В увлекательных рассказах популярнейших латиноамериканских писателей фантастика чудесным образом сплелась с реальностью: магия индейских верований влияет на судьбы людей, а люди идут исхоженными путями по лабиринтам жизни. Многие из представленных рассказов публикуются впервые.

Карлос Фуэнтес

Тлакотацин из Фламандского сада

19 сентября. Лиценциат Брамбила никак не может уняться! Теперь он приобрел недвижимость на улице Пу-энте де Альварадо – роскошный, но обветшалый дом времен французской оккупации [1]. Я было подумал, что приобретение сделано в целях обычной спекуляции и что лиценциат, как случалось не раз, снесет этот дом и продаст землю по сходной цене или, в любом случае, построит там новое здание для магазинов и контор. Так, повторяю, мне думалось сначала. Каково же было мое удивление, когда лиценциат сообщил мне о своих намерениях: домина с его замечательным старинным паркетом и великолепными канделябрами предназначен для устройства празднеств и приема североамериканских гостей и коллег в этом средоточии истории, фольклора и изысканности.

Я получил приглашение пожить там некоторое время, ибо Брамбила, в целом довольный своим приобретением, ощутил некоторый недостаток человеческого тепла в этих хоромах, пустующих с 1910 года, с тех самых пор, как хозяева бежали во Францию. Дом, за которым присматривала супружеская чета, жившая под самой крышей, выглядел чистым и ухоженным, а из мебели все эти сорок лет там оставался только прекрасный «Плейель» [2], – но (добавил Брамбила) в комнатах холодновато и сыровато, что особенно ощущается, когда туда входишь с улицы.

– Вы, дружище, можете приглашать приятелей – поболтать, выпить рюмочку. Там у вас будет все необходимое. Читайте, пишите, располагайтесь как дома.

И лиценциат улетел на самолете в Вашингтон, а я был несказанно растроган его верой в мои отопительные способности.

19 сентября. Тем же самым вечером я перебрался со своим чемоданом на улицу Пуэнте де Альварадо. Дом действительно великолепен, хотя общее впечатление портит фасад обилием ионических колонн и кариатид времен Второй империи [3]. Салон – с окнами на улицу – расположен в светлом и благоуханном бельэтаже; стены, кое-где отмеченные белесыми прямоугольниками – следами снятых картин, окрашены в нежно-голубой цвет под старину, впрочем, имеющую мало общего с подлинной древностью. Роспись потолка («Сошествие Иоанна и Павла на сушу», «Святая Дева Мария-Заступница») принадлежит кисти учеников Франческо Гуарди. Спальни, обтянутые голубым бархатом, и коридоры, этакие туннели из полированного вяза, черного дерева и самшита, декорированы не то в стиле фламандца Вье Стосса, не то воспроизводят испанца Беругете или искусную простоту мастеров Пизы. Мне больше всего нравится библиотека. Она находится в глубине дома и только одна выходит окнами в сад – квадратный и небольшой, усеянный бессмертниками между тремя стенами, увитыми плющом. Сначала я не мог найти ключи от окна, ибо только через него можно попасть в сад. Вот где, покуривая и почитывая, хорошо бы приняться за свое писание, которое очеловечит этот необитаемый остров. Красные, белые бессмертники блестят под дождем. Позелененная временем скамейка с чугунной в виде сплетенных веток спинкой, а вокруг – влажная шелковистая трава, как воплощение нежности и упрямства. Сейчас, когда я это пишу, картина сада вызывает у меня ассоциации со строфами Роденбаха [4]: Dans l'horizon du soir oщ le soleil recule… / La fumée éphémиre et pacifique ondule… / Comme une gaze oú des prunelles sont cachйes; / Et l'on sent, rien que voir ces brumes détachйes, / Un douloureux de ciel et de voyage… [5]

20 сентября. Здесь забываешь обо всех недугах страны Мексики. Менее суток провел я в этих стенах, где ощущаются веяния иных времен и стран, и пришел в состояние блаженного покоя, отдался предвкушению чего-то неведомого и неизбежного. С каждой минутой все острее ощущаются ароматы моего нового прибежища. Призрачные силуэты, иной раз молнией пронзающие память, теперь замедляют бег и движутся перед взором не быстрее речных вод. Разве, например, я замечал в городской суете смену времен года? Тем более в Мексике, где один сезон незаметно перетекает в другой, где царит «перманентная весна с разными названиями» и где времена года не способны быть всегда новыми повторениями – этакими выдвижными ящиками стола – со своими ритмами, обрядами и наслаждениями; своего рода границами между ностальгией и надеждой, знаковыми событиями, тревожащими или бодрящими душу. Завтра – осеннее равноденствие. Сегодня я, по обычаю северян, встречаю здесь приход осени. Над садом, куда я поглядываю, когда пишу, раскинута серая вуаль. Опавшие за ночь листья плюща вспучили газон, а те, что остались, заметно пожелтели – будто зарядивший дождь смыл с них зеленую краску. Осенняя муть обволакивает сад вместе с изгородью. Так и кажется, что кто-то там бродит – не торопясь, тяжело дыша, – по шуршащей листве.

