/ Language: Русский / Genre:adv_history / Series: Исторический роман (АСТ)

Аттила

Кристофер Харт

Аттила. Великий полководец. Безжалостный завоеватель. Человек, объединивший дикие племена кочевников-гуннов в могущественную армию, прошедшую по землям распадавшейся, но все еще сильной Римской империи. О нем слагали леденящие кровь легенды. Его называли «бичом Божьим» и Антихристом. Его жизнь была полна многочисленных загадок — загадок, которые Уильям Нэйпир пытается раскрыть в своей увлекательной исторической эпопее!

Уильям Нэйпир

(псевдоним Кристофера Харта)

Аттила

Пролог

Монастырь святого Северина,

Окрестности Неаполя, 488 г. н. э.

Как говорил мой отец, для того, чтобы стать великим историком, необходимы две вещи: умение писать и материал — о чем писать. Теперь его слова звучат для меня насмешкой. Да, отец, мне есть, о чем писать. Вот только ты сам в такое вряд ли поверил бы.

Я собираюсь поведать удивительную и пугающую историю. В наши смутные времена, когда искусство хрониста сделалось редкостью, я, возможно, являюсь последним человеком на земле, который способен это сделать.

Мое имя — Приск Паниций, и мне почти девяносто лет. Я пережил самую гибельную эпоху в истории Рима, а теперь его дни подошли к концу, и с империей покончено. Тит Ливий писал об Основателях Рима. На мою долю выпало рассказать о его Последних Защитниках — и о Разрушителях. Это повесть для горьких зимних ночей; это повесть об ужасах и зверствах, лишь изредка смягченная спасительными проблесками мужества и благородства. Это во многих отношениях страшная повесть, но я не считаю ее скучной. И хотя я очень стар, а моя рука беспомощно дрожит, пытаясь удержать перо над пергаментом, все же я верю, что мне достанет сил, дабы изложить последние главы сей саги. Может показаться странным, но я убежден, что, стоит поставить точку, и мои часы на этой земле сочтены. Подобно святому Северину, мне ведом день моей смерти.

Святой Северин? Сейчас, когда я пишу эти слова, его хоронят в часовне монастыря, где я доживаю последние дни. Он был проповедником, святым человеком, слугой нищих и жил в провинции Норик, за Альпами, и сыграл весьма неожиданную роль в истории последних дней Рима. Он умер лет шесть назад, но лишь сейчас преданные последователи сумели перенести его бренные останки через высокие альпийские перевалы, на юг через всю Италию, и чудеса сопутствовали каждому шагу их продвижения сюда. Кто я такой, чтобы усомниться в правдивости этих рассказов? Воистину, мы живем в удивительные времена.

Обитель, в которой я поселился, расположена на согретом солнцем побережье близ Неаполя, и за мной здесь ухаживают монахи, чью веру, должен признаться, я отнюдь не разделяю. У этого монастыря, ныне посвященного святому Северину и религии Христа, странная и поучительная история. Некогда здесь находилась роскошная прибрежная вилла Лукулла, одного из величайших героев республиканского Рима, жившего в первом веке до рождения Христа, во времена Цицерона, Цезаря, Помпея и прочих титанов. Лукулла прославляли за его блестящую победу над Митридатом, царем Понтийским; впрочем, эпикурейцы острили, что самая значительная из его заслуг в том, что он привез в Италию вишню.

После смерти владельца вилла много раз переходила из рук в руки, пока, наконец, — по одной из поразительных прихотей, доставлявших столько наслаждения Клио, музе истории, — после вынужденного отречения от престола златовласого шестилетнего Ромула Августула не сделалась резиденцией последнего римского императора.

Сегодня она стала пристанищем для монахов. И вот сейчас они стоят вокруг гроба, в котором покоятся бренные останки их возлюбленного святого Северина, и голоса возносятся к небесам в скорбном, мелодичном напеве, курится фимиам, сверкает священное золото. Именно Северин предсказал остготу Одоакру, что свою судьбу тот найдет на освещенных солнцем землях юга. И не кто иной как Одоакр впоследствии низложил последнего императора, Ромула Августула, распустил Сенат и объявил себя первым варварским правителем Италии.

Вам осталось узнать обо мне совсем немного. Я веду скромную жизнь в своей келье и часто сижу, сгорбившись, в скриптории, в обществе пергамента, пера и накопившихся за восемьдесят лет воспоминаний. Я всего лишь архивариус. Писец. Рассказчик. Когда холодными зимними вечерами люди собираются у очага, они слушают голос сказителя, но не обращают внимания на его лицо. Он для них не существует. Реальны лишь его слова.

Платон утверждал, что в жизни, как и в игре, есть три разновидности людей. Есть герои, вкушающие сладость побед. Есть зрители, которые наблюдают. А есть воры-карманники. Я не герой, что тут скрывать? Но и не вор-карманник.

Солнце садится вдалеке, опускаясь в уставшее Тирренское море, где некогда громадные суда бороздили соленые волны и везли зерно из Северной Африки в Остию, дабы накормить миллионы ртов в Риме.

Кораблей этих больше нет, а вандалы разграбили и увезли с собой в Африку все сокровища, которые не успели забрать готы — даже бесценные диковины иерусалимского храма, те самые, что Тит с ликованием привез в Рим четыре столетия назад. Что сталось с этими сокровищами? С Золотым Ковчегом Завета, в котором, как утверждают, находились заповеди самого Бога? Его давным-давно переплавили на монеты вандалов. И Колонна Траяна осталась без большой бронзовой статуи императора-воина, венчавшей некогда ее вершину, а бронза, расплавленная в прокопченных кузницах, превратилась в ременные пряжки, браслеты и украшения для варварских щитов.

Ныне Рим — лишь тень того, прежнего города, и в конце концов он оказался вовсе не вечным. Он бессмертен не более чем люди, возводившие его, хотя раньше мы верили в обратное и кричали: «Ave, Roma immortalis!», когда в него входила победившая армия или шли игры. Нет, Рим не божество, а всего лишь город, как и любой другой; он подобен старой уставшей женщине, ограбленной, обесчещенной и брошенной, покинутой всеми любовниками, горько всхлипывающей ночами; та же судьба постигла прежде Иерусалим, и Трою, и вечные Фивы. Разграбленный готами, дограбленный вандалами, захваченный остготами… И все же наибольший ущерб Риму причинило племя более ужасное и всё же менее заметное, чем прочие: племя, именуемое гуннами.

В призрачной оболочке нынешнего города среди руин Форума скребутся бродячие, умирающие с голода коты, и сорняки пробиваются из трещин некогда раззолоченных зданий. Скворцы и коршуны гнездятся под карнизами дворцов и вилл, где когда-то вели беседы полководцы и императоры.

Солнце садится, в келье холодно, а я уже очень стар. Ужин мой состоит из маленького пшеничного хлебца и двух-трех глотков вина, разбавленного водой. Христианские монахи, с которыми я живу в этом одиноком монастыре, учат, что иногда хлеб и вино становятся плотью и кровью Господа. Воистину, на свете множество чудес, и даже это может оказаться правдой. Но для меня это просто хлеб и вино, и мне их достаточно.

Я историк и хочу поведать великую и ужасную историю. Сам по себе я ничто, но кажется, что знаю все на свете. Я прочел каждую букву, каждый обрывок хроник и летописей, уцелевших от пережитых мною времен. Я был знаком и говорил с каждым актером на сцене истории во время тех бурных, сотрясавших мир событий. Я был писцом и в Равенне, и в Константинополе, я служил и полководцу Аэцию, и императору Феодосию II. Я всегда был человеком, которому люди доверялись, и хотя сам предпочитал помалкивать, но все же не затыкал уши, если до меня доходили слухи и сплетни, выслушивал очень внимательно самые серьезные и объективные оценки вероятных деяний и сражений, согласный с драматургом Теренцием в том, что «Homo sum; bumani nibil a me alienum putu», Это замечательные слова, и они стали моим девизом, как могут быть девизом любого писателя, имеющего дело с человеческой природой. «Я человек, и ничто человеческое мне не чуждо».

Я видел Вечный Город на Семи Холмах, и благовонный двор Равенны, и золотой божественный град Константина. Я странствовал вверх по течению могучего Дуная, и проходил сквозь Железные Ворота, и отправлялся в самое сердце земли гуннов, и слышал из их собственных уст историю об удивительной юности наводящего ужас вождя; и я выжил, чтобы рассказать об этом. Я стоял на обширных Каталаунских равнинах и видел, как две величайшие в мире армии схлестнулись в кровавой битве, бряцая оружием, окутанные такой яростью, какой не знала больше ни одна эпоха, где решалась судьба мира — судьба столь удивительная, что ее не смогла предвидеть ни одна из сражающихся сторон. Но некоторые мудрые люди знали. Певцы, и пророки, и последний из Тайных Владык: они знали.

Я знавал рабов и солдат, проституток и воров, святых и волшебников, императоров и вождей. Я знал женщину, которая правила Римом, сначала за своего идиота-брата, потом — за своего идиота-сына. Я знал красавицу — дочь императора, предложившую себя в жены вождю варваров. Я знал последнего благороднейшего римлянина, который спас уже потерянную империю и погиб за все свои страдания от кинжала императора. Я знал и его юного свирепого друга, с кем, в беззаботные мальчишеские годы, он играл на широких, продуваемых всеми ветрами равнинах Скифии; друга детства, в зрелом возрасте ставшего его смертельным врагом, который скакал во главе полумиллионного конного войска, затемнявшего небо дождем стрел и разрушавшего все на своем пути, подобно лесному пожару. В конце концов, два друга детства, ставшие старыми, утомленными жизнью мужчинами, сошлись лицом к лицу в боевых порядках на Каталаунских полях. И хотя ни один из них не понимал этого, эту битву они оба обречены были проиграть. Наш благороднейший римлянин потерял все, что любил, но то же самое произошло и с его варваром-врагом, темным братом Ромула, тенью Энея, которого называли Аттилой, владыкой гуннов, но который также с гордостью носил имя, данное ему устрашенными жертвами: Бич Божий.

Да, из этой ярости сражения, где, разрушаясь, гибнет прежний мир, родился мир новый, и он все еще рождается, медленно, чудесным образом, восстает из пепла, как сама надежда. Один мудрец со старческой усталой улыбкой на устах говорил мне когда-то: «Упования могут оказаться ложными, однако ничто не обманывает так сильно, как утрата надежды».

И все это — Бог. Так утверждает мудрейший из поэтов, сумрачный Софокл. Непостижимым образом он описывает нам свет и тьму всего сущего: благородства и отваги, любви и самопожертвования, бессердечия, трусости, жестокости и ужаса. А потом невозмутимо заявляет:

И все это — Бог…

Часть первая. Волк во дворце

1

Гроза с Востока

Тоскана, начало августа 408 г.

Над выжженными солнцем равнинами у реки Арно занимался яркий рассвет. Вокруг сумрачных стен пограничного города Флоренции измученные остатки варварской армии Радагайса пробудились, чтобы обнаружить, что они больше не окружены безжалостными римскими легионерами. Медленно, неуверенно, ощущая свое поражение, они стали сворачивать лагерь, направляясь к холмам на севере.

На другом холме, к югу, с которого открывался прекрасный вид, с удовлетворением наблюдая за отступающим войском, восседали верхом двое римских офицеров, ослепительные в своих бронзовых нагрудниках и алых плюмажах.

— Мне отдать приказ? — спросил младший.

Полководец Стилихон не отрывал взгляда от разворачивающейся внизу картины.

— Благодарю, трибун, но я сделаю это сам, когда все будет готово.

«Дерзкий щенок, — подумал он, — со своим купленным званием и гладкими, без шрамов, руками и ногами».

Далеко внизу вздымались тучи пыли, частично скрывая из вида большие варварские деревянные повозки, со скрипом выкатывавшиеся из лагеря в северном направлении. Оба римских офицера на холме слышали, как щелкают хлысты из бычьей шкуры, слышали крики людей, пока эта пестрая и никчемная армия вандалов и свевов, предателей-готов, лангобардов и франков начинала долгий путь отступления через альпийские перевалы к своим родовым землям.

Рим еще долго будет оправляться от их нашествия.

Жестокая орда германских воинов Радагайса объединилась исключительно из-за жажды золота, и свирепость их потрясала своей разрушительной силой. Они залили кровью пол-Европы, пройдя от своих родных мест, с холодных балтийских берегов, до просторов Тосканы, и остановились только под стенами Флоренции. Оказавшись там, они взяли в осаду эту надежно укрепленную колонию Рима на берегах Арно.

Великий полководец Стилихон, такой же хладнокровный, как всегда, помчался им навстречу, на север от Рима, с войском, составлявшим всего пятую часть от орды Радагайса — но зато его армия была искусна как в сражениях, так и в осадах.

Как зачастую говорилось, римский солдат на каждый день, проведенный с мечом в руке, провел сотню дней, орудуя лопатой. Никто не рыл траншеи так хорошо, как римский солдат. И очень скоро осаждающие обнаружили, что сами оказались в осаде. Окружившая их армия, пусть и меньше числом, имела доступ к жизненно важным источникам снабжения из округи, к еде и воде, свежим лошадям и даже к новому вооружению.

Окруженная армия, насильственно заключенная в своем лагере под палящим августовским тосканским солнцем, оказалась в обстоятельствах таких же тяжелых, как и сама Флоренция. У попавших в ловушку варваров не было никаких ресурсов, и они медленно начали умирать.

В отчаянии упавшие духом и изможденные германцы бросились на окружавшие их барьеры, но все было тщетно. Кони, ранившие копыта о разбросанные римлянами по запекшейся земле металлические шары с шипами, шарахались в сторону, ржали и сбрасывали своих взбешенных всадников под укрепления, где их быстро отправляли на тот свет стоявшие на валах лучники. Тем, кто пытался атаковать осаждающих пешим порядком, приходилось сначала спускаться в траншеи глубиной в шесть футов, потом подниматься на такую же высоту с противоположной стороны и прорываться через три линии заостренных кольев.

А за кольями их поджидали шеренги римских копейщиков со своими длинными метательными копьями. Неодолимая преграда. Варвары, не убитые там, вернулись к своим шатрам и упали на землю, лишенные сил и впавшие в отчаяние.

Когда Стилихон решил, что Радагайс лишился не менее трети свои сил, он приказал римлянам ночью сняться с лагеря и уйти за холмы. И вот теперь, когда занялся рассвет, озадаченные и измученные северные племена обнаружили, что они свободны и тоже могут уйти — домой.

Однако, пока они собирались и отступали в полной неразберихе, неплохо было бы натравить на них новые войска и посмотреть, что они смогут делать. Стилихону не доставляло большого удовольствия видеть, как погибают люди на поле боя — в отличие от многих других полководцев. Но огромная и недисциплинированная толпа внизу, которую собрал для летней кампании этот причиняющий постоянное беспокойство вождь Радагайс, оставалась угрозой для северных границ Рима, даже потерпев поражение. Завершающая атака новых вспомогательных кавалерийских войск, пусть и легких, определенно не принесет большого вреда.

И когда армия варваров хаотично растеклась по равнине, а ее авангард уже подошел к подножью холмов на севере, полководец Стилихон кивнул.

— Командуй, — приказал он.

Трибун передал сигнал по рядам, и через несколько мгновений Стилихон с некоторым изумлением увидел, что вспомогательные отряды уже пустили коней в галоп.

Не то чтобы он многого от них ожидал. Эти новые воины с востока были невысокими и вооруженными очень легко. Любому оружию они предпочитали свои аккуратные луки и стрелы и даже во время сражения не расставались с арканами — как будто гнались за телками, сонно моргающими глазами. Когда это сражения выигрывались с помощью простой веревки? А воины Радагайса, даже побежденные, никоим образом не могли сойти за сонных телок.

Мало того, что эти всадники были невысокими и легко вооруженными, они к тому же сражались без доспехов, обнаженные по пояс, их тела с бронзовой, задубевшей кожей были окутаны только пылью. Совершенно очевидно, что они не смогут причинить большого вреда отступающей армии, но в любом случае интересно посмотреть на них в действии. Еще ни один римлянин не видел, как они сражаются, хотя всем доводилось слышать, хвастливые и неправдоподобные рассказы об их доблести. Говорили, что на своих косматых степных лошадках передвигаются они очень быстро, так что, вероятно, в будущем их можно будет использовать в императорской курьерской службе… Если удача будет на их стороне, они даже могут умудриться догнать самого Радагайса и взять его в плен. Конечно, это почти невероятно, но почему бы не попытаться?

В любом случае, сообщения об их впечатляющей скорости не были преувеличением.

Всадники с грохотом вырвались из узкой долины на востоке и помчались прямо на колонну отступающих варваров. Неплохая тактика: солнце позади них, бьет прямо в глаза противнику. Стилихон, разумеется, был слишком далеко, чтобы увидеть выражение лиц воинов Радагайса, но если судить по тому, что колонна замедлила движение, люди в ней начали толкаться, в воздухе раздались панические крики, потом тяжелые повозки отчаянно рванули вперед, стремясь скорее достичь безопасных холмов и твердой земли до того, как яростная атака восточных всадников настигнет их, можно было догадаться — они не улыбались.

Грохочущие копыта подняли с сожженной солнцем земли тучи пыли, и Стилихон с трибуном напрягались, пытаясь что-нибудь разглядеть. И тут в воздухе потемнело. Сначала они не поверили своим глазам.

— Это… это то, что я думаю, господин?

Стилихон был потрясен. Это было действительно тем, чем казалось. Сам воздух потемнел от невообразимого урагана стрел.

Он слышал, что эти люди — искусные наездники; слышал, что они ловко управляются со своими непривлекательными луками. Но ничто не подготовило его к такому.

Стрелы обрушивались бесконечным ливнем, как убийственные жалящие насекомые, прямо на колонну Радагайса, и потрясенным германцам пришлось остановиться, потому что дорога впереди оказалась завалена трупами их же людей.

И тогда всадники, ярость атаки которых ничуть не ослабела, хотя они успели преодолеть целую лигу или даже больше по этой твердой, выжженной солнцем земле — к этому времени римская кавалерия уже устала бы и замедлила ход — врезались в охваченную ужасом, оцепеневшую колонну.

Стилихон и его трибун, вцепившись в луки седел, вытягивали шеи и приподнимались в стременах, пытаясь разглядеть происходящее.

— Во имя Света, — пробормотал полководец.

— Вы когда-нибудь видели что-либо похожее? — произнес трибун.

Всадники за несколько мгновений промчались сквозь колонну, потом с невероятной ловкостью повернулись и снова понеслись сквозь нее с другой стороны. Воины Радагайса, невзирая на недели голода и болезней под стенами Флоренции, пытались сформировать некое подобие боевого порядка и отразить атаку. Эти высокие и белокурые копейщики, свирепые и искусные фехтовальщики сражались с жестокостью обреченных. Но свирепость атакующих была страшнее. С того места, где они находились, оба римских командира видели отдельные группы кавалеристов, поворачивающихся и снова нападающих; словно в восторге, безо всяких усилий они убивали беспомощных, топчущихся на месте германцев. Видели они и убийственный результат, которого добивались лассо жителей востока Любого варвара, пытающегося вскочить в седло и ускакать прочь, тут же стаскивала вниз свистящая петля, брошенная с ужасающей, небрежной точностью. Жертва падала, запутавшись в поводьях, и ее тут же убивали там, куда она рухнула.

Стилихон с изумлением наблюдал, как всадники, оказавшиеся еще ближе, все то время, что римская конница еще только вытаскивала бы свои длинные мечи, продолжали стрелять из своих коротких луков. Теперь, когда битва внизу беспорядочно растеклась по равнине, Стилихон видел, почему их боевое искусство так славилось. Он наблюдал за одним всадником: тот наложил стрелу, выстрелил в спину убегавшему германцу, тут же выхватил из колчана другую стрелу, одновременно крутнувшись на голой спине своего коня, наложил стрелу, наклонился вниз под невероятным углом, удерживаясь только силой ног, потом резко выпрямился и пустил вторую стрелу почти в лицо германцу, бегущему к нему, размахивая топором. Стрела пронзила того насквозь и вышла из затылка. Из раны хлынули кровь и мозг. Всадник наложил следующую стрелу и унесся прочь раньше, чем воин упал на землю.

Галопом! Стилихон не верил своим глазам — вся стычка произошла на полном скаку, и не было и намека на то, что всадник замедлит темп скачки.

— Во имя Света! — снова выдохнул он.

Буквально за несколько минут равнина оказалась усеяна мертвыми и умирающими варварами. Восточные всадники наконец-то придержали своих скакунов и перешли на шаг. Они объезжали окровавленную равнину, добивая упавших из луков или пронзая их копьями. Ни один из них не спешился. Пыль начала оседать. Солнце едва поднялось над горизонтом, освещая все вокруг мягким золотым сиянием. Прошло всего несколько минут, как занялся рассвет.

Полководец и трибун посмотрели друг на друга. Ни один не произнес ни слова. Ни один не знал, что сказать. Они пришпорили коней и спустились с холма, чтобы приветствовать свои новые войска.

Под наспех натянутым тентом на краю поля битвы Стилихон неуклюже умостил свое могучее тело на шатающемся походном табурете и приготовился встречать военачальника иноземных всадников. Его зовут Ульдин, «Вождь Ульдин», — поправил он себя.

Наконец он появился, такой же низкорослый и непривлекательный, как лошади и луки своего народа. Но внутри этой невысокой оболочки с кривыми ногами скрывалась та же самая выносливость и неисчерпаемая сила.

Стилихон не встал, но очень любезно кивнул головой.

— Вы сегодня хорошо поработали.

— Так хорошо мы работаем каждый день.

Теперь Ульдин улыбнулся. Его пытливые раскосые глаза сверкнули, но не весельем. Он щелкнул пальцами, и у него за спиной возник один из его воинов.

— Вот, — произнес Ульдин. — Вот он.

Воин шагнул вперед и бросил к ногам Стилихона темный, влажный мешок.

Полководец буркнул что-то и рывком открыл мешок.

За свои тридцать лет воинской службы он повидал достаточно, поэтому отрубленные головы и конечности не могли ввергнуть его в смятение. И все же вид расчлененных останков Радагайса — отрубленные кисти рук, из которых тянулись багровые сухожилия, лицо, заляпанное кровью, и широко раскрытые глаза, уставившиеся на него из темноты мешка — заставил его сердце замереть на мгновенье-другое.

Так вот он, великий германский военачальник, обещавший вырезать два миллиона граждан Рима и повесить каждого сенатора на карнизах Дома Сената. Тот, кто сказал, что оставит трупы сенаторов висеть на карнизах Дома Сената, чтобы вороны начисто склевали с них плоть, и тогда скелеты будут позвякивать на ветру, как костяные колокольчики — этот человек был поэтом.

Что, старина, теперь ты не такой разговорчивый? — подумал Стилихон.

Потом поднял взгляд и произнес:

— Я приказывал взять Радагайса живым.

Ульдин оставался бесстрастным.

— Это не в наших обычаях.

— Нет, это в обычаях римлян.

— Ты что, отдаешь приказы вождю Ульдину, солдат?

Стилихон замялся. Он знал, что дипломатия никогда не была его сильной стороной. Солдаты говорят то, что думают. Дипломаты говорят то, что хотят услышать другие. Но все же он должен попытаться… Кроме того, давить на человека, говорящего о себе в третьем лице, следует осторожно.

Ульдин воспользовался нерешительностью полководца.

— Запомни, — негромко произнес он, поглаживая редкие седые прядки, едва покрывавшие его подбородок, — гунны твои союзники, а не рабы. А союзы, как и хлеб, легко ломаются.

Стилихон кивнул. Он также запомнит на всю оставшуюся жизнь, как сражаются гунны. Да поможет нам Бог, думал он, если они когда-нибудь…

— Когда мы торжественно въедем в Рим, в конце месяца, — пообещал он, — ты и твои воины будете ехать с нами.

Ульдин слегка расслабился.

— Так мы и поступим, — согласился он, повернулся и вышел на солнце.

2

Глаз императора

Рим, конец августа 408 г.

Императорский дворец безмолвствовал под звездным летним небом.

Мальчик обливался потом под тонкой простыней, с яростной сосредоточенностью наморщив лоб и стиснув обмотанную веревкой рукоятку своего небольшого, короткого и широкого ножа. Сегодня ночью он выберется из комнаты в тени дворцового внутреннего двора, незамеченным проскользнет мимо ночной стражи и выковырнет глаза императору Рима

Он слышал, как ночные стражники прошли мимо его двери, переговариваясь тихими, скорбными голосами. Он знал, о чем идет речь: о недавнем поражении этих подонков, варварской армии Радагайса. Да, конечно, римское войско разбило их, но только с помощью новых союзников: этого беспощадного, презираемого всеми племени с востока. Без поддержки таких союзников римская армия была слишком слаба и деморализована даже для того, чтобы выйти на поле боя против жалкой фаланги надушенных греков.

Когда стражники прошли и дрожащие оранжевые отблески от их факелов погасли, мальчик выскользнул из-под простыни, вытер пот с лица и прокрался к двери. Она открылась легко, потому что днем он предусмотрительно смазал петли оливковым маслом. Мальчик вышел по внутренний двор. Духота итальянской летней ночи угнетала. Ни собачьего лая в переулках, ни кошачьих воплей на крышах. Этой ночью не слышно было даже отдаленного гула большого города.

Он услышал приближающиеся шаги. Их было двое: побитые жизнью старые солдаты, уволенные из Пограничной Гвардии. Мальчик глубже забился в тень.

Стражники на миг приостановились, один из них расправил согнутые плечи и потянулся. Они стояли в ярком лунном свете между двумя колоннами всего в нескольких футах от мальчика, и силуэты их были такими же черными, как двери, ведущие в смерть. Такими же черными и невидящими, как слепые глаза императора.

— А потом, сказал Радагайс, он набьет Дом Сената соломой и подпалит ее факелом, и не оставит за собой ничего, кроме почерневших камней.

Второй стражник, грубый старый солдат, печально помолчал. Пусть от Сената в наши дни осталась только выхолощенная тень; пусть даже, как знали все до единого, империей на самом деле правил императорский двор и несколько деспотичных закадычных друзей, и не имело никакого значения, чего хочет или не хочет Сенат, все же Дом Сената олицетворял все самое гордое и освященное веками, что только существовало в Риме. И варварское войско, которое могло уничтожить его… Это был бы невыразимый позор.

Но варвары побеждены. Пока. С помощью других варваров.

В тени, за спинами старых солдат, скорчился мальчик с ножом.

Каждый вечер ему приходилось идти этим длинным, пустынным коридором в отдаленном, безмолвном внутреннем дворике дворца на Палатинском Холме, и спину ему сверлил леденящий кровь взгляд первого и величайшего императора. В дальнем конце коридора находилась его скудная крохотная комнатенка — никаких шикарных покоев — с единственным жалким глиняным светильником, словно он был не более, чем раб. Вот как он жил: голая деревянная кровать в келье без окон на задворках дворца, смежной с кухнями. Мальчик, по общему мнению, самый ценный заложник Рима, остро чувствовал свое унижение. В других комнатах дворца жили другие юные заложники из варварских народов: свевов и вандалов, бургундов и гепидов, саксов, алеманов и франков. Но даже они смотрели на него с пренебрежением, как на низшего из низших, и не желали принимать его в свои разговоры или игры. И их презрение еще сильнее распаляло его и без того ожесточенное сердце.

Сегодня он отомстит этим непрощающим глазам императора, отомстит за все эти месяцы оскорблений, глумлений и презрительного смеха римлян. Римляне безумно боялись знамений; их, как и любой другой известный ему народ, терзал суеверный благоговейный страх. Они страшились надуманных предсказаний любой беззубой карги на рынке, каждого несвоевременно родившегося ягненка или жеребенка, каждого предзнаменования, которые их расширенные глаза видели в звездном ветре.

Мальчик верил в Астура, бога своего народа, и в свой нож; а вот римляне, как любой слабый народ, верили, во все. Когда они увидят, что их великий первый император неожиданно ослеп… Вот тогда мальчик посмотрит, что станется с презрительным римским смехом. Он застынет в их белоснежных глотках.

В неразберихе завтрашних празднований и игр он сбежит. Он скоро будет далеко, далеко от этого продажного, разлагающегося города, он пойдет на север в горы. После долгих недель или даже месяцев трудного пути он снова спустится с них, и солнце останется за спиной, а он вернется на широкие, продуваемые ветрами равнины своей возлюбленной степной страны еще до того, как выпадет первый снег. Здесь он всего лишь заложник, и больше ничего: заложник-варвар, заключенный в комнатенку без окон обветшалого Императорского Дворца, в этом несдержанном, затянутом паутиной, тревожном, обреченном городе. Но там, среди своего свирепого, свободного народа, он был принцем царской крови, сыном Мундзука, сына самого вождя Ульдина. Ульдин, в свою очередь, был сыном Торды, сына Беренда, сына Султана, сына Бульчии, сына Болига, сына Замбура, сына Раэля, сына Леванта…

Имена всех древних поколений были навечно выгравированы в его сердце, потому что гунны, как и кельты, ничего не доверяли бумаге или камню, опасаясь, что чужаки или неверующие разузнают их святейшие тайны, среди которых была и эта секретная генеалогия, эти звенья в божественной цепи царей, ведущей назад, к великому герою Таркану, сыну Кэйра, сыну Немброта, сыну Чама, сыну Астура, Владыки Всего, что Летает; того, кто носил на своей голове Корону Гор и разрывал на части тучи своими ужасными когтями, там, в своем королевстве, в синем небе над горами Алтая и занесенного снегами Тянь-Шаня. Того, кто, как буря, пожирал своих врагов; кого восточный народ называет также Шонгаром, родоначальника всей широко распространившейся нации гуннов.

Что знают об этом римляне? Для них все люди за границами империи были варварами, и любопытство римлян исчезало возле приграничных стен.

Здесь, в Риме, к сыну Сыновей Астура относились чуть-чуть лучше, чем к рабу или военному трофею. Он подумал о широких равнинах Скифии, и сердце его заныло от тоски по родине, от желания увидеть черные палатки своего народа и большие табуны коней, медленно бредущих по высокому ковылю. Среди них щипал траву и его любимый белый пони, Чагельган; отличное имя, потому что он на самом деле был быстрым, как молния — чагельган на языке гуннов. Когда он вернется на равнины, сядет верхом на неоседланного коня, без уздечки, держась только ногами и запустив кулаки в густую белую гриву, и они помчатся по степям, и ковыль будет хлестать его по коленям, а ветер — трепать гриву коня и его волосы. Здесь, в этой горькой, чахнущей империи, все ограничено и задушено, каждый клочок земли кому-нибудь принадлежит, на каждой лошади — клеймо, каждый участок прямых дорог замощен и поименован, каждое поле и виноградник обнесены забором — и римляне имеют глупость считать себя свободными! Они давным-давно забыли, что такое свобода.

Но он вновь обретет свободу. Его прощальным даром Риму будут выколотые глаза великого императора — и тогда он бежит. Он понимал, что на его поиски пошлют солдат. Он сознавал свою ценность. Чтобы предотвратить его побег, они пошлют целые армии. Но стоит ему попасть в горы, в глушь — и его не найти; для людских глаз он будет все равно что призрак или тень.

Мальчик не дышал. Он отодвинулся еще глубже в темноту и стал невидимым Этому его научил один из старейшин племени, одинокий и почти всегда молчавший Кадиша. Кадиша много лет странствовал по бесконечным диким просторам Средней Азии, видел много странного, и умел, как говорили в племени, прикинуться горсткой песка в пустыне или одиноким деревом. Кадиша научил мальчика, что нужно делать. Он забился как можно дальше в тень ниши. Голыми плечами он упирался в холодный мрамор фронтона, увенчанный очередной помпезной мраморной статуей какого-то давно умершего героя Рима. Пальцы, вцепившиеся в грубую веревку на рукоятке кинжала, покрылись потом. Он чуял соленый морской запах, пропитавший веревку, влажную от пота.

Мальчик был для своего возраста совсем маленьким, он казался скорее ребенком семи-восьми лет, чем подростком на пороге юности. Над его народом всегда насмехались за невысокий рост. Но что они понимали, эти вырождавшиеся римляне со своими холодными колкостями и чувством превосходства, или длинноногие белокурые готы? Стоит только взглянуть на коней его народа: они мельче, чем любая другая порода в Европе, зато куда более выносливые. Они могут целый час проскакать галопом с всадником на спине и ничуть не устанут.

Мальчик все еще задерживал дыхание. Он закрыл свои раскосые глаза, чтобы они не засверкали в темноте, как кошачьи.

Стражники, стоя в нескольких шагах от него, продолжали беседу.

Да уж, отличные стражники эти двое. Старые, уставшие, почти глухие, готовые в любую минуту упасть. Очень похожи на город, который охраняют. Теперь они разговаривали о народе мальчика и о том, как Рим победил варварскую армию Радагайса только с помощью других варваров. Как Стилихон, великий полководец римских войск, объединился с варварским племенем и завоевал победу; а племя это называется гунны.

Один из стражников фыркнул.

— Наполовину животные, вот они кто. Питаются только сырым мясом, одеваются только в звериные шкуры, а уж их обряды после победы… Думаю, что после триумфа на арене будет страшная грязь, и уж могу тебе точно сказать: никому не захочется стать их военнопленным.

— Да, в этом мире вряд ли есть другая такая мощь, которой стоит бояться, — произнес второй стражник.

— Хм-м, ты сегодня настоящий философ.

Второй стражник посмотрел на залитый лунным светом внутренний дворик и тихо сказал:

— Что ж, завтра, во время триумфа полководца Стилихона, мы их увидим своими глазами.

— Триумфа императора Гонория.

— Ах-ах, прошу прощения, — прозвучал насмешливый ответ. — Да, разумеется, триумфа императора

Наступила тишина, потом один из них произнес:

— Помнишь ту ночь на Рейне?

— Конечно, помню, — ответил второй. — Могу ли я ее забыть? Тогда ты спас мою ничтожную жизнь.

— Только не начинай снова благодарить меня за это.

— Даже и не собирался.

— Во всяком случае, ты бы сделал для меня то же самое.

— Не стоит быть таким уверенным.

Два старых солдата ухмыльнулись друг другу, но ухмылки быстро завяли.

Да, они помнили ту ночь на Рейне. Стоял конец декабря, река замерзла, и орды варваров галопом мчались по залитому лунным светом льду, словно возвращались в свое королевство: вандалы и свевы, аланы, лангобарды, готы, бургунды. Да, они помнили ту ночь — и все ночи, недели и месяцы, последовавшие за ней.

Первый стражник склонил голову, вспоминая.

— В ту ночь я думал, что вижу Рим, охваченный пламенем.

— Неужели история Рима окончена?

Второй пожал плечами.

— История была долгой, — сказал он. — И в последней главе может вспыхнуть величайшая огненная буря. Падение Рима затмит падение Трои, как солнце затмевает пламя свечи.

— Мы займем там свое место, — произнес второй, — и падем смертью такой же славной и героической, как смерть самого Гектора.

Они опять иронически фыркнули, посмеиваясь над собой. Потом один сказал:

— Ну, пойдем дальше, старый троянец.

И оба брата по оружию, теперь низведенные до статуса низших дворцовых стражей, с одеревенелыми старыми суставами, покрытые шрамами, которые до сих пор ныли холодными ночами, медленно побрели по коридору, шлепая сандалиями по мраморным плитам.

Мальчик расслабился, отлепился от холодного мрамора и перевел дыхание. В миг, когда стражи завернули за угол и исчезли из вида, он выскользнул из ниши и, перебегая из тени в тень, помчался в противоположный конец коридора.

Там, в бледном, рассеянном свете луны стояла впечатляющая статуя самого Цезаря Августа: большая мускулистая рука повелительно вытянута, одет он в пластинчатые доспехи полководца четыре столетия назад. Его глаза в лунном свете сверкали, эти нарисованные черным глаза с мистически сверкающими белками. Вокруг основания статуи были выгравированы слова: «PIUS AENEAS». И действительно: разве Цезари — не прямые потомки самого легендарного Основателя Рима?

Завтра на заре Август будет выглядеть совсем по-другому — своим ножом мальчик ослепит этот ледяной взгляд.

Он быстро вскарабкался на пьедестал и, чувствуя себя, будто в странном сне, полез вверх по бронзовой фигуре. Нож он зажал в зубах и, потянувшись вверх, сумел уцепиться за одну огромную руку Августа. Потом обхватил голыми ногами ноги статуи, подтянулся, выпрямился и обхватил рукой шею императора.

И застыл. Стражи возвращались обратно.

Это невозможно. Они всегда делали дюжину кругов по внутренним дворикам, так же регулярно, как совершали свое вращение звезды, в истинно римском стиле, и сейчас они должны были находиться в другом месте — в одном из бесчисленных дворцовых внутренних двориков. В своем нетерпении он, должно быть, обсчитался.

Мальчик оставался неподвижным, как сама статуя, пока стражи шли мимо, угрюмо глядя себе под ноги. Они не заметили его, сжавшегося в комок на великане-императоре, словно злобный демон. И вот они скрылись из вида.

Он отклонился назад, уцепившись за статую ногами и одной рукой, взял в правую руку кинжал и воткнул лезвие под алебастровое правое глазное яблоко Августа. Немного поковырял, и глаз легко выскочил. Мальчик ловко подхватил его — размером с утиное яйцо — рукой, в которой держал нож, и сунул в тунику. Потом воткнул тонкое лезвие под левый глаз и…

— И что, по-твоему, ты делаешь?

Голос был холоднее, чем любая мраморная или бронзовая статуя. Он посмотрел вниз. У подножья статуи стояла молодая женщина лет двадцати, в изумрудно-зеленой столе, перехваченной на талии поясом, со строго, убранными волосами — заплетенными в тугие косы и обернутыми вокруг головы. Волосы у нее были рыжеватого оттенка, а кожа — очень светлой. Женщина была высокая и очень худая с изящным носиком, тонким, резко очерченным ртом, и холодными, зелеными, немигающими, похожими на кошачьи глазами. Ее облик излучал одновременно хрупкость и силу характера. Она вопросительно изогнула бровь, словно ей просто любопытно и даже забавно узнать, чем же занимается мальчик. Но в глазах не было ни веселья, ни обыкновенного любопытства Ее взгляд заставил мальчика представить себе огонь, прожигающий путь сквозь стену льда

— Принцесса Галла Плацидия, — прошептал он. — Я…

Ее не интересовали объяснения.

— Спускайся, — рявкнула она.

Он спустился.

Она посмотрела на изуродованный лик Цезаря Августа

— Он увидел Рим кирпичным, а оставил его мраморным, — тихо произнесла она — А ты… ты увидел его бронзовым, а оставил… изуродованным. Как это характерно. — Она снова кисло посмотрела на мальчика. — Так важно знать своих врагов, тебе не кажется?

Мальчик казался еще меньше, чем он был на самом деле.

Она протянула руку и приказала:

— Другой глаз.

Мальчик нащупал глаз, спрятанный в складках тупики.

— Я… — Он сглотнул. — Когда я проходил мимо, одного глаза уже не было. Я только пытался убедиться, что второй тоже не вывалится.

Он даже не понял, что произошло, когда ударился о стену у себя за спиной. Только с трудом поднявшись на ноги, мальчик почувствовал, что одна сторона лица горит от боли. Синевато-багровые рубцы — синие шрамы татуировки на щеке, навеки врезанные в его плоть матерью, еще когда он лежал в колыбели — горели все сильнее. Он прикоснулся пальцами ко рту и понял, что странное ощущение щекотки на онемевших губах — это струйка крови.

Он крепче сжал в правой руке нож и шагнул вперед. Зубы он тоже яростно стиснул.

Галла даже не вздрогнула.

— Убери это.

Мальчик остановился. Он по-прежнему сжимал нож, но не мог больше сделать ни шага.

Глаза принцессы, одновременно холодные и пылающие — огонь на льду — не отрывались от него.

— С того дня, как ты появился здесь, от тебя одни неприятности, — заговорила она, и голос ее резал, как толедская сталь. — В Риме у тебя были лучшие галльские наставники, чтобы учить тебя риторике, логике, грамматике, математике и астрономии… Они пытались обучить тебя даже греческому! — Она засмеялась. — Какой трогательный оптимизм! Разумеется, ты ничему не научился. Твои манеры за столом — просто позор, ты только и делаешь, что хмуришься и насмехаешься над другими заложниками, равными тебе… варварами. А теперь ты стал еще и разрушителем?

— Радагайс принес бы куда больше вреда, — выпалил мальчик.

На какой-то миг Галла замялась.

— С Радагайсом покончено, — произнесла она. — Что и продемонстрирует нам триумфальная Арка Гонория, когда на следующей неделе ее торжественно откроют на церемонии. На которую ты пойдешь.

Он посмотрел на нее широко распахнутыми глазами.

— Странно, что ее не назвали Аркой Стилихона, правда ведь? В моей стране, когда выиграют сражение…

— Меня не интересует, что происходит в твоей стране. До тех пор, пока это не происходит здесь.

— Но ведь мы теперь союзники, разве нет? Если бы не помощь моего народа, Рим, возможно, уже заполонили бы варвары!

— Придержи язык.

— А уж они бы причинили куда больше вреда, чем это, — Он махнул на изувеченную статую, возвышавшуюся лад ними. — Если бы Радагайс и его воины ворвались в город, они бы набили Сенат соломой и подожгли…

— Я приказала тебе заткнуться! — яростно воскликнула Галла, приближаясь к нему.

— …ее, и ушли бы, и от Рима остались бы только почерневшие булыжники. А потом пришли бы готы, потому что теперь их предводитель — Аларих, а он просто блестящий полководец, который…

Холодная костлявая рука принцессы взлетела вверх, чтобы во второй раз ударить маленького негодяя, а его раскосые, злобные азиатские глаза сверкали, когда он издевался над ней, и тут из дальнего угла внутреннего дворика зазвенел еще один голос

— Галла!

Они услышали шуршанье столы по замощенному полу — к ним направлялась Серена, жена великого полководца Стилихона.

Галла повернулась к ней со все еще поднятой рукой.

— Серена?

Торопливо шагая, Серена сумела изобразить реверанс перед принцессой, но в ее взгляде не было ни покорности, ни смирения.

— Опусти руку.

— Прошу прощения?

— А ты, мальчик, отправляйся в свою комнату.

Он попятился к стене и остановился.

— Ты осмеливаешься приказывать мне?

Серена встретилась взглядом с Галлой, и взгляд ее не дрогнул. Она была ростом ниже принцессы и, вероятно, в два раза старше, но никто не посмел бы отрицать ее красоту. Она просто завила волосы и надела белую шелковую столу, которая оставила открытыми плечи и шею с надетым на нее узким ожерельем из индийских жемчугов. От глаз, темных и блестящих, отходили тоненькие лучики смешливых морщинок, и мало кому из мужчин при дворе хватало сил противиться ее желаниям, высказанным тихим и нежным голосом, когда она обращала к ним свой взгляд и широкую улыбку. Но в гневе ее прекрасные глаза метали пламя. Они метали пламя и сейчас.

— Ты думаешь, это мудро, принцесса Галла, жестоко обращаться с внуком нашего самого ценного союзника?

— Жестоко обращаться, Серена? А что, по-твоему, я должна делать, поймав его за поруганием одной из самых ценных статуй во дворце? — Галла почти незаметно придвинулась к Серене. — Иногда я всерьез думаю, обращаешь ли ты на это хоть какое-то внимание. Можно подумать, что твои симпатии лежат не только на стороне Рима, но и на стороне варваров! Нелепо, я понимаю. Но разумеется, твой муж…

— Достаточно! — вспыхнула Серена.

— Совсем напротив, вовсе недостаточно. Поскольку твой муж и сам нехристианского и варварского происхождения, я — и конечно, многие другие в придворном кругу, хотя тебе, возможно, удобнее не замечать этого — многие из нас начали подозревать, что ты, видимо, с трудом различаешь, что является истинно римским, а что — нет.

Серена язвительно усмехнулась.

— Давно прошли те времена, когда даже императоры родились и выросли в Риме. Адриан был испанцем, как и Траян. Септимий Север был ливийцем…

— Я знаю нашу историю, благодарю, — оборвала ее принцесса. — И в чем суть?

— Суть в том, что ты пытаешься сказать, будто мой муж не истинный римлянин из-за своего происхождения. Да только римлянство больше не имеет никакого отношения к происхождению.

— Ты умышленно искажаешь мою мысль. Я имела в виду, что ты и партия твоего мужа…

— У нас нет никакой «партии».

— …в серьезной опасности — вы готовы забыть самые принципы римской цивилизации.

— Когда я вижу взрослую женщину, бьющую маленького мальчика, я не вижу в этом цивилизации, принцесса, — язвительно заметила Серена. — Не вижу и дипломатии, хотя мальчик — внук нашего самого ценного союзника.

— Конечно, кто-то может и не согласиться с тем, что, поскольку ты просто жена солдата, пусть и странным образом… возвысившегося, твои взгляды не имеют никакого значения. Но я не хочу быть такой немилосердной. Или такой, — тут Галла Плацидия усмехнулась, — самодовольной.

— Ты видишь призраков, принцесса, — парировала Серена. — Ты видишь то, чего не существует. Она отвернулась и положила руку на плечо ждущего мальчика. — Иди в свою комнату, — пробормотала она. — Пойдем.

Они вместе пошли по коридору к комнате мальчика.

Галла Плацидия некоторое время стояла, сжимая и разжимая белые костлявые кулаки. Потом резко повернулась и пошла прочь, ослепленная бешенством, подметая шелковой столой землю. Ей мерещились подозрения, заговоры и зависть, внутренним взором она видела, как они, будто злобные феи, поспешно удирали в темные тени императорских внутренних двориков; зеленые глаза принцессы беспокойно метались из стороны в сторону, но не находили ничего достойного себя.

