/ Language: Русский / Genre:sf_horror,

Галили

Клайв Баркер

Они — боги, но не святые. Они живут на этой земле, среди нас, практически вечно, однако им свойственны все наши грехи, все наши муки. Они точно так же ведут воины — очень жестокие и кровопролитные... Известный культовый режиссер Квентин Тарантино очень точно охарактеризовал творчество Клайва Баркера: «Назвать Баркера писателем, работающим в жанре «хоррор», — все равно что сказать: «Да, была неплохая группа «Битлз», даже записала парочку популярных песенок». Клайв Баркер видит иной мир и рассказывает о нем читателю, он работает на стыке многих жанров, и каждый его новый роман — это новое откровение, рассказывающее нам о жизни, которую мы не видим, но которая, несомненно, существует.

Клайв Баркер

Галили

Часть первая

Оставшееся время

Глава I

1

Согласно настоятельному требованию моей мачехи, Цезарии Барбароссы, дом, в котором я ныне пишу эти строки, выходит окнами на юго-восток. Архитектор — коим был не кто иной, как третий президент Соединенных Штатов Томас Джефферсон, — многократно протестовал против подобного намерения, проявив при этом немалое красноречие. Письма, в которых он высказывал собственную точку зрения, лежат сейчас на моем столе. Однако мачеха была непреклонна. Она желала, чтобы окна дома смотрели в сторону ее родины, Африки, и архитектору как лицу подчиненному оставалось лишь повиноваться.

Впрочем, читая между строк ее посланий к нему (они или, по крайней мере, их копии также находятся в моем распоряжении), становится ясно, что Джефферсон отнюдь не являлся всего лишь нанятым архитектором. И Цезария для него была не просто упрямой женщиной, упорствующей в своем нелепом желании построить дом на болоте в Северной Каролине и непременно окнами на юго-восток. Эти двое писали друг другу как люди, связанные некоей тайной.

Кое-что известно и мне, и, как это будет явствовать из нижеследующего, я не имею ни малейшего намерения хранить секрет далее.

Настало время рассказать все, что я знаю. Хотя все это является моими догадками и предположениями, а возможно и плодом моего воображения. Если я выполню свое намерение должным образом, ни для кого не будет иметь значения, что в моей повести правда, а что — вымысел. Ибо я надеюсь запечатлеть на этих страницах последовательный рассказ, повествующий о деяниях и судьбах, которые оказали влияние на весь мир. Некоторые из этих событий могут показаться, мягко выражаясь, весьма странными, а их инициаторы крайне скверными и неприятными личностями. Но читателю стоит руководствоваться одним неизменным правилом — чем менее правдоподобным кажется мое повествование, тем выше вероятность того, что у меня есть доказательства реальности описанного. Подозреваю, что мое небогатое воображение не в состоянии соперничать с действительностью. И как я уже заметил, согласно моему намерению читатель не должен уловить разницы между игрой фантазии и беспристрастным отчетом о минувшем. Я собираюсь столь хитроумно переплести элементы своего повествования, что читатель вряд ли сумеет определить, свершилось ли то или иное событие в том самом мире, где протекает его жизнь, или же в голове прикованного к креслу калеки, которому никогда уже не суждено покинуть дом своей мачехи.

О этот дом! Этот знаменитый дом!

Когда Джефферсон трудился над проектом, от Пенсильвания-авеню его отделяло еще довольно значительное расстояние, однако он никак не мог считаться человеком неизвестным. То был 1790 год. Джефферсон в ту пору уже составил Декларацию Независимости, и некоторое время служил во Франции в качестве посла Североамериканских штатов. Перо его успело вывести немало судьбоносных слов. Тем не менее он откладывал свои многочисленные обязанности в Вашингтоне и работы по строительству собственного особняка, дабы писать пространные письма супруге моего отца, в которых вопросы по строительству дома изящно совмещались с душевными порывами будущего президента.

Если в этом обстоятельстве вы не находите ничего из ряда вон выходящего, примите во внимание следующее: Цезария была чернокожей, а Джефферсон, при всех своих демократических устремлениях, являлся владельцем примерно двух сотен рабов. Сколь же велико было влияние на него этой женщины, что он согласился на нее работать? Как известно, у нее был дар привораживать людей, но в этом случае Цезария, как она любила говорить, «обошлась без магии». Иными словами, в отношениях с Джефферсоном она не выходила за пределы человеческого, неизменно оставаясь простой, милой и даже наивной. Хотя она и обладала сверхъестественными способностями и могла заполучить любую человеческую душу (и надо отметить, не раз пользовалась своим даром), ей слишком нравилась прозорливость Джефферсона, и она не желала лишать его этого качества таким образом. Если он был безраздельно предан ей, то только потому, что она заслуживала подобной преданности.

Дом, возведенный будущим президентом для Цезарии, получил имя «L'Enfant». Полагаю, что полное его имя звучало как «L'Enfant des Carolinas». Остается лишь гадать, почему они решили назвать его именно так.

В том, что огромный дом получил французское имя, не было ничего удивительного: первая встреча Цезарии и Джефферсона состоялась в одном из блистательных парижских салонов. Но само название... На этот счет у меня есть два соображения. Первое, и наиболее очевидное, заключается в том, что дом в определенном смысле являлся порождением вспыхнувшего между ними чувства, если хотите, их детищем, отсюда и имя. А второе — дом, так сказать, являлся отпрыском архитектурного родителя, особняка, который Джефферсон выстроил для себя в Монтичелло; в это здание он щедро вкладывал свой талант на протяжении большей части своей жизни. Впрочем, размерами потомок превосходит предка примерно в три раза (площадь дома в Монтичелло составляет одиннадцать тысяч квадратных футов, а площадь «L'Enfant», по моим подсчетам, превышает тридцать четыре тысячи), к тому же дом моей мачехи окружен небольшими зданиями, в коих располагаются всякого рода службы, в то время как дом Джефферсона стоит в одиночестве, пряча под одной крышей комнаты для рабов и прислуги, кухню и прочие бытовые помещения. Но во всех прочих отношениях в этих домах много общего. Оба они напоминают греческий храм Афины Паллады, украшены двойными портиками и венчаются восьмиугольным куполом, и в том и в другом просторные комнаты с высокими потолками и множеством окон, и оба скорее практичны, нежели роскошны. К этому стоит добавить, что эти дома, как я уже имел возможность заметить, являются детищем большого доверия и большой любви.

Однако естественные декорации, окружающие эти здания, существенно разнятся. Монтичелло, как следует из его имени, стоит на горе. A «L'Enfant» расположен в низине — на участке площадью сорок семь акров, юго-восточный конец которого тонет в болотах, а северный зарос лесом, преимущественно сосновым. Дом стоит на невысоком холме, это хоть как-то защищает его от всепроникающей сырости и гниения, которые являются неотъемлемой частью этой местности. Увы, никакое возвышение не способно защитить подвалы от заливания во время проливных дождей, избавить от стужи, царящей в комнатах зимой, и от адской влажности летом. Нет, я не жалуюсь. «L'Enfant» — необычный дом. Иногда мне кажется, что у него есть своя собственная душа. У меня нет ни малейших сомнений, что он способен чувствовать настроения своих обитателей и соответствовать им. Порой, когда в собственном кабинете я предаюсь мрачным мыслям, готов поклясться: комната тоже мрачнеет из сочувствия ко мне. Нет, ничего особенного не происходит — шторы не задергиваются сами собой и пятна на стенах не увеличиваются, — но облик комнаты, бесспорно, становится иным, словно она пытается настроиться со мной на один лад. Так же и в дни, когда я полон радости, или одержим сомнениями, или предаюсь лени. Наверное, таланту Джефферсона удалось наделить дом иллюзией сопереживания. А может, это дело рук Цезарии, ее собственного гения, соединившегося с даром архитектора. Как бы то ни было, это дом знает нас. И подчас я думаю, он знает нас лучше, чем мы сами себя.

2

Кроме меня, в этом доме обитают три женщины, двое мужчин и еще несколько неопределенных существ.

Что касается женщин, то это, конечно, Цезария и две ее дочери, мои сводные сестры Мариетта и Забрина. Мужчины? Один из них — мой сводный брат Люмен (правда, он живет не в самом доме, а в маленьком домике неподалеку), второй — Дуайт Хадди, он служит у нас дворецким, поваром, а также мастером на все руки, но о нем я расскажу несколько позднее. Помимо них, как я уже сказал, кров с нами разделяет несколько неопределенных существ, количество которых, естественно, также не поддается определению.

Не знаю, как точнее описать, что представляют собою эти создания? Несомненно, они не являются духами, подобное определение слишком возвышенно для них. Нет, они всего лишь безымянные работники, находящиеся в полном подчинении у Цезарии, которая ведает всеми домашними делами. Они отлично делают свою работу. Иногда мне кажется, что Цезария впервые вызвала их еще в ту пору, когда Джефферсон трудился над возведением дома, дабы он посвятил их во все особенности своего детища, рассказал о его сильных и уязвимых местах. Будь это действительно так, сцена вышла бы примечательная: Джефферсону, убежденному рационалисту, пришлось бы поверить собственным глазам, но присущий ему здравый смысл отвергал бы самую возможность существования подобных созданий, вызванных из небытия по воле хозяйки «L'Enfant». Как я уже сказал, точное их количество мне не известно (может, шесть, а может, меньше), я также не знаю, являются они порождением воли Цезарии или же некогда они обладали собственной волей и душой. Одно для меня очевидно — они без устали несут все хлопоты по поддержанию огромного дома и прилегающего участка в надлежащем состоянии и подобно рабочим сцены в театре выполняют свою работу лишь тогда, когда мы отводим взоры. Допускаю, что все это звучит немного странно, но я привык к подобному положению вещей. Я давно уже не задумываюсь над тем, кто по утрам застилает мою постель, пока я чищу зубы, кто пришивает оторвавшиеся пуговицы к моей рубашке, кто замазывает трещины на потолке и подстригает магнолии в саду. Все это я принимаю как должное, и, кем бы ни были эти невидимые слуги, я не имею ни малейшего желания обмениваться с ними любезностями, — впрочем, они еще меньше хотят общаться со мной.

В доме есть еще один обитатель, заслуживающий упоминания, я имею в виду личного слугу Цезарии. Причины, заставившие ее сблизиться с ним столь тесно, послужат темой отдельного рассказа, и сейчас я не буду вдаваться в подробности. Скажу лишь одно: на мой взгляд, из всех душ, обитающих в доме, его душа наиболее печальна. А учитывая количество печали, скопившейся под этим кровом, подобное явление можно отнести к числу незаурядных.

Как бы то ни было, я отнюдь не имею намерения увязнуть в трясине меланхолии. Так что продолжу свое повествование.

Теперь, когда я перечислил всех обитающих в доме людей, а также тех, кого с некоторой натяжкой можно отнести к человеческой породе, следует вспомнить о животных. Нет ничего удивительного, что в имении таких размеров во множестве обитают различные дикие звери. Здесь водятся лисы, скунсы и опоссумы, одичавшие кошки (сбежавшие из домашнего плена откуда-нибудь из графства Роллинз), а также несколько собак, облюбовавших себе для жилища непроходимые заросли. На деревьях днем и ночью щебечут птицы, и время от времени из болота выползает аллигатор и, устроившись на лужайке, нежится в солнечных лучах.

Все это вполне естественно. Однако существуют два вида животных, чье присутствие на наших землях можно счесть удивительным. Одному из них мы обязаны Мариетте, которая несколько лет назад воспылала желанием вырастить трех щенков гиены. Сейчас я уже не в состоянии вспомнить, каким образом они попали к ней в руки (хотя, возможно, она никогда и не рассказывала мне об этом), помню лишь, что возня со щенками очень быстро ей наскучила и она выпустила их на волю. Выросшие щенки, как и следовало ожидать, обзавелись потомством, и в результате теперь в окрестностях дома разгуливает целая стая гиен. Другой вид диковинных зверей служит для моей мачехи источником радости и гордости. Это дикобразы, которые стали ее настоящими любимцами с тех самых пор, как она поселилась в этом доме, здесь им полное раздолье. Они беспрепятственно бродят по всем комнатам, однако предпочитают верхний этаж, где расположены покои их хозяйки.

Разумеется, при жизни моего отца мы держали лошадей — конюшни тогда поражали своим великолепием, — однако ни одна лошадь не прожила и часа после смерти хозяина. Думаю, что, если бы этим животным предоставили выбор (которого они, правда, не имели), они и не стали бы жить после его кончины — слишком преданы они были отцу, слишком благородны. Сомневаюсь, что вышесказанное можно отнести к прочим представителям животного мира. Пока мы здесь, они мирятся с нашим существованием, но если мы исчезнем, едва ли они будут опечалены. Вряд ли они станут свято блюсти неприкосновенность дома. Через неделю-две он станет их жилищем, гиены обоснуются в библиотеке, аллигаторы — в подвале, а лисы устроят возню под огромным куполом. Иногда мне кажется, что они уже представляют себе подобные картины, мечтая о наступлении дней, когда никто не помешает им загадить дом от фундамента до крыши.

Глава II

Мои четыре комнаты расположены в задней части дома, и ни одна из них первоначально не была предназначена для своей нынешней цели. Моя теперешняя спальня — на мой взгляд, самая очаровательная комната в доме — некогда служила столовой моему покойному отцу, а сам он, Гурсек Никодим Барбаросса, на моей памяти ни разу не сел за один стол с Цезарией. Такие были порядки в семье.

В комнате, смежной с кабинетом, где я пишу эти строки, Никодим хранил свою коллекцию редкостей, значительная часть которых — согласно его настоятельному требованию — была похоронена вместе с ним после его кончины. Среди прочего здесь находились череп первой лошади Никодима, а также обширное и поражающее воображение собрание всякого рода приспособлений всех времен для усиления ощущений истинных ценителей сексуальных наслаждений. (Про каждый из этих предметов отец мог рассказать историю, по большей части весьма занятную.) Были здесь и другие ценности. Латная перчатка Саладина — мусульманина, которого любил Ричард Львиное Сердце, свиток, написанный для отца в Китае; как-то он поведал мне, что на этом свитке представлена вся история мира (хотя мой невежественный взор различал там лишь пейзаж, изрезанный извилистой ленточкой реки). Были и многочисленные изображения мужских гениталий — лингам, ведьмина флейта, скипетр Аарона (или, пользуясь излюбленным выражением отца, El Santo Membro — Священный Член). Думаю, многие из этих изображений были собственноручно вырезаны или вылеплены служившими отцу жрецами и таким образом представляли собой орган, ставший причиной моего появления на свет. Некоторые из них до сих пор стоят на полках. Вы можете счесть это странным и даже безвкусным. Не буду спорить. Но отец мой был исполнен мужской мощи, и эти статуэтки при всей своей примитивности дают о нем представление большее, чем могли бы дать какая-нибудь книга о его жизни или тысячи фотографий.

Но полки занимают не только подобные экспонаты. За несколько десятилетий я собрал богатую библиотеку. Хотя изъясняюсь я только по-английски, по-французски и с грехом пополам по-итальянски, читать могу на древнееврейском, латыни и греческом, так что среди книг моих преобладают старинные фолианты, посвященные мистическим предметам. Когда человек, подобно мне, не испытывает недостатка в досуге, любознательность его порой приобретает причудливые формы. В научных кругах меня, возможно, сочли бы подлинным знатоком по части некоторых вопросов, до которых, однако, нет ровным счетом никакого дела людям, поглощенным суетными заботами повседневности — воспитанием детей, налогами, любовью.

Отец мой, будь он жив, не одобрил бы моей страсти к собиранию книг. Он не любил видеть меня за чтением. Это напоминало ему, как он сам не раз признавался мне, об обстоятельствах, при которых он потерял мою мать. Кстати, слова эти по сей день остаются для меня загадкой. Единственной книгой, изучение которой отец поощрял, был том всего из двух страниц — о том, что скрывается между ног женщины. Когда я был ребенком, отец прятал от меня бумагу, перо и чернила, и, как и следовало ожидать, эти запретные плоды приобрели для меня особую сладость. Но отец упорствовал в своем намерении сделать из меня непревзойденного знатока по части лошадей, которые были его второй великой страстью после плотских утех.

В юности я, подчиняясь его воле, объездил чуть не весь свет, продавая и покупая лошадей, отправляя их в «L'Enfant» и обучаясь судить об их достоинствах и недостатках столь же проницательно, как делал это отец. Я добился в этом деле немалых успехов, бродячая жизнь была мне по вкусу. Во время одной из таких поездок я встретил свою ныне покойную жену Чийоджо и привез ее сюда, в этот дом, чтобы отныне вести спокойную семейную жизнь. Однако моим благим намерениям не суждено было осуществиться, виной тому оказался ряд трагических событий, повлекших за собой смерть моей жены и Никодима.

Однако я непозволительно забегаю вперед. Вернусь к прерванному рассказу о комнате и о диковинных предметах, вместилищем которых она некогда служила: фаллических статуэтках, китайском свитке, лошадином черепе. Что еще там хранилось? Постараюсь припомнить. Колокольчик, в который, по утверждению Никодима, звонил прокаженный, исцеленный у Распятия (кстати, этот колокольчик отец тоже забрал с собой в могилу), шкатулка размером не больше ящичка для сигар, издававшая, стоило к ней прикоснуться, странную заунывную мелодию, причем звук так напоминал человеческий голос, что поневоле верилось в слова отца, утверждавшего, будто в запечатанном нутре шкатулки скрывается живое существо.

Вы вольны принимать или не принимать это на веру. Но хотя отец мой оставил сей мир без малого сто сорок лет назад, я далек от того, чтобы назвать его лжецом на бумаге. Отец был не из тех, кто терпеливо сносит, когда рассказы его подвергают сомнению, и, хотя его давно нет среди нас, я отнюдь не уверен, что нахожусь сейчас вне пределов его досягаемости.

Как бы то ни было, это отличная комната. Вынужденный проводить здесь большую часть дня, я досконально изучил все ее особенности, и, окажись передо мной Джефферсон собственной персоной, я заявил бы ему со всей откровенностью: сэр, я и мечтать не мог о более приятной тюрьме, никакая другая комната на свете не вдохновила бы мой разум на столь вольный полет.

Но если я так счастлив, сидя здесь с книгой в руках, какие же причины, спросите вы, побудили меня взяться за перо и доверить бумаге эту историю с неотвратимым трагическим финалом? Зачем добровольно обрекать себя на мучения, когда я могу выкатиться в своем кресле на балкон и преспокойно сидеть там, почитывая Фому Аквинского и любуясь цветущими мимозами?

На то есть две причины. Первая из них — моя сводная сестра Мариетта.

Вот какой разговор произошел между нами. Около двух недель назад она вошла ко мне (как обычно без стука), как обычно, не спрашивая позволения, плеснула джина себе в стакан и, без приглашения усевшись в отцовское кресло, начала:

— Эдди...

Она отлично знает, что я ненавижу, когда меня называют Эдди. Полное мое имя — Эдмунд Мэддокс Барбаросса. Я ничего не имею против имени Эдмунд, ни против имени Мэддокс, в годы юности меня называли даже Ох[прим.1], и я отнюдь не находил это оскорбительным. Но Эдди? По моему разумению, Эдди — это тот, кто способен ходить. Тот, кто способен заниматься любовью. Так что я ничуть не похож на Эдди.

— Опять ты за свое? — буркнул я.

Мариетта откинулась на спинку отчаянно заскрипевшего кресла и злорадно улыбнулась.

— Знаю, тебя это раздражает, — сообщила она.

Должен заметить, весьма типичный для Мариетты ответ. Она — воплощенное упрямство, хотя, глядя на нее, этого не скажешь. Я не собираюсь восхвалять прелести своей сводной сестрины (достаточно того, что многочисленные подруги Мариетты превозносят ее до небес), но признаю, что она красивая женщина по любым меркам. Когда она улыбается, то немного напоминает отца, в ее улыбке тоже есть что-то плотоядное. Но когда лицо Мариетты спокойно, она выглядит истинной дочерью своей матери, Цезарии; если она задерживает на тебе полный невозмутимой уверенности взгляд из-под лениво опущенных век, то взгляд этот кажется почти осязаемым. Она невысокая, моя Мариетта, — без каблуков немногим более пяти футов, и теперь, утонувшая в громадном кресле, с бесхитростной улыбкой на устах, она напоминает маленькую девочку. Воображению моему не требуется усилий, чтобы представить рядом с ней отца, покачивающего ее на своих огромных руках. Возможно, сидя в этом кресле, она представляет себе ту же картину. Возможно, именно это воспоминание заставило ее произнести:

— Последние дни тебе грустно, правда? Я хочу сказать, особенно грустной?

— Особенно грустно? Что ты имеешь в виду?

— Я же знаю, что ты сидишь здесь и тоскуешь...

— Я вовсе не тоскую.

— Но ты ведь живешь тут затворником.

— Это мой выбор. Мне это нравится.

— Правда?

— У меня есть все, что мне нужно. Книги. Музыка. А на тот случай, если мне действительно станет тоскливо, у меня есть телевизор. Я даже знаю, как его включить.

— Значит, ты не грустишь? Никогда?

Она так настойчиво задавала этот вопрос, что, прежде чем ответить, я задумался на пару секунд.

— Ну, если честно, недавно у меня было несколько приступов меланхолии, — наконец признал я. — Не то чтобы я не мог с ними справиться, но...

— Какой мерзкий джин.

— Английский.

— Он такой горький. Почему ты считаешь, что должен пить английский джин? Солнце над Империей давно закатилось.

— Мне нравится горечь.

Мариетта скорчила гримасу.

— В следующий раз, когда поеду в Чарльстон, непременно привезу тебе хорошего бренди, — пообещала она.

— Ты преувеличиваешь достоинства бренди, — заметил я.

— Если растворить в нем немного кокаина, получается отлично. Ты никогда не пробовал? Забористая штука.

— Кокаин в бренди?

— Очень мягко идет, и на следующий день — никаких проблем с носом.

— Вот только, мне не нужен кокаин. Мне вполне хватает джина.

— Но алкоголь клонит в сон.

— И что с того?

— Если ты примешься за работу, то не сможешь позволить себе так много спать.

— Я что-то пропустил? — спросил я.

Мариетта встала и, несмотря на то, что английский джин внушал ей отвращение, снова наполнила стакан. Потом она приблизилась к моему креслу.

— Ты не возражаешь, если я выкачу тебя на балкон?

— Хотелось бы сначала услышать, что ты имела в виду.

— А мне казалось, что вы, англичане, любите недосказанность, — заявила Мариетта, выкатывая мое кресло из-за письменного стола и направляясь к французским окнам.

Они были распахнуты настежь — перед приходом Мариетты я как раз наслаждался ароматом вечернего воздуха.

— Ты скучаешь по Англии? — спросила Мариетта, когда мы оказались на балконе.

— Какой-то странный у нас разговор, — заметил я.

— Это простой вопрос. Ты ведь должен иногда скучать по Англии.

(Тут следует сообщить, что мать моя, одна из многочисленных возлюбленных моего отца, была англичанкой.)

— С тех пор как я уехал из Англии, прошло много лет. Теперь я вспоминаю ее только в снах.

— И ты записываешь эти сны?

— А, — ответил я. — Наконец-то до меня дошло, к чему ты клонишь. Ты снова об этой книге.

— Пора, Мэддокс, — произнесла Мариетта с удивившей меня серьезностью. Не припомню, чтобы когда-либо прежде она была так серьезна. — Времени у нас осталось не так много.

— Это почему же?

— Ради бога, Эдди, открой глаза. Все вокруг меняется. Пока перемены не слишком заметны, но они происходят везде. Даже камни стали иными. И цветы. И земля. Недавно я проходила мимо конюшен, там, где мы похоронили папу, и клянусь, земля сотрясалась у меня под ногами.

— Тебе вообще не следовало туда ходить.

— Не пытайся перевести разговор. Знаю, по этой части ты мастер, особенно когда хочешь увильнуть от дела...

— И с каких же пор...

— Ты единственный из всей семьи способен передать это на бумаге, Эдди. У тебя здесь под рукой все документы, все дневники. И ты по-прежнему получаешь письма, сам знаешь от кого.

— За последние сорок лет — всего три письма. Вряд ли это можно считать оживленной перепиской. И ради бога, Мариетта, почему бы тебе не назвать его по имени?

— Вот еще! Терпеть не могу этого гаденыша.

— Ну, он не заслуживает подобных эпитетов, Мариетта. По-моему, тебе следует допить свой джин и оставить меня в покое.

— Значит, Эдди, ты говоришь мне «нет».

— А ты не привыкла к подобным ответам, не так ли?

— Эдди. — Она натянуто улыбнулась.

— Мариетта. Дорогая. Пойми, я не собираюсь превращать собственную жизнь в пытку только потому, что тебе взбрело в голову запечатлеть на бумаге историю нашего семейства.

Она бросила на меня пронзительный взгляд, одним глотком осушила стакан и поставила его на перила балкона. Судя по тому, что Мариетта проделала это с подчеркнутой осторожностью, а перед тем, как заговорить вновь, выдержала паузу, она готовила заключительную реплику, так сказать, под занавес. Моя милая Мариетта питает неодолимую склонность к театральным эффектам.

— Значит, ты не желаешь превращать свою жизнь в пытку? Не будь столь жалок, Эдди. Ведь ты и не живешь. Именно поэтому ты должен написать книгу. Иначе умрешь, так ничего и не совершив на этом свете.

Глава III

1

Конечно, Мариетта помнила иные времена. Черт бы ее побрал! Когда-то и я жил, а не прозябал в инвалидном кресле. До моей травмы я был жаден до всякого рода новых впечатлений и, пожалуй, немногим уступал Никодиму. Впрочем, нет, беру свои слова обратно. По части сексуальных аппетитов я никогда не мог с ним сравниться, хотя мои бесконечные путешествия предоставляли мне немало возможностей. Отец мой слыл знатоком всех лучших европейских борделей, что до меня, то я предпочитал разглядывать соборы и напиваться в барах до бесчувствия. Признаюсь, выпивка — моя слабость, и не раз она доводила меня до беды. И растолстел я тоже из-за нее. Впрочем, когда ты прикован к инвалидному креслу, трудно сохранять стройность. Увы, ныне моя задница достигла весьма внушительных размеров, талия расплылась, а лицо! Бог мой! Некогда оно было весьма привлекательным, и ни в одной компании я не оставался без женского внимания, теперь же оно стало круглым и одутловатым. Лишь в моих глазах еще можно увидеть отблески того обаяния, которым я был столь щедро наделен в прежние дни. Глаза мои необычного цвета: с голубыми и серыми крапинками. Все остальное ни к черту.

Полагаю, рано или поздно подобное происходит со всеми. Даже Мариетта, чистокровная Барбаросса, сказала, что замечает признаки старения; разумеется, у нее этот печальный процесс происходит медленнее, гораздо медленнее, чем у обычных людей. Я сказал ей, что один седой волос в десять лет не стоит того, чтобы беситься из-за него, особенно если учесть все прочие дары, которыми так щедро наградила ее природа. От матери ей досталась безупречная гладкая кожа (при этом ни она, ни Забрина отнюдь не столь черны, как Цезария), а от Никодима она унаследовала его изящное телосложение. Мариетта тоже не прочь выпить, однако это никоим образом не сказывается на ее талии и форме ягодиц. Кажется, я опять отвлекся. И чего это я заговорил о заднице Мариетты? Ах да, я вспоминал о том, как путешествовал в качестве доверенного лица Никодима. То было чудесное время. Конечно, мне пришлось месить дерьмо во многих конюшнях, однако довелось и увидеть немало такого, чем славится этот мир: дикие степи Монголии, пустыни Северной Африки, равнины Андалузии. Теперь, когда по воле обстоятельств мне приходится довольствоваться ролью стороннего наблюдателя, приятно сознавать, что так было не всегда. Взявшись за перо, я отнюдь не ощущаю себя оторванным от действительности теоретиком, который судит о мире лишь по газетам да по выпускам телевизионных новостей.

По мере продолжения своего рассказа я обязательно поведаю и о достопримечательностях, которые мне довелось увидеть, и о людях, с которыми я свел знакомство во время путешествий. Но сейчас с вашего позволения я хотел бы рассказать об Англии, стране, где я был зачат. Жизнь мне дала женщина по имени Мойра Фини, и, хотя вскоре после моего рождения она скончалась от недуга, причины и природу которого я не уяснил до сих пор, первые семь лет жизни я провел в родной стране своей матери. Заботы обо мне взяла на себя ее сестра Гизела. Баловать своего осиротевшего племянника у нее не было возможности. Выяснив, что человек, от которого ее сестра родила ребенка, вовсе не собирается вводить нас в свой блистательный круг общения, Гизела пришла в ярость и из гордости, а также по глупости отказалась принять весьма значительную сумму, которую отец предложил ей на мое содержание. Отказалась она и встречаться с моим отцом. Лишь после смерти Гизелы (ее при весьма подозрительных обстоятельствах поразил удар молнии) отец вошел в мою жизнь, и я стал путешествовать вместе с ним. В течение последующих пяти лет мы посетили немало выдающихся домов, будучи гостями сильных мира сего, желавших что-то узнать о лошадях (и одному богу известно о чем еще: вполне возможно, что, оставаясь за кулисами, мой отец определял судьбы наций). Но несмотря на избыток впечатлений, которыми полны эти годы — два лета мы провели в Гранаде, весну в Венеции, а остальных мест я уже не помню, — ныне я с особой теплотой вспоминаю о раннем периоде своего детства, когда я жил вместе с Гизелой в Блэкхизе. То были годы, проникнутые нежностью, общество моей нежной тетушки, вкус молока и дождь, шумевший в листве сливового дерева, что росло за нашим домиком; с верхних веток этого дерева виден купол собора Святого Павла.

Память моя с поразительной отчетливостью воспроизводит ощущения, пережитые мною во время тех сладостных часов, когда я сидел, прижавшись к шишковатому стволу, погруженный в счастливое полузабытье, и шептал про себя стихи и песни, рождаемые моей фантазией. Один из этих стишков я помню до сих пор:

Я чувствую, я есть, Я был,
И я, наверно, буду, Ведь я же чувствую, Я есть, Я был,
И я, наверно, буду, Ведь я же чувствую...[прим.2]

И так до бесконечности.

Мариетта не ошиблась, я и в самом деле скучаю по Англии и делаю все, что в моих силах, чтобы сохранить свои воспоминания. Поэтому я пью английский джин, придерживаюсь английской орфографии и предаюсь английской меланхолии. Однако той Англии, о которой я тоскую, Англии, которую вижу в снах, более не существует. Для того чтобы ее увидеть, надо вновь превратиться в беззаботного мальчугана и взобраться на сливовое дерево. Однако и дерево, и мальчик давно уже стали историей. В сущности, именно это обстоятельство и является второй причиной, заставившей меня взяться за перо. Открывая шлюзы воспоминаний, я надеюсь, что поток их унесет меня, хотя бы ненадолго, в блаженную пору моего детства.

2

Расскажу вкратце о событиях того дня, когда я сообщил Мариетте, что начал писать книгу; полагаю, это поможет вам лучше понять, как протекает жизнь в нашем доме. Я сидел на балконе в окружении птиц (среди местных пернатых у меня есть одиннадцать добрых знакомых — кардиналы, овсянки и черные дрозды, они прилетают ко мне и едят у меня с ладони, а потом поют для меня). Так вот, я кормил птиц и услышал внизу яростный спор между Мариеттой и моей второй сводной сестрой, Забриной. Мариетта по своему обыкновению пыталась добиться своего, а Забрина — которая неизменно старается держаться в тени, а столкнувшись с кем-нибудь из членов семьи, отнюдь не выказывает желания завязать разговор — с неожиданной категоричностью настаивала на своем мнении. Причина столкновения между сестрами заключалась в следующем: минувшей ночью Мариетта привела в дом одну из своих возлюбленных, и та оказалась не в меру любопытной. Когда Мариетта уснула, эта особа, выскользнув из спальни, отправилась бродить по дому и увидела то, что ей видеть вовсе не полагалось.

Так или иначе, теперь гостья пребывала в состоянии глубокой истерики и успела окончательно вывести Мариетту из себя. Мариетта уговаривала Забрину приготовить для незадачливой сыщицы специальный леденец, который начисто сотрет все увиденное из ее памяти. Тогда Мариетта доставит предмет своей страсти домой и о неприятном случае можно будет забыть.

— В прошлый раз я говорила тебе, что мне это не нравится. — Голос Забрины, обычно тихий и неуверенный, прозвучал непривычно резко.

— Господи, — устало вздохнула Мариетта. — Может, перестанешь мне выговаривать?

— Тебе прекрасно известно, обычным людям нечего делать в этом доме, — продолжала Забрина. — Приводя сюда чужих, сама напрашиваешься на неприятности.

— Но она особенная.

— Тогда почему ты хочешь, чтобы я стерла ее память?

— Потому что я боюсь за нее. Если ты этого не сделаешь, она сойдет с ума.

— А что она, собственно, видела?

Последовала долгая пауза.

— Не знаю, — наконец призналась Мариетта. — Она совершенно не в себе. Ничего толком не может рассказать.

— И где ты ее нашла?

— На лестнице.

— Надеюсь, маму она не видела?

— Нет, Забрина. Конечно, нет. Если бы она увидела маму...

— То была бы мертва.

— То была бы мертва.

Сестры вновь помолчали. Наконец я услышал голос Забрины:

— Если я все же сделаю это...

— Да?

— Quid pro quo.[прим.3]

— He очень-то по-родственному, — проворчала Мариетта. — Ну, будь по-твоему. Quid pro quo. И что ты от меня хочешь?

— Пока не знаю, — проронила Забрина. — Но не волнуйся, я обязательно что-нибудь придумаю. И тебе моя выдумка не понравится. Можешь не сомневаться.

— Как мило с твоей стороны, — язвительно заметила Мариетта.

— Слушай, ты хочешь, чтобы я это сделала, или прекратим пустые пререкания?

Опять повисла тишина.

— Она в моей спальне, — нарушила молчание Мариетта. — Мне пришлось привязать ее к кровати.

Забрина захихикала.

— Не вижу ничего смешного.

— А по-моему, они все смешные, — откликнулась Забрина. — Слабые головы, слабые души. Среди них тебе никогда не найти того, кто был бы тебе под стать. Ты и сама это знаешь. Это невозможно. Нам с этим жить до самой смерти.

Примерно час спустя Мариетта вошла в мою комнату. Она казалась бледной, а большие серые глаза были полны печали.

— Ты слышал наш разговор, — заявила она с порога. Я не счел нужным опровергать это заявление. — Иногда мне хочется врезать этой суке. Как следует врезать. Но она все равно не почувствует. Жирная корова.

— Просто ты не выносишь быть обязанной кому-то.

— Я не прочь быть обязанной тебе.

— Я не в счет.

— Да, ты не в счет, — сказала она, но, увидев выражение моего липа, торопливо добавила: — А что я такого сказала? Да ради бога! Я просто согласилась с тобой. Какие вы все чувствительные!

Она подошла к моему письменному столу и исследовала содержимое бутылки с джином. Там оставалось на самом донышке.

— Есть еще?

— Есть еще пол-ящика. В спальне, в шкафу.

— Не возражаешь, если я...

— Конечно. Угощайся на здоровье.

— Нам бы надо чаще с тобой разговаривать, Эдди, — крикнула она из соседней комнаты, куда отправилась за джином. — Чтобы получше узнать друг друга. А то мне и словом не с кем перекинуться. В последние два месяца Дуайт и Забрина словно с ума посходили. До чего ее разнесло, это какой-то кошмар. Ты давно ее видел, Эдди? Она разжирела до безобразия.

Хотя и Забрина, и Мариетта настаивают на том, что между ними нет ни малейшего сходства — и во многом это правда, — у них есть немало общих, причем весьма важных, черт. Обеим моим сестрам присущи своеволие, упрямство и властность. При этом Мариетта, которая на одиннадцать лет моложе Забрины, невероятно, потрясающе стройна, она гордится своим атлетическим телосложением и вообще без ума от своего тела. А Забрина давно уже дала волю собственной страсти к кремовым пирожным и ореховым тортам со всеми вытекающими отсюда печальными последствиями. Иногда я вижу из окна, как она, неуклюже переваливаясь, пересекает лужайку. На мой взгляд, сейчас в ней не менее трехсот пятидесяти фунтов веса. (Как вы уже догадываетесь, наше семейство принадлежит к людям, с которыми жизнь обошлась довольно жестоко. Но поверьте, когда вы ближе познакомитесь с теми обстоятельствами, в которых мы ныне пребываем, вы удивитесь, что мы еще способны хоть к каким-то действиям.)

Мариетта вернулась с бутылкой, ловко свернула пробку и щедро плеснула джина себе в стакан.

— Слушай, твой шкаф до отказа забит одеждой, — заметила она, сделав добрый глоток. — Зачем тебе столько вещей? Ты ведь никогда не будешь их носить.

— Я так понимаю, ты положила глаз на какой-то предмет из моего скромного гардероба.

— Ага. Там у тебя есть симпатичный смокинг.

— Он твой.

Мариетта наклонилась и поцеловала меня в щеку.

— Похоже, все эти годы я тебя недооценивала, — заявила она и без промедления направилась в спальню — забрать смокинг, на тот случай, если я вдруг передумаю.

— Я решил написать книгу, — сообщил я, когда она вернулась в комнату.

Она бросила смокинг на кресло Никодима и вне себя от радости закружилась по комнате.

— Чудесно, чудесно, — повторяла она. — О Эдди, нас с тобой ждет такое увлекательное время.

— Нас?

— Конечно, нас с тобой. Разумеется, писать будешь ты, но я собираюсь тебе помогать. Ты ведь многого не знаешь. Например, того, что Цезария рассказывала мне, когда я была маленькой.

— Думаю, тебе стоит говорить потише.

— Она не услышит. Она не выходит из своих комнат.

— Мы не знаем, что она слышит, а что нет, — возразил я. По некоторым свидетельствам, Джефферсон спроектировал дом так, что все звуки, раздающиеся в комнатах, слышны и в покоях Цезарии (в которых, впрочем, я никогда не бывал, да и Мариетта тоже). Возможно, это всего лишь легенда, однако у меня на сей счет существуют серьезные сомнения. Хотя минуло немало времени с тех пор, как я последний раз мельком видел Цезарию, мне не нужно напрягать воображение, чтобы представить, как она, сидя у себя в будуаре, прислушивается к разговорам собственных детей и детей своего мужа. Она слышит, как они жалуются и плачут и потихоньку сходят с ума, и, возможно, это доставляет ей удовольствие.

— Да если она и слышит меня сейчас, что из этого? Она наверняка будет рада, что мы взвалили на себя эту мороку. Ну, то есть, решили увековечить историю семьи Барбароссов. Мы сделаем мамочку бессмертной.

— Может, она и так бессмертна.

— О нет... ты ошибаешься. Она стареет. Забрина видит ее постоянно и утверждает, что старая ведьма заметно одряхлела.

— В это трудно поверить.

— А я поверила. Знаешь, именно слова Забрины и заставили меня впервые подумать о нашей книге.

— Это не наша книга, — отрезал я. — Я напишу ее сам, и напишу по-своему. А значит, книга будет посвящена не только тем, кто носит имя Барбароссов.

Мариетта одним глотком осушила свой стакан.

— Понимаю, — произнесла она, и голос ее слегка дрогнул. — Так о чем же будет эта книга?

— Разумеется, о нашей семье. Но там будет рассказано и о Гири.

Услышав это, Мариетта погрузилась в молчание и уставилась в окно: она смотрела туда, где я сидел с птицами. Прошло не менее минуты, прежде чем она заговорила вновь.

— Если ты собираешься писать о Гири, тогда пусть твоя книга катится к чертям.

— Но как я могу...

— И ты вместе с ней...

— Может, ты все же позволишь мне договорить? Как, по-твоему, я могу написать о нашей семье, воспроизвести ее историю во всех подробностях и не упомянуть о Гири?

— Они — настоящее отребье, Эдди. Человеческое отребье. Злобные твари. Все до единого.

— Ты не права, Мариетта. Но даже будь ты права, я вновь повторяю: если умолчать о Гири, придется исказить историю. Какой тогда смысл в этой проклятой книге?

— Ну, хорошо. Будь по-твоему. Только упомяни их как-нибудь вскользь.

— Не выйдет. Они — часть нашей жизни.

— Только не моей, — злобно прошипела Мариетта. Но когда она взглянула на меня, я увидел в ее глазах печаль, а не злость. Я готов был назвать себя предателем и раскаяться в собственном желании правдиво рассказать семейную историю. Мариетта заговорила, с величайшей осторожностью взвешивая каждое слово, будто адвокат, оглашающий условия договора.

— Надеюсь, ты отдаешь себе отчет в том, что эта книга — единственный способ рассказать миру о нашей семье? — процедила она, сдерживаясь изо всех сил.

— Тогда тем более...

— Теперь дай мне закончить. Я пришла к тебе и предложила написать эту чертову книгу лишь потому, что чувствовала — и чувствую это даже сейчас, — у нас осталось мало времени. А мои предчувствия редко меня обманывают.

— Это я понимаю, — смиренно согласился я. Надо признать, Мариетта обладает пророческим даром. Она унаследовала его от матери.

— Возможно, именно поэтому в последнее время у Цезарии такой изможденный вид, — добавила Мариетта.

— Она чувствует то же, что чувствуешь ты?

Мариетта кивнула.

— Бедная сучка, — еле слышно проронила она. — Есть еще одно обстоятельство, которое нельзя сбрасывать со счетов. Цезария. Она ненавидит Гири даже сильнее, чем я. Они забрали ее обожаемого Галили.

Я пренебрежительно фыркнул.

— А вот в эту сентиментальную сказку я ничуть не верю.

— Не веришь в то, что они его забрали?

— Конечно, нет. Я лучше, чем кто-либо, знаю, что произошло той ночью, когда он исчез. И об этом я собираюсь рассказать в книге.

— Разумеется, против этого никто не будет возражать, — холодно заметила Мариетта.

— Я напишу последовательный рассказ. Разве не этого ты хочешь?

— И зачем только эта дурацкая идея взбрела мне в голову, — пробормотала Мариетта, уже не скрывая отвращения к моим намерениям. — Право, мне очень жаль, что я завела разговор об этой чертовой книге.

— Жалеть теперь поздно. Я уже начал писать.

— Вот как?

Это было не совсем правдой. Перо мое еще не прикасалось к бумаге. Но я уже знал, с чего именно начну — с рассказа о доме, Цезарии и Джефферсоне. А как известно, хорошее начало — это уже полдела.

— Что ж, тогда не буду тебя отвлекать, — заявила Мариетта, направляясь к дверям. — Но на мою помощь особенно не рассчитывай.

— Замечательно. Я в ней и не нуждаюсь.

— Это пока. Но она тебе понадобится, уверяю тебя. Я знаю много деталей, без которых тебе не обойтись. Тогда и посмотрим, чего стоит твоя независимость.

С этими словами она вышла из комнаты, оставив меня наедине с джином. Я прекрасно понимал, что означает ее последнее замечание: она хотела заключить со мной нечто вроде сделки. Я выброшу из будущей книги неугодные ей главы в обмен на необходимые мне сведения. Однако я был полон решимости не дать ей одержать над собой верх — из моего повествования не будет выкинуто ни единого слова. Все сказанное мною было чистой правдой. Невозможно поведать миру историю семьи Барбароссов, обойдя молчанием семью Гири, а заговорив о них, придется вспомнить и о Рэйчел Палленберг, именем которой Мариетта никогда не согласится осквернить свои уста. В разговоре с ней я старательно избегал упоминания о Рэйчел, ибо не сомневался — услышав это имя, Мариетта разразится потоком проклятий и оскорблений в мой адрес. Стоит ли говорить, что в намерения мои входило уделить немало внимания и рассказу о пороках и добродетелях Рэйчел Палленберг.

Но я прекрасно понимал, что, откажи мне Мариетта в помощи, повествованию моему не суждено стать полным и исчерпывающим. Поэтому я придумал наиболее простой выход: поменьше рассказывать ей о том, что я включил в книгу, а что нет. Уверен, в конце концов Мариетта смирится со сложившимся положением — хотя бы потому, что самомнение ее не имеет пределов и утрата возможности наполнить книгу собственными идеями будет для нее куда чувствительнее, чем необходимость подчиниться моему желанию рассказать о Гири. Кроме того, ей известно лучше, чем кому-либо другому, что, повествуя о многих сферах нашей жизни, я буду вынужден полагаться лишь на свое чутье, ибо сферы эти ускользают от исследования и разумного объяснения. К ним относится то, что связано с духами, с любовью и со смертью. Все это — важнейшие составляющие моего рассказа. Прочее — всего лишь перечисление мест и дат.

3

Позже в тот же день я видел, как Мариетта выходит из дома с той самой гостьей, из-за которой у них с Забриной разгорелся спор. Подобно всем прочим возлюбленным Мариетты, она была миниатюрной, светловолосой и, скорее всего, не старше двадцати лет. Я решил, что она туристка, возможно, путешествующая автостопом, на местную жительницу она походила мало.

Очевидно, Забрина выполнила просьбу сестры и избавила несчастную девушку от панического страха (а заодно и от воспоминаний о том, что этот страх породило). Сидя на балконе, я наблюдал за ними в бинокль. Застывшее выражение лица и пустой взгляд девушки встревожили меня. Неужели встреча с неведомым вызывает у людей только одну реакцию — ужас, граничащий с безумием? И покой им можно вернуть только насилием над их памятью и ценой утраты знания? Да, удел их жалок. (Эти размышления заставили меня вновь вспомнить о книге. Может, я напрасно тешу себя надеждой, что страницы, вышедшие из-под моего пера, подготовят путь для новых откровений, закалив человеческое сознание, которое подобно хрупкому зеркалу, дающему трещину всякий раз, когда в нем отражается чудо?) Я слегка сочувствовал нашей гостье, которую, для ее же блага, лишили даже малейших воспоминаний о том, что могло бы придать смысл ее жизни. Хотелось бы мне знать, что теперь с ней будет. Интересно, оставила ли Забрина в глубине ее сознания хоть крупинку воспоминания о том, что с ней произошло, которая, подобно песчинке в раковине устрицы, раздражающей ее тельце, со временем превратится в редкую и удивительную жемчужину? Можно лишь гадать.

Тем временем в тени деревьев Мариетта долго и нежно прощалась со своей подругой; словами они не ограничились. Данное мною обещание говорить на этих страницах лишь чистую правду налагает на меня обязательство без утайки сообщить об увиденном: Мариетта обнажила груди девушки и стала ласкать ее соски и целовать ее губы, а затем прошептала ей что-то, и девушка опустилась на колени, расстегнула ремень и брюки Мариетты и запустила свой язык в самое сокровенное место своей возлюбленной, она ласкала ее так искусно, что крики Мариетты доносились до моего балкона. Бог свидетель, в моем нынешнем положении я радуюсь любому удовольствию и отнюдь не собираюсь кривить душой, заявляя, что увиденная сцена заставила меня залиться краской стыда. Нет, то было весьма приятное и занимательное зрелище, и после того, как они закончили и направились по тропе, ведущей из «L'Enfant» в реальный мир, я, как ни странно это звучит, с особой остротой ощутил свое одиночество.

Глава IV

Хотя Мариетта и смеялась над моим убеждением, что дом наш является своеобразным подслушивающим устройством и доносит все новости изо всех комнат до ушей одной из своих обитательниц, той ночью подозрения мои подтвердились.

Я плохо сплю, всегда так было и всегда так будет. Как бы я ни устал, стоит голове моей коснуться подушки, как сознанием моим овладевает нескончаемый поток мыслей, по большей части не заслуживающих внимания. Минувшая ночь не стала исключением. Мне слышались разрозненные обрывки разговора с Мариеттой, смешанные с ее страстными криками. А зрительные образы, мелькавшие в моем мозгу, никак не соотносились с этим своеобразным саундтреком. Перед моим мысленным взором возникало не лицо Мариетты и вовсе не ее соблазнительные формы, я видел мужчин и женщин, которых не мог вспомнить. Впрочем, нет, снова грешу против истины. Я узнал их, просто не помнил имен. В основном они были гротескно счастливы, некоторые голыми бродили по улицам города, кажется Чарльстона, кто-то носился по тротуарам, кто-то испражнялся, сидя па ветвях каштана. Но были и другие, куда менее счастливые личности; в какой-то момент передо мной предстали люди с застывшими лицами, похожие на пассию Мариетты, и вдруг они все закричали, словно раненые животные, — будто их внезапно лишили покрова забвения и невыносимые воспоминания вновь овладели ими. По теориям некоторых психоаналитиков сны и грезы наяву являются отражением сути человека. Если это действительно так, то, наверное, те обнаженные животные на улицах Чарльстона — это та часть моего существа, которая досталась мне от отца, а те объятые ужасом, бессвязно лепечущие души — это то человеческое во мне, что я унаследовал от матери. Но мне кажется, что подобная схема слишком примитивна. Стремясь разложить все по полочкам, ученые обычно пренебрегают фактами, которые противоречат их теориям, и в результате опускаются до заурядной лжи. Я не два существа, я — множество. В одном сочетаются присущее матери чувство жалости и пристрастие отца к сырой баранине. В другом — любовь матери к историям о кровавых убийствах и страсть отца к подсолнухам. Кто знает, сколько еще существ живет во мне? Слишком много для того, чтобы подчинить их какой-либо догме, я уверен.

Сон этот произвел на меня весьма тягостное впечатление. Я был близок к слезам, а это случается со мной нечасто.

А потом в темноте я услышал шарканье ног и стук по деревянному полу. Повернувшись на звук, я различил в треугольнике лунного света колючий силуэт, крадущийся к моей постели. Это был дикобраз. Я замер, и животное подошло ко мне и ткнулось влажным носом в мою ладонь (моя рука свесилась с кровати и почти касалась пола).

— Ты сам пришел сюда? — тихо спросил я дикобраза.

