Молодая американка Нел Эверетт едет в поезде вместе со своим мужем, известным музыкантом, совершающим концертное турне по Италии. Ее чувства пребывают в смятении. Ей кажется, что ее отношения с мужем подошли к той черте, где уже нет ни надежды, ни сожалений - одна лишь тоска и непонимание. Нел остро ощущает необходимость что-то изменить в своей жизни. Под влиянием внезапного порыва она сходит с поезда в Венеции и снимает номер в отеле. Впервые за восемь лет предоставленная самой себе, Нел отправляется бродить по городу, переполненная восхитительным ощущением свободы. Здесь, в этом городе, похожем на сказку, ей суждено встретиться с людьми, которые перевернут ее жизнь. Нел ожидает настоящее приключение, в котором ей придется погрузиться в древнее прошлое Венеции и участвовать в разгадке тайны одного утраченного шедевра...

Впервые на русском языке!

Кэтрин Уокер Остановка в Венеции

Посвящается X. Б. и Дугу
Здесь посередине стоит стакан, а свет
— Это лев, приходящий на водопой. Там
И тогда стакан — озеро для него.
Наливаются алым глаза и когти алеют,
Когда свет погружает в воду пересохшую пасть.

Уоллес Стивенс. Стакан воды

Ах, Джорджоне! Есть те, кто опошляет,
И те, кто возвышает — одним прикосновением…

Марианна Мур. Благословен тот…

Глава первая

Я смотрела вслед постепенно набирающему ход поезду, осознавая, что поступила опрометчиво. Он уносил по рельсам единственных знакомых мне людей на всю Северную… да что там Северную, вообще на всю Италию. Медоточивый Гвидо, портье в нашем отеле, не в счет. Моего мужа и его не особенно развеселую компанию ждут Верона, Милан, Болонья и так далее, а в самом конце, через несколько недель, — Рим, Вечный город.

А я где?

На узкой платформе никаких опознавательных знаков. Кажется, вторая остановка после Венеции. Прекрасной, губительной, завораживающей Венеции, сотканной из воды и света. Той Венеции, в которой я только что побывала, но так толком и не успела узнать. Вот, наверное, с чего начался спор. С моих сетований. На которые тут же нашлись возражения, потом слово за слово — и вот я здесь, на платформе, а поезд несется вдаль.

О чем был спор? Не помню. Да и неважно, все равно ничего нового. Ведь тот долгий спор, что зовется супружеством, в любом случае — по крайней мере, у невезучих — выдыхается через несколько лет бесплодных попыток кому–то что–то доказать. Из него улетучивается оптимизм, надежда на откровение, все растворяется в клеклой жиже, в струях дождя. Жалкая жизнь. Влага и сырость пропитывают все и вся, потом собираются в тучи и проливаются обычными, едва высказанными упреками, до которых никому нет дела. У обоих супругов не остается ни надежд, ни сожалений, и уже одно это само по себе невыносимо. Так что уже не вспомню, откуда взялись эта отупляющая амнезия и глубинная безнадежность. Мы, кажется, разговаривали, иногда ведь надо перекидываться словами. Помню знакомую тоску, подкатывающую к горлу, и какой–то внутренний зажим, который у меня всегда появляется в этой угрюмой атмосфере, как будто все тело пытается сплющиться, сделаться незаметным. А еще осознание, что от присутствующих помощи не дождешься. Сгущающееся уныние. Так и буду до самой Вероны сидеть в этом горьком тумане. Милая Верона. Обретаемая в горести. Еще один неизведанный пункт.

И тут на меня накатило. Я поднялась, перешагнула, едва не споткнувшись, через вытянутые ноги мужа, стащила с верхней полки свой немудреный багаж и сошла с поезда.

Восемь лет брака — и пять минут, за которые поезд подошел к станции, остановился и снова тронулся. Как так вдруг? Какая задыхающаяся русалочка встрепенулась в моей задавленной душе и, сбросив оковы, полетела за глотком живительного воздуха? Что подумал Энтони? Что я просто пересела в другое купе? Что забилась в вагон–ресторан и дуюсь там на весь мир?

Поезд скрылся вдали. Пустынные пути, безлюдная платформа. Никем не занятая зеленая скамейка рядом со мной. Сплошная пустота кругом, как на необитаемом острове. Собственный чемодан показался мне чужим. В голове звенело, я стояла в растерянности. В воздухе запахло грозой. Даже молния сверкнула.

Я не говорю по–итальянски.

Я представила, как сижу в поезде, которого уже и след простыл, и почувствовала себя призраком.

На что я жаловалась там, в купе? Мы путешествуем — то есть, совершаем туры — по удивительным местам, в нашем маршруте самые красивые города мира. А мы смотрим на них как на какой–нибудь Чикаго или Цинциннати, не делая различий. Везде одно и то же: позднее заселение в какой–нибудь шикарный сетевой отель, пятизвездочный и безликий, без привязки к местности, ужин в номер, спать, завтрак в номер, настройка аппаратуры, концерт, свалиться с ног от усталости — и дальше по маршруту. Или повторить все то же самое на следующий день, возможно, с коротким перерывом на пробежку по магазинам или ланч. С ног от усталости валюсь не я, у меня сплошное безделье. А самой добраться от концертной площадки до города и побродить по нему в свое удовольствие — храбрости не хватает. Хотя очень хотелось бы. Но перспектива бродить одной убивает всякое желание. Раньше, по крайней мере, убивала.

Я не гожусь для одиночных путешествий. Я малообщительная, слишком осторожная, робею, где не надо, и практически никогда не пробовала заранее наметить маршрут, чтобы быстро и без помех посмотреть интересные места в огромном незнакомом городе. И потом, непонятно, в чем, собственно, радость. Вот когда у тебя есть спутник, все понятно. Целый день впереди, чем заняться? Со спутником все становится проще, приятнее, если я правильно помню. Так, по крайней мере, мне мечталось: в путешествиях день наполняется впечатлениями, как нежный бисквит воздухом, и его можно долго смаковать. Дружба. Вот чего мне не хватало на самом деле, маскируясь под нехватку другого рода — когда у тебя отнимают великолепный город, размазывая, как пятно по ветровому стеклу. Так оно, по сути, и случилось. Или это в Брюсселе? Жаль, что было темно.

Жаль, что мы не могли посмотреть город вдвоем.

Конечно, мы не за этим ехали, и я не права со своими эгоистическими претензиями. Это мне можно гулять, сколько влезет, но остальные–то работают. Чем страдать, сидела бы себе дома и занималась чем найдется. Или ехала домой. Жить можно, кредитка–то есть.

Есть кредитка.

Пошел дождь. Не стоять же тут до скончания дня. «Печальной, бледной, одинокой»[1].

В Венеции я не ориентируюсь, но отель «Дворец Гритти» как–нибудь отыщу — или мне кто–нибудь подскажет. Дворец дожа. Подлинный, древний венецианский дворец. Мечта. Заселюсь, потом попрошу ужин в номер, приготовлюсь встретить неизвестность завтрашнего дня и лягу спать. Да, комичность ситуации налицо. Перейдя на противоположную платформу, я села в обратный поезд.

Из салона речного такси Гранд–канал рассмотреть толком не удалось — окна были занавешены шторками да еще запотели изнутри. А через дверь виднелась сплошная вода, вода кругом, сверху, снизу, огромными веерами в обе стороны. Кораблекрушение на полном ходу, подумала я. И тут мы приехали.

Вестибюль отеля «Дворец Гритти» совсем не похож на дворцовые покои, никакой нарочитой роскоши, наоборот, он довольно камерный, уютный, весь отделан деревянными панелями. Но меня все равно не покидало ощущение, что сюда положено вплывать с комплектом дорогущих чемоданов и парой слуг, а не растрепанной одиночкой без предварительной брони. Однако администратор встретил меня приветливо и радушно. Впрочем, мой единственный чемодан выглядел вполне прилично, а сама я была одета в черное — универсальная маскировка. Маскировка чего?

Администратор с сожалением поведал, что свободных номеров почти нет, разве только один или два крохотных, выходящих окнами на стену ремонтируемого соседнего здания. Подойдет, чтобы переночевать? А потом, возможно, меня удастся переселить. Обрадованная участием, я рассыпалась в благодарностях и сунула администратору кредитку, заверив, что меня все вполне устроит и я безмерно признательна за заботу.

Мелькнула запоздалая мысль, что надо бы поинтересоваться стоимостью номера, пусть он даже и самый скромный. Энтони не одобрит. Я представила, как он презрительно кривит губы в кислой усмешке, уродующей даже его прекрасное лицо. Так разгуляться! Если я, конечно, и правда разгулялась. На его деньги. Немыслимо.

Меня провели в номер, и я едва удержалась от хохота. Да это же келья. Крохотная комнатушка с узкой кроватью, наверное, изящно обставленная — суверенностью не скажешь, поскольку единственное окно наглухо закрыто ставнями, а от тусклой лампочки толку мало. Окно можно приоткрыть на дюйм–другой, но ставни с той стороны упрутся в строительные леса. Маленькая пятизвездочная норка. Теперь понятно, почему консьерж так расстарался. Хотя, возможно, он и не соврал насчет переезда — впрочем, какая, собственно, разница? Эта каморка — типичное убежище, а я ведь и есть в бегах. Все мои достижения на данный момент — спонтанное бегство на манер декадентского затворника, желающего скрыться от мира, в крохотную дорогостоящую келью. Я не представляла, что творю.

Матрас оказался жестким — очень кстати. Хотелось стряхнуть дорожную пыль и подумать. Дождь перестал, до вечера еще далеко. Раз уж я тут, надо хотя бы одним глазком глянуть на венецианские улицы, полюбоваться знаменитым светом, но для этого придется выползать наружу, а у меня никакого желания. Я столько времени проторчала в разных гостиничных номерах и каждый раз, откладывая в сторону свою русскую книгу, думала: «Да, я сижу тут одна, но мой завидный супруг где–то здесь, в городе, и он скоро вернется». «Хотя бы переодеться», — иногда мысленно добавляла я. Вопиющее безделье, ожидание, пустота, бессмысленность. Полупарализованное состояние. Есть, кажется, какие–то осы, которые, наевшись, парализуют добычу ядом, чтобы та дожидалась в целости и сохранности, пока оса снова проголодается. И гаремы, думаю, из таких же соображений создаются.

Энтони уже должен быть в Вероне. Его маршрут мне известен, а ему мой — нет. Как он там, тревожится? Злится? Или отложил все чувства на потом, до того момента, как заселится в гостиницу, поработает в спортзале и пообедает? Когда останется в номере один, чего он совершенно не выносит? Наверное, у большинства выступающих на сцене начинается раздвоение личности, но у Энтони оно переходит все границы. На публике он такой ослепительный, заводной, душевный, компанейский, мальчишествует слегка, но не теряя страсти. Человек–прожектор, скользящий золотистым лучом по толпе обожателей. Я и сама, до сих пор, готова пасть жертвой его обаяния, когда смотрю из–за кулис. Буквально на прошлой неделе здесь, в Италии, одного знаменитого писателя, которого пустили во время концерта за кулисы, с трудом удержали от порыва «присоединиться к дионисийским игрищам».

Вне сцены Энтони становится совершенно другим. «Вне сцены» — значит, там, где нет публики, которую можно соблазнять, ни одного незнакомого человека, ни репортеров, ни даже водопроводчика, а только те, хотелось бы верить, доверенные лица, которые знают его по–настоящему. На самом деле никакие они не доверенные, и никто из них — из нас — его по–настоящему не знает. Сходя со сцены, Энтони захлопывается, как задернутая кулиса. Правда, иногда на него вдруг накатывает, и он неожиданно, без всяких видимых причин и личной выгоды делается веселым и обаятельным. Но в основном за успешным покорением сразу наступает равнодушие. Энтони уходит в себя, запаковывается в раковину, огрызается на все попытки сближения и делается дерганым. Погруженный в свои мысли, сосредоточенный, он копит силы для следующего концерта, альбома или тренировки. Так, по крайней мере, подсказывали мне мои наблюдения, а наблюдений у меня, за неимением других занятий, было хоть отбавляй.

Энтони — звезда, крупная и яркая. Он всегда Энтони и никогда Тони, ни при каких обстоятельствах. Он талантливый композитор, непревзойденный исполнитель, пианист, хотя может в принципе играть на чем угодно, и поет он тоже отлично. Многогранный талант. Отсюда и харизма — каким еще быть человеку, наделенному помимо необыкновенного дара еще и внешней привлекательностью. Он начинал с классики, но ослепительная красота и обаяние (а еще первый брак с популярной, хотя и слегка тронувшейся умом кинозвездой) привели его в смежную область. Получив заказы по знакомству, через жену, он написал музыку к нескольким кинофильмам — артхаусным, но успешным, в основном зарубежным. В одном из них он даже снялся, в конце концов, и стал — кем? Любимцем публики, наверное. Похоже на синдром Ричарда Бартона: большой талант разменивается на пустяки, но не угасает. Энтони обрел громкую международную славу, он играл не в камерных концертных залах, а на больших площадках, стал модным и слегка авангардным, однако с классической музыкальной карьерой пришлось распрощаться.

При всей своей эмоциональной непредсказуемости Энтони ненавидит одиночество. Он любит, чтобы кто–то, я например, сидел и дожидался где–то, куда можно позвонить с дороги или из гримерки, пожаловаться на других или, под более радостное настроение, построить совместные планы, которым обычно не суждено сбыться. Планы ему нравятся больше, чем осуществление. Осуществление — это скучно. Это рамки, они сковывают.

Растущее одиночество в нашем осуществившемся браке привело меня к выводу, что основополагающие принципы в нем такие: из близости рождается презрение, а нежность пробуждается разлукой. Отсутствующий, Энтони делался куда приятнее. Но так было не всегда.

Энтони светловолосый, с темными глазами — небанальное сочетание, а я темная, со светлыми глазами, не голубыми, правда, а зелено–карими. Практически противоположности, как позитив и негатив. И это не единственное наше противоречие. Подозреваю, что отчасти в моей тяге к Энтони надо винить возврат к традициям его блестящих предков.

Фредерик Кассой, его отец, обольстительный красавец, был признанным и довольно известным адвокатом по гражданским делам, первым по учебе на своем курсе в Гарвардской школе права. Я лично его никогда не видела, но, по рассказам, он тоже был нарциссом и любимцем женщин, наплодившим кучу не обихоженных детей, которых бросил на бывших жен–невротичек. Первая жена, мать Энтони, была типичной сельской красоткой со Среднего Запада, итальянских кровей, дочерью богатого промышленника, задушившего запертую в глуши дочь своей чрезмерной опекой. Тем не менее, муж казался Кристине принцем, а дети — королевскими отпрысками, особенно одаренный Энтони. В детстве он был неуправляем, школу прогулял почти полностью, баловался наркотиками, а Джульярд[2] годы спустя закончил только благодаря таланту.

Энтони воспитывали в преклонении перед родителем, и он действительно боготворил отца. Хотел стать таким же или, по крайней мере, обрести тот же ореол славы, которым наделяли отца семейные предания. Вот только к Гарварду подступиться не удавалось, пока — оп–ля! — на пути не возникла я, гарвардская выпускница, с плеядой умных, талантливых, веселых однокашников — самая подходящая кандидатура, чтобы исправить промашку в виде первого брака. Ему оставалось только проглотить меня живьем. Не такой уж ошибкой был его первый брак — он прибавил Энтони славы и подарил дочь. За мной таких достижений не числится.

А я? Тоже из спивающейся семьи, но обитающей чуть дальше по побережью, в Балтиморе. Тоже незаурядная, тоже талантливая, однако рядом с показной яркостью уживаются, к моему несчастью, скептический настрой и склонность к замкнутости. В юности я стремилась на сцену, часами инсценировала «Оклахому», «Карусель» и все остальные мюзиклы из родительской коллекции, хотя петь не умела. Стала актрисой, завоевала успех, но внимания публики стеснялась и в общительную актерскую тусовку не влилась — всему виной, разумеется, замкнутость. Благодаря которой, я к тому времени получила ученую степень по английской литературе. И эти две непонятно как уживающиеся личности обе влюбились в блестящего, доброго, остроумного, саморазрушительного гения, необыкновенно самобытного писателя, еще одну гарвардскую звезду, который, написав один прогремевший роман, умер в тридцать три от несчастного случая в походе.

Мы с Энтони встретились на вечеринке в Нью–Йорке, когда Нильс еще был жив, но на эту писательско–актерскую тусовку с разнокалиберными знаменитостями не пришел. Энтони, то ли подшофе, то ли под кайфом, пустился со мной заигрывать. Хотел увести меня с вечеринки, я отказалась. Однако была польщена и, как все прочие, очарована.

Потом мы встретились снова на Лонг–Айленде, в Хэмптонах, уже после несчастного случая с Нильсом и расставания Энтони с Натали. Нам обоим было худо, поэтому мы кинулись друг другу в объятия. Потом поехали в его коттедж, зажгли друидский огонь, священное пламя в ознаменование начала новой жизни. Ночь мы провели вместе, а за ней и все последующие. Нам обоим казалось, как всегда бывает при первом приступе страсти и любви, что мы созданы друг для друга, что мы обретаем друг в друге спасение. Через полгода мы поженились, и я растворилась в муже.

Дороги, дорога, дороги. Город за городом, чемоданы, паспорта, поезда, самолеты, автобусы, лимузины, отели, концертные площадки, скандирующие толпы зрителей. У нас не было настоящего дома, если не считать моей нью–йоркской квартирки. Да и зачем, если есть совершенство гостиничных номеров, дарящих заколдованное уединение. Мы купались в экзотике и блаженстве, паря над обыденностью. Ничто было не властно над нами.

Кроме времени. Вскоре мы почувствовали прикосновение его леденящей длани. Эйфория рано или поздно теряет накал, но как–то надеешься, что она сменится дружбой. Опять это слово. Энтони исполнилось сорок два, он помешался на своей внешности. Принялся истязать себя тренировками, бросил пить, есть, развлекаться. Переродился. Отдалился. Я все чаще и чаще оставалась одна, и дома, и в поездках, а он тешил свою новую страсть. Меня терзало одиночество и унизительное ощущение, что жизнь проходит впустую. Натали неотступно преследовала нас по всему миру телефонными звонками, ругаясь на Энтони за то, что он совсем забросил Лидди. То есть на самом деле ее саму, Натали. Я мрачнела, чувствуя себя такой же заброшенной, и постепенно убедилась, что делиться своими переживаниями с Энтони бесполезно, на нем и так слишком много висит. Так прошло пять лет. Пытаясь поговорить о наших отношениях, спасти, как принято говорить, наш брак, я чувствовала себя побирушкой. Или фанаткой. Кем–то, от кого отмахиваются.

Не знаю, сколько я пролежала на кровати. Успела заказать бутылку белого вина в номер и раздеться. Сквозь ставни сочился узкими полосками сумеречный свет. Но внизу, на улице, прямо под моей кельей, кто–то играл на аккордеоне! Мелодия плыла над водой. Как все–таки живописна Венеция!

Толкнув створки, я приоткрыла окно еще на полдюйма, но дальше ставни не пускали, и я ничего не разглядела. Какой все–таки восторг — серенада! Что же это за песня? Такая знакомая… И тут я вдруг вспомнила. Невидимый менестрель под окном тешил мой слух западающими в сердце переливами «Perfidia»[3], которую так любил исполнять Хавьер Кугат, чьи пластинки я заигрывала в детстве до дыр. Такая пронзительная, такая печальная… «О тебе стонет моя душа, perfidia, стонет моя душа, perfidia, вероломство победило, прощай!» Лет в семь–восемь я исполняла эту песню, вкладывая в нее весь пыл своей души. Нет, это чья–то шутка, это невозможно. Розыгрыш в духе Нильса с его абсолютным чувством абсурда. Неужели это он там за окном перебирает клавиши небесного аккордеона?

Засмеявшись, я села на жесткой узкой постели. Вот что значит оставаться в буквальном смысле в темноте и неведении. И тут меня захлестнуло — весь этот непонятный день, моя непонятная жизнь, вино, песня, все вместе, непонятная полутемная комнатушка, — и я разразилась отчаянным плачем, как перепуганная девчонка.

Полосы света поменяли направление. Меня против воли потащило на поверхность, и тайны глубин отступили перед грубым вторжением яви, заставившей тело и мысли осознать, что я лежу на узкой кровати в непонятной темной каморке. Недосмотренный сон улетучился, ускользая от пристального взгляда, точно рыба, уходящая на глубину. Мне всегда жаль недосмотренного сна. Его тающие клочья еще тут, рядом, но я уже выброшена из обволакивающего уюта и как будто осиротела. Меня выкидывает в обездоленный мир. Что же там такого утешительного, в этом ином пространстве?

Я не привыкла полагаться на действительность. Она кажется мне выхолощенной по сравнению с изобилием, которое дарит подсознание. Конечно, дневные заботы смягчают утрату, а несчастное эго остается один на один со своими злоключениями. Выбрасываешь из головы и маршируешь дальше под грузом планов и обязательств. А я из тех, кто только и ждет, чтобы забыться сном. Лечь, закрыть глаза — непреодолимое эротическое желание. Счастье еще, что от опиатов, которые я попробовала с Энтони, мне делается плохо.

Комната, маленькая темная каморка в Венеции. Пришлось заново проводить рекогносцировку, перебрав в уме цепь событий, которая привела меня сюда: Энтони, поезд, пустынная платформа, катер, «Гритти», песня. Песня. Слезы. Вино натощак. Потом забылась рваным, но долгим сном. Насколько долгим? На часах половина восьмого. Неужели я проспала двенадцать часов? Такое ощущение, будто таблеток наглоталась.

Через щели в ставнях лился приглушенный и рассеянный утренний свет. Кажется, снова будет дождь. «Дождливый сентябрь». «Апрель в Париже». Куда подевался аккордеонист? За окном тишина. Сегодня никаких дразнилок. Несколько подавленная и сбитая с толку, я решила, что пора вставать и идти. Иначе жизнь погрузится в беспросветный мрак из–за этих бесконечных сумерек.

За администраторской стойкой в вестибюле сидел прежний красавчик, копия Гвидо. При виде меня он шумно возликовал.

— Синьорина, buona sera![4]

— Уже вечер?

— Не знаю, долго ли синьорина будет у нас гостить, но завтра я смогу переселить вас в замечательный номер. На canale. С видом! Si?[5]

— Да, спасибо! Сама не знаю, сколько пробуду, но было бы здорово. Я вам сообщу, наверное, завтра.

— Конечно, конечно. Вас все устраивает?

— Да, — с улыбкой ответила я, ощущая легкий подвох в нашем обмене репликами. — Мне нравится этот номер, очень спокойный.

— Да–да, вы правы. Очень спокойно. Несколько веков сплошного покоя.

— Можете отправить для меня этот факс?

— Да–да, конечно. В Верону? Вы хорошо знаете Верону?

— Совсем не знаю.

— Там чудесно.

— Не сомневаюсь.

— Вы на прогулку?

— Да, решила пройтись.

— Погода сегодня неважная. Принести вам оmbrello?[6]

— Да, спасибо, вы так любезны.

— Тонио! Un ombrello для синьорины! Синьорина, а карта у вас есть?

— Да, спасибо.

Карты у меня не было, но полной растяпой выглядеть не хотелось.

Ombrello прибыл, и я приняла его из рук обворожительного Тонио, сверкающего ослепительной улыбкой. Откуда только берутся эти итальянцы? А еще интересно, какими комментариями по поводу моей персоны обменяются Тонио и предупредительный администратор, когда я выйду. Но их внимание меня все же воодушевило. Помахав на прощание рукой, я шагнула за порог, под проливной дождь.

Путеводитель я нашла в ближайшем киоске с туристической литературой. Однако читать под шквальным ливнем было невозможно, поэтому я двинулась к площади Сан–Марко, втянув голову в плечи под напором дождя. Зайдя в одно из старинных кафе, я села за столик и уткнулась в книгу. Хотя сезон и подходил к концу, туристов было еще много, даже, несмотря на дождь. Судя по впечатляющим ценам, контингент «Флориана» не бедствовал, но выглядели все эти богатые туристы просто ужасно. Для меня американский стиль что–то вроде позорного клейма, а этим ничего — вполне довольны собой. Довольны–то довольны, но при всей своей шумной беззаботности прекрасно сознают, что обращают на себя внимание.

Хоть я и не промокла, спасибо Тонио и его ombrello, волосы от всепроникающей влажности все равно распушились, образовав над головой некрасивый ореол. Я убрала их в хвост на затылке, низко склонившись над своим кофе и книжкой. Хотелось бы надеяться, что никто не станет со мной заговаривать. Одета я была по–прежнему в черное — способ отгородиться от чересчур общительных соотечественников. Зря беспокоилась, меня совершенно не замечали. Очень непривычно, после того как поездишь в компании знаменитости, когда каждый встречный норовит тайком удостовериться, что перед ним действительно та самая звезда. Однажды во время трансатлантического перелета, когда Энтони удалился в уборную, ко мне подошла стюардесса и спросила, знаю ли я этого человека. «Нет, — ответила я, — совсем не знаю».

Голова отказывалась воспринимать весь тот обширный пласт истории, который пытался обрушить на меня путеводитель, а на душе было еще слишком муторно, тяжко и одиноко. Столкнуться с той же компанией соотечественников во Дворце дожей или в Академии не хотелось, и я упорно гнала от себя желание вернуться обратно в номер. Решила взять ombrello и все–таки пройтись. Забрести как можно дальше.

С площади я выбралась тем же путем, что и пришла, по узкому переулку. Дождь слегка стих, и можно было оглядеться. Я шла по торговой улице, которую помнила еще по предыдущему приезду, — здесь располагались самые изысканные лавочки с венецианским стеклом, бутики «Прада» и гостиница, где мы с Энтони ночевали позавчера. Бросив украдкой взгляд на ее вестибюль, я пошла дальше. Интересно, Гвидо сейчас там?

Улицы постепенно пустели, гуляющих становилось меньше, но я еще не вышла за пределы туристической зоны. Навстречу попадались собаки, серьезные и целеустремленные, в деловых ошейниках, словно шествующие на ответственное мероприятие. Свободные собаки. Я пересекала площади, переходила по мостам, протискивалась по узким улочкам и шла, шла. Дождь стихал. Я почувствовала, что выбираюсь из сетки истоптанных туристических маршрутов в подлинную жилую Венецию. Идя на голос высокого тенора, исполняющего упоительную арию, я забрела в узкий переулок к музыкальному магазину и добрых полчаса рылась в компакт–дисках. После изрядной доли сомнений я все–таки рассталась с некоторой суммой и купила Вивальди, которого слышала с улицы.

Выйдя наружу, я пустилась зарываться в дебри дальше, чувствуя прилив отваги и вдохновения. Дождь уже совсем прекратился, однако небо оставалось серым. Нет, цвета блеклой лаванды. Венецианский свет! Я чуть не заплясала от радости. Снова площади, плазы — хотя нет, они их здесь не так называют, — снова узкие улочки, и, наконец, передо мной по ту сторону сатро — так, кажется, по–итальянски будет «площадь» — выросло впечатляющее своими размерами здание у самой кромки воды, у Гранд–канала, а может, и нет, но что мне стоит дойти и проверить?

На фасаде красовалась огромная рекламная растяжка: «Мир Казановы».

Величественное отреставрированное старое здание, видимо, дворец, но помещением галереи больше напоминающее современный склад — просторное, не загроможденное, искусно разделенное перегородками и ширмами, универсальное выставочное пространство двадцатого века.

Я купила билет и принялась осматривать экспозицию. Организаторы явно собрали всех мыслимых и немыслимых свидетелей эпохи, в которую жил главный герой выставки. Веера, игральные карты, гребни для волос, миниатюры с изображением Венеции того времени, одежда, которую герой мог бы носить, туфли, кружева, ванны, женские портреты, гондола, табакерки, акварели, запечатлевшие его тюремную камеру, карты с планом его побега, его автографы, ранние издания, письма с упоминанием его имени и, разумеется, все известные его портреты — совершенно не похожие один на другой и не сказать чтобы неотразимые. План побега впечатлял. Абсолютно на первый взгляд невероятное предприятие.

Я прониклась беспрецедентным интересом к жизни Казановы и внимательно все–все–все осмотрела. На целый час я, забыв о своем, перенеслась в Венецию восемнадцатого века, мысленно примеряла платья, купалась в ваннах, знала лично и даже, кажется, любила — разумеется, безответно — Джакомо Казанову. Совершала побег из жуткой тюрьмы. Наконец экспозиция кончилась. Над выходом висела растяжка с цитатой из самого героя:

«Жизнь, будь она счастливая или несчастная, полная удач или неудач, все же единственная радость, которая есть у человека, и тот, кто не любит жизнь, не достоин ее».

В одном из предыдущих залов этот великий обманщик также советовал всем не обманываться.

На неизменном сувенирном прилавке я отыскала небольшую, изящно изданную книжку в простом синем переплете — «Казанова» Стефана Цвейга. Будет что почитать у себя в келье. Шел седьмой час, дело близилось к закрытию, и я, прихватив сверток, шагнула на кампо, под сухое желтовато–розовое небо, гадая, как вернуться в гостиницу. Попытка вспомнить проулок, по которому я сюда вышла, ни к чему не привела — от площади через равные промежутки расходилось несколько одинаковых на вид улочек. Оставалось только выбрать наугад.

Никаких знакомых ориентиров вокруг — но тут их нигде нет. Я шла и шла. Кампо почти не попадалось, мостов тоже. Я надеялась, что если буду все время поворачивать только направо, то, в конце концов, вернусь на прежний маршрут. Как бы не так. Я кружила по лабиринту. Повороты, тупики, повороты, никакого выхода. Свет начал меркнуть, до паники еще не дошло, но тревога уже подбиралась.

И тут в каком–то проулке я увидела собравшихся в кружок мальчишек, школьников, что–то выкрикивающих и приплясывающих. Их возбуждение меня отчего–то насторожило, шестое чувство подсказывало, что это не просто мальчишеские забавы. Кто там, в центре этого жестокого хоровода? Я все равно заблудилась и, повинуясь порыву, кинулась их останавливать. Прекратить это издевательство, или травлю, или что там у них — по поведению ясно было, что в центре приплясывающего кольца несчастная жертва. Я свернула в проулок.

Приблизившись, я разглядела, что под ногами у беснующихся мальчишек действительно мечется какое–то крохотное существо. Оно описывало лихорадочные круги, а парни притопывали и хлопали в ладоши, не давая сбежать. Кто же у них там? Крыса? Сделав еще шаг, я присмотрелась повнимательнее. Коричневый зверек размером чуть крупнее крысы, повизгивая, затравленно кидался на мальчишек, пытаясь выскочить, но топот и хлопки не давали вырваться из пыточного кольца.

— Прекратите! — крикнула я. Подействовало. Мальчишки, их оказалось человек пять, прервали пляску и обернулись. Зверек, тяжело дыша, рухнул на землю. Это оказалась карманная собачка.

— Что вы делаете? — воскликнула я, кидаясь к ним.

Они переглянулись, и по кругу пополз досадливый презрительный смех. Мальчишки хорохорились друг перед другом. Но и я осмелела от злости. Ворвавшись в круг, я подхватила собачку на руки.

— Как вы смеете мучить несчастное животное? — возмутилась я.

Они принялись огрызаться, но я не понимала ни слова.

Их оголтелость меня пугала. Восьмилетние пацаны, совсем не шпана, просто дворовые приятели, но они на взводе и толпой, а я одна, и больше на улице никого. Они обменялись понимающими улыбками — женщина, туристка, что она сможет? Собачка, тяжело пыхтя, прижалась к моей груди.

Я выхватила из кармана горсть сдачи, полученной с крупной купюры, которой заплатила за книгу. Бумажные и монеты. Сколько там, я не знала.

— Берите и отстаньте!

Я швырнула деньги на землю.

Тут же началась потасовка, похоже, сумма оказалась приличной. Я опрометью кинулась по проулку обратно, прижимая к себе собачку, Сначала петлять по переулкам наугад, лишь бы скрыться — из одной узкой улочки в другую, пока шум схватки за спиной не утих.

Наконец я выбралась на кампо. Из прилегающего переулка доносился Вивальди в исполнении высокого тенора. Благословен будь, Вивальди, ныне и присно. Да, да, это она, моя улица! Отсюда налево — и свобода. Укрыв полой куртки обессилевшую собачку, я поспешила туда.

Вот «Прада», вот наша прежняя гостиница, можно расслабиться. Я пробежала, не останавливаясь, мимо «Гритти». Можно расслабиться, но у меня за пазухой собака, и неизвестно, как к ней отнесется администрация. Особенно к бездомной без ошейника, если она действительно бездомная. Поэтому вместо гостиницы я завернула обратно на площадь Сан–Марко.

На пьяцце сгущались сумерки, но толпа и не думала редеть. Во «Флориане» тоже не продохнуть, всего пара свободных столиков. Мне надо было собраться с мыслями. Забравшись в самый дальний угол, я уселась спиной к остальным болтающим и выпивающим посетителям. Возник официант — еще один красавчик, — я заказала кофе и белое вино, хотя так толком за день и не поела. Когда он отвернулся, я достала своего страдальца из–за пазухи и посадила на колени. Да, это оказался мальчик.

Он уже не задыхался, но вид у него был совершенно страдальческий. Такой же становилась Дора, когда заболевала. Знакомо. Песик был совсем крохотный, фунтов шести–семи весом. Коричневый с черными подпалинами на милой мордашке, чистопородный чихуа–хуа и просто красавец. Я накрыла его полой куртки и погладила по голове.

— Бедняжка, — пожалела я мученика. — Бедный мой малыш.

Свернувшись клубочком под курткой, он ткнулся мне в руку со слабым поцелуем. На шее виднелась полоска примятой шерсти — след от ошейника. Значит, мальчик не уличный, а домашний, обласканный. Я украдкой сунула под стол бокал с водой, который принес официант. Песик выхлебал все одним глотком, потом отполз поглубже и почти моментально уснул, поникнув головой. Досталось ему сегодня.

За кофе и вином я размышляла, как быть с гостиницей. И невольно улыбалась. Вот эта выходка точно взбесила бы Энтони — подобрать собаку на улице в чужом городе за границей. Но он далеко, поэтому возразить или помешать мне не сможет. От этой мысли повеяло свободой — и одновременно сжалось сердце. Я не говорила с Энтони уже больше суток. Это впервые.

Я вспомнила, как нашла Дору. Тоже коричневая, покрупнее этого песика, но ненамного, из тех мелких, которых в приютах называют «помесь с чихуахуа». Энтони звал ее крысомордиком и утверждал, что от породы в ней ничего не осталось. Со временем он к ней привязался, но когда я ее только заметила (у забегаловки, где она клянчила еду, без ошейника), чуть не лопнул от ярости. Ему пришлось ждать, пока я куплю ей бутерброд, а потом я, не слушая возражений, забрала ее с собой. Мы тогда всего–навсего остановились перекусить в прилизанном туристическом городке по пути на большую концертную площадку в Колорадо. До этого мы с Энтони несколько дней прохлаждались в спа, а теперь взяли напрокат машину, чтобы доехать до площадки и пересечься с остальной частью группы. Дора была еще совсем щенком, даже года не исполнилось. На улицу ее проситься точно не приучали.

Когда мы вновь уселись в машину, Энтони просто кипел от негодования. Во–первых, собака — это обуза. Мы не договаривались на собаку, а если бы договаривались, то он имел бы право участвовать в выборе породы. Ему нравятся большие собаки. Кто будет выводить ее по ночам? В гостиницу с ней не разрешат (на самом деле в гостиницах исполнялся любой его каприз); у него работа, и ему не до собак; если собака не даст ему спать, отправится туда, откуда взялась; собака наверняка больная. А я просто прижимала ее к себе, мою драгоценную Дору, весь первый день. Он бесился, потому что решение принимала я. Чудесно прокатились.

Потом, в номере, стало лучше и снова хуже. Энтони наконец разглядел, какая она очаровашка, а животных он на самом деле любил. Я сидела на кровати с Дорой на коленях, и он решил с ней поиграть. Навис над ней и зарычал. Дора, уверенная, что на коленях ей ничего не грозит, зарычала в ответ и оскалила идеально ровные белые зубы. Уроки улицы не прошли для нее даром. Она явно выбрала в хозяева меня, а Энтони с трудом выносил, когда предпочтение отдавали не ему. Дору мне послала сама судьба. Когда все и вся — Натали, Лидди, семейство Кассой, группа, менеджеры, агенты, фанаты — плясали исключительно вокруг Энтони, добиваясь его благосклонности, у меня вдруг появилась преданная подруга и соратница.

Подругой она была замечательной. У нее имелся собственный пропуск за кулисы с фотографией, цепляющийся на ошейник. Ею восторгались все, но она не терпела вольностей. И не стеснялась скалить, если что, свои белые зубки. Но все равно она была очаровательной и остроумной в своих реакциях и предпочтениях. Она питала страстную привязанность к частной собственности, ко мне лично и ко всему, что считала своим, включая Энтони, который постепенно привязался к ней и полюбил. Он шутил, что Дору мама наставляла так: «Деточка, твое здесь только то, что сможешь хапнуть и прожевать». Энтони иногда умеет рассмешить. Только интересно, откуда он выкопал эту присказку? Может, его самого так мама учила?

Когда мы с Дорой заселялись в какую–нибудь из бесконечно повторяющихся из тура в тур гостиниц, прибывая на встречу с Энтони, девушки–администраторы за стойкой, завидев нас, радостно кричали: «Ой, Дора приехала!» Под дверью номера скапливались подарки–лакомства. Однажды там обнаружился миниатюрный гамбургер на подносе с салфеткой, цветком розы и сопровождающей запиской: «Божественной Доре от тайного обожателя». Она была звездой сама по себе, без Энтони.

Умерла она от порока сердца около двух лет назад, совсем молодой. Но век выдающейся личности всегда короток, я поняла это после Нильса. «Светлый отрок ли в кудрях, трубочист ли — завтра прах»[7].

Они были так дороги мне оба, и оба меня оставили. Я почувствовала, как под сердцем кольнуло острой иглой. В глазах защипало. Я вскинула голову.

За окнами сгущалась темнота. Хочу я или нет, а в гостиницу идти придется. Заплатив по счету, я подхватила маленькое сонное тельце и осторожно опустила его в сумку — к Стефану Цвейгу и прочему хаосу.

Будь умницей. Сиди тихо–тихо. Ни звука. Постараешься? Si? А потом чем–нибудь поужинаем.

Он посмотрел на меня, моргая, а потом послушно улегся на груде барахла в сумке.

Напустив на себя самый беззаботный вид, мы вошли в вестибюль «Гритти». Там были люди, и я воодушевилась — проскочим. Ключ я получила беспрепятственно и уже подходила к лифту, когда мне вслед раздалось: «Синьорина! Синьорина!» У них что тут, собачьи детекторы? Я шла, не оглядываясь, но меня позвали еще раз, уже тише, не так настойчиво. Звал администратор из–за стойки.

— Да? Что такое? — откликнулась я.

— Простите за беспокойство, синьорина. Вам пришел факс.

Он с услужливой улыбкой протянул мне конверт.

— Спасибо большое.

«Только, пожалуйста, не шевелись и сиди тихо».

— Понравилась прогулка под дождем?

— Очень понравилась, спасибо. Венеция прекрасна.

«Куда я дела ombrello?..»

— Да–да, она невероятно красива.

Повисло неловкое молчание.

— Можно мне заказать что–нибудь поесть в номер?

— Да–да, конечно, разумеется. В любое время.

Приятная улыбка.

Что я говорила?

— Спасибо большое. Вы завтра здесь будете?

— Да–да, синьорина. К вашим услугам в любое время.

— Огромное спасибо, спокойной ночи.

Прибыл лифт, и я шагнула в кабину.

— Buona sera, синьорина!

Дверь закрылась.

Я нажала кнопку, и лифт поехал. Умница, хороший мальчик.

В номере зажжен ночник, шторы задернуты, постель расстелена, на подушке шоколадка. У нас получилось! Радужные переливы счастья и блаженство защищенности. Никаким уличным мальчишкам сюда не попасть.

Сняв куртку, я поставила сумку на кровать и открыла застежку. Там, среди жуткого беспорядка, восседал мой собственный уличный мальчишка. Огромные, слегка навыкате, чуткие глаза смотрели на меня так обалдело, что я немедленно подхватила его на руки и чмокнула в коричневый лоб.

— Вы, молодой человек, отличный конспиратор. Справились на «отлично».

Я поцеловала его еще раз и еще, а потом отпустила на пол. Впервые после той переделки он оказался на твердой земле. Песик замер, оглядываясь и принюхиваясь. Я принесла еще стакан воды, и он охотно его вылакал. Понимая, что через какое–то время вся эта вода попросится наружу, я расстелила в углу утреннюю газету — будем надеяться, он поймет, к чему это. Песик осторожно прошелся по комнате. Оглянулся на меня.

— Уверяю вас, синьор, здесь вам ничего не грозит. Перекусим?

Потом, когда прибыл и удалился официант, доставивший ужин (пока он сервировал столик, мой молодой человек скрывался в ванной), мы по–братски разделили стейк. Стейк я ем не часто. Столик я выкатила в коридор, заперла дверь и подняла малыша на кровать.

— Ну, рассказывай, как ты попал в эту передрягу.

Взбодрившись и освоившись после ужина, мальчик заскакал вдоль кромки кровати, косясь на зияющую пропасть в три фута, потом вернулся и плюхнулся рядом со мной, впервые изобразив какую–то почти человеческую эмоцию. Я бы назвала это улыбкой.

— Ага, понятно, не скажешь, значит? Имя тоже называть не хотим, да?

Уши торчком, весь внимание.

— Нет, так не пойдет. Как насчет Джакомо? Он был мастером побега. Ты ведь тоже?

Голову склонил набок, уши торчком.

— Может, ты не понимаешь по–английски? В общем, я думаю, что ты ангел, посланный небом мне в спутники. Я думаю, ты станешь мне новым лучшим другом.

Лучшим другом. Мама родная, я ведь даже не взглянула на факс, который мог быть только от Энтони. Вскочив, я кинулась искать конверт. Под взглядом Джакомо вытащила послание из единственной строки: «Надеюсь, ты там не скучаешь».

Нет, не скучаю. Надо же.

Утром после сладких снов в обществе Джакомо, примостившегося у меня под боком — какая еще гигиена? — я улеглась в просторную ванну с горячей водой, благоухающей ароматическими маслами, которые безвозмездно предоставлялись в распоряжение счастливчиков постояльцев «Дворца Гритти». Каждая мелочь в этой ванной была произведением искусства, ублажающим то или иное из человеческих чувств. Сама ванная по размеру не уступала основной комнате. Плотно запертое окно покрывалось душистым паром. Я блаженно вздохнула. Джакомо дремал, растянувшись на густом коврике. Даже не подозревая, что он следующий в очереди на купание.

— За красивую жизнь надо платить, — объяснила я ему.

Услышав мой голос, он, не открывая глаз, стукнул хвостом по коврику. Я чувствовала, что оживаю рядом с ним.

«Надеюсь, ты там не скучаешь».

Я попыталась представить, что было бы, если бы это пожелание было искренним: «Надеюсь, ты там не скучаешь? Наслаждайся поездкой, любимая, жаль, что я не могу быть рядом. «Гритти“, наверное, просто сказка? Пусть она длится, сколько захочешь, не торопись. Встретимся в Риме. Я выкрою в конце тура несколько дней, чтобы мы с тобой побыли вдвоем и полюбовались городом в такую замечательную погоду. Где бы ты хотела остановиться? Хотя нет, не говори, я лучше устрою сюрприз. Жду с нетерпением. Скучаю. Люблю. Если подберешь на улице какую–нибудь собачку, привози обязательно!»

Интересно, такое вообще бывает у кого–нибудь? Как–то, когда у нас еще все только начиналось и Энтони ко мне прислушивался, я купила ему «Войну и мир», которые он самоотверженно начал читать. И проникся, ему понравилось. Я подумала, что сейчас завалю его сокровищами, книгами, которые меня в свое время впечатлили и которые он со своим обрывочным образованием упустил. Будем делиться друг с другом. Зачитывать друг другу вслух. У нас будет своя жизнь. Но этот этап продлился недолго.

Из «Войны и мира» он взял на вооружение одну цитату: «Женитьба — это кот в мешке». Она приводила Энтони в восторг. Он трактовал ее по собственному опыту, именно таким его брак представлялся публике и именно таким он был на самом деле. В то время ему казалось, что нашим отношениям это не грозит. А еще у него появилась привычка, тоже взятая у Толстого, крестить мне лоб перед сном, как было принято у русских в девятнадцатом веке. «Нам так повезло, Нел, — сказал он однажды. — Ты береги себя, чтобы дожить до глубокой старости». Он хотел заставить меня бросить курить, потому что курение его раздражало, но при этом он меня любил. Вроде бы. Не могу побиться об заклад. Я его обожала.

Один мой знакомый считает, что жизнь — просто смена состояний, этапов, мы никогда ничего не достигаем. Теория эта мне была знакома и без него, но мне нравилось, как он ее излагает. Я помню, как меня уязвило и потрясло, когда Энтони впервые процитировал про «кота в мешке» при собравшихся — с малоприятным для нас двоих подтекстом. Еще один этап. К сожалению, с каждым последующим мы только сильнее разобщались, и как–то так выходило, что именно Энтони отгораживался, отдалялся, а я не понимала, в чем дело. Как будто следовал какому–то тайному графику или выделял на каждый этап некий ресурс энергии, а когда ресурс себя исчерпывал, мы расходились еще на шаг дальше. Еще одна завеса прохладцы, разделяющая нас, еще один повод для постоянного напряжения. Я пыталась понять, может, и я причастна к тому, что происходит, но вспоминалась только паника. Я начинала осознавать, как плохо его знаю. Я отчаянно хотела, чтобы вернулся прежний Энтони.

Я непрестанно, одержимо разбирала и анализировала его внутреннее «я» в надежде до него достучаться. Я потеряла на этом уйму времени. Выстраивала теории, одна другой заковыристее, и все мимо. В смысле, они не помогали. Я хорошо его знала, я могла без труда предсказать, как он поступит в той или иной ситуации, и практически не ошибалась — и при этом я не знала его совсем. Он унес с собой свою душу, а меня оставил теряться в поступках. Он гасил светильники по одному. Иногда мне казалось, что однажды он переступит через мое бездыханное тело, не заметив и не почувствовав укора совести. Пойдет себе, насвистывая. Для остальных он по–прежнему оставался душкой, а передо мной створки захлопнулись. Почему? Он превращал меня в ту, кем я не была, — для какой надобности? Что за тайный план, о котором я не знаю?

Зазвонил телефон. Джакомо вскочил, навострил уши, посмотрел на аппарат, на меня. Расплескивая воду, я выбралась из ванны и, завернувшись в роскошный халат, услужливо приготовленный «Гритти», кинулась в комнату. Сколько гостиниц пришлось обзванивать?

— Алло?

— Buon giorno[8], синьорина! Это Карло, портье.

— Да? Доброе утро, Карло.

— Если вы у нас остаетесь, синьорина, я могу предложить совершенно чудесный номер. Несколько окон. Вид на canale. Небольшой canale. Si?

— Да, si.

В мои сегодняшние планы входило искупать Джакомо, контрабандой вынести его из отеля, отыскать зоомагазин и прикупить какой–нибудь щегольский ошейник вроде тех, что я видела на других венецианских собаках, и поводок, а потом привести облагороженного пса в отель и сделать вид, что я обрела его в здешнем зоомагазине. Приехала в Венецию, чтобы завести собаку. Я специально посмотрела в буклете отеля, который нашла в ящике стола: мелкие животные постояльцам разрешаются. О переезде в другой номер я и думать забыла.

— О, grazie, Карло. Спасибо огромное.

Буду скучать по своей келье, но любоваться из окна небом и canale будет здорово! Маленький canale. Канальчик.

— Мне надо будет еще сходить по делам, Карло, но думаю, номер мне понравится.

Сколько он стоит, кстати? Я и так из всех возможных рамок вылезла.

— Дорогущий номер, да, Карло?

— Нет–нет, синьорина, цена та же. Мы будем рады устроить вас поудобнее.

— Очень любезно. Я пока соберу вещи.

— Не надо, горничная соберет.

— Тоже спасибо. Тогда я спущусь, и обсудим, хорошо? Где–то через час, ладно?

— Конечно, синьорина.

— Спасибо, Карло, большое спасибо.

Я повесила трубку.

Джакомо во время беседы придется посидеть в сумке. Но Джакомо молодец, не подведет.

Все прошло как по маслу. Благоухающий эфирными маслами Джакомо был паинькой, даже не пикнул. Новый номер обещан к двум, погода чудесная, небо безоблачное и голубое, как у Джотто. Сан–Марко наводнили просохшие и довольные жизнью туристы. Мы отправлялись на поиски зоомагазина, самого лучшего. Джакомо получил разрешение высунуть голову из сумки и дышать свободно. Нас ждал отличный день.

В Венеции можно обходиться и без знания итальянского. Город радушно привечает туристов, и, тем не менее, даже у самого дружелюбного продавца в голосе сквозит легкое пренебрежение. Умела бы я говорить на их языке, ко мне сразу изменилось бы отношение. Я стала бы своей! Я тут же пожалела о своем снобизме и смирилась с обстоятельствами. Однако жизнь со знаменитостью научила меня остро чувствовать своих и чужих. По отношению к себе уж точно. Я не любила звездную жизнь, точнее, не доверяла всему этому антуражу у нас, дома, а может, и повсюду, не только дома, но сейчас мне бы пригодился ключик, пароль, чтобы отомкнуть этот замкнутый город.

Мы с Джакомо поспрашивали в нескольких лавочках, но про зоомагазин никто не знал и слыхом не слыхивал. Наконец я увидела пухлого английского бульдога в роскошном ошейнике, дремлющего у порога перед магазинчиком восточных предметов искусства. Я бы и так не прошла мимо, но сейчас у меня была особая задача. В магазине меня приветствовала ухоженная блондинка средних лет. «Buongiorno!» — поздоровалась она с милой, но по–венециански сдержанной улыбкой. Я старалась даже не смотреть в сторону бронзовых танцующих Шив, художественно расставленных на двух–трех отдельных постаментах, — просветление, убивающее время самым экстатическим способом. Мне же требовались более приземленные сведения.

— Простите, — начала я, — вы не подскажете, где здесь какой–нибудь хороший зоомагазин? У моей собаки, — я продемонстрировала торчащую из сумки голову Джакомо, — порвался ошейник.

— Cheangelo! GuardacomecarinolEfemminaomas–chio? Маленький tesoro[9]. Иди сюда, tesoro, — позвала она, протягивая руки к Джакомо.

Я оставила выбор за ним, но Джакомо и ухом не повел. Тогда я вытащила его из сумки, и восхищенная блондинка взяла крохотную мордашку в ладони и от души расцеловала.

Джакомо стал моим ключом.

— Articoli per cani![10] — воскликнула она.

— Простите?

Грузный бульдог уже вертелся, приплясывая (если эту тяжеловесную джигу можно назвать пляской), у нас под ногами и задирал голову, растянув слюнявую пасть в беззлобной улыбке. Джакомо и на него внимания не обратил, хотя на меня оглянулся.

— «Articoli per cani». У Энрико все костюмчики оттуда. Замечательный магазин! У Энрико есть плащ с маской, рождественский ошейник с колокольчиками и еще куча всего. Вот, смотрите, какой он сегодня мачо.

На Энрико был черный ошейник в заклепках.

— Я сейчас напишу вам адрес — Она полезла в стол за бумагой и карандашом. — Вы как, в Венеции ориентируетесь? Ничего, его несложно найти.

У меня перед глазами встал тупик. Хоровод мальчишек.

Изрядно поплутав — не туда свернули, спрашивали дорогу, перебрались на другую сторону канала, — мы все–таки отыскали «Articoli per cani», крошечный магазинчик, призванный тешить страстную любовь венецианцев к собакам. В городе, где нечего делать другим друзьям человека — коней не запряжешь, коров не выпасешь, свинья грязь не найдет, — собаки царствуют безраздельно. Кошкам приходится труднее, но тоже неплохо. Бездомных, по словам владелицы лавочки, много, но всех регулярно подкармливают в установленных местах — у памятников и на углах улиц — сердобольные граждане. Венецианец всегда придет на выручку земляку любого роду–племени. Кроме, пожалуй, голубей.

В магазине висели собачьи костюмчики на любой вкус и цвет. Я попыталась представить себе гардероб Энрико. Вот такая шерлокхолмсовская кепка наверняка должна быть, бульдог ведь как–никак английский. Плащ с маской у него точно есть, но какая, интересно, маска? Карнавальная, с длинным клювом, как у «чумного доктора»? На Энрико бы смотрелось нелепо. А кожаная косуха к тому ошейнику с заклепками? Дождевик — это наверняка. Ангельские крылья. Оленьи рожки. Все, чего душа пожелает.

Хозяйка лавочки мгновенно растаяла, услышав про Энрико, и тоже несколько раз чмокнула Джакомо в лоб.

В конце концов, мы остановились на элегантном плетеном поводке из коричневой кожи и ошейнике из шотландки в тонах «Черного дозора»[11] — все это ему безумно шло. Экипированный Джакомо был прицеплен на поводок и спущен на пол. Судя по всему, поводок оказался ему не в новинку.

Мы вышли из магазина и отправились вдоль по улице вдвоем. Просто так, куда глаза глядят. На душе стало радостно.

Джакомо, не сбавляя шага, задрал голову и посмотрел на меня, будто мы с ним участвуем в заговоре и сейчас начнется самое веселье. Он даже не шел, а вышагивал важным франтом. Его восстановили в правах, и он гордился собой. «А ведь он может показать мне Венецию, — подумала я, — Венецию глазами коренного жителя», — но тут же вспомнила, что он и сам вообще–то успел заблудиться.

В музеи и церкви нам хода не было, поэтому мы просто гуляли. Несколько часов подряд, кажется. Я постепенно начинала постигать и величие, и скромность фасадов этого диковинного и восхитительного города. Венеция как вещь в себе. Все открытые площадки отдаются на откуп туристам и гостям, а настоящая жизнь протекает внутри, где–то за этими манящими и часто облупленными стенами. Невооруженным взглядом в душу Венеции не проникнуть. Коренные венецианцы отгораживаются куда более плотной завесой, чем в других городах. Хотя, возможно, зимой здесь иначе.

Мы переходили по мостам, удаляясь от воды и снова возвращаясь к ней. Когда Джакомо выдохся, я взяла его на руки. Ланч мы устроили на солнечной террасе в кафе на какой–то дальней сатро. Я взяла салат и сэндвич с ростбифом, но официант принес заодно собачью галету и второй бокал вина — комплимент от заведения. Мы им понравились. Я не удержалась от улыбки при мысли, что вот она и сбывается неожиданно, моя мечта об идеальном путешествии. В компании замечательного друга провести незабываемый день в сказочном месте. К трем часам нас обоих клонило в сон. Новый номер уже, наверное, готов, наше убежище с видом на канальчик. Мы двинулись домой, и я начала мысленно репетировать речь для Карло.

В Венеции домой можно именно что двигаться — надеясь, что угадал с направлением и возвращаешься тем же путем, каким пришел. Несколько раз промахнувшись, мы, в конце концов, вышли к мосту Риальто, а оттуда уже несложно, ориентируясь по указателям, добраться до Сан–Марко, хотя толпа становится гуще. Джакомо шествовал с невозмутимостью коренного жителя, а я уповала на то, что Сан–Марко разрешит любую путаницу. Сан–Марко — это центр притяжения, мимо нее не пройдешь, и мы действительно вынырнули на ее просторы, которые после сумятицы узких улочек показались нам Великими равнинами. Перейти площадь, а оттуда всего пара кварталов до гостиницы и заветного уединения. Или, может, Энтони соизволил передать что–нибудь более многословное, чем вчера.

— Синьорина! Синьорина! — окликнул меня мужской голос.

Нет, это вряд ли меня, разве что Карло уже сменился с дежурства. Или Энтони подстроил, чтобы меня задержали и отобрали кредитку?

Мы с Джакомо пошли дальше, но голос приближался, становясь настойчивее.

— Синьорина! Синьорина! Aspettami! Aspettami, per favore![12]

Я остановилась и увидела, что через площадь ко мне спешит молодой человек лет тридцати, светловолосый, но совершенно не похожий на туриста. Боже, это мне еще зачем? Не хватало мне только вмешательства чьих–то чужих планов. Что ему нужно? Я с раздражением оглянулась в поисках путей к отступлению. Поздно. Вот он, уже передо мной, слегка, правда, смущенный.

— Scuzi, scuzi, — пробормотал он, запыхавшись после стремительной пробежки через площадь.

Я смотрела, ничего не говоря.

— И cane, Signorina, questo сапе, é il suo?[13]

— Простите? — переспросила я, не пытаясь скрыть раздражение.

— О, так вы англичанка?

О боже! Венецианец принял меня за итальянку? Маловероятно, видимо, пытается подольститься. Может, я и не похожа на основную массу американских туристов, но уж на итальянку точно не тяну.

— Нет, — сухо ответила я. — Американка.

— Американка, — повторил он.

Мне послышалась эта нотка презрения? Теперь, наверное, он уйдет, не желая связываться. Его, в отличие от Карло, служба не обязывает быть любезным.

Незнакомец откашлялся, собираясь с мыслями. По–английски он изъяснялся хоть и с акцентом, но бегло, скорее с британским выговором, чем с американским.

— Простите за беспокойство, — начал он. — Я просто хотел узнать насчет собаки. Это ваша собака?

Моя?

— Да, это моя собака.

— Простите за назойливость, пожалуйста. Но эта собака, она у вас уже давно?

Что ему нужно? Может, он из службы отлова? Не похоже, конечно, но у Джакомо нет бирки на ошейнике. Кто их знает, вдруг это вопиющее нарушение правил содержания?

— Нет, не очень давно.

— Вот как. Вы, наверное, его нашли на днях?

— К чему эти расспросы? — вспылила я, чувствуя нарастающую тревогу.

— Сейчас объясню. У моей знакомой, хорошей знакомой, пожилой синьоры, недавно пропала собака, очень похожая на вашу, и она себе места не находит. Мы все обыскали, безрезультатно. И тут я вижу вас, с очень похожей собакой. Я надеялся, что, может, вы эту собаку подобрали недавно и тогда наши поиски окончены.

Мы посмотрели на Джакомо. Он, приблизившись, обнюхал ботинки молодого человека, поднял на него глаза и завилял хвостом. На шею от радости не бросился, но явно узнал.

— А когда вы потеряли собаку? — спросила я.

— Два дня назад. И нигде не можем найти. Мы обычно следим за входной дверью, а тут, видимо, рабочий неплотно закрыл. Это было днем. А пес такой маленький, он же пропадет на улице. Синьора ужасно переживает.

— Как зовут ту собаку? — поинтересовалась я.

— Лео. Леонардо. Обожаемый сынок моей синьоры.

Я посмотрела на Джакомо и, только открыв рот, сразу поняла, что игра проиграна. Лео?

Он встал на задние лапы, упираясь передними мне в голень, завилял хвостом и улыбнулся уже знакомой мне улыбкой. Ничего не поделаешь. Я тут же возненавидела белобрысого.

— А вас как зовут? — спросила я.

— Маттео. Маттео Клементе. Я сейчас работаю в доме синьоры да Изола.

Я пожала протянутую руку.

— Корнелия Эверетт.

На сердце набежала первая тоскливая волна.

И снова мы шли по улицам, переходили по мостам, сворачивали за углы. Уютный номер с видом уплывал все дальше с каждым шагом. Джакомо, то есть Лео не поспевал за нами, и я снова взяла его на руки, прижимая крохотное тельце к груди. На душе рос страх. Я чувствовала, что несу в руках свои надежды, которые вот–вот придется отдать кому–то чужому. Мой наперсник, мой спутник. Когда я успела его так сильно полюбить? Мы с ним, как когда–то с Дорой, прибились друг к другу в беде, и наша встреча казалась назначенной свыше, подарком судьбы, нежданной милостью небес. Наверное, в глубине души я вообразила, что он послан утолить мои печали, что вместе мы преодолеем разочарования и обретем свободу. Такие встречи не на каждом шагу случаются. В жизни не так много чудесных спасений.

Ускоряя шаг, Маттео Клементе почти бегом преодолел узкий мостик, ведущий на такую же узкую улочку. Здесь, вдали от центра, стояла безлюдная тишина. Первое же здание справа, видимо палаццо, обрамленное с двух сторон каналами, выходило на улицу. Я насчитала на фасаде, обращенном к каналу, четыре горизонтальных ряда стрельчатых темных окон. Каменные ступени вели к причалу для гондол, но вход в здание с воды был наглухо заколочен.

Уличный фасад выглядел не таким нарядным. В глаза бросалась прежде всего огромная старинная дверь, вся в потеках. Маттео остановился перед ней и, вместо того чтобы воспользоваться тяжелым латунным кольцом, свисавшим из львиной пасти, нажал анахронистическую белую пластмассовую кнопку звонка, прилепленного на стену рядом с дверью.

— Вот и пришли, — с довольной улыбкой объявил он.

Прибить бы его на месте. Или сбежать с Джакомо за пазухой. Он ведь не знает, где мы остановились, как он нас найдет? Я залягу на дно, а потом уеду из города. Почему я раньше не сбежала?

Дверь открыла старуха. Сморщенная, высохшая, как ведьма, вся в черном. Не меняясь в лице, она посмотрела на Маттео и бесстрастно отступила в сторону. Я заметила, как ее взгляд скользнул по Джакомо, потом уткнулся в меня. «Виновницу поймали с поличным», — говорил этот взгляд. В нем отражались века публичных казней — очень теплый прием.

— É lei? Dov'e?[14] — спросил Маттео.

— Su[15].

Мы прошли в просторный внутренний двор с резным колодцем посередине и стенами тыквенного цвета и ажурной зеленой филиграни, подозрительно напоминающей плесень. В дом со двора вели одна или две двери на первом этаже и лестница на второй этаж, на галерею. Мы втроем двинулись вверх по ступенькам. Я оглянулась. Вход с улицы закрыт, ведьма исчезла.

Лестница привела нас к расписной двери, от которой вправо и влево тянулась галерея. Хотя краски на рисунке поблекли, я разглядела какой–то религиозный сюжет: вроде бы ангелы, ведущие и несущие на руках детей. Маттео постучал.

— Entra![16] — негромко откликнулись изнутри.

Маттео открыл дверь, и после глухого внутреннего дворика в глаза тут же бросилось обилие окон — свет, отражавшийся от красных стен, наполнял просторную, элегантно обставленную комнату розоватым сиянием. Освещенная со спины ослепительная фигура приподнялась из глубокого белого кресла у окна и раскинула объятия почти оперным страстным жестом. Вся в белом, как спустившийся с небес ангел.

— Саго, дорогой мой, любимый, — пропела она.

Всю жизнь я ждала подобной встречи, но, увы, буря эмоций предназначалась не мне.

Джакомо завертелся у меня на руках, пытаясь спрыгнуть. Промчавшись через всю комнату, он кинулся к хозяйке в объятия — да, это была она, хозяйка — и покрыл ее лицо поцелуями. Такими же, какие дарил и мне.

— Ох, Лео, Лео, — запричитала хозяйка. — Я чуть не умерла! Наконец–то ты дома, дома, мой дорогой. Grazie aDio! Grazie, grazie[17]. Мой мальчик, сынок мой! — Снова последовал обмен страстными поцелуями.

Мне стало неловко, что я стала свидетелем семейной сцены. Вторглась в чужую жизнь. От смущения и неудобства мне хотелось провалиться, исчезнуть, не видеть всей этой взаимности. Я растерялась, и к горлу подступили рыдания. Моя партия отыграна, роль кончилась. Мне нет места в этом воссоединении и слиянии душ. Я хотела сбежать.

— А вот и наш герой, — наконец вмешался Маттео, с улыбкой глядя на меня. — То есть героиня. Ангел–хранитель Лео.

И хозяйка, немолодая, но эффектная и даже отчасти внушающая трепет женщина глянула на меня с явной враждебностью — тут же, правда, одернув себя.

— Мы безмерно вам благодарны, — сказала она.

— Я обожаю собак, — зачем–то сообщила я. А потом спросила сквозь подступающие слезы, сдавленно: — Как же так вышло, что Лео потерялся?

Заметив мое расстройство, она смягчилась.

— Мы не знаем. Наверное, все из–за того тупицы рабочего. Они такие невнимательные. Убьют и не заметят.

Голос у нее оказался чарующий, с мягким певучим акцентом. Аристократический голос. Лет ей было где–то около восьмидесяти, но она отлично сохранилась. Надо лбом вздымался валик белоснежных волос, заколотых сзади большими черепаховыми гребнями. Белый шелковый халат походил на одеяние певчих из церковного хора, а дополняли этот наряд вышитые шлепанцы.

— Корнелия, — представил нас Маттео, — это синьора Лукреция да Изола. Синьора, это Корнелия… — Он вопросительно посмотрел на меня.

— Эверетт, — подсказала я шепотом.

Синьора, не выпуская Лео из объятий, протянула мне руку.

— Простите, я вся испереживалась. Мы все с ума сходили от отчаяния. Если бы не Маттео, мы бы погибли. Хотите чашечку чая? Или, может, выпьете вина?

За окном тускнели краски дня и небо затягивалось тучами. Я почувствовала полную беспомощность и безынициативность. Мой взгляд то и дело возвращался к Джакомо, улыбающемуся мне из крепких объятий синьоры. Я представила, как в одиночку буду отыскивать обратную дорогу в гостиницу. Представила номер с видом на canale, счастье, ожидавшее меня там прежде, и одинокую ночь, которую предстоит мне провести там теперь. Я перестала понимать, на каком свете живу. Перестала понимать, где я. Пол вдруг встал на дыбы, а потом наступила пустота.

Сквозь темноту и спеленавшее меня коконом забытье пробивалось какое–то настойчивое ощущение. Я усилием воли сосредоточилась на глазах, и они начали медленно и плавно открываться. Словно издалека я, увидела Джакомо в клетчатом ошейнике, который, лежа рядом, лизал мне руку. Я улыбнулась. Неужели мы снова в нашем номере? Как мы туда добрались? Какой он просторный… Сознание постепенно возвращалось, я вроде бы припоминала эту комнату, но не могла вспомнить, какое она имеет ко мне отношение, если я лежу горизонтально. И тут в голове резко прояснилось. Глаза распахнулись, и я рывком села.

— Нет–нет, лежите, не вставайте, — раздался негромкий голос.