Серена остановилась на пороге комнаты мальчика и ласково, но решительно, повернула его лицом к себе.

— Нож, — сказала она.

— Я… я его где-то уронил.

— Посмотри на меня. Посмотри на меня.

Он взглянул в проницательные темные глаза и снова уставился в пол.

— Он мне нужен, — несчастным голосом произнес мальчик.

— Нет, не нужен. Отдай его мне.

Очень неохотно мальчик протянул ей нож.

— И обещай мне, что больше не будешь причинять ущерба во дворце.

Он подумал немного — и промолчал.

Серена не отрывала от него темных глаз.

— Поклянись.

Очень медленно мальчик поклялся.

— Я доверяю тебе, — сказала Серена. — Помни об этом. А теперь ложись в постель. — Она ласково подтолкнула его, захлопнула дверь и пошла прочь. — Маленький волчонок, — пробормотала она, и по ее лицу промелькнула тень улыбки.

Один из дворцовых евнухов постучался в комнату Галлы. Она кивком разрешила ему подойти.

Это был сообразительный, язвительный Евтропий. Он принес жизненно важные сведения — Серену и Аттилу видели перед комнатой мальчика, и казалось, что они то ли давали друг другу какое-то обещание, то ли заключали соглашение.

Он ушел, а принцесса вскочила на ноги и беспокойно заметалась по комнате, воображая, что повсюду происходят тайные умыслы и сговоры. Она представляла себе, что гунны вступили в тайные переговоры со Стилихоном, или мальчик каким-то образом передает сообщения от Стилихона и Серены своему кровожадному народу туда, далеко, на дикие равнины Скифии. Или даже своему деду, Ульдину, который — по ее мнению, ошибочно будет принимать участие в завтрашнем триумфе императора, наряду со Стилихоном. Как будто он равный римскому полководцу!

Она видела своего брата, императора Гонория, правителя Западной Европы, вернувшимся во дворец в Милане или скрывающимся в новом дворце в Равенне, в безопасности там, за изобилующими москитами болотами, видела, как он хихикает себе под нос, скармливая первосортную пшеницу своим любимцам — домашней птице. Гонорий, ее брат-идиот, младше сестры на два года: восемнадцатилетний Правитель Мира. «Куриный Император», окрестили его злые языки придворных. Галла Плацидия все это знала, сведения доставляла ей сеть информаторов, да и ее собственные проницательные зеленые глаза видели всех насквозь.

Пусть Гонорий остается в своем новом дворце; может, это и к лучшему, он хотя бы не путается у нее под ногами. Равенна, этот странный город-сон, символически соединенный с остальной Италией только узкой каменной гатью через болота. Равенна, чьи ночи наполнены лягушачьим кваканьем, где, как говорят, вина больше, чем питьевой воды. Пусть император остается там. Он будет в покое и безопасности со своими цыплятами.

Она долго не спала в ту ночь, глядя на Главный внутренний дворик, прислушиваясь к мирному плеску Дельфиньего фонтана и понимая, что сон не придет. Если она сейчас положит на подушку свою гудящую голову, ей приснится грохот десяти тысяч конских копыт, или разрисованные лица варваров, синие от ожогов и шрамов, которыми эти ужасные люди награждают своих детей еще в младенчестве. Ей приснится черный, бесконечный ливень стрел, приснятся беженцы, всхлипывая и спотыкаясь бредущие по разоренной стране, или бегущие укрыться в горы от грядущих гнева и кары. И в своем мучительном сне она будет кричать, и снова видеть церкви и крепости, охваченные пламенем в ночи, как пылающие башни трагического Илиона. Ее худые, костлявые плечи поникли под весом империи в сто миллионов душ. Она сжала тяжелый серебряный крест, висевший у нее на шее, и помолилась Христу и всем Его святым, и снова поняла, что сон не придет.

Она встревожилась бы еще сильнее, если бы увидела странный ритуал, происшедший в голой клетушке мальчика до того, как он, наконец, забрался в постель и уснул.

Он присел на корточки, вытащил из складок туники алебастровый глаз и аккуратно поместил его в пересечение четырех плиток пола, чтобы глаз никуда не укатился. Немного подумав — при этом мальчик и лишенный глазницы глаз мрачно смотрели друг на друга — он сунул руку под кровать и вытащил оттуда камень. Мальчик поднял камень над головой и изо всех сил ударил им по глазу, моментально превратив его в порошок.

Мальчик положил камень, ухватил щепотку алебастрового порошка и отправил его в рот.

И съел его.

3

Гуны входят в Рим

Ему снились жалкие сны о детском отмщении. И вот мальчик проснулся. В крохотной келье было темно, но он распахнул ставни, в комнату ворвались слепящие солнечные лучи итальянского лета, и мальчик повеселел. Рабы суетились, таскали кувшины с водой и деревянные доски, на которых лежали сыры, обернутые влажным муслином, солонина и свежие буханки хлеба.

Мальчик выскочил из своей комнатушки и схватил одну из буханок.

— Эй, ты, маленький…

Но мальчик знал, что все в порядке. Это был его любимый раб, Букко, толстый и веселый сицилиец, над головой которого собрались самые ужасные проклятья, да только он не обращал на них никакого внимания.

— Чтоб ты насмерть подавился, малолетний воришка! — проворчал Букко. — Чтоб ты насмерть подавился, а твою печенку расклевали сотни больных голубей!

Мальчик рассмеялся и побежал прочь.

Букко посмотрел ему вслед и ухмыльнулся.

Маленький варвар. Пусть все во дворце относятся к нему с высокомерным пренебрежением, но, во всяком случае, среди рабов у него есть друзья. Только одна римская супружеская пара обращается с этим мальчиком по-доброму.

***

Иногда по утрам он шел к бочке с водой, стоявшей во внутреннем дворике, и ополаскивал лицо, а иногда не ходил. Сегодня мальчик умываться не пошел.

Именно поэтому Серена, увидев его немного позже, пришла в ужас.

— Что, черт тебя возьми, ты сотворил с лицом? — воскликнула она.

Мальчик озадаченно остановился. Он попытался улыбнуться, но ему стало очень больно.

— О Господи, — вздохнула Серена, взяла его за руку и отвела в другой уголок дворца. Они вошли в холл ее собственных покоев, Серена усадила его за изящный маленький столик, заставленный ощетинившимися щетками и костяными гребнями, горшочками с мазями и бутылочками духов, и показала ему его отражение в полированном медном зеркале.

Пришлось признать, что выглядит он не лучшим образом. Галла Плацидия рассекла ему губу сильнее, чем он предполагал; возможно, она ударила его одним из своих тяжелых золотых перстней с печатками. Ночью рана, вероятно, открылась и начала кровоточить, потом кровь запеклась, и теперь чуть не весь подбородок мальчика был покрыт неприглядной красно-коричневой коркой. Правая щека распухла и побагровела, так что синие шрамы были почти незаметны, а правый глаз — мальчик чувствовал, что с ним что-то не так — опух, почернел и почти закрылся.

— Ну? — спросила она.

Мальчик пожал плечами.

— Думаю, я ударился ночью головой…

Серена внимательно посмотрела на него.

— Галла Плацидия ударила тебя до того, как появилась я?

— Нет, — угрюмо буркнул он.

Она взяла один из маленьких горшочков, стоявших на столе, сняла крышку и вытащила льняную салфетку.

— Будет больно, — предупредила Серена.

Обработав рану, Серена перевязала его распухший, почерневший глаз, наложив на него пропитанную уксусом салфетку.

— Хотя бы до вечера. — Она взглянула на мальчика и снова вздохнула. Ее губы тронула слабая улыбка. — И что с тобой делать?

— Отправить меня домой? — пробормотал он.

Она доброжелательно покачала головой.

— Так уж устроен мир. В лагере твоего деда живет римский мальчик твоих лет, и он тоже тоскует по дому.

— Тупица, — фыркнул мальчик. — Он может ездить верхом на лучших в мире лошадях! И его не заставляют есть рыбу.

— Тебя никто не заставляет есть рыбу.

У мальчика вытянулось лицо.

— Галла Плацидия… — начал он.

— Ладно, ладно, — перебила Серена, похлопала его по руке и сменила тему. Она прикоснулась к повязке легким, как перышко, пальцем. — Вот как ты теперь будешь выглядеть на ступенях дворца во время триумфа императора? — Она поджала губы. — Тебе придется встать позади всех. Хоть разок не привлекай к себе внимание.

Мальчик кивнул, резко вскочил с табурета и, задев, сильно толкнул изящный маленький столик, так что все бесценные горшочки и пузыречки Серены полетели на пол. Он забормотал извинения, неуклюже бухнулся на коленки и помог ей все собрать, потом поднялся на ноги и вышел из комнаты, повинуясь сердитому приказу.

Серена сама стала приводить все в порядок. Она покачивала головой, пытаясь не улыбаться. Этот маленький варвар. Приходится признать: это чистая правда, ему не место во дворце. Это небольшой смерч, свирепая сила природы в действии.

Мальчик помедлил за дверью, потрогав повязку на глазу. Иногда ему нравилось притворяться, что она действительно его мать: его мать, которую он едва помнил и которая в ночь полнолуния вырезала изогнутым бронзовым ножом у него на щеках эти ритуальные синие шрамы, всего через неделю после его рождения, и гордилась своим маленьким сыном, почти не кричавшим от боли. Но его мать давно мертва Он уже не помнил, как она выглядела. И когда мальчик вспоминал о матери, он думал о женщине с темными, блестящими глазами и нежной улыбкой.

Евнух снова пришел к Галле и сообщил, что Аттилу с повязкой на лице видели выходившим из личных покоев Серены.

Галла стиснула зубы.

И настал день триумфа императора.

За стенами прохладных и строгих внутренних двориков дворца гудел переполненный Рим. Это было одно общее выражение благодарности, один общий вздох облегчения. И возможно, с облегчением смешалось смятение. Потому что в Рим входили гунны.

Пели трубы, развевались стяги, ревели толпы на всем пути от Триумфальных Ворот до Марсова Поля. По улицам вели быков, украшенных гирляндами поздних летних цветов, они сонно качали большими головами, не зная, что идут навстречу своей жертвенной смерти. Везде были разношерстные толпы людей, они пили, пели и восторженно кричали. Опытный глаз легко различал среди них мелочных торговцев и жуликов, слепых попрошаек, которые жались к стенам — закутанные в лохмотья хрупкие скелеты, они подергивались и бормотали, обращаюсь с просьбой к прохожим. Хватало и притворных слепцов-нищих, стоявших с протянутыми, слишком упитанными руками. Вот стоит солдат-ветеран на деревянной ноге, а там на потрепанном костыле прыгает солдат-притворщик, подвязав одну (совершенно здоровую) ногу к ягодицам и спрятав ее под рваным плащом. А чуть дальше прохаживаются проститутки в сандалиях на высокой шнуровке, с подошвами, на которых сапожными гвоздями тщательно выбит узор, оставляющий в пыли слова «иди за мной». В этот день воссоединения и чувственных настроений они неплохо заработают. Их большие, обольстительные глаза подведены черным углем и оттенены зеленым малахитом, и все они — поразительные блондинки в искусно сделанных льняных париках, привезенных из Германии. Некоторые стаскивают с себя парики и весело машут ими.

Потому что, хоть это не только праздничное, но и серьезное событие — ведь празднуется ни много ни мало, а спасение Рима — в этот день здесь хватает и обычного мошенничества, и воровства, и проституции, как в любой другой день в этом великом городе. Немногое изменилось за четыре столетия, прошедших со времен Ювенала, или за столетие после того, как Великий Константинополь провозгласил эту империю Христианской Империей; и еще менее того изменилась человеческая натура.

Вот торговец рыбой продает свои «острые рыбные котлетки» — вот уж действительно, сверхострые, лишь бы скрыть, что рыбу выловили в Остии не меньше двух недель назад. Caveat emptor. А вон торговцы фруктами с абрикосами, фигами и гранатами. А вот мошенники и прорицатели, «халдеи-астрологи» с задворок Рима, нацепившие смехотворные мантии, расшитые луной и звездами. Вон хитроглазый молодой сириец с ловкими руками, широкой улыбкой и жульническими игральными костями. А рядом другой, старик, со слезящимися глазами, скрюченный возрастом, грек, как он утверждает, неубедительно рекламирует свое собственное «чудодейственное снадобье» — маслянистую зеленую жидкость в неопрятных стеклянных бутылочках, которую он предлагает прохожим — за деньги, разумеется. За определенное количество монет.

В Риме за определенное количество монет можно купить все: здоровье, счастье, любовь, протяженность ваших дней, благосклонность Бога или богов — все по вашему вкусу.

Деньги могут купить все, даже — как иногда шептали очернители — сам пурпур императора.

На ступенях императорского дворца собралось столько монарших домочадцев, сколько туда поместилось. Из каждой двери, из каждого окна люди приветствовали, и кричали, и махали флагами и тряпками, в точности, как и в самом убогом доме города; они неосторожно свешивались из окон своих покоев на пятом и шестом этажах высоко вздымавшихся insulae.

Первыми в триумфальной процессии шли пожилые сенаторы — они всегда шли впереди императора, пешком в знак своей покорности. Этому никому ненужному клубу миллионеров в старомодных тогах, отороченных пурпуром, толпа аплодировала весьма тускло. Потом под громовые аплодисменты пошли лучшие войска Стилихона, его Первый Легион, почтенный Legio I Italica, появившийся при Нероне и располагавшийся в Бононии. Как и в других легионах, в нем больше не насчитывалось полных пяти тысяч человек, скорее всего две тысячи; и они проводили все больше и больше времени с подвижной полевой армией Стилихона, обороняя границы Рейна и Дуная. Но у Флоренции они показали всем, что по-прежнему остаются лучшими войсками в мире. Остальным легионерам достаточно было роста в пять футов десять дюймов, но чтобы вступить в Legio I Italica, нужно было иметь полных шесть футов роста.

Они гордо промаршировали в безукоризненном строю под развевающимися штандартами с вышитыми орлами, драконами или извивающимися змеями, иногда гневно распрямляющимися под действием ветра. Они несли не мечи, а деревянные дубинки, по обычаю всех триумфов, но все равно выглядели суровыми и беспощадными. Сзади маршировали их центурионы с грозными, как всегда, лицами, зажав в кулаках толстые виноградные дубинки. Потом шел наместник Гераклиан, заместитель Стилихона с быстрыми и неуверенными глазами, всегда завидующий, как поговаривали, своему блестящему командиру. А за ним, на благородном белом жеребце, сам Стилихон. Замечательное, длинное и скорбное лицо; умные глаза; повадки одновременно мягкие и решительные.

А рядом с ним ехала незаурядная личность. А следом — еще пятьдесят или около того незаурядных личностей. До такой степени незаурядных, что в толпе, усыпавшей улицы, воцарилась тишина; казалось, что толпа потеряла голос.

Потому что рядом со Стилихоном, на низкорослой и норовистой гнедой лошадке, так закатившей свирепые глаза, что виднелись одни белки, ехал мужчина из тех, кого римляне до сих пор никогда не видели. Ему было, вероятно, за пятьдесят, но выглядел он крепким, как бычья шкура. У него были необычные раскосые глаза, редкие прядки скудной седой бороденки едва прикрывали подбородок. На нем был заостренный шлем и грубый, потертый кожаный жилет, а сверху он накинул просторный, запыленный плащ из потрепанной конской шкуры. Он ощетинился оружием: с одной стороны меч, с другой — кинжал, за спину закинул красиво выделанный лук и колчан, набитый стрелами. Мрачный, непроницаемый взгляд устремлен вперед, и, несмотря на мелкое телосложение, он излучал силу.

Звали его Ульдин, а сам он называл себя вождем гуннов.

Сразу вслед за ним ехали его соплеменники, его личная охрана; они тоже были одеты в пыльные, неопрятные меха, ощетинились оружием и сидели верхом на низкорослых лошадках с лютыми глазами. Аккуратные маленькие копыта выбивали из мостовой завитки пыли. Распахнувшие рты зеваки чуяли запах кожи, коней и пота: что-то чуждое, звериное, что-то безбрежное и дикое, столь дикие строения; строения таких размеров и пышности, что они с трудом могли постичь это. Даже далекое от упорядоченных улиц Рима.

Некоторые всадники Ульдина стреляли глазами налево и направо, с вызовом встречая взгляды граждан Рима и глядя на них с неменьшим любопытством. Ульдин смотрел только вперед, но его люди не могли удержаться и не глазеть по сторонам и вперед, на монументальные городсксамые убогие дома, населенные беднейшими римлянами, были выше, чем любые творения рук человеческих, виденные этими всадниками за всю жизнь. А еще там высились дворцы патрициев и императоров, величественные триумфальные базилики, окна в которых были из вещества под названием стекло — оно впускало внутрь свет и тепло, но не впускало холод. Непроницаемые куски зеленого и синего льда, не таявшего на солнце — совершенно непостижимая вещь.

Фантастические, перегруженные деталями Бани Диоклетиана и Каракалла, украшенные мрамором всех мыслимых цветов и оттенков: желтый и оранжевый из Ливии, розовый с острова Эвбея, кроваво-красный и сверкающий зеленый из Египта, а еще драгоценный оникс и порфир с Востока. А дальше Пантеон, и Колизей, и Форум Траяна, и Арка Тита, и величественные храмы римских богов, в чьих сокровищницах, по слухам, хранилось золото половины мира…

И все-таки граждане Рима довольно охотно продолжали приветствовать криками всадников-варваров, признавая, хотя и с беспокойством, что Рим был спасен только благодаря союзу с этими чужаками.

Правда, самые франтовые аристократы отворачивали свои изящные носики и прикрывали рты маленькими белыми платочками, надушенными лавандовым маслом. Некоторые держали шелковые зонтики, прошитые золотыми нитями, чтобы защитить бледную кожу от солнца, и, указывая пальцами на всадников-гуннов, шутили, что все ж таки никому не захочется загореть вот так. Эти франты были разодеты в легкие шелковые тоги с вышитыми на них экстравагантными сценами охоты или дикими животными; или, если они хотели продемонстрировать свое благочестие — со сценами мученичества любимого святого. Что могли бы сказать на это суровые прежние герои Рима, как взъярился бы Катон Цензорий, можно только догадываться. Эти эпигоны, эти выродки…

Как гунны оценили их и сам Рим, можно себе представить.

Говорили, что многие патриции не остались в Риме, чтобы посмотреть триумф. Вяло и надменно сказали они, что в городе будет чересчур жарко, что он будет слишком запружен плебсом и — хуже того — всадниками-варварами, и это просто невыносимо. Вонь будет просто омерзительная. И они отправились со своими друзьями на озеро Лукрин, на залив Путеоли, чтобы, обессилев, лежать на своих расписных галерах, потягивая из кубков фалернское вино, охлажденное снегом, который приносят в кувшинах с вершин Везувия рабы. И, развалившись на галерах, слушая, как рабы тихонько наигрывают на струнных инструментах, они опустят свои изящные руки в прохладные воды озера и посмотрят в сторону острова Искья и вздохнут о днях своей молодости. Или о молодости Рима. Или о любых днях, кроме сегодняшних, и о любом другом месте, кроме этого. О чем угодно, лишь бы не об этих тяжелых днях и требовательных временах.

Домочадцы императора смотрели со ступеней дворца. Во главе их толпы стояла уверенная, невыразительная фигура принцессы Галлы, одетая сегодня в тогу ярко-шафранового цвета. Остальные домочадцы как будто сдвинулись от нее на другую сторону, а в самом дальнем уголке, рядом с Сереной, скорчился маленький, свирепо нахмурившийся мальчик.

— Эй, короткозадый! Эй!

Мальчик посмотрел налево и нахмурился еще сильнее. Там стояли двое других заложников, мальчишки-франки, и кричали ему через толпу:

— Давай-давай, проталкивайся вперед! Отсюда ты ничего не увидишь, кроме лодыжек! — И оба высоких, светловолосых мальчика захохотали.

Он уже собрался протолкаться к ним, крепко стиснув зубы, но тут на его плечо легла рука Серены, мягко, но решительно повернув его обратно к разворачивающемуся перед ними представлению.

Полководец Стилихон, мрачный на своем прекрасном белом коне, проезжая мимо них, повернулся и поклонился принцессе Галле, сумев перехватить взгляд жены: они обменялись едва заметными улыбками.

Стилихона отвлек голос Ульдина: тот на рваной, ломаной латыни спросил, кто этот мальчик на ступенях, с перевязанным глазом. Стилихон оглянулся и успел увидеть мальчика до того, как тот скрылся из вида Он повернулся обратно и широко улыбнулся:

— Это Аттила, сын Мундзука, сына…

— Сын моего сына. Я его знаю. — Ульдин тоже широко ухмыльнулся и спросил: — А какие заложники живут взамен у нас?

— Паренек по имени Аэций — того же возраста, что и Аттила, старший сын Гауденция, старшего военачальника кавалерии.

Вождь гуннов искоса бросил на Стилихона взгляд.

— Тот самый Гауденций…?

— Так утверждает молва, — ответил Стилихон. — Но ты и сам знаешь, что такое молва.

Ульдин кивнул.

— А почему у него перевязан глаз? У сына Мундзука?

Стилихон не знал.

— Он постоянно ввязывается в стычки, — пожал он плечами. — Мой маленький волчонок, — тихо добавил он, скорее себе, чем Ульдину. Потом стер любящую улыбку с лица и снова принял вид солдатской суровости, подобающий достоинству полководца на триумфе в Риме.

Где-то среди триумфального шествия ехал и сам император на безукоризненно белой кобыле, украшенной плюмажем: юный Гонорий в пурпурной с золотом тоге. Но его почти никто не заметил. Он не производил впечатления.

Со ступеней Палатинского Холма принцесса Галла внимательно взирала на триумф.

После шествия, после бесконечных речей и панегириков, после торжественной службы благодарения Господу в церкви святого Петра, в Колизее состоялись триумфальные игры.

Двумя поколениями раньше император Феодосии закрыл все языческие храмы и отменил кровавые жертвоприношения, а христиане всеми силами старались положить конец играм: не столько по причине их жестокости, сколько из-за того, что толпа получала от этих представлений слишком много низменного удовольствия; а еще потому, что в дни игр под арками Колизея собиралось так много размалеванных, нарумяненных шлюх — они выпячивали губы, распутно обнажали груди и бедра, и христианин не знал, куда девать глаза. А уж дамы-христианки…

Всего шесть лет назад, в 404 год от Рождества Господа нашего, некий восточный монах по имени Телемах, со сверкающими фанатизмом глазами, кинулся с лестницы на арену в знак протеста против омерзительного представления. Чернь, верная себе, забила его камнями до смерти, потому что они — простонародье — любили свои спортивные состязания и игры. А позже, с типичным для немытой и неграмотной толпы непостоянством, они выли в скорби и раскаянии о том, что натворили. И юный и впечатлительный император Гонорий тотчас издал декрет, с этого времени и впредь упраздняющий игры.

К несчастью, как и многие другие его декреты, этот был почти полностью проигнорирован. Очень скоро игры вновь пробрались на арену, и страсть толпы к крови и зрелищам возродилась. Так что в этот августовский день, всего четыре года спустя, не кто иной, как сам император Гонорий провозгласил триумфальные игры открытыми.

Некоторых преступников заставили одеться, как крестьян, и заколоть друг друга вилами. Мужчину, который изнасиловал собственную дочь, привязали к столбу и натравили на него каледонских охотничьих псов — они сожрали его гениталии, когда он еще был жив. Толпе это особенно понравилось. Произошла долгая и кровавая схватка между огромным лесным бизоном и испанским медведем. В конце концов бизон был убит, а медведя пришлось утащить с арены волоком и, без сомнения, добить где-нибудь в подвалах. Однако сражений гладиаторов больше не происходило, потому что их запретили навеки, как не подобающие христианской империи. Не убивали больше и слонов, потому что Рим четыре долгих столетия грабил и опустошал Африку, и от тех обширных стад, что бродили когда-то между Ливией и Мавританией, ничего не осталось. Говорили, что в поисках слонов теперь требуется отправляться за многие тысячи миль на юг, за Великую Пустыню, в неизведанное сердце Африки — и все понимали, что это невозможно. И свирепых тигров не осталось в горах Армении, и львов с леопардами в горах Греции, где семь столетий назад, еще мальчишкой, на них охотился Александр Великий. Их тоже переловили, посадили в клетки и морем отправили в Рим на игры — и все они исчезли.

4

Цицерон и свобода

Вечером, после того, как гунны удалились в свой временный лагерь, разбитый за городскими стенами, в честь императора Гонория и его блистательной победы над армией Радагайса устроили большой пир.

В огромном пиршественном дворцовом зале с колоннадами вокруг длинных столов установили ложа на три сотни гостей, гордых, поздравляющих самих себя.

Приказали явиться всем детям-заложникам: Гегемону и Беремону, двум пухленьким мальчикам-бургундам; высоким, белокурым, остроумным, хохочущим франкам; двоим ленивым принцам-вандалам, Берику и Гензерику; и всем остальным. Аттила, нахмурившись, сидел в середине, но никто из них не осмеливался приблизиться к нему. Даже то, как он держал фруктовый нож, пугало их.

Неподалеку, чтобы подбодрить мальчика, сидели Стилихон и Серена. А наибольшей благосклонностью императора, устроившись куда ближе ко главе стола, чем Стилихон, пользовался наместник Гераклиан — льстец, обаяшка, истинный римлянин древнего происхождения — и совершенно некомпетентный воин. В конце зала, на возвышении из богатого зеленого египетского мрамора, стояли два огромных, ослепительно белых и золотых, ложа, покрытых пурпурной тканью, и на них полулежали имперские брат и сестра — Галла и Гонорий. Гонорий ел очень много, его сестра — очень мало. Их привычки к питию отличались точно так же, демонстрируя их разные характеры.

Еда и вина были великолепны. Из окутанной туманами Британии привезли устрицы, сохраняя их во время перевозки в соленой морской воде; теперь они лежали в небольших ивовых корзинках, все еще прикрытые лоснящимися зелеными морскими водорослями. Подавались превосходные рыбные соусы garum, привезенные из Битинии и Кадиса; изысканнейшие блюда, такие, как павлины, зажаренные в меду, отварные дрозды, верблюжьи ножки и рагу из соловьиных мозгов. Многие гости ворковали над этими сказочными деликатесами, в том числе и дети-заложники, в восторге от привилегии попробовать подобную пищу. Однако мальчик-гунн, грубый и невоспитанный, попробовав паштет из мозгов испанских фламинго на маленьком ломтике мягкого пшеничного хлеба, с отвращением выплюнул его. Стилихон со своего места услышал, как с омерзением отхаркивается мальчик, обернувшись, посмотрел, что случилось, и тут же повернулся обратно, пытаясь подавить улыбку.

Подавали тефтельки из дельфиньего мяса, вепря, отваренного в морской воде, колбаски из кальмаров, и величайшие кулинарные редкости — сыр из оленьего молока, сыр из заячьего молока и даже сыр из кроличьего молока, про который говорили — нет сомнения, в интересах некоторых из гостей позже этой же ночью — что он целителен и препятствует диарее.

Подавали молоки из барабулек на листьях настурции и бараньи яйца, мурену и угрей в сброженном соусе из анчоусов; подавали торт из овечьей плаценты и патиссонов, омлеты из медузы и ломтики копченых журавлей — из птиц, которых ослепляли еще птенцами, чтобы они вырастали жирными. Подавали свиные соски с морским тунцом и пенис зубра в соусе из перца и шелковицы. Подавали жареных гусей, которых последние три месяца жизни насильно кормили фигами, и пряный паштет из печени свиньи, которую утопили в красном вине. А сами вина! И пукинийское, из залива Тергестин, и сладкое маринийское из альбанских гор, и пряное рубиновое кьянти (опасно крепкое), и двенадцатилетнее наментийское, и даже фалернское, из хорошо известного в мире опимианского урожая: как гласила этикетка на горлышке, почти столетней выдержки и, как согласились все, только сейчас достигшее своих лучших качеств.

— Господин? — произнес раб, протягивая бутылку Стилихону.

Полководец помотал головой.

— Воды.

Императорские повара, вся тысяча, превзошли самих себя в старании и мастерстве. Верные римским традициям, они предприняли невероятные усилия, чтобы замаскировать одно блюдо под другое. Смех гостей отражался от расписных позолоченных потолков, когда они понимали, что блюдо, принятое ими за запеченного голубя, залитого медом, на самом деле было сделано целиком из сахара. А каким изысканным воображением нужно обладать, чтобы отварить зайца, пришить на место снятый с него мех и прикрепить к его спине крылья пустельги — заяц стал походить на странного миниатюрного Пегаса!

Весь пир оказался абсолютным триумфом римского вкуса и творчества, и великолепие банкета было одобрено почти всеми. Гости ели и пили в свое удовольствие, и часто отлучались, чтобы опорожнить мочевой пузырь, или жёлудок, или и то, и другое.

За столом происходил обычный обеденный разговор: об ужасно жаркой погоде, о том, как они стремятся в свои маленькие именьица в деревне, как только закончится триумф. В это время года в пятьдесят раз лучше жить в горах Кампании, и, конечно же, детям там особенно хорошо. А неимущие сельские жители могут быть просто очаровательны со своими забавными, безграмотными взглядами и суждениями.

Гости замолкали, чтобы взять еще одну-две лягушачьи лапки с серебряного блюда, чтобы сморщиться и пустить ветры, чтобы ополоснуть пальцы в золотых чашах, в воде, ароматизированной лепестками роз, а потом обтереть их о волосы проходивших мимо рабов.

Пока еще можно подыскать себе очаровательную маленькую виллу с несколькими акрами виноградников и оливковых деревьев, просто-таки совсем дешево. Очень хорошо отзываются о районе вокруг Беневентума, к примеру, этого прелестного старого колониального городка на Via Appia, за Капуей. Немного далековато и примитивно, это правда, и добраться не так просто, как до Капуи, но все равно очаровательно, просто очаровательно. Капую «открыли» довольно давно, и она страдала от того, что называли «переселением неаполитанцев», а вот дальше в горы, рядом с Каудиумом и Беневентумом, все еще можно чувствовать, что находишься в настоящей Италии. Разумеется, Via Appia поддерживают не в таком хорошем состоянии, как раньше — тут они слегка понижали голоса — и добираешься туда очень уставшим. И в местных лавках невозможно раздобыть свежих устриц для званого обеда ни за какие деньги. Приходится «обходиться» тем, что предлагают местные поставщики, иногда это весьма грубая пища: ячменный хлеб, колбаски из конского мяса, фиги — ну, и тому подобное. И все-таки — несколько недель в горах Кампании, на собственной небольшой вилле, может стать таким отдыхом от Рима. Это просто необходимо, честное слово.

Потом поболтали о нелепых ценах на собственность в городе: теперь гоняются даже за жильем на Aventine. Этак скоро люди заявят, что модно жить к западу от реки! Поворчали об экономических переселенцах с севера, особенно о германцах, и о том, что у них нет ни приличных манер, ни чувства закона и порядка, они просто снижают общую атмосферу всего района, если поселяются по соседству. Они ходят в смехотворных штанах, у них куча ребятишек, и пахнет от них странно.

Под конец, когда кувшины с вином и блюда почти опустели, поднялся придворный управитель, стукнул золотым посохом по земле и воззвал к тишине.

— Ваше Божественное Величество, — произнес он, так низко поклонившись императору, что всем показалось, будто у него сейчас сместится спинной диск. — Прекраснейшая принцесса Галла, сенаторы, полководцы, префекты и преторы, судьи, епископы, легаты, квесторы, ликторы, дамы и господа, представляю вам нашего достопочтенного поэта, равного Лукрецию, нет, Вергилию, нет, самому великому Гомеру — дамы и господа: прошу тишины. Клавдий Клавдиан!

Под более чем жалкие аплодисменты поднялся на ноги жирный, потный, смуглый мужчина и обеспокоенно оглядел три сотни гостей.

Одни-двое вежливо улыбнулись ему. Все знали, что сейчас произойдет.

Поэт молил о прощении, умолял о снисхождении, бесконечно кланялся и кивал в сторону императорского возвышения, хотя умудрился ни разу не поднять на него глаза — несомненно, опасаясь, что будет потрясен и ослеплен сиянием Его Императорского Величества. Потом, вытащив из складок тоги угрожающе толстый свиток, — он объявил, на удивление сильным и звучным голосом, что будет рад прочесть собравшемуся обществу короткий панегирик, который набросал этим утром, во хвалу великолепной победе императора над ордами варваров; он попросил слушателей о снисхождении, поскольку времени для работы у него было совсем немного.

Вообще-то все знали, что у Клавдиана всегда есть буквально дюжины панегириков, уже написанных и припрятанных в библиотеке его прелестной виллы на Эсквилине, предназначенных для того, чтобы охватить все мыслимые и немыслимые события, и он вытаскивает их по мере надобности. Но все были слишком вежливы, чтобы заявить об этом вслух. Кроме того, несмотря на ехидные замечания за глаза, Клавдиан очень нравился императору.

Он кашлянул и начал:

О возлюбленный принц, ярче, чем дневное светило,
Чьи стрелы в цель летят верней, чем парфянские!
Разве моя хвала может сравниться с твоим величественным умом?
Как восхвалить твое великолепие и твою красоту?
На ложе из золота, на финикийской порфире мать даровала тебе жизнь,
И предсказания сулили тебе удачливую судьбу!
И Аммон, и Дельфы, так долго немые, нарушили свое молчание,
И камень в Кумах — храм неистовой Сивиллы — снова заговорил!

Дородный легат рядом со Стилихоном приподнялся на локте и кисло пробормотал:

— Что-то я такого не припомню.

— По-моему, меня сейчас вырвет, — пробормотал в ответ полководец, — и виноваты в этом будут не их сомнительные британские устрицы.

Оба склонили головы, пытаясь подавить смешок.

Галла на возвышении повернула голову.

Клавдиан продолжал:

Когда в пылу погони ты направлял скакуна среди каменных дубов,
И локоны твои струились по ветру,
Звери сами падали пред твоими стрелами,
И лев был рад получить рану от священной руки принца,
Приветствовал твое копье и с гордостью умирал!
Когда после псовой охоты ты искал тени лесов
И свободно раскидывал члены во сне,
Какая любовная страсть начинала пылать в сердцах дриад,
Сколько наяд подкрадывалось к тебе на дрожащих ногах,
Чтобы украсть незамеченный поцелуй!

Многие гости одобрительно засмеялись, оценив восхитительный образ. Даже сам император хихикнул в кубок с вином. Клавдиан великодушно помолчал, дав императору отсмеяться, и возобновил декламацию, потому что осталось еще много:

Кто, хотя бы и более варвар, чем дикие скифы,
И более жесток, чем дикие звери,
Увидев рядом с собой твою необыкновенную красоту,
Не схватит с готовностью цепи рабства
И не предложит служить тебе?

Аттила проверял остроту маленького фруктового ножичка на подушечке большого пальца.

И весь мир преклонится пред тобой, о благороднейший принц!
И я предвижу разграбление далекого Вавилона,
И Бактрию, склонившуюся перед законом,
Испуганную бледность на берегах Ганга —
И все пред твоим именем!
Потому что перед тобой весь мир преклонит колени;
Красное Море подарит тебе драгоценные раковины,
Индия — слоновую кость, Панчая — духи,
А Китай — рулоны желтого шелка.
И весь мир признает твое имя, твою империю.
И будет это безгранично, без сроков и пределов!

Аплодисменты длились почти так же долго, как читалась сама поэма.

Чуть позже Галла проходила за ложами, чтобы поговорить с управляющим, и случайно услышала, как один из пьяных и неосмотрительных гостей рассеянно интересовался у соседа, присутствовал ли вообще император на сегодняшнем Триумфе?

— Потому что если он там был, я его точно не заметил, — невнятно бормотал гость. — Я, как и все остальные, глаз не отводил от божественного Стилихона!

Галла остановилась.

Не зная, что их подслушивают, второй гость произнес notto voce:

— Наверное, наше Священное Величество был слишком занят — кормил своих любимых цыпляток.

Они захихикали. Потом один посмотрел вверх и увидел, что принцесса стоит прямо позади них. Теплое вино хлынуло у него обратно из горла.

Галла наклонилась и взяла с блюда жареного жаворонка.

— Молю вас, продолжайте, — улыбнувшись, сказала она и перегрызла ножку птички пополам.

Она поговорила с главным управляющим, тот кивнул и быстро ушел. Возвращаясь на императорское возвышение, Галла заметила, что среди детей-заложников не видно негодника-гунна.

Галла подозвала служителя, который сообщил, что мальчик отпросился в туалет.

— Давно?

— Ну, — начал заикаться служитель, и по его лбу потекла струйка пота, — пожалуй, довольно давно…

— Пойди и приведи его.

Служитель обыскал все уборные, и вверху, и внизу. Аттилы нигде не было. Служитель спустился в свою клетушку на половине рабов, понимая, что его дни во дворце сочтены, и приготовился к самому худшему.

В это время мальчик-гунн украдкой пробирался по Главному внутреннему дворику, в прохладной зеленой тени от Дельфиньего Фонтана.

Во дворец нелегко было пробраться, но и выбраться из него — не легче. Но Аттила продумал свой побег очень тщательно, терпеливо наблюдая за каждым движением дворцовых стражей весь год своего плена: он следил за каждым отпиранием и запиранием ворот, подслушивал каждый пароль. Невзирая на свою природную дикость, он мог быть очень терпеливым, если требовалось. Отец, Мундзук, все время твердил, что терпение — главная добродетель всех кочевых народов. «Ничто не может поторопить солнце», — говаривал он. Постоянно кочующие гунны, без сомнения, хорошо умели ждать, и мальчик тоже обладал терпением и ритмом кочевников. Бесполезно пробиваться сквозь песчаную бурю — но в миг, когда буря кончится, можно воспользоваться своим шансом. Хватай его в свои свирепые руки, ибо он может больше никогда не подвернуться. Римляне походили на людей, пытающихся передвинуть пески в пустыне, как пески Такла Макана, когда дует восточный ветер — только ночью ветер меняется, и весь песок возвращается обратно. Эту работу не завершить никогда.

Мальчик также понял, по каким правилам и как часто меняется дворцовый пароль, и почувствовал только презрение к тому, как это легко. От календ до ид каждого месяца пароль менялся в полдень; от ид до календ следующего месяца он менялся в полночь. Другими словами, достаточно подслушать пароль сразу после полуночи во второй половине каждого месяца, и ты пройдешь в любые ворота дворца до следующей полночи.

Он даже разобрался в криптографической системе, используемой во дворце, и вновь с презрением подумал об их лени и самодовольстве: как греческие купцы, чересчур уверенные в безопасности своих судов в море, даже в штормовой октябрь. Она была основана на криптографической системе, разработанной еще Юлием Цезарем для военных сношений. Может быть, эти нудные часы, которые Аттила проводил со своим проклятым педагогом, Деметрием из Тарса, во время которых в него вбивали начатки римской истории и культуры (чтобы он начал относится к империи с соответствующим уважением и почитанием), может быть, эти уроки все же были не совсем напрасной тратой времени?

В августе буквы В, Г, С, У, Т заменяли буквы А, Б, В, Г, Д — а далее весь алфавит смещался на пять букв, превращаясь в закодированный. В августе «Цезарь» писали как «Цезврь». В следующем месяце первые семь букв алфавита менялись на Е, Н, Т, Я, Б, Р, Ь и «Цезарь» писали «Цнзррь».

Все это мальчик выяснял тайком, подслушивая из коридоров, подбирая обрывки бумаги, обдумывая все увиденное и услышанное в одиночестве, как волк или паук. Как медленно текущая Железная Река в Скифии, в чью честь, как говорили, его и назвали.

И все то время, что он проникал в тайны дворцовой системы кодов, вспыльчивый педагог-грек регулярно бил его за то, что он медленно соображал над книгами.

Кроме умственной подготовки к побегу, Аттила занимался и практической подготовкой — унес фруктовый нож с банкета, накопил мелких медных монет, украл с кухни мешок толокна и запасся пробкой.

Вскоре после того, как настала ночь празднования победы над варварами, Аттила улизнул со своего места у низких столов в банкетном зале и быстро помчался в свою комнатенку, где хранились его сокровища. Потом проскользнул через пустынные внутренние дворики дворца, молясь своему отцу Астуру, чтобы он направлял и охранял его, и вот уже добрался до главных ворот, так сильно дрожа от страха, что едва мог заставить себя говорить.

— Стой! Кто идет?

Он молча подошел ближе.

— Я сказал: стой!

Аттила остановился.

Лунный свет упал на черную кирасу стража и его черный шлем с плюмажем. Это tesserarius — часовой-парольщик. Он уставился на мальчика.

— Назови свое имя.

Аттила заколебался, потом тихонько произнес:

— Цицерон.

Страж удивился.

— Кто дал тебе пароль? — заворчал он.

— Не твое дело, — отрезал мальчик. — И я не обязан называть тебе свое имя. Пароль сегодня Цицерон. Так что дай мне пройти.

Страж еще помялся, стиснув в мясистом кулаке древко копья. Потом неохотно отпустил его и кивком позволил мальчику пройти. Другие стражники стали открывать тяжелые, окованные железом ворота. С неприятной живостью tessarius уже ощутил, как кнут центуриона опускается ему на спину. Но что он мог поделать? Пароль есть пароль.

Мальчик проскользнул мимо него и исчез на улице. Страж посмотрел ему вслед, но уже не смог увидеть.

5

Улицы Рима

Аттила в первый раз за этот год вдохнул свежего воздуха. Пусть воздух этого огромного и перенаселенного города совсем не похож на дикий воздух Скифии, все-таки он свеж. А между ним и горячо любимой родиной теперь нет никаких препятствий, кроме нескольких сотен миль.

Он повернул налево от дворца и поспешил вдоль по улице. По левую руку от него тянулся громадный Палатинский дворцовый комплекс, построенный Септимием Севером. Мальчик завернул за угол и направился к затененным аркам великого акведука Нерона и дальше, к темным улицам за ним Все это он продумал давным-давно.

Вниз, к подножью Палатинского холма, еще раз налево, обойти Арку Константина, оставив справа огромную, нависающую массу Колизея. Скользнуть в аллею позади древнего храма Венеры и Рома, потом пройти мимо храма Мира — по римским стандартам очень маленького и незначительного. Мальчик спешил все вперед и вперед, в сторону безымянных и опасных улочек Субурры. Сзади него высились три холма — Квиринал, Виминал и Эсквилин.

После триумфа и игр полуночные улицы беднейшей части города были забиты пьяными, глумящимися над всем на свете людьми. Они, пошатываясь и спотыкаясь, выползали из pervigiles popinae многочисленных городских всегда открытых таверн, или исчезали в дверях одного из публичных домов, ремесло которых обозначалось статуей Гермеса с возбужденным, необычайно большим пенисом, раскрашенным в привлекающий внимание алый цвет.

Чернь распевала песни о величии Рима — и о своем императоре.

Император Гонорий сидел в купальне,
Выставив задницу в окно, а член засунув в воду!
Его волосы — о! просто прекрасны,
Убраны так старательно,
А яйца походят на цыплят,
И тут является его сестричка…

Время от времени, ради разнообразия, они разражались песнями о превосходстве своей любимой команды колесничих — Синих или Зеленых. Этот немузыкальный рев прерывался только для того, чтобы «певцы» извергли содержимое своих желудков — кислое вино — в уличные канавы.

Наконец сторонники Синих налетели на Зеленых, и началось столпотворение. Но, как значительно сообщают нам историки, люди любят драться, и чтобы драка завязалась, требуется совсем немного. И, разумеется, соперничающая команда колесниц — это вполне достаточный повод для кровопролития.

И в самом деле — разве в блистающей, помешанной на Боге столице на востоке, в Константинополе, не безумствуют ли толпы, не убивают ли друг друга, выбирая священников, как произошло совсем недавно при избрании епископа Евстахия? Или из-за изменений в литургии? Но они там — просто сумасшедший, легко возбудимый, азиатский народ. Уж в Риме-то людям хватает здравого смысла ограничивать свою жестокость спортивными интересами.

В основном Аттила ловко избегал сцен разврата и буйства. Он лишь изредка останавливался, чтобы с молчаливым презрением взглянуть на моральное убожество и безнравственность, составлявшие уязвимое место великого города. И, как всегда, он не мог не сравнивать поведение римских плебеев со своим собственным, спокойным народом там, на бескрайних равнинах — их торжественные пиры, их истинное достоинство, их уверенность в своих силах и исключительное самообладание. К пьянству они относились с отвращением: взрослый человек, который пытается снова превратиться в младенца — или вовсе безумца. А уж ежедневные римские бесплатные подачки этому проворовавшемуся, немытому сброду…

Потому что, впервые услышав, что каждый день римское государство бесплатно кормит любого, кто встанет за едой в очередь, мальчик отнесся к этому с недоверием. Поначалу это был великодушный дар — кусок хлеба, который выдавали только бедным или временно безработным. Но со временем бесплатный хлеб сделался в порядке вещей. А недавно, во времена правления императора Аврелия, ежедневная лепта превратилась в щедрую, соблазнительную раздачу не только хлеба, но и свинины, масла и вина сотням тысяч лишенного стыда сброда. Но всем известно, что в мире не бывает ничего бесплатного. Подачку бросали толпе в обмен на покой. В обмен на их сердца и умы.

