В романе «Секретный фарватер» рассказывается о мужестве и героизме моряков-балтийцев в годы Великой Отечественной войны, о разгадке ими тайны немецкой подводной лодки «Летучий Голландец».
Детская литература Москва 1965

Леонид Платов

СЕКРЕТНЫЙ ФАРВАТЕР

На море, кроме штормов и мелей, надо опасаться еще Летучего Голландца…

Оле Олафсон, бывший коронный лоцман.

ВСТУПЛЕНИЕ

«ГРИБОВ»

1. Вводная лекция по кораблевождению

Он возобновил в этом году чтение лекций в Ленинграде.

С рассчитанной медлительностью раскладывая свои заметки на столе — тем временем стихали шелест тетрадей, приглушенный шепот, скрип стульев, — Грибов поймал себя на странном ощущении. Показалось, что не произошло, не изменилось ничего, что все еще предвоенный, 1940 год — те же стены вокруг, тот же привычный пейзаж за окном: гранит, Нева, туман над Невой.

Это было, конечно, не так.

Шел 1947 год — второй послевоенный.

И стены вокруг были уже не те. На фасаде военно-морского училища даже не успели закрасить надпись, которая предупреждала, что эта сторона улицы наиболее опасна во время артиллерийского обстрела.

Но главное — люди в училище другие.

Среди курсантов и слушателей насчитывается немало бывших фронтовиков. В 1941 году они ушли с первого курса в морскую пехоту — прямо в окопы под Ленинградом, некоторые заслужили там офицерские погоны и вот — после победы — вернулись доучиваться.

Грибов с интересом вглядывается в лица сидящих перед ним молодых людей. На фронте кое-кто отпустил усы, как положено ветеранам. Но есть и юноши среди двадцатипятилетних усачей. Вот того румяного, загорелого лица наверняка не касалась бритва. Курсанту лет восемнадцать, не больше. Между тем на его аккуратно разутюженной фланелевке висит медаль Ушакова. Значит, воевал, и воевал хорошо!

Втайне Грибов испытывает волнение, почти робость, точно это первая его лекция в жизни, профессорский дебют.

С чего начать курс? Как с первых же слов овладеть вниманием людей, которых в течение долгих лет учила, воспитывала война?

И курсанты испытующе посматривают на своего Грибова. За годы войны он похудел, но держится, в общем, так же подтянуто и прямо, подчеркнуто бесстрастно, как держался всегда. Ради сегодняшнего торжественного случая, видимо, больше обычного занимался своей внешностью: серебристый ежик на голове тщательно подстрижен, в ботинки можно глядеться, как в зеркало, погоны и нарукавные знаки внушительно отливают золотом. Грибов верен себе. Грибов традиционен…

Знает ли он, что традиционен? Вряд ли. То-то удивился бы, если бы ему шепнули на ухо, что аудитории известны не только первые, вступительные слова его лекции, но даже жест, которым они будут сопровождаться!

Начиная курс кораблевождения, принято давать лишь самые общие понятия о метеорологии, океанографии, навигационной прокладке, мореходной астрономии. Вскользь упоминается и «плавание при особых обстоятельствах», то есть во льдах, в узкостях и шхерах.

Однако Грибов считал более педагогичным чуточку забежать вперед. В нарушение общепринятых правил позволял себе привести в вводной лекции какой-нибудь необычный случай из собственной своей богатой штурманской практики. «Хочу раззадорить молодое воображение», — пояснял он коллегам.

Но необычное с годами делается обычным. Так и навигационные «головоломки» Грибова стали в конце концов училищной традицией, даже удостоились включения в «фольклор», в изустные предания, которые с улыбкой передаются из поколения в поколение, от старшекурсников новичкам.

Заранее известно, что профессор округлым движением поправит манжеты со старомодными запонками, кашлянет. Затем возможны были варианты.

Он мог вспомнить ночь на Черном море, когда, находясь на вахте, вдруг увидел по курсу медленно приближавшийся ряд огней. Спустя минуту или две он явственно услышал лай собак и кукареканье петухов.

Берег? Неужели ведет корабль прямо на берег?

В холодном поту молодой штурман кинулся к прокладке. Все было правильно! До берега оставалось семь миль. Но огни делались ярче, петухи заливались громче.

Лишь приблизившись к огням, Грибов понял, что перед ним не деревня на берегу, а караван барж.

Готовясь к путине, местные рыбаки переправлялись на Тендрскую косу — по обыкновению, со всем своим домашним скарбом и живностью…

Впрочем, профессор мог начать лекцию иначе: с вопроса.

— Назовите-ка самый длинный в мире пароход! — требовал он.

Курсанты принимались наперебой щеголять своей осведомленностью: «Титаник», «Куин Мэри», «Нормандия».

Грибов отрицательно качал головой. Хор голосов недоуменно смолкал.

— Обыкновенный грузовой пароход «Харьков», — невозмутимо объявлял профессор. — В течение месяца корма его находилась в Николаеве, а нос — неподалеку от Стамбула.

Грибов не улыбается, только в глазах его прыгают веселые искорки. Выдержав паузу, он с удовольствием поясняет, что у входа в Босфор есть бухта, именуемая Ложным Босфором, — столь сходны очертания их берегов. Однажды, в плохую видимость, капитан парохода «Харьков» принял Ложный Босфор за настоящий и, войдя в узкость, посадил судно на камни. А трюмы были доверху набиты мешками с горохом. Тот размок в воде, набух и разорвал судно пополам. Пришлось сначала отбуксировать в док его корму, а потом уж и нос, чтобы снова склепать их вместе. Грибов присутствовал при этой удивительной отбуксировке.

Итак?..

Округлым движением профессор поправил манжеты, кашлянул. Карандаши с готовностью поднялись и в ожидании повисли в воздухе. Но ни один из традиционных примеров не был приведен.

— Вот шхеры! — Профессор повернулся к карте Финского залива, висевшей на стене. — Всмотритесь в них внимательно, товарищи слушатели и курсанты!..

Северная часть залива как бы украшена на карте бахромой или кружевами. Таков тамошний берег. Он состоит из бесчисленных мысов, перешейков, заливов, проток и островов, окруженных опасными подводными и надводными камнями, которые называются в тех местах «ведьмами».

Это и есть шхеры.

Возникли они в результате торжественно-медленного прохождения древних ледников. Когда-то грозные ледяные валы с грохотом прокатились здесь, вздымая водяную пыль до небес, гоня перед собой множество камней и обломков скал. Пробороновав северный берег залива, ледники спустились к югу и растаяли там. А шхеры — след от гигантской бороны — остались.

— Писатель, наверно, заметил бы, что природные условия сами по себе обостряют сюжет, — сказал Грибов. — Не берусь судить, я не писатель. Но в шхерах под конец войны имел место случай, который, по-моему, следовало бы включить если не в курс кораблевождения, то хотя бы в роман.

Указка прочертила быстрый зигзаг над картой.

— Так ходят в шхерах. Это лабиринт, и запутанный. То и дело приходится пользоваться помощью створных знаков, особых ориентиров на берегу. Их механизм чувствителен, как часы. Но одному нашему военному моряку, который забрался внутрь «часов», удалось их разгладить. Он заставил служить себе створные знаки в шхерах. Моряка звали Шубин. Он был одним из моих учеников и незадолго перед войной закончил наше училище. Фамилия его уже принадлежит истории. Профессор мельком оглянул аудиторию. Пример забрал за живое! Слушают не дыша. А курсант с медалью Ушакова, подавшись вперед, даже в нетерпении приоткрыл рот.

— Этот район шхер был в руках врага, — продолжал Грибов. — Шубин вошел сюда ночью. Катер его был подбит, торпеды израсходованы. Но, сражаясь в необычных условиях, нашим с вами особым, «штурманским», оружием, он все же сумел посадить на камни немецкий корабль…

— Не просто корабль! Подводную лодку! По аудитории прокатился шорох негодования. Это еще что за подсказка? Прервать профессора во время его лекции! Неслыханно! Черт знает что!

Опустив голову, курсант с медалью поднялся с места. Был он высокий, по-юношески угловатый и нескладный.

— Прошу извинить, товарищ капитан первого ранга!

— Но вы совершенно правы, — учтиво сказал Грибов, с интересом вглядываясь в пылающее от смущения простодушное лицо. — Я, конечно, оговорился, Шубин посадил на камни подводную лодку, которая двигалась в надводном положении.

Он помолчал, ожидая, не скажет ли курсант еще чего-нибудь. Но юноша сел и сконфуженно уткнулся в свои тетрадки.

Возмущенное перешептывание стихло. И вводная лекция продолжалась без реплик и пауз, пока в коридоре не прозвенел звонок.

Коридоры в военно-морском училище представляют собой лабиринт, подобный шхерам.

Если идти к выходу от кафедры кораблевождения, то первый отрезок зигзага — это коридор Героев. Стены его увешаны портретами Героев Советского Союза, когда-то учившихся в военно-морском училище. Их много. Катерники, подводники, минеры, они неустанно утверждали и умножали славу своего училища на всех флотах и флотилиях.

Коридор Героев разделяется на две части круглым компасным залом, в нишах которого стоят бюсты великих астрономов и мореплавателей: Коперника, Галилея, Колумба и Магеллана, а на полу нарисована картушка компаса, подобие огромной звезды с торчащими в стороны острыми углами румбов.

Только адмиралам разрешается пересекать этот звездообразный круг. Но и адмиралы обходят его по узкой закраине — из уважения к компасу.

Грибов свернул затем в Адмиральский коридор — вторую портретную галерею. Со стен строго смотрели Ушаков, Нахимов, Бутаков, Можайский, Даль, Станюкович, Верещагин, Римский-Корсаков — бывшие воспитанники морского корпуса, преобразованного после революции в военно-морское училище. Некоторые из них не носили черных адмиральских орлов на погонах, зато прославились в литературе, живописи и музыке. Курсанты гордятся разносторонностью своих знаменитых предшественников.

В Адмиральском коридоре профессору встретился давешний курсант с медалью. Он вытянул руки по швам, резким рывком повернул голову, а Грибов с подчеркнутой вежливостью поднес кончики пальцев к козырьку фуражки — терпеть не мог небрежно отмахиваться ладонью, как делают порой некоторые офицеры.

Выражение наивного юного лица заставило его замедлить шаг. Курсант как будто хотел обратиться к профессору. Но, видимо, не решился, оробел.

Это было жаль. Грибов спросил бы его, откуда он знает, что Шубин посадил на камни подводную лодку.

Впрочем, будет еще, конечно, время спросить об этом.

Не спеша профессор спустился по лестнице. Поднес руку к козырьку фуражки, отдавая честь училищному знамени, подле которого стоял часовой с винтовкой.

И вот — набережная. У стенки покачиваются корабли. Пасмурно. Осень…

С неохотой покидал Грибов здание, где все так похоже на военный корабль, а под старыми сводами бодро и жизнерадостно звучат молодые голоса.

Дома была тишина. И она пугала.

Стены новой грибовской квартиры были очень толстые, старинной кладки. Шум почти не проникал сюда из других квартир. Раньше профессор был бы доволен этим. Но после войны тишина разонравилась. Пожалуй, он с удовольствием услышал бы из кабинета беззаботный смех, шарканье танцующих ног, пробежку неуверенных детских пальчиков по клавишам рояля. Но немо, тихо было за стеной.

А сегодня в особенности не хотелось тишины. Когда-то день этот отмечали дома как маленький праздник. Папа начал новый учебный год! Он прочел вводную лекцию по кораблевождению!

Вечером собирались на старой квартире гости: несколько профессоров с женами, подруги дочери и два-три курсанта — из числа наиболее одаренных, которых Грибов предполагал оставить при кафедре.

Дочь была пианисткой-консерваторкой. Но она со смехом объявляла, что сегодня только танцует. И за рояль, при всеобщих одобрительных возгласах и даже рукоплесканиях, усаживали самого Грибова. Тапер он был не очень искусный, но старательный.

Последний раз отмечали этот день осенью 1940 года…

Профессор устало присел к столу. Чтобы отвлечься от печальных мыслей, вытащил из кармана толстую записную книжку, заботливо перетянутую резиночкой. Сюда год от года заносил фамилии своих учеников, которые вышли в офицеры флота.

Никто не подвел своего профессора. Многие из бывших курсантов удостоились звания Героя Советского Союза, некоторые дослужились до адмиральского чина и во время войны командовали флотами и флотилиями.

Опустив книжку на колени, профессор откинулся в кресле и принялся представлять себе бывших учеников.

Рышков? Ну как же! Кудрявый, импульсивный, на редкость способный. Но не было у него, к сожалению, усидчивости, терпения. Все брал с лету, все давалось легко. «А я хочу, чтобы вы не только получали отличные отметки, — сказал как-то Грибов, — но и характер свой изменили!»

Все на курсе считали, что профессор «придирается» к Рышкову. Не считал этого лишь сам Рышков. Сейчас он адмирал, занимает большой пост в отделе разведки флота. При встречах, пожимая руку, улыбается: «Спасибо, профессор, за то, что были такой строгий!»

Донченко?.. А, тот с ленцой! Три раза подряд пришлось «провалить» его, пока, рассердившись, будущий знаменитый подводник не взял себя за шиворот, не посадил за учебники и не сдал экзамен с подлинным блеском. В 1942 году прославился поединком с немецким подводным асом в Варангер-фьорде. Вступил с немцем в бой и потопил его.

И Донченко и Рышков выдвинулись во время войны, пошли вперед, и очень ходко. Только один Шубин, бедный… А ведь был прирожденный военный моряк! Ясная голова и отважное сердце!..

Как живой, поднялся он со страниц записной книжки, выпрямившись перед своим профессором, развернув широкие плечи. Невысокий. Плотный. В лихо сдвинутой набок фуражке с тупым нахимовским козырьком. Щуря и без того узкие, очень веселые глаза, чуть улыбаясь длинным, твердых очертаний ртом.

Что бы сейчас прозвенеть звонку у двери и Шубину появиться на пороге! Он бы вошел, размашисто шагая, держа фуражку, как положено, на сгибе левой руки, — был службист, отличный знаток устава. «Здравия желаю, Николай Дмитриевич! — сказал бы он, сдерживая из вежливости раскаты своего громкого, „командирского“ голоса. — Позвольте поздравить с возвращением в наш родной, выдержавший осаду Ленинград!..»

И вдруг — звонок у двери!

Не веря себе, Грибов бросился открывать. На пороге стоял давешний курсант.

Он молодцевато козырнул, не сгибая ладони и высоко подняв локоть. Затем последовала серия обращений, положенных по военно-морскому этикету:

— Разрешите войти… Разрешите представиться… Но, переступая порог, курсант споткнулся и фамилию свою произнес неразборчиво. Грибов догадался, что гость очень волнуется.

— Виноват, — сказал он, любезно провожая его к вешалке. — Неясно расслышал фамилию.

— Ластиков, — повторил курсант. — Ластиков Александр, товарищ капитан первого ранга.

— Ага! — пробормотал Грибов, по-прежнему ничего не понимая.

Он пропустил гостя впереди себя, усадил в кресло. Затем, готовясь слушать, начал вытаскивать из карманов и методично раскладывать на столе трубку, зажигалку, автоматическую ручку, блокнот. Так делал всегда на экзаменах — давал время курсанту успокоиться, привыкнуть к новой обстановке, собраться с мыслями.

— Извините, что я вас обеспокоил, — неуверенно начал гость. — Но, прослушав лекцию вашу…

— Неужели не понравилась? — пошутил Грибов.

— Что вы! Очень понравилась!.. Особенно когда вспомнили про гвардии капитан-лейтенанта.

— Шубина?

— Да. Он мой командир!

Курсант сказал это, чуть вскинув голову.

С новым, обостренным интересом Грибов всмотрелся в своего гостя. Перед ним сидел юноша, медлительный, чуть ли не флегматичный. Даже сейчас, в минуту волнения, лицо его с крупными, не совсем еще оформившимися чертами оставалось сосредоточенным и немного печальным. Светлые волосы были острижены под машинку.

Грибов перевел взгляд с лица на руки. Гость напряженно сжимал их, сам того не замечая. Были они шершавые, красные, словно бы обожженные.

— Я знаю, кто вы! — удивленно сказал Грибов. — Вы тот юнга, который зажал перебитый трубопровод, чтобы катер Шубина не сбавил ход!

Курсант смутился и обрадовался:

— А откуда вы знаете об этом?

— Была маленькая заметка в газете без упоминания фамилии.

— Но я только помог мотористу, — честно пояснил курсант. — Его гораздо сильнее обожгло. Еле выскочили тогда из шхер. Ну, думаем, все! Клюнет нас жареный петух в темечко. Однако выскочили… В первый раз встретились с Летучим Голландцем, — многозначительно добавил он.

— С кем, с кем?!

— С Голландцем Летучим. Есть такая байка матросская, вы, наверное, слыхали?

— Байка? То есть сказка, легенда, хотите сказать?

— Ну, легенда… Я-то, конечно, только в шхерах о ней услыхал. Когда подлодка всплыла, командир ее и скажи: «Мой „Летучий Голландец“ стоит трех танковых армий». А второй офицер тут же сподхалимничал. «О да! — говорит. — Где появляется Гергардт фон Цвишен, там война получает новый толчок!» Вроде бы представились нам… Разве не рассказывал гвардии капитан-лейтенант?

Грибов покачал головой.

— После начала войны мы уже не виделись с ним. В Ленинград я вернулся только в этом году. А он еще в сорок пятом на Южной Балтике… В апреле, кажется?

— Двадцать пятого апреля, товарищ капитан первого ранга. За несколько дней до победы.

Грибов с сердцем передвинул зажигалку и блокнот на столе.

— Ни одного поражения не знал, — пробормотал Ластиков. — Все в жизни ему удавалось, все!..

— Да. Шутка в духе мадам Судьбы. По-бабьи неумно и зло.

Курсант вдруг закашлялся. Грибов знал этот трудный кашель, этот мучительный спазм, который вдруг перехватывает горло и похож на сдерживаемое мужское рыдание. Но юноша пересилил себя.

Минуту или две профессор и курсант сидели так — молча и неподвижно, глаза в глаза. Подобное короткое молчание — над чьей-то дорогой могилой — сближает лучше самых хороших и правильных слов.

— Ну, ну! — Профессор первый отвел взгляд. Когда опять поднял глаза, курсант был уже спокоен.

— Цвишен, Цвишен! — в раздумье повторил Грибов. — Позвольте! Припоминаю: был такой командир подводной лодки! Но его, к вашему сведению, потопил Донченко, тоже мой ученик. Еще в 1942 году.

— Значит, не потопил! — Курсант упрямо мотнул головой. — Гвардии капитан-лейтенант Этого Цвишена через всю Балтику гнал: от Ленинграда до Кенигсберга! У банки Подлой мы его, можно сказать, в полный рост на всплытии видели. Однако опять не дался. Не такой он примитивный, чтобы, даже со второго раза, дать себя потопить.

— Со второго раза, вот как? Был, значит, и второй раз?

— Это не считая того, — педантично уточнил курсант, — что гвардии капитан-лейтенант лично побывал на борту «Летучего Голландца».

Грибов в изумлении откинулся на спинку стула:

— Даже на борту?.. В официальных документах этого нет.

— Врачи поднапортили, товарищ капитан первого ранга. Когда гвардии капитан-лейтенант лежал в госпитале, признали у него сотрясение мозга. Что ни скажет, отвечают: «Брому ему дать, валерьянки!» Он о «Летучем Голландце» начинает докладывать, а врачи: «Успокойтесь, больной! Думайте о чем-нибудь другом!» Подошли к вопросу со своей узкоформальной медицинской точки зрения.

Грибов невольно усмехнулся. Все больше нравился ему этот юноша, который сидел перед ним выпрямившись, с силой сцепив пальцы. Как ни волновался, но докладывал о событиях неторопливо, рассудительно, только немного вразброс.

Некоторое время профессор молча смотрел на своего гостя. Потом снял трубку телефона и набрал номер:

— Товарищ Донченко? Здравствуйте. Грибов. Хотелось бы поговорить об одном эпизоде войны… Да, угадали! О вашей встрече с этим Цвишеном. Нет, истории пока не пишу. Просто заинтересовался по ряду причин. В будущее воскресенье удобно вам?.. Часов в девятнадцать? Очень хорошо. Жду.

Грибов повесил трубку на рычаг и повернулся к курсанту:

— Понятно, вы тоже приглашены. Он придвинул к себе блокнот, медленно отвинтил крышку автоматической ручки.

— Ну-с, а теперь попрошу со всеми подробностями и, главное, в хронологическом порядке. Стало быть, встретились с «Летучим Голландцем» впервые весной тысяча девятьсот сорок четвертого?

— Так точно.

— Что ж, Донченко будет очень огорчен, узнав об этом в будущее воскресенье…

2. Легенда о Летучем Голландце

Будущее воскресенье! Ластиков едва дождался этого воскресенья. Нетерпение его было так велико, что он явился к Грибову минут за сорок до назначенного срока.

Отогнув штору у окна, Грибов смотрел, как курсант торопливо переходит улицу. Под дождем, однако не горбясь и не поднимая воротник!

Грибов одобрительно кивнул. Шубинская выучка! Деталь, но характерная!..

— В прошлое ваше посещение, — сказал он, заботливо усаживая гостя в кресло, — я, наверное, замучил вас расспросами… Не возражайте! Я знаю себя, я очень дотошный. Зато сегодня вам придется только слушать. Кроме того, дам прочесть кое-что. До прихода Донченко успеете это сделать. Но позвольте еще вопрос: знаете ли вы, что такое легенда?

Курсант удивился. А что тут знать или не знать? Впрочем, из осторожности он промолчал, понимая, что в вопросе подвох.

Грибов снял с полки энциклопедический словарь и перелистал его.

— «Легенда» — латинское слово, — прочел он вслух. — В первоначальном своем смысле означало нечто достойное прочтения». — Через плечо он строго посмотрел на курсанта: — Достойное прочтения! А как считаете: достойна ли прочтения легенда о Летучем Голландце, или байка, как вы ее неуважительно назвали?

— Я не знаю, — пробормотал Ластиков тоном ученика, не выучившего урока.

— Разумеется, вы не знаете и не можете знать. — Профессор неожиданно смягчился. — Вы моряк новой, советской формации. Но многие поколения моряков — и мое в том числе — находились под мрачным обаянием этой легенды. Несколько писателей обработали ее — каждый по-своему. Гейне, например, представил Летучего Голландца в романтических и привлекательных тонах. Гейневский вариант лег затем в основу оперы Вагнера. Слышали ее?

— Нет, — признался курсант.

— Совсем по-другому излагал легенду старик Олафсон. В тысяча девятьсот тринадцатом году он проводил норвежскими шхерами посыльное судно «Муром», на котором я служил штурманом. Тогда не было еще Беломорско-Балтийского канала. Из Ленинграда в Архангельск добирались, огибая всю Скандинавию. Я бы сказал, что Олафсон излагал события со своей профессиональной, лоцманской точки зрения, хоть и очень эмоционально. Уж он-то, в отличие от Гейне, не давал спуску этому Голландцу, потому что тот испокон веку был заклятым врагом моряков. Вернувшись из плавания, я записал олафсоновский вариант. Признаюсь, подумывал о публикации — у нас почти не занимаются матросским фольклором, — но тут началась первая мировая война, потом революция. Не до фольклора было. Да и робел отчасти, как всякий начинающий литератор. Только перед этой войной решился послать свое маранье в один журнал. А ответили недавно: «Рукопись, мол, интереса не представляет, сюжет слишком архаичен». Так ли это? Многое, по-моему, покажется вам злободневным.

Профессор нагнулся над ящиком письменного стола. А Ластиков, пользуясь случаем, огляделся по сторонам.

В первое свое посещение он не смог рассмотреть кабинет как следует — слишком волновался. Сейчас испытывал чувства благоговения и восторга. Он — в кабинете Грибова! Не многие курсанты удостаивались такой чести! Все чрезвычайно нравилось ему здесь, даже запах кожи, исходивший от широких низких кресел, какие обычно стоят в кают-компании. Пахло, кроме того, книгами и крепким трубочным табаком.

Ластиков ожидал увидеть вокруг редкости, которые привозят с собой домой знаменитые путешественники. На стене полагалось бы висеть изогнутому малайскому или индонезийскому ножу, — кажется, его называют крис? А под часами должен был бы сидеть раскорякой толстый деревянный, загадочно улыбающийся идол откуда-то из Африки или Азии.

Так, по крайней мере, рассказывали о кабинете Грибова.

Но ничего подобного не было здесь. Прежде всего обращал на себя внимание стол. Он был очень большой, и на нем царил образцовый порядок. Все предметы были расставлены и разложены строго симметрично. Остро отточенные карандаши в полной готовности торчали из узкого стаканчика.

Тускло мерцал анероид, а на стене, против письменного стола, висела карта обоих полушарий.

Без карты и анероида Грибов, конечно, никак не смог бы обойтись!

От старшекурсников Ластиков знал, что, окончив корпус лет сорок назад, Грибов удивил преподавателей и однокашников, выйдя в Сибирский флотский экипаж. «У сибиряков, — пояснял он, — под боком Великий океан, неподалеку Индийский, а учиться плавать надо, говорят, на глубоких местах».

Ему не пришлось жалеть о своем выборе. Перед начинающим штурманом открылись перспективы такой разнообразной самостоятельной морской практики, о которой можно было только мечтать.

Неся дозорную службу и проводя гидрографические работы, Грибов исходил вдоль и поперек огромное водное пространство между Беринговым проливом, Мадагаскаром и Калифорнией. Впоследствии он побывал также в Атлантике и на Крайнем Севере.

Поискав в памяти нужный пример, он запросто говорит на лекции: «Как-то, определяясь по глубинам в Молуккском проливе», или: «Однажды, огибая мыс Доброй Надежды…»

Будто в гонг ударяют эти слова в восторженное юное сердце!..

Курсанты очень гордятся, что профессор их — один из старейших штурманов славного русского флота — не раз пересекал моря и океаны, плавал по «дуге большого круга». Поэтому ему прощается все: и то, что он невыносимо педантичен, и то, что отнюдь не отличается хорошим характером, и то, что беспощаден на экзаменах…

— Вот запись олафсоновского варианта!

Курсант обернулся. Профессор разглаживал на столе листки с машинописным текстом:

— Я, по возможности, старался сохранить живой разговорный язык. У Олафсона была одна особенность. О легендарном Летучем Голландце он говорил как о человеке, лично ему знакомом. «Тот моряк уцелеет, — повторял он, — кто до конца разгадает характер старика». Прием рассказчика? Наверное. Олафсон славился как рассказчик…

Грибов вручил курсанту свои записи и отошел к окну.

Дождь все моросил.

За спиной шелестели быстро перевертываемые страницы. Тикали часы.

…И вот в кабинет, вразвалку ступая, бесшумной тенью вошел Олафсон.

Он был в тяжелых резиновых сапогах и неизменном своем клеенчатом плаще, застегнутом на одну верхнюю пуговицу. Из-под козырька его лоцманской фуражки виднелись висячие усы и пунцовый нос.

Глаз видно не было. Быть может, они были закрыты? Ведь старый лоцман уже умер…

Старый! Грибову он казался старым еще в 1913 году. Между тем ему было тогда лет сорок с небольшим. Но есть люди, наружность которых почти не меняется с возрастом. Да и северная Атлантика неласкова к морякам. От ее ледяных ветров кожа на лице деревенеет, рано покрывается морщинами, похожими на трещины. А может, Грибов был слишком молод тогда и каждый человек старше сорока казался ему уже стариком?

Грибову рассказывали, что шхерные лоцманы обычно держатся очень замкнуто, магами и кудесниками, ревниво оберегая свои маленькие тайны. Случалось, что, заглянув для отвода глаз в записную книжку, испещренную ему одному понятными знаками, лоцман отворачивал от курса только ради того, чтобы сбить с толку стоявших рядом с ним наблюдателей.

Олафсон был не таков.

Он имел постоянный контракт с русским военным министерством. Вдобавок на наших кораблях к нему относились приветливо и в изобилии снабжали рижским черным бальзамом, которым он лечился от ревматизма, профессиональной болезни лоцманов.

Теоретических знаний у Олафсона было немного. Он даже не любил прибегать к карте. Можно сказать, вел корабль не по карте, а по записной книжке. Зато обладал огромной памятью и наблюдательностью, знал наизусть все приметные знаки и глубины и умел правильно и быстро сопоставлять их с положением корабля.

Вечерами же, утвердившись на диване в кают-компании, лоцман принимался за свои морские истории.

Без конца мог рассказывать о кладбищах затонувших кораблей, о сокровищах, награбленных пиратами и погребенных на дне морском, о призраках, неслышной поступью пробегающих по волнам, о душах погибших моряков, которые царапаются по ночам в стекло иллюминатора, что предвещает несчастье.

При Олафсоне нельзя было плюнуть за борт, ибо это могло оскорбить морских духов. Однажды Грибов «накрыл» его в тот момент, когда он, стоя на баке, швырял в воду серебряные монеты — приманивал благоприятный ветер. В понедельник и пятницу — несчастливые дни — ни за что не вышел бы в море, какие бы премии ему ни сулили.

Олафсон был огорчен, узнав, что русский штурман скептически относится к этому.

— Вы еще молодой человек, — сказал он, с осуждением качая головой. — Очень, очень; слишком молодой! Вы любите, как это говорится, бравировать, рисковать. Напрасно!.. На суше я тоже не верю ни в черта, ни в его почтенную бабушку, но на море, признаюсь вам, дело обстоит иначе!

Оглянувшись на плотно задраенные иллюминаторы, он понизил голос почти до шепота:

— На море я верю в Летучего Голландца!..

Воображению Грибова представилась кают-компания на «Муроме».

Вечер.

От ударов волн ритмично раскачивается лампа под абажуром с бахромой. На зеленом угловом диване сидят офицеры, свободные от вахты, — все молодежь, совершающая свое первое плавание в заграничных водах.

Гильза от стреляного патрона заменяет пепельницу — так романтичнее! К концу вечера она доверху полна окурками.

Грибов обычно усаживался рядом с лоцманом, чтобы переводить для тех, кто не очень хорошо владел английским. (Олафсон рассказывал по-английски.).

Над ухом профессора снова зазвучал низкий, хрипловатый, с неторопливыми интонациями голос:

— На море, кроме штормов и мелей, надо опасаться еще Летучего Голландца…

Бывший коронный лоцман выжидает минуту или две — он из тех рассказчиков, которые знают себе цену. В кают-компании воцаряется почтительное молчание…

— Историю эту, очень старую, некоторые считают враньем, — так начинал Олафсон. — Другие готовы прозакладывать месячное жалованье и душу в придачу, что в ром не подмешано и капли воды.

Итак, рассказывают, что однажды некий голландский капитан захотел обогнуть мыс Горн. Дело было поздней осенью, а всякий знает, что там в ту пору дуют непреоборимые злые ветры.

Голландец зарифливал паруса, менял галсы, но ветер, дувший в лоб, неизменно отбрасывал его назад.

Он был лихой и опытный моряк, однако величайший грешник, к тому же еще упрямый, как морской черт.

По этим приметам некоторые признают в нем капитана Ван-Страатена из Дельфта.

Иные, впрочем, горой стоят за его земляка, капитана Ван дер Декена.

Оба они жили лет триста назад, любили заглянуть на дно бутылки, а уж кощунствовали, говорят, так, что, услышав их, киты переворачивались кверху брюхом.

Вот, стало быть, этот Ван-Страатен, или Ван дер Декен, совсем взбесился, когда встречный ветер в пятый или шестой раз преградил ему путь. Он весь затрясся от злости, поднял кулаки над головой и прокричал навстречу буре такую чудовищную божбу, что тучи, не вытерпев, сплюнули в ответ дождем.

Мокрый от макушки до пят, потеряв треугольную шляпу, Голландец, однако, не унялся. Костями своей матери он поклялся хоть до Страшного Суда огибать мыс Горн, пока, наперекор буре, не обогнет его!

И что же? Голландец был тут же пойман на слове! Бог осудил его до скончания веков скитаться по морям и океанам, никогда не приставая к берегу! А если он все-таки пытался войти в гавань, то сразу же что-то выталкивало его оттуда, как плохо пригнанный клин из пробоины.

Господь бог наш, между нами будь сказано, тоже из упрямцев! Если ему втемяшится что-либо в голову, попробуй-ка — это и буксиром не вытащишь оттуда!

Вот, стало быть, так оно и идет с тех пор.

Четвертое столетие носится Летучий Голландец взад и вперед по морям. Ночью огни святого Эльма дрожат на топах его мачт, днем лучи солнца просвечивают между ребрами шпангоутов. Корабль — совсем дырявый от старости — давно бы затонул, но волшебная сила удерживает его на поверхности. И паруса всегда полны ветром, даже если на море штиль и другие корабли лежат в дрейфе.

Встреча с Летучим Голландцем неизменно предвещает кораблекрушение!

Пусть под килем у вас хоть тысяча футов и ни одной банки на сотни миль вокруг — камушки у Летучего всегда найдутся!

Еще бы! Нрав-то не улучшился у него за последние три с половиной столетия. Да и с чего бы ему улучшиться?..

Но, после того как господь бог наш придержал Голландца за полы кафтана у мыса Горн, старик уже не отваживается дерзить небесам. Теперь он срывает зло на своем же брате, на моряке.

Мертвый завидует нам, живым!

Мертвые завистливы, поверьте мне! А Летучему вдобавок до смерти надоела эта канитель. Который год, как неприкаянный, болтается он между небом и землей. Вот со зла и подстерегает моряков где-нибудь у камней.

Может попасться вам на глаза и в шторм и в штиль, вылезти под утро из тумана, появиться далеко на горизонте либо выскочить рядом, как выскакивает из воды поплавок от рыбачьих сетей.

Иной раз он показывается даже в солнечный день.

И это, говорят, страшнее всего!

Прямо по курсу замечают слабое радужное мерцание, как бы световой смерч. Он быстро приближается, уплотняется. Глядите: это призрачный корабль, который в брызгах пены переваливается с волны на волну!

Тут, пожалуй, взгрустнется, а? Только что его не было здесь, и вот он — на расстоянии окрика, виден весь от топа мачт до ватерлинии. Старинной конструкции корма и нос приподняты, с высокими надстройками, как полагалось в семнадцатом столетии, по бортам облупившиеся деревянные украшения. И на гафеле болтается флаг, изорванный до того, что невозможно определить его национальную принадлежность.

А что еще тут определять? Могильным холодом сразу потянуло с моря, словно бы айсберг поднялся из пучины вод!

Шкипер, остолбенев, смотрит на компас. Что это случилось с компасом?

Корабль меняет курс сам по себе! Но его не сносит течением, и в этом районе нет магнитных аномалий, а ветер спокойный, ровный бакштаг.

Это призрак, пристроившись впереди, повел следом за собой. Румб за румбом уводит корабль от рекомендованного курса.

По реям побежали матросы, убирая паруса! Боцман и с ним еще несколько человек сами, без приказания, бросились на помощь рулевому, облепили со всех сторон штурвал, быстро перехватывают спицы, тянут, толкают изо всех сил! Ноги скользят по мокрой палубе.

Нет! Не удержать корабль на курсе! Продолжается гибельный поворот!

И все быстрей сокращается расстояние между вами и вашим мателотом.[1]

Можно уже различить лица людей, стоящих на реях и вантах призрачного корабля. Но это не лица — черепа! Они скалятся из-под своих цветных головных повязок и сдвинутых набекрень маленьких треуголок. А на шканцах взад и вперед, как обезьяна в клетке, прыгает краснолицый капитан.

Полюбуйтесь на него, пока есть время!

Наружность Летучего Голландца описывают так. Будто бы просторный коричневый кафтан на нем, кортик болтается на поясе, шляпы нет, седые космы стоят над лысиной торчком.

Голос у него зычный, далеко разносится над морем. Слышно, как он подгоняет своих матросов, грозится намотать их кишки на брашпиль, обзывает костлявыми лодырями и тухлой рыбьей снедью.

Поворот закончен.

Рулевой бросил штурвал, закрыл лицо руками. Впереди, за бушпритом, в паутине рей, увидел неотвратимо приближающуюся белую полосу, фонтаны пены, которые вздымаются и опадают. Это прибой!

И будто лопнул невидимый буксирный трос. Видение корабля рассеивается, как пар. Летучий Голландец исчез. Слышен скрежещущий удар днища о камни. И это последнее, что вы слышите в своей жизни…

Надо вам, пожалуй, рассказать еще о письмах.

Бывают, видите ли, счастливчики, которым удается встретить Летучего Голландца и целехонькими вернуться домой. Однако случается это редко — всего два или три раза в столетие.

Ночью на параллельном курсе возникает угловатый силуэт, причем так близко, что хоть выбрасывай за борт кранцы. Всех, кто стоит вахту, мгновенно пробирает озноб до костей.

Ошибиться невозможно! От черта разит серой, от Летучего тянет холодом, как из склепа.

Простуженный, хриплый голос окликает из тьмы:

— Эй, на судне! В какой порт следуете?

Шкипер отвечает, еле ворочая языком, готовясь к смерти. Но его лишь просят принять и передать корреспонденцию. Отказать нельзя: это закон морской вежливости.

На палубу плюхается брезентовый мешок. И сразу же угловатый силуэт отстает и пропадает во мгле.

Ну, сами понимаете, во время рейса команда бочком обходит мешок, словно бы тот набит раскаленными угольями из самой преисподней. Но там письма, только письма.

По прибытии в порт их вытаскивают из мешка, сортируют и, желая поскорее сбыть с рук, рассылают в разные города. Адреса, заметьте, написаны по старой орфографии, чернила выцвели!

Письма приходят с большим опозданием и не находят адресатов. Жены, невесты и матери моряков, обреченных за грехи своего сварливого упрямца-капитана скитаться по свету, давным-давно умерли, и даже след их могил потерян.

Но письма приходят и приходят…

Частенько прикидываю я, друзья, что бы сделал, если бы знал магическое слово. Есть, видите ли, одно магическое слово, которое может преодолеть силу заклятья. Я слышал это от шкипера-финна. Ему можно верить, потому что с давних времен финны понимают толк в морском волшебстве.

Однако слова он тоже не знал.

А жаль! Сказал бы мне это слово, разве бы я продолжал служить лоцманом? Нет! Вышел бы в отставку, продал дом в Киркенесе — потому что я вдовец и бездетный — и купил бы или зафрахтовал, смотря по деньгам, небольшую парусно-моторную яхту. Груз на ней был бы легкий, но самый ценный, дороже золота или пряностей, — одно-единственное магическое слово!

С этим словом я исходил бы моря и океаны, поджидал бы на морских перекрестках, заглядывал во все протоки и заливы. На это потратил бы остаток жизни, пока не встретился бы, наконец, с Летучим Голландцем.

Иногда, друзья, я воображаю эту встречу.

Где произойдет она: под тропиками или за Полярным кругом, в тесноте ли шхер или у какого-нибудь атолла на Тихом океане? Неважно. Но я произнесу магическое слово!

Оно заглушит визг и вой шторма, если будет бушевать шторм. Оно прозвучит и в безмолвии штиля, когда паруса беспомощно обвисают, а в верхушках мачт чуть слышно посвистывает ветер, идущий поверху.

В шторм либо в штиль голос мой гулко раздастся над морем!

И тогда сила волшебного слова, согласно предсказанию, раздвинет изнутри корабль Летучего Голландца! Бимсы, стрингера, шпангоуты полетят к чертям! Мачты с лохмотьями парусов плашмя упадут на воду!

Да, да! Темно-синяя бездна с клокотанием разверзнется, и корабль мертвых, как оборвавшийся якорь, стремглав уйдет под воду.

Из потревоженных недр донесется протяжный вздох или стон облегчения, а потом волнение сразу утихнет, будто за борт вылили десяток бочек с маслом.

Вот что сделал бы я, если бы знал магическое слово, о котором говорил финн!..

Но ни я, ни вы, ни кто другой на свете не знаем пока слова, которое могло бы разрушить старое заклятье.

Некоторые даже считают все это враньем, как я уже говорил вам. Другие, однако, готовы прозакладывать месячное жалованье и душу в придачу, что в ром не подмешано и капли воды…

Отойдя от окна, Грибов увидел, что курсант опустил листки и блестящими глазами смотрит на него.

— Прочли? Я вижу, что прочли.

— Все совпадает! — с воодушевлением сказал курсант. — Даже в мелочах! И самое главное: мертвые, корабль мертвых!

— А! Вы заметили это? Я так и думал, что заметите. Мне бросилось в глаза сразу, как только вы начали рассказывать о Цвишене. Он удивительно повторил биографию своего легендарного тезки и предшественника.

Звонок у двери.

Профессор взглянул на часы:

— Донченко. Точен, как всегда.

3. «Списан за гибелью в Варангер-фьорде…»

Капитан первого ранга Донченко был громадный, самоуверенный, шумный. Он сразу как бы заполнил собой весь грибовский кабинет.

Ластикову, впрочем, понравилось, что подводник, хоть и был в одном звании с Грибовым, явился к нему не с орденской колодкой на кителе, а, в знак уважения, при всех своих орденах. На военной службе чувствительны к таким знакам внимания.

Вероятно, Донченко немного удивило присутствие курсанта в кабинете. Впрочем, Грибов любил окружать себя молодежью.

Знаменитый подводник снисходительно подал курсанту руку и тотчас перешел к теме, которая, видимо, интересовала его больше всего, — к самому себе.

— А я думал, вы знаете, Николай Дмитриевич, как я потопил этого своего Цвишена, — сказал он, усаживаясь в кресло. — Как же, шумели обо мне газеты! И очерк в «Красном флоте» был, называется «Поединок».

— Вырезка у меня есть, — неопределенно ответил Грибов.

Он положил на стол пачку газет, рядом свои неизменные зажигалку, перочинный нож, записную книжку.

— Будто экзаменовать собрались! Как в доброе старое время. — Донченко усмехнулся далекому воспоминанию.

Грибов промолчал.

— С чего же начать? С вражеской базы в Бое-фьорде?

— Превосходно. Начинайте с вражеской базы.

— Я не для хвастовства, Николай Дмитриевич, а чтобы пояснить, почему у меня осталась лишь одна торпеда. Другие ушли по назначению. В общем, наделал на базе дребезгу. Как слон в посудной лавке!

Он радостно улыбнулся. Видно, и сейчас было очень приятно вспомнить об этом.

— А уж назад, конечно, возвращался ползком. Выбрался из Бос-фьорда в Варангер-фьорд. Полежал минут двадцать на грунте, отдышался. Потом подвсплыл, тихонько поднял перископ. Справа норвежский берег, где и положено ему быть. Погода, между прочим, мерзейшая, на мой вкус: солнце во все небо, широкая зыбь и хоть бы один бурунчик — перископ спрятать некуда.

«Слышу винты подводной лодки», — докладывает акустик.

Он у меня был хорошо тренирован — по шуму винтов определял тип корабля.

Я осмотрелся в перископ. Слева сорок пять — рубка всплывающей подводной лодки! А мне перед выходом дали оповещение: наших лодок в этом районе нет. Стало быть, фашист! Разворачиваюсь и ложусь на курс сближения.

— С одной торпедой?

— С одной, Николай Дмитриевич! Еще не остыл после боя в Бое-фьорде, азарт во мне так и кипит!

Опять поднял перископ. Море — хоть шаром покати! Погрузился мой фашист. И я вниз — следом за ним!

«Ну, теперь навостри уши, Маньков!» — говорю акустику.

И информирую по переговорной трубе команду, что так, мол, и так, завязали схватку с немецкой подводной лодкой! — Донченко повернулся к курсанту: — А в нашем деле такой бой, один на один и вдобавок вслепую, — редчайшая вещь! Верно, Николай Дмитриевич?

Грибов кивнул.

— Ну вот, опять докладывает Маньков: «Исчез шум винтов!» Это значит: фашист прослушивает меня, пробует найти по звуку.

«Стоп моторы!»

Тихо стало у нас. Матросы даже сапоги сняли, чтобы не греметь подковками. Ходим на цыпочках, говорим вполголоса. Каждый понимает: неподалеку фашистский акустик слушает, не дышит, не только ушами, каждым нервом своим к наушникам приник!

Многие думают: бой — это обязательно выстрелы, грохот, гром. Нет, самый трудный бой, я считаю, такой вот, в потемках, в тишине! Ходят на глубоком месте две невидимки, охаживают друг друга по-кошачьему, на мягких лапках-подушечках…

— Невидимка против невидимки — это точно.

— Да. Принимаю решение: маневрировать, пока не возникнет подходящая комбинация. Торпеда у меня одна! Надо бить наверняка.

А маневрировать, заметьте, стараюсь в остовых[2] четвертях. Вражеский-то берег неподалеку. Не набежали бы, думаю, «морские охотники»!

Маньков беспрерывно докладывает: слышу шум винтов, дистанция такая-то, пеленг такой-то.

Стараюсь не стать бортом к фашисту, а сам увожу его подальше от берега, от опасного соседства, — еще засекут береговые посты!

Вот кружим и кружим, меняем глубины под водой — для маневрирования в Варангер-фьорде места хватает. Фашист остановится, я остановлюсь. Он пойдет, и я пойду. В кошки-мышки играем. А у кошки что главное? Не чутье — слух!

Донченко склонил голову набок, зажмурившись, словно бы прислушиваясь.

— Маньков докладывает: фашист что-то продувает — получается пузырение, вроде выхода, будто торпеду выпустил. Но, конечно, нет того характерного свиста и торпеды, когда она разрезает воду. Один шумовой эффект! Это значит: фашист пугает, хочет меня с толку сбить.

К маю сорок второго года, надо вам доложить, я уже не с одним фашистом встречу имел. Не с подводником, конечно, это из ряда вон, но с летчиками, командирами катеров. У них, я заметил, наступает иногда такое расположение духа, когда кажется, будто все идет без сучка, без задоринки, согласно параграфам инструкции…

— Как у Толстого, — сказал Грибов. — «Ди эрсте колонне марширт, ди цвайте колонне марширт…»

— Именно так! Очень опасное, знаете ли, состояние.

Думаю об этих «ди эрсте, ди цвайте» и мечтаю, как бы вытряхнуть моего фашиста из его параграфов.

Маньков услышал шипение воздуха — фашист продувает балласт. Значит, хочет всплывать. Либо, давая при маневрировании большие хода, разрядил свои батареи, либо выполняет следующий параграф инструкции: хочет вызывать катера на подмогу.

Ну нет! В нашем споре третий лишний!

Маньков доложил: пеленг резко меняется. Ага! Выдержка у фашиста послабее нашей. Уходит от боя!

Объявляю по «переговорке» торпедную атаку. Все подобрались вокруг, повеселели. Гора с плеч!

На курсовом двадцать, с правого борта, дистанция шесть кабельтовых[3], подвернув на боевой курс, даю залп! И потом ка-ак тряханет! Взрыв!

— Как — взрыв? — Ластиков даже подскочил в кресле. — Был разве и взрыв?

Он умоляюще взглянул на Грибова. Тот встал из-за стола и подошел к карте. Почти у самого ее верхнего края, между Финмаркеном и полуостровом Рыбачий, голубел широкий ковш Варангер-фьорда.

— Маневрировали в остовых четвертях?

— Да.

— Значит, немецкая лодка находилась между вами и берегом. — Профессор многозначительно взглянул на курсанта.

— Берег-то и беспокоил, Николай Дмитриевич, — подхватил Донченко. — Понимаю: посты наблюдения засекли взрыв. Сейчас выбегут из Киркенеса «морские охотники» и дадут мне «сдачи». Я и получил ее потом — в крупных и мелких купюрах: до тридцати глубинных бомб. Но, как видите, сижу перед вами: цел, ушел!

— Перископ уже не поднимали?