Я послушно легла обратно.

Ах да, точно, синьора. Я посмотрела на нее в растерянности, пытаясь восстановить в уме события, которые привели к этой странной мизансцене: я полулежу на подушках, на длинной кушетке, синьора восседает на пуфе у изголовья и смотрит на меня с тревогой. Что–то произошло. Я попала в другую жизнь? Что я пропустила?

— Все в порядке, Корнелия, ушибов нет.

— Нел. Зовите меня Нел.

— Хорошо. Вот, глотните.

Крепкий бренди прошиб нос и обжег горло. Тут же стало теплее. Только теперь я осознала, что мерзну, несмотря на мягкий серый плед, которым меня укрыли. Еще глоток, и можно задать вопрос.

— Что случилось?

— Наверное, перенервничали. Вы сомлели.

Я сперва даже не поняла последнее слово. Я — что? А, видимо, я упала в обморок. Со мной такое уже бывало. Школьная медсестра, снимающая с меня бинт, вдруг расплывается и пропадает. На репетиции хора перед рождественским концертом в квакерской школе для девочек — мне шестнадцать, и я валюсь на стоящую ступенькой ниже хористку как раз под «что плачет, изгнан, одинок». И потом, в бостонском аэропорту, когда везла тело Нильса из Мексики и дожидалась, пока гроб выгрузят из самолета.

Разумеется, моим первым порывом было извиниться.

— Простите, — сказала я.

— За что? Вы ведь ангел–хранитель Лео. Смотрите, как он вас обожает.

Джакомо свернулся калачиком на одеяле, уложив голову мне на живот. Веки у него отяжелели, он клевал носом — больших трудов ему стоило вернуть меня из небытия. Лео. Джакомо. Две совершенно разные аллюзии, призванные передать характер этого очаровательного пса. Наверное, в каждом из нас таится целый калейдоскоп ролей, в которых нас видят или хотят видеть окружающие и в которых мы видим или хотим видеть самих себя. Так, например, в глазах влюбленного мы расцветаем, обретая невиданную прелесть в проекции чужого желания. А наш образ во многом зависит от того, под кого мы пытаемся подстроиться. Только потом они перестают хотеть, чтобы под них подстраивались, и что в итоге? Наверное, так можно исчерпать всю палитру образов и остаться бессловесным белым листом. Вот что такое отчуждение — когда теряешь волну, становишься никем, пустым местом. Для Джаком–Лео отчуждение кончилось, он грелся в лучах любви. Переглянувшись, мы с синьорой дружно смотрели, как его смаривает сон. Умилительная картина.

— Мне пора, — сказала я, возвращая бокал с бренди. — Спасибо за доброту, мне очень неловко за причиненное беспокойство. Надеюсь, вы меня простите. Надо еще добраться до гостиницы.

— Если бы мы знали, где вы остановились, Маттео бы уже позвонил. Вы должны остаться, переночуете здесь — не дело вам сейчас одной бродить по людным местам. Аннунциата принесет легкий ужин. Смотрите, на улице уже стемнело. Поужинаете, переночуете. Так правда будет лучше.

Маттео отошел от окна и, пройдя через комнату, встал рядом с синьорой.

Я вдруг смутилась — лежу тут в томной позе, как изнемогающая прерафаэлитская нимфа. Я попыталась приподняться, разбудила Джакомо–Лео, и мы оба запутались в одеяле.

— Нет–нет, я и так вас слишком стесняю. Со мной уже все в порядке.

— Как называется гостиница? — спросила синьора.

— «Гритти».

— «Гритти», Маттео. Мисс Эверетт гостит у знакомых, вернется утром.

Мне отвели комнату с окнами на маленький канал. Но я осталась в одиночестве. Джакомо в инкарнации Лео удалился почивать вместе со своей растроганной любящей мамочкой. Комната мне очень понравилась.

Скромная, небольшая, беленые стены без украшений — если не считать деревянную рамку, очерчивающую небольшой кусок стены. Внутри помещался квадрат старого слоя штукатурки с проступающей фреской. Ложилась я уже в темноте, поэтому рассмотреть изображение получше не вышло. Аннунциата, которая совершенно преобразилась, прислуживая за ужином, — непрестанно кивала и улыбалась подозрительно ласковой морщинистой улыбкой, — проводила меня наверх по узкой внутренней лестнице, бормоча: «Avanti! Avantil», жестом приглашая следовать за собой. С такими же кивками и улыбками она принесла мне чудесную льняную ночную рубашку, а мою одежду забрала — думаю, чистить. Я сломала какой–то неведомый барьер.

Вытянувшись на мягких льняных простынях и уложив голову на подушки, опирающиеся на изголовье, разрисованное розами — невероятным обилием роз, целой розовой клумбой, — я смотрела на темную громаду здания напротив, тоже готического, со стрельчатыми окнами, и размышляла о прошедшем дне, который теперь казался мне сном наяву. Очутиться в этом доме, в этой комнате — событие не рядовое, не из обычной жизни.

После аперитива мы уселись за круглый стол у самых окон и поужинали запеченной курицей со спаржей, приготовленной на гриле, под бутылку отличного белого вина. Беседа сперва напоминала дежурный обмен светскими любезностями, но хорошее вино и вкусная еда сделали свое дело, и разговор потихоньку начал клеиться. У меня сложилось впечатление, что гостей в этом доме принимают не часто. Синьора живет в палаццо уже пятьдесят пять лет, дом достался ей от мужа, графа да Изола, ныне покойного — давно покойного. Она сама не венецианка, а римлянка. Римлянка, поскольку ее родители–британцы перебрались в Рим в начале двадцатых и она там родилась. Мне лично она показалась самой настоящей итальянкой, возможно, все дело в монастырском образовании и воспитании. Сквозь изысканные манеры и доброжелательность проглядывала какая–то потаенная печаль — неуловимая, но глубинная, пронизавшая ее насквозь.

Маттео обитает здесь уже полгода. Очевидно, когда–то палаццо было женским монастырем и в пятнадцатом веке, во времена чумы, использовалось как лечебница. В большой, ныне пустующей комнате на верхнем этаже, прямо над той, где мы ужинали, на стене начала крошиться штукатурка, обнажив скрытую под толстыми слоями фреску. Пригласили экспертов, роспись вызвала интерес — она оказалась какой–то нетипичной, Маттео объяснял, но я толком не поняла, запутавшись в технических тонкостях. Маттео прислали из фонда как специалиста по охране памятников культуры, чтобы вести наблюдение за реставрационными работами и определить потенциальную значимость находки.

Маттео меня заинтриговал. Он очень увлекательно рассказывал про свою профессию, но при этом держался отчужденно, слегка неприступно, отгораживаясь барьером холодной учтивости. Никакого флирта. Хотя, может, я ошибаюсь. Может, просто непривычный для меня склад характера. И потом, он европеец. Присмотревшись, я решила, что ему должно быть лет тридцать пять — блондин с вьющимися волосами, голубоглазый североитальянский типаж. Благородное лицо. Тоже не венецианец. Его мать, британка, вышла замуж за архитектора–миланца, который бежал в Англию во время войны. Как и синьора, он получил образование в Италии, поскольку у отца за время вынужденной ссылки на острове выработалась стойкая неприязнь к британцам — за исключением жены. Неудивительно, что Маттео с синьорой легко нашли общий язык, обладая настолько схожим прошлым. Я чувствовала, что вторжение незваной гостьи в это тихое прибежище родственных душ их несколько тяготит.

И все–таки атмосфера за столом царила оживленная и благожелательная. Со мной охотно делились рассказами об обитателях дома, о побеге Лео, о реставрационных работах в верхней комнате. Я поведала о хулиганах, о подробностях спасения, о ночевке в гостинице, о купании. Мы засиделись за столом чуть не до полуночи. После своей почти преступной, как мне казалось, выходки я вдруг очутилась в уютной и теплой гавани. Меня окружили гостеприимной заботой — даже не знаю, чем я такое заслужила. Я просто поддалась внезапному порыву. Дважды. Когда в последний раз мне выпадала такая возможность? Конечно, завтра эта сказка кончится — Джакомо, интересные люди, палаццо, все и сразу. Венеция. «Окончен праздник»[18]. Я вернусь в «Гритти», отыщу скитальца Энтони. Какая тоска… Только Карло и будет до меня дело. Энтони, может, ненадолго. А может, и нет.

Энтони. Я представила пустующий номер в гостинице. Шоколадку на подушке, задернутые шторы, маленький canale под окнами. Пустота. Разрывал ли тишину этой опустевшей роскоши звонок телефона? Можно гадать до бесконечности. А если Энтони звонил, что он подумал? Сердился? Я прогнала горькие мысли. Завтра буду прокручивать эту заезженную пластинку, у меня на это будет уйма времени. А сейчас я в сказке, в совершенно невероятном доме, и мне хорошо. Я в сердце Венеции.

Глава вторая

Утром в дверях комнаты возникла Аннунциата с чашкой кофе и моей вычищенной одеждой. Она махнула мне рукой в сторону той же ванной дальше по коридору, которую показывала накануне вечером, и оживленной пантомимой изобразила, что мне предлагается одеться и спуститься к завтраку. «Colazione! Signora! Colazione!»[19] — повторяла она, откусывая воображаемую еду и показывая вниз, в пол.

— Спасибо, Аннунциата.

Я тоже клала в рот воображаемые куски и тыкала пальцем вниз. Убедившись, что сообщение принято, она, кивая и растягивая морщинистые губы в улыбке, попятилась прочь из комнаты и закрыла за собой дверь.

Стояло раннее утро. За окном постепенно наливалась светом широкая бледно–голубая лента. Теперь дом на противоположном берегу канала просматривался четко — старинный красавец в облупленной штукатурке, с готическими стрельчатыми окнами. В здешних нелюдимых улочках не видно было и намека на тот стильный глянец, которым сияли подреставрированные туристические кварталы, где мы вчера гуляли с Джакомо. На подоконниках алела герань в горшках, белые тюлевые занавески колыхал легкий утренний бриз, а в окне верхнего этажа служанка, как две капли воды похожая на Аннунциату, вытряхивала скатерть. Тишину нарушал лишь едва слышный плеск воды в канале, вторящий далекому шарканью ног и приглушенному шуму домашних хлопот. Кто–то дважды коротко и звонко гавкнул — Джакомо тоже получил свой colazione. А я ведь ни разу не слышала, чтобы он лаял, — с той самой передряги. Дом есть дом.

Я забралась с чашкой кофе обратно в кровать, чтобы еще несколько минут побыть в тишине и покое, и снова обратила внимание на деревянную рамку на стене. В изображении угадывалась коленопреклоненная фигура. Я подошла поближе и, приглядевшись, увидела женщину в драпирующихся многослойных одеждах, почему–то нарисованную отвернувшейся от зрителя — из–под покрывала на голове виднелся лишь узкий серпик профиля. И больше ничего вокруг, ни комнаты, ни алтаря, никакой обстановки. Под изображением шла выцветшая надпись «ORO PRO NOBIS». «Молись за нас». Может, это Дева Мария? Очень непривычная композиция.

Что–то в этой фигуре было завораживающее, какое–то ее охватывало сильное чувство. Судя по развороту, женщина во внезапном порыве обернулась к кому–то с мольбой, однако на изображении недоставало того, к кому она могла бы обращаться, — человека или распятия. Только эта женская фигура. Фреска передавала не умиротворение и покой, а боль и муки.

Побелка вокруг изображения пожелтела от времени. Наверное, фреска действительно очень древняя, судя по разнице в толщине слоев штукатурки, однако Краски нисколько не потускнели. Из–под пурпурного платья выглядывал край чего–то алого, незаметный с первого взгляда, как раз там, где тело молящейся изогнулось в своем отчаянном порыве. Нет, это не может быть Дева Мария — никогда не видела, чтобы ее изображали в таком смятении чувств. Тогда, возможно, наоборот, эта женщина обращается к Пресвятой Деве с мольбой в минуту отчаяния? Откуда здесь такая фреска? Мне сказали, что в палаццо раньше размещался женский монастырь, но эта работа не похожа на творчество христовой невесты. Надо будет спросить у синьоры…

Я приняла душ в царстве цепочек и латунных труб — ванную, видно, не перестраивали с начала века, — потом оделась в залитой солнцем комнате и расчесала волосы у открытого окна. Пора было спускаться на поиски гостеприимной хозяйки. На самом деле мне не очень хотелось покидать свою тихую гавань. А еще неловко было оставлять свою неожиданную знакомую в таком явном горе, хотя трудно представить, чем я могла бы ей помочь.

Синьора да Изола восседала за тем самым круглым столом, где мы вчера ужинали. Она пила кофе в одиночестве и читала сложенную пополам газету. Комнату наполнял розоватый свет. Джакомо–Лео свернулся калачиком на бархатной подушке у окна, но при виде меня вскочил и кинулся здороваться. Он вытянулся струной, опираясь лапами на мое колено, а я наклонилась, и мы обменялись поцелуями.

— Доброе утро, — приветствовала меня синьора. — Хорошо спали? — Сегодня на ней было шелковое бежевое платье и мягкая шаль с изысканной вышивкой. Смотрелось чудесно. — Получше себя чувствуете?

— Спасибо, мне уже совсем хорошо. И я вам очень признательна за гостеприимство. Замечательная комната!

— Садитесь, позавтракаем. Я тут читала о том, что творится в нашем жутком мире. В том числе о несчастной Венеции и безуспешных потугах правительства привлечь чужие деньги к нашему спасению. Что получится, неизвестно, однако деньги они обязательно освоят.

Она с ироничной улыбкой возвела глаза к потолку, а потом приглашающим жестом указала на соседний стул.

— Располагайтесь.

И тут же вплыла Аннунциата с подносом, будто только и дожидалась в коридоре удобного момента. Свежий кофе, булочки, аппетитно пахнущая фритатта, заботливо разрезанная Аннунциатой на порции, — картофель, травы, лук. Можно считать, что до этого я в Венеции и не ела толком.

— Вы, кажется, расстроились, когда узнали, что у Лео есть дом? — начала синьора да Изола, элегантно отрезая кусочек фритатты. — Вчера мы с Маттео говорили все о себе и о работе, а о вас совсем ничего и не узнали. Вы, кажется, любите собак? Редкий турист в Венеции бросился бы выручать из беды крошечную собачку, нашлась бы уйма отговорок: «Я–то что могу? Я нездешний». А вы не побоялись выступить против хулиганов, подарили Лео ночевку в роскошном палаццо «Гритти» — предел мечтаний, — да еще обновки и ванну с пеной в придачу. Вы не думали прикупить тут Палаццо и осесть на несколько лет? Боюсь, на то, чтобы собрать все необходимые бумаги для вывоза, примерно столько бы и понадобилось. А вы все–таки пришли ему на помощь, и я так вам за это благодарна, словами не передать. Теперь рассказывайте: что привело вас в Венецию и чем вы занимались до того, как начали совершать подвиги?

Я растерялась, не зная, что ответить. Я путешествую по стране? Сбежала от мужа? Моя жизнь лежит в руинах, а я в отчаянии? Я понятия не имею, что мне понадобилось в Венеции, и сама пытаюсь разобраться? От любого из этих ответов я просто разрыдаюсь.

— Нет, — сказала я.

— Нет?

— Нет, я не знаю. Не знаю, зачем я здесь.

— Понятно. Поддались порыву? Остановились проездом?

— Да, в каком–то смысле. Я ехала с друзьями. То есть с друзьями и мужем.

— Мм?

— Он здесь, в Италии, по работе, и я решила — подумала, что, раз у меня никаких особых дел нет, можно ненадолго побыть наедине с собой. По сути, я просто решила сойти с поезда, а его оставить там.

— Хорошо придумали! — рассмеялась синьора.

Все это я рассказала, не поднимая глаз от тарелки с остатками завтрака и пытаясь свернуть обратно салфетку. Только теперь я посмотрела на собеседницу. В ее взгляде читались добродушное любопытство и мягкая ирония.

— Что я вчера говорила? Мужчины беспечны. Наверное, вы тоже заметили?

И тогда меня прорвало. Я хотела изложить ей краткую и отредактированную версию наших с Энтони отношений, отшутиться, свести все к иронии судьбы. Однако, сама от себя не ожидая, я вдруг начала с гибели Нильса, о которой всегда молчала, словно сознавая, что без этой предыстории рассказ выйдет неполным и непонятным. Без этого переломного момента мою жизнь вообще понять невозможно. И все–таки я сама себе удивилась, когда вдруг начала исповедоваться как на духу, без утайки, будто до сих пор меня насильно заставляли молчать, а теперь я впервые пыталась разобраться, проговорив все вслух. Какой же унизительной показалась мне история нашего брака… Классический тупик и развал — четко по учебнику, даже пересказывать стыдно. В этом я тоже честно призналась синьоре.

— Нет–нет, дорогая моя, я тебя очень хорошо понимаю, куда лучше, чем тебе кажется. И что ты теперь собираешься делать?

— Не знаю. Он скоро будет в Риме. Наверное, поеду дожидаться его там. Помирать — так с музыкой. — Я невольно улыбнулась. — И потом, раз не удалось сбежать с Джакомо… Лео… начать жизнь с чистого листа в «Гритти» тоже не получится. Хотя заманчиво было бы.

А может, не так уж и заманчиво, если подумать.

Мы помолчали. Я мельком глянула на часы — оказывается, мы сидим за столом уже второй час. Мне стало стыдно, что я отнимаю у синьоры время своими дурацкими рассказами, и, досадуя на себя, я снова захотела куда–нибудь сбежать и остаться одной.

— Давай–ка мы поднимемся наверх, навестим Маттео в нашем музее, — прервала молчание синьора.

— Я, честное слово, совсем не хотела ломать вам привычный распорядок…

— Должна же ты посмотреть музей, — возразила синьора, вставая.

Комната наверху оказалась теснее, чем гостиная, однако и ее через прорезанную стрельчатыми окнами стену заливал утренний свет. У дальней стены на смятом брезенте разместился целый склад ведер, тряпок и жестяных банок. Маттео и двое в рабочих комбинезонах сгрудились у другой стены, разглядывая какой–то ее участок. Штукатурка по всей поверхности отваливалась, под ней проступали какие–то цветные пятна, очертания фигур, угадывался довольно крупный силуэт, но остальное находилось в плачевном состоянии, как прочие стены в комнате. Только на дальней стене под облупленным слоем просматривалось более–менее четкое изображение.

— Buon giorno! — пропела синьора, входя.

Маттео недовольно оторвался от созерцания, но тут же улыбнулся.

— Buon giorno! Доброе утро, синьора. Пришли посвятить мисс Эверетт в нашу тайну? Как вы, мисс Эверетт? Надеюсь, получше?

— Ее зовут Нел, — напомнила синьора.

— А это Фабио и Альберто, мои помощники.

Оба заулыбались и закивали.

— Не тянет на результаты полугодового труда?

— Полгода назад здесь вообще ничего не было, — возразила синьора. — Для Маттео это очень ответственная задача, Нел.

Она впервые назвала меня уменьшительным именем. Маттео пока не торопился.

— Многие фрески с годами выцветают и портятся, — продолжала синьора, — а эту почти целиком заштукатурили. Никто не подозревал о ее существовании, пока стена не начала трескаться. А теперь мы пытаемся расчистить ее и выяснить, что же там скрывается. Невероятно сложно. И невероятно интересно.

— Действовать приходится с большой осторожностью, чтобы вместе со штукатуркой не счистить и саму фреску, — пояснил Маттео, — иначе у нас останется лишь горстка цветной пыли. Уже начинают вырисовываться контуры и некоторые детали, но нам не с чем сравнить, нет фотографии того, что было изначально, поэтому перед нами неизвестность. Однако то, что удалось расчистить, похоже, на удивление хорошо сохранилось. Вот, смотрите.

Мы подошли к стене. Сквозь толстый слой защитного покрытия я разглядела бледно–зеленые складки одеяния, фрагмент руки, верхнюю половину безголовой фигуры — кажется, женской. И чуть ниже золотистый кусок чего–то с единственным зеленым глазом. А может, это листья, а может, круги.

— Художественное мастерство несомненно, — прокомментировал Маттео, показывая на ниспадающие складки. — Чувствуется энергия, даже на таком крошечном фрагменте. Прямо ощущаешь порыв подавшейся вперед фигуры. Обратите внимание, синьора, этот глаз — такой напряженный взгляд, устремленный вверх. Возможно, это лев. Видите, как ярко прописаны зрачок и радужка? А вот это светлое, возможно, его грива.

— А уже известно, кто автор? — спросила я.

— Нет пока. Но есть зацепки, наводящие на размышления. Экспертов прежде всего заинтересовал сюжет. Женщина и лев — если там действительно они. А еще сам стиль письма, необычный для такого старинного здания. Мы думаем, фреску надо датировать не ранее чем шестнадцатым веком. Но то, что это раритет, уже ясно в любом случае. Еще несколько слоев, и мы узнаем точнее. По крайней мере, надеемся на это.

— А вам не кажется, что она, эта женщина, тянется именно к нам? — спросила синьора. — Она так подалась вперёд.

У меня возникло такое же ощущение, и я моментально вспомнила о неизвестной у меня в комнате, которая тоже куда–то устремлялась.

— Она напоминает мне ту, молящуюся, — озвучила я свои мысли.

— Молящуюся?

— Да, ту, что в моей комнате, в деревянной рамке. Там тоже чувствуется энергетический заряд.

— Вы о чем? — не понял Маттео.

— Какая же ты умница, Нел, а я тугодумка! — воскликнула синьора, всплеснув руками. — Бог мой! В той комнате, Маттео, где Нел сегодня ночевала, — она обычно стоит пустой, я о ней и думать забыла. Там на стене маленькая фреска, старинная, когда–то ее обрамили деревом. Комнату с тех пор много раз штукатурили, но фреску не трогали. Альвизе считал, что это осталось со времен монастыря. Она его не интересовала. Его семья здесь давно не жила — несколько веков фактически. Главная коллекция хранилась в доме на Канале, а так как фреску со стены не снимешь, о ней благополучно забыли. Я о ней годами не вспоминала.

Значит, графа звали Альвизе?

Мы отправились наверх, в комнату, которую я совсем не чаяла увидеть снова. Впереди, преодолевая каждую ступеньку размашистым прыжком, скакал Лео. В комнате уже успели убраться, на кровати красовалось вышитое покрывало. А незнакомка никуда не делась, по–прежнему взывала и молила.

По знаку синьоры Маттео подошел к рамке и молча принялся разглядывать картину.

— Поразительно! — произнес он, наконец.

— Что? — полюбопытствовала синьора.

— Не знаю. Период написания определенно тот же, что и у нашей фрески. Какое–то сходство в манере письма. Очень странно. Здесь только монахини жили?

— Те еще монахини! — воскликнула синьора. — Кто их знает, что они тут вытворяли. Хотя в основном, кажется, они были смиренные послушницы. Выхаживали больных во время чумы. А больше я толком ничего и не знаю.

— Вам не кажется, что она охвачена смятением? — поделилась я своими мыслями. — И как–то мало похожа на монашку… Сперва я подумала, что это Дева Мария, прочитав надпись, однако трудновато, пожалуй, было бы молиться перед таким полным отчаяния образом.

Оба обернулись и посмотрели на меня.

— Я, правда, не особо разбираюсь, я ходила в квакерскую школу. Синьора, а не сохранилось ли записей с тех монастырских времен? Там может упоминаться человек, художник, который расписывал эту комнату до того, как в дом проникла чума. — Я неловко рассмеялась. — Извините. Просто тут явно какая–то непростая история, я это отчетливо ощутила утром. В этой фигуре чувствуется внутренняя сила, хотя лица почти не видно. Почему она здесь?

— Действительно, почему? — озадачилась синьора. — Кто ее здесь мог увидеть?

— Гораздо более насущный вопрос, кто ее изобразил, — вмешался Маттео.

Мы застыли в раздумьях, завороженные этим воплощением отчаяния. Незнакомка оставалась неподвижной, однако я без труда представляла, как она поворачивается, обращая свое залитое слезами, искаженное страданием лицо к нам, прибывшим, наконец, пусть слишком поздно, чтобы вернуть ей давно утраченную надежду.

В гостиной за свежим кофе и булочками мы обменялись заговорщицкими взглядами.

— Я в замешательстве, — признался Маттео. — Мы что–то обнаружили, но я толком не могу определить что. Очень странное произведение.

— А я чувствую себя безмозглой ослицей, — поведала синьора. — За все это время ни разу даже мысли не мелькнуло, что картины могут быть связаны между собой. Если они, конечно, связаны. Но похоже на то, правда?

— Тот же период, схожая манера, — подтвердил Маттео. — Похоже на зацепку, на ключ. И работа примечательная, есть характер.

— Может, я излишне сентиментальна, — высказалась я, — но вам не показалось, будто она молит о помощи?

— Мне показалось, — воскликнула синьора, прижимая руку к сердцу, — словно она все это время ждала! Я ведь никогда к ней не приглядывалась.

— А ваша семья всегда владела этим домом? — спросила я.

— Нет–нет, моя семья им вообще не владела. Это по линии мужа, одна из их резиденций. Теперь дом принадлежит мне. Они все отжили свое и ушли, вместе с дворцами и состояниями. Дом был свадебным подарком нам с мужем. — Она усмехнулась. — Нас сюда отселили.

— Интересно, — протянул Маттео рассеянно, — не сохранилось ли каких–нибудь записей? Мы никогда про них не говорили. Я думал, вы точно знаете, что есть и чего нет. Думал, ничего не осталось.

— Я не летописец их семьи. — Синьора поджала губы. — И не историк. Может, и есть какие–то документы, но я не знаю, где их искать. Дома много лет пустуют. Я даже не знаю, с какой стороны подступиться. Наверное, на этот случай есть специалисты, прошедшие подготовку. Я и не представляю…

— Искусствоведы должны уметь, — предположила я. — Маттео, вы, например.

— Я историческими исследованиями напрямую никогда не занимался. В искусстве я разбираюсь, но я ведь не историк. И времени у меня нет.

— Кажется, у меня есть кое–кто подходящий, — с загадочной улыбкой поведала синьора и усмехнулась. — Неоценимая кандидатура — если сработаемся.

— И кто это? — полюбопытствовал Маттео.

— Сперва надо выяснить, может ли он.

— Какие у вас тут захватывающие дела творятся! — позавидовала я. — Интересно будет выяснить, что же там скрывается на самом деле. Я сейчас поеду, не буду отвлекать, и вы займетесь работой. Я прекрасно провела время, спасибо вам большое.

И я, встав из–за стола, наклонилась, чтобы поцеловать Лео.

— Уедешь? — удивилась синьора. — Так сразу?

Я молча выпрямилась.

— Но это же ты обнаружила такую важную зацепку, ты отлично помогла. Неужели не обидно так больше ничего и не узнать?

— Мне бы очень хотелось, чтобы меня посвятили в результаты изысканий, но я ведь надолго не смогу остаться.

— Не сможешь? Ты сама сказала, что у тебя никаких дел на ближайшие недели. Ты привела Лео, а Лео, получается, привел тебя. Это знак судьбы, его нельзя упускать. К собакам надо прислушиваться. Я считаю, ты должна какое–то время пожить здесь, у нас, — все к тому идет. По–моему, замечательная идея. У нас тут скучновато, а, Маттео? Только–только наметилось оживление, и ты как нельзя кстати. Здесь куда лучше, чем в чопорном и дорогущем «Гритти», здесь ты ближе познакомишься с Венецией. И со своей новой подружкой в верхней комнате — может, она откроет тебе свои тайны. Что скажешь, Маттео? Разве не здорово было бы оставить Нел тут?

Маттео выдавил слабую улыбку.

— Не знаю, — смутилась я. — Я не хочу навязываться. И пользы от меня вряд ли много.

— От выпускницы Гарварда? Уж конечно, будет польза. Ты первая связала две фрески. Считай это экспериментом, научным исследованием. Маттео слишком занят, я не гожусь, вот ты и поможешь. Заодно будет чем занять мозги, чтобы не пережевывать старую жвачку по сотому разу. Это опасно, грозит разжижением мозгов. Я была бы очень рада, если бы ты осталась — внесешь свежую струю. И Лео будет счастлив. Займемся расследованием загадки вместе, ты, я и Маттео, а у тебя будет отличная причина остаться в Венеции. Зачем–то же ты сюда приехала? У меня так мало людей бывает, я с удовольствием оставлю тебя погостить. Почему бы нет?

Я не знала, что ответить. Маттео, кажется, потерял дар речи.

— Не знаю, что сказать, — наконец произнесла я. — Вы так добры, но я бы не хотела навязываться. И отвлекать Маттео. Пожить тут было бы здорово, но мне кажется…

— Отлично, значит, договорились.

Синьора с улыбкой похлопала себя по коленям, Лео перемахнул туда одним гигантским прыжком и с такой же довольной улыбкой уселся.

Я посмотрела на Маттео. Тот, хмурясь, уткнулся взглядом в сцепленные руки.

И снова я плутала по улицам. Мысли путались. Голова шла кругом. Что я делаю? Это все по правде? Вроде бы я возвращаюсь в отель «Гритти» выписываться и перебираться в Ка–да–Изола. С Энтони я не разговаривала уже два дня, сегодня третий. Все происходящее отдает галлюцинациями. За это время я успела не раз переместиться из одной реальности в другую. А еще меня начинали бесить и нервировать закоулки, которые самым хулиганским образом водили меня по кругу, я отчаянно хотела очутиться, наконец, в так и не увиденном новом номере и часик побыть в одиночестве, собираясь с мыслями. Хотя бы попробовать дозвониться до Энтони. А что я ему скажу? Что подобрала собаку, которая привела меня в палаццо, где я свалилась в обморок, и теперь я там намерена погостить до прибытия в Рим? Я согласилась принять участие в искусствоведческом расследовании, возможно касающемся неизвестных живописцев шестнадцатого века, — неожиданно, конечно, но как тут откажешься? Да, Энтони, и такое бывает в жизни.

Наконец показалось что–то знакомое. Бульдог Энрико, дремлющий у входа в восточную лавочку. Кажется, мы заходили туда несколько недель назад — а на самом деле вчера. На Энрико красовался широкий ошейник в цветах «Черного дозора». Полный абсурд.

Сдаюсь, решила я. Готова стать пленницей очарованного острова, и делайте со мной что хотите, только бы найти Сан–Марко и свой отель, запереться в номере и закрыть глаза.

Карло за стойкой портье не было. Он так и не услышал захватывающую повесть о том, как я купила собаку, и упустил возможность предостеречь меня насчет тягомотины с оформлением необходимых документов на вывоз. Вместо него кто–то другой, не столь обходительный, вручил мне ключ — и два конверта. Я пока не говорила, что собираюсь выписываться, боялась, что номер отдадут и я останусь на улице.

Однако Карло превзошел самого себя. Новый номер оказался воплощением мечты — в укромном конце коридора, светло–персиковые стены, два полосатых бело–зеленых миниатюрных кресла с «ушастой» спинкой, такие же гардины и покрывало на кровати; старинный письменный стол и окна, в самом деле, выходящие на маленький канал. В номере было тихо и солнечно. Как раз о таком я грезила, когда пускалась в бега. Я одновременно и радовалась, что он мне все–таки достался, и жалела, что придется сразу же из него выехать. Может быть, позвонить синьоре и отложить переезд до завтра? На сегодня мне общения более чем достаточно, я к таким дозам не привыкла. Ночлег в одиночестве вернет мне привычное расположение духа. И ужин в номер…

Конверты. Я вскрыла оба, и факс, и телефонное сообщение. Сперва телефонное, хотя оно и пришло позже по времени. «Звонил Энтони», — говорилось в записке, и телефонный номер. Факс оказался пространнее — послание, написанное знакомым размашистым мальчишеским почерком. «Надеюсь, у тебя все в порядке. И Вероне концерт прошел хорошо, но я вывихнул лодыжку. Упал с велосипеда. Ничего серьезного, но образовался периферический отек. Эластичные бинты, лед. До следующего концерта три дня. Настроение никакое. А ты?»

Я? Почему не я ношу за тобой ведерко со льдом? Потому что на это есть еще как минимум человек тринадцать и потому что твой вывих куда важнее моего исчезновения. Поэтому не я перематываю эластичный бинт и не я таскаю ведерко. Я, понимаешь ли, борюсь с размягчением мозга, поэтому влезла в детектив с художниками времен чумы шестнадцатого века. Еще вопросы?

Периферический отек, значит. То есть он звонил поболтать о симптомах.

Так строились все наши с ним разговоры: Энтони — главное блюдо, а я приправа. Какое–то время я тешила себя иллюзией (поначалу мне она такой не казалась), что мы оба имеем равное право на собственную точку зрения. Но позже осознала, что в любой нашей беседе рано или поздно его мнение перевешивает — даже если это всего лишь замечание по поводу моего тона. Такими замечаниями он пользовался часто — очень удобно, моментально позволяет перетянуть внимание на себя. «Ты себя со стороны не слышишь?» — вопрошал он, когда я пыталась объяснить, что меня угнетает. Не сразу я распознала, что это просто уловка. Годами я честно прислушивалась к своим интонациям. Его тон мы не обсуждали никогда. Уловка отлично экономила Энтони время и силы. Однажды, когда он переодевался перед пробежкой, я села на кровать и спросила: может, лучше поужинаем вместе, прогуляемся, поговорим наконец? «А сейчас мы что, не разговариваем?» — ответил он, завязывая кроссовки.

В последнее время я уже не искала понимания. Не знаю, заметил ли он. Могла отпустить провокационную — по его оценкам — реплику, однако бороться перестала. Начала ощущать в себе что–то призрачное, но сомневаюсь, что он заметил перемены. На вопросы других обо мне Энтони добродушно отшучивался, что притирка дается тяжело, но он мужественно борется. Я видела, как в разговоре он сам дает остальным понять, что на меня можно не обращать внимания. И им можно было не повторять дважды — они ведь к нему набивались в ближайшее окружение, а я так, сбоку припека.

Не помню, когда я впервые посмотрела на Энтони отстраненным взглядом, когда я впервые отметила какой–то мелкий жест, который не потерпела бы у кого–то другого. Хотя, если подумать, где–то в начале он не придержал мне дверь, и она чуть не заехала мне по лицу. «Энтони!» — возмутилась я. А он с улыбкой пожал плечами: «Со своим эго сама разбирайся». В тот раз я предпочла счесть это шуткой, поскольку он был мне нужен и я просто не верила, что он может быть таким.

Надо ему позвонить.

Энтони останавливается под вымышленным именем. У каждой звезды есть на этот случай свой псевдоним. До номера могут дозвониться только посвященные, и только наивный лопух будет искать звезду по настоящим имени–фамилии. Один близкий друг из театральной компании зовет себя в поездках Альбертом Холлом. А Энтони у нас Кларенс Дарроу. Несложно догадаться почему[20].

Гудки, гудки. Телефон заливался где–то в пустом номере. В каком городе? Да, я оставлю сообщение. «Звонила Нел».

Я поговорила с синьорой да Изола. Маттео приедет за мной завтра в гостиницу к десяти утра и отвезет сумку в палаццо. Как легко жить без такси. Сейчас пять, в моем распоряжении весь вечер.

Я подтащила полосатое зеленое кресло к открытому окну. Хотела напиться вволю этого света, который только начал перетекать из летней насыщенности в хрустальную осеннюю прозрачность. Буду смотреть, как гаснет бледно–голубое мерцание сентябрьского дня и наступают сумерки. Буду думать свои мысли.

Я хотела поразмышлять о синьоре да Изола и калейдоскопе вчерашних невероятных событий. А поймала себя на том, что вместо этого думаю почему–то об Энтони. Привычка. Насколько же по–другому ощущается окружающее пространство, когда долгие часы одиночества в гостинице или дома не подстроены под ожидание его прибытия или звонка. На ум пришло слово «свобода», но я понимала, что свободой и не пахнет. Как же так вышло? Почему я не делала того, что хотела? Почему не думала о том, чем хотела бы заняться? Почему вечно думала только о нем? Что со мной случилось? Почему, как выразилась синьора, у меня произошло это размягчение мозга? Я никогда не была размазней и ни за кого особо не цеплялась, а вот теперь по–другому себя даже не воспринимаю. Как так? Неужели он и вправду настолько меня подмял? Да, Энтони мастак гнуть свою линию, но ведь я поддавалась — поддавалась ведь. Я не замечала перемен, как лягушка в закипающей на плите кастрюле, только, в отличие от нее, я не сварилась, а выпарилась, стала пустым местом. Эти несколько дней я прожила жизнью более насыщенной и полной, чем предыдущие несколько лет. Может, Энтони смотрел на меня сверху вниз? Наверняка.

Так же было у нас с матерью — бесконечное соревнование. Любой мой успех она воспринимала как предательство, и последнее слово всегда оставалось за ней, она же мать. Преуспеть в чем–то я могла только при условии, что это не принесет мне счастья. Мне отводилась роль безмолвного сочувствующего свидетеля ее величия и ее страданий; свидетеля, который при этом никак не может угодить — то недостаточно безмолвный, то недостаточно сочувствующий. Все не то и не так. Мой психотерапевт советовал сосредоточить внимание на других, чтобы сблизиться с матерью, не потерять ее, не упустить материнскую энергию. Безмолвие, сочувствие, самоотречение. Неужели так и надо? С Энтони, похоже, да, но с Нильсом — нет. Нильс мной гордился, радовался за меня, души во мне не чаял.

С ним я чувствовала, что мной восхищаются. Как отец. Неужели никуда не деться от этих семейных параллелей? Грустно сознавать, что любая попытка отпустить оборачивается очередными потугами склеить разбитую чашку. Неужели нет спасения? Может, я выбрала мать в наказание самой себе за предательство любви к отцу? Кто знает? Отличный способ прожить жизнь — накрепко приклеиться к прошлому, бесконечно тасовать немногочисленные вариации, клеймить и винить. А как же загадка? Душа?

А как же действительно малоприятные люди? Энтони далеко обошел всех своих братьев и сестер, но смотреть на это без слез невозможно. Может, на этом и строятся наши отношения, на победе? Еще одна семейная проблема. Как–то раз он признался, что ловит кайф, когда собеседники не подозревают, какого он о них мнения на самом деле. Мы все скрываем свои чувства, но вряд ли поголовно с искренним наслаждением. Улыбаемся, и все. Люди для него как будто ненастоящие. Считаться с другими, в его представлении, вынуждены только слабаки. Он ждал восторгов и получал их. Когда–то я наивно предположила, что равноправные отношения дадут ему отдушину, возможность побыть собой. А оказалось, что он и так был самим собой и никаких других уютных альтернативных реальностей не искал. В Энтони видят застенчивого, чувствительного, ранимого романтика, которого ждет утешение только в объятиях родственной души, но душу эту ему еще предстоит найти. Один обожатель даже как–то назвал его святым. Нет, святому в звезды не пробиться, но Энтони как раз пробивной, и упорства ему не занимать. Иногда он представляется мне каким–то морским чудовищем, которое следит за тобой со дна хищным неотрывным взглядом. Я бы с радостью узнала, какие мысли бродят в этих глубинах, однако погружаться меня никто не приглашал. Я могла бы проявить понимание сама. Но зачем ему меняться? Лучшее враг хорошего, как говорится. Что ему стоит избавиться от надоевшей обузы? Если у кого–то с ним не ладится, в глазах окружающих виноват всегда этот кто–то. Такова привилегия звезды. Одна из.

Да, я любила его раньше. Он был замечательным, я его радовала, наши отношения его радовали, мы радовались вместе. Он был страстным и интересным. И красивым. Как такого не любить? Мы упивались счастьем. Первый звоночек, когда он только начал возвращаться к старым замашкам, я пропустила мимо ушей. Однажды, правда, я набралась наглости спросить, в чем дело, что его не устраивает. Урок был усвоен. Теперь тот замечательный человек пропал бесследно, а вот обида осталась. Серьезная обида.

Как же я устала обо всем этом думать! До скрежета зубовного хотелось на что–нибудь переключиться. Рас следование, предложенное синьорой, стало воплощением моих невысказанных желаний — как будто они вдруг выскочили передо мной, словно рисованные пер сонажи из мультика, и принялись радостно размахи вать руками. И я догадывалась, что синьора их тоже уловила.

А где же дети, которые должны были появиться у нас с Нильсом? Где та жизнь? Как странно проживать еще одну жизнь, фантомную, параллельно с настоящей. Но Нильс никогда не был домашним. Он мчался сквозь наш бренный мир стремительным метеором.

Подарки. Он щедро ими одаривал, вручая те, что как нельзя кстати, в самые неожиданные моменты, с легким изящным поклоном, пряча довольную улыбку.

Нильс такой джентльмен. Даже после своей ужасной смерти он умудрился преподнести мне подарок. Я, разбитая и разорванная в клочья, почувствовала, как раскрывается навстречу мне вселенная, как обволакивает меня теплом заботы, — я и предположить не могла такой тесной связи. Что это было и что это значит, я даже не задумывалась. Знала, что это он, и все.

А после от меня ничего не осталось, одни разлетевшиеся осколки. В таком состоянии я и встретила Энтони. По правде говоря, он меня и не знал настоящую. Я импровизировала на ходу. Его знаки внимания будоражили, возвращали к жизни — я тогда не представляла к какой. Потерянные, мы наслаждались обладанием. Мы совершенно не знали друг друга. Наверное, мы поспешили, но я хотела выжить любой ценой. Наверное, Энтони почувствовал себя обманутым, когда я прекратила творить из него кумира. Он не знал меня в минуты триумфа. Ему бы, наверное, не понравилось. Он не спрашивал. Я молчала.

За окном смеркалось, небо было залито густо–розовым и лавандовым. Хотелось есть. И бокал вина. Пора наказать ужин в номер. Вспомнился Джакомо, как мы с, ним по–братски делили обед. Телефон залился трелью у меня в руке. Это, конечно, Карло, хочет удостовериться, что я оценила, как чудесно он меня устроил.

— Алло?

— Это Энтони.

— Привет.

— Привет.

Молчание.

— Ты повредил ногу?

— Взяли с Борисом горные велосипеды напрокат. Дерево сунуло мне палку в колесо.

— Сильно вывихнул?

— Прилично. Кажется, сухожилие порвано.

— Больно?

— Сижу на болеутоляющих и преднизоне. Опухоль еще не совсем спала. Лед прикладываю, и костыли мне выдали. Считают, что в четверг смогу отыграть, если не особо напрягаться и не прыгать по сцене. Если лучше не станет, придется, наверное, колоть стероиды. В спортзал не пускают, и это меня бесит.

Молчание.

— Мне жаль.

— Угу.

— Ты сейчас где?

— В Милане.

— Там хорошо?

— Отель нормальный. А город такой, промышленный.

Молчание.

— Здесь очень мило.

— Хорошо.

— Энтони, приехать к тебе в Рим?

— В Рим?

— Ну да.

— То есть сюда ты не приедешь?

— Ну, мне здесь интересно, я бы хотела тут побыть.

— А что интересного?

— Много чего. Рассказывать?

Молчание.

— Я подобрала собаку и познакомилась с графиней. Она нашла мне работу.

— Работу?

— Ну не совсем работу, конечно. Там есть одна фреска, надо выяснить, кто ее написал. Ей кажется, я могла бы помочь с выяснением.

— Это со вчера?

— С позавчера.

— Нел, чем ты там занимаешься?

— Не знаю. Хотела бы вот фреской.

Молчание.

— Все удивляются, что тебя нет.

— Ну, ты же не будешь возражать?

— Против чего?

— Чтобы я пожила здесь до Рима.

Молчание.

— Конечно, я и один справлюсь. Ивонна мне поможет.

Ивонна — это его тренер. Ивонна его боготворит. Он на нее полагается.

— Тогда я остаюсь.

— А что за собака?

— Чихуахуа. Крысомордик. Мальчик.

— Коричневый?

— Да.

— Передавай привет.

— Энтони?

— Да?

— Пожалуйста, пойми меня, мне очень нужно то, что я здесь делаю.

— Слушай, Нел… ох, да ладно. В общем, увидимся в Риме. Если я туда доберусь.

Молчание.

— Спасибо.

— Странную ты штуку отмочила.

— Знаю.

— Ладно, еще поговорим.

— Да. Я тебе позвоню. Я буду жить у графини. Тебе дать номер?

— Давай.

Я продиктовала.

— Надеюсь, нога поправится.

— Я тоже.

— Береги себя.

— Угу.

— Я скучаю.

— Я тоже.

Молчание.

— Ладно, я позвоню.

— Хорошо.

— Пока.

— Пока.

Мы повесили трубки.

Сердце слегка захолонуло от ощущения призрачности после этого обмена репликами. Почему от пустоты так больно? Я подошла к окну. Небо успело окраситься в густо–фиолетовый цвет, над горизонтом поднимался серпик луны. Пахло морем. Как же отчаянно я бы скучала по нему раньше, жалела, что его нет рядом, что нельзя сказать: «Смотри, какая луна!», разделить с ним эту красоту и тайну, чувствовать близость, связь, супружество. Слишком долго я об этом мечтала.

Повеяло вечерним холодом, меня пробрал озноб. Я вдруг представила всех тех, кто стоял у этого окна прежде, любуясь такими же прекрасными вечерами, целая череда любующихся — с чем, с надеждой, радостью или отчаянием во взгляде? Сердце переполнилось сочувствием. «Я вижу сердцем сны других сновидцев» — так, кажется, Уитмен говорил? Меня снова пробрала дрожь. Неужели, мы все собрались здесь, вся эта вереница, тянущаяся из глубины столетий, привлеченная мягкими красками темнеющего неба и бледной луной? Веяло таинственностью, нить времени ускользала из рук. Случайное совпадение, нужное место, и я приобщилась к некоему сонму. А следом придет кто–то другой, может, завтра вечером. Меня здесь уже не будет, я стану одной из невидимок. Но сегодня мой черед любоваться. Нахлынула тоска. «Я становлюсь сновидцами другими».

Поутру я спустилась вниз с чемоданом. Маловато одежды на три недели. Маттео сидел, развалясь в кресле, и на его красивом лице играла ироничная улыбка. Ему тут слишком помпезно и нелепо? Да, наверное, в такой нарочитой роскоши есть что–то вульгарное, но ведь она хотя бы подлинная и древняя, в отличие от безжизненного мраморного лоска американских отелей, век бы их не видеть. Я сочла за честь пожить в этом дворце. При виде меня Маттео поднялся и, подойдя, забрал багаж.

— Доброе утро. Здесь неплохо вроде?

Я начала оправдываться перед Маттео, которому было совершенно плевать.

— Да, вполне. Мне достался милый номер с видом на канальчик. Пыталась представить, кто мог там жить, когда здесь находилась резиденция великого Гритти.

— Не было тут никакого Гритти до девятнадцатого века, тем более великого.

— Дожа не было?

— Не было. А еще путеводители втирают, что наружные фрески написаны Джорджоне, но это тоже враки.

— Какая досада!

— Но здание действительно старое. Можете, если хотите, представлять, что в вашем номере жил какой–нибудь бедный реставратор, зарабатывающий на учебу в университете подправкой фресок Джорджоне, которых тот не писал.

Жизнеутверждающе, подумала я.

Мы дошли до стойки регастрации. Карло нет. Я оставила записку, где выразила восхищение номером и благодарность за гостеприимство. Потом оплатила счет кредиткой, и мы с Маттео двинулись через крошечную сатро, которой мне будет не хватать.

— Это вы тот бедный реставратор, которому пришлось зарабатывать на университет, подрисовывая фрески? — полюбопытствовала я.

— Нет, мне повезло. Вам, кажется, тоже? Вы часто в таких отелях останавливаетесь?

— Иногда.

— А когда не останавливаетесь?

— Живу в Нью–Йорке.

— А, в Нью–Йорке.

Он думал, я продолжу, но я молчала.

— Я и представить не мог, что вы американка, когда увидел вас с Лео. Американцы собак с собой обычно не возят. Хотя Лео такой компактный, он легко мог бы объездить мир. Билет за полцены.

— Вы меня приняли за итальянку?

— Нет, не за итальянку, скорее за француженку.

Не знаю, предполагалось ли это расценивать как комплимент, но я на всякий случай улыбнулась. Он не заметил.

— Вы были погружены в себя. Европейцы, в отличие от американцев, меньше глазеют по сторонам. Они все–таки на своей стороне океана. И старина вокруг им привычнее. Я, правда, в основном про туристов–американцев. В Венеции есть и свои американцы, селившиеся тут семействами. Знаменитые венецианские американцы. Вам надо будет как–нибудь взглянуть на палаццо Барбаро, им владели американцы. А еще Генри Джеймс написал там книгу. О поиске исторических документов. Прямо как по заказу для вас — Он улыбнулся, не глядя на меня.

— Дразнитесь?

— С чего бы?

— Считаете, что синьора что–то не то придумала, решив оставить меня здесь? Я ведь слабо тяну на специалиста в нужной области. Она просто меня пожалела? Предложила принять участие в этом — как она сказала? — исследовании в благодарность за Лео?

«И потому что я свалилась в обморок», — добавила я мысленно.

— Не знаю, что ею двигало. Вы напомнили ей про ту фреску, в маленькой комнате. Это ее тронуло. У нее не часто бывают гости. А может, идею подал Лео — он обычно, что хочет, то и получает.

Маттео покосился на меня с той же ироничной усмешкой.

Я не могла разобрать его тон. Мы не понимали, чего ждать друг от друга, и уверенности это не прибавляло.

Вот и дом синьоры. Дверь распахнулась, как по волшебству, в проеме показалась Аннунциата, снова как будто специально нас поджидавшая. Она вырвала у Маттео мой чемодан, не переставая мне улыбаться. Видимо, я завоевала вчера ее расположение своим живым участием в утреннем обмене репликами перед завтраком. Энергичные кивки в мою сторону подтверждали, что мы теперь заодно. Она обо мне позаботится.

Мы с Маттео поднялись по лестнице. Из гостиной доносились два голоса. У синьоры гость. Мы вошли. За столом синьора пила кофе с каким–то экстравагантным джентльменом. Высокий, грузный, в твидовом костюме английского сквайра, да еще с узловатой, грубой на вид тростью, он казался ретроградным переселенцем из другой эпохи. На удивление тонкое и аристократичное для такого сложения лицо обрамлял разлетающийся ореол белоснежных длинных, до плеч, волос. С красавицей синьорой, такой же беловолосой, они потрясающе смотрелись вместе. К ним бы еще Генри Джеймса третьим.

— О, Маттео, замечательно — ты привел Нел! — Синьора протянула ко мне руку. — Хочу вас познакомить с моим старинным другом, очень дорогим мне другом — профессоре Ренцо Адольфусом. Ренцо, вот два юных исследователя, которым нужен твой сонет, — Маттео Клементе и Корнелия Эверетт.

Профессоре, опираясь на трость, поднялся во весь свой внушительный рост и с сердечной улыбкой пожал нам руки. Тут же возникла Аннунциата с чистыми чашками и свежим кофе. Обмениваясь светскими репликами, мы расселись за столом под стрельчатыми окнами. Сквозь ниспадающие до пола почти прозрачные занавеси лился рассеянный свет. Лео перестал прыгать вокруг меня и занял свое место на алой бархатной подушечке, не забыв обменяться со мной улыбками.

— Мы с Ренцо знакомы с детства, да, дорогой?

Профессоре кивнул, полузакрыв глаза.

— Мы были маленькими англичанами, хотя ни он, ни я в то время не выезжали за пределы Италии, наши семьи дружили, вращаясь в кругу соотечественников–переселенцев. Как давно это было… Эти бантики и матросские костюмчики, помнишь, дорогой? А еще Джузеппе, тот пони, злобный кусака.

Синьора засмеялась. Профессор хранил задумчивость.

— Да, с тех пор много воды утекло. Профессоре обрел известность во многих странах и, разумеется, на нашей родине, где заведовал кафедрой в своей альма–матер, Кембридже. И вот недавно вернулся домой, в Италию.

— Доживать свое, — буркнул себе под нос профессоре.

— Ну, где–то же придется, Ренцо, — рассмеялась синьора. — Лучше уж здесь, где климат получше, но совсем не обязательно отправляться на покой прямо сейчас. Сейчас нам нужна твоя помощь. Нам надо разгадать тайну.

— Какая же у вас тайна? — спросил он, не шевелясь и не поднимая тяжелых век.

— Маттео?

Синьора передала слово реставратору. Тот вздрогнул от неожиданности, но собрался. Как мне показалось, с неохотой.

— В верхней гостиной, — начал он, — под отвалившимся слоем штукатурки обнаружилась фреска. Пока она большей частью скрыта, но постепенно вырисовывается. Мы думаем, это начало шестнадцатого века, похоже на школу Беллини, кто–нибудь из младших учеников. Определенно еще сказать не можем, но манера письма довольно необычная, и сам сюжет, если наши фрагменты можно назвать сюжетом, неоднозначный. Какие–то мифические, поэтические мотивы, наводит на размышления, но пока смутно. Женщина в античном одеянии, еще, кажется, лев и какие–то очертания пейзажа.

— Женщина со львом? — переспросил профессоре.

Он пристально посмотрел на Маттео, блеснув зелеными глазами.

— Похоже на то, — ответил Маттео.

— Здесь, в этом доме, неучтенный шедевр? Неизвестно откуда?

— Не знаю.

— Я тоже не знаю, — ответил профессоре, поворачиваясь к синьоре. — Какая у тебя тут интересная жизнь, — Иронично заметил он.

Она молча улыбнулась.

Я воспользовалась паузой.

— Мы думали, может быть, фреску написал тот же художник, что рисовал женщину в верхней спальне.

Маттео метнул в меня ледяной взгляд.

— Женщину в верхней спальне?

— Понимаешь, Ренцо, — пояснила синьора, — там небольшая фреска по штукатурке, сделана, очевидно, в те времена, когда в Ка–да–Изола размещался монастырь. Она взята в рамку. Я про нее совсем забыла, а Нел увидела и отметила сходство с той, главной. Мы поднялись на нее взглянуть, и, должна признать, там действительно что–то такое прослеживается.

— И что же?

— От нее веет отчаянием, — ответила я. — Маттео считает, что на большой фреске фигура тоже женская.

На Маттео я не смотрела.

— И это совпадение натолкнуло вас на мысль, что женщина одна и та же?

— Мы не знаем, Ренцо, — подала голос синьора. — Мы ничего не знаем, я понятия не имею, даже как подступиться. Поэтому и надеюсь на твою помощь. Ты справишься, а мне не по силам.

— Каким, говорите, веком вы датируете эту фреску? — уточнил профессоре, едва заметно наклонив голову к Маттео.

— Предположительно начало шестнадцатого. Раньше вряд ли, судя по технике и элементам общего ландшафта. Как я уже сказал, нам кажется, что это школа Беллини.

— Понятно. Школа Беллини. Джорджоне с Тицианом расписывали стены малоизвестного женского монастыря. Не хватало заказов от знати?

— Мы не знаем, — скупо улыбнулся Маттео. — Картина необычная.

— Не сомневаюсь, — кивнул профессоре, поджав губы, и повернулся к синьоре с обреченной улыбкой, будто его втягивали в какие–то нудные и утомительные игры.

— Маттео вполне заслуженный специалист, у него несколько ученых степеней по истории искусства, и он закончил римский Центральный институт. Тебе, Ренцо, думаю, пояснений не требуется, — вступилась синьора, нахмурившись. — Так что мы не дети в песочнице.

Только тут я поняла, насколько меня это все захватывает.

— Что ж, полагаю, взглянуть не мешает, — пробурчал профессоре. — Все возможно. Венецианцы обожают откапывать клады. Поздновато спохватились, но кто знает… А что здесь за монастырь был? — поинтересовался он у слегка надувшейся синьоры.

— Не знаю. Я не историк. Его, кажется, основали где–то в пятнадцатом веке для борьбы с чумой. Дом отдали монахиням, чтобы те ухаживали за умирающими. Семья им особо не дорожила. Наверное, они отписали его церкви взамен на какие–нибудь привилегии или индульгенцию за какие–нибудь недавние прегрешения. Мне об этом практически ничего не известно.

— А документов не сохранилось?

— Не знаю.

У синьоры вдруг проснулось почти девичье упрямство, и она ушла в глухую оборону. Выпрямив спину, застыла на стуле, превратившись в надменную, неприступную, властную красавицу. Я представила, насколько прекрасна она, наверное, была в далекие шестнадцать. Профессоре тоже не остался равнодушным, он ел ее глазами, словно мы с Маттео уже испарились.

— А где могут быть записи? — не выдержала я.

— Записи? — Она обернулась ко мне. — Не представляю. Где такие документы обычно хранят? — осведомилась она у профессоре, взяв себя в руки.

— В архивах, разумеется, — обронил тот снисходительно, тоже поворачиваясь к нам.

Колдовство пропало, совещание продолжилось.

— Неплохо бы знать хоть название монастыря, это бы сильно облегчило поиски. Тут негде выяснить?

— Где–то, наверное, можно.

Синьора задумчиво наморщила лоб, исполнившись прежней элегантности.

Аннунциата внесла на подносе бутерброды и бутылку вина. Наступил черед «послезавтрака» — кажется, они тут едят и пьют весь день напролет.

— Nunzia, — обратилась к ней синьора, — ce per caso qualcosa nella casa che reconta la storia del convento che stava qui. Conoscete qualcosa in qualsiasi camera dove possiamo trovare il nome del convento? О vecchie cose? О qualcosa interessante, speciale?

— Si, si, Signora Nella camera di sopra ci sono vecchis–sime cose. Sono sporche, molto sporche. Vecchi bauli e sca–lole. Al inizio, quando siamo arrivati, pensavo di pulire la camera, ma adesso non vado su. Penso die ci sono i ratti, ma soltanto. Non facciamo entrare i ratti. Niente ratti, Signora[21]. — Аннунциата с озабоченным видом сложила руки на груди.

— Что она говорит? — спросила я.

— Крыс нет, — ответила синьора. — Зато есть комната, заставленная старыми сундуками.

— Это какая комната? — недоверчиво переспросил Маттео.

— Она говорит, что хотела сделать в этой комнате уборку пятьдесят пять лет назад, когда мы только переехали, но все руки не доходили. Подозревает, что там крысы, хотя в остальных помещениях крыс нет. Я про такую комнату первый раз слышу. На верхнем этаже к этой части дома расположены кладовые, те я видела. А эта, наверное, по другому коридору, над кухней или над кабинетом. Ты же знаешь, Ренцо, я в основном жила в Вероне, сюда приезжала нечасто. Теперь–то я, конечно, переехала насовсем, но, кроме обжитых помещений, особо не хожу никуда. Я как–то не думала обшаривать все закоулки. Мне своей работы хватает.

Своей работы? Каких еще сюрпризов ждать от синьоры? Впрочем, с чего я вообразила, что восьмидесятилетняя образованная красавица, не жалующаяся на здоровье, должна сидеть сложа руки и у нее нет других занятий, кроме как возиться с карманной собачкой? А у меня какая работа? Если у меня сейчас ее нет, то что будет в восемьдесят?

— Да–да, — ответил профессоре. — Надо взглянуть ни эти авгиевы конюшни. Вряд ли там что найдется, но без информации мы далеко не уйдем. Можно, конечно, искать просто по адресу, однако название сильно облегчило бы задачу. У нас ведь есть зацепка — дом отдали монахиням во время чумы пятнадцатого века, а даты чумной эпидемии известны. Он всегда назывался Ка–да–Изола? Или перешел изначально как приданое со стороны невесты?

— С тех пор не одно поколение сменилось, Ренцо.

— Да–да. Ладно, посмотрим. Заодно, думаю, самое время взглянуть и на пресловутую фреску, а то мне скоро идти.

Вечером синьора удалилась к себе. Думаю, ее утомили дневные переговоры. Профессоре постоял молча перед фреской, обменялся парой слов с Маттео и покинул нас без дальнейших обсуждений. После его ухода синьора с Лео вывели меня через внутренний двор в садик, о существовании которого я, разумеется, даже не подозревала.

Встречи с профессоре мы не касались. «Хватит об этом», — сказала синьора. Еще она обронила, что для похода на чердак надо бы запастись масками — незачем дышать плесенью и крысиными экскрементами. Восторг перед тайной несколько поугас, но в саду синьора воспрянула духом. Сад — большой квадрат внутреннего двора — оказался завораживающе красивым. Совершенство неземной красоты — чувствовалась рука профессионала.

Синьора показала мне растущее в одном углу тутовое дерево, в другом — гранат, оба узловатые, в весьма почтенных летах; еще там были магнолии и лимонные деревья, а вдоль стен выстроились посаженные шпалерным способом яблони и груши. В центре журчал древний фонтан, выложенный щербатым гранитом или лавовым камнем: пухлые ангелочки–путти трубили в металлические рожки, из которых в широкую чашу выплескивалась вода. Вокруг фонтана на замшелой каменной кладке примостились огромные вазоны, тоже древние на вид, судя по грубой лепке, и в каждом — цветочно–травяное буйство, где я разглядела и знакомые растения, и что–то совсем экзотическое, причем основная масса до сих пор стояла в цвету. Синьора ласково погладила бутоны, перечисляя мне названия растений и отщипывая попутно отцветшие головки и сухие листья. Свет в садике был изумительный: темная прохлада по углам, наполненные полуденным солнцем фонтан и цветочные вазоны, сочные, яркие краски и ароматы, каменные скамейки… Настоящий рай в миниатюре. Я вопросительно посмотрела на синьору.

— Да, я всегда была садоводом, — с улыбкой пояснила она. — Сейчас вот приходится ограничиться этим закутком. Я ведь в основном жила не здесь, хотя и приезжала зимой. У нас загородный дом недалеко от Вероны, там у меня громадный сад, но на него сил уже не хватает. Здесь жизнь попроще. Венеция хоть и недешевый город, но всё не так дорого, как содержать два дома и штат садовников.

Она погрустнела.

— Как нелепо и стыдно, что я совсем ничего не знаю про историю этого дома. Опозорилась перед Ренцо. Иногда я пытаюсь представить здешних монахинь — может, и они разводили сад во дворе, вдруг среди них нашлась любительница. Интересно было бы узнать. Вот этому фонтану очень много лет. Сколько всего он мог бы, наверное, поведать…

— У меня с историей так же, — призналась я. — Знаний не хватает, и я кажусь себе ленивой невеждой. Но ведь факты — это еще не все.

Мы в молчании созерцали зеленый дворик. Я мысленно надела на нас белые апостольники — или что там носили монахини в пятнадцатом веке — и попыталась представить, о чем бы мы беседовали в то время. О Боге, о политике, о неуживчивой новенькой, о мужчинах? Я проникалась привязанностью к этой необыкновенной женщине, впустившей меня в свой дом, в свой сад. Моя аббатиса, подумала я. И рассмеялась.

— Что ты смеешься?

— Мне так странно и радостно, оттого что я здесь.

— А я рада, что ты осталась. У меня почти никого нет, и молодая девушка в доме — это великолепно. Пробуждает воспоминания. Но сегодня я, пожалуй, отдохну. Маттео отведет тебя в «Ла Барку», там отличная рыба. А мы с Лео пойдем к себе, набираться сил для завтрашнего исследования.

Услышав свое имя, Лео, пытавшийся откромсать какой–то лист, встал, потянулся, припав на передние лапы, и вопросительно поднял голову.

— Саго[22], — ласково проговорила синьора, беря его на руки. — Хороший мальчик, умница, нежный мальчик.

Лео от души чмокнул ее в щеку.

Мы с Маттео шагали по улицам. И он, и я успели принять душ и переодеться на выход. Я сменила черный, маскировочный, цвет траура по моей несчастной жизни, на вторую свою симпатию — бежевый. Бежевые слаксы, бежевая льняная рубашка, сандалии, коралловые серьги. Маттео выглядел по–итальянски сдержанно. Черные брюки, серо–голубой джемпер с подтянутыми к локтям рукавами. Красавчик. Светлые волосы, еще не совсем высохшие после душа, казались темнее. От него пахло каким–то приятным мылом. А вид был сосредоточенный.

Он вел меня привычным лабиринтом, в молчании, которое я, наконец, отважилась прервать.

— Так что профессоре?

— Профессоре… Слишком долго прожил в Англии.

— В каком смысле?

— Слишком высокомерный. Заносчивый.

— А итальянцы не заносчивые?

— Это отличительная британская черта. Тому, кто не был крещен в тех водах, неведома такая гордыня. А мы простые итальянцы, которым всюду мерещатся шедевры.

— Что он сказал?

— Что пока говорить не о чем. Пока мне надо продолжать работу, и если еще что–нибудь откроется, он выскажет свое веское мнение.

— Странный он старик.

— Он светило.

Мы дошли до «Ла Барки», кафе на дальней набережной Гранд–канала. Божественные ароматы разжигали аппетит. Разбеленно–синее небо нависало прямо над головой. Я поймала себя на том, что не пытаюсь, вопреки привычке, развеселить Маттео — хорошо бы, наверное, запретить мужчинам мрачнеть в присутствии женщины. Но меня его общество не трогало. Несмотря на приятный запах и смуглую, соблазнительно теплую кожу. Просто хорошо было идти с кем–то чужим.

— «Ла Барка», — дернув уголком губ, объявил он, вытягивая загорелую руку в направлении кафе.

Расстроился. Профессоре всех расстроил. Кроме меня.

Поглощая роскошный ужин из пасты альо–ольо, рыбы, запеченной на гриле, и салата, мы пытались наладить беседу. Пыталась в основном я, Маттео держался замкнуто — все–таки приглашение на ужин исходило не от него. В конце концов, вино — две бутылки — помогло развязать языки. Я спросила, знаком ли он с биографией синьоры. Кое–что он знал. Что совсем юной девушкой она вышла замуж за венецианского графа с большой разницей в возрасте и брак вызвал чуть ли не скандал среди ее аристократической британской родни. Он ведь, по сути, был паршивой овцой, плейбоем, гонщиком, который через десять лет погиб в автокатастрофе. А она известный флорист, специализируется на комнатном цветоводстве, у нее и публикации есть, но она больше известна как художник–ботанист, хотя в основном здесь, в Италии. Повторно замуж не выходила. Детей нет. Про ее родных ему ничего не известно, она никого не упоминает, наверное, все умерли. Очень замкнутая, живет уединенно, гости в доме почти не водятся, саму ее считают знаменитостью ушедшей эпохи. Скандальный брак, память о котором еще жива в Венеции, добавляет ей загадочности. Это все Маттео известно не от самой синьоры, она свою жизнь не обсуждает. Палаццо и дом в Вероне достались ей после смерти графа. Других наследников не оказалось, семейство да Изола себя изжило. Она уже долгое время живет одна.

