/ / Language: Русский / Genre:sf_fantasy / Series: Золотая богиня аль-Лат

Сторож брату своему

Ксения Медведевич

Золотой век подошел к концу: халиф Харун ар-Рашид умер, в завещании разделив царство между двумя сыновьями. На троне сидит старший — пьяница и извращенец. Умный и порядочный младший назначен наследником. Народ ропщет, приближенные младшего брата плетут заговор. На базарах поговаривают, что скоро начнется гражданская война. Приграничье терзает секта воинственных еретиков — и халиф вынужден разбудить Стража Престола. Сумеет ли могущественный маг и военачальник защитить взбалмошного юнца на троне? Это вопрос жизни и смерти как для заговорщиков, так и для сторонников незадачливого правителя. И те, и другие готовы на все: убийства, черная магия, интриги, гаремные страсти — неплохие средства для достижения цели, которая, как известно, оправдывает все. В особенности, если цель — благо государства. Правда, братья, их окружение и Страж понимают это благо по-разному. Сумеют ли они договориться — тоже вопрос жизни и смерти. Судьба страны висит на волоске.

Ксения Медведевич

Золотая богиня аль-Лат

Книга первая

Сторож брату своему

Автор выражает признательность историку М.В.Нечитайлову за консультации и неоценимую помощь в работе над книгой

Пролог

Ветер нехорошо свистел. Поднимая глаза к куполу над головой, Джарир умом понимал — свистит в трещинах камня. И между колоннами. Джунгар смотрел на рябящую под солнцем воду прудика и ежился, несмотря на жару. Его тумен перекрыл дорогу у питьевого водоема на пути паломников. Враг не мог не пройти мимо пруда под каменной беседкой: люди и животные захотят пить. Для людей — пруд. Для лошадей и верблюдов — поилка. Высокий журавль колодца черной полосой рассекал желто-красное небо.

Небольшой водоем боролся за жизнь, но солнце пекло. Беспощадно. Квадратный пруд за каменной оградкой медленно умирал под отвесными лучами. Купол на тоненьких ножках давал тень — но мало. Сквозь трещины сеялся песок. Песок горстями швырял ветер, порывами бьющий из пустыни. Лицо обдавало сухим невозможным жаром.

— Как они проходят через пески? — пробормотал за плечом Толуй. — Разведчики сказали, что их больше пяти тысяч копий. Как они проходят через пустыню?..

Джарир скрипнул песком на зубах. Хороший вопрос. Отряды замотанных в зеленое сектантов выныривали из песков Дехны как призраки — и рвали окрестности Куфы. А месяц назад им открыли ворота города — и ублюдки разграбили Куфу начисто. Болтали, что город сдали местные купцы-работорговцы — за выгодную сделку с нападающими. Половина пленных пойдет на рынки Басры, половину уведут карматы — так они себя называли, эти разбойники из пустыни. Наместник Васита, получив новости, приказал Джариру выдвигаться — перехватить карматов на марше и отбить людей.

— Как они собирались через Дехну пленных гнать — тоже интересно, — пробормотал джунгар.

Кому торговцы собираются продать незаконно обращенных в рабство правоверных, никто не спрашивал. Про строительство каналов и осушение болот вокруг Басры ходили легенды самого нехорошего свойства. Говорили, что рабы ложились в гнилую землю тысячами — а ненасытный город требовал еще и еще.

Горизонт курился длинными сероватыми дымами — Куфа все еще горела. Приглядевшись, Джарир сморгнул и улыбнулся — над выжженной каменистой равниной поднимался вовсе не дым. Пыль. Растущее облако пыли.

— Идут! — заорали с дороги. — Карматы идут!

В зените раскаленным белым кругляшом стояло солнце. Джарир поскреб под обвязкой шлема. Обросшая за два дня бритая голова нестерпимо чесалась. Под ногами черным блюдцем сгустилась полуденная тень — и исчезла. Тени исчезают в полдень. Плохое время для боя. Вся нечисть вылезает.

Кстати, вон они и зашныряли — Джарир прищурился на колченогого уродца, быстро зашугавшегося под узорную каменную оградку. Пока боятся вылезать, будут пировать на трупах.

Толуй проследил взгляд, тоже прищурился:

— Чего там?

— Наснасы прыгают, — пробормотал Джарир.

Толуй мрачно поскребся под платком — шлем он не надевал, ссылаясь на жару и на волю Всевышнего. Суждено ему погибнуть — погибнет он и в шлеме, а страдать от зноя под железным котелком он, Толуй, не намерен. Вот если б на голове сидел, по обычаю предков, волчий малахай — другое дело. Джунгары к меховым шапкам в жару привычны, в степях у границ Хань летом бывает куда как жарче.

— А гулей видишь, хан? — осторожно поинтересовался нарисовавшийся у локтя Хучар.

— Нет, — мрачно отозвался Джарир.

Врать он не любил, но признаваться, что трое клыкастых подлюк заседают как раз за гребнем ближайшей дюны, не хотелось. Его люди не видят существ из нижнего мира — и хорошо. Незачем испытывать их мужество. Он, Джарир, потомок шаманов, и всех гостей с полуночной стороны видит прекрасно — но его такими рожами не удивишь. Пусть будет каждому свое.

— Орхой, Самуха! Ваши тысячи — по коням! — приказал Джарир, щурясь на колышущееся конскими хвостами знамя-туг. — Налетаете, отходите, в ближний бой не ввязываетесь. Когда за вами рванут, уходите россыпью, потом как обычно.

Тысячники коротко кивнули и побежали к своим. Как обычно — это развернуться и атаковать сломавшего строй врага. Преследователи обычно не ожидают сопротивления — и погибают, так и не успев понять, что произошло. Слушая рассказы отца и деда о битвах прошлого, Джарир сам дивился, насколько тупы живущие в городах люди: их воины почему-то всякий раз попадаются на степняцкую хитрость с притворным отступлением после атаки…

…Однако все случилось совсем не так, как хотелось.

Карматы не рассыпали строй.

Над равниной стояло серое марево, наступающие вражеские порядки скрывало плотное облако пыли. В темной туче вертелись степняцкие всадники. Уши глохли от ора, воплей и звона железа.

Джарир покусывал ус, перекинув ногу через луку седла.

Вестовые доложились — враг идет плотными щитовыми рядами, наставив копья. Сплюнув песок, джунгар припомнил занятия в столичном Пажеском корпусе — хорасанский строй. Черепаха. Таким парсы наступали на войска ашшаритов под аль-Валаджем — и в хрониках писали, что солдаты были скованы между собой железными цепями. В училище объяснили, что нет, без цепей обошлись. Просто хорошо умели строй держать.

— Хучар, Баха — заходите им в тыл! — проорал он тысячникам.

Те поняли по губам — такой вокруг стояли грохот и рев.

Туги Хучара и Толуя сдвинулись с места. Кругом мотали головами кони, сеялась рыжая пыль. Под мертвым глазом солнца тускло блестели медные панцири и копья резервных тысяч тумена. Почва мерно сотрясалась под ногами. Равнина окончательно заволоклась темной взвесью, как ночью, — ни зги не видно.

— Расступись! Вестовой!

Парень тяжело дышал, длинный чуб мокро распластался по текущей потом бритой голове:

— Хучар погиб, хан! Бежит его тысяча!

Джарир кивнул и сел в седле как следует.

Тысяча Хучара не должна была побежать. Джунгары обращаются лишь в притворное бегство. Сегодня все пошло не так, как всегда. Значит, что-то вообще не так. Так, как быть не должно. Слишком умные карматы, слишком трусливая тысяча…

— Толуй!

Тот по-ханьски сложил руки перед грудью в замок:

— Да, мой хан!

— Берешь три тысячи, заходишь справа. Я пойду слева с остальными тремя.

Против джунгарского тумена выстоять невозможно. Этому учили в Пажеском корпусе. Джарир знал это с детства. Разбить джунгар удалось только одному полководцу. Одному. И это был Повелитель. Волшебный воин-сумеречник. Нерегиль халифа Аммара. Но Повелитель уже семьдесят лет как спал в городе джиннов. К тому же, где Повелитель и где карматы? Значит, эти землеройки победить не могут.

— С-скоты… — в сердцах прошипел Джарир презрительную кличку, которой степняки от века одаривали землепашцев. — Сейчас вы увидите блеск наших сабель…

…До сабель дело дошло не скоро. Отмахивая плетью, Джарир сплевывал лучникам — залп, залп! Карматы падали, но не отступали, стрелы молотили в деревянные щиты над головами врагов. В воздухе летел крупный секущий песок — казалось, ветер дул со всех сторон сразу.

Так не должно быть, снова пронеслось в голове у Джарира.

Нехороший ветер.

И тут же дошло — неправильный. Неправильный ветер. Только нам в лицо. А карматские знамена — вон, висят неподвижно, зелеными пыльными тряпками.

Враги попятились — все-таки. Из-под копыт Джарирова коня на одной ножке поскакали, кривляясь, уродцы с пастью на брюхе — наснасы. Отступающие карматы оставляли на взрытой красной земле тела, истыканные стрелами.

— В мечи! — прохрипел в обматывающую лицо тряпку Джарир.

Поднял над головой плеть и махнул вперед.

В бой он пошел на высоком лаонском жеребце — приученный к бою гнедой молотил копытами по щитам и лицам, и сейчас вцепился зубами в холку вражеского коня. Кони косили налитыми кровью глазищами и свирепо хрипели. Джарир рубился с кольчужным всадником. В сплошной пылюке крики и звон железа глушились мертвенной сеющейся взвесью — как пухом подушки.

Еще удар, лязг, хриплое лошадиное ржание — расцепились, закрутились, конь топтался, встряхивал гривой. Закрытое железным забралом — откуда такое, зачем-то свистнуло в голове — лицо кармата поворачивалось медленно-медленно.

А подсечь тебя, суку.

Лезвие вскрыло двойную кольчугу, как рыбу — из длинного пореза заплевало красным. Кармат начал медленно заваливаться в седле.

— Хан! Хан!

Кто орет, почему слышно?..

Жеребец коротко ржанул, поддал задом, запятился и стал оседать набок. Джарир выпростался из стремян, откатился — чисто выскочил, сапогом не застрял. Гнедая громадина завалилась с жалобным визгом, передние копыта бессильно замолотили воздух.

Почему-то вокруг было тихо и пусто. Сквозь серую пыль равнодушно глядело белесым глазом солнце. Джарир поднялся на ноги и оскользнулся на хлюпком и мокром.

Некоторое время он просто стоял и смотрел. Даже стонов не слышал — а может, и не было здесь живых. Сапог оскользнулся на мокрой спине мертвеца — вата халата торчала из множества ран, словно кто-то исступленно молотил ножом, как в пьяной драке. Лежавшей рядом женщине разрезали горло, голова запрокинулась. Они лежали — друг на друге, вцепившись в запястья, в рукава, в волосы, закрываясь в последнем страхе ладонями, все в темных пятнах, в больших и маленьких лужах. Все мертвые. Жители Куфы. Пленные.

По ковру из торчащих руками и ногами тел, мокрых от крови волос, разинутых в последнем крике ртов колченого и омерзительно быстро скакали наснасы. Одноногие уродцы скалили из животов зубки, единственная рука решительно сжата в кулачок — пожива. Свежая кровь. Как вкусно.

Джунгара шатнуло, он упрямо шагнул вперед. Где же карматы?

Убитый им лежал железной кучей. Коняга его — в тоненько звенящем бляхами нагруднике — бестолково бродила, оступаясь на трупах, возила поводьями — о, точно, зацепилась за чью-то согнутую в локте мертвую руку, замотала башкой, панически задергалась.

Джарир нагнулся — к железному забралу на лице мертвеца. Непонимающе прищурился.

Его стошнило. Рвало недолго — поутру не брал в рот ничего кроме кумыса.

Под шлемом копошилось что-то перевитое, красно-синее, как вывернутые наружу кишки. Петушиные лапы торчали из опавших рукавов.

Сплюнув горькую слюну и проморгав выбитые рвотой слезы, Джарир глянул кругом — и снова с трудом сглотнул. В сдувшихся, опавших, ставших в смерти плоскими кольчугах и кожаных панцирях лежали серо-зеленые ящеры — в рост человека. Хотя нет, вон у того, слева, сапоги нормально торчат — значит, только башка ящериная, а ноги — ноги человеческие?.. Кто это?!..

И где все?!

Над мертвым полем тихо сеялась пыль.

Смех он услышал сразу, просто сначала не понял, не осознал, что это. Откуда здесь взяться смеющейся женщине?..

Копье в ее руке сверкало собственным, не отраженным блеском. На острых изогнутых рогах короны тоже полыхало золото. Она вся была золотая, нестерпимо яркая. Огромная. Копье утыкалось прямо в солнце в зените.

Золотая обнаженная женщина ехала на гигантском, в человеческий рост льве.

И смеялась.

Смеялась.

Лев мягко ступал по трупам, а женщина встряхивала золотыми волосами и хохотала — скаля острые, длинные, треугольные, как у акулы, зубы.

Наконечник копья нестерпимо полыхнул, от острейших рогов взялись невозможного блеска искры.

Джарир закричал от ужаса.

И исчез для себя — надолго.

Потом услышал над ухом мерное звяканье бубна и низкий горловой рев.

И открыл глаза.

Оказалось, он лежал на расстеленной попоне. А над ним стояли и смотрели — с беспокойством. И чесали в затылках.

Старый Даваци-шаман пожевал морщинистыми губами над провалившимся, беззубым ртом и сказал:

— Долго ты в нижнем мире ходил, хан. Однако так заблудиться можно…

И, кряхтя, передал бубен ученику. Потом медленно-медленно привесил обратно к поясу лошадиное копыто — в нижнем мире не надо оставлять собственные следы.

— Видел ее? — тихо спросил Джарир шамана. — На льве рогатую?

Тот снова пожевал заросшими седыми волосенками губами. И наконец сказал:

— Да.

А потом подумал и добавил:

— Никому не говори. Повелитель проснется — ему скажешь.

— Да, — согласился Джарир.

— Карматов всех до единого мы порезали, хан, — присел на корточки Толуй.

— Это хорошо, — прикрыл он глаза.

— Однако быстро-быстро уходим, — твердо сказал шаман.

— Да, — согласился Джарир. — Да.

Из рассказов о славных деяниях и хроник:

«В год 465 на аш-Шарийа обрушилось бедствие из бедствий: на ведомый предводителем хаджа караван паломников напали люди, называвшие себя карматы. Двадцать тысяч человек погибли или были уведены в плен. Кого-то продали бедуинам Неджда — и таких сумели через несколько лет отыскать и выкупить родственники. Но многих увели в аль-Ахса, земли карматов.

С тех пор нечестивые еретики каждый год совершали набеги на земли ашшаритов. Захваченных в походах людей они обращали в рабов, заставляя трудиться на полях и мельницах. Побывавшие в аль-Ахса путешественники рассказывали, что карматы не платят налогов и не работают, а живут как бы в земном раю, как братья и сестры по вере, пользуясь плодами труда своих невольников. Управляет ими совет старейшин, и у каждого из них есть обширный дом или усадьба, с прислугой и прочими удобствами.

Эти люди считали себя истинными последователями Всевышнего, остальных же верующих полагали отступившими от истины. Суть их учения мало кто постиг, ибо карматы ревностно оберегали его от посторонних.

Халиф аль-Хади дважды ходил в поход против карматов. Однако ни разу войскам верующих не удалось преодолеть пустыни Дехна и Руб-эль-Хали и достичь земель этих нечестивцев. Приведя к покорности бедуинов и разбив передовые отряды зловредных порождений шакалов, армии халифата каждый раз отходили в Куфу. В 470 году карматы напали на священный город Медину и разорили его, перебив и угнав в плен жителей. Не выдержав подобного, халиф аль-Хади слег и вскоре умер, оставив царствовать после себя своего брата Харуна, прозванного ар-Рашидом.

Карматы же продолжали свирепствовать и нападать на караваны паломников, а в 473 году снова разграбили Медину и разорили — да проклянет их Всевышний! — Ятриб, в 479 взяли и сожгли Куфу, а в 482 дошли до Васита и перебили и угнали в рабство всех жителей города и оазисов вокруг него.

Халиф ар-Рашид усилил охрану караванов, и стараниями супруги его, госпожи Зубейды, была расчищена дорога в священные города верующих и вырыты на всем ее протяжении колодцы. Людям не приходилось больше пить свою и верблюжью мочу, если хадж приходился на засушливое время года. Славный полководец халифа Абдаллах ибн Хамдан совершил множество походов против бедуинов и дважды отбивал их атаки на караваны паломников, за что удостоился почетной куньи аль-Хайджа, „герой“.

В 484 году халиф ар-Рашид покинул этот мир в преклонном возрасте 59 лет, и на престол взошел его сын Мухаммад аль-Амин, от Ситт-Зубейды, а наследником был назначен Абдаллах аль-Мамун, младший сын от невольницы-парсиянки.

На следующий год случилось страшное: бедуины спустили воду из водоемов вдоль дороги паломников, а колодцы забросали камнями и горькими колючками. Пятнадцать тысяч паломников погибли от жажды или были уведены в плен. Храбрый Абдаллах ибн Хамдан вторгся в пустыни Ямамы и истребил множество бедуинов, а пятнадцать их вождей привез в столицу для наказания. Тех привязали к столбам на берегах Тиджра и кормили солью, от чего они вскоре умерли. Но едва смолкли звуки барабанов и флейт и славословия поэтов, как в Мадинат-аль-Заура пришло известие: карматы ворвались в священный город Ятриб и сожгли его дотла.

Высоко к небесам поднялся тогда скорбный вопль ашшаритов. Поэт аль-Муарри написал тогда такие строки, проклиная нечестивых жителей Хаджара:

За ночью день идет, и ночь сменяет день,
Густеет злой судьбы губительная тень.
В могилах без числа почиют хаджарийцы
И Ямамы цари — святые и убийцы.
Былым правителям давно потерян счет,
А вот Хаджар — он цел, и Аль-Ахса живет.
Будь проклята, земля! Пред нами ты в ответе.
Исчадья подлости подлее всех на свете.

В столице начались волнения — жители Мадинат-аль-Заура требовали покончить с набегами карматов и вернуть мир на дорогу хаджа».

Ибн аль-Кутыйа, «Всемирная история».

-1-

Замок Вечности

485 год аята,

осень,

Каср-аль-Хульд

…— Да сжалится надо мной Всевышний и приберет меня! За что мне такой позор, такое поношение, такое бедствие из бедствий! Посмотри на себя, поганец, напасть, несчастье матери! Ты пьян с утра!

Всплеснув унизанными браслетами, Ситт-Зубейда плюнула и села на подушку.

Меж тем одаренный всеми этими нелестными прозвищами халиф Мухаммад аль-Амин зевнул и, смаргивая красными после утренней попойки глазами, расплылся в благодушной улыбке. Пошатнувшись и ухватившись за плечо гуляма, он отмахнулся:

— Да будет вам, матушка!..

И икнул.

Его снова мотнуло, мальчишка тоже зашатался. С трудом восстановив равновесие, аль-Амин икнул еще раз, отмахнулся куда-то в сторону — видимо, от еще одного укоряющего собеседника, — и жалостно пробурчал:

— Что ж вы, матушка, мне и сесть не предло… иии-ип!.. — предательская икота одолела снова.

Подушка, которую метнула Ситт-Зубейда, попала ему точно в лицо. Аль-Амин пошатнулся — и грохнулся на спину, плашмя растянувшись на ковре.

— Гаденыш! Пропойца! Чтоб тебя джинны взяли! — потрясая звенящими руками, заорала мать халифа.

Хихикая, аль-Амин присел и, нашарив слетевшую с левой ноги туфлю, надел ее обратно. И опять икнул.

— Вы бы лучше умыться подали, матушка, — заметил он и, прижав руку к груди, выпучил глаза и задержал дыхание.

Поборовшись с икотой несколько мучительных мгновений, аль-Амин с шумом выпустил воздух и поправил на голове новомодную, с левым хвостом, чалму. Почесал под ней, брезгливо отряхнул с рук волосы.

И сел поудобнее.

— Ну, зачем явился? — мрачно спросила Зубейда. — Денег больше не дам.

И махнула рукой невольнице — подавай, мол, напитки. Девушка быстро поднесла поднос с кувшином и двумя чашечками сине-зеленого лаонского стекла.

Помявшись, аль-Амин вздохнул и ответил:

— Не знаю, что решить. Оттого и напился, матушка.

— А чего тут решать? — мрачно усмехнулась Ситт-Зубейда. — Будешь и дальше потакать солдатне, совсем на шею сядут. Говорят, аль-Хайджа давеча похвалялся, что вызвал бы этого кармата, Закравайха или как его там, на поединок и убил, как цыпленка. Но, мол, поскольку войску третий месяц не плачено, он воевать не пойдет.

— Тот кармат надерет Хайдже задницу одной левой, — неожиданно серьезно ответил Аль-Амин. — Он убил вождя племени асад, а тот гнул лошадиные подковы пальцами одной руки.

И принял чашку с шербетом от невольницы.

— Вот и я так думаю, — со вздохом отозвалась Зубейда. — Так чего ты мучаешься? Надо будить нерегиля — уж он разберется с этими еретиками!

Аль-Амин хлебнул и сморщился:

— Тьфу, гадость… что это?

— Лимонный сок со льдом, что это еще может быть? — сварливо отмахнулась мать. — Ну?..

— Боязно мне, — мрачно проговорил халиф.

Зубейда нахмурилась:

— Книжку Яхьи ибн Саида прочитал?

— Угу, — пробурчал аль-Амин, морщась и отхлебывая снова. Похрустев льдом, он шмыгнул носом и добавил: — Только от этой книжки, матушка, мне только хуже стало. По мне, пусть эта тварь спит, где ее положили.

Проводив глазами шлепающего задниками туфель сына, Зубейда мрачно склонила голову. Занавес за халифом упал, шаркающие шаги — и гулкий дробот каблучков гуляма — постепенно затихли в длинных переходах.

Каср-аль-Хульд, Дворец Вечности, супруг подарил ей незадолго до смерти, и с самого начала дворец казался женщине великоват. Зубейда чувствовала себя в лабиринте комнат и двориков как в платье с плеча свекрови — хотя, конечно, любимая и почитаемая супруга халифа никогда не носила чужих передаренных платьев.

Мать Харуна предпочитала жить в Баб-аз-Захабе, сердце интриг и дворцовой жизни, и не давала сыновьям и шагу ступить без своего одобрения.

Когда свекровь умерла, Зубейда молча выслушала рассказ о похоронной процессии: Харун шел по осенней грязи босиком, плечом, наравне с простыми носильщиками, подпирая платформу с гробом. Зубейда послушала-послушала — да и вздохнула с облегчением. О матери Харуна ходили самые разные слухи. Некоторые договаривались до того, что она велела отравить своего старшего сына — ибо аль-Хади как халиф ее не устраивал: мол, слишком много воли брал да мать не слушался. Кто-то говорил, что его отравили грушей. Кто-то шептал, что госпожа Хайзуран велела пойти к сыну доверенной рабыне, взять подушку, положить на лицо и не слезать, пока тот не помрет. А кто-то плел, что аль-Хади, мол, и вовсе не хотели травить, а рабыня несла грушу с ядом для своей соперницы, халиф увидел ее с подносом из окна, захотел отведать груши, да так и помер из-за чужой зависти.

Но теперь Хайзуран была уж девять лет как мертва — а Зубейда свободна от ее опеки. И ревности. Вот только разделить долгожданную свободу ей было не с кем — ар-Рашид лежал в пыльном вилаяте под стенами Фаленсийа, там, где его застала смерть.

Ей рассказали, что Харун почувствовал приближение смерти — черная немочь грызла ему внутренности уже давно, и уже добралась до паха, — и приказал остановить караван. И к вечеру умер в пыльном сухом саду под пожелтевшей яблоней — дом, в котором он решил ночевать, стоял давно заброшенный. Гулямы выломали старую дверь, обернули тело саваном, положили на рассохшиеся доски и зарыли у корней дерева. По прошествии нескольких месяцев после смерти супруга Зубейда приказала снести дом и на его месте возвести мазар, а у спиленного дерева — корни она не решилась трогать, чтобы не потревожить тело, — положить плиту мервского мрамора. Ей говорили, что мазар стоит заброшенный и пустой. Зато над гробницей погибшего в этом злосчастном городе Али ар-Рида возвели огромную мечеть с лазоревыми куполами, и в ней не смолкают молитвы паломников и возгласы дервишей. Еще ей рассказывали, что вилаят около мечети имама ар-Рида давно перестал быть захудалой деревушкой и разросся в целый городок. Его назвали Мешхед — Место Мученичества, и там уже целых четыре караван-сарая и два рынка. А что — люди тысячами приходили поклониться могиле праведника, паломникам нужно было есть-пить и где-то останавливаться. Поговаривали, что если дела пойдут так и дальше, Мешхед превратится в подлинную столицу Бану Курайш, а Фаленсийа окончательно захиреет. После той страшной осады город так и не оправился, а дворец, где Али ар-Рид претерпел мученическую гибель от рук нечестивого нерегиля, и вовсе стал проклятым местом…

Вспомнив про нерегиля, Зубейда нахмурилась еще сильнее и затеребила подвески на кованом кольце серьги — как только она могла их носить, эта легендарная Айша, тяжесть-то какая, литое, не дутое ведь золото…

Вспомнив про Айшу, Зубейда опять обратилась мыслями к треклятому нерегилю — и, громко вздохнув, обернулась к занавесу под аркой. Из соседнего покоя доносился веселый девичий гомон — конечно, на фарси.

— Мараджил!.. Сестрица!.. — громко крикнула Ситт-Зубейда.

Стрекот парсиянок многократно усилился, зазвенели браслеты, затопотали босые маленькие ножки, зашелестели ткани. Занавес поднялся, являя взору госпожи Зубейды ту, что когда-то давно, невообразимо давно — два десятка лет прошло, поди ж ты! — была ее главной соперницей, голубым глазом[1], бедствием и ночной змеей.

— Ушел?.. — с порога засмеялась Мараджил. — Хочешь винограду? Куланджарский, у вас такой не растет!

Расшитый золотыми цветами шелк переливался у нее на плечах, апельсинового цвета юбка мела ковры, а концы широченного кушака спускались почти до подола. Перебирая жемчужины на поясе, Мараджил локтем оперлась о колонну. Перья фазана над эгреткой парчовой шапочки задорно колыхались, белые зубы сверкали, а черные — ни единого седого волоса, это в тридцать-то шесть лет! — локоны на висках по-змеиному круглились.

Смерив завистливым взглядом по-девичьи тонкий стан парсиянки, Зубейда тяжело вздохнула:

— И как это ты не полнеешь, сестрица?

И с сожалением откусила от очередного финика.

Мараджил звонко расхохоталась.

— Легко тебе смеяться, — пробурчала Ситт-Зубейда и надулась.

— Ну, будет тебе, матушка, — ласково улыбнулась Мараджил, почтительно присаживаясь на самую маленькую подушку.

«Матушка».

Тут Зубейда не смогла сдержать ответной улыбки и расплылась лицом почти против воли.

Мараджил придумала ей это прозвище все те же двадцать с лишним лет назад, — когда хлопающим рукавами вихрем вторглась в покои харима и полностью и безраздельно завладела сердцем Харуна и ночной крышей дворца. «Примите знак почтения от ничтожной рабыни, матушка», — написала парсиянка. И передала здоровенную дыню и мохнатого хомяка. Зубейда тогда кормила грудью дочку и воистину походила на масляный шарик. Завидев пухлые щеки зверька и оценив размеры дыни, она пришла в дикую ярость. Супруга халифа выкинула во двор все ларцы с платьями — те не сходились после родов, но Зубейде почему-то казалось, что еще чуть-чуть, и она в них влезет. Вслед за ларцами она выкинула посланного с письмом от Харуна евнуха. «Или я — или она!». Зубейда орала и топала ногами, пугая младенца и невольниц. Харун примчался как был, распоясанный — и с мокрыми после любовных игр с Мараджил шальварами. Отчаявшись вымолить прощение — отослать дерзкую рабыню он отказался наотрез — ар-Рашид уединился во Дворце вечности. Он велел постелить себе на террасе и отправил к ненаглядной супруге наглеца, пропойцу и гения Абу Нуваса. Стихоплет пришел к ней под занавеску и, тренькая на тунбуре, завел рассказ про то, как Харун то, да Харун се, да помните ли, прекрасная госпожа, как вы однажды купались в пруду под сплетенными ветвями жасмина, и халиф увидел вас обнаженной, и как он не смог найтись со стихами, а потом, пораженный вашей красотой, выговорил:

Погибель очи увидали,
В разлуке гибну от печали.

И он не знал, что сказать после этого, и позвал меня, ничтожного Абу Нуваса, и я дополнил его бейт своими:

Погибель очи увидали,
В разлуке гибну от печали.
Тоскую по глазам газели,
Что под деревьями горели.
Вода из светлого сосуда
Лилась, и совершалось чудо.
Увидев нас, она смутилась,
Смутясь, ладонями прикрылась,
Сосуда светлого нежнее.
Как я желал остаться с нею![2]

А надо сказать, что пока Абу Нувас тренькал на тунбуре, Зубейда безутешно рыдала, и поэт велел невольницам принести им по чаше кутраббульского вина, прогоняющего все печали. И она выпила полную чашу — и это была большая чаша, нисфийа[3], а вина в рот она не брала очень давно, все время, пока кормила грудью. Зубейда опьянела и снова преисполнилась ярости. Приказала принести плетку и пошла в покои Мараджил — «где ты, дерзкая коза, я тебя выдеру!». А парсиянка горевала в разлуке с халифом и тоже выпила, одну за другой, две чаши-сулсийа[4] дарабского, и изрядно захмелела.

Плетку Зубейде не дали, и она гонялась за соперницей с полотенцем. Мараджил визжала от страха и пыталась убежать, заплетаясь ногами. Вцепившись друг другу в волосы, они свалились в пруд и едва не утонули, а вода по зимнему времени была ледяная, — и отпаивали обеих подогретым вином. Ближе к утру женщины пришли к соглашению, что ни один мужчина в мире не стоит даже крохотной слезинки, не то что загубленного в грязной воде платья. И, кликнув придворного звездочета, попытались составить календарь посещений Харуна на ближайшие месяцы: «Бери его на три дня! Да что на три — на четыре — иип! иип! проклятая икота! — бери! не видала я, что ли, его зебба!». Помудрив над разложенным свитком в течение еще одной бутыли, обе вспомнили, что забыли про месячные и в досаде плюнули на свою затею. Надо сказать, что с той памятной попойки они еще не раз ссорились — и однажды Зубейда все же оттаскала Мараджил за волосы. Это случилось, когда парсиянка — ох, пятнистая змея, ох, страшная собака! — свела Харуна от жены прямо с ночной крыши, под предлогом, что, мол, разболелась и нуждается в утешении. Ар-Рашид был пьян, и поскользнулся на лестнице, и сломал ногу, и хорошо, что не шею, и Ситт-Зубейда ворвалась к Мараджил подобно ифриту — «довольна, сучка?! погубила господина, о скверная, о блудливая, о мерзкая!», — а та лишь плакала и извинялась, так что Зубейда дернула ее за косу всего-то пару раз.

Так что вот так. «Матушка». Обиды забылись, а прозвище осталось. К тому же, теперь они обе матушки, что уж тут говорить.

Все еще улыбаясь, Зубейда похлопала по шерсти большого ковра — присаживайся, мол, ближе, сестричка. И махнула невольницам:

— Принесите-ка нам еще шербету и винограда!

И милостиво кивнула Мараджил:

— Возьми подушку побольше, а то что сидишь, как на насесте!

Мараджил улыбнулась в ответ и приказала своей невольнице:

— Эй, Рохсарё! А вон на полу подушка лежит, далеко улетела. Давай-ка ее сюда, девушка!

Рабыня послушно метнулась к майясир, на которой только что сидел аль-Амин. Бестолково захлопотала, принялась возить ладонью по ковру, словно что-то собирая, а потом зачем-то стала отряхивать подушку.

— Что копаешься, о неразумная! — гаркнула Ситт-Зубейда.

Воистину, парсиянки среди рабынь самые тупые, непонятно, за что посредники такую цену ломят…

Наконец, глупая девка положила подушку рядом с матерью халифа, Мараджил послушно на нее уселась и посерьезнела:

— Э, Зубейда, тут уж ничего не сделаешь. Как ни уговаривай ты Мухаммада, пока он сам за ум не возьмется, ничего у тебя не выйдет. Пожелает он сойти с осла шайтана и оставить пьянство — остепенится. Не пожелает — так и будет пить с евнухами.

— Он теперь нового завел, — скрипнула зубами Зубейда. — Слыхала?..

— Ты о Кавсаре? — усмехнулась Мараджил. — А как же. Мои девчонки стрекочут о нем без умолку — писаный, мол, красавец.

— Что ж может быть плохого за пять тысяч динаров? — подбираясь, как змея, зашипела мать халифа. — А девкам-то твоим он на что? Евнух-то?..

Вокруг них зашебуршались и захихикали. Мараджил, качнув перьями на шапочке, обернулась к давешней дурочке, таскавшей подушку:

— Что, Рохсарё? Хорошо бодается гулям моего племянника?

Девушка зарделась и прикрыла полные губы краем ярко-фиолетового платка.

— Такой прут у него, говорит, что после всего еле до комнаты доковыляла, — фыркнула Мараджил. — Ну-ка покажи еще раз, какой у него! Э, Рохсаре, что ты хихикаешь, глупая, покажи, покажи госпоже рыбу-бизза!

Оценив расстояние между ладонями хихикающей рабыни, Зубейда подумала, что там и впрямь с бизза величиной.

— Фу ты пропасть, я-то думала, он кастрат, — пробормотала она, и от утреннего веселого расположения духа не осталось ни следа.

Непроницаемые и черные, как две маслины, глаза Мараджил, казалось, даже не отражали солнечный свет. Ямочки на щеках разгладились, и родинка над уголком губ перестала плясать в улыбке.

— Что делать-то мне? Что делать?.. — горько прикрывая глаза, спросила Зубейда расплывающийся над курильницами воздух.

От резкого запаха алоэ ее вдруг замутило — над Тиджром ходили тучи, собирался дождь, и бедная голова напомнила о смене погоды тупой мутной болью.

— Я пришлю тебе своего врача, — из взвеси перед глазами донесся голос Мараджил. — Он сабеец, мой Садун, и понимает в звездах лучше, чем ваши ашшаритские шарлатаны.

— Вечно вокруг тебя толкутся неверные, — сварливо отозвалась Зубейда и тут же сморщилась — в затылке кольнуло.

Мать аль-Мамуна ничего не ответила — наверняка, лишь улыбнулась своей странной, немного отсутствующей, словно не в себе женщина, улыбкой.

Мараджил-хохотушка иногда замирала, как замерзшая в камень птица на ветке, — стеклянной пленкой затягивало глаза, пухлые губы приоткрывались, как клюв распираемой льдом пичуги. Поговаривали, что парсиянка приняла веру Али уже после того, как оказалась в хариме эмира верующих, — вроде как ее привезли из Ушрусана, вечно бунтующей страны в горах Пепла. А в Ушрусане, рассказывали, до сих пор поклоняются огню, рвущимся из-под земли столбам пламени, и правоверных там меньше, чем воды в пустом бурдюке. Передавали, что отец и братья Мараджил, в числе других знатных людей той страны, подняли мятеж против власти халифа. Восстание подавили, казнив, как водится, зачинщиков, а женщин из харимов мятежников продали в рабство. Так красавица-принцесса оказалась сначала на знаменитом невольничьем рынке в квартале Карх, а потом в Младшем дворце халифа. Говорили, что при Мараджил покровительствуемым раздолье: ее личный лекарь, охранники, невольницы и доверенные лица были сплошь из огнепоклонников.

Со стороны реки потянуло пахнущим тиной холодом и запахом влажной земли и ила. Зубейде неожиданно полегчало.

Смотревшая на нее женщина усмехнулась — но непрозрачные гагатовые глаза не потеплели и глядели двумя колодцами мрака.

Зубейде от такого взгляда стало как-то не по себе.

С выходящей на Тиджр террасы донеслись веселые крики. Пищали и стрекотали невольницы.

— Что там? — приобернувшись, сердито крикнула мать халифа.

— Эмир верующих переправляется в Большой дворец на барке, о госпожа!

С реки и впрямь донеслись звуки музыки и смех. Мальчишеский, естественно.

Зубейда резко встала — ее качнуло. Выровнявшись, она твердым шагом спустилась на террасу.

По вечернему гладкому Тиджру сплавлялся огромный плоский таййар халифа. Горели факелы, свечи, лампы, разбитый на палубе шатер светился изнутри алым светом, занавеси бились о золотые колонны.

Мухаммад сидел в шатре и, никого не стесняясь, у всех на виду сосался с мальчишкой-гулямом. И тискал попку под скользким шелком шальвар. Кавсар сидел у халифа за спиной и разминал тому плечи. С террасы было не видать, но Зубейда могла поручиться, что на ярко накрашенных губах молодого евнуха играет довольная улыбка.

Ярость нахлынула холодной, пахнущей речной тиной волной.

Вот как не терпится твоему сыну, Ситт-Зубейда! Он не может дождаться, когда барка подойдет к причалу ас-Сурайа! У всех на виду! У всех на виду!!!

На противоположном берегу собиралась большая молчаливая толпа. Люди поднимали головы от рыбацких сетей, от плетеных корзин. Разносчики оборачивались и поднимали ладонь козырьком.

Кавсар поднялся, женственной, покачивающей бедрами походкой подошел к столбу шатра, отвязал шнуры и задернул занавесь. На подсвеченной изнутри алой ткани четко отрисовался его силуэт. Откинув кудрявую голову, Кавсар принялся медленно, зовуще извиваясь, сбрасывать с себя одежду.

Людей на берегу все прибывало. Толпа молча смотрела на проплывающий вниз по реке чудо-корабль.

Зубейда вскрикнула и в бессильной злости укусила костяшки пальцев. В голове стрельнуло болью — и резко смерклось.

— Госпожа! Госпоже плохо! — сквозь густеющую темноту донеслись испуганные крики невольниц.

Обморок накрыл ее душным ватным одеялом.

Переливающаяся огнями халифская барка скрипела уключинами и чуть раскачивалась. Мелкие волны поплескивали о ступени недостроенной террасы, смывали нанесенный рабочими песок.

Из-за наспех сколоченных деревянных ставен за кораблем наблюдали несколько пар внимательных, злых глаз.

В шатре на палубе таййара за натянутым красным шелком извивались два приникших друг к другу тела. Мальчик с распущенными волосами, в одних шальварах, стоял над любовниками и мерно колыхал огромное опахало.

— Мерзкие твари… — прошипел один голос.

— Отвратительные извращенцы, — поддержал другой — глубокий и спокойный.

— Смертные, что с них взять, — бронзой звякнул третий.

Джинн и два сумеречника брезгливо отвернулись от плывущей мимо халифской лодки.

Они сидели в еще неотделанном покое на новой, только что построенной половине дворца. Тиковые доски штабелями высились у голой стены. За подковой арки волновалась темная зелень вечернего сада. Звучно шлепнулся о землю упавший под ветром лимон.

— Так чего тебе надо, Иорвет?

Джинн сидел на заднице, довольно растопырив мохнатые лапы. Под седалищем лежала соответствующая его рангу и положению подушка. Внешне джинн совершенно походил на серого парсидского кота. Внимание человека могли привлечь лишь внушительные размеры животного — Хафс ибн Хафсун из рода южных силат действительно разъелся на женской половине. Невольницы умильно всплескивали руками, наперебой вынося «котику» блюда с молоком и мелко нарубленным мясом. Вот почему Хафс толстел и удлинялся с каждым годом.

Перед джинном — на голом полу — почтительно сидели два самийа. Любой ашшарит мог без труда опознать в них лаонцев. Всем известно, что лаонцы — рыжие, с золотистой кожей и желтыми глазами. Эти двое были как раз львино-лисьего окраса с ног до головы.

А знакомый с делами дворца человек сказал бы, что оба сумеречника служат в страже-хурс, то есть «немом отряде». Для несения службы при халифе покупали воинов-чужестранцев, не знающих ашшари, — так удобнее обсуждать государственные тайны. На обоих сумеречниках поблескивали позолоченными пряжками кожаные панцири хурса, а на коленях лежали длинные прямые мечи-фиранги.

Сидевший напротив джинна лаонец с поклоном протянул коту листок бумаги — рукав сполз и обнажил запястье. На внутренней стороне руки чернела большая прямоугольная печать хозяйственного ведомства с именем самийа и названиями дворцов, в которых он имел право появляться. Внимательный взгляд мог бы прочитать там полный список помещений ас-Сурайа. Даже Младший дворец был прописан — заглавными буквами Й, Н, А, А. Йан-нат-ан-ариф.

— Мне нужно, чтобы ты помог братцу Нуалу, — на хорошем ашшари сказал лаонец и по-кошачьи улыбнулся.

Услышав свое имя, второй самийа отложил в сторону меч и почтительно поклонился джинну, коснувшись лбом деревянного пола.

— А что случилось? — довольно промурчал кот, лапой разглаживая усы.

Нуалу быстро заговорил по-лаонски, Иорвет спокойно, с мягкой улыбкой переводил:

— Братец говорит, что к нему в Младшем дворце пристает человечка.

— Невольница? — поинтересовался котяра.

— Да, Хафс.

— И чего ей надо?

Иорвет перевел вопрос, и Нуалу взорвался возмущенными фырканьями.

— Она хочет затащить его в постель. А Нуалу не хочет с ней ложиться. Теперь человечка угрожает, что если он с ней не ляжет, она скажет евнуху, что Нуалу к ней приставал.

— Плоо-охо дело, — протянул джинн. — За такое дружка твоего выбьют, как ковер по весне. И никто его лаонское мяуканье слушать не будет — выдерут, забьют в колодки и в яму посадят. Она ж небось правоверная, эта баба…

— Да, — усмехнулся Иорвет. — Она сумеет привести четырех свидетелей, я не сомневаюсь.

— Имя? — коротко мявкнул джинн.

Иорвет молча показал подбородком на листок бумаги.

Серый кот развернул его лапами, прочел, кивнул, фыркнул на бумажку — и та вспыхнула ярким пламенем.

Забив лапой тлеющий серый пепел, Хафс поинтересовался:

— Ну а мне-то что нужно сделать?

— Ты наверняка знаешь про нее некие вещи, о которых не должен знать никто, — тонко улыбнулся сумеречник.

Кот в ответ захихикал, шевеля ушками:

— Про Будур-то… Хи-хи… Да уж знаю, знаю…

— Ну вот. Напиши безымянный донос евнуху. Пусть выбьют как ковер ее, а не Нуалу.

— А что б тебе самому не написать такое письмо, а, Иорвет? — мрачно поинтересовался джинн.

— Я не могу, — усмехнулся лаонец. — Разве ты забыл, о Хафс? Я не то, что писать, — говорить на ашшари не должен! А вдруг кто узнает? Не хочу, чтобы меня распяли на мосту…

Кот отмахнулся серой лапищей — да ладно, мол, тебе. И строго заметил:

— А джинн, по-твоему, должен писать письма? А вдруг кто узнает?

В ответ Иорвет рассмеялся:

— Даже если узнает — не поверит! Ты, верно, не знаешь, Хафс, но у ашшаритов в последнее время немодно верить в джиннов!

— Как это?! — строго мявкнул кот.

— А вот так! — продолжал веселиться Иорвет. — Я подслушал разговор двух богословов, возвращавшихся из мечети, и они говорили, что согласно учению мутазилитов джиннов — нету!..

— Так таки и нету? — фыркнул кот.

— Нету! — вытирая рукавом слезы, покивал сумеречник.

Джинн зевнул, показав острые изогнутые клыки, и согласно махнул лапой — ладно, мол, убедил.

Иорвет поклонился и сказал:

— Назови свою цену, о джинн.

Кот отчеканил:

— Анонимка — пятнадцать динаров. Деньги вперед.

Нуалу молча поклонился и вынул из рукава увесистый сверток.

Джинн одобрительно покосился на пестрый платок, в котором лежало отвешенное золото, и довольно вздохнул:

— Ладно, давайте сюда бумагу и калам…

Иорвет быстро выставил перед котом ящик с письменными принадлежностями.

— У писцов, небось, сперли? — небрежно поинтересовался Хафс, раскатывая тонкую бумагу.

Лаонцы пофыркали — а то у кого же еще…

Кот, сопя и шевеля усами, зажал калам в лапе и принялся выводить букву за буквой.

— Каллиграа-афия… — довольно пробормотал он, завершив строчку с адресом-унваном.

Нуалу промурлыкал что-то по-лаонски.

Иорвет перевел:

— Братец спрашивает, зачем тебе деньги, о Хафс?

Кот вскинулся:

— Как это зачем?

— Ты же все равно живешь во дворце на всем готовом!

