/ Language: Русский / Genre:prose_contemporary,

Иванчай

Лев Куклин

 Рассказ «Иван-чай» известного петербургского писателя, поэта и песенника Льва Куклина (1931–2004) – один из пяти неопубликованных при жизни автора рассказов. Это прощальный дар Человека, обладающего редкой способностью писать о любви и чувственных отношениях Мужчины и Женщины с пронзительной ноткой нежности. Как и другие рассказы Куклина «Иван-чай» – это не просто рассказ о любви, это рассказ о жизни со всеми ее вечными темами и изменяющимися во времени проявлениями.

Лев Куклин

ИВАН-ЧАЙ

Рассказ

I

Всю ночь сквозь светлый летний сон меня неотвязно тревожил слабый запах осенних яблок.

«Яблоки в июле? – дремотно допытывалось мерцающее сознание. – Откуда яблоки?»

И только утром я понял, откуда, – из охапистого растрепанного букета полевых цветов, поставленных женой в большом обливном кувшине на подоконнике: с солнечной стороны вяло свешивались потемневшие гроздья кипрея.

Почти никогда в народе не встречалось его красивое книжное название: везде его зовут попросту иван-чаем. А в моем детстве, на архангелогородчине, где, случалось – за одну ночь возле северных рубленых изб вдруг возникал трепетавший полотняными крыльями и бренчавший монистами шумливый табор, – его, видимо, за неожиданную броскость называли: «цыганский чай». И действительно – странный это цветок, невесть откуда, словно бы из щедрых тропических зарослей занесенный в наше скромное и низкорослое северное разнотравье. И селится он не там, где, казалось бы, в первую очередь положено расцветать ярким цветам – не в ухоженных садах, не на тучных заливных луговинах. Нет, буйные его заросли занимают солнечные стороны старых песчаных карьеров и отвалы заброшенных горных выработок, растет он вдоль давно не ремонтированных откосов и насыпей железных и шоссейных дорог, ухитряется расти даже в трещинах гранитных массивов, заполненных не землей даже, а тонкой ветровой пылью, где, кажется, – и уцепиться-то не за что… И еще: обступает иван-чай грустные фундаменты сгоревших или брошенных хозяевами усадеб. Словно сама печальница-Природа, сострадающая опустевшим и оглохшим без человеческого говора сельбищам, специально рассаживает его на пустырях и пепелищах былой жизни, чтоб как-то прикрыть, оживить, украсить их.

Да, не терпит природа запустения…

Множество раз в своей жизни я разглядывал этот цветок и удивлялся: сколько понаписано стихов и песен о сирени и черемухе, розах и ландышах, васильках и колокольчиках! А ведь и иван-чай заслуживает самого пристального внимания!

Странное, непонятное, все-таки, это растение: цветок, который седеет. Седеет в своей старости, подобно человеку…

Гордый, упругий его стебель, крепкий и гибкий, как хороший ивовый хлыст, частенько вздымается выше роста доброго человека, быстро вымахивая порой на двухметровую высоту. Стремительно взбегают по красному деревянистому стеблю узкие, тоже похожие на ивовые, листья с одной жилкой посредине и кончаются они близко к вершине, чтобы уступить место удивительной, роскошной кисти, которой, словно драгоценным султаном, могла бы в лучах прожекторов гордиться любая сказочно-красивая цирковая лошадь…

Да и султан-то этот состоит не из мелких цветочков-козявочек, нет. Кисть начинается снизу крупными четырехлепестковыми цветами, сочетающими в себе все переходы розового и голубого, – неуловимые глазом оттенки, которым нет названия, – темнее, чем сирень, но бледнее, чем шиповник.

И каждый такой цветок достоин по размеру и форме того, чтобы на лугу в пору полного июньского разноцветья качаться на отдельном стебле!

Но – короток век этого соцветья: на глазах сгорает оно, служа как бы живой иллюстрацией, растущей диаграммой нашей быстротекущей жизни.