Я заворожено слушала, однако этим знания Маттео исчерпывались, если не считать еще того, что синьора была с ним исключительно добра. Только с профессоре вот оказала медвежью услугу.

Мы говорили о его родных и работе. Маттео прочили во врачи или юристы, и он даже начинал учиться на доктора в Падуе. Далекие от богемы, как он сказал, родные все же решили поддержать младшего сына в его увлечении. Они живут в Милане и довольно богаты. У отца архитектурное образование, однако, сейчас он промышленник, как и его собственный отец, дед Маттео. Деятельность Маттео не одобряет, питая ненависть к итальянской коррупции. Ему кажется, что при таком культурном богатстве любые реставрационные работы — это лишь прикрытие для того, чтобы выкачивать деньги из доверчивых иностранцев. Он потратил годы на учебу и практику, добился успеха в своей области, стал уважаемым специалистом, и теперь тайна обнаруженной фрески — это возможность проявить себя, показать, на что способен. Поэтому появление и вмешательство профессоре его очень обескураживают. Если фреска действительно окажется сенсационной находкой, профессоре присвоит себе всю славу.

— Вы думаете, фреска представляет большую художественную ценность? — спросила я.

— Я не думаю, я знаю. Возможно, даже огромную ценность. Я сделаю всю работу, а лавры достанутся уважаемому Ренцо Адольфусу. Так оно и происходит. Я не виню синьору, но предпочел бы работать без вмешательств.

Это и в мой огород камешек, заподозрила я, но вслух спросила другое:

— А что может обнаружиться на чердаке?

— Да кто знает… Монастырь ведь в какой–то момент упразднили. Что угодно там может быть, например кринолины девятнадцатого века. Да Изола селили тут гостей, иностранцев, из Англии.

Своих английских предков Маттео не жаловал. Попробовал как–то съездить на историческую родину, но враждебное отношение отца испортило всю радость. Мать Маттео, британка, в угоду тирану мужу совершенно обытальянилась. Где–то в Англии у Маттео оставались родственники, но он их совсем не знал. Себя он считал европейцем. Американцев — лишенными вкуса. Тут он взглянул на меня и опомнился.

— Речь, разумеется, не о вас.

— Да ничего.

— Почему?

— Я себя по–другому воспринимаю.

— И как вы себя воспринимаете?

Хороший вопрос.

— Воспринимаю как Нел. И то, может быть, слишком много на себя беру.

Мы замолчали. Я постепенно проникалась к Маттео симпатией, несмотря на его нелюдимость. В этом нежелании или неумении загнать подальше обиду и страхи, нацепив обворожительную маску для посторонних, я узнала себя. Я увидела, что на кону фактически дело его жизни и если что–то имеет для него значение, то огромное. Мне понравилась эта его основательность. Я поняла, почему такую неприязнь вызывают у него притязания Ренцо Адольфуса и почему он не особенно доверяет британцам. Интересно, какой он, когда счастлив?

— Что ж, Нел, если ты — это ты, спасибо за внимание. Прости за угрюмость. Синьора хотела, чтобы ты развеялась, а мы вместо этого углубились… эх, ладно.

— Ничего, Маттео. Хотя на самом деле я пришла к выводу, что не настолько все безнадежно. Может быть, Ренцо теперь так высоко вознесся, что слава застит ему глаза и он не видит дальше собственного носа. Тогда он запросто сочтет неизвестные рисунки на неизвестной стене в неизвестном доме ниже своего достоинства. И все проглядит.

— Вряд ли. Хотя кто знает.

Маттео заплатил по счету, и мы отправились отыскивать обратную дорогу к дому. Миновав несколько кварталов в молчании, я начала потихоньку напевать себе под нос: «Правь, Британия! Правь, Британия, морями, бриттам не бывать рабами — никогда, никогда, никогда!» Маттео, воззрившись на меня с изумлением, неожиданно начал подпевать. Нас распирало, вскоре мы уже вопили во все горло — как–никак были выпиты две бутылки хорошего вина. Снова и снова мы повторяли одни и те же две строчки припева, захлебываясь на «бриттам не бывать рабами — никогда, никогда, никогда!», до самого дома.

Глава третья

Поднимаясь в комнату — свою, нашу, — я досадовала на свое дурацкое настроение, потому что там меня ждала она, новая знакомая. Взяв себя в руки, мы с Маттео пожелали друг другу спокойной ночи, но меня все еще разбирал смех. Однако ее вид отрезвил меня моментально. От нее веяло одиночеством. Печальная из нее выйдет соседка по комнате, но мне и самой в последнее время веселья перепадало не слишком много.

А еще в ней ощущался порыв и храбрость. Сколько же сложных чувств таит эта скромная, незатейливая картинка? Чувствуется рука мастера. И ведь лица не видно, все выражено только позой. При этом фреска явно рисовалась наспех, особой проработки не наблюдается, один сплошной всплеск боли. Кому так хорошо удавалось понять страдание?

Одна в пустой рамке. Может, поэтому она так убедительна? Мы все в чем–то себя ущемляем, идем на уступки, желая куда–то влиться, присоединиться. Вопрос «а вы чем занимаетесь?» в последнее время вгонял меня в панику, и я оправдывалась даже перед самой собой, что раз я замужем за Энтони, а он чем–то занимается, то и я, выходит, занимаюсь тем же. Жалкая отговорка. Мерзко сознавать, что твоя жизнь зашла в такой тупик.

Я знала, как так получилось. Все знакомое и узнаваемое осталось по ту сторону пропасти, которую мне уже не преодолеть. Мне бы набраться смелости, переступить через огромную трещину, расколовшую мою жизнь, и выяснить, кто и что там на другой стороне, но я застряла в страшном настоящем, которого смерть коснулась своим крылом. Мне нужна защита, покровительство, принадлежность к чему–то, я не хочу, чтобы меня бросили одну в пустой рамке.

Раз уж мы теперь соседки по комнате, надо дать незнакомке имя. Назову ее Анджелика. «Анджелика», — прошептала я. Нам обеим казалось: мы знаем, что делаем. Наверняка мы обе на что–то надеялись.

Завтра поищу в саду какой–нибудь цветок и принесу ей.

После colazione в гостиной Маттео, пришедший в себя и исполнившийся нетерпения, выудил из полиэтиленового пакета марлевые маски, — словно мы собрались на карантинную территорию. Впрочем, наверное, так оно и получается, только наша комната простояла на карантине пятьдесят лет, а не сорок дней.

— Нет–нет, дорогие мои, — отказалась синьора, отклоняя протянутую ей маску. — Это работа для молодых и сильных. Потом вернетесь и расскажете. И Лео тоже наверх не пускайте, а то съест там какую–нибудь ископаемую дрянь.

Аннунциата явилась во всеоружии: наглухо упакованная в бежевый рабочий халат; из экипировки — метла, совок, швабра и ведро, источавшее противный едкий запах. В руках она держала большую связку ключей. От маски, предложенной Маттео, она тоже презрительно отмахнулась, но синьора настояла, даже рассердилась, поэтому Аннунциата, не меняя упрямого выражения лица, маску взяла.

Мы двинулись в путь. Маттео нес метлу и совок, я — швабру, Аннунциата — ведро. Вылитые семь гномов, хей–хо! Аннунциата вывела нас через сияющую чистотой кухню (свои владения) и какую–то дверь, которую она открыла ключом, в сводчатый коридор с большими запыленными окнами, выходящими на широкий канал. Еще одна запертая дверь в конце, и мы попадаем в просторную пустую комнату, душную, несмотря на окна. Маттео пояснил, что это конторское крыло дома. Аннунциата решительно направилась к очередной двери в противоположной стене, отперла и ее, и мы начали подниматься по пыльной деревянной лестнице. На первой площадке обнаружились еще две закрытые двери по обеим сторонам. В этой части дома царило запустение. Мы поднялись еще на один пролет, к самой последней двери — грубой и зловещей, как в сказочном замке.

Аннунциата, ворча себе под нос, перебирала ключи на кольце, пока не отыскался массивный универсальный, который она сунула в необычного вида скважину. Мы с Маттео надели маски. Аннунциата даже не подумала. Мы попытались ее вразумить, но из–за масок возмущение вышло невнятным, пришлось топать ногами. В конце концов, она с неохотой подчинилась, и вид у нее в этой маске и рабочем халате получился совсем нелепый — совершенно не карнавальный. Повернувшись к двери, она повозилась с ключом и толкнула тяжелую деревянную створку. Дверь распахнулась с протяжным глухим стоном, будто разбуженная раньше времени, раздирая в клочья густую паутину.

Несмотря на маски, в горле тут же запершило от удушливого, застоявшегося, как в склепе, едкого духа забытого прошлого. В комнате было темно, темнее даже, чем на неосвещенной лестнице, — я словно ослепла. Где–то во мраке вырисовывались смутные очертания, в углу что–то громоздилось. Мы с Маттео застыли как парализованные, но Аннунциата невозмутимо промаршировала через всю комнату, откинула шпингалеты на запыленном окне и навалилась всем весом на переплет. Окно, ухнув, распахнулось наружу, и в комнату, как дарованная милость, хлынули свет и свежий воздух. Я испугалась, что сейчас все рассыплется в прах от этого яркого света чужой эпохи. Крыс видно не было, они, наверное, почувствовали наше приближение.

Аннунциата сорвала маску, решив, что открытое окно ее оправдывает. Не углядев главной опасности, она выхватила у Маттео метлу и храбро бросилась в атаку на авгиевы конюшни — толстенный слой пыли, крысиные катышки, дохлых насекомых, — взметнув прямо нам в лицо удушливые клубы. Мы кинулись обратно на лестницу.

— Аннунциата! — закричал Маттео сквозь маску. — Non respirare quell'aria![23]

— Аннунциата, нет! — вторила я.

Упрямо поджав губы, она продолжала мести, собирая в совок горы пыли и выкидывая в окно. Управлялась она решительно, проворно и по–хозяйски. Мы с Маттео сбежали от пыльной бури на этаж ниже.

— Она доживет до ста пятидесяти, а мы умрем молодыми, — проворчала я в маску.

— Надеюсь, она догадается открыть второе окно. Сверху донесся энергичный стук.

— Вот была бы моя жизнь в ее руках, — пожелала я.

Мы застыли в молчании, как два ребенка–астматика в очереди к врачу.

Прошло четверть часа. Сверху что–то стучало и бренчало, в нос шибануло новой удушливой волной — на этот раз тем самым едким запахом из ведра. Я представила, как она там вертится юлой, словно одержимый дезинсектор. Только теперь до меня дошло: этот чердак для Аннунциаты — служебный недосмотр, халатность, в которой она вынуждена была признаться, припертая в угол на допросе. Аннунциата не из тех, кто пренебрегает своими обязанностями, задета ее профессиональная гордость.

Мы с Маттео отмерли, только когда она появилась на лестничной площадке с охапкой своих орудий труда и пустым ведром.

— Entra! Entra! — велела она, протискиваясь мимо нас по ступенькам и громыхая вниз по лестнице.

Снизу донеслись ее удаляющиеся тяжелые шаги, хлопнула какая–то дверь — наверное, в кухне. Мы переглянулись — одними глазами над маской — и робко двинулись на чердак, Маттео первым, я за ним.

В горле снова запершило, только уже от нашатырного спирта, а не застоявшегося времени. Грязи, как ми странно, значительно поубавилось, пол большей мастью выглядел почти чистым, а по паутинным завесам прогулялась беспощадная швабра. Оба окна были распахнуты настежь. Ясное сентябрьское утро на улице контрастировало с темным оголившимся нутром комнаты, где сундуки стояли, словно выкопанные из земли гробы. Пять сундуков с массивными толстыми ремнями, четыре в ряд и один отдельно, а еще внушительных размеров шкаф в углу.

С него мы и начали — с черного резного готического монстра с заметной замочной скважиной. Он, конечно, оказался заперт. Пришлось вернуться к сундукам.

— Какой? — спросил Маттео.

Я столько лет действовала наобум, что теперь, принимая решения, пытаюсь притормозить хотя бы на минуту, прислушаться к внутреннему голосу. Выслушав свою интуицию, я указала на самый маленький рыжеватый сундучок, стоящий особняком.

Маттео, бухнувшись на колени, попытался распустить кожаную перевязь, такую потрескавшуюся и заскорузлую, что она начала крошиться у него в руках. Я почувствовала себя вандалом. Маттео протащил остатки ремня через пряжку. Другой ремень пошел куда легче — Маттео высвободил его целым и невредимым с ловкостью заправского взломщика. На передней стенке виднелся замок, но Маттео приподнял крышку, и, к нашему удивлению, она подалась, а потом со скрипом, похожим на всхлип, откинулась на петлях.

— Боже мой! — ахнула я.

Кто бы мог подумать, глядя на эти облезлые стенки, что внутри окажется роскошная красная, кремовой гладкости сафьяновая обивка, на фоне которой будет пламенеть уложенная под самой крышкой сочно–фиолетовая ткань — то ли платье, то ли плащ. В полумраке чердака от таких ярких красок захватывало дух. Я опустилась на колени рядом с Маттео и провела пальцем по благородной обивке. Ни следа пыли. Потрясающе, какие сундуки делали.

— Не похоже на викторианские кринолины, — заметила я.

— И на монашеские одеяния, — ответил он.

— Тогда что это?

— Не знаю.

— А можно вынимать? Не испортим? Там, наверное, все древнее.

— Не знаю. Надо посоветоваться.

— Красота какая! Я одним глазком, ладно?

Приподняв бархат за краешек, я разглядела под ним алый шелк и почти прозрачную белую кисею. От сундука шло приятное сладковатое благоухание.

— Маттео, как думаешь, можно?

— Давай я сперва проконсультируюсь, — ответил реставратор.

Он закрыл крышку сундука, и мы перешли к самому крайнему в ряду «гробов» у стены.

Навострившись, Маттео уже без приключений расстегнул ремни. Замок тоже оказался не заперт. Видимо, никто особенно не пекся о сохранности оставленных пещей. Этот сундук, обтянутый крепкой коричневой кожей, выглядел погрубее предыдущего, но внутри обнаружились не менее великолепные ткани. Маттео не дал мне покопаться. Реставраторам древних фресок терпения не занимать.

— Завтра узнаю, что с ними делать. Позову кое–кого.

В комнате снова воцарились тусклые краски, но теперь ее наполнял утренний свет, будто дух былой роскоши, выпущенный из сундуков на волю. Маттео закрыл и запер на щеколду оба окна. Мы спустились по лестнице, молча возвращаясь в век нынешний.

Синьору наша находка привела в восторг. Кто бы мог подумать — такие старые вещи, но какое великолепие! Не монашеские одеяния, которые представлялись мне грубыми, как мешковина, хотя я и понимала, что монахини не обязательно бедствовали. Разительно отличались тогдашние монастыри от нынешних. И монашки не были кроткими овечками. Впрочем, я не спец.

Мы потягивали аперитивы в гостиной. Вечерний бриз колыхал в раскрытых окнах невесомые тюлевые занавески, сквозь которые лился мягкий, как всегда, розовый свет. Лео примостился у меня на коленях. Маттео доложил, что завтра сюда кто–то примчится прямиком из Флоренции, чтобы взглянуть на наши сокровища. Он шутил, смеялся и держался проще обычного.

— А мне, — сказала синьора, — позвонил Ренцо. Он отрядил кого–то из своей свиты в архив, но там не удалось установить, какой монастырь тут располагался. Имеется отметка о предложении этого дома в дар другому знаменитому монастырю — Сайта–Мария–делле–Вирджини, очень богатому. Ренцо считает, что, несомненно, дар должны были принять, недвижимостью не разбрасывались. Это середина кватроченто.

— Вы ведь говорили, что дом отдали во времена чумы? — припомнила я.

— Да, вроде бы. Так мне сказал Альвизе. Он еще смеялся: мол, нас переселили в чумной дом, потому что его самого в семье считали чумой, К тому времени в живых оставались только его мать, сестра и один или двое старых дядюшек в доме на Канале. Замечательный во всех отношениях старший брат погиб на первой войне. Графиня так и не простила Альвизе, что из них двоих в живых остался он, поэтому и отселила нас о глаз долой.

— А как удалось вернуть в семью отданный монастырю дом? — полюбопытствовала, я.

— Наверное, он был изъят и передан прежним владельцам во время гонений на церковь, — предположил Маттео. — Тогда крупные монастыри могли очень долго мериться силами с городской властью. А еще старые распри между Римом и Венецией. Монахини в Ле–Вирджини были благородного происхождения — кто–то мне говорил, что службы велись на латыни. Но от Ле–Вирджини ничего не осталось. Есть какие–то крохи в Арсенале, если я правильно помню. Это сейчас женские монастыри стали предметом тендерных исследований. А раньше монахинями особо никто не интересовался, хотя у них нередко хранились богатейшие коллекции. Они выступали меценатами. Меценатками.

— Меценатами, — настояла я. — Мы же не говорим «Реставраторши».

Маттео не улыбнулся. Зато усмехнулась синьора.

— Бедняжки! На одну счастливицу несметное число христовых невест. Иначе приданого не напасешься. Да и замужним свободы было не видать. Взмахнула крылышками — и в огонь.

— Можно подумать, сейчас у нас свободы хоть отбавляй, — заметила я. — Монастыри не в счет.

— Чем больше перемен… — подхватила синьора. — Раставлено по–другому, но все равно у руля мужчины. Хотя, как говорит Маттео, больше женщин–ученых. Ты же образованная девочка, да и я занимаюсь чем хочу. Наверное, все дело в чувствах. Мы слишком щедро их раздариваем.

— А потом их возвращают обратно за ненадобностью, — ответила я.

— Иногда их возвращают с благодарностью. Я была счастлива вернуть свое сердце. Теперь я по доброй воле отдаю его Лео.

Услышав свое имя, Лео перемахнул с моих колен к синьоре.

— Почему женщины вообразили, что страдают они одни? — высказался Маттео, наполняя опустевший бокал синьоры.

Мы посмотрели на него.

— Мужчинам от мужчин тоже достается, да и женщины не все поголовно щедры и великодушны, — наполняя мой бокал, продолжил он.

— Нет, — подтвердила я, — но отношение все–таки отличается. Мужчины не нуждались в приданом. И их не сжигали на костре за супружескую измену.

— Женщин сжигали за измену? Вот новость. В Венеции запреты на прелюбодеяние касались всех, и мужчин, и женщин.

— Я не спец по Венеции и Ренессансу, — повторила я, — но почему–то при всем этом восхитительном гуманизме про женщин–художниц что–то не слыхать.

— Водились и такие.

— Мелкие и непримечательные?

— Дорогие мои, — прервала перепалку синьора, — давайте не будем спорить. Мы с вами из числа счастливчиков, которые сейчас к тому же вкусно поужинают.

Она подошла к столу и позвонила в колокольчик.

Мы с Маттео отвернулись друг от друга в угрюмом молчании. Аннунциата, снова облаченная в привычный черный наряд, внесла поднос.

Когда синьора с Лео удалились, мы с Маттео остались сидеть в гостиной за недопитой второй бутылкой вина. За ужином мы болтали довольно дружелюбно, а оставшись одни, снова затихли.

Я украдкой покосилась на него: Маттео сидел, опустив глаза, и я тоже уткнулась взглядом в скатерть. А потом, вскинув голову, увидела, что он смотрит на меня в упор, без улыбки.

— Прости, — сказала я, — не надо было мне огрызаться на «меценаток», ничего такого страшного тут нет. Это я по привычке.

— Да нет, сам хорош, — пробормотал он.

— Я раньше была пламенным борцом. Теперь уже нет. Да и не уверена, что люди способны поменять образ мысли. Жизнь коротка. Я вовсе не собиралась читать нотации.

— А что сталось с пламенным борцом?

— Ушла в отставку.

— Чем же занимается борец на покое?

— Не знаю. Старательно уходит от борьбы.

— Сдалась?

— Наверное. А ты? Ты взломщик.

— Что?

— Судя по тому, как управился с сундуками, — пояснила я, допивая вино. — Ловкость рук, Маттео. Верный признак взломщика. Глаза боятся, руки делают. Криминальная жилка.

Он, наконец, улыбнулся и наполнил сперва мой, потом свой бокал.

— А еще ты терпеливый, очень терпеливый. Спасибо.

— Я не всегда таким был. Пришлось учиться.

— Работа научила?

— И работа, и всякое другое.

— Вот, например, ты терпишь меня здесь. Тебе ведь не по душе такие перемены? Но я надолго не задержусь.

— Вчера, может, и, да, только терпел. Но теперь нет. Я сомневаюсь, что мы бы столько всего открыли, не останься ты ночевать в той комнате. Ты, видимо, талисман. Синьора именно так и считает.

— А ты хотел оставаться единственным талисманом? Я бы, наверное, хотела. И вообще, мне нравится быть талисманом.

— Любому, думаю, нравится.

— И спасибо, что дал мне приобщиться, хотя бы на чуть–чуть. Для меня это просто страна чудес: загадочные фрески, таинственные сундуки, волшебные одежды, дискуссии о монастырях эпохи Возрождения — и все это в таком великолепном доме. Итальянская сказка. Лео привел меня в сказку. Или ты.

— Нью–Йорк не похож на сказку?

— Нет, не сказала бы. А ты как живешь, Маттео?

— Как я живу?

Мне вдруг стало неловко, словно я спросила о том, свободен ли он, чего совершенно не имела в виду.

— Живу в Риме. У меня там квартира. Друзья. Коллеги. — Он помолчал. — И сын.

— Сын?

— Ему шесть.

— Он с твоей женой?

— Нет, сейчас с моими родителями. Жена оставила нас вскоре после его рождения.

— Прости.

— Вот так.

Мы помолчали.

— Затруднительное положение, — наконец проговорил он.

— Любое положение затруднительно.

— Да.

Теперь нам надо было либо излить друг другу душу, либо остановиться. Я предпочла второе. Я не понимали, как бы так рассказать о своей жизни, чтобы не осталось ощущения, будто меня вскрыли, словно те сундуки наверху. Да уж, пламенный борец. Я вдруг почувствовала пустоту внутри, и горло сдавило от слез.

— Увидимся тогда утром, да?

— Да, увидимся утром.

Мы поднялись.

— Хорошо, что ты тут, — сказал Маттео, — даже не сомневайся.

Он наклонился и, обхватив ладонью мой затылок, скользнул губами по щеке.

Возможно, у итальянцев именно так принято выражать гостеприимство, но я вся вспыхнула — раньше, и те дни, когда со мной такое случалось чаще, сказала бы «загорелась», — выдав совершенно непрошеную и абсолютно неожиданную реакцию. Лицо пылало. Я была ошарашена. Я не могла поднять взгляд. Я чувствовала себя по–дурацки.

— Я рад, что ты здесь.

Он видит, что со мной творится? Или я опять что–то пропустила?

— Спасибо, — выдавила я. И пролепетала совсем уж нерешительно: — Я тоже тебе рада. — В детство вернулась? Это уж слишком, даже для меня. — Увидимся утром.

Я пошла к двери. Словно пощечина, меня настигла мысль об Энтони. Где я? Маттео смотрел мне вслед.

Вся взвинченная, я добралась до комнаты, где дожидалась моя измученная приятельница.

— Этому не будет конца, да? — догадалась я. Забыла принести ей цветок.

Ее звали Пиа Ванни, и она была красавицей. Стройная, смуглая, лет двадцати пяти. Они с Маттео, кажется, хорошо знали друг друга. Вместе они нагнулись над красным сундуком, и Пиа восхищенно ахнула.

— Такое великолепие и так хорошо сохранилось! Мне кажется, вы не ошиблись.

Она заранее расстелила на полу широкий лист полиэтилена. На нем разложили, аккуратно вынув из сундука, прекрасное фиолетовое одеяние. Оно оказалось открытым платьем на завязках, затейливо отделанным золотой тесьмой. Каким бестелесным и беззащитным оно казалось здесь, на виду.

— Да–да, — продолжала восхищаться Пиа. — Такое великолепие! Совершенство.

— А что это? — поинтересовалась я.

Они обернулись удивленно, словно не ожидали меня тут увидеть.

— Это верхнее платье, очень тонкой работы.

— Того же периода, что и фреска, — вставил Маттео.

— И так сохранилось, такое совершенство, — повторяла она. — Поверить не могу!

— Как же удалось его сберечь? — спросила я.

— Не знаю. Чудом. Крепкие толстые сундуки, отсутствие света, подходящая температура, травы, отпугивавшие все эти годы насекомых. Годы? Столетия. Поразительная находка.

— Как святые мощи? — подсказала я.

— Да, действительно. — Она улыбнулась своей очаровательной улыбкой.

— А откуда они здесь, как вы думаете?

— Кто знает? Маттео говорит, все сундуки стояли незапертыми. Очевидно, их оставляли в спешке.

Маттео, поднявшись, начал открывать по очереди крышки сундуков, и перед нами представали прекрасные ткани. Мы словно откопали пиратский клад. Пиа каждый раз восхищенно ахала, а Маттео улыбался, будто лично приготовил эти сундуки ей в подарок.

— Что вы будете делать? — спросила я.

— Если синьора да Изола позволит, отвезу все ткани во Флоренцию, чтобы там как следует изучить и поместить на хранение, — не оборачиваясь, ответила она.

— А можно уже заглянуть в сундуки?

— Можно, и в сундуки, и в шкаф, — разрешил Маттео.

Неизвестно, кто его отпер, но дверца старого шкафа была приоткрыта.

Мы втроем принялись вынимать по очереди сокровища из сундуков, заворачивать в тонкую оберточную бумагу и раскладывать по отдельным полиэтиленовым пакетам. Пиа руководила. Мы раскопали уйму изысканных нарядов: драпирующихся плащей, льняных рубах, невесомых сорочек, благоухающих экзотическими травами. Мне показалось, что мы вторгаемся в чужую жизнь, перебирая когда–то дорогие людям вещи. Каким был для них тот день, когда они сложили свое добро в сундуки? Кто они были?

Наконец мы все запаковали и отнесли вниз. Коллекция оказалась не такой уж и большой, хватило одного рейса. Когда мы сгрузили все в гостиной, Пиа приоткрыла некоторые из упаковок, показывая синьоре нашу добычу.

— Machebello! Sono magnified Incredibile![24] — встречала она восхищенными возгласами каждую находку. — Конечно, забирайте! Какой упоительный запах!

Лео ошеломленно тянул носом воздух. Аннунциата принесла две большие картонные коробки, и мы уложили мешки туда.

А потом сели вчетвером обедать. Пиа рассказывала о своей работе во флорентийском Музее костюма, о том, как собирают и хранят старинные одежды. Она считала их очень важными свидетелями истории, красноречивыми, хотя и незаслуженно обойденными вниманием. Какая неслыханная удача! Она с обожанием смотрела на Маттео. Как она счастлива снова с ним увидеться; как благодарна ему за эту неслыханную оказию; как восхитительно, что ее пригласили сюда, в дом синьоры, и позволили приобщиться к исследованию; как им обоим, синьоре и Маттео, несказанно повезло; как это все захватывающе интересно… Несмотря на всю искренность ее восторгов, я не могла отделаться от легкого привкуса подобострастия — очень знакомого привкуса, остужающего мой собственный пыл. Маттео же выглядел польщенным.

Появление Аннунциаты, сообщившей, что у входа ждет тележка, готовая доставить сокровища Пиа на катер, который домчит ее до парковки у вокзала, меня обрадовало. Маттео поедет во Флоренцию вместе с ней, чтобы помочь с грузом. Еще один всплеск бурных восторгов, и Маттео с гостьей вышли. Мы с синьорой молча сложили салфетки и переглянулись, улыбаясь краешком губ.

Синьора удалилась до вечера к себе в кабинет, который мне еще не показывали. Я хотела снова подняться на чердак, но меня потянуло прочь из дома, захотелось побродить одной по улицам.

Выйдя, я поняла, что совсем не боюсь заблудиться и найду дорогу обратно. Еще один чудесный день. Я обживаюсь в стране чудес.

Мне нравилось в этой части города. Не знаю, как она называется, но тут было чисто, тихо и уединенно. Но двориках за стенами пели птицы, даже каналы, кажется, искрились. Пение птиц меня всегда воодушевляло. Я казалась себе легкой и парящей, как воздушный шарик, привычные тягостные мысли остались где–то далеко. Но позвонить придется. Странно будет вести разговор с Венеры. Венеции. Который день я уже тут? Не сосчитать, но, кажется, недолго.

А что Маттео? Сегодня ничего захватывающего. Посторонний в посторонней жизни, куда более предсказуемый, чем прежде, когда его скованность таила и себе загадку. Сегодня он был профессионалом, предметом обожания бесчисленных реставраторш, человеком, застолбившим себе место в незнакомом для меня мире. Мужчина, у которого есть сын. Любопытно. А что произошло со мной, когда я узнала? Я отреагировала. Не без разочарования. Возможно, это никак не связано с Маттео, хотя он и симпатичный. Он не первый, ко мне подкатывали и другие. Однажды меня застал скучающей в одиночестве зимнего сада на большой нью–йоркской площадке модный британский рок–певец, выступавший там на одном благотворительном концерте с Энтони, и, подойдя, просто взял и поцеловал в губы. Любая другая пошла бы на убийство, чтобы оказаться на моем месте. А я ничего не почувствовала, только его непомерное самомнение. За кого он меня принимает? Я не изменяла Энтони. Нильсу я была не так верна, при всей моей любви к нему. Я полагала себя свободной. А после его гибели соблазн утратил прелесть.

И все–таки что–то такое во мне вчера вечером шевельнулось. Вчера вечером? Так давно? Время здесь как–то странно течет. Что–то шевельнулось к человеку, о котором я в этом смысле вообще не думала. И ни при чем тут его привлекательность, это для Пиа он явно красавчик, а для меня так довольно заурядный. Или дело как раз в этом? Я привыкла к узнаваемым? К обладающим властью? И меня тянет именно к власти? Сколько лет я боролась с мужским всевластием? А выходит, на самом деле оно мне нравится. Жить как за каменной стеной и иметь право на собственное мнение? Да, урок я усвоила.

И какой же урок? Что я больше не принадлежу миру живых? Но я еще молода, достаточно молода, по крайней мере. «Уж не так стара, чтоб не учиться»[25]. Обжегшись на молоке, дуем на воду. И так далее. Но почему вдруг безразличие Энтони должно означать смертный приговор, если я прекрасно знаю, что моего мужа никто и ничто не трогает? Чем бы я хотела заняться? Ни малейшего представления.

Я куда–то дошла, путь мне преградили высоченные башни и массивные ворота. Что это? Где–то в сумке болтался путеводитель. Я принялась листать иллюстрации, но им не было конца и края. Стоп–стоп, теперь понятно — я на Кампо–Арсенале. Аэто Арсенал, оплот венецианского кораблестроения. Венеция — королева морей. Как поведал путеводитель, дела у судоверфи спорились: в 1574 году корабль для французского короля Генриха III был построен за то время, что «король пировал на устроенных в честь него празднествах». Вход охраняли три замечательных льва. Венеция — львиный город, здесь повсюду львы, не только на Сан–Марко. А ведь Маттео вроде говорил, что из Ле–Вирджини что–то хранится в Арсенале? Я бы его никогда не нашла, но на сердце теплело при мысли, что он рядом и как–то связан с событиями последних дней. Внутрь я идти не собиралась, да и как–то там было пустовато. А мне хотелось погулять.

Я вышла к Гранд–каналу. Как приятно двигаться! Передо мной вдруг возник зеленый оазис — городской парк, тенистые дорожки, трава, птицы. Обрадовавшись при виде больших деревьев, я повернула ко входу и тут заметила массивную бронзовую фигуру, простертую на ступенях набережной, — непривычное зрелище для города триумфально высящихся статуй. Женская фигура, бессильно скорчившаяся у причальных тумб.

Я начала листать путеводитель в поисках этого парка — вот он, крошечный пятачок на карте. Значит, это «Ла Донна Партиджана», памятник участницам Сопротивления, погибшим во Второй мировой. Впечатляющий символ, ничего не скажу, но какой же ужас накатывает при виде этого бессильного, сломленного, выброшенного на берег тела. В путеводителе говорилось, что обычно она покрыта водой и видна только во время отлива. Так странно, ни намека на героизм, она всего лишь жертва, распластанная на камнях. Утопленница. Наверное, тут кроется какая–то идея, путеводитель на этот счет молчал, но мне не понравилось, что именно таким памятником решили увековечить мужество партизанок. Больше похоже на капитуляцию.

Послав ей мысленное благословение, я пошла и парк. Покой, безлюдье, запахи земли и растений, красные скамейки, «в зеленой свежести садов». Мне бы не хватало зелени, живи я постоянно на этом острове. Неудивительно, что синьора предпочитает Верону. Вдруг чуть поодаль от дорожки показался еще один величественно ступающий скульптурный лев, несущий на спине женщину–богиню. Руки ее были ликующе воздеты перед толпой, которая давно растворилась во времени. Кто она? Путеводитель молчал. Она смотрелась полной противоположностью, противовесом к той скорбной фигуре на берегу, воплощением триумфа женщины или богини, пусть даже безымянной. А ведь безымянны и та и другая.

Как ни приятно было гулять по парку, становилось ясно, что пора бы двигаться к дому. Украдкой, хотя меня все равно никто не видел, я отщипнула несколько побегов с желтыми бутонами от осеннего куста. Принесу их Анджелике, еще одной безымянной. Передам привет от ликующей богини и цветущей земли.

— Где синьора? — спросила я Аннунциату.

Та, просияв, взяла меня за руку и повела вверх по лестнице на второй этаж. В комнате с фреской переговаривались Фабио и Альберто, но мы прошли дальше но коридору. Аннунциата постучала в закрытую дверь, и оттуда донесся голос синьоры: «Entra!»

Она сидела за столом в центре комнаты меньших размеров, чем гостиная по соседству, но с двумя такими же большими окнами, наполнявшими помещение золотистым предвечерним светом. На столе перед синьорой разбежались крохотные ванночки акварели, кисти, большие листы бумаги и стеклянная ваза с экзотическим цветком, который я видела в саду.

— Non e sparita! Е tornata![26] — торжествующе возвестила Аннунциата.

— Замечательно, это замечательно, — ответила синьора. — Мы опасались, что ты заблудишься в нашем лабиринте.

— Какая чудесная комната! — восхитилась я. — Отличное место для работы. — Покопавшись в сумке, я протянула синьоре немного помявшуюся цветущую истку. — Догуляла до городского парка.

— Буддлея, — определила она. — Прелесть. Я в парке не бываю, а надо бы. Мне не хватает простора. Будешь чай, милая?

— Да, спасибо, с удовольствием.

Аннунциата, разобравшая слово «чай», заторопилась прочь.

Я подошла поближе к столу, посмотреть, что пишет синьора. Цветок в вазе. Изысканно тонкая работа, идеальное исполнение.

— Какая красота!

— Да, и непростая, столько всего творится в этом крохотном коконе.

— Маттео сказал, вы знаменитость.

— Еще какая. Много, по–твоему, людей любят цветочную живопись?

— Завидую вашему мастерству. И вашим знаниям.

— А я несказанно благодарна, что у меня есть это милое увлечение. Пойдем, расскажешь мне, чем занималась.

Мы уселись на низкую белую кушетку у окна.

Я рассказала синьоре про Арсенал, про скульптуры, про покой и тишину парка, про пение птиц. Она слушала внимательно, участливо. До сих пор в моей жизни не было такой женщины. Мать всегда хотела быть не матерью, а владычицей морскою. Но в синьоре не было ничего материнского, у нее как–то получалось быть восьмидесятилетней, элегантной, но не чванной, а просто умудренной опытом, подругой. Тонко чувствующей, любезной, незаменимой подругой.

— Синьора, — сказала я, — вы так меня воодушевляете.

— Бросай ты уже эту «синьору», дорогая моя, она меня старит. Для знакомых я всегда была Люси. И ты переходи.

— Но Маттео вас так не зовет.

— Никак не приучится. Воспитание не позволяет. Ты говорила со своим мужем?

— Разве что мысленно. Можно ему позвонить отсюда?

— Конечно.

— Я его не застану.

— Хотя бы попытаешься. Покажешь, что не обижена.

— Я не знаю, как ему обо всем рассказать. Он так от этого далек.

— Расскажи во всех подробностях.

— Он заснет мертвым сном.

— А это уже его трудности. Он должен понять, что тебе интересно, что ты в хороших руках, что ты не скитаешься и не бежишь от него. Просто у тебя тут своя маленькая жизнь.

— Я ведь как раз сбежала.

— Знаю. Но это твое личное дело. И это надо подчеркнуть.

Советы! Мне дают советы!

Один великий и востребованный актер — а по совместительству мой наставник — снялся в фильме больным, когда уже выздоравливал, но еще не вставал, и все действие проходило в постели. Между дублями нервный режиссер подскакивал к его ложу и излагал свои соображения. «Вы что, чтение по ролям мне тут устраиваете?» — рассердился мой знаменитый знакомый. «Нет–нет, сэр, что вы!» — «Мне никто никогда не устраивал читок!» — грохотала знаменитость. Потом он пересказывал мне эту историю, трясясь от хохота.

Никто никогда не давал мне советов. Я должна подумать о себе? Кто–то ведь должен. А если не я? Вот именно.

Этот вечер с синьорой — Люси (вот, получилось, хотя и с трудом) — запомнился мне как один из самых счастливых в жизни. Чаепитие плавно перетекло в коктейли, а те в ужин. Лео в блаженстве бродил между нами туда–сюда. Аннунциата, то и дело возникающая с едой и напитками, превратилась в щедрую фею домашнего очага.

Люси рассказывала мне про собственный брак. В молодости ей успели опостылеть ухаживания увивающихся за ней юнцов, хотелось кого–то, кто завладел бы ее вниманием. А для страстной натуры связываться с «плохими мальчиками» себе дороже, заметила она. Но Альвизе был именно из таких. Граф, плейбой, гонщик, любимчик женщин, на пятнадцать лет старше ее. Жизнь сама стелилась ему под ноги, но он стремительно исчерпывал свои кредиты — доверия в том числе, так что женитьба на прелестной восемнадцатилетней девушке из знатного семейства, не знающей отбоя от поклонников, отлично помогла ему поправить дела и восстановить репутацию. Люси обожала мужа. И он преданно любил ее какое–то время. В начале тридцатых они вели развеселую богемную жизнь. Брак продлился шесть лет, а потом Альвизе погиб, соревнуясь с приятелями в гонках на горном карнизе у Монте–Карло. Рядом с ним в машине нашли труп чужой жены.

— Какой ужас…

— Да, непередаваемый ужас. Мне было двадцать четыре, Альвизе сорок. Он тогда снова покатился по наклонной, вернулся к старым привычкам, и я переживала, что теряю его — что он ускользает от меня в другую жизнь. А потом я потеряла его в буквальном смысле. А еще тень войны, которая над нами нависла. Ужасное время, правда.

— И как же вы жили?

— Страдала. Родители обеспокоились, здесь становилось опасно. В Риме у них имелись знакомые, поддерживающие фашистов, но сами они были против правительства. Отец отослал нас с мамой в Швейцарию, там мы и прожили до конца войны, в Цюрихе. Нехорошо так говорить, когда все кругом испытывали лишения, но там было чудесно. Я ходила в школу искусств. Училась рисовать. Завела новых друзей, влюбилась в фантастически красивые горы. Я словно перенеслась на другую, более ласковую, планету. После войны графиня отдала мне оба дома, веронский и венецианский. Ее дочери уже не было в живых, она погибла, участвуя в Сопротивлении, как мне сказали, поэтому меня очень тронул твой рассказ про памятник. Я почти не знала Джанетту, но восхищалась ее мужеством. Графиня осталась одна, отписать имущество некому, поэтому она передала дома мне — и умерла почти сразу же. В монастыре, кстати. Дом на Канале она продала вместе с большей частью обстановки. На этом и завершился род да Изола, старинный и с интересной историей. Но вечно обреченный. Однако графиня, царствие ей небесное, гордилась своим родом, поэтому средства от продажи палаццо пошли на основание фонда да Изола, чтобы славное имя не исчезло из памяти венецианцев.

— А вы не думали выйти замуж второй раз?

— Нет, как ни странно, никогда не думала. Все по той же причине: никто не интересовал, хотя, казалось бы, мне следовало усвоить урок. Наверное, я сама возвела себе преграду. Я любила свои сады, свою работу, то, что не надо ни перед кем отчитываться. Видимо, я избаловалась одиночеством. А может, я просто не создана для замужества. Я предпочитаю уединение, люблю наблюдать за ходом времени. Не исключено, что дети принесли бы мне радость, но как теперь узнать… Разумеется, я многое упустила, однако сетовать на жизнь — это не по мне.

— Нильс погиб в тридцать три.

— Ох, надо же, такой молодой. Смерть. Это всегда ужасно, но она много в себе несет, ты и сама знаешь. Лишает привычных иллюзий, ты не находишь? Тех, которыми мы себя тешим. Мы теряем силы и обретаем при этом свободу. У нас два выхода — либо пережить трагедию, либо нет. Пережив, мы видим себя четче, такими, как есть, хорошими или плохими, переоцениваем ценности. Словно любовь возвращается в новом облике — больше, мудрее, щедрее. Как благословение. Если, конечно, прочувствовать.

— Я думала, кроме Нильса, никто не в силах понять, что я ощутила, потеряв его, но как раз с ним я уже поговорить не могла. Я винила себя, боялась, что он не знал, как сильно я его любила. Я тогда была непокорной, своенравной — по молодости, наверное, не знаю, — но вы правы, что–то у меня внутри надломилось и проклюнулось новое, лучшее, но такое хрупкое… Я поторопилась, выходя за Энтони. Я была напугана. Я струсила.

— Нет–нет, моя дорогая, все, что ни делается, все к лучшему. Тебе предстояло выяснить, что твоей новой сущности по душе, а что нет. И она, видимо, начала догадываться, иначе бы не сошла с поезда. Ты должна набраться терпения и смотреть внимательно. Разобраться, что тебя радует, что вызывает интерес. Но самое главное — жить, побеждать жизнью смерть.

Она наклонилась похлопать меня по руке, но под ее ладонь тут же подсунул свою хитрую макушку Лео, сидящий у меня на коленях.

— Ох уж эти мальчишки! — воскликнула она.

И мы принялись тискать и щекотать его вдвоем, а он радостно вертелся, как избалованный маленький принц.

Мы проговорили до позднего вечера. Я полюбопытствовала насчет Ренцо Адольфуса — не из числа ли он тех ухажеров, что за ней увивались. «Ох, что ты! — рассмеялась она. — Это отдельная история!» Ренцо что–то удалось разузнать, и он прибудет на завтрашний обед, когда Маттео уже вернется. Я слегка подосадовала на их приезд, так мне понравилось вдвоем с Люси. Суфии говорят, что, когда ты будешь готов стать учеником, появится учитель. Но Люси не менторствовала, не давила, просто принимала участие в тебе по широте и благородству своей души. Наверное, таким и бывает настоящий наставник. Я обожала ее. Мало в жизни случается таких мгновенных и крепких привязанностей — если не считать влюбленности и собак. Я невольно улыбнулась. Вот и Маттео тоже не хочет ее ни с кем делить.

В прихваченном из ванной стакане я преподнесла Анджелике веточку парковой буддлеи, для которой передвинула под самую рамку маленький столик. В комнате стоял полумрак. Девушка хранила неподвижность, не находя спасения даже сейчас, в темноте. После смерти Нильса я часами просиживала над оставшимися у меня его фотографиями. И злилась, что они не движутся, не меняются, наоборот, словно нарочно сковывают и высасывают жизнь, которую я в них ищу. Я возненавидела эти снимки. Но и без них не могла. После того, что всколыхнул во мне сегодняшний вечер, я хотела как–то достучаться до Анджелики, успокоить ее. «Надеюсь, была в твоей судьбе и светлая полоса, — сказала я, выключая свет. — Надеюсь, судьба тебе улыбнулась».

Круглый сводчатый храм, по ощущениям, где–то на холме, рядом море, ночь. В храме сумрачно, к потолку поднимаются струйки дыма. Пола нет, вместо него длинные доски, перекинутые через земляную яму, похожую на берлогу, где расхаживают, утробно рыча, львы. Я должна бы испугаться, но страха почему–то нет. Я стою в темноте, на мне туника. Воздух соленый и влажный. В противоположной арке появляется мой старый университетский знакомый, теперь выдающийся доктор наук, тоже в тунике или в тоге, со львом на поводке. Моя первая мысль, что он явился напугать или наказать меня, он спокоен, а я тревожусь. Тут я нижу, что тоже держу на поводке львицу — она у меня на спиной, огромный палевый настороженный зверь. Я кладу руку ей на голову, и по спине пробегает возбужденная дрожь. Львица держит в пасти тряпичную куклу. Мы ступаем на доску, перекинутую через яму, и начинаем двигаться через пропасть. Тряпичная кукла пропадает, поступь львицы мягка и величава. Я чувствую, как моя спутница натягивает поводок, всем телом ощущаю, как уверенно ее тяжелые лапы опускаются на узкую планку. Мы словно парим над пустотой, над другими львами, которые теперь совсем настоящие, грозные, рыщут где–то под нами, шлепают лапами, но я вся свечусь от ясной радости. Кричит птица, и храм заливает светом.

Утром, после кофе, я уговорила Люси подняться со мной на чердак, уверяя, что теперь он наверняка сияет стерильной чистотой. Она рассмеялась и поддалась на уговоры. Мы зашагали по коридорам и переходам вслед за Аннунциатой, открывающей перед нами двери. Лео шнырял по пустым комнатам, обнюхивая все углы.

— Боже, как давно я сюда не заходила, — вздохнула Люси, — какое тут все заброшенное. А когда–то именно здесь, в конторской части, кипела жизнь, потому что еще жив был весь город. Купцы были настоящими героями Венеции. На великое искусство нужны большие деньги.

Она двигалась с поразительной порывистостью, без колебаний штурмуя ступени. Представляю, какой реактивной она была в молодости.

Аннунциата распахнула чердачные окна, и в дом вошло новое ослепительное утро. Сундуки безмолвствовали, как воплощение вопросов без ответа.

— Вот они, — сказала я.

— Они.

— Взгляните на этот, он самый загадочный.

Я подняла крышку, маслянисто блеснула выделанная кожа, но сундук, вопреки моим ожиданиям, оказался не совсем пуст. Внутри обнаружилась коробочка, разрисованный деревянный ларец с пасторальной сценой на фоне зеленого пейзажа.

— Какая прелесть! — воскликнула Люси.

Под крышкой оказались бумаги и шкатулки поменьше.

— Клад! — продолжала восхищаться синьора.

— Можно взглянуть? Нам разрешается?

— Это ведь наша собственность, милая.

Я вытащила и развернула пожелтевший листок бумаги. Он поддавался с трудом, бумага оказалась жесткой. Письмо.

— Можете прочесть? — Я протянула письмо Люси. Она, сосредоточенно сдвинув брови, пробежала текст глазами.

— Не очень. Почерк старинный. Разве что отдельные слова разбираю, тут и вот тут. Оно адресовано какой–то Кларе, дальше что–то про regalo, подарок, дар, преданность дару, кажется, глубокое восхищение… чем–то, мое сердце никогда… что–то там, una perla, жемчужина, una benedizione, благословение, una speranza, надежда, дальше неразборчиво, подписано одной буквой, Z. Маттео должен разобраться. Что там еще есть?

Я вытащила остальные бумаги.

— А что в коробочках? — спросила Люси. — Открой вот эту.

В маленькой шкатулке, обтянутой зеленым сафьяном, оказалась жемчужина — огромная золотисто–розовая натуральная жемчужина. В другой, тоже кожаной, — простое золотое кольцо с сапфиром. В прямоугольной шкатулке побольше — жесткие, отслужившие свое кисти. Локон тонких светлых волос, завернутый в узорчатую бумагу. И еще стопка бумаг, кажется, все письма.

— Чья–то жизнь, — произнесла Люси, оглядывая две крохотные шкатулки.

И прекраснейшие наряды. Которых теперь здесь нет. Во мне снова шевельнулась досада на Пиа с ее рвением. Впрочем, почему бы ей не увезти платья? Ведь Кларе, золотистой жемчужине, они уже не понадобятся.

В резном шкафу мы откопали стопки высохших, покоробившихся документов и переплетенные книги, но просматривать не стали, слишком их было много. Остальные сундуки стояли пустые, если не считать травяной шелухи на дне. Благоухание уже немного выветрилось, исчезло вместе с платьями. Один из сундуков уступал остальным по глубине, а дно его было выстелено бумагой с другим узором. Сундуки напоминали разоренные могилы.

Мне стало грустно. Люси дотронулась до моего плеча и взяла в руки разрисованный ларец.

— Мы сбережем все это для нее, — сказала она. — Ее вещи останутся у друзей.

— Что символизируют львы, Маттео?

Мы сидели за обедом.

— Львы?

— Лев, дорогуша, — это символ Венеции, — вмешался Ренцо. Сегодня он держался поживее. — Крылатый лев евангелиста Марка, чьи святые мощи были, скажем так, вызволены из александрийского плена двумя предприимчивыми венецианцами в девятом веке и перевезены к нам в Венецию, где и стали священной реликвией. Pax tibi, Marce, evangelista meus: мир тебе, Марк, мой евангелист. Пусть кто–нибудь сводит вас посмотреть работы Карпаччо, — предложил он, накалывая на вилку кусочек подрумяненной на гриле рыбы.

— Еще есть лев святого Йеронима, — добавил Маттео, — укрощенный милосердием святого ученого мужа. Множество львов на полотнах эпохи Возрождения. «Цирцея» Доссо Досси, где лев — близкий друг.

— Символ языческого бога солнца и Аполлона, — продолжал Ренцо, не переставая жевать, — которому поклонялись от Персии до Рима, стал символом Христа, льва от колена Иудина. Сила и храбрость, отличительные знаки римских легионов. Александр на одной из монет изображен в львином головном уборе. Также британский лев. И разумеется, bocca di leone, здесь, в Венеции — сильнее некуда.

— Что такое bocca di leone? — спросила я.

— Львиная пасть, — перевел он. — Урны для доносов в виде львиной морды с открытой пастью, развешанные по всему городу, — туда можно опустить жалобу или потребовать, чтобы, наконец, вывезли мусор, можно выдать преступника, можно очернить недруга (или друга с таким же успехом). Опаснейшая затея, чреватая злоупотреблениями, очаровательное изобретение Совета десяти[27].

— Я слышала, — вмешалась Люси, — что одно время на пьяцце в золотой клетке держали настоящего живого льва — официальный символ города. Как же ему, бедняге, холодно было зимой.

— А еще лев — это, наверное, свет? — спросила я. — Если он символ солнца? Просвещение, не только власть? А вы не знаете, что за женщина восседает на льве в городском парке?

— В городском парке? — переспросил Ренцо.

— Это Минерва, — подал голос Маттео.

— То есть Афина?

— У римлян Афина, да.

— А кто автор статуи?

— Не знаю. Какой–нибудь скульптор–гуманист, приверженец классики. А может, это трофей.

Минерва. Я думала, здесь должна быть Венера.

— Ну что же, друзья мои, — начал Ренцо, вытирая губы салфеткой. — Давайте оставим на время животрепещущую львиную тему и послушаем меня. Я запустил в архивы своего лучшего ученика, который знает свое дело.

— Аспиранты приезжают сюда специально, чтобы поработать с Ренцо, — вмешалась Люси. — Такой он крупный авторитет.

Кроме меня, никто, кажется, не уловил в ее улыбке легкую иронию.

— Да–да, — ответил он, — примерно. В любом случае, как вам известно, начиная с четырнадцатого века, город страдал от постоянных вспышек «черной смерти». Одна из эпидемий пришлась на середину пятнадцатого столетия. Она была не такой массовой, как в предыдущем и последующем веках, но страху нагнала. Вспышки действительно происходили регулярно, в среднем каждые тринадцать лет. Но нас интересует именно эта, потому что примерно в тысяча четыреста шестьдесят пятом году да Изола предложили палаццо в дар монастырю Сайта–Мария–делле–Вирджини, известному также как Ле–Вирджини, под лечебницу. Монахини Ле–Вирджини происходили, как вы, должно быть, знаете, из благородных, знатнейших семейств, имевших тесные связи с городскими властями. Возможно, дар был призван кого–то задобрить или загладить позорный промах, то есть да Изола рассчитывали снискать расположение чьих–то знатных родственников. Монахини–аристократки вряд ли так уж жаждали врачевать умирающих, им хватало забот со зваными обедами, любовниками и незаконнорожденными детьми. Что бы там ни было, монастырь находился неподалеку отсюда, около Арсенала, на Рио–делле–Вирджини. Дом, без сомнения, был принят — отличная недвижимость, — там сделали лечебницу, куда, разумеется, отрядили монахинь из семей попроще; заодно и зараза будет подальше от монастыря. Когда эпидемия закончилась, в здании сделали что–то вроде школы — возможно, для послушниц, изучающих науки, но в том числе и для монахинь, ткавших полотна и переписывавших книги. Удобно, чуть ближе к центру, чем сам монастырь на острове, но при этом совсем рядом, в двух шагах. Зачем же его возвращать прежним хозяевам? Помимо этого дома у монастыря были и другие владения в городе. А во времена вспышек чумы он, видимо, снова превращался в лечебницу.

— Ренцо, — воскликнула Люси, — какой же ты молодец! Как познавательно!

Я разглядела сквозь самодовольную маску профессоре, как он польщен. И меня это умилило.

— На самом деле, — заскромничал он, — подробности жизни венецианских монастырей не мой конек. Это все Рональд, тот блестящий молодой аспирант, который сейчас работает со мной и параллельно ведет собственное исследование и который любезно согласился отвлечься на интересующий нас вопрос. Он обещал изложить результаты поисков в кратком резюме, а потом он вернется к своей захватывающей работе. Так что заслуга целиком его, Рональда.

— Пусть как–нибудь зайдет к нам на коктейль, — предложила Люси. — Поблагодарим его лично за ту работу, которую он для нас проделал.

— Посмотрим, посмотрим. — Профессоре повернулся к Маттео. — Как там продвигаются дела с таинственным шедевром?

Маттео и глазом не моргнул.

— Фабио и Альберто — отличные специалисты, наслоения тают на глазах.

— Там еще что–то открылось?

— Не особенно, но уже вырисовывается общий ландшафт. А еще, — он обернулся ко мне, — теперь мы точно уверены, что там лев. Штукатурку поверх клали неровно, наспех, и сам раствор грубый. Но дело движется. Поглядим.

— Да–да, — не разжимая губ, улыбнулся Ренцо сперва мне, потом Люси. — Поглядим.

Почему–то при профессоре никто не обмолвился ни словом о найденных наверху сундуках с одеждой. Мы с Люси ответили на тонкогубую улыбку, а потом рассмеялись. Заговорщики в стане заговорщиков.

— Это просто восхитительно! — воскликнула Люси. — Столько лет прожить в доме и только теперь хоть что–то о нем узнать. Лечебница! Школа! Подумать только…

— А вскоре еще и неизвестный шедевр. Что же, мне, пожалуй, пора. — Профессоре поднялся и поцеловал Люси руку. Потом мне. — Приятно иногда отвлечься на что–нибудь интересное. Понимаешь, что в Италии ты дома. Обязательно как–нибудь загляните ко мне на ужин, может быть, встретите неустрашимого Рональда. Блестящий специалист, но безбожный заика. Ха–ха–ха! Доброго вечера, Маттео.

— Доброго вечера, сэр.

— Алло?

— Энтони, это я. Не ожидала тебя застать.

— В расписании тура вроде сказано, что сегодня выходной.

— Да, сказано. Выходной в Болонье.

— Да.

— Привет.

— Привет.

— Как там Болонья?

— Вроде ничего. Я в основном отдыхаю. Потренировался чуть–чуть, восстанавливаю голеностоп.

— Как он?

— Лучше. Но еще побаливает. Когда наступаешь. А ты где?

— Как где? Все там же, в Венеции.

— С той графиней?

— Да.

— Я звонил по тому номеру, но меня никак не могли понять. Твердили «пронто?», «пронто?».

— Ой, это Аннунциата. Она по–английски не понимает. Спасибо, что попытался.

— Все еще расследуешь свою тайну? Про чуму? Или что там?

Вот и поэкспериментируем.

— Да, Энтони, тут невероятно интересно.

Я последовала совету Люси. Начала с самой Люси, рассказала про Лео, про мою комнату, про Анджелику, потом про фреску, про чердак, про одежду, про монахинь, про парк и профессоре. Поймала себя на том, что Маттео в моем изложении нигде не фигурирует. Я говорила и говорила в повисшее на другом конце провода молчание. А он там, наверное, лежит на кровати, закрыв глаза, и постепенно задремывает.

— Энтони?

— Да?

— Интересно же, правда?

— Наверное. Наверняка. Кажется, родня матери откуда–то из тех мест, около Венеции.

— Я не знала.

— Кажется. Ты в Рим собираешься?

— Наверное. Думаю, да. Сколько там осталось, две недели?

— У тебя же есть расписание тура.

Молчание.

— Хочешь, чтобы я приехала?

— Конечно, хочу. Ты ведь сказала, что приедешь.

Зачем, интересно, тебе надо, чтобы я приехала? Потому что ты меня любишь и хочешь сделать счастливой?

— Тогда приеду.

— Хорошо. На тебе хоть взгляд отдохнет.

— Хорошо.

— Слушай, Нел, я рад, что тебе там нравится. Вижу, что интересно, а в туре ты скучаешь. Мы вроде договорились, — он рассмеялся, — но давай не будем создавать из этого проблему, ладно? Борис говорит, тебе это на пользу, и он наверняка прав. Так что веселись, а потом встретимся и поедем домой, хорошо?

— Встретимся в Риме. Хорошо. Спасибо. Буду ждать, когда увижу Рим. И тебя тоже. Какие у тебя планы на сегодня?

— Ужин с Борисом, Хуаном и какими–то журналистами. Ресторан обещали пятизвездочный. Организовывала Никола Как–ее–там, эта блондинка, которая от меня ни на шаг не отходит. Она из пресс–службы и по совместительству фанатка, знает всех и вся. На слухи в прессе внимания не обращай, ничего между нами нет.

— Я не смотрю ничего.

— Ну, сама знаешь, как оно обычно.

Да. Я знаю, как оно. Неизменная стареющая инженю с хищным взглядом, рыскающая вокруг, но вынужденная поумерить аппетиты в присутствии собственницы–жены. Неизменная Никола. На сей раз международного масштаба.

— Приятно тебе провести время. Моллюсков не ешь.

— Нет, боже, ни за что. Помнишь? Я вообще туда идти не хочу, сама знаешь, я это все терпеть не могу. Но мне лучше выспаться сейчас, Нел. Я тебе потом перезвоню еще.

— Я тоже.

— Целую.

— И тебя.

— Пока.

Глава четвертая

— С добрым утром, дорогая моя! — воскликнула Люси, откладывая в сторону газету. — Потрясающие новости! Прямо спозаранку позвонил Ренцо — к моей радости, вдохновение у него еще не угасло, — и мы приглашены на наш первый обед! Ренцо не просто зовем нас на обед, он обещал Рональда! А у Рональда для нас сюрприз.

— Большой сюрприз? Интересно какой.

— Лидия!

— Лидия?

— Рональд раздобыл эту замечательную Лидию а архивах — или она его раздобыла, в общем, они выпили чаю, и Рональд, наш герой, посвятил ее в суть исследования. А Лидия, оказывается, безусловный авторитет по части венецианских монастырей и сама здесь над чем–то работает. Она согласилась с нами пообщаться, Ле–Вирджини она отлично знает. Ее нам не иначе как провидение послало! И Рональд, конечно. Пришлось рассказать Ренцо про сундуки, чтобы полностью ввести Лидию в курс дела. Она американка. Представь себе. Идем сегодня вечером. Маттео знает.

— А где живет Ренцо?

— Ренцо, как признанному светилу науки, — налипая мне кофе, разъяснила Люси, — выделена квартира от университета — симпатичная просторная квартира в доме на Гранд–канале. По–моему, там весь дом — что–то вроде клуба, туда еще селят студентов, работающих по важным грантам. Для Ренцо просто замечательно. А мы побалуем себя прогулкой, если погода не испортится. Лео тоже приглашен, как дополнительная наживка. Грандиозное мероприятие.

— Какой восторг. А мне совсем надеть нечего.

— Так пройдись по магазинам. Нет, лучше я тебе что–нибудь подберу. Тебя что–то гложет?

— Поговорила с Энтони.

— Сколько у тебя времени?

— Две недели.

— Отлично. За две недели в Венеции можно многое успеть. Чем сегодня займешься? Маттео говорит, что сейчас не может оставить Фабио и Альберто, они расчистили почти до самой фрески, и он весь в предвкушении. Вопрос нескольких дней, как ему кажется. И надо показать ему шкатулку. Я тут разглядывала этот ларец Клары. Думаю, он должен на что–то натолкнуть.

— Натолкнуть?

— Картина на крышке очень красивая и кажется знакомой. Мы тогда от волнения не заметили. По–моему, она должна что–то значить. Там на переднем плане камень с крошечной отметиной, которая по форме похожа на Z. Наверное, это от него, того самого, кто написал письмо, того, кто ее любил.

— От того, кто ее любил?

— Ну да, ведь тут тоже Z. Кто еще мог бы так подписаться? В те времена художники часто расписывали разные шкатулки. И эту делали специально для нее, я уверена. Она любила художника. Как и мы все… Надо будет показать Маттео этот ларец за обедом. Ну, так чем планируешь заняться?

— Не знаю. Поднимусь, наверное, на чердак, поразглядываю.

— Хорошо. Встретимся в час. Ну разве не восхитительно! — с озорной улыбкой воскликнула Люси, глядя на меня широко распахнутыми глазами.

В ее порыве было столько очарования, что я не удержалась и взяла ее за руку. Я вернулась в страну чудес. Впереди еще две недели.

— В итальянском есть выражение «страна чудес»? Как у Алисы? — спросила я.

— Не знаю, прямо так, кажется, нет. Будет что–то вроде il mondo fantastico, наверное. Алиса в il mondo fantastico. — Она рассмеялась. — В наших сказках нет таких чудачеств, и по количеству кроликов нам до британцев далеко, у нас в ходу волшебные превращения, все ищут любви. Мне из детских сказок запомнился Король любви — зеленая птица, улетевшая вдаль, и прекрасная Анжиола, которой по воле злой ведьмы пришлось ходить с собачьей мордой вместо лица, пока настоящий пес, благородный маленький рыцарь вроде Лео, не снял заклятие. Мне нравились такие сказки, а еще про всякие заколдованные королевства, которые надо пробудить к жизни.

— Да, точно, Зачарованная долина. В детстве я заиграла пластинку с этой сказкой до дыр, перелистывая картинки в книжке. Грозная черная туча наконец ушла, выглянуло солнце, и на деревьях снова распустились листья. Каждый раз такая радость. Наверное, в этом и смысл — ценить солнце и свет.

— Именно, ценить. А еще помнить, что бывают тучи, — для детей это важный урок. А еще прислушиваться к птицам, деревьям и собакам — но это мы с тобой и тик знаем. А теперь займемся работой. Я принесу загадочный ларец, за ланчем узнаем мнение Маттео. Приятного тебе утра, Нел, дорогая. Думаю, мои платья тебе придутся впору, как считаешь?

Я раскрыла окна, и бледный свет облачного, уже не такого ослепительного дня наполнил комнату. Усевшись на пол, я почувствовала себя почти что среди подруг, как будто шкатулки представляли моих знакомых, с которыми мы вместе учились в школе и жили здесь тоже вместе. Если не считать детского сада, меня определяли в женские учебные заведения до самой магистратуры, где в нашем ежедневном окружении вдруг появились мужчины. Наконец у девчонок, на все детство и юность запертых в своем тесном мирке, появились и другие способы выплеснуть молодую энергию, Кроме диких выходок. Каково же было в монастырях, Где такое на всю жизнь, как они выдерживали? Видимо, с большими сексуальными и межличностными трудностями, ответила я сама себе. Ничего, обещанная Лидия все расскажет.

Зато в результате, как мне кажется, я получила в той замкнутой обители более приличное образование.

Мы боготворили мисс Кингли, нашу меланхоличную англичанку, которая в седьмом классе задавала нам писать стихи под Чосера, и пробовали свои женские чары на столь редко нам достававшихся учителях–мужчинах. Каково им было, молодым людям, выдерживать массовую стрельбу глазками от двадцати пяти девчонок в клетчатых юбочках и гольфиках? Непреодолимый соблазн, полагаю. А исповедникам в монастырях легче? В конце концов, эти девушки не выбирали служение Господу, они попадали в Ле–Вирджини из сытой, обеспеченной жизни, вкусив удовольствий, a а какие могут быть еще удовольствия в семнадцать–то лет? В исповедальнях потемки.

Сколько лет было Кларе, когда она оставила здесь свой очаровательный, обитый красным сафьяном сундук?

Я подошла к резному шкафу и в задумчивости посмотрела на полки, плотно уставленные книгами вперемешку с бумагами на латыни или древнеитальянском, немыми для меня. Однако я так хотела приобщиться к энергии и таинству этой комнаты, что снова открыла коричневые сундуки и принялась вдыхать слабый аромат трав шестнадцатого века.

Один сундук определенно отличался от других Я еще вчера заметила, что он помельче остальных и внутри выстелен бумагой с непохожим узором. Наклонившись ниже, я поняла, что на бумаге в углах есть зазоры, как будто, на дно сундука положили отдельную доску. Надо ее как–то поддеть. Тут должен быть какой–нибудь инструмент. Ничего. Только заколка Пиа на полу — когда мы покончили с разбором сундуков, она сорвала ее в порыве девчачьего восторга, распустив густые сияющие волосы.

Я безжалостно разогнула заколку и просунула металлическую пряжку между стенкой сундука и деревянной вставкой. Немного подалось, но, чтобы приподнять деревяшку, инструмент не годился.

Досадуя и изнывая от любопытства, я кинулась на кухню к Аннунциате и, оторвав ее от мойки, лихорадочной пантомимой потребовала вилку с ножом, которые в итоге получила, правда, вместе со взглядом, наводившим на мысли, что старушка, пожалуй, захочет побеседовать с синьорой.

— Пойдемте со мной! Пойдемте! — позвала я, подкрепляя свои слова жестом. — Avanti!