21 сентября. Мне, наконец, удалось открыть окно и выбраться в сад. Все так же моросит мелкий упрямый дождик. Если в доме ощущаешь шершавое прикосновение другого мира, то в саду словно попадаешь в его нутро. Призраки из глубин памяти, являвшиеся мне вчера, ныне так и толкутся в саду. А эти бессмертники совсем не похожи на обычные, они источают какой-то скорбный аромат, будто их только что принесли из склепа, где они пробыли долгие годы на мраморе под слоем пыли. И сам дождь замешивает на траве иные краски, чем те, что мне обычно видятся в городских окнах. Стоя посреди сада, я закрыл глаза… Гаванский табак и мокрые тротуары… Бочки с сельдью… Пивной перегар, мачтовый парусник, дубовые бревна… Оглядываясь вокруг, я старался удержать в сознании этот квадратный сад, залитый призрачным светом, который, казалось, даже под открытым небом просачивается сюда сквозь желтые стекла, сверкает в жаровнях, становится печалью до того, как делается светом… И зелень плюща – это не зелень нашей обожженной солнцем земли, она выглядит неземной изумрудностью, той, что бархатит кроны далеких деревьев и ложится на горы причудливой плесенной тенью… Это же Мем-линг [6]! На одном из его триптихов я видел такой пейзаж в зрачках юной девы и в зеркальном отблеске на кубках! Это же ненастоящий, придуманный пейзаж. И этот сад – не в Мексике!… И дождик тоже… Я ринулся обратно в дом, пробежал коридор, ворвался в салон и прижал нос к окну. На улице Пуэнте де Альварадо все так же звенели музыкальные автоматы, трамваи и – солнце, монотонное солнце, Бог-Солнце без образов и теней на своих лучах, неизменное Солнце-камень, солнце коротких столетий. Я вернулся в библиотеку. Дождик в саду все моросил и моросил, затяжной, очень-очень старый.

21 сентября. Я долго смотрел в сад через стекло, запотевшее от моего дыхания. Прошел час, мой взор не отрывался от огороженного клочка земли. Не отрывался от газона, все плотнее устилавшегося листвой. А потом я услышал шорох, легкое дзиньканье, словно рождавшееся само по себе, и поднял голову. В саду, прямо предо мной возникло чье-то лицо и, слегка склонившись набок, глядело на меня темными глазницами. А потом я увидел, как удаляется маленькая, черная, согбенная спина, и закрыл ладонями глаза.

22 сентября. В доме нет телефона, но я мог бы прогуляться по улице, позвать друзей, зайти в «Рокси»… Ведь я живу в своем городе среди своих людей! Почему я не могу оторваться от этого дома, точнее – от этого окна в сад?

Мне нечего было пугаться того, что кто-то перелез через изгородь и оказался в саду. Я решил караулить до вечера – хотя дождь лил круглые сутки – и схватить наглеца… Потом задремал в кресле у окна, но вскоре очнулся от резкого запаха бессмертников. Сразу же посмотрел в сад – там кто-то ходил и рвал цветы, держа букет в маленьких желтых руках… Это была старушка… лет восьмидесяти или чуть меньше. Но как она посмела войти и как туда попала? Пока она собирала цветы, я ее разглядывал: тощая, сухая, вся в черном. Длинная юбка волочилась по мокрой траве тяжелым шлейфом, невесомо тяжелым, как на картинах Караваджо [7]. Черная кофта застегнута наглухо. Сгорбленная окостенелая фигурка. Черный кружевной чепец затенял лицо, придерживал белые старушечьи космы. Рассмотреть удалось лишь бескровные губы – белесую тонкую щель рта, кривившегося в едва заметной усмешке, – не то печальной, не то неизгладимой, беспричинной. Она подняла взор, но ее глаза не были глазами… Словно дальний путь, ночная глубь уходили под ее сморщенные веки куда-то в бесконечность, во вневременную безбрежность. Старуха нагнулась сорвать красную головку цветка. Ее ястребиный профиль, впалые щеки вибрировали, как лезвие острой косы. Потом она пошла. Куда?… Нет, она не перелезла через увитую плющом стену, не испарилась, не провалилась сквозь землю и не вознеслась на небо. В саду словно бы открылась тропка, такая неприметная, что сначала я ее не заметил. И вот по этой тропе медленно, будто… я это уже знал, уже слышал… будто сама не зная куда, тяжело дыша, моя визитерша уходила в пелену дождя.

