлели, и темное пятно сохранилось лишь в центре.

— Запомни, — сказал мне Березкин.

А на экране уже было совсем другое: вновь проступившая стена и неясные очертания человеческой фигуры. Они как бы балансировали на экране, словно хроноскоп долго не мог отдать предпочтения человеку перед стеной или стене перед человеком.

— Узник, что ли? — вслух спросил я, но хроноскоп уже. нашел решение, и решение, не очень обнадежившее нас: на экране человек строил стену.

— Каменщик, — подсказал нам Лука Матвеевич, до сих пор молча стоявший сзади. — Темницу складывает.

Но если Лука Матвеевич был прав, то с какой стати хроноскоп выделил именно этот мотив, на нем остановился?

— Все помню, — сказал мне Березкин, — но я бы повторил общую хроноскопию. Одно дело-лабораторные условия, а тут, знаешь ли…

Он повторил задание, но ничего не добился: лишь на секунду появились на экране слабо проявленные наконечники копий, и тотчас вновь возник каменщик…

— «Каменщик, каменщик, в фартуке белом, — вдруг сердито сказал за моею спиной Басов, — Что ты там строишь? Кому?» А Березкин задумчиво посмотрел на меня.

— Темница была пустой, когда ее замуровали. Мы топчемся на месте.

— Пустой? — встрепенулся Лука Матвеевич. — А зачем же пустую замуровывать?

— Неразумно, — согласился Плахин.

Собственно, Березкин высказал вслух мысль, которая уже давно была очевидна: если бы в темнице замуровали человека, то какие-то останки его уцелели бы. После того как собранный Березкиным прах обернулся шумящей зеленой сосной, мы поняли, что Пересвет каким-то чудом вырвался из заточения. Хроноскопию же мы продолжали в надежде узнать что-нибудь конкретное о его судьбе.

— Тот, кто приказал замуровать темницу, не знал, что она пуста, — ответил я краеведам. — Видимо, Пересвету удалось бежать.

— А сосна? — вспомнил Плахин. — Что бы она могла означать?

Ему никто не ответил. Березкин один спустился в подземелье, и вскоре мы увидели на экране ровную стену и массивное металлическое кольцо. Потом кто-то, не видимый на экране, вставил в кольцо железный прут и, действуя им как рычагом, вырвал кольцо из стены.

— Вот как это произошло, — сказал я Плахину и Луке Матвеевичу. — Видели?

— Видать-то видали, — ответил Лука Матвеевич, — а только маловато узнали.

— Не очень много, — согласился я: — И все-таки кое-какие итоги можно подвести.

Я прошелся вдоль вертолета, дожидаясь, пока выйдет из подземелья Березкин, и остановился перед краеведами.

— Итак, давайте вспомним все по порядку. Во-первых, нам удалось доказать, что найденная темница-та самая, в которой находились в заточении Владислав и Пересвет, и это не так уж маловажно; помимо всего прочего, свидетельство летописи получило материальное подтверждение. Во-вторых, мы убедились, что сохранились кольцо и цепь, к которым приковывали именно Владислава. Это опять же совпадает со свидетельством летописи: Владислав соорудил гигантскую катапульту, и князь выпустил его из темницы. Но летописи, Лука Матвеевич, молчат о Пересвете, и мне придется сказать за них: не ищите «Слово» Пересветово, не было оно создано. Будь иначе, князь отпустил бы гусляра, чтоб пел он хвалебное «Слово» на площадях, на базарах, на свадьбах… Ведь для того и нужно было «Слово» князю, не так ли?.. Одно дело- механик, другое дело поэт. Поэт творит лишь под чистым небом да под зелеными соснами… Под теми самыми соснами, между прочим, ветви которых приносил в темницу Владислав, приносил, чтобы напомнить брату о вольной воле, о шуме ветра… И еще одно я могу сказать вам, Лука Матвеевич: пересилил гусляр князя, бежал-таки…

— Один не убежал бы, — почти шепнул Плахин.

— Владислав помог, — твердо сказал Лука Матвеевич. — Не изменил брат брату. Пренебрег Владислав И княжьей милостью, и своим благополучием…

— Да, и пришел на помощь в момент смертельной опасности, когда разъяренный князь велел живьем замуровать поэта… Мало это или немало, но разве не приятно вам было узнать, что песни Пересвета и после заточения еще долгие годы звучали на Руси?..

«Третий»

Глава шестая

в которой содержатся рассуждения о некоторых исторических традициях, имеющих — пусть косвенное — отношение к заинтересовавшим нас событиям далекого прошлого

Мне уже не раз приходилось, заканчивая рассказ о наших исследованиях, признаваться, что результаты хроноскопии по тем или иным причинам нас не удовлетворили. Вероятно, мне и в дальнейшем придется неоднократно виниться в том же самом перед читателями. Но в тот день, когда нам удалось выяснить судьбу Пересвета, мы с Березкиным определенно знали, что не сделали всего, что можно и нужно сделать Да и старики краеведы не были довольны результатами хроноскопии. Лука Матвеевич все рассуждал о «Слове» Пересвета, спорил со мною, а Плахина почему-то взволновала возникшая на экране сосна. Его тоже не устраивало мое объяснение, он полагал, что я упростил проблему и что сосна это не просто сосна, а некий не понятый нами символ, созданный хроноскопом.

Я пытался убедить Плахина, что хроноскоп способен истолковывать некоторые символы, но никогда не научится «объясняться» символами, творить их…Сам же я продолжал размышлять о таинственном «третьем», хотя у меня и не было строгих доказательств, что он вообще существовал.

…Вечер закончился неожиданно по двум причинам. Во-первых, к Луке Матвеевичу заявился Локтев. Во-вторых, позднее пришел бригадир каменщиков Басов.

— На побывку и-сразу к вам, — сказал Локтев, плотно прикрывая за собою дверь.

Они с Лукою Матвеевичем трижды, по-старинному, расцеловались, и Лука Матвеевич даже прослезился на радостях.

Наше присутствие ничуть не удивило Локтева.

— Знаю, что приехали, — сказал он. — Выходит, такие же вы одержимые, как и мой дядюшка? — Пожимая, он энергично встряхивал наши руки. — Хоть и не верю, что найдете вы «Слово», а приезду радуюсь. Места мои родные посмотрите. Здесь начинал…

Лука Матвеевич с супругою жили добротно, по-старому. Не успели мы оглянуться, как на столе уже появились бутылочка рябиновой, квашеная капуста, грибки, огурчики, моченая брусника…

— Я ненадолго, — рассказывал Локтев. — Выкроил несколько деньков и-сюда. Нехудо на родине побывать.

О наших делах он был осведомлен отлично-в городе все о них знали, — и он принялся добродушно подшучивать и над Лукою Матвеевичем, и над нами… Лука Матвеевич тотчас начал возражать, и я быстро понял, что спор их давний, что он обоим доставляет удовольствие и что они по-настоящему любят друг друга…

— Нет, меня ты не переубедишь, — чуть растягивая слова, говорил Лука Матвеевич. — Я понимаю, размах у тебя другой. Вон ты куда взлетел!.. Пусть мы с Плахиным поменьше, а только без истории, без мечты еще меньше были бы… Выйду вот я на Белоозеро, закрою глаза и сраженья богатырские вижу, богатырей вижу, топот слышу и звон слышу, а все гусли перекрывают, все гусли заглушаютПересвета моего гусли…

Локтев слушал его с доброй понимающей улыбкой- знал, наверное, что легко можно обидеть сейчас старика. А потом погрустнел…

— Виноват я, Лука Матвеевич, перед тобою, — признался он. — Отговаривал хроноскоп везти сюда. И думаю теперь-зря. Надо тебе хоть на старости лет фантазии свои… — тут Локтев сделал рукою рубящий жест. — Под корень. Легче жить будет.

— Не-е, — сказал Лука Матвеевич. — Ничем мечты мои не порубить… Ну а ты? Порох-то есть еще в пороховницах? Не слабеет память?

Локтев рассмеялся.

— Проверь.

— И проверю.

Оказалось, что Локтев помнит наизусть не только «Капитал», но и другие книги. Лука Матвеевич извлек с этажерки какой-то весьма потрепанный томик, и они с увлечением занялись своеобразной игрой.

Ее прервал бригадир каменщиков Басов, заявившийся уже в десятом часу вечера. Был он почему-то мрачен и в одной руке комкал кепку.

— Из-за этого типа я, — сказал Басов. — От имени всей бригады…

— Какого еще типа? — спросил Березкин.

— Ну, который темницу строил… Узнать бы, что это за тип.

— Каменщик и каменщик. — Березкин пожал плечами. — Тут и выяснять нечего.

