«Эта книга — мой подарок самому себе к пятидесятилетию.

В пятьдесят лет я так запрограммирован, что веду себя по-ребячески; неуважительно говорю про американский гимн, рисую фломастером нацистский флаг, и задики, и всякое другое.

…Думаю, что это — попытка все выкинуть из головы, чтобы она стала совершенно пустой, как в тот день пятьдесят лет назад, когда я появился на этой сильно поврежденной планете.

…По-моему, так должны сделать все американцы — и белые и небелые, которые подражают белым. Во всяком случае, мне-то другие люди забили голову всякой всячиной — много там и бесполезного и безобразного, и одно с другим не вяжется и совершенно не соответствует той реальной жизни, которая идет вне меня, вне моей головы».

Курт Воннегут

Завтрак для чемпионов,

или

Прощай, черный понедельник

(С рисунками автора)

Памяти Фиби Хэрти, утешавшей меня во время Великой депрессии.

Он знает путь мой; пусть испытает меня, — выйду, как золото.

(Иов. 23.10)

Предисловие

Название «Завтрак для чемпионов» запатентовано акционерной компанией «Дженерал миллз» и стоит на коробке пшеничных хлопьев для завтрака. Титул данной книги, совпадающий с этим названием, никак не связан с акционерной компанией «Дженерал миллз» и не служит ей рекламой, но и не бросает тень на ее отличный продукт.

Той Фиби Хэрти, которой я посвящаю эту книгу, давно, как говорится, нет в живых. Когда я с ней познакомился — к концу Великой депрессии, — она жила в Индианаполисе и уже вдовела. Мне было лет шестнадцать, ей — около сорока.

Она была богата, и, однако, всю свою взрослую жизнь она ежедневно ходила на службу и работала не переставая. Остроумно и толково она вела отдел «Советы влюбленным» в «Индианаполис таймс» — хорошей газете, ныне усопшей.

Усопшей…

Кроме того, Фиби Хэрти сочиняла рекламу для владельцев универмага «Вильям Блок и Компания» — этот универмаг до сих пор процветает в здании, выстроенном по проекту моего отца. Вот какую рекламу Фиби Хэрти сочинила для осенней распродажи летних соломенных шляп: «За такую цену можете даже пропустить эту шляпу через лошадь и удобрить ею ваши розы».

Фиби Хэрти подрядила меня писать рекламу готового платья для подростков. Мне полагалось и самому носить ту одежду, которую я расхваливал. Это входило в мои обязанности. И я очень подружился с двумя сыновьями Фиби Хэрти, моими сверстниками. Я вечно торчал у них дома.

Не стесняясь в выражениях, она откровенно разговаривала обо всем и со мной, и со своими сыновьями, и с нашими подружками — мы часто приводили их к ней домой. С ней было весело. С ней я чувствовал себя свободно. Она приучила нас не только называть своими словами все, что касалось секса, но и говорить в непочтительном тоне об американской истории и всяких знаменитых героях, о распределении земных благ, об учебных заведениях — словом, обо всем на свете.

Теперь я зарабатываю на жизнь всякими непочтительными высказываниями обо всем на свете. У меня это выходит довольно грубо, нескладно. Но я стараюсь подражать непочтительному тону Фиби Хэрти — у нее все выходило удивительно тонко, изящно. Мне кажется, что ей было легче найти нужный тон, чем мне, потому что во время Великой депрессии настроение у людей было другое. Тогда Фиби Хэрти, как и многие американцы, верила, что народ станет счастливым, справедливым и разумным, как только наступит «просперити» — благосостояние.

Теперь мне уже никогда не приходится слышать это слово — «просперити». А раньше оно было синонимом слова «рай», И Фиби Хэрти могла верить, что непочтительное отношение, которому она нас учила, поможет создать американский рай.

Нынче такое неуважительное отношение ко всему вошло в моду. Но в американский рай уже никто не верит. Да, мне ужасно не хватает Фиби Хэрти.

Теперь — о подозрении, которое я высказываю в этой книге, будто все человеческие существа — роботы, механизмы. Надо принять во внимание, что в Индианаполисе, где я рос, очень многие люди, особенно мужчины, страдали локомоторной атаксией, часто наблюдающейся в последней стадии сифилиса. Я часто видел их на улицах и в толпе у цирка, когда был мальчишкой.

Эти люди были заражены крошечными хищными винтиками-спирохетами, видимыми лишь под микроскопом. Позвонки больного оказывались накрепко спаянными друг с другом после того, как эти прожорливые спирохеты съедали всю ткань между ними. У сифилитиков был удивительно величественный вид — так прямо они держались, уставив глаза в одну точку.

Как-то раз я увидел одного из них на углу улиц Меридиен и Вашингтонской, под висячими часами, сделанными по эскизу моего отца. Кстати, этот перекресток прозвали «Америка на распутье».

Сифилитик стоял на этом распутье и напряженно думал, как бы ему заставить свои ноги сойти с тротуара и перейти Вашингтонскую улицу. Он весь тихо вибрировал, как будто у него внутри застопорился какой-то моторчик. Вот в чем состояла трудность: участок мозга, откуда шли приказания к мышцам ног, был сожран спирохетами. Провода, передававшие эти приказания, уже лишились изоляции или были проедены насквозь. Выключатели по пути тоже были намертво спаяны или навечно разомкнуты.

Этот мужчина выглядел старым-престарым, хотя ему, наверно, было не больше тридцати. Он все стоял, стоял, думал. И вдруг брыкнул ногой два раза, как балерина делает антраша.

Мне, мальчишке, он тогда показался подлинным роботом.

Есть у меня еще другая склонность — представлять себе человеческие существа в виде больших пластичных лабораторных баллонов, внутри которых происходят бурные химические реакции. Когда я был мальчиком, я встречал много людей с зобом. Видел их и Двейн Гувер, продавец автомобилей марки «понтиак», герой этой книги. У этих несчастных землян так расперло щитовидную железу, как будто у них из глоток росла тыква.

А для того, чтобы стать как все люди, им только надо было глотать ежедневно примерно около одной миллионной унции йода.

Моя родная мать погубила свою нервную систему всякими химикалиями, которые будто бы помогали ей от бессонницы.

Когда у меня скверное настроение, я глотаю малюсенькую пилюльку и сразу приободряюсь.

И так далее.

Вот почему, когда я описываю в романе какой-то персонаж, у меня появляется страшное искушение: сказать, что он ведет себя так из-за испорченной проводки либо оттого, что съел или не съел в этот день микроскопическое количество того или иного химического вещества.

Что же я сам думаю об этой своей книге? Мне от нее ужасно муторно, хотя мне от каждой моей книжки становится муторно. Мой друг, Нокс Бергер, однажды сказал про какую-то очень закрученную книгу: «… читается так, будто ее сварганил какой-нибудь Снобби Пшют». Вот в кого я, наверно, превращаюсь, когда пишу книгу, которая, по всей вероятности, во мне запрограммирована.

Эта книга — мой подарок самому себе к пятидесятилетию. У меня такое чувство, будто я взобрался на гребень крыши, вскарабкавшись по одному из скатов.

В пятьдесят лет я так запрограммирован, что веду себя по-ребячески; неуважительно говорю про американский гимн, рисую фломастером нацистский флаг, и задики, и всякое другое. И чтобы дать представление о том, насколько я зрелый художник, вот пример иллюстраций, сделанных мной для этой книги; это задик.

Думается мне, что я хочу очистить свои мозги от всей той трухи, которая в них накопилась, — всякие флаги, зады, панталоны. Вот именно — в этой книге будет рисунок: дамские панталоны. И еще я выкидываю за борт героев моих старых книг. Хватит устраивать кукольный театр.

Думаю, что это — попытка все выкинуть из головы, чтобы она стала совершенно пустой, как в тот день пятьдесят лет назад, когда я появился на этой сильно поврежденной планете.

По-моему, так должны сделать все американцы — и белые и небелые, которые подражают белым. Во всяком случае, мне-то другие люди забили голову всякой всячиной — много там и бесполезного и безобразного, и одно с другим не вяжется и совершенно не соответствует той реальной жизни, которая идет вне меня, вне моей головы.

Нет у меня культуры, нет человечности и гармонии в моих мыслях. А жить без культуры я больше не могу.

Значит, эта книга будет похожа на тропинку, усеянную всякой рухлядью, мусором, который я выбрасываю через плечо, путешествуя во времени назад, к одиннадцатому ноября 1922 года.

А потом я пропутешествую во времени до того дня, когда одиннадцатое ноября — кстати, это день моего рождения — стало священным днем: его назвали День перемирия. Когда я был мальчиком и Двейн Гувер тоже был мальчиком, все люди, когда-то сражавшиеся в первой мировой войне, ежегодно в этот день соблюдали минуту молчания — одиннадцатую минуту одиннадцатого часа одиннадцатого дня одиннадцатого месяца в году.

Именно в такую минуту в 1918 году миллионы миллионов человеческих существ перестали калечить и убивать друг друга. Я разговаривал со старыми людьми, которые в ту минуту находились на поле боя. Все они, хотя и по-разному, говорили мне, что неожиданная тишина показалась им Гласом божьим. Так что есть еще среди нас люди, которые точно помнят, как Создатель во всеуслышание заговорил с человечеством.

День перемирия переименовали в День ветеранов. День перемирия был священным днем, а День ветеранов — нет.

Значит, День ветеранов я тоже выкину через плечо. А День перемирия оставлю себе. Не хочу выбрасывать то, что священно.

А что же еще священно? Ну, например, Ромео и Джульетта.

И вся музыка.

СНОББИ ПШЮТ

Глава первая

Это рассказ о встрече двух сухопарых, уже немолодых, одиноких белых мужчин на планете, которая стремительно катилась к гибели.

Один из них был автором научно-фантастических романов по имени Килгор Траут. В дни встречи он был никому не известен и считал, что его жизнь кончена. Но он ошибся. После этой встречи он стал одним из самых любимых и уважаемых людей во всей истории человечества.

Человек, с которым он встретился, был торговцем автомобилями — он продавал автомобили фирмы «Понтиак». Звали его Двейн Гувер. Двейн Гувер стоял на пороге безумия.

Слушайте:

Траут и Гувер были гражданами Соединенных Штатов Америки — страны, вкратце называвшейся просто Америкой. Вот какой у них был национальный гимн — сплошная белиберда, которую и они, и многие другие, по-видимому, принимали всерьез:

Ты скажи, ты ответь, наша слава жива ль?
Ныне видишь ли то, чем гордился вчера ты, —
Сквозь огонь и сквозь дым устремлявшийся вдаль,
Нам сиявший в боях звездный флаг полосатый?

Вспышки бомб и ракет, разрывавшие мрак,
Озаряли вверху полосатое знамя:
Ты скажи, все ль еще вьется звездный наш флаг
Над землей храбрецов, над свободы сынами?

На свете существовало около квадрильона разных национальностей, но только у той нации, к которой принадлежал Килгор Траут и Двейн Гувер, был вместо национального гимна такой бессмысленный набор слов, испещренный вопросительными знаками.

А вот какой у них был национальный флаг:

И еще, на всей планете только у ихней нации был закон, в котором говорилось: «Флаг наш никогда, ни перед кем и ни перед чем спускать не должно!»

Спуском и подъемом флага назывался дружественный обычай, когда в знак приветствия флаг опускали по флагштоку ниже, к земле, а потом снова подымали вверх.

Девиз родины Двейна Гувера и Килгора Траута на языке, на котором уже никто на свете не разговаривал, означал: «Из множества — единство» — «Ex pluribus unum».

Неспускаемый флаг был красавец, да и гимн и девиз никому бы не мешали, если бы не одно обстоятельство: многих граждан этой страны до того обижали, презирали и надували, что им иногда казалось, будто они живут вовсе не в той стране, а может, и не на той планете и что произошла какая-то чудовищная ошибка. Может быть, им было бы легче, если б хотя бы в их гимне или в их девизе говорилось о справедливости, или братстве, или надежде на счастье, чтобы этими словами их радушно приветствовали, как полноправных членов общества, совладельцев его богатств.

А когда они разглядывали свои ассигнации, чтобы понять, что у них за страна, они видели там, среди всякой другой вычурной чепухи, изображение усеченной пирамиды, а на ней — растопыренный глаз, вот такой:

Даже сам президент Соединенных Штатов не знал, что это значит. Выходило так, словно страна говорила своим гражданам: «В бессмыслице — сила».

Вся эта бессмыслица была невольной виной отцов-пилигримов — основателей той нации, к которой принадлежали Двейн Гувер и Килгор Траут. Эти основатели были аристократы, и им хотелось похвастать своей никчемной образованностью, которая заключалась в заучивании всякой ахинеи из древней истории. И к тому же все они еще были рифмоплетами.

Но среди этой галиматьи попадались и очень вредные идеи, потому что они прикрывали великие преступления. Например, школьные учителя в Соединенных Штатах Америки постоянно писали на доске вот такую дату и заставляли детей вызубривать ее и повторять гордо и радостно:

Преподаватели говорили ребятам, что их континент был открыт именно в этот год. А на самом деле в этом самом 1492 году миллионы людей уже жили там полноценной, творческой жизнью. Просто в этом году морские разбойники стали убивать, грабить и обманывать этих жителей.

И вот еще какую вредную чушь учителя вбивали в головы ребятам: будто бы эти пираты основали правительство, которое стало факелом свободы для всех людей на свете. И детям показывали статуи и картины этого воображаемого факела свободы. Факел был похож на фунтик с мороженым, из которого выбивалось пламя, Вот как он выглядел:

Кроме того, морские пираты, которые главным образом участвовали в создании нового государства, владели людьми-рабами. Они пользовались человеческими существами вместо машин, и даже после того, как рабовладение уничтожили — потому что все-таки это было очень стыдно, — те пираты и их потомки продолжали относиться к простым рабочим людям как к машинам.

Пираты были белые. Люди, жившие на том континенте, куда явились эти пираты, были краснокожие. Когда на этом континенте началось рабовладение, рабами были чернокожие.

Все дело было в цвете кожи.

Вот каким образом пиратам удавалось отбирать все, что им было угодно и у кого угодно: у них были самые лучшие корабли на свете, и они были свирепее всех, и еще у них был порох — так называлась смесь серы, угля и селитры. Они подносили огонь к этому, казалось бы, безобидному порошку, и он бурно превращался в газ. Газ выталкивал снаряды из металлических трубок со страшной силой и чудовищной скоростью. Эти снаряды запросто врезались в живое мясо и кости, так что пираты могли разрушить проводку, или вентиляцию, или канализацию внутри живого существа, даже если оно находилось очень далеко.

Но главным оружием пиратов была их способность ошеломлять людей: поначалу никому и в голову не приходило, что они такие бессердечные и жадные, а потом становилось поздно.

Когда встретились Двейн Гувер и Килгор Траут, их страна была, пожалуй, одной из самых богатых и сильных стран на планете. В ней было много еды, и полезных ископаемых, и машин, и она усмиряла другие страны, угрожая им, что обстреляет их гигантскими ракетами или забросает всякими штуками с самолетов.

У многих стран ни шиша не было. А во многих и жить было невозможно. Там было слишком мало места и слишком много народу. Жители распродали все, что можно было продать, жрать им было нечего, и все равно люди там беспрестанно спаривались.

Это и был способ делать детей.

Многие люди на этой подпорченной планете были коммунистами. У них была теория, по которой все, что еще осталось на земле, надо разделить более или менее поровну между всеми людьми, которые, кстати, никого не просили поселить их на этой порченой планете. А тут еще каждую минуту нарождались дети, сучили ножками, орали, требовали молока.

Были даже такие страны, где люди просто ели землю или сосали мокрые камешки, а в нескольких шагах от них продолжали рождаться дети.

И так далее…

Страна Килгора Траута и Двейна Гувера, где всего было навалом, не признавала коммунизма. Там никак не соглашались, что те земляне, у которых всего много, должны делиться с другими, у которых ничего нет, если им этого не хочется. А большинству этого не хотелось.

Значит, они ни с кем и не делились.

Считалось, что в Америке каждый должен заграбастать сколько может и не выпускать из рук. Некоторые американцы здорово сумели всего нахватать и не выпускать из рук. Они стали сказочно богатыми. Другие не могли накопить ни шиша.

Двейн Гувер был сказочно богат, когда встретился с Килгором Траутом. Как-то утром Двейн проходил по улице, и один человек шепнул своему соседу именно эти слова: «Сказочно богат!»

А вот что было в те дни у Килгора Траута на нашей планете: ни шиша.

Итак, Килгор Траут и Гувер Двейн встретились в Мидлэнд-Сити, родном городе Двейна, во время фестиваля искусств осенью 1972 года.

Как уже говорилось, Двейн Гувер торговал автомобилями марки «понтиак» и постепенно сходил с ума.

Разумеется, ненормальность Двейна Гувера зависела главным образом от вредных веществ. Организм Двейна Гувера вырабатывал некоторые дурные вещества, нарушавшие работу его мозга. Но Двейну, как всякому начинающему сумасшедшему, при этом еще нужно было найти какие-то нехорошие идеи, чтобы его помешательство приобрело определенную форму и направление.

Скверные вещества и скверные мысли были Инь и Ян безумия. А Инь и Ян — это китайские символы гармонии. Вид у них такой:

Вредные идеи Двейну Гуверу внушил Килгор Траут. Траут считал себя не только безвредным, но и невидимым. Мир так мало обращал на него внимания, что он считал себя уже покойником.

Он надеялся, что он покойник.

Но после встречи с Двейном он понял, что способен внушить своему ближнему идеи, которые превратят его в чудовище.

Вот суть самой вредной идеи, которую Траут внушил Двейну Гуверу. Все на свете — роботы, все до единого, за исключением Двейна Гувера.

Из всех живых существ в мире один только Двейн Гувер мог думать, и чувствовать, и волноваться, и размышлять, и так далее. Никто, кроме него, не ведал, что такое боль. Ни у кого не было свободного выбора. Все остальные были полностью автоматизированными машинами и служили для того, чтобы стимулировать Двейна Гувера. Сам Двейн Гувер был новым видом живого существа — подопытным экземпляром, который испытывал Создатель вселенной.

Во всем мире только один Двейн обладал свободной волей.

Траут и не ожидал, что ему кто-нибудь поверит. Он изложил все эти вредные идеи в научно-фантастическом романе — оттуда их и вычитал Двейн Гувер. Траут слыхом не слыхал о Двейне Гувере, когда сочинял этот роман. Роман был предназначен для любого, кто его случайно откроет. Там просто-напросто говорилось первому встречному: «Эй! Знаешь что? Ты — единственное существо со свободной волей! Как тебе это нравится?» И так далее. Это был всего лишь tour de force.[1] Это была jeu d'espnt.[2]

Но Двейну эта идея отравила мозги.

Траут перепугался, когда понял, что даже он мог принести в мир зло — в виде вредных идей. И после того, как Двейна в смирительной рубашке отвезли а сумасшедший дом, Траут фанатически уверовал в значение идей и как причины болезней, и как средства излечения. Но никто не хотел его слушать. Он был неопрятный старик, и, как глас вопиющего в пустыне, его голос взывал из-за кустов и деревьев: «Идеи или отсутствие идей могут вызвать заболевание».

И Килгор Траут стал первооткрывателем в области душевного здоровья. Он проповедовал свои идеи под видом научно-фантастических романов. Умер он в 1981 году, почти через двадцать лет после того, как по его вине так серьезно заболел Двейн Гувер.

Тогда Траут уже получил всеобщее признание как великий писатель и ученый. Американская Академия наук и искусств поставила памятник над его прахом. На лицевой стороне была высечена надпись — цитата из его последнего романа, двести девятого романа, который остался недописанным из-за его кончины. Памятник выглядел так:

Глава вторая

Двейн был вдовцом. Ночью он жил в сказочном доме на Фэйрчайлдских холмах — в самом лучшем районе города. Каждый дом стоил там по крайней мере сто тысяч долларов. Каждый дом был окружен участком по меньшей мере в сто гектаров.

Единственным товарищем Двейна по ночам был ньюфаундленд по имени Спарки. Спарки не мог вилять хвостом: много лет назад он попал в автомобильную катастрофу. Поэтому он никак не мог выказывать свои дружеские чувства к другим собакам. Оттого ему и приходилось без конца ввязываться с ними в драку. Уши у него висели клочьями. Он весь был в шрамах.

Была у Двейна и черная служанка по имени Лотти Дэвис. Она ежедневно убирала его дом. Потом она готовила и подавала ему ужин. Потом она уходила домой. Она была потомком рабов.

Лотти Дэвис и Двейн почти не разговаривали, хотя очень хорошо относились друг к другу. Главные разговоры Двейн вел со своим псом. Он ложился на пол и катался со Спарки по ковру и говорил ему что-нибудь вроде: «Ты да я, Спарк!» или: «Ну, как живешь, старикан?»

Так оно все шло, даже когда Двейн стал понемногу сходить с ума, но Лотти Дэвис ничего не замечала.

У Килгора Траута был попугай по имени Билл. Как и Двейн Гувер, Килгор Траут по ночам бывал совершенно один, не считая его дружка. Он тоже разговаривал со своим другом.

Но в то время как Двейн говорил со своим псом ласково, Килгор Траут подсмеивался над своим попугаем и постоянно плел ему всякое про конец света.

— Теперь уже скоро, — говорил он. — Да и давно пора.

У Траута была теория, что скоро в земной атмосфере нечем будет дышать.

Траут полагал, что когда атмосфера станет ядовитой, Билл отдаст концы на несколько минут раньше самого Траута. И он вечно дразнил попугая: «Ну, как дышится, Билл?», или же: «Что-то мне чудится, будто у тебя началась хорошенькая эмфизема легких, Билл», или еще: «А ведь мы с тобой ни разу не обсуждали, какие похороны ты себе надумал, Билл. Ты мне даже не сказал — какой ты веры». И так далее.

Он сказал Биллу, что человечество заслуживает самой страшной смерти за то, что оно так жестоко и расточительно обращалось с этой милой землей, «Все мы — Гелиогабалы, Билл», — говорил Траут. Гелиогабалом звался римский император, который велел скульптору отлить пустотелого железного быка с дверцей посредине. Дверцу можно было запирать снаружи. Пасть у быка была разинута. Это было второе отверстие, выходившее наружу.

Гелиогабал отдавал приказ посадить живого человека через дверцы в быка и запереть дверцы. Все звуки, какие издавал при этом человек, доносились наружу из пасти быка. Потом Гепиогабал созывал гостей на приятную вечеринку, где было много еды и вина, много красивых девушек и юношей, и тут Гелиогабал приказывал слуге поджечь хворост. Хворост лежал под грудой сухих дров, а дрова лежали под брюхом быка.

У Траута была еще одна странная привычка: он называл зеркала «лужицами». Его забавляла мысль, что зеркало — как вода, переливается в зазеркалье.

И если он видел ребенка около зеркала, он предостерегающе грозил ему пальцем и говорил: «Не подходи так близко к лужице, ты же не хочешь перелиться в другую вселенную, в Зазеркалье?»

Конечно, после смерти Траута все стали называть зеркала «лужами». Вот до чего дошло: даже к его шуткам стали относиться с уважением.

В 1972 году Траут жил в полуподвальной квартирке, в Когоузе, штат Нью-Йорк. Он зарабатывал деньги тем, что устанавливал алюминиевые оконные рамы вместе со ставнями. Продажей этих приспособлений он не занимался, потому что ему не хватало обаяния. Обаянием называлось такое качество, когда один человек у другого сразу вызывал к себе любовь и доверие независимо от того, что было на уме у этого обаятельного типа.

В Двейне Гувере была бездна обаяния.

Во мне тоже бывает бездна обаяния — стоит мне только захотеть.

Во многих людях — бездна обаяния.

Хозяин Траута и его сослуживцы понятия не имели о том, что он писатель. Кстати, ни один уважаемый издатель о нем понятия не имел, хотя ко времени встречи с Двейном Траут уже написал сто семнадцать романов и двести рассказов.

Никаких копий со своих писаний он никогда не делал. Он отсылал рукописи по почте и даже не вкладывал конверта с обратным адресом для возвращения рукописи. Иногда он и вообще никакого адреса не давал. Названия и адреса издательств он находил в журналах, посвященных литературным делам, — он жадно прочитывал эти журналы в читальном зале периодических изданий районной библиотеки. Так он связался с издательством под названием «Мировые классики», которое издавало в Лос-Анджелесе самую грубую порнографию. Издательство для объема подверстывало романы Траута, где даже о женщинах не говорилось ни слова, к непристойным рассказам и альбомам с похабными фотографиями.

Ему даже не сообщали, где печатаются его вещи. А вот сколько ему платили: ни шиша!

Ему даже не присылали авторских экземпляров — ни книжек, ни журналов, в которых он печатался, так что ему приходилось разыскивать их в порнографических лавчонках. И заглавия его романов были изменены. Например, «Хозяин Галактики» стал называться «Обезумел от губ».

Но больше всего Траута сбивали с толку иллюстрации, которые издатели подбирали для его романов. Например, он написал историю одного землянина — звали его Делмор Скэг, — холостяка, жившего в квартале, где у каждого была куча ребят. А Скэг был ученый, и он изобрел способ производить потомство из куриного бульона. Он соскребал бритвой живые клетки с ладони правой руки, смешивал их с бульоном и подвергал эту смесь воздействию космических лучей. И клетки превращались в младенцев, как две капли воды похожих на Делмора Скэга.

Вскоре у Делмора Скэга каждый день стала появляться целая стайка ребятишек, и он, гордясь и радуясь, приглашал соседей на крестины. Иногда в день крестили до сотни младенцев. Он прославился как отец самого большого в мире семейства.

И так далее.

Скэг рассчитывал, что в его стране будет издан закон, запрещающий заводить слишком большие семьи. Но законодательные учреждения и суды отказались вникнуть в проблему перенаселения. Вместо этого они издали строжайший закон, запрещавший неженатым людям варить куриный бульон.

Ну и так далее.

Иллюстрациями к этому роману служили мутные фотографии, на которых различные белые женщины занимались одним и тем же противоестественным непотребством. С одним и тем же темнокожим мужчиной, на котором почему-то было одно только мексиканское сомбреро.

Ко времени встречи Двейна Гувера с Килгором самой распространенной книгой Траута была «Чума на колесах». Издатель не изменил названия, но и оно и фамилия автора были почти закрыты вызывающе-яркой наклейкой с многообещающей надписью:

«Норками» почему-то называли фотографии совсем голых или полуодетых девиц. Выдумали это выражение газетные репортеры-фотографы, которым часто удавалось видеть полуодетых во время всяких происшествий, спортивных тренировок или на пожарах, с нижних ступенек пожарных лестниц и так далее. Им надо было придумать условный знак, чтобы крикнуть другим газетчикам и знакомым полисменам, на что можно поглазеть, если им захочется. Вот они и придумали кричать: «Норки — нараспашку!»

На самом же деле норкой назывался небольшой зверек. Выглядел он так:[3]

А то, от чего приходили в раж газетчики, было просто местом, откуда рождались дети, и выглядело оно так:[4]

Когда Двейн Гувер и Килгор Траут были мальчиками, и когда я был мальчиком, и даже когда мы стали людьми средних лет и постарели, в обязанность полиции и судов входило наблюдение за тем, чтобы люди, не связанные с медицинской профессией, не рассматривали и не обсуждали все, что касалось некоторых анатомических деталей, вслух или в печати. Почему-то решили, что этих условных «норок», которых на свете было во сто тысяч раз больше, чем настоящих, должна окружать глубочайшая тайна под защитой закона.

Итак, существовал маниакальный интерес к «норкам нараспашку». А также к некоему мягкому легкоплавкому металлу под названием «золото».

Этот маниакальный интерес к «норкам нараспашку» распространялся и на преувеличенный интерес к женским панталонам, особенно когда мы с Двейном Гувером и Килгором Траутом были мальчишками. Девочки изо всех сил старались прятать свои штанишки, а мальчишки изо всех сил старались подсмотреть.

Женские панталоны тогда выглядели так:

Кстати, первое, что выучил Двейн в школе, еще совсем маленьким, был стишок; его надо было орать, когда случайно, на переменке, во время игры у какой-нибудь девочки виднелись трусики. Этому стишку его научили другие мальчишки — вот он:

Англию, Францию видим в книжке,
А у девчонки видны штанишки!

Когда Килгору Трауту в 1979 году вручали Нобелевскую премию по медицине, он сказал в своей речи: «Говорят, что прогресса нет. Должен сознаться: тот факт, что сейчас на земле из всех животных остались только люди, кажется мне несколько сомнительной победой. Тот, кто знаком с моими старыми опубликованными работами, поймет, почему я был особенно опечален, когда погибла последняя норка.

Впрочем, когда я был мальчиком, нашу планету вместе с нами населяли еще два чудовища, и ныне я приветствую их гибель. Они стремились убить нас или, во всяком случае, превратить нашу жизнь в полную бессмыслицу.

И они почти что преуспели. Это были жестокие враги, не то что мои четвероногие друзья, маленькие норки. Думаете, львы? Тигры? О нет! Львы и тигры почти всегда дремали. А те чудовища — сейчас я их вам назову — никогда не дремали. Они гнездились в нашем мозгу. Это были неуемные страсти: жажда золота и — помилуй бог! — интерес к женским панталонам.

Спасибо, что эти страсти были так нелепы: именно эта их нелепость доказала нам, что людям можно внушить любую, самую бессмысленную идею и они будут со страстью следовать этой идее — любой идее.

Давайте же теперь строить бескорыстное справедливое общество, отдавая этому бескорыстному делу весь тот пыл, который мы так бессмысленно отдавали золоту и женским панталонам».

Он сделал паузу, а потом скорбным голосом продекламировал стишок, которому его научили в школе на Бермудских островах, когда он был маленьким. Теперь этот стишок особенно хватал за душу, потому что в нем упоминались две нации, а их уже давно, как таковых, не существовало.

— «Англию, — затянул Килгор Траут, — Францию видим…»

На самом деле к моменту встречи Двейна Гувера и Килгора Траута женские панталоны совершенно потеряли цену. Правда, золото все еще подымалось в цене.

На фотографии женских панталон и бумагу тратить не стоило, и даже многокрасочные фильмы с «норками нараспашку» никаких покупателей не находили.

Было время, когда самый популярный роман Траута «Чума на колесах» из-за иллюстраций стоил двенадцать долларов экземпляр. Теперь его продавали за доллар, и те, кто покупал, брали роман вовсе не из-за фотографий — они платили за текст.

В тексте этой книги описывалась жизнь на планете, под названием Линго-Три, где жители были похожи на американские автомобили. У них были колеса. У них был двигатель внутреннего сгорания. Они ели ископаемое топливо. Однако их не делали на заводах. Они размножались. Они клали яйца, из которых вылуплялись маленькие автомобильчики, и эти малыши росли в лужах машинного масла, выливавшегося из взрослых моторов.

На Линго-Три прилетели космонавты и узнали, что существа эти вымирают, потому что они изничтожили все ресурсы на своей планете, включая атмосферу.

Но космонавты не могли оказать никакой материальной помощи. Существа-автомобили надеялись призанять у них кислороду и надеялись, что посетители унесут хотя бы одно из их яиц к себе на другую планету, где из яйца вылупится автомобильчик, от которого пойдет новая автомобильная цивилизация. Но их самое мелкое яйцо весило сорок восемь фунтов, а космонавты были всего в дюйм высотой, и прилетели они на корабле объемом не больше земной коробки из-под ботинок. Прилетели они с планеты Зельтольдимар.

Представитель зельтольдимарцев, Каго, сказал, что единственное, что он может для них сделать, — это рассказать во всей вселенной, какие они, эти существа-автомобили, замечательные. Вот что он сказал всем этим ржавеющим реликтам, оставшимся без горючего: «Уйдя из жизни, вы не уйдете из памяти».

Иллюстрация к данному эпизоду романа изображала двух голых китаянок, по всей видимости близнецов, в довольно рискованной позе.

И вот Каго со своими храбрыми маленькими зельтольдимарцами — все они были однополые — облетел вселенную, поддерживая память об автосуществах. Наконец экипаж прибыл на планету Земля. Ничего не подозревая, Каго стал рассказывать землянам про автомобили. Каго не знал, что идеи могут изничтожать землян не хуже любой чумы или холеры. Иммунитета к безумным идеям у землян не было.

Вот как Траут объяснял, почему человеческие существа не в состоянии отвергнуть идею, даже если она скверная:

«На Земле идеи служили значками дружбы или вражды Их содержание никакого значения не имело. Друзья соглашались с друзьями, чтобы выразить этим дружеские чувства. Враги возражали врагам, чтобы выразить враждебные чувства.

В течение сотен тысяч лет идеи никакого значения для самих землян не имели — все равно они ничего изменить не могли. Идеи могли быть просто нагрудными значками или вообще чем угодно.

У них даже была пословица насчет несуразности всех идей:

Если бы желание было бы конем,
Каждый голодранец ездил бы на нем.

А потом земляне изобрели орудия. Вдруг стало опасно соглашаться с друзьями: можно было себя погубить или даже хуже. Но соглашения продолжались и продолжались — и не ради здравого смысла, или порядочности, или самосохранения, а просто из дружеских чувств.

И земляне демонстрировали дружеские чувства, когда лучше им было бы подумать как следует. Даже когда стали строить компьютеры, чтобы те за них думали, эемляне их строили не столько для знаний, сколько из дружеских чувств. Голодранцы-самоубийцы принялись скакать во весь опор».

Глава третья

Через столетие после прибытия маленького Каго на Землю, как писал Траут в своем романе, вся жизнь на этой когда-то мирной, влажной и плодородной сине-зеленой планете вымирала или уже вымерла. Везде лежали остовы тех огромных насекомых, которых люди создали и обожествили. Назывались они автомобили. Они уничтожили все.

Но маленький Каго умер сам задолго до гибели планеты. Он пытался выступить в одном из баров города Детройта с речью о вреде автомобилей. Но он был такой малюсенький, что никто его не замечал. И когда он на минуту лег передохнуть, пьяный рабочий с автозавода принял его за спичку. И он убил Каго, чиркнув им несколько раз о стойку бара.

До 1972 года Килгор Траут получил только одно-единственное письмо от читателя. Написал его чудак-миллионер, который специально поручил частному детективному агентству узнать, кто такой Траут и где его можно найти. Но Траут жил в такой неизвестности, что поиски обошлись в восемнадцать тысяч долларов.

Письмо попало к Трауту, в его полуподвал. Оно было написано от руки, и Траут решил, что написал его мальчуган лет четырнадцати. В письме говорилось, что «Чума на колесах» — самая гениальная книга на английском языке и что Траута надо избрать президентом Соединенных Штатов.

Траут прочел письмо вслух своему попугаю.

— Дела разворачиваются, Билл, — сказал он, — так я и знал… Ты только вникни!

И он прочел попугаю письмо, по которому никак нельзя было догадаться, что написал его взрослый человек по имени Элиот Розуотер и что он сказочно богат.

Кстати, Килгору Трауту никогда не бывать президентом Соединенных Штатов, если только не появится еще одна поправка к конституции. Он родился не в Америке. Родился он на Бермудских островах. Его отец, Лео Траут, оставаясь американским гражданином, много лет служил в Британском королевском орнитологическом обществе хранителем единственного в мире гнездовья бермудских буревестников. Эти громадные зеленые морские птицы постепенно вымирали, и никакие меры тут помочь не могли.

В детстве Килгор Траут видел, как постепенно гибли эти птицы. Отец поручил ему печальную обязанность: измерять размах крыльев у мертвых птиц. Они были самыми крупными существами на планете, летавшими без каких-либо механизмов. У последней погибшей птицы был самый широкий размах крыльев — девятнадцать футов, три и три четверти дюйма.

После того как все буревестники перемерли, ученые открыли причину их гибели. Они погибли от грибка, поражавшего их глаза и мозг. Этот грибок в их гнездовья занесли люди в довольно безобидной форме микоза ног.

Вот как выглядел флаг страны, где родился Килгор Траут:

Словом, детство у Килгора Траута было невеселое, хотя жил он в солнечном краю, на свежем воздухе. Может быть, пессимизм, одолевший его позднее в жизни, расстроивший три его брака, после чего его единственный сын Лео четырнадцати лет сбежал из дому, — быть может, этот пессимизм и коренился в сладковато-горьком запахе тления от разлагавшихся птичьих тушек.

Письмо от читателя пришло слишком поздно. Ничего хорошего оно не обещало. Траут воспринял его как посягательство на свою личную жизнь. В письме Розуотера таилось обещание прославить Килгора Траута. И вот что Килгор Траут сказал по этому поводу при единственном свидетеле — попугае Билле:

— Не суйтесь в мой персональный мешок, черт вас дери!

«Персональным мешком» назывался большой контейнер из пластика для свежеубитого американского солдата. Этот мешок был большим новшеством.

Не знаю, кто изобрел «персональный мешок». Зато знаю, кто изобрел Килгора Траута. Его изобрел я сам.

Я ему придумал кривые зубы. Я дал ему волосы, но сделал их седыми. И не разрешил ему причесываться и стричься у парикмахера. И заставил его отрастить длинные космы.

И ноги я ему сделал такие, какие Создатель дал моему отцу, когда отец стал очень-очень грустным старичком. Ноги у него были бледные и тонкие, как палки. Они были безволосые. Они были испещрены причудливым узором варикозных вен.

А через два месяца после первого и единственного читательского письма Траут, по моей придумке, нашел у себя в почтовом ящике приглашение — выступить на фестивале искусств в одном из штатов Среднего Запада Америки.

Письмо послал председатель фестиваля Фред Т. Бэрри. Написано оно было с глубоким уважением, даже с некоторым подобострастием. Бэрри умолял Килгора Траута быть одним из высокочтимых иногородних гостей на этом фестивале, который продлится всего пять дней. Фестиваль задуман в честь открытия Мемориального центра искусств имени Милдред Бэрри в Мидлэнд-Сити.

В письме не было сказано, что покойная Милдред Бэрри была родной матерью председателя фестиваля — самого богатого человека в Мидлэнд-Сити. Он и построил этот Мемориальный центр искусств — полый прозрачный шар на подпорах. Когда внутри включалось освещение, шар становился похож на полную луну, восходящую летним вечером.

Кстати, Фред Т. Бэрри был ровесником Килгора Траута. Они родились в один и тот же день. Но конечно, они совершенно не походили друг на друга. Фред Т. Бэрри даже не походил на белого человека, хотя и был по происхождению чистейшим англосаксом. Чем старше он становился, чем лучше ему жилось и чем больше у него выпадали волосы, тем разительнее он становился похож на восторженного старого китайца.

Он до того стал похож на китайца, что и одеваться начал по-китайски. Настоящие китайцы часто принимали его за настоящего китайца.

В письме Фред Т. Бэрри признавался, что произведений Килгора Траута никогда не читал, но с радостью прочитает их перед фестивалем.

«Вас горячо рекомендовал Элиот Розуотер, — говорилось в письме. — Он уверил меня, что Вы, безусловно, величайший из современных американских писателей. Высшей похвалы я не знаю».

К письму был пришпилен чек на тысячу долларов. Фред Т. Бэрри объяснил, что деньги посылает на путевые расходы и как гонорар.

Сумма была большая. Траут внезапно стал сказочно богат.

Вот как случилось, что Килгора Траута пригласили на фестиваль. Фред Т. Бэрри очень хотел, чтобы фестивальный зал Мидлэндского центра искусств украшала какая-нибудь сказочно дорогая картина. И хоть он сам был сказочно богат, все же купить такую картину ему было не по карману, и он стал искать, у кого бы на время призанять какой-нибудь шедевр.

Прежде всего он обратился к Элиоту Розуотеру, у которого была картина Эль Греко, стоившая три миллиона долларов с лишним. Розуотер сказал, что даст на фестиваль эту картину при одном условии: на праздник должен быть приглашен в качестве докладчика величайший писатель из всех пишущих на английском языке, а именно: Килгор Траут.

Траут посмеялся над лестным приглашением, но потом вдруг перепугался. Снова посторонний человек лез к нему в «мешок». Угрюмо косясь в сторону, он спросил у своего попугая:

— Откуда вдруг возник такой интерес к Килгору Трауту?

Он снова перечитал письмо.

— Да они не только хотят, чтобы приехал Килгор Траут, — сказал он попугаю, — они желают, чтобы он явился в смокинге, понимаешь, Билл?.. Нет, тут что-то не так… — Он пожал плечами. — А может быть, они потому и пригласили меня, что узнали про смокинг?

У Траута действительно был смокинг. Лежал он в чемодане, который Траут таскал за собой с места на место уже лет сорок. В чемодане хранились его детские игрушки, кости бермудского буревестника и много разных других курьезов, в том числе и смокинг, который Траут надевал когда-то на школьный бал, в 1924 году, перед окончанием средней школы имени Томаса Джефферсона в Дейтоне, штат Огайо. Траут родился на Бермудских островах, учился там в начальной школе, но потом его родители переехали в Дейтон.

Его средняя школа носила имя крупного рабовладельца, который был также одним из самых выдающихся теоретиков в мире по вопросам прав человека на свободу.

Траут вытащил из чемодана смокинг и померил его. Смокинг был очень похож на тот, который как-то на старости лет надевал мой отец. Материя была покрыта зеленоватой патиной плесени. В некоторых местах плесень походила на тонкий кроличий пушок.

— Как вечерний костюм вполне годится, — сказал Траут. — Но скажи мне, Билл, что там, в Мидлэнд-Сити, носят в октябре, до вечера, пока еще солнце светит? — Траут подтянул штаны, так что стали видны его икры в причудливом сплетении вен. — Бермудские шорты с носками, что ли? А, Билл? Что ж, в конце концов я сам — с Бермудских островов.

Он потер смокинг влажной тряпкой, и плесень легко сошла.

— Неприятно мне, Билл, — сказал он про убитую им плесень. — Плесень тоже хочет жить, как и я. Она-то знает, Билл, чего ей хочется. А вот я ни черта теперь не знаю…

Тут он подумал: «А чего хочет сам Билл?» Угадать было легко.

— Билл, — сказал Траут, — я так тебя люблю, и я теперь стал такой важной шишкой, что сейчас же могу исполнить три твоих самых заветных желания, — И он открыл дверцу клетки, чего Биллу не удалось бы добиться и за тысячу лет.

Билл перелетел на подоконник. Он уперся плечиком в стекло. Между ним и вольной волей стояла только одна эта преграда — оконное стекло.

— Твое второе желание сейчас тоже исполнится, — сказал Траут и снова сделал то, чего Билл никак сделать бы не мог: он открыл окошко. Но попугай так испугался шума при открывании окна, что тут же влетел обратно в клетку.

Траут закрыл клетку и запер дверцу на задвижку.

— Умней тебя еще никто не придумал такого исполнения трех желаний, — сказал он попугаю, — Теперь ты знаешь точно, чего тебе желать в жизни: вылететь из своей клетки.

Траут понял, что единственное письмо от читателя как-то связано с приглашением, но никак не мог поверить, что Элиот Розуотер — взрослый человек. Почерк у Розуотера был совсем детский:

— Билл, — задумчиво сказал Траут, — ведь это дело для меня обстряпал какой-то мальчишка. Наверно, его родители дружат с председателем фестиваля искусств, а в тех краях никто книжек не читает. И когда мальчик сказал им, что я хороший писатель, они все сразу поверили. Не поеду я, Билл, — добавил Траут, покачав головой — Не хочу я вылетать из своей клетки. Слишком я умный. Да если бы мне и хотелось отсюда вылететь, я бы ни за что не поехал в Мидлэнд-Сити. Зачем нам становиться посмешищем — и мне, и моему единственному читателю.

Так он и решил. Но время от времени он перечитывал приглашение и запомнил его наизусть. А потом он внезапно понял, что в этой бумаге скрыт некий тайный смысл.

Выискал он этот смысл наверху бланка, где были изображены две маски, символизирующие комедию и трагедию. Одна маска была такой:

Другая такой.

— Видно, им там нужны одни счастливцы с улыбочкой, — сказал он своему попугаю. — А невезучим там не место.

И все же Траут не переставая думал о приглашении. Вдруг у него появилась идея, которая показалась ему очень заманчивой: а что, если им будет полезно посмотреть именно на такого неудачника?

И тут в нем вспыхнула огромная энергия.

— Билл, Билл, слушай, я вылетаю из клетки, но я сюда вернусь. Поеду туда, покажу им то, чего никогда ни на одном фестивале искусств никто не видел: представителя тысячи тысяч художников, которые всю свою жизнь посвятили поискам правды и красоты — и ни шиша не заработали!

Так в конце концов Траут принял приглашение. За два дня до начала фестиваля он поручил Билла своей квартирной хозяйке и на попутных машинах добрался до Нью-Йорка. Пятьсот долларов он приколол к подштанникам, остальные пятьсот положил в банк.