Порой некоторые из них, особенно молодые и склонные к приключениям, спускаются вниз по лестнице в надежде чем-нибудь поживиться. Но не успел я задать свой вопрос, как уже получил на него ответ, каждой своей клеточкой ощутив присутствие в комнате хозяйки этого колючего существа. Все мое жалкое, безнадежно искалеченное тело мгновенно напряглось. Ощущение было жуткое. Мне нечасто доводилось находиться в присутствии этой женщины, супруги моего отца, но по опыту прошлых встреч я помню, что последствия этого сказываются в течение многих дней. Даже если Цезария сразу покинет комнату, в течение недели, а то и больше я буду испытывать спазмы в ногах, хотя мускулы моих нижних конечностей давно атрофировались. А мой член, который давно уже годится только на то, чтобы отливать, будет вставать, как у подростка, и дважды в час требовать, чтобы с ним поиграли. Господи, и как только она это делает? Знаю одно: стоит Цезарии захотеть, она способна поднять и мертвого.

— Уходи, Тэнси, — сказала она дикобразу.

Тэнси никак не отреагировал на приказ, что, признаюсь, было мне приятно. Даже ей кто-то может не повиноваться.

— Мне он не мешает, — заявил я.

— Тогда будь осторожен. Эти иглы...

— Я знаю.

У меня до сих пор сохранился шрам, оставшийся после столкновения с одной из ее «колючих свинок», так Цезария предпочитает называть своих любимцев. По-моему, Цезария тогда испугалась при виде моей крови. Я до сих пор помню выражение ее лица, ее черные глаза, влажно блестевшие на обсидианово-черном лице, ее сочувствие, которое испугало меня — я боялся, что она прикоснется ко мне, чтобы вылечить. Я боялся, что ее прикосновение изменит меня и навсегда превратит в ее покорного раба. Мы замерли (меня пугала ее сила, ее — моя кровь), а дикобраз устроился на полу между нами и невозмутимо чесался — ему досаждали блохи.

— Эта книга... — нерешительно прервала молчание Цезария.

— Мариетта тебе рассказала?

— Мне не нужно ничего рассказывать, Мэддокс.

— Ах да. Разумеется.

То, что она сказала потом, поразило меня. Но она не была бы собой и не порождала бы легенды, которые о ней ходили, если бы не обладала способностью постоянно поражать окружающих.

— Ничего не бойся, — заявила Цезария. — Пиши все, как подсказывают тебе ум и сердце, и не думай о последствиях.

Никогда прежде я не слышал, чтобы она говорила так мягко. Голос ее не был слабым, в нем звучала нежность, которой, как я думал, она никогда не испытывала ко мне. Да, если честно, то и к кому бы то ни было.

— А как насчет Гири?

— И о них тоже. Пиши обо всем. Не упускай ни одной подробности. Не забудь никого из них. И никого из нас тоже. Мы все порой идем на компромиссы. Заключаем сделки с врагами вместо того, чтобы навсегда остановить их сердца.

— Ты ненавидишь Гири?

— Мне бы следовало ответить отрицательно. Они всего лишь люди. И не знают лучшего. Но да, я их ненавижу. Если бы не они, мои муж и сын по-прежнему были бы со мной.

— Но Галили, возможно, до сих пор жив.

— Для меня он умер, — отрезала Цезария. — Умер в тот момент, когда заодно с ними выступил против своего отца.

Она тихо щелкнула пальцами, и дикобраз повернулся и неуклюже заковылял к хозяйке. На протяжении всего разговора очертания Цезарии лишь смутно угадывались в темноте, но теперь, когда она наклонилась, чтобы взять на руки своего любимца, и оказалась в луче лунного света, я смог ее рассмотреть. Мариетта была не права, сказав, что мать сильно сдала. На мой взгляд, Цезария по-прежнему выглядела молодой женщиной, для которой природа не пожалела своих даров. Красота ее была грубой и утонченной одновременно, в серебристом лунном свете, подчеркивавшем гладкость ее лица, Цезария походила на статую. Я назвал ее красивой? Я был не прав. Красота — слишком избитое понятие, оно вызывает в воображении лица из журналов. Правильные черты и яркая внешность — такое описание не подходит этой женщине. Должен признаться, что я не в состоянии выразить словами, в чем заключалась ее притягательная сила. Скажу только, что если вы увидите Цезарию, это разобьет вам сердце и тут же исцелит его вновь, но вы уже никогда не будете таким, как прежде.

Взяв дикобраза на руки, Цезария направилась к двери. Однако у двери она остановилась (я мог судить об этом только по звуку, потому что снова не видел ее).

— Самое сложное — начать, — услышал я ее голос.

— Вообще-то я уже начал, — не слишком уверенно пробормотал я.

Хотя Цезария ничего не сказала и не сделала, что могло бы напугать меня, я не мог избавиться от тревожного — и, наверное, совершенно неоправданного — ощущения, что она ослепит меня.

— Как? — спросила она.

— Как я начал?

— Да.

— С дома, конечно.

— А... — Судя по голосу, она улыбнулась. — С мистера Джефферсона?

— С мистера Джефферсона.

— Это хорошо. Хорошее начало. С моего славного Томаса. Знаешь, он был самой большой любовью моей жизни.

— Джефферсон?

— А ты думаешь, твой отец?

— Ну...

— То, что свело нас с твоим отцом, не имело ничего общего с любовью. Любовь возникла потом, но не сначала. Когда такая женщина, как я, соединяется с таким мужчиной, как он, дело не в сантиментах. Мы сошлись, чтобы завести детей. Как сказал бы твой отец: «Чтобы сохранить в потомстве наш дух».

— Возможно, именно с этого мне следовало начать.

Она засмеялась.

— С того, как мы делали детей?

— Я не это имел в виду. — Я был рад, что темнота скрыла краску, залившую мое лицо, впрочем, вполне возможно, она видит и в темноте. — Я... Я имел в виду — с вашего первенца. С Галили.

Я услышал ее вздох. Потом воцарилась тишина, я решил даже, что она ушла. Но нет. Она еще была в комнате.

— Это не мы назвали его Галили, — вновь раздался ее голос. — Он сам выбрал это имя, когда ему было шесть лет.

— Я не знал.

— Ты многого не знаешь, Мэддокс. И о многом даже не догадываешься. Поэтому-то я и пришла. Пригласить тебя... когда ты будешь готов... увидеть кое-что из прошлого.

— Ты хочешь сказать, посмотреть какие-то книги?

— Не книги. Не такое материальное...

— Прости, я не совсем понимаю.

Цезария снова вздохнула, и я испугался, что она, выведенная из терпения моей глупостью, откажется от своего предложения, что бы это ни было. Но, похоже, вздохнула она не от раздражения, а потому что на душе у нее было тяжело.

— Галили был для нас всем, — произнесла она. — А стал ничем. Я хочу, чтобы ты понял, как это случилось.

— Клянусь, я сделаю все, что в моих силах.

— Я знаю, — ласково сказала Цезария. — Но от тебя может потребоваться больше смелости, чем в тебе есть. В тебе слишком много человеческого, Мэддокс. Мне всегда было трудно примириться с этим.

— Ну, тут я ничего не могу изменить.

— А твой отец любил тебя именно за это. — Голос ее прервался. — Какое горе для всех нас, — добавила она почти шепотом. — Какая непоправимая, ужасная ошибка. Иметь так много и упустить все...

— Я хочу понять, как это случилось, — сказал я. — Больше всего на свете я хочу понять, как это случилось.

— Да, — несколько рассеянно проронила Цезария. Мысли ее уже блуждали где-то далеко.

— Что мне нужно сделать? — настаивал я.

— Я все объясню Люмену, — ответила Цезария. — Он будет за тобой присматривать. И если окажется, что это испытание слишком тяжело для твоего человеческого разума...

— Забрина придет мне на помощь, и я все забуду.

— Именно так. Забрина придет тебе на помощь.

Глава V

1

После этого разговора я иначе стал относиться к нашему дому. Все было проникнуто ожиданием. Я искал знак, ключ, какой-либо намек на чудесный источник знаний, к которому Цезария пообещала меня допустить. Если это не книга, то что же? Неужели где-то в доме хранится коллекция семейных реликвий, которую мне будет позволено увидеть? Или же я все понимаю слишком буквально? Может, меня ждут откровения духа? Но если так, найду ли я слова, чтобы выразить то, что мне будет дано познать?

Впервые чуть ли не за три последних месяца я решил покинуть свою комнату. Увы, при этом мне было не обойтись без посторонней помощи. Джефферсон не видел необходимости приспосабливать дом к нуждам прикованного к креслу калеки (Цезария, на мой взгляд, явно не имеет намерения когда-либо впасть в немощь), и для того, чтобы оказаться в коридоре, ведущем в холл, надо преодолеть четыре ступеньки, слишком высокие для инвалидного кресла. Дуайту приходится нести меня на руках, точно ребенка, а потом я, беспомощно лежа на диване, ожидаю, пока он стащит вниз кресло и усадит меня вновь.

Дуайт — самое добродушное создание из всех, кого я когда-либо встречал. При этом он, как, впрочем, и все остальные жители Северной Каролины, имеет веские причины сетовать на судьбу. Он родился с каким-то дефектом и не мог толком выражать свои мысли, поэтому его все считали идиотом. Детство и подростковые годы Дуайта были для него настоящим кошмаром: родители забыли о нем, и никто не заботился о его образовании.

Однажды, когда ему было четырнадцать, он отправился на болото, наверное, чтобы покончить с собой, он говорит, что не помнит зачем. Не помнит он и того, сколько дней и ночей он провел на болотах, пока Забрина не обнаружила его в окрестностях «L'Enfant». Мальчик находился в состоянии полного истощения. Она привела его в дом, из каких-то ей одной известных соображений спрятала у себя в комнате и выходила, не сообщив никому о своей находке. Я никогда не пытался выведать у Дуайта, какова истинная природа их отношений с Забриной, но у меня нет ни малейших сомнений в том, что, когда он был моложе, она использовала его для сексуальных утех, не сомневаюсь я также и в том, что он был вполне доволен таким положением вещей. В те времена она еще не была столь тучна, впрочем, формы ее всегда отличались пышностью, что не являлось проблемой для Дуайта. В разговорах со мной он несколько раз упоминал вскользь, что предпочитает женщин в теле. Не могу с уверенностью сказать, были ли подобные пристрастия присущи ему всегда или сформировались уже после знакомства с Забриной. Сообщу лишь, что она скрывала пребывание Дуайта в доме на протяжении трех лет, все это время она усиленно занималась его образованием, и вполне успешно. К тому моменту, когда она решила наконец представить своего питомца мне и Мариетте, все признаки умственной отсталости исчезли бесследно, за исключением разве того, что он немного запинался, когда говорил; во всем же остальном развитие Дуайта вполне отвечало его возрасту. Теперь, тридцать два года спустя, он является столь же неотъемлемой частью дома, как и половицы у меня под ногами. И хотя по причинам, о которых я не считал нужным допытываться, его отношения с Забриной утратили прежнюю теплоту, он неизменно говорит о ней с благоговением. Иначе он и не может относиться к женщине, которая познакомила его с трудами Геродота и спасла его душу (что, на мой взгляд, почти одно и то же).

Разумеется, Дуайт стареет куда быстрее, чем все прочие обитатели дома. Ему уже исполнилось сорок девять, и его коротко остриженные волосы поредели и поседели (что придает ему сходство с ученым мужем). Былую худобу он тоже утратил, приобретя с годами заметное брюшко. Силы у него уже не те, и таскать меня на руках ему все труднее, я уже несколько раз говорил, что вскоре Дуайту придется отправиться на поиски новой заблудшей души, которой он сможет передать свой опыт и тяжелые домашние обязанности.

Впрочем, вполне вероятно, в этом не будет надобности. Если Мариетта права и дни наши сочтены, Дуайту незачем беспокоиться о преемнике. Недалек тот час, когда и он, и все мы навсегда исчезнем с поверхности земли.

Сегодня мы обедали вместе с Дуайтом, но не в столовой, которая была слишком просторна для двоих (хотел бы я знать, что за гостей там намеревалась принимать мамочка), а в кухне. Вслед за цыпленком в желе и кунжутным печеньем последовал фирменный десерт Дуайта: миндальный торт с шоколадными прослойками и сбитыми сливками. Не сомневаюсь, что стряпать его тоже научила Забрина. По части сладких блюд он не знает себе равных: тут и засахаренные фрукты, и нуга, и пралине, и губительное для зубной эмали кулинарное чудо, которое он называет «волшебная помадка».

— Я сегодня видел Забрину, — сообщил Дуайт, подкладывая мне на тарелку очередной кусок торта.

— Ты говорил с ней?

— Нет. Она взглянула на меня так, что я понял — к ней лучше не подходить. Вы же знаете, как она это умеет.

— Я смотрю, ты твердо решил превратить меня в борова. Сам-то ты не слишком налегаешь на еду.

— Неправда. Я так набил живот, что меня уже клонит в сон.

— Я тоже не возражаю против небольшой сиесты. Зачем нарушать добрые южные традиции? К тому же сейчас ужасно жарко. Лучше всего соснуть, пока не станет попрохладнее.

Подняв глаза от тарелки, я увидел унылое выражение на лице Дуайта.

— Что случилось?

— Теперь я сплю уже не так сладко, как прежде, — пробормотал он.

— Почему?

— Дурные сны... — ответил Дуайт. — Нет, не то чтобы дурные. Печальные. Да, именно печальные.

— И о чем же они?

Дуайт пожал плечами.

— Трудно сказать. Обо всем. О людях, которых я знал в детстве. — Он тяжело вздохнул и добавил: — Иногда я думаю, может, мне лучше уйти... вернуться туда, откуда я родом.

— Ты хочешь нас покинуть?

— О, нет. Я сжился с этим домом, и я никогда его не оставлю. Но, может, мне следует сходить посмотреть, живы ли мои родители, и попрощаться с ними.

— Попрощаться? Ну да, они, должно быть, совсем старые. Им немного осталось.

— Не им, мистер Мэддокс, не им, и мы оба прекрасно это знаем. — Говоря это, Дуайт собрал пальцем сливки со своей тарелки и сунул палец в рот. — Это нам немного осталось. И всему здесь. Об этом мои сны.

— Ты говорил с Мариеттой?

— Конечно, много раз.

— Я имею в виду о своих снах?

Дуайт покачал головой.

— Вы первый, с кем я об этом заговорил.

Повисла неловкая пауза.

— Ну, и что вы об этом думаете? — наконец нарушил молчание Дуайт.

— О твоих снах?

— О том, что мне стоит повидаться с родителями.

— Думаю, ты прав.

2

Мне не удалось последовать собственному совету и вздремнуть после обеда, голова моя, несмотря на размеренный разговор с Дуайтом, а может, и вследствие него, гудела, словно растревоженный улей. Я ловил себя на том, что провожу параллели между семьями, ничуть не похожими друг на друга. Вот, например, семья Дуайта Хьюдди — родители его живут где-то в графстве Сэмпсон, в автоприцепе. Вспоминали они когда-нибудь о своем сыне, ушедшем от них в места, которые им никогда не суждено увидеть, о существовании которых они даже не подозревают? Пытались ли они искать его тогда, много лет назад, когда он исчез? Или он умер для них, как Галили умер для Цезарии? А затем я снова вспомнил о Гири. Эта семья, несмотря на свою пресловутую приверженность интересам клана, тоже в свое время безжалостно отсекла нескольких своих отпрысков, словно конечности, пораженные гангреной. Оставаясь живыми, эти дети тоже умерли для своих родителей. Я не сомневался, что, если продолжить нить рассуждений, обнаружится, что истории семей, о которых я намерен рассказать, так или иначе перекликаются друг с другом и полны ситуаций, в которых переплетаются горе и жестокость.

Я мучился в поисках ответа на один вопрос: как точно определить суть этих совпадений? Я перепробовал множество способов, но мне никак не удавалось облечь мысли в четкую форму, я не знал, как упорядочить и выразить свои знания.

Чтобы отвлечься от беспокойных мыслей, я решил не торопясь исследовать дом. С тех пор как я в последний раз бывал в некоторых комнатах, прошло много лет, и теперь мой взгляд повсюду находил немало любопытного. Везде чувствовались строгий вкус Джефферсона с его страстью к деталям и та сумбурность, которую привнесла моя мачеха. То было удивительное сочетание сдержанности Джефферсона с бравурностью Барбароссы. Постоянная борьба между этими двумя началами рождала объемы и формы, которых я никогда прежде не видел. Например, большой кабинет, ныне пребывающий в запустении, и сейчас кажется превосходным образцом аскетической обители, предназначенной для интеллектуальных изысканий, однако кажется это до тех пор, пока взгляд не поднимется к потолку, где эллинские колонны увенчаны пышными гроздьями неведомых плодов. В столовой пол выложен узором из мраморных плит, столь причудливым, что возникает ощущение, будто перед тобой бассейн, наполненный водой бирюзового оттенка. Длинная анфилада из множества арок, украшенных барельефами, освещена так, что изображенные сцены словно бы источают свет. В доме будто нет и не было ничего случайного, и любая деталь стала частью тщательно продуманного общего замысла, который заставляет тебя восхищаться каждой деталью. Мне казалось, все это было задумано как чудесное приглашение — созерцать, любоваться, ощущать легкую и спокойную определенность дома, радоваться тому, что стоишь здесь, чувствуя, как воздух, перетекая из комнаты в комнату, нежно омывает лицо и свет исходит из стен тебе навстречу. Не раз пронзительная красота какой-нибудь комнаты заставляла глаза мои наполняться слезами, а потом слезы высыхали сами собой, так как передо мной уже была иная красота, дарующая счастье и радость.

Увы, не могу сказать, что красота дома сохранилась в неприкосновенности. Время и сырость сделали свое дело — во всем доме не нашлось бы комнаты, которая в той или иной степени от них не пострадала, а некоторые комнаты, особенно те, что находились ближе к болоту, были в откровенно плачевном состоянии. Пол там прогнил так, что я в своем инвалидном кресле не мог передвигаться и мне пришлось позвать Дуайта, чтобы он пронес меня по ним на руках. Но и теперь эти комнаты были полны своеобразного очарования. Расползающиеся на стенах пятна сырости казались картами неведомых миров, а древесные грибы на разрушенных половицах воспринимались как изысканные украшения. Впрочем, Дуайт остался при своем мнении.

— Плохое место, — заявил он, убежденный в том, что разложение является следствием нездоровой духовной атмосферы, парящей в этих комнатах. — Плохие дела здесь творятся.

Я сказал, что не очень понимаю, что он имеет в виду. Если в одной комнате стены отсырели, а в другой — нет, то причина кроется в различных уровнях влажности, а не в плохой карме.

— В этом доме все связано, — возразил Дуайт.

Больше мне ничего не удалось вытянуть на этот счет, но и сказанного было достаточно. Как только я научился восхищаться игрой видимого и невидимого в доме, Дуайт счел нужным сообщить мне, что физическое состояние дома неотделимо от состояния духовного.

Он был прав, хотя тогда я его не понял. Дом являлся не только воплощением гения Джефферсона и замысла Цезарии: он был хранилищем всего, что некогда здесь произошло. Прошлое жило в этих стенах, и даже мои несовершенные органы восприятия способны были ощутить его присутствие.

Глава VI

В те дни, заново знакомясь с домом, я пару раз встречался с Мариеттой (Забрину я тоже мельком видел несколько раз, но она не выразила ни малейшего желания поговорить со мной и сразу поспешно удалялась прочь). Что касается Люмена, человека, который, по словам Цезарии, должен был просветить меня, то он ни разу не попался мне на глаза. Может, моя мачеха решила все-таки не допускать меня к своим секретам? А может, просто забыла сообщить Люмену, что ему предстоит стать моим проводником? Через пару дней я сам решил разыскать Люмена и рассказать ему, как мне не терпится приняться за работу, но что я не могу сделать этого, пока не узнаю тех историй, о которых мне говорила Цезария.

Как я уже упоминал, Люмен живет не в доме, хотя, бог свидетель, там достаточно пустых комнат, чтобы разместить несколько семейств. Он предпочитает сооружение, некогда служившее коптильней, и утверждает, что это скромное жилище больше ему по душе. До сей поры я не только ни разу не был у него дома, но даже не подходил ближе чем на пятьдесят ярдов — дело в том, что Люмен чрезвычайно ревниво защищал свое уединение.

Однако растущее раздражение придало мне храбрости. Я сказал Дуайту, чтобы он отвез меня к жилищу Люмена. И теперь он катил мое кресло к бывшей коптильне по тропе, когда-то ровной, но теперь густо заросшей травой. Пропитанный влагой воздух становился все гуще, местами москиты висели над тропой тучами. Я закурил сигару, чтобы отогнать их, хотя и не надеялся, что это поможет, но хорошая сигара всегда поднимает мне настроение, так что меня мало заботил тот факт, что я стал чьим-то обедом.

Когда мы подошли к дому, дверь была чуть приоткрыта, и внутри кто-то ходил. Люмен знал, что я здесь, а может, знал и то, с какой целью я пожаловал.

— Люмен? — подал я голос. — Это Мэддокс! Ты не возражаешь, если Дуайт внесет меня в дом? У меня к тебе небольшой разговор.

— Нам не о чем говорить, — последовало из темноты за дверью.

— Я считаю иначе.

В проеме появилось лицо Люмена. Вид у него был довольно потрепанный, словно он только что выбрался из передряги, и не одной. Его широкое смуглое лицо лоснилось от пота, зрачки глаз были сужены, а белки пожелтели. Бороду он, похоже, не стриг и даже не мыл вот уже несколько недель.

— Господи, — пробурчал он. — Неужели нельзя оставить человека в покое?

— Цезария не говорила с тобой? — не унимался я.

Он запустил руку в свою лохматую гриву и потянул за волосы так сильно, словно хотел причинить себе боль. Точки зрачков внезапно расширились до размера четвертака. Никогда прежде не видел, чтобы он выкидывал подобные фокусы. Я был так поражен, что едва удержался от крика, но сразу взял себя в руки. Нельзя было позволить ему думать, что он хозяин положения. Он здорово напоминал бешеную собаку. Стоило ему ощутить мой страх, и все бы пропало — в лучшем случае он просто прогнал бы меня прочь. А в худшем? Кто знает, что может взбрести в голову подобному созданию? Все что угодно.

— Да, — наконец изрек Люмен. — Она со мной говорила. Она хочет, чтобы ты кое-что увидел. Но я думаю, тебе не стоит этого видеть. Это не твое дело.

— Она считает — мое.

— Угу.

— Послушай, может, мы продолжим разговор без москитов?

— Тебе не нравится, когда, тебя кусают? — спросил он, мерзко ухмыльнувшись. — А я люблю иногда походить голым, чтобы они облепили меня. Помогает чувствовать себя живым.

Наверное, он думал, что это вызовет у меня отвращение и я уйду, но я не собирался так легко сдаваться. Я продолжал пристально смотреть на него.

— А еще сигара у тебя найдется? — осведомился он.

Собираясь сюда, я основательно подготовился. У меня были не только сигары, но и джин, а для более интеллектуальных наслаждений — небольшая брошюра из моей обширной библиотеки, повествующая о сумасшедших домах. Много лет назад Люмен провел несколько месяцев в Утике — одном из таких учреждений в северной части штата Нью-Йорк. И теперь, столетие спустя (об этом мне рассказала Мариетта), его по-прежнему волновала мысль о здоровых людях, которых превращают в душевнобольных, и о сумасшедших, которым доверяют посты в Конгрессе. Итак, он попросил сигару, и я достал ее.

— Вот, пожалуйста.

— Кубинская?

— Разумеется.

— Бросай.

— Ее может подать тебе Дуайт.

— Нет. Бросай.

Я осторожно кинул сигару, которая упала примерно в футе от порога. Люмен поднял ее, повертел между пальцами и понюхал.

— Хорошая, — с видом знатока заявил он. — Ты хранишь их в специальном ящичке?

— Да. В таком влажном климате, как у нас...

— Знаю, знаю. — Голос Люмена заметно потеплел. — Ну, хорошо, — сказал он. — Можешь затащить свою задницу в дом.

— Ничего, если Дуайт занесет меня?

— Ничего, если он сразу же уберется, — ответил Люмен. И добавил, повернувшись к Дуайту: — Без обид. Это касается только меня и моего сводного брата.

— Понятно, — сказал Дуайт, взял меня на руки и направился к двери, которую Люмен распахнул перед ним. Меня обдало волной зловонной духоты, как в свинарнике в разгаре лета.

— Люблю крепкие запахи, — снизошел до объяснений Люмен. — Так лучше. Напоминает о старой доброй деревне.

Я ничего не ответил, ибо меня — мне трудно подобрать подходящее слово — потрясло, даже ужаснуло внутреннее убранство жилища Люмена.

— Посади его сюда, на кровать, — распорядился Люмен, указывая на стоящее у камина странное сооружение, весьма напоминавшее гроб. Это ложе больше походило на орудие пытки, чем на место для отдыха, но хуже всего было, что в камине вовсю пылал огонь. Неудивительно, что с Люмена пот тек градом.

— Вы здесь не задохнетесь? — озабоченно спросил Дуайт.

— Не задохнусь, — заверил его я. — Разве что похудею немного.

— Да уж, тебе это не помешает, — хмыкнул Люмен. — Тебе надо следить за собой. Как и всем нам.

Он достал спички и с видом истинного ценителя стал медленно раскуривать сигару.

— Отличная штука, — сообщил он. — Я, братец, умею ценить хорошую взятку. Если человек знает, как, когда и кого нужно подмазать, это признак хорошего воспитания.

— Ну, раз так... — воспользовался я моментом. — Дуайт, принеси джин.

Дуайт поставил бутылку на стол, покрытый толстым слоем пыли; впрочем, в берлоге Люмена пыль лежала повсюду.

— Ты на редкость любезен, — сказал Люмен.

— И еще...

— Я смотрю, сегодня подарки просто сыплются на меня. — Я вручил ему книгу. — Ну а это что? — проворчал Люмен, но, взглянув на обложку, довольно улыбнулся. — Интересная вещица, братец. — Он торопливо пролистал брошюру, которая содержала множество иллюстраций. — Жаль, на картинках нет моей старой доброй кровати.

— Ты что, ее из лечебницы приволок? — поинтересовался я, оглядывая диковинное сооружение, на котором сидел.

— Именно. Не мог с ней расстаться. Я провел в ней связанным двести пятьдесят пять ночей. Ну, знаешь, и привык.

— Вот в этой штуке?

— Точно.

Он приблизился к предмету нашего разговора и вытащил из-под меня грязное одеяло, чтобы я мог лучше рассмотреть ужасающее ложе, которое представляло собой нечто вроде узкого ящика. Ремни по-прежнему были на месте.

— Зачем она тебе?

— Как напоминание, — ответил Люмен и первый раз за все время нашего разговора взглянул мне прямо в глаза. — Я не могу себе позволить забыть все, что пережил. Забыв, я прощу их за то, что они со мной сделали. А прощать я не собираюсь.

— Но...

— Знаю, знаю, что ты хочешь сказать — они все уже мертвы. Это верно. Но я смогу разобраться с ними, когда Господь призовет нас всех на последний суд. Наброшусь на них, словно бешеный пес. Не зря же они называли меня бешеным псом. Наброшусь и заберу их души, и ни один святой, что живет на Небесах, не остановит меня.

С каждым словом Люмен распалялся все сильнее и сильнее. Когда же он смолк, я несколько секунд помолчал, чтобы он успокоился, и сказал:

— У тебя и правда есть веские причины хранить эту штуку.

В ответ он промычал что-то невразумительное, потом подошел к столу и уселся на один из стульев.

— Тебе никогда не казалось странным?.. — начал он.

— Что?

— Почему одному из нас суждено было попасть в психушку, другому — стать калекой, а третьему — шататься по миру и трахать всех красивых баб, какие только попадутся ему на глаза.

Говоря о третьем, он, разумеется, имел в виду Галили, по крайней мере именно таким Галили представлялся всем членам семьи — странником, который бродит между двумя океанами в поисках своей недосягаемой мечты.

— Тебе это не казалось странным? — снова спросил Люмен.

— Всегда.

— Мир несправедлив. Поэтому люди и сходят с ума. Поэтому они хватают пистолеты и убивают собственных детей. Или кончают свои дни в психушке, связанные по рукам и ногам. Мир несправедлив! — Его голос снова сорвался на крик.

— Если позволишь...

— Ты можешь нести любую хрень, что взбредет тебе в голову, — ответил Люмен. — Слушаю тебя, братец.

— ...по-моему, нам повезло больше, чем всем прочим.

— Это еще почему?

— Мы особая семья. И мы... вы обладаете способностями, за которые другие люди готовы убить кого угодно.

— Конечно, я могу оттрахать любую бабу, а потом заставить ее забыть о том, что я к ней даже прикасался. Могу разобрать, о чем говорят змеи. И пусть моя мамаша некогда была величайшей леди, а папаша знал самого Иисуса. Ну и какой мне от этого прок? Меня все равно заперли в дурдоме. И я по-прежнему думаю, что заслужил это. Потому что в глубине души знаю: я — самый бесполезный сукин сын, из всех что жили на этом свете. — Голос его перешел в шепот. — И ничего с этим не поделаешь.

Слова Люмена лишили меня дара речи. И виной тому были не невероятные картины, вспыхнувшие в моем воображении (Люмен, слушающий разговоры змей, отец, дружески беседующий с Христом), а неподдельное отчаяние, звучавшее в голосе моего сводного брата.

— Никто из нас не стал тем, кем ему следовало быть, — сказал Люмен. — Никто из нас не совершил ничего стоящего. А теперь все кончено, больше шансов у нас не будет.

— Вот я и хочу написать о том, почему это случилось.

— О... Я знал, рано или поздно ты об этом заговоришь, — ответил Люмен. — По-моему, в писанине мало проку, братец. К тому же в этой книге мы будем выглядеть неудачниками. Кроме Галили, конечно. Он-то будет героем, а я — подонком.

— Я пришел сюда не для того, чтобы тебя упрашивать, — перебил я. — Если ты не хочешь мне помочь, я так и скажу маме...

— Если сможешь ее найти.

— Смогу. И, думаю, она попросит Мариетту помочь мне. Показать мне все, что надо.

— Мариетте она не доверяет, — заявил Люмен, поднялся, подошел к камину и опустился на пол у огня. — А мне доверяет. Потому что я остался здесь. Доказал свою верность. — Он пренебрежительно выгнул губы. — Я верный, как собака. Сижу в своей конуре и охраняю ее маленькую империю.

— А почему ты не живешь в доме? Там уйма свободных комнат.

— Я ненавижу этот дом. Слишком там все цивилизованно. Вздохнуть нельзя свободно.

— Ты поэтому не хочешь помочь мне? Не хочешь заходить в дом?

— Ох, достал ты меня, — вздохнул он, судя по всему, примирившись с предстоящим испытанием. — Ладно, будь по-твоему. Если ты так этого жаждешь, я отведу тебя туда.

— Куда?

— Под купол, куда же еще. Но дальше, парень, действуй сам. Я с тобой там не останусь. Ни за какие коврижки.

Глава VII

Я пришел к выводу, что одним из проклятий, тяготеющим над семейством Барбароссов, была жалость к себе. Именно она заставила Люмена запереться в коптильне и строить планы мести людям, давно оставившим этот мир, меня превратила в затворника, уверенного в том, что жизнь обошлась с ним слишком жестоко, Забрину обрекла на одиночество, которое скрашивают лишь сласти, столь губительные для ее талии. Даже Галили — которому удалось вырваться отсюда под безбрежные небеса — изредка посылает мне письма, полные меланхолических сетований на бесцельность собственного существования. И это мы — благословенные плоды необычайного дерева. Как получилось, что мы проводим свои дни, пеняя на судьбу, вместо того чтобы воспользоваться ее дарами? Мы не заслужили того, что было дано нам от рождения, — наши способности пропали втуне. Мы растратили их по мелочам и теперь оплакиваем свой удел.

«Неужто уже ничего нельзя исправить?» — спрашивал я себя. Может, четверо неблагодарных детей еще не упустили возможности обрести свое предназначение?

Мне казалось, что лишь Мариетта сумела избежать общей участи, выдумав себя заново. Я часто видел, как она возвращается после визитов в большой мир, иногда в драных джинсах и грязной рубашке она напоминала водителя грузовика, иногда в изящном платье — ресторанную певичку, а порой она бежала через луг почти без одежды, и в лучах восходящего солнца ее кожа блестела, покрытая росой.

Боже, о чем я говорю! Ну, ладно, что сказано, то сказано. К списку моих грехов (который, увы, далеко не так длинен, как мне хотелось бы) теперь придется добавить еще один — кровосмесительные желания.

Люмен сказал, что зайдет за мной в десять. Разумеется, он опоздал. Наконец он появился, с дюймовым окурком гаванской сигары в зубах и с бутылкой, на дне которой оставалось на дюйм джина. Полагаю, он не привык к крепким напиткам, ибо в подпитии был еще более невыносим, чем обычно.

— Готов? — процедил он.

— Более чем.

— Захватил с собой что-нибудь пожрать да выпить?

— А зачем мне там еда?

— Затем. Тебе придется пробыть там долго.

— Я что, буду заперт?

Люмен злобно взглянул на меня, словно решая, стоит ли быть со мной жестоким.

— Не напусти в штаны от страха, — наконец буркнул он. — Дверь все время будет открыта. Ты сам не сможешь уйти. Это место завораживает.

И, повернувшись, он зашагал по коридору, оставив меня поспевать за ним на своей колымаге.

— Не спеши так, — взмолился я.

— Боишься заблудиться в темноте? — спросил он. — Ну и нервный же ты сукин сын, братец.

Темноты я не боялся, однако заблудиться мне и впрямь не хотелось. Мы несколько раз повернули и оказались в коридоре, в котором — и это абсолютно точно — я никогда раньше не бывал. А я-то думал, что побывал в доме везде, за исключением, разумеется, комнат Цезарии. Еще один поворот и еще один новый коридор — мы миновали пустую комнату, потом другую, третью, и я понял, что совсем не знаю, где мы находимся. Если Люмен решит сыграть со мной злую шутку и бросить меня здесь, сам я вряд ли сумею отсюда выбраться.

— Чувствуешь, какой здесь воздух?

— Спертый.

— Мертвый. Сюда никто никогда не приходит. Даже она.

— Но почему?

— Потому что здесь может крыша поехать, — сказал Люмен, обернувшись ко мне на мгновение. В полумраке было трудно различить выражение его лица, но я уверен, что заметил, как блеснули его желтые зубы в злобной усмешке. — Ты, конечно, человек вполне нормальный, не то что я, умеешь держать себя в руках. Может, для тебя все это сущая ерунда. Хотя как знать... вдруг ты свихнешься и мне придется прикрутить тебя к своей старой доброй койке.

Я остановился.

— Знаешь, я передумал.

— Поздно, — отрезал Люмен.

— Говорю тебе, я не хочу туда идти.

— Слушай, что за игры? Я же не хотел тебя вести, теперь, когда я согласился, ты уперся, точно баран. Разберись наконец со своими долбаными желаниями.

— Я не хочу рисковать, своим рассудком, — заявил я.

Люмен одним глотком допил джин.

— Понимаю, — кивнул он. — У человека в твоем положении нет ничего дороже собственного рассудка. Потеряешь рассудок, и от тебя вообще ничего не останется. — Он приблизился ко мне на пару шагов. — С другой стороны, если ты сейчас повернешь назад, плакала твоя книга. Грош ей будет цена. Так что выбирай. — И он принялся перебрасывать бутылку из правой руки в левую, приговаривая: — Разум. Книга. Разум. Книга. Тебе решать.

В ту минуту я ненавидел его главным образом потому, что он был совершенно прав. Если он оставит меня под куполом и я лишусь рассудка, я не смогу написать ни одной строчки. Но если я откажусь подвергать себя риску и напишу только то, что мне известно, не стану ли я впоследствии горько сожалеть о том, насколько более полной, более правдивой могла бы быть моя книга, если бы у меня хватило смелости увидеть то, что скрывает эта комната?

— Выбирай, — повторил Люмен.

— А как бы ты поступил?

— Ты меня спрашиваешь? — Люмен был искренне удивлен, что меня интересует его мнение. — Я тебе так скажу. Свихнуться — это не слишком приятно. Даже совсем не приятно. Но, насколько я понимаю, времени у нас почти не осталось. Этот дом не будет стоять вечно. А если все летит к чертям, значит, то, что ты увидишь там, — и он поднял руку, указывая на коридор передо мной, который заканчивался уходящей вверх лестницей, — скоро исчезнет тоже. Когда этот дом рухнет, ты не сможешь уже ничего увидеть. И никто из нас не сможет.

Я уставился в глубь коридора.

— Что ж, тогда я сделал свой выбор.

— Я так понимаю, ты решил войти.

— Да, я решил войти.

Люмен улыбнулся.

— Ну держись, — сказал он, наклонился и поднял меня вместе с креслом. Он стал подниматься по лестнице, а я затаил дыхание, с ужасом ожидая, что он или уронит меня, или оступится и рухнет в пролет. Однако все обошлось, и мы добрались до узкой площадки, на которой была всего одна дверь.

— Здесь я тебя оставлю, — сказал Люмен.

— Ты больше не станешь мне помогать?

— Ты же умеешь сам открывать двери?

— А что будет, когда я зайду внутрь?

— Там и узнаешь. — Люмен опустил руку мне на плечо. — В случае чего позови.

— Ты будешь тут?

— Зависит от моего настроения, — сказал он и двинулся вниз по лестнице. Мне мучительно хотелось его окликнуть, но я понимал, что минутная отсрочка ничего не изменит. Если я принял решение, надо приступать к делу не откладывая.

И я покатился к двери, лишь раз обернувшись, чтобы взглянуть на Люмена. Но он уже скрылся из виду. Я остался в полном одиночестве. Глубоко вздохнув, я взялся за ручку двери. В глубине души я еще надеялся, что дверь окажется запертой и я не смогу войти. Надежда оказалась тщетной — ручка повернулась и дверь распахнулась, причем слишком легко, как будто некий радушный хозяин поджидал меня, дабы проводить в свои владения.

Я примерно представлял, что находится за дверью, по крайней мере, планировку помещения. По словам Мариетты (однажды она забралась сюда, чтобы развлечься со своей очередной подружкой), комната под куполом — или «небесная комната», как в Монтичелло назвал Джефферсон ее двойника, — отличалась некоторыми странностями, но при этом была довольно красивой. В Монтичелло эту комнату дети облюбовали для своих игр, потому что попасть в нее было довольно трудно (вследствие изъяна в проекте, который повторился и в «L'Enfant»), но в «L'Enfant», если верить Мариетте, в этой комнате в воздухе висело нечто тревожное, и ни один ребенок не смог бы беззаботно резвиться здесь. Хотя в комнате были восемь окон (как и в Монтичелло) и стеклянный люк в потолке, по утверждению Мариетты, это место заставило ее «поволноваться», впрочем, я не совсем понял, что именно она имела в виду.

Теперь мне предстояло это выяснить. Открывая дверь ногой, я опасался, что в лицо мне кинутся испуганные птицы или летучие мыши. Но комната была пуста. Ни малейшего намека на мебель, лишь девять застекленных отверстий, сквозь которые проникал лунный свет.

— Ох, Люмен, сукин ты сын, — пробормотал я.

Он нагнал на меня страху, и я был готов к чему-то страшному, к безумному бреду, который охватит меня под натиском видений, к тому, что, возможно, навсегда утрачу ясность ума. Но передо мной была лишь пустая темная комната, несколько мрачноватая, и не более того.

Я проехал пару ярдов, озираясь по сторонам в поисках чего-либо пугающего. Но там было пусто. Охваченный смешанным чувством разочарования и облегчения, я откинулся на спинку кресла. Все опасения оказались напрасными. Моему рассудку ничего не угрожало.

Если, конечно, ощущение безопасности не было уловкой. Я оглянулся на дверь. Она по-прежнему оставалась открытой. За ней виднелась площадка, на которой мы с Люменом обсуждали, имеет ли смысл мой визит сюда. Похоже, я с легкостью дал себя одурачить, как он, должно быть, потешается, наблюдая за мной. Отпустив в адрес Люмена несколько нелестных эпитетов, я отвел взгляд от двери и снова вгляделся в полумрак.

На этот раз, к своему немалому удивлению, я обнаружил, что «небесная комната» вовсе не так пуста, как мне показалось вначале. В нескольких ярдах от меня, там, где пересекались лучи света из девяти окон, в воздухе возник неясный силуэт. Я неотрывно смотрел на него, боясь моргнуть, мне казалось, что он исчезнет. Прошло несколько мгновений, но силуэт не исчезал, напротив, стал несколько отчетливее. Тогда я двинулся к нему, медленно, осторожно, словно охотник, боящийся вспугнуть добычу. Видение не исчезало, однако природа его оставалась загадочной. Движения мои стали более решительными, и вскоре я оказался в самом центре комнаты, как раз под окном в потолке. Силуэт колебался в воздухе рядом со мной, он по-прежнему был едва различим, и я не был уверен, что действительно вижу его. Подняв голову к застекленному отверстию, я увидел лишь усыпанное звездами ночное небо, наверху не было ничего, что могло бы отбрасывать причудливые подвижные тени. В поисках объяснения я принялся изучать окна одно за другим. Но безрезультатно. Из каждого окна лился тусклый свет, но ни за одним не было ни малейшего движения — ни ветки, качающейся на ветру, ни птицы на подоконнике. Источник этой таинственной тени находился здесь, в комнате. В полном недоумении я отвел взгляд от последнего окна, и тут меня охватило ощущение, что за мной наблюдают. Я резко повернулся к дверям, решив, что это Люмен решил украдкой полюбоваться моей растерянностью. Но я ошибся, лестничная площадка была пуста.

Как бы то ни было, подумал я, вряд ли имеет смысл сидеть здесь и сходить с ума. Возможно, мне стоит во всеуслышанье заявить о причинах, подвигнувших меня на этот визит, и посмотреть, не последует ли за этим ответ.

Нервно вздохнув, я заговорил.

— Я пришел сюда... Пришел, чтобы увидеть прошлое, — сообщил я, с удивлением прислушиваясь к своему голосу — неожиданно тонкому, дрожащему, почти детскому. — Меня послала Цезария, — счел я нужным добавить, решив сообщить обитателям комнаты, что осмелился на столь дерзкое вторжение отнюдь не самовольно. Если у них есть, что показать мне, то, черт возьми, пора приступать.

Какая-то моя реплика — не знаю, о прошлом или о Цезарии — действительно возымела действие. Теперь меня окружало множество силуэтов, они потемнели, и движения их стали более сложными и резкими. Некоторые из них стали двигаться, словно живые, а потом подниматься — выше, выше, почти до самого окна в потолке. Другие, отделившись от остальных, устремились к стене, рассекая полумрак, который струился вслед за ними, словно хвост за воздушным змеем. Были среди теней и такие, кто предпочел лениво растянуться на полу.

Кажется, с моих губ против воли сорвались какие-то изумленные восклицания. «Господи Боже» или что-то в этом роде. И на то были причины. Зрелище с каждой секундой становилось все более захватывающим, движения теней все убыстрялись, и количество их росло в геометрической прогрессии. Движение порождало движение, и тени порождали новые тени. Не прошло и минуты, как стены комнаты сплошь покрылись туманными абстракциями, сами серые, они отчетливо выделялись на серой поверхности, предвестники грядущих видений. Я озирался по сторонам, пораженный происходящим, переводя взгляд от одного размытого контура к другому, я ощущал, что сейчас передо мной предстанет нечто видимое. Мне казалось, я вот-вот пойму, что порождает эти абстракции.

И даже сейчас эти туманные, еще не принявшие четких форм силуэты завораживали меня. Любуясь их кружащей извивающейся пляской, я начал понимать, почему Люмен наотрез отказался входить в эту комнату. Несмотря на свои грубые манеры, он был очень ранимым, а здесь было слишком много чувств для нежной души. Наблюдая за игрой теней, мне казалось, что я слышу мелодию, а может быть, несколько мелодий сразу.

В огромных, двигающихся в воздухе тенях, напоминающих столбы дыма в солнечном свете, присутствовала торжественность реквиема. Другие тени, поменьше, бесновались недалеко от меня в разудалой польке. А вокруг меня поднимался серпантин эфира, который выше превращался в кольца, окружающие меня, и звучал приятной одухотворенной мелодией рапсодии.

Словом «зачарован» нельзя описать, насколько я был захвачен происходящим. Вокруг творилось волшебство, мои глаза и сердце переполнились впечатлениями, и я готов был разрыдаться. И в то же время я не переставал думать о силах, породивших эту магическую игру. Своей готовностью принять это видение я сам попросил его открыться передо мной. Теперь настало время распахнуть свое сознание еще шире и увидеть, что же покажут мне тени.

— Я готов, — еле слышно произнес я. — Когда вы...

Тени продолжали свой танец, но никак не отреагировали на мои слова. Они по-прежнему изменяли свои очертания, однако я заметил, что движения их замедляются. Умопомрачительная пляска, за которой я наблюдал всего минуту назад, несомненно, приближалась к финалу.

Я вновь подал голос:

— Я не боюсь.

Никогда я не произносил подобной глупости. Хвалиться бесстрашием в подобном месте было, по крайней мере, опрометчиво.

И не успели эти слова сорваться с моих уст, как тени конвульсивно дернулись, словно купол сотряс сейсмический толчок. Несколько мгновений спустя, словно раскат грома, следующий через некоторое время после вспышки молнии, ударная волна поразила единственный материальный объект, находившийся в комнате, — меня. Мое кресло покатилось так быстро, что спинка отклонилась назад, я попытался вернуть ему равновесие, но тщетно, колеса скрипнули, и я врезался в стену около двери с такой силой, что вылетел из своего передвижного средства.

Упав лицом вниз, я почувствовал, что в теле моем что-то хрустнуло, и у меня перехватило дыхание. Если бы не это, я мог бы взмолиться о милосердии, мог бы попросить прощения за свое излишне самонадеянное заявление. Впрочем, не думаю, что это смягчило бы мою участь.

Хватая воздух ртом, я с трудом приподнялся и огляделся в поисках кресла. Меня пронзила резкая боль. Скорее всего, я сломал ребро. Опасаясь причинить себе еще больший вред, я решил не двигаться.

Мне оставалось лишь лежать на полу, куда меня столь бесцеремонно швырнули, и ожидать от комнаты дальнейших сюрпризов. Я сам попросил обитающие здесь силы показаться мне во всем своем великолепии, и теперь не приходилось рассчитывать, что они откажут себе в удовольствии немного позабавиться.

Глава VIII

Ничего не происходило. Я лежал на полу, тяжело дыша, обливаясь липким потом и борясь с приступами тошноты, а комната замерла в ожидании. Окружавшие меня тени — они теперь сплошь покрывали стены и окна и даже пол — пребывали в неподвижности, процесс их преображения закончился, по крайней мере на данный момент.

Любопытно, думал я, что заставило замереть обитателя или обитателей комнаты? Может, увидев, что я получил телесные повреждения, они сочли, что зашли слишком далеко, и предоставляют мне возможность уползти прочь и спокойно залечить свои раны. А может, они ждут, что я позову Люмена? Я уже собирался это сделать, но передумал. В этой комнате лучше не открывать рот без крайней необходимости. Разумнее просто лежать и не поднимать лишнего шума, решил я, а мое охваченное ужасом тело тем временем успокоится. А потом, справившись со своими нервами, я как-нибудь доберусь до двери. Рано или поздно Люмен придет за мной, в этом я не сомневался, даже если ждать придется всю ночь.

Я закрыл глаза, чтобы отделаться от окружавших меня теней. Хотя боль в боку притупилась, голова моя тряслась, а веки дергались, я сам себе казался огромным жирным сердцем, выброшенным за ненадобностью и жалобно трепещущим на полу.

За секунду до того, как неведомая сила нанесла мне удар, я хвалился, что ничего не боюсь. Но сейчас? О, сейчас страх мой возрос многократно. Я боялся, что умру здесь, так и не успев закончить свои земные дела, я мысленно листал перечень этих дел, тщетно ожидавших моего внимания, перечень, растущий день ото дня. Да, судя по всему, времени у меня не осталось, я уже не успею предаться раскаянию за все некогда совершенные мною бесчестные поступки, не успею исправить содеянного зла. Вообще-то зла я совершил не так много, но мне есть о чем сожалеть.

И тут кто-то прикоснулся к моей шее, по крайней мере мне так показалось.

— Люмен? — пробормотал я и открыл глаза.

Но то был не Люмен; прикосновение, которое я ощутил, было не человеческим и даже не походило на человеческое. В полумраке среди теней возникло нечто, или же это сгустились сами тени. Пока я лежал с закрытыми глазами, они приблизились ко мне вплотную, но в этой близости не ощущалось ничего угрожающего, напротив, как ни странно, от них исходила нежность. Я чувствовал, что эти бесформенные, безгласные создания обеспокоены моим состоянием, это они ласково касались моего затылка, лба, губ. Я лежал недвижно, сдерживая дыхание, с опаской ожидая внезапной перемены в их настроении — каждую секунду сочувствие могло обернуться злобой. Но ничего не случилось, столпившись около меня, они ждали.

Немного успокоившись, я позволил себе вздохнуть. И тут же понял, что, сам того не желая, вновь совершил поступок, повлекший за собой самые неожиданные последствия.

Вдыхая, я ощутил, как насыщенный тенями воздух устремился в мой приоткрытый рот и проник мне в горло. Я не мог помешать этому. В тот момент, когда я осознал, что происходит, противиться было уже поздно. Я превратился в наполняемый сосуд. Проглоченные мною создания касались моего языка, нёба, щекотали глотку...

Но теперь, когда они оказались внутри меня, мне вовсе не хотелось от них избавиться. Ноющая боль в боку внезапно ослабела, веки и голова перестали дрожать. Даже страхи оставили меня, я уже не думал, что умру здесь в одиночестве, отчаяние мое уступило место приятному покою — и все благодаря одному глотку воздуха!

На что же способна эта комната! Сначала она притворилась ничем не примечательной, затем нанесла мне удар, а теперь дарила наркотическое блаженство. Однако я понимал: с моей стороны было бы крайне глупо поверить, что у комнаты не припасено для меня новых сюрпризов. Но пока неведомые силы дарили мне облегчение, и я принял его с радостью. А точнее, с упоением. Я жадно хватал ртом воздух, втягивал его в себя полной грудью. И с каждым вдохом ощущал, как боль покидает меня. Я говорю уже не о поврежденном ребре и трясущейся голове, застарелая боль — тупая, постоянная, привычная боль, терзающая мои неподвижные нижние конечности, — стихала, стихала в первый раз за время, равное двум человеческим жизням. Не думаю, что она и в самом деле исчезла, просто я перестал чувствовать ее. Не стану скрывать, я с благодарностью принял избавление от страдания, преследовавшего меня столь упорно, что я уже забыл, какова жизнь без боли.