Вот на самой-самой тонюсенькой верхушке гигантского стебля едва розовеют с одного бочка крохотные слабоворсистые нераспустившиеся бубенчики-бутоны, чуть ниже – в полной зрелости расправляют тычинки пахучие цветы, которые на глазах опадают, осыпают нежные, словно крылья ночных бабочек, лепестки, ниже – они дают жизнь длинным стручкам, а еще ниже – и коробочки-стручки раскрылись, выбросили серебристые нити-пушинки, окутался цветок поздней осенней сединой…

На одной стебле – вроде бы все времена жизни сразу: тут тебе детство, юность, зрелость и глубокая старость, и все это наглядно, и все это спрессовано не в семьдесят положенных наших людских лет, а в какие-нибудь полтора-два месяца…

Напрасное это желание: букет из цветов иван-чая. Поставленный в воду, оторванный от скудной родной почвы, вянет он быстро, через несколько часов, и чем больше вянет – тем пахнет сильней. На закате солнца обвиснут стебли, поникнут гроздья, потемнеют, сморщатся лепестки. И повеет стойким ароматов кипрейного меда – словно бы осенние яблоки пахнут, разрезанные на четыре дольки для сушки…

Не знаю, как у людей курящих: мне все кажется, что грубый никотиновый привкус отравляет им все разнообразие земных ароматов, но для меня запах имеет властную, ни с чем не сравнимую привлекательность.

Колючий зеленый запах первой елки… Йодистый привкус водорослей при первом потрясении от встречи с морем… Запах кожи первого школьного портфеля и тончайший оттенок ландышевой горечи у той девушки, которую я впервые ждал на свидание…

О-о-о! Если есть прославленные книгохранилища, то в моей… не знаю, как это назвать поточнее… но видимо, все же, памяти, в особых ее уголках – хранится редчайшая коллекция, богатейшая библиотека запахов…

И этот запах – почти неуловимый, но упорный запах от привядших лиловых цветов напомнил мне простую историю одной любви, свидетелем которой я когда-то был…

II

В нашей небольшой геологоразведочной партии, в которой я работал геологом, появилась новая повариха по имени Катя, – тихая, даже пожалуй, робкая блондинка лет восемнадцати, напоминавшая повадками добрую и суетливую белую мышку.

При постоянных кочевьях и неустроенном быте в наших партиях женатые пары – редкость и накормить вечно голодную ораву холостых буровиков и поисковых рабочих было делом не простым.

Катя оказалась поварихой расторопной и не ленивой, как это нередко случалось раньше. Она умела состряпать из наших нехитрых казенных продуктов вполне сносное варево, сделать кисель из порошка, а то и затеять превосходный квас из остатков черного хлеба. Ну, а если перепадала в партии добытая разбойным способом лосятина, – то котлеты, которые Катя нажаривала на два десятка мужиков, – просто дыбом стояли на огромной «семейной» неподъемной сковороде!

Ее скоро полюбили все и относились по-хорошему, с легким оттенком покровительства, как к общей дочери.

Но тут на ее коротеньком жизненном пути появился Васька Анциферов.

Да… В геологоразведку, да еще в партию, которая постоянно находится на отшибе, редко удается набрать рабочих по выбору. Отдел кадров посылает сюда, как правило, народ с бору по сосенке, по принципу – возьми, боже, что нам не гоже… На вид Васька был, как говорится, парень что надо: высокий, ладный, розовощекий, с вьющейся шевелюрой цвета спелого хлебного поля. Волосы он носил длинные, зачесанными назад, они у него топорщились, и от этого казалось, что у него на голове укреплен небольшой снопик пшеничной соломы…