— Я коплю на дом в квартале аз-Зубейдийа, — отрезал джинн. — Там сейчас участки под застройку подешевке продают. Построю дом, куплю козу, пару невольниц — и заживу, как человек.

— Человек? Ты же кот!

— Правоверные джинны имеют право ходить в облике человека, — строго взглянул на собеседника Хафс. — А я собираюсь принять веру Али.

— Вот оно что, — усмехнулся Иорвет.

Кот продолжил старательно водить каламом, сопя, полизывая уставшую лапу и возя по полу хвостом.

Вдруг из соседних комнат донеслись крики и звуки шагов:

— Эй, Фаик! А в Тиковой комнате смотрели?

Лаонцы быстро переглянулись.

— Валите отсюда, — добродушно фыркнул джинн. — А то обоих выдерут за кражу ларца с бумагой, чернилами и каламом.

Приближающемуся Фаику ответил незнакомый голос:

— Да кому нужна эта Тиковая комната!

Шаркающие шаги звучали все громче.

— Подумаешь, связку бумаги сперли! Небось, вынесли уже в город, кто ж будет сидеть на краденом!

Лаонцы поклонились коту и бесшумными тенями выскользнули в сад.

Раздвижная дверь отъехала с громким стуком. Переступивший порог евнух несколько мгновений созерцал открывшееся его взгляду: голая комната, доски у стены, на полу горящая лампа, а рядом с лампой здоровенный серый котяра с каламом в лапе. Между двумя огромными, вытянутыми в стороны лапищами лежал исписанный лист бумаги.

Евнух застыл с разинутым ртом.

Кот взмахнул каламом и рявкнул:

— Чего уставился?! Кошечку никогда не видел?!

Евнух дико заорал:

— Джинны! Помогите! Джинны!!!

И с воплями выбежал из комнаты.

Обратно в Тиковый покой он вернулся уже в компании упомянутого Фаика — здоровенного евнуха, за объем лицевой части прозванного Кругломордым. На полу рядом с потухшей лампой стоял резной ларец с письменными принадлежностями. А рядом лежал исписанный лист дорогой бумаги-киртас.

— Ну и где джинны, о сын падшей женщины?! — гаркнул Фаик и с размаху треснул подчиненного палкой. — Ну-ка дыхни!

Тот послушно выдохнул.

— Так я и знал! — заорал Кругломордый. — Вы все обпились пальмового вина! До того налакались, что джиннов видите! Двадцать палок!

Незадачливый евнух рухнул на колени и принялся умолять о пощаде, его поволокли прочь, а Фаик тихо нагнулся и поднял бумагу.

Прочитав написанное, он зло усмехнулся и пробормотал:

— Ну что ж, Будур, время нам поквитаться…

Ситт-Зубейда приоткрыла глаза, и звенящая браслетами смуглая ручка тут же поднесла к губам чашку:

— Настойка от господина лекаря, о великая госпожа, — почтительно пробормотала рабыня.

Зубейда глотнула и сморщилась от непередаваемой горечи.

Голос Мараджил донесся откуда-то сбоку:

— Не стоит так волноваться, матушка.

— Ты о чем? — огрызнулась Зубейда — и тут же пожалела о несдержанности.

Она не любила проявлять слабость, а тут умудрилась сплоховать дважды: сомлела, да еще и на мать пасынка гаркнула. Не годится Ситт-Зубейде вести себя как жене башмачника…

Мараджил, однако, не подала виду, что заметила резкость:

— Не вижу ничего плохого в том, что Мухаммад развлекается с мальчиками. У нас в Хорасане никто бы и бровью не повел — молодость, все всё понимают!

— Так то у вас в Хорасане… — пробормотала Ситт-Зубейда, устраиваясь на подушках.

— А что Ариб? — непринужденно поинтересовалась Мараджил.

Знаменитейшая, наидерзейшая и самая дорогая столичная певица развлекала халифа с прошлой пятницы. Личные покои аль-Амина, казалось, стали местом паломничества — всякому хотелось хоть раз услышать умопомрачительный голос Ариб. Говорили, что когда она поет, люди начинают биться в корчах экстаза, пуская пену и разрывая одежду.

Что до других достоинств певицы, то Ситт-Зубейда была осведомлена о них лучше всех: именно она пять лет назад купила девушку за бешеную сумму в пятнадцать тысяч динаров. Пять лет назад — когда Харуна стали мучить странные, расползающиеся по пояснице боли, от которых не помогала даже вытяжка сокирки. Тогда же, пять лет назад, Ситт-Зубейда потратила тысячи и тысячи динаров своего личного состояния, чтобы в тайне ото всех пригласить лекаря-самийа из Абер Тароги. Сумеречник приехал, посмотрел на Харуна, затем вежливо попросил халифа сесть у белой стены — «я так лучше вижу человеческое тело», мягко пояснил он. Посмотрел на Харуна еще раз. А потом поклонился, сказал, что ничем помочь уже не может, отказался от денег и подарков и уехал. Зубейда тогда проплакала несколько дней подряд. Самийа честно признался: недуг оплел желудок халифа, его нити протягиваются к позвоночнику. И Зубейда решила приобрести певицу, за которую безумно ревнивый хозяин просил безумную цену. Когда она пела, взгляд Харуна прояснялся, и боль отступала. И лишь Ариб пробуждала в изъеденном болезнью теле халифа желание — и тогда отступали черные мысли о самоубийстве. Через пять лет Харун потерял остатки терпения и мужества и приказал везти себя к надгробию Али ар-Рида — просить либо быстрой смерти, либо избавления. До Мешхеда он не доехал самую малость. Ситт-Зубейда про себя считала, что праведник откликнулся на молитву Харуна — избавил бремени жизни.

Теперь Зубейда потребовала от певицы нового чуда — обратить мысли ее непутевого сына к женщинам. Но, видно, Всевышний отпустил Ариб удачи лишь на одного страждущего — и аль-Амин не вошел к ней.

— Он ее даже не потискал, — мрачно откликнулась Ситт-Зубейда на вопрос Мараджил.

А та вдруг щелкнула пальцами и засмеялась:

— Пожалуй, сестричка, я знаю что делать!

— Улыбаешься, как лиса-шейх, — проворчала мать халифа.

— Да буду я жертвой за тебя, о Зубейда! — воскликнула Мараджил, складывая искрящиеся от драгоценных камней ладони. — Выслушай меня!

— Ааа, — безнадежно отмахнулась широким рукавом Зубейда.

— Наряди ее в мужскую одежду, — хитро прищурившись, сказала Мараджил.

— Что-ооо?

— Ее, и еще с десяток рабынь постройнее. Убери им волосы под чалмы, завей, как юношам, локоны на висках, надень на них длинные кафтаны — и пусть туго перепояшутся кушаками.

— Ну да, и задницами пусть крутят, — недоверчиво буркнула Зубейда.

— А что? — захохотала парсиянка. — Говорят, такую штуку придумал правитель Хорасана Мубарак аль-Валид. Он тоже был большим охотником до евнухов и мальчиков, и чтоб заиметь, наконец, сына, завел себе харим из гуламийат!

— Кого-кого?

— Гуламийат, девочек-мальчиков, — сверкнула зубами Мараджил.

— Вы, парсы, такие затейники, — скривилась, как на лимон, Ситт-Зубейда — но и задумалась тоже. — И что, заимел этот… как его… аль-Валид сына?

Улыбка смылась с лица Мараджил, как песок с мрамора фонтана:

— Это одному Всевышнему известно.

В ответ на удивленно поднятые брови Зубейды парсиянка тихо пояснила:

— Во дворце тогда перебили всех до единого. Если какая из них понесла и разродилась, мы этого никогда не узнаем.

— Когда тогда? — непонимающе сморгнула мать халифа.

— Когда ваш цепной нелюдь взял город Шапура, — зло скривилась парсиянка.

— Чего это он наш? — тут же взвилась Зубейда. — Он такой же наш, как и ваш!

— А кто его поймал? Кто сюда привез с края света? — Мараджил злилась все сильнее и сильнее.

— Он ваш Мерв спас, между прочим! И Фейсалу! — не сдавалась Зубейда.

— Ну да, а потом раскатал Нишапур, Нису и Самлаган по камешку, — мрачно проговорила парсиянка. — По приказу, между прочим, твоего дяди.

— Мой дядя тогда еще в игрушки играл, — насупилась мать халифа.

— Значит, бабка твоя для нас расстаралась, — сверкнула глазами Мараджил.

— Оставим этот спор, — тихо отозвалась Ситт-Зубейда. — Написал калам, как хотел Всевышний, и тут ничего не изменишь.

— Слыхала я нечто иное, — процедила парсиянка. — Это правда, что вы хотите будить свое чудище?

— А ты, я смотрю, в хадж не собираешься? — вкрадчиво осведомилась Ситт-Зубейда — она начинала терять терпение.

Мараджил быстро прикусила язык.

Что тут ответишь? Скажешь — не пойду, потому как глупость и оскорбление огня Хварны этот ваш хадж? А скажешь — пойду, так чего доброго придется и впрямь садиться на верблюда и брести через безводную пустыню к этому их глупому Камню. Поэтому Мараджил только поклонилась со словами:

— Сказал посланник Всевышнего, мир ему и благословение: «Если ты ищешь сокровищ, то нет сокровища лучшего, чем доброе дело».

Насмешливо скривив губы, Зубейда глядела на склонившиеся к самому ковру перья на шапочке Мараджил. Дождалась, пока парсиянка вынырнет из поклона и проведет по лицу ладонями. И, наконец, ответила — не отпуская с лица недоброй усмешки:

— Недаром сказал Али — да будет с ним мир и благословение Всевышнего!: «Уготован рай для сдерживающих гнев, прощающих людям. Поистине, Господь любит делающих добро!»

Мараджил покорно закивала, отчаянно звеня серьгами. Мать эмира верующих и впрямь могла отправить ее в паломничество — месяц зу-ль-хиджа наступал еще не скоро, но обещал быть таким же опасным, как и пора хаджа нынешнего года. Мараджил не хотела стать пищей для шакалов пустыни — или, того хуже, рабыней, мелющей зерно бедуинам или карматам, которой по ночам раздвигал бы ноги каждый желающий.

— Возьми шербету, сестричка, — наконец, благосклонно улыбнувшись, сказала Ситт-Зубейда.

Под стук серебряной ложечки о чашку драгоценного стекла мать халифа задумалась снова. И, наконец, решилась:

— Я знаю, что вы, парсы, славитесь мстительностью и упрямством. Как у вас говорят? Стоять на своем, словно ступил обеими ногами в один башмак?

Мараджил, высасывавшая содержимое ложечки, озорно подняла брови и закивала с улыбкой.

— Но все же скажи мне истинную правду, о сестра, — хмуро продолжила Ситт-Зубейда. — Ты полагаешь, что нерегиль будет для нас скорее опасен, чем полезен? Или в тебе говорят лишь старые обиды?

Парсиянка промакнула карминовые губы платком и отдала его невольнице. И с кривой усмешкой ответила:

— А я почем знаю, матушка? Я не знаю, чего во мне больше — парсидской крови или парсидского гнева. Зато знаю вот что: нерегиль ваш проснется ох какой злобный! Несдобровать тому, кого он первым увидит!

— Отчего? — ужаснулась Зубейда.

— Оттого, что он не по доброй воле спать отправился!

— Конечно, не по доброй! — сердито отмахнулась Зубейда. — Его как рыбу разделали, в том месте мрамор пришлось перекладывать — кровищу не отмыть было…

— Я не о том, — мрачно сказала Мараджил.

— Опять ты за свое! — вскинулась мать халифа. — Не подсылала она никого! Что ты прицепилась к моей бабке!

— А я и не об этом, — пожала плечами парсиянка и зацепила ложечкой еще шербету.

— Ты убьешь меня сегодня, несомненно, — проворчала Ситт-Зубейда.

— Можешь злиться, Зубейда, но эта тайна не стоит и медной монетки. Айша Умм Фахр водила Тарика в спальню.

— Слыхала я эти сплетни, и не раз. Домыслы! — отфыркнулась мать халифа.

— А чтобы от позора уберечься, его и подкололи, — настаивала Мараджил.

— Все врут, — сурово уперлась Ситт-Зубейда.

— И по горлу полоснули не зря, а чтобы он ничего сказать не сумел!

— Кто ж подослал-то?

— Да те, кто над ним стояли, те и подослали! Звездочет и шейх!

— А ты почем знаешь? Ты с Джунайдом встречалась, что пальцем в него тычешь? — окончательно рассердилась Зубейда.

— Кассим аль-Джунайд, — тонко улыбнулась Мараджил и отложила ложечку на поднос, — после того, как уложил этого вашего упыря на покой, каждые два года ходил в хадж. Зачем?

— Лучше бы он отправился в хадж сейчас — от его меча было бы больше толку, чем от его молитв, — мрачно пробормотала Ситт-Зубейда.

— Меч ему понадобится, когда нерегиль проснется, — фыркнула Мараджил в ответ. — Вот увидишь, как они схлестнутся…

— Да откуда ты взяла все это, о бесстыжая? — гаркнула мать халифа.

— Ну, будет тебе, матушка! — звонко расхохоталась Мараджил.

— Нет, ты мне скажи!

Парсиянка засмеялась так, что повалилась навзничь на подушки, а ее невольницы тоже согласно захихикали, прикрывая лица пашминами.

— Всевышний послал мне тебя в наказание! — отчаялась Ситт-Зубейда.

— Поспешность — от шайтана, медлительность — от милосердного! — вскинула вверх палец Мараджил, продолжая корчиться от смеха.

— О грешная! — стукнула кулаком Зубейда.

— Хадис — не помню какой, о матушка! — гласит: лучшее из дел то, в котором явлена медлительность!

— Мараджил!!

— Ох! Уморилась!..

— Мараджил!!

— Ладно, — отдуваясь и поправляя державшие шапочку шпильки, поднялась и села парсиянка. — Скажу тебе, о Зубейда. После того дела один из слуг сбежал и нанялся служить моему деду. Слуга-то все и рассказал: и про то, как они во дворце как кошки по коврам катались и только что не мяучили, и как в загородной усадьбе тайком встречались, и как в горном имении великая госпожа что ни день Тарика в сад таскала. Слуга этот, кстати, как раз в саду копошился, когда Джунайд к ней пришел и предостерегать начал. Бедняга все боялся, что раз нерегиля за прелюбодейство убить пытались, тех, кто служил госпоже Умм Фахр в Дар-ас-Хурам, возьмут на допросы и пытки. Так и умер, дрожа от страха…

— Рассказывают, что прислугу из того дворца и впрямь всю распродали… — задумчиво протянула Зубейда. — И сам дворец снесли, все еще гадали, отчего так — и года в нем Умм Фахр не прожила, и на тебе — все под снос…

— Ну вот, теперь ты все знаешь, сестрица, — вежливо поклонилась Мараджил.

— И впрямь, знаю, сестрица, да благословит тебя Всевышний за рассказ и предостережение… — Зубейда хмурилась все сильнее и сильнее.

В комнате повисла тишина, нарушаемая лишь перезвоном браслетов и шелестом шелка.

Вдруг Ситт-Зубейда заговорила снова:

— Завтра мой сын и твой сын встретятся. Для того вас и вызвали из Хорасана с такой поспешностью.

Мараджил настороженно молчала, прищурив глазищи.

— Дело и впрямь будет иметь касательство к нерегилю.

— Что-то ты издалека начала, о сестрица, — мягко проговорила парсиянка.

Зубейда решилась:

— Мне говорят, что ты и твой сын сговариваетесь против халифа, чтобы убить его и отнять престол. Еще говорят, что Абдаллах, сын твой, желает разбудить нерегиля, чтобы расправиться с теми, кто не пожелает ему подчиниться после гибели халифа аль-Амина.

Стало слышно, как на пристанях Тиджра у стен дворца перекликаются лодочники.

— Так ли это? — тихо спросила Ситт-Зубейда.

Черная как маслина радужка глаз Мараджил, казалось, не отражала дневного света.

И вдруг парсиянка улыбнулась:

— Зубейда, про меня и моего сына тебе будут говорить в оба уха. Не переставая. Потому что супруга нашего, Харуна ар-Рашида, — да будет доволен им Всевышний! — видать, попутал див, когда он составлял завещание. Не бывает у царства двух наследников, не бывает у царства двух правителей. Не должно быть такого, чтобы один сидел властителем здесь, в столице, а другой — во всем ему равный — полноправным владетелем в Хорасане. Нельзя делить страну между двумя братьями. Это соблазн, Зубейда, а посланник Всевышнего говорил, что верующему должно бежать соблазна.

— К чему ты клонишь, Мараджил? — прищурилась мать халифа.

— Абдаллах аль-Мамун во всем покорен брату. Но мне говорят, что ты и твой сын сговариваетесь против правителя Хорасана, чтобы отнять у того права престолонаследника и вотчину, а самого убить или заточить в темницу по ложному обвинению в измене халифу. Вот к чему я клоню, о Зубейда.

— Про меня и моего сына тебе будут говорить не переставая, о Мараджил, — усмехнулась Ситт-Зубейда. — Аль-Мамун сидит в самой богатой провинции аш-Шарийа и ничем брату не обязан, в то время как аль-Амин, не в пример ему, связан тяжелыми обязательствами. Нарушив любое из них, он теряет власть над халифатом. Такова воля Харуна, и это завещание лежит в Ятрибе у Черного камня Али.

— Ятриб сожжен, и клятвы верности сгорели вместе со святилищем Камня, — тихо отозвалась Мараджил.

Женщины помолчали.

Зубейда вздохнула и нарушила молчание первой:

— Каковы же замыслы твоего сына относительно того дела?

Парсиянка скривилась:

— А мне почем знать? Абдаллах смотрит в рот своему вазиру Сахлю ибн Сахлю!

— Хм, — отозвалась Зубейда. — А моего дурачка, как телка, водит за собой Фадл ибн Раби.

— Если б только он… Госпожа Хайзуран, — прошипела Мараджил, — зря ополчилась против покойного аль-Хади. Вот Иса ибн Махан, тот и впрямь сбил халифа с пути истинного…

При упоминании имени ненавистного начальника тайной стражи Зубейду перекосило. Не сдержавшись, она проговорила:

— Да будет доволен Хайзуран Всевышний! Свекровь не успела совершить столь многого…

— Да будет Он ей доволен, — согласно кивнула Мараджил — и, сверкнув глазами, провела ладонями по лицу.

Баб-аз-Захаб,

ночь

Попойка была в самом разгаре. Халиф, заливисто хохоча, бросал мальчикам серебряные монеты. Гулямчата, хихикая, ползали на четвереньках, собирая блестящие дирхемы. Ковры и стриженую траву устилали лепестки и бутоны роз, мальчишкам приходилось ворошить благоухающие красные и розовые лепестки, чтобы откопать монетки. В воздухе стоял тяжелый аромат амбры и мускуса — от свечей и тазов для умывания рук.

Нуалу сглотнул и пробормотал:

— Какая мерзкая вонь… пахнет, словно кошки нассали…

— Терпи, — прошипел Иорвет.

Они стояли недалеко друг от друга — под соседними арками павильона над прудом. В саду веселился халиф с сотрапезниками, над головами шебуршались и пересмеивались женщины. Невольницы сидели на балконах, у окон-смотрилен, топотали по переходам, по лесенкам, по тиковым полам крошечных комнат. Трехэтажный павильон, полный женщин — десятки, десятки любопытных глаз, жадных ртов, разбухающих грудей, похотливых рук, жаждущих фарджей. Жара спала, но темнота не принесла облегчения — сумеречники чувствовали мысли женщин, как липнущую к телу пропотевшую одежду.

Мимо Нуалу шмыгнула тень — девка под покрывалом, лицо до половины закрыто тканью. На аль-самийа женщины не обращали внимания — что с них взять, статуи немые и в доспехи закованные. Обычно не обращали внимания, точнее сказать…

Навстречу рабыне из-за угла выдвинулась толстая пыхтящая фигура. Девка кивнула. Круглоголовый силуэт кивнул в ответ — и засеменил к пирующим.

Похоже, письмо Хафса достигло цели, мысленная речь Иорвета отдавала холодом злости.

Нуалу подумал в ответ: Будет приятно посмотреть на то, как ее побьют палкой.

Лаонец еле сдержался, чтобы не зарычать. И зло прижал уши.

Из сада к павильону быстро шли — двое. Кругломордый Фаик — и сам халиф. От аль-Амина шибало пьяной, мутной, нерассуждающей ненавистью и злобой — как если бы запах нечистот соединился с вонью перегара. Нуалу снова сглотнул — как бы не стошнило…

Халиф, бормоча про себя какие-то злые, бессмысленные ругательства, взлетел по ступеням под арку, его шатнуло, кожаные туфли со скрипом поехали по мрамору — и аль-Амин рухнул прямо в руки сумеречника. Нуалу поймал его над лестницей — еще чуть-чуть, и халиф бы упал и сломал шею.

Аль-Амин забился, заорал дурниной, потом пихнул сумеречника в грудь с нехорошими словами — лаонец не понял смысл, но понял настроение: «Убери от меня руки, мразь!» Что-то подобное. А еще от человека дохнуло страхом — сильным, давним, острым, как запах зверя. Халиф боялся сумеречников. Вот оно что. Боялся, стыдился этого — и оттого еще больше ненавидел.

Получив оплеуху и новую порцию ругательств, Нуалу прижал уши. И еще раз сглотнул. Закрываться рукой и рычать он не имел права.

Халиф плюнул ему в лицо, вздернул подбородок и, пьяно отмахивая рукой, пошагал внутрь. И продолжил бормотать что-то про бессмысленных немых тварей — эти слова ашшариты произносили настолько часто, что Нуалу научился узнавать их в речи.

А потом откуда-то со второго этажа донеслись жалобные, пуганые крики — и визг.

Через некоторое время — а наверху все так же истошно кричали, надрывались женщины — Аль-Амин снова вышел под арку — теперь совершенно довольный и счастливый. Его пошатывало. Халиф неспешно спустился по ступеням в сад. Фаик показался следом.

В руках евнух держал большой, укрытый тканью поднос.

Фаик дрожал с ног до головы, поднос ходил ходуном.

Сообразив, что лежит под мокнущей дорогой материей, Нуалу не сдержался и охнул. Иорвет возник за спиной неслышной тенью.

Евнух, все так же трясясь, пошел в сад за халифом.

Аль-Амин торжествующе орал — с чашкой вина в руке:

— Всевышний поставил меня блюсти приличия и законы! А ну, опусти поднос и сними ткань!

Фаик покорно положил блюдо на ковры и сдернул материю.

В свете ламп вплетенные в волосы женщин драгоценности заискрились — отрубленные головы уложили набок, лицом друг к другу.

— Это Будур, — выдохнул Нуалу.

— И ее любовница, — тихо добавил Иорвет.

Он-то понимал все, что говорили в саду.

Оттуда неслись удивленные восклицания и восхищенные цоканья. Вечно пьяный Абу Нувас размахивал руками и кричал:

— Клянусь Всевышним, я никогда не видел более красивых лиц и более прекрасных волос! А аромат их духов — он пьянит чувства! Подайте мне тунбур, я сложу бейты в честь этого события!

— Прославь справедливость эмира верующих, о поэт! — поддержал его хор голосов. — Господин, поделись с нами удивительной историей! За что две несравненные красавицы могли лишиться голов?

Аль-Амин хлебнул из чашки, отмахнул — вино плеснуло на розовые лепестки и ковры, — и громко крикнул:

— Эти двое влюбились друг в друга и встречались с порочной целью! Я послал евнуха понаблюдать за ними и рассказать обо всем! И вот он пришел и сказал, что они вместе!

Гости заохали и заахали, восхваляя строгость нравов времен Пророка и порицая нынешнюю распущенность.

Халиф, пошатываясь и поплескивая из чашки, продолжил:

— Я поймал их под одним одеялом! Они занимались любовью! И я их убил!

Все одобрительно кивали и переговаривались, качая головами.

— О эмир верующих! Позволь ничтожному рабу посвятить тебе стихи!..

Иорвет стиснул зубы.

Нуалу пробормотал:

— Я… не хотел. Я хотел, чтобы ее побили!

Из темноты раздался мяукающий голос:

— Разве ты виноват, что она целовалась с подружкой под одеялом?

Джинн подошел и сел, обмотав лапы хвостом:

— Хе-хе, зато теперь никто не будет хватать тебя между ног! Хе-хе-хе…

Нуалу зарычал.

— Но-но-но! Где твоя благодарность, рыжий шельма! — зашипел в ответ джинн.

Послышались неспешные легкие шаги — аураннец, несший стражу на крыше, решил присоединиться к остальным сумеречникам.

— Я так понимаю, господа, именно вам я обязан спокойным и тихим ночным дежурством? — негромко поинтересовался Акио.

Аураннец медленно обтер лезвие изогнутого меча об рукав.

С железным шорохом вдвинул клинок в ножны и спросил:

— Что сказал этот извращенец?

— Что убил двух женщин за незаконную связь, — фыркнул джинн.

— «Убил двух женщин!», — зло передразнил сумеречник.

И скривился в презрительной усмешке.

— Да он муху прибить не способен! Чуть в штаны не наделал, когда я помог умереть первой преступнице!..

— Морда аураннская, бессердечная… — зашипел все еще расстроенный Нуалу.

— А что такого?! — искренне обиделся Акио. — Между прочим, вторая металась и бегала от меня по комнате, как курица, всю мебель переколошматила! Вы когда-нибудь пробовали отрубить голову женщине, которая прячется за спинами целой толпы других баб и евнухов?!.. Это, чтоб вы знали, очень непросто!

Лаонцы переглянулись и согласно закатили глаза — мол, аураннец есть аураннец, что с него взять.

— Нет, а почему вы кривитесь? — прижал уши Акио. — Мне приказали — я сделал! Вы бы по-другому поступили? И вообще, у этих смертных нет никакого понятия о приличиях! Преступница вполне могла бы покончить с собой! Я ей и так и эдак пытался объяснить: мол, простите, но сопротивление бесполезно, лучше приготовьтесь достойно принять смерть! А она? Орала и бегала от меня!

— Акио, — хихикая, встрял джинн, — она же не понимала по-аураннски!

— Это я не принял во внимание, — нахмурился сумеречник. — В общем, ее схватили евнухи, но она так дергалась, что я уж думал — все, сейчас вместе с головой чью-то руку отрублю, знаете, так часто бывает, если кто-то не желает, чтобы ему помогли умереть…

— Хуже всех мне, — неожиданно подвел итог Иорвет.

— С чего бы это? — хором отозвались остальные.

— Они теперь всю ночь над этими головами будут импровизировать стихи, — зло выдавил лаонец. — На целую антологию наимпровизируют, уроды поганые. А потом будут повторять на каждой попойке: «Эти бейты я написал в знаменательную ночь, когда эмир верующих опустил меч возмездия на шеи нечестивых, забывших заповеди! Вот что я произнес над головами двух красавиц!» А я? Я же все понимаю!

— А я вот послушаю, — лениво заваливаясь на бок, протянул кот. — У меня дядя на Мухсине живет — знаменитый поэт, между прочим! Послушаю — да и пошлю ему последние стихи Абу Нуваса…

Сумеречники переглянулись, пожали плечами и посмотрели в сад.

Абу Нувас как раз заканчивал читать бейты, показывая на поднос с золотящимися в свете ламп, посверкивающими украшениями головами.

Баб-аз-Захаб,

павильон Совершенство Хайзуран,

два дня спустя

Тягучие сумерки осеннего рассвета холодили подошвы ног сквозь тонкие чулки и туфли, забирались в ворот кафтана, оседали ледяным паром на бородке. Мухаммад аль-Амин проклинал своего благочестивого деда, оставившего в назидание потомкам труд об обязанностях халифа. «Наставление сыну» его заставили заучить наизусть еще в детстве: «эмир верующих встает до рассвета, принимает теплую ванну и приступает к утренней молитве; затем, не теряя времени, он идет к советникам и занимается делами, и лишь рассмотрев все ходатайства и бумаги, садится завтракать…»

«Чтоб вам всем треснуть», раскачивалась в гудящей больной голове мстительная мысль.

Предыдущей ночью они с Кавсаром и Али ибн Исой сорвали флажок в лавке старого Цимыня у ворот Шаркии — и арбузного вина оказалось слишком много даже для дюжины — или скольких они там угощали — собутыльников. Бродяги размахивали шляпами из пальмовых листьев, прославляя щедрость эмира верующих, размалеванные певички — в этом квартале девка прилагалась к бутыли за дирхем — хихикали и лезли им ладонями под набедренные повязки. А Кавсар — о изменник! ты еще поплатишься! — сосался с какой-то шлюшкой, видно, думая, что он, Мухаммад, настолько пьян, что ничего уже не видит. С горя он выпил еще одну меру вина и впрямь перестал что-либо видеть. Заснул аль-Амин ближе к полудню, проснулся ближе к середине ночи. Похмелье колотило в затылок, как медник в котел, во рту стоял омерзительный привкус рвоты, который не могли смыть ни вода, ни лимонный шербет. Ему бы кутраббульского и еще поспать — так нет же, «эмир верующих встает до рассвета», чтоб им всем треснуть, святошам с постными рожами…

Аль-Амин шлепал туфлями по разобранной садовой дорожке, — мерзкая белая пыль поднималась при каждом шаге, острые неровности камня заставляли подошвы неловко выворачиваться. Халиф сжимал плечо гуляма — чтобы не завалиться, если занесет или оступишься. Мучительно растирая левый глаз, он переусердствовал и вогнал себе под веко ресницу. Из глаза неудержимо потекло, щеку задергало. Замазываясь рукавом, аль-Амин отпустил плечо мальчишки, тут же жестоко споткнулся об оставленный строителями камень — и заорал от боли в расшибленном большом пальце:

— Чтобы вам всем треснуть!!! Сдохнуть!!! Ненавижу!!!

Он ненавидел бесконечную стройку, уродующую прекрасные формы старого дворца. Ненавидел отца, вышвырнувшего в строительный раствор сотни тысяч дирхемов. Ненавидел мать, вечно пихающую в спину наставлениями и упреками. Ненавидел Фадла ибн Раби, бесстыдно подсовывающего на подпись раздутые счета и липовые квитанции-бера’ат. Ненавидел каменные рожи стражников хурса — тоже отцовское новведение! Кто придумал наводнить дворец зинджами, тюрками и кошачемордыми сумеречниками? Аль-самийа — самые из «немых» мерзкие: вечно кажется, что они улыбаются, к тому же насмешливо! Смотрит — а про себя думает гадости! И хихикает!

Но больше всего аль-Амин ненавидел себя. Я не хотел рождаться наследником халифа! не хотел! не трогайте меня и не смотрите на меня так, я не хотел, вы сами виноваты!

Хотя, нет. Больше всего он ненавидел злобную, страшную, нечеловеческую тварь, которую семьдесят лет назад увезли на Мухсин и замуровали в пещере!

А теперь? Теперь его наверняка отправят будить нерегиля!

Потому что — да проклянет их Всевышний в день суда! — «эмир верующих — отец всех ашшаритов». Кто бы объяснил еще, почему защитой верующих должно быть какое-то жуткое, потустороннее существо, которым в раннем детстве пугала старая нянька: «не шали, не шали, Мухаммад, вот придет аль-Кариа, заберет тебя». «Бедствие», бедствие из бедствий, — воистину, его няня, родившаяся в Фаленсийа и чудом пережившая осаду города, знала истинное имя чудища. Аль-Амин признался себе, что смертельно боится нерегиля — а кто бы не испугался?!

А они еще книжку подсунули — Яхьи ибн Саида, «Путешествие на запад». То самое, которое старый хрен астролог до конца жизни писал, даже в завещании велел копию в могилу положить, так и положили, под плиту, а над ней поставили остроконечный купол, чуть ли не выше Масджид-Ширвани… Вспомнив про старый дом молитвы, аль-Амин припомнил и рассказ Яхьи ибн Саида про жуткие ночи, которые там провел, меряясь силами с нерегилем, халиф Аммар ибн Амир. Вспомнил про призраков, неупокоенных духов и шайтанов, — и его замутило.

Ну почему именно он? Изо всех людей? Почему именно он должен тащиться в Хорасан, на край света, за самую Фейсалу?! Почему именно он должен отправиться в какие-то бесплодные и безлюдные то ли скалы то ли горы, про которые плели какие-то страшные истории про джиннов, гулов и дэвов! И все для чего? Чтобы подергать за рукав аль-Кариа и выпустить это бедствие из могилы?.. Тьфу, он же вроде как не мертвый там лежит…

— О повелитель, осторожнее, тут еще один камень! — мальчишка заботливо поддержал его под локоть, не давая оступиться.

Глаз подтекал слезой, но почти проморгался. Пылища под ногами улеглась, и теперь они обходили большой кусок мрамора. Аль-Амин едва не споткнулся.

— Осторожнее, во имя Всевышнего, да хранит Он тебя, повелитель!.. — гулямчонок бережно обхватил запястье.

Заглянув в подведенные и густо накрашенные глаза мальчика, аль-Амин припомнил пробуждение — вернее, то, что его скрасило, — и ласково провел пальцем по пухлым и… сильным губам юного красавца. Тот кокетливо улыбнулся и прихватил ртом палец халифа. Настроение аль-Амина улучшилось.

С мгновение поборовшись с желанием, он раздумал уединяться с мальчишкой и направился дальше. Путь лежал мимо прудов, пустующих в ожидании воды, вверх по широкой лестнице из драгоценного фархадского черного мрамора — в павильон-джавсак, построенный на деньги его свирепой бабки Хайзуран. Новое место заседания государственного совета так и назвали — Совершенство Хайзуран. Просторный четырехугольный павильон с изящной легкой крышей на восьми колоннах сменил мрачный Зал Совета с вмурованной в пол решеткой над подземельем.

Что ж, теперь вместо серого голого камня над головами вазиров круглились низарийские арки. Потолок по новой моде расчерчивали резные квадраты, внутренности которых прогибались золочеными раковинами и удлиненными лепестками. Пруды должны были приносить прохладу по летнему времени, но сейчас, в холодном сумраке осеннего рассвета, собравшиеся отнюдь не тосковали по холодной воде. Новый павильон стоял открытый сквознякам и продувался из разбитого на месте строений Старого дворца большого сада.

Вазиры зябко кутались в подбитые ватой халаты, протягивали ладони к жаровням, ежились в высоких шапках-калансувах. Аль-Амин мстительно улыбнулся: одетые в черные церемониальные одежды советники в похожих на перевернутые бутыли шапках выглядели как стая воронов на рассветной помойке: холодно, голодно, все уже подъедено бродячими собаками и нищими, и стервятнику нечем поживиться.

Халиф еще раз оглядел собрание — все соскочили с подушек и завалились кверху задом на ковры. Давайте-давайте, целуйте землю между ладонями, я иду, давайте, ниже, ниже опускайте хитрые лицемерные морды.

Аль-Амин вытащил средний и указательный пальцы из трудолюбивого рта мальчишки. Жаль, надо было бы задержаться вон у той полуобрушенной стенки, ничего, подождали бы. С ухмылкой аль-Амин отметил, как многозначительно переглянулись советники братца. Ничего-ничего, потерпите, вы это делаете в темных уголках сада, а я у вас на глазах, ну так и что?

Как будто я не знаю, что ты, Сахль ибн Сахль, держишь в Нишапуре мальчишку с женским именем Самил, «качающаяся»! Надо же, видать, хорошо он тебя по утрам качает, этот Самил. А братец твой, Хасан ибн Сахль, такой же развратный парс, неустанно буравит полную луну своего красавчика-гуляма, которого даже сюда притащил. Вон стоит, склонив голову, и впрямь красавчик, и губы тоже полные… Смотрите-смотрите, ибн Сахли, вы, лицемеры, как все покоренные парсы! А то я не знаю, какие из вас верующие, правоверные в первом поколении, ага, конечно, правоверные, как же. Приняли веру Али, чтобы к братцу моему подобраться, сами небось тайно держите зажженным огонь по подвалам, я до вас еще доберусь, лгуны поганые…

А Кавсара он прикажет высечь. Сегодня же утром, как окончится этот мерзкий совет. Прямо по заду прикажет высечь. Изменник.

Настроение аль-Амина улучшилось окончательно, и тут он увидел своего брата.

Абдаллаха он узнал сразу, хотя тот по виду ничем не отличался от других сановников — тот же кафтан умейядского черного цвета, та же дурацкая калансува на бритой голове. Бритой, надо же. И усы с бородкой отпустил, на парсидский манер, поди ж ты. Всего-то два года как сидит наместником в Хорасане, а глядит уже парс парсом. Ха, Абдаллах, может, ты и в этот их чауган выучился играть? Помнится, когда мы были совсем юными, ты сторонился клюшки, мяча и коня…

Нежно потрепав гуляма по кудрявому затылку, аль-Амин уселся на свою широкую подушку, покрывавшую длинную платформу из позолоченного дерева. Та опиралась на коротенькие ножки-кругляши, но даже несмотря на незначительную высоту, халиф все равно глядел на подданных сверху вниз. Черный раб тут же поднял халифский церемониальный зонт-мизалла. Солнца не было еще и в помине, но в собрании эмир верующих являлся согласно требованиям строгого придворного этикета.

— Поднимитесь, почтеннейшие, — милостиво кивнул он всем.

Переглядываясь — пытаются угадать, в каком он настроении, небось, — сановники распрямили спины и расселись по местам.

— Подойди ко мне, брат, — небрежно кивнул аль-Амин Абдаллаху.

Тот послушно подскочил и, почтительно согнувшись, приблизился к тронному возвышению.

— Подойди ближе, брат, и сядь передо мной.

Аль-Мамун остался стоять в пяти этикетных шагах, лишь склонился еще ниже.

— Подойди, во имя Всевышнего, брат!

Проклятые церемонии, ничего по-человечески сделать нельзя, даже с братом поздороваться. Халиф спиной чувствовал буравящий взгляд Мараджил — «тетушка» сидела в невысоком шатре, разбитом у ступеней павильона. Оттуда же наблюдала за происходящим его мать.

Абдаллах продолжал стоять, как суслик у своей норы.

— Во имя Всевышнего, подойди ко мне, брат!

Аль-Мамун угодливо сгорбился и засеменил к трону. Пока задравший брови халиф наблюдал за этими парсидскими выкрутасами, тот вдруг примерился и поцеловал ладонь аль-Амина под длинным рукавом. Халиф дернулся, как ужаленный:

— Фу ты! Что ты делаешь, о Абу Аббас! Только парс, к тому же покоренный, опустится до таких манер!

Аль-Мамун вскинул на него непонимающий взгляд. И тут Мухаммад расхохотался:

— Да сядь же, брат! Я поклялся Всевышним, что ты сядешь! Ну-ка, подайте ему подушку! Нет, две подушки!

Абдаллах, наконец, опустился на услужливо пододвинутые майясир.

По залу прошлась едва слышная волна шепотков. Как же, как же, небось всю ночь глаз не смыкали, вороны, все гадали, как он, аль-Амин, встретит брата. А вот фи хир уммихи — катитесь-ка вы все к шайтану, я вас еще не так удивлю. Думаете, раскусили? Так вот вам шайтанов зад в морду…

— Начнем, — важно кивнул он собранию.

Когда стих хор голосов, дружно читающих «Открывающую» суру, сидевший по левую руку халифа Абу-аль-Хайджа первым подал голос:

— Во имя Всевышнего, милостивого и милосердного! Неужели племя таглиб станет свидетелем моего унижения, о повелитель?

Вот как. Кто бы сомневался — наглый бедуин станет не только требовать подачек, но и упрется намертво в деле нерегиля. Кому же охота уступать должность главнокомандующего, а самое главное, положенного главе войска жалованья?

— Объяснись, о Абу-аль-Хайджа.

— Дошло до меня, о повелитель, что твои советники, — тут ибн Хамдан подарил колючим взглядом толстые морды Фадла ибн Раби и неожиданно вспотевшего Бакра ибн аль-Зейята, — желают тебе зла, а всем правоверным погибели!

Бакр вскочил, взмахнув рукавами:

— Как тебе не совестно лгать в маджлисе верующих, о поедатель колючек и горьких плодов колоцинта!..

— Уймись, ты, сын торговца маслом!

— О правоверные! Доколе мы будем терпеть в столице бесчинства этих шакалов из пограничья?!

Главный вазир тоже вскочил и присоединился к перепалке, а следом заорал Харсама ибн Айян, военачальник аль-Мамуна. Среди общего гвалта и крика Аль-Амин посмотрел на брата: Абдаллах сидел прямо перед ним и, опершись локтем на колено, спокойно жевал травинку. Поймав взгляд халифа, аль-Мамун вопросительно поднял брови — мол, чего желаешь? Мухаммад лишь грустно улыбнулся.

— …А ты, кто ты такой, о сын погибели?! Твоим противником был плут-разведенец, горшечник с торговой улицы!..

Ага, добрались до подвигов старого Харсамы. Справедливости ради нужно сказать, что тот мятежник не был горшечником, и войско он подобрал хорошее…

Неожиданно в собрании раздался голос человека, хранившего до сих пор молчание:

— Почтеннейшие.

Сказано это было негромко, но оравший до того Али ибн Иса услышал слова отца и тут же тихо сел на свое место. Пытавшийся его перекричать Харсама ибн Айян озадачился неожиданно прекратившимся спором и тоже замолчал.

— Почтеннейшие, — чуть настойчивее повторил Иса ибн Махан.

Вцепившиеся друг другу в полы халатов Абу-аль-Хайджа и главный вазир обнаружили, что на них молча смотрят остальные — и отпустили друг друга. Правда, с сожалением.

Подождав, пока в собрании воцарится полнейшая тишина, начальник тайной стражи и вазир почтового ведомства Иса ибн Махан тихо сказал:

— Почтеннейшие. Позвольте напомнить, что солдатам Абны жалованье не выплачивается уже более полугода.

Со своей высокой подушки аль-Амин явственно видел, как толстый бритый затылок Бакра ибн аль-Зейяда покрылся испариной. Вазир, ведавший сбором налогов, всегда потел, когда речь заходила о казенных деньгах и выплатах. Говорили, что у него в доме девушки-рабыни спят на таких коврах и таких подушках, что их постыдились бы в лачуге рыбака. О размерах состояния Толстого Бакра в столице ходили легенды.

Ибн аль-Зейяд поймал взгляд начальника тайной стражи — и покрылся каплями покрупнее. Завздыхав, он, поминая имя Всевышнего, полез в рукав за новым платком — прежний уже вымок.

— В войске и среди горожан вот-вот начнутся волнения, — мягко продолжил Иса ибн Махан.

Теперь он смотрел на Абу аль-Хайджу. Отряды его бедуинов, расквартированные в квартале аль-Шаркия, сожрали всех местных овец — и принялись стервятничать в Кархе. А в квартале Карх издавна селились семьи Абны — солдат гвардии халифа, а также тех их них, кто вышел на пенсию, и их многочисленных потомков. На фруктовом рынке Карха в прошлую пятницу случилась кровавая драка. Один из бедуинов аль-Хайджи подхватил с прилавка дыню, а когда продавец потребовал с него деньги, со смехом отказался платить — мол, ему третий месяц не выдают жалования. За торговца вступились другие горожане. В результате похититель дыни и пятеро его товарищей были убиты на месте, их коней свели и тут же продали, а малую мечеть квартала взяли приступом, разломали кафедру проповедника и сорвали пятничную проповедь, требуя навести в городе порядок и прекратить бесчинства варваров из пустыни.

Вождь племени таглиб помигал, поскреб голову и принялся играть роскошной кисточкой икаля.

Иса ибн Махан легонько улыбнулся и продолжил:

— Что же нам остается делать в столь горестном и плачевном положении, о почтеннейшие?

Абдаллах аль-Мамун приобернулся к вазиру барида и выплюнул изо рта травинку. Аль-Амин с интересом наблюдал за обоими: они в сговоре или нет? Похоже, что нет, Абдаллах навряд ли научился за два года притворяться, как чистокровный парс. Он, похоже, действительно не знает, что думает Иса ибн Махан.

— Полагаю, почтеннейшие, что единственным выходом будет отправить храбрых воинов Абны в поход, — усмехнулся начальник тайной стражи.

И, поймав набухающий кровью взгляд аль-Хайджи, продолжил:

— И наших храбрых таглибитов тоже. Взятая в походе добыча усмирит гнев и смягчит души.

— В поход под чьим началом, о Абу Али? — мягко спросил его Фадл ибн Раби.

— В этом собрании сидят люди знатнее и могущественнее ничтожного слуги престола, им пристало говорить первыми, — понурил голову старый хитрец.

Аль-Мамун хмыкнул и повернулся к брату. Аль-Амин кивнул — говори, мол, что думаешь.

И тот сказал:

— Лишь Всевышнему открыто будущее, и лишь Судия ведет счет нашим ошибкам и промахам. Я же полагаю, что одолеть карматов мы сможем лишь с помощью нерегиля халифа Аммара.

За спиной Абдаллаха Иса ибн Махан тонко улыбнулся и легонько кивнул аль-Амину — мол, я же говорил. Они хотят его будить — несмотря на крики и уговоры госпожи Мараджил.