Аннунциата поспешила следом, на ходу вытирая руки о фартук и качая головой. На чердаке я ткнула вилку в тот же зазор, куда пыталась сунуть пряжку заколки, И Аннунциата в недоумении нависла надо мной. Потом помогла и, когда я нажала на вилку, поддела ножом с другой стороны. Под нашими совместными усилиями деревянная прослойка подалась, я подсунула вилку Поглубже и налегла посильнее. Дно приподнялось примерно на полдюйма. Не давая ему свалиться обратно, Аннунциата дернула ножом вверх и ловко цапнула освободившийся край.

— Браво, Аннунциата! — восхитилась я, и мы вдвоем вынули фальшивое дно. В глубине сундука лежала плоская деревянная шкатулка. — Отлично!

Она улыбнулась снисходительно, словно профессионал, выполнивший слишком простое поручение.

А потом, не удостоив и взглядом нашу находку, удалилась к себе на кухню.

Я вытащила шкатулку и положила ее на пол. Замка не было, только изящная крышка с соединенными углами. Под ней обнаружились очередные не читаемые бумаги, книжечка в кожаном переплете и на внутренней стороне подпись, судя по всему имя Таддеа Фабриани, если я правильно прочитала. Интересная штуковина, тем более так глубоко запрятанная. Я сгорала от любопытства, но помочь мне было некому. Таддеа, красивое имя. Таддеа и Клара. Мне вдруг почудилось, что мы с ними втроем, здесь, в одной комнате и только время, столетия, разделяет нас. Меня могли бы сослать в монастырь, мы могли бы подружиться Таддеа, Клара и неуемная сестра Корнелия. Я–то наверняка поддалась бы на уговоры симпатичного исповедника и с радостью уединилась бы с ним в темном уголке. Я почувствовала, как во мне закипает обида и злость за девочек. Я ведь ничего не знаю, ничего, только то, что у Таддеа Фабриани есть какая–то тайна, которая мне случайно открылась.

Я повалилась на пол и лежала, прожигая взглядом потолок чердака, словно потолок своей кельи, словно саму вечность. В воздухе разливался бледный прозрачный свет. Я томилась по своему любвеобильному исповеднику. Я томилась по свободе, по воле, по божественному откровению. Я пылала изнутри. «И я тогда пустился в Карфаген, пылая»[28]. Теперь понятно, такой жар ничего не стоит принять за истовую набожность. Или наоборот?

«Нел, — пропищал тонкий голосок разума, — давай–ка вставай и спускайся к столу».

— Это невероятно! — воскликнул Маттео. — Совершенно невероятно!

Его переполнял восторг.

— Знаешь, я догадывалась, — вставила Люси.

— Посмотрите! Этот пейзаж, эти деревья, мост, городок, небо, эта женщина! То ли эскиз к «La Tempesta», К «Буре», то ли чья–то копия, но такое сходство, абсолютно явная цитата, миниатюра, даже, возможно, пробный вариант. Поразительно!

У Маттео дрожали руки.

Ларец Клары стоял перед нами на столе. Люси вынесла его после так называемого ланча. Маттео, в самом радужном настроении, воодушевленно рассказывал о Том, как продвигаются дела с фреской, однако, глядя, какой восторг обуял его при виде шкатулки, я бы сказала, что до этого он был вялым и равнодушным.

— Это из сундука? Тоже из сундука? — запоздало уточнил он.

— Я его сама проморгала. Наверное, тот сундук распаковывала Пиа, а она так увлеклась одеждой, что не заметила. Когда мы с Люси туда поднялись, сундук стоял закрытый.

— Боже мой! Господи! — приговаривал Маттео.

— Маттео, — вмешалась Люси, — ты имеешь в виду ту «La Tempesta», что в Академии? Джорджоне собственной персоной? Другой вроде бы нет? Я сама так и подумала.

— Собственной персоной — или кто–то, не уступавший ему в мастерстве, только я не представляю, кто бы это мог быть, разве что у нас тут сам Тициан. Но с атрибуцией «Бури» все четко и ясно, и это одна из величайших на свете картин. Боже мой! Невероятно!

Мы посидели в молчании, не отрывая взгляда от завораживающей шкатулки.

— Если это Джорджоне, при чем тут буква Z? — спросила я. — Люси разглядела на камне крошечную Z. И письмо из шкатулки тоже подписано Z. Люси высказала мысль, что, наверное, этот Z сделал и саму шкатулку.

— Письма? Там были письма?

Маттео снова пришел в лихорадочное возбуждение.

— Да, письма и еще кольцо с жемчужиной и локоном. А еще кисти.

— Кисти!

Маттео всплеснул руками. Никогда еще не видела его настолько итальянцем.

— Мы тебе все покажем, — пообещала Люси, — но как быть с этим Z?

— Синьора, это же венецианский диалект, там все не как у нормальных итальянцев, сплошные X и Z. Единственная имеющаяся у нас подпись Джорджоне на обороте «Портрета Лауры» выглядит как Zorzi, то есть Джордж в венецианском написании. А что, письма подписаны Z?

— Да, — ответила я. — По крайней мере, одно. Тебя это так удивляет?

— Нел, — отрезал Маттео, — ты не представляешь, насколько это важно. — Он посуровел. — Джорджоне из всех венецианских гениев практически самый недокумонтированный и неуловимый. Мы почти ничего не знаем: он совершил переворот в живописи, он был музыкантом, он умер молодым — вот, в общем, и все. А сейчас норовят его заслуги приписать Тициану, делая вид, что Джорджоне и на свете не существовало. А у нас тут письма, атрибутированное произведение, личная жизнь, предметы, документы — это же бесценное сокровище, в это поверить невозможно. Надо действовать с величайшей осторожностью. И держать язык за зубами. Грандиозная находка!

Он застыл в молчании, глядя на ларец.

Я обернулась к Люси.

— А Клара?

— Клара?

— Он ведь для нее делал ларец. И называл своей жемчужиной.

— А еще своей надеждой и своим даром, да–да, даром точно, — напомнила Люси.

— Он был тем еще ловеласом, это известно.

— В монастыре? — уточнила я.

— Не знаю. Будем потихоньку разбираться. И только сами. Никого не посвящая.

Он глянул свирепо.

— Да, — согласилась Люси. — Клару мы никому не отдадим.

И Таддеа Фабриани, добавила я про себя, ее тоже не отдадим.

Лео лежал на своей подушечке, устроив голову на лапах, и расширенными глазами наблюдал за происходящим. Наверное, на его памяти такой переполох впервые.

Когда мы двинулись в путь, уже порядком стемнело, пастельно–туманные краски дня уступили сцену безоблачному ночному небу, усыпанному звездами. Я почти не видела здешних ночей, если не считать того раза, когда мы возвращались домой с Маттео и мало что замечали. Венеция преобразилась, стала таинственной, манящей и эффектной, даже слегка опасной. Мы шли пешком по узким темным улочкам к Сан–Марко, к живой музыке, к сияющим огням и праздной толпе. Люси взяла Маттео под руку, а меня сопровождал Лео. Вспомнился тот далекий, столетней давности вечер, когда мы с Лео, тогда еще Джакомо, сидели за нашим дальним столиком во «Флориане», такие оба потерянные и запутавшиеся, что даже музыки не слышали. И вот мы снова здесь, он на плетеном кожаном поводке, а я в компании двух друзей — нет, трех, Лео, дорогой мой, ты же мне совсем как родня.

Я была в платье из тридцатых — Мейнбохер, как отрекомендовала его Люси, с умилением захлопавшая и ладоши и засмеявшаяся, когда я его примерила. Темно–синее в белую крапинку, шелковое, когда–то «дневное», а теперь вполне годящееся для вечера. Не привыкшая так подчеркивать формы, я чувствовала себя роковой женщиной — в белом кашемировом кардигане с пуговицами из стразов, в «мейнбохере» из другой эпохи, обвивающем плечи. Словно я всю жизнь не вылезала из парижских комиссионок. Я смотрелась обворожительно.

Мы все смотрелись обворожительно. Интересная компания. Никогда мы еще не выходили таким составом. Нас объединяли общие тайны. Я шла как во сне, где исполняются все желания — каждый шаг, каждый камень сулил чудеса, и Лео очаровательно задирал лапку на каждом углу.

Мы шли через площадь. Огни и мелодии, парящие в этом грандиозном просторе, волновали воображение; мы улыбались друг другу и Лео, который вел нас за собой, крохотный, но величавый. У Канала мы повернули направо и перешли через мост, где нас дожидалась заказанная Ренцо гондола — Венеция в полном объеме. Мы проплыли совсем немного, всего несколько кварталов — если они здесь тоже кварталы, конечно. Впервый раз я каталась на гондоле. Вода возбуждала, солоноватый запах моря обволакивал и бодрил. Гондола причалила к площадке рядом с красивым узким готическим зданием, втиснутым между двумя палаццо побольше и понаряднее, из более поздней эпохи. Это и был Университетский клуб, если верить начищенной латунной табличке у залитого огнями входа, к которому мы поднялись по ступенькам с воды.

Нас встретил услужливый молодой англичанин в костюме.

— Буона сера, — поздоровался он, едва заметно поклонившись Люси. — Прошу вас, сюда. — Он повел нас по лестнице, потом по коридору к деревянной полированной двери, которую открыл, не забыв вежливо постучать. — Профессоре, ваши гости, — объявил он.

Мы вошли в покои великого Ренцо Адольфуса, выдающегося специалиста по Возрождению.

От этой комнаты захватывало дух. Огромные окна, выходящие на Гранд–канал — видно, как отражаются и блестящей воде огни домов на другом берегу, — потускневшие, но прелестные фрески на потолке, ангелы с распростертыми крыльями, возносящиеся к пышным розовым облакам, изысканная лепнина, безумная каминная полка, старинные картины по всем стенам. Под самыми окнами на широком столе с белоснежной скатертью горели свечи в окружении серебра и хрусталя. У камина вокруг низкого резного столика в солидных кожаных креслах сидели трое.

Выбравшись из кожаных объятий, профессоре с коварной лисьей улыбкой шагнул к нам.

— Проходите, проходите, добро пожаловать! — рас сыпался он в любезностях, с преувеличенным почтением поднося руку Люси к губам.

Мою руку он поцеловал куда небрежнее, а Маттео просто похлопал по плечу. Натуру не спрячешь.

— Марко вас встретил на лестнице? — уточнил профессоре.

— Да–да, Ренцо, так предусмотрительно, спасибо. Мы отлично прогулялись до набережной и прелестно прокатились. Лео на площади был храбрецом и очень благодарен, что его тоже взяли с собой. Можно его пустить на пол? — попросила Люси.

— Как же, как же, вы ведь счастливая дружная семья, — ответил Ренцо, с сомнением глядя на Лео, который принялся обнюхивать бескрайний персидский ковер. — Что же вы стоите, давайте знакомиться с остальными почетными гостями.

Он подвел нас к камину, где потрескивал нежаркий огонь. Рядом в унисон кивала, смущенно улыбаясь высокая худощавая пара.

— Рональд Макалистер и несравненная Лидия Фэрбенкс, — объявил Ренцо с драматическим жестом.

Мы принялись знакомиться, пожимать руки, и теперь кивали уже все, а затем нам раздали бокалы с вином и рассадили по оставшимся креслам.

Первое время дальше обмена светскими репликами дело не шло. Ренцо явно забавляло общество целых двух обворожительных «янки–герлз». Мы с Лидией переглянулись — и я как–то сразу прониклась к ней симпатией. Высокого роста, негустые, но восхитительно сияющие светлые волосы до плеч; широченная улыбка, которой поминутно озаряется простое, открытое, приятное лицо — Лидия удивительно располагала к себе. Дама она была из Висконсина, училась в Брин–Море, а потом совершила большой прорыв в своей области — тендерном исследовании изолированных женских заведений Средневековья и начала Нового времени, в том числе и итальянских женских монастырей. Она уже набрала большое число публикаций. Все это мы узнали от Рональда, которому повествование стоило ему немалых усилий — он действительно заикался (не так безбожно, как предупреждал Ренцо, но все же ощутимо). Однако он мужественно нес свой крест, не позволяя себе согнуться под его тяжестью. Рональд мне тоже понравился. Бледный и веснушчатый, с клочковатыми волосами песочного цвета, он все же выглядел симпатичным и умным, а долговязая фигура в любой позе казалась умилительно вальяжной.

Рональд, как поведала Лидия (эти двое уже сплотились в команду), занимался живописью эпохи Возрождения, специализируясь на венецианских мастерах, и страстно обожал Тициана. Он тоже не испытывал недостатка в публикациях и тоже сказал новое слово — в его случае это был кардинальный пересмотр справочной литературы по данной теме. «Ренцо считает, что он наделает шуму», — с гордостью подытожила Лидия, награждая Рональда своей ослепительной улыбкой. Тот потупился, что–то застенчиво бормоча. Какие лапочки. Слава богу, моей специальностью и родом занятий никто поинтересоваться не успел, нас пригласили к столу.

Ужин был божественным, вино рекой, сменяющие друг друга блюда, подаваемые безмолвным и слегка угрюмым джентльменом в черном свитере и слаксах. Мы беседовали об Англии, о Кембридже, о Риме двадцатых годов, о качествах рыночных овощей, о выходящей книге Ренцо, о фамильном древе Рональда, одна из вот вей которого связывала его с сэром Вальтером Скоттом. Маттео наскоро выгулял Лео, и мы расселись с бокалами бренди у разожженного заново камина. Подходящий момент настал.

— Ну что же, Лидия, дорогая, — начал Ренцо, — расскажите, на какие соображения наводит вас изложенное Рональдом, коль скоро вы любезно согласились нам помочь. На вас обращены все наши взоры.

Мы действительно разом обернулись к ней.

Лидия подобралась, расцепила скрещенные ноги, потом, задумчиво подавшись вперед, обвела взглядом наши внимательные лица и улыбнулась.

— Да–да, — начала она. — Сперва давайте я вам расскажу про Ле–Вирджини, ваш монастырь, интереснейшее и совершенно выдающееся заведение.

Она дополнила то, что мы уже знали: Ле–Вирджини был камерным и привилегированным, число монахинь не превышало пятидесяти пяти, все сплошь патрицианки, причем из высочайших слоев. Основательницей монастыря считалась Джулия, дочь императора Фридриха Барбароссы. В день начала строительства ее символически обвенчали с дожем, Папа также присутствовал на церемонии — это было в двенадцатом веке. Трое великих владык вместе заложили первый камень будущего монастыря — так, по крайней мере, утверждали монахини. Приверженность благородной традиции гарантировала им, как они надеялись, независимость и особые привилегии, обеспечивая покровительство одновременно и Папы, и венецианских властей.

— Они вели службы на латыни? — поинтересовался Маттео.

— Да, служили на латыни, а также читали специально сочиненную проповедь для дожа при введении в сан новой аббатисы. В то время мало кто из женщин мог похвастаться умением сочинять речи на латыни — читать, да, возможно, но вот писать — это уже сверх ожиданий. А они владели классическими языками. Да и выступать перед собранием мужчин для монахини тех времен было событием незаурядным. Эти монахини считались не схимницами, то есть навсегда отрезанными от мира и запертыми в четырех стенах, а инокинями, что подразумевало более мягкие условия. Они не принимали обетов бедности и послушания, они уходили в монастырь, лишь повинуясь воле родных, которые поддерживали с ними связь. Поэтому они оставались в курсе всех мирских дел, обладали весомым влиянием на городские власти и сохраняли мирские имена. Можно сказать, они находились на особом положении и, по сути, обладали независимостью.

— А как же мужчины? — спросила я.

— Да, мужчины. Помимо прочих привилегий по сравнению со схимницами инокиням дозволялось покидать монастырь и даже тешить грешную плоть. Никаких обетов целомудрия. О мужчинах, перебиравшихся через монастырские стены по приставным лестницам и виноградной лозе, о переодеваниях монахинь, ускользающих на тайное свидание, ходит немало курьезнейших анекдотов, однако были и вопиющие случаи насилия, когда компания подвыпивших молодых аристократов вламывалась посреди ночи в монастырь, не устояв перед соблазном в виде целого цветника беззащитных женщин. Разумеется, в результате появлялись внебрачные дети. Автор восхитительных хроник Ле–Вирджини сама произвела на свет нескольких.

— А что за хроники? — удивилась Люси.

— Мы как раз к этому подходим, к тому, что, как мне кажется, имеет непосредственное отношение к вашим находкам. Год тысяча пятьсот девятнадцатый стал поистине черным для Ле–Вирджини и других женских монастырей Венеции. Недовольные мужские голоса и раньше призывали к реформе, клеймя монахинь потаскухами и другими нелестными эпитетами, но в тысяча пятьсот девятом году Венеция проиграла в битве при Аньяделло Папе Юлию и Камбрейской лиге в Вендетте против венецианского могущества и, надо думать, чванства. Венецианской гордыне был нанесен сокрушительный удар, начались вопли, что виной всему упадок и разврат, и кто–то, разумеется, назвал корнем всех зол женские монастыри. Господа оскорбило существование независимых развратниц, отсюда и кара.

Городские и религиозные власти постановили преобразовать монастыри — это ведь легче, чем изменить самих себя. Как я уже говорила, самым лютым стал тысяча пятьсот девятнадцатый год, когда викарий венецианского патриарха наложил клаузуру, затвор, на все женские монастыри, включая Ле–Вирджини. К ним подселили схимниц из менее привилегированных монастырей, и иноческая вольная жизнь кончилась. Теперь их в буквальном смысле заперли в четырех стенах и обложили суровыми запретами. Все это зафиксировано в хронике. Разгневанная аббатиса негодует на узурпаторов и призывает кары небесные и даже проклятия на голову злодея викария, на которого раньше смотрела как на пустое место, на выскочку. Дальнейшее развитие событий — это слишком долгая история, борьба была жестокой, и монахини в ней, конечно же, потерпели поражение. Инокинь замуровали в одной половине монастыря, а управление передали схимницам, и властям оставалось только дождаться, пока не скончаются все представительницы старой знати, что, в конце концов, и произошло. Потомкам осталась печальная надпись в Арсенале.

— Какая надпись? — спросила я.

— Там сохранился фрагмент монастырской стены с аркой, а под ней табличка с надписью: «Храни нас Надежда и Любовь в этой любезной сердцу тюрьме». Да уж, очень любезной.

— Как прискорбно, — заметила Люси. — И ведь ничего не меняется.

— Боюсь, что да, — согласилась Лидия, — но теперь, наконец, мы услышим их рассказы, их голоса.

— А какое отношение все это имеет к Ка–да–Изола? — перебил Ренцо.

— Понимаете, — обратилась к нему Лидия, — у Ле–Вирджини отобрали все, включая палаццо, монахинь обрекли на заточение, затвор, и личное имущество им было запрещено. Думаю, когда пришлось спешно перебираться, они оставили свои прекрасные наряды и дорогие сердцу вещи, надеясь вернуться за ними, если настанут светлые дни. Монастырь лишился своей обширной художественной коллекции, книг, всего — богопротивное искусство оказалось под запретом. Полное заточение.

— Богопротивное искусство? — уцепился Маттео. — Например, фрески на древнеримские и древнегреческие сюжеты? Их заштукатуривали?

— Сомневаюсь, что такое вообще могло появиться в монастыре, — ответила Лидия, — но, если да, их, конечно, должны были устранить.

— Значит, их выгнали или они бежали, оставляя все свои пожитки, свою жизнь… — произнесла я. — Как же, наверное, им было страшно и горько. Я все пытаюсь представить их последние минуты перед уходом там, на чердаке, — ужаснее не придумаешь. А их родные ничем не могли помочь?

— Конечно, они пытались воззвать к властям, и сами монахини тоже пытались, они развернули отчаянную борьбу, но было поздно. Им пришлось расстаться со свободой, чтобы избежать гнева Республики. Подселенные схимницы происходили из другого сословия, они исповедовали бедность, целомудрие, послушание, полное отречение от мира — и именно эта модель стала единственно приемлемой. Эпоха закончилась. А наших инокинь морили голодом, в какой–то момент они даже расковыряли стену, чтобы добыть себе пропитание. Безобразно.

— Безобразно, — эхом откликнулась Люси.

— Обычные женщины, такие же, как мы, — подхватила я.

— Да. Представляете?

Повисла тишина, которую прервал возглас Ренцо.

— Как познавательно! Мы действительно совсем ничего не знали об их жизни! Подумать только! Тайна Ка–да–Изола разгадана! Выходит, — обернулся он к Маттео с ехидной улыбкой, — таинственную фреску написала монахиня… Если они сочиняли проповеди на латыни, почему бы и в прочих искусствах не преуспеть? Ха–ха–ха!

— Действительно, — подтвердила Люси. — Дорогие мои, спасибо за чудесный вечер. За восхитительное гостеприимство, за информацию к размышлению. Лидия, мы безмерно вам благодарны! Как мне приятно, что вы занимаетесь этой темой. А теперь нам пора отвести спящего красавца домой. — Она подхватила устроившегося у нее на коленях Лео и поднялась. — Ренцо, как тебя благодарить? Ты был так добр! Теперь ждем вас всех вместе как–нибудь к нам на ужин.

Мы распрощались и начали собираться. Улучив минутку, я попросила Лидию позвонить, нацарапав номер на стопке листочков у телефона. Мы устало улыбнулись друг другу.

На лестнице нас снова ждал Марко. Обратное путешествие было просто неземным, небо сливалось с морем, и, кроме плеска весла, ничто не нарушало безмолвия. Только Маттео в какой–то момент произнес вполголоса: «Проплываем Арсенал».

Лидия согласилась прийти утром взглянуть на бумаги Таддеа. Маттео не возражал, хотя и не собирался распространяться о существовании писем Z. Утром он сам их все прочтет. А вместо ланча, как мы теперь привычно называли второй завтрак, он сводит меня в Академию посмотреть на «La Tempesta» — перекусим потом, по дороге домой. Днем обсудим письма Z с Люси. Она пока набирает материал про Джорджоне, штудируя «Жизнеописания» Вазари и остальное, что нашлось в библиотеке. Мы рассредоточились, заняв позиции, обозначенные генералом Маттео. Военный совет был проведен за colazione.

Поднявшись на чердак, Лидия отреагировала точно так же, как и я, — сперва застыла, а потом у нее на глаза навернулись слезы. Мы прониклись духом той трагедии: лихорадочная спешка, в которой прятали пожитки; страх, отчаяние, расставание с дорогими сердцу вещами. Наверное, им пришлось самим стаскивать все сюда, наверх. Женщины, молодые и старые, взбирающиеся по узкой лестнице с сундуками, охапками бумаг и книг. Чудо, что никто ничего здесь не обнаружил до того, как дом вернулся к да Изола.

Мы открыли шкатулку Таддеа. Лидия провела пальцем по надписи под крышкой, словно надеясь вызвать призрак девушки, а потом вынула бумаги и, наморщив лоб, начала сосредоточенно читать. Я наблюдала, не отвлекая. В какой–то момент она открыла и пролистала книжечку в кожаном переплете. Так мы просидели где–то час.

Наконец она отложила последний листок и подняла глаза на меня. На лице ее помимо привычной улыбки отражалась целая гамма чувств.

— Нел, это невероятно! Личная переписка из того времени — это уже предел мечтаний, а женский дневник — просто запредельно.

— Там дневник?

— Да, Таддеа его сохранила.

— И кто же она, Таддеа?

— Таддеа? Она у нас девочка с характером. Где–то лет пятнадцати, может, младше, смышленая, полная жизни, любящая родных, особенно брата, и подругу, которую действительно зовут Клара. Это даже не столько письма, сколько заметки вроде отрывного ежедневника. Кларе пришлось туго. Вот эта книжечка — ее дневник. Видимо, Таддеа спрятала его вместе со своими бумагами после смерти Клары.

— Клара умерла?

— Да, в родах или сразу после.

— А у Таддеа ничего не сказано?

— Почти нет. Она ведь пишет сама для себя, ей объяснения ни к чему, но отчетливо видишь, как юный задор сменяется глубокой печалью.

— А что–нибудь связное оттуда вырисовывается?

— Она знает Клару почти с детства. Ту, в отличие от Таддеа, не упрятали в монастырь, у нее есть связи с внешним миром. Брат Таддеа дружит с братом Клары, и они хотят, как туманно намекает Таддеа, исполнить ее мечту. Потом Клара влюбляется в кого–то, и Таддеа за нее тревожно. Вот, смотри.

На протянутом Лидией листке мне бросились в глаза странные значки, разбросанные по всему тексту.

— Что это?

— Думаю, шифр. Под которым прячется имя.

— Оно слишком скандальное?

— Возможно. Не знаю.

— А откуда тебе известно, что Клара умерла?

— Так говорит Таддеа, и у нее разрывается сердце от горя. И этот зашифрованный тоже, судя по всему, погиб. Да, Нел, они оба умерли здесь, как она пишет, в «доме».

— А непонятно, какой это год?

— Она упоминает в конце, что весь город в отчаянии, потому что сразу и проигранная битва, и чума. Так что я бы предположила тысяча пятьсот девятый или десятый, как раз после того, как Венеция потерпела то самое поражение от Камбрейской лиги, о котором мы вчера говорили. Возможно, как раз в это же время разразилась эпидемия чумы.

— За десять лет до — как его? — затвора?

— Да. Самое начало перемен в Венеции.

— Но Таддеа, конечно, попала в число затворниц?

— Записи обрываются. Думаю, она хотела сохранить это все в память о Кларе. Она любила Клару. Нел, я могу тебе перевести, здесь немного, сама посмотришь.

— А дневник Клары?

— Его, по–моему, надо отдать Маттео. Он может быть как–то связан с фреской.

— С фреской? Почему?

— Потому что Клара, судя по всему, носила фамилию Катена. Таддеа про них рассказывает, про мачеху и прочих. Был такой довольно известный художник, Винченцо Катена, возможно, это брат Клары. Очень зажиточное семейство, да и он пользовался известностью в гуманистических и художественных кругах. Они легко могли позволить себе обучать дочь в школе при Ле–Вирджини. Может, здесь отыщется ключ к тайне. Какое невероятно потрясающее открытие!

— Да, Лидия, а какая жизнь у них была!

— Вот–вот. Не удивлюсь, если Таддеа, эта восхитительная девочка с пылким сердцем, входила в число изголодавшихся монахинь, ломавших стену в Ле–Вирджини. Вряд ли ей в то время было многим больше двадцати пяти.

— Ее подруга умерла в восемнадцать, может, в двадцать.

— Да. И что же потом сталось с ребенком?

День выдался ясным и погожим, небо ярко голубело, но мы не стали плутать по улочкам. Маттео целенаправленно отконвоировал меня до самого моста Академии. Я успела краем глаза глянуть на просторы Гранд–канала, и еще Маттео ненадолго притормозил, чтобы показать мне палаццо Барбаро, где Генри Джеймс трудился над «Письмами Асперна» (я догадалась, какую книгу о поиске исторических документов он тогда имел в виду). Оттуда наш путь лежал прямиком в недра внушительной громады Академии.

Я промчалась мимо величественных запрестольных образов, взлетела по короткой лестнице в зал с низкими потолками, проскочила еще одну каморку, и вот она — «La Tempesta», «Буря», правда, я ожидала увидеть полотно побольше.

— Ну? — поинтересовался Маттео.

Сходство с картиной на шкатулке ошеломляло, как, впрочем, и сама картина. На ней мало что сочеталось друг с другом, на мой взгляд: дородная обнаженная женщина в правой части картины, усевшаяся на пригорке кормить грудью младенца, не вписывалась по пропорциям в пейзаж. Мрачные тучи на горизонте, застывший слева юноша, который глядит отрешенно не на кормящую, а куда–то в пространство, а вот она смотрит прямо на нас, ласково и понимающе. Из–за этой диспропорции взгляд все время рвется к пейзажу, к грозовому небу, к молниям, к городу, к реке. Все вдруг оживает, чувствуешь напор ветра и наэлектризованный перед грозой воздух. Меня пробрала дрожь от того, как затягивает неистовым водоворотом в пасторальную, казалось бы, сцену.

— Невероятно.

— Да, это одна из величайших картин, — вполголоса подтвердил Маттео. — Теперь понимаешь, что для меня значит наша находка — если, конечно, мы не ошибаемся в подозрениях?

Мы постояли перед картиной.

— Это не реальность, — наконец произнесла я.

— Нет, — ответил он, — это куда больше, чем реальность.

Мы еще постояли, не проронив ни слова, а потом повернулись к выходу. И тут мой взгляд упал на устрашающий портрет состарившейся женщины.

— Это тоже Джорджоне?

— «La Vecchia». «Старуха». С атрибуцией не все гладко, но это он, почти стопроцентно.

— Вот это куда ближе к реальности. Что там за надпись у нее на бумажке? COL TEMPO?

— «Со временем». «Спешите розы рвать…» «И ты такой же станешь, как и я». И далее в том же духе. Так что рви розы, Нел. Имей в виду.

Маттео хотел после музея сходить на соседнюю с Академией набережную Дзаттере, с которой открывается вид на остров Джудекка, но мы слишком задержались, поэтому нашли ближайшее кафе и взяли кофе с сэндвичами.

— Колдовская картина, правда? — спросила я.

— Да, Джорджоне творил чудеса. Он, конечно, новатор, но никому еще не удалось разгадать его тайну. И дело именно в ней.

— О чем она, «La Tempesta»?

— Над ней веками головы ломали, — ответил он, жуя сэндвич, — версии самые разные, от цыганки и солдата до портрета жены, хотя жены у него никакой не было. Троя. Мать–природа. Мода на толкования меняется, мир искусства не стоит на месте. На этой стезе успешно работает Рональд.

— А ты что думаешь?

— Я думаю, это аллегория на тему природы, Аркадии, представление об идеальной, недосягаемой гармонии, состояние мысли, устремленной к насущному, к самой жизненной сути. В эпоху Возрождения всех интересовала природа любви — божественная любовь, платоническая, физическая, тщета желания, идеал красоты. Все это регламентировалось иконографическими канонами, но Джорджоне редко шагал в общем строю и изъяснялся буквально. Я думаю, тут главное, что ты чувствуешь, глядя на картину, какое впечатление она на тебя производит.

— Она меня сбила с ног и — как бы это выразить — взбудоражила. Я испытала легкий экстаз. Потрясение.

— Представь, кто–то умел такое изобразить.

— Представь, кто–то умел так чувствовать да еще и изобразить.

— Насыщенная у людей была жизнь, столько дорог открывалось.

— И столько опасностей.

— И их тоже. Но столько страсти. Нам бы не помешало. — Он допил кофе, не глядя на меня. — Пора. Не надо заставлять синьору ждать.

— Из того немногого, что мне удалось найти, вытекает следующее: он был хорошим человеком, талантливым, не только великим художником, но и замечательным музыкантом, симпатичной наружности, если судить по его предполагаемому автопортрету в образе Давида. Скромный уроженец Кастельфранко, Джордже Барбарелли — фамилия, правда, недостоверна — переселился в Венецию, вращался в благородных кругах, развлекал всех игрой на лютне и заводил знакомства среди блистательной публики. Как пишет Вазари, «за величие духа и ума Джорджо получил прозвище Джорджоне» — то есть «великий, большой Джорджо» — «и ни разу в жизни ему не изменило воспитание и добросердечие». Он был рослым и любвеобильным. — Люси просмотрела свои заметки. — Совершил переворот в венецианском искусстве, восхищался и подражал да Винчи, умер молодым, в тридцать три, от чумы, которой его, вероятно, заразила дама сердца.

Люси подняла глаза на нас.

— С атрибуцией есть некоторые проблемы, там не все однозначно, — продолжала она, — так что, хорошо бы побеседовать со специалистом. «La Tempesta» совершенно точно его. У Вазари интересно написано про фрески в Фондако–деи–Тедески, сгоревшем немецком подворье, — Джорджоне после восстановления расписывал там внешние стены. И все утрачено, за исключением сохранившегося фрагмента обнаженной женской фигуры. Вазари эти фрески не понимает, там нет ни сюжета, ни сцен, просто большие мужские и женские фигуры в разных позах, кто–то со львом, кто–то с купидоном. Со львом, слышишь, Маттео, и ты, Нел! Как интересно, у нас ведь тоже получается лев. Вазари перед этим гением преклоняется. Я, кажется, тоже.

— А есть репродукция его автопортрета? — поинтересовалась я.

— Да, вот тут, в книге. И еще вот эта гравюра у Вазари. Красивое и располагающее лицо, согласитесь.

Страсть? Да, это лицо дышало страстью — орлиный нос, чувственные губы, упрямый торчащий подбородок, настороженный, пронзительный взгляд человека, знающего себе цену; суровый взгляд из темноты, броское лицо, отстраненное и в то же время удерживающее, лицо героя с длинными, до плеч, волосами. Красный мех на воротнике напоминал кольцо огня. Какой из него, наверное, был любовник! Увидеть бы, как эти губы складываются в улыбку…

— Боже правый! — воскликнула я вслух.

— Да, — подтвердил Маттео, — сильный человек на пике своей силы во всех отношениях.

— А письма, Маттео? Что говорится в письмах? — поинтересовалась Люси.

— Если Z — это Джорджоне, он был для нее всем. Сперва ее другом, потом любовником и вскоре собирался стать мужем, предположительно. Закадычный друг ее брата. Души в ней не чает. В том первом письме дар — это не она, это у нее дар. В такой интимной переписке постороннему нелегко расшифровать понятные только двоим намеки, но эти двое, без сомнения, любили друг друга, и для обоих эта любовь стала откровением. Там в письмах не банальные признания и уж точно не флирт.

— А дневник? — спросила я.

— Дневник я еще не успел, письма тяжеловато давались. А в дневнике вначале вообще не продраться.

— Наверное, для нас так и останется загадкой, когда был расписан ларец — до или после «La Tempesta», и не Клара ли вдохновила художника на этот сюжет, — произнесла Люси.

— Да, наверное, но там есть еще кое–что. Он часто зовет ее своей Лаурой — это, конечно, отсылка к Лауре Петрарки, воплощению красоты и добродетели эпохи Возрождения, наряду с Дантовой Беатриче. Но поразительно, что один из величайших шедевров Джорджоне с его собственноручной подписью «Zorzi» на обороте называется не иначе как «Лаура», и я вам о нем уже говорил. Никто не знает, кого он подразумевал — метафорическую Лауру или какую–то конкретную, но теперь все указывает на Клару, раз она была его музой.

Однако портрет дерзкий. Слабо верится, что это богатая и уважаемая венецианка из приличной семьи, тем более невеста художника. Все сходились на том, что это куртизанка. С другой стороны, лицо у нее невероятно нежное, и Лаура, кто бы она ни была, выглядит не идеалом ослепительной красоты, а просто живым человеком, умной, чувствующей и чувствительной девушкой, обнажающей грудь. Или прикрывающей, непонятно. Она увенчана лаврами и, что совсем уж странно, одета в мужскую куртку с меховой оторочкой. А еще на ней тонкая белая вуаль, символ бракосочетания. По–моему, намеков хоть отбавляй.

— Умопомрачительно, — заметила Люси. — По–настоящему эмансипированная женщина для того времени, хотя интеллектуалки среди женщин были и тогда. Возможно, поэтесса. Или просто безумно влюбленная девушка, готовая ради любимого на все.

— Люси, — сообразила я, — здесь же в альбоме, наверное, есть «Лаура»?

— Да–да, конечно.

Она нашла репродукцию, и мы приникли взглядами к лицу на портрете.

— Не похоже на маленькую рабу любви, — заключила Люси.

— Нет, — согласилась я. — И на пленительную красавицу тоже. Ясное, волевое лицо человека, который может настоять на своем. И какая–то внутренняя храбрость. Неужели это она и есть, Клара? Маттео, ты должен прочесть дневник!

— Тяжеловато идет. К сожалению, или к счастью, тут еще и фреска, наконец, обрела очертания. Я и подумать не смею, что это может оказаться Джорджоне. Но зачем бы ему писать ее в безвестном монастыре? Что все это значит?

— Нам нужна помощь, — решила я.

— Только не Ренцо. Умоляю, только не его.

— Нет–нет, Ренцо не надо, — согласилась Люси.

— Стойте, знаю! — воскликнула я. — Рональд! Ведь можно же Рональда. Он разбирается не хуже. Итак, снова Рональд! Зовите шотландца.

— Можем ли мы ему довериться? — усомнилась Люси.

— Я поговорю с Лидией. Уж ей–то мы — я так точно — согласны доверять?

— Да, — ответил Маттео, — думаю, так можно. Поговори с Лидией. По секрету.

Воздух в комнате словно наэлектризовался, мы сидели, глядя в пространство, каждый в своих мыслях. Лео, заскучав, уснул на своей подушке.

— Клара? Ты Клара? — спросила я. — Ты умерла здесь? Умерла, рожая ребенка? Его ребенка? Чей же еще мог быть ребенок у такой девушки, как ты. Тебе было восемнадцать? Двадцать? Кто тебя нарисовал? Он? Мы знаем про Таддеа и про него тоже. Мы ищем, мы не сдадимся. Такие вот новости от Нел, Клара. Это тебе от Нел. Интересно, тебя ли я видела сегодня?

— Лидия, можно тебе кое–что доверить по секрету?

Мы провели вместе все утро, гуляя по бесконечным улочкам Каннареджо — я наконец узнала, как называется мой район, он же «сестьере». Мы дошли до гетто, где с 1516 года предписывалось жить венецианским евреям, и Лидия разъяснила, что слово «гетто» происходит от «джеттаре» — отливать из металла. Здесь располагались литейные мастерские, им мы и обязаны этим мерзким словом. Гетто стало светским аналогом затвора в монастырях — происходила чистка нежелательных элементов. «Запри всю заразу под замок, и можешь чувствовать себя чистеньким», — саркастически подытожила Лидия.

Наш путь лежал по красивейшему кованому мосту, потом мы прошли еще довольно длинный отрезок — Лидия не знала усталости, — перешли несколько речушек и, наконец, прибыли в конечный пункт назначения, Сант — Альвизе, женский монастырь, современный нашему сгинувшему в веках Ле–Вирджини.

— Это чтобы у тебя примерное представление появилось, — пояснила Лидия. — Здешние монахини тоже происходили из знатного сословия, а монастырь, хоть и помладше Ле–Вирджини, но вполне выдающийся.

Перед нами высились внушительные готические здания.

Мы вошли в церковь и сразу же наткнулись взглядом на нелепое кирпичное сооружение, водруженное на колонны и нависшее над головой.

— Это хоры, — раскрыла тайну Лидия. — Туда можно пройти из жилых помещений, и, как видишь, монахини совершенно скрыты от глаз за этой стенкой. И литургии они слушали оттуда. Их пение, наверное, казалось слегка эфемерным, небесным. Так было, конечно, уже после затвора. Их просто стерли из жизни.

Кирпичная стена в этом очень симпатичном церковном интерьере казалась настолько чужеродной, грубой и неприступной, что меня замутило.

— Мерзость, — прошептала я.

— Ле–Вирджини угодил прямиком под раздачу, — продолжала Лидия, — слишком намозолили глаза своей свободой. А вместе с ним Ла–Челестиа и Сан–Дзаккариа. Удивительно, — она рассмеялась, — в здании Сан–Дзаккариа сейчас обосновались карабинеры, итальянская военизированная полиция. Ирония судьбы.

Проникнувшись глубиной собственной свободы, мы отправились из церкви на поиски места, где можно было бы перекусить. Лидия выбрала тратторию в тихой и непритязательной части города — по сравнению с Сан–Марко просто параллельная вселенная. Она отлично ориентировалась в Венеции. Мы сели за маленький столик, заказали пасту и вино. Тогда я и задала свой вопрос:

— Можно доверить тебе кое–что, но только строго между нами?

— Конечно, Нел, даже не спрашивай.

— Лидия, это невероятно. Мы, кажется, сделали потрясающее открытие. Просто сногсшибательное, если наши предположения подтвердятся. Маттео хорошо подкован, только он все–таки реставратор, прекрасный специалист, но не историк, в отличие от тех же Ренцо или Рональда. А нам нужен кто–нибудь с соответствующей подготовкой. Ренцо мы пока довериться не готовы, поэтому подумали, вдруг Рональд мог бы помочь, просветить нас по кое–каким вопросам — он ведь не будет при этом чувствовать себя предателем по отношению к Ренцо?

Лидия рассмеялась.

— Рональд, конечно, благодарен Ренцо, но профессоре не единственный его наставник. Рональд необыкновенно умен. Не сомневаюсь, что он заинтересуется и поделится нужными вам сведениями. Ты представляешь себе мир искусства, Нел?

— Сама понимаешь, не особенно.

— Он такой же, как любой другой мир, поверь мне.

— Но Рональд ведь не станет присваивать ничего себе?

— Рональд крайне порядочный человек, он мне очень нравится. Даже больше, если хочешь знать. Я правильно догадываюсь, ты о Маттео печешься?

Я как–то об этом не думала. Мне казалось, я пекусь о нашей общей тайне. Но ради кого?

— Для него это очень важно, — сказала я вслух. — Он считает все это своей большой удачей, и фреску, и остальное. Так быстро все случилось. Открытие по праву принадлежит ему. Да, наверное, я о нем пекусь. Он, кажется, хороший человек. И симпатичный, а?

Лидия рассмеялась.

— Да, это правда.

— Но, Лидия, ты знаешь, что я замужем?

— Нел, я о тебе почти ничего не знаю, кроме очевидного.

— Так вот, я замужем. Не сказать, чтобы очень счастлива, правда.

— Что, к сожалению, не редкость. Давно?

— Замужем или несчастлива? Если первое, то восемь лет, если второе — то лет пять. Мой муж вроде черной дыры, которая меня поглотила. Все, конечно, гораздо сложнее, но я определенно замучилась, а ему, кажется, все равно. Это не моя жизнь. Это вообще не жизнь. Может, он и не виноват, только здесь у меня, наконец, открылись глаза. Я не хочу возвращаться в то состояние, в котором я сюда приехала, тысячу или сколько там лет назад. Я не могу просто раствориться в воздухе. Он тоже, по–моему, не получает полной отдачи, но это не мешает ему продолжать заниматься тем, чем он занимается. Прости, я не собиралась на тебя это все вываливать…

— Ерунда. У меня тоже за плечами похожие отношения, — если их, конечно, можно так назвать.

— Я не знаю, как быть. У меня осталось меньше двух недель, а потом я встречаюсь с ним в Риме и лечу домой.

— А отложить нельзя?

— Как? Я и так уже здесь задержалась. Тогда придется идти на открытый конфликт, а я этого боюсь. Если с ним начать что–то обсуждать, он меня снова задавит. Он на это мастер.

— Понятно. Мой тебе совет — если хочешь совета, — Лидия наполнила наши опустевшие бокалы, — помнить, что книга делится на главы. У меня у самой было несколько. Некоторые прописаны лучше, другие хуже, но книга не закончится, пока не перевернута последняя страница. Не хотелось бы видеть, как ты ломаешь ногти, расковыривая стену в поисках хлеба насущного, как наши знакомые из Ле–Вирджини. Так что если в душе ты готова совершить скачок, то прыгай. Подходящий момент, когда нужно отважиться, приходит и уходит. Жизнь одна. У тебя есть друзья, ты не пропадешь. И он тоже, я уверена. А ты можешь обрести счастье. Только представь. — И неизменная улыбка.

— Лидия, ты замечательная, добрая американка.

— Ты тоже, подруга, — ответила она, со смехом поднимая бокал.

Я снова отправилась на прогулку. Лидия поговорит с Рональдом, а потом с нами свяжется. Она ведь и сама — часть приключения, решила я. Что бы мы без нее делали? Я заряжалась от нее силой духа и оптимизмом, с ней мне делалось спокойнее. А теперь, в одиночестве, меня снова охватили страх и неожиданная нежность к Энтони. Странно было говорить о нем как о постороннем. Когда–то он казался мне не просто спасителем, но и лучшим другом. Однако при мысли о том, что придется снова прокрутить в голове все сначала, наступало отупение. В последние годы, когда он уезжал с турами, я, воспрянув духом и собравшись с силами, начинала верить, что смогу все наладить, главное — не опускать руки и быть начеку. Ничего не выходило.

Помню, как сидела, изнывая от одиночества, а он порхал, насвистывая, по дому, отвечал на звонки, ходил в спортзал, выгуливал свою дочку, встречался с соавторами, секретарями и агентами. И ни разу не поинтересовался: «Как ты тут, Нел?» Нет. Нет и нет. Назад я не вернусь. Нечего раскисать. На сентиментальных соплях далеко не уедешь. Но как тогда быть? Разводиться? Даже представить себе не могу, как это будет. Может, ему окажется все равно, — а что, запросто. С чего бы мы начали разговор? Что бы я сказала?

— Ушла в себя? — окликнул знакомый голос.

— Маттео! — возмущенно обернулась я. — Ты меня напугал. Что ты здесь делаешь?

— Я что делаю? Мы здесь живем.

Только тут я увидела, что стою перед входом в дом.

— Ты выходил?

— За книгами. — Он продемонстрировал бумажный пакет. — Те, что у Люси, слегка устарели. И за собачьим кормом. Аннунциата забыла, поэтому Лео в печали. А это недопустимо. Так что с тобой?

— Ничего.

— Правда? Ты какая–то потерянная.

Я не смогла выдавить ни слова.

— Пойдем, вот сюда.

Он открыл дверь во внутренний дворик, поставил пакеты и отворил вторую дверь, в сад, пропуская меня с галантным жестом. Я повиновалась. Маттео закрыл вход за собой, и мы уселись на каменную скамью.

— Что–то случилось?

— Нет, правда, ничего. Просто задумалась. Размышляла о жизни, о том, как люди запутываются. У тебя бывает, что ты запутываешься?

— Поэтому я предпочитаю думать о работе, — ответил он.

— Тебе не нравится размышлять о жизни?

— Я не умею. Штукатурка гораздо понятнее.

— Раньше я свою жизнь лучше понимала. А теперь как–то потеряла нить. Здесь мне хорошо. Может, попросить Люси, чтобы она нас усыновила? — попыталась пошутить я.

— И что с твоей жизнью?

— С жизнью? Что у меня с жизнью… Кажется, она вот–вот развалится. Восемь лет брака, который я не понимаю. Брошенная карьера, никакого обозримого будущего, потерянная индивидуальность, паралич. Пустота, беспокоиться не о чем.

Чтобы не расплакаться, я уткнулась взглядом в росшую неподалеку шелковицу. И только потом посмотрела на Маттео.

Он улыбнулся, впервые позволив мне разглядеть в нем не просто симпатичного парня, не специалиста по реставрации, а настоящего, грустно улыбающегося Маттео. Какие же мы все скрытные.

— Так ты об этом размышляла?

— Об этом и еще о том, что я совсем не на своем месте, завидую Лидии, хочу большего, боюсь хотеть большего, хочу в монастырь… Не знаю.

У меня снова сдавило горло.

— В монастырь? Почему в монастырь?

— Ну, не в монастырь. Может, быть художницей, жить в шестнадцатом веке…

— Чтобы испытать полноту жизни?

— Наверное. Тебе бы не хотелось?

— Жить полнее? В шестнадцатом веке? Мне было бы интересно знать, как выглядела жизнь в такое насыщенное время. Все времена в каком–то смысле похожи, но я бы хотел ощутить то вдохновение, новизну, отдаться чему–то всем сердцем, чувствовать, как все меняется вокруг. Мы ведь сейчас тем и занимаемся, что выясняем, как все было в то время. Нас всех проняло, даже Люси.

— Некоторых устраивает все как есть. Так, по крайней мере, кажется. Живут припеваючи. Может, кому–то из нас не хватает того, что у нас имелось в прошлой жизни? Если существует прошлая жизнь. Я иногда как будто узнаю вещи, которых раньше в глаза не видела. Однажды я прочитала в «Ньюйоркере» стихотворение про печальную струну скрипки, которая отзывается на скорбь о том, что мы не можем вспомнить, про тоску, которая живет своей жизнью. Может, жизнь и есть тоска, живущая своей жизнью. Трудно не угодить в ловушку. Трудно оставаться свободным и полным надежды. Сейчас у меня ни надежды, ни свободы. А здесь я как будто во сне, совершенно как во сне, абсолютно неожиданно, и непонятно, что мне этим хотят сказать. Наверное, скоро придется просыпаться. Ты знаешь, что такое «Ньюйоркер»?

— Да, Нел, мы тут слышали о Нью–Йорке.

Мы помолчали.

— А у тебя что за жизнь, Маттео?

— Жизнь. Тоже трудный брак. Жена ушла после рождения сына. Отправилась в Индию в поисках гуру. До Италии мода поздновато доходит. — Он рассмеялся. — Но лучше поздно, чем никогда. Она просто не справилась, мы оба были детьми, и вдруг все круто переменилось. Я не против. И желаю ей счастья. Сына люблю. Живу, работаю. Ничего особенного, как ты говоришь.

— Но у тебя есть поклонницы.

— Кто бы это?

— Пиа.

— Ну да, конечно.

— Конечно?

— Что? У тебя никогда не было поклонников? Что со мной не так?

Мы, наконец, посмотрели друг на друга. Я увидела куда более взрослое лицо — не знаю, какое в этот момент было у меня.

— Нел, — взяв меня за руку, сказал Маттео, — послушай, чем бы ни обернулось наше приключение, радуйся и благодари судьбу, что нам досталась в нем роль. Ведь мы, все трое, прикоснулись к чему–то совершенно невероятному. Неужели не захватывает дух от такого подарка? Я вот знаю, что другого такого случая мне не выпадет. Может, и тебе тоже. Так что не время печалиться и копаться в себе, еще успеешь. Как знать, вдруг судьба больше не расщедрится.

Я понимала, что Маттео говорит о работе, об исследовании, но что–то в его улыбке и изменившемся лице меня тронуло. Я совсем отвыкла от близости. Я коснулась его щеки.

— Спасибо, Маттео. Спасибо. Ты был так добр. Прости за мрачные мысли. Я не хотела.

— Мрачные? — переспросил он. — Добр? Нел!

Он посмотрел на меня в замешательстве, а потом нагнулся и, обхватив ладонями мое лицо, поцеловал. Поцелуй без сомнений и вопросов, неожиданный поцелуй, от которого мне вдруг стало тепло и спокойно. Отстранившись, не говоря ни слова, он обнял меня за плечи. Мы встали и пошли к дому.

Глава пятая

Днем собиралась прийти Лидия. Она позвонила рано утром и сказала, что Рональд уехал в Рим, но завтра вернется и с радостью пообщается с нами. Еще она попросила разрешения покопаться в бумагах из резного шкафа — вдруг там будет что–то по истории Ле–Вирджини. Люси ответила, что готова предоставить и полное распоряжении Лидии все наши шкафы до последнего ящика. А потом нас ждет легкий обед в доме.

Сама я как–то смешалась и не знала, куда себя деть. До прихода Лидии занять себя было нечем. Маттео не появлялся, Люси либо рисовала, либо читала, поэтому я вывела Лео погулять, и мы с ним по вчерашним стопам Маттео тоже нашли книжную лавку — солидную и старинную. Расспросив продавца, я приобрела по его рекомендации авторитетную монографию о Джорджоне, редкую и дорогую (осталось всего три экземпляра на французском и один на английском). Выложила невероятную сумму. Расплатилась кредиткой. Трачу деньги Энтони на Джорджоне. Загадочный порочный круг. Я позвонила ему вчера вечером, надеясь, что не застану, и не застала. «Звонила Нел». От него ни слова.

Снова приснился лев. Я шла с Лео по темным улицам. Он был без поводка, и я слегка волновалась, когда он исчезал в каком–нибудь переулке, потом появлялся и снова исчезал. Я старалась не терять его, но меня не покидало чувство, что сзади надвигается что–то большое и зловещее. «Лео, Лео!» — позвала я, ускоряя шаг, оглядываясь, и почувствовала, как прибывает вода. То страшное за спиной тоже прибавило ход. Я пустилась бегом, перепугавшись за Лео, отчаянно пытаясь его найти, и выскочила на площадь Сан–Марко, всю в ярких огнях, где танцевали пары в сказочных нарядах, звенел смех, кто–то срывал одежду и танцевал голышом, в одной маске, отовсюду лилась вода. Я снова припустила бегом и очутилась вдруг за городом, в нереальном сиянии ослепительного солнечного света. На лугу я встретила спящего льва — он перекатился на спину и показал мне свое пушистое палевое брюхо. Я коснулась его рукой, он было теплым. Лев, изогнувшись, взял мое лицо лапами и обнажил зубы в широченной, как у Чеширского кота, улыбке — и к тому же ехидной, как у Ренцо. Я улеглась рядом и превратилась в монахиню, а он обернулся страстным брюнетом, разрывающим на мне одежду, моим возлюбленным. Я не хотела, чтобы сон заканчивался, но тут глаза ослепило солнцем, Лео принялся лизать мне лицо, и я, проснувшись, обнаружила, что лежу одна в своей комнате у Люси, в прострации и замешательстве, Лео нет, в комнате темно, еще даже не начало светать. Но атмосфера сна сохранилась. Что, если это Джорджоне проник в мои сны? Я видела сон Клары? Или Таддеа?

По дороге домой мы с Лео прошли мимо восточной антикварной лавки, где снова повидались с бульдогом Энрико — он опять был в заклепках. Энрико обрадовался, заскреб лапами и пустил слюну. От нечего делать мы зашли в магазинчик и встретили там ту же светловолосую красавицу хозяйку и те же восхитительные бронзовые статуэтки танцующего Шивы. При виде Лео хозяйка пришла в восторг, однако, на сей раз порция ее доброжелательности досталась и мне.

В незапамятные времена Нильс подарил мне на день рождения изумительную бронзовую статуэтку Шивы, слитого со своей супругой Парвати. Оба воплощение прекрасной чувственности, в окружении нимба символических рук, сжимающих атрибуты обоих божеств. Прекрасное лицо Шивы хорошо видно, поскольку верхняя половина Парвати отсутствует. Однако, несмотря на это, от статуэтки веет потаенной страстью, священной страстью, единением, которое воплощено в их объятии. Парвати — душа, ищущая слияния с божественным. Иногда они танцуют. Танцующий Шива — это Натараджа, царь космического танца, он танцует в круге огня, энергии созидания и разрушения Вселенной, попирая в танце демона невежества и забывчивости. Нильса завораживали восточные учения; помимо опасной остроты ума его отличала духовная чуткость. А еще его воспитали католиком, и он находился в постоянном паническом бегстве от этой религии. И любил танцевать. После его гибели меня удержали на плаву лишь полученные от него буддистско–индуистскис знания. Как будто предвидел.

Почему–то от буддийских статуэток мысли перекинулись к «La Tempesta». Причастность к высшим силам, трансцендентность, если я правильно понимаю это слово, переданная через телесную чувственность, изобилие. Прекрасная обнаженная женщина с ее обильными телесами, но при этом никакой непристойности. И Лаура, обнажающая грудь, однако с такой ясностью и нежностью во взоре, что никто не углядит в этом распутства. Что–то метафизическое в том, как они обе предстают перед нами, то, что Маттео называл «больше, чем реальность». Джорджоне как–то удалось передать тот дух, то божественное, каким словом ни назови, что озаряет земную тварь. Даже «La Vecchia» с ее печальным откровением была прекрасна. Художник определенно что–то постиг и находил это повсюду в физическом мире. Может, моя вопиюще дорогая монография подскажет, что именно.

— Такая тонкая работа, — поделилась я со своей новой знакомой. — Жаль, не могу себе позволить приобрести.

— У меня есть поменьше, — ответила она. — Не такие дорогие, однако, не менее прелестные.

Она выдвинула ящик с бронзовыми миниатюрами, среди которых попадались отполированные ладонями до блеска, сияющие, словно драгоценные камни. Мы с Лео, устроившимся у меня на коленях, принялись копаться в этой блестящей груде. Мне приглянулись две: танцующий Ганеша, сын Шивы со слоновьей головой, любитель сластей, и маленькая потертая женская фигурка с копьем в руках.

— А это кто? — спросила я.

— Это Дурга, богиня, очень могущественная, победительница демонов. Довольно старинная фигурка.

— А денег у меня хватит?

— Думаю, да. Они в Индии еще не стали раритетами. Берите обоих. Ганеша будет приносить удачу и счастье, а Дурга — оберегать. И тебя тоже, — обратилась она к Лео, умильно улыбнувшись.

Мы купили обе миниатюры. Заодно обзавелись на обратном пути черным кашемировым свитером и парой черных балеток — в сандалиях становилось прохладно по вечерам, — а еще лилиями для Люси, собачьими галетами и симпатичным блокнотом в красном кожаном переплете, чтобы записывать приходящие и голову идеи. К тому времени мне уже полегчало. Я позволила себе вспомнить поцелуй, но задерживаться на нем мыслями какая–то часть сознания не дала. По дороге домой я разговаривала с Лео.

Мы снова угощались коктейлями в гостиной. Лидия весь день провела на чердаке, а Маттео — рядом с фреской. Я сидела у себя в комнате с Кларой, читая монографию, записывая свои сны и строя в новом блокноте прогнозы на собственное будущее. Биографической информации в монографии нашлось немногим больше того, что мы уже выяснили, однако с избытком хватало рассуждений о замыслах и намерениях живописца. Я едва ли продвинулась дальше первых страниц толстенного тома.

Лидия рвалась посмотреть фреску, но Маттео попросил повременить. Мне показалось, что Рональду он бы не отказал, если еще звезды удачно сойдутся, хотя он сам ничего такого не говорил. Я понимала, что Маттео разрывается между желанием разжиться помощью специалистов и страхом отдать лавры другому. Я читала эту дилемму у него во взгляде. Кому будет дозволено взглянуть на ларец, который сейчас спрятан у Люси в мастерской?

Я разделяла опасения Маттео, беспокоясь не только за него, но и за всю многовековую историю этого дома. Включая наши взаимоотношения. Самая законная наследница — Люси, а посторонние только смущают, по крайней мере, сейчас. Только вот как же мы будем разбираться, если сведений кот наплакал, да и те обрывочны? Мы ведь знаем лишь, что здесь жила Таддеа, знакомая с некой Кларой, которая умерла в этом доме, как и ее возлюбленный Z, что их ребенка куда–то дели и что Z может быть сокращением от Джорджо на венецианском диалекте. И ларец. Без ларца все, как говорят, вилами по воде. С другой стороны, если хоть что–то из этого подтвердится, Маттео прав — будет сногсшибательно.

— Да, материал там богатый, — ответила Лидия, когда Люси поинтересовалась, есть ли что полезное в шкафу. — Еще один сундук с сокровищами. Там записи и регистры по лечебнице и школе, деловые счета, списки, как я предполагаю, пациентов, или обучающихся, или и тех и других. Стопки отлично переписанных латинских текстов из скриптория, в основном античных — я, кажется, разглядела отрывок из «Энеиды». Их оставили здесь как запрещенные. Еще связки личных писем и фрагменты исторических сочинений о монастыре, составленные монахинями. Из них часто выходили замечательные летописцы, хоть об этом и не принято говорить, ведь женщины якобы слишком слабы и непоследовательны, чтобы доверять им как историкам. При том что они получали гораздо лучшее образование, чем многие мужчины, не испытывали недостатка свободного времени, а высокопоставленные родные держали их в курсе происходящих в мире событий. В общем, материал там потрясающий, и я надеюсь, вы дадите мне с ним поработать. Это был бы бесценный вклад в нашу область.

— Конечно, какие могут быть вопросы, — ответила Люси. — Только подумать, сколько голосов там жаждет, чтобы их услышали. И как интересно будет их послушать. Там ведь, наверное, женщины разного возраста?

— Да, судя по всему, учитывая, что тут была и школа, и лечебница. Подозреваю, что в записях могут попасться интереснейшие методики лечения чумы. Примитивные, конечно, в основном травами и молитвами, но тогдашние представления о чуме как нельзя точно отражают то время.

— Почему? — спросила я.

— Тогда считалось, что нарывы возникают из–за ядовитых испарений в воздухе, которые, в свою очередь, вызываются движением звезд. Медицина во многом была завязана на астрологии и астрономии, поэтому наряду с кровопусканием и другими малодейственными методами применялось чтение предсказаний. Многие, стоило разразиться чуме, просто пускались и бега или уходили в паломники. Как кто–то сказал, чем хуже лечения? Угроза чумы преследовала людей столетиями, поэтому понятно, что в здании попеременно устраивали то лечебницу, то школу. К семнадцатому веку, когда разразилась по–настоящему страшная чума, монахинь здесь уже не было. Тогда жертв чумы просто не выпускали из домов, а еще свозили на острова или на корабли в гавани. Жуткая, должно быть, картина. В честь избавления города от этого кошмара была построена церковь Салюте.

«Как же мало я еще видела в Венеции», — подумала я. Но это ничего. Я постигаю ее жизнь будто бы с изнанки.

Мы переместились за стол, Маттео разлил вино по бокалам.

— Лидия, — полюбопытствовал он, — а зараженные чумой чаще по домам лежали или в лечебнице?

— Не знаю, — ответила она. — Наверное, в лечебнице, чтобы не распространять заразу среди домашних.

— Боже мой! — вмешалась Люси. — Давайте не будем за ужином вспоминать о чуме. Расскажите нам лучше про Висконсин, Лидия, вы же там выросли, если я не ошибаюсь?

— С чего бы начать? — улыбнулась она. — Красоты Висконсина… Нел, может, лучше ты поведаешь про великолепие Мэриленда? Про курорты Балтимора?

— Ну не смейтесь надо мной, — запротестовала Люси. — Я была не только в Нью–Йорке, но и в Сан–Франциско, и в Бостоне, и в Техасе — там есть на что посмотреть. Кроме Техаса, пожалуй; я его, кажется, не поняла.

— И не вы первая, — успокоила я. — А что вы делали в Техасе?

— Ездила на конференцию ботанического общества, которое в незапамятные времена вручило мне маленький приз в большом пыльном городе. Не припомню там ни единого цветка, разве что в вазе посреди стола. А Нью–Йорк мне понравился, такой деловой и многогранный. Бостон очарователен, Сан–Франциско просто прелесть. Но вряд ли я когда еще туда вернусь. Мне больше по душе здешние стоячие воды.

— Тихая жизнь в нашем незаметном уголке? — поддела я.

— Да, — рассмеялась Люси. — Большие переживания не для меня. — Она с улыбкой поглядела на Маттео, синие глаза заискрились, и она вдруг превратилась в двадцатилетнюю девушку. — Я слишком стара для интриг, — накрывая его руку ладонью, продолжила она.

Маттео перехватил ее запястье и поднес к губам.

— Мы это запомним, — подмигнул он.

И все–таки мы с Лидией были американками — чем это нас отличало от остальных? Наверное, мы еще не свыклись с мыслью, что находимся по другую сторону океана, как заметил Маттео. Интересно, можно ли с этим вообще свыкнуться? Лидия явно знает о Венеции, Флоренции и Риме куда больше, чем о Висконсине, тем не менее, Висконсин не вытравится из нее никогда. А переселенцы вроде родителей Люси, удалось ли им почувствовать себя настоящими итальянцами? Наверное, нет, но в то время такие люди легко могли прижиться в любом уголке мира.

А сегодня? Можно ли чувствовать себя как дома где бы то ни было? Как заметил в первой половине века мистер Элиот, нет такого места, где ощущалась бы реальность. Теперь это видят все. В отличие от прочих, Венеция совсем не изменилась, но даже здесь прошлое не сумело вписаться в настоящее, оно замуровано где–то глубоко, а вместе с ним и подлинная действительность. То, что осталось, — лишь сочинение по мотивам. Настоящее организовано, выставлено напоказ, в нем нет иного смысла, кроме потуг на реставрацию и бесконечных осмотров туристами. В древних городах теперь появилось что–то от Диснейленда, они стали парками развлечений, перестав развлекать. Я не то чтобы считала себя выше туристок. Но как бы ни тяжело приходилось там, в далеком прошлом, Маттео прав: и в нем, и во мне живет тоска по такой жизни, где прошлое и будущее связаны с настоящим, которое бурлит, клокочет и вдохновляет. Сколько прекрасных городов я повидала, хотя бы и мельком, краем глаза, и сколько вслед за ними аэропортов, безликих ничейных территорий, которые, выражаясь шекспировским языком, «внушают ложь», будто мы где–то побывали. Наш удел — душный зал ожидания и бесперебойно работающий телевизор, в таком веке мы живем.

Маттео итальянец. У него за плечами древнейшая история, по крайней мере, он в этом вырос. А остальное от Америки, в этом наша заслуга перед миром. Неудивительно, что я впадаю в экстаз от аромата трав шестнадцатого века, неудивительно, что меня тронула его увлеченность. Как и прочие, я изголодалась без подлинности. То, что кажется подлинным сейчас, — это скорее дисциплина мысли или результат воздействия психотропных лекарств, типа антидепрессантов. В одинокое время живем. Особенно без любви. Лидия знает. Она выросла в Висконсине.

Поздний вечер был кобальтово–синим и прохладным, я сидела в саду, облачившись в свой новый свитер. Закурила сигарету, когда остальные разошлись, — первую за долгие годы, купленную тайком поутру. Она дарила приятное ощущение, будто мне хорошо самой с собой, сигареты это умеют. И почему–то с завершением этого небогатого событиями дня я почувствовала, что чего–то достигла. Чего — непонятно. Но мне было хорошо сидеть одной. Сидеть одной и знать, что в доме есть другие и что меня ждет моя комната.

В дверь постучали. Я с головой ушла в монографию, барахтаясь в стремительном водовороте источников, атрибуций и противоборствующих теорий.

— Да?

— Нел, — позвал Маттео, — пойдем со мной!

Он с ликующим видом дожидался на пороге.

— Уже можно посмотреть! Она бледная, но вполне просматривается, — объявил он.

— Фреска?

— Ну конечно! И она великолепна! — Он заключил меня в объятия, и мы вдруг снова принялись целоваться, только в этот раз поцелуй не успокаивал, а возбуждал. — Нет–нет, пойдем, надо идти!

В комнате с фреской Фабио и Альберто работали маленькими кисточками, стоя вплотную к стене. Когда ворвались мы с Маттео, они расступились, сверкая широченными улыбками.

Я не заходила сюда с того самого первого и единственного раза, когда фрески еще почти не было видно.

Перемены впечатляли.

— Полгода! — воскликнул Маттео. — Полгода штукатурных работ, и ты только посмотри!