Отправился он в Нью-Йорк, так как надеялся найти там свои книжки в порнографических лавчонках. Дома у него ни одного экземпляра не было — он свои произведения презирал. Но теперь ему хотелось почитать кое-что вслух в Мидлэнд-Сити, чтобы люди поняли его трагедию, такую нелепую и смешную. И еще он собирался им рассказать, какой он для себя придумал памятник.

Вот как этот памятник выглядел:

Глава четвертая

А тем временем Двейн все больше терял рассудок. Однажды ночью он увидел одиннадцать лун над кровлей нового здания Центра искусств имени Милдред Бэрри. На следующее утро он увидел, как огромный селезень регулирует уличное движение на перекрестке Аосенал-авеню и Олд-Камтри-роуд. Он никому не рассказал, что он увидел. Он все держал в тайне.

А оттого, что он все скрывал, скверные вещества в его мозгу все накоплялись и набирали сил. Им уже было мало, что он видел и чувствовал что-то несуразное. Им хотелось, чтобы он и делал что-нибудь несуразное и еще при этом подымал шум.

Им надо было, чтобы Двейн Гувер гордился своей болезнью.

Потом люди говорили, что они не могут себе простить, как это они не замечали в поведении Двейна опасных симптомов, не обращали внимание на то, что он явно взывал к ним о помощи. После того как Двейн окончательно спятил, местная газета поместила глубокосочувственную статью о том, что все должны следить друг за другом — не проявляются ли опасные симптомы. Вот как называлась эта статейка:

ЗОВ НА ПОМОЩЬ

Но никаких особенных странностей до встречи с Килгором Траутом Двейн еще не проявлял. Вел он себя в Мидлэнд-Сити как было принято в его вполне консервативной среде, говорил то, что надо, и верил во все, что полагается. Самый близкий ему человек — его секретарша и любовница Франсина Пефко сказала, что за месяц до того, как он у них на глазах превратился в маньяка, он становился все веселее и веселее.

— Мне все время казалось, — говорила она репортеру, сидевшему у ее больничной кровати, — что он наконец перестал вспоминать о самоубийстве своей жены.

Франсина работала на главном предприятии Двейна — «Парк „понтиаков“ у Одиннадцатого поворота». Парк был расположен у самого шоссе рядом с гостиницей «Отдых туриста».

Франсине показалось, что Двейн становился все веселее и веселее, потому что он вдруг стал напевать песенки, которые были популярны в дни его молодости, например: «Старый фонарщик», и «Типпи-типпи-тинн!», и «Голубая луна», и «Целуй меня!», и так далее. Раньше Двейн никогда не пел. А теперь стал громко распевать, сидя за своим столом, или демонстрируя на ходу новую марку покупателю, или же наблюдая, как механик обслуживает автомобиль. Однажды, входя в холл новой гостиницы «Отдых туриста», он громко запел, улыбаясь и приветствуя широкими жестами посетителей, словно его наняли петь для их удовольствия. Но никто не подумал, что это — признак помешательства, тем более что ему принадлежала часть гостиницы.

Черный шофер и белый официант обсуждали пение Двейна.

— Слышь, как заливается, — сказал шофер.

— Будь у меня столько добра, я бы тоже запел, — ответил официант.

Единственный человек, сказавший вслух, что Двейн сходит с ума, был разъездной агент Двейна в фирме «Понтиак», некто Гарри Лесабр. За целую неделю до того, как Двейн окончательно свихнулся, Гарри сказал Франсине Пефко:

— Что-то на Двейна нашло. Он был таким обаятельным. А теперь я и следа этого обаяния в нем не нахожу.

Гарри знал Двейна лучше, чем все остальные. Он поступил к нему двадцать лет назад, когда контора еще стояла на самой границе негритянского квартала. Негром назывался человек, у которого была черная кожа.

— Я его знаю, как солдат на войне знает своего боевого товарища, — говорил Гарри. — Мы с ним каждый день жизнью рисковали, когда контора находилась на Джефферсон-стрит. На нас совершали налеты не меньше четырнадцати раз в году. И я вам говорю: таким, как нынче, я Двейна никогда в жизни не видал.

Насчет налетов он сказал правду. Оттого Двейн и купил предприятие так дешево. Только у белых людей было достаточно денег на покупку новых автомобилей да еще у нескольких черных гангстеров, которые непременно хотели покупать «кадиллаки». Но белые люди уже стали бояться ходить в район Джефферсон-стрит.

Вот как Двейн Гувер раздобыл деньги на покупку конторы по продаже автомобилей. Он взял заем — ссуду в Национальном банке Мидлэнд-Сити. В обеспечение займа он отдал акции одного акционерного общества, которое тогда называлось «Оружейная компания Мидлэнд-Сити». Позже эта же компания стала называться «Бэрритрон лимитед». А сначала, когда Двейн скупал акции во время Великой депрессии, это акционерное общество называлось «Американская компания Робо-Мажик».

Названия акционерного общества с годами менялись, потому что оно часто меняло свои функции. Но правление общества сохраняло свой старый девиз — в память прежних лет. А девиз звучал так:

ПРОЩАЙ, ЧЕРНЫЙ ПОНЕДЕЛЬНИК!

Слушайте.

Гарри Лесабр сказал Франсине:

— Когда побываешь с человеком в бою, замечаешь в своем товарище самую что ни на есть чуточную перемену, а Двейн здорово изменился. Вы спросите Вернона Гарра.

Вернон Гарр был механик, белый, — единственный, кроме Гарри, из служащих Двейна, кто работал у него до переезда парка и конторы к автостраде. В это время у Вернона были свои неприятности: его жена, Мэри, заболела шизофренией, так что Вернону было не до того, изменился Двейн или нет. Жена Вернона вообразила, что ее муж пытается превратить ее мозг в плутоний.

Гарри Лесабр имел право разговаривать про бои. Он сам побывал в бою, на войне. Двейн в боях не бывал. Однако во время второй мировой войны он был вольнонаемным в военно-воздушных силах американской армии. Один раз ему даже велели написать лозунг на пятитонной бомбе, которую собирались сбросить на город Гамбург, в Германии. Вот что он написал:

— Гарри, — сказала Франсина, — у каждого бывают свои черные дни. А у Двейна, по сравнению с другими, их куда меньше. Так что если у него портится настроение, как сегодня, люди и удивляются и обижаются на него. И напрасно. Он такой же человек, как и мы все.

— Но почему же он придирается именно ко мне? — допытывался Гарри. И он был прав. В этот день Двейн выбрал именно его и, непонятно почему, непрестанно обижал его и оскорблял.

Конечно, потом Двейн нападал на всяких людей, а один раз пристал к троим совершенно чужим, приезжим из города Ири, штат Пенсильвания, а они даже никогда в Мидлэнд-Сити не бывали. Но теперь он выбрал Гарри своей единственной жертвой.

— Почему меня? — спрашивал Гарри.

Этот вопрос часто слышали в Мидлэнд-Сити. Люди задавали его, когда их грузили в карету «Скорой помощи» после всяких несчастных случаев, или когда их задерживали за хулиганство, или грабили, или били по морде и так далее. «Почему меня?» — спрашивали они.

— Должно быть, потому, что он видит в вас настоящего мужчину, настоящего друга и понимает, что вы стерпите его выходки, когда у него плохое настроение.

— А вам было бы приятно, если б он насмехался над вашим костюмом? — спросил Гарри. Вот, оказывается, чем Двейн обидел Гарри: насмехался над его костюмом.

— А я бы помнила, что во всем городе у него служить лучше всего, — сказала Франсина. И это была правда. Двейн платил своим служащим больше всех, они получали долю прибыли и еще премиальные в конце года, к рождеству. Он первый завел для своего персонала страховые полисы «Синий крест — Синий щит» — на случай заболевания. Он установил пенсионную шкалу — лучшую во всем городе, кроме об-ва «Бэрритрон». Двери его кабинета всегда были открыты для любого служащего, если у того были неприятности и надо было посоветоваться — все равно, касались ли эти неприятности служебных дел, продажи автомобилей или же нет.

Например, в тот день, когда он обидел Гарри своими насмешками над его одеждой, Двейн просидел часа два с Верноном Гарром, обсуждая, какие галлюцинации у жены Вернона.

— Ей мерещится то, чего нет, — сказал Вернон.

— Отдохнуть бы ей, Верн, — сказал Двейн.

— Может, и я схожу с ума, — сказал Вернон. — Приду домой и битых два часа разговариваю со своим псом, мать его…

— Двое нас таких, — сказал Двейн.

Вот какая сцена произошла между Гарри и Двейном, вот из-за чего Гарри так расстроился.

Гарри зашел в кабинет Двейна сразу после Вернона Гарра. Никаких неприятностей он не ожидал, ибо у него с Двейном никогда серьезных неприятностей не бывало.

— Ну, как мой старый боевой товарищ? — спросил Гарри.

— Ничего, все как полагается — сказал Двейн. — А у вас ничего не случилось?

— Нет, — сказал Гарри.

— Жена Верна вообразила, что он превращает ее мозг в плутоний, — сказал Двейн.

— А что такое плутоний? — спросил Гарри. Так они поболтали, а потом Гарри решил выяснить для себя некоторые вопросы — просто ради хорошего разговора. Он сказал, что иногда грустит, оттого что у него нет детей — Хотя отчасти я и рад, — сказал он, — ну зачем мне принимать участие в перенаселении земли?

На это Двейн ничего не ответил.

— Может, надо было нам хоть усыновить кого, — сказал Гарри, — да теперь уже поздно. Нам со старухой и так не скучно — упражняемся друг с дружкой будь здоров. Зачем нам ребенок?

Вот когда он упомянул об усыновлении, Двейн взбесился. Его самого усыновили: взяла его супружеская пара, переехавшая в Мидлэнд-Сити из Южной Виргинии, чтобы заработать побольше денег на заводе во время первой мировой войны. Родная мать Двейна была незамужней учительницей, она писала сентиментальные стишки и уверяла, что ведет род от Ричарда Львиное Сердце, который был королем. Родной отец Двейна был приезжий наборщик, соблазнивший его мать тем, что отпечатал ее стишки типографским способом. Он не тиснул их в газету и вообще никуда не отдал. Ей было достаточно того, что он их отпечатал в одном экземпляре.

Она была неполноценной детородной машиной и автоматически самоуничтожилась, рожая Двейна. Наборщик исчез. Он был самоисчезающей машиной.

Может быть, слово «усыновить» вызвало какую-то злополучную химическую реакцию в мозгу Двейна. Во всяком случае он совершенно неожиданно зарычал на Гарри:

— Слушайте, Гарри, взяли бы у Верна Гарра ветошь, облили бы «Суноко-Синью» и сожгли бы весь свой хреновый гардеробчик. А то мне мерещится, будто я сижу у «Бр. Ватсон».

«Бр. Ватсон» называлось похоронное бюро для белых людей среднего достатка. «Суноко-Синь» была марка бензина.

Сначала Гарри обалдел, потом ему стало обидно. Ни разу за все годы, что они работали вместе, Двейн ни словом не обмолвился о его одежде. По мнению Гарри, одевался он строго и аккуратно. Рубашки он носил белые. Галстуки — синие или черные. Костюмы — серые или темно-синие. Ботинки и носки — черные.

— Знаете что, Гарри, — сказал Двейн, и лицо у него стало зловредное. — Подходит «Гавайская неделя», и я не шучу: сожгите свои тряпки и купите себе все новое или же поступайте на службу к «Бр. Ватсон».

Гарри так и стоял, разинув рот, — а что ему еще было делать?

«Гавайская неделя», про которую упомянул Двейн Гувер, была рекламным предприятием: всю контору убирали и украшали так, чтобы помещение как можно больше походило на Гавайские острова. Люди, купившие новые или подержанные машины или заплатившие за ремонт свыше 500 долларов, тем самым получали право участвовать в лотерее. Трое таких счастливчиков выигрывали по бесплатной поездке на два лица: сначала — в Лас-Вегас и Сан-Франциско, потом — на Гавайские острова.

— Я уж не говорю, что ваша фамилия звучит как модель «бьюика», хотя продаете вы «понтиаки», — продолжал Двейн. Он намекал на то, что один из заводов «Дженерал моторс», выпускавший «бьюики», какую-то модель своих машин назвал «Лё Сабр». — Тут вы не виноваты. — Двейн уже тихонько похлопывал ладонью по столу, и это было хуже, чем если бы он стучал по столу кулаком. — Но есть до черта всякого такого, что вы можете переменить, Гарри. У вас будет несколько свободных дней. Надеюсь увидеть вас совершенно другим после уик-энда, когда я вернусь на работу во вторник.

Уик-энд был на этот раз особенно длинным, потому что понедельник был национальным праздником, Днем ветеранов. Праздник проводили в честь лиц, которые когда-то, служа своей стране, носили военную форму.

— Когда мы только начали продавать «понтиаки», Гарри, — сказал Двейн, — эта машина была удобным видом транспорта для учительниц, бабушек, незамужних тетушек. — (Так оно и было.) — Но может быть, вы, Гарри, не заметили, что теперь «понтиак» стал блистательным спутником золотой молодежи, людей, которые любят в жизни приключения, азарт. А вы одеваетесь, как будто у нас похоронное бюро. Взгляните на себя в зеркало, Гарри и спросите себя, кому придет в голову связать марку «понтиак» с такой фигурой?

Но Гарри был слишком потрясен, чтобы напомнить Двейну, что как бы он ни выглядел, его все равно считали лучшим агентом по продаже «понтиаков» не только в своем штате, но на всем Среднем Западе. А в районе Мидлэнд-Сити «понтиак» раскупался лучше других машин, хотя цена машины считалась не очень низкой. Цена на нее считалась средней.

Двейн Гувер объяснил Гарри Лесабру, что «Гавайский фестиваль» начнется сразу после длинного уик-энда и что для Гарри открывается радужная перспектива — растормозиться, развлечься, да и других людей подбодрить, поразвлечь.

— Гарри, — сказал Двейн, — у меня есть для вас новость: современная наука изобрела для нас целую гамму роскошных красок с изумительными, странными названиями. Красный! Зеленый! Розовый! Оранжевый! Чувствуете, Гарри? Больше мы не ограничены только черным, белым да серым. Чудесная новость, Гарри, верно? А судебная палата только что объявила, что улыбаться в часы работы вовсе не преступление, Гарри, да и наш губернатор лично мне обещал, что он никого не засадит в исправительную колонию для взрослых, в сектор сексуальных преступников, за какой-нибудь анекдотик.

Эта новость не причинила бы Гарри Лесабру особого ущерба, если бы он не был тайным травести. По выходным дням он любил наряжаться в женское платье, и к тому же самое пестрое. Гарри с женой опускали шторы, и Гарри превращался в райскую птицу.

Этой тайны никто, кроме жены Гарри, не знал.

Но когда Двейн стал дразнить его тем, как он одевался на службе, да еще упомянул про сектор сексуальных преступников в исправительной колонии для взрослых в Шепердстауне, Гарри сразу заподозрил, что его тайна выплыла наружу. А тайна эта вовсе была не такой уж смешной и безобидной: Гарри мог быть арестован за свои развлечения по выходным дням. На него могли наложить штраф до трех тысяч долларов и посадить на строгий режим в секторе сексуальных преступников исправительной колонии для взрослых в Шепердстауне.

Из-за этого бедный Гарри провел в жутком настроении и День ветеранов, и всю неделю после него. Но Двейну было еще хуже.

Вот что случилось в последнюю ночь этого уик-энда с Двейном. Вредные вещества в его мозгу вытурили его из постели. Они заставили его одеться в такой спешке, словно случилось что-то, срочно требовавшее его вмешательства. Было это на рассвете. День ветеранов окончился в полночь, с последним ударом часов.

Скверные вещества в организме Двейна заставили его выхватить из-под подушки револьвер тридцать восьмого калибра и сунуть его себе в рот. Револьвером назывался инструмент, единственным назначением которого было делать дырки в человеческих существах. Вид у него был такой:

В той части планеты, где жил Двейн, любой человек, захотевший иметь такую штучку, мог купить ее в местной скобяной лавке. У всех полицейских были револьверы. И у всех преступников тоже. И у людей, живших рядом с ними.

Преступники направляли револьвер на человека и говорили: «Отдай мне все деньги». И те, как правило, отдавали. А полицейские направляли револьверы на преступников и говорили: «Стой!» — или что-нибудь еще, смотря по обстоятельствам, и преступники, как правило, подчинялись. А иногда не подчинялись. Иногда жена так злилась на мужа, что вдруг пробивала в нем дырку. А иногда муж так злился на жену, что пробивал дырку в ней. И так далее.

В ту же неделю, когда Двейн Гувер стал буйно помешанным, четырнадцатилетний мальчик из Мидлэнд-Сити прострелил дырки в своих родителях, потому что не хотел показывать им плохие отметки, которые ему поставили в школе. Его адвокат собирался защищать его, доказывая, что мальчик заболел временным помешательством, а это означало, что в ту минуту, когда он стрелял, он был не способен отличить хорошее от дурного.

Иной раз люди пробивали дырки в каких-нибудь знаменитостях, чтобы и самим стать хоть немножко знаменитыми. А иногда люди садились в самолет, который отправлялся в определенный рейс, и грозились пробить дырки в первом и втором пилотах, если те откажутся направить самолет в совершенно другую сторону.

Двейн немножко подержал дуло револьвера во рту. Он ощутил вкус смазки. Револьвер был заряжен, курок взведен. Аккуратные штучки, содержащие уголь, селитру и серу, находились в нескольких дюймах от мозга Двейна. Ему достаточно было только нажать курок, и порох превратился бы в газ. А газ вытолкнул бы кусочек свинца и загнал его в мозг Двейна.

Но Двейн вдруг решил, что лучше разгромить одну из своих ванных комнат, выложенных плиткой. Он всадил куски свинца и в унитаз, и в умывальник, и в загородку вокруг ванны. На матовом стекле загородки был нанесен рисунок — птица фламинго. Вот какая она:

Двейн застрелил фламинго. Потом, вспоминая этого фламинго, он злобно ругался. Вот как он ругался: «У, дурацкая птица, мать ее…»

Выстрелов никто не слыхал. Все дома по соседству были отлично заизолированы, так, чтобы звуки туда не входили и оттуда не выходили. Например, звуку, который захотел бы выйти или войти в дом-мечту Двейна Гувера, надо было бы проникнуть через полтора дюйма пластика, потом через звукоизоляционный полистериновый барьер, через лист алюминия, трехдюймовый воздушный слой, пласт стекловаты в три дюйма толщиной, еще один лист алюминия, дюймовую доску из прессованных опилок, пропитанных смолой, дюйм деревянной обшивки, слой просмоленного картона и, наконец, пустотелую алюминиевую облицовку. Пустота внутри алюминиевой облицовки была заполнена изоляционным чудо-материалом, который употребляется для ракет, летящих на Луну.

Двейн включил все прожектора на своем участке и стал играть сам с собой в баскетбол на черной асфальтированной площадке перед гаражом на пять машин.

Пес Двейна, Спарки, спрятался в подвал, когда Двейн стал стрелять в своей ванной комнате. Но тут он вылез. Спарки смотрел, как Двейн играет в баскетбол.

— Одни мы с тобой, Спарки, — сказал Двейн. И еще всякое. Двейн на самом деле очень любил этого пса.

Никто не видел, как он играет в баскетбол. Он был закрыт от соседей деревьями, кустами и высокой загородкой из кедровых досок.

Он убрал мяч и сел в черный «плимут» модели «Фьюри», который он накануне взял на комиссию. «Плимут» делали на заводах Крайслера, а Двейн был представителем компании «Дженерал моторс». Он решил дня два поездить на «плимуте», чтобы знать, что собой представляют его соперники.

Когда он выезжал по своей подъездной дороге, он решил, что надо как-то объяснить соседям, почему он ездит на машине «плимут», и он закричал из окна: «Надо же знать соперников». И нажал гудок.

Двейн промчался по Олд-Кантри-роуд и вылетел на автостраду, где кроме него не было ни души. Он с маху повернул на десятом повороте, врезался в штангу и завертелся на месте. Потом задним ходом выехал на Юнион-авеню, перескочил кювет и остановился на незастроенном участке. Участок принадлежал Двейну.

Никто ничего не слыхал: на этом участке никто не жил. Предполагалось, что примерно каждый час участок будет объезжать полисмен, но полисмен «кимарил» в проулке, за товарным складом «Вестерн электрик», милях в двух от участка Двейна. «Кимарить» на жаргоне полицейских значило спать на посту.

Двейн немножко побыл на незастроенном участке. Он включил радио. Все станции в Мидлэнд-Сити ночью спали, но Двейн нашел какую-то музыкальную передачу из Западной Виргинии. По радио ему предложили купить около десяти сортов цветущих кустарников и пять фруктовых деревьев за шесть долларов наложенным платежом.

— Неплохо, по-моему, — сказал Двейн. Он и вправду так считал. Все передачи, которые передавали и принимали в стране Двейна — даже телепатические, — так или иначе были связаны с куплей-продажей какой-нибудь чертовни. Для Двейна они были слаще колыбельной песни.

Глава пятая

Пока Двейн Гувер слушал радио из Западной Виргинии, Килгор Траут пробовал выспаться в одном из кинотеатров Нью-Йорка. Это было гораздо дешевле, чем снимать номер в гостинице. Траут никогда в жизни этого не делал, но он знал, что по таким киношкам спят самые грязные старикашки Нью-Йорка. А ему хотелось прибыть в Мидлэнд-Сити самым грязным из всех стариков. Предполагалось, что он там примет участие в симпозиуме не тему: «Будущее американского романа в век Маклюэна». И он хотел выступить на этом симпозиуме так: «Не знаю, кто такой Маклюэн, но я знаю, что значит провести ночь в кинотеатре Нью-Йорка с другими грязными стариками. Может быть, поговорим об этом?»

И еще он хотел сказать: «А может ли этот Маклюэн, кто он там ни есть, объяснить связь между порнофотографией и книгоиздательским делом?»

Днем Траут приехал из Когоуза. Он успел зайти в несколько порнографических книжных лавчонок и в магазин белья. Ом купил две свои книжки: «Чуму на колесах» и «Теперь все можно рассказать», потом журнал со своим рассказом и рубашку под смокинг. Журнал назывался «Черные подвязки». На вечерней рубашке вся грудь была в рюшах. По совету продавца Траут вместе с рубашкой купил еще пакет с набором туалетных принадлежностей. В наборе был пояс, бутоньерка и галстук бабочкой. Все это было апельсинового цвета.

Это добро Траут держал на коленях вместе с шуршащим бумажным мешком, в котором был его смокинг, шесть пар новых шортов, шесть пар новых носков, бритва и новая зубная щетка. У Траута много лет зубной щетки вообще не было.

Широковещательная реклама на обложках романов Траута обещала, что будет много «норок нараспашку». Картинка на обложке романа «Теперь все можно рассказать» (кстати, именно этот роман превратил Двейна Гувера в кровожадного маньяка) изображала университетского профессора, которого раздевала компания голеньких студенток. В окно женского студенческого общежития виднелась башня городской библиотеки. За окном стоял день, и на башне виднелись часы. Вид у них был такой:

На профессоре уже ничего не оставалось, кроме полосатых кальсон, носков, подвязок и конфедератки — это была такая шапка, и выглядела она так:

Ни одного слова насчет профессора, или студенток, или университета в книжке Траута не было. Эта книга была написана в виде письма от Создателя вселенной единственному обитателю этой вселенной, обладавшему свободой воли.

Что же касается рассказа в журнале «Черные подвязки», то Траут понятия не имел, что рассказ был опубликован. А рассказ был напечатан давным-давно — в апрельском номере 1962 года. Траут нашел журнал случайно перед входом в лавочку в корзине со всякой другой пошлятиной. Все это были панталонные журнальчики.

Когда Траут купил журнал, кассир решил, что он не то пьяный, не то слабоумный. Чего там он увидит, кроме дамочек в трусиках, подумал кассир; разве можно их сравнить с теми картинками, которые продавались в глубине лавки?

— Надеюсь, получите удовольствие, — сказал кассир Трауту. Этим он хотел сказать, что Траут там найдет картинки, под которые можно будет самоублажаться, так как все эти журналы издавались именно с такой целью.

— Это для фестиваля искусств, — сказал Траут.

Что же касается самого рассказа, то он назывался «Плясун-дуралей», и, как во многих произведениях Траута, в нем говорилось о трагической невозможности наладить общение между разными существами.

Вот сюжет рассказа. Существо по имени Зог прибыло на летающем блюдце на нашу Землю, чтобы объяснить, как предотвращать войны и лечить рак. Принес он эту информацию с планеты Марго, где язык обитателей состоял из пуканья и отбивания чечетки.

Зог приземлился ночью в штате Коннектикут. И только он вышел на землю, как увидал горящий дом. Он ворвался в дом, попукивая и отбивая чечетку, то есть предупреждая жильцов на своем языке о страшной опасности, грозившей им всем. И хозяин дома клюшкой от гольфа вышиб Зогу мозги.

В кинотеатре, где сидел Траут, держа свой пакет на коленях, показывали только скабрезные фильмы. Музыка тихо баюкала зрителей. На серебряном экране молодой человек и молодая женщина безмятежно почмокивали друг дружку в разные места.

И Траут, сидя там, сочинил новый роман Героем романа был земной астронавт, прилетевший на планету, где вся животная и растительная жизнь была убита от загрязнения атмосферы и остались только гуманоиды — человекообразные. Гуманоиды питались продуктами, добываемыми из нефти и каменного угля.

В честь астронавта — звали его Дон — жители планеты задали пир. Еда была ужасающая. Разговор шел главным образом о цензуре. Города задыхались от кинотеатров, где показывали исключительно непотребные фильмы. Гуманоидам хотелось бы прикрыть все эти кинотеатры, но так, чтобы не нарушать свободы слова.

Они спросили Дона, представляют ли порнофильмы такую же опасность на земле, и Дон сказал: «Конечно». Они поинтересовались, действительно ли на земле показывают очень похабные фильмы. Дон сказал:

— Хуже не придумаешь.

Это прозвучало как вызов. Гуманоиды были уверены, что их порнофильмы переплюнут любой земной фильм. И тут все расселись по пневмокебам и поплыли в порнокино на окраине.

Был перерыв, и Дон успел поразмышлять — что же можно придумать гаже, чем те фильмы, которые он видел на Земле? И он даже почувствовал некое возбуждение еще до того, как начался фильм. Женщины из публики тоже были распалены и взволнованы.

Наконец свет погас, и занавес раздвинулся. Сначала на экране ничего не было. Слышалось только чавканье и стоны через динамики. Потом появилось изображение. Это были первоклассные кадры — гуманоид мужеского пола, евший нечто вроде груши. Камера переходила с его губ и языка на зубы, блестевшие от слюны. Ел он эту грушу не торопясь. Когда последний кусок исчез в его слюнявой пасти, камера крупным планом остановилась на его кадыке. Его кадык непристойно прыгал. Он удовлетворенно рыгнул, и на экране показалась надпись на языке этой планеты:

КОНЕЦ.

Все это, конечно, было липой. Никаких груш на планете не было. И фильм про грушу был просто короткометражкой, чтобы публика успела поудобнее усесться.

Потом начался самый фильм. В нем участвовали мужская и женская особь, двое их детей, их собака и их кот. Они непрерывно ели — целых полтора часа: суп, мясо, бисквиты, масло, зелень, овощи, картофельное пюре с соусом, фрукты, конфеты, пирожные. Камера все время была примерно в футе расстояния от их сальных губ и прыгающих кадыков. А потом отец поднял на стол и собаку и кота, чтобы они тоже могли принять участие в этой оргии.

Через некоторое время актеры наелись досыта. Они так обожрались, что глаза у них полезли на лоб. Они еле двигались. Они сказали, что теперь они, наверно, с неделю ничего не смогут проглотить. Они медленно убирали со стола. Переваливаясь, они прошли на кухню и там выкинули фунтов тридцать недоеденной пищи в мусорный ящик.

Публика сходила с ума.

Когда Дон с приятелями вышли из кино, к ним стали приставать гуманоидные проститутки и предлагать им и апельсины, и яйца, и молоко, и масло, и орехи. Разумеется, никаких таких вкусностей у проституток и в помине не было.

Гуманоиды предупредили Дона, что если он пойдет к одной из них, она приготовит ему ужин из нефти и каменного угля и сдерет чудовищную плату.

И пока он будет есть, она ему будет нашептывать всякие сальности — про то, какая это сочная и свежая еда, хотя вся еда была липовая.

Глава шестая

Двейн Гувер посидел часок в машине на своем незастроенном участке, слушая радио из Западной Виргинии. Ему сообщили, как можно застраховать свое здоровье, откладывая несколько пенсов в день. Ему сообщили, как лучше пользоваться машиной. Ему сообщили, как бороться с запорами. Ему предложили Библию, в которой слова, доподлинно сказанные Создателем или Христом, выделены красным шрифтом. Ему предложили купить комнатное растение, которое будет привлекать и пожирать всех болезнетворных микробов в его доме.

И все это откладывалось в памяти Двейна на случай, если что-нибудь ему понадобится. У него в голове много чего накопилось.

Пока Двейн сидел в одиночестве, старейшая жительница Мидлэнд-Сити умирала в городской больнице, в конце бульвара Фэйрчайлд, примерно в девяти милях от Двейна. Звали ее Мэри Янг. Ей было сто восемь лет. Она была черная. Родители Мэри Янг были черными рабами в штате Кентукки.

Между Двейном Гувером и Мэри Янг существовала еле заметная связь. Когда Двейн был маленьким, Мэри несколько месяцев стирала белье в его семье. Она рассказывала ему всякие истории из Библии и всякие истории про рабов. И она ему рассказала про публичную казнь одного белого: его повесили в Цинциннати у Мэри на глазах, когда она была совсем девчонкой.

Черный врач в городской больнице наблюдал, как Мэри умирает от воспаления легких.

Врач ее не знал. Он всего неделю как появился в Мидлэнд-Сити. Он даже не был американцем, хотя и окончил Гарвардский университет. Он был из племени индаро. Он был родом из Нигерии. Звали его Сиприан Уквенде. Он не чувствовал никакой родственной связи с Мэри или с другими черными американцами. Он чувствовал свое родство только с племенем индаро.

Умирая, Мэри была так же одинока на всей нашей планете, как и Двейн Гувер, как и Килгор Траут. Потомства она не завела. Ни друзей, ни родных при ее смерти не было. Потому свои последние слова на земле она сказала Сиприану Уквенде. У нее не оставалось сил привести в движение голосовые связки. Она могла только беззвучно шевелить губами.

И вот что она сказала в свой смертный час: «Ox, ox-ox…»

Как и все земляне перед смертью, Мэри Янг разослала смутные напоминания о себе всем, кто ее знал. Она выпустила маленькое облачко телепатических мотыльков, и один из них коснулся щеки Двейна Гувера, в девяти милях от нее.

Двейн услыхал усталый голос где-то сзади, хотя там никого и не было. Голос сказал Двейну: «Ox, ox-ox…»

Скверные вещества в мозгу Двейна заставили его завести машину. Он выехал с незастроенного участка и медленно поехал по Юнион-авеню, параллельно автостраде.

Он проехал мимо своего главного предприятия, «Парка „понтиаков“ у Одиннадцатого поворота», и повернул к гостинице «Отдых туриста». Двейну Гуверу принадлежала третья часть гостиницы — его совладельцами были ведущий одонтолог Мидлэнд-Сити доктор Альфред Маритимо и Билл Миллер, занимавший множество постов и между прочим пост председателя комиссии при исправительной колонии для взрослых в Шепердстауне, которая выпускала арестантов на поруки.

Двейн поднялся по черной лестнице гостиницы на крышу, никого не встретив по дороге. Светила полная луна. Новое здание Мидлэндского центра искусств имени Милдред Бэрри — прозрачный полый шар на подпорах — было освещено изнутри и походило на полную луну.

Двейн посмотрел вниз, на спящий город. Тут он родился. Первые три года жизни он провел в сиротском приюте в двух милях от того места, где он сейчас стоял. Там его усыновили, там он потом учился.

Двейну принадлежали не только парк «понтиаков» и треть гостиницы, но и три закусочных, пять автоматических моек для машин, и еще он был совладельцем летнего кинотеатра на Сахарной речке, радиостанции ВМСУ, поля для игры в гольф «Три дальних клена», а также имел тысячу семьсот акций акционерной компании «Бэрритрон» — местной фирмы электронного оборудования. Ему принадлежали десятки незастроенных участков. Он был одним из директоров Мидлэндского отделения Национального банка.

Но сейчас Мидлэнд-Сити показался Двейну незнакомым и жутким. «Где это я?» — сказал Двейн.

Он даже забыл, например, что его жена Селия покончила с собой, наглотавшись «Драно» — смеси соды и алюминиевого порошка, предназначенной для прочистки канализации. Селия забурлила внутри, как небольшой вулкан, так как она была набита теми же веществами, которые обычно засоряли канализацию.

Двейн даже забыл, что его единственный ребенок, его сын, вырос и стал известным гомосексуалистом. Звали его Джордж, но все называли его Кролик. Он играл на рояле в новом коктейль-баре в гостинице «Отдых туриста».

«Где это я?» — сказал Двейн.

Глава седьмая

Килгор Траут зашел облегчиться в мужскую уборную в нью-йоркском кино. Около вертушки с полотенцем висела реклама. Рекламировалось заведение для массажа под названием «Гарем султана». Такие массажные заведения были интересным новшеством в Нью-Йорке. Мужчины ходили туда, чтобы фотографировать голых женщин, давать себя массировать и вообще развлекаться по-всякому.

— Ничего себе, веселая житуха, — сказал Килгор Траут. А на кафеле, около полотенца, карандашом было написано:

Траут обшарил карманы, ища карандаш или перо. Он мог ответить на этот вопрос. Но писать ему было нечем, не нашлось даже обгорелой спички. Пришлось ему оставить вопрос без ответа. Но вот что он написал бы, если б было чем писать:

«Быть глазами, ушами и совестью Создателя вселенной, дурак ты этакий!»

Возвращаясь на свое место в кинозале, Траут стал играть — воображать себя глазами, ушами и совестью Создателя вселенной. Он начал посылать телепатические доклады Создателю вселенной — кто бы Он ни был. Он доложил Ему, что уборная при кинотеатре чиста, как стеклышко. «А ковер у меня под ногами мягкий, новый. Наверно, из какой-то чудо-ткани. Он синий. Вам понятно, что такое синий?» И так далее.

Когда Траут вошел в кинозал, там уже зажгли свет. Публики не было, остался только администратор, он же уборщик, он же билетер и вышибала. Администратор выметал сор из проходов между стульями. Это был немолодой белый человек.

— Кончилось развлечение, дедушка, — сказал он Трауту. — Пора по домам.

Траут не возражал. Но и сразу не ушел. Он стал рассматривать покрытый зеленой эмалевой краской стальной ящик на задней стенке кинозала. В этом ящике содержался проектор, звуковая аппаратура и пленка. От ящика шел провод к штепселю на стене. В передней стенке ящика была дырка. Из этой дырки и выходил фильм. Сбоку ящика был обыкновенный выключатель. Вид у него был такой:

Трауту стало интересно: ведь достаточно было включить ток — и на экране снова начнутся всякие скабрезности.

— Спокойной ночи, дедушка! — сказал администратор многозначительно. Траут неохотно отошел от аппарата. И вот что он сказал швейцару:

— Сколько она приносит пользы, эта машинка, и как ею легко управлять!

Уходя из кино, Траут послал телепатическое сообщение Создателю вселенной — сейчас он служил ему глазами, ушами и совестью: «Направляюсь на Сорок вторую улицу. Что Вам известно о Сорок второй улице?»

Глава восьмая

Траут вышел на тротуар Сорок второй улицы. Место было опасное. Да и весь город был опасным — из-за всяких химикалий и неравномерного распределения богатств и так далее. Многие люди походили на Двейна: они создавали в своем теле всякие вещества, вредные для их мозгов. Но в этом городе были тысячи тысяч людей, которые покупали всякие химические гадости и глотали их, нюхали или впрыскивали себе в вены при помощи вот таких штуковин:

Иногда они даже пихали химические гадости себе в анальные отверстия. Их анальные отверстия выглядели так:

Люди шли на такой страшный риск, вводя всякие химикалии в свое тело, потому что им хотелось улучшить свою жизнь. Жили они в безобразных условиях, и от этого им приходилось делать всякие безобразия. Ни шиша у них не было, так что улучшить окружающие условия они никак не могли. Вот они и шли на что угодно, стараясь как-то украсить хотя бы свою внутреннюю жизнь.

Результаты были катастрофические: самоубийства, грабежи, разбой, безумие и так далее. Но на рынок выбрасывались все новые и новые химикалии. В двадцати шагах от того места, где проходил Траут, на пороге порнографической лавчонки лежал без сознания четырнадцатилетний белый мальчик. Он проглотил полпинты нового растворителя для краски, поступившего в продажу только накануне. Кроме того, он проглотил две пилюли, предназначенные для предотвращения выкидышей у рогатого скота от заразной болезни, так называемой «болезни Банга».

Траут просто окаменел, выйдя на Сорок вторую улицу. Я придумал ему нестоящую жизнь, но вместе с тем я дал ему железную волю к жизни. На планете Земля это было обычное сочетание.

Администратор кинотеатра вышел за ним и запер двери.

Две молодые черные проститутки вдруг появились ниоткуда. Они спросили администратора и Траута, не желают ли они поразвлечься. Были они веселые, бесстрашные, потому что только полчаса назад съели целый тюбик норвежской мази от геморроя. У тех, кто изготовлял это лекарство, и в мыслях не было, что его можно есть. Оно было предназначено для смазывания геморроидальных шишек.

Девочки были из деревни. Они родились на юге этой страны, где их предками пользовались как сельскохозяйственными машинами. Но теперь белые фермеры больше не употребляли сельскохозяйственного инвентаря, сделанного из плоти и крови, потому что машины из металла были и надежнее, и дешевле, и довольствовались еще более простым жильем.

Поэтому черным машинам пришлось сматываться оттуда или умирать с голоду. Они прибывали в города, потому что на юге повсюду — на заборах, на деревьях — были развешены вот такие объявления:

Килгор Траут как-то написал рассказ под названием: «Вход воспрещается». Действие происходило на Гавайских островах — тех самых, куда должны были отправиться счастливцы из Мидлэнд-Сити, выигравшие в лотерее Двейна Гувера. Вся земля на этих островах принадлежала только сорока человекам, и в своем рассказе Траут заставил всех владельцев полностью утвердиться в своих правах. И они всюду поразвесили объявления: «Вход воспрещается».

Это создало ужасающие затруднения для миллионов других людей — жителей островов. Закон земного притяжения требовал, чтобы они хоть где-нибудь касались поверхности земли. Надо было либо стоять на земле, либо войти в воду и прыгать около берега. Но тут федеральное правительство выступило с экстренной программой помощи. Оно выдало всем безземельным мужчинам, женщинам и детям огромные воздушные шары, наполненные гелием.

С каждого шара свисали стропы. При помощи этих шаров жители Гавайских островов могли по-прежнему жить у себя, не тычась ногами в чужие участки земли.

Проститутки работали на сутенера. Он был ослепительно красив и жесток. Для них он был богом. Он отнял у них свободную волю, что было в порядке вещей. Никакой воли им и не было нужно. Казалось, они предали себя на волю божью и теперь могли жить доверчиво и бескорыстно. Разница была только в том, что предали они себя на волю сутенера.

Их детство кончилось. Теперь они медленно умирали. С их точки зрения, вся планета Земля была населена одними пустобрехами.

Когда Килгор Траут и администратор — два пустобреха — вышли из кино и сказали, что им неохота развлекаться, как развлекаются другие пустобрехи, обе умирающие девчонки побежали, топая по планете, то касаясь ее ногами, то отрываясь от нее. Они исчезли за углом. Траут — глаза и уши Создателя — громко чихнул.

— Будьте здоровы! — сказал администратор. Это было совершенно машинальным откликом многих американцев на чиханье другого человека.

— Спасибо! — сказал Траут. Так между ними возникла мимолетная дружба. Траут сказал, что надеется добраться до недорогой гостиницы. Администратор сказал, что надеется добраться до станции метро на Таймс-сквере. Они пошли рядом, звук их шагов, отдаваясь от высоких строений, подбодрял и успокаивал их.

Администратор рассказал Трауту, чем для него была эта планета. Для него, как он сказал, она была местом, где он жил с женой и двумя детьми. Они не знали, что он заправляет кинотеатром, где показывают порнофильмы. Они думали, что он работает консультантом по инженерной части и потому так поздно возвращается домой. Он сказал, что на нашей планете специалистам его возраста места нет, хотя когда-то они были для всех кумирами.

— Тяжелые времена, — сказал Траут.

Администратор сказал, что он принимал участие в разработке того изоляционного чудо-материала, который применяют в ракетах, летящих на Луну. Кстати, это был тот же материал, который создавал чудо-изоляцию в доме-мечте Двейна Гувера в Мидлэнд-Сити.

Администратор напомнил Трауту слова, которые сказал первый человек, ступивший на Луну: «Маленький шаг для человека — и гигантский прыжок для всего человечества».

— Золотые слова, — сказал Траут. Он взглянул через плечо и заметил, что их преследует белый «олдсмобил» модель «Торнадо» с черной виниловой крышей. Эта машина с двойной передачей, с мотором в четыреста лошадиных сил теперь ковыляла со скоростью трех миль в час, прижимаясь к обочине в десяти футах от них.

Вот и все, что помнил Траут: «олдсмобил» сзади них.

Очнулся он, уже стоя на карачках, под мостом Куинсборо на Пятьдесят девятой улице, около спортивной площадки, неподалеку от Ист-ривер. Брюки и кальсоны у него были спущены. Деньги исчезли. Его пакеты были разорваны и расшвыряны вокруг — смокинг, новая рубашка, книги. Из уха сочилась кровь.

Полиция схватила его, когда он подтягивал штаны. Полисмен ослепил его фонарем — он стоял, прислонившись к доскам загородки, и беспомощно возился с ремнем и пуговицами. Полицейские решили, что поймали его на месте преступления, что они застали его в ту минуту, как он нарушал общественный порядок.

Кое-какие деньжата у него еще остались: в кармашке для часов сохранилось десять долларов.

В больнице определили, что серьезных повреждений Траут не получил. Его отвели в полицейский участок и там подробно допросили. Он только и мог сказать, что его похитило воплощение зла в белом «олдсмобиле». Полиция допытывалась: сколько человек было в машине, их пол, их возраст, цвет кожи, как они разговаривали.

— Насколько я себе представляю, это вообще могли быть и не жители Земли, — сказал Траут. — Насколько я себе представляю, в машине могли находиться разумные газообразные существа с планеты Плутон.

Траут сказал эту фразу в полнейшей невинности, но оказалось, что его слова стали первым микробом, отравившим сознание множества людей. Вот как распространилась эта эпидемия: репортер написал статейку для «Нью-Йорк пост» и процитировал слова Траута.

Статейка появилась под заголовком:

БАНДА «ПЛУТОН»

ПОХИЩАЕТ ДВОИХ

Имя Траута было переврано — его назвали Килмер Троттер, адрес неизвестен, возраст его был указан: восемьдесят два года.

Другие газеты перепечатали статейку, кое-что подправив и дописав. Они все приняли всерьез шутку насчет плутонцев и писали со знанием дела про банду «Плутон». Репортеры требовали от полиции новых сведений о банде «Плутон». Полиция пыталась собирать сведения о банде «Плутон».

Таким образом, жители Нью-Йорка, обуреваемые обычно тысячей безымянных страхов, теперь легко поддались внушению — бояться чего-то определенного, а именно: банды «Плутон». Они накупили новых замков для дверей и новых решеток для окон, чтобы не залезла банда «Плутон». Они перестали ходить по вечерам в театры из страха перед бандой «Плутон».

Иностранные газеты распространяли страшные слухи, писали специальные статьи, внушая людям, желающим посетить Нью-Йорк, что им надо ходить только по определенным улицам Манхэттена и, может быть, тогда им удастся не попасть в лапы к банде «Плутон».

В одном из многочисленных нью-йоркских гетто, населенных темнокожими людьми, компания молодых пуэрториканцев собралась в подвале нежилого дома. Это были совсем мальчишки, но их было много — живых и энергичных. Им хотелось внушать людям страх, чтобы этим защищать и себя, и своих родных, и своих друзей, потому что полиция их никак не защищала. И еще они хотели выгнать торговцев наркотиками из своего района, хотели о них писать в газетах — им это было очень важно: тем самым они могли привлечь внимание правительства и заставить правительственные организации навести чистоту, убрать мусор и так далее.

Один из мальчиков, Хосе Мендоса, был неплохим художником. Он и нарисовал эмблему на куртках для всех участников новой банды. Эмблема была такая:

Глава девятая

Пока Килгор Траут совершенно непреднамеренно отравлял мозги всех Нью-Йоркцев, Двейн Гувер, свихнувшийся владелец агентства по продаже автомобилей «понтиак», спускался с крыши гостиницы «Отдых туриста» на Среднем Западе.