Моим глазам, внезапно обретшим зоркость, которой они не знали даже в годы юности, внезапно открылось новое поразительное зрелище. Воздух, выдыхаемый моими легкими, стал плотным и ярким. Он исходил из меня, наполненный сверкающими блестками, словно в груди моей бушевал костер, и я извергал искры пламени. Возможно, это моя материализовавшаяся боль, решил я. И комната показывала мне — или же это я представлял в бреду, — как она покидает меня. Однако через десять секунд мне пришлось расстаться с этой теорией. Сверкающие искры показали мне свою истинную природу, не имеющую ничего общего с болью.

Я по-прежнему извергал из себя целые снопы искр, но мой взор приковали те, что вырвались из моих легких при первом выдохе. Их светящееся семя исчезало в тенях, лежавших на постели клубящегося вокруг полумрака. Полагаю, чувства мои были сродни чувствам ученого, наблюдающего за ходом эксперимента. Все, произошедшее здесь со мной, подчинялось определенной логике, по крайней мере, именно к такому выводу я пришел. Представшие передо мной тени оказались лишь половиной сложного уравнения, они были лишь плодородной средой, ожидавшей живительной вспышки, чтобы произвести на свет... Но что именно?

В этом и заключался главный вопрос. Что готовит мне союз огня и тени?

Ответ пришел не более чем через двадцать секунд. Как только первые искры внедрились в скопление теней, те утратили расплывчатость очертаний и изменили свою природу.

Стены небесной комнаты исчезли. И когда видения наконец явились — о, как они явились! — они были безграничны.

Сначала из полумрака возник пейзаж. Пейзаж, самый древний из возможных: скала, огонь, расплавленная магма. Похоже, я увидел начало мира, повсюду царили лишь два цвета, красный и черный. Для того чтобы постичь смысл представшего передо мной видения, мне был дан лишь миг. Уже в следующую секунду иные образы завладели моим сознанием, и с каждым ударом моего сердца картина полностью изменялась. Некое дерево, зеленое и золотое, возникло в огне и устремилось ввысь, в дымное небо. Оно росло, и его цветы превращались в плоды, которые падали на покрытую кипящей лавой землю. Я не успел рассмотреть, что стало с этими плодами. Движение справа от меня, едва различимое в клубах дыма, привлекло мое внимание. Неведомое животное с бледными боками, покрытыми шрамами, пронеслось мимо меня. Удары его копыт отдавались в моих внутренностях. Не успело животное исчезнуть из виду, как возникло еще одно, и еще, и еще — целое стадо, — это были не лошади, хотя и походили на них. Возможно, я создал их сам. Возможно, я выдохнул их вместе с болью, точно так же, как огонь, и скалу, и дерево. Что это — порождения моей фантазии или давние воспоминания, оживленные магией этой комнаты?

Как только эта мысль пришла мне в голову, стадо вдруг изменило направление и, грохоча копытами, устремилось прямо на меня. Я инстинктивно закрыл голову руками, словно это могло защитить мой череп от сокрушительных ударов. Однако стадо промчалось мимо, причинив мне не больше вреда, чем легкий ветерок, и умчалось прочь.

Я поднял голову. За те несколько секунд, что глаза мои были закрыты, земля чудесным образом переродилась. Теперь видения окружали меня со всех сторон. Совсем рядом прямо из воздуха, возникла змея, яркая, как цветок. Прежде чем она успела обрести законченные формы, кто-то схватил ее; вскинув глаза, я различил силуэт, напоминавший человеческий, но существо было с крыльями и сияло. В мгновение ока змея исчезла в глотке этого создания, которое вперило в меня свой огненный взор, будто решая, пригоден ли я в пищу. По всей видимости, вид у меня был не слишком аппетитный. Взмахнув огромными крыльями, существо взлетело вверх, и за ним, словно за поднимающимся театральным занавесом, открылась еще одна, не менее удивительная картина.

Теперь дерево, за рождением которого я наблюдал, во все стороны разбрасывало собственные семена. Они тут же прорастали, и через несколько мгновений передо мной стоял густой лес, темный и мрачный, как грозовая туча. Между деревьями сновали, вили гнезда, рыли норы самые разнообразные животные. Недалеко от меня застыла пятнистая антилопа, глаза ее были полны ужаса. Я оглянулся в поисках причины ее страха. Вот она: в нескольких ярдах от антилопы что-то двигалось за деревьями. Только я успел различить хищный блеск не то глаз, не то зубов, как зверь вырвался из своего укрытия и одним прыжком настиг добычу. Это был тигр невероятных размеров. Антилопа бросилась прочь, но она не могла тягаться в скорости с грозным охотником. Тигр вонзил когти в шелковистые бока жертвы и подмял ее под себя. Однако смерть антилопы не была быстрой и легкой. Тигр вспорол ей живот и впился зубами в трепещущее горло, а несчастное животное все еще сотрясалось в агонии. Я не отводил глаз от жуткого зрелища. Наконец антилопа превратилась в груду дымящегося мяса, и тигр приступил к трапезе. Лишь тогда взор мой устремился на поиски новых впечатлений.

Между деревьями что-то сверкало, и с каждой секундой сверкание становилось все ярче. Разгорался лесной пожар, пламя карабкалось по кронам и там, наверху, двигалось быстрее, чем внизу в зарослях. Обитатели леса пришли в смятение, и все — хищники бок о бок со своими жертвами — пытались спастись бегством. Те, кто жил наверху, не успевали скрыться. Огонь, стремительно перекидываясь с дерева на дерево, пожирал птиц в гнездах, обезьян на ветвях и белок в дуплах. Рядом со мной падали бесчисленные трупы, обгорелые и закопченные. Раскаленный белый пепел ковром покрывал землю.

За свою жизнь я не опасался. Я уже понял, что здесь мне ничего не угрожает. И все же увиденное привело меня в ужас. Каков был смысл этого видения? Быть может, я стал свидетелем какого-то первобытного катаклизма, изменившего облик этого мира и преобразившего мир от земли до небес? Если это так, то что вызвало эту катастрофу? Я не сомневался в том, что пожар возник не из-за естественных причин. Пламя, бушевавшее над моей головой, превратилось в подобие крыши, и под этим сверкающим сводом умирающие животные исчезали в огне. Из-за этого зрелища на глаза навернулись слезы. Чтобы не упустить подробностей новых видений, будут они ужасны или прекрасны, я поднял руку, дабы вытереть глаза, и в это мгновение услышал — точнее, ощутил — звук, который мог издать только человек. За исключением шума, который производил я сам, то было первое свидетельство человеческого присутствия, долетевшее до моего слуха с тех пор, как я вошел в комнату.

Но это было не слово, по крайней мере, я такого слова не знал. Однако в нем был смысл, мне так казалось. То, что я услышал, больше всего напоминало крик новорожденного, крик торжествующий и дерзкий. «Я здесь! — казалось, заявлял он. — Мы начинаем!»

Опираясь на руки, я приподнялся, чтобы увидеть кричавшего (я так и не смог определить, мужчина это или женщина), но пепел и дым стояли передо мной плотной завесой, сквозь которую я не различал практически ничего.

Мои руки не могли поддерживать мое грузное тело больше нескольких секунд. Но когда я, разочарованный, вновь опустился на землю, огонь над моей головой внезапно стих, наверное, он уничтожил все, что мог, и теперь ему нечем было питаться. Дым рассеялся, дождь из пепла прекратился. На расстоянии примерно двадцати ярдов от меня стояла Цезария, ее окутывало пламя, подобно огромному ослепительному цветку. Судя по ее поведению и по выражению ее лица, огонь совсем не пугал ее и не представлял для нее угрозы. Напротив. Казалось, прикосновения огненных языков доставляют ей наслаждение. Огонь ласково омывал ее, а она гладила свое тело руками, словно желая удостовериться, что пламя проникает во все поры. Волосы Цезарии, еще более черные, чем ее кожа, потрескивали и вспыхивали, из груди сочилось молоко, из глаз текли серебристые слезы, а из ее лона, которого она время от времени касалась пальцами, ручьями струилась кровь.

Я хотел отвернуться, но не мог. Она была слишком совершенной, слишком зрелой. Мне казалось, что все, увиденное прежде — земля, покрытая лавой, дерево и его плоды, мчавшееся стадо, тигр, сожравший антилопу, и крылатое существо, мелькнувшее у меня перед глазами, — исходило от женщины, которую я видел перед собой. Она их создала и уничтожила, она была омывавшим их морем и породившей их скалой.

Я решил, что видел достаточно. Отпил из предложенной мне чаши и сохранил ясность рассудка. Настало время отказаться от продолжения загадочной мистерии и обрести спасительное прибежище в земной юдоли. Мне необходимо было осмыслить и упорядочить все увиденное.

Однако путь к отступлению оказался совсем не легким. Мне с трудом удалось отвести глаза от жены моего отца, и когда я все же сделал это и оглянулся на дверь, выяснилось, что она исчезла. Видения окружали меня плотной стеной, не давая прорваться к реальности. В первый раз с начала своего приключения я вспомнил рассуждения Люмена о неотвратимости безумия, и меня охватила паника. Неужели я был столь беззаботным, что не заметил, когда здравый смысл покинул меня? И теперь мне суждено остаться в плену иллюзий, а реальный мир исчезнет для меня навсегда?

С содроганием я вспомнил койку Люмена, на которой он провел несколько месяцев, привязанный ремнями. Вспомнил я и злобу, которая вспыхивала в его глазах всякий раз, когда он рассказывал об этом. Неужели меня ждет такая же участь? Неужели видения станут для меня явью, а жизнь, в которой я был реален и даже по-своему доволен собственным существованием, превратится в недостижимую мечту? Неужели мой рассудок навсегда утратил свободу?

Я закрыл глаза, чтобы отгородиться от видений, и начал молиться, как испуганный ребенок.

— Господь всемогущий, обрати взор на раба своего. Смилуйся надо мной... Не оставь меня. Помоги мне. Прошу тебя. Прошу тебя. Избавь мой рассудок от этих видений. Я не хочу видеть этого, Господи. Я не хочу видеть этого...

Как только губы мои закончили шептать слова молитвы, я ощутил, что неведомые силы вновь готовы обрушиться на мой разум. Сверкавшее меж деревьями пламя, которое остановилось на некотором расстоянии, вновь пришло в движение.

Я быстрее зашептал слова молитвы, уверенный в том, что теперь огонь и Цезария примутся за меня.

— Спаси меня, Господи...

«Она пришла, чтобы я замолчал», — понял я вдруг. Она — часть моего безумия, она не позволит мне произносить спасительные слова молитвы и отнимет мою последнюю надежду защититься.

— Господи, прошу, услышь меня...

Я все отчетливей ощущал влияние враждебных сил — они словно пытались выхватить слова молитвы из моих уст, не дав им прозвучать.

— Поспеши, Господи, поспеши! Укажи мне выход. Не оставь меня! Прошу тебя, Боже Всемилостивый, приди мне на помощь!

— Тише, — донесся до меня голос Цезарии.

Она была совсем рядом. От нее исходил такой жар, что мне казалось, волоски у меня на шее плавятся. Открыв глаза, я осторожно взглянул через плечо. Она стояла за моей спиной в языках пламени, и ее темная плоть сияла. Язык мой прилип к нёбу, я не мог произнести ни слова.

— Я хочу...

— Я знаю... — мягко перебила она. — Знаю все. Все. Бедное дитя. Бедное заблудшее дитя. Ты хочешь вернуть утраченный разум.

— Да... — пробормотал я, с трудом сдерживаясь, чтобы не разрыдаться.

— Но ты ничего не потерял, — произнесла она. — Оглянись вокруг. Видишь эти деревья? И огонь? Это все твое.

— Нет, — возразил я. — Я вижу это место в первый раз.

— Но все это жило в тебе. Много лет назад сюда пришел твой отец, чтобы найти меня. И когда ты родился, он вдохнул это в тебя.

— Вдохнул в меня... — повторил я.

— Да, все, что он видел, все, что он чувствовал. Все, что он знал, все, чем он был, и все, чем он стал... Все это вошло в твою кровь, в твои внутренности.

— Тогда почему же все это внушает мне такой ужас?

— Потому что на протяжении всей своей предшествующей жизни ты был ограничен лишь самой простой частью своего существа. Ты думал, что состоишь лишь из очевидного и осязаемого, верил лишь в то, что можно взять в руки. Но есть иные руки, дитя мое, и они держат тебя. О, эти руки, они полны тобою до краев...

Разве можно в такое поверить?

Цезария словно услышала мой невысказанный вопрос и ответила.

— Я не буду ни в чем тебя убеждать. Тебе либо придется поверить, что в этих видениях заключена величайшая мудрость, либо попытаться от них избавиться и вновь оказаться там же.

— Где оказаться?

— В своих собственных руках, где же еще, — усмехнулась она.

Похоже, она надо мной потешалась. Находила забавными мой страх и мои слезы. Но я не упрекал ее за это, какая-то часть меня тоже находила весьма забавным, что я просил защиты у Бога, которого никогда не видел, умолял избавить меня от величественного зрелища, свидетелем которого мечтал бы стать всякий истинно верующий. Но я боялся. Вновь и вновь я осознавал эту неутешительную истину: я был до смерти испуган.

— Ты можешь задать мне вопрос, — изрекла Цезария. — Ты хочешь задать мне вопрос. Спрашивай же.

— Мне стыдно. Это звучит так... по-детски.

— Мы продолжим, когда ты получишь ответ. Но прежде ты должен спросить.

— Я... мне ничего не угрожает?

— Ты говоришь о плоти? Нет, я не могу обещать безопасность твоей плоти. Но твоя бессмертная сущность... Никто и ничто не в силах уничтожить ее. Если ты просочишься сквозь свои собственные пальцы, иные, надежные, руки подхватят тебя. Я уже говорила тебе об этом.

— Да... И я... тебе верю.

— Тогда нет причин противиться приходу воспоминаний, — заявила Цезария.

И протянула мне руку. Ее обвивало множество змей, тонкие, как волоски, они переливались всеми цветами радуги, словно живые драгоценности, и извивались между ее пальцами.

— Прикоснись ко мне, — приказала Цезария.

Я взглянул на ее лицо, выражавшее безмятежное спокойствие, и вновь опустил глаза на руку, до которой должен был дотронуться.

— Не бойся, — ободрила меня Цезария. — Они не кусаются.

Я протянул руку и взял ее ладонь. Цезария не обманула меня, змеи не кусались. Но они оплетали пальцы Цезарии и мои пальцы, обвивали мою ладонь и ползли вверх по руке. Это настолько заворожило меня, что я даже не заметил, как Цезария приподняла меня и поставила на ноги. Да, я стоял, сам не понимая, как это возможно, ведь до этого момента мои ноги отказывались держать мое тело. И все же я стоял, вцепившись в руку Цезарии, и лицо ее почти касалось моего.

Не помню, чтобы я когда-нибудь находился так близко от жены моего отца. Даже в детстве, когда меня привезли из Англии, Цезария, став для меня приемной матерью, всегда держала меня на определенном расстоянии. А теперь я стоял (или мне казалось, что я стоял), почти касаясь щекой ее щеки, и чувствовал, как змеи обвивают мою руку, но я больше не обращал на них внимания, я не мог отвести глаз от лица Цезарии. Оно сияло безупречной красотой. Хотя кожа Цезарии была темна, от нее исходило непостижимое свечение, ее взгляд и рот пьянили и были запретны одновременно. Языки бушевавшего вокруг нас пламени (я больше не чувствовал жара) шевелили пряди ее роскошных волос. Ее волосы касались моей щеки, и прикосновения, при всей своей легкости, были невероятно чувственны. Ощущая ее близость, любуясь ее прекрасными чертами, я невольно представлял себе ее ласки и ее объятия. Я хотел целовать ее, владеть ею, зачать ей ребенка. Неудивительно, что отец мой был одержим ею до последней минуты, хотя их совместную жизнь и омрачали бесконечные ссоры и разочарования.

— А теперь... — заговорила Цезария.

— Да? — подхватил я. Клянусь, в этот момент я был готов ради нее на все. Я ощущал себя влюбленным. Я не мог ни в чем ей отказать.

— Забери это обратно, — произнесла она.

Я не понял, что она имеет в виду.

— Что забрать?

— Дыхание. Боль. Меня. Забери. Все это твое, Мэддокс. Забери все это обратно.

Наконец все стало на свои места. Пришло время вступить во владение всем тем, от чего я пытался отказаться, — тем, что вошло в мою кровь, хотя я и стремился это спрятать от самого себя, болью, которая, хотел я того или нет, стала неотъемлемой частью моего существа. Настало время вновь наполнить легкие тем воздухом, который я выдохнул, сделав первый шаг на пути в неведомое.

— Забери это обратно.

Мне хотелось попросить о минутной отсрочке, хотелось поговорить с ней или хотя бы еще посмотреть на нее, прежде чем мое тело будет вновь ввергнуто в пучину страданий. Но она уже высвободила свою руку из моей.

— Забери это обратно, — произнесла она в третий раз и, чтобы удостовериться, что я повиновался ей, приблизила ко мне свое лицо и выпила из меня весь воздух, в мгновение ока опустошив мои рот, глотку и легкие.

Голова у меня пошла кругом, перед глазами расплывались белые пятна, почти затуманившие мое зрение. Мое тело действовало помимо моей воли, и я, как того и требовала Цезария, вдохнул.

Последствия не заставили себя ждать, и для моего завороженного сознания они были ужасающи. Прекрасное лицо, которым я только что любовался, растворилось, словно было соткано из тумана, и мои легкие поглотили его вместе с воздухом. Я вскинул глаза, надеясь в последний раз увидеть древнее небо, прежде чем оно тоже исчезнет, но было уже поздно.

То, что недавно казалось таким реальным, в одно мгновение превратилось в ничто. Впрочем, нет, не в ничто. Все превратилось в тени, подобные тем, что я заметил, когда только вошел в эту комнату. Некоторые из них еще не совсем утратили цвет. Над моей головой проносились белые и голубые блики, а вокруг, там, где только что шумели уцелевшие в огне заросли, мелькали сотни оттенков зеленого, прямо перед собой я видел золотые отблески пламени, а на месте, где стояла жена моего отца, плясали пунцовые искры. Но в следующее мгновение игра цвета прекратилась, и взгляд мой наткнулся лишь на серые стены.

Можно было бы счесть все случившееся плодом моего воспаленного воображения, если бы не одно важное обстоятельство: я по-прежнему стоял. Какие бы силы ни привел в движение мой разум, они были достаточно могущественны, чтобы поднять меня и поставить на ноги. Я стоял, пораженный и уверенный в том, что через секунду упаду. Но секунда прошла, и другая, и третья, и минута, а я по-прежнему стоял.

Я осторожно оглянулся. Примерно в шести ярдах от себя я увидел дверь, в которую вошел столько видений назад. Рядом на боку валялось мое инвалидное кресло. Я не смел поверить, что оно мне больше не понадобится.

— Посмотрите на него, — услышал я чье-то бормотание.

Я отвел взгляд от кресла и увидел, что у двери, прислонившись к косяку, стоит Люмен. Пока я был в комнате, он разжился новой порцией алкоголя. В руках он держал уже не бутылку, а графин. У него был остекленевший взгляд изрядно выпившего человека.

— Ты стоишь, — пробормотал он. — Как это у тебя получается?

— Сам не знаю, — признался я. — Не понимаю, почему я не падаю.

— Может, ты и ходить можешь?

— Не знаю. Не пробовал.

— Боже, так попробуй, парень.

Я взглянул на собственные ноги, которые в течение ста тридцати лет отказывались мне подчиняться.

— Ну, пошли, — пробормотал я себе под нос.

И мои ноги двинулись. Поначалу передвигать их было нелегко, но они двигались. Сперва я шагнул левой, потом правой и повернулся лицом к Люмену и двери.

На этом я не остановился. Я шел, тяжело дыша и вытянув перед собой руки на тот случай, если ноги откажут и я упаду. Но ноги не подвели. Когда Цезария подняла меня с земли, случилось чудо. Ее воля, а может, и моя или соединение ее воли с моей исцелили меня. Теперь я мог ходить и делал широкие уверенные шаги. Со временем я смогу и бегать. Я посещу все места, о которых вспоминал, сидя в инвалидном кресле. Пройдусь по знакомым дорогам, поброжу по болотам, по садам за коптильней Люмена, схожу на могилу отца в опустевших конюшнях.

Но сейчас я был счастлив, что смог сам добраться до двери. В порыве радости я заключил Люмена в объятия. На глазах моих выступили слезы, и я не мог, да и не пытался удержать их.

— Спасибо, — поблагодарил я его.

Когда я обнял его, он обнял меня в ответ и уткнулся лицом мне в шею. Он тоже всхлипывал, хотя причина его слез была мне непонятна.

— За что ты благодаришь меня? — спросил он.

— За то, что ты придал мне смелости, — пояснил я. — За то, что убедил войти сюда.

— Ты не жалеешь об этом?

Я рассмеялся, коснулся его щеки ладонью и взглянул в затуманенные алкоголем и слезами глаза.

— Нет, брат, не жалею. Нисколько.

— Но ты ведь там едва не свихнулся?

— Вроде того.

— И ты наверняка меня проклинал?

— Со страшной силой.

— Но мучения стоили того?

— Несомненно.

Люмен помолчал, обдумывая следующий вопрос.

— Тебе не кажется, что это отличный повод для двух братьев сесть и как следует напиться?

— С большим удовольствием.

Глава IX

1

Что мне предстоит сделать в оставшееся время? Все то, что я обязан сделать.

Я до сих пор не отдаю себе отчета в том, насколько велики мои знания, знаю лишь, что они огромны. В глубинах моего сознания скрывались тайны, о существовании которых я раньше не подозревал. Я жил словно в тесной клетке своих убогих представлений о мире и не обращал внимания на неведомый и несказанно богатый мир, лежавший за стенами этой клетки. Я боялся отправиться в этот мир. Находясь в плену самообмана, я воображал себя маленьким королем и не переступал границ собственных владений из страха потерять значимость. Осмелюсь сказать, что большинство людей живет в своих жалких мирках. Чтобы изменить это, необходимо глубокое потрясение, которое заставит вас открыть глаза на восхитительное разнообразие вашей сущности.

Мои глаза теперь были открыты, и я знал, что это наложило на меня огромную ответственность. Я был обязан написать обо всем, что видел, я должен был облечь в слова то, что вы теперь читаете на этих страницах.

Мог ли я справиться с таким грузом ответственности? С радостью. Наконец я получил ответ на вопрос, что соединяет все нити истории, которую я собираюсь поведать. Я сам служил связующим звеном. Я не был бесстрастным повествователем, рассказывающим о чужих жизнях и чужой любви. Я был и я есть сама история, ее хранитель, ее голос, ее музыка. Может, вам все это и не покажется таким уж великим откровением. Но для меня теперь все изменилось. С потрясающей ясностью я осознал, кем я был прежде. И в первый раз за всю свою жизнь понял, кто я есть. Знал я также и то, кем мне предстоит стать, и это тревожило меня.

Я расскажу вам не только о мире живых людей, но и о животных, и тех, кто все еще странствует по этой земле, хотя их земная жизнь прекратилась. Я расскажу не только о созданиях Божьих, но и о тех, кто создал себя силой собственной воли и желаний. Я поведаю о делах святых и нечестивых, не делая различия между ними, ибо порой я сам не понимаю этого различия.

В глубине души я знаю, что просто хочу завлечь вас, показать вам открывшийся мне мир, чтобы хаос уступил место порядку. В этом мире ничто не происходит по воле случая. Мы рождаемся совсем не случайно, на то есть веские причины, хотя мы их и не понимаем. Даже душа младенца, прожившего всего час, была послана в этот мир с определенной целью, теперь я это знаю. И мой долг убедить вас в том же. Некоторые страницы моей книги воспроизведут эпохальные события — войны, мятежи, расцвет и падение династий. Допускаю, что порой эти события могут показаться вам не имеющими отношения к основному моему повествованию, и вы удивитесь — зачем рассказ о них помещен на этих страницах. Но призываю вас к терпению, доверьтесь мне. Разумно будет считать эти фрагменты чем-то вроде стружки, которую столяр выметает из своей мастерской, закончив большую работу. Заказ выполнен и отправился к своему владельцу, однако, рассматривая обрезки дерева, мы можем немало узнать о процессе создания шедевра. Мы поймем, когда мастер замер в нерешительности, а когда с уверенностью принялся за дело, несколькими движениями придав своему созданию законченную форму. На первый взгляд деревянные стружки кажутся ненужным мусором, но они неотъемлемая часть великой работы, помогающая постичь ее смысл и значение.

В поисках этих стружек я не буду ограничивать себя границами дома и имения. Оставив «L'Enfant», мы с вами, читатель, посетим величайшие города мира: Нью-Йорк и Вашингтон, Париж и Лондон, и дальше на восток — легендарный и более древний, чем любой из вышеупомянутых городов, город Самарканд, чьи разрушающиеся дворцы и мечети по-прежнему открыты путникам Шелкового Пути. Вас утомили города? Тогда нас ждут царство дикой природы, Гавайские острова и горы Японии, непроходимые леса, где все еще лежат останки жертв Гражданской войны, и морские глубины, которые обходят стороной даже бывалые моряки. Все это проникнуто поэзией: города, сверкающие огнями, и города, лежащие в руинах, бескрайняя водная гладь и песчаные просторы пустыни — все это мы увидим вместе с вами. Я покажу вам все, что есть в этом мире.

Да, все: пророков, поэтов, солдат, собак, птиц, рыб, влюбленных, монархов, нищих, призраков. Ничто и никто не ускользнет от моего внимания. Я покажу вам божественную природу вселенной и красоту того, что мы называем грязью.

Подождите! О чем я? Настоящее безумие — обещать все это. Это самоубийственно. Я сам обрекаю себя на провал. Но именно этого я и хочу. Если в процессе создания книги я выставлю себя несчастным сумасбродом — что ж, таково мое желание.

Я хочу подарить вам блаженство, мое собственное блаженство среди многих блаженств, наполняющих этот мир. Еще я открою вам отчаяние. Без всяких колебаний я обещаю, что вы узнаете подлинное отчаяние. Отчаяние настолько глубокое, что на душе у вас станет легче, ибо вы узнаете, что другие страдают сильнее, чем вы.

И к какому же финалу все это придет? Что будет после всех моих откровений и провалов? Если честно, не имею ни малейшего представления.

Сидя в своей комнате, глядя на лужайку за окном, я размышляю о том, насколько далек от наших маленьких странных владений чужой враждебный мир. Неделя пути? Месяц? Год? Уверен, никто из нас, здесь живущих, не знает ответа на этот вопрос. Даже Цезария, несмотря на свой пророческий дар, не сможет сказать мне, когда враги настигнут нас. Все, что я знаю, — они непременно придут. Должны прийти, ради всех нас. Я больше не считаю этот дом благословенным приютом волшебства. Возможно, он был таковым. Но теперь наступили дни упадка, былая слава сменилась разложением. Льщу себя надеждой, что его ожидает достойный конец, однако если выйдет иначе, значит, так тому и быть.

Все, что мне нужно, это время, чтобы околдовать вас, увлечь своим рассказом. А потом я уйду в историю, как и этот дом. Я не удивлюсь, если мы вместе с этим домом окончим свои дни на дне болота. И, честно говоря, это совсем не страшит меня, если я к тому времени успею завершить свой труд.

Завершить все то, что я должен сделать.

2

Наконец мы подошли к началу.

Но с чего начать? Может, с Рэйчел Палленберг, сочетавшейся браком с Митчеллом Монро Гири, одним из самых красивых и могущественных мужчин Америки? Рассказывать ли о ее внезапном горе, о том, как она, заблудившись, кружила в автомобиле в своем родном маленьком городке в штате Огайо, где она выросла? Бедная Рэйчел. Она лишилась не только мужа, но и нескольких домов и квартир и возможности вести образ жизни, возбуждающий зависть у девяноста девяти процентов населения (оставшийся процент сам ведет подобную жизнь и на собственном опыте знает, насколько она безрадостна). Ей пришлось вернуться в родной дом, где она поняла, что стала там чужой. Ее стал мучить вопрос, какому миру она теперь принадлежит.

Да, неплохое могло бы получиться начало. Рэйчел так человечна, ее мечты и терзания легко понять. Однако я опасаюсь, что подобное начало вынудит меня излишне увлечься современностью. Пожалуй, следует начать с мистической нотки и открыть картины далекого прошлого, относящиеся к тем временам, когда легенды были явью.

Так что оставим пока Рэйчел. Она скоро появится на этих страницах, но не сейчас.

Я начну с Галили. Да, с Галили. С моего Галили, который соединял и до сих пор соединяет в себе множество лиц: он и обожаемый сын, и возлюбленный огромного множества женщин (и немалого числа мужчин), он и кораблестроитель, и моряк, и ковбой, игрок и сводник, он малодушен, лжив и невинен одновременно. Таков мой Галили.

Однако начну я не с рассказа о его великих путешествиях и не с его пресловутых любовных похождений. Начну я с того дня, когда он был окрещен. До того как я вошел в небесную комнату, события этого дня были мне неведомы. Но ныне они известны мне не хуже, чем события моей собственной жизни. А может быть, и лучше, ибо всего день прошел с тех пор, как я покинул таинственную обитель прошлого, и воспоминания об открывшемся мне чрезвычайно живы и отчетливы.

Часть вторая

Святое семейство

Глава I

Две души, древние, как свод небесный, спустились на морской берег в полдень много столетий назад. Они вышли из леса, который в те далекие дни простирался до самой кромки Каспийского моря, и сопровождал их дружный лай волков. Дремучие заросли были столь густы и пользовались столь дурной славой, что ни один здравомыслящий человек не осмеливался углубиться туда дальше чем на расстояние броска камня. Люди боялись не волков, обитавших среди деревьев, не медведей и не змей. Там царили иные порядки бытия, этот лес был создан не Богом, а другим существом, которому никогда не будет даровано прощение, существом, что стояло рядом с Создателем, как тень стоит рядом со светом.

Среди местных жителей ходило немало легенд об этих нечестивых созданиях, хотя их передавали друг другу лишь шепотом, при закрытых дверях. То были легенды о созданиях, что скрываются в древесных ветвях, заманивают детей в чащу и пожирают их, созданиях, которые сидят у зловонных болот и украшают себя внутренностями убитых влюбленных. И не было на побережье рассказчика, который даже под страхом самого жестокого наказания отказался бы украсить эти истории новыми подробностями. Легенды порождали легенды, еще более жуткие; неудивительно, что мужчины, женщины и дети, живущие на узкой полосе между морем и зловещей чащей, проводили свой недолгий век в постоянном страхе.

Даже в полдень, когда прозрачный воздух едва не звенит от жары, а небо сверкает, словно бок огромной рыбы, когда свет так ярок, что ни один демон не решится высунуть свою морду, страх царил повсюду.

Дабы убедиться в этом, читатель, присоединимся к четырем рыбакам, которые в тот день чинили сети на берегу, готовясь к вечерней ловле. Все четверо пребывали в крайнем беспокойстве еще до того, как волки завели свою песню.

Старшим из четверых был некто Кекмет, выглядел он лет на шестьдесят, хотя ему не исполнилось еще и сорока. Если на протяжении своей жизни он и знавал радость, она не оставила никаких следов на его обветренном, изборожденном морщинами лице. Он всегда был нахмуренный, на более приветливое выражение он был неспособен.

— Похоже, ты задницей думаешь, — процедил он, обращаясь к самому молодому из четверых, юноше по имени Зелим, который в свои шестнадцать лет уже успел потерять жену — свою двоюродную сестру, умершую от выкидыша. Зелим заслужил отповедь Кекмета, заявив, что раз здесь, на побережье, жизнь так тяжела, не лучше ли им собрать свои пожитки и поискать счастья где-нибудь в другом месте.

— Нам некуда идти, — сказал юноше Кекмет.

— Мой отец как-то был в Самарканде, — возразил Зелим. — Он рассказывал, что этот город похож на чудесный сон.

— Это и был сон, — вступил в разговор еще один рыбак, работавший рядом с Кекметом. — Если твой отец и видел Самарканд, то только во сне. Или спьяну ему померещилось.

Сказав это, мужчина, которого звали Хасан, взял кувшин с местным, скверно пахнущим алкогольным напитком из кислого молока, к которому он регулярно прикладывался в течение дня. Он жадно отхлебнул, и струйки вонючей жидкости потекли по его засаленной бороде, а затем передал кувшин четвертому мужчине, которого звали Бару. По сравнению со своими костлявыми односельчанами Бару был чудовищно толст и вспыльчив. Он шумно отпил из кувшина и поставил его рядом с собой. Хасан не стал требовать свой кувшин обратно. Он знал, что с Бару лучше не связываться.

— Мой отец... — снова начал Зелим.

— Никогда не ездил в Самарканд, — перебил старик Кекмет, и его недовольный тон ясно давал понять, что он не желает возвращаться к пустому разговору.

Но Зелим был полон решимости защитить репутацию своего покойного отца. Он горячо любил Зелима Старшего, который утонул четыре весны назад, когда внезапный шквал опрокинул его лодку. Сын не сомневался в том, что все рассказы отца о бесчисленных красотах Самарканда были правдой.

— Когда-нибудь я брошу все и уйду отсюда, — заявил Зелим. — А вы останетесь гнить здесь.

— Ради Бога, катись, — проворчал жирный Бару. — А то у меня уже в ушах звенит от твоей болтовни. Как баба.

Не успел он закончить свою оскорбительную тираду, как Зелим уже подскочил к нему, потрясая кулаками перед круглой красной физиономией обидчика. Он готов был терпеть насмешки старших, но Бару перегнул палку.

— Я не баба! — крикнул юноша и ударил Бару в нос, кровь хлынула ручьем.

Два других рыбака невозмутимо наблюдали за потасовкой. В деревне было не принято вмешиваться в чужие споры. Люди вольны были осыпать друг друга оскорблениями и тумаками, а окружающие или отводили взор, или радовались незатейливому развлечению. Ну и что, что прольется кровь или изнасилуют какую-нибудь женщину. Такова жизнь.

Кроме того, толстяк Бару вполне мог сам за себя постоять. Злобы ему было не занимать, силы тоже; набросившись на Зелима, он с легкостью сбил его с ног, отбросил на несколько шагов и, переведя дух, вперевалку направился к юноше, явно собираясь как следует проучить его.

— Сейчас я тебе яйца оторву, хрен собачий! — прорычал он. — Мне уже осточертело слушать всякие небылицы про тебя и этого дохлого пса, твоего отца. Он дураком родился и дураком помер.

С этими словами он встал между ног Зелима, словно намереваясь привести свою угрозу в исполнение, но Зелим ухитрился заехать пяткой в расквашенный нос своего врага. Бару взвыл, но и не подумал отступить. Вцепившись мертвой хваткой в ногу Зелима, он принялся дергать ее из стороны в сторону. Он, несомненно, сломал бы своей жертве лодыжку и оставил бы юношу калекой на всю жизнь, если бы Зелим не сумел дотянуться до весла, лежавшего неподалеку от лодки. Бару, с упоением пытавшийся сломать ногу своего противника, не заметил его маневра. Желая полюбоваться гримасой боли на лице своей жертвы, он наконец поднял глаза, но увидел лишь весло, стремительно опускавшееся на его голову. Увернуться он не успел. Мощный удар лишил Бару полудюжины последних здоровых зубов. Он рухнул на песок, выпустив ногу Зелима, и остался лежать, закрывая изуродованное лицо руками; сквозь жирные пальцы сочилась кровь и доносились проклятия.

Но Зелим этим не удовольствовался. Юноша вскочил и вскрикнул, встав на поврежденную ногу, затем доковылял до распростертого на песке тела Бару и уселся прямо на его выпирающее горой брюхо. Оглушенный Бару уже не пытался защищаться. Зелим разорвал на нем рубашку, обнажив обвисшие складки плоти.

— Так, значит, я баба? — прорычал Зелим. Бару в ответ лишь стонал. Зелим сгреб ладонью его жирную грудь. — Таких здоровенных сисек, как у тебя, я не видал ни у одной бабы. — И он наградил Бару шлепком. — Ты согласен с тем, что у тебя есть сиськи? — Бару опять застонал, но Зелиму этого было мало. — Согласен? — повторил он и оторвал руки Бару от лица, превратившегося в кровавое месиво. — Ты меня слышишь?

— Да, — просипел Бару.

— Тогда скажи. Скажи про свои сиськи.

— У меня... есть... сиськи.

Зелим плюнул в окровавленное лицо своего врага и поднялся на ноги. Внезапно он почувствовал приступ тошноты, но блевать на глазах у остальных рыбаков он не мог. Юноша презирал их.

Повернувшись, он наткнулся на невозмутимый взгляд Хасана.

— Хорошо ты его отделал, — одобрительно заметил рыбак. — Хочешь выпить?

Зелим презрительно оттолкнул протянутый кувшин и устремил взгляд вдаль, на побережье, тянувшееся за рядами лодок. Его нога горела, но юноша был полон решимости уйти, не показав своей слабости перед односельчанами.

— Мы не закончили с сетями, — крикнул Кекмет, когда Зелим захромал прочь.

Однако Зелим не обернулся. Его не заботили ни сети, ни лодки, ни предстоящая рыбная ловля. Ему было плевать на Бару, на старика Кекмета и пьяницу Хасана. В этот момент ему было плевать даже на себя самого. Он вовсе не гордился тем, что расправился с Бару, но и не стыдился этого. Дело было сделано, и теперь он хотел лишь поскорее забыть о случившемся. Вырыть себе глубокую нору в песке, прохладную, влажную нору, устроиться там и забыть обо всем. Уже более сотни ярдов отделяло юношу от рыбаков, когда до него донеслись крики Хасана, и, хотя слов он не разобрал, голос был полон такой тревоги, что Зелим невольно оглянулся. Хасан вскочил на ноги и пристально вглядывался в деревья, стоявшие в отдалении. Проследив за его взглядом, Зелим увидел, как целая туча птиц поднялась с ветвей и с криком кружила над кронами. Зрелище, бесспорно, было необычное, но оно вряд ли привлекло бы внимание Зелима, если бы в следующее мгновение он не услышал лай волков и не увидел, как из зарослей вышли две фигуры. От них и от рыбаков юношу отделяло примерно одинаковое расстояние, он замер, не желая искать защиты у старого Кекмета и прочих, и, остерегаясь, приблизился к незнакомцам. Те же вышли из леса так уверенно и спокойно, словно его заросли не таили никаких опасностей, и, улыбаясь, направились к искрящейся на солнце воде.

Глава II

Присмотревшись, Зелим решил, что путники не опасны. На них было приятно смотреть, внешность их выгодно отличалась от грубой наружности его товарищей-рыбаков. Легкость их поступи свидетельствовала о незаурядной силе, а также о том, что ноги их не знали переломов, болезней и разрушительного воздействия возраста. В представлении Зелима именно так должны были выглядеть царь и царица, только что оставившие свой прохладный дворец, где они купались в благовонных маслах. Их кожа, такая разная по цвету (никогда прежде Зелиму не доводилось встречать людей с такой темной кожей, как у женщины, и с такой светлой, как у мужчины), блестела в солнечных лучах. У обоих были длинные волосы, и некоторые пряди, заплетенные в косы, походили на змей, извивавшихся в пышных шевелюрах. Все это было достаточно необычно, но и это было не все. Зелима потрясла невероятная насыщенность красок их одежд. Никогда, даже во сне или в мечтах, он не видел заката столь багряного, как эти одеяния, не видел у птиц таких ярких зеленых перьев. Их одежды почти касались земли и были широки и просторны, но Зелиму казалось, что он различает под складками очертания восхитительных тел, ему нестерпимо захотелось увидеть путников обнаженными. И, осознав свое желание, он не почувствовал стыда, он рассматривал незнакомцев безбоязненно, не думая о том, что такое откровенное внимание может вызвать их гнев. Столь совершенная красота должна быть готова к поклонению и восторгу.

С той минуты, как взгляд его упал на чудесную пару, Зелим словно прирос к земле, а путники, шествуя к воде, постепенно приближались к нему, и по мере того, как сокращалось разделяющее их расстояние, взгляду юноши открывались все новые удивительные подробности. Он заметил, например, что шея, лодыжки и запястья женщины украшены многочисленными ожерельями и браслетами из камней не менее темных, чем ее кожа, но переливающихся всеми цветами радуги. У мужчины были свои украшения: сквозь разрезы в одежде были видны его могучие бедра, покрытые нарисованными или вытатуированными изысканными узорами.

Но самую удивительную деталь Зелим различил лишь тогда, когда всего несколько шагов отделяло странников от кромки воды. Улыбнувшись своему спутнику, женщина с величайшей нежностью извлекла из складок одеяния крошечного младенца. Ребенок, оторванный от материнской груди, тут же заплакал, и отец и мать, склонившись над ним, принялись ласково уговаривать его, и вскоре малыш затих. Видел ли свет более счастливого младенца, подумал Зелим. Его баюкают прекрасные руки, над ним склоняются прекрасные лица, и душа его, несомненно, уже знает о своем благородном происхождении. Зелим не мог представить себе большего счастья.

Успокоив ребенка, родители о чем-то заговорили между собой. Беседа была не из приятных. Судя по яростным взглядам, которыми они обменивались, по их нахмуренным лицам и недовольным жестам, у них произошла размолвка.

Они уже не замечали ребенка, на которого только что изливали потоки любви и ласки, ссора разгоралась. Пожалуй, лучше здесь не задерживаться, подумал Зелим в первый раз с тех пор, как увидел диковинных путников. Если кто-то из этой парочки — или, не дай бог, оба — выйдет из себя, страшно подумать, к чему это может привести. Но несмотря на свой страх, Зелим не мог отвести глаз от сцены, которая разыгрывалась перед ним. Он сознавал, что, как бы ни было опасно оставаться и наблюдать за их ссорой, это ничто по сравнению с горечью, которую ему придется испытать, если он покинет место действия. Вряд ли мир еще раз будет столь благосклонен и снова откроет ему подобное зрелище. То, что он смог полюбоваться этими людьми, — счастье, дарованное ему не по заслугам. Если он, гонимый страхом, поспешит прочь, значит, он ничтожный глупец, и ему нечего трястись за свою жалкую жизнь. Значит, он заслуживает смерти, и подарок судьбы, достойный лишь храбреца, был напрасным. Нет, Зелим покажет судьбе, на что он способен, и не упустит своего случая. Какая, бы опасность ему ни грозила, он не двинется с места и будет смотреть во все глаза, об увиденном он расскажет детям, а те, когда придет пора, расскажут детям своих детей.

Но не успели все эти мысли пронестись у него в голове, как ссора улеглась так же внезапно, как и началась. И тут Зелим пожалел, что вовремя не унес ноги. Женщина вновь занялась ребенком, а ее супруг, во время ссоры стоявший к юноше спиной, бросил взгляд через плечо, увидел Зелима и поманил его.

Зелим не двинулся. Ноги отказывались служить ему, а все его внутренности трепетали, он прилагал героические усилия, чтобы не намочить штаны. Он вдруг перестал думать о том, что расскажет своим детям. Все, что он хотел, — чтобы песок под ногами расступился и скрыл его в прохладной темноте, там, где его не отыщет взгляд этого человека. Тем временем женщина усугубила положение, обнажив грудь и дав ее ребенку. Ее грудь была роскошной, пышной, восхитительной. Зелим понимал, что пожирать похотливым взглядом женщину на глазах мужа, по меньшей мере, неразумно, но ничего не мог с собой поделать.

Мужчина вновь поманил пальцем Зелима и на этот раз окликнул его.

— Подойди, рыбак, — произнес он негромко, но Зелиму показалось, будто этот приказ прозвучал над самым его ухом. — Не бойся, — ободрил мужчина.

— Не могу, — пролепетал Зелим, так как ноги его по-прежнему не желали подчиняться.

Но прежде чем слова эти сорвались с губ юноши, его тело откликнулось на призыв незнакомца. Мускулы, несколько мгновений назад непокорные и непослушные, сами понесли его, не дожидаясь, пока сознание Зелима отдаст им распоряжение. Мужчина удовлетворенно улыбнулся, наблюдая за этим доказательством могущества своей воли, и, несмотря на весь свой трепет, Зелим улыбнулся в ответ. Должно быть, прочие рыбаки, если они до сих пор наблюдают за ним, восхищаются его смелостью, подумал юноша.

Женщина, устроив ребенка у груди, тоже не сводила глаз с Зелима, хотя в отличие от мужчины взгляд ее был далеко не приветливым. Зелим мог лишь догадываться о том, какое сияние исходит от ее лица, когда она пребывает в хорошем настроении. Даже сейчас, когда что-то тревожило ее, сияние это казалось ослепительным.

Примерно в шести шагах от супругов Зелим остановился, хотя мужчина не приказывал ему поступить так.

— Как тебя зовут, рыбак? — осведомился незнакомец.

Прежде чем Зелим успел ответить, вмешалась женщина.

— Я не собираюсь называть его именем, пригодным лишь для рыбака, — заявила она.

— Лучше носить имя рыбака, чем вовсе не иметь имени, — возразил ее муж.

— Нет, — отрезала женщина. — Ему нужно имя воина. А другое ему не подходит.

— Но возможно, он не станет воином.

— Рыбаком он точно не станет, — упорствовала женщина.

Мужчина пожал плечами. Во время этой перепалки улыбка, игравшая на его лице, погасла, женщина явно выводила его из терпения.

— Назови же свое имя, — обратилась она к Зелиму.

— Зелим.

— Теперь ты понял? — Она перевела взгляд на мужа. — Зелим! Неужели мы назовем наше дитя Зелимом?

Мужчина посмотрел вниз, на ребенка, с упоением сосущего материнскую грудь.

— Пока что мы не можем сказать, какой удел его ожидает, — изрек он и вновь обратился к Зелиму. — Твое имя приносит тебе счастье?

— Счастье? — переспросил недоумевающий Зелим.

— Он хочет знать, пользуешься ли ты успехом у женщин, — пояснила женщина.

— Это очень важное обстоятельство, — кивнул головой мужчина. — Если имя приносит удачу и успех у женщин, мальчик будет нам за него благодарен. — Он пристально посмотрел на Зелима.

— Ты удачливый человек?

— Я бы так не сказал, — пробормотал юноша.

— А как насчет женщин?

— Я был женат на своей двоюродной сестре. Она недавно умерла.

— В таком браке нет ничего позорного. Мой брат женился на своей сводной сестре, и я не знаю более счастливой пары.

Сказав это, мужчина бросил беглый взгляд на жену, однако она массировала грудь, чтобы усилить приток молока, и была всецело поглощена этим занятием.

— Но, насколько я понимаю, моя жена желает большего. Не сочти это за обиду, дружище. Зелим — замечательное имя. Тебе нечего его стыдиться.

— Значит, я могу идти?

Мужчина пожал плечами.

— Наверное, тебе пора ловить рыбу, не так ли?

— По правде говоря, я ненавижу ловить рыбу, — заявил Зелим, сам себе удивляясь, он никому не решался признаться в этом, а тут вдруг открыл душу двум незнакомцам. — Все люди в Атве говорят только об этой проклятой рыбе и ни о чем другом.

Женщина, до сих пор нежно глядевшая на свое безымянное дитя, вскинула глаза.

— В Атве? — переспросила она.

— Да. Атва — так называется...

— Ваша деревня, — перебила она. — Да, я поняла. — И она несколько раз повторила это слово, будто пробуя его на вкус. — Ат. Ва. Ат. Ва.

Потом она заметила, обращаясь к своему супругу:

— Это имя звучит просто и красиво. Ты не сможешь его испортить. Не сможешь использовать его в своих играх. Теперь настал черед мужчины удивляться.

— Ты хочешь назвать нашего сына в честь какой-то рыбачьей деревушки? — недоуменно спросил он.

— Никто никогда не узнает, откуда взялось это имя, — возразила женщина. — Мне нравится, как оно звучит, и это важнее всего. Посмотри, мальчику тоже нравится. Он улыбается.

— Он улыбается, потому что сосет твою грудь, — пробурчал мужчина. — На его месте я бы тоже улыбался.

Зелим не смог удержаться от смеха. Ему казалось чрезвычайно забавным, что эти двое, создания во всех отношениях поразительные, препираются друг с другом, словно самые обыкновенные муж и жена.

— Но если тебе так уж захотелось назвать его Атва, я не буду противиться твоему желанию, жена, — заявил мужчина. — Поступай по-своему.

— Ты сам знаешь, мне лучше не перечить, — кивнула женщина.

— Видишь, как она со мной обращается? — спросил мужчина, поворачиваясь к Зелиму. — Я выполняю все ее желания, а она даже не дает себе труда поблагодарить меня.

Легкая улыбка тронула его губы, когда он произносил эти слова, он явно был рад, что споры насчет имени окончены.

— Ну, Зелим, благодарю тебя за помощь.

— Мы все благодарны тебе, — подала голос женщина. — И особенно Атва. Мы желаем тебе счастливой жизни, богатства и удачи.

— Спасибо, — пробормотал Зелим.

— А теперь извини, нам придется расстаться, — произнес мужчина. — Мы должны окрестить ребенка.

Глава III

После того как необычайное семейство побывало на побережье поблизости от Атвы, жизнь Зелима изменилась.

Юноша оказался в центре внимания, расспросам не было конца. Сначала старый Кекмет выпытал у него все о разговоре с путниками, потом настал черед жителей деревни. И на все вопросы Зелим отвечал лишь правду, простодушно и без утайки. И все же в глубине души он чувствовал, что правда заключается отнюдь не в нескольких фразах, которыми он обменялся с удивительными супругами во время достопамятной встречи на берегу. В присутствии этой пары он ощущал нечто чудесное, невыразимое словами, запас которых у него был весьма скуден. Да, по правде говоря, он и не стремился облечь свои ощущения в слова. Пережитое принадлежало только ему, и он вовсе не горел желанием поделиться с любопытными. Единственным человеком, от которого он не утаил бы ничего, был его покойный отец. Конечно, старый Зелим сумел бы его понять, он подсказал бы сыну нужные слова, а если слов этих оказалось бы недостаточно, кивнул бы головой и произнес: «То же самое случилось со мной в Самарканде». Так он обычно отвечал на все рассказы о диковинных и невероятных событиях. «То же самое случилось со мной в Самарканде...»