Фигура, которая раньше угадывалась лишь частично, теперь показалась целиком, хотя ее по–прежнему укрывала тонкая вуаль штукатурной пудры — самые последние, еще не счищенные слои. Фигура действительно была женской — женщина в бледно–зеленом, почти прозрачном античном одеянии. По груди струился невесомый белый шарф, словно она шла против ветра, хотя на самом деле стояла неподвижно. Голову она держала гордо и спокойно, устремляя взгляд куда–то вдаль. Совсем юная. В темных волосах белел венок, правая рука покоилась на голове сидящего льва, который смотрел на нее снизу вверх, а в левой она держала разворачивающийся свиток. Она стояла на холме у какой–то колонны или стелы, утопая ступнями в цветочно–травяном ковре. Рядом росло несколько тонких деревьев. За спиной девушки раскрывалась долина, обрамленная горами на горизонте. Маленький городок, мост и поля. Однако больше всего потрясало небо с клубящимися тучами, сквозь которые пробивалось солнце, окутывающее девушку золотистым, похожим на нимб сиянием. Краски были мягкие, но сочные, хоть и приглушенные налетом штукатурки.

— Маттео, боже мой!

— Да, в ней что–то есть, а?

— Ты считаешь?

— Не знаю. Намеки угадываются, не говоря уже о том, что исполнение само по себе великолепно.

— А можешь разобрать текст на свитке?

— Нет пока, но скоро прочитаем. Там латынь.

— Люси уже видела?

— Нет. Сейчас пойду, поищу ее.

Оставшись одни, мы с Фабио и Альберто обменялись улыбками, за неимением другого способа пообщаться. Улыбаясь, мы начали показывать на стену. Оба определенно гордились проделанной кропотливой работой по расчистке замечательного полотна. Или фреска не считается полотном?

Маттео привел Люси, которая тут же всплеснула руками.

— Дорогие мои, боже, кто бы мог подумать! Какое великолепие! Богиня! А посмотрите на это небо! Божественное. Какая прелесть! И преданный лев! Такие краски, просто слов нет, какая красота! Боже мой!

— Она дома, — сказала я.

— Да, — согласился Маттео, сияя от восторга, — теперь дома.

Прибыл Рональд. В атмосфере нарастало напряжение. Вместе с Рональдом пришла Лидия. Дело близилось к вечеру. Подготовиться мы особо не успели, надо было бы какие–нибудь вопросы составить. Мы расселись за низким столиком в гостиной, где дожидался приготовленный чай. Никто не решался начать. Лео, навострив уши, пристроился у Люси на коленях. Он не привык к таким скоплениям народа и явно подозревал, что дело нечисто. Пошел обмен светскими любезностями.

— Как там в Риме? — поинтересовалась я.

— Как всегда, прекрасно. И с пользой.

— Вы по своим тициановским делам ездили? — спросила Люси.

— Да, именно. Поговорить со специалистами. — Слово далось ему нелегко.

— Ну что, кто начнет? — Маттео решил взять бразды правления в свои руки. — У нас тут возникли вопросы, и, если можно, мы хотели бы с вами по ним проконсультироваться, но без лишних подробностей. Как вы на это посмотрите?

— Положительно, — ответил Рональд, не поднимая взгляда.

Лидия улыбнулась мне.

— Наши вопросы касаются Джорджоне. Я понимаю, о нем известно не много, но вы по своей специализации наверняка разбираетесь куда лучше, чем мы, в датах, подробностях, новых теориях, если таковые существуют.

— Джорджоне — большая загадка, — протянул Рональд. — Феномен, полный тайн. Насчет споров на его счет вы, полагаю, в курсе?

— Да, — подтвердил Маттео. — Однако я придерживаюсь точки зрения, что он все же существовал и что его картины — дело человеческих рук, а не стилистическая авантюра.

— Согласен.

Как, интересно, он собирается продолжать, не выдавая ключевых фактов? Маттео взял быка за рога.

— Мы обнаружили фреску и нашли один расписанный предмет, ларец — оба в одной манере, — и еще много всякого другого, письма, упоминания. Понятно, что сама идея подобной находки кажется невероятной и немыслимой, но все–таки изображения, как я уже сказал, довольно характерные.

— Понятно, — ответил Рональд.

Что за танец он ведет?

— Он умер, насколько мне известно, в тысяча пятьсот десятом году от чумы?

— Да. По слухам, заразился от своей любовницы. Ему было не то тридцать два, не то тридцать три. Больше почти ничего неизвестно, так, жалкие крохи: место рождения, имена нескольких знакомых и покровителей, то, что он был музыкантом и сильной, притягательной личностью. Он совершил революцию в венецианской живописи, учился у Беллини, но никаких свидетельств его ученичества не осталось; собственную мастерскую он открыл почти перед самой смертью. Некоторые полагают, что он был таким независимым гением, который рисовал мало, но оказывал большое влияние на остальных. Несмотря на скромное происхождение, он вращался в кругах знати и был очень знаменит в свое время. Вазари возводит его на одну ступень с Леонардо. В начале века он был знаком с Тицианом — тот то ли обучался у него, то ли служил подмастерьем, но уж точно взял на вооружение и в каком–то смысле усовершенствовал открытые Джорджоне приемы. Предполагают, что они какое–то время работали в одной мастерской, но первое десятилетие того века покрыто мраком, даже относительно Тициана, о котором известно гораздо больше. Хотя все это вы, должно быть, и без меня знаете.

Рональд излагал, почти не заикаясь.

— Да, — подтвердил Маттео. — «La Tempesta» датируется примерно тысяча пятьсот четвертым годом, а «Портрет Лауры» примерно тысяча пятьсот шестым, правильно?

— Да, мы полагаем, что так.

— И, разумеется, обнаруженное мы пытаемся связать с этим домом, который был частью монастыря Ле–Вирджини. Лидия нас отчасти просветила по поводу находок, разъяснила, что это личные вещи, которые пришлось оставить, когда в тысяча пятьсот девятнадцатом году на монастыри наложили затвор. Конечно, тысяча пятьсот девятнадцатый — это для Джорджоне уже поздно, но там нашелся еще один сундук, не похожий на другие, который могли принести раньше и в котором тоже обнаружились связанные с ним предметы. Некоторые из найденных писем подписаны буквой Z. Очень многообещающе, сами понимаете.

— И еще, Маттео, позвольте мне добавить, — вмешалась Лидия, — в бумагах, которые мы с Нел просматривали, записках Таддеа Фабриани о ее подруге Кларе, упоминается семейство Катена, и брата Клары она называет Винченцо. Ведь Винченцо Катена как раз жил во времена Джорджоне, верно, Рональд? Хотя, конечно, речь могла идти совсем о другом человеке и другой семье…

— Винченцо Катена? Это интересно… Катена происходил из богатого сословия, из семьи не благородной, но зажиточной, они торговали специями или чем–то вроде. Он был признанным художником. Его знакомство с Джорджоне подтверждено документально — на обороте «Портрета Лауры». Там подпись, свидетельствующая, что работа выполнена Джорджо из Кастель–франко, коллегой Винченцо Катены. Джорджо, разумеется, как Zorzi, в венецианской манере, это одно из немногих подписанных им полотен.

— То есть известно, что они знали друг друга? — уточнила я.

— Да, это установлено. На некоторых холстах Джорджоне сохранились с обратной стороны эскизы Катены. Их знакомство — один из немногих известных нам фактов.

— Надо же, — подала голос Люси. — А как фамилия Клары? Катена?

— Видимо, да, — подтвердила Лидия.

— Предположительно у Катены и Джорджоне было что–то вроде делового уговора, — продолжал Рональд. — Какое–то время Джорджоне работал от мастерской Катены. До того, как начал получать крупные заказы. Катена перенял кое–что у Джорджоне, но это было уже позже. Автопортрет Джорджоне, тот самый брауншвейгский автопортрет в образе Давида, как раз был нарисован на использованном холсте из мастерской Катены. И именно в это время, говорят одни, он поменял имя с Дзордзи на Дзордзон, Джорджоне, великий Джорджо, а другие считают, что этой чести он удостоился лишь посмертно. А я думаю, ему казалось, что он поверг титанов в прах своими невероятными талантами. И не зря казалось. Венецианских титанов уж точно.

— Это как? — не поняла я.

— Вазари, как я уже говорил, ставил его на одну ступень с да Винчи. Да, Джорджоне творил под его влиянием, la maniera moderna, но при этом во всех аспектах изобретал что–то свое, будь то техника, сюжет, цвет, восприятие, все, особенно свет. Венецианская живопись изменилась до неузнаваемости. Его влекла пастораль, где невероятно сложное можно поместить в окружение на первый взгляд простого, как точно подметил Эмпсон в отношении литературы. Он был гением, настоящим поэтом, живописцем поэзии, певцом света.

— Как прелестно, — заметила Люси. — Певец света.

— Он был, как вам известно, большим любителем аллегорий, прежде всего интересуясь разумом и духом, стоявшим за изображением. И этим он тоже очень похож на да Винчи. Его собственный аллегорический автопортрет стал первым произведением такого рода в Венеции. В любом случае, если это тот самый Винченцо Катена и если эта Клара, о которой говорит Лидия, в самом деле, его родственница, есть все основания полагать, что она могла знать Джорджоне. Она была монахиней?

— Нет, — ответила Лидия, — но к монастырю отношение имела. Таддеа определенно водила с ней тесную дружбу и тоже знала Винченцо, они все явно происходили из одного круга. Клара родила ребенка и умерла в этом доме, как и Z, кем бы он ни был. Ой, простите, я не слишком разболталась?

— Нет–нет, — успокоил Маттео. — Видите, Рональд, у нас сплошные обрывки, которые просто требуют, чтобы их связали друг с другом. А поскольку исторической подготовкой мы похвастаться не можем, располагаем только тем, что нашлось в доме. Впрочем, нашлось тут порядочно.

Повисла пауза. Неужели Маттео собрался демонстрировать находки?

— Жаль, что не с чем сравнить почерк, образцов нет, — заметила Люси.

— Есть кое–что получше, — возразил Маттео.

Снова пауза. Шкатулка или фреска? Обе?

— Рональд, — понизил голос Маттео, — можно доверить вам тайну? Она очень много для нас значит.

— Можете на меня положиться, — заверил Рональд без малейшего намека на заикание.

— Люси, — продолжал Маттео, — я принесу шкатулку?

— Давайте я, — ответила она. — Сейчас схожу.

Лео отправился следом.

Мы вчетвером сидели молча, пока Лидия не поинтересовалась:

— А если бы они были женаты? Осталось бы какое–нибудь письменное свидетельство?

— Наверное, его бы уже нашли к этому времени, — предположил Рональд.

— Тогда нет ли каких документов семьи Катена, на которые можно было бы взглянуть?

— Ты же сама наверняка знаешь, Лидия, что дочерей часто нигде не регистрировали. Я как–то читал монографию о Катене. Смутно припоминаю что–то о завещании, он, кажется, постоянно его менял. Могу еще раз глянуть. Он дожил до тысяча пятьсот тридцатых, значит, завещание надо искать позже.

— Мы так толком и не посмотрели дневник, — вспомнила я. — Дневник Клары, и, Лидия, есть ведь еще эти монастырские записи. Может, часть их оставили, как раз чтобы скрыть информацию. Наверняка здешние обитательницы сближались между собой, дружили, оберегали друг друга. А сколько их здесь было?

— Можно выяснить, — ответила Лидия, — но, учитывая, как мало их насчитывалось в Ле–Вирджини, здесь должно быть еще меньше. Тесный мирок, ты права. Да и одинаковых сундуков всего четыре, если уж на то пошло. Наверное, они принадлежали самым молодым, в числе которых была и Таддеа, но кто знает? Может, остальных просто перехватили.

— Сундук Клары, наверное, отнесли туда в тысяча пятьсот десятом, когда она умерла, — предположила я. — Может, Таддеа и отнесла. Странно, что его никто не забрал из родных. Может, они от нее отреклись?

— Чума же свирепствовала, — возразила Лидия. — Может, его унесли как заразный, а потом забыли.

Услышав шаги Люси в коридоре, мы все разом обернулись. Она внесла шкатулку, как жрица священную реликвию, и водрузила ее в центре стола, заставив нас замереть заворожено.

Крышка ларца словно светилась. Прекрасная миниатюрная копия большого полотна, те же пропорции, хоть и уменьшенные, не более десяти дюймов в длину, менее проработанная и завершенная, скорее набросок, эскиз, но все же безошибочно узнаваемая. И крошечная Z на маленьком камне с переднего плана, которой на большой картине в Академии, конечно, не значилось. Маттео следил за выражением лица Рональда.

— Бог мой… — прошептала Лидия.

Рональд сперва сосредоточенно осмотрел поверхность шкатулки — прищурился, сдвинул брови, подвигал губами, откинулся назад, отвел взгляд, потом прикрыл рот рукой.

— Не знаю, что сказать, — произнес он, наконец. — Но впечатляет. В этом ларце хранились письма?

— Да, — ответила Люси. — Письма и еще всякое разное, в том числе кисти.

— На заре своего творчества он расписывал мебель, его великолепная «Юдифь» была изначально дверцей шкафа, так что подобная вещь не самый невероятный вариант. Она, конечно, сделана позже, но что если в качестве подарка? В знак признательности? Почему бы и нет. Рука определенно его, никаких сомнений. Трудно даже представить, кто бы еще мог создать такое. В нем заложен прекраснейший тайный смысл, понятный лишь любимой, это наверняка. Да, Маттео, я понимаю вашу дилемму. Когда в руки попадает нечто подобное, да еще с письмами и кистями! — Он рассмеялся. — Неслыханно. По всем признакам должна быть подделка, но тогда этой подделке четыре сотни лет. Ведь на чердак никто не поднимался, правильно?

— Понимаете, Рональд, — ответила Люси, — как уже говорил Маттео, мы предполагаем, что дом вернулся к да Изола во времена затвора монастырей. Может, они сами потребовали свою собственность обратно, я не знаю; они им не особенно дорожили — так, гостевой дом и хранилище старья, ничего особенного. А потом, пятьдесят с лишним лет назад, сюда вселили нас с мужем. Моя экономка знала о существовании этой комнаты на чердаке, но она уж точно не мастер тонких мистификаций, да и все остальное там лежало нетронутым. Неужели если бы кто–то обнаружил все это богатство раньше, он нашел бы в себе силы оставить все как есть? Оно ведь, по крайней мере, больших денег стоит.

— А еще письма, и дневник, и вещи Таддеа — слишком много мороки для фальсификатора, при том, что насладиться плодами своего труда ему так и не доведется, — подхватила Лидия. — Для такой подделки он должен быть не менее талантливым художником, неужели он не нашел бы другого применения своему таланту? Да, местами совпадения переходят все пределы возможного, но случались истории куда более невероятные.

— И фреску вы тоже считаете его произведением? — поинтересовался Рональд.

Ловко, подумала я. Теперь Маттео не вывернуться. Идем до конца?

— Я, конечно, не могу сказать наверняка. Стилистическое соответствие ощутимо. Если не возражаете подождать несколько дней, пока мы окончательно расчистим поверхность, я вам ее покажу, и вы сами рассудите.

— Маттео, — заявил Рональд, — я полностью к вашим услугам. Я прекрасно вижу, каковы ставки, и понимаю ваши опасения. Честное слово, я не пират. Наверное, все мы здесь успели проникнуться к окружающему миру недоверием — мне кажется, в этом мы похожи. — Он бросил взгляд на Лидию. — Но эти открытия целиком принадлежат вам. Я готов подписать официальный отказ, если что. Договоренность.

Он улыбнулся, справившись с нелегким словом.

— Он не шутит, — подтвердила Лидия. — Поэтому мы помолвлены.

— Помолвлены! — воскликнула Люси. — Как замечательно!

— Несколько скоропалительно, — кивнула Лидия, — но бывает и так. Нельзя пасовать перед чудом.

Рональд краснел и улыбался, не поднимая глаз. Лидия тоже зарделась. Теперь эта замечательная пара высоких красавцев напоминала смущенных ребятишек.

Мое буйное воображение тут же кинуло их в страстные объятия, но я успела его остановить, пока оно не слишком разыгралось.

— Молодчина, старик, — одобрил Маттео, впервые показав себя истинным британцем.

— Надо отпраздновать! — спохватилась Люси. — Выпьем шампанского!

Она взяла со стола маленький колокольчик и зазвенела им, приподняв над головой, словно в церкви.

Тут же возникла Аннунциата, прихватившая не только шампанское, но и всяческие закуски: тарелку икры во льду, треугольные тосты, лимон, мелко нарубленное вареное яйцо. Мы рассмеялись и зазвенели бокалами, в один присест управившись с самым роскошным из яств.

— За Рональда и Дзордзона, завидных женихов! — провозгласила Люси, поднимая бокал.

— За великого Джорджо и великого Рональда! — подхватил Маттео.

— И за женщин, которые их любят! — вставила я.

— Да, — согласилась Лидия, — за Клару, за Таддеа, за все светлые души, которым не повезло так, как нам. Помилуй их, Господи.

По щекам ее заструились слезы, но и остальных переполняли чувства после такого напряженного дня.

Мы разговаривали и пили шампанское, заканчивалась вторая бутылка. Поглядев на Маттео, я увидела, что он тоже на меня смотрит. Мы с улыбкой приподняли бокалы в тайном тосте, который остальные, думаю, не заметили. Я почувствовала, как внутри занимается жар. Я что, влюбляюсь в Маттео? Или просто пьяна? Или влюбляюсь во всеобщее ликование и веселье? На заре своей актерской жизни я влюблялась, как водится, во всех своих партнеров по роли. Какие–то из этих влюбленностей я переживала сильнее, но ни одна не выдержала испытания действительностью. Стоило выпасть из зачарованного круга роли, и мы уже не помнили, кто там что к кому испытывал. Потом мне все опостылело, и я бросила это дело. А сейчас? Мы не актеры, но мы, в конце концов, в стране чудес — я, по крайней мере. Стоит ли верить своим ощущениям? Да и впереди одна путаница, ничего общего с упоительными открытиями, которые достались Лидии и Рональду. Маттео наверняка заметил, как я снова погружаюсь в себя. Лицо его было серьезным. Но не обиженным. Наверное, я все–таки слегка захмелела. И явно в этом не одинока.

— Самое время выйти на улицу и пуститься в пляс, — заметила Люси, — но я, пожалуй, откланяюсь. Какой был день! Мы так счастливы за вас и так рады, что вы участвуете в нашем приключении. Везунчики мы, а? Особенно я — собрать вокруг целую плеяду выдающейся молодежи. У нас еще будет что праздновать, и мы обязательно отыщем Клару. Подумать только, что нам, возможно, выпала честь познакомиться с великим Джорджоне! Меня переполняют чувства. И тебя, Лео, тоже, хоть ты и молчишь. Спокойной ночи! — поднимаясь, пожелала она. — Спокойной ночи, дорогие друзья, и удачи нам всем!

Маттео улыбнулся, вставая, и мы последовали его примеру.

Оставшись вчетвером, мы проговорили несколько часов. Аннунциата принесла сэндвичи и еще вина. Не припомню, чтобы за последние годы мне перепадало такое же душевное дружеское общение. У Энтони почти не было друзей, а мои в наш семейный круг общения не входили. Мы — я — жили затворниками: только фанаты, поклонники, персонал и деловые связи. Никаких постоянных друзей, чтобы были такими же интересными людьми, какими казались себе мы, никаких независимых знакомых. Разве что время от времени другие знаменитости, донельзя скучные в большинстве своем. И никаких празднеств, подобных этому. Вообще ничего праздничного. Или я несправедлива?

Мы разговорились о своих детских годах — о Шотландии, об Америке, о Милане и других временах в нашей жизни, о безумствах молодости. У всех присутствующих за плечами уже был опыт брака, хотя я на эту тему не распространялась. Мы говорили о нынешнем мире, о желании жить как–нибудь по–другому, о том, как это трудно. Говорили о том, что молодость на самом деле уже позади; нет, старыми нас, конечно, тоже не назовешь, нам еще и сорока нет, но, может, это лишь нежелание признать очевидное. И, разумеется, в свете помолвки мы не могли обойти вниманием любовь и неожиданное счастье. Мы выслушали всю историю их романа, начиная с обмена взглядами в читальном зале архива, который перерос в обмен сэндвичами, а потом в обмен мыслями, которые оказались удивительно схожими, в совместные прогулки днем и при луне. Влюбленные рады делиться своими историями. Оба из обеспеченных семей, так что ютиться в каморке без горячей воды им не придется. Я оказалась единственной без собственных средств к существованию и единственной отстающей — застрявшей в первом раунде. Но мне все равно было уютно, тепло и спокойно, и под конец мы уже чмокали друг друга в щеки и обещали всяческую поддержку.

Они ушли, и Маттео запер за ними дверь. Мы стояли во внутреннем дворике. Ночь выдалась прохладной, я задрожала, и Маттео обнял меня за плечи. Так мы и стояли в молчании, которое казалось бесконечным.

— Нел.

— Да.

— Тебя не удивляет?

— Кто? Ты, Маттео?

— Это вот. Меня удивляет, если честно.

— Это страна чудес, Маттео. Я думала, мы не задаем вопросов.

— Страна чудес… — повторил он.

— Нет, не та. На самом деле я всегда терпеть не могла и Алису, и ее Страну чудес. Она казалась мне идиотизмом и извращением. Здесь лучше, чем там. Хотя я тоже, по–моему, то вырастаю, то уменьшаюсь. Практически одновременно.

Он снял пиджак и накинул мне на плечи. Я всегда любила эту внешнюю невосприимчивость мужчин к холоду. И кажется, дрожала я уже не только от ночной прохлады.

— Я успел позабыть, как выглядят счастливые, — сказал Маттео.

— Они очень счастливы. Как думаешь, это заразно?

— Нет. Но вдохновляет. Надо же, как все забывается. Начинаешь видеть в этом лишь чужую привилегию, к тебе отношения не имеющую.

Я вытащила свои контрабандные сигареты и предложила Маттео. К моему удивлению, он взял, достал спички, зажег две сигареты и одну отдал мне. С сигаретой он казался похожим на кинозвезду сороковых.

— Ты когда–нибудь был плохим, Маттео? Люси говорит, ты из невозможно правильной семьи.

— В каком смысле плохим? То, что для моей родни кошмарный ужас, для меня — единственно правильная жизнь. Хотя да, думаю, в том смысле, который ты подразумеваешь, я тоже успел набедокурить. Особенно в Риме.

— Ты проказничал в Риме?

— Там я на два года закрутил роман с женой своего преподавателя. Она была старше меня, восхитительная женщина — вроде Люси. Кажется, она открыла мне меня. Если это и называется быть плохим, я все равно не жалею. А потом я вернулся и женился не на той. До сих пор не понимаю зачем. То растешь, то уменьшаешься, а? Может, так все и делается. Наверное, только гению по силам понимать, что он творит.

— А потом?

— Потом? Работа. А потом вот это. Этот дом, Люси, фреска, ларец, все остальное, ты.

— «Я» — в смысле, просто я?

— В смысле, вот это все, чем бы оно ни обернулось. У меня это впервые с тех пор. Что–то же происходит? Явно. Знакомое, как ты говоришь.

— Я понимаю «впервые с тех пор». И «знакомое» понимаю. Но, Маттео, это же все чары, разве нет? Мне кажется, да. Не знаю, что настоящее.

Мы помолчали.

— Хорошо, пусть будет так. Поддадимся чарам.

Он улыбнулся, бросил окурок на землю, затушил, поднял и положил в карман.

— Жаль, я не познакомилась с тобой тогда, в Риме. Сколько, десять лет назад? Как будто в прошлом веке. Я кажусь себе тенью. Тенью у подножия горы. Когда–то я ничего не боялась. — Меня била неуемная дрожь.

— Ты замерзла, — сказал он. — Пойдем внутрь.

Мы вернулись в дом, поцеловались наскоро на лестнице и разошлись по своим комнатам. Сил у меня не осталось.

— Боже, он был прав! — воскликнула Лидия. — Это как иероглифы — красивые и совершенно не поддающиеся расшифровке. И почерк такой бисерный вначале. Потом чуть расходится, но мне кажется, она не предназначала эти записи для посторонних глаз.

Мы обосновались в гостиной. Я достала желтый блокнот и приготовилась конспектировать, однако далеко продвинуться не удалось. Мы сидели за большим столом. На улице сиял лучезарный день. Менялся свет, одно время года перетекало в другое. Сколько дней прошло с моего бегства из поезда? Сколько осталось? Семь? Максимум восемь? Энтони почему–то не проявлялся.

— Посмотрим, посмотрим… — протянула Лидия, поправляя очки на носу и вглядываясь заново в первую страницу красной записной книжицы. — Знаешь, кажется, лучше получается, если не вчитываться, а бегло просматривать и выхватывать общий смысл. Вот, здесь четко видна дата тысяча пятьсот пять, десятое июня. Что–то об отдыхе, о сне? Вот, по–моему, имя Винченцо, плод? Зеленое платье, гроза? Потом одиннадцатое июня, ей пятнадцать, не быть — что? Уничтоженной? Подарки? Снова Винченцо. Очень трудно. Потом двенадцатое июня, запись куда длиннее, что–то про ее день рождения, чудовище, книжка! От Дзуане. Шелковы и кошель от Лоренцо, и кто–то по имени Нукка дарит ей — что? Кажется, шкатулку для рукоделия. Чудовище… о, так это Нукка — чудовище? Непонятно. Кто–то по имени Тонзо, мессир Лука, спасибо Винченцо, хорошие новости. Ох, боже, какой же бисерный почерк видимо, он подарил ей что–то очень желанное. Вот, подожди, тут — я стану… непонятно, непонятно, твоя необыкновенная, по–моему, Клара, счастливое сердце. Ничего не получается…

— Необыкновенная Клара? — переспросила я.

— Да. Она, видимо, пришла в такой восторг от этой записной книжки, что пыталась писать как можно убористее, чтобы она не так быстро закончилась. В любом случае, такие дневники — редкость. Дзуане, Лоренцо и Винченцо — это, подозреваю, ее братья. Винченцо — самый главный. А кто же Нукка? На сестру не похоже. Таддеа что–то говорила о мачехе, может, она? Об отце что–то ни слова. И мачеха, видимо, не из добрых, раз она чудовище. Хорошо, что у нее был Винченцо.

— А чем она занималась?

— Разве поймешь… Получала образование вопреки косным убеждениям мачехи? Шкатулка для рукоделия? Не особенно вдохновляющий подарок. Лоренцо дарит кошель — предмет универсальный, но определенно дорогой, семья ведь зажиточная. Дзуане, видимо, знает девушку лучше остальных и вручает книжку — догадываюсь, что как раз эту, а Винченцо дарит что–то совершенно замечательное. Чувствую, Нукка — по–итальянски, кстати, если убрать одну «к», получится «загривок» — крепко держит девушку за шкирку.

— Сколько там страниц?

— Так… около восьмидесяти. До конца жизни не прочитать. Как думаешь, Маттео разрешит дать этот дневник кому–нибудь, кто сможет осилить? Я бы нашла надежного человека — зато дело пойдет быстрее, а сами мы еще долго ковыряться будем. Перевести–то я переведу, но боюсь увязнуть.

— Думаю, он не будет возражать, если поручиться за сохранность тайны. И конфиденциальность.

— Там переводят сотни разных бумаг. Я знаю, на кого можно положиться. Только надо сперва снять копию, чтобы сама книжка оставалась у нас. Хорошая мысль. Тебе наверняка не терпится ее почитать?

— Еще бы. Услышу, наконец, голос Клары. Она разговаривает так же, как Таддеа?

— Похоже. Две жизнерадостные, блещущие умом девушки. Необыкновенная Клара — трогательно.

— И обеих затягивает в трагический водоворот.

— Да, судя по всему. Но все–таки они живут. Тебя что–то гложет?

— Просто поняла, что мое пребывание истекает. Гадаю, что делать. Была бы у меня докторская степень по историй искусства эпохи Возрождения…

— Еще не все потеряно, время есть.

— Не говори ерунды. В балерины, например, мне уже поздновато. Так же и с искусством — я состарюсь, пока выучу хотя бы половину того, что знаешь ты, Рональд или Маттео.

— Но можно ведь искать себя еще где–то. Нет, правда, Нел, мне кажется, ты можешь заняться, чем пожалаешь. Ты умница.

— Ага, умница, которой путь преградила огромная глыба. Я не про Энтони. Я про то, что мне предстоит. Некоторые вот умеют — просто берут, перечеркивают все одним махом и двигаются дальше. Как говорится мне не дано. Я очень долго выпутываюсь. Тебе не кажется?

— Кажется. Хотя чем дальше, тем легче. Списываешь убытки. Это мой девиз. Жизнь одна, Нел, нудным в ней не место.

— Кто может быть зануднее меня?

— Думаешь, он будет против? Ну, положа руку на сердце?

— Вряд ли.

— Тогда что?

— Слишком много мужества требуется, Лидия, да еще в параллельном мире.

— Так возьми здешний мир с собой. Или меня. Я тебе напомню.

— А как подступиться? По телефону? В Риме? В Нью–Йорке?

— Если уверена, то чем раньше, тем лучше.

— Я не вижу его которую неделю. Мне совесть не позволит не приехать в Рим.

— И? Приедешь. Потом вернешься.

— И что? До конца дней сидеть на шее у Люси? Ходить хвостом за тобой?

— Не знаю. Тебе надо набраться уверенности. Помнишь дурацкую банальность про то, что сперва надо закрыть одну дверь и только тогда откроются другие? Если ты не просто скатишься к старой жизни, что–то обязательно произойдет. Может, будет нелегко, но черная полоса когда–нибудь закончится. Вспомни, в пятнадцать тебе наверняка море было по колено, как нашей необыкновенной Кларе. Неужели ты настолько изменилась с тех пор?

— А что произошло с твоим первым мужем?

— Закрутил с приставучей амбициозной особой из своего отдела. Не увидел разницы. Бедняга, у них уже четверо детей. Я предпочитаю не думать, каково ему живется. Может, он безумно счастлив. Пусть у него все будет хорошо, но, если честно, мне все равно. Меня больше волнует мое безумное счастье.

— Тяжело было?

— Тогда, конечно, тяжело, но теперь оглядываешься — словно на школьной площадке все происходило.

— Лидия, ты меня вдохновляешь!

— Хорошо. Рада, что мои неурядицы кому–то пойдут на пользу. Видишь, Нел, надежда есть — посмотри на меня! — Широченная улыбка.

Если бы с надеждами все было так просто!

Мы с Лидией отправились на поиски магазина, где делают ксерокопии, а потом она ушла отдавать снятый текст переводчику. Надежно упрятав дневник Клары к себе в сумку, я сделала на обратном пути крюк через Сан–Марко, чтобы прогуляться. Воздух был свежий, пронизанный солнечным светом, толпы туристов и стаи голубей наслаждались обществом друг друга.

Интересно, какой была Сан–Марко во времена Клары? Тоже голуби? Еще интересно, где жили Катена и можно ли как–то это выяснить? Пятнадцать лет от роду, пять лет до конца жизни, но ей суждено стать предметом великой страсти, и она строит большие планы. Необыкновенная для того времени девушка. А вот я, в тридцать пять не знающая, чего мне надо. Моцарт до таких лет просто не дожил. Как и Джорджоне. Col tempo, да? Об этом предупреждала «Старуха»?

Я поеду в Рим. И что скажу? «Энтони, давай начистоту»? «Раздельное проживание»? «Я так больше не могу»? Получится ли у меня? Хочу ли я этого?

Внезапно тысяча голубей, оглушительно захлопали крыльями, взметнулась в небо — что–то их напугало. В небе воцарилась кутерьма, какие–то из птиц тут же сели обратно, какие–то полетели делать круг над лагу ной, блестя перьями на солнце. Я в изумлении смотрела в сверкающее небо. «Древний солнечный хаос», как говорил Стивенс. «Нас ввергли в древний солнечный хаос»[29]. Перед ослепительным блеском меркли все мысли. Я вдруг очутилась в восхитительно прекрасном настоящем солнечного дня, мира, жизни. В голове молнии, ничего, кроме стихов, стихи и свет. Внутри и вокруг меня все содрогалось и трепетало. Жизнь одна, сказала Лидия, и вот оно, словно воля вселенной: «Проснись! Подними голову!» Из тени в свет — он дольше не продлится. Пелена спадет, наваждение развеется, когда захлопает крыльями стая испуганных голубей и придут «немногие», как говорил Беккет, слова. Я застыла посреди Сан–Марко, глядя в небо, ошеломленная и преображенная. Мне было все равно, что обо мне подумают и не примут ли за сумасшедшую. Жить! Сейчас или никогда, и я выбираю «сейчас». Я буду жить. Необыкновенная Корнелия! Какой дар! И ты, Дзордзон, певец света, ты все это изобразил!

Глава шестая

Почерк был старинный и убористый. Ксерокопия неудачная — видимо, картридж уже заканчивался. Джулиана Датини раздвинула над текстом кронштейн увеличительного стекла с подсветкой, которым пользовалась в таких случаях. Джулиана относилась к тем высококлассным переводчикам, к которым выстраивались очереди желающих положиться на ее компетентность и умение держать язык за зубами. Этот крошечный темный кабинет видел немало выдающихся историков и исследователей. Лидия познакомилась с Джулианой, как только приехала, и знакомство быстро переросло в дружбу, поэтому в плотном графике переводчицы для Лидии всегда отыскивалось окно. Сама Джулиана считала этот график не просто плотным, а изнурительным. Она работала от зари до зари, света белого не видя. Жизнь проходила мимо. Но ведь жить на что–то надо.

И все–таки у нее по–прежнему замирало сердце при виде весточки из былых веков, пусть даже в облике занудного судебного документа или архива, которые ей обычно и доставались. Она уже узнавала в лицо писарей на службе Республики из разных эпох и восхищалась изощренностью некоторых почерков. Но в этом дневнике не было никаких финтифлюшек и завитушек — просто мелкая, аккуратная, летящая и красивая вязь. Даже не вчитываясь, Джулиана сразу поняла, что почерк женский — редкость в ее работе. Наверняка монахиня. Лидия как раз занимается монахинями, значит, какие–нибудь монастырские записи или хроники. Ныла спина. Джулиана делала этот заказ после бесконечного рабочего дня по дружбе, исключительно ради Лидии, новой и на редкость интересной знакомой. Включив компьютер, она принялась за работу, надеясь обработать хотя бы несколько страниц, пока глаза не слиплись окончательно.

«10 июня 1505 года

Вчера мне вновь приснилась Рипоза».

Странно, подумала Джулиана, слишком поэтично для хроники. Мечты о лучшей жизни? Почему бы и нет, мало ли о чем бедняжки мечтали. Поправив очки, она продолжила.

10 июня 1505 года

Вчера мне вновь приснилась Рипоза. Там были папа, и Винченцо, совсем юный. Мы вышли в абрикосовый сад, солнце палило нещадно. Во сне папа поднял меня высоко на руки, и я потянулась к золотистым плодам. Я маленькая, босая, на мне зеленое, присобранное у воротника платье, которое я смутно припоминаю. Нико вертится у отца под ногами. «Тянись, сага!» — велит папа. Он держит меня крепко, но стоит мне протянуть руки, как налетает злой ветер, вмиг потемневшее небо обрушивается на землю, все плоды и листья уносит буря. «Не достаю! — кричу я в страхе. — Папа, мне не достать!» Но папы уже нет. Я проснулась разбитой.

11 июня

Мне пятнадцать, и меня не сломить. На могиле моих дорогих родителей, на портрете той, которую я так и не узнала, я клянусь, что они не зря произвели меня на свет. Они щедро одарили меня. Так говорит Винченцо. И еще с этого дня я зарекаюсь водиться с жалкими душонками. Никогда не стану лукавить сама перед собой. Никогда.

12 июня

Три дня прошло с моего дня рождения, который выдался слишком холодным и серым для чудесного месяца июня. И празднование вышло мрачное. А сегодня тепло и солнечно. Тонзо свиристит под окном, у меня тоже душа поет. Я заполняю этими строками прелестный подарок Дзуане, восхитительную кожаную книжечку, призванную, как он сказал, сохранить мои сокровенные мысли. Очень необычное и вдохновенное пожелание. Дзуане заядлый читатель. Он видит меня поэтессой. Лоренцо подарил мне расшитый шелковы и кошель на золотой цепочке — роскошный подарок от дорогого брата. На какой же праздник, любопытно мне знать, я его возьму? Малышки разрисовали цветами сложенный листок, а внутри обнаружились их имени в россыпи клякс. Анджела таращилась круглыми озорными глазенками, Джемма радостно хихикала, прикрывая рот пухлой ручкой. Папа их обожал бы. Нукка вручила самый большой подарок, завернутый в узорчатую бумагу. Короб для рукоделия. Она следила за моим лицом. Как бы я хотела накинуться на нее со всего маху и задушить сидящего в ней беса. А я только промямлила, что постараюсь выкроить время для рукоделия. А она в ответ елейным тоном: уж постарайся. А глаза — как два ледяных озера. Винченцо только потупился, и улыбка такая жалкая на его добром лице. Ему невыносимо, но роптать он не смеет. Однако позже, когда я разговаривала с Тонзо, он пришел ко мне, в мою комнатку, единственное мое пристанище в этом переменившемся доме, и сообщил лучшие в жизни вести. Раз мне исполнилось пятнадцать, он договорился, чтобы я брала уроки у мессира Луки, здесь, дома. Если выйдет толк и я буду прилежной, меня могут пустить и в мастерскую. В мастерскую! Я кинулась ему на шею. «Господи, спасибо, что ты у меня есть, Винченцо! — воскликнула я. — Я и вправду стану, как ты меня всегда называл, необыкновенной Кларой». Он рассмеялся и поцеловал меня. Вышью для него тапочки, заодно и мегере угожу. Тонзо притих под покрывалом, над лагуной серп растущей луны, впервые за долгие годы мое сердце ликует.

13 июня

Нукка сказала Винченцо, что не пустит мессира Луку на порог — еще не хватало, мол, чтобы нечистые шаромыжники шлялись вокруг, распространяя заразу. Кроме того, если вдобавок к строптивости и кислой мине я и впрямь вознамерилась попирать устои воспитания благонравной девицы, то она с превеликим удовольствием найдет мне пятьсот дукатов и сама соберет мои вещи, чтобы я возвращалась малевать в Ле–Вирджини, а не оскорбляла ее дом.

Я все это слышала. Я читала в папином кабинете — он еще хранит папино тепло, и я туда наведываюсь временами. А она верещала в коридоре, она всегда верещит, когда речь идет обо мне. За что она меня так невзлюбила? Она никогда не была доброй, но после папиной смерти, кажется, ополчилась на меня всерьез. Чем я заслужила эту немилость? Может, она злится, что я горевала сильнее? Почти сразу после утраты наш милый Нико, папин друг и моя отрада, был сослан в Рипо–зу — остается уповать лишь на доброе сердце Виолы. И Бини, моего славного апельсинового кота, который никому не сделал ничего худого, изгнали тоже — от его шерсти ей становилось дурно. Тройное горе обрушилось на меня. Только Тонзо у меня и остался. За него я жизнь отдам.

Нукка объявила, что, поскольку на рукоделие мое без слез не взглянешь, одежду я теперь буду шить себе сама, пока не выйдет хоть что–то сносное. Приходится идти на крайние меры, чтобы заставить меня взяться за ум. Я даром трачу время, говорит она, поджимая тонкие губы на своем поросячьем рыльце. Для моего же блага меня надо наставлять на путь истинный. Она отказывается понимать, чье попустительство довели меня до такого безобразия. Отец пришел бы в ужас. Сейчас я противлюсь, но когда–нибудь я оценю все старания и исполнюсь благодарности. Я только молчу, буравлю ее убийственным взглядом, я не произношу ни слова.

Она хочет ударить меня, отлупить, как лупит молодых служанок, но не смеет, потому что между нами встает Винченцо.

Утром, когда она бушевала в коридоре, я прокралась за портьеру в кабинете, чтобы она не поймала меня за подслушиванием. Я вся дрожала. Зажимала рот рукой, чтобы подавить рыдания, а в ушах звенело. Не знаю, сколько я просидела там, сжавшись в комок. Ох, папа, я бы жизнь отдала, чтобы только на миг оказаться в твоих милосердных руках. Погибло наше счастье. Я, как Тонзо, заперта в клетке. Как, папа, как мне жить без доброты, вечно упираясь в эту гранитную стену, в эту дьяволицу? Она твердит Винченцо, что нужно обеспечить благополучие «сестренок», но сживает со свету еще одну сестру, ту, что знала тебя лучше всех, и которую ты оставил маяться на земле, возносясь в небесный чертог. Горе нашептывает, что лучше мне поискать тебя там, покинув эту мрачную юдоль, где людоедка будет помыкать мной до своей или моей смерти.

Не знаю, чем закончился разговор с Винченцо. Вернувшись к себе, я швырнула ненавистный короб на пол и пинала его ногами, пока Тонзо не переполошился и не закричал от страха. Тогда я опомнилась, вынула беднягу из клетки и приласкала. Милый мой Тонзо. Он коснулся клювом моих губ, а потом щипнул в отместку — я заслужила этот урок за своенравие и неуступчивость. Но ведь я искренна в своих намерениях, не просто тщеславие движет мной. Я не похожа на благонравных девиц, которые только и грезят, что о замужестве. Неважно, что Нукка не пускает меня в свет, одиночество мне не в тягость. Я хочу лишь осуществить свою мечту. Мне нужно овладеть мастерством. Такой создал меня Господь, и Он наверняка желает этого не меньше.

Поднялся ветер. Дождь хлещет, все в тумане. Сильно пахнет морем. Молюсь, чтобы Винченцо победил. Папа, посмотри с небес. Помоги своей несчастной дочери.

Джулиана Датини решила, что сходит поужинать в кафе на площади, а потом вернется и еще часик–другой посидит над переводом до возвращения домой. Ее разбирало любопытство. Кто же она, эта бедная девочка?

— Я разговаривала с твоим мужем, — сообщила Люси. — Он звонил, пока тебя не было, и, судя по всему, упражняется в итальянском, раз сумел убедить Аннуициату позвать кого–то к телефону.

— Энтони? Правда? И что сказал?

— Что понимает, как тебе тут нравится, что надеется как–нибудь со мной познакомиться, что благодарен за гостеприимство, что его родня по матери тоже откуда–то из этих мест, что Италия восхитительна. Просил передать, чтобы ты перезвонила. Очаровательно. Он умеет обаять, да?

— Умеет.

— Тур продлили, он едет в Париж. Так что тебе дают отсрочку. Он пробудет во Франции, по меньшей мере, десять дней, можешь приехать к нему туда. Мне показалось, или он намекал на свою популярность?

— Не показалось.

— Значит, еще несколько недель в запасе, а, Нел? Я так рада!

— А я… сказать, что рада, — это ничего не сказать.

— Разве не странно? Неотразимые мужчины куда милее внешне, чем внутренне. Мне ли не знать. Он наверняка замечательный, но не в силах устоять перед соблазном прокричать о своей значимости. Я сразу узнала эти чары. Альвизе был неотразим, слишком многие его обожали. А павлина не заставишь ходить на поводке.

— Люси! — рассмеялась я. — Это что, древняя итальянская мудрость?

— Может. Разве упомнишь, откуда я что узнала? В моем–то возрасте и с моим–то опытом. Я пророчица.

— Я ему позвоню. Он молодец. Наверное, понял, как мне хочется еще побыть здесь.

— Возможно. А может, ему просто есть чем развлечься. Я бы не стала торопиться с благодарностью. Пока не разузнаешь наверняка.

— У меня был неописуемый день, — поведала я. — Меня оглушило — нет, наоборот, просветило солнцем на пьяцце. Это было как откровение. Не иначе влияние Джорджоне, как думаете?

— Откровение на пьяцце? Как мило. Я сама обычно растворяюсь в цветах — если долго вглядываться в цветок, попадаешь совершенно в другой мир. А потом, возвращаясь обратно в наш, не сразу приходишь в себя. Соглашусь насчет «Бури». Мне тоже всегда виделся в этой картине особый замысел — только у Джорджоне он передается в образе прекрасной женщины.

— А вам она тоже кажется немного крупноватой? Относительно остального пейзажа?

— Она, несомненно, выделяется. Там, по сути, только она и пейзаж. Потому что, видимо, она и воплощает пейзаж. Вот тебе моя заумная теория. Скоро смогу потягаться с Рональдом, — Люси рассмеялась, — он–то явно без ума от этой картины.

— Да, она такая и есть, «Буря», — потрясение, экстаз.

— Экстаз, передать который стоит огромного мастерства.

— А ведь художник был очень молод.

— Бурные времена, дорогая моя. Вдохновение разлито в воздухе. Вообще–то, Нел, я хотела с тобой посоветоваться. Мне немного совестно перед Ренцо. Мы его забросили, а его это всегда обижало. Что делать?

— Маттео ему не доверяет. И небезосновательно, по–моему.

— Возможно. Но все–таки чем–то с ним надо поделиться.

— Поделимся обедом и множеством неизвестных. Он ведь захочет посмотреть фреску, а Маттео против. Приоритеты ясны, разве не так?

— Конечно, — улыбнулась она. — Без приоритетов никуда.

— Как говорит Лидия, Таддеа сперва совершенно не переживает по поводу затворничества, даже удивительно. Жизнерадостная, интересуется вестями извне. Там у нее еще тетушка и кузина. Ее больше заботит Клара. В гостевой устраиваются встречи с родными, ее брат Джакомо всегда приходит, не пропускает, забавно. Он свет ее очей, приносит ей подарки — прекрасный плащ, написанные им самим картины. Она тоже рисует. Они состязаются в живописи, а еще в пении — и она вроде выходит победительницей. Он принес в монастырь кукольный театр. Она разыгрывает брата — например, запекает гальку в пирог, а он в отместку грозится сдать ее настоятельнице за покушение на убийство. Она совсем девочка, не старше четырнадцати. Это вначале. Дальше несколько страниц с упоминаниями про отца и мать, любимый дом, собак, ребенка ее замужней сестры, а потом записи вдруг обрываются и возобновляются уже гораздо позже. Наверное, у нее не поместились в шкатулку все эти жизнерадостные заметки, и она решила оставить только те, где речь о Кларе. Здесь у нее совсем другой тон, серьезный и задумчивый. И почерк уже взрослый, по словам Лидии. Интересно, сколько лет прошло? Она упоминает первую встречу Клары с Z, Джакомо при этом тоже присутствовал. Это было чуть раньше, она упрекает Клару в скрытности. Но теперь Клара поделилась подробностями: там играла чудесная музыка и Джакомо пел. Клара жалеет, что не было Таддеа, она бы тоже спела. Клара говорит, что Z ее покорил, он всех покорил, он сам пел как ангел. Он близкий друг Винченцо, необыкновенно красивый и интересный. И очень взрослый. Клара думает, что вряд ли он ее заметил. Таддеа пишет о работе Клары, которая всех поразила, хотя донна Томаса всегда говорила, что ей нет равных. Мессир Лука высказывал Винченцо восхищение, что нашел такой бриллиант. О чем она? И все равно, говорит Таддеа, эта женщина никак не оставит Клару в покое, оскорбляет ее и не дает видеться с сестренками. Как горько было бы ее отцу узнать, кого он привел в свой дом. Следующий лист. «Клара попросила меня обозначать Z этим знаком, так что я исправила», — пишет Таддеа. Клара боится N, говорит, та с нее глаз не спускает. Клара уже много раз встречалась с Z, она упоминает общих друзей — здесь очень отчетливо ощущается тоска самой Таддеа, бедняжка. Z все–таки ее заметил — а кто бы не заметил Клару? И восхищен, часто с ней видится, отмечает Таддеа. Клара понимает, что влюблена, и (это уже по мнению Таддеа) чувства ее захлестывают. Винченцо догадывается, но не попрекает. Он предан Z как другу. Если N узнает, быть беде. Таддеа считает, N много на себя берет. На последующих страницах отношения растут и крепнут. Таддеа беспокоится, как бы тайна не вышла наружу, опасается за Клару, боится, что та подвергает себя опасности…

— Еще бы она не подвергала себя опасности, — заметил Маттео.

— Жаль, что тут сплошные полунамеки, никакой конкретики, — посетовала я.

— Может быть, у Клары найдутся подробности, если она, конечно, тоже не шифрует все подряд. Хотя что ей еще делать, если вокруг рыщет злобная N.

— Там еще есть, Маттео, но очень кратко и сжато. Как думаешь, сколько лет все это длилось? Даты там не проставлены, но видно, как время течет.

— «La Tempesta» была создана — когда? — в тысяча пятьсот четвертом или около того, да? Дневник Клары начинается в тысяча пятьсот пятом году, тогда она своего Z еще не знала. Оба умирают в тысяча пятьсот десятом? Значит, пять лет, но какие из них описаны тут?

— На последних страницах Таддеа совсем замыкается. На нее что–то давит, и понять ее все тяжелее. Обрывочные заметки, невозможно угадать, сколько времени проходит между записями. И вряд ли она продолжает вести собственный дневник — такое чувство, что всем уже не до радостей.

Мы устроились в гостиной на диване. Я зачитывала переведенные Лидией заметки Таддеа, а Маттео с закрытыми глазами лежал, положив голову на подлокотник.

— А если вкратце, что там происходит? — спросил он.

— Если совсем вкратце, — перелистывая оставшиеся страницы, резюмировала я, — то Клара снова тут, непрекращающиеся проблемы с N; Клара, видимо, помолвлена. Таддеа готовит подарок, снова проблемы дома, Таддеа боится за Клару, Клара заболевает, Клара снова тут, Клара в изгнании, Клара возвращается, Таддеа рада, Z заболевает, его, судя по всему, доставляют сюда, тут теперь лечебница, он умирает. Донна Томаса помогает Кларе. Все. С подробностями небогато.

— К тысяча пятьсот десятому году на монастырь уже начали наседать, после поражения от Камбрейской лиги, о котором говорила Лидия, — заметил Маттео, — хотя пока еще вполсилы. В Венеции перемены, закручивание гаек, поиски виноватых. Начало конца, хотя прежний порядок более или менее сохранялся до Контрреформации. Интересно выходит, когда что–то заваривается в начале века, а потом целое столетие не может разрешиться. Перемены идут медленно, никто не знает, как относиться к новому.

«Правда жизни, Маттео, — подумала я. — Ты об этом?»

— Клара со своим Z попали прямо в водоворот, и их унесло. Мне они представляются кем–то вроде просвещенных, провидцев — они просто ушли первыми. А прочие остались мучиться. У Катены влияние Джорджоне отмечается гораздо позже. Словно он только потом постиг. Надо будет пойти посмотреть на его произведения.

— А ты знаешь, — вспомнила я, — что Люси беспокоится насчет Ренцо?

— В каком смысле?

— Что мы его бросили. Она волнуется, что его это обидит.

— Так отведи его в Академию, пусть поделится мыслями насчет Джорджоне, скажи, что мы интересуемся неоплатонизмом. Представь нас полными идиотами. Он легко поверит. Скажи, что фреска ставит нас в тупик, ничего не можем разобрать.

— Неоплатонизм?

— Философия эпохи Возрождения: гармония, природа любви, божественное.

— Любви? Он, надеюсь, ограничится теорией?

— Он не упустит шанса поразглагольствовать о природе любви перед Люси. И потом, он ведь как–никак крупнейший специалист по Ренессансу. Один из. Узнаешь много нового. И мы тоже, если до нас донесешь.

— Маттео!

— Я не в том смысле, что ты все перезабудешь. Просто от его речей заснуть можно. К тому же он будет распускать хвост, и ты стушуешься. Люси начнет рассказывать ему, какой он гений, а ты будешь думать, как бы половчее слинять. Прости, я, пожалуй, перегибаю. Просто он меня выводит.

— Я буду слушать внимательно. А Люси с ним справится.

— Синьора с кем угодно справится. Не хочу подпускать его к фреске. Слишком она прекрасна.

— Да. Люси говорит, эта девушка — богиня.

— Но Рональду покажем?

— Да. Дух захватывает.

— От чего?

— От всего.

Маттео наконец открыл глаза и посмотрел на меня.

— Захватывает, да, но по правде ли это?

— Что?

— Все.

В комнату просеменил Лео, за ним вошла Люси с книгой в руках. Кинувшись к нам, песик запрыгнул на диван и покрыл мое лицо поцелуями.

— Лео, как ты можешь! — воскликнула Люси. — На моих глазах? Идите сюда, вы оба, я вам кое–что покажу. Поразительная вещь. Сходство не полное, но очень близко. Пойдемте, пойдемте.

Она направилась наверх, в комнату с фреской. Мы послушно двинулись за ней.

Фабио и Альберто на сегодня уже закончили, но в огромное незанавешенное окно еще лился свет. Бархатистая вуаль на фреске стала еще на один слой тоньше, краски ярче. Она ничуть не потускнела за время заточения. Люси, встав между нами, раскрыла книгу. «Портрет Лауры».

— Видите?

Мы завертели головами, глядя то на фреску, то в книгу.

— Да, — наконец ответил Маттео. — Кажется, видим.

— Но она изменилась, — заметила я. — Стала суше, не такая юная. Скулы четче. Выглядит мудрее, жестче. А волосы те же, и глаза.

— Да, и при всей безмятежности, — подхватила Люси, — в ее лице есть какая–то… не знаю… отстраненность, словно она видит то, чего не видим мы, ее что–то притягивает. Она смотрит сквозь нас.

— На что–то, куда направлен свет из–за ее спины, — догадался Маттео. — Этот свет ее манит, ведет за собой. Наш взгляд стремится туда же, к тому, на что смотрит она, только оно в буквальном смысле недостижимо.

— А лев смотрит на нее, — вставила я.

— Да, лев наблюдает за тем, как она смотрит, — подтвердила Люси. — Очень впечатляющий прием. Неужели это наша малышка Клара?

Мы помолчали, разглядывая ее отрешенное лицо.

— Жаль, не видно лица у той, что наверху, — посетовала я.

— Она не хотела его показывать, — ответила Люси.

— Если это Лаура, — рассуждал Маттео, — и если удастся получить на сей счет мнение авторитетных специалистов, то связь будет установлена. А еще этот венок, похоже на лавры — повторяющаяся символика или, возможно, намеренная отсылка. Это все точно неспроста, судя по нашим находкам. Правда, и они пока ничего не значат — за исключением шкатулки. Шкатулка ошеломила даже Рональда, а его не назовешь восторженным любителем. Надо выяснить насчет «Лауры». В подписи должен быть какой–то намек. Там говорится о заказчике, но какой может быть заказчик, если это портрет любимой? Смог бы он отдать его кому–то? Или продать?

— А еще этот портрет слишком откровенный, — вставила я.

— Да, намеренно откровенный. Позже он станет автором первого великого изображения возлежащей обнаженной женской натуры, и тоже не зовущей и манящей, а грезящей, завороженной, как здесь. Посмотрите на эту девушку, — Маттео показал на «Портрет Лауры», — сколько чувственности и в то же время целомудрия. Она преподносит себя, но самым эстетичным образом. Эротичная и невинная. Две Венеры в одной.

— Сможем ли мы когда–нибудь это постичь? — спросила Люси.

— Очень надеюсь, — ответил Маттео.

— Надо еще дождаться новостей от Клары, — напомнила я.

— Да, — подытожила Люси, — Клара — ключ ко всему. Надо будет показать Рональду. Посмотрим, что он скажет. И Ренцо тоже, но сперва развлечемся. — Она подмигнула Маттео, а потом обвила нас обоих руками за талию, притягивая к себе.

— Вот увидите, — рассмеялась она, — история искусств нас не забудет!

16 июня

Письмо от Таддеа. Уговаривает заглянуть к ним. Донна Томаса интересуется, как мне живется дома. Я их не видела уже несколько месяцев. Как мне горько тыкать непослушной иглой в это недоразумение под видом одежды, когда в монастырском доме рисуют и поют. Какая веселая жизнь у монахинь… Даже дорогую донну Томасу рассмешило мое неумение управляться с этой невыносимой иглой. Таддеа спрашивает, виделась ли я с Джакомо и ходила ли на бал к Бонвичини. Никого не видела. Она приглашает меня на встречу со своими в гостевой зале через две недели. Будет праздничный стол, Джакомо обещал кукольный театр. Попрошу Винченцо меня сводить. Нукка не будет возражать, ей, чем ближе я к монастырским стенам, тем радостнее. Может, она позволит мне новое платье по такому случаю, надеясь, что больше мне ничего такого не понадобится. Господи, только бы не разрыдаться на глазах у друзей.

20 июня

Винченцо с Нуккой закрылись до вечера в папином кабинете. Напомнило папины разговоры с ней, с этой мегерой, когда она только истерично рыдала и жаловалась. Я тогда была маленькой, и няня Биче меня старалась поскорее увести, но я тоже начинала плакать и проситься к папе. А сегодня я стояла в конце коридора, пыталась подслушать, но не получилось. Когда дверь начала открываться, я шмыгнула к себе. Винченцо ушел куда–то. А я успела на бегу расслышать, как Нукка кричит на бедняжку Пьеру.

К ужину Винченцо не вернулся. Малышки болтали за столом, а их озорники братья толкались и дразнились. Дзуане и Лоренцо разговаривали между собой. Нукка и я молчали. Я разбита тиранкой наголову.

Поздно вечером видела из окна одинокую белую голубку, летящую в струях иссиня–сливового воздуха над каналом. Одна, ни стаи, ни друзей. Такая одинокая и прекрасная. Ее не принимают, потому что она отличается от остальных цветом оперения. Интересно, она сознает свою красоту или только переживает из–за одиночества? Я смотрела, как она то взмывает вверх, то ныряет вниз, пока не спустилась темнота и голубка не вернулась на свой одинокий насест. Так мне кажется. Такие вот у меня невеселые думы.

24 июня

Сегодня папин день рождения. Мы — Винченцо, Дзуане, Лоренцо и я, — как и в прежние скорбные годы, понесли цветы в церковь Сан–Джаниполо. Посидели в нашей часовне. Глупо так говорить, но все же как приятно снова ощущать нас всех одной семьей. Ангел над могилой матери всегда казался мне добрым вестником, несущим ее любовь так рано осиротевшей дочери. Папа рассказывал про этого ангела, когда я была маленькая. Он говорил, у мамы было такое нежное и прекрасное сердце, каких не сыщешь на этой земле. Теперь они снова вместе, и ему, наверное, хорошо.

Мы сидели молча. А потом Дзуане и Лоренцо отправились состязаться на лагуну. Я не смогла сдержать слезы при мыслях о папе. Винченцо обнял меня, и я уткнулась в его плечо. «Не бойся, Клара, — сказал он, — все будет хорошо». От этих утешений я окончательно размякла и разрыдалась, изливая свое отчаяние. Винченцо очень добрый и благородный, не такой веселый и открытый, как папа, но тоже молодец. Он пересказал мне свой разговор с Нуккой. Он ее не винит, считает, что в ответе и за нее тоже, но она не должна препятствовать воплощению дара, которым наделил меня Господь и который Винченцо намерен во мне развивать. Винченцо отличный художник и большой знаток; он преклоняется перед благородством человеческого духа и свято верит, что в нем, в духе, отражено величие самого Господа нашего. Он уговорил Нукку, что мне необходимо учиться, что здесь нет ничего неприличного, что это благословение Господне и что он просто требует этого как глава семьи. «Неужели она так просто сдалась? — удивилась я. — Не может быть. Наверняка что–то затеяла. Что она потребовала взамен?» «Пони для мальчиков в Рипозе, — ответил Винченцо, — и учителя танцев для девочек». Для толстушки Джеммы? Меня разобрал такой смех, что даже серьезный Винченцо не удержался. Благослови тебя Господь, мой добрый брат, ты достойный сын своего отца.

10 июля

Мессир Лука приходил уже десять раз. В первый его приход Нукка сделала вид, что не слышит его приветствия, когда я вела его в кабинет. А после его ухода она велит Пьере раскрыть все окна. Он щуплый, нервный, с жидкими волосами, неряшливый, и запах от него действительно, честно говоря, такой, что глаза режет. И все равно он добрый и знающий учитель. Перспектива дается трудно, но я начинаю осваивать ее премудрости.

Надо неукоснительно сводить все к исчезающей вдали точке. Мне кажется, в этом есть что–то поэтическое — что все стремится к неведомому. Очень не хватает настоящего пейзажа, пока делаю маленькие зарисовки садиков. По садикам мне гулять разрешено.

Синьоре Видали — хозяйке высокой пальмы — так понравился мой рисунок, что она попросила его на память и подарила мне красивый браслет. «Вы моя первая заказчица, синьора!» — сказала я. Она знала маму. Мессир Лука тоже мной доволен и похвалил меня перед Винченцо.

Я просто купаюсь в похвалах. Мессир Лука находит мой дар добиваться сходства «на удивление редким». Но я всегда так умела. Папа вставлял картины Дзуане и Лоренцо в рамки, которые я сделала, когда мне было одиннадцать. Почему я не написала папин портрет?

Нет времени на другие мысли, кроме как о том, чтобы совершенствоваться. Я начала вышивать домашние туфли для Винченцо, тайком, вечерами. Вышью ему корону за то счастье, которое он мне подарил.

23 августа

Я сама от себя в изумлении! Надо спрятать эти записи, иначе мне конец. Призналась мессиру Луке, что хочу изучать строение человеческого тела. Я не разбираюсь в анатомии, но пейзажи мои уже гораздо лучше.

Хочу поэтического настроя, как у мессира Беллини, по словам Винченцо.

Мессир Лука принес мне деревянную шарнирную куклу. Я не смогла сдержать смех при виде этого уродца и хохотала так, что мой добрый учитель тоже не удержался. Я же не марионеток собралась рисовать! Вчера поздней ночью мне не спалось из–за жары, а в окно лился серебристый лунный свет — и меня посетило вдохновение. Схватив бумагу и мел, я сбросила сорочку и, глядя в большое зеркало, зарисовала себя во всех возможных позах. В этот неурочный час, в непривычном свете мне казалось, что я вторглась в запретный мир. Это было просветление.

А потом я, не одеваясь, подошла к окну и встала там в лунном свете. Все замерло, внизу мягко плескалась вода, остро и волнующе пахло морем. И душа взволновалась. Хотелось поднять парус и выплыть в темноту, где водятся великолепные воздушные создания, которые распахнут огромные мягкие крыла и отнесут меня в небесный чертог. Я словно наяву почувствовала их теплые и сильные объятия, под ложечкой сладко засосало, ноги ослабли, и меня пробрала дрожь, несмотря на жару. Так я и стояла, дрожа, завороженная своим видением и мерцанием лилового неба, пока ночь не пошла на убыль и ранние баржи не потянулись по каналу. Я подманила Тонзо, чтобы он поцеловал и успокоил меня, натянула сорочку и легла без сна. Надо как можно тщательнее спрятать эти наброски, она роется в моих вещах. Ох, что будет, если рисунки найдут! Но какое же блаженство! Я словно соткана из воздуха!

3 октября

Замечательная выдалась неделя, поистине чудесная. Добрый ангел осенил Клару своей улыбкой. Нукка с детьми уехала в Падую к родным, и еще десять дней ее не будет. В доме распахнуты все окна! Случилось два великих события. Первое: мессир Лука сказал Винченцо, что я бриллиант. Винченцо рассмеялся и сказал, что мы здесь все бриллианты. Мессир Лука показал ему мои пейзажи с людьми и портреты, которые уже становятся лучше, несколько в три четверти и один с мессиром Лукой в образе Петрарки. Я его писала специально для Винченцо, зная, что его это позабавит. И он действительно смеялся от души. Винченцо боготворит Петрарку, он зачитывал мне его прекрасные стихи. Винченцо мной доволен и позвал к себе в мастерскую, раз другие пути для меня заказаны. Мне разрешат стать настоящим художником! Когда мессир Лука назвал меня «исключительной», в глазах Винченцо блеснули слезы. Я тоже, конечно, не сдержала слез — от любви к своему великодушному брату и от предвкушения тех горизонтов, которые передо мной открылись.

Если что–то и может сравниться с тем счастьем, то лишь произошедшее двумя днями позже. Винченцо устраивал званый вечер и позволил мне — нет, пригласил меня — присутствовать. Не просто появиться перед гостями, сделать реверанс и уйти, как будто мне семь лет (так было бы при Нукке, она старательно меня выдерживает в четырех стенах).

Винченцо привел Джиневру, которая сшила мне несколько платьев, самое красивое из них — бархатное фиолетовое с золотой тесьмой. Этот щедрый дар меня смутил, но зато сам вечер… Я словно побывала в раю. Пришли друзья отца, дорогие гости для нас, и друзья Винченцо, в том числе и Джакомо, который вырос в настоящего красавца.

Я до боли расстроилась, что Таддеа не могла прийти. Я ей, конечно, все расскажу, но мы обе понимаем: лучше один раз увидеть… Изысканное угощение, вино, смех. Лючия и Августин, служившие нам долгие годы, тоже радовались, что в доме снова праздник. В какой–то миг мне почудился папин смех. Я вздрогнула, оглянулась кругом и подумала: да, вот таким папа любил видеть этот дом. Он шлет нам свое благословение.

Винченцо привел друга, которого я раньше с ним никогда не встречала. Рослый красавец. Когда он заиграл на лютне и запел, все притихли и смотрели в немом восторге, словно ангел спустился к нам с небес или сам Орфей. Я не знаю, как его зовут, но увидела его во сне. Мне снилось, что мы плывем на лодке в ночной темноте. «Как тебе нравится море?» — спросил он. Разве не странно?

7 ноября

От счастья у меня, кажется, растут крылья. Я уже много раз приходила в мастерскую. Винченцо выделил мне местечко для работы. Через огромные окна в мастерскую льется свет. Это piano nobile[30] полузаброшенного ныне палаццо. Мой уголок, хоть и не у окна, кажется поистине райским. Все остальные — помощники, которые готовят холсты и смешивают краски, и приятели Винченцо по мастерской — все очень добры и готовы помочь, хотя сперва не смогли сдержать удивление. Словно к ним привели кролика или русалку, а она вдруг возьми да и усядься за мольберт. Когда приходили натурщики — люди, которые нам позируют, часто без одежды, — сперва все смущались из–за меня, но вскоре углубились в работу. Теперь ко мне уже все привыкли, потому что я отношусь к делу так же серьезно, как они, и у меня хорошо получается. Как же прекрасны эти тела! В них нет ничего постыдного или скверного, ведь они творение рук Божьих. Смешно даже подумать, что бы сделалось тут с Нуккой, какую епитимью ей пришлось бы на себя наложить, чтобы отмолить грех. А донна Томаса, я уверена, всем сердцем одобрила бы мою учебу.