— Каюсь, Николай Дмитриевич, не утерпел, поднял. Сразу же подошел к месту потопления и осмотрелся в перископ. Даже в глазах зарябило. Радужные пятна соляра на воде! Пустила моя подлодка сок! Мало того. Взрывом подняло на поверхность всякую требуху: клинья, пробки, обломки обшивки, аварийные брусья, крашенные суриком, в общем — полный комплект!

— Не слишком ли полный? — вскользь заметил Грибов и опять посмотрел на курсанта.

— Слишком? — Донченко откинулся назад, будто неожиданно наткнулся на невидимую преграду. Ордена и медали на его широкой груди обиженно звякнули. — Иначе говоря, не верите? Да что вы, Николай Дмитриевич! Это даже странно. Немцы сами признали факт потопления!

— И очень поспешно. Еще пятнадцатого мая. А ваш поединок состоялся девятого. Фашистское командование обычно не проявляло такой оперативности, извещая о своих неудачах.

Из пачки газет, лежавших перед ним, Грибов вытащил «Дейче Цейтунг» от 15 мая 1942 года.

— Здесь некролог. Сообщается, что в неравном — конечно, неравном! — бою с русскими и погиб кавалер рыцарского железного креста Гергардт фон Цвишен, командир субмарины… Указан ее номер. Цитирую: «Величественной могилой отныне служит ей обширный и пустынный Варангер-фьорд. Над капитаном второго ранга фон Цвишеном и его доблестной командой склоняются в траурной скорби торжественные складки северного сияния…» Ну, и далее в том же роде.

— Вот видите! Даже некролог!

— И очень пышный некролог, учтите. За этими «складками северного сияния» я усматриваю кое-что. Чрезвычайно заботились о том, чтобы сообщить для всеобщего сведения адрес могилы: Варангер-фьорд. Почему? Опасались, что субмарину Цвишена спутают с какой-либо другой субмариной? А быть может, могила была пуста?.. Да, кстати, каким вы представляете себе этого Цвишена?

— Каким? То есть наружность?

— Да.

Сохраняя обиженный вид, Донченко выпятил нижнюю губу и в раздумье поднял глаза к потолку.

— Наружность, конечно, стандартная. — Он принялся загибать пальцы: — Оловянный взгляд — это наверняка. Поджатые тонкие губы. Расчесанные на пробор волосы. Убегающий назад подбородок. Что еще? В общем, стандартный, описанный уже много раз пруссак, я бы так сказал. Того и жди — раскроет свои бескровные губы и произнесет: «Ди эрсте колонне…» — Он захохотал, но как-то не очень уверенно.

— Вы прямо портретист, товарищ Донченко, — холодно сказал Грибов. — Вот, прошу взглянуть, снимок из той же немецкой газеты, но более ранней. Номер датирован вторым июля тысяча девятьсот сорокового года. — Грибов положил газету перед Донченко. — Похож?

Подводник долго рассматривал газету, пожалуй, слишком долго. Ластиков не выдержал и, привстав, с любопытством заглянул через его плечо.

На снимке Гитлер, осклабясь, вручал орден рыцарского креста коренастому подводнику в полной парадной форме. Подводник был совсем не похож на только что описанного «стандартного пруссака». Лицо его, казалось, состояло из одних углов. Высокий, с залысинами, лоб был скошен, остроконечные уши по-звериному прижаты к черепу. Один глаз был чуть выше другого, а быть может, из-за какого-то повреждения шеи подводник держал голову несколько набок. Вероятно, это и придавало лицу то выражение хитрости, жестокости и вероломства, которое являлось как бы его «особой приметой».

Скажет ли такой: «Ди эрсте колонне»?

Подводник молчал.

— Вот вам пример дезинформации на войне. — Грибов повернулся к курсанту: — Некролог появился, вероятно, сразу же после того, как Цвишен вернулся на базу.

— Вернулся? Невероятно! А пятна соляра на воде? А крашенные суриком брусья? — Донченко сидел, подавшись вперед, упершись кулаками в колени, взъерошенный, сердитый, красный.

— Установлено, — произнес Грибов профессорски бесстрастным тоном (и тотчас же Донченко по привычке выпрямился в кресле), — установлено, что немцы часто применяли средства тактической маскировки.

— Но я, Николай Дмитриевич…

— Иногда продували соляром гальюн[4], — продолжал профессор, обращаясь к Ластикову. — Использовали также трубу, через которую выстреливался имитационный патрон длиной до полуметра. Из него выходило газовое облако, и корабли противолодочной обороны, работавшие гидролокатором, отвлекались на это облако. В других случаях выбрасывали патрон, где находились предметы, которые создавали иллюзию потопления: пилотки, брусья, пустые консервные банки.

— Ну, Николай Дмитриевич! Знаю я о тактической маскировке! Честное слово, проходил. Но в данном случае…

— Кроме того, выпускались снаряды или резервуары, из которых выходил соляр. — Пусть резервуары, согласен. А как же взрыв?

Ластиков с беспокойством посмотрел на Грибова. Да, а взрыв?

Грибов оставался спокоен. Он ответил вопросом на вопрос:

— Секундомер был исправен?

Пауза. Донченко смущенно кашлянул. Ластикову вспомнилась шутка гвардии капитан-лейтенанта. Если часы у офицера были неисправны, Шубин спрашивал вскользь: «А на скольких они камнях?» — «На пятнадцати». — «Маловато». — «Почему?» — «Надо бы еще два. На один положить, другим прихлопнуть!» Но оказалось, что Донченко вообще не пустил секундомер.

— Не успел, Николай Дмитриевич, — виновато сказал он. — Как-то в горячке боя, понимаете ли… И потом столько с этим Цвишеном возился, — руки даже дрожали, честное слово! Грибов кивнул:

— Я так и думал. Ваша торпеда взорвалась на несколько секунд позже, чем было ей положено.

— О! Считаете, ударилась в берег?

— Вы же сами сказали, что Цвишен находился между вами и берегом. Вот и взрыв! А затем Цвишен оторвался от вас. Ему очень хотелось оторваться от вас. Почему? Этого не знаю.

— Стало быть, прикинулся мертвым?

— По-видимому. Я думаю, ему это было не впервой. Донченко расслабил тугой воротничок, потом, оттопырив губы, сделал огорченное «фук». Ластикову даже стало жаль его.

— Цвишен, конечно, не мог предвидеть, — продолжал Грибов, — что его оставят на положении мертвого. Но командование воспользовалось случаем и увело подводную лодку поглубже в тень. Погрузило на время в небытие. Именно тогда она, вероятно, и получила свое прозвище — «Летучий Голландец». Я думаю, впрочем, что это было не столько прозвище, сколько условное наименование. Ведь подводная лодка уже не имела номера. Цвишен был, так сказать, «списан за гибелью в Варангер-фьорде». Между тем после встречи с вами начался наиболее бурный период его деятельности. На это имеются указания — не прямые, а косвенные — вот здесь! — Он провел ладонью по лежавшей перед ним кипе газет. — Но главное не в этом.

— В чем же? — буркнул Донченко. Зная своего профессора, он понимал, что тот готовит сюрприз, какой-то решающий убийственный аргумент. Это была слабость Грибова: поражать решающим аргументом под конец.

— Главное, видите ли, в том, — сказал Грибов с деликатной осторожностью, с какой врач сообщает больному неутешительный диагноз, — что, если бы вы потопили подводную лодку Цвишена в тысяча девятьсот сорок втором году, то в тысяча девятьсот сорок четвертом, то есть спустя два года, с нею не встретился бы присутствующий здесь курсант Ластиков.

Донченко ошеломленно молчал. Час от часу не легче! Теперь курсант этот появился!

— Он служил на катере Шубина, — пояснил Грибов. — Знали Шубина?

Донченко угнетенно кивнул. Кто же на флоте не знал Шубина!

— Затем Шубин, — продолжал Грибов, — после встречи в шхерах побывал на борту мнимо потопленной вами подводной лодки и беседовал с ее командиром, а также с офицерами.

Даже беседовал? Подводник вздохнул. Грибов был для него непререкаемым авторитетом. Да и с Шубиным постоянно случались такие необычайные приключения!

Расправив плечи, он сделал попытку небрежно усмехнуться. Полагалось сохранять хорошую мину при плохой игре. Этому учил сам Грибов.

— Ну что ж, — сказал подводник, — Шубину, как всегда, везло. Он побывал в гостях у мертвецов и, можно сказать, вернулся из самой преисподней.

Грибов и Ластиков переглянулись. Донченко даже не подозревал, до какой степени он прав…

4. Магический круг

Проводив гостей, профессор задернул шторы на окнах, выключил верхний свет и включил настольную лампу.

Он как бы очертил магический круг. Все, что вне его, отодвинулось в глубину комнаты, легло по углам слоями мрака. Внутри круга остались лишь профессор и его работа.

На столе лежала перед ним груда аккуратно нарезанных четвертушек картона, пока не заполненных. В работе он любил систему, поэтому начал анализ биографии новейшего Летучего Голландца с того, что завел на него картотеку.

Часа через полтора результаты сегодняшнего разговора с Донченко, а также заметки, сделанные со слов курсанта Ластикова, и выписки из газет бережно разнесены по отдельным карточкам. Почерк у Грибова мельчайший, бисерный, так называемый штурманский. На каждой карточке умещается уйма фактов, дат, фамилий.

Одна из карточек озаглавлена: «Поправка к лоции», другая — «Английский никель», третья — «Клеймо СКФ», и т.д.

Наконец, все, что известно пока о «Летучем Голландце», смирнехонько, в определенном порядке, улеглось на письменном столе.

Разрешив себе короткий отдых, профессор откинулся в кресле.

Темнота лежит в углах, как пыль, прибитая дождем. Стены пусты, Грибов знает это. Там только анероид и карта мира. Однако теперь, когда комната, за исключением стола, погружена во мрак, нетрудно вообразить, что на стенах по-прежнему любимая коллекция, раритеты, привезенные из кругосветного плавания.

Жена с особой заботливостью обметала их метелкой из мягких перьев. А дочери, когда та была еще маленькой, запрещалось переступать порог папиного кабинета, потому что однажды она потянулась к маленькому, приветливо улыбающемуся идолу и упала со стула. А ведь могла, упаси бог, уронить на себя и малайский крис!

Грибов с силой потер лоб. Опять воспоминания! Но он же очертил магический круг и замкнул себя внутри этого круга!

Некоторое время, стараясь сосредоточиться, он пристально смотрит на карточки. Новая мысль мелькнула. Профессор поменял карточки местами. Конечно, «Английскому никелю» полагается лежать рядом с «Клеймом СКФ». Это — правильное сочетание.

Длинные нервные пальцы снова и снова передвигают четвертушки картона на столе. Со стороны это, вероятно, напоминает пасьянс.

Но пока «пасьянс» не сходится. В нем зияют пустоты. Слишком мало еще карточек на столе у профессора. А главное — в общем, не ясна связь между ними.

Фрамуга окна опущена. Слышно, как торопливо стучат дождевые капли по карнизу, как шелестят шины на мокром асфальте и насморочно бормочут орудовские репродукторы.

Расплескивая воду вдоль рельсов, с дребезжанием и лязгом возвращаются в депо трамваи. Полосы света то и дело пробиваются сквозь неплотно сдвинутые шторы, быстро проползают по стене.

Так и картины прошлого набегают одна за другой, освещают на мгновение кабинет и пропадают в углах.

Профессор в полной неподвижности сидит за своим письменным столом. Задумался над словами Олафсона:

«Тот моряк уцелеет, кто разгадает характер старика».

Олафсону, к сожалению, не удалось «разгадать характер старика». И Шубин тоже не сумел этого сделать.

Теперь за разгадку взялся Грибов, хотя в этот тихий вечерний час перед ним находится не сам новейший Летучий Голландец, а лишь его фотоснимок в пожелтевшей старой газете.

Не поможет ли испытанный способ «подстановки икса», замена в «уравнении» неизвестного известным?

Бывало, знакомясь с человеком, Грибов неожиданно ощущал толчок внезапной симпатии или антипатии — с первого же взгляда. И ощущение это редко обманывало. Вначале оно казалось необъяснимым. Только спустя некоторое время Грибов обнаруживал внешнее сходство между новым своим знакомым и людьми, которых знавал раньше. Внутреннее сходство, как правило, совпадало с внешним.

И Цвишен мучительно напоминал кого-то, с кем Грибов уже встречался. Когда? Двадцать лет назад? Десять лет назад? Вчера?

Одно несомненно: ассоциации были неприятные!

Мысленно Грибов пропустил мимо себя вереницу бывших своих однокашников по морскому корпусу. Там полно было остзейских барончиков, далеко не лучших Представителей рода человеческого. С одним из них у Грибова чуть было не дошло до дуэли.

Нет! Общее между Цвишеном и тем остзейцем лишь то, что оба они немцы.

Грибов продолжал неторопливо перебирать в памяти своих недругов.

Быть может, столкновение с предшественником Цвишена (если было столкновение) произошло в каком-то порту во время плавания «по дуге большого круга»?

Грибов заглянул в один порт, в другой, в третий.

И вдруг, как на картинах Рембрандта, из золотисто-коричневого сумрака начало проступать светлое пятно лица. Постепенно оно делалось выразительнее, отчетливее…

«Поглядите-ка! Ну и харя! — удивленно произнесли рядом. — Неужели вы купите его, Николай Дмитриевич?»

И вся картина возникла перед Грибовым в мельчайших деталях, освещенная нестерпимо ярким, слепящим солнцем.

…Базар в Сингапуре.

Несколько русских военно-морских офицеров столпились вокруг торговца деревянными идолами. Не вставая с корточек, он усиленно жестикулирует, расхваливая свой товар. Говорит на ломаном английском, и Грибов с трудом улавливает смысл.

Вот этот уродец, кажется, бог войны у малайцев или даяков. Лицо у него угловатое, вытесано кое-как и вместе с тем очень выразительно, обладает чудовищной силой первобытной экспрессии.

— Так сказать, местный Марс, — поясняет Грибов тем офицерам, которые не понимают по-английски. — Да уж, хорош! Мороз по коже подирает!.

— Наш, европейский, однако, импозантней будет, — замечает кто-то.

— А вы уверены, Николай Дмитриевич, что этот господин заведует в Малайе именно войной? Я бы сказал, что скорее предательством и плутнями. Обратите внимание: улыбочка-то какова! А шею как скособочил!

В общем, «местный Марс» не понравился. Офицеры купили на память других, более благообразных божков. Грибову достался низенький, широко улыбающийся толстяк, — кажется, «по департаменту вин и увеселений».

Но еще долго маячило перед молодым офицером деревянное угловатое лицо, грубо раскрашенное, которое выражало злобную радость и неопределенную коварную угрозу…

Так вот кого напомнил ему Цвишен! Ничего не скажешь: встречались!

И, как обычно, одна черта внешнего сходства сразу же дала ключ к пониманию характера. Подобно богу войны, Цвишен сам не убивал. Он лишь сталкивал вооруженных людей и помогал им убивать друг друга. Он был бесстрастным катализатором убийств.

«Где всплывает „Летучий Голландец“, там война получает новый толчок». По-видимому, слова эти не были хвастовством.

Грибов подумал о том, что в природе существуют люди, подобные электрическому скату. Но, в отличие от ската, они убивают на расстоянии — не прикасаясь. Убивают потому, что существуют. Это их роковое предназначение — убивать…

Отодвинув в сторону картотеку, Грибов пристально, до боли в глазах, всматривается в злое и странное лицо, сложенное как бы из одних углов.

Если бы взгляд мог прожигать, номер «Дейче Цейтунг» с фотографией Цвишена давно уже затлелся бы, почернел и превратился в горку пепла на столе.

Да, счеты у Грибова с Цвишеном давние!

Никогда и никому не рассказывал он об этом. Воспитан в старых правилах. О несчастьях полагалось умалчивать в его кругу. Просто не принято было перекладывать свое горе на других людей.

И о чем говорить, когда в данном случае все сводилось к одной фразе: «Пришел домой и не нашел дома…»

Осенью 1941 года Грибов отказался эвакуироваться с училищем.

— Ленинград — мой родной город, — хмуро сказал он. — Как мне бросить его в беде?

Конечно, ему могли приказать, и, как военнослужащий, он должен был бы подчиниться. Но флотом командовал в ту пору бывший его ученик, и он помог своему профессору. Грибова оставили в Ленинграде.

Он совершил роковую ошибку, не заставив эвакуироваться семью. «Ленинград — наш родной город», — повторяли его слова жена и дочь. Они стояли перед ним, обнявшись, очень похожие друг на друга, и покачивали головами, светло-русой и седой, лукаво-ласково улыбаясь ему. А ведь он никогда не мог противостоять их улыбке.

И потом они отлично держались, ни разу не пожалели о своем решении. Он мог гордиться ими.

Тот зимний день Грибов провел не в штабе морской обороны, а на фронте. От штаба до фронта было не более семи миль по прямой. Туда можно было бы добраться на трамвае, если бы зимой ходили трамваи.

На участке, куда он прибыл, положение было напряженным. Несколько раз приходилось нырять в щель, дважды подниматься с людьми в контратаку. На глазах у Грибова убили комиссара. К вечеру, однако, обстановка улучшилась.

Вернувшись в штаб, Грибов доложил о выполнении задания и получил разрешение побыть до утра дома.

Подскакивая на ухабах в грузовике, он нетерпеливо Предвкушал заслуженный отдых в семейном кругу.

Вот он поднимется по лестнице, бесшумно откроет дверь своим ключом. «Папа пришел!» — раздастся голос дочери из глубины квартиры. Жена засуетится у чайника.

Какое счастье неторопливо, маленькими глотками пить обжигающий горячий кипяток из большой кружки, перекатывая ее в ладонях! Тепло проникает внутрь не только через горло, но и через ладони.

Да, сегодня он вдосталь попьет живительного блокадного чайку!

«А Ириша?» — спросит он у жены.

«Я уже пила чай, папа», — ответит дочь.

Она сидит на диване, как всегда по вечерам, откинув голову на спинку, закрыв глаза. Можно подумать, что дремлет, но пальцы едва заметно вздрагивают на коленях, прикрытых ватной курткой.

«Ты что, Ириша?»

«Играю в уме, папа».

Интересно, что она играет? Наверно, своего любимого Скрябина.

Бедные пальчики, исколотые иглой, отвердевшие от грубой работы в госпитале!

А ведь совсем недавно еще мать ни за что не позволяла ей помогать по хозяйству, стремглав кидалась делать все сама, сама.

«Ирочка должна беречь свои руки! — говорила она с гордостью знакомым. — Ирочка у нас пианистка!..»

Чувствуя блаженную истому, он будет смотреть на эти неслышно перебегающие по куртке пальцы. Когда дочь, вздохнув, возьмет последний «аккорд», Грибов, быть может, повеселит ее и расскажет анекдот, пользующийся в семье неизменным успехом.

Было время, много лет назад, когда Грибов встречал дома длинный-длинный возглас ужаса: «У-у-у!» — как гудение сирены. И вместе с тем в гудении слышалось что-то лукавое.

Топая тупыми ножонками, в переднюю выбегала трехлетняя Ириша:

«О! Я думала, это старик пришел, а это мой папа!»

Слово «старик» произносилось устрашающе протяжно, а слово «папа» — радостно-восторженно, даже с подвизгиванием.

Это она играла сама с собой в какую-то игру, пугала себя стариком и была счастлива, что все так хорошо кончилось. Она любила, чтобы все кончалось хорошо.

Мысленно улыбаясь этому воспоминанию, Грибов приказал остановить машину за два квартала от своего дома.

— Я сойду здесь, — сказал он шоферу. — Дальше не проедете. Много сугробов.

Он прошел эти два квартала, завернул за угол — и не увидел своего дома!

Наискосок от аптеки должен был стоять его дом. Но дома на месте не было.

Фугасный снаряд упал в самую его середину!

Изо всех жильцов этого старого ленинградского дома спаслась только семидесятилетняя старуха, и то потому лишь, что вместе с внучкой, пришедшей в гости, отправилась к проруби за водой.

Сейчас старуха, сгорбившись, сидела на саночках, где стояли два полных ведра, и безостановочно трясла головой.

Грибов растерялся. Он проявил слабость духа, недостойную мужчины и офицера. Бегал взад и вперед вокруг груды щебня, о чем-то расспрашивал, умоляюще хватал за руки озабоченных, угрюмых людей, занятых на тушении пожара.

Над щебнем курилась красноватая дымка. Пахло известкой, гарью, пороховыми газами, очень едкими. От этого зловония хотелось чихать и кашлять.

— Говорят же вам: прямое попадание! — убедительно объяснял кто-то, придерживая Грибова за локоть. — Вы же военный, офицер! Сами должны понять!

Но Грибов не понимал ничего.

Какая-то женщина, заглянув ему в лицо, отшатнулась, крикнула:

— Да что же вы смотрите, люди? Уведите старика!

У этой дымящейся кучи щебня Грибов сразу стал стариком…

Говорят, трус умирает тысячу раз. Но десятки, сотни тысяч раз люди повторяют в уме смерть своих близких.

Почти беспрестанно, и до ужаса реально, слышал Грибов лязг и вой этого немецкого снаряда и ощущал невыносимую боль, которая внезапно пронзила Иру и Тату…

Через несколько дней, совсем больного, его вывезли на самолете сначала в Москву, потом на юг, куда было Эвакуировано училище.

Горе заставило Грибова внутренне сжаться. Однако внешне он держался по-прежнему прямо, подчеркнуто прямо. Это, кстати, ограждало от соболезнований.

Но, будучи безусловно храбрым человеком, он не стыдился признаться себе, что боится вернуться в Ленинград.

Там на каждом шагу подстерегали воспоминания, крошечные, будничные, но еще более страшные от этого. Чуть внятные, печальные голоса их могли свести с ума.

Легче, кажется, было бы ворваться ему на горящем брандере в середину вражеской эскадры, чем снова пройти сквериком, где он гулял по воскресеньям с маленькой Иришей. А ведь подобные воспоминания, связанные с женой или дочерью, возникали в Ленинграде на каждом перекрестке, за каждым углом.

Но потом он подумал:

«Ленинград поможет мне в беде! Ленинград — город не только четких архитектурных линий, но и собранных мыслей, город большой душевной дисциплины».

И Ленинград не подвел. А вскоре подоспела и весть от Шубина — посмертная.

Шубин, можно сказать, усадил своего профессора за письменный стол, под магический конус света. Не ободрял, не утешал — заставлял работать. А это было главное.

Самолюбивый и настойчивый, он, как всегда, требовал к себе исключительного внимания!..

И две молчаливые скорбные тени бесшумно шагнули назад, за спинку кресла. Они не ушли совсем, нет, — только шагнули назад. Но и это был отдых для измученных нервов.

Миля за милей уводил Шубин своего профессора от мучительных воспоминаний: сначала в шхеры, потом внутрь немецкой подводной лодки, а вырвавшись из нее, быстро повел следом за собой к мысу Ристна и косе Фриш-Неррунг.

На этом узком пути — очень узком, особенно в шхерах, — он встретился с вероломной бестией Цвишеном и, конечно, сразу же ввязался в борьбу. Он никогда не мешкал на войне, в полной мере «повелевал счастьем», что, по Суворову, неизменно приносит победу.

Недаром же воинская удача Шубина стала почти нарицательной. На флоте так и говорили: «везет, как Шубину», «счастлив, как Шубин»…

КНИГА ПЕРВАЯ

«ШУБИН»

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1. Спор о счастье

Смолоду Шубин стремился попасть в истребительную авиацию, но комсомол послал его на флот. Здесь он выбрал торпедные катера, самое быстроходное из того, что есть на флоте, — лихую конницу моря.

— Люблю, когда быстро! — признавался он, показывая в улыбке крупные, очень белые зубы. — Пустишь во весь опор своих лошадей, а их у меня три тысячи[5], целый табун с белыми развевающимися гривами, — хорошо! Жизнь чувствуется!

Он даже жмурился от удовольствия. Но тотчас же подвижное лицо его меняло выражение:

— Понятно, не прогулка с девушками в Петергоф! При трех баллах поливает тебя, как в шторм. Стоишь в комбинезоне, весь мокрый, от макушки до пят, один глаз прищуришь, ладонью заслонишься, так и командуешь. Ведь моя сила в чем? В четкости маневра, в чертовской скорости!.. Броня? А у меня нет брони. Мой катер пуля пробивает насквозь!

Он делал паузу, озорно подмигивал:

— Но попробуй-ка попади в меня!..

Как все моряки, Шубин привычно отождествлял себя со своим кораблем: «моя броня», «я занес корму», «я вышел на редан».

Он даже внешне был чем-то похож на торпедный катер — небольшой, верткий, стремительный.

Впрочем, привязанность его, быть может, объяснялась еще и тем, что командир торпедного катера сам стоит за штурвалом.

Лихие морские коньки с белыми развевающимися гривами и одновременно нечто среднее между кораблем и самолетом! Недаром и скорость у «Г—5»[6], дай бог, свыше пятидесяти узлов! Впору хоть и настоящему самолету!

Когда такой забияка на полном ходу режет встречную волну, по его бортам встают две грозные белые стены — клокочущая пена и брызги!

Двигается он как бы гигантскими прыжками. Поэтому мотористы работают в шлемах с амортизаторами, подобно танкистам. А радист сидит в своем закутке, чуть пониже боевой рубки, скрючившись, весь обложенный мешками, надутыми воздухом, чтобы смягчать толчки. Ого! Еще как кидает, подбрасывает, трясет на водяных ухабах!

И уж наверняка настоящий табун в три тысячи голов, проносясь по степи, не оглушает так, как два мотора «Г—5». В моторном отсеке приходится объясняться больше мимикой и жестами. Нужна отвертка — вращают пальцами, нужен «горлохват» — гаечный ключ — показывают себе на горло. А наверху разговаривают самым зычным голосом, хотя командир, механик и боцман стоят рядом.

У катерников и слава громкая. Наиболее известен среди них Шубин.

Впервые заговорили о нем в 1941 году, когда он взял на абордаж небольшой немецкий танкер.

Шубин нагнал его и встал борт о борт. Пренебрегая вражеским огнем, на палубу танкера прыгнули матросы и забросали ее подрывными патронами. Сделав это, соскочили обратно в катер. Тот быстро отошел — и вовремя: за кормой захлопали взрывы, танкер мгновенно вспыхнул и превратился в костер, пылающий посреди моря.

Шубина спрашивали:

— Почему же на абордаж? Ты бы торпедой его!

— Вот еще! Водоизмещение всего двести пятьдесят — триста тонн.

— Значит, торпеду пожалел?

— Конечно.

После этого о Шубине стали говорить:

«В сорочке родился. Удачник! Везучий! С самой судьбой, можно сказать, на „ты“.

Он только загадочно щурился.

Лишь однажды, когда начали чересчур донимать разговорами о везении, он сказал с досадой:

— Везучий? Как бы не так! Везучий на бильярде с кикса в две лузы кладет, а я свое счастье горбом добываю!

На него накинулись:

— Что ты! Как можно отрицать счастье на войне? Наполеон так и сказал о Маке: «Вдобавок он несчастлив».

— Зато Суворов говорил: «Раз счастье, два счастье, помилуй бог, надобно и умение».

— Но тот же Суворов говорил: «Лови мгновение, управляй счастьем».

— Неверно! «Повелевай счастьем, ибо мгновение решает победу…»

— По-твоему, умение равно удаче?

— Умение плюс характер! Понимаете: настоящий военный характер!

— Из чего же складывается такой характер? Как ты считаешь?

— Я считаю… — Шубин энергично рубанул воздух ладонью. — Наступательный дух, упорство прежде всего! Так?.. Дерись! Во что бы то ни стало добивайся победы!.. Второе… Привычка решать мгновенно. Мозг работает в такт с моторами. Жмешь на все свои две тысячи оборотов и соображай соответственно, не мямли!.. Помните, был у нас медлительный, списали его на тихоходные корабли?

— Как же! С топляками не поладил… (Медлительный офицер еще до войны «не поладил» с полузатонувшими бревнами, которых немало в Финском заливе. При встрече запаздывал с решением на какие-то доли секунды, не успевал быстро отвернуть и доползал до базы со сломанными винтами.)

— Военный моряк, — продолжал Шубин, — как известно, прежде всего — моряк! Иначе он плохой военный… На суше, конечно, проще. На суше как? Скомандовал своим артиллеристам: «За деревней на два пальца влево — цель! Бей!»

— Утрируешь, Боря!

— Пусть! Но мысль ясна? А на море успевай поворачиваться. Опасности со всех румбов прут. С воды на тебя лезут, из-под воды, с воздуха!

— Колебаться, прикидывать некогда?

— Ага! Тут-то и вступает интуиция. А она, я считаю, есть производное от знаний, опыта и отваги. Чтобы перекипело, сплавилось внутри — тогда интуиция!

— Ну, все! — Вокруг засмеялись. — Боря нам все расчертил. Формула военно-морского счастья совершенно ясна!

Кто-то спохватился:

— Это ты сейчас говоришь. А что раньше говорил? Я, мол, удачник! Я, мол, счастливчик!

— Да не я это говорил. Вы говорили!

— А ты кивал.

— И не кивал я.

— Ну, помалкивал. Вроде бы молчаливо соглашался. Стало быть, темнил, туману напускал? Пауза.

— Не то чтобы туману… — уклончиво сказал Шубин. — Просто думал: верите, ну и верьте, черт с вами. То есть, конечно, если по правде…

— Да, да, по правде!

— Мне эти разговоры были кстати. Хорошо, когда о командире слава идет: удачник, счастливчик. Матросы за таким смелее в бой идут.

— А!..

— Ну да! Это очень важно. Чем больше матрос верит в победу, тем победа ближе. А потом…

Снизу вверх он взглянул на своих товарищей и вдруг перестал сдерживаться, широко улыбнулся с подкупающим, одному ему свойственным выражением добродушного лукавства:

— Что, братцы, греха таить! Ежели все говорят: «удачник», «счастливчик», то и сам невольно… А когда веришь в себя, препятствия легче преодолеваешь. Будто на гребне высокой волны несет!..

Но стоило напомнить ему о шхерах, как он хмурился, умолкал или же, наоборот, принимался пространно осуждать свое непосредственное начальство.

Еще бы! Он хочет торпедировать вражеские корабли, преграждая им путь к Ленинграду, а его, как назло, чуть ли не каждую ночь суют в эти шхеры. Рвется на оперативный простор, в открытое море, а вместо этого должен кружить по извилистым, узким протокам, с тревогой озираясь по сторонам, на малых оборотах моторов, чтобы не засекли по буруну.

Он досадливо передергивал плечами:

«Люблю, понимаешь, размах, движение, а там повернуться негде. Вроде как в тесной комнате краковяк танцевать. Шагнул вправо — локтем в буфет угодил, налево — за гардероб зацепился…»

Сравнение было удачно. В шхерах очень тесно.

А во время войны стало еще более тесно — от мин. Балтийская вода в ту пору была круто замешана на минах.

Мины, мины! Куда ни шагни, всюду эти мины. Покачиваются на минрепах, как поганки на тонких ножках, лежат, притаясь среди донных водорослей и камней, или носятся по воле волн, избычась, грозя своими коротенькими рожками.

Мины в шхерах ставили русские, финны, немцы. Немалая толика осталась и после прежних войн: 1914—1918 и 1939—1940 годов.

Кстати сказать, война на море начинается обычно с минных постановок. В ночь на 22 июня 1941 года немецкие мины были сброшены с самолетов у Либавы, Таллина и в горле Финского залива.

Немцы хотели блокировать Краснознаменный Балтийский флот.

Это не удалось. Летом 1942 года советские подводные лодки прорвались в Среднюю Балтику и потопили много вражеских кораблей. Тогда немецкое командование перегородило Финский залив плотными минными заграждениями, а между Наргеном и Порккала-Удд поставило два ряда противолодочных сетей. Фашистские корабли начали передвигаться тайными проходами, чаще всего вдоль северного берега, продольными шхерными фарватерами, прячась за многочисленными островками и перешейками.

Однако минная война продолжалась. Советские торпедные катера сумели донять врага и в этом укромном местечке. По ночам они пробирались в шхеры и ставили там мины на фарватерах.

Вообще-то для минных постановок есть специальные корабли. Но торпедные катера — верткие, коротенькие, с малой осадкой — пролезали там, где не удавалось кораблям покрупнее. А главное, благодаря большой скорости поспевали с вечера сходить в шхеры и до рассвета вернуться на Лавенсари[7], где размещалась летная маневренная база.

Сверху Лавенсари по своим очертаниям напоминает букву «н». Это как бы два вытянутых по меридиану островка, которые соединены перешейком и образуют глубокие, хорошо защищенные от ветра бухты.

Лавенсари расположен примерно в пятидесяти милях западнее Кронштадта.

В годы блокады это был форпост Краснознаменного Балтийского флота.

Больше того: самый крайний, наиболее выдвинутый на запад пункт всего огромного, вогнутого внутрь советско-немецкого фронта!

Впоследствии фронт продвинулся, но в 1944 году база торпедных катеров еще оставалась на Лавенсари. Отсюда они продолжали совершать свои набеги на шхерный район.

Особенно дались Шубину минные постановки прошлой осенью (шутливо называл их своей «осенней посевной кампанией»). За август и сентябрь 1943 года он побывал в шхерах тридцать шесть раз!

Иногда звено его катеров сопровождал самолет, назначение которого было скромное — тарахтеть! Шум авиационного мотора, заглушая рокот катерных моторов, вводил в заблуждение противника. Настороженные «уши» шумопеленгаторов, похожие на гигантские граммофонные трубы, отворачивались от моря и обращались к небу. Зенитки поднимали суматошливую трескотню. А тем временем торпедные катера потихоньку проскальзывали в глубь шхер.

Мины полагалось ставить строго в указанном месте, обычно на узле фарватеров, то есть в точке их пересечения, где движение кораблей всего оживленнее. Дело, заметьте, происходило в темное время суток, вдобавок — без подробных карт!

Вот почему шубинские постановки уважительно называли в штабе «ювелирной работой».

Но Шубин не видел, как рвутся на его минах вражеские корабли. Ведь они ходили в шхерах днем, а он бывал там ночью. О том или ином потоплении узнавал уже спустя некоторое время — из штабных сводок.

От этого победы казались отвлеченными, неосязаемыми, в общем ненастоящими.

С чего же ему было любить шхеры?..

Команда шубинского катера разделяла неприязнь своего командира к шхерам.

Перед минными постановками радист Чачко принимался нервно зевать, моторист Степаков протяжно, со стоном вздыхал, а боцман Фаддеичев, пышноусый коротыш, еще молодой, лет двадцати пяти, но уже придирчиво строгий, начинал «непутем» придираться к матросам.

Но острее всех переживал юнга Шурка Ластиков.

Распустив в недовольной гримасе рот, он говорил смешным ломающимся голосом:

— Опять шхеры эти, шхеры! Нитку в иголку вдевать, да еще в темноте. Бр-р!

— Попугайничаешь? — Боцман предостерегающе поднимал палец. — Вот я т-тебя!

Но юнга не попугайничал. Он был влюблен в своего командира и невольно подражал ему во всем — в интонациях, в походке, в пренебрежительном отношении к шхерам. И очень любил цитировать его, впрочем не указывая автора.

С этим связана была особенность шубинского звена: на нем почти не ругались.

Когда-то Шубин считался виртуозом по части специальной военно-морской «колоратуры». Но однажды, проходя по пирсу, он услышал мальчишеский голос:

«Торпедные катера по мне! Эх, и люблю же я скоростенку!» Затем — затейливое ругательство. И матросский хохот, подобный залпу.

Шубин миновал группу матросов, вскочивших при его приближении (среди них был и Шурка), рассеянно ответил на приветствие. Где мог он слышать знакомые выражения: «катера по мне», «люблю скоростенку»? Позвольте-ка! Он сам говорил так!

Вначале он почувствовал нечто вроде отцовской гордости. Будто кто-то с почтительной завистью сказал ему:

«А сынок-то как похож на вас!»

Но, поразмыслив, он смутился. Ведь мальчишка и «колоратуру» заимствовал у него! А уж это было ни к чему!

Так возник выбор: либо юнге продолжать ругаться, либо Шубину перестать. Пришлось перестать…

Шурка Ластиков считался воспитанником всего дивизиона торпедных катеров, но прижился у Шубина, — быть может, потому, что подобрали его именно шубинские матросы.

Да, его буквально подобрали — на улице, как больного, голодного кутенка. Была весна 1942 года, самая страшная из блокадных весен. Несколько матросов брели по заваленной сугробами улице Чернышевского. Вдруг в перебегающем свете прожекторов они увидели впереди фигурку, крест-накрест перевязанную женским шерстяным платком. Это был мальчик лет тринадцати. Он стоял посреди улицы совершенно неподвижно, растопырив руки. Его внезапно поразила куриная слепота.

Выяснилось, что несколько часов назад он схоронил мать. Отец погиб уже давно, под Нарвой.

— А дома-то есть кто?

— Нету.

Две могучие матросские руки подхватили с обеих сторон Шурку, и его понесло по улице, словно бы попутным ветром. И опомниться не успел, как очутился в казарме на канале Грибоедова. Там размещались команды торпедных катеров.

Впоследствии в дивизионе с гордостью говорили: «Наш юнга и дня сиротой не был!» И впрямь: после смерти матери прошло всего несколько часов, а он уже находился у моряков.

Он быстро отогрелся среди них, откормился, приободрился. Никто не приставал к нему с утешениями, не поминал мать или отца. Все моряки были его отцами, заботливыми и взыскательными.

Месяца не прошло после его «усыновления», как боцман уже громогласно отчитывал приемыша «с упором на биографию»:

— Ты зачем с юнгой из ОВРа[8] подрался? Я, что ли, приказывал тебе драться? Ты кто? Беспризорник? Нет. Пай-мальчик? Тоже нет. Ты есть воспитанник дивизиона торпедных катеров! Службы Краснознаменного Балтийского флота! Значит — из хорошей морской семьи.

Правда, на Шуркиных погончиках вместо двух букв «БФ» — Балтийский флот — светлела лишь одна буква «Ю» — юнга. Погончики были узенькие — под стать плечам. Матросы шутили, что из пары погонов старшего лейтенанта Шубина можно свободно выкроить погоны для десяти гонгов.

Чаще всего называли его помощником моториста, иногда сигнальщиком, хотя такой должности на катерах нет. Сам Шурка с достоинством говорил о себе: «Я при боцмане».

В сущности, и с юнгой из ОВРа он подрался из-за того, что тот смеялся над ним и сказал, будто он служит за компот. Ну уж нет! Все знали в дивизионе, почему и зачем он служит.

Конечно, присягу на флоте давали лишь достигшие восемнадцати лет. Шурке в 1942 году было всего тринадцать. Но в ту пору в Ленинграде мужали рано. И он, не ропща и не хвастаясь, наравне со взрослыми делал трудную мужскую, очень хлопотливую работу — воевал…

Что же касается куриной слепоты, то она прошла очень быстро — с улучшением питания. Более того! Шурка прославился своей «глазастостью» и даже заслужил шутливое, но все же лестное прозвище: «впередсмотрящий всея Балтики». И заслужил его именно в нелюбимых им шхерах.

Ставя мины в расположении противника, Шубин одновременно выполнял разведывательные задания.

Уже на отходе, освободившись от мин, он позволял себе немного «поозорничать».

Заметит на берегу вспышку: зажжется — потухнет, зажжется — потухнет. Это налаживают прожектор. Стало быть, там прожектор?.. Очень хорошо!

Шубин увеличивал обороты моторов. За кормой появлялся бурун — катер обнаруживал себя. Тотчас берег оживал. Метались длинные, простертые к Шубину руки прожекторов. Тукали пулеметы, ухали пушки.

Ого! Островок-то, оказывается, с огоньком!

Боцман тоже открывал огонь из крупнокалиберного пулемета, стреляя по прожекторам. Надо еще сильнее «раздразнить» противника, чтобы обнаружить побольше огневых точек на берегу.

Выбравшись на плес, Шубин сбрасывал за борт дымовые шашки и проворно отскакивал на несколько десятков метров.

Пока береговые артиллеристы с тупым усердием молотили по дыму, расползавшемуся над водой, он, стоя в стороне, наносил на карту расположение батарей, подсчитывал по вспышкам огневые точки, уточнял скорострельность и калибры орудий.

Шубин с пустыми руками на базу не возвращался никогда.

— Там мины выгружаем, — небрежно говорил он, еще круче сдвигая набок фуражку. — Оттуда кой-какие пометочки доставляем. Порожняком чего же ходить? Расчету нет. Как говорится, бензин себе дороже…

Но наиболее важную «пометочку» Шубин прихватил в начале навигации 1944 года, которая началась в середине мая.

Звено катеров, разгрузившись от мин, уже возвращалось домой, как вдруг Шурка-впередсмотрящий негромко сказал: «Свет!» Шубин тотчас застопорил ход.

Огонек над водой был вертикальный и узкий, как кошачий зрачок в ночи. Чуть поодаль возник второй, дальше третий, четвертый. Ого! Да тут целая вереница фонариков! Это фарватер, огражденный вешками с фонариками на них!

Такого моряки еще не видали никогда. Шубин прижался к берегу, продолжая наблюдать. Вдруг огоньки закачались, потревоженные волной, потом начали последовательно исчезать и снова появляться.

Длинная тень бесшумно скользила вдоль фонариков, заслоняя их. Еще мгновение — и снова темно, огоньки потухли.

Что это было? Баржа? Катер с низкой осадкой? Или подводная лодка?

Если подводная лодка, то, судя по тени, она двигалась, выставив над водой только часть своей рубки, подвсплыв наполовину. Зачем было принимать такие предосторожности в тылу своих гарнизонов, тем более ночью?..

ФВК? Да, это был ФВК, но не просто ФВК. На штабных картах остро отточенным карандашом нанесены ломаные линии. Против каждой из них стоит: ФВК № 1, ФВК № 2 — то есть фарватер военных кораблей. Ведь и среди собственных своих минных банок, сетей, бонов приходится двигаться с опаской, обходя их бочком. Это как бы ход конем, многократно повторенный. И для разведчика всегда соблазнительно разгадать этот ход, понять тайну зигзага — число и порядок поворотов.

Вновь обнаруженный ФВК был не только секретным: он был необычным. Для вящей безопасности его даже обвеховали плавучими огоньками!

Что же это за цаца такая передвигается по нему? Шубину, конечно, до смерти захотелось приспособить аллею фонариков для себя, для своих секретных прогулок по тылам врага. Лихая была бы штука, и как раз в его вкусе!

Но фонарики больше не зажигались. Светящаяся тропа в шхерах поманила и мгновенно исчезла, будто ее и не было никогда.

2. Особо ценный груз

Командир островной базы поднял сердитые глаза на Шубина:

— Не шхеры — ящик с сюрпризами! Того и жди, какая-нибудь новая пакость вдруг выскочит. — Он побарабанил пальцами по столу. — Придется в шхеры еще разок!

— Есть, хорошо! — с обычной четкостью «отрубил» Шубин, и даже туловище его, выражая стремительную готовность, подалось вперед. Но лицо, увы, не сработало в такт с туловищем.

— Без мин, без мин! — поспешно сказал командир. — Беспокоит эта светящаяся дорожка. Темно на карте у меня. Ведь это плохо, когда на карте адмирала темно?

Шубин повеселел, поняв, что речь идет не о минных постановках.

— Это я мигом, товарищ адмирал! Как говорится, одна нога здесь, другая — там. Подстерегу эту бэдэбешку[9] или подводную лодку — кто там ходит, — пристроюсь потихонечку в кильватер и…

— Нет, поделикатнее надо. — Командир базы встал, плотнее прикрыл дверь. — Высадишь мне разведчика в шхерах, понял?

— Обижаете, товарищ адмирал! Зачем посторонних людей впутывать? Мой юнга увидал светящуюся дорожку. Мы ее открыли, мы и закроем.

— Ох! Жадный ты, Шубин, спасу нет! Вся грудь в орденах, все мало тебе!

— Да разве я из-за орденов!..

Домой Шубин вернулся очень недовольный адмиралом.

— Не дает закруглить с этой светящейся дорожкой, — пожаловался он гвардии лейтенанту Князеву. — «Прикажу, говорит, разведчика потолковей подобрать, чтобы немецкий хорошо знал». — «Да я сам, докладываю, неплохо знаю. В училище при кафедре дополнительно занимался». Нет, уперся и уперся! Ты же знаешь его!..

Ночное небо было затянуто тучами, моросил дождь.

— Погодка как на заказ! — бодро сказал боцман, желая поднять настроение своего командира.

Тот, однако, промолчал.

В назначенный час Шубин на своем катере перешел к северному причалу.

Под дождем сутулился разведчик базы Селиванов.

Шубин спрыгнул на заскрипевшие доски настила, козырнул. Селиванов вяло усмехнулся:

— Ну и муть нынче! Только по швартовке узнаешь друзей!

Но Шубин не был расположен к шуткам.

— Тебя высаживать?

— Нет, девушку одну. Шубин поморщился:

— То-то опаздывает. Девушки всегда опаздывают.

— Тебе просто не везло. Попадались неаккуратные.

Из темноты выдвинулось нечто конусообразное, с надвинутым на лоб капюшоном, в расходящейся колоколом плащ-накидке. Матово сверкнули два чемоданчика, скользких от дождя.

Товарищ Шубина прошлым летом высадил в тылу врага комсомолку-партизанку. «Головой отвечаешь! — сказали ему. — Катер утопи, сам погибни, но чтоб девушка была жива. Будет жива — большой урон нанесет врагу!» И точно! Вскоре узнали, что взорвано здание одного из немецких штабов, куда комсомолка устроилась уборщицей.

«Такая тоненькая, худенькая, девчушка совсем, — растроганно повествовал моряк. — А силища-то какова! Запросто фашистский штаб со всеми потрохами на воздух!»

Тогда еще у Шубина сформировалась шутка, одно из тех доходчивых острых словечек, которые так ободряли и воодушевляли его матросов. Случая только не было сказать. И вот — случай!

Косясь на застывшую в ожидании команду, Шубин громко и весело сказал:

— Внимание! Особо ценный груз везем! Не растрясти, беречь, не кантовать!

И, пропустив девушку с чемоданчиками, взял ее под локти, немного приподнял и снова с осторожностью поставил на трап.

Однако ситуация неожиданно обернулась не в его пользу.

Шубина толкнули в грудь, да так, что он пошатнулся. Стараясь удержаться на трапе, он неуклюже схватил девушку в объятия, попросту сказать, уцепился за нее, чтобы не упасть. Со стороны, наверно, выглядело дико, глупо!

За спиной Селиванов сказал, по обыкновению лениво растягивая слова:

— Забыл познакомить. Метеоролог из Ленинграда, старший техник-лейтенант Мезенцева, а это…

Мезенцева, не пытаясь высвободиться, но откинувшись всем корпусом назад, пренебрежительно сказала:

— Что ж, и дальше будем так, в обнимку? Мы не на танцах, товарищ старший лейтенант!

А глаза-то, глаза! Холодом обдало Шубина!

Потом стало вдруг очень жарко — будто из-под ледяного душа сразу прыгнул под горячий. Девушка ко всему оказалась еще офицером и в одном с ним звании. В жизни не был в таком дурацком положении! А он терпеть не мог быть в дурацком положении! Он отступил на шаг, хмуро огляделся. Матросы на палубе таращили на него глаза, но не смеялись. Еще бы! Только улыбнись, посмей!

По счастью, была возможность разрядки.

— По местам стоять! — сердито, с раскатом, скомандовал Шубин. — Со швартовых сниматься!

Все разбежались по своим местам. Смеяться-то стало уж и некогда!

— Заводи моторы!

Из выхлопов вырвалось пламя с дымом. Моторы яростно взревели.

Катер Князева, ожидавший в море, выдвинулся из темноты. Пирс с Селивановым скрылся за косыми струями дождя…

Катера шубинского звена шли строем уступа, почти рядом. Так веселее, бодрее в открытом море, да еще ночью.