Возможно, жители деревни догадались, что Зелим что-то скрывает от них, ибо он заметил несомненную перемену в отношении к себе односельчан. Люди, которые всегда были с ним добры и приветливы, теперь отвечали на его улыбку растерянными взглядами, а то и вовсе отворачивались, делая вид, что не заметили юношу. Другие, в особенности женщины, выражали свою неприязнь еще более откровенно. Нередко он слышал, как односельчане упоминают его имя в разговорах, а за этим непременно следует смачный плевок, словно даже звуки его имени имеют мерзкий вкус.

Наконец старый Кекмет открыл ему, какие слухи ходят о нем в деревне.

— Люди говорят, ты наводишь на нас порчу, — сообщил он.

Это предположение показалось Зелиму настолько несуразным, что он не удержался от смеха. Но Кекмет и не думал шутить.

— Этот слух пустил Бару. После того как ты расквасил его жирную рожу, он тебя ненавидит. И теперь мстит.

— Но какой слух? Что он выдумал?

— Он сказал, что ты обменялся тайными знаками с демонами...

— С какими такими демонами?

— Бару утверждает, что те люди на берегу были демонами. Будь это иначе, они не вышли бы живыми из леса. Значит, они не похожи на нас. Они живут в лесу, вместе со всякой нечистью. Вот что он говорит.

— И все верят этой болтовне?

На этот вопрос Кекмет ответил молчанием.

— Ты что, тоже веришь?

Кекмет отвернул голову и уставился на поблескивающую кромку воды.

— За свою жизнь я повидал немало странного, — произнес он, и голос его неожиданно смягчился. — Особенно в море. Порой в воде я замечал нечто такое... В общем, не хотелось бы мне, чтобы оно попало в мои сети. Да и в небе тоже... Иногда кажется, за тучами словно кто-то скрывается. — Кекмет пожал плечами. — Я сам не знаю, чему верить, а чему нет. Да и не так важно, где здесь правда, где ложь. Бару сказал то, что взбрело ему в голову, и люди ему поверили.

— И что мне теперь делать?

— Ты можешь остаться здесь и ждать. Надеяться, что вскоре все эти разговоры забудутся. А можешь уйти.

— Куда?

— Куда хочешь. — Кекмет пристально взглянул на Зелима. — Если ты спрашиваешь моего совета, отвечу так: вам с Бару не ужиться в одной деревне.

На этом разговор окончился. Кекмет, кивнув головой на прощание, ушел, оставив Зелима выбирать, какая из двух возможностей кажется ему предпочтительнее. Честно говоря, ни тот, ни другой путь не манил юношу. Если он останется в деревне, Бару, несомненно, продолжит натравливать на него односельчан, и жизнь Зелима станет невыносимой. Но покинуть родной дом, который он не покидал никогда, оставить этот песчаный берег, скалы и дома, сбившиеся в беспорядочную кучу, и ринуться в огромный мир, о котором он не имел ни малейшего понятия, — для столь решительного поступка требовалось мужества больше, чем было у Зелима. Он вспоминал рассказы отца обо всех трудностях и испытаниях, которые тот претерпел по дороге в Самарканд, о кошмарах пустыни, бандитских шайках и коварных джиннах. Нет, Зелим был не готов к встрече с такими опасностями, душой его владел страх.

Так прошел месяц. Зелиму удалось убедить себя, что односельчане стали относиться к нему дружелюбнее. Как-то раз он даже различил подобие улыбки на лице одной из женщин. Так что все складывалось не так плохо, как полагал старый Кекмет. Пройдет еще немного времени, и жители деревни убедятся в нелепости собственных подозрений. Ему лишь следует быть осмотрительнее и не давать повода для новых слухов.

Так рассуждал Зелим. Но он забыл о судьбе, которая подчас смешивает все людские расчеты.

А произошло вот что. После встречи на берегу Зелим был вынужден выходить в море в одиночестве, никто не желал делить с ним лодку. Неизбежным следствием этого был ничтожный улов, которым ему теперь приходилось довольствоваться. Обходясь без товарищей, он уже не мог забросить сеть так далеко, как прежде. Но в тот день, хотя он, как всегда, рыбачил один, ему улыбнулась удача. Вытащив сеть, Зелим с радостью увидел, что она полна рыбы; веселый и довольный, он направился к берегу. На берегу несколько рыбаков уже выгружали добычу, и у воды собралось немало жителей деревни, так что, когда Зелим причалил и вытащил из лодки сеть, на него устремилось множество любопытных глаз.

В тот день в сеть Зелима попались и лангусты, и камбала, и даже небольшой осетр. А внизу трепыхалась диковинная рыба, Зелим никогда прежде такой не видел — она все еще билась так отчаянно, словно обладала неиссякаемым запасом жизненных сил. Она была крупнее прочих, и плавники ее отливали не серебром, а пурпуром. Странная добыча сразу привлекла внимание. Одна из женщин, стоявших на берегу, во всеуслышанье заявила — это не что иное, как рыба-демон.

— Взгляните только, как эта тварь на нас смотрит! — закричала она, и голос ее задрожал от испуга. — О Господи, спаси, как она на нас смотрит!

Зелим ничего не ответил, ибо взгляд неведомой рыбы тревожил его не меньше, чем женщину. Ему казалось, что она пристально наблюдает за людьми своими раскосыми глазами, словно хочет сказать: рано или поздно вы все умрете, как сейчас умираю я, рано или поздно все вы будете биться в последней агонии и отчаянно хватать ртом воздух.

Паника, охватившая женщину, передалась всем собравшимся на берегу. Дети подняли плач, и взрослые приказали им бежать прочь и ни в коем случае не оглядываться на рыбину и на Зелима, который осмелился притащить эту тварь на берег.

— Я тут ни при чем, — пытался оправдаться юноша. — Она просто попала в мою сеть.

— Но почему она попала именно в твою сеть? — пропищал Бару, проталкиваясь между наиболее храбрыми односельчанами, оставшимися на берегу. — Я скажу тебе, почему! — изрек он, указывая пухлым пальцем на Зелима. — Она хочет быть с тобой.

— Рыба хочет быть со мной? — переспросил Зелим. Слова Бару показались ему такими нелепыми, что он рассмеялся, но смеялся он один. Остальные же не сводили глаз с обвинителя и с жуткой улики — рыба все еще трепыхалась, хотя все прочие ее товарки по несчастью давно затихли.

— Это всего лишь рыба, — вновь воззвал Зелим к разуму односельчан.

— Клянусь, никогда прежде я не видел подобной рыбы, — заявил Бару. Он обвел взглядом толпу, охваченную предвкушением скандала. — Где Кекмет?

— Я здесь, — раздался голос старого рыбака. Он стоял за спинами односельчан, и Бару сделал ему знак подойти. Кекмет неохотно приблизился к сети. Он прекрасно понимал, что замышляет хитрый толстяк.

— Как давно ты рыбачишь здесь? — громогласно осведомился Бару.

— Почти всю свою жизнь, — ответил Кекмет. — Но я знаю, о чем ты спросишь сейчас. И отвечаю сразу — мне ни разу не попадалась рыба вроде этой. — Старик взглянул на Зелима. — Однако, Бару, это вовсе не значит, что это рыба-демон. Это значит лишь... что это редкая рыба, вот и все.

Лицо Бару исказила коварная ухмылка.

— Значит, это всего лишь редкая рыба. Так, может, ты согласен съесть ее?

— А что еще делать с рыбой? — попытался вмешаться Зелим. — Неужели отпустить?

— Бару не с тобой разговаривает, — оборвала его одна из женщин. Она была известна характером не менее вздорным, чем у Бару, хотя ее узкое бледное лицо было полной противоположностью его красной роже. — Отвечай, Кекмет! Отвечай! Скажи нам, решился бы ты засунуть себе в брюхо хоть кусочек этой твари.

И женщина опасливо взглянула вниз, на рыбу. К несчастью, именно в тот момент рыба как-то по-особому закатила свой желтый глаз, и женщине показалось, будто та пристально смотрит на нее. Женщина вздрогнула, выхватила из рук Кекмета палку и стала что есть мочи колотить рыбу — она ударила ее не раз и не два, а не менее тридцати, так что рыба превратилась в месиво. Наконец женщина отбросила палку на песок и с ехидной усмешкой, обнажившей ее гнилые зубы, вновь обратилась к Кекмету:

— Ну как? Готов ты ее съесть?

Кекмет покачал головой.

— Вы можете верить в любые бредни, — произнес он. — Я не способен вас переубедить. Возможно, ты прав, Бару. Возможно, все мы прокляты. Мне все равно. Я слишком стар, чтобы о чем-либо тревожиться.

С этими словами он оперся на плечо стоявшего рядом ребенка, словно теперь, когда у него отняли палку, он не мог обходиться без поддержки. Затем, легонько подталкивая мальчика, он захромал вдоль по берегу, прочь от толпы.

— Ты приносишь нам слишком много вреда, — изрек Бару, обращаясь к опустившему голову Зелиму. — Ты должен уйти.

Зелим счел за благо не вступать в спор. Он понимал, что в словах нет проку. Юноша подошел к своей лодке, взял лежавший там нож для потрошения рыбы и побрел в сторону деревни. Оказавшись дома, он собрал свои нехитрые пожитки, для этого ему не потребовалось и часа. Когда же Зелим вышел на улицу, она была пуста, соседи — из стыда ли, из страха ли — предпочли укрыться в своих домах. Но юноша чувствовал, как они провожают его глазами; в эту минуту он почти желал, чтобы обвинения Бару оказались правдой, он хотел обладать способностью налагать порчу, чтобы назавтра всех жителей деревни поразила слепота.

Глава IV

А теперь позвольте мне поведать о том, что случилось с Зелимом после того, как он покинул Атву.

Полный решимости доказать — хотя бы самому себе, — что лес, из которого вышли чудесные странники, не так уж и опасен, он отважно углубился в гущу деревьев. В лесу было холодно и сыро, и не раз юноша подавлял в себе желание вернуться на залитый солнечным светом берег, но со временем эти мысли, а вместе с ними и страхи развеялись. Сколько он ни шел, вокруг не было ничего, что могло бы причинить ему вред. Правда, частенько ему на голову падало чье-то дерьмо, но всякий раз злоумышленниками оказывались самые обыкновенные птицы, а не пожиратели детей, о которых он слышал столько жутких историй. Порой до него доносились шуршание или треск сучьев, и, вглядевшись в заросли, он различал блеск глаз притаившегося там существа, но то были не странствующие джинны, а всего лишь кабан или дикая собака.

Вместе со страхами исчезла и настороженность, теперь Зелим шагал уверенно и, к собственному удивлению, ощущал, что на душе у него становится все легче. Он даже стал напевать. И то была не рыбачья песня, полная неизбывной тоски или же грязных непристойностей, но одна из тех, что Зелим помнил еще с детства. Простые слова, пробуждающие счастливые воспоминания.

Зелим не страдал ни от голода, ни от жажды, в лесу в изобилии росли ягоды, а пил он из прозрачных ручьев, петляющих между деревьями. Дважды он находил в кустах птичьи гнезда и лакомился сырыми яйцами. И лишь ночью, когда юноша устроился на отдых (он ориентировался по солнцу и в темноте мог заблудиться), его охватила тревога. Ему нечем было развести огонь, и он до самого рассвета сидел под деревом и молил Бога, чтобы тот уберег его от медведей и волков, вышедших на поиски добычи.

Через четыре дня и четыре ночи Зелим пересек лес и выбрался на открытую местность. За это время он так привык к царившему в чаще полумраку, что от яркого солнечного света у него разболелась голова. Решив продолжить путь немного позднее, когда зной спадет, он опустился в высокую траву на опушке и задремал, сморенный жарой и усталостью. Проспал он до самых сумерек. Разбудил его то стихающий, то набирающий силу хор голосов молившихся людей. Зелим сел и осмотрелся по сторонам. Поблизости от места, где он спал, юноша увидел каменистую гряду, напоминавшую спинной хребет мертвого чудовища, а по узкой тропинке, что вилась меж валунов, шли несколько монахов, распевавших молитву. Некоторые из них несли светильники, в отблесках которых Зелим разглядел лица путников — взлохмаченные длинные бороды, сурово нахмуренные брови, выгоревшие на солнце волосы. Юноша подумал, что эти люди немало пострадали за свою веру.

Вскочив на ноги, он бросился вслед за путниками, окликая их на бегу, дабы не испугать незнакомцев своим внезапным появлением. Увидев Зелима, монахи остановились, несколько пар глаз с подозрением уставились на юношу.

— Я устал и умираю от голода, — обратился к ним Зелим. — И хотел бы попросить у вас немного хлеба. А если вам нечем поделиться со мной, может, вы подскажете мне, где я могу найти приют на ночь.

Старший из монахов, плотный крепкий мужчина, передал светильник товарищу и сделал Зелиму знак приблизиться.

— Откуда ты идешь? — осведомился он.

— Я пришел с другой стороны этого леса, — сообщил Зелим.

— Разве ты не знаешь, что это опасная дорога? — удивился монах. Никогда прежде Зелим не встречал человека с таким зловонным дыханием.

— Здесь орудуют разбойники, — продолжал монах. — Многие путники нашли здесь свою смерть. — Внезапно монах схватил Зелима за руку, притянул к себе, выхватил откуда-то огромный нож и приставил к горлу юноши. — Зови своих! — прорычал он.

Ошарашенный Зелим не понимал, что происходит.

— Кого звать? — пробормотал он.

— Своих дружков разбойников, кого же еще! Скажи им, если они попробуют нас тронуть, я перережу тебе глотку.

— Уверяю, вы ошибаетесь. Я вовсе не разбойник.

— Заткнись! — монах так сильно нажал на нож, что на шее Зелима выступила кровь. — Зови свою шайку!

— Мне некого звать. Я путешествую один, — лепетал Зелим. — Клянусь вам. Клянусь глазами своей матери, я не разбойник.

— Да прикончи ты его, Назар, — посоветовал один из монахов, стоявших поодаль.

— Прошу вас, не делайте этого! — взмолился Зелим. — Я ни в чем не виноват!

— Здесь не осталось невинных людей, — сказал Назар, монах, державший Зелима. — Этот мир катится к своему концу, и все живущие в нем служат вместилищем порока и разврата.

Зелим решил, что эта философская мудрость доступна лишь монахам.

— Вам виднее, — согласился он. — Наверное, так оно и есть. Но я-то что сделал? Говорю вам, я не вор и не разбойник. Я простой рыбак.

— Что-то ты забрел слишком далеко от моря, рыбак, — заметил маленький монах, похожий на крысу, которому Назар передал свой светильник. Он подошел поближе, чтобы лучше разглядеть Зелима, и, подняв фонарь, осветил его лицо. — Как ты оказался здесь, вдали от моря и рыбы?

— У нас в деревне меня невзлюбили. Вот я и решил уйти, — сообщил Зелим, решивший, что монахам лучше говорить правду.

— И по какой же причине тебя невзлюбили, позволь спросить?

Зелим пожал плечами. Излишняя искренность явно не пойдет ему на пользу, подумал он.

— Просто невзлюбили, и все, — вздохнул он.

Похожий на крысу монах еще некоторое время пристально разглядывал пленника, а потом обратился к старшему:

— Знаешь, Назар, по-моему, он говорит правду. — Зелим ощутил, как лезвие, впившееся ему в шею, слегка отодвинулось. — Мы думали, что ты из разбойничьей шайки, — обратился монах к Зелиму, — и твои дружки послали тебя вперед, чтобы задержать нас. Думали, ты приманка.

И вновь Зелим не понял, о чем идет речь.

— Какая приманка? Вы думали, разбойники набросятся на вас, пока вы будете говорить со мной?

— Никто не собирается с тобой говорить, — буркнул Назар, и нож его, соскользнув с шеи Зелима, уперся в грудь юноши, разорвав и без того ветхую рубашку. Рука монаха скользнула под рубашку вслед за ножом, быстро ощупала тело Зелима и юркнула ниже, в его рваные штаны.

— Для меня он слишком стар, Назар, — сообщил крысоподобный монах и, повернувшись к Зелиму спиной, уселся на камень. — Я предпочитаю маленьких мальчиков.

— Значит, он мой? — уточнил главарь.

Вместо ответа еще три монаха приблизились к Зелиму, глядя на него жадными, как у голодных собак, глазами. Юноша все понял. Он катался по земле, разрывая в клочья остатки одежды. Но ни его жалобные крики, ни мольбы о пощаде не остановили монахов. Они заставили юношу лизать свои ступни и ягодицы, засовывали ему в рот сначала свои сальные бороды, потом соски, потом возбужденные члены. А после они поочередно овладели юношей, не обращая внимания на то, что Зелим истекает кровью.

Тем временем прочие монахи, устроившись между камней, читали, попивали вино и просто лежали, любуясь звездами. Один из них даже молился. Зелим видел все это, так как из последних сил отворачивался от своих мучителей, решив ни за что не дать им увидеть свои глаза, полные ужаса. Столь же твердо он решил сдерживать слезы. Стиснув зубы, Зелим наблюдал за отдыхающими монахами и ждал, пока их товарищи кончат его насиловать.

Зелим не сомневался, что монахи, удовлетворив свою похоть, убьют его. Но вышло иначе. Они развлекались с ним всю ночь, воплощая свои самые извращенные желания, а под утро бросили истерзанного юношу между скал и продолжили свой путь.

Взошло солнце, но Зелим лишь плотнее сомкнул веки, чтобы не видеть его лучей. Мучимый стыдом, он хотел спрятаться от солнечного света. Он долго лежал ничком, но в полдень нестерпимый жар заставил его подняться на четвереньки и отползти в тень скал. Там, к своему удивлению, он обнаружил, что один из монахов — возможно, тот, что молился, пока товарищи его бесчинствовали, — оставил флягу с вином, немного хлеба и сушеных фруктов. Монах позаботился о нем.

И лишь теперь юноша дал волю слезам, он плакал навзрыд, но не из-за страданий, которые он пережил, а тронутый добротой этого незнакомого человека.

Успокоившись, Зелим утолил голод и жажду. Может быть, благодаря вину к Зелиму вернулись силы, и, кое-как прикрыв наготу лохмотьями одежды, он покинул прохладную нишу меж скал и двинулся по тропе. Тело его все еще терзала боль, но кровотечение остановилось, и даже ночью он не стал ложиться, а продолжал свой путь в свете луны и звезд. В какой-то момент за ним увязалась тощая бродячая собака; юноше нечего было дать ей, но она, как видно, нуждалась в человеческом обществе и упорно брела за ним вслед. Зелим не гнал ее, так как тоже нуждался в обществе. Через некоторое время собака настолько осмелела, что приблизилась к Зелиму вплотную, и, обнаружив, что новый хозяин не собирается дать ей пинка, затрусила рядом, словно они с Зелимом были неразлучными друзьями.

Как ни странно, встреча с голодной псиной повлекла за собой неожиданный поворот в судьбе Зелима. Через несколько часов он оказался в деревне, по размерам многократно превосходившей Атву. В центре Зелим увидел толпу и решил, что в деревне праздник. На улицах было полно людей, они кричали, распевали песни, приплясывали и, судя по всему, пребывали в превосходном настроении.

— Сегодня что, церковный праздник? — спросил Зелим у юноши, который потягивал вино, устроившись на пороге своего дома.

Но тот рассмеялся ему в ответ.

— Нет, сегодня не церковный праздник.

— Тогда чему все так радуются?

— Сегодня несколько ублюдков будут повешены, — сообщил юноша с ленивой ухмылкой.

— А... понятно, — пробормотал Зелим.

— Хочешь посмотреть?

— Да нет. Не особенно.

Юноша оглядел Зелима.

— Похоже, тебе нужно поесть — заметил он. — И не только поесть. Тебе явно нужны штаны и еще много чего. Что с тобой случилось?

— Я не хочу об этом вспоминать.

— Вижу, ты попал в скверный переплет. Значит, тебе непременно надо пойти посмотреть на казнь. Мой отец уже там. Он всегда говорит: приятно увидеть людей, которым повезло еще меньше, чем тебе. Он считает, это полезно для души. Учит быть благодарным судьбе.

Зелим согласился с тем, что подобная точка зрения не лишена мудрости. Вместе с новым знакомым он и его собака направились на рыночную площадь. Однако пробиться сквозь густую толпу оказалось куда труднее, чем полагал их провожатый, и к тому времени, когда они оказались наконец в первых рядах зевак, все осужденные, за исключением одного, уже болтались на виселице. Зелим сразу узнал казненных: всколоченные бороды, выжженные солнцем макушки. Это были странствующие монахи, сотворившие над ним насилие. Перед тем как петли затянулись на их шеях, они претерпели немало мучений — у некоторых были отрублены руки, у других на месте глаз зияли кровавые дыры, третьи, судя по потокам крови, струящимся из их чресел, перед смертью лишились своего мужского достоинства.

В живых оставался только Назар, дожидавшийся своей очереди. Он не мог стоять, и двое селян поддерживали его, а третий надевал ему петлю на шею. Гнилые зубы монаха были выбиты, а тело покрыто ранами и кровоподтеками. Вид его страданий явно доставлял толпе огромную радость. Конвульсии и судорожные вздохи умирающего встречались ликующими воплями. Глядя на последние содрогания монаха, собравшиеся во весь голос перечисляли его преступления. То и дело раздавались выкрики: «Убийца! Вор! Содомит!»

— Это еще не все, что натворил этот мерзавец, — сообщил Зелиму юноша. — Мой отец говорит, в нем столько зла, что, когда он сдохнет, мы, может, увидим дьявола. Душа этого негодяя выскочит изо рта, а дьявол подойдет и схватит ее!

Зелим вздрогнул, пораженный ужасной мыслью. Если отец парня прав и монах-насильник действительно является грязным отродьем сатаны, возможно, порок вошел в тело Зелима вместе с семенем и слюной этого нечестивца. Пусть против воли, но он совокупился с этим исчадьем зла, а значит, когда придет его час, гореть ему адским пламенем.

Меж тем петля затянулась вокруг шеи Назара, и он, пытаясь продлить последние мгновения, поднялся на цыпочки. Люди, поддерживающие его, отошли, чтобы помочь затянуть веревку еще туже. Но прежде чем дыхание его пресеклось навеки, Назар заговорил. Даже не заговорил, закричал, напрягая последние силы своего истерзанного тела.

— Да, Богу плевать на вас! — возвестил он.

Толпа ответила шквалом проклятий и ругани. В него полетели камни. Но если Назар и ощутил боль, ни один мускул на его лице не дрогнул. Он продолжал кричать:

— Господь видел, как мы мучаем невинных, и не счел нужным помешать нам! Ему плевать! И вы можете делать со мной все, что угодно, потому что...

Тут веревка сдавила его горло, но Назар все кричал и кричал, извергая вместе со словами потоки крови:

— Нет никакого ада! Нет никакого рая! Нет никакого...

Он не успел закончить, захрипел и смолк навеки, болтаясь в воздухе, точно тряпичная кукла. Но Зелим знал, какое слово повешенный так и не произнес: Бог. Он хотел сказать напоследок: «Нет никакого Бога».

Толпа пришла в исступление, глумясь над повешенным, люди осыпали его насмешками и плевали на него. Агония Назара не была долгой. К великому неудовольствию толпы, душа быстро оставила измученное тело, и он повис на веревке безжизненным мешком; трудно было поверить, что совсем недавно он говорил и двигался. Новый знакомый Зелима был откровенно разочарован:

— Что-то я не видел никакого сатаны. А ты?

Зелим отрицательно покачал головой. В глубине души он подозревал, что встреча с сатаной все же состоялась, что сатана всего лишь человек, такой же, как он сам. А может, сатана — это людская толпа. Или все человечество.

Он окинул взглядом повешенных, пытаясь отыскать того, кто молился, пока прочие монахи тешили свою похоть, того, кто оставил ему вино и пищу. Может, это он убедил своих товарищей сохранить жертве жизнь. Зелиму уже никогда не узнать, что случилось на самом деле. Но произошло нечто удивительное. Смерть сделала этих людей похожими друг на друга, как две капли воды. Все, что некогда отличало их друг от друга, исчезло, лишенные выражения лица казались одинаковыми, словно брошенные дома, владельцы которых забрали с собой все свои пожитки. Зелим уже не мог понять, кто из монахов предавался молитве среди скал, а кто терзал его с извращенной жестокостью. Он не знал, кто из них кусал его, точно взбесившийся пес, кто мочился ему в лицо, когда он терял сознание, не знал, кто осыпал его грязными ругательствами, овладевая им с бесстыдством животного. Смерть уравняла их.

— Теперь им отрежут головы, наденут на пики и выставят на улице, — сообщил Зелиму юноша. — В назидание прочим разбойникам.

— И монахам, — добавил Зелим.

— Они не были монахами, — возразил юноша.

Слова эти услышала женщина, проходившая мимо.

— Нет, были, — заявила она. — Назар, их предводитель, был монахом в Самарканде. Он прочел слишком много книг, которых ему не следовало читать. Поэтому и стал тем, кем стал.

— Каких книг? — поинтересовался Зелим.

Женщина бросила на него испуганный взгляд.

— Нам этого лучше не знать.

— Мне надо отыскать отца, — обратился к Зелиму юноша. — Надеюсь, все твои беды остались позади. Храни тебя Господь.

— И тебя тоже, — ответил Зелим.

Глава V

1

Зелим видел достаточно, даже более чем достаточно. Толпа вновь пришла в возбуждение, когда тела вынули из петель и начали готовить к обезглавливанию. Родители посадили детей на плечи, дабы те могли лучше видеть происходящее. У Зелима это зрелище вызвало отвращение. Он торопливо отвел глаза, подхватил блохастую собаку, по-прежнему отиравшуюся у его ног, и принялся протискиваться сквозь толпу.

Вдруг он услышал чей-то голос за своей спиной:

— Значит, тебе противен вид крови?

Обернувшись, Зелим увидел ту самую женщину, которая рассказывала о нечестивых книгах, хранившихся в Самарканде.

— Нет, вовсе не противен, — пробормотал Зелим, воспринявший ее слова как упрек в нехватке мужественности. — Мне просто надоело. Стоит ли смотреть, как издеваются над трупами? Они уже не способны страдать.

— Ты прав, — кивнула женщина.

Судя по одежде, она была вдовой, однако Зелим разглядел, что собеседница его еще молода, всего на год-два старше, чем он сам.

— Зато мы способны страдать, — произнесла она. — Те, кто остался в живых.

Вероятно, до чудовищного события, приключившегося с ним по пути, Зелим не смог бы понять смысла этих слов, но теперь истина открылась ему в полной мере. Собственные страдания не прошли для него даром: они научили его сочувствовать несчастьям других.

— Я всегда думал, для наших страданий есть причины... — негромко заметил он.

Толпа издала ликующий рев. Оглянувшись, Зелим увидел одну из отрубленных голов, одетую на пику; кровь, хлеставшая из перерезанной шеи, искрилась и блестела на солнце.

— Что ты сказал? — спросила женщина и подвинулась к нему ближе, поскольку поднялся такой шум, что расслышать хоть слово было трудно.

— Так, ерунда, — вздохнул Зелим.

— Пожалуйста, скажи мне, — настаивала женщина. — Я хочу знать.

Зелим пожал плечами. Слезы подступили к его глазам, но какой мужчина позволит себе плакать в таких обстоятельствах?

— Почему бы тебе не пойти со мной? — предложила женщина. — Все мои соседи здесь, любуются на этот кошмар. Если ты пойдешь со мной, никто этого не увидит. Никто не будет о нас сплетничать.

Зелим, прежде чем ответить, немного подумал.

— Пойдем. Только со мной собака, — сказал он наконец.

2

В доме этой женщины Зелим провел шесть лет. Конечно, через неделю после того, как он поселился у нее, пошли сплетни, но люди здесь были не такие, как в Атве, никто не вмешивался в чужие дела. Зелим жил счастливо с вдовой Пассак и со временем полюбил ее. Она была женщиной весьма практического склада, но по ночам, при плотно закрытых дверях и ставнях, становилась страстной и пылкой. По непонятным причинам, раскаленный ветер пустыни, приносивший с собой тучи горячего песка, оказывал на нее особое влияние. Стоило вдове ощутить его жаркое дыхание, она утрачивала обычную сдержанность и стыдливость и была готова на все, чтобы доставить Зелиму наслаждение. В такие дни он любил ее еще больше.

Но воспоминания об Атве и о чудесной семье, в один далекий день вышедшей на морской берег, никогда не оставляли его. Не забывал он и о пережитых страданиях, и о странных мыслях, посетивших его в те минуты, когда он смотрел на своих мучителей, вздернутых на виселицу. Все, что он некогда испытал, жило в его сердце, и подобно вину, которое с годами становится все более крепким и изысканным, сознание его зрело и развивалось.

Наконец, через шесть лет, после множества счастливых дней и ночей, проведенных с вдовой Пассак, он понял — настал час испить это вино.

Это случилось как раз, когда шквал огненного ветра, прилетевшего из пустыни, заставил их с Пассак ночью предаваться любви целых три раза. После того как они утолили свою страсть, Пассак уснула, а Зелим никак не мог сомкнуть глаз. Он ощущал какое-то странное возбуждение, глаза его горели, словно обжигающий ветер, бушевавший за стенами, проник внутрь их жилища и опалил ему веки.

В углу жалобно поскуливала собака, за эти годы сильно постаревшая и ослепшая.

— Тише, псина, — прошептал Зелим. Он не хотел будить Пассак, боясь, что она помешает ему разобраться в охвативших его необычных ощущениях.

Зелим сжал голову руками. Как он жил все это время? Конечно, останься он в Атве, ему был бы уготован даже более безрадостный удел, но разве его жизнь здесь имеет хоть какой-то смысл? В Атве человеческое существование подчинено вечным законам природного круговорота. Человек рождается, он растет, набирается сил и выходит в море, чтобы ловить рыбу, потом стареет, вновь становится слабым, как дитя, и умирает, твердо зная, что его место в мире займут новые рыбаки. Но жизнь Зелима лишена подобной определенности. Он бредет по своему пути наугад, подчиняясь лишь игре случая, находит страдания там, где надеялся обрести утешение, и наслаждение там, где ждал встретить печаль. Он видел дьявола в человеческом обличье, и в этом же обличье представало перед ним божество. Нет, жизнь его вовсе не так бедна событиями, как он ожидал.

«Я должен рассказать обо всем, что знаю, — решил Зелим. — Именно поэтому я и послан в этот мир: рассказать людям обо всем, что я видел и пережил, и тогда моя боль никогда не повторится. Тогда люди, идущие вслед за мной, будут подобны моим собственным детям, ибо я наделю их своими силой и опытом».

Он поднялся, подошел к спящей Пассак и склонился на колени перед ее узкой постелью. Зелим коснулся губами щеки своей спящей возлюбленной. Пассак открыла глаза. Впрочем, она давно уже лежала без сна.

— Если ты уйдешь, я буду грустить, — сказала она. И добавила после минутного молчания: — Но я всегда знала, что ты когда-нибудь уйдешь. И удивлялась, что ты остаешься со мной так долго.

— Но как ты догадалась?

— Ты разговаривал вслух. Разве ты не замечал? Ты все время разговаривал вслух. — Одна-единственная слезинка сорвалась с ресниц Пассак, но в голосе ее не было печали. — Ты необычный человек, Зелим. Думаю, ты сам не подозреваешь, насколько ты необычен. И ты знаешь многое... о чем стоит поведать людям. Может, это родилось в твоей голове, может, ты видел это...

В словах ее не прозвучало и тени упрека, и это так тронуло Зелима, что он не мог сдержать слез.

— Я была счастлива с тобой все эти годы, любимый мой. Я и надеяться не смела, что буду так счастлива. И после того, как ты дал мне так много, было бы черной неблагодарностью просить большего. — Она подняла голову и поцеловала его. — А теперь уходи быстрее. Так будет лучше.

К горлу Зелима подступили рыдания. Все мысли о собственном предназначении, которыми он тешился несколько минут назад, внезапно оставили его. Как он мог подумать о разлуке с женщиной, которую полюбил всем сердцем?

— Я никуда не уйду, — сказал он. — Сам не знаю, что взбрело мне в голову.

— Нет, ты уйдешь, — возразила Пассак. — Если ты не уйдешь сейчас, значит, уйдешь потом. Так что лучше не откладывать.

Зелим вытер слезы.

— Нет, — решительно произнес он. — Я останусь здесь, с тобой.

И он остался. Из пустыни по-прежнему прилетали обжигающие бури, и они с Пассак по-прежнему предавались любви в своем маленьком домике, где в очаге горел огонь, а ветер бушевал за стенами. Но счастье Зелима было отравлено, то же самое произошло и с Пассак. Он сердился на нее за то, что она удержала его рядом с собой, хотя она настаивала на его уходе. Она же чувствовала, что теперь, когда у него не хватило решимости уйти, ее чувство к нему начало слабеть, каждый новый день, проведенный вместе с ним, убивал их любовь — самое чудесное, что она испытала в жизни.

Печаль ее становилась все сильнее и наконец свела ее в могилу. Странно, но такая сильная женщина, пережившая смерть мужа, не сумела перенести смерти своей любви, хотя тот, кого она любила, оставался с ней рядом до конца. Зелим предал земле тело Пассак и на следующий день двинулся в путь.

Он ушел не в поисках нового пристанища. Об оседлой жизни он знал все, что о ней следовало знать, и отныне собирался стать странником. Вино, что настаивалось в нем много лет, до сих пор не прокисло. Возможно, последние месяцы, проведенные с Пассак, месяцы, исполненные тоски и печали, только придали терпкости этому вину. Теперь, когда он приступил наконец к выполнению своего жизненного предназначения, последняя горечь их любви обогатила опыт, которым он хотел поделиться с людьми; женщина, которую он некогда обещал любить вечно, вскоре стала для него воспоминанием столь же далеким, как и юность, проведенная в Атве. Любовь — по крайней мере, та любовь, что соединяет мужчину и женщину, — недолговечна и преходяща. То же самое можно сказать и о чувстве, противоположном любви. С годами шрамы, которые Назар и его шайка оставили на теле Зелима, побледнели и стали незаметными, угасла и ненависть, некогда горевшая в его душе.

Однако это не означает, что Зелиму стало чуждо все человеческое, вовсе нет. За тридцать один год, что был отпущен ему на земле после смерти Пассак, он стяжал славу пророка, непревзойденного рассказчика и человека, одержимого страстями. Но то были отнюдь не те страсти, которым предается большинство из нас. Несмотря на свое скромное происхождение, Зелим стал человеком, способным на возвышенные и тонкие чувства. Притчи, которые он слагал, при всей своей простоте и непритязательности были достойны уст Христа, но в отличие от ясных, недвусмысленных уроков, преподанных Христом, Зелим облекал в слова открывшиеся ему туманные видения, в которых Господь и Дьявол, скрыв свои истинные лица, вступали в бесконечное состязание.

При случае я непременно расскажу вам одну из притч Зелима, но пока время еще не пришло. Сейчас я поведаю вам о его смерти. Разумеется, он встретил ее в Самарканде.

Глава VI

Но прежде позвольте немного рассказать о самом городе, блеск и слава которого породили множество легенд, восхищавших Зелима еще в детстве. Отец его, Старый Зелим, от которого мальчик услышал все эти легенды, был далеко не единственным человеком, влюбленным в Самарканд — город, которого он никогда не видел. В те времена Самарканд слыл чудесным, почти волшебным городом. Рассказы о его красоте, подчас непереносимой для глаз, передавались из уст в уста. То, что в любом другом месте на земле считалось бы дивом, для Самарканда было явлением самым заурядным. Нигде не было таких прекрасных женщин, как в Самарканде, нигде не встретишь таких цветущих детей, как те, что играли на его благоуханных улицах. Нигде властители не были так мудры и могущественны и не обладали такими несметными сокровищами. Дворцы, которые они строили, дабы потешить свою гордость, и мечети, которые они возводили, дабы спасти свои души, не знали себе равных.

И если всех этих красот недостаточно — в самом месторасположении этого города было нечто чудесное, ибо со всех сторон его окружала бескрайняя пустыня. Купцам, идущим в Туркестан или Китай по Великому Шелковому Пути, везущим пряности из Индии или соль из степного края, приходилось долго брести по унылым, выжженным солнцем пустыням, прежде чем измученные караваны вступали в плодородную долину реки Зарафшан, и тут их взорам открывались башни и минареты Самарканда, в своем великолепии подобные неведомым цветам. Радость и благодарность, наполнявшие сердца путников, благополучно преодолевших мрачные просторы пустыни, вдохновляли их на создание песен и поэм, посвященных удивительному городу и подчас несколько преувеличивающих его чудеса. В свою очередь, эти песни и поэмы влекли в город новых путешественников, красавиц, искусных строителей, возводивших новые изумительные дворцы и минареты. Так, год за годом, росла и множилась слава Самарканда, и сколь сильно ни превозносили бы его сочинители песен и поэм, похвал этих казалось недостаточно.

Тут стоит заметить, что город этот радовал не только взор. Он являлся также обителью наук и премудростей, здесь пользовались немалым почетом философы, создавались ученые труды, а за стаканом чая велись бесконечные споры о происхождении мира. Короче говоря, то был дивный город.

В течение своей жизни Зелим три раза присоединялся к каравану, идущему по Великому Шелковому Пути, и посещал Самарканд. Первый раз это случилось всего лишь два года спустя после смерти Пассак, и Зелиму пришлось странствовать пешком, так как у него не было денег, чтобы купить верблюда или другое животное, способное выдержать подобный переход. Тяготы этого путешествия значительно притупили страстное желание увидеть Самарканд, которым Зелим был одержим с детства; ноги его кровоточили, тело дрожало от усталости, а глаза покраснели и воспалились от песка и неумолимого яркого солнца. Когда же легендарные башни и минареты наконец предстали перед ним, Зелим, изнуренный до предела, рухнул в мягкую траву на берегу реки и, забыв обо всем на свете, проспал до вечера.

Зелим проснулся лишь в сумерках, протер глаза, еще воспаленные от песка, и взглянул вверх. Небо поражало разнообразием оттенков — цепь ажурных золотисто-янтарных облаков тянулась к западу, а на востоке сгущался багрянец. Вокруг раскаленных на солнце минаретов кружились стаи птиц, возвращавшихся в свои гнезда. Вскочив, Зелим направился к воротам Самарканда, а когда он подошел к городским стенам, вокруг них уже зажгли на ночь факелы, сделанные из благоуханного дерева. Казалось, они наполняют ночной воздух ароматом святости и благодати.

Стоило Зелиму оказаться за стенами, и все мучения долгого пути тут же были забыты. Самарканд оказался в точности таким, каким он представал в рассказах отца, и даже лучше. Хотя по виду Зелим мало отличался от нищего, да и в кармане у него не было ни гроша, он сразу понял, что не будет испытывать здесь недостатка в слушателях. А ему было что рассказать. Людям нравились истории о крещении у Атвы, о том, как Зелим пробирался через полный опасностей лес, о монахе-разбойнике Назаре, его шайке и возмездии, постигшем их. Может, они верили в эти рассказы, может, нет, но так или иначе, Зелиму дарили деньги, еду и дружеское расположение (а некоторые женщины благородного происхождения — и ночь любви). Со временем он расширил свой репертуар, приукрашивая, добавляя подробности и выдумывая новые. Он придумал несколько историй об удивительной паре, которую некогда встретил на берегу, а так как людям нравится, когда занимательный сюжет приправлен щепоткой философии, Зелим добавил в эти истории спои рассуждения о человеческом предназначении и о неодолимой власти судьбы.

Первый раз он прожил в Самарканде около полутора лет и покинул город, стяжав славу не просто хорошего рассказчика, но человека, обладающего мудростью. Он вновь отправился в путь, и теперь у него появилась новая тема для рассказов — Самарканд.

В этом чудесном городе, сообщал Зелим своим слушателям, высочайшие устремления человеческого духа и самые низменные желания плоти переплетаются столь тесно, что подчас трудно отделить одно от другого. Подобное утверждение находило в душах людей искренний отклик, ибо их жизненный опыт нередко подтверждал правоту рассказчика, хотя они и не решались признаться в этом. Слава Зелима росла день ото дня.

В следующий раз он прибыл в Самарканд на собственном верблюде, кроме того, с ним был пятнадцатилетний мальчик, прислуживавший ему и готовивший для него пищу. Этот юнец тоже хотел стать рассказчиком и поэтому поступил к Зелиму в обучение. На сей раз встреча с городом принесла Зелиму некоторое разочарование, что, впрочем, было неизбежно. Он чувствовал себя как человек, который возвратился к оставленной возлюбленной и обнаружил, что воспоминания прекраснее действительности. Но его разочарование превратилось в тему для новой притчи, и не прошло и недели, как у него появилась свежая история.

К тому же в городе его ожидало немало приятного: встречи с людьми, с которыми он подружился во время своего первого посещения Самарканда, приглашения в роскошные дворцы, владельцы которых еще несколько лет назад с презрением отвернулись бы от неграмотного рыбака. Однако теперь они ждали Зелима с нетерпением и считали великой честью, что знаменитый рассказчик переступит их порог. Но наибольшую радость принесло ему следующее обстоятельство: несколько молодых ученых, живущих в городе, стали тщательно изучать его жизнь и его притчи, как будто он был очень важным человеком. Кто бы на его месте не почувствовал себя польщенным? Зелим провел немало дней и ночей, беседуя с учеными и откровенно отвечая на их вопросы.

Один из этих вопросов вертелся у него в голове, когда он уже покинул город.

— Как вы думаете, вам суждено вновь увидеться с людьми, которых вы встретили на берегу? — спросил у него один молодой ученый.

— Думаю, нет, — ответил Зелим. — Для них я — никто.

— Но, может, для ребенка... — попытался возразить юноша.

— Для ребенка? — перебил его Зелим. — Сомневаюсь, что этот мальчик знает о моем существовании. Тогда его больше интересовала материнская грудь, а не я.

Но молодой ученый не сдавался.

— В своих притчах вы учите, что все в этом мире неизбежно возвращается на круги своя. Вы рассказывали о Колесе Звезд. Может, с этими людьми произойдет нечто подобное. Подобно звездам, они исчезают из виду, чтобы потом...

— Снова засверкать на небосклоне, — подхватил Зелим.

— Да. Снова засверкать, — просияв, кивнул головой ученый. Он был счастлив услышать собственную мысль из уст учителя.

— Может, так и будет, — произнес Зелим. — Но я не хочу провести остаток дней своих в бесплодном ожидании.

Да, он не ждал новой встречи. Но, как уже было сказано, вопрос молодого ученого прочно засел у него в мозгу и принес свои плоды: Зелим сложил притчу о человеке, который всю жизнь прожил в ожидании встречи с кем-то, кто оказался его убийцей.

Годы шли, а слава Зелима неуклонно росла. Путешествия его становились все более длительными — он посетил Европу и Индию и даже добрался до границ Китая. Всюду он рассказывал свои притчи и везде обнаруживал, что их причудливая поэзия находит отклик в сердцах многих людей.

Прошло восемнадцать лет, прежде чем он вновь посетил Самарканд. И, как оказалось, в последний раз, хотя сам Зелим этого не знал.

Глава VII

К этому времени Зелим достиг преклонных лет, и, хотя постоянные странствия закалили и укрепили его тело, он ощущал, что наступила осень его жизни. Суставы болели, утратив гибкость, он стал плохо спать. Когда ему удавалось уснуть, он неизменно видел Атву — точнее, морской берег и святое семейство. Благодаря встрече с этим семейством он познал мудрость и боль. Если бы в тот судьбоносный день все сложилось иначе, Зелим по-прежнему влачил бы убогое существование в рыбацкой деревеньке, чуждый возвышенным порывам, и душа его не знала бы ни взлетов, ни падений.

Стоял октябрь, и Зелим был в Самарканде, ощущая старость и страдая от бессонницы. Но времени на отдых у него почти не было. Число его последователей многократно возросло, а один из них (тот самый молодой ученый, с которым они некогда говорили о том, что все возвращается на круги своя) основал целую школу. Школа эта объединила молодых людей, которые обнаружили в притчах Зелима революционные идеи, питавшие их стремление освободить человечество от оков. Каждый день он встречался с этими юношами. Иногда Зелим позволял им задавать вопросы относительно его жизни, судьбы и воззрений. Иногда, устав от расспросов, он предпочитал рассказывать истории.

В тот день вышло так, что Зелим и отвечал, и рассказывал. Один из учеников сказал ему:

— Учитель, многие из нас пребывают в ссоре со своими отцами, ибо те не желают, чтобы мы изучали ваши труды.

— Вот как? — ответил Зелим, вскинув бровь. — Не понимаю почему. — Среди учеников раздался робкий смех. — Так в чем, собственно, вопрос?

— Я думал, может, вы расскажете нам немного о своем отце.

— Мой отец... — задумчиво произнес Зелим.

— Хотя бы немного.

Пророк улыбнулся.

— Не стоит так волноваться, — обратился он к ученику, задавшему вопрос. — В чем причина твоей робости?

Юноша залился краской до корней волос.

— Я боялся... что вопрос о вашей семье будет вам неприятен. Боялся, что вы рассердитесь.

— Ну, я слишком стар, чтобы сердиться, — мягко возразил Зелим. — Гнев — это пустая трата сил, а у меня их осталось не так много. А во-вторых, мой отец сидит здесь перед вами, точно так же, как я вижу ваших отцов перед собой. — Он окинул взглядом три десятка учеников, сидевших перед ним со скрещенными ногами. — Так что у нас здесь сегодня собралось большое общество. — Зелим снова взглянул на юношу, задавшего вопрос. — Вот чем занимается твой отец!

— Он торгует шерстью.

— Сейчас он где-то в городе, занят своими делами. Но душа его не находит удовлетворения в торговле шерстью. Он испытывает потребность в большем. Именно поэтому он послал тебя сюда, изучать философию.

— О нет... вы не понимаете... он вовсе не посылал меня.

— Ему может казаться, что он не посылал тебя. И тебе может так казаться. Но ты — сын своего отца, и, что бы ты ни делал, ты будешь делать это ради него.

Юноша нахмурился, задумавшись о рассуждениях учителя.

— Ты подобен пальцам на его руке, — продолжал Зелим. — Когда он считает тюки с шерстью, покрытые пылью и грязью, случается, что пальцы его снимают с них семена и бросают на землю. Однако он не замечает этого. А потом он с удивлением видит, что рядом с ним выросло дерево, покрытое сладчайшими плодами. Дерево, на ветвях которого распевают птицы. Но это дерево он посадил своими руками.

Юноша потупился.

— Учитель, я не понимаю, о чем вы говорите, — пробормотал он.

— Я говорю о том, что мы не принадлежим себе. И хотя нам не дано знать, с какой целью мы были посланы в этот мир, всегда следует помнить о тех, кто нам предшествовал. Быть может, тогда нам откроется собственное предназначение. Обратите свой взор не только на отцов и матерей, но на всех, кто пришел в этот мир прежде вас. Они — тропа, ведущая от нас к Богу. Порой Он смотрит на звезды и не видит, как мы, грешные, возделываем землю и опускаем в нее семена...

Юноша, улыбаясь, поднял глаза на учителя. Ему понравилась мысль о Всевышнем, который смотрит на звезды, пока люди — его земные руки — возделывают свой сад у Его стоп.

— Я ответил на твой вопрос? — обратился к нему Зелим.

— Но мне все же хотелось бы узнать...

— Что?

— Что-нибудь о вашем отце.

— Он был рыбаком и жил в маленькой деревушке под названием Атва, что лежит на берегу Каспийского моря.

Произнеся эти слова, Зелим неожиданно почувствовал на своем лице нежное дуновение прохладного ветра. Он замолчал и закрыл глаза, чтобы насладиться этим ощущением. Открыв глаза, он понял, что в комнате что-то изменилось, но не мог определить, что именно.

— О чем я говорил? — спросил он.

— Об Атве, — подсказал кто-то из задних рядов.

— Ах да, об Атве... Мой отец прожил там всю свою жизнь, но в мечтах он уносился к иным местам. В мечтах он видел Самарканд. Он рассказывал своим детям, что в юности бывал здесь. О, мы слышали от него много дивных историй об этом городе, таких историй...

Зелим вновь запнулся. Прохладный ветер опять коснулся его лба, и на сей раз это прикосновение было знаком. Ветер словно говорил ему: смотри, смотри...

Но на что? Зелим посмотрел в окно, думая, что увидит там что-нибудь необычное. За окном на фоне вечернего неба четко вырисовывался силуэт старого каштана, несмотря на осеннюю пору все еще покрытого листьями. Высоко в его ветвях сияла вечерняя звезда. Однако все это Зелим видел множество раз — небо, и дерево, и звезду.

В недоумении Зелим обвел взглядом комнату.

— А что это были за истории? — раздался чей-то голос.

— Какие истории?

— Вы сказали, учитель, что ваш отец рассказывал вам много историй о Самарканде.

— О, да. Рассказывал. И то были изумительные истории. Честно говоря, мой отец был не слишком хорошим моряком. Он утонул в абсолютно спокойный день. Зато он мог рассказывать истории о Самарканде целый год и ни разу не повториться.

— Но вы сказали, учитель, что он никогда не бывал в Самарканде? — спросил владелец школы.

— Никогда, — с улыбкой подтвердил Зелим. — Тогда бы он не смог рассказывать такие замечательные истории про этот город.

Это всех развеселило. Но смех учеников едва ли достиг ушей Зелима. Он снова ощутил на лице дразнящее прикосновение легкого ветра, и на этот раз, вскинув глаза, успел различить какое-то движение в дальнем, тонущем в полумраке углу комнаты. Это был не ученик. Юноши все носили одинаковые светло-желтые одеяния, а на незнакомце были потрепанные черные штаны и грязная рубаха. Его темная кожа излучала странное сияние, что заставило Зелима вспомнить тот давний день на берегу.