— «Каменщик»! — презрительно сказал Басов. — Человека замуровывал. Я б такого на выстрел к камню не подпустил, чтоб работу свою не позорил…

— Да ты садись, — пригласил Лука Матвеевич. — Чего стоишь-то? Гостем будешь.

Как и все, Лука Матвеевич ничего не понял из слов Басова, а я вспомнил две строки из стихотворения Брюсова, процитированные Басовым, когда на экране хроноскопа появился каменщик, и вспомнил выражение его лица. Тогда меня чуть-чуть удивила профессиональная неприязнь ребят к человеку, строившему темницу, но хроноскопия заканчивалась, надо было подводить итоги, и я забыл о Басове и его бригаде… Теперь же, присматриваясь к хмурому бригадиру каменщиков, я поразился глубине угаданной им проблемы, глубине, которую он, вероятно, и сам не до конца сознавал.

— Прекрасная идея, — сказал я. — Постараемся завтра что-нибудь выяснить. Не стоит забывать, что общая хроноскопия закончилась фигурой каменщика. Ей-богу, тут есть над чем помудрить.

— Мудрить-то и не придется, — возразил Березкин. — Увидим еще раз, как он складывает стену. Но я не возражаю.

Басов, явно довольный нашим согласием, ушел, и тогда Березкин сказал:

— Выкладывай, что у тебя на уме.

— Ребята мне понравились. Новые они какие-то. Понимаешь?

— Ничего не понимаю.

Я мог в двух словах изложить поразившую меня мысль — мысль, из-за которой я и согласился столь поспешно на хроноскопию, — но вдруг понял, что хроноскоп ничем не сможет ни дополнить ее, ни уточнить…

— Новые, — повторил я. — Уж и не знаю, как тебе еще сказать. Отношение к своей профессии у них новое. Представь себе, что поэт служит своей музой то народу, то тем, кто из народа жилы вытягивает… Что ты скажешь о таком поэте?

— Сам знаешь, что скажу, — у Березкина это прозвучало весьма внушительно.

— Знаю… А оружейник?.. Допустим, он изготовляет шпаги, мушкеты или те же катапульты и продает их враждующим сторонам. Вспомни хотя бы знаменитые толедские клинки; с ними испанцы шли на французов, французы-на испанцев… Или миланские рыцарские доспехи-они расходились по всей Европе… Но разве пришло кому-нибудь в голову обвинить оружейников в беспринципности? Разве мы, потомки, клеймим их презрением?.. Нет, мы клеймим поэтов, торговавших своим искусством, и прощаем оружейников, которые тоже торговали своим искусством… И прощаем каменщиков-тех, которым все равно было что строить: тюрьму или жилой дом… Не хочу сейчас анализировать, почему так получилось, но с поэтов всегда спрашивали строже, чем с кого бы то ни было другого… Но разве, по большому счету, безразлично, кому служит искусство оружейника или каменщика? Разве тут нет грани между принципиальностью и беспринципностью? А тому каменщику, что Пересвета замуровывал, безразлично было, к чему свое искусство приложить… Этого-то Басов ему и не простил. Потому и сказал я про ребят, что они — новые.

— А я б не забывал все же, что Владислав Пересвета в беде не бросил, — сказал Лука Матвеевич. — Может, он и не тому служил, кому следовало, а брата не бросил.

— С помощью хроноскопа тезис твой не разовьешь. Да и нужно ли его развивать? — сказал Березкин.

— Конкретизация не помешала бы. Но ты прав — хроноскоп тут нам не помощник, и я это тоже понял. Правда, с некоторым опозданием.

— Вы что же, от хроноскопии отказываетесь? — забеспокоился Лука Матвеевич.

— Нет, не отказываемся. Начнем завтра с «этого типа», как выразился Басов. А там видно будет.

Глава седьмая

которая не содержит ничего увлекательного или таинственного, но которую мы просим все-таки не пропускать

На следующий день хроноскопию, не надеясь, впрочем, узнать что-либо ценное, мы действительно начали с каменщика.

Вызвав запечатленный в памяти хроноскопа образ, мы затем перешли к детализации, решили посмотреть, как строил каменщик. Задачи такого плана уже неоднократно ставились перед хроноскопом, и Березкин, не любивший повторений, без всякого энтузиазма отправился в подземелье к «электронному глазу».

Не скажу, что нам посчастливилось тотчас обнаружить нечто удивительное, но хроноскоп сумел как бы разложить действия каменщика во времени. Кажется, я выразился слишком мудрено, хотя и точно; начиная складывать стену, каменщик работал неторопливо, аккуратно, тщательно замазывая пазы раствором; потом, где-то в средней части стены, он стал действовать иначе: на экране хроноскопа каменщик заспешил, словно кто-то торопил, подгонял его; разумеется, он по-прежнему клал камни уверенно, прочно, но не было уже той тщательности, аккуратности…

Новая деталь, выявленная хроноскопом, сама по себе не имела особого значения, но ребята-каменщики окончательно разгневались на своего древнего коллегу.

— Спешит Пересвета засадить, — авторитетно заявил Басов. — Сразу видно.

— И ничего-то не видно, — возразил Лука Матвеевич. — Темницу могли на сто лет раньше построить.

Лука Матвеевич был абсолютно прав, и нам ничего не оставалось, как продолжить хроноскопию.

— Внешний облик каменщика тебя не интересует? — спросил я Березкина.

— А! Праздное любопытство, — сказал Березкин, но все-таки подошел к хроноскопу.

Дать хоть какое-нибудь представление о внешнем облике каменщика могли лишь камни, которыми он складывал стены, а они уже хранились в памяти хроноскопа, и Березкин мог не спускаться в подземелье. Он сформулировал задание, и мы увидели на экране весьма условную человеческую фигуру и совершенно реальные руки: большие, грубые, в шрамах и мозолях; Березкин уточнил задание, включив в него дополнительную информацию, и на экране появился богатырского сложения человек с окладистой бородою, подстриженный «кружком»; густые прямые волосы были обвязаны лентой — чтобы не мешали при работе (это уже детализация Березкина).

— Любуйтесь, — сказал Березкин. — Красавец мужчина! — и выключил хроноскоп. — Есть еще предложения? — С кольцами, что ли, помудрить? — сказал я. — Давай уточним, в одно время их укрепляли в стене или нет…

Предлагая подвергнуть кольца хроноскопии, я не знал, пригодится ли она нам. Но в самом задании не заключалось ничего трудного для хроноскопа: он легко мог различить, вгонялись ли штыри в паз со свежим раствором или после того, как тот уже давно затвердел.

Хроноскоп дал ответ: два кольца укрепили в стене при строительстве (в том числе-сохранившееся), третье- позднее.

— Доволен? — спросил Березкин. — Подскажи-ка лучше, что дальше делать.

— Темное пятно, — сказал я. — Совсем мы про него забыли.

Березкин сформулировал новое задание.

Нам самим так и не удалось найти темное пятно в камере: оно совершенно не выделялось на общем темном фоне пола, лежанки и стен. Но зоркость «электронного глаза» значительно превосходила нашу, он «видел» пятно и передал информацию о нем хроноскопу.

— Попробуем установить происхождение пятна, — сказал Березкин. — Но не знаю, получится ли. Боюсь, что выразительных средств у хроноскопа не хватит. Да и химический анализ ему все-таки не под силу.

Если так позволительно определить происшедшее на экране, то я бы сказал, что хроноскоп, подражая некоторым представителям человеческой породы, выбрал наиболее легкий путь: на экране появилась лужица темной жидкости, заметно выделяющаяся на светловатом фоне.

— Просто не везет сегодня, — сказал Березкин, — Ни на шаг не подвинулись! Ну что это такое — темное? Он спрашивал самого себя, и я промолчал.

— Может, кровь? — предположил Басов. — Наверное, не с почестями их в эти хоромы провожали.

— А может, и чернила. Знаете, которые приготовляли из дубовых чернильных орешков и металлических опилок? — сказал Лука Матвеевич. — Всякое предположить можно.

— Что же, давайте проверим обе догадки. — Я говорил Березкину, и тот повернулся в мою сторону. — Как проливаются чернила?.. Сразу. Ну а кровь-она же сочится из раны по каплям или течет струйкой, постепенно расползаясь по полу…

Березкин, не тратя лишних слов, молча сформулировал новое задание. Его пришлось несколько раз уточнять, потому что уж очень много времени минуло с тех пор, как загадочная жидкость пролилась на пол, но все-таки ответ пришел: темная жидкость, разбрызгиваясь, каплями падала на камни; видимо, раненый находился на лежанке.