Оглядываясь через плечо, Шубин видел свой второй катер. Вася Князев, добрый малый, исполнительный и храбрый, но на редкость смешливый! Это, однако, повезло, что он не присутствовал при инциденте.

«Мы не на танцах, товарищ старший лейтенант!» Ух! Будто наотмашь по лицу! Даже шутку не дала округлить, досказать насчет ценного груза.

До боли в пальцах Шубин сжал штурвал.

Случись это на эсминце или на «морском охотнике», он попросил бы девушку сойти с мостика, вежливо упрятал бы ее подальше в каюту. Но на торпедном катере кают нет. Обидчица оставалась тут же, за спиной.

Она молча сидела нахохлившись в своей плащ-накидке. Моряки проявили о ней заботу, устроили на коробках с пулеметными лентами. Командир, боцман и механик своими телами прикрывали пассажирку от встречного ветра и брызг.

«Дуется, — продолжал думать Шубин. — А чего дуться-то? Ну, может, неудачно пошутил, не удалась шутка. Бывает! Но ведь не зубоскалил, нет? Просто хотел подбодрить и ее и матросов, разрядить напряжение. Молода. Не понимает, как важна шутка на войне. А что за плечи взял, так по-хорошему же взял, по-дружески, не как-нибудь там…»

«В обнимку»! И в мыслях не было никаких «обнимок». А она безо всякого ка-ак двинет локтем! Глупо!

Не хватало еще плюхнуться в воду вместе с нею — при матросах и Селиванове!

Наверно, Шубину стало бы легче, если бы он смог высказаться. Но обстановка не располагала к выяснению отношений. Катер подбрасывало, мотало. Того и гляди, прикусишь язык. И моторы ревели, как буря. Где уж тут отношения выяснять!..

Не был бы Шубин так занят и зол, наверно, залюбовался бы тем, как играет бурун за кормой. Клокочущая пена, вырываясь из-под винтов, сверкала, искрилась, будто подсвеченная изнутри. Это светились в воде микроорганизмы. Было похоже на рои светляков или мерцание смазанных фосфором часовых стрелок и циферблата.

Да, красиво, но опасно! В открытом море еще терпимо, а вот у вражеского берега, в непосредственной близости от наблюдателей, прильнувших к окулярам своих стереотруб, дальномеров, биноклей…

Шубин скомандовал:

— Малый ход!

— Есть малый ход! — ответил механик, который стоял на дросселях, управляя газом, то есть регулировал подачу топлива в моторы. Князев тоже сбавил ход. Торпедные катера приближались к шхерам. Теперь-то и начиналось самое трудное и опасное.

Шубин положил право руля:

— Еще убавь обороты!

И с горечью, погромче, чтобы и пассажирка слышала:

— Ну, теперь все! Как говорится: ямщик, не гони лошадей!..

Катера вплотную подошли к опушке шхер.

Моряки закончили на ходу последние приготовления. Ватными матрацами прикрыли моторы от осколков, брезентом затянули снаружи смотровое стекло рубки, чтобы не отсвечивало при вспышках. Шубин надел темные очки. Сверкнет луч прожектора и сразу ослепит!

С осторожностью втянулись в узкий пролив.

Грязно-белая пелена висела над головой. Разорванные клочья ее цеплялись за борт и плыли по воде.

Протискиваясь сквозь густой туман, крался Шубин лабиринтом шхер. Крался, как обычно, «на цыпочках», до предела уменьшив обороты моторов. И, можно сказать, почти зажмурившись, потому что много ли увидишь в таком тумане?

Он шел по счислению.

Юнге это объяснял так.

«Представь себе, — говорил Шубин, — едешь ты в трамвае. Зима. Окна залепило снегом. Но знаешь, что надо сходить на десятой остановке. Вот сидишь и считаешь: первая, вторая, третья… Или еще вариант. Едешь в дачном поезде. Ночь. Пейзажа за окном никакого. Темно и темно. Но известно, что поезд идет до твоей станции ровно час. Вот когда начнет этот час истекать, тебе пора уже волноваться, смотреть в окно, спрашивать других пассажиров…»

То и дело Шубин поглядывал на часы и проверял себя по табличке пройденных расстояний. Карта района покачивалась перед ним, слабо освещенная лампочкой под колпачком. Все расстояния, все зигзаги и повороты были известны, а также промежутки времени, за которые можно их пройти тем или иным ходом. Столько-то оборотов мотора — столько-то метров, это подсчитано еще весной на мерной миле.

Но часы не только вели. Они подгоняли.

Разведчицу надо было доставить в определенное место, высадить и обязательно уйти до рассвета. Ночи в мае коротки. А днем в шхерах как в муравейнике.

По временам туман рассеивался — обычно он идет волнами, — и тогда Шубин спешил проверить себя по ориентирам.

С напряженным вниманием вглядывался он в пятна, неясно вырисовывавшиеся в тумане: одинокие скалы, купы деревьев, близко подступившие к воде. Места опасные. Узкий пролив простреливается кинжальным огнем.

Неожиданно во тьме прорезался светлый четырехугольник. Еще один! Второй! Третий!

Четырехугольники беспорядочно вспыхивали и потухали. Тревога! Фашисты, выбегая наружу, открывают и закрывают двери блокгаузов.

Сейчас — пальба!

Шубин сердито взглянул на часы.

Три минуты еще идти по прямой, заданным курсом. Отвернуть нельзя. Отвернуть разрешается лишь через три минуты, не раньше и не позже. Это шхеры!

Над берегом взвились две красные ракеты. Вот как? Фашисты колеблются, затребовали опознавательные?

Но Шубин нашелся и в этом, казалось, безвыходном положении.

Это уже потом придумали насчет косынки. В бригаде со вкусом рассказывали о том, как Шубин вместо флага поднял на мачте пеструю косынку пассажирки. Ведя катер в перекрестье лучей, фашисты таращились на невиданный флаг. Селиванов утверждал даже, что они кинулись к сигнальной книге, пытаясь прочесть непонятный флажный сигнал. А хитрый Шубин тем временем вывел свои катера из опасного сектора обстрела.

Но, как выражался Князев, «это была версия».

И впрямь: дело-то происходило ночью, какие же флажные сигналы могут быть видны ночью?

Неверно и то, что боцман по приказанию Шубина дал в ответ две зеленые ракеты — просто так, наугад, — и это случайно оказались правильные опознавательные.

На самом деле Шубин поступил иначе.

— Пиши! — скомандовал он. — Мигай в ответ! Боцман оторопел:

— Чего мигать-то?

— А чего на ум взбредет! Вздор! Абракадабру какую-нибудь… Да шевелись ты! Морзи, морзи!

Боцман торопливо защелкал задвижкой сигнального фонаря, бросая на берег отблеск за отблеском: короткий, длинный, короткий, длинный, то есть точки и тире. Он ничего не понимал. Морзит? Да. Но что именно морзит? Просто взял и высыпал во тьму целую пригоршню этих точек и тире. Могло, впрочем, сойти за код. А пока изумленные фашистские сигнальщики разгадывали боцманскую «абракадабру», катера прошли нужный отрезок пути, благополучно отвернули и растаяли в ночи.

— Удивил — победил, — сказал Шубин, как бы про себя, но достаточно внятно для того, чтобы услышала пассажирка.

Вероятно, фашисты ожидали прохода своих катеров и приняли за них шубинское звено.

Для высадки метеоролога командование облюбовало небольшой безымянный островок, очень лесистый. Что Должна здесь делать Мезенцева, моряки не знали.

Остров, по данным авиаразведки, был безлюден. Оставалось только затаиться меж скал и корней деревьев, выставив наружу рожки стереотрубы наподобие робкой улитки. Моряки с лихорадочной поспешностью принялись оборудовать убежище. Была углублена щель между тремя привалившимися друг к другу глыбами, над ними натянута камуфлированная сеть, сверху навалены ветки. Дно щели заботливо устлали хвоей и бросили на нее два или три одеяла.

Маскировка была хороша. Даже прут антенны, торчавший из щели, можно было принять издали за высохшую ветку.

— По росту ли? — спросил Шубин.

— А примерьтесь-ка, товарищ старший техник-лейтенант, — пригласил боцман.

Девушка спрыгнула в яму и, согнувшись, присела там. Шубин заглянул ей в лицо. Перехватив его взгляд, она выпрямилась.

— Укачало, — пробормотал боцман. — Еле стоит…

Будь это мужчина, Шубин знал бы, что сказать. С улыбкой вспомнил бы Нельсона, который, говорят, всю жизнь укачивался. На командирском мостике рядом с адмиралом неизменно ставили полотняное ведро. Ну и что из того? Командовал адмирал. И, надо отдать ему должное, вполне справлялся со своими обязанностями.

Пример с Нельсоном неизменно ободрял. Но девушке ведь не скажешь про это.

И вдруг Шубин осознал, что вот они уйдут отсюда, а она останется — одна во вражеских шхерах!

Он подал ей чемоданчики и наклонился над укрытием.

— С новосельем вас! — попробовал он пошутить. — Теперь сидите тихо, как мышка, наберитесь терпения…

— А у нас, метеорологов, вообще железное терпение. Намек, по-видимому, на его счет. Но Шубин был отходчив. Да сейчас и обижаться было бы неуместно.

— Профессия у вас такая, — добродушно сказал он. — Как говорится, у моря ждать погоды.

Девушка отвернулась. Лицо ее по-прежнему было бледно, надменно.

— Вы правы, — сухо подтвердила она. — Такая у меня профессия: у моря — ждать — погоды…

3. Семьдесят три пробоины

Что-то все время саднило в душе Шубина, пока он вел звено на базу.

Доложив о выполнении задания, они пришли с Князевым в отведенный для офицеров рыбачий домик, поспешно стащили с себя комбинезоны и, не обменявшись ни словом, повалились на койки.

И вдруг Шубин почувствовал, что не хочет спать.

Он удивился. Обычно засыпал сразу, едва коснувшись подушки. Но сейчас мучило беспокойство, тревога, чуть ли не страх. Это было на редкость противное состояние и совершенно непривычное. Шубин подумал даже, не заболел ли он. В точности не мог этого сказать, так как смутно представлял себе ощущения больного, — отродясь в своей жизни не болел.

Совесть нечиста у него, что ли? Но при чем тут совесть? Приказали высадить девушку в шхерах, он и высадил. Что еще мог сделать? Доставил хорошо, в полной сохранности, и высадил по всем правилам, скрытно, секретно, а остальное уже не его, Шубина, дело.

Но не помогало. Он вообразил, как девушка, сгорбившись, сидит в своем убежище, положив круглый подбородок на мокрые, скользкие камни, с напряжением вглядываясь в темноту.

Изредка хлещет по воде предостерегающий луч.

Он быстро катится к островку. Девушка невольно пригибает голову. Наклонный дымящийся столб пронесся над головой. Через мгновение он уже далеко, выхватывает из мглы клочки противоположного берега.

И после этого еще темнее. И воет ветер. И брызги со свистом перелетают через вздувающуюся камуфлированную сеть…

Шубин поежился под одеялом. Неуютно в шхерах ночью! А утром будет еще неуютнее, когда станут шнырять «шюцкоры»[10], полосатые, как гиены, и завертятся рожки любопытных стереотруб на берегу.

Нет, как-то ненормально получается. Воевать, ходить по морю, проникать во вражеские тылы — дело мужское. Девушкам, так он считал, положено тосковать на берегу, тревожиться за своих милых, а когда те вернутся, лепетать разный успокоительный и упоительный женский вздор.

Хотя, пожалуй, это не вышло бы у старшего техника-лейтенанта. Девушка не та. Какой был у нее холодный, удерживающий на расстоянии взгляд! А потом она гордо отвернулась, закуталась в свою плащ-накидку, будто королева в мантию, и слова не вымолвила до самых шхер.

«Да, такая у меня профессия, — сказала она, — у моря — ждать — погоды…» Что это могло означать? Зачем забросили метеоролога во вражеский тыл?

Шубин оделся — потихоньку, чтобы не разбудить Князева. За окном был уже день, правда пасмурный. Солнце только подразумевалось на небе, где-то в восточной части горизонта.

Пожалуй, стоит сходить на КП[11], повидаться с Селивановым, — он, кстати, дежурит с утра.

Поглядывая на небо и прикидывая, не налетят ли вражеские бомбардировщики, Шубин миновал осинник, где темнели огромные замшелые валуны. Ноги вязли в песке.

За поворотом, на мысу, он увидел множество чаек. Воздух рябил от снующих взад и вперед птиц. Их разноголосый немолчный крик наводил тоску. Шубин не любил чаек. Плаксы! Надоедливые и бесцеремонные попрошайки, вдобавок еще и воры — обворовывают рыбачьи сети!

Летом на поляне было много цветов, высоченных, по пояс человеку. Бог их знает, как они назывались, но были величественные, красивые. Соцветие напоминало длинную, до пят, пурпурную мантию, а верхушка была увенчана конусом наподобие остроконечной шапки или капюшона.

Вот такой букет поднести бы старшему технику-лейтенанту! Ей бы подошло. Но лета долго ждать…

Блиндаж КП базы располагался в глубине леса и был тщательно замаскирован. Перед входом торчали колья. На них натянута была камуфлированная сеть, а сверху набросаны еловые ветки и опавшие листья.

Пригибаясь, Шубин прошел под сетью, спустился по трапу.

Со свету показалось темновато. Лампочки горели вполнакала, зато неугасимо. На КП не было деления на утро, день, вечер, ночь — военные сутки шли сплошняком. Недаром же говорят не «пять часов вечера», а «семнадцать ноль-ноль», не «четверть двенадцатого ночи», а «двадцать три пятнадцать».

Селиванов заканчивал принимать дежурство. Его Предшественник снимал с себя нарукавную повязку — Атрибуты дежурного. На усталом лице его было написано: «Ох, и завалюсь же я, братцы, и задам же храпака!..» Он так вкусно зевал, так откровенно предвкушал отдых, что Шубину стало завидно. Вот ведь счастливый человек — заснет и думать не будет ни о каких девушках в шхерах!

— Ты? — удивился Селиванов. — Не спишь? — Не спится.

— Нельзя не спать. А если ночью в шхеры?

— За Мезенцевой?

— Собственно, не положено об этом, — сказал Селиванов, по обыкновению, солидно и неторопливо, — но поскольку ты ее высаживал… И этот секретный фарватер твой юнга обнаружил…

Они прошли ряд маленьких комнат с очень низким потолком и стенами, обитыми фанерой. Адмирал отсутствовал. Посреди его кабинета стоял стол, прикрытый вистом картона. Селиванов отодвинул картон. Под стеклом лежала карта. Сюда по мере изменения наносилась Обстановка на море. Взад и вперед передвигались по столу фишки, игрушечные кораблики с мачтами-стерженьками.

Стоя над картой, Шубин сразу, одним взглядом, охватил все, словно бы забрался на высоченную вышку. А на самом краю стола, в бахроме шхер, нашел тот узор, внутри которого довелось побывать ночью. Там торчала булавка с красным флажком.

— Вот она где, подшефная твоя!

— А зачем ее сюда?

— Походная метеостанция.

— А! Готовим десант?

Селиванов заботливо закрыл стекло картоном.

— Большая возня вокруг этого флажка идет, — уклончиво сказал он. — Две шифровки было уже из штаба флота.

Но обязанности дежурного заставили его отойти от Шубина.

Тот присел на скамью. Десант — это хорошо! Торпедные катера будут, наверно, прикрывать высадку.

Перед десантом обычно создают группу гидрометеообслуживания. Надо проверить подходы, опасности у берега, накат волны, ветер, видимость, температуру воды. А заодно обшарить биноклем весь участок предполагаемой высадки — много ли проволочных заграждений, есть ли доты и другие фортификационные сооружения?

Вот почему метеорологи идут впереди десанта. Перед шумной «оперой», так сказать, под сурдинку исполняют свою разведывательную «увертюру».

Шубин долго ждал — что-то около часа. Наконец ему удалось перехватить Селиванова, пробегавшего мимо озабоченной рысцой.

— Ну? Не договорил.

— О чем?

— Забыл! О десанте.

Селиванов нетерпеливо дернулся, но Шубин придержал его за рукав:

— Опасно, а?

— Что?

— Передавать о погоде из шхер?

— Из нашего тыла, понятно, безопаснее. — Селиванов с достоинством посмотрел на Шубина. — Сколько раз я объяснял тебе: данные о погоде зачастую оплачиваются кровью!

— Но почему девушку туда?

— Мезенцева хорошо знает шхеры, до войны служила на Ханко.

И с этим, по-прежнему взволнованный, неудовлетворенный, Шубин вернулся домой.

А там уж не продохнуть от табачного дыма. В тесную комнатенку набилось человек пятнадцать, и все с папиросами или трубками в зубах. Офицеры дивизиона, идя завтракать, по обыкновению, зашли за Шубиным.

По дружному хохоту он предположил, что вышучивают метеорологов.

Так и есть! Среди катерников сидел гость — метеоролог. Азартно поблескивая глазами, Князев наскакивал на него:

— Хиромант! Ты есть хиромант! Как дали вам, метеорологам, это прозвище, так и…

На флоте с легкой руки знаменитого ученого и очень остроумного человека, инженер-контр-адмирала Крылова, принято было иронически относиться к метеорологам. Сам Шубин не раз повторял хлесткую крыловскую фразу: «К точным наукам отношу математику, астрономию, к неточным же — астрологию, хиромантию и метеорологию».

Гость слабо отбивался.

— Нет, ты пойми, — говорил он, — ты вникни. Чтобы предсказать погоду для Ленинграда, нужно иметь метеоданные со всех концов Европы. Погода идет с запада, по направлению вращения Земли. А в Европе повсюду фашисты. Вот и приходится хитрить, применять обратную интерполяцию, метод аналогов…

Князев обернулся к Шубину:

— Доказывает, что у них свой фронт — погоды и воевать на нем потруднее, чем на остальных фронтах.

Все общество в веселом ожидании посмотрело на Шубина.

Но Шубин на этот раз не оправдал надежд.

— И правильно доказывает, — хмуро сказал он. — Молодой ты! Самое трудное на войне — ждать, понимал ешь? У моря — ждать — погоды…

Вечером, будто гуляючи, Шубин прошелся мимо метеостанции, которая помещалась по соседству со стоянкой торпедных катеров.

Белыми пятнами выступали в тумане жалюзные будки, где находились приборы. Над ними высился столб с флюгером. Это было хитроумное сооружение для улавливания ветра — от легчайшего поэтического зефира до грозного десятибалльного шторма. На макушке столба покачивалось металлическое перо с набалдашником-противовесом. Тут же укреплена была доска, колебания которой — отклонения от вертикальной оси — определяли силу ветра.

Шубин представил себе, как девушка осторожненько, за ручку, вводит в шхеры военных моряков. Умница!

Милая!

Но как же ей трудно сейчас!

За расплывчатыми, неясными в тумане очертаниями метеостанции виделась Шубину другая — тайная — метеостанция. Что, кроме рации, могла привезти девушка в своих чемоданчиках? Легкий походный флюгерок, психрометр для определения влажности, анероид для определения давления воздуха, термометр, секундомер…

Наблюдения за погодой девушка производила с оглядкой, пряча переносной флюгерок за уступами скал или деревьями, ползком выбираясь из своей норы. Каждую минуту ее могли засечь, обстрелять.

Вот что означало выражение: «ждать у моря погоды».

А он-то как глупо сострил тогда!

Утром доска флюгера занимала наклонное положение. Сейчас она стояла ровнехонько, даже не шелохнулась. Ветер стих.

Прошел этот — очень длинный — день. Прошел и второй. С десантом, как видно, не ладилось.

На рассвете третьего дня стало известно о движении вражеского конвоя, пересекавшего залив. Шубин получил приказание нанести удар по конвою четырьмя торпедными катерами.

Когда он, затягивая на ходу «молнию» комбинезона, спешил к пирсу, его окликнули. Возле жалюзных будок стоял Селиванов.

— Шу-би-ин! — орал он, приложив ладони рупором ко рту. — Подше-ефная!

Шубин остановился как вкопанный. Но ветер относил слова. Удалось разобрать лишь: «Шубин», «подшефная», хотя Селиванов очень старался, даже приседал от усердия.

Впрочем, багровое от натуги лицо его улыбалось. Ну, гора с плеч! Улыбается — значит, в порядке! Мезенцеву вывезли из шхер!..

Еще на выходе все заметили, что Шубин в ударе. С особым блеском он отвалил от пирса, развернулся и стремительно понесся в открытое море.

— Командир умчался на лихом коне! — многозначительно бросил Князев своему механику. — Полный вперед!

Однако обстановка была неблагоприятна — над Финским заливом висел туман.

По утрам он выглядит очень странно — как низко стелющаяся поземка. Рваные хлопья плывут у самой воды, а небо над головой, в разрывах тумана, ясно. Коварная дымка особенно сгущается у болотистых берегов.

Туман — отличное прикрытие от вражеской авиации. Но он мешал и нашим самолетам. Обычно они сопровождали торпедные катера и наводили на цель. Сегодня их не было. Приходилось обходиться своими силами.

Время было около полудня, когда в редеющем тумане появилось пятно, неоформленный контур. По мере приближения начали прорисовываться более четкие силуэты. По корабельным надстройкам можно было определить класс кораблей. В составе каравана шел транспорт. Его сопровождали три сторожевика и тральщик.

Торпедные катера, как брошенные меткой рукой ножи, с ходу прорезали полосу тумана и вырвались на освещенное солнцем пространство.

Их встретил плотный огонь. Снаряды ложились рядом, поднимали белые всплески, но катера прорывались Мимо них, как сквозь сказочный, выраставший на глазах лес. Визга пуль за ревом моторов слышно не было. — Шубин круто развернулся и вышел на редан — поднял свой катер на дыбы, словно боевого коня.

Вся суть и искусство торпедной атаки в том, чтобы Зайти вражескому кораблю с борта и всадить в борт торпеду. Сделать это можно лишь при самом тесном боевом Взаимодействии.

Несколько торпедных катеров наседают на конвой, Отвлекая его огонь на себя. Другие вцепляются мертвой хваткой в транспорт, главную приманку, атакуют одновременно с нескольких сторон.

И все это совершается с головокружительной скоростью, в считанные минуты.

Рассчитав угол упреждения, Шубин нацелился на транспорт. Залп!

Торпеда угодила куда-то в кормовые отсеки. Транспорт замедлил ход, но продолжал уходить.

За спиной уважительно поддакнул пулемет. Боцман прикрывал своего командира короткими пулеметными очередями.

Шубин описал циркуляцию. Вдруг осела корма, катер резко сбавил ход.

— Осмотреть отсеки!

Оказалось, что кормовой отсек быстро наполняется, вода продолжает прибывать через пулевые и осколочные пробоины в борту.

Шубин не раздумывал, не прикидывал — весь охвачен был вдохновением боя:

— Прорубить отверстие в транце![12]

Шурка Ластиков в ужасе оглянулся. Пробивать отверстие? Топить катер?

Боцман пробил топором транцевую доску. Вода, скоплявшаяся в кормовом отсеке, стала выходить по ходу движения, и катер сразу выровнялся и увеличил ход.

Да, сохранять скорость! Ни на секунду не допускать остановки!

На третьей минуте боя осколком был поврежден один из моторов. Пресная вода, охлаждавшая цилиндры, начала вытекать из пробитого мотора. И опять решение возникло мгновенно:

— Охлаждение производить забортной водой! Никогда еще шубинский катер не получал столько повреждений. Он был весь изранен, изрешечен пулями и осколками снарядов. Не мешкая, надо было уходить на базу.

Но Шубин твердо помнил правила взаимодействия в бою. Вдруг все с изумлением увидели, что подбитый катер выходит в новую торпедную атаку. Он стремглав несся на врага, как разъяренный раненый кит.

Шубин ворвался в самую гущу боя.

Именно его вмешательство — в наиболее острый, напряженный момент — решило успех. Трех катеров было недостаточно для победы, но четвертый, пав на весы, перетянул их на нашу сторону.

При виде выходящего в атаку Шубина немецкий транспорт, уже подбитый, начал неуклюже поворачиваться к нему кормой, чтобы уменьшить вероятность попадания. И это удалось ему. Он уклонился от второй шубинской торпеды. Зато Князев, поддержанный товарищем, успел выбрать выгодную позицию и, атаковав транспорт с другой стороны, всадил в него свою торпеду.

Не глядя, как кренится окутанный дымом огромный корабль, как роем вьются вокруг него торпедные катера, Шубин развернулся. На той же предельной скорости, вздымая огромный бурун, он умчался на базу…

Во флотской газете появился очерк «Семьдесят три пробоины». Именно столько пробоин насчитали в шубинском катере по возвращении.

Эпиграфом к очерку было взято изречение Петра Первого: «Промедление времени смерти подобно».

Бой расписали самыми яркими красками. Не забыли упомянуть о том, что, когда завеса тумана раздернулась и моряки увидели конвой, как назло, отказали ларингофоны. Однако командиры других катеров поняли Шубина «с губ», как понимают друг друга глухонемые. Они увидели, что тот повернулся к механику и что-то сказал. Команда была короткой. Характер Шубина был известен, в создавшемся положении Шубин мог приказать лишь: «Полный вперед!» И катера одновременно рванулись в бой!

Это дало повод корреспонденту порассуждать о едином боевом порыве советских моряков, а также о той удивительной военно-морской слаженности, слаженности, при которой мысли чуть ли не передаются на расстоянии.

Но, перечисляя слагаемые победы, он упустил одно из них… Корреспондент не знал, что Мезенцеву благополучно вывезли из шхер. Радость Шубина искала выхода, переплескивала через край. И вот — подвиг!..

Шубин получил флотскую газету вечером, стоя подле своего поднятого для ремонта катера. Свет сильных электрических ламп падал сверху. Механик и боцман лазали на четвереньках под килем, отдавая распоряжения матросам. Лица у всех были озабоченные, напряженные.

— Про нас пишут! — С деланной небрежностью Шубин протянул газету механику. — Поднапутали, как водится, но, в общем, я считаю, суть схвачена.

А пока моряки, сгрудившись, читали очерк, он отступил на шаг от катера и некоторое время молча смотрел на него.

Заплаты, которые накладывают на пробоины, разноцветные. На темном фоне они напоминают нашивки за ранение. Правда, следов прошлогодних пробоин уже не видно, потому что катера заново красят каждой весной.

Но и с закрытыми глазами, проведя рукой по шероховатой обшивке, Шубин мог рассказать, где и когда был «ранен» его катер.

Здесь, в походном эллинге, застал Шубина посыльный из штаба.

4. Берег Обманный

К ночи разъяснило. Багровая луна лениво выбиралась из-за сосен.

Луна — это нехорошо. В шхерах будет труднее. А вызов к адмиралу несомненно связан со шхерами.

Шубин засмотрелся на небо и споткнулся. Под ноги ему подкатилось что-то круглое, обиженно хрюкнуло, зашуршало в кустах. Еж! На Лавенсари уйма ежей.

Шубин привычно поднырнул под сеть, растянутую на кольях. С силой толкнул толстую дверь и, очутившись в блиндаже, увидел бывшую свою пассажирку.

Впервые по-настоящему он увидел ее — без плащ-накидки и надвинутого на лоб капюшона. Будто упал к ее ногам этот нелепый пятнистый, с плотными, затвердевшими складками балахон, и она предстала во весь рост перед изумленным Шубиным! Статная, высокая. С гордо поставленной головой. В щегольски пригнанной черной шинели, туго перетянутой ремнем. В чуть сдвинутом набок берете, из-под которого выбивались крутые завитки темных волос.

Вокруг нее теснились летчики. Она смеялась.

«Конечно, окружена, — подумал с неудовольствием Шубин. — Такая девушка всегда окружена».

Он козырнул и прошел к столу адъютанта.

— Зачем вызывали?

— Со шхерами что-то опять. Десант отменили, ты же знаешь.

Шубин не утерпел и оглянулся. Мезенцева задумчиво смотрела на него. В руке белел номер флотской газеты. Ага! Прочла, стало быть, о пробоинах.

Летчиков позвали к адмиралу. Шубин подошел к Мезенцевой.

— Здравия желаю, товарищ старший техник-лейтенант, — бодро сказал он. — Разрешите поздравить с благополучным возвращением.

— И вас разрешите — с потопленным транспортом!

— Это товарища моего надо поздравлять. Он потопил.

— Не скромничайте. Без вас бы не потопил. Вот — пишут в газете! Они сели рядом.

— Поднапутали малость сгоряча, — сказал Шубин. — Глядите-ка: «Струи воды хлестали из пробоин во все стороны, напоминая фонтаны статуи Самсона в Петергофе». Не струи. Одна струя. И не во все стороны, а вверх. И еще: «Чем стремительнее мчался героический катер, тем выше задирался его нос, в котором зияли отверстия от пуль, и тем меньше их заливало водой». Уловка моя была не в этом. И назад я шел не на редане.

— Ничего не поделаешь. Вокруг вас творится легенда.

— Ну что ж, — охотно согласился Шубин, — творится так творится!.. Но вы еще больше молодец. Я бы, знаете, не смог, как вы. В одиночку! Спешенным! Без торпед и пулемета!

— Надо было бы, смогли. Человек не подозревает и сотой доли заложенных в нем возможностей… Даже такой лихой моряк, как вы. — Мезенцева посмотрела на него искоса, с лукавым вызовом.

Совсем по-другому держалась сейчас: непринужденно и весело, охотно показывая в улыбке ровные, очень красивые зубы (рот был тоже красивый, твердых, четких очертаний).

Разговаривать, однако, приходилось с паузами, часто переспрашивая друг друга. В приемной было тесно, шумно. Мимо сновали офицеры, то и дело окликая и приветствуя Шубина или Мезенцеву.

— Нет, думаю, не смог бы, — возразил Шубин. — Я знаю себя. Вот вырвался вчера на оперативный простор, отвел душу. А то на шхерных фарватерах этих — как акробат на проволоке. Сами видели.

Она засмеялась.

Разговор вернулся к тем же семидесяти трем пробоинам.

— В рискованном положении, — сказал Шубин, — опаснее всего усомниться в своих силах. Ну, с чем бы это сравнить?.. Хотя бы с восхождением на крутую гору. Нельзя оглядываться, смотреть под ноги — надо только вверх и вверх!..

Он перевел дух — почему-то очень волновался.

— Есть военный термин, — продолжал он, — наращивать успех, приучать себя к мысли, что неудачи не будет, не может быть!

Мезенцева подсказала:

— Создавать инерцию удачи?

— Как вы понимаете все! — благодарно сказал он. — Это удивительно! С полуслова. Именно — инерцию!.. Я, например, стараюсь вспомнить перед боем о чем-то очень хорошем. Не только о боях, кончившихся хорошо, но и о самых разнообразных своих удачах. О тех личных удачах, которыми я больше всего дорожу. Такие воспоминания, как талисман… — Он вопросительно посмотрел на нее: — Может, смешно говорю?

— Нет, отчего же? Очень верно, по-моему. Успех родит успех. Создается приподнятое настроение, в котором все легче удается, чем обычно.

Не отрываясь Шубин смотрел на нее.

— Вы умная, — прошептал он. — Вы очень умная. Я даже не ожидал.

Мезенцева опять засмеялась, немного нервно. В разговоре об удаче все настойчивее пробивалась иная тема, какой-то новый, опасный подтекст.

— Нас позовут сейчас к адмиралу. — Она сделала движение, собираясь встать. Но Шубин удержал ее:

— Хотите, скажу, о чем, вернее, о ком я думал во вчерашнем бою?

Интонации его голоса заставили Мезенцеву внутренне подобраться, как для самозащиты.

— Хотите? — настойчиво повторил он, еще ближе придвигаясь к ней.

Мимо прошли два офицера. Один из них негромко сказал другому:

— Смотри-ка, Шубин атакует!

— Уж Боря-то не промахнется, будь здоров!

Они засмеялись.

Шубин не услышал этого, а если бы и услышал, наверно, не понял — так поглощен был тем, что звучало в нем. Но Мезенцева, к сожалению, услышала.

— Я думал о вас, — негромко продолжал он. — Нет, не отодвигайтесь. Я просто думал, какая вы. И еще о том, что мы встретимся. Мы не могли не встретиться, понимаете? Иначе, какой бы я был Везучий? Это прозвище мне дали — Везучий!..

Он улыбнулся своей открытой, мальчишеской, немного смущенной улыбкой. Но Мезенцева не смотрела на него и не увидела улыбки. Она чувствовала, что от этого объяснения в любви — и где? на КП! — у нее пылают щеки.

Красивой девушке, которая находится среди молодых, легко влюбляющихся мужчин, надо быть всегда настороже. В любой момент может потребоваться деликатный или даже неделикатный отпор. Но никто еще не ставил Мезенцеву в такое нелепое положение. Стало быть, все видят, что Шубин «атакует»? И как там дальше? «Боря не промахнется, будь здоров!..» Это прозвучало нестерпимо пошло.

Она встала.

— Я убедилась, товарищ старший лейтенант, — надменно сказала она. — У вас действительно военный характер. Вы нигде и никогда не теряете времени даром.

Двери кабинета распахнулись, и начальник штаба, стоя на пороге, назвал нескольких офицеров, в том числе Шубина и Мезенцеву. На минуту она задержалась. Женщины, даже самые лучшие из них, уколов, не преминут еще повернуть нож или булавку в ране. Сделала это и Мезенцева.

— В начале нашего с вами вынужденного знакомства, — сказала она, стоя вполоборота, — я решила, что вы развязный Дон-Жуан, из тех, кто ни одной юбки не пропустит. Потом я переменила это мнение. Но, видно, правду говорят, что первое впечатление — самое верное!

И, не оглянувшись, она проследовала в кабинет, а Шубин остался неподвижно сидеть на скамье.

— Шубин! — сердито позвал начальник штаба. — Не слышал, что ли? Тебя отдельно приглашать?

У стола адмирала сидели представитель штаба флота, командир бригады торпедных катеров, летчик и Мезенцева. Вслед за начальником штаба вошел и Шубин.

— Прибыл по вашему приказанию, товарищ адмирал!

— Садись, садись!.. Итак, командующий флотом отменил десант. Потери были бы слишком велики, успех сомнителен. Мы должны предложить другой вариант. Прошу, товарищ Мезенцева.

Щеки девушки приобрели уже нормальную окраску. Держалась она чрезвычайно прямо, глуховатый голос был негромок и ровен, как всегда.

— Мое сообщение будет кратко, — сказала она, подходя к карте шхер. — Пролив в этом месте защищен от ветров. Накат невелик, хотя в двадцати метрах от воды намыт бар. Участок берега, где предполагалось высадить десант, оплетен тремя рядами проволочных заграждений. В сопках я насчитала две зенитные батареи, одну береговую, две прожекторные установки и семь дотов. Возможно, что дотов больше. Они хорошо замаскированы.

— Семь дотов, береговая и две зенитные! Ого! — Представитель штаба удивленно покачал головой. — И это в глубине шхер, на таком маленьком участке?

— Так точно. Насыщенность огнем, по моим наблюдениям, возрастает по мере приближения к эпицентру тайны.

Она так и сказала: эпицентр тайны! Шубин вскинул на нее глаза, но промолчал.

— Подтверждается, что там тайна? — Комбриг повернулся к адмиралу. — И тайна важная, если ее так берегут. Как же без десанта?

— Ну, ломиться в дверь за семью запорами!.. Была бы хоть маленькая щель.

Командир базы взглянул на Шубина. Тот встал.

— Разрешите? «Языка» бы нам, товарищ адмирал! Выманить фашистов из шхер, захватить «языка». А я бы задирой от нас пошел.

— Как это — задирой?

— Ну, ходили когда-то стенка на стенку, дрались для развлечения на льду. А мальчишки, которые побойчей, выскакивали наперед, чтобы раззадорить бойцов. Я потихоньку — в шхеры, обнаружил бы себя и с шумом назад! За мной вдогонку «шюцкоры», а тут вы со сторожевиками и «морскими охотниками». Поджидали бы в засаде у опушки шхер. И сразу — цоп его, фашиста!

Он быстро сомкнул ладони.

Адмирал засмеялся — Шубин был его любимцем.

— Фантазер ты!.. А что же про светящуюся дорожку не спросил? Мезенцева не видела ее. Зато кое-что поинтересней видела. Ну-ка, Мезенцева!

И снова глуховатый голос:

— В первую ночь я увидела огонь на берегу. (Взмах карандашом.)

— По лоции там нет маяков, — сказал начальник штаба.

— Лоция довоенная. — Адмирал обернулся к летчику, который, сохраняя недовольный вид, еще не проронил ни слова: — Каково мнение уважаемой авиации?

Летчик встал и доложил, что целое утро кружил над указанным районом, но не заметил ничего даже отдаленно похожего на маяки, батареи и доты.

— Фотографировал, как я приказал?

— С трех заходов.

Веером он разложил на столе десятка полтора фотографий. Они складывались, как гармошка, потому что были наклеены на картон, а потом еще на марлю, которая скрепляла их на сгибах.

Минуту или две все рассматривали данные аэрофотосъемки.

— То-то и оно! — прокомментировал начальник штаба. — В таких спорах летчик — высший судья.

— Высший-то он высший, — сказал адмирал, — только судит поспешно иной раз. Бросит взгляд свысока, поверхностный взгляд. А Мезенцева была внизу, совсем рядом. Что же, привиделись ей доты эти, маяки? — Он вытащил из ящика лупу. — Загадочная картинка: где заяц? А он где-то у ног охотника. Ну-с! — Адмирал с неожиданно прорвавшимся раздражением отодвинул фотографии. — Каково мнение главного специалиста по шхерам?

Шубин даже не обиделся на слово «специалист» — так поглощен был изучением снимков. Стоял у стола, чуть сгорбившись, приподняв плечи, хищно сузив глаза. Он напоминал сейчас кобчика или сокола, который разглядел добычу внизу и готов камнем упасть на нее.

— «Фон дер Гольц», — процедил он сквозь зубы.

— О! Уверен?

— Не уверен, но предполагаю.

— Что ж, очень может быть! — Адмирал с оживлением обвел взглядом офицеров. Комбриг пожал плечами. — Нет, я бы не удивился. Все сходится. Даже фарватер оградили фонариками, а на берегу поставили маячок или манипуляторный знак военного времени. Иначе говоря, засекреченная гавань в шхерах. Там и прячут своего «генерала».

— Каждый день туда летаю, — обиженно сказал летчик и огляделся, ища поддержки. — Этакая громадина! Броненосец береговой обороны!

— Шхеры, брат, — сказал Шубин с сочувствием. А Мезенцева, нагнувшись над снимками, пробормотала:

— Берег Обманный.

— Как? Как? — Адмирал засмеялся. — Это очень точно. Именно — Обманный!

Шубин решительно одернул китель:

— Товарищ адмирал! Прошу разрешения в шхеры.

— Сам просишься?

— Интересно же, товарищ адмирал.

— А успеешь?

— Ну, товарищ адмирал! Имея свои пятьдесят узлов в кармане…

— Мне доложили: твой катер неисправен.

— К утру исправим.

— Ну, добро. Готовься в шхеры!

После совещания офицеры гурьбой вышли из блиндажа. Мезенцева сказала летчику, который поддержал ее под локоть, помогая подняться по ступеням:

— На месте адмирала я бы не пускала его в шхеры. Нельзя же иголкой в одно место по сто раз. Там сейчас бог знает что, десанта ждут. По-моему, молодечество. И к чему оно?

Пропуская вперед Мезенцеву, Шубин охотно пояснил:

— А я воспоминания к старости приберегаю, товарищ старший техник-лейтенант! Буду, как говорится, изюм из булки выковыривать. Не все же о своем вульгарном, пошлом и каком-то там еще донжуанстве вспоминать… Честь имею!

Он козырнул и повернул в другую сторону. Вот когда — с запозданием — снова обрел себя, стал прежним Шубиным, который при любых, самых трудных обстоятельствах умел сохранить самообладание и флотский шик!

5. Игра в пятнашки

Шубин «споткнулся» в шхерах, немного не дойдя до острова, куда высаживал Мезенцеву. Да, предостерегала правильно.

Он быстро застопорил ход, бросил механику: «У фашистов уши торчком!» — и сразу же ударили зенитки.

Взад-вперед заметались лучи прожекторов, обмахивая с неба звездную пыль. Ищут самолет? Подольше бы искали!

Вдруг будто светящийся шлагбаум перегородил путь.

Шубин мигнул три точки — «слово»[13] — следовавшему в кильватер Князеву. Тот тоже застопорил ход.

«Шлагбаум» качнулся, но не поднялся, а, дымясь, покатился по воде.

Заметят или не заметят?

Горизонтальный факел сверкнул на берегу, как грозный указующий перст. Заметили! Рядом лопнул разрыв. Катер сильно тряхнуло.

— Попадание в моторный отсек, — бесстрастно доложил механик.

Из своего закоулка высунулся радист:

— Попадание в рацию, аккумуляторы садятся!

Вслед за тем фашисты включили «верхний свет».

Над шхерами повисли ракеты, в просторечье называемые «люстрами». Они опускались, вначале медленно, потом быстрее и быстрее, искрами рассыпаясь у черной воды, как головешки на ветру. Неторопливо на смену им поднимались другие («люстры» ставятся в несколько ярусов, с тем расчетом, чтобы мишень все время была на светлом фоне).

Свет — очень резкий, слепящий, безрадостный. Как в операционной. Уложили, стало быть, на стол и собираются потрошить? Нет, дудки!

Две дымовые шашки полетели за корму. Старый, испытанный прием! Но Шубин не смог проворно, как раньше, «отскочить». Едва-едва «отполз» в сторонку.

Укрывшись в тени какого-то мыса, он смотрел, как палят с берега по медленно расползающимся черным хлопьям. Дурачье!

Приблизился Князев:

— Подать конец?

Пауза очень короткая. Думать побыстрей!

Без Князева не дохромать до опушки. Но, приняв буксир, он угробит и себя и товарища. Маневренность потеряна, скорости нет. На отходе догонит авиация и запросто расстреляет обоих.

Итак?.. Назад хода нет. Значит, прорываться дальше, укрываться в глубине шхер!

— Вася, уходи! Исправлю повреждения — завтра тоже уйду.

— Не оставлю вас!

— Приказываю как командир звена! Поможешь мне: отвлечешь огонь на себя.

Князев понял. Донеслось, слабея: «Есть, отвлеку!» И Шубин сорвал с головы шлем с уже бесполезными ларингами. Аккумуляторы окончательно сели. Он «оглох» и «онемел».

Отстреливаясь, катер Князева рванулся к выходу из шхер.

— Еще бы! — пробормотал Шубин с завистью. — Сохраняя свои пятьдесят узлов в кармане…

Собственные его «узелки», увы, кончились, развязались. Весь огонь фашисты перенесли на Князева. Бой удалялся.

Припав к биноклю, юнга провожал взглядом катер. Зигзагообразный путь его легко было проследить по всплескам от снарядов. Всплески, как белые призраки, вставали меж скал и деревьев. Вереница призраков гналась за дерзким пришельцем, тянулась за ним, наотмашь стегала пучками разноцветных прутьев. То были зелено-красно-фиолетовые струи трассирующих пуль.

— Не догнали!

Шурка Ластиков с торжеством обернулся к командиру, но тот не ответил. Изо всех сил старался удержать подбитый катер на плаву. С лихорадочной поспешностью, скользя и оступаясь, матросы затыкали отверстия от пуль и осколков снарядов. В дело пущено было все, что возможно: чопы, распорки, пакля, брезент. Но вода уже перехлестывала через палубу, угрожающе увеличился дифферент.

Оставалось последнее, самое крайнее средство:

— Запирающие закрыть!

Боцман умоляюще прижал к груди руки, в которых держал клочья пакли:

— Хоть одну-то оставьте!

— Обе — за борт!

Во вражеских шхерах сбрасывать торпеды? Лишать себя главного своего оружия?..

— То-овсь! Залп!

Резкий толчок. Торпеды камнем пошли на дно. Все! Только круги на воде. Юнга скрипнул зубами от злости. Выйди на плес пресловутый «Фон дер Гольц» со своей известной всему флоту «скворечней» на грот-мачте, к нему не с чем уже подступиться.

Зато катер облегчен! Как-никак две торпеды весили более трех тонн. Командир прав. Лучше остаться на плаву без торпед, чем утонуть вместе с торпедами…

Шубин озабоченно огляделся.

Неподалеку островок, на который высаживали Мезенцеву. Безыменный. Необитаемый. По крайней мере, был необитаемым.

Подбитый катер «проковылял» еще несколько десятков метров и приткнулся у крутого берега.

Мысленно Шубин попытался представить себе очертания острова на карте. Кажется, изогнут в виде полумесяца. От материка отделен нешироким проливом. Берега обрывисты — судя по глубинам.

Ну что ж! Рискнем!

— Боцман! Швартоваться!

Но, едва моряки ошвартовались у острова, как мимо очень быстро прошли три «шюцкора».

Пришлось поавралить, упираясь руками и спиной в скалу, придерживая катер. «Шюцкоры» развели сильную волну. На ней могло ударить о камни или оборвать швартовы.

Через две или три минуты «шюцкоры» вернулись. Они застопорили ход и почему-то долго стояли на месте.

Боцман пригнулся к пулемету. Шубин замер подле него, предостерегающе подняв руку. Два матроса, вычерпывавшие воду из моторного отсека, застыли, как статуи, с ведрами в руках.

Шурка зажмурился. Сейчас включат прожектор, ткнут лучом! Рядом зевнул радист Чачко.

До моряков донеслись удивленные, сердитые голоса. На «шюцкорах» недоумевали: куда девались эти русские?

Конечно, нелепо искать их в глубине шхерных лабиринтов. Подбитый катер, вероятно, все-таки сумел проскользнуть незамеченным к выходу из шхер.

Заревели моторы, и «шюцкоры» исчезли так же внезапно, как и появились.

Ф-фу! Пронесло!

— Живем, товарищ командир! — сказал боцман улыбаясь.

Но Шубину пока некогда было ликовать.

— На берег! — приказал он. — Траву, камыш волоки! Ветки руби, ломай! Да поаккуратней, без шума. И не курить мне! Слышишь, Фаддеичев?

— Маскироваться будем?

— Да. Замаскируем катер до утра, вот тогда и говори: живем, мол!

Он остановил пробегавшего мимо юнгу:

— А ты остров обследуй! Вдоль и поперек весь обшарь. По-пластунски, понял? Проверь, нет ли кого. Вернись, доложи.

Он снял с себя ремень с пистолетом и собственноручно опоясал им юнгу.

Матросы быстро подсадили его. Шурка пошарил в расщелине, уцепился за торчащий клок травы, вскарабкался по отвесному берегу.

— Поосторожнее, эй! — негромко напутствовал боцман.

— А вы не переживайте за меня, — ответил с берега задорный голос. — Я ведь маленький. В маленьких труднее попасть.

— Вот бес, чертенок! — одобрительно сказали на катере.

Пистолет гвардии старшего лейтенанта ободряюще похлопывал по бедру.

Юнга очутился в лесу, слабо освещенном гаснущими «люстрами». Бесшумно пружинил мох. Вдали перекатывалось эхо от выстрелов. Ого! Гвардии лейтенанта Князева провожают до порога, со всеми почестями — с фейерверком и музыкой.

Гвардии старший лейтенант уйдет завтра не так — поскромнее. Шурка понял с полунамека. Важно отстояться у острова. Тщательно замаскироваться, притаиться. Втихомолку в течение дня исправить повреждения. И следующей ночью, закутавшись, как в плащ, во мглу и туман, выскользнуть из шхер.

Дерзкий замысел, но такие и удаются гвардии старшему лейтенанту.

Только бы не оказалось на острове фашистов!

Шурка постоял в нерешительности, держа одну ногу на весу.