— Атва? — еле слышно пробормотал Зелим.

Его услышали только ученики, сидевшие в первых рядах, но даже они, впоследствии обсуждая случившееся, расходились во мнениях относительно слова, слетевшего с губ Зелима. Одни утверждали, будто он произнес «Аллах», другие — что он сотворил некое магическое заклинание, дабы не дать пришельцу двинуться с места. Столь горячие споры имели вескую причину: слово, произнесенное Зелимом, стало последним в его жизни, по крайней мере, в его земной жизни.

Не успел Зелим выговорить это слово, как голова его поникла, и стакан с чаем, из которого он отпивал во время урока, выпал из его рук. На секунду в комнате воцарилась мертвая тишина, затем ученики вскочили со своих мест и стали плакать и молиться. Великий учитель покинул этот мир, и мудрость стала историей. Больше не будет новых притч и пророчеств. Теперь веками его истории будут повторяться из уст в уста, и лишь время покажет, насколько истинны были его пророчества.

Рядом со зданием школы, под прикрытием того самого каштана, что Зелим разглядывал из окна, шепотом разговаривали два человека. Никто не видел их, и никто не слышал их разговора. Я не стану придумывать, о чем могли говорить эти двое, пусть ваше воображение, читатель, подскажет вам, о чем беседовали дух Зелима и Атва, позднее получивший имя Галили. Скажу только, что, когда разговор был окончен, Зелим покинул Самарканд вместе с Галили, они двигались в сгущавшихся сумерках, дух и божество, словно двое неразлучных друзей.

Следует ли мне упомянуть также и о том, что мое повествование о Зелиме еще далеко от завершения? В тот день семья Барбароссов призвала его на службу, которую он не оставил до сих пор.

В этой книге, как и в жизни, ничто и никто не исчезает бесследно. Конечно, многое меняется, это верно, но иначе и быть не может. Вечность хранит различные обличья всего сущего: в ней живут и Зелим-рыбак, и Зелим-пророк, и Зелим-призрак. Все его формы запечатлены в святой летописи.

Однако в повествовании, подобном этому, не обойтись без грустных нот. Да, мир бессмертен, но и в нем бывают моменты, когда красота превращается в свою противоположность, а источник любви иссякает в сердцах. В такие моменты мы поневоле предаемся печали.

В город Самарканд, некогда столь славный, пришли упадок и запустение, стены, в прежние дни выложенные золотыми и синими плитками, обветшали, каштан, под которым беседовали Зелим и Галили, срубили. Купола провалились, а улицы, в прошлом столь шумные и оживленные, ныне погрузились в тишину. В плохую тишину, не такую, что царит перед рассветом или в келье отшельника. Это была тишина отсутствия жизни. Монархи и властелины, военачальники и правительства, все они, уходя, забирали с собой частичку славы и красы Самарканда, и в конце концов городу остались лишь отчаяние и безнадежность. Теперь жители Самарканда уповали лишь на то, что в один прекрасный день сюда явятся американцы и принесут с собой надежду, гамбургеры, колу и сигареты. Грустные упования для жителей некогда великого города.

Но пока американцы не пришли, в Самарканде все оставалось по-прежнему — грязь, запустение, обшарпанные стены и пыльные ветра.

Что же касается Атвы, то она бесследно исчезла с лица земли. Думаю, тот, кто даст себе труд покопаться в песке неподалеку от берега, наверняка найдет жалкие остатки домов и утвари. Но вряд ли попадется нечто стоящее. Жизнь в Атве была ничем не примечательна, и от нее не могло остаться ничего интересного. Атва никогда не была нанесена на карту (даже в дни своего относительного процветания), не упоминается она и ни в одной из книг о побережье Каспийского моря.

Но Атва по-прежнему существует. Во-первых, она живет на этих страницах. А во-вторых — в имени, которое мой брат Галили получил при крещении.

Прежде чем я перейду к рассказу о других, не менее важных делах и событиях, должен сообщить еще об одном обстоятельстве. Оно касается того дня, когда мой отец Никодим и его жена Цезария подошли к морю, чтобы в водах его окрестить своего возлюбленного первенца.

Вот что тогда произошло: только Цезария опустила ребенка в воду, как он выскользнул у нее из рук и нырнул в набежавшую волну. Отец тут же бросился за ним, но течение в тот день оказалось довольно сильным, и, прежде чем Никодим успел схватить мальчика, того унесло прочь от берега. Не знаю, что делала в этот момент Цезария — может, рыдала, может, плакала, а может, замерла в оцепенении. Я твердо знаю лишь, что сама она не бросилась в воду за ребенком. Как-то в разговоре с Мариеттой она вскользь упомянула, что с самого рождения Галили знала о неизбежности предстоящей разлуки. Конечно, Цезария была изумлена, увидев, что сын покидает ее в столь нежном возрасте, но не считала возможным чинить ему препятствия.

В конце концов, отплыв от берега примерно на четверть мили, отец мой увидел качавшуюся в волнах крошечную головку. Вне всякого сомнения, ребенок держался на воде и пытался плыть. Почувствовав, что его схватили отцовские руки, он закричал и стал вырываться. Но отец не собирался выпускать беглеца. Закинув младенца себе на плечо, он поплыл к берегу.

Цезария рассказывала Мариетте, что, вновь оказавшись в материнских объятиях, ребенок хохотал до слез — так его позабавила собственная выходка.

Но когда я думаю об этом случае, особенно рассматривая его в цепи последующих событий, мне представляется отнюдь не смеющийся младенец. Я не вижу ничего младенческого в поступке юного Атвы, который, будучи лишь одного дня от роду, покинул породивших его и, пренебрегая их мольбами и криками, устремился прочь. Он с рождения был одержим жаждой свободы.

Часть третья

Роскошная жизнь

Глава I

1

Вы еще не забыли о Рэйчел Палленберг? Я мимоходом упомянул о ней несколькими главами ранее, размышляя о том, с какого эпизода мне следует начать свой рассказ. Я рассказывал о том, как она кружила в автомобиле по своему родному городу Дански в штате Огайо, который расположен между Марионом и Шенком, недалеко от горы Гилеад. Городок этот довольно серый и скучный. Если Дански когда-либо и обладал обаянием, то теперь оно исчезло бесследно, уступив место великому американскому однообразию: дешевым закусочным, барам и магазинам, торгующим содовой, которая там гордо называется минеральной водой, и сыром — одиноким представителем молочных продуктов. А самое освещенное место в городе — это заправочная станция.

В этом городе Рэйчел провела первые семнадцать лет своей жизни. Она должна была прекрасно знать все его улицы, но она заблудилась. Конечно, Рэйчел узнавала многое — школа, которую она исправно посещала в течение нескольких тягостных лет, по-прежнему стояла на своем месте; никуда не исчезла и церковь, куда Рэйчел по воскресеньям ходила со своим отцом Хэнком (она всегда любила его больше, чем мать). Узнала она и банк, где Хэнк Палленберг служил, пока тяжелая болезнь не привела его к ранней кончине. Все вокруг было знакомо, но Рэйчел заблудилась. Она не чувствовала, что вернулась домой. Прежде, будучи замужем за Митчеллом Гири, этим живым воплощением женских мечтаний, она жила в огромной, изысканно обставленной квартире с видом на Центральный парк, но и то роскошное жилище она не считала своим домом.

Рэйчел никогда не жалела о том, что оставила Дански. Здесь ее не ожидало ничего, кроме череды тягостно однообразных дней. Здесь у нее не было будущего. Большинство женщин в Дански предпочитали не предаваться несбыточным мечтам. Пределом их желаний было замужество, и если их мужья хотя бы пару раз в неделю оставались трезвыми, а дети рождались без особых физических изъянов, они чувствовали себя наверху блаженства и спокойно старели.

Подобный удел мало прельщал Рэйчел. Через два дня после своего семнадцатого дня рождения она уехала из Дански, даже не оглянувшись на прощание. Она хотела жить жизнью, которую видела на телеэкране и на страницах журналов, жизнью, полной возможностей, жизнью кинозвезды. Конечно, она была далеко не единственной семнадцатилетней девушкой в Америке, питавшей подобные надежды. А я отнюдь не единственный, кто описал, как она добилась своей мечты. У меня есть четыре книги и целая кипа журналов — содержание которых не стоит упоминания, — где в самых ярких подробностях описано блистательное восхождение Рэйчел Палленберг. В отличие от своих предшественников я попытаюсь кратко, без высокопарных слов изложить ее историю, хотя эта повесть так похожа на сказку, что так и хочется отвлечься от сухих фактов. Хорошенькая темноглазая девушка из маленького городка Дански, которая выделялась из толпы ей подобных только обворожительной улыбкой и обаянием, случайно встречается с самым завидным женихом Америки и завоевывает его внимание. Все прочее не относится к области истории, которая исследует лишь завершенные события, а в данном случае еще не все закончено. Но то, что успело случиться, вне всяких сомнений, достойно внимания.

Как все произошло? Ну, эту часть рассказать нетрудно. Рэйчел покинула Дански, чтобы начать новую жизнь в Цинциннати, где жила ее тетка по материнской линии. Туда она и направилась и прожила там около двух лет. Она недолго и безуспешно училась ремеслу зубного техника, а потом несколько месяцев работала официанткой. Относились к ней неплохо, но особой любовью она не пользовалась. Товарищи по работе, несомненно, считали ее чрезмерно честолюбивой, она была из тех людей, что не стесняются говорить о своих стремлениях, чем Рэйчел раздражала тех, кто не решался говорить о своих мечтах или вообще не имел таковых. Управляющий рестораном, малый по имени Герберт Финни, в разных интервью отзывался о ней совершенно по-разному. В одном из них Рэйчел предстает как «тихая, трудолюбивая девушка», в другом — превращается во «вздорную, нечистую на руку особу, часто флиртующую с клиентами». Что из этого истина? Наверное, она где-то посредине. Так или иначе, работа официантки, да и сам Цинциннати никак не могли удовлетворить амбиций Рэйчел. Терпения ее хватило на двадцать один месяц, и в конце августа она села в поезд и отправилась на восток, в Бостон. Несколько лет спустя, когда какой-то идиотский журнал пожелал узнать, почему она выбрала именно этот город, Рэйчел ответила — потому что там, как ей рассказывали, очень красиво осенью. Приехав, она поселилась с двумя девушками, такими же новичками в Бостоне, как и она сама, и вновь устроилась официанткой. Через две недели ей удалось поступить в роскошный ювелирный магазин на Ньюбери-стрит, где она и проработала всю осень — и в самом деле прекрасную, солнечную и сухую. А двадцать третьего декабря в конце дня судьба послала ей рождественский подарок в виде Митчелла Гири.

2

Около двух пополудни пошел снег, первые хлопья закружились в небе, когда Рэйчел возвращалась после ланча. С каждым часом прогноз погоды становился все хуже, вечером и ночью обещали метель.

Торговля шла вяло, люди спешили домой, хотя на покупку подарков к Рождеству оставалось совсем немного времени. Управляющий, мистер Эриксон (мужчина сорока одного года с бледным лицом, не лишенный элегантности), по телефону обсуждал со своим боссом, не стоит ли сегодня закрыть магазин пораньше. И тут у магазина остановился лимузин, из которого вышел молодой темноволосый человек в длинном пальто с поднятым воротником и, опустив голову, словно опасался, что его могут узнать, направился к дверям. Преодолев расстояние в десять шагов, отделяющее его от магазина, он на пороге сбил с ботинок снег и вошел. Мистер Эриксон все еще беседовал по телефону, а напарница Рэйчел, Ноэль, отлучилась за кофе. Так что честь обслужить покупателя выпала одной Рэйчел.

Конечно, она сразу его узнала. Да и кто бы не узнал? Правильные классические черты лица, высокие скулы, выразительные глаза, четко очерченный чувственный рот, упрямые волосы — не проходило и месяца, чтобы портрет этого красавца не появился на обложке какого-нибудь журнала. Из всех холостяков Америки мистер Митчелл Монро Гири вызывал, пожалуй, наиболее пристальное, напряженное и жадное внимание. И теперь он собственной персоной стоял перед Рэйчел, и снежинки таяли на его длинных густых ресницах.

Что же произошло между ними? Ничего особенного, самый заурядный разговор. Он объяснил, что хочет купить подарок для жены своего деда, Лоретты. Что-нибудь с бриллиантами. И добавил, слегка пожав плечами: «Она обожает бриллианты». Рэйчел выложила на прилавок несколько бриллиантовых брошей, моля Бога, чтобы мистер Эриксон подольше оставался в кабинете, а длинная очередь в кафе задержала Ноэль. Она всего лишь хотела подольше насладиться обществом сказочного принца, и ничего больше.

Ему понравились две броши — в виде бабочки и в виде звезды. Рэйчел сняла их с черных бархатных подушечек, чтобы он мог получше их рассмотреть. Потом он спросил о ее мнении. И Рэйчел, удивляясь собственной смелости и той легкости, которую она ощущала в его присутствии, сообщила, что если он выбирает украшение для жены деда, бабочка, на ее взгляд, слишком романтична. Такой подарок свидетельствует скорее о нежных чувствах.

Он пристально взглянул на нее, и уголки его губ тронула легкая усмешка.

— А откуда вы знаете, что я не влюблен в свою бабушку? — спросил он.

— Тогда вы бы не искали все время кого-нибудь, — быстро нашлась она.

— А почему вы решили, что я кого-то ищу?

Теперь настал ее черед улыбнуться.

— Я читаю журналы.

— В них никогда не пишут правду, — вздохнул он. — Клянусь, я веду жизнь монаха.

Рэйчел промолчала, в ужасе думая, что зашла слишком далеко и совершила непростительную оплошность. Клиент уйдет без покупки, а она, возможно, останется без работы — если Эриксон слышал их разговор.

— Я возьму звезду, — сообщил он. — Спасибо за совет. Он расплатился и вышел. И хотя он забрал с собой лишь то, что принадлежало ему — свое обаяние, улыбку и блеск своих глаз, — Рэйчел внезапно почувствовала себя так, словно у нее что-то отняли. В дверях он едва не столкнулся с Ноэль, которая возвращалась с кофе.

— Это тот, о ком я думаю? — спросила она, расширив глаза.

Рэйчел кивнула.

— В жизни он еще красивее, чем на фотографиях, правда? — сказала Ноэль.

Рэйчел снова кивнула.

— Ну ты болтать!

Рэйчел рассмеялась.

— Ты права. Он очень красивый.

— Он был один? — спросила Ноэль и взглянула на улицу, как раз в этот момент от витрины отъехал лимузин. — Или с ней?

— С кем?

— С Наташей Морли. Моделью. Она такая тощая.

— Они все такие.

— Да, несчастные создания, — уверенно заявила Ноэль. — Невозможно быть счастливой, когда моришь себя голодом.

— Он был один. Купил подарок для своей бабушки.

— А, для этой суки, — фыркнула Ноэль. — Она вечно ходит в белом.

— Ее зовут Лоретта.

— Точно, Лоретта. Вторая жена его деда. — Ноэль рассуждала о семье Гири, будто они были ее ближайшими соседями. — Я читала о ней в «Пипл». Говорят, она всей семьей вертит, как хочет. Все перед ней по струнке ходят.

— Трудно представить, чтобы он перед кем-то ходил по струнке, — заметила Рэйчел, все еще глядя в окно.

— Думаешь, тебе не понравилось бы вертеть им? — улыбнулась Ноэль.

Тут в зале появился Эриксон в сквернейшем расположении духа. Несмотря на усилившийся снегопад, ведено было не закрывать магазин до половины девятого. За два дня до Рождества они обычно работали до десяти, чтобы, по выражению Эриксона, «обслужить всех неверных мужей». Согласно его теории, стоимость подарка, выбранного клиентом для жены, была прямо пропорционально количеству супружеских измен, совершенных им в уходящем году. Иногда у Эриксона случались припадки язвительности, и он щедро поливал покупателей, за которыми только что захлопнулась дверь.

Итак, они остались в магазине, а снег меж тем валил все сильнее и сильнее. Время от времени в магазин заходили посетители, но никто не купил ничего стоящего.

Когда Эриксон стал убирать с витрины выставленные там драгоценности, в магазин зашел мужчина и передал Рэйчел конверт.

— Мистер Гири просил извиниться за то, что письмо без обращения. Он не успел спросить, как вас зовут, — сказал он.

— Меня зовут Рэйчел.

— Я передам ему. Кстати, меня зовут Ральф. Я его шофер и телохранитель.

— Рада познакомиться, Ральф.

Ральф — крепкий парень, который был бы ростом шесть футов шесть дюймов, если бы был на дюйм выше, судя по виду, в прошлом боксер — довольно ухмыльнулся.

— Мне тоже очень приятно, Рэйчел, — сказал он и, стянув кожаную перчатку, пожал ей руку. — Ну, счастливо оставаться. Кстати, когда поедете домой, держитесь подальше от Тобин-бридж. Там авария и жуткая пробка.

Рэйчел не имела ни малейшего желания вскрывать конверт при Ноэль и Эриксоне, но ждать целых девятнадцать минут до закрытия магазина ей тоже было не под силу. Она не стала тянуть. В конверте оказалась короткая, небрежно нацарапанная записка от Митчелла Гири, который завтра вечером, то есть в рождественский Сочельник, приглашал ее в клуб «Алгонкин».

Через три с половиной недели в одном из самых дорогих ресторанов Нью-Йорка он преподнес ей бриллиантовую брошь в виде бабочки и сообщил, что влюблен без памяти и просит ее стать его женой.

Глава II

Но пора вас познакомить с семьей Гири. Оставим пока Рэйчел Палленберг в том месте, где Митчелл Гири сделал ей предложение, и обратимся к корням семьи, в которую ей предстоит войти. Впрочем, корни эти уходят так глубоко в землю, что я не уверен, что сумею их извлечь. Поэтому позвольте мне ограничиться — по крайней мере на данный момент видимой частью их генеалогического дерева, как это делает большинство книг о становлении и развитии влияния семьи Гири.

Даже при беглом знакомстве с подобного рода исследованиями становится ясно, что из поколения в поколение Гири вели себя так, будто были американской королевской семьей. Подобно монархам они и в частной, и в деловой жизни держали себя так, словно законы, которым подчиняются обычные люди, писаны не для них. Год за годом представители династии безнаказанно совершали поступки, за которые всякий другой поплатился бы тюремным заключением: от вождения автомобиля в пьяном виде до избиения жен. Что бы они ни делали, в их страстях и в их падениях всегда были царственный размах и величие, что привносило приятное возбуждение в существование обычных граждан, вынужденных строго соблюдать общие правила. Даже те, кому личные прихоти или деловые махинации Гири нанесли непоправимый ущерб, боготворили их, и стоило кому-то из Гири вновь обратить на них свой взор, как все обиды моментально забывались.

Как и у всех монархов, их руки были в крови. Ни один трон не удавалось завоевать или удержать, не прибегая к насилию.

Хотя Гири не принадлежали к избранникам богов, короновавших царей Европы и императоров Китая и Японии, у них был свой покровитель — темный кровавый дух, демон Гири, если угодно, который наделил их безграничной властью. Именно он сделал их столь неистовыми в любви и ненависти, подарил им железную волю и долголетие. Именно он наградил их обаянием и жестокостью.

При знакомстве с их историей создается впечатление, будто по большей части сами Гири не ведали, что творили — добро или зло. Они были настолько поглощены самими собой, что весь остальной мир был для них зеркалом, в котором они различали лишь собственное отражение.

В некотором смысле наиболее ярким проявлением могущества демона Гири стала именно любовь, ибо при помощи любви семейство обретало новую власть и новые богатства.

Что касается представителей мужской половины, они гордились множеством своих любовных похождений, о которых становилось известно всему свету, даже если об их пассиях и боялись говорить иначе как шепотом. Эта сомнительная традиция началась с прадеда Митча, Лоренса Грейнджера Гири, — он обладал невероятным запасом мужской силы, и у него было по меньшей мере две дюжины незаконнорожденных детей. Вкусы его по части женщин были весьма разнообразны и прихотливы. После его смерти две негритянки из Кентукки, между прочим сестры, заявили, что имеют от него детей. Весьма уважаемая за свою благотворительную деятельность еврейка, состоявшая вместе со стариком Гири в комитете Защиты Общественной Нравственности, предприняла попытку самоубийства, при этом она оставила письмо, где признавалась, что истинным отцом ее троих дочерей является не кто иной, как недавно почивший Лоренс Грейнджер. А хозяйка борделя в Нью-Мексико предъявила объективам фотокамер журналистов своего сына, имевшего поразительное сходство с покойным.

Вдова Лоренса, Верна, никак не отреагировала на эти заявления. Но они все же не прошли для нее даром. Через год несчастная женщина попала в то самое учреждение, что служило прибежищем Мери Линкольн в последние годы ее жизни. Там Верна Гири прожила около десяти лет, прежде чем покинула этот мир.

Из четырех ее взрослых детей (еще трое умерли в раннем детстве) лишь дочь Элеонора проявляла заботу об угасающей матери. Впрочем, доброта Элеоноры ничуть не трогала старую леди. Лишь к одному из своих отпрысков она питала нежную привязанность, лишь его умоляла о встрече в бесчисленных письмах — то был ее сын Кадм. Но он остался равнодушным к ее просьбам. Он посетил мать один только раз и более уже никогда не являлся. Может, Верна и сама воспитала в сыне такую жестокость. Она с младых ногтей внушала Кадму, что он — существо исключительное, и привила ему привычку удостаивать своим вниманием лишь красивые вещи и явления. И теперь он попросту не желал взирать на столь отталкивающую и жалкую картину, как сумасшествие его матери.

«Я привык окружать себя тем, что приятно глазу, — невозмутимо заявил он в ответ на мольбы и уговоры сестры. — А смотреть на нашу матушку не доставляет мне ни малейшего удовольствия».

В ту пору взор двадцативосьмилетнего Кадма услаждала девушка по имени Кэтрин Фэй Браунинг, а для близких — попросту Китти; она была дочерью сталелитейного магната из Питтсбурга. Кадм встретил ее в 1919 году и в течение двух лет домогался ее руки, проявив изрядную настойчивость; в это же самое время он показал себя талантливым бизнесменом, приумножив и без того значительное состояние, доставшееся ему от отца. То не было простым совпадением обстоятельств. Чем пренебрежительнее Китти Браунинг относилась к его чувствам (однажды осенью она в течение двух месяцев отказывалась с ним встречаться, в письме объяснив свое поведение следующим образом: «Я хочу проверить, смогу ли жить без вас. Если смогу, мы расстанемся, и это будет означать, что вы не тот мужчина, которому я отдам свое сердце»), тем сильнее пыл неразделенной любви питал его честолюбие. Именно в те годы он заслужил репутацию непревзойденного финансового стратега и весьма опасного противника. Хотя впоследствии Кадм несколько смягчился, слава человека, который никому и ничего не прощает, сохранилась за ним до конца дней.

Создавая свою империю, он, облеченный демонической властью, вершил судьбы людей и судьбы мира. Он приобретал заводы, кормившие целые округа, и по собственной прихоти закрывал их, в то время как другие предприятия, пользовавшиеся его благосклонностью, развивались и процветали. Достигнув среднего возраста, Кадм успел сделать столько, что другому не хватило бы на это и сотни жизней. Не было сферы, в которой он не заслужил бы непререкаемого авторитета и не достиг бы могущества. Он оказывал влияние на принятие законов и на выбор судей; он с равной легкостью скупил демократов и республиканцев и, получив от них все, что требовалось, выбросил их за ненадобностью; выдающихся людей он превращал в ничто, а когда того требовали его интересы, возводил безнадежных кретинов на высокие должности.

Стоит ли говорить, что Китти Браунинг в конце концов уступила его настойчивости и дала согласие стать его женой и что Кадм впервые изменил своей молодой жене — или, пользуясь его собственным определением, «немного развлекся» — еще до окончания медового месяца.

Мужчина с таким богатством и влиянием, каким обладал Кадм, и с такой внешностью (он представлял собой классический тип американской красоты — был хорошо сложен, ловок и строен, с правильными чертами чуть вытянутого лица, которое всегда покрывал легкий загар, с проницательным взглядом и дерзкой улыбкой) не может быть обделен женским вниманием. С ним никогда не было скучно, казалось, он не знал сомнений и усталости — в этом и состоял секрет его влияния на людей. Обладай он более возвышенной или уж совсем черной душой, он мог бы стать президентом, заметила как-то его сестра. Но Кадм не имел ни малейшего желания тратить свою бившую ключом энергию на политику. Это казалось ему непростительным расточительством, ведь вокруг столько женщин, жаждущих быть обольщенными (хотя обольщение — не слишком подходящее слово, ибо предполагает определенные усилия, а Кадму его бесчисленные победы давались с невероятной легкостью). Так или иначе, он делил свое время между конторами в Нью-Йорке и Чикаго, особняками в Вирджинии и Массачусетсе и постелями любовниц, количество которых в течение года переваливало за сотню, а недовольным мужьям он выплачивал денежное вознаграждение или устраивал их на хорошую должность.

Что до Китти, у нее были свои интересы: воспитание троих детей и весьма насыщенная светская жизнь. Она никогда не хотела привязать мужа к своей юбке. От Кадма она требовала только, чтобы он не ставил ее в неловкое положение, а в остальном предоставляла ему полную свободу.

Лишь однажды любовная история — точнее, любовная неудача — нарушила это странное равновесие. В 1926 году Кадм отправился на Запад по приглашению Лайонела Блумбери, возглавлявшего одну из небольших независимых студий Голливуда. По части кино Кадм считал себя знатоком, а Лайонел предлагал ему вложить деньги в кинобизнес. Что Кадм и сделал, вложив часть капитала Гири в «Метро-Голдвин-Майер», после чего, в период расцвета этой студии, получил немалые прибыли. Он также приобрел огромные участки земли, которые впоследствии превратились в Беверли-Хиллз и Калвер-Сити. Однако то дело, которое влекло его в Голливуд сильнее всего, ему не удалось провернуть. Я имею в виду молодую актрису Луизу Брукс. Впервые они встретились на премьере «Убогой жизни», картины студии «Парамаунт», где Луиза снималась вместе с Уоллисом Бири. Восхищенному взору Кадма она показалась каким-то сверхъестественным созданием, он даже признался одному своему приятелю, что в первый раз тогда поверил в идею Эдема, что мужчина может быть изгнан из совершенного сада из-за женщины.

Луиза, встреча с которой настроила нашего героя на столь метафизический лад, без сомнения, была очень красивой женщиной: ее темные, по-мальчишески коротко подстриженные блестящие волосы оттеняли матово-бледное лицо с изящными точеными чертами. Но кроме красоты она обладала немалыми амбициями и острым умом; роль произведения искусства, услаждающего взор Кадма или кого-либо другого, ее мало привлекала. На следующий год она отправилась в Германию, где намеревалась сняться в двух картинах; предполагалось, что одна из них, «Ящик Пандоры», навеки впишет ее имя в историю кинематографа. К тому времени Кадм настолько потерял голову, что вслед за Луизой отбыл в Европу, надеясь, что там предмет его вожделения окажется уступчивее. Луиза, казалось, была даже рада встрече со своим давним поклонником. Они вместе обедали и, когда позволяло расписание съемок, отправлялись в короткие путешествия. Но вскоре выяснилось, что Луиза просто забавлялась с Кадмом. В один прекрасный день она заявила своему директору мистеру Пабсту, что присутствие мистера Гири для нее крайне нежелательно, так как он мешает ей сосредоточиться на работе. За этим последовал скандал, когда Кадм — который к тому времени уже начал безуспешные переговоры о приобретении студии, снимающей «Ящик Пандоры», — попытался силой прорваться на съемочную площадку, чтобы выяснить отношения с Луизой. Она наотрез отказалась с ним разговаривать, и его с позором вышвырнули прочь. Через три дня он сел на пароход и отплыл в Америку.

С «блажью», как он впоследствии называл этот эпизод, было покончено навсегда. Выздоровевший Кадм с почти пугающим аппетитом принялся за дела. Год спустя после его бесславного возвращения из Европы, в октябре 1929 года, грянул биржевой кризис, ознаменовавший собой начало Великой депрессии. В период всеобщего бедствия Кадм проявил ловкость и изворотливость, достойную ловцов мустангов, героев его любимых вестернов, — ему удалось не только сохранить, но и приумножить свое состояние. Пока другие финансовые столпы по уши залезали в долги или же сводили счеты с жизнью при помощи пистолета, пока страна страдала от экономического кризиса, равного которому она не знала со времен Гражданской войны, Кадм процветал, превращая всеобщее поражение в свою победу. За символическую цену он скупал остатки разорившихся предприятий, хотя порой все же проявлял великодушие и бросал спасательный круг утопающим, не сомневаясь, что после они отплатят ему сторицей.

Кадм вел дела не только с честными людьми, которые и в трудные времена не забывали о морали, он также не чурался и тех, у кого руки были по локоть в крови. Сухой закон доживал свои последние дни, невероятные прибыли по-прежнему ожидали всякого, кто ухитрялся снабжать спиртным изнемогающую от жажды Америку. А там, где были прибыли, там был и Кадм Гири. На протяжении четырехлетнего периода между своим возращением из Германии и отменой пресловутой Восемнадцатой поправки он успешно вкладывал деньги в алкоголь и «развлекательный» бизнес и извлекал доходы, о которых не удавалось проведать ни одному налоговому инспектору, отмывая их при помощи своих законных предприятий.

Но он был очень осторожен в выборе деловых партнеров и избегал общения с теми, кто упивался своей дурной славой. Он никогда не имел дел с Капоне, предпочитая более «скромных» компаньонов, как Тайлер Берджесс или Кларенс Филби, чьи имена не попадали в газетные заголовки. Но вообще-то он боялся конфликтов с законом и, несмотря на огромные доходы от махинаций со спиртным, весной 1933 года, как раз перед тем, как Конгресс аннулировал поправку, он порвал все контакты с «людьми со Среднего Запада».

Однако тут необходимо отметить, что именно Китти заставила его принять это решение. Обычно она не вмешивалась в дела мужа, но, как она сказала ему, речь шла уже не о деньгах, а о репутации семьи, которая будет погублена, если будет доказана связь Кадма с этим отребьем. При всей своей независимости Кадм счел за благо подчиниться давлению жены, тем более что необходимость общаться с преступниками действовала ему на нервы. Все они были неотесанными мужланами, и, как сказал Кадм, их ближайшие предки наверняка прозябали в каком-нибудь забытом уголке Европы и питались вшами со своих ослов. Это выражение так понравилось Китти, что она пользовалась им всякий раз, когда хотела сказать убийственную колкость.

Итак, Сухой закон и годы Великой депрессии остались в прошлом, в настоящем же Гири были одной из самых богатых семей на континенте. Они владели сталелитейными заводами, верфями и скотобойнями, кофейными и хлопковыми плантациями, необозримыми полями, засеянными ячменем и пшеницей, и бескрайними пастбищами. Им принадлежала значительная часть недвижимости в тридцати крупнейших городах Америки, на их землях стояли многоквартирные дома и отели.

Они были обладателями скаковых лошадей, ипподромов, гоночных машин и треков. Владели обувными фабриками, консервными заводами, ресторанами и закусочными. Кроме того, им принадлежали журналы и газеты, а также люди, эти журналы и газеты выпускавшие, доставлявшие и продававшие. То, что Гири не могли приобрести, они украшали собственным именем. Стремясь подчеркнуть различие между своим благородным семейством и неотесанными выскочками, с которыми Кадм порвал в тридцать третьем году, Китти позволялось тратить миллионы долларов на благотворительность, в результате имя Гири появилось на фасадах больниц, школ и сиротских приютов. Разумеется, все эти благие деяния не могли пустить пыль в глаза недоброжелателям, с завистливым вниманием наблюдавшим за безостановочным ростом семейного состояния. С течением лет Кадм ничуть не умерил своих аппетитов. В шестьдесят пять, когда для многих главным удовольствием в жизни становится рыбалка и работа в саду, Кадм устремил свой проницательный взор на Гонконг и Сингапур, где он с успехом повторил некоторые махинации, некогда осуществленные в Америке. Демон обогащения не оставлял Кадма своим покровительством, словно по волшебству он создавал все новые процветающие компании. Могущество Кадма стало безграничным, в обществе он почти не появлялся, но о нем ходили легенды.

Как и в молодости, он был окружен женщинами и с легкостью завоевывал все новых поклонниц, но это для него уже не имело особого интереса. Несомненно, он по-прежнему оставался прекрасным любовником (не исключено, что в этот период жизни он сознательно выбирал менее благоразумных и тактичных женщин, чем прежде; их нескромность служила рекламой его мужских достоинств), но после случая с Луизой Брукс он боялся влюбляться и всю свою страсть вкладывал в бизнес. Лишь деловой успех дарил ему подъем духа, подобный тому, что он испытал во время первой встречи с Китти или во время злосчастного вояжа в Германию; лишь приумножая свое состояние, Кадм испытывал блаженство или, по крайней мере, был близок к тому.

Тем временем подросло новое поколение династии. Старшим из юных Гири был Ричард Эмерсон, появившийся на свет в 1934 году, после того как две беременности Китти окончились неудачей. Год спустя у супругов родилась дочь, Нора Фэй Гири, а еще через два года — сын Джордж, отец Митчелла и Гаррисона.

Во многих отношениях детские годы Ричарда, Норы и Джорджа прошли в обстановке куда более эмоционально благоприятной, чем детство их предков. Китти прекрасно понимала, насколько губительным может стать влияние богатства, на примере собственной семьи она видела, с какой легкостью и быстротой оно способно разрушить личность. Она сделала все от нее зависящее, чтобы помешать тлетворному сознанию собственной исключительности отравить детские души — от природы Китти была наделена выдающимся даром любви, и это чувство, не востребованное в замужестве, щедро изливалось на детей. Любимицей отца была Нора, и он не собирался отказывать себе в удовольствии побаловать обожаемую дочку. В результате Нора превратилась в капризное своевольное дитя, и все усилия Китти исправить ее характер казались тщетными. Стоило девочке не получить от матери желаемого, она, заливаясь слезами, бежала к отцу, и любая ее прихоть немедленно исполнялась. Желание отца порадовать свою любимицу всеми возможными способами вскоре достигло воистину грандиозных размеров: когда Норе было одиннадцать лет, она сказала, что хочет стать актрисой, и любящий родитель оплатил «Метро-Голдвин-Майер» съемки небольшого фильма с ее участием. До поры до времени последствия этого безумного потворства не давали о себе знать, но настал день, когда они привели к трагедии.

Китти меж тем наделяла сыновей своей куда более разумной любовью и с удовлетворением наблюдала, как мальчики превращаются в незаурядных мужчин. То, что ни один из них не проявил желания участвовать в управлении империей Гири, вовсе не было случайностью. Китти сумела внушить обоим недоверие к миру, в котором их отец достиг столь головокружительных успехов. Лишь когда у Кадма, которому перевалило далеко за семьдесят, появились первые признаки старческого маразма, Джордж, младший из двух сыновей, согласился оставить собственную инвестиционную компанию и взять под наблюдение процесс преобразований, в которых настоятельно нуждалась ставшая чрезмерно громоздкой империя. Со временем он обнаружил, что, несмотря на все его опасения, эта деятельность пришлась ему по душе. Инвесторы, союзы и члены совета с радостью встретили молодого Гири, приветствуя в нем руководителя нового типа, озабоченного не только ростом прибыли, но и благосостоянием своих служащих, а также всех тех, кто от него зависел.

В семейной жизни у Джорджа тоже все было в порядке, он оказался привержен старомодным понятиям и традициям. Он женился на Деборе Халфорд, в которую был влюблен еще со школьных лет, и вместе им удалось создать тот семейный уют, который тщетно пыталась создать для своих детей Китти. Старший сын Кадма, Ричард, стал успешным адвокатом, он мог оправдать любого убийцу, и жизнь его превратилась в подобие затянутого финального акта оперы, до предела наполненного душераздирающими сценами. Что же касается несчастной Норы, то она, расставшись с очередным опостылевшим супругом, тут же вступала в новый брак, одержимая несбыточной надеждой обрести в муже обожающего и доброго папочку.

В противоположность сестре и брату Джордж, в руках которого находилась большая часть состояния Гири, вел размеренную жизнь. Голос его был тих, манеры сдержанны, а улыбка, изредка освещавшая лицо, казалась немного застенчивой. Несмотря на то, что он умел ладить со служащими, идти по стопам отца ему было совсем не легко. Во-первых, старик отнюдь не собирался уступать управление своей империей кому бы то ни было и, оправившись после болезни, заявил, что собирается вновь занять за столом место председателя. Впрочем, Лоретта, вторая жена Кадма, убедила его, что будет благоразумнее передать всю власть сыну, а самому стать консультантом. Старик весьма неохотно последовал совету жены; впрочем, он обрел удовольствие в том, чтобы публично критиковать решения Джорджа, и несколько раз добивался расторжения контрактов, над заключением которых Джордж трудился месяцами.

Помимо того, что Кадм делал все возможное, чтобы отравить жизнь собственному сыну, появились и другие проблемы. Во-первых, выяснилось, что на фондовой бирже против Гири орудуют шпионы других корпораций, в результате чего разорилось отделение компании на Дальнем Востоке, и управляющий, назначенный еще Кадмом, покончил жизнь самоубийством — позднее обнаружилось, что он пытался скрыть миллиарды долларов убытков. А во-вторых, неожиданно всплыли темные делишки Кадма в период Сухого закона, которые, казалось, ему удалось так надежно скрыть. Книга о его махинациях со спиртным сразу возглавила список бестселлеров, и все попытки Ричарда обвинить автора в клевете и изъять книгу из продажи не достигли цели.

Неприятности окружали Джорджа со всех сторон, и только в его семейной жизни царила идиллия. Дебора оказалась прирожденной хранительницей домашнего очага, она делала все, чтобы окружить мужа и детей уютом и заботой. Все проблемы лучше оставлять за дверью дома, любила повторять она, имея в виду и остальных членов семьи Гири. Если Джордж хотел побыть один или если ему хотелось поиграть с детьми или послушать джаз, Дебора никому не позволяла переступить порог дома. Даже Ричард, который с легкостью мог убедить присяжных в чем угодно, предпочитал отступить, когда Дебора охраняла покой Джорджа.

В этой безупречной семье росло четверо детей — Тайлер, Карен, Митчелл и Гаррисон, и родители, несмотря на всю свою нежность, воспитывали их со всей строгостью. Однако новой поросли Гири пришлось подвергнуться испытаниям, которых не знали предшествующие поколения. С младых лет их не оставляли своим вниманием журналисты; одноклассники не упускали случая донести учителям обо всех их тайных проступках и шалостях; фотографии, где юные Гири купались нагишом и оказывались в прочих пикантных ситуациях, регулярно мелькали на обложках журналов. Несмотря на отчаянные усилия Деборы, она не могла защитить своих детей от вездесущих папарацци. Джордж считал, что на борьбу с журналистами не стоит тратить ни сил, ни нервов. Гораздо разумнее будет, если дети, испытав всю боль публичного унижения, изменят свое поведение. Если в головах у них не слишком пусто, они поймут, как им следует держаться, чтобы оградить себя от нападок толпы. Если же Господь не дал им ума, их ждет удел тетушки Норы, которая столько раз попадала на обложки журналов, сколько сменила психоаналитиков. Это жестокий мир, повторял Джордж, и любовь не может оградить от него. Она может только залечить нанесенные раны.

Глава III

1

Что-то мое отступление затянулось. Я хотел коротко рассказать вам о генеалогическом древе семьи Гири, но запутался в его ветвях. Не то чтобы каждая веточка была необходима для моего повествования — я никогда бы не взялся за столь трудную задачу, но между теми, о ком я рассказал вам, и некоторыми событиями существуют удивительные связи. Вот, например: когда Рэйчел улыбается, в глазах ее вспыхивают точно такие же насмешливые огоньки, что некогда светились во взоре Луизы Брукс, да и темные, блестящие волосы Рэйчел тоже напоминают о канувшей в лету кинозвезде. И если вы хотите в полной мере понять природу того чувства, которое питал к Рэйчел старик Кадм, необходимо знать некоторые подробности его неудавшегося романа.

Но есть кое-что еще более важное, чем все эти детали, — это общий дух семьи, сохраняющийся из поколения в поколение, ибо дети следуют примеру взрослых, порой дурному, порой хорошему. Так Лоренс Грейнджер Гири (умерший в постели проститутки в Гаване) научил своего сына быть бесстрашным и жестоким. И так Кадм превратил свою дочь в существо, исполненное жажды саморазрушения, а его же сын Джордж в результате отсутствия отцовского внимания вырос тихим и нерешительным человеком.

Кстати о Джордже, пора завершить о нем рассказ. Джорджа — человека, обладавшего, несомненно, выдающимися достоинствами, — ждал печальный конец, смерть его породила множество вопросов, на которые до сих пор не найдены ответы. Шестого февраля тысяча девятьсот восемьдесят первого года Джордж, вместо того чтобы отправиться на уик-энд в свой любимый загородный дом в Калебс-Крик, где его ждали жена и дети, поехал на Лонг-Айленд. Он сам сел за руль, отпустив шофера, что довольно странно, ведь Джордж не слишком любил водить машину, к тому же погода в тот день выдалась скверная, и уже стемнело. Он позвонил Деборе и предупредил, что задержится, так как ему необходимо уладить «одно небольшое дельце», но обещал быть после полуночи. Дебора не стала без него ложиться. Однако Джордж все не появлялся. В три часа ночи она позвонила в полицию, с рассветом начались поиски, которые продолжались все холодные и дождливые выходные. Но полиции не удалось ничего обнаружить до самого понедельника. Примерно в семь тридцать утра человек, гулявший с собакой по побережью в Смит-Пойнт-Бич, решил заглянуть в машину, которая, как он заметил, стояла на пляже уже три дня. Внутри он увидел труп мужчины со сломанной шеей. Это и был Джордж. По всей видимости, убийство произошло прямо здесь, на берегу, — подошвы ботинок Джорджа были в песке, песок обнаружили у него в волосах и даже во рту. Разделавшись со своей жертвой, преступник втащил тело в машину и исчез. Бумажник Джорджа вскоре обнаружили неподалеку. Деньги и кредитные карточки оказались на месте, исчезла только маленькая фотография Деборы, которую Джордж всегда носил с собой.

Поиски убийцы продолжались несколько лет (наверное, они ведутся до сих пор, так как дело не было закрыто). Но несмотря на то что Кадм предложил награду в миллион долларов за любую информацию об этом преступлении, найти преступника так и не удалось.

2

Основных последствий смерти Джорджа — точнее, последствий, имеющих отношение к данному повествованию, — было три. Во-первых, Дебора в результате подозрительных обстоятельств гибели ее супруга стала чувствовать себя странно чужой ему. Оказалось, он что-то скрывал от нее... Что-то жизненно важное, что-то смертельное. При всем доверии, которое они питали друг к другу, между ними оставалась тайна, жуткая тайна. И она даже не догадывалась, что это за тайна. В течение нескольких месяцев Дебора прилежно выполняла все, что требовалось в ее положении безутешной светской вдовы, но затем, когда объективы камер, привлеченные другими трагедиями и скандалами, отвернулись от нее, она стремительно погрузилась во мрак своих сомнений, тоски и горя. Надеясь развеяться, Дебора отправилась в Европу, где встретила свою невестку Нору, с которой в прежние годы стремилась не иметь ничего общего. Поползли слухи, согласно которым они вели жизнь стареющих лесбиянок; колонки светской хроники утверждали, что в поисках компании они шляются по трущобам Рима и Парижа. Не берусь судить, насколько эти сплетни соответствовали истине, но, вернувшись домой в августе 1981 года, Дебора производила впечатление женщины, повидавшей в Европе отнюдь не только Ватикан и Эйфелеву башню. Она похудела на тридцать фунтов, одета была с не соответствующей возрасту экстравагантностью и врезала первому же фотографу, наставившему на нее объектив в аэропорту.

Во-вторых, смерть Джорджа, разумеется, сказалась на положении его детей. После гибели отца четырнадцатилетний Митчелл оказался в центре внимания: он обладал многообещающей внешностью (по общему признанию, никогда еще в семействе Гири не рождалось подобного красавца), к тому же, общаясь с назойливыми журналистами, проявлял недетскую зрелость и достоинство. Молва единодушно нарекла его наследным принцем, и никто не оспаривал этот титул.

Гаррисон, который был старше Митчелла на шесть лет и прежде предпочитал оставаться в тени, и сейчас не предпринял каких-либо попыток изменить сложившееся положение. В то время как Митчелл в период траура служил опорой своей безутешной матери, сопровождал ее на благотворительные мероприятия, всячески утешал и поддерживал ее, Гаррисон превратился в почти полного затворника. Привычка к уединению сохранилась у него и впоследствии. Что до Тайлера и Карен, то они были моложе Митчелла и по крайней мере в течение нескольких лет не представляли для журналистов особого интереса. Тайлер погиб в 1987 году вместе с дядей Тоддом, четвертым мужем Норы, — их небольшой самолет, которым управлял Тодд, попал в грозу и разбился поблизости от Орландо в штате Флорида. Ну а Карен, унаследовавшая от отца природную мягкость характера, стала археологом и достигла на этом поприще немалых успехов.

И наконец, третьим следствием гибели Джорджа Гири стал прилив духовных и физических сил у его отца, Кадма Гири. Старик выдерживал натиск старости столь же стойко, как сносил все прочие испытания, которым неоднократно подвергала его жизнь, и теперь, когда империи Гири вновь понадобился монарх, он был готов опять взвалить на себя все бремя ответственности. Хотя Кадму уже перевалило за восемьдесят, он держался так, словно все старческие хвори только обострили его жизненные аппетиты. Годы сравнительно мягкого правления остались позади, империя снова оказалась в железных руках человека, который вел игру по собственным правилам. Иногда казалось, что старик стремится наверстать то, что его покойный сын уступил из-за своей гуманности и снисходительности. Всякий, кто осмеливался перечить Кадму (и отстаивать принципы Джорджа), сразу изгонялся — на то, чтобы переубеждать несогласных, у Кадма не было ни времени, ни терпения.

Уолл-Стрит моментально отреагировала на произошедшую перемену. «Старик Кадм снова у власти», — сообщал заголовок «Уолл-Стрит джорнал». В течение ближайших месяцев в газетах то и дело появлялись биографические очерки о Кадме, неизменно снабженные перечнем его злодеяний. Но старика это не заботило. Он никогда не обращал внимания на газетную шумиху и не собирался замечать ее впредь. Таков был его стиль жизни, и он знал — этот стиль прекрасно отвечает законам, по которым живет деловой мир.

3

Мы вернемся к старику Гири позднее, значительно позднее. А сейчас позвольте мне оставить Кадма, переживающего свое второе, триумфальное пришествие к власти, и вернуться к столь важному предмету, как смерть. Я уже рассказал вам о кончине Лоренса Гири (постель шлюхи, Гавана), Тайлера (самолет дяди Тодда, Флорида) и Джорджа (сиденье «мерседеса», Лонг-Айленд). Но должен поведать вам еще о некоторых смертях. Кажется, я уже упоминал о матери Кадма, Берне? Да, конечно. Как вы помните, последние ее дни прошли в сумасшедшем доме. Но я не успел сообщить, что, подобно своему внуку, она погибла от руки убийцы — скорее всего, это была некая Долорес Кук, также пациентка клиники, через шесть дней после смерти Верны совершившая самоубийство (она украла зубочистку, проткнула ею себе вены и истекла кровью). Элеонора, нелюбимая дочь Верны, умерла в весьма преклонном возрасте. До глубокой старости дожила и Луиза Брукс, в начале тридцатых оставившая карьеру в кино, сочтя, что затраченные усилия не стоят конечного результата.

Из всех важных для этой истории действующих лиц осталась только Китти, скончавшаяся от рака пищевода в 1979 году, как раз в тот период, когда Кадм боролся с первым приступом старости. Родившаяся в 1902 году, Китти была почти ровесницей века. Через год Кадм женился вновь, и избранницей его стала Лоретта Толли, женщина почти на двадцать лет его моложе. Любопытная деталь: в юности Лоретта тоже была актрисой и выступала в бродвейских театрах, но потом, как и Луиза, разочаровалась в актерской карьере.

Китти не играет почти никакой роли в последующих событиях; говорю об этом с сожалением, ибо в моем распоряжении находится весьма необычный документ, написанный Китти в последний год жизни и вызывающий множество любопытных предположений. Текст отличается некоторой сумбурностью и несвязностью, но, учитывая, что в этот период Китти принимала сильные болеутоляющие препараты, в этом нет ничего удивительного. На этих безоглядно искренних страницах (написанных, кстати, от руки) Китти говорит о тоске, томившей ее на протяжении всей жизни, о жажде чего-то более высокого, чем предназначение матери, жены и дамы-благотворительницы, жажде, которую ей не суждено было утолить. Иногда смысл написанного ускользает, и слова превращаются в череду разрозненных образов. Но и эти места полны силы. Мне кажется, в конце жизни Китти жила в каком-то своем измерении, где воспоминания о пережитом, настоящее, несбывшиеся надежды и ожидания слились в один мощный поток. Иногда она представляла себя ребенком и с отстраненным любопытством смотрела на собственное разрушенное временем тело, поражаясь его непокорности и безобразию.

Она пишет и о Галили.

Лишь прочтя записи Китти в третий раз (в поисках сведений и фактов, проливающих свет на убийство Джорджа Гири), я понял, что речь здесь идет и о моем сводном брате. В это трудно поверить, но это так. Он входит в исповедь Китти и живет в ней, подобный ветерку, который шевелит страницы книг на столе, — мы видим не его, но лишь то, что он совершает. Вне всяких сомнений, именно благодаря Галили Китти узнала о многом, чего была лишена. Если он и не стал главной любовью ее жизни, то все равно дал ей почувствовать всю неодолимую преображающую силу истинного и к тому же разделенного чувства.