Мальчик знал, что его народ, гуннов, никогда не смогли бы тихо совратить и романизировать, как других варваров. Для гуннов, как и для самого мальчика, гунна до глубины души, подобный отказ от самого себя — ежедневная подачка, постыдный отказ от собственной гордости и уверенности в своих силах — превратился бы в источник невыразимого бесчестья и позора. Среди гуннов, наиболее воинственного и гордого народа среди других, невозможность мужчине обеспечить семью мясом собственным трудом была бы невыносимым унижением.

Мальчик скользнул в еще более узкую и темную улочку, где вторые и третьи этажи зданий словно смыкались у него над головой. Он немного зачернил лицо грязью и взъерошил волосы, даже и в лучшие времена не особенно приглаженные. Теперь, став больше походить на тысячи других обычных мальчишек в трущобах Рима, он снова вышел на главную улицу. Мальчик посмотрел на небо и нашел большое созвездие, которое римляне называли Ursa Major — Большая медведица, а его народ — Крылья Астура, Владыки всего, что Летает. Дальше его взор передвинулся на Полярную звезду. Мальчик едва заметно улыбнулся, повернул направо и пошел туда, куда она указывала— на север.

Позади в сточной канаве развалился пьяный старик; он поднял вверх бутыль с дешевым вином и заорал:

— Vivit! ait Mors, Venio! (Жизнь! — воскликнула Смерть. — Я иду!)

В пиршественном зале Галла почувствовала что-то неладное, потому что служитель не вернулся. Она щелкнула пальцами, не сходя с монаршего возвышения, и приказала рабам немедленно проверить комнатенку беспокойного заложника. Кроме того, она отправила двух придворных порасспрашивать часовых у восточных ворот. Когда они вернулись, она задала им единственный короткий вопрос, и, не дожидаясь, когда придворный закончит мямлить ответ, взмахнула рукой и сильно ударила его по щеке. Некоторые гости заметили происходящее и захихикали.

Потом она приказала центуриону тотчас же отправить поисковый отряд и в течение часа отыскать мальчика-гунна. Галла понимала, что как заложник, Аттила был одной из самых надежных гарантий Рима: гунны не нападут, пока он у них.

Побледневший юноша, возлежавший рядом с ней в расшитой золотом мантии из тирийского порфира и в серебряной диадеме, слегка покосившейся, замер между двумя глотками вина и заикаясь, спросил, глядя на нее возбужденными глазами:

— Ч-что случилось? Т-ты на меня рассердилась?

Галла выдавила ласковую улыбку.

— Не на тебя, дорогой мой. На кое-каких неумех, которым доверила важное дело.

— Ка-какое дело? Это опасно?

— Нет, что ты. Раб! — Галла прищелкнула пальцами, и подбежал еще один раб. — Его священному величеству нужно наполнить кубок!

— Я… я… — промямлил священное величество, протягивая кубок. Раб наполнил его до краев. Галла улыбнулась.

Гонорий икнул и неуверенно улыбнулся ей в ответ.

Мальчик услышал хриплый, безумный голос, а завернув за угол, увидел проповедника, стоявшего на ступенях церкви и ругавшего за грехи прохожих, которые издевательски смеялись над ним: мужчины с залитыми вином подолами под руку с легконогими, размалеванными проститутками.

Но не все прохожие смеялись. Не смеялись слепые, и немые, и хромые; не смеялись изгои прокаженные, которые ползли, опираясь на колени и шишковатые, без пальцев кисти рук; не смеялись дети-карманники и босые, оборванные сироты, занимавшиеся проституцией за корочку хлеба. Не смеялись одинокие, безымянные и нелюбимые, чьи презренные, жалкие вопли трогали сердце самого Господа, когда он еще человеком шел по этой земле.

Проповедник был личностью выдающейся, его обнаженные костлявые руки торчали из-под плаща, превратившегося в лохмотья, волосы спутались и были в колтунах, губы пересохли и потрескались, глаза налились кровью, а грязные ногти сильно отросли и походили на медвежьи когти. Он говорил хриплым голосом и судорожно жестикулировал, и некоторые прохожие, даже безнравственно пьяные, чувствовали потребность остановиться и прислушаться к ужасным, пророческим словам. Мальчик остановился и тоже прислушался.

— Горе тебе, о великий Вавилон! — выкрикивал проповедник. — Ибо ты, высокомернейший среди наций и могущественнейший среди империй, как ты пал теперь! Послушайте меня, вы, что идете мимо, погрузившиеся в грязь и зловоние своей порочности! Ибо сказал Господь наш пророку Иезекиилю: «Я приведу злейших из народов, и завладеют домами их, и будут осквернены святыни их. Идет пагуба; будут искать мира и не найдут. А уцелевшие из них убегут и будут на горах, как голуби долин. И дети их оденутся в скорбь, и принцы их будут голодать, как нищие на улицах».

Ибо ты спасся от армий нехристей-варваров, что окружили тебя, о надменный Рим, но не будет твоя безнаказанность длиться вечно! Нет, не вечно; и года не продлится, и одной луны не продлится безнаказанность твоя, ибо говорю я тебе: еще до того, как одна луна прибудет и убудет, налетят на тебя армии с севера, и младенцев твоих разорвут на куски, и десять тысяч ночей Рима станут ночами ужаса!

— Скажи нам что-нибудь, чего мы не знаем! — заорал фигляр из толпы и разразился хохотом.

Пылающие, невыносимые глаза пугала-проповедника уставились на остряка, и тихим голосом он произнес

— О да, и Рим будет смеяться, пока не погибнет.

И таковы были властность и тайна в глазах и голосе проповедника, что остряк замолк, и смех застыл у него на губах.

А проповедник, похожий на огородное пугало, продолжал:

— И через время, и в последние годы Рима, и в последний час мира, когда Господь сотрет все с лица земли, и Христос снова придет к нам в славе Своей, в те последние дни, что наступят раньше, чем умрет хоть один из вас, вы увидите все своими глазами — придет с востока принц ужаса, и назовут его Бич Божий. И его армии сотрут с лица земли ваши храмы и ваши дворцы, и всадники его растопчут копытами детей ваших, и гордыня ваша падет в прах, а над высокомерием вашим они посмеются.

Ибо и до вас были на земле могущественные принцы, и гордо стояли Сидон и Вавилон, Ниневия и Тир. А теперь все они исчезли, и даже развалин от них не осталось. Гнев Господа нашего сдул их прочь, как сдувает песчинки ветер, и их заносчивые дворцы, их башни, кутавшиеся в облака, их дьявольские храмы с алтарями Молоха, залитыми кровью невинных — все, все повержено в прах.

Ибо не устоит то, что от человека, а лишь то, что от Господа нашего. И кровь невинного, и рыдания вдовы, и слезы сироты взывают к небесам о справедливости! И сейчас, когда говорю я с вами, святой Иеремия сидит в своей келье в Вифлееме и бьет себя камнем в грудь за грехи человечества! И сердце его рыдает, ибо стены наши сверкают золотом, и потолки, и резные капители надменных наших колонн, а Христос ежедневно умирает у наших порогов, нагой и голодный, приняв облик Своих бедняков. Ибо человек жесток в сердце своем с младенчества и насмехается над учением Иисуса Христа. Но Господу отвратительно видеть то зло, что произросло на земле. И Он соберет детей Своих рядом с Собой: кротких и мягких; тех, кто сеет мир, Тех, кто любит согласие, тех, кто ненавидит несправедливость, тех, кто благочестив в сердце своем. А надменные империи будут сметены в геенну огненную, откуда и в вечности не слышно будет ни единого звука, кроме воплей грешников!

Проповедник продолжал вещать. Он будет проповедовать до зари и даже дольше, пока голос его не охрипнем, окончательно и он не сможет больше произнести ни звука. Но мальчик, наклонив голову, повернулся и стал проталкиваться в темные улицы.

Там он пустился бежать. Он не мог объяснить, в чем дело, но его вдруг охватил то ли страх, то ли омерзение, и тогда он помчался, очертя голову, и ему казалось, что он должен бежать всю ночь напролет и весь следующий день, и лишь тогда будет в безопасности.

Он бежал сквозь тесную, пьяную толпу, и вдруг с размаху врезался в громадного, широкоплечего детину, похожего сложением на быка. От мужчины разило вином. Мальчик отшатнулся и собрался бежать дальше.

— Эй, смотри, куда идешь, маленький язычник! — взревел мужчина.

— Сам смотри.

Мужчина остановился, пошатнулся и затуманенным взглядом уставился на мальчика.

— Что ты сказал?

Аттила тоже остановился и, не мигая, уставился на мужчину.

— Я сказал: сам смотри. — Нащупав под туникой рукоятку украденного ножа, он добавил: — Ты пьян, а я — нет.

Мужчина повернулся и широко расставил ноги. Теперь он не казался таким пьяным, словно возможность стычки, пусть даже и с этим щенком, рожденным в сточной канаве, моментально протрезвила его.

В мерцающем свете факелов, под холщовым навесом, готовились зарезать, а потом насадить на вертел и зажарить козла. Вокруг столпились люди, нащупывая монеты и пошатываясь. Не каждый день Рим праздновал победу над варварами, и чернь весьма решительно собиралась продолжать пирушки и попойки, распевая и прелюбодействуя до зари.

Козел сопротивлялся, раздавалось жалобное меканье. Потом воцарилась тишина, и в темную пыль хлынула его кровь. А толпа уже приготовилась полюбоваться на драку.

— Сделай его, Борас! — подначивали зеваки.

Борас шагнул вперед, попал сандалией в лужу козлиной крови, посмотрел вниз и снова вскинул вверх взбешенный взгляд, словно и в этом был виноват маленький язычник.

— Посмотри, что из-за тебя случилось, — сказал он негромко, голосом, полным злобы.

Аттила равнодушно посмотрел.

— Ты бы все равно в это вляпался, — отозвался он, — ты здоровый, но неуклюжий.

— Ах вот как! — взревел мужчина, надвигаясь на мальчика. — Ну ты сейчас и получишь…

— Только посмей прикоснуться ко мне. Ты что, не знаешь, кто я такой?

Мужчина так удивился, а толпе так понравился наглый ответ этого тощего, нахмуренного оборванца с лицом, покрытым коркой грязи, что все они замерли, дожидаясь объяснений.

Мужчина скрестил на груди руки и качнулся на пятках.

— О, простите меня, простите. Да смилостивится Господь над моей грешной душой. А кто же вы такой, молю, ответьте?

Мальчик понимал, что должен молчать, что не должен ничего говорить, что должен оставаться никем; что должен как можно быстрее улизнуть в тень и снова стать уличным пострелом, таким же, как тысячи безымянных других, живших, как крысы, в городских переулках. Но гордость переполняла его.

— Я Аттила, сын Мундзука, — начал он, — сына Ульдина, сына Торда, сына Берена…

Толпа захохотала, и его тонкий, надменный, недрогнувший голосок утонул в этом хохоте. Мальчик продолжал перечислять свою генеалогию, но его никто не слышал. Толпа гикала и улюлюкала в пьяном восторге, хлопала в ладоши, к ней присоединялись все новые горожане. Противник Аттилы только поощрял их к этому, потому что он медленно обходил мальчика по кругу, словно разглядывал странное невысокое существо со всех возможных сторон. Он скрестил загорелые руки на груди, недоуменно наморщил лоб и, наконец, заухмылялся толпе заговорщической улыбкой.

— …сына Астура, Владыки Всего, что Летает, — закончил мальчик, ни разу не запнувшись, и голос его дрожал от гнева.

Толпа постепенно замолкала.

— И кто они все такие, Аттила, сын Муд-Сука? — спросил Борас, взмахнув рукой и очень низко наклонившись. Зеваки снова захохотали. — Что-то все это похоже на клички, которые и коню-то не дашь.

Новый взрыв хохота.

— Ты ведь произошел не от лошади, нет? — спросил Борас — Ты не очень-то похож… хотя по правде сказать… если подумать хорошенько, так воняет от тебя, как от коня.

Дрожащая рука мальчика крепко сжала рукоятку ножа. Он не шевельнулся, хотя настоятельный голос в голове кричал: «Беги сейчас же! Протолкайся сквозь эту глумящуюся толпу и беги, как ветер, и никогда, ни за что не оборачивайся! Или тебя найдут. Тебя будут искать и обязательно найдут!»

Но он не шевельнулся, и в нем, как лава, кипели гордость и гнев. Толпа снова замолчала, предвкушая дальнейшее развлечение.

— Я королевской крови, — негромко произнес Аттила, — и направляюсь на свою родину, там, за горами. А теперь дай мне пройти.

— Мальчишка пьян! — заорал кто-то из зевак.

— Скорее, рехнулся, — отозвалась какая-то старуха. — Безумен, как барсук, получивший солнечный удар. Натравите-ка на него собак.

— В Цирк его! — пробормотал еще кто-то, повернулся, и его вырвало на ноги соседа. Началась потасовка, но в основном внимание людей было приковано к странному, безумному мальчишке, думавшему, что он король.

Быкоподобный противник сумел подойти так близко к Аттиле только потому, что кто-то из толпы запустил мальчику в лицо пригоршню грязи. Аттила в бешенстве повернул голову, чтобы посмотреть, кто это сделал, стирая грязь с лица и со все еще распухшего глаза, разбитого Галлой всего лишь вчера вечером.

И вот тут-то, с поразительной скоростью, на него упала тень громадного противника. Прежде, чем Аттила успел шевельнуться, Борас схватил его в медвежьи объятья и поднял высоко над головой. Толпа в восторге завопила, а Борас сильно тряхнул мальчика.

— Твое величество! — орал он. — Твое священное величество, о Аттила, сын Муд-Сука, сына Уддера, сына Турды, сына Жополиза, позволь мне поднять тебя над человечьим стадом, чтобы ты мог свысока обозреть свое великое королевство! И позволь мне… ах, увы мне, увы! Я уронил твоё величество прямо в ужасную лужу крови! О горе мне, о, прости меня!

Аттила лежал в небольшом болотце из пыли и козлиной крови, а толпа, все увеличивающаяся в размерах, глумилась над ним и хохотала в пьяном заразительном восторге. Из близлежащих таверн высыпали зеваки, воздух, казалось, загустел от пыли, винных паров и издевательского смеха.

Мальчик с черной, мрачной ненавистью посмотрел вверх и вокруг, на их лоснящиеся, красные от хмеля лица. И в сердце своем он проклял весь Рим.

Борас разгуливал по кольцу, образованному зеваками, как кипрский борец, поигрывая бицепсами и широко ухмыляясь. Он не заметил, как мальчик поднялся на ноги: с волосами, вымазанными кровью, с перемазанным лицом; когда-то белая туника разорвалась на спине и была густо испачкана темнеющей кровью. Он не заметил, как мальчик сунул руку в заляпанную кровью тунику и вытащил острый нож с рукояткой, обмотанной веревкой. Он не заметил, что мальчик уже у него за спиной.

Но он почувствовал острую, мучительную боль в спине, и резко повернулся — мальчик стоял прямо перед ним, держа нож в правой руке и откинув для равновесия левую.

Смех замер. Улыбки на всех лицах застыли. Неожиданно все переменилось. Подобного не должно было случиться.

Мужчина уставился на мальчика, скорее удивленно, чем гневно. Ему было больно. Сама ночь замолчала и наполнилась страхом.

— Эй, ты… — слабо произнес он и прижал руку к ране — это же почки. — Борас повернулся. — Ты…

Он, шатнувшись, шагнул к мальчику, но безуспешно. Тот с легкостью отскочил. Борас протянул к нему окровавленную руку, скорее умоляя, чем угрожая.

Аттила остановился и посмотрел на него. Потом обернулся и сказал толпе, негромко, не повышая голоса, пристально всматриваясь в каждое перепуганное лицо:

— Если вы сейчас же не дадите мне пройти, я убью вас всех.

На этот раз его слова услышали.

Толпа — человек пятьдесят, а то и все сто — казалось, испытывала общее потрясение. Как ни нелепо прозвучала угроза мальчика, что-то в блеске его чужих, раскосых глаз на варварском, изуродованном шрамами лице, что-то в его твердой, недрогнувшей руке, в которой он держал фруктовый нож с коротким лезвием, медленно поворачиваясь и указывая острием на каждого по очереди, заставило их замолкнуть. В нем было что-то такое, говорили они позже…

Проникшись спокойной, безжалостной угрозой, толпа действительно начала расступаться, как расступилось море по команде Моисея. И нет никаких сомнений в том, хоть это и кажется невероятным, что в тот миг мальчик действительно ушел бы от них, оставив своего громадного противника на коленях в пыли, словно поверженного ангелом: как Иаков у ручья Иавок, вслепую сражавшийся с невидимым противником, не зная, что это сам Господь.

Но к этому времени шум привлек внимание городских стражей, и когда сердитая, ошеломленная толпа начала расступаться перед мальчиком, в полуночном воздухе раздался совсем другой голос:

— Прочь с дороги, эй, там, прочь с дороги! Пошевеливайтесь, пьяное отродье, прочь с моей дороги!

Ощутив новую опасность, мальчик резко повернулся и снова вытащил нож.

Толпа расступилась, и перед ним возник вовсе не пьяный уличный задира. Перед ним стоял высокий сероглазый офицер в кольчуге, какие носили пограничные легионы, с рваным шрамом на подбородке и насмешливой улыбкой на губах. За его спиной стояла еще дюжина солдат.

Офицер с удивлением обнаружил, что причиной гвалта был всего лишь маленький, грязный, заляпанный кровью мальчишка.

На мгновенье мальчик вытянул руку с ножом в сторону солдат — всех двенадцати сразу.

Офицер взглянул на крепкого, коротко подстриженного мужчину рядом с собой.

— Что ты об этом думаешь, центурион?

Центурион ухмыльнулся.

— Надо признать, что у мальчишки мужества хватает.

Офицер снова посмотрел на мальчика, спокойно положив руку на рукоятку меча. Он не вытащил его, а глаза его, несмотря на улыбку, оставались холодны, как лед.

— Брось это, сынок, — негромко произнес он.

Аттила несколько мгновений мерялся с ним взглядами, потом вздохнул и бросил нож.

Офицер повернулся к своим людям.

— Опс, Крейтс, свяжите ему руки за спиной.

Все еще стоя на коленях в пыли, Борас увидел, что мальчика связали, и расслабился. Ноги у него задрожали, он протянул вперед руки и упал, и остался лежать в грязи. Голова его подергивалась. Он перекатился набок. Он ощущал во рту горький, металлический привкус, а спина неожиданно похолодела. Он ничего не понимал. Веки почему-то опускались, руки и ноги болели и дрожали. Борас начал молиться. Сердце его колотилось о ребра — нет, трепетало, как пойманная в клетку птичка. Он уставился на звезды над головой и стал молиться всем богам, которых мог припомнить. Перед глазами все расплывалось, и ему казалось, что вокруг каждой звезды появился сияющий нимб. Он молился Митрасу, и Юпитеру, и Изиде, и Христу, и даже самим звездам. Звезды безмолвно смотрели на него.

— А ты, — приказал трибун Борасу, — отправляйся домой, к жене. Эту рану нужно зашить.

Борас не шевельнулся. Один из солдат опустился перед упавшим на колени и прижал пальцы к его шее. Потом поднялся на ноги.

— Он мертв.

— Ах ты маленький… — заревел кто-то в толпе. — Да я тебя…

Два солдата перекрыли ему путь скрещенными копьями, а третий сильно ткнул под ребра, и он отступил назад. Но настроение толпы уже резко изменилось, став агрессивным.

— Ты, свинья, убийца! — завизжала старуха.

— Перерезать его грязную шею!

— Вздернуть его! Посмотрите на него — это же дьяволенок, посмотрите ему в глаза! Он убьет нас всех, только позвольте ему!

Женщины в толпе начали креститься. Мужчина сжал в руке голубоватый камень, висевший у него на шее от дурного глаза.

Офицер посмотрел на пленника.

— Да ты знаменитость, — пробормотал он.

Мальчик взглянул на него так свирепо, что даже офицер на мгновенье пришел в замешательство. Потом пришел в себя и потребовал назвать свое имя.

Мальчик не обратил на него никакого внимания.

— Я спросил тебя, — повторил офицер, наклоняясь ниже, — как тебя зовут?

Но мальчик по-прежнему не обращал на него внимания.

Из разгневанной толпы чей-то голос прокричал:

— Он говорил, что его зовут Атталус или что-то в этом роде!

Только сейчас офицер заметил синие шрамы на щеках мальчика; в свете факелов они выглядели жутковато.

— Не может… — тихо начал он и повернулся к своим людям. — Парни, мне кажется, мы кое-что сможем заработать. — И снова обернулся к мальчику. — Раздевайся.

Мальчик не шевельнулся.

Офицер кивнул, один из солдат шагнул вперед, схватился за то, что осталось от изорванной туники мальчика, и сорвал ее.

Толпа ахнула Они в жизни не видели ничего подобного.

Вся спина мальчика была разрисована фантастическими узорами и завитушками, рубцами и шрамами; некоторые из них были сделаны иголкой и синими чернилами, другие — жестоко вырезаны ножом, а потом сшиты конским волосом, чтобы рубцы остались рельефными и четкими. Так делали гунны. И он не Атталус. Аттила.

Беглец…

Принцесса Галла Плацидия будет неимоверно рада его поимке. Похоже, она странным образом одержима мальчиком.

— Отлично, парни, — заключил офицер. — А вы все, — сказал он, повысив голос, — разойдитесь. Или мы вас заставим — а это больно.

Толпа угрюмо и неохотно стала расходиться. Кто-то подошел к Борасу и закрыл его лицо куском ткани. Офицер спросил, знает ли он этого человека. Мужчина кивнул.

— Значит, ты и позаботишься о трупе, — сказал офицер и повернулся к солдатам. — Так, — рявкнул он. — Назад к Палатину. И быстро!

— Маленький совет, — приветливо сказал офицер мальчику с крепко связанными за спиной руками, пока они поднимались на холм. — В следующий раз, когда будешь в бегах, постарайся не привлекать к себе столько внимания, убивая кого-нибудь.

Мальчик ничего не ответил.

— Тебе повезло, что мы оказались рядом. Они бы разорвали тебя пополам.

Тут мальчик заговорил.

— Они бы даже не подошли ко мне.

Офицер ухмыльнулся. Помолчав немного, он поинтересовался:

— А этот мужчина, которого ты уложил?

— Самооборона.

Офицер кивнул. Это и так было достаточно ясно.

— Я не собирался его убивать, — выпалил мальчик.

Офицер с некоторым удивлением заметил, что в глазах мальчика блестят слезы — не такой уж он крепкий орешек, каким пытается казаться.

Офицер еще раз кивнул.

— Все в порядке, сынок. Такое случается. Ты отлично оборонялся.

Мальчик попытался вытереть нос связанной рукой, но у него ничего не получилось. Если он начнет шмыгать носом, офицер услышит, а этого ему не хотелось.

Они повернули налево, на Vicus Longus, и вышли на долгий подъем к Палатину. Им пришлось снова проходить мимо похожего на огородное пугало проповедника, и мальчик взглянул на него с испугом, даже с ужасом.

— Псих, — бросил трибун.

— Ты христианин? — спросил мальчик.

Трибун ухмыльнулся.

— Мы теперь все христиане, сынок. Много это нам помогло.

Наконец пьяные толпы на улицах начали рассеиваться. Они все шли, и тут увидели центурию пограничных войск. Те с любопытством смотрели на странного, маленького, с торчащими волосами, полуголого связанного пленника.

— Я бы тебя развязал, если б знал, что ты не попытаешься снова сбежать, — значительно мягче сказал офицер.

— Обязательно попытаюсь.

— В этом я не сомневаюсь.

— И у меня получится.

— Тоже возможно.

Мальчик посмотрел на офицера, и они, кажется, едва заметно улыбнулись друг другу.

— Так ты что… хотел добраться до дома?

Мальчик не ответил. Вместо этого он неожиданно задал вопрос:

— А сам ты откуда?

— Ну, — сказал офицер, — отец мой тоже был солдатом, а он родом из Галлии. А я служил в Legio II Augusto, в Британии, в Карлеоне. Вряд ли ты о нем слышал.

— Слышал, — отозвался мальчик. — Это на западе провинции, пограничная крепость для защиты от силурийских племен.

Офицер удивленно рассмеялся.

— Откуда, во имя света, тебе это известно?

Мальчик не ответил на вопрос.

— А что ты делал в Британии?

Офицер вдруг засомневался — а стоит ли столько болтать? Что-то в этом мальчишке есть такое… необычное.

— Ну, моя мать из кельтов. Отец женился на ней там, так что я, надо полагать, полукровка. Но мы все кельты под римскими шкурами — во всяком случае, нам нравится так думать. Мы — я и мои парни — до недавнего времени там и служили. А потом…

— А потом император отозвал британские легионы домой? Потому что Рим попал в беду?

Придержи коней, — небрежно бросил офицер. — Рим не мой дом. Мой дом — Британия. Да и все равно, с Римом еще не покончено. Нам уже приходилось иметь дело с племенами похуже готов. Помнишь Брения и его галлов? Они разграбили сам Рим. А Ганнибал? А кимвры?

— Так почему же Палатинские гвардейцы не защитили Рим? Их там, в лагере, тридцать тысяч!

— Клянусь яйцами Юпитера, ты и вправду все знаешь! Тогда тебе известно, что мы, пограничные войска, думаем о Палатинских гвардейцах здесь, в Риме. Немного… размякли, скажем так. Слишком много теплых купален и слишком мало настоящих сражений.

— А в Британии все еще сражаются?

— Теперь все больше и больше, — уныло признался офицер. — Пикты все время устраивают вылазки на севере, а еще есть пираты-саксы по всему восточному и южному побережьям А от нашего наместника на Саксонском берегу толку не больше, чем от дырявого ведерка. Так что да, в Британии тоже забот хватает. Но теперь, — тут он заговорил с нетипичной для него нерешительностью, — им… им просто придется позаботиться о себе самим.

Мальчик обдумал услышанное, а потом спросил:

— А какая она, Британия? Твоя страна?

— Моя страна? — Голос офицера потеплел. — Моя страна прекрасна.

— Моя тоже, — сказал мальчик.

— Расскажи мне о ней.

И весь оставшийся путь они с любовью, в подробностях, описывали друг другу свои страны.

Мальчику понравилось то, что он узнал о Британии: много места, хорошая охота и никакой замысловатой кулинарии.

— Ну что ж, — сказал офицер, глядя, как его люди развязывают мальчика и передают его дворцовой страже, — В следующий раз не забудь: придержи свои гордость и гнев. Терпение — это великая военная добродетель.

Мальчик слабо улыбнулся.

— Пожмем руки, — предложил офицер.

Они пожали друг другу руки. Потом офицер рявкнул приказ, и его люди выстроились в шеренгу.

— Так, парни, наша ночная стража почти завершилась. Через два дня мы отправляемся в Павию, под начало полководца Стилихона. Так что, пока есть время, попробуйте самых знаменитых римских шлюх!

Услышав такую замечательную новость, все солдаты вскинули кулаки вверх и заорали «ура!». Потом повернулись и ушли в ночь. Мальчик долго смотрел им вслед.

Его отмыли и сопроводили назад в комнатенку, а за дверью поставили постоянного часового. Мальчик лег и провалился в неглубокий, прерывистый сон.

6

Меч и пророчество

Жарким утром он метался в беспокойной дреме, и тут его разбудили негромкие голоса у постели. Аттила открыл глаза.

Возле кровати стояла Серена, а за ее спиной — сам полководец Стилихон.

— Ну, мой маленький волчонок, — улыбнулся полководец, — какую головную боль ты устроил всей империи.

Аттила ничего не сказал и не улыбнулся в ответ.

Серена наклонилась и положила прохладную руку ему на лоб.

— Глупый мальчик, — произнесла она.

Он хотел посмотреть на нее сердито, но не смог. У нее такие нежные глаза.

— Держи, — сказал Стилихон, бросив что-то на кровать. — Это тебе. Только пообещай, что больше не будешь пытаться убежать. — Теперь он говорил сурово, по-солдатски. — Обещаешь?

Аттила посмотрел на небольшой сверток, снова взглянул вверх, встретился взглядом с полководцем и кивнул.

Стилихон поверил.

— Откроешь, когда мы уйдем.

Серена наклонилась, поцеловала его, кивнула мужу и вышла.

Стилихон немного помялся, потом сел на небольшой деревянный табурет, довольно неуклюже для человека с такой солдатской выправкой. Он умостил локти на коленях, положил подбородок на сжатые кулаки и долго и внимательно рассматривал мальчика. Тот терпеливо ждал.

— Завтра я уезжаю на север, в Павию, — произнес Стилихон. — Серена останется здесь, во дворце. — Он еще немного помолчал, потом добавил: — Войска готов под началом Алариха перегруппируются. Ты о нем слышал?

Аттила кивнул.

— Но ведь он тоже христианин?

— Христианин. Он пообещал — если будет грабить Рим, не тронет ни камня, ни плитки из христианских строений. — Стилихон улыбнулся. — Хоть что-то. Скоро готские армии вообще ничего не будут грабить, тем более Рим. Но… — и великий полководец вздохнул. — Мы живем в трудные времена.

Аттила опустил взгляд. Он чувствовал неясную вину.

Стилихон пытался подыскать правильные слова. Каким-то образом он чувствовал — все, что он скажет сейчас мальчику, имеет очень большое значение. Почти как… как будто он никогда больше его не увидит. Как говорится в тех древних «Сивиллиных книгах»…

Он выкинул из головы все мысли о навязчивых книгах и заговорил медленно и осторожно, как мог бы говорить с Галлой:

— Трудные времена. Странные времена. — Тяжело посмотрел на мальчика и сказал очень просто: — Делай то, что правильно, Аттила.

Мальчик вздрогнул. Эти слова удивили его.

Стилихон продолжал, глядя прямо в глаза мальчику:

— Я всегда служил Риму, хотя в моих жилах течет кровь варваров. Но с другой стороны, все мы когда-то были варварами. Чем был сам великий Рим во времена до Нунны, и Ромула, и Древних Владык? Так, деревня на холме.

Мальчик неуверенно улыбнулся. Он не привык к тому, чтобы полководец так рассуждал.

— Что, кроме Рима, существует, чтобы сдержать этот кровавый поток? Чтобы продолжить… историю? Без Рима мир опять превратится в место, заросшее темными лесами, полное колдовства, легенд и привидений, рогатых воинов, человеческих жертвоприношений и ужасных саксонских пиратов… Без Рима мир опять превратится в мир без истории. Ты понимаешь, о чем я говорю, мальчик?

Аттила неуверенно кивнул. Они смотрели друг другу в глаза. Мальчик опустил взгляд первым.

— Кто-то говорил мне, — нерешительно начал он, — кто-то говорил, что все римляне — лицемеры, и они ничем не лучше других. Они все толкуют о варварах, приносящих человеческие жертвы, и о том, как все это отвратительно, и как им нужен римский закон, и цивилизация, и все такое — но что такое римские арены, как не одно огромное человеческое жертвоприношение?

— Кто тебе это сказал? — нахмурился полководец.

Аттила замотал головой.

Стилихон даже не стал пытаться вытягивать имя из этого маленького мула. Он вздохнул и произнес:

— Мы веками жили в борьбе, мы, римляне. Мы не мягкий народ. Нет совершенного общества; суди общество по его идеалам. Мы создали законы, мы установили пределы. Гладиаторов больше нет — ты знаешь об этом. Христианская вера рассказала нам о чувстве вины — это, вероятно, неплохо. Теперь на арене казнят только преступников и военнопленных, и они этого заслуживают. И хозяин больше не властен над жизнью и смертью своих рабов. За их убийство его могут далее привлечь к суду. Столетия борьбы — и все действительно меняется к лучшему. Ты можешь сказать то же самое про жизнь и законы в землях варваров?

Аттила молчал.

Возможно, это бесполезно. Стилихон немного подумал и снова заговорил, тоном, который мальчик не понял;

— Пророчества исполняются. — Он говорил тихо, с глубокой печалью. — И в наши дни двенадцать столетий, предсказанных Риму, окончатся. Мы можем уничтожить все следы пророчеств — мы даже можем сжечь «Сивиллины книги», как приказали сильные мира сего. Но сами пророчества останутся. Убеждения — это сила, истинная сила. Армия, которая верит во что-то, всегда разобьет армию, которая ни во что не верит, и не имеет значения, насколько велик перевес сил. Но во что верим мы? Верим ли мы все еще в Рим? Или мы верим в те древние, непреклонные Книги, которые утверждают, что Риму предназначены двенадцать сотен лет? — Он покачал головой. — Я бы их все сжег, и дело с концом.

Воцарилась тишина.

— Но это не может быть концом всего. Не может все это быть напрасно. Не может! — Голос Стилихона возвысился до страдальческого крика, он сильно стиснул кулаки. — Эти двенадцать долгих столетий мук и жертв не могут потеряться во времени, как сухие листья на ветру. Боги не могут быть так жестоки. Что-то должно выжить.

Он понизил голос.

— Прости, я… я говорю довольно бестолково. — Он сжал губы, но не выдержал и заговорил снова. — Верующие, те, кто защищает то, что в сердце своем считают верным, всегда восторжествуют. Я видел небольшой, уставший отряд окровавленных, измученных сражениями солдат, окруженных врагами, численностью в десять, в двадцать раз превосходящих их. Но те солдаты были преданы друг другу. Они верили в себя, и друг в друга, и в своего бога. Я видел отряд всего в шестьдесят человек, пехотинцев, защищенных лишь легкими доспехами, вооруженных всего лишь щитами, копьями да мечами — ни дротиков, ни метательных снарядов, ни артиллерии, ни кавалерии, ни лучников, ни даже времени, чтобы установить шесты и раскидать заградительные шары с шипами. И все же я видел, как они, сцепившись щитами, сцепившись копьями, устояли против тысячи верховых воинов, и ушли с поля битвы окровавленные, но не покорившиеся. Непобежденные. — Стилихон кивнул. — Я это знаю, потому что был одним из них.

Армия, которая верит в свое дело, всегда победит армию неверящих дикарей, тех, что верят лишь в пламя и меч. Помни об этом, Аттила.

Полководец встал и снова вернулся к своим отчужденным манерам

— Ты должен во что-то верить. Поэтому верь в правое дело.

Он шагнул к двери и в последний раз оглянулся. Потом кивнул в сторону свертка на кровати.

— Можешь открыть его сейчас.

Дверь за ним закрылась.

Мальчик развернул сверток и увидел завернутый в тонкую промасленную льняную ткань меч необыкновенной красоты. Он был длиной с его руку, с золотым орнаментом на рукоятке и обоюдоострым лезвием, отлично наточенным.

Он был из превосходной стали и очень старым — gladius hispaniensis или испанский меч, чудесно изогнутой, опасной формы: лезвие сначала было выпуклым, потом сужалось, а острие было исключительно длинным. Никакой щит, никакие доспехи не устоят против прямого удара из-под руки таким мечом. Аттила снова завернул его в защитную промасленную ткань, положил под подушку и начал грезить наяву.

В конце концов он встал и вышел во внутренний дворик. Как оказалось, остальные дети-заложники уже слышали о его побеге. Они были в восторге. Гегемон, жирный мальчик-бургунд с вечно сонными глазами, подошел к нему вразвалочку в саду, где они играли под тутовыми деревьями, и спросил, правда ли это.

Аттила насторожился. Эти неуклюжие, плохо соображающие германские дети уже не раз задавали ему вопросы. Правда ли, что гунны мажутся жиром вместо того, чтобы одеваться, и никогда не моются? Правда ли, что гунны едят только мясо, а пьют только сброженное кобылье молоко? Правда ли, что гунны — потомки ведьм, которых выгнали из христианских земель и которые совокуплялись с демонами ветров и пустынь? «Да, — серьезно отвечал он всегда, — это чистая правда».

Гегемон дал понять Аттиле, что теперь он может присоединиться к их шайке. «Хоть ты и гунн».

Но мальчик продолжал держаться в стороне, гордо и отчужденно, как всегда.

Он немного понаблюдал за германскими детьми, которые играли в солдат и громко кричали среди розовых кустов под жарким итальянским солнцем, и отвернулся от них.

Вечером к нему явился совсем другой посетитель. Аттила уже засыпал, когда раздался стук в дверь. Впрочем, это был просто знак приличия, потому что дверь тут же распахнулась, и в комнату вошел высокий, худощавый Евмолпий, один из главных дворцовых евнухов.

Он остановился у изножья кровати мальчика

— Сообщение от Серены, — холодно произнес Евмолпий. — Не смей больше с ней разговаривать. И с полководцем Стилихоном тоже, если вам когда-нибудь доведется встретиться.

Аттила уставился на евнуха.

— Что ты хочешь сказать?

Евмолпий неприятно усмехнулся.

— Прошу прощения, видимо, ты еще слишком плохо знаешь латынь, чтобы понять даже такой простой приказ. Повторяю: ты больше никогда не должен разговаривать с Сереной. Никогда в жизни.

— По чьему распоряжению? — спросил мальчик, приподнимаясь на локте.

— По личному распоряжению Серены, — пожал плечами Евмолпий. И добавил для собственного удовольствия: — Она говорит, что считает твое общество… безвкусным.

Он зашел слишком далеко.

В комнате на долю секунды повисла оглушающая тишина, потом Аттила пронзительно закричал:

— Ты лжешь! — выскочил из кровати и налетел на остолбеневшего евнуха, стиснув зубы и молотя его кулаками.

Часовой, услышав вопли евнуха, ворвался в комнату, оторвал разъяренного мальчика от воющего Евмолпия и швырнул на пол. Потом повернулся к евнуху, лежавшему поперек кровати, и присвистнул.

— Клянусь медными яйцами Юпитера, — выдохнул он.

Евнух выглядел так, словно его терзал каледонский охотничий пес.

— Нечего стоять там и ругаться, — пробормотал Евмолпий сквозь кровь, льющуюся из его разбитого рта, и прижал трясущуюся руку к горлу, куда мальчик сильно укусил его. — Позови лекаря.

Этой ночью, впервые, Аттилу заперли на замок, а у двери поставили трех часовых.

Он все равно не мог уснуть. Сердце его бешено колотилось, переполненное черной яростью; которая не даст ему спать долгие годы.

На следующее утро Стилихона неожиданно вызвали в Палату Императорской Аудиенции, как раз перед отбытием в Павию.

Явившись туда, он увидел, что на троне сидит не император, а принцесса Галла Плацидия. Гонорий уже успел уехать в свой безопасный и надежный дворец среди болот Равенны.

Галла была ослепительна в своей мантии, золотой и — что особенно скандально — с императорским пурпуром. По обеим сторонам ее чересчур разукрашенного мраморного трона (из чистейшего каррарского мрамора) стояли оба самых верных дворцовых евнуха — сам Евмолпий и Олимпий.

Стилихон старался особенно не вглядываться, но даже с того места, где он стоял — низко и довольно далеко, как смиренный проситель у самого подножья ступеней, ведущих на возвышение — он видел, что у Евмолпия на щеке несколько швов, а шея почему-то замотана льняной тканью. В добавление ко всему, и Евмолпий, и Олимпий были… накрашены. Они подвели глаза углем, как шлюхи с дальних улочек Субурры, или восточные деспоты, или египетские фараоны у тех древних, притесняемых народов, что верили, будто их правитель — бог.

Как думаем мы сейчас про наших императоров, промелькнуло в голове у Стилихона.

Когда мужчина у власти начинает краситься, наступает время тревожиться. А евнухи Галлы обладали очень большой властью. Стилихон поклонился и стал ждать.

Наконец Галла обратила на него внимание.

— Ты был в храме и уничтожил последние Книги?

— Да, ваше величество.

— Языческим предрассудкам не место в христианской империи вроде нашей. Ты согласен со мной?

Стилихон слегка наклонил голову.

— Мы встретимся с епископом Рима и ведущими священниками, — продолжала Галла. — Мы четко объясним им, что пора положить конец подобным пессимистическим предрассудкам прошлого. Рим теперь — христианская империя и находится под защитой Бога. Все эти древние свитки — не более, чем бредовые речи старой ведьмы из пещеры.

Воцарилась неловкая тишина. Галла обожала неловкие паузы. Они подтверждали ее власть. В Палате Императорской Аудиенции никто не имел права говорить, пока к нему не обратятся с Императорского Трона.

Что сказал бы в этом случае Цицерон? — кисло подумал Стилихон. Этот великий оратор? Несмотря на все свои напыщенность и эгоизм — последний великий голос Свободного Рима. Тот, кто умер за свои ораторские таланты, чьи отрубленные голову и кисти рук доставили в мешке Марку Антонию, этому вечно вдрызг пьяному распутнику и хвастуну. Его жена Фульвия — нынче состоявшая в третьем браке — выхватила голову Цицерона из мешка и плюнула на нее, потом вытащила изо рта его язык и проткнула своей шпилькой. Прекрасный пример для подражания всем римским женщинам

Стилихон ждал, думая о своем.

Наконец Галла произнесла:

— Напомни мне, Стилихон, как звали того вождя варваров, что разбил три легиона Публия Квинтилия Вария в лесу Тевтобург, во время выдающегося во всех других отношениях правления императора Августа?

— Действительно выдающегося, — отозвался полководец, — поскольку во время правления Августа родился Христос.

Галла медленно закрыла глаза и снова их открыла.

Стилихон настороженно смотрел на нее.

— Его звали Арминий, ваше величество. Это латинский вариант его настоящего имени, Герман, что значит — «человек войны». Войска называли его Герман-германец.

— Арминий, — кивнула Галла. Разумеется, она и сама это знала. — Двадцать тысяч солдат вместе с семьями и слугами вырезаны за два или три дня в темных лесах Германии. Должно быть, это было ужасно. Самая страшная катастрофа, когда-либо приключавшаяся с римскими армиями.

Стилихон находился в нерешительности, пытаясь понять, что она задумала. Но это невозможно — с тем же успехом можно пытаться угадать, когда змея укусит в следующий раз.

— Самая страшная, — согласился он. — Во всяком случае, после Ганнибала и Канн, когда шестьдесят тысяч человек погибли в одном…

Галла не интересовалась военно-историческими воспоминаниями Стилихона.

— Этого Арминия воспитали — воспитали и обучили — в самом Риме, верно?

— Да, ваше величество.

— Как и другого врага Рима, Югурту из Нумидии?

— Насколько мне известно, так, ваше величество.

— А тебе не кажется, что Арминий, как и Югурта, находясь с ранних лет в Риме и наблюдая за муштрой солдат на Марсовом Поле, сумел понять своего будущего противника и то, как он действует? И поэтому, когда он напал на них в том ужасном, лишенном солнца лесу в темном сердце Германии, он обладал огромным преимуществом? Благодаря тому, чему научился в столице врага мальчишкой?

Вот теперь Стилихон понял, в чем заключается ее игра, и в глубине души испугался за волчонка.

Он заговорил очень медленно:

— Думаю, это маловероятно, ваше величество. В конце концов…

Галла вскинула руку вверх. Она рке сказала все, что хотела.

— Ты можешь идти.

Стилихон, не мигая, выдержал тяжелый взгляд Галлы гораздо дольше, чем это считалось вежливым. А потом, вопреки этикету Палатина, повернулся спиной к монаршему присутствию и вышел, не поклонившись.

Галла напряглась от гнева, вцепившись в подлокотники трона, белая и холодная, как чистейший каррарский мрамор.

7

Беседы с британцем

Тем вечером полководец Стилихон сидел в своей белой полотняной палатке, на краю войскового лагеря за пределами города Фалерия, у реки Тибр, и думал. Это долгий дневной переход из Рима, но полководец всегда сурово обращался с армией.

Он перечислял в уме очередность предстоящих ему дел. Прежде всего он должен встретиться на поле боя с армией Алариха и разгромить ее. Во дворце шептались, что ему следовало бы более основательно отнестись к войску Радагайса.

С Аларихом легко не будет. Варвары уже давно сражаются не как варвары. Они сражаются, как римляне. В старые добрые времена тактика варваров на поле боя, будь то готы, вандалы, пикты, франки или маркоманы, была почти одинаковой. Выглядело это так:

1. Собраться на поле боя всем вместе. Женщин и детей посадить в повозки и оставить на краю поля, чтобы они могли полюбоваться представлением.

2. Лупить оружием по щитам и выкрикивать оскорбления противнику. Особенно сильно оскорблять размеры их гениталий.

3. А потом…. В атааааааааааааку!

Орда варваров в двадцать-тридцать тысяч хвастунов плотными рядами кидалась на ощетинившийся оружием римский легион численностью тысяч в шесть, не больше, зато умеющих действовать, как единый безжалостный отряд, и орду рубили на кусочки. Все мужчины, плененные или раненые, обезглавливались прямо на поле боя. Женщин и детей продавали в рабство. Конец рассказа.

Но теперь… теперь они сражались отрядом, в рядах и шеренгах. Они поворачивались, размыкали и смыкали ряды с легкостью хорошо обученного римского легиона. И были чертовски хорошими наездниками. Нет, легко им не будет. Но все равно это нужно сделать в первую очередь. Власть Алариха необходимо уничтожить. Если можно будет снова призвать Ульдина и его гуннов — отлично. Если нет — римлянам придется выстоять в одиночку.

Потом нужно вернуться в Рим, в это гадючье гнездо, и… и… И что? В сознании звучали негромкие, умоляющие голоса ближайших друзей, которые настаивали, что он должен сам сесть на трон. «Ради Рима», — говорили они, — «и ради того, чтобы у нас появилось толковое правительство. Подними свои легионы и приходи в Рим. Народ признает тебя».

А еще есть тяжкий груз — тонкий свиток, который до сих пор лежит у него в кошеле. И знание, что, попади он в плохие руки…

Стилихон поднял глаза. Теперь ему прислуживал декурион из Палатинской гвардии, дворцовый солдат благородного происхождения в блестящих черных кожаных нагрудниках. И единственная кровь на его оружии — это кровь тех, кого он казнил в камерах дворца после нескольких часов пыток. Стилихон кисло посмотрел на него.