Он очень боялся змей, гораздо больше, чем фашистов. Сейчас весна, змеи оживают после зимней спячки.

Он ясно представил себе, как опускает ногу на мох и вдруг под пяткой что-то начинает ворочаться. Круглое.

Скользкое. Б-рр!

Потом ему вспомнилось, как командир объяснял про страх:

«Если боишься, иди не колеблясь навстречу опасности! Страх страшней всего. Это как с собакой: побежишь — разорвет!»

А Шурка спросил с удивлением:

«Вы-то откуда знаете про страх, товарищ гвардии старший лейтенант?»

«Знаю уж», — загадочно усмехнулся Шуркин командир.

Юнга сделал усилие над собой и нырнул в лес, как в холодную воду.

Что-то чернело между стволами в слабо освещенном пространстве. Громоздкое. Бесформенное.

Валун? Дот?

Шурка вытащил пистолет из кобуры. Ощущая тяжесть его рукоятки, как пожатие верного друга, он приблизился к черневшей глыбе. Нет, не дот и не валун. Сарай!

Осмелев, провел по стене рукой. Жалкий сараюшка, сколоченный из фанеры!

Юнга подобрался к двери, прислушался. Внутри тихо. Он толкнул дверь и шагнул через порог.

В сарае пусто. У стен только лотки для сбора ягод — с выдвинутым захватом, вроде маленьких грабель. Летом в шхерах столько земляники, брусники, черники, клюквы, что глупо было бы собирать по ягодке.

В углу стоят большие конусообразные корзины. В таких перевозят на лодке скошенную траву.

Ну, ясно: остров необитаем!

Выйдя из сарая, Шурка удивился. Почему стало темно?

А! Фашисты «вырубили» верхний свет. Это, конечно, хорошо. Но под «люстрами» было легче ориентироваться.

Вокруг, пожалуй, даже не темно, а серо. Деревья, кустарник, валуны смутно угадываются за колышущейся серой занавесью.

Только сейчас Шурка заметил, что идет дождь.

С разлапистых ветвей, под которыми приходилось пролезать, стекали за воротник холодные струйки. Конусообразные ели и нагромождения скал обступили юнгу. Протискиваясь между ними, он больно ушиб колено, зацепился за что-то штаниной, разорвал ее. Некстати подумалось:

«Попадет мне от боцмана».

То был «еж», злая колючка из проволоки. Полным-полно в шхерах таких проволочных «ежей.», куда больше, чем их живых собратьев.

Фашисты, боясь десанта, всюду разбрасывают «ежи» и протягивают между деревьями колючую проволоку.

Шурка остановился передохнуть.

Тихо. Рядом приплескивает море. С влажным шорохом падают на мох дождевые капли. Изредка какой-то особо старательный либо слишком нервный пулеметчик простукивает для перестраховки короткую очередь. Впрочем, делает это без увлечения и опять словно бы задремывает.

Вскоре юнга пересек остров в узкой его части. Людей нет. Ободренный, он двинулся — по-прежнему ползком — вдоль берега.

Вдруг испуганно отдернул руку! По-змеиному в сухой траве извивалась проволока. Не колючая проволока. Провод!

Этот участок берега минирован!

Юнга шарахнулся от провода. Гранитные плиты были гладкие, скользкие. Он оступился и бултыхнулся в воду!

Когда юнга вынырнул метрах в десяти — пятнадцати от берега, вода была уже не темной, а оранжевой. Это осветилось небо над ней.

Беспокойный луч полоснул по острову, суетливо зашарил-зашнырял между деревьями. Потом медленно пополз к Шурке.

В уши набралась вода, и он не слышал, стучат ли пулеметы, видел лишь этот неотвратимо приближающийся смертоносный луч.

Юнга сделал сильный гребок, наткнулся на какой-то шест, наклонно торчавший из воды. А! Вешка!

Держась за шест, он нырнул. Луч неторопливо прошел над ним, на мгновение осветил воду и расходящиеся круги. Это повторилось несколько раз.

Прячась за голиком[14], юнга не отводил взгляда от луча. Едва луч приближался, как он поспешно нырял.

Два луча скрестились над головой: вот-вот упадут.

Но, покачавшись с минуту, убрались в сторонку.

В воде Шурка приободрился. Напоминало игру в пятнашки, а уж в пятнашки-то он в свое время играл лучше всех во дворе.

Вот луч, как подрубленное дерево, рухнул неподалеку на воду. Только плеска не слышно. Теперь скользит по взрытой волнами поверхности, подкрадываясь к Шурке. Сейчас «запятнает»! Внимание! Нырок!

Луч переместился дальше, к материковому берегу.

До мельчайших подробностей видны березки, прилепившиеся к глыбе гранита, их кривые, переплетенные корни, узорчатые листья папоротника у подножия. Луч старательно ощупывает, вылизывает каждый уступ, каждую ямку.

Тяжело дыша, то и дело оглядываясь, Шурка всполз по гранитным плитам на берег.

Некоторое время он неподвижно лежал в траве, раскинув руки и разглядывая исполосованное лучами враждебное небо. Только теперь ощутил озноб. Мокрый бушлат, фланелевка, брюки неприятно прилипали к телу.

Змеи! Он и думать забыл про змей! Не до них!

Небо над шхерами стало темнеть. Сначала упал один луч и не поднялся. За ним поник другой.

Юнга слушал, как перекликаются пулеметы. Застучал один, издалека ответил ему второй, третий. Похоже, будто собаки лают в захолустье.

Паузы длиннее, лай ленивее. Наконец, снова стало тихо, темно…

Луны в небе нет. Нет и звезд. Дождь все моросит. Многозначительно перешептываются капли, раздвигая густую хвою.

Разведку можно считать законченной: людей на острове нет. Южный берег минирован. По ту сторону восточной протоки расположены батареи и прожекторная установка.

Так юнга и доложил по возвращении.

— О, да ты мокрый! В воду упал?

— Почти обсох. Пока через лес полз.

Юнга очень удивился переменам, происшедшим в его отсутствие. Теперь катер был уже не катером, а чем-то вроде плавучей беседки.

— Здорово замаскировались!

— А без этого нельзя, — рассеянно сказал Шубин. — Мы же хитрим, нам жить хочется…

Аврал заканчивался. Из трюма извлечены брезент и мешковина. Ими задрапировали рубку. С берега приволокли валежник, нарубили веток, нарезали камыш и траву. Длинные пучки ее свешивались с наружного борта.

Боцману не приходилось подгонять матросов. Неотвратимо светлевшее небо подгоняло их.

До утра надо было раствориться в шхерах. Слушая доклад юнги, Шубин одобрительно кивал, но, видимо, продолжал думать о той же маскировке, потому что машинально поправил свисавшую с рубки ветку.

— Молодец! — сказал он. — Отдохни, обсушись, подзаправься. Обратно пойдешь. С вражеского берега глаз не спускать. Утром будет нам экзамен.

— Какой экзамен, товарищ гвардии старший лейтенант?

— А вот какой. Начнут сажать по нас из пушек и пулеметов — значит, срезались мы, маскировка ни к черту… — И он с беспокойством оглянулся на обрывистый гранитный берег, к которому приткнулся его катер.

Какого цвета здесь гранит? Серый — хорошо: брезент и мешковина подходят. Но, если красный, тогда плохо: на красном фоне будет выделяться серо-зеленое пятно — замаскированный катер.

И громогласная «оценка» экзаменаторов не заставит себя ждать.

6. На положении «ни гугу»

Отдохнув с часок, юнга вернулся на свой пост, чтобы не упускать из виду опасную восточную протоку.

Утро выдалось пасмурное. Над водой лежал туман.

Вокруг была такая тишина, что казалось, Шурка видит это во сне.

Он различил вешку, за которой прятался этой ночью. Шест торчал в тумане наклонно, как одинокая стрела.

Через несколько минут юнга посмотрел в том же направлении. Видны стали уже две стрелы, вторая — отражение первой.

Потом прорезались камыши, и посреди протоки зачернел надводный камень.

Рядом что-то булькнуло. Что это? Весло? Рыба?

Пауза. Тихо по-прежнему.

Солнце появилось с запозданием. Было красное, как семафор, — тоже предупреждало об опасности!

Пейзаж как бы раздвигался. За медленно отваливающимися пепельно-серыми глыбами Шурка уже различал противоположный берег.

Покрывало тумана, а вместе с ним и тайны сползало с вражеских шхер. Позолотились верхушки сосен и елей на противоположном берегу.

В душном сумраке возникли поднятые к небу орудийные стволы.

Шурка торопливо завертел винтовую нарезку бинокля.

О! Не зенитки, а бревна, поставленные почти стоймя, фальшивая батарея для отвода глаз! Назначение — вводить в заблуждение советских летчиков, отвлекать внимание от настоящей батареи, которая находится поодаль.

Клочки пейзажа разрознены, как мозаика. Ночью прожектор вырывал их по отдельности из мрака. Днем они соединились в одну общую картину.

Одну ли? Юнга прищурился. Двоилось в глазах. Мысы, островки, перешейки, как в зеркале, отражались в протоках. Но зеркало было шероховатым. Рябь шла по воде. Дул утренний ветерок.

Юнга повел биноклем. Как бы раздвигал им ветки далеких деревьев, ворошил хвою, папоротник, кусты малины и шиповника, настойчиво проникал в глубь леса — по ту сторону протоки.

Вот валун. Замшелый. Серо-зеленый. Как будто бы ничем не отличается от других валунов. Но почему из него поднимается дым, струйка дыма? Не из-за него, именно из него!

Странный валун. Вдруг приоткрылась дверца. Из валуна, согнувшись, вышел солдат с котелком в руке. Ну, ясно! Это дот, замаскированный под валун!

Продолжаются колдовские превращения в шхерах.

Внезапно над обрывистым берегом, примерно в шести-семи кабельтовых, поднялись четыре рефлектора. Они оттягивались, как головы змей, и снова высовывались из-за гребня.

Не сразу дошло до Шурки, что это прожекторная установка, которая так досаждала ему ночью. Сейчас ее проверяли. Рефлекторы, вероятно, ходили по рельсам.

Вдруг раздалось знакомое хлопотливое тарахтенье. Над проснувшимися шхерами кружил самолет. Наш! Советский!

Мгновенно втянулись, спрятались головы рефлекторов. Дверца дота-валуна приоткрылась, из щели высунулся кулак, погрозил самолету. Дверца захлопнулась.

Несколько солдат, спускавшихся к воде с полотенцами через плечо, упали, как подкошенные, и лежали неподвижно. Все живое в шхерах оцепенело, замерло.

Словно бы остановилась движущаяся кинолента!

Очень хотелось подняться во весь рост, заорать, сорвать с головы бескозырку, начать ею семафорить. Эй, летчик, перегнись через борт, приглядись! Внизу притворство, вранье! Зенитки не настоящие — фальшивые! Валун не валун, дот! Бомби же их, друг, коси из пулемета, коси!

Но вскакивать и махать бескозыркой нельзя. Полагается смирнехонько лежать в кустах, ничем не выдавая своего присутствия.

Покружив, самолет лег на обратный курс.

Искал ли он катер, не вернувшийся на базу? Совершал ли обычный разведывательный облет?

— Эх, дурень ты, дурень! — с досадой сказал Шурка. Гул затих, удаляясь. И лента опять завертелась, все вокруг пришло в движение. Размахивая полотенцами, солдаты побежали к воде. На пороге мнимого валуна уселся человек, принялся неторопливо раскуривать трубочку.

— С опаской, однако, живут, — с удовлетворением заключил юнга. — На положении «ни гугу»!..

Он вспомнил про города из фанеры, о которых рассказывал гвардии старший лейтенант. То были города-двойники. Их строили в некотором удалении от настоящих городов, даже устраивали пожары в них — тоже «понарошку», для отвода глаз.

Да, все было здесь не тем, чем казалось, чем хотело казаться. Все хитрило, притворялось.

Но ведь и советские моряки подпали под влияние шхерных чар и будто растворились в красно-серо-зеленой пестроте.

Тут только он вспомнил о предстоящем «экзамене». Солнце уже высоко поднялось над горизонтом, но в шхерах было по-прежнему тихо. Не стреляют. Значит, «экзамен» сдан! Замаскированный катер не замечен. И Шурка засмеялся от удовольствия и гордости, впрочем, негромко, вполголоса. Ведь он тоже был на положении «ни гугу».

День в шхерах начался. Мимо юнги прошел буксир, таща за собой вереницу барж. На буксире — пулемет, солдаты ежатся от утренней прохлады.

Потом скользнули вдоль протоки две быстроходные десантные баржи — бэдэбешки, как называет их гвардии старший лейтенант.

Солнце переместилось на небе. Надо менять позицию. Ненароком солнечный луч отразится от стекол бинокля, и зайчик сверкнет в лесу. А ведь противоположный берег тоже глазастый!

С новой позиции вешка еще лучше видна. Ага! Воротник поднят, холодно ей. Значит, нордовая[15] она!

Долгими зимними вечерами гвардии старший лейтенант учил юнгу морской премудрости.

Он раскладывал на столе разноцветные картинки:

«Гляди, вешки! Нордовая — вот она! — красная, голик на ней в виде конуса, основанием вверх. Вроде бы воротник поднят и нос покраснел. Очень холодно — нордовая же! А вот зюйдовая: черная, конус основанием вниз. Жарко этой вешке, откинула воротник, загорела дочерна!»

Вестовую и остовую он учил различать по-другому:

«Голик вестовой — два конуса, соединенных вершинами. Раздели по вертикали пополам, правая часть покажется тебе буквой „В“. И это будет вест. А голик остовой — два конуса, соединенных основанием. Выглядят как ромб или буква „О“ — ост. Так, кстати, распознавай и месяц, старый он или молодой. Если рожки торчат направо, это похоже на букву „С“. Значит — старый. Если налево, то проведи линию по вертикали, получится у тебя „Р“ — ранний, молодой».

И входные огни запомнил Шурка по шубинским смешным присловьям. Три огня: зеленый, белый, зеленый — разрешают вход в гавань. Начальные буквы «збз», иначе, по Шубину: «Заходи, браток, заходи!» Огни красный, белый, красный — запретные. Начальные буквы составляют «кбк», то есть: «Катись, браток, катись!..»

О! Чего только не придумает гвардии старший лейтенант!..

Улыбаясь, юнга медленно поднимал бинокль к горизонту. Первое правило сигнальщика: просматривай путь корабля и его окружение обязательно от воды, от корабля. А сейчас для Шурки кораблем был этот доверенный его бдительности островок в шхерах.

Правее нордовой вешки серебрилась мелкая рябь. Под водой угадывались камни. Вешка предупреждала:

«Оставь меня к норду!» Так и огибают ее корабли.

Парусно-моторная шхуна прошла мимо Шурки.

Для памяти он отложил на земле четвертую ветку — по числу прошедших кораблей.

Картина была, в общем, мирная. Ветер утих. Протока стала зеркально гладкой, как деревенский пруд. Купа низких деревьев сгрудилась у самой воды, будто скот на водопое.

А над лесом висели сонные и очень толстые, словно бы подхваченные, облака.

Одно из них выглядело необычно. Было сиреневого цвета и висело очень низко. Присмотревшись, Шурка различил на нем деревья! Чуть поодаль виден кусок скалы, нависший над протокой. Это мыс, и на нем возвышается маяк.

Летающий остров с маяком! Юнга подумал, что грезит, и протер глаза.

А, рефракция! Это рефракция. И о ней говорил гвардии старший лейтенант. В воздухе, насыщенном водяными парами, изображение преломляется, как в линзах перископа. Сейчас благодаря рефракции юнга как бы заглядывал через горизонт. Вот он, секретный маяк военного времени, свет которого видела девушка-метеоролог!

Миражи, рябь, солнечные зайчики… Сонное оцепенение овладевало юнгой. Радужные круги, будто пятна мазута, медленно поплыли по воде.

«Клонит в сон, да?» — пробасил Шурка голосом гвардии старшего лейтенанта. «Камыши очень шуршат, товарищ гвардии старший лейтенант», — тоненько пожаловался он. «А ты вслушайся, о чем шуршат! Ну? Слу-шай! Слу-шай! Вот оно, брат, что! Не убаюкивают, а предостерегают тебя. Не спи, мол, Шурка, раскрой глаза и уши!»

Шурка встряхнулся, как собака, вылезающая из воды.

Спустя некоторое время за спиной его раздался троекратный условный свист. Он радостно свистнул в ответ. К нему подползли гвардии старший лейтенант и радист Чачко.

— Ишь ты! — удивился Шубин, выслушав рапорт юнги. — Выходит, на бойком месте мы! А я и не знал!

Он жадно прильнул к биноклю.

Профессор Грибов учил Шубина не очень доверять вешкам, которые в любой момент может отдрейфовать или снести штормом. Главное — это створные знаки. Вешки только дополняют их. Но где же они, эти створные знаки?

В шхерах корабли ходят буквально с оглядкой, от одного берегового створа до другого.

Створными знаками могут быть белые щиты в виде трапеции или ромба, пятна, намалеванные белой краской на камнях, башни маяков, колокольни, высокие деревья или скалы причудливых очертаний.

По шхерным извилистым протокам корабли двигаются зигзагом, то и дело меняя направление, очень осторожно и постепенно разворачиваясь. В поле зрения рулевого должны сблизиться два створных знака, указанных в лоции для этого отрезка пути. Когда один створный знак закроет другой, рулевой будет знать, что поворот закончен. Теперь кораблю не угрожает опасность сесть на мель или выскочить на камни. При новом повороте пользуются второй парой створных знаков, и так далее.

Очередной буксир на глазах у Шубина обошел камни, огражденные вешкой. Возникло странное ощущение, будто он, Шубин, и есть один из створных знаков. Он оглянулся.

Оказалось, что моряки лежат у подножия высокого камня, который торчит в густых зарослях папоротника. На нем белеет пятно.

Из-за спешки или по соображениям скрытности здесь не поставили деревянный решетчатый щит — просто намалевали пятно на камне. Такие пятна называются «зайчиками», потому что они беленькие и прячутся в лесу. Подобный же упрощенный створный знак был виден пониже, у самого уреза воды.

Движение на шхерном «перекрестке» было оживленным. Тут пересекались два шхерных фарватера — продольный и поперечный. В лоции это называется узлом фарватеров. Недаром фашисты так оберегали его. Прошлой ночью вдоль и поперек исхлестали лучами, будто обмахивались крестным знамением. От этого мелькания голова шла ходуном.

А где же таинственная светящаяся дорожка? По-видимому, севернее, вот за той лесистой грядой.

Шубин припоминал: вон там должен быть Рябиновый мыс, левее — остров Долгий Камень. Отсюда, из-под створного знака, шхеры как на ладони! Мезенцева сумела увидеть немало интересного, но он, Шубин, увидит еще больше. Увезет с собой не одну «пометочку» на карте.

Пометочку? Вроде бы маловато.

На войне люди отвыкают воспринимать пейзаж как таковой. Пейзаж приобретает сугубо служебный, военный характер. Холмы превращаются в высоты, скалы — в укрытия, луга — в посадочные площадки. А для моряка то, что он видит на суше, всего лишь ориентиры, по которым проверяется и уточняется место корабля. («Зацепился за ту вон скалу, беру пеленг на эту колокольню!»)

И опять шубинский бинокль замер у вешки. Милиционеров на «перекрестке» нет. Светофоры-маяки работают только в темное время суток. Днем приходится полагаться на створы и вешки…

Да, это было бы занятно! Грибов назвал бы это «поправкой к лоции».

Но нет, не удастся! Солнце неусыпным стражем стоит над шхерами. Да и рискованно привлекать внимание к проливу, пока катер еще не на ходу.

Шурка с удивлением смотрел на своего командира. Тот что-то шептал про себя, щурился, хмурился. Ну, значит, придумывает новую каверзу!

Однако и до Шубина постепенно начало доходить, что шхеры красивы. Эти места он впервые видел днем, хотя и считался «специалистом по шхерам».

Вот оно что! Шхеры, оказывается, разноцветные! Гранит — красный или серый, но под серым проступают красные пятна. На плитах — сиреневый вереск, ярко-зеленый папоротник, темно-зеленые, издали почти синие ели, желтоватая прошлогодняя трава. Гранитное основание шхер выстлано мхом, бурым или зеленоватым. Резкий силуэт елей и сосен прочерчивается над кустами ежевики и малины и между лиственными деревьями: дубом, осиной, кленом, березой. Некоторые деревья лежат вповалку, — вероятно, после бомбежки. А в зелень хвои вплетается нарядный красный узор можжевельника.

Главной деталью пейзажа была, однако, вода. Она подчеркивала удивительное разнообразие шхер. Обрамляла картину и одновременно как бы дробила ее.

Местами берег круто обрывался либо сбегал к воде большими каменными плитами, похожими на ступени.

Были здесь острова, заросшие лесом, конусообразные, как клумбы, в довершение сходства обложенные камешками по кругу. А были почти безлесые, на диво обточенные гигантскими катками — ледниками. Такие обкатанные скалы называют бараньими лбами.

Кое-где поднимались из трещин молодые березки, как тоненькие зеленые огоньки, — будто в недрах шхер бушевало пламя и упрямо пробивалось на поверхность.

Цепкость жизни поразительная! Шубин вспомнил сосну, которая осеняла его катер, укрывшийся в тени берега. Пласт земли, нанесенный на гранит, был очень тонкий, пальца в два. Корни раздвинулись и оплели скалу, будто щупальцами.

Так и он, Шубин, в судорожном усилии удержаться в шхерах плотно, всем телом, приник к скале…

Он подавил вздох. Разве такая, с позволения сказать, позиция прилична военному моряку? Ему полагается стоять у штурвала, зная, что за спиной у него две надежные торпеды. Выскочить бы на предельной скорости из-за мыса, шарахнуть по этим баржам и буксирам! То-то шуму наделал бы! В такой теснотище! Ого! Но он без торпед. Он безоружен! И опять Шубин покосился на створный знак. Другой командир на его месте, возможно, вел бы себя иначе. Сидел бы и не рыпался, дожидаясь наступления ночи. Но Шубину не сиделось.

Он положил бинокль на траву, отполз к заднему створному знаку. Камень потрескался. Зигзаг трещин выглядел как непонятная надпись.

Шурка, приоткрыв рот, смотрел на гвардии старшего лейтенанта. Тот обогнул камень, налег на него плечом. Камень как будто подался, — вероятно, неглубоко сидел в земле. Гвардии старшему лейтенанту это почему-то понравилось. Он улыбнулся. Улыбка была шубинская, то есть по-мальчишески озорная и хитрая.

— Сдавай вахту, — приказал Шубин юнге. — Домой пошли! Вернее, поползли.

И тут юнга щегольнул шуткой — флотской, в духе своего командира.

— Вражеские шхеры с двумя створными знаками и одной вешкой сдал, — сказал он. А Чачко, усмехнувшись, ответил:

— Шхеры со створами и вешкой принял! Шутить в минуты опасности и в трудном положении было традицией в гвардейском дивизионе торпедных катеров.

«Дома» все было благополучно. Катер слегка покачивался под балдахином из травы и ветвей. Ремонт его шел полным ходом, но боцман не был доволен. По обыкновению, он жучил флегматичного Степакова: «Не растешь, не поднимаешь квалификацию! Как говорится, семь лет на флоте, и все на кливершкоте». Степаков лишь обиженно шмыгал носом.

Впрочем, флотский распорядок соблюдался и во вражеских шхерах — ровно в двенадцать сели обедать сухарями и консервами.

Шурка Ластиков, чтя «адмиральский час», прикорнул на корме под ветками и мгновенно заснул, как это умеют делать только дети, набегавшиеся за день, и моряки после вахты. Шубин остановился подле юнги, вглядываясь в его лицо. Было оно худое, скуластое. Когда юнга открывал глаза, то казался старше своих лет. Но сейчас выглядел мелюзгой, посапывал совсем по-ребячьи и чему-то улыбался во сне.

Как же сложится твоя жизнь, сынок, лет этак через шесть-семь? Кем ты будешь? Где станешь служить? И вспомнишь ли о своем командире?..

Матросы негромко разговаривали на корме. (После обеда полагается отдыхать. Это и есть так называемый «адмиральский час».)

Разговор был самый мирный, словно бы катер стоял у пирса на Лавенсари.

Боцман обстоятельно доказывал, что девушке не полагается быть одного роста с мужчиной.

— Моя — невысоконькая, — говорил он, умиленно улыбаясь. — И туфельки носит, понимаете ли, тридцать третий номер. С ума сойти! Уж я-то знаю, до войны вместе ходили выбирать, мне аккурат по эту косточку. — И, разогнув огромную ладонь, он показал место на кисти руки.

— Какие там туфельки! — вздохнул моторист Дронин. — В сапогах небось она ходит. Нынче вся Россия в сапогах…

Один Степаков не принимал участия в разговоре. Он сидел, свесив ноги за борт, и неподвижно смотрел в воду, как загипнотизированный.

Почувствовав присутствие командира за спиной, моторист оглянулся.

— Щука, товарищ командир, — сказал он с жалобной улыбкой. — Уж очень нахальничает! Ходит и ходит перед глазами. Понимает, тварь, что ее не взять!.. Что-то посверкивало и булькало почти у самого борта. Рыбы здесь было пропасть. А Степаков — страстный рыболов. Но ловить рыбу нельзя. Опасно! Вражеские шхеры вокруг…

К вечеру моряки восстановили щиток управления и монтаж оборудования. Осталось лишь отремонтировать реверсивную муфту правого мотора.

Шубин беспрестанно поторапливал людей.

— И так спешим, товарищ гвардии старший лейтенант, — недовольно сказал Дронин. — В мыле все! Язык на плече!

— К ночи надо кончить! Ночью уйдем.

— Неужто сутки еще сидеть? — пробормотал весь мокрый от пота, будто искупавшийся, Степаков. — Да я лучше вплавь от этих щук уйду!

Солнце заходило удивительно медленно. Западная часть горизонта была исполосована тревожными косыми облаками багрового цвета, предвещавшими перемену погоды.

В довершение какой-то меланхолик на противоположном берегу взялся перед сном за губную гармонику. Ветер тянул с той стороны, и над тихой вечерней водой ползли обрывки тоскливой, тягучей мелодии. Знал ее музыкант нетвердо, то и дело обрывал, начинал сызнова. Так и топтался на месте, с усердием повторяя начальные такты.

Вскоре он просто осточертел Шубину и его команде.

— И зубрит, и зубрит! — с ожесточением сказал Дронин, выпрямляясь. — Сто раз, верно, повторил, никак заучить не может!

До чего нечувствителен был к музыке боцман, но и тот не выдержал, проворчал:

— Шарахнуть бы по нему разок из пулемета! Э-эх!.. Наступило то короткое время суток, предшествующее сумеркам, когда солнца нет, но небо еще хранит его отблески. Тень от багрового облака упала на воду. Красноватый дрожащий свет наполнил шхеры. Все стало выглядеть как-то странно, тревожно.

Шубин вылез из таранного отсека, вытер руки паклей, бросил боцману:

— Заканчивайте без меня. Пойду с юнгой Чачко сменять.

Его непреодолимо тянуло к вешке и створным знакам. Забыть не мог о камне, который не слишком прочно держался в земле.

7. Поправка к лоции

Добравшись ползком до протоки, Шубин и Шурка удивились: вешки на месте не было.

— Срезало под корень, товарищ гвардии старший лейтенант, — доложил Чачко. — Тут шхуна проходила, стала поворот делать, а ветер дул ей в левую скулу. Капитан не учел ветерка и подбил вешку. Прямо под винты ее!

— Неаккуратный ты какой, — шутливо упрекнул Шурка. — Тебе шхеры с вешкой сдавали, а ты…

Но, взглянув на гвардии старшего лейтенанта, юнга осекся.

Шубин подобрался, как для прыжка. Глаза, и без того узкие, превратились в щелочки. Таким Шурка видел его во время торпедной атаки, когда, подавшись вперед, он бросал: «Залп!»

Исчезновение вешки было кстати. Оно упрощало дело. Конечно, исчезновение заметят или, быть может, уже заметили. Фашистские гидрографы поспешат установить другую вешку — по створным знакам. Но пока протока пуста и подводные камни не ограждены. Нечто разладилось в створном механизме.

Если вешки нет, рулевые сосредоточат свое внимание на створных знаках — на этих беленьких «зайчиках», которые выглядывают из кустов.

Шубин оглянулся. Что ж, поиграем с «зайчиком»! Заставим его отпрыгнуть подальше от воды. Но сделать это надо умненько, перед самым уходом из шхер.

Он нетерпеливо взглянул на часы, поднял глаза к верхушкам сосен. Начинают раскачиваться. Чуть-чуть. Ветер дует с веста. Это хорошо. Нанесет туман.

Как «специалист по шхерам», Шубин знал местные приметы. Перед штормом видимость улучшается. Сейчас, наоборот, очертания предметов становились неясными, расплывчатыми. Да, похоже — ложится туман.

Но прошло еще около часа, прежде чем по воде поползла белая пелена. Она делалась плотнее, заволакивала подножия скал и деревьев. Казалось, шхеры медленно оседают, опускаются на дно.

Самая подходящая ночь для осуществления задуманного!..

— Юнга! Всю команду — ко мне! Боцману оставаться на катере, стать к пулемету, нести вахту!

— Есть!

Тьма и туман целиком заполнили лес. Спустя несколько минут послышались шорох, шелест, сопение. Строем «кильватера», один за другим, подползали к Шубину его матросы.

— Коротко: задача, — начал Шубин. — Торпед у нас нет. Из пулемета корабль не потопишь. А потопить надо. Но чем топить?

Молчание. Слышно лишь, как устраиваются в траве матросы, теснясь вокруг своего командира.

— Будем, стало быть, хитрить, — продолжал Шубин: — За спиной у меня — задний створный знак! — Он похлопал по камню. — Там, у воды, — передний. Пара «зайчиков» неразлучных… А мы возьмем да и разлучим их!

— Совсем уберем?

— Нет. Немного отодвинем друг от друга. Много нельзя, утром заметят. А посреди протоки — камешки!

— О! И вешек нет?

— Снесло вешку. Этой ночью мы командуем створом. Куда захотим, туда и поворотим.

— А поворотим — на камешки?

— Угадал!

Быстро, не дожидаясь команды, матросы вскочили на ноги. Будто не было бессонной ночи и мучительно долгого, утомительного дня.

Сперва попытались своротить камень с ходу — руками. Навалились, крякнули. Не вышло.

Тогда выломали толстые сучья и подвели их под камень.

Он качнулся, заколебался. Степаков поспешно подложил под сучья несколько небольших камней, чтобы приподнять рычаг.

Шубин нетерпеливо отодвинул Дронина и Фадденчева, протиснулся между ними:

— А ну-ка, дай я!

С новой энергией матросы навалились на камень.

— Дронин, слева заходи! Наддай плечом!

Так повторялось несколько раз. Сучья ломались. Степаков подкладывал под них новые камни, постепенно поднимая опору.

По-бычьи склоненная шея Шубина побагровела, широко расставленные ноги дрожали от напряжения. Камень с белым пятном накренялся все больше. И вот — медленно пополз с пригорка, ломая кусты ежевики и малины, оставляя борозду за собой!

Шубин сбежал вслед за ним. «Зайчик» по-прежнему на виду. Но линия, соединяющая передний и смещенный задний створные знаки, выводит уже не на чистую воду, а на гряду подводных камней, к дьяволу на рога!

Ну что ж! Так тому и быть! Через час или два катер уйдет, ночь в проливе пройдет спокойно, а утром «зайчики» сработают, как «адская машина», пущенная по часовому заводу.

Но получилось иначе.

Не заладилось с моторами. Шубин сидел на корточках возле люка, светя мотористам фонариком. Юнга старательно загораживал свет куском брезента. Хорошо еще, что туман лег плотнее.

Ночь была на исходе.

Шубин думал о разлаженном створе. Первая же баржа, которая пройдет утром мимо острова, выскочит на камни. Сюда спешно пожалуют господа гидрографы для исправления створных знаков, и шубинский катер, если не уйдет до утра, будет, конечно, обнаружен.

Впрочем, Шубин никогда не жалел о сделанном. Это было его жизненное правило.

Решил — как отрезал!

Да и что пользы жалеть? Механизм катастрофы пущен в ход. Его не остановишь, даже если бы и хотел. Кто-то протяжно зевнул за спиной.

— Что? — спросил Шубин, не оглядываясь. — Кислотность поднимается?

— Терпения нет, товарищ командир! — признался Чачко.

— Ну, терпение… Оно ведь наживное, терпение-то! Помнишь, как маяк топили?

— Маяк? — удивился Шурка.

— Ну да. Ходили в дозоре. Ночь. Нервы, конечно, вибрируют.

— Необстрелянные были, — пояснил Чачко.

— Сорок первый год! Вдруг прямо по курсу — силуэт корабля! Я: «Аппараты — на товсь! Полный вперед!» И сразу же застопорил, потом дал задний ход. Буруны впереди!

— Камни?

— Они самые. Это я маяк атаковал.

Шурка засмеялся.

— Есть, видишь ли, такой маяк в Ирбенском проливе, называется «Колкасрагс». Площадка на низком островке, башня с фонарем, фонарь по военному времени погашен, а внизу каемка пены. Очень схоже с идущим на тебя кораблем. Давно это было. Тогда, правда, были мы с тобой, Чачко, нетерпеливые!

Даже сердитый боцман соизволил усмехнуться.

И вдруг смех оборвался. По катеру пронеслось: «Тсс!» Все замерли, прислушиваясь.

Неподалеку клокотала вода. Потом раздалось протяжное фырканье, будто огромное животное шумно вздыхало, всплывая на поверхность.

Подводная лодка! И где-то очень близко. В тумане трудно ориентироваться. Но, вероятно, рядом, за мыском.

Шубин — вполголоса:

— Боцман, к пулемету! Команде гранаты, автоматы разобрать!

Он вскарабкался на берег, пробежал, прячась за деревьями. Юнга неотступно следовал за ним.

Да, подводная лодка! В туманной мгле видно постепенно увеличивающееся, как бы расползающееся, темное пятно. Балластные систерны продуты воздухом. Над водой вспух горб — боевая рубка, затем поднялась узкая спина — корпус.

Лязгнули челюсти. Это открылся люк.

С воды пахнуло промозглой сыростью, будто из погреба или из раскрытой могилы.

В тумане вспыхнули два огонька. На мостике закурили.

Шубин услышал несколько слов, сказанных по-немецки. Голос был тонкий, брюзгливо-недовольный:

— Ему полагалось бы уже быть здесь.

Второй голос — с почтительными интонациями:

— Прикажете огни?

— Нет. Не доверяю этим финнам.

— Но я думал, в такой туман… Молчание.

На воде слышно очень хорошо. Слова катятся по водной поверхности, как мячи по асфальту.

— Финны мне всегда казались ненадежными, — продолжал тот же брюзгливо-недовольный голос. — Даже в тридцать девятом, когда Европа так рассчитывала на них.

Подводная лодка покачивалась примерно в тридцати метрах от Шубина. Ее искусно, под электромоторами, удерживали на месте ходами, не приближаясь к берегу, чтобы не повредить гребные винты.

Юнга пробормотал вздрагивающим голосом:

— Товарищ командир, прикажите! Гранатами забросаем ее!

Шубин промолчал. Гранатами подлодку не потопить. Шуму только наделаешь, себя обнаружишь.

Из тумана донеслось:

— Не могу рисковать… Мой «Летучий Голландец» стоит трех танковых армий…

— О да! Где появляется Гергардт фон Цвишен, там война получает новый толчок…

— Тише!

До Шубина, напрягавшего слух, донеслось лишь одно слово: «Вува». Затем в слоистом тумане, булькающем, струящемся, невнятно бормочущем, запрыгали, как пузырьки, странные звуки: не то кашель, не то смех.

Сзади кто-то легонько тронул Шубина за плечо.

— Чачко докладывает, — прошептали над ухом. — Моторы на товсь!

— Светает, — донеслось из тумана.

Второй голос сказал что-то о глубинах.

— Конечно. Не могу идти в надводном положении на глазах у всех шхерных ротозеев.

Туман стал совсем пепельным и быстро разваливался на куски. В серой массе его зачернели промоины.

Будто материализуясь, уплотняясь на глазах, все четче вырисовывалась подводная лодка, которую почему-то назвали «Летучим Голландцем». Она была словно соткана из тумана. Космы водорослей свисали с ее крутого борта.

Чачко удивленно пошевелился. Шубин пригнул его ниже к земле. Но он и сам не ожидал, что подводная лодка так велика.

— Наконец-то! — сказали на «Летучем Голландце». — Вот и господин советник!

Стуча движком, между берегом и подводной лодкой прошла моторка. У борта ее стоял человек в штатском.

Он торопливо прыгнул на палубу лодки.

Неразборчивые оправдания.

Ворчливый тонкий голос:

— Прошу в люк! Вас ждут внизу!

Медленно раздвигая туман, который, свиваясь кольцами, стлался по воде, подводная лодка отошла от острова.

Шубин в волнении приподнялся. Куда она повернет: направо или налево?

Ведь створные знаки раздвинуты. Ловушка поджидает добычу!

Если подводная лодка повернет налево, чтобы лечь на створ…

Она повернула налево.

Низко пригибаясь к земле, Шубин и Шурка перебежали полянку, кубарем скатились на палубу катера.

— Заводи моторы!

Катер отскочил от берега, развернулся.

Некоторое время он шел малым ходом, соблюдая скрытность, потом, зайдя за мыс, дал полный ход.

Только бы моторы не подвели! Выносите из беды, лошадки мои милые, э-эх, залетные!

Шурка выглянул из моторного отсека. Все мелькало, неслось в пенном вихре. Ветки дерева хлестнули по рубке.

И вдруг сразу стало очень светло и далеко видно вокруг.

Лучи прожекторов шагали над шхерами. Они приблизились к протоке и скрестились над подводной лодкой, которая билась в каменном капкане.

Шубин оглянулся только на мгновение.

Наши бы самолеты сюда! Но он не мог вызвать самолеты — рация: не работала.

И надо было спешить, спешить! Пяткам уже горячо в шхерах.

Он правильно рассчитал — под шумок легче уйти. В смятении и неразберихе береговая оборона этого участка так и не поняла, кто пронесся мимо. Трудно было вообще понять, что это такое: с развевающимися длинными полосами брезента, с сосновыми ветками, торчащими из люков, с охапкой валежника, прикрывающей турель пулемета!

Да и внимание привлечено к тому, что творится на середине протоки — у подводной каменной гряды. На помощь к лодке уже спешат буксиры, которые оказались поблизости. Надрывно воют сирены.

Шубин вильнул в сторону, промчался по лесистому коридору, еще раз повернул.

С берега дали неуверенную очередь. Боцман не ответил. Строго-настрого приказано не отвечать!

И это было умно. Это тоже сбивало с толку.

Несуразный катер, чуть не до киля закутанный в брезент, похожий на серо-зеленое облако, благополучно проскочил почти до опушки шхер.

Но здесь, уже на выходе, огненная завеса опустилась перед ним.

Фашистские артиллеристы стряхнули с себя наконец предутренний сладкий сон. По всем постам трезвонили телефоны. Наблюдатели как бы передавали «из рук в руки» этот сумасшедший, идущий на предельной скорости торпедный катер.

Гул моторов приближается. Внимание! Вот он — бурун! Залп! Залп!

Катер мчался, не убавляя хода, не отвечая на выстрелы.

Голова трещала, разламывалась на куски от лопающихся разрывов. Снаряд! Лавина воды обрушилась на палубу. Всплеск опадает за кормой.

Внезапно катер сбавил ход.

Механик доложил Шубину, что осколок снаряда попал в моторный отсек. В труднодоступном месте пробит Трубопровод. Обороты двигателя снижены.

Авария! И как раз тогда, когда фашистские артиллеристы начали пристреливаться!

Но Шубин не успел приказать ничего. Все сделалось само собой, без приказания. Мгновение — и катер опять набрал ход!

— Мотористы ликвидируют аварию своими средствами! — доложил механик.

Шубин кивнул, не спуская глаз с расширяющегося просвета впереди, между лесистыми берегами.

«Своими средствами…» Вот как это выглядело.

Скрежеща зубами от боли, Степаков по-медвежьи, грудью, навалился на отверстие, откуда только что хлестала горячая вода.

— Резину!

Юнга поспешно наложил на пробоину резиновый пласт, крепко прижал его. И лишь тогда Степаков со стоном отвалился от трубопровода.

— Не бросай!

Но Шурка и сам понимал, что нельзя бросать. Скорость! Нельзя сбавлять скорость!

Обеими руками он с силой прижимал резину к трубопроводу; фонтанчики, шипя, выбивались между пальцами. Боль пронизывала тело до самого сердца. Это была пытка, пытка! Но он терпел, не выпуская горячего резинового пласта, пока Дронин торопливо закреплял его. Сначала надо было протянуть проволоку вдоль трубопровода, потом старательно и аккуратно обмотать ее спиралью. На это требовалось время, как ни торопился Дронин.

Но вот наконец трубопровод забинтован.

— Все, Шурка, все!

Юнга выпустил резину из обожженных рук и упал ничком у мотора, потеряв сознание от боли.

Зато шхеры были уже за кормой. Катер быстро бежал на юг по утренней глади моря.

Юнга ничего не знал об этом. Он не очнулся, когда боцман смазывал и бинтовал его ожоги. Продолжал оставаться в беспамятстве и в то время, когда его вытаскивали из люка и осторожно укладывали на корму, в желоб для торпед.

— На сквознячке отойдет! — сказал Дронин. И в самом деле, обдаваемый холодными брызгами, юнга пришел в себя. Рядом натужно стонал Степаков.

Шурка приподнялся на локте и с тревогой оглянулся.

— Не клюнул бы нас жареный петух в темечко, — слабым голосом сказал он.

Это было выражение гвардии старшего лейтенанта. Понимать его следовало так: не бросили бы вдогонку авиацию!

Но уже приветливо распахивалась впереди бухта, где стояли наши катера…

Выслушав доклад Шубина, командир островной базы немедленно вызвал звено бомбардировщиков и послал их добить подводную лодку, севшую на камни.

Однако летчиков встретил в шхерах заградительный огонь такой плотности, что пришлось вернуться.

Через некоторое время попытку повторили. Одному из самолетов удалось прорваться к протоке. Она была пуста. Подводную лодку успели стащить с камней.

Команда шубинского катера очень горевала по этому поводу.

— Надо бы нам «зайчика» подальше отпихнуть! Хоть бы на полметра. Чтобы лодка плотней на камни села.

— Недоглядели ночью-то!

— Да, маху дали. Жаль!

А к вечеру прилетел из Кронштадта Рышков, заместитель начальника разведотдела флота. Он был порывистый, настырный и прямо-таки умаял Шубина расспросами. Весь разговор на палубе подводной лодки разведчик заставил восстановить по памяти — слово за словом. Шубин кряхтел, хмурился. Ведь разговор был почти бессвязный, состоял из каких-то обрывков.

— Да ты хорошо ли знаешь немецкий? — усомнился Рышков.

— Помилуйте, товарищ капитан второго ранга! В училище на кафедре иностранных языков дополнительно занимался.

— Ну, ну! Продолжай!

К удивлению Шубина, больше всего заинтересовало разведчика брошенное вскользь слово «Вува».

— Вува! Неужели? — процедил Рышков сквозь зубы, и лицо его стало еще более озабоченным.

— И я удивился, товарищ капитан второго ранга. Женское имя ни с того ни с сего приплели!

— Женское? Это ты с какой-нибудь Вавой спутал. Вува — новое секретное оружие, понял?

— Как?!

— Да, оружие. В геббельсовской печати его называют еще «клад Нибелунгов» или «заколдованный меч Зигфрида». А в обиходе запросто: «Вува», ласкательно-уменьшительное от «ди Вундерваффе».

— То есть чудесное, волшебное оружие?

— Вот именно. Сокращенно: Вува!

Что ж, вполне вероятно!

Фашисты могли снабдить подводную лодку доселе неизвестным секретным оружием и направить под Ленинград. Недаром командир ее заявил, что там, где появляется его «Летучий Голландец», война получает новый толчок.

Ленинград выстоял блокаду. Ни бомбы, ни снаряды, ни холод, ни голод не взяли его. Теперь немецко-фашистское командование для поднятия своего военного престижа готовилось к реваншу. Наносить удар удобнее всего было из района выборгских шхер.

Впрочем, это было, конечно, предположением, и довольно шатким.

— «Летучий Голландец», «Летучий Голландец», — задумчиво бормотал Рышков, постукивая себя карандашом по зубам. — Что это за «Летучий Голландец»?

Он задал Шубину еще множество вопросов, которые, по мнению моряка, никак не шли к делу. Потом заставил написать подробный рапорт и улетел с ним. А Шубин, проводив начальство, побрел домой.

По дороге он мысленно сочинял письмо Грибову в эвакуацию, хотя знал, что никогда не напишет и не отправит этого письма. Время-то военное! Много про «Вуву» не напишешь!

Конечно, про «Летучего Голландца» еще можно бы написать, но шутливо, обиняками:

«Так, мол, и так, дорогой Николай Дмитриевич! Попал я недавно в легенду. Но, кажется, не в очень хорошую. Навязался на мою голову какой-то, шут его знает, „Летучий Голландец“, и теперь хочешь не хочешь, а хлопот с ним не оберешься!..»

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1. Побывка в Ленинграде

Ну кто бы подумал, что и недели не пройдет после возвращения из шхер, как Шубин проникнет внутрь загадочной подводной лодки! В одном белье, босого проволокут его по узкой зыбкой палубе, потом бережно, на руках, спустят в тот самый люк, откуда в шхерах «пахнуло, словно из погреба или раскрытой могилы».

А снизу, запрокинув бескровные лица, будут смотреть на него мертвецы…

Ничего этого не ожидал и не мог ожидать Шубин, когда его вызвали к командиру островной базы.

— Катер на ходу?

— В ремонте, товарищ адмирал.

— С оказией пойдешь. С посыльным судном.

— Куда?

— В Кронштадт.

— В разведотдел флота? — Голос Шубина стал жалобным.

— А что я могу? Вызывают! Расскажешь там, как и что.

— Ну что я расскажу? Докладывал уже заместителю начальника разведотдела, когда он прилетал. И рапорт, как приказали, написал. Пять страниц, шутка ли! Черновиков сколько перемарал! А теперь опять писать? Писатель я им, что ли? Целую канцелярию вокруг этого «Голландца» развели! Да мне, товарищ адмирал, лучше двадцать раз в шхеры сходить!..

— Зачем ты меня уговариваешь? Надо!.. Кстати, и моториста с юнгой прихвати! Доктор напишет в госпиталь.

Очень недовольный, бурча себе под нос, Шубин пошел на пирс, а за юнгой послал Чачко.

Шурка Ластиков не принимал участия в ремонте, только присутствовал при нем — руки еще были забинтованы. Но язык его, ко всеобщему удовольствию, не был забинтован.

Юнга был бодр и весел, как воробей. Усевшись верхом на торпеду, он — в который уже раз — потешал друзей рассказом о том, как ловко прятался за вешкой от прожектора.

Чачко остановился подле юнги и состроил печальное лицо.

Шурка удивленно замолчал.

— Укладывайся, брат! — Радист тяжело вздохнул. — С оказией в Кронштадт идешь.

— В Кронштадт? Почему?

Чачко незаметно для Шурки подмигнул матросам.

— Списывают, — пояснил он и вздохнул еще раз. — Списывают тебя по малолетству с катеров…

Шурка стоял перед Чачко, огорченно хлопая длинными ресницами. Списывают! Так-таки и не дали довоевать. Сами-то небось довоюют, а он…

Не сказав ни слова, юнга круто повернулся и зашагал к жилым домам.

— Рассерчал, — пробормотал Дронин.

Кто-то засмеялся, а Чачко крикнул вдогонку:

— Командир ждет на пирсе!.. Застегнутый на все пуговицы, с брезентовым чемоданчиком в руке, Шурка разыскал командира.