Выключив хроноскоп, Березкин поколдовал возле него, и экран вновь засветился.

Мы увидели неожиданное: на экране совместились падающие капли с фигурой каменщика…

— Кто же… этого… типа? — медленно выговаривая слова, спросил Басов.

— Каменщика-то? — Березкин, покусывая нижнюю губу, смотрел на экран. — А никто. Если хотите, вот вам пример рисуночного письма, вновь открытого электронной машиной. Вопрос я поставил так: пролилась ли кровь сразу же, как только закончили строить темницу, или много позднее… Каменщик-помните? — спешил, и я подумал, что если кровь попала на незастывшие брызги раствора, то хроноскоп сможет ответить. И он ответил-совместил фигуру каменщика и падающие капли…

— Здорово! — не выдержал Басов. — Вот здорово! Теперь бы про того типа хоть что-нибудь узнать!

— Про того типа, — машинально повторил Березкин. — Значит, темницу спешно заканчивали для раненого… А мы точно установили, что в темнице сидели Пересвет и Владислав. Уж не для них ли старался каменщик?

— Для них, я же говорил-для них, — почти свирепо сказал Басов.

— Можешь считать, что твои вчерашние мысли получили еще одно подтверждение, — чуть иронично, но без улыбки сказал мне Березкин-Хроноскоп проиллюстрировал их. Впишем себе в актив столь выдающееся достижение…

Березкин закурил, глубоко затянулся, а потом швырнул папиросу.

— Знаешь, на сегодня хватит. Не по себе мне что-то…

Глава восьмая

в которой рассказ о заключительных сеансах хроноскопии содержит также один чрезвычайно «оригинальный» вывод: оказывается, у человечества за всю его многовековую историю сложились не только те традиции, о которых говорилось в главе шестой

Мы с Березкиным возвращались к Луке Матвеевичу молча, думая каждый о своем, а старички краеведы о чем-то шептались позади. Потом они ускорили шаг, догнали нас, и Плахин спросил, не может ли хроноскоп выяснить, как был ранен человек, кровь которого осталась на камнях подземелья.

— Узнать бы, в бою Пересвета ранили или позднее подручные князя постарались, — сказал Плахин, посматривая то на меня, то на хмурого Березкина.

Но по следам крови установить, как был ранен человек, хроноскоп, конечно, не мог.

— А разве Константин Иванович воевал в том году, когда Пересвета и Владислава в темницу засадили? — спросил я в свою очередь.

— Так он почти каждый год с кем-нибудь воевал. И в том году на соседа пошел, да только сосед шибанул его здорово…

Я остановился так внезапно, что Лука Матвеевич едва не наскочил на меня.

— Вот тебе ответ, почему братьев в темницу упрятали, — быстро сказал я Березкину. — Князь их туда после проигранного сражения засадил. Теперь все становится на свое место. Константин Иванович жаждал реванша и требовал от Владислава гигантскую катапульту. Константин Иванович заботился о своей подмоченной славе и требовал хвалебную песнь от Пересвета: раз плохи дела, так пусть хоть песни хороши будут!

— И для верности братьев-в темницу, чтобы не удрали, — поддержал меня Лука Матвеевич. — А заупрямился Пересвет — так его и второй цепью приковали.

— А ранен Пересвет в бою был, — подхватил Плахин. — Не резон князю гусляра протыкать, если он песню от него ждет. Да и кровь сочилась медленно-затянувшаяся рана, наверное, открылась…

— Но цепи не помогли, и однажды разъяренный князь, зайдя в темницу, взмахнул мечом — помните след рубящего предмета? — да промахнулся в тесной камере, — сказал я, мысленно дивясь тому, как великолепно сыграл роль кристаллизатора совсем небольшой штрих. — Ну а потом- лотом замуровать гусляра велел, да не вышло ничего.

— Складно у нас получилось! — воскликнул Лука Матвеевич. — Одна голова хорошо, а три лучше!

Три, конечно, лучше, но была еще четвертая «голова», Березкин, и он наконец высказал свое мнение.

— По-моему, у нас всего два незавершенных дела, — сказал Березкин. Сплошная хроноскопия стен и хроноскопия замурованной двери. Что, если не откладывать на завтра? Больше все равно ничего не придумаешь.

После того как Березкин сам же прервал работу, предложение его прозвучало несколько неожиданно. Но я понимал, что наши догадки, к которым Березкин мысленно присоединился, не оставили его равнодушным. Логика была теперь на нашей стороне, узнали о братьях мы почти все, что вообще рассчитывали узнать, и не имело смысла откладывать последние сеансы хроноскопии на следующий день.

Итак, мы вернулись к прерванной работе, и вновь засветился экран хроноскопа.

Сплошное обследование стен не сулило ничего увлекательного. На экране действовал все тот же каменщик, действовал по-прежнему неторопливо, когда укладывал нижние камни, и поспешно, когда укладывал верхние… Короче говоря, мы настроились на долгое и скучное сидение перед хроноскопом.

И мы сидели долго, сидели упорно, и старички краеведы уже стали шептаться о чем-то постороннем, как вдруг в поведении каменщика обнаружилось нечто странное: он стоял и вертел в руках внушительного размера камень.

Реакция Березкина, за секунду до того казавшегося мне сонным, была мгновенной: он выключил хроноскоп.

— Что за черт! — донеслось до меня, когда Березкин уже бежал в подземелье.

Краеведы, на полуслове прервавшие разговор, ничего не понимая, смотрели вслед Березкину, а я стремительно помчался за ним. Я знал, почему Березкин выключил хроноскоп: он хотел выяснить, какую часть стены обследовал «электронный глаз» в тот момент, когда изменилось поведение каменщика.

— Вот, — сказал Березкин, увидев меня, и положил руку на стену чуть ниже следов от вырванных колец. — По-моему, должен быть тайник.

Мне, собственно, пришла в голову та же самая мысль, но произнесенное вслух слово «тайник» произвело на меня почти ошеломляющее впечатление.

— Спокойнее, спокойнее, — сказал Березкин, сказал не мне, потому что я не сделал ни одного движения, а себе, и мягко провел рукою по влажной холодной стене. — Не будем волноваться, и спешить не надо.

Мы не спешили, мы действовали методично, аккуратно, и лишь часа через два нам удалось слегка повернуть камень, за которым оказалось небольшое пустое пространство.

Нужно ли говорить, как взволновала нас находка тайника?

И вот яркий луч фонаря осветил его, и мы увидели пролежавшие там несколько столетий какие-то бурые листы, прижатые плоским камнем…

Я слышал за своей спиной учащенное дыхание краеведов и откуда-то появившегося Локтева, мне самому не терпелось узнать, что это за листы, но я помнил, что они могут рассыпаться от прикосновения, и тогда уже никакой хроноскоп не поможет нам.

Осторожно залив листы скрепляющим составом, который мы всегда возили с собой, я предложил закончить хроноскопию стен: все равно нужно было ждать, пока листы пропитаются и подсохнут.

Только мы с Березкиным продолжали следить за экраном, на котором по-прежнему трудился каменщик. Разговоры вокруг становились все шумней и восторженней, мы невольно прислушивались к ним, но ни меня, ни Березкина они не отвлекали от главного. Как и следовало ожидать, Лука Матвеевич все твердил про «Слово», которое-он не сомневался! — найдено нами. Плахин поддакивал ему, поздравлял, а я думал, что если мы действительно обнаружили «Слово», то вовсе не то, на которое некогда рассчитывал князь, и сам волновался, предчувствуя открытие огромного значения для истории древнерусской литературы.

Хроноскопия стен ничего нового не дала, и тогда Березкин перешел к обследованию замурованной двери. Прежде всего нам хотелось узнать, кто замуровывал ее-тот же каменщик, что строил темницу, или кто-нибудь другой.

И хроноскоп дал ответ: на экране появился тот же самый каменщик.

— Не понимаю, где в это время находился Пересвет, — сказал Березкин. — Если бы каменщик его замуровал, он там и остался бы навсегда. Казнь не могли доверить одному каменщику. Были и палачи, и стражники, и они, конечно, заметили бы, что камера пуста…

— Переходи к общей хроноскопии, — предложил я. — Гадать бесполезно.

Замуровывая дверной проем, каменщик работал иначе, чем при строительстве темницы, — быстро, но как-то небрежно, и я заподозрил, что небрежность его была умышленной: по щелям в камеру еще некоторое время мог поступать воздух…

Моя догадка противоречила уже сложившемуся у нас отношению к каменщику, и я не сразу рискнул высказать ее вслух.