Халиф покивал — и аль-Мамуну, и начальнику тайной стражи. Понял, мол.

Со стороны шатра, в котором сидели женщины, не донеслось ни звука. Вот так всегда — когда ты нужна больше всего, матушка, ты молчишь. Решай, мол, сам, Мухаммад, ты уже мужчина и можешь обойтись без опеки матери. И Мараджил молчит — хотя давеча, ему донесли, орала на сына так, что пальмы осыпались…

Главный вазир и Бакр сидели, не шевелясь и опустив глаза, — сыны шакалов, сами говорили про нерегиля то же самое, а сейчас ни гу-гу. Пройдохи, знают, что он припомнит потом всем, кто его послал в этот город джиннов, потому и молчат.

Абдаллах сидел на подушках очень прямо и спокойно смотрел брату в лицо.

Аль-Амин обернулся к бедуину:

— А ты что думаешь, о Абу-аль-Хайджа?

Тот выпятил грудь:

— О повелитель! Мы защищаем границы халифата от неверных сумеречников из Лаона! Аль-самийа — хорошие воины, но мы, таглиб, не раз наносили им поражение и ставили на колени, словно верблюдов! Зачем тебе воин из племени тех, кого мои храбрецы приводили в свой стан с веревкой на шее? Неужто мы, потомки тех, кто сражался рядом с Али — да благословит его Всевышний! — утратили твое доверие и твою милость? Приказывай — и мы сокрушим врага без помощи неверного язычника!

Аль-Амин лишь вздохнул. Он мог бы сказать — что ж ты еще не привел мне на веревке шейха карматов? Но хадис — он не помнил какой — гласил: воздерживайся от пустословия, и Всевышний воздаст тебе в день Суда.

Иса ибн Махан, не дожидаясь вопроса, склонился до земли в поклоне:

— О повелитель! Мы ждем твоего высочайшего слова и решения!

Аль-Амин обвел глазами собрание. Все, кроме Абдаллаха, прятали глаза.

Мухаммад обреченно вздохнул:

— Ну что ж, я все понял. Раз больше никто не в состоянии взвалить на себя эту ношу, это сделаю я. Я отправлюсь в страну джиннов, в Скалы Мухсина, чтобы отыскать и разбудить это… существо.

Присутствующие переглянулись и горестно кивнули. Воистину, лишь эмиру верующих под силу выйти в этот поход и вернуться из него победителем, ибо он есть хранитель аш-Шарийа перед лицом Всевышнего.

А аль-Амин про себя подумал: «И пусть Всевышний сделает так, чтобы вы, гиены и порождения гиен, перестали, наконец, грызться между собой и принялись грызться с этим Тариком, — и оставили бы меня, наконец, в покое».

Ну, а кроме того, наступало, наконец, время завтрака — и это служило ему единственным утешением.

дом в квартале аль-Шаркия,

ночь

Занавес отвели в сторону — ножнами джамбии. За тяжелой тканью обнаружился миловидный юноша в простом сером тюрбане и непримечательном халате.

Садун выхватил из-под войлочного ковра нож. Некоторое время они с незнакомцем молча смотрели друг на друга.

Легко шагнув через порог, юноша заткнул кинжал за кушак и белозубо усмехнулся:

— Что молчишь, глупый старик? Вели-ка принести нам чаю!

Садун ибн Айяш ахнул и простерся в почтительном поклоне:

— Госпожа!.. Живи десять тысяч лет!

Мараджил — а это, конечно же, была она — опустилась на ковер перед хозяином дома и махнула рабыне — заходи, мол. Невольница, как и госпожа, переоделась в мужское платье — тоже скромное и невзрачное. В такие рядились повесы из богатых домов, когда шли кутить в квартал проституток или в аль-Шаркию, славную винными лавками.

Садун коротко кивнул старому немому рабу — и тот мгновенно скрылся в направлении кухонь. Старик растирал хозяину снадобья — самого разного свойства. Поэтому Садун еще двадцать лет назад приказал отрезать невольнику язык. А в возмещение купил дом и двух рабынь. Раб был благодарен и предан — как одомашненная рысь.

Молчание Садун ибн Айяш ценил превыше всего, даже золота, — личный лекарь госпожи Мараджил и половины женщин харима знал столько, что опасался за свою жизнь, а дом в квартале аль-Шаркия походил на крепость. К тому же, здесь жили единоверцы господина Садуна — а сабейцы держались друг друга, как все покровительствуемые.

Вежливо откладывая в сторону нож, ибн Айяш почтительно проговорил:

— Госпожа поистине обладает многими талантами… В том числе и способностью незамеченной обходить лучших айяров столицы, которых я поставил на стражу вокруг этого флигеля…

Мараджил непринужденно облокотилась на подушки и заметила:

— Не один ты, Садун, умеешь пользоваться отводящими глаз амулетами. Помни, старик, мне служит могучий маг Фазлуи аль-Харрани. Я знаю, что старый лысый хрен учил и тебя. Однако, похоже, мне он открыл больше секретов!

И Мараджил весело рассмеялась. Сидевшая сзади девушка поднесла рукав ко рту, скрывая улыбку.

— Сколько людей прибыло с госпожой? — пропуская колкость мимо ушей, мягко поинтересовался Садун.

— Да вот, только Рохсарё.

Сабеец понимающе усмехнулся. Парсиянка ответила такой же улыбкой.

— Давай сюда то, что насобирала, — резко повернулась Мараджил к девушке.

Та быстро вытащила из рукава бумажный сверток и передала госпоже. Парсиянка протянула сверток Садуну — и несколько мгновений не выпускала из пальцев, хотя сабеец тянул бумагу на себя. Ибн Айяш бестрепетно выдержал тяжелый взгляд бездонных, черных, ведьминских глаз.

— Я все знаю про участки у канала, — прошипела, наконец, мать аль-Мамуна и отпустила сверток.

Садун вздохнул: видят звезды, человеку тяжело устоять перед соблазном купить подешевле, а продать подороже. Вряд ли столичная знать и богачи догадывались, что посредники, продающие им втридорога участки на месте снесенного Дворца Ожидания, работали на старого ибн Айяша. Впрочем, скрыть что-либо от Мараджил Садун и не рассчитывал.

Развернув бумагу, лекарь обнаружил в ней несколько длинных темных волос.

— Госпожа уверена, что это… нужные волосы?

Мараджил медленно обернулась к невольнице.

Та четко ответила:

— У гуляма, что с ним пришел, были кудрявые. А у эмира верующих слетела чалма, когда он упал, а потом он надел ее обратно и под ней чесался, а затем стряхнул волосы с пальцев — я заметила, куда. На подушку тоже попало, когда он чесался под чалмой. Я собрала все, что нашла, и — клянусь огнем Хварны! — это волосы халифа аль-Амина.

Садун поднял волосы к свету и долго их изучал. Затем кивнул:

— Да, они все принадлежат одному человеку.

Мараджил отчеканила:

— Сделаешь куклу. Волосы положишь внутрь.

— Я проткну куклу семью иглами, — кивнул Садун.

— Нет! — вскинулась Мараджил. — Этого недостаточно.

Сабеец вопросительно поднял седые брови.

— На утреннем совете принято решение будить Стража Престола, — мрачно пояснила парсиянка. — Волшебство нерегиля сильнее нашего, он сумеет защитить аль-Амина.

— Т-тварь… — не сдержался Садун.

— Страж — волшебное существо, нельзя мерить его людскими мерками, — отмахнулась Мараджил.

— Он сжег Самлаган, — процедил старик. — Вместе с семьей моего прадеда!

Недовольно скривившись — довольно, мол, пустых слов! — парсиянка приказала:

— Поедешь вслед за халифской свитой. На Мухсин. И там добудешь зуб аждахака.

Некоторое время они молча сидели друг против друга. Трещал фитиль лампы.

— Зуб южного драко-оона… — протянул, наконец, Садун.

И мрачно покачал головой — нет, мол, слишком сложно.

Мараджил ласково улыбнулась. И резко хлопнула в ладоши:

— Эй, Лубб!

Занавесь отлетела в сторону, и на пороге возник здоровенный ушрусанский айяр — бритый, заросший густым черным волосом и в черном кафтане. Рохсарё и Садун одинаково вздрогнули от неожиданности.

— Разве… — начал было говорить Садун, но Мараджил резко что-то приказала — видимо, по-ушрусански.

Айяр выхватил из рукава шнур, шагнул к замершей с раскрытым в ужасе ртом Рохсаре и мгновенно обмотал веревку вокруг шеи девушки.

Невольница задыхалась долго — колотила ногами и скреблась каблуками по полу, сбивая в складки ковер. Тонкие пальцы тщетно царапали рукава айярова кафтана. Наконец, выкаченные глаза Рохсарё остекленели, а с кончика вываленного языка последний раз капнула слюна.

Мараджил улыбнулась айяру, тот аккуратно уложил посиневший лицом труп на пол и вышел из комнаты. Потом парсиянка обернулась к Садуну:

— Ты меня знаешь, старик. Я не оставляю свидетелей. И всегда оказываюсь на один шаг впереди тебя…

— Д-да, госпожа, — выдавил из себя сабеец.

— Девчонку велишь зашить в мешок с запиской — мол, так будет со всеми неверными рабынями. Пусть стража, которая выловит труп у моста, подумает, что в чьем-то хариме наказали за прелюбодеяние невольницу. Шума не будет.

— Не будет, о госпожа, — эхом отозвался Садун.

— Так вот, старик, о деле. Поедешь на Мухсин. Добудешь зуб аждахака. И проткнешь куклу этим зубом. Дракон должен выйти из скал Мухсина и последовать за аль-Амином. Потом вернешься ко мне — я к тому времени доберусь до Нишапура.

— Почему бы не попытаться убить его на Мухсине?

— На плоскогорье и в Фейсале его будут охранять ученики шейха Джунайда — и сам Страж. Тебя разделают на части, о Садун. Все должно случиться на обратном пути в столицу.

Сабеец надолго задумался.

— А если нерегиль сразится с драконом и победит? — тихо спросил Садун.

— Мы сделаем так, чтобы на пути в столицу рядом с аль-Амином не было нерегиля, — усмехнулась Мараджил. — Аждахак укусит глупого сына Зубейды, тот сойдет с ума, и мой сын будет править. Вот так, Садун. Все просто.

Сабеец вдруг прищурился и быстро проговорил:

— Ко мне снова приходили. От… них.

Мараджил медленно поднялась с подушек. Долго смотрела Садуну в глаза. И, наконец, сказала:

— Еще раз встретишься с карматами — и веревка Лубба коснется твоей шеи, старик.

— Но…

— Я сказала — нет, Садун.

— Но…

— За ними стоит тень. Черная. Страшная. Я не вступаю в союз с демонами. Я лишь хочу восстановить справедливость. Аш-Шарийа должен править умный и достойный человек. А не капризный ублюдок-извращенец.

— Они обещали уничтожить проклятую веру пастуха! — зашипел сабеец.

— Демон может обещать что угодно, — мрачно сказала Мараджил. — К тому же, ему ненавистна любая вера. Клянусь священным огнем, учение ашшаритов мне отвратительно. Но оно держит в узде глупый народ аш-Шарийа. Моему сыну нужны покорные подданные. Я не стану покушаться на религию, указывающую скотам их место. Я ей воспользуюсь. Ты понял меня, о Садун?

Сабеец молча простерся перед Мараджил на ковре.

— Помни про Лубба и его веревку, — улыбнулась парсиянка в склоненный затылок Садуна.

И, перешагнув через труп невольницы, вышла из комнаты.

-2-

Собрание джиннов

Скалы Мухсина,

два месяца спустя

Небо затягивала мутная сероватая дымка, белесый диск солнца холодно просвечивал сквозь тоскливый небесный покров. В камнях гудело. Вокруг стоял свист — то шепелявый, то резкий, то тихий, то переходящий в надсадный вой. Ветер гулял в скалах, рвал с плечей джуббы, обмораживал носы и щеки, и гудел, гудел — низко, на грани слуха, уныло, ровно, вечно.

К концу четвертого дня пути через Мухсин уши переставали слышать тихий гул, привыкали — но тело и душа маялись, то обмякая, то вскидываясь на любой треск или выкрик. Внутри все натягивалось, как струна, и струну эту беспрерывно поддевал ветер. Человек становился пустым кувшином, в котором гулял сорвавшийся в никуда воздух. В голове мелело, сон не шел, глаза то слипались, то чесались, запорошенные песком и пылью, безысходная тоска давила изнутри, и прорывалась — криком. Гневом. Тычками. Ударами. Поножовщиной. Рассказывали, что целые караваны поддавались слепому безумию: люди дрались до крови, до смертоубийства, верблюды ревели, мулы лягались и дробью уцокивали в каменный лабиринт — торговый тракт, говорили, весь усыпан костями.

Аль-Амину показали пару сложенных из мелких камней горок — под ними ямы, объяснили, а в яме останки, человеческие. Верблюжьи кости, здоровенные, желтые, лежали вдоль всей дороги. За те два дня, что они шли по караванной тропе, Мухаммаду на глаза не раз попадались кривые деревца, сплошь увешанные лентами и колокольцами. «А это зачем?», спросил он проводника, черного от солнца высохшего парса в грязной нищенской чалме, но с дорогущей хурранской джамбией у пояса. Тот сделал вид, что не понял: мол, кроме как на фарси, ни на чем не разговариваю. Аль-Амин приказал дать поганцу пять палок, чтоб вспомнил ашшари. Но даже битый, проводник лопотал, путаясь в словах, и нес какую-то белиберду, колотясь лбом о щебенку дороги.

Потом они вдруг свернули с караванной тропы к западу, прямо в скальный лабиринт. Покачиваясь на спине мула — верблюды с парными носилками могли не пройти в узких проходах между каменными стенами — аль-Амин бросил последний взгляд на дорогу.

Солнце стояло высоко, но по зимнему времени не грело. Тропу затенял большой холм с отвесными каменными сколами цвета охры. Дальше дорога сужалась, поворачивала и полностью тонула в серой тени. Над пыльными ухабами торчало что-то жухлое и безлистное. Болтались на ветру какие-то тряпки, брякали бронзовые колечки и колокольца. Смутное беспокойство точило душу — как монотонный посвист ветра точил слух — и Мухаммаду вдруг стало страшно, ни с того ни с сего. Он придержал мула и стал вглядываться в серый безжизненный коридор между скалами. То ли от болезненной пристальности, то ли еще от чего, но зрение тут же стало играть с ним злые шутки — тени ожили и зашевелились.

— Мой повелитель!

Почтительный голос, говоривший на хорошем ашшари, заставил его вздрогнуть и обернуться.

— Там ничего нет, мой повелитель.

Второй проводник, молодой ашшарит в простом сером халате и тонкослойной чалме, глядел ему в лицо снизу вверх. Он был безукоризненно вежлив — однако рука решительно взяла халифского мула под уздцы.

Сквозь фырканье животных и перестук копыт — люди в этих местах предпочитали хранить настороженное молчание — Мухаммад вдруг явственно услышал шорох осыпающегося щебня где-то дальше вниз по тропе. Его беспокойно метнувшийся взгляд успел уловить падение последнего ручейка мелких камушков — у подножия холма курилась белесо-желтая пыль. И вот в пыли…

— Там ничего нет, мой повелитель, — с нажимом, не подобающим в разговоре с эмиром верующих, повторил проводник.

И совсем уж непочтительно продолжил:

— Нам пора, о мой халиф.

А Мухаммаду вдруг полегчало — и даже сердиться на этого парня расхотелось. В конце концов, он проводник, ему и вести караван. Действительно, на что там таращиться? Воистину, встала судьба между ослом и его желанием взобраться на ослицу…

Однако от последнего, почти украдкой брошенного взгляда, он не удержался. И зря.

В пыли ему опять увиделось… это. Тонкий чешуйчатый хвост, с шорохом ползущий между лохмами сухой травы и камнями.

— Нам пора, мой повелитель.

Спокойный голос проводника отрезвил его. Ф-фух… Сморгнув, аль-Амин посмотрел — и не увидел ровным счетом ничего. Ну, ничего кроме все тех же, обрыднувших за два дня путешествия серых каменьев и чахлых трупиков непонятных растений.

Проводник-ашшарит — его, а также его товарища, такого же вежливого, спокойного и подтянутого, прислал вместе с картой и путевыми записками шейх Кассим аль-Джунайд, — спокойно и твердо развернул мула и повел в нужную сторону. Прочь от караванной тропы.

ночь

Предводитель разбойников нагло звался Джаведом — хотя, с другой стороны, его воистину можно было назвать щедрым: у Садуна и его спутников отняли деньги, но не забрали ни воду, ни верблюдов.

Впрочем, сотню динаров сабеец и так и эдак должен был передать этому черному от солнца парсу с дорогущей джамбией на поясе — задаток за услугу.

— Днем здесь прошел караван халифа, — перебирая узелки на своем кушаке зиммия, улыбнулся Садун.

И подул на мерзкое варево, плескавшееся в чашке — в черной жиже плавали желтые бляшки жира. По степняцкому обыкновению здешние жители портили чай маслом. Впрочем, ветреная, стылая, каменная холодина пробирала до костей — тут не до брезгливости, лишь бы согреться.

Ночной Мухсин выл и пел на тысячу нездешних голосов.

Парс ощерил гнилые зубы:

— Как же, как же… Я довел караван эмира верующих до Мертвой скалы! И даже получил пять палок в прибавку к плате, хе-хе-хе… Но довел, довел — каждый караванщик на базаре Фейсалы знает Джаведа как лучшего проводника, хе-хе-хе…

Разбойник надсадно заперхал, все так же недобро скалясь.

— Что ж твои люди не напали? — усмехнулся в чашку Садун. — Я слышал, ты не пропускаешь ни единого каравана, не собрав платы за проход через скалы… Или верблюжатники аль-Амина скинулись на пошлину тебе, а, Джавед?

Разбойник сплюнул сквозь щербину и проткнул сабейца черным холодным взглядом:

— А ты, случаем, не агент ли барида?.. Мы их здесь не жалуем, хе-хе…

Садун невозмутимо отозвался:

— Я знаю людей, которые полагают принца аль-Мамуна достойным властителем. Такие люди дадут тебе за голову Зубейдиного мальчишки все, что захочет твоя душа, о Джавед.

Парс звучно сербнул чаем. И хихикнул:

— Да-аа… А потом эти люди распнут меня на стене города за убийство халифа, хе-хе…

И вдруг выплеснул жирную жижу и тихо проговорил:

— У меня полно дел, хмырек. Скажи мне что-нибудь важное и полезное, иначе тебя отведут вон к тем несчастным.

У ближайшей скалы сидели связанные пленники — четверо мужчин, подросток и женщина. Они жались друг к другу и дрожали. Чуть в стороне расположился один из Джаведовых айяров: время от времени он дергал за веревку, спутывавшую шеи несчастных, — и те с жалобным стоном падали друг на друга и хрипели.

Шайка Джаведа собирала с купцов не только деньги. За сквозной проход в степи караванщики отдавали раба. Неважно, какого пола и возраста. Хочешь пройти через скалы — отдай человека. Местные в Фейсале все знали и не возражали — притерпелись. Парс орудовал на плоскогорье давно, лет десять с лишним. С тех пор, как в скалах появился аждахак. Купцы провозили товары через Мухсин — а Джавед собирал дань и оставлял змею жертвы. Чудовище питалось теми, кого приводил парс, и не трогало караваны. Говорили, что наместник Фейсалы, Шамс ибн Микал, на праздниках сажал Джаведа за собственный стол — как человека, благодаря которому торговля процвела и расширилась, несмотря на ужасающие обстоятельства последних лет.

Садун запахнул поплотнее абу и как ни в чем не бывало отозвался:

— Закрой свой глупый рот, о Джавед. Тронешь меня или моих — и тебя повесят на стене города рядом с наместником, покрывающим твои шашни.

Парс медленно положил ладонь на рукоять джамбии.

— Не дури, — скривился сабеец. — У моего доверенного посредника в Фейсале лежит некий документ, в котором подробно описано, где и у кого ты хранишь деньги. Я даже знаю, что пару десятков кувшинов с золотом ты зарыл здесь, на Мухсине. Если я не вернусь, этот документ отдадут… — тут сабеец ласково улыбнулся и с удовольствием отхлебнул горячего чаю, — … отдадут Стражу. Ты ведь знаешь, за чем пожаловал на Мухсин эмир верующих, правда, Джавед? Он приехал будить Тарика, да… Как ты думаешь, понравится нерегилю то, что ты делаешь вот уже десять лет?.. Говорят, Тарик любит порядок, очень любит. А вешать нарушающих порядок он любит еще больше…

С лица разбойника сполз цвет — даже в отблесках костра видно было, как посерела кожа. Пальцы на рукояти разжались, и парс стал судорожно вытирать вспотевшую ладонь о полу драного халата.

Ибн Айяш удовлетворенно кивнул — так-то, мол, лучше.

И тихо спросил:

— Сколько их?

Джавед прищурился:

— Кого?

— Аждахаков, дурень.

Парс скривился:

— Двое. Один сидит, как всегда, в пещере. Далеко не вылазит, старый стал, неповоротливый.

— Зачем же кормишь?

— Пять лет назад поветрие было, мор прошел, караваны не ходили, люди не ходили, так он вылез. Обожрал пригород.

— А потом сам ушел? — тонко улыбнулся Садун.

— Деревца в ленточках видел? После того дела стоят. Пятьдесят душ ему отдали. К столбам привязали — вдоль дороги и в скалах. Он и пополз — от человека к человеку. Столбы наместник убрать велел, чтоб глаза не мозолили. А деревца в память тех невинных жертв высадили — люди чтят мучеников, молятся, ленты и бубенцы вешают.

— Похвальное благочестие, — сверкнул глазами Садун.

— Фейсала — город огнепоклонников. Тайных, конечно, кому охота джизью платить, — фыркнул парс. — Ну а те, что в мечети и вправду молятся, помалкивают.

— Чтоб соседи к столбам не вывели? — усмехнулся сабеец.

Разбойник показал гнилые зубы в ухмылке — мол, правильно понимаешь.

А потом посерьезнел и сказал:

— Из тех шестерых, — Джавед кивнул в сторону дрожащих под ветром жертв, — взрослых мужчин и бабу к пещере отведем. А мальчишку отдам второму змею. Тот маленький, жрет нечасто.

— Маленький, говоришь… — пробормотал сабеец, пощипывая бороду. — Маленький…

И вдруг встрепенулся:

— А близко он? Этот второй?

— Близко, — скрипнул зубами Джавед. — Халифский караван прошел — он следом пополз. И до сих пор ворочается по камням, голодный и злой. Тут рядом как раз святое деревце стоит. К нему и отведем. Чтоб, значит, все по обычаю было.

— Покажешь мне, — твердо сказал Садун.

— Что покажу? — вздрогнул парс.

— Как оно все делается, — усмехнулся сабеец.

Разбойник цокнул языком и хлопнул по коленям — мол, что ж, как хочешь, человек из столицы.

караван аль-Амина,

следующий день

…Утро здесь походило на вечер, а в полдень становилось лишь незначительно светлее и теплее. Караван уходил вглубь плато, ветер крепчал. Мухаммад давно потерял представление о сторонах света и, спроси его, где кибла, он бы не ответил. Гул и свист усиливались к вечеру, а к утру опадали, словно воздух обессилевал и отчаивался в своем прибое.

Ученики шейха Джунайда — аль-Амин теперь был уверен, что это не наемники-айяры, а именно ученики, уж больно уверенные да смышленые — вычисляли направление киблы по мудреной ханьской штуке, коробочке с какой-то странной начинкой. В предутренних сумерках рассвет терялся, и Мухаммаду давно казалось, что солнце встает каждый раз с разных сторон. Еще он велел говорить ему, какой сегодня день от начала путешествия — потому что начал терять счет дням. Сегодня по пробуждении аль-Амину сказали, что восьмой.

Его тень, совсем тонкая и прозрачная, ложилась куда-то совсем не в ту сторону от молитвенного коврика.

— О Всевышний, Единый сущий, Милостивый и Справедливый, создавший небо и землю…

Похоже, и сегодня небо не прояснится. Хотя ему говорили, что на Мухсине другой погоды не бывает. Серые, похожие друг на друга, тягучие дни, — и непрестанно бьющий о камень, сводящий с ума ветер.

Впрочем, неправда. В скалах Мухсина было на что посмотреть — собственно, сами скалы. За сотни, а может, и тысячи лет секущий камни ветер превратил их в странный, болезненный инвентарь кривых подобий живых существ. Посмотришь на скалу — фу ты, да это ж собака лежит, положив толстолобую голову на лапы. А чуть двинешься на пару шагов в сторону — да ничего подобного, груда камней. Показывали Мухаммаду и корабли, и дворцы, и лодки-таййары, и льва, и даже змея-аждахака.

С кораблем, кстати, у него вышло целое приключение — едва не потерялся. Да как, чуть не с концами! Между скалами здесь росла зеленая, коротенькая, мягкая, радующая глаз и ладонь травка — и земля была ровной-ровной, словно ее сначала разгладили, а потом понатыкали этих странных причудливых скал. И надо же было ему оторваться от спутников — захотелось, видите ли, посмотреть на «корабль» с другой стороны. Ну, он и пошел. Оказалось, что пошел один — потом халифа клятвенно заверяли, что он исчез в один миг. «Как джинны взяли» — правильно в народе говорят. Ну так вот, он вышел — один — с другой стороны «корабля». Обошел камень — но почему-то оказался совершенно в другом месте. И в этом месте не было никого. Тогда он пошел обратно — и вышел еще шайтан знает куда.

Неизвестно, сколько времени аль-Амин бегал в этом сером свистящем воздухе среди скал — звал, орал, молился, призывал все Имена Всевышнего, пролезал в заросшие колючим кустарником проходы, царапался, с проклятиями обдирал с бороды и глаз паутину, снова орал. Нашли его потом, конечно, и двое Джунайдовых мюридов с поклонами умоляли соблюдать осторожность и ни на шаг не отходить от свиты. Но натерпелся Мухаммад так, что в тот вечер ему до крика захотелось выпить. Но вина в дорогу не брали — «на Мухсине нет источников для людей, мой повелитель, и каждая капля воды на счету». Аль-Амин слышал рассказы про хадж, и понял без дальнейших разъяснений: в пустыне ты либо не пьешь вино — либо пьешь, и потом умираешь.

Вздыхая и сворачивая молитвенный коврик, Мухаммад оглянулся, ища глазами единственное свое утешение в этом мертвом скальном море — юного ханетту, подарок наместника Фейсалы.

Масляно блестя глазами, хитрый парс приговаривал: «Пусть этот цветок красоты скрасит повелителю — да буду я жертвой за тебя, о мой халиф! — томительные дни путешествия».

Воистину, подаренный наместником юный невольник оказался сущим сокровищем: гибкий, изящный, с гладкой, почти безволосой смуглой кожей. Мальчик почти не говорил на ашшари и был, конечно, неверным, не знающим истины, — караван привел его из Ханатты буквально накануне. Но аль-Амину его язык нужен был совсем не для разговоров. А уж со своим делом Джамиль — так решил назвать красавчика халиф — справлялся выше всяких похвал.

Во время молитвы юный ханетта почтительно отдалялся от ашшаритов, и теперь аль-Амин пытался высмотреть стройный силуэт в полосатом, туго перепоясанном халате. Даже ватная зимняя одежда не могла скрыть тростниковой гибкости тела, и улыбка Джамиля кружила голову не хуже вина. Кавсара аль-Амин — в наказание, пусть помучается в опале, — оставил в столице. Гулямов его отговорили брать на Мухсин: «мой повелитель, их красота поблекнет от трудностей путешествия». Так что ханетта заменял ему и вино, и роскошь нежных прикосновений во влажном летнем воздухе, когда с Тиджра налетает прохладный бриз, и далеко-далеко на таййарах перекликаются лодочники, и с чаши, только что извлеченной из насыпанного в поднос льда, стекает морозная капля…

Вокруг бродили, позевывая, еще сонные люди, расстилали ковры и скатерти — наступало время завтрака. Где же Джамиль, в самом деле?..

— Да благословит тебя Всевышний, о мой халиф…

Тьфу, эти Джунайдовы выкормыши подкрадываются незаметно, как рыси. Юноша в сером халате низко склонился, прижимая ладони к груди:

— До места нам остался один дневной переход, о мой халиф.

Аль-Амин продолжал обеспокоенно вертеть головой. Тут среди нищенской одежды погонщиков мелькнуло пестрое. Красно-зелено-желтые полосы толстого халата зарябили в счастливых глазах халифа, жадно впитывающих все: и грубый кожаный пояс, крепко стягивающий талию над узкими бедрами, и стройные длинные ноги, которых не могли обезобразить даже широкие ватные штаны…

— Да-да… — рассеянно откликнулся аль-Амин, расплылся в улыбке и ласково поманил гуляма пальцем.

— …Скоро полдень, — кивнул Джавед. — Пора.

Связанный парнишка судорожно забился в крепких руках айяров.

Рот ему заткнули — до поры до времени.

Колючий, рыжий, мертвый от солнца кустик можжевельника жалко колыхался под злыми порывами ветра. С ветки рвались выгоревшие, потерявшие цвет лоскуты. Парс, кивая собственным мыслям, вытащил из-за пазухи халата колокольчик. Тот глухо, странно зазвенел.

Мальчишка мычал и мотал мокрым от слез лицом. Джавед, старательно сопя, извлек из рукава веревку, продел в ушко и принялся навешивать колокольчик на ветку.

— Вы это, к дереву его привяжите, как положено, — приказал он айярам.

Под нависавшей гребнем скалой топорщилась рыжеватая, облетевшая сосенка. Айяры отволокли парнишку к дереву, усадили на землю и принялись старательно прикручивать к высокому стволу.

— А то знаешь, бывало что и развязывались в последний момент — всякое бывало, — покивал парс, отвечая на вопросительный взгляд Садуна. — Страх силы прибавляет — так они веревки рвали, и бежали прочь как те антилопы… Приходилось ловить, тащить обратно…

И громко приказал:

— Все? Готово? Тряпку вынимайте тогда. И отходим подальше.

Они залегли на соседней, плоской и широкой скале. Впадина с сосенкой и можжевельником просматривалась прекрасно.

Мальчик кричал высоким, хриплым голосом. Ветер гудел. Звенел колокольчик на ветке.

— Что это за язык? — подивился Садун. — Ничего не понятно…

— А шайтан его знает, — пожал плечами Джавед. — Степняки на продажу гнали, может, найман, может, журжень, — хотя шайтан их разберет, все на рожу одинаковые…

За криками, плачем и всхлипами они едва не пропустили главного — свиристение волокущегося по камням чешуйчатого тела.

Змей выполз из-за дальнего края скалы — длинный, локтей в семь, с гребнистой спиной и раскоряченными в стороны, шипастыми на суставах лапами. Хвост истончался почти у самого основания — словно демон еще не нарастил мяса на задницу, и потому за ним волоклось что-то тонкое и черное, как у диковинной крысы.

Мальчик поперхнулся криком и замолчал. Перекошенное лицо из красного стало белым-белым.

Аждахак быстро, очень быстро побежал к жертве — разевая усаженную двойными рядами зубов длинную пасть.

…Через некоторое время Садун порадовался, что он лекарь, и лекарь харранский — в Городе Звездочетов учили строению человеческого тела, вскрывая трупы. На занятиях с учителем приходилось свежевать и разделывать мертвецов, чтобы изучить расположение органов, устройство суставов и переплетение сухожилий.

Аждахак начал с ног. Отгрызал — и заглатывал большими кусками.

Садун ждал, как змей поступит с туловищем. И с головой. От этого зависело многое.

Как и ожидалось, аждахак отъел руки. И начал последовательно выкусывать внутренности. Голову змей заглотил, когда она, с остатками плечей и груди, уже оказалась на земле.

Рядом с Садуном на камне лежал и смотрел Фархад — лекарь купил юношу совсем недавно, перед самым отъездом, но тот уже успел показать себя расторопным и смышленым малым. Ибн Айяш прочил мальчика в ученики — у того оказались умные руки, в самый раз для лекаря.

— Что скажешь, дитя мое? — мягко поинтересовался сабеец.

— Амулетов лучше навесить несколько, — задумчиво проговорил Фархад. — И один — обязательно на шею. Лучше даже на ошейник — так вернее. И тварь непременно обломает зуб — возможно, что и не один.

— Правильно мыслишь, — отозвался Садун. — А потому — правильно рассуждаешь.

Аждахак, сыто переваливаясь, уполз в тень соседней скалы — а потом и вовсе скрылся из виду.

Сабеец обернулся к грызущему травинку парсу и спросил:

— Маленький змей всегда так… питается, о Джавед?

Тот покивал. И добавил:

— Здоровый — тот надевается на человека, как змея на мышь. Целиком заглатывает. Или перекусывает — и жрет по половинке.

Лекарь с учеником переглянулись. И Садун твердо сказал:

— Я приведу тебе раба, о Джавед. И ты отдашь его малому аждахаку прямо на этом месте.

караван аль-Амина

Спал Мухаммад плохо, с перерывами, да еще и кошмары замучили — впрочем, халиф уже не помнил, когда хорошо высыпался последний раз. Сухой жгучий воздух Фейсалы рвал ему грудь, аль-Амин кашлял и мучился головными болями, из носа почему-то текло, даже хаммам не помогал. Местные лекари лишь разводили руками. Тоже мне, мудрецы, а гонору-то, гонору… Он их всех приказал бить палками.

А на Мухсине халиф то мерз, то покрывался испариной, гулкие удары ветра по полотнищам палатки заставляли его вздрагивать и вертеться под стеганым одеялом. В какой-то час ночи он обнаружил, что Джамиль не лежит рядом с ним на ковре, и от этого-то он и мерзнет. Попытавшись уснуть снова, аль-Амин провалился в какое-то сумеречное марево, из которого до него доносились голоса — и эти-то голоса и пугали его больше всего:

— Держите его крепче, крепче…

Ему то ли слышалась, то ли чудилась глухая возня — где? Просыпаясь, он напряженно вслушивался — но в уши лишь гудел ветер. Подняться, пошевелиться не находилось сил, бил озноб и сковывало странное, страшное оцепенение.

И снова злой, свистящий шепот:

— Зачем его? Зачем? Ничего еще непонятно, ничего еще неизвестно…

— Силат[5] его не хотят, не пустят, они его уже морочили, чуть до смерти не заморочили…

— Неважно! Вяжите его, крепче, крепче, рот заткните тоже, до места еще далеко…

— Не надо его туда волочь, неизвестно, что будет завтра, возможно, джинны не выпустят его живым!

— Мы уже обещали!.. Это всего лишь невольник!..

— А если мальчишка не выживет? Он слабый, глупый… Зачем давать лишнего?..

— А что плохого? На нем слюна, запах, семя — чего уж лучше?..

Кто «он»? Кто «этот»? Его, Мухаммада, что ли, они собираются тащить куда-то? Куда? Кто над ним разговаривал? Джинны?.. Скованный стылым ужасом, аль-Амин не имел силы двинуть даже пальцем, и из пелен кошмара сразу провалился в черный-черный пустой сон.

А наутро аль-Амин с трудом мог вспомнить тихое бурчание над самым ухом — правда, Джамиля он рядом с собой действительно не обнаружил. И после утренней молитвы не увидел. И не успел найти, потому что к нему подошел кошачьим шагом один из Джунайдовых мюридов и тихо сказал:

— Время, мой повелитель. Пора.

Аль-Амин пошел за ним как-то сразу, покорно, даже забыв испугаться. Только голова судорожно завертелась— вот интересно, а откуда они знают, что это то самое место? Кругом ничего не изменилось с тех пор, как они свернули с караванной тропы: те же причудливо обточенные ветром камни и глыбы ракушечника. Мотались под ветром колючие кустики, под ногами предательски зеленела травка. В голове и в скалах гудело — напор ветра крепчал, небо рассветало скорее красным, чем светлым.

За плоской длинной глыбой в три человеческих роста, не меньше, их ждал второй ученик шейха — тоже в сером, подтянутый и с почтительной улыбкой на лице. В одной руке он держал свернутый в трубочку лист желтоватой бумаги, в другой — большую заплечную сумку. Шедший рядом с Мухаммадом юноша взял свиток и развернул его. Порыжевшие чернила расплывались кляксами — хотя нет, пятнами. Пятнами, очень похожими на окрестные скалы. Тонкая красная линия вилась в проулках между чернильными кляксами причудливой формы, приводя к одной длинной и весьма широкой. Линия заходила в лабиринт довольно далеко и много раз поворачивала.

— Это что? — обреченно спросил аль-Амин.

— Это карта, мой повелитель, — мягко отозвался мюрид.

— Зачем мне карта? Разве меня не будут сопровождать?

Ученики шейха переглянулись. Приведший его вежливо поклонился:

— Увы, мой повелитель, Всевышний создал человека так, что он в состоянии исполнить лишь то, что в человеческих силах.

До Мухаммада стало доходить, что отсюда он пойдет в шайтан-паутину один. Без проводников. С картой, похожей на ученическую пропись слабоумного.

Мюриды шейха еще раз поклонились и помахали рукавами в сторону ближайшего монолита. От того уже отвалилась пара обнаживших мелкие ракушки желтовато-серых плит. Один скальный бок шел трещинами и сколами, весьма напоминавшими лестницу.

Забираясь наверх — а верх камня оказался неожиданно плоским — аль-Амин порадовался толщине подошв и прочности голенищ, попервоначалу так мучавших икры. Выбравшись на неровное каменное блюдце, он распрямился, огляделся, прикрывая ладонью нос и губы от секущего ветра, — и застыл, как в землю вмороженный.

Кругом — насколько хватало глаз — простиралось каменное море скальных гребней и таких же, на какой он стоял, ребристых проплешин песчаника. С высоты никаких проходов между камнями не было видно, и караван — про который он точно знал, что вот, караван разбил стоянку буквально двадцати шагах отсюда — как канул в эту выморочную рассветную пустыню. Ни звука. Ни голоса. Внизу они слышали рев верблюдов. Здесь же лишь равномерно бил в лицо ветер и тоненько свистело, выжигая слух.

— Мой повелитель?

Мухаммад, все еще не оправившись от потрясения, обернулся.

— Мы хотели, чтобы ты увидел это своими глазами, о мой халиф. Каждый неверный шаг в лабиринте Мухсина — это шаг к гибели.

— Да поможет мне Всевышний… — пробормотал аль-Амин.

И понял, что замерз, как никогда в жизни.

…Аль-Амин стоял, как они его оставили: с листком бумаги, уже размягченным потными от страха пальцами, с большой сумкой у ног. В сумку он не заглядывал, не до того было, зато то и дело прихватывал и ощупывал большой медный кругляш, висевший на прочном шнурке у него на груди. С медальона — здоровенного, с половину ладони величиной — смотрела страшным раскрытым глазом сигила Дауда. «Помни, о мой халиф, что в этом амулете — твоя жизнь. Потеряешь его — погибнешь. Пока сигила на тебе, силат не посмеют причинить вред. Но если шнурок оборвется или ты его снимешь…»

Пора, сказал он себе. Сколько можно так стоять и дрожать на ледяном ветру.

Неловко, поскольку не решался выпустить листок из рук, он мазнул рукавом по носу — оттуда опять текло. С опаской отлепив пальцы от свернувшейся со змеиным шелестом карты, Мухаммад забросил сумку на плечо. Она оказалась не такой уж тяжелой. Впрочем, зачем ему нагружаться припасами — нужное место находилось, если верить карте, не далее чем в ста локтях отсюда. Это если идти по прямой.

Сделав глубокий вдох, аль-Амин шагнул вперед. Тяжело дыша и то и дело вытирая нос рукавом, снова распрямил лист. Сколько можно смотреть и проверять. Надо идти. Налево.

Обойдя низкий, как алтарь, камень, он снова шмыгнул носом и засопел. Как там говорят парсы? Пока дойдешь от одного столба до другого, легче станет? Так. Теперь снова идем левее. Правильно, «кошка». Действительно, два круглящихся уха торчали в разные стороны. Кошка. От кошки идем направо. Очень хорошо. Ага, «таййар». И вправду, здесь как покрытое кораблями море застыло. Волны и лодки, волны и лодки, только пена серо-желтая… От «таййара» шагаем прямо, пропускаем две глыбины слева, три справа. Так. Теперь налево. Почти как в садовом лабиринте Йан-нат-ан-Арифа, где он когда-то играл в догонялки с невольницами матери…

Ага, это что у нас? А это у нас очередной «корабль». Ого, какой, почти с его халифскую лодку. А широкий! Ого, да он в ширину такой же, как в длину! А на карте длинный и узкий — нужно будет приказать этим умникам поправить рисунок. Теперь обходим «корабль». Идем влево.

Когда аль-Амин вышел из-под защиты камня в узкий коридор между скалами, порыв ветра хлестнул так, что он задохнулся. Глотая воздух враз промороженными губами и перехваченным спазмом горлом, он разжал руки. Листок взвился вверх и невесомо запорхал на недосягаемой высоте.

— Во имя Всевышнего… — прошептал аль-Амин.

Сумка съехала с безвольно обвисшего плеча.

— Мне конец, — прошептал он непослушными от холода губами.

И рванул за картой.

— Стой, шайтан, сука, стой!!

Он орал и бежал, орал и бежал, не глядя по сторонам, бросаясь наземь, прыгая вверх, налетая боками на каменные выступы. Карту он поймал, как бабочку в детстве, — двумя сложенными лодочкой ладонями. Бумажка, как бабочка, затрепыхалась между его красных от холода рук.

Потом он долго стоял на коленях, хватая ртом воздух.

Наконец, дрожащими еще пальцами, принялся распрямлять скомканный листок. Так, вот «корабль». От корабля он пошел налево. И вышел вот сюда…

Сообразив, что произошло, он даже не смог закричать.

Выйти-то он вышел, но вот куда попал, пока бежал, как трубящий ишак, за поганой картой?

Вскочив на ноги, аль-Амин судорожно — а вдруг повезет? — заоглядывался. И едва не разрыдался от радости:

— О Всевышний! Всемилостивый, милосердный…

Вздернутый острый киль явственно торчал у него за спиной. Он не убежал далеко. Он просто не совсем туда свернул. Он сможет — сможет! — вернуться на нужное место и повернуть правильно.

Когда аль-Амин посмотрел на небо, ему показалось, что оно вечернее.

— Морок, — пробормотал он.

И зашагал, пошатываясь и заплетаясь ногами.

На том месте — на точном, точном, шайтан вас всех задери! — месте, на том месте, где он оставил сумку, сумки не оказалось.

Постояв и померзнув на холоде отчаяния, он решил двигаться вперед без нее.

Направо. Там будет валун. Вот он, валун. Обходим. Еще правее. Так. Это «стол». Ффуу-уух… Да, действительно стол, только мариду впору. Перед ним идем налево. Идем налево, идем, идем…

Нет уж, теперь он будет умнее, радоваться и гордиться собой он будет позже. Когда выйдет отсюда.

Так. Дошли до края «стола». Потом прямо, мимо «дворцовой стены», мимо «зала приемов» — и вправду, скальные стены образовывали почти правильный четырехугольник с травяной площадкой в середине. Он стал прибавлять шагу, быстрее, быстрее, почти побежал, — мимо еще одной бугристой стенки, еще одного «зала».

Нет, нет, не надо бежать. Надо идти ровнее, спокойнее. Спокойнее, спокойнее.

Так, это что? Это «спящая собака». От собаки мы идем направо. Потом налево. Направо. Еще раз налево. Ну что ж, не такое уж пекло ад, правильная поговорка оказалась. Остался последний поворот. Снова налево.

Завернув за острый камень, темным шпилем уходившим в серое небо, Мухаммад вышел к месту. И застыл как вкопанный.

— Ахсан!.. — выдавил он, наконец.

Непонятно, кому он выражал восхищение — то ли себе, ведь добрался же! То ли колоссальной красно-желтой махине, рвавшейся в небо прямо перед ним. И как ее не было видно с того плоского камня?

Громадная скала растекалась наплывами окаменелого туфа. Маджлис-аль-джинн, «собрание джиннов», — так ее именовала карта. Впрочем, так ее именовали и в древних легендах о сокровищах и похищенных красавицах.

В отливающей охрой складке чернела здоровенная щель.

— Мне туда, — сказал он кому-то в воздухе.

Из провала на него смотрела чернильная тьма.

В сумке была веревка. И факел. Ему говорили, что в пещере склон уходит вниз не то чтобы очень круто, но лучше привязать веревку. Да и подниматься будет легче.

Но Мухаммад потерял сумку. Шагнув в густеющую темноту, он послушал, как скатываются вниз камни. Их скачущее щелканье гулко отдавалось в стенах пещеры.