Работник, честно признаю, был он не плохой и толковый, если бы не отличался угрюмой периодичностью в запоях. Обычно он срывался два-три раза за полевой сезон, как правило, после получения хороших денег и тогда исчезал из партии на неделю или дней на десять. Уезжал с чемоданчиком, где лежала пара нарядных модных рубашек, легкие туфли, в праздничном костюме. Чаще всего он уезжал в Мурманск, где некогда работал в траловом флоте, был старым «бичом» и поэтому считал себя вправе по-свойски «гудеть» с рыбаками. А мог и проще – сесть в вагон-ресторан поезда линии Север–Юг. Результат был один: он приползал обратно синий, опухший, в тельняшке с чужого плеча, в ватнике, пожертвованном каким-нибудь сердобольным попутчиком, в опорках или драных резиновых сапогах на босу ногу… Два дня он беспробудно спал, с головой зашнуровавшись в спальный мешок, а потом снова начинал вкалывать на буровой. Ничего поделать с этим я не мог: в разгар сезона кадров все равно постоянно не хватало.

Ну, а по своей душевной сути…

Бывают, знаете, почти в каждом производственном коллективе такие самовлюблённые типчики, громогласные остряки, берущие не столько юмором, сколько глоткой, способной по мощности перекрыть любой динамик…

Василий наш тоже любил быть в центре общего внимания, но это был отнюдь не Василий Теркин. Нет, он представлял собой довольно распространенную разновидность… как бы это помягче выразиться… сексуального балагура, что ли.

– А… Этих женщин я, как добрый бугай колхозных своих телок, вдоль и поперек знаю… – смачно разглагольствовал он в кругу почтительно внимавшей ему желторотой молодежи. – Сколько я на своем веку девок перепортил да баб перегрёб, – это отсюда до Москвы раком ставить – не переставить…

А во взрослой и не слишком-то доверчивой на такие темы мужской компании почти все его «серьезные» по сюжету байки обычно начинались так:

– Слезаю это я, значит, с бабы…

И вот такой, прости господи, кадр, такой неотразимый, по глубокому его собственному убеждению, хахаль, чуть ли не с самого первого дня стал преследовать Катю своими ухаживаниями.

Васька «токовал» самозабвенно, как тетерев на току, и вдобавок, как стало мне известно, – заключил вонючее пари с буровым рабочим Мошкиным на две поллитры, что он «приговорит» девчонку в течение двух недель. Но неожиданно для всех и прежде всего – для самого Анциферова, Катюша оказалась твердым орешком. Она даже – подумать только! – принародно подшучивала над васькиным сердцеедством и высмеивала его, не покупаясь на его ухаживания.

Правда, на всякий случай, спать она стала не в палатке при летней кухоньке, а в крохотной комнатке семейного барака, в закутке, где едва помещалась койка, но где, тем не менее, на ее защиту в неурочный час всегда могли стать две замужние женщины. Этой особой солидарности даже Васька побаивался, тем более что жена бурмастера Маша Тихомирова крупностью своих форм и мощью могла физически вполне противостоять ему…

Истекла вторая неделя.

Проигранные Васькой две поллитры под общий гогот были благополучно распиты бригадой, а дело так и не сдвигалось с мертвой точки. Васькина слава как выдающегося обольстителя оказывалась под угрозой. Всеми силами ему требовалось поддержать поколебленный авторитет.

И он, видимо, решился пойти в открытую атаку.

III

…Несколько вечерних часов я неподвижно просидел с удочкой в «грелке» – одноместной резиновой лодке, приткнувшись к большому гранитному валуну, возле которого в удачные дни отменно брали крупные окуни-черноспинники. С берега меня не было видно, а каждый звук, будь то негромкое всхрапывание лошадей во временной конюшне на краю болота или короткое звяканье дужки ведра – отчетливо разносился над водой в безмятежном безветренном мареве белой майской ночи.