4

А теперь позвольте мне провести небольшую ознакомительную экскурсию по резиденциям Гири, ибо именно там происходили события, о которых речь пойдет впереди. Год за годом семья приобретала недвижимость, при этом почти ничего не продавая — в деньгах у Гири никогда не было нужды. Иногда, купив новую виллу или загородный дом, они перестраивали их по своему вкусу и жили там время от времени. Но чаще дома, принадлежавшие Гири, десятилетиями стояли пустыми, при этом они содержались в полном порядке, хотя нога ни одного из членов семьи не переступала их порога. Насколько мне известно, Гири владели домами и квартирами в Вашингтоне, Бостоне, Лос-Анджелесе, Луизиане, Южной Каролине и на Гавайях. Что касается Европы, то там у них была недвижимость в Вене, Цюрихе, Лондоне и Париже, были у них дома и в таких экзотических местах, как Каир, Бангкок и Гонконг.

Но начну с их резиденций в Нью-Йорке. Митчеллу принадлежит pied a terre[прим.4] на окраине Сохо, внутри обставленный куда более изысканно и охраняемый куда более тщательно, чем позволяет предположить достаточно скромный внешний вид.

Марджи и Гаррисон занимают два верхних этажа в Трамп-Тауэр, из всех окон этой огромной квартиры открывается потрясающий вид. На ее покупке настояла Марджи (в те времена этот квартал был самым дорогим в мире, а Марджи нравилось без счета тратить деньги Гаррисона), но она, несмотря на роскошность этой квартиры, так и не сумела сделать ее уютной. Нанятый ею дизайнер, некто Джефри Пенроуз, умер через месяц после завершения работы, и в посмертных статьях о его творчестве квартиру в Трамп-Тауэр называли его последним великим творением, великолепно отразившим характер владелицы — «непостоянной и падкой на безвкусный шик». Все это было вполне справедливо как в отношении квартиры, так и в отношении Марджи. Годы не пошли на пользу им обоим. Сияние мишуры быстро поблекло, и то, что в восьмидесятые казалось остроумной выдумкой, несколько лет спустя утратило всю свою пикантность.

Самой главной резиденцией Гири в Нью-Йорке является дом, который все члены семьи почтительно называют «Особняк». Это огромное здание, построенное в конце девятнадцатого века, находится в Верхнем Ист-сайде. Район, где стоит дом, называется Карнеги-Хилл, но с не меньшим основанием он мог бы называться и в честь Гири, Лоренс поселился здесь за двадцать лет до того, как Эндрю Карнеги выстроил себе особняк на пересечении 5-й и 91-й улиц. В большинстве домов, окружавших гнездо Гири, располагаются посольства; для того чтобы служить жилищем одной семье, эти здания слишком велики и слишком дороги. Но Кадм родился и вырос в этом огромном особняке, и мысль о том, чтобы продать дом в Ист-сайде, ни разу не приходила ему в голову. Да и реши он это сделать, все убранство дома невозможно было бы разместить в другом обиталище. Ценной мебели, ковров, часов, произведений искусства там накопилось столько, что хватит на приличный музей. К тому же там были и картины, которые в отличие от всего прочего коллекционировал сам Кадм. Он предпочитал живописные полотна впечатляющих размеров, причем исключительно американских художников. В его собрании находились изумительные работы Альберта Бьерстадта, Томаса Коула, Фредерика Черча, а также несколько прекрасных образцов американского пейзажа. Может, на чей-то взыскательный вкус эти полотна и покажутся удручающе несовременными и помпезными, а может, кто-то сочтет их творениями весьма ограниченного таланта, не рассчитавшего собственные силы в погоне за грандиозностью. Но в особняке, где одна картина подчас занимает целую стену, эти произведения смотрятся очень величественно. В некотором смысле именно они придают дому лицо. Да, здесь неизменно царит неприветливый полумрак, а воздух такой спертый и тяжелый, что подчас трудно дышать. Но, покидая особняк, люди уносят с собой иные впечатления. Перед глазами у них стоят картины, подобные окнам, распахнутым в мир свободной, дикой природы.

В доме шестеро слуг, за работой которых неустанно наблюдает суровый взор Лоретты, Но как бы они ни старались, дом слишком велик, и они не успевают наводить везде порядок. То тут, то там вечно скапливается пыль — слуги могут работать без отдыха двадцать четыре часа в сутки, но им все равно не справиться с такой громадой.

Таковы обиталища Гири в Нью-Йорке. Хотя, откровенно говоря, кое о чем я умолчал. Например, у Гаррисона есть тайная квартира, о которой не знает никто, даже Марджи. Я опишу ее, когда придет время ее посетить, а заодно и расскажу, что заставило Гаррисона приобрести это гнездышко. Семье принадлежит еще один дом в северной части штата, но там также развернутся важные события предстоящего рассказа, так что я отложу рассказ о нем до более подходящего случая.

Однако я чувствую необходимость познакомить вас еще с одним домом, хотя он и находится далеко, очень далеко от Нью-Йорка. Возможно, дело в том, что в моем воображении особняк Гири, «L'Enfant» и этот дом составляют некую нерасторжимую троицу. Впрочем, вышеупомянутое жилище значительно уступает своим собратьям и по размерам, и по роскоши. По правде говоря, из всех домов, о которых идет речь в моем повествовании, этот — самый скромный. Он стоит на берегу лазурного Тихого океана, в окружении пальм, и те счастливцы, кому удалось провести под его крышей хотя бы ночь, вспоминают о нем как о земном рае.

Подробно об этом доме и о тайнах, что хранят его стены (куда более жутких, чем маленькие секреты прибежища Гаррисона), я тоже расскажу позднее.

Значение этих тайн столь необъятно, что даже любимым живописцам Кадма вряд ли удалось бы передать его во всей полноте. И хотя нужный момент еще не настал, я хочу, чтобы образ этого райского уголка запечатлелся в сознании читателя, подобно яркому фрагменту головоломки, для которого пока не нашлось подходящего места. Но место это непременно будет найдено, пусть и после долгого раздумья, и тогда смысл всей картины, дотоле скрытый, сразу станет очевиден.

Глава IV

1

А сейчас я должен продолжать. Точнее, должен вернуться, вернуться к героине, с истории которой я начал эту главу, к Рэйчел Палленберг. Предшествующие экскурсы и описания были попыткой воссоздать фон, на котором развернулся роман Рэйчел и Митчелла. Надеюсь, что, познакомившись с некоторыми обстоятельствами жизни Митчелла, вы проникнетесь к нему определенной симпатией, которую, может, и не вызовут его поступки. Так или иначе, от природы он не был наделен жестокостью и прочими заслуживающими порицания качествами. Но, несмотря на все усилия его матери, Митчелл всю жизнь находился в центре публичного внимания. В подобной ситуации человек неизбежно утрачивает естественность. Собственная жизнь поневоле начинает казаться ему бесконечным представлением, в котором он играет главную роль.

За семнадцать лет, миновавших со смерти отца, Митчелл достиг совершенства в исполнении этой роли; несомненно, он обладал выдающимися актерскими способностями. Во всех остальных смыслах — за исключением наружности — он не возвышался над средним уровнем, а то и не дотягивал до него. Он был заурядным студентом, вялым любовником и скучным собеседником. Но в любом разговоре наступает момент, когда все забывают о предмете словопрений и главным становится обаяние собеседника, а тут Митчелл бывал неотразим. Не откажу себе в удовольствии процитировать здесь высказывание Берджеса Мотела, который однажды долго беседовал с Митчеллом, обсуждая проект постановки «Ярмарки тщеславия»: «Чем меньше смысла было в его словах, тем с большей непринужденностью он держался и тем благоприятнее было производимое им впечатление. Может, это покажется вам абсурдным, но будь вы там, имей вы возможность наблюдать, как он, подобно последователям учения дзен, создает все из ничего, вы убедились бы, что он проделывает это не только виртуозно, но и сексуально. Очаровал ли он меня? О да!»

Это был далеко не первый раз, когда писатель-мужчина публично восхищался обаянием Митчелла, но впервые его обаяние подвергли анализу. Никто не умел пользоваться своими чарами так, как Митчелл, и никто лучше него не знал, что чары эти особенно неотразимы на фоне окружающей пустоты.

Все вышесказанное, возможно, заметите вы, характеризует Рэйчел с не слишком выгодной стороны. Как она могла поддаться столь тривиальному обольстителю? Как могла очертя голову броситься в объятия мужчины, который производит наиболее благоприятное впечатление, когда слова его вовсе не имеют смысла? Поверьте, в сложившейся ситуации потерять голову было не трудно. Рэйчел была ослеплена, польщена, восхищена — не только самим Митчеллом, но и всем, что за ним стояло. На протяжении всей жизни Рэйчел имя Гири было для нее воплощением американской мечты, и теперь у нее появилась возможность проникнуть в их круг, приобщиться к святая святых. Кто бы на ее месте отверг подобную возможность? Кто отказался бы от заветной мечты, внезапно ставшей реальностью, кто не захотел бы расстаться с серой рутиной, поменять ее на новую жизнь — яркую, полную и комфортную? Рэйчел сама удивилась легкости, с которой она вошла в эту обитель оживших грез. Казалось, в глубине души она всегда знала, что в один прекрасный день мир богатства и власти распахнет перед ней свои двери, и была к этому готова.

Не подумайте, что Рэйчел вовсе не испытывала робости и замешательства. Бывали случаи, когда ладони ее холодели от страха. Ей вовсе не просто было в первый раз появиться на семейном торжестве, устроенном в честь девяносто пятого дня рождения Кадма, она отчаянно трусила, в первый раз ступая на красный ковер Линкольн-центра, и смущалась, в первый раз поднимаясь по трапу частного самолета, где она была единственным пассажиром. Все это представлялось ей необычным, изумительным и в то же время до странности знакомым.

Митчелл, судя по всему, интуитивно сознавал степень ее волнения и вел себя соответствующим образом. Если она робела, он всячески старался ее ободрить, своим примером показывая, как следует парировать наглые вопросы и направлять разговор в нужное русло. В то же время, замечая, что она чувствует себя в своей тарелке, он не мешал ей действовать по собственному усмотрению. Рэйчел быстро приобрела репутацию приятной собеседницы, умеющей с каждым найти общий язык. Что до самой Рэйчел, она сделала следующее открытие: все эти сильные мира сего, в компании которых она ныне оказалась, жаждут простого человеческого общения. Вновь и вновь она ловила себя на поразительной мысли: эти люди ничем не отличаются от простых смертных. Они также страдают от мозолей и от расстройства желудка, ломают ногти и переживают из-за растущих животов. Разумеется, нашлись несколько особей — в основном это были дамы неопределенного возраста, — которые относились к Рэйчел с нескрываемым высокомерием, но с подобным снобизмом она сталкивалась нечасто. Как правило, ее встречали приветливо и доброжелательно. Не раз ей доводилось слышать, что она — именно та женщина, которую так долго искал Митчелл, и все радовались, что его поиски наконец увенчались успехом.

Поначалу она не слишком много рассказывала о себе. Если кто-то интересовался ее прошлым, Рэйчел старалась напустить побольше туману. Но постепенно она прониклась к своим новым знакомым доверием и стала откровеннее рассказывать о своей семье и о детстве, проведенном в Дански. Само собой, среди ее собеседников находились такие, чьи глаза недоуменно стекленели при упоминании о том, что западнее Гудзона тоже идет жизнь, но в большинстве своем люди жаждали узнать хоть что-то о мире менее замкнутом и менее тесном, чем их собственный.

— Скоро ты убедишься — куда бы ты ни пошла, встретишь одни и те же старые кислые рожи, — как-то заметила жена Гаррисона, Марджи, известная своей язвительностью и бесцеремонностью. — Знаешь почему? В Нью-Йорке осталось всего двадцать важных персон. С твоим появлением — двадцать одна. Вот мы и шляемся по одним и тем же вечеринкам, заседаем в одних и тех же комитетах и все такое прочее. И, откровенно говоря, мы до чертиков надоели друг другу.

Они с Рэйчел стояли на балконе, разглядывая сверху блистательную нарядную толпу, которая насчитывала никак не двадцать, а несколько сотен человек.

— Понимаю, какой вопрос вертится у тебя на языке, — усмехнулась Марджи. — Но знай, это все игра зеркал.

Порой случалось, что чье-нибудь замечание приводило Рэйчел в растерянность. Как правило, такие замечания были обращены не к ней, а к Митчеллу, но в ее присутствии.

— Где ты ее отыскал? — спросил у Митчелла один из приятелей; вряд ли он хотел обидеть Рэйчел, но она почувствовала себя вещью. Приятель Митчелла словно желал знать, где продаются такие, чтобы при случае сделать подобную покупку.

— Они просто завидуют, что мне так повезло, — улыбнулся Митчелл, когда она призналась, что ей неприятна подобная бестактность. — Никто и не думал тебя оскорблять.

— Я знаю.

— Если тебе наскучили подобные сборища, мы можем послать их ко всем чертям.

— Нет, почему же. Я хочу лучше узнать всех твоих знакомых.

— В большинстве своем они нагоняют тоску.

— То же самое говорит Марджи.

— Я смотрю, вы с ней подружились?

— О да. Она мне нравится. Она ни на кого не похожа.

— Тебе стоит знать, что у нее серьезные проблемы с алкоголем, — сухо заметил Митчелл. — Последние два месяца она держится, но в любой момент может сорваться.

— И давно она...

— Стала алкоголичкой? Да, давно.

— Может, я сумею ей помочь, — сказала Рэйчел.

Митчелл коснулся губами ее щеки.

— Моя добрая самаритянка. — Он снова поцеловал ее. — Попробуй, конечно, но не будь слишком самонадеянна. И не обольщайся насчет Марджи. У нее за пазухой слишком много камней. Она ненавидит Лоретту. И не думаю, что ко мне она питает добрые чувства.

Настал черед Рэйчел вернуть поцелуй.

— Разве тебя можно не любить? — спросила она.

— Это чертовски трудно, но Марджи как-то ухитряется, — усмехнулся Митчелл.

— А ты, я смотрю, сам от себя без ума.

— Я? Ничуть. Как тебе такое взбрело в голову? В нашей семье я — самый скромный.

— Вот уж не думала, что такое бывает.

— Скромный Гири?

— Именно.

— Хм. — Митчелл задумался на несколько мгновений. — Знаешь, бабушка Китти, пожалуй, заслуживала подобного определения.

— Ты любил ее?

— Да, — кивнул головой Митчелл, и в его голосе зазвучала теплота. — Она всегда была такой доброй, такой ласковой. К концу жизни немного свихнулась, но я все равно ее любил.

— А Лоретта тебе нравится?

— Ну, она никогда не свихнется, это точно. Она самый здравомыслящий член нашей семьи.

— Ты не ответил. Как ты к ней относишься?

Митчелл пожал плечами.

— Лоретта есть Лоретта. Ее надо принимать как дурную погоду. Как бурю или град.

К тому времени Рэйчел встречалась с Лореттой всего два или три раза, и впечатление, которое произвела на нее жена Кадма, было прямо противоположным. Лоретта показалась ей очень спокойной и сдержанной, это впечатление усиливалось тем, что все ее туалеты были выдержаны в неброской бело-серебристой гамме. Несколько вызывающе смотрелись лишь головные уборы в форме тюрбанов, к которым Лоретта явно питала пристрастие, да яркий, хотя и безупречный макияж, подчеркивающий изумительный фиалковый оттенок ее глаз. С Рэйчел она держалась приветливо и любезно, и в ее мягких манерах не было ничего настораживающего.

— Знаю, о чем ты думаешь, — сказал Митчелл. — Ты думаешь, Лоретта просто несколько старомодная пожилая дама, и мой жених возводит на нее напраслину. И верно, Лоретта — это всего лишь старомодная пожилая дама. Но попробуй только задень ее.

— И что будет?

— То, что я тебе сказал. Поднимется буря. Особенно ревниво она относится ко всему, что связано с Кадмом. Не дай бог, она услышит, как кто-то осмелится задеть его хоть словом. Перегрызет обидчику глотку без всякого сожаления. «Если бы не Кадм, у вас бы сейчас и двух центов не было», — вечно твердит она. И она права. Без него мы бы все пропали.

— Что же будет, когда он умрет?

— По-моему, смерть не входит в его намерения, — абсолютно без иронии произнес Митчелл. — Он будет жить, пока кто-нибудь из нас не завезет его на Лонг-Айленд и не придушит. Извини. Неудачная шутка.

— Ты часто об этом думаешь?

— О том, что случилось с отцом? Нет. Я вообще об этом не думаю. Вспоминаю, только когда выходит очередная книжонка, утверждающая, что его убийство было делом рук мафии или ЦРУ. Меня уже тошнит от всех этих идиотских выдумок. Наверное, мы никогда не узнаем, что произошло на самом деле, так что толку ломать себе голову? — Митчелл провел рукой по волосам Рэйчел. — Тебе не о чем волноваться, — продолжал он. — Если завтра старик умрет, мы разделим его пирог, только и всего. Кусок Гаррисону, кусок Лоретте, кусок нам. А потом мы с тобой... Мы просто исчезнем. Сядем на самолет и улетим отсюда прочь.

— Если хочешь, мы можем улететь прямо сейчас, — улыбнулась Рэйчел. — Мне не нужна твоя семья, и я вовсе не любительница светской жизни. Мне нужен только ты.

Он тяжело вздохнул.

— Уверен, так оно и есть. Но весь вопрос в том, где кончается семья и где начинаюсь я.

— Я знаю где, — прошептала Рэйчел, прижимаясь к нему. — И я знаю, кто ты на самом деле. Ты человек, которого я люблю. Все очень просто.

2

Но на самом деле все было не так просто.

Рэйчел вступила в очень узкий круг: жизнь его членов считалась достоянием общественности, хотели они того или нет. Америка желала знать все о женщине, которой удалось похитить сердце Митчелла Гири, и то, что совсем недавно эта счастливица была ничем не примечательным созданием, лишь подогревало интерес. Люди не желали упустить ни единой подробности ее волшебного преображения. На глянцевых обложках красовались ее фотографии, а авторы колонок светской хроники захлебывались желчью: взгляните, вот Рэйчел Палленберг в платье, которое совсем недавно она не смогла бы купить, даже выложив всю свою годовую зарплату; вы видите, это улыбка женщины, получившей то, о чем она не смела и мечтать. Подобное счастье не может длиться долго, оно быстро приедается. Те же самые читатели, что в феврале и марте приходили в восторг от истории современной Золушки, в апреле и мае радовались счастью молодой продавщицы, ставшей принцессой, в июне опечалились, узнав о назначенной на осень свадьбе, а в июле уже мечтали вывалять новоиспеченную принцессу в грязи.

Кто она такая, эта воровка, лишившая тысячи женщин заветной мечты? Вряд ли в реальной жизни она так мила, как на фотографиях, таких людей просто не бывает. У нее есть свои темные секреты, в этом нет ни малейших сомнений. Как только было объявлено о готовящейся свадьбе, репортеры принялись землю носами рыть, пытаясь извлечь эти секреты на свет. Они считали своей священной обязанностью сообщить миру какую-нибудь скандальную подробность из прошлого Рэйчел Палленберг прежде, чем она облачится в белое платье и станет Рэйчел Гири.

Любители покопаться в чужом грязном белье не оставляли в покое и Митчелла. Журналы изобиловали историями о его прошлых романах, приправленными откровенным вымыслом. Газетчики наперебой вспоминали о дочери некоего конгрессмена, безнадежной наркоманке, которую Митчелл бросил без всякого сожаления, о его пристрастии к морским путешествиям в сопровождении небольшого гарема парижских фотомоделей, о его пылкой привязанности к Наташе Марли, модели, которая совсем недавно вышла замуж за монарха какой-то крошечной европейской страны, тем самым — согласно достоверным источникам — вдребезги разбив сердце Митчелла. Одному из наиболее прытких журналистов удалось отыскать даже однокурсника Митчелла по Гарварду, сообщившего, что тот был любителем едва оформившихся девочек-подростков. «Если на поле выросла трава, значит, можно играть в футбол», — якобы частенько повторял юный сластолюбец.

Чтобы убедить Рэйчел в том, что все это не стоит принимать близко к сердцу, Марджи как-то притащила ей целую кипу старых журналов — ее домоправительница, Магдалена, хранила их с той поры, когда Марджи только вышла замуж за Гаррисона. Все они были полны столь же язвительными, столь же бесцеремонными и столь же далекими от действительности статьями. И хотя хрупкая, изящная, сдержанная Рэйчел была полной противоположностью крупной, громогласной, обожавшей яркие крикливые наряды Марджи, обе женщины ощущали себя сестрами по несчастью.

— Да, тогда они здорово попортили мне нервы, — призналась Марджи. — Но знаешь, сейчас я уже жалею о том, что все написанное о Гаррисоне — наглая ложь. В больном воображении этих идиотов он предстает в сто раз интереснее, чем на самом деле.

— Но если все это ложь, почему никто не подаст на них в суд? — спросила Рэйчел.

— Бесполезно, — пожала плечами Марджи. — С этим народом не справиться. Им необходимо поливать кого-то дерьмом — или нас, или кого-нибудь другого. Пусть развлекаются. К тому же, если они бросят свой промысел, я перестану читать газеты и, чего доброго, вновь примусь читать книги, — с гримасой комического ужаса добавила она.

— Ты хочешь сказать, что читаешь весь этот хлам?

Марджи выгнула безупречно выщипанную бровь.

— А ты разве нет?

— Ну...

— Детка, в этом нет ничего зазорного. Все мы хотим знать, кто с кем спит. Но не желаем, чтобы другие знали, с кем спим мы. Но придется потерпеть. Одно могу сказать в утешение — скоро ты набьешь у всех оскомину. И газетчики найдут себе свеженькую жертву.

Марджи, да хранит ее Господь, очень вовремя поговорила с Рэйчел. Не более чем через неделю неутомимые папарацци добрались до Дански. Нет, в очередной статье не было ничего откровенно оскорбительного, только намеренно мрачное описание беспросветной жизни родного города Рэйчел, несколько фотографий дома ее матери, на которых он выглядел удручающе убогим: облупившиеся двери, высохшая трава на лужайке. Также автор вкратце поведал о том, как Хэнк Палленберг, отец Рэйчел, жил и работал в Дански. Возможно, именно эта небрежная краткость так задела Рэйчел. Ее отец заслуживал большего, чем несколько пренебрежительных слов, брошенных вскользь. Но худшее было впереди. Один из наиболее ушлых репортеров, мастер по части раздувания скандалов, встретился с девицей, когда-то учившейся вместе с Рэйчел на зубного техника. В воспоминаниях этой особы, не желавшей привлекать к себе внимания прессы и посему скрывшейся за именем Брэнди, Рэйчел представала совсем не привлекательно.

— Рэйчел всегда только и думала, как бы поймать богатенького, — поведала Брэнди. — Ни о чем другом она и не мечтала. Представляете, она даже фотографии подходящих претендентов из газет вырезала. Вся стена над ее кроватью была увешана этими фотографиями. Она на них любовалась перед сном.

Репортер, разумеется, не преминул осведомиться у Брэнди, висело ли над кроватью Рэйчел изображение Митчелла Гири.

— О да, — подтвердила Бренди и призналась, что сердце у нее защемило от недоброго предчувствия, когда она узнала об осуществлении заветного плана Рэйчел. — Я из религиозной семьи, воспитана в строгих правилах, и в этой возне с фотографиями мне всегда чудилось что-то нечистое. Словно она ведьма и занимается ворожбой.

При всем своем идиотизме этот материал произвел нужное впечатление. На первой странице газеты была помещена фотография Рэйчел на заседании одного из благотворительных фондов; фотограф постарался, чтобы в глазах ее от вспышки загорелись зловещие красные огоньки. Заголовок гласил: «Невеста Гири: шокирующие секреты сексуальной магии». Тираж разошелся мгновенно.

3

Рэйчел старалась держать себя в руках, но это ей плохо удавалось, хотя сама она всю жизнь с удовольствием читала подобные сплетни. Теперь, когда именно она стала их героиней, где бы Рэйчел ни появилась, люди провожали ее любопытными, нахальными, а порой и злобными взглядами. И сколь бы независимый и отчужденный вид она ни принимала, взгляды эти ранили ее.

— Какого черта ты вообще читаешь эти бредни? — напустился на нее Митчелл, когда она решила ему пожаловаться. Разговор происходил вечером за обедом в небольшом уютном ресторане, который находился недалеко от квартиры Митчелла.

— Но они не щадят никого, — с трудом сдерживая слезы, пробормотала Рэйчел. — Не только меня, но и мою мать, мою сестру. И тебя тоже.

— Не волнуйся, наши адвокаты контролируют ситуацию. И если Сесил сочтет, что эти типы зашли слишком далеко...

— Слишком далеко? И когда, по-твоему, этот момент наступит?

— Когда они затронут наши жизненные интересы.

Митчелл наклонился и накрыл руку Рэйчел своей.

— Вся эта чушь не стоит твоих слез, детка, — проворковал он. — Не надо обращать внимание на придурков, у которых нет другого дела, кроме как плевать в тех, кто стоит выше их. Запомни, им до нас не доплюнуть. Как бы они ни пыжились, им не досадить Гири. Мы слишком сильны.

— Я знаю, — сквозь слезы вздохнула Рэйчел. — Я тоже хочу быть сильной, но...

— Никаких но, детка, — произнес он по-прежнему мягким, хотя и непререкаемым тоном. — Ты должна стать сильной, потому что люди теперь всегда будут на тебя смотреть. Ты ведь принцесса.

— Но сейчас я совсем не чувствую себя принцессой, — призналась она.

Видимо, слова ее всерьез расстроили Митчелла. С озабоченным видом он отодвинул тарелку с недоеденным десертом и потер лоб.

— Значит, я плохо справляюсь со своей задачей, — заявил он.

Сбитая с толку Рэйчел озадаченно посмотрела на него.

— Моя главная задача — сделать тебя принцессой. Моей принцессой. Скажи, что мне для этого сделать?

Он пристально взглянул на нее, и на лице его появилось выражение шутливого отчаяния.

— Так что мне для этого сделать? — повторил он.

— Просто люби меня.

— Я люблю тебя, ты же знаешь.

— Да. Знаю.

— И мне больно, что вся эта пустая шумиха так тебя огорчает. Они могут брызгать слюной и кричать, но тебя это не должно трогать. — Он сжал ее руку. — Трогать тебя — моя привилегия. Никто не должен трогать тебя, кроме меня.

Она ощутила, как сладкая дрожь пробежала по ее телу, словно его рука оказалась у нее между ног. Он знал, как подействовало на нее его прикосновение. Кончиком языка он легко провел по нижней губе.

— Хочешь, открою тебе тайну? — прошептал он, наклоняясь к ней еще ближе.

— Конечно.

— Они нас боятся.

— Кто они?

— Все, — ответил он, неотрывно глядя ей в глаза. — Мы на них не похожи, и они это знают. Мы Гири. А они нет. У нас есть власть. А у них нет. И поэтому они боятся. Нам приходится время от времени давать им возможность выпустить пар. Иначе они сойдут с ума от страха.

Рэйчел кивнула, она понимала, о чем он говорит. Еще пару месяцев назад слова Митчелла привели бы ее в недоумение, но не сейчас.

— Я больше не буду обращать внимание на газетную возню, — твердо произнесла она. — А если им все же удастся задеть меня за живое, я сумею это скрыть.

— Знаешь, ты еще совсем девчонка, — улыбнулся Митчелл. — Именно так сказал Кадм после того, как мы с тобой побывали на его дне рождения.

— Да он едва словом со мной перемолвился.

— Ему не надо слов. Он видит всех насквозь. И он сказал: «Она еще совсем девчонка. Но из нее выйдет настоящая Гири». А старик Кадм никогда не ошибается. И теперь, когда ты член нашей семьи, ничто не может причинить тебе боль. Ничто и никто. Ты стала неприкосновенной. Ты поднялась над людьми. Вот что значит быть Гири. Через девять недель ты войдешь в нашу семью. Навсегда.

Глава V

Только что у меня побывала Мариетта, она прочла все, что я успел написать. Сегодня она не в лучшем настроении, и мне следовало держать ухо востро, но когда она попросила разрешения ознакомиться с плодами моего труда, я не смог ей отказать и дал несколько страниц. Она отправилась на веранду, закурила одну из моих сигар и погрузилась в чтение. Я сделал вид, что полностью поглощен работой и что ее мнение меня совершенно не волнует, но время от времени я невольно поглядывал в ее сторону, пытаясь по выражению липа угадать, какое впечатление производит на нее прочитанное. Похоже, некоторые фрагменты моей книги казались ей занятными, но лишь некоторые. По большей части она равнодушно водила глазами по строчкам (слишком быстро, подумал я, чтобы наслаждаться мастерством автора). Чем дольше это продолжалось, тем больше это меня раздражало. Я уже собирался встать и отправиться на веранду, когда Мариетта, тяжко вздохнув, поднялась с кресла, вошла в кабинет и протянула мне стопку бумажных листков.

— Ты злоупотребляешь длинными предложениями, — сказала она.

— Это все, что ты можешь сказать?

Мариетта неспешно извлекла из кармана спичечный коробок и чиркнула спичкой, пытаясь вновь раскурить сигару.

— А что бы ты хотел от меня услышать? — пожала она плечами. — Думаю, ты сам чувствуешь, что все это слишком затянуто. — Мариетта смотрела не на меня, а на спичечную коробку. — И за событиями трудно уследить. Слишком много имен. Слишком много Гири. Неудивительно, что ты так мало продвинулся. Спрашивается, кому это все надо?

— Это необходимый фон. Предыстория. Без этого нельзя.

— Интересно, чей это телефон я здесь записала, — заметила она, по-прежнему сосредоточенно изучая коробку. — Совершенно не помню.

— Знаешь, если ты способна лишь на мелкие придирки и не желаешь оценить общий замысел...

Мариетта подняла глаза, и во взгляде ее мелькнуло нечто вроде сострадания.

— О, Эдди, — протянула она, и губы ее неожиданно тронула улыбка. — Не смотри так обиженно. По-моему, все, что ты написал, просто замечательно.

— Не пытайся меня обмануть. Ты вовсе так не думаешь.

— Клянусь, я говорю правду. Просто ты слишком много пишешь про свадьбы и все такое, — состроила она пренебрежительную гримаску. — Ты же знаешь, я терпеть этого не могу.

— Ты по собственной воле избрала другой путь, — напомнил я.

— Я так понимаю, ты и об этом намерен написать?

— Намерен.

Она снисходительно потрепала меня по щеке.

— Надеюсь, это немного оживит твою тягомотину. Кстати, как твои ноги?

— Прекрасно.

— Неужели ты совершенно здоров?

— Кажется, да.

— Странно, что она не вылечила тебя раньше.

— Ничего. Я все равно благодарен.

— Забрина видела, как ты разгуливал по саду.

— Я каждые два дня хожу повидаться с Люменом. Он вбил себе в голову, что после того, как я закончу эту книгу, мы с ним вместе должны написать еще одну.

— И о чем же, если не секрет?

— О сумасшедших домах.

— Ах этот душка Люмен, вечно он придумает что-нибудь забавное. — Мариетта подкинула и поймала коробок. — А! Я вспомнила, чей это телефон! Эллис! Она блондинка, живет в Райли.

— В твоих глазах я вижу похоть, — поделился я своими наблюдениями.

— Эллис просто чудо. Роскошная женщина, — сообщила Мариетта, выковыривая застрявший между зубами кусочек табака. — Поехали как-нибудь вместе со мной, развеемся. Напьемся. Я познакомлю тебя с девочками.

— Боюсь, в вашей компании мне будет не по себе.

— Почему? Никто не будет на тебя покушаться.

— Все равно не могу.

— Можешь. — Мариетта ткнула в мою сторону влажным концом сигары. — Я непременно научу тебя получать от жизни удовольствие. Возможно, мне все-таки стоит познакомить тебя с Эллис, — добавила она, засовывая в карман спичечный коробок.

Естественно, после ее ухода меня охватило смятение. Чтобы обрести душевное равновесие, я отправился на кухню, надеясь, как в прежние дни, что называется, заесть печаль. Уже перевалило за полночь. Дуайт давно спал. В «L'Enfant» царила полная тишина. В кухне было душно, и я открыл окно над раковиной. Из окна пахнуло приятной свежестью, и несколько минут я стоял, подставив свое разгоряченное лицо свежему ветерку. После чего открыл холодильник и стал готовить себе здоровенный сэндвич: засунул между двумя большими кусками ржаного хлеба несколько ломтей ветчины, густо смазанных горчицей, тушеные баклажаны и нарезанные дольками помидоры и щедро заправил все это оливковым маслом.

Стоило откусить первый кусок, как на сердце полегчало. В самом деле, почему меня так задели выпады Мариетты? Тоже мне, нашел литературного критика. Это моя книга, мои идеи, моя точка зрения. И если все это не понравилось Мариетте, тем лучше для меня. У нее всегда был примитивный вкус. Эти мысли не просто проносились у меня в голове, я высказывал их вслух, путаясь языком в мешанине слов и ветчины.

— С кем это ты тут болтаешь?

Я осекся, глянул через плечо и увидел Забрину, загородившую тучным телом дверной проем. На ней была просторная ночная рубашка; лицо, обычно покрытое слоем тонального крема и пудры, цвело здоровым румянцем. У Забрины маленькие глаза, широкий тонкогубый рот. Мариетта называла ее бусинкой, а когда злилась — жирной лягушкой, и, как это ни жестоко, но это определение чрезвычайно подходит Забрине. Единственное, что в ней по-настоящему красиво, это восхитительные темно-рыжие, до пояса, волосы. Сейчас они были распущены и рассыпались по ее плечам подобно пелерине.

— Давненько я тебя не видел, Забрина, — заметил я.

— Ты меня видел, — ответила она своим странным, с придыханием, голосом. — Мы просто не разговаривали.

Я уже собирался сказать, мол, мы не разговаривали потому, что она вечно убегает, но вовремя спохватился. Забрина — весьма нервная и непредсказуемая особа. Достаточно одного неверного слова, чтобы ее спугнуть. А она тем временем подошла к холодильнику и принялась изучать его содержимое. По своему обыкновению, Дуайт оставил множество тортов и пирогов, чтобы ночью Забрине было чем себя побаловать.

— От меня помощи не жди, — вдруг сказала она.

— Помощи в чем?

— Сам знаешь, — проронила она, по-прежнему не отводя взгляда от уставленных яствами полок. — Не думаю, что это правильно.

Наконец она сделала выбор, взяла в каждую руку по куску пирога и с грацией, неожиданной при ее тучности, повернулась и задом захлопнула дверцу холодильника.

Конечно, Забрина говорила о книге. В ее неприязненном отношении не было ничего удивительного, особенно если учесть, что в какой-то степени идея написать книгу принадлежала Мариетте. У меня не было ни малейшего желания беседовать на данную тему.

— Не будем об этом, — буркнул я.

Забрина положила на стол оба пирога — вишневый и ореховый, раздраженно вздохнула по поводу собственной забывчивости и направилась обратно к холодильнику, откуда извлекла чашку взбитых сливок, из которой торчала вилка. Затем осторожно опустилась на стул, наколола на вилку кусочек вишневого пирога, кусочек орехового, подцепила щедрую порцию сливок и отправила все это в рот. Судя по тому, как ловко, ни разу не уронив ни крошки, ни капли, она создавала эти сладкие пирамиды, у нее был изрядный опыт подобных манипуляций и этот процесс доставлял ей удовольствие.

— Ты получал какие-нибудь известия от Галили? — осведомилась она.

— Он давно уже не давал о себе знать.

— Угу, — она отправила себе в рот очередную пирамиду, и на ее лице отразилось блаженство.

— А тебе он писал?

Однако Забрина смаковала свое лакомство и ответила не сразу. Наконец она буркнула:

— Время от времени он посылал мне весточки. Но потом прекратил.

— Ты скучаешь по нему?

Забрина нахмурилась.

— Не начинай, — проронила она. — Я тебя предупреждала.

— Господь с тобой, Забрина, я только спросил... — сказал я, закатывая глаза.

— Я не желаю, чтобы ты упоминал обо мне в своей книге.

— Как скажешь.

— Я не хочу, чтобы обо мне писали в книгах. Я не хочу, чтобы обо мне говорили. Я хочу быть невидимой.

Я не сумел удержаться от ухмылки. Мне показалось забавным, что именно огромная Забрина мечтает стать невидимкой. Особенно забавно было слышать это, когда она так самозабвенно набивала живот. Я пытался придать лицу невозмутимое выражение, но когда Забрина подняла на меня глаза, предательская ухмылка, наверное, все еще пряталась в уголках моего рта, подобно сливкам в уголках губ Забрины.

— Что тут такого смешного? — спросила она.

Я покачал головой.

— Ничего.

— Да, я толстая и безобразная. И хочу умереть. Что в этом смешного?

Моя дурацкая ухмылка наконец погасла.

— Зачем ты так говоришь, Забрина? Ты этого не хочешь. Просто не можешь этого хотеть.

— А зачем мне жить? У меня ничего нет. И я ничего не хочу. — Она отложила вилку и принялась есть вишневый пирог руками, вымазав пальцы в сиропе. — День за днем одно и то же. Я ухаживаю за мамой. Ем. Ухаживаю за мамой. Ем. А когда я сплю, мне снится, будто мама рассказывает мне о прежних днях.

И тут с внезапной яростью Забрина выпалила:

— Я ненавижу прежние дни! Почему мы не думаем о будущем? Почему ничего не делаем для будущего?

Ее румяное лицо побагровело.

— Мы ни на что не способны, — добавила она, и ярость, звучавшая в ее голосе, превратилась в печаль. — Теперь ты можешь ходить, но разве ты этим пользуешься? Разве ты ушел отсюда? Нет. Ты сидишь там, где сидел все эти годы, словно ты все еще калека. Да так оно и есть. Я жирная уродина, а ты калека, и день за днем мы будем тянуть нашу постылую бесполезную жизнь, пока кто-нибудь оттуда, — она указала за окно, — не придет и не окажет великую услугу, вышибив нам мозги.

С этими словами Забрина поднялась и, так и не доев пироги, направилась к дверям. Я не пытался ее остановить. Опустившись на стул, я лишь проводил ее взглядом.

И, должен признаться, после ее ухода я уронил голову на руки и разрыдался.

Глава VI

1

Получив свою порцию оскорблений и от Мариетты, и от Забрины, разочарованный в собственном писательском таланте, я вернулся в свою комнату и остаток ночи провел без сна. Сколь ни хотелось бы мне сообщить вам, что в ночной тиши я размышлял над литературными проблемами, но скажу правду: меня мучил понос. Не знаю, что было тому виной — ветчина, баклажаны или неприятный разговор с Забриной, так или иначе, время до рассвета я коротал, сидя на фаянсовом троне и вдыхая отнюдь не благовонные ароматы. Незадолго до наступления утра, ослабевший, измученный и полный жалости к самому себе, я доковылял до постели и на пару часов забылся сном. Но по всей видимости, книга настолько прочно засела у меня в мозгу, что я не мог забыть о ней даже во сне, ибо проснулся я с созревшим решением: по возможности сократить описание свадьбы Митчелла и Рэйчел и отказаться от бесчисленных подробностей, которые я намеревался воспроизвести. Так или иначе, сказал я себе, свадьба — это всего лишь свадьба. И нет никакой надобности надолго застревать на этом предмете. Можете сами вообразить себе все детали.

Итак, я перечислю лишь наиболее важные факты. Свадьба состоялась в первую неделю сентября, в небольшом городке Калебс-Крик, что в штате Нью-Йорк. Если не ошибаюсь, мне случалось уже упомянуть об этом городе. Он расположен неподалеку от Райнбека у самого Гудзона. Милое место, к которому первые поколения американских монархов питали особое пристрастие. Здесь выстроили дом ван Кортанды, чьему примеру последовали Асторы и Рузвельты. Их впечатляющих размеров дворцы вполне могли вместить пару сотен гостей, прибывших мирно провести уик-энд на лоне природы. Дом, приобретенный Джорджем Гири, был полной противоположностью сим грандиозным строениям, на их фоне этот особняк в колониальном стиле, насчитывающий всего пять спален, выглядел более чем скромно. В одной из книг, посвященных семейству Гири, его даже назвали «коттеджем», хотя он вряд ли того заслуживает. Джордж очень любил этот дом, и Дебора тоже. После смерти мужа она неоднократно повторяла, что именно здесь прошли лучшие дни ее жизни, дни, наполненные любовью, дни, когда им удавалось оставить весь мир за порогом. После смерти Джорджа в доме никто не жил, но Митчелл предложил устроить свадебный прием именно здесь. Как ни странно, такая мысль пришлась по душе его матери. «Джорджу это понравилось бы», — заметила она, словно не сомневаясь, что дух возлюбленного супруга по-прежнему обитает в жилище, где он знавал столь счастливые времена.

Чтобы окончательно решить этот вопрос, в середине июля Митчелл с Рэйчел съездили в Калебс-Крик и заночевали там. Супруги Райлендер — в прежние дни муж служил здесь садовником, а жена экономкой — поддерживали в покинутом доме чистоту и порядок, а теперь, в ожидании грядущих перемен, они не жалея рук, навели повсюду блеск и глянец. Глазам прибывших Митчелла и Рэйчел особняк предстал воплощением мечты о райском приюте. Эрик Райлендер высадил в саду множество розовых кустов, разбил клумбы и привел в божеский вид лужайку, все оконные рамы, двери, ставни и ограда были заново покрашены. В маленьком яблоневом саду, раскинувшемся за домом, тоже царил безупречный порядок: деревья подрезаны, дорожки подметены. Барбара, жена Эрика, хлопотавшая внутри дома, преуспела не меньше мужа. Нигде не ощущалось ни малейшего признака затхлости, мебель была начищена до блеска, а на коврах и шторах не осталось даже пылинки.

Неудивительно, что Рэйчел пришла в восторг. Ее восхитили не столько красота дома и сада, сколько незримое присутствие отца ее будущего мужа, которое ощущалось здесь очень явственно. По распоряжению Деборы, в доме все сохранялось так, как было при жизни Джорджа. Сотни пластинок с записями джаза по-прежнему стояли на полках в строгом алфавитном порядке. На письменном столе, за которым, по словам Митчелла, Джордж записывал некоторые фрагменты воспоминаний о своей матери Китти, по-прежнему стояли семейные фотографии, правда, выцветшие и потускневшие.

Поездка не только укрепила уверенность Митчелла, что лучшего места для свадебного приема не найти, — здесь будущие молодожены с особой пронзительностью ощутили любовь друг к другу. Вечером, после великолепного ужина, приготовленного Барбарой, они долго сидели в саду, наблюдая, как темнеет летнее небо, потягивая виски и делясь воспоминаниями о своем детстве и своих отцах. Сумерки сгустились, и они уже не различали лиц друг друга, но уходить в дом им не хотелось. Легкий нежный ветерок шевелил ветви яблоневых деревьев, а Митчелл и Рэйчел все говорили о минувших временах, веселых и печальных. Наконец они отправились спать (Барбара приготовила для них огромное старинное ложе в хозяйской спальне, но они устроились в бывшей детской Митча). Они долго лежали в объятиях друг друга, охваченные блаженной истомой, которая обычно следует за слиянием двух тел, хотя надо отметить, что в ту ночь любовью они не занимались.

На следующее утро, по дороге в Нью-Йорк, Рэйчел не выпускала руки Митчелла. Никогда прежде она не испытывала чувства, подобного тому, что охватило ее накануне.

2

В пятницу вечером, когда повсюду — в доме, в саду, на лужайке — было полно народу (кто-то развешивал гирлянды, кто-то писал указатели, кто-то устанавливал сцену для оркестра, расставлял столы, пересчитывал стулья, перемывал стаканы и так далее), Барбара Райлендер разыскала своего мужа и по секрету сообщила, что, выйдя в яблоневый сад немного передохнуть, увидела там мистера Джорджа, он стоял под деревьями, наблюдая за суетой. Барбара даже разглядела, что он улыбается.

— Глупая ты старуха, — ответил на это Эрик. — Но я все равно тебя люблю.

И он чмокнул жену в щеку на виду у всех этих незнакомых людей, что, конечно, было вопиющим нарушением правил хорошего тона.

Наконец настал день свадьбы, и выдался он на славу. Ярко светило солнце, но жарко не было. Дул несильный свежий ветер. Воздух все еще был пропитан ароматами лета, но в нем уже ощущалась терпкость, свидетельствующая о приближении осени.

Впрочем, невеста затмила красоту этого дивного дня. Утром Рэйчел волновалась чуть ли не до тошноты, но стоило ей начать одеваться, как волнение улеглось. Мать Рэйчел, Шерри, прибывшая на бракосочетание, при виде дочери заплакала от счастья. Рэйчел тоже чуть не расплакалась, но Лоретта была на страже. Она поспешно предложила Шерри пойти выпить бренди, а сама осталась поговорить с Рэйчел. Это был простой и разумный разговор.

— Я тебе врать не буду, — торжественно изрекла Лоретта. — Думаю, ты узнала меня достаточно хорошо, чтобы понять — я всегда говорю правду.

— Да.

— Значит, можешь мне поверить — сегодня все пройдет замечательно, а ты... ты выглядишь на миллион долларов. — Она рассмеялась и поцеловала Рэйчел в щеку. — Я тебе завидую. Правда. У тебя вся жизнь впереди. Знаю, то, что я сейчас говорю ужасно банально. Но когда ты сама состаришься, то поймешь, насколько это справедливо. У нас одна жизнь. Один шанс побыть собой. Познать радость. Познать любовь. А потом все кончается. — Лоретта пристально смотрела на Рэйчел, словно в том, что она говорила, был некий скрытый смысл, который нельзя выразить словами. — Ну, пора в церковь, — заключила она и улыбнулась. — Множество людей жаждет увидеть, как ты хороша сегодня.

Как и обещала Лоретта, все прошло замечательно. Венчание состоялось в маленькой церкви в Калебс-Крик, двери которой были настежь распахнуты, так что все, кому не хватило места внутри, могли полюбоваться короткой, но проникновенной церемонией. После ее завершения гостей ожидал свадебный прием, равного которому Калебс-Крик не знал со дня своего основания. Процессия, возглавляемая идущими рука об руку женихом и невестой, направилась по Главной улице, согласно местной традиции усыпанной цветочными лепестками, дабы «усладить путь молодых». По обеим сторонам улицы толпились зеваки, встречавшие шествие ликующими криками и улыбками. Обстановка в городе царила на редкость радостная и непринужденная. В довершение всего девочка лет четырех, выдернув свою ладошку из материнской руки, подбежала к жениху и невесте, чтобы получше рассмотреть их. Митчелл подхватил малышку на руки и пронес ее несколько метров, к великому удовольствию как зрителей, так и самой девочки, разразившейся слезами, когда Митчелл передал ее матери.

Стоит ли говорить, что вся армия присутствовавших на свадьбе фотографов поспешила запечатлеть этот трогательный момент, редакторы, просматривая снимки, неизменно отбирали именно эти, а репортеры не упустили случая подчеркнуть символичность произошедшего. Никому не известная девочка из толпы оказалась в сильных, надежных руках Митчелла Гири — тут явно просматривалась параллель с судьбой Рэйчел.

Глава VII

1

Волнения, связанные с приготовлениями и сборами, и торжественность церковной церемонии остались позади, началась вечеринка. К счастью, неизбежные в таких случаях формальности — спичи и тосты — не нагнали на гостей особой скуки, и вскоре веселье было в самом разгаре. Воздух оставался теплым, ласковый ветерок играл разноцветными гирляндами, солнце клонилось к закату, позолотив небо своими лучами.

— Все удалось на славу, Лоретта, — сказала Дебора, когда две женщины случайно оказались рядом за столом.

— Спасибо, — кивнула Лоретта. — Честно говоря, хлопот было не так уж много.

— Более удачной свадьбы и придумать нельзя, — продолжала Дебора. — Жаль только, Джорджа нет с нами.

— Как ты думаешь, она бы ему понравилась?

— Рэйчел? Да, очень. Я уверена, он бы ее полюбил, — без колебаний ответила Дебора.

— Конечно, она девушка без претензий, — заметила Лоретта. Даже сейчас, разговаривая с Деборой, она не сводила глаз с Рэйчел: та, не выпуская руки своего молодого мужа, хохотала над шуткой одного из приятелей Митчелла по Гарварду. — Самая что ни на есть заурядная.

— А мне она вовсе не кажется заурядной, — возразила Дебора. — По-моему, у нее сильный характер.

— Если так, тем лучше для нее. Сильный характер ей еще пригодится, — изрекла Лоретта.

— Митчелл ее обожает.

— В этом нет ничего странного. По крайней мере, сейчас.

— Как ты считаешь, Лоретта, нам не следует... — при этом губы Деборы превратились в тонкую нить.

— Сказать ей правду? Если не хочешь, не говори.

— Мы получили от жизни свою долю счастья, — вздохнула Дебора. — Теперь их черед.

И она поднялась, намереваясь выйти из-за стола.

— Погоди, — Лоретта легонько схватила Дебору за руку. — Я не хочу, чтобы мы с тобой спорили.

— Я никогда не спорю.

— Да. Но ты уходишь, а это даже хуже. По-моему, нам пора стать друзьями, тебе так не кажется? То есть... кое-что нам с тобой следует предусмотреть и подготовить.

Дебора высвободила руку из пальцев Лоретты.

— Не понимаю, о чем ты, — проронила она, и тон ее недвусмысленно свидетельствовал о том, что она не желает продолжать разговор.

Лоретта сочла за благо сменить тему.

— И все же присядь на минутку. Я рассказывала тебе о своем астрологе?

— Нет, — покачала головой Дебора. — Правда, Гаррисон упоминал о том, что ты нашла какого-то астролога и он тебе очень нравится.

— Нравится — не то слово. Он изумительный. Зовут его Мартин Изерман, и живет он на Бруклинских холмах.

— А Кадм знает, что ты общаешься с подобными людьми? По-моему, он их не слишком жалует.

— Тебе стоит самой сходить к Изерману, Дебора.

— Зачем?

— Когда строишь далеко идущие планы, совет такого человека может очень пригодиться.

— Но я давно уже не строю далеко идущих планов. Жизнь все равно расставляет все по своим местам.

— Он может помочь тебе подготовиться к грядущим переменам.

— Сомневаюсь.

— Поверь мне.