— Видишь ли, тайник — он тоже в пользу каменщика говорит, — ответил мне Березкин, когда я поделился с ним своими соображениями. — Сложнее все, чем мы поначалу решили. Думаю, что нас ждет еще одна неожиданность…

— Без помощи каменщика Владиславу не удалось бы спасти брата? Это ты имеешь в виду?

— Да. И еще я думаю, что хроноскоп действительно не случайно выделил каменщика после общей хроноскопии темницы. Он нашел того «третьего», которого тщетно искал ты… Ты искал его в темнице, а он был на свободе. Он был союзником братьев, твой «третий»…

— Значит, каменщик… — начал я.

— Смотри! — резко перебил меня Березкин. Каменщик творил на экране непонятное. Сначала он заложил камнями верхнюю часть проема, но почти тотчас вынул их снова, причем мы отчетливо видели, как твердая поверхность плохо отесанных камней крошит, обламывает уже начавший затвердевать раствор. А затем нечто длинное и узкое протиснулось в образовавшееся отверстие; глядя на экран, нельзя было понять, что это такое, но теперь остатки раствора частью ссыпались с наружной стороны стенки, а частью — в пазах — уплотнялись под нажимом чего-то мягкого и упругого, а на неровных краях камней застревали и обрывались волокна ткани… Когда узкое длинное тело протиснулось в отверстие — а им могло быть только тело человека — каменщик уложил вынутые камни на место и торопливо замазал щели свежим раствором…

— Вот тебе и ответ, — сказал Березкин. — Улучив момент, каменщик разобрал часть стены, помог Пересвету бежать, а затем вновь заложил отверстие и замазал щели, чтобы не вызвать подозрений… Конечно, ему помогал Владислав… А Константин Иванович до конца дней своих был уверен, что расправился с поэтом.

— Можете гордиться своим коллегой, — сказал я Басову. — Он был настоящим человеком. Березкин посмотрел на часы:

— По-моему, пора.

Последний раз спустились мы в подземелье и бережно извлекли из тайника полуистлевшие листы. Они оказались берестой со слабо различимыми следами отдельных букв.

Увы-время погубило текст, и даже хроноскоп ничем не смог помочь: на экране, правда, возникали то буквы, то даже целые слоги, но составить их в слова хроноскопу не удавалось…

Пожалуй, я не испытывал еще подобного разочарования, а на Луку Матвеевича было жалко смотреть… Березкин, нервничая, ставил перед хроноскопом все новые и новые задачи, но открытие, к великому нашему сожалению, не состоялось…

Немалая собранность, внутренняя дисциплинированность потребовались от Березкина, чтобы переключиться на другое: он поставил перед хроноскопом задачу выяснить, один человек или разные люди выбивали монограмму и писали на бересте…

Имелись, разумеется, существенные различия между работой зубилом и работой гусиным пером, и Березкину пришлось помудрить над формулировками задания. Но, в конечном итоге, хроноскоп дал положительный ответ: да, один и тот же человек, и мы вслух назвали его — Пересвет.

Хроноскоп воспроизвел нам его облик-восстановил по почерку. Так, заканчивая сложное расследование, мы увидели нашего главного героя, человека, если верить хроноскопу, гармонично сочетавшего в себе мягкость и суровость, грубость воина и большую нежность поэта…

Гимн свободе, сложенный Пересветом в темнице, не дошел до нас. Но разве другие поэты не продолжили его песнь?

— Не знаю, найдется ли когда-нибудь «Слово» Пересвета, — сказал я совсем приунывшему Луке Матвеевичу, — но если и найдется, то не в Белозерске.

— Отдайте мне хоть листочки Пересветовы, — попросил Лука Матвеевич, и я молча протянул ему куски бересты.

— Ну вот, жил-жил ты своей мечтой, а она-прахом обернулась, — не без грусти сказал Локтев.

— И все же — была мечта! — Лука Матвеевич бережно упаковывал драгоценные для него лоскуты. — Да и не кончилась она. Мечты-они не кончаются.

…Березкин отбыл в Москву на вертолете, а я решил проплыть на теплоходе от Белозерска до Череповца, посмотреть на северные края, на северные реки.

В день моего отъезда резко похолодало; шел дождь, дул сильный ветер. Озеро было мутным, в белых гребнях. Волны его-невысокие, тяжелые от песка-гасли на мелководье, не достигая дамбы, отделяющей канал. Там, на дамбе, высился серый обелиск над чьей-то братской могилой, стояли бревенчатые домики с петушками на крышах, росли исхлестанные дождями и ветрами деревья…

Я смотрел на братскую могилу и думал о Пересвете, о Владиславе, о каменщике… Нет, я не отказывался от своих прежних суждений о поэтах, каменщиках, оружейниках. Но сейчас я думал о другом: в трудные эпохи, в годы произвола они объединялись. Не всегда открыто, не всегда явно, и все же не раз выступали они в едином строю.

Впрочем, могло ли быть иначе?..

К вечеру, миновав шлюз с поэтичным названием «Чайка», теплоход вышел из Белозерского канала в Шексну.

Дождь продолжал моросить, падали редкие серые хлопья снега, но я не уходил с верхней палубы и любовался широко разлившейся рекою, невысокими холмами с деревнями, буйными зарослями нежно-золотистого ивняка и цветущей черемухи… В сумерках открылся нам Горицкий монастырь. Навсегда уже отзвонили в нем колокола, — лишь белое здание по-прежнему высилось на холме, — я у меня почему-то возникло ощущение покоя, простора и света, и думалось о людях, некогда живших здесь, и еще об обманчивости этого самого ощущения покоя. Не было его, покоя, хотя так хотелось верить в вечную тишину, в вечный покой, глядя на растворяющиеся в сумерках очертания монастыря, на тихую широкую Шексну… Сложная, трудная, богатая событиями жизнь бурлила по берегам спокойных северных рек, — и разве не свидетельство тому судьба Пересвета и Владислава, двух братьев, связанных вечной дружбой, судьба каменщика, наконец?

Когда-нибудь, мечтал я, без всякой предварительной подготовки высадимся мы с Березкиным в каком-нибудь древнем захолустном местечке и поколдуем с хроноскопом на его погостах, в разваливающихся старинных церквах, и забытые люди яркой неповторимой судьбы непременно воскреснут, пройдут перед нами…

«НАЙТИ И НЕ СДАВАТЬСЯ»

Глава первая

в которой сообщаются детали, относящиеся к истории исследования Антарктиды, а также выясняется, что не только хроноскоп, но и хроноскописты имеют в глазах людей некоторую самостоятельную ценность

Весною, в конце марта, в Париже проходила Международная конференция специалистов по счетно-решающим устройствам, и Березкин получил приглашение участвовать в ее работе. Очевидно, из вежливости пригласили и меня. Заранее отлично представляя себе, что я ровным счетом ничего там не пойму, я все-таки увязался с Березкиным, потому что мне хотелось, воспользовавшись случаем, посмотреть Париж

— Хорошо, смотри, — сказал Березкин — Но старайся не попадаться на глаза кибернетикам

Итак, вылетев с Внуковского аэродрома на ТУ-104, мы через положенные три с половиной часа приземлились в Париже, в аэропорту Бурже, и нас разместили в отеле «Коммодор», что стоит в центре города на Османовском бульваре

Березкин тотчас исчез из номера, и потом мы вообще встречались только поздно вечером.

По-моему, я трудился в музеях не менее напряженно, чем Березкин на своей конференции, и позволял себе лишь одну небольшую роскошь: вставал по утрам чуть позже, чем он.

Утром и застал меня звонок из нашего посольства, мне сообщили, что некто Анри Вийон просит помочь ему встретиться со мною или с Березкиным.

Я заехал в посольство и прочитал письмо Анри Вийона, в котором он писал, что в его распоряжении находятся дневники русского полярного исследователя Александра Щербатова. Анри Вийон просил встречи с нами, чтобы рассказать о некоторых подробностях дела.

У меня плохая память на имена, и сам я, при всем желании, не смог бы назвать все фамилии даже тех русских полярных исследователей, которых упоминал в собственных книгах. Но-тут уже вступают в силу какие-то свои законы — я могу безошибочно сказать, встречал ли когда-нибудь названное мне имя.

Имени Александра Щербатова я не встречал ни разу.

— Вийон был одним из руководителей французской антарктической экспедиции, работавшей по программе Международного геофизического года, — сказал мне сотрудник посольства. — Не прояснит ли это вам что-нибудь?

Я лишь молча покачал головой: до первой советской антарктической экспедиции в Антарктиде побывал только один русский-Александр Степанович Кучин, гидрограф, участник экспедиции Амундсена на «Фраме».