— Господин? — вкрадчиво начал декурион.

— Ты уволен, — отрезал полководец. — Пришли мне солдата из пограничных отрядов.

Гвардеец побледнел.

— Со всем моим уважением, господин, мне трудно представить себе, что у солдата-пограничника есть надлежащие манеры и знание придворного этикета, чтобы удовлет…

Ярость полководца ударила Палатинского гвардейца в грудь, как выстрел из баллисты. Он отшатнулся, выбежал из палатки и поспешил выполнить приказ, а вслед ему летела ядреная брань полководца.

Через несколько минут в палатку поскреблись, и полководец приказал входить. Он некоторое время продолжал чтение.

Депеши из Галлии… Читать их нелегко.

Наконец он поднял глаза и увидел перед собой высокого сероглазого офицера с рваным шрамом на подбородке.

Стилихон посмотрел на него своим самым свирепым взглядом.

— Как ты заработал шрам, солдат?

Тот даже глазом не моргнул.

— Споткнулся о собаку, полководец.

Стилихон с головы до пят смерил его взглядом, вопросительно вскинув брови.

— Повтори.

— Споткнулся о собаку, полководец. В закоулках Иски Думнонии. Напился пьян, как скунс британским медом, полководец. Треснулся башкой о каменную поилку для скота.

Стилихон подавил улыбку, отодвинул походный табурет и подошел к офицеру. Тот продолжал смотреть прямо перед собой, не моргая. Стилихон, такой же высокий, как и пограничник, встал в самое раздражающее положение — сбоку от офицера, но так, чтобы тот не мог его видеть. Любимый способ любого декуриона запугивать солдат во время муштры.

— Ты немного неуклюжий, солдат?

— Чертовски неуклюжий, полководец.

Стилихон придвинулся совсем близко и шепнул бойцу на ухо:

— Другие солдаты придумали бы что-нибудь более… мужественное. К примеру — это был удар боевого топора, нанесенный гигантом-рейнцем, который едва не снес тебе голову. Или чертовски большой двуручный меч франка — но ты сумел вовремя увернуться, поэтому он только чиркнул тебя по подбородку. У тебя что, нет воображения, солдат?

— Никакого, полководец. — Пограничник еще выше вздернул подбородок. — И память паршивая. Поэтому я вынужден всегда говорить только правду.

Стилихон отступил назад и ухмыльнулся. Ему нравилось то, что он видит и слышит. Он вернулся за стол и махнул на полотняный стул перед собой.

— Садись, солдат.

— Благодарю, полководец.

— Чашу вина?

— Нет, благодарю, полководец. В моем возрасте после него трудно заснуть.

— Сколько ж тебе лет?

— Двадцать пять, полководец.

— Гм. Хотел бы я снова стать двадцатипятилетним. В моем возрасте я от вина сразу засыпаю. — Однако Стилихон все же налил себе разбавленного водой вина и тоже сел. — И сколько человек под твоим началом?

— Всего восемьдесят, полководец.

— Офицер, у которого в подчинении восемьдесят человек? А где твой центурион?

Пограничник ухмыльнулся, вспомнив своего центуриона

— Еще жив, полководец. Шрамов на нем больше, чем на разделочной доске мясника, но он все еще очень и очень жив. Но понимаете, полководец, это полный бардак. Простите меня за выражение, но нам просто… просто недостаточно… — Он умолк, понимая, что его следующие слова можно расценить, как предательство. Но Стилихон его опередил.

— Знаю я, знаю, — устало произнес он. — Людей не хватает. Все это я уже слышал. — Он наклонился вперед, провел рукой по лицу и задумался. Потом снова заговорил: — Ты британец?

— Да.

— Женат?

— Да, полководец.

— Значит, когда ты выступил из… где вы стояли?

— В Иске, полководец. Это Думнония.

Стилихон серьезно кивнул.

— Знаю. Говорят, девушки там хорошенькие, темноглазые.

— Совершенно верно, полководец. На одной из них я и женился.

— Значит, ты выступил из Иски, чтобы вернуться в Италию по императорскому приказу и любой ценой защищать Рим, а жену оставил там?

— Да, полководец. И двоих детей.

— И двоих детей, — повторил Стилихон. — Жестокий приказ. Скучаешь по ним?

— Чертовски, полководец. Я… — Он замялся. — Надеюсь, в один прекрасный день я смогу вернуться. Когда все будет кончено.

— Британия теперь за нашими границами, солдат. Ты понимаешь это?

— Да, полководец. Но ведь еще ничего не кончилось.

— Хмм. — Стилихон пригладил седую щетину на макушке. — А ведь среди вас много дезертиров.

Пограничнику стало стыдно.

— Да, полководец.

— Хмм. Значит, ты пошел в армию в… восемнадцать?

— Да, полководец.

— И тебе служить еще тринадцать лет. Это долгий срок без жены и детей. И для жены долгий срок без мужа. Если ты понимаешь, что я имею в виду.

— Я не самодовольный дурак, полководец.

— Вспомни императора Клавдия. Он всего на несколько дней отлучился в Остию, а его жена тут же вышла замуж за Гая Сильвия.

— Мой жена не Мессалина, полководец.

— Нет, нет, — поспешно сказал Стилихон. — А ты — не Клавдий, я уверен, а простой смертный, как и все мы. — Он ухмыльнулся. — Знаешь, каковы были последние слова божественного Клавдия, если верить Сенеке? — Пограничник помотал головой. — Боги, кажется, я обосрался!

Пограничник усмехнулся, а Стилихон продолжал уже серьезно:

— Когда ты уволишься, ферму в Британии за хорошую службу не получишь. Уже нет. Может, в Галлии еще и получишь. А может, и нет.

Пограничник промолчал.

Полководец вздохнул и снова ощутил на своих плечах тяжелое бремя — бремя ответственности, да к нему еще бремя трагической преданности отличного офицера. А ведь таких, как он — тех, что не дезертирует с последней позиции — еще тысячи и тысячи.

— Ладно, солдат. Давай сыграем партию в шашки.

Умеешь играть в шашки?

— Плохо, полководец.

— И я тоже. Вот и отлично. Это значит, что партия не затянется, и мы сможем скоро пойти спать.

Как и предсказывал полководец, партия продлилась всего несколько минут. Пограничник выиграл.

— Как же, плохо он играет, — проворчал Стилихон и потянулся. — Ладно, солдат, можешь идти. Побудка на заре.

— Есть, полководец.

Стилихон еще долго сидел, глядя на разбросанные шашки. Он слышал, как воют у реки волки, довольно близко — они спускаются с холмов, чтобы напиться или залечь в засаду на жертву, которая придет на водопой. Слышал, как в ответ воют псы в лагере, взывая к своим родственникам там, в дикой глуши. Так люди, запертые в безопасных городах, тоже тоскуют о необузданной дикой природе. Они устают от цивилизации и ее жестких требований, от ее запретов, и тоскуют о старых лесных тропах, и страшатся новой, темной эпохи.

Стилихон потянулся за вином, но вовремя остановился. Свобода приходит, когда научишься говорить «нет». Заснул он за столом.

После нескольких дней похода на Павию Стилихон понял, что ему по-настоящему нравится его новый помощник, этот британский командир, все больше и больше, пока они бок о бок скакали верхом по дороге. Его звали Люций.

— А мою лошадь, — сказал Люций, наклонившись и потрепав длинную, серую, могучую холку, зовут Туга Вин.

Полководец смерил его ироническим взглядом.

— Ты дал имя лошади?

Люций кивнул.

— Эта самая лучшая серая кобыла из табунов обширной коневодческой местности Ицени. И куда я — туда и она.

Полководец покачал головой. Надо же — любитель лошадей!

— А что ты думаешь о Палатинской гвардии, солдат? — спросил он. — Как пограничник?

— Прошу прощения, полководец, но, говоря напрямик, я лучше промолчу.

— Х-мм, — пробормотал Стилихон. — Лично я считаю их кучкой напыщенных педерастов.

Люций ухмыльнулся, но ничего не сказал.

— Сегодня ты ужинаешь со мной, солдат. Только мы вдвоем. Мне нужно кое-что с тобой обсудить.

— Полководец?

— Сегодня ночью, солдат. В двенадцатом часу.

Они отлично пообедали, и Стилихон настоял, чтобы Люций выпил кубок вина.

— Я не специалист по винам, — подчеркнул он, — но это опимианское очень недурно, тебе не кажется? Виноград растет прямо над заливом, и считается, что он вбирает в себя морскую соль. — Полководец сделал глоток, посмаковал его во рту и проглотил. Честно говоря, ничего подобного я не чувствую, просто так утверждают спесивые знатоки вин в Риме.

Люцию нравился Стилихон.

Они поговорили об армии, о вторжениях варваров, о римском государстве. Об уязвимости Африки, о ее бескрайних пшеничных полях. О загадочной натуре гуннов.

— И все же они могут стать нашим спасением, — произнес Стилихон.

— Или… — отозвался Люций, но не докончил мысль.

— Х-мм, — хмыкнул полководец. — Лично я бы даже приплатил, лишь бы продолжать дружить с ними. И хорошенько заботился бы о наших заложниках-гуннах.

Он налил еще по кубку вина. Люций не отказался. Через минуту Стилихон спросил:

— Ты веришь в пророчества, солдат?

— Ну-у, — медленно начал Люций, — я, конечно, не философ, но думаю, что верю. Полагаю, как большинство людей.

— Вот именно! — Стилихон стукнул кулаком по столу, а глаза его заблестели.

— В той части Британии, где я живу, полководец… Не знаю, стоит ли об этом говорить сейчас, ведь все мы теперь христиане, а Юлий Цезарь их не особенно любил…

Стилихон нахмурился.

— Кого, христиан?

— Нет, полководец, druithynn и bandruithynn — святых мужчин и женщин Британии, жрецов нашей исконной религии.

— Ах да, друидов. Цезарь терпеть не мог их и ту власть, которой они обладали. В основном поэтому он и стер их с лица земли, насколько я понимаю, там, на острове Мон?

— Он многих убил, полководец. Но некоторые сумели бежать к своей родне в Гибернию.

— А-а, Гиберния. Никогда не мог раскусить эту вашу Гибернию. Они там все сумасшедшие, правда?

Люций улыбнулся и ответил загадочно:

— Ну, скажем так: они никогда не прокладывают прямых дорог. Но после резни на Моне она стала родным домом для druithynn на следующие четыре сотни лет.

— А теперь?..

— А теперь они возвращаются в Британию. Несмотря на то, что все мы стали христианами, даже в Гибернии, druitbynn возвращаются. И многие люди, особенно сельские жители, по-прежнему придерживаются старых религий.

Стилихон кивнул.

— Можешь не рассказывать. То же самое происходит среди холмов и в деревнях даже в цивилизованной Италии. Скажу тебе больше, солдат: обычные деревенские сатурналии заставляют думать, что ночь в борделе Субурры — это просто обед с девственницами-весталками.

— В Думнонии, полководец, в моей деревне, супружеские узы так же священны, как среди самых суровых христиан на Востоке. Но это не повсеместно в Британии, особенно во время больших празднеств кельтского года — ну, вроде ваших сатурналий. В Думнонии зимой мы до сих пор празднуем Самхейн, а еще есть Белтейн…

— И тогда мужья должны хорошенько следить за женами, а?

Люций поморщился.

— А что касается молодежи, еще не связанной супружеством…

Оба замолчали, задумавшись об обнаженных юных кельтских девах, но одновременно опомнились и вернулись к действительности.

— С чего мы вообще об этом заговорили? — пробурчал полководец.

— Пророчества, полководец.

— Ах да! — Стилихон опять наполнил кубки.

— И я хотел сказать, — продолжал Люций, — что пророчества среди druithynn очень сильны, только их никто не записывает. Считается, что в пророчествах очень много mana — это священная сила, а если их записать, то прочесть сможет любой.

Стилихон кивнул, впившись в Люция взглядом своих карих глаз, пылающих на длинном печальном лице. Потом, не отводя взгляда, он протянул руку, взял со стола свиток и встряхнул его. Оттуда выпал еще один потрепанный свиток, Стилихон развернул его и разложил на столе. От времени тот стал коричневым, а края были обожжены.

— Всего две недели назад, — очень медленно и очень тихо заговорил полководец, — по приказу принцессы Галлы Плацидии я пошел в храм Юпитера Капитолийского, теперь, разумеется, ставшего местом христианского поклонения. Я взял там «Сивиллины Книги» и сжег их. Пепел я, как сухую листву, развеял с Тарпейской Скалы; А когда оглянулся, то обнаружил, что один обрывок упал с жаровни и уцелел. Тут появился один из священников, вовсе не тот человек, которого я когда-либо уважал за его духовный пыл или ум. Жирный старый сенатор Мажорий. В прежние дни он был одним из quindecemvires — одним из Пятнадцати, кто охранял «Сивиллины Книги» ценой собственной жизни. Но когда Феодосии навсегда закрыл языческие храмы, Мажорий очень быстро сообразил, с какой стороны намазан маслом его кусок хлеба, и внезапно превратился в одного из самых горластых и пылких христиан. Поэтому, как говорится, ему даже не пришлось покидать храм. Вроде святого квартиросъемщика, от которого новый домовладелец — христианский Бог — не смог бы избавиться, даже если б захотел.

Оба прыснули.

— Да, так вот, жгу я последнюю из Книг, и тут вперевалочку подходит Мажорий и поднимает с пола этот обрывок пергамента. Посмотрел на него, сунул мне в руку и говорит, что это, мол, самое последнее из Сивиллиных пророчеств и что я должен его сберечь. Почему, он не знает, но так должно быть. И таинственно добавил: «У Бога тысяча и одно имя».

Ну, начать с того, что я вообще неохотно жег эти Книги. Галла заявила, что они — порочное языческое суеверие, что они могут подорвать моральное состояние римских граждан своими бесконечными предсказания гибели и разрушений. И вот, к собственному удивлению — ты же понимаешь, я не из тех людей, на кого могут повлиять жирные старые сенаторы, указывая, что мне делать…

— Понимаю, полководец.

— Но все-таки я сделал именно так, как велел старый жирный жрец, и сохранил последний обрывок пергамента. А теперь беспокоюсь, потому что не знаю, что с ним делать дальше. Не знаю, много ли у меня осталось времени.

— Полководец, вы кажетесь мне вполне крепким человеком.

Стилихон имел в виду совсем не это, но не стал возражать. Он подтолкнул пергамент к Люцию.

— Я хочу, чтобы его взял ты. И охранял ценой собственной жизни.

Люций нахмурился.

— Почему? Почему я?

— Считай, что это предчувствие. Я прожил всю жизнь, прислушиваясь к своим предчувствиям Жена говорит, что это женский дар, но я его всегда принимал с благодарностью. И обычно я не ошибаюсь. Предчувствия подсказывают нам то, чего не подскажет никто и ничто. Держи. Он твой.

Люций посмотрел на свиток. Там были две колонки стихов, написанные древним храмовым почерком, чернилами, пожелтевшими от времени. Одни строчки были написаны длинным, напыщенным гекзаметром, другие — короткие, обычные рифмованные загадки, похожие на рифмы народов-варваров, и это его удивило.

— Прочти одну, — попросил Стилихон. Люций подвинул к себе свечу и прочел своим низким, звучным голосом:

— Один с империей, один с мечом, один с сыном, один со словом.

Полководец кивнул.

— А теперь прочти последние гекзаметры.

Люций прочитал:

— Когда Ромул взобрался на скалу, его брат Рем задержался внизу. Мертвец увидел шесть, царь — двенадцать; и книга Рима закрыта.

Он опять поднял взгляд:

— Это… это пророчество, которое отвело Риму двенадцать столетий?

— А в наше время… — начал Стилихон. Он широко развел руки: — В твоих руках — последнее пророчество Сивиллы Кумской, после чего она навечно исчезла из нашей истории. Все эти стихи относятся к концу Рима. Они трудные и невразумительные, как все стихи Сивиллы, и говорят, что, кто бы ни пытался объяснить их, только запутается. И все-таки я передаю их тебе.

— Мне? Но почему?

— Я чувствую — не знаю, почему — что эти последние и самые ужасные стихи не должны быть уничтожены, что их необходимо увезти далеко, далеко от Рима, за его границы. Потому что каким-то неясным способом, никем не предсказанным, они могут спасти Рим. Или душу Рима, если не получится спасти памятники, храмы и дворцы.

Стилихон страстно наклонился вперед, глаза его снова запылали.

— Выполни свой долг, забери их с собой в Британию.

— Но мне служить еще целых тринадцать лет!

— Поедешь, когда поедешь, — рассеянно отмахнулся Стилихон. — Они, конечно, бремя, но ты их запомни. Галла их боится, и Церковь их боится, а я думаю, что напрасно. Потому что они — очень могущественная вещь, если их правильно использовать, и могут спасти Рим, хотя я не могу предсказать, как именно. Книги никогда не ошибались — их просто неверно толковали. — Полководец сел на место и внезапно стал выглядеть старым и уставшим. Он провел рукой по лбу. — Я не смог уничтожить эту последнюю Книгу. Мне кажется, что тот, кто сжигает книги, в конце концов будет сжигать людей.

Оба они еще немного посидели в мрачном молчании. В лагере стояла тишина. Ухала сова, и сквозь тихую, безветренную звук был слышен очень хорошо. А в палатке два встревоженных солдата словно ощущали ветер столетий, прикоснувшийся к ним, как призрак. Они чувствовали себя маленькими и незначительными и обремененными чем-то таким огромным, что не в силах были постичь. Близился конец, это они понимали, но не такой конец, который может ясно разглядеть смертный. И это пугало больше всего.

Люций видел мысленным взором женщину в длинном белом одеянии. Она незряче шла сквозь густой морской туман на край утеса, похожего на зеленый, открытый всем ветрам мыс Пен Глас, над горячо любимой долиной Думнония, которую он называл родным домом. Ему хотелось громко крикнуть, но он оставался немым и беспомощным и видел, как женщина шла в величавой задумчивости прямо на опасный край — к черным клыкастым скалам далеко внизу. И он подумал, что эта женщина— Клио, сама муза истории.

— У тебя бывают видения, — раздался резкий голос полководца. Люций с трудом вернулся к действительности. — Необычно для солдата.

— Мой… мой народ в Британии часто становился fill, barda — поэтами и провидцами, так же часто, как и солдатами, — попытался Люций превратить все в шутку. — Вы же знаете, какой репутацией обладаем мы, кельты.

Стилихон никак не откликнулся на шутку.

— Я хочу от тебя еще кое-чего.

— Да, полководец?

— Завтра я отправляю тебя назад, в Рим.

— Но, полководец, Палатинская гвардия не желает, чтобы пограничники находились в пределах городских кварталов. Потому-то меня и моих парней и отправили с вами в Павию, не в обиду вам будь сказано. И мы к этому готовы — биться с готами и все такое. Я не думаю…

— А римские шлюхи не замучили твоих парней, солдат?

Люций ухмыльнулся.

— Парни уже говорили, что немного притомились, это верно, полководец. Говорили, что после Рима возвращение обратно на границу с пиктами будет казаться отпуском.

— Ну, граница с пиктами оставлена навсегда, — хмуро сказал Стилихон. — Но границ пока еще хватает. Нужно удержать Рейн и Дунай.

— Да, полководец.

— Как бы там ни было, я отлично знаю, что между Палатинской гвардией и пограничными войсками, вернувшимися в Рим, существует напряжение. Но таков мой приказ, а я, о чем необходимо время от времени напоминать Палатинской гвардии, являюсь военачальником всех римских вооруженных сил. Поэтому не обращай внимания на этих ублюдков. Ты и твоя центурия завтра возвращаетесь в Рим. Я хочу, чтобы вы присмотрели там кое за кем.

— Да, полководец?

— Среди заложников есть один, кто действительно имеет значение — по совершенно очевидным причинам. Мальчик-гунн по имени Аттила.

Люций осклабился.

— Я его знаю.

Стилихон удивился.

— Да?

— Именно мой отряд вернул его обратно в ту ночь, когда он разгадал пароль и сбежал из Палатина.

Стилихон тяжелым взглядом уставился на Люция.

— Я уверен, это не просто совпадение, — негромко произнес он. — Что ж, как ты уже наверняка догадался, в этом мальчике есть что-то особенное. Уж не знаю, что именно.

— У него на плече сидит орел, — пошутил Люций. — Это такая старая пословица.

— Что-то в этом роде, — сказал полководец как будто самому себе. — Орел — или буревестник. — Потом более оживленно добавил: — В общем, я хочу, чтобы ты за ним присматривал. Разумеется, больше никаких попыток побега. Но приглядывай за ним и в другом смысле. Нам действительно нельзя пока обгадиться перед его дедом, Ульдином.

Люций кивнул.

— Мальчишка тоскует по дому, я понимаю, но не хочу, чтобы он опять пустился в бега по городским улицам. Это слишком опасно, особенно учитывая его страсть к дракам. Но если все переменится… обстоятельства… и ты почувствуешь, что ему опасней оставаться в Риме, чем бежать… Ты понимаешь, о чем я?

— Да, полководец.

— Гунны… гунны нам не враги. Они не строители империй, поэтому у них нет причин разрушать империи. Они не боятся разрушения своей собственной родины, но и не желают уничтожать чужие, как сказал про них один философ. Да, собственно, как можно уничтожить их родину? Это не город и не страна. Это просто земля. Как можно уничтожить леса и равнины Скифии? Они не хотят завладеть Римом. Они хотят свободы, широких открытых равнин, пастбищ для своих коней и скота, хорошей охоты. Они не завидуют тому, что есть у римлян. Они не хотят устраивать себе резиденцию в Палатине или отдыхать в банях Каракалла, где болтается толпа смазливых бездельников-греков, готовых умастить тебя маслом и чем только не ублажить. И они никогда, никогда не обратятся в христианство. Они сохранят свою религию и свои привычки.

— И они довольно неплохие воины.

— Довольно неплохие? — задумчиво повторил Стилихон. — Я видел, как они налетели на армию Радагайса — а те были вовсе не мальчишки-школьники — и уничтожили ее, как будто зарезали отару овец. Да поможет нам Бог, если они когда-нибудь пожелают…

Повисла тяжелая тишина.

— Я понял вас, полководец.

— А мальчишка-заложник — часть всего этого. Поэтому стереги его как следует и смотри, чтобы никто не причинил ему вреда. Мне нравится этот мальчик.

Люций кивнул.

— Даю вам слово.

8

О, Кассандра

На следующий день, когда Аттила, наконец-то, освободился от уроков — Ливий, вечно Ливий и Блистательные Основатели Рима — он кинулся в кухню и уселся на свое место за большим, грязным столом, где обычно ужинали дети-заложники. Он пришел первым. Но — весьма необычно — едва он сел, как Букко, большой, толстый раб-сицилиец принес ему миску супа и хлеб на деревянном подносе.

Аттила проглотил все в один момент: Ливий всегда нагонял на него голод. Не успел суп кончиться, как Букко снова наполнил миску. Это озадачило мальчика — что такого он сделал, если к нему относятся просто-таки по-королевски? Но, взглянув на Букко, он заметил, что раб смотрит на него очень печально. Почти… с жалостью.

— Букко?

— Да, маленький господин?

Аттила повел рукой.

— А где все? Гегемон, и Бегемонд, и остальные?

Букко заерзал и опустил взгляд. Потом все же произнес, почти шепотом:

— Их нету, господин.

Мальчик похолодел

— Нету? Ты хочешь сказать, что…

— Их освободили, господин, была общая амнистия с Аларихом и его союзниками.

Аттила выронил кусок хлеба.

— А меня почему не освободили? Разве армию готов разбили не с помощью моего народа? Под командованием моего собственного деда?

Букко выглядел очень несчастным.

Мальчик уже выскочил из-за стола и метнулся к двери.

— Так вот как с нами расплатился Рим! — заорал он, распахнул дверь и замер на месте. Сразу за дверью стоял дородный дворцовый страж, перекрыв проход своим копьем. На его лице сияла широкая ухмылка.

Аттила вернулся и снова сел за стол. Что-то шло совершенно не так. Он очень хотел поговорить со своими единственными друзьями в Риме, Сереной и Стилихоном.

— Доешь хлеб, — сказал Букко.

— Сам ешь, жирное сицилийское дерьмо! — пронзительно завопил Аттила, схватил кусок хлеба и швырнул его в Букко. Это был отличный удар, он попал прямо в толстую щеку раба. Но тот просто наклонился, немного неуклюже из-за своей толщины, поднял хлеб с пола, отряхнул его и снова положил перед мальчиком.

— Не суп, — сказал он. — Хлеб.

Аттила уставился на раба. Что-то мелькнуло в глазах Букко… настойчивость.

Мальчик осторожно разломил кусок пополам. В нем лежала бумажка.

Букко вернулся к плите, что-то насвистывая с фальшивой веселостью.

Аттила вытащил записку. В ней говорилось: «Подожди в кухне. Когда часовой у двери сменится, тотчас же приходи в мою комнату. Второй часовой позволит. Смотри, чтобы тебя не заметили. Поспеши. С.»

Аттила поступил так, как ему велели. Первый раз в жизни.

После того, как в главном дворе пробил колокол, он выждал несколько минут и вышел из кухонной двери. За ней стоял новый часовой, сжимая копье. Он не шевельнулся, словно мальчик был невидимкой. Аттила вернулся в кухню. Букко убирал его миску. Мальчик порывисто кинулся к нему и обнял толстяка за необъятную талию. Букко удивленно посмотрел на него.

И мальчик убежал.

Перед дверью Серены тоже стоял часовой и тоже вел себя так, будто мальчик был невидимкой.

Аттила вошел.

Серена сидела на невысокой кушетке спиной к нему. Заслышав его шаги, она повернулась, и Аттила со смятением увидел, что ее лицо залито слезами. Серена, всегда такая собранная и горделивая! При виде мальчика ее большие, влажные глаза вновь наполнились слезами.

— Аттила, — воскликнула она, протянув к нему руку.

— Что случилось? — спросил мальчик и понял, что его голос дрожит от страха.

Она на мгновенье обняла его и тут же отпустила.

— Опасность, — сказала она. — Ты должен бежать.

Сегодня, если можешь. — И замялась.

— Скажи, в чем дело?

Серена покачала головой. Выглядела она встревоженной, смущенной и неуверенной и пыталась подыскать нужные слова.

— Где Стилихон? — спросил мальчик.

— В Павии, — коротко ответила она.

— Они сказали, — выпалил Аттила, — они сказали — Евмолпий сказал — что ты приказала мне никогда больше не разговаривать с тобой! Он сказал — ты сама так захотела.

— Он солгал.

— Я знаю. Я… я его ударил.

Серена улыбнулась сквозь слезы.

— Знаю, что ударил. Весь дворец знает. И многие ликуют. — Она глубоко вздохнула — Иди сюда, сядь рядом. Времени совсем мало.

Аттила сел.

Она снова вздохнула, немного подумала и заговорила:

— Ты слышал про «Сивиллины Книги»?

— Книги пророчеств? — Он кивнул. — Среди моего народа пророчествами священные стихи, и всякое такое никогда не записывают. Они слишком драгоценны, и доверяют их только памяти святых людей.

— Ах, — вздохнула Серена. — По-моему, у кельтов тоже. Если бы так было и в Риме. — Она внимательно вгляделась в его лицо и продолжила: — Среди последних и самых великих «Сивиллиных Книг» есть пророчество о том, что Рим будет существовать двенадцать столетий. Когда Ромул основал город, он посмотрел в небо и увидел двенадцать грифов, круживших вокруг семи холмов, и понял, что они символизируют двенадцать столетий, во время которых боги позволят Риму триумфально править всем миром. Но город был основан Ромулом в — ты хорошо учишь Ливия?

— Да, — устало отозвался мальчик. — За семьсот пятьдесят три года до Рождества Христова. — Тут он нахмурился и начал подсчитывать на пальцах. Потом потрясенно посмотрел на Серену.

— Да, — печально подтвердила она. — Это грядет. Это произойдет скоро — если в это верить. Или так: если в это верить, это скоро произойдет. — Она втянула в себя воздух. — Я знаю, знаю, в эти дни все говорят загадками. Прости меня. Прин… скажем, императорской властью Стилихону велели уничтожить Книги и не оставить от них никаких следов. «Иначе люди будут продолжать верить», — сказали ему. Но… буря грядет. И многое из того, что было драгоценным и прекрасным, что казалось людям чудом, будет уничтожено и навсегда исчезнет.

Мальчик понял не все, о чем она говорила. Зато хорошо понял, что должен уходить прямо сейчас. Рим перестал быть для него безопасным.

— Куда мне идти?

Она улыбнулась и погладила его по щеке.

— Туда, куда ты всегда хотел уйти, маленький волчонок. Домой. — И встала. — Тот меч, что полководец Стилихон дал тебе…

— Он у меня, — ответил мальчик. — Надежно спрятан.

— Разумеется, надежно, — откликнулась Серена. — А у Стилихона есть еще один дар. Господь велел ему действовать мудро. Последнее, самое грозное пророчество… О, Кассандра, почему мы, сыновья и дочери Трои, не слушали?..

Похоже, она разговаривала сама с собой и, опять погрузившись в загадки Сивиллы, впала в беспокойство и бормотала тихонько, шаря глазами по полу.

— Мы думали, что пророчество обещало конец света, но ошибались. Мы все время истолковывали его неверно. Оно предсказывало не конец света, а только конец Рима.

Она в последний раз сжала руку Аттилы, глядя ему прямо в глаза своими встревоженными, темными, ищущими глазами, словно пытаясь сообщить ему что-то, что невозможно выразить словами, что было старше, чем возраст мира

— Все мы будем уничтожены, и все мы вернемся, — сказала она — Давным-давно меня учил этому один святой человек, а я не хотела ему верить. Зато верю теперь. Его звали Гамалиэль — Певец Солнца, Добытчик Огня, последний из Тайных владык. Где теперь его голос и мудрость? — Рука ее упала, а взгляд сделался далеким.

Наконец озадаченный мальчик спросил:

— А как я убегу?

— Сегодня ночью, — ответила Серена.

Внезапно где-то в дальней части дворца раздались неистовые вопли. Серена вздрогнула, и Аттила к своему немалому смятению заметил, что она дрожит от страха. Серена повернулась к нему.

— Уходи, — сказала она. — Часовой у твоей двери — верный человек. Оставайся в своей комнате. В назначенный час он отопрет твою дверь и проводит тебя к… к выходу из дворца. Оттуда ты дойдешь до Церкви Магдалины, а оттуда тебя выведет из города монах по имени Евстахий, и ты получишь свободу — а может быть, и лошадь.

— Лошадь!

Серена улыбнулась и снова прикоснулась к нему.

— Скачи, как ветер, маленький волчонок.

— Как осенний ветер в степи, когда на Восточном небосклоне восходит Альдеберан, помчусь я, — пробормотал Аттила — И как бледные листья горных берез, когда гонит их осенний ветер, помчусь я.

— А нам говорят, что у варваров нет поэзии! — улыбнулась Серена, но улыбка тут же увяла — Укради все, что тебе нужно. Ни с кем не разговаривай. Никому не сообщай, как тебя зовут!

Она отвернулась, чтобы мальчик не увидел ее слез.

— А теперь уходи, — повторила Серена.

Аттила шагнул к ней, как в мольбе протянув руки.

— Но… Но я…

Серена не оглянулась.

— Я сказала — уходи! — выкрикнула она

Мальчик вздрогнул, отшатнулся, потому повернулся и побежал. В глазах его блестели слезы.

* * *

Он вернулся в свою комнату, освещенную факелами, и увидел, что двое гвардейцев переворошили его постель, обыскали комод с бельем и теперь перебирали каждую его вещь. Он вбежал в комнату, но они едва удостоили его взглядом.

— Выйди, — буркнул один.

Аттила вышел и скользнул в коридор, ведущий к статуе Августа — его «загадочным образом» исчезнувший глаз уже заменили другим. Он пошарил за статуей; все на месте — его меч, подарок Стилихона, спрятанный в таком месте, где им вряд ли придет в голову искать.

За спиной послышались шаги.

Евмолпий. Он поднял изящно выщипанную бровь.

— Какие свеженькие разрушения ты намерен учинить сейчас, крысеныш?

Не говоря ни слова, Аттила вытащил сверток из-за статуи, развернул промасленную ткань и повертел мечом перед глазами евнуха.

— Что, красивый? — спросил он.

— Дай сюда.

Мальчик улыбнулся и помотал головой.

У евнуха неожиданно сделался опасный вид.

— Я сказал — дай сюда.

Аттила вскинул глаза, резко поднял меч на уровень плеча, согнул руку, чтобы нанести удар, и направил длинное, смертоносное лезвие прямо в грудь мучителя.

— Если он тебе так нужен, возьми.

Евмолпий посмотрел на него долгим, тяжелым взглядом, внезапно шагнул в сторону и попытался схватить мальчика сбоку. Но Аттила был быстрее. Он нырнул под вытянутую руку евнуха, повернулся на цыпочках и снова направил на него меч.

— Так-так, — тихо произнес Евмолпий. — И кто же — какой изменник — дал такому крысенышу, как ты, такой чудесный подарок?

Вопреки всем ожиданиям евнуха, Аттила неожиданно сделал выпад, испуганный Евмолпий шагнул назад, споткнулся о постамент статуи Августа и упал. С трудом поднимаясь на ноги, утратив все самообладание, он яростно ругал мальчика. Задержавшись еще на мгновенье, чтобы отряхнуть свой ослепительный позолоченный далматик после прикосновения варвара, Евмолпий, как разъяренная гадюка, прошипел по-гречески что-то нечленораздельное и ушел.

— Между прочим, порез у тебя нехороший, — крикнул вслед мальчик. — Вокруг глотки.

Он осторожно завернул меч и спрятал его в складках туники.

Упав, Евмолпий уронил лист бумаги. Когда он исчез за поворотом, мальчик поднял листок. Текст оказался зашифрованным. Он вернулся в комнату. Гвардейцы впустили его, заперли дверь снаружи и задвинули засов. Он рухнул на кровать и попытался разгадать шифр. Аттила любил шифры, но этот оказался сложным. Вскоре усталые глаза закрылись, и он уснул.

Но и во сне он продолжал трудиться над шифром. Он понимал, что это почему-то важно. Аттила видел сам себя как бы на расстоянии, в полумраке, напрягая зрение из-за гаснущей масляной лампы. Из одного из дальних внутренних двориков раздался странный, высокий крик, словно птичий.

Ему снилось, что он вскочил с постели и помчался в Палату Императорской Аудиенции. Там на раскрашенном деревянном троне сидела принцесса Галла Плацидия, окруженная детьми, что показалось ему странным — ведь у нее детей не было. Да и кто бы, как сплетничали в задних комнатах дворца, захотел на ней жениться?

«Галла и муж, — издевались они. — Девственница и страдалец».

Ее брат, Гонорий, сидел у ног принцессы и играл детским волчком. Принцесса гладила козленка, лежавшего у нее на коленях, и улыбалась. Козленок тоже улыбался. Рядом с ней стоял Стилихон. На лице у него было озадаченное выражение. Он прижал руку к спине и издал глухой, протяжный стон. Аттила в ужасе увидел, что у полководца из спины торчит большой нож с золотым орнаментом на рукоятке. «Я должен идти домой, к жене», — сказал Стилихон. Принцесса гладила козленка, смотрела на Аттилу и улыбалась. Он проснулся онемевшим от скорби и услышал крик. Он лежал в холодном поту и прислушивался изо всех сил. Может, это был вовсе и не крик. Может, это тот самый преданный гвардеец стучался в дверь, а может, и сам монах Евстахий. Но тут в ночи снова зазвенел крик, похожий на крик экзотических птиц в императорском птичнике, и мальчик понял, что происходит нечто ужасное. В глубине души он уже знал, что не будет ни преданного гвардейца, ни доброго монаха по имени Евстахий. Он остался один.

В коридоре раздались отчаянные вопли, потом звуки потасовки, потом, как от невыносимой боли, взревел мужчина. Потом бегущие шаги, хлопанье дверей, потом стало слышно, как трещит и ломается дерево. Аттила в испуге вцепился в кровать — так человек, уносимый черной ночью в океан, вцепляется в деревяшку. Мальчик не мог пошевелиться. В любой момент сюда могут ворваться гвардейцы с мечами наготове и пронзить его этими стальными лезвиями, пригвоздив к соломенному тюфяку. Но никто не пришел. Аттила заставил себя отпустить кровать и потряс головой, чтобы очистить ее от ночного кошмара Он встал и замотался в тонкий шерстяной плащ, хотя ночь была теплой. Потом взял меч и подошел к двери. Аттила обеими руками вцепился в рукоятку, поднял меч высоко над головой и с размаху вонзил его в тяжелую дубовую дверь. Он был исполнен решимости пробить в ней дыру, и неважно, сколько времени это займет. Но после первого же удара дверь зловеще отворилась. Часовых за ней не было.

Он дернул меч и с усилием освободил его. Как в тумане, он почувствовал в воздухе несомненный медный запах, даже вкус, крови, И ощутил, буквально волосами на затылке, что весь дворец укрыт облаком страха. Ночь окуталась безмолвным ужасом.

Мальчик побежал. Он пробежал мимо человека, обмякшего в дверях, остановился и вернулся к нему. Спереди грубая туника мужчины была темной и мокрой. Букко, толстый раб-сицилиец, его друг. Аттила опустился на колени и положил руку на щеку Букко. Она была холодной, как влажная глина. Аттила слегка шевельнул голову Букко, она неуклюже упала набок, и на шее открылась рваная зияющая рана. Мальчика едва не вырвало, он вскочил на ноги и кинулся прочь. За что Букко? За что простого раба?

Теперь сквозь туман страха до него стало доходить окружающее. Вокруг никого не было. Даже в этот поздний час во внутренних двориках должны находиться часовые, работать ночные рабы, aquarii должны носить ведра с водой, священники и дьяконы, служащие императорской семье, должны направляться на утреннюю службу в холодную, наполненную запахом ладана часовню. Но вокруг никого не было. Казалось, что дворец внезапно опустел — и все-таки издалека в жарком ночном воздухе доносились звуки.

Он снова услышал птичий крик, только теперь точно знал, что это кричит не птица, а женщина. Завернув за угол, во внутренний дворик, он едва на наткнулся на женщину, стоявшую у небольшого фонтана. Он никогда не видел ее раньше. Она была вся в белом, как жрица, но на протянутых к нему руках лежал мертвый котенок, рот был открыт в безмолвном крике, а глаза смотрели невидяще. Бессмыслица какая-то. Мальчик, спотыкаясь, попятился от нее. Безумство — ему вдруг захотелось расхохотаться. Все это настолько бессмысленно, что походит на ночной кошмар, но все это было реальным, пожалуй, чересчур реальным. Он совсем не спит.

Аттила услышал приближающийся топот, потом топот затих, потом захлопали двери и послышалось лязганье цепей, которые тянут по мраморному полу. Мальчик подошел к тюку лохмотьев, сваленному в углу, но тут тюк зашевелился и из него появилась окровавленная человеческая рука. Аттила побежал дальше.

Он услышал, как в городе зазвенели церковные колокола, и опять это было бессмыслицей. Казалось, что они предупреждают о каком-то зловещем, кровавом событии. Ему казалось, что звук раздается из-под земли, из царства хаоса и древних ночей. На этот раз он бежал по дворцу не тайком, как волк. Он бежал, прижав к груди руку и чувствуя под ней стальную тяжесть меча. Этой ночью меч ему понадобится.

Его как будто никто не замечал.

Мимо прошли два солдата, волоча под руки какого-то мужчину. Они именно волокли его, потому что ноги у него были сломаны. Он был одет в униформу высшего командира. Лицо у него распухло и покрылось запеченной кровью, так что мальчик не узнал его. Только зубы белели на темном лице, а губы растянулись в кошмарной улыбке.

Мальчик пошел дальше, по бесконечным пустынным коридорам, сквозь огромные залы дворца, отчаянно стремясь добраться до покоев Серены раньше, чем это сделает кто-нибудь другой. В одном из просторных залов дворца он увидел, что красивая мозаика бога Бахуса, украшавшая пол, разбита, как будто безумцем: лицо бога буквально уничтожено, превратилось в мозаичные осколки. Словно взбесившийся сумасшедший схватил тяжелую медную лампу и напал на Бахуса, как на живое существо. Полнейшая бессмыслица. Повсюду в воздухе висел резкий запах крови, слышались отдаленные вопли, чувствовался запах масляного дыма там, где проходили со своими кровавыми заданиями солдаты с зажженным факелом в одной руке и обнаженным мечом в другой. Кого-то из них хорошо наградят за ночную работу. Опять послышались приближающиеся шаги, снова в ночи раздались крики.

Мальчик помчался дальше и, наконец, добежал до дверей в покои Серены. Он заколотил в дверь. Серена услышала его голос, распахнула дверь, и Аттила кинулся к ней. Он обнял ее за талию и спрятал лицо в складках ее белой столы.

— Мой милый… — сказала Серена.

— Что это? Что происходит?

— Ты должен уйти. Ты должен уйти прямо сейчас. В темноте и неразберихе ты должен попытаться…

Аттила посмотрел на нее. Глаза у нее сверкали от слез.

Отчужденность и церемонность исчезли.

— Я обещал полководцу Стилихону, что никогда больше не буду пытаться бежать.

— О, мой дорогой, мой милый, эту клятву ты больше не обязан выполнять. — Она погладила его по голове. — Ни к чему выполнять клятву, данную тому, кто уже мертв.

Мальчик громко вскрикнул, и этот крик едва не разорвал ей сердце.

Где-то рядом разбилась ваза или бутыль. Раздался звук, словно по полу волоклись чьи-то ноги в сандалиях.

— Этого не может быть! — кричал мальчик.

Серена покачала головой. Это конец. Они обнялись и зарыдали вместе.

— Они сказали, что мой муж — предатель; он и его окружение.

— Кто «они»? Но он знал. Куриный Император и его сестра с ледяными глазами.

— Мой дорогой, ты должен бежать.

Но Аттила уже вытащил свой меч, и тут в комнату вошли двое солдат. Аттила шагнул к ним.

— Аттила, — раздался голос Серены у него за спиной.

Он оглянулся. Еще двое солдат уже стояли по обеим сторонам Серены, обнажив мечи.

Он отвернулся. Перед ним стояла цепь из шести или восьми солдат Палатинской Гвардии, блистательных в своих черных шлемах и кирасах. Они широко улыбались.

— Где Стилихон? — требовательно спросил Аттила.

Солдаты остановились. Их optio нахмурился.

— Этот предатель? А тебе какое дело, маленький негодяй? — Он подумал. — Надеюсь, его голова уже торчит на пике на городских стенах Павии.

— А мой сын? — спросила Серена. — Евхарий?

На этот раз даже optio не смог посмотреть ей прямо в глаза Уставившись в пол, он буркнул:

— Спит вместе с отцом.

Серена прислонилась к стене, пытаясь вдохнуть.

Мальчик вытянул руку с мечом. Его рука немного дрожала, но он не боялся и не отрывал от них решительного взгляда.

В обычной ситуации optio просто подошел бы к такому мальчишке, дал бы ему подзатыльник и вырвал меч. Но в глазах этого было что-то такое…

Он подал знак своим людям. Почти небрежно двое из них с цепью в руках шагнули к мальчику и перебросили цепь поперек груди Аттилы. Прежде, чем он успел что-то сообразить, они обошли его кругом, крест-накрест, и вернулись обратно; его руки оказались плотно пришпилены к телу. Он стоял беспомощный, как связанная курица на рынке.

— А теперь, — произнес optio, — брось меч, как пай-девочка.

Аттила непристойно обозвал его мать.

— Пожалуйста, — тихо произнесла Серена из дальнего угла комнаты.

Optio кивнул солдатам, державшим цепь. Они дернули, как в перетягивании каната, как будто мальчик был просто узлом в середине. Цепь резко натянулась, и Аттила охнул от боли. Меч выскользнул из его руки и, брякнув, упал на пол. Солдаты обернули вокруг него остаток цепи и потащили его прочь.

Следом вели Серену с приставленным к ее спине острием меча.

Аттила обернулся, и она что-то сказала. Слишком тихо, чтобы он мог расслышать ее слова, но он и так знал, что она говорит. И ее увели.

Его затолкали в камеру, черную, как безлунная ночь, сырую, как подземная пещера. Пока его заталкивали туда, он умудрился впиться зубами в мускулистую руку и вырвать кусок плоти. Аттила выплюнул его на гвардейца. Тот взревел от боли и ярости и швырнул мальчика о каменную стену так, что в глазах у того засверкали красные искры. Обмотанный цепью, Аттила рухнул на зловонный пол в углу камеры, уронил голову на грудь и потерял сознание. Очнувшись, он не смог ничего разглядеть. Из дальней камеры слышался женский голос, почти безумный от ужаса. Женщина кричала:

— Нет, нет, нет!

Но Аттила знал, что это не она. Они оба мертвы. Его единственные друзья, те, кого он любил… В голове болезненно пульсировала кровь, и он всхлипнул от боли. Что еще хуже, цепь сдавливала руки, и это было мучительно.

Но ярость перевешивала боль. Он так отчетливо видел их обоих в темноте камеры! Стилихон со своим длинным, скорбным лицом. Его скрипучий голос и слова «мой маленький волчонок». И она: ее большие темные глаза, ее нежная улыбка. Такой он увидел ее в последний раз.

«Мой милый…»

— Мой народ придет, — тихо произнес Аттила вслух, несмотря на боль. — Они не будут терпеть это оскорбление. — А потом громко, так, что тюремщик в дальнем конце коридора услышал и нахмурился: — Гунны придут.