— По-твоему, он мог предсказать то, что случилось с Джорджем? — с горечью произнесла Дебора.

В воздухе на секунду повисло молчание, а после Лоретта уверенно ответила:

— Вне всяких сомнений.

Дебора недоверчиво покачала головой.

— Так не бывает. Нам не дано знать о том, что случится завтра. И никому из живущих на земле это не дано, — она вновь поднялась, и на сей раз Лоретта не пыталась ее остановить. — Меня удивляет, что ты, такая умная женщина, веришь в подобные сказки. Я тебя просто не узнаю, Лоретта. Это же полная чушь. Он внушает тебе, будто ты способна управлять развитием событий. — Дебора посмотрела на Лоретту едва ли не с сожалением. — Но это чистой воды обман, Лоретта. Мы не знаем, что готовит нам будущее. Может, завтра всех нас ждет смерть. С этими словами она повернулась и ушла.

Сей странный разговор стал не единственным происшествием, слегка омрачившим сияние счастливого дня. Случилось еще три не самых приятных события, и, пожалуй, о них стоит упомянуть, хотя ни одно из них не было настолько серьезным, чтобы испортить праздник.

Виновницей первого инцидента, как можно догадаться, оказалась Марджи. Шампанское не относилось к числу ее любимых напитков, поэтому она не замедлила удостовериться, что в баре имеется хороший запас виски, и, выпив за счастье молодых бокал шипучки, перешла на добрый старый скотч. Алкоголь быстро привел Марджи в несколько раздражительное расположение духа, и на беду ей взбрело в голову изложить сенатору Брайсону, который вместе с семьей прилетел на бракосочетание из Вашингтона, свои соображения по поводу его последнего доклада о социальных реформах. Несмотря на количество выпитого, язык у Марджи совсем не заплетался, а сенатор, несомненно, предпочитал серьезный разговор необременительной застольной болтовне, но слушал Марджи с приличествующим вниманием. Она тем временем опрокинула в себя очередную порцию скотча и заявила, что в этом докладе сенатор наговорил много липшего и ради красного словца надавал откровенно невыполнимых обещаний. Жена сенатора попыталась обернуть все в шутку и заметила, что Марджи не стоит об этом переживать, так как членам семейства Гири в ближайшее время вряд ли понадобится социальная помощь. Однако Марджи резко оборвала ее, заявив, что отец ее всю жизнь проработал на сталелитейном заводе и умер в сорок пять лет, оставив своей семье двенадцать долларов на банковском счету. Сообщив все это, Марджи вновь потребовала виски. Настал черед Гаррисона попытаться унять свою не в меру разошедшуюся супругу, но сенатор заверил его, что непременно желает выслушать все возражения Марджи. Тут прибыл официант с бутылкой виски, и Марджи снова наполнила свой стакан. Вот так-то, с пафосом повторила она, двенадцать долларов и ни центом больше.

— Так что не говорите мне, будто я не знаю, что творится в этом мире, — продолжала свои обличения Марджи. — Беда в том, что вам, людям, стоящим у власти, на это ровным счетом наплевать. В этой стране полно проблем и простым людям живется несладко, а что делаете вы? Просиживаете свои жирные задницы и раздуваетесь от гордости.

— Уверен, любой здравомыслящий человек согласится с вами, — любезно заметил сенатор. — Нам необходимо работать для того, чтобы улучшить жизнь американцев.

— Да уж, от вас дождешься работы, — все больше распалялась Марджи. — Вы и не знаете, что это такое. Во всей стране вряд ли найдется идиот, который еще верит вашей болтовне.

— Я все же осмелюсь заметить, что люди интересуются процессом демократизации...

— Да пошел он в задницу, этот процесс! — окончательно вышла из себя Марджи. — Лоббирование, взятки и взаимная выгода — вот она, ваша демократия. Я знаю, как вы умеете ее использовать. Не вчера родилась. Все, что вы хотите, — это сделать богатых еще богаче.

— По-моему, вы путаете меня с республиканцем, — усмехнулся Брайсон.

— А по-моему, вы путаете меня с дурочкой, которая, развесив уши, будет слушать ваше вранье, — не осталась в долгу Марджи.

— Пожалуй, будет лучше, если мы оставим этот разговор, — вновь вмешался Гаррисон, предостерегающе сжав запястье жены.

Марджи попыталась стряхнуть его руку, но безуспешно.

— Не беспокойтесь, Гаррисон, — расплылся в улыбке сенатор. — Марджи имеет полное право высказать собственное мнение. — Он вновь перевел взгляд на свою разъяренную противницу. — Но вот что я скажу вам, Марджи. Америка свободная страна. И никто не заставляет вас купаться в роскоши, если это противно вашим убеждениям. — Он вновь улыбнулся, но взгляд его оставался ледяным. — Поверьте мне, когда женщина, занимающая такое положение, как вы, разглагольствует о проблемах рабочих, это звучит не слишком убедительно.

— Я же сказала, мой отец...

— Ваш отец — это уже прошлое. А нынешняя администрация должна думать о будущем. Мы не можем позволить себе сантиментов и ностальгических вздохов. А самое главное, мы не можем позволить себе лицемерия.

Эта небольшая торжественная речь могла прозвучать только под занавес, и Марджи это почувствовала. К тому же она была слишком пьяна, чтобы ответить не менее эффектной репликой, поэтому лишь пробормотала себе под нос:

— Что он хотел сказать этой чертовой трескотней?

Сенатор тем временем уже поднялся, но все же он не мог позволить, чтобы последнее слово, пусть даже столь невразумительное, осталось за Марджи. Он повернулся к ней, уже не считая нужным растягивать губы в улыбке.

— Я хотел сказать, миссис Гири, что по меньшей мере странно сидеть здесь в платье, которое стоит пятьдесят тысяч долларов, и заявлять, что вам понятны нужды простых людей. Если вы хотите принести пользу этим самым простым людям, возможно, вам стоит распродать свой гардероб и отдать на благотворительные цели сумму, которую вы за него выручите, она, я уверен, будет впечатляющей.

На этом инцидент себя исчерпал. Сенатор повернулся и ушел в сопровождении жены и приближенных. Гаррисон хотел последовать за ним, но Марджи вцепилась в его рукав мертвой хваткой.

— Погоди лизать ему пятки, — прошипела она. — А не то я догоню его и процитирую одно твое высказывание. Помнишь, как ты сказал, что голова его набита дерьмом, а не мозгами?

— Ты ведешь себя недостойно, — сквозь зубы процедил Гаррисон.

— Нет. Это ты ведешь себя недостойно. А я — всего лишь пьяная женщина. Болтаю вслух о том, о чем трезвые предпочитают молчать. Ты, верно, хочешь отвести меня в дом, пока я не набросилась еще на какую-нибудь сволочь? Ну так давай, веди.

2

О столкновении Марджи и сенатора из Вашингтона Рэйчел узнала уже после медового месяца, и рассказала ей об этом сама Марджи. Что до второго события, то Рэйчел была его непосредственной свидетельницей и участницей.

А произошло следующее: незадолго до сумерек ее отыскала Лоретта и спросила, не хочет ли она познакомить свою мать и сестру с Кадмом, который собирается уйти отдыхать. Старик прибыл на церемонию в кресле на колесиках под бурные аплодисменты собравшихся, когда уже разрезали свадебный торт. Кадм произнес короткий тост в честь жениха и невесты и удалился в тихий тенистый утолок; к его креслу дозволялось приблизиться лишь избранным из огромного числа желающих засвидетельствовать старику свое почтение. Разумеется, он познакомился бы с родными Рэйчел раньше, но только в девять вечера стал иссякать поток людей, жаждущих пожать его руку. Лоретта предупредила, что Кадм очень устал и не следует злоупотреблять его вниманием.

Но Рэйчел показалось, что, несмотря на все волнения этого дня, Кадм держался куда лучше, чем на собственном дне рождения, — для своих девяноста шести лет он выглядел молодцом. Кадм удобно устроился в плетеном кресле с высокой спинкой, со стаканом бренди и сигарой в руках. Лицо его все еще было красиво, но то была красота старинной вещи, и, несмотря на избороздившие это лицо глубокие морщины, оно было исполнено величия. Потемневшая кожа Кадма напоминала дерево благородной породы, а глубоко посаженные глаза поблескивали, как драгоценные камни. Речь его была медлительной и порой неразборчивой, но при этом обаянию Кадма позавидовали бы многие мужчины моложе раза в четыре. И несомненно, он помнил, как следует вести себя с представительницами прекрасного пола. Этот человек похож на киноактера, подумала Рэйчел, на знаменитого экранного героя, в прошлом окруженного таким обожанием, что теперь, когда годы его расцвета остались далеко позади, он все еще уверен в своей власти над сердцами. А уверенность в себе — самая главная составляющая обаяния. Все остальное можно взять напрокат.

Лоретта, дав Рэйчел необходимые указания, удалилась к гостям, оставив Кадма, который восседал на своем кресле, как король в окружении придворных.

— Я хотел сказать, что я горд, — неспешно проговорил он, — что семья Гири получила такие украшения, как вы, ваша мать и сестра. Осмелюсь сказать, все вы невероятно очаровательны.

Он отдал свой стакан стоявшей рядом женщине (Рэйчел решила, что это сиделка) и взял невесту за руку.

— Прошу прощения за свои ледяные пальцы, — сказал он. — Ныне кровообращение у меня не то, что прежде. Я знаю, вас с Митчеллом связывает сильное чувство. И признаюсь, ему крупно повезло. Многие... — Кадм смолк и на несколько мгновений смежил веки. Затем глубоко вздохнул, словно извлекая запас скрытой энергии, момент слабости остался позади. — Прошу прощения. Я хотел сказать, многие люди проводят свою жизнь, так и не узнав воистину сильного чувства, подобного тому, что вы с Митчеллом питаете друг к другу. Впрочем, мне удалось испытать нечто подобное. — Губы его тронула слабая улыбка. — Но, к сожалению, не к своим женам. — Рэйчел услышала, как ее сестра Динни, стоявшая у нее за спиной, подавила смешок, обернулась и предостерегающе нахмурилась, но Кадм ничего не заметил. Улыбка, игравшая на его лице, превратилась в лукавую усмешку. — Вы, дорогая моя Рэйчел, очень похожи на женщину, которую я некогда боготворил. Сходство так велико, что, увидев вас в первый раз — на том маленьком празднике, который устроила Лоретта, чтобы лишний раз напомнить мне, что я отношусь к числу ископаемых древностей, — так вот, увидев вас, я подумал: у нас с Митчеллом одинаковые вкусы.

— А можно узнать, кем была эта женщина? — спросила Рэйчел.

— Я с удовольствием рассказал бы вам о ней. Впрочем, я могу не только рассказать. Вы не откажетесь заглянуть ко мне на следующей неделе?

— Конечно, не откажусь.

— Тогда я покажу вам ее, ту женщину, которую некогда любил. Вы увидите ее на экране. Там время ее никогда не коснется. Она всегда останется молодой... в отличие от меня.

— Я буду с нетерпением ждать возможности взглянуть на нее.

— Как и я, — в голосе Кадма звучала усталость. — Что ж, леди, думаю, мне пора отпустить вас и не мешать вам веселиться.

— Нам было очень приятно с вами познакомиться, — подала голос Шерри.

— А мне еще приятнее, — ответил Кадм. — Поверьте, я не кривлю душой.

— Да, таких мужчин больше не встретишь, — изрекла Шерри, когда они удалились на достаточное расстояние.

— Ты, я смотрю, влюбилась в старичка, — усмехнулась Динни.

— Вот что я скажу, — обратилась Шерри к Рэйчел, не обращая внимания на выпад другой дочери, — если Митчелл унаследовал хотя бы половину достоинств своего деда, тебе не придется ни о чем жалеть.

Глава VIII

1

Третье и последнее недоразумение, о котором я намерен сообщить вам, произошло уже после наступления сумерек; из всех маленьких неприятностей эта, несомненно, была самой серьезной.

Позвольте сначала описать место действия. Вечер, как я уже упоминал, выдался чудесный, и хотя гости уже начали потихоньку разъезжаться, многие не спешили домой и продолжали болтать, танцевать и выпивать. Не зря столько труда было положено, чтобы развесить на деревьях электрические гирлянды. После девяти на небо набежали тучи, и разноцветные фонарики с успехом заменяли звезды — создавалось впечатление, что на ветвях деревьев покачиваются светящиеся плоды. Наступила пора, когда молодых так и тянет шепотом признаваться друг другу в любви, а пожилых — вспомнить старые обещания и дать новые. В эти минуты они искренне верили, что станут снисходительнее, сумеют впредь проявлять друг к другу больше внимания и возродят нежность, связывающую их в первые годы брака.

Никому из гостей и в голову не приходило, что за ними могут шпионить. Так как среди собравшихся было немало выдающихся личностей, дом и сад находились под усиленной охраной. Но теперь, когда некоторые наиболее важные гости отбыли и вечеринка близилась к концу, сотрудники службы безопасности несколько ослабили бдительность. Никто из них не заметил двух фотографов, которые перелезли через ограду на восточной стороне сада. Впрочем, там газетчики не обнаружили ничего, что могло бы вызвать интерес их редакторов. Несколько пьяниц дремали в креслах, но ни один из них не относился к числу сильных мира сего. Разочарованные лазутчики двинулись вдоль лужаек, спрятав камеры под куртками, чтобы не привлекать к себе лишнего внимания. Дойдя до танцевальной площадки, они разделились.

Один из них — Бакминстер — направился к самому большому навесу, рассчитывая, на худой конец, найти там какую-нибудь заплывшую жиром знаменитость, набивающую свою утробу. А его товарищ Пеналоца, окинув взглядом площадку, где несколько пар кружились в медленном вальсе, решил попытать счастья в саду.

Но и там взору его не открылось ничего соблазнительного. Пеналоца изрядно поднаторел в подлых законах своей профессии и знал, чего хотят читатели. Они жаждут увидеть известных людей в момент совершения хотя бы одного — а лучше нескольких — смертных грехов. К числу наиболее желанных грехов относились чревоугодие и алчность, а лучше всего были похоть и ярость. Но, увы, под увитыми разноцветными лампочками деревьями никто не предавался разврату и не набрасывался с кулаками на ближнего своего. Пеналоца уже подумывал, как проникнуть в дом, как вдруг рядом с ним раздался женский смех. Репортер насторожил уши, мгновенно различив в этом смехе нотки смущения и неловкости.

Женщина вновь рассмеялась, и на сей раз фотографу удалось ее рассмотреть. Впрочем, увидев ее, он глазам своим не поверил. Небо послало ему великую удачу — в нескольких метрах от него пьяно покачивалась Мередит Брайсон, дочь сенатора, а какая-то женщина, расстегнув ее блузку, прильнула лицом к ее груди.

Пеналоца извлек из-под куртки камеру. Вот это будет кадр! Но ему было необходимо подвинуться немного поближе, чтобы ни у кого не осталось сомнений, что на снимке именно Мередит. Держа камеру наготове, он сделал пару осторожных шагов, намереваясь в случае опасности быстро щелкнуть и обратиться в бегство. Однако женщины, поглощенные друг другом, не замечали ничего вокруг. Да, ухмыльнулся про себя Пеналоца, если события будут развиваться с такой скоростью, снимок даже могут счесть слишком непристойным для публикации.

Теперь лицо девицы Брайсон попадало в объектив, более того, она, словно желая помочь фотографу, откинула голову. Пеналоца затаил дыхание и нажал на кнопку. Потом еще раз. Он не отказался бы сделать еще один кадр, но тут соблазнительница Мередит его заметила. Она самоотверженно загородила собой юную Брайсон, представ перед объективом Пеналоца в полный рост, в расстегнутой до пояса рубашке. Многоопытный репортер не стал ждать, пока она разразится воплями.

— Прошу прощения, — усмехнулся он и бросился наутек.

То, что произошло в следующие несколько минут, опровергло все его расчеты. Напрасно он ждал, что вслед ему раздастся пронзительный визг женщин, он не слышал ничего, кроме топота своих шагов. А потом Пеналоца вдруг ощутил, как крепкая рука схватила его за шиворот и хорошенько тряхнула, после чего он услышал собственный жалобный вопль. Преследовательница выхватила из его рук камеру.

— Ах ты грязный подонок!

Это была любовница Мередит, одному богу известно, как она смогла догнать его.

— Отдайте! — лепетал злополучный репортер, вцепившись в свою камеру.

— Нет, — отрезала она и швырнула камеру через плечо.

— Не смейте этого делать! — отчаянно заорал Пеналоца. — Эта камера — моя собственность. Если вы ее повредили, пеняйте на себя. Я подам на вас в суд, я...

— Заткнись, мразь! — сказала женщина и отвесила репортеру оплеуху. Удар был нанесен столь мастерски, что из глаз Пеналоцы брызнули слезы.

— Вы не имеете права! — пробормотал он. — В соответствии с Пятой поправкой вы обязаны возместить мне убытки...

— Я возмещу их прямо сейчас! — буркнула женщина. — Получай! — и она наградила его новой оплеухой.

Пеналоца был человеком, не чуждым моральных принципов, он не любил вступать в рукопашную со слабым полом. Но ситуация вынуждала его к решительным мерам. Сморгнув слезы с глаз, он сделал ложный выпал вправо и нанес своей противнице мощный удар в челюсть. Она покачнулась и громко вскрикнула, что доказало, что репортер тоже умеет драться, но, к удивлению Пеналоцы, женщина вновь набросилась на него, прежде чем сам он успел обрести равновесие. Ярость нападавшей была столь велика, что оба они в мгновение ока очутились на земле.

— Господи боже! — услышал Пеналоца чей-то голос и краешком глаза увидел своего товарища Бакминстера, который, стоя поодаль, торопливо фотографировал драку.

Пеналоца ухитрился освободить правую руку и указать на камеру, которая все еще валялась на траве, в нескольких шагах от остолбеневшей дочери сенатора.

— Возьми камеру! — крикнул он. — Бак! Дерьмо поганое! Спасай мою камеру!

Однако Бакминстер не внял его мольбам и, очевидно решив, что сегодня он достаточно испытывал судьбу, повернулся и скрылся в темноте. Что же касается Мередит, то голос репортера вывел ее из оцепенения, и она проворно схватила пресловутую камеру. Пеналоца отчаянно пытался сбросить с себя противницу, но та крепко пригвоздила его к земле, сжимая его голову коленями. Силы быстро покидали репортера, из груди его вырывалось лишь жалобное поскуливание. Меж тем победительница поманила рукой Мередит.

— Открой камеру, детка, — распорядилась она.

Мередит молча повиновалась.

— А теперь вытащи пленку.

Пеналоца вновь принялся возмущенно верещать, на шум стали собираться любопытные. О, если бы кто-нибудь из них помешал Мередит засветить пленку. Но судьба не вступилась за репортера. Щелкнул затвор камеры, все было кончено.

— Довольна, сучка? — прорычал поверженный Пеналоца.

Женщина, сидевшая на нем верхом, немного помолчала, словно обдумывая ответ. Потом она протянула руку, нащупала его яйца и крепко сжала их.

— Тебе говорил кто-нибудь, что ты красавчик? — проворковала она. — Что ты — превосходный экземпляр мужчины?

Рука ее все сильнее теребила его мошонку. Пеналоца всхлипывал, в глубине души предвкушая весьма приятный для себя поворот событий.

— Неужели нет? — настаивала она.

— Н-нет...

— В этом нет ничего странного. Потому что ты не красавчик. И не мужчина. Ты всего лишь кусок крысиного дерьма. — И она вновь сжала его мошонку, на этот раз весьма болезненно. — Так кто ты?

С каким наслаждением он пустил бы пулю в ее ухмыляющееся лицо. Но пистолета у него не было.

— Так кто ты? — повторила она, при каждом слове изо всех сил ударяя его по яйцам.

— Крысиное дерьмо, — покорно выдохнул Пеналоца.

2

Как вы уже, наверное, догадались, женщина, воздавшая по заслугам ушлому газетчику, была не кто иная, как моя дорогая Мариетта. Полагаю, вы успели уже составить достаточно ясное представление 6 ее характере, чтобы понять: она весьма гордилась своим поступком. Вернувшись в «L'Enfant», она поведала нам с Забриной о случившемся во всех подробностях.

— Зачем тебя вообще туда понесло? — если мне не изменяет память, проворчала Забрина, когда Мариетта закончила рассказ.

— Хотела подстроить им несколько милых пакостей, — созналась Мариетта. — Но стоило выпить пару бокалов шампанского, как мне захотелось других развлечений. А тут как раз подвернулась эта девчонка. Я понятия не имела, кто она такая. — Мариетта застенчиво улыбнулась. — А она, бедная лапочка, ничего не знала обо мне. Но льщу себя надеждой, наша встреча помогла ей встать на путь истинный.

Тут мне следует сделать небольшое отступление, касающееся последующих успехов дочери сенатора на поприще любви.

Примерно через год после свадьбы Гири на обложке журнала «Пипл» появилась фотография сияющей Мередит Брайсон, заголовок сообщал о том, что эта юная особа вступила в ряды последовательниц Сафо.

Внутри было помещено пятистраничное интервью с дочерью сенатора; как водится, откровения новой знаменитости сопровождало множество фотографий. Одна из них запечатлела Мередит на фоне собственного дома в Чарльстоне, на другой она стояла на заднем дворе, с двумя кошками на руках, на третьей Мередит и ее семья присутствовали на церемонии инаугурации президента, и вид у дочери сенатора, взятой крупным планом, был откровенно скучающий.

— Я всегда интересовалась политикой, — заявила она в начале интервью.

Но журналист поспешил перейти к более пикантным темам.

— Когда вы осознали собственные лесбийские пристрастия?

— Я знаю многих женщин, которые утверждают, что в глубине души их всегда влекло к себе подобным, — последовал ответ. — Но, если честно, я не имела представления о своей тайной сути, пока не встретила женщину, открывшую мне глаза.

— Не могли бы вы сообщить нашим читателям, кто эта счастливица?

— Нет, я предпочитаю держать ее имя в тайне, — ответила Мередит.

— Вы пригласите ее в Белый дом?

— Пока нет. Но я намерена обязательно сделать это впоследствии. Мы уже говорили об этом с Первой Леди, и она заверила меня, что мою подругу ждет самый теплый прием.

Беседа шла в такой же развязной манере на протяжении нескольких страниц, но больше ничего достойного внимания сказано не было. После упоминания Мередит о Белом доме я невольно представил, как они с Мариеттой занимаются любовью в спальне Линкольна, прямо под портретом старины Эйба. Да уж, за такой снимок многие редакторы с радостью выложили бы кругленькую сумму.

А из Мариетты с тех пор было не вытянуть ни слова о дочери сенатора. Тем не менее я не могу избавиться от предчувствия, что в будущем судьба «L'Enfant» вновь пересечется с тайной жизнью здания на Капитолийском холме. В конце концов, «L'Enfant» построен президентом. Не стану утверждать, что этот дом стал его самым выдающимся детищем — это звание по праву принадлежит «Декларации независимости», но нельзя пренебрегать тем фактом, что корни «L'Enfant» тесно переплетаются с корнями демократии. А как говаривал пророк Зелим, круговорот вещей подобен вращению звезд, и то, что, казалось, безвозвратно кануло в прошлое, рано или поздно вернется. С этой точки зрения далеко не лишено смысла предположение, согласно которому уничтожение «L'Enfant» будет вызвано и ускорено той самой силой, что некогда создала его.

Глава IX

Теперь вы знаете, как Рэйчел Палленберг и Митчелл Гири стали мужем и женой, знаете всю историю их любви от первой встречи до торжественной клятвы, принесенной у алтаря. Вы знаете, в сколь могущественную семью вошла Рэйчел и как велики были богатства этой семьи, знаете и о том, что Рэйчел была страстно влюблена в Митчелла и что он отвечал ей тем же.

Как же случилось, спросите вы, что столь красивую историю любви ждал столь печальный конец? Почему спустя чуть более двух лет, в конце дождливого и слякотного октября, Рэйчел, одинокая и разочарованная, ехала по унылым улицам Дански в штате Огайо, проклиная тот день, когда она впервые услышала имя Митчелла Гири?

Если бы мое повествование было авторским вымыслом, я бы представил вам самые убедительные объяснения этого прискорбного разрыва. Например, рассказал бы, как однажды, неожиданно вернувшись домой, Рэйчел застала своего мужа в постели с другой женщиной, или о том, как между ними разгорелась ссора, во время которой оба дошли до взаимных оскорблении, — возможно даже, в пылу этой ссоры Митчелл признался, что женился на ней только потому, что заключил пари с братом. Но, увы, я должен придерживаться фактов и признать: на самом деле ничего подобного не произошло. Не было ни измен, ни бурных ссор, никто из супругов ни разу не повысил на другого голос. Да Митч и не был способен на такое. Больше всего на свете ему нравилось быть любимым, ради этого он готов был избегать споров и столкновений даже в том случае, если бы они пошли на пользу им обоим. Именно поэтому Митчелл старательно закрывал глаза на все возникавшие у Рэйчел проблемы, опасаясь, что любое упоминание о них может повлечь за собой тяжелый и неприятный разговор. Чуткость и деликатность, так привлекавшие Рэйчел в будущем муже, исчезли бесследно. Если что-то ее тревожило и расстраивало, он предпочитал этого не замечать. Подобное невнимание можно было оправдать его занятостью, ведь у представителя семейства Гири всегда находилось множество дел, вынуждавших его оставлять Рэйчел в одиночестве. Единственным утешением ей служили роскошь и комфорт, окружавшие ее повсюду.

Впрочем, было бы несправедливо возлагать всю вину за разрыв на одного Митчелла, объявляя Рэйчел невинной жертвой. Она очень быстро поняла, что жизнь ее в качестве миссис Митчелл Гири не будет согрета теплотой растущей нежности и привязанности. Митчелл был всецело поглощен семейным бизнесом, в котором Рэйчел не принимала да и не желала принимать ни малейшего участия. Вместо того чтобы пожаловаться Митчеллу на одиночество и скуку, объяснить ему, что ей нужна душевная близость, а не положение светской жены, Рэйчел смирилась с создавшейся ситуацией. Ситуация меж тем стремительно ухудшалась. Чем менее откровенна была Рэйчел, тем труднее ей становилось поддерживать разговор с Митчеллом.

К тому же разве осмелилась бы она признать, что несчастлива в браке — ведь весь мир считал ее избранницей, попавшей в земной рай! Она могла поехать, куда ей заблагорассудится. Она могла опустошать самые дорогие магазины. Они с мужем ездили в Аспен кататься на лыжах, в Вермонт на уик-энд, полюбоваться листопадом, который там особенно красив. Она была на церемонии вручения «Оскара» в Лос-Анджелесе, на демонстрации весенних коллекций модных домов в Париже, на театральных премьерах в Лондоне, на карнавале в Рио. Нет, сетовать на судьбу было бы черной неблагодарностью с ее стороны.

Единственным человеком, с которым Рэйчел могла поделиться своей тоской, была Марджи. Впрочем, та не слишком ей сочувствовала, ибо воспринимала все происходящее как неизбежность.

— Обычная история, детка, — заявила она. — Так было всегда и будет до скончания веков. Или по крайней мере, до тех пор, пока богатые мужчины будут жениться на бедных девушках.

— Я не... — вспыхнула Рэйчел.

— О, дорогая, я не хотела тебя обидеть.

— Я вышла за Митча вовсе не из-за денег.

— Милая, кто же в этом сомневается. Ты вышла бы за него, будь он беден как церковная крыса и столь же уродлив. А я вышла, бы за моего ненаглядного Гаррисона, даже будь он уличным танцором в Сохо. Такие уж мы преданные жены.

— Я люблю Митча.

— И сейчас любишь?

— Не понимаю, что ты имеешь в виду?

— Я имею в виду, вот сейчас, сидя здесь рядом со мной, после того, как ты столько всякой всячины про него наговорила — он и холодный, и бесчувственный, и поговорить по душам не умеет — ты все равно его любишь?

— О господи, что ты несешь...

— А, значит, ты сомневаешься.

Повисло молчание, и обе женщины размышляли о том, что теперь чувствует Рэйчел к Митчу.

— Не знаю, что я испытываю к нему сейчас, — наконец призналась она. — Иногда мне кажется, что он не...

— Не тот человек, за которого ты выходила замуж? — подхватила Марджи.

Рэйчел кивнула. Марджи в очередной раз плеснула виски в свой стакан и наклонилась к уху Рэйчел, хотя в комнате, кроме них, никого не было.

— Детка, он никогда и не был тем человеком, за которого ты выходила замуж, — громким шепотом сообщила она. — Он просто изображал того Митча, которого ты хотела видеть рядом с собой.

Марджи откинулась на спинку кресла и взмахнула перед собой руками, словно отгоняя прочь целый рой призраков Гири.

— Они все такие. Бог знает почему. — Марджи отхлебнула виски. — Поверь мне, даже Гаррисон может быть настоящим душкой — когда это в его интересах. Видно, они оба в дедушку пошли.

Рэйчел вспомнила Кадма на своей свадьбе, когда, сидя в кресле с высокой спинкой, он излучал обаяние, раздавая его направо и налево, словно Папа Римский благословения.

— Если все это не более чем притворство, то какой же он, настоящий Митч? — медленно проговорила она.

— Он сам этого не знает. И, думаю, никогда не знал. Если разобраться, то несчастных Гири стоит лишь пожалеть. Столько богатства, столько власти, а они не способны этим воспользоваться.

— Но они всю жизнь пользуются своим богатством, — в недоумении возразила Рэйчел.

— Нет, — отрезала Марджи. — Это богатство использует их. Они ведь не живут. Ни один из них не живет. Только делают вид. — Марджи принялась внимательно рассматривать свой пустой стакан. — Я знаю, что слишком много пью. Сжигаю свою печень и, наверное, скоро доведу себя до могилы. Но стоит мне опрокинуть в себя несколько стаканов виски, я забываю о том, что я — миссис Гаррисон Гири. Трезвая — я его жена, пьяная — женщина, которую он не захотел бы знать. И меня это забавляет.

Рэйчел сокрушенно покачала головой.

— Все это так ужасно, — вздохнула она. — Может, тебе стоит просто уйти от него?

— Я пробовала, ничего хорошего не вышло. Если хочешь знать, я три раза пыталась от него уйти. Однажды прожила одна целых пять месяцев. Но... дело в том, что к определенному образу жизни привыкаешь очень быстро. И уже не можешь по-другому.

Рэйчел бросила на нее растерянный взгляд.

— Да, богатство очень затягивает, — продолжала Марджи. — Видишь ли, мне не нравится жить в тени Гаррисона. Но жить без его кредитных карточек мне нравится еще меньше.

— Но ты можешь развестись и получить хорошее обеспечение. А после жить, где тебе нравится и как тебе нравится.

Теперь настал черед Марджи покачать головой.

— Я все это знаю, — еле слышно сказала она. — Вот только мне надо оправдаться в собственных глазах. — Она схватила бутылку и в очередной раз плеснула виски себе в стакан. — На самом деле я не ухожу по одной-единственной причине — потому что в глубине души мне этого не хочется. Возможно, мне лестно сознавать себя частью столь прославленной династии. Забавно, правда? — ухмыльнулась она и хлебнула виски. — Не смотри на меня так испуганно, детка. Пусть я намертво приросла к Гири, это вовсе не означает, что ты не можешь уйти. Кстати, сколько тебе лет?

— Двадцать семь.

— Всего ничего. У тебя вся жизнь впереди. Знаешь, что тебе надо сделать? Официально развестись с Митчем, отсудить у него пару-другую миллионов и отправиться посмотреть мир.

— Боюсь, увидев мир, я не стану счастливее.

— Понятно. А что может сделать тебя счастливее?

Рэйчел задумалась на секунду.

— Я была хотела... чтобы у нас Митчем все стало, как до свадьбы, — наконец пробормотала она.

— О господи! — вздохнула Марджи. — Ну, тогда, дорогая, тебе не позавидуешь.

Глава Х

Митчелл становился прежним, хотя и ненадолго, только когда они с Рэйчел говорили о будущих детях. Он с упоением расписывал, каких чудесных, изумительных детей — красавиц-дочек и сыновей-сорванцов — они произведут на свет. Митчелл не хотел откладывать появление первенца, он мечтал о большом потомстве. У Рэйчел даже создалось не слишком приятное впечатление, что ее муж хочет возместить слабую производительность своего брата (у Гаррисона и Марджи был только один ребенок, восьмилетняя девочка, которую звали Алексия).

Но секс, пусть даже не ради самой любви, а во имя продолжения славного рода Гири, неизменно доставлял Рэйчел радость. Когда тела их переплетались, когда руки Митча ласкали ее, а губы его сливались с ее губами, в ней оживало чувство, испытанное во время их первого объятия, первого поцелуя. О, тогда ей казалось, что ни один человек на свете не ощущал ничего подобного.

Митчелл не был хорошим любовником. Рэйчел с удивлением обнаружила, что в постели он скован, почти неуклюж. Меньше всего он походил на человека, покорившего бессчетное множество знаменитых красавиц. Однако неспособность мужа к сексуальным изыскам нравилась Рэйчел. Во-первых, она сама от природы была застенчива и рядом с Митчеллом могла не стыдиться этого, во-вторых, так приятно было вместе учиться доставлять друг другу наслаждение. Впрочем, как Митчелл ни старался, ему не удавалось удовлетворить ее полностью. Он был не способен ощущать ритм ее тела, угадывать, когда она ждет от него нежности, а когда — неистовства. Все ее робкие попытки выразить свои желания словами он пресек в корне.

— Терпеть не могу, когда ты говоришь о таких вещах вслух, — заявил он как раз в тот момент, когда они, утомленные, лежали бок о бок — Возможно, я слишком старомоден, но, по-моему, женщине не стоит об этом даже упоминать. Это...

— Не достойно леди? — с улыбкой подсказала она.

Он встал и направился в ванную, на ходу завязывая пояс халата.

— Да, — бросил он, не оглядываясь на Рэйчел. — Это не достойно леди.

— Я всего лишь хотела выразить... выразить, что я хочу...

— Что ты хочешь от меня в постели?

— Да. Разве в этом есть что-то постыдное? Разве об этом нельзя говорить?

Митчелл вздохнул, словно утомленный ее непонятливостью.

— Рэйчел, — проникновенно произнес он. — Я повторял тебе это много раз. Ты можешь говорить обо всем.

— Нет, не могу, — возразила она. — Ты повторял мне это много раз, но сам ты так не думаешь. Стоит мне произнести хоть слово, которое тебе не по душе, и ты готов заткнуть мне глотку.

— Это неправда.

— А чем, по-твоему, ты сейчас занимаешься?

— Я вовсе не затыкал тебе глотку. Я просто сказал, что нас с тобой, по всей видимости, воспитывали по-разному. И, находясь в постели с женщиной, я не желаю выслушивать от нее приказы.

С каждой минутой раздражение Рэйчел росло, и она не считала нужным скрывать это.

— Можно подумать, я попросила тебя оттрахать меня во все дырки или...

— Ты опять за свое.

— Проблема не в том, что я отдаю тебе приказы, а...

— Я не желаю тебя слушать.

— Да, у тебя слишком нежные уши, и в этом наша проблема.

— Нет, наша главная проблема в том, что у тебя слишком грязный язык.

Рэйчел вскочила с постели. Ее обнаженное тело все еще покрывали бисеринки пота (после близости с ней Митчелл всегда отправлялся в душ первым и отмывался дочиста). Ее нагота смутила Митча. Он отвел глаза, не решаясь взглянуть на тело, которым обладал всего десять минут назад. До этой минуты он никогда не казался ей смешным. Да, порой он вел себя совсем по-детски, порой держался излишне надменно. Но смешным он не был никогда. Но сейчас, наблюдая, как он, взрослый мужчина, потупился, словно оробевший школьник, она едва не расхохоталась; впрочем, зрелище было слишком жалким, чтобы вызвать смех.

— Нам с тобой надо кое-что выяснить, Митчелл, — произнесла Рэйчел подчеркнуто спокойным тоном, но дрогнувший голос выдал бушевавшую в ее душе ярость. — У меня вовсе не грязный язык. Если ты стесняешься говорить о сексе, это твоя проблема...

— Не надо перекладывать с больной головы на здоровую.

— Дай мне сказать.

— Ты и так сказала более чем достаточно.

— Но я не закончила.

— Зато я закончил слушать, — отрезал он и двинулся в сторону ванной.

Она бросилась ему наперерез; как ни странно, собственная нагота придала ей уверенности. Она видела, что Митчелл ошарашен ее бесстыдством, и это пробудило в ней желание его подразнить. Если он считает ее вульгарной женщиной, она, черт побери, будет вести себя соответственно и вволю позабавится над его смущением.

— Что, милый, сегодня ночью мы больше не будем делать детей?пропела она.

— Сегодня я буду спать в другой комнате, если тебя это интересует.

— Каждая новая попытка увеличивает наш шанс произвести на свет маленького Гири, — наставительно заметила Рэйчел. — Разве ты об этом забыл?

— Сегодня мне наплевать даже на это, — процедил он и, обойдя Рэйчел, скрылся в ванной.

Слезы навернулись на глаза Рэйчел лишь после того, как она сама приняла душ и насухо вытерлась пушистым полотенцем. Впрочем, учитывая серьезность произошедшей размолвки, плакала Рэйчел совсем недолго. Всхлипнув несколько раз, она вымыла лицо холодной водой и легла в постель.

До замужества она спала одна в течение многих лет и сейчас повторяла себе, что это даже удобнее. Если до конца дней своих ей не с кем будет делить постель, она не умрет от тоски и одиночества. По крайней мере, она не собирается никого упрашивать составить ей компанию под одеялом, будь он хоть трижды Митчелл Гири.

Глава XI

1

Как ни странно, ребенка они зачали именно в ту ночь, остаток которой Рэйчел провела одна. Семь недель спустя в кабинете семейного врача Гири, доктора Ллойда Ваксмана, Рэйчел услышала хорошую новость.

— Вы совершенно здоровы, миссис Гири, — сообщил доктор. — Уверен, все пройдет без осложнений. Кстати, ваша мать легко переносила беременности?

— Насколько я знаю, да.

— Это тоже очень хорошо, — кивнул головой доктор и сделал пометку в карточке. — Думаю, нам стоит встретиться, скажем, через месяц.

— А как вы мне посоветуете себя вести? Стоит ли чего-то остерегаться?

— Остерегайтесь излишеств, вот что главное, — слегка пожав плечами, сказал доктор. — Я говорю это всем своим пациентам, не только беременным. Вы сильная, здоровая женщина, и я не вижу причин для беспокойства. Но вам лучше не ходить за покупками с Марджи. А если все же окажетесь в ее обществе, не составляйте ей компанию за стаканом виски. Она по этой части мастер. И Господь свидетель, рано или поздно это убьет ее.

Через полторы недели после ссоры в спальне Рэйчел с Митчеллом заключили мир, но с тех пор между ними пролегла трещина. Рэйчел была не просто обижена, она была оскорблена, и хотя Митчелл сам сделал шаг к примирению, она не могла не сознавать — в душе он остался при своем мнении. Он правильно сказал: его так воспитали и другим он не станет. Человек не изменится за одну ночь.

Но известие о беременности жены вызвало у Митчелла столь бурный восторг, что неприятное чувство после ссоры притупилось, по крайней мере на некоторое время. Не только Митчелл, но и все его родные были так счастливы, словно случилось великое чудо.

— Всего-то ребенок родится, — как-то раз в разговоре со свекровью заметила Рэйчел.

— Рэйчел, — предостерегающе нахмурившись, остановила ее Дебора. — Ты знаешь, что это не так.

— Ну хорошо, родится ребенок Гири, — усмехнулась Рэйчел. — Но все равно, не слишком ли много шума? Тем более что ждать еще семь месяцев.

— Когда я носила Гаррисона, — пустилась в воспоминания Дебора, — последние два месяца Кадм каждое утро посылал мне цветы и карточку, на которой было указано, сколько дней осталось до родов.

— Обратный отсчет?

— Именно так.

— Чем больше я узнаю о вашей семье, тем более странной она мне кажется.

Дебора отвела взгляд и улыбнулась.

— Что такое? — спросила Рэйчел.

— Что?

— Чему вы улыбаетесь?

Дебора пожала плечами.

— Да так, ничему. Просто я подумала — чем старее я становлюсь, тем более странным мне кажется все вокруг.

Дебора сидела на диване у окна, и в ярких солнечных лучах выражение ее лица терялось.

— Ты представить себе не можешь, насколько иначе с возрастом воспринимаются некоторые вещи. Например, иногда я смотрю на своих старых знакомых, и их лица представляются мне невероятно загадочными. Словно передо мной жители других планет. — Дебора помолчала, отпила из чашки мятный чай и отвернулась к окну. — Так о чем мы с тобой говорили?

— О том, что Гири — странная семья.

— Х-мм. Наверняка я кажусь тебе большой чудачкой.

— Нет, — возразила Рэйчел. — Я не это имела в виду.

— Ты можешь говорить все, что в голову взбредет, — заявила Дебора, но голос ее звучал так, словно она думала о чем-то другом. — А на Митчелла не обращай внимания. — Дебора перевела на Рэйчел рассеянный взгляд. — Он сказал мне, что ты на него разозлилась. Поверь, я прекрасно понимаю, что он сам виноват. Митчелл может быть ужасным деспотом. Это у него от Гаррисона, Джордж таким не был. А у Гаррисона — от Кадма.

Рэйчел никак на это не отреагировала.

— Митчелл сказал, вы с ним поссорились, — добавила Дебора.

— Мы уже помирились, — сказала Рэйчел.

— Мне пришлось допытываться у него, что между вами произошло. Он не слишком любит делиться с мамочкой своими проблемами.

В голове Рэйчел одновременно пронеслось несколько мыслей. Во-первых, если Дебора требует, чтобы сын посвящал ее во все интимные разговоры, произошедшие между ним и его женой, она воистину заслуживает звания большой чудачки. Во-вторых, Митчелл, как это ни прискорбно, совершенно не умеет держать язык за зубами. А в-третьих, в будущем ей стоит последовать совету свекрови и говорить все, что в голову взбредет, не считаясь с тем, понравится ли это ее дражайшим родственникам. Теперь им придется с ней считаться. Она подарит нового члена клану Гири. И это вселяет в нее силу и уверенность.

Марджи правильно сказала: «Когда у тебя появится ребенок, ты сможешь с ними торговаться». Несколько циничный взгляд на вещи, зато здравый, а все романтические иллюзии Рэйчел к этому времени, увы, развеялись без остатка. Ребенок, которого она носит, сделает ее более независимой, и это к лучшему.

В конце января, в один из тех прозрачных морозных дней, что примиряют даже с самыми суровыми нью-йоркскими зимами, Митчелл явился домой в полдень и заявил Рэйчел, что приготовил для нее сюрприз. Но чтобы его увидеть, им надо кое-куда поехать. Причем прямо сейчас.

Движение на улицах было слишком сильным даже для Нью-Йорка. Ясное небо стало свинцовым, посыпалась снежная крупа, начиналась метель, которую обещали уже в течение нескольких часов. Рэйчел вспомнилась их первая встреча в Бостоне, которая случилась так давно.

Целью их поездки был дом номер 81 на Пятой авеню, шикарная многоквартирная башня, о которой Рэйчел много слышала, но никогда не бывала.

— Я кое-что для тебя купил, — таинственно сообщил Митчелл, когда они вошли в лифт. — Думаю, тебе неплохо бы иметь собственный уголок. Место, где ты сможешь укрыться от всех Гири на свете. — Он улыбнулся. — За исключением, разумеется, своего нежно любимого мужа.

Подарок Митча поджидал Рэйчел на последнем этаже — изысканно обставленный двухуровневый пентхауз. На стенах висели полотна современных художников, а мебель, при всей своей экстравагантности, оказалась удобной и практичной.

— Здесь четыре спальни, шесть ванных комнат и, как видишь, — Митчелл подвел жену к окну, — самый лучший вид в Америке.

— Господи, — пробормотала Рэйчел.

— Тебе здесь нравится?

Как это могло не понравиться? У Рэйчел не было слов. Квартира была замечательная, восхитительная. За время своего замужества Рэйчел успела привыкнуть к роскоши, но ничего подобного она и представить себе не могла. При мысли о том, сколько это стоит, у нее начинала кружиться голова.

— Все здесь твое, дорогая, — сообщил Митчелл. — Я имею в виду, на законных основаниях. Квартира, обстановка, картины — все куплено на твое имя.

Он подошел и встал у нее за спиной, из-за ее плеча глядя на усыпанный снегом прямоугольник Центрального парка.

— Я понимаю, иногда наша милейшая династия тебе здорово надоедает. Поверь, мне и самому частенько хочется послать их ко всем чертям. Представляю, каково тебе. — Он обнял ее, приложив ладони к заметно округлившемуся животу. — И мне хочется, чтобы у тебя было свое маленькое королевство. Если эти картины тебе не нравятся, можешь их продать. Я старался подбирать их под твой вкус, но если мне это не удалось, продай их и купи те, что тебе по душе. Кстати, я положил на твой счет в банке пару миллионов долларов на тот случай, если тебе захочется что-то здесь изменить. Ты здесь хозяйка. Распоряжайся по-своему усмотрению. — Он нагнулся к ней и прошептал, касаясь губами ее уха: — Конечно, я надеюсь, ты дашь мне ключ, чтобы я иногда мог прийти сюда и скрасить твое одиночество. — Голос его был ласков, но тон не предполагал отказа, бедра Митчелла мягко, но настойчиво прижимались к ней сзади. — Ну, так как, любимая?

— О чем ты?

— Ты позволишь мне навещать тебя?

— Зачем ты спрашиваешь? — Она повернулась в его объятиях так, чтобы увидеть его лицо. — Конечно, ты можешь приходить, когда захочешь.

— И мы с тобой сможем иногда немного развлечься? Несмотря на твое положение?

— В моем положении нет ничего особенного, — ответила она, прижимаясь к нему. — И я чувствую себя прекрасно. Лучше, чем когда-либо. — Она поцеловала его. — Я так тебе благодарна. Здесь изумительно.

— Это ты изумительна, — прошептал Митчелл, возвращая ей поцелуй. — Чем лучше я тебя узнаю, тем сильнее влюбляюсь. Наверное, мне не стоит говорить тебе об этом. Но ты лишаешь меня рассудка. Меня считают ходячим здравым смыслом, однако стоит мне оказаться рядом с тобой, я глупею, как дитя. — Он покрыл ее лицо жадными торопливыми поцелуями. — Хотя дети порой тоже изнывают от желания.

Об этом ему не было надобности говорить, она чувствовала прикосновение его твердой возбужденной плоти. Лицо его, обычно матово-бледное, раскраснелось, шея пошла пятнами.

— Ты пустишь меня внутрь?

Он всегда спрашивал об этом. Когда она злилась на него, эта фраза непременно всплывала у нее в мозгу и в такие моменты казалась чрезвычайно смешной и глупой. Но сейчас примитивная простота его слов показалась ей пленительной. Она хотела, чтобы он вошел в нее, точнее, чтобы в нее вошла та его часть, которую он не осмеливался назвать своим именем.

— Какую спальню выберем? — только и спросила она.

Они занялись любовью, не успев как следует раздеться, на кровати столь безбрежной, что здесь хватило бы места для настоящей оргии. Никогда прежде Митчелл не был так страстен, его руки и губы без конца ласкали ее шелковистый выпуклый живот, словно не могли насытиться. Казалось, этот живот, ставший наглядным свидетельством мужской состоятельности, возбуждал его, он бормотал нежные, восторженные слова, каких Рэйчел никогда от него не слышала. Все продолжалась не более пятнадцати минут, Митчелл не мог долго сдерживать семя. Закончив, он встал, как обычно, принял душ и спустился вниз, чтобы позвонить. Выяснилось, что он опоздал на важную встречу и что Гаррисон рвет и мечет.

— Лимузин я оставлю тебе, а сам поймаю такси, — сказал он, наклонившись и целуя ее в лоб. Волосы его еще были влажными после душа.

— Смотри не простудись. На улице метель.

Митчелл поглядел в окно. Снег валил так густо, что белая пелена почти полностью закрыла парк.

— Мне будет тепло, — дрогнувшим от нежности голосом произнес он. — Мысль о вас обоих — о тебе и о малыше — меня согреет.

Он ушел, но тело Рэйчел еще ощущало его присутствие, словно некий фантом фаллоса по-прежнему двигался внутри нее. Голос его по-прежнему звучал в ее ушах. На пике возбуждения он всегда называл ее деткой и сегодня не изменил своей привычке. Детка, детка, детка, повторял он, входя в нее. Но теперь ей казалось, что он обращался не к ней, а к ребенку, скрытому в ее чреве, пытался прикоснуться к нему, проникая в ее тело. Детка, детка, детка.

Она не могла разобраться в охвативших ее чувствах, не могла понять, умиляет ее это или раздражает. В результате она решила просто забыть, уютно устроилась под одеялом и уснула, а снег тем временем покрывал раскинувшийся внизу парк другим одеялом, белым и пушистым.

2

С тех пор как я закончил последний отрывок, а случилось это вчера вечером, Люмен был у меня три раза, и визиты эти послужили столь серьезной помехой моей работе, что я никак не могу обрести душевное равновесие, необходимое для продолжения рассказа. Мне не остается ничего иного, как поделиться с вами причинами своего беспокойства; возможно, это поможет выкинуть их из головы.

Чем больше времени я провожу с Люменом, тем сильнее он мне досаждает. После того как мы с ним долгие годы знать друг друга не желали, а потом внезапно сблизились, он решил, что я стал его закадычным другом и, следовательно, обязан снабжать его сигарами (он уже выкурил полдюжины моих гаван), безропотно выслушивать его бредни и сочинять книги с ним за компанию... Как я уже говорил Забрине, Люмен вбил себе в голову, что мы с ним напишем всеобъемлющее исследование, посвященное сумасшедшим домам. Разумеется, я не давал на это своего согласия, но и разбить его мечту у меня не хватило духу — я вижу, как это важно для бедняги Люмена. В результате он с удручающим постоянством является ко мне, принося с собой покрытые ужасными каракулями листочки. В отличие от Мариетты он опасается бесцеремонно вламываться в мою комнату и смиренно ожидает на веранде, пока я выгляну и сам приглашу его зайти, но, так или иначе, мне приходится читать его писанину и выслушивать его соображения относительно плана будущей книги. План этот он обдумал в мельчайших деталях, ибо нередко вставляет в разговор фразы типа: «об этом пойдет речь в главе седьмой» или «эта история очень украсит главу о Бедламе». В том, что я разделяю его пыл, у Люмена нет ни малейших сомнений, но это отнюдь не соответствует истине. Во-первых, он ничуть не заразил меня собственной уверенностью в том, что его намерению суждено осуществиться, а во-вторых, мои мысли поглощены собственной книгой. На две в моей бедной голове просто не хватает места. Там и одна-то едва умещается.