— У Анри Вийона давние связи с нашими полярниками, — сказал сотрудник посольства. — Но почему он не захотел переслать дневники прямо в их адрес, я не знаю. Наверное, ему нужен хроноскоп.

Сотрудник посольства при мне позвонил Анри Вийону, и тот любезно согласился заехать за мною в отель.

Ровно в пять часов меня по телефону пригласили в вестибюль, и я увидел там невысокого человека с седыми висками, тонким смуглым, иссеченным густыми морщинами лицом. Для марта он был одет, пожалуй, слишком легко — в летний светлый макинтош.

— Рад вас видеть, мсье Вербинин, — сказал Анри Вийон, делая ударение на последнем слоге и резким движением протягивая мне небольшую крепкую руку.

Он смотрел на меня настороженно, испытующе и как будто даже не старался этого скрыть… Потом, словно преодолев последние сомнения, улыбнулся и предложил зайти в ресторан.

Мы заняли угловой столик в небольшом голубом зале ресторана «Коммодор», в котором почти никого не было, и мсье Вийон, заказав вина, спросил, знаю ли я что-нибудь о Щербатове. Очевидно, он предвидел мой ответ и, коротко кивнув, сказал, что я и не мог ничего знать о нем.

— Имя вашего соотечественника помнили только в нашей семье, — пояснил Анри Вийон и, предупреждая мой вопрос, добавил: — Он участвовал во французской антарктической экспедиции Мориса Вийона…

Я быстро вскинул глаза на своего собеседника.

— Да, — сказал он. — Это был мой дед. Официант разлил бургундское по бокалам, и мсье Вийон, сделав небольшой глоток, продолжал:

— Теперь вы понимаете, что дело, в которое я собираюсь посвятить вас, отчасти имеет семейный характер. Потому-то и настаивал я на личной встрече с русским специалистом.

— Слушаю вас.

— Ни Морис Вийон, ни Александр Щербатов не вернулись. Они погибли в Антарктиде в шестнадцатом году. Одна из партий нашей экспедиции случайно обнаружила зимовку, выстроенную моим дедом, и там мы нашли его дневники и дневники вашего соотечественника. Они знали, что погибнут, и оставили дневники вместе с геологической коллекцией, надеясь, что когда-нибудь их найдут. Это случилось не скоро, но все-таки случилось…

Анри Вийон умолк и молчал довольно долго, барабаня тонкими нервными пальцами по столу. Он смотрел мимо меня, в дальний угол зала. Я терпеливо ждал, когда он заговорит вновь, думая о своем: я думал, что мы с сотрудником посольства ошиблись-Анри Вийон все знает, и хроноскоп ему не нужен. Но для чего же тогда потребовался я, один из хроноскопистов?

— Дневники Мориса Вийона и Александра Щербатова — это документы, исполненные трагизма и величия, — тихо сказал Анри Вийон. — Руководитель экспедиции и его каюр сами повинны в своей гибели, если слово «повинны» уместно в данном случае. Они остались бы живы, если бы не задержались в открытом ими оазисе. Но они пошли на риск во имя науки и не вернулись… Не вернулись, — повторил Анри Вийон. — И к вам я обратился не потому, что вы обладатель чудесного хроноскопа, и не потому, что вы занимались историей полярных исследований… Парижские газеты перепечатывали выдержки из некоторых ваших отчетов, и я понял по ним, что главное для вас — люди, их судьбы. А хроноскоп или еще что-нибудь-не более чем средство… Я не ошибся?

— Вы не ошиблись.

Анри Вийон энергично кивнул.

— Значит, мое обращение к вам-это обращение человека к человеку, а не клиента к следователю-хроноскописту. Вас это не удивляет?

— Меня это радует, — совершенно искренне ответил я. — Не сомневаюсь, что мой друг Березкин тоже будет обрадован.

— В истории исследования Антарктиды имена Мориса Вийона и Александра Щербатова должны стоять рядом, — тихо сказал Анри Вийон. — Очень просто отдать предпочтение начальнику экспедиции перед каюром… Когда вы познакомитесь с записками Щербатова, вы поймете, что так же просто поднять на щит его, потому что в Антарктиде неожиданно подтвердилась удивительно смелая гипотеза вашего соотечественника… Но я ценю выше всего их человеческий подвиг и считаю, что мы обязаны равно воздать должное памяти обоих исследователей…

Поскольку уже выяснилось, что никаких разногласий по этому вопросу у нас не предвидится, мы отправились к Анри Вийону.

Неизменно упоминаемые при описании Парижа-и неизменные в Париже «сиреневые» сумерки уже медленно заливали город. Свернув с шумного Османовского бульвара, мы миновали просторную площадь Согласия и вышли к набережной Сены-почти безлюдной, если не считать рыбаков, терпеливо рассматривавших поплавки собственных удочек… Анри Вийон молчал, думая о чем-то своем… А сумерки становились все гуще, и теперь уже совсем слабо вырисовывался за мостом Альма вознесенный к низкому небу решетчатый силуэт Эйфелевой башни. Было прохладно, как бывает прохладно ранней весной по вечерам, и некрупные листья на каштанах вдоль набережной казались съежившимися от холода… Я смотрел на старые, темные от времени и копоти дома, на низкие мосты над Сеной, на Сену, такую же неширокую и мутную, как наша Москва-река, на тихие каштаны, уже протягивающие на ветвях незажженные зеленые свечи будущих цветов, — смотрел и думал, что, наверное, очень трудно надолго расставаться с родным городом, уезжать на другой край света, добровольно переселяться в мир, не имеющий ничего общего вот с этим, привычным, — в мир морозов, ветра и льда…

Трудно и — по странному свойству человеческой души — радостно. Никто ведь не принуждал полярников отправляться в полярные страны. И сам я до сих пор жалею, что так и не удалось мне в более молодые годы попасть в Антарктиду-не удалось, несмотря на мои неоднократные попытки устроиться в экспедицию… Что ж, своеобразным утешением будет теперь для меня самое необычное из наших хроноскопических занятий — подготовка публикации о Морисе Вийоне и Александре Щербатове. Самое необычное, но и самое простое, наверное.

Дома, у себя в кабинете, Анри Вийон достал из папки несколько старых фотографий и показал мне. На фотографиях были запечатлены люди в меховых одеждах, бородатые и усатые, и поэтому очень похожие друг на друга. На последнем снимке, сделанном перед началом санного похода, Морис Вийон стоял в группе товарищей, отбросив на спину капюшон меховой парки, а Щербатов, присев, поправлял ремни на вожаке упряжки-крупной, светлой масти, ездовой лайке… Я внимательно просмотрел и остальные фотографии Щербатова, но описать его внешность все равно затрудняюсь, потому что отросшие за зиму борода и усы скрадывали черты лица, а надвинутая на лоб меховая шапка делала его портрет еще менее выразительным.

Анри Вийон положил передо мною толстую тетрадь в добротном кожаном переплете. Я раскрыл ее наугад. Страницы были исписаны ровным мелким почерком, и в глаза сразу же бросилось иное, чем теперь, но такое же, как и в тетрадях Зальцмана, написание отдельных букв, бесконечные твердые знаки в конце слов…

— Вы еще успеете прочитать дневник, — сказал Анри Вийон. — Но чтобы понятнее стали вам причины гибели путешественников, а также значение их открытия, вам придется познакомиться с рукописной статьей Щербатова, сохранившейся у нас в семье. В статье излагается его гипотеза о прошлом Антарктиды, о которой я вам говорил…

— О прошлом? — переспросил я.

— Да, о прошлом, — сказал Анри Вийон. — И возьмите на память вот это, — он протянул мне обломок темной горной породы. — Это из их коллекции…

Глава вторая

в которой излагаются совершенно неожиданные соображения о прошлом Антарктиды, а также выясняются взаимоотношения Мориса Вийона и Александра Щербатова

История, которая первоначально показалась мне самой простой за последнее время, обернулась для нас с Березкиным полной неожиданностью. Неожиданность эта — не в характере хроноскопии, но именно в самой истории.

Я нахожусь сейчас на берегу Белого моря, в Онеге, — нахожусь один, потому что Березкин не смог вырваться из Москвы. Одиннадцать часов вечера. В окна гостиницы бьют слепящие, мешающие писать солнечные лучи. А за окнами-тихий деревянный городок с зелеными, без наезженной колеи, улицами, с гнездами ласточек на окнах государственных учреждений, с ленивыми, спящими поперек деревянных тротуаров, собаками, с устойчивым запахом свежего сена, который ветерок доносит и сюда, в комнату…

Впрочем, теперь, хотя бы мысленно, нам предстоит ненадолго вернуться в Париж.