9

Пусть польет дождь и утопит огни

Такова была ночь, когда полководца Стилихона и все его окружение беспощадно уничтожили. Императорский двор выдвинул официальную версию, согласно которой Стилихон тайно сговаривался с варварскими племенами, возможно, с самими гуннами, чтобы свергнуть Гонория и всю его семью и посадить на трон своего сына, Евхария. Но в это поверили немногие, потому что все знали, что Стилихон — человек благородный. И я тоже не думаю, что у него было сердце предателя. Я думаю, что Гонорий, подстрекаемый своей сестрой Галлой Плацидией, а также непорядочными и своекорыстными придворными вроде Евмолпия, Олимпия и других, увидел в Стилихоне соперника, которого любил народ.

В лагере у Павии великий полководец, столько раз бывший спасителем Рима на самых разных полях сражений, мог поднять оружие против небольшого отряда солдат под началом трусливого наместника Гераклиона, пришедшего той ночью арестовать его, потому что большая часть армии, несомненно, сражалась бы и погибла за него. Они были преданы Стилихону, а не императору. Но Стилихон не мог поднять оружие против своей горячо любимой родины, пусть даже родина хотела его убить. Он из Павии отправился в Равенну, где искал убежища в тамошней церкви. Наместник Гераклион окружил церковь, выманил Стилихона наружу лживыми обещаниями свободного прохода и, как только тот оказался в его лапах, бесстыдно обезглавил его, не сходя с места, по строгому, но тайному приказу самого императора.

Рим всегда убивал своих верных слуг, своих самых мужественных сыновей; во всяком случае, иногда так кажется.

Вместе со Стилихоном император убил также младшего сына Стилихона, Евхария; префектов-преторианцев Италии и Галлии; двух армейских военачальников, преданных Стилихону; квестора Бонавентура; императорского казначея и многих других, чьи имена забыла история, но не сердца, любившие их.

После этой резни придворные-подхалимы, что раньше пели хвалу Стилихону, внезапно прозрели, признали, что их ввели в заблуждение с самого начала, и начали пламенно доказывать, что он действительно был самым гнусным и злобным из предателей.

Многих друзей Стилихона подвергли ужасным пыткам, чтобы вынудить их признаться в измене. Все без исключения сошли в могилу молча, благородно подтвердив своей смертью дружбу со Стилихоном при жизни.

Жену Стилихона, Серену, тоже убили, задушили в подвале шелковым шнуром. была солнечной страны, за холодной темной рекой, которую должна была пересечь. Говорят, что она была спокойна до самого конца и молилась Христу о душах тех, кто ее убьет. Говорят, что она умерла в странной безмятежности, так подходившей ее имени. Словно она уже видела своего возлюбленного супруга, ждущего ее там, на берегах вечно

А войска Стилихона отказались верить, что их командир был предателем, так что единственным и немедленным результатом страшной резни было то, что тридцать тысяч воинов, яростно негодуя из-за поступков императорского двора в Риме, тотчас же присоединились к армии Алариха и готов, после чего Аларих, чувствуя, что империя опять разваливается на кусочки, вновь обратил свой взор на Рим.

При дворе Рима поселилась мучительная ненависть. Поселилось гнетущее принуждение, унизительная лесть и обнаженный страх, пробивающийся сквозь призрачные улыбки.

Аттила не улыбался. Он оставался пленником, хотя ему сохранили жизнь — лучшую гарантию того, что гунны не нападут на Рим.

Гонорий проводил все больше и больше времени в Равенне со своими цыплятами.

Галла Плацидия проводила все больше и больше времени в Риме, раздавая приказы.

А мальчик-гунн проводил все больше и больше времени в своей плохо освещенной клетушке, один, прижав кулаки к ушам или к глазам — выдавливая из них красные искры. Он разрывался между своими обещаниями, данными Стилихону, понимая, чего полководец от него хотел, и знанием того, что произошло с самим Стилихоном. Этот самый преданный слуга. «Делай то, что правильно, Аттила».

Но прошел еще год, а гунны так и не пришли.

Хотя мальчик постоянно оставался под строгой охраной, его занятия возобновились, режим немного ослаб, и даже комнату ему выделили чуть побольше.

Появлялись и исчезали другие дети-заложники, в зависимости от того, какие соглашения были достигнуты с германскими племенами, угрожавшими границам империи. Но Аттила не сходился с ними. Он презирал их всех.

Особенно он презирал двух принцев-вандалов, Берика и Гензерика, которые очень охотно и основательно романизировались. Их отпустили обратно к своему народу, но они с удовольствием вернулись в Рим для какой-то дипломатической сделки.

Они были на несколько лет старше Аттилы, может, шестнадцати и восемнадцати лет, и очень уверенные в своем превосходстве, изысканности и вульгарном остроумии. Как-то раз Аттила услышал, что они отпустили циничную шутку о гибели Стилихона и Серены. Он обернулся к ним и, пригвоздив их к месту своим взглядом, который уже в этом возрасте сделался просто угрожающим, сказал, что, если он еще раз услышит от них что-нибудь подобное, то позаботится о том, чтобы оба они еще до сумерек были мертвы. Братья переглянулись и расхохотались над этой скандальной угрозой. Но их выдала тревога в глазах; и больше они никогда не упоминали убитого полководца и его жену рядом с мальчиком.

Однако принцы вандалов, вероятно, под давлением более высокопоставленных придворных, постоянно пытались убедить Аттилу расслабиться и насладиться теми удовольствиями, которые предлагал Рим. Потому что хорошо известно, что вандалы — самые пассивные из всех народов.

— Там, в черных палатках твоего народа, есть у вас теплые купальни, изысканные вина, шелковая одежда, вкусная еда, которыми мы наслаждаемся здесь? — насмешливо спрашивал Гензерик.

А Берик добавлял:

— Я еще никогда не видел гунна в шелковой одежде, а ты, Гензерик?

— Никогда, — бормотал Гензерик, поглаживая свой шелковый плащ. — В шутовских пыльных кожаных штанах и, по-моему, в кроличьем мехе, но в шелках? Нет.

И насмешливо усмехались, глядя на ощетинившегося мальчика.

Аттила с презрением отвергал все их попытки сблизиться. Братья, как и все остальные дети-заложники, казались ему блаженными дурачками, ничего не знавшими о мире — в точности, как жирный, лоснящийся скот на пастбище: пасутся и нежатся на теплом летнем солнышке, даже не подозревая, что скоро придет зима и их попечители в мгновенье ока превратятся в их убийц.

Он держался еще более обособленно, чем раньше, а одного его взгляда исподлобья обычно хватало, чтобы даже самые крепкие соперники отступили.

Остальные дети кичились своим умением говорить по-латински и по-гречески, плененные тем, что считали высшей культурой своих хозяев. Они цитировали друг другу Горация и Вергилия или изящные куплеты Сафо; они прикрывали глаза и вздыхали, потому что весь мир восхищался расслабленными эстетами из Байи и Помпеи. Аттила продолжал усердно, с мрачной решимостью изучать латынь и историю Рима, хотя к своему педагогу-греку, бедному, навязанному ему Деметрию из Тарса, относился с презрением.

Он узнал о великих победах Сципиона Африканского, Цезаря в Галлии, Фабия Кунктатора (Фабия Медлителя), который победил карфагенян, уклонившись от открытого сражения, но втянув их в длительную партизанскую войну.

— Вот так мой народ завоюет Рим, — заявил Аттила, — терпением и хитростью.

Деметрий разозлился.

— Прекрати…

— Но ведь все эти великие римские герои побеждали другие народы и так блистательно расширили границы Рима? — уточнил мальчик. — Значит, войны и завоевания — это всегда замечательно?

Педагог, как всегда, попался.

— Только в том случае, если победитель является частью высшего закона и культуры, — осторожно сказал он. — Как Рим по сравнению с неотесанными племенами за его пределами. Разумеется, если бы Рим не был превосходящей культурой, провидение никогда не позволило ему сделаться такой великой империей.

Мальчик на мгновенье задумался, потом улыбнулся.

— Философия назовет это порочным кругом, — заметил он. — Ас точки зрения логики это и вовсе ничего не стоит.

Деметрий потерял дар речи, а мальчик засмеялся.

Когда-то Рим был великим. Это мальчик понял и нехотя признал. Когда он читал о Регуле, или Горации, или Муции Сцеволе — обо всех этих сильных, суровых, безжалостных героях древнего Рима, в его жилах вскипала кровь. Глядя на горделивые городские строения, он тоже признавал их величие. Но все это было давным-давно, в другом мире. Теперь все пришло в упадок: фрукт сгнил, осталась лишь оболочка. Римляне сбились с пути и даже не знают об этом.

Что касается варварских народов, которые Рим продолжал укрощать и чьего расположения искал, они теряли свои варварские добродетели, не приобретая при этом взамен ничего из старинных римских доблестей: ни силы духа, ни стойкости, ни самодисциплины, ни воинской дерзости. Они не учились гордиться собой, своей нацией и племенем, не учились смиряться перед богами, что является отличительной чертой истинной мудрости: гордое и даже радостное приятие любой судьбы, которую определили тебе боги, и неважно, насколько ужасной может оказаться эта судьба.

Вместо всего этого принцев-вандалов, или свевов, или бургундов совращали, учили их проводить свои дни в праздности, в вялом потакании своим слабостям, как Берик и Гензерик. А когда их отпускали и они возвращались к своему народу, то брали с собой поваров, придворных танцовщиков и массажистов, портных, музыкантов и поэтов, и устраивали в своих варварских домах неуклюжее и нелепое подражание римским обычаям. Они привозили с собой даже личных парикмахеров.

Однажды придворный парикмахер попытался подобраться к лохматой макушке Аттилы, но очень пожалел об этом.

Во всяком случае, готы были сделаны из более стойкого материала. И во время небольших столкновений между гуннами и высокими германскими всадниками с могучими копьями из ясеня и темно-коричневыми плюмажами, раскачивающимися на ветру, было видно, что репутация их заслужена. Но многие, очень многие племена варваров были уничтожены — не боевым оружием, а купальнями, вином и шелком.

Аттилу тошнило от надушенного императорского двора Рима, хотя он видел, что этот двор начинает рассыпаться. Внутри, среди широких залов с колоннадами, среди мрамора и золота, малахита и порфира, император и императрица и их лебезящие придворные могли наряжаться в парчу, тяжелую от рубинов и изумрудов, нанизывать на белые руки золотые браслеты, нацеплять на высокие прически жемчужные диадемы и скользить в зловещей тишине сквозь клубы фимиама под мозаиками, восхваляющими их. Но мальчик-варвар, маленький волчонок, видел своими немигающими желтыми глазами трещины в величественных зданиях и покинутые храмы, видел, сколько продуваемых сквозняками, нежилых комнат во дворце. Он видел, что люди начинают голодать, хотя богатые римляне по-прежнему ходили в шелках. Аттила презирал шелковые наряды даже на женщинах — разве не Элагабал, чудовищный мальчик-император Гелиогабал, первым в Риме начал носить одеяния из чистого шелка? Через три кошмарных года его безумных жестокостей народ восстал и убил его. А теперь они подражают ему, и не только в одежде, но и в алчности и порочности. Так казалось Аттиле. Эстеты даже рассказывали истории об изящных шутках Элагабала и ностальгически вспоминали о том, как он умерщвлял гостей на своих пирушках: они задыхались в тучах падающих лепестков роз. Гости ловили ртом воздух и, умоляя о милосердии, испускали дух, погребенные под цветами. Император смотрел на это и смеялся. Теперь эстеты тоже смеялись.

И мальчик тосковал о берегах широкого коричневого Дуная, о горах Харвад, о бескрайних равнинах. Он тосковал о простом кобыльем молоке и мясе, питая отвращение к богатым новинкам, к нелепым придуманным деликатесам, которыми питались римляне. Он тосковал по волчьему вою на горных перевалах, по черным войлочным палаткам своего народа, по большому монаршему шатру своего деда, Ульдина, укрытому шкурами зверей и украшенному вырезанными из дерева и раскрашенными конскими головами.

Он наблюдал и ждал. Терпение всегда считалось высшей добродетелью его народа. «Терпение — это кочевник», — говорили они.

Наступит час, и гунны придут.

Однажды он шел в кухню, чтобы пообедать, и тут к нему привязался один из управляющих.

— Сегодя ты обедаешь в личных покоях принца Берика и принца Гензерика, — промурлыкал он.

Мальчик нахмурился.

— Ну уж нет.

— По распоряжению принцессы Галлы Плацидии, — холодно ответил управляющий, не глядя на мальчика.

Аттила на мгновенье задумался, потом его горделивые плечи слегка опустились, и он позволил отвести себя в личные покои братьев-вандалов. Управляющий постучал, вялый голос ответил:

— Войдите.

Управляющий открыл дверь и втолкнул Атгилу внутрь.

Так, подумал Аттила, осматриваясь. Значит, вот что получаешь, если ведешь себя хорошо. Вот как Рим соблазняет своих врагов.

Дверь за ним захлопнулась.

Он стоял в большой комнате с колоннадой по трем стенам. Хотя на улице было еще совсем светло и длинный летний вечер еще не кончился, здесь уже задернули занавеси, и комната освещалась искусственно. Кроме того, похоже, что работает отопление под полом — в это время года! Аттила уже задыхался. Особенно потому, что чересчур жаркий воздух комнаты благоухал ароматом розового масла.

Пол был искусно украшен мозаиками и черным мрамором, в комнате стоял полумрак; она освещалась не дымящими глиняными масляными светильниками, а множеством превосходнейших, очень дорогих кремового цвета свечей из пчелиного воска, установленных в серебряном канделябре прямо у него над головой. В дальнем конце комнаты, в тусклом свете виднелись еще одни распахнутые двери. Оттуда раздавался смех, пронзительные вскрики и хихиканье.

В центре комнаты, вокруг низкого прямоугольного стола, уставленного изысканными блюдами из редчайшей рыбы и мяса, превосходными винами и экзотическими восточными фруктами, стояли три ложа. Да, эти принцы вандалов действительно привилегированные особы. Такие изысканные блюда доставлены, должно быть, прямо из императорских кухонь.

Гензерика не было видно, а Берик сидел, точнее, лежал, на одном из лож; к нему прильнула совершенно пьяная блондинка с высокой прической. На принце-вандале был белый шелковый халат, подпоясанный золотым кушаком, глаза он подвел углем, уже начавшим растекаться, и надел на оба запястья золотые браслеты. Берик перекатился по ложу и глупо улыбнулся мальчику, подняв кубок и рыгнув.

— Друг, — провозгласил он, — партнер по питию, распутник, я салютую тебе.

Из темной двери в соседнюю комнату опять раздались взвизгиванья и хихиканье. Берик обернулся в сторону шума, потом снова повернулся к мальчику и лучезарно улыбнулся ему. Он похлопал по соседнему ложу.

— Садись сюда. Сегодня у тебя особая ночь.

Аттила подошел и сел. В горле у него отчаянно пересохло, но он не хотел здесь ничего пить. Он представил себе прохладные горные потоки, в каплях которых отражалось солнце. И медленно текущие степные реки, цапель в камышах, с бесконечным терпением поджидающих добычу…

Полненькая рабыня, потупив взор, внесла большой кувшин вина. Берик протянул ей кубок. Она стала наливать вино, но у нее так тряслись руки, что немного пролилось на принца.

Берик уставился на нее.

— Ты, тупая вонючая сука, — очень тихо и невнятно произнес он.

Блондинка захихикала над его остроумием, а Берик продолжал:

— И к тому же уродливая. Иисусе, да глядя на такое лицо, даже в голову не придет хотя бы перепихнуться с ней, уж не говоря о женитьбе. — Блондинка просто зашлась от смеха, а Берик повернулся и добавил, обращаясь к Аттиле: — Даже если учесть, что мои запросы снижены вином, я ни под каким видом не прикоснусь к ней, а ты? — Он посмотрел на дрожавшую девчонку-рабыню: — Даже за все зерно Африки.

Девушка не поднимала головы. Аттиле она уродливой не показалась. У нее было круглое нежное личико и перепуганные глаза.

— Что ты здесь стоишь? — возмутился Берик, неожиданно повысив голос — Убирайся!

Она испуганно вздрогнула, но тут вмешался Аттила.

— Я… можно мне тоже глоток вина?

Он взял со стола кубок и протянул ей. Девушка, подошла к нему — руки у нее очень сильно тряслись — и стала наливать вино как можно осторожней. Она налила совсем немного, но Аттила кивнул ей и сказал:

— Хватит. Спасибо.

Он поднял глаза, чтобы улыбнуться, но девушка уже удирала, как испуганный зверек.

— Рабам не говорят «спасибо», ты, педераст, — заявил Берик. — Как крестьянин какой-то! Иисус! — И снова громко отрыгнул. — Пью с полудня. — Тут его рот перекосило. — Кажется, меня сейчас вырвет. — Он отхаркнул, наклонился и сплюнул на пол, потом снова сел и поморщился. — Фу. Мне нужно в купальню.

— Пойдем в купальню со мной, малыш, — предложила блондинка.

Берик ухмыльнулся, запустил руку ей под тунику и начал гладить грудь. Она застонала.

Аттила от стыда уставился в пол.

Берик поднял вверх свой кубок и выкрикнул:

— Usque ad mortem bibendum! Будем пить до самой смерти! — он выглядел очень довольным собой и тем, что знает это латинское изречение. Потом набрал полный рот красного вина, приблизил губы к обнаженной груди девушки и вылил вино на ее гладкую белую кожу. Блондинка ахнула, будто в экстазе

Аттила, не отрывая глаз от пола, сделал глоток вина. Ему никогда не нравился этот вкус, не понравился он и сейчас Еда тоже, хотя он проголодался, В центре стола стоял жареный лебедь, фаршированный жареным павлином, фаршированным жареным фазаном, фаршированным жареной куропаткой, фаршированной тремя или четырьмя крохотными жареными жаворонками, лежавшими в самой середине, словно в маленьком гнездышке. Это произведение искусства было безжалостно изрублено братьями на куски, но они не съели ни кусочка.

Почему ему приказали ужинать здесь? Аттила не понимал. Может, предполагалось, что его соблазнят или что-нибудь в этом роде? Он, соображая, кинул взгляд на большие серебряные ножи, лежавшие на блюде с жареным лебедем, и отвернулся.

— Поешь чего-нибудь, — посоветовал Берик. — Тогда не напьешься вусмерть слишком быстро. И должно же тебя чем-нибудь рвать, если придется — а судя по тому, какая намечается пирушка, это случится обязательно. Скоро придут эти педики — братцы-бургунды, а уж они в себя заливают так, что диву даешься. Нет ничего хуже, чем блевать одним вином. Иисус. — Он провел рукой по очень потному лбу. — Я как-то странно себя чувствую, — пожаловался он.

— О, привет, голубчик, — протянул другой голос из дальнего конца комнаты. Старший братец, Гензерик. Он вырядился в темно-красный халат с искусно вышитыми золотыми нитками охотничьими сценами, и очень высоко подпоясался. На шее у него болтался большой серебряный крест — вандалы очень гордились тем, что они христиане, считая эту религию знаком истинной цивилизации и Romanitas. Вокруг головы Гензерик обмотал что-то вроде жемчужного ожерелья, а худой, вялой рукой он обнимал хихикавшую девушку, которая посмотрела на Аттилу из-под опущенных ресниц.

— О, — тихо произнесла она, — только глянь на эти шрамы. Это так по-варварски! — Она говорила так, словно шрамы возбуждали ее.

Девушка была лет восемнадцати-девятнадцати, с большими синими глазами и очень длинными, прямыми черными волосами. Она накрасилась ярко-красной помадой, как уличные проститутки, жирно подвела глаза темным углем, а белую тунику с разрезами на бедрах спустила с плеча, обнажив округлость груди.

Гензерик отпустил девушку и плюхнулся на ложе.

— Яйца господни, — сказал он, — я готов. — Откинул голову назад, уставился на потолок, вздохнул и пробормотал себе под нос куплет из Мартиала:

— Balnea, vina, Venus corrumpunt corpora nostra Sed vitam faciunt, balnea, vina, Venus, что означает: «Красотки, купальни, вино, как говорят, развращают нас. Но они делают жизнь такой сладкой — вино, купальни и красотки»…

Потом поднял голову и ухмыльнулся Аттиле:

— Это Лоллия, — сказал он. — Лоллия — Аттила. Может, за вечер вы познакомитесь получше. — И подмигнул через плечо Аттилы. Берик захохотал и рыгнул.

Лоллия подошла к блондинке и начала целовать ее в губы. Девушка пьяно отозвалась, их языки переплелись. Они погладили друг друга по парикам и начали негромко театрально стонать. Оба вандала смотрели на это и ухмылялись.

Аттила не отрывал глаз от ножей.

Тут Лоллия оторвалась от блондинки, и он почувствовал, что она подошла к нему сзади. Девушка остановилась, возможно, беззвучно посмеиваясь, и закрыла ему ладонями глаза. Ладони были влажными от пота, но Аттила чувствовал запах ее духов. Потом он ощутил ее волосы на своей щеке, они его легонько щекотали, ее губы затеребили мочку уха мальчика, кончик языка двигался взад-вперед. Он вырвался и уставился в пол, щеки его полыхали от стыда.

— А, наш малыш стесняется! — заорал Гензерик.

— Только не говори мне, что ты никогда… — удивился Берик.

Аттила мечтал встать и уйти. Он мечтал убежать. Но что-то его удерживало.

Лоллия плюхнулась на ложе рядом с ним и положила голову ему на плечо. Она вздохнула, потянулась, и разрезы на тунике обнажили ее ноги до самых бедер. Такие голые и коричневые. Ногти на ногах она накрасила тем же цветом, что и губы, а ее сандалии были просто переплетением изящных полосок из мягкой посеребренной кожи, зашнурованных почти до колен, и от этого ноги казались особенно обнаженными. Мальчик старался отодвинуться в сторону, но не мог. Она взяла со стола кубок с вином, отпила немного, потом поднесла кубок к его губам, заставила его тоже сделать глоток и засмеялась, когда вино потекло у мальчика по подбородку. Она поставила кубок, повернулась к Аттиле и слизнула вино у него с подбородка.

— Клянусь титьками Юноны, ты ей нравишься, парень, — протянул Гензерик.

Руки Лоллии уже гладили его голые колени, потихоньку поднимаясь все выше. Он резко вырвался и наклонился вперед.

— Ах, наш малыш стесняется! — опять сказал Гензерик, глядя на них полуприкрытыми, покрасневшими глазами.

— Ага, — тихо повторила Лоллия. Она погладила Аттилу по голове, потом провела кончиками пальцев вниз по его шее. Он почувствовал приятный трепет в спине, а кожа покрылась мурашками. Аттила представил себе прохладные горные потоки, в каплях которых отражалось…

Он снова оттолкнул ее. Лоллия сердито засопела.

— Может, ты предпочитаешь что-нибудь другое, то, что любят гунны? — промычал Берик, тупо глядя на него.

Аттила уставился на него яростным взглядом

— И что это? — заинтересовалась Лоллия.

— Лошадь! — выкрикнул Берик.

Все трое — Лоллия и оба брата — сочли это смешным до истерики. Блондинка к этому времени заснула. Из уголка рта у нее вытекала розоватая слюна и капал на тонкий шелк, покрывавший ложе.

Берик сильно ткнул ее в бок.

— А ну, просыпайся, тупая шлюха, мы платим тебе не за то, чтобы ты тут спала!

Но девушка не проснулась.

— Ты ничего не знаешь про гуннов! — прошипел Аттила, кровь у которого кипела от бешенства, но его никто не слушал.

— Сначала они связывают кобыле задние ноги, чтобы она не лягалась! — орал Берик.

— А, так вот как вы это делаете? — хохотала Лоллия. — Нужно запомнить на будущее. Только на прошлой неделе в конюшне я была вся в синяках!

— Потом они перекатывают ее на спину, — веселился

Гензерик, — и готово — эти смешные желтые человечки так и наяривают между огромными бедрами своей любимой кобылы, как Купидон, имеющий свою мамочку Венеру.

— Чистая правда — я видел рисунки, — заявил Берик.

Они чуть не задохнулись от смеха.

Когда веселье поутихло, Берик рухнул на ложе. Лоллия снова повернулась к разгневанному мальчику и начала нашептывать ему на ухо всякие глупости. Он стиснул кулаки, но сумел удержаться и не ударить ее. А через некоторое время, против своей железной воли, он снова расслабился. Ее теплые пальцы заскользили по его бедрам, забрались под подол туники. И на этот раз, хотя он ненавидел ее — бешено ненавидел их всех! — он не смог пошевелиться, только закрыл глаза. От вина сердце его колотилось все быстрее и быстрее, словно он бежал. Он чувствовал, что не может двинуться. Потом он понял, куда легла ее мягкая рука, и ахнул.

— Задница Ганимеда, — произнес Берик, — думаю, он ей действительно нравится.

Мальчик закрыл глаза.

— Кстати о Ганимеде и его восхитительной… Ну, ты знаешь о чем, — сказал Гензерик.

Аттила открыл глаза, увидел, как братья обменялись похотливыми взглядами, и Гензерик кивнул в сторону дальней темной комнаты.

— Точно, — загоготал Берик, пошатываясь, поднялся на ноги и осушил кубок. — Держитесь, мальчики! Я и-иду!

Через несколько минут Лоллия взяла Аттилу за руку и заставила встать на ноги.

— Пойдем и мы туда, — пробормотала она.

Смущенный, возбужденный, испуганный, он позволил ей увлечь себя к темной комнате.

— Но… но… Разве… Я хочу сказать, ведь Берик уже…

Но девушка глянула на него из-под длинных черных ресниц и порочно улыбнулась.

— Чем больше — тем веселее, — сказала она.

Они уже подошли к двери дальней комнаты. Сначала Аттила не смог ничего разглядеть из-за полумрака. Он чувствовал руку Лоллии у себя на талии, она повернулась к нему, и он ощутил на щеке ее теплое дыхание.

— Ты видишь то, что вижу я? — мурлыкнула она. — Ты видишь, какие порочные вещи там происходят? Бьюсь об заклад, тебе нравится наблюдать. Я знаю, что тебе нравится.

Он еще сильнее возбудился. Потому что теперь видел, что в комнате нет ничего, кроме огромной кровати, а на кровати двигались смутно различимые фигуры. Глаза постепенно привыкли к темноте, и теперь Аттила видел, что на кровати лежат еще две девушки, обе обнаженные, издают негромкие стоны и по очереди целуют Берика, который уже успел раздеться.

Берик тоже по очереди целовал обнаженных девиц, а под ним Аттила увидел еще одну фигуру. И тут с ужасом понял, что четвертая фигура — это мальчик.

Он лежал, уткнувшись лицом в кровать, и на нем была только золотая цепь на талии и жемчужные браслеты на щиколотках. Как девушка. Как беспомощная девушка-рабыня, которую наряжает похотливый хозяин. Мальчик на кровати поднял голову и посмотрел на него из-под мерзкого дешевого парика с льняными кудряшками. Они заставили его надеть это, чтобы он походил на Ганимеда, и теперь Аттила увидел, какой он юный…

— Нет! — закричал Аттила и бешено рванулся в сторону от Лоллии.

— Милый, — сказала она, позабыв о чувственном мурлыканье, — что…

— Прочь от меня!

Он кинулся к двери, но тут Гензерик вскочил на ноги, истерически хохоча, и встал в проеме, перекрыв выход.

— Ах, малышу это не нравится? Малыш еще слишком маленький?

Аттила остановился перед ним, яростно сверкая глазами.

— Выпусти меня.

Гензерик печально покачал головой.

— Не разрешено. По приказу самой принцессы Галлы.

— Принцесса Галла не приказывала вот этого, — прошипел мальчик, ткнув пальцем в темную комнату.

Принц-вандал сардонически поднял бровь.

— Это факт? — И снова загоготал. — Это гребаный факт?

За спиной Аттилы визгливо захохотала Лоллия.

— Я всегда считал, — произнес Гензерик, снова вернувшись к своей вялой манере разговаривать, — что главная сила принцессы в том, что она так замечательно понимает человеческую природу. Тебе так не кажется, мой дорогой?

Лоллия уже стояла рядом с Гензериком, и он обнял ее. Они снова начали целоваться, прямо перед мальчиком, искоса наблюдая за ним и улыбаясь между поцелуями.

— Вы омерзительны, — спокойно сказал Аттила. — Вы просто рабы римлян. Вы просто мартышки в клетке.

Гензерик оторвался от Лоллии и ухмыльнулся.

— Ага, а почему бы и нет… Зато посмотри, что нам дается взамен. Какая клетка! Какие партнеры! Особенно вот эта — моя возлюбленная Ливия…

— Лоллия, — поправила его Лоллия.

— Ну, Лоллия, извини, — протянул Гензерик, снова привлекая ее к себе, запуская руку ей под тунику и лаская голые ягодицы. — Это маленькая шлюха с самыми восхитительно грязными мыслями, о какой ты и не мечтал. Поверь мне, она действительно может научить тебя такому, чего ты себе и представить не можешь.

Медленно и лениво они снова начали целоваться.

Но резко прекратили, потому что Аттила наклонил голову вниз и со всего размаха врезался в живот Гензерика. Тот с шумом выпустил воздух из легких и, задыхаясь, упал на бок.

Лоллия негромко вскрикнула. Потом попыталась схватить мальчика за волосы, но для нее он был слишком быстрым и слишком трезвым. Он нырнул ей под руку, распахнул тяжелые дубовые двери покоев и помчался во внутренний дворик.

Последнее, что Аттила услышал, когда летел в сторону своей маленькой, тихой, освещенной масляным светильником комнатенки — как Лоллия грязно ругалась, а Гензерик блевал на мраморный пол.

Он остановился у фонтана, где раб ополаскивал кувшин. Длинный летний день почти перешел в сумерки. Шел шестнадцатый час после рассвета.

— Чашу, — выдохнул мальчик.

Раб покачал головой.

Тогда мальчик выхватил у него кувшин и припал к нему. Это, конечно, не прохладный горный поток, но по крайней мере это вода, и она его успокоила. Он сунул кувшин в руки раба и вытер рот.

— Страшно, правда? — прошептал раб.

В обычных обстоятельствах рабам строго запрещалось обращаться к кому-либо первым, но обстоятельства были далеко не обычными.

Аттила нахмурился.

— Я не испуган, — надменно сказал он. — Просто это омерзительно.

Теперь нахмурился раб.

Аттила махнул в сторону покоев принцев.

— Некоторые из заложников, с которыми я якобы должен сойтись, — пояснил он. — Мразь.

Раб позволил себе едва заметную уклончивую улыбку.

— А почему, собственно, я должен быть испуган?

Глаза раба расширились.

— Вы хотите сказать, что еще не слышали?

— Не слышал, что?

— Про Алариха.

— А что с Аларихом? — Аттиле захотелось хорошенько тряхнуть раба. — Рассказывай.

Раб глубоко втянул в себя воздух.

— Он направляется к Риму. Во главе ста тысяч воинов.

Услышав эту новость, странный мальчик-гунн отнюдь не испугался. Совсем наоборот — к великому удивлению раба, на лице мальчика медленно расплылась широкая улыбка.

— Как Радагайс, — пробормотал он.

— С той разницей, что Аларих — это не Радагайс, — прошептал раб. — Все говорят, что он великий вождь, а его люди полностью ему преданы. Кроме того, кто в Риме будет командовать его войсками, теперь, когда… вы-знаете-кто мертв?

Аттила кивнул. Он взял кувшин, сделал еще один большой глоток и вернул его рабу.

— Спасибо, — сказал он. — Несомненно, рабов благодарить не положено, но все равно спасибо.

И странный мальчик-гунн пошел в свою комнату, а раб готов был поклясться, что слышал, как тот насвистывает.

Весь прочий Рим трусливо съежился от страха. Во дворце в Равенне началась настоящая паника. Люди бежали прочь, как цыплята, учуявшие лисицу. Ибо полководец Стилихон недавно убит, и не меньше тридцати тысяч его людей после этого присоединились к Алариху и его жестоколиким готам, и кто теперь будет спасать Рим? Говорят, наместник Гераклиан. Но Гераклиан — это куда меньше, чем Стилихон; а Аларих — куда больше, чем Радагайс.

— Этот дурак император Гонорий, — шептались в тенистых внутренних двориках дворца. — Он своей левой рукой отрубил себе правую.

По всему Риму, и по Равенне, и по всей Италии, от равнин реки По и цизальпинской Галлии до холмистых городов Калабрии, и на золотых холмах Сицилии разлетался страх и надвигалась неминуемая паника.

За исключением одной маленькой, тихой комнатенки, которая освещалась дешевыми, коптящими масляными светильниками.

Мальчик лет тринадцати-четырнадцати, слишком маленький для своего возраста, со щеками, на которых выделялись странные синие шрамы, стоял в этой комнатке на коленях и молился.

Он молился богу гуннов: обнаженному мечу, воткнутому в землю, образуя крест, похожий на крест христиан, только из твердой стали. Он молился своему отцу Астуру, Владыке Всего, что Летает, от имени убитого полководца Стилихона и его жены Серены. Он стискивал зубы, и сжимал челюсти, и молил о мести убийцам, и, вспоминая их, снова плакал.

А еще он молился, чтобы пришли готы и сделали ту работу, которую гунны так позорно провалили. Хоть они и враги гуннов с незапамятных времен, пусть готы придут и сравняют Рим с землей в красном ветре степей.

Пусть Тибр пенится от крови римлян.

Пусть здания рушатся, как сломанные кости.

Пусть все рушится. Пусть все будет уничтожено.

А когда его сравняют с землей, пусть землю утрамбуют сотни тысяч копыт коней варваров. И не оставят ни единого торчащего камня. Ничего, лишь семь голых бесплодных холмов у красной от крови реки там, где некогда стоял великий Рим. И ничего на этих холмах, лишь одна гробница под бесконечным небом. Гробница убитого полководца и его возлюбленной убитой супруги.

Сквозь слезы он снова услышал ее вздох: «Мой дорогой…»

Мальчик закрыл глаза и стал молиться Чакгхе, богу-коню равнин, и kotii ruh, духам-демонам ветра, и kurta ruh, волкам-духам святых Алтайских гор, и Духу Отцу Вечного Синего Неба.

…О Господь, я молю, пусть сегодня польет дождь и утопит все огни.

Пусть сегодня польет дождь…

Часть вторая. Бегство и падение

1

Об аримаспах, грифонах, гуннах и прочих чудесах неведомых земель скифов

А в это время далеко, в Китае, волновались племена…

Говорят, что северную границу Китайской Империи защищает большая стена, больше, чем любая из стен, которые пересекают север Британии, чтобы отражать нападения раскрашенных синим цветом людей из просторов Каледонии. Но чего только не рассказывают, а историк должен оставаться благоразумным, прежде, чем поверить во что-то и записать это. Не сам ли Геродот записал, что где-то в сторону Китая, на бесконечных диких пустошах Скифии, живет племя под названием аримаспы, и у каждого из них есть только один глаз? И то, что где-то в тех же местах обитают грифоны, которые охраняют огромные сокровищницы с золотом? Что есть племя, которое называется педасиане, и если этому народу грозит опасность, то их жрицы отращивают себе густые бороды?

Более того, нам рассказывают, что у гор, разделяющих Скифию пополам с востока на запад, живут аргиппейны, и питаются они ничем иным, как только вишневым соком, и пьют его, лакая из небольших мисок, как коты. У них нет никакого оружия, ибо они очень мирный народ. Все остальные племена Скифии считают их священным народом и никогда не причиняют им вреда. Хотел бы я встретить таких людей, да боюсь, что все это детские сказки, как и стерегущие золото грифоны, и не существует в мире племени, не знающего, что такое война или скорбное оружие войны.

А еще дальше на север от этих мифических миролюбцев, сообщают нам историки, в воздухе полно перьев; а еще севернее живут люди, которые шесть месяцев спят, а шесть месяцев бодрствуют, ибо так и создан год: половина его — ночь, половина — день. Но это просто нелепо. А среди людей, что зовутся исседонянами, говорит нам сам Геродот, женщины обладают совершенно одинаковыми правами с мужчинами — а это даже нелепей, чем люди, питающиеся одним вишневым соком! Ни одно общество, практикующее подобное помешательство, долго не протянет.

Я-то, конечно, не верю в такие мифы и сказки, и очень удивлен, что Геродот, называвший себя историком, утруждался записыванием подобных сумасбродных небылиц. Но не только Геродот, Отец Истории (Отец Лжи, как называют его некоторые остроумцы), записывал подобное. В бессмертной эпопее «Путешествие Аргоса» Аполлония Родосского разве не читаем мы о странных моссиноики, которые населяют отдаленную территорию Священной Горы в Малой Азии? Все, что остальные народы делают публично, эти делают наедине, а все, что остальные делают наедине, эти делают открыто. Но, разумеется, Аполлоний — поэт, а, как сказал Платон, все поэты — лжецы. Аполлоний выудил свою историю из «Анабазиса» Ксенофонта, чьи рассказы о моссиноики еще более диковинны. Он рассказывает, что они пользуются дельфиньим жиром, как греки — оливковым маслом; что их светлая кожа целиком покрыта прекрасными татуировками, изображающими яркие разноцветные цветы; что если они смеются прилюдно, значит, им очень стыдно, а обычно они идут к себе домой, чтобы там посмеяться втихомолку; и танцуют они точно так же, только наедине с собой, как безумцы. И едят они только в полном уединении, потому что считают, что вкладывание пищи в отверстие на лице совершенно омерзительно. А с другой стороны, эти люди шиворот-навыворот свободно испражняются прямо на улицах, безо всякого стеснения; а самое постыдное — это то, что они не видят ничего плохого в наслаждении сексуальными контактами со своими женами или даже, как древние этруски, с чужими женами, сладострастно и публично. Как говорит Аполлоний, словно свиньи в поле — они ложатся на землю для беспорядочных половых сношений и ничуть не смущаются присутствием зевак. Вот и подумаешь, не разгулялось ли у родосского поэта воображение и не обменял ли он вдохновение муз на вдохновение распутного ребенка…

Но, несмотря на все эти очевидные нелепости, мне открывается более глубокая истина, и я слышу мудрый старческий голос. Гамалиэль, кого я тоже имел удовольствие знать, говаривал, что все, во что человек когда-либо где-либо верил, обучает нас Пусть сказки об охраняющих золото грифонах не рассказывают нам правду о таинственных, не отмеченных на карте просторах Центральной Азии, зато они могут многое поведать о верованиях и сердцах людей.

Так говаривал Гамалиэль, и его глаза поблескивали лукавством и восторгом. Эти глаза видели столько чудес и ужасов, но они все равно сияют светом жизни. Эти древние, сверкающие глаза. Гамалиэль, Добытчик Огня, Певец Солнца, последний из Скрытых Владык — он странствовал так далеко и прожил так долго, и все равно вкладывал всю свою веру в таинственные слова, которые так любил: Все есть Бог.

Но я отвлекся. Позже я поведаю истории Гамалиэля. И право же, в свое время я введу в эту историю и самого себя, Приска Панийского — не в силу пошлой нескромности, а, скорее, потому, что на короткое время я действительно занял свое место на подмостках мира и принял участие в великой и ужасной драме истории. Но до этого еще много лет. А мы пока остаемся в детстве Аттилы и следим, как формировался его непокорный, железный, имеющий важнейшее значение характер. Мы остаемся в темных, бурных годах начала пятого столетия от Рождества Христова. Мрачные годы. Одни говорили, что они пройдут, другие — что станет еще хуже. Но немногие, очень немногие, мудрые, те, кто видит дальше, чем любой оптимист или пессимист, предсказывали, что грядущие годы будут и к лучшему, и к худшему, ибо в запутанном клубке истории — работе самого Господа, Который Любит Истории, очень часто трудно отделить одно от другого.

Я повторюсь: далеко, в Китае, волновались племена.

На обширных, бескрайних равнинах Центральной Азии начались дожди. Южные пустыни двинулись на север, а осеннее обновление сожженной солнцем травы перед началом дождей с каждым годом происходило все позже и позже.

И кочевники, видя на юге только безжизненную пустыню; на севере — темные, непроходимые леса Скифии; на востоке — только великую Китайскую империю и ее громадную, непреодолимую стену, были вынуждены двинуться в единственном возможном направлении — на запад, на теплые, плодородные земли Европы с ее умеренным климатом. В сторону Средиземноморья: море в центре мира и его древние, цвета львиной шкуры мысы, дремлющие на солнце.

Так началось великое переселение народов, длившееся веками и до сих пор не прекратившееся. А среди них двигалось самое дикое и опасное племя — гунны.

Они пришли с востока, с пересохшими от пыли глотками, с опаленными ветром глазами, устремленными к западному горизонту. Они скакали верхом на низкорослых, крепких лошадках с большими нескладными головами и гнали перед собой отары овец и стада исхудавшего, умирающего от голода скота.

Они несли луки и стрелы. Стрелы их не отличались от стрел других народов. Стрела — это всего лишь оперенное древко с заостренным железным наконечником.

А вот их луки изменили мир. Их луки были оружием страха, стреляющим очень далеко, с такими армии противника никогда еще не сталкивались.

Они были сделаны из нескольких видов материалов, а не просто из куска дерева, и на первый взгляд особого впечатления не производили: каких-то три фута длиной и походили на кусок хорошо отполированного рога какого-нибудь животного. Но стоило изогнуть его в руках или о бедро, и становилось понятно, что в них заключены необыкновенные сила и могущество. То, как эти луки изготовлялись, было строжайшей тайной, передаваемой через поколения. Основные элементы — рог, дерево, сухожилия и клей, сваренный из жил животных или из определенного вида рыб. Несравненные лучники-гунны за долгие поколения поняли, что рог сопротивляется сжатию, поэтому согнутый лук быстро принимает первоначальную форму, а определенные сухожилия — в особенности ахилловы сухожилия антилопы — сопротивляются растяжению. И лучники гунны стали приклеивать рог внутрь своих деревянных луков, а сухожилия антилопы — снаружи. Звучит так просто, но потребовались долгие годы, пока они довели свое искусство до совершенства. А когда это произошло, их луки превратились в оружие ошеломляющей силы. Говорят, что всякий раз, как воин-гунн натягивает тетиву и выпускает стрелу, он прилагает усилие, равное подтягиванию вверх на ветке дерева на одной руке, а на самом деле — и вовсе на трех пальцах.

Если вы вдумаетесь в то, что во время битвы воин-гунн выпускает за минуту до пятнадцати стрел, причем мчится он весь опор, как вихрь, сквозь ряды злополучной вражеской пехоты, вы поймете, каким крепким телосложением и прочностью обладают эти свирепые люди. Прочностью, во всех отношениях равной самому закаленному римскому легионеру с суровым лицом, в железном шлеме, да впридачу дополнительной скоростью и дерзостью. Ничего удивительного, что остальные чужеземные племена боялись их, как демонов ада. Даже готы, самое могучее племя из всех германских народов, обладающее львиными сердцами, испытывают к гуннам завистливое уважение.

Луки, которыми пользуются римлянами, стреляют на почтенное расстояние в триста пятьдесят ярдов или около того. Лук гунна посылает стрелу более, чем на пятьсот ярдов — на немыслимые полмили! Когда это впервые увидели в сражении, этому просто не могли поверить. Враги говорили, что гунны — не люди, а, должно быть, адские отпрыски колдунов и ведьм пустыни. Но в конце концов оказалось, что они люди, как и все прочие.

Стрела вылетает из лука гунна с ошеломляющей силой, поэтому через две сотни ярдов, когда римские стрелы в основном уже опускаются и падают в траву, стрела гунна все еще может без напряжения пробить деревянную доску толщиной в дюйм. Когда приходится сражаться против гуннов, от доспехов мало толка. Даже закаленная сталь становится просто мертвым грузом против этих ужасных, изогнутых луков и свистящих стрел.

Кроме того, воин-гунн демонстрирует потрясающее искусство верховой езды. Он может скакать во весь опор, каждые четыре-пять секунд выпуская свои смертоносные стрелы. При такой скорости практически невозможно поразить его в ответ, а сила и выносливость его крепкой низкорослой лошадки таковы, что она может нести на себе всадника и скакать при этом галопом целый час. Благородные испанские и каппадокийские лошади империи или же красивые, своевольные армянские и парфянские кони выдохлись бы за четверть этого времени.

Оказавшись рядом с врагом, воин-гунн может соскользнуть с чепрака и съехать на бок своему коню, удерживаясь только бедрами, и при этом по-прежнему скакать галопом и стрелять. Он может наклониться так низко, что будет стрелять из-под шеи лошади, пользусь ее телом, как прикрытием. Так стоит ли удивляться тому, что каждое племя по всей Скифии боялось гуннов? Или тому, что к этому времени каждая империя в Европе и Азии тоже начала их бояться?

Таковы были эти люди, которые пересекали великие равнины в своих крытых шкурами повозках, и их женщины и дети были такими же крепкими, как и мужчины. Повозки шли колонной, растянувшись назад так далеко, что невозможно было охватить их взглядом, рассыпавшись по безводной степи, и колеса этих скрипучих деревянных повозок поднимали пыль, рдеющую в лучах заходящею солнца. Чтобы пересечь вброд большие реки этой страны, могли уйти недели: когда они заходили глубоко в воду, над ревом скота поднимались песни кочевых погонщиков, фыркали лошади, под огромными деревянными колесами расплескивалась вода, визжали женщины, орали мужчины и возбужденно смеялись дети.