Было поздно. От люминесцентной подсветки в лупе у Джулианы болели глаза. Выключив линзу, она посидела в полумраке, вспоминая, о чем ей мечталось в пятнадцать лет. Переводческое ремесло в эти мечты не входило. Она вспомнила смерть отца, летние ночи в маленьком городке недалеко от Падуи; ночи; напоенные благоуханными ароматами; вспомнила свое одинокое юное тело, вытянувшееся стрелой. И никого… Она выучилась, переехала в Венецию, открыла это маленькое бюро. Джулиана вздохнула. Потерла веки, выключила компьютер, собрала вещи, вышла в коридор и заперла дверь. Спускаясь по темной лестнице, она гадала, придет ли когда–нибудь к ней счастье.

Мы с Люси, как и планировалось, пригласили Ренцо в Академию, поговорить о живописи начала шестнадцатого века. Потом мы собирались угостить его обедом. Огромный и внушительный в своем твидовом костюме, он водил нас по залам, останавливаясь блеснуть эрудицией перед тем или другим шедевром и так энергично жестикулируя тростью, что смотрители напрягались. Люси он окружил подчеркнутой заботой. Мы надолго задержались перед работами Джованни Беллини и Карпаччо. Скоро поднимемся по лестнице, и перед нами предстанет «La Tempesta».

— Ренцо, — спросила я, — а что такое неоплатонизм?

— Неоплатонизм, детка? Вряд ли удастся рассказать вам в двух словах.

— Ну, если вкратце? Вас не затруднит?

— Ну что же. — Он вздохнул. — Философское учение, выраженное в работах Плотина, жившего в третьем веке, — вещал он нудным тоном, продвигаясь по галерее, — В основе лежит метафизическая парадигма «Единое–Ум–Душа», под которыми приблизительно подразумевается божественное, понимание божественного и материальный мир, который, как постулировали неоплатоники, происходит из души. Как видите, человеческий разум находился у них в непосредственной связи как с божественным, так и с эмпирической действительностью, и тем самым они провозглашали человека способным соединять божественное присутствие с материальным миром. Крайне важный постулат для Возрождения, оперировавшего понятиями гармонии и пропорций, красоты как отражения высшего предела, подразумевавшейся в математике, музыке, астрономии, мистицизме и так далее, даже в алхимии, — везде и повсюду, где пытались приблизиться к недостижимому царству совершенного. Как вам?

— А как он проявлялся в искусстве?

Очередной обреченный вздох.

— Ну, если в двух словах, то присутствующая в мире красота «пробуждает внутренний образ души», как утверждал Микеланджело, подразумевая под образом душу, стремящуюся к своему божественному источнику. Физическая красота в искусстве отражает красоту души. И, разумеется, в основе неоплатонизма лежит любовь, божественная и мирская, две Венеры, два пути. Платон провозглашал любовь связующей силой для всего. Божественное являет себя в красоте. Любовь дар красоты, а значит, божественного. Поэтому в тот период очень много чудесных изображений обнаженной натуры — тело как внутренняя сущность. В природе тоже проявляется божественная парадигма, она открывает страждущему духу второй путь. В бессистемном на первый взгляд движении неизбежно обнаруживается скрытый порядок, гармония, совершенство. Довольно изысканно и мудро, вам не кажется?

— Значит, искусство Возрождения скорее духовное? Не только религиозное?

— Я бы сказал, оно стало более духовным, если вам так это слово нравится. Неоплатонизм предполагал более активное вовлечение — в отличие от средневекового ритуального поклонения Господу. Неоплатоническая душа стремилась вырваться из низости к ясности, трансцендентному единству и так далее. Взяв идею у язычников, христианизировав ее в какой–то степени, неоплатоники тем не менее возводили человека в абсолют. Божественное, ранее обитавшее лишь на небесах, теперь становилось неотъемлемой частью окружающего мира. Живописцы силились проникнуть в священную парадигму и запечатлеть то, что удастся подглядеть. Вот вам, пожалуй, и весь вводный курс по неоплатонизму для девушек. Ха–ха. Надеюсь, список литературы вам не нужен? Боюсь, его вам будет осилить трудновато.

— «В прекрасном — правда, в правде — красота, вот все, что знать вам на земле дано»?[31]

— Примерно так. Независимо от того, что говорил Шелли.

Шелли?

Мы дошли до «La Tempesta». Люси бросила полный ужаса взгляд на «Il Vecchia». Забавно, подумала я. «Старуха» ведь на самом деле куда моложе Люси — жизнь тогда была суровая, а Люси такая сияющая, по–прежнему красивая, с горящими глазами, с девчоночьим кокетством и еще вполне способна кружить головы. Col tempo… Либо эта надпись еще более многозначна, чем может показаться, либо Люси — очень удачное воплощение божественного.

— Предполагают, что это мать Джорджоне, — прокомментировал Ренцо.

— Ренцо, о чем эта картина, как ты думаешь? — поинтересовалась Люси, обращаясь к предмету нашего основного интереса. — Она такая захватывающая и таинственная.

— Ну, дорогая моя, кто же может знать? — ответил профессоре. — Мнения расходятся настолько, что даже скучно. Сам Джорджоне, по сути, призрак. Я бы сказал, тут на редкость непостижимая аллегория.

Ренцо обрушил на нас целый ворох теорий — мифологию, философию, пасторально–поэтические коннотации, герменевтический символизм…

— Очевидны буколические мотивы, — продолжал он, — классические, разумеется, многогранные смыслы, замысел художника — кто в него проникнет? Меня здесь, прежде всего, восхищает необычность, эта неземная атмосфера — кардинальная структурная перестройка. Предположительно, таких пейзажей с людьми на фоне была целая серия, не дошедшая до нас. У Микиэля[32] они упоминаются, но мы их не видели. А возможно, тут приложил руку Вендрамин, именитый заказчик и покровитель Джорджоне, высказавший определенные пожелания насчет сюжета картины. Мир полон тайн, которые нам не суждено разгадать, и эта картина принадлежит к их числу.

— Эта картина берет за душу, — призналась Люси. — Столько лет ее не видела… Люди на переднем плане будто в другом измерении, верно? Словно не ведают, какая гроза вот–вот разразится у них за спиной. Мне кажется, тут множество отдельных миров. Даже в деревьях и то бурлит какая–то своя жизнь, все откликается, все живет. А вода! Это не сон, это скорее видение, так мне всегда казалось. Волшебный свет. Великолепная полускрытая луна — это ведь луна? Я и забыла, какое чудо эта картина. И эта красавица в легкой накидке.

— Да, именно, — согласился Ренцо. — Лорд Байрон тоже восхищался этой особой, написал о ней другу — неудивительно. Ха–ха! Все, дамы, время поджимает, нам надо еще посмотреть великого Веронезе и прихватить Тициана с Тинторетто, чтобы стало ясно, что происходило дальше с нововведениями вашего Джорджоне. А ловелас он был большой, это да. Заразился чумой от любовницы. Некоторые считают, что это ее он здесь и изобразил, Чечилию, но, впрочем, не важно. Пойдемте дальше.

Переглянувшись, мы с Люси двинулись за ним.

За незабываемо изысканным обедом, который Люси устроила в «Баре Гарри», любимом заведении Ренцо (приятно было наблюдать, с каким почтением отнеслись к ней циничные официанты, начисто проигнорировавшие в свое время нас с Энтони), мы сперва разговаривали о всяких пустяках, но потом Ренцо поинтересовался фреской, снова отозвавшись о ней как о шедевре. Люси ответила, что работа продвигается и что очень скоро нам понадобится его экспертное мнение. Профессоре, кажется, удовлетворился и больше вопросов не задавал.

Люси и Ренцо снова вспоминали детские годы — единственное, как мне кажется, что их связывало. Из всяких косвенных намеков постепенно выяснялось, что Ренцо всегда был влюблен в Люси и считал, что в один прекрасный день она выйдет за него замуж. Насколько Люси отвечала ему взаимностью, понять было сложно. Люси не особенно поддерживала тему. Мне показалось, он вбил себе в голову, возможно без всяких на то оснований, что они созданы друг для друга, поскольку выросли вместе. Когда в эту идиллию вдруг ворвался Альвизе и мгновенно завоевал Люси, Ренцо уехал в Англию — молодой, страдающий от несчастной любви, обозленный… В «долгую ссылку», как он сказал. Он остался холостяком, но обрел огромный научный вес, получил кучу званий и регалий и в довершение всего — кафедру в престижнейшем университете. Ему явно доставляло удовольствие поддразнивать Люси этой вымышленной изменой. Как–то по–женски. Не думаю, что она хоть когда–то рассматривала профессоре в качестве кандидатуры, пусть он даже неплох собой и прячет под всей этой напыщенностью и авторитетом чуткое любящее сердце. Вряд ли он продолжал питать на ее счет какие–то надежды и хотеть чего–то, кроме почтения и проливающих бальзам на душу угрызений совести. Похоже, в этих своих хоромах при клубе Ренцо вел весьма насыщенную личную жизнь, которую ни на что бы не стал менять. Люси сумела легко и непринужденно приправить изысканный обед и комплиментами, и оправданиями. Профессоре был польщен, мы приятно провели время. Ренцо у нас в кармане. Женщины справились. Я внутренне ликовала, пока не услышала последнюю реплику профессоре, поднимавшегося из–за стола. Он хочет выступить в клубе с докладом под названием «Неизвестные шедевры. Сенсации бесконечны?» Ха–ха! Он надеется, что мы придем. Приводите Маттео, ему понравится.

— Что ему известно? — спросила я, не сбавляя поспешного шага, как только мы остались с Люси вдвоем.

— Не знаю.

— Рональд?

— Нет, наверняка нет. Ни в коем случае нет.

— Сделал выводы из увиденного в тот раз?

— Не знаю. Он чует, что дело движется. Подозревает нас. Он умен и расчетлив. И проницателен. А мы все время о Джорджоне.

— Может, хочет застолбить? Так, на всякий пожарный?

— Не исключено. Жуткий человек. Он видел, как напрягается Маттео. Знает, что другие специалисты приходили и заинтересовались. Ему многое известно. Боюсь, я совершила ужасную ошибку…

— Но без него не было бы ни Лидии, ни Рональда. Он не в курсе насчет писем и дневника. Он не видел ларец! Значит, он может опираться только на домыслы. Пугать нас, делать вид, что опережает. Но все самое важное у нас. Он думает, что фреску нарисовала монахиня.

— Наверное.

— Маттео расскажем?

— Конечно. Да, думаю, ты права, этот доклад нужен ему лишь для того, чтобы потешить самолюбие, иначе он делал бы его не в клубе. Ох, надеюсь, мы справимся сами. Жуткий тип, лишь бы все испортить.

— Мы под давлением, Люси.

— Дорогая моя, это просто бомба замедленного действия.

Она взяла меня под руку, и мы решительным шагом направились домой.

Поутру Джулиана неохотно уселась за компьютер. Дневник будоражил душу, всю ночь ей снились беспокойные, зовущие сны. Ей было не по себе, но перевод, хочешь не хочешь, доделывать надо, а до конца еще далеко. Как странно сознавать, у них с этой девочкой на двоих одна Венеция, только Джулиана уже перестала замечать окружающую красоту, превратила свою жизнь в беспросветные серые будни. Ей нет еще и тридцати. О чем она мечтала, чем хотела заниматься? Так много всего. «Пусть что–нибудь случится, — пробормотала она. — Хоть что–нибудь. Чума на тебя, Лидия». Она включила люминесцентную подсветку.

10 ноября

Он приходил сюда. Он не только сладкоголосый певец, но еще и художник. Его зовут Дзордзи, и он будет работать в мастерской. Для Винченцо это большая честь, он говорит, что Дзордзи набирает популярность. Они познакомились сто лет назад в мастерской мессира Беллини. Винченцо говорит, на его счету замечательный запрестольный образ, религиозные полотна, портреты дворян и, что гораздо занимательнее, миниатюры на холсте и дереве, пейзажи, обычно с людьми, которые знать заказывает для своих коллекций. Там не религиозные мотивы, они написаны на древние сюжеты и учения, содержащие, по словам Винченцо, систему, позволяющую приблизиться к совершенству вселенной.

Я не до конца понимаю, что он имеет в виду, но я видела пейзажи Дзордзи — они завораживают и полны тайн. Как ему удается сделать их такими? Я спросила у Винченцо. Он отшутился, что Дзордзи видит все насквозь, он колдун. Вот бы и мне это постичь. Я тоже хочу видеть насквозь, поэтому подглядываю за работой Дзордзи — стараясь держаться как можно тише и незаметнее. Он пишет быстро, проворно, полотно меняется с каждым мазком; его метод трудно уловить. Он добр ко мне, хвалил мои рисунки, предлагал помощь, называет умницей и сметливой ученицей. В разговорах с Винченцо прозвал меня в шутку Клариссима Неожиданная. Сперва я перед ним невероятно робела. Он окружен почетом и восхищением, а я вспоминаю свой сон и краснею каждый раз. Но теперь я к нему уже привыкла и могу разговаривать с ним как все, даже пошутить. Но когда он подходит ближе и становится рядом, мне приходится сильно стискивать руки, чтобы унять дрожь. Поднимаю глаза от работы и вижу, что он на меня смотрит. Он улыбается и дурашливо взмахивает кистью — а иногда просто улыбается. Трудно сосредоточиться. И я едва осмеливаюсь называть его Дзордзи. Как же глупо я, должно быть, выгляжу. В мастерской посмеиваются и судачат, что за ним охотятся знаменитые красавицы и выдающиеся умницы. Он пользуется большой известностью. Не хочу показаться простушкой и дурочкой.

Джакомо здесь тоже бывает и иногда пишет с нами вместе. Он оказал мне небывалую услугу. Выступил моим заказчиком! Заказал написать портрет Таддеа. Какая будет радость! Я снова смогу работать в монастырском доме. Попробую вглядеться в Таддеа и увидеть ее насквозь. Ей будет смешно. Жаль только покидать мастерскую, пусть даже ненадолго.

21 ноября

Жизнь здесь течет своим чередом. Донна Томаса, по–моему, настоящая святая, если такие вообще бывают на земле — мудрая, прекрасная, милосердная и остроумная. Она вознесется на небеса, как святая Чечилия, — в фанфарах и славе. Вряд ли этим девочкам, среди которых у меня есть хорошие подруги, легко смириться с этим затворничеством (хотя мне говорят, что не такое уж оно и затворничество), но они избраны донной Томасой и приобщаются к добродетели и знаниям. Я знаю, потому что жила среди них и мне это пошло на пользу. Я обязана ей собой и своей жизнью, но все же не хочу искать судьбу в монастыре. Донна Томаса все равно меня любит. Таддеа приходит каждое утро, и мы принимаемся за работу. Ей трудно удержаться от бесконечной болтовни, но я требую, чтобы она сосредоточилась на самых сокровенных мыслях. Она старается изо всех сил, и у нее неплохо выходит, но потом в ней словно пузырь какой–то растет, и я знаю, что он вот–вот поднимется на поверхность, лопнет и рассыплется громким хохотом над нашей серьезностью. Пока я довольна результатами. Временами к нам приходит донна Томаса, сидит тихо и никаких замечаний не делает. Но, судя по улыбке, ей нравится.

16 декабря

Сегодня вечером я увижу Дзордзи. Две недели назад, когда у Базеджо праздновали обручение Меа, я впервые повидалась с ним за пределами мастерской. В свет меня выводит Винченцо. Нукка недовольно кривится, но не перечит — пони сделали свое дело. Мы с Дзордзи столкнулись в толпе и, увлекшись беседой, не заметили, как дошли до отдельной залы. Я уже освоилась и разговариваю с ним без трепета, а он заводит со мной беседы о природе живописи и поэзии. Мысли его глубоки и сложны. Ничто не стоит на месте, говорит он, ясность — дитя не разума, но интуиции. Всем правит свет. За работой он часто угрюм и суров, но в тот вечер он был в веселом расположении духа и смешил меня забавными рассказами. В конце концов, мы добрели до маленькой библиотеки и уселись на длинную скамью у пылающего камина. Я вдохнула аромат его тела. «Клара, — сказал он, пристально глядя в огонь, ты меня поражаешь». Я сперва растерялась, но потом нашла слова. «Ты меня столькому научил, Дзордзи, я счастлива, что ты доволен». «Да, — ответил он, — ты моя вдохновенная ученица». Потом повернулся ко мне, наши взгляды встретились, и комната вдруг закружилась. Он заметил мое замешательство и взял меня за руку. Из коридора донеслись голоса, и мы тут же отскочили друг от друга. А когда голоса удалились, он рассмеялся: «Записной гуляка, тоже мне!» Я в недоумении обернулась, ноги подкашивались от волнения. Он подошел вплотную. «Клариссима, — сказал он, — светлый ангел». Поцеловал меня в лоб и отвел обратно в залу. Я, конечно, дурочка. Он герой, а я простая земная тварь, ученица.

20 декабря

Сегодня в студию приходил необыкновенной красоты и благородства молодой человек. Винченцо и Дзордзи окружили его теплом и заботой. При виде меня он удивленно распахнул глаза, все трое засмеялись, и я, зардевшаяся, была представлена ему как местная диковинка. Я смекнула, что он, должно быть, из какого–нибудь общества, в которых числятся мой брат и мой учитель. Я об этих обществах почти ничего не знаю, поскольку основной их смысл в наставлениях и развлечении молодых холостяков. Винченцо всей душой предан своему братству, но посещает также собрания в благородных домах, посвященные чтению и обсуждению сочинений и стихотворений, дошедших до нас из древности. Дзордзи тоже там бывает, они разговаривают об этих собраниях между собой. Дзордзи рассказал мне про сообщество молодых дворян, которые ставят спектакли и маскарады на пасторальные темы, доставляющие ему большое наслаждение. Как скучна девичья жизнь… Молодой человек просидел в мастерской несколько часов, за это время мой учитель успел набросать его благородный профиль. Волосы у него до плеч, как у Дзордзи, — это галантный стиль, Винченцо его не приемлет. После его ухода Дзордзи сделал на холсте ярко–розовую подмалевку для костюма. Очень смелый и непривычный цвет. Какая завидная свобода! Если не считать нескольких выходов в свет, я каждый вечер исправно возвращаюсь в тюрьму. Невозможно представить, чтобы такой человек, как Дзордзи, питал что–то, кроме снисходительного добродушия, к такой непримечательной святоше, как я. Но все–таки, кажется, я ему нравлюсь.

31 декабря

Столько всего произошло за эти счастливые месяцы, что я чувствую сейчас настоятельную потребность поразмыслить над этим калейдоскопом, который, как и прочее на земле, еще провернется и сгинет навек. Я хочу запомнить эти дни навсегда. Я начала год несчастным ребенком, а теперь, Божьей милостью, я более не несчастна и, думаю, уже не ребенок. Работы мои качественно и существенно выросли; непреходящее вдохновение побуждает меня творить, и я усердно и благодарно творю. Самым удачным произведением мне кажется портрет Таддеа. Джакомо вручил ей этот подарок, когда мы собрались на Рождество в гостевой монастырского дома. Были все: родные Таддеа, донна Томаса и Винченцо. Таддеа испекла вкуснейшие пирожки. Даже сердце щемит от подружкиной радости. Когда Джакомо протянул ей портрет, она рассмеялась и вернула его обратно со словами, что и так знает, как выглядит. Все восхищались сходством и передачей образа. По–моему, в нем чувствуется дух, который учил меня искать мой наставник, есть свежесть и осязаемость. В мастерской Винченцо и остальные меня тоже хвалили. «Вот видишь? Видишь?» — многозначительно воздев указательный палец, сказал Дзордзи. Это «видишь» он все время бормочет, когда учит меня. Оно обрело для нас особый смысл, означая теперь, что я должна присмотреться, понять, как форма создается не только внешним, но и внутренним светом, задействовать внутренний взор. Надеюсь, я даю ему повод для гордости. Все мои старания — ради него. Никто не сравнится с ним по гениальности и доброте. Он чудо. Но и на мою долю перепало свое чудо. Он любит меня! Он сам мне признался. Я не представляю, как такое возможно. Это было рождественской ночью, самой святой ночью в году. Винченцо устроил званый вечер — он теперь самый настоящий глава семьи и дома. Уступчивость Нукки меня настораживает, но, слава богу, мне теперь хотя бы не надо сидеть с ней целыми днями. Гостей пришло, по меньшей мере, человек пятьдесят, был пир горой и песни, Дзордзи аккомпанировал на лютне. Мы веселились от души, а около полуночи собрались праздновать на пьяццу — там будет мороз, много музыки, пылающие факелы, как в прежние годы, когда нас туда водил папа. Я метнулась к себе в комнату взять самый теплый плащ и пожелать Тонзо спокойной ночи. А когда спустилась вниз, меня ждал только Дзордзи. «Счастливого Рождества, Клара», — тихо сказал он, закутывая меня в плащ. Как всегда рядом с ним, я взлетела на гребне теплой волны и, не успев опомниться, оказалась в его объятиях, его губы отыскали мои, и я, кажется, умерла и вновь, непонятной милостью, о которой не смела и мечтать, воскресла. Как рассказать об этом? Мы вдыхали какой–то другой эфир, крепче и слаще воздуха, неведомый мне доселе. Простояв так несколько минут, мы вышли из дома и слились с праздничной толпой. Я не чуяла ног под собой. Поравнявшись с Винченцо и мальчиками, мы долго гуляли вдоль набережной, разгоряченные весельем и отличным настроением. Неужели действительно была эта ночь? Я все время боюсь проснуться и понять, что мне все эти чудеса приснились. С тех пор я его еще не видела, сейчас праздники, мастерская закрыта. Даже страшно от этого счастья, переливающегося через край. Боже, спаси меня, и пусть это все будет наяву.

10 февраля 1506 года

Какое счастье! Мы не открывались никому, даже Винченцо, но брат знает меня слишком давно и хорошо, поэтому наверняка заметил, что я сейчас веселее и живее, чем когда–либо на его памяти.

15 марта

Не хватает времени записывать. Я хочу запечатлеть каждый миг своего блаженства, но жизнь поспешно влечет меня дальше. При мыслях о завтрашнем дне все внутри волнуется. Я бросаюсь на постель и изливаю душу Тонзо, пока изможденное сердце не сдает и я не проваливаюсь в сон.

И все же я просто обязана записать, что Z работает сейчас над многотрудным, но прекрасным полотном, где будут изображены три мудреца, стоящие и сидящие под сенью дерев у темной пещеры. Картину заказал для своей коллекции мессир Контарини, он очень богатый и просвещенный заказчик. Z говорит, что мессир Контарини разбирается в античных философских учениях и желает наслаждаться аллегориями разных ипостасей этой древней мудрости, изображенными в виде старцев перед знаменитой пещерой Платона. Z набросал эскиз, но с тех пор уже успел внести изменения, картина преображается ежедневно. У одного из старцев была корона в виде солнца — меня она приводила в восторг, но теперь ее уже нет. Картина впечатляет — прежде всего, контрастом темной пещеры и лучезарного солнца, восходящего из–за дальней горы. Оно возникает, как говорит Z, словно величайшее благо, творец жизни. Композиция у него очень сложная и наполнена символами. Вся мастерская только и говорит об этой картине, споры не смолкают, и каждый, по–моему, хочет выделиться. Все пытаются его копировать, но ни у кого не выходит. Я же скромно признаюсь самой себе, что, по крайней мере, в технике я ближе к моему учителю, чем кто бы то ни было в нашем кругу, и стремлюсь постичь мир так же, как он.

Мне представляется портрет Z в образе Орфея, но я не осмелюсь его написать. Из монастырского дома поступило два заказа: портреты Меллы и Ненчии. Хоть я и чувствую в себе перемены, побывать среди подруг было великим удовольствием.

Меллу я изобразила в ее одеянии и апостольнике, она такая серьезная, вдумчивая, все говорят, что в один прекрасный день она станет аббатисой. Донна Томаса от нее в восторге, дает ей частные уроки. Ненчию я написала в образе Примаверы, весны. Надеюсь, получилось не слишком вызывающе. Что поделать, я вдохновляюсь смелостью своего учителя. Ненчия юна и прелестна, как нимфа. Я вплела ей в волосы весенние цветы, а ее саму поместила на фоне розовой утренней зари. Ей всего двенадцать, но какой юноша сможет перед ней устоять? Кажется, у нее есть сестры, такие же прелестницы, как она, бедняжка. Донна Томаса с ней особенно ласкова, угощает ее сластями. Таддеа говорит, девочка рыдает по ночам.

A Z? Что сказать о нем? Он нежный и любящий. Я жду, что он устанет и разочаруется, но этого не происходит. Гнетет то, что нам никак не удается побыть вместе и тем более наедине. Когда мы в разлуке, я гадаю, где он может быть. Верю, что он не отходил бы от меня, будь на то наша воля, но меня держат в четырех стенах. Даже Винченцо не в силах помешать. Нукка не пускает Z в дом, кроме как в толпе гостей, — она считает художников отребьем и не намерена осквернять свое жилище. Винченцо — другое дело, он благородный. Она считает его работу простым увлечением и вынуждена уважать его как наследника. Я никогда не прощу ей, что она допекла отца. Он в своем мягкосердечии видел в ней только прелестную вдовушку. А сейчас она мерзкая толстуха, сварливая и лживая, только и ищет, где бы напакостить. Спит и видит, как упрячет меня в монастырь, чтобы папино наследство досталось ее дочкам. Она жаждет приобщиться к кругам знати, но с чего бы им ее принимать? Я не такая благодушная, как Винченцо. Я ее боюсь.

Тонзо уснул. Доброй ночи, моя любимая зеленушка.

Мы собрались в комнате с фреской. За исключением Лидии, ахнувшей при входе, все молчали. Аннунциата расставила стулья в ряд напротив стены, и мы расселись, словно гадая, зачем нас позвали всех вместе. Отрешенный взгляд девушки устремлялся куда–то вдаль, поверх наших голов.

— Гм… — протянул Рональд, прерывая молчание. — Головоломка. И действительно, необычайно прекрасная. По–моему, это все же не он, по крайней мере, в первом приближении, хотя характерных черт много: напряженная атмосфера, великолепный свет, идиллический пейзаж и эта прелестная загадочная особа, устремляющаяся к нам. Но что–то тут не сходится, хотя пока и непонятно, что именно. Если сюда привести десять экспертов, пять скажут «нет», двое скажут «да», а остальные припишут фреску раннему Тициану.

— Тогда скажи, что тут «не его», — попросила Лидия.

— Мнение специалиста? Композиционная концепция, по–моему, сильная, но не дерзкая. Палитра менее резкая, не такая пылающая, однако это ведь фреска.

Может, просто ранняя работа, а может, произведение наблюдательного и одаренного ученика. Но тут, на мой взгляд, отличие скорее психологического характера. Женщина в «La Tempesta» смотрит на нас из глубин созданной изображением ауры. Когда наш взгляд добирается до этой Венеры, она вообще уже на нас не смотрит, погруженная в собственные грезы. Там, в «Буре», персонажи воплощают некий, я бы сказал, внутренний взор. А здесь, я не знаю — она, кажется, уводит нас своим взглядом прочь из того мира, который находится за ее спиной. Совсем не похоже на его погружение в себя. Она не столько обозначает субъективное состояние, сколько представляется независимой сущностью, вырывающейся из контекста. Но, по–моему, это невероятно — ее словно влечет из Аркадии какая–то неодолимая будущность — другого слова подобрать не могу. Это само по себе довольно ново для такого пасторального идиллического антуража. Но тут я полагаюсь исключительно на интуицию. Многие, как я уже говорил, со мной наверняка не согласятся.

— Она как будто выходит за рамку, — подтвердила я. — Я понимаю, о чем ты. Шаг вперед…

— А лев? Что насчет него? — поинтересовалась Люси. — Ему неважно, что она там видит, ему важна она сама. Может, он просто не в силах разглядеть то, что видно ей? Неужели она его с собой не возьмет?

— Маттео, — Рональду вдруг пришла в голову неожиданная мысль, — а ты знаешь «Тарокки» Мантеньи?

— Конечно, — отозвался Маттео. — Чудесные гравюры, которые на самом деле не имеют отношения к Мантенье.

Маттео явно расстроился, но уже воодушевлялся снова. В конце концов, Рональд сам сказал, не все разделят его точку зрения, так что как знать, к чему мы придем.

— Это серия аллегорических персонажей, — разъяснил Рональд Люси. — Неоплатоническая эзотерика, музы, небесные тела, главные добродетели и тому подобное. Они послужили прототипами колоды Таро, изобретенной позже в том же веке. Многие образы остались неизменными и сохраняются, по–моему, по сей день — я в Таро не особенно разбираюсь, а вот в Мантенье — да.

— Колода Таро? — воскликнула Люси. — Я видела эти наборы, там попадаются рисунки необыкновенной тонкости и красоты. Несколько лет назад тут проводилась восхитительная выставка.

— Так вот, — продолжал Рональд, — все главные добродетели представлены женскими образами в сопровождении символов–эмблем и животных–спутников. Так, карта стойкости — Фортецца — изображает женщину в древнегреческом одеянии рядом с ломающейся колонной и рядом с ней — льва. Лидия, ты в них разбираешься лучше меня. Я не очень помню толкования карт Таро.

— Ну, я тоже не большой специалист, — ответила Лидия. — Эта карта означает мудрость или силу духа, побеждающую инстинкты. Сродни святому Иерониму, укрощающему льва. Похоже на аллюзию к нему, уж слишком напрашивается.

— Насчет «Concert Champetre», «Сельского концерта», который когда–то приписывался Джорджоне, потом Тициану, а теперь снова вроде бы возвращается к Джорджоне, — развивал мысль Рональд, — существует коллективное мнение специалистов, что две обнаженные женщины и два одетых музыканта, наслаждающиеся музыкой на косогоре, в совокупности призваны изображать музу поэзии. У них ее символы — флейта и ваза, такие же, как в «Тарокки», поэтому, подозреваю, гравюры в то время были в ходу. Образованные люди о них знали. Я практически не сомневаюсь, что «Концерт» написал Джорджоне — он, в конце концов, сам был музыкантом. Музыка с поэзией тесно перекликаются и даже в каком–то смысле соревнуются. Такое соперничество между разными видами искусства тогда было очень популярно и сильно занимало Джорджоне. Живопись против скульптуры, поэзия против живописи и так далее. Он любил сложности.

— Может, текст на свитке что–то прояснит, как думаешь, Маттео? — напомнила я.

— Текст прочесть сложно, — возразил Маттео, — часть спрятана внутри свитка, а видимое трудно разобрать. А вот надпись на стеле или надгробии мы прочитали, она гласит: «Harmonia est discordia concors». Знакомое изречение.

— Да, — подтвердил Рональд. — Надо же, как интересно. Франкино Гафури. Снова неоплатонизм, снова музыка, теории, завязанные на тайных учениях, берущие начало в пифагорейских мистических числах, снова небеса как музыкальная гамма. Гафури написал свой трактат в конце пятнадцатого века. Значит, он наверняка распространился в Венеции задолго до тысяча пятьсот десятого года, если считать, что именно этот год нас в итоге интересует.

— И что это значит? — спросила Люси.

— Это изречение есть на оттиске, где Гафури читает лекцию по музыке своим ученикам, — пояснил Маттео. — «Harmonia est discordia concors». Гармония — это примирение непримиримого. Что–то про музыкальные интервалы.

— То есть музыкантам его книга была знакома? — уточнила Люси.

— Да, трактат пользовался популярностью. Джорджоне разбирался в геометрии, это видно по его картинам, по его композиционным нововведениям, — продолжал Рональд. — Геометрия в неоплатонизме тоже была тесно связана с музыкой — совершенные числа, системы пропорций. Неоплатоников завораживала идея космического единства, безупречного и постижимого до какой–то степени.

— А почему изречение на надгробном камне? Это ведь надгробие? — с недоумением спросила Лидия. — Предполагается, что это могила музыканта? Или это просто так, девиз?

— Нет, тут скорее не только музыкальный смысл, — высказалась я. — Это психологический подтекст: мудрость — это умение увязывать противоположности, две истины могут сосуществовать. А может, имеется в виду, что из–за людского вмешательства стройный порядок вселенной рушится.

— Тонко подмечено, — согласилась Лидия. — Нел права, надо читать свиток, он может пролить какой–то свет.

— Мы бросим все силы на его расчистку, — ответил Маттео. — Пока мы им не особенно занимались, расчищали остальное.

— Похоже, я слишком заостряю на этом внимание, и, может, это лишь плод моего воображения, но Маттео и Нел надо мной не смеялись… — Люси снова раскрыла свой альбом с репродукциями на странице с «Портретом Лауры». — Рональд, Лидия, вы не видите сходства? Я уверена, что вижу.

Наша парочка склонилась над портретом, как и мы, начала бегать глазами с альбома на фреску, потом они переглянулись и, кажется, пришли к единодушному выводу.

— Да, — ответила за двоих Лидия. — Сходство имеется. Лицо изменилось, но узнаваемо.

— Я так и думала! — воскликнула Люси.

— Это Лаура? — спросил Рональд у Маттео.

— Нет, так невозможно! — не выдержал Маттео. — У нас столько недопроверенного, и все сводится к одному выводу, который мы никак не нащупаем. Если Лаура — это Клара, если Джорджоне умер в этом доме, если ларец и письма принадлежат ему, если они с Кларой любили друг друга, если она действительно сестра Винченцо Катены — очень похоже на то, — что из всего этого следует? И какое отношение эти зацепки имеют к фреске в безвестном здании благородного монастыря? Мы ведь считаем, что ларец расписывал он, так?

— Я готов побиться об заклад, — подтвердил Рональд.

— А мы не пробовали перечитать его письма? Свежим взглядом, после того, что удалось выяснить? — спросила Лидия. — Завтра, надеюсь, получим перевод дневника.

— Таддеа говорит, — изложила я, — что Клара была влюблена в Z — красивого, обаятельного и умнейшего, по ее собственным словам, да еще и музыканта. Она, как считает Таддеа, вся во власти чувств и в какой–то момент настолько забывает об осторожности, что попадает в беду. Еще она упоминает помолвку, но о женитьбе речи нет. Может, Клара питала неоправданные надежды, а может, просто что–то сорвалось. Известно, что оба умерли тут и что на свет был рожден ребенок.

— Похоже на старинную балладу, — отозвалась Лидия. — Что–то ирландское… Любовь, трагедия, и не поймешь, что на самом деле происходит.

— Патер[33] пишет, что Джорджоне обладал непревзойденным даром сочинять стихи, «которые льются сами, без пространных подробностей». — Рональд слегка запнулся на «пространных». — Возможно, и здесь что–то подобное, он снова от нас ускользает.

Восхищает в Рональде это умение не пасовать перед строптивыми согласными.

— Нет, мне так не кажется, — возразила Люси. — Мы обязательно разберемся. Клара не собирается от нас ускользать, она все расскажет. И Таддеа тоже, а может, монахини в своих записках. Они очень хотят поведать свою историю миру. Они, как сказала Лидия, самые настоящие историки, не пустоголовые мечтательницы, запутавшиеся в небесных абстракциях. Ребенок уж точно не был абстракцией — что с ним сталось? Или с ней? И Джорджоне был живым человеком, из плоти и крови, раз он здесь умер.

Она поднялась, прижимая к себе альбом, и повела нас обедать. Лео следовал за ней по пятам.

Примирить непримиримое. Согласие несогласных? Два сапога не пара? Я вспоминала, кто еще об этом говорил и в каком ключе. Вот с гармонией куда легче. Я же играла Порцию — как там в «Венецианском купце»?

Как сладко дремлет лунный свет на горке! Дай сядем здесь, — пусть музыки звучанье Нам слух ласкает; тишине и ночи Подходит звук гармонии сладчайший. Сядь, Джессика. Взгляни, как небосвод Весь выложен кружками золотыми[34].

Прелестно. И снова, кажется, неоплатонизм. Эйфория ранней стадии влюбленности. «Параллельные фантазии», — как насмешливо говорил Энтони. С одной стороны, он был прав, а с другой, как ни странно, именно эта стадия его интересовала сильнее всего: соблазнение, завоевание, самый первый сладостный поцелуй… А примирение непримиримого — это уже акт второй, попытка выстроить гармонию из бытовых разочаровывающих мелочей, которые разрушают фантазию. Нестыковки, послевкусие. Может быть, в том, чтобы с самого начала обойтись без розовых очков, тоже есть своя прелесть. Я не знаю. Будущность. Это туда направляется Клара? Сама, без провожатых? Это он похоронен на вершине холма? Но у нее такое одухотворенное лицо… Вряд ли ее обидел мужчина, скорее, злодейкой оказалась судьба. Она все–таки выбрала карту Фортеццы, Башни, силы, а не Повешенного — эту карту я помнила, и, кажется, она несчастливая. Явно несчастливая, судя по названию.

Я лежала на кровати, не закрывая окно, через которое лилась ночная прохлада. Мы чудесно поужинали в нашей теплой компании. Не припомню, когда в последний раз я чувствовала себя такой счастливой — если не считать влюбленности. Или уже пора считать влюбленность?

Меня вдруг словно подбросило. «Выбрала»? «Выбрала карту Башни»? В каком смысле? Я, получается, все это время думаю, что фреску написала Клара? Сама спросила, сама себе же и отвечу — кто еще мне ответит? Как там Рональд сказал — «наблюдательный и одаренный ученик»? Мамочки, а все эти мимолетные упоминания о ее работе? Над чем она работала? Z восхищался ее даром. В чем ее дар? Мессир Как–его–там назвал ее бриллиантом, а Винченцо сказал, что они там все бриллианты. А он был художником. Она тоже художница! Конечно, она художница! Клара! Ты! Боже мой, кто–то — Таддеа, кто же еще — сохранил твои кисти — кисти и локон твоего ребенка. Или это ты? Дожила до того времени, когда ребенка у тебя забрали? Нет, вряд ли. Наверное, это раньше, когда ты еще надеялась, что сможешь выжить и унести с собой его частицу — частицу вашего общего ребенка. Это туда ты смотришь, за пределы Аркадии?

Я вскочила с кровати и начала мерить шагами комнату, потом включила свет и пригляделась к девушке. Это Клара, беременная, отвернулась, чтобы не смотреть, как он умирает? «Молись за нас»? Или это он нарисовал? И ему, измученному болезнью, хватило сил? Последний дар любви? Как страшно. И для него, и для нее.

Захотелось разбудить Маттео и рассказать. И Люси тоже. Но на дворе глухая ночь. Я подошла к окну и вдохнула холодный воздух. Нет, Клара, может, меня и захлестывает, но я ничего не придумала. Это ты. Неудивительно, что он тебя любил.

Лидия и Люси пили кофе в гостиной перед отправлением Лидии на чердак. Я вытащила Маттео из комнаты с фреской. Все уставились на меня в недоумении. Было полдевятого утра.

— Это она, — объявила я, встав посреди комнаты.

— Что она? — не понял Маттео.

— Нарисовала. Она автор.

— Автор фрески? — догадалась Лидия.

— Да, я просто уверена.

Я принялась перечислять свои вчерашние озарения: намеки на «мечту», «работу», «дар», «бриллиант», упоминание Таддеа, что Клара пропадает в мастерской Винченцо, кисти, предположение Рональда насчет наблюдательного ученика, могилу музыканта (если это могила), устремленность девушки на фреске куда–то за пределы изображения. «Лаура». Кто еще это мог быть? Я, сама того не сознавая, видела все детали фрески исходящими от нее, а не от него.

— Что скажете? Фреска была данью памяти, прощальным подарком, вершиной ее мастерства. А потом она умерла.

Все молчали, глядя на меня без выражения. Лео, поскольку я единственная из всех стояла, запрыгал вокруг моих ног, решив, что мы идем гулять. Я подхватила его на руки.

— Что, слишком бредовая мысль?

— Нет, — ответила Люси. — Всего–то чуть–чуть изменить угол зрения — и все складывается. Не он, а она…

— Да. Клара.

— Почему Таддеа не могла написать чуть понятнее? — посетовал Маттео.

— Она ведь упоминала, что, по словам какой–то там сестры, Клара у них самая лучшая, — вспомнила Лидия. — И это в контексте того, что Таддеа рассказывает о своих рисунках, значит, они занимались живописью. Таддеа вообще в подробности нигде не вдается.

— Клара… — повторил Маттео. — Клара? Что ж, если вы так считаете, надо читать дневник, и, даст бог, она там выразится яснее. Если, конечно, это Клара.

— А ты, Маттео, что думаешь? Гениальный неизвестный художник? Великий живописец начала шестнадцатого века? Джорджоне или ранний Тициан, как сказал Рональд? Талантливый ученик?

— Ничего себе история получается, — пробормотала Люси.

— Но сходится неплохо, — высказалась Лидия. — И какое невероятное может выйти открытие. Что нам нужно для подтверждения? Что у нас еще есть кроме дневника? Монахини…

— Да, но чтобы делать какие–то определенные выводы и заявлять о сходстве с «Лаурой», нужны основательные факты, — решил Маттео. — Нужны подготовленные доказательства, иначе это все досужие домыслы. Клара… Что ж, в конце концов, почему бы и не женщина? Здесь ведь женское царство.

— Джорджоне в него проник, — улыбнулась Люси. — И ты тоже.

— Верно, вы правы. Все, что угодно. Клара вместо Джорджоне. Боже правый…

Мы умолкли, а потом вдруг разом встали и пошли в комнату с фреской, где Фабио и Альберто корпели над свитком. Они подвинулись, и мы вчетвером воззрились на изображение свежим взглядом. Я, не оборачиваясь, догадывалась, что у Люси слезы на глазах.

Неужели, правда? Неужели этот шедевр, погребенный под слоями штукатурки на несколько столетий, принадлежит кисти необычайно талантливой двадцатилетней девушки, которая не прожила и года после его создания? Я попыталась представить ее с красками и кистями, на подмостках, здесь, в этой комнате, такую юную, с Бог знает какой бурей в сердце. Клара.

Забирать перевод отправили меня. Бюро располагалось рядом с Госархивом, где познакомились Рональд с Лидией. Я шла по карте, которую мне набросала от руки Лидия, но местность оказалась на редкость запутанной. Я знала, что ориентирами мне должны служить кампо деи Фрари и огромная церковь. Архивы хранились в бывшем монастыре, примыкавшем к церкви Фрари, а бюро переводчицы — в соседнем переулке.

Я в отчаянии свернула в какую–то безымянную улочку, но она вдруг неожиданно вывела меня на открытое пространство, и вот они, пожалуйста, — кампо деи Фрари и церковь. В Венеции нельзя куда–то дойти самой, тебя туда вынесет, чтобы ты преисполнилась удивления и благодарности.

С помощью карты я довольно быстро отыскала бюро — маленькую каморку в мрачном здании. Переводчица, молодая женщина строгого ученого облика, передала мне бумаги в коричневом конверте, взяла оплату, выдала квитанцию, а потом, сняв очки, посмотрела на меня милыми выразительными темными глазами и сказала:

— Простите, мое дело только перевести… Но я плакала. Здесь ксерокс, — похлопав по конверту, добавила она. — Печальная история. Передавайте привет Лидии.

Вид у нее был растроганный.

— Спасибо, — ответила я. — Грацие.

Эта женщина знает историю Клары. И она растрогана. Что же тогда будет со всеми нами?

Я добрела обратно до кампо и решила заглянуть внутрь внушительной массивной церкви. Всего одним глазком, а потом вернусь. Хотелось ненадолго освободиться, отвлечься от нашей навязчивой идеи.

День стоял прохладный, напоенный солнцем, люди вокруг жили своей жизнью, не подозревая, какой историко–культурный катаклизм мы собираемся на них обрушить. Я отлынивала от дел — самое приятное занятие в мире.

Церковь оказалась огромной, гулкой, заполненной вычурными изваяниями. Обнаружив краткий путеводитель, я двинулась по нему. Слева — могила Кановы. Кто такой Канова, я так и не вспомнила, но пирамидальное надгробие, элегантное, стильное, на фоне всех этих резных завитушек вокруг, мне понравилось. Впереди за хорами, перегораживающими главный неф, над алтарем красовалось огромное полотно Тициана «Вознесение Девы Марии», плотно заполненное людскими фигурами. С моими скудными познаниями в живописи сложно было бы сказать, на чем строилось его великолепие, да и не трогали меня такие полотна, однако великолепие, несомненно, присутствовало. Я, не задерживаясь, двинулась обратно по параллельному проходу и там, напротив Кановы, наткнулась на массивный памятник Тициану — холодный и бездушный, как фасад, украшенный скульптурами. Интересно, Рональду бы понравился? Не чувствуя ни малейшего отклика в душе, я с радостью выбралась из этого склепа на яркое солнце.

Пропустив первый завтрак, я намеревалась не пропустить хотя бы ланч, но обилие света и воздуха располагало к прогулкам. Однако я сдержалась. Пустившись по карте в обратный путь и двигаясь по лабиринту улочек на север, я вдруг заметила краем глаза табличку в окне облупившегося дома. «CHIROMANTE» — гласила она, а чуть пониже для туристов следовала приписка: «Чтение мыслей. Таро. Гадания по ладони». Таре. Надо нам с Лидией прийти сюда и выяснить, что означает карта Клары, а заодно — что готовят нам наши собственные судьбы. Загадочная ты натура, Нел, — церковь не признаешь, зато собралась всецело положиться на какую–то шарлатанку. «Но мы ее даже еще не видели, — возразила я сама себе, — вдруг она и впрямь отличная пророчица». Я определенно предпочитаю интуицию доктринам. Как знать, а может, она неоплатонистка? Я кое–как нацарапала адрес.

Местность стала узнаваться. Тициан ведь был протеже Джорджоне, если я не ошибаюсь. Кажется, Рональд говорил. Теперь Тициан лежит под своим вычурным надгробием — Тициан, присвоивший лавры Джорджоне… Да, он и сам гений, без сомнения; он и сам вознесся на вершину славы. Он прожил жизнь, всё приписывают ему, он возвышается монументальной глыбой. А где похоронен Джорджоне? Где его памятник? Он был оригиналом, новатором, гением–первопроходцем. И никакой дани уважения? Может, все дело в том, что он никого не обогатил, — будь он британцем, его бы не сделали сэром Джорджоне. Что стало с его телом? Чумные трупы ведь, наверное, сжигали?

А Клара? Если его потеряли, то ее просто уничтожили. Закатали под штукатурку, заперли в сундуки, развеяли. Совершенно нелогичные исходы. Клара еще ладно, тут более–менее предсказуемо. А он–то почему? Не менее знаменитый в свое время, чем да Винчи, окруженный таким же восхищением. Такое чувство, что некоторых заносит в какое–то совершенно другое русло истории — застоявшееся и невостребованное, потому что… Почему? Потому что нет практической пользы?

Жизнь со звездой (пусть даже без особого к этой жизни приобщения — нет, мне доставались и внимание, и хвала, но не такие глянцевые, не такие прибыльные) о многом заставляет задуматься. И времени на раздумья у меня было предостаточно. Впечатление о притягательности звезд обманчиво — и это как раз неудивительно, для меня неожиданным оказалось другое: именно они определяют, что должно считаться притягательным. Потому что они успешны. Иными словами, богаты и популярны. Они победители.

Я вспомнила, как однажды — не знаю, чем был вызван этот образ — мне представился черный поток, бегущий параллельно реке истории. Он широкой темной лентой струился вдоль иллюстрированной линии времени — такой аккуратной безапелляционной линеечки, на которой выстроились портреты и даты, которые надо помнить. Кто их туда определил? Историю пишут победители и все такое… Но этот черный поток! Это было откровение. Даже не столько черный, сколько глубокий и бездонный — в него попадают все наблюдатели и прохожие, сомневающиеся, циники, жены, проигравшие, замкнутые, надменные, разочаровавшиеся, слишком серьезные, мелкие посвященные, те, кому опротивело, и те, кто дошел до ручки. Другие. Забытые и заброшенные. Незаметные свидетели. Поток намного превосходил по ширине линию времени.

На самом деле все не так удручающе, как кажется. Меня успокаивало это огромное собрание искренних, возможно, даже остроумных скептиков — в большинстве, естественно, женского пола, — которые столетиями наблюдали со стороны и все понимали без руководящих указаний. Я представляла выражение их лиц. Свидетели. Безвестные свидетели, на большее, чем снисходительная улыбка или приподнятая бровь, не раскошеливающиеся. Если не дойдут до белого каления. А если не дойдут, то живут той жизнью, которой вынуждены жить, находя утешение в чем получится: в детях, в растениях, в животных, в музыке, в собственных мыслях. А еще непредсказуемость. Как сказал один умный приятель, «ты ничего не понимаешь в жизни, пока кто–то из твоего поколения не отхватит главный приз и тебя не дернет: как? ему?!».

Отчего я вдруг вспомнила? Решила, что Тициан менее гениален и велик, чем Джорджоне? Рональд бы поспорил, да и кто я такая, чтобы судить. Я думала только о сгинувших, о тех, кому не поставлено памятников. И среди них наверняка множество таких, как Джорджоне и Клара, которых Маттео называл просвещенными, иллюминатами. История повернулась к ним спиной — а даже если и лицом, все равно выиграл или выжил кто–то другой, а они пропали, что–то произошло, и с ними ушла частица другой жизни той же эпохи. Вот Рональд говорит, что существование Джорджоне вообще ставится под сомнение. А сколько еще таких? Фантомы, как их назвал Ренцо. Этот поток — параллельная жизнь, бурлящая под спудом, проницательная, осведомленная, не исчезнувшая до конца, но и не вспоминаемая, по–своему вечная. Утешительная.

— Переводчица прослезилась, когда читала, — передала я Люси.

— А у нас для тебя новости.

Перед Лидией высилась стопка книг и бумаг.

— Что это? — спросила я.

— В общем, — начала Лидия, — ты оказалась права. Там был маленький кружок, человек двенадцать — пятнадцать. Вроде художественной студии под руководством донны Томасы — помнишь, она была в записях у Таддеа? Еще говорила, что с Кларой никто не сравнится. Она руководила скрипторием и сама рисовала — миниатюры, запечатлевающие значимые события в жизни монастыря. Мы нашли наброски, видимо, для хроники, которая, наверное, предшествовала этим страшным записям от тысяча пятьсот девятнадцатого года. Очень неплохие, надо сказать, наброски. Донна Томаса происходила из рода Гримани — благородного просвещенного гуманистического семейства, а в монастырском доме устроила что–то вроде академии для избранных (в число которых попала и Таддеа) под видом переписывания манускриптов для Ле — Вирджини — впрочем, они и этим занимались. Лишений не знали. Судя по записям, они отменно питались, им привозили много вина, покупали книги и канцелярию, они даже заказывали картины. Там интересные имена всплывают. Они наблюдали и учились. Все всерьез. Избранные ученицы Ле–Вирджини. Клара тоже принадлежала к этому кружку, хотя и не приносила клятв. Ее имя есть в списках проживающих, но с маленьком пометкой. Думаю, что–то вроде почетного членства.

— И?

— Вообще–то Клара жила здесь в тысяча пятьсот седьмом году — она упоминается, а к тысяча пятьсот восьмому упоминаний уже нет, а потом в тысяча пять сот десятом она снова тут. Это вроде хроники, не дневник. Может, там еще есть, это пока все, что я нашла, но Клара Катена определенно была здесь своей.

— И ей отвели комнату? — спросила я.

— Дом большой. А их было только двенадцать.

— Кажется, здесь она находила пристанище — тихую гавань, — предположила Люси.

— Да, — согласилась Лидия. — Надежный приют, полный подруг, жизнелюбивых, образованных, благородных девушек. Кто их исповедовал? Наверное, за исповедью они ездили на остров. Устраивали вылазку.

Она рассмеялась.

— А что там насчет лечебницы?

— В записях есть. Поступления, списки больных. Донна Томаса и здесь оказалась достаточно сведущей. Составила сборник лекарственных снадобий. Замечательные они были женщины, надо сказать. Рисковали жизнью. Одна или две погибли, как она со скорбью отмечает.

— А Джорджоне? Его нет среди поступивших больных?

— Не уверена. Есть запись о вспышке болезни в сентябре тысяча пятьсот десятого года, не самой опустошительной, но пять или шесть человек в лечебницу приняли. Может, его записали под другим именем. Рональд говорит, Джорджоне умер в октябре, то есть уже в конце эпидемии. Ему не повезло, но, с другой стороны, это значит, он мог оказаться тут единственным пациентом. И его могли вообще не записывать, если это как–то касалось Клары. Ради ее безопасности.

— Через какое время у больного чумой наступала смерть? — поинтересовалась Люси.

— Довольно скоро, — ответила Лидия. — Где–то через неделю после заражения. Сперва симптомы, сходные с простудными, а дальше хуже. Лопающиеся нарывы по всему телу, дурной запах, адская боль, мерзко и страшно. Отвратительное зрелище.

— То есть двадцатилетней девушке пришлось наблюдать вот такую смерть любимого? — ужаснулась Люси.

— И воспитанницы сталкивались с подобным кошмаром снова и снова?

— Некоторые выздоравливали, — обнадежила нас Люси.

— Клара никак не могла написать фреску после его смерти, она уже была на сносях. Физически невозможно, не говоря уже о душевном состоянии. Представляю, как она измучилась.

— Не знаю, — ответила Лидия. — Знает лишь Клара.

— Двадцать лет… — повторила Люси.

— Я в двадцать была совсем девчонкой, — сказала Лидия. — Но Клара, такая одаренная, возлюбленная Джорджоне — достойного во всех отношениях мужчины, — наверняка она отличалась от остальных. А замуж тогда выходили рано.

— Замуж — да, — возразила я, — но ведь она не просто покинула уютный отчий дом, чтобы влиться в другую любящую семью. Она оказалась фактически отщепенкой. Таддеа так полагала.

— Да, — проговорила Лидия. — Необыкновенная Клара.

— Не знаю, как мне дальше жить в этом доме, — вдруг воскликнула Люси, проникнувшись трагедией. — Это невыносимо! — Она помрачнела.

— Но, Люси, — запротестовала я, — вы же ее и спасли! Без вас мы бы ничего о ней не узнали, она бы потерялась навсегда. Вы ее последняя опора, как донна Томаса, — монахиня спасла ее в то время, а вы сейчас. Неужели ее дух не полюбит и не защитит вас в этом доме, который стал ей приютом? И не только ей! Взять, например, меня. Вы же преемница благородного начинания. И поэтому все мы здесь.

Я подбежала к ее креслу и, кинувшись на колени, обхватила ее руками. Люси зарыдала. Мы с Лидией, обняв ее с двух сторон, тоже расплакались.

— Боже, — проговорила я, — спасибо тебе за Ка–да–Изола! И за вас, дорогая моя Люси! Вы мой ангел!

Встревоженный Лео втиснулся между нами, целуя всех, до кого мог дотянуться, пока мы не обратили на него внимание и не принялись гладить, обливаясь слезами.

— Ох, — наконец выдавила Люси, вытирая слезы и смеясь. — Ad ogni uccello il suo nido e bello.

— Что это значит?

— Нет места лучше дома, примерно так, — тоже рассмеявшись, ответила Лидия.

Глава седьмая

«Вчера мне вновь приснилась Рипоза».

Дневник пока видела только Люси, она продержала его у себя всю ночь. Утром она молча вручила мне листки. Я отнесла их к себе, закрыла дверь, села на кровать и принялась читать. Голос Клары. «Вчера мне вновь приснилась Рипоза». И дальше…

1 апреля

Я устала упираться в эту стену, которая преграждает мне путь к счастью. Моя работа движется вперед, а жизнь — нет. В мастерской сплошные перемены.

На прошлой неделе к Z приходил один вельможа, обсудить заказ и посмотреть работы остальных. Синьор Вендрамин очень знатный и выглядит внушительно в своем бархатном платье. Он не только заказчик, но и друг; Z вхож в его богатый дом. Я умираю от любопытства — что же он заказал моему учителю? Он, как и все, изумился, увидев меня в мастерской. И это тоже надоедает. Я уже давно не считаю себя диковинкой, но посторонние продолжают удивляться. Вельможа подошел к моему мольберту и вслух поразился, что такое дитя, как он меня назвал, являет подобное мастерство. «Ваша непревзойденная ученица», — с широкой улыбкой обратился он к Z, будто речь шла о чем–то неслыханном. «Да, она чудо», — ответил мой учитель.

Тогда благородный господин сделал мне отдельный заказ, предложив в качестве сюжета миф о Персефоне, видимо отвечающий, как он считает, моей девичьей натуре. Но он должен знать, что там довольно мрачный сюжет. Я попробую наполнить картину тайной и поэзией по примеру моего учителя. Никаких прелестниц, собирающих гиацинты. Дзордзи мне поможет советом, он всегда рядом. Шутит с остальными, говорит о нашей свадьбе, будто она состоялась много лет назад, все смеются. Выйти за него замуж было бы пропуском в рай. Винченцо, я думаю, одобрил бы. Хоть Дзордзи и не знатный в общепринятом смысле, зато никто другой ему в подметки не годится. Однако от непреодолимого препятствия никуда не деться. Нукка сойдет с ума и начнет укорять меня — и Винченцо в придачу, — что я мараю честь семьи, рушу будущее ее детей, затеваю скандал и скатываюсь в трясину. Уважаемые люди будут нас сторониться. Взывая к покойному отцу как к якобы суровому моралисту, она впадет в истерику. Она не предаст его память! До конца дней своих.

Она явно готовит скандал. На днях за ужином ненавязчиво поинтересовалась у Винченцо, как там поживает еврей–лютнист. Не собирается ли Винченцо снова нанять его? Непривычно пускать еврея в дом, сказала она, хотя играет он сносно. Она что–то чует и ищет повод устроить свару. Я изобразила безразличие. Винченцо спокойно разъяснил, что еврей–лютнист, во–первых, христианин, а во–вторых, самый признанный в Венеции молодой живописец. «Да? — удивилась Нукка. — Ну, надо же. А на вид самый настоящий еврей». Прости меня, Господи, но я желаю ей смерти.

Что же с нами будет? Невыносимо мучительно видеться только на публике. Z тоже страдает. Он сказал, что нам надо как–то уединиться, что это пытка — изображать счастливую дружбу. «Нам нужно улучить момент, Клара, — сказал он. — Всего один миг». Я стояла рядом с его столом, вокруг никого не было. Ответила, что подумаю и постараюсь найти способ.

Вот теперь вся в раздумьях. Первая пришедшая на ум мысль — монастырский дом. Может быть, донна Томаса поймет? В Ле–Вирджини ведь позволено бывать мужчинам. Больше ничего в голову не идет. Надо открыть ей душу. Я могла бы пожить там немного, если бы мне заказали еще портрет. Может, она разрешит встречаться с Z в гостевой. Она ведь знает про козни Нукки. Мне почти шестнадцать, некоторые подруги уже замужем. Я с ней поговорю. Вот Дзордзи посмеется, когда узнает, что я и в самом деле все организовала. Мы будем встречаться в монастыре!

10 апреля

Он приходил вчера вечером.

Донна Томаса прониклась моей бедой и даровала свое покровительство. Она многим заменила мать, а я, кроме нее, другой и не знала. Молила донну Томасу позволить мне написать ее портрет, но она хочет, чтобы я писала Буону, которая совсем не блещет красотой, однако затмила всех музыкальностью. Заботливая рука художника может прибавить Буоне уверенности, с многозначительной улыбкой поделилась своей надеждой матушка, выразительно изогнув бровь. Обязательно когда–нибудь напишу этот милый мудрый лик.

Он пришел, когда девочки уже разошлись. Донна Томаса встретила его сама. Внимательно вглядываясь в его лицо, она привела его ко мне в гостевую. Он выглядел таким красавцем и, что меня особенно тронуло, неожиданно юным и смущенным. Мы немного побеседовали. Затем донна Томаса ушла, предупредив, что через час вернется.

Мы остались вдвоем в прекрасно знакомом мне доме. Так неожиданно оказалось это уединение и так престранно он в нем смотрелся, что я не удержалась от смеха.

«Ох, Клара, что мне для тебя сделать?» — качая головой, спросил он. Завсегдатай блестящих званых вечеров, он терялся в монастырской аскезе.

По крайней мере, там горел камин, и я усадила гостя к огню. Мы сидели, оглушенные свободой, пока, наконец, он не заключил меня в объятия и не поцеловал с жаром, на который я не могла не откликнуться после долгого, томительного воздержания. Он прижал меня к себе и ласкал мою грудь, так что я, в конце концов, испугалась, что разлечусь на осколки. Сколько мы так сидели, не знаю — я забыла обо всем, кроме восторга от его близости. Но потом все же опомнилась и, взяв себя в руки, вернула к действительности и его. Отдышавшись, мы чинно сели рядом, хотя он по–прежнему обнимал меня, и уставились на огонь, разгоряченные происходившим между нами.

«Как нам быть, Клара? — наконец нарушил он молчание. — Мы должны пожениться».

Я поведала ему свою жизнь — об утрате матери, о кончине папы, о Нукке, о младших сестренках; о том, что без Винченцо я бы пропала; о том, как с детства мечтала писать картины; о том, как поразила меня первая встреча с ним, и даже свой сон ему пересказала. Призналась ему, что он гений и так прекрасен, и даже сейчас мне не верится, что он может питать ко мне чувства; что я готова отдать за него жизнь и буду любить его до самой смерти.

Он помолчал. Потом спросил негромко:

«Она будет препятствовать?»

«Постарается, — ответила я. — Но я преодолею любое препятствие».

«Клара, — ласково прижав ладони к моим щекам, попросил он, — скажи, что выйдешь за меня, и мы что–нибудь придумаем».

«Я выйду за тебя, Дзордзи, — пообещала я. — Я жизнь за тебя отдам».

И снова он привлек меня к себе, и я почувствовала его слезы у себя на лице.

«Мы расскажем Винченцо, — решил он. — Никто не отнимет нас друг у друга. Клара, мы должны встречаться, но для этого… Доверишь ли ты мне подыскать для нас другое место, не монастырь?» — рассмеявшись, спросил он.

«Я готова доверить тебе свою жизнь, — ответила я, — но, Дзордзи, монастырь, над которым ты подтрунив ешь, подарил нам эту единственную и неповторимую встречу. Нельзя им пренебрегать».

«Да, Клариссима, ты права», — улыбаясь, согласился он.

Мы говорили, пока не подошел урочный час, обо всем: о будущем, о работе, о наших детях, — и ни он, ни я не могли сдержать улыбок.

1 мая

С приближением весны мир делается прекраснее. Расцветают сады, в воздухе разливаются тепло и сладкие ароматы, лагуна искрится, и все ходят, словно родившиеся заново. Однако вряд ли, по–моему, найдется кто–то счастливее меня. Я восхищаюсь всем, на что падает взгляд, — каждый лист, каждый цветок откликается на царящую в моей душе благость. В мастерской весь день напролет окна распахнуты навстречу легкому ветру. Работаю над «Персефоной». Я изобразила ее как Ненчию — брошенным и тоскующим ребенком; ее фигурка калсется крохотной на фоне огромной пещеры, перед которой она стоит с увядающей гирляндой. Осень, закат. Подразумевается первое возвращение после отпущенного ей ежегодного срока на земле. Вдали рыдает ее мать–богиня. От пещеры должно веять загадочным ожиданием — печальный сюжет посреди нынешнего благолепия. Z тоже трудится над картиной для синьора Вендрамина, получается чудесно, и он ушел в работу с головой.

Его заказчику запала в сердце недавно изданная, богато иллюстрированная легенда, повествующая о сне одного юноши, жившего в древние времена, где он встречается с небожительницей. Вот на этот сюжет Z и напишет картину. Действие будет происходить в Тревино, совсем рядом с Кастельфранко, где расположен его отчий дом, который тоже его безмерно вдохновляет, но мой наставник способен освоить все, что угодно, преобразуя в горниле своего воображения любой сюжет, любую тему.

Юноша на одной стороне полотна одет в костюм театрального общества, к которому принадлежат и Z, и его патрон, богиня же, что нянчит младенца, сидя на берегу, являет собой воплощение небесного плодородия и в своей отрешенности наводит на мысли о небесном чертоге. За их спиной — грозовое небо и даль. Ни на одной картине я еще не видела такой красоты и страсти. Она стала для меня самой любимой из всех его шедевров. В глубине души я тешу себя мыслью, что в ней он обращается ко мне.

Я рассказала Винченцо о нашем обручении. Он расцеловал нас обоих и заверил, что нет на земле другой пары, которую он бы столь же сильно любил. Мы разрыдались. Потом зашла речь об опасностях, которые нас подстерегают. Винченцо сказал, что ради собственного спокойствия мы должны хранить радостную новость в тайне, пока не придумаем какой–нибудь выход. Он приложит все силы, чтобы обеспечить наш союз, однако противостояние, как нам и без того ведомо, будет суровым и непредсказуемым. Впервые я слышала, чтобы Винченцо открыто признавал исходящую от Нукки угрозу. Полагаю, ему невыносимо видеть, что на груди нашего благородного семейства пригрелась такая змея.

И все–таки нам удалось устроить себе праздник. Мы втроем пошли в покои к Дзордзи, которые я до этого ни разу не видела. Там много места, много воздуха, и располагаются они в высоком этаже старого палаццо над маленькой речушкой — просторные, но пустые. Z сказал, что он там никогда не рисует, только размышляет и читает. Ужин доставили от соседей, где живет женщина, которая ему готовит, а Винченцо припас отличное вино. Какой сладкой бывает жизнь…

Трапеза вышла радостной. По окончании Дзордзи поднялся произнести речь.

«Я хочу выразить тебе, Винченцо, свою признательность и поблагодарить за то, что ты такой преданный друг, восхитительный и тонкий художник и славный венецианец!» Тут мы расхохотались, но потом мой наставник посерьезнел и продолжил: «Я перед тобой в вечном и неоплатном долгу за сокровище, которое сидит сейчас между нами, за ту, которая, не будь тебя, никогда не утолила бы печали моего неустроенного и одинокого существования. Она — свет моей души, моя муза, мое утешение и радость, мой бриллиант, возлюбленная, непредсказуемая Клара».

С этими словами он вручил мне маленькую коробочку, в которой я обнаружила золотое кольцо, сияющее вкрапленным в него сапфиром цвета небес и Венеры. Я замерла, не находя слов, не смея взглянуть ему в лицо. Он потянул меня за руку и прижал к себе, а потом коснулся лбом моего чела с невыразимой нежностью и трепетом. Если беда или злая воля помешают нашему счастью — а я всем сердцем молю, чтобы этого не произошло, — пусть сегодняшняя ночь останется в веках как залог нашей надежды.

Винченцо отвел меня домой, по дороге вполголоса излагая наставления. Я должна прятать кольцо от любопытных и злых глаз. Я ответила, что не расстанусь с кольцом, даже если придется носить его на шее под рубахой. Он смягчился, услышав мои слова, и сказал: «Я рад за тебя, Клара. Ты снискала любовь прекрасного и одаренного человека, достойного твоей утонченности и преданности». Я остановила его и поцеловала. И брат улыбнулся, посмотрев мне в глаза. «Помоги нам Бог», — сказал он.