— Ты что? — рассеянно спросил тот, следя за тем, как Степакова вносят на носилках по трапу посыльного судна.

— Попрощаться, — тихо сказал юнга. — Списан по вашему приказанию, убываю в тыл. Шубин обернулся:

— Фу ты, надулся как!.. Это тебя разыграли, брат. Не в тыл, а в госпиталь! Полечат геройские ожоги твои. Чего же дуться-то? Эх ты… штурманенок! — и ласково провел рукой по его худенькому лицу.

Матросы, стоявшие вокруг, заулыбались. Вот и повысили юнгу в звании! Из «впередсмотрящего всея Балтики» в «штурманенка» переименован. Тоже подходяще!

Шубин добавил, будто вскользь:

— К медали Ушакова представил тебя. Может, медальку там получишь заодно…

И всегда-то он, хитрый человек, умел зайти с какой-то неожиданной стороны, невзначай поднять настроение, так что уж и сердиться на него вроде было ни к чему!..

Всю дорогу до Кронштадта Шурка трещал без умолку, не давая командиру скучать.

Медаль Ушакова — это хорошо! Он предпочитал ее любой другой медали. Даже, если хотите, ценил больше, чем орден Красной Звезды. Ведь этот орден дают и гражданским, верно? А медаль Ушакова — с якорьком и на якорной цепи! Всякому ясно: владелец ее — человек флотский!

Шубин в знак согласия кивал головой. Но мысли его были далеко.

В Кронштадте он полдня провел у разведчиков. Был уже вечер, когда, помахивая онемевшей, испачканной чернилами рукой, Шубин вышел из здания штаба. Посмотрел в блокнот.

Адрес Виктории Павловны Мезенцевой узнал от Селиванова еще на Лавенсари. Она жила в Ленинграде. Что ж, махнем в Ленинград!.. Виктория Павловна сама открыла дверь.

— О!

Взгляд ее был удивленным, неприветливым. Но Шубин не смутился. Первая фраза была уже заготовлена. Он зубрил ее, мусолил все время, пока добирался до Ленинграда.

— А я привет передать! — бодро начал он. — Из шхер. Из наших с вами шхер.

— Ну что ж! Входите!

Комната была маленькая, чуть побольше оранжевого абажура, который висел над круглым столом. Свитки синих синоптических карт лежали повсюду на столе, на стульях, на диване.

Хозяйка переложила карты с дивана на стол, села и аккуратно подобрала платье. Это можно было понять как приглашение сесть рядом. Платье было домашнее, кажется серо-стального цвета, и очень шло к ее строгим глазам.

Впрочем, Шубин почти не рассмотрел ни комнаты, ни платья. Как вошел, так и не отрывал взгляда от ее лица. Он знал, что это не принято, неприлично, и все же смотрел не отрываясь — не мог насмотреться!

— Хотите чаю? — сухо осведомилась она.

Он не хотел чаю, но церемония чаепития давала возможность посидеть в гостях подольше.

Вначале он предполагал лишь повидать ее, перекинуться несколькими словами о шхерах — и уйти. Но внезапно его охватило теплом, как иногда охватывает с мороза.

В этой комнате было так тепло и по-женски уютно! А за войну он совсем отвык от уюта.

Сейчас Шубин наслаждался очаровательной интимностью обстановки, чуть слышным запахом духов, звуками женского голоса, пусть даже недовольного: «Вам покрепче или послабее?» Он словно бы опьянел от этого некрепкого чая, заваренного ее руками.

На секунду ему представилось, что они муж и жена и она сердится на него за то, что он поздно вернулся домой. От этой мысли пронизала сладкая дрожь.

И вдруг он заговорил о том, о чем ему не следовало говорить. Он понял это сразу: взгляд Виктории Павловны стал еще более отчужденным, отстраняющим.

Но Шубин продолжал говорить, потому что ни при каких обстоятельствах не привык отступать перед опасностью!

Он замолчал внезапно, будто споткнулся, — Виктория Павловна медленно усмехалась уголком рта.

Пауза.

— Благодарю вас за оказанную честь! — Она говорила, с осторожностью подбирая слова. — Конечно, я ценю, и польщена, и так далее. Но ведь мы абсолютно разные с вами! Вы не находите?.. Думаете, какая я? — Взгляд Шубина сказал, что он думает. Она чуточку покраснела: — Нет, я очень прозаическая, поверьте! Все мы в какой-то степени лишь кажемся друг другу… — Она запнулась. — Может, я непонятно говорю?

— Нет, все понимаю.

— Вероятно, я несколько старомодна. Что делать! Таковы мы, коренные ленинградки! Во всяком случае, вы… ну, как бы это помягче выразиться… вы не совсем в моем стиле. Слишком шумный, скоропалительный. От ваших темпов просто разбаливается голова. Видите меня лишь второй раз и…

— Третий… — тихо поправил он.

— Ну, третий. И делаете формальное предложение! Я знаю, о чем вы станете говорить. Готовы ждать хоть сто лет, будете тихий, благоразумный, терпеливый!.. Но у меня, видите ли, есть печальный опыт. Мне раз десять уже объяснялись в любви.

Она сказала это без всякого жеманства, а Шубин мысленно пошутил над собой: «Одиннадцатый отвергнутый!»

— Я вот что предлагаю, — сказала она. — Только круто, по-военному: взять и забыть! Как будто бы и не было ничего! Давайте-ка забудем, а? — Она прямо посмотрела ему в глаза. Даже не предложила традиционной приторной конфетки «дружба», которой обычно стараются подсластить горечь отказа.

Шубин встал.

— Нет, — сказал он с достоинством и выпрямился, как по команде «смирно». — Забыть?.. Нет! Что касается меня, то я всегда… всю жизнь…

Он хотел сказать, что всегда, всю жизнь будет помнить и любить ее и гордиться этой любовью, но ему перехватило горло.

Он поклонился и вышел.

А Виктория Павловна удивленно смотрела ему вслед.

Слова, как это часто бывает, не сказали ей ничего. Сказала — пауза! У него неожиданно не хватило слов, у такого разбитного, такого самоуверенного!

И что за наказание! Битых полчаса она втолковывала ему, что он не нравится ей и никогда не сможет понравиться! Разъясняла спокойно, ясно, логично! И вот — результат!

Уж если вообразить мужчину, который мог бы ей понравиться, то, вероятно, он был бы стройным, с одухотворенным лицом и негромким голосом.

Таким был ее отец, концертмейстер Филармонии. Такими были и друзья отца: скрипачи, певцы, пианисты.

Они часто музицировали в доме Мезенцевых. Детство Виктории было как бы осенено русским романсом. Свернувшись калачиком на постели в одной из отдаленных комнат, она засыпала под «Свадьбу» Даргомыжского или чудесное трио «Ночевала тучка золотая». До сих пор трогательно ласковая «Колыбельная» Чайковского вызывает ком в горле — так живо вспоминается отец.

Странная? Может быть. Отраженное в искусстве сильнее действовало на нее, чем реальная жизнь. Читая роман, могла влюбиться в его героя и ходить неделю, как в чаду. Но пылкие поклонники только сердили и раздражали ее.

«Виктошка! Попомни наше слово: ты останешься старой девой!» — трагически предостерегали ее подруги.

Она пожимала плечами с тем небрежно-самоуверенным видом, какой в подобных случаях могут позволить себе только очень красивые девушки.

Ее называли Царевной Лебедью, Спящей Красавицей, просто ледышкой. Она снисходительно улыбалась — уголком рта. Ей и впрямь было все равно: не ломалась и не кокетничала.

И вдруг в ее жизнь — на головокружительной скорости — ворвался этот моряк, совершенно чуждый ей человек, громогласный, прямолинейный, напористый!

Ему отказали. Он не унимался. Был готов на все: заставлял жалеть себя или возмущаться собой, только бы не забывали о нем!

Мезенцева была так зла на Шубина, что плохо спала эту ночь…

Он тоже плохо спал ночь.

Но утром настроение его изменилось. Он принадлежал к числу тех людей с очень уравновешенной психикой, которые по утрам неизменно чувствуют бодрость и прилив сил.

Город с вечера окунули в туман, но сейчас остались только подрагивающие блестки брызг на телефонных проводах.

Яркий солнечный свет и прохладный ветер с моря как бы смыли с души копоть обиды и сомнений.

Конечно, Виктория полюбит его, Шубина! Она не может не полюбить, если он так любит ее!

Своеобразная логика влюбленного!

Поверхностный наблюдатель назвал бы это самонадеянностью. И — ошибся бы. Шубин был оптимистом по складу своей натуры. Был слишком здоров физически и душевно, чтобы долго унывать.

На аэродроме ему повезло, как всегда. Подвернулась «оказия».

На Лавенсари собрался лететь «Ла-5».

— И не опомнишься, как домчит, — сказал дежурный по аэродрому. — Лету всего каких-нибудь пятнадцать — двадцать минут.

Втискиваясь в самолет позади летчика, Шубин взглянул на часы. Восемь сорок пять! Прилетит на Лавенсари что-нибудь в районе девяти. Очень хорошо!

Он поежился от холодного ветра, хлынувшего из-под пропеллера, поднял воротник реглана.

Но какие странные глаза были у нее при прощании!..

При следующей встрече он непременно спросит об этом. «Почему у вас сделались такие глаза?» — спросит он. «Какие такие?» — скажет она и вздернет свой подбородок, как оскорбленная королева. «Ну, не такие, понятно, как сейчас, а очень удивленные и милые, с таким, знаете, лучистым блеском…» И он подробно, со вкусом примется описывать Виктории ее глаза.

Но сколько ждать этой новой встречи? Когда и где произойдет она?

Шубин с осторожностью переменил положение. В «Ла-5» приходится сидеть в самой жалкой позе, скорчившись, робко поджав ноги, опасаясь задеть за вторую пару педалей, которые покачиваются внизу.

Если поднять от них глаза, то виден краешек облачного неба. Фуражку Шубину нахлобучили на самые уши, сверху прихлопнули плексигласовым щитком. Сиди и не рыпайся! Печальная фигура — пассажир!

А что делать пассажиру, если бой?

Одна из педалей резко подскочила, другая опустилась. Справа стоймя встала синяя ребристая стена — море. Глубокий вираж! Зачем?

Летчик оглянулся. Он был без очков. Мальчишески конопатое лицо его улыбалось. Ободряет? Значит, бой! Но с кем?

Море и небо заметались вокруг. Шубин перестал различать, где облака, а где гребни волн. Очутился как бы в центре вращающейся Вселенной.

Омерзительно ощущать себя пассажиром в бою!

Руки тянутся к штурвалу, к ручкам машинного телеграфа, к кнопке стреляющего приспособления, но перед глазами прыгает лишь вторая бесполезная пара педалей. Летчик делает горку, срывается в штопор, переворачивается через крыло — в каскаде фигур высшего пилотажа пытается уйти от врага. А бесполезный дурень-пассажир только мотается из стороны в сторону и судорожно хватается за борт, преодолевая унизительную, подкатывающую к сердцу тошноту.

Но скоро это кончилось. На выходе из очередной мертвой петли, когда море было далеко внизу, что-то мелькнуло рядом, чей-то хищный силуэт.

На мгновение Шубин потерял сознание и очнулся уже в воде.

Волна накрыла его с головой. Он вынырнул, огляделся. Сзади, вздуваясь и опадая, волочилось по воде облако парашюта…

Посты СНИС на Сескаре[16] засекли быстротечный воздушный бой.

Летчик радировал: «Атакован! Прошу помощи!» С аэродрома на Сескаре тотчас поднялись истребители, по дело было в секундах — не подоспели к бою! Когда они прилетели, небо было уже пусто.

Посты СНИС, однако, наблюдали бой до конца.

«Ла-5» пытался уйти, пользуясь своей скоростью. Потом самолеты как бы сцепились в воздухе и серым клубком свалились в воду. Видимо, на одном из виражей ударились плоскостями.

Истребители сделали несколько кругов над морем, высматривая внизу людей.

Одному из летчиков показалось, что он разглядел след от перископа подводной лодки. Когда он снизился, перископ исчез. Возможно, это был просто бурун — ветер развел волну. Но летчик счел нужным упомянуть об этом в донесении.

В район боя высланы были «морские охотники». Совместные поиски с авиацией продолжались около часу. Их пришлось прервать, потому что волнение на море усилилось.

Даже если кто-нибудь и уцелел после падения в воду, у него не могло быть никаких шансов на спасение.

О гибели Шубина юнга узнал к концу того же дня. Степакова уложили в один из ленинградских госпиталей. Шурке приказали приходить по утрам на перевязку. Жить он должен был во флотском экипаже.

На пути туда повстречался ему штабной писарь, когда-то служивший в бригаде торпедных катеров.

— Слышал про командира своего? — негромко спросил он, хмурясь.

— А что? На Лавенсари улетел.

— То-то и есть, что не долетел! И писарь рассказал, что знал.

— И заметь, — закончил он, желая обязательно вывести мораль, — не просто погиб, как все погибают, но и врага с собой на дно…

— Шубин же! — с достоинством сказал Шурка, привычно гордясь своим командиром, как-то сразу еще не поняв, не осознав до конца, что речь идет о его смерти.

Сильный психический удар, в отличие от физического, иногда ощущается не сразу. Есть в человеческой душе запас упругости, душа пытается сопротивляться, не хочет впускать внутрь то страшное, чудовищно несообразное, от чего ей придется содрогаться и мучительно корчиться.

Так было и с Шуркой. Он попрощался с писарем и вначале, по инерции, думал о другом, постороннем. Подивился великолепию Дворцовой площади, которое не могли испортить даже заколоченные досками окна Эрмитажа. Потом заинтересовался поведением шедшей впереди женщины с двумя кошелками. Вдруг она изогнулась и пошла очень странно, боком, высоко поднимая ноги, как ходят испуганные лошади.

Проследив направление ее взгляда, Шурка увидел крысу. Не торопясь, с полным презрением к прохожим она пересекала площадь — от Главного штаба к Адмиралтейству. Голый розовый хвост, извиваясь, тащился за нею.

Крыс Шурка не любил — их множество водилось на Лавенсари. А эта вдобавок была самодовольная, вызывающе самодовольная. Все-таки был не 1942, а 1944 год! Блокада кончилась, фашистов попятили от Ленинграда! Слишком распоясалась она, эта крыса, нахально позволяя себе разгуливать среди бела дня по Ленинграду.

Шурка терпеть не мог непорядка. Крысе с позорной поспешностью пришлось ретироваться в ближайшую отдушину.

Вслед за тем юнга с удивлением обнаружил, что в этом мероприятии ему азартно помогала какая-то тщедушная, неизвестно откуда взявшаяся девчонка.

— Ненавижу крыс! — пояснила она, отбрасывая со лба прядь прямых, очень светлых волос.

Шурка, однако, не снизошел до разговора с нею и в безмолвии продолжал свой путь.

На Дворцовом мосту он остановился, чтобы полюбоваться на громадную, медленно текущую Неву. И тут, когда он стоял у перил и глядел на воду, внезапно дошло до него сознание непоправимой утраты. Гвардии старшего лейтенанта нет больше!

В такой же массивной, тяжелой, враждебной воде исчез Шуркин командир, и всего несколько часов назад! Вместе с самолетом, с обломками самолета, камнем пошел ко дну. Умер! Бесстрашный, стремительный, такой веселый выдумщик, прозванный на Балтике Везучим…

Ни с того ни с сего Шурку повело вбок, потом назад. Он удивился, но тотчас же забыл об этом. Он видел перед собой Шубина, державшего в руках полбуханки хлеба, к которой была привязана бечевка. Стоявшие вокруг моряки улыбались, а Шубин говорил Шурке:

«Учись, юнга! Заставим крыс в футбол играть».

На Лавенсари не стало житья от крыс. Днем они позволяли себе целыми процессиями прогуливаться по острову, ночами не давали спать — бегали взапуски взад и вперед, стучали неубранной посудой на столе, даже бойко скакали по кроватям.

Однажды Шубин проснулся от ощущения опасности. Открыв глаза, он увидел, что здоровенная крысища сидит у него на груди и плотоядно поводит усами. Он цыкнул на нее, она убежала.

Тогда Шубин пораскинул умом. Он придумал создать «группу отвлечения и прикрытия». С вечера на длинной бечеве подвешивал в коридоре полбуханки (хоть и жаль было хлеба). Крысы принимались гонять по полу этот хлеб, вертелись вокруг него клубком, дрались, визжали, а Шубин и Князев безмятежно спали за стеной.

«Учись, юнга, — повторял Шубин. — В любом положении моряк найдется!» И как беззаботно, как весело смеялся он при этом!..

Шурке, наверно, стало бы легче, если бы он заплакал. Но он не мог — не умел. Только мучительно давился, перегнувшись через перила, словно бы пытался что-то проглотить, и кашлял, кашлял, кашлял…

Через минуту или две, когда пароксизм горя прошел, Шурка услышал над ухом взволнованный тонкий голос. Кто-то суетился возле него, пытаясь заглянуть в лицо.

— Раненый, раненый! — донеслось издалека. — Обопритесь на меня, раненый!

Это была давешняя девчонка, вместе с ним гонявшая крысу. А кто же был раненый? О, это он сам. Ведь руки-то у него забинтованы.

Мельком взглянув на девочку, Шурка понял, что блокаду она провела в Ленинграде. Уж очень была тщедушная. И лицо было худое, не по годам серьезное. Цвет лица белый, мучнистый, под глазами две резкие горизонтальные морщинки. Ошибиться невозможно.

Хлопотливая утешительница уверенным движением закинула Шуркину руку себе на плечо и попыталась тащить куда-то. Обращаться с ранеными ей было, видно, не в диковинку. А тоненький голос немолчно звенел:

— Вы сильнее налегайте, сильнее! В нашей сандружине я…

Шурка дал отвести себя от перил и усадить на какое-то крыльцо. Но от подсчитыванья пульса с негодованием отказался.

— Чего еще! — пробурчал он и сердито вырвал руку.

— Вы — раненый! — сказала девочка наставительно.

— Заладила: раненый, раненый! — передразнил он. Помолчал, негромко добавил:

— Просто переживаю я…

Он запнулся. Теперь, вероятно, надо встать, поблагодарить и уйти. Но куда он пойдет? В госпиталь к Степакову не пустят. Боцман и Чачко — на Лавенсари. А остаться с глазу на глаз со своим горем — об этом даже страшно было подумать!

Человеку иногда всего дороже слушатель, а еще лучше — слушательница. Шурка был в таком положении.

— Переживаю за своего командира, — пояснил он и шумно вздохнул, как вздыхают дети, успокаиваясь после рыданий. — Был, знаешь ли, у меня командир…

И Шурка рассказал своей утешительнице про Шубина.

«Наверно, очень стыдно, что я рассказываю ей, — думал он. — Но она же видела, как я переживал. И она ленинградка, провела в Ленинграде блокаду. Она-то поймет. А потом я встану и уйду, и мне уже не будет стыдно, потому что мы никогда не увидимся с нею. Ленинград большой…»

Понурив голову, он сидел на ступеньках грязного крыльца, заставленного ящиками с песком. Рядом слышалось прерывистое взволнованное дыхание.

«Слабый пол», — подумал Шурка. Девочка по-бабьи подперла щеку рукой, и очень добрые синие — кажется, даже ярко-синие — глаза ее наполнились слезами.

И Шурке, как ни странно, стало легче от этого…

2. Холод Балтики

А с Шубиным произошло вот что.

Очутившись в воде, он прежде всего освободился от парашюта.

По счастью, в кармане был перочинный нож. Он вытащил его. Движения были автоматические, почти бессознательные, как у сомнамбулы. Все было подчинено умному инстинкту самосохранения.

Долой лямки парашюта! Долой тяжелый, тянущий ко дну пистолет!

От этой обузы он избавился легко. Но с одеждой и обувью пришлось повозиться. Никак не расстегивались проклятые крючки на кителе, потом, как назло, запуталась нога в штанине. Наконец Шубин остался в одном белье. Оно было трофейное, шелковое, — шелк не стесняет движений.

Он лег на спину, чтобы отдышаться. Море раскачивалось под ним, как качели.

Плыть не имело смысла. Он не знал, куда плыть. Ориентироваться по солнцу нельзя, небо затянуто облаками. Встать бы, чтобы осмотреться, так ноги коротковаты, надо бы подлиннее. До дна верных полсотни метров.

Но пустота не пугала. Шубин был отличным пловцом. Сначала он даже не почувствовал холода.

— Места людные, — бормотал он, успокаивая себя. — Подберут. Не могут не подобрать. Надо только ждать и дождаться.

Это было самое разумное в его положении. Сохранять самообладание, не тратить зря сил.

— Сескар почти рядом, — продолжал он прикидывать, раскачиваясь на пологой волне. — Посты СНИС, конечно, засекли воздушный бой. На поиски уже спешат катера, вылетела авиация…

(Он не знал, не мог знать — и это было счастьем для него, — что «Ла-5» и вражеский самолет, кувыркаясь в воздухе, ушли далеко с курса и Шубина ищут совсем в другом месте.)

Вдруг что-то легонько толкнуло в плечо. Он быстро перевернулся на живот. Волна качнула, подняла его, и он увидел человека в ярко-красном полосатом жилете. Человек плавал стоймя, подняв плечи и запрокинув голову. Шлема на нем не было. Виден был только стриженый крутой затылок.

Шубин сделал несколько порывистых взмахов, чтобы зайти с другой стороны. Он ожидал увидеть юношу, который, обернувшись, ободряюще улыбнулся ему несколько минут назад. Нет! Рядом покачивался мертвый вражеский летчик. У него было простое лицо, светлобровое, очень скуластое. Лоб наискосок пересекала рана. Выражение лица было удивленное и болезненно-жалкое, как почти у всех умерших.

На воде мертвеца держал резиновый надувной жилет с продольными камерами.

Если пуля пробьет одну из таких камер, остальные будут продолжать выполнять свое назначение. Жабо-пелеринка подпирает подбородок, держит его высоко над водой, чтобы раненый или потерявший сознание не захлебнулся. Но этому летчику жабо было уже ни к чему.

Шубин отплыл от него и «лег в дрейф». Пошире раскинув руки, стал глядеть на небо. Небо, небо! Слишком много неба. Еще больше, пожалуй, чем моря…

Он заставил себя думать о хорошем, о Виктории. Осенью, когда кончится навигация, они пойдут гулять по Ленинграду. Как это произойдет? Вот он, испросив разрешения, бережно берет ее под руку, и они идут. Куда? «Давайте к Неве!» — предложит она. «Ну нет, — скажет он. — Слишком много воды. Сегодня что-то не хочется смотреть на воду!..»

Фу, какой вздор лезет в голову! Это, верно, оттого, что она очень болит, прямо раскалывается на куски!

Кто-то, будто играя, шаловливо подтолкнул его плечом. А! Опять этот в красном жилете! И чего ему надо? Море просторное, места хватает.

Вражеский летчик держался преувеличенно прямо, даже мертвый плавал навытяжку. Выражение его лица изменилось. Угроза? Нет, улыбка. Мускулы на лице расслабились, рот ощерился. Из него выпирали два клычка, более длинных, чем другие зубы. Гримаса была злорадной. Она словно бы говорила: «Ага!» Шубин не желал раздумывать над тем, что означает это «ага».

Он отплыл от мертвеца, лег на спину.

Но через несколько минут тот опять очутился рядом с ним. Наваждение какое-то! Водоверть здесь, что ли, круговое течение?..

И хоть бы не было этого жабо! Слишком задирает подбородок мертвецу. Тот словно бы хохочет, просто закатывается, откидываясь на волне в приступе беззвучного смеха.

Шубин зажмурился, по-детски надеясь, что мертвец исчезнет. Но нет! Открыв глаза, увидел, что тот покачивается неподалеку, и кивает ему, и подмигивает, и зовет куда-то. Куда?..

Им двоим тесно на море. Мертвец должен посторониться!

Шубин попытался стащить с него жилет. Но летчик выскальзывал из рук или делал вид, что хочет отплыть. Волнение усилилось. Волны то опускали, то поднимали обоих пловцов — мертвого и живого. Со стороны могло показаться, что двое загулявших матросов, обнявшись, упали за борт и в воде доплясывают джигу.

В последний момент Шубин вспомнил о документах. Совсем из головы вон! Еще немного и отправил бы летчика со всеми его документами к морскому царю. А это нельзя! Морскому царю нет дела до фашистских документов, зато они, наверно, заинтересуют разведотдел флота. А поскольку Шубин должен явиться в разведотдел флота…

Что-то перепуталось в его мозгу. Но, вспомнив о документах, он уже не забывал о них.

Видимо, сказался четко отработанный военный рефлекс. Даже в этом необычном и трудном положении, измученный, продрогший, с помраченным сознанием, Шубин поступал так, как всегда учили его поступать.

Непослушными окоченевшими пальцами он вытащил воинское удостоверение летчика и переложил в кармашек жилета. Потом принялся расстегивать пуговицы на жилете, чтобы вытряхнуть из него мертвеца. Особенно долго не удавалось расстегнуть последнюю пуговицу. Наконец он совладал с нею.

Когда труп камнем пошел ко дну, Шубин облегченно вздохнул.

Прошло еще несколько минут, прежде чем он вспомнил о плававшем рядом жилете. Что ж, раковина вскрыта. Створки ее пусты. Он подплыл к жилету и напялил его на себя. Все-таки лишний шанс!

Сейчас, во всяком случае, можно не бояться судорог. Раньше он запрещал себе думать о них.

Плохо только, что трофейный жилет не греет. А холод уже начал пробирать до костей.

Было бы теплее, если бы жилет был капковый. Желтая комковатая капка похожа на вату и греет, как вата. Правда, через два или три часа она намокает, тяжелеет и тянет на дно. Но Шубин не собирался болтаться в воде два или три часа. Об этом не могло быть и речи. Его должны найти и подобрать с минуты на минуту. Красное пятно жилета видно издалека.

Чтобы отвлечься, он стал думать о дальних тропических странах, где растет капка. Это ведь такая трава?

А быть может, кустарник? То-то, наверно, тепло в тех местах!..

От мыслей о теплых странах сделалось еще холоднее.

Холод отовсюду шел к Шубину, со всех концов Балтики, от всей выстуженной за зиму водной громады моря. Он обхватывал, сжимал, стискивал.

Желая согреться, Шубин поплыл саженками. Но странно: чем усиленнее двигался, тем холоднее становилось. Он проделал опыт: скрестил руки на груди, подобрал колени к подбородку. Как будто стало теплее. Не нагревается ли окружающий слой воды от тепла его тела? Не надо подгребать к себе новые холодные пласты.

«Катера подойдут! Катера скоро подойдут!» — повторял он про себя, будто зубрил урок.

Ни на секунду не допускал мысли о том, что его не подберут. Понимал: самое страшное — это испугаться, поддаться страху. Кто потерял самообладание, тот все потерял!

Как-то странно, толчками, болела голова. Временами сознание на короткий срок выключалось. Тогда Шубину виделись цветы. Конусообразные пурпурные мантии раскачивались на пологих волнах. Он старался дотянуться до них и от этого движения приходил в себя. А иногда представлялось, что он висит среди звезд в пустоте космического пространства.

Холод, холод! Лютый холод!..

Осмотревшись, Шубин удивился внезапной перемене. По морю бежали барашки, торопливые вестники шторма.

Только что волны были пологими. Сейчас на них появились белые гребешки. Беляки гуляли по морю.

— Волнение — три балла, — определил он вслух. — Море дымится!

Вскоре верхушки волн начали загибаться и срываться брызгами. По шкале Бофорта это означало, что волнение доходит уже до четырех баллов.

Волна накрыла Шубина с головой. Он вынырнул, ожесточенно отплевываясь. Дышать становилось труднее. Надвигался шторм.

«Эге! — подумал Шубин. — Шторма мне не вытянуть…» И тотчас же: «Но шторма не будет!»

Мысленно он как бы прикрикнул на себя.

Море между тем делалось все более грозным, волны чаще накрывали Шубина с головой. Три балла, четыре балла! Он хотел забыть о делениях этой проклятой шкалы.

Его стало тошнить. Укачало наконец! Никогда не верил в то, что пловцов укачивает в море, и вот…

Шубин задыхался, отплевывался, пытался приноровиться к участившимся размахам моря.

Что-то пролетело над ним. Самолет? Пикирует самолет? Он инстинктивно втянул голову в плечи, но в этот момент был на гребне волны и резиновый жилет помешал ему нырнуть.

Не самолет! Всего лишь чайка! Полгоризонта закрыли ее изогнутые, как сабли, крылья, нежно-розовые, но с черными концами, словно бы их обмакнули в грязь. Она взвилась и стремительно опустилась, будто хотела сесть Шубину на макушку.

О! Да тут их много, этих чаек!

Они вились над Шубиным, задевая его крыльями, с размаху падали к самой воде, взмывали в воздух. Сквозь свист ветра он различал их скрипучие голоса. Птицы азартно перебранивались, будто делили его между собой.

Делили? Моряки с Ладоги рассказали Шубину о том, что произошло с одним нашим летчиком, которого сбили в бою над озером. Капковый жилет не дал ему утонуть, и через два-три часа его подобрали. Он был жив, но слеп. Чайки выклевали ему глаза!

Шубин высунулся до пояса из воды и заорал что было сил. Он мог только орать, руки окоченели до того, что почти не двигались.

Вдруг что-то огромное, в белых дугах пены, надвинулось на него, какая-то гора. Линкор или плавучий кран — так показалось ему…

Он закашлялся и очнулся. Обжигающая жидкость лилась в рот. Сводчатый потолок был над ним.

Шубин полулежал на полу. Кто-то придерживал его за плечи.

Подняв глаза на стоявших вокруг людей, он удивился их виду. У многих из них были бороды, а лица отливали неестественной, почти мертвенной белизной. Люди как-то странно смотрели на него, и он откинулся на спину.

Тотчас это движение было прокомментировано.

— Укачался, ничего не понимает, — сказал кто-то по-немецки. — Дай ему еще глоток!

Немцы? Стало быть, он в плену?

Но — не спешить! Оглядеться, выждать, понять!

Шубин закрыл глаза, чтобы протянуть время.

— Ослабел после морских купаний, — произнес тот же голос с уверенными, отчетливыми интонациями. — Не заметили бы в перископ чаек над ним…

Перископ? Он на подводной лодке?

И вдруг Шубин услышал непонятное.

— Но это же не русский! Это финн!

— Не может быть!

— Вот его воинское удостоверение!

— Какая неудача! На черта нам финн?

— Он очнулся, господин капитан-лейтенант, — сказал кто-то над ухом Шубина, по-видимому немец, поддерживавший его под мышки.

Шубин открыл глаза.

Над ним, широко расставив ноги, стоял человек в пилотке и пристально смотрел на него. Он держал что-то в руке.

Шубин скорее угадал, чем увидел: размокшее воинское удостоверение летчика, которое было спрятано в кармашке жилета!

— Ваша фамилия Пирволяйнен? — неожиданно спросил немец.

Пауза. Шубин собирается с мыслями.

— Пирволяйнен Аксель? — Немец заглянул в удостоверение и нетерпеливо пригнулся, уперев руки в колени. — Ну, отвечайте же наконец! — поторопил он. — Вы лейтенант Аксель Пирволяйнен?

Пирволяйнен? Мертвый летчик был финном? Шубин перевел дух, словно перед прыжком в воду. Потом, решившись, тихо сказал:

— Да. Я Пирволяйнен…

— Очень жаль, — сердито пробормотал человек в пилотке.

Шубина подняли, усадили на табуретку. Рядом очутился пучеглазый человек, который отрекомендовался врачом. Шубин пожаловался на головную боль и тошноту.

— В порядке вещей. — Врач значительно закивал. — Не удивлюсь, если у вас легкое сотрясение мозга.

Мнимому Пирволяйнену дали переодеться. Комбинезон затрещал по всем швам на его плечах и груди. Пирволяйнен! Финн! Очень хорошо. Этим можно объяснить погрешности в немецком произношении. Лишь бы только не нашлось никого, кто знает финский язык!

Ну, а лицо? Офицер в пилотке держал удостоверение перед самым своим носом и все же спросил: «Вы Пирволяйнен?» Ослеп, что ли? Есть же фотография в воинском удостоверении! А сходства между летчиком и Шубиным никакого. Уж он-то на всю жизнь запомнил это мертвое лицо, скалившее зубы над пышным гофрированным воротником!

— Который час? — спросил он.

Кто-то услужливо ответил.

Шубин попытался сделать подсчет. Получалось, что он провел в воде немногим более двух часов.

Не может быть! Боролся с мертвецом, волнами, потом с чайками! На это наверняка ушло не менее суток! Впрочем…

— Командир просит к себе, — сказал врач и пропустил Шубина вперед.

Палуба мерно подрагивала под ногами. Значит, лодка была на ходу.

Из-за двери раздалось короткое:

— Да!

Врач остался за дверью, а Шубин, собрав все свое мужество, шагнул через порог.

Каюта была очень маленькая, как все помещения на подводной лодке, где дорог каждый метр пространства. На стенке каюты висели мерно тикавшие часы, портрет Гитлера, еще что-то — Шубин не успел разглядеть.

— Лейтенант Пирволяйнен?

Спину Шубина обдало холодом. Где-то он уже слышал этот голос: неприятно тонкий и брюзгливо-медлительный.

На вращающемся кресле повернулся коренастый, почти квадратный человек.

Темно-красные волосы его составляли резкий контраст с лицом, белым как бумага. Рыжие нечасто бывают бледными. Этот был бледным.

Борода короткая, редкая. Усов нет. Очень узкие губы, щель вместо рта. Но нижняя часть лица, полускрытая бородой, была тяжелая, чувственная.

Возраст? Лет пятьдесят, вероятно. Пятьдесят — и всего лишь командир подводной лодки? Это необычно. Полагалось уже быть адмиралом.

Шубин спохватился и выпрямился. Но не смог заставить себя щелкнуть каблуками перед фашистом. Это было свыше его сил.

Командир подводной лодки молчал, не отрывая от Шубина взгляда.

Странный это был взгляд — изучающий, взвешивающий и в то же время рассеянный. Глаза были очень близко посажены к переносице. Казалось, вдобавок, что один располагается несколько выше другого. Это происходило, вероятно, оттого, что вследствие увечья или привычки командир держал голову набок — с какой-то недоверчивой, лукавой ужимкой.

Проверяя себя, он заглянул в удостоверение, лежавшее на столе:

— Правильно — Пирволяйнен!.. Вы говорите по-немецки?

Сомнений нет. Голос тот же самый — «шхерный»! Значит, он, Шубин, на борту «Летучего Голландца»?!

С трудом Шубин выдавил из себя:

— Да, господин командир.

Смысл последующих слов был непонятен.

— Ну что ж! — сказал подводник. — Я надеялся, что вы русский. Если бы я знал, что вы всего только финн… Но не выбрасывать же снова за борт… Я высажу вас в двух милях от Хамины. Ваше командование извещено по радио. Вас будут ожидать на берегу.

Но внимание Шубина было сосредоточено на полуразмокшем воинском удостоверении. Подводник рассеянно вертел его короткими пальцами, потом поставил ребром на стол.

— В район Хамины придем через шесть часов. Этим я вынужден ограничить свою помощь…

Шубин пробормотал, что ему неловко затруднять господина командира подводной лодки. Конечно, у того есть свои собственные задачи, которые…

Немец предостерегающе поднял руку.

— Не ломайте над моими задачами голову! Рискуете сломать ее! — Он улыбнулся Шубину, вернее, сделал вид, что улыбнулся. Просто показал десны и тотчас же спрятал их, не считая нужным слишком притворяться. — По возвращении в часть, — резко сказал он, — ваш долг забыть обо всем, что вы видели здесь! Забыть даже, что были на борту моей субмарины!

Он встал из-за стола.

Только теперь Шубин по-настоящему рассмотрел его глаза. Они были очень светлые, почти белые, с маленькими зрачками, что придавало им выражение постоянной, с трудом сдерживаемой ярости.

— Забыть, забыть! — с нажимом повторил немец. — И вы забудете, едва лишь покинете нас. Забудете все, словно бы ничего и не было никогда!

Шубин молчал. Подводник опять со странной ужимкой склонил голову набок, будто присматриваясь к своему собеседнику. Вспышка непонятного гнева прошла так же внезапно, как и возникла.

После паузы он сказал спокойно:

— Доложите своему командиру, что были подобраны немецким тральщиком.

Подводник небрежно перебросил Шубину раскрытое воинское удостоверение финского летчика.

Шубин стиснул зубы, чтобы не крикнуть.

Фамилия, имя и звание были вписаны в удостоверение очень прочной тушью. Они уцелели. Но на месте фотографии осталось серое пятно. Удостоверение слишком Долго пробыло в соленой морской воде, которая размыла, разъела фотоснимок. Виден был только контур головы и плеча. Высокий голос произнес:

— Впрочем, документ получите позже. Вахтенный командир внесет его в журнал. Все! Доктор вас проводит.

Шубин выпрямился. Ощущение было такое, будто волна накрыла его с головой, проволокла по дну и неожиданно опять выбросила на поверхность.

Но он позволил себе перевести дух лишь за порогом командирской каюты.

Его поджидал пучеглазый врач.

— Ну, как самочувствие? — Он пытливо заглянул Шубину в лицо. — Белы как мел. Так! Одышка. Пульс? О да! Частит! Надо подкрепиться, затем лечь спать. До высадки на берег еще много времени!..

Они прошли по отсекам, сопровождаемые угрюмыми взглядами матросов. Какая, однако, сумрачная, словно бы чем-то угнетенная команда на этой подводной лодке!..

Пока Шубин, обжигаясь, пил горячий кофе в кают-компании, доктор сидел рядом и развлекал его разговором о возможностях заболеть плевритом или пневмонией. Не исключено, впрочем, что тем и другим вместе.

Доктор был совершенно лыс, хотя сравнительно молод. На полном, гладко выбритом лице лихорадочно поблескивали темные выпуклые глаза.

Кают-компания была очень тесной. Закрепленная за магистрали, проходящие вдоль борта, висела небольшая картина, изображавшая корабль в море. Время от времени Шубин недоверчиво вскидывал на нее глаза. Она была странная, как все на этой подводной лодке.

Корабль с парусами, полными ветром, наискось надвигался на Шубина — из левого угла картины в правый. В кильватер ему, примерно на расстоянии шести-семи кабельтовых, шел второй корабль. Он шел, сильно кренясь, задевая за воду ноками рей. Солнце заходило на заднем плане. Лучи его, как длинные пальцы, высовывались из-за туч и беспокойно шарили но морю, оставляя на волнах багровые следы.

Конечно, Шубин не считал себя знатоком в живописи. И все же было ясно, что художник в чем-то напутал.

Он хотел спросить об этом доктора, но раздумал. Слишком болела голова, чтобы толковать о картинах.

— Где бы мне положить вас? — в раздумье сказал врач. Он остановил проходившего через кают-компанию молодого человека: — Где нам положить пассажира? В кормовой каюте?

— Да ты в уме, Гейнц? Уложи лейтенанта на койке Курта. Сейчас его вахта.

— Да, правильно. Я забыл.

Только вытянувшись во весь рост на верхней койке, Шубин почувствовал, как он устал.

Через шесть часов мнимого Пирволяйнена встретят на берегу, обман будет раскрыт. Ну и пусть! Расстреляют ли сразу, начнут ли гноить в застенке для военнопленных — Шубин сейчас не хочет думать об этом. Выяснится еще бог знает когда — через шесть часов! А пока спать, спать!

— Завидую вам, — сказал доктор, стоя в дверях. — Третий год сплю только со снотворными…

Завидует? Знал бы он, кому завидует…

Уже погружаясь в сон, Шубин неожиданно дернулся, будто от толчка. Не разговаривает ли он во сне? Стоит ему пробормотать несколько слов по-русски…

Нет, кажется, он только храпит. А храп — это не страшно. Храп вне национальной принадлежности!

Койка чуть подрагивала от работы моторов. Вероятно, подлодка двигалась уменьшенными ходами. Это убаюкивало.

Почему-то вспомнилось, как он, еще в училище, начал изучать немецкий язык.

В Испании вспыхнула гражданская война. Шубин, учившийся тогда на третьем курсе, загорелся ехать добровольцем.

Было известно, что на стороне Франко воюют гитлеровские военные моряки. Стало быть, знание немецкого языка пригодилось бы, могло, во всяком случае, иметь значение при отборе кандидатов.

Со свойственной ему решительностью Шубин принял свои меры. Он стал дополнительно заниматься немецким на кафедре иностранных языков.

По счастью, у него оказались природные способности к языкам. Память была ясная, цепкая. А главное, конкретная цель была впереди. Он нажал на изучение языка, чтобы впоследствии лучше воевать.

Понятно, пришлось подчиниться строжайшему, подлинно спартанскому режиму. Увольнение «на берег» Шубин начисто отменил для себя. Отказался даже от такого любимого своего развлечения, как игра в шахматы. Все свободное время он тратил лишь на изучение языка.

Даже сны видел теперь «из немецкого». Длинные фразы маршировали на училищном плацу, вздваивали ряды, делали по команде перестроение. Но глагол, подобно барабанщику, неизменно оставался на левом фланге.

Товарищи диву давались, как Борис не свалится при такой нагрузке. Он только улыбался. Он был спортсменом. Отлично тренированный организм его выдерживал напряжение, которое давно свалило бы с ног обыкновенного человека.

А по воскресеньям он становился на лыжи и уходил в Александровский парк. Пробежавшись по морозцу километров двадцать, хорошенько провентилировав мозги, опять торопливо раскрывал учебник, бормоча свои «датиф, аккузатиф».

В Испанию Шубина все-таки не послали, к его величайшему негодованию. Однако немецким он овладел.

«Думать по-ихнему только не научился, — шутил он. — Немецкие фразы длинные, а я думаю быстро…»

Шубин так и заснул, улыбаясь этому бесконечно далекому, уютному воспоминанию.

Через полчаса доктор зашел проведать пациента и, стоя у койки, подивился крепости его нервов. Каков, однако, этот Пирволяйнен! Сбит в бою, тонул, чудом спасся и вот лежит, закинув за голову мускулистые руки, ровно дышит да еще и улыбается во сне…

3. На борту «Летучего Голландца»

Шубин улыбался во сне.

Он спал так безмятежно, будто находился не среди врагов, не на немецкой подводной лодке, а в своем общежитии на Лавенсари. Словно бы вернулся из очередной вылазки в шхеры, перебросился с Князевым парой слов, зевнул и… Такой богатырский сон сковал его, что он и не слышит, как бегают, суетятся, стучат когтями крысы за стеной.

Не спи, проснись, гвардии старший лейтенант! Тварь опаснее крысы возится сейчас подле твоей койки!..

Что-то все же бодрствовало в нем, как бы стояло на страже. Он вскинулся от ощущения опасности — привычка военного человека.

Нет, крысы на груди не было. И он проснулся не дома, а в чужом помещении. Враг был рядом. Снизу доносились его прерывистое — со свистом — дыхание, озабоченная воркотня, шорох бумаги.

Шубин сразу овладел собой. У таких людей не бывает вяло-дремотного перехода от сна к бодрствованию. Сознание с места берет предельную скорость.

Минуту или две он лежал с закрытыми глазами, не шевелясь, припоминая. «Я финн, летчик. Сбит в воздушном бою, — мысленно повторял он, как урок. — Подобран немецкой подводной лодкой. Я лейтенант. Меня зовут… Но как же меня зовут?..»

Ему стало жарко, словно бы лежал в бане на верхнем полке. Он забыл свою новую, финскую фамилию!

Имя его, кажется, Аксель. Да, Аксель. А фамилия? Ринен?.. Мякинен?..

Нет, незачем напрягать память. Будь что будет! Надо, как всегда, идти навстречу опасности, не позволяя себе поддаваться панике.

Занавеска, заменявшая дверь в каюте-выгородке, колебалась. Значит, подводная лодка двигалась, хоть и не очень быстро.

Шубин свесил голову с верхней койки. Он увидел спину и затылок человека, который сидел на корточках у раскрытого парусинового чемодана и копался в нем.

— Все в конце концов потонут, все, — явственно произнес человек (он разговаривал сам с собой). — И командир потонет, и Руди, и Гейнц. А я нет!.. — Он негромко хихикнул, вытащил из-под белья пачку каких-то разноцветных бумажек и, шелестя ими, принялся перелистывать. — Но где же мой Пиллау? — сердито спросил он.

Шубин кашлянул, чтобы обратить на себя его внимание.

Человек поднял голову. У него было одутловатое, невыразительное, словно бы сонное лицо. Под глазами висели мешки, щеки тряслись, как студень. Шею обматывал пестрый шарф.

— Вы, наверно, штурман? — спросил Шубин. — Извините, я занял вашу койку.

Человек в пестром шарфе, не вставая с корточек, продолжал разглядывать Шубина.

— Нет, я не штурман, — сказал он наконец. — Я механик.

— А сколько времени сейчас, не можете сказать?

— Могу. Семнадцать сорок пять. Вы проспали почти восемь часов.

Восемь? Но ведь подводная лодка через шесть часов должна была подойти к берегу! Шубин соскочил с койки.

— Вижу, вам не терпится обняться с друзьями, — так же вяло заметил механик. — Не торопитесь. Еще есть время. Даже не подошли к опушке шхер.

Стараясь не выдать своего волнения, Шубин отвернулся к маленькому зеркалу, вделанному в переборку каюты. Он снял с полочки гребешок и начал неторопливо причесываться. При этом даже пытался насвистывать. Почему-то на память пришел тот однообразный мотив, который исполнял на губной гармошке меланхолик в шхерах.

Механик оживился.

— О! «Ауфвидерзеен»! Песенка гамбургских моряков! Вы бывали в Гамбурге?

— Только один раз, — осторожно сказал Шубин.

— «Ауфвидерзеен, майне кляйне, ауфвидерзеен»[17], — покачивая головой, негромко пропел механик. Потом добавил: — Хороший город Гамбург! Давно вы были там?

— До войны.

— Мой родной город. Я жил недалеко от Аймсбюттеля.

Шубин поежился. Он никогда не бывал в Гамбурге.

Механик неожиданно подмигнул:

— Натерпелись страху в море? Я гак и думал. Вам бы не выдержать шторма. Если бы не мы…

Шубин с опаской присел на нижнюю койку. Только бы немец не стал расспрашивать его о Гамбурге, о котором он имел самое общее представление. Но механик отвернулся и опять принялся рыться в чемодане, бормоча себе под нос: «Пиллау, Пиллау, где же этот Пиллау?» Но вот «Пиллау» нашелся. Механик разогнул спину. Нелепая гримаса поползла по одутловатому бледному лицу, безобразно искажая его. Это была улыбка!

— Случись со мной такое, как с вами, — объявил он, — я бы нипочем не боялся!

— Да что вы!

— Конечно! Что мне волны, шторм! Чувствовал бы себя, как дома в ванне.

— Но почему?

Собеседник Шубина ответил не сразу. Он смотрел на него прищурясь, полуоткрыв рот, будто прикидывал, стоит ли продолжать. Потом пробормотал задумчиво:

— Так вы бывали в Гамбурге? Да, хороший город, на редкость хороший…

Очевидно, то пустячное обстоятельство, что финский летчик бывал, по его словам, в Гамбурге и даже помнил песенку гамбургских моряков «Ауфвидерзеен», неожиданно расположило к нему механика.

Он сел на койку рядом с Шубиным.

— Видите ли, в этом, собственно, нет секрета, — начал он нерешительно. — И это касается только меня, одного меня. А история поучительная, может вам пригодиться…

Шубин молчал.

Опасность пришпорила его ум, обострила проницательность. Внезапно он понял, в чем дело! Механик томится по слушателю!

И это было естественно. Мирок подводной лодки тесен. Механик, вероятно, давно уже успел надоесть всем своей «поучительной» историей. Но она не давала ему покоя. Она распирала его! И вот появился новый внимательный слушатель!

— Ну, так и быть, расскажу! Вы спросили меня, почему не боюсь утонуть? А вот почему! — Он помахал пачкой разноцветных бумажек, которые извлек из своего чемодана. — С этим не могу утонуть, даже если бы хотел. Держит на поверхности лучше, чем резиновый или капковый жилет!.. Вы удивлены? Многие моряки, конечно, умирают на море. Это в порядке вещей. Я тоже моряк. Но я умру не на море, а на земле. Это так же верно, как то, что вас сегодня выловили из моря!

— Умрете на земле? Нагадали вам так?

— Никто не гадал. Я сам устроил себе это. Недаром говорится в пословице: каждый сам кузнец своего счастья. — Он глубокомысленно поднял указательный палец. — Да, счастья! Много лет подряд терпеливо и методично, как умеем только мы, немцы, собирал я эти квитанции.

— Зачем?

— Но это же кладбищенские квитанции! И все, учтите, на мое имя!

Лицо Шубина, вероятно, выразило удивление, потому что механик снисходительно похлопал его по плечу:

— Сейчас поймете! Вы неплохой малый, хотя как будто недалекий, извините меня. Впрочем, не всякий додумался бы до этого, — продолжал он с самодовольным смешком, — но я додумался!

Он, по его словам, плавал после первой мировой войны на торговых кораблях. («Пришлось, понимаете ли, унизиться. Военный моряк — и какие-то торгаши!»)

Ему довелось побывать во многих портовых городах Европы, Америки, Африки. И всюду — в Ливерпуле, в Генуе, в Буэнос-Айресе, в Кейптауне — механик, сойдя с корабля, отправлялся прогуляться на местное кладбище. Это был его излюбленный отдых. («Сначала, конечно, выпивка и девушки, потом — кладбище. Так сказать, полный кругооборот. Вся человеческая жизнь вкратце за несколько часов пребывания на берегу!»)

В большинстве портовых городов кладбища очень красивы.

Неторопливо прохаживался механик, сытый, умиротворенный, чуть навеселе, по тихим тенистым аллеям — нумерованным улицам и кварталам города мертвых. Засунув руки в карманы и попыхивая трубочкой, он останавливался у памятников, изучал надписи на них, а некоторые, особенно чувствительные, списывал, чтобы перечитать на досуге, отстояв вахту.

Все радовало здесь его сентиментальную душу: планировка, эпитафии, тишина. Даже птицы в ветвях, казалось ему, сдерживают свои голоса, щебечут приглушенно-почтительно, чтобы не потревожить безмолвных обитателей могил.

Он принимался — просто так, от нечего делать — как бы «примеривать» на себя то или другое пышное надгробие. Подойдет ему или не подойдет?

Вначале это выглядело как игра, одинокие забавы. Но и тогда уже копошились внутри какие-то утилитарные расчеты, пока не оформившиеся еще, не совсем ясные ему самому.

Механика озарило осенью 1929 года на кладбище в Пиллау. Да, именно в Пиллау! Он стоял перед величественным памятником из черного мрамора и вчитывался в полустершуюся надпись. На постаменте был выбит золотой якорь в знак того, что здесь похоронен моряк. Надпись под якорем извещала о звании и фамилии умершего. То был вице-адмирал в отставке, один из восточно-прусских помещиков. Родился в 1815 году, скончался в 1902-м.

Механику понравилось это. Восемьдесят семь лет! Неплохой возраст!

И памятник был под стать своему владельцу: респектабельный и очень прочный. Он высился над зарослями папоротника, как утес среди волн, непоколебимый, бесстрастный, готовый противостоять любому яростному шторму.

Штормы! Штормы! Долго в раздумье стоял механик у могилы восьмидесятисемилетнего адмирала, потом хлопнул себя по лбу, круто повернулся и поспешил в контору. Он едва сдерживался, чтобы не перейти с шага на нетерпеливый, неприличный его званию бег.

Именно там, в Пиллау, пятнадцать лет назад, он приобрел свой первый кладбищенский участок!..

Механик полез, сопя, опять в чемодан и вытащил оттуда несколько фотографий.

— Вот! — сказал он, бросая на колени Шубину одну из фотографий. — Я купил сразу, не торгуясь. Взял то, что было под рукой. Вечером мы уходили в дальний рейс. Вдобавок дело было в сентябре, а с равноденственными штормами, сами знаете, ухо надо держать востро. Приходилось спешить. Но потом я стал разборчивее. — Он показал другую фотографию. — Каковы кипарисы, а? Генуя, приятель, Генуя! Уютное местечко. Правда, далековато от центра. Я имею в виду центр кладбища. Но, если разобраться, оно и лучше. Больше деревьев и тише. Вроде Деббельна, района вилл в Вене. И не так тесно. Тут вы не найдете этих новомодных двухэтажных могил. Не выношу двухэтажных могил.

— Еще бы, — сказал Шубин, лишь бы что-нибудь сказать.

— Да. Я знаю, что это за удовольствие — двухэтажная могила. Всю жизнь ючусь в таких вот каютках, валяюсь на койках в два этажа. Поднял руку — подволок! Опустил — сосед! Надоело. Хочется чувствовать себя просторно хотя бы после смерти. Вы согласны со мной?

Шубин машинально кивнул.

— Вот видите! Уже начинаете понимать.

Но Шубин по-прежнему ничего не понимал. Он слышал беспрерывный шорох забортной воды. Значит, подводная лодка продолжает двигаться. Драгоценное время уходит. А он так и не узнал ничего, что могло бы пригодиться. Этот коллекционер кладбищенских участков не дает задать себе ни одного вопроса, словно бы подрядился отвлекать и задерживать.

После первой своей покупки механик, по его словам, посещал кладбища уже не как праздный гуляка. Приходил, торопливо шагая и хмурясь, как будущий наниматель, квартиросъемщик. Озабоченно сверялся с планом. Придирчиво изучал пейзаж. Подолгу и со вкусом обсуждал детали своего предстоящего захоронения, всячески придираясь к представителям кладбищенской администрации.

Это место, видите ли, не устраивало его потому, что почва была глинистая. («Красиво, однако, буду выглядеть осенью, в сезон дождей», — брюзжал он, тыча тростью в землю.) В другом месте сомнительным представлялось соседство. («Прошу заметить, я офицер флота в отставке, а у вас тут какие-то лавочники, чуть ли не выкресты».)

«Да, да, да! — кричал он кладбищенским деятелям, замученным его придирками. — Желаю предусмотреть все! Это не квартира, не так ли? Ту нанимаешь на год, на два, в лучшем случае на несколько лет, а здесь как-никак речь идет о вечности».

Но он хитрил. Ему не было никакого дела до вечности. Он лишь демонстрировал свою придирчивость и обстоятельность, как бы выставлял их напоказ перед кем-то, вернее, чем-то, что стояло в тени деревьев, среди могил, и пристально наблюдало за ним.

Шубин с силой потер себе лоб. Что это должно означать? Ему показалось, что его снова укачивает на пологих серых волнах. Но он сделал усилие и справился с собой.

— Извините, я прерву вас, — сказал он. — К чему все-таки столько квитанций? У вас их десять… двенадцать… да, четырнадцать. Четырнадцать могил! Человеку достаточно одной могилы.

— Мертвому! — снисходительно поправил механик. — Живому, тем более моряку, как я, нужно несколько. Чем больше, тем лучше. В этом гарантия. Тогда моряк крепче держится на земле. Он умрет на земле, а не на море. Ну сами посудите, как я могу утонуть, если закрепил за собой места на четырнадцати кладбищах мира?

Шубину показалось, что размах пологих волн уменьшается.

— А! Я как будто понял! Квитанция — вроде якоря? Вы стали, так сказать, на четырнадцать якорей?

— Таков в общих чертах мой план, — скромно согласился человек в пестром шарфе.

Чтобы не видеть его мутных, странно настороженных глаз и трясущихся щек, Шубин склонился над снимками.

Все они имели одну особенность. На заднем плане между кустами и деревьями обязательно просвечивала полоска водной глади. Участки были с видом на море! В этом, вероятно, заключался особый загробный «комфорт», как его понимал механик. Устроившись наконец в одной из могил, он мог иногда позволить себе развлечение — высовывался бы из-под плиты и показывал морю язык: «Ну что? Перехитрил? Ушел от тебя?»

Сумасшествие, мания? Суеверие, перешедшее в манию? Тонкий коммерческий расчет — даже в сношениях с потусторонним миром?

— Теперь мне ясно, — сказал Шубин. — Вы хотите обмануть судьбу.

— Но мы все хотим обмануть ее, — рассудительно ответил механик. — А вы разве нет?

Он оглянулся. На пороге стоял бородатый матрос. — Командир просит господина финского летчика в центральный пост, — доложил матрос, исподлобья глядя на Шубина.

Сопровождаемый безмолвным и мрачным матросом, Шубин миновал несколько отсеков.

В узких, плохо проветриваемых помещениях было душно, влажно. Пахло машинным маслом и сырой одеждой. Вдоль прохода тянулись каюты-выгородки.

Внешне сохраняя спокойствие, Шубин волновался все сильнее.

«Подходим к шхерам, — думал он. — Сейчас меня будут сдавать с рук на руки…»

И все же он продолжал с профессиональным интересом приглядываться к окружающему. На подводной лодке был впервые — раньше как-то не довелось.

— Не ударьтесь головой! — предупредил матрос.

Пригнувшись, Шубин шагнул в круглое отверстие и очутился в центральном посту.

После бредового бормотания о могилах и квитанциях приятно было очутиться в привычной трезвой обстановке, среди спокойных и рассудительных механизмов.

Конечно, управление здесь было в десятки раз более сложным, чем на торпедном катере, но моряку положено быстро ориентироваться на любом корабле.

Вот гирокомпас, отличной конструкции! Вот кнопки стреляющего приспособления. А это, наверно, прибор для измерения дифферента.[18] В стеклянной трубочке видна чуть покачивающаяся тень, силуэт подводной лодки. («У нас, кажется, этого еще нет. Штука занятная! Жаль, не успею рассмотреть подробнее».)

Вертикальная труба перископа поднималась на несколько секунд, опускалась, через некоторое время опять поднималась.

Шубин лихорадочно вспоминал: «Перископная глубина — восемь метров… Да, как будто восемь метров. Стало быть, подводная лодка крадется на перископной глубине».

Только окинув приборы пытливым взглядом, он обратил внимание на людей, находившихся в отсеке. Их было много, и каждый был поглощен своим делом.

Командир сидел на маленьком табурете, похожем на велосипедное седло, и, согнувшись, смотрел в окуляры перископа.

Справа от него стояли двое рулевых: один управлял вертикальным рулем, второй — горизонтальными. Поодаль располагались еще матросы.

Рядом с командиром стояли два офицера, один из которых торопливо записывал что-то в вахтенный журнал, держа его на весу.

Вдруг картина мгновенно изменилась.

В тесном помещении прозвучало и будто эхом отдалось от металла короткое:

— Боевая тревога!

Командир бросил эту команду, не отрываясь от перископа.

Один из офицеров шагнул ко второму перископу. В центральном посту очутился механик. На ходу разматывая пестрый шарф, он поспешно занял свое место у переговорных труб.

Резкий лязг. Переборки задраены!

Командир повернулся на своем вращающемся сиденье.

— А, наш гость, наш верный союзник! — сказал он с преувеличенной любезностью, которая показалась Шубину иронической. — Я пригласил вас в качестве консультанта. Летали над этим районом?

— Конечно, господин командир.

— Прошу взглянуть в перископ! — Он встал, уступая Шубину место. — Рудольф, помогите нашему гостю сесть. Курсом вест следует русский конвой… Нет, чуть отвернуть от себя!

— Вижу конвой.

— Транспорт, примерно в четыре-пять тысяч тони, тральщик и два сторожевых катера. Идут противолодочным зигзагом. Так?

Шубин молчал. Медленно вращая верньер, он не выпускал советские корабли из поля зрения. Что отвечать? Точнее, чего не надо отвечать, чтобы не повредить своим?

Подводник сказал за его спиной:

— Понимаю вас. Еще не видели кораблей в таком ракурсе. Привыкли видеть их не снизу, из воды, а сверху, с воздуха. Часто ли попадались вам русские в этом районе?

— Нечасто, — сказал Шубин наугад.

— Благодарю вас. Это-то я и хотел знать!

— Третий конвой за вахту, — вставил офицер, державший в руках журнал.

— Русские готовятся к наступлению, — подтвердил второй офицер.

— Как всегда, повторяетесь, Франц, — резко сказал командир и, отстранив Шубина, сам сел у перископа.

Короткие сильные пальцы его завертели верньер. Голова совсем ушла в плечи, спина сгорбилась, словно бы он изготовился к прыжку.

В центральном посту стало тихо. Слышно было лишь дыхание людей да успокоительно-мерное тиканье приборов. Шубин стиснул кулаки в карманах комбинезона.

Сейчас командир будет ложиться на боевой курс. Торпедисты, конечно, уже стоят наготове у своих аппаратов. Мановение руки, отчетливая команда: «Товсь!», потом: «Залп!» — и торпеда, сверля воду, помчится наперехват советскому конвою.

Шубин с ненавистью, почти не скрываясь, взглянул на немецких офицеров.

Его поразило выражение их лиц: напряженное, мучительно-голодное. Скулы были обтянуты, шеи вытянуты. Даже в глазах, показалось Шубину, загорелись красные волчьи огоньки.

Что делать? Не может же он стоять за спиной фашиста и спокойно наблюдать, как тот будет топить наши корабли? Он, Шубин, останется в стороне во время боя?

Он украдкой огляделся.

Нет! Вмешается в этот бой и отведет удар на себя!

В комплекте аварийных инструментов — большой гаечный ключ. Сгодится! Шубин найдет ему новое, неожиданное применение.

Сдернет с подставки, и командира лодки — по затылку! Так начать. Дальше видно будет.

Главное — внезапность нападения! В отсеке тесно, все стоят впритык, на боевых постах. Ценой своей жизни Шубин сорвет атаку.

Он понял это сразу, едва лишь командир оттолкнул его от перископа. А для Шубина понять означало решить! Он никогда не колебался в своих решениях.

Потихоньку разминая пальцы опущенных рук, он отступил на шаг от командира подводной лодки. «Надо размахнуться, — прикидывал он. — Удар будет сильнее!»

Не видел уже ни людей, ни приборов. Ничего не видел вокруг, кроме этого неподвижного, заросшего рыжими волосами затылка. Крахмальный воротничок подчеркивал его багровый цвет, резкие морщины пересекали во всех направлениях.

Шубин будто оглох. Ничего не слышал — ни приглушенных голосов, ни тиканья приборов. Слух был настроен на одно слово: «Товсь!» Следующей команды:

«Залп!» — подводник не успел бы произнести.

Но подводник не сказал: «Товсь!»

Минуты мучительно тянулись. Подводная лодка продолжала свое движение.

Командир то и дело поднимал на короткий срок перископ, потом опускал его. Наконец небрежно махнул рукой:

— Отбой боевой тревоги! — и стремительно поднялся. — Рудольф, координаты встречи в журнал! Франц, продолжать наблюдение! — Дергая головой, он выскочил из отсека.

Офицеры понимающе переглянулись.

— Третий год не может привыкнуть! — сочувственно сказал Рудольф.

— Я тоже не могу. Такой куш! Только поманил, раздразнил и…

Франц сел к перископу, поерзал, устраиваясь поудобнее, бросил через плечо:

— Бергер! Проводите нашего пассажира в кают-компанию!

— Через двадцать минут будет ужин, — учтиво пояснил Рудольф.

Он с удивлением смотрел на Шубина.

— Но что с вами? Вам плохо? Бергер, поддержи его под руку!

— Не надо.

— Как хотите. Ужин несомненно пойдет вам на пользу.

Шубин не был уверен в этом.

Ноги не шли. Наступила реакция после нервного подъема.

Не таким, стало быть, будет его последний бой! Не в тесноте вражеской подводной лодки! Не в дикой свалке на железном полу!

С помощью матроса он с трудом сделал несколько шагов. Комбинезон противно прилипал к спине, мокрой от пота.

Согнувшись, Шубин выбрался из круглого лаза в переборке. Он постоял некоторое время, глубоко дыша, стараясь, как говорится, привести себя в управляемое состояние.

— Устал, — сказал он сопровождавшему его матросу. — Сейчас отдышусь.

Матрос молчал, глядя на него исподлобья.

Вдруг резкий, разрывающий голову грохот!

Палуба отсека перекосилась, поползла в сторону, снова выровнялась.

Второй удар! Третий! Шубин невольно пригнулся. Казалось, снаружи в несколько кувалд молотят по металлическому корпусу. Каждый удар отдавался во всем теле, пронизывая болью от макушки до пят.

Глубинные бомбы!

Мимо Шубина пробежал командир подводной лодки. Он юркнул в лаз. Матрос быстро последовал за ним и задраил люк со стороны центрального поста.

Подводная лодка двигалась рывками, меняя глубины, делая крутые повороты, чтобы уйти от бомб.

Гидравлический удар ощущается еще тяжелее, чем воздушная взрывная волна. Он идет со всех сторон, от всей окружающей массы растревоженной, взбаламученной воды. Он потрясает всю нервную систему человека. Это пытка грохотом и беспрестанной вибрацией.

«Конвой обнаружил перископ, — подумал Шубин. — Сторожевики глушат нас глубинками».

Но он ошибся. Советский конвой, сойдясь с подводной лодкой на встречных курсах, давно разминулся с нею и был уже на подходах к Лавенсари.

Моряк не знал, что весь сыр-бор загорелся из-за него. Командование флотом приказало во что бы то ни стало найти Шубина. Его продолжали настойчиво искать. «Морские охотники», как ястребы, кружили наверху.

Начавшийся шторм заставил катера вернуться. Через два часа они возобновили попытку, однако волнение было еще сильным. В третий раз, уже к вечеру, они дошли почти до опушки шхер.

Положение было предельно ясным, надежд никаких. Но моряки не могли прекратить поиски. Ведь это был их Шубин, Везучий Шубин, любимец всего Краснознаменного Балтийского флота!

Неожиданно в волнах был замечен перископ.

Согласно оповещению штаба, наших подводных лодок в этом районе нет. Стало быть, враг?

За борт полетели глубинные бомбы. Всех охватил азарт погони.

Никому и в голову не пришло, что Шубин может находиться в этой немецкой подводной лодке.

И он не знал о «морских охотниках». Впрочем, ничего бы не изменилось, если бы и знал. От товарищей его отделяла тридцатиметровая толща воды. Он был замурован в немецкой подводной лодке, как в свинцовом гробу.

4. Ужин с оборотнями

Вдаль уходила перспектива слабо освещенного узкого и длинного прохода между каютами-выгородками.

Новый ошеломляющий удар, подобный удару огромной кувалды! Мигнув в последний раз, плафоны погасли.

Шубин стоял в кромешной тьме, придерживаясь, как слепой, за стену. Она была влажной. Потом из-под пальцев холодными струйками потекла вода. Это означало, что бомбы рвутся очень близко. При гидравлическом ударе ослабевают сальники забортных отверстий и вода проникает внутрь лодки.

Потом в темноте засветились огни переносных фонариков. Это матросы осматривали свой отсек.

Тошнота подкатила к горлу. Палуба уходила из-под ног. Подводная лодка стремительно теряла глубину.

И в этот момент свет снова замерцал в плафонах, медленно разгораясь.

За спиной сказали:

— По-моему, вам лучше присесть.

Это был доктор.

По боевому расписанию медпункт на военных кораблях развертывается в кают-компании. На столе были разложены хирургические инструменты, белели бинты, вата.

Шубин присел на диван. Голова гудела, как барабан. И даже выругаться по-русски — отвести душу было нельзя.

— Конечно, такие бомбежки вам непривычны, — сказал доктор. — Вы обычно парите, а не ползаете по дну. Но не волнуйтесь. Наш командир уйдет из любой передряги. Это хитрейший из подводных асов, настоящий Рейнеке-лис! Вильнет хвостом — и нет его!

Удары кувалды становились глуше, слабее.

Спустя некоторое время взрывы прекратились. Но «хитрейший из подводных асов» продолжал двигаться.

Наконец зашуршал морской гравий. Подводная лодка выключила электромоторы, проползла на киле несколько метров и легла.

— Притворился мертвым, — пробормотал доктор. — Теперь наберитесь терпения. Будем отлеживаться на грунте…

Доктор продолжал что-то говорить. Даже, кажется, смеялся своим словам. Шубин слушал вполуха.

Им овладела ужасающая усталость. Захотелось вытянуть ноги, расслабить мускулы, закрыть глаза.

Этого нельзя было делать! Враг находился рядом, вероломный, опасный. Надо было рассчитывать каждое свое слово, каждый жест.

Потом раздалась команда по отсекам:

— Отбой боевой тревоги!

И через некоторое время в кают-компанию один за другим начали входить офицеры.

Первым к столу явился коллекционер кладбищенских квитанций. Он подмигнул Шубину и принялся разматывать свой пестрый шарф. Подбородок у него оказался тройной, отвисающий. Создавалось впечатление, что лицо оттягивается этим подбородком книзу, оплывает, как догорающая свеча.

За механиком прибрел, волоча ноги, очень высокий, худой человек. У него был торчащий кадык и трагические черные брови.

— Наш штурман! — шепнул доктор на ухо Шубину.

У стола, с которого были убраны медикаменты, суетился вестовой, расставляя тарелки.

Командира не было. Вероятно, он находился в центральном посту.

Последним пришел немолодой офицер. Шубин уже видел его. Он взялся за спинку стула, нагнул голову, что повторили остальные, минуту стоял в молчании. Вероятно, это была молитва.

Потом пробормотал: «Прошу к столу», и все стали рассаживаться.

По этим признакам нетрудно было догадаться, что немолодой офицер — хозяин кают-компании, старший помощник командира.

Он небрежно указал подбородком на Шубина:

— Наш новый пассажир, лейтенант Пирволяйнен! Шубин чуть было не выронил тарелку, которую передал ему вестовой.

Значит, фамилия его — Пирволяйнен! Конечно же, Пирволяйнен! Теперь-то он не забудет: Пирволяйнен, Пирволяйнен!..

— Впрочем, — продолжал старший помощник, — из какого вы города?

— Котка, — наудачу сказал Шубин.

— В вахтенном журнале будете записаны без упоминания фамилии, как «пассажир из Котки». Не так ли, Курт?

Сосед Шубина справа кивнул.

Шубин удивился. Курт! Подобное панибратство не принято на флоте.

Угадав его мысль, доктор, сидевший слева от Шубина, повернулся к гостю.

— У нас очень замкнутый мирок, — любезно пояснил он, — поэтому мы называем друг друга по именам. Да и не все ли вам равно? Пусть останемся в вашей памяти лишь под своими скромными именами.

Шубин пробормотал, что ему этого вполне достаточно. При всех условиях он сохранит живейшую благодарность к подводникам — ведь они вытащили его из воды.

— Правильнее сказать: выловили, — сказал старший помощник, разливая суп по тарелкам.

— Вас подцепили отпорным крюком за рубашку, — пояснил Шубину Курт. — А потом накинули петлю под мышки. Однажды в Атлантике мы вытаскивали так акулу.

— Да, вы забавно выглядели на крюке. — Доктор скорчил гримасу. — Прибыли к нам, можно сказать, запросто, не так, как другие, без всякой помпы.

Старший помощник постучал разливательной ложкой по суповой миске. Это можно было понять как предостережение доктору, но также и как приглашение к еде. В течение нескольких минут все за столом занимались только едой.

Потом разговор возобновился. Офицеры подводной лодки называли друг друга только по именам: «Курт», «Франц», «Готлиб», «Венцель», «Гейнц». Может быть, в этом была конспирация?

Склонившись над тарелкой, Шубин приглядывался к своим сотрапезникам.

Что-то неприятное, рыбье было в их наружности. Остекленевшие ли глаза с пустыми зрачками, болезненно ли белый цвет кожи — вероятно, сказывалось длительное пребывание под водой.

Шубин покосился на руки подводников. Не хватало, чтобы из рукавов высовывались чешуйчатые плавники или ласты.

«Люди-рыбы, — с отвращением подумал он. — Оборотни проклятые!..»

Франц, старший помощник, несомненно, сродни щукам. Впечатление такое, что во рту у него слишком много зубов. Глаза злые, неподвижные.

Сидящий рядом с ним механик, вялый Готлиб, со своими отвислыми щеками, чуть ли не лежавшими на плечах, напоминает сома.

А пучеглазый, непоседливый, быстрый в движениях доктор, которого все запросто называют Гейнц, смахивает на суетливого маленького рачка. Шубин помотал головой, прогоняя наваждение. Рыбьи хари исчезли, но лица у подводников по-прежнему были асимметричные, словно бы отраженные в кривом зеркале. С этим, видно, ничего уже нельзя поделать. Шубин вздохнул.

Вздох был понят неправильно.

— Да, ваше возвращение затягивается, — сказал доктор. — Понятно, вы рветесь поскорей на берег, к своим…

Знал бы он, как Шубин «рвется» на вражеский берег, к этим представителям авиационной части, которые разоблачат его с первого же взгляда!

— В перископ я видел ваш воздушный бой, — обратился Курт к Шубину. — Но мы не смогли подойти ближе. Налетела русская авиация.

— О! — подхватил доктор. — Кто бы мог думать, что вы еще живы!.. И вдруг, когда мы возвращались, Венцель, наш штурман, увидел в том же квадрате стаю чаек. Они дрались над чем-то…

— Красное пятно на воде, — кратко пояснил Венцель.

— Недаром эти надувные жилеты красного цвета. Скорее бросаются в глаза!

— Но мы надеялись, что вы русский, — сказал Курт, наливая себе еще супу.

Шубин низко наклонился над тарелкой, боясь чем-нибудь выдать свое волнение. Вот уж третий раз он слышит об этом!

— Вас потому и вытащили, что приняли за русского. Мы бы порасспросили его кое о чем. А по миновании надобности… — Курт сделал движение кистью руки, словно бы отмахиваясь.

— Да, русский недолго бы задержался у нас, — благодушно подтвердил толстый Готлиб.

— Вам вдвойне повезло, Пирволяйнен! — Франц выставил наружу свои щучьи зубы. — Не явись мы на помощь, вы попали бы в плен к русским.

— Уже во второй раз они приходят в этот квадрат. Ищут своего летчика.

— Который сбит не кем иным, как вами, Пирволяйнен! — многозначительно добавил доктор. — Вам не поздоровилось бы там, наверху.

Все засмеялись, но как-то невесело.

Они вообще были невеселые, видимо, очень издерганные и озлобленные, и оттого, конечно, особенно опасные.

— Я думал, это тот самый конвой, — осторожно сказал Шубин.

— Нет, конвою дали уйти. Это «морские охотники».

«Морские охотники»? Вот как!

На мгновение Шубин представил себе своих товарищей — там, наверху.

Нервы акустиков, приникших к приборам, напряжены до предела. Это очень трудно — ждать вот так: как кошка, которая подстерегает мышь, вся обратившись в слух, подобравшись, изготовившись для прыжка.

Но ни одного подозрительного звука не доносится со дна.

Недра моря полны разнообразных отчетливых или невнятных шумов. Вот быстрое жужжание, подобное тому, какое издает майский жук, — это винты соседнего катера. Вот резкое потрескивание — это эмиссия, не в порядке усилители акустического прибора, надо менять одну из ламп.

Звуки, привычные для слуха акустика, то пропадают, то выделяются на постоянном фоне, однообразном, похожем на гудение большой тропической раковины. Но не слыхать ни приглушенной речи, ни осторожных шагов, ни долгожданного характерного звука, напоминающего змеиный свист, который сопровождает подводную лодку, когда она скользит под водой.

«Только бы нам уцепиться за звук!» — говорит капитан-лейтенант Ремез. Отрядом катеров, наверно, командует Левка Ремез. Такой толстый, краснощекий, озабоченный! Они дружки-приятели с Шубиным. Он-то, наверно, и не уводит катера на базу, несмотря на безнадежность поисков.

Не отрывая бинокля от глаз, Ремез всматривается в даль. За спиной его негромко переговариваются сигнальщики. А в небе во все лопатки светит солнце. И по морю взад-вперед гуляет синеглазая красавица волна.

Хорошо!..

Шубин снова вздохнул.

— Командир обязательно доставит вас к месту назначения, — успокоительно сказал доктор. — Он лучший подводник Германии.

— О да! — поддержал Курт. — Умеет появляться и исчезать, как призрак!

За столом оживились. Все принялись наперебой расхваливать своего командира.

Готлиб уставился на Шубина тяжелым, мутным взглядом:

— По желанию, может обернуться надводным кораблем. Скажем, транспортом. Но, конечно, затонувшим, — поспешно добавил он.

Франц сердито постучал ножом по блюду, на котором лежала отварная рыба. К нему со всех сторон протянулись руки с тарелками.

Доктор полил свою рыбу соусом и торжественно оглядел присутствующих.

— В средние века, — сказал он, — никто не усомнился бы в том, что наш командир заговорен или продал душу черту.

— Я и сейчас думаю это, — пробормотал Курт, но так тихо, что услышал только Шубин.

Нервы его были напряжены, зрение, слух обострены, как никогда. Только виски по временам стискивало клещами. Одна мысль давно мучила, искушала.

Шубина подмывало — шумнуть!

Опасность, как грозовая туча, нависла над подводной лодкой.

Здесь разговаривали вполголоса, то и дело поглядывали на подволок, вестовой ходил вокруг стола чуть ли не на цыпочках, балансируя тарелками, как канатоходец в цирке.

Шубин ощупал гаечный ключ, который сунул на всякий случай за пазуху комбинезона, под пояс.

Это полезный предмет в его положении. Им можно не только убить. Им можно оповестить о себе!

Но для этого надо остаться в отсеке одному. Потом бесшумно вскочить и задраить переборки.

И тогда исполнить свой последний, сольный номер!

Надо колотить и колотить ключом по корпусу, оповещая Левку Ремеза о том, что внизу, на грунте, подводная лодка!

Глубины в заливе небольшие. Отчетливый металлический гул пойдет волной к гидроакустикам, которые напряженно прослушивают море. И тотчас же в ответ посыплются сверху бомбы, глубинные бомбы, одна серия бомб за другой!

Шубин вызовет огонь на себя!..

Но он сразу опомнился. «Летучий Голландец» погибнет, и он с ним, пусть так! Но ведь с подводной лодкой погибнет и ее тайна. А тайна, быть может, важнее самой подводной лодки…

Чем внимательнее прислушивался он к разговору в кают-компании, тем больше убеждался в том, что так и есть: тайна важнее подводной лодки!

То был очень странный, скользящий разговор. Нечто необъяснимо опасное таилось в начатых и незаконченных фразах, даже в паузах.

Недомолвки, намеки перепархивали над столом от одного человека к другому, как зловещие черные бабочки. И Шубин безуспешно пытался на лету поймать хоть одну из них.

От невероятного напряжения все сильнее разбаливалась голова.

Но распускаться было нельзя. Полагалось глядеть и оба, примечать, запоминать. Стыдно было бы вернуться к своим с пустыми руками!

«А я обязательно вернусь к своим! — со злостью, с яростью повторял Шубин про себя. — Выживу! Выстою! Выберусь наверх!»

Но для этого надо быть начеку, следить за тем, чтобы настоящие мысли и чувства не прорвались наружу!

Он также очень боялся допустить промах в какой-нибудь обиходной мелочи.

Знакомый разведчик рассказывал ему, что у немцев иначе, чем у нас, ведется отсчет на пальцах. Немцы не загибают их, а, наоборот, отгибают и начинают не с мизинца, а с большого пальца. И грозят не так, как мы, — покачивают пальцем не от себя, а перед собой.

Пустяк? Конечно. Но на таком пустяке как раз легко сорваться.

Потом он вспомнил, что выдает себя не за немца, а за финна. Это, конечно, облегчало его положение.

Как выяснилось, никто из подводников не знал по-фински.

— Еще ни разу не был в Финляндии. Я имею в виду: внутри Финляндии, — сказал Курт, обернувшись к Шубину. — Говорят, ваши девушки красивы. Длинноногие, белокурые?

— Напоминают норвежек, — заметил Готлиб.

— Но их ты тоже не видел, хотя бывал в Норвегии, — с каким-то злорадством вставил доктор.

— Вы счастливец, Пирволяйнен! — продолжал Курт, не обращая внимания на доктора. — Теперь вам предоставят отпуск. Если вы захотите, то сможете съездить в Германию. Вы бывали в Германии?

— Он бывал у нас в Гамбурге, — объявил Готлиб. — Он знает песенку гамбургских моряков «Ауфвидерзеен». Шубин поежился. Разговор приобретал опасный крен. Рыбьи хари выжидательно повернулись к нему. Курт поощрительно улыбался. Губы у него были очень красные, словно вымазанные кровью.

— Это красивая песенка, — подтвердил доктор. — Ее прет Марлен Дитрих. Вам нравится Марлен Дитрих?

Шубин не успел ответить. Его засыпали вопросами.

Какие новинки видел он в гамбургских кино? Что носят женщины в этом году: короткое или длинное? Говорят, в моде снова черные ажурные чулки? В какой гостинице он останавливался и пил ли пиво в бирхалле?

Даже неразговорчивый Венцель спросил, не бывал ли он в Кенигсберге.

Шубин хотел было дерзко ответить: «Еще не бывал. В конце войны надеюсь побывать», но Франц сказал:

— Не надоедайте нашему гостю! Он может подумать, что вы целую вечность не бывали в Германии.

— О, Пирволяйнен! — Курт капризно оттопырил красные губы. — Мы надеялись, что вы поделитесь с нами новостями. Но вы какой-то малоразговорчивый, апатичный.

— Все финны стали апатичными, — изрек Готлиб. — Их надо бы растормошить! Не возражаете?

Он ободряюще подмигнул и захохотал, отчего щеки его отвратительно затряслись.

Курт торопливо допил кофе и встал:

— Прошу разрешения выйти из-за стола! Командир приказал сменить Рудольфа.

Франц молча кивнул.

Убедившись, что из гостя не выжать больше ничего, его перестали втягивать в разговор.

Шубин вяло прихлебывал свой кофе. Что-то неладное творилось с головой. Временами голоса немцев доносились как будто из другой комнаты. Он не понимал, о чем они говорят. Потом сознание снова прояснялось Мысль работала четко, только в висках оглушительно барабанил пульс.

Он отметил, что справа от него очутился новый сотрапезник. Это, вероятно, был Рудольф, сменившийся с вахты.

Новый провал в сознании. Вдруг до Шубина дошло, что за столом ссорятся. Виновником ссоры был доктор. И Шубин не удивился этому.

Настроение в кают-компании беспрестанно, скачками, менялось. Смех чередовался с возгласами раздражения, странная взвинченность — с сонливостью. Иногда тот или иной сотрапезник вдруг умолкал и погружался в свои мысли.

Неизменно оживленным был только доктор. Но это было неприятное оживление. Доктор разговаривал с каким-то «подковыром». Главной мишенью для насмешек он почему-то избрал молчаливого Венцеля.

— Я запрещаю тебе называть ее Лоттхен! — неожиданно крикнул Венцель.

— Но ведь я сказал: фрау Лотте! И потом, я не сказал ничего обидного. Наоборот. Признал, что Лоттхен… фрау Лотте, извини… очень красива, а дом на Линденаллее чудесен. Я сужу по фотографии, которая висит над твоей койкой.

— Дети, не ссорьтесь! — благодушно сказал Готлиб.

— Я просто выразил сочувствие Венцелю. Я рад, что у меня нет красивой вдовы, то бишь жены, еще раз прошу извинить. Дом с садом, заметьте, отличное приданое! Мне вдруг представилось, как после победы Венцель возвращается к себе на Линденаллее и видит там какого-нибудь ленивца, всю войну гревшего себе зад в тылу. И этот ленивец, вообразите себе…

— Замолчи! — Венцель со стуком отодвинул от себя тарелку.

— Ну, ну! — предостерегающе сказал Франц. — Можете ссориться, господа, если это помогает вашему пищеварению, но ссорьтесь тихо. Русские над нами.

Гейнц замолчал, не переставая криво улыбаться.

— Таков наш Гейнц, — пояснил Шубину Готлиб. — Если он не будет иронизировать за столом, желудок его перестанет выделять сок.

Чтобы не видеть перекошенных лиц своих сотрапезников, Шубин поднял взгляд на картину, которая так удивила его вначале.

Было в ней что-то фальшивое, неправдоподобное, что резало глаз моряка.

Один корабль убегал от другого, двигаясь по диагонали из левого верхнего угла картины в ее правый нижний угол. На море бушевал шторм. Тучи низко висели над горизонтом. Написано толково, спору нет, в особенности хороши эти лиловые тучи, которые хвостами касаются гребней волн.

Что же нехорошо в картине? Пологие, грозно перекатывающиеся валы? Шубин недавно качался на таких валах, чудом избежал гибели.

Нет, дело в другом.

Камни! За пределами картины, ниже правого ее угла, торчат камни. Шубин угадал их по пенистым завихрениям и тому особому, зеленоватому цвету воды, какой бывает у берега.

Несомненно, чуть правее и ниже рамы — камни!

— Пирволяйнен!

Он огляделся. За столом молчали и смотрели на него.

Полундра! Опасность!

— Нравится картина? — Франц показал свои щучьи зубы.

— В общем, как будто на месте все, — подумав, сказал Шубин. — Но есть недоработки.

— Какие?

— Корабли я бы убрал.

— Почему?

— Ну как же! С полными парусами — прямехонько на камни! Паруса скорее долой, класть право руля!

— Где же видите камни?

Шубин привстал и ткнул пальцем в переборку, чуть пониже рамы. Потом немногословно объяснил насчет цвета воды и пенных завихрений.

— Не имеет значения, — успокоительно сказал Гейнц. — Первый корабль — призрак. Камни не страшны ему.

— Значит, второму отворачивать. Или второй корабль тоже призрак?

— Нет. Просто скован таинственной силой, не может сойти с гибельного фарватера.

Шубин недоверчиво пожал плечами.

— Для летчика вы неплохо разбираетесь в бурунах, — сказал Франц, прищурившись.

Опять: полундра!

Шубин стиснул кулаки под столом. И к чему он брякнул об этих камнях?

Ну-ка, ответ! И побыстрее!

Он нашелся.

— До войны я плавал на торговых кораблях, — пояснил он, стараясь говорить возможно более спокойно и медленно. — Ведь у нас, в Финляндии, каждый третий или четвертый — моряк.

Ложечки снова мирно зазвенели в стаканах. Разговор за столом возобновился.

Как будто бы вывернулся, сошло!

Но он не мог дольше оставаться в кают-компании. Не в силах был притворяться, с любезной улыбкой передавать этим оборотням галеты и сахар, улавливать тайный смысл в намеках, улыбках, паузах, постоянно быть настороже.

У него есть выход, и он воспользуется им!

Шубин обернулся к Гейнцу:

— Очень болит голова! Просто разламывается на куски.

Гейнц глубокомысленно кивнул:

— Правильно. Она и должна у вас болеть… Рудольф, будь добр, проводи лейтенанта в каюту. Вам сейчас лучше лечь, Пирволяйнен!

— Да, с вашего разрешения я хотел бы лечь.

Где-то он слышал такое выражение: уйти в болезнь. Кажется, это относилось к мнительным людям? Но сейчас он торопился уйти в болезнь, спасая себя, спасая рассудок. Забивался в болезнь, как измученный погоней раненый зверь, уползающий в свою берлогу.

5. Особые приметы

С чувством невыразимого облегчения он покинул кают-компанию.

Сопровождаемый длинным Рудольфом, Шубин неуклюже выбрался из-за стола и, переступая комингс, споткнулся.

Однако сделал внутреннее усилие и заставил себя не обернуться. Он старался держаться возможно более прямо, хотя как бы уносил на своей спине пригибавший к земле груз взглядов.

Эти взгляды чудились ему повсюду.

Минуя отсеки, где находились матросы «Летучего Голландца», Шубин словно бы проходил сквозь строй взглядов: подозрительных, мрачных, враждебных. И, как это ни странно, — боязливых!

Боязливых? Почему?

В одном из отсеков с нижней койки поднялся угрюмый бородач и что-то сказал Рудольфу. Тот остановился. Шубин продолжал медленно идти. Он не вслушивался в голоса за спиной: взволнованный — матроса и успокоительный — Рудольфа. Не до них было.

Мучительно тесно! Низкие своды давят, угнетают. Душа задыхается в этом стиснутом с боков, сверху и снизу пространстве.

Шубина охватила острая тоска по Виктории.

Среди этих безмолвных, холодно поблескивавших механизмов, в этом скопище чужих и опасных людей вдруг так ясно представилась она, в сером домашнем платьице, сидящая на диване и смотрящая на него снизу вверх — вопросительно и сердито.

В сыром воздухе склепа слабо повеяло ее духами.

Шубин, не глядя, нашарил ручку двери, нажал на нее, толкнул от себя. Дверь не открывалась.

Откуда-то сбоку выдвинулся матрос с автоматом в руках.

— Ферботен![19] — буркнул он.

— Не туда, Пирволяйнен! — с беспокойством сказал Венцель, нагоняя Шубина, и придержал его за локоть. — Там кормовая каюта!

«Кормовая, кормовая! — машинально повторял про себя Шубин. — Но ведь в кормовом отсеке нет кают. Там лишь торпеды! И почему часовой?»

Он сделал еще два шага, куда-то в сторону, и, очутившись в каюте-выгородке, ничком повалился на койку. Как он устал! Поскорей бы остаться одному, не слышать этих назойливо стучащих немецких голосов. Но долговязый Рудольф не уходил.

— К сожалению, наш командир не присутствовал за ужином в кают-компании, — сказал он.

Шубин пробормотал что-то насчет субординации. На корабле командир обычно сохраняет известную дистанцию между собой и своими офицерами.

— Нет. Дело не только в этом. Мы называем командира Подводным Мольтке. Он молчалив подобно Мольтке. А как понравились вам офицеры? — спросил Рудольф без всякого перехода. — Готлиб, например? Он показывал свои квитанции? О да! — Рудольф повертел пальцем у лба. — Он со странностями у нас. И не он один. Здесь, как говорится, все немного того… Кроме меня, само собой! Представляете, каково нормальному человеку среди них? Знаете, о ком только что говорил мой унтер-офицер? О вас.

— Неужели?

— Да. Сегодня пятница. Вас выловили в пятницу.

— Субботы я не дождался бы, — вяло пошутил Шубин.

— А Вернер просыпал за ужином соль. Сочетание двух таких примет… Команда считает: вы принесете нам несчастье. — Он как-то неуверенно засмеялся. — Вам, как финну, полагается разбираться в приметах. Говорят, в средние века ваши старухи умели приманивать ветер, завязывая и развязывая узелки.

Шубин перевернулся на спину и подоткнул одеяло. Рудольф не уходил. Потирая подбородок, он в нерешительности топтался у порога.

— Католик ли вы? — неожиданно спросил он.

— Католик? Нет.

— Конечно, финны — лютеране. И тем не менее… — Он решился наконец: — Вы производите впечатление уравновешенного и здравомыслящего человека. Я хотел бы посоветоваться с вами. Слушайте: как по-вашему, грешно ли служить заупокойную мессу по живому?

Шубин недоумевающе посмотрел на него.

— Говорите о себе?

— Допустим.

— Ну, — сказал Шубин, думая, что над ним подшучивают, — по-моему, вы недостаточно мертвы для того, чтобы вас отпевать.

Но собеседник его не улыбнулся.

— Если, конечно, вас считают погибшим, — неуверенно предположил Шубин, — или пропавшим без вести…

— Пусть так.

— На вас, мне кажется, вины нет.

— А на моих близких? Мать очень религиозна, я ее единственный сын. Я уверен, она заказывает мессы каждое воскресенье, не говоря уж о годовщине.

— Годовщине чего?

— Моей смерти. Понимаете ли, мучает то, что мать совершает грех из-за меня. Но и мне неприятно. Было бы вам приятно, если бы вас отпевали в церкви, как мертвого?

— Право, я затрудняюсь ответить, — промямлил Шубин.

— Да, да, — рассеянно сказал Рудольф. — Конечно, вы затрудняетесь ответить…

Долгая пауза, Рудольф нагнулся к уху Шубина:

— Иногда даже слышу колокольный звон. Очень громкий! Колокола раскачиваются над самой моей головой, отзванивая память обо мне. У нас очень высокая колокольня, а церковь стоит над самым Дунаем… Мне представляется мой город и мать в черном, которая выходит из церкви. Она прячет скомканный платок в ридикюль и идет по улицам, а знакомые почтительно снимают перед нею шляпы. Вот фрау такая-то, мать павшего героя, нашего земляка!

Он засмеялся сквозь зубы.

Шубин смотрел на него, не зная, что сказать.

Вдруг Рудольф стал делаться все длиннее и длиннее. Он закачался у притолоки, как синеватая морская водоросль.

До Шубина донеслось:

— Но вы совсем спите. Я заговорил вас. И ведь вы не католик. Ничем не можете мне помочь… Шубин остался один.

Он забыл о гаечном ключе, о том, что надо «шумнуть», чтобы вызвать огонь на себя. Слишком устал, невообразимо устал.

Лежа на спине, он смотрел на подволок.

Нет, бесполезно пытаться разгадать логику этих людей!

В бою, желая понять тактику противника, он мысленно ставил себя на его место. Это был совет профессора Грибова, и, надо отдать ему должное, превосходный совет.

Как-то, еще в начале войны, случилось Шубину отбиться от «Мессершмитта».

Тот неожиданно вывалился из облаков и шел круто вниз, прямо на торпедный катер. Шубин не спускал с самолета глаз, держа руки на штурвале.

«Мессершмитт» словно бы замер на мгновение. Шубин понял: летчик поймал катер в перекрестье прицела. Сейчас шарахнет из пулемета!

С присущей ему быстротой реакции Шубин отвернул вправо. Почему вправо? В этом и был расчет. Летчик вынужден будет уходить за катером влево, а это гораздо труднее, чем вправо, если летчик не левша, что редко бывает.

«Мессершмитт» промахнулся и с ревом пролетел о нескольких десятках метров от катера. Разгадав маневр летчика, Шубин благополучно ушел от него.

Сейчас, однако, складывается по-другому. И Готлиб, и Рудольф, и Гейнц поступают, можно сказать, «наоборот» — как в случае с самолетом поступил бы левша.

В этом их преимущество перед Шубиным.

Впрочем, будь это не разговор, не игра недомолвками, а открытый бой, он бы, пожалуй, еще потягался с ними!

Шубин начал вспоминать о недавних своих боях. Представил себе, как стремглав мчится по морю, и косо падает и поднимается горизонт впереди, и упругий ветер бьет в лицо, а белый бурун с клокотанием встает за кормой.

Через несколько минут стало легче дышать. Даже голова как будто прошла.

Некоторое время он не думал ни о чем, просто отдыхал от этого предательского зигзагообразного разговора.

Потом что-то изменилось вокруг.

Ага! Подводная лодка пошла — с чрезвычайной осторожностью! На короткое время немцы включили моторы, потом стопорили их и прислушивались. Все было тихо. Движение, по-прежнему осторожное, возобновлялось.

Шубин подумал, что так уходит от преследователей зверь — крадучись, короткими бросками, приникая после каждого броска к земле.

Скорей бы развязка, хоть какой-нибудь берег, даже вражеский!

На все готов, лишь бы кончилась эта пытка в плавучем склепе, набитом мертвецами!

Будь что будет! Он не может находиться здесь! Тайная война не по нем, нет! День еще выдержал кое-как, больше бы не смог.

Он подивился выдержке наших разведчиков, которые, выполняя секретные задания, долгие месяцы, даже годы находятся среди врагов.

Им овладела непреоборимая усталость. И, перестав сопротивляться, он погрузился в сон, как камень на дно…

Сквозь толщу сна начал доходить голос, настойчиво повторявший:

— Пирволяйнен! Пирволяйнен!

Он с трудом открыл глаза. Кто это — Пирволяйнен? А! Это он — Пирволяйнен!

Подле койки стоял Гейнц:

— Лодка всплыла! Вставайте!

Обуваясь, Шубин почувствовал, что снаружи, через открытый люк, поступает свежий воздух.

Он прошел центральный пост и поднялся в боевую рубку. Выждал, пока каблуки шедшего впереди Гейнца отдалятся от него, потом, схватившись за ступеньки вертикального трапа, одним махом поднял свое стосковавшееся по движению тело на мостик. Недавней апатии как не бывало. Он дышал и не мог надышаться. Воздух! Простор! Соленый морской ветер!

Небо было блекло-серым.

Самое начало рассвета! До восхода солнца еще далеко.

Подводная лодка, удерживаясь на месте ходами, покачивалась на неторопливых пологих волнах.

Шубин с удивлением огляделся.

Он ожидал увидеть несколько островков и гряду оголяющихся камней, которые, согласно лоции, прикрывают подходы к Хамине. Ведь командир говорил вчера, что доставит его в шхеры, в район Хамины.

Но это не были шхеры!

Как ни напрягал Шубин зрение, как ни всматривался в горизонт, не мог различить ничего похожего на полоску берега.

Море. Только море, куда ни глянь. Пустынное. Спокойное. В предутренней жемчужно-серой дымке…

Значит, подводная лодка не приблизилась к опушке шхер?

В ограждении боевой рубки, кроме Шубина и Гейнца, находились еще четыре матроса и сам командир. Но не заметно никаких приготовлений к спуску шлюпки на воду.

Три матроса, сидя на корточках, с жадностью курят. Четвертый матрос вкруговую осматривает небо в визир. Так же время от времени смотрит в бинокль и командир, проявляющий признаки беспокойства.

— Ничего не понимаю! Где шхеры? — Шубин наклонился к Гейнцу.

— О! Шхер вам еще долго ждать!

Доктор пояснил, что это всплытие вынужденное. Пролилась кислота из аккумуляторных батарей, — вероятно, при уходе на глубину при бомбометании. Начал выделяться водород. Концентрация его в воздухе стала опасной, и командир принял решение всплыть, чтобы провентилировать отсеки.

Преследователей он как будто «стряхнул с хвоста». Однако начинало светать. Это было опасно. И все же он рискнул.

Закончив перекур, матросы быстро юркнули в люк. На смену им вылезли другие.

— Да, опасная концентрация, — продолжал доктор, прикуривая от окурка новую папиросу. — И тогда я вспомнил о своем пациенте. Вы стонали во сне. Пришлось доложить об этом командиру, чтобы он разрешил вам прогулку. У меня, видите ли, есть профессиональное самолюбие. Я хочу доставить вас на берег живым. Шубин рассеянно поблагодарил и отвернулся. Он старался украдкой осмотреть подводную лодку, чтобы на всякий случай запомнить ее внешний вид, ее особые приметы.

Сверху она казалась особенно узкой — как лезвие кинжала, которым вспарывают море. Это был, несомненно, рейдер, лодка, предназначенная для океанского плавания, водоизмещением не менее двух тысяч тонн. Носовая часть была резко сужена по сравнению с остальной частью корпуса, что, надо думать, улучшало управляемость в подводном положении. Впереди торчали пилы для разрезания противолодочных сетей. Настил был деревянный, возможно, в расчете на пребывание в тропических широтах.

Но наиболее важными были три приметы.

Во-первых, отсутствовало артиллерийское вооружение — торчали только два спаренных крупнокалиберных пулемета. Во-вторых, необычно высокой была заваливающаяся штыревая антенна. А самым удивительным на палубе «Летучего Голландца» показалась Шубину боевая рубка. Она совершенно вертикально возвышалась над палубой, как прямая труба или, лучше сказать, башня, на глаз достигая пяти или шести метров.

Все это Шубин охватил мгновенно — цепким взглядом моряка.

— Еще пять минут, больше не могу, — ни к кому не обращаясь, сказал командир. — Русские имеют привычку совершать разведывательные полеты по утрам.

Сказал — и будто накликал!

Не ушами — всем встрепенувшимся сердцем своим услышал Шубин ровный рокот, струившийся сверху. Над морем показался самолет.

Он развернулся, двинулся прямо на подводную лодку.

Заметил! Атакует!

Командир, пряча хронометр в карман кожаных брюк, шагнул к люку:

— Срочное погружение! Все вниз!

Матросы гурьбой кинулись за ним. На срочное погружение полагается сорок секунд!

«Вот оно, мое спасение!» — подумал Шубин.

Он сделал вид, что замешкался. Кто-то с силой оттолкнул его. Кто-то наступил ему на ногу. У люка образовалась давка. Люди беспорядочно сваливались вниз, камнем падали в спасительные недра лодки, съезжали по трапу на плечах друг друга. — Вниз! Вниз! — крикнули над ухом, как глухому.

Шубин оттолкнул доктора.

Уже сползая в люк, тот ухватил мнимого Пирволяйнена за штанину и потащил за собой. Но, падая навзничь, Шубин успел ударить его ногой по руке.

— Пирволяйнен!!

В отверстие мелькнуло искаженное гримасой рыжебородое лицо. Командир обеими руками вцепился в маховик кремальеры.

И это было последнее, что видел Шубин на борту «Летучего Голландца».

Тяжелый люк с лязгом захлопнулся. Повернулся маховик, намертво задраивая его изнутри. Все!

Шубин почувствовал, как настил уходит из-под ног. Маленькие волны пробежали по палубе, вода прикрыла ее. Она стремительно приближалась. Башня боевой рубки проваливалась вниз, вниз и…

Шубин с силой оттолкнулся ногами и выгреб. Он был уже в воде. Длинная тень опускалась под ним все ниже. Он еще раз судорожно ударил ногами. Им овладел страх, что его затянет вглубь.

Силуэт очень медленно растаял внизу.

И вот Шубин снова один — словно и не был никогда на борту «Летучего Голландца»…

6. Золотой вихрь

Небо на горизонте медленно светлело. Стало быть, восток там!

Соответственно — север в той стороне, юг — в этой! Инстинкт самосохранения толкал Шубина на юг, подальше от вражеских шхер.

Только бы не всплыла подводная лодка!

Он торопливо стащил с себя обувь и комбинезон. Потом, почувствовав свободу движений, сделал несколько быстрых взмахов и перевернулся на спину.

Над ним кружил самолет. Он то спускался к самой воде, то стремглав взмывал.

Когда крылья на крутом вираже всей плоскостью поворачивались к свету, на них видны были красные звезды.

Описав несколько кругов, самолет исчез, но вскоре вернулся. Рокот теперь усилился и как бы раздвоился.

Шубин поискал второй самолет. Нет, шум моторов несся с моря. Ему представилось даже, что он узнает этот шум. Неужели «морские охотники»? Но этого не могло быть. Это было бы слишком хорошо!

Кажется, он плакал, когда товарищи бережно поднимали его на борт и Левка Ремез трясущимися руками подносил ко рту его фляжку.

Все объяснилось очень просто.

Летчик разведывательного самолета, спугнув подводную лодку, заметил человека, плававшего в воде. Естественно было предположить, что этот человек — с только что погрузившейся лодки. Летчик поспешил навести на него «морских охотников» Ремеза, который находился поблизости.

Так был спасен Шубин.

В Ленинград его доставили в тяжелом состоянии. Думали даже — не довезут. В пути стало его тошнить, лихорадить. Потом начался бред.

Ремез, с тревогой оглядываясь на друга, гнал во всю мочь.

Он сделал все, что было в его силах, даже больше того — «поборолся с невозможным»: упросил командира базы послать его в третий, последний, раз на поиски, уже вместе с разведывательным самолетом. И вот — нашел друга, спас! Неужели не довезет?

Но он довез. Теперь дело за медициной!

В госпитале, однако, с сомнением покачивали головами. Налицо воспаление легких и, вероятно, сотрясение мозга. Во всяком случае, нервы Шубина испытали непомерную нагрузку.

О пребывании на борту подводной лодки узнали от него в самых общих чертах. Диву давались, как мог он выдержать и не выдал себя ни словом, ни жестом, хотя был уже болен.

Сейчас наступила реакция.

Фантастические образы вереницей проплывали в мозгу. Они неслись стремительно, как облака над вспененным морем. «Ветер восемь баллов, а то и десять», — озабоченно прикидывал Шубин. Облака были зловещего цвета, багрово-коричневые или фиолетовые, и лучи солнца падали из них, как пучок стрел.

На море происходили странные вещи. Чайки перебранивались высокими голосами, гоняя футбольный мяч по волнам. Да нет, какой же это мяч! Это — голова Пирволяйнена с мелкими оскаленными клычками! Она превращалась в одутловатое лицо Гейнца. И вот уже Шубин сидит за столом в кают-компании и рыбьи хари пялятся на него со всех сторон.

«Для летчика вы неплохо разбираетесь в бурунах», — многозначительно улыбаясь, говорил Франц, и сидящие за столом поднимали над головами стаканы — то ли чтобы чокнуться с Шубиным, то ли чтобы ударить его.

Неслышно проходила мимо Виктория, и все исчезало. Оставалось лишь слабое дуновение ее духов.

Шубин забывался. Всегда появление стройной женской фигуры знаменовало в его кошмарах наступление короткого отдыха.

Однако Виктория проходила, не глядя на него. Он видел ее только в профиль. Милые пушистые брови были нахмурены, а палец она держала у губ, словно бы хотела предупредить, предостеречь.

Иначе, впрочем, и не могло быть. Они находились среди врагов и не должны были подавать виду, что знают друг друга.

А по временам сквозь немолчный гул разговора в кают-компании пробивался ее взволнованный голос. Он был очень тихим, этот голос, доносился словно бы через густой туман или плотную воду… Но вот как-то круглых немигающих глаз поблизости не было. Виктория задержалась подле Шубина. Лицо у нее было такое встревоженное и ласковое, что все в душе Шубина встрепенулось. И вдруг он заметил, что она плачет.

— Почему вы плачете? — спросил он. — Все будет хорошо. Разве вы не знаете, что меня прозвали Везучим, то есть Счастливым?

Он хотел успокоить ее и протянул руку, чтобы погладить по щеке, и от этого движения проснулся. Но лицо Виктории по-прежнему было перед ним. Слезы так и искрились на ее длинных ресницах.

— Почему вы плачете? — повторил он.

— Потому что я рада, — ответила она не очень логично.

Но он понял.

— Я был болен и поправляюсь?

— Вы были очень больны. А теперь вам надо молчать и набираться сил.

— Но почему вы здесь?

— Мне разрешили вас навещать. Вы в госпитале, в Ленинграде. Все, молчи!

Она закрыла пальцем его рот. Конечно, ради этого стоило помолчать. Шубин счастливо вздохнул. Впрочем, вздох можно было принять за поцелуй, легчайший, нежнейший на свете…

— Мне нужно немедленно поговорить с капитаном второго ранга Рышковым, — сказал Шубин в тот же вечер.

Оказалось, что Рышкова в Ленинграде нет, получил повышение, уехал на ТОФ[20].

— Тогда кого-нибудь из разведывательного отдела флота. Мое сообщение сугубо важно и секретно…

Главный врач сказал, что не позволит больному рисковать своим рассудком, и повернулся к Шубину спиной. Шубин настаивал. Главный врач прикрикнул на него.

— Даже ценой рассудка, товарищ генерал медицинской службы! — слабо, но твердо сказал Шубин.

Пришлось уступить.

Разведчик явился. Шубин попросил его сесть рядом с койкой и нагнуться пониже, чтобы не слышно было соседям по палате.

Многое он уже забыл, но главное из разговора в кают-компании помнил, будто это гвоздями вколотили в его мозг.

Разведчик едва успевал записывать.

Сообщение о «Летучем Голландце» заняло около получаса. Под конец Шубин стал делать паузы, шепот его становился напряженным, и к койке с озабоченным лицом приблизилась медсестра, держа наготове шприц иглой вверх.

Наконец, пробормотав: «У меня все!» — больной устало закрыл глаза.

Разведчика проводили в кабинет к главному врачу.

— Ого! — сказал главный врач, увидев блокнот. — Весь исписали?

— Почти весь.

Главный врач пожал плечами.

— А что, товарищ генерал, — осторожно спросил разведчик, — есть сомнения?

— Видите ли… — начал главный врач. — Но прошу присесть…

Подолгу находясь у койки больного и прислушиваясь к его невнятному бормотанию, главный врач составил о событиях свое мнение.

По его словам, Шубин галлюцинировал в море. Он грезил наяву. И это было, в конце концов, закономерно. Он испытал сильнейшее нервное потрясение, в течение долгих часов боролся со смертью. Ему виделись лица подводников, слышались их скрипучие, как у чаек, голоса. А сам он — без сознания — раскачивался на волнах в своем трофейном резиновом жилете.

— Жилета на нем не было, когда подошли «морские охотники».

— Я допускаю, что он сбросил жилет под конец. Ведь он был почти в невменяемом состоянии. Говорят, даже плакал, когда его поднимали на борт.

Разведчик отметил это в своем блокноте.

— Не забывайте, — продолжал главный врач, — что мой пациент чуть ли не накануне встретил в шхерах загадочную подводную лодку. В бреду он упоминал об этом. Встреча, несомненно, произвела на него сильнейшее впечатление. Затем он был сбит на самолете и боролся за жизнь в бушующих волнах. Оба события как-то сгруппировались вместе, причудливо переплелись во взбудораженном мозгу и…

— Полагаете, продолжает бредить?

— Не совсем так. Принимает свой давешний бред за действительность. Он уверен: на самом деле случилось то, что лишь пригрезилось ему. Медицине известны аналогичные случаи.

Разведчик встал:

— Есть, товарищ генерал! Я доложу начальнику о вашей точке зрения…

Шубин, однако, не узнал об этом разговоре. Он был в тяжелом забытьи. Встреча с разведчиком не прошла для него даром.

Снова обступили койку перекошенные рыбьи хари. Готлиб подмигивал из-за кофейника. Франц скалил свои щучьи зубы. А у притолоки раскачивался непомерно длинный, унылый Рудольф, которого отпевали как мертвого в каком-то городке на Дунае.

И все время слышалась Шубину монотонная, неотвязно-тягучая мелодия на губной гармонике: «Ауфвидерзеен, майне кляйне, ауфвидерзеен…»

Иногда мелодию настойчиво перебивали голоса чаек. Похоже было на скрип двери. Шубин жалобно просил:

— Закройте дверь! Да закройте же дверь!

Его не могли понять. Двери были закрыты.

Он устало откидывался на подушки. Почему не смажут петли на этих проклятых скрипучих дверях?..

К ночи состояние его ухудшилось. Два санитара с трудом удерживали больного на койке. Он метался, выкрикивал командные слова. И в бреду мчался, мчался куда-то…

Под утро он затих, только тяжело, прерывисто дышал. Главный врач, просидевший ночь у его койки, сердито хмурился. Необходимые меры приняты. Остается ждать перелома в ходе болезни или…

Викторию не пустили к Шубину. Она ходила взад и вперед по вестибюлю, стараясь не стучать каблуками, прислушиваясь к тягостной тишине за дверьми.

Там Шубин молча боролся за жизнь и рассудок.

Вокруг него плавали немигающие круглые глаза, а над головой струилась зеленая зыбь. Странный мир водорослей, рыб и медуз, изгибаясь, перебирая своими стеблями, щупальцами, плавниками, властно тащил его к себе, на дно. Увлекал ниже и ниже…

Но не удержал, не смог удержать!

Подсознательно Шубин, наверно, ощущал, что еще не все сделано им, не выполнен до конца его воинский долг. Усилием воли он вырвался из скользких щупалец бреда и всплыл на поверхность…

Генерал медицинской службы удовлетворенно улыбался и принимал дань восхищения и удивления от своих сотрудников.

Да, положение было исключительно тяжелым, но медицине, как видите, удалось совладать с болезнью!

Шубин выздоравливал. Он забавно выглядел в новом для него качестве — больного. Оказалось, что этот лихой моряк, храбрец и забияка, панически боится врачей. Особенно боялся он главного врача, от которого зависело выписать больных из госпиталя или задержать на длительный срок.

Робко, снизу вверх, смотрел на него Шубин, когда тот в сопровождении почтительной свиты в белых халатах, хмурясь и сановито отдуваясь, совершал ежедневный обход.

Подле шубинской койки серое от усталости лицо главного врача прояснялось. Шубин — его любимец. И не за подвиги на море, а за свое поведение в госпитале.

Он образцово-показательный больной. Нет никого, кто так исправно мерил бы температуру, так безропотно ел угнетающе жидкую манную кашу. Говорят, однажды Шубин чуть не заплакал, как маленький, из-за того, что в положенный час ему забыли дать лекарство.

Виктория понимала, что в этом также проявляется удивительная шубинская собранность. Одна цель перед ним: поскорей выздороветь!

«Не прозевать бы наступление! — с беспокойством говорил он Виктории. И после паузы: — Ведь „Летучий Голландец“ цел еще!»

Вначале от него скрывали, что войска Ленинградского фронта при поддержке кораблей и частей Краснознаменного Балтийского флота уже перешли в победоносное наступление.

Но, конечно, долго скрывать это было нельзя.

Узнав о наступлении, Шубин промолчал, но стал выполнять медицинские предписания с еще большим рвением. Готов был бы мерить температуру не два раза, а даже пять-шесть раз в день, лишь бы умилостивить главного врача!

Однако самостоятельную прогулку ему разрешили не скоро, только в начале сентября.

К этой прогулке он готовился, как к аудиенции у командующего флотом. Около часа, вероятно, чистил через дощечку пуговицы на парадной тужурке, потом, озабоченно высунув кончик языка, с осторожностью утюжил брюки. Побрившись, долго опрыскивался одеколоном.

Сосед-артиллерист, следя за этими приготовлениями, с завистью спросил:

— Предвидится бой на ближней дистанции, а, старлейт?[21]

На других койках сочувственно засмеялись. Под «боем на ближней дистанции» подразумевалось свидание с девушкой и, возможно, поцелуи, при которых щетина на щеках не поощряется. Шутка принадлежала самому Шубину. Но неожиданно он рассердился. Собственная шутка, переадресованная Виктории, показалась чуть ли не святотатством. Раненые, приникнув к окнам, с удовольствием наблюдали его торжественный выход.

— Сгорел наш старлейт! — объявил артиллерист, соскакивая с подоконника. — Уж если из-за нее такой принципиальный, шуток не принимает, значит, все, горит в огне!..

Горит, горит…

Когда Шубин и Виктория углубились в парк на Кировских островах, тихое пламя осени обступило их. Все было желто и красно вокруг. Листья шуршали под ногами, медленно падали с деревьев, кружась, плыли по воде под круто изгибающимися мостиками.

— Вот и осень! — вздохнул Шубин. — И фашисты сматывают удочки в Финском заливе. А я до сих пор на бережку…

Без его участия осуществлены дерзкие десанты в шхерах. Лихо взят остров Тютерс. Освобожден Выборг. Целое лето прошло, и какое лето!

— Может, посидим, отдохнем? — предложила Виктория. — Главврач сказал, чтобы вы не утомлялись. Наверно, отвыкли ходить?

Вот как оно обернулось для Шубина! Ты — о войне, о десантах, а тебе: «Не отвыкли ходить?»

Только сейчас, ведя Викторию под руку, он обнаружил, что она немного выше его ростом. Обычно Шубин избегал ухаживать за девушками, которые были выше его ростом. Это как-то роняло его мужское достоинство. Но сейчас ему было все равно.

Впрочем, в присутствии Виктории безусловно исключалась возможность какой-либо неловкости, глупой шутки, бестактности. Покоряюще спокойная, уверенная была у нее манера держаться. Мужчина ощущает прилив гордости, пропуская впереди себя такую женщину в зал театра, ловя боковым зрением почтительные, восхищенные, завистливые взгляды.

Однако Виктория — Шубин знал это — может с чувством собственного достоинства пройти впереди мужчины не только в театр, но и во вражеские, злые шхеры. А кроме того, умеет терпеливо, по целым часам, сидеть у койки больного, не спуская с него участливых, тревожных глаз.

— Не устали? — заботливо спросила Виктория. — Это первый ваш выход. Главврач говорит…

— Устал? С вами? Что вы! Я ощущаю при вас такой прилив сил! — И, усмехнувшись, добавил: — Грудная клетка вдвое больше забирает кислорода.

Шурша листвой, они неторопливо прошли мимо зенитной батареи, установленной между деревьями парка. Там толпились молоденькие зенитчицы в коротких юбках, из-под которых видны были стройные ноги в сапожках и туго натянутых чулках. Девушки с явным сочувствием смотрели на романтическую пару. Несомненно, пара была романтическая.

Но Шубин не ощутил ответной симпатии к зенитчицам. Драили бы лучше свои орудия, чем торчать тут и глазеть во все свои глупые гляделки!

В тот тихий солнечный день Кировские острова выглядели еще более нарядными, чем обычно. Особенно яркими были листья рябины, алые, пурпурные, багряные, четко выделявшиеся на желтом фоне.

— Смотрите-ка, — шепнула Виктория, — даже паутинка золотая…

Она была совсем не похожа на ту надменную недотрогу, которую видел когда-то Шубин. Говорила какие-то милые женские глупости, иногда переспрашивала или неожиданно запиналась посреди фразы.

— Кировские острова, — негромко сказал Шубин. — А вам не кажется, что это необитаемые острова? И только мы вдвоем здесь…

— Не считая почти всей зенитной артиллерии Ленинграда. — Она улыбнулась — на этот раз не уголком рта.

Но потом они забрели в такую глушь, где не было ни зенитчиц, ни прохожих. Деревья и кусты вплотную подступили к дорожке — недвижная громада багряно-желтой листвы, тихий пожар осени.

Виктория и Шубин стояли на горбатом мостике, опершись о перила и следя за разноцветными листьями, неторопливо проплывавшими внизу. И вдруг одновременно подняли глаза и посмотрели друг на друга.

— Главврач… — начала было она. Но вне госпиталя, на вольном воздухе, Шубин не боялся врачей. Длинная пауза.

— …не разрешил вам целоваться, — машинально закончила она. С трудом перевела дыхание, не поднимая отяжелевших век. Ей пришлось уцепиться за обшлага его тужурки, чтобы не упасть.

Шубин устоял.

— Домой пора. Сыро, — невнятно пробормотала она.

— Нет, еще немного! Пожалуйста. Ну, минуточку! — Он упрашивал, как мальчик, которого отсылают спать.

— Хорошо. Минуточку.

И снова они кружат по своим «необитаемым» Кировским островам, шуршат листьями, ненадолго присаживаются на скамейке, встают, идут, словно бы что-то подгоняет их…

Под конец Шубин и Виктория чуть было не заблудились в парке. Шубин не мог вспомнить, на каком повороте они свернули с центральной аллеи.

— Потерял свое место, — шепнула Виктория. — Ая-яй! Прославленный мореход! — И, беря под руку, очень нежно: — Это золотой вихрь закружил нас. Так бы и нес, нес… Всю жизнь…

В госпиталь Шубин вернулся, когда его соседи уже спали. Только артиллерист, лежавший рядом, не спал, но притворялся, что спит. Краем глаза следя за раздевавшимся Шубиным, он придирчиво отмечал его угловатые, неверные движения. Шубин наткнулся на тумбочку, опрокинул стул, сам себе сказал: «Тс-с!», но, присев на койку, тотчас же уронил ботинок и тихо засмеялся. Все симптомы были налицо.

Сосед не выдержал и высунул голову из-под одеяла.

— А ну, дыхни! — потребовал он. — Эх, ты! А ведь генерал медицинской службы не разрешил тебе пить. Шубин смущенно оглянулся.

— У тебя мысли идут противолодочным зигзагом, — пробормотал он и поскорей накрылся с головой.

Ни с кем, даже с лучшим другом, не смог бы говорить о том, что произошло. Это было только его, принадлежало только ему. И ей, конечно. Им двоим.

Они поженились, как только Шубина выписали из госпиталя. Утром его выписали, а днем они поженились.

Свадьба была самая скромная. На торжестве присутствовали только Ремез, Вася Князев, Селиванов, две подружки Виктории и, конечно, Шурка Ластиков.

— По-настоящему справим после победы над Германией! — пообещал Шубин.

На поправку ему дали две недели. Молодожены провели это время в комнатке Виктории Павловны.

Золотой вихрь продолжал кружить их. В каком-то полузабытьи бродили они по осеннему, тихому, багряно-золотому Ленинграду.

Он вставал из развалин, стряхивая с себя пыль и пепел. Еще шевелились, подергиваясь складками на ветру, фанерные стены, прикрывавшие пустыри, еще зеленела картофельная ботва в центре города, но война уже далеко отодвинулась от его застав. И краски неповторимого ленинградского заката стали, казалось, еще чище на промытом грозовыми дождями небе.

А по вечерам Виктория и Шубин любили сидеть у окна, выходившего на Марсово поле. Теперь здесь были огороды, но над грядами высились стволы зенитных орудий — характерный городской пейзаж того времени.

Молчание прерывалось вопросом:

— Помнишь?..

— А ты помнишь?..

Они переживали обычную для влюбленных пору воспоминаний, интересных только им двоим.

— Помнишь, как ты обнял меня, а потом чуть не свалился в воду? — спрашивала Виктория.

— В воду? — переспрашивал он. — Нет, не припомню. — И улыбался. — Начисто память отшибло!

Впоследствии Виктория поняла, что Шубин почти не шутит, когда говорит: «память отшибло». Он удивительно умел забывать, плохое, что мешало ему жить, идти вперед.

— Я — как мой катер, — объяснял он. — На полном ходу проскакиваю над неудачами, будто над минами. И — жив! А есть люди — как тихоходные баржи с низкой осадкой. Чуть накренились, чиркнули килем дно, и все пропало. Сидят на мели!

Он даже не поинтересовался, почему так круто изменилось ее отношение к нему.

Но Виктория сама не смогла бы объяснить, почему Шубин заставил ее полюбить себя. Он именно заставил!

— Со мной и надо было так, — призналась она. — Я была странная. Девчонки дразнили меня Спящей Красавицей. А мне просто нелегко пришлось в детстве из-за папы.

Он был очень красив, по ее словам, и пользовался успехом у женщин. Виктории сравнялось четырнадцать, когда отец ушел от ее матери и завел новую семью. Но он был добрый и бесхарактерный и как-то не сумел до конца порвать со своей первой семьей. Странно, что симпатии дочери были на его стороне.

Жены, интригуя и скандаля, попеременно уводили его к себе. Так он и раскачивался между ними, как маятник, пока не умер.

С ним случился приступ на улице, неподалеку от квартиры первой жены. Его принесли домой, вызвали «скорую помощь».

Очнувшись, он поискал глазами дочь. Она смачивала горчичник, чтобы положить ему на сердце.

Отец виновато улыбнулся ей, потом увидел обеих своих жен. Испуганные, заплаканные, они сидели на диванчике, держась за руки.

«О! — тихо сказал он. — Вы вместе и не ссоритесь?.. Значит, все кончено, я умираю».

И это были его последние слова…

Шубину очень живо представилась испуганная длинноногая девочка у постели умирающего отца. Он порывисто прижал Викторию к себе.

— Ты ведь не такой, нет? — Она нежно провела кончиками пальцев по резким вертикальным складкам у его рта. — О! Ты из однолюбов, я знаю! Тебе не нужна никакая другая женщина, кроме меня. — И мгновенный, чисто женский переход! Изогнувшись и лукаво заглядывая снизу в лицо: — Но море все-таки любишь больше меня? Море на первом месте?.. Ну-ну, не хмурься, я шучу…

Конечно, она шутила.

Стоило ей закрыть глаза, и осенние листья снова летели и летели, а из их золотого облака надвигалась на нее, медленно приближаясь, прямая, угловатая, в синем, фигура…

Но счастье Виктории было неполным. Оно было непрочным. Будто медлительно и неотвратимо поднималась сзади туча, темная, грозная, отбрасывая тень далеко впереди себя. Еще сняло солнце на небе, но уже потянуло холодком, тревожно зашумела листва, завертелись маленькие смерчи пыли на мостовой…

Два вихря с ожесточением боролись: один золотой, другой темно-синий, зловещий — не вихрь, опасная водоверть.

Мучительная рассеянность все чаще овладевала Шубиным. Он отвечал невпопад, неожиданно обрывал нить разговора, встряхивал головой: «Ах да! Прости, задумался о другом».

По ночам Виктория просыпалась и, опираясь на локоть, всматривалась в его лицо. Он спал неспокойно. Что ему снилось?

Иногда бормотал что-то сквозь стиснутые зубы — с интонацией гнева и угрозы!

Жены моряков всю жизнь обречены тревожиться за своих мужей. Но Виктории казалось, что Шубина поджидает в море «Летучий Голландец».

Под ее взглядом он вскинулся, открыл глаза:

— Что ты?

— Ничего… — Она неожиданно всхлипнула. — Увидела твои глаза, и царапнуло по сердцу…

Есть люди с тайным горем, спрятанным на дне души. Даже в минуты веселья внезапно проходит тень по лицу, словно облако над водной гладью. Так было и с Шубиным. По временам, заглушая смех и веселые голоса друзей, начинал звучать в ушах лейтмотив «Летучего Голландца»: «Ауфвидерзеен, майне кляйне, ауфвидерзеен…»

Виктория уже знала, когда «Ауфвидерзеен» начинает звучать особенно громко. Шубин делался тогда шумным, говорливым, требовал гитару, пускался в пляс — ни за что не хотел поддаваться этому «Ауфвидерзеену»…

И вот последний вечер дома, перед возвращением на флот.

Виктория и Шубин сидят у раскрытого окна. Не пошли ни в кино, ни в гости. Последние часы хочется побыть без посторонних.

Вдруг Шубин сказал:

— Знаешь, думаю иногда: они все сумасшедшие там! Кто «они» и где «там», не надо пояснять.

— Да?

— И тем опаснее оставлять их на свободе. Сумерки медленно затопляют комнату, переливаясь через подоконник…

— Это очень мучит меня. По-моему, я не выполнил свой долг.

— Ты, как всегда, слишком требователен к себе.

— Слишком? Нет, просто требователен. Я, наверно, должен был вызвать огонь на себя. Но замешкался, упустил момент.

— Ты был уже болен.

— Возможно…

Пауза. Почти шепотом:

— И потом я очень хотел к тебе, наверх… Снова долгое молчание.

— Но ты понял, для чего этот «Летучий Голландец»?

— Нет. Пробыл там слишком мало. Надо бы дольше.

— Тебя все равно ссадили бы на берег.

— Хотя нет, я не выдержал бы дольше. Задыхался. Чувствовал: сам схожу с ума.

— Не говори так, не надо! Звук поцелуя.

— Вначале Рышков подсказал мне: Вува, ди Вундерваффе. Я подумал: да, Вува! Но лето уже прошло — и ничего! Секретное оружие не применили против Ленинграда… Это, конечно, очень хорошо. И я рад. Но ведь «Летучий Голландец» по-прежнему цел, и он не разгадан!

— Секретное оружие, «Фау», применили против Англии. В июне. То есть вскоре после твоей встречи с «Летучим Голландцем». Возможно, что именно это оружие собирались испытать под Ленинградом.

— Но я же не видел никаких приспособлений на палубе. Видел только антенну, два спаренных пулемета, больше ничего! И торпед, я уверен, на «Летучем» меньше, чем положено на обычной подводной лодке. В кормовом отсеке не торпедные аппараты! Что это за каюта в кормовом отсеке? Почему у двери стоял матрос с автоматом? Не там ли эта Вува?

— Не волнуйся так! Тебе нельзя волноваться!

— Ну что ты, ей-богу: я же завтра буду в море. И не волноваться, по-моему, значит вообще не жить!.. Я не могу понять «Летучего Голландца». И это меня мучит, бесит! Даже самого простого не могу понять! Почему прозвище такое: «Летучий Голландец»?

— Ты рассказывал об этом Рудольфе, мнимом мертвеце. На легендарном корабле, по-моему, тоже были мертвецы. Вся команда состояла из мертвецов. Но я слушала оперу Вагнера очень давно, в детстве.

— Да, я тоже помню что-то о мертвецах. Корабль-призрак, корабль мертвых…

Сумерки до потолка заполнили комнату. Шубин встал и шагнул к выключателю.

— Встретиться бы еще разок с этим «Летучим Голландцем»! Догнать его! Атаковать!..

И, скрипнув зубами, он с такой яростью стиснул кулак, словно бы уже добрался до нутра этой непонятной подводной лодки и выпотрошил ее, как рыбу, вывернул всю наизнанку!

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

1. Шубин атакует

Он жадно, всей грудью, вдохнул воздух. О! Первоклассный! Упругий, чуть солоноватый и прохладный, каким ему и положено быть!

Ветер, поднявшийся от движения катера, легонько упирается в лоб, будто поддразнивая, приглашая поиграть с собой. Палуба под ногами вибрирует, взлетает и падает, когда катер ударяется о волну.

А волнишка-то здесь покруче, чем в тесноте шхер! Еще бы! За Таллином открываются ворота в Среднюю Балтику, выход из залива в море. Открытое море!

Ого! «И попируем на просторе!..»

Мысленно Шубин видит весь военно-морской театр. Примолкшая Финляндия тихо проплывает по правому борту. Она перестала быть враждебной, вышла из войны. Слева протянулось лесистое эстонское побережье. Там еще постреливают фашисты.

А юго-западнее Таллина материковый берег отклоняется под прямым углом к югу. Дальше лежит Моонзундский архипелаг — острова Хиума, Саарема, Муху, запирающие вход в Рижский залив. Еще дальше, за Вентспилсом и Клайпедой, отгороженная от моря косой Фриш-Неррунг, высится крепость Пиллау, аванпорт Кенигсберга.

Одна банка, Аполлон, — на норде, вторая — на зюйде. Посредине — банка Подлая у мыса Ристна.

Где-то в этом районе — не в шхерах, а на просторах Средней или Южной Балтики — Шубин сквитается с «Летучим Голландцем»!

Сейчас он командовал уже не звеном, а отрядом. На старый катер его был назначен командиром молодой, только что закончивший училище лейтенант Павлов. И Шубин на походах обучал его управлению катером.

Павлов с любопытством поглядывает на гвардии капитан-лейтенанта (осенью Шубину присвоено это звание), стараясь по выражению лица угадать, о чем тот думает.

Нахмурился? Стиснул зубы? Ну, значит, вспомнил о своем «Летучем Голландце»!

Пылкому воображению Шубина рисовалось, как ночью, почти вплотную, он подходит к «Летучему Голландцу». Тот всплыл для зарядки аккумуляторов. Тут-то и надо его подловить! За шумом своих дизелей немцы не услышат моторов шубинских катеров. И тогда Шубин скажет наконец свое веское слово: «Залп!» Всадит торпеду в борт немецкой подводной лодки! И так это, знаешь, по-русски всадит, от всей души, чтобы на веки вечные пригвоздить страшилище к морскому дну!

Но встреча («неизбежная встреча», как упрямо повторял Шубин) могла произойти и днем. На этот случай припасены глубинные бомбы. Теперь на катера берут бомбы, с полдюжины небольших черных бочоночков, аккуратно размещая их в стеллажах за рубкой.

Не торпедой, так бомбой! Надо же чем-то донять этих несговорчивых «покойников»!

Но пока не встречается Шубину «Летучий Голландец»…

Глубинные бомбы, неожиданно для всех, были использованы самым удивительным и необычным образом — против надводного корабля!

Отряд находился в дневном поиске, сопровождаемый самолетами прикрытия и наведения на цель.

Рев шубинских моторов как бы вторил падающему с неба рокоту. Нервы вибрировали в лад с этим двойным перекатом, грозной увертюрой боя.

Впереди пусто. Грязно-серое полотнище облаков свисает до самой воды.

Но вот сверху окликнули Шубина. В наушниках раздался взволнованный голос летчика: «Транспорт, Боря! Транспорт! Слева, курсовой сорок! Здоровущий транспортюга!» Один из самолетов вернулся, сделал круг над отрядом торпедных катеров, помахал крыльями и опять улетел вперед.

Катера последовали за ним.

Через несколько минут на горизонте возникли силуэты кораблей. Как мыши, выползали они из-под тяжелых складок облака, ниспадающих до самой воды.

Верно: транспорт! И конвой, очень сильный. Раз, два… Четыре сторожевика и тральщик!

Но известно, что победа не определяется арифметическим соотношением сил. Есть еще и высокая алгебра боя!

На немецких кораблях заметили торпедные катера и стали менять походный ордер[22]. Одновременно заблистали факелы выстрелов. Вода вокруг катеров словно бы закипела.

Шубин в этот момент сам стал за штурвал, показывая молодому командиру, как выходить в атаку.

Но он продолжал одновременно управлять боем. По его приказанию самолеты атаковали корабли охранения, чтобы заставить их расступиться и открыть катерам дорогу к транспорту.

Внезапно из-за туч вывалились немецкие самолеты. Конвой тоже имел «шапку», то есть воздушное прикрытие. Над головами моряков завязалась ожесточенная схватка.

— Фомину поставить дымовую завесу! — скомандовал Шубин в ларингофон.

Один из катеров бойко выскочил вперед, волоча за собой дым по волнам. Мгновение — и атакующие торпедные катера оделись грозовым облаком!

Сверкая молниями, облако это неслось по воде.

А сверху моряков подбадривали летчики. В наушниках звучали их возбужденные голоса:

— Левей бери! Жми, Боря, жми!.. Боря, Боря, Боря!.. Улучив момент, когда транспорт повернулся к нему бортом, Шубин прицелился. Самое главное — прицелиться! Торпеда, умница, доделает остальное сама.

— Залп!

Соскользнув с желоба, торпеда нырнула в воду за кормой. Шубин круто отвернул, а торпеда, оставляя за собой пенный след, понеслась к транспорту на заданной глубине.

Взрыв! Угодила в носовые отсеки! Нос транспорта резко осел в воду.

Но это не конец. Такую громадину одной торпедой не взять. Транспорт еще хорошо держится на воде. Корабли охранения сомкнулись вокруг него и усилили заградительный огонь.

— Фомин горит, товарищ гвардии капитан-лейтенант! — крикнул Павлов.

Катер Фомина беспомощно покачивался на волнах. Он горел! Немцы сосредоточили по нему почти весь огонь, спеша добить.

Князев, выполняя приказание Шубина, полным ходом мчался на выручку товарища, но был еще далеко от него.

Тогда Шубин застопорил ход.

Павлов с ужасом посмотрел на него. Как! Забраться чуть ли не в середину вражеского конвоя — и вдруг стопорить ход! Зачем?

А Шубин спокойно облокотился на штурвал, потом с подчеркнутым хладнокровием пощелкал ногтем по коробке с папиросами и не спеша закурил.

Это было почти так же удивительно, как прекращение движения в бою.

Торпедные катера ходят на легко воспламеняющемся авиационном бензине. Поэтому на них строжайше запрещено курить. А гвардии капитан-лейтенант закурил! Сам гвардии капитан-лейтенант закурил! Ну, значит, вынужден был закурить!

И стоило лишь осмотреться по сторонам, чтобы понять: так оно и есть! Катер в разгар боя превратился в неподвижную мишень!

Из люка выглянули изумленные Дронин и Степаков. Боцман с глубокомысленным видом поправил свой пышный ус.

Один Шурка не испытывал страха. Рядом со своим командиром никогда, ни при каких обстоятельствах не испытывал страха. Застопорили ход? Ну и что из того? Стало быть, командир опять хитрит.

Вокруг вздымались всплески, все больше всплесков. Решив, что катер Павлова тоже подбит, фашисты перенесли часть огня на новую мишень.

Павлов пробормотал:

— Рисково играете, товарищ командир! Голос его пресекся.

— А кто не рискует — не выигрывает! Приходится, брат, рисково играть… — Не оборачиваясь, Шубин протянул Павлову папиросы: — Закури, помогает!

Расстояние между неподвижным катером Фомина и катером Князева уменьшалось. Шубин не отрывал от них взгляда.

Да, он рисковал! Но не собирался рисковать ни одной лишней секунды. Жизнь ему надоела, что ли?

Вот Князев подошел к горящему катеру. Матросы теснятся на борту с отпорными крюками. Кого-то перетаскивают на руках. Значит, у Фомина есть раненые.

Давай, друг Князев, не мешкай, давай! Уже припекает вокруг, немецкие снаряды ложатся ближе и ближе.

Гибнущий катер Фомина окутался дымом. Князев поспешно отскочил.

И тотчас же Шубин дал полный вперед!

Катер стремглав выскочил из-под обстрела и описал широкую циркуляцию. Немцы так, наверно, и не поняли ничего.

За те минуты, что Шубин, спасая товарища, отвлекал огонь на себя, транспорт успел развернуться. Теперь, сильно дымя и зарываясь носом в воду, — «свиньей», как говорят моряки, — он уходил к берегу, под защиту своих батарей. Охранение его отстало, увлекшись обстрелом горящего и мнимо подбитого торпедных катеров.

Катер Павлова ринулся в образовавшийся просвет.

— Залп!

Транспорт неуклюже занес корму. Вторая торпеда скользнула вдоль ее борта.

Уходит! Уйдет!

Шубин оглянулся на пустые желоба. Торпед нет! В стеллажах только глубинные бомбы. Нечем добивать транспорт, нечем!

Он перехватил взгляд юнги. Подавшись вперед, подняв лицо, юнга самозабвенно смотрел на своего командира. «Ну же, ну! — казалось, молил этот взгляд. — Придумай что-нибудь! Ты же можешь придумать! Ты все можешь!»

И этот взгляд, обожающий и нетерпеливый, подстегнул Шубина. Он выжал до отказа ручки машинного телеграфа.

Катер рванулся к транспорту.

Как! Без торпед?

Немцы, толпясь на корме, наверно, рты разинули от изумления.

Русский хочет таранить их — такой коротышка такую громадину? Блефует? Берет на испуг?

Но Шубин не брал на испуг.

Это была та же «рисковая» игра. Немцы в смятении терялись в догадках: какие «козыри» приберег он, чтобы сбросить в последний момент?

Шубин нагнал транспорт и, пользуясь огромным преимуществом в скорости, начал легко обходить его.

За катером Павлова послушно двинулись другие катера, повторяя маневр командира отряда. Однако Шубин приказал им оставаться на расстоянии.

Стоило одной зажигательной пуле угодить в бензобак, чтобы торпедный катер вспыхнул, как факел. Но Шубин не думал об этом. Видел перед собой лишь стремительно проносящийся высокий, с грязными подтеками борт, а на нем круглые удивленные глаза иллюминаторов. По палубе метались люди. Низко пригибаясь, они перебегали вдоль борта.

Фаддеичев сгонял их с палубы, яростно поливая из пулемета, как из шланга.

Катер обогнал транспорт, пересек его путь и проскочил по носу на расстоянии каких-нибудь двадцати — двадцати пяти метров от форштевня. Теперь пора!

— Бомбы за борт!

Боцман и юнга кинулись к бомбам. Черные бочоночки один за другим полетели в бурлящую воду. Их сбрасывали в спешке, как попало, иногда сталкивали ногами.

Где уж на таком близком расстоянии разворачиваться транспорту, тем более подбитому! Он продолжал двигаться по инерции, медленно наползая на сброшенные бомбы. Те стали рваться в воде под его килем.

Юнга засмеялся от удовольствия.

Так вот какие «козыри» неожиданно сбросил его командир!

Однако повреждения, нанесенные бомбами транспорту, не могли быть смертельными, — Шубин знал это. Сейчас в трюме заделывают разошедшиеся швы, торопливо заливают их цементом. Корабль удержится на плаву.

Но Шубин и не рассчитывал потопить транспорт своими малыми глубинными бомбами. Он хотел лишь помешать ему уйти под защиту береговых батарей, должен был во что бы то ни стало задержать его — и добился этого!

Заминка для подбитого транспорта оказалась роковой.

— Горбачи[23], добивайте! — сказал Шубин в ларингофон.

И самолеты пали сверху на корабль.

Немецкие матросы по-лягушачьи запрыгали за борт. Потом транспорт стал неторопливо крениться и лег набок, показав свою подводную часть, похожую на вздутое брюхо глушеной рыбы…

Именно тогда на лице Павлова появилось то выражение, которое потом, по свидетельству товарищей, почти не сходило с него. Словно бы молодой лейтенант чрезвычайно удивился Шубину и так уже и не мог окончательно прийти в себя от удивления.

Но Шубин сердито отмахивался от похвал и поздравлений. Не то! Все это не то!

Он ферзя хочет сшибить с доски, а ему подсовывают пешку за пешкой. Ищет встречи с нАбольшим, с «Летучим Голландцем», а из-за горизонта то и дело вывертываются разные «шнявы», заурядные сторожевики, тральщики, транспортишки.

Угловатая тень подводной лодки проплывала по серому полотнищу неба. Тральщик, или сторожевик, или транспорт тонул, тень тотчас же исчезала. Тень была неуловима.

Товарищи приставали к Шубину с упреками и утешениями:

— Дался тебе этот «Летучий»! Ну что ты так переживаешь? Забудь о нем! Воюй!

Шубин пожимал плечами.

«Эх, молодежь наивная!» — думал он снисходительно, хотя многие товарищи по бригаде были его ровесниками. Порой он казался себе таким старым! Недаром же побывал на корабле мертвых!

А с молодых, ну что с них взять? Конечно, они были хорошими советскими патриотами и воевали хорошо: почти каждый день видели врага в лицо. Беда в том, что видели его на расстоянии не ближе кабельтова, да и то во время торпедной атаки, то есть мельком. А он, Шубин, понасмотрелся вблизи на этих оборотней и понаслушался от них всего. День, проведенный на борту «Летучего Голландца», надо было засчитать чуть ли не за год.

Мог ли он забыть об этом? Впрочем, и не хотел, не имел права забыть!

Ведь он был единственным моряком на Балтике, который побывал на борту «Летучего Голландца»!

Но в этом Шубин ошибался. Единственный советский моряк? Да, верно. Но отнюдь не единственный моряк на Балтике!

Он не знал, не мог знать, что по ту сторону фронта, неподалеку от Таллина, находятся еще два моряка — норвежец и англичанин, — которые, подобно ему, видели «Летучего Голландца».

За тройным рядом колючей проволоки, среди серых невысоких бараков, они как бы охаживают друг друга. С недоверчивостью заговаривают. Пугливо обрывают разговор. Снова, после мучительных, долгих колебаний возобновляют очень осторожные, нащупывающие расспросы.

Похоже на встречу во тьме. Кто встретился — друг или враг? Если враг «Летучего Голландца» — значит, друг!

2. «Нельзя, не хочу, не скажу!»

…Место было удивительно плоским. Или оно лишь казалось таким? Были ведь и дюны, слепяще белые под солнцем. Но сосны на них росли вразнотык, невысокие, обдерганные ветром. Дальше было болото, дымящееся туманом, мох и кустарник, коричневые заросли на много миль.

А между морем и зарослями раскинулся лагерь для военнопленных. Серые бараки приникли к земле, обнесенные тронным рядом колючей проволоки. Именно они, надо думать, определяли характер пейзажа. Горе, тоска, страх легли на мох и заросли, как ложится серая придорожная пыль.

Так, по крайней мере, представилось Нэйлу, когда его привезли сюда. Он осмотрелся исподлобья и опустил голову. Больше не хотелось смотреть…

В блоке ему указали пустую койку. Он сел на нее, продолжая думать о своем.

Прошло с полчаса, за спиной раздались негромкие голоса, вялое шарканье и стук деревянных подошв. Заключенные вернулись с работы.

Очень худые и бледные, двигаясь почти бесшумно, они обступили новичка:

— Ты кто, камерад?

— Англичанин.

— У тебя здесь найдутся земляки. Танкист? Летчик?

— Моряк.

— Есть и моряки. Олафсон, эй! Новый тоже моряк? Сидевший на соседней койке старик, костлявый и согбенный, посмотрел на Нэйла. Висячие усы его раздвинулись — он улыбнулся. Однако не промолвил ни слова. Наверно, очень устал, потому что сидел согнувшись, опершись на койку обеими руками и тяжело, со свистом дыша. Было ему на вид лет семьдесят, не меньше.

Новым своим товарищам Нэйл отвечал коротко, неохотно. Да, моряк. Судовой механик. Сейчас привезен из Финляндии. (По слухам, она выходит из войны.) Попал в плен на Баренцевом. Но довелось побывать и на других морях. Поносило, в общем, по свету.

Он замолчал.

— Эге! — сказал кто-то. — Не очень-то разговорчив!

— Англичанин! — пояснил другой. — Все англичане молчуны.

— Но ведь он еще и моряк! Я думал, каждый моряк любит порассказать о себе. Судил по нашему Олафсону.

Старик на соседней койке опять улыбнулся Нэйлу.

До войны в любом норвежском, шведском и финском порту знали Оле Олафсона. Он был прославленным лоцманом. По записям в своей книжке мог без запинки провести корабль вдоль побережья Скандинавии — шхерами и фиордами. А в концентрационном лагере Олафсон стал знаменит как рассказчик. Без преувеличения можно сказать о нем, что он спас рассудок многих людей. Недаром один из военнопленных, бывший историк литературы, дал ему прозвище: лагерная Шахерезада.

Когда Олафсон начинал рассказывать, люди забывали о том, что они в неволе, что сегодня похлебка из свеклы жиже, чем вчера, а Гуго, надсмотрщик, по-прежнему стреляет без промаха. На короткий срок они забывали обо всем.

Был час на исходе длинного, безжалостно регламентированного дня, когда узники получали наконец передышку — возможность располагать если не собой, то хотя бы своими незанумерованными мыслями.

И чем тягостнее, чем безумнее был прожитый день, тем чаще вспоминали Олафсона. Из разных углов барака начинали раздаваться голоса, тихие или громкие, просительные или требовательные:

— Ну-ка, Оле!.. Историю, Оле!.. Расскажи одну из своих историй, Оле!

Запоздавшие поспешно укладывались. Гомон стихал.

То был час Олафсона.

Он рассказывал неторопливо, делая частые паузы, чтобы прокашляться или перевести дух. Тихо было в бараке, как в церкви. Лишь за стеной взлаивали собаки да хрипло перекликались часовые, сидевшие у пулеметов на сторожевых вышках.

Наверняка кто-нибудь из блокового начальства, скорчившись, зябнул под дверью. И зря! Морские истории Олафсона были о таких давних-давних временах! Дымы еще не пятнали тогда небо над горизонтом…

Повествование Олафсон вел неизменно от первого лица.

Выглядело это так, словно он был участником описываемых событий, в крайнем случае их очевидцем. Хронологией старый моряк величественно пренебрегал.

Один дотошный слушатель, из тех, кто и на солнце выискивает пятна, усомнился в его личном знакомстве с пиратом де Сото.

— Не сходится, никак не сходится, Оле, извини! Ты не молод, конечно, но де Сото, я читал, повесили еще в первой половине XIX века.

— Я свел знакомство с ним у подножия его виселицы, — невозмутимо ответил Олафсон.

Но тут обитатели барака дружно накинулись на придиру и заставили его замолчать.

По обстоятельствам своей жизни Нэйл был недоверчив. Кроме того, он был начитан. Он знал, например, что знаменитые гонки чайных клиперов происходили в пятидесятые и шестидесятые годы прошлого столетия, то есть лет за двадцать до рождения Олафсона.

Но, слушая его, Нэйл забывал о датах. Обстоятельное повествование неторопливо текло, каждая деталь играла, искрилась, будто морская рябь на солнце. И даже смерть в рассказах Олафсона была не страшная и быстрая — как порыв налетевшего ветра!

Какой контраст с тем тоскливо-серым, пропахшим дымом, что ждало здесь, в концлагере! Недаром надсмотрщики повторяли заключенным: «Отсюда единственный выход — через трубу дымохода!»

Первая морская история, которую Нэйл услышал от Олафсона, была о чайных клиперах.

— Вы скажете, что мне не повезло в тот рейс, — так начал Олафсон. — Меня взяли не на «Ариэль», а на «Фермопилы». Юнгой, юнгой, — быстро добавил он, косясь на койку, где безмолвствовал придира. — А первым прибыл «Ариэль». От Вампоа мы шли почти вровень с ним. Ну и натерли же мозоли, управляясь с парусами! Но за мысом Доброй Надежды он взял круче к ветру и вырвался вперед…

То было время, когда Англия ввозила в Китай опиум, а из Китая вывозила чай.

Чаеторговцы были заинтересованы в скоростном доставке первоклассного китайского чая. Для этого строились специальные, легкие, на диво быстрые корабли. Корпус их был едва заметен под многоярусным парусным вооружением. Это и были так называемые чайные клипера.

Обгоняя друг друга, они проносились от Вампоа на юге Китая до причалов Восточного Лондона.

Чаеторговцы расчетливо подогревали азарт гонок. Командам сулили большие премии. По пути следования безостановочно работал телеграф. Заключались пари.

Люди дрожащими руками развертывали утренние газеты. Кто впереди из фаворитов? «Тайпинг»? «Фермопилы»? «Ариэль»? «Огненный крест»? «Летящее острие»?

Гонки чайных клиперов были как бы апофеозом парусного флота…

— И все-таки самыми быстроходными были «Фермопилы», — сказал Олафсон после паузы. — Почему же тогда «Ариэль» обставил нас? Я отвечу. Да потому лишь, что капитан был умница, знал всякие хитрые мореходные уловки. Попался бы нам такой капитан! Ого!.. Знайте, — с воодушевлением продолжал моряк, — что при самом слабом ветерке, когда можно пройти вдоль палубы с зажженной свечой, «Фермопилы» шли семь узлов! Да, друзья, семь узлов! А в ровный бакштаг, под всеми парусами, клипер делал без труда тринадцать узлов, руль прямо, и мальчик мог стоять на штурвале!

Голос Олафсона прерывался от волнения.

Но потом рассказчик начинал беспрестанно прокашливаться и сморкаться, потому что доходил до описания гибели «Фермопил».

Знаменитому клиперу исполнилось сорок лет. Ремонт его требовал слишком больших затрат, судовладельцы не пошли на это.

В солнечный безветренный день на берегу Атлантического океана собралось множество простого люда: матросы, лоцманы, рыбаки, грузчики. Олафсон был среди них. Он, по его словам, приехал с другого конца Европы, как только узнал о предстоящей расправе с «Фермопилами».

Но, против ожидания, церемониал был соблюден, этого нельзя отрицать. Буксиры вывели из гавани корабль, расцвеченный по реям флагами и с парусами, взятыми на гитовы.

Его провожали в молчании. Потом оркестр на набережной заиграл траурный марш Шопена. Под звуки этого марша «Фермопилы» были потоплены на внешнем рейде.

Когда гул взрыва докатился до набережной и прославленный клипер начал медленно крениться, все сняли фуражки и шляпы. Многие моряки плакали, не стыдясь своих слез…

С удивлением Нэйл отметил, что вот уж полчаса — пока длился рассказ — он не думал о себе и своих страданиях.

В этом и заключалось целебное действие историй Олафсона! Слушатели его, измученные усталостью, страхом и голодом, забывали о себе на короткий срок — о, к сожалению, лишь на самый короткий!

Натянув на голову одеяло, Нэйл постарался вообразить гонки чайных клиперов.

Корабли понеслись мимо один за другим — подобно веренице облаков, низко летящих над горизонтом. От быстрого мелькания парусов поверх слепящей морской глади глаза стали слипаться…

Но Олафсон рассказывал не только о морских работягах. По его словам, кроме «добрых кораблей», были также и «злые». К числу их относились невольничьи и пиратские корабли.

Бывший лоцман знал всю подноготную Кида, Моргана, де Сото.

Последний считался шутником среди пиратов. Недаром его проворная бригантина носила название «Black Joke», то есть «Черная шутка».

Юмор де Сото был особого рода. Команды купеческих кораблей корчились от страха, завидев на горизонте мачты с характерным наклоном, затем узкий черный корпус и, наконец, оскалившийся в дьявольской ухмылке череп над двумя скрещенными костями — пиратский черный флаг «Веселый Роджер».

Уйти от де Сото не удавалось никому. Слишком велико было его преимущество в ходе.

Замысловато «шутил» де Сото с пассажирами и матросами захваченного им корабля, — даже неприятно вспоминать об этом. Потом бедняг загоняли в трюм, забивали гвоздями люковые крышки и быстро проделывали отверстия в борту. Мгновенье — и все было кончено! Лишь пенистые волны перекатывались там, где только что был корабль.

«Мертвые не болтают!» — наставительно повторял де Сото.

Не болтают, это так; Зато иногда оставляют после себя опасную писанину. Дневники и письма, например.

А де Сото любил побаловать себя чтением — между делом, в свободное от работы время. Читательский вкус его был прихотлив. Всем книгам на свете почему-то предпочитал он дневники и письма своих жертв.

Один из таких дневников де Сото даже захватил с собой, когда «Черная шутка» в сильнейший шторм разбилась на скалах у Кадикса и команде пришлось высадиться на берег.

Решено было разойтись в разные стороны, чтобы не вызвать подозрений, а через месяц собраться в Гибралтаре — для захвата какого-нибудь нового судна.

Де Сото прибыл в Гибралтар раньше остальных пиратов и поселился в гостинице. Его принимали за богатого туриста. Между тем, прогуливаясь в порту, он присматривался к стоявшим там кораблям, придирчиво оценивая их мореходные качества. Новая «Черная шутка» не должна была ни в чем уступать старой.

Однажды в отсутствие постояльца пришли убрать его номер. Из-под подушки вывалилась клеенчатая тетрадь. Постоялец, по обыкновению, читал перед сном. А что он читал?

Горничная была не только любопытна, но и грамотна. С первых же строк ей стало ясно, что записи в тетради вел капитан такой-то, недавнее исчезновение которого взволновало его друзей и вызвало много толков. Предполагали, что судно его потопил неуловимый безжалостный де Сото.

Любитель дневников был схвачен. Вскоре его судили, а затем вздернули на виселицу на глазах у всего Гибралтара.

— После казни только и разговору было, что об этом дневнике, — заключил Олафсон. — Говорили, что де Сото носил свою смерть всегда при себе, а на ночь вдобавок еще и прятал под подушку… Так-то, друзья! Если заведется опасная тайна у кого-либо из вас, сберегайте ее только в памяти, да и то затолкайте в какой ни на есть дальний и темный угол!..

Выслушав эту историю, Нэйл задумался — не о де Сото, а об Олафсоне. Была ли у рассказчика тайна, которую надо затолкать в какой ни на есть дальний и темный угол памяти?

Как будто да! И, по-видимому, это была именно та самая тайна, которая вот уже два года мертвым грузом висит на душе у Нэйла!

Ни разу, даже вскользь, не упомянул Олафсон Летучего Голландца. Почему?

Старый лоцман обходил эту легенду, как обходят опасную мель или оголяющиеся подводные камни.

Нэйл расспросил старожилов блока, давних слушателей Олафсона.

Да, тот рассказывал о чайных клиперах, кладах, морских змеях, пиратах, но о Летучем Голландце он не рассказывал никогда.

Удивительно, не так ли? Ведь это одна из наиболее распространенных морских историй!

С чрезвычайной осторожностью Нэйл подступил с расспросами к Олафсону.

— Летучий Голландец? — Старик метнул острый взгляд из-под нависших бровей. — Да, есть и такая история. Когда-то я знал ее. Очень давно. Теперь забыл.

Можно ли было поверить в столь наивную ложь?

Несколько раз Нэйл возобновлял свои попытки. Олафсон отделывался пустыми отговорками, деланно зевал или поворачивался спиной.

Но это еще больше разжигало Нэйла.

Лоцман боится рассказывать старую морскую историю, чтобы не проговориться?

За спиной легендарного Летучего Голландца видит того, другого?

Как-то вечером Нэйл и Олафсон раньше остальных вернулись в барак.

Нэйл улегся на своей койке, Олафсон принялся кряхтя снимать башмаки.

Самое время для откровенного разговора!

— Думаешь ли ты, — медленно спросил Нэйл, — что в мире призраков могут блуждать также подводные лодки?

Длинная пауза. Олафсон по-прежнему сидит вполоборота к Нэйлу, держа башмаки на весу.

— Мне рассказали кое-что об этом в Бразилии два года назад, — продолжал Нэйл, смотря на дверь. — Тот человек божился, что видел лодку-привидение на расстоянии полукабельтова. Она выходила из прибрежных зарослей. Но вот что странно: на ней говорили по-немецки!

Тяжелый башмак со стуком упал на пол.

Ага!

Олафсон нагнулся над своим башмаком. Что-то он слишком долго возится с ним, старательно задвигая под койку, — видно, хочет протянуть время.

И это ему удалось. Захлопали двери, зашаркали-застучали подошвы, в барак ввалились другие заключенные.

Нет! Больше нельзя ждать! Нэйлом руководит не праздное любопытство. Он ищет единомышленника, товарища в борьбе.

Что ж! Поведем разговор иначе — поверх голов других обитателей барака!

Когда в блоке улеглись, Нэйл решительно повернулся к своему соседу:

— А теперь историю, Оле! Самую страшную из твоих историй! Я заказываю о Летучем Голландце! Мне говорили, что ты до сих пор еще не рассказывал о нем.

Койка сердито заскрипела и задвигалась под старым лоцманом.

— Сам и расскажи, — проворчал он. — Ты моложе. Память у тебя лучше. Нэйл помедлил.

— Я бы, пожалуй, рассказал, — с расстановкой ответил он, — да боюсь, история Летучего Голландца будет выглядеть в моей передаче слишком современной.

Яснее выразиться нельзя! Олафсон, казалось, заколебался. Но недоверие все-таки перевесило.

Он начал рассказывать не о Летучем Голландце, совсем о другом — о тех английских и французских пиратах, которым в воздаяние их заслуг дали адмиральское звание, а также титулы баронета или маркиза. Это было интересно. Блок, по-обыкновению, притих.

Нэйл мысленно выругался. Лоцман, простодушный хитрец, сумел положить разговор круто на другой галс…

Сигнал отбоя! Барак погрузился в сон.

Спящие походят на покойников, лежащих вповалку. Рты разинуты, глазные впадины кажутся такими же черными, как рты. Лампочка под потолком горит вполнакала.

Заснул и Олафсон.

Один Нэйл не спит. Закинув за голову руки, глядит в низкий фанерный потолок — и не видит его.

Что дало сегодняшнее испытание? Олафсон не сказал ничего и в то же время сказал очень много. Это упорное нежелание касаться опасной темы, эти неуклюжие увертки, — ведь, по сути, они равносильны признанию!

И все-таки Олафсон должен сам сказать: «Да, камерад! Я видел „Летучего Голландца“!» А быть может, сначала Нэйлу сказать об этом?

Нэйл зажмурил глаза. И тотчас сверкнул вдали плес Аракары. Под звездами он отсвечивал, как мокрый асфальт. Снова Нэйл увидел черную стену леса и услышал ритмичные непонятные звуки, — был ли то индейский барабан, топот ли множества пляшущих ног?

Под этот приглушенный мерный гул Нэйл стал засыпать. И вдруг рядом внятно сказали:

— Флаинг Дачмен![24]

Потом забормотали:

— Нельзя, не хочу, не скажу! Минута или две тишины. Что-то неразборчивое, вроде:

— Никель… Клеймо… Никель… И опять:

— Нет! Не хочу! Не могу!

Это бормотал во сне Олафсон.

Нэйл поспешно растолкал его. Уже начали подниматься неподалеку взлохмаченные головы. Нельзя привлекать внимание блока к тому, что знали только Нэйл и Олафсон.

Старый лоцман приподнялся на локте:

— Я что-нибудь говорил, Джек?

— Нет, — сказал Нэйл, помедлив. — Ты только сильно стонал и скрежетал зубами во сне.

Олафсон недоверчиво проворчал что-то и, укладываясь, натянул одеяло на голову…

3. Английский никель

На следующий день Олафсон заболел.

Утром заключенных вывели на строительство укреплений — стало известно о приближении Советской Армии.

Нэйл, стоя над вырытым окопом, обернулся и рядом с собой увидел Олафсона.

Тот скрючился у своей тачки, а лицо было у него испуганное, совсем белое.

— Заслони меня от Гуго! — пробормотал он.

Надсмотрщик, Кривой Гуго, тоже имел свою дневную норму. Черная повязка закрывала его левый, выбитый, глаз. Но правым он видел очень хорошо. Целый день, стоя вполоборота, следил за узниками этим своим круглым, сорочьим глазом. И, если кто-нибудь проявлял признаки слабости или начинающейся болезни, немедленно раздавалась короткая ругань, а вслед за ней очередь из автомата…

Нэйл загораживал собой Олафсона до тех пор, пока тот не собрался с силами.

Когда тачки покатились по дощатому настилу, Олафсон успел негромко сказать:

— Спасибо! Я должен во что бы то ни стало продержаться до прихода русских!

Однако вечером в блоке его начал бить озноб. Он уткнулся лицом в подушку, стараясь не стонать. Несколько раз Нэйл подавал ему пить.

— Ты хороший малый, Джек! — прошептал он. И — почти беззвучно: — Я бы рассказал, если бы мог. Честное слово, я бы тебе рассказал…

После полуночи он совсем расхворался. В бараке уже спали. Старый лоцман сдерживал стоны, чтобы не разбудить товарищей. Дыхание его было тяжелым, прерывистым.

Нэйл перегнулся к Олафсону через узкий просвет, разделявший их койки.

— Я вызову врача, — сказал он не очень уверенно.

— Нет! Прошу тебя, не надо! Меня сразу же уволокут из блока, чтобы делать надо мной опыты. Нас разлучат с тобой. А это нельзя. Быть может, я все-таки решусь… Да, быть может… Дай мне воды!

Зубы его дробно застучали о кружку.

— Сохнет во рту, трудно говорить. Придвинься ближе! Еще ближе!.. Джек, мне не дождаться русских.

— Ну что ты! Не так ты еще плох, старина!

— Нет, я знаю. Завтра Гуго меня прикончит. А русские могут не прийти завтра. О, если бы они пришли завтра!

Он судорожно сжал руку Нэйла своей горячей потной рукой.

Нэйл забормотал какие-то утешения, но старый лоцман прервал его:

— Не теряй времени! Я должен успеть рассказать. Да, Джек, я решился!

Он порывисто притянул Нэйла за шею к себе.

— Ты веришь в бога, Джек?

— Нет.

— А в судьбу?

— Верю иногда.

— И у тебя есть дети?

— Двое.

— Так вот! Жизнью своих детей, Джек, поклянись: то, что расскажу, передашь только русским!

— Хорошо.

— Ты понял? Русским, когда они придут! Кому-нибудь из их офицеров. Лучше, понятно, моряку. Скорей поймет.

Нэйл повторил клятву. Потом приблизил ухо почти вплотную ко рту Олафсона, так тихо тот говорил.

— Слушай! Ты был прав. Я видел «Летучего Голландца»…

Нэйл ожидал этого признания и все же вздрогнул и оглянулся. В блоке было по-прежнему тихо, полутемно.

— Ты знаешь, о ком я говорю, — шептал Олафсон. — Ты сам видел его. Нет ни парусов, ни мачт. Это подводная лодка, и на ее борту говорят по-немецки!.. Но я по порядку, с самого начала…

Олафсона, по его словам, поддели на старый ржавый крючок — на лесть. К стыду своему, он всегда был падок на лесть.

Однако вначале он считал, что никель — норвежский, а не английский! В какой-то мере это оправдывало его.

То был 1939 год, декабрь. В Европе шла так называемая странная война. Кое-кто с усмешкой называл ее также сидячей. Не блицкриг, а зицкриг! Противники лишь переглядывались, сидя в окопах друг против друга. Но Германия втайне готовила свое летнее наступление.

И Олафсон помог успеху этого наступления! Но, конечно, невольно и вдобавок в очень малой степени.

Старый лоцман жил в то время на покое, в своем тихом Киркенесе. Мог ли он думать, что Мальстрем войны уже грозно клокочет и пенится у порога его дома?

Но так оно и было. Вертящаяся водяная воронка внезапно хлестнула о берег волной, и та уволокла за собой Олафсона в пучину…

Как-то вечером заявился к нему один моряк.

В Киркенесе его прозвали «Однорейсовый моряк», потому что он редко удерживался на корабле дольше одного рейса.

Вздорный был человек, скандальный! Пить даже по-настоящему не умел. Раскисал после второго или третьего стакана. А пьяница не может быть хорошим моряком.

Оказалось, что сейчас он при деле, взят вторым помощником на… (он назвал судно), а к Олафсону явился с поручением. Владельцы груза убедительно просят херре Олафсона провести корабль шхерами до Ставангера.

— Я в отставке, — хмуро сказал Олафсон.

— О! Это-то и хорошо! — подхватил Однорейсовый моряк. — Хозяева по ряду причин не хотят обращаться в союз лоцманов. Насчет груза не тревожьтесь! Никель! Никелевая руда! И порт назначения — Копенгаген. Что же касается вознаграждения…

Оно было так велико, что Олафсон удивился.

И все же он, вероятно, отказался бы. Не нравился ему почему-то этот рейс, никак не нравился!

Но тут непрошеный гость пустился на лесть. Он даже назвал старика «королем всех норвежских лоцманов»!

И тот не устоял.

А может, просто захотелось еще разок пройти милыми сердцу норвежскими фиордами и шхерами, постоять, как раньше, на капитанском мостике у штурвала? Старые люди — те же дети…

С непроницаемо строгим лицом, попыхивая короткой трубочкой, всматривался Олафсон в знакомые очертания скал, медленно наплывавшие из тумана.

Приказания его выполнялись четко, без малейшего промедления. Лоцман, особенно в шхерах, — большая персона на корабле!

И тем не менее от Олафсона что-то скрывали. Неблагополучно было с грузом, как он догадывался.

Старый лоцман был суеверен. Еще в порту он принял меры предосторожности. Начал с того, что потребовал назначить выход не на понедельник и не на пятницу (несчастливые дни!). Потом лично проследил за тем, чтобы в каютах и кубриках не было кошек. К судовому щенку, любимцу команды, он отнесся снисходительно — собаки на море не приносят вреда.

Олафсона в его длительном «инспекторском обходе» неотлучно сопровождал матрос. Наконец тому надоело ходить следом за придирчивым стариком, и он задержался на полубаке, покурить с товарищами. Тем временем Олафсон, заботясь о благополучии рейса, заглянул в трюм — бывает, что кошек прячут также в трюм.

И что же он увидел там?

Ничего!

Так-таки совсем ничего? Да. Трюм был пуст!

Не веря глазам, Олафсон присветил себе фонариком. Никелевой руды в трюме не было.

Ну, да бог с ней, с этой рудой! Правду сказать, он ожидал увидеть все, что угодно, только не руду, — любой контрабандный товар, вплоть до оружия. Но внизу, под раскачивающимся фонарем, был лишь балласт, большие камни, уложенные в ряд для придания судну остойчивости.

Олафсон отпрянул от черной щели люка, как от края пропасти.

Пустой трюм! Странно, невероятно, необъяснимо!

Быть может, судно хотят загрузить по пути в Копенгаген? Но чем? И для чего это вранье о никеле?

Пожалуй, Олафсон отказался бы от участия в рейсе. Но корабль уже стоял на внешнем рейде и готовился сниматься с якоря.

Лоцман, понятно, промолчал о своем открытии. Но теперь внимание его как бы раздвоилось: он примечал не только ориентиры на берегу, по которым надо ложиться на створ.

Непонятное творилось на судне. Люди ходили хмурые, молчаливые, то и дело бросая тревожные взгляды по сторонам. Можно подумать, что судно, кроме балласта, загружено еще и страхом, целыми тоннами страха…

Но наиболее удивительно было то, что ни капитана, ни команду не пугала неизвестная подводная лодка, которая как бы эскортировала их судно.

Она еще ни разу не всплыла на поверхность, хотя иногда перископ ее подолгу виднелся вдали. Потом он исчезал, чтобы появиться снова через несколько часов.

Олафсон заметил его впервые вскоре после Нордкапа.

Случилось это утром. Туман почти разошелся. Выглянуло солнце. Воздух был стеклянный, полупрозрачный.

Олафсон то и дело подносил бинокль к глазам.

Такая погода — сущее наказание для лоцмана. Из-за проклятой рефракции, того и гляди, ошибешься, прикидывая на глаз расстояние. Трапеции и ромбы на подставках, камни с намалеванными на них белыми пятнами, одинокие деревья и другие ориентиры парят в дрожащем светлом воздухе. Их как бы приподнимает и держит над водой невидимая рука.

Фу ты! Провались оно пропадом, это опасное шхерное волшебство!

Олафсон с осторожностью вел судно широким извилистым коридором. Вдруг прямо по курсу сверкнул бурун!

В таких случаях говорят: «Перед глазами пронеслась вся его жизнь». Перед глазами Олафсона пронеслась карта этого района.

Неужели из-за рефракции он ошибся, свернул не в ту протоку?

Нет, бурун двигается. Значит, не камень!

Был на памяти лоцмана случай, когда точно так же увидел он всплеск впереди, а чуть подальше другой. Перископы? Нет. На мгновение вынырнули и опять исчезли две матово-черные спинки.

«Касатки, — с облегчением сказал он побледневшему рулевому. — Забрели, бродяги, в шхеры и резвятся тут…»

Но теперь все выглядело по-другому.

— Перископ! — сказал Олафсон без колебаний и укоризненно посмотрел на ротозея-сигнальщика.

Краем глаза он заметил при этом, что на лице стоявшего рядом капитана — досада, смущение, но никак не страх.

Может быть, норвежская лодка? Но ей-то зачем идти под перископом — в своих территориальных водах?

Разбойничье нападение немецкой подводной лодки на «Атению», с чего и началась вторая мировая война на море, произошло сравнительно недавно. С нейтралами (Норвегия была нейтральна) немцы не считались. Но зачем топить судно с пустым трюмом? Они, правда, могли не знать, что трюм пуст.

— Немцы! — предостерегающе сказал Олафсон.

Однако лишь спустя минуту или две капитан довольно неискусно изобразил на лице изумление и ужас.

Впрочем, никаких мер принято не было. Вскоре бурун исчез.

Он опять появился в полдень, потом появлялся еще несколько раз на протяжении пути. По-прежнему на мостике никто не замечал его, кроме Олафсона.

Конечно, зрение у лоцманов острее, чем у других моряков. Вдобавок лоцманы приучаются одновременно видеть много предметов, охватывают взглядом сразу большое навигационное поле.

Что ж! Олафсону оставалось про себя радоваться остроте своего зрения. О перископе он помалкивал, лишь досадливо морщился, завидев бурун вдали.

Подводная лодка неизвестной национальности, вернее всего немецкой, словно невидимка, сопровождала их судно — вместе с кувыркающимися дельфинами, этими «котятами моря». Но вряд ли была так же безобидна, как они…

К ночи неподалеку от Рервика навалило сильный туман.

Посоветовавшись с Олафсоном, капитан приказал стать на якорь под прикрытием одного из островков, чтобы невзначай не увидели с моря.

— Хоть и туман, а предосторожности не лишни, — пояснил он, отводя от лоцмана взгляд. — Радист перехватил тревожное сообщение. Эти немецкие лодки целой стаей рыщут неподалеку.

Олафсон сочувственно вздохнул.

Огни на верхней палубе были погашены, иллюминаторы плотно задраены. Люди ходили чуть ли не на цыпочках, говорили вполголоса.

Ведь лодка или лодки, всплыв для зарядки аккумуляторов, могли неожиданно очутиться совсем близко. А на воде слышно очень хорошо.

Сурово поступлено было с судовым щенком. Невзирая на его громкие протесты, беднягу препроводили внутрь корабля, в самый отдаленный кубрик. Кроме того, к нему был приставлен матрос: следить, чтобы не выбежал наверх!

Щенок был глуп и добросовестен: лаял на встречные корабли, на чаек, даже на пенистые волны. Учуяв в тумане подводную лодку, конечно, не преминул бы облаять и ее.

Олафсон постоял немного у фальшборта, вглядываясь в туман, обступивший судно.

— Шли бы отдохнуть, херре Олафсон, — заботливо сказал капитан. — Приглашу на мостик, когда разойдется туман. Но вы сами видите: простоим наверняка всю ночь!

Вытянувшись на своей койке, старый лоцман представил себе, как в отдаленном кубрике злятся друг на друга щенок и приставленный к нему матрос. Ну и служба! Щенка сторожить!

Олафсон усмехнулся.

Поскрипывала якорная цепь. С тихим плеском обегала судно волна.

Так прошло около часу. Лоцман не спал.

Вдруг он услышал крадущиеся шаги. Кто-то остановился у его двери. Постоял минуту или две, сдерживая дыхание. Потом — очень медленно — повернул ключ в замке. Олафсон был заперт!

Вот, стало быть, как обстояли дела! На корабле было два пленника: щенок и лоцман!

Гнев овладел Олафсоном. Будучи чувствителен к лести, он тем острее воспринимал обиды. Каково? Его, прославленного лоцмана, «короля всех норвежских лоцманов», приравняли к глупому щенку-пустобреху!

Он хотел было запустить в дверь тяжелыми резиновыми сапогами, но одумался. Что пользы буянить? Двери заперты, надо выйти через окно, только и всего. Но уж теперь обязательно выйти!

(Ко всему прочему Олафсон был еще и любопытен.)

Каюта его, по счастью, помещалась в надпалубной надстройке. Он выждал, пока воровские шаги удалятся. Потушил свет. Со всеми предосторожностями, стараясь не шуметь, отдраил иллюминатор. Тот был достаточно широк, и Олафсон, сопя и кряхтя, пролез через него.

Не очень-то солидно для «короля лоцманов»! Но что поделаешь? Другого выхода нет.

Корабль — на якоре. Вокруг — как в погребе: промозгло, холодно, нечем дышать.

Олафсон стоял неподвижно, раскинув руки, прижавшись спиной к надстройке на спардеке.

Он допустил ошибку. Нужно было немного выждать, не сразу выходить со света.

Сейчас, стоя в кромешной тьме, он воспринимал окружающее лишь на слух.

Нечто тревожное происходило на корабле, какая-то суетливая нервная возня. То там, то здесь топали матросские сапоги. По палубе, мимо Олафсона, проволокли что-то тяжелое. Кто-то вполголоса выругался.

Голос капитана — с мостика:

— Заперли лоцмана?

Голос Однорейсового моряка — с полубака:

— Заперт, как ваши сбережения в банке!

Смех. Олафсон сжал кулаки.

Его глаза постепенно привыкали к белесой мгле. Он уже различал проносящиеся мимо тени. То были силуэты пробегавших по палубе матросов. Потом — почти на ощупь — он поднялся на несколько ступенек по трапу, чтобы увеличить поле обзора.

— Ага! Вот он! — крикнули рядом.

Олафсон съежился.

Но это относилось не к нему.

На расстоянии полукабельтова внезапно, как вспышка беззвучного выстрела, появилось пятно.

В центре этого светлого пятна покачивалась подводная лодка. Туман обступил ее со всех сторон. Она была как бы внутри грота, своды которого низко нависали над нею, почти касаясь верхушки антенны.

— Кранцы — за борт! — Голос капитана.

Но подводная лодка приблизилась лишь на расстояние десяти — пятнадцати метров и остановилась, удерживаясь на месте ходами.

Олафсон увидел, что матросы теснятся у противоположного борта. Значит, кранцы вывешивают не для подводной лодки. Для кого же?

Подводники, стоявшие в ограждении боевой рубки, окликнули капитана. Тот ответил. Разговаривали по-немецки. Олафсон понял, что ожидается приход еще одного корабля. Встреча с ним почему-то не состоялась в прошлую ночь.

— Англичанину полагается быть более пунктуальным, — сказал капитан.

— Его могли задержать английские военные корабли, — ответили с лодки.

Англичанина — английские военные корабли? Непонятно!

Вдруг в море сверкнул свет. Потух. Опять сверкнул. Морзит!

— Ну, наконец-то! — оказал с облегчением капитан.

Над головой хлопнули жалюзи прожектора. Он прорубил в тумане узкий коридор, и на дальнем конце его Олафсон увидел медленно приближавшееся судно.

Приблизившись, второй английский корабль стал борт о борт с норвежским транспортом. Завели швартовые концы. Ночью! В тумане! Маневр, что и говорить, нелегкий, но выполнен он был хорошо. Правда, в шхерах, особенно под прикрытием острова, волны почти не было.

Перегрузка — с английского транспорта на норвежский — совершалась при свете ламп, установленных в трюмах под колпаками, чтобы их не было видно сверху и со стороны моря.

Ковши проносились над головами подобно огромным зловещим птицам. В воздухе искрились мириады взвешенных водяных капель.

Люди двигались в этой светящейся мгле, как бесплотные тени, как души утопленников.

Олафсону захотелось осенить себя крестным знамением. Не чудится ли ему это?

Матросы обоих транспортов работали в молчании. Лишь изредка раздавались подстегивающие возгласы боцманов.

Олафсон огляделся. Подводная лодка переменила позицию, покачивалась уже с внешней стороны шхер. Понятно! Прикрывает погрузку от возможного нападения с моря. Высокий материковый берег, по-видимому, не считался опасным. Олафсон припомнил, что поблизости нет населенных пунктов.

Но происходящее необъяснимо! Ведь Англия и Германия находятся в состоянии войны. И вот в одном из закоулков шхер сошлись английский транспорт и немецкая подводная лодка! Их разделяет только норвежское судно, — Норвегия нейтральна.

В разрывах тумана над головой чернело небо, как проталины в снегу. Вскоре небо начнет бледнеть.

Подстегивающие возгласы сделались резче, темп погрузки усилился. Пар валил от торопливо сновавших взад и вперед матросов.

Зато Олафсон продрог, весь одеревенел, сидя на своем насесте и боясь пошевельнуться.

Не дожидаясь конца погрузки, он с теми же предосторожностями вернулся через иллюминатор в свою каюту.

Утром его разбудил Однорейсовый моряк.

— Капитан приглашает на мостик. Снимаемся с якоря, херре Олафсон, — подобострастно доложил он. — А как вам спалось этой ночью?

Олафсон покосился на его плутовато-придурковатую физиономию.

«Мне, знаешь ли, снился странный сон», — хотел было сказать он. Но вовремя удержался, промолчал.

У Ставангера судно вышло из шхер, и обязанности Олафсона кончились.

Однако, уходя с мостика, он успел обратить внимание на то, что курс изменен — стрелка компаса указывает на юг, а не на юго-восток.

— Пришла радиограмма от грузовладельцев, — вскользь сказал старший помощник, стоявший на вахте. — Груз переадресован из Копенгагена в Гамбург.

Гамбург? Этого следовало ожидать. Гамбург или Бремен! Не зря же околачивалась возле судна немецкая подводная лодка!

На мостик лоцман больше не поднимался — тем более что Северное море пересекли почти в сплошном тумане, идя по счислению, то и дело давая гудки, чтобы не столкнуться с каким-нибудь встречным кораблем.

В Гамбурге лоцман съехал на берег и расположился в гостинице — так опротивело ему на транспорте. Стоянка не должна была затянуться, к рождеству хотели быть дома.

По своему обыкновению, Олафсон коротал время в ресторанчике при гостинице. Там, на второй или третий вечер, его разыскал Однорейсовый моряк.

Ногой он придвинул стул и, не спрашивая разрешения, подсел к столу. Лицо его было воспалено, остекленевшие глаза неподвижны.

— Наш капитан, — объявил он, — сделал величайшую глупость в своей жизни!

— Не понимаю.

— Уволил меня! Только что я немного повздорил с ним, и — бац! — он тут же выгнал меня, чуть не взашей! Красиво, а?

Старый лоцман отхлебнул пива и глубокомысленно обсосал свои длинные висячие усы. Просился на язык вопрос: почему Однорейсовый моряк считает это глупостью, да еще величайшей?

Но тот нуждался в слушателе, а не в собеседнике.

— Что вы пьете? Пиво? А почему не ром? «Другие готовы прозакладывать жалованье и душу в придачу, что в ром не подмешано и капли воды!» Или как там у вас? Вы отлично рассказывали в Киркенесе эту старую легенду. Кельнер! Рому!.. Да, так вот! Дурень капитан на коленях будет умолять меня остаться на корабле!

— Умолять? — недоверчиво переспросил Олафсон.

— Именно умолять! Иначе я, вернувшись домой, выложу все, что знаю о нем и об этом «Летучем Голландце»!

От изумления Олафсон расплескал пиво, которое подносил ко рту.

— Тс-с! Тихо! — предостерег Однорейсовый моряк. — Вы, стало быть, не узнали «Летучего Голландца»? А ведь сами рассказывали о нем, и с такими подробностями!

Он откинулся на спинку стула и захохотал. С соседних столиков на него начали оглядываться.

Однорейсовый моряк перешел на шепот:

— Но вы же не могли ждать, что «Летучий» явится вам во всем своем старомодном убранстве! Со рваными парусами и скелетами на реях? Времена переменились, херре Олафсон! И вашему «Летучему Голландцу» тоже пришлось изменить обличье. — Он кивнул несколько раз. — Да-да! Та самая подводная лодка, которая сопровождала нас в шхерах!

Некоторое время он смаковал свой ром.

— Что же вы не пьете, старина?

Но у старого лоцмана отпала охота пить. То, что услышал от Однорейсового моряка, было чудовищно, подло, и он, Олафсон, участвовал в этой подлости!

Дело в том, что на складах в Англии по каким-то причинам залежался никель, по-видимому канадский. Запасы его некуда было девать, владельцы, по словам Однорейсового моряка, терпели огромные убытки. Между тем фашистская Германия остро нуждалась в никеле.

Посредниками в тайной сделке выступили норвежские судовладельцы. Так было зафрахтовано в Киркенесе судно с пустым трюмом.

В укромном месте, в шхерах, никель был перегружен из трюма английского транспорта в трюм норвежского — товар, так сказать, передан из-под полы.

Немецкой подводной лодке, прозванной «Летучим Голландцем», полагалось в случае появления английских военных кораблей отвлечь их на себя и даже, если понадобится, вступить с ними в бой. Однако все сошло благополучно.

— Что-то я не могу понять, — беспомощно сказал Олафсон. — Как же это? Английский никель — немцам! Ведь Англия воюет с Германией…

— Солдаты воюют, херре Олафсон, а торговцы торгуют. Запомните: бизнес не имеет границ!

Однорейсовый моряк привстал, заглянул Олафсону в лицо:

— Эге-ге! Да вы совсем размокли, старина! — И он снисходительно похлопал его по плечу, на что никогда не осмелился бы раньше. Но ведь теперь они были в одной воровской компании! — Вот что! — сказал он, швыряя на стол деньги. — Дождитесь меня! Я скоро вернусь. Только заберу свои пожитки на корабле и, может, выругаю еще разок этого дурня капитана, если попадется по дороге. А потом будем веселиться и пить до утра! За ром платит «Летучий Голландец», правильно ли я говорю?

И он ушел, смеясь, натыкаясь на столики и с преувеличенной вежливостью бормоча извинения.

Но Олафсон не дождался Однорейсового моряка.

Наутро он прочел в газете о том, что, возвращаясь на корабль, бедняга спьяну забрел на дровяную пристань, свалился в воду и утонул.

Но какой моряк, даже пьяный и даже ночью, не найдет дороги к своему кораблю?

Однако Олафсон недолго гадал об этом. В тот же день он был арестован и без объяснения причин заключен в концлагерь.

Быть может, за Однорейсовым моряком следили и разговор его с Олафсоном был подслушан?..

— Да, думаю, так оно и было, Джек, — говорил старый лоцман, обдавая Нэйла прерывистым, нестерпимо жарким дыханием. — В концлагере я узнал, что вскоре после нашего рейса наци оккупировали Норвегию. Потом они заграбастали Францию вместе с Голландией и Бельгией. Английский никель пригодился! Конечно, в общей массе его было не так уж много, и все же… Ты знаешь: из никеля делают наконечники для пуль! Да, летом тысяча девятьсот сорокового года сотни, тысячи английских и французских солдат полегли от английского никеля. В этом, Джек, и моя вина, доля вины!..

По временам Олафсона начинало трясти, и он умолкал. Но едва его отпускало, как он опять притягивал Нэйла к себе:

— Люди должны были бы узнать о контрабандном никеле! Правильно? Все люди, весь мир! Но что я мог один? Пусть даже передал бы весть на волю. Кто бы мне поверил? Трудно ли этим английским торгашам отпереться от любого обвинения, имея в кармане власть и деньги, суд, полицию, продажные газеты, наемных болтунов в парламенте? А я один против них и вдобавок заперт в концлагере! И тогда я подумал о русских. Я знаю русских! Еще до первой войны я водил шхерами их посыльное военное судно. Был, помню, на нем молодой штурман, славный малый и очень толковый. Часами был готов слушать меня. Особенно нравилась ему история «Летучего Голландца». Я хотел бы рассказать продолжение истории этому штурману…

Олафсон попытался вспомнить его фамилию, но не смог — у русских слишком трудные фамилии. Он торопливо зашептал:

— Джек, русские прогнали своих капиталистов. В их стране не найдется никого, кто пожелал бы замять это подлое дело о никеле. Поэтому о нем надо рассказать русским, только русским!

— Ты сам им расскажешь, дружище! — Нэйл укрыл Олафсона одеялом. — А теперь отдохни! Откровенность за откровенность! Я расскажу о своей встрече с этим «Летучим Голландцем». Дело было в Бразилии, на одном из притоков Амазонки… Только уговор: не перебивать! Лежи спокойно, набирайся сил. Главное для тебя — дождаться прихода русских!..

4. Смерть перед рассветом

Шубин высадил десант в Ригулди на рассвете.

Берег был плохо виден. Потом он осветился вспышками выстрелов, и торпедные катера смогли подойти к причалам.

Морская пехота хлынула на них, переплеснув через борт.

Шубин приказал не выключать моторы. За их ревом не слышно было, как загрохотал дощатый настил под ударами множества ног, как, обгоняя друг друга, заспешили пулеметы и перекатами пошло по берегу устрашающе грозное русское: «Ура-а!»

Но Шубин не вслушивался в то, что происходило на берегу. Едва последний пехотинец очутился на причале, как торпедные катера, развернувшись, быстро отскочили от берега.

Таково одно из правил морского десанта. Высадил — отскочил! Выполнив задачу, корабли должны немедленно же отходить, иначе их в клочья разнесет артиллерия противника.

— Пусть теперь пехота воюет, — говорил Шубин, стремглав уходя от причалов в море. — А у меня пауза! Я свои тридцать два такта не играю.

Шутливое выражение это, как и многие другие шубинские выражения, часто с улыбкой повторяли на флоте. Известно, что связано оно с теми давними временами, когда Шубин-курсант участвовал в училищном оркестре. Он играл на контрабасе, впрочем, больше помалкивал, чем играл, вступая, по его словам, только в самые ответственные моменты!

Однако был случай — в начале войны, когда Шубину пришлось сыграть «свои тридцать два такта».

Он высаживал разведчиков в районе Нарвы. Было это поздней осенью, свирепый накат не позволял подойти вплотную к берегу.

Что делать? Разведчикам предстояло пройти много километров по болотам во вражеском тылу. Сушиться, понятно, негде. А обогреваться — так разве что огнем противника!

«Порох держать сухим!» Кромвель, что ли, сказал это своим солдатам, которые собирались форсировать реку?

Подумаешь: река! Заставить бы этого Кромвеля высаживать десант на взморье в сильный накат!

Порох порохом, но нельзя же забывать про обувь и одежду. Их тоже надо сохранить сухими!

Пришлось дополнить Кромвеля, Шубин не стал произносить афоризмы с оглядкой на историков. Он просто отдал команду, и все! Приказал своим матросам прыгнуть за борт и взять разведчиков «на закорки».

По счастью, фашисты понадеялись на штормовое море и свирепый накат, — в общем, прохлопали наш десант, — и вереница «грузчиков», шагая по пояс в воде, потянулась к темному берегу…

В Ригулди не понадобились столь решительные действия.

Через некоторое время Шубин вернулся к причалам, чтобы эвакуировать раненых. К полудню сопротивление фашистов на берегу было окончательно сломлено. Берег стал нашим.

С несколькими матросами Шубин пошел взглянуть на концлагерь, находившийся поблизости от Ригулди. О нем слышал давно, еще на Лавенсари.

Ветер к утру переменился и дул с берега. Откуда-то из коричневых зарослей наносило желтый удушливый дым. Завихряясь вокруг прибрежных сосен, он медленно сползал к белой кайме прибоя.

Моряки, по щиколотку в дыму, прошли лесок и, выйдя на опушку, увидели лагерь для военнопленных.

Три ряда колючей проволоки были порваны, скручены в клубки. На стенах невысоких бараков белели каллиграфически исполненные надписи, а под ними валялись груды черной одежды — трупы выглядят всегда, как груды одежды. Рядом с эсэсовцами, оскалив пасти, лежали мертвые овчарки.

Странно, что в центре лагеря, между бараками, высились штабеля, как на дровяном складе.

Присмотревшись, Шубин понял, что это не дрова, а мертвые люди, приготовленные к сожжению!

Трупы лежали не вповалку, но аккуратными рядами: дрова, поперек дров трупы, снова дрова, и так несколько слоев.

Из-под поленьев торчали бескровные руки со скрюченными пальцами и ноги, прямые, как жерди, в спадающих носках.

С наветренной стороны трупы обгорели. На краю площадки штабелей уже не было. Вместо них темнели кучи пепла, над которыми вились огоньки.

Так вот откуда этот тошнотворно-удушливый запах!

Шубин мельком взглянул на сопровождавших его матросов. У Дронина дрожала челюсть. Степаков грозно поигрывал желваками, а Шурка, вытянув худую шею, удивленно таращил глаза.

— Отвернись, сынок! — сказал Шубин, ласково беря его за плечи. — Нехорошо тебе на это смотреть!

За спиной послышалась дробь чечетки.

Что это? Какой безумец отплясывает чечетку на пожарище, среди мертвых?

А! Это уцелевшие узники концлагеря!.. Проходя мимо, они стучат деревянными-подошвами своих башмаков. Да! Похоже на чечетку, только замедленную, монотонную.

Люди никак не могут освоиться с сознанием того, что они избегли казни и свободны. Неумело, нерешительно улыбаются, подходят к русским солдатам, обнимают, пытаются как-то выразить свою благодарность. Высокие, взволнованные голоса их как щебет птиц, выпущенных на волю…

И вдруг в непонятном многоязычном щебете раздалось знакомое слово «сэйлор»[25].

Расталкивая толпу, к морякам пробился какой-то человек. У него было серое, будто запыленное лицо, пепельно-серая стриженая голова и сросшиеся на переносице черные брови.

— Ай эм морьяк! — выкрикнул он, путая английские и русские слова. — Ю энд ай ар сэйлорз, кэмрад, тоувариш![26]

Он торопливо распахнул, вернее, разодрал на груди куртку. Под ней мелькнуло что-то полосатое. А, лохмотья тельняшки!

— Ю энд ай, — пробормотал он и, поникнув, обхватил Дронина и Степакова за плечи. Из горла его вырвалось рыдание.

— Ну, ну, папаша! — успокоительно сказал Степаков, придерживая старика за костлявую спину. Дронин обернулся к Шубину.

— Душу св