Племя продвигалось на запад, где столкнулось — и сражалось со всей своей свирепостью и безрассудством — с племенем, шедшим впереди. Они не делали различий между солдатом и штатским. Когда наступал час битвы, они ставили повозки в круг, чтобы спрятать женщин и детей внутри, каждый мужчина брал лук и копье и садился верхом на свою лошадку; сражались все. Каждый мужчина был воином — как в гражданской армии в Риме много лет назад, в дни его республиканского величия.

Но не надо думать, что эти племена занимали территории в том смысле, в каком захватывал территории и строил империю Рим. У этих народов не было ни границ, ни империй — они были кочевниками и поклонялись самой зеллле, как своему наследственному дому. Хотя одну группу гуннов — черных гуннов, народа Аттилы, несущих основной ужас остальным племенам — видели раньше на северных и восточных берегах Дуная, в Транс-Паннонии, с тех самых пор, как Баламир привел их в Европу за три или четыре поколения до Ульдина, время от времени они просто исчезали из вида. Потом даже богатые пастбища в займищах Дуная истощились, и гунны снова перекочевали на восток, перейдя через Харвадские горы, — которые римляне называли Карпатскими, — и спустившись на равнины самой Скифии. Многие из них смотрели назад, на восток, даже когда находились западнее Харвадских гор, где все еще живут многие их братья-гунны. И хотя они с жадностью вглядываются в мрамор и золото империй Средиземноморья, их мысли и мечты по-прежнему стремятся к открытым степям Азии — своему истинному дому. И летом, когда дни в году удлиняются, многие гунны из Паннонии, если не сражаются в это время со своими соседями, устремляются на охоту назад, на пустынные и безлюдные просторы Азии — только их они понимают и любят.

А там они многие месяцы живут в седле, опьяненные безграничной свободой и беззаконием этих необузданных земель. Или, скажем, единственный их закон — это закон лука, и аркана, и копья. Они скачут по широким равнинам, спускаются в долины и переходят через горы по узким перевалам в узкие, бессолнечные теснины у рек во время полного, белого паводка. Они охотятся на диких зверей, презирая жалкую, оседлую жизнь, которой живут люди в мире закона и цивилизации. Они охотятся на медведя и волка, на рысь, леопарда и зубра. Когда наступает зима, и мех диких животных становится густым от холода, они охотятся на горностая, бобра и норку. Они возвращаются, и сани потрескивают на полозьях из дерева и кости, потому что с верхом завалены мехами, богатыми, лоснящимися шкурами, искрящимися от скифских морозов. Эти меха они продают хитроглазым купцам в греческих торговых городах на берегах Эвксинского моря, в Танаисе, Херсонесе и Офиузе. Или еще дальше на запад, на рынках на Дунае и на ярмарке Маргуса.

На ярмарке Маргуса все и начнется. Там, где начнется конец всего.

2

В горы

Мальчика грубо разбудил один из палатинских гвардейцев. В руке он держал факел. На улице все еще было темно.

— Вставай и одевайся. Мы отправляемся на рассвете.

— Отправляемся? Куда это?

— В Равенну.

Всего через несколько минут он уже сидел рядом с Олимпием, одним из главных дворцовых евнухов, в высоткой, чрезмерно разукрашенной либурнийской карете, катившей по темным и безмолвным улицам Рима. Похоже, Олимпий здорово не хотел, считая это личным оскорблением, все путешествие провести рядом с полудиким гунном, и настоял на том, чтобы Аттилу как следует обыскали прежде, чем он согласится сесть рядом с мальчиком. А что вы думаете — у маленького варвара запросто может оказаться кинжал или что-нибудь в этом роде! Солдаты исподтишка переглянулись — удар ножиком в громадные мясистые телеса Олимпия вряд ли оказался бы фатальным. Мальчика должным образом обыскали и заявили, что он чист. Теперь Олимпий сидел рядом с Аттилой, время от времени прижимал к губам небольшой шелковый лоскут, пропитанный розмариновым маслом, чтобы оградить себя от омерзительных, болезнетворных испарений, которые наверняка исходили от мальчишки, и не желал ни слова ему сказать. Аттила этому радовался. Он не мог придумать, о чем бы ему захотелось поговорить с Олимпием.

Да и вообще, он вовсе не стремился ехать в одной карете с евнухом. В отличие от тощего и вечно голодного Евмолпия, но в полном соответствии с большинством тех, кого еще в детстве лишили семяносных частей организма, Олимпий был чрезвычайно жирным. При отсутствии других телесных удовольствий еда сделалась для него очень важной.

Свободные складки темно-синего шелка не особенно скрывали массивное туловище. Скорее они производили террасоподобный эффект, как в знаменитых садах императора Адриана в Тиволи: каждая терраса подпиралась все более и более толстой складкой жира. Соответственно евнух сильно потел. По его пухлым щекам струился пот и смешивался с белой свинцовой пудрой, которую он так старательно нанес утром на лицо, и уже не имело значения, исходят от мальчика-варвара болезнетворные испарения или нет.

Очень скоро от самого евнуха стали исходить испарения совсем другого сорта. Мальчик прижался носом к окну и понадеялся, что до Равенны не очень далеко.

С обеих сторон кареты ехали конные гвардейцы. Предыдущие попытки мальчика бежать не забылись, и шансов ему не оставили.

Длинная и неповоротливая колонна выползла из дворцовых ворот и направилась через весь город на север, по большой Фламиниевой Дороге. Обычно каретам не разрешалось ездить днем в городской черте, когда-то сам Юлий Цезарь издал этот закон. Но этот случай был особым.

Непосредственно за Аттилой ехали в еще одной разукрашенной и непрактичной карете Берик и Гензерик. Оба мучались похмельем, и от каждого покачивания кареты на широких кожаных ремнях их начинало тошнить. Они жевали фенхель, но это мало помогало. Около Фламиниевых Ворот Берик высунулся из окна кареты, и его вырвало.

В голове колонны ехал отряд Пограничной Гвардии, около восьмидесяти человек. Дороги в те дни были плохими, а леса — опасными, особенно после того, как пересечешь реку Нера по большому Мосту Августа и начнешь медленно подниматься в горы Мартанис. Но никакая разбойничья шайка, даже самая отчаявшаяся, не осмелится напасть на отряд хорошо обученных солдат.

Они выехали из Фламиниевых Ворот, и их число еще увеличилось за счет нового отряда из Палатинского лагеря: около пятидесяти гвардейцев в черных доспехах тотчас же заняли почетное положение в голове колонны, отправив пограничных гвардейцев в арьергард. Впереди всех ехал сам наместник Гераклиан. Казалось, что он с радостью оставляет Рим, чтобы оказаться в безопасности в окруженной болотами Равенне.

Галла Плацидия осталась в Риме.

Ее советчики просто умоляли ее. Евмолпий считал, что королевское присутствие в колонне необходимо, чтобы поддерживать порядок.

Она сухо, невесело рассмеялась:

— Я остаюсь здесь. И ты тоже.

Евмолпий заметно побледнел. Говорили, что готы не отличаются нежностью по отношению к плененным евнухам.

Перед тем, как отправиться с колонной, наместник Гераклиан сказал принцессе, что она должна бежать в Равенну, единственную безопасную гавань во всей Италии.

— Равенна — это итальянский Константинополь, — говорил он, — единственный город, который мы легко Сможем защитить. Рим всегда был уязвим для нападений. Вспомните Бренния и галлов.

— Вспомни Ганнибала, — огрызнулась Галла. — И не смей читать мне нотации, наместник Гераклиан. Может, я и вполовину младше тебя, но уже давно не ученица. Что ты скажешь про оставшуюся Палатинскую гвардию? Их больше тридцати тысяч, разве нет? С каких это пор армия в составе пяти римских легионов должна бояться шайки варваров, пусть даже многочисленной? Сколько легионов было у Цезаря, когда он завоевал Галлию? Или у Божественного Клавдия, когда он завоевал целый остров Британия?

— Ваше священное величество…

— Говори.

Гераклиан покачал головой.

— В Палатинской гвардии действительно тридцать тысяч человек… но у Алариха их больше сотни тысяч. И готы выиграли много сражений, от Скифии до Нарбонской Галлии и до самого подножья Пиренеев. Это нация великих воинов, ваше величество. Уже много Палатинских гвардейцев ушли в Равенну, а некоторые — на юг.

Галла презрительно фыркнула.

— Ушли в Равенну? Ты хотел сказать — бежали. — Она подбоченилась и снова смерила его взглядом. — Надо полагать, ты тоже уходишь в Равенну?

Гераклиан начал заикаться.

— Я… мне… я необходим, ваше величество, чтобы командовать колонной.

— Мне казалось, что любой младший командир пограничной гвардии без труда сумеет направить колонну в Равенну?

Гераклиан вспыхнул и ничего не ответил.

— Так, — произнесла Галла. — Палатинцы оказались настолько же преданными империи, как предшествующая им преторианская гвардия. А мы знаем, чем они кончили, правда, наместник Гераклиан?

Да, он это знал. Они кончили тем, что безжалостно убили императора Пертинакса и продали империю за пятьдесят миллионов кусков серебра. Ее купил богатый делец, некто Дидий Юлиан, который быстренько объявил себя императором. Он продержался у власти всего-навсего шестьдесят шесть дней, и тоже был убит — обезглавлен, как обычный преступник, в купальне.

— Пусть все бегут, — сказала принцесса. — Галла Плацидия не побежит.

Она говорила с самообладанием и таким величайшим чувством собственного достоинства, каких можно ожидать от императрицы, которая царствовала полжизни. И Гераклиану снова пришлось напомнить себе, что эта высокая, костлявая, бледнокожая женщина в длинном, жестком далматике и сверкающей тиаре — всего лишь девчонка двадцати одного года. Однако ей хватало воли и присутствия духа на дюжину Цезарей.

— Что произойдет, когда появится Аларих? — спросил он.

— Это ты мне расскажешь, — отрезала Галла. Ее ледяной взгляд пронзал наместника насквозь. — Теперь, после смерти твоего бывшего соратника, предателя Стилихона, ты — военачальник всей армии, разве нет? Я ожидала, что у командира будет куда больше решительности и смелости, чем проявляешь ты, наместник Гераклиан.

Ее голос сочился презрением. Гераклиан на миг прикрыл глаза. Он ощущал, как в нем вскипает холодная ярость. Как он ненавидел эту женщину! И как он ее боялся. Он попытался скрыть свои чувства, но она их уже заметила. Ее глаза казались ему иглами.

Галла усмехнулась.

— Ну?

Это она приказала убить Стилихона, в бешенстве думал Гераклиан. Я только выполнял приказ. А теперь я командую западной армией, а она пытается переложить на меня всю вину. Это несправедливо. Все ускользает прочь…

— Когда придет Аларих, — заговорил Гераклиан, пытаясь сдержать дрожь в голосе и потерпев неудачу, — вас возьмут в плен. И увезут из Рима в цепях.

— Нет, — возразила Галла. — Скорее, варварские орды увидят, как умеет умирать принцесса Рима.

Гераклиан встал и поклонился.

— Мне пора, — сказал он. — Я должен присоединиться к колонне. Прежде всего я предан…

— Императору, — улыбнулась Галла. — Да, разумеется. Ubi imperator, ibi Roma. Где император, там и Рим.

Гераклиан снова поклонился.

— Ваше величество, — произнес он, повернулся и вышел из комнаты.

Галла смотрела, как он уходит, с бесстрастным лицом.

Потом позвала Евмолпия.

— Ваше величество?

— Вели служанкам приготовить мне ванну.

— Да, ваше величество.

Что ж, подумала она, по такому случаю Галла Плацидия должна выглядеть исключительно хорошо.

Кроме того, она позвала писца и написала письмо, которое следовало немедленно отправить вслед наместнику Гераклиану.

Огромная колонна вытекала из города, но не было радостных возгласов от толпы, собравшейся по обеим сторонам дороги. Совсем наоборот — за отступавшей колонной следили с угрюмым осуждением, даже с откровенной враждебностью. Совершенно неожиданно великий триумф Гонория над готами, казалось, случившийся всего за несколько дней до этого, хотя на самом деле все произошло год назад — и торжественное заявление на

Триумфальной Арке, что варвары, враги Рима, уничтожены навеки — стал казаться лживым. Некоторые зеваки выкрикивали оскорбления и даже швыряли комья грязи в проезжавшие мимо кареты, но тут гвардейцы Палатина надвинулись на них, обнажив мечи, и те кинулись прочь. Большинство граждан Рима не могли бежать в Равенну. Им оставалось просто сидеть и ждать, когда придут готы.

Вдоль всей Via Flaminia располагались огромные кладбища с гигантскими гробницами из известняка, витиевато украшенными смесью христианских и языческих символов, рыбами, птицами, крестами и ракушками. Между гробницами высились темные, скорбные тени кипарисов. Аттила смотрел на них и размышлял. Римляне по обычаю хоронили своих мертвых за городской чертой. Хоронить кого-нибудь в черте города — плохая примета, считали они. Исключением был великий император Траян, завоеватель Дакии, единственной римской территории за Дунаем.

Когда он внезапно скончался во время похода, прах императора-солдата, наперекор его предсмертному пожеланию, привезли обратно в город и захоронили в помещении под громадной колонной, носившей его имя; вырезанные на ней барельефы предлагали выразительные свидетельства его побед над Дакией. Но многие говорили, что подобное погребение его смертных останков идет вразрез со всеми обычаями. И с того момента, целых три столетия назад, после высшего расцвета императоров из династии Антонинов — Адриана, Траяна и философа Марка Аврелия, когда Римская Империя охватывала значительную часть земного шара и наиболее цивилизованную часть человечества, с того момента, говорили некоторые, империя начала сокращаться; тогда и начался ее долгий и медленный упадок. А теперь к городу подходила армия из сотни тысяч голубоглазых всадников-готов, они уже были в Италии…

Мальчик жаждал увидеть, как Аларих въезжает в гордый Рим, хотя готы и были старинными врагами его племени. Но у него были и другие планы. Когда Фламинийская Дорога поднимется вверх, в горы…

День позднего лета был душным, в воздухе тучами вились комары. Они садились на лица кавалеристов, те раздраженно отмахивались и сдвигали на затылок шлемы, чтобы вытереть пот со лба.

Вокруг разворачивались огороды, снабжавшие бесконечные потребности Рима, а дальше шли обширные именья и виллы в долинах Тибра Высушенные солнцем сосновые шишки хрустели под колесами карет, стручки ракитника негромко взрывались на удушающей августовской жаре, из высокой травы доносилось стрекотанье разнежившихся на солнце цикад.

Олимпий потребовал задернуть на окнах красные занавески, чтобы хоть немного защититься от жары, и в карете стало сумрачно, как в церкви. Мальчик задремал. В лихорадочной дреме он видел Стилихона и Серену, один раз он даже проснулся, поверив, что они все еще живы. Вспомнив, он почувствовал, что память жжет его плоть, как солнечный ожог, а глаза ослепли от скорби. Он зажмурился и постарался снова найти убежище во сне. Ему снился Тибир, бог огня, и Отитсир, бог солнца. Ему снилась родина.

Карета остановилась. Аттила вздрогнул, отдернул занавеску и высунулся в окно. Олимпий попытался помешать ему, но мальчик не обратил на него внимания. Воздух был жарким, душным и зловещим Откуда-то издалека, от головы колонны, раздавались крики. Потом из арьергарда в голову колонны галопом промчался пограничный гвардеец. Когда он возвращался обратно, Олимпий окликнул его, и в это время колонна снова медленно двинулась вперед.

— Эй, послушай!

Кавалерист осадил коня, подтянув сжатые кулаки к груди. Мускулы у него на руках вздулись. Он повернул коня к карете и пустил его шагом, заметив с кислым видом, что внутри сидит жирный дворцовый евнух. Кавалерист молча смотрел на дорогу и на далекий горизонт с угрюмым выражением лица — плохой признак.

— Солдат! Как тебя зовут?

Солдат искоса посмотрел на евнуха и буркнул:

— Центурион. Центурион Марко.

— Марк?

— Нет, — медленно произнес солдат, словно разговаривал с особенно тупым ребенком. — Мар-ко.

«Марко, ну надо же! — сердито подумал Олимпий. — Это даже не на латыни. Это по-варварски.»

— Ну, Марко, что там такое произошло?

— Неприятности впереди на дороге.

— Что, разбойники?

Марко негодующе фыркнул.

— Разбойники, клянусь моей задницей! Прошу прощения. Но я думаю, мы бы справились с несколькими разбойниками, вам так не кажется? Нет. Большие неприятности, очень большие. — Он откашлялся и сплюнул. Некоторое время ехали молча.

— Ну, говори же, что там, — произнес Олимпий раздраженным от нетерпения и страха голосом.

— Да дело вот в чем. Вот мы, направляемся на север по Фламинийской Дороге. — Он показал рукой. — А вот Аларих, направляется на юг по Фламинийской Дороге. И мне почему-то кажется, что дорога недостаточно широкая, чтобы нам с ним разъехаться.

Олимпий прижал к губам свою пухлую белую ручку, и Аттила мог бы поклясться, что он приглушенно вскрикнул.

Мальчик перегнулся через дрожащего евнуха и спросил;

— Но ведь Аларих стоит лагерем в Цизальпинской Галдии?

Центурион всмотрелся внутрь кареты и в некотором удивлении отдернул голову, разглядев мальчика.

— Ты отлично осведомлен, — пробормотал он. — Ты тот самый гунн, да? Отпрыск Ульдина?

Аттила кивнул.

— Он отец моего отца.

Центурион пожал плечами.

— Он стоял там. Аларих всего месяц назад был за

Альпами, а сейчас идет на юг. Их всадников неуклюжими не назовешь. Полагаю, что завтра в сумерки он уже будет у ворот Рима. — Он расправил плечи и сурово сжал губы. — Ну, что будет — то будет. Наше дело — сначала добраться до Равенны. Так что мы собираемся повернуть на восток.

Мальчик изо всех сил постарался не выдать своего восторга.

— В горы? — спросил он.

— В горы, — кивнул Марко.

— В горы! — воскликнул Олимпий.

Мальчик вытянул шею и посмотрел на небо: тяжелое, потемневшее и разбухшее, оно предвещало яростный летний ливень. Готовые пролиться дождем тучи свисали с небес, словно гигантские серые брюха, которые вот-вот лопнут.

Аттила пришлепнул комара на скользкой от пота руке.

— Вот-вот будет гроза, — сказал он.

Центурион посмотрел не на небо, а вперед, на север, вдоль дороги, на горизонт.

— Похоже, ты не шутишь, — проворчал он и крикнул: — Хей! — Потом пришпорил свою гнедую кобылу, повернулся и галопом поскакал в аръергард встревоженной колонны.

Так-так, думал Аттила, устраиваясь поудобнее на роскошном мягком сиденье и почти забыв об Олимпии. Гроза. Все лучше и лучше. Мы направляемся в горы.

Мальчик любил горы. В горах молено спрятаться.

В первую ночь они разбили простой походный лагерь около Фламиниевой Дороги, а на следующую — у Falerii Veteres. В полдень третьего дня они пересекли мост Августа через Неру и почти сразу же повернули на восток, оставив позади широкие равнины Тибра и начав подниматься по узкой дороге в Сабинские горы, по направлению к городу Терни. Дорога сделалась ухабистой, а после Терни они свернули на проселочную дорогу, скорее, тропу через холмы, и колонна могла двигаться только медленным шагом. С такой скоростью они вряд ли могли покрыть больше пятнадцати миль в день, даже используя каждый светлый летний час, а этого они себе позволить не могли, потому что им приходилось разбивать лагерь и принимать меры безопасности, раз уж они не ночевали в укрепленных городах. И все-таки, догадывался мальчик, этот путь считается наименее рискованным, потому что меньше всего можно предположить, что императорская колонна выберет его.

— Где Галла? — спросил Аттила.

— Принцесса Галла Плацидия, о который ты, как я полагаю, справляешься в таком необычайно фамильярном стиле, — едко отозвался Олимпий, — осталась в Риме.

— И что с ней сделают готы?

Олимпий ханжески перекрестился, закатил свои опухшие глаза к крыше кареты и произнес:

— Ничего сверх уготованного ей Господом.

Потом нагнулся и отдернул бархатные занавески, чтобы впустить немного прохладного горного воздуха.

На склонах холмов паслись овцы и ягнята, кое-где встречались пастухи. Один остановился прямо на дороге, глазея на приближавшуюся колонну, и стоял там, пока гвардейцы не прогнали его прочь.

— Разумеется, хорошо известно, — начал Олимпий, не замечая, слушает его мальчик или нет. В сущности, он заговорил только для того, чтобы немного успокоить нервы, которые к этому времени совсем разгулялись со всеми этими солдатами, горами и готами. — Разумеется, хорошо известно, что пастухи здесь, в холмах, совершенные животные. Они не принимают ванну с момента крещения и до самых похорон. Да их и крестят-то редко. — Он с сомнением выглянул в окно и посмотрел на выжженную солнцем землю, зажав в жирной, белой, ухоженной руке носовой платок. — Они, наверное, до сих пор поклоняются козам, во всяком случае, большинство из них. — Олимпий снова устроился на сиденье. — Мошенники и разбойники, так говорят в Риме про обитателей Сабинских гор. А то и еще вульгарнее — «овцеложцы». Понятно, что имеется в виду. Да что там, еще совсем недавно Сабинские крестьяне были печально знамениты тем, что стригли волосы не только на голове, но и на лобке, причем публично. На рыночной площади, на глазах у собственных и чужих жен! Они так же чувствуют стыд, как животные, за которыми ухаживают.

Мальчик прыснул, и Олимпий сердито посмотрел на него.

Словно в доказательство словам евнуха, чуть дальше колонна миновала еще одного пастуха, который стоял и глазел на них так, словно они были первыми человеческими существами, увиденными им за долгие месяцы. Может, так оно и было. Он стоял совершенно голый, накинув на плечи овечью шкуру. Его темно-коричневая кожа пересохла и потрескалась под солнцем пустыни, ноги деформировались от недоедания в детстве или несчастного случая в зрелом возрасте, а глаза налились кровью и были дикими. Мальчик вспомнил эклоги Вергилия, вбитые в него греком. Вот вам и романтика пастушьей жизни. Олимпий что-то недовольно забурчал.

Мальчик ухмыльнулся.

Ох, уж эти итальянские варвары…

Он посмотрел назад и увидел, что пастух потрусил к зарослям кустарника, вывел из-за них изнуренного мула, взгромоздился на него и, повернув к долине, всего лишь раз оглянулся на императорскую колонну. Потом довольно жестоко лягнул мула и скрылся за горным выступом

Аттила выпрямился и задумался.

Они взбирались все выше и выше в горы, по каменистому ущелью, которое зимой, вероятно, превращалось в речку с крутыми берегами. Колючий кустарник цеплялся за осыпающиеся склоны, в жарком летнем воздухе громко стрекотали цикады. Тишина и одиночество здесь, наверху, подавляли. Казалось, что они уже очень далеко от Рима.

Мальчик не выдержал. Внимательно осмотрев крутые каменистые берега по обеим сторонам, он пробормотал:

— Отличное место для засады.

— О! — содрогнулся Олимпий. — О, не говори так!

— Ну, тут ведь не угадаешь, — произнес проклятый мальчишка, получая невыразимое удовольствие.

— В любом случае, этот солдат, Марк, сказал, что мы можем не бояться разбойников, — очень быстро и тревожно заговорил евнух. — В конце-то концов, ведь нас охраняет колонна хорошо вооруженных профессиональных солдат.

— А как насчет шайки бывших гладиаторов? — поинтересовался мальчишка. — Не гладиаторов-рабов. Я имею в виду профессионалов. Говорят, многие из них стали разбойниками, теперь-то, когда у них отняли работу на арене. Из них получится отличная засада, точно?

— Не будь смешным, — сказал евнух. — Ты, должно быть, наслушался глупых баек от рабов. — Он снова прижал платок к лицу, промокнув капельку пота, повисшую на кончике его носа луковкой. — Гладиаторы, ну надо же! — запыхтел он.

Однако мальчик был прав. Он всегда прислушивался к рассказам рабов и считал, что это отличный источник сведений. Он любил сведения. Они давали власть.

Император Гонорий отменил игры в 404 году, после самоотверженного протеста монаха Телемаха. В это же время он закрыл школы гладиаторов. К несчастью, ни самому Гонорию, ни его советникам не пришло в голову, что безработный гладиатор, как и безработный солдат, очень и очень опасен. А пять тысяч профессиональных гладиаторов, неожиданно оставшихся без работы, это величайшая опасность.

После хорошо оплачиваемой кровавой резни на арене казалось маловероятным, что эти мужчины спокойно сядут и превратятся в добрых горожан, пойдут работать водоносами, начнут рисовать фрески, станут торговать фигами или делать что-нибудь в этом роде. Некоторые пошли в армию, но остальные были для этого слишком старыми.

Армии требовались молодые люди в возрасте до двадцати одного года, здоровые, послушные и легко обучаемые. После стольких лет личного риска гладиаторы, несмотря на всю их прочность и предрасположенность к исключительной жестокости, считались плохим материалом для того, чтобы стать солдатами. Самых привлекательных внешне расхватали состоятельные римские дамы, как «личных помощников» и «носильщиков», а в одном случае, вызвавшем много веселья среди городских сатириков и в литературных салонах, как ornatrix или «парикмахера».

Слово изначально было женского рода, но теперь его так забавно применили к мужчинам-парикмахерам, в последнее время вошедшим в моду. В основном ими становились, конечно же, евнухи, или мужчины, которых интересовали только мальчики. Поэтому, заслышав о гладиаторе-парикмахере, сатирики заострили свои гусиные перья.

И вскоре по Риму начали гулять небольшие пасквили на тему о том, как странно, что ornatrix должен посещать свою хозяйку в ее личных покоях только после того, как он полностью обнажится, умастит себя маслом и энергично позанимается в спортивном зале со своим membrum virile.

Но улыбки на их лишенных естественности лицах увяли, когда они поняли, что основная часть гладиаторов подалась в горы, чтобы стать разбойниками.

— Вспомните Спартака! — предупреждали пессимисты.

— Да, и посмотрите, что с ним случилось, — возражали оптимисты. — Распяли вместе со всеми его людьми вдоль Аппиевой Дороги.

— Да, — напоминали пессимисты, — но только после того, как они уничтожили два римских легиона.

— А, — отмахивались оптимисты, — да, конечно…

Вот почему Олимпий так разволновался, когда проклятый мальчишка-варвар предположил, что на них могут напасть из засады. Как отлично понимал евнух, такое вполне могло произойти.

Хотя в основном бандитские шайки в Сабинских горах не считались большой угрозой. Они действовали трусливо, нападали на одинокие уединенные фермы или на богатых купцов, достаточно глупых, чтобы путешествовать без приличного воинского сопровождения.

Кем бы они ни были, казалось невероятным, что у них достанет безрассудства напасть на императорскую колонну с таким сопровождением, даже здесь, в этих отдаленных холмах.

3

Первая кровь

Первая стрела угодила Марко в руку около плеча.

— Проклятье! — взревел он. Стрела насквозь пробила ему трицепс Он приказал своему optio отломить древко и вытолкнуть головку с другой стороны. Сам он яростно вцепился зубами в кожаную уздечку и прокусил ее. Еще одна стрела просвистела у него над головой, пока optio пытался наложить тугой жгут. Галопом подлетел сероглазый британский солдат Люций.

— Первая кровь, центурион! — весело воскликнул он. — Отлично!

— Да, но к несчастью, это моя кровь.

Еще одна стрела, не долетев, покатилась по жесткой земле под ногами у лошади. Люций, прищурившись, огляделся. В безмолвном воздухе не было слышно ничего, кроме стрекота цикад, и видно лишь синее небо над головой. Ни облачка пыли, ни шороха.

— На нас устроил засаду… кто? Одинокий мальчишка лет шести? Что, во имя Света, здесь происходит?

Марко покачал головой.

— Представления не имею. Самая немощная засада, в которую я попадал.

Колонна остановилась, хотя они находились в узком ущелье. Стрел больше не было. Никаких поводов для паники.

— Когда кровь остановится… — начал Люций.

— Уже остановилась. — Марко потрогал жгут. — Тугой, как у девственницы…

— Отлично, центурион. У меня сообщение.

Отправляйся к палатинцам в авангард и спроси наместника Гераклиана — с уважением — чего он от нас хочет.

Марко вернулся быстро.

— Он говорит, что ты соображаешь лучше, чем он.

Люций уставился на центуриона.

— Он хочет, чтобы я отдавал приказы?

— Похоже на то. Он еще хочет, чтобы ты вместе с пограничной гвардией перебрался в голову колонны.

— Господи Иисусе! — Люций отвернулся. — Полководец Гераклиан, — произнес он себе под нос, — ты просто бесполезная куча навоза. — И повернулся обратно. — Хорошо, центурион, мы едем вперед. В конце ущелья, когда доберемся вон до тех бархатных дубов — видишь их? — ты, я и первый эскадрон резко поворачиваемся, едем налево и смотрим, что там можно увидеть. Как тебе такой план?

— Здорово сложный, но может, что и получится.

— Отлично, наглый ублюдок. Вперед.

Тронувшись с места, Марко подал безмолвный сигнал первому отряду из восьми кавалеристов, чтобы они приготовились отделиться от колонны и подняться вверх по левому склону.

В нужный момент они так и поступили, и Люцию не пришлось отдавать ни единого слова команды. Кони, напрягаясь, поднимались на крутой откос; с опущенными головами, раздувающимися ноздрями, они с трудом добрались до верха. Кавалеристы натянули поводья, остановились и огляделись.

Ничего. Ни единого облачка пыли.

— Что за чертовщина происходит, командир?

Люций, прищурившись, смотрел на равнину. Наконец он тихо произнес:

— Какая бандитская шайка, центурион, предпримет пробное, разведывательное нападение, чтобы проверить силы выбранной мишени? Даже не залп, просто несколько хорошо нацеленных стрел, а потом у них хватит дисциплины, чтобы отступить и исчезнуть до того, как враг сумеет ответить?

— Я что-то таких не знаю.

Люций снова всмотрелся в подернутый дымкой горизонт почти зажмуренными глазами.

— Гладиаторы? — предположил молодой кавалерист, Кариций, широко распахнув глаза в мальчишеском возбуждении и трепете. — Ставшие разбойниками?

— Гладиаторы, — пренебрежительно фыркнул Опс, египетянин-decunon с бычьей шеей, лет сорока. Он уже собирался в отставку, но по-прежнему был крепким, как и любой другой в легионе. По-настоящему его звали Опорсенес, но ему больше подходило имя Опс. — Вот только не надо мне про проклятых гладиаторов. Гладиаторы, детка, это актеришки с мечами в руках. Они просто чертовы знаменитости-убийцы, вот что это такое.

Как и любой другой солдат, Опс испытывал к гладиаторам, как к работающим, так и безработным, только презрение. Секс-символы, которым переплачивали, педики паршивые, показушные драчуны, такие и пяти минут не продержатся в настоящем сражении, где помогает остаться в живых только настоящая взаимная преданность и доверие между тобой и другими. Это тебе не размахивать мечом перед орущей толпой.

— Отлично, парни, — сказал Люций, поворачивая коня. — Назад в колонну и смотреть в оба. Еще ничего не кончилось.

— Да что ж такое происходит? — прошептал Олимпий, когда колонна снова потащилась вперед. — На нас ведь не могли напасть, нет?

— Похоже, что уже напали, — ответил маленький варвар, поудобнее устраиваясь на сиденье. — Я бы сказал, здорово дисциплинированное нападение.

Страх Олимпия перешел в презрительную насмешку.

— О, так ты у нас еще и военный эксперт, вот оно что? Несомненно, хорошо знакомый с военными трактатами Энея Тацита, Фронтиния и Вегеция?

Мальчик смерил евнуха взглядом и бесстрастно кивнул.

— Да, я их все прочитал. И еще тот, анонимный, De re militari, который учит, как можно плыть на судне с помощью бычьей тяги. Интересная идея. Особенно хороша для нападения в верховьях реки. Ты об этом знаешь? Евнух хватал ртом воздух, как умирающая кефаль.

Аттила улыбнулся и закрыл глаза.

— Они скоро опять нападут, — пообещал он. — Тебе лучше помолиться.

Они выбрались из ущелья и оказались на высоком, бесплодном плато. Идеальном для молниеносного нападения на медленную, неповоротливую колонну. Но лазутчики, которых выслал Люций — Гераклиан почему-то до этого не додумался — не сообщали ни о каких признаках жизни, кроме ящериц и цикад. А земля была слишком твердой и каменистой, и на ней не могло остаться заметных следов.

Они пересекли плато в напряженном молчании: пограничные гвардейцы в авангарде, Палатинские — в хвосте колонны. Опять начали спускаться к широкому естественному амфитеатру, поросшему травой. Дорога заворачивала вокруг подножья холма. Местность слева резко поднималась, а справа так же резко опускалась.

Люций приказал остановиться.

Ни звука, лишь ветер шелестит в сухой траве,

Опс что-то проворчал. Люций велел ему замолчать,

Он вспоминал тот день, когда Ганнибал перерезал римлян у озера Тразимене, напав на них из засады. Колонна римлян не смогла развернуться в боевой порядок, прижатая к берегу озера. Он думал, какое здесь отличное место для подобной засады. Слева крутой подъем, справа еще более крутой спуск. На этом склоне они ни под каким видом не смогут выстроиться в хороший боевой порядок.

Тут Марко сказал:

— Приближаются кони. Оттуда, из-за вершины.

— Пастухи? — предположил Люций. — С козами?

— Нет, лошади. С всадниками.

Они прислушались. Люций ничего не слышал. Напряжение сделалось непереносимым. Желание солдата начать битву, как хорошо знал Люций, часто приводило к слишком ранней атаке.

Нет ничего хуже, чем дожидаться противника, особенно невидимого и многочисленного.

Но Марко не был новичком. Он снова кивнул.

— Приближаются.

— Как ты их слышишь? — удивился Люций.

— Я не слышу. А наши кони — да.

Он не ошибался. Их лошади уже нервничали, унюхав пот и страх своих всадников. Но ветер принес с собой еще что-то. Они прядали ушами, а ноздри их раздувались, пытаясь уловить запах приближающихся сородичей.

Люций наклонился и заговорил прямо в дергающееся ухо своей прекрасной серой кобылы:

— Что случилось, Туга Бан? Нас ждут неприятности? — И выпрямился, не обращая внимания на скептический взгляд центуриона. — Думаю, ты прав, — Люций прищурился, оглядывая склон слева. Потом сделал знак Марко, чтобы тот дал команду всем спешиться. — И Палатинской гвардии тоже — если военачальник Гераклиан не против. Так что давай туда и вели всем пошевелить толстыми задницами.

— Мы не поскачем вниз?

— С нашей-то скоростью? С этими проклятыми перегруженными каретами? — Люций покачал головой. — Если мы останемся в седлах, нас порубят на кусочки. — Он соскользнул на землю и прикоснулся к эфесу меча. — Придется сражаться. — Он снова вгляделся в крутой склон и в дрожащее марево над ним. — И где эти паршивые разбойники с большой дороги?

Марко промолчал. Они оба отлично знали, где сейчас бандиты.

И оба отлично знали, почему стая грачей в дубраве под ними с карканьем поднялась в воздух и полетела прочь из долины. Грачи очень умные птицы. Они не улетают, если к ним приближаются лошади, овцы или козы. Зато улетают, если приближаются люди, и умеют отличите человека с луком от человека без оружия. Если грачи улетают — жди беды.

Марко вытащил меч и потрогал лезвие.

Люций выстроил их в две линии слева от колонны, лицом к подъему.

— Высокая горка, — пробормотал Марко.

— Это точно, — согласился Люций. — Надеюсь, ты

делал зарядку?

Марко отхаркался и сплюнул.

— Да-да.

Но он понимал, что Люций прав. Надо признать, этот офицер обычно всегда прав. Командир Люций — отличный парень. В подобной ситуации, если на них должны напасть сверху — а сейчас произойдет именно это — самое лучшее, что можно сделать (так чаще всего и бывает во время войны): ошеломить противника, то есть контратаковать вверх, в гору.

Марко поднял глаза — вот и они. Он негромко свистнул. Конратака в гору, с куда меньшим количеством людей. Боже праведный!

На уступе прямо над ними стояло не меньше четырехсот человек, наложив стрелы на тетивы. Одетые пестро, многие вообще голые по пояс. Из доспехов — не больше, чем кожаные нагрудники. Они стояли там небритые, оборванные, с дикими глазами. Но оружие у них было серьезное. Кроме луков и стрел — щиты, копья, а у некоторых еще и тяжелые пики. Пикником тут и не пахнет. Они стояли в строгом боевом порядке и бесстрастно смотрели вниз, на злосчастную колонну, ожидая приказа

Потом вперед шагнула одинокая фигура в белом и швырнула вниз мешок. Подпрыгивая на камнях, он раскрылся, и оттуда выкатились две отрубленные головы. Одна ударилась о колеса кареты и остановилась. Вторая покатилась вниз с обрыва. Разбойники.

Ждать дальше бессмысленно. Люций дал команду, и они бросились в атаку.

Мышцы на ногах горели и дрожали от напряжения, когда он взбирался вверх по откосу впереди своих людей. Они кричали, но Люций слышал, как, перекрывая этот рев, стрела за стрелой с тошнотворной частотой глухо вонзается в человеческую грудь. На таком близком расстоянии от доспехов не было никакого толка, а раны были смертельными. Уже пятеро выбыли из строя… десять… двадцать… А их всего-то восемьдесят, да еще пятьдесят палатинцев на левом фланге. И вот он уже в пяти ярдах от линии лучников и видит изумление в их взглядах. Их предводитель все еще не дал команды отступить или вытащить мечи, и они все еще стояли, обремененные луками, с удивлением видя, как быстро солдаты взлетели по крутому откосу вверх. Люций посмотрел на бандита, возвышавшегося над ним, и успел разглядеть налившиеся кровью глаза, запекшиеся от палящего солнца губы, ввалившиеся щеки и трясущиеся руки. Эти люди не в самой лучшей форме, в отличие от его людей.

И они сшиблись с врагом. Люций шагнул наверх и столкнул «своего» бандита с уступа. Снова шагнул вперед и взмахнул мечом. Вздрогнув, лучник попытался отразить удар — какая нелепость! — своим луком, но прочная сталь погрузилась в его кишки по самую рукоятку. Люций резко повернул меч и потянул его, и человек упал, давясь собственной кровью, а из рваной раны в животе вываливались наружу внутренности. Сзади к нему подбежал другой, вытаскивая меч, но он не успел. Люций стремительно поднял меч, прикрыв щитом грудь и живот, и воткнул острие в глотку противнику. Лезвие заскрежетало, ударившись в шейные позвонки, и Люций, поворачивая и вытаскивая меч, почувствовал, как они раздвигаются. Руку залило кровью. Человек безжизненно обвис, и Люций яростно толкнул труп щитом на того, кто подбегал следом.

То же самое происходило вдоль всей линии. На левом фланге молчаливые палатинцы методично превращали в фарш своих недокормленных противников. Следовало отдать им должное: когда дошло до дела, они оказались весьма крепкими солдатами.

Хотя во время подъема они потеряли, пожалуй, не меньше четверти своих людей, сейчас все сражались в смертельном, плотном боевом строю, как умели только римские солдаты, подставляя противнику сплошную стену щитов и сверкающих лезвий. И потрепанной шайке разбойников приходилось биться с твердой сталью.

Марко сражался справа от Люция. Хотя покрытый боевыми шрамами центурион никогда не позволил бы себе ни единого слова жалобы, Люций видел, что рана в его левой руке снова начала кровоточить. Марко старался удержать щит этой рукой, нанося удары правой, но левая рука быстро слабела, щит дрожал и опускался все ниже и ниже. В любой момент враг мог заметить это и нацелиться в горло или в легкие. Люций ничего не сказал, просто постарался прикрыть Марко, оказавшись немного впереди центуриона и прикрывая его слева. Они всегда составляли хорошую команду.

Чуть дальше вдоль линии пошатнулся и упал юный Каприций. Бородатый, похожий на нищего попрошайку мерзавец поднял у него над головой свое короткое копье, готовый вонзить его в шею юноши. Люций повернулся туда, но он уже не успевал. И тут, когда копье уже опускалось, Опс, крепко сбитый египтянин, кинулся вперед, подняв вверх щит и почти закрыв собой мальчика. Копье, разумеется, пробило щит насквозь, и судя по реву Опса, попало ему в руку. Но Каприций, хоть и был на волосок от смерти, остался жив. Он вскочил на ноги и вонзил свой меч в бок противнику, который все еще пытался выдернуть копье из щита Опса. Люций ощутил комок в горле. Все-таки под его началом служат отличные ребята. Будь он проклят, если позволит себе потерять еще кого-то. Он продолжал сражаться с безмолвной яростью.

Бандиты отступали по всей линии. И — какая глупость — они оставили своих коней тут же, рядом. Теперь они отступали прямо на ржавших, перепуганных лошадей, пытаясь пройти мимо них, под ними, даже над ними, некоторые прыгали в седла и хаотически мчались прочь. Линия солдат по-прежнему теснила их. Внезапно Люций заметил мужчину, швырнувшего вниз мешок с отрубленными головами.

Схватившись за поводья, он пытался повернуть свою лошадь, чтобы сесть на нее верхом.

Люций подтолкнул Марко:

— За мной!

Отошел назад и помчался вдоль линии налево, догоняя предводителя разбойников. Марко мчался за ним по пятам и орал во всю глотку. Люций ухмыльнулся. Это Марко, как он есть. На самом деле Марко кричал, потому что раненая рука пылала от боли.

Они добежали до вожака в тот миг, когда тот уже вскочил на лошадь и дернул поводья, поворачивая направо. Марко не тянул время даром. Он прыгнул вперед и вонзил меч в шею лошади. Из сонной артерии с невероятной силой хлынула кровь прямо в лица обоим. Вожак снова дернул поводья, пытаясь удержать умирающее животное, но тщетно.

Несчастная лошадь затопталась по кругу, ее большое сердце толчками гнало кровь, которая хлестала из зияющей раны на шее, задние ноги подогнулись, и животное рухнуло на землю.

Предводитель бандитов выкатился из-под нее и поднялся на ноги, но тут же снова упал на пыльную землю от пинка грубого, подбитого гвоздями башмака Марко. Тот решительно прижал острие меча к затылку бандита и, задыхаясь, стал ждать, что скажет Люций.

Стычка уже закончилась. Около двухсот мертвых бандитов лежали на земле. Раненых добивали. Оставшиеся в живых улепетывали через плато к дубраве. Кое-кто пытался их догнать, но было очень жарко, и сражение все равно завершилось победой римлян.

Люций избавил умирающую лошадь от мучений, вонзив меч за ее дергающееся ухо, в мозг. Он всегда жалел коней. Потом подошел и приказал предводителю встать на ноги.

Пленник выглядел пыльным и истощенным, но в его глазах полыхнули остатки гордости. Одет он был тоже странновато, в длинное белое подобие мантии, грязное, с оборванным подолом. Никаких доспехов, никаких щитков — никаких опознавательных знаков.

— Ну, — выдохнул Люций, помотав головой и поморгав, чтобы стряхнуть с глаз лошадиную кровь, — твое имя?

Мужчина опустил голову.

— Ты хорошо вымуштрован. Неплохая попытка засады.

Мужчина взглянул на него, и в его глазах загорелась ненависть.

Люций кое-что заметил. Вожак прятал левую руку. Люций схватил его за руку и вытянул ее. На указательном пальце блеснуло кольцо с печаткой.

Люций остро взглянул на него.

— Так ты был солдатом? Солдат, ставший бандитом, а? Что, однажды рассердился, потому что тебе не заплатили за несколько месяцев? Или начал капризничать? Значит, ты повернул оружие против Рима, который тебя кормил, которому ты всем обязан, и предпочел жить в лесу, как дикий зверь?

Бандит отвернулся, сплюнул и снова посмотрел на Люция, в глазах его по-прежнему полыхала странная ненависть.

— Я служил Стилихону, — ответил он.

Люций медленно кивнул и очень тихо произнес:

— Я тоже служил Стилихону. И мне нравится думать, что я по-прежнему ему служу.

Они долго смотрели друг другу в глаза.

— Что ж, — сказал, наконец, Люций и отпустил грязную руку вожака. — Достаточно.

— Вздернуть их?

Люций устало отвернулся.

— Вздерни.

Захватили живьем только восьмерых бандитов, включая вожака. Они послужат примером для других.

Раненых добили прямо там, где они упали. А эту восьмерку повели через плато к опушке леса.

В начале небольшого ущелья, ведшего с плато, стояла старая, потрепанная сосна. Пленников подвели к ней и раздели догола. Люди Люция перекинули веревки через прочные нижние ветви и надели петли на шеи пленникам, приготовившись подтянуть их вверх и повесить, и тут подъехал наместник Гераклиан и начал командовать.

— Думаю, тут нужен особый урок, — заявил он.

Люций отвернулся. Он не имел ни малейшего желания любоваться «работой» палатинцев. Но Марко заставил себя смотреть.

Палатинские гвардейцы связали пленникам руки за спиной, заставили их встать на колени и начали жестоко пороть плетьми из завязанных узлами кожаных шнуров. С особой жестокостью они пороли вожака, но он, как и все его соратники-разбойники, не издал ни звука. После порки вожака пинком швырнули на землю и крепко связали ему щиколотки. Между голенями ему пропустили веревку, обмотали ее вокруг лодыжек, другой конец веревки перебросили через нижнюю ветвь дерева и вздернули его вверх ногами. Один из гвардейцев взобрался на дерево и вогнал вожаку в скрещенные лодыжки девятидюймовый железный гвоздь, прибив его к стволу дерева. Так его и оставили, в сознании, дрожащего от боли и страданий, но безмолвного. Из пробитых щиколоток по его спине струилась кровь, капая на землю с его волос и кончика носа.