Наверное, лучшим выходом из этой ситуации было бы сказать Люмену, что о нашей совместной работе не может быть и речи. Тогда он убрался бы восвояси и позволил бы мне продолжить рассказ о событиях, случившихся с Рэйчел. Но мечта о книге настолько захватила его, что боюсь, ее крушение станет для него слишком тяжелым ударом.

И это не единственная причина, заставляющая меня отложить откровенный разговор с Люменом. Конечно, визиты моего сводного братца отвлекают меня и мешают сосредоточиться, но в то же время его общество мне приятно — непонятно почему. Чем свободнее он ощущает себя в моем присутствии, тем меньше усилий прилагает для поддержки связного разговора. Порой, с упоением описывая очередную безумную подробность своего будущего творения, он внезапно меняет предмет разговора, а потом перескакивает на другую тему, и так без конца — создается впечатление, что в голове у него живет несколько личностей и каждая поочередно завладевает его языком. Сначала говорит Люмен-сплетник, любитель поболтать почти как женщина. Потом его оттесняет Люмен-метафизик, предающийся неспешным философским рассуждениям. Но скоро его место занимает Люмен — ходячая энциклопедия, этот с одинаковой легкостью способен толковать и о римском праве, и об искусстве стрижки садовых деревьев. (Некоторые сведения, которые Люмен сообщает в этом, последнем качестве, чрезвычайно занимательны. От него я узнал о некоей разновидности гиены, женские особи которой внешне не отличаются от мужских — клитор их так велик, что похож на пенис, а свисающие половые губы напоминают мошонку. Неудивительно, что Мариетта питает пристрастие к этим животным. Поведал он мне и о том, что храмы, в которых поклонялись Цезарии, являлись также и гробницами, там, среди мертвых, осуществлялись священные браки, heiros gamos.)

Есть еще Люмен-имитатор, способный с непревзойденным искусством говорить чужими голосами. Например, вчера вечером он так похоже изобразил Дуайта, что, закрыв глаза, я не сумел бы различить, где настоящий Дуайт, а где — нет. Перед самым своим уходом Люмен выкинул еще один фокус — голосом Чийодзё он принялся читать стихотворение, некогда написанное моей матерью.

Без устали Спаситель счет ведет
Всем нашим недостаткам и ошибкам.
Уверена, мой список бесконечен.
От нас лишь Падший
Совершенства ждет;
Не нужен Бог тому, кто безупречен.

Можно представить, насколько странное ощущение я испытал, узнавая неповторимый японский акцент своей покойной жены, вслушиваясь в ее голос, произносивший слова моей матери. Две женщины, которых я любил больше всего на свете, говорили со мной устами косноязычного субъекта с безумными глазами. Разве удивительно, что после этого мне трудно собраться с мыслями для продолжения рассказа?

Но совсем странными становятся наши беседы с Люменом, когда речь заходит о вопросах метафизических. Люмен много времени провел в тягостных размышлениях о парадоксальности нашего нынешнего положения: семья, члены которой имеют божественное (или, как в моем случае, полубожественное) происхождение, скрывается от мира, который в ней давно уже не нуждается и наверняка забыл о ее существовании.

— Божественность теперь ровным счетом ничего не стоит, — с горечью сказал Люмен. — А мы все сходим от нее с ума.

Я пытался подробнее расспросить его о причинах, сводящих нас с ума. (С тем, что это имеет место, я спорить не стал. Думаю, он совершенно прав: все Барбароссы слегка тронулись рассудком.) По мнению Люмена, главная беда в том, что мы слишком незначительные божества.

— Если как следует разобраться, мы мало чем отличаемся от людей, — сказал он. — Конечно, мы живем дольше. И при желании можем выкинуть кое-какие занятные штуки. Но все это сущая ерунда. Мы не умеем зажигать и гасить звезды.

— И Никодим не умел? — спросил я.

— Нет. Не умел. А ведь он был одним из Первосозданных. Как и она, — Люмен махнул рукой в сторону покоев Цезарии.

— Две души, древние, как свод небесный...

— Кто это сказал?

— Я. Это из моей книги.

— Здорово!

— Спасибо.

Люмен немного помолчал. Я решил, что он смакует красоту и изысканность моего стиля, но нет — его ум, непостоянный, как кузнечик, был занят уже другим, точнее, вернулся к сомнениям о нашей божественности.

— Мы слишком много думаем о себе, — изрек Люмен. — Мы не можем просто наслаждаться жизнью. Все время пытаемся заглянуть за грань видимого. Но мы недостаточно могущественны, чтобы рассмотреть там что-то. И это так хреново! Когда ты ни то ни другое, — взревел он под конец своей тирады.

— Не понял?

— Если бы мы были настоящими богами, если бы мы умели то, что полагается уметь богам, уж поверь, мы не прозябали бы здесь до сих пор. Мы ушли бы прочь — туда, где богам есть чем заняться.

— Но куда? Ведь не в мир же?

— Нет, конечно, не в мир. К черту этот мир. Мы ушли бы туда, где не бывала ни одна живая душа с этой планеты. Даже в снах. Даже в мечтах.

Люмен говорил, а я думал о Галили. Может, он одержим тем же стремлением, что томит Люмена, — стремлением, которое не выразить словами, но которое сжигает изнутри? Может, именно эта одержимость заставила Галили отправиться в океан в утлом суденышке, претерпеть все мыслимые и немыслимые опасности и при этом страдать от того, что он так и не смог уйти от земли, а точнее от дома, достаточно далеко.

Размышления о печальной участи семейства Барбароссов настроили Люмена на меланхолический лад. Он сказал, что устал от болтовни, и отправился к себе. Но едва рассвело, он явился вновь, теперь уже в третий раз. Полагаю, ночью он глаз не сомкнул. Наверняка бродил в темноте вокруг дома, предаваясь мрачным мыслям.

— Я тут набросал еще пару заметок, — сообщил он. — Для главы о Христе.

— А что, про Христа ты тоже собираешься писать? — удивился я.

— Без него не обойтись. Слишком крепкие семейные связи, — пояснил он.

— Но, по-моему, у нас с Иисусом разные корни, — заметил я и сразу усомнился в собственных словах. — Или я ошибаюсь?

— Корни-то, положим, разные, — буркнул Люмен. — Только он был такой же сумасшедший, как мы. Но, в отличие от нас, он слишком много хлопотал.

— О чем?

— Об этих, — ответил Люмен. — О людях. Чертово племя. Мы никогда не были пастырями. Мы охотились... По крайней мере, она. Никодим любил животных. Лошадей выращивал. В душе он был фермером.

Люмен был совершенно прав. Я улыбнулся. Отче наш, изгороди возводящий.

— Может, нам следовало больше о них заботиться, — продолжал Люмен. — О людях. Попытаться их полюбить. Несмотря на то, что они никогда нас не любили.

— Никодим их любил, — возразил я. — По крайней мере, некоторых женщин.

— Я тоже хотел их полюбить, — признался Люмен. — Но они так мало живут. Стоит к ним привыкнуть, как они уже умирают.

— А дети у тебя есть? Там, в миру?

— Не без этого.

Раньше мне и в голову не приходило, что у нашего генеалогического древа могут быть и неизвестные мне ветви. Мне казалось, что клан Барбароссов я знаю как свои пять пальцев. Оказывается, я ошибался.

— А тебе известно, где они? — спросил я.

— Нет.

— Но ты мог бы их найти?

— Наверное.

— Если они такие, как я, они еще живы. Они медленно стареют, хотя все равно...

— Да, они наверняка живы.

— И тебе совсем не интересно, что с ними?

— Конечно, интересно, — с горечью сказал Люмен. — Но мне и здесь-то, сидя в коптильне, с трудом удается сохранить остатки разума. А если я отправлюсь в мир искать своих отпрысков и стану вспоминать женщин, которых когда-то уложил в постель, то свихнусь окончательно.

И Люмен затряс головой, словно отгоняя прочь искушение.

— Может быть... если я когда-нибудь отсюда выберусь, — неуверенно начал я. Люмен перестал трясти головой и взглянул на меня. В глазах его что-то сверкнуло: слезы и искорки надежды. — Тогда я мог бы попробовать... отыскать их...

— Отыскать моих детей?

— Да.

— Ты сделал бы это?

— Да, конечно. Я почел бы это за честь.

Люмен уже не мог сдерживать слез, и они заструились по его щекам.

— Спасибо, брат, — пробормотал он. — Подумать только. Мои дети. — Голос его перешел в сиплый шепот. — Мои дети, — повторил он и вцепился в мою руку, его возбуждение пробивалось сквозь поры кожи и покалывало мою ладонь.

— А когда ты этим займешься? — спросил он.

— Ну... не раньше, чем закончу книгу.

— Мою книгу или свою?

— Мою. С твоей придется повременить.

— Конечно. Конечно. Теперь я подожду. Теперь, когда я знаю, что ты отыщешь...

Люмен не договорил, чувства переполняли его. Он выпустил мою ладонь, закрыл глаза руками и разрыдался. Слезы текли ручьями, а всхлипывал он так громко, что наверняка это слышали все обитатели дома. Наконец Люмен успокоился настолько, что смог произнести:

— Мы поговорим об этом в другой раз, ладно?

— Когда захочешь.

— Мы с тобой не зря сошлись вновь, — сказал он на прощание. — Ты настоящий человек, Мэддокс. Я не оговорился. Настоящий человек.

С этими словами Люмен вышел на веранду, правда, не забыв прихватить очередную сигару из моего ящичка. Уже в дверях он обернулся.

— Не знаю, можно ли этому верить, — пробурчал он. — Но теперь я доверяю тебе и должен рассказать...

— О чем?

Люмен в замешательстве поскреб свою лохматую бороду.

— Ты, наверное, решишь, что я совсем спятил, — наконец выдавил он из себя.

— Не тяни.

— Ну... у меня есть кое-какие соображения. По поводу Никодима.

— Какие же?

— Я не верю, что его смерть была случайной. Он сам все это подстроил.

— Но зачем?

— Чтобы избавиться от нее. От своих обязанностей. Я понимаю, брат, тебе тяжело это слушать. Но общество твоей жены напомнило ему о прошлых днях. И ему захотелось человеческого тела. Женского тела. Вот он и ушел отсюда.

— Но Люмен, ты же сам похоронил его. А я своими глазами видел, как копыта проломили ему череп. Я ведь лежал рядом, Люмен, и те же копыта прошлись по моему хребту.

— Труп еще не доказательство, — глубокомысленно изрек Люмен. — И ты сам это прекрасно знаешь. Из собственного тела выбраться не трудно, надо лишь знать способы. А уж если кому они и были известны...

— То ему...

— Ага, наш папаша был ловкий сукин сын, — ухмыльнулся Люмен. — А уж второго такого кобеля свет не рождал. — Он оставил в покое свою бороду, взглянул на меня и смущенно пожал плечами. — Ты уж прости, если я причинил тебе боль. Мне самому неприятно об этом говорить, но...

— Ничего, все в порядке.

— По-моему, нам пора называть вещи своими именами. И не делать из него святого.

— А я и не делаю. С какой стати? Он лишил меня жены.

— Ты кривишь душой, Мэддокс, — заявил Люмен. — Лжешь самому себе. Он не отнимал от тебя Чийодзё. Ты сам отдал ее ему.

Он замолчал в нерешительности. Но желание сказать правду, пусть и горькую, одержало верх над желанием пощадить мои чувства.

— Ты мог увезти ее прочь, как только увидел, что происходит между ними. И не возвращаться, пока он не остынет. Но ты этого не сделал. Ты видел, что он положил глаз на твою жену, но даже не подумал ему помешать. Ты просто ждал, что будет дальше. И ты должен был знать, что ей против него не устоять. Ты сам отдал свою жену Никодиму, Мэддокс. Потому что больше всего на свете ты хотел его любви. — Люмен потупился и принялся внимательно разглядывать собственные башмаки. — Ты не подумай, я ни в чем тебя не виню. На твоем месте я, наверное, поступил бы так же. Но не надо поворачиваться спиной к правде и утверждать, что так оно виднее. Ты такой же, как мы. Тоже сидишь по уши в дерьме.

— Думаю, тебе лучше уйти, — тихо сказал я.

— Ухожу, ухожу. Но подумай над моими словами. Ты поймешь, что я прав.

— И не спеши возвращаться, — добавил я. — Я не буду рад твоему приходу.

— Но, Мэддокс, теперь, когда...

— Ты уйдешь или нет? Или ты намерен окончательно меня доконать?

Лицо Люмена исказила гримаса боли. Он, несомненно, жалел о сказанном, о том, что несколькими фразами разрушил недавно возникшее между нами доверие. Он сделал лучшее, что было возможно в этой ситуации. Отвел от меня свой печальный взгляд, повернулся и побрел прочь через лужайку.

Что я могу сказать относительно его ужасных обвинений? Они мне кажутся безосновательными. Я попытаюсь сохранить в памяти наиболее острые места нашей беседы, дабы вернуться к ним позднее, когда придет время. И все же в словах Люмена была доля истины, будь это иначе, я не был бы так раздавлен и не счел бы нужным упомянуть об этом эпизоде. Но, как ни велико мое стремление быть предельно честным с самим собою и со своими читателями, слишком нелегко признать справедливость подобного утверждения. Если я приму точку зрения Люмена, кого мне придется винить в смерти Чийодзё и в собственном увечье, из-за которого мне пришлось провести столько лет в одиночестве и печали, в этой комнате? Только себя. Все это мучительно. Не уверен, что мой рассудок в состоянии вынести такое. Но уверяю вас, если я сумею справиться с собой, то незамедлительно расскажу об этом на следующих страницах.

Хватит. Пора вернуться к истории Рэйчел и Митчелла Гири. Скоро их ждут трудные времена. В начале своего повествования я обещал вам поведать об отчаянии других людей, чтобы вам стало легче от того, что ваши несчастья не столь тягостны. Теперь и мне необходимо окунуться в море чужих слез и обрести в этом успокоение.

Глава XII

1

В понедельник утром, на следующий день после того, как Митчелл подарил ей квартиру, Рэйчел проснулась с мучительной головной болью. Никогда в жизни голова не болела у нее так сильно, перед глазами расплывались разноцветные пятна. Рэйчел приняла аспирин и снова легла в постель, но боль не унималась, и она позвонила Марджи, которая тут же примчалась и повезла Рэйчел к доктору Ваксману. К тому времени, как они оказались в приемной доктора, Рэйчел буквально корчилась от боли, к раскалывающейся голове присоединились спазмы внизу живота. Осмотрев ее, Ваксман не сумел скрыть тревоги.

— Я немедленно отправлю вас в «Маунт-Синай», — сообщил он. — Там есть замечательный врач, доктор Хендрик. Я хочу, чтобы он вас осмотрел.

— Доктор, что со мной? — пролепетала Рэйчел.

— Надеюсь, ничего особенного. Но тщательное обследование никогда не помешает.

Даже сквозь завесу боли Рэйчел различила звучавшее в его голосе беспокойство.

— Но с ребенком ничего не случится? — с дрожью спросила она.

— Мы сделаем все возможное, чтобы...

— Я не могу потерять ребенка.

— Рэйчел, сейчас важнее всего ваше здоровье, — веско произнес доктор. — И Гэри Хендрик непременно вам поможет. Не волнуйтесь, вы будете в надежных руках.

Через час она уже лежала в отдельной палате клиники «Маунт-Синай». Доктор Хендрик, завершив осмотр, с невозмутимым спокойствием сообщил, что у нее наблюдаются некоторые тревожные симптомы — повышенное кровяное давление и незначительное кровотечение — и что она нуждается в постоянном наблюдении. Он дал ей какие-то болеутоляющие лекарства, которые довольно быстро подействовали, и сказал, что ей следует отдохнуть и расслабиться. У Рэйчел в палате постоянно дежурила сиделка, чтобы выполнять все пожелания больной.

Все это время Марджи провела с телефонной трубкой в руках, пытаясь найти Митчелла. Когда доктор Хендрик оставил Рэйчел, Марджи вошла в палату и сказала, что поймать Митчелла пока не удалось. Но его секретарша сообщила, что сейчас у него перерыв между двумя важными встречами, вскоре он вернется и она сообщит ему о случившемся.

— Все будет хорошо, лапочка, — заверила Марджи. — Уж я-то знаю нашего Ваксмана. Он обожает раздувать из мухи слона. В такие моменты он чувствует себя важной персоной.

Рэйчел улыбнулась. От лекарств доктора Хендрика ее конечности и веки налились свинцовой тяжестью. Ей мучительно хотелось спать, но она гнала от себя дрему, опасаясь, что в ее отсутствие тело снова выкинет какую-нибудь шутку.

— Боже, — сказала Марджи. — Сама себя сегодня не узнаю.

— Что такое?

— Час коктейлей давно миновал, а я все еще трезва как стеклышко.

Рэйчел усмехнулась.

— Ваксман считает, что тебе пора завязывать с этим.

— Попробовал бы он сам пожить с Гаррисоном на трезвую голову.

Рэйчел уже открыла рот, чтобы ответить, но тут у нее в горле возникло странное ощущение — словно она проглотила что-то твердое. Схватившись за шею руками, она испуганно застонала.

— Что случилось, дорогая? — всполошилась Марджи.

Но Рэйчел уже не слышала этих слов, у нее в голове будто прорвалось что-то, и в ее мозг хлынул поток звуков. Краем глаза она видела, как обеспокоенная сиделка вскочила со стула и бросилась к ее постели. А потом она почувствовала, как ее тело выгнулось, так что она чуть не упала с кровати. Когда судорога отпустила ее, Рэйчел была уже без сознания.

Митчелл прибыл в клинику в четверть восьмого. За пятнадцать минут до его приезда Рэйчел потеряла ребенка.

2

Дней через восемь-девять, когда Рэйчел оправилась настолько, что могла уже сидеть и разговаривать, к ней зашел доктор Ваксман и в своей добродушной манере старого дядюшки объяснил, что случилось. У Рэйчел, по его словам, развилось довольно редкое осложнение беременности — эклампсия, причины его на сегодняшний день науке неизвестны, но оно чрезвычайно опасно и нередко уносит жизнь не только ребенка, но и матери. Так что Рэйчел крупно повезло. Конечно, то, что она потеряла ребенка, очень печально, и он понимает ее чувства, но доктор Хендрик утверждает, что силы ее быстро восстанавливаются и скоро она будет совершенно здорова. Если она хочет узнать о своем недуге более подробно, он с удовольствием даст ей исчерпывающие разъяснения, когда она окончательно поправится. А теперь ей надо постараться как можно скорее забыть о перенесенном горе и думать лишь о тех радостях, что готовит ей будущее.

На этом доктор завершил свою речь. Рэйчел выслушала его внимательно, но не придала его словам ни малейшего значения. У нее уже созрела собственная теория, в которую она твердо верила: ее тело отвергло ребенка, потому что не желало производить на свет нового Гири. Какая-то часть ее сознания послала приказ матке и сердцу, ее органы заключили между собой договор и убили плод. Иными словами, в том, что наследник Гири умер, виновата только она. Если бы она действительно любила своего будущего малыша, ее организм заботился бы о нем лучше. Да, это ее вина, только ее.

Эти мысли Рэйчел держала при себе. Когда через две недели она вышла из клиники, Митчелл предложил ей посоветоваться с психотерапевтом, чтобы ей легче было пережить случившееся.

— Ваксман говорит, тебе будет нелегко какое-то время, — сказал он. — Это как потерять близкого человека. Думаю, тебе стоит выговориться. Иногда это помогает.

Он был заботлив и нежен, но она не могла не заметить, что Митчелл говорит только о ее печали и ее утрате, словно его происшедшее абсолютно не касалось. Все это, вопреки здравому смыслу, убедило Рэйчел, что он обо всем знает и тоже считает ее виновной в случившемся и, наверное, ненавидит ее.

От визита к психотерапевту Рэйчел отказалась, своей болью она ни с кем не хотела делиться. Ей казалось, что боль хотя бы отчасти заполняет пустоту, возникшую после потери ребенка.

В эти дни ей не давали оставаться одной. На следующий день после трагедии из Огайо примчалась Шерри и почти не отходила от дочери, пока Рэйчел лежала в клинике. Ее постоянно навещала Дебора и, конечно, Марджи. Даже Гаррисон заглянул, но держался он так скованно и так откровенно не знал, о чем говорить, что Рэйчел наконец сжалилась над ним и заметила, что его, вероятно, ждут дела. Гаррисон ответил ей полным благодарности взглядом и торопливо двинулся к дверям, пообещав зайти еще, когда будет посвободнее. К удовольствию Рэйчел, он этого обещания не выполнил.

— Куда отвезти тебя после клиники? — спросил Митчелл, когда дело близилось к выписке. — В новую квартиру на Пятой авеню? Или, может, ты хочешь пожить с Марджи какое-то время?

— Знаешь, есть одно место, где мне действительно хотелось бы сейчас пожить, — неуверенно произнесла она.

— Скажи мне, и мы туда поедем.

— Дом Джорджа.

— В Калебс-Крик? — Ее выбор явно привел Митчелла в замешательство. — Это так далеко от города, и потом...

— Ты спросил, где я хочу жить, — сказала она. — А я сейчас не желаю никого видеть. Хочу спрятаться... побыть в тишине. И спокойно подумать.

— Ох, вот слишком много думать тебе сейчас совершенно ни к чему, — возразил Митч. — К добру это не приведет. Ребенка все равно не вернешь, так что лучше поскорее забыть о нем.

— Это был мальчик? — едва слышно спросила Рэйчел.

Ей давно хотелось спросить об этом, но она боялась еще больше разбередить свою рану. Ваксман, впрочем, полагал, что она должна получить ответ на все свои вопросы, так как это поможет ей примириться с потерей.

— Да, — кивнул головой Митчелл. — Мальчик. Я думал, ты знаешь.

— Для мальчика мы уже подобрали несколько имен, а для девочки нет, — прошептала она, чувствуя, как глаза ее застилают слезы. — Помнишь, ты хотел назвать его Лоренсом?

— Рэйчел, прошу тебя, не надо.

— А мне ужасно нравилось имя Макензи...

— Ради бога, Рэйчел, пожалуйста...

— И тогда все звали бы его... — ком в горле мешал ей говорить, — Мак...

Она зажала рот руками, пытаясь сдержать рыдания. Но тщетно.

— Его звали бы Мак, а ему бы это не нравилось, — выпалила она и залилась слезами.

Немного успокоившись, она промокнула нос бумажным платком и взглянула на Митчелла. Он отвернулся, опустив голову на руки, но даже сквозь слезы она разглядела, что плечи его сотрясаются от рыданий. Она ощутила внезапный прилив пронзительной нежности к нему.

— Бедный мой, милый мальчик... — прошептала она.

— Мне так жаль. Я не должен был... — всхлипывал Митчелл.

— Нет, любимый мой, нет. Ты ни в чем не виноват. — Она поманила его к себе. — Иди сюда. — Он затряс головой, упорно отворачиваясь от Рэйчел. — Тебе нечего стыдиться. Тебе тоже нужно поплакать.

— Нет, нет, — бормотал Митчелл. — Я не должен плакать. Я должен быть сильным. Должен поддерживать тебя.

— Иди ко мне, — улыбнулась она сквозь слезы. — Пожалуйста.

Он нерешительно повернул к ней свое покрасневшее, все в слезах, лицо. Рот его жалко кривился, а подбородок дрожал.

— Господи. Господи, Господи. Почему это случилось именно с нами? Чем мы провинились?

Он напоминал несчастного ребенка, который не знает, за что его наказали, и обижен на несправедливость.

— Дай мне тебя обнять, — сказала она. — Я хочу тебя обнять.

Он подошел к ней, и она привлекла его к себе. От него пахло потом, несмотря на свежую рубашку. Даже аромат его одеколона пропитался горечью.

— Почему это случилось, почему, почему? — повторял он, словно заведенный.

— Не знаю, — вздохнула она.

Она уже не винила себя в смерти ребенка, и все же ей было мучительно стыдно. Все это время Митчелл страдал, изо всех сил сдерживаясь в ее присутствии, а она предпочитала не замечать этого. Но теперь, глядя на него сквозь слезы, она с болью увидела последствия его глубокого, неподдельного горя: на висках его засеребрились первые седые волоски, под глазами легли темные тени, а уголки рта потрескались и воспалились.

— Бедный мой, бедный мальчик, — шептала она, покрывая поцелуями его волосы.

Он уткнулся лицом ей в грудь и снова разрыдался, они долго не могли унять слез и сидели, покачивая друг друга в объятиях.

Жизнь постепенно возвращалась в свое русло. Рэйчел больше не ощущала себя одинокой в своем горе. То, что Митчелл переживал утрату так же сильно, как и она, послужило ей самым большим утешением. Теперь они могли плакать вместе, и не раз случалось, что неосторожное слово, произнесенное кем-то из них, вызывало у обоих горькие воспоминания и глаза их одновременно наполнялись слезами. Темнота, окружавшая Рэйчел, уже не казалась столь непроглядной — как ни велика была ее печаль, она знала, что со временем острота ее притупится и жизнь вновь вступит в свои права.

Увы, от мыслей о ребенке им пришлось отказаться: доктор Ваксман со всей определенностью заявил, что Рэйчел больше нельзя иметь детей. А если она все же забеременеет, беременность придется немедленно прервать, чтобы предотвратить пагубное воздействие на ее организм.

— Но ведь я же здорова! — воскликнула она, когда доктор сказал ей об этом. — Вы сами говорили, что я совершенно здорова.

— Вы здоровая женщина и будете таковой, если не забеременеете, — пожал плечами доктор. — Беременность — вот единственное, что вам противопоказано. Вы можете усыновить ребенка...

— Не думаю, что семья Гири сочтет эту идею удачной.

Доктор слегка вскинул бровь.

— Полагаю, сейчас вы излишне ранимы и многое видите в искаженном свете, — заметил он. — Учитывая то, что вы пережили, это более чем простительно. Но уверен, если вы поговорите с Митчеллом, его матушкой или даже со стариком относительно усыновления, то будете приятно удивлены. Думаю, они с готовностью пойдут навстречу вашему желанию. Как бы то ни было, все это — дело будущего. А сейчас вам необходимо позаботиться о себе. Митчелл сказал, вы хотите пожить в старом загородном доме его отца?

— Да, очень.

— Прекрасное место, пожалуй, самое красивое во всем штате. Я сам подумываю поселиться там, когда удалюсь на покой. Моей жене там вряд ли понравилось бы, но теперь, когда я потерял ее...

— О, мне так жаль. Давно она умерла?

Неизменная любезная улыбка сползла с лица Ваксмана.

— В прошлый День благодарения, — сказал он. — У нее был рак.

— Мне так жаль, — повторила она.

Он горько вздохнул.

— Не думаю, Рэйчел, что сейчас вы расположены выслушивать банальности, да еще от такого старого перечника, как я, но все же скажу: вам дана только одна жизнь, и никто не проживет ее за вас. И вы должны решить, чего же вы хотите от этой жизни, — говоря это, Ваксман не сводил с нее внимательного взгляда. — Да, так случилось, что одна из дверей оказалась навсегда закрытой перед вами. Это грустно, но с этим надо смириться. Тем более что вокруг множество других дверей. И перед женщиной, занимающей такое положение, все они готовы распахнуться настежь. — Доктор наклонился к ней, его отвислый подбородок слегка подрагивал. — Но прошу вас, пообещайте мне одну вещь.

— Какую?

— Не идите по стопам Марджи. Мне больно видеть, как она год за годом загоняет себя в могилу. — Доктор вновь тяжело вздохнул, — Простите, — оборвал он себя. — Пожалуй, я наговорил лишнего.

— Нет, — возразила Рэйчел, — Вы сказали мне то, что нужно. И как раз вовремя.

— Я не всегда был такой грустной старой вороной. Но, потеряв Фэй, я стал воспринимать мир в ином свете. Поверите ли, мы ней были вместе сорок девять лет. Познакомились, когда ей было шестнадцать. Всю жизнь были неразлучны. А теперь ее нет рядом. Поневоле начинаешь видеть все не так, как прежде.

— Конечно...

— Я признался одному из своих коллег, что после смерти Фэй чувствую себя как человек, которого запустили в космос.

И вот он глядит оттуда на то, что всегда считал прочным и постоянным, и видит лишь маленький голубой шарик посреди пустоты... такой беззащитный, такой уязвимый.

Взгляд доктора становился все более рассеянным, казалось, он уже не замечал Рэйчел. Она же, заглянув в его глаза, увидела в них такую тоску и одиночество, что внутри у нее все мучительно сжалось.

— Вы еще будете счастливы, — пробормотал доктор, словно очнувшись. — Вы славная девочка, Рэйчел. И вы заслужили счастье. Поступайте, как подсказывает вам сердце, а если Гири будут этому противиться — бегите от них прочь.

От этих неожиданных слов у нее перехватило дыхание.

— Но если вы скажете, что я вам это сказал, мне придется заявить, что на меня возводят напраслину, — с улыбкой продолжал доктор. — Видите ли, я надеюсь, что Кадм подарит мне небольшой участок земли — в благодарность за то, что я так хорошо заботился о его драгоценном здоровье и здоровье его семьи.

— Я замолвлю за вас словечко, — пообещала Рэйчел на прощание.

Глава XIII

1

Бывают случаи, когда беллетрист и беспристрастный летописец, соединяясь в одном лице, не только не помогают, но, напротив, мешают друг другу. Например, сообщи я вам с самого начала, что главной причиной развода Митчелла и Рэйчел стала потеря ребенка, предшествующие главы окончательно утратили бы смысл. Тем не менее я льщу себя надеждой, что, несмотря на все свои писательские ухищрения, все же представил факты в истинном свете. И, начав свой рассказ с утверждения, что одно, пусть даже самое прискорбное, событие не может повлечь за собой разрыв между супругами, я по-прежнему не изменил своего мнения. Если бы ребенок благополучно появился на свет, брак Рэйчел и Митчелла, возможно, сохранился бы дольше, но рано или поздно они все равно расстались бы. Угроза их семейному благополучию возникла еще до того, как Рэйчел забеременела, а смерть ребенка лишь ускорила развязку.

Митчелл отвез Рэйчел в Калебс-Крик и оставался с ней целых десять дней, три или четыре раза он ездил в город на важные совещания, но вечером неизменно возвращался к жене. Хотя в его отсутствие супруги Райлендер выполняли все пожелания Рэйчел, Барбара сообщила Митчу, что молодая хозяйка взяла на себя большинство ее обязанностей. Так оно и было. Простота и уют этого сравнительно небольшого дома, в котором не было ни шикарной мебели, ни баснословно дорогих произведений искусства, пробудили в Рэйчел инстинкты хранительницы домашнего очага. Она вытеснила Барбару с кухни и сама стала готовить, сказав, что за время своего замужества уже начала забывать, как ставят кастрюли на огонь. Надо признать, что блюда у нее получались вполне съедобными. Ей нравилась простая еда — свежие овощи со своего огорода, вино из погреба. По окончании трапезы она сама мыла посуду и расставляла ее на полки.

Через пару недель Митч осторожно спросил, как она себя чувствует.

— Прекрасно. И со мной ровным счетом ничего не случится, если я ненадолго останусь одна. Ты ведь, насколько понимаю, хочешь съездить в город на несколько дней?

— Да, видишь ли, мне надо побыть там до уик-энда. Но в пятницу я непременно приеду. А в воскресенье мы, надеюсь, вместе вернемся в Нью-Йорк.

— А что, кто-то из твоих родственников захотел пожить в этом доме?

— Нет, — удивился Митч. — В нем давным-давно никто не живет.

— Тогда почему я не могу здесь остаться?

— Детка, ты можешь оставаться здесь сколько угодно. Я просто подумал, раз ты чувствуешь себя лучше... может, ты захочешь повидаться со своими подругами?

— У меня нет подруг в Нью-Йорке.

— Рэйчел, не говори глупостей. Ты знаешь сама, что у тебя множество... — начал он, но, увидев страдальческое выражение ее лица, поднял руки, сдаваясь. — Хорошо, хорошо. Раз, по-твоему, у тебя нет подруг, значит, так оно и есть. Я просто радуюсь, что ты поправляешься, и хотел, чтобы все наши увидели тебя и разделили мою радость.

— А, теперь я поняла. Ты хочешь показать меня своему семейству, а то они, не дай бог, решат, что я сошла с ума.

— Я об этом и не думал. Что за нелепые предположения?

— Я слишком хорошо тебя знаю. И всю твою семью тоже. Репутация — вот что волнует вас больше всего на свете. Но сейчас мне плевать на вашу репутацию, ясно? У меня нет ни малейшего желания с кем-то встречаться и разговаривать. И меньше всего я сейчас хочу возвращаться в Нью-Йорк.

— Успокойся, — сказал Митч. — Я просто хотел узнать, какие у нас планы. Я все понял.

С этими словами он вышел из кухни, однако через десять минут вернулся вновь. Он был зол, но старался сдерживаться.

— Я вернулся не за тем, чтобы затеять ссору, — заявил он. — Но ты должна понять: нельзя оставаться здесь вечно. Я не хочу, чтобы моя жена, словно старуха, возилась с хозяйством, подрезала розы и чистила картошку.

— Мне нравится чистить картошку.

— Не валяй дурака.

— Я говорю, что думаю.

— Ладно, хватит об этом. Следующие несколько дней у нас с Гаррисоном будет работы невпроворот — надо разобраться с Бангкоком...

Она понятия не имела, что там за проблемы, и ей вовсе не хотелось об этом знать.

— Если я тебе понадоблюсь...

— Я знаю, где тебя искать, — подхватила Рэйчел, хотя, прежде чем открыть рот, уже знала, что он вряд ли ей понадобится.

2

Куда ей податься? Этот вопрос мучил Рэйчел в течение последующих нескольких дней. Предположим, говорила она себе, она решится на этот безрассудный шаг и уйдет от мужа. Но где она будет жить? Остаться здесь она не сможет, хотя этого ей хотелось бы больше всего. Но дом в Калебс-Крик — собственность Гири. Конечно, Митчелл подарил ей квартиру, и она имеет полное право оставаться там, но в этих шикарных апартаментах ей всегда было неуютно — о да, квартиру можно оформить по собственному вкусу, но это потребует слишком много времени и денег. Возможно, разумнее будет квартиру продать, даже если ей предложат меньше, чем она стоит, а на вырученную сумму она наверняка сумеет приобрести жилье в таком маленьком тихом городке, как Калебс-Крик.

Той ночью она плохо спала. Всю ночь она провела в тягостном состоянии между сном и явью; стоило ей задремать, она видела свою спальню, выцветшую и поблекшую, как фотографии в кабинете Джорджа. По комнате ходили люди, и некоторые из них бросали равнодушные взгляды на лежащую на кровати Рэйчел. Лица их были ей незнакомы, хотя ее не оставляло странное чувство, что когда-то она хорошо знала этих людей, но имена их стерлись из ее памяти.

На следующий день она позвонила Марджи и пригласила ее в Калебс-Крик.

— Веришь ли, я совершенно не переношу загородной жизни, — страдальчески протянула Марджи. — Но если ты не намерена прерывать свое затворничество...

— Не намерена.

— Тогда делать нечего. Придется приехать.

На следующий день Марджи прикатила в огромном лимузине, доверху набитом коробками с ее излюбленными деликатесами — паштетом из голубой рыбы, неизбежной икрой, венским кофе, конфетами из горького шоколада и, разумеется, изрядным запасом алкоголя.

— Не такая уж тут и глушь, — заметила Рэйчел, наблюдая за тем, как Сэмюэль, шофер Марджи, втаскивает в дом коробки и пакеты. — В десяти минутах езды отсюда есть прекрасный супермаркет.

— Знаю, знаю, — перебила ее Марджи. — Но я предпочитаю путешествовать во всеоружии. — Она вытащила из коробки бутылку скотча. — Где у тебя лед?

Марджи привезла с собой не только спиртное, но и целый ворох новостей. Прежде всего она сообщила, что Лоретта окончательно превратилась в ведьму, с которой нет никакого сладу. На прошлой неделе они с Гаррисоном разругались в пух и прах, так как Лоретта имела наглость утверждать, что Гаррисон неудачно продал принадлежавшие семье акции стоимостью несколько миллионов долларов.

— Вот уж не думала, что Лоретта интересуется бизнесом, — заметила Рэйчел.

— Значит, ты попалась на ее удочку. Она обожает делать вид, что она неземное создание, которому до денег и дела нет. А сама тем временем неусыпно надзирает за своей империей. Честно говоря, чем дальше, тем сильнее я убеждаюсь в том, что она всегда заправляла делами — только из-за сцены. Даже при жизни Джорджа. Он, конечно, сам принимал решения, но эти решения исподволь внушала она. А теперь кое-что вышло из-под ее контроля, вот она и показывает зубки.

— Так что у них случилось с Гаррисоном?

— Говорю же, вышла жуткая сцена. Он заявил, что она сама не знает, что несет. Правда, это он зря. На следующий день она явилась на заседание совета и уволила пять его членов.

— Неужели она имеет право так поступать?

— Значит, имеет, — усмехнулась Марджи. — Без всяких объяснений приказала им убираться, только и всего. А потом дала интервью «Уолл-Стрит джорнал», где заявила, что все уволенные были некомпетентны. Они, разумеется, не стали терпеть оскорблений и подали на старую каргу в суд. Слушай, да неужели Митчелл не рассказывал тебе обо всей этой канители?

— Ни словом не обмолвился. Он никогда не говорит со мной о бизнесе.

— Да тут уже не бизнес, тут гражданской войной пахнет. Честно говоря, я никогда раньше не видела, чтобы Гаррисон так безумствовал. Довольно приятное зрелище, должна признать.

Женщины улыбнулись, как сообщницы, которым вся эта заваруха доставляет удовольствие.

— Слышала бы ты, как он кроет Лоретту, — продолжала Марджи. — Не удивлюсь, если мой дражайший супруг выдвинет ультиматум: или он, или она.

— А кто будет принимать решение?

— Вот уж не знаю, — рассмеялась Марджи. — А особенно теперь, когда Лоретта вышвырнула половину совета. Полагаю, в конце концов все упрется в Митчелла. Ему придется объединиться либо с любимым братцем, либо с обожаемой бабулей.

— Это все выглядит как-то... старомодно.

— Не старомодно, скорее феодально, — возразила Марджи. — Но так уж старик устроил, прежде чем удалиться на покой. Он сохранил за семьей всю полноту власти.

— А сам Кадм, он что, не имеет больше права голоса?

— Еще как имеет. Он до сих пор посылает Гаррисону распоряжения.

— И что, они не лишены смысла?

— Думаю, это зависит от того, сколько лекарств он перед этим принял. В последний раз, когда я его видела, старик пребывал в полнейшем маразме. Лопотал что-то о событиях пятидесятилетней давности. Кажется, он меня даже не узнал. А через три дня, если верить Гаррисону, он был как огурчик и соображал получше молодых. — Легкая тень пробежала по лицу Марджи. — По-моему, все это очень печально. Дожить до такой древности и не обрести покоя. Только и думать, что о своей чертовой империи.

— Может, он потому и живет так долго, что боится ее оставить? Боится, что без него все полетит в тартарары? — предположила Рэйчел.

— Может быть. Тем хуже для него, — кивнула Марджи. — Впрочем, они все такие. Помешанные. Воображают, что все держится исключительно на них.

— И Лоретта?

— Лоретта в первую очередь. Она за всеми следит.

— А ведь она не так уж и стара. Когда Кадм умрет, она вполне может выйти замуж во второй раз.

— Пусть лучше любовника заведет. Ей давно пора это сделать, — лукаво заметила Марджи. — Зачем лишать себя такого удовольствия?

Ты хочешь сказать... — протянула Рэйчел, пристально глядя на довольно улыбающуюся Марджи, — ...что завела любовника?

— А чем я хуже других? — смеясь, спросила Марджи. — Зовут его Денни. Не могу сказать, что я влюблена без памяти. Но этот парень приятно скрашивает однообразие моих, так сказать, унылых будней.

— А Гаррисон знает?

— Ну, если ты полагаешь, что я выложила ему все, как на духу, а он меня снисходительно одобрил, то ошибаешься. Но думаю, он догадывается. Мы не спим с Гаррисоном вот уже шесть лет — за исключением той сумасшедшей ночи после дня рождения Кадма, когда мы оба так расчувствовались, что захотели тряхнуть стариной. Естественно, мы оба ищем развлечений на стороне. И оба довольны.

— Понимаю, — кивнула Рэйчел.

— Вижу, бедняжка моя, ты шокирована? Прошу тебя, сознайся, ты в ужасе!

— Да нет, что ты... Я просто думаю.

— О чем же?

— О том, что... Мне надо с тобой посоветоваться. Знаешь, я хочу уйти от Митчелла.

Поразить Марджи было не просто, но тут она лишилась дара речи.

— Так будет лучше для нас обоих, — закончила Рэйчел.

— А Митчелл? Он согласен? — наконец выдавила из себя изумленная Марджи.

— Он еще не знает.

— И когда ты поставишь его в известность, прелесть моя?

— Когда решу, что мне делать дальше.

— А ты не думаешь, что проще последовать моему примеру? В Нью-Йорке так много хорошеньких мальчиков. Особенно среди барменов.

— Но меня они не интересуют, — ответила Рэйчел. — При всем величайшем уважении, которое я питаю... как, ты сказала, зовут твоего возлюбленного?

— Дэниел, — ухмыльнулась Марджи. — На самом деле его следует звать Дэн Великий Трахальщик.

— Так вот, при всем уважении к Великим Трахальщикам, я могу прекрасно обойтись без них.

— Но Митчелл хотя бы хорош в постели?

— Трудно определить, когда почти не имеешь примеров для сравнения.

— Господи, Рэйчел, надеюсь, ты не хочешь сказать, что он — твой первый и единственный мужчина?

— Нет.

— Значит, смазливый бармен тебе не нужен. А кто тогда тебе нужен?

— Хороший вопрос, — вздохнула Рэйчел и закрыла глаза, словно насмешливый взгляд Марджи мешал ей собраться с мыслями. — Думаю... — медленно произнесла она, — думаю, мне нужно... испытать более сильное чувство. Узнать, что такое настоящая страсть.

— А к Митчеллу ты не испытывала страсти?

— Я вообще не испытывала страсти. Не знала чувства, которое заставляет с радостью подниматься по утрам. Частенько мне хочется проваляться в постели весь день.

Марджи не ответила.

— О чем ты задумалась? — спросила Рэйчел.

— О том, что страсть — это весьма приятная тема для разговора, детка. Но если она действительно приходит — я говорю о настоящей страсти, а не о той, что в мыльных операх, — она меняет в твоей жизни все. Понимаешь, все. Это не так просто.

— Я к этому готова.

— То есть ты окончательно и бесповоротно решилась на разрыв с Митчеллом?

— Да.

— Можешь не сомневаться, получить у него развод будет не так-то просто.

— Может быть. Но думаю, он не захочет, чтобы наши имена трепали все газеты и журналы. И я, со своей стороны, сделаю все возможное, чтобы этого избежать. Я хочу лишь уехать подальше от этих Гири и зажить своей жизнью.

— А что, если тебе предложат другой выход?

— Не понимаю, о чем ты?

— Тебе позволят предаваться страстям, но при этом ты останешься Гири, чтобы избежать бракоразводного процесса. Чтобы не дать суду повода копаться в твоем грязном белье.

— Разве такое возможно?

— Возможно, если ты пообещаешь не разъезжаться с Митчеллом и сохранять видимость полной благопристойности. Он ведь намерен получить место в Конгрессе, а значит, его семейная жизнь должна быть чиста и безупречна. Ты поможешь ему в этой игре, и в благодарность он наверняка не будет слишком строг, если с тобой случится какое-нибудь приятное приключение.

— Послушать тебя, все так просто...

— А что тут сложного? Разве что Митчелл будет ревновать. Ну, тогда объяснишь ему, что ревность — это варварство. Ты женщина умная и сумеешь его убедить.

— Весь вопрос в том, где я найду это, как ты выражаешься, приятное приключение?

— Об этом мы еще поговорим, — улыбнулась Марджи. — А сейчас, детка, определись, чего ты все-таки хочешь. Но позволь мне кое о чем тебе напомнить. Я пыталась уйти от мужа. Несколько раз. И, прости за пафос, на собственной шкуре узнала, как жесток наш мир.

3

Как это ни парадоксально, но последнее замечание Марджи окончательно убедило Рэйчел в том, что ей нужно оставить мужа. Ей ли бояться жестокого мира? Первые двадцать четыре года своей жизни она прекрасно обходилась без Гири. Обойдется без них и теперь.

На следующий день, когда, около полудня, Марджи наконец проснулась и принялась готовить себе Кровавую Мэри (которая вместе с веточкой сельдерея обычно составляла ее завтрак), к ней в комнату вошла Рэйчел и сообщила, что приняла решение. Она отправится домой, в Огайо. Поедет она на машине, так что у нее будет время поразмыслить и понять, что делать дальше.

— Скажешь Митчеллу, где ты? — спросила Марджи.

— Я бы предпочла держать это в тайне.

— Хорошо, тогда и я ничего ему не скажу. И когда ты собираешься уехать?

— Вещи я уже собрала. Но мне не хотелось уезжать, не попрощавшись с тобой.

— О господи, ты даром времени не теряешь. Но может, это и к лучшему. — Марджи заключила ее в объятия. — Ты знаешь, я к тебе чертовски привязалась!

— Знаю, — ответила Рэйчел, тоже крепко ее обнимая.

— Будь осторожна, детка, — напутствовала ее Марджи. — Не сажай в машину парней, что голосуют на дорогах. Даже самых смазливых. И не останавливайся в этих кошмарных грязных мотелях. Сейчас столько всякого сброда...

Итак, Рэйчел отправилась в путь. Для того чтобы добраться до родного города, ей потребовалось четыре дня и три ночи, которые, несмотря на предостережения Марджи, она провела в не слишком комфортабельных мотелях. Хотя в дороге она намеревалась поразмыслить над своим будущим, потребность развеяться и отдохнуть от тревожных дум оказалась сильнее. Ум ее пребывал в блаженной праздности, отказываясь решать какие-либо вопросы, за исключением тех, что возникали в пути — где остановиться перекусить, на какое шоссе свернуть. Выбирая между скоростным шоссе и более живописной (но и более длинной) дорогой, Рэйчел неизменно отдавала предпочтение последней. После того как два года она пользовалась услугами шоферов, приятно было вновь оказаться на водительском сиденье, приятно было самой включать радио и подпевать любимым певцам.

Но когда Рэйчел пересекла границу штата Огайо и поняла, что от Дански ее отделяет не более двух часов езды, настроение ее стало стремительно ухудшаться. Впереди ждали нелегкие времена. Вряд ли она сумеет отделаться от расспросов о своей роскошной жизни и о причинах, заставивших ее от этой жизни отказаться. Что ответить на вопросы о красавце-муже, прекрасном принце, которого она завоевала на зависть всем женщинам Америки? Господи, ну что она может сказать? Что ей опостылело все это великолепие и она решила спастись бегством? Что Золушка разлюбила своего прекрасного принца? Да и сам он не принц, а искусный лицедей и все его королевство — не более чем шикарная декорация... Если она выложит все это, ее поднимут на смех. Скажут, что она с жиру бесится. Подумать только, она устала купаться в роскоши! Может, ей больше нравится жить в маленьком домике и выкраивать деньги на выплату процентов по закладной и на покупку обуви для детей?

Ладно, будь что будет. Сейчас уже слишком поздно поворачивать назад. Рэйчел пересекла железнодорожные пути, которые были своеобразной границей города; еще с детства она помнила, что здесь кончается маленький мир и начинается большой. Она вновь оказалась на улицах, которые до сих пор иногда видела во сне, на улицах, по которым она бродила в годы своего тоскливого отрочества, где она сомневалась, что сможет достичь в жизни хоть чего-то. Она увидела аптеку, некогда принадлежавшую Альберту Макнили, а ныне — его сыну Лансу, с которым у пятнадцатилетней Рэйчел был бурный, но вполне невинный роман. Школа, где ее учили всему понемногу, а в общем ничему, стояла на своем месте, здание по-прежнему окружал высокий забор, который придавал школе сходство с захолустной тюрьмой. А вот и городской парк (так именовали небольшой чахлый сквер отцы города, хотя он и не заслуживал столь гордого названия). Загаженный птицами памятник Ирвину Хеклеру тоже стоит на месте — сей джентльмен в 1903 году открыл в здешних местах фабрику, которая производила твердые фруктовые леденцы, и считался основателем Дански. Ничего не случилось ни с городской ратушей, ни с церковью (единственным зданием в городе, не лишенным великолепия), главная улица тоже не изменилась — парикмахерская, контора Мариона Клауса, адвоката, собачий салон красоты и еще несколько учреждений, служивших общественному благу и процветанию, — все осталось как прежде.

Сейчас, в девять часов вечера, все эти заведения были закрыты. Насколько помнила Рэйчел, в это время работал лишь бар на Макклоски-роуд, неподалеку от похоронного бюро. Ей ужасно хотелось заехать туда и выпить для храбрости стаканчик виски, но она поборола искушение, так как знала — шанс избежать в баре встречи со знакомыми равен нулю. Рэйчел направилась прямо на Салливан-стрит, к дому своей матери. Чтобы не являться как снег на голову, она позвонила матери из Йонгстауна и сообщила о своем приезде. Так что ее ждали — на крыльце горел свет, и входная дверь была чуть приоткрыта.

Наконец Рэйчел ступила на ступеньки родного дома. Окликнув Шерри и не получив ответа, она замерла, прислушиваясь