Потом он неоднократно себя спрашивал — как ему только такое в голову-то пришло, переть напролом, без светильника, без страхующей бечевы… И ведь не испугался даже, даже подумать не остановился — полез и все. Как у него это вышло? На этот вопрос он так и не нашелся с ответом…

Склон забирал вниз круто. Очень круто. Когда стало совсем темно, он раскорячился на неровном, ранящим ладони камне, и стал сползать, как черепаха на брюхе. Медленно. Цепляясь за каждый выступ. Время от времени с придушенным воплем — орать было страшнее, чем падать — съезжая вниз слишком быстро и теряя опору.

Когда ноги уперлись во что-то странно и непривычно ровное, он, задыхаясь и неверяще обтирая залитые потом глаза, обернулся.

«Добравшись до дна, о мой халиф, заклинаю тебя, погаси факел. Силат не терпят чужого огня. Путь тебе будут освещать природные, горные огни и света».

Изломанный коридор действительно плыл каким-то выморочным, не то сумеречным, не то тлеющим полусветом. Холодным и серым. Шмыгнув носом последний раз, аль-Амин выпрямился на подгибающихся ногах и поковылял вперед. За стенки он хвататься опасался, потому как толком ничего не видел. Мало ли там что на стенках сидело. Но пару раз споткнулся, и его мотнуло так, что он впечатался плечом во что-то острое. Сглотнув напутствие шайтану, Мухаммад продолжил двигаться вглубь.

Доплетясь до подземной развилки, он понял, откуда сочится этот то ли полусвет, то ли полумрак. Камень над головой расходился узкой, словно ножом выведенной, щелью. И еще одной, длинной и извилистой. Под которой, требовала от него карта аль-Джунайда, он и должен был идти.

Идти пришлось долго.

Или нет? Или просто его замотало в этом сером, как время смерти, коридоре? Под ногами шуршали мелкие камни. Из щели сверху время от времени свеивался какой-то мелкий то ли песок, то ли пыль. Шшу-шшууу…

Один раз на него просыпался целый дождик мелких камней, они больно побили вскинутые к голове ладони. Коридор начал сужаться.

Закусив губу, аль-Амин остановился. В карте ничего про это не было сказано. Вытащив мятую бумажку из-за пазухи, он изо всех сил уставился в еле видный чертеж. Нет, ни слова про то, что ход сужается. Неужели он все это время шел не туда? А что, не заметил нужного поворота, темно же…

Некоторое время он слушал собственное тяжелое дыхание.

Шшуу… Серые сумерки на мгновение стали желтоватыми от песочной кисеи перед глазами. Аль-Амин расчихался.

Вытерся рукавом. Рукав оказался пропыленным насквозь. Сплюнул сквозь зубы гадкую взвесь.

О Всевышний, наставь меня.

Шшууу… Сыпалось где-то дальше, в черноте узкого хода.

Нет, надо идти. Надо идти.

Шаг. Мухаммад, делай шаг.

В конце концов, он пошел. Шаг. Еще шаг.

Словно что-то его толкнуло в спину — Мухаммад почти побежал, насколько это было вообще возможно, бежать между острых сколов и торчащих — то в бок, то в скулу — выступов.

Царапая плечи о каменные ребра, аль-Амин, наконец, вломился во что-то пустое и, по эху судя, просторное. И высокое, наверное.

Где-то в глубине черной пустоты гулко капала вода.

Это зал. «Зал маджлиса».

Поди ж ты, он вышел верно. Место.

Остро захотелось плюхнуться прямо на землю и то ли разрыдаться, то ли просто уткнуться лицом в колени и уснуть.

Дрожащие от усталости ноги подогнулись, и он сел прямо на холодный неровный камень.

Капала вода. Чпок — и эхо.

Глаза и впрямь слипались. Но он же не спал? Или спал?..

Нет. Нет. Отдыхать он будет потом. Надо идти. Вставай, Мухаммад. Надо идти. Туда. В темноту. Туда, где лежит… это.

Затекшие ноги плохо слушались. По левой икре побежали огненные искры, и аль-Амин тихонько зашипел.

И тут же сжал зубы, едва не прикусив язык. Тихо, тихо. Здесь же… спит.

Как здесь огромно. Черно и пусто. И где их эти «природные света»? Черным-черно. Только капли падают — чпок. И эхо… Где же… он?

«Ближе к дальней стене».

Угу. Только стены не видно. Темно, хоть глаз выколи.

Чпок. Капля падает. Ха-ха-ха — расходится эхо. Чпок. Шух-шух-шух — это он переминается с ноги на ногу.

Вытирая пот рукавом, он вдруг похолодел до того, что чуть не обмочился — сигила! Где она? Он ведь полз вниз, потом пер вперед, потом наверняка уснул здесь — и даже не удосужился ее проверить! Судорожно захлопав ладонями по груди, аль-Амин, чуть не плача от счастья, нащупал шнурок — шнурок натягивала тяжесть. Выудив в ладонь сигилу, он крепко сжал ее.

— Слава Всевышнему…

Глаза постепенно привыкали к здешнему получернильному сумраку. Чпок — ха-ха-ха… Чпок…

Потолок подземного зала терялся в глухой черной тьме. Туда лучше было не смотреть — потому как в голову сразу начинали лезть мысли о том, кто в этой непроглядной темноте мог… гнездиться. Зато пол оказался на удивление гладким, словно бы даже обтесанным.

У дальней стены действительно что-то размыто светлело.

Ну что ж… Идем вперед.

Шорох шагов растекался многократно повторенным шелестом. Шуршал под ногами то ли песок, то ли мелкий камень. Мухаммад не смотрел под ноги — все боялся оторвать взгляд от цели, смутно белеющего чего-то у дальней стены. Вдруг он посмотрит вниз, сморгнет, а оно — бац, и исчезнет.

Шур-шур-шур. Чпок — ха-ха-ха… Шур-шур-шур. Чпок…

Под ногами хрустнули камешки. Аль-Амина передернуло. А вдруг разбудит

Тьфу ты, глупость какая… Он ведь за этим и пришел — будить. Но все равно, как-то боязно хрустеть и шуметь. Как в склепе, ей-ей…

Чпок — ха-ха-ха…

Опять под ногой скрип и хруст, что ж такое там такое лежит, хрустящее-то…

Пытаясь разглядеть то, что так хрустело на полу, он сделал следующие два шага вслепую. Ох, шайтан, хорошо, что шел, почему-то — видимо, недостаток света сказывался — вытянув руки. А то бы прям так и налетел, прямо на…

В общем, руками-то то он и уперся — в это. Заорав — и тут же прикусив язык — эхо плеснуло, как из кувшина — он тут же отдернул пальцы от чего-то мягкого и шершавого. И отпрыгнул прочь, не хуже тушканчика.

Шшайтан, как страшно…

Напряженно щурясь и переплетя пальцы — казалось, они так меньше дрожат — аль-Амин вытаращился в грязно-серый полумрак.

Чпок — ха-ха-ха…

Это действительно походило на надгробие.

Высокий — по пояс ему — плоский камень. А на нем, круглясь под длинным сереющим покровом, вытянулось тело.

Укрывавшая нерегиля с ног до головы ткань оказалась простой и толстой — прямо как саван. Плотные складки спускались до середины высоты… саркофага?

Аль-Амин поднес руку к тому месту, где, похоже, была голова. Дотронулся до ткани. И тут же отдернул руку, охваченный странным… отвращением? А что там будет? Вдруг разложившийся труп?

С верхней губы стекла капелька пота. Он ее слизнул языком.

Так, надо решаться. Что там писал старый астроном в своей книжке?

«Нет вещи среди вещей, при обращении с которой не существовало бы обычая и способа, и если преступит его стремящийся или будет неловок, следуя ему, его действия обратятся против него, и окажется труд его мучением, и усилия его — прахом, и старания его — излишними…»

Угу. Понятно, все понятно. Мучений нам не нужно. Мы будем поступать согласно обычаям и способам.

Нужно отвернуть ткань с головы. На лбу у него отпечаток сигилы. В сумке фляга с водой и кусок полотна. Смачиваем полотно водой и стираем печать, а потом…

Ой, шайтан… Ой, шайтан! Где та сумка?!

— О Всевышний, да что ж такое…

«ое…ое…ое…ое…» — эхом разошлось под черными сводами.

Чпок — ха-ха-ха…

Закусив губу — чтоб не дрожала — аль-Амин до боли сжал сцепленные пальцы. Думай, Мухаммад, думай…

Чпок — ха-ха-ха…

Что ж мне… И тут его озарило — капля! Здесь есть вода!

Очень хорошо. А уж ткань-то он найдет. Здесь, на… нем, ее много.

Ну что ж. Пора.

Нужно сделать это. Отвернуть ткань с головы.

Движение у него вышло резким — боялся все-таки. С покрова взвилась туча пыли. Он тут же расчихался.

— Пчхи!.. Пчхи!.. Пчхи!..

Чхи!..чхи!.. чхи!.. — эхо билось, гуляло и прыгало, мячиком для чаугана отскакивая ото всех поверхностей.

Зажав себе рот и прочихавшись наконец, аль-Амин уставился на то, что открылось после оседания пыли.

И чуть не упал на спину — от отвращения. В выморочном, дурном полусумраке ему помстилось, что голову нерегиля оплела паутина — серебристая и мерзкая, как пух плесени на сгнившем персике.

Приглядевшись, Мухаммад понял, что это никакая не паутина. Это еще один слой ткани. Тонкой прозрачной ткани, сплошь затканной серебром. Он взялся за отвернутый край толстого покрова-савана и осторожно потянул ткань с груди.

Шшух!.. Дохнув пылью, плотное полотно съехало с камня.

Прозрачная инеистая ткань покрывала тело с головы до ног, точно обрисовывая контуры. Профиль. Сложенные на груди руки. Ладони приподняты рукоятью меча. Длинный какой, ножны аж ниже колен заканчиваются. Да и нерегиль — длинный. Правильно говорили — он был высокий, этот Тарик.

Щурясь и всматриваясь, он попытался понять — дышит ли лежащий на камне. Серый сумрак играл с ним в прятки, зрение плыло и обманывалось текучей тенью и переливами серебра.

Зато, приглядевшись, аль-Амин увидел, что на кайме этого нижнего покрова — не просто узор, а надпись ашшаритской вязью. В дохлом свете письмен было не разобрать, но он догадывался — наверняка строки из Книги Али.

С благоговением поцеловав пальцы — да будет благословен посланник Всевышнего! — Мухаммад взялся за плотный от вышивки край ткани и медленно-медленно потянул ее с запрокинутого лица.

Пальцы почему-то дрожали. Он осторожно отпустил блестящую каемку — невесомая ткань легко вывернулась. Нерегиль лежал не в доспехах, а в белой — почему белой, кстати? ах да, конечно, Фахр ад-Даула считал себя Аббасидом, придворный цвет еще не сменился, — плотной одежде. Вглядевшись, аль-Амин понял, что этот белый сплошь заткан чем-то блестящим.

Ладони нерегиля еще закрывала ткань, рукоять меча торчала наружу — тигр, морда оскалена злобно. И впрямь можно поверить, что он живой, тигр этот. Россказни, конечно, но выглядит страшновато.

На горле лежала полоса сложенной вдвое ткани. Белой. Без следов крови. Горло ему чуть ли не до позвонков развалили, что там теперь? Рана?.. или… заросло?..

Остро торчал задранный подбородок. Аль-Амин вытянул шею, не решаясь сделать шаг в сторону, чтобы получше рассмотреть лицо.

Нет, так ничего не увидишь.

Превозмогая странное оцепенение, он все-таки переступил ногами. Ничего не хрустнуло, слава Всевышнему.

Чпок — ха-ха-ха… Капля. Капля за каплей.

У нерегиля лицо было не как у спящего, а как у мертвого. Совсем пустое, неживое. Не дрожала ни одна жилка — ни под веком, ни на виске. Аль-Амин понял, что ясно видит эти замороженные черты потому, что кожа и волосы нерегиля слегка светятся.

Над здоровенными закрытыми глазищами смоляным оттиском пропечатался пентакль в круге. Во весь лоб его приложили, однако.

Мухаммаду до смерти захотелось поднести палец к крепко сжатым тонким губам — дышит? не дышит? — но он не решился.

Чпок — ха-ха-ха…

Время шло.

Нужно было решаться.

Надо найти эту воду. Найти, где капает.

Эхо гуляло по всей пещере, но звук, похоже, доносился слева.

Чпок — ха-ха-ха…

Под подошвами снова захрустело. Непроизвольно обернувшись, аль-Амин выпустил сквозь зубы воздух — лежит тихо, похоже. Не шевелится.

Ему стоило больших усилий отвернуться от наполовину распеленутого неподвижного тела. А вдруг, когда он повернется спиной, тот ка-ак встанет!..

Лужицу он нашел, слава Всевышнему, почти сразу. В нее капало откуда-то из обморочной черноты потолка. Осторожно присев на корточки и то и дело оглядываясь — лежит ли? — Мухаммад окунул в колеблющееся зеркальце воды конец своего кушака. На руку ему жгуче холодно капнуло, он вздрогнул и почти вскрикнул. Тут же обернулся — ффуух. Лежит. Лежит неподвижно.

Отжав ледяную — аж пальцы сводило — воду с ткани, аль-Амин начал красться — не захрустеть бы снова! — обратно.

Добравшись до камня, он сжал кулаки, глубоко вздохнул, подошел к самому изголовью и осторожно заглянул в мертвенно бледное лицо через лоб. Правая рука дрожала. Мухаммад несколько раз отдергивал ее от черного страшного круга печати Дауда.

— Во имя Всевышнего!.. — наконец прошептал он — и коснулся кончиком влажной ткани оттиска сигилы на белой-белой коже.

Чернила размазались сразу — потеками, грязными и неопрятными. Темные струйки и капли тут же залили нерегилю лоб, виски, волосы и даже уши. Вот я морду-то ему разукрасил, растерянно подумал аль-Амин, отведя руку и уставившись на наделанное. Лицо оставалось неподвижным, как высеченное из мрамора, — и потеки краски на лбу казались от этого еще нелепее.

Мазнув еще пару раз, он понял — нужно снова идти к луже. Споласкивать пояс и смывать налитое. Вдруг волшебные чернила продолжают действовать, даже если сама печать стерта?

Уже отойдя прочь, он озарился удачной мыслью — белое верхнее полотно! Вот чем тереть-то удобно! Дотопал обратно, поднял, встряхнул тяжеленную тряпку пару раз. И, скомкав, чтоб не волочилось, пошел к луже.

Измочив в ней изрядно ткани, вернулся к телу. Намоченного хватило аккурат для того, чтобы смыть все до последней капли. Другим краем он вытер — ну, старался как мог, — мокрый лоб, острые торчащие уши и промакнул волосы. Все чернила в волосах у него остались, сообразил аль-Амин запоздало — но тут уж ничего не поделать. Приглядевшись, он заметил, что на камне под затылком нерегиля расплылись темные пятна. Приглядевшись лучше, Мухаммад понял, что залил не камень, а многократно сложенную белую ткань с какими-то черными то ли рисунками, то ли буквами.

Тьфу ты, это же знамя. «Ястреб халифа», конечно. Нерегилю под затылок знамя положили, он в книжке читал. Ну ладно, что ж теперь делать…

Зато сверху все выглядело довольно чисто. Печати на лбу больше не было, грязи тоже.

Ну…

— Во имя Всевышнего, сотворившего небо и землю… — голос ему предательски отказал, и Мухаммад сухо закашлялся, — …милостивого и прощающего, единого живого, властелина жизни и смерти, я, Мухаммад аль-Амин, волей Всевышнего халиф аш-Шарийа, приказываю тебе, Тарик, — ой, тьфу, нужно было же по-другому его назвать, настоящим нерегильским именем…

Почесав в затылке, он начал все заново:

— Во имя Всевышнего, сотворившего небо и землю, милостивого и прощающего, единого живого, властелина жизни и смерти, я, Мухаммад аль-Амин, волей Всевышнего халиф аш-Шарийа, приказываю тебе, Тарег, — вот, теперь правильно, — пробудись и служи мне и Престолу!

…олу!.. олу!.. олу!.. олу!.. Он так орал, что ли?.. Вот эхо-то разгулялось…

Довольно долго он вглядывался в неподвижное лицо, ожидая, что вот-вот дрогнут веки.

Потом от пристального всматривания в глазах пошли черные точки, и он сморгнул. Потом сморгнул еще. Подождал. И понял, что ничего не происходит. Нерегиль лежал, как лежал до того — мертвой мраморной статуей.

Спина и руки снова стали замерзать. Да что ж такое…

— Просыпайся, шайтанова кукла… — в отчаянии пробормотал аль-Амин.

Ничего.

— Просыпайся!!

…айся!..айся!..айся!..

Чпок — ха-ха-ха…

Тут он понял, что злится больше, чем боится. Схватив жесткое от шитья плечо, аль-Амин пару раз крепко тряхнул лежащее тело:

— Просыпайся, чтоб тебе треснуть! Во имя Всевышнего, вставай, зараза!

В ответ на его судорожные толчки голова пару раз бессильно мотнулась.

Тогда он схватил нерегиля за оба плеча и затряс еще сильнее:

— Ну же, ну же! Просыпайся, сучий сын, чтоб тебя взял иблис, зачем я сюда за тобой приперся!..

Острая бледная морда завалилась на щеку, странно вывернув ухо и скулу.

Чпок — ха-ха-ха…

А может… Ой, шайтан… Ой, шайтан! Может — он мертвый? Сердце-то он, дурак, не послушал…

Бесцеремонно сдвинув вниз рукоять меча и ледяные ладони, аль-Амин положил ухо на грудь.

Слушал он долго — из упрямства. И от отчаяния, на самом-то деле.

Чпок. Ха-ха-ха…

И услышал — слабенько так. Тук. И потом, очень, очень нескоро, еще — тук.

Ффуух… Живой, зараза…

Отняв голову от груди, Мухаммад снова заметил полосу ткани на горле. Проверить рану?..

Стиснув зубы, он схватил за конец — и резко дернул. Ну?!..

Горло было белым и чистым. Ни единого следа, никакого шрама.

Так что ж ты лежишь, скотина?!..

— Что ж ты лежишь?! Вставай! Вставай, как тебя там, вставай, Тарег! Ну?!

Ничего.

И тут им овладело отчаяние. Настоящее отчаяние, такое, от которого начинает болеть в груди и хочется выть по-волчьи.

Схватившись за грудь, Мухаммад застонал и осел на пол. Прямо на мокрые запачканные чернилами тряпки савана. Закрыл руками лицо и затих.

тот же час

на поверхности

Садун, недовольно смигивая и отворачиваясь от летящей в глаза пыли, осторожно шел к сосенке. За ним спокойно — молодец, парень! — шел Фархад. С ящиком инструментов наготове.

Оглянувшись, сабеец увидел, что за ними увязался и один айяр из Джаведовой шайки — видать, замучило любопытство: что столичным штучкам понадобилось от объеденного аждахаком тела?

Сам змей уполз. Давно. А перед тем, как уползти, долго катался по камням, взбивая тонким мерзким хвостом щебенку, выдирая когтями клочья травы. И беззвучно — для человеческого слуха — ревел от раздирающей челюсти боли. Сейчас аждахак должен был отлеживаться где-нибудь глубоко в пещере. Переваривать съеденное и восстанавливаться от ран.

— Что скажешь, мой мальчик? — холодно поинтересовался Садун, разглядывая лежавшие у деревца останки.

Разбойник за их спиной тихо помянул Предвечный огонь. Можно подумать, мелькнуло у Садуна в голове, с соседней скалы он не видел, что сделал змей с невольником-ханеттой.

От любимца аль-Амина и впрямь мало что осталось. Присев на корточки, лекарь присмотрелся к развороченной грудной клетке. Часть ребер торчала наружу. Голова оставалась на плечах — впрочем, головой это можно было назвать довольно условно: все покрывала красновато-желтая слизь из желудка змея. В отвратительном месиве холодно поблескивал металл ошейника с амулетом — Птица Варагн. Не такая сильная печать, как сигила Дауда, но аждахака обожгла сильно. Второй кругляш вместе с цепочкой провалился в разодранные легкие.

— В трахее застрял, господин, — мягко подсказал Фархад.

Садун присмотрелся и довольно улыбнулся — хороший, смышленый парнишка. Молодец.

Вооружившись ланцетом и щипцами, Садун осторожно поддел искомое — желтый неправильный костяной треугольник. И брякнул извлеченное в подставленный Фархадом тазик.

Разбойника бурно тошнило. Он стоял на четвереньках, мотал бритой головой и жалостно блевал в кусты.

На дне медного тазика поблескивал слизью длинный зуб аждахака. Садун с удовлетворением кивнул — острый. Не стертый еще. Вон, даже канальцы не забились пакостью. Хороший зуб.

— Амулеты снять, господин? — все так же невозмутимо поинтересовался Фархад.

— Да, детка, — улыбнулся Садун. — Но будь осторожен — желчь и кровь аждахака ядовиты и вызывают ожоги при попадании на кожу.

— Я буду внимателен, господин, — мягко ответил юноша и забренчал инструментами.

Садун снова присмотрелся к телу и приказал:

— Слева что-то золотое блестит. Наверное, серьга. Сними ее тоже.

— Да, господин, — спокойно отозвался Фархад.

И вдруг спросил:

— Это ты сам придумал, господин?

— Как добыть зуб? — рассеянно отозвался сабеец. — Нет, мой мальчик. Парсам хорошо знакомы повадки змеев, их маги пользовались этой уловкой задолго до рождения ашшаритского пророка. В прошлые времена за зуб аждахака давали сто белых рабов, сто черных рабов, сто девственниц и табун коней.

Фархад покивал, не прекращая работать.

— А сейчас?

— А сейчас обладателя этого могущественного предмета ашшариты сжигают заживо, — тонко улыбнулся Садун.

Юноша не успел ответить — почва под ногами содрогнулась. Со скалы над головами градом посыпались камешки.

Проблевавшийся разбойник тоненько заверещал:

— Землю трясет! Уходим!

Каменное нутро Мухсина вздрогнуло снова — и Садун тем же слухом, что слышал рев аждахака, уловил — низкий, низкий гул. Словно мир сминался круговыми, мелкими складками, стремясь прочь от некоего огромного, жуткого, немыслимо мощного источника силы.

— Это землетрясение? — спросил Фархад, косясь на осыпь.

— Нет, — жестко ответил Садун. — Это Страж. Похоже, он все-таки проснулся.

под скалой,

это же самое время

Видимо, аль-Амин просидел так долго. Очень долго.

Капало с потолка.

Чпок — ха-ха-ха…

Мухаммад открывал глаза — взгляд упирался в белесый камень надгробия. Закрывал глаза — становилось темно. Душная дремота наползала на глаза. Озноб сменялся странным жаром, он несколько раз принимался вытирать заливающий глаза пот.

Возможно, впрочем, все это ему снилось.

Что ж теперь делать?

А что делать? Теперь все. Теперь матушка его убьет. Разорется и прогонит с глаз долой. Так опозориться… Как он покажется на глаза матери без этого гребаного нерегиля?!..

— Никуда я не пойду, — тихо проговорил он в темный воздух над темной водой.

Чпок — ха-ха-ха…

Тишина.

Чпок. Ха-ха-ха…

Шур-шур-шур… шшур. Что такое? Он же вроде тихо сидел, не шевелился…

Перед его лицом вниз по камню съезжала серебряная кисея. Шшур. Шелестя шитьем, ткань свалилась вся — по всей длине камня. И застыла маленькой блестящей волной.

Шур-шур-шур. Звяк.

И вздох.

Аль-Амин почувствовал, как у него шевелятся под чалмой волосы.

Сверху снова отчетливо брякнуло и зашуршало.

— Ааах!.. — словно кто-то набрал в грудь воздуха перед прыжком в воду.

Заледенев руками и ногами, Мухаммад обреченно поднял голову.

Наверху, на камне, уже не лежали. Там сидели.

— …Ааах! Ах! Ах!.. — и, похоже, заново учились дышать.

Как у него получилось встать, аль-Амин не помнил — пот заливал глаза, в груди колотилось.

Нерегиль и впрямь держался обеими руками за горло и хватал ртом воздух, как рыба:

— Ах… ах…

Огромные светящиеся глазищи таращились в пустоту, рот кривился и никак не мог толком ни открыться, ни закрыться, пальцы судорожно цеплялись за жесткий негнущийся ворот. Завороженный этим зрелищем, Мухаммад стоял, разинув рот и тоже вытаращившись.

Наконец, самийа справился с новообретенным дыханием, и его грудь перестала ходить ходуном. Глаза сморгнули. Рот закрылся. Пальцы разжались — и стали совершенно сознательно ощупывать горло. Глаза снова сморгнули, и в них появилось осмысленное выражение — беспокойство. По тому, как нерегиль изгибает спину и водит лопатками, аль-Амин понял — проверяет. Там ведь тоже была рана.

— Ффуухх… — существо совсем по-человечески облегченно вздохнуло.

Расслабив руки, Тарик уперся ими в камень своего… надгробия?.. и помотал головой. А потом поднял лицо и — увидел аль-Амина.

Сморгнул. Медленно повернулся всем телом и спустил ноги с камня. Мухаммад заметил, что обуви на нерегиле нет. Тот встал. Выпрямился.

Аль-Амин непроизвольно попятился. И, почему-то погрозив пальцем, крикнул:

— Я, Мухаммад аль-Амин, волей Всевышнего халиф Аш-Шарийа!..

А дальше — дальше все вспыхнуло. Режущим, белым, как молния, светом, от которого смерклось в голове.

Падая в черноту, аль-Амин успел в ужасе увидеть, что нависшее над ним существо раскрывает огромные, невозможные, пылающие крылья — и скалит острые мелкие зубы.

Последним воспоминанием стало пронзительное чувство унижения — он все-таки пустил в штанину струю. И снова ужас, хотя испугаться еще сильнее было невозможно.

Существо вперилось в него жутким, нездешним взглядом, по-змеиному прошипело — Прочь!!! — и исчезло. В обморочной, гулкой тьме, в которую аль-Амин провалился с жалобным, горестным воплем.

тот же самый час

на поверхности

Когда камень вздрогнул и страшно скрежетнул в первый раз, Джавед подумал — неужто так змей лезет? Какая махина, вот нажрал брюхо, Мухсин трясется!

Скалы гулко встряхнулись снова. Черное, неровное по краям жерло пещеры оставалось безжизненным.

Привязанные к столбам пленники бесполезно, глупо дергались в веревках и орали на разные голоса. Двое ханьцев, кипчак и ханетта голосили на своих наречиях. Ничего не разобрать, конечно — ни фарси, ни ашшари невольники не знали. Вон, один даже ноги сумел выпростать — так пятками колотился об дерево. А баба, кстати, стояла молча — только в небо смотрела. Мокрое лицо блестело под скудным солнцем. Обычно, кстати, бабы орали до хрипоты, крутили патлатыми башками и пытались в ночь перед жертвоприношением залучить кого-нибудь между ног — все надеялись, что попользуют и пощадят. Молодцы пользовали их нещадно, но Джавед таких игр не одобрял — аждахаку, по обычаю, вообще девственниц положено приводить. Целку достать, конечно, не получалось — но все равно, надо же иметь уважение и к змею, и к жертве. Незачем макать свое в чужое — назначили аждахаку, так пусть он и получает все в целости и сохранности.

Эта баба, кстати, ночью никого к себе не подпустила. Молча лежала, только губы кусала. Ревела, конечно, но молчала. Храбрая. Ее из Фейсалы привели — с караваном, который неделю назад ушел на юг, в Хань.

И тут опять тряхнуло — сильнее прежнего! Над головой зашуршала осыпь, Джавед прикрыл ладонями голову от мелких камней — и потому не сразу увидел показавшего морду змея.

Низко мотающаяся башка почти касалась брылями камня. Аждахак поморгал длинными, желтыми зенками и неспешно полез наружу.

А вот дальше Джавед помнил не все.

Сначала ударил ветер — да так, что их чуть с камня не сдуло. А с ветром донесся тихий крик. Потом, правда, парс понял — не тихий. Наоборот, оглушающий, но очень тонкий. Как иголка, которую загоняют под ногти. Как стон, тихий и страшный.

Крик ударил в уши, как ветер, а потом неровные камни, столбы, рогатую башку змея и устье пещеры залило синюшным, потусторонним светом.

Перед почерневшими, изглоданными столбами опустилось ослепительное существо в белых одеждах — с длинным, горящим мечом в руке.

Держась из последних сил, Джавед успел понять, что меч — живой. Тигр на рукояти разевал острозубую пасть и кричал — тем самым неслышным, страшным криком. Развевалась белая шерсть волшебного зверя, плыли в воздухе черные волосы существа, летели за спиной белые одежды…

В последний оглушающий, кошмарный миг белый воин взмахнул клинком — и половина морды ревущего, бьющего хвостом аждахака съехала на сторону. Веером полетели черные блестящие брызги. Змей конвульсивно дернулся, задрал обкорнанное, зияющее живым мясом рыло — и рванул вперед. Белый отпорхнул в сторону и невесомо отмахнул клинком.

С тяжелым, глухим стуком башка змея обрушилась на камень.

Джавед хрюкнул от страха и побежал прочь — как никогда еще в жизни не бегал.

караван аль-Амина,

некоторое время спустя

Очнулся аль-Амин от боли между глаз. Очень сильной боли. Попытавшись открыть глаза, обнаружил, что глаза тоже режет — нестерпимо. Кругом посвистывало и подвывало. Спине было очень жестко. Сморгнув слезы, он все-таки увидел — бархатное, с кисеей верховых ночных облаков, утыканное звездами небо. Пахло чабрецом, потом, верблюдами и бараниной.

— О мой повелитель! — засуетились вокруг голоса.

И тут же заботливые руки подняли его, и помогли сесть, и насовали под спину подушек и валиков. В глазах плыло.

— О мой халиф, ты жив и в добром здравии!

«Убью, сука», мрачно подумал аль-Амин. За «доброе здравие». Голова болела так, что глаза слезились.

— Где… — язык еле ворочался во рту.

— Да, мой халиф?

Тьфу. Это он так теперь будет хрипеть вместо того, чтобы говорить? Вместо человеческих лиц вокруг все еще расплывался туман.

— Где…

— О мой халиф… Ой!

Удар кулака, видно, пришелся куда надо, потому что раб вякнул и замолчал. Туман вокруг него почтительно притих.

— Где…

Почтительное молчание.

Заливаясь слезами боли, аль-Амин потер виски. Собрался с волей. И все-таки выдавил из себя:

— Г..где… эта га… гадина?

Молчание.

— Гы… где?..

Голос все так же срывался, но его, похоже, поняли. Кто-то вкрадчиво — ага, явились, выкормыши гадские, — проговорил:

— Он… поблизости, мой повелитель.

Что?! В какой еще такой «поблизости»? Сейчас он покажет подлой твари такую поблизость!..

— Г-где?!..

— Они… доставили тебя сюда, о мой халиф. И вернулись.

«Они»? Какие еще «они»?

— О… они?..

В глазах прояснялось, и склоненная чалма с висящим кончиком белела все явственней и явственней.

— Они, мой халиф, — с нажимом повторил Джунайдов мюрид.

И поднял взгляд.

С мгновение посмотрев в спокойные холодные глаза, аль-Амин раздумал переспрашивать.

Конечно, они. Джинны. Джинны из-под скалы.

Мюрид тонко улыбнулся и снова почтительно опустил взгляд. И мягко добавил:

— Скорее всего, Тарик прибудет сразу в Фейсалу, о мой халиф. Завтра мы сможем тронуться в обратный путь.

Страх сменился жгучей яростью, словно забитый фонтан прорвало.

Ах, он «прибудет». Прибудет он. Он, Мухаммад, ему так прибудет, так прибудет… аль-Амина аж затрясло от злости.

Своевольная злобная сволочь, ни в грош его ни ставит. Небось, с халифом Аммаром нерегиль бы такого себе не позволил! А над ним гадская тварь издевается! Ни поклона, ни приветствия! «Прочь!» Сверху плюнул и усвистел!

Но ничего, мы тебя проучим. Как следует проучим — будешь уважать меня, и слушаться будешь, будешь-будешь, гадина…

Он, аль-Амин, читал «Путешествие на Запад» Яхьи ибн Саида. Читал-читал. «Сила Стража огромна. Но благодаря мудрости и справедливому устроению Всевышнего, милостивого, милосердного, мощь свирепого существа связывается единым словом эмира верующих. Однако халифу следует помнить наставления отцов, и не натягивать веревку с излишней силой, дабы не возбуждать вражды и ненависти Стража…»

Ну-ну.

Впрочем, ладно. Месть могла подождать до Фейсалы. Ну а сейчас…

— Д-джа?..

Почтительное покашливание. Суки, якобы вы не понимаете, ну да.

— Джа…жамиль?..

Попробуйте только меня не понять, я вас…

И, тем не менее, ответом ему стало молчание. И покашливание.

Ах, так?!

— Гыы. где Джамиль, сс-су…суки?!

Джунайдов мюрид, не поднимая глаз, тихо ответил:

— О мой повелитель! Прости меня, ради Всевышнего, милостивого, милосердного, за дурную весть! Твой гулям, о мой халиф, по глупости и неразумию далеко отошел от лагеря и затерялся в скалах. Мы искали его все четыре дня, что ты провел под скалой, о мой повелитель, — но тщетно… Видно, такова его судьба и воля Всевышнего о его судьбе…

И юноша, а с ним все остальные, провели ладонями по лицу и склонили головы.

Четыре дня? Он провел под скалой четыре дня? Да как это могло случиться? Он был на месте сегодня утром!..

На месте… постойте-ка… на месте… что там бормотали голоса в его сне? А может, это был не сон?!

«Вяжите его, крепче, крепче, рот заткните тоже, до места еще далеко…»… «он слабый, глупый, он может не выжить… зачем давать лишнего…»

У Мухаммада кровь отлила от лица, а ладони разом вспотели. Надеясь, что ужас не слишком отчетливо проступил у него в глазах, аль-Амин оглядел стоявших перед ним людей. Парсы. Сплошные парсы. И двое колдовских выкормышей страшного шейха. «Силат его не хотят…»

Ни одного верного человека. Он один, в этом страшном лабиринте, окруженный жадными до смертной крови джиннами и ненавидящими своих завоевателей парсами. А верховодят всеми два ученика чародея, которые только что без сожаления скормили силат его бедного Джамиля.

«Он слабый, глупый, он может не выжить…»

О нет, они ошибаются. Он выживет. Выживет и выйдет из этого лабиринта.

А как только он доедет до Фейсалы, они у него все попляшут. Ох, попляшут…

И аль-Амин улыбнулся. И сказал:

— Что ж, воистину человек не волен ни в жизни своей, ни в смерти. Ибо жизнь его в воле Создателя…

И тоже провел ладонями по лицу.

-3-

Город огней

Фейсала,

два дня спустя

С Башни Наместника открывался головокружительный вид на вечернее небо и скальный лабиринт. И на южную дорогу, уползающую в сиренево-серые камни Мухсина. И на толпу, которая все прибывала и прибывала. Люди выскакивали из Пряничных ворот, бежали дальше, подпрыгивали, пытаясь заглянуть за плечи впереди стоящим, орали — и поднимали на головами свечи и плошки с огоньками.

— Та-рик! Та-рик! Та-рик! — мерно колыхаясь, выкрикивала огромная толпа.

Улицы города — на обоих холмах — тоже наверняка запружены народом. И в каждом доме горят огни — множество огней. На стенах тоже не протолкнуться — страже пришлось поработать копьями, отпихивая лишних. Не ровен час, сорвутся в толчее и попадают, кому это надо…

— Дракон мертв! Славьте победителя дракона! — орали голозадые мальчишки — и с хохотом бросались подбирать сыпавшуюся мелочь.

Наконец, напряженный, ждущий, как женщина в хариме, город взорвался оглушающей волной крика:

— Еде-ееееет!

И тут же, восхищенное:

— Везу-ууууут!!!

На дороге показался белый крохотный всадник — а за ним упряжка, запряженная волами. В арбе, подпрыгивая на рытвинах, ехал страшный и вожделенный груз — огромная, на две части раскромсанная башка аждахака.

Наместник вцепился в каменную резьбу окна так, что побелели пальцы.

Его в очередной раз охватило желание просто шагнуть с мирадора вниз. В ветреную пустоту под башней. Как два столетия назад поступила его прапрабабка. Когда в город вошли ашшариты, царевна Омид надела свадебное платье, взяла на руки годовалого сына и бросилась с башни. Других сестер и дочерей шаха халиф правоверных раздарил своим воинам. А прапрапрадед — сдался. Прямо на поле боя под Фейсалой. Бедуинскому роду Бану Микал. Принял веру Али — для виду, конечно. И стал мавла — вольноотпущенником ашшаритов.

И вот теперь наместник Фейсалы Шамс ибн Микал стоял у самого края заоконной пропасти и думал, что прадед был — трусом и предателем. А он, Шамс ибн Микал, — истинный потомок труса и предателя, не сумевшего пасть смертью храбрых.

Белый всадник на сером коне и упряжка медленно продвигались к воротам города. Тарика осыпали розовыми лепестками, люди вопили и вскидывали светильники и свечи.

— Что же нам делать, что же делать, господи-иииин… — в очередной раз заскулил скорчившийся у туфель наместника Джавед. — Он же ж враз все почует в мы-ыыысля-яяяяях…

— Если до нас вдова раньше не доберется, — задумчиво пробормотал Шамс.

Дать этому глупцу пинка — и вылетит Джавед-бей в окно. И не станет такого неудобного свидетеля…

Но что проку тешить себя глупыми надеждами. Шамс ибн Микал прекрасно понимал: ледяные, волчьи глаза Стража увидят в его трусливой душе всю правду — и не понадобится Тарику захлебывающееся бормотание Джаведа, который ведь поползет, поползет вымаливать у Стража прощение…

— Тарик безжалостен, — усмехнулся наместник. — Заговоришь — умрем вместе, под одной перекладиной. И то, если нам очень повезет. Знаешь, что по ашшаритским законам положено за принесение человека в жертву?

И потому, как разбойник сжался под парадным халатом, понял — ага, старина Джавед уже прикидывал, кому и как лучше сдать покровителя.

В очередной раз вспыхнув гневом, Шамс с силой наподдал разбойнику под ребра:

— Ишак! Куда ты смотрел! Как получилось, что среди жертв оказалась ашшаритская баба?! Да еще и не невольница, а свободная?!

«К столбам» — так называли этот вид пошлины в Фейсале — отдавали только чужаков. Большею частью — невольников без роду и племени, не знающих местного языка. Степняки пригоняли таких во множестве. Шедшие с севера караваны избавлялись от заболевших и ленивых рабов.

Все были довольны — и аждахак сыт, и купцы целы. Джаведу исправно платили звонкой монетой, и тот делился с наместником — тоже хорошо. Тоже все довольны. Торговля процветала, налоги поступали в казну бесперебойно, люди богатели и радовались!

И надо же было такому случиться, что Джаведу отдали какую-то бабу из здешнего квартала медников! Оказалось, вдова сильно мешала брату покойного супруга — тот зарился на дом и участок. Ее с двумя детьми ночью выкрали и свели к покидавшему город каравану. Детей ханьцы оставили при себе, а бабу отдали Джаведу в уплату пошлины.

— Ишак! Осел! Шакал и сын шакала! — наместник в сердцах принялся отвешивать разбойнику пендель за пенделем.

Джавед утирал роскошным парчовым рукавом сопли и жалостно голосил:

— А я же не знал, господин, я же не знал! если бы я знал, да я бы ни за что такого не сделал! но их же как отдают-то, с ротом заткнутым, а то и вовсе в мешке, да и на ней же не написано было, что она честная вдова и свободная женщина, господин, помилосердствуйте!..

Шамс плюнул на бритый коричневый затылок:

— Она ж тебя опознает, ишачина! Опознает! Деверя ее с сыновьями уже взяли и прямо на воротах дома повесили! Видел?! Кади примерно как для хлопка в ладоши времени понадобилось, чтоб им приговор вынести! Во всех мечетях орут, что надо досконально выяснить дело и положить конец бесчинствам! Сегодня после молитвы я лично поклялся Всевышним наказать разбойников, обращающих свободных людей в продажные! Ты хоть понимаешь, что это значит?!

Запыхавшись, наместник озадаченно сморщился, прислушиваясь к приветственным кликам толпы:

— И как у нее, интересно, получилось оказаться дома вчера вечером? Страж еще в город не вошел, а она с тремя оборванцами уже верещала на весь квартал…

— С помощью тех же сил, что завтра доставят в город ее детей, — прозвучал от стены жесткий новый голос.

Шамс обернулся, как ужаленный. Обычно у стены сидели невольники — подай-принеси. Но не в этот раз. Сейчас на голом плиточном полу расположился пожилой благообразный зиммий в джуббе цвета меда, перепоясанной веревочным поясом. А рядом с ним, скрестив ноги и привалившись к стенной росписи спиной, сидел юноша в такой же одежде.

Джавед повис на его руке, прежде чем он успел крикнуть стражу.

— Это почтеннейший Садун ибн Айяш, господин, — угодливо пробормотал разбойник. — Тот самый святой человек, что обещал избавить нас от бедствий.

Шамс брезгливо стряхнул с запястья унизанные перстнями пальцы с черными грязными ногтями. И тихо спросил:

— И какие же это силы, почтеннейший?

— Джинны, — безмятежно улыбнулся поименованный Садуном зиммий. — Силат. Они служат Тарику. Джинны перенесли спасенную от дракона вдову в город. Хотя… — тут ибн Айяш криво усмехнулся, — не стоит забывать о самой главной Силе. У госпожи Аматуллы — счастливое имя. Ее искренняя вера и молитва не остались без награды бога Али — и побудили Стража к действию…

При упоминании Всевышнего и Стража наместник и разбойник одинаково поежились. Занавес на вечернем окне приподнял ветер, и его порыв донес отголоски ликующих возгласов.

— Я вижу, ты воистину человек осведомленный и сведущий, о Садун. Если ты посоветуешь, как поступить в этом деле, не останешься без награды, — тихо сказал Шамс ибн Микал. — Чего бы ты хотел в уплату за совет?

— Я бы желал беспрепятственно покинуть город после отъезда эмира верующих, — безмятежно улыбнулся Садун. — Живым, здоровым и с имуществом, к которому не протянулась бы рука человека хищного и жестокого.

Наместник довольно осклабился — мол, тебя не проведешь. И тихо сказал:

— На голове и на глазах, о Садун. Так что же присоветуешь?

— Для начала, — тихо сказал старик в желтой джуббе, — ты, почтеннейший Шамс, скажешься больным, и встречать Стража не выйдешь. Все необходимые почести Тарику окажет твоя сиятельная супруга, госпожа Марида.

Наместник медленно кивнул.

— А когда завтра в город въедет халиф, ты выздоровеешь, о Шамс. И не преминешь пожаловаться эмиру верующих на неразумие простого народа, воздавшего царские почести неверному колдуну-сумеречнику, — от какового неразумия ты и укрывался во внутренних комнатах дворца, исполняя долг.

Шамс сжал зубы.

— Но это еще не все. Встречать эмира верующих вышлешь Мусу ибн Дурайда, своего наставника. Пусть тот услаждает халифа беседой во время пути. Язык Мусы метет как помело, он расскажет эмиру верующих все, что видел и знает. А среди того, что он видел и знает, будет история сегодняшнего въезда Тарика в город.

Наместник опустил голову. Садун безжалостно продолжил:

— Как только халиф расположится в комнатах и отдохнет, ты приведешь меня и Джаведа к нему. И уж мы найдем, что сказать нашему повелителю, чтобы ты не остался в опасности.

— К чему ты клонишь, о Садун?

— Подожди — и увидишь, о Шамс, — улыбнулся старик.

— Думаешь одолеть Стража? — усмехнулся наместник.

Джавед жалобно заскулил:

— Я его видел, видел, господин хороший, до чего ж страшен, и меч у него — в полчеловека точно, о горе нам горе!..

Сабеец насмешливо отозвался:

— Ты видел его на Мухсине, о Джавед. Скалы джиннов — место силы. Здесь, в городе, силы нет. Страж будет выглядеть и действовать как обычный сумеречник. Нерегиль. Он всего лишь нерегиль. Чернявый белокожий сумеречник навроде аураннца.

Джавед недоверчиво зыркнул, но возражать не стал.

— К тому же, я не собираюсь выходить на поединок, — продолжил Садун. — Слава звездному богу, на шее Тарика лежит рука эмира верующих. Вот к халифу-то мы и прибегнем, прося заступничества…

Наместник помолчал. И, наконец, тихо проговорил:

— Страж спас Фейсалу от нашествия степняков. Тарик — дух-хранитель нашего города. Как я могу предать его? Как я могу запятнать себя и своих потомков неблагодарностью, отвергающей покровительство?

Ибн Айяш криво улыбнулся:

— А когда ты спускаешься в подземное святилище Ахура-мазды, о Шамс, не боишься ли ты ревности бога Али, имя которого возглашаешь в мечети? Ты двоебожник — так неужели испугаешься покинуть прежнего господина и поклониться сильнейшему?

Наместник молча отвернулся к закатному окну.