23 сентября. Я затаился в спальне, подперев дверь чем попало. Предосторожность, наверное, была напрасной, но мне представлялось, что это поможет мне уснуть. Размеренные шаги по шуршащей листве ни секунды не переставали слышаться мне. Я знал, что это – галлюцинация… до того момента, как услышал шорох за дверью и странный шелест. Я зажег свет. На ковер из-под двери выполз уголок конверта. С минуту я держал письмо в руках: ветхий листок с виньетками. На нем большими и острыми, паучьими буквами было нацарапано одно-единственное слово:

Тлакотацин [8].

Она должна прийти, как вчера и позавчера, к заходу солнца. Сегодня я с ней заговорю, не позволю исчезнуть, подкрадусь к ней из-за плющевой завесы…

23 сентября. Когда пробило шесть, я услышал в салоне музыку: чудесный «Плейель» играл вальсы. При моем приближении звуки умолкли. Я вернулся в библиотеку. Старуха была в саду. Она странно двигалась, тихонько и размеренно подпрыгивая… как девочка, бегущая след за обручем. Я открыл окно и вылез наружу. Ей-богу, не знаю, что было потом. Будто небо и сам воздух сползли по ступеням вниз, опустились и легли на сад. Воцарилась монотонно-беззвучная, глубокая тишь. Старуха смотрела на меня со своей застывшей улыбкой, ее взгляд терялся в глубинах прошлого. Она открыла рот, пошевелила губами, но ни звука не слетело с бледной кромки рта. Сад съежился, как выжатая губка, холод стиснул пальцами мое тело…

24 сентября. С наступлением сумерек я очнулся в кресле посреди библиотеки. Окно было заперто, сад пуст. Запах бессмертников наполнял весь дом, а в спальне был особенно сильным. Там я и стал ждать новое послание, новый знак от старухи. Слова, эта ожившая плоть молчания, должны были мне что-то сообщить… В одиннадцать вечера я зримо ощутил в комнате блеклое свечение сада. И снова – шелест длинной жесткой юбки возле двери и письмо:

«Возлюбленный мой,

Вышла луна из-за туч, и вокруг разлилось ее пение. Здесь все несказанно прекрасно».

Я оделся и спустился в библиотеку. Свет вуалью укрывал старуху, сидевшую в саду на скамье. Я опустился рядом. Невнятно жужжали шмели. Тот же воздух, где тонул всякий шум, окутывал живое видение. Белый свет шевельнул мои волосы, старая женщина взяла меня за руки и поцеловала пальцы. Она прикоснулась ко мне. Ощущение было абсолютно явственным, хотя мои глаза видели совсем другое: ее руки тяжелым сырым туманом лежали в моих ладонях, могильным холодом веяло от костлявой фигуры, стоявшей передо мной на коленях и беззвучно читавшей литанию, какую-то запретную мольбу. Бессмертники трепетали в безветрии, словно сами по себе. И пахли затхлостью склепа, они все оттуда, там было их место, туда каждый вечер их относили призрачные руки старухи… А шумы возвращались, дождь наполнялся звуками. Голос, булькающий голос – эхо пролитой крови, еще не смешавшейся с землей, вдруг прозвучал ясно и громко:

Kapuzinergruft! Kapuzinergruft! [9]

Я вырвался из ее рук и побежал к двери в дом, а мне вдогонку несся жуткий стон, сдавленный хрип человека с петлей на шее. Дрожа, я упал у порога, хватаясь за ручку, пытаясь толкнуть дверь.

Однако, как я ни старался, дверь не поддавалась. Она была опечатана сургучом, красной массивной печатью. В центре печати поблескивал герб – голова орла… старушечий профиль, как окаменевшая сила вечного затворничества.

В ту ночь я все время слышал – но не знал, что всегда буду слышать, – шелест ее юбки за своей спиной. Она двигалась, потрясая руками в порыве неистовой радости и блаженного удовлетворения. Удовлетворения тюремщика, компаньона, сотоварища по бессрочному заключению. Удовлетворения тем, что кончилось одиночество. Ее голос снова приблизился, губы зашептали, обдав мое ухо пеной и могильной пылью дыхания:

– …Нам не позволяли бегать с обручем, Макс [10], строго-настрого запрещали, мы должны были держать его в руках на прогулке в садах Брюсселя… Об этом я тебе рассказывала в письме, в том, что послала тебе из Бушо, ты помнишь? Но больше не будет писем, отныне мы вместе и навсегда, мы вдвоем в этом замке… Мы никогда не выйдем отсюда, никогда никого не впустим сюда… О Макс, ответь, – неужели бессмертники, что я приношу тебе по вечерам в Склеп капуцинов, так скоро вянут? Они ведь такие же, как те, что тебе поднесли, когда мы сюда переехали, ты и Тлакотацин… Это – наши бессмертные цветы с предалекой земли…

А на гербе я прочитал надпись:

«Шарлотта, Императрица Мексики».

hasis
em
hasis
hasis
hasis
em
em