Скрытый за каменным горбом валуна, как за тушей кита, я не видел, но догадался, что Василий и Катя вышли на маленькую полянку на берегу озера, окаймленную ивовыми кустами. Я был уверен, что это не было заранее обговоренным свиданием в классическом смысле этого слова. Скорее всего, Васька перехватил Катю, когда она с полной корзиной выполосканного белья шла от ручья, впадавшего в озеро поблизости.

– Да ты погоди… – срывающимся шепотом уговаривал ее Анциферов. – Ты не уходи. Что я тебе хочу сказать… Это самое… – он явно путался в словах, торопясь использовать подходящий момент.

– Ну, чего ты ломаешься, как тульский пряник? – с появившейся нагловатой ленцой в голосе вопросил Васька. – С другими будем еще поглядеть, а со мной… – он хохотнул, – наверняка будешь удовольствие иметь… – И он, видимо, сделал попытку ее облапить.

– Прими руки, – коротко сказала Катя и с силой, которую придает женщине отчаяние и со всей ненавистью, на которую только способна женщина в самые черные минуты, громко, не стесняясь выражений, добавила: – Да я лучше – вон, на том березовом пеньке… свою целку порву, чем тебе дамся! Уйди с глаз моих, постылый ты человек!

Но он загородил ей дорогу и схватил за руку. Она упёрлась крепкими, натруженными работой кулачками ему в грудь, заколотила по ней, словно по деревянному забору и заверещала пронзительным голосом тетёрки-подранка.

Я, как любой нормальный мужик на моём месте, рванулся, конечно, на этот отчаянный крик. Но не забывайте – я сидел в вёрткой, неустойчивой резиновой лодчонке, и пока я вытаскивал самодельный якорь, события развивались быстро. Маленькое складное веслецо, похожее на большую разливательную ложку для соуса и держащееся на хлипкой алюминиевом втулке, распалось в моих торопливых руках от слишком сильного гребка, и лодчонка завертелась на месте. Но я уже выскочил из-за горбатой спины прикрывавшего меня валуна-великана, и происходившее дальше уже мог частично видеть сквозь редкие прибрежные кусты, а частично – с полной достоверностью реконструировать…

Анциферов, криво осклабившись, легко заломил Кате руку за спину, крутанул так, что она вскрикнула от боли, и бросил её на серо-зелёный мох, который начинался почти от берега озерца. Он сразу же опустился на неё, придавив живот коленом так, что Катя не могла вздохнуть, и стал, не слишком-то торопясь, стягивать с себя брюки. На его голый зад тут же начали с остервенением пикировать комары, но Васька, не обращая внимания на их назойливые укусы, жадно задрал поварихе платьице до плеч и…

…и вдруг… я прекрасно понимаю, что это короткое, выразительное и энергичное словцо чаще встречается в детективных фильмах, чем в жизни! Тем не менее, – вдруг кто-то оглушительно треснул насильника по уху с такой силой, что Васька, теряя штаны, отлетел метра два в сторону озера и затормозил, зацепившись за стволик корявой сосенки.

Мужчина в брезентухе, с ружьём за плечами, наклонился над Катериной, оправил на ней платье и подошёл к ошеломлённому Василию, лупающему глазами и ещё не вполне пришедшему в себя.

– Ты… это самое… – захрипел Васька, пытаясь приподняться, – совсем охренел?!

И тут до меня донёсся другой мужской голос, хорошо мне знакомый.

Просто издали я не узнал владельца, потому что тот был в черной вязаной шапочке, натянутой до самых бровей.

– Немножко не спеши… Поговорить хочу…

Я приготовился к новой неожиданности: голос принадлежал Саше Сарояну.

Впрочем, Саша – это было нечто вроде литературного псевдонима. По документам у нового действующего лица было великолепное царственное армянское имя Арташес, затерянное, как говорится, в смутной мгле веков. Все в партии звали его запросто – Сашей и он сам называл себя только так. И разумеется, – он и не подозревал, что на другом конце света живет его всемирно известный однофамилец, пишущий талантливые и человеколюбивые книги: Арташес Сароян не читал книг Вильяма Сарояна…

А вздрогнул я невольно потому, что этот смуглый, очень красивый, хоть и рано полысевший армянин с раз и навсегда погрустневшими глазами, этот добрый и мягкий даже на первый взгляд человек (а таким он и был в действительности!) – в свое время отбыл срок… за убийство.

Думаю, что в ту пору, о которой идет речь, Сарояну было лет под сорок. Смолоду у себя в горной Армении был Арташес сельским кузнецом. От своего деда и отца он унаследовал не только фамильную профессию, но и фамильную мускулатуру. Силой Сароян обладал прямо-таки феноменальной! Я сам однажды был свидетелем того, как он на спор взял на грудь ось с колесами от товарного вагона!

У нас в партии он работал буровым мастером, с легкостью ворочая обсадные трубы, играючи оттаскивая от устья скважины тяжеленные штанги, свинченные в длинные «свечи», шутя – с руки на руку – перекидывая пятидесятикилограммовые ящики со стальной буровой дробью…

А когда, взмокший после смены, он скидывал неуклюжую коробящуюся спецовку-брезентуху – безупречному рельефу его мышц мог бы позавидовать сам небезызвестный Геркулес, стоящий со своей могучей каменной дубиной в Адмиралтейском саду в Ленинграде…

Уверен безоговорочно, что при надлежащей подготовке из Сарояна мог бы получиться выдающийся тяжелоатлет, если бы не случившаяся с ним житейская трагедия…

Сколько уже лет прошло, как он подробно рассказывал мне об этом, и до сих пор я никак не могу привыкнуть и смириться с тем, – какие же нелепые, по сути, случайности могут исковеркать человеческую жизнь!

…Демобилизовавшись из армии, где он отслужил в десантных войсках, молодой кузнец решил немного встряхнуться после службы и возвратиться в родное село через Ереван.

И тут произошло непредвиденное: на главной городской площади столицы он встретил оставленную им в селе нареченную, которая в нарушение клятвы верного ожидания – шутка сказать! – гуляла под руку с довольно симпатичным и незнакомым Сарояну длинноволосым и модно одетым молодым человеком.

Накаленная долгим ожиданием самолюбивая кровь Арташеса сразу вскипела. Он, как истинный мужчина, не снизошел до разговора с опозорившей его невестой и, перекинув чемоданчик в левую руку, только один раз ударил ее спутника.

Предполагаемый соперник Сарояна, оказавшийся троюродным братом его невесты, с проломленной височной костью скончался по дороге в больницу…

Так и не вернулся кузнец Арташес Сароян к своей огненной работе, так и не увидел свою маму, так и не сыграл шумную свадьбу на всю округу. Ереванский суд квалифицировал содеянное им преступление как убийство по неосторожности. И прямо оттуда, из благословенного южного края, пахнущего виноградной лозой, осененного величественным блеском Арарата, очутился Сароян за Полярным Кругом…

Освободили его, как работящего, дисциплинированного и полностью осознавшего свою вину, – досрочно. Но он не возвратился на родину, считая себя на всю жизнь опозоренным убийством и так – бобылем – вот уже с десяток лет мотался по северным геологоразведкам. С собой он возил несколько необычный багаж: небольшой чемоданчик с бельем и… две гири-двухпудовки…

К водке Сароян не прикасался и это вызывало одновременно и осуждение, и восхищение всех, кто его знал.

И вот такой человек встал перед Васькой Анциферовым, дешевым хвастуном со странной кличкой «Ляпа»…

– Слю-ю-у-шай… – тяжёлым и тусклым голосом, каким – можно себе представить! – говорил бы он при случае возникновения взаимного интереса с мокрицей или вошью, – слю-ю-у-ушай сюда… Ты знаешь, – я человека кулаком ударил, убил… Неосторожность, да? Тебя я больше не ударю… Я осторожный теперь, понял? Кулак жалко… Но если ты эту девушку ещё раз тронешь – будешь совсем бедный. А теперь слюшай сюда: у тебя ноги есть, а?

– Вроде есть… – пролепетал опозоренный буровик, с усилием отлепляя губы одну от другой.

– Ага… Тогда бери свои поганые ноги и иди, иди от меня по прямой и как можно дальше. И больше никогда на глаза не встречайся, а то я тэбэ знаэшь что сдэлаю?! – от волнения у него прорезался неистребимый армянский акцент, и он брезгливо кивнул на низ васькиного живота, – я этот твой ванучий хрэновый корешок оторву… э… вмэсте с этими… помидорами… Пойнял, нэт?

Но Васька понял. Он, одной рукой придерживая спадающие штаны, быстро зашкандыбал в сторону базы.

– Я с охоты шёл… – объяснил Сароян Кате, уже оправившейся и стоящей у него за плечом. – Слышу – ты… крычишь, будто в капкан попала. Я на голос и кинулся… Вовремя, э?

– Ой, вовремя, Са-а-шень-ка! – она извечным женским движением отвела за уши растрепавшиеся волосы, шагнула к Сарояну, обняла его за шею, поцеловала его где-то между ухом и шеей – и тихо заплакала…

В геологических партиях, где наутро становятся известными даже твои собственные сны, тайн не бывает. И рыцарское заступничество Сарояна было молчаливо принято к сведению каждым буровиком, каждым шурфовщиком, каждым поисковым рабочим…

А он сам продолжал работать, как ни в чём не бывало.

IV

Только тихое лесное озерцо, в которое впадал чистый говорливый ручеек, из которого Катя носила воду на кухню, жёлтые кувшинки на нём да я стали свидетелями выразительной сцены, которая произошла несколько дней спустя.

Катя появилась на бережке, словно специально ждала, когда Сароян придёт с ночной смены и отправится на озерцо мыться. Опустив глаза с короткими белёсыми ресничками, она тихо попросила:

– Дай-кось, я тебе простирну чего из одёжи…

– Вот… – смущённо сказал голый по пояс Сароян. – Рубашка есть…

Катя схватила рубашку и спрятала в ней сразу запылавшее лицо.

И так, с рубашкой в руках, она шагнула в воду и всем своим… нет, не телом, а всем своим женским существом, с тихим стоном прильнула к его широченной груди, поросшей курчавым волосом, в котором уже были заметны сединки…

…А в конце июня, в самый разгар томительных белых ночей Катя с Сарояном начали рубить дом.

Место они выбрали неподалеку от нашего лагеря, на сухом взгорке, полого сбегающем к берегу озера. На нем росло несколько березок, при виде которых у Кати сладко ныло сердце: так они напоминали ей родные края…

Возведением семейного гнезда руководила Катя. Прорабом она оказалась сообразительным и энергичным. Сароян, проведя годы заключения в лесном краю и довольно помотавшись по геологоразведкам, – умел делать в сущности все. Вот уж где пригодилась его неизбывная богатырская силушка!

Словно могучий трелевщик изделия Онежского тракторного завода, он выволакивал на себе свежесваленные кряжи, – благо делянка была под боком, расклинивал сосновые бревна на длинномерные половинки, выводил венцы…

По первоначалу у него не заладилось с рубкой концов «в лапу» – дело это тонкое и требует особой плотницкой сноровки. И тут топор неожиданно для всех перехватила Катя. Вологодская девчонка, при которой сызмальства возводился не один сруб, научилась этому ремеслу, можно сказать – вприглядку. Она обладала не только точным глазом, но и безошибочной рукой: пазы у нее получались ровные, аккуратные, усядистые.

А ведь свою-то работу у них никто не отымал: и варить, и бурить было надо ежедневно! Они прихватывали часы от сна и часто можно было видеть уморительную картину: потный от усилий Сароян в катином фартуке с половником в руке дежурил у плиты, помешивая варево для бригады, а Катя лихо орудовала мужским плотничьим инструментом, подготавливая в дело очередные венцы.

Катя щедро напластала белого ягеля на конопатку, пол они соорудили из грубых сосновых плах, крышу покрыли толем по жердяной обрешетке, – и нехитрый домик, размерами напоминающий почтовый ящик, с железной печуркой и единственным окном был сооружен за три недели.

Получилось не бог весть какое, но все же – семейное отдельное жилье.

Я пытался сначала отговорить Катю от этой, нелепой с моей точки зрения, затеи. Ведь переведут нас завтра-послезавтра в другое место, перебросят на другой объект разведки – все придется оставить. Так зачем, спрашивается, горбатиться понапрасну?

– И вы ведь, кажется, не расписаны?

– Зачем же мне ему руки-ноги связывать? – удивилась моей мужской бестолковости Катя. – Он – человек южный, вольный… Захочет со мной жить – я вся его, на край света позовет – отца с матерью брошу, за ним уйду. А если нет… – она со всхлипом вздохнула. – Если нет, я ему не гиря пудовая, в омут не утяну.

– А дом-то… До-о-ом… – протянула она, – у нас должен быть, как у людей. – И словно поставив точку, она твердо пристукнула твердым кулачком о свою мозолистую ладошку. – Хоть день, да мой! И буду всегда знать, что вот, был у меня дом-то свой. Семейный… А от Сарояна я ребенка родить хочу… – вдруг доверительно выпалила Катя и мечтательно зажмурилась. – Черненького…

Свадьбу отгрохали честь по чести. Напечено-нажарено, браги наварено и изготовлено тугого студня было на всю нашу партию. Разумеется, тридцать с лишком человек и в два этажа не смогли бы разместиться в крохотной комнатке нового дома. Столы расставили неподалеку от семейного жилья, а гости расселись на досках, положенных на козлы и сосновые чурбачки.

– Эх, где бы ни сидеть, лишь бы не падать! – сказал один из рабочих и гулянье началось.

Роль тамады как-то стихийно взяла на себя Маша Тихомирова.

Я уже упоминал, что это была могучая женщина грандиозных размеров.

– Моя самоходная установка… – с некоторой гордостью говорил о ней ее муженек, скромных габаритов мужичонка, спокойный и всегда в житейских делах прячущийся за ее широченной спиной. Под напором машиных женских прелестей любая обнова через два-три дня лопалась в самых неожиданных местах и поэтому в тот раз даже ее праздничное платье было заметано на живую нитку где-то в районе обширных, почти необозримых ее бедер…

– Ну, с весельицем-новосельицем вас! – громко пропела она, вздымаясь над столом с граненым стаканом, который в ее руке казался миниатюрной рюмючкой. – Тут-ка, вон, гляди, пчел да шмелей на сладенькое потянуло, а у меня в стакане (она делала ударение на последнем слоге), – … у меня в стакане одна горечь невозможная… Го-о-о-орько! – сиреноподобным басом взревела она.

– Го-о-орько! – дружно и согласно подхватили гости.

Машины слова о пчелах и меде не были, между прочим, поэтической абстрактной формулой, а являлась объективным отражением реальной жизни. Небольшой, щедро нагретый солнцем взгорок, где шел наш свадебный пир, окружила дымчато-лиловым облаком целая куртина иван-чая и словно ансамбль маленьких виолончелистов, негромко и деловито гудели среди пышных пахучих кистей шмели в своем медоносном азарте.

Большие букеты кипрея царственно стояли на накрытой казенными простынями вместо скатертей свежесбитом столе в трехлитровых банках с несодранными этикетками – из-под томатной пасты.

Василий Анциферов – этот непобедимый словесный боец – при полном параде, в галстуке и белой рубашке на багрово-коричневой шее и с тщательно расчесанными упрямыми мокрыми кудрями, – сидел за столом тихий, почти тверезый и какой-то пришибленный.

– Вася, да ты что это сегодня такой, ровно малохольный? – не выдержал наконец Мошкин. – Завернул бы что для смеху…

Но Васька только покрутил головой, словно тесен ему был воротничок рубашки и по-прежнему странным взглядом смотрел на молодоженов, переводя глаза с одного на другого…

А Катя, выпив рюмку-другую, порозовевшая, так и лучилась счастьем. С Машей Тихомировой они составили необычный дуэт. Мне кажется, что пели они попевки собственного сочинения, – во всяком случае, нигде и никогда после них я не слышал этих песен.

Начинала Маша. Скрестив руки под неохватной грудью, сильным ровным голосом она выводила без всякого выражения:

На Кавказе есть гора,
А с неё все видно.
Что ты смотришь на меня,
Как тебе не стыдно?

Высоким-высоким голоском, таким тоненьким, что казалось – еще немного и он порвется, как ниточка, – отвечала ей Катя:

Ах, слюдень-гора,
Ты бесприютная!
У парней любовь —
Пятиминутная…

Маша:

На Кавказе есть гора,
Под горой – долина.
Что ты смотришь на меня,
Я ведь не картина.

Катя:

На столе стоит
Да каша манная.
У парней любовь
Да сплошь обманная!

И опять продолжала свою запевку Маша:

На Кавказе есть гора,
Под горою – вишня.
Что ты смотришь на меня,
Раз я замуж вышла?

И снова Кате было чем ответить:

На столе стоит
Да каша гречная.
У меня любовь,
Любовь навечная…

В этом своеобразном соревновании можно было усмотреть и местные намеки, и своеобразный драматизм, и профессиональный колорит исполнительниц: Катя-то ведь была поварихой…

Следующий день в партии пришлось поневоле объявить днем нерабочим, отгульным… По вполне понятным причинам, конечно.

А на следующее за этим утро Сароян, как всегда явился к себе на буровую в замасленной соляркой брезентухе и замурзанной до черноты неизменной своей кепке. Он терпеливо и снисходительно сносил неизбежные, ехидноватые мужские поздравления и подмигивания… А за шнурок его заслуженной кепочки, над козырьком, словно дерзкий султанчик, была засунута нежно-лиловая веточка иван-чая…

Ранней осенью, когда в березах появятся первые золотые накрапы, а в осинах – красные киноварные пятна, полезет из стручков кипрея белый шелковистый пух, – словно весеннее буйство тополиного цветения повторится в седеющем иван-чае…

Странный, все-таки, это цветок – цветок, который седеет, как человек.

И еще – сильный это цветок, сильный своей опорой в земле, корнями своими. Цепляется он всей корневой системой за скудные песчаные да подзолистые почвы и помогает ему выстоять и расцвести снова его неистребимое жизнелюбие…

На этом, пожалуй, и можно бы закончить историю простой любви бурмастера и поварихи.

Через несколько дней Василий Анциферов, он же «Ляпа», навсегда исчез из нашей партии и вообще из наших краев. Казалось бы – при его самолюбивом характере он должен был хотя бы поджечь дом своего удачливого соперника. Нет, ничего подобного не случилось. Напротив, Васька по каким-то непонятным никому законам своеобычного благородства исчез незаметно, испарился, никого не предупредив, не оставив никакого следа и даже не получив причитающегося ему аванса. Он не прихватил с собой ни одного чужого рубля, и еще долгое время о нем вспоминали с чувством легкой и необидной веселости.

А через год у Кати родился ребенок, – черненький, как она и хотела, похожий на Сарояна, словно их лица спечатывали с одного негатива, и она уехала к себе на Вологодчину. За ней, как иголка за ниткой, потянулся и верный Сароян…

© 2009, Институт соитологии