Садун жестко сказал:

— Тарик — безжалостен. Ты сам это сказал. Страж заглянет тебе в глаза — и велит повесить рядом с деверем госпожи Аматуллы. Тебя и твоих сыновей. А если рассердится совсем сильно — сожжет Фейсалу. Как сжег Нишапур, Самлаган и Нису до того. Или ты, Шамс, забыл рассказы о взятии Нишапура? Забыл о трех холмах из голов? Первый — из мужских, второй — из женских, третий — из детских. Смотри, Тарик взмахнет рукавом, и подвластные ему джунгары из степей сделают то же самое с Фейсалой!

Наместник прикрыл глаза. И тихо сказал:

— Что ж, видно, так предопределено судьбой. Против предначертанного звездами человек несомненно бессилен. Действуй, о Садун.

следующий день

Двугорбая, подобно бактрианскому верблюду, Фейсала полыхала праздничными огнями. В густеющей темноте раннего вечера холм цитадели, холм дворца и пригород между ними светились так ярко, что аль-Амин решил сначала, что город объят пожаром.

— Парсы украшают дома горящими плошками, празднуя и веселясь, — пояснил ему всезнайка ибн Дурайд через горб несшего обоих верблюда.

— Хотел бы я знать, тушат ли они огни потом, — мрачно усмехнулся в ответ халиф.

Его собеседник благоразумно прикусил язык.

Конечно, нет. Да и зажигают эти плошки с запахом камфары и алоэ не от обычного трута или свечки. Старый аль-Асмаи показывал Мухаммаду списки «Авесты» — и слово «Хварна» Мухаммад запомнил. Священный огонь. Божественный, невидимый, чуждый материи и материю пронизывающий, в храмовой чаше имеющий видимое воплощение. Хварна пребывает с истинными царями и пророками, от нечестивых она отлетает в облике огромной птицы. Возвращается на землю тоже в птичьем облике. Ему, аль-Амину, уже не раз говорили, что за братцем в Хорасане ходит особо приставленный юноша в белых одеждах, в высокой полотняной митре — и носит на резном жезле огромную птицу. Здоровенную такую, странную, ни на что не похожую: голова черная с красным отливом, туловище темно-синее, перья крыльев и хвоста посветлее. Парсы, как видят ее, сразу ниц падают. Аль-Амину донесли, что хорасанцы считают: брата сопровождает Варагн. Та самая птица. Огненосная птица истинного царства.

А расстаралась тут — и с юным жрецом из горного Ушрусана, и с самой крылатой тварью, и со слухами и хвалебными песнями, — ну кто же еще? «Тетушка» Мараджил. Рассказывали, что когда ее, юной девушкой, только что привезенной в столицу из покоренного княжества, выставили на продажу в Кархе, она закрывалась рукавами и поносила ашшаритов на чем свет стоит. Дворцовый евнух подошел и дал оплеуху — чтобы рабыня прикусила язык и не позорила правоверных. Вступился за нее лишь Абдаллах аль-Масуди, известный правовед: «Нет продажи для потомков царей», так он кричал в глазеющей на красивую невольницу толпе. И был по-своему прав: Мараджил была из афшинов, ушрусанских властителей, к ним до сих пор, говорят, их подданные обращаются со словами «о царь царей и бог богов». Так что, похоже, та оплеуха еще откликнется нам, ашшаритам…

— О мой халиф, взгляните на ведущую во дворец дорогу! — льстиво встрял ибн Дурайд. — Наместник установил пять арок, украшенных цветами и огнями, знаменующих столпы веры, сиречь милостыню, хадж, намаз, почитание Пророка, — и охранителя веры! На первой написано — «да благословит Всевышний эмира верующих, да ниспошлет ему мир и благоволение»… — соловьем разливался ученый знаток ашшари и грамматики.

Еще бы тебе не разливаться соловьем, снова зло усмехнулся аль-Амин.

Философ, поэт, филолог, грамматист, критик и писатель Муса ибн Дурайд служил могущественному парсидскому клану Бану Микал, и получал жалованье как учитель сына наместника Фейсалы и нынешнего главы рода. Говорили, что Шамс ибн Микал выписал его из захолустной Хиры — ибн Дурайд там прятался после злосчастного декламирования стихов в одном столичном собрании. Злоязыкий стихоплет сцепился бейтами с Абу Нувасом, а тот обвинил его в краже своих стихов и донес ар-Рашиду. Халиф велел арестовать незадачливого вора чужих строк и мыслей, и ибн Дурайду пришлось срочно покинуть город.

Но судьба улыбнулась льстивому пропойце, и вместо палок он получил тысячу дирхам месячного жалованья, а сверх того на каждый день семь мер хлеба хушкар, одну меру хлеба самид, шесть ритлей мяса и шесть ритлей корма для верблюда, на котором его возили в дом наместника. Шамс ибн Микал явно хотел дать сыну классическое ашшаритское образование — похоже, парсы метят на высшие должности халифата, невиданное дело. А ведь раньше скажи кому такое: парс — вазир, подняли бы на смех…

Так что ибн Дурайд, как говорится, выльет на бороду аль-Амина целую меру мускуса, — и все за деньги хитрюги-парса, правящего Фейсалой. Конечно, старый лизоблюд не станет привлекать внимание эмира верующих к тому, что некоторые его подданные время от времени забывают, что они теперь ашшаритам братья по вере. Зато очень хорошо помнят, как ашшариты вторглись в их земли, на остриях копий принеся веру во Всевышнего и его посланника, заставив местных вельмож и простолюдинов либо принять истину, либо получить печать на затылок и платить подушный налог зиммия. И старую свою веру тоже не забывают — интересно, в доме наместника стоит в священном притворе чаша с огнем?

Впрочем, ибн Дурайд об этом не скажет — просто потому, что не знает: болтуна-грамматиста до домашней молельни парсы не допустят, зачем им. А вот про супругу Шамса ибн Микала, может, и знает. Спросить? А что, Шамс прислал ему ибн Дурайда со словами — «пусть этот ученый муж скрасит моему повелителю томительные дни путешествия, и да будет эмир верующих доволен своим надимом». Раз назвался собеседником и сотрапезником халифа — собеседуй, а не только вино лакай…

Ну, так как, о ибн Дурайд:

— Эй, Муса, скажи-ка мне, а правду ли болтают, что ибн Микал женат на своей сестре?

С той стороны горба раздался резкий кашель. Носилки заходили ходуном: ибн Дурайд был мужчиной тучным, и в кеджав аль-Амина пришлось подложить изрядное количество камней, чтобы уравновесить паланкин.

— О Абу Хамдан, — засмеялся халиф, — я гляжу, здешний воздух тебе, как и мне, не идет на пользу?

Философ и поэт, наконец, отхаркал мокроту, сплюнув вниз на камни. И промурлыкал:

— О повелитель, посланник Всевышнего — мир с ним! — говорит: «не войдет в рай злословящий»…

— А хадис со слов Абу Бакра Правдивого — да будет доволен им Всевышний! — передает, что пророк сказал: «Нет веры у того, у кого нет верности». Разве может считать себя верующим тот, кто не верен халифу?

Аль-Амин сказал это негромко, но с угрозой. Почуяв неладное, ибн Дурайд завозился, сотрясая носилки:

— О мой халиф! Аль-Ахнаф говорит: «Достойный доверия не доносит, и доля того, у кого два лица, — не иметь уважения у Всевышнего, а то, что его побуждает, — свойство низкое и гнусное»!

— Так значит, он действительно взял за себя сестру.

Муса ибн Дурайд громко вздохнул — мол, что тут поделаешь:

— Увы, покровы над этой тайной воистину истончились, о повелитель. Таков обычай здешних знатных родов. Мне говорили, что еще государи Шапур и Хосров вводили своих царственных сестер в харим…

— Экие сквернавцы эти огнепоклонники… — пробормотал аль-Амин с презрением.

— Воистину твой язык, о мой халиф, сообщает лишь истину! — вдруг воодушевился грамматист. — В сердце парсы — язычники, и поклоняются колдунам и неверным! Вчера вечером в город вступил нерегиль халифа Аммара — и что же? Его встречали от самых скал, с огнями в руках! Осыпали розовыми лепестками, подносили для благословения детей, стелили под копыта коня одежды! Орали всю ночь до утра, не давая твоему преданному рабу сомкнуть глаз! Можно подумать, нерегиль — эмир или халиф! Как они смели воздавать ему царские почести? Или Тарик не раб из рабов эмира верующих?

Аль-Амин почувствовал прилив удушающей, дикой злости. Вот как, значит. Царские почести. И ликующая толпа. Которую ведь никто силком не сгонял — сами вышли! Почему? За что они любят это жуткое существо? Тарик убил дракона, рассказал ибн Дурайд. Ну да, убил дракона! А что, он, аль-Амин, мало делает для подданных? Он жизнью рисковал, чтобы нерегиля разбудить, между прочим! Убил бы Тарик дракона, если не он, аль-Амин? Нет! Так почему же его никто не выходит встречать от самых скал?!

Неожиданно свело живот — скверная здешняя вода после плохо прожаренной баранины давала себя знать. Натянув узду, халиф остановил верблюда и палкой заставил опуститься на колени. Тот, поревывая, лег посреди тропы.

Аль-Амин отошел на пару шагов, спустил штаны и присел облегчиться. Мучаясь газами, он задрал лицо к небу: уже окончательно стемнело, в серой ветреной мгле над головой посвистывало, качались сухие лохмы полыни на краю скального выступа. Впереди, над неровными камнями Зачарованного города, лимонно-алыми угольями полыхала праздничная Фейсала. Порывы ветра доносили обрывки звуков — глухой, расстоянием скрадываемый, бой барабанов и медный рев труб-бугов. Приветственный грохот музыки то и дело захлебывался в хлопающем гуле и свисте мухсинского ветра.

Со своего места аль-Амин видел, как вниз по холму потекла длинная золотистая змея огней — готовятся, ждут. Ничего-ничего, подождете… Небось, нерегиля своего ненаглядного дольше ждали…

Наконец, все получилось. Забираясь обратно в плетеную корзину носилок, Мухаммад почувствовал знакомое першение в горле, в груди заворочалось и заскреблось. Он сухо раскашлялся, но отхаркнуться не смог. Под грудиной мерзко щекотало и пихалось в горло, словно там завелся кто-то щетинистый и слишком большой для обоих легких. Аль-Амин продолжил упрямо перхать — пока не почувствовал в гортани выбитый изнутри комок слизи. Сплюнув за край плетеной стенки, он пихнул верблюда, чтобы тот поднялся. Вздымающаяся на вихлястые конечности скотина тряхнула кеджав. Аль-Амин прикрыл глаза, борясь с накатившим головокружением и тошнотой. Какой же отвратительный здесь климат…

…Когда позванивание колоколец и шарканье ног стихло далеко впереди, из незаметного глазу прохода — да что там прохода, щелки, змее впору — вынырнули две закутанные в серое фигуры. Впрочем, при ближайшем рассмотрении оказалось, что вовсе и не в серое, а в желтое.

Тот, что был поменьше и потоньше, поманил своего спутника к сухому отнорку под нависшей скалой. И показал на оставленное аль-Амином:

— Вот, господин! Он сидел здесь!

Садун ибн Айяш — а это был, конечно же, он — присел над испражнениями халифа и поднес к ним свет небольшой масляной лампы. Сидел он довольно долго, не обращая внимание на невыносимое зловоние. Наконец, сабеец поднялся, придерживая рукав.

И сказал:

— Это оставил человек, одной ногой уже стоящий в царстве смерти. Радуйся, дитя мое. Звезды благоприятствуют нашему делу.

Приближение халифского каравана произвело совсем уж невыносимый грохот и шум: принялись бить в большие барабаны-табл, которыми обычно созывали верующих на молитву, а помимо барабанов заколотили еще и в литавры. Со стен надсадно ревели трубы, медный звон и низкий гул таблов долбились в уши, а где-то в лабиринте городских улиц заливалась зурна и мелкой дробью рассыпалась дойра.

Придерживая чалму, аль-Амин попытался разглядеть расцвеченные ханьскими фонариками арки — верблюд мерно колыхался под ним, словно бы баюкая седока, и это хоть как-то успокаивало среди адского мерзкого шума. У него опять разболелась голова, и бьющий по слуху грохот литавр терзал затягиваемые жаркой паутиной глаза. Отвернувшись от проплывающих над ним переплетенных лоз и огоньков, аль-Амин зажмурился от стрельнувшей в затылок боли — не надо было откидывать голову, ох не надо.

Ту-ру-ту-ту-т-ту, ту-ру-ту-ту-т-ту — захлебывался высокий голос зурны.

— …Малик-аль-малика!.. Царь царей! — ревела сбившаяся вдоль обочины толпа.

Лицемеры. Знаю я, кому вы это орали не далее, чем вчера вечером…

— Дорогу халифу! — орали стражники, то и дело отвешивая удары толстыми палками.

Толпа раздавалась в стороны, уступая, казалось, не ударам, а рассекающему ее, как корабль килем рассекает море, верблюду. Верблюд поревывал и пытался запрокинуть голову — орущие люди его пугали, и невольники то и дело повисали на узде.

— Царь царей!.. Да благословит тебя Всевышний! О царь царей!

Льстивые ублюдки, на брюхе готовы ползать за любую подачку…

Ту-ру-ту-ту-т-ту, ту-ру-ту-ту-т-ту — гуу! гуу! Это снова заревели с высоты стен буги. Глаза закрывались от невыносимой головной боли.

Над аль-Амином вдруг сомкнулась холодная глухая тьма — шлеп, топ, топ, шур-шур-шур, слышалось лишь, как идут верблюды и цокают мулы, да шаркают ногами усталые люди. Караван вошел под арки надвратных башен. Впереди загрохотало — это подтягивали решетку на выходе из черного коридора. Впереди тревожно алела высокая арка — за ней лежал первый внутренний двор укрепленного дворца наместника. Толстые прутья с натужным скрипом дернулись и подались немного вверх, в проходе бестолково толклись черные фигуры. Сквозь гулкое сырое эхо снова ударил барабанный бой — и нестройные, искаженные вонючими стенами крики.

Выныривая все в тот же дикий ор и грохот, аль-Амин попытался разлепить измученные глаза.

Во дворе пылали высокие костры, на них жарили угольно черные бараньи туши с жалобно распяленными ногами. Кругом брякало железо, колыхались высокие тростины копий с длинными жалами. Тысячи глоток — люди облепили даже уходящие на стены лестницы — орали приветствия. В упрямой темноте — ее не могли разогнать даже факелы, сотни, сотни факелов, ламп, качающихся под ветром длинных шестов с горящей паклей на навершии, — рвалось вверх и гудело пламя. Огонь. Огонь был везде — бился в железных чашах на треногах, посверкивал в драгоценных тканях. Тяжело хлопали под ветром ковры. Ковры свисали с перил галерей, с каменных парапетов башен, с балконов, из окон прилепившихся к стенам домов. Тысячи рук размахивали над головами зажженными свечками — верблюд аль-Амина шел сквозь волнующиеся, смигивающие под ветром огоньки, целое море огоньков и огней.

В голове что-то разорвалось и дернуло в стороны. Затылок вдруг свело болью — и перед глазами погасло.

…— О мой повелитель! О горе нам, горе!.. О мой халиф!..

— Скорее, скорее, врача, скорее, он потерял сознание!.. Госпожа! Госпожа!

Мухаммад открыл глаза — и ничего не увидел. В открытых глазах было совершенно темно.

— Ааа… — сипло выдавил он из сведенного ужасом горла.

Он что, ослеп?! Нет, нет, не может быть… Аль-Амин крепко зажмурился. Снова открыл глаза — ффуух… По изнанке века ползали какие-то тонкие волосины, все плыло — но он видел. Видел. Ффуухх…

— Где Садун? Где лекарь? — зло прошипел над ухом женский голос.

Видимо, супруга наместника — у парсов женщины вели себя гораздо свободнее, чем позволяли приличия…

Ей ответили — торопливым пуганым шепотком. Свистящая ярость в голосе госпожи Мариды скребла слух как ноготь — шершавую поверхность камня:

— Найти этого сабейца — немедленно… А не то…

Шепоток испарился.

Откуда-то потянуло влажной землей и тиной. Он что, в саду? В глазах заболело от ярких красок потолочной росписи. Аль-Амин понял, что мутная тошнота, с которой он безуспешно борется последние несколько мгновений, — это на самом деле все та же головная боль. Теперь дергало между ушами, словно в голове, как казненному преступнику, из уха в ухо протянули веревку. И подвесили среди этих шепотков, тихих разговоров, трелей птиц и невыносимой красноты там, вверху, на штукатурке свода…

…Шагов он не услышал. Но понял, что кто-то подошел совсем близко, — по насторожившейся тишине вокруг. Зашелестело, зашуршало, дохнуло странным каким-то, предгрозовым запахом. Очень свежим.

— Не нужно открывать глаза.

Это ему мягко посоветовал новый голос — тоже странный. Какой-то… неживой. Звякающий, как металлическая пластина панциря. Но очень твердый — как у Джунайдовых мюридов, подумалось аль-Амину. Такого голоса хотелось слушаться.

Под затылок осторожно просунулись пальцы. Вторая ладонь накрыла лоб. Мухаммад почувствовал, как кожа под волосами начинает расслабляться в блаженном тепле — его отпускало. Губы почти против воли сложились в улыбку. Боль уходила — явственно. Прояснялось и светлело даже под закрытыми веками. Какое же счастье…

Странный голос негромко прозвенел:

— Никакого вина в ближайшие… месяцы. Ни капли.

Аль-Амин едва не кивнул, запоздало сообразив, что голос обращается не к нему. Госпожа Марида над головой почтительно бормотала:

— Да, господин… Как прикажешь, господин…

— И хаммам не должен быть горячим. Очень щадящий пар — и никаких чередований холодной и горячей воды. Равномерное мягкое тепло.

— Да, сейид…

— И не надо пить много чая — разве что только темный ханьский. Острая пища, специи — это тоже пока не для него.

— Как прикажешь, господин…

— И лучше поместить его в покои, где нет ярких красок, с приглушенным светом.

— Да, сейид…

— Ну и, конечно, пока — никаких… излишеств.

— Я поняла, сейид.

Верхняя ладонь — оказалось, она все еще лежала у него на лбу — мягко отнялась от кожи. Затем осторожно, почти не тревожа ткань чалмы, выдвинулась из-под затылка нижняя.

А потом над ухом легко вздохнули — и тихо-тихо, лишь для него, аль-Амина, сказали:

— Я прошу прощения за то, что произошло в пещере. Зов пришел… неожиданно. Я не хотел тебя пугать, Мухаммад.

Аль-Амин сначала не понял — как-как? Как его назвали? Он все еще блаженно улыбался, радуясь избавлению от мучений. Потом медленно открыл глаза. Цвета потолочной росписи — ярко-синий, красный, зеленый, слепящая, режущая глаз охра — тут же прыгнули в разум:

— Ой!

— Я же сказал — не надо пока открывать глаза.

Снова зашелестело, зашуршало. Нерегиль поднимался на ноги.

Шагов Мухаммад не расслышал. Зато услышал, как шуршат другие ткани и брякает железо о камень. Аль-Амин понял, что происходит.

Так шелестит и звякает, когда множество людей преклоняют колена. Повернув голову набок, он все-таки раскрыл глаза.

Среди простершихся в земных поклонах людей удалялся высокий белый силуэт. Этот белый приятно холодил глаза среди мучительного разноцветья и блеска одежды уткнувшихся в пол парсов.

Аль-Амин блаженно закрыл глаза и уснул как ребенок.

утро следующего дня

— …Ублюдки!!! Ненавижу!!! Это что, по-вашему, суп?!..

Глупые бабы тупо толклись вокруг лежанки, пытаясь прибрать осколки драгоценного ханьского фарфора среди суповой лужи. Впрочем, отвратительная жидкость — пресное, безвкусное варево с кусками порея и моркови — стремительно впитывалась в ярко-малиновый хорасанский ковер.

— Уберите отсюда этих дур! — рявкнул аль-Амин на безобразного черного евнуха. — Где Йакут? Исмаил? Где мои гулямы, задери вас шайтан?!

Тряся брылями, смотритель дворцовых покоев заколотился лбом об пол:

— О повелитель! Повелитель! Смилуйся!..

— Где мои гулямы, твари?! Всех посажу на кол, гиеновы отродья!

Евнух трясся, колыхая залежи жира на обнаженных ручищах и шее:

— Смилуйся, о мой халиф!

— Вина мне! Плов несите — жирный, уроды, жирный плов с мясом молодого барашка! И к нему острый круглый перец в уксусе! И моченый кизил! И соленых огурцов, и фуль несите, ублюдки!

Евнух продолжал безответно трястись на запорченном супом ковре.

— Где мои гулямы, я спрашиваю?!..

— О мой халиф, — зажмурившись, выдавил из себя смотритель. — Тарик распорядился отослать их в Харат…

Те несколько мгновений, пока оцепеневший от ярости халиф глотал ртом воздух, явно показались бедняге последними в его жизни. Черная кожа несчастного кастрата посерела от страха, как от холода.

Наконец, аль-Амин справился с приступом злобы и выдавил:

— Распорядился?.. Тарик — распорядился?..

В душной теплой комнате, казалось, вместо воздуха загустело пахнущее потом и страхом желе. Женщины сжались в комки, залепив лица платками.

— Распорядился, значит…

Слуги едва дышали.

В пуганой тишине громко зашелестели входные занавеси.

— Живи десять тысяч лет, о мой халиф! Да буду я жертвой за тебя, о солнце аш-Шарийа! — замурлыкал льстивый, приторный голос наместника.

Аль-Амин медленно обернулся в вошедшим — и понял, что стоит на лежанке босиком, в одних штанах и длинной рубахе.

Впрочем, на простершихся перед ним людях было надето самое простое платье. Даже наместник вырядился в какую-то холщовую хламиду. А то мы не знаем, как у ибн Микалов получается прикарманивать налоги, конечно-конечно. На лежавшем рядом с ним бритом смуглом парсе и вовсе топорщился драной ватой грязный халат. На остальных отливали болезненной желтизной кафтаны неверных. У одного из кафиров на спине и вовсе чернела дерюжная заплата-ромб — мало того, что неверный, так еще и раб неверного.

Любопытно, любопытно, кого привел хитрюга-парс…

— Кто это с тобой, о Шамс? — смягчаясь, поинтересовался аль-Амин.

И плюхнулся обратно на лежанку.

Наместник, не разгибаясь, подполз к суфу, поймал его руку и принялся истово лобызать ее:

— Мой повелитель! Мой господин! Прости ничтожного раба!

— За что это? — удивился аль-Амин, брезгливо утягивая руку обратно.

— Я не смог удержать народ! Жители города темны, глупы и подвержены предрассудкам! Они называют Тарика живым богом и воздают ему языческие почести!

Наместник закрылся рукавом хламиды и пустил слезу из прижмуренных глаз. Наверняка луковица в кулаке припрятана — ишь как на щеки брызжет.

— А супружница твоя зачем перед ним расстилалась? — гаркнул аль-Амин, откидываясь на подушки.

Ему нравилось возить провинившихся чиновников мордой — особенно если те врали и пытались оправдываться. Вот, к примеру, с Фадлом ибн Раби очень приятно было отводить душу. Сделать с ними, детьми собаки, ничего не сделаешь — все равно будут воровать и кусать руку. А так хоть в собственную блевотину пса ткнешь — и то удовольствие…

— Ну-уу? Отвечай, сын падшей женщины!

Наместник затрясся и снова упал лицом в ковер.

И глухо прошептал:

— Тарику служат страшные силы, о мой халиф. Наши жизни дозволены для нерегиля, а он, клянусь Милостивым, из существ жестокошеих, преграждающих дороги и отнимающих жизни!..

Аль-Амин неуютно поежился. И тихонько спросил:

— Это ты про кого, Шамс? Мы же в городе! Разве стены Фейсалы не хранят жителей от джиннов из скал?

К наместнику на четвереньках подполз оборванец и стукнулся лбом об ковры:

— О солнце и надежда верующих!

Аль-Амин узнал просителя — давешний проводник-парс, якобы не знающий ашшари.

— Дозволь рассказать тебе страшную и правдивую историю!

Халиф сглотнул и кивнул.

— Я простой проводник при караванах, тяжким трудом зарабатывающий на жизнь. Да буду я жертвой за тебя, о мой халиф, но когда в прошлый раз ты изволил спрашивать меня о деревцах на дороге, я не мог тебе ответить из опасения за свою жалкую жизнь…

— Ну-ка, ну-ка, рассказывай, — пробормотал аль-Амин и, ежась, натянул на плечи одеяло.

— У этих деревьев нечестивые язычники приносят жертвы джиннам-силат. Клянусь Всевышним, да отсохнет мой язык, если я лгу! — и парс ударил себя кулаком в рваную грудь. — А я — из верующих ашшаритов, о мой халиф! Моя стойкость в благочестии известна всему городу! Не так ли, о благородный потомок Бану Микал?

Наместник усиленно закивал.

— Так вот, о мой халиф, в последние дни отродья тьмы распоясались совершенно! Позавчера женщина Аматулла, известная как колдунья и ворожея, перенеслась в свой дом прямо на спинах джиннов! Двое верблюжатников из моих рабов обличили ее, а сегодня по приказу Тарика несчастных схватили и повесили на площади перед Пятничной масджид! А меня свирепый нерегиль приказал отыскать и тоже вздернуть! Нас обвиняют в разбое, но благородный наместник подтвердит — я честный человек, правоверный и преданный халифу!

Ибн Микал снова закивал головой.

— Защити меня от колдунов и тварей из скал, о солнце веры! К твоему справедливому суду и защите прибегает бедный Джавед, не скопивший за всю жизнь и трех ашрафи! Всевышний знает, сколько я раздаю по пятницам милостыни!

И парс, заливаясь слезами, снова ударил себя в грудь кулаком.

— Ужас какой у вас здесь творится, — ошалело пробормотал аль-Амин. — Сначала мне говорят, что нерегиль убил аждахака! Более того, привез голову дракона и выставил на базарной площади! А теперь я узнаю, что здесь живут колдуны, летающие на джиннах! Чего только не услышишь в окраинных, пограничных землях…

И подскочил на месте:

— Ну и что же мне делать?

— Защити нас, о халиф! Иначе всех нас сожрут ненасытные джинны! К тому же, позавчера, как раз, когда колдунья вернулась в город, мы нашли в скалах растерзанное тело юноши. Верблюжатники поспрашивали людей знающих, рассудительных — а они ответили, что это наверняка невольник из твоего каравана, о мой халиф!

Аль-Амин почувствовал, как у него отливает от лица кровь и немеют губы:

— Ч-что?..

Один из коленопреклоненных неверных — благообразный старец с седой бородой — подполз поближе и, глядя в пол, почтительно проговорил:

— Я лекарь, о повелитель, но даже мне страшно было глядеть на изуродованное тело — некогда прекрасное и дарившее наслаждение взглядам. Джинны растерзали несчастного на мелкие части, но мне удалось найти вот это, о мой халиф. Возможно, ты узнаешь эту вещь…

И дрожащая старческая ладонь поднялась вверх. На ней лежала рубиновая серьга. Та самая, которую он, Мухаммад, вынул из своего уха и вдел в ухо Джамилю — в их первый вечер.

Аль-Амин охнул и медленно прикрыл лицо рукавами.

Вокруг сдержанно всхлипывали.

— Спаси нас, о повелитель! — застонал кто-то.

Халиф сжал зубы, шмыгнул носом и снова поднялся на ноги.

— Ну что ж, — процедил он. — Раз так… Раз так…

И резко отмахнул рукой:

— Колдунью со всем семейством схватить и казнить!

Наместник поманил пальцем, из-под занавеси тут же выполз катиб с чернильницей на запястье, бумагой и каламом в руке. И принялся быстро-быстро писать.

— Человеку по имени Джавед выдать двести динаров награды за храбрость и преданность! А также выписать охранную грамоту-аман, возвещающую, что он и его люди находятся под покровительством эмира верующих!

Парс разрыдался и благодарно заколотился лбом об пол.

Аль-Амин возбужденно потоптался и вскинул руку:

— Вот еще что! Передайте знатным людям Фейсалы, что сегодня вечером я позволю подданным лицезреть меня! Шамс! — рявкнул он на наместника, и тот покорно рухнул вниз лицом. — За ужином я желаю есть… пищу!!! — это слово аль-Амин проревел, да так, что за окном перестали чирикать глупые птицы.

Переведя дух и с удовольствием оглядев склоненные затылки, халиф продолжил:

— Я сказал, заметьте, пищу — а не отвратительные помои, которыми вы тут меня пичкали. И я желаю пить вино. Много вина. Да, вот еще. Шамс, подбери мне виночерпия. Посмазливее…

Издевательски ухмыльнувшись, аль-Амин потер ладонью о ладонь. И, кривясь от злости, — в груди сладко посасывало, он уже предвкушал вечернюю расправу, долго лелеемую, выпестованную в холодные ночи месть, — халиф завершил свою победную речь:

— А… нерегилю… — от ненависти даже голос сорвался, — нерегилю передайте, чтобы не покидал покоев и ждал моих распоряжений. Возможно, я захочу его увидеть… во время ужина.

И аль-Амин не смог удержать сияющей ненавистью, злой ухмылки.

вечер того же дня

…— Мой повелитель — зерцало мудрости и свет добродетели, — улыбаясь, точил мед ибн Дурайд, — но пусть он не прогневается на своего дурного раба за совет: в отношении нерегиля здесь, в Фейсале, было бы благоразумно проявить осторожность…

Аль-Амин лишь презрительно хмыкнул, подставляя стоявшему за спиной кравчему большую чашку.

Вино ударило в полукруглое дно пиалы тугой струей и вишнево вспенилось. Шамс ибн Микал приставил к халифу собственного виночерпия, и аль-Амин, поглядывая на разрумянившегося мальчика, чувствовал — его гнев тает, как шербет под лучами солнца. Воистину, наместник Фейсалы заслуживал прощения, и даже награды — ибо щедрость похвальна между людьми и угодна Всевышнему.

Юный невольник поймал взгляд Мухаммада и зарделся еще больше. Полные губы на идеально округлом, нежно-смуглом лице приоткрылись, влажно заблестели зубы и — о миг счастья! — показался блестящий мягкий язык. Каштановые локоны выбивались из-под кипенно-белого тюрбана, миндалевидные карие глаза затенялись длиннейшими ресницами, тонкие длинные пальцы поглаживали ручку хрустального кувшина. Мальчика звали Экбал — что на фарси значило «счастье». Аль-Амин не сомневался, что его счастье близко, а имя пахнущего розовым маслом красавца обещает ему роскошную ночь.

Пальцы халифа прошлись по шелку шальвар гуляма, нащупали стройную ногу — и, мягко обхватив колено мальчика, медленно поползли вверх. Улыбаясь и истекая сладкой влагой внутри и снаружи, аль-Амин прочитал из ибн Хазма:

— В час, когда лучистый месяц всплыл в небесном океане,
И когда трубить молитву собирались мусульмане,
Ты ко мне явился, тонкий, словно бровь седого старца,
Гибкий, как девичья ножка, стройный, как стрела в колчане.
Лук Живого на востоке оперением павлиньим
Все еще переливался в голубеющем тумане.

Вздыхая и вздрагивая от прикосновений Мухаммада, мальчик смущенно потупился, и его бархатные оленьи глаза затянуло поволокой наслаждения.

— Воистину, этой ночью эмиру верующих не понадобится жаровня, — расплываясь в сахарнейшей из улыбок, закивал наместник со своей подушки.

С сожалением отпустив мягкую, увлажняющуюся под рукой складку меж двух стройных ног, аль-Амин кивнул Шамсу — и милостиво улыбнулся.

Тот просиял.

И умело скрыл вздох облегчения — парсидский шельмец чувствовал, что халиф все еще не в духе. И правильно чувствовал! Я тебе покажу, кто здесь настоящий хозяин, лизоблюд ты парсидский.

Отхлебнув из чаши, аль-Амин снова повернулся к своему надиму:

— Ты говоришь туманными намеками, о Абу Сулайман. Объясни же мне, чем так опасен нерегиль именно в Фейсале?

Ибн Дурайд замялся — и стрельнул хитрыми глазенками в сторону Шамса, развалившегося на ковре среди подушек. Их разделяло не менее пяти шагов, но аль-Амин понял намек и склонил голову поближе.

— Здешние жители боготворят Тарика, — заговорщически придвигаясь к уху халифа, забормотал знаток ашшари.

— Хм, — протянул аль-Амин.

Похоже, грамматист собирался поведать ему черствые новости.

Ибн Дурайд был уже в изрядном подпитии — впрочем, Мухаммад тоже. Но все равно старика следовало послушать — мало ли, может, выяснится еще что-нибудь.

— Так что ж ты мне плел, что хорасанцы его ненавидят? — громко ответил он на дурацкий шепот надима.

— Хорасанец хорасанцу рознь, — важно поднял палец ибн Дурайд. — Нерегиль сжег и разорил Нису и Харат, но Фейсалу он спас от джунгарского набега!

— Тьфу ты пропасть, — начал сердиться аль-Амин. — Ты путаешь меня, о Абу Сулайман! Кто, как не джунгары шли в его войске?

— Это потом! — отмахнулся рукавом старый грамматист. — А сначала он защитил Хорасан от их набега — а главное сражение случилось как раз у стен Фейсалы!

— Тьфу на вас и вашу путаную историю, — зевнул аль-Амин. — Ну так и что с того?

— Ну как же, о мой халиф, — всплеснул руками ибн Дурайд. — Они теперь называют его спасителем города, — и, понизив голос, добавил:

— И беспрекословно исполняют все его приказы.

— Угу… — прищурился халиф.

— А еще… — тут ибн Дурайд и вовсе перешел на шепот, — …они называют его новым Афшином.

— Кем? — округлил глаза аль-Амин.

Вот это новости!

— Афшином. Афшином ибн Кавусом. Парсы шепчутся, что в нерегиле возродился его дух. Мстительный, о мой халиф…

И старый грамматист сделал страшные глаза и прикрыл ладонью морщинистый рот.

Ах вот оно что… Мстительный дух Афшина. Что ж, это имя Мухаммад знал. Знал очень хорошо. Да и поискать нужно было человека в халифате, который ничего не знал бы о величайшем из полководцев аш-Шарийа, — и о том, как закатилась звезда его славной — и страшной — судьбы. Воистину, правильно сказал поэт:

Никто не властен спастись от того, что будет:
Смерть и днем придет, и ночью разбудит[6].

Со дня смерти Афшина прошло больше века, но его помнили — и каждый раз, когда его имя начинало передаваться из уст в уста, это было сродни явлению кометы на окровавленном небе.

Говорили, что халиф Умар ибн Фарис — да будет доволен им Всевышний! — казнил Афшина по ложному обвинению — князь Ушрусана не участвовал в заговоре принца Аббаса. И уж тем более не изменял истинной вере — потому что был и оставался язычником. Еще говорили, что, умирая в темнице, — Афшина по приказу халифа уморили голодом, — полководец проклял своих палачей, и то проклятие десятилетиями тяготело над Аббасидами, пока последний из них не сошел в могилу. Рассказывали, что при дворе халифов имя Афшина находилось под запретом — знать, не хотели будить спящее лихо… Впрочем, эти предосторожности не слишком Аббасидам помогли.

И вот теперь призрак из темного прошлого вновь тревожит покой верующих. А ведь они и впрямь похожи — нерегиль и Афшин. И тот и другой язычники, чужаки для всех. И так же, как Афшин, нерегиль либо плетет заговор — либо превращается в орудие заговорщиков: уж больно парсы вокруг него суетятся. А парсам лишь дай волю — они тут же отыграются за все прошлые обиды. В Ушрусане до сих пор ашшариты не селятся — после казни Афшина местные такие погромы устраивали, что пришлось армию посылать. А последний бунт — кстати, горцы подняли мятеж под кличем «Смерть убийцам!» — и вовсе удалось подавить всего несколько десятилетий назад, причем ценой большой крови…

Но как бы там ни было, даже если никакого заговора нет и в помине, нерегиль заслужил наказание по другой причине — причем по той же, что и Афшин. И тот и другой взяли слишком много воли — и слишком много власти. А такая власть может быть только у эмира верующих. Как правильно говорят парсы, «иль шах убивает — иль сам он убит».

— Новый Афшин, говоришь… — усмехнулся аль-Амин, поглаживая бородку.

Ибн Дурайд скорбно покивал — мол, такие языки у здешних твоих подданных, о мой халиф, метут как помело, незнамо что говорят и Всевышнего не боятся…

Ну что ж, настало время проучить гадину. Аль-Амин хлопнул в ладоши:

— Эй, Буга!

Начальник отряда его охраны, огромный тюрок по кличке Бык, вдвинулся в широкие двери зала. Разговоры стихли. Гости заерзали на подушках, испуганно поглядывая то в сторону аль-Амина, то на чудовищных размеров тушу гуляма.

Буга, красуясь, сложил на груди здоровенные, бугрящиеся мускулами ручищи.

— Приведите сюда Тарика, — сладко улыбнувшись, приказал аль-Амин.

— На голове и на глазах! — проревел гигант, неловко склоняя толстенную шею.

На самом деле, шея у Буги не гнулась — слишком коротка была для поклона — и тюрку пришлось нелепо присесть. Махнув рукой воинам, он выпятился из дверей.

В пиршественном зале стало очень тихо. Даже певички съежились и сидели испуганной стайкой, прижимая к себе лютни.

Аль-Амин с удовлетворением оглядел умолкших гостей. Люди отводили глаза, неловко поигрывая чашками или концами поясов. Шамс ибн Микал сидел теперь прямо, очень прямо, опустив враз осунувшееся лицо и ни на кого не глядя. Ага, боитесь, суки… Боии-иитесь… И правильно делаете. Он им сейчас покажет «господина». Он им сейчас покажет, кого они должны слушаться, чьи приказы исполнять.

И заодно покажет, что совсем не боится! Не боится чудовища, от одного имени которого они обмирают!

— Играйте! — крикнул он лютнисткам.

Те испуганно застреляли густо подведенными глазами. Жалобно тренькнула случайно задетая струна.

— Я сказал, играйте! — рявкнул аль-Амин.

Музыкантши робко потянулись к инструментам.

Тут со стороны галереи раздался топот подкованных сапог. Певички пискнули и сбились в пеструю кучку.

Буга вперся в арку, наполовину заполнив ее собой:

— Исполнено, мой повелитель!

И сдвинулся в сторону. Нерегиль стоял у него за спиной, в длинной белой накидке-биште, безоружный и на вид совершенно спокойный. Он смотрел прямо перед собой — и ни на кого в отдельности. Даже на него, аль-Амина, не смотрел. Ну-ну…

— Подойди, — аль-Амин придал голосу суровость и легонько пошевелил пальцами, словно бы подманивая нерегиля к себе.

Не дойдя до ковра, на котором сидел халиф, пяти этикетных шагов, Страж опустился на пол и склонил голову в полном церемониальном поклоне.

Развалившись на подушках, Мухаммад снова лениво пошевелил перстнями:

— Я смотрю, тебе нужно особое приглашение, Тарик. Что ж, разве не возникло у тебя желания почтить нас своим присутствием?

Нерегиль молчал, все так же не отнимая лба от пола и положив на мрамор обе ладони. Впрочем, а что ему было отвечать? Что он, аль-Амин, сам приказал ему не покидать комнат и ждать приказаний? Глупое вышло бы оправдание, что уж тут говорить.

— Что молчишь, Тарик? Тебя спрашивает твой господин — отвечай!

Нерегиль молчал, не поднимая головы и оставаясь совершенно неподвижным. Широкие белые рукава и длинный «хвост» бишта лежали на полу, и ни единая складка не шевелилась.

— Я смотрю, ты не расположен с нами разговаривать сегодня вечером, Тарик, — лениво потянулся аль-Амин, не переставая улыбаться.

И резко встал с подушек. В голове чуть-чуть плеснуло мутью — но боль не прорезалась. Хмель приятно кружил голову, наступало излюбленное состояние — куража, веселья и бесшабашных выходок.

Обойдя низкий столик, аль-Амин прошел по ковру. И через пять шагов остановился прямо перед склоненной черноволосой головой.

Постукивая загнутым носком изящного башмака, он некоторое время смотрел на застывшее у его ног существо. Мрамор по-зимнему холодил подошвы ног сквозь тонкую ткань туфель.

Аль-Амин поднял ногу и легонько пихнул нерегиля в белое плечо:

— Почему ты надел одежды этого цвета, о нечестивец? Тебе что, неизвестно, что перед халифом положено являться в цветах его дома и рода? Цвет Умейя — черный, слышишь, ты, подлая наглая тварь!

В зале висела мертвая тишина, только фонтан шлепал струями где-то в ночном дворе.

— Отвечай, когда тебя спрашивают, ты, неверная собака!

Откуда-то справа все-таки донесся тихий вздох ужаса. Аль-Амин улыбнулся еще шире и снова пихнул нерегиля ногой — уже почувствительнее.

И тихо проговорил:

— За то, что ты сделал в… пещере, еще заплатишь. А это тебе за заботу о моем хрупком здоровье, сволочь. И за то, что в городе похозяйничал без моего дозволения. Я тебе покажу-ууу…

И во всеуслышание объявил:

— Подобное нарушений приличий неслыханно!

Простертый у его ног нерегиль сжимал кулаки так, что побелели костяшки пальцев. Ногти уже наверняка до крови вонзились в ладони.

Гости сидели, не шевелясь и даже не дыша. Торжествующе обведя глазами застывший в ужасе зал, аль-Амин с показным вздохом смирения покачал головой:

— Но так и быть, Тарик, я прощу тебя — на первый раз. Хотя, по совести, тебя следовало бы наказать палками за подобную наглость.

Ему показалось, что белые-белые руки под белой-белой тканью задрожали. Подожди, это еще не все, сучий сын.

И аль-Амин пододвинул расшитую золотом туфлю к самому лбу самийа. И громко объявил:

— Во имя Всевышнего, милостивого, прощающего, я извиню тебе эту оплошность. Целуй в благодарность туфлю, Тарик.

Он не ошибся — нерегиля трясло, и весьма ощутимо.

— Целуй туфлю, сволочь… — прошептал аль-Амин, глядя на униженно распростертую на полу, дрожащую от бессильной злобы тварь.

— Я приказываю, Тарик, — ласково улыбнулся он — и снова легонько пихнул белое костлявое плечо. — Ну?..

С довольной улыбкой он пронаблюдал, как нерегиль оторвал лоб от пола. Крупная дрожь била его с ног до головы, намертво сжавшиеся кулаки пристукивали о мрамор. Аль-Амин спокойно ждал, улыбаясь.

Тарик немного подался вперед — и черные волосы накрыли сафьян чуть выставленной вперед туфли халифа. Почувствовав, как к затянутой в тонкую ткань ступне прикоснулось что-то ледяное, аль-Амин вздрогнул и едва не отдернул ногу — тьфу ты, гадость какая, у него губы холоднее, чем у покойника… Ш-шайтан…

Нерегиль тем временем снова уткнулся лбом в мрамор. Злорадно ухмыльнувшись, аль-Амин сказал:

— Хватит тебе бездельничать и прохлаждаться в Фейсале. Отправляйся заниматься делом, ради которого тебя разбудили, ты, старый ленивый кот. Думай, как разбить нечестивых карматов. Поезжай в Харат — там тебя будут ждать военачальники. Через месяц мы туда пожалуем сами, и ты отчитаешься во всех предпринятых действиях! Ты понял меня, самийа?

Тарик, не поднимая головы, кивнул. Аль-Амин, хмыкнув, снова пихнул его ногой в плечо:

— А теперь — вон отсюда, сволочь. Не хватало мне на пиру твоей гадкой бледной морды!..

Зал отозвался тихим стоном. Аль-Амин заметил, что некоторые из гостей отвернулись и закрыли ладонями лица. Крутанувшись на каблуках, халиф повернулся и пошел на свое место. Когда он, плюхнувшись на подушку, снова посмотрел на голый серый мрамор перед коврами, там уже никого не было.

— Играйте! — рявкнул аль-Амин лютнисткам. — Или вы не рады, что эмир верующих сидит с вами в собрании?!

Спавшие с лица рабыни схватились за инструменты. Зазвучала музыка — и через несколько мгновений зал оттаял. Люди встряхнулись, как ото сна, потянулись к блюдам и к вину, зашушукались.

Аль-Амин удовлетворенно улыбнулся. Вот так, сукины дети. Вот кто у вас господин, понятно? Встретившись взглядом с Шамсом ибн Микалом, Мухаммад прищурился. Наместник тут же ныркнул глазами в блюдо с пловом. Ему все было понятно. Ну и прекрасно.

В полной темноте фонтана почти не было видно — только слышно. В отличие от игрушечного прудика со струйкой, украшавшего сад дворца, это было внушительное сооружение. Жители богатой и сытой Фейсалы несколько лет собирали деньги на полированную облицовку бортика, а самое главное — на здоровенную медную чашу, в которую с бульканьем опрокидывалась щедрая струя.