Тогда, после встречи с Анри Вийоном, я возвращался на Османовский бульвар в несколько элегическом настроении, возвращался по ночному, залитому светом неоновых реклам Парижу, присматриваясь к парижанам, останавливаясь у художественно оформленных витрин и не подозревая, что держу в руках нечто такое, что через полчаса или час буквально потрясет меня.

Не знаю, почему Анри Вийон не рассказал мне все с самого начала. Но уходя от него, я не сомневался, что под прошлым Антарктиды он подразумевал геологическую историю материка.

Ничего похожего. Александр Щербатов полагал, что Антарктида была родиной древнейшей человеческой цивилизации.

Вот так. Не больше и не меньше.

Я вернулся в отель раньше Березкина, принял душ, а потом, чувствуя себя немного утомленным, по лености взялся читать то, что было покороче, — не дневник, а статью. Вот тут все и началось.

Березкин, войдя в номер, сразу почувствовал неладное и, выслушав мой сумбурный рассказ, покосился сначала на стол, потом под стол; очевидно, он заподозрил, что в трезвом состоянии я не смог бы наговорить ничего подобного.

Он молча отобрал у меня статью и тут же прочитал ее.

Мне пришлось пересказать своему другу все, что я успел узнать о Морисе Вийоне и Александре Щербатове, и Березкин остался доволен: как я и предвидел, особое доверие, проявленное Анри Вийоном по отношению к нам, хроноскопистам, не оставило его равнодушным.

— Меня вполне устроит, если в ближайшие месяцы ты будешь занят дневниками Щербатова, — сказал Березкин. — Это по твоей части, а я повожусь с хроноскопом. Понимаешь, после этой конференции…

Я все прекрасно понимал, но поработать спокойно ему довелось недолго.

На следующий день, позвонив Анри Вийону, я выразил ему и свое удивление, и свое восхищение смелой гипотезой.

— Мне будет приятно, если вам посчастливится найти дополнительные сведения о вашем соотечественнике, — ответил Анри Вийон. — Я не в силах помочь вам фактами, но, с вашего разрешения, напомню, что люди, мысль которых отличалась бунтарской смелостью, оставляли после себя след не только в той специальной области науки, которой занимались… Вы понимаете меня?

— Вполне.

Этот француз, право же, все больше мне нравился.

Я отнес «дело» Щербатова к первоочередным своим планам, но белозерское расследование отвлекло и Березкина и меня и помешало быстрому завершению работы.

Впрочем, составить себе некоторое представление о наших новых героях я сумел довольно скоро — и дневник помог, и письма Анри Вийона. И хроноскоп тоже, разумеется, хотя хроноскопия свелась лишь к изучению дневника.

Дневник писался человеком, погибшим в Антарктиде и к концу похода знавшим, что он погибнет. С нашей, узкопрофессиональной точки зрения, это обстоятельство и могло послужить ключом к открытию характера. Ведь само собою напрашивается предположение, что удастся обнаружить существенные различия в тональности, в особенностях почерка, если сравнивать первые страницы, написанные человеком, уверенным в победе, и последние страницы, написанные человеком, знающим, что он побежден и погибнет…

Такого рода задание и было дано хроноскопу, и он, как следовало ожидать, обнаружил различия: первые страницы писались рукою здорового, полного сил человека, последние-рукою предельно уставшего и спешащего занести свои наблюдения и мысли в дневник. Но как ни изменяли мы формулировку задания, хроноскоп настаивал на одном: и первые и последние страницы писались человеком, находившимся в спокойном состоянии духа. Сообщая о своей скорой и непременной гибели, Щербатов оставался спокоен и тверд, и никакие раскаяния или сомнения не мучили его. Он сделал свое дело так, как считал нужным его сделать, и ни о чем не сожалел. Беспокоила его только судьба дневников, судьба открытия.

Облик мужественных, до конца преданных науке исследователей вставал со страниц дневника, и надо ли говорить, что восхищение их подвигом, невольная ответственность за их открытие требовали теперь от нас с Березкиным работы точной и быстрой?..

Насколько я понял по дневнику, Щербатов еще в юности получил отличное гуманитарное образование и был хорошо знаком с работами античных авторов Позднее он поступил в Московский университет, на кафедру географии, и в этом смысле ему очень повезло: его учителем стал выдающийся русский географ, историк и этнограф Дмитрий Николаевич Анучин, сразу же распознавший в своем ученике способность к аналитическому мышлению, глубокий интерес к географии и истории. С помощью Анучина Щербатов еще до отъезда в экспедицию опубликовал несколько статей о географических взглядах ученых классической древности.

Морис Вийон был старше Щербатова. По сведениям, сообщенным мне его внуком, он родился за год до Парижской коммуны, а отец его даже участвовал в боях с версальцами. Вот эти семейные воспоминания и традиции, по-видимому, наложили свой отпечаток на молодые годы Мориса Вийона: он занялся политикой, но скоро понял, что ничего дельного не добьется, и предпочел жизнь полярного исследователя — уехал в свою первую экспедицию в Гренландию… Что влекло Мориса Вийона в полярные страны-сказать трудно, но мне кажется, что в какой-то степени его путешествия были бегством от того общества, в котором разочаровался Вийон, и внук его согласился со мною.

А теперь обратите внимание на такое обстоятельство: Щербатов-горожанин, гуманитарий, знаток античной литературы! — был в экспедиции… каюром.

Очевидно, он учился управлять собачьими упряжками не в Александровском саду перед Московским кремлем.

Столь же очевидно, что Морис Вийон покупал ездовых собак не на Елисейских полях в Париже.

И — простейший вывод: в жизни Щербатова произошло нечто такое, что забросило его на север, где он и овладел искусством каюра и где позднее встретился с Морисом Вийоном.

Я написал в Париж-попросил Анри Вийона сообщить, где покупал собак его дед, и он ответил, что на Белом море — либо в Мезени, либо в Онеге.

Не теряя времени, я познакомился с отчетами различных экспедиций на Белое море и убедился, что имя Щербатова в них не упоминается.

И тогда я вспомнил, что в дневнике Щербатова мне встретилась ссылка на «Капитал» Карла Маркса. И я подумал, что студент Московского университета, наверное, не по своей воле оказался на берегу Белого моря, что знакомство с марксистской литературой однажды побудило его перейти к активным действиям, и кончилось это для студента ссылкой в небольшой северный городок — Онегу.

И теперь я знаю, что именно здесь, в Онеге, Щербатов встретился с Морисом Вийоном.

Их встрече не предшествовали никакие выдающиеся события — просто Морису Вийону нужен был переводчик, и Щербатову разрешили помочь экспедиции приобрести собак. Он оставил-думая, что ненадолго-небольшую метеостанцию, им же созданную в Онеге, и перешел, как говорится, в распоряжение Мориса Вийона.

…Я размышлял об их встрече, об их взаимоотношениях, сидя на берегу Онеги. Не знаю, как другим, но мне в моих раздумьях помогает вид тех мест, где некогда побывали мои герои, да и раздумья при этом обретают подчас необходимую писателю теплоту, лиричность, если хотите.

Онега при впадении в Белое море — река широкая, светлая. Длинные черные нити бонов расчерчивают ее на прямоугольники, в которые заключен сплавленный молем лес. Было начало отлива, вода устремлялась в море, и бревна напирали на нижние боны, стараясь вырваться на свободу. Боны, изгибаясь, сдерживали напор, и я, наблюдая за рекой, пытался мысленно представить себе разговор, который неизбежно должен был произойти между Щербатовым и Морисом Вийоном, — разговор о прошлом Антарктиды.

Щербатов закончил свою статью в ссылке, в Онеге и, конечно же, не мог не поделиться своими выводами с человеком, который отправлялся в Антарктиду.

Наверное, услышав о странной на первый взгляд гипотезе, Морис Вийон попросил у Щербатова разъяснений.

«Прямых доказательств, как вы сами понимаете, у меня нет, — надо полагать, ответил ему Щербатов. — Но косвенные, основанные на изучении античной литературы, я могу привести. Вернее, я могу объяснить, почему задумался о прошлом Антарктиды и какая цепь умозаключений привела меня к столь поразившему вас выводу…

Известно, например, — продолжал Щербатов, — что еще за две с половиной тысячи лет до нашей эры к фригийскому царю Мидасу явился некий путешественник и рассказал ему о далекой Южной Земле, населенной великанами, богатой золотом…»

«Я знаю эту легенду», — перебил, наверное, Вийон. «Она достаточно широко известна, — должен был согласиться с ним Щербатов. — Но я напомнил ее лишь для того, чтобы подчеркнуть древность первых сведений о загадочном материке… А вот забавный исторический парадокс. Вы уж извините, но мне вновь придется напомнить общеизвестное. Как вы знаете, в двух сочинениях Платона, «Тимэе» и «Критии», упоминается Атлантида. И этого упоминания в трудах лишь одного ученого древности, написанных, кстати, в форме утопического романа, оказалось достаточно, чтобы в наше время сотни людей размышляли об Атлантиде, искали ее следы… А в том, что существует Южный материк, были убеждены все античные географы, — я подчеркиваю — убеждены и все, — но никому из современных ученых не приходит в голову проверить, на чем основывалось их убеждение!»