10 мая

Я по секрету поведала Таддеа о нашем обручении. Она обрадовалась, хотя с Дзордзи пока не знакома. Я пообещала, что, когда счастливое событие произойдет, она будет ликовать еще больше. Щедрая душой Таддеа тут же загорелась идеей сделать нам подарок. Я поблагодарила подругу и обняла, напоминая на всякий случай, что никто не должен знать о нашей связи: у Нукки повсюду глаза и уши. «Если тебя спросят, здесь ли я была, скажи, что да». Таддеа заверила, что так и сделает, и, посерьезнев до неузнаваемости, напутствовала, чтобы я вела себя мудро, разумно и трезво.

Я приходила в покои Дзордзи одна. Еще до того, как открылась перед Таддеа. Мне страшно от собственной дерзости, но как же нам еще быть? Мы не совершали блуда. Однако отрицать влечение было бы наивно.

13 мая

Какая же Таддеа разумница и выдумщица! Ее подарком мне стал мой портрет, который напишет Дзордзи. Заказчиком выступит ее брат Джакомо. Z испросил у Винченцо позволения писать меня не в мастерской, где он чувствовал бы себя неловко под градом колко стей, а в своих покоях. Винченцо, вдохновленный мыслью о портрете, разрешил, хоть и скрепя сердце. Подозрительность ему неведома. Сколько дней наедине впереди!

3 июня

С превеликим удовольствием следуем новому распорядку: я сижу перед своим учителем, наблюдая, как он с головой погружается в работу и по лицу его, словно быстрые облака над живописной долиной, пробегают тени сосредоточенности и вдохновения. И я сознаю, что это меня он изучает и силится постичь. Он принес мне красивую красную накидку, отороченную мягким мехом, — такие, по его словам, в ходу у северных художников, — чтобы оттенить мою кожу. Накидка мужская, но мне подходит, потому что, как он сказал, я настоящий живописец и не одного художника–мужчину могу заткнуть за пояс. На шее у меня белый шарф — знак нашей женитьбы. На портрете я буду Лаурой — идеалом Петрарки, но не таким недостижимым. Скорее, подлинной, осязаемой мирской красотой, которая сама по себе проникнута божественной тайной и светом, как всякая мечта. «Думай о своей работе, Клара… И обо мне», — добавил он, улыбнувшись. Как будто в его присутствии я могу отвлечься мыслями на что–то еще…

Так мы трудились ежедневно в течение двух недель. Он смотрел и смотрел на меня, но видел при этом, кажется, что–то другое, потустороннее — ни разу не случилось так полюбившегося мне скрещения взглядов. Он наносит мазки резко и быстро, постоянно что–то меняет и варьирует, весь поглощенный, устремленный, нацеленный, и глаза полыхают огнем.

Три дня назад он остановился. Несколько мгновений сидел, разглядывая картину, потом подошел ко мне. «Клара, — спросил он, — ты отважишься?» Он смотрел с нежной, почти покаянной улыбкой. Я поняла, что для исполнения замысла ему что–то жизненно необходимо. Он хотел, как я догадалась, перенести этот портрет в ту же плоскость, что открылась ему в пейзаже с бурей — воплощение мирской божественности, чтобы через этот образ выразить свою любовь ко мне. Я без возражений сбросила накидку, расшнуровала сорочку и спустила ее до талии. Он заново обернул накидкой мои плечи и вернулся за мольберт. Безмолвно. По его лицу я видела, как глубоко он тронут.

Так я позировала еще три дня. К вечеру третьего он отошел от мольберта и проговорил вполголоса: «Готово». Я подошла, завернувшись в накидку. Мы молча стояли и разглядывали плод его труда. «Такого никто никогда не делал, Клара. Оставить так? Или изменить?» Пораженная до самых глубин сердца лаконичностью и мастерством изображения, являвшего собой мой истинный портрет, я подошла к учителю и, обвив его шею руками, прижалась к нему со всем жаром своей любящей души.

В тот вечер мы впервые познали друг друга до конца. Отныне мы едины пред Господом, хоть и не пред церковью. Если священный экстаз существует, он был явлен нам нынче.

9 июня

Сегодня день моего рождения. Я томлюсь в ненавистном доме. Винченцо хотел устроить большой праздник в честь моего шестнадцатилетия, но Нукка сказалась больной и заявила, что не выдержит такой суматохи. Поэтому мы собрались малым кругом в мастерской — тоже весело, но мало чем отличалось от обычного дня. Нукка гнет новую линию — теперь она без конца твердит нам с Винченцо про одного падуанца в преклонных летах, который видит меня своей супругой. Она считает его отличной партией, лучше которой мне не сыскать. Она даже оставила на время свою прежнюю мечту упрятать меня в монастырь — обречь меня на жалкое существование с дряхлым падуанцем, лишив Венеции, лишив живописи, кажется ей не менее достойной альтернативой. Она явно чует, не знаю уж как, что вопрос о замужестве все равно всплывет, и пытается навязать своего кандидата, который кроме преклонных лет может похвастаться изрядным состоянием и достойным родословием, но, кем бы он ни был, он будет петь с ее голоса. Самое главное, он не какой–то там еврей, пиликающий на лютне. С каким неприкрытым упоением она плетет свои сети. Злобная карга. Господи, прости.

Должна сказать, что портрет произвел фурор, хотя видел его пока один Винченцо. Боже, как он был ошарашен… Но при этом от него не укрылась глубина мастерства. Они с Дзордзи подписали работу вместе на обороте, поместили там также имя Джакомо и обнялись. «Коллеги, маэстро!» — воскликнул Винченцо. Он любит моего учителя и мужественно готовится преодолевать неизбежные трудности с этой картиной. Ее нельзя выставлять на широкое обозрение. По крайней мере, до тех пор, пока мы с моим евреем не оставим Землю египетскую позади.

1 августа

Малышка Джемма заболела. Который день сильный жар и слабость. Нукка не едет со мной и Винченцо в Рипозу, хотя нас гонит. Не могу радоваться неожиданному счастью, подаренному мне ценой страданий милой малышки. Ее сыновья, увы, все–таки едут. Не питаю к ним теплых чувств, слишком эти юнцы двуличны и злоумышленны. А еще они все время что–то вынюхивают с гадкими намерениями. И все–таки нам достанется немного свободы. Z будет приезжать в гости, и мы втроем собираемся наведаться в Кастель–франко, взглянуть на созданный им запрестольный образ. Молюсь за выздоровление болящей.

15 сентября

Чудесные дни за городом. Мы обедали на свежем воздухе и прогуливались по зеленеющим нивам. Нико бросился к нам, заливаясь радостным лаем, а Виола, должно быть, с ног сбилась, готовя оказанный нам радушный прием.

Мы с Винченцо каждый день уходили рисовать до самого вечера, пока мальчики развлекались играми и катанием на пони. От меня не укрылось, какая наблюдательность и подозрительность в них просыпалась с появлением Дзордзи. Особенно у двенадцатилетиего Тонио, который из них самый злокозненный. Однако мы не давали ему повода проявить бдительность. В приезды Дзордзи мы удалялись не на одну милю и, только убедившись, что вокруг никого, позволяли себе какую бы то ни было вольность.

К нашему возвращению Джемма так и не выздоровела. Я едва узнала в бледной, исхудавшей девочке прежнюю розовощекую крепышку. Нукка ужасно подавлена, и у меня сердце рвется от жалости. Она сама нас отослала, а теперь почему–то винит в том, что мы только усугубили болезнь своим отъездом, Винченцо даже не пытается ее урезонивать.

3 октября

Вокруг безумие.

Тонио действительно был приставлен к нам в качестве шпиона. Он наплел Нукке самые гнусные истории, на какие только оказалась способна буйная фантазия скороспелого юнца. Не исключено, что эти отвратительные байки он состряпал с мамашиной подачи. Как бы то ни было, она пришла в неистовство. Возможно, разум Нукки затмило горе, но она внушила себе, что это из–за меня — распутницы, погрязшей в блуде с евреем, как она сказала, — обрушилось несчастье на ее дочь. От такого обвинения я растерялась и закричала: «Да как ты смеешь!» Разрыдалась, не в силах удержаться. Винченцо, прижав меня к груди, начал увещевать Нукку: «Хватит, ты сама не своя». Однако она все бесновалась, вопила, что я навлеку заразу на всех ее детей, что я грязная лгунья, что мне далеко до приличной барышни, что такой, как я, с моей вседозволенностью и спесью, самое место среди евреев — и так далее, и тому подобное, в буквальном смысле с пеной на губах. В конце концов, Винченцо пришлось ее встряхнуть, чтобы привести в чувство. «Остынь, Нукка, — сказал он. — Ты измучена и перепугана, ты не думаешь, что говоришь».

После этого она умолкла и, бросив на меня злобный взгляд, убралась. Винченцо утешал меня, прижимая к себе, я рыдала от бессилия и отчаяния. Когда же, наконец, я пришла в себя, мы разделили скромный ужин, который съели в молчании — так велико было наше потрясение и горе. Винченцо обещает придумать что–нибудь, но видно, как его самого ошеломила эта сцена.

20 октября

Утром умерла Джемма. Матерь Божья, смилуйся, прими к себе ее невинную душу.

15 декабря

Я болела. Кажется, не одну неделю. Мало что помню из этого времени. Винченцо говорит, что день, когда мы отправляли Джемму на вечный покой, выдался промозглым и ветреным и по возвращении меня бросило в жар и одновременно пробрал сильный озноб. От начавшейся лихорадки не помогали никакие снадобья, я впадала в беспамятство, из которого вырывалась лишь на краткое время. Лекари подозревают ту же болезнь, что унесла нашу крошку Джемму — девочка была слишком мала и слаба, чтобы противостоять такому жестокому недугу. Заразе, как говорит Нукка. И считает, что ее распространяю я. Может, я заразила саму себя? Тогда что получается — она права или нет?

Я немощна, и брат велит мне беречь себя. Он терпеливо меня выхаживает. Всякий раз, когда я выпутываюсь из тенет забытья и дикими полуслепыми глазами смотрю на мир, вижу перед собой его лицо, а иногда, кажется, еще и Дзордзи — он шепчет мне что–то и держит за руки. Я вскрикиваю, но он всегда растворяется, а я снова увязаю в этом аду, где верещит Нукка и ко мне тянутся тонкие пальчики Джеммы. Вновь и вновь малышку поглощает тьма, а я тщетно пытаюсь удержать ее будто налившимися свинцом руками. До сих пор обрывки этого кошмара преследуют меня.

Винченцо сказал, что мы тут одни с Дзуане и Лоренцо. Нукка увезла своих детей в Падую и не вернется, пока не удостоверится, что дом очищен от заразы. «От меня то есть?» — уточнила я. Он рассмеялся. «Нет, зараза перебралась в Падую». «Правда, — спросила я, — что сюда приходил Дзордзи?» — «Да, он пришел, как только она уехала, и страшно терзался». — «Можно мне с ним повидаться?» — «Сегодня вечером. Но ты должна отдохнуть, тогда мы устроим маленький ужин, чтобы отпраздновать твое выздоровление». Утомленная, я снова забылась сном. Позже пыталась подняться, чтобы расчесать волосы, но ноги подкосились.

Вечером пришел Z, а еще Дзуане и Лоренцо. Какой бальзам на душу — видеть моего учителя! Добрая Лючия приготовила мне слабый бульон, который я сподобилась проглотить, и бокал вина, от которого, как сказал Винченцо, у меня на щеках снова расцветут розы. Боюсь даже подумать, на кого я сейчас похожа. Оба младших брата смотрели на меня с неподдельным ужасом. Я сильно исхудала и, наверное, сильно подурнела.

Я быстро утомилась, и все ушли, кроме Z, который прилег рядом и коснулся губами моих волос. «Я все та же?» «Ты моя Клара, — неслышно прошептал он мне на ухо, — и ты жива. Боже, как я перепугался. Да, я же тебе кое–что принес!» — вспомнил он и, привстав, выудил из кармана куртки маленькую коробочку. Я открыла ее — внутри сияла крупная жемчужина, переливающаяся розовым и золотистым, словно капля света, который можно сжать в руке. Я разрыдалась, обессиленная после болезни. «Не надо, милая, не плачь. Эта жемчужина — ты. Такая, какой была и есть в моих глазах». Он прижал меня к себе, и через миг я уже снова оказалась без чувств.

9 января 1507 года

Печальный вышел праздник без милой Джеммы, покинувшей нас навсегда. Боже, храни мою милую девочку. Нукка тоже еще не вернулась, плетет какие–то свои козни. Может, сама собирается выйти за того старика из Падуи? Нет, слишком несбыточная мечта…

Z обедает здесь, пользуясь дарованной нам роскошью свободы. Я уже достаточно поправилась, чтобы одеваться и спускаться вниз, но еще не настолько окрепла, чтобы дойти до мастерской. Винченцо будет писать Мадонну для своего братства, a Z начал экспериментировать с образом, навеянным, как мне кажется, тем полотном с бурей. Он говорил о рисунках муз и воплощениях добродетелей, которые хочет мне показать.

Вчера вечером мы наконец подошли к неизбежному вопросу — возвращению Нукки в наш ныне такой мирный дом. До сих пор Нукка представлялась Дзордзи лишь нелепой преградой на пути к нашему счастью, но теперь он ее ненавидит всем сердцем, считая, что ее бессердечие подстегнуло мою болезнь. Винченцо говорит, мы должны вознести хвалу Господу за то, что я осталась жива, и действовать надо осмысленно и целенаправление. «Сможешь ли ты остаться тут, Клара?» — спросил он. «А куда еще мне идти?» — «Может, тебе лучше будет в монастырском доме?» «Хочешь сослать меня в монастырь?» — вскричала я. «Разумеется, нет. Но там можно пожить. Это донна Томаса предложила». — «Она была здесь?» «Она со мной разговаривала», — объяснил Винченцо. Я оглянулась на Z. «Не стоит ли нам пожениться прямо сейчас?» — предложил он. «Нет, — возразил Винченцо. — Надо выждать. Нукка вернется с полной котомкой хитрых планов, да и про городские власти нельзя забывать». «Она будет жаловаться на нас властям?» — изумилась я. «Она может попробовать выдвинуть обвинение против Дзордзи, — ответил Винченцо. — Подходы у нее найдутся. Львиная пасть, на худой конец», — пояснил он, понизив голос. Мы оцепенели в суровом молчании. «Она готова погубить его жизнь и доброе имя по навету двенадцатилетнего юнца?» — ужаснулась я. «Кто знает, что ей известно… — проговорил Винченцо. — У нее свои осведомители. Разумнее всего будет держаться от нее подальше и смотреть, что принесет время». Он, конечно, прав.

Мы с Z долго сидели у огня. Я достаточно выздоровела, чтобы желание проснулось снова.

Меня отвлек легкий шорох — кто–то скребся в дверь. Если это крыса, то она очень не вовремя. Но когда я открыла дверь, на пороге обнаружился не кто иной, как Лео, — он тут же бросился в комнату.

— Ты что здесь делаешь? — удивилась я.

— Это я его прислала, — раздался голос Люси от подножия лестницы. — Подумала, вдруг тебе скучно одной. Докуда дочитала?

— Выздоровление после болезни.

— Ясно. Я мысленно с тобой. Скажи ему, чтобы лег, он послушается.

— Спасибо! Кто следующий на очереди? Маттео?

— Лидия просила уступить ей. Он согласился.

— Тогда пусть приходит — может взять то, что я уже прочитала. Передайте ей. Я с радостью поделюсь.

— Хорошо. Пока, Нел.

— Пока, Люси.

Я услышала удаляющиеся шаги.

5 февраля 1507 года

Я здесь, в кругу друзей. Донна Томаса пришла навестить меня в январе, когда я слегка окрепла, — видимо, догадалась по разговорам с Винченцо, что в атмосфере моего отчего дома мне не поправиться. Она сказала, что мы не должны проклинать, а, наоборот, должны молиться за души одержимых. И еще она дала мне позволение время от времени встречаться с Z в гостевой монастырского дома.

Несмотря на счастье своего здесь пребывания, признаюсь, что затворничество и некоторые запреты меня все же тяготят. Я уже не та примерная послушница, что прежде. Мне отвели мою старую келью. Тонзо явно радуется — впервые за несколько лет увидел кошку, прогуливающуюся по тропинке вдоль реки, и защебетал от восторга. Он ведь не знал на своем веку других знаков кошачьего внимания, кроме как от кроткого Бини. Сердце сжимается, когда представляю, что сталось с моим любимцем, которого так внезапно и без моего ведома спровадили из дома.

Винченцо говорит, что Нукка вернулась. Падуя ее не успокоила, в доме напряженно. Догадываюсь по некоторым его обмолвкам, что она, возможно, уже впадает в настоящую манию. Она очень сурова с Анджелой, такого за ней прежде не водилось. Анджеле едва исполнилось семь, тихая, кроткая девочка.

Моя жизнь течет просто. По утрам наставляю младших и обучаю рисованию и живописи воспитанниц всех возрастов. Ненчия проявляет очень толковый подход, мне радостно при мысли, что в ней, возможно, просыпается дарование. Буду помогать ей по мере сил.

12 апреля

В мастерскую начала наведываться некая дама. В роскошном одеянии, со свитой расфуфыренных слуг обоего пола. Бледнокожая, невероятно красивая, она каждый раз спрашивает маэстро Дзордзи из Кастель–франко. В первый ее приход Z встревоженно подскочил и покинул мастерскую по черной лестнице, пока дама его не заприметила. Мы все удивленно замерли. Она наведывалась уже не единожды, всегда задает один и тот же вопрос и смеется. «Передайте, что он проказник!» — ни к кому конкретно не обращаясь, велела она, пока ее свита бурным потоком устремлялась к выходу. Каждый раз, заслышав топот и гвалт, Z поднимается с места и уходит.

Сегодня сцена повторилась. Когда он вернулся, я посмотрела на него вопросительно. Он ответил улыбкой и хотел продолжить работу, но, поняв, что я в смятении, подошел, взял меня за руку, и мы вышли из мастерской на набережную. «Кто она такая?» — наконец решилась спросить я. Собравшись с духом, он ответил: «Женщина, с которой я познакомился вскоре после переезда в Венецию». Я молчала, и он продолжил: «Я расписывал для нее дверцу шкафчика, когда работал в мастерской мессира Беллини». «Кто она такая?» — повторила я. «Знаменитая куртизанка», — ответил он небрежно. «Ты хорошо с ней знаком?» — уточнила я. «Ее зовут Чечилия». — «Чечилия. Она очень красива». «Так многие считают», — подтвердил он. «Дзордзи, о чем ты говоришь?» — «Клара, милая, эта сторона жизни не должна была тебя коснуться, но раз уж зашел разговор, я скажу так: данная особа не в силах удовлетворить кого бы то ни было, кроме своих желаний, поэтому я в тупике».

И он рассказал, что связывает его с Чечилией.

В шестнадцать, когда он только пришел к мессиру Беллини, она появилась в один прекрасный день на пороге мастерской как заказчица и, приметив Дзордзи, изъявила желание, чтобы он сам изготовил и доставил ей заказ. Тогда он был польщен и расстарался на славу, вложив в роспись все свое мастерство, а потом отнес готовую работу к ней в дом — богатый и пышный. «Я тогда был едва знаком с Венецией, — продолжил Дзордзи, — и слабо представлял себе жизнь высшего общества. Она приветила меня, расспросила о работе и надеждах. Потом пригласила сыграть на лютне, когда устраивала прием. Меня осыпали похвалами и восторгами, я знакомился с важными и интересными людьми, и, наконец, однажды ночью она увлекла меня к себе в опочивальню. Я был на седьмом небе, словно в сказку попал, Клара. И я действительно жил в сказке.

Чечилия души во мне не чаяла и, сказать по правде, очень способствовала моему продвижению. Она окружила меня заботой, не отрицаю, но вскоре ее образ жизни стал для меня невыносимым — зряшность и никчемность его утомляли, притом, что у меня завязывались все новые приятные знакомства и дружба. Я не мог остаться с ней, но Чечилия не собиралась меня отпускать. Я время от времени ее навещаю, поскольку она требует того безоговорочно и поскольку, если честно, она была мне хорошим другом. Она не порочна, она, скорее, добрая душа, погрязшая в праздности, которую ты далее представить не сможешь».

«И ты виделся с ней после нашего знакомства?» — не в силах посмотреть на него, спросила я. «Нет. После обручения — ни разу». — «А прежде?» — «Прежде — да. Она любит меня, Клара. Я не хочу себе льстить, но дело обстоит именно так. Как бы я хотел, чтобы было по–другому, чтобы я мог уйти, не оглядываясь — но это невозможно. При всей ее взбалмошности она чувствительная душа, страдающая от одиночества. Но я ни разу не был с ней близок с тех пор, как мы с тобой связали себя клятвой. Клара, — взмолился он, — ты ведь не думаешь, что я не знал женщин? Знал, и много. Доступных хватает. Их полным–полно кругом, на любой вкус, только и ждущих, чтобы ухватить свой кусок, но я ни разу, ни разу с тех пор, как встретил тебя, не польстился. Я рассказал Чечилии, что мы скоро поженимся. Я в красках расписал ей мою любовь к тебе. Она опечалилась и вознегодовала. Она примкнет к тем, кто ставит нам препоны, но у них ничего не выйдет, мы из другого теста. Клара, милая, я скорее погибну, пытаясь уберечь тебя, чем разорву связь».

Я никогда не видела такого страдания на его лице.

Какими словами описать мои чувства после его признания? Про близость с женщинами, про то, что жизнь его была доселе довольно беспорядочной, я слышала и прежде, это для меня не новость. Но мысль, что имеется некая важная незамужняя особа, которая настойчиво его преследует да еще имеет на него притязания, и что однажды, устав возиться с навязчивым ребенком, он может уйти к ней, посеяла в моей душе бурю. «Дзордзи, — сказала я, обретя наконец дар речи, — ты должен все как следует обдумать. Что, если ты не до конца искренен, отторгая ее? Ты абсолютно уверен, что в глубине души у тебя не осталось к ней никакой привязанности? В конце концов, она соблазнительная, холеная дама невиданной красоты, довольно знатная. Может быть, я для тебя лишь безыскусная диковинка, забава, которой ранее, несмотря на обширный опыт, ты не встречал. Ты ведь понимаешь, у меня может не хватить привлекательности, чтобы удержать твой интерес». «Клара! — воскликнул он. — Я уже мужчина. Я разбираюсь в собственной душе. Я искал, истосковавшись, везде и всюду — и ничего не находил, что утолило бы мою тоску. Я отхожу Чечилию кнутом, если понадобится, чтобы она отстала, только не оставляй меня, не бросай одного!»

В смятении, весь дрожа, он взял меня за руку, и мы пошли. Мы шли — и я понимала, что так надо, — к нему в покои. Раскрывшись друг перед другом, как никогда прежде, мы снова стали едины.

10 июня

Z принялся за грандиозный новый труд, который я считаю просто непостижимым. Там будут величественная спящая Венера и маленький купидон на фоне характерного драматического пейзажа. Никому до него не приходил в голову такой сюжет. Картину заказали в честь бракосочетания одного из патронов — Джироламо Марчелло. По словам Z, мессир Марчелло почитает Венеру как давнюю покровительницу своего рода, уходящего корнями в Древний Рим, и богиня считается у них родоначальницей. Не верится, что кто–то может всерьез утверждать подобное.

Z нарисовал Венеру возлежащей в окружении пастельных драпировок на заросшем травой холме — сама местность, кажется, созвучна погруженной в грезы небожительнице. В последнее время его занимает изображение героических фигур в бесчисленных позах. Набросками завалены все его столы. Богиня и впрямь словно воспаряет над обволакивающим ее сонное тело пейзажем. Пухлый купидон утвердился на земле куда крепче. Божественная греза о любви и смелый шаг вперед, на который лишь он мог отважиться. Подражаний будет много.

Гений моего учителя не знает себе равных. Он же сам считает своим учителем мессира Леонардо. Он встретил этого великого человека, когда тот приезжал погостить в Венецию. Привезенные из Милана рисунки, которые Z довелось увидеть, поразили его и перевернули всю душу. А еще Z потрясла небывалая смелость Леонардо да Винчи, твердость его мнения. Он уверяет, что Леонардо — чародей. Но даже такому гению, считает он, не постичь союза света и цвета так, как венецианцу, которому для этого достаточно просто пошире раскрыть глаза. Цвета у Z всегда были сложные, а в последнее время упростились. В новых работах всецело правит киноварь.

А я тем временем продолжаю свою картину, скромную, по сравнению с его полотном, и неброскую. Синьор Вендрамин выразил свое восхищение «Персефоной» и, провозгласив ее неожиданной и завораживающей, похвалил меня за поэтическое видение. А потом предложил еще один заказ. Он хочет, чтобы я поискала среди классических сюжетов. Возвращаюсь к давней мысли написать Z в образе Орфея, но опасаюсь вызвать разочарование. Неплохо было бы нарисовать саму Венеру в юности — расцветающей, смущенной, даже сконфуженной прелестью своего отражения в идиллическом пруду или фонтане. Женщины и девушки совсем иначе видят свой облик, чем представляется мужчинам.

Вчера был мой день рождения. Мне исполнилось семнадцать. Непривычно так долго находиться вдали от дома. Нукка, как говорит Винченцо, уже спокойнее относится к моему отсутствию, хотя по–прежнему подвергает беспричинным изощренным придиркам свою собственную дочь, которая, по ее словам, с каждым днем тупеет. Жалею, что не могу утешить и приласкать бедняжку Анджелу, и ужасаюсь, представляя, какой отпечаток оставят в ее душе одиночество и вечный страх. Ее беды ведомы и мне.

Мы устроили скромное дружеское торжество в мастерской, а потом праздничный ужин здесь, в гостевой монастырского дома. Пришли Винченцо и Дзордзи, а еще Таддеа и Джакомо. И сама донна Томаса. Таддеа наконец познакомилась с Z, и, кажется, он ее покорил — она ведь видит только своих братьев и братьев других девушек и никогда не встречала такого обаятельного мужчины. Z играл, Таддеа пела. Ей нет равных, ее голос — настоящее совершенство. Настал черед Z изумляться. Наконец все разошлись. Улучить минутку наедине у нас не получилось. Я в каком–то подвешенном состоянии — и не монахиня, и не мужняя жена. Первой быть не хочу, а второй, хоть и желаю всем сердцем, стать пока не суждено. Все сходятся во мнении, что Нукка отыщет способ выдворить нас из Венеции. А где еще Дзордзи сможет работать, кроме как в этом городе, к которому он прирос душой? Поэтому мы ждем. Чего именно — не очень понятно.

30 июля

Чудесные новости! По слухам, уже почти точно известно, что Z получит небывалый заказ на большое полотно для палаццо Дукале. Синьор Аурелио, член Совета Десяти, стал почитателем таланта Z благодаря близкому знакомству с синьором Вендрамином. Такой заказ — неслыханная удача, и вознаграждение обещается королевское. Вся мастерская ликует, радуясь, что для Z нашлась возможность проявить свой гений в достойных его масштабах. Празднование состоялось вечером в его покоях. Мы с Винченцо тоже были. Как странно видеть такую толпу в укромном убежище, которое я привыкла считать нашим и только нашим. Дзордзи светился от счастья, играл и пел, все подхватывали и пускались в пляс. Я тоже танцевала с Пьетро, который натягивает холсты и смешивает для нас краски. Пьетро, хоть и лысый старик, обладает недюжинной силой и кружил меня по всей комнате. Z, заливаясь радостным смехом, играл все быстрее, подгоняя Пьетро. Счастливый вечер, полный надежд. Я в предвкушении, жду не дождусь, когда увижу, какой шедевр нас ожидает.

20 октября

Случилось худшее. Молюсь об избавлении, но его все нет.

12 ноября

Умирая от страха и стыда, поделилась своими душевными муками с Дзордзи. К моему изумлению, он совсем не встревожился, а схватил меня в объятия. «Мы свободны!» — вскричал он и принялся с жаром втолковывать мне, как его радуют эти вести. Необходимость таиться его только раздражала, он, в отличие от нас с Винченцо, Нукку не боится. Я опасалась, что случившееся станет для него обузой и лишним расстройством — сейчас, когда его работа продвигается так споро, но его искреннее ликование, наоборот, пробудило во мне робкую, потаенную доселе радость. Мы посоветуемся с Винченцо — с ужасом жду этого неотвратимого момента, когда придется замарать и покрыть позором доброе имя того, кто был так предан и щедр. А ведь еще донна Томаса… Я должна собрать все свое мужество. Боже милосердный, как я благодарна, что мой учитель так тверд духом.

20 ноября

Дзордзи избавил меня от тяжкой необходимости и объяснился с Винченцо сам. Когда они пришли, брат уже успел справиться со смятением, в которое его, несомненно, повергло наше известие. И в свою очередь побеседовал с донной Томасой. Со мной он разговаривал мягко и, насколько возможно, утешительно. Винченцо считает, что я должна как можно скорее уехать из Венеции. Он отправится в Рипозу, предупредит Виолу о моем прибытии, чтобы она там все приготовила и ждала. Он, как и я, не сомневается, что на Виолу можно положиться — она знает нас с детства, была предана моему отцу, а Нукку и ее детей (за исключением девочек) всегда считала непрошеными гостями в своих владениях. Собираться будем быстро и тайно, чтобы выехать как можно скорее. Будет устроено так, чтобы мы с Дзордзи обвенчались в Кастель–франко по дороге, а Рождество будем встречать вместе в нашем старом доме. Винченцо придумает, как объяснить свое отсутствие, и Нукке ничего не скажет. Маловероятно, что с наступлением холодов ее потянет за город. Z полон радости. Я полна страхов.

Кто–то на лестнице. Тихий стук, и в комнату вошла Лидия.

— Я слышала, ты меня приглашаешь, — сказала она, — вот и не утерпела. Тут для тебя передали… — Она вручила мне записанное почерком Люси телефонное сообщение. — Люси показалось странным — звонила какая–то женщина с идеальным итальянским, говорила очень сухо, в деловом тоне. Но почему–то Люси смеялась, отдавая мне записку.

Я развернула листок. «Пожалуйста, свяжитесь с Энтони в понедельник. На выходных он будет в отъезде и в гостиничном номере вы его не застанете. Искреннее спасибо». И приписка от Люси: «Насколько искреннее, как ты думаешь?»

— Надо же, как интересно… — протянула я. — Она организовала выездной офис. Оперативно. Первый ход сделан. Он ей позволил? Удивительно. Новый этап? Дерзко.

— Кто она?

— Никола. Координатор, мастерица на все руки, соперница. Он упомянул ее в разговоре. Назвал неутомимой. И сказал, чтобы я не обращала внимания на желтую прессу. В общем, ты понимаешь.

— Отлично понимаю. Но ведь так даже проще, нет?

— Проще? С чего бы? Как представлю их беседы — волосы дыбом. Ненавижу. Если бы можно было повернуться три раза вокруг себя, дунуть, плюнуть и все забыть разом… И все счастливы. Разорвала бы эту бумажку в мелкие клочки, не будь она написана рукой Люси. Эх. Ладно. Не знаю. Контраст, в любом случае, леденящий.

Я бросила записку на пол и передала Лидии прочитанные страницы дневника. Лидия рассмеялась.

— И что там? Люси молчит как рыба.

— Смотри.

— Боже, Нел! — пробегая глазами страницу, воскликнула она. — Личная жизнь пятнадцатилетней девушки из тысяча пятьсот пятого года? Восторг!

— Восторг там очень скоро пропадает.

— Почему? И что появляется?

— Чувство, будто пыталась слегка согреться, чиркая спичкой над горсткой прутиков, а в итоге сижу перед пылающим костром.

— А таинственный гений? Он там есть?

— Да. И впору пожалеть, что он там, а не тут. Я, кажется, прониклась к нему доверием.

— Ты? Надо же.

— Спасибо. К этому еще вернемся. А теперь, если не возражаешь, я хотела бы продолжить.

Лидия улыбнулась, и мы устроились на разных концах кровати. Лео, застыв посередине, повертел головой, потом принял решение: перепрыгнул ко мне, плюхнулся рядом и мирно заснул. Приятно, когда выбирают тебя.

16 декабря

В этот святой день мы с моим возлюбленным учителем соединились перед Господом. Таинство свершилось в часовне пред светлым ликом Богородицы на великолепном запрестольном образе кисти Z. Я молила Царицу Небесную даровать нам свою милость. С нами были только Винченцо и матушка Дзордзи, добрая старушка, державшаяся с благородной простотой. Мой муж безгранично ей предан, он у нее младший из сыновей.

Никого их тех, кто может проболтаться о свершившемся, мы в известность не ставили, и священный обряд прошел в тайне. Святой отец также пообещал молчать. Затем мы отправились на постоялый двор, где так весело проводили время втроем во время летних поездок. Там мы скромно отпраздновали узким семейным — бальзам на душу от этого слова — кругом. Дзордзи привез изготовленный им специально для меня расписной ларец. Роспись по сюжету напоминает картину с бурей, которая мне так нравится и которая для него воплощает божественное в нашей мирской жизни. Тем самым он благословляет наш союз и скрепляет его своей подписью, которая отныне у нас одна на двоих.

Пишу эти строки по настоятельному велению сердца запечатлеть событие в памяти, хотя с самого таинства прошло уже несколько дней.

3 января 1508 года

Виола и впрямь окружила нас теплом и заботой, радуясь гостям и не жалея для нас сил. Она сразу прониклась симпатией к моему замечательному супругу и хлопочет над ним вовсю. Нико стал старым и степенным, но тоже сердечно нам рад. Винченцо поведал нам о дорожных злоключениях бедняжки Тонзо. Даже сквозь толщу одеял, укутывавших клетку, он все равно умудрился выразить свое возмущение пронзительным чириканьем. Но здесь он успокоился и благосклонно принимает заботу Виолы, явно — вот изменник и ветреная душа! — предпочтя ее мне. Я испытываю одновременно и неудобство, и удовольствие, которого доселе не ведала. Z должен вскоре вернуться в город, заканчивать свою картину для палаццо. Винченцо побудет со мной еще несколько недель. Как непривычно занимать этот дом зимой.

Супруг мой весел и заботлив. После знакомства с его матушкой я, кажется, чувствую его душу острее, чем прежде. Он почитает традиции и устои, которые она в него вложила и которые пестует в нем, какими бы талантами ни наделил его Господь. Он истинный сын этих плодородных холмов и долин. Самой земли, как я понимаю.

7 февраля

Едва держу перо, так я отяжелела и разнежилась в этом словно чужом теле. Виола пичкает меня супами и поит чаем. Вскоре прежняя бодрость вернется, обещает она. Мы с Нико до вечера просиживаем у огня. Мне бы пошить или порисовать, но я задремываю, не успев взяться за работу. Приезжал Винченцо. В Венеции все тихо. Картина у Z вышла великолепная, населенная внушительными героическими персонажами. Жду не дождусь, когда смогу посмотреть.

17 февраля

Z вернулся. Я рыдала от счастья. Он привез колыбельку, собственноручно собранную и расписанную нежными ягнятами и цветами. Его матушка тоже хочет нас навестить. Буду ждать с радостью.

30 марта

Вчера приезжала в гости матушка Дзордзи. Виола расстаралась и приготовила отменный обед, который мы ели, робко приглядываясь друг к другу. Мое состояние вызывает у матушки некоторые опасения, и она осторожно высказала их. Я заверила ее, что, несмотря на сонливость, я вполне крепка телом. Ее зовут Грана. Мне показалось, что наш прием ее несколько стесняет, но она привезла прелестные вещицы, которые сшила для ребенка, вышитые распашонки, вязаные одеяльца из светлой мягкой пряжи. Ночевать она не осталась, однако на прощание назвала меня своей дочерью и сказала, что лучше Z на свете нет. Мы обнялись и посмотрели друг на друга долгим понимающим взглядом. Снаружи ее дожидался старый возница с телегой.

11 апреля

Ну и ужас мы пережили!

Спустя считаные дни после приезда Граны Виола ворвалась ко мне до рассвета и принялась будить в лихорадочной спешке. Ее саму поднял колотивший в дверь селянин — оказывается, Нукка уже в дороге и скоро прибудет сюда. Весть пропутешествовала из города в город по просьбе Виолы, заранее попросившей друзей и знакомых предупредить в случае опасности. Мы были на волоске.

Она одела меня во что под руку подвернулось, закутала в одеяло, и мы выскочили в промозглые утренние сумерки. Меня предстояло переправить в ее домик, отстоявший от поместья где–то на милю. Мы спешили, как могли, — с моей–то неповоротливостью и тихоходностью… Хотя какой–то отрезок, подгоняемые страхом, умудрились чуть ли не пробежать. Вернувшись днем, Виола поведала, что Нукка намерена остаться на месяц–другой, укрепить здоровье, пошатнувшееся в Венеции, где ее преследуют горестные мысли о Джемме. Такого поворота мы никак не ждали. Она привезла Тонио и Джано, Анджелу, наставника, служанок и множество сундуков. Видно, что план вынашивался долго и в большой тайне, иначе Винченцо насторожили бы открытые приготовления. Виола уверена, что Нукке известно о моем здесь присутствии и она разочарована, что не удалось застать меня врасплох. Она прошла с проверкой по всем покоям, но Виола ее опередила и, собрав с помощью остальных работников мои вещи, отнесла к себе в дом, успев до проверки. Тонзо прибыл снова, разгневанный донельзя, и, к моему величайшему облегчению, колыбельку тоже не забыли. Хотелось бы укрыть ее подальше от дурного глаза этой мегеры. В милом домике Виолы мне вполне уютно, и я начинаю потихоньку приходить в себя. Послала за Винченцо и Z.

14 апреля

Все кончено.

Вчера вечером мое тело пронзила острейшая боль. Виолы дома не было, но ее одиннадцатилетняя дочь заботливо клала мне холодные полотенца на лоб и ласково утешала. За Виолой послали, но муки мои к тому времени стали настолько невыносимыми, что я уже не сомневалась — умираю. Наконец появилась Виола и прошла со мной по всем кругам бесконечной пытки. А теперь все кончено, все. Муки той ночи — пустяк по сравнению с тем, что творится в моей душе сейчас, и тело мое истерзано куда сильнее, чем во время тяжкого испытания, его породившего. Я мыкаюсь в полубреду, вязну в черном горе.

Приехали Z и Винченцо. Z в бешенстве готов был прикончить Нукку и уже размахивал ножом, но Винченцо его остановил. Мы рыдали, пока не выплакали все слезы. Наша драгоценная дочь, так и не сделавшая ни единого вдоха, лежит в приготовленном для нее крошечном гробу. Завтра мы отвезем ее в Кастельфранко и возвратим Создателю.

7 июля

Я здесь, у Граны. Немного отошла, но понимаю, что не перестану оплакивать свое дитя. В Венецию ехать желания нет. Z пришлось туда вернуться — делает новый заказ, фрески на фасаде нового немецкого подворья. Этот заказ для него — большая честь, поэтому я не позволила ему отклонить ради меня такое лестное предложение, хотя он и намеревался. По правде говоря, мне легче страдать одной. Сельский покой действует умиротворяюще, и я не нахожу в себе сил с кем–то общаться, словно в прежние времена. Мне лучше одной, с Граной, которая ни о чем не спрашивает и заботится обо мне. Одной проще. Сейчас к нам каждый день приходят работники, добрые деревенские люди, они нас ничем не беспокоят. Z хочет слегка достроить домик по собственному проекту, чтобы нам было удобнее. Мы с Граной каждый день готовим для работников еду, делами я утешаюсь. Мысли о Нукке усердно гоню прочь.

18 октября

Времени, оказывается, прошло немало. Три дня назад приехали Z с Винченцо, привезли целую подводу мебели и украшений для дома. Пристройка доделана. Мы потратили немало времени, обставляя комнаты, и теперь они радуют глаз. Мы даже немного повеселели.

Z кажется уставшим, но видно, что его воодушевляет работа над фресками, которые, как я чувствую, получаются монументальными и киноварными. Вспоминаются прежние времена, когда он только начал увлекаться героическими фигурами и красным цветом. Как же давно это было, себя тогдашнюю я уже и не помню. Ему помогают Тициан и остальные, он наконец открыл собственную мастерскую. Он поглощен изображением этих величественных обнаженных фигур — мужчин и женщин в героических позах, и каждый из персонажей воплощает некий тайный символ.

Винченцо говорит, что по внушительности и объему их не отличишь от настоящих статуй, хотя это всего лишь рисунок на плоской стене. Дзордзи всегда хотел доказать, что живопись — самое могущественное из всех искусств, что ей подвластны возможности остальных видов. И кажется, сейчас ему удалось продемонстрировать неоспоримую истинность своего убеждения.

Теперь у нас собственная опочивальня, и мы можем, наконец, нежничать друг с другом. Он привез мне художественные принадлежности, хочет, чтобы я снова попробовала поработать. Винченцо тоже меня к тому склоняет. У меня нет большого желания. После «Персефоны» я ничего не делала, и теперь та картина почему–то кажется мне пророческой, словно это моя девочка застыла там в оцепенении перед манящим темным зевом и скоро ее у меня отнимут. Но моя дочь не вернется по весне. Я не богиня, чтобы позвать ее обратно.

27 декабря

Праздновали, насколько у нас хватило веселья. Поздно вечером Винченцо впервые за долгие месяцы произнес имя Нукки — сдерживаться, говоря о ней, ни у кого не получается, поэтому ее стараются не поминать. Z по–прежнему грозится ее убить. Винченцо решился затронуть эту скользкую тему лишь потому, что уже близок к отчаянию. Он единственный вынужден поддерживать с ней связь. И ему кажется, что мачеха окончательно обезумела. Он не в силах выносить ее беспочвенные издевательства над Анджелой — Нукка путает ее со мной и осыпает проклятиями; бедное дитя не в силах ничего понять, она в ужасе. Винченцо хотел бы забрать девочку, но не может придумать предлог. Еще он говорит, что Нукку точит какой–то физический недуг — она сильно исхудала и пожелтела, ее мучают желудочные и головные боли. «Привози Анджелу сюда, ко мне», — предложила я.

15 февраля 1509 года

Холодно и тихо. Окрестные нивы прекрасны даже под пасмурным зимним небом. Виола привезла Нико — сказала, что он тоскует, но я догадываюсь, что на самом деле это мое одиночество она пытается скрасить. Мы гуляем вдвоем каждый день — не очень далеко, лапы у него уже не те, побаливают. Винченцо доставил мне книг — Плутарха в назидание и «Энеиду» для развлечения. Его беспокоит, что я не стремлюсь обратно в Венецию и слишком много, по его мнению, сижу одна. Но мою душу врачует именно одиночество.

Z приезжает часто, несмотря на неотложную работу. Он написал автопортрет в образе Давида — победителя великана и привез показать его мне. Подобная аллегория в изображении самого себя — тоже довольно смелое нововведение. Картина восхитительна, в совершенстве передает его силу и красоту, но при этом от нее веет той напряженной сдержанностью, которая не пропадает у него даже в самом благостном настроении. Меня, как и любую другую зрительницу на моем месте, потянуло поцеловать эти нарисованные уста.

5 апреля

Весь мир вокруг в цвету, на каждой иссохшей за зиму ветке проклевываются нежные листочки. Прихватив впервые после перерыва маленький холст и несколько красок, отошла вместе с Нико чуть подальше и набросала пейзаж с нашим домом. Пальцы не слушались, отвыкли, но я быстро втянулась и снова почувствовала прежнее упоение оттого, что держу в руках кисть. Однако восторг тут же вернул к жизни горькую печаль. Я рыдала в чистом поле о нежных локонах моей дочурки.

29 апреля

Винченцо и Z примчались сообщить, что Папа Юлий отлучил Венецию от церкви и мы на пороге войны. И это после жутких известий о страшном взрыве в Арсенале месяц назад. Город в смятении. Среди здешней идиллической красоты верится во все это с трудом. Мы тут в полном неведении, поэтому новости нас ошеломили. Твердо решили остаться — и Винченцо, и Дзордзи дружно считают, что так будет правильнее. Z уверяет, что жители Тревизо никогда не станут стелиться перед иноземцами.

19 мая

У Аньяделло, на реке Адда, состоялась грандиозная битва, в которой, как ни прискорбно, венецианские войска оказались наголову разбиты французами и миланцами. Слухами об угрозе вторжения венецианская земля полнилась всегда, и столкновения случались нередко, однако ни одна из прежних битв не несла таких губительных последствий для Республики. Хотя сам город нападению не подвергался, Винченцо говорит, повсюду смятение и траур, растет подозрительность, на пьяцце перед Дворцом дожей волнующаяся толпа. Винченцо не сомневается, что, в конце концов, Венеция восторжествует. Здесь пока все по–прежнему. Тревизо, как и предсказывал Z, покоряться не желает, хотя остальные области сдались во власть иноземцам без сопротивления. Наши дни текут как обычно, осененные небесной красотой. Как ни далека от нас вся эта борьба за власть, мы тоже ходим под угрозой вторжения и разгрома. Однако я вместе с Винченцо верю, что Венеция вечна и все наладится.

31 мая

Нукка умерла. В ушах тут же зазвучал голос донны Томасы, призывающий к прощению, но я не могу простить. Винченцо говорит, под конец ее терзали жестокие боли, она сильно исхудала, ни о каком покаянии речь не шла, она отправилась в могилу, полная злобы и ненависти. Измученная мучительница. Попытаюсь где–то глубоко в сердце отыскать силы помолиться, чтобы Господь в Своей милости очистил и преобразил ее душу. Понимаю, что это безумие, но истово молю, чтобы она никогда не встретилась в раю с моей невинной малышкой. Похоронами занимался Винченцо, и я безмерно признательна, что мачеха не будет лежать в одной могиле с нашими дорогими родителями. Мальчиков отдадут, как она и хотела, ее падуанской родне. Насчет Анджелы никаких распоряжений не было, поэтому Винченцо привезет ее сюда, ко мне. Упаси меня, Господи, впасть в безумие, порождающее подобную жестокость.

Разговоры о войне постепенно стихли, жизнь в долине вошла в прежнее русло, но судьба каждого из нас все равно во власти непредсказуемых коренных изменений.

12 июня

К нам приехала Анджела. Я не узнаю в этом затравленном дичке прежнюю кроткую девочку. Ей едва исполнилось восемь, но она выглядит усталой и измученной, словно прожила долгую тяжкую жизнь. Не дает себя ни поцеловать, ни обнять, на вопросы отвечает безразличными односложными репликами. С собой привезла тряпичную куклу, которую ей давным–давно подарил мой отец, и не расстается с этой растрепкой ни в какую. Попробовала заговорить с ней о папе, но малышка смотрит сквозь меня. Она похожа на тень. Страшно видеть, что могут натворить злоба и равнодушие. В очередной раз благодарю Господа за моего любящего брата, без которого я тоже наверняка не избегла бы участи несчастной, обездоленной сиротки.

26 июня

Взяла Анджелу с собой в поля, куда ухожу рисовать. Она сидит чуть поодаль, плетет венки, как ее научила Грана. Понемногу начинает разговаривать, большей частью с Нико, который внимательно слушает. Иногда у нее проскальзывает имя Джеммы — словно имя знакомого ей ангела. Она не доверяет счастливым воспоминаниям. О Нукке ни слова. Вот Винченцо для нее существует, о нем она отзывается доверительно. Каждую ночь она просыпается с криком, но в последнее время позволяет Гране себя убаюкать и успокоить.

18 июля

Занятно наблюдать, как на Анджелу действуют приезды Дзордзи. Девочку подкупают его душевная теплота и жизнерадостность. Сама она к нему не подходит и на попытки вовлечь в общение почти не откликается, но взгляд ее неотступно следует за ним. Он часто ловит ее за этим занятием и отвечает каким–нибудь смешным жестом, вызывающим у бедняжки робкое подобие улыбки, которую она тут же прячет. Сегодня он работал в огороде, который возделывает Грана, и помахал Анджеле морковкой — прежде чем броситься наутек, девчушка рассмеялась от радости, я видела. Она окрепла, порозовела, копается в огороде вместе с Граной. Может статься, Z напоминает ей папу с его добродушными проделками, а может, она просто не в силах устоять, как остальные, перед его обаянием.

Z взялся за новый заказ — картина с Христом, несущим крест, для церкви Сан–Рокко. Он хочет воздать дань памяти его учителю, да Винчи. Я в предвкушении чуда.

27 августа

Невероятный день, который надо запомнить навсегда.

Винченцо пригнал подводу, чтобы отвезти нас с Анджелой в холмы Азоло, подальше от жары, и найти новые художественные горизонты. Мы отлично доехали, прихватив с собой собранный Граной обед. Забравшись на достаточную высоту, мы слезли с подводы и пешком поднялись еще повыше, а уж там в тенистой рощице отведали привезенные яства. Потом отправились искать точку поинтереснее, где можно было бы поставить мольберты. Я набрела на каменистую лужайку, раскинувшуюся перед входом в глубокую пещеру — они всегда меня манили, — а Винченцо вскарабкался ярусом выше, откуда открывался весь простор целиком. Мы уговорились, что он спустится сюда, на лужайку, когда закончит работу.

Я уселась за мольберт и вскоре уже ничего не замечала вокруг. Анджела крутилась рядом — напевая вполголоса, собирала цветы на венок для Винченцо. Поглощенная эскизом, я потеряла счет времени. А потом, вдруг словно очнувшись, осознала, что пения Анджелы больше не слышно. Я окинула взглядом лужайку, но девочки нигде не было. «Анджела! Анджела!» — крикнула я и, не услышав ответа, с растущей тревогой начала бегать по лужайке и звать. Поглядела в ближайших рощицах, осмотрела склоны — девочки словно след простыл.

Тогда мой взгляд обратился к зияющему входу в пещеру, и сердце оборвалось, а потом забилось часто–часто. Глубина и темнота навевали ужас, но я сбросила леденящее оцепенение, подбежала к мрачной расселине и осторожно протиснулась внутрь. Цепляясь за влажные стены, оставив за спиной солнечный свет, я ощупью продвигалась все глубже в кромешную тьму, не переставая звать Анджелу. Стены поросли мхом, где–то впереди капала вода, и стук капель жутковатым эхом разносился под необъятными сводами. И тут до меня донесся другой звук — частое дыхание какого–то зверя, пришедшего на водопой, очевидно встревоженного и недовольного моим вторжением. Меня охватил страх, но я призвала на помощь все свое мужество, чтобы не растеряться. Когда глаза немного привыкли к темноте, взгляд уткнулся во что–то белеющее впереди. Я испугалась, что это платьице Анджелы, и мне представилась ужасная картина, как её терзает какой–нибудь из пещерных зверей, но вскоре показались светлые волосы и все сжавшееся в комочек тельце. Она лежала, забившись под островерхий валун на самом краю темного озерка. Вот, оказывается, кто дышал в темноте. Видимо, оступившись на скользких камнях, она вцепилась в валун и от испуга не могла даже подать голос. От стен тянуло сыростью с металлическим привкусом, чувства смешались, но я успела крикнуть: «Анджела, детка, я здесь!» Повалившись на колени, я подползла к краю озерка — платье намокло и отяжелело, руки скользили в густой грязи. Казалось, прошла вечность, прежде чем я наконец дотянулась до малышки и схватила ее за подол. Удостоверившись, что держу ее крепко, я начала свободной рукой отцеплять ее от камня, который она стиснула в объятиях. Слегка придя в себя, она обвила ручонками мою шею, и тогда, одним резким рывком, я подхватила ее на руки. Неуклюже поднявшись, двигаясь как можно осторожнее, согнувшись и прижимая к себе дрожащее тельце девочки, я зашлепала по грязи обратно к выходу, на свет.

Через несколько минут мы уже были на лужайке, залитой теплым, как само спасение, светом. Зарыдав, мы прижались друг к другу — мокрые, грязные, но живые. Я покрывала поцелуями ее мокрое от слез личико, она рыдала в моих объятиях. Обессиленные, мы повалились на траву. Ослепительный летний день возвращал нас к жизни.

Я подняла глаза к солнцу, искупительному огненному оку, чтобы оно осушило мои слезы своей пробуждающей неисчерпаемой силой, но тут все снова расплылось. Я как будто воспарила над собственным телом на крыльях самого света, словно выдернутая невидимой рукой, и отчетливо осознала вдруг, что очищаюсь и преображаюсь, что я воскресла и отныне свободна. Какими словами передать это невероятное ощущение? Вся боль и страдания вдруг разом отпали, и я шагнула — не могу объяснить как — в поток жизненного света, безграничного, божественного света. Моя душа наполнилась им и вознеслась ввысь. Я читала о подобных откровениях в житиях святых, но не слышала взывающего ко мне Господнего гласа; если Господь и решил сказать Свое слово, то говорил Он моими глазами, моим телом, миром, которому оно принадлежит и перед могуществом которого перед солнцем над моей головой я склоняюсь в благоговении.

Потрясенная и переполненная восторгом, я снова расплакалась и рассмеялась одновременно, на этот раз от радости. Я притянула Анджелу к себе, и милая малышка тоже залилась счастливым смехом, свободным, как никогда прежде.

В этом состоянии и нашел нас Винченцо. Сказать, что он был изумлен, значит, ничего не сказать. Мы начали наперебой объяснять, что произошло, — Анджела говорила о чудовищах и мрачных ямах, а я о спасении. Винченцо в полном замешательстве и тревоге собрал наши вещи, и мы поспешно уселись на подводу, где нас, отважных путешественниц, вскоре сморил сон и мы проспали до самого Кастельфранко. Перед Граной мы предстали двумя оборванными пилигримами. Боже, благослови эти холмы и долины!

30 сентября

Z учит меня фресковой живописи, которая в последнее время так его захватила. Иногда я даже беспокоюсь, не слишком ли надолго отрываю его от работы, но он здесь так счастлив, и я так счастлива с ним, что мы не наблюдаем часов. В заказах у него недостатка нет, однако он отклоняет все предложения, которые ему неинтересны.

Мы упражнялись в росписи на наружной стене, и Z в качестве образца нарисовал прекраснейшего, крепкого телом ангела, который теперь будет хранить наш дом. А еще он научил двух нанятых в городе мальчиков класть известку и разводить краску в известковой воде, чтобы я пользовалась ими как подручными, когда буду рисовать. Эксперимент увлек его настолько, что теперь на нас взирает со стены целый строй мускулистых ангелов, один из которых ликом подозрительно схож с Анджелой. Она стала нашей домашней музой. Надо попытаться написать ее на той лужайке перед пещерой, чтобы девочка выходила из темной расщелины, если получится это изобразить, с таким же лицом, как у младенца, только что явившегося на свет.

5 ноября

Фреска закончена. Z сыплет поздравлениями. Сожалеет, что не я, а хамоватый Тициан помогал ему в росписи подворья. Анджела с восторгом встречает на каждом шагу собственные портреты.

25 декабря

Пир на весь мир, мы все вместе, и Анджела наконец повеселела. Единственное, что омрачает праздник, — нас покинул наш добрый Нико. Две недели назад, тихо и мирно задремав у камина. Мы с Анджелой и Граной так горевали, что я решила увековечить спящего пса на фреске. Тонзо до сих пор пытается дозваться его свистом. Z пообещал Анджеле, что весной подарит ей щенка. Винченцо привез мне письмо от донны Томасы. Он рассказал ей про мои работы, и она просит меня вернуться в Венецию, украсить фреской стену мастерской в монастырском доме. Z уговаривает меня принять приглашение. Я же не горю желанием покидать нашу сельскую идиллию, однако соблазн, надо признаться, велик. Мы ведь сможем часто сюда наведываться, а когда–нибудь осядем насовсем.

20 января 1510 года

Мы обосновались в прежних покоях. Хотя Z и постарался навести там уют и красоту, воспоминания все равно преследуют меня и никуда от них не деться. Виделась с донной Томасой и Таддеа. Они ни словом не обмолвились о моей утрате, но на душе у меня потеплело от их радушного приема. Донна Томаса в восторге от моих эскизов для фрески. Презрев смущение, признаюсь, что главным персонажем стану я сама — в античном образе, символизирующем мужество. Нет нужды объяснять, что вдохновило меня на такой сюжет. Я выбрала его не ради самовосхваления, а чтобы подчеркнуть: я тоже когда–то работала в этой мастерской и те, кто сейчас смотрит на эту фреску, смогут преодолеть все препятствия и милостью Божьей, а также волей божественной природы укрепиться в своих силах, чтобы с возрожденной верой и надеждой постичь непреходящую красоту мира.

17 февраля

Голова идет кругом от таких масштабов! Попыталась набросать контуры мелом на стене, однако, научившись у своего наставника переосмысливать и передумывать, уже не раз все переменила. Сама Фортецца будет стоят на возвышении, подаваясь вперед, к зрителю, а за ней раскинутся поля Кастельфранко, зеленые склоны и журчащие ручьи. Еще я изображу наш дом, и вдали, окутанные туманом, появятся холмы Азоло и скрытая в них незримая благословенная пещера. Сопровождать Фортеццу будет лев. Не могу не вспомнить о Нико, обладателе поистине львиного сердца. У ног Фортеццы зацветут дорогие моей памяти первоцветы, и лицо ее будет сиять обретенной надеждой. Теперь я осознала, что надежда не раздается без разбора, чтобы ее трепали в житейских перипетиях; она, скорее, становится неожиданной наградой за испытание, выдержанное с честью. Так подсказывает мне жизненный опыт. А еще я понимаю теперь, что целомудрие также завоевывается терпением и умением ждать и привилегии младости, вопреки общепринятому мнению, не имеют с ним ничего общего. Чтобы прозреть, нужно всматриваться долго и упорно. Не могу утверждать, исходя из того, что выпало на мою долю, будто мир пропитан добром, однако в глубине души верю, что в темных складках страдания таятся загадочные и щедрые дары. Этим осознанием я и хочу поделиться, выразив его в той глубинной и вдохновенной манере письма, усвоенной от моего наставника, который постигает истину не столько во внешнем облике, сколько проникается ею и воплощает через возвышенное единение. И все же окончательно я еще не решила, хотя за известку и краски предстоит взяться уже совсем скоро.

10 апреля

Никогда прежде мне не приходилось во время работы карабкаться по лестницам. Для меня выстроили подмостки, и воспитанницы веселятся вовсю, глядя, как я ползаю туда–сюда по стене. Они поют во время шитья и рисования, и мне приятно, что мою работу сопровождает такой ангельский хор. Мои подручные мальчики не находят себе места от смущения. Стена постепенно расцветает красками. Радуюсь, глядя на зелень долин, контрастирующую с лиловыми холмами вдалеке, над которыми в конечном итоге воссияет солнце во всей своей славе.

1 мая

Упорно пытаюсь не замечать появляющихся признаков, однако, по–моему, пора поверить. Кажется, свершилось. До сегодняшнего дня ничего не говорила Z, а сегодня, когда призналась в своих подозрениях, мы оба разрыдались — так долго обходили эти вопросы молчанием, так боялись надеяться… Сейчас мы вне себя от радости. Хоть бы наша дорогая Грана дожила до того дня, когда сможет благословить наше долгожданное дитя.

9 июня

Никогда еще мой день рождения не праздновался с таким размахом. Винченцо устроил грандиозное пиршество в нашем старом доме, были друзья, с которыми я так долго не виделась. Распахнули все окна, вечер благоухал летними ароматами. Сколько веселья, песен, восторга! Теперь мне двадцать, я чувствую, что перешагнула невидимый порог, за которым раскинулась земля обетованная. Я крепка духом, работа дарит мне вдохновение, моя любовь — божественная благодать. Беру себя в руки, чтобы ощутить ее сполна. Z подарил мне прекраснейшую картину с юным пастушком, играющим на флейте, лицо которого — сама нежность и красота. Да будет наш мальчик таким же!

8 августа

Съездили в Кастель–франко, где летом обитают Грана с Анджелой. Как же там прелестно! Анджеле подарили обещанного щенка, и она окружает его материнской заботой. Зовут его Дзордзон. Мы с Z какое–то время побудем в Венеции — мне надо закончить фреску, пока я еще физически на это способна, a Z трудится над захватывающим сюжетом с музыкантами, выбравшимися на природу в компании двух дородных обнаженных граций. Она занимает все его мысли. Я пока держусь неплохо, силы мои не убывают. Z пообещал не смотреть на фреску до окончания, которое уже близится. Еще месяц. Мы счастливы, вопреки жаре.

26 августа

В городе чума. Уезжаю к Гране. Z, несмотря на мои протесты, ехать не хочет, заканчивает картину. Взяла с него клятвенное обещание приехать, если тут станет совсем худо. Чума пока не слишком свирепствует. Донна Томаса приготовила лечебницу. Боже, храни ее и мою драгоценную Таддеа, которая остается помогать. Младших девочек отправят обратно на остров, чтобы оградить от заразы.

20 сентября

Я чувствую себя хорошо, но тяжела, как корова. Винченцо и Z гостят у нас подолгу. На мой огромный живот возлагаются не менее огромные надежды. Дальние холмы прекрасны в осенней дымке, а мне смешно, как подумаю о своем с ними сходстве. Чума в городе отступает, за что все возносят неустанную благодарность Господу. Грана хлопочет надо мной и с еще большим нетерпением, чем я, ждет встречи с нашим уже вовсю брыкающимся отпрыском.

12 октября

Винченцо полагает, что можно без опаски возвращаться в город, но дорога меня пугает. Лучше пересижу тут до разрешения от бремени. Я совершенно неподъемна. И ожидание давит.

15 октября

Винченцо приехал снова — забрать меня. Мой супруг болен. Грана умоляла меня остаться, но я еду к нему.

17 октября

Он тяжело болен. К моему отчаянию и ярости, оказывается, Чечилия, заболев сама и испугавшись скорой кончины, послала за моим мужем. И он — глупец, безумец, самый замечательный, мягкосердечный и незаменимый глупец — по доброте душевной отправился к ней. Если она еще не умерла, я сама прикончу ее тысячу раз, а потом еще тысячу. Гореть ей в аду до скончания времен за те муки, на которые обрекла нас.

19 октября

Везем его к донне Томасе. Отец наш небесный, помоги ей сотворить чудо! Матерь Божья, пожалей нас.

24 октября

не могу

15 ноября 1510 года

Моя возлюбленная подруга Клара Катена, супруга Дзордзи из Кастельфранко, поручила мне, своей преданной сестре Таддеа Фабриани, сделать здесь запись о благополучном разрешении от бремени и рождении сына, которого надлежит наречь Дзордзи Винченцо. Она просит Господа нашего милосердного явить Свою благую волю, дабы сильный родительский дух не оставил это дитя на его жизненном пути. Она просит меня уверить своего единственного сына, что ни один ребенок в мире не был столь долгожданным и любимым. Она желает сыну и преемнику почитать своего замечательного отца и гордиться им.

Боже милосердный, мне страшно за нее. Возлюбленный Иисусе, спаси ее, сбереги!

Глава восьмая

Ни с кем не разговаривая, я выскользнула из дома и пошла по самой дальней набережной, которую смогла отыскать, переживая все свои печали и мучаясь от ужасной беспомощности перед чужой болью.

Каково ей было? Когда самый любимый на свете человек погибает в одночасье ужасной смертью, в городе чума, а под сердцем невинное живое дитя, часть любимого, готовится прийти в этот разгромленный мир. Горе, нежданное горе, оно терзает, разъедает не только сердце, ум, душу, но и тело. Сгибает пополам, заставляет корчиться, жалит, как тысяча змей. Но где–то под всей этой болью дожидается появления на свет то самое дитя. Она продержалась двадцать два дня. В этой непостижимой агонии? Молилась, заставляла себя жить ради ребенка. И еще рисовала? Думаю, что да, ведь держать в руках кисть было все равно, что касаться его, ушедшего, касаться их прошлого, того, чем они владели, растворяться в работе, отвернуться от мира, на краткий миг выбраться из ада. Что еще ей оставалось?

Возвратившись, я не смогла заставить себя подняться в комнату. Улеглась на кушетке в пустой гостиной — на той же самой, где много недель назад открыла глаза после обморока. Как и тогда, все вдруг представилось мне в новом свете, только теперь меня потрясли хрупкость и бренность существования, а не скрытая в нем прелесть. Как же стремительно и катастрофично может все измениться…

Поглощенная собственными переживаниями, я прошляпила важный урок. Который, как мне кажется, состоит в том, что все может произойти когда угодно. Не стоит рассчитывать на покровительство и защиту окружающей действительности, как ни борись, ни страдай, ни побеждай, — и неважно, обретешь ты, в конце концов, счастье или нет. Я вспомнила веселый день рождения Клары, когда она почувствовала, что перешагнула порог и попала в землю обетованную. Нет никакой земли обетованной. А пороги есть. Получается, все тщетно? Тщетность тоже, но это самое меньшее. Главное в том, чтобы найти в себе мужество признать крайнюю ненадежность окружающего мира и все же рискнуть воспользоваться теми безграничными возможностями, которые дает, пусть и краткий, миг жизни, дыхания, сознания. Его так легко проморгать. Самая сложная задача — не обрасти мхом, сопротивляться рутине, когда одно и то же по бесконечному кругу, как сказала Люси. Раскрыть глаза пошире, присмотреться, признать, насколько все необычно, чудесно и страшно, каждый день, в жизни каждого. И это тоже ранит — когда распахиваешь глаза и сознаешь свою уязвимость и незначительность, свое невежество. Но в страдании, как сказала Клара, в темных складках боли таятся загадочные и щедрые дары. Надежда и целомудрие… На лице ее печаль, но я не стану называть ее жизнь трагической. Существование необъяснимо, это лабиринт, где переплетаются ужас и желание. Лев, укрощенный храбростью — нет, не укрощенный, в этом вся суть, — лев, с которым храбрость помогла подружиться. К которому нужно приближаться, пока он бодрствует. С почтением и благодарностью. Клара додумалась до этого сама. В двадцать лет.

— Ты заболела? — спросил вошедший Маттео.

— Нет. Просто не могу больше. Ты читал?

— Да.

— И?

— Все там. Все ответы. И не только. Боже, вот это источник! Вся жизнь перед тобой. Это невероятно — узнать, каким он был, услышать его голос, словно познакомиться лично — причем с человеком, о котором почти ничего не известно.

— И с ней тоже.

— Да, его невозможно представить без нее.

Маттео присел на край кушетки и пригладил мне волосы на лбу.

— Маттео, все происходило в этом доме. Они были здесь, они и сейчас здесь — Таддеа, Томаса, все они. Джорджоне. Клара. Как ты думаешь, где была эта их гостевая? И камин? А потом вдруг мы трое, случайно прибившиеся друг к другу; а потом уже пятеро. Неужели это просто совпадение?

— Я бы предпочел думать по–другому.

— А я бы, наверное, предпочла быть итальянкой шестнадцатого века, — вставая, заявила я. — Неоплатонисткой. И гением тоже быть предпочла бы.

— Там еще много неизведанного, — сказал Маттео. — Целый мир.

Начали подтягиваться остальные. Сперва Люси, Лео, потом Лидия с Рональдом. Дело шло к вечеру. Аннунциата принесла бокалы и бутылку вина. Мы расселись вокруг низкого столика, на который Люси снова водрузила ларец. Теперь он смотрелся как призрачное видение.

Долгое молчание нарушила Лидия, сказавшая:

— Коварная судьба.

— Да, — согласилась Люси. — У меня сердце разрывается.

— Я до сих пор не могу поверить, что этот дневник существует на самом деле, — заявил Рональд. — Мало того что в нем задокументированы все основные работы, с датами, так еще вдруг на месте прежнего вакуума проступает личность художника. Невероятно.

— Я, к собственному стыду, поймала себя на том, что ждала от него предательства, — тихо призналась Люси. — Все–таки он непростой человек. И теперь чувствую себя по–дурацки. Как не верящий в людей скептик.

— Нет, он не был развращенным дворянином, — подтвердила Лидия. — Он вышел из их круга, но вышел с бесценными талантами и неистребимым вкусом к жизни.

— Да, было время, когда такие люди водились на свете, — заметил Рональд. — Микеланджело, Леонардо, Тициан, Тинторетто — целая плеяда. А еще Шекспир и Сервантес через несколько десятилетий.

— И Клара, — вставила я.

— Она, несомненно, уникум. Интересно, куда делись ее работы? Я бы посмотрел на «Персефону», которой так восторгался Вендрамин. Про Дзордзи вообще не говорю. Даже непривычно теперь называть его как–то по–другому. Наверное, картина где–нибудь есть, но я сомневаюсь, что ее удастся отыскать.

— А я бы хотела увидеть портрет Таддеа, — высказалась Лидия.

— Но у нас есть главное произведение Клары, — обнадежил Маттео. — И ее саму мы тоже видели.

— Верно, — согласилась Люси. — Мы ее видели. Она родилась одаренной. Винченцо распознал в ней этот дар еще в детстве, и Джорджоне тоже разглядел его сразу, как родственная душа. Он мог получить любую, но ему нужна была именно она.

— Что–то мне здесь видится мифологическое, — сказала я. — Или шекспировское. «Как ты считаешь, мог быть наяву приснившийся мне человек?»[35]

— А еще Данте или Петрарка, — предположил Рональд, — только связь не платоническая, а вполне себе телесная. В конце концов, он ведь увенчал ее лаврами.

— А еще это здание! — воскликнула Лидия.

— Да, полагаю, комнаты надо уже сейчас отгородить музейным шнуром, чтобы публика не ходила куда не надо. Теперь вы живете в музее, синьора, — улыбнулся Маттео.

— Ну, уж я–то нет. Здесь наш дом.

— Значит, она писала фреску в положении? — уточнила Лидия.

— Да, — ответила Люси. — И в минуты радости, а не горя. Все это сияние — это сияние новой надежды, а за спиной у нее долины Кастель–франко. Она появляется, исцеленная землей его родины.

— В общем–то, можно сказать, что природа часто выступает у Джорджоне главной героиней, — поделился размышлениями Рональд. — Райская красота Аркадии. Он, по–моему, воспринимал ее, прежде всего, как аллегорию — хотя про морковку в огороде мне понравилось.

— У Клары не было своего собственного мира как такового, — решила я. — Разве что Винченцо. Нукка, видимо, сошла с ума. И, судя по всему, умерла она от рака. У них тогда существовали болеутоляющие? Ужасная смерть.

— И да, — вставила Лидия, — Клара правильно догадывалась, что все дело в приданом. Нукка хотела прибрать к рукам немалое состояние семьи Катена и оставить собственным дочерям. Клара говорит, она пыталась пролезть в аристократки, купить себе там местечко. И кажется, все к тому шло, но ее сгубила паранойя — всюду ей мерещились евреи. Если бы не Винченцо, Клару давно бы уже упекли. Приезд Нукки в Рипозу — очередная попытка мачехи избавиться от ненавистной падчерицы. Напугать до смерти в момент наибольшей уязвимости. Выставить блудницей.

— Интересно, Нукка знала, что они поженились? — спросила Люси. — Наверное, даже если знала, все равно не смогла бы удержаться. Так всегда в сказках. Колдовство рушится только после гибели злой ведьмы.

— Но у Клары была воля к жизни, — вмешалась я. — Посмотрите на лицо Лауры. И еще она испытала самое настоящее неоплатонистское откровение, будучи преображенной силами вселенной. И то приключение в пещере! Клара ведь в буквальном смысле вышла из тьмы на свет.

— Мифопоэтический персонаж, — рассмеялся Рональд. — Джорджоне, наверное, понравилось. С Персефоной на руках. На фреске Z изображен Аполлоном, богом солнца; не Гадесом, царем подземного мира, а светом, который ее озаряет, светом Кастель–франко, светом гения.

— Прелестно, — улыбнулась Лидия. — Но все–таки саму себя она пишет в образе Фортеццы, так что своих заслуг тоже не умаляет.

— Фреска — полностью ее достижение, — подхватил Маттео. — Как ты там говорил, Рональд, сколько экспертов из десяти приписали бы ее Джорджоне? А на втором месте ранний Тициан? Неплохо.

— Узнать бы, что случилось с ребенком, — пробормотала Люси. — А еще с Таддеа. И с Винченцо.

— Катена дожил до тысяча пятьсот тридцать первого года, — ответил Рональд. — Я еще раз глянул завещания, там в основном про его братьев, пасынков — имен не называется — и религиозное братство. Он был очень щепетильным, то и дело менял душеприказчиков. Возможно, в числе пасынков значился и сын Клары. Судя по всему, Катена остался холостяком, хотя кое–какое имущество в завещании назначается некой загадочной особе по имени Доменика. Он обрел довольно большую известность как художник, упоминается у Бембо. А вот судьбу Таддеа вряд ли получится проследить.

— Если только сами не возьмёмся, — возразила Лидия.

— Винченцо любил сестру, — заметила Люси, — и любил Z. Наверное, он по ним сильно тосковал. Невозможно представить, чтобы он их забыл. Я лично надеюсь, что эта Доменика или кто другой хоть немного скрасили его жизнь, он того заслуживал. А старушка мать? С ней что сталось?

— Col tempo, — вздохнула я.

— Точно.

— «Спешите розы рвать», — продекламировал Маттео. — Они успели.

— А текст на свитке, Маттео? — вспомнила Лидия. — Удалось разобрать?

— Да. Пойдемте, покажу.

С бокалами в руках мы в который раз поднялись в комнату с фреской. Лицо Клары казалось знакомым и родным, вся ее жизнь отразилась в нем.

Лидия, подойдя к стене, пристально вгляделась в свиток.

— Я правильно догадываюсь, Маттео?

— Да, похоже. Хотя моей латыни здесь недостаточно.

— Что там? — поинтересовалась Люси.

— Я говорила, что в бумагах из шкафа обнаружила «Энеиду»? Здесь тоже она, отрывок из «Энеиды» — видимо, тут ее хорошо знали. И Винченцо ведь привозил ее Кларе почитать? Это речь, которую Эней держит перед Дидоной, правительницей Карфагена, принимающей потерпевших поражение троянцев на своей земле. И конечно, царица без памяти влюбляется в Энея. Почему именно этот отрывок? Как знать, может, Клара хотела таким образом почтить прах Z. Странно.

— Что там говорится? — спросила я.

— Отрывок довольно известный, я его более или менее помню. — Лидия начала декламировать: — «Реки доколе бегут к морям, доколе по склонам горным тени скользят и сверкают в небе светила… — эта часть скрыта в скрученной части свитка, — имя дотоле твое пребудет в хвале и почете»[36]. Наверное, самая известная цитата из всей поэмы.

— По–моему, подразумеваются его картины, — предположил Рональд. — Реки, горы, облака… Характерные черты его пейзажей.

— Они — и не только, — поправил Маттео. — Гораздо большее.

За окном быстро сгущались сумерки, мы стояли в полумраке, но лицо Клары светилось по–прежнему.

— Момент открытия, спасения, — размышляла Лидия. — Может, это он имеется в виду? А судьба Дидоны роли не играет.

— И все равно сюжет вышел пророческим. Она ведь так и не оправилась после его смерти. Тот визит к Чечилии оказался, по сути, предательством.

— Не все решает судьба, — возразила Лидия. — Есть еще сама жизнь.

Она застыла, прямая и строгая, с суровым и задумчивым лицом.

Маттео и Рональд разрабатывали планы дальнейших действий. Хотелось бы надеяться, что лавры достанутся обоим и они разделят славу — как Джорджоне и Катена. Ренцо тоже придется посвятить, но теперь его докладик уже ничего не испортит и никому не навредит. Он может назвать Клару монахиней, чтобы подтвердить свое изначальное предположение, но отрицать ценность и красоту работы он не станет. И ему придется сослаться с трибуны на Рональда — в конце концов, Рональд его протеже. Даст свое благословение и получит благодарность. Ренцо останется признанным авторитетом, его это должно удовлетворить.

А что будет с венчальным ларцом Клары? Он станет реликвией, неизвестным шедевром Джорджоне. Объедет весь мир, предстанет перед толпами, потом будет выставляться в Академии рядом с «Бурей» в витрине с климат–контролем, в отдельном зале. Вход по специальным билетам.

Кто–то должен был привезти его Кларе после смерти мужа. Чьи там кисти внутри, его или ее? Благодарственное слово отцу — кто–нибудь донес его до мальчика? Таддеа могла бы, но ее к тому моменту уже заперли в монастыре. Может, Винченцо… Хотя Таддеа вела дневник, и Клара увековечена там. Все ее вещи сохранились. И теперь все пойдет в музей.

Когда разглядываешь музейные экспонаты — одежду, украшения, — пытаешься представить, какая жизнь окружала их до того, как они застыли в витринах, представить, как впервые они коснулись теплой кожи и по какому случаю. Я столько раз вглядывалась в портреты и миниатюры, пытаясь вообразить человека живым. Помню, как впечатлил меня выставленный в Национальной галерее портрет Кристины Датской, который Гольбейн создал, чтобы представить потенциальную невесту Генриху VIII, — блестящая работа, выполненная, как я читала, всего за три часа. О чем она думала, что чувствовала, когда смотрела на этот портрет, и о чем думал король, разглядывая впоследствии в Лондоне ее прекрасное бледное лицо? Она сказала, что приняла бы его предложение, будь у нее две головы. Остроумная девушка. И вот картина дошла до нас, и уже неважно, с какой целью ее писали, это просто еще один замечательный Гольбейн. Такова, наверное, судьба вещей — они намного переживают породившие их события, согревавшую их плоть и ту жизнь, которой они служили. Ванная Казановы. Портрет Кристины. Красная куртка Нильса. Они никуда не деваются, потому, что им нечего теперь делать. Ренцо говорил, что в неоплатонизме материальный мир — это порождение мысли. Значит, возможно, дожившие до нас артефакты не что иное, как давние воспоминания, заблудившиеся хранители чьей–то чужой мечты. Иероглифы, наскальные рисунки, портреты монахинь, фотографии… Действительность как она есть.

После гибели Нильса я снова и снова зарывалась лицом в его вещи и вдыхала запах его тела, которого уже не было на земле. Все, что осталось между мной и его знаменитой красной курткой, — пустота. Я не могла удержаться, это был единственный способ оказаться с ним рядом. Куртка до сих пор у меня. Она, как строгий гуру, подталкивала меня к пустоте. Старый знакомый запах выветрился.

Но я–то тут, никуда не делась. Я открыла окно и вдохнула ночную прохладу. На небе сияли месяц и одна звезда. Венера? Бодрящий холодок напомнил, какая я на самом деле теплая и живая. Люси сказала, что решает не судьба, а сама жизнь. Пожалуй, надо прислушаться и отдаться на волю жизненных волн. Броситься в реку, даже если придется бросаться одной. О, Клара, мне так радостно и печально за тебя. Я чувствую, наверное, то же самое, что Таддеа, — преданность твоей храбрости и таланту и одновременно пустоту оттого, что потеряла тебя слишком рано. Но если с этой стороны судьба позволила нам отыскать тебя заново, если она вела меня к тебе с того момента, как я сошла с поезда, ты тоже двигалась мне навстречу, рассыпая блестящие подсказки, и получилась двойная спасательная операция — для нас обеих. Наворочено, но я верю, что так оно и есть. Я так чувствую. Моя дорогая подруга, тебя уже четыреста лет нет в живых. Однако признаюсь, твой мужчина вызывает у меня зависть.

— Signorina, telefono, — позвала Аннунциата.

Мы с Лидией только что вернулись от гадалки по картам Таро, и Лидия снова принялась разбирать бумаги в шкафу после нашего познавательного похода.

— Grazie, Аннунциата, — поблагодарила я, сбегая по лестнице.

— Алло?

— Нел, это Энтони.

Он самый, о котором говорила синьора Маркьони, перевернутый Король мечей.

— Привет. Как Париж?

— Париж отлично. Упражняюсь во французском. Дела хорошо.

Энтони учил французский в летнем лагере, куда посылала его мать, когда воспитывала из него будущего Короля–Солнце.

— Нравится?

— Понимаешь, нам предложили, раз уж мы здесь все закончили, сыграть благотворительный концерт в Париже — сбор средств для больных СПИДом в Африке, и мы поехали. А теперь мы решили сыграть вживую в одном концертном зале с очумительной акустикой. Это Никола устроила, она делает пресс–релизы для всех крупных классических постановок.

— Никола?

— Она была с нами в Италии. Отлично постаралась, потом попросила разрешения организовать и это тоже.

— Очень мило с ее стороны. Ты, наверное, ей говорил, как любишь Францию.

— Она из Европы, знает кучу языков — по работе приходится.

— Хорошо. Сколько ты там пробудешь?

— Может быть, заедем в Лондон на благотворительную акцию «Спасите Землю». Обычная тусовка, Альберт–холл, обратно меня еще месяц точно не ждут. Николе надо съездить в Нью–Йорк, она предложила привезти ко мне Лидди, а потом мы с тобой ее отвезем домой. Немножко пропустит школу, но это не страшно.

— Рада, что тебе там нравится, правда. И мне тут тоже.

Молчание.

— Сколько ты будешь в Париже?

— Еще около недели. Дождусь прибытия Лидди.

— Мне приехать к тебе туда? Нормально будет?

— Конечно. Повидаемся. Поедешь в Лондон?

— Потом обсудим. У тебя голос довольный.

— Отлично тур проходит. Ты там как, развлекаешься?

— Тут интересно. Я столько всего узнала.

— Ты это любишь.

— Люблю. В общем, давай мне парижские координаты, а я сообщу, когда приеду.

Он продиктовал.

— Надеюсь, увидимся с Борисом и остальными. Скажешь Борису, что я скоро буду? Наверное, поездом отправлюсь. Французский у меня хромает, но как–нибудь, уж, наверное, договорюсь.

— Они к американцам привычные. На следующей неделе было бы здорово. Париж — сказка. Рад, что дозвонился, хотел тебе сообщить про изменения в планах. Лондонский благотворительный отыграем потом в Нью–Йорке, ближе к зиме. У меня будет тур, но я могу приехать.

Меня подмывало спросить, не подсуетилась ли Никола и тут, но я поняла, что можно и не спрашивать.

— Энтони, мне сегодня погадали на картах Таро.

— Серьезно? И как? Просветилась?

— Было занятно. Про перемены. Все меняется, важно не пропустить момент, сказала гадалка. Главное, не судить, а меняться. Суть в том, как люди меняются.

— Ты изменилась?

— А ты нет?

— Не знаю. Я себя нормально ощущаю.

Молчание.

— Я, наверное, тоже.

— Хорошо. Ладно, Нелли, я побежал, настройка аппаратуры. Рад был поговорить. Люблю тебя.

— Энтони?

— Да?

— Все в порядке, все хорошо.

— Рад слышать. Все, Нел, побегу. Давай.

— Ага.

— Пока.

— Пока. Энтони?

Гудки.

Иногда, открывая передо мной дверь, Энтони склонялся в шутливом поклоне. На вид эдакая скромная галантность, однако, у меня каждый раз пробегали мурашки по спине и хотелось его стукнуть. По–моему, захлопывая двери у меня перед носом, он выражал свою любовь куда искреннее. Поеду в Париж. Сперва в Париж, потом брошусь в омут. А может, сначала в омут…

В гостиной Лидия делилась обретенными знаниями с Люси.

— В общем, синьора Маркьони говорит, образ Фортеццы появился гораздо раньше. Она видела колоду Tarocci, там были исключительно главные добродетели, более традиционные. Отношение к боли и опасности, которое эта карта символизировала, было еще классическим — когда трудностей не ищут, но и не избегают. Позже карта стала означать дисциплину и просвещение, то есть стремление постичь, а не покориться.

— Но самое поразительное, — продолжала Лидия, — что на самой карте Napo фигура тоже стоит на фоне долины, как у Клары на фреске. И так ее стали изображать только в поздних колодах — как будто Клара интуитивно нащупала самый подходящий фон для аллегории силы. Очень интересно мне эта женщина рассказала и подробно.

— Удивительно, — согласилась Люси. — Причем наша парочка так близко к сердцу принимала эту мистику. А вам двоим что поведала гадалка?

— Лидия у нас Королева пентаклей, — начала я, усаживаясь рядом с Люси. — Поэтому у нее все пройдет как по маслу. Еще ей выпала карта Мира, гарантирующая полное исполнение желаний. За нее можно больше не беспокоиться, так что выдыхаем.

Лидия расхохоталась.

— Нет, на самом деле очень обнадеживающе получилось. А Нел выпала Звезда, и Влюбленные, и Повешенный.

— Я так и знала, что будет Повешенный.

— Повешенный? И что он означает? — поинтересовалась Люси. — Название страшноватое.

— Покориться, жить сегодняшним днем. Довольно очевидно. С другой стороны, он ведь перевернут, болтается подвешенный за лодыжку.

Лидия улыбнулась.

— Честное слово, когда рассказывала гадалка, получалось куда весомее.

— Как она выглядела? — полюбопытствовала Люси.

— Как преподавательница из университета. Мы расстроились — ожидали увидеть пифию.

— Очаровательно. А для такого ископаемого, как я, карта найдется?

— Вы, вне всяких сомнений, Императрица, — ответила я. — Гадалка сказала, что мы обе находимся под влиянием Императрицы, она у нас у обеих выпала. Императрица прекрасна внешне, тесно связана с природой, склонна к расточительности, взращивает, пестует, дарит удовольствия. Кто еще это может быть? А сами карты, кстати, весьма выдающиеся.

— Дело не в картах, дело в том, какие из них мы выбираем; мы сами выбираем свою судьбу, — заявила Лидия.

— Маттео говорил, мы завтра едем в Кастель–франко, смотреть на запрестольный образ Дзордзи, — уточнила Люси.

— Правда?

— Он хочет, чтобы мы съездили все вместе. Приятная прогулка в ясный день — я, по крайней мере, на это надеюсь.

Тут как раз вошел Маттео.

— Кастель–франко? — спросила я.

— Ты поедешь? Хочу посмотреть пейзаж на этом запрестольном образе — на предмет сходства с фреской. Они ведь там венчались, значит, Клара его видела. Всего на один день, Лидия. Поехали! Приглашаются все. Люси?

— Мне надо разбирать шкаф, — отказалась Лидия.

— А я, может быть, поеду, — решила Люси. — Скучаю по природе. Завтра скажу окончательно. Выбраться из города было бы неплохо.

В итоге Люси все–таки не поехала. День выдался дождливый, поэтому в путь отправились только мы с Маттео, прихватив зонтики и дорожные сумки. В старом дождевике Люси я смотрелась на редкость шикарно. «Да уж, — пожаловалась я, когда ветер швырнул нам в лицо очередную пригоршню дождя, — не так я представляла прогулку за город». Маттео, которого одолевали те же мысли, предложил перенести поездку, вместо этого пойти посмотреть на работы Катены и где–нибудь перекусить. Потом глянул на часы и сказал, что, по идее, должно быть открыто, хотя необязательно.

Мы устремились под разверзшиеся хляби и, в конце концов, промокшие до нитки, прибыли на маленькую кампо в окружении готических зданий. Наш путь лежал к входу в небольшую церквушку в примыкающем узком переулке. Маттео подергал дверь, и она открылась.

— Чудо! — произнес он. — Фонд «Венеция в опасности» ее отреставрировал, но внутрь все равно не каждый день попадешь.

Внутри церковь оказалась очень маленькой и совсем простой, никак не тянущей на достопримечательность.

— А что здесь? — спросила я.

— Вот это, — начал Маттео, подводя меня к боковому алтарю, где висело изображение святой в окружении очаровательных ангелочков, на которых взирали с озаренных светом облаков Христос и еще один ангел, — это «Мученичество святой Христины». — Ее пытались утопить, повесив на шею жернов, но ангелочки ее спасли. Однако потом она все–таки умудрилась погибнуть под градом стрел. Этим мученикам все было мало. Здесь Катена на пике своего таланта. Как тебе?

— Мне нравятся ангелы. Святая довольно угрюмая, а вот мальчики милые.

— Он здесь под влиянием Тициана — однако ты не находишь, что в этих ангелах есть что–то от Джорджоне? Мягкость, ощущение личного присутствия?

Несколько минут я всматривалась в картину — и вдруг заметила.

— Маттео, — воскликнула я, — посмотри на того ангелочка слева, который держит жернов и указывает на самого маленького из мальчиков. Его лицо! Никого не напоминает? Глаза, нос, рот, волосы? Видишь? Профиль в три четверти и все остальное?

Маттео пригляделся.

— Бог мой! Да, кажется, вижу. Как будто он нарисовал ее в детстве.

— Или ее ребенка. Какого года картина?

— Где–то тысяча пятьсот двадцатый. Ему было бы десять.

— Это самое трогательное лицо во всей картине. Оно выступает из темноты, так же как у нее, и вот этот контур над головой похож на лавры. Это наверняка отсылка, не простое совпадение. И этот ангел за его спиной, он ведь вылитый пастушок с той картины, которую Винченцо подарил Кларе на последний день рождения. Светлые волосы, миловидное лицо. Клара еще пишет: «Да будет наш мальчик таким же!» Я нашла репродукцию в своей монографии.

— Хэмптонкортский пастух… — проговорил Маттео. — Да, точно, сходство несомненное — и разительное.

— Значит, в спасении Христины может таиться другой, более личный смысл? Маленький мальчик, оттаскивающий жернов? У этих двух ангелов лица выписаны очень нежно, тогда как остальные довольно абстрактные. Тогда, получается, мальчика оставили с ним, с Винченцо. Хотя Рональд говорил, влияние Джорджоне проявилось у Катены довольно поздно… Или мы тут все придумали?

— Умница, — наклоняясь поближе, чтобы присмотреться к ангелу, похвалил Маттео. — Да, по–моему, все правильно. Рональд будет гордиться. Я и сам впечатлен. У тебя большое будущее.

— Очень мило, Маттео, спасибо. Если это он, то для меня просто бальзам на душу — узнать, что мальчик не пропал. Хоть сейчас беги домой обрадовать Клару. Как думаешь, в каком мы веке?

— Кто его знает. Надо будет привести сюда остальных заговорщиков, посоветоваться. Дзордзи Винченцо. Потеряшка. Надо же. У тебя не бывает ощущения, будто тебя кто–то ведет? Как–то все невероятно с самого начала. И то, что мы сюда попали сегодня. Возможно, дождь как–то влияет.

Загадочно. Все очень загадочно. Мы вышли из церкви. Дождь превратился в легкую изморось, и мы отправились вокруг площади, разглядывая осыпающиеся готические дворцы. Один был уж очень причудливо изукрашен. «Рескина он приводил в восторг, — сказал Маттео, — хотя на самом деле большая часть резьбы тут ворованная. Половина Венеции откуда–нибудь свезена».

Обедали мы в очаровательном ресторанчике, полном местных жителей, о подобном которому я бы в Нью–Йорке и мечтать не могла, хотя не исключено, что особую прелесть ему придавал сырой ветер за окнами. Мы просидели там несколько часов, пили, разговаривали, ели — все удовольствия разом. Маттео развлекал меня шутками — не колкими остротами, как Нильс, и не полными самолюбования скетчами, как Энтони, а слегка усталым старосветским юмором, который меня умилял. Впервые мы целый день провели вдвоем. Мне было жаль, что он заканчивается, но дело шло к вечеру, поэтому мы засобирались домой. Однако почему–то двинулись мы не туда, а в противоположную сторону, к лагуне.

— А куда мы идем? — спросила я.

— Посмотреть на воду при этом свете.

Свет был исключительным — акварельные переливы розового, фуксии, лаванды и аквамарина. Мы дошли до канала и направились вдоль берега, любуясь радужными отражениями, а потом свернули на Сан–Марко, пересекли тот пятачок, где мы встретились, вышли с площади и, наконец, углубились в знакомый до боли проулок, ведущий на маленькую кампо у отеля «Гритти». Мы зашли внутрь. Маттео задержался у стойки, а потом мы двинулись к лифтам. Дверь открылась, мы шагнули в кабину, и Маттео нажал кнопку.

— Что мы делаем?

— Люси сказала, ты уезжаешь. Уезжаешь?

— Да. Нет. Ненадолго. Ох, Маттео, кто бы мне самой объяснил.

— Я хотел тебе кое–что показать перед отъездом.

— Здесь?

Мы вышли из лифта и зашагали по знакомому коридору. Маттео сунул в замочную скважину ключ с кисточкой и распахнул дверь в номер — последний из тех, в которых я тут жила, наш с Лео номер.

— Маттео, — рассмеялась я, — что это такое?

— Пристанище одинокого студента, — ответил он.

— Как ты…

— Телефонный звонок. И немного удачи. Здравствуйте, помните, у вас останавливалась миссис Эверетт? Она хотела бы в тот же номер.

— Когда?

— Около часа назад. Мысль мне понравилась.

— Понравилась?

— Ну да, мы же в Кастель–франко, по идее. Или ты против?

— Против?

Окна были распахнуты. На столе красовался поднос с бокалами и бутылкой в ведерке со льдом.

— Очень галантно с твоей стороны.

— Мы заслужили, — ответил он, подходя к столу и наполняя два бокала. — После всех мытарств. Искусство, жизнь, смерть, чума… Мы заслуживаем награды. Уединения с видом на маленький канальчик, который тебе так понравился. Немного покоя и света в духе Дзордзи…

Бледные лучи действительно сеялись сквозь невесомый тюль с идиллической мягкостью.

— Ты полон сюрпризов, — заметила я.

— Ты тоже.

Мы подняли бокалы, отпили и бросили на пол. А потом, без лишних слов, не сводя глаз друг с друга, принялись раздеваться, пока не остались обнаженными в призрачном свете.

— Прекрасная Нел, — сказал Маттео.

Прекрасный Маттео. Он раскрыл объятия, и я шагнула к нему.

Я лежала без сна, за окнами было темно. Рядом со мной неслышно дышал Маттео, касаясь меня крепким плечом и обвив рукой за талию. Я попыталась осознать случившееся, но видела нас словно со стороны. Номер, неожиданное событие, ночная прохлада, овевающая наши тела. Я вновь почувствовала, как мои ладони скользят по его сильной гладкой спине, по теплой коже, ощутила его объятия, его губы. Вспомнила, как унеслась, подхваченная сногсшибательной сладкой силой, нахлынувшей, будто цунами. Где Маттео такому научился?

Бедняжка Нел, ты слишком засиделась в одиночестве. Вот твой омут, твоя река, она гораздо теплее, чем тебе помнилось, но Маттео, такой нежный и такой осязаемый — такой подходящий, я бы сказала, какой заманчивый способ вернуться! Мы заснули и снова проснулись, он перекатил меня к себе на грудь и отвел упавшие мне на лицо пряди.

— Маттео, все итальянцы такие? — целуя его, поинтересовалась я.

— Нет, — рассмеялся он, — я один. Я и великий Джорджоне.

— Тогда ничего удивительного, что она махнула рукой на все предосторожности, — пробормотала я, скользя вниз по его груди. — Это тебе в благодарность от Клары.

— А это тебе, cara, от Дзордзи, — сказал он чуть погодя.

— Мне и всем, кто нас здесь свел, — добавила я. — Таддеа, Люси, Ренцо…

Меня разобрал хохот.

— Сколько угодно, — ответил он, приникая к моим губам, и мы улетели.

Брезжил свет. Я лежала расслабленная и освобожденная, как будто гора свалилась с плеч — не свалилась даже, а растаяла, улетучилась. Я словно силилась что–то вспомнить, что–то загадочное, что мне, в конце концов, удалось осознать. Что именно, сказать невозможно, — какое–то важное звено, которое все–таки нашлось. У меня не осталось других желаний, кроме того, чтобы остановить мгновение. Я ощутила себя той самой рекой, глубокой, ровной и текущей. Текущей. Это и есть потерянное звено?

Я подошла к окну и уставилась на восходящее солнце, надеясь снова испытать потрясение, но было еще слишком рано. Небосклон прочертили розовые полосы, похожие на прозрачные пальцы; крыши и канал блестели в тихом утреннем свете. Счастье раскрылось во мне цветком лотоса, вытягиваясь до самых кончиков, до сладкой боли. Лотос посреди реки. Рассвет, розовое небо, мир. Все во мне, все для меня.

— Венера приветствует зарю? — раздался голос с кровати.

Я с улыбкой обернулась. Он сидел в постели — снова это великолепное тело.

— Маттео, хорошо, что ты проснулся. Помнишь, ночью мы всех благодарили? Мы забыли про Лео!

— Нашего героя? Как мы могли?! Так нельзя. Иди скорей сюда, — распахивая объятия, позвал он.

— Как там Кастель–франко в дождь? — поинтересовалась Люси.

Я почувствовала, что краснею.

— Того стоит, — ответил Маттео. — Надо будет еще съездить.

— Может, на следующей неделе, — предложила Люси, покосившись на меня. — Лидия обнаружила кое–что очень интересное.

— И Нел тоже, — похвастался Маттео. — Мы на обратном пути заглянули в церковь Святой Марии, посмотреть на работу Катены.

Мы собрались за вторым завтраком. Наше первое с Маттео появление на люди. Лео приветствовал нас восторженными прыжками. «Ты как нельзя кстати, Лео», — сказал Маттео, чмокнув его.

— А что обнаружила Лидия?

Ох, как трудно сохранять невозмутимость.

— Говорит, что большая часть документов официальные, но она нашла журнал донны Томасы. Не дневник, ничего личного, так, краткие заметки об успехах воспитанниц, планы будущих работ — в таком духе. И там есть записи, касающиеся Клары. Сейчас принесу, Лидия их переписала.

Люси вышла из комнаты.

Маттео, улыбнувшись, подал мне руку. Я хихикнула, вспомнив «ты как нельзя кстати, Лео».

Вернулась Люси и, нацепив очки, начала зачитывать вслух.

— Это все тысяча пятьсот десятый год, — предупредила она.

31 декабря. Наша любимая девочка возвращается.

10 февраля. Хвала Господу, она все та же.

11 апреля. К. изумляет меня, настолько она непреклонна в своей работе.

9 июня. День рождения Клары. Она ждет ребенка. Благословляю мою счастливую девочку.

30 августа. Стена изумительна. Можно лишь мечтать о такой ученице. Подмостки не внушают доверия.

9 сентября. Приготовила койки. Кого оставить? Упрашивают обе, и Мелла, и Таддеа. Клара должна уехать.

10 октября. Худшее позади. Хвала тебе, Мать всех скорбей, мои девочки спасены.

17 октября. В. и К. говорят, он болен. Настаивают, чтобы я приняла его к себе.

20 октября. Слишком поздно. Но я его не брошу. Ужас при мысли, что она его видит. Пусть подложит побольше трав под платье. Она уже на сносях.

24 октября. Бедная моя девочка.

1 ноября. Убита горем и муками, но не больна, слава Тебе, Господи. Попросила рисовальные принадлежности. Я умоляю ее отдохнуть, но она не слышит.

6 ноября. Исхудала, осунулась. Умоляю ее есть ради ребенка, она пытается, безучастно. Взываю к Богоматери.

10 ноября. Притихла. Все бледнеет. Убрала лечебницу.

13 ноября. Начались схватки. С ней Таддеа.

14 ноября. Слишком мучается. Слишком долго. Винченцо тут, рыдает.

15 ноября. Сын родился на заре. Ребенок здоров. Моя девочка в лихорадке, ликует и горюет. Сын красавец.

17 ноября. Просит меня закончить ее картину. Уверяю, что она сама встанет и закончит, но она неумолима. Слишком больна, чтобы нянчить. Пригласили кормилицу. К. смотрит и рыдает.

19 ноября. В бреду. Я в отчаянии. Она уходит от нас. Таддеа с ней. Винченцо навещает. Она зовет мужа.

21 ноября. Утихла на два дня, бьет озноб. Боже, храни ее.

24 ноября. Моей девочки больше нет. Покинула нас около полуночи. Продержалась месяц. В лоно Твое, возлюбленный Иисусе, я возвращаю свою неповторимую дочь. Сердце мое останется с ней. Да упокоится ее душа в вечной славе.

26 ноября. Бедный Винченцо отправил ее в последний приют. Мальчик побудет у нас, пока не убедимся, что он здоров. Его ждут бабушка и вторая девочка. Моя бедняжка Таддеа любит его всем сердцем. В наш дом пришла скорбь.

2 декабря. Сделала надпись, как велела мне моя девочка. Не сдержала рыданий.

Маттео налил нам еще по бокалу вина. Мы молчали.

— Мальчик выжил, — наконец нарушил тишину Маттео.

Он рассказал Люси о нашем вчерашнем открытии.

— Ты уверен? — переспросила она.

— Сами увидите.

— Как жестоко, что жизнь мчится дальше без оглядки, — заметила она. — Сколько рядом безвестных душераздирающих судеб, а жизнь идет себе. Какие мы беспомощные.

— Что сказала Лидия? — поинтересовалась я.

— Переживает. Сомневается в нашей догадке насчет «Энеиды». Ей кажется, что текст выбирала донна Томаса. И одна из аббатис цитировала эти же строки в проповеди перед дожем. Но это не принципиально, настрой от этого не меняется.

— Клара и так уже выразила все, что намеревалась, — предположила я.

— Мне хотелось бы думать, что этот текст поместила донна Томаса, — согласилась Люси. — Очень на нее похоже. Думаю, она хотела восславить Клару.

— Видите, синьора, никакого предательства, — тихо проговорил Маттео. — Просто обычные житейские коллизии.

— Да, — пробормотала Люси. — Всего–навсего. Ну что, какие у нас планы?

— Представим Клару окружающему миру, — ответил Маттео. — Сперва покажем ее работу Ренцо, а потом подумаем, как получше объявить о своем открытии. Шкатулка произведет эффект разорвавшейся бомбы — посмотрим, какой фейерверк грянет в мире искусства. Это будет наш подарок Рональду.

И твой подарок мне, дорогой мой друг. Вместе с остальными.

День стоял изумительный, прохладный и ясный, идеальный для ранней осени. Утро я провела в походе по магазинам за теплой одеждой. Хотелось выглядеть итальянкой. Люси перерыла свой гардероб и завалила меня нарядами — они отлично разбавят мои скучные черные тряпки и помогут почувствовать себя любимой. Мы получили уйму удовольствия, перебирая их и примеряя. От шляп в итоге отказались. Я полюбопытствовала у Люси, в чем она выходила замуж. Она сказала, что платье давно утрачено. Его шили у Фортуни. Жаль, не сохранилось, она бы перекрасила его в алый. Я представила тот мир, где люди одевались так, как в ее рассказах, — совсем другой, не похожий на наш. А она по–прежнему прекрасна, и вкус ей не изменяет, однако наряды ее давно уже не заботят. «Садовницы не наряжаются», — обронила она.

Я решила, что Люси догадывается о том, что произошло между мной и Маттео, — в ее обращении к нам проскальзывает что–то покровительственное. Я предупредила, что через два дня еду в Париж. «А когда вернешься?» — спросила Люси. Хороший вопрос. В душе опасаюсь, что стоит мне выехать из волшебного королевства, как оно растает, словно сон, и суровая реальность придавит меня к земле. Но может, наряды Люси помогут. Все прошлые попытки высказать Энтони мои тревоги растворялись в бурлящем вокруг него сейчас хаосе. В этот раз ему волей–неволей придется меня выслушать, но я буду дышать другим воздухом, останусь совсем одна, без поддержки, а он умеет выбить у меня почву из–под ног. Вся надежда на Николу. Не исключено, что Энтони хотел пока повременить с признанием, но, если я его выведу из себя, он может и расколоться. До сих пор никакие Николы на него не зарились, моего номинального присутствия хватало, а теперь у него полный комплект без особых затрат. Если она вызвалась привезти из Нью–Йорка Лидди, значит, нашла удобную лазейку. Удачи ей и флаг в руки.

Однако что же мне–то делать? Все привычное и знакомое пропадет. Энтони обрел бы почву, закрутив новый роман, но романы меня сейчас не спасут — то есть романа мне недостаточно. А почему я вообразила, что будет легко? Легко не будет. Неужели так и увязну? Представилась улыбка Повешенного. Я спросила тогда у синьоры Маркьони, чему это он улыбается, вися вниз головой. «Ему смешно, потому, что он сам себя туда подвесил, — ответила она. — Он может освободиться, но видит все под другим углом, и ему так нравится. Он не горюет». Подвесился сам. И не горюет. Горевать было бы банально. Я тоже больше не горюю.

А Маттео? При мысли о нем у меня затрепетало сердце. Такой неожиданный и куда более осязаемый, чем я привыкла. Что бы с нами ни происходило, здесь царит волшебство, и не надо его анализировать. И тут я наткнулась на Лидию, сидящую за столиком на неведомой набережной, куда я каким–то чудом забрела, и машущую мне рукой.

— Buona sera, signorina! — поздоровалась я.

— И тебе добрый вечер. Come vanno le cose?[37]

— Дела ничего себе. Некоторые.

— Понравилось в Кастель–франко? — И та самая улыбка. — Люси кажется, что ты в восторге.

— Кастель–франко у нас теперь кодовое название? Что, все уже в курсе?

— Сложно не догадаться.

— Тогда рекомендую. Кастель–франко — блеск!

Мы рассмеялись.

— Два дня?

— Да.

— Люси нас пригласила на вечер перед отъездом. Страшно?

— Корнелия прыгает в бездну.

— Ветер все равно был бы встречным, — заметила она. Мы заказали еду и неизменную бутылку вина. — Волнуешься, как все пройдет? Не надо, синьора Маркьони была сама уверенность. Хочешь, съезжу с тобой?

— Нет, лучше встречай меня здесь, когда я вернусь.

— А когда ты вернешься?

— Надеюсь, что скорее рано, чем поздно. Не хочу сейчас задумываться о том, что буду делать, но мысли все равно одолевают. Найти бы какое–нибудь занятие по душе.

— По душе тебе Клара. Вот и сделай что–нибудь для нее.

— Например?

— Не знаю. Сама придумай. Повиси пока вниз головой. Раз судьба велит.

Она рассмеялась.

— Какая ты черствая.

— Очень, — с улыбкой подтвердила Лидия. — Думаю, ты провисишь так ровно столько, сколько надо, и тебе откроется истина. Какое здесь ризотто! Лучшего во всей Венеции нет.

По дороге домой захотелось вдруг навестить все знакомые мне на этом зачарованном острове места: выставку Казановы, «Флориан», магазинчик Энрико, Академию, Арсенал, городской парк, опустевший «Гритти». Все мои чудачества. Попытаться осмыслить, что значил для меня этот месяц — неужели и правда месяц? Шекспир не зря отправлял своих беспомощных персонажей сюда, на острова, чтобы помочь им преобразиться, — и я понимаю почему. Отсюда нет пути. Кругом вода. А пьют только вино.

Проходя по кампо Фрари, я вспомнила переводчицу. А потом, не испытывая ни малейшего желания смотреть еще раз на памятник Тициану, повернула, надеясь выйти к Гранд–каналу. Вода успокаивает, она вечно новая и вечно прежняя. Когда–нибудь громоздкий памятник даст трещину, осыплется, и вода примет его в свои объятия. Вода примет все. Венеция не вечна, как и все остальное. Это все сон. «Как ты считаешь, мог быть наяву приснившийся мне человек?»

Нам все снится. Мой Энтони не тот, что у Николы, по крайней мере, пока. Z у Клары. Нильс, который теперь уже должен уйти в область мифов, личный святой, чьей милостью я утешаюсь. Когда–то он не казался таким совершенством. Он любил парадоксы. «Все не так, как кажется, но и не по–другому», — цитировал он из какой–то сутры голосом заправского гуру. Он где–то рядом, кружит совсем близко по своей космической орбите, каплей чистого света. Уже десять лет.

Наверное, нужно десять лет, чтобы оправиться от потрясения. Жизнь коротка, но почему–то на все требуется уйма времени. Надеюсь, мне не придется тратить еще десять лет на то, чтобы отойти. Мы с Энтони оба находились в разобранном состоянии, когда встретились. Получился такой продленный реабилитационный период. Мы оберегали друг друга, но теперь это уже не нужно и неинтересно. Можем вернуться к тому прежнему состоянию — беспроигрышному пакту терапевтических ограничений. Я устала быть ненужной и обижаться. Если я и себе наскучила, представляю, как опостылела ему. Может, он и не идеал, но ведь не его вина, что у нас разные интересы. Ему нужен кто–то, кто будет интересоваться его выступлениями, кто–то полезный и представительный. А я ни то, ни другое, ни третье, не такая, как ему нужно, без амбиций, это все не мое. Вот Никола, наверное, то, что нужно. И все–таки мы же были когда–то счастливы, тесно связаны, уверены в будущем. Грустно смотреть, как все это размывается, валится в нахлынувшие волны и растворяется без остатка.

Я дошла до Сан–Марко. Немногочисленных туристов, казалось, поглощали стаи голубей. Я умилилась, глядя на них — и на голубей тоже. Пересекая площадь, я вспомнила нашу четверку, идущую к Ренцо, сон о полуночной вакханалии, солнечное откровение — все, что связано у меня с этой площадью. Я почувствовала себя почти венецианкой. А вот поворот на мост Академии — почему бы не улучить напоследок минутку наедине с Z?

Вверх по короткой лестнице в полутемный зал, и вот она — не просто безликий артефакт, а все та же священная и глубокая мечта. Любимая картина Клары. Кто на ней, Чечилия? Это уже не важно, даже если и да. Она не о любви и потере времени, она о вечной, основополагающей красоте, архетипичной, изобильной, таящейся в сердце той мечты, что есть жизнь. Увидеть, как говорил Маттео. Изобразить. Его глаза горели огнем, говорила Клара. И его душа, наверное, тоже. Он любил музыку и поэзию, эта картина и то и другое, не убавишь. Он видел вещи насквозь. Как здорово было бы войти туда, в пейзаж, пролететь по неспокойному небу, как белая голубка Клары… Но кому такое под силу?

По словам Рональда, Тициан твердил на каждом шагу, что Джорджоне ему завидует. Критики пытались отрицать его существование. Неудивительно, всем охота прибрать его к рукам, это львиное сердце. Таков наш мир. Он был хозяином жизни, такого никто не потерпит. Но теперь задвинуть его никто не сможет.

Я повернулась к выходу и встретилась глазами со «Старухой» — портрет загадочный и беспощадный, полная противоположность «Буре», неумолимое дыхание времени. И это лицо он тоже любил, он не пытался его приукрасить, представить иначе, чем на самом деле, — морщинистым и потрепанным жизнью. Она обескураживает, но ведь и «Лаура» тоже не идеализированная красавица. Он не стыдился своей матери. Он любил не бесплотный идеал красоты. Он везде видел сияющий свет. Может, в этом и есть подлинный смысл col tempo — погрузиться в поток времени, в настоящее, которое таит в себе все сразу. В каком ярком мире он жил! Еще бы, Ренессанс. У нас такой свежести и откровений не предвидится. И тут я поняла: дело не в умении подмечать невидимое нам. Оно все равно есть. Просто он понимал, что именно видит в этих женщинах, в небе, в пейзажах, в самом себе. Он все равно есть, негасимый свет под тонким покровом. «Видишь, видишь?» Он был щедр с Кларой, щедр во всем, и раздавал свои дары, свое видение, которое неотделимо от смысла. Свет — это основное, смотри внимательно. Наверное, я и впрямь проникаюсь идеями неоплатонизма. Увидела его свет и тут же, на какой–то миг, свой собственный. Надо же откуда–то начинать.

Снаружи по–прежнему сияло солнце. Я решила продолжить прогулку и снова свернула к воде. Передо мной простиралась пристань Дзаттере, почти пустынная — несколько человек потягивали кофе за уличными столиками, и чайки с воплями кружили над водой, высматривая угощение. И тогда я ее увидела — на фасаде церкви, как ни странно, — bocca di leone, львиную пасть, первую за все время здесь. Грозные сборщики доносов, в зависимости от расположения они были призваны принимать жалобы о разных непорядках — от неурочного вывоза мусора до государственной измены. Что предполагалось класть в этот? Хотя мне он в любом случае подойдет.

Я выдернула страницу из своей красной записной книжки и уселась за столик с чашкой кофе. Закурив последнюю сигарету, я рассеянно кидала куски хлеба вопящим чайкам. В голове калейдоскопом сменялись формулировки, от возмущенной до извиняющейся. В кои–то веки придется выразить собственные чувства. Годами все мои чувства были сосредоточены на нем, я сопереживала, принимала их близко к сердцу, его сомнения, его обиды, оправдывала его с пеной у рта. Я знала, что этого от меня ждут, что за это он меня полюбит. Постепенно я начала замечать, что радости и победы он приберегает для себя, не спеша ими делиться. Я стала чем–то вроде отстойника для его невзгод, вместо Нел превращаясь в акти–Энтони. Услужливая, готовая, обезоруженная. Прямая противоположность Кларе. Может, в этом секрет? То, чего я никогда не понимала? Получив подданство и поклявшись умереть за ту страну, карты которой даже в глаза не видела, я в итоге оказалась совсем не бойцом — скорее государственным банком или bocca di leone, склепом, куда Энтони мог сваливать все нелицеприятное. Такой была наша близость. Он сиял, а я тускнела, хирела, и со мной становилось тяжело.

Здесь, у сверкающей воды, под чаячьи крики ко мне постепенно приходило осознание, насколько все на самом деле просто. Зачем делать так? Почему не сделать иначе? Совсем не обязательно таскаться за ним, нагрузившись обидами, словно шерп–носильщик, погрязнув в одиночестве и разочарованиях. Можно ведь отделиться и стать кем–то другим. Неужели все настолько просто? Слезть с галеры, и пусть она плывет себе дальше или тонет. Мы строим мир на соприкосновении и не представляем себе, что с ним станется потом. Начинается–то все всегда с любви. Любовь и неизвестность. Люси вот ожидала увидеть в дневнике предательство. Какую цену пришлось ей заплатить за собственное предательство — при всей ее красоте, доброте и чуткости? Я не хочу прожить жизнь в ожидании ножа в спину. Пусть я буду без средств в незнакомом новом месте, но я хотя бы буду где–то. Оно будет моим, и у меня будет жизнь, готовая принять все, что ей выпадет. Еще успею побыть призраком, когда–нибудь потом. А сейчас — просто кощунство жить такой жизнью.

Мне вдруг представилось лицо Энтони из далекого прошлого, когда–то любимое, лицо со старой фотографии. Он меня услышал? Я его вызвала? Может, наши желания совпали? Когда–то так оно и казалось. Было время, когда я все бы отдала за совместную жизнь с ним, а теперь даже представить его не могу старающимся, прилагающим усилия, другом, партнером. «Я озяб, и на сердце тоска…»[38] Но может, и у него были надежды. Я не удосужилась спросить. Если да, то удачи ему. Искренне желаю ему удачи. Почему бы нет? Всем удачи.

Но мы ведь женаты. Этого одним махом не изменишь. Брак для Энтони что–то вроде налогов, которые надо платить, — мучение, обуза и докука. И так будет всегда, брак не для него. Зря он, наверное, вообще туда полез. Но кто же знал? Он не верит в перемены, а вот я верю. Я всегда буду любить то, чем мы когда–то были, но я никогда не стану его жемчужиной, его благословением, его даром. А могло бы быть прекрасно. И может быть прекрасно. Что ж, саго, я сделала все возможное, я все отдала. Теперь пусть расцветает тысяча цветов. Я потушила сигарету.

«Энтони Кассой мог бы больше стараться. Как, наверное, и все мы. Его бывшая жена Корнелия желает ему всех благ и надеется, что он научится внимательности. На возмещение ущерба не претендую».

Я допила кофе, вытерла слезы, оставила деньги по счету без сдачи и дошла до скалящегося сборщика. «Лети, книжица…» Сложив листок пополам, я бросила его в ухмыляющуюся пасть. А потом отправилась в долгий обратный путь под сияющим небом Венеции.

Глава девятая

— Люси, это же почти преступление…

— Почему? С каких пор людям запрещено иметь потрясающие шедевры в частной коллекции? И вообще, он принадлежит нам. Полиция от искусства не нагрянет сюда, чтобы арестовать нас. О его существовании никто даже не подозревает.

— А кольцо Клары?

— Она бы предпочла оставить его в семье, я уверена, — не сдавалась Люси.

Мы сидели у нее в комнате, дожидаясь прибытия гостей на мой прощальный ужин — не прощальный, а так, предотъездный.

— Подозреваю, Люси, что мы с Кларой были вашими дочерьми. И когда–то где–то жили вместе. В Китае, наверное, или в Индии.

— Тут определенно действует какое–то — как бы это сказать — притяжение, некая сила, тянущая всех сюда, даже великого Джорджоне. Мы должны быть благодарны и не задавать лишних вопросов. Все дело в этом доме! Альвизе им пренебрегал, считал объедками с барского стола, а он в итоге оказался настоящим кладезем… Я ведь столько лет куковала тут одна, с Аннунциатой и моей любимой собакой Беллой, а потом с красавцем Лео. Мне вполне хватало работы и царящего тут покоя, я понятия не имела, как может быть по–другому. А потом начала осыпаться штукатурка с Клариной стены, возник Маттео, затем ты, и Лидия, и Рональд. И теперь я уже избаловалась. Ты для меня настоящий подарок, Нел. За этот короткий срок ты стала мне самой настоящей дочерью, а я даже не догадывалась, как она мне нужна. И вдруг такая замечательная! Напоследок, можно сказать!

— Вы не жалеете, что у вас не было детей?

— Знаешь, я как–то о них не думала. А теперь интересно, как бы могло сложиться. Все то, о чем я старалась не задумываться, я могла бы полюбить. Наверное, Альвизе и война меня слегка напугали. Наверное, мне не хватало Фортеццы. Мне всегда казалось, что бывают матери и дочери, а я вот такая вечная дочь. Или что–то вроде монахини. А теперь вижу, что и дети были бы неплохи. Как знать, что открыла бы нам жизнь, повернись она по–другому? Но с другой стороны, взгляни, какое богатство мы обрели! Я безмерно благодарна уже за то, что мне довелось дожить до этого дня. Очень загадочно. Но я не хочу тебя пугать, милая, пусть у тебя будет все, чего ты желаешь, все, что сделает тебя счастливой. Будь храброй по мере своих сил. Не стесняйся мечтать. Так матери напутствуют?

— Не моя.

— Моя тоже нет. А я вот скажу. И помни, как бы ни сложились наши отношения, тебя тут любят и всегда ждут, пока дни мои не сочтены.

Я не нашла в себе сил ответить.

— Да, и еще кое–что, — промокая глаза, сказала Люси. — Вдруг тебя заинтересует. Мне кажется, было бы неплохо издать историю этого дома. Если бы старая графиня узнала про наши открытия, она бы со мной согласилась. Это будет дань уважения имени да Изола, которое так много для нее значило. — Люси рассмеялась. — Надо же, как иногда накатывает всепрощение, щедрость на излете, так сказать. В общем, если тебя заинтересует, я сделаю в фонде заявку на грант — очень приличный грант. Получится неплохая подготовка к твоей работе над Кларой.

— Да, точно, мне же предстоит работать над Кларой…

— Ну, не ехидничай. Лидия полагает, что ты отлично справишься, а Лидии мы верим. Но тебе придется выучить итальянский, сама понимаешь. Tu devi impa–rare italiano. У тебя быстро пойдет. Возвращайся обязательно. Лео настаивает. Все, пора, не будем заставлять всех ждать. У нас особенный вечер.

Она взяла меня за руку, и мы вместе спустились в гостиную.

Меня завалили подарками. Лидия вручила учебник итальянского и вышитую индийскую шаль; Рональд — очаровательную старинную репродукцию с Гафуро, провозглашающим: «Harmonia est discordia concors», а Маттео — крошечный антикварный мозаичный кулон с видом городка, на золотой цепочке.

— Это Кастель–франко? — подмигнула Лидия, смеясь.

— Это Аркадия, — ответил Маттео — Подлинность мне подтвердили.

Уже пошла вторая бутылка шампанского, когда Аннунциата внесла первую из шести перемен блюд — ассорти из морепродуктов. За ним последовало ризотто, запеченная курица с подрумяненным на гриле цикорием, салат, сыр и, наконец, тирамису. Пользуясь на удивление теплой погодой, мы раскрыли все окна, и в гостиной весело мерцали огоньки свечей. Лео, кажется, понимал, что я уезжаю, и не отходил от меня ни на шаг. Мы все по очереди поднимали бокалы друг за друга.

— Я хотела бы выпить за этого молодого человека, — обернувшись к Лео, провозгласила я. — Если бы не его жажда приключений, мы бы не наслаждались сегодняшним счастьем. Он пошел на огромный риск, но, думаю, не прогадал, поскольку теперь он знает, как заказывать ужин в номер, побывал на званом обеде и окружен преданными поклонниками. Люси считает, что к собакам надо прислушиваться. Думаю, Лео ответил бы сейчас бессмертными словами Уильяма Блейка: «Довольно! Не то будет чересчур!» За Лео мудрого, за Лео героического, за Лео — поэта!

— За Лео! — подхватил дружный хор.

Лео, услышав свое имя, запрыгал вокруг.

Близилась ночь, мы притихли, но подниматься из–за стола никому не хотелось. Теперь все изменится, мы уже не будем шайкой заговорщиков. Но может быть, когда чары спадут, наша дружба только окрепнет и станет еще милее. Почему бы нет.

— Дорогие друзья, — наконец решилась Люси. — Бедный запраздновавшийся Лео должен отдохнуть. Последний тост за самый невероятный сентябрь на моей памяти! Спокойной ночи, дорогие мои, будем ждать новой встречи.

Она с улыбкой обвела всех взглядом и удалилась. Лео последовал за ней по пятам, оглядываясь и тоже улыбаясь своей фирменной улыбкой.

Лидия и Рональд тоже вскоре отправились по домам. Невозможно представить, что завтра к этому времени я уже буду в другой стране. Маттео закрыл дверь, и мы снова застыли во внутреннем дворике.

— Представляешь, Маттео, мне здесь было страшно, когда я пришла первый раз. И Аннунциата меня пугала. И ты на меня особого впечатления не производил.

— Твое появление меня тоже не вдохновило, — ответил он. — Я надеялся, что ты уберешься поскорее.

Он взял меня за руку, и мы вернулись в дом. Стояла ночь.

Его комната оказалась просторнее моей. Фрески на потолке, большая кровать с балдахином, шелковая перина травяного цвета, старинный комод у стены, бледно–розовая штукатурка.

— Похоже, монахиней ты не был, — заметила я.

— Нет, никогда.

— Ничего, у меня есть Клара.

— Да. А у меня есть ты.

Мы повалились на кровать.

— Здесь лучше, чем в «Гритти», — прошептала я ему в шею. — Здесь дом.

— Да, пожалуй, — стягивая с меня свитер и целуя в плечо, согласился он.

Когда он снял все остальное, мы кинулись в открытый нами недавно райский омут. Тяжело будет расстаться с этим человеком.

— Приедешь в аэропорт? — спросила я.

— Хоть в аэропорт, хоть куда. Ты вернешься?

— Даже если меня утащат дикие лошади, Маттео.

— Дикие лошади?

— Это такое выражение. Значит, что вернусь.

Я проснулась на рассвете и стала смотреть, как в окне замешивается утро. В дверь тихонько постучали, на пороге возникла Аннунциата с подносом, кофе и булочками. Беспрецедентное прощание.

— Grazie, Annunziata, e che bella cena ieri sera.

Я кое–как сконструировала фразу, пытаясь выразить благодарность за вчерашний ужин. Получилось не ахти, но Аннунциата поняла и заключила меня в объятия. А потом, напрягаясь не меньше моего, вещала по–английски: «Пойдем! Пойдем!» — и, обрадованная успехом, попятилась обратно за порог.

Вещи я уже собрала. Поездом, хоть так было бы логичнее и выстроилась бы параллель с прибытием, решила не ехать. Полечу самолетом. Поезд ночной, а мне не хотелось приезжать невыспавшейся и помятой. Я надела свитер Люси, кулон Маттео и кольцо Клары.

Пора спускаться.

— До свидания, Клариссима, — попрощалась я. — Люблю тебя. Пожелай мне удачи.

Аннунциата вынесла мою сумку во внутренний дворик. Маттео с Люси пили кофе. Люси налила третью чашку и намазала мне тост маслом.

— Отличный день для путешествий, — заметила она. — Ни облачка. Не понимаю, почему все так расстраиваются.

— Вот, обвешалась талисманами, — показала я. — Буду заряжаться энергией. Иди сюда, Лео. — Я угостила его кусочком тоста. — Да, я знаю, что так нехорошо, — оправдалась я перед Люси, — но я хочу, чтобы он ждал меня обратно. И потом, в «Гритти» я его полноценным завтраком так и не покормила, нам помешали.

— Похитили и заперли, — подхватил Маттео. — Пора ехать.

Ехать.

Мы вышли во двор и встали у двери. Я подхватила Лео на руки.

— Не забывай меня.

Песик ответил торжественным поцелуем, который приберегал для Люси, поцелуем искренней любви.

— Позвонишь? — спросила Люси. — Расскажешь, как ты там?

— Позвоню. И расскажу.

У меня дрогнул голос.

— Arrivederci, сага, храни тебя Бог. — Она взяла меня за руку и обняла. Лео втиснулся между нами. — Помни, мы не сон.

— Или наоборот, — возразил Маттео, поднимая мой чемодан и распахивая дверь. — В любом случае, мы будем тут.

Люси, с Лео на руках, махала, пока мы не завернули за угол, направляясь к речному такси.

— Они оба божества. Это богиня, разрушающая иллюзии, а этот маленький, со слоновьей головой, раздает сладости и бережет радость. Я отдаю Ганешу тебе, а Дургу возьму с собой. Правильно?

Мой чемодан уже забрали. Мы сидели в зале ожидания, держа, верите или нет, по бокалу вина. Маттео рассматривал божков.

— Наверное, лучше будет, если ты оставишь меня разбираться с иллюзиями, а с собой заберешь защитника счастья. Это ведь я склонен строить воздушные замки, — улыбнулся он.

— Думаешь, я забуду? Считаешь, я просто развлекаюсь? Я ведь не от большой радости здесь оказалась, Маттео. Я сама не знаю, как так вышло. И обращаться в неоплатонизм я тоже не предполагала, но кто такое предполагает? Я избалована. Люси тоже так говорит. Может, я вернусь раньше, чем меня тут захотят видеть… Нежные прощания, все такое — и тут раз, я снова на пороге как раз к ланчу.

— Вполне по–итальянски.

Маттео наклонился через стол и слился со мной в долгом поцелуе.

Бестелесный голос объявил посадку на мой рейс, а я еще даже досмотр не прошла. Мы рванули к паспортному–контролю — и вот я уже по ту сторону. Мы смотрели друг на друга через барьер, мимо проталкивались пассажиры. Обменявшись воздушными поцелуями, мы разошлись.

Странное действие оказывают аэропорты, они словно нейтрализуют жизнь. Все впадают в зомбированный транс, подогреваемый внутренним напряжением. Здесь нечасто услышишь смех или плач. Только дети не поддаются, потому что они ни за что не отвечают. Дети и пьяные.

Самолет взмыл в сияющее небо, и волшебный остров начал таять внизу. Маттео, наверное, уже дома. Дом… А я куда лечу? Энтони пришлет за мной машину. Меня разместят в отеле. Есть книга с собой? Нет уж, не собираюсь дремать у окна, дожидаясь мужа. Если в Париже хорошая погода, пойду гулять. Даже если погода плохая. Оставлю записку, отправлюсь в Лувр, смотреть на картины шестнадцатого века, поброжу по Тюильри. Это Энтони у нас всегда любил Париж, но он уже не свободен. Никола сейчас уже должна быть в Нью–Йорке, забирать Лидди. Интересно, как Натали отреагирует? Думаю, будет демонстративно обращаться с Николой как со студенткой–воспитательницей по обмену. Снова нахлынули прежние дурацкие мысли, отупляющие, как в аэропорту. Меня пробрал озноб.

Я попыталась сосредоточиться на картинке, где Маттео целует меня, перегнувшись через стол. На сердце потеплело, однако время и пространство брали свое. Я удалялась все стремительнее.

Под крылом плыли зеленые сочные поля. Может, мы пролетаем Кастель–франко? Дом, охраняемый ангелами… Как он там, еще стоит? Глядя на раскинувшийся внизу пейзаж, омытый золотистым светом, я вдруг увидела «Бурю» и все остальное словно впервые: Дзордзи и Клару, Люси, Ка–да–Изола, Маттео, моего драгоценного Лео. Они все мои. Они меня не отпустят.

— С вами все в порядке? — поинтересовался итальянский бизнесмен в соседнем кресле.

Участливо поинтересовался.

— Да, спасибо. Все хорошо. Простите.

— И как вам понравилась Венеция?

Благодарности

Автор хотела бы поблагодарить за терпение и вдумчивую критику своих самых первых читателей — это Джиллиан Уокер, Маргерит Уитни, Фейт Стюарт–Гордон, Клэр и Юджин Toy, Агнесс Гунд, Мейв Кинкед, Сюзанна Мур, Мэри Портер, Луиза Сарофим и Тим Карри. Большое спасибо Салли Уокер за предварительный мозговой штурм. Огромнейшее спасибо Виктории Уилсон за то, что решилась рискнуть, а также за блестящую и твердую редакторскую руку. Выражаю признательность К. Дж. П. Лоу за бесценные «Nun's Chronicles and Convent Culture», Мэри Лейвен за «Virgins of Venice» и, самое главное, Джейни Андерсон за исчерпывающую «Giorgione, The Painter of «Poetic Brevity“». И Хелен Бранн за то, что все это вообразила.

Примечания

1

Строка из стихотворения Дж. Китса «Прекрасная дама, не знающая милосердия». Перевод В. Левика.

2

Джульярдская школа — одно из крупнейших высших учебных заведений США в области музыкального исполнения, танца и драматического искусства.

3

Вероломство, предательство (исп.).

4

Добрый вечер! (ит.)

5

Да? (ит.)

6

Зонт (ит.).

7

Шекспир У. Цимбелин. Акт IV, сцена 2. Перевод А. Курошевой.

8

Добрый день (ит.).

9

Ангелочек! Какая прелесть! Это девочка или мальчик? Маленькое сокровище! (ит.)

10

Аксессуары для собак (ит.).

11

Старейший и легендарный полк шотландских горцев в британской армии, получивший свое название из–за темных цветов шотландки, в которую были одеты солдаты полка.

12

Подождите! Подождите, пожалуйста! (ит.)

13

Собака, синьорина, это ваша собака? (ит.)

14

А где синьора? (ит.)

15

Наверху (ит.)

16

Войдите! (ит.)

17

Слава богу! Спасибо, спасибо (ит.).

18

Шекспир У. Буря. Акт IV, сцена 1. Перевод М. Донского.

19

Завтрак! Синьора! Завтрак! (ит.)

20

Кларенс Дарроу — выдающийся американский адвокат и общественный деятель, выступал на стороне защиты в громких политических и трудовых судебных разбирательствах.

21

— Нунца, ты, случайно, не знаешь, где может храниться что–то относящееся к истории здешнего монастыря? Что–нибудь, что могло бы подсказать его название? Или старые вещи? Что–нибудь интересное, необычное?

— Да–да, синьора. В комнате наверху есть старые вещи. Грязные только, очень грязные. Старые сундуки и ящики. Вначале, когда мы только въехали, я хотела там прибраться, но сейчас я туда не захожу. Кажется, там крысы — но только там. Больше нигде (ит.).

22

Дорогой, милый (ит.).

23

Не вдыхайте! (ит.)

24

Какая красота! Великолепно! Невероятно! (ит.)

25

Шекспир У. Венецианский купец. Акт III, сцена 2. Перевод Т. Щеп–киной–Куперник.

26

Не заблудилась! Вернулась! (ит.)

27

Созданный в Венецианской Республике в 1310 году после заговора против дожа орган политической и социальной безопасности, в ведении которого находились впоследствии также шпионаж, допросы и тюрьмы.

28

Элиот Т. С. Бесплодная земля. Перевод С. Степанова (с изм.).

29

Стивенс У. Воскресное утро. Перевод А. Цветкова.

30

Второй этаж, бельэтаж (ит.).

31

Китс Дж. Ода греческой вазе. Перевод Г. Кружкова.

32

Микиэль Маркантонио (1484–1552) — венецианский патриций, писатель и коллекционер произведений искусства. Его «Записки», обнаруженные в конце XIX века, содержат ценные сведения о произведениях не только венецианских, но и художников других областей Италии.

33

Патер Уолтер (1839–1894) — английский эссеист и искусствовед. Публиковал в еженедельных обозрениях очерки о творчестве ярких представителей эпохи Возрождения. В 1873 году они были изданы одной книгой под названием «Очерки по истории Ренессанса».

34

Акт V, сцена 1. Перевод Т. Щепкиной–Куперник.

35

Шекспир У. Антоний и Клеопатра. Акт V, сцена 2. Перевод М. Донского.

36

Вергилий. Энеида. Перевод С. Ошерова.

37

Как дела? (ит.)

38

Шекспир У. Гамлет. Акт I, сцена 1. Перевод Б. Пастернака.