Изначально хотели поставить в чашу медную цаплю — покровительницу города. Но потом передумали — зачем лишний раз ссориться с новой властью? Раз запрещает вера Али статуи — что ж, мы не будем ставить статуи! Изображение тянущей шею цапли отчеканили по краю массивной чаши — чтобы тот, кто способен оценить красоту, ей и любовался.

Впрочем, в густой, как шерсть черной абы, темноте не видно было ни цапель, ни орнамента: праздничные огни погасили, и город ушел во тьму, как в черный омут.

Только с высоты замкового утеса что-то помигивало — там еще дергались под ветром огоньки факелов. Гулкие порывы, гулявшие по площади у Ибрагимовых ворот, доносили нежные звуки кануна. Халиф-пропойца все никак не унимался — ему и невдомек было, почему приветственные огни затушили. Впрочем, он этого наверняка не заметил — слишком занят был либо вином, либо мальчишками.

А горожане заливали водой костры, сливали горящее масло из ковшей, опрокидывали жаровни, задували и прихватывали пальцами фитильки ламп и свечей — все до единого. Сейчас Фейсала тонула в ночи, показывая скалам джиннов и пустыне, что получила страшное известие: варвар, ашшаритское отродье, оскорбил бессмертного. Прогнал и унизил духа-хранителя, отплатив черной неблагодарностью за помощь и верную службу. И словно этого было мало — приказал схватить и казнить невинные души, чудом вырванные из пасти аждахака, — об этом только что объявили на площади. Воистину, над городом смыкалась ночь Ахримана, ночь духа тьмы и злобы.

На площадь перед Ибрагимовыми воротами выходили белеными фасадами десятки домишек — но за частыми решетками балконов глухо чернели ставни. Лишь ветер хлопал какой-то провисшей створой, посвистывал в высоких выступах для охлаждения воды, с разгону бился в запертые калитки и ворота, метя и подхватывая с булыжника усохший тростник, обрывки бумаги и невесомую шелуху арахиса.

Часто и несуразно громко булькал фонтан. За хлопаньем ветра и плеском струи почти не слышно было других звуков — тех, что производили некие… существа, приткнувшиеся к вымерзшему парапету фонтанной чаши.

— Ну, давай, давай, поплачь еще, как кухонная рабыня, которую побил хозяин, — подзуживал один — хриплым низким голосом.

— Вином, вином надо было губы-то споласкивать, а не водой, — ласково мурлыкал другой. — Как вы там на западе делали? В рот вина набрать, да и плюнуть потом на порог…

— Ну и какой прок руку в воду пихать? — не унимался сипло урчащий первый голос. — Дай облизнуть ладонь-то, не жадничай, дай лизнуть, немножко хоть дай…

— Ну и что такого? — снова вступил мурлыка. — Что такого произошло, чего ты раньше не видел? Просвещенный старец, пока вез, сколько раз тебя палкой лупил? И как лупил — один раз об спину обломал, два ребра рассадил. И что? Страдал ты? Нет! Ты орал и кусался. Ну так что ж за мучения на нас сейчас навалились, а?

В ответ долгое время слышны были лишь шлепки зачерпываемой — и расплескиваемой обратно воды. Наконец третий голос, сдавленный и злой, ответил:

— Видишь ли, Имруулькайс, когда орешь и кусаешься, палка переносится легче. А тут — я бы с удовольствием укусил выродка, но, увы, Клятва за горло придержала…

Тут голос придушенно сошел на нет — и сорвался в надсадный кашель.

Дождавшись, пока кашель закончится, и собеседник переведет дух, мурлыкающий голос заметил:

— А мы говорили тебе, предупреждали — тебе, княже, просто повезло с первым… хм… владельцем. Он тебя лишь раз за волосья оттаскал — всего-то делов. А эти смертные здешние твари таковы, что лучше к ним в руки не попадать — измываться будут, сил и изобретательности не жалея. Мы же предлагали — ну давай хоть этого гаденыша мы придавим, всего-то делов. Он и так еле дышит, у него в легких вот-вот по дырке образуется, а вместо сосудов в голове уже трубочки жесткие, стеклянные, передавленные. Так нет же, ты решил быть благородным, ты же у нас кня-азь…

В ответ снова раскашлялись — сухо и мучительно.

— Ох, извини, извини… Я совсем забыл, — примирительно мурлыкнул голос, — ты не можешь желать зла своему хозяину, извини…

— Замолчи, Имруулькайс, горлу больно, — выдавил из себя, наконец, нерегиль — ибо это был, конечно же, он.

— И благородство тут совершенно ни при чем, — добавил он, продышавшись. — Я лишь выполнял Договор, и ты это прекрасно знаешь.

В ответ джинн, расхаживавший по широкому парапету в облике черной кошки, повернул голову:

— Братец его, говорят, поприличнее будет. Чуть-чуть тебе осталось потерпеть, Тарег. А то — давай?..

Нерегиль опять перегнулся пополам, кашляя и судорожно цепляясь за распахнутый ворот — словно ему и впрямь перехватили тетивой горло.

— Ну хватит, сказано же тебе! — рыкнул сиплый голос.

И тут же просительно заканючил:

— Хозяин, ну хоть капельку лизнуть, ну пожалуйста!

— Н-на, — все еще держась одной рукой за шею, в сердцах ответил Тарег.

И протянул ладонь к рукояти лежавшего на парапете меча. Тигр Митамы радостно осклабился и извернулся на спину. Стальное тело вылезло из ножен, золотые лапы прихватили ладонь, а морда с сопением приникла к следам ногтей — те еще сочились сукровицей.

— Щекотно, — фыркнул нерегиль.

И тут же, почувствовав острые клыки, прикрикнул:

— Не кусаться! Ты просил лизнуть, не укусить!

— Прощения просим, — заурчали из-под ладони.

Джинн сел на забрызганный водой мрамор и обмотал хвост вокруг передних лап. Светлое пятнышко носа жадно подергивалось — Имруулькайс тоже принюхивался к запаху крови Тарега. Наконец, с усилием оторвав глаза от кормящегося тигра, кот проговорил:

— Будь осторожнее, Тарег. Особенно в Харате. Это тебе не Фейсала. Там нас не любят — одни ашшаритские переселенцы в городе, почитай что, живут.

— Да, Имру, там бы тебе не миску с молоком выставили, а сразу сигилу на задницу припечатали, — оторвавшись от вылизывания ладони, злорадно пророкотал тигр.

И с блаженным урчанием разинул пасть пошире.

— Эй! — вскрикнул нерегиль, дернувшись всем телом. — Не смей ку… Ах ты ж…

Шипя от боли, Тарег выдернул руку. И в сердцах шлепнул Митаму рукавом по морде. Тигр обиженно вякнул, нерегиль шлепнул еще.

Потом холодно сказал коту:

— Подлец ты, Имру. Я бы даже сказал — негодяй. И трус к тому же.

Джинн свирепо вздыбил шерсть на лопатках:

— Но-но-но! Попрошу без оскорблений!

— Кто нагло врал мне в лицо, что на Мухсине больше нет аждахаков? — ледяным голосом осведомился Тарег.

Кот поник головой:

— Прости, Полдореа. Буду должен.

— Будешь должен, Имруулькайс, — безжалостно подтвердил нерегиль. — Зачем врал, дурень? Я все равно узнал бы!

Кот обиженно мяукнул:

— Полдореа! Это ты у нас князь! Бесстрашный и храбрый! А я джинн! Мне дорога моя шкура! Выслеживать змеюку — себе дороже, Полдореа, аждахак — тварь серьезная, я даже маленькому, который сейчас под камнями отлеживается, все равно, что муха, на один зуб только! Пастью клацнет — и нет поэта! Я даже стихи по этому поводу написал…

— Не надо, — строго выставил ладонь Тарег. — Я не в настроении слушать мувашшахи, извини.

— Это касыда, — еще больше оскорбился кот.

— Все равно не надо, — отрезал нерегиль.

Тут под аркой Ибрагимовых ворот зацокали копыта:

— Господин! Сейид! — жалобно выкликнул женский голос.

Эхо от ударов множества копыт вырвалось на площадь. В черном проеме замелькали желтые огоньки.

Кот прижал уши и текуче спрыгнул в чернильный сумрак под парапетом. И оттуда прошипел:

— Подлюки, сучье племя предателей, чтоб им пусто было, ублюдкам… Мало ты их убивал, Полдореа, надо больше, как тараканов их морить надо, мразей…

Тарег зло скривился, взял меч и поднялся на ноги.

— О господин! Мы вас ищем по всему городу! — цокот копыт сменился щелканьем каблучков по булыжнику.

С мулов, шелестя шепотками и ахая, слезали женщины в белой длинной одежде. У каждой в руке теплился маленький огонек — у кого в каганце, у кого на прикрываемой раковинкой ладони свечке.

— Мой супруг умоляет вас о прощении, сейид…

Высокая полноватая женщина — тоже в белом, но в золотистой головной повязке верховной жрицы Ахура-мазды — подняла длинную остроносую лампу. Госпожа Марида, супруга наместника Фейсалы, напряженно всматривалась в темноту. Слабо светящийся силуэт у фонтана внушал ей страх.

— Шамсу ибн Микалу не хватило храбрости прийти самому, и он посылает женщин, — спокойно отозвался Тарег.

Женщины переглянулись и опустились на колени. Супруга наместника поставила лампу на булыжник и отдала земной поклон:

— О князь сумерек! Прошу тебя, забери жизнь моего супруга, но пощади город. Жители Фейсалы благодарны тебе за избавление от дракона, господин.

Тарег молчал.

— Господин… — пробормотала женщина, все еще не решаясь поднять глаза. — Мы…

— Поздно, — холодно ответил нерегиль. — Все прощается, но предательство не прощается никогда. Над этим городом более нет моего покровительства. Твой супруг, женщина, погибнет одним из первых — не сомневайся.

Госпожа Марида разрыдалась. Следом принялись всхлипывать женщины ее свиты.

— Что же нам делать… Что же нам делать… — бормотала она, глотая слезы.

Из темноты раздалось хихиканье, и к свету вышел Имруулькайс — злорадно скалясь и сверкая глазищами.

Женщины поперхнулись всхлипами и прижались друг к другу.

Кот злобно рявкнул:

— Теперь вы все в нашей власти! Все, все до единого! От мала до велика! Твой муж, о женщина, оклеветал силат! Глупец! Сказал, что мы убиваем людей в скалах, а вы приносите нам кровавые жертвы! Ха! Я засуну Шамсу в рот его собственное сердце!!!

Женщина скорбно закрыла лицо рукавом:

— Я не знала об этом, о джинн. Прошу тебя, о благородный дух огня, не простирай свою ненависть на моих детей! Они не имеют части в злодеяниях отца…

— Хорошо, — сверкнул глазами джинн. — Хорошо. Я не убью твоих детей, о женщина. Не убью — при одном условии!

Госпожа Марида испуганно вскинулась:

— Каком, о благородный господин?

— Та женщина, которую спас князь, а также ее дети — они не должны пострадать!

— Это меньшее, что мы можем сделать ради искупления нашей вины перед князем сумерек! — закланялась женщина, ломая руки.

Имруулькайс рявкнул:

— Дура! Как смеешь говорить об искуплении! То, что я делаю, я делаю ради чести князя, обещавшего женщине безопасность!

А Тарег холодно сказал:

— Вы переправите женщину Аматуллу в безопасное место, снабдите всем необходимым, и будете содержать ее и ее потомство до конца жизни. Тогда, возможно, твои дети не пострадают.

Госпожа Марида покорно склонила голову. Нерегиль продолжил:

— Я поручил ваш город новому хранителю. Отныне над вами власть духа реки Герируд — почтеннейшего мирзы Масту-Хумара. Хотя, по справедливости, следовало оставить вас на милость аждахака, уцелевшего в скалах.

— Господин, о милостивый господин, мы несказанно благодарны тебе, господин… — женщина поползла по булыжнику, пытаясь ухватить Тарега за край накидки.

Нерегиль брезгливо отодвинулся, и тут все дружно задрали головы. Над площадью послышался свист очень больших крыльев, а рассветное небо на миг перекрыла здоровенная извивающаяся тень.

Пригибая большую рогатую голову, почтеннейший мирза Масту-Хумар приземлился на все четыре мощные лапы — длинные когти металлически брякнули о булыжник.

С шумом выпустив из ноздрей воздух, водяной дракон сел и подвернул хвост. И начал вытягивать длинную шею по направлению к фонтану.

Женщины задрожали и упали на свои лица.

— Дрянные у тебя подданные, Тарег, — сурово заметил господин Масту-Хумар.

— Теперь это твои подданные, почтенный мирза, — усмехнулся нерегиль.

Дух Герируда поднял пушистую башку к самому верху фонтанного столбика и принялся жадно лакать воду. Длинные как кинжалы зубы взблескивали и разбивали струю.

Джинн почтительно сидел у ног Тарега. Жрицы тоже сохраняли испуганное молчание все то время, пока старый седой дракон пил воду. Оторвавшись, наконец, от тугой струйки, господин Масту-Хумар повернулся в их сторону. Большие голубые глаза с поперечным зрачком моргнули.

Дракон сказал:

— Глупые смертные! Ждите новолуния. В ночь убывающей луны я приду на эту площадь, и вы поднесете мне дары и поклонитесь как духу-покровителю города.

— На голове и на глазах, господин! — согласно выдохнули женщины.

Потом дух развернулся к Тарегу:

— Я решил, что сам отвезу тебя в Харат.

— Не стоит беспокоиться, почтеннейший, — вежливо поклонился нерегиль.

— Не спорь со мной, о юноша, — сердито отозвался господин Масту-Хумар.

Тарег снова поклонился — на этот раз молча.

— Нечего тебе пылить по дорогам, когда выше по течению у меня есть дела, — степенно покивал громадной головой дракон. — Плотину они там удумали ставить на одном из притоков, поди ж ты… Жадные безмозглые глупцы!

И с шумом выпустил воздух из ноздрей.

…Через несколько мгновений над площадью свистнуло, и рассветное небо на миг стемнело — как будто в этот миг боги вернули на землю ночь.

Женщины в белом не решались распрямиться и лежали лицами вниз, пока силуэт дракона не превратился в крохотную точку на небесах. Черный кот проводил ее задумчивым взглядом.

Из-за темных оконных ставен так никто и не выглянул.

Джинн огляделся, бодро заперебирал лапами к фонтану и, добежав, мягко вскинул хвостатое тело на бортик. Оглядевшись еще раз, он рявкнул:

— Ну что, дурищи! Время и нам посмеяться, не находите?!

Женщины испуганно повскакивали на ноги, а джинн выдал в темноту протяжную кошачью руладу.

Через мгновение площадь и ближайшие проулки отозвались мяуканьем, пронзительным воем и визгом. На зов Имруулькайса собралось не менее дюжины котов-джиннов — они хихикали и разглядывали сбившихся в стайку жриц.

Золотистая кошечка примостилась рядом с Имруулькайсом и принялась вылизывать лапку.

— Что скажешь, Умейма? — ласково боднул ее в плечо черный котяра.

— Ну, хоть встряхнулся немного наш князь, — степенно ответствовала она — и сменила облизываемую лапу. — А то все сидел и в стенку глядел, смотреть было противно. Он бы еще слезу пустил… И ведь было бы из-за чего! — и она снова выпустила розовый, лодочкой сложенный язык.

— Любо-овь, — мечтательно отозвался Имруулькайс, потягивая и перекатывая спинной хребет.

— К человечке… — с невероятным презрением выплюнула, как комок шерсти, джинния. — Эта Айша не стоила его мизинца! Предательница, чтоб ей огонь после смерти не светил! Смертная, что с нее взять… — голос Умеймы просто сочился ядом.

— А он все страдаа-аает… — ехидно мурлыкнул черный кот. — И попомни мои слова, еще наворотит дел! Наш князь сейчас хуже быка по весне, прет мимо борозды, рогами упершись, клянусь Хварной…

Вокруг захихикали.

Наконец, Имруулькайс закончил потягиваться — и принял боевую стойку на влажном мраморе фонтана.

— Эй, вы! Настало время глупцов и шутов! Выходите из домов, предатели! — во всю глотку заорал джинн на хорошем фарси.

Над ним хлопнула ставня и в окно сунулась заспанная и широкая как дыня рожа:

— А ну брысь отседова, это тебе не Мухсин, я тебе покажу, как позорить почтенных граждан древнего царства Хосрова!

Тут рожа рассмотрела, кто стоит на площади в окружении кошек — и тихо охнула. Госпожа Марида и женщины закрыли голые лица рукавами.

А кошки разразились нестерпимым пронзительным мявом. Аааа! — верещали они, вздыбливая шерсть и скаля задранные морды, мяаааа!!!..

— А ну-ка, подавайте сюда ваших музыкантов, предатели священного огня! — рявкнул поверх общего воя Имруулькайс.

— Неправда! — заорала рожа, неожиданно являя мужество. — Мы честные огнепоклонники!

Вяаааа!! — грянули кошки на площади. Злобно сгорбившись и встопорщив шерсть на загривке, Имруулькайс выкрикнул в ответ:

— Честные?! Вы по подвалам, трусы толстые, дрожите! Деньги считаете, двоедушники, лицемеры! Налог как зиммии платить не желаете, правоверными для виду заделались! Хварну не почитают из-под полы, вы, позорники и предатели! Отступники! Кошелек и ашрафи вы почитаете, а не священный огонь!!! А ваш наместник — оклеветал силат и предал Тарика! Тарик от вас отказался, мерзавцы! А мы, джинны, будем взыскивать с вас долг! Вылезайте, твари, я спою для вас песню!!!

— Вот ужас-то, — обреченно пробормотала рожа и улезла за ставни.

Вскоре на площадь, позевывая и потягиваясь, потянулись люди в наспех запоясанных халатах: кто с наем, кто с дарабуккой. Они проходили сквозь волнующийся ковер кошачьих спин и задранных хвостов — а коты, надо сказать, все прибывали, пестрой рекой втекая в город через раззявленные ворота, — кланялись важно сидевшим на бортике Имруулькайсу с Умеймой и становились рядом с растерянными жрицами. Когда музыкантов набралось не меньше десятка, джинн поднял морду к небу и заорал:

— Начинаем!

Зазудел най, застучали барабанчики. Мелодия кружилась, как на свадебных торжествах, — люууу, люууу, слушайте, люди, слушайте. И Имруулькайс принялся декламировать:

— Халифат был развален злым вазира гением,
Фадлом ибн Раби — имя запомним надолго!..

Дааа! — мощным хором отозвались коты.

— Имама Амина распущенностью и ленью,
Невежеством Бакра-советника без чувства долга!
Фадл и Бакр хотели того, что смертельно халифу,
Но заблуждения — наихудшая из дорог!..

Дааа! — заулюлюкало кошачье воинство.

— Мужеложство халифа — грязь и опасные рифы,
Но продажность Фадла в делах — наихудший порок!
Один мужеложец другого трясет, и лишь в этом —
Разница между двумя содомитами!

Уууууу! — верещали на тысячу голосов джинны.

— Но оба мужчины, скрываясь, друг друга лелеют,
Не развлекаясь перед глазами чужими.
С евнухом связь у Амина, в него он ныряет,
Его ж самого два осла постоянно имеют —
Вот что на свете, представьте, открыто бывает!

Ууууу, йаааа! — бесновались коты.

— Господь справедливый, возьми их к себе поскорее!
Ты накажи их огнем очищающим ада,
Чтоб судьба Фадла была для потомков примером,
И на мостах через Тиджр раскидай эту падаль:
Лишь укрепляет возмездие правую веру!

Даааа!! — грянула последняя кошачья здравица — и джинны бросились врассыпную.

Занимающийся над Фейсалой день был базарным. Имруулькайс, восторженно созерцавший роскошные желто-малиновые перья рассветных облаков, знал: к вечеру весь город узнает страшные новости, а его стишок будут распевать все — и горожане, и возвращающиеся в долину феллахи с опустевшими тележками.

А еще через пару недель его беспощадные бейты зазвенят там, куда он и метил, — в столице, у ворот Баб-аз-Захаба, посреди растянутой канители на рынке прядильщиков, да и на всех других столичных рынках тоже. А потом — и в самом халифском дворце. Там как раз проживал его племянник…

Фархад, приложив ладонь ко лбу, проводил взглядом свистнувшую в рассветном небе тень.

— Что это, господин?

Садун чуть пригубил вина и посмотрел на город — красивый вид, слуги не врали. Жизнь на высоте, в башне, имеет свои преимущества — хотя ноги ныли после каждого марша бесконечных ступенек.

Пригубив еще, сабеец ответил:

— Какая-то тварь с гор или из долины. Теперь в Фейсале их будет много. Я бы сказал — не протолкнуться от них будет в городе. Хорошо, что мы уезжаем.

— А мы уезжаем? — улыбнулся юноша и подлил хозяину еще вина.

— Да, дитя мое. Здесь у нас осталось лишь одно дело.

И Садун развернул платок.

На ярком фиолетовом шелке лежала кукла — в золотом халате и золотой чалме халифа. Фархад улыбнулся, узнав творение своих рук — он сам сшил тряпичное тельце, приметал круглую голову и колбаски ручек-ножек. В детстве часто приходилось мастерить куклы для сестренок. Сестренок, да… Как они там сейчас?

В крохотном северном городке зиммиям трудно прокормить семью — а уж уплата огромного подушного налога, накладываемого на неверных, давно превратилась в неподъемное дело. Семья Фархада всегда почитала звездного бога Сина и отказывалась принимать веру ашшаритов. Пять лет назад случилась засуха, денег на налог собрать не получилось — и сборщики забрали сестру. На следующий год засуха вернулась — и сборщики увели его, Фархада. Недавно отец писал, что у них получилось выплатить огромный — в целый динар золотом! — долг, и Майна вернулась домой. Правда, беременная от хозяина-ашшарита — но все равно вернулась. А вот сына у родителей никак не получалось выкупить. Майну забирали в залог, на время — а Фархада, поскольку отец считался злостным неплательщиком и в долг ему не верили, продали по-настоящему, на большом рынке в Ширазе. За пять динаров золотом. Таких денег в семье не видел никто. Достался Фархад купцу из местных — помогать садовнику, как сказал управляющий. Купец, господин Мехмед-оглы, два раза в неделю, по вторникам и по четвергам, водил его в баню и… в общем, так продолжалось около года. Потом купец разорился на рискованной сделке, стал распродавать имущество — и Фархада снова отвели на рынок. Посредник так расхваливал красоту мальчика, что поднял цену аж до десяти золотых монет. Отец приехал прощаться, и они долго плакали, обнимаясь. «Я тебя выкуплю, клянусь звездами, я тебя верну домой, сынок!», бормотал отец, утираясь рваным рукавом. Потом торговцы взяли и повезли Фархада — далеко-далеко от Шираза, далеко-далеко от родного Артада, на юг, в Самарру. Там за пятнадцать динаров его купил какой-то пройдоха, хозяин притона, промышляющий, помимо всего прочего, оскоплением мальчиков. Фархаду повезло — его не стали делать евнухом. Белокожий стройный отрок пользовался большим спросом «и спереди и сзади», как говорили клиенты. «У тебя умные руки» — это ему впервые сказал хозяин дома наслаждений. Домой Фархад писал, что работает подавальщиком чая и копит деньги на выкуп. Юноше и впрямь удалось скопить несколько десятков дирхемов. Через год Фархада приобрел постоянный клиент. За бешеную для семьи юноши сумму в двадцать динаров. Господин Мубарек со временем перебрался в столицу, перевез туда харим — и Фархада. Жена господина ревновала давно, а тут представился удобный случай: мол, жизнь в столице дорогая, а мальчишка для утех может стоить хороших денег. Супруг согласился — правда, юноша подозревал, что по другой причине. Господин давно заглядывался на молоденького евнуха в доме старого друга. Когда Фархад снова оказался на рынке и увидел сумму на купчей, он понял, что семью больше не увидит. Господин Мубарек передал его торговцам за пятьдесят — пятьдесят! — динаров. А дальше едва не случилось страшное — купец пару раз выставил его на торги, не продал и задумался: а не рискнуть ли оскоплением? За евнуха можно было выручить сотни три, не меньше. Да, возраст не очень подходящий — четырнадцать лет, надо было раньше резать. Но…

Так и случилось, что Фархада привели к господину Садуну — ашшаритский лекарь холостить людей и животных не мог, вера запрещала. Пророк Али гневно порицал этот обычай и запрещал верующим ему следовать. Поэтому евнухов для благочестивых ашшаритов поставляли врачи-неверные. Господина Садуна попросили осмотреть отрока и высказаться в смысле возможных последствий оскопления. Узнав, что господин лекарь — единоверец, Фархад бросился ему в ноги. И взмолился, умоляя купить его. Он пообещал господину Садуну все. Совершенно все. Душу, жизнь, преданность, согласие исполнить любое поручение. Лишь бы избежать ножа. Старый лекарь улыбнулся — и согласился. На купчей стояла цена — восемьдесят. Восемьдесят динаров.

Над последним письмом из дома — «говорят, у сестры твоей будет мальчик, Майна передает привет и благопожелания, да хранит тебя Син» — Фархад плакал. А потом поклялся, что в сердце его никогда не угаснет ненависть к ашшаритам и их лицемерной вере.

Поэтому юноша улыбался, когда господин сделал разрез, вложил в сердце куклы волосы халифа — и зашил ткань над ними.

Улыбался Фархад и сейчас. Господин лекарь раскрыл ларец тикового дерева и извлек оттуда очищенный, блестящий зуб аждахака.

Полюбовался им в рассветных лучах.

И с размаху всадил в грудь куклы в золотой одежде.

Фархад выдохнул и заломил пальцы от волнения.

— Теперь змей сожрет халифа, о господин? — прошептал он.

— Нет, мой мальчик, — улыбнулся в седую бороду Садун. — Все будет гораздо интереснее. Змей поползет за халифом. А когда тот будет охотиться вне стен города, нападет и укусит. И глупый сын Зубейды провалится в сон наяву, из которого ему не будет исхода. Днем он будет безумствовать, а по ночам кричать от кошмарных снов. И так, не приходя в рассудок, умрет. Или покончит жизнь самоубийством. Или его убьют подлые псы-подданные.

— Прекрасно, — улыбнулся Фархад.

— Я тоже так думаю, — кивнул сабеец.

— Еще я читал в «Авесте», что змей может вселиться в царя…

— Ты читал «Авесту», дитя мое… — одобрительно улыбнулся Садун.

Фархад покраснел и скромно опустил голову.

— Аль-Амин слишком слаб, чтобы стать вместилищем для демона, — усмехнулся Садун. — Зубейдин мальчишка просто умрет в муках.

Улыбнулся еще раз и переложил пробитую зубом куклу в ларец.

— Это нужно отвезти в Нишапур, — пробормотал Садун.

— Господин, доверьте это дело мне! — воскликнул Фархад.

— Нет, мой мальчик, — покачал седой головой лекарь. — Нет. Сначала я и вправду думал послать тебя. Сказать по правде, я покупал тебя именно с этой целью — но потом изменил первоначальное намерение. Ты поедешь со мной в Харат. Не все мои планы осуществились — и нам придется наверстывать упущенное…

— А что мы будем там делать, господин? — полюбопытствовал Фархад.

В ответ Садун лишь поднес палец к губам:

— Шшшш, дитя мое. Не задавай лишних вопросов. А то я могу передумать и отправить тебя в Нишапур!

Фархад улыбнулся и спросил:

— А кто же тогда поедет?

— Джавед, — расплылся в улыбке старый сабеец.

Юноша лишь пожал плечами.

Садун не стал ему ничего объяснять. О госпоже Мараджил лучше было не упоминать вслух. Джаведу он объяснит, как переправить в Шадях новости и ларец. Даже даст ему денег на обратный путь. Да, как ни грустно, придется оплатить старому разбойнику дорогу в оба конца — чтобы не вызвать у Джаведа подозрений. Жаль. Потому что все динары из кошелька разбойника достанутся айярам госпожи Мараджил — когда те будут топить парса в самом глубоком омуте Сагнаверчая. Госпожа не любит оставлять свидетелей — это истинная правда.

А Фархад — хороший, смышленый мальчик. Незачем его попусту губить.

И Садун радостно улыбнулся рассветному солнцу.

-4-

Возмутитель спокойствия

Харатский оазис,

день спустя

…— Ну и долго мы так будем сидеть?..

Сидели — а точнее, лежали — они под барбарисовым кустом в вымятой прогалине среди высоченного, в рост человека пырея. Лес колосков колыхался над головами, зудели цикады. Во влажном, набегающем волнами воздухе мелко дрожали листочки на соседнем шиповнике. Зеленые завязи соцветий обещали вот-вот распуститься розоватыми цветами с венчиком желтых тычинок.

— Хозяя-а-иин… Ну я же хочу-ууу… хочу есть, купаться… Хозяя-аа-иииин!..

Митама сопел и копошился в ножнах. Тарег, спиной к нему, спал — причем спал крепко, судя по тому, что даже не шевелил ушами.

Отчаявшись разбудить господина, тигр зевнул во всю пасть.

— Жаа-аарко…

Проканючив последнюю жалобу — уже более для порядка, нежели надеясь на что-либо, — Митама закрыл глаза, зевнул еще раз — и тоже задремал.

Где-то совсем неподалеку, над самой рекой, кричала цапля. С Герируда прилетел ветерок, колоски на тонких длинных стеблях закачались. Зудение цикад налетало, как и ветер, волнами. Еще ветер доносил отдельные возгласы и обрывки человеческой речи — но ни тигру, ни спящему нерегилю до них не было никакого дела.

Впрочем, тем, кто собрался на берегу Герируда, также не было никакого дела до спящих в высокой траве демона с самийа. Феллахи Шахына, крошечного вилаята в холмах над рекой, голосили и размахивали руками. И теснили конных айяров и четырех добротно одетых мужчин верхом на мулах:

— Нет такого закона, чтобы отбирать нашу воду! Перегородите Кешеф-руд — чем мы будем жить?! Нет такого закона!

— У меня разрешение наместника! Бумага у меня! Купчая! Я откупил этот вилаят, вместе с участком под мельницу!.. — не оставался в долгу и тоже орал крепкий дядька со смуглым лицом ашшарита.

Он размахивал над головой здоровенным листом бумаги. Документ колыхал хвостами шнуров под печатями — алого, халифского, и зеленого, хорасанского цветов. Из-под куфии рекой тек пот, человек скалился и злился, не успевая утираться свободной рукой:

— Вы, невежественные скоты, будете оспаривать волю светлейшего эмира аль-Хасана ибн Амира?! Вот его печать! Вот! Вот!..

— Иди к дивам со своей печатью! — вылетела из толпы молодая растрепанная женщина. — Ты поставишь мельницу, вся вода в запруду уйдет, а мы что будем делать? Детей есть? А?!..

— Молчи, ты, женщина! — заорал в ответ спутник обладателя печатей — в таком же сером халате и черно-белой куфии. — Где твой отец? Где твой муж? Как он позволяет тебе ходить в таком виде? И почему ты разговариваешь с чужими мужчинами, о бесстыжая! Почему у тебя не закрыто лицо, о падшая женщина?!

Толпа феллахов отозвалась возмущенными воплями, а женщина затопала ногами:

— Я сама себе госпожа, надо будет заиметь мужа, так позову сваху с машшате[7]! Не смей мне указывать, ты, ашшаритский выскочка, убирайся к себе за горы!

Вопли нарастали, и к обиженной стали проталкиваться другие женщины деревни — в таких же пышных юбочках поверх узких брюк и белых рубашках в зеленый и красный горох.

— Эй! Эй!.. Сына моего ты сиськой покормишь?! Где твой эмир? Он в Балхе сидит, а нам тут с голоду подыхать?!.. — женщины размахивали руками и напирали на мула, который мотал головой и звенел трензелями.

Распахнутые жилетки и вороты рубашек не скрывали шеи, над кожаными чувяками сверкали смуглые щиколотки. Разглядев все это, ашшарит заорал, потрясая плетью и тыча в ближайшую женщину:

— Харам! Харам! Волосы показываешь, ноги показываешь, шею показываешь! Тебя надо плеткой драть, камнями в тебя кидать надо, о развратница!

Над его головой свистнул камень. Айяры дали шенкелей и придвинулись ближе — положив руки на рукояти сабель:

— А ну кого железом погладить?! — рявкнул старший, подкручивая длинный ус.

— Парсы… — усмехнулся молчавший до того сухопарый ашшарит на сером крупном муле. — За женщинами своими прячутся, трусы жалкие…

И, поддав стременами, выехал вперед:

— Эй, ты, ханта! — окликнул и поманил он ту, что начала кричать первой.

На пальце сверкнуло большое кольцо с бирюзой.

— Где твой отец? Сколько он хочет за тебя выкупа? Я тебя возьму в харим, мне нравятся горячие! — ашшарит одобрительно скалился, взглядом поглаживая щиколотки и поднимающие рубашку выпуклые груди. — Эй, куда ты, я дам за тебя вот это кольцо, эй!

Запахивая обеими руками жилет и вжимая голову в плечи, женщина попятилась. Айяры зареготали и надвинулись на жалкую толпу. Похлопывая нагайками по стременам, они шарили похотливыми глазами и тыкали пальцами:

— А у этой ножки ничего! Эй, ты, подь сюда, я тебе подарю кой-чего! Ха-ха-ха! Эй, куда ты, я дам твоему отцу откупное! Ты, язычница! Ашшарит честь оказывает, имея с тобой дело! Клянусь Всевышним, вот эта стройненькая — моя! Эй, эй, не уходи, я тебя все равно найду, эй!

Женщины пятились и жались, кто-то успел юркнуть за спину жалко дрожавших мужчин. Те прятали глаза — айяры поддавали коням шенкелей, разворачивая здоровенных жеребцов боком и пихаясь стременами. Феллахи отступали. Никому не хотелось получить нагайкой — или того хуже, саблей. К тому же айяры говорили чистую правду: они могли забрать женщин, бросив на порог дома пару монет «откупного», и никто бы не вступился — в деревне жили огнепоклонники. Кади в городе всегда рассудит в пользу правоверного — это феллахи Шахына знали не понаслышке.

— Эй, короткоштанные, чего сникли? — расхохотался старший над наемниками.

Местные носили штаны длиной чуть ниже колена, приматывая длинные чулки веревками от башмаков. Феллахи опускали головы — и пятились, пятились.

— Гоните своих баб по домам, вы, мазандаранские дурни! — гаркнул айяр. — Где кедхуда? Где староста, спрашиваю? В повелении светлейшего эмира — да продлит его дни Всевышний! — сказано, что господину Ахмету ибн Салаху ибн аль-Аббаду надлежит оказывать всяческое содействие в делах и начинаниях! Вы теперь принадлежите ему — со всем имуществом! Завтра придете к минарету на берегу с кирками и лопатами! И чтобы не отлынивали, а то познакомлю с нагайкой! Где староста, я ему первому всыплю!

Порыв ветра взметнул его куфию так, что край чуть не перекинулся на лицо. Отбившись от хлопающей ткани, айяр, поминая шайтана, снова вскинул плеть:

— Где…

— Я здесь, почтеннейший, — отозвался дребезжащий старческий голос откуда-то слева.

— Иди сюда! — крикнул айяр, вертя головой. — Ну-ка выходи!

Опираясь на посох, старик в белой рубашке и черном жилете мазандаранского крестьянина вышел из-за кустов шиповника. Кряхтя и тяжело приваливаясь на палку, он пошел к сбившимся в стайку феллахам.

— Тащись живее, ты, старый хрыч! — рявкнул ободренный успехом почтеннейший Ахмет ибн Салах ибн аль-Аббад, одобрительно кивая айярам.

Поддав по бокам мулу, он выехал вперед, победно поднимая истрепанный ветром документ.

Старик, которому мул уперся мордой в лицо, вдруг поднял глаза и тихо сказал:

— Вам лучше уйти, почтеннейший. Сюда идет уважаемый мирза Масту-Хумар.

— Чего?.. — презрительно скривился ашшарит. — Это кто еще такой? Да как ты смеешь! Вот откупная на вашу деревню! Вы мои, вместе с пожитками! Захочу — продам, захочу — налог драть буду!

Бормоча и оглядываясь, крестьяне слиплись за спиной старика в шепчущийся и шуршащий человеческий комок.

— Согласно закону, второй раз предупреждаю, — так же тихо сказал староста. — Уходите отсюда, уважаемые. Сюда идет почтенный мирза Масту-Хумар.

— А ну, взять его! — нетерпеливо крикнул Ахмет ибн Салах. — Какой такой мирза? Я был у чиновника вашего округа в Харате, он лично подписал и скрепил печатью мой договор об откупе налогов и строительстве мельницы!

Двое айяров соскочили с коней, схватили старика за локти и поставили на колени.

— А ну погладьте его нагайкой! — презрительно бросил ашшарит. — Я покажу этому неверному, кто здесь мирза и хозяин!

Айяр сверкнул зубами и с размаху полоснул старика через спину. Староста охнул и повалился лицом в пыль.

— Ну что? — расхохотался Ахмет ибн Салах. — Теперь понял? Эй, молодцы! Вы уже присмотрели себе женщин? Дарю приглянувшихся!

Айяры ответили дружным гоготом. Феллахи все так же молча дрожали, сбившись в кучу. Один из наемников тронул коня, взрезался в толпу, сдернул с женщины покрывало и выдернул ее за волосы. И с хохотом пустил коня рысью, наматывая на кулак косы голосящей, бьющейся парсиянки.

— Сураё! — заорал, затолкался кто-то в толпе. — Отпустите мою жену!

— Стоять! — заорали айяры, пихая людей стременами. — Не боись, пастух, кади даст твоей жене развод! Рафи сделает из нее хорошую ашшаритку! Прямо сегодня ночью, после вечерней молитвы, ха-ха!

Женщина извивалась и кричала. Айяр остановил коня, взял ее подмышки и под общий хохот перекинул через седло. Висевшая вниз лицом парсиянка сучила ногами и пыталась колотить кулаками стремя, попону и ногу лошади. Жеребец злобно заржал. Наемник перетянул женщину плетью. Та вскрикнула — и затихла. Айяр удовлетворенно похлопал ее по заду.

— Горе тебе, Рафи, ты удешевил ее, попортив кожу! — хохотали наемники.

— Я несильно — как шарийа велит! — смеялся в ответ Рафи.

В толпе феллахов плакали и молились.

Староста поднял от земли потемневшее от грязи и пота лицо. И все так же упрямо, тихо, проговорил:

— Третий раз говорю верные слова. Уходите отсюда, Шахын не ваш. Сюда идет уважаемый мирза Масту-Ху…

— Ты издеваешься?! — заорал вконец потерявший терпение ашшарит и крест-накрест перетянул старика плеткой.

Староста вскрикнул, втянул голову в плечи, но не двинулся с места.

Ахмет ибн Салах снова замахнулся — и раздумал бить.

По тропинке от реки подымался еще один старик. С длинной седой бородой и такими же длинными седыми волосами, в серой шерстяной аба и высоком войлочном колпаке на манер дервишеского, только без чалмы вокруг. Под локти его поддерживали двое юношей в снежно-белых длинных рубахах и таких же штанах. Они, как ни странно, шли с непокрытыми головами. Каштановые волосы пышно курчавились, поблескивая на ярком послеполуденном солнце, босые ноги медленно переступали в пыли. Старик шел, выпрямившись, с совершенно неподвижным лицом.

Озадаченные ашшариты, хмурясь, всматривались в странного гостя. Феллахи стояли — молча. Даже молитвы и плач стихли.

Когда старик подошел ближе, стало понятно, зачем ему двое невольников — он был слеп. Подняв голову и не открывая глаз — как это делают лишенные зрения — он нацелился бородатым подбородком на Ахмета ибн Салаха:

— Мир тебе, пришелец, — мягко выговорил он на фарси. — Я мирза Масту-Хумар, хозяин этой земли.

— Во имя Всевышнего, мир тебе, шейх, — поздоровался, все еще хмурясь, Ахмет — на ашшари.

— Тебя ввели в заблуждение, о человек, — старик перешел на ашшари — классический и певучий.

И улыбнулся, погладив бороду. Юноши у него по бокам застыли как каменные — тоже почему-то прикрыв глаза.

— Что ты хочешь этим сказать, шейх? — сердито спросил Ахмет ибн Салах.

И добавил:

— Вот у меня бумага, скрепленная всеми надлежащими печатями ведомства хараджа округа Мазандаран. Согласно этому документу, мне отдаются на откуп налоги с этого вилаята, а также передается в собственность участок выше по течению Кешеф-руда, на котором я поставлю мельницу. Сукновальную мельницу, почтеннейший! Я устрою там прядильную мастерскую!

— Хм, — все так же поглаживая бороду, отозвался старик в серой аба.

— Так что же ты хотел мне сказать, о шейх? — нетерпеливо спросил Ахмет ибн Салах.

— Тебя ввели в заблуждение, — все с той же мягкой улыбкой отозвался старик. — Налоги не моя печаль. А вот мельницу нельзя строить. Она перегородит реку, лишив этих людей ее воды, — а также лишив воды Герируд. Если все будут ставить на притоках мельницы, воду реки разберут до капли, и до Харата и окрестных вилаятов не дотечет ни единого ручейка…

— А вы кто такой будете, почтеннейший? — вмешался подъехавший поближе сухопарый ашшарит с бирюзовым перстнем. — Моя имя — Васиф ибн Хамдан аль-Газни, я чиновник ведомства хараджа этого округа, и мне неведомы ни твое имя, шейх, ни закон, запрещающий строить здесь мельницы.

— Я уже ответил тебе, о Васиф. Я — мирза Масту-Хумар, хозяин этой земли, — улыбнулся старик, разворачивая к нему слепое лицо.

Опущенные веки оставались совершенно неподвижными. Юноши тоже, казалось, оцепенели, одинаково свесив курчавые головы.

— Твой род из Газны, о Васиф? — уточнил слепой. — Тогда странно, что ты не знаешь этого закона. Люди из Газны тоже жертвовали на строительство башни на берегу Кешеф-руда.

— Из Газны, не из Газны, какая разница, — сморщился сухопарый. — Мой отец поселился в Газне, вот меня так и прозвали. Повторяю — мы знать не знаем ни о каком владетеле этих мест! Участок выше по течению записан в ведомостях как свободный! И причем здесь альминар, почтеннейший?

Улыбка старика стала еще более лучистой:

— О! Почтеннейшие не слышали историю башни Кешеф-руда?

— Послушайте, уважаемый, — нетерпеливо прервал его катиб. — Мы здесь не для того, чтобы слушать истории о стародавних временах!..

— Не спеши, о юноша, — вкрадчиво проговорил старик.

Ашшарит осекся. И вдруг понял, что феллахи давно стоят на коленях, уткнувшись лицами в желтую каменистую землю. А у странных неподвижных юношей на босых ногах нет и следа пыли. И на белоснежных рубахах тоже.

Старик безмятежно улыбался. В воздухе висел звон цикад.

— Поверь, о юноша, тебе лучше знать эту историю, — мягко сказал слепец — но его улыбка уже не была доброй.

Наемник, поймавший женщину, заозирался и спустил ее с седла. Та метнулась к остальным феллахам и простерлась в земном поклоне.

Оглянувшись на притихших айяров и на своих спутников — они тоже выглядели несколько смущенными — Васиф пожал плечами:

— Ну что ж, почтеннейший, расскажите нам, как это было.

— Случилось так, — певуче заговорил старик, кивая сам себе седой головой, — что на том самом месте, где сейчас стоит башня, раньше была мельница. Ее хозяином был див — могущественный и злой…

Ашшариты за спиной катиба стали переглядываться, строя обреченно-терпеливые гримасы. Ахмет ибн Салах сморщился и махнул рукавом — мол, дайте ему договорить, с нас не убудет от еще одной парсидской сказки.

— …И против этого дива вышел сам Рустам, и победил его, и убил, отпустив реку на волю. С тех пор никто не осмеливался притеснять ни реку, ни окрестных жителей. Но вот с севера пришли племена смуглых людей, людей, поклоняющихся черному камню в пустыне, и подвиг Рустама был забыт, и огни перестали пылать в священных чашах…

Васиф ибн Хамдан вовремя схватил товарища за рукав и вскинул руку с перстнем — молчи, мол. Ему становилось как-то не по себе. Юноши-поводыри все больше казались ему неживыми. А что, если это джинны?.. «Во имя Всевышнего…», подумал он про себя.

Старик на мгновение запнулся. Васифу помстилось, что он вот-вот откроет глаза — веки дрогнули. Но этого не случилось.

— …и на месте смерти дива снова построили мельницу. Но однажды люди пришли к мельнице с зерном и деньгами — а хозяин из новых господ, из смуглых людей, брал с них много, очень много, — смотрят — а вся семья мельника лежит мертвая, и нет в доме ни одного целого тела. И люди поняли — это родичи дива, что прежде владел здесь мельницей, отомстили новым хозяевам, и убили их всех. И тогда люди похоронили мельника и его домашних, и собрали денег, и воздвигли на проклятом месте башню — высокую, стройную, издалека видную. И решили: пусть эта башня стоит здесь напоминанием о том, что река должна течь вольно, а подвиг Рустама прославляться в веках!..