Уж не знаю, как реагировал Морис Вийон на высказанные примерно в такой форме соображения Щербатова, но, мне кажется, они должны были его озадачить.

А Щербатов продолжал развивать свою гипотезу.

«Напомню вам еще одну историческую несообразность. Если не считать Европу, Азию и Африку, издавна известных средиземноморским народам, то все остальные материки были открыты случайно. Северную и Южную Америку открыли, когда искали морской путь из Европы в Индию, случайно наткнулись на Австралию… А о Южном материке тысячелетия думали ученые, сотни лет мореплаватели сознательно, целеустремленно искали его и, что уж совсем удивительно, — нашли!.. Не согласитесь ли вы со мною, мсье Вийон, что слишком легкомысленно все сводить к легендам и недоразумениям?.. Я лично убежден, что за мифологическими напластованиями скрываются подлинные знания древних о Южном материке…»

Как видите, в рассуждениях Щербатова, — а я инсценирую его разговор, основываясь на некоторых документах, — зазвучал мотив, уже знакомый мне и Березкину по прежним расследованиям: нельзя пренебрегать памятью народной, нельзя бездумно отмахиваться от мифов и легенд…

«Но от кого же узнали древние о Южном материке?..» — вправе был спросить Вийон.

«От самих антарктов, жителей Южного материка…»

«Я не допускаю мысли, что вы не слышали о походах Шеклтона, Амундсена, Скотта. Сплошной лед…»

«А тогда не было сплошного льда. Я исхожу из предположения, что ледниковый покров возник примерно десять тысяч лет назад, когда заканчивался ледниковый период в Северном полушарии. Влага с Северного полюса перенеслась к Южному…»

«А где доказательства?»

«А у вас есть доказательства, что ледяному покрову, допустим, миллион лет?.. Нет у вас таких доказательств, и, стало быть, любое предположение одинаково гипотетично!»

…Начало отлива-самое оживленное время на реке. Тарахтят небольшие доры-так почему-то на Белом море называют моторные лодки, — деловито трудятся маленькие катера, разводя боны — с отливом бревна сами двинутся вниз по реке к лесобирже, к лесопильному заводу, где земля смешана со щепой, где в болоте вместо торфа-щепа, где повсюду висят предупреждения, запрещающие курить, поплывут не к тихой, пропахшей свежим сеном Онеге, а к другой, дымной и шумной, изъезженной автобусами и лесовозами, к городу Онеге, где кончается зеленая жизнь леса…

В тысяча девятьсот четырнадцатом году, в канун первой мировой войны, для Щербатова началось главное в его жизни: Морис Вийон полушутя предложил ему лично познакомиться с антарктами… Надо ли говорить, что предложение было с радостью принято? Осуществить его было не просто, но бдительность властей удалось усыпить, и Онега вынесла шхуну «Ле суар» в Белое море, откуда она начала свой путь.

Глава третья

в которой коротко рассказывается о походе Мориса Вийоиа и Александра Щербатова во внутренние районы Антарктиды, а также описываются обнаруженные ими загадочные скульптуры

В тот вечер, когда мы с Анри Вийоном медленно брели по набережной Сены к его дому и я любовался ажурным силуэтом Эйфелевой башни за мостом Альма, Вийон вдруг остановился и, чуть усмехнувшись, сказал;

— Морис Вийон и Александр Щербатов, конечно, не раз прогуливались по набережной, как сейчас мы с вами. Семья наша уже лет сто живет неподалеку от Сены… И где-нибудь здесь они прощались с Парижем, чтобы не встретиться с ним больше никогда…

Я кивнул в знак согласия, но про себя подумал, что Александру Щербатову пришлось еще прощаться с Россией. И теперь я знал, с каким уголком ее… Может быть, потому, что я сам люблю русский Север, я думал о прощанье с грустью, которую вряд ли испытывал Щербатов, бежавший из ссылки к новой жизни.

Но Онега и тогда была хороша, как хороша она поныне. Те же высокие, с подклетями для скота, стояли дома на улицах городка, такие же деревянные тротуары были настелены над глубокими дренажными канавами, и на таких же коромыслах, похожих на половинку хомута, и тогда носили воду в ведрах… И такие же разнотравные луга цвели за околицей, и та же тайга с голубикой, морошкой, княженикой тянулась по берегу реки, и так же звенели в ней комары, и такие же белоголовые ребята пасли в тайге коз, скармливая им нарубленные сосновые ветки…

И потому, что Онега запала мне глубоко в душу, и еще потому, что дни стояли необычно теплые и ясные, по всем этим причинам по-особому думалось о Щербатове, некогда бежавшем из Онеги, о его последних месяцах и днях, проведенных во льдах и снегах Антарктиды.

Короткого антарктического лета едва хватило Морису Вийону, чтобы пробиться к побережью Южного материка и выстроить жилые дома и служебные помещения. Но осень в том году неожиданно выдалась поздняя, теплая, и шхуна «Ле суар», выполняя распоряжение начальника экспедиции, прошла вдоль побережья на запад, и в условленном месте ее экипаж успел выстроить промежуточную базу.

А затем наступила долгая зима. Впрочем, едва ли стоит описывать подробности зимовки: раз уж мне не посчастливилось побывать в Антарктиде, то точнее, чем очевидцам, мне все равно этого не сделать.

Подумаем лучше вот о чем: размышлял ли Щербатов в течение долгой антарктической зимы о своей гипотезе?

Если верить дневнику-почти нет, и мне кажется, что так оно и было. Одно дело фантазировать об антарктической цивилизации за тридевять земель от Южного материка — даже в северной Онеге! — и совсем другое, когда ты сам живешь на леднике, бродишь по снежным тоннелям и с почтением смотришь на термометр, показывающий пятьдесят градусов при штормовом ветре.

Я не хочу, чтобы эти строки были поняты так, будто Щербатов отказался от своей гипотезы. Нет, он от нее не отказывался. Просто за время зимовки он понял, что у него нет даже слабой надежды как-то подтвердить ее. И поэтому в Антарктиде чаще, чем об антарктах, он вспоминал о товарищах-студентах, о профессоре Анучине, с которым однажды поделился своей догадкой, о Московском университете, в который мечтал вернуться…

Когда Морис Вийон, метеоролог Гюре и каюр Щербатов собрались в санный поход в глубь материка, они, конечно же, не планировали поиски следов древней цивилизации, — они стремились лишь уточнить карту своего района. Такая же цель стояла и перед второй партией, которую возглавлял геолог Ришар.

После того как будут опубликованы дневники Мориса Вийона и Щербатова, читателям станут известны подробности их похода с описаниями снежных бурь, холода, рискованного перехода через зону трещин, во время которого погиб метеоролог Гюре… Я же сразу перейду к рассказу о последней, заключительной части перехода, когда Морис Вийон и Щербатов-изголодавшиеся, обмороженные, потерявшие всех собак, — продолжая упорно идти по намеченному маршруту к промежуточной базе, вдруг увидели впереди небольшое кучевое облако, неподвижно застывшее в синем воздухе. Они знали, что кучевое облако не могло образоваться над ледяным куполом, что лишь нагретая солнцем земля могла породить его, — и они пошли к этому облачку, пошли к своей смерти и к своему бессмертию… Они шли долго, и облако все манило их, а потом на горизонте возникло черное пятно — обнаженные скалы, и измученные путники заторопились, почти побежали к ним…

В те годы никто не подозревал, что во внутренних районах Антарктиды встречаются свободные ото льда оазисы. Не удивительно поэтому, что исследователи были поражены видом бурой, «теплой», как записал в дневнике Щербатов, земли, или, точнее, скал и красноватого, причудливой формы незамерзшего озера.

Но скалы не только имели «теплый» цвет-солнце по-настоящему нагрело их, и Вийон со Щербатовым, бросившись на выветренные, покрытые коричневатой коркой камни, долго лежали, всем телом впитывая тепло, блаженствуя, отдыхая… В последние дни мысль о возможной гибели не раз приходила им в голову, но теперь, когда пальцы их перебирали угловатые обломки щебня, скопившегося в пазах между камнями, когда с криком кружил над ними снежный буревестник, — теперь они чувствовали себя спасенными!

Приподнявшись, чтобы еще раз оглядеться, Александр Щербатов увидел метрах в ста от себя огромного каменного барана. Щербатов легонько толкнул Вийона и по изумленному выражению лица своего спутника понял, что ему не померещилось. Да, перед ними стояло изваяние могучего, крутолобого с кольцеобразными рогами барана, а дальше, за ним, виднелось изваяние безрогого быка с высокой холкой.

— По-моему, мы оба в здравом уме, — тихо, словно боясь спугнуть животных, сказал Щербатов Вийону.

— Как будто бы, — ответил тот.

Сам не зная, для чего он это делает, Щербатов взглянул на часы: они показывали двадцать три часа тридцать пять минут.

Прошло еще несколько минут, и что-то неуловимо изменилось в странном мире оазиса: бык и баран вдруг утратили четкие контуры, они как бы растворялись, превращаясь в бесформенную каменную массу, в обычные, ничем не примечательные скалы… Но в те же минуты другие, столь же обыкновенные и ничем не примечательные скалы, словно под резцом невидимого скульптора, стали обретать еще неясные контуры. Чудилось, что пластичный камень делается упруже, собранней, сбрасывает с себя лишние куски породы, мешающие проявиться скрытой сути вещества… Таинственное движение огромной глыбы ни Вийон, ни Щербатов не могли объяснить, но оно совершалось и закончилось появлением слоноподобного животного, прочно стоящего на земле Антарктиды на коротких тумбах-ногах… Яркий солнечный блик упал на выпуклое плечо гиганта, и тогда случилось нечто еще более фантастичное: Морис Вийон и Щербатов увидели тонкую женскую фигуру, прильнувшую к ноге слона и молитвенно протягивающую руки к нему, владыке… Щербатов вскочил, порываясь броситься к фигурам, но Вийон остановил его, и не напрасно: через несколько мгновений женская фигура исчезла, причем исчезла моментально, будто ее убрали…

И вновь Щербатов непроизвольно взглянул на часы: они показывали ноль часов тридцать минут.

— Галлюцинация, — сказал Щербатов; он дышал тяжело, как после долгого бега.

— Нет, — возразил Вийон.

Они постарались взять себя в руки. Каменный слон уже медленно растворялся в лучах низкого солнца; лишь на секунду возникла неподалеку от него гибкая кошачья фигура какого-то хищника и исчезла.

Морис Вийон и Александр Щербатов продолжали всматриваться в очертания скал, но загадочная жизнь их уже прекратилась.

— Причуды выветривания, — сказал Щербатов, которому, наверное, было страшно произнести вслух мысли, пришедшие ему в голову.

— Нет, — снова возразил Вийон; он произнес это подчеркнуто твердо, — Нет!

И тогда они посмотрели в глаза друг другу.

— Я думаю о вашей гипотезе, — сказал Вийон. Солнце висело совсем низко, и холодный ветер, скатываясь с окрестных ледников, проносился над оазисом. Зябко поводя плечами, Щербатов занялся палаткой и долго ничего не отвечал.

— Нет, — сказал он потом. — Не может быть…

— Может, — возразил Вийон. — Может и было. Без человека тут не обошлось.

— Невероятно! — Щербатова трясло в спальном мешке, он не мог согреться. — Просто невероятно!

Морис Вийон лежал и высчитывал, сколько им осталось идти до промежуточной базы. Там ждет их Ришар. Но он будет ждать их только до двадцатого января. Это крайний срок, и Вийон сам приказал ни на день не задерживаться. Ришар уйдет, и если он уйдет… Да, времени у них в обрез. Ни одного дня в запасе.

— Останемся здесь на сутки, — предложил Вийон. — Если все повторится…

— Надо остаться, — сказал Щербатов, уже успевший произвести те же подсчеты.

Весь следующий день Щербатов отмалчивался, а Вийон, наоборот, был возбужден, взвинчен и, несмотря на бороду и запавшие щеки, выглядел помолодевшим.

— Наверное, мы недооцениваем интеллекта и творческой мощи наших предков, сказал он Щербатову. — Вообще-человека! И я вместе со всеми повинен в этом. Разочароваться в человеке, в людях — в людях, способных творить прекрасное. Нет, черт возьми! Мы еще поборемся. И здесь, и там, когда вернемся! Как по-русски «человек»? — опросил он и, с трудом выговаривая незнакомое слово, по слогам повторил его за Щербатовым: — Че-ло-век!.. Прошли сутки, и в тот же самый час, около полуночи, мертвые скалы ожили: сначала появились баран и бык, а потом слон с прильнувшей к его ноге женщиной и гибкая крупная кошка…

— Поздравляю! — не скрывая восторга, сказал Морис Вийон. — И вас, и себя поздравляю! Замечательнейшее открытие! — Он задумался и уже иным тоном, по-деловому добавил: — Антаркты знали тайну сочетания скальных контуров с падающими на них солнечными лучами… Скорее всего здесь находился храм, и сотни людей сходились сюда в полуночный час молиться…

Щербатов по-прежнему отмалчивался. Он свыкся с мыслью, что гипотеза его, рожденная за письменным столом, никогда не подтвердится, и открытие оглушило его. Нужно было время, чтобы прийти в себя, чтобы еще раз все продумать, и, пожалуй, никогда раньше он не мечтал так о встрече со своим учителем, с Анучиным, как в эти часы.

А потом Вийон и Щербатов перестали размышлять о древней цивилизации: они шли и считали оставшиеся до двадцатого числа дни, и получилось, что если ничего не случится, то они все-таки успеют.

Снежный шторм обрушился на их палатку, когда они находились на расстоянии одного перехода от базы.

Они поняли, что это конец. И потому, что от базы их отделял всего день пути, они с особой ясностью сознавали: открытие памятников антарктической культуры будет стоить им жизни.

Давно уже дома у нас существует традиция: перед далеким путешествием мы с женой обязательно приходим к Московскому университету, но не к новому зданию, а к старому, на Манежной площади. Там, за главными зданиями, есть не видимый с улицы, невзрачный четвертый корпус. Теперь в нем разместился философский факультет, но раньше-долгие, долгие годы-принадлежал он географам и геологам. Оттуда уезжали они в первые экспедиции, и туда они возвращались осенью загоревшие, повзрослевшие, а то и обросшие бородами…

Я мечтал об открытиях в Антарктиде, и если бы мне посчастливилось принять участие в антарктическом путешествии, оно началось бы для меня у стен четвертого корпуса… Не знаю, где находилась кафедра географии, когда в университете учился Щербатов. Но ведь для него-то, если быть точным, путешествие на Белый континент действительно началось с Манежной площади, и кирпичные стены Кремля, кремлевские башни навсегда остались в его памяти… Мне было несложно повторить начальный этап путешествия Щербатова… Поездом-до Архангельска, потом переправа на Кег-остров, самолет, Северная Двина под крылом самолета, тайга, озера, похожие на капли голубой ртути и — Онега.

А сейчас я прощаюсь с Онегой. Теплоход «Карелия» уже отошел от причалов. На реке тихо, и слышно, как бьется о подводную часть судна «топляк»-затонувший, но еще не легший на дно лес… Мне еще дано будет увидеть, как и Щербатову, гранитные луды, выступающие, как спины китов, из вод Белого моря, и те же проливы-салмы, и тот же лесистый Кий-остров с остатками белокаменного монастыря… И-все. Весь остальной гигантский путь Щербатова, вплоть до того рокового дня, когда они с Вийоном не застали на базе Ришара, мне проследить не удастся…

Щербатов совершил открытия в Антарктиде, я-только мечтал о них. Один из моих друзей, узнав, что его дерзкая мечта, связанная с изучением Северного Ледовитого океана, осуществлена другим, написал стихи, в которых были такие строки:

Я славлю героя, который

Исполнил мою мечту'

Сейчас мне захотелось повторить эти строки, — повторить, не считаясь с хронологией.

Глава четвертая

и последняя, в которой я «представляю интересы» Щербатова в разговоре с атлантологом и привожу дополнительные соображения в пользу антарктической гипотезы

В Москве живет удивительный человек — атлантолог по специальности. Правда, большую часть своей жизни он занимался химией и даже получил степень доктора химических наук. Но потом он заболел и уже не смог оправиться после болезни. Прежнюю работу пришлось бросить, и именно тогда бывший химик увлекся загадочной Атлантидой… Болезнь не оставляет его в покое, и уже около десяти лет он не выходит из дома. Но весь мир входит к нему в дом-письма идут из Северной и Южной Америки, из Австра