Марко знал, что самое страшное в таком перевернутом распятии. Девятидюймовый гвоздь, пробивший кости, это ужасно, но он не убивает. Нет, страшнее всего то, что ты перевернут вверх ногами, не в состоянии шевельнуться, и ждешь смерти. Это займет дня три, может, и больше. Бандиты оказались в тени сосны, поэтому от жажды они умрут не скоро. Кровь прихлынет к их головам и там и останется. Уже через час у них начнутся такие страшные головные боли, что и представить себе невозможно. Через день губы и языки у них распухнут и побагровеют, а белки глаз сделаются пурпурно-красными, как спелые сливы. Случалось, что глазные яблоки у людей лопались, не выдержав давления. Но и это не убьет их. Они умрут от кровоизлияния в мозг или от обезвоживания. А если этого не произойдет, дня через три они умрут от мучительного удушья, не в состоянии шевельнуть грудной клеткой, чтобы вдохнуть. И умрут они с благодарностью. Если им повезет, воронье не доберется до них, пока они не умрут. Эти стервятники, с сильными черными клювами и яркими, неулыбчивыми глазами. Но если не повезет, они учуют распятых издалека, прилетят, начнут терзать перевернутую грудь, выклюют глаза — деликатесное лакомство — пока те еще будут живы, или начнут отрывать мягкую плоть с губ. Нет никакого смысла закрывать глаза: они просто начнут с век, отрывая их осторожно, как шелк. Ничего удивительного, что ворон считают за бродячие души проклятых.

Гвардейцы Палатина по очереди прибили вверх ногами всех восьмерых бандитов к скрипучей, залитой кровью ветви старой сосны. Мученики стонали, некоторые умоляли не делать этого, но все оказалось бесполезно. У гвардейцев не было на них времени, зато было много презрения.

— Ну, ну, дамочка, кончай хныкать, — весело сказал один, забивая очередной девятидюймовый гвоздь. — Скоро будешь в Гадесе с деревянным мечом в заднице.

Люций сел верхом и посмотрел через долину на юг, в сторону Рима. Он понимал, что это отребье не заслужило ничего лучшего. Самое справедливое наказание для преступников. Но все же никто не мог заставить его наслаждаться этим.

Потом они проехали назад через плато, спустились к ждущим в колонне каретам, и высокое дерево с омерзительным украшением из живых, но умирающих людей, осталось позади.

Некоторые солдаты притащили с опушки леса охапки хвороста и сложили погребальный костер, чтобы сжечь трупы. Вонь с поля битвы уже сделалась невыносимой: кровь, пот и содержимое разрубленных кишок перемешались с жарким воздухом. Люди прикрывали лица, когда волокли трупы бандитов к костру. Тела горели медленно, шипели, как жарящееся мясо, высоко в воздух поднимался столб масляного дыма.

— Сигнал предупреждения, — одобрительно сказал Гераклиан, — всем остальным шайкам грабителей в этой местности.

Растопленный человеческий жир сочился из костра и затекал в растрескавшуюся землю. Люций приказал перенести погибших римлян на повозки и отвезти их в долину. Наверху слишком твердая земля, чтобы рыть в ней могилы. Внизу, где почва мягкая, им можно устроить достойные похороны, как подобает каждому, погибшему за Рим.

Они потеряли четверть своих сил. Люций принял правильное решение атаковать. Но это победа далась тяжело.

Еще больше солдат были ранены. Тех, кто мог выжить, перебинтовали товарищи и помогли сесть верхом.

Вот лежит один со стрелой, застрявшей глубоко в легких, и кровь, пузырясь, вытекала из него вместе с жизнью. Каприций, юный рекрут, всего восемнадцати лет. Даже упрямый героизм Опса не смог его спасти.

Рядом с юношей лежал сам Опс. Тот удар копьем сквозь щит тяжело ранил его в руку. Копье задело артерию, и крепкий египтянин потерял очень много крови. Он прижимал руку к груди, а его вторая рука, покрытая запекшейся кровью, была ржаво-коричневого цвета. Лицо у него стало пепельно-бледное, а дыхание — поверхностное и неровное.

— Вперед, солдат, давай-ка мы тебя починим, — сказал Люций.

Опс не обратил на него внимания. Он смотрел на Каприция.

Люций знал, что они были не только друзьями, но и любовниками. Такое случалось часто. Соратники смеялись над такими, давали им издевательские клички, вроде Минций Флавиан, если заставали их вместе в постели, но при этом большинство из них время от времени выбирали себе дружка. Опс мог умереть за юношу, и похоже, что именно это с ним и происходило. А они не могли позволить себе терять таких солдат, во всяком случае, не сейчас. Люций отвернулся и тихонько выругался. Не выругайся он, мог бы и заплакать. Марко опустился рядом с Каприцием на колени. Почему такое всегда случается с самыми молодыми?

— Сядь, мальчик, — ласково попросил Марко. — Нужно снять с тебя нагрудник, чтобы перевязать тебя.

Эта нежность, с которой солдаты заботились друг о друге после сражений. Люций все слышал, но не мог посмотреть.

Увидев, как погиб великий Гектор, рассказывает Гомер, даже бог Аполлон закричал на Олимпийцев: «Как жестокосерды вы, о боги! Вы живете ради жестокости!»

И Люций вспомнил старую песню:

Жестока воля Господня,
И печаль моя все растет,
И буду я плакать, любовь моя,
Ибо войны не прекратятся никогда.

Каприций посмотрел на центуриона влажными полузакрытыми глазами и покачал головой:

— Подожди немного, — прошептал он. На его губах пузырилась кровь. — Совсем чуть-чуть.

Марко подождал. Остальные стояли вокруг, склонив головы. Через несколько минут Марко встал и сделал знак. Тело Каприция нежно положили на повозку рядом с павшими соратниками.

Возвращаясь в колонну, Люций посмотрел на Олимпия, сильно потевшего в полумраке богато украшенной кареты.

— Где, черт побери, мальчик?

— Я за мальчишку не отвечаю, — огрызнулся евнух. — Он ушел.

Кровь застыла у Люция в жилах.

— Ушел?

— Да здесь я! — раздался из-за его спины веселый голос. Люций обернулся и увидел Аттилу, скользившего вниз с покрытого травой откоса.

— Где, черт бы тебя побрал, ты был все это время? — возмутился Люций.

Мальчик остановился возле дверцы кареты, прикрыл рукой от солнца глаза и посмотрел вверх, на Люция, сидевшего верхом на своей огромной лошади.

— Наблюдал. — Он по-волчьи усмехнулся. — Учился.

Люций не был настроен шутить.

— Садись в карету, — скомандовал он, пришпорил свою Туга Бин, и колонна двинулась в путь.

Этой ночью они разбили лагерь в долине, после того, как похоронили своих мертвецов. Они вырыли по периметру большой ров, соорудили насыпь и ограждение. Оборонительный лагерь в самом сердце Италии! Странные настали времена.

Люди измучились, но все равно пришлось выставить ночных часовых, которые менялись каждые два часа. Люций и Марко несли вместе с ними первую стражу, хотя их глаза закрывались от усталости. Как только их стража окончилась, они вместе со своими людьми спустились к реке и выкупались перед тем, как уснуть. Они смыли запекшуюся кровь с рук, лиц и туник, потом набрали полные легкие воздуха и окунулись с головой под воду, просидев там столько, сколько смогли выдержать, и вынырнув на поверхность, благодарно хватая ртом воздух. Было темно. Никто из них не разговаривал, а река омывала их прохладной водой, очищая. Они зачерпывали полные пригоршни чистой, холодной воды, и выливали их себе на головы, словно совершали помазание. Они молились всем богам: и Христу, и Митре, и Марсу Ультору, и Юпитеру. Они поднимали глаза к небесам и видели там кружение звезд: Дракона, свернувшегося кольцом вокруг Полярной звезды, созвездие Орла и созвездие Щита, медленно скользящие к западному горизонту; серп луны, повернутый рогами вверх, как корона Дианы-охотницы; охотника Ориона, которого она жестоко убила, медленно поднимающегося к рассвету.

Люций подумал о жене, о том, что она видит те же самые звезды. Орион тает на небосклоне, когда она выходит из дома, чтобы собрать в белый передник свежие яйца, и солнце поднимается над ласковой долиной Думнонии. Его дети, Кадок и маленькая Эйлса, выгоняют во двор курочек ореховыми прутьями и без умолку болтают друг с другом, а их большие карие глаза остаются серьезными и внимательными. Он улыбнулся в темноту и почувствовал, как сильно бьется сердце. Он видел чистый, тоненький ручеек, бегущий по долине к серому Кельтскому морю; холмы и роскошные луга, на которых пасется упитанный белый скот; и высокие горные хребты, поросшие древними дубравами. Та страна ничего не знает о войнах и убийствах. Его жена и дети никогда не видели обнаженного в гневе меча, не говоря уже об отталкивающих последствиях сражения. Так и должно быть, и это правильно. Но теперь он боялся за будущее той страны, там, за пределами ослабевшего Рима, наслушавшись рассказов о жестоких пиратах-саксах, постоянно приближавшихся… Он должен быть там, с ними. Он так боялся за них.

Перед тем, как покинуть Иска Думнориум, чтобы подняться на стоявшие на якоре в устье реки суда, ждущие последние несколько потрепанных центурий из когда-то могучего Legio II Augusta, он заключил жену в объятия, и они поклялись друг другу, что каждый вечер и каждое утро, где бы ни оказались, они будут смотреть на луну и звезды, и их любовь помчится с ночным ветром над бескрайними равнинами, горами и пустынями, что разделяют их. Какие бы страны ни пролегали между ними, им светит одна и та же луна, одно и то же солнце. Люций смотрел на лунный серп и молился, рассказывая в молитве о своей глубокой тоске.

Потом солдаты вернулись в лагерь и, завернувшись в одеяла, уснули, как новорожденные.

4

Лес

На следующее утро Люций опять искупался в реке и увидел сверкающую вспышку пчелоеда, мелькающего над широким лугом. Он перекрестился и пробормотал молитву. Если пчелы к удаче, то что означает пчелоед?

Он вернулся в лагерь и увидел быстро скачущего верхом императорского гонца. Люций подошел, чтобы поинтересоваться, что за донесение тот привез, но всадник невыразительно ответил:

— Это только для наместника Гераклиана.

Люций пожал плечами, позволил тому спешиться и войти в палатку Гераклиана.

Через несколько минут гонец вышел из палатки, вскочил в седло и умчался прочь.

Гераклиан сообщил Люцию, что с этого дня Палатинская гвардия будет постоянно держаться в авангарде.

Они позавтракали грудинкой и сухарями, свернули лагерь и тронулись в путь. Пришлось снова подниматься вверх из долины. Они ехали по грубым, сожженным солнцем, пустынным равнинам, где лишь изредка встречались ракитник или кермесоносный дуб, воздух опьянял ароматами можжевельника и дикого тимьяна. По этой выжженной пустоши они ехали до второй половины дня. На юге собирались грозовые тучи, но гроза так и не разразилась. Даже здесь, в горах, воздух был жарким и душным. Потом начался медленный спуск, и дорога привела их в густой сосновый лес.

В лесу было темно и гнетуще, вернулась внушающая ужас, тяжелая атмосфера, что преследовала их в день, когда они покинули Рим. Несомненно, вот-вот должна была разразиться гроза. А в темноте леса тяжесть и безмолвие нависшего летнего дня казалась еще более зловещей. Лошади испугались, начали вращать глазами, сверкать белками и нервно прядать ушами, их ноздри раздувались, чуя опасность, а из-за густых, темных деревьев, стоявших, как злобные часовые, по обеим сторонам дороги, ничего не было видно.

Люций заметил, что Марко внимательно вглядывается в лес слева от дороги. Он проследил за направлением взгляда.

— Что там, центурион?

Марко покачал головой.

— Ничего.

Они снова замолчали.

Наместник Гераклион, едущий с Палатинской гвардией во главе колонны, поймал себя на том, что думает о Барии и о его легионах в темном лесу Тевтобурга, хотя сам находился в самом сердце Италии. Италия перестала быть безопасной. Еще он думал о Стилихоне.

Иногда ему очень не хватало общества и неиссякаемого оптимизма этого человека, убитого героя Рима, который его всегда возмущал и чьим убийством он руководил. Хуже всего то, что Гераклиан понимал — сам он человек очень слабый. А еще он понимал, что это самое ужасное ощущение для мужчины. Быть гребцом на галерах, быть распятым, стать «развлечением» во время представления с дикими зверями — все это ничто в сравнении с пыткой ежеутреннего пробуждения и понимания, что дух твой под панцирем сверкающей бронзы и алых красок слаб и робок. Гераклиан сильнее сжал поводья и поехал дальше.

Темные сосновые деревья почти соприкасались верхушками у них над головами, и те лоскутки неба, что все-таки виднелись между ветвями, были тяжелыми и серыми, как щиты. Стало так темно, что они с трудом различали тропу, и вдруг все осветилось — разветвленная молния ударила в лес в опасной близости к дороге. Буквально через мгновение громыхнул гром, показав, что молния едва не ударила в саму колонну. Лошади заржали, начали вставать на дыбы, всадники с дикими криками осаживали их.

В скрипучей либернианской карете, позолоченные украшения и кармазинные занавески которой среди этого зловещего и сурового ландшафта казались особенно нелепыми, Олимпий, охнув от страха, когда сверкнула молния, схватил Аттилу за руку. Мальчик аккуратно высвободился.

— Но наверное здесь, под высокими деревьями, мы в безопасности? — пролепетал, заикаясь, Олимпий.

Это прозвучало так, словно он обидчиво жаловался богам, устроившим эту грозу, на молнию и на то, как все обернулось. Знак глубочайшей тупости… И Аттила улыбнулся.

Олимпий не понимал этого мальчика-гунна. Он улыбался часто — эдаким волчьим оскалом, но в его улыбке не было счастья. Он был полон гнева, даже ненависти. Он улыбался, как маленький божок, наблюдающий за жертвоприношением.

Наместник Гераклион подал знак, что колонна должна двигаться дальше, и они угрюмо повиновались.

Опытные солдаты, такие, как Марко и Люций, опустили копья и сняли железные шлемы — уж лучше промокнуть. И стоило пожалеть знаменосца в такую грозу. Он не смел опустить знамя, даже ради собственной безопасности. Бедный парень превратился в живую мишень для молнии.

Поднялся холодный ветер, начал терзать ветви прямо у них над головами, трепать их плащи. А потом пошел дождь. Большие холодные капли падали на головы и плечи и барабанили по крышам карет, в которых сидели немногочисленные везунчики. После первых шумных капель дождь хлынул потоком, и солдаты в голове колонны с трудом различали дорогу из-за сплошной пелены воды. Гензерик и Берик, наконец, проснулись. Олимпий неистово крестился, да и по всей колонне солдаты и командиры то и дело осеняли себя крестом во имя Иисуса или обещали жертвы Митрасу и Юпитеру, если благополучно доберутся до Равенны. Многие давали обещания и клятвы всем троим богам. Чего беречь залог, если ставка одна?

Дождь все хлестал, волосы прилипли к головам, красные шерстяные плащи — к плечам, лошадиные гривы — к холкам, со всех струилась холодная горная вода. На пересохшей летней дороге, сначала твердой, как бетон, а потом размокшей и превратившейся в желтую, липкую грязь, быстро образовались лужи. И люди, и кони склоняли головы в знак повиновения, и страха, и усталости перед превосходящей силой грозы и богов грозы, но продолжали двигаться вперед. Один Аттила высунулся в окно кареты и, ухмыляясь, смотрел на дождь.

— Сядь в карету, мальчик, — бранился Олимпий. — Задерни занавески.

Но Аттила не обращал на него ни малейшего внимания.

Все остальные в колонне ощущали этот ливень, как беснующееся животное, угрожавшее уничтожить их единым взмахом ослепительно белых рогов. Но Аттила чувствовал, что гроза пронизывает его насквозь, что он — ее часть, что она не причинит ему вреда. Все остальные, съежившись в своих личных вселенных, чувствовали себя перед этой грозой такими маленькими, утратившими силу, испуганными, приниженными. А мальчик чувствовал себя сильнее, крепче, могущественнее: единым целым с громом, единым целым со вселенной. И глядя на него, ощущая часть этой истины, чувствуя что-то противоестественное, Олимпий зажмурился и опять перекрестился.

Аттила ухмылялся дождю и черному, залитому водой лесу, так плотно окружавшему их. Когда еще одна ужасная молния ударила в деревья рядом с дорогой, и одна из сосен рухнула на землю в окружении искр, дыма и пламени, и кони во всей колонне начали метаться во все стороны, закатывая глаза и прижав уши, так что пришлось с трудом сдерживать их, натягивая поводья, и каждый второй в колонне осенил себя крестом, беззвучно шепча отчаянную молитву, Аттила в исступленном восторге вглядывался в лес, смотрел на хаос темных, разъяренных небес и шептал:

— Астур, отец мой… Владыка Гроз…

И тут молния ударила в карету Берика и Гензерика.

Молнии непредсказуемы, и эта не тронула саму карету, но кожаные ремни, что поддерживали ее, лопнули, и вся громоздкая махина выгнулась по центру и опустилась на оси.

Задняя ось с громким треском сломалась. Перепуганные лошади заржали, встали на дыбы и попытались вырваться из постромок, но остались безжалостно прикованы к сломанной карете. Возница хлестнул их кнутом, и они нервно повиновались.

Колонна медленно остановилась. Двое верховых гвардейцев, ехавших по обеим сторонам кареты Олимпия, повернули назад, чтобы выяснить величину повреждений. Они быстро пришли к выводу, что сломанную карету нужно вытолкать с дороги в лес, а обоим принцам-вандалам придется пересесть в другую карету.

В этот миг Аттила обернулся и увидел, что Олимпий наклонился вперед и как-то странно сгорбился, а из его необъятного брюха торчит подрагивающее древко стрелы. Евнух, прижав руки к животу рядом со стрелой, бормотал:

— Меня подстрелили! — Он посмотрел на мальчика и повторил: — Меня совершенно ужасно подстрелили!

— Похоже на то, — согласился Аттила.

Большая часть стрелы оставалась снаружи, и мальчик уже сообразил, что в животе евнуха застрял дюйм или два, включая головку. Учитывая объемы Олимпия, рана будет совсем небольшая. Он бросил на евнуха короткий сострадательный взгляд и снова высунулся наружу. И точно, рядом с окном, в позолоченной стенке кареты, торчала еще одна стрела. Пока Аттила рассматривал ее, из темного леса и дождя беззвучно посыпались еще стрелы, как сверхъестественные посланцы из другого мира. Очевидно, тетивы невидимого противника еще не успели отсыреть. Одна стрела попала в ногу лошади; другая пробила глотку солдата, он упал на коня, вцепившись в его холку и заливая промокшую гриву кровью.

— Нападение! — закричал молодой optio. — Слева! Второй эскадрон, ко мне!

Восемь кавалеристов начали прокладывать себе путь в густоту леса, срубая мечами низко растущие сосновые ветви.

Вдоль колонны на полном скаку промчался Люций и яростно осадил Туга Бин, чьи передние копыта продолжали скользить вперед по желтой грязи. Люций, несомненно, давно заметил летящие стрелы.

— Спешивайтесь, вы, чертовы тупицы! взревел он. — Оставьте лошадей, воспользуйтесь своими паршивыми ногами! На нас напали и справа, и слева, если вы, конечно, этого еще ни хрена не заметили! А вы, парни, скиньте эту проклятую штуку с дороги — сейчас же!

Солдаты повиновались немедленно. Упряжь отрезали от поврежденной кареты, и кавалеристы, подоспевшие сзади, повели их прочь. В кожаное седло Люция, рядом с бедром, ударилась стрела, он протянул руку, не глядя, схватил ее и презрительно откинул в сторону, продолжая выкрикивать команды. Наместник Гераклиан и его гвардейцы во главе колонны не подавали признаков жизни.

Сломанную карету приподняли и столкнули с дороги, она тяжело ударилась о ствол высокой сосны и замерла.

— Вы, педики! — заорал Люций на испуганных принцев-вандалов. — Пересаживайтесь в карету перед вами!

Берик и Гензерик, съежившись под плащами, потрусили вперед, к следующей карете.

Люций резко повернул лошадь и вгляделся в дождь.

— Иисус, что за насмешка! Это же просто бандиты, ради Христа! Любители хреновы!

— Опять нападение! — проорал Марко, резко осаживая коня, — Я, черт возьми, просто поверить не могу!

— Я тоже! — крикнул в ответ Люций.

— Остатки той шайки?

Люций помотал головой.

— Это не бывшие солдаты. Они стреляют с обеих сторон.

Стрелы продолжали ударяться в щиты и стенки карет, но оба командира не обращали на них внимания.

— Можно подумать, — заговорил Люций, — что кто-то не хочет, чтобы мы добрались до Равенны.

— А наместник Гераклиан… — начал Марко.

Люций приподнялся в седле и вытянул шею, пытаясь разглядеть, происходят ли в голове колонны какие-нибудь решительные действия. Потом опустился в седло и раздраженно произнес: — Клянусь яйцами Юпитера! Те, кто на нас напал, это, выражаясь армейским языком, кучка хреновых любителей. А мы мечемся, как муравьи на муравейнике! — Он снова сердито повернул лошадь и продолжил отдавать приказы.

— Так. Опс, берешь двадцать человек, и паршивыми ножками пробираетесь вон к тем деревьям и убиваете бандитов. А ты, солдат Дерьмо-вместо-мозгов, приказываешь спешиться еще двум эскадронам и делаешь то же самое справа. И когда я досчитаю до десяти, чтоб ни одной больше стрелы из леса не вылетело! Грубоватого вида солдат и два эскадрона быстро спешились.

— А ну, дамочки, вперед! — весело скомандовал он. — Повеселимся в лесочке! Найдете кого живого — вырвите у него кишки и повесьте их на ближайшем дереве.

Они исчезли за деревьями, и оттуда почти сразу же раздались громкие вопли. Скоро еще от одной разбойничьей шайки ничего не останется.

Люций вернулся назад, к Олимпию и Аттиле.

— Что, опять бандиты? — завыл Олимпий. — Опять бывшие гладиаторы?

— Да-да, как же, — буркнул Люций. — Я прямо весь дрожу. Любители хреновы, вот кто. — Он сердито посмотрел на евнуха и Аттилу. — Вымуштрованные солдаты нападают на двигающуюся колонну только с одной стороны. Хреновы любители нападают одновременно с двух сторон. — Он сплюнул. — Как вы думаете, в чем тут дело?

Олимпий простонал, что представления не имеет. Мальчик немного подумал и произнес:

— Потому что можно попасть в своих?

— Послушайте, добрый человек, — негодующе взвыл Олимпий, который не мог поверить своим ушам. Они тут беседуют о военной тактике, а у него в животе застряла самая настоящая стрела, и он по-настоящему истекает кровью! — Послушайте, добрый человек! Я ранен!

Люций рывком открыл дверь кареты и нагнулся.

— В кишки? Поднимите-ка одежду.

— Я просто не могу позволить подобного…

Люций нагнулся еще ниже и аккуратно разрезал одежду евнуха кончиком меча. Стрела застряла в складках жира евнуха не больше, чем на полдюйма, и под кожей хорошо были видны очертания наконечника.

— Отлично, — сказал он. — Дышите поверхностно, чтобы стрела не продвинулась глубже. И стисните зубы.

— Прошу прощения?

— Я сказал, — повторил Люций, протянув руку, зажав стрелу в кулаке и резко дернув; издав неприятный хлюпающий звук, наконечник выскочил из брюха евнуха, и кровь потекла довольно сильно, — стисните зубы. Впрочем, уже поздно. Я ее вытащил. Прижмите чем-нибудь ранку, а когда мы выберемся отсюда, перевяжем вас

Но Олимпий лишился чувств.

Люций взглянул на Аттилу.

— Похоже, тебе придется поработать.

— Шутишь?

Командир покачал головой.

— Пока он не очухается. У жирных задниц вроде этого и кровь ленивая. Она скоро свернется. А пока прижми ему рану рукой. — Он ткнул мальчика в плечо. — Противная работа, я понимаю, но кто-то должен это сделать.

И исчез под дождем, во весь голос выкрикивая команды, чтобы снова построить колонну.

Аттила уставился на лежавшего без сознания евнуха (из дырки у него в брюхе текла кровь) и немного подумал. Потом оторвал широкую полосу шелка от бесценного синего наряда Олимпия, пропустил ему под спину, мокрую от пота, и завязал на животе. Но шелк очень быстро пропитался кровью, так что Аттиле пришлось сделать прокладку из своего собственного льняного рукава, хотя он считал, что жирная задница этого не заслуживает. Он еще сильнее разорвал одежду евнуха и плотно привязал получившуюся повязку шелковым бинтом. Немного понаблюдал. Белый лен впитал какое-то количество крови, но из-под него ничего не вытекало.

Аттила удовлетворенно отряхнул руки.

Тут евнух застонал и очнулся.

Мальчик на это совсем не рассчитывал.

Он слышал, как кричат под проливным дождем солдаты, слышал отдаленный рокот грома и понимал, что настал его шанс. Ладони у него вспотели, а сердце бешено колотилось в костлявой груди, но вовсе не от страха. Аттила краем глаза посмотрел на Олимпия, но евнух, похоже, забыл о нем, прижав руки к животу и тревожно выглядывая в окно. Аттила едва не принес ему извинения, но решил, что это будет нечестно. Мальчик вскочил на ноги, вцепился в лысую голову Олимпия и начал бить ее о деревянную стенку кареты.

К несчастью для евнуха, у Аттилы не хватило силы, чтобы ударить его до потери сознания. Но Олимпий почувствовал, что по затылку течет кровь, и его затошнило, голова у него закружилась, перед глазами заплясали зеленые пятна, и он с трудом прохрипел:

— Умоляю тебя, не убивай меня, кто бы ты ни был. Я щедро вознагражу тебя. Весь этот сброд — полное ничтожество, просто солдаты и рабы, но я человек богатый, у меня высокое положение в Риме…

Он упал на сиденье, хватая ртом воздух. Когда дверца кареты открылась, он сидел, зажмурившись, и только услышал, что гроза шумит сильнее, чем до этого. Потом он расслышал, как дверца болтается туда-сюда под напором ветра, и понял, что мальчик убежал.

Один из кавалеристов увидел бегущего к деревьям мальчика и тотчас же закричал:

— Побег!

Люций резко обернулся и издал крик отчаяния.

— Этот увертливый… Так, Марко, нападающих мы вычистили, все в порядке. Придержи несколько человек, чтобы допросить. Маленький принц далеко по такой погоде не уйдет. — Он вытер со лба пот и дождевые капли. — Скачи вперед, сообщи наместнику Гераклиону. Скажи ему — я имею в виду, предложи ему — чтобы он возглавлял колонну. Мы догоним их позже.

— У них это получится отлично, я уверен, — язвительно произнес Марко. — Палатинской гвардии не досталось ни одного удара.

Люций уставился на него.

— Что ты хочешь сказать?

— Ничего. Простому тупоголовому солдату вроде меня не пристало делать выводы. Я просто докладываю о фактах: странно, но ни единая стрела не полетела в сторону Палатинских гвардейцев или наместника Гераклиона. Все приберегли для нас.

Они внимательно посмотрели друг на друга. Не было в мире человека, которому Люций доверял бы больше, чем своему центуриону. Они спасали жизни друг друга чаще, чем можно было сосчитать.

— Что происходит, Марко? — спросил Люций. — Почему на нас охотятся?

— На нас ли? — уточнил Марко. — Или на тех, кого мы охраняем?

Люций нахмурился и тряхнул головой.

— Езжай вперед, центурион.

— Слушаюсь!

Люций махнул рукой эскадрону из восьми человек, давая знак следовать за ним. Он рассчитывал вернуться через пару минут, замотав маленького ублюдка корабельными канатами, если возникнет такая необходимость.

Колонна снова мучительно медленно тронулась в путь, а девять всадников нырнули в чернильную глубину соснового леса.

Гроза была яростной и короткой, как все летние грозы, и уже начинала стихать. Небо над головой светлело, хотя в сумраке соснового леса кавалеристы все еще толком не видели, куда идут. С деревьев капало, но с неба уже не хлестало. Каждые несколько секунд кавалеристы останавливались и прислушивались, а также изучали следы. На влажной, покрытой хвойными иголками земле след мальчика был слабым, но заметным.

— Как он собирается от нас скрыться? На дерево влезет? — пошутил один из солдат.

— Тихо! — приказал Люций. — Ни звука.

Поехали дальше.

Через несколько минут деревья поредели, и между темными стволами они увидели солнечный свет, прорвавшийся сквозь тучи и освещавший голые холмы впереди.

Они выехали на опушку, и даже эти закаленные солдаты, где только не служившие — от Стены до песков Африки, от диких гор Испании до заросших тростником берегов Евфрата — остановились и в благоговении уставились на открывшийся перед ними вид. Внизу расстилалась прекрасная долина, зеленая от виноградников и оливковых рощ. Чуть дальше высились древние известняковые холмы, серо-золотые под солнечными лучами, а на них паслись овцы и стояли небольшие фермы. А за ними поднимались ввысь горы, даже сейчас покрытые снегом; они купались в необыкновенном искрящемся свете, который отражался от последних грозовых туч и сверкал на обширном небосклоне. А над дальними холмами дугой изгибалась огромная радуга; ее воздвиг там отец Юпитер после великого потопа, во время которого спаслись только Девкалион и его жена Пирра.

И здесь, в сердце Италии, возникало чувство необузданности и опасности, как и на диких просторах за Стеной.

Люди и лошади, подсыхая на солнце, курились паром. Тут один молодой кавалерист резко вскинул руку:

— Вон он идет.

Люций посмотрел на него испепеляющим взглядом.

— Отличная работа, Сальций. Я смотрю на него уже пять минут.

Юноша со стыдом опустил голову, остальные захохотали.

— Все равно молодец, — сказал кто-то еще.

Остальные что-то согласно пробормотали.

— Будь у него хоть капля мозгов, спрятался бы в лесу, — заметил Сальций.

— Много ты понимаешь, — возразили ему. — Это же гунн. Он стремится на открытое пространство. Для него даже лес — тюрьма.

— Ну, считайте, что мы его поймали.

Остальные закивали.

— Это верно.

Люций прищурился, пытаясь как следует разглядеть далекую фигурку.

— Так это мальчик-гунн? Я-то считал, что сбежал один из принцев-вандалов. Вы имеете в виду того, которого зовут Аттилой?

Солдат немного растерялся от такой резкой реакции Люция.

— Да, командир.

— Тот, который всегда убегает, — добавил кто-то.

Светло-серые глаза Люция с непроницаемым выражением смотрели на долину. Далеко внизу маленькая фигурка мальчика отчаянно бежала через поля, между рядами виноградников. Он то и дело оборачивался на девятерых всадников на холме у опушки леса. Аттила понимал, что они хорошо его видят, и им некуда спешить. Какие шансы у мальчишки против девятерых кавалеристов?

— Ну, давайте, ублюдки! — гневно закричал он высоким, пронзительным голосом, согнувшись пополам, схватившись за грудь и задыхаясь. — Давайте, идите сюда, хватайте меня! — Он выпрямился и сделал непристойный жест рукой. — Чего ждете?

Его тонкий голос разносился по всей долине.

Услышали его и кавалеристы и ухмыльнулись друг другу против воли.

— Надо отдать ему должное, — признал кто-то.

Люций повернулся к своим людям,

— Возвращайтесь к колонне.

Помощник выглядел озадаченным.

— Почему?

— Один человек вполне в состоянии справиться с этой козявкой. Возвращайтесь к колонне и доложите наместнику Гераклиану, что я приведу мальчишку. Немного обиженные солдаты повернули коней и снова въехали в лес. Люций пришпорил лошадь и начал спускаться в омытую дождем, залитую солнцем долину. Оставив позади самый каменистый и крутой откос, он пустил Туга Бин в галоп, через влажный от дождя луг, покрытый поздними летними цветами и готовый к сенокосу, потом помчался через виноградники к тому месту, где видел мальчика. Он смотрел вперед, но к тому времени, как добрался до этого места, мальчик поднырнул под лозы и оказался на следующем ряду. Взбешенному Люцию пришлось проскакать до конца ряда и вернуться назад по следующему, но мальчик опять успел поднырнуть под лозы. Люций осадил тяжело дышащую лошадь и задумался. Он нагнулся, сорвал тяжелую, сочную рубиновую гроздь ягод. Всходил Арктур. Скоро наступит время сбора урожая.

Некоторое время Люций с удовольствием жевал виноград, потом произнес самым скучным голосом:

— Ты же понимаешь, что все равно никуда не денешься.

Наступило молчание. Мальчик решал, стоит ли выдавать себя ответом. Но, как и подумал Люций, он был слишком гордым и безрассудным.

— Но тебе меня не поймать.

Он еще не закончил говорить, как Люций соскользнул с лошади и осторожно пошел вдоль ряда, ведя животное под уздцы.

— Я могу велеть людям поджечь виноградник.

— Твои люди вернулись к колонне, — парировал мальчик.

Люций невольно усмехнулся. Военная сообразительность мальчика весьма впечатляла.

— Как ты собираешься добраться куда-нибудь самостоятельно? — спросил он. — В горах зима наступает рано. У тебя нет ни денег, ни оружия…

— Выживу! — весело отозвался мальчик. Похоже, он тоже чавкал непреодолимо спелым, сочным виноградом. — Бывало и хуже!

— Ты представляешь, что такое Альпы в октябре или ноябре? Ты ведь пойдешь в Паннонию через них, верно?

Мальчик не ответил. Он удивился, что Люций так точно просчитал его планы. Откуда он знает, что Аттила собирается на север, домой?

Тем временем Люций поставил лошадь в конце ряда, так, чтобы голова виднелась с одной стороны, а хвост — с другой. Туловище скрывалось за лозами. Аттила повернулся, увидел лошадиную морду в конце ряда, поверил в очевидное и нырнул в следующий ряд виноградника. Он лежал на мокрой траве, под темно-зелеными виноградными листьями и тяжелыми гроздьями. Люций подкрался к нему на цыпочках. Мальчик не шевелился. Он надкусил еще одну ягоду, и сладкий сок брызнул ему в рот. Главное, приглядывать за лошадью…

Тут он ощутил прикосновение холодной стали к затылку и понял, что все кончилось. Сердце его упало словно прямо на траву, и он выплюнул остатки сладкой виноградной мякоти. Его тошнило.

— Встань на ноги, сынок, — произнес Люций. Голос его звучал на удивление ласково.

Аттила опустил голову.

— Да пошел ты, — ответил он.

Люций не сдвинулся с места.

— Я сказал, встань на ноги. Я не собираюсь тебя убивать. Ты же самый ценный заложник Рима.

Мальчик прищурился.

— Пошел в задницу.

Что-то в его голосе подсказало Люцию, что тот действительно не сойдет с места, как бы он ему не угрожал. Поэтому командир вытянул руку, схватил мальчика за загривок и силой поставил его на колени. Тот стоял в угрюмом молчании, глядя на виноградные листья перед глазами. Вокруг его лица сердито жужжала поздняя сытая оса, она даже села ему на волосы, но Аттила не шевельнулся, чтобы прогнать ее.

И тут Люций сделал нечто очень странное и совершенно не военное. Он спрятал меч в ножны, сел рядом с мальчиком на мокрую траву, скрестив ноги, сорвал большую гроздь сияющего винограда и начал его уплетать, словно других забот у него не было. Мальчик посмотрел на него, и в его взгляде что-то промелькнуло.

— II Легион «Августа», Иска-Думониорура. А твой отец был галл.

Люций едва не подавился виноградом.

— Кровь Христова, парень! Вот это память!

Аттила не улыбнулся. Точно, это он. Высокий сероглазый командир с рваным шрамом на подбородке, арестовавший его тогда на улице после драки на ножах. Мальчик смотрел пристально, но не на Люция. На воображаемый образ.

— А ты Аттила, так?

Мальчик что-то буркнул.

— Меня зовут Люций.

— По мне так девчачье имя.

— Возможно, но это не так, ясно?

Мальчик пожал плечами.

Люций подавил поднимающийся гнев.

— По-кельтски это Люк. Или можешь называть меня Киддвмтарт, если тебе так больше нравится. Это мое настоящее кельтское имя.

— А что оно значит?

— Волк в тумане.

— Хм-м, — задумчиво протянул мальчик, разрезав ногтем травинку. — Во всяком случае, звучит лучше, чем Люций. Вроде как имя гуннов.

— А что значит Аттила?

— Не скажу.

— Почему не скажешь?

Мальчик посмотрел на Люция, или Киддвмтарта, или как там его зовут.

— У моего народа имена священны. Мы не говорим наших истинных имен всякому старому чужестранцу. И уж точно не говорим, что они означают.

— Иисус, да ты просто хитрый мошенник. А моя жена утверждает, что это я хитрый.

Мальчик посмотрел на него с удивлением.

— Так ты женат?

— Солдатам можно жениться, — ответил Люций, улыбнувшись. — Хотя некоторые говорят, что не успеешь жениться — начинаешь чахнуть; теряешь жизненные и мужские соки и всякое такое.

Мальчик рвал травинку на мелкие кусочки.

— Я полагаю, по-твоему только тупицы женятся? — продолжал Люций. — А ты не думал, что я настолько тупой, чтобы на веки вечные приковать себя к женщине.

Что-то в этом роде Аттила и подумал, верно.

— А, — тихо произнес Люций, глядя на запад, на холмы. — Ты просто не видел мою жену.

Теперь мальчик смутился, и его щеки ярко запылали, несмотря на бронзовую кожу.

Люций рассмеялся вслух.

— Еще поймешь. Пройдет несколько лет, и попадешь в рабство, как и все мы.

Черта с два, подумал Аттила, уставившись на свои грязные ноги. Девчонки! Он снова вспомнил тех хихикающих, полуодетых девушек в покоях принцев-вандалов, и то, как они возбудили его против воли. И испугался, что предсказание Люция уже исполняется.

— У меня есть сын твоих лет, — продолжал Люций. — Сын, и дочка помладше.

— У моего народа на вопрос, есть ли у него дети, мужчина вроде тебя ответил бы: один сын и одно несчастье.

Люций что-то пробурчал.

— Как его зовут? Твоего сына?

— Кадок, — ответил Люций. — Британское имя.

— Он похож на меня?

Люций представил себе карие мечтательные глаза своего сына, представил, как он неторопливо идет по залитым солнцем лугам Думнонии вместе со своей маленькой сестренкой Эйлсой. Он сжимает в грязной руке игрушечный лук и стрелу, пытается охотиться на белок и мышей-полевок или говорит сестренке названия цветов и объясняет, которые из них можно есть.

— Не особенно, — признался он.

— Почему это?

Люций рассмеялся.

— Он нежнее тебя.

Мальчик издал гортанный звук и сорвал еще пучок травы. Похоже, этот Кадок — тоже несчастье.

— Что ж, — произнес Люций, поднялся на ноги и встал над мальчиком. Он пошарил под плащом и вытащил короткий меч с широким лезвием из тех, что используют для ближнего короткого боя. Взял меч за лезвие и протянул его мальчику рукояткой вперед.

У Аттилы открылся рот.

— Это забрали у тебя вместе со свободой, — сказал Люций. — Пришло время вернуть его тебе.

— Это… это… — заикался мальчик. — Его подарил мне Стилихон. Всего за несколько ночей до того, как…

— Я знаю. И Стилихона я знал.

— Ты…? Я хочу сказать, ты…

— Стилихон был хорошим человеком, — произнес Люций. — И однажды я дал ему определенное обещание.

Их глаза встретились. Потом Аттила протянул руку и взял драгоценный для него меч. Лезвие было таким же острым, как и раньше.

— Ты ухаживал за ним, — сказал мальчик.

Люций ответил не сразу. Он расстегнул свой ремень с ножнами.

— Надеюсь, ты тоже будешь, — сказал он, протягивая ремень мальчику. — Не знаю, зачем Стилихон сделал тебе такой подарок. Мне он тоже сделал подарок. — И рассеянно улыбнулся. — И легче, и тяжелее, чем тебе. Я его не понимаю, не больше, чем ты, но для него это что-то означало. Поэтому и для меня это много значит.

Мальчик сражался с ремнем, пока Люций не велел ему повернуться и не застегнул его сам. Ремень оказался слишком свободным, поэтому Люцию пришлось показать, как можно укоротить его, чтобы он сидел плотно. Аттила сунул меч в ножны, поднял взгляд и кивнул.

— Хорошо, — сказал он.

Люций улыбнулся.

— Во время странствий будь осторожен, — сказал он.

Аттила уставился на него.

— Что ты имеешь в виду?

Люций нетерпеливо махнул рукой в сторону холмов.

— Тебе пора идти, парень.

— Ты отпускаешь меня?

Люций вздохнул.

— А я думал, ты соображаешь быстрее. Да, я отпускаю тебя.

— Почему?

Люций замялся.

— Так ты будешь в большей безопасности. Без колонны.

— Но ты… Разве у тебя не будет неприятностей?

Римлянин сделал вид, что не услышал вопроса.

— Старайся по возможности, путешествовать ночью.

Луна только начинает расти, но она поможет тебе, когда будет полной. Люди в деревнях нормальные, но не забывай, что все пастухи немного бандиты. Да еще они могут заинтересоваться тобой и по-другому — если ты понимаешь, о чем я. Несколько… гм… экзотично. Поэтому держись от них подальше — я бы так и поступил. И не вытаскивай меч, если в этом нет необходимости. Прячь его под плащом. Старайся выглядеть нищим, а еще лучше — сумасшедшим. Никто не будет грабить безумца.

Мальчик кивнул.

— Пожмем руки? — спросил Люций,

Гунн протянул ему пятерню.

— Руку, в которой держат меч, дурень.

— О, извини.

Мальчик протянул правую руку, и они обменялись рукопожатием.

— Иначе откуда я знаю, что ты не ударишь меня мечом во время рукопожатия? Ты ведь не друг Риму, правда?

Аттила ухмыльнулся.

— Правда, — сказал Люций. — А теперь вали отсюда. И больше я тебя видеть никогда не хочу.

— И я тоже, — ответил мальчик. Снова улыбнулся высокому командиру, в последний раз, прикрыв рукой глаза от солнца. Потом повернулся и потрусил по рядам виноградника в поле. Еще раз обернулся и крикнул:

— Будь я на твоем месте, я бы вернулся в Британию! С Римом покончено!

— Да, да! — крикнул в ответ Люций, махнув ему рукой. — Будь осторожен!

Мальчик пробежал через луг, поднялся на холм, на вершине обернулся, в последний раз помахал рукой и исчез.

Люций вернулся к лошади, сел верхом и поехал к лесу.

5

CLOACA MAXIMA

Ну? — спросил Марко.

Люций поравнялся с ним.

— Он ушел.

Марко кивнул.

— Я так и думал.

— Выбили что-нибудь из пленников?

— Полководец Гераклиан приказал нам отпустить их.

Сказал, они не стоят того, чтобы рисковать головой.

— В самом деле?

— Да. Но одно мы все-таки выяснили: они хорошо говорят на латыни. Просто отлично говорят.

Люций нахмурился.

— А почему бы и нет?

— Видишь ли, они готы.

Люций резко осадил лошадь.

— Они что?

— Отряд готов.

Люций уставился в пространство между дергающихся ушей Туга Бин. Бессмыслица какая-то.

— А где Гераклиан сейчас?

Марко хмыкнул.

— Он и все палатинцы посадили остальных заложников верхом на коней и отправились вперед. По сути, они уже далеко. А мы по непонятной причине остались здесь, с каретами.

— А жирный евнух?

— Тоже с ними.

— Что, верхом? Да как?..

— И не спрашивай. Не самое приятное зрелище.

— Но они пока считают, что Аттила с нами?

— Пока да.

Люций пришпорил лошадь, и они какое-то время ехали в задумчивом молчании.

Потом Марко сказал:

— Можно спросить?

Люций кивнул.

— Тебе не кажется, что кто-то очень не хочет, чтобы мы добрались до Равенны?

Люций тряхнул головой.

— Я уже не понимаю, что мне кажется. Я не понимаю, что за чертовщина здесь происходит, но точно знаю одно: я очень рад, что я простой тупоголовый солдат, а не паршивый политик.

Центурион ухмыльнулся.

Когда стало совершенно очевидно, что палатинскую гвардию им уже не догнать, Люций послал двух солдат вперед за подкреплением. Они должны были как можно скорее домчаться до основной дороги и императорской cursus станции, и оттуда потребовать подкрепления. Если потребуется — из Равенны.

— Думаешь, на нас опять нападут? — спокойно поинтересовался Марко.

— Не думаю, а знаю. И ты тоже, — ответил Люций, оглядывая уменьшившуюся колонну: сорок кавалеристов, несколько раненых и две громоздкие дибернианские кареты. — По правде говоря, мы попали в серьезную беду. — Он повернулся к Марко. — Но держи это у себя под шлемом

Они проехали еще с полчаса, и тут колонна дернулась и остановилась. На большой ветке, перекинутой поперек дороги, были повешены оба кавалериста. Их раздели догола и содрали с них кожу. Одному отрубили правую кисть и засунули ему в рот, непристойно распластав пальцы по освежеванному окровавленному лицу. Второму в рот запихнули его же собственные гениталии.

— Снимите их, — негромко приказал Люций.

Обоих завернули в одеяла и похоронили у дороги.

Люций обратился к охваченным ужасом людям, стараясь изо всех сил, чтобы голос и глаза не выдавали его собственный ужас. Он сказал, что они оказались в глубочайшем дерьме. Он сказал, что они по самые глаза окунулись в Cloaca Maxima — в великую помойку. Он сказал, что у него нет ни единой догадки о происходящем, сказал, что они могут вовсе не выжить, а не то что добраться до Равенны. Но они должны держаться вместе — только тогда у них остается какой-то шанс.

— Не бежать! — сказал он. — Мы бывали и в худших переделках.

Люди хорошо знали своего командира. Они сделали суровые лица, подняли щиты, приготовили копья, и колонна с обновленной решимостью тронулась в путь.

Аттила уже украл мула.

Он пробрался на небольшую ферму, и утки подняли отчаянный шум. Но никто не вышел. Дряхлый, облепленный мухами мул угрюмо стоял в тени каменного амбара, привязанный к забору. Аттила отвязал старую истлевшую веревку и повел животное со двора так тихо, как мог. Булыжники были густо усыпаны соломой, поэтому мальчика и мула было почти не слышно.

В амбаре было небольшое окошко, изнутри раздавались какие-то звуки. Несмотря на риск, Аттила поддался искушению, поставил мула у стены амбара и взобрался ему на спину, чтобы заглянуть в окошко. Вливавшееся в открытую дверь амбара солнце освещало происходившее внутри.

В сене дергался вверх-вниз пожилой мужчина в одной рубашке, а под ним на спине лежала молодая девушка, тоже раздетая. Должно быть, между ними было лет тридцать разницы в возрасте. Может, отец и дочь. В тех отдаленных сельских местах подобное было обычным, как солнечный свет — надо же как-то проводить долгие и ленивые летние дни. Похоже, девушке нравилось то, чем они занимаются, если судить по тому, как она дергалась под мужчиной, по тому, как подгибались кончики ее пальцев ног, по лицу, залитому потом и по ее негромкому аханью. Мальчик ощущал под ногами тепло мула, а по его животу и еще ниже разливалось жаркое томление. С пересохшими губами, недоумевая, он соскользнул с дряхлого и ко всему равнодушного мула и тихо повел его прочь со двора. Вместо поводьев он обмотал холку мула истлевшей веревкой, взгромоздился на его колючую, грязную спину, встав на забор и поехал прочь.

Он спустился в долину, проехал по широкой пустоши, но лугам, заросшим высокой травой и пестрым от последних цветов этого года — ромашек, маргариток, золотытячника, тысячелистника и пиретрума.

Он должен был их почувствовать; он должен был хотя бы обратить внимание на то, что подсказывали ему чувства. Но он был далеко от колонны и наконец свободен, и ничто больше не разделяло его и далекую, любимую родину — так казалось Аттиле. И он сделался беспечным, беззаботным, безрассудным. Он даже посвистывал. Он должен был заметить, как прядает ушами его угрюмый мул. Он должен был услышать, как приглушенно гремят котелки и сковородки, должен был учуять дым и безошибочный запах лагеря, полного людей и лошадей. Но Аттила ехал через луг, болтая ногами, едва придерживая веревку и насвистывая, как мальчишка — каковым он, в сущности, и был. И только добравшись до опушки рощи, он увидел прямо перед собой лагерь — и человек двести солдат. Палатки, костры, кони, привязанные к колышкам. А между ними лежало не больше сотни ярдов.

Один из солдат поднял голову от костра и замер. Он поднялся на ноги и всмотрелся внимательнее. Потом повернулся к приятелям, отдыхавшим у палатки.

— Эй, гляньте-ка туда!

Они глянули и увидели на дальнем краю луга взъерошенного мальчишку с характерными раскосыми глазами и синими шрамами и татуировками на щеках. Все моментально вскочили на ноги.

— Ягненочек идет прямо в пасть льву!

Они ухмылялись.

Потом увидели, что мальчик повернул своего дряхлого мула и нахлестывает его, заставляя бежать так быстро, как только возможно, и мигом вскочили в седла.

Далеко он не уйдет. Но потерять его второй раз они не хотели.

Люций тревожился все сильнее с каждой пройденной лигой, хотя не показывал этого своим людям. Солнце садилось, а они все еще не разбили лагерь.

Местность была неподходящей. Они пробрались сквозь густой лес и вышли на плоское, но каменистое плато, с трех сторон окруженное темным лесом, а с четвертой круто обрывавшееся в долину. Неподходящее место для безопасного лагеря, но иначе придется возвращаться в лес.

Быстро темнело, а люди совершенно выбились из сил. Впрочем, сам Люций тоже.

Пройдя половину плато, он поднял руку, призывая всех остановиться, потому что взгляд его зацепился за что-то за деревьями, может, в полмиле от них. Марко остановился рядом.

— Видишь что-нибудь?

— Нет.

Они поглядели еще немного и уже собрались двигаться дальше, как вдруг из тени деревьев появилась довольно странная фигура и затрусила к ним. Не очень быстро, но видно было, что всадник торопился, как мог. Верхом на дряхлом, грязном муле сидел мальчик, вцепившись в костлявую спину животного и болтаясь, как тряпичная кукла. Он держался за мула с остервенелой решимостью и безостановочно колотил его пятками в тощие бока.

— Даже если очень захотеть, этого малого с мула не стряхнешь, — проворчал за спиной у Люция Опс. — Все равно что сирийский триппер, вот что.

Мальчик приближался, и теперь они различали страх в его глазах. Наконец он добрался до них и, задыхаясь, остановился. Мул под ним тяжело дышал, словно собирался испустить дух прямо на месте. Мальчик резко обернулся и посмотрел на деревья, но ничего не увидел. Тогда он неуклюже съехал с мула на землю.

— Так быстро вернулся? — спросил Люций. — Что случилось?

Мальчик выпрямился. Лицо его было потным и грязным.

— Они идут сюда.

— Кто?

Аттила покачал головой.

— Не знаю. Только им нужен я.

— Ты?

— Не знаю, зачем.

— Я тоже, — проворчал Опс.

— Заткнись, декурион, — велел Марко. — Руку-то тебе уже зашили?

Опс заерзал в седле.

— Скоро зашьют, командир.

Марко покачал головой. В центурии постоянно шутили, что Опс, готовый с радостью встретиться лицом к лицу с целой шеренгой воющих пиктов и даже не моргнуть при этом, ужасно боится иголок.

Марко опять повернулся к Аттиле.

Прикрывая рукой глаза от лучей заходящего солнца, мальчик смотрел в мрачные лица римских офицеров в высоких шлемах с алыми плюмажами.

— Я думал, что смогу перегнать их, но…

Люций покачал головой, улыбнувшись такому предположению. Этот мул не смог бы перегнать даже хромую черепаху.

— Никаких шансов. В любом случае они бы тебя выследили.

Мальчик опустил взгляд,

— Прошу прощения, — прошептал он.

Ответил ему Марко, наклонившись к мальчику и едва ли не впервые в жизни смягчив свой медвежий рык:

— За что, парень? Мы за тебя отвечаем, и любая шайка мародерских варваров, извини, конечно, желающая наложить на тебя свои лапы, должна будет явиться сюда и забрать тебя. Причем без нашего позволения. Это понятно?

Мальчик кивнул.

— Понятно.

Марко распрямился.

— Так. Сколько их?

Мальчик, наконец-то, перевел дыхание.

— Две сотни? А коней, причем свеженьких, пожалуй, в два раза больше.

И опять Люций восхитился военной смекалкой мальчика. Но положение казалось безнадежным. Готам потребуется всего несколько минут, чтобы вскочить в седла, нацепить доспехи и пуститься в погоню. Он повернулся к Марко.

— Знаю, знаю, — тут же сказал центурион.

Люций обернулся и взревел:

— Центурия, спешиться! Ранцы снять, лопаты вынуть, кирки приготовить! Есть работа.

Даже после восьми лет службы он не переставал восхищаться скоростью и выносливостью своих людей. Они очень быстро выкопали кольцевую траншею, достаточно глубокую, чтобы спрятать в ней коня и всадника, и соорудили крепостной вал из земли и камней. Оставили только один узкий проход, рассчитанный на одинокого всадника. Измученные, вспотевшие, покрытые коркой грязи, с горящими от усталости мышцами, они лопатами плашмя прихлопывали вал, чтобы он держался крепче, и устанавливали наверху грубый, но действенный частокол. Никто не жаловался. Никто не сбавил темп. Никто не сделал ни глотка воды прежде, чем работа была окончена. Даже Опс со своей раненой рукой и все еще бледным от потери крови лицом трудился так же старательно, как и остальные. Даже тощий юнец Сальций работал с желанием. И Марко. Люций смотрел на них и думал о двух сотнях готов, скачущих к ним. И теперь всем придется пожертвовать жизнью ради этого непостижимого мальчишки. Но у них есть дело, и ни один из них не будет уклоняться от его выполнения. Он знал их так хорошо. И не променял бы свою центурию — то, что от нее осталось — ни на какой отряд в мире.

Люций то и дело смотрел на лес, но нападающих все не было. Что их так задержало?

— Используйте и кареты, — произнес рядом чей-то голос.

Люций обернулся. Мальчик.

Люций нахмурился.

— Обычно я не прислушиваюсь к тактическим советам от двенадцатилетних мальчишек, но…

— Четырнадцатилетних,

— Какая разница!

Люций задумался, а потом распорядился втащить обе кареты в оборонительный круг.

Мальчик снова вмешался.

— Набок. Переверни их.

Люций зарычал:

— Ты испытываешь мое терпение, мальчишка.

Но Аттила был невозмутим.

— Оставь их так, как есть, и врагу нет ничего проще, как подобраться к ним под прикрытием, накинуть аркан, прицепить его к паре лошадок и вытащить кареты на их же собственных колесах. И твое кольцо разорвано. Поверни их набок, и тогда никто не стронет их с места.

Люций фыркнул:

— Это не по-римски.

Мальчик ухмыльнулся.

— Конечно, это способ гуннов. А, да, когда будешь переворачивать, не забудь повернуть колеса внутрь круга, чтобы по ним не смогли взобраться наверх!

И Люций, рявкая, отдал еще несколько приказов, так что скоро обе огромные позолоченные кареты привязали к лошадям Со скрипом, ругательствами и проклятиями, а потом — жутким грохотом, их перевернули, и они рухнули в пыль. Люцию пришлось признать, что из них получился очень подходящий дополнительный барьер на целую треть кольца. А поскольку для защиты периметра у них оставалось всего сорок человек, любая дополнительная подмога была кстати. Коней и украденного мальчиком рахитичного мула ввели с круг сквозь оставленный проход и привязали в центре, а потом закрыли проход кольями. Люций что-то прошептал на ухо Туга Бин, и она опустила голову и заснула.

В оборонительном круге воцарилась тишина.

Они собрали достаточно хвороста, чтобы разжечь два небольших костерка, и сели вокруг них, скрестив ноги, глядя на оранжевые языки пламени, жуя сухари и запивая их экономными глотками воды. Совсем немного еды, но это все, что у них осталось. Никому не хотелось покидать круг, чтобы немного поохотиться в сумерках. Солнце уже почти закатилось за горизонт, и темнота быстро заливала мир. Маленькие летние птички в лесу уснули, и скот внизу, в долине, тоже замолкал.

Люций и Марко стояли бок о бок на земляном валу, пытаясь рассмотреть что-нибудь в лесу.

— Вот они, — тихо произнес Марко.

— Ты их видишь?

— Увидел какую-то вспышку. Они наблюдают и выжидают.

— Почему они не напали раньше? Просто сидели и смотрели, как мы строим заграждение.

Марко буркнул:

— Вот такие они.

— Так что, ждать ночного нападения?

— Обычно темнота помогают обороняющимся, и сумерки тоже. Может, потому они и выжидают?

— Значит, атакуют на заре?

— Мне так кажется.

И тут кровь в жилах Люция похолодела. Последние солнечные лучи косо падали на каменистое плато, а лес в гаснущем свете казался черным. И из этого леса выезжали всадники-готы. Но это еще не нападение. Это парламентеры.

Их было трое. Они ехали на высоких, горячих конях, каждый держал в правой руке длинное копье, на котором сразу за наконечником трепыхался стяг. У них не было щитов, но отполированные стальные нагрудные пластины отражали последние солнечные лучи, а высокие конические шлемы с плюмажем из конских хвостов делали их еще выше.

Оба офицера подумали: против двух сотен вот таких?

У нас нет шансов. Но оба тактично промолчали.

Трое всадников бесстрашно подъехали к оборонительному кольцу, и один из них кивнул Люцию:

— Ты командир?

— Да, — бесстрастно ответил Люций.

Конь предводителя, сухопарый мускулистый вороной жеребец, весело приплясывал, ретивый и полный огня. Повадка выдавала в нем испанские или берберийские крови, хотя обычно готы использовали косматых, выносливых равнинных лошадей. Военный предводитель снова заговорил на отличной латыни:

— Отдайте нам мальчика-гунна, и все остальные могут спокойно уходить. Начнете сопротивляться — ни один из вас не доживет до завтрашнего заката.

Люций повернулся к Марко. Марко подозвал Опса, и тот, шаркая, отошел от костра.

— Слышал, декурион?

— Слышал.

— Что говорят солдаты?

Крейтс, крепкий невысокий грек, лекарь центурии, сидевший, скрестив ноги, у костра и точивший кинжал об оселок, ответил за всех:

— Скажи, чтоб катился ко всем чертям.

Люций ухмыльнулся и повернулся к готу:

— Ответ такой: катитесь ко всем чертям.

Всадник остался невозмутимым и спокойно произнес

— Вы об этом пожалеете.

Люций не отрывал взгляда от глаз врага.

— Может быть. А может быть, и нет.

Трое высоких всадников повернули коней и направились к лесу.

Люций подсел к своим людям. Аттила сидел рядом.

Грек Крейтс что-то рисовал кинжалом в пыли. Он заговорил, и его обычно язвительный голос был полон недоумения:

— Готы не сдирают с живых людей кожу. Из всех варварских народов у них самое высокое понятие о чести. Они не вырезают деревни под корень и не приносят человеческих жертвоприношений. — Он тряхнул головой.

Люций взглянул на Аттилу, но тот сидел молча, с непроницаемым взглядом.

Марко, служивший раньше на Дунае и неплохо знавший готов, согласно кивнул.

— Один из наших парней, когда я служил с Legio X Gemina в Норике… Помнится, тогда высокие, красавцы-всадники с длинными светлыми волосами вышибли из нас семь разных видов дерьма…

Остальные громко захохотали.

— В общем, один из наших парней попал в лапы к готам, когда охотился за рекой. И вернулся обратно живым. Но знаете, что случилось?

Все с интересом придвинулись поближе, временно позабыв о завтрашней угрозе. Марко умел рассказывать.

— У этого парня, молодого optio, вообще не было здравого смысла. Зато он прочитал полно книжек, и даже сидя в лагере у реки, он вечно толковал о поэзии и философии и всяком таком. Остальные пока набивали брюхо чечевичной похлебкой да пердели на него время от времени, а он знай себе болтает. Ну и вот, пошел он в одиночку на охоту, уточку ему захотелось, потому что чечевица на его кишки паршиво действовала, ну, его и готы и сцапали. И вот они встали вокруг него кольцом на свой манер и направили копья ему на глотку. А он нам как-то рассказывал, что читал про греческого философа, которому угрожал казнью какой-то тиран, не помню, как его звали. И вот этот греческий философ, в истинно философском стиле, давай насмехаться над тираном: «Как замечательно, должно быть, обладать такой же властью, как ядовитый паук».

Тиран, правда, его все равно казнил. Но надо признать, что философ отправился в ад с определенным шиком.

— Да, и вот эти готы окружили нашего парня, и стоит он там один-одинешенек. И предводитель говорит, что, дескать, он забрел в его королевство, и наказанием за это будет смерть. А этот книжный червь, весь из себя гордый, сидит верхом и давай вслед за философом: «Как замечательно, должно быть, обладать такой же властью, как ядовитый паук». Прямо им в глаза. Наступила мертвая тишина, все двадцать всадников вытаращились на этого нахала, так надерзившего вождю, а потом — будь я проклят! — как начнут хохотать! Они так хохотали, что чуть с коней не попадали. Потом вождь поднимает копье, и остальные тоже, и подъезжает к молодому полоумному optio, и хлопает его по спине, и требует, чтобы тот поехал к их палаткам и напился там с ними какого-то сомнительного готического меда. Что он должным образом и выполняет, потому что выбора большого у него все равно нет. На следующее утро ему кажется, что он всю ночь бился головой о стенку, но зато он и этот отряд стали на всю жизнь кровными братьями.

Марко помолчал, а потом добавил уже серьезно:

— Смысл в том, что вот такой народ эти готы. Они воины, и они придерживаются старинного германского героического кодекса. Понимаете? Они не сдирают с пленников живьем шкуру, как и сказал наш малыш-грек, и они не вырезают целые деревни женщин и детей. И я не говорю, что они не делают этого, потому что мягкосердечные. Просто они, как подобает воинам, обнажают мечи только против достойного противника — другими словами, против мужчины с мечом в руке. И вы никогда не услышите о зверствах готов, как это случается с другими племенами.

Наступило неловкое молчание. Солдаты старались не смотреть на Аттилу. Но он оставался бесстрастным и, глядя в оранжевые языки пламени, ловил каждое сказанное слово.

Люций поднялся.

— Ладно, дамочки. Хватит болтать. Пора немного поспать. Рассвет наступит через несколько часов, а день завтра будет долгим и трудным.

Марко и Люций еще немного постояли на земляном валу, вглядываясь в безмолвную тьму.

— Как по-твоему, центурион, у нас есть шансы?

Марко глубоко вздохнул, но ответил неожиданно уклончиво:

— Я знаю о готах еще кое-что. Когда они атакуют, то кричат «Вперед к гибели и концу света!». Так кто сражается лучше — человек со здоровым страхом смерти или человек, который вовсе не боится смерти?

Люций задумался.

— Я даже знаю стихи готов, — добавил Марко.

— Ты никогда не перестанешь удивлять меня, центурион.

Марко немного подумал, а потом заговорил тихим гортанным голосом, произнося германские слова:

— Hige seed Ye beardra, Heorte Ye cenre, Mod sceal Ye meara, pe uns mahteig lytlad.

— И что это значит?

— Это значит: «Сердце должно быть суровей, воля должна быть сильнее, битва должна быть свирепей, если силы наши ослабевают». Вот она, старинная героическая душа гота.

— Очень героическая, верно.

Марко выпрямился.

— Хотя посмотри на нас. Посмотри, с чем нам приходится сталкиваться — и сейчас, и в трудные грядущие годы. Может, ты хочешь мне сказать, что есть другой, более правильный способ относиться к миру? К тому миру, каким он стал?

Люций молчал долго, а потом ответил:

— Нет. Ты прав.

Оба смотрели в непроницаемую тьму и молчали. Им казалось, что все слова и стремления, любовь и преданность, доблесть и жертвы могут исчезнуть, их поглотит эта бездонная тьма, и из ее глубин не появится ничто, кроме еще более глубокой тьмы.

По их спинам пробежала дрожь — рядом с ними заговорил чей-то голос:

— Мать наша земля, там, на березе! Темно-янтарная бабочка, что дала нам жизнь! Когда мы поем над бескрайними равнинами, и скачем, унося наши жизни — тени в степи, она приходит, в плюмаже из белого конского хвоста, одетая для жертвоприношения, мать наша земля.

Люций обернулся, но он уже понял, кто это.

Мальчик-гунн стоял у него за спиной, накинув на плечи одеяло, и его зубы сверкали в темноте.

— Но разумеется, — сказал мальчик, — у гуннов нет поэзии. Это общеизвестный факт. Они самые варварские из всех народов. Люди, что рождаются на дымящемся щите, люди, что выпускают стрелы в поисках богов.

Он еще немного посмотрел на них и молча удалился в середину лагеря, лег на землю и закрыл глаза.

Марко покачал головой, глядя на него.

— Этот мальчик…

— Знаю, — ответил Люций, — В нем что-то есть, правда? Что-то особенное.

Марко кивнул.

— Готы тоже это знают. Почему они выжидают? За что мы сражаемся? За кого мы сражаемся?

— Будь я проклят, если знаю. — Люций положил руку на плечо Марко. — Пошли, центурион. Нам тоже необходимо поспать.

Марко поморщился.

— Да уж. Завтра будет длинный день.

7

Одетая для жертвоприношения

Они вышли из леса на востоке с восходом солнца, зная, что противник будет ослеплен этим же солнцем Их полосатые, зубчатые, разноцветные стяги гордо развевались на высоких копьях из ясеня. Их длинные щиты в форме ромбов были украшены самыми разными геральдическими символами и всеми животными-тотемами, которые населяли свирепое воображение этого воинственного народа и их безграничные северные леса. На щитах были отчеканены из варварской бронзы медведи и волки, вепри и огромные, косматые европейские бизоны, и каждый заключен в круг. Длинные плюмажи из светлого конского волоса свисали с высоких четырехгранных шлемов, а наводящие ужас длинные мечи в ножнах сверкали на боку. Они сидели в седлах высокие и гордые, и кони высоко поднимали передние ноги и грызли бронзовые удила.

Они ехали в строгом боевом порядке — никакой беспорядочной атаки с завываниями. Не доехав примерно двести ярдов, вне досягаемости стрел, они натянули поводья и остановились.

Их предводитель выехал из рядов. Это был тот же военный вождь, что разговаривал вчера с Люцием. Под шлем он надел бронзовую маску и выглядел металлическим и бесстрастным, как бог-олимпиец. Даже на его коне было забрало — чеканная бронзовая маска.

И снова он сказал, что они не ссорились с римлянами. Им нужен только мальчик-гунн. А Люций снова ответил, что мальчик находится под их покровительством, и они его не отдадут.

Предводитель готов кивнул и вернулся в ряд.

Солдаты внутри своего непрочного оборонительного кольца стиснули зубы, крепче сжали копья и воинственно вздернули подбородки. Они переглядывались молча, потому что любые слова были недостаточны.

Эти мужчины вместе пили, вместе сражались, вместе ходили до шлюхам по всей империи. Они под ливнем стрел стояли спина к спине, подняв свои щиты, или отражали налеты пиратов Аттакоти из Ирландии, или грабили побережья Силурии и Думнонии, угоняя оттуда рабов. Они бились с франками на Рейне и с вандалами в Испании, с маркомманами на Дунае, и у каждого были шрамы на теле — и шрамы на сердце по товарищам, погибшим у них на руках.

Готы спешились. Они собирались сражаться пешими.

Люций и Марко переглянулись: это тоже необычно. Они построились в три ровные шеренги, охватив две трети круга. Двигались они спокойно, без суеты. Две сотни? — подумал Люций. Больше похоже на две с половиной, если не все три.

Опс наклонился, сплюнул и пробормотал что-то непристойное про варваров. Юный Сальций стоял мертвенно-бледный. Крейтс слегка подтолкнул его локтем.

— Все в порядке, парень?

— Да.

Трудно было сказать что-нибудь более утешительное.

— Просто не могу дождаться, когда мы начнем, — произнес юноша чересчур быстро.

Крейтс сумел язвительно усмехнуться.

— Я тоже.

Это последний раз, когда восьмая центурия, первая когорта Legio II Augusta будет сражаться вместе. Это их последняя битва. Они это понимали. Это их последнее сражение. По причинам, которые они не могли постичь, именно здесь для них все закончится. Маленькое войско готов привело их к мертвой точке здесь, в мирном сердце Италии, и потребовало, чтобы они выдали им одного из своих заложников — всего лишь мальчика, да к тому же варвара! Нет, в этом нет никакого смысла. Но им придется сражаться — а потом, вероятно, готы все равно заберут мальчика. Но за это им придется заплатить своей кровью.

Нет, не этого они ожидали. Не будет долгой и счастливой отставки, какую они себе представляли после двадцати лет верной службы в легионе. Отставки на славной ферме на юге Британии, с пухленькой молодой розовощекой женой, круглобедрой и улыбчивой. Или — теперь, когда Британию у них отобрали — где-нибудь в Галлии или на богатых виноградниках Мозеля.

А они оказались здесь, потому что оказались здесь, а приказ есть приказ. Как бы там ни было, будь они прокляты, если согласятся выполнять требования готов. Значит, пусть будет, что будет. Получилось так, что они не доживут до отставки; и не узнают, что такое подагра, или артрит, или паралич, или старческая нетвердая походка, и их не пригнет к земле, к холодной могиле, горб. Они умрут здесь, с мечом в руке. Не так уж и плохо. Все люди однажды умрут.

Лишь военный предводитель готов остался в седле. Он обернулся и посмотрел на маленький, угрюмый кружок: римских легионеров. Потом посмотрел назад, чтобы поприветствовать своего отца — солнце, медленно взбирающегося на восточную часть небосклона. А потом перевел взгляд на шеренги своих людей. Резко опустил руку — и они побежали.

— Приготовить луки, — ровным голосом скомандовал Люций.

Вверх поднялись сорок луков.

Воины-готы уже в полутора сотнях ярдов. В сотне. Приближаются.

— Целься, — сказал Люций, подняв spatha.

Они были уже в полусотне ярдов и бежали во всю прыть, понимая, что скоро полетят стрелы.

— Огонь!

Град стрел посыпался на приближающихся воинов. Они находили свои цели, погружаясь в грудь и ноги. Несколько человек упали на колени, сжав древки, еще несколько, споткнувшись, упали в полный рост, мешая товарищам, бегущим сзади.

Много стрел отскочило от тяжелых щитов и сверкающих шлемов, какие-то просто недолетели и упали на землю. Основная масса воинов продолжала бежать вперед.

— Огонь!

Времени хватило еще на один залп, и Люций приказал взяться за оружие. Луки отбросили в сторону, солдаты взяли щиты, мечи и копья и подняли их над траншеей. Люций почувствовал, что рядом кто-то стоит. Он вздрогнул. Опять мальчик. Он разделся до пояса и от самой макушки перемазал себя грязью. Его раскосые глаза сверкали на черном лице, как у дикого животного. Он собрал растрепанные волосы высоко на макушке, как принято у гуннов, и завязал заплетенными травинками. Так он казался немного выше. Но, хоть они был невысоким, его торс в татуировках был крепким и мускулистым, а бицепсы выпирали. Он обеими руками держал свой короткий меч.

— Ну-ка быстро в центр, к лошадям, — коротко приказал Люций.

Мальчик помотал головой.

— Вы сражаетесь за меня. А я буду сражаться за вас.

И тут же исчез, промчавшись через оборонительное кольцо и взлетев на укрепление с противоположной стороны.

Готы уже были рядом.

Без траншеи и заграждения битва завершилась бы за несколько минут. Но каждому воину-готу, независимо от роста, приходилось сражаться снизу вверх, ударять копьем вверх, а легионеры беспощадно кололи своим оружием сверху вниз.

Люций и Марко сражались, как всегда, бок о бок, прикрывая друг друга и быстро перемещаясь, чтобы закрыть бреши. Гот поставил одну ногу на заграждение, тут Марко с ревом ринулся на него и ударил ногой в грудь. Гот опрокинулся в ров, Марко нагнулся и всадил копье в обнажившийся живот. Еще один воин обрушился на заграждение и взмахнул длинным мечом. Центурион охнул, извернулся, и меч на волосок не задел его. Люций схватил воина, ударил его головой о заграждение и перерезал ему глотку. Труп покатился в траншею.

Ров постепенно наполнялся трупами, но воины все подходили, шагали по трупам своих павших товарищей и приближались к заграждению почти на его уровне. Гротескно, но действенно. Некоторые воины крестились, наступая на мертвецов, и Люцию пришлось напомнить себе, что теперь, по слухам, готы тоже стали христианами.

Он оглянулся и увидел юнца Сальция, тот, свалившись с вала, сидел теперь в пыли, скрестив ноги, как школьник, и держался за живот. Люций слышал, как рядом ревет Опс, схватив за глотки сразу двоих воинов и ударяя их головами о поднятое колено. Потом он презрительно скинул их в ров.

Аттила взбирался на заграждение с той стороны. Люций закричал, чтобы он спустился, и тут увидел, что происходит. Воины перекинули через земляной вал веревку с крюком и теперь передавали веревку назад, чтобы ее прицепили к коням, дернули и прорвали заграждение. Но в тот самый миг, как веревку зацепили, Аттила наклонился и одним взмахом меча перерезал ее. Он двигался быстро, как вихрь: вырвал крюк из расщепленного дерева и яростно швырнул его в голову готу, пытавшемуся щитом сбить мальчика с ног, Аттила опередил гота, голова у воина закружилась, он потерял сознание и рухнул на заостренные колья. На этот раз заграждение было спасено.

Потом, к своему ужасу, Люций увидел, как мальчик, по-прежнему двигаясь быстрее, чем это вообще возможно, три раза подряд ударил мечом в шею лежавшего без сознания воина, ногой сшиб с него шлем, ухватил в кулак прядь волос и четвертым ударом срубил ему голову. Аттила издал сверхъестественный торжествующий вопль, резко крутнулся на месте и швырнул отрубленную голову в группу воинов-готов, толпившихся за острыми кольями. Окровавленная голова с непристойно болтающимся позвонком завертелась в воздухе, расплескивая серую мягкую массу и красную кровь на лица пораженных ужасом воинов. Мальчик снова завыл, обнажив зубы, как дикий зверь, и вскинув вверх меч. Его лицо и грудь блестели, испачканные землей, потом и кровью, и на какой-то миг полдюжины готов замерли, глядя на эту фигуру из ночных кошмаров. Потом взяли себя в руки и двинулись вперед, а мальчик низко наклонился, увернувшись от неуклюжего взмаха длинного меча, и вонзил собственное лезвие глубоко в кишки атакующего. Он тут же выдернул меч, и поток крови окатил его с ног до головы, а умирающий упал прямо на него. Аттила вывернулся и наискось полоснул мечом следующего воина. Еще один труп упал в пыль.

Да, мальчик вырос с той ночи в Субурре два года назад, когда он заколол пьяного противника, потом проливал слезы раскаяния. В ярости той битвы он нашел свое призвание, и голос совести утонул в крови других людей.

Все вокруг Люция — кучка людей, так превосходимых численно — неистово сражались, и битва была беспощадной, беспорядочной и хаотичной. Пока заграждения не прорвали. Но его люди быстро выбивались из сил. А военный предводитель готов с нехарактерным для них самообладанием посылал своих воинов отдельными шеренгами. Когда начинала уставать одна, они просто отходили и их место занимала следующая. Потом они уступали место третьей и так далее. Никому из них не приходилось сражаться насмерть. Никому даже не приходилось по-настоящему устать. Но для людей Люция подобной передышки не было. Несколько уже пали, еще больше были ранены, и все-таки каждый, кто еще мог стоять на ногах и удерживать меч, продолжал биться. Он видел, что Крейтсу перевязали левую руку — вместо кисти у него остался окровавленный обрубок. Но он сражался.

Вдруг Люций почувствовал маслянистый запах дыма, перекрывший густой запах крови. Лучники готов начали стрелять зажженными стрелами, и те попадали в оборонительный круг. Рискованная стратегия, потому что они могли попасть в своих. Но стрелы летели безошибочно, на некоторые из них были намотаны горящие тряпки, смоченные в смоле, и скоро обе огромные либернианские кареты, составлявшие жизненно важную часть обороны римлян, были охвачены пламенем. Еще больше стрел попало в центр круга, где стояли лошади римлян. Лошади взбрыкивали, вставали на дыбы, с дикими глазами рвались с привязи. Готы пытались устроить их массовое бегство.

Одному коню стрела попала в глаз. Он кричал просто ужасно. Люций и раньше слышал, как кричат кони на полях сражений, и эти крики всегда рвали ему сердце. Агонизирующее животное сорвалось с привязи, встало на дыбы, запрокинув назад большую голову на красивой мускулистой шее, передние ноги беспомощно молотили воздух. Его голосовые связки напрягались и рвались от этого жуткого крика, который поднимался, казалось, из самой его глубины. Стрела торчала из правого глаза, и пронзительные крики животного словно обращались прямо к небесам в отчаянном протесте — ведь никто и никогда не должен испытывать подобные муки на этой земле. Люций подбежал к коню, несмотря на то, что то взвился на дыбы, и когда скакун с грохотом опустился на землю, изо всей силы, держа меч двумя руками, вонзил его в сонную артерию животного, сразу под челюстью. Горячим потоком хлынула кровь, и конь умер раньше, чем ударился о землю.

Но теперь надежды не осталось. Стрелы, как жестокий дождь, сыпались на спины и холки несчастных животных, и они в панике срывались с привязи. Туга Бин была где-то в середине. Люций помчался к восточному краю круга, пытаясь не обращать внимания на лошадиные крики, наполнявшие воздух. Он с диким ревом ворвался в схватку, оттеснил группу готов и начал выдирать из земли колья заграждения. Рядом оказался Опс, и Люций прокричал, чтобы тот делал то же самое. Вскоре они сделали брешь в собственной обороне в пять-шесть футов шириной. Люций вернулся к мечущимся, охваченным паникой лошадям, и погнал их в сторону бреши. Несчастные животные протолкались сквозь брешь и поскакали через поле битвы, украденный мальчиком мул на негнущихся ногах последовал за ними. Они прорвали шеренгу готов, ударив нескольких из них копытами. Готы сомкнули ряды, взяли свои пики и стали втыкать их длинные стальные наконечники в бегущих коней. Люций отвернулся. Он не знал, что хуже — убийство людей или убийство лошадей.

Они с Опсом воткнули колья на место, закрыв брешь. Натиск готов на время прервался из за панического бегства коней, но это ненадолго. Люди устало привалились к деревянному заграждению. Их губы пересохли и потрескались от жажды, глотки стали грубыми, как акулья кожа, от постоянных криков — но вода кончилась. Опс был с головы до пояса залит кровью, непонятно, чьей.

Люцию казалось, что у него горят все мышцы, и он боялся, что не сможет собраться с силами и поднять меч. Руки неудержимо дрожали от напряжения, глаза жгло от пота и грязи, и перед ними все расплывалось. Он уже давно отбросил тяжелый щит.

Люций понимал, что они смогут выдержать только одну атаку. Следующая их прикончит.

И атака началась.

Люди с трудом в последний раз поднялись на ноги, не жалуясь, не удивляясь, молча, слишком измученные, чтобы издавать боевые кличи. Они сражались с поразительной жестокостью, со всей яростью отчаяния мужчин, понимающих, что погибнут. В таком состоянии человек может получить рану, которая в нормальных обстоятельствах сбила бы его наземь, и все-таки продолжать бой. И снова атака готов разбилась о римские копья и мечи, как ни мало их осталось, и снова готов остановили у заграждения, и враги опять мрачно обменивались ударами, наносили раны и получали раны, и не было пощады ни с одной из сторон. И снова, к облегчению изнуренных солдат, готы отступили, чтобы перегруппироваться. Это отступление было медленным, с запинками, потому что на земле громоздились окоченелые трупы. Убитый воин-гот сидел на земле перед заграждением, где нашел свою смерть. Его отрубленная голова валялась рядом в пыли. Другой лежал, разрубленный пополам, и его внутренности тянулись на много ярдов — их растащили копытами мчавшиеся кони. В воздухе висел тяжелый запах крови и разорванных внутренностей людей и лошадей.

Зловещая тишина упала на поле боя, когда пыль между двумя противоборствующими военными отрядами улеглась.

К своему отчаянию, Люций увидел, что, хотя многие готы пали, многие остались живы. Они снова построились в три линии, загибающиеся с левого и правого флангов. Скоро они нападут, и на этот раз восторжествуют. Эта победа достанется им дорогой ценой, но все же это будет победа. И все ради странного мальчика с блестящими глазами из степей Скифии, который даже сейчас, к отвращению Люция, неспешно брел по периметру заграждения, насвистывая и снимая скальпы.

Военный предводитель готов по-прежнему сидел верхом на своем вороном коне, далеко на правом фланге своих рядов. Он обозревал хаос поля сражения с очевидной безмятежностью.

Люций огляделся. Крейтс, стоя на коленях в пыли, баюкал обрубок руки. Люций окликнул его, и гибкий умный грек медленно поднял на него лицо с открытым, как у дурачка, ртом — весь его острый, язвительный ум словно вытек вместе с кровью. А потом, как в ночном кошмаре, не отрывая глаз от командира, Крейтс завалился набок и умер.

Юный Сальций, тоже мертвый, лежал рядом. Копье проткнуло его насквозь и вонзилось глубоко в землю. А возле него лежал Опс — Invictus, Опс Непобедимый от Каледонии до Египта, от Сирии до берегов Дуная. А теперь он был побежден, здесь, в самом сердце Италии, и стрелы торчали из его живота-кургана, как колючки дикобраза. Марко сидел сгорбившись, покрытый желтой грязью с головы до ног, словно после какого-то непристойного миропомазания, и прижимал руки к ребрам. Нет, только не Марко… В панике Люций окликнул его по имени. Марко поднял на него глаза и снова уставился в землю. Он ничего не сказал. Потом, медленно, с трудом, он поднялся на ноги, все еще прижимая одну руку к ребрам, и встал рядом с Люцием. Марко так легко не сдастся. Только эти двое еще держались на ногах. Они — и мальчик. Мальчик, причина всего этого кровавого кошмара, тоже стоял на ногах. Его ничто не уничтожит. Обнаженный до пояса, с мечом в руках, со связанными на макушке волосами, украшенными косичкой из конского волоса, заляпанный толстым слоем грязи, смешанной с кровью и потом — и это не его кровь, Люций не сомневался, что не пролилось ни единой капли дикой крови мальчика. Мальчик невозмутимо посмотрел на Люция поверх заваленного трупами заграждения, быстро провел мечом по остаткам своей грязной, разодранной туники, все еще свисавшей с ремня, «украшенном» окровавленными скальпами. И ухмыльнулся.

Заграждение было проломано в трех местах, от карет осталась кучка пепла. Их было всего трое — и сотня всадников уже готова была лишить их жизни. Они покойники. А мальчик ухмылялся.

Люций посмотрел на ряды мужчин там, на плато.

— О боги, — шепнул он с горьким упреком. — О боги.

Военный предводитель готов в последний раз поднял руку в латной рукавице.

Сейчас это произойдет. Дальние, еще не принимавшие участия в бою воины взлетали на своих коней. Ходячие раненые перемещались в тень и прохладу опушки леса, но остальные поскачут вперед. Теперь они будут сражаться верхом. Они просто пришпорят коней и вырежут остатки этой беспокойной центурии.

И вот они приближаются.

Марко, стоявший рядом, посмотрел вверх.

— В иной мир, друг, — сказал он.

— В иной мир.

Всадники даже не сочли нужным перейти на галоп. Когда до заграждения осталось не больше двадцати ярдов, военный вождь снова поднял руку, и они остановились.

— Что за чертову игру они затеяли? — прорычал Марко. — Ну же, ублюдки, вперед! — заорал он.

Ряды высоких всадников верхом на конях не шелохнулись.

Предводитель выехал вперед, в точности, как предыдущим вечером — много жизней и смертей назад. Он остановился около заграждения, искусно повернул свое длинное копье и воткнул его в землю перед собой. Меч оставался в ножнах. Он на мгновенье опустил голову в шлеме, а когда поднял ее, Люций с изумлением заметил в его глаза слезы.

Он говорил тихо, но они расслышали каждое слово.

— Битва окончена. Мальчик ваш. Мы не будем больше сражаться с такими отважными воинами. Мы приветствуем вас, братья.

И, как один, всадники подняли вверх свои правые руки — без оружия.

Потом они повернулись и умчались прочь. Улеглась пыль, поднятая грохочущими копытами, и на плато воцарилась тишина.

Как в тумане, Люций бродил по полю битвы. Марко шел рядом.

Через какое-то время Марко сказал:

— Тут кто-то живой.

Люций подошел. Воин был тяжело ранен, в пробитой груди пузырилась кровь. Марко наклонился и сорвал с воина шлем. У него были коротко постриженные темные волосы и глаза…

— Я никогда не видел гота с карими глазами,

Скрипучим от жажды голосом тот попросил воды, но Марко ответил, что воды нет. И заговорил на языке готов:

— Hva pata wairpan?

Воин закрыл глаза и приготовился умереть.

— Прочь от него! — зарычал Марко на невидимого бессмертного неприятеля, скользившего над полем боя в своих длинных черных одеждах. — Еще минуту! — Грубо тряхнул умирающего и снова спросил: — Hva pata wairpan? Кто ты?

Веки умирающего затрепетали, и он простонал:

— Я не понимаю. Говори по-латыни.

Ошеломленный Марко повиновался.

Солдат выдохнул:

— Батавская кавалерия, вторая ала, иностранные войска, база на Дунае.

— Не готы?

Солдат едва заметно усмехнулся.

— Не готы.

— Но почему? Кто вас послал?

— Мы ждали приказа… Мальчик…

Но сознание умирающего солдата уже померкло, и внутренним зрением он видел лишь свет впереди и протянутые ему навстречу руки жены, стоявшей на освещенном солнцем лугу за рекой.

Голова его упала на плечо, и дыхание остановилось.

Марко аккуратно положил его на землю. Его враг. Его римский брат по оружию.

Оба офицера ощутили рядом чье-то присутствие. Мальчик стоял позади.

— Они были римлянами, — сказал он.

Люций покачал головой.

— Это римляне, — настаивал Аттила. — Их послали убить меня.

— Это батавы, чужеземцы, — пробормотал Люций.

— Одно и то же.

— Я понял это по тому, как они сражались, — произнес Марко. — Все было неправильно.

Он посмотрел на своего товарища офицера. Никогда еще Марко не видел, чтобы он так пал духом. На глазах у Люция всю его верную, любимую центурию за два кровавых часа стерли с лица земли — по непостижимому, вероломному приказу Рима. Люций так низко опустил голову, словно ее увенчала свинцовая корона.

Марко чувствовал то же самое. Но в любом случае для них здесь больше ничего не осталось. И идти им тоже некуда И он сказал:

— Вношу предложение. Никто не ожидал такого сопротивления — да и вообще сопротивления. Будем считать, что мальчика-гунна у нас отобрали. Мы с тобой отправляемся в Равенну и докладываем, что военный отряд готов схватил мальчика. И его никто больше не увидит. — Марко покосился на Аттилу. — Извини, сынок, но я сомневаюсь, что тебе предложили бы горячую ванну и теплые одеяла. — Он снова обернулся к Люцию. — До Ульдина дойдет слух, что его внук взят в плен и, вероятно, убит, готами. Такого оскорбления не стерпит ни один вождь гуннов.

Люций хранил зловещее молчание.

Зато мальчик пришел в восторг.

— И он нападет на готскую армию Алариха? Нападет сзади, как они собираются напасть на Рим?

Люций покачал головой и тяжело вздохнул.

— Как я уже говорил, — очень тихо произнес он, — я рад, что я всего лишь немой тупоголовый солдат, а не политик.

Он говорил невыразимо устало. Кроме того, он уже понял, что им не следовало вести подобного разговора в присутствии мальчика.

Но Аттила услышал и понял. Его раскосые львиные глаза горели.

— Я знаю, кто отдал приказ, — негромко сказал он. — Я понимаю.

Марко попытался выпрямиться, но слабо застонал и упал на колени, хватая руками пустоту.

Люций тут же оказался рядом:

— Марко?

Марко неуклюже повернулся и сел, уронив голову.

Ему казалось, что в его до сих пор такой могучей шее не осталось сил.

— Марко, только не ты!

— Пора, друг, — ответил центурион. — Сегодня час пробил для многих из нас.

Дело было в его ране. Он не обращал на нее внимания, как и всегда не обращал внимания на раны.

— Или они исчезнут, — говаривал он, — или ты.

До сих пор верх брал он. Но на этот раз все было по-другому…

Все его тело похолодело, конечности задрожали.

Люций выкрикнул его имя и приказал ему встать.

— Встань на ноги, солдат! — Ему казалось, что он может даже ударить Марко.

— Еще несколько минут, офицер, — попросил Марко. Прощай, тепло. Привет, холодная вечность. Он уже ничего не видел. — Да сохранят тебя боги, — прошептал он. — Было здорово служить с тобой.

И он перекатился набок и скорчился на земле, мягко улыбаясь. Это большое, мускулистое, покрытое боевыми шрамами тело свернулось калачиком, как младенец в утробе матери.

Что в начале, то и в конце. Теперь он дышал почти беззвучно, прижав руки к животу, а из-под туники сочилась кровь. Люций стоял над ним, горько ощущая потерю, потеряв дар речи от гнева. Марко перестал дышать. Кровь перестала сочиться…

Аттила отвернулся, удивляясь самому себе — он не мог этого видеть, не мог этого слышать. И он пошел по полю боя на поиски мула.

Люций с воем упал на колени, вцепившись в широкие плечи центуриона Он поднял его тело, положил поседевшую голову себе на колени и зарыдал.

Через несколько минут Аттила вернулся. Он вел за истлевшую веревку мула. Люций все еще стоял на коленях рядом с центурионом.

Мальчик немного постоял возле него, а потом тихо сказал:

— Я ухожу.

Люций кивнул.

Мальчик немного помялся, потом добавил:

— Я уже говорил — с Римом покончено. Ты должен вернуться в Британию.

Люций не ответил. Он не знал, что сказать. И внезапно почувствовал, что латинские слова — язык Рима — застрянут у него в горле, как рыбья кость.

— На родину, — настойчиво сказал мальчик.

Люций кивнул. Его родина Земля его сердца. И произнес на языке своего народа:

— Mae hiraeth arnath britan. Мое сердце тоскует по Британии.

Мальчик не знал языка кельтов, но этого и не требовалось. Он понял каждое слово, так страстно говорил Люций.