За спиной Васифа раздалось красноречивое покашливание. Катиб снова вскинул руку:

— Да благословит тебя Всевышний за твой рассказ, о шейх!..

Старик вздрогнул — и скривил рот в очень злобной гримасе. Васиф ибн Хамдан добавил:

— Во имя Всевышнего и его возлюбленного посланника… — старик весь сморщился, как сухой лимон, — скажи нам, о шейх, где же здесь речь о законе? Разве решение этих благочестивых жертвователей записано в книгах факихов аш-Шарийа? Или его вынес кади?

— Это не закон кади, — тихо проговорил старик. — Это всеобщий закон. Рустам пролил кровь, и пролитой кровью эта земля выкуплена — навечно. Здесь нельзя ничего строить… человечек.

Последнее слово старик прошипел. Причем с такой ненавистью, что Васиф подался назад в седле. И тут Ахмет ибн Салах рявкнул у него за спиной:

— А ну хватит! Мне надоело слушать языческие бредни! Прочь отсюда! Я здесь теперь хозяин!

Старик злобно процедил:

— Неужто, о Ахмет?

Ашшарит поддал по бокам мулу, выехал вперед и гордо сказал:

— Да! Я ашшарит из рода сподвижников Пророка! На этих землях теперь власть веры Пророка! А ты, язычник, — подчинись!

Старик тонко улыбнулся:

— Я согласен с тобой, о Ахмет. Но разве ты следуешь вере Али?

— Что-ооо? Ты назвал меня кафиром? Ответишь перед кади в Харате за такое оскорбление!

Но старик безмятежно улыбнулся:

— Разве вера Али дозволяет наносить побои без решения кади, обижать стариков и силой уводить чужих женщин? Ты трижды преступил законы шарийа, о Ахмет. Али не защитит тебя. Уходи. Мы еще можем решить дело миром.

Ахмет ибн Салах раздулся, как бурдюк с забродившим молоком, — и заорал:

— Взять его! Взять и дать палок, чтоб не смел оскорблять верующих ашшаритов, подлый самозванец!

Айяры не успели даже дернуться.

Старик оскалился — и все отшатнулись, увидев острые, одинаковой длины зубы. А потом мирза Масту-Хумар распахнул глаза.

Люди с проклятиями шарахнулись в сторону: жуткие зенки лупали поперечным зрачком, от этого рябило и слезилось в глазах. Юноши-поводыри тоже подняли лица — между веками у них переливалось сплошное зеленое сияние, без радужки и белка.

В следующий миг на месте старика вспыхнуло алым — и из алого развернулись огромные кожистые крылья. Взблеснули изогнутые, длинные, как кинжалы зубы — и тут же сомкнулись над плечами Ахмета ибн Салаха.

Вокруг орали как резаные люди, ржали и вставали на дыбы кони.

Безголовое тело, фонтанирующее из шеи красным, некоторое время держалось в седле — а потом завалилось набок. Мул мчался прочь, взбрыкивая и размахивая хвостом, безголовый труп застрял в стремени ногой и волочился сзади, мелко колотясь плечами о камни.

Юноши полыхнули зеленым, и на их месте возникли рогатые водяные драконы — молоденькие и очень злые.

— Заберите жизни чужаков, они дозволены! — трубно проревел мирза Масту-Хумар.

Селяне взорвались радостными криками и схватились за палки и камни.

— Коней, коней берегите! — задребезжал голос старосты. — На чем пахать будем, коней не пораньте!

Лошади под айярами бесились и свечили, наемники вылетали из седел. Удержавшихся стаскивали с коней и забивали палками. Кого-то в прыжке сбросил с седла двурогий чешуйчатый дракончик. И принялся с рычанием полосовать когтями, раскидывая в стороны обрывки кишок.

— Пропустите! Пропустите меня! — пронзительный женский крик еле слышался в общем гвалте.

— Дайте подойти Сураё! — поддержали общие вопли. — Вон он, женщина! Держите его!

— Держите его! — кричала Сураё. — Держи его крепко, муженек! И ты, Дакла, держи его с той стороны!

Высоко подняв в руке окровавленный острый камень, женщина протолкалась к растянутому на земле айяру. Улыбнулась в перекошенное, залитое кровью лицо мужчины — и пронзительно, радостно расхохоталась.

— Держите его крепко! — рявкнула она.

Сураё уселась на распяленного человека сверху — поддавая бедрами и постанывая, словно совокупляясь с лежащим. Селяне хохотали, айяр что-то орал — вероятно, просил пощады.

— Что, хорошо тебе, орел? — взвизгнула Сураё. — Горячая я женщина, а?!

И с размаху ударила камнем в лицо мужчины:

— Н-на!

И принялась с силой молотить булыжником — морщась от усилий, сдувая с лица волосы и смахивая кровавые брызги:

— Н-на! Н-на!

…Через некоторое время на берегу реки не осталось ни одного живого ашшарита.

Старый дракон с удовлетворением оглядел разметанные по траве и песку останки, не очень походящие на человеческие. Феллахи с арканами и длинными камышинами гонялись за перепуганными лошадьми, ловили их, спутывали и уводили прочь.

Почтительно кланяясь, подошел староста:

— Что прикажете делать с телами, о наилучший господин?

Дракон сморгнул и перетек в облик старца:

— Заройте, как обычно, на старом кладбище. Сверху ничего не ставьте — эти глупцы не заслуживают посмертного имени.

Староста поклонился и широким жестом указал на лепившиеся по склону холма домишки:

— Прошу пожаловать в мое скромное жилище, о Царь Реки. Отведай нашего угощения! Трех буйволов забьем в твою честь, о царь!

Дракон стоял, не двигаясь с места.

— Ах ты ж моя старая глупая голова! И ваших сыновей тоже приглашаем, господин, — спохватившись, угодливо прокудахтал староста. — Матушка их давно не видела, сидит-сидит льет слезы наша Гульбахар: как там мои мальчики, вот уж шесть лет не видала я моих близнецов!

Масту-Хумар прищурился:

— Уговор помнишь?

— Конечно-конечно, — заулыбался феллах. — Сыновьям вашим уже подобрали хороших девушек! Высокогрудые, с тонкой талией! Нетронутые — как снег поутру зимой! Одна — моя дочка, другая — дочка Даклы-шорника! Красавицы, при виде которых луна скажет: я скроюсь, мне стыдно! Девушки ждут не дождутся женихов, для них такая честь возлечь с сыновьями Царя Реки!

Дракон благосклонно улыбнулся и пошел вперед. Староста угодливо забегал то слева, то справа, лепеча льстивые слова. И поинтересовался:

— Господин кого-нибудь себе присмотрел?

— Пока нет, — важно ответил Масту-Хумар, вышагивая вперед и поглаживая бороду. — Приведете всех молоденьких, я выберу женщину. Хотя… У этой Сураё уже были дети?

— О да, наилучший господин! И как удачно — два мальчика! — радовался староста и семенил следом.

— Передайте женщине Сураё, что она будет прислуживать мне за ужином. Пусть вымоется и приготовится для меня.

— Оооо! Конечно-конечно! Вот уж машшате расстарается! Такой почет семье, благодарствуем, наилучший господин! Да родятся у царя лишь сыновья, да будут плодовитыми его женщины!..

Харат,

месяц с небольшим спустя

С тоской поглядывая на уходящую в небо громаду масджид, Муса ибн аль-Джассис, градоначальник Харата, вздыхал и перебирал четки.

Иногда ему казалось, что лучше бы он оставался ювелиром — и не водил дружбы с всесильным военачальником Джариром ибн Тулуном Хумаравайхом. Не становился его сотрапезником, а продолжал сидеть в своей лавке на большом базаре Васита и тихо пить любимое вино ширави. Ах, ширави, ширави, за твой вкус я отдам свое место в раю, но тебя, о царица вин, нынче так редко привозят из Лаона…

И надо же было случиться такому, что ибн Тулуна отправили в Васит с войском ради защиты города, а могущественный джунгар оказался любителем царственного, пурпурного — и крепчайшего — лаонского вина. Конечно, после сорока ратлей такого напитка его сотрапезники и собутыльники уже валялись пьяные по коврам, а ибн Тулун отчаянно скучал в одиночестве. А кому такое понравится, позвольте вас спросить? Вот вам бы понравилось, что вы еще готовы продолжать беседу и даже читать стихи, а кругом храпят, да еще и вповалку? Тогда Джарир ибн Тулун Хумаравайх послал невольников на поиски людей, столь же выносливых к вину, как и он.

А им показали на него, Мусу, — на кого же еще им было показывать, позвольте вас спросить? Все на базаре Васита знали, что ибн аль-Джассиса не перепить ни тюрку, ни даже сумеречнику — тягались, знаем. Впрочем, с сумеречником — веселый ему попался айютаец, купец, говорил, но какие из айютайцев купцы мы знаем, шпион небось, или наемный убийца, или и то и другое и третье, да еще и наверняка работорговец впридачу, но веселый такой, ничего не скажешь, — так вот, с айютайцем, правда, они свалились разом. Зато после сорок третьего ратля.

Ну так вот, ибн Тулун позвал его к себе во дворец, и они и принялись пить. И так хорошо они сошлись за трапезой, что сначала Хумаравайх принялся заказывать у него драгоценности, а потом сделал его управляющим делами. Ну а теперь, когда дочку его вот-вот возьмут в харим эмира верующих — вот почет выпал человеку, вот уважение! самому халифу предложил свою дочку Хумаравайх и получил согласие на женитьбу! — так вот, когда халиф — да продлит его дни Всевышний! — вот-вот введет в свой харим его дочку, ибн Тулун выхлопотал для любимца место градоначальника в Харате. А то с кем же мне там пить, вздыхал Хумаравайх. А он уж давно прикупил в здешней долине поместье, собирался уйти от дел и провести там остаток жизни. А что — сорок семь лет стукнуло человеку, преклонный возраст уже, пора поблагодарить Всевышнего за милость и удалиться на покой, в сады, к рабынькам и певицам.

И вот уж с самого лета он, ибн аль-Джассис, сидит в Харате градоначальником, и каждую пятницу пьет с ибн Тулуном в его усадьбе. И все бы ничего, но эмир верующих — да продлит его дни Всевышний, да благословит его и его потомство! — приказал военачальникам аш-Шарийа собраться и держать совет в его, аль-Джассиса, городе. Как будто от Харата до проклятой карматской пустыни ближе, чем от Васита! Или Куфы! Как раз наоборот! Но наше дело маленькое: ткнул эмир верующих пальцем в карту — туда все и съехались.

А все почему? Потому что халиф решил справлять свадьбу не в столице, а в Харате, поближе к невестиному дому. Ибн Тулуну хорошо — отправка каравана с приданым в Мадинат-аль-Заура могла разорить даже его: мало ли, дожди пойдут, все помочат, разбойники нападут, карматы, опять же, могут пограбить поклажу, они теперь, говорят, чуть ли не по всей аль-Джазире шастают. А вот ему, ибн аль-Джассису — плохо! Плохо ему!

Потому что свадьба — это раз. Военачальников маджлис — это два.

Ну и нерегиль. Это три. Нет, это не только три! Это три, четыре, пять, шесть — все остальное, до самой тысячи! Нет, тысячи тысяч! Миллиона!

Сначала через Харат проехал эмир верующих — когда держал путь в Фейсалу, этого самого нерегиля будить.

Ох, все и набегались. Ибн аль-Джассис с катибами три ночи кряду не спали! А сколько всего, ковров да подушек да циновок, пришлось перетряхнуть, да повыбить! Прислуги напокупать! Мальчишек пару штук посмазливее у торговцев найти! Да-сс, из-под полы, тут вам не Фарс и не Нишапур, где все можно, по закону за такие дела могут отрезать то, что между ног болтается — вон с надежным иснадом рассказывают, что в Ятрибе кади за мужеложство велел живьем человека сжечь, между прочим, купца, и не последнего, и все за то, что позволял другим мужчинам овладевать собой сзади, подобно женщине. Ну а про вкусы нашего повелителя все ведь известно… Ибн Тулун, кстати, вздыхает: мол, бедная моя доченька, достанется ли ей попробовать от мужа, а не от купленного невольника, но делать нечего, Фадл ибн Раби велел предложить дочку халифу — как тут откажешься? Всесильный вазир сказал — надо подчиниться!

Одним словом, набегались все так, что когда караван халифа проследовал дальше в Фейсалу, уж не чаяли в живых остаться, так намаялись.

Ну а потом из Фейсалы, прилетел голубь барида: ждите, мол, нерегиля. Едет он к вам, значится, и следом за ним прибудут другие славные воины аш-Шарийа, их тоже ждите. Купцы и катибы, знать и простолюдины, как им про то объявили, зарыдали в голос.

Визит эмира верующих! Свадьба! Теперь вот и это! Военачальники! Внимание халифа нас разорит, причитали горожане, и ибн аль-Джассис вместе со всеми, ибо после всех торжеств и приветственных церемоний при въезде аль-Амина в город его состояние изрядно уменьшилось.

И не успели все отплакаться, как нерегиль явился. Да.

Только он не ехал! Если бы он ехал, то он ехал бы две недели, как положено главнокомандующему! С караваном, со свитой, с луноликими невольниками и полногрудыми рабынями! Правда, ибн Тулуну нужные люди шепнули, что нерегиль в опале, и выслан в Харат в одном легком кафтане на хребте и хорошо, если со сменной лошадью, какая уж там свита с караваном. Но опять же, если бы этот неверный ехал, как и положено двуногому, верхом, он бы ехал неделю!

Но нерегиль — не ехал. Не ехал!

Как же он прибыл в Харат, спросите вы?

А вы поверите, когда вам ответят? Вы правда поверите? Честное слово? Ну, хорошо, мы вам скажем тогда.

В самое людное время, как раз после утренней молитвы, со стороны реки — как загудит! Заревет! И ветром — так и хлещет, так и хлещет! И рев стоит! Ну, про рев уже говорили, но ужас этого не передадут никакие слова! И небо — как смеркнется! Ужас! Люди бросали поклажу и товары, верховых животных и женщин, и бросались на землю, моля Всевышнего отложить конец света и День суда и отделения праведных!

И аккурат перед двойными башнями Нисских ворот — как смерч завертится! Как закружит! Все с дороги разбежались, конечно, а кто не разбежался, тот стал цветом как та дорога, потому что все засыпало пылью. И из ревущей тьмы на изнывающих от ужаса верующих пало с небес — чудище! Дракон!

Что, не верите? Вы же обещали!

В общем, говорили, было на что поглядеть: ослики ревут, лошади бьют копытами, верблюды тоже ревут, перекинутые арбы колесами крутят, люди голосят! А посреди всего этого раздрызга и вопля сидит здоровенный дракон с бородой и рожищами, на шее у него нерегиль, сидит, за роги держится и любопытно озирается — мол, что это все так раскричались, с чего бы это, никак в толк не возьму…

Ага, и это чудище — нет, не дракон, дракон сразу обратно к реке улетел, прям с размаху в воду кинулся, такой бурун поднял, что все лодки закачались, — чудище, которое нерегиль чудище, так вот этот неверный еще возмущался на следующее утро: что это у вас в городе так неспокойно, всю ночь орут и грохот стоит невыразимый, непорядок у вас в городе, надо бы тут все запорядочить… тьфу, короче, как-то по-другому он сказал, но понятно, что порядка нет, а надо бы навести, вот так.

А что дракон его верховой рогатый с бородищей переполошил правоверных так, что у всех душа подошла к носу, и спугнул караван верблюдов, груженый стеклянной лаонской посудой, и вся эта посуда побилась, то его нерегильскому высокому уму в толк не взять. А купцы, между прочим, пришли к нему, аль-Джассису, и принялись орать с целью возместить убытки, потому как он, ибн аль-Джассис, есть наместник Харата и тутошняя власть халифа, а верблюдов спугнул халифов слуга, ну и получается, что отвечать харатской казне! И они так лаялись до самой ночной молитвы, а после ночной молитвы лаялись до самой утренней молитвы, а к утру уже пришлось вызвать стражу-харас, и она-то всех разогнала палками по карван-сараям, потому что иначе на утреннюю молитву никто бы и не попал. Острословы потом зубоскалили, что ежели бы то был караван не со стеклом, а с шамахинской медью и ханьским фарфором, то грохоту и крику было бы в три раза больше.

Но он, ибн аль-Джассис, таким шуткам не смеялся, потому как ему больше хотелось плакать — что он и сделал сегодняшним утром.

Да, именно так: он, Муса ибн аль-Джассис, пришел задолго до призыва муаззина на двор масджид, расстелил молитвенный коврик в галерее и расплакался. Утираясь краем чалмы, он сказал такие слова:

— Воистину, нет мощи и силы, кроме как у Всевышнего, высокого, великого! Подай же мне руку помощи, о Милостивый!

И так он говорил много и много раз, пока двор не стал заполняться верующими. И люди собирались вокруг почтенных шейхов, и садились, свесив босые ноги из арок галереи, и занимали места на ступенях, и все поглядывали на закрытые ставнями окна второго этажа — там ли их жены и дочери. А весеннее солнце пригревало и золотило светлый песчаник кладки, и поблескивало на синих с лазоревым изразцах громадного портала, вздымающегося над крышами галерей внешнего и внутреннего дворов. Дальше, по бокам от далекого, отделенного гребнями крыш главного входа, сияли изразцовой рябью альминары с бирюзовыми куполами. С места, где сидел аль-Джассис, виднелся лишь фриз внутренних ворот с двумя желто-голубыми Дланями Охранителя, да верх двойной арки. Но выложенная фиолетово-синим камнем надпись читалась четко — «Нет Бога, кроме Всевышнего».

Люди почтительно делали вид, что не видят своего градоначальника, одиноко приткнувшегося у самой стены — раз надо человеку помолиться в одиночестве, значит надо. А ибн аль-Джассису было не до людей — он молился и плакал. А что ему оставалось делать, хотелось бы вас спросить?

Нерегиль, этот враг Всевышнего, снова отказался от вооруженной охраны. И как отказался, проклятый! «Если ты не урежешь свои речи, о человек, я урежу тебе язык»! Какова награда за заботу и труды, воистину за такие слова этот неверный достоин лишиться защиты Всевышнего… тьфу.

Тут ибн аль-Джассис заплакал снова — потому что именно защиты Всевышнего он пришел просить для этого сына прелюбодеяния. Ну и для себя тоже — потому что если этого врага веры все-таки зарежут на базаре или под воротами, ему, Мусе ибн иль-Джассису, придется ответить головой. И его жены и дети останутся нищими и без пристанища, потому что имущество провинившегося перед халифом наместника конфискуется, и дочери его лишатся приданого и защиты, а сыновья хорошо, если уцелеют, потому что неудачников судьба не прощает, а превратности ее ожидают всякого человека…

И тут с высоты утреннего неба сильный голос муаззина пропел: «Велик Всевышний, велик, и нет Бога кроме него…», и все склонились ниц, и приступили к омовению. И ибн аль-Джассис со вздохом последовал за остальными правоверными: малыми и великими, добрыми и злыми, ищущими прибежища и находящими его — ибо так говорит Книга.

Над харатским базаром поднимался громкий крик продавца плова, зазывавшего покупателей:

— А вот кому пилав, пилав с бараниной, с чечевицей, с тыквой, лучший мазандеранский пилав, подходите, правоверные, покупайте пилав, два даник чашка малая, три даника большая, а вот берите хорошие, большие листья платана, на них высыпается чашка, вах, вот это пилав!..

— Почтеннейший, и это ты называешь пилавом? Где зира, где гранат, и почему мясо с тыквой лежат отдельно на этом пустом рисе?..

— Вах, что говоришь, слушай себя, что говоришь, ты враг Всевышнего, в этот рис я положил пыльцу с сотни цветков лучшего хорасанского шафрана!

— Ты сам враг Всевышнего, чтоб мне не сесть на лошадь, за такой пилав у нас в Мерве тебя бы погнали с базара тумаками, палками бы погнали, что ты продаешь?!

— Да у вас в Мерве пилав не умеют готовить — все пихаете подряд!..

— У нас в Мерве не умеют готовить пилав?!..

— Куркуму сыплете!!!.. Ты попробуй, попробуй, чем отличается благородный шафран, царь специй, от куркума, тьфу, на, враг Всевышнего, на, сын гордости и ифрита, попробуй эту большую чашку даром, и не говори никому на этом базаре, что Халид Бу Али не умеет готовить пилав!

Наголо бритый — только чубчик на голове топорщился — плосколицый степняк махнул нагайкой — убедил, мол. И соскочил со своего низкорослого конька. Утерев с лица пот, принял лист с горкой риса и чечевицы и принялся кидать его пригоршнями в рот. Перепоясанный грязным изаром базарного повара Халид размахивал руками и кричал:

— А? Что? Вкусно? А что я говорил? О, сын греха, ты еще не пробовал свадебный пилав Халида! У тебя есть дочь? Позови меня, я приготовлю ей на свадьбу такой пилав, что в вашем Мерве его будут вспоминать до следующего Рамазза!

Джунгар посмеивался в усы и отправлял в рот щепотку за щепоткой. А потом вытер жирные губы и захохотал в голос:

— Ну, давай мне еще, плачу шесть даник, и никому не говори, что Ахмед Алтан-батур, хорчин Галдан-Цэрэна, ел пилав на базаре даром и в одолжение!..

Мальчишки-попрошайки, подныривая под брюхо лошади, дергали за стремена, степняк смеялся, подкидывал им мяса, побирушки начинали крикливую свалку среди ошметков и тростниковых стеблей — не хуже воробьев, долбивших клювиками по крышкам чашек с пловом. На катающихся и вопящих мальчишек наступали люди, толпа гомонила, толкалась, тыкала пальцами, торговалась, бритый затылок жующего джунгара блестел, Халид зазывно орал и размахивал ладонями, направо от него замотанная в черную абайю тетка торговала дровами, сучковатые тощие вязанки уходили одна за одной, рядом с ней на обрывке ковра сучил ножками младенец и тоже орал…

— Сейид?..

От неожиданности Тарег поперхнулся абрикосом — вот это да, его застали врасплох, хорош гроссмейстер, нечего сказать…

Молодой парень со смуглой кожей ашшарита и узкими глазами степняка весело скалил ровные белые зубы. Одет он был также на ашшаритский манер — черно-белая куфия с черным же икалем, белая длинная рубаха до колен и прекрасный бурый бишт из дорогой тонкой шерсти. На ногах туфли, а не сандалии слуги.

А самое интересное, парень, разглядевший его сквозь покрывало, держал Гюлькара за повод. Крепко так, уверенно. И, запрокинув лицо, доброжелательно улыбался. Во все тридцать два зуба.

Слизнув подтекающий сок, Тарег снова откусил от абрикоса. Вынув из завернутого подола фараджии еще один, жестом предложил остроглазому незнакомцу — будете, почтеннейший?..

Тот заулыбался еще сильнее, кивнул и поймал абрикос. Глядя Тарегу в глаза, надкусил и — все также не отводя взгляда — прожевал кусок. Затем вынул и бросил наземь косточку.

— Благодарю, сейид. Хороший абрикос, я не знал, что уже торгуют такими.

— Надо знать, где брать, — усмехнулся нерегиль. — Лучший рынок в пригороде — в медину привозят только самое дорогое, и только те, у кого есть чем заплатить пошлину. А среди дуканов торгуют лучше и дешевле.

— Хорошо, что я не смотритель рынка, — притворно нахмурившись, погрозился пальцем бесстрашный полуашшарит. — За торговлю не обложенным пошлиной товаром налагают взыскание и на торговца, и на покупателя, сейид…

И, посмотрев на чуть выдвинутый из ножен меч — Тарег держал большой палец на оковке гарды, готовясь выщелкнуть клинок сильнее, — добродушно заметил:

— Вы зря беспокоитесь, сейид. Насчет меня, я хотел сказать…

Глаза его враз потемнели, словно стягивая с лица улыбку:

— А так бы я на вашем месте сильно побеспокоился…

Тарег снял руку с меча и полез за следующим абрикосом.

Не дождавшись ни поднятых в удивлении бровей, ни вопроса, юноша продолжил — не отпуская, кстати, повода, совершенно не беспокоящегося Гюлькара. Что за пропасть, жеребец даже конюхов покусывал, не то что незнакомцев…

— А кого, если это, конечно, не тайна, видела та торговка в квартале аль-Зайдийа?

— Да кого-то, похожего на шпиона вроде вас, почтеннейший, — сплюнув косточку, любезно ответил Тарег.

— Конь слишком хорош, — усмехнулся юноша. — К тому же, здешние повесы в этот час дня предпочитают мулов — голова гудит после попойки. И меч ваш, сейид, блестит, прямо-таки ослепляя. Даже второе зрение слепнет, сейид, — до того блестит.

Глаза его, кстати, так и не повеселели.

— У вас в роду были сумеречники? — осведомился Тарег. — Я не знал, что в барид набирают потомков маджус.

— Я не из людей барида, — снова заулыбался полуашшарит. — К тому же, я чистокровный человек.

Тарег наконец-то поднял брови в удивлении.

— Шаманы, несколько поколений. Да и прадед мой был непрост… А уж прапрадедушка — ох… — юноша только рукавом махнул, показывая в улыбке безупречные зубы.

— Вы… скорее… тюрок?

— Скорее джунгар.

— Ах вот как…

И Тарег предложил собеседнику еще один абрикос. Тот не отказался.

— Так о чем мне нужно побеспокоиться?

Юноша помахал рукой — повод, кстати, при этом отпустил — прося подождать, пока прожует. Дожевав, сказал:

— В Харате вас очень хорошо помнят, сейид. Все местные жители — а также те, кто переехал сюда из Нисы.

— А что, там осталось кому переезжать? — искренне удивился нерегиль.

— Несколько сотен человек набралось — по арыкам прятались, говорят, по сточным канавам, опять же по подвалам, — покивал его собеседник. — Кстати, соседний с аль-Зайдийа квартал — их. Так и называется, аль-Нисайр.

— А что, город не стали отстраивать заново? — вежливо поинтересовался Тарег.

— Отстроили, но не на прежнем месте, — также вежливо ответил молодой человек. — И надо сказать, сейид, жители Харата не особо признательны вам за то, что пришлось собирать деньги на новый михраб в Пятничной масджид и на новые списки Книги для учеников медресе. Следует добавить, что это — не самая главная и важная причина, по которой местные жители на вас… эээ… сердиты.

— Я так понимаю, что если бы я поступил с ними, как с жителями Нисы, они были бы мне больше благодарны, — прищурился нерегиль.

Молодой человек вздохнул:

— Градоначальник, начальник гарнизона, кади и сборщик податей, а также большинство гвардейцев, охранявших цитадель Харата во время мятежа аль-Валида, происходили из местных уважаемых — и крайне многочисленных, сейид, — семейств.

— Вот как… — отозвался Тарег, изображая преувеличенное внимание.

А юноша вдруг обернулся и показал куда-то в сторону — туда, где под пыльными навесами галдели торговцы фруктами:

— Гору пустых корзин видите, сейид?..

Пустых корзин в той стороне наблюдалось предостаточно — время было послеобеденное, многие отторговались. Феллахи сворачивали циновки и заводили осликов в оглобли тележек. Определенно большая куча пустых корзин высилась рядом с лотком, над которым надрывался зеленщик.

— Ну?..

— Зеленщика?

— Даа-а…

— Человека с яблоками?

— В чалме с длинным хвостом?

— Нет, в одной шапочке. У кого куча яблок поменьше. И сидит он не за лотком, а на циновке.

— Вижу такого человека. И что?

— Его зовут Адхам ибн Ирар. У них в роду так принято называть старших сыновей: то Ирар, то Адхам. Старый род, между прочим, сейид, мединский, по материнской линии ансары, сподвижники…

— …я понял.

— Вы повесили его деда, сейид.

— Я помню.

— Он тоже.

Помолчав и посмотрев на сидевшего и перебиравшего яблоки человека в грубой аба, Тарег извлек еще один абрикос — для собеседника:

— Я признателен вам за сведения, но полагаю, что на этом базаре каждый второй на меня за что-то обижен. Или даже каждый первый. Что же, мне не выезжать в город?

Презрительно фыркнув, он подобрал поводья. Однако Гюлькар сосредоточенно жевал половинку абрикоса, предложенную потомком джунгарских шаманов, и решил не отвлекаться на движения хозяина.

— Дело даже не в том, что вы повесили его деда, сейид, — продолжил, как ни в чем не бывало, молодой человек. — Дело, скорее, в том, что вы запретили хоронить тела казненных…

— Это ваши законы!

— Конечно, сейид, простите, я не хотел показаться грубым. Но, так или иначе, род ибн Ираров заплатил тысячи и тысячи динаров за возможность достойно похоронить отца семейства. И, люди говорят, разорился, собирая эти деньги. К тому же у них конфисковали поместья, земли, сыновей взяли в тюрьму и пытали, пока они не отписали все имущество новому градоначальнику…

— Я знаю, как у вас все происходит при смене власти!

— Да-да, сейид, я понимаю… так вот, теперь ибн Ирар сидит на циновке и продает яблоки. Говорят, торговля идет не так уж бойко. У него две незамужние дочери, а их никто не сватает. Все боятся родниться с опальным семейством. Печально, не правда ли?

— И? — Тарег собрал поводья в горсть и вздернул недовольно всхрапнувшему Гюлькару морду.

— Шуу, шууу… — полуджунгар-полуашшарит ласково похлопал коня по шее и снова поймал повод.

А потом взглянул нерегилю прямо в глаза:

— Ибн Раббьяхи — это родичи начальника гвардейской стражи — переехали в поместье, им пришлось продать то, что уцелело из имущества. Ибн Халликаны — это…

— …сборщик податей. Я…

— …я тоже понял, что вы помните, сейид. А вот они живут, как жили, над каналом Нашраван. И ибн Умары, которые…

— … кади…

— …да, они живут в том же квартале. До сих пор. Как вы думаете, сейид, у них хватит денег скинуться и нанять кого-нибудь с… мнэ… острым зрением?

— Что ж, тогда желающим убить Тарега Полдореа придется постоять в очереди, — нерегиль дернул плечом. — Меня это не интересует.

Он поддал Гюлькару стременами и натянул правый повод, разворачивая сиглави. Конь недовольно храпнул и закивал мордой, пытаясь поддать задом.

— В вас всадят нож.

— Меня нельзя убить, — прорычал Тарег, борясь с храпящей скотиной.

— Тем хуже, — прищурился полуджунгар, складывая руки на груди. — Потому что если горло перерезать обычному человеку, он умирает. А вы будете мучиться, сейид. Как в прошлый раз.

Разъяренный Тарег дал шенкелей, Гюлькар долбанул копытом по ящику, на котором лежали амулеты-пятерни. Медные ладошки посыпались, кругом заорали. Покрывало спало. Потомок шаманов расплылся в улыбке.

— Какой шайтан послал вас, почтеннейший?!.. — рявкнул Тарег и увидел десятки повернутых к нему ошалелых лиц.

Толпа завопила с новой силой. Люди, увидев, кто сидит на хорошем сиглави посреди базара, испуганно ахали, хватали на руки детей, толкались, оборачивались и показывали пальцами. Где-то заверещала женщина. Беспокоящийся Гюлькар ржанул — и поддал задними копытами. За спиной взметнулась стена воя, спереди началась давка

— Чтоб вам провалиться! — заорал Тарег. — Хватит с меня ваших рассказов! Ну-ка, выкладывайте, кто ваш отец, о котором вы все время думаете!

Вокруг вопили: «аль-Кариа, вон он, воистину это аль-Кариа, спасайтесь, правоверные!», кто-то пер от него, кто-то к нему, продавец пилава стоял с раззявленным ртом, мальчишки-попрошайки восторженно завывали.

— Мой батюшка, Джарир ибн Тулун…

Возбужденный воплями Гюлькар попытался встать в свечку:

— Короче!..

— … Тулун приходился сыном…

Пихаясь как самый умный, кто-то все-таки опрокинул чашки с пилавом — и мир взорвался.

Тарег рявкнул:

— Еще короче!..

— …сыном Архаю! Сыну Арагана! Сыну Эсена!

— Тьфу на вас, почтеннейший! Вы бы сразу сказали, чей вы правнук!.. Садитесь сзади!

— Батюшка ждет вас в поместье! Сказал, привези Повелителя, в ноги упади, но привези!..

— Тьфу на вас снова! Меня еще ни разу не приглашали на ужин, угрожая убийством! Дорогу! Дорогу, вонючие обезьяны, я не знаю, что с вами сделаю! Дорогу!..

Из арки за спиной вопящего зеленщика открывался прекрасный обзор.

Вот раскиданный сельдерей и стебли лука, которые пытается собрать верещащий продавец. Вот разъехавшаяся куча корзин и мелькающие над головами корзины, которыми правоверные уже начали мутузить друг друга.

А вот напряженная спина Адхама ибн Ирара, позабывшего про свои фрукты. Потомок некогда славного рода стоял, намертво вцепившись в рукоять ханджара. И смотрел на исчезающего в толчее базара нерегиля.

Впрочем, смотреть было уже особо не на что: всадник в белой фараджийе и вцепившийся ему в плечи паренек уже скрылись за покосившимся навесом из яркой лоскутной ткани.

На месте, где неожиданно, словно из ниоткуда, возник нерегиль, среди расколоченных черепков и рассыпавшегося риса кипела обычная базарная драка. Бритый степняк в грязном халате прыгал одной ногой в стремени, его стаскивали за пояс двое детин с такими же бритыми башками, детин охаживали кулаками невольники продавца пилава, а сам Халид Бу Али держал лошадь под уздцы и, надсадно вопя, призывал Всевышнего в свидетели разбойничьего нападения на гостя.

Адхам ибн Ирар отпустил, наконец, рукоять фамильного кинжала и рухнул на циновку, в отчаянии закрыв лицо руками.

За происходящим внимательно наблюдали двое пожилых людей, попивавших чай в тени арки за спиной зеленщика.

В одном из них без труда опознавался евнух — это был пухлый брыластый человечек с тяжелыми подглазьями и безволосым дряблым подбородком.

— Похоже, вас опередили, почтеннейший, — отхлебнув чаю из тонкостенного стаканчика, злорадно сказал он своему собеседнику. — Вашим молодцам придется обождать другого удобного случая…

И, не скрывая злобного торжества, поправил дорогую чалму голубого шелка.

Его собеседник кисло скривился и, оторвавшись от созерцания дерущейся толпы, неодобрительно оглядел пышный наряд евнуха: парчовый халат, многослойный кушак, сверкающие драгоценными камнями — по новой столичной моде — туфли.

Сам-то он был одет куда скромнее: скромный тюрбан золотистого цвета, и такого же цвета — цвета иноверцев — джубба. Туфли ему, согласно последним указам халифа, носить возбранялось. Поэтому личному лекарю матери аль-Мамуна — а это, конечно же, был он — несмотря на размеры состояния, приходилось надевать презренные сандалии.

Однако неодобрение Садуна ибн Айяша вызывалось отнюдь не ревностью и не обидой на запреты. У себя дома сабеец надевал такие туфли и снимал туфли с таких рабынь, — кстати, верующих ашшариток, — что главному евнуху Бишру оставалось бы только завидовать и выщипывать скудные волосенки, росшие заместо бороды. Так вот, неодобрение лекаря вызывалось совсем другими причинами.

Крикливая роскошь, с которой одевался главный евнух, могла привлечь нежелательное внимание. А господина Бишра позвали в этот домик на Малом базаре Харата по такому делу, что нежелательное внимание стоило бы не привлекать совсем.

Но не зря говорят: мужчина, лишенный естественных удовольствий, будет искать им замены в собирании предметов и устраивании пакостей. Вот и почтеннейший Бишр развлекался как умел — его страсть к редким камням вошла в поговорку. Про пакости тоже многое рассказывали.

А кроме того, случившееся на базаре не добавляло лекарю хорошего настроения. Проклятый юнец оставил их с носом, и столь тщательно подготовленный план действий можно было забыть как небывший.

Но к делу:

— Джамиль, позови Бехзада, — приказал Садун одному из айяров, сидевших на корточках у двери лавки.

Тот сплюнул комочек гашиша и скользнул в обвисшие старые двери.

А евнух, тем временем, допил чай, наморщил желтоватое личико и проскрипел:

— Кто этот достойнейший молодой человек, столь не вовремя встретивший нашего… эээ… гостя?

— Это Элбег, сын Джарира ибн Тулуна Хумаравайха, — сухо отозвался Садун ибн Айяш.

— Элбег?.. — наморщился смотритель халифского харима.

— Когда он приходит в масджид, он называется Абдаллахом. Или Убайдаллахом. Или еще как-нибудь… правильно… — тонко и злобно усмехнулся лекарь.

Евнух залился высоким козлячьим смехом:

— Ха-ха-ха… правильно… ха-ха-хххааа… А вам лучше не попадаться на язык, почтеннейший!.. ха-ха-ха!..

Садун ибн Айяш, однако, не выказывал никакой веселости. Дождавшись, пока его собеседник отсмеется, он тихо проговорил, задумчиво поглаживая бороду:

— Если эту… тварь… перехватили, значит, люди ибн Тулуна давно за ней следят. Возможно, судьба не отвернулась от нас, а напротив, помогла не совершить опрометчивый шаг…

— Опрометчивый?.. — усмехнулся евнух. — Вы называете убийство среди бела дня «опрометчивым шагом»?

— Это… существо… — рот Садуна брезгливо скривился, — нельзя убить простым оружием. Возможно, его нельзя убить даже особым оружием.

— Неважно, — обрюзглое личико капризно сморщилось. — И мне также совершенно неважно, зачем Госпожа приказала мне прибыть сюда и сидеть с вами на грязном базаре, глядя на то, как ваши наемные убийцы…

Голос досточтимого Бишра сорвался в шипение. А лекарь, напротив, просиял и улыбнулся:

— А я готов объяснить, почтеннейший! Госпожа, также как и я, не верит клятвам ашшаритов, которые вы даете нам, неверным.

Евнух сморщился, как снятая лимонная кожура.

— Ну-ну, почтеннейший, мы же с вами не дети… «Клятва, принесенная кафиру, ни к чему не обязывает, и жизнь того, кому поклялись, не запретна для вас» — мой любимый хадис вашего пророка, — продолжал ласково улыбаться Садун.

Евнух, все так же скривившись, молчал. Только холеные пальцы продолжали перебирать подвески огромной пряжки, скреплявшей пояс. А лекарь потянулся к чайнику и подлил в свой стаканчик:

— Лучшая печать на договоре — кровь. А еще лучше — свидетельство, над этой кровью произнесенное. Заметьте, вам бы почти не пришлось лгать под присягой: Адхам ибн Ирар был бы благодарен, если бы в суде вы назвали его убийцей. Над ним насмехается весь город: казнивший его деда нерегиль уже месяц как в Харате, а Адхам даже пальцем не пошевелил, чтобы отомстить. Объявив ибн Ирара зачинщиком нападения, вы бы оказали бедняге услугу!

И Садун, хлопнув себя по колену, от души расхохотался, расплескивая только что налитый чай. Базарный шум и крики драки — кстати, стража уже присоединилась к побоищу и растаскивала дерущихся, орудуя палками — отгораживали от толпы не хуже самых плотных дверей. Евнух молчал, отвернувшись.

Лекарь, прищурившись, вздохнул и оценивающе посмотрел на темные подглазья почтеннейшего Бишра — печень. Скопцу не хватит времени насладиться камнями, что прислала ему в подарок госпожа Мараджил. И на должности смотрителя харима нового халифа ему не бывать — печень отравит устаду Бишру жизнь гораздо скорее, чем осуществятся замыслы Госпожи. Но пока старый кастрат мог оказаться очень полезен…

Размышления Садуна прервал молодой зычный голос:

— Звали, дядюшка? Пора?..

Сабеец мгновенно обернулся к молодому красавцу с пышными, черными, по парсидской моде подкрученными усами. И, оценив то, как тот поправляет завязку штанов, зашипел:

— Пусть тебя заберут дивы, Бехзад!.. Что ты орешь? И что ты делал со своими шальварами, о сын греха! Я прибью эту шлюху! Она должна оставаться девственницей! Где Джамиль?!..

Бехзад и айяры за его спиной согласно заржали:

— А она девственница, дядюшка! Га-га-га! Мы там — ни-ни!.. Га-га-га!

— Где Джамиль?! — свирепо рявкнул Садун.

— Она умоляла закончить с ней! — держался за живот Бехзад. — Она ж такая горячая, сучка, ей все мало! Можете быть уверены, почтеннейший, — сквозь смех, молодой парс обратился к жующему тонкие губы евнуху, — мы ее обучаем только хорошему — как доставить удовольствие нашему повелителю наилучшим способом!

И перегнулся от хохота пополам. Айяры вытирали слезы рукавами.

— Молчать!.. — зашипел Садун, зеленея.

Смех оборвался.

— О ком речь? — тихо переспросил Бишр.

— Госпожа в своей мудрости предусмотрела несколько путей к цели, — мягко улыбнулся Садун. — Раз самый прямой и надежный оказался для нас закрытым, мы прибегнем к другому мудрому совету блистательной ханум…

Айяры, тем временем, негромко рассказывали Бехзаду о случившемся — мол, нерегиля перехватили, и все отменяется. Красавчик подкрутил ус:

— Эх, жаль… Я б его… — и свирепо прищурился, кладя ладонь на рукоять джамбии.

— Замолчи, дурень, — мрачно оборвал его Садун. — Лучше благодари богов, что Джариров сынишка нас опередил: еще неизвестно, кто бы кого первым поддел — ты его, или он тебя.

— Я, дядюшка, в сказки больше не верю! — радостно заржал красавчик, и айяры его громогласно поддержали.

Лекарь лишь отмахнулся. И приказал:

— Отдай кольцо, племянничек. Сегодня оно тебе не понадобится.

Несколько смутившись, молодой парс посерьезнел лицом. Но все-таки сделал то, о чем просил лекарь: снял с большого пальца здоровенный, безобразный на вид перстень — толстый, железный, с плоским дорожным камнем в грубой оправе. Внимательный глаз разглядел бы гравировку: воин в длинной кольчуге с обнаженным мечом в руке. Человек осведомленный сразу бы понял, что камень и оправа весят одинаково — с точностью до кирата. Таковы были требования книги «Гийят аль-Хикам» к изготовлению талисмана, придающего сражающемуся мужество, отвагу, а также дарующему его оружию удачу.

Вернув кольцо, молодой человек как-то сник, отошел к рассевшимся у стены айярам и принялся жевать гашиш.

Старый сабеец удовлетворенно кивнул. И, поднимаясь, жестом поманил евнуха: прошу, мол, за мной в комнаты. Драка уже сошла на нет: среди рассыпавшихся риса, фруктов и черепков копошились маленькие оборвыши, торопливо выбирая из мусора остатки пищи, их пихали под зад подметальщики — ругаясь, они пытались сгрести в кучи потерянные туфли, носовые платки и обрывки одежды.

Окинув взглядом пустеющий базар, Садун ибн Айяш повернулся и вошел в лавку: в Харате эти щербатые двери с облупившейся краской хорошо знали покупатели иноземных духов, притираний, мазей, а также евнухи и сводни. Приказчика Фаруха в городе за глаза звали «Оживляющим мертвых» — ибо он вернул молодость несчетному количеству поникших зеббов. А также помог многим юношам приворожить понравившихся девушек, а сердца многих молодых людей обратить к ждущим их любви женщинам.

Шаркая туфлями, евнух прошел за ним через переднюю. Вместо дворика Бишр увидел еще одну комнату, без окон, сплошь заставленную ящиками и сундуками. Свет в нее едва попадал из соседнего помещения. В полу черным кругом зияла дыра. Опасливо подойдя, евнух увидел, что в дыру уводят ступени спиральной лестницы. Внизу, похоже, горела лампа или свеча — ступени можно было различить, не напрягая глаз.

Спускаясь по скрипучей рассохшейся лестнице, смотритель харима различил привычные уху звуки — тяжелое дыхание и постанывания совокупляющихся мужчины и женщины.

Парочка умостилась в углу: оба лицом к нему, мужчина сидел прямо на полу, женщина, расставив полусогнутые, бесстыдно голые ноги, извивалась у него на коленях, запрокидывала голову и разевала широкий полногубый рот. Запустив руку под платье, айяр мял ей груди. Оба ахали и скреблись туфлями по неровному каменному полу.

Скептически поджав губы, главный евнух оценивающе осмотрел насаженную на крепкий рог айяра женщину. Точнее, совсем молоденькую девчонку. Ей было не больше тринадцати — судя по тому, что груди еще не оформились: загребающей в горсть жадной ладони айяра нечего было прихватить. Ноги и бедра тоже не набрали нужной округлости и жирка.

— Хм, — наконец, произнес он, отрывая взгляд от ладони, которой женщина то и дело натягивала платье у себя между ног.