Двейн вошел в устланный коврами холл гостиницы незадолго до восхода солнца — он хотел взять для себя номер. Несмотря на такой неподходящий час, впереди него уже ждал очереди другой человек, к тому же чернокожий. Это был Сиприан Уквенде, индаро, врач из Нигерии, который решил остановиться в гостинице до приискания подходящей квартиры.

Двейн скромно ждал своей очереди. Он забыл, что гостиница отчасти принадлежит ему. А к тому, что вместе с ним в гостинице живут темнокожие, он относился вполне философически. Он даже подумал с некоторой приятной горечью: «Времена меняются. Да, времена меняются».

Этой ночью дежурил новый администратор. Он не знал Двейна. Он заставил Двейна заполнить подробную анкету. Двейн, со своей стороны, извинился, что не помнит номера своей машины. Он чувствовал себя виноватым, хотя знал, что ничего такого не сделал, за что мог бы себя винить.

И он обрадовался, когда клерк выдал ему ключ. Значит, он прошел испытание. И он влюбился в свой номер. Комната была такая новая, такая прохладная и чистая. Она была такая безличная. Она была родной сестрой тысячи тысяч номеров во всех гостиницах мира.

Может быть, Двейн Гувер и не знал, зачем он живет или что ему дальше делать со своей жизнью. Но одно он уже сделал правильно. Он поместил сам себя в безукоризненно удобный контейнер для человеческой особи.

Контейнер ждал любого жильца. Он дожидался и Двейна.

На унитазе красовалась вот такая бумажная полоса — ее надо было снять перед тем, как воспользоваться унитазом:

Эта бумажная полоса гарантировала Двейну безопасность — ему нечего было бояться, что крохотные микробы, похожие на пробочники, заползут в него через анальное отверстие и перегрызут всю нервную проводку. Хорошо, что хотя бы об этом Двейну нечего было беспокоиться.

На внутренней ручке двери висела картонка, которую Двейн сразу перевесил наружу. Надпись на картонке была такая:

Двейн на минуту раздвинул плотные, от пола до потолка, гардины на окне. Он увидел рекламу, которая объявляла усталым путникам, едущим по большой магистрали, что их ждет гостиница. Вот эта реклама:

Двейн задернул гардины. Ом наладил отопление и вентиляцию. Он уснул, как агнец божий.

Так назывался молодой барашек, и о нем ходила легенда, будто он спал лучше всех на планете Земля. Вот какой это был барашек:

Глава десятая

За два часа до рассвета, на следующий день после Дня ветеранов, полиция Нью-Йорка выронила Килгора Траута из рук, как неодушевленный предмет. Он брел через весь остров Манхэттен, и вместе с ним летели бумажные салфетки, старые газеты и сажа.

Траут попросился на грузовик. Грузовик вез семьсот восемь тысяч фунтов испанских оливок. Водитель подобрал Траута у выхода из туннеля Линкольна. Туннель назывался так в честь человека большого мужества и такой широты взглядов, что он сумел провести закон, запрещавший рабовладение в Соединенных Штатах Америки. Это было тогда большим новшеством.

Рабов просто отпустили, без всякого имущества. Отличить их от других людей было несложно. Все они были чернокожие. И они вдруг оказались на свободе — устраивайся как знаешь.

Водитель грузовика был белый. Он велел Трауту лежать на дне кузова, пока они не выедут за город, потому что подвозить никого не разрешалось.

Было еще темно, когда он позволил Трауту сесть. Они ехали по отравленным болотам и луговинам штата Нью-Джерси. Грузовик фирмы «Дженерал моторс» — модель «Астро-95» с дизельным двигателем — тянул прицеп в сорок футов длиной. Это была такая махина, что Трауту его собственная голова казалась величиной с дробинку.

Водитель рассказывал, что раньше он любил охотиться и рыбачить. Сердце у него надрывалось, когда он представлял себе, какие тут были луга и поймы всего лишь каких-нибудь сто лет назад.

— Только подумать, сколько дерьма делают на всех этих заводах — стиральные порошки, всякую мерзость, отраву.

Он сказал правильно. Всю планету отравляли отходы производства, а производили по большей части всякую дрянь.

Траут, в свою очередь, тоже высказал правильную мысль.

— Знаете, — сказал он, — когда-то и я тоже был за охрану природы. Расстраивался до слез, когда люди убивали птиц из автоматов, даже с вертолетов, и всякое такое. А потом махнул рукой. В Кливленде есть река, до того отравленная нефтяными отходами, что раз в год она воспламеняется. Бывало, посмотрю на все это — душа болит, а теперь только смех разбирает. А когда какой-нибудь танкер случайно вышлепывает нефть в океан и убивает миллионы птиц и миллиарды всякой рыбы, я только говорю: «Расти и крепни, „Стандард ойл“ — или кто там разлил эту нефть!» — Траут приветственным жестом поднял обе руки: — «Растуды и вас, „Мобиль-газ“!»

Водитель очень огорчился.

— Шутите! — сказал он

— Я понял, что Всевышний вовсе не намерен охранять природу, — сказал Траут, — значит, и нашему брату охранять ее вроде как святотатство и пустая потеря времени. Вы когда-нибудь видали, какие у Него вулканы, как Он закручивает смерчи, напускает потопы? Вам рассказывали, как Он каждые полмиллиона лет устраивает ледниковые периоды? А болезни? Хорошенькая охрана природы! И это бог творит, а не люди. Вот дождется, пока мы наконец очистим наши реки, взорвет всю нашу галактику, и вспыхнет она, как целлулоидовый воротничок. Помните, была такая Вифлеемская звезда?

— А что она такое, эта звезда?

— Какая-то галактика вспыхнула, как целлулоидовый воротничок, — объяснил Траут.

На водителя это произвело впечатление:

— Да, как подумаешь, в Библии и взаправду ничего не сказано про охрану природы.

— Если не считать истории про потоп, — сказал Траут.

Некоторое время они ехали молча, но потом водитель опять высказал правильную мысль: он сказал, что отлично знает, как его грузовик отравляет воздух, а чтобы грузовики могли пройти где угодно, всю планету специально заковывают в асфальт.

— Значит, я занимаюсь самоубийством, — сказал водитель.

— Да вы не волнуйтесь, — сказал Траут.

— А мой брат еще хуже делает, — сказал водитель. — Он работает на заводе, где вырабатывают всякие химикалии, чтобы убивать деревья и посевы во Вьетнаме.

Вьетнамом называлась такая страна, где Америка старалась отучить людей от коммунизма путем сбрасывания на них всякой пакости с самолетов. Те химикалии, о которых говорил водитель, должны были изничтожить листву на деревьях, чтобы коммунистам некуда было прятаться от самолетов.

— Вы только не волнуйтесь, — сказал Траут.

— А в конце концов и брат мой самоубивается, — сказал водитель. — Вообще так выходит, что какую бы работу ни делал американец, все ведет к самоубийству.

— Правильно подмечено, — сказал Траут.

— Не понимаю, всерьез вы говорите или нет, — сказал водитель.

— Я и сам не пойму, пока не установлю, серьезная штука жизнь или нет, — сказал Траут — Знаю, что жить опасно и что жизнь тебя здорово может прижать. Но это еще не значит, что она вещь серьезная.

Конечно, после того, как Траут стал знаменитостью, самой большой тайной для всех так и остался вопрос — шутит он или нет. Одному особенно настырному типу Траут сказал, что, когда он шутит, он всегда втайне скрещивает пальцы.[5]

— И прошу вас заметить, — добавил Траут, — что, давая вам эту ценнейшую информацию, я скрестил пальцы.

И так далее…

Чем-то он людей ужасно раздражал. Через час-другой и водителю надоело с ним разговаривать. Траут воспользовался этим его молчанием и стал сочинять рассказ против охраны природы. Он его назвал «Гильгонго».

В «Гильгонго» описывалась некая планета, очень несимпатичная, потому что там шло непрестанное размножение.

Рассказ начинался с большого банкета в честь человека, который совершенно истребил породу прелестных маленьких медвежат — панда. Он посвятил этому всю свою жизнь. Для банкета был заказан специальный сервиз, и гостям разрешалось уносить тарелки с собой на память. На каждой тарелке красовалось изображение медвежонка-панда и дата банкета. Под картинкой стояло слово:

ГИЛЬГОНГО!!!

На языке планеты это слово означало: «Истреблен!»

Люди радовались, что медвежата уже «гильгонго», потому что на этой планете и так было слишком много разных видов и почти каждый час появлялись все новые и новые разновидности. Совершенно невозможно было привыкнуть к невероятному разнообразию животных и растений, кишмя кишевших вокруг.

Люди всеми способами старались сократить количество новых существ, чтобы жизнь стала более уравновешенной. Но сладить с творчеством природы им было не под силу. В конце концов планета задохнулась под живым пластом в сто футов толщиной. Пласт этот состоял из скалистых голубей, и орлов, и буревестников с Бермудских островов, и серых журавлей.[6]

— Хорошо, хоть у нас тут оливки, — сказал водитель.

— Как? — спросил Траут.

— Могли бы везти и чего похуже…

— Верно, — сказал Траут. Он совершенно забыл, что главной их целью было доставить семьсот восемь тысяч фунтов оливок в Талсу, штат Оклахома.

Водитель поговорил и о политике.

Траут никогда не мог отличить одного политикана от другого. Все они казались ему одинаковыми восторженными обезьянами.[7]

Грузовик остановился у закусочной. Вот что было написано на вывеске этой закусочной:

И они стали есть.

Траут увидал слабоумного, который тоже ел. Этот слабоумный белый мужчина находился под наблюдением белой сиделки. Говорить слабоумный не мог, и ел он с трудом. Сиделка повязала ему на шею слюнявчик.

Но аппетит у этого больного был потрясающий. Траут смотрел, как он набивает рот вафлями, свиной колбасой и запивает апельсиновым соком и молоком. Траут поражался, до чего этот слабоумный похож на большое животное. Изумляло и то, с каким восторгом этот идиот подтапливал себя калориями, которые должны были продлить его жизнь еще на целый день.

Траут так и подумал. «Накапливает топливо еще на день».

— Извините, — сказал водитель, — пойду сделаю лужицу.

— Там, откуда я родом, — сказал Траут, — «лужицами» называют зеркала.

— В жизни не слыхал такого, — сказал водитель и повторил — Лужицы — Он ткнул пальцем в зеркало на автомате для сигарет. — Вы это зовете «лужицей»?

— А вам не кажется, что похоже? — спросил Траут.

— Нет, — сказал водитель. — А вы-то откуда родом?

— Родился на Бермудских островах, — сказал Траут. Через неделю водитель рассказал своей жене, что на Бермудских островах зеркала зовут «лужицами». Жена рассказывала об этом всем своим знакомым.

Когда Траут с водителем возвращались к грузовику, Траут впервые как следует, целиком рассмотрел это средство передвижения издали. На боковине грузовика огромными оранжевыми буквами, в восемь футов высотой, было написано название. Вот оно:

Траут подумал: интересно, что при виде этой надписи подумает ребенок, который только что научился читать. Ребенок решит, что это — очень важная надпись, раз кто-то так расстарался, что написал ее этакими огромными буквами.

И тут Килгор Траут, как будто и он был ребенком, прочел вслух надпись и на другом грузовике. Надпись была такая:

Глава одиннадцатая

Двейн Гувер проспал в новой гостинице «Отдых туриста» до десяти часов утра. Он прекрасно отдохнул. Он заказал Завтрак Номер Пять — при гостинице был отличный ресторан, который назывался «Ату его!». Прошлым вечером все гардины были задернуты. Теперь их раздвинули во всю ширь. И солнечный свет хлынул внутрь.

За соседним столом, в таком же одиночестве, сидел Сиприан Уквенде, нигериец из племени индаро. Он просматривал разнесенные по рубрикам объявления в одной из газет Мидлэнд-Сити «Горнист-обозреватель». Ему нужно было жилье подешевле. Пока он осваивался, главная окружная больница в Мидлэнд-Сити оплачивала его счета в гостинице, но в последнее время там что-то забеспокоились.

Ему нужна была еще и женщина или, скорее, целый гарем — пусть бы они ублажали своего повелителя. Его так и распирали страсти и гормоны. И он тосковал по своим родичам-индаро. Там, на родине, он мог перечислить поименно шестьсот родичей.

Лицо Уквенде было совершенно бесстрастно, когда он заказывал Завтрак Номер Три с тостами из пшеничного хлеба. Но под этой маской таился молодой парень, которого поедом ела тоска по дому, и к тому же он почти дошел до ручки от распаленной похоти.

Двейн Гувер сидел на расстоянии всего шести футов от Уквенде, уставившись в окно на забитую машинами и залитую солнцем автостраду. Он сознавал, где находится. Вот знакомый кювет, отделяющий стоянку при гостинице от автострады, — бетонный желоб, по которому инженеры пустили Сахарную речку. За ним — знакомый барьер из упругой стали, чтобы грузовые и легковые машины не сваливались в Сахарную речку. За ним проходили три знакомые полосы, по которым движение шло на запад, и дальше — знакомая разделительная полоса, поросшая травой. После нее шли три знакомые полосы на восток и потом — снова знакомый заградительный барьер из стали. Дальше был знакомый аэропорт имени покойного Вилла Фэйрчайлда, а еще дальше за ним — знакомые поля и луга.

Да, за окном все было плоским донельзя — плоский город, плоские пригороды, плоский округ. Когда Двейн был еще малышом, он думал, что почти все люди живут на плоской земле без единого деревца. Он воображал, что океаны, и горы, и леса сохранились только в заповедниках и национальных парках. В третьем классе маленький Двейн нацарапал сочинение, где доказывал, что необходимо создать национальный парк в излучине Сахарной речки — единственного сколько-нибудь заметного «водохранилища» в восьми милях от Мидлэнд-Сити.

И Двейн произнес название этой знакомой речки про себя, чтобы никто не слышал: «Сахарная речка».

Теперь Сахарная речка, у той излучины, где, по мнению маленького Двейна, следовало разбить национальный парк, была всего в два дюйма глубиной и пятьдесят ярдов шириной. А вместо национального парка там устроили Мемориальный центр искусств имени Милдред Бэрри. Он был очень красивый.

Двейн нащупал свой лацкан, а на нем — значок. Он отколол его, потому что совершенно не помнил, что там написано. Вот что было написано на этом значке:

Время от времени Сахарная речка разливалась. Двейн помнил, как это бывало. На такой плоской местности вода, разливаясь, представляла удивительно красивое зрелище. Сахарная речка бесшумно выходила из берегов и расстилалась широкой гладью, в которой без всякого риска могли плескаться дети.

По этой зеркальной глади местные жители сразу замечали, что живут в долине. Они считали себя «горцами», так как жили на склонах холма, который повышался на целый дюйм с каждой милей, отделяющей город от Сахарной речки.

Двейн снова неслышно произнес это название: «Сахарная речка».

Двейн кончил завтракать и стал надеяться, что его душевная болезнь прошла, что перемена места и спокойный ночной сон вылечили его.

Дурные вещества, не вызывая у него никаких странных явлений, позволили ему пройти через гостиную и коктейль-бар, который еще не открывался. Но когда он вышел из боковой двери коктейль-бара и ступил на асфальтовую прерию, окружавшую и его гостиницу, и принадлежащую ему контору по продаже автомобилей «понтиак», он обнаружил, что кто-то превратил асфальт в некое подобие трамплина.

Асфальт пружинил под ногами Двейна. Он прогнулся под тяжестью Двейна гораздо ниже уровня земли, потом поднял его немного вверх. Двейн оказался в неглубокой как бы резиновой ямке. Он сделал второй шаг в сторону своей конторы. Он снова опустился, снова поднялся немного вверх и опять оказался в новой ямке.

Он стал озираться кругом — не видит ли кто-нибудь, что с ним творится? Обнаружился единственный свидетель. Сиприан Уквенде стоял на краю ямки и не проваливался. И Уквенде, невзирая на необычайное состояние Двейна, только сказал:

— Славный денек.

Двейн перескакивал из ямки в ямку.

Так он прочмокал до стоянки подержанных машин.

Он стоял в ямке, поднял глаза — и перед ним оказался второй чернокожий. Этот молодой человек протирал тряпкой темно-коричневый «бьюик» модель «Скай-ларк» 1970 года. Одет он был совсем не для такой работы. На нем был дешевый синий костюм с белой рубашкой и черным галстуком. И вот еще что: он не просто протирал машину — он ее надраивал до блеска.

Молодой человек продолжал драить машину. Потом он ослепительно улыбнулся Двейну и снова принялся наводить блеск на машину.

Все это объясняется довольно просто: молодого чернокожего только что выпустили из исправительной колонии для взрослых в Шепердстауне. Ему нужно было немедленно найти работу, чтобы не подохнуть с голоду. И теперь он показывал Двейну, какой он лихой работяга.

Он с девяти лет скитался по сиротским приютам, детским колониям и по тюрьмам всякого рода. Теперь ему было двадцать шесть лет.

Наконец-то он свободен!

Двейн принял молодого человека за плод галлюцинации.

Молодой человек старательно начищал автомобиль. Жизнь ему ничем не светила. У него почти не было воли к жизни. Он считал, что планета — жуткое место и что его не должны были посылать сюда. Где-то произошла ошибка. У него не было ни друзей, ни родных. Его все время перегоняли из клетки в клетку.

Он знал название лучшего мира, и этот мир ему часто снился. Название было тайной. Его бы засмеяли, вздумай он произнести его вслух, настолько это название было ребяческое.

Стоило молодому чернокожему скитальцу по тюрьмам захотеть — и он мог увидеть это название в любую минуту. Оно вспыхивало огоньками-буквами в его мозгу. Вот как оно выглядело:

У него в бумажнике хранилась фотография Двейна. На стенах его камеры в Шепердстауне тоже висели фотографии Двейна. Достать их было нетрудно, потому что улыбающаяся физиономия Двейна с его девизом красовалась на всех объявлениях, которые он давал в местной газете. Фотография менялась каждые полгода. Девиз оставался неизменным в течение двадцати пяти лет.

Вот какой это был девиз:

СПРОСИ ЛЮБОГО —

ДВЕЙНУ

МОЖНО ВЕРИТЬ.

Бывший арестант еще раз улыбнулся Двейну. Зубы у него были изумительные. Зубоврачебное обслуживание в Шепердстауне было первоклассное. Еда — тоже.

— Доброе утро, сэр, — сказал Двейну молодой человек. Он был ужасающе наивен. Ему еще так много предстояло узнать. Например, он совсем ничего не знал о женщинах. Франсина Пефко была первой женщиной, с которой он заговорил за последние одиннадцать лет.

— Доброе утро, — сказал Двейн. Он сказал это очень тихо, чтобы не было слышно поодаль — на тот случай, если он беседует с галлюцинацией.

— Сэр, я с большим интересом читал ваши объявления в газетах, и ваши объявления по радио тоже доставляли мне большое удовольствие, — сказал бывший арестант. Весь последний год в тюрьме он был одержим одной мечтой: настанет день, когда он поступит на работу к Двейну Гуверу и будет жить-поживать, добра наживать. Это и будет настоящей волшебной страной.

Двейн ничего не ответил, и молодой человек продолжал:

— Я очень старательный, сэр, сами видите. Я слышал о вас только хорошее. Я думаю, добрый господь предназначил мне работать на вас.

— О-о? — сказал Двейн.

— У нас имена очень похожие, — сказал молодой человек, — это добрый господь нам знак подает.

Двейн Гувер не стал спрашивать, как его зовут, но молодой человек и так ему сказал:

— Меня зовут Вейн Гублер, сэр, — сияя, сообщил он. Повсюду в районе Мидлэнд-Сити это была самая обычная фамилия для черномазых — Гублер.

Двейн Гувер разбил сердце Вейна. Гублера: он неопределенно покачал головой и пошел прочь.

Двейн вошел в свой демонстрационный зал. Земля под ним больше не пружинила, но зато он увидел нечто совершенно необъяснимое: сквозь пол демонстрационного зала проросла пальма. Дурные вещества Двейна заставили его начисто забыть про Гавайскую неделю. Ведь и эту пальму Двейн придумал сам. Это был спиленный телеграфный столб, обернутый рогожами. На верхушке столба были прибиты гвоздиками настоящие кокосовые орехи. Из зеленого пластика вырезали нечто вроде пальмовых листьев.

Пальма так ошеломила Двейна, что он чуть не сомлел. Потом он огляделся и увидел, что все кругом усеяно ананасами и укулеле.

И вдруг он узрел нечто совсем невероятное. Его главный агент, Гарри Лесабр, с опаской приближался к нему, облаченный в светло-зеленое трико, соломенные сандалии, юбочку из травы и розовую фуфайку такого вида:

Гарри весь уик-энд обсуждал с женой: догадался ли Двейн, что Гарри — любитель наряжаться в женское платье, или не догадался. Они пришли к заключению, что у Двейна не было ни малейшего повода подозревать такие склонности. Гарри никогда не заговаривал с Двейном о женских тряпках. Он ни разу не участвовал в конкурсе красоты для травести и вообще, не в пример многим травести в Мидлэнд-Сити, не вступал в большой Клуб травести в Цинциннати. Он никогда в жизни не посещал местный бар, где встречались травести. Бар находился в подвале фэйрчайлдовского отеля и назывался «Наш старый добрый погребок». Никогда он не менялся стереофотографиями с другими травести, никогда не подписывался на их журналы.

Гарри и его жена решили, что никакого намека в словах Двейна не было и что Гарри лучше почуднее нарядиться на Гавайскую неделю, а то как бы Двейн его не выставил.

И вот Гарри предстал перед Двейном, порозовев от страха и волнения. В этот миг он чувствовал себя расторможенным, прекрасным, обаятельным и свободным от всего.

Он приветствовал Двейна гавайским словом, которое значило одновременно и «здравствуй» и «прощай».

— Алоа! — сказал он.

Глава двенадцатая

Килгор Траут был еще далеко, но расстояние между ним и Двейном неуклонно уменьшалось. Он все еще ехал на грузовике под названием «Пирамида». Грузовик проезжал по мосту, названному в честь поэта Уолта Уитмена. Мост был весь окутан дымом. Теперь грузовик подъезжал к Филадельфии. Плакат при въезде на мост выглядел так:

Если бы Траут был помоложе, он презрительно усмехнулся бы при виде этого заявления о братстве, водруженного на краю бомбовой воронки, что было видно с первого взгляда. Но в голове Траута уже и мысли не было о том, какой могла бы и должна быть жизнь на планете, в отличие от того, какой она была на самом деле. Земля никак не могла быть другой, думал он, а только такой, какая она есть.

Все было нужно. Он увидел старую белую женщину — она рылась в помойном бачке. Так было нужно. Он увидел игрушку, которая когда-то плавала в ванночке, — маленького резинового утенка, лежавшего на боку, на решетке уличного стока. Он должен был лежать там.

И так далее.

Водитель сказал, что вчера был День ветеранов.

— Угу, — сказал Траут.

— Вы сами ветеран? — спросил водитель.

— Нет, — сказал Траут. — А вы?

— Нет, — сказал водитель.

Ни тот, ни другой ветераном не был.

Водитель завел разговор о друзьях. Он сказал, что ему очень трудно поддерживать настоящую дружбу, потому что он все время в дороге. Он пошутил: мол, было время, когда мы говорили «лучшие друзья». Он считал, что люди вообще перестают говорить про «лучших друзей», как только выходят из младших классов школы.

Он решил, что Траут, занимаясь таким делом, как установка комбинированных алюминиевых рам со ставнями, имел все возможности по ходу работы завязывать множество прочных дружеских связей.

— Ведь как получается, — сказал водитель. — Вы работаете с людьми изо дня в день, устанавливаете эти самые рамы — как же тут не сойтись друг с другом поближе?

— Я работаю один, — сказал Траут.

Водитель был разочарован.

— А я думал, что одному не справиться, нужно, по крайней мере, двое.

— Одного хватает, — сказал Траут. — Любой заморыш и в одиночку справится.

Но водителю, видно, хотелось, чтобы Траут жил полной и интересной жизнью, хотелось хоть вчуже порадоваться вместе с ним.

— Ну, все равно, — упорствовал он. — У вас есть приятели, есть с кем провести время после работы. Выпить пивка, в картишки перекинуться. Анекдотик рассказать.

Траут только пожал плечами.

— Вы же ходите каждый день по одним и тем же улицам, — сказал водитель. — Встречаете столько людей, да и они вас, наверно, знают, потому что улицы-то всегда одни и те же. Вы говорите: «Привет», и они вам отвечают: «Привет». Вы их даже по имени называете. И они вас называют по имени. Если вы влипнете в какую-нибудь историю, они вам помогут, потому что вы — из их города. Вы все заодно. Видят-то они вас каждый божий день.

Но Трауту спорить с ним не хотелось.

Траут все время забывал имя водителя.

У Траута был один умственный дефект, от которого и я страдал в свое время. Он совсем не помнил, как выглядят разные люди, встреченные им в жизни, — запоминал только тех, чья фигура или лицо чем-нибудь резко отличались от других.

Например, когда он жил на мысе Код, он мог сердечно приветствовать и называть по имени только одного человека — Алфи Бирза, однорукого альбиноса.

— Погодка что надо, Алфи! — говорил он.

— Где это вы пропадали, Алфи? — говорил он.

— На вас сегодня приятно смотреть, Алфи, — говорил он.

И так далее.

А когда Траут жил в Когоузе, он называл по имени только одного человека — рыжего лилипута-кокни, когорого звали Дэрлинг Хис. Он работал в сапожной мастерской. На его скамейке была прибита дощечка, чтобы люди, если захотят, могли обращаться к нему по имени. Эта дощечка выглядела так:

Траут время от времени заглядывал в мастерскую и говорил что-нибудь такое:

— А кто нынче выиграет первенство мира, Дэрлинг?

Или:

— Не знаете, отчего это все сирены выли прошлой ночью, Дэрлинг?

Или:

— Вы прекрасно выглядите сегодня, Дэрлинг, где это вы отхватили такую рубашку? — И так далее.

Теперь Траут размышлял о том, не пришел ли конец его дружбе с Хисом. В последний раз, когда Траут зашел в сапожную мастерскую поговорить с Дэрлингом о том о сем, лилипут вдруг заорал на него.

Вот что он крикнул с типичным кокнейским акцентом:

— Отцепитесь вы от меня к чертовой матери!

Как-то раз губернатор штата Нью-Йорк Нельсон Рокфеллер пожал Трауту руку в бакалейной лавке в Когоузе. Траут понятия не имел, кто это такой. А ведь его, автора научно-фантастических романов, должна была глубоко потрясти встреча с таким человеком. Рокфеллер был не просто губернатор. По своеобразным законам этой части планеты Рокфеллер был вправе владеть громадными пространствами земной поверхности, равно как и нефтью, и другими полезными ископаемыми, находящимися под его землей. Он владел и распоряжался значительно большей частью планеты, чем многие нации. И это был его удел с самой колыбели. Он так и родился владельцем этих несусветных богатств.

— Как дела, приятель? — спросил губернатор Рокфеллер.

— Да все по-старому, — сказал Килгор Траут.

Сначала водитель пытался навязать Трауту полную и интересную жизнь в обществе, а теперь — опять-таки для собственного удовольствия — сделал вид, что Траут просит и умоляет его рассказать, какая личная жизнь у водителя трансконтинентального транспорта, хотя Траут, конечно, ни о чем таком и не собирался просить и умолять.

— Хотите знать, как у нас, шоферов, клеится это дело? — сказал водитель. — Небось думаете, что шоферня гуляет напропалую, без передышки баб лапает по всей Америке?

Траут только пожал плечами.

Шофер разобиделся на Траута и стал упрекать его за такое постыдное невежество.

— Вот что я скажу вам, Килгор, — он запнулся. — Вас ведь так звать?

— Да, — сказал Траут. Он-то уже сто раз успел позабыть имя шофера. Каждый раз, как он отводил глаза, он забывал не только его имя, но и его физиономию.

— Тысяча чертей, Килгор, — сказал водитель, — к примеру, скажем, моя колымага поломается в Когоузе и придется застрять там на пару дней, пока ее починят, вы что, думаете, успею я закадрить бабенку за это время — всем чужой, да еще в таком виде?

— Зависит от вашей настойчивости, — сказал Траут.

Водитель вздохнул.

— Эх, ядрена мать, — сказал он, и ему стало ужасно себя жаль, — может, оттого и вся моя жизнь так повернулась — настойчивости не хватало.

Они стали рассуждать про то, что алюминиевая обшивка — это способ придавать старым домам совершенно новый вид. Издали эта обшивка, которая вообще не нуждается в окраске, выглядит точь-в-точь как дерево, окрашенное свежей краской.

Водителю хотелось обсудить еще и «Перма-стоун» — другую конкурирующую новинку. Этот способ заключался в покрытии стен цветным цементом, так что издали они выглядели совсем как настоящие каменные стенки.

— Раз уж вы занимаетесь алюминиевыми ставнями, надо бы вам и алюминиевой обшивкой заняться, — сказал водитель Трауту. По всей стране эти два занятия были тесно связаны.

— Моя компания продает алюминиевую обшивку, — сказал Траут, — я много раз ее видел. Но установкой никогда не занимался.

Водитель всерьез подумывал, не приобрести ли алюминиевую облицовку для своего домика в Литтл-Роке, и он заклинал Траута, чтобы тот ответил ему чистую правду на его вопросы:

— Вы много видели и слышали, так скажите, те люди, которые купили алюминиевую обшивку, — довольны они, по-вашему, или нет?

— У нас, в Когоузе, — отвечал Траут, — это, пожалуй, единственные настоящие счастливцы, которых мне приходилось видеть.

— Понимаю, понимаю, — сказал шофер. — Я как-то видел одно семейство — стояли в полном сборе возле своего домика. Они прямо глазам не верили, какой у них стал славный домик после облицовки. Boт вам еще один вопрос, и можете мне ответить честно, как на духу, потому что нам с вами никаких дел вместе не делать; скажите, Килгор, долго ли владельцы будут радоваться на эту обшивку?

— Лет пятнадцать, — сказал Траут. — Наши продавцы уверяют, что потом можно все сделать заново на те деньги, что вы сэкономите на краске и отоплении.

— «Перма-стоун» на вид посолидней, да и выдерживает, наверно, подольше, — сказал водитель. — Однако она и стоит подороже.

— За что платишь, то и получаешь, — сказал Килгор Траут.

Водитель рассказал Трауту про газовую колонку для ванны, которую он купил тридцать лет назад, и за все это время не знал с ней никаких забот.

— Вот чертовщина! — сказал Килгор Траут.

Траут спросил водителя про его грузовик, и шофер сказал, что это самый громадный грузовик в мире. Он стоит без прицепа двадцать восемь тысяч долларов. На нем установлен дизельный двигатель Камминса мощностью в триста двадцать четыре лошадиных силы, с турбоустановкой, так что он дает хорошую тягу на большом подъеме. У него гидравлическое рулевое управление, пневматические тормоза, трансмиссия на тринадцать скоростей, и он принадлежит зятю водителя.

Зять водителя, по его словам, был президентом компании по перевозкам «Пирамида», и у него таких грузовиков было двадцать восемь штук.

— А почему он назвал свою компанию «Пирамида»? — спросил Траут. — Дело ведь в том, что из этой машины можно выжимать до ста миль в час, если понадобится. Это мощная, скоростная, полезная вещь, без украшательства. Она современна, как космический корабль. В жизни не видал ничего менее похожего на пирамиду.

Пирамидами назывались такие громадные каменные гробницы, которые строили египтяне много тысяч лет назад. В наше время пирамид в Египте уже не строили. Пирамиды выглядели вот так, и туристы со всего света съезжались, чтобы на них поглазеть:

— Ну почему какому-то из владельцев самых скоростных грузовиков пришло в голову назвать свою компанию и свои машины в честь сооружений, которые ни на сантиметр не передвинулись с самого рождества Христова?

Шофер ответил без промедления. Голос у него был недовольный: должно быть, вопрос Траута показался ему глупым.

— Видно, понравилось, как оно звучит, — сказал он. — А вам не нравится, что ли?

Траут кивнул, чтобы не портить отношений.

— Нет, отчего же, — сказал он. — Звучит очень славно.

Траут откинулся на спинку сиденья и стал обдумывать этот разговор. Он придумал сюжет, который так и не использовал до самой глубокой старости. Это была история планеты, где язык все время преобразовывался в чистую музыку, потому что жившие там существа обожали звуки. Слова превращались в музыкальные аккорды. Фразы превращались в мелодии. Для передачи информации они совершенно не годились, потому что уже никто не знал, да и знать не хотел, что слова означают.

Поэтому правительство и торговые организации планеты были вынуждены, для поддержания своей деятельности, без конца изобретать новые, все более уродливые слова и словосочетания, чтобы их было никак невозможно превратить в музыку.

— Вы женаты, Килгор? — спросил водитель.

— Был. Три раза, — сказал Килгор. Он сказал чистую правду. Мало того: все его жены были исключительно терпеливыми, любящими и красивыми. И все они преждевременно увяли из-за его пессимизма.

— Дети есть?

— Сын, — сказал Траут. Где-то в прошлом, среди всех жен и потерянных при пересылке фантастических романов, заплутался его сын, которого звали Лео. — Теперь он уже взрослый, — сказал Траут.

Лео навсегда распрощался с домом в возрасте четырнадцати лет. Он наврал про свой возраст, и его взяли в морскую пехоту. Он прислал отцу записочку из военных лагерей. Там было написано вот что: «Жаль мне тебя. Заполз в собственный зад и там задохся».

Больше никакие вести о сыне ни прямо, ни косвенно не доходили до Траута, пока к нему не пришли два агента Федерального бюро расследований. Они сказали, что Лео дезертировал из своего подразделения во Вьетнаме. Он стал изменником. Он перешел на сторону Вьет-Конга.

Вот как ФБР оценивало на данный момент положение Лео на планете.

— Ваш сын здорово влип, — сказали они.

Глава тринадцатая

Когда Двейн Гувер увидел своего главного агента, Гарри Лесабра, в травянисто-зеленом трико, увидел юбочку из травы и все прочее, он глазам своим не поверил. Поэтому он заставил себя ничего не видеть. Он прошел прямо в свой кабинет, который тоже был забит ананасами и укулеле.

Франсина Пефко, его секретарша, выглядела как обычно, только на шее у нее висела гирлянда цветов и один цветок был заткнут за ухо. Она улыбалась. Она была вдова военнослужащего, губы у нее были мягкие, как диванные подушки, а волосы — ярко-рыжие. Она была без ума от Двейна. И от Гавайской недели она тоже была без ума.

— Алоа, — сказала она.

А Гарри Лесабр был совершенно уничтожен Двейном.

Когда Гарри в таком нелепом виде предстал перед Двейном, каждая молекула в его теле ждала, что будет. Каждая молекула на секунду перестала действовать, отключилась от соседних молекул. Каждая молекула ждала решения — быть или не быть той ее галактике, которая называлась Гарри Лесабр.

Когда Двейн прошел мимо Гарри, словно тот был невидимкой, Гарри решил, что он выдал себя с головой и его теперь выгонят, как отвратительного извращенца.

Гарри закрыл глаза. Он больше никогда не хотел их открывать. Его сердце послало его молекулам такое сообщение:

«По всем нам понятным причинам данная галактика распускается!»

Двейн и не подозревал об этом. Он наклонился к столу Франсины Пефко. Он чуть не сказал ей, как сильно он болен. Он ее предостерег:

— Сегодня тяжелый день, неважно почему. Так что никаких там розыгрышей, никаких сюрпризов. Пусть все будет как можно проще. И чтоб ни одного посетителя со странностями сюда не допускать. И к телефону не звать.

Франсина сказала Двейну, что близнецы уже ждут его в кабинете. — Кажется, что-то неладное творится с пещерой, — сказала она. Двейн был благодарен за столь простое и недвусмысленное сообщение. Близнецы были его младшие сводные братья — Лайл и Кайл Гуверы. Пещера называлась Пещерой святого чуда и была приманкой для туристов. Находилась она немного южнее Шепердстауна. Двейн владел этой пещерой на паях с Лайлом и Кайлом. Она была единственным источником дохода для Лайла и Кайла, занимавших одинаковые желтенькие домики по обе стороны палатки с сувенирами у входа в пещеру.

По всему штату к деревьям и придорожным столбам были прибиты указатели в виде стрелок, направленных в сторону пещеры. На них было обозначено расстояние до нее — например, вот так:

Задержавшись перед входом в свой кабинет, Двейн прочел один из смешных лозунгов, которые Франсина во множестве развесила по стенкам, чтобы позабавить сослуживцев и напомнить людям о том, что они так легко забывают: никто не обязан быть серьезным двадцать четыре часа в сутки.

Вот текст лозунга, который прочел Двейн:

Не надо быть идиотом,
Чтобы к нам поступить на работу.
Но неплохо при этом
Быть немного с приветом!

Рядом с текстом находилось изображение идиота. Вот какое оно было:

На груди Франсины был приколот значок, изображавший рожицу существа, находящегося в гораздо более здравом и завидном расположении духа. Вот какой был значок:

Лайл и Кайл сидели рядышком на черном кожаном диване в кабинете Двейна Гувера. Они были так похожи, что Двейн не мог их различить до 1954 года, когда Лайл ввязался в драку из-за женщины на катке, где разыгрывалось первенство по роликам. С тех пор Лайл был тот, у кого переломлен нос. Двейн помнил, что когда они были младенцами, в колыбели они сосали большие пальцы друг друга.

Вот как получилось, что у Двейна оказались сводные братья, хотя усыновили его люди, которые не могли иметь собственных детей. Это усыновление словно пустило в ход некий процесс в их организмах, и дети у них, в конце концов, родились. Это явление было довольно распространенным. По-видимому, многие супружеские пары были запрограммированы именно таким образом.

Двейн ужасно был рад их видеть — двух этих маленьких человечков. Оба в комбинезонах и рабочей обуви. На обоих — шляпы пирожком. Они были знакомые, они были настоящие. Двейн закрыл дверь, отгораживаясь от хаоса внешнего мира.

— Ну, рассказывайте, — сказал он. — Что там стряслось с пещерой?

С тех пор как Лайлу сломали нос, близнецы постановили, что отныне он будет говорить за двоих. Кайл с пятьдесят четвертого года не произнес и тысячи слов.

— Эти пузыри уже дошли до середины Собора, — сказал Лайл. — Если они будут еще прибывать, то за неделю-другую доберутся до Моби Дика.

Двейн все отлично понял. Подземный ручей, пробиравшийся в лабиринте Пещеры святого чуда, был загрязнен какими-то промышленными отходами, которые пускали пузыри, крепкие, как шарики для пинг-понга. Эти пузыри выталкивали друг друга вверх по переходу, который вел к огромному валуну, выкрашенному белой краской. Он должен был походить на Моби Дика, Громадного Белого Кашалота. В скором времени пузыри поглотят Моби Дика и проникнут в Храм шорохов — а это было самое интересное и заманчивое место во всей пещере. Тысячи пар устраивали свадьбы в Храме шорохов — в том числе и Двейн, и Лайл, и Кайл. И Гарри Лесабр тоже.

Лайл рассказал Двейну про эксперимент, который они с Кайлом провели прошлой ночью. Они вошли в пещеру со своими одинаковыми автоматическими пистолетами «браунинг» и открыли огонь по надвигавшейся лавине пузырей.

— Ну и вонь они распустили, просто невообразимую, — сказал Лайл. Он сказал, что от них разило, как от ног, пораженных грибком. — Мы с Кайлом вылетели оттуда, точно пробки. Включили на час вентиляцию, потом снова пошли. Вся краска с Моби Дика облупилась. Даже глаз не стало.

На Моби Дике раньше были нарисованы синие глаза с длинными ресницами, каждый величиной с тарелку.

— Орган весь почернел, а потолок стал какой-то грязно-желтый, — сказал Лайл. — Теперь уж и Святое чудо почти что совсем не видно.

Органом, вернее «Органом богов», назывались густо наросшие сталактиты и сталагмиты в одном из углов Собора. Позади был спрятан динамик, через который проигрывали музыку для свадебных и похоронных церемоний. Орган подсвечивался прожекторами, непрестанно менявшими цвет.

«Святым чудом» назывался крест на потолке Собора. Он образовался от пересечения двух трещин.

— Его и раньше-то было непросто разглядеть, — сказал Лайл про крест, — А теперь я и сам сомневаюсь, там он или нет.

Он просил у Двейна разрешения заказать грузовик цемента. Он решил зацементировать проход между ручьем и Собором.

— Плевать на Моби Дика, и Джесса Джеймса, и на рабов, и прочее, — сказал Лайл. — Надо спасать Собор.

Джесс Джеймс был скелет, приобретенный приемным отцом Двейна на распродаже имущества одного врача, еще во время Великой депрессии. Кости правой руки скелета были переплетены с заржавленным револьвером 45-го калибра. Туристам рассказывали, что его прямо так и нашли и что это, видимо, скелет какого-то грабителя поездов, которого в пещере застиг обвал.

Что касается рабов, то это были гипсовые скульптуры чернокожих в пещере футов на пятнадцать дальше Джесса Джеймса по проходу. Скульптуры освобождали друг друга от цепей при помощи молотков и напильников. Туристам рассказывали, что некогда настоящие рабы скрывались в пещере после бегства на свободу через реку Огайо.

Россказни про рабов были таким же враньем, как история Джесса Джеймса. Пещеру открыли только в 1937 году, когда земля расселась от небольшого землетрясения. Двейн Гувер нашел трещину самолично и потом вместе со своим приемным отцом расширил ее с помощью ломов и динамита. До них там даже крыс не было.

Единственной связью между пещерой и беглыми рабами было вот что: участок, на котором пещера была обнаружена, когда-то принадлежал бывшему рабу, Джозефусу Гублеру. Когда хозяин его освободил, он двинулся на север и построил там ферму. Потом он вернулся и выкупил свою мать и женщину, ставшую его женой.

Его потомки владели фермой до самой Великой депрессии, когда Мидлэндский окружной коммерческий банк опротестовал закладные. Потом приемного папашу Двейна сшибло машиной, которую вел белый человек, купивший ферму. В возмещение пострадавший получил по личной договоренности то, что он презрительно окрестил «богом проклятой фермой черномазых».

Двейн помнил первое путешествие, которое было предпринято семейством для осмотра фермы. Его отец содрал дощечку черномазых с почтового ящика черномазых и забросил ее в канаву.

Вот что было на ней написано:

Глава четырнадцатая

Грузовик с Килгором Траутом находился уже в Западной Виргинии. Вся поверхность штата была исковеркана техникой и взрывами: люди выковыривали из-под нее каменный уголь. Угля теперь почти не осталось. Он весь превратился в тепловую энергию.

То, что осталось от поверхности Западной Виргинии, лишенной своего угля, деревьев и плодородной почвы, постепенно перестраивалось в соответствии с законами тяготения. Земля проваливалась во все дыры, которые в ней прорыли. Горы Виргинии, некогда без всякого усилия стоявшие на собственном основании, начали съезжать в долины.

Западная Виргиния была изуродована с ведома и одобрения исполнительных, законодательных и судебных органов правительства штата, облеченного властью, данной ему народом.

Кое-где еще попадались обитаемые жилища.

Впереди Траут увидел сломанный барьер. Он заглянул в овраг за барьером и увидел, что в ручейке валяется перевернутый «кадиллак», модель «Эльдорадо» 1968 года. Судя по номеру, он был из Алабамы. В ручейке были еще какие-то старые предметы обихода — газовые плиты, стиральная машина, два холодильника.

Белая девочка с ангельским личиком и льняными волосами стояла возле ручейка. Она помахала Трауту. Она прижимала к груди бутылочку пепси-колы емкостью в восемнадцать унций.

Траут спросил сам себя вслух, как же люди развлекаются, и водитель рассказал ему странную историю: как он ночевал в Западной Виргинии, в прицепе своего грузовика, рядом с домом без окон, который все время жужжал на одной ноте.

— Мне было видно, что народ туда заходит, и видно, как народ выходит оттуда, — сказал он, — но я никак не мог сообразить, что за машина там жужжит. Дом был слеплен наспех, по дешевке, стоял он на бетонных блоках и прямо в чистом поле. Машины подъезжали и уезжали, и похоже было, что людям эта жужжащая штука очень даже нравится, — сказал он.

Так что он не вытерпел и заглянул внутрь.

— Там кишмя кишели люди, и все — на роликах, — сказал он. — Они катались все время в одну сторону, по кругу. Никто не улыбался. Все просто катались да катались по кругу.

Он рассказал Трауту, что он слыхал, будто местные жители хватают голыми руками живых гадюк и гремучих змей во время службы в церкви — хотят показать, как они глубоко верят, что Иисус их защитит.

— Разные люди живут на белом свете, — сказал Траут.

Траут поражался, как недавно белые люди появились в Западной Виргинии и как быстро они ее стерли в порошок, добывая уголь для тепла.

«Теперь уже и тепла не осталось — оно рассеялось в пространстве», — подумал Траут. Оно доводило воду до кипения, пар вертел ветряные мельницы из стали. А эти мельницы заставляли вращаться роторы в генераторах. Какое-то время Америка купалсь в электроэнергии, была залита электричеством. На угле работали также старинные пароходы и паровозы.

В те времена, когда Двейн Гувер, и Килгор Траут, и я были мальчишками, когда наши отцы были мальчишками, когда наши деды были мальчишками, на паровозах, пароходах и фабриках были свистки, которые свистели от пара. Свистки выглядели так:

Пар от воды, доведенной до кипения жаром пылающего угля, со страшной силой вырывался через свисток, и свисток испускал резкий красивый вопль — этот звук как будто вылетал из глотки подыхающего динозавра, звук был примерно такой: У-ууууууууууу-ух, у-ууууууух или трынннннннннннннннннннньэ и так далее.

Динозавром называется такое пресмыкающееся, ростом с паровоз. Оно выглядело так:

У него было два мозга: один — для передней половины, другой — для задней. Это животное вымерло. Оба мозга вместе были меньше горошины. Горошина была плодом бобового растения и выглядела так:

Уголь был сильно спрессованной смесью мертвых деревьев, и цветов, и кустиков, и травки, и прочего, с примесью навоза динозавров.

Килгор Траут размышлял о воплях паровых свистков и разрушении Западной Виргинии, из-за чего свистки и смогли распевать во все горло. Он думал, что эти душераздирающие вопли унеслись в межзвездное пространство вместе с теплом. Но он ошибался.

Как и у большинства писателей, занимающихся научной фантастикой, у Траута было весьма слабое представление о науке, а технические подробности нагоняли на него сон. Ни один вопль свистка не мог унестись особенно далеко от земли вот по какой причине: звук может распространяться только в атмосфере, а земная атмосфера по отношению к Земле — тоньше яблочной кожуры. Дальше идет почти полный вакуум. Яблоком назывался всеми любимый фрукт, который выглядел так:

Водитель любил покушать. Он заехал в закусочную Макдональда. Тогда было много разных заведений, торговавших рублеными бифштексами. Одна компания была «Макдональд». Другая — «Бургер-Шеф». Двейн Гувер, как уже говорилось, владел лицензиями на несколько «Бургер-Шефов».

Рубленые бифштексы приготовлялись из животного, которое выглядело так:

Животное убивали и перемалывали в фарш, потом делали из него котлетки, поджаривали их и закладывали между двумя кусками булки. Конечный продукт выглядел так:

А Траут, у которого денег почти не осталось, заказал чашку кофе. Он спросил старого-престарого деда, который сидел рядом с ним за столом, работал ли он в шахтах. Старик сказал так:

— С десяти и до шестидесяти двух.

— Рады, что избавились? — сказал Траут,

— Господи, — сказал старик, — да разве ж от них избавишься — даже во сне покоя нет. Я и во сне уголь рубаю.

Траут спросил его, как он смотрит на то, что работал в промышленности, которая ведет к полному уничтожению окружающей местности, и старик сказал, что всю жизнь так изматывался, что ни о чем таком и не думал.

— Да ведь все одно, задумываться или не задумываться, — сказал старый шахтер, — если то, о чем думаешь, не твое.

Он напомнил, что все права на полезные ископаемые во всей округе принадлежали железорудной и каменноугольной компании Розуотера, которая приобрела эти права вскоре после Гражданской войны.

— По закону получается, — продолжал он, — что если человек имеет собственность под землей и хочет до нее добраться, вы обязаны дать ему возможность снести к чертовой матери все, что находится между поверхностью и этой его собственностью.

Траут не увидел никакой связи между железорудной и каменноугольной компанией Розуотера и Элиотом Розуотером, своим единственным поклонником. Он по-прежнему думал, что Элиот Розуотер — подросток.

А дело было в том, что предки Розуотера были одними из главных виновников уничтожения земли и людей в Западной Виргинии.

— И все же как-то несправедливо получается, — сказал старый шахтер Трауту, — когда один человек имеет собственность под фермой, или рощицей, или под домом другого человека. И каждый раз, когда ему нужно достать из-под всего этого свою собственность, он в полном праве снести все, что стоит наверху, лишь бы до своего добраться. Живут люди на поверхности, а их права гроша ломаного не стоят по сравнению с правами хозяина того, что под ними лежит.

Он стал припоминать вслух, как он вместе с другими шахтерами пытался заставить железорудную и каменноугольную компанию Розуотера обращаться с ними по-человечески. Они устраивали маленькие войны с частной полицией компании, с полицией штата, с Национальной гвардией.

— Я никогда в глаза не видал ни одного Розуотера, — сказал он. — Но Розуотер всегда брал верх. Я ходил по Розуотеру. Я копал норы в Розуотере для Розуотера. Я жил в домах Розуотера. Я ел харчи Розуотера. Я выходил на борьбу с Розуотером, кто бы он там ни был, и Розуотер всегда меня разбивал в пух и прах, живого места не оставлял. Спросите здесь любого, и он вам скажет: для них весь мир — это Розуотер.

Водитель грузовика знал, что Траут едет а Мидлэнд-Сити. Он не знал, что Траут — писатель и едет на фестиваль искусств. Траут считал, что честному рабочему человеку нет дела до искусств.

— С чего бы это человеку в здравом уме и твердой памяти ехать в Мидлэнд-Сити? — поинтересовался водитель грузовика. Они уже ехали дальше.

— У меня сестра заболела, — сказал Траут.

— Мидлэнд-Сити — самая вонючая дыра на свете!

— Мне всегда хотелось узнать, где именно эта дыра.

— Если она не в Мидлэнд-Сити. то уж наверняка в Либертивилле, штат Джорджия, — сказал шофер. — Бывали в Либертивилле?

— Нет, — сказал Траут.

— Меня там арестовали за превышение скорости. У них там была устроена ловушка, где вдруг ни с того ни с сего надо было сбросить скорость с пятидесяти до пятнадцати миль в час. Я прямо взбесился. Перекинулся парой теплых слов с полисменом, вот они меня и упекли в кутузку. Там у них главная промышленность — превращать старые газеты, журналы и книжки в кашу и делать из этой каши новую бумагу, — сказал шофер. — Поездами и самосвалами туда целый день подвозили сотни тонн разной макулатуры.

— Угу, — сказал Траут,

— А при разгрузке халтурили, так что куски книг и журналов и все такое носилось по всему городу. Если вам вдруг захотелось бы собрать библиотеку, вы могли пойти на товарную станцию и унести оттуда сколько угодно книжек.

— Угу, — сказал Траут. Впереди показался белый мужчина с поднятой рукой, рядом с ним стояла беременная жена и девять ребятишек.

— Вылитый Гари Купер, а? — сказал шофер про «голосующего» мужчину.

— Да, похож, похож, — сказал Траут. Гари Купер был кинозвездой первой величины.

— В общем, у них, в Либертивилле, была такая пропасть книг, что они давали в тюремные камеры книги вместо туалетной бумаги. Они меня замели в пятницу под вечер, так что суд мог состояться не раньше понедельника. Так и пришлось мне сидеть в тюряге двое суток, а заняться было нечем — разве что читать свою бумагу для подтирки. До сих пор помню одну книжонку, которую я там читал.

— Угу, — сказал Траут.

— Это последняя книжка, которую я читал, — сказал шофер. — Батюшки, а ведь с тех пор прошло не меньше пятнадцати лет! Это был рассказ про другую планету. Дурацкая история. У них там было полно музеев, набитых картинами, а правительство пользовалось чем-то вроде рулеточного колеса, чтобы решать, что принимать в музей, а что выбрасывать.

На Килгора Траута внезапно накалило, как тошнота, ощущение, которое называется deja vu — «я это уже видел». Шофер напомнил ему о книге, которую он сам не вспоминал годами. На туалетной бумаге в тюрьме Либертивилля, штат Джорджия, был напечатан рассказ «Стоп-Крутила из Баньяльто, или Шедевр этого года». Автор — Килгор Траут.

Планета, на которой происходили описанные в книге события, называлась Баньяльто, а Стоп-Крутилой называлось официальное лицо, которое один раз в году раскручивало «колесо удачи». Граждане сдавали правительству произведения искусства, и каждому произведению присваивался порядковый номер, а затем Стоп-Крутила крутил колесо — и оно выбрасывало номер и цену данного произведения искусства.

Но главным персонажем книги был не Стоп-Крутила, а скромный сапожник по имени Гуз. Гуз жил в одиночестве, и он нарисовал свою кошку. Это была единственная картина, которую он нарисовал. Он отнес ее Стоп-Крутиле, а тот повесил на нее номерок и сдал на склад, забитый произведениями искусства.

Картине Гуза в лотерее сказочно повезло: ее оценили в восемнадцать тысяч ламбо, примерно миллиард долларов на наши деньги, правда, львиную долю этой суммы тут же забрал налоговый инспектор. Рисунок был вывешен на самом почетном месте в Национальной галерее, и люди становились в многомильные хвосты, чтобы взглянуть на рисунок ценой в миллиард долларов.

Был также устроен огромный костер из тех произведений искусства, которые, по мнению рулетки, ничего не стоили. А потом обнаружили, что рулетку кто-то нарочно испортил, так что она сдала, и тогда Стоп-Крутила покончил с собой.

Поразительное это было совпадение — водитель грузовика, оказывается, читал книгу Килгора Траута. Траут никогда в жизни не встречал ни одного своего читателя и теперь отреагировал на это очень занятным образом: он не признался, что книга — его детище.

Водитель обратил внимание Траута на то, что на всех почтовых ящиках по дороге — одна и та же фамилия.

— Вот еще один, — сказал он, указывая на почтовый ящик, который выглядел так:

Грузовик проезжал по тем местам, откуда были родом приемные родители Двейна Гувера. Они добрели до Западной Виргинии, до Мидлэнд-Сити времен первой мировой войны в надежде нажить состояние на Автомобильной компании Кицлера, которая выпускала самолеты и грузовики. Попав в Мидлэнд-Сити, они официально переменили фамилию Гублер на Гувер, потому что в Мидлэнд-Сити было полно чернокожих, которых звали Гублерами.

Однажды приемный отец Двейна Гувера дал ему такое объяснение:

— Просто податься было некуда. Здесь все давно привыкли, что Гублер — фамилия черномазых.

Глава пятнадцатая

В этот день Двейн Гувер хорошо позавтракал. Теперь он вспомнил про «Гавайскую неделю». И укулеле, и все декорации уже не казались ему чем-то непонятным. Тротуар между его конторой по продаже автомобилей и новой гостиницей «Отдых туриста» больше не был трамплином.

Он поехал завтракать один, в синем с кремовой обивкой «понтиаке» модели «Леманс» — образцовой машине с кондиционированной установкой. Радио было включено. Он несколько раз прослушал свою собственную рекламу по радио где внушалась одна и та же мысль: «Спроси любого — Двейну можно верить!»

Хотя его умственное состояние заметно улучшилось после завтрака, все же появились новые симптомы психического заболевания. У него начиналась эхолалия. Двейн заметил, что ему хочется повторять вслух то, что он только что услыхал. И когда радио сказало «Спроси любого — Двейну можно верить», он, как эхо, повторил последнее слово. «Верить» — сказал он.

Когда по радио сообщили, что прошел ураган в Техасе, Двейн вслух сказал: «В Техасе».

Потом он услышал, что мужья тех женщин, которые подверглись насилию во время войны Индии с Пакистаном, не желали больше иметь дело со своими женами. Эти женщины в глазах своих мужей стали нечистыми, сообщило радио.

— …Нечистыми, — сказал Двейн.

Что же касается Вейна Гублера, негра, бывшего арестанта, чьей единственной мечтой было — работать на Двейна Гувера, то он научился играть в прятки со служащими Двейна. Он не хотел, чтобы его прогнали с участка, где стояли подержанные машины, и стоило кому-нибудь из служащих пройти поблизости, Вейн сразу отходил к помойке за гостиницей «Отдых туриста» и с серьезным видом, словно санитарный инспектор, осматривал остатки сандвичей, пустые пачки из-под сигарет «Салем» и тому подобное в контейнерах для мусора.

Как только служащий уходил, Вейн снова шел к подержанным машинам и, выкатив глаза, похожие на облупленные вареные яйца, ждал появления настоящего Двейна Гувера.

Конечно, именно настоящий Двейн Гувер и сказал ему, что он не Двейн Гувер. Поэтому, когда этот настоящий Двейн вышел из гостиницы в обеденное время, Вейн, которому не с кем было разговаривать, сказал сам себе: «Значит, это не мистер Гувер. А похож-то как на мистера Гувера. Может, сам мистер Гувер захворал, что ли». И так далее.

Двейн съел бифштекс с жареной картошкой и выпил кока-колы в новой своей закусочной на Крествью-авеню, где через дорогу строили новую школу имени Джона Ф. Кеннеди. Джон Ф Кеннеди никогда не бывал в Мидлэнд-Сити, но он был президентом США, которого застрелили. Президентов этой страны часто убивали. Скверные вещества, вроде тех, которые затемняли сознание Двейна, сбивали с толку и этих убийц.

Да и вообще не один Двейн страдал от того, что в нем образовались вредные вещества. В историческом прошлом у него было сколько угодно товарищей по несчастью. Например, в те времена, когда он жил, жители целой страны под названием Германия некоторое время были настолько отравлены вредными веществами, что понастроили фабрики, служившие единственной цели — убивать миллионы людей. Подвозили этих людей железнодорожные составы.

Пока немцев отравляли дурные вещества, флаг у них был такой:

А когда они выздоровели, флаг у них стал такой:

После того как они выздоровели, они стали выпускать дешевые и прочные автомобили, которые пользовались большим успехом, особенно среди молодежи. Выглядели эти машины так:

Машинам дали прозвище «жуки». Настоящий жук выглядел так:

Механического жука — автомобиль — создали немцы. Настоящего жука сотворил Создатель вселенной.

Официантку, подававшую Двейну завтрак в закусочной «Бургер-Шеф», семнадцатилетнюю белую девушку, звали Патти Кин. Волосы у нее были соломенного цвета. Глаза голубые. В семнадцать лет другие млекопитающие уже считались очень старыми. По большей части, млекопитающие к этому возрасту становились дряхлыми или умирали. Но Патти принадлежала к тем млекопитающим, которые развивались очень медленно, так что тело, в котором она находилась, только к этому возрасту вполне созрело.

Она была новехонькой взрослой особью, и работала она, чтобы оплачивать огромные счета докторов и больниц, которые накопились, пока ее отец медленно умирал от рака прямой кишки, а потом и от рака во всем теле.

Все это происходило в стране, где каждый должен был сам оплачивать свои счета и где чуть ли не самым разорительным для человека оказывались его болезни. Болезнь отца стоила Патти Кин в десять раз дороже, чем путешествие на Гавайские острова, которое Двейн собирался кому-то подарить в конце «Гавайской недели».

Двейн оценил новехонькую Патти Кин, хотя его и не привлекали такие молодые женщины. Она была похожа на новый автомобиль, в котором даже не успели установить радиоприемник, и Двейн вспомнил песенку, которую любил спьяну напевать его приемный отец:

Розы расцветают,
Скоро их сорвут.
Тебе уже шестнадцать,
Скоро тебя… отдадут в колледж.

Патти Кин нарочно вела себя как дурочка, подобно многим другим женщинам в Мидлэнд-Сити. У всех женщин был большой мозг, потому что они были крупными животными, но они не пользовались этим мозгом в полном объеме вот по какой причине: всякие необычные мысли могли встретить враждебное отношение, а женщинам, для того чтобы создать себе хорошую, спокойную жизнь, нужно было иметь много-много друзей.

И вот для того, чтобы выжить, женщины так натренировались, что превратились в согласные машины вместо машин думающих. Их мозгам надо было только разгадать, что думают другие люди, и начать думать то же самое.

Патти знала, кто такой Двейн. Двейн не знал, кто такая Патти. У Патти колотилось сердце, когда она обслуживала Двейна, потому что он, такой богатый и могущественный, мог разрешить почти все трудности в ее жизни. Он мог дать ей прекрасный дом, и новую машину, и красивые платья, и беззаботную жизнь, он мог оплатить все счета врачей, и ему было так же легко все это сделать, как ей — подать ему бифштекс с жареным картофелем и стакан кока-колы.

Если бы Двейн захотел, он мог бы сделать для Патти то, что фея-крестная сделала для Золушки, и никогда еще Патти не была ближе к такому волшебнику. Перед ней было нечто сверхъестественное. И она настолько хорошо знала Мидлэнд-Сити и свою жизнь, что сразу поняла: вряд ли она еще когда-либо соприкоснется так близко с этим сверхъестественным явлением.

Патти Кин отчетливо представила себе, как Двейн вдруг взмахнет волшебной палочкой и все ее беды рассеются, а мечты исполнятся. Вот какой ей представлялась волшебная палочка:

И тут Патти расхрабрилась и заговорила с Двейном: а вдруг ей придет на помощь какое-то сверхъестественное чудо? Правда, она была готова обойтись и без чуда: ведь она сознавала, что чуду не бывать, что ей придется всю жизнь много работать и мало зарабатывать и жить она будет вечно в долгах, среди таких же бедных и беспомощных людей. Но Двейну она сказала так:

— Простите, мистер Гувер, что я называю вас по имени, но я невольно узнала, кто вы такой: ведь ваши портреты везде — в газетах, в рекламах. А потом все, кто тут работает, сразу сказали мне, кто вы такой. Только вы вошли, они все зашушукались.

— Зашушукались, — повторил Двейн. Опять на него напала эхолалия.

— Наверно, это не то слово, — сказала Патти. Она привыкла извиняться за неверное употребление слов. Ее к этому приучили в школе. Многие белые люди в Мидлэнд-Сити говорили очень неуверенно и потому старались ограничиваться короткими фразами и простыми словами, чтобы поменьше попадать впросак. Двейн, конечно, тоже говорил так. И Патти, конечно, тоже так говорила.

А выходило это потому, что их учительницы английского языка морщились, затыкали уши и ставили им плохие отметки, когда они не умели разговаривать как английские аристократы перед первой мировой войной. Кроме того, эти учительницы внушали им, что они недостойны писать или разговаривать на своем родном языке, если они не любят и не понимают замысловатые романы, и стихи, и пьесы про давнишних людей из дальних стран вроде Айвенго.

Чернокожие однако, никак не желали с этим мириться. Они говорили по-английски, как бог на душу положит. Они отказывались читать непонятные книжки, потому что они их не понимали. И вопросы они задавали дерзкие: «С чего это я буду читать всякую такую „Повесть о двух городах“?[8] На фиг мне это надо?»

Патти Кин провалилась по английскому языку в тот семестр, когда ей было положено читать и ценить «Айвенго» — такой роман про людей в железных доспехах и про женщин, которых они любили. И ее перевели в дополнительную группу, где заставили читать «Добрую землю» Пэрл Бак[9] — книжку про китайцев.

В этом же семестре она потеряла невинность. Ее изнасиловал белый газовщик по имени Дон Бридлав на автомобильной стоянке возле клуба имени Бэннистера, около Ярмарочной площади, после баскетбольного матча между средними школами района. Патти не стала жаловаться полиции. Патти никому не пожаловалась, потому что в это время ее отец умирал от рака.

Неприятностей и так хватало.

Клуб имени Бэннистера был посвящен памяти Джорджа Хикмена Бэннистера — семнадцатилетнего мальчика, который был убит в 1924 году во время футбольного матча. На Голгофском кладбище Джорджу Хикмену Бэннистеру поставили самый большой памятник — обелиск в шестьдесят два фута вышиной с мраморным футбольным мячом на верхушке.

Мраморный мяч был такой:

Футболом называлась военизированная игра. Две команды в доспехах из кожи, пластика и материи дрались за мяч.

Джордж Хикмен Бэннистер был убит при попытке захватить мяч в День благодарения. Днем благодарения назывался такой праздник, когда вся страна должна была выражать благодарность Создателю вселенной — главным образом за пищу.

Памятник Джорджу Хикмену Бэннистеру был воздвигнут на средства, собранные по подписке, причем торговая палата к каждым двум долларам, полученным по подписке, прикладывала еще и свой доллар. В течение многих лет этот памятник был самым высоким сооружением в Мидлэнд-Сити. В городе было издано постановление, которое объявляло незаконной всякую постройку, превышающую высоту памятника. Постановление стало известно под названием «Закон Джорджа Хикмена Бэннистера».

Позже это постановление выкинули, так как надо было возводить радиобашни.

До того, как на Сахарной речке построили Центр искусств имени Милдред Бэрри, два самых больших памятника в Мидлэнд-Сити — клуб и обелиск — были возведены, как видно, для того, чтобы Джорджа Хикмена Бэннистера никогда не забывали. Но к тому времени, как Килгор Траут встретился с Двейном Гувером, никто о Джордже и не вспоминал. Да и вспоминать о нем было, в сущности, нечего, разве только, что он был такой молодой.

Никаких родственников у него в городе не осталось. В телефонной книжке не значился ни один Бэннистер, кроме кинотеатра «Бэннистер». А потом, в новой телефонной книжке, и кинотеатра не осталось. Помещение отдали под склад уцененной мебели.

Отец и мать Джорджа Хикмена Бэннистера и его сестра Люси уехали из города до того, как закончилась постройка памятника и клуба. И когда открывали памятник, их не могли найти и пригласить на церемонию.

Беспокойная это была страна. Люди вечно метались с места на место. Но частенько кто-нибудь задерживался и воздвигал памятник.

Памятники воздвигались по всей стране. Но было большой редкостью, чтобы в честь обыкновенного мальчика поставили не один, а целых два памятника, как это сделали в честь Джорджа Хикмена Бэннистера.

Однако, строго говоря, только памятник на кладбище был действительно поставлен для него. Клуб все равно был бы выстроен. На постройку клуба были выделены средства за два года до того, как Джордж Хикмен Бэннистер погиб во цвете лет. А чтобы наименовать клуб в его честь, никаких дополнительных сумм не потребовалось.

Голгофское кладбище, где упокоился Джордж Хикмен Бэннистер, было названо Голгофским в честь горы в Иерусалиме, в тысячах миль от Мидлэнд-Сити. Многие люди верили, что тысячу лет назад сын Создателя вселенной был убит на этой горе.

Двейн Гувер не знал, верить этому или же нет. Не знала этого и Патти Кин.

Впрочем, сейчас это их мало трогало. У них и других дел хватало. Двейн беспокоился, до каких же пор у него продлится приступ эхолалии, а Патти Кин пыталась определить, стоят ли чего-нибудь ее свежесть, и красота, и подкупающие манеры в глазах такого милого, даже чем-то привлекательного, немолодого, средних лет, владельца конторы по продаже «понтиаков», как Двейн.

— Во всяком случае, — сказала она, — это, конечно, большая честь, что вы посетили нас. Конечно, может, я не так сказала, но вы понимаете мои слова.

— Слова, — сказал Двейн.

— Бифштекс хороший? — спросила она.

— Хороший, — сказал Двейн.

— У нас всем так подают, — сказала она. — Мы ничего не готовили специально для вас.

— Вас, — сказал Двейн.

Впрочем, слова Двейна уже давным-давно никакого значения не имели. Да и вообще то, что говорила большая часть жителей Мидлэнд-Сити, никакого значения не имело, если только разговор не шел о вполне определенных вещах: о деньгах, постройках, путешествиях — словом, о вещах измеримых, конкретных. Каждый играл свою определенную, четко намеченную роль — черного человека, белой девицы, выгнанной из школы, торговца «понтиаками», гинеколога, газовщика. Если человек из-за возникновения в нем вредных веществ начинал жить не так, как ожидалось, окружающие тем не менее притворялись, что он остался таким же, каким его привыкли видеть.

Именно по этой причине жители Мидлэнд-Сити с таким запозданием обнаруживали, что кто-то из их сограждан стал ненормальным. Они неизменно продолжали воображать, что все люди какими были изо дня в день, такими и остались. Их воображение, словно маховое колесо, крутилось как попало на расшатанном механизме жестокой истины.

Когда Двейн ушел от Патти Кин из закусочной «Бургер-Шеф» и, сев в свою рекламную машину, уехал, Патти Кин уже была твердо уверена, что она могла бы осчастливить его, отдав ему свое юное тело, свою выдержку и жизнерадостность. Ей хотелось плакать оттого, что на его лицо легли морщины и жена у него отравилась порошком «Драно», а его пес должен был непрестанно ввязываться в драки, так как не мог вилять хвостом, да еще и сын у Двейна — гомосексуалист. Обо всем этом она отлично знала, как, впрочем, знали про Двейна и все другие.

Патти посмотрела на радиобашню, ВМСИ, которая тоже принадлежала Двейну Гуверу. Это была самая высокая постройка в Мидлэнд-Сити. Башня была в восемь раз выше памятника Джорджу Хикмену Бэннистеру. Наверху у нее горел красный свет — чтобы не натыкались самолеты.

И еще Патти думала обо всех новых и подержанных автомобилях, которые принадлежали Двейну Гуверу.

Кстати, земные ученые открыли потрясающую штуку про тот континент, на котором стояла Патти Кин. Оказывается, он опирался на глыбу толщиной в сорок миль, и эта глыба медленно плыла в расплавленном месиве. И у каждого континента была своя глыба. А когда одна глыба сталкивалась с другой, образовывались горные цепи.

Например, горы в Западной Виргинии образовались, когда большой обломок Африки ударился о Северную Америку. И уголь в этом штате образовался из деревьев, сгоревших при столкновении.

Это новое открытие еще не дошло до Патти Кин. И до Двейна Гувера тоже. Не дошло оно и до Килгора Траута. Я сам об этом узнал только позавчера. Я читал журнал и смотрел телевизор. По телевизору выступала группа ученых, рассказывавших, что теория плавающих, сталкивающихся и дробящих друг дружку глыб — не просто отвлеченная теория. Ученые могли привести доказательства, что это сущая правда и что, например, Япония и Сан-франциско находятся в чудовищной опасности, потому что в этих районах глыбы могут сильнее всего столкнуться и перемолоться.

Еще ученые говорили, что ледниковые периоды все время будут повторяться. Ледники в милю толщиной будут, выражаясь геологически, все время наползать и сползать, как шторы на окнах.

Кстати говоря, у Двейна Гувера были необычайные мужские достоинства, но он этого даже не замечал. Да и те немногие женщины, с которыми он имел дело, были недостаточно опытны, чтобы об этом судить.[10]

Двейн проехал от закусочной к строящейся новой школе. Он не торопился возвращаться к себе в контору, особенно оттого, что страдал эхолалией. Франсина прекрасно могла справиться и без указаний Двейна. Он отлично обучил ее.

Стоя над ямой, вырытой для погреба, Двейн столкнул туда комок земли. Потом сплюнул в яму. Потом попал ногой в грязь. Его правый башмак застрял в грязи. Он вытащил руками башмак и счистил с него грязь. Потом прислонился к старой яблоне, чтобы надеть башмак. Раньше, когда Двейн еще был маленьким, тут была ферма. На этом месте был фруктовый сад, росли яблони.

Двейн позабыл о Патти Кин, но она о нем не забывала. Вечером она наберется храбрости и позвонит ему по телефону. Но Двейн не ответит: его не будет дома. Он будет сидеть в обитой тюфяками палате в городской психбольнице.

А сейчас Двейн прошел дальше и залюбовался гигантским экскаватором, расчищавшим строительную площадку. Яму для погреба тоже выкопал экскаватор. Сейчас машина стояла без дела, вся облепленная глиной. Двейн спросил белого рабочего, сколько лошадиных сил в этой машине. Все рабочие на стройке были белые.

Рабочий сказал:

— Не знаю, сколько в ней лошадиных сил, знаю только, как мы ее прозвали.

— А как вы ее прозвали? — спросил Двейн и обрадовался, что у него прошла эхолалия.

— Мы ее зовем «Сто негритосов», — сказал рабочий. Это был намек на те времена, когда все тяжелые земляные работы в Мидлэнд-Сити делали негры.[11]

Часа в два дня Двейн поехал к себе в контору, стараясь ни с кем не встречаться: у него снова началась эхолалия. Он ушел в свой кабинет и стал искать в ящиках, чего бы ему почитать, над чем подумать. И он наткнулся на рекламную брошюру фирмы резиновых изделий, которую получил месяца два назад. Выкинуть ее он не успел.

В рекламной брошюре предлагались еще всякие кинофильмы, вроде тех, какие Килгор Траут видел в Нью-Йорке. В брошюре были кадры из этих фильмов, и от них пошло раздражение в мозг Двейна, а оттуда пошли импульсы в тот участок спинного мозга, откуда шло сексуальное возбуждение. Это возбуждение вызвало набухание кровеносных сосудов, и все органы Двейна отреагировали на этот импульс.

Поэтому Двейн и позвонил по телефону франсине Пефко, хотя она и находилась всего футах в двенадцати от него.

— Франсина? — сказал он.

— Да? — сказала она.

Двейн с трудом поборол свою эхолалию:

— У меня к тебе просьба, и я никогда еще с такой просьбой к тебе не обращался. Но обещай, что ты мне не откажешь.

— Обещаю, — сказала она.

— Я хочу, чтобы мы с тобой сию минуту ушли отсюда, — сказал он. — И поехали в Шепердстаун в «Мотель-люкс».

Франсина Пефко была вполне согласна поехать в «Мотель-люкс» с Двейном. Она считала, что это — ее долг, особенно когда она видела, какой он подавленный, издерганный. Но она не могла так просто оставить на весь день свое место в конторе, потому что ее стол был нервным центром всей конторы Двейна Гувера.

— Завел бы себе шальную девчонку, пусть бы и убегала с тобой, когда тебе вздумается, — сказала ему Франсина.

— Не нужна мне шальная девчонка, — сказал Двейн. — Мне ты нужна.

— Ну тогда запасись терпением, — сказала Франсина. Она пошла в общий зал — попросить Глорию Брауниг, белую кассиршу, занять на время ее место.

Глории очень этого не хотелось. Всего месяц назад на двадцать пятом году жизни она перенесла тяжелую операцию после неудачного выкидыша в гостинице «Рамада», в Грин-Каунти на автостраде № 53, напротив входа в Окружной парк имени Отцов-Основателей США. Было в этой истории и несколько странное совпадение: отцом нерожденного младенца был Дон Бридлав, белый газовщик, который когда-то изнасиловал Патти Кин на автомобильной стоянке у спортивного клуба. И у этого типа была жена и трое детей!

Над столом Франсины Пефко висел плакатик — ей подарили этот плакат в шутку на прошлогоднем рождественском балу, устроенном конторой в «Отдыхе туриста».

Плакат правильно оценивал истинное положение вещей. Вот что там было написано:

Глория заявила, что она не желает обслуживать нервный центр.

— Никого я не желаю обслуживать, — сказала она.

И все же Глория заняла место Франсины за ее столом.

— Раз у меня не хватает смелости покончить с собой, — сказала она, — так буду хотя бы делать то, что мне скажут, — на пользу человечеству.

Двейн и Франсина поехали в Шепердстаун в разных машинах, чтобы не привлекать внимания к своим взаимоотношениям, Двейн снова ехал в машине новой модели. Франсина — в своем красном спортивном «туристе». На бампере у него была наклейка. На ней было написано:

Конечно, это было очень лояльно по отношению к Двейну — налепить на бампер своей машины его рекламу. Но Франсина всегда была очень лояльна по отношению к нему, всегда радела за интересы своего друга, своего Двейна.

И Двейн старался платить ей взаимностью, хотя бы в мелочах. Например, в последнее время он прочитал немало книжек и статей о взаимоотношениях мужчины и женщины. По всей стране шла сексуальная революция, и женщины требовали, чтобы мужчины в интимных отношениях уделяли им как можно больше внимания. Двейн очень старался это делать, пока не перестарался, так что Франсина сказала, что в любовных делах он проявляет к ней чересчур много внимания. Его это не удивило. В книжках, которые он читал про эти дела, говорилось, что проявлять слишком уж большое внимание даже опасно.

И направляясь к «Мотелю-люкс» в этот день, Двейн надеялся, что он не перестарается и не уделит слишком много внимания, когда это не нужно.

Как-то Килгор Траут написал повестушку о том, как важно в любви проявлять внимание там, где надо. Написал он эту повесть по совету своей второй жены, Дарлины: она сказала, что порнографической книжкой можно составить себе состояние. Она ему сказала: пусть герой повести так хорошо понимает женщин, что может соблазнить любую из них. И Траут написал повесть под названием «Сын Джимми Валентайна».

Джимми Валетайн был герой книги, написанной другим писателем, — такой же знаменитый выдуманный герой, как знаменит выдуманный мной Килгор Траут. В той, другой, книжке Джимми Валентайн обрабатывал кончики пальцев наждачной бумагой, чтобы они стали сверхчувствительными. Он был взломщиком сейфов. И его осязание было настолько тонким, что он мог открыть любой сейф на ощупь, чувствуя, как действуют все запоры.

Килгор Траут придумал сына для Джимми Валентайна и назвал его Ролсон Валентайн. Ролстон Валентайн тоже обрабатывал кончики своих пальцев наждаком. Но он сейфов не взламывал. Он так искусно ласкал женщин, что они тысячами становились его рабынями. Ради него они бросали мужей и любовников, как писал Траут, и Ролстон Валентайн стал президентом США, потому что за него голосовали все женщины.

Двейн и Франсина занимались любовью в «Мотеле-люкс». Потом они еще полежали в постели. Постель была мягкая. Франсина была прекрасно сложена. И Двейн тоже был сложен прекрасно.

— А мы раньше никогда не ездили сюда днем, — сказала Франсина.

— Меня тоска заела, — сказал Двейн.

— Знаю, — сказала Франсина. — А теперь легче стало?

— Да, — сказал Двейн. Он лежал на спине, скрестив ноги и заложив руки за голову. Все его тело обмякло, словно в полусне.

— Я так тебя люблю, — сказала Франсина и тут же поправилась:

— Знаю, я обещала никогда этого не говорить, а сама все время нарушаю обещание, не могу иначе.

Дело в том, что у нее с Двейном был уговор — никогда не говорить про любовь. С тех пор как жена Двейна наелась порошка «Драно», Двейн и слышать не хотел про любовь. Это у него было больное место.

Двейн шмыгнул носом. У него была такая привычка — после любовных ласк выражать свои мысли такими пофыркиваниями. И было совершенно ясно, что он хотел сказать: «Ну, ладно… брось… Что с тебя возьмешь?..» И так далее.

— В Судный день, — сказала Франсина, — когда меня призовут к ответу и спросят, чем я грешила на земле, придется мне сказать: я дала обещание любимому человеку и вечно нарушала это обещание. А обещала я не говорить, что я его люблю.

Эта великодушная, любвеобильная женщина, которая зарабатывала в неделю всего лишь девяносто восемь долларов и одиннадцать центов, потеряла мужа Роберта Пефко во вьетнамской войне.

Роберт прошел курс в Вест-Пойнте — военной академии, которая превращала молодых людей в маниакальных убийц для использования на войне.

Франсина всюду следовала за Робертом: из Вест-Пойнта в парашютную школу в Форт-Брагге, потом — в Южную Корею: там Роберт заведовал каптеркой, где снабжали солдат всем необходимым. Оттуда они уехали в Пенсильванию, Роберт поступил в университет за счет армии и получил степень кандидата по антропологии, а оттуда они вернулись в Вест-Пойнт, где Роберт в течение трех лет преподавал общественные науки.

После этого Франсина поехала с Робертом в Мидлэнд-Сити, где Роберт стал инспектором на заводе по изготовлению новых мин. Миной называлось приспособление, которое легко было спрятать и которое взрывалось, когда его случайно как-нибудь задевали. Одним из ценных качеств новой мины было то, что собаки не могли ее унюхать. А в то время в разных армиях обучали собак разнюхивать, где скрыты мины.

Когда Роберт с Франсиной жили в Мидлэнд-Сити, других военных там не было и они впервые подружились со многими штатскими людьми. И Франсина поступила на службу к Двейну Гуверу, чтобы немного подработать вдобавок к заработку мужа и чем-то заполнить время.

Но тут Роберта отправили во Вьетнам.

Вскоре после этого жена Двейна наглоталась «Драно», а Роберта прислали домой в пластиковом «персональном мешке».

— Жалею я мужчин, — сказала Франсина в «Мотеле-люкс». Она говорила вполне искренне. — Не хотелось бы мне быть мужчиной, они так рискуют, так много работают.

Их номер был на втором этаже мотеля. Из широких балконных дверей открывался вид на железную решетку и бетонированную террасу, за ней шло шоссе № 103 и дальше — стена, над которой виднелись крыши исправительной колонии для взрослых.

— Я не удивляюсь, что ты такой усталый и нервный. Будь я мужчиной, я тоже уставала бы и нервничала. Наверно, господь создал женщин для того, чтобы мужчины могли отдохнуть, чтобы с ними хоть изредка обращались как с маленькими детьми. — Франсина явно была довольна таким устройством мира.

Двейн шмыгнул носом. В комнате сильно пахло смородиной от дезинфекционной жидкости с инсектицидом, которую употребляли в «Мотеле-люкс».

Франсина призадумалась, поглядев на стены тюрьмы, где вся охрана была белая, а арестанты почти все черные.

— А правда, что оттуда еще никто не убегал?

— Правда, — сказал Двейн.

— А когда там в последний раз пускали в ход электрический стул? — спросила Франсина. Она говорила про некое приспособление, стоявшее в подвале тюрьмы и выглядевшее вот так:

Это приспособление служило для убийства людей путем пропускания через их тело электрического тока такого напряжения, что тело не могло выдержать. Двейн Гувер дважды видел это приспособление: один раз много лет назад, во время экскурсии членов Торговой палаты по тюрьме, в другой раз, когда это приспособление по-настоящему пустили в ход, посадив туда черного человека, которого Двейн хорошо знал.

Двейн старался припомнить, когда же в последний раз в Шепердстауне казнили на электрическом стуле. Вообще-то такая казнь в данное время не пользовалась популярностью. Впрочем, появились признаки, что былая популярность казни может восстановиться. Двейн и Франсина старались вспомнить, когда же на их памяти в последний раз человека посадили на электрический стул.

Они вспомнили двойную казнь мужа и жены по обвинению в измене. Эта пара якобы выдала другой стране тайну — как делать водородную бомбу.

Еще они вспомнили, как казнили другую пару — двух любовников. Мужчина был красивый, опытный соблазнитель и обольщал уродливых старых женщин с деньгой, а потом он и женщина, которую он любил, убивали этих старух из-за денег. Женщина, которую он любил, была молодая, но назвать ее хорошенькой, в обычном смысле слова, было трудно, потому что она весила двести сорок фунтов.

Франсина вслух удивилась, как это изящный, красивый молодой человек мог любить такую толстую женщину.

— Всякое бывает, — сказал Двейн.

— Знаешь, о чем я думаю? — спросила Франсина.

Двейн шмыгнул носом.

— Как славно было бы устроить здесь закусочную под названием «Курятина фри по рецепту полковника Сандерса из Кетукки».

Все тело Двейна Гувера, такое спокойное и отдохнувшее, вдруг судорожно напряглось, словно в каждую мышцу впрыснули лимонного сока.

А случилось вот что: Двейн мечтал чтобы Франсина любила его за душу и тело, а вовсе не за деньги, на которые все можно купить. И он решил, что Франсина намекает ему, чтобы он ей купил закусочную «Курятина фри по рецепту полковника Сандерса из Кентукки», где продавали жареных кур.

Курицей называлась нелетающая птица, которая выглядела так:

Делалось это таким манером: курицу убивали выщипывали у нее перья, отрезали ей голову и ноги, вынимали все внутренности, а потом резали на куски, поджаривали и куски курятины складывали в корзинку из вощеной бумаги с крышкой, вот такого вида:

Франсина так гордилась, что умеет заставить Двейна успокоиться, стихнуть, и теперь очень расстроилась, увидев, как он вдруг из-за нее весь скрючился от злости. Он напрягся, как деревянная доска.

— О господи, — сказала она, — что с тобой?

— Если хочешь выпросить у меня подарок — сказал Двейн, — сделай одолжение, не намекай на это сразу после нашей близости. Пусть любовь будет любовью, а подарки — подарками, ладно?

— Не понимаю, почему ты вообразил, что я у тебя чего-то прошу!

Двейн злобно передразнил ее нарочито визгливым голоском:

— «Не понимаю, почему ты вообразил, что я у тебя чего-то прошу!» — сказал он. Вид у него был ничуть не приятнее и не спокойнее, чем у гремучей змеи. Конечно, он стал похож на гремучую змею из-за тех вредных веществ, которые бурлили в его организме. А настоящая гремучая змея выглядела так:

Создатель вселенной приделал погремушку на хвост этой змее. Кроме того, Создатель сделал ей передние зубы, похожие на шприцы, наполненные смертельным ядом.

Трудно мне иногда понять Создателя вселенной.

Например, Создатель вселенной изобрел еще одно существо — мексиканского жука, который мог задний конец своего туловища превратить в ружье с холостым зарядом. Жук мог выбрасывать из себя газы, сбивая воздушной волной других насекомых.

Честное слово, я читал про этого жука в статье «Удивительные животные» в журнале «Клуб гурманов».

Франсина вскочила с постели: зачем делить ложе с существом, похожим на гремучую змею? Она пришла в ужас. И, не находя слов, только повторяла:

— Ты у меня единственный, ты — мой!

Это значило, что она готова во всем соглашаться с Двейном, готова ради него пойти на что угодно, делать даже то, что ей неприятно или трудно, и стараться что-то для него придумывать, доставлять ему удовольствие (хотя он иногда ничего и не замечал), в общем, готова даже умереть за него, если понадобится, — и так далее.

Она честно старалась жить ради него. Ни о чем лучшем она и мечтать не могла. И когда Двейн стал упорно говорить ей все назло, она просто потеряла голову. Он говорил ей, что все женщины шлюхи, что каждой шлюхе — своя цена и что цена Франсине — стоимость закусочной с жареной курятиной, а такая закусочная влетит в добрых сто тысяч долларов, когда выстроят и стоянку для машин, и уличное освещение поставят, и так далее.

Захлебываясь слезами, Франсина несла какую-то невнятицу, стараясь объяснить, что она вовсе не для себя хотела эту закусочную, а для Двейна, что она вообще все хочет только для Двейна. Сквозь рыдания прорывались какие-то фразы:

— Думала, сюда столько людей ездит навещать родственников в тюрьме, думала, все они черные, а черные так любят жареную курятину.

— Ах, вот оно что! Задумала открыть забегаловку для черномазых? — сказал Двейн. И так далее. Словом, теперь Франсина оказалась в числе тех сотрудников Двейна, которые поняли, до чего он может быть противным.

— Гарри Лесабр был прав — сказала Франсина. Она прижалась к стене, закрыв рот ладонью. Гарри Лесабр, как известно читателю, был продавцом у Двейна и любителем носить женское платье. — Он говорил, что ты очень изменился, — сказала Франсина. Она сложила ладони коробочкой у рта. — Боже мой, Двейн… — сказала она, — как ты изменился, как изменился!

— Давно пора, — сказал Двейн Гувер. — Никогда в жизни не чувствовал себя лучше!

Гарри Лесабр в эту минуту тоже плакал. Он был дома — в постели. Он с головой укрылся алым бархатным покрывалом. Он был богат. Все эти годы он очень умно и выгодно помещал деньги в разные бумаги. Например, он купил сто акций компании копировальных машин «Ксерокс» по восемь долларов за акцию. С течением времени эти акции стали во сто раз дороже — просто, лежа в полной темноте и тишине сейфа, належали себе цену.

С деньгами все время происходили такие чудеса. Будто какая-то голубая фея порхала над этой частью погибающей планеты и махала своей волшебной палочкой над теми или иными контрактами, акциями, шерами и другими биржевыми бумагами.

Жена Гарри Грейс лежала в шезлонге, около постели. Она курила тоненькую сигару в длинном мундштуке, сделанном из голени аиста. Аистом называлась большая европейская птица; ростом она была все же вдвое меньше бермудского буревестника. Когда дети спрашивали, откуда берутся младенцы, им иногда объясняли, что младенцев приносят аисты. Люди, дававшие своим детям такие объяснения, считали, что дети еще не доросли до того, чтобы с умом относиться ко всяким таким вещам.

И повсюду — на извещениях о прибавлении семейства, на почтовых открытках и карикатурах — изображали аистов, несущих в клюве младенцев: пусть ребята видят. Типичный рисунок выглядел примерно так:

И Двейн Гувер, и Гарри Лесабр видели такие картинки, когда были совсем маленькими. И, разумеется, верили в аистов.

Грейс Лесабр отозвалась с презрением о Двейне Гувере, считая, что Гарри напрасно огорчается из-за того, что Двейн перестал к нему хорошо относиться.

— Хрен с ним, с этим Двейном Гувером, — сказала Грейс. — На фиг весь этот Мидлэнд-Сити. Давай продадим эти дерьмовые акции и купим себе резиденцию на Мауи.

Мауи был один из Гавайских островов. По общепринятому мнению, это был рай на земле.

— Слушай, — сказала Грейс, — мы же с тобой единственные белые люди во всем Мидлэнд-Сити, которые живут нормальной половой жизнью. Ты не урод. Двейн Гувер — вот кто урод! Как по-твоему, сколько раз в месяц он испытывает оргазм?

— Почем я знаю! — сказал Гарри из-под своего мокрого от слез укрытия.

Грейс громко и пренебрежительно заговорила о браке Двейна:

— Он до того боялся всякого секса, что нарочно женился на женщине, и слыхом не слыхавшей обо всем таком. Она готова была покончить с собой, чуть только про это заговорят. Вот и покончила, — добавила Грейс.

— А Олениха нас не слышит? — спросил Гарри.

— Хрен с ней, с Оленихой, — сказала Грейс. Потом добавила: — Нет, ничего Олениха не слышит. — «Оленихой» они условно называли свою черную служанку, которая в это время была от них далеко, на кухне. Лесабры и всех других черных людей называли «оленями» — это у них был такой условный код, чтобы можно было вслух говорить о множестве проблем в жизни города, связанных с черными, но так, чтобы не обидеть черного человека, если он вдруг услышит их разговор. — Олениха, наверно, дрыхнет или читает «Журнал Черных пантер», — сказала Грейс.

Главная «оленья» проблема заключалась в следующем: теперь черные люди были не нужны белым — разве что белым гангстерам, которые продавали черным людям старые машины, и наркотики, и мебель. И несмотря ни на что, «олени» размножались. И везде было полно этих больших черных существ, и у многих из них было очень плохое настроение. Каждый месяц им выдавали небольшое денежное пособие, чтобы им не приходилось воровать. Шел разговор и о том, чтобы им и наркотики продавать по дешевке, тогда они станут смирными и веселыми и перестанут заниматься размножением.

В полицейском управлении Мидлэнд-Сити и в канцелярии шерифа Мидлэндского округа служили главным образом белые люди. У них там стояли десятки и сотни автоматов и двенадцатизарядные пулеметы на тот случай, если будет разрешена охота на «оленей». Это могло случиться довольно скоро.

— Послушай, я же не шучу, — сказала Грейс, — ведь это же не город, а самая вонючая дыра на всем свете. Давай уедем к чертовой матери, купим резиденцию на Мауи и хоть поживем для разнообразия как люди.

Так они и сделали.

Тем временем вредные вещества в организме Двейна изменили его отношение к Франсине: он уже не злился и стал жалким и покорным. Он попросил у нее прощения за то, что подумал, будто она выпрашивает у него деньги на закусочную «Курятина фри по рецепту полковника Сандерса из Кентукки». Он полностью признал за ней неоспоримое бескорыстие. Он ее попросил обнять его покрепче, и она обняла его.

— Я так запутался, — сказал он.

— Все мы запутались, — сказала она и прижала его голову к груди.

— Надо же мне с кем-то поговорить, — сказал Двейн.

— Ну и поговори с мамочкой, — сказала Франсина. Она хотела сказать, что она ему как родная мать.

— Скажи мне — зачем мы живем? — спросил он эту душистую грудь.

— Это одному богу известно, — сказала Франсина.

Некоторое время Двейн молчал. Потом, запинаясь, он рассказал Франсине, как однажды посетил филиал фирмы «Дженерал моторс» — завод «понтиаков» в городе Понтиак, штат Мичиган, всего лишь через три месяца после того, как его жена наглоталась «Драно».

— Нам показали все исследовательские отделы, — рассказывал он. И потом рассказал, что самое большое впечатление на него произвел ряд лабораторий, где уничтожались части машин и даже целые автомобили. Научные сотрудники фирмы «Понтиак» поджигали обивку, швыряли камнями в ветровые стекла, ломали педали и рычаги управления, устраивали столкновения двух машин, вырывали с корнем переключение скоростей, несколько дней подряд запускали моторы на полный ход почти без всякой смазки, сто раз в минуту открывали и захлопывали отделения для бумаг и перчаток, охлаждали часы на панели до нескольких градусов ниже нуля и так далее.

— Все, что запрещено делать с машиной, они делали нарочно — рассказывал Двейн Франсине, — и я никогда не забуду надписи на дверях здания, где устраивали все эти пытки.

Двейн говорил вот о какой надписи:

— Увидел я эту надпись, — сказал Двейн, — и невольно подумал: не для того ли господь бог и меня послал на землю — захотел испытать, сколько же человек может выдержать и не сломаться.

— Заблудился я, — сказал Двейн. — Надо, чтобы кто-то взял меня за руку и вывел из темного леса.

— Ты устал, — сказала Франсина. — Да и как не устать? Столько работаешь. Мне так жалко мужчин, сколько же они работают! Может быть, хочешь немножко поспать?

— Не могу я спать, — сказал Двейн — пока мне не ответят на все вопросы, мне сна нет.

— Хочешь посоветоваться с доктором? — сказала Франсина.

— Не хочу я слушать докторскую болтовню, — сказал Двейн. — Нет, я хочу поговорить с кем-нибудь совсем иным. Понимаешь, Франсина, — и он крепко впился пальцами в ее мягкую руку, — хочется услышать новые слова от новых людей. Я уже слышал все, что говорят люди тут, в Мидлэнд-Сити. И все, что они могут сказать. Нет, нужно поговорить с кем-то новым.

— Например? — спросила Франсина.

— Сам не знаю, может быть, с каким-нибудь марсианином.

— Мы могли бы уехать в другой город, — сказала Франсина.

— Да все города на один лад, — сказал Двейн. — Все они одинаковые.

У Франсины мелькнула мысль.

— А ты знаешь, что к нам в город скоро приедут всякие художники, писатели, композиторы? — спросила она. — С такими людьми ты еще никогда не разговаривал. Может быть, тебе поговорить с кем-нибудь из них? Они и думают по-другому, чем все люди.

— Да, все остальное я уже перепробовал, — сказал Двейн. Он заметно оживился и кивнул головой: — Ты права! Фестиваль поможет мне посмотреть на жизнь с совершенно новой точки зрения!

— Для того он и устраивается! — сказала Франсина. — Вот ты и воспользуйся.

— Обязательно воспользуюсь! — сказал Двейн.

Это была большая ошибка.

А Килгор Траут пробирался все западней и западней, и сейчас его подвозил фордовский грузовик «Галактика». Вел этот грузовик коммивояжер, который распространял одно приспособление для разгрузки машин в доках. Это был складной рукав из прорезиненной парусины, который надевался на кузов грузовика и выглядел вот так:

Приспособление это служило для того, чтобы люди прямо из здания могли нагружать и разгружать грузовики, не выпуская из помещения наружу прохладный воздух летом и теплый воздух зимой.

Водитель грузовика «Галактика» также продавал огромные катушки для проволоки, кабеля и каната. И еще он торговал огнетушителями. Он объяснил, что является представителем фирм, изготовляющих все эти вещи. Он был сам себе хозяин, так как представлял тех заводчиков, которые не могли держать собственных коммивояжеров.

— Сам распределяю свое время, сам выбираю, что мне продавать, — объяснил он. — Не товар меня выбирает, а я — его, никто мне ничего не навязывает! — добавил он. Звали его Энди Либер. Ему было тридцать два года. Он был белый. Весил он, как и многие граждане этой страны, больше, чем надо. Он явно чувствовал себя отлично. Гнал он машину как сумасшедший. Грузовик сейчас делал девяносто две мили в час. — Мало в Америке осталось таких свободных людей, как я! — сказал он.

Этот человек во всем был выше среднего. И его доход, и его страховой полис, и его личная жизнь для человека его лет были куда выше среднего по сравнению с другими гражданами в его стране.

Когда-то Траут написал роман под названием «Как идут делишки?», и весь роман рассказывал о том, что бывает в разных отношениях выше среднего. На некой планете контора по рекламе очень успешно рекламировала местный эквивалент земного орехового масла. В каждой рекламе в глаза прежде всего бросались средние величины — все равно чего: среднее количество детей, средняя величина всяких личных достижений именно на данной планете, — и тут приводились точные цифры и вообще всякие такие данные. И в рекламе каждому жителю планеты предлагалось установить для себя — выше среднего он или ниже среднего. Обычно все эти данные как-то связывали с предметом рекламы.

А в рекламе говорилось, что люди и средние и выше среднего — все употребляют ореховое масло такого и сякого сорта. Дело было только в том, что на этой планете ели вовсе не настоящее ореховое масло. Это было недомасло.

Ну и так далее.

Глава шестнадцатая

И вот в книге Килгора Траута едоки настоящего орехового масла на нашей Земле решили покорить едоков недомасла на той, другой планете. К этому времени земляне не только изничтожили все в Западной Виргинии и Южной Азии — они вообще все везде уже изничтожили. Вот они и были готовы к покорению других планет.

Сначала они изучили едоков недомасла при помощи электронных шпионов и решили, что те слишком многочисленны, слишком горды и слишком изобретательны, чтобы позволить кому-то покорить себя.

Тогда земляне заслали своих шпионов в рекламное агентство той планеты, и шпионы подделали статистические данные во всех рекламах. Они там до того завысили средние величины всего, о чем говорилось в рекламе, что все жители той планеты почувствовали себя неполноценными по отношению к большинству землян.

И тут вооруженные космические корабли землян прилетели и «открыли» эту планету. Сопротивления почти не было: только там и сям вспыхивали несерьезные попытки — и тут же затухали.

Траут спросил своего жизнерадостного спутника, как он себя чувствует, управляя целой «Галактикой» — так назывался грузовик. Но его спутник не расслышал вопроса, и Траут настаивать не стал. Да и вообще это была глупая игра слов — выходило, что Траут спрашивал одновременно: как водитель управляет машиной и как он управляется с чем-то вроде Млечного Пути, диаметр которого был сто тысяч световых лет, а толщина примерно десять тысяч световых лет. Период обращения Млечного Пути равнялся двумстам миллионам лет. В нем насчитывалось около ста миллиардов звезд.

И тут Траут заметил, что на простом огнетушителе в «Галактике» красовалась надпись: «Экзельсиор!».

Насколько Трауту было известно, это слово на мертвом языке означало «Выше!». Кроме того, это слово выкрикивал выдуманный альпинист в знаменитой поэме, когда он влез на гору и исчез в тумане. И еще «Экзельсиором» назывался один сорт стружки, в которую упаковывали бьющиеся предметы.

— Почему им вдруг вздумалось дать огнетушителю название «Экзельсиор»? — спросил Траут у водителя.

Водитель пожал плечами.

— Видно, кому-то понравилось, как оно звучит, — сказал он.

Килгор Траут глядел на окрестности — все сливалось от быстрой езды. Он заметил объявление:

Да, он действительно приближался к Двейну Гуверу. И словно Создатель вселенной или еще какие-то сверхъестественные силы хотели подготовить его к этой встрече, Траут вдруг почувствовал непреодолимое желание — полистать свою книгу «Теперь все можно рассказать». Это и была та книга, от которой Двейн вскоре превратился в кровожадного маньяка.

Основной идеей книги было вот что: начало жизни на Земле — эксперимент Создателя вселенной, он пожелал испытать новый вид живого существа, который он собирался распространить по всей вселенной. Это существо само могло принимать любые решения. До сих пор все остальные создания были полностью программированными роботами.

Роман был написан в виде длинного письма Создателя вселенной к этому экспериментальному Существу. Создатель поздравлял свое создание и просил извинения за все неудобства, которые тому приходилось претерпевать. Создатель вселенной пригласил это Существо на банкет, который устроил в его честь в зале «Эмпайр» гостиницы «Уолдорф-Астория» в городе Нью-Йорке, где черный робот по имени Сэмми Дэвис-младший должен был петь и плясать.

После банкета экспериментальное Существо было оставлено в живых. Его перенесли на некую необитаемую планету. Пока оно было в бессознательном состоянии, с его ладоней наскребли живых клеток. Операция была совершенно безболезненной.

А потом эти клетки намешали в супообразном море на этой девственной планете. Проходили эоны, и клетки эволюционировали, превращаясь во все более и более сложные организмы. Но какую бы форму эти существа ни принимали, все они обладали свободной волей.

Траут даже не придумал имени экспериментальному Существу. Он назвал его просто Человек.

На этой девственной планете Человек был Адамом, а море — Евой.

Человек часто бродил у моря. Иногда он забредал в море по колено. Иногда он заплывал в свою Еву, но она была слишком похожа на суп, а такое купанье ничуть не освежало. От этого ее Адам становился сонным и липким, так что он сразу окунался в ледяной родник, только что сорвавшийся со скалы.

Он вскрикивал, окунаясь в ледяную воду, и снова вскрикивал, вынырнув оттуда. Вылезая на каменистый берег родника, он раскровянил ноги и сам засмеялся над собой.

Задыхаясь от смеха, он подумал, что бы такое крикнуть во все горло. Создатель вселенной никак не мог знать заранее, что крикнет Человек, потому что Он им не управлял. Человек сам должен был решать, что ему делать и зачем. И вот однажды, после ледяного купания, Человек заорал: «Сыр!!!»

А в другой раз он крикнул: «А не лучше ли водить бьюик?»

На девственной планете кроме Человека было еще одно большое животное, иногда приходившее к нему в гости. Оно было посланником и разведчиком Создателя вселенной. Оно принимало обличье бурого медведя в восемьсот фунтов весом. Оно было роботом, да и Создатель вселенной, по Килгору Трауту, сам был роботом.

Этот медведь пытался узнать, почему Человек делает именно то, что он делал. К примеру, он спрашивал: «А почему ты заорал: „Сыр!!!“?»

И Человек с насмешкой отвечал: «Потому что мне так захотелось, дурацкая ты машина!»

Вот какой памятник поставили Человеку на девственной планете в конце книги Килгора Траута:

Глава семнадцатая

Кролик Гувер, сын Двейна Гувера, гомосексуалист, одевался: пора было идти на работу. Он играл на рояле в коктейль-баре новой гостиницы «Отдых туриста». Он был бедный. Он жил один в комнатке без ванной, в старой гостинице «Фэйрчайлд» — когда-то она была очень модной. Теперь это был форменный притон в самой опасной части Мидлэнд-Сити.

Вскоре Двейн здорово изобьет Кролика и его вместе с Траутом отвезет в больницу карета «скорой помощи».

Кролик был бледен той нездоровой бледностью, которая цветом напоминала слепых рыб, тех, что водились в утробе Пещеры святого чуда. Теперь эти рыбы вымерли.

Все они давным-давно всплыли пузом вверх, и поток смыл их из пещеры в реку Огайо, где, всплыв пузом кверху, они лопались под полуденным солнцем.

Кролик тоже чурался солнечного света. А вода из кранов Мидлэнд-Сити с каждым днем становилась все ядовитее. Ел он очень мало. Он сам готовил себе пищу в своей комнате. Готовить, собственно говоря, было просто: ел он только овощи и фрукты и жевал их сырыми.

Он не только обходился без мяса убитых существ — он и без живых существ обходился: без друзей, без возлюбленных, без любимых домашних зверьков. Когда-то он пользовался большим успехом. Например, будучи курсантом военной школы в Прэри, он был единогласно избран всеми курсантами выпускного класса полковником учебного корпуса — высший чин для выпускника.

Играя на рояле в баре гостиницы, он таил в себе много-много всяких тайн. Например, казалось, что он был тут, в баре, а на самом деле он отсутствовал. Он умел исчезать не только из бара, но даже с нашей планеты вообще путем «трансцендентальной медитации». Он научился этому приему у йога Махариши-Махеша, который как-то попал в Мидлэнд-Сити, разъезжая с лекциями по всему свету.

Йог Махариши-Махеш, в обмен на новый платочек, немного фруктов, букет цветов и тридцать пять долларов, научил Кролика закрывать глаза и тихо издавать певучие странные звуки: «Эй-ииии-ммм…». Сейчас Кролик сидел на кровати в своем номере и мычал про себя: «Эй-ииии, эй-иииии-м…». Каждый слог этой мелодии соответствовал двум ударам сердца. Он закрыл глаза. Он нырнул в глубину своего сознания. До этих глубин редко кто доходит.

Сердце у него стало биться медленнее. Дыхание почти прекратилось. Из глубин выплыло одно-единственное слово. Оно как-то высвободилось из-под контроля его сознания. Оно ни с чем связано не было. И это слово лениво плыло прозрачной, как легкий шарф, рыбкой. Безмятежное слово — вот оно: «голубой»… Вот каким виделось оно Кролику:

А над ним выплыл другой прелестный шарф — вот такой:[12]

Через четверть часа сознание Кролика, по его желанию, снова всплыло из глубин. Кролик отдохнул. Он встал с кровати и пригладил волосы двумя щетками военного образца — их подарила ему мать, когда его давным-давно выбрали полковником учебного корпуса.

Родители отдали Кролика в военную школу — заведение, где приучали к человекоубийству и унылому, безоговорочному послушанию. Мальчику было всего десять лет. Вот почему так вышло: сын однажды сказал Двейну, что ему хотелось бы стать не мужчиной, а женщиной, потому что мужчины так часто поступают жестоко и гадко.

Слушайте: Кролик Гувер восемь лет учился в военной школе спорту, разврату и фашизму. Развратом занимались мальчишки друг с другом. Фашизм был довольно популярной политической философией, которая объявляла священной только ту расу и ту нацию, к которой принадлежал данный философ. Фашисты проповедовали автократическое централизованное управление страной, где во главе правительства должен стоять диктатор. И все должны были безоговорочно слушаться такого диктатора, чего бы он там ни велел делать.

Каждый раз, приезжая домой на каникулы, Кролик привозил все новые и новые медали. Он научился фехтовать и боксировать, бороться и плавать, он умел стрелять из ружья и из пистолета, колоть штыком, ездить верхом, ползти по земле, пролезать сквозь кусты и незаметно выслеживать «врага» из-за угла.

Кролик выкладывал все свои медали, а мать, когда отец не слышал, жаловалась сыну, что жизнь ее с каждым днем становится все несчастнее. Она намекала, что Двейн — чудовище. На самом деле ничего этого не было. Все происходило только в ее мозгу.

Но, начиная объяснять Кролику, почему Двейн такой гадкий, она тут же себя останавливала. «Слишком ты мал слушать про такое, — говорила она, даже когда Кролику исполнилось шестнадцать лет. — Все равно ни ты, ни вообще никто на свете мне помочь не может. — Она делала вид, что запирает губы на замок, и шептала сыну:

— Есть тайны, которые я унесу с собой в могилу…

Конечно, о самой большой тайне Кролик догадался, только когда мать отравилась порошком «Драно»: оказывается, Селия Гувер давным-давно была не в своем уме.

И моя мать тоже.

Слушайте: мать Кролика и моя мать были разными человеческими существами, но обе они были своеобразно, экзотически красивы, и обе через край переполнены бессвязными мыслями и рассуждениями о любви и мире, о войнах и несчастьях, о беспросветности существования и о том, что все же вот-вот настанут лучшие времена или вот-вот настанет страшное время. И обе наши матери покончили с собой. Мать Кролика наглоталась порошка «Драно». Моя мать наглоталась снотворного, что было не так чудовищно.

И у матери Кролика, и у моей матери была одна действительно непостижимая странность: обе они не выносили, когда их фотографировали. Днем обычно они вели себя прекрасно. Их странности проявлялись только поздней ночью. Но если днем кто-нибудь направлял на них фотообъектив, та из наших матерей, на которую нацелился фотограф, сразу падала на колени и закрывала голову руками, как будто ее собирались убить на месте. Очень было страшно и жалко на нее смотреть.

Мать Кролика, по крайней мере, научила его, как обращаться с роялем — такой музыкальной машиной. У него, по крайней мере, была своя профессия. Хороший пианист мог легко получить работу — он мог играть в любом баре почти в любой части света. Кролик был очень хорошим пианистом. Военное обучение, несмотря на все полученные медали, ему на пользу не пошло. В армии узнали, что он чурается женщин и вдруг может влюбиться в какого-нибудь другого военного, а терпеть такие любовные экивоки в вооруженных силах не желали.

А сейчас Кролик Гувер готовился к исполнению своих профессиональных обязанностей. Он надел черный бархатный смокинг поверх черного свитера с большим воротом. Кролик поглядел в окошко. Из окон более дорогих номеров открывался вид на Фэйрчайлдский бульвар, где за прошлые два года было зверски убито пятьдесят шесть человек. Номер, где жил Кролик, находился на втором этаже, и в его окно была видна только часть голой кирпичной стены бывшего Оперного театра Кидслера.

На фасаде бывшего Оперного театра красовалась мемориальная доска. Мало кто понимал, что именно она означала, но надпись там была такая:

В Оперном театре впоследствии и обосновался Городской симфонический оркестр Мидлэнд-Сити — группа страстных энтузиастов, любителей музыки. Но в 1927 году они остались без пристанища: Оперный театр превратили в кинотеатр «Бэннистер», Оркестр долго оставался без пристанища, пока не выстроили Мемориальный центр искусств имени Милдред Бэрри.

«Бэннистер» был самым известным кинотеатром Мидлэнд-Сити, пока его не поглотил район самой высокой преступности, который все больше и больше захватывал северную часть города. В здании уже никакого театра давно не было, хотя из ниш в стенах зала выглядывали бюсты Шекспира, Моцарта и так далее.

Правда, сцена в зале еще осталась, но на ней были расставлены гарнитуры малогабаритной мебели для столовой. Помещение принадлежало мебельной фирме «Эмпайр». Управляли фирмой гангстеры.

У этого района, где жил и Кролик, было свое прозвище: «Дно». В каждом сколько-нибудь значительном американском городе был район с тем же прозвищем: «Дно». Это было такое место, куда стекались разные люди — безродные, бесполезные, без всякого имущества, профессии и цели в жизни.

В других районах к таким людям относились с отвращением, а полиция перегоняла их с места на место. Перегонять их было ничуть не трудней, чем воздушные шарики.

И они перекатывались с места на место, как воздушные шары, наполненные газом чуть тяжелей воздуха, пока не оседали на «Дне», у стен старой гостиницы «Фэйрчайлд».

Весь день они дремали или что-то бормотали друг другу. Они часто попрошайничали. Им разрешалось существовать при одном условии: пусть сидят на месте и никого и нигде не беспокоят, пока их кто-нибудь не укокошит просто так, зазря, или пока их не заморозит насмерть зимняя стужа.

Килгор Траут как-то сочинил рассказ про город, который решил указать своим голодранцам, куда они попали и что их тут ждет. Городские власти поставили настоящий уличный указатель вот такого вида:

Кролик улыбнулся своему отражению в зеркале — в «лужице».

Он сам себе скомандовал: «Смирно» — и на миг стал снова безмозглым, бессердечным, бесчувственным солдафоном, каким его учили быть в военной школе. Он пробормотал лозунг школы, который их заставляли выкрикивать раз сто на дню — и поутру, и за едой, и перед уроками, и на стадионе, и на военных занятиях, и на закате, и перед сном.

— Будет сделано! — сказал Кролик. — Будет сделано!

Глава восемнадцатая

«Галактика», в которой ехал Килгор Траут, уже вышла на автостраду и приближалась к Мидлэнд-Сити. Машина еле ползла. Она попала в затор, образовавшийся в час «пик» из-за машин компаний «Бэрритрон», и «Вестерн электрик», и «Прэри мьючуэл». Траут поднял глаза от книги и увидал плакат, на котором было написано следующее:

Так Пещера святого чуда ушла в безвозвратное прошлое.

Когда Траут станет очень-очень глубоким стариком, генеральный секретарь Организации Объединенных Наций доктор Тор Лемберг спросит его: боится ли он будущего? И Траут ответит так:

— Нет, господин секретарь, это от прошлого у меня поджилки трясутся.

Двейн Гувер находился всего лишь в четырех милях от Траута. Он сидел в одиночестве на диванчике, обитом полосатой кожей под зебру, в коктейль-баре гостиницы «Отдых туриста». В баре было темно и тихо. Толстые портьеры малинового бархата не пропускали свет фар и грохот машин с автострады в час «пик». На столиках горели свечи внутри стеклянных фонарей, как бы защищавших их от ветра, хотя никакого ветра в баре не было.

И еще на столиках стояли вазочки с жареными орешками и таблички с надписью, чтобы официанты могли отказаться от обслуживания посетителей, которые чем-то не гармонировали с настроением бара. Вот что гласили таблички:

Кролик Гувер властвовал над роялем. Он не поднял головы, когда вошел его отец, да и отец не взглянул в его сторону. Вот уже много лет они не здоровались.

Кролик продолжал играть — он играл блюзы белого человека. Медленная мелодия звенела колокольчиком, неожиданно замирая на паузах. Блюзы Кролика звучали как музыкальная шкатулка, старая-престарая шкатулка. Они звенели, затихали и неохотно, сонно звякали еще и еще раз.

Мать Кролика собирала много всяких штук — и среди них были и музыкальные шкатулки.

Слушайте: Франсина Пефко сидела в конторе Двейна, в соседнем доме. Она нагоняла всю пропущенную за этот день работу. Скоро Двейн здорово изобьет Франсину.

И единственным человеком поблизости от нее, пока она печатала и подшивала бумаги, был Вейн Гублер, черный арестант, выпущенный из тюрьмы: он все еще околачивался среди подержанных машин. Двейн и его попытается избить, но Вейн гениально умел уклоняться от ударов.

В данное время Франсина была чистейшим механизмом — машиной из мяса, пишущей машиной, машиной для подшивки.

Вейну Гублеру, с другой стороны, ничего механического делать не приходилось, а он мечтал стать полезной машиной. Но все подержанные автомобили были крепко-накрепко заперты на ночь. Иногда алюминиевый вентилятор на проволоке над его головой лениво поворачивался от дуновения ветра, и Вейн Гублер отзывался, как умел.

— Давай, — говорил он, — крути, крути!

Он и с движением на автостраде установил какие-то отношения, замечая все перемены, все оттенки настроения.

— Вот люди домой поехали! — проговорил он в час «пик». — А теперь все уже дома! — сказал он попозже, когда движение затихло.

Солнце стало заходить.

— Солнце заходит, — сказал Вейн Гублер. Он не знал, куда ему теперь деваться. Он подумал довольно равнодушно, что может замерзнуть насмерть этой ночью. Он никогда не видел замерзших людей, и ему такая смерть никогда не грозила, потому что он так редко бывал на воле. А знал он, что люди замерзают насмерть, потому что шуршащий голос маленького приемника в его камере иногда рассказывал о людях, замерзавших насмерть.

Вейн скучал без этого шуршащего голоса. Он скучал без грохота стальных дверей. Он скучал без хлеба и супа, без полных кружек кофе с молоком. Он скучал и без всяких извращений, без всего того, что с ним вытворяли его сокамерники и что он вытворял с ними и даже с коровами на скотном дворе, — для него это все и было нормальной жизнью на нашей планете.

Вот какой памятник подошел бы Вейну Гублеру:

Молочное хозяйство тюрьмы поставляло молоко, масло, сливки, сыр и мороженое не только для тюрьмы и городских больниц. Молочные продукты продавались повсюду. Но на фирменной марке тюрьма не упоминалась. Вот какая была марка:

Вейн почти не умел читать. Например, слова «Гавайи» и «гавайский» стояли рядом с более знакомыми словами и знаками на многих витринах и даже ветровых стеклах некоторых автомобилей. Вейн старался разобрать таинственные слова фонетически, но ничего не выходило.

— У-вай-ии, — читал он, — ву-уу-хи-уу-хи…

И так далее.

Вейн Гублер вдруг ухмыльнулся — не потому, что он был чем-то доволен, хотя и бездельничал, а просто потому, что ему приятно было скалить зубы. Зубы у него были превосходные. Исправительная колония для взрослых в Шепердстауне гордилась своими зубоврачебными достижениями.

Колония была настолько знаменита своим зубоврачеванием, что об этом писали в медицинских сборниках и даже в «Ридерс дайджест», самом популярном журнальчике на этой умирающей планете. В основу этой зубоврачебной программы легла та мысль, что по выходе из тюрьмы многие бывшие заключенные не могли или не умели получить хорошую работу оттого, что у них была непривлекательная внешность, а внешность становится привлекательной прежде всего благодаря красивым зубам.

Зубоврачебные достижения колонии были настолько широко известны, что полиция, даже в соседних штатах, поймав какого-нибудь несчастного с великолепными и дорогими коронками, мостами и пломбами, почти сразу спрашивала:

— Ладно, старик, сколько лет просидел в Шепердстауне?

Вейн Гублер слышал, как официантка выкрикивала заказы бармену в коктейль-баре: «Гилби, с хинной водой, да закрути!» Он понятия не имел, что это значит: не то «Манхэттен», не то «Бренди Александр», не то лимонад с джином. «Один „Джонни Уокер“ с „Роб Роем“!» — кричала она. — И «Южную усладу» со льдом, и «Кровавую Мэри» с волфсшмитовой».

Для Вейна понятие «спиртное» было связано либо со всякими жидкостями для чистки — он их пробовал пить, либо с мазями для башмаков — он их пробовал есть. Он не любил спиртного.

— «Блэк-энд-Уайт» да разбавь! — услышал он голос официантки. Надо бы Вейну навострить уши. Как раз этот напиток предназначался не кому попало. Он предназначался человеку, который создал все теперешние горести Вейна, тому, кто мог его убить, или сделать миллионером, или вновь отправить в тюрьму — словом, мог проделать с Вейном любую чертовщину. Этот напиток подали мне.

Я приехал на фестиваль искусств инкогнито. Я решил посмотреть на конфронтацию двух человеческих существ, созданных мной, — Двейна Гувера и Килгора Траута. Я не хотел, чтобы меня узнали. Официантка зажгла фонарик на моем столе. Я потушил свечу, прижав фитиль пальцем. В филиале гостиницы «Отдых туриста» в Аштабуле, штат Огайо, где я переночевал, я купил темные очки. Сейчас я их надел, хотя было темно. Вид у них был такой:

Стекла были посеребрены, так что в них отражались как в зеркале все, кто на меня смотрел. Если кто-то хотел заглянуть мне в глаза, он или она видели лишь собственное отражение. Там, где у других людей в коктейль-баре были глаза, у меня были две дырки в другой мир — в Зазеркалье. У меня были «лужицы».

На моем столе, рядом с сигаретами «Пэл-Мэл», лежала коробка спичек. Вот послание, написанное на этой коробке, — я прочел его через полтора часа, когда Двейн уже бил Франсину Пефко смертным боем: «Как заработать 100 долларов в неделю, в свободное время знакомя друзей с обувью фирмы „Мэйсон“ — удобной, модной, недорогой. ВСЕМ нравится обувь „Мэйсон“ особым кроем, создающим комфорт! Посылаем БЕСПЛАТНО набор для демонстрации, можно много выручить, не выходя из дому. Вы узнаете, как ДАРОМ получить для себя прекрасную обувь — премию за выгодные заказы».

И так далее.

«Ты пишешь очень плохую книгу», — сказал я самому себе, прячась за темными очками.

«Знаю», — сказал я.

«Боишься, что покончишь с собой, как твоя мать?» — сказал я.

«Знаю», — сказал я.

В этом коктейль-баре глядя сквозь темные очки на мною же выдуманный мир, я жевал и перекатывал слово «шизофрения». Много лет звук и вид этого слова завораживали меня. Мне оно виделось и звучало для меня так, будто человек отфыркивается в завихрении мыльных хлопьев.

Я не знал и до сих пор не знаю наверняка, сидит во мне эта болезнь или нет. Одно я знал и знаю: я создаю для себя невыносимые условия жизни оттого, что не умею сосредоточить внимание на мелочах, которые важны в данную минуту, и отказываюсь верить в то, во что верят мои соседи.

Теперь мне лучше.

Честное благородное слово — мне куда лучше.

Мне было действительно очень не по себе, когда я сидел в этом придуманном мной коктейль-баре и глядел сквозь очки на белую официантку моего изобретения. Я дал ей имя: Бонни Мак-Магон. Я велел ей подать Двейну Гуверу его обычное питье — мартини «Палата лордов» с лимонной корочкой. Бонни была старой знакомой Двейна. Ее муж служил надзирателем в исправительной колонии для взрослых, в секторе сексуальных преступлений. Бонни приходилось работать официанткой, потому что ее муж вложил все свои деньги в автомоечную станцию в Шепердстауне и разорился.

Двейн советовал им не заниматься этим делом. А познакомился Двейн с Бонни и ее мужем Ральфом так: за шестнадцать лет они купили через него девять «понтиаков».

— У нас вся семья — «понтиаковцы», — шутили они. И сейчас Бонни пошутила, подавая Двейну «Мартини». Каждый раз, подавая кому-нибудь «Мартини», она повторяла ту же шутку.

— Завтрак для чемпионов, — говорила она.

Название «Завтрак для чемпионов» запатентовано акционерной компанией «Дженерал миллз» и стоит на коробке пшеничных хлопьев. Заглавие данной книги, совпадающее с этим названием, а также и повторное упоминание его по ходу действия никак не связано с акционерной компанией «Дженерал миллз», не служит ей рекламой и ни в коей мере не бросает тень на ее отличный продукт.

Двейн очень надеялся, что кто-нибудь из почетных гостей — все они остановились в этой гостинице — зайдет и в коктейль-бар. Ему хотелось, если возможно, поговорить с ними, разузнать, известны ли им какие-нибудь истины о жизни, каких он до сих пор еще не слыхал. Вот на что он надеялся: узнать какую-то новую правду, которая помогла бы ему смеяться над своими неприятностями, жить спокойно, а главное: не попасть в северный корпус Мидлэндской городской больницы, где содержались душевнобольные.

Ожидая появления какого-нибудь деятеля искусств, он черпал утешение а единственном художественном произведении, хранившемся в его памяти. Это было стихотворение, которое его заставили выучить наизусть в старшем классе средней школы на Сахарной речке — в то время это была привилегированная школа для белых. Теперь она стала простой негритянской школой. Стихи были такие:

Рука начертит знаки и уйдет —
Ее никто назад не повернет:
Ни мудрый ум, ни слезы, ни моленья,
Ничто строку не смоет, не сотрет.

Вот это стих!

Двейн настолько был готов к восприятию новых истин о смысле жизни, что легко впадал в транс. Вот и сейчас, глядя в стакан с «Мартини», он был загипнотизирован мириадами мигающих глазок, плясавших на поверхности его напитка. А эти глазки были просто капельками лимонного сока.

Двейн не заметил, как два почетных гостя фестиваля искусств вошли в бар и сели на табуретки у рояля Кролика. Они были белые. Это были Беатриса Кидслер, автор романов-тайн, и Рабо Карабекьян, художник-минималист.

Рояль Кролика — маленький кабинетный «Стейнвей» — был покрыт пластиком дынного цвета и окружен табуретками. Посетители могли пить и есть прямо с деки рояля. В прошлый День благодарения семье из одиннадцати человек подавали обед на рояле. А Кролик им играл.

— Я так и думал, что этот городишко — задница вселенной, — сказал Рабо Карабекьян, художник-минималист.

Беатриса Кидслер, автор романов-тайн, выросла в Мидлэнд-Сити.

— Я просто окаменела, когда вернулась сюда после стольких лет, — сказала она Карабекьяну.

— Американцы всегда боятся возвращаться домой, — сказал Карабекьян. — И позвольте заметить, не без оснований!

— Раньше у них, конечно, были основания бояться, а теперь нет, — сказала Беатриса. — Прошлое перестало быть для них опасным. Я бы сказала каждому американцу, разъезжающему по стране: «Ну, конечно, вы теперь можете возвращаться домой сколько угодно и когда хотите. Любой дом стал просто мотелем».

На той стороне автострады, где машины шли на запад, движение остановилось примерно на милю к востоку от новой гостиницы «Отдых туриста», потому что на выезде № 10А произошла катастрофа. Водители и пассажиры вышли из машин — размять ноги и по возможности узнать, что там стряслось впереди.

Килгор Траут тоже вышел со всеми. Ему сказали, что до новой гостиницы «Отдых туриста» легко можно дойти пешком. Он забрал свои узелки из кабины «Галактики», поблагодарил водителя, чью фамилию он забыл, и поплелся пешком.

По дороге он стал мысленно строить систему доказательств, которая помогла бы ему выполнить свою нехитрую миссию среди обывателей Мидлэнд-Сити, склонных к возвеличиванию всякой творческой деятельности: он хотел показать им человека больших творческих возможностей, терпевшего неудачу за неудачей. Он приостановился и взглянул на себя в зеркальце грузовика, застрявшего среди других машин. Грузовик тащил два прицепа вместо одного. Вот что, по воле собственников прицепа, вопили надписи в лицо всем встречным и поперечным:

Как и надеялся Траут, вид у него в зеркальце-«лужице» был ужасающий. Он ни разу не мылся после того, как его пристукнула банда «Плутон», и кровь засохла на кончике уха и под одной ноздрей. На рукаве пиджака был след от собачьей кучки: после ограбления Траут угодил в эту кучку, упав на площадке под мостом Куинсборо.

По невероятному совпадению кучку сделал один несчастный пес, доберман-пинчер, — я хорошо знаком с его хозяйкой.

Эта девушка — хозяйка пса — работала помощником осветителя в труппе, ставившей музыкальную комедию на сюжет из американской истории. Она держала своего несчастного пса — звали его Лансер — в однокомнатной квартирке, шестнадцать на двадцать шесть футов, на шестом этаже без лифта. Вся его собачья жизнь состояла в том, что он должен был делать кучки в положенное время и в положенных местах. А положено ему было два места: либо спуститься на семьдесят две ступеньки вниз, к обочине мостовой, где проносились сотни машин, либо сделать свои дела на старой сковородке, которую хозяйка оставляла около холодильника «Вестингауз».

Мозг у Лансера был очень небольшой, но и у него, по всей вероятности, точь-в-точь как у Вейна Гублера, иногда мелькало подозрение: а не произошла ли с ним какая-то страшная ошибка?

А Траут все топал и топал — чужой в чужих краях. Но он был вознагражден за это паломничество, узнав то, чего ему никогда не узнать бы, останься он в своем подвале в Когоузе. Он получил ответ на вопрос, который в ту минуту задавали себе многие люди: «Что задерживает движение на западной половине автострады, по дороге в Мидлэнд-Сити?»

Пелена спала с глаз Траута. Ему все стало ясно: грузовик молочной фирмы «Королева прерий» лежал на боку, преграждая путь потоку машин. Его жестоко ударил свирепый «шевроле», двухместная модель 1971 года. Этот «шевви» перескочил разделительную полосу. Пассажир «шевви» сидел без предохранительного пояса. Его швырнуло прямо сквозь плексигласовое ветровое стекло. Теперь он лежал мертвый в цементном желобе, где протекала Сахарная речка. Водитель «шевроле» тоже погиб. В него ввинтилась ось руля.

Из мертвого пассажира «шевроле» текла кровь прямо в Сахарную речку. Из грузовика с молоком текло молоко. Скоро эту кровь и это молоко вода унесет в Пещеру святого чуда и эта смесь попадет в состав вонючих пузырей, похожих на мячики для пинг-понга, которые возникали в недрах этой самой пещеры.

Глава девятнадцатая

В полумраке коктейль-бара я стал соперничать с Создателем вселенной. Я смял всю вселенную в шар диаметром точно в один световой год. Потом я ее взорвал. Потом снова развеял в пространстве.

Можете задавать мне вопросы, любые вопросы. Каков возраст вселенной? Ее возраст — полсекунды, но эти полсекунды пока что длились один квинтильон лет. Кто ее создал? Никто — она существовала всегда.

Что есть время? Это змей, кусающий собственный хвост. Вот так:

Однажды этот змей развернулся, чтобы дать Еве яблоко, которое выглядело так:

Что это было за яблоко, которое съели Адам и Ева?

Этим яблоком был Создатель вселенной.

Ну и так далее.

До чего же красивая штука — всякая символика!

Слушайте.

Официантка принесла мне еще вылить. Она хотела опять зажечь фонарь на моем столике. Но я не позволил.

— Разве вам что-нибудь видно тут, в полутьме, да еще через темные очки? — спросила она.

— Главное действие разыгрывается у меня в голове, — сказал я.

— Да ну? — сказала она.

— Я и судьбу умею предсказывать, — сказал я. — Хотите, и вам предскажу?

— Только не сейчас, — сказала она. Она пошла к бару и о чем-то заговорила с барменом — наверно, про меня. Бармен несколько раз встревоженно оборачивался в мою сторону. Но кроме черных очков, закрывавших мои глаза, он ничего не видел. А я и не беспокоился, что он меня выставит из бара. Создал-то его я сам. И имя ему я придумал: Гарольд Ньюком Уилбур. Я наградил его Серебряной звездой, Бронзовой звездой, Солдатской медалью, медалью «За примерное поведение и службу» и медалью «Пурпурное сердце» с двумя пучками бронзовых дубовых листьев, так что в Мидлэнд-Сити среди ветеранов он был на втором месте по количеству регалий. Я спрятал все его награды у него в шкафу под носовые платки.

Все эти медали он заработал во второй мировой войне, которую затеяли роботы, чтобы Двейн Гувер, как существо со свободной волей, мог отреагировать на эту бойню. Эта война велась с таким размахом, что на земле почти не осталось ни одного робота, не принимавшего в ней участия, Гарольд Ньюком Уилбур получил все свои награды за то, что убивал японцев — желтых роботов. Горючим для них служил рис.

Он продолжал глазеть на меня, хотя мне уже не терпелось его остановить. Но я не вполне мог управлять созданными мной персонажами. Я мог только приблизительно руководить их движениями — слишком большие это были животные. Приходилось преодолевать инерцию. Я был, конечно, связан с ними, но не то чтобы стальным проводом. Скорее было похоже, что нас связывала изношенная, пересохшая резиновая передача.

Тогда я заставил зазвонить зеленый телефон, висевший за стойкой. Гарольд Ньюком Уилбур, не сводя с меня глаз, взял трубку. Мне надо было быстро придумать — кто там на другом конце провода. И я поставил туда первого по количеству орденов среди ветеранов в Мидлэнд-Сити. Он получил ордена за войну во Вьетнаме. Раньше он тоже дрался с желтыми роботами, которые работали на рисе.

— Коктейль-бар, — сказал Гарольд Ньюком Уилбур.

— Гарольд?

— Да?

— Это Нед Лингамон.

— Я занят.

— Не вешай трубку. Полиция меня засадила в городскую тюрьму. Разрешили сделать только один звонок. Вот я и звоню тебе.

— Почему мне?

— Из всех друзей ты один только и остался.

— За что тебя взяли?

— Говорят, убил своего ребенка.

И так далее.

У этого белого человека были все те же ордена, что и у Герольда Ньюкома Уилбура, плюс самая высокая награда, какую мог получить американский солдат за героизм. Выглядела она так:

И вместе с тем он совершил сейчас самое гнусное преступление, какое может совершить американец, то есть убил своего собственного ребенка. Звали младенца Синтия-Энн, и жила она совсем недолго, пока снова не ушла из жизни. Убили ее за то, что она плакала и плакала без конца.

Сначала ее семнадцатилетняя мать сбежала от нее, потому что ребенок слишком много требовал. А потом отец убил ее.

И так далее.

Что же касается судьбы, которую я мог бы предсказать официантке, то вот она: «Вас облапошат дезинсекторы, уничтожающие термитов, но вы ничего не заметите. Вы купите шины со стальным ободом для передних колес вашей машины. Вашу кошку переедет мотоциклист по имени Хэдли Томас, и вы заведете другую кошку. Артур, ваш брат из Атланты, найдет одиннадцать долларов в такси».

Я мог бы предсказать судьбу и Кролику Гуверу: «Ваш отец очень серьезно заболеет, и вы так странно отнесетесь к его болезни, что пойдут разговоры: не поместить ли и вас в психушку? В приемной психбольницы вы будете устраивать сцены докторам и сестрам, утверждая, что вы виноваты в болезни отца. Вы будете винить себя за то, что столько лет пытались убить его ненавистью. Но потом вы переключите свою ненависть. Вы станете ненавидеть вашу покойную мать».

И так далее.

А черного Вейна Гублера, бывшего арестанта, я заставил уныло стоять у мусорных контейнеров на задворках новой гостиницы и смотреть на ассигнации, выданные ему у ворот тюрьмы нынче утром. Больше ему делать было нечего.

Он долго рассматривал пирамиду с недремлющим оком на верхушке. Как ему хотелось побольше узнать и про пирамиду, и про недремлющее око!

Сколько надо было еще учиться!

Вейн даже не знал, что Земля вращается вокруг Солнца. Он думал, что Солнце вращается вокруг Земли, потому что с виду это было именно так.

Грузовик пронесся по автостраде со свистом, будто вскрикнув от боли из-за того, что Вейн прочел надпись на борту фонетически. Грузовик как будто крикнул Вейну: «Какая мука — возить взад и вперед всякие грузы».

Вот как Вейн прочел надпись «Герц» на борту грузовика:[13]

…ХХХ-РРР-ЦЦЦ…

А вот какая история случится с Вейном дня через четыре, потому что я захотел, чтобы с ним так случилось. Его задержат и допросят в полиции, оттого что он вел себя подозрительно у боковых ворот «Бэрритрон лимитед», где делали что-то, связанное со сверхсекретным оружием. Сначала полиция решит, что он только притворяется неграмотным дурачком, а на самом деле он — хитрый разведчик, работающий на коммунистов.

Но проверка отпечатков его пальцев и превосходные зубные коронки докажут, что он именно тот, за кого себя выдает. Но тем не менее ему придется еще кое-что объяснять. Откуда у него членский билет во всеамериканский клуб «Плейбой», выданный на имя Пауло ди Капистрано? Окажется, что он нашел билет в мусорном ящике на задворках новой гостиницы «Отдых туриста».

И так далее.

А теперь пришла пора заставить Рабо Карабекьяна, художника-минималиста, и писательницу Беатрису Кидслер что-то сказать и сделать для моей книги. Мне не хотелось глазеть на них — зачем их стращать? — и я сделал вид, что с увлечением рисую мокрым пальцем какие-то картинки на столе.

Сначала я нарисовал земной символ, означающий «ничто». Вот он:

Потом я нарисовал земной символ, означающий «все». Вот он:

И Двейн Гувер, и Вейн Гублер знали первый символ, но не знали второго. А потом я нарисовал еще один символ в туманном облаке, и этот символ был печально известен Двейну, но неизвестен Вейну. Вот он:

И я нарисовал еще один символ — значение его Двейн несколько лет учил в школе, но потом совсем забыл. Вейну этот символ, наверно, напомнил бы конец стола в тюремной столовке. Этот знак выражал отношение длины окружности к ее диаметру. Отношение также можно было выразить числом, и даже в то время, когда и Двейн, и Вейн, и Карабекьян, и Беатриса Кидслер, и вообще все мы занимались своими делами, земные ученые монотонно радировали это число в космос. Замысел был такой: показать обитателям других планет — если только они нас слушают, — какие мы умные. Мы до тех пор пытали окружности, пока не выпытали у них тайный символ их существования. Назывался он «пи»:

И еще я нарисовал на пластиковом столике невидимую копию картины Карабекьяна под названием «Искушение святого Антония». Копию я, конечно, сделал в миниатюре и не в цвете, как подлинник, но я верно схватил и форму картины, да и ее содержание тоже. Вот что я нарисовал:

В ширину оригинал имел двадцать футов, в высоту — шестнадцать. Фон был загрунтован краской «гавайская груша» — зеленой масляной краской, изготовлявшейся фирмой «Краски и лаки О'Хейра» в Хеллертауне, штат Пенсильвания. Вертикальная полоса представляла собой наклейку из оранжевой флюоресцентной ленты. Картина была одним из самых дорогих произведений искусства в городе, конечно, не считая всяких зданий и памятников и не считая статуи Линкольна перед негритянской школой.

Просто стыдно сказать, сколько стоила эта картина. Это была первая вещь, купленная для постоянной выставки в Центре искусств имени Милдред Бэрри. Фред Т. Бэрри, председатель правления компании «Бэрритрон лимитед», выложил за картину пятьдесят тысяч долларов своих кровных денежек.

Весь Мидлэнд-Сити был возмущен. И я тоже.

Да и Беатриса Кидслер тоже была возмущена, но она скрывала свое неудовольствие, сидя у рояля рядом с Карабекьяном. На Карабекьяне была фуфайка с портретом Бетховена. Он знал, что окружен людьми, которые ненавидят его за то, что он ухватил такую огромную сумму за такую ничтожную работу. И его это забавляло.

Как и все в коктейль-баре, он себе размягчал мозги алкоголем. Это было вещество, которое вырабатывалось крошечным существом, называемым «дрожжевой грибок». Дрожжевые микроорганизмы поедали сахар и выделяли алкоголь. Они убивали себя, отравляя собственную среду своими же экскрементами.

Килгор Траут однажды написал рассказик — диалог между двумя дрожжевыми грибками. Они обсуждали, что следовало бы считать целью их жизни, а сами поглощали сахар и задыхались в собственных экскрементах. И коль скоро их умственный уровень был весьма низок, они так и не узнали, что изготовляют шампанское.

Вот и я заставил Беатрису Кидслер сказать Рабо Карабекьяну, когда они сидели у рояля, в баре:

— Мне очень стыдно признаться, но я не знаю, кто такой святой Антоний. Кто же он был и почему кому-то захотелось его искушать?

— Да я и сам не знаю, и мне противно узнавать, кто он такой.

— Значит, вам правда не нужна? — спросила Беатриса.

— А вы знаете, что такое правда? — сказал Карабекьян. — Это всякая дурь, в которую верит ваш сосед. Если я хочу с ним подружиться, я его спрашиваю, во что он верит. Он мне рассказывает, а я говорю: «Верно, верно, ваша правда!»

Никакого уважения ни к творчеству этого художника, ни к творчеству этой писательницы я не испытывал. Я считал, что Карабекьян, со своими бессмысленными картинами, просто стакнулся с миллионерами, чтобы бедняки чувствовали себя дураками. Я считал, что Беатриса Кидслер, заодно с другими старомодными писателями, пыталась заставить людей поверить, что в жизни есть главные герои и герои второстепенные, что есть обстоятельства значительные и обстоятельства незначительные, что жизнь может чему-то научить, провести сквозь всякие испытания и что есть у жизни начало, середина и конец.

Чем ближе подходило мое пятидесятилетие, тем больше я возмущался и недоумевал, видя, какие идиотские решения принимают мои сограждане. А потом мне вдруг стало их жаль: я понял, что это не их вина, что им свойственно вести себя так безобразно да еще с такими безобразными последствиями просто потому, что они изо всех сил старались подражать выдуманным героям всяких книг. Оттого американцы так часто и убивали друг дружку. Это был самый распространенный литературный прием: убийством кончались многие рассказы и романы.

А почему правительство обращалось со многими американцами так, словно их можно было выкинуть из жизни, как бумажные салфетки? Потому что так обычно обращались писатели с персонажами, игравшими второстепенную роль в их книгах.

И так далее.

Как только я понял, почему Америка стала такой несчастной и опасной страной, где у людей никакой связи с реальной жизнью не было, я решил отказаться от всякого сочинительства. Я решил писать про жизнь. Все персонажи будут иметь абсолютно одинаковое значение. Все факты будут одинаково важными. Ничто упущено не будет. Пускай другие вносят порядок в хаос. А я вместо этого внесу хаос в порядок вещей, и, кажется, теперь мне это удалось.

И если так поступят все писатели, то, может быть, граждане, не занимающиеся литературным трудом, поймут, что никакого порядка в окружающем нас мире нет и что мы главным образом должны приспосабливаться к окружающему нас хаосу.

Приспособиться к хаосу ужасающе трудно, но вполне возможно. Я — живое тому доказательство. Да, это вполне возможно.

Приспособляясь к хаосу в коктейль-баре, я сделал так, чтобы Бонни Мак-Магон — такой же важный персонаж, как любое существо во вселенной, — принесла Беатрисе Кидслер и Рабо Карабекьяну еще порцию дрожжевых экскрементов. Карабекьяну она принесла сухой «Мартини» на виски «Бифитер» с лимонной корочкой и при этом сказала: «Завтрак для чемпионов».

— Вы это уже говорили, когда подали мне первую порцию «Мартини», — сказал Карабекьян.

— Всякий раз так говорю, когда подаю «Мартини», — сказала Бонни.

— И не надоедает? — сказал Карабекьян. — А может, люди нарочно забираются в такие богом забытые городишки, как ваш, чтобы никто не мешал им повторять те же остроты, пока светлый Ангел Смерти не заткнет им рот горстью праха.

— Да я же просто хочу развеселить людей, — сказала Бонни. — Никогда в жизни не слышала, что это преступление. Извините, пожалуйста. Я никого не хотела обидеть.

Бонни ужасно не нравился Карабекьян, но разговаривала она с ним сладким, как пирожное, голоском. Она твердо соблюдала правило; никогда не показывать, что тут, в коктейль-баре, ее что-то раздражает. Ее заработок складывался главным образом из чаевых, а чтобы получать на чай побольше, надо улыбаться, улыбаться и улыбаться, несмотря ни на что. Теперь у Бонни были только две цели в жизни. Ей надо было вернуть все деньги, которые ее муж потерял на мойке для машин в Шепердстауне, и ей до смерти хотелось купить шины со стальным ободом для своей машины.

Тем временем ее муж сидел дома, смотрел по телевизору, как играет в гольф профессиональная команда, и отравлялся экскрементами дрожжевых грибков.

Кстати, святой Антоний был египтянином, основавшим самый первый монастырь — так называлось место, где люди могли вести простой образ жизни и часто возносить молитвы Создателю вселенной, не отвлекаясь мирской суетой, любострастием и экскрементами дрожжевых грибков. Святой Антоний еще смолоду продал все свое имущество, ушел в пустыню и прожил там двадцать лет.

В эти годы полного одиночества его часто искушали видения всяких удовольствий, которые ему могли бы доставить еда, и друзья, и женщины, и ярмарки, и все прочее.

Его биографию создал другой египтянин, святой Атанас, чьи теории о Троице, воплощении и божественной сущности Духа Святого, написанные через три столетия после убийства Христа, все католики считали непререкаемыми, даже во времена Двейна Гувера.

Кстати, католическая средняя школа в Мидлэнд-Сити была названа в честь святого Атанаса. Сначала ее назвали в честь святого Христофора, но потом папа римский, глава католической церкви во всем мире, объявил, что никакого святого Христофора, по-видимому, никогда не было, так что в его честь ничего называть не надо.

Черный человек, мывший посуду на кухне гостиницы, вышел подышать свежим воздухом и выкурить сигарету «Пэл-Мэл». На его пропотевшей фуфайке красовался значок. Вот что на нем было написано:

Повсюду в гостинице стояли подносы с такими значками — бери, кто хочет, и негр-судомойка тоже взял для смеха такой значок. Никакие произведения искусства, ничего, кроме всяких дешевых, а потому и непрочных поделок, ему нужно не было. Звали его Элдон Роббинс, и был он мужчина хоть куда.

Элдон Роббинс тоже отсидел какое-то время в исправительной колонии и сразу узнал, что Вейн Гублер, стоявший у мусорных контейнеров, был только что выпущен оттуда же.

— С возвращением на свет божий, братец, — ласково, вполголоса сказал он Вейну с кривой усмешкой. — Когда поел в последний раз? Нынче утром, что ли?

Вейн робко кивнул: это была правда. И Элдон провел его через кухню к длинному столу, за которым ела кухонная челядь. Там даже стоял телевизор, и Вейну показали казнь шотландской королевы Мэри. Все были во что-то переряжены, и королева Мэри добровольно положила голову на плаху.

Элтон устроил для Вейна даровой обед: бифштекс с картофельным пюре и мясной подливкой и вообще все, что ему захотелось, — обед готовили тоже черные люди. На столе стоял поднос с фестивальными значками, и перед обедом Элдон приколол такой значок Вейну.

— Ты его не снимай — и тебя никто не тронет, — сказал он Вейну строгим голосом.

Элдон показал Вейну глазок, который кухонные работники пробуравили в стенке, прямо в коктейль-бар.

— Наскучит смотреть телик, можешь поглядеть на зверье в зоопарке, — сказал он.

Элдон сам заглянул в глазок и сказал Вейну, что около рояля сидит один малый, которому заплатили пятьдесят тысяч долларов за то, что он налепил кусок желтой ленты на кусок зеленого холста. Элдон велел Вейну хорошенько разглядеть Карабекьяна. Вейн его послушался.

Но Вейну тотчас расхотелось смотреть в глазок, потому что он был слишком невежественным и не мог разобрать, что происходило в коктейль-баре. Например, он никак не мог понять, зачем горят свечи. Он решил, что там испортилось электричество и кто-то пошел менять пробки. И еще он никак не мог разобрать, что за костюм надет на Бонни. Костюм этот состоял из белых ковбойских сапожек, черных ажурных чулок с малиновыми подвязками, ясно видными на голых ляжках, и чего-то вроде тесного купального костюма, расшитого блестками, к которому сзади был прикреплен помпон из розовой ваты.

Бонни стояла спиной к Вейну, поэтому он не мог видеть, что на ней трифокальные восьмиугольные очки без оправы и что она сорокадвухлетняя женщина с лошадиным лицом. Не видел он и как она улыбалась, улыбалась, улыбалась, какие бы дерзости ни говорил Карабекьян. Однако Вейн мог читать слова Карабекьяна по губам. Он хорошо умел читать по губам, как и все, кто отсидел срок в Шепердстауне. Соблюдать тишину в коридорах и за едой было обязательным правилом в Шепердстауне.

Вот что говорил Карабекьян Бонни, показывая на Беатрису Кидслер:

— Эта уважаемая особа — знаменитая писательница, и, кроме того, она уроженка здешнего железнодорожного района. Может быть, вы могли бы рассказать ей какие-нибудь правдивые случаи из жизни ее родного города?

— Ничего я не знаю, — сказала Бонни.

— Ну, бросьте, — сказал Карабекьян. — Несомненно каждый человек в этом баре может стать героем замечательного романа, — И он показал на Двейна Гувера: — Расскажите про этого человека!

Но Бонни только рассказала им про песика Двейна — Спарки, который не мог вилять хвостом.

— Вот ему и приходится все время драться, — объяснила Бонни.

— Изумительно! — сказал Карабекьян. Он повернулся к Беатрисе: — Не сомневаюсь, что вы можете это как-нибудь использовать.

— И в самом деле могу, — сказала Беатриса. — Прелестная деталь.

— Чем больше деталей, тем лучше, — сказал Карабекьян. — Слава богу, что есть на свете писатели. Слава богу, что существуют люди, готовые все записать. Иначе столько было бы позабыто.

И он стал просить Бонни рассказать ему еще какие-нибудь правдивые истории. Бонни попалась на эту удочку — Карабекьян с таким увлечением просил ее, что у нее мелькнула мысль: а вдруг Беатрисе Кидслер и в самом деле для ее книг пригодятся истории из жизни?

— Скажите, — спросила Бонни, — а Шепердстаун тоже можно более или менее считать частью Мидлэнд-Сити?

— Разумеется! — сказал Карабекьян, никогда и не слыхавший о Шепердстауне. — Чем был бы Мидлэнд-Сити без Шепердстауна? Да и Шепердстаун — чем бы он был без Мидлэнд-Сити?

— Ну вот, — сказала Бонни, и у нее мелькнула мысль, что сейчас она им расскажет действительно интересную историю. — Мой муж служит надзирателем в шепердстаунской исправительной колонии для взрослых, и обычно он должен был сидеть со смертниками, приговоренными к электрическому стулу, — это еще было, когда людей казнили очень часто. Он с ними и в карты играл, и Библию им читал, вообще делал то, что они хотели. И вот однажды ему пришлось сидеть с одним белым, его звали Лерой Джонс.

Костюм Бонни слабо отливал каким-то странным, чешуйчатым, рыбьим блеском. Блестел он оттого, что весь был пропитан флюоресценткыми веществами. И у бармена куртка тоже была с пропиткой. И африканские маски на стене — тоже. А когда зажигались ультрафиолетовые лампы на потолке, костюмы начинали сверкать, как электрическая реклама. Сейчас лампы не горели. Бармен зажигал их, когда ему вздумается, — устраивал посетителям неожиданный чудесный сюрприз.

Кстати, ток для этих ламп и для всего электрооборудования в Мидлэнд-Сити получался от сжигания угля, добытого на открытых шахтах Западной Виргинии, мимо которых всего несколько часов назад проезжал Килгор Траут.

— Лерой Джонс был до того глупым, что и в карты играть не умел, и Библии не понимал. Он и говорить-то почти не умел. Съел свой последний ужин и сидит. Он был присужден к казни за изнасилование. А мой муж сидел в коридоре около камеры и читал про себя. Вдруг слышит: Лерой звякает своей жестяной кружкой об решетку. Муж подумал, может, он хочет еще кофе. Встал, зашел в камеру, взял кружку. А Лерой ухмыляется во весь рот, как будто все уладилось и на электрический стул его сажать незачем: оказывается, он сам себя кастрировал.

Эту книгу я, конечно, сочинил. Но случай, который по моей придумке рассказала Бонни, действительно произошел — в камере смертников в арканзасской тюрьме.

Что же касается пса Двейна Гувера, Спарки, который не мог вилять хвостом, то я скопировал его с собаки моего брата: ей все время приходится драться, потому что она хвостом вилять не может. Честное слово, такая собака на самом деле существует.

И еще Рабо Карабекьян попросил Бонни объяснить ему, что это за девочка нарисована на обложке программы фестиваля искусств. Это была единственная мировая знаменитость во всем Мидлэнд-Сити — Мэри-Элис Миллер, чемпионка мира среди женщин по плаванию брассом на двести метров. Ей всего пятнадцать лет, объяснила Бонни.

Мэри-Элис была также избрана королевой фестиваля искусств На обложке программы ее изобразили в белом купальном костюме с олимпийской золотой медалью на шее. Медаль была такая:

Мэри-Элис улыбалась святому Себастьяну на картине испанского художника Эль Греко. Эту картину одолжил для фестиваля Элиот Розуотер, покровитель Килгора Траута. Святой Себастьян был римским воином, и жил он за тысячу семьсот лет и до меня, и до Мэри-Элис Миллер, и до Вейна, и до Двейна, и до всех нас. Он втайне принял христианство, а тогда христиане были вне закона.

Кто-то на него донес. Император Диоклетиан заставил лучников расстрелять его. Картина, на которую с такой безотчетной улыбкой смотрела Мэри-Элис, изображала человека, до того утыканного стрелами, что он был похож на дикобраза.

Но так как все художники любят утыкивать изображение святого Себастьяна на картинах тысячами стрел, то почти никто не знает, что он не только выжил после этой истории — он совершенно выздоровел. И он стал ходить по Риму, превозносить христианство и вовсю ругать императора, за что его и приговорили к смерти во второй раз. Его насмерть забили палками.

И так далее.

Тут Бонни рассказала Беатрисе и Карабекьяну, что отец Мэри-Элис, один из инспекторов в Шепердстауне, стал учить Мэри-Элис плавать, когда ей было всего восемь месяцев, и что он заставлял ее плавать не меньше четырех часов с того дня, как ей исполнилось три года.

Рабо Карабекьян подумал и вдруг сказал нарочито громким голосом, чтобы все его слышали:

— Что же это за человек, который собственную дочку превращает в подвесной мотор?

Вот тут и наступает психологическая развязка этой книги, потому что именно на этом этапе я — автор романа — внезапно перерождаюсь под влиянием всего написанного мной самим до сих пор. Я и отправился в Мидлэнд-Сити затем, чтобы родиться вновь. И устами Рабо Карабекьяна, сказавшего: «Что ж это за человек, который собственную дочку превращает в подвесной мотор?» — Хаос возвестил о рождении моего нового «я».

Эта случайная фраза возымела такие потрясающие последствия, потому что психологически атмосфера коктейль-бара находилась в том состоянии, которое я бы хотел назвать «предземлетрясением». Мощные силы залегали в наших душах, но ничего сделать не могли, так как прекрасно уравновешивали друг друга.

И вдруг оторвалась какая-то песчинка. Одна сила внезапно преодолела другую, и душевные континенты внезапно вспучились и заколебались.

Одной из постоянно действующих сил, безусловно, была жажда наживы — этим были заражены многие посетители коктейль-бара. Они знали, сколько было уплачено Рабо Карабекьяну за его картину, и тоже хотели бы получить пятьдесят тысяч долларов. Сколько удовольствий они могли бы доставить себе за пятьдесят тысяч — по крайней мере, так они думали. Но вместо этого им приходилось тяжелым трудом зарабатывать какие-то жалкие доллары. Это было несправедливо.

Другой силой, жившей в этих людях, был страх, что их образ жизни может кому-то показаться смешным, что весь их город нелеп и смешон. А теперь случилось самое скверное: Мэри-Элис Миллер — единственное существо в их городе, которое они считали не подвластным ничьим насмешкам, вдруг была осмеяна каким-то чужаком.

Надо также учесть и мое состояние «предземлетрясения», так как родился-то заново именно я. Насколько мне известно, больше никто в коктейль-баре заново не родился. Все остальные просто переосмыслили свое отношение к ценностям современного искусства.

Что же касается меня, то я когда-то пришел к заключению, что ничего святого ни во мне, ни в других человеческих существах нет, что все мы просто машины, обреченные сталкиваться, сталкиваться и сталкиваться без конца. И, за неимением лучших занятий, мы полюбили эти столкновения. Иногда я писал о всяких столкновениях хорошо, и это означало, что я был исправной пишущей машиной. А иногда я писал плохо — значит, я был неисправной пишущей машиной. И было во мне не больше святого, чем в «понтиаке», мышеловке или токарном станке.

Я не ожидал, что меня спасет Рабо Карабекьян. Я его создал, и я сам считал его тщеславным, слабым и пустым человеком и совсем не художником. Но именно он, Рабо Карабекьян, сделал из меня того безмятежного землянина, каким я стал.

Слушайте!

— Что это за человек, который из собственной дочки сделал подвесной мотор? — сказал он Бонни Мак-Магон.

И Бонни Мак-Магон взорвалась. Она впервые так взорвалась — с тех пор как пришла работать в коктейль-бар. Голос у нее стал неприятный, точно скрежет пилы по жестяному листу. И ужасно громкий.

— Ах, так? — сказала она. — Ах, так?

Все застыли. Кролик Гувер перестал играть. Люди не хотели упустить ни одного слова.

— Значит, вы плохого мнения о Мэри-Элис Миллер? — сказала Бонни. — А вот мы плохого мнения о вашей картине. Пятилетние дети и то лучше рисуют — сама видела.

Карабекьян соскользнул с табурета и встал лицом к лицу со всеми своими врагами. Он меня даже удивил. Я ожидал, что он отступит с позором, что его осыплют градом оливок, вишневых косточек и лимонных корок. Но он величественно стоял перед всеми.

— Послушайте, — спокойно заговорил он, — я прочитал все статьи против моей картины в вашей отличнейшей газете. Я прочитал и каждое слово в тех ругательных письмах, которые вы так любезно пересылали мне в Нью-Йорк.

Все немного растерялись.

— Картина не существовала, пока я ее не создал, — продолжал Карабекьян. — Теперь, когда она существует, для меня было бы большим счастьем видеть, как ее без конца копируют и необычайно улучшают все пятилетние ребятишки вашего города. Как я был бы рад, если бы ваши дети весело, играючи, нашли то, что я мучительно искал много-много лет.

И вот сейчас даю вам честное слово, — продолжал он, — что картина, купленная вашим городом, показывает самое главное в жизни — и тут ничего не упущено. Это — образ сознания каждого животного. Это — нематериальная сущность всякого живого существа, его «я», к которому стекаются все познания извне. Это — живая сердцевина в любом из нас: и в мыши, и в олене, и в официантке из коктейль-бара. И какие бы нелепейшие происшествия с нами ни случались, эта сердцевина неколебима и чиста. Потому и образ святого Антония в его одиночестве — это прямой, неколебимый луч света. Будь подле него таракан или официантка из коктейль-бара, на картине было бы два световых луча. Наше сознание — это именно то живое, а быть может, и священное, что есть в каждом из нас. Все остальное в нас — мертвая механика.

Я только что слыхал, как наша официантка — вот этот вертикальный луч света — рассказала историю про своего мужа и одного слабоумного накануне казни в Шепердстауне. Отлично. Пусть пятилетний ребенок нарисует духовное истолкование этой встречи. Пусть этот пятилетний художник откинет прочь и слабоумие, и решетки, и ожидающий узника электрический стул, и форму надзирателя, и его револьвер, и всю его телесную оболочку. Что будет самой совершенной картиной, какую мог бы написать пятилетний ребенок? Два неколебимых световых луча.

Восторженная улыбка засияла на диковатом лице Рабо Карабекьяна.

— Граждане Мидлэнд-Сити, низко кланяюсь вам, — сказал он, — вы стали родиной величайшего произведения искусства.

Ничего этого Двейн Гувер не воспринимал. Он все еще, словно в гипнозе, вспоминал стихи. У него явно не все были дома. Чердак был не в порядке. Свихнулся он. Да, Двейн Гувер совсем спятил.

Глава двадцатая

Пока моя жизнь обновлялась от слов Рабо Карабекьяна, Килгор Траут, стоя на обочине автострады, глядел через Сахарную речку в ее бетонном ложе на новую гостиницу «Отдых туриста». Мостика через речку не было. Приходилось идти вброд.

И он сел на перила, снял башмаки и носки и закатал брюки до колен. Его голые икры были разузорены варикозными венами и шрамами. Совсем как икры моего отца, когда он стал старым-престарым человеком.

Да, у Килгора Траута были икры моего отца — мой подарок. Я придал ему и ступни моего отца — узкие, длинные, выразительные. Голубоватого цвета. Картинные ноги.

Траут опустил свои картинные ноги в бетонное ложе, где протекала Сахарная речка. Ноги сразу покрылись прозрачной пластиковой пленкой, плававшей на поверхности Сахарной речки. Когда Траут с удивлением приподнял одну ногу, пластиковая пленка мгновенно высохла на воздухе, обув ногу в некий непромокаемый башмак с перламутровыми переливами. Траут шагнул снова — на другой ноге сделалось то же самое.

Эти вещества были отходами завода фирмы «Бэрритрон». Фирма изготовляла новую бомбу для военно-воздушных сил США — новое средство уничтожения личного состава вражеской армии. Бомба разбрасывала пластиковые осколки вместо стальных, потому что пластиковые были дешевле. Кроме того, их было невозможно обнаружить в теле раненого врага даже путем рентгеноскопии.

На заводе «Бэрритрон» никто понятия не имел, что их отходы попадают в Сахарную речку. Эта фирма заключила контракт со строительной фирмой «Братья Маритимо», которой заправляли гангстеры, чтобы те построили им очистительную установку для уничтожения отходов. Фирма знала, что строительной компанией заправляют гангстеры. Все об этом знали. Но обычно «Братья Маритимо» были лучшими строителями в городе. Они, например, выстроили дом для Двейна Гувера — очень прочный, хороший дом.

Но вдруг они делали что-нибудь невообразимо преступное. Примером мог служить очистительный комплекс фирмы «Бэрритрон». Он обошелся фирме очень дорого, и сложные машины комплекса все время работали. На самом же деле там вместо новых машин было как попало наворочено всякое старье, а под ним скрыты наворованные где-то канализационные трубы, ведущие от завода «Бэрритрон» прямехонько в Сахарную речку.

Владельцы «Бэрритрона» расстроились бы вконец, узнай они, как их фирма отравляет воду. За все время своего существования они только и делали, что старались быть образцом и примером высшей гражданской порядочности, сколько бы им это ни стоило.

Килгор Траут пересек Сахарную речку на ногах моего отца, и эти конечности с каждым шагом становились все больше похожи на перламутр. Траут нес свои вещи и башмаки на голове, хотя вода еле-еле доходила ему до колен.

Он знал, как нелепо он выглядит. Он ожидал, что его встретят отвратительно, он мечтал вконец смутить всех участников фестиваля. Он ехал сюда издалека в самом мазохистском настроении. Он хотел, чтобы с ним обошлись, как с тараканом.

Если рассматривать его как машину, то он был в сложном, печальном и смехотворном положении. Но священная его сердцевина — его сознание — так и оставалась неколебимым лучом света.

И эта книга пишется машиной из плоти и крови в содружестве с машинкой из металла и пластика. Кстати, пластик этот — близкий родственник той гадости, которая засоряла Сахарную речку. А в сердцевине пишущей машины из плоти и крови кроется нечто священное — неколебимый луч света.

В сердцевине каждого, кто читает эту книгу, — тот же неколебимый луч света.

Только что прозвенел звонок в моей нью-йоркской квартире. И я знаю, что будет стоять на пороге, когда открою двери: неколебимый луч света.

Господи, благослови Рабо Карабекьяна!

Слушайте: Килгор Траут вылез из речки на асфальтовую пустыню — там была стоянка машин. План у него был такой — войти в холл гостиницы босиком и чтобы от его мокрых ног остались вот такие следы:

Траут придумал так: кто-то возмутится, что он босыми ногами оставляет следы на ковре. И тогда он сможет с величественным видом возразить: «Собственно говоря, что вас так возмущает? Я просто пользуюсь первопечатным станком. Вы читаете ясную и всем понятную фразу, которая означает: „Вот он — я! Вот!“

Но оказалось, что Траут не стал шагающим печатным станком. Его ноги никаких следов на ковре не оставляли потому что они были облеплены высохшей пластмассой. Вот какой была структура пластмассовой молекулы:

Молекула эта бесконечно делилась, образуя совершенно непроницаемую, плотную пленку.

Эта молекула и была тем чудовищем, которое двойняшки, сводные братья Двейна — Лайл и Кайл — пытались атаковать своими автоматами. Из этих молекул состояло то вещество, которое испакостило Пещеру святого чуда.

Человека, который научил меня, как вычертить диаграмму молекулы пластмассы, зовут профессор Уолтер Г. Стокмайер из Дартмутского колледжа. Он специалист в области физической химии и очень занятый и полезный мой друг. Я его не выдумал. Я и сам хотел бы стать профессором Стокмайером. Он блестящий пианист. Он волшебно бегает на лыжах.

Как мне кажется, самым подходящим концом любого рассказа о людях, если принять во внимание, что теперь жизнь есть полимер, в который туго запелената наша Земля, было бы то самое сокращение трех слов, которое я сейчас изображу крупно, — мне оно очень нравится:

Именно для того, чтобы подтвердить непрерывность этого полимера, я так часто начинаю фразу с «и» или с «и вот» и столько абзацев кончаю словами «и так далее».

И так далее.

— Как все похоже на океан! — воскликнул Достоевский.

А я говорю: «Как все похоже на целлофан!»

Итак, Траут вошел в холл гостиницы как просыхающий печатный станок, и все же никогда еще в холл не входило такое ни с чем не сообразное человеческое существо.

Вокруг него повсюду стояли зеркала, как их называли все люди, — то, что он звал «лужицы». Вся стена, отделявшая холл от коктейль-бара, была «лужицей» в десять футов вышиной и тридцать — длиной. И на автомате для сигарет, и на леденцовом автомате были свои «лужицы». Траут заглянул туда — хотелось посмотреть, что там делается в Зазеркалье, в другом мире, — и увидел какое-то старое чумазое существо: стоит босиком, глаза красные, брюки закатаны до колен.

Случайно в этот час кроме Траута в холле находился только молодой красавчик — дежурный администратор Майло Маритимо. И одежда, и цвет лица, и глаза у Майло были похожи колером на разные сорта маслин. Он окончил курсы гостиничных администраторов при Корнеллском университете. Он был гомосексуалистом и внуком Гильермо — Вилли-малыша, личного телохранителя знаменитого чикагского гангстера Аль-Капоне.

Траут остановился перед этим безобидным человечком, расставив босые ноги, и, широко раскрыв объятия, представился.

— Прибыл Страшный Снежный Человек! — сказал он Майло. — А если я не такой чистый, как все снежные люди, то лишь потому, что меня еще ребенком похитили со склонов горы Эверест и отдали в рабы в Рио-де-Жанейро, в бордель, где я пятьдесят лет чистил невыразимо грязные нужники. Один из клиентов как-то провизжал в мучительном экстазе своей партнерше, хлеставшей его плеткой, что в Мидлэнд-Сити готовится фестиваль искусств. Услыхав это, я удрал, спустившись по веревке, сплетенной из вонючих простынь, украденных из корзины с грязным бельем. И я прибыл в Мидлэнд-Сити, чтобы перед смертью получить признание как великий художник, каковым я и являюсь.

Майло Маритимо с обожанием глядел на Траута сияющими глазами.

— Мистер Траут! — восторженно воскликнул он. — Я узнал бы вас где угодно. Добро пожаловать в Мидлэнд-Сити! Вы так нужны нам!

— Откуда вы знаете, кто я такой? — спросил Траут. До сих пор никто никогда не знал, кто он.

— А вы никем другим и быть не можете, — сказал Майло.

Из Траута словно выпустили воздух — он нейтрализовался. Он свесил руки, стал похож на ребенка.

— До сих пор никто никогда не знал, кто я такой.

— А я знал, — сказал Майло. — Мы вас открыли и надеемся, что и вы нас откроете. Теперь наш Мидлэнд-Сити будет известен не только как родина Мэри-Элис Миллер, чемпионки мира по плаванию брассом на двести метров. Нет, наш город прославится также и тем, что первый признал великого Килгора Траута.

Траут молча отошел от портье и сел на обитую парчой банкетку в испанском стиле. Весь холл гостиницы, кроме автоматов для сигарет и жевательной резинки, был выдержан в испанском стиле.

А Майло произнес фразу из телепрограммы, которая была очень популярна несколько лет назад. Программа уже сошла с экрана, но многие помнили текст. В нашей стране разговоры по большей части состояли из фраз, взятых из телепрограмм, как новых, так и старых. Майло вспомнил фразу из программы, где показывали какого-нибудь старого человека, обычно довольно знаменитого. Его вводили в обыкновенную с виду комнату. Только на самом деле это была сцена, перед которой сидела публика, и повсюду были скрыты телекамеры. Там еще были люди, знавшие этого старого человека в былые времена, но их поначалу тоже видно не было. Потом, по ходу действия, они выходили и рассказывали про этого старика всякие истории.

И вот Майло сказал ту фразу, которую сказал бы конферансье перед поднятием занавеса, если бы Траут участвовал в подобной телепередаче: «Килгор Траут! Вот она, ваша жизнь!»

Только никакой публики и никакого занавеса, вообще ничего такого тут не было. И по правде говоря, Майло Маритимо был единственным человеком в Мидлэнд-Сити, который что-то знал про Килгора Траута. И только в его мечтах весь высший свет Мидлэнд-Сити был не меньше его потрясен романами Килгора Траута.

— Мы так ждем нашего ренессанса, мистер Траут! Вы будете нашим Леонардо!

— Но каким же образом вы обо мне узнали? — растерянно спросил Траут.

— Готовясь к ренессансу в Мидлэнд-Сити, — сказал Майло, — я поставил себе задачей прочесть все, что написано теми авторами и обо всех тех авторах, которых мы ждали в Мидлэнд-Сити.

— Но нигде нет ничего моего и обо мне, — возразил Траут.

Майло вышел из-за своей стойки. Он держал в руках нечто, похожее на пухлый мячик, облепленный разноцветными наклейками.

— Когда я ничего вашего найти не смог, — объяснил Майло, — я написал Элиоту Розуотеру — тому человеку, который сказал, что вас необходимо пригласить к нам. У него есть собрание ваших книг, мистер Траут, сорок один роман и шестьдесят три рассказа. Он дал мне их прочитать — И Майло протянул Трауту потрепанный мячик, который оказался книжкой из собрания Розуотера. Розуотер, видно, вовсю пользовался своей библиотекой научной фантастики. — Это единственный роман, который я еще не дочитал, но завтра утром, на рассвете, я непременно все закончу, — добавил Майло.

Кстати, роман, о котором шла речь, назывался «Умный кролик». Главным героем книги был кролик, который жил как все дикие кролики, но был умен, как Альберт Эйнштейн или Вильям Шекспир. Между прочим, это была крольчиха. Она была единственным персонажем женского пола во всех романах и рассказах Килгора Траута.

Жила она нормально, как любая другая крольчиха, несмотря на ее гигантский интеллект.

И она решила, что этот интеллект является ненужным придатком вроде какой-то опухоли, совершенно бесполезной в кроличьем миропонимании. И она отправилась — прыг-скок! — в город, чтобы ей там удалили эту опухоль. Но добраться до города она не успела; по дороге ее пристрелил охотник по имени Дадли Фэрроу. Фэрроу ободрал ее и выпотрошил, но потом он и его жена Грейс решили, что лучше не есть эту крольчиху, потому что у нее была такая непомерно большая голова. Они подумали то же самое, что думала она сама, когда была еще жива: будто у нее какая-то болезнь.

И так далее.

Килгору Трауту необходимо было немедленно переодеться в другой костюм: смокинг, сохранившийся со школьных времен, новую вечернюю рубашку и все остальное. Низ его закатанных штанов был так пропитан пластиковым раствором из речки, что спустить брючину было невозможно. Штаны были жесткими, как фланцы на канализационных трубах.

И Майло Маритимо провел его в номер-люкс — два обычных номера в гостинице «Отдых туриста», соединенных открытой дверью. И Трауту, и другим важным гостям предоставлялся номер-люкс, где было два цветных телевизора, две ванны и четыре двуспальные кровати, снабженные «волшебными пальцами». «Волшебными пальцами» называли электрические вибраторы, прикрепленные к матрасным пружинам. Если гость бросал монетку в ящичек на ночном столике, «волшебные пальцы» начинали покачивать матрас.

Цветов в номере Килгора Траута хватило бы на похороны любого гангстера-католика. Их прислали и Фред Т. Бэрри, председатель фестиваля искусств, и Ассоциация женских клубов Мидлэнд-Сити, и Торговая палата, и так далее и тому подобное.

Траут прочел визитные карточки на нескольких корзинах и заметил:

— Да, видно, ваш город по-настоящему, всерьез заинтересовался искусством.

Майло зажмурил глазки-маслины.

— Пора, пора! Бог мой, мы так изголодались, мистер Траут даже не понимаем, чего мы жаждем, — сказал он. Этот молодой человек был не только потомком крупнейших гангстеров, он был также родственником тех мошенников, которые орудовали и сейчас в Мидлэнд-Сити. Совладельцы строительной фирмы «Братья Маритимо и компания» приходились дядьями Майло. Джино Маритимо, его троюродный брат, был королем торговцев наркотиками в этом городе.

— Ах, мистер Траут, — говорил Майло Килгору Трауту в номере-люкс, — научите нас петь, и плясать, и смеяться, и плакать. Мы так долго пытались просуществовать, интересуясь только деньгами, и сексом, и конкуренцией, и недвижимым имуществом, и футболом, и баскетболом, и автомобилями, и телевидением, и алкоголем, — питались всей этой трухой, этим битым стеклом.

— Да откройте же глаза! — с горечью сказал Траут. — Неужели я похож на танцора, на певца, на весельчака?

Он уже надел свой смокинг, который был ему очень велик. Траут сильно исхудал со школьных лет. Карманы его смокинга были набиты нафталинными шариками и торчали, как переметные сумы у седла.

— Откройте глаза! — сказал Траут. — Разве человек, вскормленный красотой, выглядел бы так? Вы сказали, что вокруг вас — пустота и безнадежность. А я вам принес еще больше всего этого.

— Нет, мои глаза открыты! — горячо сказал Майло. — И я вижу именно то, чего я и ждал. Я вижу человека, жестоко израненного, потому что он осмелился пройти сквозь пламя истины на ту, другую сторону, которой мы никогда не видели. И потом снова вернулся к нам — рассказать о той, другой стороне.

А я сидел себе и сидел в новой гостинице «Отдых туриста», и она по моей воле то исчезала, то снова появлялась, и опять исчезала, и снова появлялась. В действительности передо мной ничего не было — только чистое поле. Какой-то фермер засеял его рожью.

Давно пора, подумал я, чтобы Траут встретился с Двейном Гувером и чтобы Двейн окончательно свихнулся.

Я знал, как окончится эта книга. Двейн навредит многим людям. Он откусит кончик правого указательного пальца у Килгора Траута.

А потом, после перевязки, Траут выйдет на улицы незнакомого города. И он встретит своего создателя, который все ему объяснит.

Глава двадцать первая

Килгор Траут вошел в коктейль-бар. Ноги у него горели огнем. На них были не только башмаки и носки, но и прозрачная пластиковая пленка. Ни вспотеть, ни дышать ноги не могли.

Рабо Карабекьян и Беатриса Кидслер не видели, как он вошел. Они сидели у рояля, окруженные новыми поклонниками. Речь Карабекьяна была принята с энтузиазмом. Теперь все согласились, что Мидлэнд-Сити владеет одним из величайших полотен в мире.

— Вы давно должны были нам объяснить, — сказала Бонни Мак-Магон. — Теперь я все поняла.

— А я-то думал, чего там объяснять, — сказал с изумлением Карло Маритимо, жулик-строитель. — Оказалось, что надо, ей-богу!

Эйб Коэн, ювелир, сказал Карабекьяну:

— Если бы художники побольше объясняли, так люди побольше любили бы искусство. Вы меня поняли?

И так далее.

Траут не понимал, на каком он свете. Сначала он ожидал, что многие люди станут приветствовать его с той же пылкостью, что и Майло Маритимо, а он к таким пышным встречам не привык. Но никто к нему и не приблизился. Старая его подруга Безвестность снова встала с ним рядом, и они вместе заняли столик вблизи от Двейна и от меня. Но меня он почти не видел — только заметил, как пламя свечей отражалось в моих зеркальных очках, в моих «лужицах».

Мысли Двейна Гувера витали далеко от коктейль-бара и от всего, что там происходило. Он весь обмяк, словно ком замазки, уставясь куда-то в далекое прошлое.

Когда Килгор Траут сел за соседний столик, губы Двейна дрогнули. Беззвучно, не обращаясь ни к Трауту, ни ко мне, он прошептал: «Прощай, черный понедельник!»

Траут держал в руках плотный, туго набитый конверт. Он получил его от Майло Маритимо. В конверте была программа фестиваля искусств, приветственное письмо на имя Траута от Фреда Т. Бэрри, председателя фестиваля, расписание на всю предстоящую неделю и много всякого другого.

Траут привез с собой экземпляр своего романа «Теперь все можно рассказать» — того самого романа, на обложке которого красовалась надпись: «Норки — нараспашку!». Вскоре Двейн Гувер примет всерьез то, что написал Траут в этой книге.

Так мы оказались рядом все трое — Двейн, Траут и я, как вершины равностороннего треугольника, каждая сторона которого равнялась двенадцати футам.

Как три неколебимых луча света, мы все были такие простые, такие обособленные, такие прекрасные. Но как машины, мы были только мешками с подержанной проводкой и канализацией, с проржавленными петлями и с ослабевшими пружинами.

Однако взаимоотношения у нас были классические: ведь в конце концов это я создал и Двейна, и Килгора Траута. И вот теперь Траут окончательно сведет с ума Двейна, а Двейн откусит ему кончик пальца.

Вейн Гублер рассматривал нас в глазок, проверченный в кухонной стенке. Кто-то похлопал его по плечу. Тот, кто его накормил, теперь попросил его уйти из кухни.

И снова он поплелся на улицу, и снова оказался среди подержанных машин Двейна. И снова стал разговаривать с проезжающими по автостраде машинами.

Тут бармен включил ультрафиолетовые лампы на потолке. И одежда на Бонни Мак-Магон вспыхнула как электрическая реклама.

Засветились и куртка на бармене, и африканские маски на стенах.

Засветились рубашки на Двейне Гувере и других посетителях. И вот почему: их рубашки стирали в порошке с флюоресцентными веществами. Задумано это было для того, чтобы одежда на солнце здорово блестела, то есть флюоресцировала.

Но когда на эту одежду попадали ультрафиолетовые лучи в затемненном помещении, она сверкала вовсю, до смешного.

Засверкали и зубы у Кролика Гувера: он их чистил пастой с флюоресцентными веществами, чтобы днем улыбка была ярче. И сейчас он оскалил зубы, и казалось, что у него полный рот лампочек с елки.

Но ярче всего засверкала крахмальная грудь новой рубашки Килгора Траута. Его грудь залилась глубоким мерцающим светом, словно нечаянно развязали мешок с радиоактивными алмазами.

И тут Траут невольно съежился, подался вперед, и крахмальная грудь изогнулась параболической тарелкой. Рубашка превратилась в прожектор. И луч его упал прямо на Двейна Гувера.

Неожиданный блеск вывел Двейна из транса. Ему вдруг померещилось, что он умер. Во всяком случае, произошло что-то неопасное, но сверхъестественное. Двейн доверчиво улыбнулся небесному лучу. Он был готов ко всему.

Траут никак не мог объяснить, почему так фантастично заиграл свет на одежде некоторых посетителей. Подобно большинству авторов научной фантастики, он понятия не имел о науке. Ему, как и Рабо Карабекьяну, не нужна была научная информация. И сейчас он просто обалдел от всего этого.

На мне была старая рубашка, не раз стиранная в китайской прачечной простым мылом, без всяких флюоресцентных примесей. Она и не блестела.

Теперь Двейн Гувер уставился на блестящую грудь Траута, как раньше — на блестящие капельки лимонного масла в стакане. Почему-то он вспомнил слова своего приемного отца: Двейну было всего десять лет, и отец ему объяснял, почему в Шепердстауне не было негров.

Вспомнил он сейчас эти слова не зря: они имели прямое отношение к тому, о чем Двейн недавно разговаривал с Бонни Мак-Магон, чей муж потерял такие деньги не мойке для автомашин в Шепердстауне. Эта мойка оказалась разорительной главным образом потому, что выгодно было держать мойки только там, где было много дешевой рабочей силы, то есть черных рабочих, а негров в Шепердстауне не было.

«Много лет тому назад, — рассказывал отец десятилетнему Двейну, — негры перли на север миллионами: и в Чикаго, и в Мидлэнд-Сити, и в Индианаполис, и в Детройт. Шла мировая война. Рабочих рук настолько не хватало, что любой неграмотный негритос мог получить отличную работу на любом заводе. И никогда у этих черномазых не бывало таких денег.

И вот в Шепердстауне, — продолжал он, — белые все сразу смекнули. Они не захотели, чтоб их город наводнили черномазые. Они понавешали объявлений на всех больших дорогах — и у въезда в свой город, и на железнодорожных путях».

И приемный отец Двейна описал эти объявления, а выглядели они вот так:

«Как-то к вечеру негритянское семейство вышло из товарного вагона на станции Шепердстаун. То ли они не заметили объявления, то ли и читать не умели. А может, и глазам своим не поверили, — продолжал весело рассказывать приемный отец Двейна. Сам он в это время был без работы. Великая депрессия только-только начиналась. В тот день вместе с Двейном он ехал в их машине: раз в неделю они вывозили мусор и всякие отбросы за город и сваливали их в Сахарную речку. — Словом, эта семейка забралась на ночь в какой-то пустующий домишко, — рассказывал отец Двейна, — огонь в печке развели, устроились. А в полночь явилась туда целая толпа. Вытащили они этого негритоса из дому и перепилили его напополам колючей проволокой — она поверху шла, по загородке. — Двейн ясно помнил, как он в эту минуту, слушая рассказ, любовался радужной пленкой нефти, расплывшейся по воде Сахарной речки. — Давненько это было, но уж с тех пор ни один черномазый на ночь в Шепердстауне не задерживался», — сказал приемный отец Двейна.

У Траута все тело зудело оттого, что Двейн полубезумным взглядом уперся в его крахмальную грудь. Глаза Двейна подернулись слезой. Траут решил, что это явное влияние алкоголя. Откуда он мог знать, что в эту минуту Двейн видел масляное пятно, радужно расплывшееся на поверхности Сахарной речки сорок лет назад.

И меня Траут тоже заметил, хотя я и не был ему виден как следует. Но беспокоил я его еще больше, чем Двейн. А дело было вот в чем: только Траут, единственный из всех созданных мной персонажей, обладал достаточным воображением и мог заподозрить, не выдумал ли его другой человек. Он даже говорил об этом со своим попугаем. Например, он как-то сказал: «Честное слово, Билл, от такой жизни невольно приходит в голову, уж не выдумал ли меня кто-то для книжки про человека, которому все время плохо приходится».

Теперь Траут стал догадываться, что он сидит совсем рядом с тем, кто его создал. Он растерялся. Трудно ему было решить, как на это реагировать, особенно потому, что любая его реакция будет такой, как я захочу, и он это знал.

Но я его не стал особенно тревожить — не махал ему рукой, не глядел на него в упор. Я и очки не снял, И снова стал чертить пальцем по столу — изобразил формулу взаимосвязи энергии и материи, как это понимали в мое время. Вот она:[14]

Но в моем представлении эта формула была неполной. Надо было как-то включить в нее «S», то есть Сознание, без чего никакого «Е» (Энергии) и никакого «М» (Материи) и даже математической постоянной величины, означающей скорость света, существовать никак не могло.

Кстати, все мы были прикреплены к выпуклой поверхности. Наша планета была шаром. И никто не понимал, почему мы с него не скатываемся, хотя все притворялись, что они чего-то соображают.

Но настоящие умники сообразили, что один из лучших способов разбогатеть состоит в том, чтобы завладеть порядочным куском той поверхности, к которой прикреплены люди.

Траут боялся встретиться глазами с Двейном Гувером или со мной, поэтому он просматривал содержимое толстого конверта, который ему выдали в гостинице.

Первым делом он прочитал письмо от Фреда Т. Бэрри — председателя фестивального комитета, мецената, выстроившего Центр искусств имени Милдред Бэрри, а также основателя и председателя совета директоров фирмы «Бэрритрон лимитед».

К письму была пришпилена одна акция фирмы «Бэрритрон» на имя Килгора Траута. Вот текст письма.

«Дорогой мистер Траут, — писал Фред Т. Бэрри. — Для нас не только огромное удовольствие, но и большая честь, что такая выдающаяся творческая личность, как Вы, жертвует своим драгоценным временем ради фестиваля искусств в Мидлэнд-Сити. От души желаем, чтобы Вы во время пребывания здесь чувствовали себя членом нашей семьи. С этой целью — дать Вам и другим почетным гостям глубже ощутить свое участие в жизни нашего города — я вручаю каждому из вас небольшой презент: одну акцию фирмы, основанной мною, фирмы, где я состою председателем совета директоров. Теперь фирма принадлежит не только нам, но и всем вам.

Наша фирма была основана в 1934 году как «Американская компания Робо-Мажик». Вначале в ней служило всего три человека, проектировавшие и собиравшие первые полностью автоматизированные стиральные машины для использования их в домашнем хозяйстве. На наших акциях, как Вы увидите, сохранилась эмблема той первой фирмы».

На эмблеме была изображена греческая богиня, раскинувшаяся в вычурном шезлонге. В руке у нее был небольшой флагшток, с которого струился длинный вымпел. Вот он:

В рекламе старой стиральной машины были остроумно использованы два разных смысла, которые люди вкладывали в слова «черный понедельник». Во-первых, женщины обычно по понедельникам стирали белье. Понедельник был просто днем стирки, и ничего особенно «черного» в этом дне не было.

Но люди, которые всю неделю страшно много работали, часто называли понедельник «черным», потому что с отвращением выходили в понедельник на работу после дня отдыха. Фред Т. Бэрри был совсем молодым, когда он придумал этот девиз для стиральной машины «Робо-Мажик»: он хотел сказать, что понедельник называют «черным», потому что и женщины работают до упаду и страшно устают в этот день.

А от «Робо-Мажика» им становилось легко и весело.

Кстати, далеко не все женщины стирали по понедельникам в те времена, когда изобрели «Робо-Мажик». Стирали они, когда хотели. Одно из самых отчетливых детских воспоминаний Двейна Гувера относилось к тому дню, когда его приемная мать вдруг затеяла стирку в сочельник. Она очень огорчилась, видя, до какой бедности дошла ее семья, и в тот вечер ни с того ни с сего вдруг потопала в подвал, где кишели тараканы и мокрицы, и стала там стирать кучу белья.

«Самое время заняться негритянской работенкой», — сказала она.

Фред Т. Бэрри начал рекламировать «Робо-Мажик» задолго до того, как собрали первую надежную машину для продажи. И он был единственным жителем Мидлэнд-Сити, которому было по средствам вывешивать рекламы на специальных досках во время Великой депрессии, так что рекламам «Робо-Мажика» не приходилось расталкивать и перекрикивать другие рекламы, привлекая внимание прохожих. Фактически никаких других реклам в городе не было.

Одна из реклам Фреда Т. Бэрри висела на доске у главных ворот безвременно усопшей автомобильной компании Кидслера, где разместилась фирма «Робо-Мажик». На рекламе была изображена дама аристократического вида, в мехах и жемчугах. Она выходила из своего особняка — провести вечерок в блаженном безделье. Из ее губ вылетала надпись — вот она:

Другой плакат, у железнодорожного депо, изображал двух посыльных, выгружавших стиральную машину «Робо-Мажик» у дома. На них, выпучив глаза, глядела черная служанка, а из ее губ тоже вылетали слова. Говорила она вот что:

Фред Т. Бэрри сам придумывал рекламу. Он любил предсказывать, что со временем разные механические приспособления смогут на всем свете делать то, что он называл «негритянской работенкой», то есть подымать тяжести, мыть, и варить, и гладить, и нянчить ребят, и убирать грязь.

Многие белые женщины относились к этой работе так же, как и приемная мать Двейна Гувера. Моя собственная мать, да и моя сестра — мир праху ее — тоже так думали. Обе решительно отказывались брать на себя «негритянскую работенку».

Белые мужчины, разумеется, тоже избегали ее. Но они обычно говорили: «Это женская работа», а женщины говорили: «Это негритянская работа».

Сейчас я выскажу одно дикое, дикое предположение. По-моему, Гражданская война на моей родине здорово пришибла победителей-северян, хотя об этом никто никогда и не заикался. Потомки северян, по-моему, до сих пор подавлены своей победой, хотя понятия не имеют почему.

А причина в том, что победители в этой войне лишились самой желанной добычи, а именно: рабов.

Мечта о чудо-роботах была прервана второй мировой войной. Бывший автомобильный завод Кидслера стал военным заводом, вместо фабрики хозяйственных автоматов. От «Робо-Мажика» остался только «мозг», программировавший всю машину на разные действия: когда впускать воду, когда ее выливать, когда простирывать белье, когда полоскать, когда выжимать, когда сушить и так далее.

И этот мозг стал управлять так называемой «Системой Блинк» — так сокращенно назывался компьютер, регулировавший интервалы между бомбежками.

Глава двадцать вторая

А я все сидел в баре гостиницы «Отдых туриста» и смотрел, как Двейн Гувер не спускает глаз с крахмальной груди Килгора Траута. На мне был браслет с надписью:

ВО1 означало: вольноопределяющийся первого класса — такое звание было у Джона Спаркса.

Браслет обошелся мне в два с половиной доллара. Этот браслет означал, что мне очень жаль тех американских солдат, которые попали в плен во время войны во Вьетнаме. Такие браслеты пользовались большой популярностью. На каждом было обозначено имя пленного, его звание и дата, когда его захватили.

Обладатели браслетов не должны были снимать их, пока военнопленный не вернется домой или не погибнет в плену.

Я не мог придумать, как бы мне всадить мой браслет в этот роман, и вдруг меня осенило: я его уроню, а Вейн Гублер его подберет. И пусть Вейн Гублер решит, что браслет уронила женщина, влюбленная в человека по имени Вой Джон Спаркс и что этот Вой и эта женщина то ли обручились, то ли поженились — словом, сделали что-то для них важное именно 19 марта 1971 года.

И Вейн будет прикидывать — как звучит это странное имя. «Вой? — будет спрашивать он себя. — Вуи? Воо-а?»

Там же, в коктейль-баре, я придумал, что Двейн Гувер прошел курс скоростного чтения в вечерней школе Христианской ассоциации молодых людей и это дало ему возможность прочитать книгу Килгора Траута за несколько минут вместо нескольких часов.

Там же, в баре, я проглотил белую пилюльку: доктор разрешил мне принимать их от плохого настроения, но умеренно — не больше двух штук в день.

Там же, в баре, от пилюльки и алкоголя, я вдруг почувствовал крайнюю необходимость поскорее сказать все, что я не успел толком объяснить, а потом уж побыстрей досказать всю эту историю.

Погодите: я уже объяснил, почему Двейн Гувер умел так необычайно быстро читать. А Килгор Траут, вероятно, не мог бы проехать расстояние от Нью-Йорка за такое короткое время, как я его провез, но теперь слишком поздно что-то перекраивать, пересобачивать. Ну и ладно, ладно…

Погодите, погодите… Ах, да, надо объяснить, какую куртку Траут увидел в больнице. Со спины вид у нее был такой:

Вот вам объяснение: в Мидлэнд-Сити была только одна негритянская школа, и до сих пор школа осталась чисто негритянской. Она носила имя Криспаса Аттакса — так звали чернокожего, которого пристрелили британские солдаты в Бостоне в 1770 году. В центральном коридоре школы висела картина, изображавшая это событие. На ней были и белые люди, тоже служившие мишенью для пуль. У самого Криспаса Аттакса во лбу была круглая дырка, похожая на леток скворечника.

Но черные люди давно перестали называть школу «Школой имени Криспаса Аттакса» — они ее называли «Невинножертвенной школой».

А когда после второй мировой войны выстроили еще одну школу для черных, ей присвоили имя Джорджа Вашингтона Карвера, тоже черного, который родился в рабстве, но тем не менее стал знаменитым химиком. Он открыл множество способов применения арахисовых орешков.

Но и тут черные люди не стали называть школу как полагалось. В день открытия школы на многих черных учениках были куртки с надписью на спине:

Да, вот что еще: надо вам объяснить, почему многие чернокожие в Мидлэнд-Сити умели подражать голосам птиц, живших в разных частях тогдашней, как ее называли, Британской империи. Понимаете ли, Фред Т. Бэрри и его родители были чуть ли не единственными жителями Мидлэнд-Сити, которые могли во время Великой депрессии нанимать негров на «негритянскую работенку». Они переехали в бывший особняк Кидслеров, где когда-то родилась будущая романистка Беатриса Кидслер. И там у них работало человек двадцать слуг — и не по очереди, а все сразу.

Эту кучу денег отец Фреда заработал во времена процветания — в двадцатые годы он был бутлегером и делал всякие махинации с акциями и шерами. Все свои денежки он держал дома, и это было очень хитро придумано, потому что многие банки во время кризиса лопнули. Кроме того, отец Фреда был посредником у гангстеров, которые хотели приобрести для своих детей и внуков какое-нибудь честное, законное дело. Гангстеры скупили через отца Фреда почти все ценное имущество в Мидлэнд-Сити, заплатив в десять, а то и во сто раз дешевле подлинной стоимости.

А перед тем, как родители Фреда после первой мировой войны переселились в США, они были актерами мюзик-холла в Англии. Отец Фреда играл на музыкальной пиле. Его мать подражала голосам разных птиц, обитавших в разных частях тогдашней Британской империи.

И во время Великой депрессии она по-прежнему подражала птицам для собственного удовольствия. Например, она говорила: «А вот бюль-бюль из Малайи» — и подражала голосу этой птицы.

«А вот пестрая сова из Новой Зеландии», — говорила она и подражала голосу этой птицы.

И все чернокожие, работавшие на их семью, считали, что нет на свете ничего уморительнее, чем слушать, как мать Фреда подражает голосам птиц. Правда, они не решались смеяться вслух. Но они сами научились подражать птичьим голосам, и уж тогда все их приятели просто покатывались со смеху.

Началось поголовное увлечение. Даже те черные, кто и близко не бывал у особняка Кидслеров, подражали и птице-лире, и австралийской трясогузке, золотистой иволге из Индии, соловью, щеглу и корольку из самой Англии.

Подражали даже веселым крикам вымерших друзей далекого детства Килгора Траута — буревестникам с Бермудских островов.

Когда Килгор Траут попал в этот город, черные люди все еще хорошо подражали разным птицам и слово в слово повторяли то, что обычно говорила мать Фреда перед каждым номером. Например, если кто-то подражал пению соловья, он или она сначала говорили: «Особую прелесть пению соловушки, любимой птицы поэтов, придает еще то, что поет он только по ночам».

И так далее.

А в коктейль-баре скверные вещества в организме Двейна вдруг заставили его решить, что пора ему выспросить у Килгора Траута все тайны жизни.

— Подайте мне весть! — крикнул Двейн. Пошатываясь, он встал со своего места и плюхнулся на банкетку рядом с Траутом, весь пылая жаром, как перегретый радиатор. — Вести жду!

И тут Двейн сделал неестественный жест. Сделал он его по моей воле. Мне давным-давно до смерти хотелось заставить какого-нибудь героя моих книжек сделать то, что сделал Двейн — он повел себя с Килгором Траутом как герцогиня с Алисой из сказки Льюиса Кэррола «Алиса в стране чудес». Он уткнулся подбородком в плечо бедного Траута, врезался изо всей силы ему в плечо.

— Весть подавай! — крикнул он, все крепче и крепче вжимая подбородок в плечо Траута.

Траут не отвечал. Он так надеялся, что за всю оставшуюся ему жизнь он больше никогда не будет физически соприкасаться с другими человеческими существами. Сейчас прикосновение чужого подбородка было ему хуже всякого насилия.

— Тут она? Тут весть? — сказал Двейн, хватая книгу Траута «Теперь все можно рассказать».

— Да, да, тут, — прохрипел Траут. К его величайшему облегчению, Двейн снял свой подбородок с его плеча.

И Двейн стал жадно глотать страницы романа, словно изголодавшись по печатному слову. Тут ему пригодился курс скоростного чтения, пройденный в Христианской ассоциации молодых людей. Двейн пожирал страницу за страницей, как свинья — корм.

«Дорогой сэр, бедный мой сэр, храбрый сэр, — читал он. — Вы — подопытное Существо для Создателя вселенной. Вы — единственное Существо во всей вселенной, обладающее свободной волей. Только вам одному дано право соображать, что делать дальше и зачем. Все другие существа — роботы, машины.

Одни люди вас как будто любят, другие — как будто ненавидят, — читал Двейн дальше. — И вам, наверно, странно — почему. А они просто любящие машины и ненавидящие машины.

Вы подавлены, вы деморализованы, — читал Двейн, — и это так понятно. Конечно, устанешь, если все время приходится мыслить во вселенной, бессмысленной по самой своей природе».

Глава двадцать третья

Двейн Гувер читал и читал. «Вы окружены любящими машинами, ненавидящими машинами, жадными машинами, щедрыми машинами, храбрыми и трусливыми, правдивыми и лживыми, веселыми и серьезными машинами, — прочитал он. — Их единственное назначение — быть для вас раздражителями и возбудителями в самых различных ситуациях, чтобы Создатель вселенной мог наблюдать, как вы на них реагируете. А чувствуют они и думают не больше, чем старинные дедовские часы.

Теперь Создатель вселенной хотел бы перед вами извиниться не только за то, что на время опыта специально окружил вас такими суетливыми, капризными спутниками, но и за то, что на вашей планете столько хлама и вони. Создатель программировал роботов так, что они миллионами лет измывались над своей планетой, и к вашему появлению вся она превратилась в ядовитый смердящий кусок сыра. Кроме того, он обеспечил жуткое перенаселение, запрограммировав роботов, независимо от условий жизни, на непрестанную тягу к спариванию и к тому же заставив их обожать рожденных ими детей больше всего на свете».

В этот момент Мэри-Элис Миллер, чемпионка мира по плаванию на двести метров и королева фестиваля искусств, проходила по коктейль-бару. Через бар можно было ближе пройти в холл со стоянки машин, где отец ждал ее в своей зеленой машине «плимут» модели «Барракуда», купленной им у Двейна Гувера со склада подержанных автомобилей, — гарантию ему дали как на новую машину.

Отец Мэри, Дон Миллер, был также председателем комиссии по амнистии для арестантов исправительной колонии в Шепердстауне. Именно он и решил, что Вейн Гублер, который снова сшивался среди подержанных машин у конторы Двейна Гувера, вполне может занять свое место в обществе.

Мэри-Элис зашла в холл гостиницы — забрать корону и скипетр для выступления нынешним вечером в роли королевы фестиваля искусств. Майло Маритимо, дежурный администратор и внук гангстера, собственными руками сделал эти знаки королевского достоинства. Глаза у него воспалились и стали похожи на вишни в ликере.

Только один человек заметил проходившую по бару Мэри и сразу высказался вслух. Это был Эйб Коэн, ювелир. Вот что он сказал про Мэри-Элис, презирая ее бесполость, невинность и пустоту: «Форменная рыба-фиш!»

Килгор Траут услыхал эти слова — «рыба-фиш». Он старался прикинуть в уме, что они значили. Но в уме у него кишмя кишели всякие непонятности. С таким же успехом он сейчас мог быть Вейном Гублером, слонявшимся между подержанными машинами во время «Гавайской недели».

У Траута все больше и больше горели ноги, облепленные пластиковой пленкой. Ему уже стало больно. Пальцы ног корчились и поджимались, словно умоляя погрузить их в холодную воду или выставить на воздух.

А Двейн все продолжал читать про себя и Создателя вселенной. И вот что он прочел:

«И еще он запрограммировал роботов, чтобы они писали для вас книжки, и журналы, и газеты, а также сценарии для телевидения, радио и кинофильмов. Они сочиняли для вас песни. Создатель вселенной повелел им изобрести сотни религий, чтобы вам было из чего выбирать. Он заставлял их убивать друг друга миллионами с единственной целью — потрясти вас. Роботы бесчувственно, машинально, неуклонно делали всевозможные пакости и всевозможные добрые дела, лишь бы вызвать какую-то ответную реакцию у В-А-С».

Последнее слово было напечатано особо крупными буквами и выглядело оно так:

«Затаив дыхание, Создатель вселенной следил за вами, когда вы входили в библиотеку, — говорилось в книге. — Ему было интересно, что именно вы, с вашей свободной волей, выберете из этого чтива, этой чудовищной окрошки из так называемой „культуры“.

Родители ваши были ссорящимися машинами или постоянно ноющими машинами, — говорилось дальше в книге. — Ваша матушка была запрограммирована вечно ругательски ругать вашего отца за то, что он — плохая зарабатывающая машина. А ваш отец был запрограммирован ругать ее за то, что она — плохая хозяйственная машина. И еще они были запрограммированы ругать друг друга за то, что они оба — плохие любящие машины.

Кроме того, ваш отец был так запрограммирован, что, громко топая, выходил из дому и грохал дверью. От этого мать автоматически превращалась в рыдающую машину. А отец отправлялся в кабак, где напивался с другими пьющими машинами. Потом эти пьющие машины шли в публичный дом и брали напрокат развлекательные машины. А потом отец тащился домой и там превращался в кающуюся машину. А мать становилась машиной всепрощающей».

Тут Двейн встал с места — за каких-нибудь десять минут он до отвала наглотался этих солипсических бредней. Выпрямившись, сдержанным шагом он прошел к роялю. Шел он не сгибаясь, потому что боялся собственной своей силы и непогрешимости. Он старался не топать, боясь, что слишком тяжелый шаг может разрушить всю новую гостиницу «Отдых туриста». Разумеется, за свою жизнь он не боялся. По книге Траута он убедился, что уже был убит двадцать три раза. Но Создатель вселенной каждый раз чинил его и снова пускал в ход.

Впрочем, Двейн умерял свои шаги даже не столько для безопасности окружающих, сколько от желания выглядеть элегантным. Он собирался, согласно своему новому пониманию жизни, вести себя весьма утонченно перед двумя зрителями — перед самим собой и своим Создателем.

И он подошел к своему сыну-гомосексуалисту.

Кролик увидал, что дело плохо, решил, что сейчас ему — смерть. Он мог бы защититься без всякого труда — недаром в военной школе его обучили всем приемам кулачной драки. Но вместо этого он предпочел впасть в медитацию, в транс. Он закрыл глаза, и его сознание отключилось, погрузившись в затишье бездеятельных участков мозга, и мерцающей лентой развернулось перед ним слово:

Двейн толкнул Кролика в затылок. Он стал катать его голову, как дыню, по клавишам рояля. Двейн хохотал и вовсю честил своего сынка:

— Ах ты вонючая машина, педик несчастный!

А Кролик не сопротивлялся, хотя вся физиономия у него была разбита, Двейн поднял его за волосы и снова грохнул о клавиатуру. Все клавиши покрылись кровью, слюнями и соплями.

Рабо Карабекьян, и Беатриса Кидслер, и Бонни Мак-Магон схватили Двейна, оттащили его от Кролика. Тут Двейн взыграл еще пуще.

— Никогда не бил женщин, верно? — крикнул он Создателю вселенной. И как даст Беатрисе Кидслер по челюсти, как врежет Бонни Мак-Магон под вздох. Ведь он честно верил, что они — бесчувственные машины. — Что, роботы вы эдакие, хотите узнать, почему моя супруга наелась «Драно»? — крикнул Двейн обалдевшим зрителям. — Сейчас объясню: такой она была машиной — вот и все!

На следующее утро в местной газете появилась карта следования Двейна по городу. Его путь был обозначен пунктиром, начиная от коктейль-бара, через асфальтированную дорожку к кабинету Франсины Пефко в конторе Двейна, потом обратно — к гостинице «Отдых туриста», потом пунктир пересекал Сахарную речку и западную половину автострады и шел по травяной разделительной полосе. На этой полосе Двейна и схватили два полисмена, случайно оказавшиеся там. И вот что Двейн сказал полисменам, когда они, надев на него наручники, сковали ему руки за спиной:

— Слава богу, что вы оказались тут!

Двейн никого по дороге не убил, но одиннадцать человек он избил так сильно, что их пришлось поместить в больницу. И на газетной карте крестиками были отмечены те места, где Двейн серьезно кого-то поранил. Вот как выглядел этот крестик в сильном увеличении:

На газетной карте, в том месте, где находился коктейль-бар, стояли три крестика: там Двейн начал буйствовать и здорово отделал Кролика, Беатрису Кидслер и Бонни Мак-Магон.

Оттуда Двейн выскочил на асфальтовую площадку между гостиницей и стоянкой подержанных автомашин. Он стал кричать и требовать, чтобы все негры немедленно шли к нему. «Нам надо поговорить!» — крикнул он.

Он был один на стоянке подержанных машин. Никто за ним из коктейль-бара не вышел. Правда, отец Мэри-Элис ждал в машине поблизости от Двейна, пока Мэри-Элис выйдет с короной и скипетром, но он не видал, какой цирк устроил Двейн. В машине Дона сиденье было откидное, и можно было превратить его в кровать. Дон лежал на спине, голова его находилась ниже окна, он смотрел в потолок и отдыхал. И отдыхая, он старался выучить французский язык с помощью магнитофонной записи. «Domain nous alloni passer la soiree au cinema»,[15] — говорила лента, и Дон повторял эту фразу. «Nous esperons que notre grand-pere vivra encore longtemps»,[16] — говорила лента. И так далее.

Двейн все еще звал негров выйти и поговорить с ним. Он широко улыбался. Он думал, что Создатель вселенной над ним подшутил и нарочно запрограммировал всех негров так, чтобы они от него спрятались.

Двейн хитро поглядел вокруг. И вдруг прокричал условный сигнал: бывало, в детстве он так давал знать мальчишкам, что игра в прятки кончилась и пора всем выходить из засады и отправляться по домам.

Вот что он кричал, а пока он кричал, зашло солнце. «Олли олли-окс-ин-фри-иииииииииииии», — кричал он.

И ответил на этот крик тот человек, который никогда в жизни не играл в прятки. Ответил ему Вейн Гублер, спокойно выйдя из-за подержанных машин.

Он заложил руки за спину и слегка расставил ноги. Он стал в ту позу, которую принимают на параде по команде «вольно». Принимать такую позу учили не только солдат, но и арестантов: стоя вольно, они выражали внимание, покорность, уважение и добровольную беззащитность. Вейн был готов ко всему, даже к смерти.

— Ага, вот ты где! — сказал Двейн и прищурил глаза с кисло-сладкой усмешкой. Он понятия не имел, кто такой Вейн Гублер. Он обрадовался ему, как типичному черному роботу. Любой другой чернокожий мог бы послужить предлогом для разговора. И Двейн снова завел неопределенный разговор с Создателем вселенной через Вейна Гублера, пользуясь им просто как предлогом для этого разговора, как роботом, как бесчувственным передатчиком. Многие жители Мидлэнд-Сити любили ставить какую-нибудь совершенно бесполезную штуку из Мексики, с Гавайских островов, словом, из каких-то экзотических стран на свой кофейный столик, или на полочку в гостиной, или в горку с безделушками — и такие штуки считались «предлогом для разговора».

Вейн так и стоял «вольно», пока Двейн рассказывал, как он целый год был председателем окружной организации «Американские бойскауты» и как за этот год в бойскауты поступило больше черных юнцов, чем за все предыдущие годы. Двейн рассказал Вейну, как он старался спасти жизнь молодого негра по имени Пейтон Браун: в пятнадцать с половиной лет тот был приговорен к казни на электрическом стуле — самый молодой из осужденных в Шепердстауне. Двейн что-то нес про то, как он всегда нанимал чернокожих, которых никто больше брать не желал, и как они вечно опаздывали на работу. Но про некоторых он сказал, что они были очень работящие, очень точные, и, подмигнув Вейну, добавил:

— Так уж их запрограммировали!

Потом он заговорил про жену и сына, признал, что белые роботы по существу ничем не отличаются от черных роботов, потому что и те и другие запрограммированы.

Потом Двейн замолчал.

Тем временем отец Мэри-Элис Миллер продолжал заучивать французские фразы, лежа в своей машине, в нескольких ярдах от Двейна. И тут Двейн вдруг замахнулся на Вейна. Он хотел дать ему хорошую пощечину, но Вейн здорово умел изворачиваться. Он упал на колени, и рука Двейна свистнула в пустоте, где только что была голова Вейна. Двейн захохотал.

— «Африканский ловчила»! — сказал он. Так назывался аттракцион на ярмарке, пользовавшийся огромным успехом у публики, когда Двейн был мальчишкой. На будке висел кусок парусины с дыркой, и в эту дырку то и дело на миг высовывался черный человек. А публика платила деньги за то, чтобы попасть в его голову твердым мячиком для бейсбола. Кто попадал, тот получал приз.

Вот Двейн и решил, что Создатель вселенной дал ему поиграть в «Африканского ловчилу». Он стал хитрить и, чтобы не выдать свои жестокие намерения, притворился, что ему скучно. И вдруг неожиданно лягнул Вейна ногой.

Но Вейн опять увернулся, и тут же ему снова пришлось извернуться. Двейн стал нападать, размахивая кулаками, неожиданно целясь то ногой, то рукой. Тут Вейн вскочил в кузов очень странного грузовика: этот кузов был приделан к шасси старого «кадиллака» 1962 года. «Кадиллак» когда-то принадлежал строительной компании «Братья Маритимо».

Вдруг с высоты Вейн увидал через голову Двейна и через обе трассы автострады чуть ли не милю посадочного поля аэропорта имени Вилла Фэйрчайлда. Тут очень важно понять, что Вейн никогда в жизни не видел аэропорта и потому был совершенно не подготовлен к тому, что произошло на поле, когда ночной самолет пошел на посадку.

— Ладно, ладно, теперь все! — уверял Двейн Вейна. В таких делах он всегда вел себя очень честно. И сейчас он совсем не собирался залезть в грузовик и еще раз напасть на Вейна. Во-первых, он задыхался. Во-вторых, он понял, что Вейн был превосходной машиной-ловкачом. Только превосходная машина-драчун могла его настичь. — Ты для меня слишком ловок, — сказал Двейн.

И тут Двейн отступил и вместо драки стал читать Вейну проповедь. Он говорил о рабстве — и не только о черных рабах, но и о рабах белых. Двейн считал, что все шахтеры, все сборщики на конвейерах — рабы, независимо от цвета кожи.

— Я всегда думал, что это беда, — сказал он. — Я и электрический стул считал нашей бедой. Думал: война тоже большая беда, и автомобильные катастрофы, и рак.

Но теперь-то он решил, что все это вовсе не беда:

— Чего мне огорчаться из-за роботов, да будь с ними что будет.

Лицо Вейна Гублера до сих пор ничего не выражало. Но вдруг все его черты озарил восторженный испуг.

Только что на посадочной дорожке аэропорта имени Вилла Фэйрчайлда вспыхнула цепочка огней. Эти огни показались Вейну многомильным сказочно прекрасным ожерельем. Он увидел, как там, по другую сторону автострады, сбывается наяву его мечта.

В мозгу Вейна снова засияла эта знакомая мечта, она вспыхнула цепью электрических огней, сложилась в детские слова — в имя этой мечты:

Глава двадцать четвертая

Слушайте: Двейн Гувер так здорово избил нескольких людей, что пришлось вызывать специальную карету «скорой помощи» под названием «Марта». «Марта» была крупным трансконтинентальным автобусом завода «Дженерал моторс», из которого были вынуты сиденья. Внутри помешались койки для тридцати шести жертв разных несчастных случаев, да еще кухня, туалет и операционная. В машине был запас пищи и всяких медикаментов, так что она могла независимо просуществовать целую неделю без помощи извне.

Полностью эта карета «скорой помощи» называлась «Санитарная машина скорой помощи имени Марты Симмонс». Она была названа в честь покойной жены Ньюболта Симмонса, уполномоченного по охране общественной безопасности округа. Умерла Марта от водобоязни — ее укусила бешеная летучая мышь, запутавшаяся в длинной, до полу, оконной гардине в гостиной дома Симмонсов. В это утро Марта как раз читала биографию Альберта Швейцера, который считал, что люди должны хорошо и ласково относиться к более простым живым существам. Летучая мышь только слегка куснула руку Марты, когда та заворачивала зверька в бумажную салфетку. Марта отнесла мышь в палисадник и осторожно положила на клумбу из искусственной травы под названием «Астро-газон».

Муж Марты на некоторое время сблизился с Двейном, потому что обе их жены умерли такой странной смертью в один и тот же месяц.

Они вместе купили песчаный карьер, но потом Строительная компания братьев Маритимо предложила им двойную цену против того, что они заплатили. Они продали карьер и поделили прибыль, а потом их дружба постепенно как-то выдохлась. Но они по-прежнему посылали друг другу поздравительные открытки к рождеству.

Последняя открытка, посланная Двейном, выглядела так:[17]

Моего психиатра тоже зовут Марта. Она собирает нервных людей в одну маленькую семью, и раз в неделю они все встречаются. Это очень занятно. Доктор Марта учит нас, как умно и толково успокаивать друг друга. Сейчас она в отпуску. Я ее очень люблю.

И сейчас, когда мне скоро исполнится пятьдесят лет, я думаю про американского писателя Томаса Вулфа, которому было всего тридцать восемь лет, когда он умер. В издании его книг ему очень помогал Максвелл Перкинс, редактор издательства «Чарльз Скрибнер и сыновья». Я слыхал, что Перкинс посоветовал Вулфу в каждом романе проводить единую линию — герой как бы все время ищет отца.

А мне кажется, что в правдивых, по-настоящему американских романах и герои, и героини ищут не отца, а мать. И это никого смущать не должно. Потому что это правда.

Мать куда нужнее каждому человеку.

Я лично вовсе не обрадовался бы, найдя для себя второго отца. И Двейн Гувер тоже. Да и Килгор Траут, пожалуй, тоже.

А в то время, как выросший без матери Двейн Гувер на стоянке подержанных машин учил уму-разуму сироту Вейна Гублера, личный самолет человека, фактически убившего свою собственную мать, сделал посадку на аэродроме имени Вилла Фэйрчайлда, по другую сторону автострады. Это и был Элиот Розуотер, покровитель Килгора Траута. Убил он свою мать совершенно нечаянно, когда был совсем мальчиком: их яхта потерпела крушение. Мать Элиота стала чемпионом США по шахматам среди женщин в одна тысяча девятьсот тридцать шестом году предположительно от рождения сына божьего. Через год после этого Розуотер ее убил.

По сигналу летчика, который вел самолет Розуотера, на посадочной дорожке вспыхнули огни — и эти огни стали для бывшего арестанта воплощением волшебной страны. Когда зажглись эти огни, Розуотер вспомнил драгоценное кольцо матери. Он взглянул на запад и улыбнулся розовой прелести Центра искусств имени Милдред Бэрри, сиявшего в излучине Сахарной речки, как полная луна. Он вспомнил лицо своей матери, когда он глядел на нее мутными глазами младенца.

Конечно, это я выдумал его и его пилота тоже. Я посадил за штурвал самолета полковника Лузлифа Харпера — того, кто сбросил атомную бомбу на Нагасаки.

В другой книжке я сделал Розуотера алкоголиком. Теперь он у меня стал почти что трезвенником под влиянием Анонимного общества алкоголиков. В этом трезвом состоянии он, как я придумал, должен был обследовать всякие общественные явления, в том числе влияние всяких оргий на физическое и психическое здоровье жителей города Нью-Йорка. Но от всего этого он только пришел в полное смятение. Разумеется, я мог убить и его, и летевшего с ним пилота, но я решил оставить их в живых. И они приземлились вполне благополучно.

Врачи, работавшие на спасительнице в несчастьях по имени «Марта», звались Сиприан Уквенде из Нигерии и Кашдрар Майазма из только что народившегося государства Бангладеш. Оба происходили из частей света, прославившихся тем, что там время от времени иссякала всякая пища. Оба эти района, кстати, были особо упомянуты в книге Килгора Траута «Теперь все можно рассказать». Двейн Гувер прочитал в этой книге, что роботы во всем мире то и дело оставались без горючего и падали замертво, так и не дождавшись прихода единственного Существа со свободной волей, на чье появление они питали смутную надежду.

Вел санитарную машину Эдди Кэй — чернокожий юноша, который был прямым потомком Фрэнсиса Скотта Кэя, белого патриота-американца, автора национального гимна. Эдди знал, что он — потомок Кэя. Он мог перечислить больше шестисот своих предков и о каждом рассказать какой-нибудь анекдот. Среди его предков были африканцы, индейцы и белые люди.

Эдди, к примеру, знал, что с материнской стороны его предки когда-то были владельцами фермы и на их земле была открыта Пещера святого чуда. Он знал, что его предки называли эту ферму «Синей птицей».

Кстати, вот по какой причине в больнице служило столько молодых врачей-иностранцев. В стране на всех больных не хватало врачей, но зато денег было ужасно много. Вот правительство и выписывало врачей из тех стран, где денег было совсем мало.

Эдди Кэй знал так много о своих предках, потому что в его семье черные сделали то, что и до сих пор делают в Африке многие африканские семьи: какому-нибудь молодому представителю каждого поколения вменяется в обязанность учить наизусть всю предыдущую историю своего рода. Уже с шестилетнего возраста Эдди стал запоминать имена и биографии своих предков как с отцовской, так и с материнской стороны. И сидя за рулем кареты «скорой помощи», глядя сквозь ветровое стекло, он сам чувствовал себя как бы каретой, а глаза свои — ветровыми стеклами: теперь сквозь него на мир глядят его предки — конечно, если им это угодно.

Фрэнсис Скотт Кэй был только одним из тысячи тысяч предков Эдди. И на тот случай, ежели Фрэнсис Скотт Кэй сейчас, быть может, смотрит его глазами — какими же теперь стали Соединенные Штаты Америки, Эдди поглядел на американский флажок, прилепленный к ветровому стеклу, и тихо сказал:

— Развевается, брат, по-прежнему.

Оттого, что для Эдди Кэя все прошлое было наполнено жизнью, его собственная жизнь стала куда полнее, чем, скажем, жизнь Двейна, или моя жизнь, или жизнь Килгора Траута, да и вообще жизнь любого из граждан Мидлэнд-Сити в этот день. Не было у нас ощущения, что кто-то смотрит нашими глазами, действует нашими руками. Мы даже не знали, кто были наши прадеды и прабабки. Эдди Кэй плыл по людской реке от сегодняшнего дня в глубь веков. А мы с Двейном Гувером и Килгором Траутом лежали камешками на берегу.

И оттого, что Эдди Кэй так много помнил наизусть, он умел глубоко и наполненно сочувствовать и Двейну Гуверу, и доктору Сиприану Уквенде. Двейн был из той семьи, которой досталась ферма «Синяя птица». Уквенде был из племени индаро, и его предки поймали на западном берегу Африки предка Эдди по имени Оджумва. И эти индаро продали или обменяли предка Эдди на мушкет у британских работорговцев, и те отвезли его на корабле под названием «Скайларк» в Чарлстон, в Южной Каролине, где его продали с аукциона как самодвижущуюся, саморегулирующуюся сельскохозяйственную машину.

И так далее.

Двейна Гувера втащили в «Марту» через двойные дверцы и поместили сзади, поблизости от мотора. Эдди Кэй сидел за рулем и смотрел на все происходившее в зеркальце. Двейн был так крепко спеленат в смирительную рубашку, что его отражение показалось Эдди похожим на большой забинтованный палец на чьей-то руке.

Двейн не чувствовал тесноты рубахи. Ему казалось, что он сейчас на той девственной планете, о которой ему рассказал в своей книге Килгор Траут. Даже когда Сиприан Уквенде и Кашдрар Майазма уложили его плашмя на койку, ему казалось, что он стоит на ногах. Книга ему рассказала, что он окунулся в ледяную воду на девственной планете и что он постоянно выкрикивает какие-то неожиданные фразы, выскакивая из ледяной воды. Создатель вселенной старается предугадать, что сейчас прокричит Двейн, но Двейн каждый раз одурачивает его.

Вот что выкрикнул Двейн в карете «скорой помощи»: «Прощай, черный понедельник!» А потом он решил, что прошел еще один день на девственной планете, и снова закричал. «Тише воды, ниже травы!» — заорал он во все горло.

Килгор Траут, хоть и раненый, пришел сам. Он мог без помощи взобраться в «Марту» и занять место подальше от серьезно раненных. Он схватил Двейна Гувера, когда тот вытащил Франсину Пефко из конторы на тротуар. Двейн хотел избить ее при всех: скверные вещества в его организме внушили ему, что она заслуживает хорошей взбучки.

Двейн еще в помещении конторы успел выбить ей зуб и сломать три ребра. Когда он вытащил ее на улицу, там уже столпились люди — они вышли из коктейль-бара и кухни гостиницы «Отдых туриста».

— Вот лучшая в штате машина для любовных делишек! — объявил Двейн толпе. — Только заведи ее, она тебя так ублаготворит, что небу станет жарко, да еще скажет «я тебя люблю» и не замолчит, пока ей не купишь лицензию на забегаловку, — хочет продавать жареную курятину, приготовленную по рецепту полковника Сандерса из Кентукки.

Он все еще плел чепуху, когда Траут схватил его сзади.

Указательный палец правой руки Траута каким-то образом ткнулся в рот Двейну, и Двейн откусил кончик пальца. Тут Двейн выпустил из рук Франсину, и она упала на асфальт. Она была без сознания. Двейн ее искалечил сильнее всех. А сам он рысцой пробежал к бетонному руслу речки у автострады и выплюнул кусочек Килгора Траута в Сахарную речку.

Килгор Траут решил не ложиться на койку в «Марте». Он сел в кожаное кресло позади Эдди Кэя. Кэй спросил его, что с ним случилось, и Траут поднял правую руку, завязанную окровавленным платком, — вид у руки был такой:

— Слово сболтнули — корабли потонули! — заорал Двейн.

За последние три четверти часа он причинил много зла ни в чем не повинным людям. Но он пощадил хотя бы Вейна Гублера. И Вейн снова околачивался среди подержанных машин. Он поднял браслет, который я нарочно бросил туда, чтоб он его нашел.

Что же касается меня, то я держался на почтительном расстоянии от всей этой заварухи, хотя я сам создал и Двейна, и его буйство, и весь город, и небо над ним, и землю под ногами. И все же я пострадал — разбил стекло на часах и, как выяснилось немного позже, сломал палец на ноге. Какой-то человек отскочил назад, сторонясь Двейна. И хотя я сам создал и его, он разбил мне стекло на часах и сломал палец.

Не такая это книжка, в которой каждый в конце концов получает по заслугам. Только один человек заслужил побои от Двейна, потому что он был плохой человек. Это был Дон Бридлав. А Бридлав был тот белый газовщик, который изнасиловал Патти Кин, официантку из закусочной Двейна «Бургер-Шеф»: это произошло на стоянке автомашин около спортивного клуба имени Джорджа Хикмена Бэннистера после матча, в котором университет «Арахис» побил «Невинножертвенную школу» в районных состязаниях средних школ по баскетболу.

Дон Бридлав находился в кухне гостиницы, когда Двейн сорвался с цепи. Дон чинил газовую плиту.

Он вышел на минутку — подышать свежим воздухом, и Двейн подскочил к нему. Двейн только что выплюнул кусочек пальца Килгора Траута в Сахарную речку. Дон и Двейн были давно знакомы, так как Двейн продал Дону новый «понтиак» модели «Вентура», про который Дон говорил, что это «лимон». «Лимоном» называли автомобиль, который плохо работал, а чинить его никто не брался.

По правде говоря, Двейн потерял немало денег, заменяя части и приводя в порядок эту машину, чтобы утихомирить Бридлава. Но Бридлав был безутешен. В конце концов он нарисовал ярко-желтой краской на крышке багажника и на обеих дверцах такой рисунок:

А машина, кстати говоря, была испорчена вот чем: соседский мальчишка налил кленового сиропа в бензобак машины Бридлава. Кленовый сироп был такой сластью, которую добывали из крови деревьев.

И вот Двейн Гувер протянул правую руку Бридлаву, а тот, не подумав, взял эту руку в свою. Они сцепились вот так:

Рукопожатие было символом дружбы между людьми. Считалось, кроме того, что по рукопожатию можно определить характер человека. Двейн и Бридлав обменялись сухим и жестким рукопожатием.

Двейн крепко сжал руку Бридлава правой рукой и улыбнулся, словно говоря: «Кто старое помянет…» А потом сложил левую руку во что-то вроде кружки и краем этой кружки врезал Дону по уху.

Таким образом, Дон тоже попал в карету «скорой помощи» — он тоже сидел, как и Килгор Траут. Франсина лежала без сознания, но стонала. Беатриса Кидслер тоже лежала, хотя могла бы сидеть. У нее была сломана челюсть. И Кролик Гувер лежал: лицо у него стало неузнаваемым, даже вообще непохожим на человеческое лицо. Сиприан Уквенде сделал ему укол морфия.

В карете «скорой помощи» ехали еще пять жертв Двейна: одна белая женщина, двое белых мужчин и двое черных мужчин. Трое белых вообще никогда не бывали в Мидлэнд-Сити. Они приехали втроем из города Эри, штат Пенсильвания, поглядеть на Великий каньон — самую большую трещину на планете. Им хотелось заглянуть в эту трещину, но не пришлось. Двейн Гувер напал на них, когда они вышли из своей машины и собирались зайти в бар новой гостиницы «Отдых туриста».

Оба черных служили на кухне в гостинице.

Сиприан Уквенде старался снять башмаки с Двейна Гувера, но и башмаки, и шнурки, и носки были покрыты пластиковой пленкой, налипшей на его ноги, когда Двейн переходил вброд Сахарную речку.

Пропитанные, склеенные пластиком носки и башмаки ничуть не удивили Уквенде. В больнице ему приходилось видеть это каждый день на ногах ребят, слишком близко игравших у Сахарной речки. Уквенде даже специально повесил большие ножницы на стене приемного покоя — срезать прилипшие, склеенные башмаки и носки.

Он обернулся к своему ассистенту, молодому доктору Кашдрару Майазме:

— Дайте-ка сюда ножницы.

Майазма стоял спиной к дамскому туалету санитарной кареты. Никакой помощи жертвам несчастного случая он не оказывал. Все делали Уквенде, полисмены и бригада общественного порядка. А теперь Майазма отказался подавать ножницы.

В сущности, Майазме вовсе не надо было заниматься медициной, во всяком случае, не стоило ему работать там, где его могли критиковать. Он совершенно не выносил никакой критики. И с этой чертой своего характера он никак не мог справиться. Стоило кому-нибудь намекнуть, что Майазма не все делает замечательно и непогрешимо, как он становился никчемным, капризным ребенком — такие всегда дуются и говорят: «Хочу домой!».

Так Майазма и сказал, когда Уквенде во второй раз велел ему найти ножницы:

— Хочу домой!

Как раз перед тем, как Двейн взбесился и спешно вызвали «скорую помощь», Майазму раскритиковали вот за что: он ампутировал ступню у одного черного человека, хотя, может быть, ступню удалось бы спасти.

И так далее.

Я мог бы без конца рассказывать про жизнь тех людей, которые сейчас ехали в карете «скорой помощи», но стоит ли давать столько информации?

Мы с Килгором Траутом одного мнения насчет реалистических романов, где выискивают подробности, словно ищутся в голове. В романе Траута под названием «Хранилище памяти Пангалактики» герой летит на космолете длиной в двести и диаметром в шестьдесят две мили. В дороге он взял реалистический роман из районной космолетной библиотеки, прочел страниц шестьдесят и вернул обратно.

Библиотекарша спросила его, почему ему не понравился этот роман, и он ответил: «Да я про людей уже и так все знаю».

И так далее.

«Марта» тронулась в путь. Килгор Траут увидел рекламу, которая ему очень понравилась. Вот что на ней стояло:

И так далее.

Сознание Двейна Гувера вдруг прояснилось, и он вернулся на землю. Он стал рассказывать, что хочет открыть оздоровительный физкультурный клуб в Мидлэнд-Сити, с аппаратами для гребли и механическими велосипедами, с душами Шарко, солнечными ваннами и плавательным бассейном. Он объяснил Сиприану Уквенде, что такой оздоровительный клуб надо открыть, а потом продать с наценкой как можно скорее.

— Сначала народ просто с ума сходит — кто хочет похудеть, кто сохранить фигуру, — сказал Двейн — Записываются в клуб на всю программу, а потом, примерно через год, у всех интерес пропадает и никто в клуб больше не ходит. Такой уж они народ.

И так далее.

Но никакого оздоровительного клуба Двейн не открыл. Да он и вообще ничего больше не открывал. Люди, которых он так несправедливо покалечил, станут с ним до того упорно и мстительно судиться, что разорят его вконец. Он превратится в жалкого старикашку и опустится на «Дно» Мидлэнд-Сити, словно проколотый воздушный шарик. Много их там соберется. И не только про него одного скажут правду:

— Видали? Теперь у него ни шиша нет, а был он сказочно богат!

И так далее.

А Килгор Траут, сидя в карете «скорой помощи», обдирал кусочки пластиковой пленки с горевших огнем ног. Приходилось орудовать неповрежденной левой рукой.

Эпилог

Приемный покой «скорой помощи» находился в подвале. После того, как Килгору Трауту продезинфицировали, почистили и перевязали указательный палец, ему велели подняться в бухгалтерию. Надо было заполнить кое-какие листки, потому что в Мидлэнд-Сити он был приезжим, незастрахованным и совершенно без средств. Чековой книжки у него не было. Наличных денег тоже.

Как и многие другие, он заблудился в подвале. Как и многие другие, он прошел в двойные двери морга. Как и многие другие, он машинально погрустил о том, что и он смертен. Потом попал в пустующий рентгеновский кабинет. Он машинально подумал, а не растет ли в нем самом какая-нибудь пакость? И многие другие точно так же думали, проходя мимо рентгеновского кабинета.

Ничего такого, что не пережили бы миллионы людей на его месте, Траут сейчас не переживал — все шло автоматически.

Наконец, Траут добрался до лестницы, но лестница была не та. Она вывела его не к выходу, не к бухгалтерии, не к сувенирному киоску — она провела его в целый этаж палат, где люди поправлялись или не поправлялись после всяких несчастных случаев. Многих стукнуло об землю силой притяжения, а работала эта сипа беспрерывно.

Траут прошел мимо очень дорогой отдельной палаты, где находился молодой чернокожий, у него стоял белый телефон, и цветной телевизор, и коробка с конфетами, и масса цветов. Звали его Элджин Вашингтон, он был сутенером, работавшим при старой гостинице. Только недавно ему исполнилось двадцать шесть лет, но он уже был сказочно богат.

Посетительский час уже окончился, и все девицы — рабыни этого сутенера — ушли. Но от них остался сильнейший запах духов. Траут закашлялся, проходя мимо этой палаты. Это была автоматическая реакция на глубоко враждебный ему запах. Сам Элджин Вашингтон только что нанюхался кокаина, и его телепатическая сила, посылавшая и принимавшая всякие импульсы, необычайно усилилась. Он казался себе во сто раз крупнее, чем на самом деле, потому что со всех сторон к нему шли какие-то громкие необыкновенные сообщения. От этого гула он приходил в дикое возбуждение. Ему было все равно, о чем ему шумели.

И среди всего этого гула он вдруг заискивающим голосом позвал Траута:

— Эй, братец, эй, братец, эй! — Этим утром Кашдрар Майазма ампутировал ему ступню, но он все забыл. — Эй, братец, эй, братец! — звал он ласково. Ему ничего от Траута не требовалось. Но какой-то участок его мозга машинально подсказывал ему, как заставить чужого человека подойти. Он был ловцом человеческих душ. — Эй, братец, эй, братец! — позвал он Траута. Он блеснул золотым зубом. Он подмигнул одним глазом. Траут встал в ногах его кровати. И вовсе не из сочувствия. Он снова стал автоматом. Как и многие другие земляне, Траут становился заводным болванчиком, когда патологические типы вроде Элджина Вашингтона приказывали им что-то сделать. Кстати, оба они, и Элджин и Траут, были потомками императора Карла Великого. Все, в ком текла хоть капля европейской крови, были потомками императора Карла Великого.

Элджин Вашингтон понял, что, сам того не желая, залучил в свои сети еще одну человеческую душу. Но не в его характере было отпустить человека так просто, не унизив его, не одурачив любым способом. Бывало, он даже убивал человека, чтобы его унизить. Но с Траутом он обошелся очень ласково. Он вдруг закрыл глаза, словно глубоко задумавшись, и серьезно сказал:

— Сдается мне, что я умираю.

— Я позову сиделку, — сказал Траут. Любой человек на его месте сказал бы то же самое.

— Нет, нет, — сказал Элджин Вашингтон и, словно отстраняя эту мысль, мечтательно повел рукой. — Я умираю медленно. Очень постепенно.

— Понимаю, — сказал Траут.

— Я прошу вас об одолжении, — сказал Вашингтон. Он сам не знал, чего ему просить. Но знал: сейчас что-то придумает. Он всегда придумывал, как что-нибудь выпросить.

— Какое одолжение? — сказал Траут растерявшись. Он насторожился: неизвестно, о каком одолжении шла речь. Такой он был машиной. И Вашингтон предвидел, что Траут насторожится. Каждое человеческое существо в такой ситуации автоматически настораживается.

— Хочу, чтобы вы послушали, как я свищу соловьем, — сказал Элджин. Он ехидно покосился на Траута: молчи, мол! — Особую прелесть пению соловушки, любимой птицы поэтов, придает еще то, что поет он только по ночам, — сказал он. И, как любой черный житель Мидлэнд-Сити, он стал подражать пению соловья.

Мидлэндский фестиваль искусств был отложен из-за безумных выходок Двейна. Фред Т. Бэрри, председатель фестиваля, приехал в больницу на своем лимузине в китайском наряде: он хотел выразить соболезнование Беатрисе Кидслер и Килгору Трауту. Траута нигде не нашли. Беатрисе впрыснули морфий, и она спала глубоким сном.

Но Килгор Траут предполагал, что фестиваль искусств откроется в этот вечер. Денег на проезд у него не было, и он поплелся пешком. Он шел через весь пятимильный Фэйрчайлдский бульвар туда, где в конце бульвара светилась крошечная янтарная точка. Это и был Центр искусств Мидлэнд-Сити. Светящаяся точка росла — Траут приближал ее к себе на ходу. Когда от его шагов она вырастет, она его поглотит. А там, внутри, его ждет еда.

Я хотел перехватить Траута и ожидал его кварталах в шести от Центра искусств. Сидел я в машине «плимут» модели «Дастер», которую я взял напрокат в гараже «Эвис» по членскому билету «Клуба гурманов». У меня изо рта торчал бумажный цилиндрик, набитый листьями. Я его поджег. Это был очень изысканный жест.

Потом я вышел из машины — размять ноги, и это тоже было весьма изысканно. Моя машина остановилась среди фабричных корпусов и складов. Уличные фонари горели слабо — они стояли далеко друг от друга. Стоянки для машин пустовали, только кое-где виднелись машины ночных патрулей. На Фэйрчайлдском бульваре — когда-то главной проезжей магистрали города — теперь движения не было. Бульвар замер — вся жизнь теперь шла на автостраде и внутренней скоростной автостраде имени Роберта Ф. Кеннеди, проложенной на месте Мононовской железной дороги, ныне усопшей.

Усопшей.

В этой части города никто не ночевал. Ночью она превращалась в систему укреплений с высокими оградами, сигнализацией тревоги и сторожевыми собаками — эти машины могли загрызть человека.

Я вышел из своей машины, ничего не боясь. И это было глупо: писатель работает с таким опасным материалом, что если он не соблюдает осторожности, на него в любую минуту, как гром среди ясного неба, могут обрушиться всякие ужасы.

На меня вот-вот должен был напасть доберман-пинчер. Он был одним из главных героев в раннем варианте этой книги.

Слушайте: звали этого добермана Казак. По ночам он охранял склад строительной компании братьев Маритимо. Дрессировщики Казака, то есть люди, объяснявшие ему, на какой он живет планете и какой он зверь, внушили ему, что Создатель вселенной повелел ему убивать все, что он может поймать, и при этом грызть добычу.

В раннем варианте этой книги я писал, что Бенджамин Дэвис, черный муж Лотти Дэвис — служанки Двейна Гувера, был дрессировщиком Казака. Он сбрасывал куски сырого мяса в яму, где Казак жил днем. На рассвете он заводил Казака в эту яму. На закате он орал на пса и швырял в него теннисными мячами. А потом выпускал его на волю.

Бенджамин Дэвис был лучшим трубачом Мидлэндского симфонического оркестра, но денег ему за это не платили, так что он должен был иметь постоянную работу. Он надевал на себя стеганую одежду, сшитую из старых армейских тюфяков и обкрученную проволокой, чтобы Казак его не загрыз. А Казак старался вовсю. Двор склада был сплошь усыпан клочьями тюфяка и обрывками проволоки.

И Казак старался убить любого, кто подойдет к решетке, которой была окружена его планета. Он бросался на человека, словно решетки и не существовало. И оттого решетка везде выпучивалась над тротуаром, будто изнутри по ней били пушечными ядрами.

Надо было бы мне приметить странную форму этой решетки, когда я вышел из машины и когда я изысканным жестом закурил сигарету. Надо было бы мне знать, что персонаж такой свирепости, как этот Казак, не так-то легко убрать из книжки.

Казак притаился за грудой бронзированных труб, которые в этот день братья Маритимо по дешевке купили у одного бандита. Казак собирался убить меня и даже загрызть.

Стоя спиной к решетке, я глубоко затянулся сигаретой. Эти сигареты постепенно убивали меня. С философической грустью я глядел на мрачные вышки старого особняка Кидслеров по другую сторону бульвара.

Там выросла Беатриса Кидслер. Там были совершены самые знаменитые убийства в истории Мидлэнд-Сити. Вилл Фэйрчайлд, герой первой мировой войны и дядя Беатрисы Кидслер с материнской стороны, однажды, в 1926 году, вышел с винтовкой в руках. Он убил пятерых родичей, трех слуг, двух полисменов и всех зверей в домашнем зоопарке Кидслеров. А потом выстрелил себе прямо в сердце.

На вскрытии обнаружилось, что у него в мозгу была опухоль величиной с дробинку. Эта опухоль и была причиной всех убийств.

После того как Кидслерам во время Великой депрессии пришлось продать особняк, туда въехал Фред Т. Бэрри с родителями. Старый дом наполнился звуками голосов всех птиц Британской империи. Потом особняк перешел во владение города, и шли разговоры о том, чтобы открыть в нем музей, где дети могли бы изучать историю Мидлэнд-Сити по всяким стрелам и чучелам животных и всяким ранним поделкам белых людей.

Фред Т. Бэрри предложил пожертвовать полмиллиона долларов на организацию предполагаемого музея, но с одним условием: выставить там первую модель «Робо-Мажика» и первые рекламные плакаты.

Этой выставкой он хотел показать, что и машины эволюционируют, так же как и животные, но только гораздо быстрее.

Я загляделся на особняк Кидслеров, совершенно не подозревая, что буйный пес готов на меня напасть сзади. Килгор Траут подходил по бульвару все ближе. Я как-то безразлично относился к его появлению, хотя нам надо было очень серьезно поговорить о том, как я его создал.

Вместо этого я думал о своем деде со стороны отца — он был первым дипломированным архитектором в Индиане. Он спроектировал сказочные дворцы для миллионеров-«хужеров».[18] Теперь на месте этих дворцов оказались похоронные бюро, клубы гитаристов, винные погреба и стоянки для автомашин. Я думал и о своей матери, о том, как она однажды во время Великой депрессии прокатила меня на машине по Индианаполису, чтобы на меня произвело впечатление могущество и богатство другого моего деда — ее отца. Она показала мне, где стоял его пивной завод, где были его сказочные дома. Теперь на их месте всюду остались одни ямы.

Килгор Траут был уже совсем близко от своего создателя и замедлил шаг. Почему-то он меня испугался.

Я повернулся к нему так, что мои лобные пазухи, откуда посылают и принимают все телепатические мысли, оказались симметрично на одной линии с его лобными пазухами. И я несколько раз телепатически повторил:

«У меня для вас есть хорошие вести».

И тут налетел Казак.

Я увидел Казака углом правого глаза. Его глаза были как фейерверк. Зубы — белые сабли. Слюна — синильная кислота. Кровь — нитроглицерин.

Он плыл, как цеппелин, лениво повисший в воздухе.

Мои глаза сообщили о нем моему мозгу.

Мозг немедленно передал эту весть в гипоталамус, велел ему передать гормон СБФ в короткие сосуды, связывающие гипоталамус с шишковидной железой.

От этого гормона железа послала другой гормон в мою кровь. Эта железа накапливала свой гормон именно для таких случаев. А цеппелин приближался и приближался.

Часть гормона шишковидной железы достигла коры надпочечника, где на такой случай накапливались глюкокортикоиды. Надпочечник выделил эти вещества в кровь. Они растеклись по всему моему телу, превращая гликоген в глюкозу. Глюкоза питала мышцы. Благодаря глюкозе я мог драться, как дикая кошка, или бегать, как олень.

А цеппелин приближался и приближался.

Мой надпочечник впрыснул в меня и дозу адреналина. Я весь покраснел, оттого что у меня подскочило кровяное давление. От адреналина сердце у меня заколотилось, как звонок сигнала тревоги. От него у меня волосы встали дыбом. А в кровь от адреналина поступили еще коагулянты, свертывающие ее, чтобы в случае ранения я не потерял всех жизненных соков.

Все это было вполне нормальной защитной реакцией человеческой машины.

А Килгор Траут смотрел на меня с некоторого расстояния, не зная, кто я такой, не зная ничего про Казака, не зная, как мое тело отреагировало на прыжок пса.

За этот день с Траутом много чего случилось, но день еще не кончился. Сейчас он увидал, как его создатель перепрыгнул через целый автомобиль.

Я упал на колени и на руки посреди Фэйрчайлдского бульвара.

Казак был отброшен решеткой. Земное притяжение подействовало и на него, как на меня. Его швырнуло об асфальт. На миг Казаку отшибло мозги.

Килгор Траут повернул назад. В испуге он поспешил обратно в больницу. Я стал звать его, но он пошел еще быстрее.

Тогда я вскочил в свою машину и погнался за ним. Я опьянел как дурак от адреналина, и коагулянтов, и всяких прочих веществ.

А Траут уже бежал рысцой, когда я стал его нагонять. Я рассчитал, что он делал около одиннадцати миль в час, что было великолепным достижением для человека его возраста. Он тоже был переполнен адреналином, и коагулянтами, и глюкокортикоидами.

Окна у меня в машине были открыты, и я закричал ему вслед:

— Эгей, мистер Траут, эгей! Эгей!

Он замедлил шаг, услыхав свое имя.

— Эгей! Я вам друг! — крикнул я. Он прошаркал еще шага два и остановился. Задыхаясь от усталости, он прислонился к ограде склада электроприборов компании «Дженерал электрик». Марка компании и ее девиз светились на ночном небе над дико озиравшимся Траутом. Девиз у компании был такой:

ПРОГРЕСС — НАША ГЛАВНАЯ ПРОДУКЦИЯ.

— Мистер Траут, — сказал я из темноты автомашины. — Вам нечего бояться. Я принес вам самые радостные вести.

Он не сразу отдышался, и поэтому ему было трудно вести беседу.

— Вы… вы от… от этого… ну… фестиваля искусств, что ли?

— Я от Фестиваля Всего На Свете, — ответил я.

— Чего? — сказал он.

Я решил, что неплохо будет, если он увидит меня поближе. Я попробовал включить верхний свет в машине. Но вместо этого включил щетки для мытья стекол. Правда, я их сразу же выключил. Но свет от фонарей городской больницы расплывался у меня в глазах из-за воды, растекшейся по ветровому стеклу. Я дернул еще за одну кнопку. Кнопка осталась у меня в руках. Оказывается, это была зажигалка. Ничего не попишешь — пришлось мне разговаривать с Траутом из темноты.

— Мистер Траут, — сказал я. — Я писатель, и я создал вас для своих книг.

— Простите? — сказал он.

— Я ваш создатель, — сказал я. — Сейчас вы в самой гуще одного из моих романов, вернее, ближе к концу.

— М-мм, — сказал он.

— Может быть, у вас есть вопросы?

— Простите? — сказал он.

— Пожалуйста, спрашивайте о чем хотите — о прошлом, о будущем, — сказал я. — А в будущем вас ждет Нобелевская премия.

— Что? — спросил он.

— Нобелевская премия по медицине.

— А-а, — сказал он. Звук был довольно невыразительный.

— Я также устроил, чтобы вас издавал известный издатель. Хватит всяких «норок нараспашку».

— Гм-мм, — сказал он.

— На вашем месте я задал бы массу вопросов, — сказал я.

— У вас есть peвoльвep? — спросил он.

Я рассмеялся в темноте, снова попробовал включить верхний свет, но опять включил щетки и воду для мытья стекол.

— Мне совсем не нужен револьвер, чтобы вами управлять, мистер Траут. Мне достаточно написать про вас что угодно — и готово!

— Вы сумасшедший? — спросил он.

— Нет, — сказал я. И я тут же разрушил все его сомнения. Я перенес его в Тадж-Махал, потом в Венецию, потом в Дар-эс-Салам, потом на поверхность Солнца, где я не дал пламени пожрать его, а уж потом назад в Мидлэнд-Сити.

Бедный старик упал на колени. Он напомнил мне, как моя мать и мать Кролика Гувера падали на колени, когда кто-нибудь пытался их сфотографировать.

Он весь сжался, и я перенес его на Бермудские острова, где он провел детство, дал ему взглянуть на высохшее яйцо бермудского буревестника. Потом я перенес его оттуда в Индианаполис, где провел детство я сам. Там я повел его в цирк. Я показал ему человека с локомоторной атаксией и женщину с зобом величиной с тыкву.

Потом я вылез из машины, взятой напрокат. Вышел я с шумом, чтобы он хотя бы услыхал своего создателя, если уж он не хотел его увидеть. Я сильно хлопнул дверцей. Обходя машину, я нарочно топал ногами и шаркал подошвами, чтобы они поскрипывали.

Я остановился так, чтобы носки моих ботинок попали в поле зрения опущенных глаз Траута.

— Мистер Траут, я вас люблю, — сказал я ласково. — Я вдребезги расколотил ваше сознание. Но я хочу снова собрать ваши мысли. Хочу, чтобы вы почувствовали себя собранным, исполненным внутренней гармонии — таким, каким я до сих пор не позволял вам быть. Я хочу, чтобы вы подняли глаза, посмотрели, что у меня в руке.

Ничего у меня в руке не было, но моя власть над Траутом была столь велика, что я мог заставить его увидеть все, что мне было угодно. Я мог, например, показать ему прекрасную Елену высотой дюймов в шесть.

— Мистер Траут… Килгор, — сказал я. — У меня в руке символ целостности, гармонии и плодородия. Этот символ по-восточному прост, но мы с вами американцы, Килгор, а не китайцы. Мы, американцы, всегда требуем, чтобы наши символы были ярко окрашены, трехмерны и сочны. Больше всего мы жаждем символов, не отравленных великими грехами нашей нации — работорговлей, геноцидом и преступной небрежностью или глупым чванством, жаждой наживы и жульничеством. Взгляните на меня, мистер Траут, — сказал я, терпеливо ожидая. — Килгор…

Старик поднял глаза, и лицо у него было исхудалое и грустное, как у моего отца, когда он овдовел, когда он стал старым-престарым человеком.

И Траут увидал, что я держу в руке яблоко.

— Скоро мне исполнится пятьдесят лет, мистер Траут, — сказал я ему. — Я себя чищу и обновляю для грядущей, совершенно иной жизни, которая ждет меня. В таком же душевном состоянии граф Толстой отпустил своих крепостных, Томас Джефферсон освободил своих рабов. Я же хочу дать свободу всем литературным героям, которые верой и правдой служили мне во время всей моей литературной деятельности.

Вы — единственный, кому я об этом рассказываю. Для всех остальных нынешний вечер ничем не будет отличаться от других. Встаньте, мистер Траут, вы свободны.

Пошатываясь, он встал с колен.

Я мог бы пожать ему руку, но правая его рука была изранена, и наши руки так и повисли в воздухе.

— Воп voyage![19] — сказал я. И я исчез.

Лениво и легко я проплыл в пустоте — я там прячусь, когда я дематериализуюсь. Голос Траута звучал все слабей и слабей, и расстояние меж нами росло и росло.

Его голос был голосом моего отца. Я слышал отца — и я видел мою мать в пустоте. Моя мать была далеко-далеко от меня, потому что она оставила мне в наследство мысли о самоубийстве. Маленькое ручное зеркальце — «лужица» — проплыло мимо меня. У него была ручка и рамка из перламутра. Я легко поймал его и поднес к своему правому глазу — он выглядел так:

Вот что кричал мне Килгор Траут голосом моего отца:

— Верни мне молодость, верни молодость! Верни мне молодость!

Когда реальность абсурдна…

Мое знакомство с американским писателем Куртом Воннегутом-младшим произошло в начале семидесятых годов на углу Бродвея и 90-й улицы в «студенческой» книжной лавке «Нью-Йоркер». «Студенческими» такие лавки называются потому, что там всегда масса учащейся молодежи, которую привлекает относительная дешевизна новых изданий (скидка 20 процентов). И еще потому, что книгами торгуют тоже студенты, подрабатывающие на жизнь и ученье, — истинные книголюбы. Они уж не предложат вашему вниманию ни дешевый детективчик, ни «готический роман ужасов», ни порнографию, ни даже разафишированный большой прессой бестселлер, если он — пустышка. Вам порекомендуют приобрести «книги со значением, будящие мысль».

И вот в лавке «Нью-Йоркер» худенький длинноволосый студент Колумбийского университета познакомил меня с Воннегутом:

— Не читали? Мы сами его только что открыли для себя, хотя писателю под пятьдесят. И это было радостное открытие. Сейчас Воннегут — один из самых популярных авторов среди молодежи. А консерваторам он не по душе. С кем из писателей его можно сравнить?.. Ума не приложу… Что-то в нем есть марктвеновское, что-то от Герберта Уэллса… но, впрочем, нет. Воннегут вроде того кота из киплинговской сказки, который ходил сам по себе. И Воннегут сам по себе. Очень необычный. Неожиданный. Но как же он будит мысль!

После такой пылкой лекции юного книготорговца как было не познакомиться с Куртом Воннегутом? И я купил сразу три его книжки. А вечером в отеле я раскрыл их, и для меня началась «ночь открытий»… и загадок.

Что я держал в руках? Научную фантастику? На первый взгляд, да. Страницы пестрели от диковинных названий несуществующих планет. Вселенную бороздили разнокалиберные космические корабли — то размером с картонку для ботинок, то длиной в сотни миль. Водные пространства Земли сковывались дьявольским изобретением — «льдом девять». Безоружный профессор, используя только некие таинственные «психодинамические» силы своего мозга, сбивал в небе военные ракеты и взрывал арсеналы ядерных бомб.

Но странное дело: чем дальше уносил Воннегут читателя в иные галактики, чем глубже погружал в торосы «льда девять» или в лабиринты «психодинамического» мозга, тем повелительней полет авторской фантазии возвращал вас назад, на нашу грешную Землю — к жизненным проблемам второй половины XX века. Даже его героев — пришельцев из далеких глубин космоса — почему-то больше всего волновали именно «внутренние» дела землян: загрязнение окружающей среды, эпидемии, нехватка продовольствия, а больше всего — разрушительные войны. Зато некоторые земляне, соотечественники Воннегута, напротив, вели себя словно монстры-роботы с какой-то зловещей звезды, равнодушные к судьбам человечества. Словом, получалось, как выражаются американцы, «топси-терви» — вверх тормашками, шиворот навыворот, все наоборот. Это ощущение «все наоборот» усиливалось тем, что автор чуть ли не на каждой странице создавал, казалось бы, абсурдные ситуации (изобретатель американской атомной бомбы и чудовищного «льда девять» в романе «Колыбель для кошки» увлекается детской игрой в веревочку), рисовал невероятные, гротескные образы, высмеивал все и вся, да еще этим «ребячеством» и козырял: «Я зарабатываю на жизнь всякими непочтительными высказываниями обо всем на свете».

«Непочтительные высказывания» озадачивали американцев, Воннегут же, по образному выражению критика газеты «Нью-Йорк таймс» Ноны Болэкиэн, язвил и издевался над всем «в манере свободного колеса»: то авторское колесо откатится в сферу научно-фантастической терминологии, то крутится-вертится «по-ребячески», то будто бы катится под откос. Но никогда по проторенной колее… Поди-ка пойми: в шутку пишет автор или всерьез и вообще — куда он клонит?

…В ту ночь в нью-йоркском отеле, когда я впервые вчитывался в книги Воннегута, было радостно от встречи с большим литературным талантом, но был я и озадачен этим метафорическим «свободным колесом», непрестанно снующим по всем измерениям пространства и времени, а также необычным для американцев фантастико-эзоповским языком. Невольно захотелось заглянуть в биографию Воннегута. Обстоятельная биография писателя еще не написана, но некоторые факты его жизни и творчества кое-что проясняют.

Курт Воннегут, правнук выходца из Германии, родился 11 ноября 1922 года в городе Индианаполисе, штат Индиана, в семье архитектора. Мать и отец были настроены антимилитаристски и недоверчиво ко всем «политическим и теологическим гранфаллунам» (не ищите этого слова в словаре, оно — изобретение Воннегута и означает: «корпоративное сообщество»). Уже место, время и семейная среда, в которой родился писатель, создали первое противоречие его жизни. Индиана — штат, мягко говоря, сугубо консервативный, а тем паче в начале двадцатых годов, когда после Октябрьской революции за океаном шла разнузданная охота на инакомыслящих. В семействе же Воннегута настроения (так утверждает сам писатель) были «новолевые». В таком «осадном положении» не возникает ли потребность прибегать к эзоповскому языку? По крайней мере называть власть имущих непонятным для других словом «гранфаллуны»?

Когда Курт был еще совсем мальчишкой и только начинал познавать окружающий мир, разразился в США экономический кризис — Великая депрессия. Что пережил в эти годы Курт — не знаю, но слова «Великая депрессия» он твердо помнит по сей день. После окончания школы юноша хочет выучиться на биохимика. Два года в Корнеллском университете и… фронт. Убежденный антифашист, Курт Воннегут выполняет воинский долг, он — разведчик-пехотинец на передовой линии. Внезапный плен. Дрезден. И в этом германском городе Воннегут переживает то, что не может забыть всю жизнь: ничем не оправданное уничтожение англо-американской авиацией города, не имевшего никаких военных объектов, 13 февраля 1945 года. Лишь в 1969 году писатель рассказал о трагических переживаниях того дня в романе «Бойня № 5, или Крестовый поход детей» (см. журнал «Новый мир» № 3–4 за 1970 год). Дистанция — почти четверть века, но неостывшая боль и горечь, с которой он повествует о массовом уничтожении дрезденцев, свидетельствуют о том, какой трагический отпечаток наложила кровавая драма на сознание Курта Воннегута. Он остается твердым антифашистом (это видно по многим его книгам) и одновременно становится непреклонным антимилитаристом.

После войны биография Воннегута пошла зигзагами: студент факультета антропологии Чикагского университета, судебный репортер чикагского бюро новостей, а потом, в 1947 году, внезапный взлет: он — сотрудник отдела по связи с общественностью крупнейшей военно-промышленной корпорации «Дженерал электрик».

Начиналась «холодная война». Вскормленная гонкой вооружений, «Дженерал электрик» росла и богатела как на дрожжах. Служба в этой преуспевающей монополии — почти гарантированный путь наверх, в элиту большого бизнеса. Врата монополистического рая, казалось бы, раскрывались перед Воннегутом.

И что же? Именно в этот момент, в 1950 году, Воннегут ушел из корпорации. Стал «свободным писателем» — без жалованья. Почему и зачем? Чтобы пером разоблачить те бесчеловечные нравы и антигуманизм, которые он увидел в «Дженерал электрик». Журнал «Каррент байогрефи» пишет об этом без обиняков, «Опыт работы в „Дженерал электрик“ вдохновил Воннегута на написание первого романа „Рояль механический“ (издательство Скрибнера, 1952 год — в русском переводе называется „Утопия-14“) — уничтожающей сатиры на группу инженеров, которые заняты внедрением угнетающей автоматизации в американскую жизнь…»

Обратим внимание на год издания первой книги писателя: 1952. Разгар «холодной войны». Разгул реакции в США. На американском политическом небосклоне восходит зловещая звезда сенатора Джозефа Маккарти. Снова идет охота на инакомыслящих. Кто в таких условиях опубликует сочинение, где впрямую критикуются нравы большого бизнеса? Неудивительно, что «Рояль механический» написан в жанре научной фантастики. Научно-фантастическая терминология для писателя — эзоповский язык, позволяющий сказать правду.

Но даже высказанная по-эзоповски истина нетерпима в цитаделях «гранфаллунов». Писателя незамедлительно постигла кара: вокруг него надолго воцаряется молчание. «В начале 50-х годов, — констатирует „Каррент байогрефи“, — Воннегут был отвергнут серьезными (так!) критиками, как „поверхностный жуликоватый автор“ научно-фантастических сочинений». Заговор молчания продолжался многие годы. В 1963 году Воннегуту удалось опубликовать блестящий сатирический роман «Колыбель для кошки» (в СССР издан «Молодой гвардией». Москва, 1970 год). Ведущая лондонская критика назвала это произведение «одним из трех лучших произведений года», а автора «одним из самых талантливых ныне живущих писателей». Однако «серьезные критики» из большой прессы США продолжали молчать о нем еще много лет подряд.

Из литературного «подполья» Курта Воннегута высвободили мощные волны социальных и политических потрясений, захлестнувшие Соединенные Штаты во второй половине шестидесятых годов. Писатель был увиден и поднят на щит антивоенной, протестующей молодежью. «Гранфаллуны» уже не в состоянии были замалчивать Воннегута и других инакомыслящих писателей.

«Серьезные критики» сделали хорошую мину: «открыли новое литературное дарование». В дом Воннегута устремились за интервью репортеры «Нью-Йорк таймс», «Лайфа» и других буржуазных изданий. Из складских помещений извлекались произведения, написанные десять — пятнадцать лет назад, и переиздавались массовыми тиражами в мягких обложках (именно эти издания я и обнаружил в книжной лавке «Нью-Йоркер»). Только с начала 1970 года до весны 1971 гола издательство «Делл» напечатало от шести до одиннадцати изданий каждой из воннегутовских книг. Книги раскупались нарасхват.

Но не таков Курт Воннегут, чтобы любоваться своими старыми произведениями в новеньких глянцевитых красно-синих обложках. Он часто говорит, что не перечитывает написанное. Вместо того, чтобы упиваться запоздалой литературной славой, писатель ищет новые творческие пути, новые горизонты — не космические, земные.

В книге «Завтрак для чемпионов» (напечатанной здесь с небольшими сокращениями) он переходит Рубикон — с берега фантастики к беспощадному открытому реализму. Он отрешается не только от фантастики, но и от всякой литературной выдумки Он декларирует: «…я выкидываю за борт героев моих старых книг. Хватит устраивать кукольный театр».

Но поскольку, как верно подмечают критики, портреты своих героев — Билли Пилигрима из «Бойни № 5», писателя-фантаста Килгора Траута из ряда книг Воннегут (при всей внешней несхожести) в значительной мере писал сам с себя, то и себя он подвергает основательной чистке («Я хочу очистить свои мозги от всей той трухи, которая в них накопилась», от всего «бесполезного и безобразного»). Свою книгу автор сравнивает с «тропинкой, усеянной всякой рухлядью, мусором, который я выбрасываю через плечо».

Своим декларациям писатель следует неукоснительно. Выдумки в его произведении почти нет, фабула простейшая: самые что ни на есть типичные американцы при самых типичных обстоятельствах по пути на типичный фестиваль искусств в типичном среднезападном городе (само название города типично американское: Мидлэнд-Сити).

И события при этом происходят самые заурядные, повседневно случающиеся со многими тысячами американцев. Даже преступления какие-то «не сенсационные»: стандартный случай ограбления, несколько случаев телесных повреждений и… ни одного убийства. Американские любители «романов-ужасов» зевнули бы от скуки…

В своем неуклонном стремлении «заземлить» книгу, предельно ее американизировать, Воннегут берет фламастер и рисует примитивные картинки, изображающие самые обычные вещи — курицу, часы на башне, горошину, электрический выключатель. Иного читателя это может удивить: ну кто не знает, как выглядит курица? Но примитивные картинки — самое что ни на есть американское явление. Огромную порцию повседневной информации американец получает в виде картинок: рекламные картинки смотрят на него с экрана телевизора, со страниц газет и журналов, с уличных вывесок. Я каждый день уже много лет подряд читаю столичную газету «Вашингтон пост» и почти в каждом номере обнаруживаю изображения говяжьей вырезки, куриной ножки и матраца. И при сем непременная подпись: это — вырезка, а это — матрац. Рисунки громадные — часто на целую газетную страницу. Почему бы и Воннегуту не нарисовать курицу или горошину? Удивляюсь только, почему он не нарисовал матрац… Тем самым для американского читателя была бы воссоздана совершенно привычная будничная атмосфера! Впрочем, и без изображения матраца автор в этом преуспел: перед читателем возникает детализированная панорама стандартной американской жизни семидесятых годов.

И вот здесь во всем блеске выступает удивительный сатирический дар Курта Воннегута: самые будничные ситуации предстают перед читателем как абсурдные, недопустимые, противоестественные. В этом главная ценность и достоинство его книги.

Гёте писал; «Наиболее оригинальные писатели новейшего времени оригинальны не потому, что преподносят нам что-то новое, а потому, что они умеют говорить о вещах так, как будто это никогда не было сказано раньше». Эта характеристика, по-моему, весьма точно определяет стиль и манеру письма Курта Воннегута.

Несколько примеров. Горы книг, докладов, исследований, статей написаны о «культе насилия» в США, усугубляемом повсеместным распространением огнестрельного оружия. Произносились тысячи пламенных речей, призывавших запретить свободную продажу оружия, но конгресс США под давлением «оружейных лоббистов» такого запрета не накладывает.

Воннегут, говоря о культе насилия, внешне невозмутим. Он рисует пистолет и поясняет: «Револьвером назывался инструмент („Боже мой, — вздыхает иной читатель, — да кто же не знает, что за инструмент револьвер!“), единственным предназначением которого (как ни в чем не бывало продолжает писатель) было делать дырки в человеческих существах».

Сказано предельно просто — будто для детей младшего возраста. Никакой выдумки. Тем не менее возникает ощущение дикой абсурдности повсеместного распространения инструментов, делающих дырки в человеческих существах. При такой абсурдной ситуации можно ли реалистически говорить о пресечении растущей преступности в Штатах?

Или возьмите абсурдную обстановку в «фантастическом» рассказе Килгора Траута: Гавайские острова перегорожены объявлениями «Вход запрещается»; местным жителям шагу некуда сделать — повсюду частная собственность сорока землевладельцев. «Тут, — сообщает автор, — федеральное правительство выступило с экстренной программой помощи. Оно выдало всем безземельным мужчинам, женщинам и детям огромные воздушные шары, наполненные гелием… При помощи этих шаров жители Гавайских островов могли по-прежнему жить у себя, не тычась ногами в чужие участки земли».

Абсурд? Конечно, но насколько реальный. Жителю континентальных штатов не надо плыть на Гавайи, чтобы обнаружить таблички «Вход воспрещен»: они стоят у него под носом.

Воннегут изобретает, казалось бы, реалистический выход из положения — шар, наполненный гелием… Но кто подумает, поймет, насколько абсурдна эта распространенная табличка «Вход запрещен», вызывающая у людей абсурдное желание — «повисеть в воздухе»!

Чистейшей фантазией могут показаться возникающие в книге образы людей, превратившихся в автомобили на колесах, фантазия? Но передо мной появляется серьезное лицо солидного врача, выступавшего по американскому телевидению. Он внушал зрителям, что они «слишком срослись с машинами», ездят на автомобилях туда, куда пешком дойти две минуты, вообще мало двигаются — и это вредно для здоровья. Доктор аргументированно рекомендовал не заменять ноги колесами во всех случаях жизни. Таким образом, в форме абсурда Воннегут поднимает весьма актуальную в США (и не только в США) тему чрезмерной автомобилизации.

А немыслимые, на первый взгляд, ноги Килгора Траута, покрывшиеся пластиковой пленкой после погружения в Сахарную речку? Очень правдоподобные ноги, если учесть, что в США необычайно загрязнены воды рек и озер. Около шести лет я прожил на берегах реки Потомак и ни разу в ней не купался. И никто в ней не купается: красавица река чересчур загрязнена.

Через всю книгу проходит сравнение людей с автоматами-роботами. Кульминации эта тема достигает, когда бизнесмен Двейн Гувер, потеряв рассудок, воображает, будто все на свете роботы, кроме него. Но на ту же животрепещущую тему при трезвом рассудке все громче и возмущеннее говорят тысячи и тысячи «синих воротничков» — промышленных пролетариев. Они протестуют против того, что их «приковали к конвейерам» — сделали их труд нудным и бессмысленным, что их заменяют машинами или превращают в машины. Такое недовольство, по свидетельству профсоюзных деятелей, получило распространение по всей стране. И вряд ли кого-нибудь на американских заводах удивило бы «абсурдное» выражение Воннегута «зарабатывающие машины».

Некоторые ситуации, описанные автором, могут показаться нашему читателю диковинными выдумками. Почему, например, научно-фантастические романы Траута выпускаются порнографическими издательствами и «иллюстрируются» непристойными фотографиями? Увы, и это факт американской жизни… Произведения самого Воннегута нередко печатались в журналах, напичканных обнаженными дивами. Помнится, его самое большое и интересное интервью напечатал журнал «Плейбой», специализирующийся на показе «норок нараспашку». В схожую ситуацию попал даже член Верховного суда США достопочтенный Уильям Дуглас. Один журнал заказал ему статью, судья написал и отправил ее в редакцию. Раскрыв журнал, читатели и почитатели уважаемого мыслителя-либерала ахнули: к статье Дугласа были подверстаны фотографии голых женщин.

Как видим, у каждого воннегутовского парадокса и абсурда есть вполне реальная подоплека. Коллекционируя и бичуя такие абсурды, автор как бы говорит: вот до каких нелепостей могут довести погоня за наживой, человеконенавистничество, мракобесие, расизм, захватнические войны. Критике милитаризма посвящены самые сердитые, бичующие страницы книги. Война и подготовка к кровопролитию для гуманиста Воннегута — верх абсурда. Войны, по его утверждению, могут затевать только роботы, нечеловеки. Автор беспощадно бичует все проявления милитаризма в жизни своей страны. Вот краткая характеристика военного обучения сына Двейна Гувера — Кролика: «Слушайте, Кролик Гувер восемь лет учился в военной школе спорту, разврату и фашизму». Короче не скажешь. И убийственней не скажешь.

Смех Воннегута порой кажется беспощадным в отношении цивилизации вообще — кажется, он разит всех и вся. Но чем глубже вникаешь в книгу, тем больше осознаешь, что этот смех продиктован неподдельной любовью к людям, искренней заботой о Судьбах человечества. С глубокой тоской автор замечает: «Жили они (тысячи нью-йоркцев) в безобразных условиях, и от этого им приходилось делать всякие безобразия». С такой же щемящей тоской пишет он и об одиночестве своих героев. По сути дела, все они одиноки: и Двейн Гувер, и Килгор Траут, и безработный негритянский паренек Вейн Гублер, которого «все время перегоняли из клетки в клетку», и умирающая черная старуха Мэри Янг… Не сгущает ли Воннегут краски, говоря об одиночестве людей в капиталистическом обществе? Нет. Об усиливающейся разобщенности американцев, об их отчуждении от общества мне много говорили заокеанские ученые, обозреватели, политики во время недавних поездок в США.

Как-то в своем доме Воннегут вывесил деревянную табличку с девизом: «Ты должен быть добрым, черт побери» Подразумевается: быть добрым к человечеству — значит быть беспощадным к бесчеловечности. И Курт Воннегут, этот удивительный, сложный, как сама Америка, писатель, верен своему девизу в «Завтраке для чемпионов».

С. Вишневский

Здесь: выдумка (франц.).
Игра ума (франц.).
(Прим. автора fb2)
В русском переводе, очевидно из соображений цензуры, этот рисунок был пропущен. (Прим. автора fb2)
Старый обычай, если скрестить пальцы, когда врешь, то ложь прощается. (Прим. перев.)
Перечислены те птицы, которые сейчас находятся под охраной. (Прим перев.)
(Прим. автора fb2)
Произведение Чарльза Диккенса.
Пэрл Бак (1892–1973) — американская писательница, лауреат Нобелевской премии.
(Прим. автора fb2)
(Прим. автора fb2)
Лунный свет (франц.).
(Прим. автора fb2)
Формула Эйнштейна.
Завтра мы проведем вечер в кино (франц.).
Мы надеемся, что наш дедушка еще долго проживет (франц.).
(Прим. автора fb2)
Так называют жителей штата Индиана. (Прим. перев.)
Счастливого пути! (франц.).