/ Language: Русский / Genre:sci_culture

Профанация стыда

Лидия Чарская


Лидия Чарская

Профанация стыда

Стыд — красота.

Стыд — добродетель.

Имеем ли мы право принижать красоту?

Имеем ли мы право разрушать добродетель?

Двух ответов на это быть не может. А между тем, разве в воспитании не применяется, в качестве так называемых способов исправления, — принижение стыда, растление добродетели?

Я хочу говорить о том, о чем сравнительно мало говорит современная педагогика.

Я хочу говорить о Сильвестровой лозе и о Домостроевой плетке — увы! — все еще, то в том, то в другом виде, применяемых в нашем современном воспитании.

Многим покажется, что я ломлюсь в открытую дверь, потому что плетка, розги и вообще телесное наказание детей давно осуждено всеми разумными педагогами, всеми разумными родителями.

Да, В ТЕОРИИ они осуждены, но НА ПРАКТИКЕ существуют — и даже не в виде исключения, а как законченный, вполне оправданный метод воспитания, к которому нередко прибегают гуманнейшие и интеллигентнейшие из людей.

Много ли найдется таких детей, которые никогда не испытали на себе удара розги со стороны отца, матери или их заместителей, воспитателей, родственников? Многие ли из воспитателей могут с чистой совестью сказать: «Я никогда не ударил ребенка».

— Я никогда не бью моих детей, — рассказывал мне один отец, но тут же поспешил прибавить, что все же один раз ему «пришлось» наказать сына плеткой.

— Я не признаю розги, — гордо заявила мне одна мать, но, в виде исключения, она все-таки прибегала не раз к телесному наказанию своих детей.

— Я враг розги, но меня этот ребенок вывел из терпения, и я принуждена была его наказать, — признавалась мне одна воспитательница.

Как часто приходится слышать о подобных будто бы исключениях!

Но дело не ограничивается даже исключениями: еще до сих пор есть интеллигентные семьи, где розга продолжает быть одною из мер педагогического воздействия. Есть и воспитательные учреждения — где розга не изгнана. Еще и теперь встречаются родители, которые убеждены, что без розги воспитать ребенка нельзя, и этот свой взгляд проводят на практике. Есть воспитатели, которые в сечении видят спасение детей…

Это факт, который скрывать напрасно, ибо нет-нет да и проникает в печать случай, а то и ряд случаев, указывающих, что все еще у нас соблюдаются правила Домостроя…

Сотни лет тому назад в поучениях Сильвестра, в памятнике старой дореформенной Руси, — Руси, ставшей чем то далеким, почти мифическим, — Домострой являлся единственным указанием, единственным руководством к воспитанию юношества. Наши прапрапрадеды, живя сами в страхе Божьем, ясно, что и жен своих, и детей, и всех домашних держали в том же страхе и повиновении. Тогдашний раб был отцом раба — раба еще в утробе матери. И символом этого рабства являлись цепи, оковы, плотно оцепляющие каждый шаг рабыни-женщины и раба-ребенка. Цепи — в аллегорическом смысле — и плетка — в её реальном виде — сопровождали рост духовный и нравственный тогдашнего дитяти. Припомним детство маленького дикаря, продукта эпохи боярства, местничества, кулачных и петушьих боев, медвежьей травли и проч., и пр. С семи лет ребенка усаживают за указку, после совершения молебствия и всевозможных процедур-обрядностей, столь свойственных духу того времени. Дьячок ближайшей церкви — у беднейших, священник — у более богатых и плетка — вот кто были главнейшими руководителями в книжной премудрости наших предков. Часослов, псалтырь и… розги. Розга являлась первоначальной азбукой педагогики, её неизменным придатком, неизбежным спутником воспитания.

Ребенка секли за нерадение, секли за нетолковость, секли за беспамятство, секли лозой просто ни за что, ни про что, а так, ради обычая, под предлогом его же пользы, благо сами доморощенные профессора тогдашней педагогики в своих поучениях не находили лозу и плеть для здоровья предосудительными. Сначала розги, лоза, далее плетка, которые применяются не только по отношению к мальчикам, юношам, но и женскому полу… Дочь дикарей, дикарка, выходит замуж. Обряды и обычаи соблюдаются свято. Обряды и обычаи это та же религия, даже выше, — потому что религия является извне, религия ложится на совести, религия является несокрушимым стимулом жизни, её вождем, двигателем. Обычаи же рождается и воспитывается самим человеком, всасывается всеми фибрами его существа, делается его неизбежным придатком. Обряд, обычай — это те же культы, те же святыни. И искоренить этот культ, эту святыню — значило бы святотатствовать.

Ведут после свадебного пира «веселия» молодую к пуховой, высоко взбитой лебяжьей постели, и первое, что бросается в глаза невесте — это плетка шелковая. Поднимает ногу молодой, и «молодая», в знак своей безгласной покорности снимает мужу с ноги сапог и тут же ощущает его первую ласку на своем теле — легкие удары шелковой плетки но спине. Эта ласка нечто неизбежное. Она символ власти сильного над слабым. Она прочный залог будущего супружеского благоденствия, где превосходно сживались в то блаженное время два разнородные начала: необузданная власть и произвол мужчины над женщиной и детьми и любовь всеобъемлющая, рожденная страхом, и на страхе же воспитанная рабыня-женщина.

И от этой любви, сплетенной из грубой силы, власти, страха и покорности, рождались маленькие рабы, с самого раннего возраста приемлющие крещение лозою и розгою, дикари в будущем, разнузданные похотью власти над новыми слабыми, которых они, в свою очередь, будут впоследствии угнетать, сечь и бичевать.

Был ли тогда, во время строгого последования учению Домостроя, был ли тогда стыд? Был ли тогда тот стыд, который заставляет Ноя проклясть Хама, подсмотревшего наготу отца, или тот стыд, вследствие которого мифологическая Андромаха прикрывает свое лицо неизъяснимо прелестным жестом стыдливой грации, когда ей приходится выбирать — остаться ли со стариком-отцом или последовать за молодым, богоподобным мужем своим Гектором? Нет, того стыда не было у наших предков.

Тот стыд живет разве в прекрасных, как день, легендах и сказаниях. Человек времен Домостроя не мог чувствовать себя нравственно сильным, как человек Ницше. Он не чувствовал себя тем хотя бы канатом, протянутым от сверхчеловека к животному, о котором говорит бессмертный философ-поэт в прологе своего «Заратустры». Слишком беспросветная тьма невежества стояла тогда над Русью. Некультурные дикари, склонные тешить себя медвежьими травлями, способные до смерти засекать своих крестьян и дворню, а порой и домашних, разве они считались со стыдом, как с продуктом красоты и добродетели? Грубая сила, проявление животной власти, плетка — вот что было главными стимулами тогдашнего благоденствия.

Но прошли века, столетняя тьма рассеялась, европейская культура проникла с запада, широко распахнулись слюдяные оконца старой Руси. Человек сделал завоевания над огнем, паром, водою, воздухом и электричеством. Потянулись цени проволок телеграфов, телефонов. Зазвенели звонки трамваев, загремели удары дальнобойных орудий, — человек научился в совершенстве на далеком расстоянии убивать себе подобного. Замелькали броненосные суда, заскользили, как безглазые акулы, подводные лодки в морях и океанах. Прожекторы заиграли над морем, и сотни тысяч людей могут быть теперь взорваны на воздух от одного только нажима миниатюрной кнопки?! Культура поднялась высоко и, гордая своим величием, перешагнула через несколько ступеней, а… а плетка существует.

Да, как ни грустно считаться в культурной стране с этим далеко не культурным явлением, а существует плетка…

«Человек — это звучит гордо», — выразился один из современных талантливых писателей. И пошла с его легкой руки летучая фраза по всему свету.

Но почему звучит гордо человек?

Он чувствует себя силой, венцом творения, он — богоподобный.

Это должно быть так, это не может быть иначе. И это дух гордого человечества, это неотъемлемое право его, это его религия, сила и красота всего бытия его с колыбели. Да, как ни странно, как ни дико звучит это «с колыбели» — но это так! С самого раннего детства, как некогда древние эллины демонстрировали культ красоты тела человека, так мы должны воспитывать его душу, пробуждать в нем все гордое, человеческое, прекрасное, к чему он, как к солнцу, должен стремиться шаг за шагом, каждым фибром своего существа.

Этика души ребенка — это целая наука, целая поэма и целое откровение. К ней надо подступать нежно, чуть слышно, осторожными, ласковыми руками. Надо дать расцвести свободно и красиво этому благоухающему, прекрасному цветку. И одним из непременных условий здорового, трезвого, этичного, вполне «человеческого» воспитания я считаю удаление, ПОЛНОЕ И БЕЗВОЗВРАТНОЕ УДАЛЕНИЕ, ИЗГНАНИЕ РОЗОГ И ПЛЕТКИ, этих орудий умерщвления стыда, собственного достоинства, составляющего залог будущего гордого человеческого «я» в ребенке.

Долой плетку! Она пропаганда бесстыдства.

Что может быть гаже, пошлее и омерзительнее, когда вы видите нижеследующую картину.

Двое людей в комнате. Издерганный, истерзанный, нервный, заранее взвинченный непосильным трудом или службой труженик, отец семейства, бледный от злобы, «зашедшийся» от бешенства, по поводу какого-нибудь, проступка ребенка, с трясущимися губами, с глазами воспаленными и красными — и маленькое, дрожащее, хрупкое существо с насмерть испуганным взором, взором затравленного волчонка, с посиневшими от ужаса губенками.

Отец и ребенок. Провинившийся ребенок и наказующий отец.

Отец, как власть имущий, кричит, беснуется, топает ногами и бранится. Дитя молчит. Трепещет и молчит. Дитя знает по опыту, что за потоком слов, брани последует «дело».

Это дело ужасно по своей необузданной, мерзкой, бесчеловечной сути. Оно начинается обыкновенно громовым криком: — «Ложись!»

Маленькое существо дрожит сильнее, маленькое существо почти теряет сознание. Но что в этом.

Тот, другой, взрослый, уже теряет свое «человеческое», свое «я» звучащего «гордо» человека. Человека уже в нем нет, он — зверь.

И этот зверь бросает ребенка грубо, как вещь, обнажает нежное детское тельце, и начинается мерзость бичевания.

Если ребенок бьется и мечется, и рвется из рук, на помощь зовется кто-либо из домашних, иногда не один, двое, трое. И происходит нечто более чем омерзительное, чему нет имени в наше «культурное» время…

Двое, иногда трое людей орудуют, как палачи, над распростертым детским тельцем. Двое, трое держат, один бьет..

Боль, стыд, ужасный, потрясающий все существо, мучительный стыд, стыд, помимо позорного наказания, стыд обнаженной наготы, стыд будущего гордого человеческого «я»… Он является инстинктивно, смутно, неясно, но тем не менее является в душе ребенка. Является и тогда, когда ребенок, без ропота, послушно, зная, что ему нет спасения, исполняет волю старшего и покорно ложится, чтоб воспринять наказание, и тогда, когда он противится наказанию, надеясь избежать его…

Первые розги, первое сечение стоит полного пересоздания душевного строя дитяти. Строй души нарушен. Безмятежная ясность исчезла. Вместо неё: страх, подлый, животный страх маленького пигмея к его властелину.

Стыд детской нетронутости, стыд чистоты задавлен, поруган и… позорно умерщвлен.

Новая провинность, новое наказание. Также мечется и извивается под розгой бедное обнаженное тельце, но ребенок уже не тот. Ужас новизны исчез. Исчез и первый стыд. Он не жжет уже, как прежде, с той мучительной остротою. Он задавлен, он скрылся, а через два, три, четыре случая такого наказания исчезнет и совсем. Испуганные глаза уже не хранят в глубине себя того панического ужаса, что зажегся в них впервые перед розгой. Злые огоньки загораются в них. Уже не кричит, не плачет наказуемый. Не бьется, не вздрагивает конвульсивно маленькое распластанное тельце.

Затихает дитя. Затихает боль. Умирает стыд. Ко всему можно привыкнуть — и к позору, и к боли.

Боль усугубляется от стыда, а раз стыд потерян — боль является менее чувствительной.

Рождается нечто новое им на смену: злость, озверение, полное притупление сознания своего маленького «я», которое живет в ребенке, как и во взрослом, живет безусловно. А иногда острота положения действует еще новым, еще более нежелательным образом…

Мне скажут, что я рисую картину «давно минувших дней», что ничего подобного теперь не бывает. Ах, если бы это было так! Но на самом деле, как я уже указывала выше, даже в интеллигентных семьях нет-нет, да и прибегают к подобному наказанию, то в припадке гнева, злости, то с полным, спокойным сознанием мнимой полезности применяемой меры, при чем в роли исполнителя является то отец, то мать, то, по их поручению, кто-нибудь чужой, иногда бонна, няня, учитель. Нередко, впрочем, к исправлению детей таким, поистине варварским, образом прибегают наставники и наставницы без ведома родителей, причем строго-настрого, угрозою еще более варварских наказаний, заставляют детей молчать о сечении и побоях.

Бывает и так, что родители и воспитатели принципиально признающие, что телесное наказание в воспитании не должно быть применяемо, все же, под влиянием какой-нибудь из ряда вон будто бы выходящей детской шалости, или под влиянием сильного гнева, нервного возбуждения и тому подобного, забывают про свои принципы и прибегают к розге. «Один раз, мол, это ничего» — оправдывают свой поступок иногда такие родители и воспитатели, забывая, что и ОДИН РАЗ оставляет на ребенке нередко неизгладимый след. Но «одним разом» редко ограничивается: за первым опытом применения розог или плетки следует почти неизбежно второй, третий…

Приходит ли в голову наказывающим ребенка таким образом отцу, матери или воспитателю, какие ужасные последствия может иметь удар розги или плетки? Думают ли они о том, что невольно могут явиться причиною нравственного растления наказуемого?

Откуда взялись садисты? Вот вопрос, который до сих разрешался с чисто физиологической точки зрения. Причина: ненормальность, извращение чувствительности в половом её значении. Но откуда извращение, откуда ненормальность?

Говорят, трактуют между прочим о наследственности. Весьма может быть, что и наследственность играет тут немаловажную роль. Но почему же у вполне здоровых в этом направлении людей дети, которых часто подвергали телесным наказаниям, вырастают с явными наклонностями к садизму?

Человек привыкает ко всему — привыкает и к плетке.

— Я рад, что меня пороли, — говорил один циник, — знаете ли, это отлично полирует кровь. Видите, каким зато быком вырос.

Благодарю покорно за такую полировку.

Я помню мальчика в детстве. Мы выросли вместе. Он был худенький, бледный и какой-то жалкий. Ему все как-то не удавалось, и его секли нещадно. Сначала он бился и кричал на весь двор (мы жили рядом с его родными), потом крики и стоны во время экзекуций прекратились. Как-то раз я вошла в детскую, когда он был там, и ужаснулась. Одна из моих больших кукол лежала поперек постели с поднятым на туловище платьем, и мой маленький товарищ бичевал куклу снятым с себя ремнем. Его лицо было очень бледно, губы закушены, и глаза горели нездоровым огнем. От всего существа веяло упоением и сладострастием, таким странным и чудовищно жутким в лице ребенка.

Пришлось мне быть случайною свидетельницей и другого подобного факта: мальчик, уложив в ряд всех кукол своей сестры и ее подруг, сек их розгою по обнаженному туловищу, причем глаза его горели, лицо было красное, руки буквально дрожали. Свое поведение мальчик объяснил тем, что точно также наказывал отец своих детей, когда они провинились в какой-то шалости.

В другой раз, отец мой пригласил ко мне на детский вечер несколько сверстников-ребят. Среди них была маленькая девочка. Мы все танцевали в гостиной, и эта девочка танцевала также. Вдруг, совершенно неожиданно, она подняла очень высоко свою юбочку и засмеялась, лукаво поглядывая кругом.

— Что ты делаешь, бесстыдница! — накинулась на нее нянька, — как тебе не стыдно!

— Не стыдно, — также лукаво улыбаясь, отвечала девочка, — мама, когда сечет, раздевает меня до гола, так разве это стыдно?

Вот вам и своеобразная логика шестилетнего мудреца!

Помнится мне и такой случай: девочка из интеллигентной семьи очень часто, играя со своей куклою, поднимала её платье и под предлогом, что кукла её не слушается, то рукой, то розгой беспощадно наказывала ее, не чувствуя при этом ни малейшей жалости. Когда девочке делали по этому поводу замечания, она отвечала:

— Мама меня тоже так наказывает…

Из этой девочки выросла затем жестокая, бессердечная женщина, которую возненавидели все, ее окружающие; но — мало того — из неё вышла особа, лишенная всякого понятия о приличии и стыде…

В одном иностранном труде о падении нравственности приводится любопытная анкета, произведенная среди нравственно падших, при чем в числе вопросов был также и вопрос относительно наказаний в детстве. И эта анкета показала, что большинство тех, которые забыли о стыде и избрали самый постыдный образ жизни, были в детстве жестоко наказываемы розгою или плеткою…

Все это несомненно показывает, каким опасным орудием исправления является сечение, какие ужасные последствия оно может иметь для нравственного чувства наказуемых детей. Если даже быть может — что впрочем очень сомнительно — плеткою и розгою достигается исправление одного какого-нибудь порока, то ими создается другое, страшное зло — зло уже неисправимое.

Плетка и розга роняют, гонят, профанируют стыд. Стыд — красота, стыд — добродетель. Человеческое тело, как «богоподобное», не может быть подвергнуто позору унижения, даже в его неполном развитии, даже в человеческой миниатюре — в ребенке.

Человеческое тело не должно служить объектом, на который распространяется позорнейшее из прав человечества, право унижать, низводить на степень животного себе подобных.

Я не стану говорить о телесном наказании вообще, об этом продукте вымирающей азиатчины, об этой наичернейшей странице в книге жизни, для осуждения которой не хватит толстых томов литературы. Я хочу лишь указать на ужасные последствия применения давно устаревшего способа «исправлять» детей розгой, плеткой и всякого рода орудием телесных наказаний. Я не касаюсь этой меры ни «за» ни «против» с ПЕДАГОГИЧЕСКОЙ точки зрения. Не касаюсь того озлобления и тяжелого чувства ненависти и глухой жажды мести, которое вызывает эта мера в наказуемых детях и которое у более впечатлительных детей остается годами. Я не касаюсь телесного наказания и С ГИГИЕНИЧЕСКОЙ точки зрения, то есть не касаюсь того вреда, который эта варварская, отжившая форма наказания приносит здоровью наказуемого ребенка. Все это дело специалистов-педагогов и врачей. Я хочу лишь подчеркнуть то опасное унижение человеческого «я», которое скрывается под каждым ударом, под каждым шлепком даже самой любящей матери. Я хочу отметить исключительно только печальные последствия плетки для стыда и добродетели детей. Дети — ведь тоже люди, правда маленькие люди, но гораздо более пытливые, чуткие, анализирующие и сознательные, нежели взрослые, даже более сознательные. Порой их гордое, маленькое «я» глухо волнуется, протестует и каменеет в конце концов, если посягать на их человеческое достоинство…

Щадите же это детское «я», лелейте его, как цветок тепличный, и всячески оберегайте проявляющийся в них человеческий стыд.

Потому что стыд — красота.