И, обернувшись к Садуну, продолжил:

— Худовата… Ни груди, ни бедер…

Лекарь растянул губы в улыбке:

— Так ее и зовут Кабиха.

— Мда, действительно уродина.

— Зато похожа на мальчика, не правда ли, почтеннейший?

Пожав плечами, евнух кивнул огромной чалмой:

— Похожа, это правда. Ну и что?

— Матушка халифа, ясноликая Умм Мухаммад, приказала купить для харима своего сына невольниц, походящих более на юношей, нежели на девушек, не правда ли? — разворачиваясь обратно, пояснил харранец.

— Но у меня их уже дюжина, этих гуламийат, — капризно протянул евнух. — Зачем мне еще одна худосочная коза, да еще с таким именем?

— Затем, — добродушно пояснил Садун, — чтобы вы, почтеннейший, получили ту же должность при дворе… нового халифа. Ну и, конечно, рубины из Ханатты. Редкого зеленого оттенка. Буквально на прошлой неделе пришли с караваном — я попросил купца придержать. Ну так как?

Бишр наморщился.

Айяр вдруг вцепился девчонке в бедра и, несмотря на ее жалобные стоны, выпростался. Оказалось, он просто решил сменить позу: поставил Кабиху на четвереньки лицом к стене, пристроился сзади и принялся быстро дергать задом. Девчонка заахала, заохала и уперлась ладонями в камень. Руки то и дело съезжали, Кабиха вскрикивала, айяр сопел и долбился все быстрее и быстрее.

— И все же, зачем вам эта коза? Что вы собираетесь ей поручить? — пожевал евнух губами.

— А вам лучше этого не знать, — усмехнулся Садун.

Господин Бишр стрельнул глазками:

— Не доверяете, почтеннейший?

— Если на нас донесут, вас, наставник Бишр, возьмут на пытки. А я хочу быть уверенным в вашем молчании, — безмятежно ответил сабеец.

Евнух скривился — но кивнул.

Садун тихо сказал:

— Рубины ваши, почтеннейший. Должность тоже.

Уже поднимаясь по лестнице, они услышали, как мужчина задышал, как пес, часто-часто, — и следом охнул и облегченно застонал, словно ему из раны вынули оружие.

Солнце уже садилось, когда Фархад вернулся в лавку, — и сразу шмыгнул в заднюю комнату, где хранились лекарские инструменты, ступки для растирания трав и пучки растений.

Евнух отвез Кабиху во дворец — за это ему приплатили отдельно. По закону-то невольницу должны были отвести в дом к уважаемой женщине и там осмотреть, удостоверившись в чистоте девушки либо взломанности печати. Если девушка утратила чистоту, ее положено было оставить в доме уважаемой ашшаритки на месяц — до наступления месячных. Однако господин Садун выписал евнуху документ, удостоверяющий, что он, лекарь такой-то, осмотрел невольницу по имени Кабиха и свидельствует ее девственность и непорочность.

Фархад поглядел на себя в таз с водой и хихикнул: ему впервые в жизни пришлось переодеться женщиной. Отжав тряпицу, юноша поднес ее к лицу — смыть краску. И улыбнулся непривычному отражению.

Волосы взбили в высокую прическу, лицо набелили, веки подвели и насурьмили. Ну и губы накрасили. Поверх новых, шелковых, узких шальвар надели платье-камис, а сверху еще одно, златотканое. Пихнули за ворот две маленькие подушки — чтобы на грудь было похоже. Увешали ожерельями и браслетами. И выдали яркий, зеленый с золотом хиджаб невольницы. Замотавшись в него, Фархад гляделся рядом с Кабихой как родная сестра.

Ни заросший черной шерстью купец Мехмед-оглы, ни бритый хозяин притона, ни утонченный господин Мубарек не прибегали к подобным ухищрениям — на разве что господин Мубарек любил, чтобы Фархад помадил губы и подводил веки. Впрочем, это понятно: им нужен был мальчик, а не девочка.

Во дворец Фархад ехал в одних носилках с наставником Бишром и по пути натерпелся: наглая сучка, бесстыдно хихикая, запускала юноше руку между ног и пыталась залучить его ладонь между ног себе — тебе жалко, красавчик? Кто ж мне вставит в этом дворце, ну давай же, давай, пощекочи меня! А евнух одобрительно на все это поглядывал, подзадоривал Кабиху и придвигался, масляно улыбался и гладил юноше щеки с цоканьем и бормотанием «какой анемон, вах, какой анемон…».

Поэтому когда наступил самый ответственный момент, и носилки принялась осматривать стража аль-касра, Фархад не только не испугался, но испытал самое настоящее облегчение: ну наконец-то приехали.

— Это кто? — прогудел огромный тюрок в высоком шлеме.

— Я невольница посредника, прибыла получить деньги за новую рабыню, — низким, с хрипотцой голосом ответил Фархад.

Тюрок огладил взглядом «груди», туго обтянутые хиджабом, и осклабился:

— Пойдешь обратно, красавица, скажи, где тебя искать в городе!..

Фархад затрепетал ресницами, скромно опустил глаза и прикрыл пухлые от подводки губы краем платка. Тюрок с сожалением вздохнул, поддернул мошонку и махнул — проходите, мол.

Устад Бишр, все так же вздыхая, тут же отправил Кабиху в баню, а Фархада долго водил по комнатам харима, показывая, где тут то, где тут се, а вот сад, а вот дворик евнухов, а не желает ли прекрасная Жасмин чаю… Нет, не желает? Какая жалость… И все клал ему руку на талию. Тебе-то куда, кастрат, устало думал Фархад, трепеща ресницами и покорно улыбаясь.

Кабиху он из бани дождался. С улыбкой попросил всех выйти из комнаты, крепко закрыл двери. А потом повалил девку лицом вниз на ковры, скрутил руки платком, другой платок засунул в мерзкую пасть, взял мухобойку и отлупил Кабиху по тощему заду. Девка билась, мычала от боли. Ничего-ничего, сучка, будешь знать, как на меня залупаться. Потом он побил ее кулаком и ногой — умело, чтобы следов не оставалось, как в притоне учили. Там приходилось часто драться за клиентов — а синяки и шрамы нельзя оставлять, наказывали за порчу внешности и удешевление товара.

Напоследок дал пару оплеух — не сильно, чтоб только из носа потекло, вынул кляп, взял за тоненькое, как у цыпленка горло, и сказал — глаза в глаза:

— Слушай меня внимательно, о дочь греха. Ляпнешь чего — язык вырежу и в фардж углей напихаю.

Подведенные глаза Кабихи текли краской и слезами. Фархад сжал пальцы, девка захрипела.

— Слушаться меня беспрекословно. Мигни, если понимаешь.

Она вывалила язык, но мигнула. Фархад ослабил хватку.

— Без разрешения ничего не делать. Делать только то, что говорят. Я приду, не один раз. Распоряжения отдаю только я. Вопросов не задавать. Подчиняться мгновенно, даже если я велю засунуть голову в пруд и так держать.

Кабиха жалобно задышала, хватая воздух размазанным ртом.

— Не вздумай брыкнуть, сучка. Мы до тебя доберемся везде. Будешь вести себя хорошо — останешься жить.

И разжал пальцы.

Потом развязал девку, обтер ей кривое от боли лицо, пнул на прощанье под зад и вышел вон.

Из дворца он выбрался в носилках устада Бишра: за это, правда, пришлось расплатиться. Глубоким, страстным поцелуем старого кастрата. Но лучше целоваться с евнухом, чем попасться в руки тюрку-стражнику — тот мог затащить в караулку и, лапая понравившуюся рабыню, нащупать между ног Фархада кое-что, женщине не подходящее.

Улыбнувшись воспоминаниям, Фархад принялся смывать с лица краску.

Шаги за спиной он услышал вовремя. И вскочил вовремя — потому что сидел над тазом, а в руке у Бехзада была веревочка, как раз на шею сидящему накинуть.

За племянником господина Садуна стояло еще двое айяров — Джамиль и красавчик Нагиз. Все трое нагло улыбались.

— Что ты так дергаешься? — осклабился Бехзад. — Не подумай ничего плохого, я душить тебя не собирался!

И подмигнул товарищам.

— Зачем же тебе веревка? — глупо спросил Фархад.

— Ну так, разве что самую малость придавить. Чтобы ты бутончик расслабил, — хохотнул Нагиз.

И шагнул поближе. Фархад вжался в стену, звеня все еще неснятыми ножными браслетами. Айяры, хихикая, окидывали его масляными глазками:

— А так ты еще красивше, Фархадка…

В длинном платье и завязанном на все шнурки хиджабе несподручно отбиваться ногами — поэтому они его сумели схватить, в шесть рук оттащить к длинному столу, на котором растирали травы, и завалить вниз лицом на скобленые доски. Двое удерживали ноги широко расставленными, Бехзад, сопя, одной рукой выворачивал на спину покрывало, верхнее платье, нижнее платье — а другой крепко прижимал спину к столешнице. Фархад бестолково колотил кулаками и тяжело дышал — кричать было почему-то стыдно. Когда рука айяра рванула вниз шальвары, заголяя ягодицы, Фархад понял, что сейчас ему вдуют, как лодочники в Самарре не умеют, — неделю сидеть не сможет. И простонал:

— Зачем же так грубо?

Тискавшая зад потная пятерня замерла.

— Чего?

— Я разве сказал, что не хочу, о Бехзад? — мурлыкнул Фархад. — Зачем ты со мной, как со строптивой рабыней?

И изогнул спину, потеревшись ягодицами о напряженный член айяра, вздымавший шальвары на целый локоть. Бехзад ахнул и убрал пятерню, давившую на плечи.

Айяры засмеялись и отпустили ноги.

— Я многое умею, — протянул Фархад, поднимаясь и разворачиваясь к троице жаждущих плотских утех мужланов. — У меня были очень требовательные клиенты…

И провел языком по накрашенным губам.

— Чур, я все равно первый! — выдохнул Бехзад и потащил его в угол — там лежал обрывок ковра, на котором Фархад обычно засыпал, припозднившись с растиранием зелий.

Юноша пятился, перебирая по напряженному зеббу айяра пальцами. Бехзад, застонав от нетерпения, ударил его спиной о стену рядом с ковром и, тяжело дыша, принялся целоваться, то просовывая между зубов язык, то покусывая Фархаду губы. И терся бедрами о бедра, постанывая и сопя. Юноша изо всех сил изображал страсть — как учили в притоне: извивался, ахал и сосался в ответ.

И не забывал коситься в сторону товарищей Бехзада — они дрожащими пальцами пытались развязать шальвары, жалко путаясь в шнурках и шипя от собственной неловкости.

Ларец с инструментами стоял в двух шагах — на низеньком столике у стены.

— Позволь мне сбросить одежду, о нетерпеливый, — простонал Фархад, с влажным чмоканьем отлепив свои губы от Бехзадовых.

— Нет, — зарычал айяр, — нет! Снимай штаны, становись на четвереньки!

— Ммм… Так ты раздавишь меня о стену, о могучий, о страстный, любовь моя, как я смогу раздеться перед тобой?..

Айяр попятился, облизываясь.

Фархад с улыбкой стал сползать вниз по стене — в сторону, немного в сторону… Только бы они ничего не поняли, о Син, о звездный бог, помоги мне…

— Куда это ты? — взревел Бехзад, хватая его за плечо и вздергивая на ноги.

— Я хочу сначала подарить тебе поцелуй — там, куда еще не целовали губы юноши, — замурлыкал Фархад, дергая айяра за шнурки шальвар — и пятясь, пятясь…

Бехзад со страстным сопением настиг его у самого столика с ларцом, оттолкнул, привалился к стене и спустил штаны:

— Ну?!..

Фархад покорно опустился на колени и обнял айяра за бедра.

Тяжело дыша и мерно толкаясь, Бехзад заметил:

— Ты знаешь, что дядюшка отрезает своим доверенным невольникам языки? А, Фархадка?

Юноша поперхнулся. И поднял глаза. Айяр смотрел на него сверху вниз, улыбаясь:

— Пока у тебя есть язык, Фархадка, работай им… Работай без устали, фф-ффф…

И Бехзад запрокинул голову, закатив глаза.

Что происходило за спиной, юноша видеть, естественно, не мог. Левая рука привычно откинула крышку ларца, пальцы мгновенно нашли нужное. Длинный узкий ланцет, которым снимали кожу над сухожилиями.

Выплюнув огромный сине-багровый зебб, Фархад коротко размахнулся и всадил лезвие в бедро Бехзада. Тот взвыл, как волк.

Юноша выдрал лезвие, кровь забулькала, как из бурдюка.

Добить не успел — на него уже лезли те двое.

Нагиз подскочил первым — Фархад мгновенно полоснул его под подбородком. Кровь брызнула так, что юноша зажмурился и заплевался.

Джамиль заорал и бросился из комнаты вон. Нагиз осел на пол и рухнул вниз лицом — ноги несколько раз брыкнули, сбрасывая туфли.

Бехзад пытался зажать рану ладонью и утробно ревел.

— Мразь, — пробормотал Фархад.

Поднял с полу платок от своего женского платья, подошел к орущему ублюдку, опустился на колени и принялся накладывать на бедро тугой жгут.

— Дядюшка! Он меня чуть не убил! А Нагиза убил! — вдруг скривил губы и заскулил раненый.

Фархад медленно обернулся и увидел за собой господина. Старый сабеец глядел на племянника совершенно равнодушно:

— Почему твой зебб болтается снаружи, о незаконнорожденный? — наконец, холодно спросил Садун.

Закончив дело, Фархад медленно поднялся на ноги и опустил голову, ожидая приговора. За убийство свободного ашшариты распинали на мосту. Звездопоклонники забивали строптивого раба в колодки и оставляли подыхать на солнце. В принципе, особой разницы нет.

— Он раб, а поднял руку на свободного! — все так же плаксиво заголосил Бехзад. — Накажите его, дядюшка!

— Ты истинный сын своего отца, — ледяным голосом ответил Садун ибн Айяш. — Иногда я диву даюсь, как такая достойная и разумная женщина, как моя сестра, решилась выйти замуж за глупца, посрамляющего ишака глупостью.

Бехзад поперхнулся жалобами и непонимающе вытаращился.

— Это первая жизнь, отнятая тобой, о дитя? — мягко поинтересовался господин у Фархада.

— Да, хозяин, — прошептал юноша.

— Холодный расчет, безупречное исполнение, — одобрительно кивнул Садун. — Из тебя выйдет толк, мой мальчик.

Фархад поежился:

— А вы, господин, что же… Все… видели?

Сабеец лишь задумчиво похлопал его по плечу:

— Считай, сынок, что ты прошел важнейшее испытание в своей жизни.

И потом так же задумчиво добавил:

— И не страшись, мой мальчик. Я не отрежу тебе язык.

И снова похлопал по плечу. И еще добавил:

— Завтра начнешь учиться врачеванию по-настоящему. Возьми Фаруха, оттащите тело Нагиза на ледник. С утра сделаем вскрытие — по всем правилам. Почитай «Хавайнат», главу шестую — пригодится, когда будешь резать легкие.

С этими словами господин Садун кивнул каким-то своим мыслям и пошел из комнаты прочь.

Бехзад сидел с разинутым ртом и жалко дрожал.

Фархад фыркнул, поддернул штаны, ухватил труп за ноги и поволок к ледяному погребу. Помощь приказчика ему была совсем не нужна.

поместье ибн Тулуна Хумаравайха,

окрестности Харата,

несколько (но точно неизвестно, сколько)

дней спустя

…— Вот.

Хумаравайх с гордостью показал на песчаный круг, по которому гарцевала длинноногая белоснежная кобылка.

— На следующих скачках — клянусь Всевышним! — она придет первой. Я называю ее аш-Шабака, «сеть», ибо эта красавица всегда получала желаемое!..

Тарег одобрительно кивнул, смачивая губы в вине. Державший повод невольник натянул ремень, и лошадь рванулась, с негодованием вскидывая стройные ноги.

Джарир, как ни странно, прекрасно держался — его даже не пошатывало. Да что там, у него даже язык не заплетался. Они продолжали пробовать ширави — на Тарегов вкус вино было сладковатым, словно его не додержали, а ибн Тулун, заедавший багровую густую влагу гранатом вперемежку с виноградом, жаловался на кислинку.

— А ну, принесите таз с водой! — широким жестом обмахнув круг для выездки, леваду, ограду сада и лимонную рощу за оградой, заорал старый полководец.

И погладил округлое брюхо, туго обтянутое тонким хлопком. Хумаравайх все еще носил воинский длинный чуб на обритой голове и длинные же усы. В ухе блестела крупная золотая серьга, живот торчал, кривоватые короткие ноги — степняцкая кровь, степняцкая, и никакие ашшаритские матери, бабушки и прабабушки тут не помогли — крепко упирались в траву.

Таз установили перед бьющей стройной ножкой кобылкой.

— Пей, милая!

Ибн Тулун походил на влюбленного, простирающего руки к занавеске, за которой поет любимая.

Лошадка сморгнула огромным черным глазом, раздула широкие ноздри и опустила точеную голову к воде.

— Гордость моя… Счастье…

Хумаравайх смахнул рукавом слезу умиления: кобылица пригнула гибкую шею к тазу, не расставляя и не сгибая ноги, — идеальная стать для ашшаритской породы.

Тарег снова одобрительно покивал.

Смеркалось. С заросшего тростником, узенького и мелкого Джама тянуло сыростью. Урча, заливались лягушки. Вечерний ветер трепал темную листву в саду у них за спиной. Таз унесли. Слуги утаскивали упирающуюся кобылу с левады.

Старый воин кашлянул и сделал большой глоток из пиалы.

— Джарир, — Тарег перевернул свою чашку и выплеснул остатки вина в траву.

И перешел на джунгарский:

— Давай, не тяни коня за яйца, спрашивай, что хотел.

Хумаравайх не ответил. Но свое вино вылил тоже. И со вздохом сел в траву — по-степняцки, на корточки. Пожав плечами, Тарег опустился рядом, подвернув ноги на ашшаритский манер.

Сопя и дергая травку, как мальчишка, обдумывающий покражу лошади, ибн Тулун хмурился и мялся.

— Мне надоело ходить вокруг табуна, Джарир, — предостерег Тарег. — И надоело слушать, как ты мучаешься в своей голове. Она у тебя и так туго соображает, а хмель не добавляет остроты мысли, поверь мне.

— Я не знаю, как спросить, о повелитель, — шумно выдохнул, наконец, отставной полководец.

— Спроси меня, потом я спрошу тебя, и мы будем квиты, — пожал плечами Тарег.

— Да, — обрадовался Хумаравайх.

И снова замолчал.

Зазудели первые комары — в низине, в которой стояла усадьба, было сыро. На соседнем холме в темнеющем небе колыхались платаны. На крыши домишек выходили люди, встряхивали одеяла. В крохотном окошке альминара зажегся одинокий огонек.

Наконец, ибн Тулун грузно осел задом в траву.

— Я за дочку думаю, сейид.

Тарег молчал.

— Что делать мне? Вазир, подлюка, велел породниться с халифом. Думаю, чтобы джунгарские тумены, ежели что, на поддержку аль-Мамуну из степи не двинули. В заложницы хочет взять мою Юмагас — иной причины не вижу.

— Никуда вы из степи не пойдете, — лениво отмахнулся Тарег.

— Ну уж теперь-то да! — рассмеялся джунгар. — Но договор о женитьбе мы два года назад подписали — до того, как тебя разбудили, сейид. Теперь вот Фадл загривок грызет — выполняй, мол.

— Я думаю, породниться с тобой посоветовал лекарь, — усмехнулся Тарег.

— Как это? — искренне изумился джунгар.

— Не именно с тобой, просто с какой-нибудь неашшаритской семьей, — пояснил нерегиль. — Умейяды в последнее время слишком часто женились и выходили замуж за двоюродных. Кровь стала загнивать, Джарир. Они хотят ее разбавить новой и свежей.

— Чего-то мне от этого, сейид, не легче, — пробормотал Джарир.

Тарег промолчал.

— Я знал, сейид, что вы мне ничего не скажете, — вздохнул Хумаравайх.

— Ты не договорил, Джарир, — холодно ответил Тарег.

Джунгар вздрогнул и тихо сказал:

— Боюсь я за дочку, сейид. Смотрел я в уголья — и нехорошее видел.

— Про нее нехорошее? — так же тихо спросил нерегиль.

— Про аль-Амина, — неохотно выдавил джунгар. — Что-то за ним охотится. Такое плохое, что хуже не бывает. Ползет за ним, как привязанное, и наливается черной, черной злобищей.

— Это аждахак, — спокойно ответил Тарег. — Кто-то натравил на него южного дракона, о Джарир.

— Вот оно как, — пробормотал джунгар и принялся гонять во рту травинку.

Потом сплюнул и снова спросил:

— Так что же мне делать?

— Я не понял тебя, Джарир, — поднял брови нерегиль. — «Что мне делать?» — это не ко мне вопрос. Это ты сам должен себе сказать.

— А если я не могу? — ибн Тулун нехорошо прищурился.

— Ты же свободен, Джарир, — презрительно усмехнулся Тарег. — Ты — свободен. Что тебя здесь держит? И кто найдет тебя и твою семью в степи?

— Ты, мой повелитель, — тихо ответил ибн Тулун.

Нерегиль расхохотался:

— Ты слишком высоко себя ценишь, Джарир! Поверь, карматы будут занимать халифат еще слишком долго, чтобы войско отвлекалось на одного единственного тайши, который решил откочевать подальше к Хангаю!

Ибн Тулун помотал усатой, как у сома, головой, и хмыкнул.

— У меня две дочери замужем в столице, сейид. Сыновья — один в Балхе, при наместнике. Другой в Васите, каидом служит. Они плюнут мне под ноги, если я их в степь позову. У них семьи, сплошь ашшаритские. И жизнь — другая. Не моя уже. А если я… без них… Не хочу, чтобы их смерти или несчастья на мне были, сейид…

Тарег молча кивнул.

— Так вот я сижу и за дочку думаю, сейид. Что мне делать? — в третий раз спросил Хумаравайх и шумно засопел.

Нерегиль покосился на собеседника. Помолчал. И, наконец, ответил:

— А ты Юмагас не пробовал спросить? Что она-то думает по поводу замужества?

Степняк враз просиял лицом:

— А ведь вправду, сейид! Какой ты умный, умней шамана однако! — и азартно хлопнул себя по коленям.

И крикнул в сумерки:

— Эй, Толуй! Сходи в комнаты, позови Юмагас-ханум! Давай, давай, шевели задом, старый мерин!

— Да иду уж, иду, хан, чего глотку дерешь, — заворчали из сгущающейся темноты.

— Не бей ноги, Толуй! — насмешливо откликнулся голос девушки. — Я тут рядом гуляю!

— Паршивка, опять подслушивала, — пробормотал Джарир, хмурясь и одновременно улыбаясь.

— Вот она я, батюшка! — пропел нежный голос, и они обернулись.

На Юмагас переливалось синим атласом ханьское платье с золотыми драконами, в высокую, тоже ханьскую прическу с валиками вплетены были надушенные розы из шелковой материи. Девушка улыбнулась и поклонилась, сложив руки в замок перед грудью:

— Живи десять тысяч лет, Повелитель!

Тарег засмеялся и сказал:

— Ну, раз ты все слышала, Юмагас, так отвечай прямо и без уверток — не боишься за халифа идти?

Темные раскосые глаза на фарфоровом личике прищурились, и девушка решительно проговорила:

— Не хочу идти за толстого ашшарита, он меня на женской половине запрёт! Не хочу обычного мужа, батюшка!

— Эт я знаю, — поскреб в бритом затылке Джарир. — А за кого ж ты хочешь, дочка? За Повелителя, что ль? Так он тебя не возьмет, боюсь тя разочаровать!..

На этот раз рассмеялись все трое — правда, девушка закрывалась длинным, почти до земли свисающим ханьским рукавом.

— За халифа пойду! — вдруг серьезно сказала Юмагас, оборвав смех.

— Аждахак, — тихо напомнил Тарег. — А еще я чувствую, что против аль-Амина плетут заговор. Думаю, кто-то из приближенных его брата. Возможно, даже сам аль-Мамун.

— Рядом с тобой, Повелитель, мне нечего бояться… — как-то не очень решительно проговорила Юмагас.

Тарег помолчал.

А потом негромко сказал:

— Моя опала — не случайность. Кто-то восстанавливает аль-Амина против меня. Боюсь, вскоре этот кто-то добьется успеха. Халиф труслив и боится собственной тени. А меня он боится больше всего. Страх рождает гнев, и вскоре этот гнев на меня изольется.

— Что ты хочешь этим сказать, сейид? — нахмурился джунгар.

— Что меня очень скоро уберут от двора, Джарир. И я не смогу быть рядом с тобой, Юмагас.

Девушка сморгнула и опустила взгляд. А потом резко вскинула темные, ночные глаза и проговорила:

— Что ж, в таком случае, я и мои скромные способности будут единственной защитой халифа. Да и тебе, сейид, из дворца я помогу лучше, чем из юрты в степи. Я не оплошаю, Повелитель. Юмагас — дочь великих ханов и великих волшебников, не пристало ей показывать спину опасности!

— Дочка… — начал было Джарир.

Но девушка вскинула легкий синий рукав:

— Батюшка! Не ты ли учил меня: джунгары обращаются лишь в притворное бегство?

Старый полководец вздохнул и покачал головой.

— А если Юмагас победят в бою, в степи сложат песни о ее последнем бое, — твердо сказала дочь Джарира.

Отдала низкий поясной поклон, развернулась и пошла к усадьбе.

Глядя ей вслед, Тарег улыбнулся:

— Хорошая у тебя дочка, Джарир. Хотел бы я иметь такую.

Старый военачальник вдруг всхлипнул — и тут же вытер рукавом глаза:

— Приказывай, Повелитель!

— Да что тебе приказывать, Джарир. Ты и сам все знаешь.

— Эх, знаю, сейид…

— Ну, раз знаешь, Джарир, тогда сам и рассказывай. Что такого шесть лет назад ты увидел в карматской пустыне, что с тех пор, как хряк, засел на сытой должности и не ходил в военные походы?

Джунгар вздохнул.

А потом вытянулся и четко отлаял:

— Разрешите доложить, сейид?

— Разрешаю.

— В пустыне под Куфой тумен под моим командованием, имея двойное численное преимущество, атаковал силы противника, навязал ближний бой, но не сумел выполнить боевую задачу!

— Почему, Джарир?

— Во главе армии противника стояла демониха женского полу! На голове — золотая корона с рогами, в руке — копье, между ногами, чтоб они у ей отсохли — лев величиною с корову! Сама армия состояла из тварей, лишь внешним обликом напоминающих людей! Это все, что я имею сказать, сейид!

Тарег помолчал и, наконец, выдавил:

— Охренеть, Джарир. Ты еще кому-нибудь об этом рассказывал?

— Что ты, сейид! Они б меня на цепь в городской больнице посадили, как умалишенного!

— Понятно… — горько пробормотал нерегиль.

И вдруг зло выдохнул:

— Ашшариты двадцать лет мудохаются с карматами, и до сих пор не поняли, что им противостоит нечисть. Боги, как я устал от человеческой дури!..

Харат,

дворец наместника,

несколько дней спустя

…Иса ибн Махан невозмутимо отряхнул с рукава невидимую пылинку. Изразцовые цветы на стенах — колокольчик, трилистник, снова колокольчик, сердечко — рябили и расплывались. Голова побаливала, и извивы потолочной резьбы — прожилка за прожилкой, грозди и грозди желто-зеленых соцветий — садняще путались в его старых глазах.

Самийа продолжал орать как бешеный:

— Гребаные обезьяны! Тупые к тому же! Вам нужно сидеть на пальме, жрать финики и срать оттуда, а не притворяться, что вы двуногие и разумные! Я второй месяц пытаюсь вытрясти из твоего сраного барида, о ибн Махан, хоть что-нибудь путное, и получаю в ответ дерьмо, дерьмо и дерьмо!!!..

Бумажки полетели начальнику тайной стражи в лицо, запорхав над ковром. С ковра кивали единороги Авесты, и на каждой полосе трижды повторялся зигзаг, похожий на молнию. Тайный символ — аждахак. Дракон, дракон, хищный дракон. Но на ковре был дракон из сказки. А настоящий, живой дракон стоял над Исой ибн Маханом, и раздувал точеные ноздри.

Белые длинные пальцы нерегиля судорожно когтили рукоять меча. Ибн Махан покорно поклонился и принялся безропотно собирать бумажки. Рассказ о том, как этот враг Всевышнего за лишнее слово срубил голову Омару ибн Умейя, передавали с очень надежным иснадом.

Командующий плюнул ему на чалму и ушел по ковру обратно. И, сев на свою подушку, зло спросил:

— Ну? Что скажете, обезьяны? Вы двадцать лет — двадцать лет! — возитесь с карматами! Двадцать лет! Это кому сказать! Двадцать лет не можете справиться с бандой уродов и разбойников! А все почему?!..

Бледная морда нерегиля кривилась в непередаваемой гримасе: злющие глаза щурились, узкий нос раздувался, а губы желчно изгибались, показывая острые зубы. Вот чудище-то, да покарает его Всевышний…

— Потому, — прошипел самийа, — что вы не можете ответить на самые простые вопросы! Где, сучье семя, где сведения о колодцах и оазисах в Руб-эль-Хали! Где, я вас спрашиваю, уроды поганые!! Где?!

Со стороны, где плотной кучкой сидели бедуинские шейхи, раздалось почтительное покашливание. Нерегиль развернул острую морду к распрямившему спину Абу-аль-Хайдже. Тот осторожно проговорил:

— Сейид, пустыня так и называется — Руб-эль-Хали, потому что в ней ничего нет. Там воистину пустое место, сейид. Дюны, барханы, песок — на сотни фарсахов. И ветер.

— Очень поэтично, — желчно скривился самийа. — Ты мне еще про племя асад почитай, Абдаллах, или подекламируй «поплачем над прежней любовью, над старым жилищем»…

Кругом захихикали, но предводитель племени таглиб невозмутимо заметил:

— Имруулькайс, написавший эти строки, сказал бы про Руб-эль-Хали то же самое, сейид.

Нерегиль отмахнулся:

— Имруулькайс не умер, он просто улетел домой!

Молодые воины за спиной Абу-аль-Хайджи засверкали улыбками на смуглых лицах: имя славного поэта эпохи джахилийа уста любого бедуина произносили с заслуженной гордостью. Легенды рассказывали, что касыды Имруулькайса висят, прибитые золотым копьем в раю, и ангелы читают их Всевышнему в дни больших праздников. Что ж, отчего бы великому поэту не пребывать теперь рядом с ними по милости Творца небес, хоть он и умер в язычестве…

Между тем самийа вновь скривился в злобной гримасе:

— Я неделю за неделей ищу ответ на простой вопрос, которым вы, обезьянье потомство, за эти двадцать лет не сумели ни разу задаться. Если в этой вонючей пустыне в самом деле пусто, и наши войска не могут ее пересечь, то как ее проходят карматы? А?! Как они ее пересекают, вы, уроды и дети уродов, вы хоть раз задумались над этим?! В Ятриб пришла шеститысячная армия! Как она прошла Руб-эль-Хали, а?! Шесть тысяч всадников! Это много или мало?!

В маджлисе повисла тишина — никто не решался даже вытереть пот. Нерегиль орал так не в первый раз, и пока никто не сумел внятно ответить на поставленные вопросы.

— Мне нужны агенты в бедуинских стойбищах, о ибн Махан, — скрипнув зубами, наконец, проговорил нерегиль сиплым от злости голосом. — Я хочу, чтобы мы знали их дорогу — каждый колодец. Не может быть, чтобы эту дорогу знали только карматы. К тому же, у них должны быть проводники из местных племен. Ты понял меня, о ибн Махан?

Вазир барида медленно поднял голову:

— Сейид, мои агенты не скажут тебе ничего нового.

И кивнул на мятые бумажки, которые незадолго до этого полетели ему в лицо.

— Ты не понял, о ибн Махан, — подобрался, как кобра, самийа. — Мне нужны агенты. Агенты, Иса, а не тупые обезьяны, которые не могут ничего узнать и врут напропалую.

— В словах бедуина лишь одна девятая правды, остальное ложь и выдумки, — ответил Иса ибн Махан старой пословицей.

Шейхи таглибитов тут же принялись возмущенно орать, понося вазира.

Поскольку тот молчал, вопли стали затихать сами собой.

И вдруг из толпы бедуинов раздался молодой голос — молодой и звенящей от ярости, какую человек испытывает только в ранней юности. Такой ярости — безрассудной, задорной и бесшабашной — завидуешь, когда слышишь. В шестнадцать лет не боишься ни смерти, ни жизни:

— Почему вы молчите, о воины?! Доколе мы будем выслушивать оскорбления безродного сумеречника, не знающего ни матери своей, ни отца?! Скажите ему правду!

— Молчи, щенок!!!..

Удар выбил юношу на непокрытый коврами пол у стены зала. Наступила нехорошая тишина. В ней слышалось тяжелое дыхание парнишки — он лежал на спине и прикрывал бурым рукавом бишта разбитый рот. Над ним стоял и разжимал и сжимал кулак Абу-аль-Хайджа.

— Молчи, о сын греха…

Таглибит медленно обернулся к нерегилю. Его глаза смотрели как-то странно, не то с ненавистью, не то с мольбой:

— Сейид, позвольте мне самому…

— Пусть он подойдет ко мне, — мягко перебил самийа.

Подарив отца злющим взглядом, юноша поднялся на ноги и гордо, не оглядываясь, пошел по ковру к сидевшему на своей подушке сумеречнику.

По залу гулял рассветный холодок, занимающийся день обещал быть жарким. Полосатый занавес за спиной нерегиля слегка парусил под набегающим из-под пальм ветром — садик открывался на крохотную песчаную террасу, с которой видны были вершины круглых башен крепости. На правой между мелких зубцов трепалось черное знамя-лива Умейядов — город готовился встречать эмира верующих.

Не очень чистые ноги в веревочных сандалиях — бедуинов не переделаешь — остановились в нескольких шагах от нерегиля. Тот сидел, устало подпирая кулаком щеку, и смотрел на юного наглеца снизу вверх. И молчал.

Под взглядом больших кошачьих глаз сумеречника мальчишка запереминался с ноги на ногу. Бишт его, при ближайшем рассмотрении, оказался старым, кое-где подшитым и вообще великоватым в плечах — дорогая парадная одежда из лучшей, с брюха верблюда шерсти, явно перешла к нему от старшего брата.

Смерив юнца взглядом последний раз, самийа прищурился и негромко проговорил:

— Когда-то давно я дал в маджлисе слово, что не накажу никого, кто плохо отзовется о моей родословной. Однако лично тебе, о юноша, я скажу вот что: я знаю, как зовут моих почтенных отца и мать. Их имена и их род настолько высоки, и пребывают они так далеко от ваших грязных и засранных верблюдами земель, что сказанные тобой слова не могут задеть их — как плевок глупца не может долететь до вершины горы. Он упадет глупцу на голову, свидетельствуя о его глупости.

Паренек закусил губу и свесил плохо расчесанную и криво остриженную голову. Нерегиль, меж тем, продолжил:

— Что же до их имен, то тебе их знать не нужно и даже вредно — ты не можешь выговорить имя своего верблюда, хоть и повторяешь его семь раз на дню. А уж об отцовское, материнское, родовое имя и прозвище моих благословенных матушки и отца ты и вовсе сломаешь язык.

В зале, наконец, захихикали. Этот сын Абу-аль-Хайджи и вправду пришепетывал — ему не хватало переднего зуба, выбитого то ли в драке, то ли при падении на собственную палку погонщика во время очередной ярмарочной пьянки.

Кусая губу, паренек щурился и сжимал кулаки — его душили одновременно стыд, страх и злость.

— И вот еще что, — не унимался нерегиль. — Тебе также следует знать, что я родился очень давно. Настолько давно, что, когда я ступил на смертные земли, твои предки еще не гоняли верблюдов — потому что верблюды гоняли их, а предки твои убегали на четвереньках, сверкая голым задом и сплевывая колючки. Так что если сравнить мою родословную, и твою — ведущуюся, судя по твоей гордости, каких-нибудь жалких четыреста или даже триста лет — все исчисление твоих праотцев будет убогим позорищем рядом с самым малым из имен моего младшего брата. Ты понял меня, о юный наглец?

Парнишка с усилием кивнул. Ему больше всего хотелось выхватить из ножен джамбию и…

— Во-от, — с удовлетворением склонил голову сумеречник, наблюдая за борьбой разума и чувств юного глупца. — А теперь, о Абид ибн Абдаллах, скажи мне — вежливо, о Абид! — что ты имел в виду, когда кричал про «правду», о которой молчат шейхи племен.

В зале звучали смешки, люди шебуршались и насмешливо подталкивали друг друга локтями — ну-ну, мол, сейчас это невежественное бедуинское отродье опозорится снова.

— Абид… — очень тихо позвал со своего места все еще стоявший — и то и дело вытирающий пот Абу-аль-Хайджа.

Нерегиль резко вскинул ладонь — молчи, мол.

— Сейид, мой сын, он…

— Молчать! — рявкнул сумеречник, и от общей веселости не осталось и следа.

Юноша стоял, напряженный и несчастный, криво закусив губу щербатыми передними зубами. Похоже, мужество ярости оставило его, а спокойствие принесло с собой благоразумие — и страх.

— Ну же, решайся, о Абид, — по-кошачьи улыбнулся самийа, раскрывая здоровенные глазищи.

— Когда карматы идут по пустыне, они заходят в Вабар, — выдавил, наконец, паренек.

И закрыл глаза — вовремя.

Маджлис взорвался хохотом и криками возмущения. Абу-аль-Хайджа закрыл лицо руками.

Иса ибн Махан пожал плечами и развел в стороны ладони — ну, что я говорил. Вот такие у меня агенты, сейид, — у них карматы заходят в Вабар.

— Куда заходят?.. — наморщившись от оглушающего ора, переспросил нерегиль зажмурившегося юношу, сусликом стоявшего перед ним.

— В Вабар, — Абид ибн Абдаллах приоткрыл один глаз, потом другой.

— Замолчи, о второе имя невежества! — заорал у него из-за спины Харсама ибн Айян. — Отправляйся в свою пустыню красть коней и угонять верблюдов!

— Вон отсюда, пожиратель колючек и горьких плодов колоцинта!

— Молчать! — заорал нерегиль.

Все постепенно затихли. Абу-аль-Хайджа подошел поближе:

— Сейид, мой сын…

— Молчать!..

И нерегиль уставился на юнца — тот уже успел распрямиться и принять довольно гордую позу неприступного достоинства:

— Объяснись, о Абид. О чем ты говоришь, я не знаю этого слова, — в собрании снова поднялся ропот: — Молчать, я сказал!..

Парнишка пожал плечами и снисходительно — мол, кто же не знает, что такое Вабар — пояснил:

— Вабар — это страна джиннов, сейид. Раньше на месте пустыни были сады сумеречников, народа адит. Но Всевышний истребил их, и огонь Его гнева выжег землю. Тогда Всевышний отдал ее джиннам! Теперь джинны выращивают там финики и пасут скот. Самые красивые верблюды — вабарские, это вам любой скажет…

Абу-аль-Хайджа молитвенно сложил руки и сделал просительное лицо — мол, не слушайте его, сейид. Не изменившись в лице, самийа серьезно спросил:

— А люди там есть, в этом Вабаре?

Парнишка так же серьезно ответил:

— Всевышний превратил всех тамошних людей в наснасов.

— В кого?

— В наснасов, — теряя терпение, пояснил юнец. — Ну, наснасы — это у которых одна голова, одна нога, одна рука…

— Сейид… — попытался встрять Харсама ибн Айян.

— Молчать!.. А города там есть?

— А как же! — степенно покивал Абид ибн Абдаллах. — Ирем! Ирем Зат аль-Имад, Ирем Многоколонный — красотища, люди говорят!.. Весь в садах, фонтанах!..

— Сейид…

— Молчать!.. Ты сам видел Вабар?

— Я нет, но с племенем руала ходит…

— А среди ваших есть кто-нибудь, кто видел Вабар?

Парнишка несколько смутился:

— Ну… да… но он…

— Что — он?

— Это старый шейх, он был безумен, еще когда я был ребенком… — тихо сказал обреченно стоявший за спиной сына Абу-аль-Хайджа.

— Почему ты решил, что Вабар открывается перед карматами?

— Сейид…

— Молчать!.. Я что, тихо спрашиваю? Почему ты решил, что они уходят туда?

Парнишка вдруг съежился — и боязливо оглянулся на отца. Тот также обреченно махнул рукой. И Абид сказал:

— Я… я ходил… с ними… один раз. Проводником…

Собрание закивало и зашебуршалось — кто бы сомневался. Бедуины — ублюдки без чести и стыда, не знающие истины и веры. Бедуины служат тому, кто им заплатит — и убивают так же, без зазрения совести.

— Сейид…

— Молчать!

— Мой сын был заложником! У руала! Он ни в чем не виноват! Я отдал его в заложники, а они отправили его с карматским отрядом!

— Рассказывай, о Абид, — ледяным голосом приказал самийа.

Пожав плечами и еще раз оглянувшись на поникшего отца, юноша рассказал:

— Мы шли с ними долго. А потом карматы разделили караван — нас отправили в Неджд, а сами пошли прямиком через пески. И я видел — у них воды на пару дней пути от силы. За пару дней до аль-Ахса не дойдешь.

— А если там колодец? Оазис? — скривился нерегиль.

— Они говорили не о колодце, сейид, — решительно возразил юноша. — Они говорили о долгом отдыхе в садах! А их было не меньше тысячи!

— Ты считать-то умеешь?

— Ну…

— До скольки?

— До десяти…

— Понятно.

— В оазисе нельзя напоить столько верблюдов и столько коней!

— Что еще они говорили?

И тут паренек сник. Причем сник окончательно.

— Я что, тихо спрашиваю? Непонятно говорю на ашшари? Что они еще говорили, о сын греха, не смей скрывать от меня ничего!

— Они говорили… — и парнишка вдруг боязливо заоглядывался по сторонам, словно ожидал нападения неизвестных злоумышленников.

Абу-аль-Хайджа заложил руки за пояс с джамбией и мрачно проговорил:

— Ну, рассказывай, раз начал…

— Они говорили, что пленных — мало…

Нерегиль хищно прищурился и подался вперед:

— Для чего — мало, о Абид?

— Чтобы и… врата… открыть, и домой привести… — выдавил юноша.

— Какие врата? — прошипел самийа.

— Я не знаю, сейид, — жалобно отозвался юнец — от его былого гонора не осталось и следа. — Не знаю! Но чтобы открыть врата, им нужны были пленные! Много пленных!

— Вот как… — тихо отозвался нерегиль, медленно распрямляясь.

— Сейид, прошу вас…

— Да, Абдаллах?.. — самийа, казалось, стремительно погружался в какие-то свои мысли, как в глубокую воду.

— Прошу вас, не давайте веры глупым словам моего сына!

Нерегиль непонимающе нахмурился.

— Абид давно толкует о Вабаре, о джиннах, о наснасах и прочей чепухе, сейид.

— Договаривай, о Абу-аль-Хайджа, — нахмурился нерегиль еще сильнее.

— Его мать… — тихо сказал Абдаллах ибн Хамдан — и положил руку на поникшее плечо сына, — … его мать ехала с караваном, который попал в хамсин. Она… не вернулась. С тех пор Абид верит, что она в Вабаре. Простите мою глупость, сейид, я не должен был приводить его сюда.

Абид дернул плечом и отвернулся. Запрокидывая голову, словно хотел лучше разглядеть резной потолок.

— Пойдем, Абид, ты уже достаточно наговорил здесь…

— Постой, — тихо остановил его нерегиль. — Подойди ко мне ближе, о Абид. Ближе. Еще ближе. Сядь напротив меня. Я сказал, сядь. Вот так. Теперь смотри мне в глаза. Я сказал, смотри — мне — в глаза. Вот так. Теперь слушай внимательно мой вопрос. Ты готов?

— Да, сейид, — карие глаза растопырились от возбуждения и какой-то трогательной, отчаянной надежды.

— Когда ты шел с карматами, ты ничего не слышал о золотой женщине в рогатой короне, которая едет верхом на льве, а в руке держит длинное копье?..

Абид замер, как суслик под взглядом змеи. Даже глаза остекленели.

— Ну-у? — угрожающе прищурился нерегиль.

В страшной тишине Абу-аль-Хайджа кашлянул и заметил:

— Слишком общее описание, сейид, любая может подойти.

— Раз так, — мрачно проговорил самийа, поднимаясь, — мы идем в сад. Мы — это я и шейхи племен.

Собрание выдохнуло и тихо ахнуло.

В саду самийа принялся рычать, как тигр:

— Какого шайтана вы молчали?!

— А кто бы нам поверил, сейид? — тихо отозвался пожилой шейх в длиннейшей, чуть ли не до пола куфии.

Все сидели под пальмами прямо на песке. Военачальники все еще гомонили в зале.

Поправив икаль, бедуин продолжил: